«Записки А Т Болотова, написанных самим им для своих потомков»

3357


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Болотов Андрей Тимофеевич Записки А Т Болотова, написанных самим им для своих потомков

Болотов Андрей Тимофеевич

Записки А. Т. Болотова, написанных самим им для своих потомков

{1}Так помечены ссылки на примечания.

Из предисловия: Мы предлагаем... избранные "письма", которые касаются пребывания автора в Восточной Пруссии, особенно в Кенигсберге во время Семилетней войны. ...мы узнаем о том, что в битве под Гросс-Егерсдорфом уральский казак Пугачев спас от гибели генерала Панина, того самого, который возглавил в дальнейшем карательную экспедицию против пугачевского восстания.

Ю.Ш.: Здесь добавлены главы, отсутствующие в "бумажном" издании, по книге "Жизнь и приключения Андрея Болотова", М., "Терра", 1993 г. Названия этих добавленных глав выделены курсивом [в тексте].

Hoaxer: т.к. А.Т. Болотов прибегнул к изложению своих воспоминаний в форме писем, а не воспроизвёл написанные когда-то им письма, эта книга размещается в разделе Мемуары, а не в Дневниках и письмах. 19.I.2004 добавлены ещё 9 "писем" (91-99) Болотова.

Содержание

А.Т. Болотов в Кенигсберге (Письма 54-90)

Андрей Болотов и его время. В. Антонов

Предуведомление

Часть V. Продолжение истории моей военной службы и Прусской войны. Занятие Кенигсберга

Часть VI. Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

Часть VII. Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

Часть VIII. Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

Примечания

История моей петербургской службы (Письма 91-99)

Примечания

Андрей Болотов и его время

Еще сравнительно недавно имя Андрея Тимофеевича Болотова мало что говорило даже преподавателям русской словесности. Лишь немногие специалисты, увлекающиеся историей и литературой XVIII века, знали его как человека широких энциклопедических познаний, которые он употреблял на благо российского просвещения, как философа и писателя, оставившего в своих трудах не только образцы неподражаемо яркого литературного стиля, но и глубокие, разносторонние сведения о современной ему эпохе

Незаслуженное забвение кончилось несколько лет назад. На прилавках книжных магазинов появились, чтобы сразу же стать библиографической редкостью, его произведения, выпущенные в свет довольно солидными тиражами различными издательствами

О Болотове заговорили. Болотова стали изучать, правда, пока на академически-кабинетном уровне (написаны и защищены две кандидатские диссертации), Болотов стал популярен. Популярность эта весьма широка. Помимо философов, историков, этнографов, филологов, трудами Болотова заинтересовались и специалисты сельского хозяйства, медики. Еще бы, ведь его "Избранные сочинения по агрономии, плодоводству, лесоводству, ботанике" таят в себе массу сведений, мало знакомых даже современной науке. А "Краткие и на опытности основанные замечания об електрицизме и о способности електрических махин к помоганию от разных болезней" содержат рецепты диагностирования и лечения самых различных заболеваний - от насморка до психического расстройства.

Но к какой бы сфере деятельности ни принадлежали люди, ищущие общения с Болотовым, наибольший интерес вызывают его Записки, опубликованные впервые известным историком и издателем М. И. Семевским под названием "Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков" в приложении к журналу "Русская старина"

Чем привлекательно это жизнеописание? XVIII век в истории нашего государства занимает особое место он был насыщен многими противоречивыми, смутными политическими событиями, ознаменован правлением царей и цариц, чьи личностные, государственные качества и воззрения коренным образом отличались друг от друга, чьи действия вызывали самый различный резонанс и внутри страны и в Европе. Взлеты процветания, рост авторитета России сменялись мрачным застоем, безвременьем; акты государственной мудрости - интригами, жестоким сведением счетов; утомительный, ненадежный мир - кровавыми затяжными войнами, из которых Россия, если и выходила победительницей, то бесславной, утверждающей за собой нелестную репутацию жандарма и палача Европы.

Вместе с тем XVIII век стал веком просвещения, пропаганды прогрессивных идей, высокого взлета русской культурной мысли контакты с просвещенной Европой, даже контакты военные, вопреки самодержавию, пестуемому им обскурантизму невежества, побуждали самобытные русские умы к поиску критериев и идеалов справедливости, социального добра, процветания, гуманизма.

А. Т. Болотов - дитя своего века. Он принадлежал ему, знал его и любил. У нас таких знаний, к сожалению, нет. Но есть любовь, есть потребность разобраться в сравнительно недавнем историческом прошлом нашей Родины. Поэтому мы и потянулись к вновь открытому для нас Андрею Болотову

Мы предлагаем нашим читателям далеко не все записки из его жизнеописания, а только избранные "письма", которые касаются пребывания автора в Восточной Пруссии, особенно в Кенигсберге во время Семилетней войны. Наш выбор обусловлен издательским замыслом подготовить и выпустить в свет серию книг, посвященных истории края, в котором мы живем. История эта до 1945 года нам известна в довольно приблизительных чертах. А ведь она на протяжении многих веков была самым тесным образом связана с историей России.

Читателю, привыкшему считать Пруссию изначально постоянным рассадником агрессии и милитаризма, возможно, покажутся несколько странными страницы "Жизни и приключений Андрея Болотова...", свидетельствующие о том, что в XVIII веке здесь жили преимущественно мирные люди, не помышляющие о захвате чужих земель, а стремящиеся к добрососедству, труду, знаниям. Война, развязанная монархами, была в корне чужда им. Они не испытывали ненависти к русским. Пленные, они радушно принимали в своих домах победителей. Побежденные, они по доброй воле принимали присягу на верность русской императрице

Война - всегда бедствие для народа. Но, в отличие от войн двадцатого столетия, войны восемнадцатого не только разъединяли, но и сближали представителей воюющих сторон. Русский офицер Болотов сближается в Кенигсберге с прогрессивно для того времени мыслящими людьми. Это сближение во многом сказывается на его личностном формировании. Идеи просвещения и гуманизма овладевают им, и он остается их носителем до конца жизни.

В книге нет записок об отношениях Болотова с молодым преподавателем Кенигсбергского университета Иммануилом Кантом. Нет, очевидно, потому, что Болотов, не разделяя философских воззрении Канта, не предугадывая диалектики их развития, просто не придал должного внимания этому, в будущем замечательному, философу.

Но хотел или не хотел этого Болотов, а учение Канта о материальной природе мира наложило на него отпечаток. Ведь много лет спустя, говоря о природе непостижимого тогда электричества, Болотов отстаивал его материальную основу, и, соответственно, объективную возможность управлять им.

Наряду с изложением различных мировоззренческих концепций, в книге собран ряд интереснейших этнографических и исторических фактов, описаны быт и нравы разных слоев русского и прусского общества. Многие из этих фактов относятся к разряду парадоксальных, казуистических. Скажем, мы узнаем о том, что в битве под Гросс-Егерсдорфом уральский казак Пугачев спас от гибели генерала Панина, того самого, который возглавил в дальнейшем карательную экспедицию против пугачевского восстания.

К сожалению, издательство пока не имеет возможности издать все мемуарные записки замечательного просветителя, относящиеся к его пребыванию в Восточной Пруссии, однако и эти избранные "письма", по нашему мнению, обогащают представление жителей и гостей Калининградской области о ее историческом прошлом, восстанавливают связь времен.

Итак, книгой "А. Т. Болотов в Кенигсберге" мы открываем серию изданий по страницам истории нашего края. Будем благодарны всем, кто поможет нам в подготовке книг этой тематики.

В. Антонов

Предуведомление

НЕ ТЩЕСЛАВИЕ И НЕ ИНЫЕ КАКИЕ НАМЕРЕНИЯ побудили меня написать сию историю моей жизни; в ней нет никаких чрезвычайных и таких достопамятных и важных происшествий, которыя бы достойны были переданы быть свету, а следующее обстоятельство было тому причиною.

Мне во всю жизнь мою досадно было, что предки мои были так нерадивы, что не оставили после себя ни малейших письменных о себе известий и чрез то лишили нас, потомков своих, того приятного удовольствия, чтоб иметь о них и о том, как они жили, и что с ними в жизни их случалось и происходило, хотя некоторое небольшое сведение и понятие. Я тысячу раз сожалел о том и дорого бы заплатил за каждый лоскуток бумажки с таковыми известиями, если б только мог отыскать что-нибудь тому подобное. Я винил предков моих за таковое небрежение, и, не хотя и сам сделать подобную их и непростительную погрешность и таковые же жалобы навлечь со временем и на себя от моих потомков, разсудил употребить некоторые праздные и от прочих дел остающиеся часы на Описание всего того, что случилось со мною во все время продолжения моей жизни; равно как и того, что мне о предках моих по преданиям от престарелых родственников моих, которых я застал при жизни, и по некоторым немногим запискам отца моего и дяди, дошедших до моих рук, было известно, дабы сохранить, по крайней мере, и сие немногое от забвения всегдашнего, а о себе оставить потомкам моим незабвенную память.

При описании сем старался я не пропускать ни единого происшествия, до которого достигала только моя память, и не смотрел, хотя бы иныя были из них и самыя маловажныя, случившиеся еще в нежнейшия лета моего младенчества. Сие последнее делал наиболе для того, что напоминание и прочитывание происшествий бывших во время младенчества и в нежныя лета нашего возраста причиняет и самим нам некоторое приятное удовольствие. А как я писал сие не в том намерении, чтоб издать в свет посредством печати, а единственно для удовольствования любопытства моих детей и тех из моих родственников и будущих потомков, которые похотят обо мне иметь сведение, то и не заботился я о том, что сочинение сие будет несколько пространно и велико, а старался только, чтобы чего не было пропущено; почему в случае, если кому из посторонних случится читать сие прямо набело писанное сочинение, то и прошу меня в том и в ошибках благосклонно извинить. Наконец, что принадлежит до расположения описания сего образом писем, то сие учинено для того, чтоб мне тем удобнее и вольнее было разсказывать иногда что-нибудь и смешное.

Часть V.

Продолжение истории моей военной службы и Прусской войны. Занятие Кенигсберга

(1790)

Письмо 54-е

Любезный приятель! Между тем как вышеупомянутым образом и в самую глубочайшую осень 1757 года война{1} в прусских, цесарских и саксонских землях горела наижесточайшим образом, и целые десятки тысяч людей лишались жизни, а того множайшие попадали в полон, поля же обагрялись человеческой кровью, а бесчисленное множество бедных поселян лишались своих домов и всего своего имения, а того множайшие претерпевали тягость от поборов и отнятия у них всех заготовленных ими для своего пропитания съестных припасов и фуража, отдыхали мы в Польше и в Курляндии{2} от своих трудов и всю сию осень и начало зимы препроводили в мире, тишине и наивожделеннейшем покое. Не зная ничего о всех сих происшествиях, жили мы тут на своих покойных квартирах и только что веселились.

Но сколь спокойны были мы, столь беспокоилось правительство наше худыми успехами нашего первого похода. Неожидаемым и постыдным возвращением армии нашей из Пруссии и всеми поступками нашего фельдмаршала графа Апраксина владеющая нами тогда императрица крайне была недовольна{3}, и хотя для прикрытия стыда и обнародовано было, что сие возвращение армии нашей произошло по повелению самой императрицы и будто для того, что как цесарцы сами уже вошли в Шлезию, то нам не было нужды идти далее продолжать поход свой до Шлезии, и что, сверх того, войска нужны были в своем отечестве по причине болезни императрицыной, однако всем известно было, что это объявлено было для одного вида, а в самом деле все знали, что учинил он то самопроизвольно. А самое сие и навлекло на него гнев от императрицы, почему не успел он возвратиться в Курляндию, как отозван был в Петербург для отдания в поведении своем отчета. Сие обратное путешествие в столичный город было сему полководцу весьма бедственно и несчастно. Лишась всей прежней своей пышности, принужден он был ехать как посрамленный от всех, почти тихомолком, и слухи об ожидаемых его в Петербурге бедствиях столь его беспокоили, что он на дороге занемог и больной уже привезен в Нарву. Но сего было еще недостаточно. Но несчастье встретило его уже и в сем городе, ибо прислано было повеление, чтоб его не допускать и до Петербурга, но, арестовав тут, велеть следовать его нарочно учрежденной для того комиссии. Но сие бедняка сего так поразило, что он в немногие дни лишился жизни, о которой никто не жалел, кроме одних его родственников и клиентов, ибо впрочем все государство было на него в неудовольствии.

Сим образом погиб сей человек, бывший за короткое перед тем время только знатным и пышным вельможей, и наказан самой судьбой за вероломство к отечеству и поступку, произведшую столь многим людям великое несчастье.

Между тем команда над оставшейся в Курляндии и Польше армией поручена была генерал-аншефу графу Фермору{4}. И как сей генерал известен был всем под именем весьма разумного и усердного человека, то переменой сей была вся армия чрезвычайно довольна. Он и не преминул тотчас стараниями своими и разумными новыми распоряжениями оправдать столь хорошее о нем мнение.

Первое и наиглавнейшее попечение сего генерала было о том, как бы удовольствовать всю армию всеми нужными потребностями, а потом овладеть скорее всем королевством Прусским, и через то сколько, с одной стороны, исправить погрешность, учиненную графом Апраксиным, столько, с другой, исполнить желание нашего двора и императрицы, ибо как между тем получено было известие, что король прусский все свое Прусское королевство обнажил от войск, употребив оные, как выше упомянуто, для изгнания шведов из Померании, то, дабы не дать ему время опять армию свою туда возвратить, велено было наивозможнейшим образом поспешить и, пользуясь сим случаем, занять и овладеть королевством Прусским без дальнего кровопролития.

Вследствие чего не успел сей генерал принять команды и получить упомянутое повеление, как и начал к вступлению в Пруссию чинить все нужные приготовления. И как положено было учинить то, не дожидаясь весны, а тогдашним же еще зимним временем, то с превеликой нетерпеливостью дожидался он, покуда море, или паче тот узкий морской залив, который известен под именем Курского Гафа{5} - и будучи от моря отделен узкой и длинной полосой земли, простирается от Мемеля до самого местечка Лабио{6} - покроется столь толстым льдом, чтоб по нему можно было идти прямым и кратчайшим путем в Кенигсберг войску со всей нужной артиллерией. Нетерпеливость его была так велика, что с каждым днем приносили ему оттуда лед для суждения по толстоте его, может ли он поднять на себе тягость артиллерии.

Но как сие не прежде воспоследовало, как в самом окончании 1757 года, то самое начало последующего за сим 1758 года и сделалось достопамятно обратным вступлением наших войск в королевство Прусское{7}. Граф Фермор еще в последние числа минувшего года переехал из Либавы{8} в Мемель, а тут, изготовив и собрав небольшой корпус и взяв нужное число артиллерии, пошел 5-го числа января по заливу прямо к Кенигсбергу, приказав другому корпусу под командой генерал-майора графа Румянцева в самое то ж время вступить в Пруссию со стороны из Польши и овладеть городом Тильзитом{9}.

Успех дела и похода сего был наивожделеннейший. Войска графа Фермора в тот же день без дальнего отягощения дошли по льду до острова Руса и овладели находившимся тут амтом{10}, а войска, вступившие со стороны из Польши, овладели без всякого сопротивления Тильзитом, где граф Румянцев, услышав, что в городе Гумбинах{11} находился еще небольшой прусский гарнизон, послал было для захвата его войска, но они его уже не застали, ибо он, услышав о приближении наших, заблагорассудил удалиться заранее. Итак, вступили наши во все местечки и города без всякого сопротивления и везде жителей приводили к присяге быть в подданстве и верности у нашей императрицы.

Наконец, граф Фермор, соединившись со всеми пятью колоннами войска, вступившими в Пруссию с разных сторон под командой генерал-поручиков Салтыкова, Резанова, графа Румянцева и генерал-майоров: князя Любомирского и Леонтьева, пошел прямо и без растахов в город Лабио и, придя туда 9-го числа, нашел у тамошнего начальства уже повеление от кенигсбергского правительства, чтоб в случае вступления наших войск, отпускалось нам все, чтоб ни потребовалось, без всякого сопротивления, и повиноваться всем приказаниям графа Фермора.

Из сего места отправил сей генерал полковника Яковлева с 400 гренадерами, с 8 пушками и 9 эскадронами конницы под командой бригадира Демику и с 3 гусарскими полками и Чугуевскими казаками под предводительством бригадира Стоянова прямо к Кенигсбергу. А как между тем приехали к нему и депутаты, присланные от кенигсбергского правительства с прошением от всего города и королевства, чтоб принято оное было под покровительство императрицы и оставлено при ее привилегиях, то он, уверив их о милости монаршей, отправился и сам вслед за упомянутым передовым войском в упомянутый столичный город.

Итак, 11-й день января месяца был тот день, в который вступили наши войска в Кенигсберг{12}, а вскоре за ними прибыл туда и сам главнокомандующий. Въезд его в сей город был пышный и великолепный{13}. Все улицы, окна и кровли домов усеяны были бесчисленным множеством народа. Стечение оного было превеликое, ибо все жадничали видеть наши войска и самого командира, а как присовокуплялся к тому и звон в колокола во всем городе, и играние на всех башнях и колокольнях в трубы и литавры, продолжавшееся во все время шествия, то все сие придавало оному еще более пышности и великолепия.

Граф стал в королевском замке и в самых тех покоях, где до сего стоял фельдмаршал Левальд{14}, и тут встречен был всеми членами правительства кенигсбергского, и как дворянством, так и знаменитейшим духовенством, купечеством и прочими лучшими людьми в городе. Все приносили ему поздравления и, подвергаясь покровительству императрицы, просили его о наблюдении хорошей дисциплины, что от него им и обещано.

В последующий день принесено было всевышнему торжественное благодарение, и главнокомандующий, отправив в Петербург графа Брюса с донесением о сем удачном происшествии, трактовал у себя весь генералитет и всех лучших людей обеденным столом, а наутро приводим был весь город к присяге, и главное правление всем королевством Прусским началось нашими.

Не успел граф Фермор упомянутым образом городом Кенигсбергом овладеть и все правительства получить в свою власть, как наипервейшее его попечение было о расположении вступивших в Пруссию войск на зимние квартиры и о занятии ими всех нужнейших мест как во всем королевстве Прусском, так и в польской Пруссии. Итак, иным велел он расположиться квартирами в окрестностях Кенигсберга, другим идти и занять приморскую крепость Пилау{15}, иным же идти далее вперед и занять все места по самую реку Вислу и с ними вместе польские вольные города Эльбинг и Мариенбург. Сим последним хотя и не весьма хотелось впустить наши войска, но как обещано было им всякое дружелюбие, то принуждены были на то согласиться. В Кенигсберге же для гарнизона введен четвертый гренадерский полк, также троицкий пехотный, и комендантом определен бригадир Трейден, а суды поручены полковнику Яковлеву, ибо сам граф намерен был отправиться далее и главную свою квартиру учредить на Висле, в прусском городке Мариенвердере. Что ж касается до оставшихся в Курляндии и Самогитии полков под командой генерала Броунаи и князя Голицына, то и сим велено также вступить в Пруссию и, пройдя через нее, занять верхнюю часть польской Пруссии с городами Кульмом, Грауденцом и Торунем и через то составить кордон по всей реке Висле.

Как в числе сих остававшихся в Курляндии полков случилось быть и нашему Архангелогородскому полку, то и не имели мы в сем зимнем походе соучастия, но во все сие время простояли спокойно на своих квартирах и не прежде обо всем вышеупомянутом узнали, как по вступлении уже наших в Кенигсберг, и когда прислано было повеление, чтоб и нам туда же следовать. Я не могу довольно изобразить, какую радость произвело во всех нас сие известие. Все мы радовались и веселились тому власно так, как бы каждому из нас подарено было что-нибудь и мы в завоевании сем имели собственное соучастие. Никогда с такой охотой и удовольствием не собирались мы в поход, как в сие время, и никогда такого усердия и поспешности в сборах и приготовлениях всеми оказано не было, как при сем случае.

Нам велено было нимало не медля выступать в поход, и путь шествию нашему назначен был прямо через Польшу, или нарочитую часть литовской провинции Самогитии; а потом вдоль всего королевства Прусского прямо к польскому вольному городу Торуню, стоящему на берегах реки Вислы на отдаленнейшем краю Пруссии польской. Итак, хотя мы и не могли ласкаться надеждой увидеть столичный прусский город Кенигсберг, который оставался у нас далеко справа, однако, по крайней мере, довольны были мы тем, что увидим все Прусское королевство.

Со всем тем сколько ни радовались мы сему скорому и нечаянному выступлению и шествию в Пруссию, однако обстоятельство, что тогда была самая середина зимы и что всем надлежало запасаться санями, наводило на нас много заботы. Но никто из всей нашей братии офицеров так много озабочен тогда не был, как я; но тому была и довольная причина. У всех офицеров было довольное число лошадей, на которых бы им везти свои повозки, и на чем и самим в маленьких санках могли ехать, ибо верховая езда для зимнего времени была неспособна, а у меня было только две лошади, а третьей, для особенных и маленьких санок, не было. На сей третьей лошади, как выше упомянуто, отправил я другого человека моего в деревню, за Москву, и сей человек ко мне еще тогда не возвратился. Итак, не только не было у меня третьей лошади и другого человека, но, сверх того, имел я и во всем прочем крайнюю нужду и недостаток: не было у меня ни маленьких санок, как у прочих, не было ни большой шубы, ни порядочного тулупа, ни прочего нужного платья, ни запаса, ни съестных припасов, только нужных для похода, а что всего паче - не было и денег. Всего того уже за несколько дней дожидался я со всяким днем, а тогда, как сказан был нам поход, то ожидание мое сопрягалось с величайшей нетерпеливостью, ибо, по счислению времени, надобно уже ему было давно быть. Со всем тем, сколько я Якова своего ни дожидался, сколько ни смотрел в окна - не едет ли, сколько раз ни высылал смотреть, не видать ли его едущего вдали - но все наше ожидание и смотрение было напрасно: Якова моего не было и в появе, и я не знал, что, наконец, о нем и думать. Уже сделаны были все приготовления к походу, уже назначен был день к выступлению, уже день сей начал приближаться, но Яков мой не ехал и не было о нем ни духу ни слуху, ни послушания. Господи! какое было тогда на меня горе и каким смущением и беспокойством тревожился весь дух мой! Я только и знал, что, ходя взад и вперед по горнице, сам с собой говорил: "Господи! что за диковинка, что он так долго не идет? Давно бы пора уже ему быть. Что он со мной теперь наделал и что мне теперь начинать?.." Пуще всего смущало меня то, что я, в бессомненной надежде, что он вскоре возвратится и привезет мне все нужное, ничем и не запасался и ничего себе нужного и не покупал. К вящему несчастью, не было у меня тогда и денег; ибо, по недостатку оных по возвращении из похода, жалованье уже было забрано вперед и истрачено. Но все бы я мог достать денег на покупку лошади и санок, в которых мне всего более была нужда, если б вышеупомянутая надежда скорого возвращения моего слуги меня не подманула, которого я с часу на час дожидался.

Но наконец и наступил уже и тот день, которого я, как некоего медведя, страшился, то есть день выступления нашего в поход. И как Якова моего все еще не было, то не знал я, что делать, и был почти вне себя от смущения. Повозку свою с багажом хотя и совсем я исправил, и она была готова, но самому мне как быть, того не мог я сперва никак ни придумать ни пригадать. Не имея особой лошади и санок, другого не оставалось, как идти пешком вместе с солдатами. Но о сем можно ли было и думать, когда известно было мне, что и у последних самобеднейших офицеров были особые лошади, и всякий имел свои санки, и что я через то подвергну себя стыду и осмеянию от всего полка. В сей крайности приходило уже мне на мысль сделать то, чего я никогда не делывал, то есть сказаться нарочно больным, дабы мне, под предлогом болезни, можно было ехать в кибитке и в обозе; но и сие находил я неудобопроизводимым по причине, что кибитка моя была вся набита всякой рухлядью, и мне в ней поместиться было негде. Словом, я находился тогда в таком настроении, в каком я отроду не бывал; и истинно не знаю, чтоб со мной было, если б не вывел меня наконец капитан мой из моего смущения и несколько меня не успокоил.

Сей, увидев крайнее мое смущение и расстройку мыслей, быв свидетелем всему моему нетерпеливому ожиданию и ведая причину, для чего я не покупал лошади и саней, спросил меня наконец, как же я о себе думаю. "Что, батюшка! - ответствовал я на сей вопрос. - Я истинно сам не знаю, что мне делать. Приходится пешком почти идти, покуда сыщу купить себе лошадь и сани". - "И! - ответствовал он мне. - Зачем, братец, пешком идти - кстати ли! поедем лучше вместе в одних со мной санках. Хоть они и тесненьки, но как-нибудь уже поуместимся. По крайней мере, на первый случаи и покуда попадется тебе купить лошадь, а между тем, может быть, подъедет и человек твой".

Не могу изобразить, сколь много утешил и обрадовал он меня предложением сим. Я хотя для вида совестился и говорил, что я его утесню и обеспокою, но в самом деле так был рад сему случаю, что если б можно, то расцеловал бы его.

Итак, положено было у нас ехать вместе; но не успели мы кое-как и с великой нуждой доехать до штаба и оттуда всем полком выступить в поход, как я у своей братии офицеров множество нашел не только просторнейших мест для сидения, но даже несколько пустых и праздно едущих санок. Ибо как во время сего похода не имели мы причины ни к малейшему опасению от неприятеля, то и шли мы как собственно в своем отечестве или в дружеской земле, так сказать, спустя рукава и пользуясь всеми выгодами, какие в мирное время иметь можно. Полк вели у нас обыкновенно одни только очередные и дежурные, а прочие офицеры все ехали, где хотели, а сие и причиной тому было, что они, для лучшего сокращения дороги и для приятнейшего препровождения времени, соединялись в разные кучки и компании и ехали не только гурьбой на многих санях вместе, но присаживались друг к другу на сани для шуток и разговоров, а свои оставляли ехать пустыми, и как они все были мне друзья и приятели, то и мог я присаживаться из них в любых и ехать так долго, как мне хотелось.

Сим образом, перепрыгивая с одних саней на другие и присаживаясь то к тому офицеру, то к другому, и переехал я весь сей первый переход благополучно, и мне удалось смастерить все это так искусно и хорошо, что никому из офицеров и на ум того не приходило, что у меня собственных своих не было и что я делал то поневоле. Однако, несмотря на всю эту удачу, беспокоился я во всю дорогу крайне мыслями и того и смотрел, чтоб кто тайны моей не узнал и чтоб не принужден я был вытерпливать превеликого стыда и от всех себе насмешек.

Но как бы то ни было, но мы приехали и расположились ночевать в одном небольшом местечке, на границах уже литовских находящемся, и сделали в сей день великий переход. Тут получил я хотя прекрасную и спокойную квартиру, но вся ее красота меня не прельщала, ибо у меня не то, а другое на уме было. Я заботился беспрерывно о своем путешествии и только сам себе в мыслях говорил и твердил: "Ну хорошо! сегодня-таки мне удалось кое-как промаячить, но как быть завтра? с кем ехать и к кому приставать? Ну, как догадаются и узнают, как тогда быть?"

Помышления таковые привели в такую расстройку мои мысли, что я был власно как в ипохондрии, и в таком углублении мыслей, что самая еда мне на ум не шла. Но вообразите сабе, любезный приятель, какая перемена со мной долженствовала произойти, когда в самое сие время вбежал ко мне почти без души мой малый и, запыхавшись, сказал: "Что вы, барин, знаете? ведь Яков наш приехал!.." - "Что ты говоришь! - вскричал я, вспрыгнув из-за стола и позабыв об еде. - Не вправду ли, Абрамушка?" - "Ей-ей, сударь, теперь только на двор въехал, и какие же прекрасные санки!" В единый миг очутился я тогда на крыльце и от радости не знал, что говорить, а только что крестился и твердил: "Ну, слава богу!" Но радость моя увеличилась еще более, когда услышал я от моего Якова, что он привез ко мне не только множество всякого запаса, но и накупил мне всего и всего, в чем наиболее была нужда. Привез мне прекрасный тулуп, большую лисью шубу, новое седло и множество других вещей; а что всего приятнее было мне, то и множество всяких вареньев и заедок, присланных мне от моей сестры, к которой он заезжал и которая находилась тогда с зятем моим в деревне, ибо сей отпущен был от полковника еще с самого начала зимы и нашел потом способ отбиться совсем от службы в отставку. Но что радость мою еще совершеннейшей сделало, то было уведомление его, что он привез с собой еще более ста рублей денег. Боже мой! как обрадовался я сему последнему. Истинно я не помню, чтоб я когда-нибудь так много обрадован был, как тогда. Таки сам себя почти не помнил и не ходил, а прыгал от радости по комнате и только что твердил: "Ну, слава богу, теперь все у меня есть, всего много, и лошадей, и запасу, и платья, и денег, и всего и всего! Теперь готов хоть куда, и мне ни перед кем не стыдно". Словом, я мнил тогда, что я неведомо как богат и что наисчастливейший человек был в свете, и тысячу раз благодарил сперва бога, а потом слугу своего Якова за исправное отправление порученной ему комиссии. Да и подлинно, день сей был достопамятный в моей жизни тем, что сколь великое чувствовал я при начале его огорчение, столь великой, напротив того, радостью объято было мое сердце при окончании оного. Сим окончу я теперешнее письмо и, сказав, что я есть ваш нелицемерный друг, остаюсь, и прочая{16}.

Поход в Кенигсберг

Письмо 57- е{17}

Любезный приятель! Как вы, надеюсь, очень любопытны узнать, какое бы такое было то известие, которое нас так много обрадовало, то начну теперешнее мое письмо удовольствованном сего вашего любопытства и скажу, что оно было следующее.

Как мы помянутым образом в поход собирались и всякий день ожидали приказа к выступлению в оный и к перехождению через реку Вислу, как заехал к нам из Торуни ездивший туда для своих нужд один из наших офицеров и приятелей. Не успел он к нам войтить в горницу, как с веселым видом нам сказал:

- Знаете ли, государи мои, я привез с собою к вам новые вести, и вести - для нас очень важные!

- Хорошо, - ответствовали мы, - но каковы-то вести? С дурными хотя бы ты к нам и не ездил.

- Нет, - сказал он, - каковы-то вам покажутся, а для меня они не дурны. Словом, нам велено в поход иттить, и мы послезавтра должны выступить.

- Ну, что же за диковинка! - сказали мы. - Этого мы давно ждали и готовы хоть завтра выступить.

- Этакие вы, - подхватил он, - вы спросите лучше - куда?

- Это также известное дело, что за реку и против неприятеля, - отвечали мы с хладнокровием.

- Ну того-то вы и не угадали, - сказал он.

- Как! Неужели опять назад и домой? - спросили мы, удивившись.

- Нет! - сказал он. - Не домой, однако и не против неприятеля, там и без нас дело обойдется.

Сии слова привели уже нас в великое любопытство.

- Да куда ж? - говорили мы. - Скажи, братец, пожалуйста.

- Нет! - говорил он. - А умудрись кто-нибудь и угадай сам, а я скажу только, что и вы тому столько же обрадуетесь, сколько и я.

Тогда не имели мы более терпения и до тех пор к нему, нас мучившему и сказать не хотящему, с просьбою своею приступали, покуда он наконец сказал:

- В Кенигсберг, государи мои, и туда, где нам всем давно уже побывать хотелось.

- Не вправду ли? - закричали мы все в один голос. - Но можно ли тому статься?

- Конечно, можно, - ответствовал он, - и знать, что льзя,{18} когда уже о том и повеление нашему полковнику прислано.

- Но умилосердись! Как это и каким образом? Кенигсберг остался у нас уже далеко позади.

- Конечно! - отвечал он. - Но то-то и диковинка! А со всем тем нам с полком туда иттить и, что того еще лучше, жить там во все нынешнее лето и ничего более не делать, как содержать караулы.

Теперь легко можете заключить, что нас сие до крайности обрадовало, ибо, хотя мы охотно шли в поход против неприятеля, однако, как известно было нам, что неприятели не шутят и что в походе против его не всегда бывает весело, а временем и гораздо дурно, а притом никто не мог о себе с достоверностью знать, возвратится ли он из похода благополучно назад и не останется ли навек там; то сколько мы и не имели усердия и ревности к военной службе, но кому жизнь не мила и кто бы не хотел ею еще хоть один год повеселиться? А потому, кто и не порадовался бы, услышав, что он на целое лето освобождается не только от всех военных опасностей, но и от всех трудов и беспокойств, с походом сопряженных, и кто б не стал благодарить за то Бога и судьбу свою?

Мы и действительно так были тому рады, что не один раз говорили: "Слава, слава Богу!" и благодарили судьбу, что оказала толикое нам благодеяние и дала такое преимущество перед многими другими. С превеликою охотою благословляли мы путь всем прочим, мимо нас идущим полкам и желали им в походе своем приобресть славу и иметь всякое благополучие, а сами и на уме не имели досадовать на то, что не будем иметь счастия быть с ними на сражениях и разделять с ними славу в получаемых ими победах.

Но никто из всего полку, думаю я, так много сим известием обрадован не был, как я. Все прочие радовались наиболее потому, что они не пойдут в поход, а будут на одном месте, в покое и иметь хорошие квартиры и жить в изобильном и таком городе, где иметь они будут случаи предаваться всяким роскошам и распутствам; но моя радость проистекала совсем не из того источника. Мне сколько то было приятно, что я не пойду в поход и не буду подвержен опасностям, а стану жить на одном месте, столько или несравненно более радовался я тому, что целое лето буду жить в большом и славном иностранном немецком городе, о котором я наслышался неведомо сколько доброго и который наполнен учеными людьми, библиотеками и книжными лавками. Умея говорить по-немецки, ласкался я надеждою, что могу со многими тамошними жителями свести знакомство и что мне там будет очень весело и не скучно; могу многому и такому насмотреться, чего не видывал, а книг доставать себе купить сколько угодно. Словом, я восхищался предварительно уже мыслями, воображал себе неведомо сколько удовольствий, и никто, я думаю, с толикою охотою в сей путь не собирался, как я.

Повеление о выступлении в сей поход действительно на другой же день получено было нами, а на третий мы и выступили в оный. Расставаясь с тамошними хозяевами, не могли мы довольно возблагодарить их за все оказанные ласки и благоприятство, и желая им счастливого продолжения их благополучной жизни; а как и они были нами довольны, то провожали они нас, желая нам счастливого путешествия.

Мы шли самыми теми же местами, где до того шли, до самого Эрмландского бискупства и до столичного их города Гейльсберга{19}, а от сего места повернули мы уже влево и пошли прямым путем к Кенигсбергу; и как было тогда самое лучшее и первейшее вешнее время и погода стояла хорошая, то могу сказать, что поход сей из всех, в каких случалось мне бывать в жизнь мою, был наивеселейший и приятнейший. Шли мы себе не спеша и прохладно, переходы делали маленькие, останавливались всегда в местечках, а не в лагерях, и во всем имели удовольствие. Полк в походе вели одни только дежурные, а все мы, прочие офицеры, ехали верхами и не при пехоте, а где хотели, и обыкновенно кучками и компаниями по несколько человек вместе, и время свое в дороге препровождали в одних только шутках, смехах и дружеских разговорах. А во время ночевания или дневания в польских местечках или прусских городках, в расхаживании компаниями по оным, в посещениях друг друга на квартирах, в захаживаниях в трактиры и в увеселениях себя в них шутками, играми и в прочем тому подобном.

Впрочем, не помню я, чтоб в продолжение сего похода случилось со мною какое-либо особливое и такое приключение, которое бы достойно было замечено быть, кроме одного, ничего не значащего и относящегося до одной смешной проказы, сделанной нами над прежде упоминаемым сотоварищем моим, подпоручиком Бачмановым; и как я всему злу был наиглавнейший заводчик, то и расскажу вам оное единственно для смеха.

Я упоминал уже вам прежде, что человек сей был хотя весьма добрый и всеми нами любимый, но совсем особливого и такого характера, который заставливал нас иногда над ним проказить и смеяться. Будучи новгородцем, был он своенравен, упрям и не любил шуток и издевок над собою. Не успеет кто как-нибудь над ним и хоть нарочно посмеяться и пошутить, как рассерживался и поднимал он за то превеликую брань: а сие, как известно, в полках и подает уже повод, и власно как право, всякому над ним трунить и скалозубить. К вящему несчастию, привыкнувший к новгородскому наречию, не мог он и в службе никак еще отвыкнуть от оного и от называния многих вещей на "о", "по", "ко" и совсем не так, как другие называют; а сие нередко и подавало повод шутить над ним, да и сверх того весь его образ, нрав и характер имел в себе нечто смешное и особливое. К дальнейшему же приумножению его несчастия послал ему Бог и денщика почти точно такого же, каков он сам. Он малый был добрый, но как-то простоват и имел в себе много смешного. С сим его Доронею (ибо так называл он его, как уже я упоминал) была у него почти всякий день ссора и лады{20}. И во время стояния нашего вместе не проходило дня, в который бы мы над ним не хохотали; а как и фамилия его Бачманов походила много на "бачанов", которым именем называется тот особый род чаплей или аистов, которые вьют гнезда на домах и нередко на трубах и так же, как аисты, питаются всякими гадинами и лягушками, - то и звали мы его обыкновенно Бачаном, с чем и высокий, и тонкий, и сутулистый его рост и длинные ноги несколько сходствовали, и он к сему званию так привык, что почти за то уже и не серживался, если кто назовет его Бачаном.{21}

Самое сие название и подало нам повод к произведению над ним той шутки, о которой я рассказать намерен. Было то еще во время стояния нашего на квартирах и дней за шесть до выступления нашего в поход, как случилось мне ходить с ним и другим нашим товарищем поутру гулять по садам и небольшим инде рощицам, между дворами деревни нашей находившимся. Тогда, как нарочно, случилось, что кукушка в лесочке неподалеку от нас начала куковать. Мы с г. Головачевым, услышав ее, обрадовались и говорили:

- Вот, вот, и кукушки уже прилетели!

Но г. Бачманов, вместо того, чтобы делать то же, вдруг осердился и начал ругать кукушку всякими своими новогородскими бранями.

- Тьфу, ты проклятая, - говорил он, плюя то и дело, - чорт бы тебя, окаянную, взял! Нелегкая б тебя подавила! На свою бы тебе это голову! - и так далее.

Мы, услышав сие, покатились со смеху.

- Что это, брат Макар, - говорили мы, - за что это на кукушку так гневаешься? Что она тебе сделала?

- Как, братцы, что, - сказал он, - голодного меня, проклятая, закуковала, и я верно теперь уже знаю, что мне сего года не пережить. О, лихая бы ее побрала болезнь и все черти б ее, проклятую, задавили.

- Так, так! - сказали мы, еще пуще захохотав. - Теперь прощай, брат Макар! Не сносить уж тебе своей головки! Уж кукушка предвозвестила, так уже, знать, и быть и приходит уже расставаться со светом.

Сколь ни прост был наш Макар, но приметил, что мы над ним скалозубим, и тогда вдруг, вместо кукушки, поднимись весь его праведный гнев на нас, а сим и подал он нам вновь оружие на себя - мучить и бесить его нашими насмешками: и кукушка сия во весь тот день столько ему насолила, что он не рад был наконец своей жизни и проклинал и нас, и себя, и охоту свою к гулянью.

Однако сим дело еще не окончилось. Как приметили мы, что кукушкою сею его всего скорее растрогать{22} и вздурить было можно, чего мы всегда и добивались, то, обрадуясь сему, поступили мы далее, и меня догадало еще сложить на сей случай смешную и такую песенку, которая бы могла вмиг его растрогивать. Признаюсь, что была то сущая шалость, и побудило меня к тому не что иное, как, с одной стороны, молодость и легкомысленность, а с другой - присоветование моего капитана, ибо сей, шутя над ним так же, как и мы, не успел о вышеупомянутом закуковании кукушки и обо всем услышать, как тотчас мне сказал:

- Эх, братец! Сложить бы о сем песенку, то-то было бы смеху и проказ! И вдруг бы мы все ее запели, и когда он так кукушку не взлюбил, так и посмотри, что тогда б было.

Сего было довольно к возбуждению во мне охоты испытать, не могу ли я сложить песенку на какой-нибудь знакомый голос{23}, и как мне голос старинной и всем знакомой песни "Негде в маленьком леску при потоках речки" всех прочих был знакомее, да и самый род сей песни казался к тому наиудобнейшим, то и начал я тотчас вымышлять слова и составлять в первый раз отроду стихи и рифмы.

В работе сей, тайком от нашего друга, препроводил я не более дней двух и имел столь хороший успех, что песенка моя и капитану, и всем прочим крайне полюбилась, и все они положили тотчас ее выучить наизусть, и когда будем уже ее знать, тогда б, окружив его где-нибудь в кружок так, чтоб он не мог выскочить, запеть бы всем в один голос. Итак, тотчас списаны были с ней многие списки, и как учинить дальнейшее было тогда уже некогда, то и положили мы учинить то во время шествия нашего в Кенигсберг. Сие и произвели мы на походе в действо; ибо, как мы ехали все верхами кучами, то человек с десять из нас, выучивши сию песню и сговорившись еще с несколькими, окружили его однажды на лошадях, так что ему из средины никуда уехать не можно, и вдруг затянули все нашу песенку, которая была следующего содержания:

На зеленом лугу

Сидела лягушка,

На высоком дубу

Кричала кукушка:

Вон Бачан сюда летит,

А Дороня там бежит.

- Что ты делаешь здесь?

Что их не боишься?

Как Бачан вить прилетит,

Тебя он увидит,

А Дороня прибежит,

Вмиг тебя погубит;

Он охотник ведь до вас,

Он бранит за то и нас,

Что голодного его

Мы закуковали.

Между тем начал Бачан

Вправду опускаться.

Захотелося ему

С другом повидаться.

Опустясь, тотчас и сел,

А Доронюшка запел:

- Не хочешь ли, Бачан,

Что-нибудь покушать?

- Когда есть что, так давай,

Упреждай кукушку,

Когда нет, так побегай,

Поймай мне лягушку.

У болота вон сидит,

На тебя прямо глядит.

Побегай поскорей,

Чтоб не ускочила.

Как Дороня побежал

Ловить там лягушку,

А Бачан тогда вскричал,

Увидя кукушку:

- Ах, Доронюшка, мой друг,

Ты схвати скорее вдруг,

Чтоб кукушка на дубу

Не закуковала!

Испугалась на лугу

Бывшая лягушка,

Закричала на дубу

Тотчас и кукушка;

А Дороня-то упал,

А хотя после и встал,

Но лягушка уж давно

Ускочила в воду.

Рассердился наш Бачан

На своего Дороню,

Он вмиг бросился за ним,

Закричав, в погоню:

- О, проклятый сын, дурак,

Болван, бестия, простак!

Провалился б ты совсем

И с своим проворством.

Что мне делать, что начать

Наконец с тобою?

Что ты сделал вот теперь,

Дурак, надо мною?

И лягушку упустил,

И меня не накормил,

А проклятая вон там

И закуковала.

Теперь должен буду я

В этот год погибнуть

И родных на свете всех

И друзей покинуть.

А беды все от тебя;

Погубил я сам себя,

Что заставил дурака

Это дело делать.

Но одно ли уж сие

Ты у меня портил,

Не беды ли по бедам

Всякий день ты строил?

От тебя, болван, дурак,

Разорился я уж так,

Что пришло уже мне

Пропасть и с тобою.

Растерял мое добро

Почти без остатку,

Помнишь ты, как потерял

Гребень и рубашку?

Как гомзелю{24} тебе дам,

Так увидишь ты и сам,

Что я вправду с тобой

Шутить не намерен.

Дурак, знаешь ведь, что я

Мужик не богатый;

Воши съели уж всего,

О, глупец проклятый!

А ты гребень потерял,

Без чего уж я пропал.

Ах ты, бедный Бачан,

Где тебе деваться?

Вот таким вздором наполнена была сия песенка.

Теперь судите сами, каково было господину Бачманову, когда он, услышав ее, догадался, что она нарочно сочинена на него и что мы над ним проказили. Он вздурился даже до беспамятства и сперва начал нас всех ругать без всякого милосердия, а потом, как безумный, на нас, а особливо на меня, метаться, стегать плетью и стараться из круга нашего вырваться и ехать прочь. Однако мы схватились все руками и составили такой крепкий круг, что ему до самого конца песни никак уехать было не можно. Боже мой! Сколько претерпели мы от него тогда брани, сколько ругательства и сколько смеялись и хохотали! Наконец вырвался он у нас и поскакал, но куда ж? Прямо к полковнику жаловаться и просить на нас. Но из сего вышла только новая комедия. Мы, предвидя сие, постарались заблаговременно предварить все могущие произойтить от того какие-либо досадные для нас следствия. Мы заманили в заговор и в шайку свою самого господина Зеллера, того любимца и фаворита полковничьего, который служил ему переводчиком. И как он сам был в сей шутке соучастником, то и надеялись мы, что он перескажет полковнику все дело с хорошей стороны, а сие так и воспоследовало. Господин Бачманов, прискакав к полковнику, начал в пыхах{25} своих приносить ему тысячу на нас жалоб. Но сей, не разумея ни одного слова по-русски и того, что он ему говорит, спрашивал только:

- Вас ист дас?{26} Вас ист дас? И как никто ему не мог растолковать, то отыскан был г. Зеллер, и сей пересказал ему все дело с такой смешной и шуточной стороны, что полковник сам надседался со смеха и только, смеючись, говорил Бачманову:

- Ну, чтож? Добре...бачан... кукушк... лягушк... петь... песнь... ничего... смех... - И так далее.

Словом, г. Бачманов наш не мог добиться от него никакого толку и только то сделал, что весь полк о том узнал, и кому б не смеяться, так все смеяться и кукушкою его дразнить и сердить начали. И как наконец до того дошло, что и самые солдаты, о том отчасти узнав и иногда завидев его, либо куковать, либо про лягушку между собою говорить начинали, то бедняку нашему Макару нигде житья не стало, и он до того наконец доведен был, что решился было проситься в другой полк и бежать из полка нашего, и нам немалого труда стоило его уговорить и опять успокоить.

Но не одну сию, но производили мы над ним во время сего похода и многие другие проказы, но как они не стоят упоминания, яко происходившие от единой нашей легкомысленности и резвости, то я, умолчав о них, скажу только, что сей человек увеселял всех нас во все время нашего путешествия и редкий день прохаживал, чтоб мы над ним чего не предпринимали и, рассердив его до бесконечности, паки{27} с ним не примирялись.

Впрочем, памятно мне и то, что никогда я столь много в ловлении рыбы какулею не упражнялся, как во время сего похода. Везде, куда ни прихаживали мы ночевать, находили мы либо речки, либо озера; и как какулей было у нас множество, то и не упускали мы почти ни одного случая, чтоб сею ловлею не повеселиться.

В прежде упоминаемом эрмляндском столичном городе Гейльсберге случилось нам не только дневать, но и для исправления некоторых надобностей пробыть целых два дня. В сие время были мы опять у бискупа с полковником, и сей маленький владелец старался опять нас угощать, и мы время свое препроводили весело. Мне случилось в сей раз стоять квартирою у одного из его придворных, отправляющего должность камер-юнкера или камергера, который, однако, не многим чем отменнее был от прочих мещан, и я ласкою хозяина, так и хозяйки был очень доволен.

Через несколько дней после того, не имев на пути своем никаких особенных приключений, дошли мы наконец до славного нашего Кенигсберга{28} и тем окончили сей наш поход благополучно.

Сим окончу я сие письмо и сказав вам, что я есмь ваш друг, и прочая.

Вход в Кенигсберг

Письмо 58-е

Любезный приятель! Как с пришествием нашим в Кенигсберг начался новый и в особливости достопамятный период моей жизни, то, прежде описания моего в сем городе пребывания, да позволено мне от вас, любезный приятель, будет предпослать некоторое краткое о себе рассуждение.

Всякий раз, когда ни размышляю я о течении моей жизни и о всех бывших со мною происшествиях, примечаю я в оной многие следы особливого божеского о мне Промысла, и вижу ныне очень ясно, что и наиглавнейшими происшествиями со мною не инако, как невидимая рука Господня управляла и распоряжала оные так, чтоб они когда не в то время, так после обратились мне в существительную пользу. Но ни которое из них так для меня, при таковых размышлениях, не бывает поразительно, как помянутое, совсем неожидаемое пришествие в Кенигсберг и пребывание в сем городе, ибо как проистекли мне от того безчисленныя выгоды и пользы, и то вижу теперь, что произошло то не по слепому случаю, что я тогда приехал в Кенигсберг, но промыслу Господню угодно было, власно как нарочно, привесть меня в сей прусский город, дабы я, живучи тут, имел случай узнать сам себя и короче, все на свете, и мог чрез то приготовиться к той мирной, спокойной и благополучной жизни, какою Небу угодно было меня благословить в последующее потом время; за что благодарю и на век не престану благодарить великого моего Зиждителя. Он произведя меня совсем не для военной жизни, не восхотел, чтоб я далее влачил жизнь праздную и такую, в которой не только мог я подвержен быть ежеминутным опасностям, но живучи в обществе невежд, праздных и по большей части всяким распутствам преданных людей, легко мог и сам ядом сим заразиться и чрез это повредить себя на всю жизнь: но исторгнув меня из средины оных, пристроил к такому месту, которое было уже сообразнее с природными моими склонностями и где имел я уже более случаев и удобностей упражняться в делах и упражнениях полезнейших, нежели в каких препровождают время свое обыкновенно в полках офицеры.

Но сколь приметно сделалось мне все сие после, столь мало знал я обо всем том в тогдашнее время; а потому приезд мой в Кенигсберг почитал тогда неинако, как происшедшим по слепому случаю, да и не думал, чтоб могло произойтить что-нибудь со мною особливое, а того, чтоб самый сей поход был последний в моей жизни и чтоб с пришествием в сей город назначено было от судьбы и всей моей военной службы почти кончиться, тогда никак не только мне, но и никому на мысль приттить не могло, как к тому и не было ни малейшаго тогда вероятия.

Совсем тем, чувствуя отменную радость о том, что идем мы в Кенигсберг, я власно как предчувствовал, что со мною произойдет тут нечто хорошее; ибо могу сказать, что сколько ни были все довольны сим походом, но мое удовольствие было ни с чьим несравнительно, а особливо в то время, когда по приближении к сему городу увидели мы краснеющиеся уже в дали кровли домов оного и возвышающиеся сверх оных пышныя и величественныя башни и высокие колокольни церквей, в нем находящихся. С ненасытимым оком и с некаким восхищением взирал я на сей обширный, на возвышенном месте сидящий и с той стороны, откуда мы шли, отменно пышный и хороший вид имеющий город и почитал его, власно как некаким обиталищем благополучия и таким местом, где мы иметь будем бесчисленныя утехи и удовольствия, и готовился уже заблаговременно к оным.

Но я возвращусь к порядку моего повествования и начну теперь рассказывать вам все происходившее со мною тут по порядку.

Было то в начале самой еще весны и в исходе апреля месяца, как мы дошли до сего столичного прусского города. По приближении к оному, велено нам было остановиться и убраться как можно лучше и чище, для вступления в оный церемониею. Мы и постарались о сем с особливым усердием; и как всякому хотелось показать себя в наивыгоднейшем виде, то и не упущено было ничего, чтоб только могло служить к наилучшему украшению. Все оружие наше вычищено было как стекло; белье надето самое чистое и мундиры самые лучшие. Не могу без смеха вспомнить, как старались мы друг пред другом о том, как чванились, и с какою гордою и пышною выступкою выступали мы перед нашими взводами, шествуя, при игрании музыки и при битии в барабаны, по улицам сего города, которые наполнены были многочисленным народом; ибо, как жители были еще очень любопытны наши церемонии видеть, то не только все окна, но и многие кровли унизаны были людьми; а зрение толь многочисленного народа наиболее и побуждало нас хорохориться. Я находился тогда, как уже прежде было упомянуто, в гренадерской роте, и как у нас шапки гренадерские были тогда кожаные, сделанные на подобие древних шлемов или шишаков, с перьями, а спереди медною и позолоченною личиною, и головной убор сей был очень красив, а притом и перевязи гренадерские были у нас шитые золотом, а сверх всего того, мне довелось иттить первому почти перед полком и вести самый первый взвод наших гренадеров - то я неведомо как старался иттить и представлять собою фигуру лучше, и был столь выгодного о себе мнения, что мнил, что все всего более на меня смотрели, хотя, бессомненно, в том крайне обманывался.

Вшествие сие было у нас в один красный день после обеда, и хотя по случаю досталось нам в город, сей войтить с наихудшей стороны, да и иттить все простыми и худшими улицами и закоулками, до квартиры тамошнего обер-коменданта г. Трейдена, однако нам и самые сии последние улицы казались сначала преузорочными, и мы смотрели на них с удовольственным и любопытным оком.

Поелику квартиры были для нас уже отведены и посланными наперед нашими передовыми заняты, то не успели мы дойтить до квартиры нашего обер-коменданта, и отдав ему честь, оставить тут наши знамена, как и распущены были все роты врозь по их квартирам. Я тогда не шел, а паче летел за ведущим нас фурьером и неинако думал, что он приведет меня в наипрекраснейшую квартиру. Но коль сильно обманулся я в сем мнении и какою досадою и неудовольствием преисполнилось мое сердце, когда, вместо пышной и прекрасной квартиры, привел он меня в сущую мурью и такую лачугу, какой я всего меньше ожидал. Еще идучи туда и проходя наилучшие в городе улицы, площади и места, досадовал я, для чего квартермистр наш был так глуп и не вел нас сими местами, а провел глухими улицами и переулками; однако досада сия услаждаема была тою лестною надеждой, что по крайней мере получу я квартиру хорошую, и что она неотменно будет в одном из тех прекрасных домов, мимо которых мы шли, и того и ожидал, что фурьер меня остановит и скажет: "вот она". Но ожидание мое было тщетно, и он меня не только не останавливал, но проведя самые лучшие улицы, завел в глухие и никем необитаемые узкие переулки, находящиеся между так называемыми шпиклерами, или огромной величины хлебными анбарами, для которых в сем городе отведен особый глухой и от лучших городских мест удаленный угол или квартал, и где построено их было несколько сот вместе и сплошь один подле другого, и каждый таковой анбар составлял предлинное, узкое, но притом чрезвычайно высокое и этажей семь вверх простирающееся самое простое, грубое полукаменное здание; и как все они разделены на несколько кварталов, отделяющимися между собою самыми узкими и темными проулками, сделанными для единого проезда и провоза хлеба, то проулки сии были самые глухие, совсем пустые и даже страшные. И сими-то проулками и закоулками, между шпиклеров, повел меня проводник мой. Я изумился даже и не зная, что думать, с досадою ему говорил: "умилосердись, братец, куда ты меня ведешь?" - Да на квартиру, ваше благородие; вот она уже здесь близко. "Как близко?" прервал я ему с удивлением речь: "неужели мне в этакой глуши и в этакой пропасти стоять? Уж не в шпиклере ли каком ты ассигновал мне квартиру?" - Нет, сударь, отвечал он мне: однако подле самых оных, и, признаться надобно, что квартирка не очень весела; но лучше уже не нашли из всех назначенных под роту, кроме капитанской. Слова сии меня даже поразили; в единый миг исчезли тогда все пышные и лестные мои надежды и увеселительные мысли, и я проклинал уже заблаговременно всех тех, которые нам квартиры отводили; а как дошел и увидел действительно тот дом, в котором назначена мне была квартира, то досада моя на них еще увеличилась.

Я надавал им тысячу изрядных благословений и ругая их без милосердия, против хотения, принужден был лезть по круглой и темной лестнице под самую кровлю и в самый третий этаж; и как путь сей был так темен, что ни зги не было видать, то, взлезая в темноте с одной лестницы на другую, едва-было я не споткнулся и не сломил головы, и спасся только тем, что ухватился уже за канат, который вдоль сей лестницы у них протягивается, и за который державшись должно всегда всходить вверх и сходить вниз, но чего я сначала не ведал.

Теперь всякому легко можно заключить, сколь приятно было мне такое мрачное шествие или взлезание по лестнице под самую почти кровлю, ибо покои, назначенные мне, были в третьем жилье; в нижних же этажах жил сам хозяин того дома и некоторые другие пристава и работники, определенные при помянутых шпиклерах, подле которых вплоть с краю примкнут был сей домик. На мою часть достался хотя и весь третий этаж дома, но в котором и во всем не было более двух комнат, одна длинная и узкая с двумя небольшими окошками в одной стене, для меня, а другая, чрез узенькие и темные сенцы, в которых шла снизу вышеупомянутая круглая лестница, и такой же длины и величины - для людей и обе они были столь низки, что мы едва головами своими за потолок не цепляли.

Итак, вместо всей пышной и прекрасной квартиры, получил я весьма-весьма посредственную и, что всего для меня досаднее, темную и весьма скучную, ибо и самый вид из окошек простирался на одни только почти шпиклеры, и ничего хорошего из них было не видно. Что-ж касается до хозяев, то были они люди самые бедные и такие, у которых мы не могли не только чего иного, но и никакой бездельной посудины, для принесения воды и на прочие надобности, добиться. Досадно мне сие было чрезвычайно, и я так недоволен был моею квартирою, что не преминул в тот же день жаловаться о том моему капитану и просить, чтоб постарался он доставить мне квартиру сколько-нибудь получше. И как капитан мой меня любил, то он сего и не преминул сделать, и, по дружбе своей, произвел то, что я чрез несколько дней получил другую и несравненно уже лучшую и такую квартиру, которою я был совершенно доволен. Но как прежде нежели получил я сию новую квартиру и на нее переехал, произошло со мною уже нечто такое, о чем упомянуть не будет излишним, то и перескажу о том прежде.

Не успели мы расположиться на квартирах и кое-как обострожиться, как с нетерпеливостью хотелось нам удовольствовать давнишнее свое желание, и весь сей славный для нас город выходить и осмотреть. Я предпринял путешествие сие на другой же день после нашего прибытия и обегал все наилучшие площади, улицы и места сего города, и не мог довольно налюбоваться красотою и пышностью многих улиц, а особливо так-называемой Кнейпхофской большой улицы{29}, которую наши тотчас окрестили по своему и назвал Мильонною, потому что вся она была не только прямая, но состояла из наилучших и богатейших домов в городе. Не с меньшим любопытством смотрел я также и на старинный замок{30}, или дворец прежних владетелей прусских. Сие огромное четвероугольное, воздвигнутое на горе и не совсем начисто отделанное здание придавало всему городу важный и пышный вид, а особливо построенною на одном угле онаго, превысокою четвероугольною и никакого шпица и верха не имеющею башнею, на верху которой развевался только один большой флаг и видимы были всегда люди, живущие там для содержания караула. Однако я оставлю описание сего города до другого случая, а теперь расскажу вам, любезный приятель, что путешествие мое в сей день не кончилось одною пустою ходьбою, но возвратился на квартиру свою обременен будучи некоторыми безделушками, которые тогда казались мне наидрагоценнейшими вещами на свете, и коих приобретение причиняло мне бесконечную радость и удовольствие. Но какия-б они были? Сего вам никак не угадать, любезный приятель, ибо вам и на ум того приттить не может, что меня так обрадовало.

Вы знаете уже то, что я из малолетства был превеликий охотник не только до книг и до читания, но и до рисованья, и что для меня всегда наиприятнейшее было упражнение гваздать и марать кое-что красками. Теперь скажу, что ходючи тогда по городу, случилось мне с одной улицы на другую проходить маленьким скрытым проулком, наполненным лавочками с разными товарами. Так случилось, что в самое то время стоял пред одною из сих лавочек какой-то человек и рассматривал печатные картинки. Увидев сие и будучи крайним до них охотником, тотчас я подступил к нему и начал вместе с ним перебирать оные. Лавочник, приметив, что и я с любопытством их пересматриваю, достал еще целые кипы сих листочков и положил на прилавок. Что это, спросил я, неужели все картины? "Так", ответствовал он, "это все эстампы и не угодны ли которые из них будут". Нельзя изобразить, как обрадовался я, увидев их тут несколько сот и разных сортов и иные раскрашенные красками, а другие черные. Я позабыл тогда все на свете и, отложив дальнейшую ходьбу, сел себе на прилавок и положил все пересмотреть. Но не успел я начать сие наиприятнейшее для меня упражнение, как лавочник, подавая еще матерую кипку, говорил: "вот, неугодно ли прошпективических видов?" - Какие прошпективические? спросил я изумившись. "А вот что смотрят сквозь стекло в ящике". Кровь во мне взволновалась вся при сем слове. - Как, сказал я, обрадуясь чрезвычайно, и они у тебя есть? - "Есть, ответствовал он, и какие вам угодны, иллюминированные и неиллюминированные" - и стал тотчас развязывать и показывать их. Нельзя довольно изобразить, с каким восхищением рассматривал я оные, ибо надобно знать, что виденный в Торуне прошпективический ящик так мне полюбился, что он у меня с ума не сходил и я неведомо что дал бы, еслиб мог иметь такой же; а как тут против всякого чаяния увидел я изрядные прошпективические и притом очень дешевые картины, то в единый миг положил намерение, накупив их, отведать смастерить себе такой же. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив у лавочника, нет ли у него и такого круглого стекла, какое при том употребляется, услышал, что и стеклушко одно у него есть. А тотчас сыскано было и зеркало, и лавочник научил меня, как и без ящика можно смотреть на сии картины, О, сколько я благодарен был ему за сие показывание! ибо сие подтвердило мне, что никакого дальнего искусства не требовалось к сооружению и ящика. Словом, я так был всем сим удовольствован, что сколько тогда не случилось со мною денег, все оные употребил на покупку сих картин. А как в величайшему моему удовольствию нашел я тут же и целые ящички с приготовленными в раковинах разными красками и другими рисовальными збруями, то и рассудил я купить лучшие картины нераскрашенные и разрисовать после самому, дабы оне не так дурно были разгвазданы, как продажные, иллюминированные. Одним словом, я накупил себе множество и красок, и картин и возвратился домой, власно как снискав себе превеликое какое сокровище, и путешествием своим в сей день был крайне доволен.

Как я от природы весьма нетерпелив во всем том, чего мне захочется, то сия нетерпеливость причиною тому была, что на другой же после того день принялся я за работу и начал разрисовывать красками некоторые из купленных картин. Но вообразите себе, какая должна была быть для меня досада, когда в самое то время пришли мне сказывать, что полку нашему велено уже сменять с караула тут находившийся другой, и что наряд уже сделан и мне самому досталось иттить в караул. Что было тогда делать? Я принужден был покидать свою начатую работу и собираться иттить против хотения в караул, и на целую еще неделю. К вящей досаде, досталось мне стоять подле одних городских ворот и тут всю неделю препроводить в темном и наискучнейшем каземате или палатке, сделанной в валу, подле ворот. Но как переменить того было не можно, скука же меня даже переломила, то что-ж я сделал? вместо того, чтоб время свое препровождать тут в праздности и спанье, как другие делали, велел я принесть к себе и краски и картины и начал их, усевшись под окошком, разрисовывать. Работа сия была мне хотя и не весьма способна, ибо принужден я был производить ее в мундире и имея на себе и шарф и знак, однако имел я ту пользу, что она не давала чувствовать мне скуку, от которой, живучи в такой мурье, вздуриться наконец надлежало. И как я имел к тому совершенный досуг и мог беспрерывно работать, то в неделю сию разрисовал я картин великое множество, а между тем придумал средство, как мне лучше смастерить и свой затеваемый прошпективический ящик.

Впрочем, службу сию, которая была самая последняя в моей жизни, отправил я благополучно и со всею надлежащею исправностью; однако не прошла-ж она и без смешного приключения. Известное то дело, что стояние на таковых караулах не столько досадно днем, сколько ночью; ибо как в ночное время надлежало еще больше иметь осторожности и быть всякий час в готовности для принятия ходящих дозоров и рундов, то необходимость заставляла и всю ночь быть в мундире, и в шарфе и знаке. Я наблюдал сие исправно: но в один день, как назначено было ходить ночью рундом прежнему сотоварищу моему, г. Головачеву, то он, любя меня и жалея о моем беспокойстве, прислал ко мне записочку, извещая, что рундом в ту ночь назначено ходить кругом всего города ему, но что он однако не пойдет, и я спал бы себе благополучно и без всякого опасения. Записочка сия меня очень обрадовала, ибо как я уже несколько ночей спал в мундире и обутый, и ноги меня в особливости уже и гораздо беспокоили, то, положась я на нее, по наступлении ночи, улегся спать уже несколько поспокойнее, и не только скинул с себя мундир, но и сапоги самые. Но что-ж воспоследствовало? Не успела наступить полночь, и я только что разоспался, как вдруг закричали: "рунд, рунд, рунд!" и сержант, без памяти прибежав, будил меня и кричал, чтоб я скорее выходил принимать рунд, который был уже в самой близости. Господи! как я тогда сим перетревожился! Будучи нечаянно и вдруг разбужен, вскочил я, власно как без ума и ошалевший, и не знал, что делать и что начинать; бегал только кругом по караульне и кричал: "ох, ох, какая беда!" Между тем слуга спешил подавать мне мундир и надевать, а вестовой держал уже шарф и знак, а сам я, не помня сам себя, спешил надевать скорее сапоги и был так спутан, что, при слабом свете от горящей свечки и от поспешности, не мог даже сапогов надеть, а что того еще хуже, то начав надевать превратно и носками назад, так ногу увязил, что и скинуть было трудно. К вящему несчастию, в самое то время закричали, что рунд уже пришел. Что было тогда делать? Я вздурился, и так оробел, что не вспомнил сам себя, но схватил скорее шляпу и, позабыв, что одна нога была еще совсем не обута, а другая только что всунута в сапог, побежал из караульни встречать сей проклятый рунд, и я не знаю, что-б со мною было, еслиб я в таком смешном наряде перед фрунт выбежал. Мне кажется, весь фрунт покатился-б со смеха; но, по счастью, не дошло до того дело, и я благополучно от сего замешательства и стыда избавился; ибо г. Головачев, зная, что я по его же уверению нахожусь в беспечности и сплю, не имел и на уме взыскивать на мне, что я неосторожен, но сам еще спешил войтить ко мне в караульню и сказать, чтоб я не тревожился. Но теперь вообразите-ж себе, не должен ли он был покатиться со смеха, увидев меня помянутым образом полуобутого, но в мундире и в шарфе по караульне бегающего. - "Ну хорош, хорош! закричал он, захохотав: прямо воин! только что стоять на караулах!" Да! ответствовал я опомнившись тогда: а все это от тебя и от записочки твоей, проклятой! ведь меня на смерть и так перепугали, что я и теперь сам себя не помню. На что-б сказывать, что не пойдешь. - Как быть, братец, сказал он: я и действительно не хотел иттить, но меня неволею протурили; я сам тому не рад, но по крайней мере ложись-ка, ложись опять спать, а мне пора иттить далее".

Он и действительно оставил меня с покоем и пошел далее, а сим и кончилось мое смешное приключение, которое было мне очень долго памятно. А на другой день после того сменили нас с караула другие полку нашего офицеры, и я имел удовольствие возвратиться в свою роту и приттить совсем уже на иную, несравненно лучшую квартиру, которую между тем, как мы стояли на карауле, отвели мне по просьбе моего капитана и которою я был крайне доволен.

Сим окончу я сие мое письмо и предоставив прочее череду, скажу, что я есмь ваш и прочее.

Письмо 59-е

Любезный приятель! Квартира, которую мне вновь отвели, была хотя неподалеку от прежней{31}, но находилась уже в порядочной и веселой улице, простирающейся вдоль подле берега реки Прегеля и неподалеку от пристани, где приставали и выгружались с моря суда, а что того лучше, то дом сей был наугольный, подле одного водяного и нарочитой ширины канала, через который перед окнами моими был мост; а как я получил для себя нижний и самый лучший наугольный и порядочно прибранный покой с четырьмя большими окнами, то был он очень весел и светел, чем я в особенности был доволен. Впрочем, принадлежал он одной старушке, вдове одного корабельщика, которая жила в другом покое через сени, а в верхнем этаже жили ее дети. Для людей же моих отведен был особливый задний покой, и как хозяйка моя была старушка тихая и добрая, то лучшей и покойнейшей квартиры не мог я для себя требовать; а если что меня иногда обеспокоивало, то было то, что в другом покое, через сени, содержала хозяйка некоторый род шинка, в который всякий день собирались голандцы-шкипера и другие мореплаватели и препровождали время свое в разговорах, в курении табаку и в распивании пива. Итак, шум, производимый иногда ими, мне наскучивал, однако, по крайней мере, не делали они никаких беспутств и бесчиния, а все было у них порядочно и хорошо. Сверх того, взамен сего беспокойства, имел я всякий день удовольствие слушать изрядную и приятную игру на скрипицах, производимую живущими надо мной хозяйскими детьми. Наконец и то было мне приятно, что квартира моя была прямо через улицу напротив капитанской, также, что к самой той же улице, через несколько дворов, стояли и некоторые из лучших моих приятелей, а особенно прежде бывший мой компаньон г. Непейцын, и я мог со всеми ими часто видеться.

Не успел я на новой квартире осмотреться и получить свободное время, как пустился опять в путешествие и осматривание тех мест и улиц в городе, в которых мне быть еще не случилось. Несколько дней сряду рыскал я по городу и препровождал их в таковых путешествиях, и прихаживал домой уставшим до полусмерти, а тут принимался я тотчас за свои картины и за раскрашивание их, а как и сооружение и самого ящика не выходило у меня из ума, то принялся я и за делание оного. Обстоятельство, что большой и такого сорта ящик, какой видел я в Торуне, не удобен был для возки его с собой в походах, поскольку он один в состоянии был занимать очень много места в кибитке, было причиной тому, что я принужден был сделаться в первый раз отроду и поневоле инвентором, и выдумывать особенный род устроения сего ящика, а именно: чтоб расположить и сделать его так, чтоб совсем он мог разбираться и складываться и, будучи разобран, мог занимать в сундуке очень малое место. Признаюсь, что как я никогда еще в выдумках сего рода не упражнялся, то сначала дело это меня очень озабочивало; но чего не может преодолеть нетерпеливое желание и любопытство? Через немногие дни удалось мне выдумать и смастерить такой, что поныне еще дивлюсь, как я мог тогда такой сделать, ибо мне на сей раз принуждено было быть и столяром, и слесарем, и клеильщиком, и лакировальщиком, потому что все бока и стенки оного сделал я из толстой политурной бумаги; а дабы они не могли коробиться, а притом складывались, то края все укрепил тоненькими деревянными брусочками; для соединения же всех боков наделано было множество крючков, петелек и пробойчиков. Наконец всю наружность его раскрасил я разными красками и улепил по оным маленькими вырезанными из картинок купидончиками, птичками и цветками, и наконец покрыл лаком. Словом, я сделал ящичек не только самый походный и уютный, но и не постыдный для показания всякому. Все офицеры не могли надивиться моей выдумке и искусству и охаживались ко мне толпами смотреть картинки и любоваться ими. А как и сии не только были сами по себе довольно изрядные и изображали виды всех лучших мест и улиц в городе Венеции и многих других знатнейших европейских городов, но и разрисованы были мной под натуру, то не могли они довольно их насмотреться, а мне довольно приписать похвал за мою выдумку и искусство.

Словом, сей первый опыт способности моей к выдумкам и изобретениям приобрел мне в полку много чести. Все стали почитать меня превеликим хитрецом и выдумщиком, а сие и ласкало неведомо как моему честолюбию и, производя мне неописанное удовольствие, побуждало час от часу еще больше упражняться в делах, сему подобных. А чтоб меня еще более тем занять, то судьба власно как нарочно преподала мне вскоре после того еще случай увидеть и узнать еще многое такое, чего я никогда не видывал и что в состоянии было не только увеселить меня чрезвычайно, но встревожить вновь мое любопытство и возбудить охоту к дальнейшим выдумкам и узнаванию вещей, до того относящихся.

На самой той улице, где я стоял, и неподалеку от нас случилось жить одному ученому и такому человеку, который упражнялся в шлифовании стекол и в делании всякого рода оптических машин и других физических инструментов. К сему человеку завел меня один из моих знакомцев, и я не знаю, на земле ли я или где был в те минуты, в которые показывал он мне разные свои и мной еще никогда невиданные вещи и инструменты. Прекрасные его и разные микроскопы, о которых я до того времени и понятия не имел, приводили меня в восхищение. Я не мог устать целый час смотреть в них на все маленькие показываемые им мне вещицы, а особенно на чрезвычайно малых животных, которых я видел тут в одной капельке воды, бегающих и ворочающихся тут в бесчисленном множестве и гоняющихся друг за другом. А не успел я сим насытить свое любопытное зрение, как хрустальные призмы и другие оптические инструменты и делаемые ими эксперименты приводили меня в новые восторги и в удивление, но восхищение, в какое приведен я был его каморой-обскурой, не в состоянии я уже никак описать. Я истинно вне себя был от радости и удовольствия, когда увидел, как хорошо и с каким неподражаемым искусством умеет сама натура рисовать на бумаге наипрекраснейшие картины, и, что всего удивительнее для меня было, наиживейшими красками. Я долго не понимал, откуда брались сии разные колера, покуда не растолковал мне отчасти помянутый художник, который, приметив особенное мое и с великим примечанием сопряженное любопытство, не оставил показать мне все, что у него ни было, и многое изъяснить примерами для удобнейшего мне понятия. Словом, я вовек не позабуду тех приятных и восхитительных часов, которые препроводил я тогда у него в доме, и был человеку сему весьма много обязан, ибо он власно как отворил мне через то дверь в храм наук и заохотил идти в оный и находить в науках тысячу удовольствий и увеселений, и которые помогли мне потом иметь столь многие блаженные минуты в течение моей жизни.

Впрочем, упражняясь в этом рассматривании, я сколько, с одной стороны, веселился всеми сими невиданными до того зрелищами, столько, с другой, досадовал на то, для чего у меня денег было мало, и я не так богат был, чтоб мог закупить себе все оные вещи. Однако, сколь я ни беден был тогда деньгами, не мог расстаться с одним маленьким ящичком, составляющим камору-обскуру, посредством которого можно было с великой удобностью срисовывать все натуральные виды домов, улиц, местоположений и всяких других предметов. Я купил его у сего человека; но за употребленные за то два червонца с лихвой заплачен был неописанным и многим удовольствием, какое в состоянии был производить мне сей ящик. Я всегда не мог довольно налюбоваться тем, как хорошо на шероховатом стекле изображались и рисовались сами собой все предметы, на которые наведешь выдвижной трубкой сего ящика, и не преминул тотчас, пользуясь сим инструментом, срисовать вид той улицы, которая видна была у меня из окон. Сия прошпективическая картина цела у меня еще и поныне, и я храню ее, как некакой памятник тогдашнего времени. Впрочем, ящичек сей произвел мне не одно сие удовольствие, но еще и другое, а именно: он подал мне повод к новой выдумке, а именно: чтоб заставить и самый мой прошпективический ящик отправлять в случае пожелания должность каморы-обскуры; ибо как скоро я узнал, от чего и каким образом камора-обскура устроена и как все ее действия происходят, то не трудно мне было добраться и до того, как производить самое то ж мог бы и самый мой ящик с учинением только некоторой с ним перемены.

Между тем как я помянутым образом стоял на карауле, а потом беспрерывно занят был вышеописанными увеселяющими меня упражнениями, все прочие офицеры нашего полку, не только молодые, но и пожилые занимались совсем иными делами и заботами. Всех их почти вообще усердное желание быть в Кенигсберге проистекало совсем из другого источника, нежели мое. Они наслышались довольно, что Кенигсберг есть такой город, который преисполнен всем тем, что страсти молодых, и в роскошах и распутствах жизнь свою провождающих, удовлетворять и насыщать может, а именно: что было в оном превеликое множество трактиров и бильярдов и других увеселительных мест; что все что угодно в нем доставать можно, а всего паче, что женский пол в оном слишком любострастью подвержен, и что находится в оном превеликое множество молодых женщин, упражняющихся в бесчестном рукоделии и продающих честь и целомудрие свое за деньги. Сей последний слух в особенности для многих был весьма прельстителен, и они заблаговременно тому радовались, что иметь будут вожделеннейший случай к насыщению необузданных страстей своих; а многие с тем и шли в Кенигсберг, чтоб тотчас по пришествии туда приискать себе хороших любовниц или, по крайней мере, побрать к себе молодых девок на содержание. Все сие они и не преминули действительно исполнить. Не успело и двух недель еще пройти, как, к превеликому удивлению моему, услышал я, что не осталось в городе ни одного трактира, ни одного винного погреба, ни одного бильярда и ни одного непотребного дома, который бы господам нашим офицерам был уже неизвестен, но что все они были у них на перечете; но весьма многие свели уже отчасти с хозяйками своими, отчасти с другими тамошними жительницами тесное знакомство, а некоторые побрали уже к себе и на содержание их, и все вообще уже утопали во всех роскошах.

Удивление мое при услышании о сем было неизреченное и тем вящее, что услышал я то же самое и о самых почтенных и таких людях, которых почитал я совсем к таковой развратной жизни неспособными, а что того более меня удивило, то от самых сих людей не слыхал я тогда никаких уже порядочных и разумных разговоров, а все речи и слова и все лучшие шутки и разговоры их были об одних играх, гуляньях и о женщинах, и сие доходило даже до того, что они, забыв весь стыд, нимало уже не стыдились хвастать и величаться друг перед другом своими бесчинствами и распутством и без малейшего зазрения совести врали и мололи такой гнусный вздор, которого разумному человеку без отвращения слышать было не можно. Но сего было еще не довольно, но они делали еще того хуже и, погрязнув сами по уши в беззаконии, прилагали наивозможнейшее старание втащить и других в сети таковой же мерзкой жизни, и не только поднимали на смех всех тех, кто не следовал их примеру, но ими почти ругались и презирали оных.

Извините меня, любезный приятель, что я между делом рассказываю вам теперь такой глупый вздор. Я сделал сие для того, чтоб изобразить тем, в какой опасности находился я тогда, живя в таком городе и между людьми такого сорта. Находясь в таких точно летах, в которые наиболее люди подвержены бывают всей пылкости вожделений любострастных и далеко еще не в состоянии владычествовать над страстями своими и повиноваться предписаниям здравого разума, имея случай всякий день слышать бесстыднейшие и любострастные разговоры, видеть наисоблазнительнейшие примеры, могущие развратить и наидобродетельнейшего человека, а что того еще паче, претерпевать самые насмешки и шпынянья от всех друзей и товарищей своих за то, для чего я им во всех их распутствах не сотовариществую, при таких обстоятельствах, говорю, не легко ли мог и я с пути добродетели сбиться и ввалиться в бездну пороков? Ах! я и действительно был так от того не далек, что малого и очень малого не доставало к тому, чтоб сделаться и мне таким же шалуном и распутным человеком, и единая невидимая рука господня спасла и не допустила меня в таковой же тине мерзостей и беззаконий погрязнуть, в которую погрузили себя все почти наши офицеры.

И подлинно, любезный приятель, когда приходят мне на мысль тогдашние времена, то и поныне не могу довольно надивиться тому, каким образом я тогда от сего зла освободился. Целому стечению многих и разных особенных обстоятельств надлежало быть к тому, чтоб избавить меня от тех опасностей, которыми я окружен был, и руке господней, или паче промыслу его, пекущемуся обо мне, принуждено было насильно исторгнуть меня из середины общества людей, толико развращенных и опасных, и, учинив со мной то, чего мне никогда и на ум не приходило, доставить такое место и вплести в такие обстоятельства, которые долженствовали сами собой поспешествовать к моему спасению.

Но как все сие для вас не весьма понятно, то объясню вам дело сие короче и расскажу обстоятельнее о сей весьма важной эпохе моей жизни и обо всем том, что к спасению моему тогда поспешествовало.

Наипервейшим обстоятельством, помогавшим мне много в тогдашнее время, была та, прежде упоминаемая, врожденная в меня натуральная застенчивость и стыдливость, которой подвержен я был с малолетства и которая и тогда так еще была велика, что для меня всегда превеликая комиссия была, если случалось иногда бывать с незнакомыми женщинами вместе и упражняться с ними в разговорах. Самое сие и предохраняло меня от той дерзости, наянства и отваги, каковую другие мои братья имели, и при помощи которой могли они тотчас сводить с ними лады и знакомство, и которая вводила их во все беспутства. Что касается до меня, то был я в таковых случаях сущей красной девкой, и мне совестно и стыдно было и наималейшие производить с ними шутки и издевки, а того меньше начинать с ними какие-нибудь вольности. К сему весьма много поспешествовало и то, что как с малолетства имел я случай читать некоторые поэмы и любовные истории, в коих любовь изображена была нежная, чистая и непорочная, а не грубая и распутная, то, напоившись сими мыслями, имел я о ней самые нежные, романтические понятия, и потому такое обхождение с женщинами, какое видал я у других, казалось мне слишком грубым, гнусным и подлым, и я никак не мог себя приучить к вольному и к такому наглому и бесстыдному обхождению с ними, как другие; но для меня превеликая комиссия была и начинать говорить с ними, а особенно с незнакомыми и самого сего не мог я никогда учинить, не закрасневшись и не сделав себе превеликого насилия. Черта характера хотя сама по себе смешная, но обращавшаяся мне во всю мою жизнь в превеликую пользу.

Другим весьма много помогшим мне обстоятельством была та счастливая случайность, что на обеих моих квартирах не было ни одной молодой женщины и девки, могущей привлечь к себе внимание молодого человека, а если и были женщины, так все старые и дурные. Через сие избавился я случайным образом не только сам от поводов к искушению, могущих, как известно, всего более действовать и доводить человека до всего худого, но вкупе и от частого посещения своих товарищей, ибо у них то в обыкновение уже вошло, чтоб к тому из своей братии и ходить и того чаще и навещать, у кого на квартире были хорошие хозяйские девки, и у таковых были у них обыкновенно сборища, а поскольку у меня на квартире не было ничего для них привлекательного, то и не имели они охоты часто меня посещать и просиживать долго, а буде когда и захаживали, так наиболее для подзывания с собой идти гулять.

Третьим обстоятельством, удерживавшим меня от распутной жизни, было то, что не успел я смениться с караула, как на другой день после того случилось мне видеть погребение одного молодого офицера, стоявшего тут до нас другого полка, и умершего наижалостнейшим образом от венерической болезни, нажитой им во время стояния в сем городе. Сие зрелище, также всеобщая молва и удостоверения от многих, что никто почти из офицеров, упражнявшихся в таком же рукомесле, целым не оставался, но все какой-нибудь из гнусных болезней сих сделались подверженными, впечатлело в сердце моем такой страх и отвращение, что я тогда же еще сам в себе положил наивозможнейшим образом от всех тамошних женщин убегать и от них, как от некоего яда и заразы, страшиться и остерегаться. А сие много мне и помогало в тогдашнее опасное время и причиной тому было, что я никак не соглашался делать подзывающим нередко меня товарищам своим компанию и ходить вместе с ними в сомнительные и подозрительные дома, но охотнее сидел и упражнялся в своих работах.

Но все сии обстоятельства и ниже самая охота моя к книгам и ко всяким любопытным упражнениям не в состоянии бы была спасти меня от них и от всех соблазнов и искушений, каким почти ежедневно подвержен я был от сих моих товарищей и друзей, употребляющих даже самые хитрости и обманы для запутывания меня в сети, если б не вступила в посредство сама судьба и невидимой рукой не отвлекла меня от пропасти, на краю которой я находился. Она учинила сие, произведя вдруг совсем неожидаемую в обстоятельствах моих и такую перемену, которая отлучила меня от прежних товарищей моих, только мне опасных, и положила препону к частому с ними свиданию, и произвела сие следующим образом.

Как правление всем королевством Прусским зависело тогда от нас, но для управления оным не определено еще было никакого особого человека, а носился только слух, что прислан будет особый губернатор, то до того времени управлял всеми делами, относящимися до внутреннего управления сим государством, а особенно до собирания податей и доходов, некто из наших бригадиров, по имени Нумерс. У сего человека были тогда в ведомстве все прусские правления, коллегии и канцелярии. Но как все они наполнены были тамошними судьями и канцелярскими служителями, наших же никого с ними не было, то хотелось ему давно иметь в тамошней каморе, имеющей в ведомстве своем все государственные доходы, кого-нибудь из своих офицеров, разумеющего немецкий язык и могущего записывать все вступающие приходы и расходы и вносить в особенные, данные от него книги. Такового человека давно он уже искал; но как в полках, стоявших тут до нас, не было никого к тому способного, то по пришествии нашего полку он начал расспрашивать и распроведывать, нет ли у нас такового.

Так случилось, что поговорить ему о том вздумалось с самим моим капитаном, г. Гневушевым, отправлявшим тогда должность плац-майора в городе, и судьбе было угодно, чтоб сему человеку не с другого слова рекомендовать к тому меня. Он, любя меня, насказал столько обо мне и о способностях моих упомянутому бригадиру, что он на другой же день от полку меня истребовал и тотчас препоручил мне вышеупомянутую комиссию.

Нельзя довольно изобразить, как удивился я, получив от полку вдруг, и против всякого чаяния моего, приказание, чтоб явиться к бригадиру Нумерсу, а в полку чтоб числить меня в отлучке. Я не знал тогда, что это значило и зачем меня к нему посылали. Но как во все продолжение моей службы я за правило себе поставлял, чтоб, не ведая, где можно найти и где потерять, никогда самому собой ни в какую команду не набиваться, а куда станут посылать - не отбиваться, то без прекословия повиновался я сему повелению и на другой же день явился к моему новому командиру.

Господин Нумерс принял меня очень ласково и, поговорив со мной несколько по-немецки, приказал мне, чтоб я что-нибудь написал; и как я по-немецки писал нарочито хорошо, то, сколько казалось, рукой моей был он очень доволен. Он в тот же час поехал со мной в камору и отдал меня на руки одному старичку-советнику, по имени Бруно, приказав ему препоручить мне то дело, о котором он с ним давно уже говорил, и иметь за мной смотрение.

Старичок этот показался мне весьма тихим и добреньким человечком. Он, обласкав меня, отвел тотчас в особую и в побочную подле себя комнату и ассигновал мне для сидения место. И как книги белые были у них уже готовы, то и показал мне, как и что мне в них писать, и дал все нужные наставления, почему и должен был я тогда же начинать свою работу и списывать с них по-немецки, что было предписано.

Таким образом, сделался я вдруг из военного человека приказным или, по крайней мере, должен был иметь дело уже не с ружьем, а с пером и чернилами. Перемена сия была мне тогда не весьма приятна. Комиссия моя была хотя и не трудная и состояла только в переписывании тетрадей со счетами, даваемых мне от упомянутого старичка, в белые шнуровые книги, но обстоятельство, что я принужден был ходить в камору всякий день и сидеть в ней не только все утро до обеда, но и после обеда до самого почти вечера и ничего иного не делать, как писать и переписывать такое, что не лезло в мою голову и было для меня непонятно, а что того хуже - сидеть один и в сущем уединении в превеликой скучной и темной палате, освещаемой только двумя закоптевшими окнами, с железными решетками, и притом еще не под окнами, а в удалении от них следовательно, сидеть как птичка взаперти, и препровождать наилучшее вешнее время в году не только в беспрерывных трудах и работе, но в прескучном уединении, не имея никого, с кем бы мог промолвить слово, сие обстоятельство, говорю, было мне, а особенно сначала, когда дела было очень много, очень и очень неприятно и заставляло не один раз тужить о потерянной вольности, которой пользовался я до того времени и коей тогда мог уже наслаждаться только в одни праздничные и воскресные дни да в немногие часы в полдни и перед вечером.

Со всем тем была перемена сия в обстоятельствах моих мне существенно полезна, и я и поныне не могу еще довольно возблагодарить судьбу, что она со мной тогда сие учинила, ибо я избавился через то от всех прежних моих опасностей, ибо как меня никогда не было дома, то все прежние мои друзья и товарищи мало-помалу и отучились приходить ко мне то и дело для посещения и подзывания меня с собой в трактиры и другие увеселительные места для гулянья, а, составив уже между собой общества и ватаги, упражнялись одни в своих забавах и утехах, меня же, как некоторым образом от полку отлученного и к обществу их не принадлежащего, оставили с покоем и к ватагам своим не приобщали, чем я весьма был и доволен.

Другая и наиважнейшая польза проистекла от сей перемены та, что пребыванием моим в каморе власно как проложен был мне путь к другой, последующей затем и гораздо еще важнейшей перемене, которая обратилась мне в бесконечную пользу, как о том упомяну я впредь в своем месте.

Таким образом, сделавшись, против всякого чаяния, оторванным и независимым от полка, начал я провождать совсем новый и для меня необыкновенный род жизни, которая сначала хотя показалась мне весьма скучной, но как ко всему привыкнуть можно, то в короткое время сделалась мне нарочито сносной, и я нимало уже на нее не жаловался, но, привыкнув мало-помалу к тихой и уединенной жизни, стал находить в ней несколько и удовольствия. Все тогдашнее мое время препровождаемо было следующим образом: в каждый день поутру, вставши и напившись чаю и одевшись, отправлялся я в путь к своей каморе. Расстояние от нее до моей квартиры было хотя не малое и простиралось более нежели на полторы версты, однако хаживал я обыкновенно один и пешочком, и как, по счастью, кратчайший путь туда лежал по хорошим улицам и мостовым, то путешествия сии никогда мне не наскучивали, но хождение сие поспешествовало еще много моему здоровью. Придя в камору, садился я обыкновенно за свой стол и, не сходя с места, проработывал до самого первого часа. В сие время надоедало мне только несколько мое уединение, ибо главные покои сей каморы, где было множество писцов, были от того места, где я сидел, несколько удалены, а тут находились только три комнаты, из коих в одной сидел упомянутый старичок-советник, у которого был я под надзиранием, в другой я, а в третьей, маленькой, главный приходчик, или приниматель собираемых доходов. Но как в немецких канцеляриях совсем не такие обыкновения, как у нас, и всеми канцелярскими служителями не предпринимаются никакие вольности в разговорах и не препровождается время в смехах и балагуреньях, но всякий из них сидит как вкопанный на своем месте и занимается своим делом наиприлежнейшим образом, и у них не только нет никогда шума и сумятицы, но наблюдается во всем благопристойность, тихость и совершенный порядок, то и упомянутые оба соседа мои занимались всегда и столь прилежно своими делами, что мне в целые сутки не удавалось иногда промолвить с ними ни единого слова; о вступлении ж в какие-нибудь разговоры и помыслить было нельзя. Сверх того, не только сии господа, но и все лучшие жители города Кенигсберга вообще имели как-то некоторое отвращение от всех нас, русских, и власно как умышленно старались всячески от нас и от поверенного откровенного и дружелюбного обхождения с нами убегать и удаляться, почему и неудивительно, что хотя я немалое время при сей должности в каморе пробыл и, хотя оказывая обоим моим соседям возможнейшее учтивство, всячески старался с ними сколько-нибудь поближе познакомиться, однако все мои старания были тщетны. Они соответствовали мне таковыми ж только учтивостями, но более сего не мог я ничего от них добиться, ибо хотя я и ежедневно ожидал, чтоб который-нибудь пригласил меня из них когда не обедать, так, по крайней мере, на чашку кофе или чаю, однако не мог я сего от них никогда дождаться; самому же понаяниться и к ним без зову ходить казалось мне непристойно. Словом, они казались мне сущими бирюками. Но таковых же бирюков нашел я и в присутствующих в тамошней рентерее и соляной конторе, в которые через несколько дней должен я был ходить и по несколько часов просиживать в таковом же деле, т. е. записывании тамошних рентерейных и соляных доходов в особые книги. В обоих сих присутственных местах, находившихся в том же замке, где была и камора, делами управляли два стариченца, но оба они еще нелюдимее и несловоохотнее были моих соседей, так что я от сих мог ожидать еще меньше, нежели от прежних, ласки и дружелюбия.

Все сие сначала меня крайне удивляло, и я не однажды сам в себе с досадой помышлял и говорил: "Что это за бирюки и за черти здесь сидят! ни к кому из них нет приступу и ни от кого не добьешься никакого дружелюбия и ласки", но после, как узнал короче весь прусский народ и кенигсбергских жителей, то перестал тому дивиться и приписывал уже сие не столько их нелюдимости, сколько общему их нерасположению ко всем россиянам, к которым хотя наружно оказывали они всякое почтение, но внутренне почитали их себе неприятелями и потому от дружелюбного и откровенного с ними обхождения удалялись; а сверх того, умеренный и воздержный род их жизни, удаленной от всяких роскошей и излишеств, имел в том великое соучастие.

Но я удалился уже от порядка моего повествования, и теперь, возвращаясь к нему, скажу, что, препроводив упомянутым образом все утро в беспрерывном и скучном писании, по пробитии двенадцати часов выхаживал я вместе с прочими из каморы и возвращался на квартиру. Тут находил я всегда солдатский свой обед, изготовленный людьми моими, уже готовым, который хотя не таков был сладок, как мнимый прусский, но я никогда голодным не вставал из-за стола. Потом принимался я тотчас за рисованье и проводил в нем и в других любопытных упражнениях с час и более времени. По пробитии двух часов отправлялся опять в путь в свою камору и просиживал там до самого почти вечера. По выходе же из нее и возвратившись домой, хаживал прогуливаться на корабельную пристань и в другие близ находящиеся места, а особенно по берегу реки Прегеля, и сматривал на плавающие по реке суда и на множество народа, упражняющегося на берегах в нагруживании и выгрузке судов. Когда же случалось день воскресный или праздничный, в который в каморе не было заседания, тогда весь день употреблял я либо на рисованье, либо на разгуливание по всему городу и по всем лучшим частям его. Хаживал иногда к старичку, своему полковнику, который унимал иногда меня у себя обедать и брал с собой вместе гулять в наилучший и славный тамошний Сатургусов сад, о котором упомяну я подробнее в своем месте; а как и кроме сего были в сем городе другие сады, в которых всякому гулять было можно, то, отыскивая их, хаживал иногда и в них гулять. В трактиры же очень редко захаживал, и то разве для того, чтоб напиться чаю и кофе и почитать газет иностранных; и как газеты тогдашнего времени были весьма любопытны, и я узнал, что издавались они и тут в городе, то не преминул я взять и для себя их и насыщать ими свое любопытство.

Таким образом, привыкнув к сему новому и уединенному роду жизни, препроводил я несколько недель в наиспокойнейшем состоянии и жил, прямо можно сказать, в мире и тишине, и был состоянием своим доволен. От прежних же своих товарищей сделался я так удален, что и сведения не имел, что у них между собой происходило, да и узнать то всего меньше старался.

Но теперь время мне письмо свое кончить и сказать вам, что я есть и проч.

Описание Кенигсберга. В Кенигсберге

Письмо 60-е

Любезный приятель! Как в течение тех недель, которые, находясь при каморе, препроводил я вышеупомянутым образом в мире, тишине и спокойствии, имел я довольно времени и случаев осмотреть и узнать Кенигсберг, то постараюсь я теперь исполнить то, что упустил в предследующих письмах, и описать вам сей столичный прусский город, дабы вы получили о нем некоторое ближайшее понятие.

Город сей лежит посреди всего королевства Прусского и может почесться приморским, ибо хотя стоит он и не подле самого моря, и открытое Балтийское море от него не ближе семидесяти верст, но как между оным и морем находится узкий и предлинный залив, называемый Фрижским Гафом{32}, и в сей залив впадает река Прегель, от устья которой неподалеку Кенигсберг на берегах оной воздвигнут, река же сия довольно глубока, то и пользуется он той выгодой, что все морские купеческие суда и гальйоты доходят помянутым гафом и рекой до самого города и тут производят свою коммерцию, или торговлю.

Упомянутая река протекает сквозь самый сей город, и как она в самом том месте, где он построен, разделившись на многие рукава, произвела несколько обширных и больших островов, то сие служит сему городу в особенную выгоду. Некоторые из сих ровных и низменных островов, перерытых многими каналами, покрыты наипрекраснейшими сенокосными лугами, производящими наигустейшую и хорошую едкую траву, которая в особенности достопамятна тем, что жители кенигсбергские приготовляют из нее особенного рода крупу, известную у них под именем швадентриц{33}. Они в летнее время, когда вырастают на траве сей волоти, похожие на наши костеревые или роженчиковы, обсекают оные ситами и решетами и потом, высушив, обрушивают из них крупу, имеющую наиприятнейший вкус в каше. Осенью покрыты сии места несколькими тысячами пасомого на них скота и лошадей. Самые же ближние к городу острова заняты разными городскими строениями, и из них в особенности замечания достоин обширный и посреди самого города находящийся круглый остров, потому что весь он застроен сплошным и превысоким каменным строением и составляет особую и наилучшую часть города{34}.

Впрочем, город этот довольно обширен, имеет в себе великое число жителей и обнесен вокруг земляным валом с бастионами{35}, а в стороне к морю, по левую сторону реки Прегеля, сделана небольшая регулярная четвероугольная крепость, или цитадель, называемая Фридрихсбургом{36}, с установленными вокруг пушками. Но все сии укрепления не составляют дальнейшей важности, ибо как по великой обширности города содержание всех валов в хорошем порядке сопряжено б было с великим коштом, то и с многочисленным гарнизоном не может сей город порядочной и долговременной осады вытерпеть, и потому почесться может он более открытым купеческим и торговым городом, нежели крепостью. Со всем тем везде при въездах поделаны были порядочные городские ворота, и при оных содержались строгие караулы.

Что касается до внутренности сего города, то она разделяется сперва на самый город и на несколько обширных форштатов, которые, однако, не отделены от города никакой особой стеной, но совокупно с ними окружены вышеупомянутым земляным валом, а отличны от города только тем, что в них строения не таковы хороши и не таковы высоки, как в городе, а притом наиболее состоят из фахверков или кирпичных мазанок, как, напротив того, в самом городе находятся уже все сплошные и о нескольких этажей каменные дома, сплощенные между собой наитеснейшим образом.

Впрочем, сей внутренний и лучший город имеет в себе три главные отделения, или части, известные у них под именем Альтштата, или старого города Кнайпхофа, которого часть находится на вышеупомянутом острове, и Лебенихта{37}. Каждая из сих частей составляет некоторым образом особый город, ибо каждая имеет особую свою ратушу, особую соборную церковь, особые свои публичные здания, особую торговую площадь и особое городское начальство. Что касается до так называемых форштатов, то они состоят из предлинных и довольно широких улиц, простирающихся от упомянутых главных частей города в разные стороны. Главнейшие из них называются: Розгартен, Траггейм, Сакгейм, Штейндам, Габерберг и некоторые иные{38}. Все сии форштаты, кроме нескольких дворянских домов, рассеянных по оным, состоят из посредственных и только в два этажа построенных домов.

Наизнаменитейшим из всех в Кенигсберге находящихся зданий можно почесть так называемый Замок, или дворец прежних герцогов прусских. Огромное сие, и, по древности своей, пышное здание воздвигнуто на высочайшем бугре, или холме, посреди самого города находящегося{39}. Оно сделано четвероугольное, превысокое и имеет внутри себя четверостороннюю, нарочито просторную площадь и придает всему городу собой украшение, и тем паче, что оно со многих сторон, а особенно из-за реки, сверх всех домов видимо. В одном из четырех его боков, или фасов, во втором этаже находятся старинные герцогские покои, состоящие во многих залах и пространных комнатах, которые и в нашу еще бытность обиты были теми старинными ткаными обоями, которые находились еще в то время, когда в оных приниман был государь Петр I, когда он путешествовал с Лефортом по разным землям в посольской свите{40}, и в коих покоях имеют пребывание свое прусские короли, когда они, по вступлении на престол, приезжают в Кенигсберг для принятия присяги, которая пышная церемония производится на помянутой внутри сего замка находящейся площади; а в прочее время живали в сих покоях главные правители и командиры над войсками, в сем королевстве находившимися, как и перед вступлением нашим жил в оных фельдмаршал их Левальд. Со всем тем во всех сих покоях не только нет никакого дальнего в убранствах великолепия, но они низковаты, темны и крайне невеселы, что, может быть, и подало повод прежним государям прусским один и лучший угол сего замка переделать и прибавить еще вверх два огромных этажа. Но неизвестно для чего оба сии этажа остались как-то неотделанными совсем, а только отработанными вчерне, и уже мы в последующие годы постарались сами один из сих этажей отделать и убрать так, что не постыдно было никому, и даже самим королям, в нем жить. В нижнем этаже сего фаса находились кладовые, кухни, караульни и, наконец, на углу самая та камора, в которую я хаживал.

Оба другие и боковые фасы содержали в себе множество покоев, стоящих отчасти впусте, отчасти занятых разными гражданскими главными правительствами и присутственными местами, а иные покои служили вместо магазинов для разных поклаж.

Что ж касается до последнего и четвертого фаса, лежащего насупротив герцогских покоев, то вся внутренность его занята одной преогромной величины киркой, или придворной церковью, в которой в каждое воскресенье отправлялась два раза божественная служба и собиралось великое множество народа.

Наконец, на одном углу сего фаса воздвигнута превысочайшая и претолстая четвероугольная башня, не имеющая никакого шпица и купола. На плоском ее верхе выставлялось только большое знамя или флаг. Тут, под самым верхом, сделаны небольшие покойцы, и в них имеют всегдашнее жительство несколько человек трубачей и других музыкантов. Должность их состоит в том, чтобы содержать на верху сей башни беспрерывный караул и смотреть, не сделается ли где пожара, который как скоро они усмотрят, то того момента начинают играть на своих трубах особливые пожарные и набатные штуки, и дабы народ издали мог видеть и знать, в которой стороне пожар, то днем в ту сторону наклоняют упомянутое знамя, а в ночное время высовывают в ту сторону шест с висящим на нем большим фонарем, через что народ и узнает, в которую сторону должно ему бежать для погашения пожара. Сие случалось самим нам видать при бывших при нас несколько раз пожарах, и признаться надобно, что учреждение сие у них похвально и хорошо.

Кроме сего, примечания достойно, что под сей башней и в самом сем угле находится у них публичная и старинная библиотека{41}, занимающая несколько просторных палат и наполненная несколькими тысячами книг. Книги сии по большей части старинные и отчасти рукописные; и мне случалось видеть очень редкие, писанные древними монахами весьма чистым и опрятным полууставным письмом, украшенным разными фигурами и украшениями из живейших красок, а что того удивительнее, то многие из них прикованные к полкам, на длинных железных цепочках, на тот конец, дабы всякому можно было их с полки снять и по желанию рассматривать и читать, а похитить и с собой унести было бы нельзя. Библиотека сия в летнее время в каждую неделю в некоторые дни отворялась, и всякому вольно было в нее приходить и хотя целый день в ней сидеть и читать любую книгу, а наблюдали только, чтоб кто с собой не унес которой-нибудь из оных, и дабы чтением сим можно было б удобнее всякому пользоваться, то поставлены были посреди палаты длинные столы со скамейками вокруг, и многие, а особенно ученые люди и студенты, и действительно пользовались сим дозволением, и мне случалось находить их тут человек по десяти и по двадцати, упражняющихся в чтении.

Кроме книг, показываются в библиотеке сей некоторые и иные редкости, но весьма немногие; и наидостойнейшие замечания были портреты Мартина Лютера и жены его Катерины Деворы, о которых уверяли якобы они писаны с живых оных.

Наконец, входов и въездов в сей замок только два: один с переднего фаса, большой, наподобие городских ворот, темный, под палатами, а другой, под киркой, маленький, и равно как потаенный. А сверх того, было в камору наружное крыльцо с портиком для прямейшего входа в оную.

Впрочем, перед замком находилась небольшая площадь, с которой в разные стороны простирались три большие и несколько маленьких и кривых улиц. Одна из больших шла в сторону кругом замка к Штейндамскому форштату и знаменитая тем, что на оной стоят наилучшие и огромнейшие каменные дома, принадлежащие наизнаменитейшим прусским вельможам и нескольким принцам и графам; а другая, ведущая к Розгартенскому предместью, называлась Французской{42} и достопамятна отчасти тем, что жили в ней все французы и имели под домами своими наилучшие французские лавки со всякими товарами, отчасти же тем, что построена была вся на преширокой плотине одного предлинного и преширокого пруда, посреди города находящегося, и на одной небольшой речке, впадающей со стороны в Прегель, запруженной. Улица сия была весьма хороша и так построена, что никак узнать было нельзя, что она находилась на плотине, ибо за сплошным каменным строением воды вовсе не видать было. Что ж касается до третьей большой, то сия шла под гору в ту часть города, которая называлась Альтштатом.

Что касается до этих главных частей города, то первая, называемая Альтштатом, или старым городом, находилась под горой между замком и рекой Прегелем и состояла вся из превысоких, узких и сплошь друг подле друга в несколько этажей построенных каменных домов, разделяющихся на несколько кварталов узкими, темными и на большую часть кривыми улицами, какие везде в старинных европейских городах были во обыкновении. Посредине же в сей части находилась нарочито просторная, четвероугольная, продолговатая площадь, окруженная вокруг такими ж сплошными высокими домами. Площадь сия достопамятна тем, что в конце ее находятся наилучшие ряды или лавки с разными товарами, а на самой площади в каждую неделю, по субботам, производились торги мясом и другими съестными припасами. И в сии дни площадь сию никак узнать нельзя, ибо вся она в один час застраивалась множеством маленьких деревянных, но порядочных разборных лавочек, которые все под вечер паки разбирались, и площадь к воскресенью очищалась так, что на ней не было ни одной соринки. Сие обыкновение показалось нам сначала очень странно, но после не могли мы тем довольно налюбоваться.

К знаменитейшим публичным зданиям, в сей части находящимся, можно почесть, во-первых, соборную их церковь или кирку{43}, которая была хотя старинная, построенная в готическом вкусе с превысоким шпицом, но имела в себе пребогатые органы, стоющие несколько десятков тысяч и достойные зрения; во-вторых, главнейшая городская ратуша, составляющая довольно великое и порядочное здание, воздвигнутое подле самой площади. Для содержания подле оной караула было у них несколько десятков человек городских престарелых солдат, которых особливому и смешному мундиру мы довольно насмеяться не могли. В-третьих, подле той же площади находился у них так называемый общественный городской дом, имеющий в себе несколько покоев и одну преогромную залу, в которых отправлялись у них общественные совещания и торжества, также свадебные балы, как о том упомянется впредь, когда я о их свадьбах в особенности пересказывать буду.

Что касается до второй части, называемой Кнейпгофом, то сия уже многим знаменитее и лучше вышеупомянутой первой. Она находится, как уже прежде упоминаемо было, совсем на острове, окружена вокруг водой и отделяется от Альтштата одним только узким рукавом реки Прегеля. Строение в оной хотя также сплошное каменное, с узкими улицами, но улицы сии уже несколько прямее; а поскольку живут в ней все наибогатейшие купцы, то есть и домов хороших множество. Но никоторая улица не достойна такого замечания, как так называемая Длинная Кнейпгофская, которую наши прозвали Мильонной. Она пересекает всю сию часть вдоль и имеет сообщение с обоими мостами, которыми связан остров с Альтштатом и Габербергским форштатом и из коих один глухой, а другой подъемный, для пропуска судов. Название сие улице сей и не неприлично, потому что из купцов, живущих на ней, есть многие мильонщики, и улицу сию можно почесть наилучшей и богатейшей во всем городе; но дома и на ней все сплошные, староманерные, превысокие этажей в пять и в шесть и чрезвычайно узкие, а единая ширина и прямизна придает ей наилучшую красу.

Главная церковь{44} в сей части находится посредине острова и достопамятна тем, что в ней погребались прежние прусские герцоги и наизнаменитейшие люди и что она украшена многими прекрасными мавзолеями и надгробиями, также увешана древними трофеями и знаменами. В переднем конце оной, за алтарем, сделана решетчатая железная перегородка, и за оной, посреди пространного ниша, воздвигнута высокая и широкая четвероугольная каменная гробница, на верху которой некто из старинных прусских владетелей{45}, лежащий в полном росте, вместе со своей женой. Но сей мавзолей далеко не так хорош, как другой, находящийся в самой церкви, подле стены. Тут, за вызолоченной решеткой, лежал над могилой своей некто из древнейших прусских вельмож, бывший государственным канцлером{46}, высеченный с преудивительным искусством в полном росте из наибелейшего мрамора. Он изображен лежащим, как живой, на боку и в такой одежде, какую тогда нашивали, и, подпершись одной рукой, находился власно как в глубоких размышлениях. Все сие изображение так искусно, что не можно было довольно тем налюбоваться; на стене же против сего места вставлена черная мраморная доска с золотой латинской эпитафией. Впрочем, кирка сия была хотя огромная, но самая старинная, построенная в готическом вкусе.

Неподалеку от сей церкви находился славный кенигсбергский университет{47} и, поблизости его, дома тамошних профессоров и других ученых людей. Но университет сей ни наружностью, ни внутренностью своей не мог приводить в удивление, ибо здание его было самое простое и старинное, и самая аудитория не составляла никакой важности. Со всем тем по существу своему был сей университет не из последних, и училось в нем великое множество всякого звания людей, и в том числе много и знатных{48}.

Ратуша сей части города, также и общественный дом не составляли дальней важности, а более их примечания достойна была биржа{49}, построенная на берегу подле зеленого подъемного моста. Она составляла превеликую залу со сплошными почти окнами вокруг, и в оной сходятся все купцы для разговаривания между собой о торговле.

Что принадлежит до третьей главной части города, носящей на себе звание Лебенихта, то она находится рядом с Альтштатом и всех прочих менее примечания достойна. Я не нашел в ней ничего особенного, кроме католицкого монастыря и церкви{50}, довольно великой и гораздо более украшенной нежели лютеранские.

Рассказав сим образом о главных частях города, упомяну теперь нечто о форштатах, и о том, что в них есть примечания достойного. Наилучшим и величайшим из них можно почесть Габербергский, то есть тот, который находился за рекой, потому что он составляет целую часть города, имеет в себе широкую и предлинную улицу, которая около Петрова дня наполнена бывает бесчисленным множеством народа, потому что в сие время бывает тут годовая ярмонка, о которой иметь я буду случай поговорить в другом месте. Сверх того, находится в сем форштате и жидовская синагога, составляющая нарочито изрядное каменное здание{51}.

Штейндамский ничего в себе особенного не имеет, кроме своей кирки, которая достопамятна тем, что она наидревнейшая и нами обращена была потом в нашу российскую церковь.

Сакгеймский форштат сам по себе ничем не достопамятен, но между ним и Траггеймским форштатом находилось парадное место, которое достойно некоторого замечания. Оно составляет нарочито просторное, ровное и луговой травой поросшее место, весьма способное для обучения и экзерцирования войск; почему и наши войска обыкновенно тут учились{52}. Кроме сего, достопамятна она тем, что на оном построена прекрасная каменная лошадиная мельница о множестве поставов, и работают в ней беспрерывно по шестнадцати лошадей.

Траггеймский форштат достопамятен, во-первых, тем, что имеет в себе множество господских и нарочито изрядных и больших домов, во-вторых, выгодным своим положением подле вышеупомянутого большого пруда, между ним и Розгартенским форштатом находящимся. Верхняя часть сего прекрасного и более на маленькое длинное озеро похожего пруда окружена сплошными садами, позади домов обоих сих форштатов находящимися, а нижняя сплошными, каменными вплоть по воду построенными домами; посредине же для сообщения обоих сих форштатов, сделан предлинный, узенький и только для пеших мост.

Что касается до упомянутого Розгартенского форштата, то он достоин примечания как величиной своей, так и садами, а не менее и многими дворянскими домами, в нем находящимися, каковых также множество и по улице, и идущей в сторону к Гумбинам, где, между прочим, находится и королевский дворец{53}, но который составлял тогда очень небольшой и такой каменный домик, как у нас в Москве несколько сот найти можно, и стоял порожний. На конце ж сей длинной улицы находится сиротский дом, составляющий изрядное, но не очень большое каменное здание.

Кроме всех сих и некоторых других форштатов, достоин также замечания тот, который простирается вдоль по берегу реки Прегеля и лежит против крепости, и был самый тот, где имел я свою квартиру, ибо полк наш расположен был весь по упомянутым форштатам. Сей достопамятен как находящейся в нем судовой пристанью, так и корабельной верфью, а не менее вышеупоминаемыми шпиклерами или магазинами для хлеба, соли и других крупных товаров, сгружаемых с барок. Впрочем, как весь сей форштат лежит под горой и на низком и ровном положении места, то разрезан он многими и довольно широкими каналами, коих вода имеет совокупление с рекой Прегелем. Кварталы между сими каналами заселены в иных местах домами, в иных засажены садами, а в иных осажены только деревьями и содержат в себе наилучшие луга; но никоторый из них так не достопамятен, как тот, на котором находится сад одного наибогатейшего купца, по имени Сатургуса{54}. Сад сей хотя не очень обширен, но почесться может наилучшим во всем Кенигсберге, ибо он не только расположен регулярно, но и украшен всеми возможнейшими украшениями. Хозяин, будучи любопытный, ученый и богатый человек, наполнил оный многими редкими вещами. Есть у него тут богатая оранжерея, набитая разными иностранными произрастениями. Есть менажерия, или птичник, и зверинец, в котором содержится множество редких иностранных птиц и зверьков. Есть многие прекрасные домики и беседки. В одном из них находится маленькая кунст-камора, или довольно полный натуральный кабинет. И как мне еще впервые случалось тут такой видеть, то не мог я довольно налюбоваться зрением на множество редких и никогда мной не виданных вещей, а особенно на преогромное собрание разных руд, окаменелостей, камней, разных раковин, разных птичьих яиц, разных птичьих чучел, а паче всего на превеликое собрание янтарных штучек с находящимися внутри их мушками и козявочками, которыми навешен у него целый комод, и коих число до нескольких тысяч простирается. Другой домик, в котором обыкновенно угощал он своих гостей, вместо обоев украшен картинами, в коих налеплены за стеклом натуральные бабочки, и коих видел я тут несметное множество. Что ж касается до самого сада, то наполнен он бесчисленным множеством цветов и хорошими плодоносными деревьями, а стены прикрыты превысокими персиковыми и абрикосными шпалерами. Есть также тут множество разными фигурами обстриженных деревьев, а площади все украшены множеством изрядных фонтанов. Вода для сих фонтанов втягивается насосами из канала, подле сада находящегося, в большой свинцовый бассейн, сокрытый в построенной нарочно для сего на углу сада прекрасной башне, в низу которой сделана изрядная беседка и в ней колокольная игра, производимая той же водой. Все сии зрелища были до того мной не виданные, и потому всякий раз, когда ни случалось мне в саду сем бывать, производили мне много удовольствия.

Впрочем, можно сказать, что город сей во всем имеет изобилие, и жители его живут довольно хорошо, однако умеренно и без всяких почти излишеств. Неприметно между ними никакого дальнего мотовства и непомерности. Все наилучшие люди ведут жизнь степенную и более уединенную, нежели сколько надобно; карет и богатых экипажей у них чрезвычайно мало, а все ходят наиболее пешком. В домах прислуга у них очень малая. Есть варят у них обыкновенно женщины, которые сами и закупают к столу все нужное, а вкупе и отправляют должность лакеев, когда госпожам их вздумается идти в церковь или куда в гости, или куда в летнее время прогуливаться. Они провожают их и ходят вслед за ними, что для нас было сперва очень удивительно. Единое только мне не полюбилось, что дома у них, а особенно в лучших частях города, очень тесны и беспокойны; редкий из них занимает сажен пять в ширину, а большая часть не более сажен двух или трех шириной, и притом все покои в оных имеют окна в одну только сторону, и очень немногие освещены тремя окнами, а по большей части в них по два окна, ибо обе боковые стены, по причине сплошного строения у них обыкновенно глухие.

Недостаток сей заменяется у них высотой здания и множеством этажей, из которых один другого ниже; но сие приносит с собой ту неудобность, что всходить в верхние этажи должно всегда темной и самой беспокойной круглой лестницей, ощупью; ибо как у них в каждом этаже только по два покоя, из которых один окнами на улицу, а другой назад, то между ними находятся темные сенцы, где идет сия лестница и вкупе находятся очажки, где варят они себе есть. Дворы есть у весьма редких домов, да и те очень тесные, а у прочих хотя и есть, но наитеснейшие, да и в те вход только сквозь дома, а ворот порядочных нет, да и служат они более для поклажи только дров. Входы же в дома поделаны везде с улицы, и двери в сени всегда разрезные надвое, но не вдоль, а поперек, дабы верхняя половина могла быть днем отворена для произведения света в сенях, а нижняя затворена для воспрепятствования входа всякому. Впрочем, примечания достойно, что в наилучшей их Кнейпгофской, или Мильонной, улице и в лучших домах крыльца поделаны везде деревянные, но никогда почти не гниющие, а имеющие вид чугунных, так что и узнать никак нельзя, что они деревянные. Сие производят они повторяемым через каждые два или три года вымазыванием их разваренной смолой и усыпанием потом железной окалиной из кузниц, через что производится на них власно как чугунная корка, недопускающая их согнивать от дождя и ненастья. Число всех домов в городе простирается до 3800, а жителей до сорока тысяч.

Ходьба и езда по городу довольно спокойная, потому что все улицы вымощены диким камнем и мостовая сия содержится всегда в хорошем состоянии. В ночное же время, а особенно осенью и зимой, освещаемы бывают все улицы фонарями. Однако в тесных городских улицах досадная неудобность бывает та, что по ночам всякую нечисть и сор выкидывают из домов на улицы, которая, хотя ежедневно, особыми и нарочно к тому определенными людьми и счищается и свозится долой, но нередко бывает от того дурной запах и духота, заражающая воздух, и от того нижние покои обыкновенно бывают очень скучны и от узкости улицы темны.

Церквей в Кенигсберге всех 18, из коих четырнадцать лютеранских, три кальвинских и одна римско-католическая. Большая часть оных построена в готическом вкусе, с предлинными шпицами на колокольнях; однако есть и без них, и воздвигнуты во вкусе новой архитектуры, однако немногие.

Водой снабжен сей город довольно; ибо, кроме реки Прегеля и упомянутого пруда, поделаны по всем улицам множество колодезей, над которыми построены власно как маленькие карауленки и башенки и вставлены насосы - и вода получается качанием сбоку из них.

Кроме сего, есть в сем городе несколько больших ветряных мельниц, довольно хорошо устроенных, а сверх того, и прекрасная водяная о множестве поставов, построенная на той речке, на которой пруд, пониже плотины, и скрытая так, что ее вовсе не приметно.

Сего довольно будет на сей раз во известие о сем городе, ибо о прочем упомянуто будет подробнее впредь при других случаях. В будущем моем письме возвращусь я к прерванной нити моего повествования и буду рассказывать вам, что со мной в сем городе случилось далее и что подало повод ко второй и той перемене в обстоятельствах моих, от которой проистекли последствия, имевшие на все благоденствие жизни моей наивеличайшее влияние. А поскольку теперешнее письмо мое уже слишком увеличилось, то дозвольте мне его сим кончить и, уверив о непременной моей к вам дружбе, сказать вам, что я есть навсегда ваш и прочая.

Часть VI.

Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

(Соч. 1790, переп. 1801 г.)

Пребывание в Кенигсберге

Письмо 61-е

Любезный приятель! Рассказывая вам в предследующих письмах о том, что происходило со мною во время пребывания моего в Кенигсберге, остановился я на том, как я жил при тамошней каморе и упражнялся в письменных делах. Теперь, продолжая повествование сие далее, скажу, что колико жизнь сия была мне сначала трудновата и скучна, толико сделалась потом приятна и весела. Вышеупомянутым образом и до обеда, и после обеда в камору ходить, и беспрестанно писать принужден я был только сначала и не более двух недель; ибо в сие время надлежало мне вносить в книгу все приходы и расходы, бывшие с начала вступления нашего в Пруссию до моего определения в камору; но как я сию трудную работу совершил, то письма мне было гораздо меньше, и наконец сделалось столь мало, что мне в целый день не доставалось написать по странице; следовательно, небольшую сию работу мог я в полчаса оканчивать, и мне не только уже не было нужды ходить после обеда в камору, но я и по утрам иногда совсем дела не имел, и мог, с дозволения старичка моего, советника, отлучаться, а иногда и целый день оставаться дома.

Сие обстоятельство, доставлявшее мне более досуга и свободного времени, было мне, сколько с одной стороны приятно тем, что я множайшее время мог посвящать на собственные мои упражнения и жить по своему произволу, не заботясь ни о чем и не опасаясь, чтоб послали меня куда в команду или в караул, столько, с другой, предосудительно и вредно тем, что нечувствительно начало опять сближать с прежними моими друзьями и знакомцами. Все они завидовали моей спокойной и праздной почти жизни, и многие не преминули начать опять меня почасту навещать, как скоро узнали, что я получил более свободного времени и послеобеднишние часы провождаю дома. Таковые посещения их были мне хотя и непротивны, но вредны тем, что, в соответствие оным, должен был и я иногда ходить к оным и терять время в упражнениях совсем пустых и нимало склонностям моим несоответствующих. Они занимались наиболее либо игрою в карты, либо в разговорах не только ничего незначащих, но иногда прямо соблазнительных и негодных, а во всем в том не находил я вкуса, но принужден был только смотреть и слушать. Из всех их не было ни одного, который бы имел сколько-нибудь склонности подобные моим, и с которым мог бы я с удовольствием заниматься в разговорах о делах мне более увеселение приносящих. Но и самые те, которые были сколько-нибудь других получше и поумнее, в немногие недели пребывания своего в сем городе так совсем развратились, что непохожи уже были сами на себя и не можно было уже от них ни одного почти степенного слова и порядочного разговора слышать. Совсем тем, по необходимости, должен я был иметь с ними частые свидания, и когда не брать во всех их делах и упражнениях действительного соучастия, так по крайней мере с ними обходиться и нередко вместе препровождать время, а особливо в гуляньях.

Все сие подвергало меня опять великой опасности, чтоб мало-помалу не заразиться таким же ядом распутства, каким все они заражены были.

Но никогда я столь в великой опасности от них не был, как во время бывшей около сего времени в Кенигсберге превеликой ярмонки. Ярмонка сия бывает тут однажды в году, и, начавшись недели за две до Петрова дня, продолжается до самого оного, и как съезд на оную бывает не только из всей Пруссии, но из всего королевства Польского, то стечение народа было тогда преужасное: весь город находился в движении и все знатнейшие улицы кипели обоего пола народом. Для меня, невидавшего еще никогда таких больших ярмонок, было зрелище сие колико ново и удивительно, толико-ж и приятно. Паче всего обращали внимание мое на себя польские жиды, которых съезжается на ярмонку сию до нескольких тысяч. Странное их, черное и по борту испещренное одеяние, смешные их скуфейки и весь образ их имел в себе столь много странного и необыкновенного, что мы не могли довольно на них насмотреться. А как, и сверх того, ходило по улицам множество и других разных народов, в различных одеждах и нарядах, то представлялись всякой день глазам новые и до того невиданные предметы. В особливости же наполнена была преужасным множеством народа вся заречная часть города, носящая на себе имя Габерберга. Тут одна длинная и широкая улица вмещала в себя оного до нескольких тысяч, потому что она была главным центром всей ярмонки, и на ней не только производилась наиглавнейшая торговля, но и все обыкновенные в немецких землях ярмоночные увеселения.

К сим в особливости принадлежал народный театр, сделанный посреди улицы и совсем открытый; однако не думайте, чтоб театр сей составлял какую важность. Нет, любезный приятель, сии ярмоночные театры не имеют почти и тени театров, а носят только одно звание оных. На сделанном из досок на нескольких козлах и аршина на три от земли возвышенном помосте устанавливаются с боков и с задней стороны кое-как размазанные кулисы, из-за которых выходит одетый в пестрое платье усастый гарлекин и, при вспоможении человек двух или трех комедиантов или комедианток, старается разными своими кривляньями, коверканьями, глупыми и грубыми шутками и враньем, составляющим сущий вздор, смешить и увеселять глупую чернь, смотрящ[ую] на него с разинутыми ртами и удивлением.

Не бывает тут никакого порядка и никакой связи в представлениях, а все действия и вранье сих представляющих лиц было столь нелепо и несвязно, что без чувствования некоего отвращения на них смотреть, и вздор, говоренный ими, слушать было не можно, а надлежало быть разве столь же глупу, каков был глуп народ, буде хотеть зрелищем сим увеселяться. Несмотря на то, театр сей окружен был всегда бесчисленным множеством зрителей, и весьма многие из них изъявляли превеликое удовольствие. А сего уже и довольно было для комедиантов, имеющих обыкновенно притом свои особливые виды. Ибо надобно знать, что люди, увеселяющие сим образом народ своими глупыми комедиями, не получают от онаго себе за то никакой заплаты, а употребляются к тому из найма содержителем театра, который обыкновенно бывает так-называемый марк-шрейер (торговый крикун), или продаватель обманных лекарств, и средство сие употребляет единственно для привлечения народа к своему театру, как к месту, с которого он продавал свои лекарства.

К сей продаже приступал он несколько раз в день, и всякий раз после сыграния комедиантами какой-нибудь штучки. Не успеет она окончиться, как выступает он на театр со своими ларчиками и аптечками, и начинает, вынимая из оных каждое лекарство поодиначке, показывать народу и с превеликим криком рассказывать и выхвалять удивительные его действия и силы. Смешно было всякий раз смотреть на сии действия и на усерднейшие старания его обманывать народ, и уверять каждого о мнимой достоверности его лекарств; а того смешнее, что народ и давал себя обманывать и покупал у него оные с превеликою охотою. Не успеет он показать какое лекарство, разсказать о его силах и действиях и объявить оному цену, как в тот же миг полетят к нему из народа множество платков, бросаемых к нему от желающих оное купить с завязанным в них толиким числом денег, какое было от него объявлено. И тогда начнет он, при вспоможении двух или трех мальчиков, обирать сии деньги, и завязывая в те платки лекарства, подавать оные с театра их хозяевам. По удовольствовании всех одним лекарством, вынимает он другое, а потом и третье, и так продолжает со всеми и препровождает в том несколько часов времени, и до тех пор, покуда толпа народа еще велика. А как скоро народ поразойдется, тогда он уходит за кулисы, а на место его выходят опять комедианты и начнут сзывать опять народ для слушания и смотрения новой комедии, и как довольно оного соберется, то начинается опять комедия и опять после ей расхваливание и продажа лекарств.

Способ сей выманивания у глупого народа деньги показался нам по необыкновенности весьма странным и удивительным; однако обманщик сей не только не оставался никогда в накладе, но выманивал от народа премножество денег, хотя в самом деле все лекарства его состояли из сущих безделиц и ничего нестоющих вещей, как например, порошков, пилюль, пластырьков, корешков и других тому подобных вещиц, которые все далеко таких действий не производили, какия им проповедуемы бывали.

Впрочем, как на ярмонку сию съезжалось из разных немецких и лучших городов множество купцов с разными товарами, и оные действительно можно было дешевле доставать купить, нежели в другое время, то от того действительно весь город сей был в движении, и не оставалось дома, из которого-б жители обоего пола, а особливо в красные и хорошие дни, не выезжали и не выходили на ярмонку, и когда не для покупания, так для смотрения и гуляния по оной. Одним словом, все помянутые обе недели, в которые продолжалась сия ярмонка, можно было почитать беспрерывным для сего города торжеством и праздником, и в красные дни можно было всех жителей видеть на улицах в наилучшем их убранстве и одеждах.

Все сии обстоятельства, а особливо последнее, и побуждало всех наших господ офицеров посещать ярмонку сию ежедневно. Мы и хаживали на оную всякий день, собираясь толпами и компаниями, и препровождали большую часть времени своего в разгуливании по оной и по всему городу, и делали сие не столько для покупания товаров, как для смотрения на народ и на всех жителей Кенигсберга и узнавания оных. Многие из нашей братьи, а особливо проворнейшие из прочих, дожидались случая сего уже давно с нетерпеливостью, как такого, при котором удобнее можно было им спознакомиться с теми из жителей кенигсбергских, с которыми желали они в особливости свести знакомство и получить вход в такие дома, в которых находили они что-нибудь для себя привлекательное; и некоторым из сих и удавалось достигать до искомаго ими. Другие, напротив того, искали случаев к сведению вновь знакомства с приезжими из Польши, а особливо с тамошними дворянками, и употребляли разные хитрости и обманы к обольщению оных. Иные с такими-ж мыслями шатались всюду и искали себе знакомиц из молодых тутошних жительниц; у множайших же на уме были одне только игры, мотовство и самое распутство, а иные делали того хуже. Они упражнялись в разных забиячествах и непростительных шалостях, а иногда и самых непотребствах. Словом, ярмонка сия была для всех прямо соблазнительным временем, и было-б слишком пространно, еслиб хотеть описывать мне все то, что тогда офицеры наши делали и предпринимали, и к каким шалостям и беспутствам ярмонка сия многим подала повод.

Теперь вообразите себе, любезный приятель, какой опасности подвержен был тогда я, живучи посреди такого общества и принужден будучи всякой день бывать с такими людьми вместе и совокупно с ними повсюду ходить по всему городу и делать им компанию: ибо при таковом всеобщем движении народа и по бывшей тогда наипрекраснейшей погоде не можно было никак усидеть одному дома; да хотя бы я и хотел, так товарищи мои меня до того никак не допускали и, заходя ко мне, неволею вытаскивали. И истинно не знаю, что-б со мною и было, и как бы мне сохраняться от всех зол и соблазнов, которым я мог подвержен быть при сем случае, еслиб продолжилось сие так долго? Единое средство, употребляемое мною к спасению моему, было только то, что я удалялся, сколько мог, от ватаг самых негоднейших из нашей братьи, а прилеплялся наиболее к таким, которые были сколько-нибудь прочих постепеннее. Однако, как и сии не совсем от яда тогдашних распутств освобождены были, то никак бы мне не можно было уцелеть и от повреждения сохраниться, еслиб паки не помог мне особливый и всего меньше мною ожидаемый случай, и невидимая рука Господня не отвлекла меня паки силою от бездны, по краю которой я тогда бродил и шатался. Ибо случилось же так, что в самое то время, когда проклятая ярмонка сия была в наивеличайшем своем движении; когда товарищи мои к гулянию с собою так меня приучили, что я уже охотно с ними начинал ходить и приглашениям их последовать, и когда некоторые из них, как я после узнал, составили против меня тайный скоп и заговор, приготовив для меня сущую пасть и такой соблазн, от котораго было-б мне весьма трудно освободиться, пришли нарочно за мною, чтоб меня подозвав вести с собою, власно, как невинную жертву на погубление - в самое то время, когда я, ничего о том не зная, не только иттить с ними соглашался, но уже с крыльца квартиры своей сошел... прибежал ко мне, почти без души, нарочный от командира моего, бригадира моего Нумерса с повелением, чтоб я не шел, а бежал тотчас к нему, и не медлил бы ни единой минуты дома, ибо-де есть до меня крайняя надобность.

Я удивился и не знал, что думать о сем нечаянном и столь поспешном призыве. Дело сие было совсем для меня необыкновенное. До того не случалось еще ни однажды, чтоб командир сей присылал за мною и на что-нибудь спрашивал, и я имел столь мало до него дела, что иногда в целую неделю не случалось мне с ним не только говорить, но его и видеть. "Уже не просьба ли какая от кого на меня? думал я сам в себе: - и не к ответу ли какому меня спрашивают?" Известно было мне, что нередко такие жалобы приносимы были начальникам на офицеров полку нашего, а особливо на тех, кои склоннее были прочих к буянствам и всякого рода шалостям, и что некоторые за то наказываемы были. К вящему усугублению смятения моего, вспомнилось мне, что одна таковая шайка оных, в самый предследующий пред тем день, произвела на ярмонке буянством своим превеликий шум и смятение и что мне нечаянным образом при том быть случилось, и я знал, что на них просить тогда собирались. "Ах, думал я: - уже не на сих ли друзей просьба, и не замешали ль просители и меня в свое дело?.."

Сердце у меня затрепетало при напоминании сего происшествия, и вся кровь во мне взволновалась. Я хотя никак не замешан был в сие дело, но, случившись нечаянно при том, старался еще их унимать и уговаривать; но дело само по себе было очень дурно и скверно. Некоторым из наших молодцов, самых беспутнейших офицеров, случилось увидеть целую компанию молодых девушек, гулявших по ярмонке. Они, прельстясь красотою оных, подольнули к ним как смола и старались нахальнейшим образом с ними познакомиться. Сперва подступили они к ним с разными ласками, учтивствами и приветствиями, и как сие им удалось, то некоторые из них, бывшие к несчастию тогда несколько подгулявшими, поступили далее и стали предпринимать уже с ними некоторые оскорбительные вольности и между прочим подзывать их в гости, на квартиру одного из них, подле самого того места бывшую, и один даже до того позабылся, что восхотел одну из них насильно поцеловать. Девушкам сие не полюбилось, все они были не самаго подлого состояния, но, как думать надобно, дочери средственного состояния тамошних мещан, и не на такую руку, чтоб могли желаниям господ сих соответствовать. Оне тотчас начали кричать и звать к себе своих матерей и родных, покупавших тогда товары в другой лавке, и жаловаться им на делаемое оным оскорбление. Сии вступились за них, и один мужчина начал им выговаривать. Господам нашим показалось сие досадно. Они соответствовали ему грубостями и презрением. Тот случился также быть неуступчивым. Он отвечал им тем же. Они начали браниться, и сие произвело между ними ссору и такой шум и крик, что сбежалось к месту сему множество народа. Мне случилось в самое то время иттить с одним из приятелей моих, по самой сей улице и увидеть сию превеликую кучу народа и услышать крик сей. Из единого любопытства, восхотели мы подойтить поближе и узнать тому причину. Но как удивились мы, увидев целую шайку наших офицеров, шумящих и бранящихся с пруссаками, и одного даже до того разъярившегося, что он ударил одного из них в рожу и схватя за волосы, хотел таскать и бить палкою. Мы бросились оба и недопустив его до сего глупого предприятия, старались развести ссору; нам сие и удалось, хотя не без труда, исполнить. Ибо что касается до наших, то сих мы скоро уговорили перестать дурачиться; но не таково легко было успокоить раздосадованных пруссаков, а особливо разъярившегося родственника обиженных. И единое знание мое немецкого языка помогло мне уговорить сего немца, и взвалить всю вину сего происшествия на то обстоятельство, что обидевший его родственниц и самого его офицер был подгулявший и не в полном тогда уме и разуме. Сим прекратилась тогда сия ссора: однако немец сей пошел, угрожая не оставить этого дела втуне, а употребить, где надлежит, просьбу.

Сие досадное происшествие пришло мне тогда на память, и я не сомневался почти, что сей немец произвел просьбу, и догадывался, что конечно, уже те офицеры сысканы и меня спрашивают для свидетельства и объяснения всего происходившего. Я расспрашивал у присланного унтер-офицера: не знает ли он, зачем меня призывают, и нет ли от кого какой просьбы и жалобы? "Не знаю, ответствовал он: - толькое людей у губернатора много, и мужчин и женщин, и многие из немцев подавали ему бумаги". - Как? у губернатора? спросил я удивившись: - разве ты от губернатора послан? - "Нет! говорил он: - но я у губернатора в ординарцах, а послал меня господин бригадир Нумерс. Они вышли от губернатора с обер-комендантом и плац-майором и приказали мне бежать скорее к вам и сказать, чтоб вы изволили тотчас приттить к ним в замок".

Сие привело меня еще в пущее смущение. Я не сомневался уже, что послано за мною по приказанию губернатора, и не понимал, какая-б нужда была до меня губернатору, которого мы еще и не видали, потому что он накануне того дня только приехал. Все товарищи мои также тому дивились и не знали, что думать. Но как медлить мне было не можно, а надлежало иттить, то распрощались они со мною, изъявляя сожаление свое о том, что не будут они иметь меня в тот день с собою, и что я не буду иметь соучастия в том увеселении, которое они приготовили. Я не знал тогда, что слова сии значили, и не о том тогда думал, чтоб расспрашивать их о чем; но после узнал, что имели они самое гнуснейшее намерение и что меня сим нечаянным оторванием от их шайки, сама пекущаяся о благе моем, судьба похотела спасти от превеликого соблазна и искушения.

Но по отходе их, не стал я медлить, но узнав, что мне надобно иттить в квартиру самого губернатора, спешил только надеть скорей иной мундир, и поправив волосы, пустился в путь свой, имея сердце свое далеко не на своем месте и углубившись в различные размышления, так что не видал почти дороги, по которой шел.

Что было всему тому причиною и зачем меня призывали, о том услышите вы, любезный приятель, впредь; а теперь дозвольте мне, на сем остановившись, письмо мое кончить и сказать вам, что я есмь ваш и прочее.

Приезд Корфа

Письмо 62-е

Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что шел с поспешностью к призывающему меня бригадиру Нумерсу в самый тот замок, куда я до того всякий день хаживал. Но никогда не отправлял я се о пути со столь беспокойным духом, как в сей раз! Очевидная почти достоверность, что спрашивают меня по приказанию самого губернатора и, может быть, к самому ему, и слух, носившийся о сем незнакомом еще нам губернаторе, что он был человек весьма горячего и вспыльчивого нрава, а притом природой немчин, приводил меня в великое смущение. Известно было, что все немцы были особливыми защитниками всех своих единоверцев, и неизвестность, не таков же ли и сей, каков был ревельский господин Ливен, который пришел мне тогда в память, расстроивала еще пуще мои мысли и наводила опасение, чтоб мне при сем случае в чужом пиру не претерпеть похмелья и за шалости других не понести на себе какого слова и нарекания, или, по крайней мере, не подать губернатору при первом случае худого о себе мнения. Я готовился уже заблаговременно к возможнейшим себя оправданиям и вымышлял речи и слова, которые бы мне говорить перед губернатором, если дойдет до того, что он меня о том спрашивать или гнев свой изъявлять станет, и приближался к замку с трепещущим сердцем.

Теперь, остановись на минуту, расскажу вам, любезный приятель, несколько более о сем губернаторе, о котором я не имел еще случая с вами говорить. Он был один из тогдашних наших придворных вельможей, назывался барон Николай Андреевич Корф и чином хотя не выше генерал-поручика, но при дворе в нарочитом уважении и милости у самой тогда царствовавшей императрицы. Сию милость приобрели ему не собственные его достоинства, которые были весьма и весьма умеренны, но то обстоятельство, что он женат был до того на госпоже Скавронской, находившейся по причине некоторого родства в особенной милости у императрицы. По ней получил он и чины и богатство, и по ней был он и в сие время еще в знати и в уважении, хотя жена его и умерла уже за несколько до того лет. Ибо как другая ее сестра, а его свояченица, была за тогдашним великим канцлером графом Михаилом Ларионовичем Воронцовым, и сей вельможа был в великой силе, то поддерживал он и сего своего свояка и доставил ему сие губернаторское место, которое было тогда весьма знаменито, ибо с должностью сей сопряжено было управление всем королевством Прусским, хотя, впрочем, был он к тому не слишком способен и дарования его были столь незнамениты, что он хотя всю свою жизнь в России препроводил и до старости дожил, но не умел и тогда еще не только писать по-русски, но ниже подписывать свое имя, а подписывал оное всегда по-немецки. Из сего одного можно уже сделать заключение и о прочем.

Но как бы то ни было, но он избран и определен был для управления сим важным постом, который равнялся с вицеройским местом, и приехал к нам в Кенигсберг с превеликой помпой и многочисленной свитой. Все городские начальники и лучшие люди встречали его торжественно и препроводили в замок, как место, назначенное ему для жилища. Тут расположился он в самых тех покоях, где живали в прежние времена самые герцоги и владетели прусские, и с самого приезда своего начал жить и вести себя с такой пышностью и великолепием, что с того времени весь Кенигсберг власно как оживотворялся, и пошло в нем все другое. Но сего о нем теперь довольно; вперед услышите вы от меня более, а теперь возвращусь к продолжению повествования о себе.

К сему-то пышному и знаменитому вельможе готовился я тогда предстать, не ведая нимало, зачем и за каким делом. Признаюсь, что, наслышавшись о его характере, с трепетом приближался я тогда к замку. Но, о, сколь сильно обманывался я тогда в своих мыслях! Мне не страшиться, а радоваться надлежало б, если б я мог тогда предвидеть, какие последствия произойдут со временем от тогдашнего меня туда призыва и что воспоследует со мной после. Ныне благословляю я тот час, в который учинена была тогда за мной посылка, но тогда не только мне, но никакому смертному нельзя было того предвидеть.

Не успел я прийти к замку, как посланный за мной дожидался уже меня у ворот и, подхватив, провел меня по лестницам тотчас в передние комнаты губернаторские. Я нашел их наполненные множеством всякого народа: было тут множество наших военнослужащих, было множество и городских всякого рода жителей и, между прочим, таких, о которых я мог заключить, что они были просители. Я искал глазами моими, не увижу ли того немца, о котором я наиболее сомневался, и один показался мне на него похожим. "Так! - возопил я втайне сам к себе. - Это он, проклятый! и от него, конечно, все сии беды горят!" Но не успел еще я слов сих в уме своем выговорить, как растворились из внутренних покоев двери и показался сам его превосходительство в голубой своей кавалерии и в звездах. Он шествовал в провожании множества знатных особ через сей покой для осматривания других комнат сего замка. Как мне не случилось еще до того времени сего знаменитого вельможу видеть, то с трепещущим сердцем устремил я на него свои взоры и, к удивлению моему, нашел его совсем не таким, каким воображал я его себе, не видавши. Вместо суровости и зверства на лице его представлялись мне только черты, изображающие нечто меланхолическое. Он был уже немолодых лет, высокого роста, собой очень бел и расположения лица особливого: не видно было в нем ни отменного приятства, ни жестокости; не было ничего пленяющего и не было ничего отвратительного.

Все сие успокоило меня несколько, но я не успел еще собраться с духом, как усмотрел меня командир мой, бригадир Нумерс. "Ах, вот и ты здесь! сказал он и тотчас, отвернувшись, подступил к господину Корфу. - Вот тот офицер, - сказал ему, - о котором я вашему высокопревосходительству докладывал". Его превосходительство тотчас на меня оглянулся, и окинув меня с головы до ног глазами, рассудил не только от шествия остановиться, но, подступив шага два ко мне ближе, с особенной благоприятностью начал со мной говорить. "Я слышал, мой друг, - сказал он мне, - что ты умеешь говорить по-немецки и хорошо пишешь, и господин бригадир Нумерс рекомендует мне вас, что вы хорошего поведения". Я учинил ему пренизкий поклон и не успел еще ничего сказать в ответ, как подхватил господин Нумерс его речь и начал вновь уверять его о моих способностях и прилежности. Старичок, полковник мой, случившийся на сей раз тут же, вмешался также в речь и уверил генерала по-немецки, что я наилучший офицер в его полку, что отец мой был его предместник{55} и что весь полк не может ничего сказать обо мне, кроме хорошего. "Так, - присовокупил к сему мой капитан Гневушев, случившийся тут же, - он моей роты, и я могу, со своей стороны, засвидетельствовать, что он всякой похвалы достоин, и сие могут сказать все полку нашего офицеры".

Таковая общая от всех рекомендация и внимательное смотрение на меня генерала обратила глаза всей многочисленной свиты, идущей за господином Корфом. С меня свалилась тогда как превеликая гора, и я стоял почти вне себя от радости и удовольствия, слышав толь многие и от всех себе похвалы и такие рекомендации, каких я всего меньше ожидал. Со всем тем не знал я, к чему все сие клонилось и что б такое собственно значило. Но, как по крайней мере, мог я тогда ясно видеть, что призван был я не затем, зачем я думал, а для чего-нибудь другого, то, ободрившись гораздо, мог уже смелее и со спокойнейшим духом отвечать на дальнейшие вопросы его превосходительства. "Это очень хорошо, - сказал он, - для молодого офицера похвально и лестно заслужить себе такую честь, но, пожалуй, скажи ты мне, мой друг, можешь ли ты переводить с немецкого на русский?" - "Могу, ваше превосходительство! сказал я. - Но не весьма хорошо, и в переводах упражнялся мало!" - "Ах нет, ваше превосходительство, - подхватил мой капитан, - он переводит изряднехонько, и мне случилось читать его переводы". - "Так хорошо ж, батюшка! - сказал тогда генерал. - Останьтесь вы здесь и потрудитесь перевести мне несколько бумаг". Потом, обратясь к одному из своих советников, шедших за ним, приказал отдать мне некоторые бумаги и отвести мне место, где б над тем трудиться, а сам пошел со свитой своей далее.

Неожидаемое такое явление смутило меня и удивило. Я всего меньше думал и ожидал, чтоб я за сим только был призван и чтоб мне тотчас уже вступать принуждено было и в работу. Но смущение мое еще более увеличилось, как упомянутый советник, подхватив меня в тот же миг за руку, повел через многие покои и, приведя наконец в одну отдаленнейшую и превеликую комнату, посадил за стол и, вынеся из другой чернильницу и бумаги, вытащил целый пук бумаг из кармана и учтивым образом мне предложил, чтоб я над ними испытал свои силы и способности и постарался б сколько можно поскорее перевести оные, и потом, оставив меня одного, ушел прочь.

"Вот тебе на! - сказал я сам в себе, провожая глазами отходящего советника. - Ни думано ни гадано попался молодец, как мышь в западню, и вместо того, что другие теперь гуляют и веселятся, изволь-ка посидеть и потрудиться. Но хорошо! посмотрим-ка, что такое переводить?.." Тогда начал я пересматривать и перебирать оставленные бумаги и, увидев, что их было более десяти, воскликнул: "Э! э! э! какая их тьма! их и в трое суток не переведешь!.. Я покорно благодарствую!.."

Сим образом восклицал я, не зная еще содержания оных; но как начал я далее рассматривать и читать, то неудовольствие мое еще более увеличилось. Я увидел, что были это все прошения, поданные губернатору от людей разного состояния из кенигсбергских жителей и все писанные таким странным, темным, бестолковым и нескладным слогом, какого мне еще никогда читать не случалось и который заставил бы наилучшего переводчика потеть над собой; а что меня еще более поразило, то многие из них писаны были прямо глупым и бестолковым их канцелярским слогом и наполнены множеством латинских слов и таких терминов, каких мне никогда и слыхать не случалось. Словом, многие из них были таковы, что мне и в голову совсем не лезли, и я не понимал и десятой доли из того, что в них было написано. "И! и! и! - возопил я тогда, качая головой.- Да что мне будет делать с ними и как переводить? Ну, прямо сказать, хорош я теперь гусь! и нелегкая ли самая догадала меня сказать, что я переводить умею. Ну, что теперь изволишь делать! хоть не рад, а будь готов и принимайся за перо".

Словом, обстоятельство сие меня так смутило, и перевод бумаг сих показался мне столь трудным, что у меня сердце начало так же биться от сего, как билось прежде от опасения, и я не рад уже был всем слышанным за несколько минут до того себе похвалам и всему знанию своему немецкого языка. Несколько минут не знал я, что делать. Но как дело было уже сделано и возвратить того было уже нельзя, то, вздохнув и погоревав, выбрал одну, которая была поменьше и которой слог казался мне полегче и вразумительнее, принялся я за перо и начал переводить.

Но не успел я несколько строк написать, как трудность перевода стала казаться мне от часу более, и я прямо начинал чувствовать всю тягость сего дела. По необыкновенности моей к переводам такового рода встречались мне на всякой почти строке новые затруднения и такие места, которые мне никак не лезли в голову и кои я не знал, как перевести по-русски. Помучившись несколько минут над одной и придя в совершенный тупик, бросил я сию и взял другую бумагу в надежде, не лучше ли и не легче ли та будет, но небольшой опыт доказал мне, что перевод сей был еще труднее первой; я подхватил третью, но сия ничем не была лучше прежних, но еще труднее. "Господи помилуй! - восклицал я. - Что за черти все это писали, и найду ли я хоть одну потолковитее". Наконец, попалась мне одна сколько-нибудь других повразумительнее, и я хотя с трудом и не скоро, однако перевел.

В самое то время вошел ко мне прежде упомянутый советник посмотреть, что я делаю. "Что, батюшка, - говорил он мне, - идет ли ваше дело на лад?" "Что, сударь!.. - отвечал я ему. - Дело мое худо клеится! Никогда еще мне не случалось переводить писаний такого рода, и весьма много в них совсем для меня непонятного, а особенно есть во многих слова и целые речи на латинском языке, которых, по неумению этого языка, я вовсе не разумею". - "О, батюшка! - сказал он. - Как-нибудь бы! а что касается до слов латинских и таких, которых вы не разумеете, то можете меня спрашивать. Я не поставлю за труд вам растолковать. Между тем, однако, перевели ль вы что-нибудь?" - "Вот перевел одну", - сказал я ему, подавая. Он прочел мой перевод и казался быть им довольным. "Это довольно уж изрядно!" - сказал он и, взяв и перевод и подлинник, пошел от меня. Через несколько минут возвратился он обратно и сказал мне, что его превосходительство приказал мне объявить свое благоволение и притом сказать, чтоб я теперь шел на свою квартиру, а в последующий день поутру приходил бы опять туда и продолжал свою работу.

Вести сии были для меня не весьма приятны. "Волен бог, - думал я сам себе, - и со всем благоволением его высокопревосходительства и со всеми вашими похвалами, а я охотнее бы хотел не иметь с вами дела и остаться дома жить по-прежнему".

Итак, в превеликом огорчении и в досаде и на губернатора, и на всех, и на самого себя пошел я в свою квартиру и прогоревал весь достальной вечер о том, что со мной случилось. Но как пособить себе было нечем, то поутру на другой день нехотя потащился я опять в замок и в прежние герцогские чертоги, но которые, несмотря на все древнее свое великолепие, показались мне тогда сущей тюрьмой, ибо досада моя на проклятые и бестолковые бумаги была так велика, что не прельщала меня ни древняя архитектура, ни тканые исторические обои, коими обита была та пространная храмина, в которой в сущем уединении препроводил я часа два накануне того дня в головоломной работе: но я проклинал все на свете и не хотел удостоивать их и взором своим.

Придя туда, к удивлению моему, увидел я всю сию комнату, наполненную уже множеством людей. Было в ней поставлено уже несколько столов, и сидели за ними разные канцелярские служители и писали. Я легко мог догадаться, что комнаты сии ассигнованы для канцелярии губернаторской, и догадка моя была справедлива. Господин Корф привез с собой всех нужных чиновников для основания в Кенигсберге российской губернской канцелярии. Были с ним два советника, два секретаря, протоколист и несколько человек приказных служителей, как-то: канцеляристов, подканцеляристов и копиистов, одним словом, канцелярия полная, и она-то помещена была, на первый случай, в сих комнатах, и та, где я накануне того дня писал, сделана подьяческой, а другая, побочная, судейской, и там заседали советники и секретари с протоколистом.

Не успел я прийти, как упомянутый советник, который один только из всех их был родом немец, вывел ко мне из судейской первого секретаря и со следующими словами меня ему с рук на руки отдал: "Вот вам, Тимофей Иванович, человек, которого одного вам недоставало".

Секретарь сей показался мне набитым наиглупейшей подьяческою спесью. Вместо того чтоб со мной обласкаться или меня приветствовать, не хотел почти он удостоить меня и своим взором, но с некоторой грубостью и презрением ответствовал советнику: "Да в состоянии ли он это дело делать?" "Понавыкнет! - сказал господин Бауман, ибо так назывался сей советник. - А до того времени уже мы ему как-нибудь пособлять станем". - "То дело иное!" ответствовал секретарь, усмехнувшись и взглянув на меня власно как с некаким презрением, пошел в судейскую.

Такой прием на первой встрече был мне весьма неприятен. "Что за черт это? - думал я сам в себе. - Сам генерал так гордо со мной не обходился, как этот горделивец". - Но не успел я сего подумать, как вышел он опять и вынес ко мне не только прежние, но несколько еще новых бумаг и, швырнув почти мимоходом ко мне на стол, сказал: "Изволь-ко! изволь-ко вот все это перевесть - посмотрим-ко твоего уменья!"

Досадна мне была такая грубость; и сколько я в таких случаях ни был терпелив, однако не мог тогда перенести сего со спокойным духом и утерпеть, чтоб ему не сказать: "Каково, сударь, умеется, так и переведу; а если будет неугодно, так прошу того на мне не взыскивать. Я никогда переводчиком не бывал и охотой к сему делу не набивался, а меня неволей сюда призвали, я не искал того".

Слова сии сказаны были весьма кстати и произвели свое действие, ибо, сколько казалось мне, то с того времени стал он обходиться со мной повежливее или, по крайней мере, далеко не таково грубо, как сначала.

Но хотя я господина сего сим образом и отбоярил, однако дела своего тем не исправил, ибо переводить все-таки было надобно и переводить много. Итак, принялся я за свою скучную работу и хотел ее власно как назло сему умнице секретарю произвести сколько можно лучше в действие, дабы приобрести через то похвалу от советников. Но я истинно не знаю, удалось ли-б мне учинить по желанию, если б нечаянный случай не сделал мне в том неожидаемым образом великого вспомоществования.

Не успел я, сидя один и за особым столом, начать свою работу, как вошел в нашу комнату один прусский обер-секретарь из канцелярии главного их правительства в провожании двух немецких канцелярских служителей. Сему обер-секретарю велено было иметь в некоторые часы заседание вместе с нашими советниками и сноситься по делам своей канцелярии с нашей; и как вся часть дел, относящаяся до внутреннего управления королевством Прусским, должна была производиться им и упомянутым нашим советником Бауманом на немецком языке, и обоим им было всегда множество письма, то для переписывания их бумаг и приведены были упомянутые два немца и приобщены к нашей канцелярии, а, по особенному моему счастью, так случилось, посажены они были за один стол со мной.

Не могу довольно изобразить, как обрадовался я, получив себе сих двух товарищей. Оба они были люди изрядные, и как скоро они приметили, что я перевожу с немецких писем, то за первый себе долг сочли со мной на немецком языке наивежливейшим образом обласкаться и свести со мной первое знакомство. Обстоятельство, что они не умели ни одного слова по-русски, а из всех наших канцелярских служителей никто, кроме меня, не умел говорить по-немецки, побудило их к тому еще более. Они, будучи тут, как в лесу, между незнакомыми и их неразумеющими людьми, рады были неведомо как, что нашли человека, с которым могли они разговаривать, а я не меньше радовался их сообществу, но радость моя проистекала от другой причины. Я не сомневался, что тот проклятый канцелярский немецкий слог, который мне всего более в переводах досаждал и для меня был вовсе невразумителен, им, как канцелярским служителям, должен быть известен, и я положил воспользоваться их знанием и просить их, чтоб они мне значение некоторых выражений и слов растолковали. Я и не обманулся в моем мнении и ожидании. Не успел я, к ним равномерно приласкавшись, с ними ознакомиться и им нужду мою изъявить, как с превеликой охотой согласились они мне всякое сомнительное слово, а особенно латинские речи, растолковывать и столь ясно на простом и обыкновенном языке изображать, что мне не трудно уже было понимать все значение оных и выражать их на своем языке. Словом, они обрадовали и одолжили меня тем до бесконечности и сделали то, что я в состоянии был до обеда перевести большую часть из данных мне бумаг и столь порядочно и хорошо, что посрамил тем высокоумие господина секретаря и заставил его поневоле признаться, что перевод мой был довольно вразумителен. Что ж касается до обоих господ советников, то сии не могли довольно приписать мне похвал за мою прилежность и усердие и наиласковейшим образом просили, чтоб я продолжал трудиться далее.

Получив таковую победу над высокомерным секретарем, начал я уже с меньшим неудовольствием продолжать далее свое дело, а вскоре дошла сему господину и самому до меня нужда: пришел к нам один из жителей кенигсбергских, с которым нужно было ему поговорить, но как он не умел по-немецки, а тот ничего по-русски, то самая нужда заставила его просить меня, чтоб я взял на себя труд и между ними потолмачил. Я, отложив всю прежнюю досаду мою на него, охотно согласился исполнить его просьбу, и маленькая сия услуга произвела то, что он не только перестал меня презирать, но, сделавшись ко мне благосклонным, благоволение свое даже до того простер, что как в самое то время пришел генеральский адъютант звать их всех обедать, то меня спросил, далече ли я стою на квартире, и, услышав, что до квартиры моей около двух верст будет, возопил: "И, братец, так зачем же тебе ходить такую даль домой обедать, а ты можешь обедать вместе с нами. Мы, по милости Николая Андреевича, имеем для себя всегда готовый стол, и ты можешь всегда есть вместе с нами. Пойдем-ка, сударь! Я доложу о том самому генералу".

Я удивился такой нечаянной перемене в сем ненавистном до того мне человеке и охотно последовал за ним во внутренние покои генеральские. Тут, действительно, доложил он о том генералу, который не только представление его одобрил, но как ему обо мне и о переводах моих уже все пересказано было от советников и от самого сего в особливом кредите у него находящегося секретаря, то восхотел поступить далее и изъявить самолично мне свое благоволение. Меня кликнули тотчас к нему, и не успел я войти, как, обратясь ко мне, сказал он: "Я очень доволен, мой друг, твоими трудами: ты переводишь довольно хорошо. Итак, ходи в канцелярию мою всякий день и помогай нам далее, а обедай у меня всегда здесь с секретарями: куда тебе ходить в такую даль на квартиру!"

Я учинил ему пренизкий поклон и был лаской его совершенно доволен; и как через то самое сделался я к штату его власно приобщенным, то с сего времени и начался паки совсем иной род моей жизни, и такой период оной, который для меня в особенности был достопамятен.

В предбудущих письмах опишу я вам оный обстоятельнее, а теперь, прекратя сие письмо, остаюсь навсегда ваш и проч.

При Корфе

Письмо 63-е

Любезный приятель! Вышеупомянутое, всего меньше ожидаемое и хотя не формальное, а приватное приобщение меня к штату губернатора Корфа составляло весьма важную и поистине достопамятную эпоху в моей жизни. Ибо от сего пребывания моего при сем генерале проистекли такие следствия, которые имели на все последующие дни жизни моей великое влияние. И как из сих следствий наиважнейшим было то, что я во всем нравственном своем характере переменился, и перемена сия положила первейшее основание всему благоденствию дней моих, то я не иначе заключаю, что произошло сие не случайным образом, а по особливому смотрению небес и по действию пекущегося обо мне всегда промысла господня. Его святой воле было угодно, чтоб случилось тогда со мной сие происшествие, произведшее во всех тогдашних обстоятельствах моих великую и для меня весьма блаженную перемену. Однако я удержусь пересказывать вам наперед то, о чем узнать вы должны после и в свое время, а скажу только то, что я и поныне не могу еще довольно возблагодарить бога, напоминая сей случай, и надивиться тому, какое особенное обстоятельство и, по-видимому, самая безделица подала ко всему тому первоначальный повод.

Оное состояло в следующем. Господин Корф, собираясь из Петербурга к путешествию своему в Кенигсберг и набирая всех нужных для основания тут губернской канцелярии людей, хотя и возможнейшие старания прилагал о наполнении штата своего всеми нужными и способными людьми и чиновниками и мог сие тем лучше учинить, что дано было ему дозволение брать их откуда он только захочет, но воле небес было угодно, что ни ему и никому из всех избранных им чиновников не пришло тогда в память, что по прибытии в Кенигсберг вся будущая канцелярия его состоять будет во всегдашнем сношении с немцами и иметь дело не с одними русскими, а вкупе и с немецким народом, и что для сего необходимо нужен был им переводчик. Сие обстоятельство вышло у них совсем из головы, и они не прежде встрянулись, что они сие позабыли, как по приезде уже в Кенигсберг и когда дело уже дошло до основания самой канцелярии. Тогда, но уже поздно, встрянулись они и увидели свою ошибку. Сожаление у них у всех было о том чрезвычайное. Сам генерал тужил о том неведомо как и досадовал на своих секретарей, для чего они ему не напомнили, а сии возлагали всю вину на него и советников, коим более бы о том знать и помнить надлежало. Словом, все они обвиняли друг друга, но как сие не помогало, а переводчик им был надобен, и секретари, не разумеющие ни одного слова по-немецки, отдуху не давали генералу и советникам, чтоб они снабдили канцелярию толмачом и переводчиком, то самое сие и было причиной, что генерал сей тотчас начал спрашивать у обер-коменданта господина Трейдена и у бригадира Нумерса, которые тогда Кенигсбергом управляли, нет ли у них кого из офицеров, могущих отправлять сию должность, и судьбе было угодно, чтоб сим первый попался я на ум. Они объявили обо мне генералу, и сие самое причиной было прежде упомянутой за мной присылки и тому, что я попался в сие место и должен был отправлять должность и толмача и переводчика.

Вот какие малые и отдаленные причины употребляются иногда провидением господним к сооружению благоденствия тех, кого угодно ему одарить им. Но я возвращусь теперь к продолжению моей истории.

Не успел генерал вышеупомянутым образом изъявить мне публично при всех свое благоволение и приказать обедать всегда у него в доме, а я выйти опять в ту комнату, где для нас накрыт был особливый стол, как все нижние чиновники, составляющие его штат, окружили меня и начали со мной как с новым своим сотоварищем и сотрудником ознакомливаться и ко мне ласкаться. Были тут оба наши секретари, протоколист, генеральский адъютант, один живущий при генерале итальянец и еще некоторые другие и все незнакомые еще мне люди. Но никто из всех их так скоро со мной не познакомился и так много ко мне не ласкался, как генеральский адъютант. Был он малый молодой, и притом хотя попович и сын Преображенского протопопа, но воспитан так хорошо, что в нем не было ничего похожего на его природу, но он не уступал ни в чем и лучшему дворянину. Знание его языков, охота к книгам и наукам, одинаковые со мной лета и самый дружелюбный и хороший его нрав были причиной тому, что мы в один почти миг с ним познакомились и друг друга полюбили, и могу сказать, что я дружбой его всегда был доволен. Но никогда он меня так не одолжил, как при сем первом случае. Он первый приласкался ко мне и не успел узнать, что я разумею языки и также охотник до наук, как и пошли у нас с ним разговоры, и он так ко мне привязался, что посадил за столом подле себя и во весь обед старался меня, как гостя, подчивать.

Стол сей был у нас особенный от генеральского и в другой, подле столовой его, комнате, но немногим чем хуже генеральского, и как кушаньями, так и напитками так изобилен, что лучшего желать было нельзя; а что всего было лучше, то не было за ним такой принужденности и чинов, какая наблюдалась за самым генеральским столом, где он обедал со своими советниками и гостями, которых всегда бывало у него по нескольку человек. Но у нас господствовала совершенная вольность: всякий говорил, что хотел, и друг с другом шутил и смеялся, и никому не воздавалось никакого особого почтения, что все и придавало обедам сим более приятности.

Насытившись и напившись за генеральским столом, пошли мы опять в канцелярию и принявшись за свои дела, просидели до самых сумерек, так что я на квартиру свою возвратился уже ночью.

Идя в сей раз домой, находился я в различных движениях духа. Я не знал, радоваться ли мне или печалиться о случившейся со мной столь нечаянной и скоропостижной перемене... С одной стороны, мне было не противно, что попался я в столь знаменитое, по мнению моему, место. Пребывание при главнокомандующем тогда всей Пруссией генерале и приобщение, так сказать, к его штату льстило моему честолюбию. Я ласкался надеждой, что, сделавшись вельможе сему знакомее, могу приобрести дальнейшее его к себе благоволение и, может быть, могу произойти через него в люди. С другой стороны, льстило меня то обстоятельство, что я тут находиться буду всегда между лучшими людьми и видеть и знать все происходящее; с третьей - не противно было мне и то, что я буду иметь стол всегда готовый и хороший и не буду иметь нужды готовить у себя дома и довольствоваться иногда столом очень нужным. С четвертой, не неприятно было для меня и то, что через сие определение меня в должность переводчика отрывался я час от часу более от полку и от всех с военной службой сопряженных трудностей и, по тогдашнему военному времени, и самых опасностей - все сие меня радовало и веселило. Но когда, с другой стороны, приходили мне на память трудные и скучные мои переводы, которые мне и в один уже тот день как горькая редька надоели, когда воображал я себе, что я всякий день должен буду ходить в канцелярию и с утра до вечера сидеть беспрестанно над ними, и лишиться совершенно всей прежней и толь милой для меня вольности, то сии мысли уменьшали много моего удовольствия и озабочивали меня несказанно. Пуще всего горевал я о том, что через то связан я буду по рукам и по ногам и не буду иметь ни минуты, так сказать, свободного для себя и такого времени, которое б мог употребить я на собственные свои любопытные упражнения. Однако, как я однажды уже положил, как ни на что самому не набиваться, так ни от чего не отбиваться, если что само по себе придет, то утешался я надеждой, что, может быть должность сия со временем и не такова будет трудна, каковой казалась она мне в тогдашнее время, в чем я и не обманулся, как вы то из последствия увидите.

Итак, положась на бога и ожидая всего от времени, пошел я в последующий день опять в канцелярию и стал с того времени ходить туда ежедневно. Мы сиживали обыкновенно всякий день и до обеда, и после обеда, вплоть до самого вечера. И как дел было превеликое множество, и оные с часу на час приумножались, и были притом многие дела важные, то хаживал обыкновенно генерал сам в оную и просиживал по нескольку часов, почему, для удобнейшего хождения ему в оную, и переведена была она через несколько дней в другие комнаты, которые были ближе к тем, в которых он жил, и хотя не так просторны, как первые, но гораздо уютнее и веселее оных. Они находились в том же этаже, но на самом лучшем и веселейшем углу во всем замке, и лежали над самой каморой. Тут, по особливому счастию, достался мне особливый и наилучший угольный покоец, отделенный от прочих подъяческих комнат досчатой перегородкой; и как вместе со мной были одни только вышеупомянутые немецкие канцеляристы, то я сей переменой очень был доволен; тут была у нас власно как особая немецкая канцелярия: никто нам из прочих подъячих не мешал и мы были спокойны. К вящему удовольствию, было у нас два окна, из которых вид простирался очень далеко, и мы могли обозревать не только одну из главнейших улиц, идущую мимо окон наших подле самого замка, но и всю нижнюю и заречную часть города{56}. В одном из упомянутых окон избрал я для себя место за особливым столиком, а в другом окне посадил моих товарищей, которых сотовариществом становился я час от часу довольнее, ибо они не только вышеупомянутым образом помогали мне очень много в моих переводах, но, сверх того, имел я от них и другую пользу, состоящую в том, что я в праздное время мог упражняться с ними в разговорах и через то час от часу делаться в немецком языке совершеннее и знающее.

Что касается до моей работы, то трудна она и почти несносна была мне только с самого начала и покуда я не попривык к ней, а как скоро я узнал все особенные термины, употребляемые в их канцелярском слоге, да и ко всему слогу их попривык, то переводы мои сделались мне гораздо легче и сноснее, а сверх того, стали они мало-помалу и уменьшаться, и через несколько недель стало доходить до того, что иногда в целый день не доставалось мне переводить и двух листов, а иной день и весь проходил без дела; однако, несмотря на то, нельзя было мне никак отлучаться, ибо то и дело принужден я бывал толмачить или переводить словесно нашим секретарям то, что говорили им приходящие к нам ежедневно разных состояний тамошние жители, равно как и им пересказывать их ответы, а для сей надобности и должен я был почти безвыходно быть в канцелярии.

Теперь, прежде повествования о дальнейших происшествиях, остановлюсь я на минуту и расскажу вам, любезный приятель, несколько подробнее о тех разных чиновниках, которые составляли тогда штат нашего генерала, дабы из того могли вы яснее видеть, с какими людьми долженствовал я тогда иметь наиболее дело и ежедневно обходиться.

Наипервейшими при генерале были наши советники. Их было два, и оба они заседали вместе с генералом, да и жили сначала в том же замке, но в других только покоях. Один из них был немец и назывался Иван Николаевич Бауман, а другой - русский, из фамилии господ Волковых, и назывался Алексей Алексеевич. Но сей последний был у нас недолго, но отбыл потом в другое место, а на его место произведен был другой немец по прозвищу господин Вестфален, который приехал также вместе с Корфом и, до того времени живучи при нем, отправлял у него должность домашнего секретаря и вел его корреспонденцию. Обоими сими первейшими особами и всегдашними собеседниками генерала были мы вообще все довольны. Оба они были люди тихие, добронравные, и оба весьма прилежные к своей должности. Но как чинами своими они нас далеко превосходили, а притом были оба немцы, то и не имели мы с ними дальнего сообщения, но они вели себя от всех нас как-то удаленно, и мы от обоих их не видали, кроме вежливостей, никакого худа и добра.

Относительно до меня, были они оба ко мне довольно благосклонны, а особенно господин Вестфален, ибо как он был ученый человек, то приятна ему была моя склонность к наукам и чтению книг. Он входил со мной иногда в разговоры и удостоивал при всяких случаях меня своими похвалами. Но более сего ничего я от него не видал, хотя он с г. Бауманом был у нас во все продолжение бытности нашей в Кенигсберге.

Кроме сих, были у нас еще два коллежских советника, из коих один назывался г. Калманн и определен был вместо прежнего моего командира Нумерса в кенигсбергскую камору, а другой - г. Клингштет, определенный в таковую ж камору в Гумбинах, но живший по большей части в Кенигсберге, но с сими обоими господами имели мы еще того меньше дела.

Но не таковы были наши русские нижние чиновники. Из сих наизнаменитейшим был упомянутый уже мной первый секретарь. Он назывался Тимофей Иванович Чонжин и был тогда у нас весьма важная особа. Вся канцелярия лежала на нем почти на одном. Он был наиглавнейшим производителем всех дел и пользовался, сверх того, такой доверенностью от генерала, что с самим им иногда с криком поднимал споры. Все сие, равно как и подлое его происхождение, ибо произошел он в сие достоинство из самых низких приказных чинов, и было причиной, что человек сей набит был преглупейшей подъяческой спесью и так высокомерен, что выводил иногда всех из терпения. Характер сей соблюдал он во все время своего в Кенигсберге пребывания и глупость сию простирал даже до того, что при самых таких случаях, когда самому ему иногда бывала до нас нужда, не хотел никак себя унизить и сделаться ласковее. Словом, он вел себя от нас увышенно и не хотел никак обходиться с нами дружелюбно и с такой откровенностью, как все прочие, и за то мы все внутренне его не любили, хотя показывали ему наружное почтение. Впрочем, на приказные дела и обыкновенные подьяческие крючки был он весьма способная и столь бойкая особа, что из всех умел один только, находясь в сем месте, и столь хитро и искусно наживаться, что и приметить почти было нельзя.

В рассуждении меня, был сей человек, так сказать, ни рыба ни мясо. Не видал я от него никакого дальнего добра, не видал и худа. Я, ведая его силу, хотя и старался ему угождать и при всех случаях, когда ему нужны были мои услуги, которые охотно ему оказывал, но со всем тем не мог ничего более от него приобрести, кроме единых небольших ласк, оказываемых им иногда мне и столь холодным образом, что не могли они мне никак чувствительны быть. Но сказать надобно и то, что из всех нас никто не пользовался от человека сего отменным дружелюбием и лаской.

Что касается до другого секретаря, который назывался г. Гаврилов, то сей был совсем иного сложения. Гордости и высокомерия в нем не было ни малейшей, но он был ко всем ласков, снисходителен и в обхождении благоприятен. Но, к несчастью, предан был в высочайшей степени невоздержной и распутной жизни. Он и приехал уже к нам с изнуренным совсем от невоздержного житья здоровьем, а тут, пустившись во вся и вся, еще более оное расстроил и так ослабел, что не в состоянии был, наконец, править должностью, и по сей причине от нас через несколько времени отбыл.

Сей человек, во время пребывания своего у нас, хотя и ласкался всякий раз ко мне, и я благоприятством, оказываемым от него мне, был хотя и доволен, но как характеры наши не были между собой согласны, то я сам не слишком к нему привязывался, но старался от него удаляться.

Третьим канцелярским чиновником был протоколист господин Дьяконов, по имени Яков Демидович. Сей был обоих наших секретарей несравненно лучше и как любви, так и почтения достойнее. Он был человек хотя простой, но весьма добрый, постоянный, ко всем благоприятный и ласковый, и за то и любим был всеми нами. К самому ко мне оказывал он дружескую ласку и благоприятство, и я могу сказать, что я приязнью его во всякое время был доволен и считал его себе хорошим приятелем.

Сии три особы составляли всех важнейших чиновников нашей канцелярии. Что ж касается до прочих нижних канцелярских служителей, то о них не стоит труда упоминать подробно. Все они были обыкновенные наши русские подьячие, все пьяницы и негодяи, и из всех их не было ни одного, кто б достоин был хотя малого внимания, почему я о них, как о заслуживающих единое презрение, и умолчу, и тем паче, что я слишком удален был от какого-нибудь сообщения с ними; но то только скажу, что меня все они любили и почитали.

Но не таковы были немцы, мои сотоварищи. Они носили на себе хотя также имя канцеляристов, но не имели ничего похожего на наших подьячих. Один из них был во все время непременный и назывался Грюнмилер, а другой - сменной, и сначала был господин Олеус, потом г. Пикарт, а наконец г. Каспари. Все они власно как на отбор были люди хорошего поведения и любви достойных характеров, и все ко мне ласковы, дружелюбны и благоприятны, и я могу сказать, что сообщество их мне послужило в великую пользу. Ибо они не только помогали мне препровождать праздное время в приятных и разумных разговорах, но как некоторые из них были довольно учены и начитаны книг, то воспользовался я от них и многими знаниями, и как лаской, так и дружеством их был всегда доволен.

Со всеми сими людьми имел я всякий день в канцелярии дело, и все они были, так сказать, мои сотрудники и сотоварищи. А теперь расскажу я о прочих, в свите генеральской находящихся, с которыми также, а особенно за столом, имел я ежедневное свидание.

Об одном из них я вам уже давеча упомянул мимоходом, а именно, о генеральском адъютанте господине Андрееве, ибо так он по отцу своему назывался. Сей человек в короткое время получил ко мне отменное дружество и находил в разговорах со мной такое удовольствие, что нередко прихаживал ко мне в канцелярию и проводил по часу и более времени в разных со мной дружеских и ласковых разговорах. В сие время говаривали мы обо всем: о книгах, о науках, о рисовании и о прочем; и как характеры наши во многом были между собой согласны, то не бывало нам никогда скучно. В одном только не согласен я с ним был: в том, что он предавался слишком суетности и щегольством своим доходил иногда даже до дурачества и до того, что ему наши канцелярские смеялись. Впрочем, как он был человек не много у генерала значащий, то, кроме одной дружбы и ласки, не мог я от него получить никакой иной себе пользы.

Другая и последняя особа, составлявшая тогдашнее наше столовое общество, был некто итальянец по прозвищу Морнини, бойкая, хитрая и преразумная особа. Он жил тогда приватно у генерала, не нося никакой известной должности, и приехал вместе с ним из Петербурга. Генерал его очень любил и, как думать надобно, употреблял его на какие-нибудь тайные дела и сокровенные комиссии. По крайней мере, нам ничего о том не было известно. Сей человек с самого начала также отменно меня полюбил и во все время жительства его при генерале весьма ко мне ласкался, так что я дружбой и благоприятством его крайне был доволен. Он имел для себя особенные покои и хаживал также нередко нарочно ко мне для разговоров, а временем просиживал и я у него по нескольку времени и слушал рассказы его об Италии и о прочих европейских местах, где ему бывать случалось, ибо он на свой век довольно повояжировал и свету понасмотрелся, так что его можно было считать хорошим проходимцем или авантуриером. А как он, сверх того, превеликий охотник был до чтения книг и все праздное время препровождал в чтении, то и сие меня много к нему привязывало, и я могу сказать, что и сему человеку обязан я многими из тех знаний, которые приобрел я, живучи в Кенигсберге.

В сих-то разных особах состояло то общество, посреди которого должен был я жить и провождать свое время. После умножилось оно еще несколькими особами, но о том упомяну - в свое время, а теперь, как письмо мое довольно уже увеличилось, то дозвольте мне его на сей раз сим кончить и сказать вам, что я есть и прочее.

Характер Корфа

Письмо 64-е

Любезный приятель! В первые дни или недели пребывания моего при губернаторе произошло со мною столь мало особливого и замечания достойного, что я не помню ничего такого, о чем стоило бы вам рассказать, а все состояло только в том, что дел у нас такое было множество, что мы с утра до вечера принуждены были беспрерывно работать, и меня утренняя заря выгоняла из квартиры, а вечерняя или даже самая ночь вгоняла опять в оную. И как я все дни безвыходно находился в канцелярии, то через сие и познакомился я скоро со всеми вышеупомянутыми сотоварищами своими, а сверх того, имел случай узнать несколько ближе и главного нашего командира. И как я характер его вам еще не изображал, то надобно мне теперь сие исполнить, и единожды навсегда пересказать вам, каков был сей славный тогда правитель Прусского королевства.

Он был человек добрый, но имел в характере своем весьма многие недостатки. Относительно до его разума, можно сказать, что был он от природы довольно хорош, но, как думать надобно, недовольно был изощрен при воспитании в малолетстве, и потому все знания сего вельможи простирались не слишком далеко, но весьма были умеренны, и если он что знал, так все то приобрел по единой навычке, живучи при дворе и в большом свете, и потому не столько был он способен к гражданскому правлению и знающ в делах, к оному относящихся, сколько сведущ во всем том, что принадлежало до придворной и светской жизни. В сем пункте был он довольно совершен, но что касается до дел, принадлежащих до правления, а особливо письменных, то к оным по непривычке своей был он весьма неспособен и ему недоставало весьма многого к тому, чтоб мог он быть при тогдашних обстоятельствах хорошим губернатором и правителем сего завоеванного королевства; и я не знаю, как бы ему во всем успевать было можно, еслиб не помогали ему его советники, а паче всех тот секретарь Чонжин, о котором упоминал я вам в прежних моих письмах, и который был у нас потом уже и асессором. Говорить и читать по-русски хотя он и умел довольно хорошо, но сего далеко еще не было достаточно, но ему нужно было давать ежедневно на многие дела свои решительные резолюции и к несчастию на дела по большей части важные и нетерпящие ни малейшего времени и отлагательства, потому что от них не только правление всем королевством и все внутреннее в оном благоустройство, но и снабжение всей заграничной и в походе против неприятеля находящейся армии всеми нужными потребностями зависело; а к сему и не доставало в нем и быстроты разума и решительности скорой и безошибочной, и потому принужден он был полагаться по большей части на то, что скажут, присоветуют и напишут наши секретари и советники. Совсем тем честолюбие его и высокое мнение о себе было так велико, что он старался скрывать колико можно сей недостаток и наблюдать вид, будто бы все дела решит он сам собою, а сие натурально и подавало часто повод не только к нередким замешательствам в делах, но и ко многим ошибкам, и тем паче, что и коварный секретарь, пользуясь сею слабостию, нередко для собственных своих интересов вводил его в превеликие погрешности и дела, ни мало с тогдашнею важною должностью его несообразные. К вящему несчастию, по совершенному неумению своему по-русски писать, он не мог ничего сам не только сочинять, но и написанное переправлять; а сие подавало наивожделеннейший случай сему хитрому человеку его, по своей воле, обманывать и проводить. Нередко случалось на самых глазах наших то, что он явно усматривал, что написано было не так и серживался за то и бранился, а иногда несколько раз бумагу раздирал и переписывать приказывал, но как бы инако написать, того хорошенько истолковать и приказать далеко был не в состоянии; и потому всем тем не достигал он до желаемого, но принужден был наконец подписывать то же, но только другими словами написанное. Сие единое может уже доказать вам, любезный приятель, каков был губернатор наш со стороны разума, а теперь послушайте, каков был он со стороны сердца и нрава.

Слух, носившийся у нас еще до прибытия его, что он был вспыльчивого и горячего нрава человек, был не только справедлив, но далеко еще недостаточен. Практика доказала нам несравненно еще больше, и я не знаю, как и какими словами изобразить мне вам нравственный характер сего человека; а коротко только скажу, что теперь, когда я сие пишу, идет мне уже шестидесятый год моей жизни и я в течении сих лет, хотя многих людей видывал, но не случилось мне еще ни одного видеть и найтить ему подобного и такого, который бы так много к гневу и бранчивости, был склонен, как сей человек. Истинно можно по пословице сказать, что в сем пункте в рассуждении его уж черед помешался. За все про все и не только за дела, но и за самые иногда безделицы он серживался и распалялся чрезвычайным гневом и осыпал всех, кто-б то ни был, слуга ли его, или подчиненный, жестокими браньми и ругательствами. С слугами и с домашними своими жил он в беспрерывной войне и драке, а для всех подчиненных был он столь несносен, что из всех, имеющих до него дело, не оставался ни один без огорчения от него. И сие было столь часто, что истинно не проходило ни одного дня, в который бы не поднимал он несколько раз с ними превеликой войны и ссоры и не осыпал бы их тысячами клятв и браней, а нередко и на одном часу сие несколько раз от него повторяемо и возобновляемо было. Словом, всякая безделица и ничего незначащая проступка в состоянии была его раздражить и воспалить наивеличайшим гневом. С сей стороны, при всей своей славе, величии, богатстве, чести и знатности, был он несчастнейшим человеком в свете, потому что дух его был в беспрерывном почти беспокойствии и досаде, и все почти часы и минуты его жизни заражены были ядом неудовольствия, и от самого того наилучшие его забавы и увеселения были несовершенны. Довольно, он до того досерживался, что действительно от того занемогал и ложился даже в постелю. И не один раз было то, что он всех своих подчиненных умильнейшим образом просил и умолял, чтоб они его не сердили, что у них всего менее на уме было умышленно его рассерживать, но всякой, для собственного своего спокойствия, сам от того наивозможнейшим образом убегал и остерегался.

Теперь судите, каково нам было жить с таким беспутно вспыльчивым и сердитым командиром? Не должен ли он был всем нам казаться сущим зверем и извергом? Не должно ли было нам всем его ненавидеть и от него, как от некоего чудовища бегать и его страшиться? Ах! любезный приятель, он таковым и действительно сначала нам, а особливо мне казался, и я не успел сего ремесла его увидеть, как тысячу раз тужил о том, что попался ему под команду, и желал лучше бы за тысячу верст быть от него в отдалении, нежели жить при нем и обедами его пользоваться; но, ах, привычка чему не может нас приучить и чего не может сделать нам сносным! В сей истине удостоверились все мы с избытком собственною практикою и узнали, что человек столь же удобно и к худому привыкнуть может, как и к хорошему, и что и самое дурное может ему далеко не таково чувствительно быть, как скоро он к тому несколько попривыкнет.

Итак, скажу вам, что трудно нам было жить и привыкать и терпеть брани и гнев нашего генерала только сначала, а впоследствии мы так уже к ним привыкли, что ни во что их себе не ставили, и вместо того, чтоб его ненавидеть, мы все его любили.

Вы удивитесь сему, но вы перестанете удивляться, когда, для растолкования сей загадки, скажу вам далее, что генерал наш, сколько, с сей стороны, был дурен и дурен до чрезвычайности, столько, с другой, хорош тем, что был вовсе не злопамятен и от природы имел самое доброе сердце. Не успеет такая его блажь и дурь пройтить (и, по счастью, продолжалась она обыкновенно самое короткое только время), как становился он уже смирнее агница и делался наиласковейшим и дружелюбнейшим человеком в свете, и можно было с ним что хочешь говорить; а сие и было причиною, что мы более о нем сожалели, нежели на него досадовали, и охотно ему брани его и ругательства прощали, ибо удостоверены были в том, что не произойдет от того никаких следствий, и что не преминется чрез то ни мало прежнее и хорошее расположение его ко всякому. И как он, сверх того, имел то в себе хорошее, что он никому действительно зла не делал, но более к благодетельству был склонен, то мы за то его и любили.

Описав сим образом часть нравственного его характера, пойду теперь далее и расскажу, что мне в прочем было о нем известно. Как ни велик в нем был помянутый порок и недостаток, однако он умел весьма счастливо заглушать его блеском наружной своей, пышной и великолепной жизни и приятным своим и дружелюбным со всеми жителями сего города обхождением. Будучи сам по себе довольно богат, а притом получая превеликое жалованье, а сверх того еще по 6000 рублей ежегодно на стол, что тогда было очень велико, и будучи бездетен и не имея кому имение свое прочить, жил он во всю бытность свою в Кенигсберге прямо славно и великолепно и не так, как бы генерал-поручику, но как бы какому-нибудь владетельному князю или по крайней мере вицерою жить было надо6но. Словом, он проживал тут не только все свое жалованье, но и все свои собственные многочисленные доходы. Платье, экипажи, ливрея, лошади, прислуга, стол и все прочее было у него столь на пышной и великолепной ноге, что обратил он внимание всех прусских жителей к себе; а как присовокупил он ко всему тому со временем и весьма частые угощения у себя всех наизнаменитейших жителей кенигсбергских и старался доставлять всякого рода увеселения, как о том упомяну я впредь в своем месте, то чрез то, власно, как оживотворился весь город и сан его сделался у всех так важен, как бы действительно какого-нибудь владетельного герцога и государя, и он приобрел любовь от всего Прусского королевства.

Вот какого мы имели тогда губернатора! Теперь скажу вам, что не успел он осмотреться, как первое его старание было спознакомиться со всеми живущими в городе знатнейшими прусскими дворянскими фамилиями. Тут находилось около сего времени довольно оных, и в числе их были некоторые графы и бароны, как, например, граф Станиславский, граф Кейзерлинг, граф Финк и некоторые другие, а из госпож были не только графини и баронессы, но и самые принцессы, как например: принцесса Гольштейн-Бекская; из дворянских же фамилий, а особливо госпож, было множество. Он объездил тотчас все наизнатнейшие дома сам; а чтоб и со всеми прочими ознакомиться, то чрез несколько времени после своего приезда, сделал для всех превеликой пир, а потом дал бал, на который званы были все благородные обоего пола.

При сем случае впервые увидели мы все прусское находившееся тут дворянство; и как для звания оного употреблен был его адъютант, и по множеству домов один сего дела исправить не мог, то употреблен был на вспоможение ему, при сем случае, я.

Для меня дело сие было совсем новое и необыкновенное. Мне дали верховую лошадь, и я должен был, по данному мне реестру, все дворянские дома в городе отыскивать, господ и госпож тамошних звать и потом вместе с адъютантом их в замке принимать и во время стола и бала всячески угащивать стараться. Во всех таких делах я никогда еще не обращался, однако, из послушания и в угодность генералу, старался свою должность как можно лучше исправить. Приятель мой, адъютант, помогал мне своими советами и примером и, при помощи его, исправил я все так хорошо, что генерал мой был мною доволен. Впрочем, за труд мой с лихвою награжден я был тем удовольствием, которое имел я при присутствии на сем пиру и торжестве. Гостей обоего пола, а особливо дам и девиц, было превеликое множество; и как до того времени мне никогда еще не случалось бывать на собраниях толь многочисленных и знатных, то как самое собрание, так и танцы и музыка пленяла все мои чувства и мысли, и я не мог всему насмотреться и надивиться; а сие и было причиною, что я и в последующее время, когда случались у нас таковые ж праздники, охотно для смотрения оных хоживал и безотговорочно принимал на себя труды и комиссии, если когда какие мне от генерала поручались, несмотря хотя по вышеизображенному его обычаю и доставалось иногда мне таких же словца два-три, не очень гладких, какими он нередко и почти всякий дет, щедро осыпал бедного своего адъютанта.

Сим образом начал я вести новый и совсем от прежней отменный род жизни и мало-помалу привыкать к новой моей должности. И как труды мои услаждались тем удовольствием, что я был всегда на людях, мог слышать, видеть и узнавать все происходившее как тут в городе, так и в самой армии, которая находилась в походе, и из которой получаемые известия становились с часу на час интереснее, любопытнее и важнее, а при всем том, имел всегда и хороший стол: то и привык я к ней очень скоро, и она мне не только сделалась сноснее, но я начал и находить в ней уже удовольствие и скоро перестал совсем скучать ею.

Одно только меня отягощало, а именно дальная ходьба на мою квартиру, а особливо поздно по вечерам и в ненастье, но и от этого отягощения я скоро избавился; ибо не успел я изъявить о нем сотоварищам моим в канцелярии, как все стали советовать мне переменить свою квартиру и сыскать другую, и где-нибудь поближе к замку. О сем я сам давно уже помышлял, но сперва не хотелось мне долго расстаться с прекрасною своею и веселою квартирою; но как ежедневная ходьба мне наконец слишком надоела, и я увидел, что квартирою своею я вовсе почти уже не пользовался, ибо доводилось мне в ней только что ночевать, а весь день с утра до вечера провождал я в замке, то рад был наконец какой-нибудь, но только поближе, и стал действительно себе просить и искать другой квартиры. Но, по несчастью так случилось, что дома в ближних улицах были тогда все отчасти заняты постоем, отчасти по разным причинам освобождены были от онаго, и я не мог иной найтить, как с полверсты от замка, в доме одного мясника. Квартирка сия была хотя и не такова весела, как прежняя, но как было в ней два покоя, и я мог в ней свободно с людьми моими уместиться, то, уступая нужде, выпросил я себе оную и без дальнего отлагательства на нее со всем своим скарбом перебрался.

Теперь, не ходя далее, опишу я вам сию мою новую квартиру. Была она в одной части Штейндамского форштата на улице, идущей от замка мимо театра{57} и неподалеку от штейндамской кирки, бывшей потом нашею церковью. Дом был небольшой, о двух только этажах, из которых в нижнем жил хозяин, а верхний, состоящий из двух покоев и одних сенцев, опростан был весь для меня. Из сих в одном и переднем поместил я своих людей, а другой и задний ассигновал для себя. Вход в наш этаж был с улицы узенькою лестницей вверх и совсем особливый, так что мы с хозяином не имели никакого сообщения; а вид из покоев моих простирался на самый тот просторный луг, о котором прежде упоминал я под именем парадного места, и который был внутри города, между Шттейндамским, Сакгеймским и Траггеймским форштатами; из другого же покоя окна были на улицу. Итак, квартирка моя была не слишком весела; но я по крайней мере доволен был тем, что она, по низкости покоев, была довольно тепла и спокойна, и что мне ходить было ближе. Что касается до моего хозяина, то был он, как выше упомянуто, мясник, следовательно человек, заслуживающий от меня столь малое уважение, что я его почти и в лицо не знал, а все, чем я от него пользовался, состояло единственно в том, что я покупал у него за деньги ежедневно прекрасные сосиски или сырые колбасы, которые так были вкусны и сытны, что одной изжаренной на сковороде с хорошею пшеничною булкою, довольно было для моего ужина: и я так к ним привык, что мне жаривали их ежедневно, и в том одном состояли обыкновенно мои ужины во время стояния моего на сей квартире, ибо обеды наши у генерала были столь сытны, что могли мы по нужде и без ужина оставаться: и я за излишнее почитал для себя готовить оные, кроме колбас сих.

Впрочем, как чрез переезд на сию квартиру удалился я уже далеко от полку и от тех мест, где оный расположен был по квартирам, то сие и отлучило меня от всех прежних моих друзей и полковых сотоварищей, и разорвало совершенно всю бывшую у меня с ними и столь для меня опасную связь, так что я с того времени их почти уже не видывал, а о том, что между ими потом происходило и делалось, не имел уже никакого и сведения, ибо в такую даль не хотелось никому из них ко мне приходить.

Таким образом, освободился я от пагубного с ними сообщества и могу сказать, что сей пункт времени был особливо примечания достоин в моей жизни, ибо, сколько могу сам себя помнить, то с самого оного начал я - несмотря на всю тогдашнюю мою еще молодость, ибо шел мне только двадцатый год, становиться час от часу степеннее и обстоятельнее в моих мыслях и прилежал более к чтению книг и к наукам, которые потом в толикую мне пользу обратились.

Однако надобно сказать, что ко всему тому весьма много поспешествовали и разные другие причины и случайности. Из сих первым наиглавнейшим, и прямо спасительным для меня обстоятельством почитаю я то, что я привязан был тогда крепко к канцелярии, что я не мог из нее никуда и никак отлучиться и чрез сие наложена была на меня власно, как самою судьбою, узда, весьма нужная для молодого человека; ибо по молодости своей хотя бы и вздумалось иногда кое-куда пойтить и погулять, но тогда, а особливо в первые недели и подумать о том было мне не можно, но я принужден был сидеть в канцелярии и не только работать, но и всякую минуту ожидать, чтоб меня не спросили и не дали вновь какого дела; а чрез такое беспрерывное пребывание в замке и предохранился я от всех искушений, которым бы легко мог подвергнуться, имея более свободы.

Вторым и не менее счастливым для меня обстоятельством почитаю то, что из всего нашего канцелярского общества и генеральского штата, кроме вышеупомянутого адъютанта, не было никого одинаких со мною лет и такого, который мог быть мне компанионом и меня подзывать и водить куда-нибудь с собою, но все были гораздо меня старее, и таких свойств и характеров, которые не сходствовали нимало с моим тогдашним. Из сих господ, хотя и отлучались иные из канцелярии попеременно и хаживали в трактиры и другие им подобные места, а нередко у них между собою бывали и сходбищи и компании, и господа сии хотя все меня любили и ко мне ласкались, но никому из них не приходило никогда в голову подзывать меня и брать с собою к себе на квартиры, или в те места, куда они хаживали; и я не знаю, молодость ли моя была тому причиною, что они не хотели удостоивать меня своих компаний, или то, что я был посторонний человек и не принадлежал собственно к их шайке, или благодетельной моей судьбе, пекущейся обо мне, было то в особливости угодно; но как бы то ни было, но то достоверно, что я, живучи между их, и имея всякий день близкое с ними обхождение, но в самом деле был от всех их весьма удален и, пребывая во всегдашнем людстве, жил особняком и власно, как в совершенном уединении; ибо как они меня к себе никогда не приглашали, сам же я не был наянчив и насильно на то не набивался, то и не хаживал я к ним никогда, но знал только свою квартиру и канцелярию, а сие и обратилось мне потом в великую пользу, ибо после увидел, что господа сии были таких свойств, что ходючи к ним, или с ними во все места, не многому-б добру мог я от них научиться, а скорей мог бы себя повредить и испортить. Что ж касается до сверстника моего, адъютанта, то сей бедняк был еще более моего связан по рукам и по ногам и не мог сам от генерала ни пяди отлучаться; следовательно и его знакомство не могло мне быть вредно.

Третьим и счастливым для меня обстоятельством было то, что как по прошествии нескольких первых недель письменные дела мои начинали не только уменьшаться, но нередко и совсем перемежаться, так что иногда по нескольку часов сиживал я совсем без дела, то по привычке моей с малолетства к всегдашним упражнениям стали праздные часы сии мне уже и скучны становиться, так что я, не занимаясь ничем, иногда даже тосковал оттого. Сие обстоятельство причиною тому было, что я вздумал в запас на такие случаи приносить с собою с квартиры кой-какие книжки и в праздное время занимался чтением оных, ибо иного ничего делать было тут не можно, а от сего и произошли для меня многия пользы: во-первых, занимался в праздные часы полезным для себя упражнением и снискивал час от часу более себе знаниев; во-вторых, избавлялся скуки; в-третьих, препятствовал мыслям моим заниматься от праздности другими предметами, могущими обратиться мне во вред и в предосуждение, и в-четвертых, наконец, самым тем подал повод приятелю моему, адъютанту, расхвалить мне одну знакомую мне книжку, а именно: "Нравоучительные размышления" графа Оксенштирна. Он расхвалил мне ее до небес и тем так меня поджог, что я непременно положил ее себе купить, и сыскав свободный час, побежал искать книжной лавки и ее спрашивать.

День, в который я сие учинил, был для меня поистине блаженным и крайне достопамятным; ибо в самый оный судьбе угодно было отворить мне, так сказать, впервые дверь в храм наук и показать мне прелестности оного. Не могу довольно изобразить, каким восхищением поразился я, вошед в тамошнюю книжную лавку, в которой до того не случалось еще бывать мне ни однажды. Один из товарищей моих немцев взялся проводить меня в нее и указать тот глухой и неизвестный мне переулок, в котором она находилась. Не бывав никогда в порядочных и больших книжных лавках, поразился я воззрением на преужасное множество непереплетенных книг, лежащих не только в стопах по полкам, но и разложенными по всем прилавкам так, что их титлы и заглавия можно было единым взором обозревать и видеть. Я не знал, куда мне и на какую из них обращать мои взоры и какую рассматривать прежде и какую после. Несколько минут препроводил я, власно, как в исступлении и не пересматривал, а пожирал глазами все оные. Еслиб можно было, то все бы я их себе заграбил так прельщался я сим необыкновенным для меня зрелищем. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив об Оксенштирне, услышал, что она не только есть, но, несмотря на всю величину свою, так была дешева, что из бывших со мною денег еще большая половина осталась, и я мог купить на них еще несколько книг, которых мне титулы полюбились.

С превеликим удовольствием побежал я оттуда к переплетчику, чтоб отдать их переплесть, а между тем с особливым вниманием замечал все улицы и переулки, по которым бы ходить мне впредь в сию лавку. Она и подлинно нередко удостаивалась моего посещения и принесла мне в последующее время неоцененные пользы.

Получив на другой день от переплетчика моего "Оксенштирна", приступил я того же часа к чтению оной. Несколько дней читал я ее не уставая; и хотя была она не из самолучших, но для меня послужила тогда в превеликую пользу. Сочинитель говорил в ней обо всем на свете и о всей человеческой жизни вперил в меня множество весьма хороших и таких мыслей, которые послужили мне великим побуждением к порядочной жизни и к возможнейшему удалению от пороков, а что всего лучше, заохотил меня и к дальнейшему чтению книг сему подобных. Словом, я книге сей весьма много обязан и так ее полюбил, что некоторые статьи из нее даже в праздное время переводить вздумал, а и поныне не могу на нее взглянуть без некоторого чувствия благодарности к ней.

Таковое-то стечение разных обстоятельств было причиною и поспешествованием помянутой, сделавшейся тогда во мне первоначальной перемены в мыслях и в поведениях, и с того времени, при помощи благодетельных ко мне Небес, или собственнее сказать, пекущегося обо мне Промысла божеского, пошел я час от часу далее и власно, как по лестнице; но об сем буду я рассказывать впредь и в свое время, а теперь, поелику письмо мое уже слишком увеличилось, то дозвольте мне на сем месте остановиться и сказать вам, что я есть ваш непременный друг и пр.{58}

Покупка книг

Письмо 68-е{59}

Любезный приятель! Оставшись преждеупомянутым образом в Кенигсберге и отлучившись через то уже существеннее от полку и ласкаясь надеждою, что и впредь к оному нескоро отпущен буду, начал я уже помышлять о расположении жизни моей сообразно с тогдашними моими обстоятельствами. Мое первое старание было о том, чтоб мне сжить с рук своих лошадей. Как они мне уже совсем были не надобны и я ими никогда не пользовался, то не хотелось мне кормить их по-пустому и тратить на то множество денег. До сего времени содержание их ничего не стоило: ходили они вместе с прочими в полковом табуне, и мне не было до них нужды. Но как полк ушел и между тем наступила уже осень, то мне девать их было уже некуда, и я должен был содержать их на квартире и покупать на них дорогой в тамошних местах корм. Сие наскучило мне очень скоро, и потому положил я лучше их продать и получаемые на них двойные тогда рационные деньги{60} употреблять на лучшее и со склонностями моими сообразнейшее дело. Сие я и учинил вскоре после отшествия полку и вырученные на них деньги сохранил, дабы, в случае востребования меня в полк, можно было на них купить новых.

По сокращении сей стороны моих расходов уменьшил я вскоре после того оные и еще одним обстоятельством. Слуга мой Яков предложил мне, чтоб постарался я о том, чтоб не отняли у меня той другой квартиры, которая отведена мне была для лошадей моих; ибо как в той, где я стоял, не было никакого двора, где б я мог поместить свою повозку и лошадей, то имел я другую, худшую, где жил сей слуга с лошадьми моими. Я удивился предложению его и спрашивал, на что б она была нам надобна?

- А вот на что, сударь, - сказал он. - Уже за несколько времени получил я охоту промышлять меною лошадей. Я покупаю их у приезжающих сюда наших русских извощиков дешевою ценою и потом либо промениваю, либо продаю их здешним прусским мужикам и на том получаю иногда изрядный барышок. Итак, когда б у нас квартира другая по-прежнему осталась, то мог бы я, стоючи на ней, продолжать мой промысел, а притом и чеботарничать{61} на свободе: а вам бы то от того была бы выгода, что вам не для чего б было терять деньги на пропитание и содержание меня, но я мог бы уже сам себя кормить и одевать.

- Это очень хорошо, мой друг, - сказал я, - и квартиру за собою удержать мне ничего не стоит.

И в самом деле, мне стоило только сказать о том одно слово нашему плац-майору, как дело было и кончено, и с того времени слуга мой жил беспрестанно уже на сей другой квартире и отчасти сапожническим своим рукомеслом, отчасти вышеупомянутым лошадиным промыслом не только сам себя кормил и одевал, но накопил себе довольно денег, которые самому мне пригодились после весьма кстати, как о том упомяну я впредь в своем месте. Что же касается до другого моего слуги, то сей жил на моей квартире и кормился получаемым на денщика мне следуемым провиантом. Итак, содержание обоих моих слуг с того времени мне ничего не стоило.

Избавившись от сих двух расходов, стал я, колико можно, сокращать и прочие ненужные расходы, пожиравшие до того у меня множество денег. На содержание себя пищею не было почти нужды ничего тратить: обеденный стол был у меня всякий день готовый у генерала, а ужины мои, как я прежде упоминал, были у меня столь легкие и так мало стоящие, что терял я на то мало денег. Самое лакомство, переводившее до того у меня множество денег, - по причине, что я был с малолетства до оного охотник, а тогда по великому множеству продаваемых плодов и овощей, а особливо разного рода вишен, слив, яблок, груш и бергамотов, был тогда к тому наивожделеннейший случай, - положил я также поуменьшить и употреблять те деньги лучше на надобное. Играть я ни в какие азартные игры не играл, да и не имел к тому и времени; а буде захаживал кой-когда в трактиры, на дороге стоящие, так не для чего иного, как разве для читания газет или чтоб напиться кофею или чаю или поиграть с кем-нибудь в биллиард, да и то не в деньги, а на одни только партии. Наконец, и самым платьем положил я не щеголять, а иметь только не гнусное и не постыдное. Компаний и пирушек у меня никаких не было, да и делать их было некогда и не с кем; следовательно, и на сие деньги терять не было нужды. Словом, я расположил весь род тогдашней жизни моей на степенной и уединенной ноге и так, что за всеми моими необходимыми расходами оставалось у меня от жалованья и рационов более половины.

Однако не подумайте, любезный приятель, чтоб я при упомянутом сокращении моих расходов сделался скрягою и скупцом и все оставшиеся от них деньги собирал в скоп и прятал. Ах, нет! Я был от этого слишком удален, а признаюсь вам, что истрачивал их все почти до копейки.

Теперь, ежели полюбопытствуете знать, куда ж бы я оные употреблял, так не обинуяся скажу, что истрачивал я все их на то, к чему стремилось наиболее мое сердце и все мои склонности, то есть на покупку книг, красок, картинок и на делание кой-каких инструментов и любопытных вещей. Охота моя ко всему тому не только не уменьшалась, но становилась час от часу больше. До того времени все-таки воздерживался я от того сколько-нибудь: отчасти неимение излишних денег, отчасти всегдашнее мнение, что мы пойдем опять в поход, удерживало меня от отягощения себя многими книгами и другими вещами. Случившийся со мною при Риге пример, откуда мы все лишние вещи принуждены были бросать, был мне всегда памятен и наводил на меня всегдашнее опасение. Но как скоро полк наш ушел и я удостоверился уже в том, что меня не отпустят в армию и не имею причины опасаться похода, то дал стремлениям сердца своего уже более воли и пустился прямо уже в вожделенную столь уже издавна покупку книг и других вещей.

Не могу без смеха и поныне вспомнить, с каким удовольствием спустя несколько дней после отшествия полку побежал я, улучив свободное время, в прежде уже упомянутую мною книжную лавку и с каким восхищением несколько часов пересматривал и перебирал я там книги. Целый кошелек, набитый до верху деньгами, принес я в оную, а не вынес из ней ни копейки, но все, сколько их ни было со мною, употребил я на покупку разных книг и сочинений. И, о Боже! Какое удовольствие ощущал я тогда, как, связав их целую кипу, понес я ее с собою.

"Ну! - говорил я сам себе. - Теперь-то есть что почитать и есть чем заниматься; теперь не говори, что тебе скучно: есть чем уже прогнать оную, а была бы только охота. Теперь читай себе, пожалуй, любую и забавляйся, сколько душе угодно!"

Сим образом говоря, притащил я кипу мою прямо в канцелярию. Все удивились великому множеству купленных книг, а особливо как я начал их расскладывать и вновь все пересматривать. Никому поступок мой таков удивителен не показался, как господам немцам, моим товарищам.

- Э! э! э! - закричали они оба в один голос. - Да на что это вы такую пропасть накупили?

- Как на что? - отвечал я им. - Читать, государи мои. Мне нечего в праздное время делать, а вы знаете, что я охотник и люблю читать.

- Хорошо это! - сказали они далее. - Да неужели вы хотите для чтения себе книги покупать все и терять на то деньги?

- Да как же? - отвечал я.

Усмехнулись тогда оба мои немца, и один из них, который более был обо всем сведущ, мне сказал:

- Нет, господин подпоручик: это слишком для вас будет убыточно. Для покупки стольких книг, сколько для чтения вашего надобно, скоро не достанет у вас денег, и вы истратите только ваши деньги, а пользы дальней не получите!

- Почему это? - спросил я его, удивившись.

- Потому, - отвечал он, - что книг у нас в лавках преужасное множество, но между ними не столько хороших, сколько дурных и ни к чему не годных. Всех их вам никак не перекупить, а покупать вы будете их по выбору. Выбор же между ими очень труден, и всегда скорее в нем ошибиться и таких накупить можно, которые ничего не стоят и кои после бросить должно, как то верно и теперь с вами случилось. Пожалуйте-ка, дозвольте мне их пересмотреть.

- Очень хорошо, изволь, братец, - сказал я и дал ему перебрать их, как он хочет.

Немец мой, усевшись, начал тотчас их перебирать и пересматривать по-своему. Он не только прочитывал надписи, но у незнакомых ему самые предисловия и по нескольку страниц материи{62} и все раскладывал на разные кучки. Я смотрел на него, не спуская глаз, и ждал с нетерпеливостию, что он наконец скажет. Но, как смутился я духом, когда он, перебрав все и взяв самомалейшую кучку, мне сказал:

- Вот эти изрядные, и деньги за них не потеряны, а сии, - говорил он, показывая мне на другую кучку, - ни то, ни се и не стоят больше того, как один раз прочесть. Вот сии, - сказал он, подавая третью кучку, - мне незнакомы, и хоть прямо не могу о них судить, однако не сомневаюсь и не думаю, чтоб и в них много хорошего было. Но что касается до сих, - сказал он мне, указывая на самую большую стопу, - до сих всех хоть бы вовсе не покупать: все они не стоят ничего, и деньги за них прямо потеряны.

- Нет, правду ли, - спросил я, удивившись, - что вы говорите?

- Конечно, так! - отвечал он. - Мне все они знакомы, и я обманывать вас не стану.

- Эх, какая беда, и что ж это я сделал! - возопил я взгоревавшись.

- Да! - сказал мой немец. - Немножко поспешить изволили; а надлежало бы быть поосторожнее и не вдруг спешить покупать такое множество. Успеть бы можно и тогда купить, когда бы вы такую книгу прочли или действительно узнали, что она хороша.

- Да, умилосердись, братец, - сказал я, - как их узнаешь и когда их тут читать? Их такая тьма, что я и не знал, на которую и смотреть из них, и едва успевал и одни титулы{63} прочитывать.

- А сии-то титулы, - отвечал мне немец, - вас, сударь, и обманули. По ним всего труднее узнавать хорошие книги, и на них-то и не надлежит никогда полагаться.

- Но как же быть лучше, - спросил я, - и через что можно б было избежать ошибки?

- Через предварительное прочитывание, - отвечал он, - так, как я прежде говорил; однако есть к тому и другой способ. В числе продажных книг есть некоторые особливые книжки, содержащие в себе советы для молодых людей, желающих заводить библиотеки, в которых сообщается краткая и разумная критика о книгах всякого рода и предлагаются советы, какие бы из какого класса лучше избирать и каких, напротив того, обегать должно. Таковою-то бы книжкою надлежало бы вам себя наперед снабдить и через нее, спознакомившись хотя вскользь с наилучшими авторами и сочинениями, поступать уже власно как по писаному и такие выбирать, какие более рекомендуются учеными сочинителями сих книжек.

- Эх, жаль же мне, - сказал я, - что я этого не знал и что вы мне того прежде не сказали. Не купил бы я вправду такого вздора, а теперь что мне с таким множеством делать?..

Потужив и погоревав о своей неосторожности, спросил я наконец своего немца, не может ли он мне достать такую книжку, о какой он теперь говорил.

- Пожалуй, - отвечал он, - и ежели вам угодно, то я сейчас схожу в лавку и спрошу, нет ли той, которая мне в особливости знакома.

- Куда бы как вы меня одолжили, - сказал я, - и я был бы вам за то неведомо как благодарен.

- Зачем дело стало? - подхватил мой немец. - Я в сию минуту схожу. Но постойте, г. подпоручик, - продолжал он, схватив шляпу, - не постараться ли мне вам оказать и другую еще услугу? Книги эти, - говорил он, указывая на большую стопу, - в самом деле для вас нимало не годятся. Не дозволите ли вы мне их взять с собою? Я испытаю, не удастся ли мне их опять втереть в руки книгопродавцу и получить за них либо обратно ваши деньги, либо уверить его, что вы вместо их купите у него после другие, и он бы до того времени остался бы вам должен. Согласны ли вы на это?

- Ах, друг мой! - возопил я. - Возможно ль, чтоб не быть согласным, и вы бы меня тем до бесконечности одолжили.

- Хорошо, г. подпоручик, поглядим и употребим все, что только можно.

Сказав сие, подхватил он мою стопу книг и побежал в лавку.

Радость моя тогда была превеликая, а нетерпеливость, с какою я дожидался его возвращения, еще того больше. Я не отходил почти от окошка, но то и дело посматривал, не идет ли он назад и не несет ли с собою опять всех книг моих. Но возвращением своим как-то он позамедлился. Сие меня удивило и увеличило еще более мою нетерпеливость.

"Что за диковинка, - говорил я, - давно бы ему пора возвратиться: лавка недалече. Разве книгопродавца дома нет или он его уговаривает и уговорить не может. Разве зашел куда?"

Но прошел уже час и начался другой, но его все еще не видно было.

- "Господи, помилуй! - думал я. - Это уже совсем непонятное дело, и конечно, что-нибудь заняло его особливое".

Но в самое то время, когда я, сим образом сам с собою рассуждая, в окошко смотрел, погляжу - он в двери.

- Ба, ба, ба! - закричал я. - Откуда вы взялись? И как это пришли, что я не мог усмотреть вас? Я все смотрел на ту улицу, откуда вам иттить надлежало.

- Я заходил на часок в другое место, - сказал он, - и пришел уже с другой стороны.

- Ну, что же, мой друг, - подхватил я и начал его расспрашивать, достали ль вы ту книжку?

- Вот она, - отвечал он, вынимая ее из кармана и мне подавая.

- А мои-то книги?

- Видите, что их нет со мною.

- Конечно, и их с рук сбыли?

- Точно так.

- Что книгопродавец? Небось он закорячился и не хотел их назад брать?

- Не без того-то; однако я его уговорил, умаслил. Человек он у нас добрый и сговорчивый. Я насказал ему несколько об вас и об охоте вашей к книгам, что он наконец согласился.

- Ах, друг ты мой, как ты меня одолжил! Но что ж, на чем у вас осталось и что положено: в долгу ли, что ль, он у меня остался?

- Никак, но он так был снисходителен, что и деньги отдал.

- Не вправду ли?

- Точно, вот и деньги ваши.

- Ну, спасибо, право спасибо! - сказал я, принимая от него подаваемые деньги и радуясь неведомо как, что он выручил назад оные.

- Однако не прогневаетесь ли вы на меня, - подхватил он, - что я взял смелость и из ваших денег талера три на свою нужду истратил? Я возвращу вам их как скоро вам угодно будет.

- Батюшка ты мой, - отвечал я ему, - хоть бы ты и все их истратил, так бы я слова не сказал! Вы и не то для меня сделали, а вам можно поверить хоть и более.

И подлинно, я так был им доволен, что готов бы был ему и последние отдать, если б он у меня тогда потребовал оных. Однако ему не было в них нужды, но он, поблагодарив меня за мою доверенность к нему, сказал далее:

- Когда вы так ко мне благосклонны, то надобно ж мне вам сказать за то еще что-нибудь хорошенькое.

- Что такое, любезный друг? - спросил я, удивившись.

- А вот что, - сказал он, - как я шел из лавки обратно сюда, то пришло мне нечто особливое в голову. Книги ведь вы, думал я, покупаете не для того, чтоб собирать вам библиотеку большую, - ибо куда вам с нею деваться? - но для того, чтоб читать только их.

- Конечно, - отвечал я.

- Итак, не избавить ли мне вас совсем от покупки их или, по крайней мере, от растери на них множества денег, а совсем тем охоту вашу к чтению удовольствовать?

- Да как это можно? - спросил я, удивившись.

- Возможность к тому, действительно, есть, но будет ли только на то ваша воля. У нас здесь есть один дом, которого хозяин держит у себя превеликое множество всякого рода наилучших книг и дает их всякому читать, кто хочет, и такие, какие кому угодно, а сам берет только за то с читателей самый маленький платеж.

- Что вы говорите? - возопил я. - Не вправду ли?

- Точно так, - отвечал он, - да и платеж-то невелик, не более как по одному нашему грошу, а по-вашему по одной копейке на день. Так не вздумаете ли вы сим средством пользоваться? У нас весьма многие сим образом читают.

- Батюшка ты мой! Да я бы готов не только по одной, но хотя бы по три копейки платить на день, если б только мог пользоваться такою выгодою, но ходить-то к нему для сего чтения, как сами вы знаете, некогда.

- И того-таки не надобно, - отвечал он. - Но он дает всякому книги на дом; а в предосторожность, чтоб не могли распропасть, берет только при самом начале в заклад несколько талеров денег, но которые он после возвращает назад, как скоро кто читать перестанет.

- Это еще и того лучше, - возопил я с превеликим удовольствием, - и куда бы я рад был, если б мог с человеком сим познакомиться.

- Зачем дело стало? - отвечал он. - Мы вас тотчас с ним познакомим. Я знаю, где он живет.

- Батюшка ты мой! - возопил я, сделав ему пренизкий поклон. - Я бы готов тебе в ножки поклониться, если б ты мне сие одолжение сделал: ты навек бы меня тем одолжил. Не можно ль бы хоть теперь мне с вами туда сходить?

Удивился он моей нетерпеливости и, засмеявшись, мне сказал:

- Добро, добро, г. подпоручик, когда так вам сего хочется, так незачем же вам и трудиться и ходить туда. Я вас и от того избавлю: дело уже сделано. Я, не сомневаясь, что вам будет сие угодно, там теперь уже и побывал и все дело кончил.

- Как? - спросил я, вспрыгнув даже от радости. - Возможно ли?

- Точно так, - отвечал он, - и в доказательство тому, вот вам и расписка от него в полученных им в заклад помянутых денег. Три-то талера я не на себя, а на сие употребил.

- Не вправду ли? И ах, как вы меня одолжили! - сказал я, отвесив ему пренизкий поклон.

- А вот, - продолжал он, вынимая из-за пазухи тетрадку, - и печатный реестр всем его книгам: и вам стоит только любые из него замечать и с запискою посылать за книгами к нему, так он и будет присылать. Я за первый месяц 30 грошей и заплатил уже ему.

Боже мой, как я обрадовался тогда всему тому! Я так доволен был поступком моего немца, что, бросившись к нему на шею, расцеловал даже его и не мог довольно слов найти к изъявлению ему своей благодарности. Истинно, если б кто меня подарил тогда чем-нибудь важным, так бы радость моя и благодарность не была так велика, как в то время. И как случилось сие нечаянным образом в самый день рождения моего, то сей день был мне долго памятен, и я не помню, чтоб я когда-нибудь препроводил оный с таким удовольствием, как в сие время. Но чему и дивиться не можно: ибо удовольствована была тогда во мне одна из наивеличайших моих склонностей, да и не одним еще, а многим, ибо и книг купленных осталось у меня еще множество, и случай неожиданным образом получил я такой, какого могло только желать мое сердце. Словом, я не могу изобразить вам, как доволен я был всем сим происшествием и в каком удовольствии препроводил тот вечер и большую часть ночи, читая и пересматривая мои книги и полученный реестр, пришедши на квартиру.

Но я заговорился уж так, что и позабыл, что мне давно время письмо кончать и сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.

Забавы и развлечения

Письмо 69-е

Любезный приятель! Вы, я думаю, предугадывали уже наперед, что я письмо сие начну повествованием о том, как я упомянутою в последнем моем письме нечаянною выгодою начал пользоваться. Вы и не ошиблись в том, и я действительно за нужное нахожу вам о том пересказать. Пункт сей времени был особливого примечания достоин в моей жизни. Мне пришел тогда двадцать первый год от рождения, и с самого сего времени началось прямо мое читание книг, которое после обратилось мне в толикую пользу. До сего времени хотя я и читывал книги, но все мое читание было ущипками и урывками и только по временам; а с сего времени присел я, так-сказать, вплотную и принялся читать почти уже беспрерывно и не сходя с места. Тогдашнее осеннее и скучное время, начавшиеся длинные вечера, сидение всякой день в канцелярии часу до десятого вечера, множество остающегося от дел и переводов праздного времени; обстоятельство, что я, хотя не многие, но платил за книги деньги, нехотение терять их попустому, но напротив того, желание воспользоваться сколько можно более сим вожделенным случаем и успеть множайшие прочесть книги, а наконец и самые любопытные и приятные материи тех книг, которые читал я сначала, были тому причиною, что я не терял почти ни минуты праздного времени, но все оное употреблял на чтение.

Но сего довольно о тогдашнем моем чтении; а надобно рассказать мне вам теперь и о другом упражнении, в котором я временно упражнялся и которое имело хотя предметом у себя единое увеселение, однако также невинное и позволенное. Оное состояло ни в чем ином, как в танцовании, или паче в учении сему искусству. Вы удивитесь сему бессомненно и почтете сие делом, нимало с прочим тогдашним расположением моим несообразным; однако сие действительно так было, и я побужден был к тому отчасти склонностью моею с малолетства к сему упражнению, отчасти бывающими у генерала нашего кой-когда балами и на них танцами. Всякой раз, когда ни случалось мне их видеть, сматривал я на них с восхищением и всякой раз внутренне досадовал, для чего не мог я сам брать в том соучастия. Но низкость чина моего, природная застенчивость и несмелость, а, паче всего, самое неуменье мое танцевать, не дозволяло мне и мыслить о том, чтоб я мог когда-нибудь в увеселении сем соучаствовать, ибо хотя, будучи ребенком, я и танцовывал, но как искусству сему никогда не учился, то все тогдашние танцы мои ничего не значили. Поелику же мне с того времени уже никогда более танцовать не случилось, то тогда и считал себя к тому совсем неспособным; почему и довольствовался я единым только зрением, как другие танцуют, и примечанием всех их движений и оборотов, дабы, пришед на квартиру, можно мне было, хоть самоучкою, сколько-нибудь сему искусству понаучиться. Сие и действительно я в праздные часы иногда делывал, и, тананакая миноветы, учился делать па и другие обороты. И как искусство сие не так было мудрено, чтоб не можно было перенять, то чрез несколько времени и затвердил я оное так, что мог бы по нужде отважиться танцевать и в публике, и недоставало мне к тому одного только удобного случая.

Не успел я до того дойтить, как нечаянным образом явился к тому и вожделенный случай. Тот же немец, который спознакомил меня с книгами, доставил мне и сей случай. Некогда пришед в канцелярию к нам, сказывал он, что в соседстве у него будет в тот день жидовская свадьба, и предлагал мне, не хочу ли я полюбопытствовать и посмотреть оную. - Очень бы хорошо, сказал я: - я никогда еще их не видывал; но как бы можно было это сделать? - "Ежели вам угодно, отвечал мой немец: - то пойдем вместе. Я вас ужо ввечеру провожу туда; а надобно только сколько-нибудь получше одеться, ибо свадьба будет хорошая и порядочная". - Хорошо, сказал я: - но не дурно ли будет, что мы придем без всякого приглашения, а сами собою? - "И, нет! господин подпоручик. У нас обыкновение такое, что как скоро кто затеет свадьбу отправлять публичную и сколько-нибудь получше, то вольно приходить туда всякому порядочному человеку, а особливо вам, гг. офицерам: вы имеете к тому особливое право. Всякий хозяин не только не скажет вам ни единого слова, но еще за честь себе поставлять будет; а нужно только самому себя вести порядочно и не начинать никаких наглостей, шума, забиячества и других неблагопристойных поступков". - О, что касается до этого, сказал я, - то от меня ничего такого воспоследовать не может. - "Это я знаю и уверен, отвечал он: - а потому-то я вам и предлагаю". - Ну, так хорошо-ж! сказал я: сводите-ж пожалуйте меня туда и удовольствуйте мое любопытство.

Сим образом условившись и сходив на квартиру, чтоб поправить на себе волосы и поприодеться получше, зашел я за ним в назначенный час, и как он меня уже дожидался, то пошли мы тотчас с ним на сию свадьбу. Ночь уже была тогда совершенная, но он говорил, что у них обыкновение такое, что свадьбы бывают всегда по ночам; но как я удивился, когда привел он меня к превеликому казенному дому, освещенному множеством огней. - Уж не здесь ли свадьба-то? спросил я. - "Точно тут", отвечал он. - Что ты говоришь! подхватил я запинаясь; уж не дурно ли, что мы незваные придем; свадьба, видно, огромная. - "И, нет! сказал он: - ступайте смело и не опасайтесь ничего. Вот я пойду наперед и буду служить вам проводником". Сказав сие, пошел он прямо в сени. Я последовал за ним. Не успели мы войти в сени, как звук преогромной музыки поразил мои уши. - Ба, ба, ба! здесь ажно и музыка есть, сказал я. - "А как бы вы думали, отвечал он: - "без музыки у нас только одни подлыя свадьбы бывают; а если мало-мало получше, то всегда музыка". В самое то время отворились двери, и он потащил меня за собой. Зала была превеликая, освещенная множеством свеч и наполненная великим множеством людей обоего пола.

Я удивился, увидев что между всеми ими не было ни одного человека из самой подлости, но все люди были порядочно одетые и наблюдавшие всю благопристойность. Иные из них сидели подле стен, иные расхаживали и разговаривали между собою; другие же и множайшие стояли кучами и смотрели на танцующих посреди залы в несколько пар и порядочно минует. Все, встречающиеся с нами, давали нам дорогу и оказывали всякую вежливость и учтивость. Все сие по нечаянности своей поразило меня до бесконечности. Что ты, это, братец, говорил я тихо своему товарищу: - куда ты меня это завел? Это и не походит на свадьбу, это сущий бал! - "А как бы вы думали, сказал он: - у нас всегда так бывает", - а умилосердись, продолжал я его спрашивать: - скажи-ж ты мне, где же жених и невеста, и когда они будут венчаться и происходить у них свадебная церемония? - "И, господин подпоручик, отвечал он: - да они уже давно и еще давича, в полдни, и в другом месте обвенчаны, и нам до того какая нужда, а здесь только свадебный бал. Венчаются они на домах своих, и притом бывают одни только родные". - А этот дом разве не хозяйской? спросил я удивившись. - "Ах, нет, отвечал он: этот дом городской и публичный, и желающие отправлять свадебные балы его только нанимают на вечер и платят за то в ратушу самую почти безделицу". Вот, сударь, сказал я, удивляясь отчасу больше: - это обыкновение у вас очень хорошо и поэтому свадьбы хозяину немного стоят. - "Конечно, немного, отвечал он: - ибо весь убыток состоит в покупке свеч и в заплате небольшого количества денег музыкантам, а то, впрочем, не бывает тут ни ужинов, ни подчиваньев, да и за играние музыки платят более сами танцующие". - Как это? спросил я, удивившись еще более. - "А вот, сказал он: - это увидите вы сами, дай окончиться миновету, и тогда, если кому захочется в особенности что-нибудь танцевать, то он велит музыкантам то играть и за сие преимущество дает им безделицу, несколько грошей денег, так они и заревут, и играют до тех пор, покуда ему хочется". - Вот какая диковинка! сказал я: - но, пожалуйте, скажите мне, какие же это танцуют люди да и все вот здесь находящиеся? - "Всякого чина и состояния, отвечал он: - кроме только самой подлости: есть тут мещане, есть хорошие ремесленники, есть духовные, есть и хорошие купцы с своими женами и дочерьми, а из молодых и сих танцующих мужчин есть множество и штудирующих в здешнем университете штудентов и в том числе хороших дворянских детей; а в прежние времена хаживало сюда и множество наших гг. офицеров, и они бывали лучшие танцовщики. Словом, здесь есть всякого сорта люди, ибо всякому дозволено посещать сии пиры, да еще и с тем, что буде кто не хочет быть знаком, так может приходить себе и в маске и в маскарадном платье". - Да умилосердись! продолжал я его спрашивать: когда бывают тут люди всякого сорта, и знакомые и незнакомые, то не легко ли могут происходить тут всякая всячина, например: ссоры, шумы, безчиния и тому подобное? - "Ах, нет! отвечал он: - у нас сего никогда не бывает, да и быть не может. Наша полиция наблюдает весьма строго то, чтоб ничего подобного тому на сих съездах не происходило. Сохрани Господи, если кому вздумается что-нибудь непристойное и неприличное предпринять: тотчас под руки выведут со стыдом вон и вытолкают в двери, кто б он таков ни был". - Это, право, очень хорошо! сказал я. - Но пожалуйте, вы сказали мне, что эта свадьба жидовская, но чтож я жидов здесь не вижу! - "И, как не видать, отвечал он: разве вы их не заприметили? Их, правда, немного, однако они есть: вон, приметьте, у которых бороды не чисто все выбриты, а оставлена узенькая полоска на челюстях, подстриженная ножницами: это все жиды и их по одному только сему распознать можно; а, впрочем, они так же одеты, как и прочие, ибо бывают тут из них одни лучшие и богатейшие". - А женщины-то их? спросил я далее. - "А сих, сказал он: - ничем уже с прочими различить не можно: оне так же хорошо одеваются, как и прочие. Вот смотрите, узнаете ли в числе сих танцующих самую невесту?" - Нет, сказал я, пересмотрев всех прочих: - все они, кажется, одеты единоравно и все изряднехонько. - "Вот она, сказал он, указывая на невесту: - ее потому только можно отличить, что она вся в белом платье и что голова ее убрана цветами. А вот это ее жених", сказал он, указывая на молодого и изрядного молодца.

Я смотрел тогда с особливым любопытством на сих новобрачных и не мог довольно надивиться всему поведению их, которое было столь порядочно, что я никак бы не подумал, что это жиды были, если-б мне того не сказали. Наконец, спросил я моего товарища: - Но сам-то хозяин где-ж? пожалуйте покажите мне его. - "Бог его знает, отвечал он мне: - мне он не знаком и тут ли он или нет, я, истинно, не знаю, да и какая нужда о нем знать; он такой же тут гость, как и все прочие, и как он ни о ком, так и об нем никто не заботится". - Вот смешно и удивительно, сказал я: - правду сказать, тем и лучше и вольнее.

В самое сие время окончился тот польский танец, который тогда после минуета танцевали. - Ну, теперь что будет? сказал я. - "Небось, контратанец!" отвечал мой товарищ, и он в мнении своем не обманулся. Мы услышали вдруг голос одного молодого человека, кричащего музыкантам, чтоб играли режуисанс, и подающего им несколько денег. Не успел он сего вымолвить, как по всей зале раздалось эхо, множество голосов начали говорить: "режуисанс! режуисанс!" и все молодые люди начали себе искать подруг и, поднимая молодых женщин, ранжироваться в две линии. Как мне имя сего контратанца довольно было известно, потому что я видел, как его несколько раз танцевали на балах у генерала, и мне он так полюбился, что я и голос и фигуру его затвердил твердо, то вскипел я тогда желанием танцевать его. "Эх, думал я, отведал бы потанцовать его! авось-либо не ошибусь; фигура мне знакома". Но несмелость моя так была велика, что я никак не мог бы на то отважиться, если бы товарищ мой, приметив, что я горю желанием, но только не осмеливаюсь, мне не сказал:

Немец. - Что, господин подпоручик, не вздумаете ли и вы им компанию сделать?

Я. - Бог знает! никогда я контратанца сего еще не танцовывал! Правда, фигура его мне знакома, но боюсь, чтоб не помешаться и не спутаться.

Немец. - И, господин подпоручик, пуститесь, авось-либо не спутаетесь; а хоть бы и помешались, беда не велика, здесь люди не знатные, вам то отпустят; станьте только в последней паре, так покуда дойдет до вас очередь, так вы и переймете.

Я. - Так иттить?

Немец. - Ступайте, сударь, ничего не опасаясь.

Я. - Но где-ж мне женщину-то взять? ни одна мне не знакома.

Немец. - Что нужды! берите любую, ни одна вам не откажется, но еще за честь себе поставит с вами танцевать, если только умеет.

Не успел он сего выговорить, как увидели мы одну молодую и изрядную девушку, бегающую по всему залу и ищущую себе товарища, и тогда сказал мне мой спутник:

- Ну, вот на что лучше, сама ищет, ступайте и адресуйтесь к ней.

Духа моего едва стало на то, чтоб к тому отважиться. Я подступил к ней в самое то время, как она шла мимо нас, и сказал ей:

- Сударыня! конечно, вам недостает пары? Не угодно ли со мною?

- С охотою моею, - отвечала мне девушка, обрадуясь приметно моему приглашению; она подала мне руку и тотчас повела-было становиться между первыми парами.

- Сударыня! сказал я, остановив ее немного: - не лучше ли немного подалее, ибо, признаюсь вам, что я сего танца еще не танцовывал, разве вы меня поправлять станете.

- О, сударь, с превеликою охотою, отвечала она и тотчас пошла становиться туда, где мне хотелось.

Сердце вострепетало во мне, как скоро стал я в порядок, и те минуты, которые надлежало мне дожидаться, покуда дошла до меня очередь, были для меня наимучительнейшие. Весь дух мой находился в великом смущении, и я стоял ни жив, ни мертв и, власно, как дожидаясь неведомо чего. Но, наконец, решился мой жребий. Меня подхватили, потащили и заставили также бегать, прыгать и вертеться, и ся минута решила все мое сумнение и к самому себе недоверчивость. Я протанцовал весь контра-танец без малейшей ошибки, и так исправно, что товарищ мой не мог довольно нахвалить меня. И с того времени не было ему уже нужды и побуждать меня к танцованию. Мне нужна и тяжела была только первая минута; а как я однажды уже осмелился, то не было почти уже и уйму мне. Я не пропускал ни одного танца, который бы не танцовал вместе с прочими, и так разохотился, что товарищ мой уже тому почти и не рад был, но сев в уголок, только на меня посматривал. Пуще всего нравилось мне то, что все женщины с особливою охотой со мною танцовали, и не только не смеялись, если я когда в незнакомых еще мне контратанцах сначала ошибался, но всякая с удовольствием мне сказывала, куда иттить и что делать.

Одним словом, вечер сей был для меня наиприятнейший в жизни. Я не видал, как оный прошел и затанцевался даже до того, что товарищ мой, наконец, ко мне подошел и сказал: "Уже первый час, господин подпоручик! не пора ли нам домой иттить; молодые уже давно ушли и скрылись и скоро все разъедутся". Тогда только опомнился я, что задержал сего доброго человека. Я приносил ему тысячу извинений и благодарений, что он для меня столько трудился и, схватя шляпу, тотчас пошел с ним.

Сим кончилось тогда сие происшествие, а сим окончу я и письмо мое, и паки вам скажу, что я есмь и прочее.

Письмо 70-е

Любезный приятель! Вечер, препровожденный столь весело, произвел мне столько удовольствия, и упражнение в танцах мне так понравилось, что они не выходили у меня из мыслей во всю дорогу, как я возвращался тогда на квартиру. Я благодарил товарища моего еще раз, при расставании с ним, и был услугою его крайне доволен. Танцевать же так разохотился, что идучи далее, не один раз сам себе говорил: "Ну, еслиб еще раз или два случилось мне таким же образом потанцевать, так бы я и пошел себе, и мог бы смело танцевать и у самого генерала на балах". Сие желание мое и совершилось прежде, нежели я думал и ожидал. Помянутый товарищ мой, немец, не успел увидеть меня на другой день, как, рассмеявшись, сказал:

"Ну, господин подпоручик, охотники вы танцевать, прямо охотник! Я этого и не ведал, а еслиб знал, то давно бы доставил вам к тому случай. Не угодно ли вам еще таким же образом танцами позабавиться? Послезавтрева опять будет свадьба".

- Что вы говорите! возопил я: - неужели опять такая-ж? - Не только такая-ж, но еще лучше! Вот здесь близехонько, в альтштадском городском доме, и будет жениться один зажиточный купец. И ежели угодно, то я вас и туда провожу, но только с тем, чтоб мне там не сидеть так долго, как вчера, но чтоб мне вольно было уйтить оттуда, когда я похочу.

- Ах! любезный друг, ты меня одолжишь тем до бесконечности! А что касается до вас, то идите себе когда хотите, я и один могу остаться. "Очень хорошо, сказал он: - я вас свожу и туда; но что говорить, была бы только у вас охота танцовать. Я вам буду всякий раз сказывать, как скоро узнаю, что будет где-нибудь свадьба. У нас оне в нынешнее осеннее время бывают очень часто, и вы можете на всех их быть, если только хотите". Батюшка ты мой, возопил я - ты меня, ей-Богу, так одолжаешь, что я истинно не знаю, чем и как мне тебя возблагодарить за то!

Господин Пикарт (ибо так он прозывался) сдержал действительно свое слово. Он сводил меня и на сию свадьбу, которая в самом деле была несравненно лучше и во всем превосходней первой; не только дом, в котором она отправлялась, гораздо больше, но и собрание многочисленнейшее, да и состояло оно из людей гораздо лучших и знаменитейших. Мне и тут было чрезвычайно весело; ибо как я был уже смелее, то вступил тотчас в танцы и протанцовал часу до третьего, так что, от усталости, насилу дошел домой и остальную часть ночи спал как убитый. А не успело несколько дней пройтить, как, к великому удовольствию моему, получил через г. Пикарта и в третий раз случай, таким же образом всю почти ночь протанцовать на свадьбе.

Чрез сие троекратное и долговременное упражнение в танцовании я так в танцах уже наторел и наблошнился, что мне все танцуемые тогда в Кенигсберге разноманерные танцы сделались очень знакомы, и я все их мог танцовать без нужды и безошибочно: а сие с столь малым трудом приобретенное новое искусство и послужило мне тогда очень кстати.

Ибо не успела армия наша возвратиться из похода на реку Вислу и расположиться тут по кантонир-квартирам, как город наш наполнился множеством приезжающих из армии всякого рода людей. Из всех полков присланы были команды и офицеры для разных вещей и покупок. Множество других приезжало для собственных своих нужд и живали тут по нескольку времени, и между ними были многие генералы, и бригадиры, и другие знаменитые люди. Что-ж касается до проезда чрез наш город многих знатных особ, отчасти из армии в Петербург, отчасти оттуда в армию, то он почти был беспрерывный; и как и все они, обыкновенно, у нас в городе на несколько дней останавливались, то от всего того, равно как и от съезда из уездов на зимнее время в город прусского дворянства, весь город наш власно как оживотворился; а все сие и подало повод генералу нашему, любящему и без того пышную и веселую жизнь, показать себя при этом случае во всем своем блеске. Он не упускал ни одной проезжающей знаменитой особы без того, чтоб не угостить у себя наилучшим образом. Что-ж касается до приезжающих к нам и живавших у нас по нескольку недель в городе генералов, то сии все имели всегдашнее почти у него пребывание. Не было дня, в который бы они его не посещали и им всячески угощаемы и увеселяемы не были; то и дело бывали у него многочисленные собрания и обеды. А как к тому присовокупилось и то, что он и со всем прусским в городе находящимся дворянством уже спознакомился совершенно и приобрел к себе от них любовь и почтение, а сверх всего того наш генерал, несмотря на все свои пожилые лета, не отставал еще от привычки молодых своих лет, и от особливой склонности к любовным интригам и случилось так, что он в особливости заразился тут страстию к одной прусской графине из фамилии Кейзерлинг{64}, то все сие и побуждало его к выдумыванию и изобретению всех возможнейших родов увеселений, и потому не было ни одного праздника и торжественного дня, в который бы не давал он всем знаменитейшим людям у себя великолепного пира, а потом многочисленного бала. Не проезжал ни один из знатных людей чрез наш город, для которого не сделано-б было им также пирушки. Но и всем тем он еще не удовольствовался; но как помянутая страсть его к графине Кейзерлингше увеличивалась с часу на час и побуждала его искать колико можно частейших случаев с нею к свиданию, то скоро дошло до того, что, кроме всех праздников, положены были в каждую неделю особливые дни, в которые бы быть либо у него, либо в других знаменитейших домах съездам и собраниям. И так всякий почти день были либо у него гости, либо он сам в гостях. Но как никто из прочих не мог жить так пышно и расходно как он, то завел он преимущественно пред прочими то, чтоб всякую неделю быть у него, кроме обыкновенных съездов для играния в карты, в один день и всеобщему собранию и балу, продолжавшемуся обыкновенно большую часть ночи. Словом, город наш сделался обиталищем утех и веселостей, и посреди тогдашнего шума военного оружия одним только местом, в котором можно было найти случай повеселиться и время свое препроводить с приятностью; а разнесшийся о том слух и привлекал как из армии, так и из всех других мест множество народа, и все молодые люди стремились туда власно как к некоему центру веселостей.

При таковых обстоятельствах, судите, каково долженствовало быть мое удовольствие, когда я, живучи при сем генерале и упомянутым образом получив вкус в танцах, мог иметь случай всякую неделю один, а иногда и несколько раз не только наслаждаться зрением на оные во время балов, но и сам брать в них соучастие. Ибо сколько сначала не мог я ласкаться надеждою, чтоб мне было когда-либо иметь в том соучастие, но вскоре дошло до того, что меня самого искать и принуждать к тому стали. Привезен был к нам, взятый в последнюю баталию нашими в плен, королевско-прусский флигель-адъютант, граф Шверин. Как он был весьма знатного рода, а притом малый молодой, свежий, ловкий, проворный и сущий красавец и разумница, а притом находился до того у короля в милости, то не только не содержан был он у нас взаперти, но оказываемо было ему от всех и наивозможнейшее уважение. Он жил у нас совсем на свободе и имел только у себя для имени двух приставов, таких же ребят молодых, таких же ловких, проворных и красавцев. Один из них был самый тот Орлов, Григорий Григорьевич, который после был столь знаменит и играл великую роль в свете{65}, а другой - брат его двоюродный, господин Зиновьев. Оба они были еще тогда самыми низкими армейскими офицерами и не более как поручиками, и оба жили безотлучно при графе Шверине на одной квартире, и не столько за ним смотрели, сколько делали ему компанию.

Сии три молодца были тогда у нас первые и наилучшие танцовщики на балах, и как красотою своею, так щегольством и хорошим поведением своим привлекали на себя всех зрение. Ласковое и в особливости приятное обхождение их приобрело им от всех нас искреннее почтение и любовь; но никто тем так не отличался, как помянутый господин Орлов. Он и тогда имел во всем характере своем столь много хорошего и привлекательного, что нельзя было его никому не любить. Ко мне был он отменно ласков и благосклонен; ибо как квартира их была насупротив самого замка и ему всякий почти день случалось бывать для рапортования генералу у нас в канцелярии, то имели мы скоро случай между собою познакомиться и друг друга полюбить. Словом, чрез короткое время он меня полюбил как родного брата и никогда не пропускал, чтоб, увидев меня, не закричать: "Ах! Болотенка{66} мой друг! (ибо так он меня обыкновенно называл) здравствуй, голубчик!" и чтоб не расцеловать меня как родного.

Таковая любовь и всегдашние ласки ко мне сего человека и доставили мне наконец ту выгоду, что я мог во всех увеселениях, бываемых у нашего генерала, брать соучастие. Я выше уже упоминал, что он был одним из лучших наших и первых танцовщиков и, власно, как душою на балах. Ибо не успеют старики открыть бал и, потанцовав несколько миноветов и польских, усесться за карты, как долженствовали сии господа, по просьбе генерала, заводить с молодыми дамами и девицами контра-танцы и поддерживать веселость бала во все то время, покуда он продолжался; но сие учинить им не таково легко было, как он сперва думал. Встретилось одно обстоятельство, делающее им в том превеликую остановку, а именно: молодых дам и девиц было у нас всегда превеликое множество; но молодых мужчин, могущих танцевать контратанцы и, как говорится, пускаться во вся тяжкая, кроме их, так мало, что они не могли набирать иногда шести и семи пар. Ибо хотя делали им компанию и приезжие из армии, случающиеся на сих балах и нередко и из самых генералов те, которые были помоложе, как, например, граф Петр Иванович Панин и господин Вильбоэ и некоторые другие; но как они не всегда случались, да и не могли им беспрестанно сотовариществовать и пускаться с ними во все тяжкие, то и была на них превеликая комиссия и они не знали, что делать. Сперва пробавлялись они кое-как несколько времени: но как балы у генерала начались очень частые и им, наконец, недостаток в товарищах себе наскучил, то и начали они выискивать из всех находившихся тогда в Кенигсберге молодых и способных к тому офицеров и всячески их преклонять и уговаривать приходить на сии балы.

При этом случае господин Орлов первее всех устремил свое внимание на меня. Он тотчас начал меня к тому подговаривать, и я сколько ни отговаривался своим неуменьем и тем, что я не смею генерала и не знаю, будет ли ему угодно, но ничто не помогло. При первом случившемся после того бале, приступил он к генералу: "Что, ваше превосходительство, сказал он ему: воля ваша, танцовать не с кем. Не изволите ли приказать вот господину Болотову? Он бы мог вам помогать". - "Пожалуй, душа моя! сказал генерал: - с превеликою охотою; но умеет ли только он?" - "Я думаю, что он умеет - сказал Орлов, - но хотя бы и не умел, так мы тотчас его научим, хоть бы фигуру нам делал; извольте только приказать, а то он сам без вашего приказания не осмеливается". - "И, для чего нет!" отвечал генерал и тотчас подошел ко мне, и наиласковейшим образом сказал: "Друг ты мой! Ежели только можешь, то пожалуй себе танцуй, чего тебе меня опасаться; ты мне тем великое еще удовольствие сделаешь". Сего дня меня было довольно; ибо как сего давно душа моя желала, то я в тот же миг полетел с господином Орловым и пустился во все тяжкие.

Он удивился моему уменью и не мог довольно расхвалить меня за то; а и сам генерал увидевши, что я танцую порядочно, и наряду с ними так же хорошо прыгаю и верчусь, так был тем доволен, что, подошед ко мне и потрепав по плечу, сказал: "Браво! браво! мой друг! Пожалуйста танцуй и приходи сюда всякий раз, когда у меня ни случится бал!"

С того времени не пропускал уже я ни одного бала, но приходя на них, протанцовывал всегда до самого окончания оных, и Богу единому известно, сколь великое и многое чувствовал я оттого удовольствие. Правда, сперва было мне несколько трудновато привыкать: не соучаствовав никогда в таких знатных компаниях и видя себя тогда принужденным танцовать и даже прыгать и вертеться с самими принцессами, графинями и баронессами и стоять нередко в ряду с самыми нашими генералами в лентах и кавалериях, а особливо с столь страшным в прежние времена мне господином Вильбоэм, чувствовал я иногда превеликое смятение и сердце было у меня весьма не на месте; но к чему не можно привыкнуть? Не успел я несколько оборкаться, как ничто уже меня не трогало, и я со всеми ими и с таким же удовольствием танцовывал, как и с ровными себе; а сие весьма много и помогло к тому, что я в последующие потом годы моей жизни всегда уже смелее обходился с знатными людьми, нежели до того времени. Привычка же моя к танцованью и удовольствие, чувствуемое при том, было так велико, что как сии балы ни были у нас часты, но я всем тем далеко еще не удовольствовался, но не пропускал и в городе ни одной почти свадьбы, на которой бы мне не побывать и так-же не потанцовать. Но на сии хаживал я уже не один, а с несколькими другими офицерами, с которыми, по случаю танцев у генерала, я спознакомился, и они нам были еще приятнее самых балов и более потому, что там составляли уже мы первых танцовщиков и пользовались множайшею вольностью нежели на балах, по которой причине нередко хаживал с нами на них и сам Орлов для компании.

В таковых-то увеселениях препроводили мы тогда всю осень; а не успела настать зима, как генерал наш доставил нам новое удовольствие. Он выписал из Берлина целую банду комедиантов, и как у нас в городе театр был готовый и изрядный каменный, то и начались у нас театральные представления. Зрелища сии были для меня совсем еще новые и необыкновенные, и как комедианты играли довольно хорошо, то весьма скоро получил я и в них вкус и они мне так полюбились, что я увеселялся еще более нежели всем прочим, и не упускал ни одного театрального зрелища, чтоб не быть на нем, что мне с тем лучшею удобностью можно было делать, что мне они ничего не стоили. Ибо как содержателю театра была до нашей канцелярии и собственно-таки до меня нужда, то, из учтивости, подарил он меня с самого начала так-называемым фрейбилетом, или дал привилегию ходить всегда безденежно.

Не могу изобразить, сколь ко многим и бесчисленным увеселениям подавали мне эти театральные зрелища повод. Частые перемены в театральных представлениях, комедии, прологи и трагедии никогда мною невиданные, новостью своею пленяли меня до бесконечности. Я сматривал на них не только с превеликою жадностью, но и с возможнейшим примечанием; и из всех зрителей верно весьма немногие удостоивали их таким вниманием, как я. Всякий раз когда ни случалось мне бывать на театре, наполнена бывала у меня вся голова виденным и слышанным, и я занимался тем во весь достальный вечер.

Но и сего всего было еще недовольно; но генерал наш, для усовершенствования наших веселостей и для придания пышной и великолепной своей жизни более блеска, вскоре потом завел у себя и маскарады. Сей род увеселениев был для меня также совсем нов и никогда до того невиданный и потому в состоянии был не менее меня утешать, как и прочие. Но сначала не мог я брать в них соучастия. Начались они сперва небольшие и так-сказать комнатные и в покоях у губернатора; и как у тамошнего дворянства не у всех было маскарадное платье, то и собирались на них только немногие из них. Однако сие продлилось недолго. Не успела разнестись об них молва и слух, что генерал, не удовольствуясь приватными маскарадами, намерен давать большие и всенародные в оперном доме, и дать дозволение всем брать в них соучастие, как вскружились у всех головы, и все начали строить себе маскарадные платья. Тотчас навезено было множество масок, и у всех, захотевших брать в них участие, пошли разные выдумки. Не могу изобразить, как поразительно было для меня первое таковое зрелище в большом театральном зале. Несколько сот различных масок, из которых одна другой была страннее и удивительнее, представившись вдруг моему зрению, привели оное в такую расстройку, что я не знал, на которую прежде смотреть и которою более любоваться. Но никоторая маска так хороша и прелестна не казалась, как арапская, невольническая, в которое платье одеты были Орлов с Зиновьевым. Сшито оно было все из черного бархата, опоясано розовыми тафтяными поясами; чалма украшена бусами и прочими украшениями, и оба они, будучи одеты одинаково, скованы были цепьми, сделанными из жести. Поелику оба они были высокого и ровного роста и оба имели прекрасную талию, то нельзя изобразить, сколь хороший вид они собою представляли и как обратили всех зрение на себя. Из госпож же наилучшую фигуру представляла тогда принцесса голштейн-бекская. Она свела особливое дружество с молодым графом Швериным и была одета тогда ему под пару и прямо щегольски. Но кроме сих, многие другие отличались как богатством, так и особливостью своих маскарадных платьев.

Я в сей раз находился в числе зрителей: и увеселение сие так мне полюбилось, что я руки себе ел, что не сделал себе также, по примеру других, маскарадного платья. Почему не успел узнать, что вскоре будет другой и многочисленнейший еще маскарад, как уже не был столь глуп, но смастерил и себе прекрасное гишпанское платье. Сей маскарад был еще лучше и несравненно многолюднее прежнего. Казалось, что у всех жителей кенигсбергских вскружилась голова и что все они восхотели взять в нем соучастие и друг друга перещеголять в выдумках особых масок и украшений. Каких и каких масок и каких удивительных зрелищ не было на оном! Были тут не только разные так-называемые кадрили; были не только маски, изображающие разные дикие и европейские старинные и новые народы; были не только маски, изображающие разных художников и мастеровых, например, мельников, трубочистов, кузнецов и других тому подобных, но долженствовали и самые бездушные вещи, как, например, шкафы, пирамиды и прочие тому подобные, принимать на себя одушевленный вид и ходить между людьми. Нельзя изобразить, как удивили сначала нас эти движущиеся и расхаживающие тут же между людьми шкафы и пирамиды, ибо скрывшихся во внутренности их людей вовсе не было видно. Но после не могли мы тому довольно насмеяться. Словом, маскарад сей был наивеликолепнейший и имел все свойства лучших маскарадов. Мы препроводили на оном всю почти ночь в превеликом удовольствии и танцевали до усталости. Господин Орлов был в сей раз одет в платье древних римских сенаторов, которое к нему так пристало, что мы, любуясь, ему несколько раз говорили "только бы быть тебе, братец, большим боярином и господином; никакое платье так к тебе! не пристало, как сие". Таким образом говорили мы ему, не зная, что с ним и действительно сие случится и что мы сие ему власно как предсказывали.

В таковых-то многоразличных и весьма частых увеселениях препроводили мы тогдашнюю всю зиму, и никогда не были они у нас столь многочисленны, как около начала 1759 года, или в святки. Во все сии две недели всякий день было у нас что-нибудь новое, то-есть либо бал, либо маскарад, либо театр, либо так собрание и так далее. А ко всему тому присовокупилось и еще одно увеселительное для нас и новое также зрелище. В Кенигсберге, так как и во многих других европейских немецких городах, всякий год около Рождества бывает еще одна, так называемая христова ярманка. Она начинается в навечерие Рождества и продолжается целую неделю, и особливое имеет в себе то, что торговля производится не по дням, а только по вечерам и ночью, при огнях. Вся небольшая и прежде упоминаемая площадь в Альтштадте заграмащивается лавочками, убранными разными товарами и освещенными множеством свеч и фонарей; и как торговля производится наиболее медною посудою и конфектами, то блеск огней, отпрыгивающий вкупе от чистой медной и оловянной посуды, развешанной повсюду и расстановленной по всем полкам в лавках, производит довольно приятное зрелище.

Весь город дожидается ярманки сей, власно как некоего особливого праздника, и не успеет наступить навечерие праздника Рождества Христова, как все лучшие мещане со всеми своими семействами и малолетными детьми съезжаются и весь вечер гуляют по рядам сих лавок. Обыкновение у них есть покупать малолетным детям своим в сей вечер конфекты и игрушки и другие мелочные подарки и приносить и привозить таковые же остающимся дома. А сие и причиной, что все малые дети дня сего дожидаются у них с превеликою нетерпеливостью, и будущими подарками, которые они называют Христом, веселятся уже заранее.

Мы не преминули также посещать сию ярманку в праздные вечера и брать во всенародном удовольствии соучастие; а в сих упражнениях и застал нас 1759 г.

Но как письмо мое получило уже обыкновенную свою величину, то я окончав оное, скажу, что есмь ваш и прочая{67}.

Увеселительные сады

Письмо 72-е

Любезный приятель! Таким образом избавившись опять, без всякого моего домогательства, а случайно, от похода и удостоверившись еще более в неподвижности с одного места и в должайшем пребывании в Кенигсберге, начал я продолжать прежний род жизни и не только упражняться во всем том же, но присовокупил к ним и некоторые другие упражнения. Не успела пройти зима и с нею миновать длинные вечера, толико способные для чтения книг, как вместе с наступившею весною переменились во многом и наши веселости, забавы и упражнения. Бывшие в продолжение зимы у генерала нашего балы и танцы хотя и не совсем пресеклись, но были уже гораздо реже и малолюднее. Большая часть дворянства прусского разъехалась по деревням, а мало также было уже и приезжих из армии. Все они отъехали к своим местам и ушли в поход, а все сие и уменьшило наши зимние веселости и ограничило их так, что балы и собрания были у генерала уже очень редко, а когда и случались, то состояли наиболее из лучших его друзей и знакомцев. Недостаток сей хотя и награждаем им был частейшими выездами и в дома знаменитейших прусских дворян, оставшихся в городе, а особливо к любимице своей графине Кайзерлингше, и гуляниями с ними по садам и другим увеселительным местам. Но как забавы и увеселения сии были более приватные, нежели публичные, то мы не могли в них брать соучастия, а принуждены были довольствоваться одними торжественными праздниками, из которых генерал наш не пропускал ни одного, чтоб не сделать у себя торжественного пира, а потом чтоб не дать бала.

Но как праздники сии были редки, мы же к танцам и увеселениям сего рода не так мало привыкли, чтоб могли они нас удовольствовать, то старались мы недостаток сей заменить отыскиванием городских свадеб и танцованием на оных; но как наконец и сии по причине летнего времени сделались редки, то принуждены были и мы брать прибежище свое к гуляниям в садах и к препровождению в них с удовольствием тех часов, которые нам от дел оставались праздными.

По счастию, находилось тогда в Кенигсберге множество таких садов, в которые ходить и там с удовольствием время свое препровождать было нам невозбранно. Они разбросаны были по всему городу, принадлежали приватным людям; были хотя не слишком велики и не пышные, однако иные из них довольно изрядные и содержимые в порядке. Хозяева оных для получения с них ежегодного некоторого дохода отдают их внаймы людям, питающимся содержанием трактиров, и сии, содержа таковые трактиры в домиках, посреди садов сих находящихся, приманивают ими людей для посещения оных, почему и бывают они в летнее время всегда наполнены множеством всякого рода людей. Ходят в них купцы, ходят хорошие мещане, ходят студенты, а иногда и мастеровые. Словом, вход в них, кроме самой подлости{68}, никому не возбранен, и всякий имеет свободность в них сидеть, или гулять, или забавляться разными играми, как, например, в карты, в кегли, фортунку{69} и в прочем тому подобном. Единое только наблюдается строго, чтоб всегда господствовало тут благочиние, тишина и всякая благопристойность, почему и не услышишь тут никогда ни шума, ни крика и никаких других вздоров; но все посещающие сии сады, разделясь по партиям, либо сидят где-нибудь в кучке, либо гуляют себе по аллеям и дорожкам, либо забавляются какою-нибудь игрою и провождают время свое в удовольствии и в смехах. Никакая партия другой не мешает, и никому нет ни до кого нужды, но все только стараются друг другу оказывать всякую вежливость и учтивость. Приятно было поистине видеть и находить, инде небольшую кучку пожилых людей, сидящих где-нибудь в беседке тихо и смирно и разыгрывающих себе свой ломбер; других же - инде на лавочках, под ветвями дерев тенистых, пьющих принесенные им порции кофея, чая или шоколада или сидящих с трубкою во рту и со стаканами хорошего пива пред собою и упражняющихся в важных и степенных разговорах. Пиво употребляют они для заливания своего табаку, а прекрасные сухари, испеченные из пеклеванного хлеба, для заедания оного. Что касается до молодых, то сии занимаются более игрою в кегли или так называемый "лагенбан"{70}, играя хоть в деньги, но без всякого шума, крика и в самые малые деньги, и отнюдь не для выигрыша, а для единственного препровождения времени. Инде же найдешь их упражняющихся в игрании в фортунку или в самом доме в биллиард; а если кому похочется чего-нибудь есть, то и тот может заказать себе что-нибудь сварить или изжарить из съестного, также подать себе рюмку водки, ликера или вина, какое есть тут в доме. Более сего ничего тут не продается, а что и есть, так и то все так хорошо, так дешево и так укромно{71}, что всякий выходит с удовольствием оттуда.

Мне долго неизвестны были сады и гульбища сего рода, и познакомил меня с ними не кто иной, как тот же товарищ мой немец, г. Пикарт, которому я так много за книги и за свадьбы был обязан. Он, согласясь вместе с товарищем своим, повел меня однажды в них, и они мне так полюбились, что я с того времени в каждое почти воскресенье, в которые дни было нам свободнее прочих, хаживал в таковые сады пить после обеда свой чай или кофей и препровождать все достальное время либо в играх в кегли и фортуну, либо в гулянье, а нередко делали и они оба мне компанию и игрывали со мною там в ломбер. И могу сказать, что таковые гулянья мне никогда не наскучивали, но всякий раз возвращался я из них на квартиру с особливым удовольствием. В особливости же нравилось мне тихое, кроткое и безмятежное обхождение всех, бываемых в оных, и вежливость, оказываемая всеми. Правда, сперва все господа пруссаки меня, как российского офицера, дичились и убегали, но как скоро начинал я с ними говорить ласково по-немецки, то они, почитая меня природным немцем, тотчас делались совсем иными и отменно ласковыми. Они с охотою приобщали меня к своим компаниям и нередко входили со мною в рассуждения и даже самые политические разговоры. И как я охотно давал им волю обманываться и почитать себя немцем, а иногда с умысла подлаживая им в их мнениях, тем еще больше утверждал их в сем заблуждении, то нередко случалось, что я через самое то узнавал от них многое такое, чего бы инако не можно было узнать и проведать, а особливо из относящихся до тогдашних военных происшествий. О сих были они так сведущи, что я не мог довольно надивиться; а каким образом могли они так скоро и обстоятельно узнавать все новости, то было для меня совсем уж непонятно, ибо нередко слыхал я от них о иных вещах недели за две или за три до того, как писано было в газетах.

Кроме сего, нередко прогуливался я и по улицам и другим лучшим местам в городе, а особливо по земляным валам, окружающим форштаты, которые служили общим гульбищем для жителей кенигсбергских. Всякое воскресенье после обеда наполнены они были несколькими тысячами гуляющего по ним обоего пола народа, и все наилучшим гулянием почитали сие место. Оно и действительно было таково, ибо с высоты оных можно было простирать в поле свое зрение и с оным встречались во многих местах наипрекраснейшие положения мест, окружающих сию прусскую столицу. Временем же хаживали мы для прогулки и за самый город, а особливо вниз по реке Прегелю. Место тут низменное и в особливости хорошо и удобно для гулянья. Оно изрыто множеством каналов, усаженных аллеями из деревьев, а по главной аллее находятся многие увеселительные домики и трактиры, для отдохновения гуляющим.

Но сколько все таковые гулянья меня ни занимали, однако я не отставал за ними и от моих прочих упражнений, а особливо от книг. Правда, по наступлении весны и лета время было уж не столь способно к чтению, как скучное зимнее, поелико множайшее количество наружных прельщающих предметов отвлекли к себе внимание и мешали чтению; однако я хотя с не таким усилием, но все продолжал упражняться в оном, но читал уже не столько романы, сколько другого сорта книги. Причиною тому было то, что наилучшие романы были уже мною все прочитаны и остались одни оборуши{72} и такие, которых на чтение не хотелось почти тратить времени, а сверх того, попались мне нечаянно обе те книжки господина Зульцера{73}, которые писал сей славный немецкий автор о красоте натуры. Материя, содержащаяся в них, была для меня совсем новая, но так мне полюбилась, что я совершенно пленился оною. Словом, обе сии маленькие книжки произвели во мне такое действие, которое простерлось на все почти дни живота моего, и были основанием превеликой перемене, сделавшейся потом во всех моих чувствованиях. Они-то первые начали меня спознакамливать с чудным устроением всего света и со всеми красотами природы, доставлявшими мне потом толико приятных минут в жизни и служившими поводами к тем бесчисленным непорочным увеселениям, которые потом знатную часть моего благополучия составляли.

Не успел я их прочесть, как не только глаза мои власно как растворились и я начал на всю натуру смотреть совсем иными глазами и находить там тысячу приятностей, где до того ни малейших не примечал, но возгорелось во мне пламенное и ненасытное желание читать множайшие книги такого ж сорта и узнавать от часу далее все устроение света. Словом, книжки сии были власно как фитилем, воспалившим гнездившуюся в сердце моем и до того самому мне неизвестную охоту ко всем физическим и другим так называемым естественным наукам. С того момента почти оставлены были мною все романы с покоем, и я стал уже выискивать все такие, которые к сим сколько-нибудь имели соотношение; и поелику у немца, снабжающего меня книгами, было таких мало, то не жалел я нимало денег на покупку совсем новых из лавки и доставал везде такие, где только можно было отыскать. А не успел я к ним несколько попривязаться, как нечувствительно получил вкус и к пиитическим сочинениям, имеющим толь близкое и тесное родство с ними. И как сего рода книг у немца моего было довольно, то пустился я в чтение оных, и сие так меня заохотило, что я нечувствительно получил и сам некоторую склонность к стихотворству и в праздные иногда часы не только упражнялся в сочинении кой-каких стишков, но взял на себя труд, для удобнейшего приискания рифм, составить некоторый род пиитического словаря, которая книжка и поныне у меня цела и служит памятником тогдашней моей охоты к поэзии. Со всем тем судьбе, как видно, было неугодно сделать меня стихотворцем. Из всех тогдашних моих трудов не вышло наконец ничего, и я хотя остался любителем стихотворства, но не сделался поэтом и увидел скоро, что натура не одарила меня потребным к тому даром. Словом, трудность составления рифм мне скоро наскучила, а как между тем занялся я другими и важнейшими материями, то и оставил поэзию с покоем.

Впрочем, как выше уже упомянуто, не в одном чтении препровождал я все свое свободное время, но с наступлением весны и полюблением натурологических книг возродилась во мне старинная моя охота к рисованию. По причине вышеупомянутых происходивших со мною разных перемен и за неимением свободного времени, не принимался я уже целый почти год за кисти и краски, но как в сие лето дела у нас так уже уменьшились, что времени у меня всякий день оставалось множество праздного, то, оборкавшись{74} уже гораздо в канцелярии и имея особую в ней комнату, вздумал я однажды испытать, не могу ли я иногда между дел в самой канцелярии сколько-нибудь порисоваться! И как небольшой опыт мой удался по желанию и я увидел, что не только никто меня за то не осуждал, но все еще прихаживали смотреть, как я рисую, и, любуясь моими картинками, хвалили мое трудолюбие и прилежность, то мало-помалу перенес я большую часть моих красок и прочей рисовальной сбруи в канцелярию и упражнялся тут в рисованье между дел, как дома. Целый ящик в столе накладен был у меня тут раковинами, стеклами, кистями и прочим, и я занимался ими по нескольку часов почти всякий день.

Вместе с сим мало-помалу возобновилась охота моя и к прочим любопытным упражнениям. Имея свободу упражняться вышеупомянутым образом в рисованье, разрисовал я в сие время множество картин для прошпективического ящика{75} и привел весь оный в такое совершенство, что все видавшие его не могли им довольно налюбоваться. Я приносил его несколько раз в канцелярию, и все наши канцелярские расхвалили меня в прах за оный и всегда сматривали в оный с удовольствием. Он и действительно был хорош: пропорция оного была так удачна, а картины столь живо под натуру раскрашены, что в состоянии были обмануть самого нашего плац-майора господина Миллера. Не могу без смеха вспомнить сего приключения. Было то у меня на квартире. Помянутому господину плац-майору случилось некогда зайти ко мне посмотреть моей квартиры, ибо я за несколько времени просил его о перемене оной и о снабдении меня лучшею. Ящику моему случилось тогда стоять в спальне моей на окне. Он попался ему первый на глаза.

- Это что такое у вас? - спросил он.

- А вот посмотрите в стеклышко, - отвечал я.

Майор наклонился и начал смотреть; но как я удивился, как он чрез минуту с великим удивлением закричал:

- Ба, ба, ба! Да где ж эта улица-то и такие хорошие дома? Что ж я по сию пору не видал? Вот квартир-то сколько!

Сказав сие, отскочил он от ящика и устремил с великою жадностию взор свой в окно, думая, действительно, что он видел и увидел настоящую улицу. Покатился я со смеху, увидев, как хорошо он обманулся.

- Тьфу, какая пропасть! - закричал он и начал плевать и ругать мой ящик. - Что это за черт! Ведь я истинно обманулся и думал, что я вижу настоящую улицу. Возможно ли, какой дурак я был!

Я старался прикрыть его стыд уверением, что не один он, а многие таким же образом обманываются. Однако ему было до чрезвычайности стыдно, и безделка сия сделала то, что получил я потом весьма прекрасную квартиру, ибо он всячески старался уже меня задобрить и тем преклонить, чтоб я сего дела не расславил.

В самое то ж время смастерил я на квартире у себя и другую любопытную и такую штучку, которая заставливала многих нарочно ко мне приходить и собою любоваться. Была то хотя сущая детская игрушка, однако существом своим не недостойная примечания, и тем паче, что составляла второе изобретение мое в жизни, достойное замечено быть. Еще с самого начала пребывания моего в Кенигсберге полюбились мне в особливости сделанные кой-где в сем городе фонтаны, и как мне мимо одного из них из прежней моей квартиры всякий день ходить случалось, то нередко останавливался я и любовался иногда с полчаса сею беспрерывно вверх бьющею и на себе золотой шар поддерживающею водою. Частое видание сего фонтана вложило мне некогда весьма странную мысль, а именно: мне захотелось испытать, не могу ли я выдумать и сделать и для себя хотя небольшой фонтанец, и смастерить такой, который бы можно мне было возить всегда с собою и становить везде, где бы мне ни похотелось. Мысль поистине удивительная и довольно странная. Я смеялся сначала сам сей своей затее и почитал дело сие нескладным и невозможным. Но чего не может произвесть охота и склонность к любопытным художествам и искусствам? Чем далее я о сем помышлял, тем менее находил я невозможностей, и наконец удалось мне начертать в мыслях своих план, показавшийся мне совсем удобопроизводимым. Не успел я сего выдумать, как, по природной своей нетерпеливости, восхотелось мне выдумку свою произвесть и в самом деле. Обстоятельство, что я находился тогда в таком городе, который наполнен был всякими мастеровыми, могущими сделать все, что б им ни заказать, побуждало меня к тому еще более, но бывшие до сего времени мои недосуга остановили на время произведение сего намерения в действие. Но в сию весну, как получил я более досуга и притом сделался более удостоверенным, что не пойду в поход, то принялся за сие дело и проворил с толикою прилежностью всем производством оного и принуждением столяров, жестянщиков, оловяничников, шлесарей и маляров скорее то делать, что им от меня было предписано, что недели через две я имел неописанное удовольствие видеть миниатюрный свой фонтан существующий и производящий действием своим мне более удовольствия, нежели я сколько мог думать и ожидать. Словом, штучка или, паче, игрушка сия удалась по желанию и достойна была действительного любопытного смотрения от всякого. Весь сей фонтан, со всеми своими принадлежностями, вмещался в маленьком и раскрашенном ящичке, имевшем в длину и в ширину не более вершков десяти, а вышиною вершков трех. Со всем тем, по вскрытии сего ящичка, поставленного на столике в углу, подле стены и окошка, оказывался в оном прекрасный маленький круглый басенец, украшенный в середине одною побольше, а вокруг двенадцатью маленькими вызолоченными фигурками, изображающими отчасти дельфинов, отчасти лягушек. Из всех их било толикое же число маленьких фонтанчиков, соответствующих большому в середине, которого биение простиралось вверх более полутора аршина и производило приятный шум и плесканье. Словом, все так было устроено, что с удовольствием можно было смотреть; а что всего лучше, то приведение воды из поставленного на потолке той комнаты ушата было так искусно скрыто, что никому того приметить было не можно. Длинная жестяная и составная из разных, друг в друга входящих, штук трубка доставляла сию воду в фонтан и была так скрыта за стеною, что ее вовсе не видать было. Когда надобно было фонтан собрать, то все штуки сей трубки всовывались друг в друга и потом полагались в тот же ящик, отчего и происходила та удобность, что его всюду возить было можно и он занимал собою очень мало места.

Теперь не могу изобразить, сколь много утешала не только меня, но и всех приходящих ко мне сия игрушка. Все видевшие не могли ею довольно налюбоваться. На главную трубку, находящуюся посреди басеня, наделано было у меня множество разных наставок, посредством которых можно было заставливать воду бить разными манерами, как, например: иногда прямою струею вверх, иногда рассыпаться на множество брызгов, наподобие дождя, иногда образом звезды, а иногда образом павлиньего хвоста и так далее. Словом, я производил им множество разных перемен и всем тем и удивлял и забавлял зрителей. Все наши канцелярские не преминули ко мне приттить, как скоро об нем услышали, и превозносили меня до небес похвалами за искусство мое и за выдумку. Сие увеличивало много хорошее их обо мне мнение. Они не преминули рассказывать то другим с похвалою, и сего довольно уже было для меня в награждение за труды, употребленные при делании оного.

Но сколько удовольствия наносил я сим фонтаном всем меня посещающим, столько браней получал я за него от многих других, проходящих мимо моей квартиры. Но браням сим был уже собственно я сам или, паче, моя дурость и резвость причиною. Между прочими свинцовыми наставками на трубку моего фонтана, которые по большей части мастерил и делал я сам, догадало меня сделать одну кривую и расположенную так, чтобы вода, в случае пушения фонтана, била не прямо вверх, но дугою в сторону, сквозь отворенное окошко, и, раздробляясь в капли, упадала на улицу. В сию наставку пускал я воду тогда, когда случалось кому иттить по улице мимо моей квартиры, и единственно для того, чтоб можно было посмеяться и похохотать его удивлению; ибо не успевал человек поравняться против моего окна, как вдруг орошали его сверху многие капли воды, наподобие дождя. Человек, почувствовав оные, удивлялся, смотрел на небо и на все стороны, вверх и, не видя ничего, дивился и не понимал, откуда вода взялась. А сие и подавало иногда повод, что иные, пришед в настроение{76}, бранили сами не зная кого и отходили прочь, осыпая меня изрядными благословениями. Но ни над кем шутки сей я так часто не производил, как над гуляющими иногда по улице, с тафтяными {77} своими зонтиками, женщинами. Не успею, бывало, завидеть таких госпож, как, спрятавшись за стену, чтоб меня было не видно, отворял я на одну минуту свой фонтан и приноравливал так, чтоб вода упадала прямо на их зонтики и производила на них падением каплей своих шум. Боже мой, какой поднимался у них тогда шум и крик!

- Ах, Гер Езу! Гер Езу!{78} Дождь, дождь, дождь! - кричали они и бежать начинали, а я надседался со смеха, сидя в комнате за стеною и веселясь их настроением.

Не успел я сию штучку смастерить и через ее спознакомиться с многими мастеровыми, как возобновилась и прежняя моя охота к гокуспокусному{79}, которому научился я еще стоючи в Эстляндии, и мне захотелось снабдить себя всеми нужными к тому инструментами. В единый миг наделал я множество рисунков и полетел с ними к разным мастеровым. Они и удовольствовали меня, наделав все оные по моему желанию, и удовольствие мое было превеликое, когда я увидел у себя все оные по моему желанию и мог сам делать все тогда перенятые штучки и хитрости. Однако легко можно заключить, что сим искусством не имел я причины ни перед кем величаться, но довольствовался только сам для себя, и упоминаю о сем только для того, чтоб тем доказать, в каких делах я около сего времени упражнялся и какую склонность уже и тогда имел ко всяким хитростям и искусствам.

Но сего довольно будет до сего раза. Письмо мое довольно уже велико и получило обыкновенные свои пределы, чего ради, предоставя повествование о дальнейших со мною происшествиях будущим письмам, теперешнее окончу новым уверением вас о непременности моей к вам дружбы, и что я навсегда есмь ваш, и прочая.

КОНЕЦ ШЕСТОЙ ЧАСТИ

Часть VII.

Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

(Соч. 1792-1800, переп. 1801 г.)

В Кенигсберге

Письмо 73-е

Любезный приятель! Как в последнем моем к вам письме остановился я на рассказывании вам того, чем занимался я, живучи в Кенигсберге после бывшей со мной тревоги по случаю требования меня к полку, то, продолжая теперь повествование мое далее, скажу, что между тем, как я, помянутым образом живучи в покое, упражнялся в деле, а не менее того и в сущих, хотя весьма позволительных, безделках и дни мои протекали в мире и в тишине и всякий почти день в новых удовольствиях, - армия наша находилась в полном походе. Прежний предводитель оной, генерал Фермор, не успел возвратиться из Петербурга и дождаться весны, как с наступлением оной, собрав все расставленные по кантонир-квартирам и вновь укомплектованные войска в окрестностях Торуня{80}, отправился с ними в поход опять в сторону к Шлезии через Польшу. Город Познань назначен был опять генеральным сборным местом, и тут собралась вся армия довольно еще благовременно. Однако далее сего места он с нею не пошел, а дожидался назначенного на место себя другого предводителя.

К сему, против чаяния всех, избран был императрицею генерал-аншеф граф Салтыков Петр Семенович{81}. Все удивлялись, услышав о сем новом командире, и тем паче, что он, командуя до сего украинскими ландмилицкими полками, никому почти был не известен и не было о нем никаких выгодных и громких слухов. Самые те, которых случай допускал его лично знать, не могли о нем ничего иного расспрашивающим сказывать, кроме того, что он был хотя весьма добрый человек, но старичок простенький, никаких дальних сведений и достоинств не имеющий и никаким знаменитым делом себя еще не отличивший.

Мы увидели его прежде, нежели армия, ибо ему ехать туда через Кенигсберг надлежало. Нельзя изобразить, с каким любопытством мы его дожидались и с какими особыми чувствиями смотрели на него, расхаживающего пешком по нашему городу. Старичок седенький, маленький, простенький, в белом ландмилицком кафтане, без всяких дальних украшений и без всех пышностей, ходил он по улицам и не имел за собою более двух или трех человек в последствии{82}. Привыкнувшим к пышностям и великолепиям в командирах, чудно нам сие и удивительно казалось, и мы не понимали, как такому простенькому и по всему видимому ничего не значащему старичку можно было быть главным командиром толь великой армии, какова была наша, и предводительствовать ею против такого короля, который удивлял всю Европу своим мужеством, храбростию, проворством и знанием военного искусства. Он казался нам сущею курочкою, и никто не только надеждою ласкаться, но и мыслить того не отваживался, чтоб мог он учинить что-нибудь важное, столь мало обещивал нам его наружный вид и все его поступки. Генерал наш хотел было по обыкновению своему угостить его великолепным пиром, но он именно востребовал, чтоб ничего особливого для его предпринимаемо не было, и хотел доволен быть наипростейшим угощением и обедом. А сие и было причиною, что проезд его через наш город был нимало не знаменит и столь не громок, что несмотря хотя он был у нас два дня и исходил пешком почти все улицы, но большая половина города и не знала о том, что он находился в стенах оного. Он и поехал от нас столь же просто, как и приехал, и мы все проводили его хотя с усердным желанием, чтоб он счастливее был искусного Фермора, но с сердцами весьма унылыми и не имеющими никакой надежды, - столь невеликое и невыгодное мнение мы об нем имели.

По отбытии сего нового начальника принялись мы за свои прежние дела и упражнения: генерал - за свои разъезды по гостям и частые посещения своей графини Кейзерлингши, канцелярские наши - за свои бумаги, писанья и дела, а я - за свои переводы, читанье, рисованье и другие любопытные дела и упражнения. Охота к ним увеличивалась во мне со дня на день, а особливо с того времени, как случилось мне однажды побывать в доме у одного старичка, прусского отставного полковника, великого охотника до наук и до всяких рукоделий и художеств. Тут-то в первый еще раз случилось мне видеть, как живут сего рода люди и каково у них в домах бывает чисто и прибористо. Старичка сего удавалось мне видеть уже давно, и я не один раз встречался с ним на улице, ибо он живал в одной со мной улице и нередко хаживал мимо моих окон. Но мне и на ум никогда не приходило, чтоб был он столь великим любителем наук и художеств, как узнал я после, а дивился я только всякий раз его странному одеянию и походке. При всей старости своей был он всегда так чопорен и свеж, как бы лет в сорок, и какая бы погода ни была, но всегда видал я его в шляпе, всегда напудренным, в странном паричке, и всегда в старинном прусском мундире с долгими и ситами{83} набитыми широкими полами, из которых одну носил он всегда приподнятую левою рукою и приложенною плоскостию своею к животу. Самым сим странным обыкновением своим и отличался он от всех прочих людей и делался приметным, и как никто не знал и сказать мне не мог, для чего б он полою своею всегда живот прикрывал, то и почитал я его каким-нибудь чудаком или сумасшедшим. Однако, побывав у него, мысли свои об нем весьма переменил и инако стал думать.

Случилось сие ненарочным образом. Однажды повстречался я с ним не один, а идучи вместе с помянутым господином Орловым, графом Швериным и еще одним нашим поручиком, человеком богатым и также весьма любопытным и великим охотником до наук, называющимся Федором Богдановичем Пассеком. Господам сим был он более знаком, нежели мне, а особливо графу Шверину. Сей последний не успел его завидеть, как, протягивая ему руку, возопил:

- Ах, господин полковник! Милая, любезная старина! Все ли вы находитесь еще в добром здоровье? Так давно уже об вас не слыхать, - продолжал он, пожимая ему руку. - Все ли вы еще живы? Все ли по-прежнему упражняетесь в своих хитростях и искусствах? В добром ли здоровье все ваши машины и инструменты?

Старичок усмехнулся на сие, пожал дружески графу руку и сказал:

- В добром, в добром, господин граф! И все к вашим услугам.

- О, когда так, - подхватил граф, - то не можно ли опять сделать мне удовольствие и показать ваши упражнения? У нас есть, сударь, люди, продолжал граф, - которые охотно хотели б оные видеть.

Сими словами целил он на товарищей своих Орлова и Пассека. Сему последнему в особливости сего хотелось, и он давал ему взорами знать, чтоб убедил он старика учинить сие тогда же и показать нам все свои хитрости, а графу не великого труда стоило преклонить к тому престарелого артиста. Старик хотя и поупорствовал несколько, извиняясь недосугами своими, а отчасти говоря, что и все нынешние его упражнения не так важны, чтоб стоило их смотреть, но, по просьбе графа, принужден он был на то согласиться и повесть нас к себе в дом, в ту ж самую минуту.

По приведении к оному хотел было он нас ввести в нижние свои жилые комнаты и наперед чем-нибудь угостить, но граф и товарищи его не восхотели того и говорили, что не за тем к нему пришли, чтоб его озабочивать угощением, а хотят, чтоб вел их прямо в свою рабочую и мастерскую комнату, и тогда почти нехотя принужден был наш старик лезть вверх по крутой лестнице и просил нас последовать за ним. Тут нашли мы превеликую комнату, заставленную и загомощенную{84} всю множеством всякого рода машин, орудий и инструментов. Не было почти нигде праздного места, и мы с трудом могли протесниться к маленькому столику, стоявшему подле окна и самому тому, за которым он более сиживал и в делах своих упражнялся. Он начал тотчас суетиться и, приискивая последние свои работы, показывать гостям, а я между тем имел несколько минут свободного времени для обозрения его комнаты и всех вещей, в ней находящихся.

Не могу изобразить, с каким ненасытно-любопытным оком перебегал я с одного предмета на другой и с какою жадностью пожирал все своими глазами. Превеликое множество находилось тут таких вещей, каких я еще отроду не видывал и о которых не имел еще никакого понятия. Были тут токарные разных манеров станки, были полировальные машины, было множество разных физических, оптических, математических и механических инструментов и орудий. Была огромная библиотека, множество всякого рода зрительных труб, зажигательных зеркалов, микроскопов, глобусов, карт, естампов{85}, разложенных книг и развешенных по стенам железных пил, долот, резцов и всякого рода рабочих орудий и инструментов. Все сие составляло для меня новое и такое зрелище, которого я не мог довольно насмотреться; и хотя все сии многочисленные вещи стояли, лежали и висели туг без всякого малейшего порядка, все были запылены и не в приборе, все разметаны почти кое-как, но я любовался ими более, нежели драгоценными убранствами, и охотно б согласился пробыть у него целый день и все перебрать и пересматривать, если б только то было мне можно и когда б только хозяин согласился мне все показывать и обо всем рассказывать подробно. Но, к крайнему моему сожалению, сего-то самого и учинить было не можно. Я составлял самую меньшую и всех маловажнейшую особу из посетителей и потому принужден был довольствоваться тем только, что показывано было моим товарищам, и слышанием того, что хозяин говорил с ними. Со мною же не удалось ему и одного слова промолвить, ибо время было так коротко и поспешание товарищей моих так велико, что ему не удалось и самим им сотой доли из всего того показать, что он имел и что бы мне видеть и узнать хотелось. К вящей же досаде моей, и о самых тех вещах, которые он успел им показать, говорено было в такую скользь и так коротко, что я ничего почти понять не мог. Сие в состоянии было только любопытство мое возбудить, а нимало не удовольствовать, и я с крайним нехотением пошел вслед за товарищами своими, спешившими тогда иттить в гости, и помышлял уже отстать от них и воротиться к милому и почтенному старичку, чтоб познакомиться с ним короче, но и сие мне не удалось. Старик вышел вслед за нами со двора и замкнул свою комнату, а что мне было досаднее, что сколько ни ласкался я надеждою познакомиться с ним впредь и убедить его просьбою показать мне и растолковать все и как ни надеялся узнать и научиться от него многому, но мне с сего времени не удалось его более и видеть. Ему случилось вскоре после того уехать куда-то к родственникам своим в деревню, и там, как после я услышал, окончил он жизнь свою.

Со всем тем случай сей произвел мне много пользы. Я не только получил о многих незнакомых мне до того вещах некоторое понятие, но снискал чрез то знакомство с помянутым г. Пассеком, бывшим до того мне незнакомым, ибо как они во все обратное свое путешествие беспрестанно говорили о сем старике, превозносили похвалами его любопытство и трудолюбие и дивились множеству его машин и инструментов, то вмешался и я в их разговор. А при сем случае не успел я изъявить сожаления своего о том, что они недолго у него пробыли и что мне не удалось многого такого видеть, что узнать весьма бы мне хотелось, как самое сие и побудило г. Пассека спознакомиться со мною короче. Сей был из всех их любопытнейшим, и как он таковое ж любопытство приметил и во мне, то сие и побудило его узнать меня покороче, почему и свел он со мною тотчас знакомство и, расставаясь, просил меня приттить когда-нибудь к себе, говоря, что когда я так любопытен, то и он может показать мне что-нибудь достойное моего зрения и любопытства.

Сего я и не преминул чрез несколько дней после того сделать и могу сказать, что посещением сим был крайне доволен. Я нашел у него то, чего всего меньше ожидал. Он был хотя простой поручик в нашей службе, находившийся тогда тут по некакой порученной ему комиссии, но я не знал, что он имел великий достаток, был знаменит родом, знаком между большими господами и употреблял тогда множество денег на доставаиие драгоценных книг, всяких машин и инструментов. Я нашел у него первых уже нарочитое собрание, а из последних никоторая меня так не удивила и не удовольствовала, как электрическая. У него-то в первый раз отроду случилось мне увидеть сию чудную машину, сделавшуюся потом мне столь много известною, и он-то подал мне об ней первейшее понятие. Нельзя изобразить, с каким любопытством я ее тогда рассматривал и как много удивили меня получаемые от ней искры и удары, также и другие разные делаемые ею эксперименты. Машина сия была у него хотя староманерная, с малым пузырем и большим колесом для вращения и пред нынешними весьма еще несовершенная и занимавшая собою почти целую комнату, однако стоившая ему немалых денег и производившая очень сильное и хорошее действие. Она мне так полюбилась, что я расславил ее между всеми моими знакомыми, и не проходило почти недели, в которую бы я у него не побывал и не приводил с собою многих других для смотрения как оной, так и микроскопов и других физических инструментов, а особливо воздушного насоса, которые он также имел и с особливым удовольствием нам опыты свои показывал. Но жаль, что пребывание сего человека у нас в Кенигсберге было недолговременно: он тем же летом от нас отбыл, и я с того времени его уже не видал. Он был родной брат тому Пассеку, который был после наместником в Смоленске.

Около самого того ж времени спознакомился я и с другим нашим офицером, который служил капитаном, но не в полевых полках, а в артиллерии. Звали его Иваном Тимофеевичем и был он из фамилии господ Писаревых и уроженец из самого того Каширского уезда, из которого и я был, следовательно, был прямой мой земляк и сосед по деревням. Сему человеку случилось по делам несколько раз бывать у нас в канцелярии и со мною кой о чем разговаривать, и как он во мне, а я в нем приметил во многом одинакие склонности и согласие в мыслях, то сие не только познакомило, но и сдружило нас очень скоро. Он полюбил меня отменно, а и я почувствовал к нему не только любовь, но и самое почтение, чего он был и достоин. Он был гораздо меня старее, любил читать книги, почитался степенным и порядочным человеком, приобрел от всех к себе почтение и не любил говорить о безделье, а все о делах и делах хороших и слушания достойных, - а поелику и я не менее любил упражняться в таких же разговорах, то самое сие и связывало нас дружеством, продолжавшимся многие годы сряду. Однако около сего времени было знакомству нашему только первейшее начало, ибо вскоре после того отъехал он в армию.

Что касается до канцелярских моих знакомых, то и к ним прибавилось около сего времени еще двое, ибо как письменные дела стали час от часу умножаться, по причине, что генералу нашему поручены и все бывшие в Пруссии войска в команду, то нужна была для сего особая воинская экспедиция, а потому для управления оною и определены были два офицера: один поручик Козлов, по имени Савва Константинович, мужик толстый, простой, но довольно изрядный и меня скоро полюбивший, а другой подпоручик Насеткин, вышедший в офицеры из полковых писарей и составлявший самую приказную строку. Почему с сим человеком имел я только шапочное знакомство, ибо характеры наши были слишком между собою различны; к тому ж и по делам не было у меня с ним никакой связи, да и сидели оба они в других и сеньми от нас отделенных покоях, а сверх того и не обедывали с нами вместе у генерала, а хаживали на свои квартиры.

Кроме вышеописанных упражнений, имел я в сие лето еще одно особливое. Молодежи нашей восхотелось ко всем обыкновенным увеселениям присовокупить еще одно, а именно - составить российский благородный театр. К сему побудились они наиболее тем, что бывшая у нас зимою банда комедиантов уехала в иные города, и театральные наши зрелища уже с самой весны пресеклись, и театральный дом стоял пуст. Итак, вздумалось господам нашим испытать составить из самих себя некоторый род театра. Первейшими заводчиками к тому были: помянутый господин Орлов, Зиновьев и некто из приезжих и тогда тут живший, по фамилии господин Думашнев. Не успели они сего дела затеять и назначить для первого опыта одну из наших трагедий, а именно "Демофонта"{86}, как и стали набирать людей, кому бы вместе с ними представлять оную. Но сие не так легко можно было учинить, как они сперва думали. Людей надобно было много, а способных к тому находили они мало. Те, которые бы могли согласиться, были не способны, а из способных не всякий хотел отважиться на сие дело и восприять на себя не только великое бремя, но и самовольно подвергнуться потом критике и суждениям. Мне сделано было предложение от них еще с самого начала и одному из первых, но я сам долго боролся сам с собою и не имел столько духа, чтоб на сие необыкновенное для меня дело отважиться, и не прежде на желание их согласился, как по многой и усиленной от всех их просьбе. Правда, я имел к тому уже некоторое приготовление. Стоючи еще в Эстляндии на зимних квартирах, полюбил я трагедию "Хорев"{87} и не только почти всю наизусть выучил, но и научился порядочно и декламировать речи, и потому дело сие было мне отчасти уже знакомо, а сие много и помогло тому, что я согласился взять на себя одну роль. Со всем тем, как мне никогда еще не случалось, видеть представлений российских трагедий, то дело сие, а особливо по несмелости и застенчивости моей, казалось мне очень дико, и если б не помогло к тому несколько то, что в минувшую зиму неоднократно случалось мне видеть немецкие трагедии, то едва ль бы я дал себя к тому уговорить.

Коликого труда стоило им набрать мужчин, толикого же или несравненно множайшего требовалось к отысканию способных к тому женщин. Надобны были для трагедии сей две и, к несчастию, обе молодые, а мы из всех бывших в Кенигсберге русских госпож не могли отыскать ни единой. Наконец с великим трудом уговорена была к тому бригадирша Розенша, пребывавшая тогда в Кенигсберге. Боярыня сия была русская, но уже немолодая, а что всего хуже дородная и совсем неспособная к представлению любовницы. Но нужда чего не делает. Мы и той уже были рады; но как другой не могли никак отыскать, то решились, чтоб употребить к тому мужчину. К сему избран был один из товарищей наших, а именно упоминаемый мною прежде родственник и товарищ г. Орлова, г. Зиновьев. Молодость, нежность, хороший стан и самая красота лица сего молодого, любви достойного человека побудили всех упросить его взять на себя роль любовницы, и как он на то согласился, то для бригадирши Розенши определена была роль наперсницы, чем она была и довольна.

Сим образом, набравши всех потребных к тому людей, принялись мы за дело. Тотчас расписаны и розданы были всем роли, и тотчас все начали их учить и твердить наизусть. Мне досталось нарочито великая, однако я прежде всех вытвердил. Не могу и поныне еще без смеха вспомнить, как много занимала меня сия роля и с каким рвением и тщанием я ей учился. Не однажды бывало, что я, запершись один в своей квартире, прокрикивал по нескольку часов сряду, ходючи взад и вперед по своей комнате; не однажды случалось, что и в самую ночь, вместо спанья, протверживал я выученное и старался тверже и тверже впечатлеть все в память. Когда же я дело свое кончил и всю свою ролю выучил, то чувствуемое мною удовольствие я уже никак изобразить не могу. Я возмечтал о себе неведомо что и начинал уже сам турить{88} товарищей своих, чтоб они скорее роли свои вытверживали; ибо как о себе я уже нимало не сомневался, но надеялся твердо, что я ролю свою сыграю хорошо, то пылал я уже нетерпеливостью, чтоб начатое нами дело скорее совершилось. Однако не то вышло, что мы думали и чего ожидали. Обстоятельствам вздумалось вдруг перемениться: произошли некоторые несогласия между соучастниками в сем предприятии, и вся наша пышная и великолепная затея, как мыльный пузырь, лопнула и так рано, что многие еще и половины своих ролей не успели вытвердить. Не могу изобразить, с каким чувствительным огорчением узнал я о сем нечаянном всего нашего дела разрушении. Я получил известие о том от г. Орлова.

- Знаешь ль, Болотов, мой друг, какое горе? - сказал он мне, пришедши одним утром к нам и меня обнимая. - Ведь делу-то нашему не бывать, и оно разрушилось!

- И! Что ты говоришь? - воскликнул я поразившись. - Возможно ли?

- Точно так, - продолжал он, - и ты, мой друг, уже более не трудись и роли своей не тверди.

- Вот хорошо! - возопил я. - Роли своей не учи; да она у меня уже давно выучена, и поэтому все труды и старания мои были напрасны. Спасибо!

- Ну, что делать, голубчик! Так уже и быть, я сам о том горюю, у меня и у самого было много выучено; но что делать, произошли обстоятельства, и обстоятельства такие, что нам теперь и помышлять о том более уже не можно.

- Но какие же такие? - спросил я.

- Ну, какие бы то ни было, - сказал он, - мне сказать тебе того не можно, а довольно, что дело кончилось и ему не бывать никогда.

Сказав сие, побежал он от меня как молния, что так я остался в превеликом изумлении и на него досаде. Со всем тем он был в рассуждении сего пункта так скромен, что я и после сколько ни старался, но не мог никак узнать ни от него, ни от других о истинной тому причине. Все прочие отговаривались, что сами не знают, а он знал, а говорил только всем, что ему сказать не можно, почему и остался я в совершенном неведении, что собственно разрушило сие предприятие, и не знаю того даже и поныне.

Вскоре после сего случилось мне, вместе с ними же и с помянутою госпожою бригадиршею Розеншею, быть в кенигсбергской жидовской синагоге, или сонмище, и видеть их богослужение. Зрелище сие было для меня новое и никогда еще до сего времени не виданное, и я смотрел оное с особливым любопытством и вниманием.

Знатность бригадирши Розенши и графа Шверина была причиною тому, что не воспрепятствовано было нам войтить в сей дом молитвы в самое то время, когда отправлялось у них богослужение и все сие здание наполнено было множеством народа. Было сие во время самой Петровской ярмонки и тогда, когда весь город наполнен был многими сотнями жидов польских. Синагога была каменная, нарочитого пространства и могла помещать в себе множество людей. Мы нашли ее уже всю наполненную народом, но не отправляющим еще свое служение, и как мне в сей раз удалось видеть оное с самого начала до конца, то и могу я описать оное, так и самую синагогу в подробности.

Здание сие составляло порядочный продолговатый четвероугольник и снаружи украшено было немногими архитектурными украшениями, но без всякого сверху купола или какого возвышения сверх кровли; внутри же не имело ни малейшего украшения. Все встретившееся с зрением нашим при входе состояло в едином только возвышенном, аршина на полтора от полу, осьмиугольном амбоне{89}, сделанном посреди сего дома и огороженном вверху низеньким парапетцем. Весь сей амбон не имел более четырех аршин в диаметре и для всхода на него снабжен с боков двумя лесенками по ступеням. По обоим сторонам сего амбона были сплошные лавки для сиденья, такие точно, какие делаются в церквах лютеранских, но с тою только разностию, что стенки, преграждающие оные, были повыше и такой пропорции, чтоб стоящему в лавках человеку можно было об них облокотиться. Сими лавками заграждено было все внутреннее пространство сего здания, и проход оставлен был только в середине, шириною аршина на три. Также было несколько просторного места и впереди, где в прочих церквах делается обыкновенно алтарь, но в жидовских синагогах тут ничего не было похожего на алтарь или на престол, и сие потому, что синагога их не есть собственно их церковь или храм, которого они нигде не имеют, а единственно только род дома, назначенного для сходбища евреев, для воспевания хвалебных песней и псалмов Богу и для поучения себя чтением Священного писания. Почему и сделан у них в передней стене, между окон, некоторый род небольшого внутри стены шкапа или ниша, завешенного небольшою занавескою, и тут хранятся у них книги их Священного писания Ветхого завета, написанные, по древнему обыкновению, на пергаментных свитках. В сих двух или трех вещах, то есть амбоне, лавках и шкапе, состояли все внутренние украшения синагоги их, а четвертую вещь составляли просторные хоры, сделанные у задней стены при входе, сокрытые со стороны от синагоги столь частою решеткою, что не можно было никак всех стоящих на хорах видеть. Хоры сии, составляющие совсем особое отделение и не имеющие со внутренностию синагоги никакого сообщения, назначены у них для женщин, и как сии не должны у них никогда входить туда, где стоят и сидят мужчины, то и вход на хоры сии сделан особый и не снутри, а снаружи здания.

Мы нашли все помянутые лавки наполненные сидящими людьми, из которых иные были с отверстыми главами, а другие имели их покрытыми некоего рода шелковыми разноцветными фатами или покрывалами. Все сидели с крайним благоговением и кротостью, и не было во всем сонмище ни малейшего шума и крика. Нас провели и поставили посредине подле самого помянутого амбона, и тут произошло у нас нечто смешное. Помянутая бывшая с нами бригадирша Розенша, не зная, не ведая, на что у них сделан был помянутый амбон, а считая оный не чем иным, как местом для знатных особ, следовательно, и для стояния и себе приличнейшим и спокойнейшим, будучи столь неблагоразумна, что и, не спросив никого, вздумала вдруг взойтить на оный и занять себе место. Боже мой! Какой сделался в самую ту минуту во всей синагоге шум, ворчанье, ропот и негодование! Все обратили на нее глаза свои, и многие повскакали даже с мест своих и не знали, что делать. Для их и то уже было крайне прискорбно и неприятно, что одна женщина дерзнула войтить в их сонмище. Они и на то смотрели уже косыми глазами, но по знатности ее не смели воспрекословить; но увидев ее взошедшею на место, которое почитали они священнейшим, пришли в крайнее смущение и беспокойство. Несколько человек, и как думать надобно, из их старейшин, без памяти почти подбежали к нам, стоящим на полу подле амбона, и наижалобнейшим и униженнейшим образом, кланяясь и указывая на бригадиршу, просили нас уговорить ее сойтить долой.

- Ах, царские же, царские добродеи! - говорили они нам, прижимая к сердцам свои руки. - Ах, это не треба, это не треба!

Но мы не допустили их долго беспокоиться и шепнули госпоже бригадирше, чтоб изволила она сойтить вниз, но она и сама, приметив волнение, произведенное ею во всем сборище, была столь благоразумна, что сошла тотчас вниз и вежливым образом просила себя извинить в том, предлагая свое незнание, и сие успокоило тотчас все собрание.

Вскоре после сего началось у них богомолие. Оное состоялось в пении псалмов всем собранием на еврейском языке. Но тут не только госпожа бригадирша, но чуть было и все мы не наделали крайнего дурачества. Всем нас превеличайшего труда стоило, чтоб удержать себя от смеха и от того, чтоб не захохотать во все горло: так смешно показалось нам их богомолье. Оно и подлинно имело в себе, а особливо для нас, не привыкших подобное видеть, много чрезвычайного и смешного. Не успел главный их раввин затянуть пение своего псалма, как все сидевшие в лавках повскакивали с своих мест и, покрывшись своими покрывалами, сделались власно как сумасшедшими: они топали ногами, махали руками, кривляясь всем телом качали головами и в самое то ж время произносили такие странные визги, вопли и крики, что мы принуждены были почти зажать свои уши, чтоб избавить слух свой от такой странной и необыкновенной музыки. Одним словом, шум, крик и вопль сделался во всей синагоге столь превеликим, и кривлянье всех было столь странно и смешно, что некоторые из нас действительно не могли никак удержаться от смеха; да и для прочих зрелище сие было крайне поразительно, и мы не перестали тому дивиться до тех пор, пока не растолковали нам, что по еврейскому закону долженствует Бога хвалить не только устами своими, но и всеми членами и что видимое нами кривляние и стучание ногами есть производство сей священной должности.

Сие успокоило нас несколько и принудило спокойно дожидаться конца сего крайне нескладного и противного для слуха пения. После сего увидели мы, что делано было приуготовление к некакой процессии или ходу. Несколько человек, вышедши из своих лавок, построились с благоговением рядом пред помянутым шкафом. Мы с любопытством смотрели, что будет, и увидели потом старшего раввина, подошедшего с почтением к шкапу, отдернувшего занавеску и с превеликим благоговением вынимающего оттуда свитки Священного писания, написанные на пергаменте и обернутые в дорогие штофы{90}. Он возлагал оные на головы подходящих к нему помянутых людей и принимающих оные с великим почтением. Потом, в предшествии его самого, понесли они их один за другим процессиею вокруг всех лавок и взнесли потом на помянутый амбон. Тут приготовлен уж был некоторый род низенького столика, покрытого драгоценною материею. На сем развертывали они один свиток за другим и по несколько времени читали в каждом из них писание во все горло и торкая{91} пергамент странным образом превеликими раззолоченными указками, точно такими, какие употребляются в наших простых школах учащимися грамоте ребятишками, но только несравненно величайшими. Сие зрелище было для нас также забавно и увеселяло нас даже до смеха. Но каково ни трудно было нам воздерживаться от смеха, а особливо видя их смешное указывание, однако мы имели столько духа, чтоб дождаться конца сего странного и с превеликим кривляньем, коверканьем, взыванием и вопияньем соединенного чтения. По окончании оного отнесены были сии свитки с такою же церемониею и при всеобщем пении опять назад и положены по-прежнему в шкаф и задернуты занавескою, а тем и кончилось все богомолье, и все стали расходиться по домам, что увидя, вышли и мы из сего жидовского сонмища, поблагодарив наперед старейших за доставленное нам удовольствие.

Сим кончилась тогда наша прогулка; и как письмо мое уже велико, то окончу я сим и оное, сказав вам, что я есмь ваш, и прочая.

В Кенигсберге

Письмо 78-е{92}

Любезный приятель! Между тем как армия наша возвращалась из своего похода и, расположась на прежних своих квартирах, от трудов своих отдыхала, а командиры помышляли о приуготовлении всего нужного к новому походу и к продолжению войны сей, мы в Кенигсберге продолжали жить по-прежнему, весело и в удовольствии. Не успела начаться осень и длинные зимние вечера, как возобновились у нас по-прежнему балы и маскарады. Первые бывали хотя и во все продолжение лета, однако не так часто, как осенью и зимою, ибо в сии скучные годовые времена не проходило ни одной недели, в которой бы не было у нас бала и танцев, без всякого праздника или особливого к тому повода, например, проезда какого-нибудь знатного боярина или генерала. Для сих обыкновенно делываны были у нас балы, а в праздничные и торжественные дни заводились многочисленные маскарады либо у губернатора в доме, либо по-прежнему, для множайшего простора, в театре. В сем наиболее бывали только маскарады, и мы впервые еще научили пруссаков пользоваться театрами для больших и многочисленных собраний и, делая над всеми партерами вносимые разборные помосты, превращать оные в соединении с театром в превеличайшую залу. Для меня самого было сие новое зрелище, и я сначала не понимал, как это делали, и удивился, вошед в маскарад и не узнавши почти того места, где были партеры. Одни только ложи доказывали прежнее его существование. Но самые сии и придавали маскараду наиболее пышности и живости, ибо все они наполнены были множеством зрителей и всякого народа, которого набиралось такое множество, что было для кого наряжаться и выдумывать разнообразные одежды. В сих старались тогда все, бравшие в увеселениях сих соучастие, друг друга превзойтить, и можно сказать, что в выдумках и затеях сих не уступали нимало нам и пруссаки, а нередко нас еще в том и превосходили.

Кроме балов и маскарадов, нередко занимались мы и самым театром. Комедианты не преминули опять, как скоро наступила осень, к нам приехать и увеселяли нас своими прекрасными представлениями, а кроме сих посетил нас в сию осень и разъезжающий по всему свету эквилибрист, или балансер, и увеселял несколько раз всю нашу небольшую публику на театре показыванием нам своего искусства в фолтижированье и балансировании разном. Сие зрелище было для меня также новое и никогда еще до сего времени не виданное, и я не мог оному довольно насмотреться и надивиться тому, как может человек делать такие удивительные изгибы и перевороты и так правильно держать себя в равновесии.

Итак, судя по частым и разным увеселениям сим, можно было тогдашнюю мою жизнь почесть прямо веселою. Она и была действительно такова и была бы для нас еще и приятнее, если б только генерал наш не посыпал иногда все наши забавы и удовольствия перцем и инбирем и в наилучшие наши веселости не вливал желчи по своему беспутному и до бесконечности горячему нраву. Несчастный характер его с сей стороны не можно довольно изобразить. Я упоминал вам уже прежде о странном и удивительном свойстве нашего начальника, почему почитаю повторять то за излишнее, а скажу только то, что все мы к браням и ругательствам его наконец так привыкли, что не ставили почти оные ни во что и вместо досады смеивались только, выходя из судейской, и друг пред другом хвастались тем, что более ли или менее раз были в тот день бранены. И к удивлению всех не знающих, посторонних людей нередко, сидя в канцелярии, спрашивали друг у друга, был ли кто в тот день в канцелярии и сколько раз, что значило: был ли кто в судейской и бранен ли был от генерала. И тогда иной говорил:

- Вот, слава Богу, я еще сегодня не был ни разу. А другой, вздохнув, говорил, что он уже раза три или четыре побывал в оной. Что касается до меня, то я хотя по должности моей и всех прочих меньше имел с ним дела, потому что все мои переводы и бумаги входили в руки к секретарям и советникам, а не к нему, однако принужден был и я пить такую же горькую чашу, как и все прочие, и хотя не так часто, как другие сотоварищи мои, однако претерпевать иногда также брани и ругательства. Поводом к тому бывало наиболее то обстоятельство, что он нередко употреблял меня вместо своего адъютанта. Всякий раз, когда ни случалось сему прихворнуть, а сие случалось довольно часто, принужден я был нести его должность, а особливо в праздничные и торжественные дни, и, разъезжая по всему городу, развозить поклоны, а накануне тех дней сзывать на бал или на обед все тамошнее дворянство. Сзывания и рассылки сии бывали иногда так велики, что и обоим нам с адъютантом едва доставало времени всех объездить и все нужное исполнить. И при таких-то случаях и терпели мы оба от генерала превеликие иногда брани, ибо как он был не весьма памятлив, то, позабыв, что иное приказал мне, нападает невинным образом на адъютанта; а иногда, приказав что-нибудь ему, а увидев меня, начинает спрашивать о том у меня, и как незнанием станешь оправдываться, то тогда и пойдет потеха, и мы только успевай слушать его брани и ругательства. В самых даваемых приказаниях бывал он как-то не всегда памятлив и постоянен. Часто случалось, что иного он совсем не приказывал, а после взыскивал, для чего было не сделано; когда же ему скажешь, что он того не изволил и приказывать, то бранил и ругал, для чего мы ему того не напомнили. А нам как можно было узнать, что у него на уме и что ему помнить надобно. Словом, взыскивания и брани, а временем и самые ругательства его были столь напрасны и мы претерпевали их столь невинным образом, что имели тысячу причин вовсе оные не уважать и вместо досады за то всему тому только смеяться, а особливо ведая, что брани сии никакого последствия не возымеют, но генерал, несмотря на все сие, остается к нам столь же благорасположенным, как был и прежде.

Кроме сего, имел я в сию осень паки перетурку{93}. Не успела армия возвратиться из своего похода и расположиться на кантонир-квартирах, как полковник нашего полку не преминул возобновить опять требование меня обратно в полк, и от нового фельдмаршала тотчас прислано было о том повеление Корфу. Сие меня паки перетревожило ужасным образом и тем паче, что от генерала нашего требованы были уже неоднократно переводчики от Сената и присылки оных со дня на день ожидали. Но как сего и по самое сие время еще не воспоследовало, то сие обстоятельство, а сверх сего благосклонность ко мне и генерала, и всех наших канцелярских и нехотение всех расстаться со мною и помогло мне и в сей раз от армии благополучно отделаться; ибо, несмотря на присланное повеление, ответствовано было, что без меня обойтиться никак было не можно, что требованные переводчики еще от Сената не присланы и что затем я и не отправлен, а оставлен при отправлении моей прежней и важной должности.

Сие удержание меня еще на некоторое время в Кенигсберге было мне тем приятнее и произвело мне тем больше удовольствия, что чрез самое короткое после того время приехали и отправленные уже давно к нам переводчики. Были все они студенты из московского университета, и их вместо двух требуемых генералом прислали к нам ровно десять человек, с тем намерением, что по оставлении из них сколько для губернской канцелярии будет надобно всех прочих отдать нам чему-нибудь учиться. Я вострепетал духом, о сем услышав, и почитал уже то неизбежным, что меня тогда тотчас уже отправят в армию так, как и писано было к фельдмаршалу. И мне не миновать уже бы того и действительно, ибо и генерал, и оба советники наши уже помышляли о том и говорили уже с первым секретарем нашим, если б не помешало тому бездельное и по-видимому ничего не стоящее обстоятельство и не помогло к тому, что я, несмотря и на сие, оставлен был еще на несколько времени, к неописанной моей пользе, в Кенигсберге. Обстоятельство сие было следующего рода.

Помянутому первому секретарю нашему г. Чонжину случилось где-то и каким-то образом увидеть сестру того несчастного пилавского почтмейстера Вагнера, который сослан был по некоторому подозрению от нас в тайную канцелярию в Петербург, а оттуда уже в Сибирь в ссылку отправлен и который, чрез изданное после о себе в свет жизнеописание, сделался всему свету известен. Девушка сия была тогда лет восемнадцати и собою хотя не красавица, однако и недурна. Но, как бы то ни было, но она имела счастье или несчастие помянутому секретарю нашему понравиться и его так собою очаровать, что она не сходила у него с ума, и он положил во что б то ни стало, а преклонить ее к себе к любви, что ему каким-то образом и удалось. Я всего того не знал и не ведал, ибо как я и в рассуждении самого себя всего меньше о таких делах помышлял, то о постороннем заботиться и узнать мне и того меньше было нужды, а сделалась мне сия любовная интрига потому только известна, что как секретарь наш не умел ни одного слова по-немецки, а она по-русски, а обоим им нужно было почти всякий день переписываться или посылать друг к другу небольшие записочки или билетцы. Секретарю же нашему хотелось дело сие производить сколько-нибудь скрытнее, потому что он был уже женат и тогда в скором времени ожидал приезда к себе и жены своей, то и нужен был ему в сем случае посредник, который бы его записочки переписывал на немецком языке для отправления к ней, а ее, присылаемые к нему, переводил ему на русское. И кому иному можно было комиссию сию исправлять, как не мне? Он на меня ее уже за несколько времени перед тем и навалил, и не хотевшего того сперва делать и входить в такие глупые и дурные сплетни умел убедить своими просьбами и обещаниями заслужить мне то самому впредь, что я наконец волю его, хотя с крайним нехотением и всегдашним негодованием, и согласился выполнять и, переводя их небольшие, но можно сказать с обоих сторон наиглупейшие записочки, делал ему превеликое удовольствие.

Но как бы то ни было, но услуга сия мне крайне сгодилась при помянутом случае; ибо как секретарю нашему с сей стороны я сделался крайне нужным, то и не хотелось ему никак отпустить меня в полк, но он, имея в генерале великую силу, стал и без всякой моей о том просьбы и домогательства генералу представлять, что меня отпустить еще никак не можно, потому что из всех десяти человек присланных к нам студентов, по деланным испытаниям всем оным, не нашелся из всех их ни один, который бы мог сколь-нибудь исправлять то, что исправляю я в канцелярии, но что все они столь мало умеют по-немецки, что их надлежало еще отдавать сему языку учиться.

Сие было отчасти и сущая правда, ибо они все хотя и учились в Москве по-немецки, но, не имея практики, казались столь незнающими, что сначала и подумать было не можно о употреблении их в переводческую должность; хотя им чрез самое короткое время можно б было сделаться к тому способными, как то после и оказалось, но на тогдашний случай помогло мне их незнание. Генерал сам, испытав их несколько и увидев то же, тотчас на представление секретаря согласился, и я оставлен был попрежнему, а господам студентам велено было приискивать себе учителей и места, где бы им и чему учиться, что они и не преминули сделать и через короткое время разобрались по разным профессорам, и иные стали штудировать философию, иные медицину, некоторые физику, а иные металлургию и так далее, а я остался опять один в канцелярии исправлять должность толмача и переводчика.

Вместе почти с ними приехали к нам для отправления письменных дел в канцелярии нашей и два юнкера, господа Олины. Они присланы были к нам на место отбывшего от нас секретаря Гаврилова, и были оба ребята молодые и родные братья между собою. Одного из них звали Яковом Ивановичем, а другого Александром. И как они сделались во всем нашими сотоварищами и приобщены были к свите генеральской и с нами не только всякий день вместе сидели и писали в канцелярии, но и обедывали у генерала, то и надобно мне сколько-нибудь упомянуть о их характерах.

Как оба они были дети какого-то богатого секретаря, но имели уже офицерские чины, то и вели они себя совсем не на подьяческой, а на дворянской ноге и якшались не с подьячими, а с нами. Оба они были еще не стары, и старшему не более 21 года, а другой был моложе его одним только годом. Оба весьма не глупы, но, кроме русской грамоты, оба ничего не разумели. Старший из них вел себя не только отменно чисто, но в скором времени сделался у нас почти первым щеголем и смешным и несносным петиметром{94}. Будучи собою недурен, возмечтал он о себе, что он великий красавец, и стал не только проживаться совсем на уборы и щегольство, но, что всего смешнее, вздумал еще высокомериться собою и почитать себя и умнее всех на свете. Сие вооружило нас на него всех, ибо, сколько мы его не любили, но нам его высокомерие было несносно и мы, вместо искомого им себе от всех уважения, ему внутренне только смеялись.

Что касается до его брата, то сей был совсем отменного и лучшего характера: тих, дружелюбен, скромен, ласков, низок (?){95} и столь склонен к узнанию всего того, что ему было неизвестно, следовательно, способен к научению себя всему, что мы его все любили. А особливо у меня с ним восстановилось скоро особливое дружество, которое со временем так увеличилось, что мы были наилучшими друзьями и препровождали время свое наиболее вместе.

Вскоре после того перетревожены мы были однажды в самую глухую и темную осеннюю ночь пожаром, случившимся у нас в нашем вновь основанном монетном дворе. Как оный был неподалеку от замка и на самой той улице, где я и имел свою квартиру и от меня недалеко, то перетревожен я им был в особливости и принужден был в полночь вставать, одеваться, бежать на сей пожар и помогать его тушить прочим. По особливому счастию, удалось нам не допустить его до усилия, но потушить в самом еще почти начале; однако не прошло без того, чтоб не распропало при том множество делаемой нами новой монеты, как готовой, так и не в отделанных еще кружках, которые принуждено было выносить все вон и таскать насыпанными вверх лотками. Сам наш генерал был на сем пожаре и не меньше всех нас старался о скорейшем погашении оного, поелику от сгорания монетного двора зависела великая важность.

Другой пожар, воспоследовавший через несколько дней после сего, был еще того важнее и хотя утушен также при самом еще своем начале, но навел нам премножество хлопот. Случился он быть в самой нашей канцелярии и также в глубокое ночное время, когда никого из нас в канцелярии не было, а одни только сторожа сидели в подьяческой и дожидались, покуда выйдет из судейской советник наш, господин Бауман, который, по многоделию своему и по прилежности, нередко просиживал один-одинехонек и прописывал до самой полуночи. Но в сей раз господа сторожа наши как-то оплошали и не слыхали, как он из судейской вышел, ибо из оной были двери особые в генеральские комнаты, где он живал, но, считая его все в судейской, не озабочивались нимало и об оной и о свечах, господином Бауманом оставленных горящими; да и он как-то в сей раз оплошал и вышел вон, не позвонив и не приказав сторожам потушить свечи. Но как бы то ни было, но случилось так, что от одной свечи отстрекнул кусочек горящей еще светильни и, по несчастью, попал на лежащие на столе во множестве разные бумаги. Сии тотчас начали от сего гореть и полыхать и в немногие минуты наделали столько дела, что нам целую зиму досталось много потрудиться. Целая половина стола с превеликим множеством накладенных на него важнейших бумаг, полученных не только от фельдмаршала и других генералов, но и от самого двора и от Сената из Петербурга, сгорели, отчасти все, отчасти наполовину, и вся судейская наполнилась таким множеством дыма, что в нее войтить было не можно. К особливому несчастию, сторожу, сидевшему в подьяческой, случилось в самые сии минуты вздремать, и он до тех пор не узнал о сем пожаре, покуда чадом и смрадом не наполнилась уже отчасти и подьяческая и оный не разбудил его, дремавшего. Тогда бросился он в судейскую и вострепетал, увидев всю ее наполненную дымом, а судейский стол весь в огне и в пламени. Он бросился тушить и поднял такой крик, что перетревожил всех в замке. Сам генерал, услышав о пожаре сем, прибежал туда без памяти, и его столько сей случай раздосадовал, что он занемог от сердца.

Но признаться надобно, что и было за что сердиться, ибо погорело множество преважных бумаг и, между прочим, немало и таких, по которым требовалось скорое исполнение, а тогда и исполнять было не по чему. Важны также были и рескрипты императрицы, и генерал наш неведомо как боялся, чтоб о пожаре сем, происшедшем от единой оплошности, не дошло сведения до самой императрицы, и тем паче, что на место сгоревших нужно было получить рескрипты новые. Но по особливому его счастию, всею тогдашнею так называемою конференциею, или верховнейшим нашим государственным советом в Петербурге, из которого рассылались всюду рескрипты или именные указы и подписываемы были не самою императрицею, а членами сего совета, управлял тогда свояк его, великий канцлер Воронцов, и он мог его чрез письма убедить прислать на место всех сгоревших рескриптов копии с отпусков оных. А таким же образом, чрез дружеские и просительные письма, достал он копии с отпусков и других важнейших бумаг, полученных от фельдмаршала и других особ важнейших; прочие же сгоревшие бумаги принуждены были все мы заменять своими трудами и заняться несколько недель сряду все беспрерывным писанием.

Впрочем, сей случай побудил нашего генерала на предбудущее время принять лучшие меры для предосторожности и для отвращения подобных сему бедственных происшествий. Он приказал с сего времени, чтоб всем нам, канцелярским членам, по очереди в канцелярии дежурить и чтоб дежурным не только не отлучаться ни на один час днем из канцелярии, но чтоб и ночевать в оной, и тем паче, что последнее весьма нужно было и по причине проезжающих очень часто и в армию и из армии курьеров. Все они являлись обыкновенно к нам в канцелярию и завозили письма, а для сих нужно было, хотя бы то случилось в самую полночь, иттить к генералу и его будить, если б найтить его спящим.

Но самая сия предосторожность едва было не произвела у нас в канцелярии другого пожара, и сей чуть было не произошел нечаянным образом от самого меня. Причиною тому было самое помянутое дежурство, которое должен был и я отправлять наряду с прочими. Все мы обыкновенно спали в судейской, приказывая приносить туда свои постели. Итак, однажды как мне случилось тут ночевать и для бывшей тогда стужи приказать постелю себе постлать на стоящем подле самой печи сундуке, то каким-то образом свисла тулупа моего, которым я одет был, одна пола в узкий промежуток между печью и сундуком. Печь сия была кафельная, тонкая, горячая до самого полу и топилась, по немецкому обыкновению, из сеней. И как сторожу нашему, по причине тогдашней стужи, вздумалось встать гораздо поранее и судейскую натопить еще до света, и он нимало не пожалел дров и наворотил ими ее до самого свода, то она, будучи тонкою, так раскалилась, что пола моего тулупа тотчас зачадила и, начав гореть, зажгла и простыню, и пуховик самый. Я, не зная того и не ведая, продолжал себе спать крепким и приятным сном и прожег бы благополучным образом и бок себе, если б также не услышал смрада и вони стоящий часовой в сенях и не сказал сторожу, чтобы он посмотрел, отчего так воняет. И сей-то, прибежав и не меньше прежнего насмерть испугавшись, разбудил уже меня, не менее сего странного случая испужавшегося. Но, по счастию, кроме моего тулупа и простыни, не сгорело ничего; и случилось сие так рано, что мы успели выпустить в двери смрад и заглушить его так курительным порошком, что никто о том, кроме секретарей наших, не узнал, которые, любя меня, не захотели доводить дела сего до нашего бешеного генерала, от которого и без того несколько дней сряду перед тем принужден я был, совсем невинным образом, терпеть ежедневно брани и гонку.

Повод к тому подавало неудовольствие, сделанное нашему генералу от зимовавшего тогда у нас в Кенигсберге и командовавшего всеми тут бывшими батальонами генерала графа Петра Ивановича Панина. Не знаю, каким-то образом и чем-то таким проступился он против нашего генерала, с которым до того была у него всегдашняя дружба. По наружности дело касалось только до квартир, но мы, по великости происшедшей между ними за сущую безделку ужасной ссоры и распри, заключили, что надлежало быть какой-нибудь потаенной еще причине. Но как бы то ни было, но мне, по несчастию, случилось быть переносчиком делаемых обоими ими друг другу немилосердных браней и ругательств; ибо как адъютанту нашему случилось в сие время занемочь, то принужден был я, исправляя его должность, несколько дней сряду, и раза по два и по три в день, ходить к помянутому генералу и переносить от генерала нашего к нему, а от него к генералу нашему такие комплименты, какими истинно едва ли и сами бурлаки и фабричные друг друга когда потчивают. Словом, препоручения сии составляли тогда для меня не только наитруднейшую, но тем и досаднейшую комиссию, что я принужден был со стороны, и за чужие грехи, терпеть от генерала нашего брани и ругательства, ибо всякий раз, посылая меня к господину Панину, приказывал сказывать такой нескладный и до бесконечности обидный для того вздор, какого без смеха слышать было не можно, и, отпуская, накрепко приказывал пересказывать ему все дело точно такими словами, то, подумайте сами, можно ли мне было выполнять в точности его повеление и ругать армейского и тогда очень важного генерал-поручика самыми скверными браньми? Нет, я сего никак не делал, но, идучи всякий раз к нему, во всю дорогу вымышлял и выдумывал умереннейшие и такие выражения, которые хотя бы и неприятны были сему генералу, но не так бы могли его сердить. Все мое студирование оставалось почти всякий раз бесполезным, ибо как и сей в перебранках не менее того был вспыльчив, бешен и горяч, то как ни позлащал я присылаемые к нему пилюли, но он не успевал их увидеть, как приходил в сущее бешенство и в тот же миг насказывал мне столько нелепых браней и ругательств для обратного пересказывают господину Корфу, что я не в состоянии бывал и десятой доли их упомнить. Да правду сказать, я о том всего меньше и старался, ибо сколько и сей не оставлял мне раз по пяти подтверждать, чтоб ответ его пересказан был генералу моему точно теми словами, какими он говорил, однако у меня и на уме того не было, а я и его ответы также переливал в другую и лучшую форму. Но несчастие мое было то, что иногда не можно было никак столь искусно перелаживать на иной лад, чтоб не могли они с обоих сторон догадаться, что я не все то пересказываю, что приказываемо было, или пересказываю совсем инако, а за сие самое и терпел я от моего генерала ужасные брани и ругательства. Но я хотел охотнее переносить невинным образом сам, нежели точным пересказыванием всех их речей ссору их увеличивать еще более и в пламя оной подливать еще масло и спирт и доводить их до вражды смертельной между собою; а я рассудил за лучшее лить в пламя сие воду и оное тушить и уменьшать стараться, в чем и удалось мне успеть к собственному моему, а не менее и к обоюдному их удовольствию. Ибо, как выдумывая для пересказывания им умереннейшие и менее обидные слова, помышлял я сам собою и о том, какими бы уступками друг другу и чем бы удобнее можно было им распрю сию прекратить, то, походив помянутым образом взад и вперед, решился наконец я преподать им к тому мысли, всклепав, будто бы я слышал то, хотя не от самого генерала, а от других, при нем находящихся; а сею выдумкою мало-помалу и посократил их взаимную друг на друга досаду и огорчение и побудил наконец действительно сделать друг другу будто желаемые ими самими снисхождения, а в самом деле мною, единственно для пользы их и прекращения ссоры их, выдуманные и им искусно предложенные, и через самое то прекратить их ссору.

Но я удалился уже от повествования о наших пожарах и, возвращаясь теперь к ним, скажу, что вышеупомянутым третьим, случившимся у нас в канцелярии, дело еще не кончилось, но они были на нас в сию осень и зиму власно как напущенные. И после сего случился еще один и хотя не правский, а почти совсем ложный, но произведший по себе пагубные и весьма печальные последствия.

Случилось сие в один зимний воскресный день и в самое то время, когда генерал наш, по случаю бывшего в тот день викториального празднества, давал превеликий стол всем лучшим в Кенигсберге находившимся особам и сидел с ними еще за обедом, хотя уже час третий был после полудня. Впереди, описывая замок сей, в котором жил тогда наш губернатор, между прочим упоминал я, что весь задний фас оного, противоположный тому, где жил губернатор, составляла превеликая и огромная кирка, или немецкая церковь. Как в приходе у оной были все лежащие вокруг замка кварталы, то и собиралось в кирку сию в каждое воскресенье и в каждый праздничный и торжественный день превеликое множество обоего пола народа, сколько для отправления божественной службы, а наиболее для слушания проповедей, которые тут, как в главной церкви, сказываемы были всегда хорошие, и гораздо лучшие, нежели в других местах. И кирка сия была так счастлива, что всегда набита народом, и не только по утрам, но и после обеда, ибо надобно знать, что у лютеран в праздничные дни бывает и после обеда такая же служба, как и до обеда.

Сим образом случилось и в сей раз кирке сей и вторично уже быть наполненною превеликим множеством людей обоего пола и состояний различных, ибо было тут сколько низких и подлых, а того еще более зажиточных и хороших кенигсбергских жителей. К вящему несчастию, имели все они особливую побудительную причину сойтиться в нее в сие послеобеденное время. За год до того случилось одному из тутошних пасторов и любимейшему всеми ими, говоря проповедь, завраться и проболтать некоторые неприличные слова против нашей императрицы. О сем узнало тотчас наше правительство, и пастор сей терпел за то превеликое истязание и целый год находился под арестом и под следствием. Все считали его погибшим, но монархине нашей, по милосердию своему, угодно было вину его простить, и повеление о выпуске его из-под ареста получено было дня за три только до сего времени. И как всем прихожанам и всему городу сделалось сие известным, а равно и то, что он в сей день после обеда вознамерился было тут на кафедре и сказывать проповедь, то обратился почти весь город и собрался для слушания сей проповеди. Но что ж и какое несчастие случись во время самой оной?

У кенигсбергских зажиточных жительниц есть обыкновение в зимнее холодное время носить с собою в церковь особливые медные и наподобие плоских ларчиков сделанные сосудцы, наполненные жаром. Сии сосудцы, или согревательницы, усевшись в своих лавках, становят они у себя под ноги и под подол, и как они и сверху и с сторон делаются скрытыми, то опасности от огня быть не может, а тепла производят они собою много и согревают с избытком нежных пруссачек. Сим образом было и в сей раз множество женщин с таковыми точно медными и прекрасными коробочками, наполненными жаром, в сей кирке. И неизвестно уже заподлинно, по какому собственно поводу случилось одной из сих женщин, сидевшей посреди самой церкви во время продолжения проповеди, которую слушали все с великим вниманием, обратиться к соседке своей и, заворошившись, молвить словцо "фейер", что на нашем языке собственно значит "огонь". Обожглась ли она о свою коробочку, растворилась ли она и высыпался ли из ней жар, или так хотела она соседке сказать, что огонь в коробочке ее потух, - всего того заподлинно неизвестно, да и допытаться того в точности после не могли; а довольно только того, что упомянутое выговоренное ею словцо услышали многие и другие, и из единого любопытства стали друг у друга расспрашивать, что б такое сделалось, и повторять словцо сие в тихих разговорах между собою. Как произошло от того небольшое шушуканье и друг у друга спрашивание, то к, особливому несчастию, и разнеслось слово сие в единый миг по всей церкви, и весь народ начал твердить: "Фейер! Фейер!" Теперь надобно знать, что самым сим словцом на немецком языке означают и пожар, и как в случае и пожара говорится у немцев только "фейер, фейер", то незнающие и не видавшие помянутого самого дела и возмечтали себе, что всеми говорено тогда было о сделавшемся в той церкви пожаре. Мысль сия вдруг поразила весь народ сперва смущением, а потом неописанным страхом и ужасом. Все, власно как смолвившись, в один голос закричали:

- Фейер! фейер! - Или: - Пожар, пожар!

И все, повскакав со своих лавок, побежали опрометью к дверям и выходам церковным. Сих выходов было только два, простиравшихся на площадь, внутри замка находящуюся, но оба они были столь просторны и имели пред собою хотя высокие сходы по ступеням, но столь спокойные и широкие, что без всякой нужды и в самое короткое время можно б было и из церкви выйтить всем, если б сколько-нибудь наблюдать порядок и не так спешить, как тогда все, сами не зная для чего и, прямо сказать, без ума, без разума, спешили, и самым тем произвели в обоих дверях и на обоих крыльцах такую тесноту и давку, какой себе никак вообразить не можно. А как от некоторых глупцов и бездельников разнеслась и та еще молва, что под церковью все погреба наполнены от русских порохом и что хотят подорвать всю кирку и с пастором их на воздух, - то сколь вранье сие ни было сумасбродно и ни с чем не согласно, однако оно увеличило даже до того страх и ужас всех находившихся в церкви, что сии стали уже силою продавливать всех сквозь двери и чрез самое то, повалив множество людей, с крыльца сходящих, бросились сами бежать вон по упавшим без всякого разбора и рассмотрения. А другие, и особливо находящиеся на хорах и которым несколько лестниц сходить надлежало, так перетрусились и перепугались, что, не надеясь сойтить вниз по лестницам и выттить дверьми из церкви, спрыгивали с хор вниз на пол; а иные, перебив окончины{96} в окнах церковных, начали из них, несмотря на всю ужасную высоту, вниз по стенам на ближние кровли и на землю спускаться и от поспешности упадать, ломая у себя руки и ноги. Словом, смятение и давка, соединенная с шумом и криком, сделалась неописанная, и вопль, произносимый и выбегающими, и паки в церковь обратно для спасения сродников своих бегущими, сделался столь громок, что достиг до ушей самого генерала нашего, пирующего с гостьми своими в зале. И как ему на вопрос "Что это такое?" донесено было, что весь народ бежит что-то в беспамятстве из церкви, и в тот же еще миг другие прибегшие доносили, что в кирке сделался пожар, то все сие, а особливо то, всем нашим довольно известное обстоятельство, что под церковью сею в погребах действительно установлены были наши патронные и артиллерийские ящики и находилось в погребах сих множество пороха, так, как в цейхгаузе и в магазине, так смутило и устрашило всех пировавших, что они все повскакали с своих мест и опрометью побежали вниз и чрез площадь к дверям церковным, куда подоспела между тем и вся гауптвахта. Но ни она, ни мы все и ни самый генерал не мог ничего сделать с сим перепугавшимся и власно как с ума сошедшим народом. Ничто и никакие уверения, что пожара не было и нет никакого, не помогали нимало, а мы принуждены были дать волю странному происшествию сему кончиться само собою и слухи свои обратить к жалким воплям и стенаниям всех тех, кои имели несчастие в сумятице сей претерпеть какое-нибудь повреждение. Многие, выпрыгивая в окна, переломали себе руки и ноги; другие претерпели превеликие толчки и давление в тесноте бывшей; у иных разорвано было платье, иные в кровь изранены; многие растеряли свои шляпы и трости и другие вещи; а иные, попавши под ноги бегущим, были немилосердно изуродованы и так надавлены ногами, что лежали почти без движения. А одна молодая девушка была так несчастна, что в тесноте задавили ее, упавшую и попавшую под ноги бегущим, совершенно до смерти. Сие несчастие поразило всех нас крайним об ней сожалением. И сожаление сие увеличилось еще более, когда услышали мы, что она была не кенигсбергская жительница, а приезжая из уезда в гости к родственникам своим, и была одна только дочь у отца и матери и не только собою очень недурна, но хорошего воспитания и доброго поведения и нрава. Бедные родители ее были безутешны о ее потере, и не только они, но и многие из зрителей не могли удержаться от слез, когда повезли ее от нас из замка.

Сим окончу я сие мое уже слишком увеличившееся письмо. И как сим приключением окончился и 1759 год, то в будущем расскажу, что происходило со мною в последующем за сим годе, а между тем остаюсь ваш и прочая.

Кенигсберг

Письмо 79-е

Любезный приятель! Как святки, так и начало 1760 года праздновали мы обыкновенным образом - многими увеселениями, и генерал наш, будучи до них охотник, а сверх того для любовных своих интриг с графинею Кейзерлингшею имея в том нужду, в сей раз не удовольствовался даванием у себя несколько раз больших обедов, а по вечерам балов и маскарадов, но восхотев еще в Новый год увеселить всех своих знакомых и друзей, а вместе с ними и всю кенигсбергскую публику иллюминациею как таким всенародным зрелищем, которое в немецких городах бывает очень редко. И потому, хотя вся сия иллюминация ничего почти не значила и была самая маленькая и иллюминирована была тогда только решетка и ворота двора, перед замком находившегося, но для пруссаков было уже и сие в великую диковинку, и народ, собираясь в великом множестве, не мог ей довольно насмотреться и ею довольно налюбоваться.

Впрочем, как всю ее делали не наши, а тамошние мастера и жители, то имел я случай видеть, как делаются иллюминации в землях иностранных и какая превеликая разница находится между их иллюминациями и нашими. У них совсем не употребляются ни разными красками раскрашенные фонари, из каких у нас составлялись в тогдашние времена наипрекраснейшие иллюминации, ни такие глиняные и салом налитые плошки, из каких делаются у нас простые иллюминации; но вместо сих наделано было из жести несколько тысяч маленьких ночников или плоских лампадцев, и все они наливаны были маслом конопным, и горело не сало, а масло. Сими установлены были все каменные столбы решетки, также и сама она по прибитым еловым брусочкам и по укрытии наперед всех столбов и решетки еловою хвоею или ветвями, а на верхушках столбов утверждены были хрустальные шары, наполненные разноцветными подкрашенными водами. И как позади шаров сих поставлены были также помянутые жестяные плошечки, то и казались они какими-то драгоценными круглыми камнями, и хотя делали вид, но очень малый и почти неприметный. Самые же ворота заставлены были прозрачною и по холстине намалеванною картиною, но сработанною столь с намерением сим несогласно и дурно, что вся она не заслуживала ни малейшего внимания; и как из сей картины и помянутых плошек и десятков двух помянутых стеклянных шаров состояла и вся иллюминация, то и вся она не составляла дальней важности.

Вскоре за сим имел я удовольствие видеть одного гишпанского знатного боярина, проезжавшего через Кенигсберг в образе полномочного посла к нашему двору. Начитавшись в книгах о гишпанских знатных господах, не сомневался я, что найду его и в натуре таковым, каковым изображало мне его мое умовоображение; но как удивился я, пришед к нему от генерала нашего с поздравлением и с поклоном и нашед маленького, сухощавого, ничего не значащего человеченца и притом еще обритого всего со лба до затылка чисто-начисто и умывающего в самое то время не только лицо, но и всю свою обритую голову превеликим шматом{97} грецкой губки! Зрелище сие было для меня так ново и так поразительно и смешно, что я чуть было не рассмеялся; но, по счастию, господину маркизу того было неприметно, ибо при входе моем сидел он на стуле, держал пред собою великий таз с намыленною водою, а камердинер его, ухватя в обе руки помянутый шмат грецкой губки, тер ему изо всей силы и лицо и всю голову, и тот только что поморщивался. "Ну! Нечего сказать, - подумал я сам себе тогда. - Что город, то норов, и пословица сия справедлива".

Посол сей ехал к нам в Петербург от нового гишпанского короля с извещением о вступлении его на престол, и мы приняли и проводили его с приличною сану его честью...

...Между тем как армия и правительство помянутым образом приготовлялись к новым военным действиям, мы продолжали жить по-прежнему в Кенигсберге и все праздное время, остающееся от дел, употреблять на увеселения разного рода. Что касается собственно до меня, то мне с 7 октября минувшего года пошел уже двадцать второй год моей жизни, и я начинал уже мыслить постепеннее прежнего. Характер и склонности мои час от часу развертывались и означались более. Охота моя к литературе и ко всем ученым упражнениям не только не уменьшилась, но со всяким днем увеличивалась более, и можно было уже ясно видеть, что я рожден был не для войны, а для наук и что натура одарила меня в особливости склонностью к оным. И самая отменная склонность сия причиною тому была, что я далеко не употреблял всего своего праздного времени на одни только увеселения и забавы, но употреблял большую часть оного себе гораздо в лучшую пользу. Я препровождал оное отчасти по-прежнему в чтении немецких книг, отчасти в переводах и переписывании оных набело, а отчасти занимался красками и рисованием. Однако в сем последнем упражнялся я только временно, кой-когда и на досуге и понемногу, также и перевел только небольшой немецкий роман под названием "Приключения милорда Кингстона" и переписал перевод сей набело, хотя и сей был еще весьма плоховат и того нимало не стоил{98}. А величайшее мое занятие было чтение: в оном углублялся я от часу более, и всегда находили меня окладенного множеством книг, не только дома, но и в самой канцелярии. Но читал я и в сей год, как выше упомянуто, не одни уже романы и сказочки по-прежнему, но мало-помалу стал уже привыкать и к нравоучительным и степенным книгам. И как, по особливому счастию, сии мне с самого начала не только не наскучили, но отменно полюбились, то с сей стороны можно сей год почесть уже весьма достопамятным в моей жизни, ибо с начала оного начал я сам себя образовать, обделывать свой разум, исправлять сердце и делаться человеком.

Ко всему тому очень много помогло мне то, что попались мне в руки хорошие нравоучительные сочинения, и между прочим нравоучительное рассуждение господина Гольберга{99}. Сему славному датскому барону и сочинителю я очень много в жизнь свою обязан. Он почти первый сочинениями своими вперил в меня охоту к нравоучению и прилепил меня так сильно к оному, что мне захотелось уже и самому, по примеру его, сделаться нравоучителем. За сие и поныне имею я к сему, давно уже умершему мужу особливое почтение и с особливыми чувствиями смотрю на его портрет, в одной книге у себя найденный.

Немало же обязан я в жизни своей и славному лейпцигскому профессору Готшеду{100}. Сей начальными своими основаниями философии не только спознакомил меня вскользь и со всеми философскими науками, но и вперил первый охоту к сим высоким знаниям и проложил помянутыми книгами своими мне путь к дальнейшим упражнениям в сей ученой части. Многие и разные еженедельные сочинения, издаванные в Германии в разные времена и в городах разных, попавшись мне также в руки, помогли не только усилиться во мне склонности к нравоучению, но спознакомили меня и с эстетикою, положили основание хорошему вкусу и образовали во многих пунктах и ум мой, и сердце. Я не только все сии журналы с особливым усердием и удовольствием читал, но многие пьесы из них, которые мне наиболее нравились, даже испытывал переводить на наш язык и в труде сем с особливым удовольствием упражнялся. И сочинения сего рода мне столь много полюбились, что некогда и самого меня предприять нечто подобное тому и произвесть дело, которое едва ли кому-нибудь в свете произвесть с толиким успехом довелось, как мне, как о том упомянется в своем месте.

Но никому из всех немецких сочинителей не обязан я так много в жизнь мою, как господину Зульцеру. Он так, как я уже и прежде упоминал, обоими маленькими и свету довольно известными книжками о красоте натуры спознакомил меня первый с устроением мира, влил в меня охоту к физическим знаниям и научил узнавать, примечать и любоваться красотами и прелестьми натуры и чрез самое то доставил мне в последующие потом дни, годы и времена бесчисленное множество веселых и драгоценных минут в жизни, каковыми и поныне (1790 г.) и даже в самой своей старости пользуюсь.

Со всеми сими и многими другими полезными книгами и лучшими немецкими сочинениями спознакомила меня отчасти помянутая библиотека, доставлявшая мне книги для чтения, отчасти товарищи мои, немецкие канцеляристы, а отчасти и книжные аукционы. На сии продолжал я с такою ревностью ходить, что не пропускал из них ни единого и не возвращался никогда на квартиру, не принося с собою по нескольку книг, купленных на оных. От сего самого начала уже около сего времени стала формироваться у меня порядочная библиотека, и было у меня книг уже под сотенку и более, но все они стоили мне очень недорого. Однако нельзя сказать, чтоб не покупал я кой-когда и новых. Всякий раз, когда ни случалось мне узнать какую-нибудь новую и полезную для себя книжку, как бегивал я в книжную лавку и, купив, отсылал к моему переплетчику, и работник его нередко принашивал ко мне целые кипы книг, вновь переплетенных.

Впрочем, побуждало меня много к множайшему заниманию себя книгами и науками и знакомство, сведенное с присланными к нам из Москвы студентами. Все они были не вертопрахи и не шалуны, а прилежные и к наукам склонные молодые люди; и как они штудировали и учились у разных профессоров и к нам нередко хаживали в канцелярию, то и был мне случай всегда с ними о ученых делах говорить и как им сообщать свои занятия, так и от них пользоваться взаимными, и я могу сказать, что я в образовании своем много и им обязан.

Между сими учеными упражнениями, занимавшими, можно сказать, величайшую часть моего времени, не оставлял я иногда жертвовать некоторую частию оного и другим увеселениям и забавам, однако не таким, какими занимались множайшие из сверстников моих, другие офицеры, но благородным и позволительным. В зимнее и осеннее время захаживал я на какие-нибудь четверть или полчаса в трактир, но не для мотовства и бесчиния какого, а единственно для того, чтоб велеть напоить себя кофеем или чаем, а между тем философическим оком посмотреть на людей разного состояния, в них находящихся и в разных играх и упражнениях время свое провождающих. Иногда читал я там новейшие и разные иностранные газеты, а иногда с товарищами своими, немцами, садился за особый столик, составляя свой собственный и неубыточный ломберок и играя не для прибытка, а для увеселения единого. Временем же бирал и кий и сыгрывал партию, другую с кем-нибудь из знакомых своих в биллиард, и также не для выигрыша какого, а для единого увеселения. Однако все сие случалось не всякий день, но очень редко.

Напротив того, в летнее время уже гораздо чаще хаживал я по публичным садам, а особливо в праздничные и воскресные дни после обеда, и в них в сообществе не наших, а смирных и кротких кенигсбергских жителей препровождал всегда с особливым удовольствием время. Чашка чаю или кофея и трубка табаку составляли все мое мотовство в оных; что очень редко, брал соучастие и в самой неубыточной игре в кегли. Иногда же, хотя сие и редко случалось, выезжали мы, сговариваясь с кем-нибудь, вместе и за город или хаживали пешком по нескольку верст за ворота городские.

Наилучшие таковые прогулки бывали у нас в сторону к Пилаве{101} и вниз по реке Прегелю, по берегу оной. Дорога была тут широкая, гладкая, возвышенная, осажденная с обеих сторон ветлами и имеющая по одну сторону реку Прегель, текущую почти прямо и покрытую всегда множеством судов, а по другую сторону - низкие и ровные луга, пересеченные также кое-где рядами насажденных лоз. Плывущие по реке малые и большие суда, белые, распростертые их паруса, разноцветные флаги или шум от весел плывущих на гребле, а с другой стороны бесчисленное множество всякого скота, стрегомого на лугах в отдалении; самый город, сидящий отчасти на горе, отчасти на косогоре; многочисленные его красные черепичные, а инде зеленые и от солнца иногда, как жар горящие, кровли домов высоких; королевский замок, возвышающийся выше всех зданий на горе, и четвероугольною и высокую башнею своею особливый и некакой важный вид представляющий; высокие и остроконечные колокольни церквей, видимых в разных местах между бесчисленными домами; зеленые валы крепости Фридригебергcкой, по левую сторону реки и при выходе из города находящейся; целый лес из мачт судов многих, украшенных флюгерами и вымпелами разноцветными; многие огромные и превысокие ветряные мельницы, подле вала в городе и на горе воздвигнутые, - все, все сие представляло глазам в сем месте приятное зрелище, а особливо по отшествии по сей дороге версты две или три. Вся она в праздничные и воскресные дни испещрена бывала множеством гуляющих людей обоего пола; во многих местах поделаны были скамейки для отдохновения оных, а в некоторых местах находились небольшие домики, составляющие некоторый род трактиров, ибо гуляющим можно было в них заезжать, заходить и в них доставать себе купить молоко, яйца, масло, колбасы, сыры и прочее тому подобное, а для питья - пиво, вино, а в иных самый чай и кофей. И все такие домики всегда нахаживал я наполненные многими людьми, но нигде и никогда не видал я какого-нибудь бесчиния и шума, а все было тихо, кротко и хорошо, так что мило было смотреть и можно было всегда с приятностью провождать свое время.

Упоминание о сей прогулке приводит мне на память и езду мою в сие лето гулять в сии места на шлюпке. Подговорили меня к сему наши канцелярские секретари и сотоварищи, а их взялся сим образом по реке катать один из наших морских офицеров. Я тем охотнее на уговаривание их вместе с ними ехать согласился, что давно уже не езжал по воде, а на шлюпках и никогда еще не случалось мне кататься. Но, о как досадовал я сам на себя после, что дал себя уговорить ехать с ними вместе. Никогда не позабуду я сей прогулки и того, как много настращался я во время оной. Уже одно и то заставило меня раскаиваться, когда я, приехав с ними в один и самый отдаленнейший из упомянутых домиков, увидел, что главное намерение их было то, чтоб тут, на свободе, по наречию их говоря, погулять, а по-просту сказать попьянствовать и побуянствовать прямо по русскому манеру.

Покуда мы плыли вниз по реке и не столько гребли, сколько несомы были вниз стремлением реки, до тех пор все еще я веселился и скоростью плавания, и встречающимися с глазами моими разными и невиданными еще до того предметами, ибо я так далеко никогда за город не езжал. Но не успели мы доехать до помянутого домика и войтить в оный, как потащили в него из нашего суденышка целые дюжины бутылок разных вин и напитков.

"Э! э! э! - возопил я тогда сам в себе, сие увидев. - Так затем-то мы сюда ехали! Но волен Бог и они, а я им не товарищ и пить с ними никак не стану".

Я и сдержал действительно сие слово, ибо сколько они меня ни уговаривали, сколько ни убеждали и как ни старались даже приневоливать, но я никак не согласился на их просьбы и желания и не хотел никак также из ума почти выпиться, как они. Но сколь же много мне все сие стоило! Все они даже рассердились на меня за то, но я всего менее уважал их гнев и сердце, а желал только, чтобы скорее приблизился вечер и погнал их обратно в город. Наконец сей и начал приближаться, но они так распились, что сколько я им ни предлагал, что пора домой ехать, но они не помышляли о том, ибо бутылки не все еще были опорожнены. Наконец насилу-насилу осушили они все оные и решились ехать обратно; но тут как поразился я страхом и ужасом, когда увидел реку, вместо прежней гладкости и тишины, всю покрытую страшными волнами, ибо между тем, покуда они помянутым образом пили, погода переменилась и поднялся превеликий ветер снизу и произвел в реке превеликое волнение. Я, имея издавна отвращение от воды и боясь всегда по оной ездить, обмер тогда, испужался и не знал, как мы по таким страшным волнам поедем. Ежели б были мы не так далеко от города и было не так поздно, то решился б я тотчас, оставив их, иттить пешком до города; но как мы удалены были от оного более десяти верст и притом наступил уже вечер и никакого народа по дороге уже не было, то о том и помыслить было не можно, но я принужден был вместе с ними опять, но с замирающим уже сердцем, садиться в шлюпку. Что касается до них, то как им, пьяным, казалось самое море по колена, то вместо страха и боязни они только смеялись мне и называли меня трусом. Я им дал уже волю говорить, что хотят, а помышлял только об опасности и молил Бога о том, чтоб нам доехать благополучно.

Но сколь опасность ни казалась мне велика, но я и в половину ее такою себе не воображал, каковою после я ее увидел; ибо не успели мы отвалить от берега и выбраться на середину реки, как опьянившийся наш первый секретарь, как главная всей прогулки особа, сам себя почти не помня, морскому офицеру закричал:

- Брат и друг! Вели-ка поднять парус и пустимся на нем. Видишь, брат, какой прекрасный ветер, мы тотчас приедем!

- Хорошо! - сказал офицер сквозь зубы и замолчал после, но матрос, правивший рулем, подхватил:

- Не опасно ли, сударь, будет, и чтоб не опрокинуться нам: ветер слишком велик?

- Вот какой вздор! - закричал наш Чонжин. - Поднимай-ка парус-от скорее!

Я обмер, испужался, сие услышав от матроса, и ужас мой еще больше увеличился, когда и сам офицер нехотя стал приказывать поднимать парус.

Но как изобразить мне тот ужас, которым поразился я, когда по поднятии паруса все пересели на одну сторону и шлюпку повалили совсем на бок и кричали, чтоб пересаживался и я скорее так же, как они. Мне сего обыкновения вовсе было неизвестно, и как я на шлюпках никогда на парусах не езживал, да и не видывал, как ездят, то и не ведал я, что так и надобно, а потому обмер, испужался, увидев один борт или край шлюпки почти до самой воды прикоснувшимся и загребающим почти воду. Я, позабыв все, кричал, вопил, почитал себя уже погибшим, карабкался и хватался за сопротивный борт и, почитая всякую минуту уже последнею в моей жизни, призывал всех святых на помощь; просил и умолял товарищей моих, чтоб они сделали милость и выпустили меня на берег; и я хотел уже, несмотря ни на что, иттить хоть всю ночь один пешком, - но все сие было тщетно. Они все только смеялись и хохотали надо мною, называли меня трусом и малодушным и говорили, что мне это за то, для чего я упрямствую и не хотел никак их просьб и уговариваниев слушать и в питье их делать им компанию.

Тысячу раз проклинал я тогда и шлюпку, и офицера, и всю свою охоту и желание покататься на шлюпке и тысячу раз раскаивался в том, что не остался на береге и не пошел пешком в город; но все сие было уже поздно. Но я более получаса препроводил в неизобразимом ужасе. И не знаю, что со мною было б, если б сама судьба не похотела меня от того избавить, ибо приди так называемый шквал или род вихря и погнуло так сильно нашу шлюпку, что она действительно чуть было в волнах не зарылась и не опрокинулась со всеми нами, и если б искусство и расторопность кормчего не помогла, - то купаться бы нам всем и погибать в реке Прегеле. Сами господа наши, пьяные рыцари, как ни храбровали до того времени, но как бортом захватило уже и воды несколько в нашу шлюпку и она нас всех перемочила, то соскочил и хмель с них долой, и они закричали все в один голос, чтоб опускали скорей парус и принимались бы по-прежнему за весла, и не отрекались вместе с прочими выливать воду из шлюпки шляпами и чем ни попало. А сие и положило всему страху и опасению моему предел, ибо погода как была ни велика, но мы на веслах доехали до города благополучно. Со всем тем, выходя из шлюпки, заклинал я сам себя, чтобы впредь никогда и ни под каким видом на ней подобным образом не ездить.

Сим кончилось тогда сие происшествие, а сим кончу и я письмо мое, предоставив дальнейшее повествование письму последующему; а между тем остаюсь и прочее.

Письмо 80-е

Любезный приятель! Напоминая далее прочее, что у нас в течение сего года в Кенигсберге происходило, приходит мне на память между прочим то, что генералу нашему случилось жить в старинных, скучных и темных герцогских комнатах, которые, будучи во втором этаже замка, имели очень немногие, а притом и маленькие окна, отчего, а особливо в рассуждении просторности и величины своей были очень темны; и как сверх сего этажа было еще два, и один самый лучший, или бель-этаж, а другой мизенинный, но довольно высокий, но оба сии этажа не были еще отделаны, то генералу нашему восхотелось помянутый бель-этаж отделать для своего жительства, и испросил на то дозволение у императрицы. Поправления и отделка сия стоила нам не одну тысячу, ибо генерал отделывал покои сии с пышной руки и не жалея нимало денег; наилучшие лепные мастера и живописцы альфреско употреблены были для убирания и расписывания комнат, и одна галерея стоила, я думаю, тысяч двух, а о прочих и многочисленных, жилых и парадных комнатах уже и упоминать нечего. Из сих убрана и украшена была одна другой лучше, и весь сей этаж отделан был так хорошо, что ежелиб приехала к нам и сама императрица, так бы могла найтить в нем себе спокойную квартиру.

Работа сия началась у нас еще в минувшем году и продолжалась более года, и генерал насилу мог дождаться отделки оного, так наскучили ему его темные комнаты, нимало несообразные с его пышным родом жизни. И как в начале сего лета отделка сия приведена к окончанию, то генерал наш тотчас и перешел в оный, и тут-то прямо, как говорится в пословице, развернулся и показал, как он умеет и любит жить. Балы, маскарады и танцы происходили у нас и до того нередко, а тут, когда уже было где потанцевать и поразгуляться, количество их уже усугубилось и танцование мне уже так наскучило, что иногда нарочно уже сказывался больным, чтоб не иттить на бал и не истощать силы свои до изнурения в танцах и прыганье.

Сие и действительно было и более от того, что дам и девиц съезжалось к нам всякий раз превеликое множество и все оне были ужасные охотницы танцовать, а мужчин, а особливо молодых и могущих танцовать, как говорится, во вся тяжкая, очень мало; а как я находился уже тогда в немногом числе первейших и лучших танцовщиков, то судите, каково было нам без отдыха по нескольку часов пропрыгивать и кругом вертеться, танцуя разные контратанцы, из которых и один всегда кровавого пота стоил протанцовать; ибо мы их тут в новой и пространной галерее танцевали не менее, как пар в тридцать; а другая и такая-ж или еще множайшая половина молодых госпож и девиц, поджав руки, стояла, с нетерпеливостью дожидалась окончания того, дабы начать им самим другой контратанец, и жадность их к тому и в приискании себе кавалеров была так велика, что не мы их, а оне сами уже нас отыскивали и не поднимали, а просьбою прашивали, чтоб с ними потанцовать, и спешили всякий раз друг пред другом захватить себе лучшего танцовщика; так что в половине еще танцуемого контратанца уже к нам сзади подхаживали и обещания рук наших себе прашивали.

Сперва, и покуда было нам сие в диковинку, ставили мы себе то в особенную честь; но после, когда длина контратанцев, а особливо самых бешеных и резвых, так нам надоела, что ждешь не дождешься покуда и один окончится, ибо и от одного рубаха совсем мокра от пота делалась, то начали мы прибегать к разным хитростям и обманам, и, отделавшись от всех подбегающих сзади и требующих обещания танцовать уверением, что мы уже заняты и дали уже слово свое другим, хотя ничего того не бывало, тотчас по окончании танца уходили в самые отдаленнейшие и такие покои, где никого не было, и там брали себе сколько-нибудь отдохновение. Но нередко отыскивали нас и там госпожи, и мы не знали уже куда от них, ищущих нас шайками и короводамн, деваться.

Словом, город сей был для нас наивеселейший и великолепнейший из всех прежних и последующих. Генерал наш жил так, как маленькому царику или какому владетельному и богатому князю жить следовало, и прямо можно сказать пышною и богатою рукою. Какие это пиры и многочисленные обеды и ужины давал он во все, и даже самомалейшие, праздничные и торжественные дни, но и при случае проездов всех знаменитых особ чрез наш город! какое всякий раз новое великолепие и пышность являема была на столах! какая пышность в балах и маскарадах! Со всех сторон выписываемы были и съезжались к нам наилучшие музыканты, и для всякого бала привозимы были новыя музыкалии и танцы. Коротко, все новое и лучшее надлежало видимо и слышано быть у нас и можно безошибочно сказать, что жители прусские не видывали, с самого начала своего королевства, никогда таких еще в столичном городе своем пышностей, забав и увеселений, какие тогда видели и вряд ли когда-нибудь и впредь увидят. Ибо самые прусские короли едва ли могут когда-нибудь так весело, пышно и великолепно жить, как жил тогда наш Корф. У него прямо был как маленький дворик, почему и неудивительно, что слух и слава о сем так разнеслась повсюду, что со всех сторон съезжалось к нам не только прусское, но даже и соседственное польское дворянство, дабы брать в увеселениях наших соучастие и чтоб себя нам показать и нас посмотреть, и мы всякий раз имели удовольствие видеть новые лица и фигуры.

К сим увеселениям, кроме обыкновенных празднеств и торжеств, подала нам в сей год повод и свадьба, сыгранная нашим генералом у себя в доме. Один из наших советников, а именно господин Бауман, вздумал жениться на одной прусской дворянской девушке; и как он жил в доме генерала и на его был содержании, то генерал и помог ему сыграть сию свадьбу. Она была великолепнейшая и так, как бы княжеская, и мне несколько дней сряду удалось потанцевать на оной, а притом иметь случай видеть, как производится у немцев венчание в домах. У нас производимо было в большой галерее, и мы с удовольствием на сие зрелище смотрели, хотя в самом деле обряд сей у них далеко не так зрения достоин, как при наших свадьбах.

Кроме сего имели мы еще в течение сего лета случай видеть довольно прекрасный и не малой ценой стоющий фейерверк. Ибо как сего одного к увеселениям нашим недоставало, то хотелось генералу нашему и сим, никогда еще невиданным, зрелищем пруссаков и всю кенигсбергскую публику увеселить.

Сделал и смастерил нам его прежде упоминаемый мною, живший у генерала итальянец Морнини, и как был он не малый и составлен из огромного фитильного и из свечек сделанного щита и из множества колес, фонтанов, ракет, бураков и других тому подобных вещей, то работал он его долго, и мне случилось тут еще впервые видеть, как они делаются. Сограждение для него выбрано было у нас на берегу реки Прегеля, неподалеку от прежней моей квартиры, и мы сожгли его на Петров день, при собрании бесчисленного множества народа; и удовольствие, произведенное зрелищем сим всем кенигсбергским жителям, было превеликое, все они не могли довольно расхвалить его за сие.

Сей случай сопровождаем был также большим балом и торжеством, а вскоре за сим получили мы опять случай несколько дней сряду прыгать и вертеться по случаю проезда чрез Кенигсберг старшего графа Чернышова, Петра Григорьевича. Он отправлен был от двора нашего в Гишпанию послом, для поздравления нового короля со вступлением на престол, и как ему велено было на долго там остаться, то и ехал он туда с женою и обеими дочерьми, девушками уже невестами. Они пробыли у нас в Кенигсберге с неделю, и как стояли они в замке у нашего генерала, то сей и старался их угостить как можно лучше и выдумывал всякий день новые увеселения. Обе молодые графини были превеликие танцовщицы, играли также на разных инструментах, навезли нам множество новых танцев, и нам удалось и с ними потанцевать до усталости.

Письмо 81-е

Любезный приятель! В предследующем моем к вам письме остановился я на рассказывании вам о том, какой успех имел я в исправлении своем и в отучении себя от всех дурных привычек и страстей, натуре человеческой свойственных; а теперь, продолжая ту же материю, скажу, что ко всему тому побуждали меня более нравоучительные книги, до чтения которых сделался я таким же охотником, каким был до того до чтения романов, и как я имел тогда наилучший и наивожделеннейший случай к доставанию себе оных, потому что помянутая библиотека, из которой брал я себе для чтения книги, наполнена была не одними только романами, но и всех родов сочинениями и между прочим и самыми философическими и наилучшими нравоучительными, и я мог получать из ней, какие только мне хотелось, то и читал я почти беспрерывно оные и наполнял ум свой час от часу множайшими и важнейшими познаниями. Не могу изобразить, сколь великую пользу оне мне принесли и как много распространили все мои сведения и знания. Словом, чрез них узнал я не только сам себя, но и все нужнейшее, что знать человеку в жизни надобно; а что всего лучше, спознакомился гораздо со всем ученым светом и без всяких учителей и наставников, узнал многое такое, чего многие иные не узнают, учась порядочным образом в академиях и университетах и имея у себя многих учителей и наставников. Словом, оне были наилучшие мои друзья, наставники, учители и советники и помогали неведомо как мне в моем исправлении и образовании моего сердца и духа. И сколь блаженно было для меня тогдашнее время. Я со всяким днем получал новые знания и со всяким днем делался лучшим; но можно сказать, что много помогали к тому и важные размышления, в каких я нередко упражнялся и которые побудили меня предпринять тогда одно особое и такое дело, какое редко делают люди таких лет, в каких я тогда находился: я положил всякую хорошую попадавшуюся мне мысль и всякое хорошее чувствие души своей записывать на особых лоскутках бумаги, и всякий день предписывать самому себе что-нибудь нужное либо к исполнению, либо к незабвению чего-нибудь. И как я в том упражнялся почти целое годичное время, то и набралось сих исписанных лоскутков бумаги такое множество, что, по переписании всех оных набело, мог я из всех их составить и велеть переплесть целую книгу, содержащую в себе столько же самому себе предписанных правил, сколько дней в году. Книжка, которая и поныне у меня цела и которую храню я, как некакой монумент тогдашних моих занятий и упражнений, а вкупе и первый слабейший опыт нравоучительных своих сочинений, и которой, всходствие намерения своего, и не придал я никакого иного особого названия, а назвал ее просто только памятною книжкою.

Но всего для меня полезнее и достопамятнее было то, что я в течении сего года начал учиться и порядочно штудировать философию. Произошло сие совсем нечаянным, ненарочным почти образом и так, что я и сей случай отношу к особым действиям и попечениям об истинном благе моем божеского промысла как происшествие сие имело влияние на всю жизнь мою, то и расскажу я о том пространнее.

Между многими и разными книгами, читаемыми мною в тогдашнее время, хотя и читал я некоторые и философические, и чрез то получил и о сей важнейшей части учености некоторое уже понятие, однако все мое по сей части занание было весьма еще несовершенно; а сверх того и еще таково, что могло-б мне и в неописанный еще вред обратиться, еслиб благодетельная судьба моя помянутым происшествием не положила тому преграды и чрез самое то не спасла меня от погибели совершенной, как о том упомяну я после пространнее.

Из всех читанных мною до того времени философических книг, ни которая так мне не нравилась, как Готшедовы начальные основания всей философии. Книга сия содержала в себе краткое изображение или сокращение всей так-называемой вольфианской {102} философии, которая была в тогдашнее время во всеобщем везде употреблении и, при всех своих недостатках, почиталась тогда наилучшею. Почему и в Кенигсберге все профессоры и учители юношества обучали оной, так как, к сожалению, переселясь и к нам, господствует она и у нас еще и поныне.

Но мне всего меньше известно было тогда, что философия сия имела многие недостатки и несовершенства: что самые основания, на которых все здание оной воздвигнуто, были слабы и ненадежны и что вообще была она такого свойства, что дотоле, покуда человек, прилепившийся к оной, будет только вскользь оной держаться и оставаться довольным тем, что в ней содержится, он может быть и добрым и безопасным, а как скоро из последователей оной кто-нибудь похочет далее простирать свои мысли и углубляться более в существо вещей всех, то всего и скорее может сбиться с правой тропы и заблудиться до того, что сделается наконец деистом, вольнодумом и самым даже безбожником, и что весьма многие, преразумные впрочем люди, действительно от ней таковыми негодяями сделались и, вместо искомой пользы, крайний себе вред приобрели и в невозвратимую впали пагубу, так как то же самое едва было и со мною не случилось, так о том упомяну я после в своем месте.

А сколь мало было мне сие известно, столь же мало знал я и о том, что за несколько до того лет проявилась в свете новая и несравненно сей лучшая, основательнейшая и не только ни мало не вредная, но и то особливое пред всеми бывшими до того философиями преимущество имеющая философия, что она всякого прилепившегося к ней человека, хотя бы он и не хотел, но поневоле почти сделает добрым христианином, так как, напротив того, вольфианская и хорошего христианина превращала почти всегда в худого или паче в самого деиста и маловера, и что сия новая и крайне человеческому роду полезная философия, основанная в Лейпциге одним из тамошних ученейших людей, по имени Христианом Августом Крузием{103}, начинала уже греметь в свете, получать многих себе последователей и мало-помалу распространяться в Европе и между прочим в самом том городе, где я тогда находился. Тут преподавал уже ее или учил публично один из университетских магистров, по имени Вейман; но как все прочие профессоры были еще вольфианцы и последователями помянутой прежней и несовершенной философии, то и терпел он еще от них за то некоторое себе гонение и недоброхотство, а особливо потому, что многие из студирующих в Кенигсберге, отставая от прежних учителей, прилеплялись к оному и, научившись лучшим правилам и мыслям, делались им такими противниками, которых они никак преобороть были не в состоянии на обыкновенных своих прениях.

Всего того я еще не знал и не узнал бы, может быть, никогда, еслиб не случилось присланным быть к нам из Москвы вышепомянутым десяти студентам и мне с двумя из них покороче познакомиться. Оба они были наилучшенькие из всех и самые те, которые назначались для занятия моего места и для исправления моей должности. Один из них прозывался Садовским, а другой Малиновским. Оба они были московские уроженцы, оба тамошних попов дети, но оба весьма хороших характеров, хорошего и смирного поведения; оба охотники до наук и хорошо в университете учившиеся и довольные уже сведения обо всем имевшие, а притом с хорошими чувствиями люди. Как обоим им велено было того времени, покуда понавыкнут они более немецкому языку и к переводам сделаются способнейшими, приискать себе учителей из тамошних профессоров и продолжать у них прежние свои науки, то, учась еще в университете философии, избрали они и тут сей самый факультет и, приговорив одного из тамошних профессоров{104}, стали продолжать слушать у них лекции, так как делывали то, будучи еще в московском университете.

Так случилось, что профессор тот был хотя, как и все прочие, вольфианец, но из учеников его, тамошних студентов, были некоторые, учившиеся тайно и у помянутого магистра Веймана той новой крузианской философии, о которой упоминал я выше, и что сии, спознакомившись и сдружившись с обоими нашими студентами, насказали им столь много доброго как о сей новой философии, так и о Веймане, что возбудили у них охоту поучиться сей новой и толико лучшей и преимущественной философии.

Они, при помощи оных, и познакомились тотчас с сим магистром, и как сей таковым новым охотникам учиться его философии очень был рад, то и пригласил он их ходить к себе по вечерам, и взялся охотно преподавать им приватно лекции, а хотел только, чтоб дело сие производимо было тайно и так, чтоб не узнал того до того времени тот профессор, у которого они до того учились, и чтоб он не мог за то претерпеть от него какого-нибудь себе злодейства, на что они и сами охотно согласились. Но не успели они у него несколько раз побывать и лекциев его послушать, как и пленились они столь сильно сею новою философиею, что восхотелось им и мне сообщить свое удовольствие. Со мною имели они уже время не только познакомиться, но даже и сдружиться, ибо как им приказано было от времени до времени приходить к нам и в канцелярию, то, узнав обо мне и об отменной моей охоте до книг и до наук, тотчас со мною познакомились короче и полюбили меня чрезвычайно, а не менее полюбил тотчас и я обоих их, и у нас всегда, как ни прихаживали они к нам, бывали с ними обо всем и обо всем, касающемся до книг и до наук, беспрерывные и для меня отменно приятные разговоры, а сие и подружило нас между собою очень скоро неразрывною почти дружбою.

Не могу изобразить, как удивился я, услышав от них о помянутой новой и совсем для меня еще неизвестной философии, и о преимуществах ее пред прежней и мне знакомой, и как заохотили они самого меня узнать короче об оной и слышать, как преподают об ней им лекции. Они услышали желание мое и не преминули поговорить о том с своим магистром Вейманом и спросить его, не дозволит ли он им привесть меня когда-нибудь с собою, дабы мог я хоть один раз присутствовать при преподавании им его лекций: и как неописанно обрадовали они меня, принеся известие ко мне, что он не только им то дозволил, но поставляет себе за особливую честь и будет очень рад, если удостою я его своим посещением.

Мы условились еще в тот же день иттить к нему все вместе. Вечер случился тогда, как теперь помню, очень темный, осенний и притом ненастный, и хотя иттить нам было очень дурно и проходить многие улицы и тесные переулки по скользким мостовым, но я не шел, а летел, ног под собою не слыша, вслед за моими проводниками, Я не инако думал, что найду порядочный и хорошо убранный дом; но как удивился я, нашед сущую хибарочку, во втором этаже одного посредственного домика, и в ней повсюду единые следы совершенной бедности. Иному не могла бы она ничего иного вперить, кроме одного презрения, но у меня не то было на уме. Я искал в ней мудрости, и был столь счастлив, что и нашел оную.

Господин Вейман принял меня с отменною ласкою, и посадив нас, тотчас начал свое дело. Материя, о которой по порядку им тогда говорить следовало, была наитончайшая и самая важнейшая из всей метафизики; как теперь помню, о времени и месте, и он несмотря на всю ее тонкость, трактовал ее так хорошо, так внятно и украшал ее толь многими до обеих философий относящимися побочностями, что я слушал ее с неописанным удовольствием, и пользуясь дозволением его, не уставал его то о том, то о другом, для лучшего понятия себе, расспрашивать. И как отменным вниманием своим, так и пониманием всего того, что он сказывал, равно как и совершенным разумением немецкого языка я ему так угодил, что он при отшествии нашем и при делаемых ему благодарениях мне сказал, что если мне только угодно будет, то он за особливое удовольствие почтет, если я к нему и впредь всегда ходить и лекции его слушать буду, и что он не только ничего за то не потребует, но за особливую честь себе поставит учить меня философии, которая так мне полюбилась.

Я очень доволен был сим его приглашением, и не преминул воспользоваться данным от него мне дозволением, и с самого того времени не пропускал ни одного раза, чтоб вместе с товарищами моими к нему не ходить, и всегда располагал дела свои так, чтоб мне на весь седьмой час после обеда можно было из канцелярии к нему отлучаться. И г. Вейман так меня полюбил, что из всех своих учеников почитал наилучшим и всех скорее и совершеннее все понимающим и о просвещении разума моего так много старался, что я могу сказать, что обязан сему человеку очень много в моей жизни.

Сим образом начал я с сего времени порядочно студировать и слушать философические лекции и производил сие так сокровенно, что долгое время никто о том не знал и не ведал. Но как наконец частые и всегда в одно время бываемые отлучки мои из канцелярии сделались приметны, и некоторые из наших канцелярских стали подозревать меня и толковать оные в худую сторону, то принужден я был наконец открыться в том г. Чонжину и у него выпросить формальное уже для отлучек сих себе дозволение. И тогда имел я удовольствие видеть, что обратилось мне сие не в предосуждение, но в особливую честь и похвалу. Г. Чонжин не только расславил и рассказал о том всем с превеликою мне похвалою; но сказал даже и самому генералу, и таким тоном, что и тот не преминул меня за то публично похвалить и при многих случаях приводил меня в пример и образец молодым людям, особливо распутным офицерам.

Но при сем одном не осталось; но как около самого сего времени прислан был к нему из Петербурга один из дальних родственников его, из фамилии Чоглоковых, для отдания его в тамошний университет учиться языкам к наукам, и он жил у одного из первых тамошних профессоров г. Ковалевского, так, как в пансионе, но молодой человек сей был такого характера, что потребен был за ним присмотр: то генерал наш не нашел никого, кроме меня, кому-б мог препоручить сию комиссию. Почему и принужден был я от времени до времени ходить в тамошний университет, и в дом к помянутому г. Ковалевскому, и не только свидетельствовать успехи сего его родственника, но осведомляться о его поведении и поступках; а как вскоре после того и другой из наших армейских и тут бывших генералов, а именно господин Хомутов, по рекомендации от нашего генерала, усильным образом просил меня принять под присмотр свой и его сына, учившегося тут же в университете, то все сие сделало меня и в университете известным и приобрело мне и от всех тамошних профессоров, честь и особливое уважение, простиравшееся даже до того, что они при каждом университетском торжестве и празднестве не упускали никогда приглашать и меня вместе с прочими знаменитейшими людьми к присутствованию при оных, и все оказывали мне, как бы уже ученому человеку, особливую вежливость и учтивство.

Теперь легко можно всякому заключить, что для меня все сие не могло быть противно, но было в особливости приятно, и польза, проистекшая от того, мне была та, что я чрез то имел случай видеть все университетские обряды и обыкновения и получить как о роде учения, так и обо всем ближайшее понятие. Что ж касается до помянутого профессора Ковалевского, славившегося в особливости тем, что живали у него в доме всегда и учивались многие пансионеры и не редко из самых знаменитейших прусских и других земель фамилий, то хотя бывал я у него и часто, но кроме холодного учтивства не видал от него ничего; да и находил, что он более был славен, нежели того достоин. Все учение его не имело в себе ничего чрезвычайного и особливого, а и самое смотрение за учениками и старание о просвещении их было весьма посредственное; а единую редкость и особливость в его доме нашел я только ту, что у него со всех бывавших до того и тогда бывших учеников списаны были живописные портреты и ими установлена целая комната: но и сие происходило ни от чего иного, как от единого любославия сего надменного и кичащегося тем человека; а впрочем нельзя сказать, чтоб все учащиеся у него получали от него многую пользу.

Другая достопамятность, случившаяся со мною около сего времени, была та, что повышен был рангом и пожалован из подпоручиков в поручики. Сей чин давно-б я иметь мог, ежели-б производство мое зависело от нашего генерала, но как я счислялся по армии и все еще в полку, то не можно было генералу ничего в пользу мою сделать, я и должен был ожидать всего от главных командиров армии и ждать, когда по линии и по старшинству мне в поручики достанется. Но как находился я от полку в отлучке и не состоял на лице в армии, то и не ожидал ни мало себе повышения, и всего меньше оного добивался, но как новый наш старичок фельдмаршал, будучи сам за победы от императрицы награжден и повышен чином, восхотел по возвращении своем из похода в Польшу оказать благодеяние и всем бывшим с ним в походе армейским офицерам и обрадовать их сделанием генерального, общего всем и большого произвождения, то при самом сем случае, против всякого чаяния и ожидания моего досталось и мне в поручики. И сообщено было о том во известие от полку к нашему генералу с повторительным опять требованием и просьбою об отпуске меня и отправлении к полку.

Повышение сие было хотя посему не чрезвычайное какое и не важное, но как чины давались тогда очень туго, да и я всего меньше оного ожидал, то и был я тем чрезвычайно обрадован. Г. Чонжин не преминул и при сем случае сыграть со мною шутку. Он узнал о том всех прежде, но как генерал запретил ему о том мне сказывать, желая сам обрадовать меня в последующее утро, то и восхотелось г. Чонжину надо мною позабавиться и приготовить меня к тому страхом и напуганием. Итак, не успел я в последующее утро приттить в канцелярию, как притворился он не только ничего о том незнающим, но еще сердитым и угрюмым, и призвав меня к себе в судейскую, сердитым голосом и видом мне сказал: "Что ты там наделал? генерал неведомо как на тебя сердится. Дошла на тебя к нему какая-то от немчуров просьба; я теперь только у него в покоях был и он рвет и мечет, и посмотри, что тебе от него будет". Я остолбенел, сие услышав, и как за собою ничего не ведал, то и отвечал ему, что его превосходительству вольно со мною делать, что ему угодно, но я по крайней мере ничего такого за собою не знаю, чем бы мог заслужить гнев его. - "Совсем тем, подхватил он, подана на тебя какая-то бумага. Я сам ее видел и писана она по-немецки. Не знаешь ли ты чего за собою?" - Не знаю, сказал я, а разве вздумалось какому-нибудь бездельнику что-нибудь ложное на меня наклепать! - "Ну, вот посмотрим, генерал скоро сюда придет, и ты готовься только отвечать; а мне досадно только то, что случилось сие не к поре и не ко времени. Ты того не знаешь, что со вчерашним курьером получено между прочим вновь требование тебя в полк, и я истинно теперь уже не знаю, как нам тебя удержать; и боюсь, чтоб генерал в теперешней досаде на тебя не решился наконец отпустить тебя, так как он уже и намекал мне о том". - Воля его! сказал я; но признаться надобно, что сие последнее встревожило дух мой еще больше, и, по пословице говоря, на сердце у меня начали скресть тогда сильно кошки. Не имел я охоты и до того ехать в армию, а при тогдашних обстоятельствах и подавно не хотелось мне никак расставаться с Кенигсбергом.

В самую сию минуту вошли в судейскую наши советники, и г. Чонжин дал мне знак, чтоб я вышел вон. Я пошел, повеся голову, с побледневшим лицом и с таким расстроенным и смущенным видом, что все сотоварищи мои тотчас сие приметили и, окружив меня, стали спрашивать, что такое сделалось со мною? "Что, братцы, с досадою сказал я им, какая-то бестия, сказывают, подала на меня какую-то жалобу генералу, хотя я ничего за собою не знаю, не ведаю, а с другой стороны требуют опять в полк, и Тимофей Иванович сказал мне, что генерал, будучи теперь в превеликих сердцах на меня, более удерживать меня не хочет и решился отпустить". - Что вы говорите? закричали все в один голос, сие услышав, и сделавши вокруг меня кружок, начали все тужить и горевать обо мне; ибо надобно знать, что вся канцелярия меня искренно любила и все до единого брали в горести и досаде моей живейшее соучастие. Но не успели они друг перед другом наперерыв начать расспрашивать меня о том подробнее, как вдруг зашумели в судейской и сторож выбежал к нам оттуда с известием, что генерал идет. - В миг тогда рассыпались все, как дождь, от меня и, усевшись по местам своим, замолчали. Я пошел также на свое, за перегородку, но едва успел усесться и начать рассказывать о горе своем товарищам своим немцам, также о том любопытствующим, как загремел в судейской колокольчик и чрез минуту потом выбегает опять сторож, бежит прямо ко мне и говорит: "Извольте, сударь, к генералу!" - Я помертвел, сие услышав, и сердце мое во мне так забилось, и кровь взволновалась во всем теле, что я едва в состоянии был встать с места и, сколько в скорости можно было, пооправиться и изготовиться к ответу. С трепещущим сердцем, с побледневшим лицом и подгибающимися коленами пошел я куда меня звали, и как, при растворении дверей, издали уже увидел я генерала, держащего в руках бумагу и меня дожидающегося: то не сомневаясь нимало, что была та самая поданная просьба, о которой сказывал мне г. Чонжин, еще более от того встревожился духом, и в неописанном будучи смущении, едва был в силах войтить в судейскую и генералу поклониться. Я другого не ожидал, как того, что он в тот же миг на меня, по обыкновению своему, запылит огнем и пламенем и смешает меня совсем с грязью: но как удивился я, увидев тому противное, и что генерал без всякого сердитого вида, а только протянув ко мне руку с бумагою, и власно как еще с некаким сожалением, сказал: "Что делать, Болотов! требуют тебя опять в полк, и требования сии, чорт их побери, уж так мне надоели, что я не знаю уже, что мне делать, и решаюсь почти отпустить тебя; вот возьми прочти сам!" - "Воля ваша в том, ваше Превосходительство, в полк так в полк", - отвечал я, и стал подходить для принятия бумаги. Но как генерал, взглянув пристальнее на меня, увидел, что я с побледневшим лицом и крайне с беспокойным духом едва в состоянии был переступать ногами, то приняв на себя веселый вид и усмехнувшись, сказал мне далее: "Ну, добро, добро, господин Болотов, не беспокойтесь и не смущайтесь духом. Требовать вас хотя и требует, однако мы и в сей раз вас никак не отпустим, вы и здесь не баклуш бьете, а столько-ж государыне своей или еще более служите, нежели другие многие; а сверх того похвальным образом делаетесь еще и с другой стороны отечеству полезными". - Слова сии влили как некакой живительный бальзам в смущенное мое сердце, и меня столько ободрили, что я, сделав генералу пренизкой поклон, не хотел-было и читать уже принятой от него бумаги; но он тотчас подхватил: "Однако прочтите, прочтите бумагу-то и прочтите ее вслух нам; может быть нет ли в ней чего-нибудь еще иного".

Приказание сие меня удивило; но сколь удивление сие бесконечно увеличилось, когда, развернув бумагу и начав читать, увидел я, что это было извещение о пожаловании меня поручиком, и требование, чтоб я на сей чин приведен был к присяге. Я остолбенел почти также от нечаянной и неожидаемой сей радости, как сперва от смущения, и досада, и состояние мое в сию минуту было таково, что я оное никак описать не в состоянии, а скажу только, что происшедшее вновь во мне, но приятное уже смущение духа произвело то, что я читать остановился, онемел, стоял дурак дураком и не знал, что мне делать; а особливо когда увидел, что генерал, развеселившись вдруг так, что таковым я давно его не видывал, начал меня поздравлять с чином и уверяя, что он тому очень рад, желать мне и дальнейшего еще повышения. А не успели услышать того оба сидевшие с ним за столом и меня любившие советники, как последовали его примеру и наперерыв друг перед другом меня поздравляли, говоря, что я того давно уже достоин и передостоин. Словом, со всех сторон были деланы мне поздравления, а особливо когда вышел я из судейской. Тут, в один миг облепили меня со всех сторон все канцелярские, от вышнего до нижнего, все брали в радости моей искреннее соучастие, все желали мне дослужиться до генеральского чина, и я едва успевал только всем откланиваться, и охотно простил напугавшему меня г. Чонжину за выдуманную им надо мною шутку, в чем признавался он, надседаясь со смеха, а особливо когда узнал, что генерал хотел-было сначала действительно меня уже отпустить, и что сей господин Чонжин убедил его и в сей раз меня не отпускать, чему не только я, но и все наши канцелярские были очень рады. Впрочем тотчас послано было за плац-майором и в тот же час велено меня привесть к присяге, а генерал столько был ко мне милостив, что пригласил меня в сей день обедать за собственным своим столом и в продолжение оного удостоил выпить рюмку вина за мое здоровье и поздравить меня с чином.

Сим кончилось тогда мое приятное для меня происшествие; а поелику письмо мое уже сделалось довольно велико, то окончу я и оное на сем месте, сказав вам, что я есмь навсегда ваш и прочее.

Письмо 82-е

Любезный приятель! Продолжая повествование мое о бывших со мною в течении 1760 года происшествиях о том, что у нас в Кенигсберге в сей год происходило, скажу, что к числу первых относится и особая дружба, основанная у меня с одним из наших морских офицеров, по имени Николаем Еремеевичем Тулубьевым, - дружба, которая и поныне мне памятна и которую я никогда не позабуду. Он был лейтенантом на одном из наших морских судов, и жил у нас в сие лето в Кенигсберге для исправления некоторых порученных ему комиссий. Как ему по поводу самых оных часто доходило иметь дело с нашим генералом и он нередко для того прихаживал к нам в канцелярию и провождал в ней и в самой моей комнате иногда по нескольку часов сряду, то самый сей случай и познакомил меня с ним короче. Он был человек еще молодой, однако несколькими годами меня старее, и как всякому морскому офицеру свойственно, нарочито учен и во многом столь сведущ, что можно было с ним всегда о многих вещах с удовольствием говорить. Но все сие не сдружило бы нас с ним так много и так скоро, еслиб не случились у обоих нас нравы и склонности во всем почти одинакие и такая между обоими нами натуральная симпатия, что мы с первого почти свидания полюбили друг друга, а чрез несколько дней так сдружились и так сделались коротки, как бы ближние родные. И могу сказать, что ощущения имел я к сему человеку прямо дружеские и в каждый раз был в особливости рад, когда прихаживал он к нам в канцелярию. Я покидал тогда все свои дела и упражнения и занимался разговорами с сим любезным человеком, и о чем не говаривали мы с ним и сколько приятных и неоцененных минут не препроводили в сих дружеских собеседованиях с ним. Словом, я не уставал никогда говорить с ним, а он со мною, и из всех бывших у меня в жизни друзей, ни к кому не прилеплен я был таким нежным и искренним дружеством, как к сему человеку. А сие и было тому причиною, что мы не только во все время пребывания его у нас в Кенигсберге видались очень часто и вместе с ним сиживали в канцелярии, вместе гуливали по лучшим и приятейшим местам города и его окрестностям; вместе увеселялись красотами и прелестностями натуры, до чего он такой же был охотник, как и я; вместе читывали наилучшие приятнейшие книги; вместе занимались разными и о разных материях рассуждениями. Но как наконец надлежало ему от нас отбыть и отправиться жить в Мемель, где находилось его судно, то при отъезде его условились мы продолжать и заочно наши свидания и разговоры и иметь с ним частую и еженедельную переписку.

Переписка сия была между нами и действительно. Я первый ее начал и заохотил друга моего так, что продолжалась она беспрерывно несколько месяцев сряду, и как была она особого и такого рода, какая редко у кого бывает, то и доставляла обоим нам бесчисленное множество минут приятных и неоцененных в жизни. Я не могу и ныне еще позабыть, с какою нетерпеливостью всякий раз дожидался я тогда почты, с какою жадностью распечатывал друга моего пакеты и с каким удовольствием читывал пространные и дружеские его к себе письма. Он описывал мне все, что происходило с ним в Мемеле; а я ему сообщал то, что у нас делалось в Кенигсберге, и мешая дело с бездельем, присовокуплял к тому разные шутки и другие побочные и такие материи, о которых знал, что оне будут другу моему приятны, а он самое тоже делал и в своих письмах. Словом, переписка сия была у нас примерная и не только частая, но и столь пространная, что мы посылывали иногда друг к другу целые почти тетрадки и я провождал иногда по нескольку часов сряду в писании и одного письма к нему. Все сии минуты были для меня всегда не только утешны, но и крайне увеселительны, а как и ему столь же приятно было писать и ко мне, то все сие увеличивало еще более наше дружество, которое продолжалось до самого того времени, как он отлучился наконец в море, где вскоре после того, к превеликому моему сожалению, лишился он жизни, приказав доставить ко мне вкупе с известием о его смерти и все присланные к нему мои письма. Письма сии и поныне еще храниться у меня в целости; и как оне писаны были все в одну форму, то велел я их тогда же переплесть и храню их как некакой памятник тогдашним моим чувствованиям и упражнениям, а вкупе и тогдашней моей способности к описанию и великому еще несовершенству моего слога. Но как бы то ни было, но сей случай доказал мне, самою опытностию, что поверенная и прямо дружеская и такая переписка, какую имел я тогда с сим человеком, может быть не только крайне приятна, но доставлять обоим друзьям несметное множество минут, неоцененных в жизни.

Кстати к сему упомяну я, что к числу бывших со мною в течении сего года происшествий принадлежит также и то, что я однажды чуть-было не сжег сам себя и со всею квартирою своею и не подвергся крайней опасности. Произошло сие от непомерной охоты моей до чтения книг. Я занимался тем не только во все праздные часы дня и самых вечеров, но сделал как-то глупую привычку читать их со свечкою и легши уже спать в постелю и продолжать оное до тех пор, покуда сон начнет сжимать мои вежды и покуда я совсем забудусь. Тогда чрез минуту просыпался я опять, погашал свою свечку и предавался уже сну. Таким образом читывал я по вечерам книги уже несколько времени, и привычка сделалась так сильна, что в каждый раз бывало то, что чрез минуту после того, как я забудусь, власно как кто меня нарочно для потушения свечки разбудит и я, сделав сие, засыпал уже спокойно. Но как смертельно испужался я однажды, когда проснувшись помянутым образом, для погашения своей свечки, увидел себя вдруг объятого всего огнем и поломем, ибо в течении помянутой минуты свечка моя была так неосторожна, что зажгла повиснувший, как-то близко к ней, полог моей кровати, и он уже пылал весь в то время, как я очнулся. Не могу изобразить, каким ужасом и страхом я тогда поразился. Я вспрыгнул без памяти с кровати и, начав тушить, пережег и перемарал себе все руки, и по особливому счастию пламя не достигло еще до потолка, и что мне хотя с трудом, но потушить было еще можно. Как совестился я тогда пред добродушными стариками, моими хозяевами, которых всех сей случай перестращал до чрезвычайности, и которые через сожжение полога претерпели от меня убыток. Я охотно брался заплатить им вдвое против того, чего он стоит, но они никак на то не согласились, но были довольны обещанием моим не читать никогда уже более в постеле со свечкою книги, которое обещание и постарался я действительно выполнить; да и самого меня случай сей так настращал, что я с того времени, во всю жизнь мою, никогда уже по вечерам книг в постеле со свечкою не читывал, да и другим того делать не советую.

Что касается до посторонних знаменитейших происшествий, бывших около сего времени в Кенигсберге, то памятны мне только два, а именно освящение нашей церкви и смерть генерала Языкова. Относительно до церкви скажу вам, что до того времени довольствовались мы только маленькою, полковою, поставленною в одном доме; но как Кенигсберг мы себе прочили на должайшее время и может быть на век, то во все минувшее время помышляемо было уже о том, где-б можно было нам сделать порядочную для всех россиян церковь, которая и нужна была как по множеству нашего народа, так и потому, что императрице угодно было прислать к нам туда для служения и архимандрита со свитою, певчими и со всем прибором. Сперва думали-было достроивать находившуюся на парадном месте огромную кирку, начатую давно уже строить, но которой строение за чем-то остановилось; но как оказалось, что к отделке сей потребна великая сумма, а построенные стены не слишком были прочны и надежны, то решились наконец велеть пруссакам опростать одну из их кирок, и сию-то кирку надобно нам было тогда освятить и превратить из лютеранской в греческую. Избрана и назначена была к тому одна из древнейших кенигсбергских кирок, довольно хотя просторная, но самой старинной готической архитектуры, с высокою и остроконечною башнею или шпицем, а именно та, которая находилась у них в Штейндамском форштате, не подалеку от замка.

Главшейшее затруднение при сем деле было хотя то, чтоб снять с помянутого высокого шпица обыкновенного их петуха и поставить вместо того крест на оный, однако мы произвели и сие. Отысканы были люди, отважившиеся взлесть на самый верх оной башни и снять не только петуха, но и вынуть из самого яблока тот свернутый трубкою медный лист, который есть у иностранных обыкновение полагать в яблоко на каждой церкви, и на котором листе вырезывают они письмена, означающие историю той церкви, как, например, когда она? по какому случаю? кем? каким коштом? какими мастерами и при каком владетеле построена и освещена, и так далее. Мне случилось самому видеть оный вынутый старинный лист, по которому означилось, что церковь та построена была более, нежели за двести лет до того. И мы положили его опять туда, присовокупив к тому другой и новый, с вырезанными также на нем латинскими письменами, означающими помянутое превращение оной из лютеранского в греческую, с означением времени, когда, по чьему повелению и кем сие произведено. А посему и остался теперь в Кенигсберге на веки монумент, означающий, что мы, россияне, некогда им владели и что управлял им наш генерал Корф и производил сие превращение. Что касается до иконостаса, то прислан оный был из Петербурга, написанный прекрасно на камке и довольно великолепный; а прислана была также оттуда и вся прочая церковная утварь и резница на славу, очень богатая и великолепная. Самый архимандрит прислан был уже другой, по имени Тихон, и муж прямо благочестивый, кроткий, ученый и такой, который не делал стыда нашим россиянам, но всем поведением своим приобрел почтение и от самых прусских духовных. Сей-то самый архимандрит освящал тогда сию церковь: и как церемония сделана была при сем случае самая пышная, то привлекла она бесчисленное множество зрителей, и все пруссаки не могли духовным обрядом нашим, а особливо миропомазанию самых церковных стен, которое и нам случилось тут впервые видеть, довольно надивиться. И как в сей церкви и служение производилось всегда на пышной ноге, с прекрасными певчими, и как архимандритом, так и бывшими с ним, иеромонахами сказываны были всегда разумные проповеди, то все сие тамошним жителям так полюбилось, что не было ни одной почти обедни, в которую не приходило-б по нескольку человек из тамошних зрителей для смотрения.

Чтож касается до второго происшествия или смерти и погребения генерала Языкова, то был он самый тот, который, будучи еще полковником, с гренадерским своим полком так храбро защищал на Егерсдорфской или Апраксинской баталии интервал между обоими лагерьми нашей армии прикрывающими лесами, и который, будучи при сем случае весь изранен, приобрел себе тем великую славу и пожалован за то генералом. От сих-то ран не мог он самого того времени еще оправиться, но они свели его во гроб, несмотря хотя и старались ему помочь все наилучшие как наши, так и кенигсбергские медики. Мы погребли его тогда со всею должною по чину его и по славе честию, и как и сия церемония была одна из великолепнейших и пышных, то обратила и она на себя внимание всех кенигсбергских жителей и произведена была при стечении бесчисленного множества народа.

Вот, все, что я могу упомнить относительно до происшествий тогдашнего времени, и как чрез описание их и сие письмо нарочито увеличилось, то сим окончу я и оное, сказав вам, что я есмь и пребуду навсегда ваш и прочая.

КОНЕЦ СЕДЬМОЙ ЧАСТИ

Часть VIII.

Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

(Соч. 1800, переп. 1801 г.)

История войны{106}

Письмо 83-е{107}

Любезный приятель! В последнем вашем письме вы требуете от меня того, что хотел было я и сам сделать, а именно, чтоб описать вам таким же образом историю прусской войны нашей в 1760 году, как описывал я вам ее относительно до 1759 года, и говорите, что вы довольны были б, если б пересказал я вам о том хотя вкратце; а мне инако и сделать не можно, ибо в противном случае завело б меня сие в великое пространство и удалило слишком от собственной истории.

Итак, приступая к сему делу, скажу вам, что между тем как мы помянутым образом в Кенигсберге в мире и в тишине жили и время свое провождали в одних забавах, утехах и увеселениях разных, а я занимался чтением, переводами и науками, война продолжалась в Европе по-прежнему, и пламень ее, воспылая с начала весны, не переставал гореть до самой глубокой осени и, к несчастью человеческого рода, не в одном еще месте, но во многих и разных странах и областях.

В последнем моем о сей войне письме к вам{108} рассказал я уже, какие деланы были повсюду страшные приуготовления. Все союзные державы хотели в кампанию сию напрячь все силы свои к преодолению, наконец, отгрызающегося от них всячески короля прусского, и тем паче, что казалось, будто бы счастие за несколько времени обратилось к нему спиною, и он с самого того времени, как в минувший год мы его сперва под Пальцигом, а потом под Франкфуртом поколотили, терпел несчастье за несчастьем и всюду неудачи; а сей готовился паки от всех врагов своих отъедаться и не довесть себя до погибели совершенной. Таким же образом рассказал я вам тогда ж и о том, какие разные планы деланы были для сей кампании и который из них принят и почтен за лучший.

Итак, весна застала все воюющие державы готовыми опять драться и со изощренными паки друг на друга мечами. Все прусские области окружены были со всех сторон многочисленными и сильными неприятельскими армиями, и королю прусскому потребно было все его знание, проворство и искусство к тому, чтоб уметь оборонить себя и защитить земли свои от толь многих неприятелей. Со стороны нашей готовилась надвинуть на него, как страшная и темная громовая туча, огромная наша армия. Со стороны Шлезии готовился впасть в его земли славный и искусный цесарский генерал Лаудон с многочисленным и сильным корпусом. В Саксонии стояла против него главная и многочисленная цесарская армия и сам главный и хитрый ее командир граф Даун. Там, далее, угрожала его имперская армия и владетельный герцог Виртенбергский с особым корпусом, а со стороны от Рейна многочисленная и сильная французская армия, а сзади и от севера озабочивали его по-прежнему шведы, а наконец со стороны Пруссии, Померании и Данцига опять мы, готовившиеся в сие лето уже порядочно и с моря, и с сухого пути осадить приморскую его крепость Кольберг и снаряжающие к тому многочисленный флот со множеством транспортных судов для перевоза сухопутного войска. Словом, со всех сторон восходили тучи грозные и готовились нагрянуть на прусские области, с тем вящею надеждою о хорошем успехе, что король прусский всеми предследовавшими кампаниями и многочисленными уронами ослаблен был уже очень много и в сей год не в состоянии уже был выставить против неприятеля везде многочисленные и такие же хорошие войска, какие были у него прежде. И как беда и опасность не с одной стороны, а с разных сторон ему угрожала, то принужден был и последние остатки войск своих разделить на разные, хотя небольшие куски и выставить оные против помянутых многочисленных армий. Итак, против нас поставил он брата своего принца Гейнриха, с нарочитым корпусом; против Лаудона, в Шлезии, поставил генерала Фукета, с небольшим корпусом; против Дауна и главной цесарской армии стал сам с лучшими и отборнейшими своими войсками, а против имперцев и французов поручено было защищаться принцу Фердинанду Брауншвейгскому, а в Померании против шведов и нас поручено было генералу Вернеру с небольшим числом войска отгрызаться.

Вся Европа думала и не сомневалась почти, что в лето сие всей войне конец будет и что король прусский никак не в состоянии будет преобороть такие со всех сторон против его усилия. И если б союзники были б единодушное и согласнее, если б поменьше между собою переписывались, пересылались и все переписки и пересылки сии поменьше соединены были с разными интригами и обманами, если б поменьше они выдумывали разных военным действиям планов и поменьше делали обещаниев друг другу помогать, если б не надеялись они сих взаимных друг от друга вспоможений и подкреплений, а все бы пошли сами собою прямо и со всех сторон вдруг на короля прусского, то, может быть, и действительно б ему не устоять, он бы пал под сим бременем и погиб. Но судьбе видно угодно было, чтоб быть совсем не тому, что многие думали и чего многие ожидали, а совсем тому противному, и потому и надобно было произойтить разным несогласиям, обманам, интригам, своенравиям и упрямствам и прочим тому подобным действиям страстей разных и быть причиною тому, что и сие лето пропало почти ни за что. И хотя в течение и оного людей переморено и перебито множество, крови и слез пролиты целые реки, домов разорено и честных и добрых людей по миру пущено многие тысячи, но всем тем ничего не сделано, но при конце кампании остались почти все при прежних своих местах, и король прусский не только благополучно от всех отгрызся, но получил еще в конце некоторые выгоды.

Кампания началась и в сие лето очень рано, и открыл ее Лаудон нападением на Шлезию и на стоящего там против него генерала Фукета; и сие учинено с толиким счастием и успехом, что помянутый прусский генерал не только был разбит, но со всем корпусом своим взят в полон. А вскоре после того получена в Шлезии цесарцами и другая выгода и взята славная и крепкая крепость Глац, чего никто не ожидал, а всего меньше король прусский.

Лаудон, которому велено было дождаться наперед пришествия к прусским границам нашей армии и тогда уже, а не прежде, начинать свои действия, и который соскучивши, дожидая нас тщетно до самого мая, сим делом поспешил; и получив сию удачу, восхотел было и далее еще счастием своим воспользоваться и до прибытия еще нашей армии взять и самый главный шлезский город Бреславль. Но как сие не так скоро и легко ему одному можно было сделать, как он думал, то и принужден был от сей крепости отойтить со стыдом и расстроил самым тем все дело.

Принудило его к тому пришествие принца Гейнриха, который, стоючи против нас и видя армию нашу поворачивающуюся очень лениво и неповоротливо и далеко не так к Бреславлю поспешавшую, как надлежало, оставив нас одних шествовать по воле тихими стопами, полетел с корпусом своим для освобождения Бреславля от осады. А как в самое то же время дошел до Лаудона слух, что и сам король с армиею своею туда же шел и уже приближается, то, как ни старался он принудить город к сдаче и как ни угрожал бомбардированием и устрашиваниями коменданта, что буде не сдаст города, то не пощадится ни один ребенок в брюхе, но сей, дав славный тот ответ, что ни он не брюхат, ни солдаты его, не склонился никак на сдачу города и принудил тем Лаудона, не дождавшись армии нашей, приближающейся уже к городу, оставить осаду и ретироваться в горы. А сие и произвело, что поход и нашей армии и все поспешение оной сделалось тщетно, и она принуждена была остановиться на том месте, где известие о том ее застало, и в рассуждении пропитания своего пришла в великое нестроение, ибо вся нужда была на великие и огромные прусские магазины в Бреславле, которыми цесарцы овладеть и ими нашу армию прокормить надеялись.

Между тем, как сие происходило в этом краю, то в другом, а именно в Саксонии, происходила другая потеха. Там Даун и король прусский долгое время стояли друг против друга и старались только один другого перехитрить и обманывать. Первому не хотелось никак допустить короля прусского соединиться с братом его, принцем Гейнрихом, а самому урваться и поспешить к Лаудону, дабы, соединившись с ним и с нашею армиею, ударить уже вдруг на короля: а сему хотелось не допустить Дауна до сего соединения, и потому, как скоро он услышал, что сей, получив известие о начальных успехах Лаудона, пошел к нему на вспоможение, как для удержания его вдруг обратился назад и совсем неожиданным образом осадил саксонский столичный и цесарцами тогда защищаемый прекрасный и обширный город Дрезден и, привезя из соседственных своих областей тяжелую артиллерию, начал оной наижесточайшим образом и так сильно расстреливать и бомбардировать, что в один день пущено в оный 1400 бомб и ядер, от которых сей прекрасный город толикое претерпел разорение, что и поныне еще не может от того совершенно поправиться, и раны свои и доныне еще чувствует. Вся Европа сожалела о бедствии сего города и тем паче, что всем было известно, что осада сия предпринята была единственно для остановления пошедшего в Шлезию Дауна и что в самом городе не было королю ни малой нужды. Но ему и удалось самым тем перехитрить Дауна, ибо как скоро до сего дошел слух о сей осаде и таком разорении города, то вернулся он назад для защищения и освобождения города от осады, что в непродолжительное время и произвел, и принудил короля таким же образом со стыдом оставить осаду Дрездена, как Лаудон оставил осаду Бреславля.

По окончании сего неудачного предприятия, которое было последнее из несчастных, оборотился король прусский к Шлезии и пошел прямо к нам, ибо слух до него дошел, что наша армия находилась уже в самом сердце любезной его Шлезии, почему и хотел он всячески поспешить и, соединившись с принцем Гейнрихом во чтоб ни стало, ударить на нас всею силою. Но не успел он в сей славный и дальний поход вступить, как Даун в тот же час отправился вслед за ним и, догнав, пошел с ним рядом, делая ему в шествии возможнейшие препятствия и затруднения. И так шли обе армии в такой близости друг к другу рядом и так не опереживая и не отставая друг от друга, что всякому, не знающему того, показалось бы, что это одна армия.

Между тем, нашему графу Салтыкову приходило с армиею его есть нечего, а как услышал он, что идет на него сам король прусский и что Даун идет хотя с ним рядом, но ничего не делает и к баталии его не принуждает, был тем крайне недоволен и говорил, что когда не воспрепятствовали цесарцы ему перейтить через реки Эльбу, Шпре и Бобер, то не помешают ему перейтить и Одер, соединиться с принцем Гейнрихом и напасть на него всею соединенною силою.

- Королю, - говорил он, - стоит только сделать марша два форсированных и употребить обыкновенные свои хитрости, как он и явится перед нами; но я прямо говорю, что как скоро король перейдет через Одер, то в тот же час пойду я назад в Польшу.

Таковые угрозы принудили Дауна, для остановления короля прусского, дать ему баталию и он, улуча такое время, что королю случилось стать лагерем в одном месте не очень выгодно, вознамерился напасть на него на рассвете и атаковать вдруг с четырех сторон его лагерь. Сам Даун хотел атаку вести спереди, Лесию назначено было атаковать правое, а Лаудону - левое крыло.

Все распоряжения были к тому уже сделаны в тайне, и цесарцы так не сомневались о хорошем успехе, что, хвастаясь, говорили уже, что король у них теперь ровно как в мешке, и им стоит только мешок сей сжать и завязать; но по особливому несчастию их, король узнал как о намерении их, так и о самом помянутом хвастовстве, и сам в тот же день за ужином, говоря, что цесарцы в том и не погрешают, однако он надеется сделать в сем мешке дыру, которую им трудно будет заштопорить.

А всходствии того, тотчас по наступлении ночи, и велел он сделать все приуготовления к баталии и расположил тотчас план оной. Он приказал в лагере своем поддерживать обыкновенные огни и поджигать их крестьянам, а гусарам через каждые четверть часа кричать и пускать сигналы, дабы всем тем сокрыть от неприятеля свой поход и намерение; сам тотчас со всею армиею, вышедши из лагеря и отойдя в удобнейшее место, построил армию к баталии и стал, сидючи на барабане, спокойно дожидаться утра. Но что всего курьезнее было, то точно такой же обман для сокрытия шествия своего употребили и цесарцы, и что сим образом обе армии в потемках ночью шли к тому месту, где судьбою назначено быть великому кровопролитию, друг о друге ничего не зная и не ведая.

Итак, не успело начать рассветать, как Лаудон, которому поручено было напасть на короля с левого фланга с тридцатью тысячами человек войска, вдруг усматривает пруссаков там, где он их всего меньше найтить думал, и с ужасом примечает, что перед ним стоит вся королевская армия в готовности к сражению, и которой вторая линия тотчас вступила с ним в бой и как пушечною пальбою с батарей, так оружейным огнем его встретила. Лаудон, хотя и не оробел в сем случае, но, построив в скорости весь корпус свой треугольником, атаковал сам пруссаков с возможною храбростью; но как он был слишком слаб против оных, то, по двучасном сражении и потеряв до несколька тысяч убитыми и в полон попавшими и оставив пруссакам в добычу 23 знамя и 82 пушки, принужден был оставить место баталии королю прусскому, и с таким искусством ретировался назад через речку, тут случившуюся, что король прусский расхвалил сам сию ретираду и говорил, что он во всю войну не видал ничего лучшего против сего маневра Лаудонова и что наилучшим днем жизни его есть тот, в который хотелось ему разбить его.

Сражение сие, бывшее 4-го августа, продолжалось хотя недолго и было хотя только с одною частию цесарской армии, но последствия имело великие. Даун, хотя атаковать поутру пруссаков, удивился, не нашед ни одного из них в прусском лагере, и не понимал, куда они делись и что об них подумать: но как разбитие Лаудона сделалось известно, то сие расстроило и смутило все его мысли и намерения, и он в скорости не знал, что ему начать и делать. Что ж касается до короля, то он ни минуты почти не стал медлить, но забрав всех раненых и полоненных, также и в добычу полученные пушки, пошел в тот же самый день далее к Бреславлю и в сторону нашей армии и дошед до Пархвица, поблизости которого места стоял тогда граф Чернышев с двадцатью тысячами россиян и прикрывал реку Одер.

Со всем тем, и несмотря на сию победу, находился король прусский в страшном положении. Все провиантские фуры были у него порожними, и провианта осталось не более, как на один день; но что того еще хуже, то в скорости и взять его было негде. Из ближайших магазинов один был в Бреславле, а другой в Швейднице, но пройтить к первому мешали ему мы, а особливо помянутый граф Чернышев с своим корпусом, а для прохода к Швейдницу надлежало наперед драться со всею соединенною австрийскою армиею и победить оную, что не могло еще быть достоверно.

Итак, при обстоятельствах сих находился король в великом смущении и не знал что делать, но, по счастию, мы избавили его сами скоро от сей напасти. Главным командирам нашей армии вздумалось что-то, без всякой особливой причины, перейтить назад через реку Одер и в предлог к тому говорили они, что, не получая пять суток никакого известия о цесарцах, заключали, что они либо совсем разбиты, либо пересечена с ними совершенно коммуникация, а через сие и очистили ему путь к Бреславлю. Один только Чернышевский корпус находился за рекою Одером и делал помешательство, но и оный был скоро удален, и король употребил к тому особливую хитрость. Написано было подложное письмо будто от короля к принцу Гейнриху, в котором уведомлял он его о своей победе над цесарцами и о намерении перейтить через реку Одер для атакования россиян, причем напоминал он ему о сделании движения, о котором у них было условлено. Письмо сие вручено было одному мужику и дано наставление, как ему поступить, чтоб русские его поймали и письмо сие перехватили. Хитрость сия имела успех наивожделсннейший. Чернышев не успел прочесть сего письма, как перешел тотчас реку Одер и высвободил через то короля из наиопаснейшего и такого положения, в каком он никогда еще не находился; и король никогда так весел не бывал, как в сей раз. Он мог уже тогда соединиться с принцем Гейнрихом и предпринимать далее, что ему было угодно; и с сего времени пошло ему опять везде счастие.

Отступление нашей армии произвело то, что и Даун, не имея уже надежды соединиться с нею и боясь, чтоб он и сам не был отрезан от Богемии, за полезнейшее счел отступить назад и подвинуться к горам. Король прусский последовал за ним по стопам и старался везде и всячески ему вредить и войско его обеспокоивать, а сим образом и проходили они друг за другом весь сентябрь месяц, и сражения происходили только маленькие и ничего не значащие.

Между тем как происходило сие в Шлезии, возгремел военный огонь из Померании. Флот наш, под командою адмирала Мишукова, состоящий из двадцати семи военных линейных кораблей, фрегатов и бомбардирных галиотов, в месяце августе приплыл под Кольберг, и крепость сия осаждена была как им, так и пятнадцатью тысячами сухопутного войска; а к нашему флоту присоединилась еще и шведская эскадра, состоящая из шести линейных кораблей и двух фрегатов. Генерал Демидов, привезший восемь тысяч сухопутного войска на кораблях, высадив оное, соединился с главным корпусом и, осадив город сей с трех сторон, начал оный и с моря, и с сухого пути бомбардировать и утеснять оный всеми возможными образами. Бомбардирование сие производилось с таким усилием, что в течение четырех дней брошено было в него более семисот бомб, не считая каркасов{109} или зажигательных ядер. Но крепость сия была не такова слаба, чтоб можно было ею овладеть одним таковым бомбардированием и немногим осаждающим войском; и комендант прусский оборонялся и в сей вторичный раз наимужественнейшим образом и, несмотря на все разорение, производимое в городе бомбами и ядрами, не сдавался никак, доколе не прибыл на сикурс{110} к нему генерал Вернер с пятью тысячами войска и не напал совсем нечаянно на не ожидавших того совсем наших россиян. Неожиданность сего нападения произвела толикий страх и ужас на осаждающих, что они, оставя пушки, палатки и весь багаж, разбежались врознь и через самое то сделали и сие вторичное покушение на Кольберг неудачным и обратившимся к крайнему стыду нашему. Самый флот, увидев разбежавшихся сухопутных солдат и власно как опасаясь, чтоб прусские гусары и ему чего не сделали, заблагорассудил также осаду и бомбардирование оставить и со стыдом отплыть в море.

Что ж касается до Вернера, то он, сделавши тут свое дело, послужившее ему к великой чести и славе, обратился потом к шведской Померании и наделал и там еще множество дел, обратившихся во вред его неприятелям шведам.

Таким же образом посчастливилось королю прусскому и в Саксонии, и там, где нападал на области его герцог Виртенбергский с своим и имперским войском. Сей сначала имел хороший успех, захватил многие места, принудил платить себе военную контрибуцию и выгнал пруссаков из всей почти Саксонии; но как дошло дело до сражения с пруссаками под командою генерала Гильзена, то был так несчастлив, что потерял баталию и дал себя победить пруссакам, а через несколько времени потом и еще разбит был принцем Цвейбрикским.

Что ж касается до французской армии, под командою Дюка де Броглио, то сия в сей год была счастливее. Она, без всякого большого сражения, а единственными движениями, принудила пруссаков выйтить за Рейн и оставить многие города и провинции во власти французов.

Сим окончу я сие письмо, достигшее до своих пределов, а в последующем за сим расскажу вам достальное о военных действиях, бывших в течение сего года. Я есмь, и прочая.

Берлинская экспедиция

Письмо 84-е

Любезный приятель! Как в предследующем моем письме не успел я вам пересказать всех военных происшествий, бывших в течение 1760-го года, то расскажу вам теперь прочие.

Из пересказанного вам тогда означается само собою, что как ни велики были со всех сторон военные приуготовления и как жарко было ни началась кампания, однако вся она, против всякого думанья и ожиданья, прошла в одних только маршах и контрамаршах, в хождениях неприятелей друг за другом и в примечаниях всех взаимных движений. Три только осады, и все три неудавшиеся, ознаменовали наиболее сие лето, а именно: бреславская, дрезденская и кольбергская. Наконец окончилось уже и лето, и приближающееся холодное и дурное время заставило как цесарцев, так и россиян, помышлять о зимних своих квартирах. Для обоих главных командиров оных была та мысль несносна, что они с превеликими своими армиями ничего важного в целое лето не сделали. Они стыдились даже самих себя. А как присовокупилось к тому и столь невыгодное Дауново стояние в горах, что всякий подвоз к нему был чрезвычайно отяготителен, вперед же податься, за стоянием перед ним и неотставанием ни на пядень от него короля прусского, было ему никак не можно, - и другого не оставалось, как ретироваться в Богемию; то стали выдумывать тогда все способы, чем бы отманить прочь короля оттуда и отвлечь в другую сторону, и признали к тому наилучшим средством то, чтоб нашему графу Салтыкову отправить от себя легкий корпус прямо к столичному прусскому городу Берлину и овладеть оным, и от сего-то произошла та славная берлинская экспедиция, о которой мне вам рассказать осталось и которая наделала тогда так много шума во всем свете, но послужила нам не столько в пользу и славу, сколько во вред и бесчестие.

Преклонить к предприятию сему нашего упрямого и своенравного графа Салтыкова господину Дауну не инако, как великого труда стоило, и он не прежде на то согласился, как получив обещание, чтоб и цесарцы с другой стороны послали б туда такой же корпус. Итак, от сих направлен был в оную Ласси с пятнадцатью тысячами австрийцев, а от нас граф Чернышев с двадцатью тысячами. Сам же граф Салтыков взялся прикрывать всю сию экспедицию издали, а графу Фермору поручено было, с знатной частью армии, иттить вслед за ними и, как подкреплять всю экспедицию издали, так и делать наиглавнейшие с нею распоряжения.

У нас, в течение сего лета и около самого сего времени в особливости, как-то прославился бывший совсем до того неизвестным, немчин, генерал-майор граф Тотлебен, командовавший тогда всеми легкими войсками и приобретший в короткое время от них и от всей армии себе любовь всеобщую. Все были о храбрости, расторопности и счастии его так удостоверены, что надеялись на него, как на ангела, сосланного с небес для хранения и защищения армии нашей. Как сему немчину случилось не только бывать, но и долгое время до того живать в Берлине, и ему как положение города сего, так и все обстоятельства в нем были коротко известны, то поручено было ему в сей экспедиции передовое и в трех тысячах человек состоящее войско, с которым он и отправлен был вперед.

Поелику главною целью при сей экспедиции было получение превеликой в Берлине добычи, и оною, сколько с одной стороны мы, а того еще более цесарцы прельщались, то походом сим с обеих сторон делано было возможнейшее поспешение, так что и сами цесарцы шли во весь поход, против обыкновения своего, без расстагов и в десять дней перешли до трехсот верст; но как много зависело от того, кто войдет в сей город прежде, то наши были в сем случае проворнее, и Тотлебен так поспешил, что, отправившись из Лейтена, что в Шлезии, в шестой день, а именно в полдни 3-го октября, с трехтысячным своим из гренадер и драгун состоящим корпусом, явился пред воротами города Берлина, и в тот же час отправил в оный трубача с требованием сдачи оного.

Сей превеликий столичный королевский город, не имеющий вокруг себя ни каменных стен, ни земляных валов, и всего меньше сего посещения ожидавший, имел в себе только 1200 человек гарнизонного войска, и потому к обороне находился совсем не в состоянии. Комендантом в оном был тот же самый генерал Рохов, который за два года пред тем имел уже таковое ж посещение от австрийцев. Со всем тем, случившийся тогда в Берлине - старик фельдмаршал Левальд, раненый генерал Зейдлиц и генерал Кноплох присоветовали ему обороняться и были так усердны, что из единого патриотизма взялись собственными особами защищать маленькие шанцы{111}, сделанные пред городскими воротами. Итак, все, кто только мог, и самые инвалиды, и больные похватали оружие и приготовились к обороне. Тотлебен, получив отказ, велел тотчас сделать две батареи и стрелять по городу. Стрельба сия продолжалась с двух часов пополудни по шестой час, и хотя брошено в сие время в город до трехсот гаубичных бомб{112} и каркасов, из которых иные доставали даже до самого королевского дворца, однако всем тем не произведено никакого пожара и не сделано вреда дальнего, кроме повреждения нескольких домов и кровель на оных. В вечеру же, в 9 часов, началась опять жестокая стрельба и бомбардирование, и 150 человек гренадер приступали к Гальским и Котбузским воротам и маленьким перед ними окопам и хотели взять оные приступом, но были каждый раз сильным огнем из ружей отбиваемы. Все сие продолжилось за полночь; после чего и во все 4-е число стояли спокойно, а между тем, сего числа подоспел к Берлину на помощь прусский генерал принц Евгений Виртенбергский с 5000-ми бывшего в Померании войска и, оправившись, атаковал тотчас маленький Тотлебенов корпус и принудил его отойтить несколько далее до Копеника.

Тут является потом граф Чернышев со всем своим достальным корпусом и соединяется с Тотлебеном. Сей генерал, услышав о делаемом сопротивлении, хотел было уже иттить назад, и преклонить его к тону, чтоб иттить к Берлину, стоило великого труда находившемуся при нем французскому комиссионеру, маркизу Монталамберту. Но как сему удалось, наконец, его к тому уговорить, тогда они оба с генералом Тотлебеном пошли вперед, а пруссаки, увидев сие, начали тотчас подаваться назад. Между тем, подоспел и в город другой еще прусский корпус, состоящий из 28-ми батальонов и находившийся под командою генерала Гильзена, и пруссаки в городе сделались так сильны, что могли оборонить ворота городские. И если б подержались они хотя несколько суток, то спасся бы Берлин, ибо король сам летел уже к нему на вспоможение, и у наших, равно как и у цесарцев, положено уже было в военном совете иттить назад. Но, по счастию нашему, прусские начальники поиспужались приближающейся к тамошним пределам и уже до Франкфурта, что на Одере, дошедшей нашей армии и генерала Панина, идущего с нарочитым корпусом для подкрепления чернышевского, и не надеялись с 14-ю тысячами человек прусского войска в состоянии быть оборонить отверстый со всех сторон город, - и опасаясь подвергнуть его от бомбардирования разорению, а в случае взятия приступом грабежу, заблагорассудили со всем войском своим ретироваться в крепость Шпандау, а город оставить на произвол судьбе своей.

Сия судьба его не так была жестока, как того думать и ожидать бы надлежало. Город, по отшествии прусских войск, выслал тотчас депутатов и сдался немедленно Тотлебену на договор, который поступил в сем случае далеко не так, как бы ожидать надлежало; но нашед в нем многих старинных друзей своих и вспомнив, как они с ними тут весело и хорошо живали, заключил с городом не только весьма выгодную для его капитуляцию, но поступил с ним уже слишком милостиво и снисходительно. В особливости же, поспешествовал непомерной благосклонности к сему городу некто из берлинских купцов, по имени Гоцковский, странный и редкий человек и сущий выродок из купцов. Будучи очень богат и употребляя богатство свое не во зло, а в пользу отечеству своему, сделался он при сем случае охранительным духом сего столичного города. Он настроил весь городской магистрат, во-первых, к тому чтоб сдаться нам, россиянам, а не пришедшим также уже цесарцам, ибо от сих, как главных своих неприятелей, не ожидал он никакой пощады. Во-вторых, как он после Кюстринской или Цорндорфской баталии всем попавшимся тогда в прусский плен российским офицерам оказал отменное великодушие и всех их не оставлял и подкреплял своим достатком, то сделался он чрез то во всей российской армии известным, а сие приобрело ему и от тогдашних наших начальников в Берлине дружбу, а особливо от главного командира, графа Тотлебена, а сею и воспользовался он наидеятельнейшим образом к пользе города. Все берлинские жители, и знакомые и незнакомые, воспринимали к нему прибежище, и он ежечасно являлся с просьбами и представлениями, как обо всем обществе, так и за приватных людей, и для подкрепления просьб своих не жалел ни золота, ни камней, ни других драгоценностей и не поставляя всего того на счет города.

Тотлебен требовал с города четыре миллиона талеров контрибуции и при всех представлениях был сначала неумолим. Он ссылался на полученное им от графа Фермора точное повеление - выбрать неотменно сию сумму и не новыми негодными, а старыми и хорошими деньгами. Все берлинские жители пришли от того в отчаяние, но наконец удалось купцу сему чрез пожертвование великих сумм из собственного своего капитала, требуемую сумму уменьшить до полутора миллиона, да сверх того, чтоб дано было войскам в подарок 200 т. талеров, также добиться и того, чтоб и вся оная небольшая и ничего почти незначащая сумма, принята была вместо старых и новыми маловесными и тогда ходившими обманными деньгами. С сим радостным известием полетел Гоцковский в ратушу, где собравшийся магистрат принял его как своего ангела-хранителя, и назначенные в подарок войску деньги, также полмиллиона контрибуции были тотчас заплачены, а в миллионе взят со всего купечества вексель.

Купец сей в таком кредите был у наших русских, что они ни с кем не хотели иметь дела, кроме него. Он денно и нощно был на улице, доносил о беспорядках, делаемых чиновниками, препятствовал всякому несчастию и утешал страждущих. От Фермора дано было повеление, чтоб все королевские фабрики сперва разграбить, а потом разорить, и между прочим были именно упомянуты так называемый Лагергаус, с которой становилось сукно на всю прусскую армию, также золотая и серебряная мануфактура, и 10-е число октября назначено было для сего разорения. Гоцковский узнает о том в полночь, бежит без памяти к Тотлебену, употребляет все возможное и предоставляет ему, будто бы сии, так называемые королевские фабрики, не принадлежат собственно королю и доход от них будто бы не отсылается ни в какую казенную сумму, а употребляется весь на содержание Потсдамского сиротского дома. Тотлебен уважает сие его представление, заставливает Гоцковского засвидетельствовать сие письменно и утвердить присягою, - а сие и спасло сии фабрики и избавило их от повеленного Фермором разорения.

Сим образом зависело от одного Тотлебена тогда причинить королю прусскому неописанный и ничем ненаградимый убыток. Берлин находился тогда в самом цветущем состоянии, наполнен был бесчисленным образом наипрекраснейших зданий, был величайшим мануфактурным городом во всей Германии, средоточием всех военных снарядов и потребностей и питателем всех прусских войск. Тут находилось в заготовлении множество всяких повозок, мундиров, оружия и всяких военных орудий и припасов, и многие тысячи человек, занимающиеся приготовлением оных; было множество богатейших купцов и жидов, и первые можно б было все разорить и уничтожить, а последние могли б заплатить огромные суммы, если б Тотлебен не так был к ним и ко всем берлинцам снисходителен.

Как цесарский генерал Ласси пришел к Берлину позднее Тотлебена, то сей и не хотел никак уступить ему главного начальства над городом, и Ласси с великою досадою и негодованием смотрел на столь снисходительные поступки Тотлебеновы. Он оттеснил силою российский караул от Гальских ворот и, поставив свой, требовал во всем соучастия, угрожая в противном случае протестовать против капитуляции. Чернышев примирил сию ссору и приказал опростать австрийцам трое ворот и поделиться с ними теми деньгами, которые назначены в подарок войскам, и дать им 50 т. талеров.

Тотлебен принужден был принимать на себя разные личины и играть различные роли. Публично делал он страшные угрозы и произносил клятвы и злословия, а тайно изъявлял благосклонное расположение, которое и подтверждалось делом. Все жестокие повеления Фермора были на большую часть отвращены и не исполнены. Но требования цесарцев были еще жесточе: между прочим, хотели они, чтоб подорван был берлинский цейггауз, славное и великолепное здание посреди города и лучших улиц находящееся. От сего произошел бы ужасный вред всему Берлину, и Тотлебену, как того ни не хотелось, но он принужден был на то согласиться, и отправлено уже было 50 человек россиян на пороховую, неподалеку от Берлина находившуюся, мельницу за порохом. Но неизвестно уже, как то случилось, что там весь порох загорелся, и мельницу взорвало вместе со всеми солдатами, и цейггауза подорвать было уже нечем: итак, довольствовались тем, что весь его опорожнили: что можно было взять с собою, то взяли, другое переломано, иное сожжено, а другое побросано в воду, а притом разорен был королевский литейный дом, монетные сбруи и машины, пороховые мельницы и все королевские фабрики, и забраты везде, где ни были, казенные деньги, коих число простиралось до 100 т. талеров.

Далее приказано было от Фермора берлинских газетиров наказать прогнанием сквозь строй за то, что писали они об нас очень дерзко и обидно, и назначен был к тому уже и день, и час, и постановлен уже строй. Но Гоцковский, вмешавшись и в сие дело, умел его так перевернуть, что они приведены были только к фрунту, и им сделан был только выговор, и тем дело кончено.

Далее повещено было всему городу, чтоб все жители, под жестоким наказанием, сносили все свое огнестрельное оружие на дворцовую площадь. Сие произвело всему городу изумление и новое опасение, но Гоцковский произвел то, что и сей приказ был отменен и для одного только имени принесено на площадь несколько сот старых и негодных ружей и по переломании казаками брошены в реку; а то же сделано и с несколькими тысячами пудов соли. Другое повеление Фермора относилось до взятия особливой контрибуции с берлинских жидов, и чтоб богатейших из них, Ефраима и Ицига взять в аманаты{113}, но Гоцковский умел сделать, что и сие повеление было не исполнено.

В условиях капитуляции положено было, чтоб ни одному солдату не брать себе квартиры в городе, но цесарский генерал Ласси, оказывающий себя при всех случаях непримиримейшим врагом пруссакам, поднял на смех сие условие и с несколькими полками своего корпуса взял квартиры себе в городе, совсем против хотения россиян. И тогда начались обиды, буянства и наглости всякого рода в городе.

Солдаты, будучи недовольны яствами и напитками, вынуждали из обывателей деньги, платье и брали все, что только могли руками захватить и утащить с собою. Берлин наполнился тогда казаками, кроатами{114} и гусарами, которые посреди дня вламывались в домы, крали и грабили, били и уязвляли людей ранами. Кто опаздывал на улицах, тот с головы до ног был обдираем и 282 дома было разграблено и опустошено. Австрийцы, как сами говорили берлинцы, далеко превосходили в сем рукомесле наших. Они не хотели слышать ни о каких условиях и капитуляции, но следовали национальной своей ненависти к охоте и хищению, чего ради принужден был Тотлебен ввесть в город еще больше российского войска и несколько раз даже стрелять по хищникам. Они вламывались, как бешеные, в королевские конюшни, кои, по силе капитуляции, охраняемы были российским караулом. Лошади из них были повытасканы, кареты королевские ободраны, оборваны и потом изрублены в куски. Самые гошпитали, богадельни и церкви пощажены не были, но повсюду было граблено и разоряемо, и жадность к тому была так велика, что самые саксонцы, сии лучшие и порядочнейшие солдаты, сделались в сие время варварами и совсем на себя были не похожи. Им досталось квартировать в Шарлоттенбурге, городке, за милю от Берлина отлежащем, и славном по-королевскому увеселительному дворцу, в оном находящемуся. Они с лютостью и зверством напали на дворец сей и разломали все, что ни попалось им на глаза. Наидрагоценнейшие мебели были изорваны, изломаны, исковерканы, зеркала и фарфоровая посуда перебита, дорогие обои изорваны в лоскутки, картины изрезаны ножами, полы, панели и двери изрублены топорами, и множество вещей было растаскано и расхищено; но всего более жаль было королю прусскому хранимого тут прекрасного кабинета редкостей, составленного из одних антик или древностей и собранного с великими трудами и коштами. Бездельники и оный не оставили в покое, но все статуи и все перековеркали, переломали и перепортили. Жители шарлоттенбургские думали было откупиться, заплатив контрибуции 15 т. талеров, но они в том обманулись. Все их дома были выпорожнены, все, чего не можно было унесть с собою, переколоно, перебито и перепорчено, мужчины избиты и изранены саблями, женщины и девки изнасильничаны, и некоторые из мужчин до того были избиты и изранены, что испустили дух при глазах своих мучителей.

Такое ж зло и несчастие претерпели и многие другие места в окрестностях Берлина, но все более от цесарцев, нежели от наших русских, ибо сии действительно наблюдали и в самом городе столь великую дисциплину, что жители берлинские, при выступании наших и отъезде бывшего на время берлинским комендантом бригадиру Бахману подносили через магистрат 10000 талеров в подарок, в благодарность за хорошее его и великодушное поведение; но он сделал славное дело - подарка сего не принял, а сказал, что он довольно награжден и той честию, что несколько дней был комендантом в Берлине.

Впрочем, вся сия славная берлинская экспедиция далеко не произвела тех польз и выгод, каких от ней ожидали, но сделалась почти тщетною и пустою. Если б, по ожиданию многих, по занятии войсками нашими Берлина, все союзные армии и самая наша двинулись внутрь Бранденбургии и в оной и даже в окрестностях Берлина расположились на зимние квартиры, то король был бы окружен со всех сторон и доведен до крайности, и войне б через то положен был конец; но как союзники, так и наши не имели столько духа, но напротив того, услышав, что король, узнав о сем занятии Берлина, тотчас с войском своим полетел к нему на помощь, так сего испужались, что рассыпались в один миг все, как дождь, от Берлина в разные стороны. Наши спешили убраться за реку Одер и соединиться с главною армиею: цесарцы направили стопы свои в Саксонию, чтоб соединиться с Дауном, а шведы, поспешившие было также к Берлину, возвратились обратно в Померанию, так что король, пришед к Берлину, не нашел тут уже никого, а одни только следы опустошения и разорения, и успел еще потом, возвратясь к подошедшему между тем в Саксонию Дауну, подраться с цесарцами и как у них побить несколько тысяч народа, так и сам потерять столько ж. Большая, славная и почти беспримерная баталия сия, единая во все течение лета, произошла в Саксонии, при местечке Торгау или Сиплице и совсем была сначала потерянная королем; но нечаянная удача генерала его Цитена и обстоятельство, что Даун был ранен и должен был команду препоручить генералу Одонелю, доставили ему, наконец, победу, без дальних, однако, для него выгод, кроме того, что он удержал за собою Саксонию и все воюющие с ним державы вышли из его пределов.

Таким образом окончилась в сей год кампания, достопамятная наиболее одними только маршами и контрамаршами, да упомянутою теперь торгавскою баталиею, а в прочем не принесшая ни союзникам дальних выгод, ни изнурившая короля прусского. Он остался при тех же границах, в каких был с начала весны, и все труды, убытки и люди потеряны были по пустому; а сим окончу я и сие письмо, дабы в последующем говорить уже о ином и обратиться паки к своей истории, между тем остаюсь ваш, и прочее.

Письмо 85-е

Любезный приятель! Возвращаясь опять к описанию моей собственной истории, скажу вам, что между тем, как все упомянутое в последних моих обоих письмах в Шлезии, Саксонии, Померании и Бранденбургии происходило, мы, живучи в Кенигсберге, так как прежде мною было упоминаемо, помышляли только о увеселениях и только что досадовали, что не присылались так долго курьеры с известиями ни о взятье городов, ни о сражениях, ни о победах, какими мы во все лето ласкались. Наконец, как обрадовались мы, услышав, что наши пошли в Берлин и оный взяли{115}. Мы думали, что от сего и бог знает что последует, но сколь же взгоревались опять, когда услышали, что войска наши опять сей город покинули, что занятие оного не послужило нам ни в какую пользу и что наши и сами насилу ушли оттуда. Нам стыдно даже самих себя было при сем известии, а особливо потому, что мы слишком уже зарадовались овладением Берлином.

Вскоре после того и около самого того времени, как пошел мне двадцать третий год, а именно 11 октября (1760) поражены мы были другим, всего меньше ожидаемым и всех нас неописанно поразившим известием, что императрица, прогневавшись на наших предводителей войск и генералов за то, что они в минувшие кампании так мало ревности и усердия оказали и чрез то подвигли союзников ея (к неудовольствию и недоверку на себя, вознамерилась сделать перемену), и на место графа Салтыкова определила старика фельдмаршала графа Александра Борисовича Бутурлина главным командиром ея армии. Сие известие привело нас всех в изумление, и мы долго не хотели верить, чтоб могло сие быть правдою. Характер сего престарелого большого боярина был всему государству слишком известен, и все знали, что неспособен он был к командованию не только армиею, но и двумя или тремя полками, и что всем и всем несравненно был хуже Салтыкова, а когда и сей едва-едва годился воевать против такого хитрого и искусного воина, каков был король прусский, то чего можно было ожидать от Бутурлина, который уже и до того служил более всем единым посмешищем. Словом, все дивились тому и говорили, что никак людей на Руси уже не стало, и все утверждали, что лучше бы поручить армию последнему какому-нибудь генерал-майору, нежели сему старику, даром, что он был фельдмаршал, до которого чина дослужился он по линии. Единая привычка его часто подгуливать и даже пить иногда в кружку с самыми подлыми людьми наводила на всех и огорчение и негодование превеликое. А как, сверх того, был он неуч и совершенный во всем невежда, то все отчаивались и не ожидали в будущую кампанию ни малейшего успеха, в чем действительно и не обманулись.

Впрочем, сколько негодовали мы на сего нового главного всем нам командира, столько сожалели о прежнем честном и праводушном старике, графе Салтыкове. Сей, хотя также был не слишком знающим, но все гораздо уже лучше Бутурлина и ежели что портил, так от единого своего упрямства и своенравия, при многих случаях даже непростительного. Он был отлучен только от армии, а не отставлен, и ему велено было жить в Мариенбурге.

Между тем продолжали мы в Кенигсберге жить по-прежнему и самую осень препровождать в увеселениях обыкновенных. У генерала нашего были то и дело балы, а в исходе ноября опять маскарад превеликий, на котором я опять затанцевался до совершенной усталости, а сверх того, имели мы около сего времени и другую забаву: прислана была к нам в Кенигсберг - для выпорожнения и у нас и у многих кенигсбергских жителей карманов и обобрания у всех излишних денег - казенная лотерея. До сего времени не имели мы об ней никакого и понятия, а тогда узнали ее довольно-предовольно и за любопытство свое заплатили дорого. У многих из нашей братьи, а особливо охотничков, любопытных и желавших вдруг разбогатеть, не осталось ни рубля в кармане, а нельзя сказать, чтоб и я не сделался вкладчиком в оную. Рублей пять-шесть и до десяти проиграл и я, и после тужил об них чистосердечно, ибо на сумму сию мог бы я купить себе превеликое множество книг, но, по счастию, скоро опамятовался и терять более деньги понапрасну перестал.

В половине декабря был у нас, по причине случившегося какого-то праздника, опять у генерала нашего превеликий маскарад, и я протанцевал и на оном до самого четвертого часа и до такой усталости, что насилу мог дойтить до квартиры.

В сию осень как-то в особливости я заразился и затанцевался впрах, власно как предчувствуя, что всем таким забавам и увеселениям скоро уже конец долженствовал воспоследствовать, как и действительно, не успели мы от того еще выспаться и отдохнуть, как получаем совсем не ожидаемое и такое известие, которое до крайности всех нас перетревожило, а именно, что мы вскоре получим себе нового и незнакомого командира и что прежнего, то есть Корфа, угодно было императрице определить в Петербурге на место умершего Татищева генерал-полицмейстером, а сменить его и нами тут в городе командовать велено было генерал-поручику Суворову, отцу того, который впоследствии так много прославил себя в свете.

Все мы, хотя и не очень были довольны Корфом, как по чрезвычайному крутому его нраву и бранчливости непомерной, так и потому, что он не слишком был и милостив и благодетелен ко всем нам, русским, а особливо подкомандующим, и никто из нас не видал от него никакого добра, кроме одних ругательств и браней, и потому все не столько его любили, сколько ненавидели, и самого его втайне бранили; однако, с одной стороны, сделанная уже к нему привычка, а с другой стороны, незнание нового командира и его характера, и обстоятельство, что из знающих иные его хвалили, а иные нет, вообще же, все отзывались об нем, что он человек особливого характера, сделало то, что нам его Корфа уже некоторым образом и жаль стало.

Известие о сем получено нами уже в исходе 1760 года и за немногие дни до рождества Христова, и генерал наш, получив оное, тотчас отправился по некоторым надобностям и делам к фельдмаршалу в Мариенбург, взяв с собою и г. Чонжина, который в сие время был уже коллежским асессором, который чин доставил ему генерал наш.

Сия отлучка сих обоих особ доставила нам сколько-нибудь свободу и от трудов отдохновение, и я, писавши к приятелю своему большое письмо, говорил, что мне впервые еще удалось тогда препроводить целую половину дня на своей квартире, но зато как самый праздник, так и святки были у нас несколько скучноваты. Чтоб пособить тому сколько-нибудь и заменить отсутствие генерала, то вздумалось одному из сотоварищей наших, а именно, старшему из тех обоих генералов, господ Олиных, о которых упоминал я прежде, случившемуся около сего времени быть именинником, дать нам на другой день праздника добрую вечеринку, или паче порядочный бал, но только в миниатюре. Была у нас тут и музыка, было много и женского пола, было множество танцев и наконец ужин; и хозяин наш, будучи у нас первым петиметром и любочестием до безумия зараженный, не упустил ничего, чем бы нас как можно лучше угостить и позабавить. Мы собрали на праздник сей всех своих друзей и знакомцев, и как под предлогом, что г. Олин праздновал день своей женитьбы, хотя он от роду еще женат не был, нашли способ пригласить для танцев и многих из тамошних жительниц и через то сделали бал свой нешуточным, но порядочным, а что всего лучше, то все происходило на нем с благочинием и порядком, то завеселились и затанцевались мы на оном впрах и, как говорится, до самого положения риз. Никто же из всех столько не веселился при сем случае, как я и отъезжающий уже с генералом друг мой, адъютант его, г. Балабин. Мы были почти главные особы на оном, и как во все сие празднество господствовала вольность, откровенное дружество и поверенность, то был он нам, да и самому мне, во сто раз приятнее всех праздников и балов губернаторских.

Вслед за сею нашею пирушкою получали мы и другое и в особенности мне весьма неприятное известие. Наслано было повеление от фельдмаршала, чтоб всем оставшимся от полков в Кенигсберге третьим батальонам иттить немедленно к полкам своим, и чтоб при сем случае неотменно собрать и сменить всех отлучных и отправить с ними к полкам их. Для меня повеление сие было тем важнее, что в числе сих батальонов считался батальон и нашего полку, а в числе помянутых отлучных и сам я, и как посему касалось повеление сие и до меня собственно и пришло к нам пред самою сменою губернаторов, то наводило оно на меня великое сумнение, и я боялся, чтоб сия расстройка не сделалась мне, наконец, предосудительною.

Губернатор наш проездил к фельдмаршалу до самого наступления нового 1761 года, который день был у нас достопамятен тем, что получили мы в оный новый год новую зиму и нового губернатора, ибо и сей приехал к нам в самый первый день сего года и остановился тут же у нас в замке, где старый губернатор опростал для его тотчас весь верхний и лучший этаж, а сам перешел в прежний нижний и старался угостить его всячески. Мы встречали его все, и он показался нам остреньким, неглупым и таким старичком, который был сам о себе, несмотря хотя был очень, очень не из пышных.

Первые дни сего года прошли в принимании единых поздравлений с приездом ото всех и всех и в ранжировании собственных своих домашних дел, и настоящая смена и сдача губернии воспоследовала не прежде как 5-го января, и как сей день был для меня в особливости достопамятен, то опишу я его подробнее.

Всем нам повещено было еще с вечера, что на утро будет происходить смена у губернаторов и чтоб мы к тому готовились и находились каждый при своем месте. А не успели мы в тот день собраться в канцелярию, как и пришли в оную губернаторы, и старый в провожании множества всякого рода чиновников и повел нового по всем канцелярским комнатам, и представлял ему всех своих подкомандующих, рассказывал, кому поручено какое дело и кто чем занимался; а при сем случае, натурально, дошла и до меня очередь.

Я хотя нимало не сомневался в том, что не останусь никак без рекомендации от старого губернатора новому, однако оказанная мне от прежнего при сем случае милость превзошла все мои чаяния и ожидания. Он, возвращаясь с ним из задних канцелярских комнат, нарочно для меня в моей остановился и новому губернатору с следующими словами меня представил: "Сего офицера я в особливости вашему превосходительству рекомендую". За сим и пошли исчисления и похвалы всем моим способностям, качествам и добрым свойствам, и могу сказать, что все они были не только не забыты, но еще и увеличены. Одним словом, я сам не знал до сего времени, что поведение мое было ему так тонко и коротко известно. Состояние, в каком я тогда находился, не могу я никак описать, а только скажу, что всю ту четверть часа, в которую принужден я был слышать себе от всех бывших тут беспрерывные и напрерыв друг перед другом производимые похвалы, горел как на огне и сам себя почти не помнил от смешения неожидаемости удивления и удовольствия.

Новый губернатор не успел о имени моем услышать, как спросил меня, кто мой отец был. И как я ему сказал, то уверял меня, что он родителя моего знал довольно, и спрашивал меня потом о некоторых до фамилии нашей касающихся обстоятельствах и у какой нахожусь я тут должности? На сие последнее отвечать мне не было времени, ибо тотчас голов в пять ему было ответственно и вкупе сказываемо, как я нужен и прилежен, и прочее, и прочее. Сколько казалось, то было ему очень непротивно все сие слушать, а особливо уверения всех о том, что я охотник превеликий до наук, до рисования и до читанья книг, которые у меня, как они говорили, не выходят почти из рук. Он сам имел к тому охоту, и любопытство его было так велико, что он восхотел посмотреть некоторые лежавшие у меня на столе книги. Тогда сожалел я, что не было тут никаких иных, кроме лексиконов, ибо прочие, все тут бывшие, отослал я на квартиру, и если б знал сие, то мог бы приготовить к сему случаю наилучшие. Со всем тем губернатор и все те пересмотрел и говорил со мною об них столько, что я мог заключить, что он довольно обо всем сведущ.

Между тем как все сие происходило, и новый губернатор удостоивал меня особливым своим благоволением, глаза всех зрителей обращены были на меня, и все радовались и поздравляли меня потом с приобретением себе уже некоторой от сего нового начальника милости. И как едва ли ему кто-нибудь иной был столько расхвален, как я, то сие самого меня очень веселило, а притом доставило мне ту пользу, что как скоро дня через два после того доложили ему обо мне, что мне следует иттить в поход вместе с батальоном, то он тотчас приказал меня оставить и написать обо мне к фельдмаршалу особое представление.

Новый наш губернатор начал правление свое представлением всем кенигсбергским жителям такого зрелища, какого они до того еще не видывали и которое их всех удивило; ибо как на другой день принятия его должности случилось быть празднику богоявления господня, то восхотел он показать бываемые у нас в сей день водоосвящения подворные, со всеми обрядами, и процессию, введенные при том в обыкновение. Итак, выбрано было посреди города, на реке Прегеле, наилучшее и такое место; которое могло б окружено и видимо быть множайшим количеством народа, и сделана обыкновенная и - сколько в скорости можно было - украшенная иордань{116}. По всем берегам реки и острова поставлены были все случившиеся тогда в городе войски и батальоны с распущенными их знаменами и в наилучшем убранстве, а в близости подле иордана поставлено было несколько пушек. Все сии приуготовления привлекали туда несметное множество зрителей. Не только все улицы и берега реки и рукавов ее, но и все окна, и даже самые кровли ближних домов и хлебных пиклеров унизаны были людьми обоего пола, а то же было и по всем улицам, по которым иттить надлежало процессии от церкви, более версты от сего места удаленной. Процессия сия была наивеликолепнейшая, и архимандрит, в богатых своих ризах и драгоценной шапке, со множеством духовенства производили для пруссаков зрелище, достойное любопытства, а как присутствовал при оной и сам губернатор со всеми чиноначальниками и от самой церкви провожал ее пешком, несмотря на всю отдаленность, то желание видеть нового губернатора привлекло туда еще более народа. Поелику же, при погружении креста в воду, производилась как из поставленных на берегу пушек, так и с фридрихсбургской крепости пушечная пальба, а потом и троекратный беглый огонь из мелкого ружья всеми войсками, то и сие сделало в народе еще более впечатления, и все кенигсбергские жители смотрели на все сие с особливым удовольствием. Губернатор же не преминул в сей день угостить всех лучших людей обедом. Но многим из народа не полюбился только он наружным своим видом и простотою одежды, ибо относительно до сего не видно было в нем ни малейшей пышности и великолепия такого, какое привыкли они всегда видеть в Корфе.

Батальон наш выступил вскоре после того в поход, а я, оставшись тут, начал мало-помалу привыкать к новому правительству, которое сопряжено было со многими переменами и, между прочим, с тем, что все мы принуждены уже были вставать ранее и, вместо того, что прохаживали в канцелярию часу в восьмом и в девятом, приходить в нее уже в четыре часа поутру. Что ж касается до губернатора, то будучи он разумным, деловым, а притом крайне трудолюбивым человеком, вставал так рано, что в два часа пополуночи бывал уже всегда одет и можно было его всякому видеть, а по всему тому хотел, чтоб и канцелярские были поприлежнее против прежнего. Новость сия гг. товарищам моим не весьма нравилась, но к чему не можно привыкнуть? Сперва был о том превеликий ропот и негодование, но скоро все мы к тому привыкли и довольны были тем, что по крайней мере, после обеда не сидели мы уже в канцелярии и в праздники имели более свободы.

Другая и не менее важная перемена с нами была та, что мы лишились обыкновенного губернаторского стола, которым до того времени пользовались, и должны были помышлять уже о собственном своем пропитании, и вместо того, что хаживали гурьбою прямо из канцелярии за готовый для нас и сытый стол в комнатах губернаторских, должны были расходиться уже по квартирам, ибо новый наш губернатор, будучи далеко не таков богат, как Корф, не рассудил для нас иметь особый стол и тем паче, что и сам имел у себя очень, очень умеренный.

Обстоятельство сие было для нас, а особливо для холостых и одиноких, весьма чувствительно, ибо для живущих тут с женами и имевших и до того домашние столы было сие сноснее, а мы должны были либо заводиться всем и всем и варить себе есть дома, либо ходить обедать в трактиры, либо приказывать приносить к себе из оных. И как сие последнее было хотя убыточно, но с меньшими хлопотами и затруднениями сопряженное, то решился я, относительно для себя, избрать сие последнее и, отходя поутру из квартиры приказал человеку сходить в ближний трактир и заказать для себя обед. Но как удивился я, пришед в полдни домой и нашед у себя стол уже набранный и человека своего, спрашивающего, прикажу ли я подавать кушанье? Я не инако думал, что он хотел иттить за ним в трактир, и потому стал было напоминать ему, чтоб он не простудил мне кушаньев, но как удивился еще того более, когда он мне сказал, чтоб я того не опасался, что кушанье близко и что добродушные мои старички-хозяева не успели о том услышать, что я расположился посылать за обедами своими в трактир, как руками и ногами тому воспротивились и, не допустив его до того, приготовили обед мне сами и хотят, чтоб я о том нимало не заботился, но что обед будет для меня всегда готов, в какое бы время я ни пришел из канцелярии, и что хотят сие делать даром, без всякой заплаты и из единой благодарности за то, что я стою у них смирно, что не видят они от меня никакого себе зла и неудовольствия, и во все время стояния моего у них жили в совершенном спокойствии и от всех обид в безопасности. Признаюсь, что таковое добродушие хозяев моих поразило меня до крайности, и как чрез минуту после того взошли ко мне наверх и оба старики-хозяева и то же изустно мне повторили, то сколько ни отговаривался я, что не хочу их тем отягощать, и сколько ни совестился, что причиню им тем убыток, но, видя их кланяющихся и неотступно того просящих, принужден был на то согласиться и сделать им сие удовольствие, чем они крайне были и довольны.

И с того времени обедывал и ужинывал я уже всегда дома, и обед для меня был действительно всегда готов, и хотя столы мои и не были уже таковы пышны и изобильны, как у губернатора, но во вкусе и в сытости ничего в них не доставало. Всегда имел я у себя три вкусных блюда: суп, какой-нибудь соус и жаркое, а по воскресным дням даже и пирожное, а потом и кофе, и все это бывало всегда так хорошо и вкусно сварено и приготовлено, что я не только сыт, но еще и довольнее во все время был, нежели прежними обедами губернаторскими.

Наконец настал день отъезда в Петербург нашего бывшего губернатора, день, который встречали мы с особыми чувствованиями и в который можно было видеть, кто как к нему расположен был и кто жалел или радовался о его отбытии. Накануне того дня ходили мы все к нему прощаться. Боже мой! с какой лаской и с какими изъявлениями своего благоприятства, перецеловав, отпустил он нас от себя. Со всяким из нас не оставил он поговорить что-нибудь, и мне советовал он в особливости продолжать хорошее мое поведение и стараться жить добропорядочно. Сия минута сделала мне его впятеро милей перед прежним, и я хотел бы уже и всегда быть в его команде, если б он всегда таков добр и хорош был. Со всем тем и каков он ни был, но я не могу на него жаловаться, а обязан ему еще благодарностью. Многие из наших роптали на него, для чего не одарил он всех их чем-нибудь на память о себе при отъезде, но я доволен был и добрым словом; а сверх того, дал он нам всем изрядные аттестаты за своею рукою и печатью, который хотя мне и не принес в жизнь мою никакой пользы, но я храню его у себя и поныне, как некакой памятник тогдашнему моему служению. Вместе с ним проводили мы тогда и общего нашего друга адъютанта его господина Балабина и расстались с ним, утирая текущие из глаз слезы дружества.

Проводив его, стали мы по-прежнему жить, и я по-прежнему ходить ежедневно в канцелярию и отправлять прежнюю должность. Впрочем, как я, так и все не сомневались нимало, что на представление, сделанное обо мне, воспоследствует от фельдмаршала благоприятный отказ, почему нимало я и не собирался к отъезду из Кенигсберга, но вдруг воспоследствовало совсем тому противное и всего меньше нами ожидаемое.

Через неделю по отъезде Корфа пришло наконец повеление обо мне от фельдмаршала, и повеление такое, которое потрясло тогда всю душу мою. В нем, не упоминая обо всех тех необходимостях, о каких писано было в представлении обо мне, сказано только, что буде я в армии быть неспособен, то оставить меня дозволяется, а буде человек молодой и в армии быть могу, то отправить бы меня с батальоном.

Как повеление сие было не совсем позитивное, а было некоторым образом двоякое, то и не вдруг получил я решительный ответ, но дело осталось еще на перевесе, и я более двух недель находился еще в совершенной неизвестности, что со мною сделают и отправят ли меня или удержут? И как всем нашим канцелярским никак не хотелось со мною расставаться, то все они, а паче всех помянутый асессор Чонжин, во все сие время всячески старался наклонить генерала нашего к тому, чтоб меня не отпускать, но, к несчастью нашему, был он такого характера, что его трудно было и чем-нибудь убедить. Он хотя и внимал всем его представлениям о необходимой надобности во мне, и что все они без меня как без рук будут, и хотя и самому ему не хотелось меня отпустить, но повеление было от фельдмаршала, и повеления сии почитал он все свято, итак, сам не знал, что ему делать и какое найтить посредство в сем случае, а посему на все вопрошения мои у помянутого асессора не мог я добиться никакого толку. Правда, хотя я сам не имел никакой причины спешить получением решительного повеления, но как не было у меня ни лошадей, ни всего прочего, нужного к походу, и всем тем надлежало запасаться, то неволя заставила меня добиваться толку, дабы не упустить к приуготовлению всего того способнейшего времени.

Мне присоветовали, наконец, сходить самому к генералу и стараться добиться от него чего-нибудь одного, и я последовал сему совету, и чтоб иметь более времени с ним о том поговорить, то избрал в один день утреннее и такое время, когда он только что встал и оделся и у него никого еще не было. Было сие часу в третьем пополуночи, когда я пришел к нему в покои. Он уже был совершенно одет и тотчас велел меня к себе пустить, как скоро ему обо мне доложили. Я нашел его ходящего взад и вперед по одной пространной, но одною только свечкою освещенной комнате, и как он меня спросил, - что я? то сказал я ему прямо, что я пришел к нему требовать решительного повеления - что мне делать? собираться ли ехать к полку или нет? Но он, будучи превеликим политиком и не хотя, как думать мне можно было, меня оскорбить формальным повелением, не сказав мне ничего точного в ответ, завел со мною такие бары и раздабары, что проговорил со мною более получаса о разных материях, а при всем том о главном деле не сказал мне ни того ни сего, и я вышел от него, на такой же находясь неизвестности, в какой был прежде. То только мог я приметить, что ему хотелось, чтоб я и остался, но чтоб сделалось это так, чтоб он не мог за то понесть от фельдмаршала какого-нибудь слова. Но как ни он, ни я не знал, как бы сие сделать, то осталось опять на прежнем, и я хотя начинал усматривать, что мне вряд ли отделаться от похода, и уже кое-чем начал запасаться, однако, под предлогом, что не могу ничего решительного добиться, продолжал ходить по-прежнему в канцелярию и отправлять свою должность.

Между тем употреблены были, по приказанию генеральскому, все способы к отысканию на место мое из находившихся тогда в Кенигсберге какого-нибудь способного к тому офицера. Перебраны были все до единого, но не нашлось ни одного, который хотя б несколько к тому был способен. Сие обрадовало меня и польстило было надеждою, ибо как великая надобность в таком переводчике, каков был я, мне самому была известна, то ласкался я надеждою, что, и нехотя может быть, меня, наконец, оставят. Но, к несчастью, проговорись кто-то генералу о присланных из Москвы и тут учащихся студентах. Генерал не успел того услышать, как и прицепился к оным. Тотчас были они все отысканы и спрашиваны самим генералом, не может ли из них кто-нибудь переводить, и тогда случилось одному из них, а именно, самому тому Садовскому, о котором я прежде вспоминал, проболтаться, что из книжки переводить он может. Генерал обрадовался, сие услышав, и в тот же момент велел сыскать ему что-нибудь перевесть на пробу; перевод его, каков ни был несовершенен и как г. Чонжин ни старался его опорочить, однако самим генералом он одобрен, и сказано, что он переводить научится и чтоб он тут оставался и принимался б за работу.

Бедный Садовский, не ожидавший того нимало и попавшийся тогда, как мышь в западню, скоро увидел, что переводы наши были совсем различны от книжных и таких, какие ему отчасти были известны; и как случилось тогда - как нарочно - дел превеликое множество, и притом еще переводов самых трудных, и положены пред него целые груды бумаг, то бедняк сей и при первом переводе стал совсем в пень и так их испужался, что раскаивался тысячу раз в том, что проболтался, не рад был животу своему и приступал уже с неотступною просьбою, чтоб его от того избавить и освободить, но на него уже не посмотрели. Слово было сказано, и переменить его было не можно, и он, что ни говорил, но принужден был оставаться и кое-как не переводить, а городить турусы на колесах.

Я смотрел хотя на сие и только что смеялся, однако все сие открыло мне уже глаза, и я видел ясно, к чему клонится все дело, и, положив сбираться в полк уже самым делом, стал уже уклоняться от переводов и в канцелярию ходить реже, но не прошло и двое суток, как востребовалась во мне крайняя надобность. Нужно было одно важное дело, и при том очень скоро, перевести, и как новый переводчик учинить того никак был не в состоянии, то прислали нарочного за мною и просили уже просьбою взять на себя труд и перевести оное. Я хотел было сперва позакопаться и не переводить, но, подумав и рассудив, что сердцем и досадою ничего не сделаешь, никакой пользы себе не произведешь, не только не согласился, но нарочно еще постарался перевесть скорее и как можно лучше. Сим угодил я много генералу, а как в самое то же время надобность явилась скопировать некоторые посылаемые ко двору нужные чертежи и рисунки, и произвесть сие, кроме меня, было некому, мне же удалось сделать их еще лучше самого оригинала, то приобрел я чрез то себе новые похвалы и получил новый луч надежды, что меня удержут или, по крайней мере, не слишком скоро станут вытуривать вон из города.

Но все сие не долго продолжалось: вытуривать меня хотя ни у кого на ум не было, и все рады б были, чтоб я пробыл как можно долее, дабы можно было им моими трудами пользоваться, но самому мне явилась новая побудительная причина добиваться вновь какого-нибудь о себе решения. Является ко мне вдруг купец, у которого приисканы и приторгованы были мною уже лошади, и сказывает, что он отправляется в уезд, и буде мне лошади надобны, то бы я покупал оные скорее, а в противном случае он уедет на них сам; а как лошади были хороши и приторгованы дешево, и мне упустить их не хотелось, то сие протурило меня опять к генералу и побудило просить, чтоб сказал он мне что-нибудь решительное. Признаваться надобно, что я в сей раз надеялся почти несомненно, что получу ответ благоприятный, однако я в том обманулся немилосердно, и генерал, по многим заминаниям, сказал мне, наконец, решительно, что ему никак меня удержать не можно и чтоб я собирался в путь свой,

Не могу изобразить, как поразился я сим неожидаемым ответом и как взволновалась во мне вся кровь при услышании оного. Я власно тогда как на льду подломился и, терзаем будучи разными душевными движениями и откланявшись ему, пошел, повеся голову, в канцелярию, сказывать сотоварищам своим о учиненном мне формальном отпуске. И тогда я имел неописанное удовольствие видеть, как много меня все любили, как всем им было меня жаль и как не хотелось со мною расстаться. Все, от вышних до нижних чинов, услышав сие, встужились, все собрались в кучку вокруг меня и все напрерыв друг пред другом изъявляли и досаду свою, и сожаление обо мне, и все вообще роптали и были крайне недовольны поступком генерала. Иной называл его трусом и старою бабою, другой говорил, что он сам не знает, чего боится, третий полагал за верное, что фельдмаршал всего меньше о том знает и обо мне думает, а наврать обо мне вздумалось так правителю его канцелярии, и что можно б подождать и вторичного обо мне повеления, которого верно не воспоследует, ибо я составляю столь маловажную в армии особу, что дело обойдется и без меня, и обо мне верно позабудут, иной говорил, что не великая б беда, если б генералу и вторично еще обо мне к фельдмаршалу представить или писать партикулярно и попросить фельдмаршала о дозволении мне остаться как для казенных же и необходимых надобностей, иные советовали мне сказаться больным или всклепать на себя что-нибудь, тому подобное. Все же вообще не советовали мне никак спешить моим отъездом, а медлить оным сколько можно долее, говоря, что и путь становится уже самый последний и мне ехать будет слишком дурно, а лучше бы подождать просухи, а г. Чонжин брался сделать, наконец, то чтоб меня не высылали и неволею, и чтоб медлить сколько можно моим отправлением и так далее.

Я слушал все сие и молчал, но как все сии сожаления мне ни мало не помогали, и я был уже формально спущен, то, подумав обо всем хорошенько и боясь, чтоб не нажить себе какой беды, решился уже начать собираться прямым делом, и потому, пришед на квартиру, послал тотчас с деньгами за сторгованными лошадьми и купил оных, а потом велел исправлять и повозку и все нужное к походу.

Но как сие скорей сказать, нежели сделать было можно, потому что повозка моя требовала великой починки, и потребно было по всему тому по меньшей мере недели две времени, то препроводил я все сие время не без скуки и в чувствованиях не весьма приятных. Привыкнув жить столько уже лет на одном месте и в покое и отвыкнув совсем от прежней военной жизни и службы, до которой я и без того поневоле только был охотник, тогда же, познакомившись с науками короче и вкусив все приятности их, всего меньше имея уже к ней склонности, желал я тысячу раз охотнее упражняться далее в оных, нежели ехать на войну и подвергать себя ежедневным трудам и опасностям. К тому же, как наступала и действительно самая уже распутица, ибо было сие уже в исходе февраля месяца, полк же наш находился уже в походе и отправлен был в Померанию, то признаюсь, что ехать мне крайне не хотелось, а потому и неудивительно, что я не старался слишком спешить сборами, но и сам помышлял уже о том, чтоб протянуть отъездом своим как-нибудь долее, и, буде б можно, так до самой бы просухи.

Между тем, как слух до нас доходил, что с обозами тогда в армии учинена перемена и офицерам уже двум велено иметь одну только повозку, то и сие озабочивало и огорчало меня чрезвычайно, обстоятельство сие принуждало меня забирать с собою колико можно меньше вещей, а как у меня тогда и одних книг более воза было, то пуще всего жаль мне было расстаться с ними, и я не знал, куда мне их девать и кому препоручить по отъезде.

В сем горестном расположении наступает, наконец, самый март месяц, и мне доносят, что повозка моя уже исправлена и все к отъезду моему было готово, и тогда иное ли что оставалось мне делать, как только иттить требовать себе пашпорты, распрощаться с генералом и со всеми и потом сесть и ехать. Отъезд мой и действительно был уже так достоверен, что я перервал уже и переписку с господином Тулубьевым, расплатился со всеми, кому я был должен, и, полагая за верное, что через неделю отправлюсь в путь и недели чрез две буду уже при полку, был во всем том так удостоверен, что не усомнился ссудить взаймы случившегося тогда тут нашего полку подлекаря, совсем мне почти незнакомого и тогда едущего в полк человека, тридцатью рублями денег в надежде, что получу оные от него тотчас по приезде в полк свой. Но воспоследствовал ли действительно мой отъезд или нет, о том услышите вы в письме будущем, а теперь, как сие уже увеличилось за пределы, то дозвольте оное сим кончить и сказать вам, что я есмь и прочая{117}.

Письмо 87-е

Любезный приятель! Продолжая повествование мое о полученных мною в течении 1761 года пользах, скажу, что, в-третьих, получил я в сие лето ту важную пользу, что гораздо уже короче познакомился с тем блаженным искусством увеселяться красотами натуры, которое способно доставлять человеку во всякое время бесчисленное множество приятных минут и увеселений непорочных и полезных и тем весьма много поспешествовать истинному его благополучию в сей жизни. Я упоминал вам уже прежде, что первый повод спознакомиться с сим драгоценным искусством подали мне сочинения г. Зульцера{118}, но в сей год узнал я множайшие сего рода книги и не только с особливым вниманием и любопытством читал оные, но из всех их, какие только мог достать, купил себе, а помянутую Зульцерову книжку "Размышления о делах натуры" перевел даже всю на наш язык; а как сие завело меня и далее и побудило короче познакомиться и со всею физикою, то занимался я и оною, и с таким успехом, что после, по приезде в деревню, в состоянии был и сам уже сочинить целые книги сего рода и научить блаженному искусству сему даже и детей своих, словом, я и сим знаниям весьма многим обязан в жизни моей, и они помогли мне препроводить ее несравненно веселее обыкновенного и имели во всю жизнь мою великое влияние.

Кроме всего того, прилежность моя была в сей год так велика, что я, за всеми помянутыми разными упражнениями, находил еще свободное время к переписыванию набело как некоторых своих сочинений, так и переводов лучших пьес из разных и славнейших еженедельников или журналов. Самую свою памятную книжку, о которой упоминал я прежде, переписал я набело и переплел в сие лето, и как была она первая моего сочинения, то и не мог я ею довольно налюбоваться.

Что касается до моих книг, то число оных чрез покупание разных книг на книжных аукционах, из которых не пропускал я ни единого, а отчасти - чрез накупление себе многих новых и употребление на то всех своих излишних денег, увеличилось в сей год несравненно больше и так, что собрание мое могло уже назваться библиотекою и сделалось для меня первейшею драгоценностью в свете. Со всем тем я не знал, что мне с сею любезною для меня драгоценностию делать, и она меня очень озабочивала. Я хотя помянутым образом и остался сам собою в Кенигсберге, и хотя весною и не было никакого обо мне повторительного повеления, а как армия пошла в поход, то не можно было и ожидать оного, ибо тогда фельдмаршалу нашему верно не до того было, чтоб помышлять о таких мелочах, однако, как все еще не было формального приказания, чтоб мне остаться, и не было никакой в том достоверности, чтоб не востребовали меня опять к полку, и долго ли, коротко, а все должен я был когда-нибудь к полку явиться, книг же у меня одних целый воз уже был, и мне и десятой доли взять их с собою и в походе возить не было возможности, то горевал я уже давно и не мог придумать, что мне с ними делать и как бы их доставить заблаговременно в свое отечество, в которое и сам я никакой почти надежды не имел возвратиться, ибо как конца войны нашей не было тогда и предвидимо; отставки же в тогдашние времена всего труднее было добиваться, да такому молодому человеку, каков я тогда был, и льститься тем совершенно было невозможно, то по всему вероятию и должна была вся служба моя тогда кончиться либо тем, что меня на сражении где-нибудь убьют или изуродуют и сделают колекою, или где-нибудь от нужды и болезни погибну, или, по меньшей мере, должен буду служить до старости и дряхлости, и тогда уже ожидать себе отставки. Все сие нередко приходило мне на мысль, и как я с самого того времени, как познакомился с науками, не ощущал в себе далекой такой склонности к военной службе, как прежде, а видал тогда уже ясно, что рожден я был не столько к войне, как для наук и к мирной и спокойной жизни, то, нередко помышляя о том, вздыхал я, что не могу даже и ласкаться надеждою такою мирною и спокойною, яко удобнейшею для наук жизнью когда-нибудь пользоваться. Со всем тем как я уже издавна и единожды навсегда вверил всю свою судьбу моему богу и решился всего ожидать от его святого о себе промысла, тогда же, узнав его и все короче, и более приучил себя при всяком случае возвергать печаль свою на господа и ничем слишком не огорчаться, а всего спокойно ожидать от него, то таковая надежда и упование на святое его о себе попечение и утешало меня при всяком случае и не допускало до огорчений дальних, а впоследствии времени и имел я множество случаев собственною опытностью удостовериться в том, что таковое препоручение себя в совершенный произвол божеский, и таковое твердое упование на святое его и всемогущее вспомоществование и при всяких случаях вспоможение всего дороже и полезнее в жизни для человека; так что, находясь теперь уже при позднем вечере дней моих, могу прямо сказать и собственным примером то свято засвидетельствовать, что во всю мою жизнь никогда и не постыдился я в таковой надежде и уповании на моего бога, и никогда не раскаивался я в том, но имел тысячу случаев и причин быть тем довольным.

Самый помянутый случай с моими книгами принадлежит к числу оных и может служить доказательством слов моих, ибо сколь ни мало я имел надежды к сохранению и убережению сего моего сокровища, но всемогущий помог мне и в том, как и при многих других случаях, и доставил мне к тому средство, о котором я всего меньше думал и помышлял, а именно:

Как до канцелярии нашей имели дело все, не только приезжающие из армии, но и все приезжающие, как сухим путем, так на судах и морем, из нашего Отечества, и командиры и судовщики наших русских судов всегда по надобностям своим прихаживали к нам в канцелярию и нередко в самой той комнате, где я тогда сидел, по нескольку часов препровождали, то случилось так, что одному из таковых судовщиков, привозившему к нам на галиоте провиант, дошла особливая надобность до меня. Он имел какое-то дело с тамошними прусскими купцами и судовщиками, и вознадобилось ему, чтобы переведена была скорее поданная от них на немецком языке превеликая и на нескольких листах написанная просьба. И как все таковые шкиперские и купеческие бумаги, по множеству находящихся в них особливых терминов, были наитруднейшие к переводу, и один только я мог сие сделать, то, приласкавшись возможнейшим образом, подступил он ко мне с униженнейшею просьбою о скорейшем переводе оной, говоря, что я тем одолжу его чрезвычайно. "Хорошо, мой друг, - сказал я ему, - но дело это не такая безделка, как ты думаешь; я не один раз испытывал сие и знаю, каково трудно переводить таковые проклятые шкиперские бумаги, а притом мне теперь крайне недосужно. Однако, чтоб тебе услужить, то возьму я бумагу твою к себе на квартиру и посижу за нею уже после обеда, а ты побывай у меня перед вечером, так, может быть, я перевесть ее и успею". "Великую бы вы оказали мне тем милость", - сказал он и был тем очень доволен, а я, искав всегда случая делать всякому добро, сколько от меня могло зависеть, охотно после обеда и приступил к тому и, посидев часа два, и перевел ему ее и прежде еще, нежели он пришел ко мне. Но как же удивился я, увидев пришедшего его ко мне с превеликим кульком, наполненным сахаром и разными другими вещами. "Ба, ба, ба! - сказал я. - Да это на что? неужели ты думаешь, что я для того велел приттить к себе на квартиру, чтоб сорвать с тебя срыву! Нет, нет, мой друг, я не из таких, а хотел истинно только тебе услужить и доставить скорее перевод свой. Он у меня давно уже и готов, но теперь, за это самое, и не отдам его тебе". - "Помилуй, государь! подхватил он, кланяясь и ублажая меня. - Для меня это сущая безделка, и вы меня не столько одолжили, но так много, что я вам готов служить и более, и неугодно ли вам чего отправить со мною в Петербург: я на сих днях отправлюсь на галиоте своем туда и охотно бы вам тем услужил и отвез, что вам угодно". Я благодарил его за чувствительность к моему одолжению, а он, взглянув между тем на книги мои, установленные по многим полкам, продолжал: - "Вот книги, например, у вас их такое множество. Не угодно ли вам их препоручить мне отвезть, куда вам угодно, в Ригу ли, в Ревель или в Петербург: вам где возить с собою в походах такое множество, а я охотно б вам тем услужил и доставил туда, куда прикажете".

Нечаянное предложение сие поразило меня удивлением превеликим и вкупе обрадовало. "Ах! друг ты мой! - воскликнул я. - Ты надоумливаешь меня в том, что меня давно уже озабочивает. Я давно уже горюю об них и не знаю, куда мне с ними деваться? Уже не отправить ли мне их, право, с тобою, и не отвезешь ли ты их в Петербург? великое бы ты мне сделал тем одолжение". - "С превеликим удовольствием, батюшка, - сказал он, - галиот мой пойдет пустым и с одним только почти баластом, так если б и не столько было посылки, так можно, а это сущая безделка!" - "Но, друг мой! - сказал я ему. - Книги сии мне очень дорого стоют, а я до них охотник, и могу ли я надеяться, что они не пропадут?" - "О! что касается до этого, - подхватил он, - то разве сделается какое несчастие со мною и с галиотом моим, а то извольте положиться в том смело и без всякого сомнения на меня, как на честного человека, и извольте только назначить мне, где и кому их отдать, а то они верно доставлены будут". - "Очень хорошо, мой друг! - сказал я. - За провоз я заплачу, что тебе угодно!" - "Сохрани меня господи! - подхватил он. - Чтоб я с вас что-нибудь за провоз такой безделицы взял, а позвольте-ка их готовить и, уклав в сундуки, хорошенько увязать и запечатать, чтоб они дня через два были готовы, а впрочем, будете вы мною верно довольны".

На сем у нас тогда и осталось, и я, дивясь сему нечаянному совсем и благоприятному случаю, отпустил его от себя с превеликим удовольствием и тотчас послал к столярам и заказал сделать сундуки для укладывания книг моих, но тут сделался вопрос: к кому я их в Петербург отправлю? Не было у меня там ни одного коротко знакомого, а был только один офицер, служивший при Сенатской роте, из фамилии гг. Ладыженских, который, будучи соседом по Пскову зятю моему Неклюдову, был ему приятель, а сам я не знал его и в лицо, а только кой-когда с ним переписывался да знал коротко сестру его, короткую приятельницу сестры моей. Итак, к другому, кроме его, послать мне их было не к кому, но и об нем не знал я - в Петербурге ли он тогда находился или в деревне. Но как бы то ни было, и как ни опасно было отдать всю библиотеку мою на произвол бурному и непостоянному морю и человеку совсем мне до того незнакомому, однако, подумав несколько и не хотя упустить такой хорошей оказии, призвав бога в помощь, решился на все то и на удачу отважиться и, наклав книгами целых три сундука и увязав оные и запечатав, препоручил их помянутому судовщику с письмом к помянутому г. Ладыженскому, в котором просил сего отправить их при случае к моему зятю в деревню.

Не могу изобразить, с какими чувствиями расставался я с милыми и любезными моими книгами и подвергал их всем опасностям морским. "Простите, мои милые друзья! - говорил я сам себе, их провожая. - Велит ли бог мне опять вас видеть и вами веселиться, и получать от вас пользу, и где-то и когда я вас опять увижу!" Однако все опасения мои и рассуждения были напрасны: всемогущему угодно было доставить мне их в свое время в целости. Ибо так надлежало случиться, что галиот сей доехал до Петербурга благополучно и что судовщик за первый долг себе почел отыскать господина Ладыженского, а у сего и случись тогда, власно как нарочно, люди, присланные от зятя моего к нему за некоторыми надобностями с лошадьми и подводами, а с ними ему их всего и удобнее и надежнее можно было отправить в деревню, куда они и привезены были тогда же в целости, а оттуда отвез я уже их сам после в свою деревню.

Сим-то образом удалось мне сохранить и препроводить в Россию мои книги. Они послужили мне потом основанием всей моей библиотеке и принесли мне не только множество невинных удовольствий, но и великую пользу. Но я возвращусь к продолжению моей истории.

Между тем как я помянутым образом продолжал заниматься учеными делами и большую часть времени своего употреблял на учение, чтение, переводы и писание, дела правления королевством Прусским шли хотя по-прежнему, но несравненно с лучшим порядком. Губернатор наш был гораздо степеннее и разумнее Корфа и во всех делах несравненно более знающ. Он входил во всякое дело с основанием и не давал никому водить себя за нос. Словом, дела потекли совсем инако, и усердие его к службе было так велико, что он не только наблюдал и исправлял все, чего требовал долг его, но денно и нощно помышлял и о том, как бы доход, получаемый тогда с королевства Прусского и простиравшийся только до двух миллионов талеров, из которых один миллион паки расходился на расходы по королевству, сделать больше и знаменитее. Он вникал в самое существо и все подробности тамошнего правления и высматривал все делаемые упущения тамошними камерами и чиноначальниками, и о взыскании оных всячески старался; и как между сими разными его затеями и особенными делами случались иногда такие, которые желалось ему сначала утаить и от самых товарищей своих советников, которые были все немцы, то полюбив меня, удостоивал поверенности сей одного меня и не редко запирался с одним со мною в своем кабинете, и я, будучи посажен им за маленький столик, принужден был иногда по нескольку часов писать диктуемые самим им мне разные прожекты, а иногда делать выписки из разных бумаг, мне им даваемых. А всеми такими стараниями и действительно не только сократил он многочисленные расходы, но почти целым миллионом увеличил доходы с сего маленького государства, и всем тем приобрел особливое благоволение от императрицы.

Впрочем, жил он удаленным от всякой пышности и великолепия и в особливости сначала, и покуда не приехали к нему его дочери, весьма тихо и умеренно. Не было у него ни балов, ни маскарадов, как у Корфа, а хотя в торжественные праздники и давал он столы, но сии были далеко не такие большие, как при Корфе; но с того времени, как приехали к нему его дочери, что случилось еще пред начатием весны, то стал он жить сколько-нибудь открытее, и хотя далеко не так часто, как Корф, но делать иногда у себя балы, а особливо для дочерей своих, которых было у него две, и обе уже совершенные невесты, и из коих выдал он после одну замуж за бывшего у нас тут генерал-провиантмейстером-лейтенантом, знакомца и соседа моего, князя Ивана Романовича Горчакова.

Кроме сих двух дочерей, имел он у себя еще и сына, служившего тогда в армии еще подполковником и самого того, который прославил себя потом так много в свете и в недавние пред сим времена потряс всею Европою, и дослужился до самой высшей степени чести и славы. О сем удивительном человеке носилась уже и тогда молва, что он был странного и особливого характера и по многим отношениям сущий чудак. Почему, как случилось ему тогда на короткое время приезжать к отцу своему к нам в Кенигсберг{119}, при котором случае удалось мне только его и видеть в жизнь мою, то и смотрел я на него с особливым любопытством, как на редкого и особливого человека; но мог ли я тогда думать, что сей человек впоследствии времени будет так велик и станет играть в свете толь великую роль, и приобретет от всего отечества своего любовь и нелицемерное почтение.

Что касается до бывших у нас в Кенигсберге в течении сего лета происшествий, то не помню я ни одного, которое было бы сколько-нибудь достопамятно, и такого, чтоб стоило упомянуть об оном, кроме одного, в котором я имел особенное соучастие, и потому расскажу вам об оном обстоятельно.

На одного из живущих в уезде прусских дворян, принадлежащего к знаменитой фамилии графов Гревенов, человека неубогого и имеющего хорошие деревни, сделался в чем-то донос, и донос такого рода, что надлежало его схватить и тотчас отправить ко двору и в бывшую еще тогда и толико страшную тайную канцелярию. Тогда не знали мы ничего, а после узнали, что дело состояло в том, что сидючи однажды за обедом и разговаривая со своим семейством, заврался он при стоящих за стульями слугах и что-то говорил обидное и предосудительное о нашей императрице. И как один из сих слуг, будучи сущим бездельником, был им за что-то недовольным, то восхотелось ему злодейским образом отметить своему господину. Он, ушед от него, явился прямо к губернатору и объявил, что он знает на господина своего слово и дело. Ныне, по благости небес, позабыли мы уже, что сие значит, а в тогдашние, несчастные в сем отношении времена, были они ужасные и в состоянии были всякого повергнуть, не только в неописанный страх и ужас, но и в самое отчаяние; ибо строгость по сему была так велика, что как скоро закричит кто на кого "слово и дело", то без всякого разбирательства - справедлив ли был донос или ложный, и преступление точно ли было такое, о каком сими словами доносить велено было, - как доносчик, так и обвиняемый заковывались в железы и отправляемы были под стражею в тайную канцелярию в Петербург, не смотря какого кто звания, чина и достоинства ни был, и никто не дерзал о существе доноса и дела как доносителя, так и обвиняемого допрашивать; а самое сие и подавало повод к ужасному злоупотреблению слов сих и к тому, что многие тысячи разного звания людей претерпели тогда совсем невинно неописанные бедствия и напасти, и хотя после и освобождались из тайной, но претерпев бесконечное множество зол и сделавшись иногда от испуга, отчаяния и претерпения нужды на век уродами.

Таковой-то точно донос сделан был и на помянутого несчастного графа Гревена; и как, по тогдашней строгости, губернатору, без всякого дальнейшего исследования, надлежало тотчас, его заарестовав, отправить в тайную в Петербург, то нужен был исправный, расторопный и надежный человек, который бы мог сию секретную комиссию выполнить, которая тем была важнее, что граф сей жил в своих деревнях и деревни сии лежали на самых границах польских, следовательно, при малейшей неосторожности и оплошности посланного, мог бы отбиться своими людьми и уйтить за границу в Польшу, а за таковое упущение мог бы напасть претерпеть и сам губернатор.

И тогда так случилось, что губернатор из всего множества бывших под командою его офицеров не мог никого найтить к тому лучшего и способнейшего, кроме меня, и может быть потому, что я ему короче других знаком был и он о расторопности и способности моей более был удостоверен, нежели о прочих.

Итак, в один день - недумано-негадано - наряжаюсь я в сию секретную посылку, и губернатор, призвав меня в свой кабинет и вручая мне написанную на нескольких листах инструкцию, говорит, чтоб я сделал ему особенное одолжение и принял бы на себя сию комиссию, и постарался бы как можно ее выполнить. Я, развернув бумагу и увидев в заглавии написанное слово, по секрету, сперва было позамялся и не знал, что делать, ибо в таких посылках и комиссиях не случалось мне еще отроду бывать, но как губернатор, приметя то, ободрил меня, сказав, что тут никакой дальней опасности нет, что получу я себе довольную команду из солдат и казаков и что избирает он меня к тому единственно для того, что надеется на мою верность и известную ему способность и расторопность более, нежели на всех прочих, и наконец еще уверять стал, что, буде исполню сие дело исправно, так почтет он то себе за одолжение, то не стал я ни мало отговариваться, но, приняв команду и сев на приготовленные уже подводы, в тот же час в повеленное место отправился.

Теперь опишу я вам сие хотя короткое, но достопамятное путешествие. Ехать мне надлежало хотя с небольшим сотню или сотни до полторы верст, но езда сия была мне довольно отяготительна, потому что я ехать принужден был в самое жаркое летнее время, в открытой прусской скверной телеге, и терпеть пыль и несносный почти жар от солнца, ибо надобно знать, что в Пруссии таких кибиток и телег вовсе нет, какие у нас и у мужиков наших, но телеги их составляют длинные роспуски с двумя на ребро вкось поставленными и наподобие лестниц сделанными решетками; ни зад, ни перед ничем у них не загорожен, а и место в средине, где сидеть должно между решеток, так тесно и узко, что с нуждою усесться можно. В таковых телегах, или иначе фурах, пруссаки возят и хлеб свой и сами ездят, и таковые-то, по наряду из деревни, приготовлены были под меня и под мою команду, казаки же мои все были верхами.

Не езжав отроду на таких дурных и крайне беспокойных фурах и притом без всякой подстилки и покрышки, размучился я впрах и на первых десяти верстах, и насилу-насилу доехал до первой станции, где мне надлежало переменять лошадей. Тут, отдохнув в доме у одного честного и добродушного атамана, накормившего меня досыта и напоившего чаем и кофеем, выпросил я повозку, хотя такую же, но сколько-нибудь получше, и с довольным количеством соломы, могущей служить мне вместо подстилки, и, накрыв оную епанчами солдат моих, уселся, как на перине, и продолжал уже свой путь сколько-нибудь поспокойнее прежнего. Сих солдат послано было со мною десять человек, при одном унтер-офицере, а казаков было двенадцать человек, и в инструкции предписано, что, в случае если не станет граф даваться, или станут люди его отбивать, то могу я поступить военною рукою и употребить как холодное, так и огнестрельное оружие. Для показания же дороги и указания графского дома и как самого его, так учителя и нескольких из его людей, которых мне вместе с ним забрать велено, послан был со мною и сам доноситель, и приказано было его столько же беречь, как и самого графа.

Итак, усажав солдат своих по разным телегам и приказав казакам своим ехать иным впереди, а другим позади, пустился я в путь и ехал всю ту ночь напролет и последующее утро, проезжая многие прусские городки и местечки и переменяя везде лошадей, где только мне угодно было, ибо дано мне было открытое и общее повеление всем прусским жителям, чтоб везде делано было мне вспоможение и по всем требованиям моим скорое и безотговорочное исполнение.

Наконец, около полудня сего, другого дня, приехали мы в одно небольшое местечко, или городок, ближайший к дому графскому, и как он жил от сего местечка не далее двух верст, то надлежало мне тут об нем распроведать дома ли он, и буде нет, то где и в каком месте мне его найтить можно? Как дело сие надлежало произвесть мне колико можно искуснее и так, чтобы никто в местечке о намерении моем не догадался и не мог бы ему дать знать, то принужден я был советовать о том с бездельником-доносителем, который, будучи наряжен в солдатское платье, положен у нас был в телегу и покрыт епанчами, чтоб его кто не увидел и не узнал. Сей присоветовал мне завернуть на часок в один из тамошних шинков и самый тот, в котором останавливаются всегда графские люди, когда приезжают и приходят в местечко, и где нередко они пьют и гуляют, и разговориться в нем как-нибудь с хозяйкою о графе, ибо он не сомневался, чтоб ей не было о том известно, где находился тогда граф наш. Но как домик сей не такой был, где б останавливались приезжие, то сделался вопрос, какую б сыскать вероятную причину к остановке в самом оном, и сие должен был уже я выдумывать. Я и выдумал ее тотчас, несколько подумав. Рассудилось мне употребить небольшую ложь и хитрость и, в самое то время, когда поравняемся мы против того домика, велеть закричать сидевшему с извозчиком моему солдату, чтоб остановились, и взгореваться, что будто бы у нас испортилась повозка и надобно было ее неотменно починить, и все сие для того, чтоб, между тем покуда они станут ее будто бы чинить на улице, мог бы я зайтить в дом и пробыть в оном несколько времени.

Как положено было, так и сделано. Не успели мы с сим домом, который нам проводник наш указал, поравняться, как и закричал солдат мой во все горло: "Стой! стой! стой! колесо изломалось". В миг тогда я соскакиваю с повозки и, засуетившимся солдатам своим приказав ее скорее чинить, вхожу в домик и попавшуюся мне в дверях хозяйку ласковейшим образом, по-немецки говоря, прошу дозволить мне пробыть в доме ее несколько минут, покуда солдаты мои починят испортившуюся повозку. "С превеликою охотою",- сказала она и повела меня к себе в покои, и, будучи по счастию крайне словоохотна и любопытна, начала тотчас расспрашивать меня, откуда и куда я с солдатами своими еду. У меня приготовлена уже была выдуманная на сей случай целая история. Итак, я ну ей точить балы и городить турусы на колесах, и рассказывать сущую и такую небылицу, что она, разиня рот, меня слушала и не могла всему довольно надивиться; а как спросила она меня, какого я чину и как прозываюсь, то назвал себя майором, а фамилию выдумал совсем немецкую и уверил ее тем действительно, что я был природою не русский, а немец, каковым и почла она меня с самого начала, потому что я говорил по-немецки так хорошо, что трудно было узнать, что я русский. А как я при сем разговоре с нею употребил и ту хитрость, что не только употреблял возможнейшую к ней ласку, но и дал такой тон, что я хотя и в русской службе но не очень русских долюбливаю, а более привержен к королю прусскому, то хозяйка моя растаяла и сделалась так благоприятна ко мне, что стала даже спрашивать меня, не угодно ли мне чего покушать, и что она с удовольствием постарается угостить меня, чем ее бог послал. "Очень хорошо, моя голубушка, - сказал я, - и ты меня одолжишь тем, я не ел благо еще с самого вчерашнего вечера".

В миг тогда хозяйка моя побежала отыскивать мне масло, сыр, хлеб, холодное жаркое и прочее, что у ней было, и накрывать скорее мне на столике скатерть; а между тем, покуда она суетилась, с превеликим любопытством смотрел на не виданное мною до того зрелище, а именно, как делают булавки; ибо случилось так, что в самом сем доме была булавочная фабрика.

Севши же за стол, вступил я с подчивающею и угостить меня всячески старающеюся хозяйкою в дальнейшие разговоры. Я завел материю о тамошнем местечке, хвалил его положение, расспрашивал, как оно велико, чем жители наиболее питаются, и мало-помалу нечувствительно добрался до того, есть ли в близости вокруг него живущего дворяне, и кто б именно были они таковые, Тогда велеречивая хозяйка моя и вылетела тотчас с именем милостивца и знакомца своего, графа Гревена, самого того, который мне был надобен и до которого и старался я умышленно довести нечувствительно разговор наш.

Не успела она назвать его, как и возопил я, будто крайне обрадовавшись и удивившись. "Как! Гревен! граф Гревен живет здесь, и недалеко, ты говоришь!" - "Так точно, - сказала хозяйка, - и не будет до дома его и полумили". - "О, как я этому рад, - подхватил я, - скажу тебе, моя голубка, что этот человек мне очень знаком и я его люблю и искренно почитаю. Года за два до сего имел я счастие с ним познакомиться, и он оказал еще мне такую благосклонность, которую я никогда не позабуду. Но скажи ж ты мне, моя голубка, где ж он? и как поживает? все ли он здоров и с милым семейством своим? где ж он живет, и не по дороге ли мне будет к нему заехать. Ах! как б я желал с ним еще повидаться, с этим добрым и честным человеком! Как еще упрашивал он меня, при последнем с ним расставании, чтоб заехал я к нему, если случится мне ехать когда-нибудь мимо его жилища!" Хозяйка моя сделалась еще ласковее и дружелюбнее ко мне, услышав, что знаю, люблю и почитаю я ее милостивца. Она начала превозносить его до небес похвалами и, означая ту дорогу, по которой надлежало к нему ехать и звание его деревни, присовокупила, наконец, что вряд ли он теперь дома. "Как? да где же он? спросил я, будто крайне встужившись, - и не знает ли она, куда он поехал?" "Люди его, - сказала мне, - бывшие у меня только перед вами, сказывали мне, что уже три дня, как его нет дома, и поехал в другую свою деревню, мили за четыре отсюда; и говорят еще, что будто он там продает какую-то землю или уже продал и поехал брать деньги". - "Ах! как мне этого жаль! - подхватил я. - Но не дома ли хоть хозяюшка его?" - "Нет и ее, а говорят, что поехал он и с нею, а и самая барышня с ними, а дома один только старик-учитель да маленькие дети". - "Экое, экое горе! - качая головою, сказал я, изъявляя мое будто бы сожаление, но которое я и действительно тогда имел, ибо было мне то крайне неприятно, что графа не было тогда в доме. - Но не сказывали ли тебе, голубка моя, люди сии, когда они ждут его обратно?" - "Они ждут возвращения его сегодня же и говорили еще, что какой-то к ним был оттуда приезжий и сказывал, что граф в сегодняшний день оттуда выедет". "Сегодня же, - возопил я, - о, если б я верно это знал, согласился б истинно даже ночевать здесь и подождать его приезда, так хотелось бы мне с ним видеться и обнять еще раз сего милого человека, но такая беда! что и медлить мне долго не можно, а спешить надобно по моим делам. Но не знаешь ли ты, моя голубка, в которой стороне эта его другая деревня, не по дороге ли моей, и не могу ли я с ним хоть повстречаться, как поеду?" - "Этого я уже не могу знать, - сказала она, - слыхала я, что деревня сия где-то в этой стороне, а слыхнулось и то, что ездит он туда и оттуда двумя дорогами, иногда вот прямою тут и через клочок Польши, а иногда окладником на монастырь католицкий, итак, богу известно, по которой он ныне поедет".

Сие последнее извещение было мне очень неприятно и привело меня в превеликое недоумение, что мне делать; я вышел тогда вон, будто для посмотрения, все ли починено и хорошо ли, а в самом деле, чтоб поговорить и посоветоваться с лежащим под епанчою и закутанным проводником моим. Я рассказал ему в скорости всю слышанную историю, и он, услышав ее, сам взгоревался и не знал, как нам поступить лучше. Чтобы на дороге его схватить, это казалось обоим нам для нас еще лучше и способнее, нежели в доме, но вопрос был, которую дорогу нам избрать и по которой ехать к нему навстречу. Обе ему были они знакомы, и долго мы об этом думали: но наконец советовал он более ехать по той, которую называла хозяйка окладником и которая шла вся по землям прусским, а не чрез вогнувшуюся в сем месте углом Польшу{120}, и была хотя далее, но лучше, спокойнее и полистее. Более всего советовал он избрать дорогу сию потому, что лежит на ней один католицкий кластер, или монастырь, и что граф всегда заезжает к тамошним монахам, которые ему великие друзья, и любит по нескольку часов проводить с ними время, и что не сомневается он, что в сей раз граф к ним заедет.

Я последовал сему его совету и, решившись ехать по сей, распрощался с ласковою своею хозяйкою и, благодаря ее за угощение, просил ее, что если случится ей увидеть графа, то поклонилась бы она ему от меня и сказала, что мне очень хотелось с ним видеться, и пустился наудачу в путь сей.

Уже было тогда за полдни, как мы выехали из местечка, и я не преминул сделать тотчас все нужные распоряжения к нападению и приказал всем солдатам зарядить ружья свои пулями, а казакам свои винтовки.

День случился тогда прекрасный и самый длинный, летний. Но не столько обеспокоивал меня жар, сколько смущало приближение самых критических минут времени. Неизвестность, что воспоследует, и удастся ли мне с миром и тишиною выполнить свою комиссию, или дойдет дело до ссоры и явлений неприятных, озабочивала меня чрезвычайно, и чем далее подавались мы вперед, тем более смущалось мое сердце и обливалось кровью.

Уже несколько часов ехали мы сим образом, переехали более двадцати верст, и уже день начал приближаться к вечеру, но ничего не было видно, и ни один человек с нами еще не встречался, и мы начали уже было и отчаиваться, как вдруг, взъехав на один холм, увидели вдали карету и за нею еще повозку, спускающуюся также с одного холма в обширный лог, между нами находящийся; я велел тотчас поглядеть своему проводнику, не узнает ли он кареты, - и как с первого взгляда он ее узнал и сказал мне, что это действительно графская, то вострепетало тогда во мне сердце, и сделалось такое стеснение в груди, что я едва мог перевесть дыхание и сказать команде моей, чтоб она изготовилась и исполнила так, как от меня дано им было наставление. Не от трусости сие происходило, а от мыслей, что приближалась минута, в которую и <моя собственная жизнь могла подвергнуться бедствию и опасности>. Все таковые господа, думал я тогда сам в себе, редко ездят, не имея при себе пары пистолетов, заряженных пулями, и когда не больших, так, по крайней мере, карманных, и они есть верно и у графа, и ну если он, испужавшись, увидя нас, его окружающих вздумает обороняться и в первого меня бац из пистолета! Что ты тогда изволишь делать? Однако, положившись на власть божескую и предав в произвол его и сей случай, пустился я с командою моею смело навстречу к графу. Всех повозок было с нами три; итак, одной из них, с несколькими солдатами и половиною казаков, велел я ехать перед собою, а другой, с прочими позади себя, и приказал, что как скоро телега моя поравняется против дверец кареты, то вдруг бы всем остановиться самим, и казакам рассыпаться и окружить карету и повозку со всех сторон.

Было то уже при закате почти самого солнца, как повстречались мы с каретою. Подкомандующие мои исполнили в точности все, что было им приказано, и, не успел я поравняться с каретою, как в единый миг была она остановлена и сделалась окруженною со всех сторон солдатами и казаками. Я тотчас выскочил тогда из своей телеги и поступил совсем не так, как поступили б, быть может, иные. Другой, будучи на моем месте, похотел бы еще похрабриться и оказать не только мужество свое, но присовокупить к оному крик, грубости и жестокость, но я пошел иною дорогою и, не хотя без нужды зло к злу приумножать и увеличивать испугом и без того чувствительное огорчение, рассудил избрать путь кратчайший и от всякой жестокости удаленный. Я, сняв шляпу и подошед к карете и растворив дверцы у ней, поклонился и наиучтивейшим образом спросил у оцепеневшего почти графа по-немецки: "С господином ли графом Гревеном имею я честь говорить?" - "Точно так!" - отвечал он и более не в состоянии был ничего выговорить; а я, с видом сожаления продолжая, сказал: "Ах, государь мой, отпустите мне, что я должен объявить неприятное вам известие и, против хотения моего, исполнить порученную мне от начальства моего комиссию. Я именем императрицы, государыни моей, объявляю вам арест".

Теперь вообразите себе, любезный приятель, честное, кроткое, миролюбивое и добродетельное семейство, жившее до того в мире и в тишине, и совершенной безопасности в своей деревне, не знавшее за собою ничего худого, не ожидавшее себе нимало никакой беды, и напасти и ехавшее тогда в особливом удовольствии, по причине проданной им весьма удачно одной отхожей и им ненадобной земляной дачи, получившее за нее более, нежели чего она стоила, и в нескольких тысячах талеров состоящую и тогда с ними тут в карете бывшую сумму денег, и занимавшееся тогда о том едиными издевками, шутками и приятыми между собою разговорами; и представьте себе сами, каково им тогда было, когда вдруг, против всякого чаяния и ожидания, увидели они себя и остановленными и окруженными вокруг вооруженными солдатами и казаками, и в какой близкой опасности находился действительно и сам я, подходя к карете. Граф признавался потом мне сам, что не успел он еще завидеть нас издалека, как возымел уже сомнение, не шайка ли это каких-нибудь недобрых людей, узнавших каким-нибудь образом о том, что он везет деньги, и не хотящая ли у него отнять их и погубить самого его, и потому достал и приготовил уже и пистолеты свои для обороны; а как скоро усмотрел казаков, останавливающих и окружающих его карету, то, сочтя нас действительно разбойниками, взвел даже и курок у своего пистолета и хотел по первому, кто к нему станет подходить, спустя окно, выстрелить и не инако, как дорого продать жизнь свою, но усмотренная им вдруг моя вежливость и снисхождение так его поразили, что опустились у него руки, а упадающая почти в обморок его графиня, власно как оживотворясь от того, так тем ободрилась, что толкая и говоря ему: "Спрячь! спрячь! спрячь скорее!" - сама мне помогать стала отворять дверцы, и что он едва успел между тем спрятать пистолет свой в ящик под собою.

Вот сколь много помогла мне моя учтивость, и как хорошо не употреблять без нужды жестокости и грубости, а быть снисходительным и человеколюбивым.

Теперь, возвращаясь к продолжению моего повествования, скажу вам, что сколько сначала ни ободрило их мое снисхождение, но объявленный ему арест поразил их, как громовым ударом. "Ах! Боже превеликий", - возопили они, всплеснув руками и вострепетав оба, и прошло более двух минут, прежде нежели мог граф выговорить и единое слово далее; наконец, собравшись сколько-нибудь с силами, сказал мне: "Ах! господин офицер! не знаете ли вы, за что на нас такой гнев от монархини вашей? Бога ради, скажите, ежели знаете, и пожалейте об нас бедных!" - "Сожалею ли я об вас или нет, - отвечал я ему, - это можете вы сами видеть, а хотя б вы не приметили, так видит то всемогущий; но сказать того вам не могу, потому что истинно сам того не знаю, а мне велено только вас арестовать и..." - "И что еще? - подхватил он. - Скорей уж сказывайте, скорей, ради бога, всю величину несчастия нашего!" - "И привезть с собою в Кенигсберг!" - отвечал я, пожав плечами. "Обоих нас с женою?" подхватил он паки, едва переводя дух свой. "Нет, - отвечал я, - до графини нет мне никакого дела, и вы можете, сударыня, быть с сей стороны спокойны, а мне надобны еще ваш учитель да некоторые из людей ваших, о которых теперь же прошу мне сказать, где они находятся, чтоб я мог по тому принять мои меры". - "Ах! господин офицер! - отвечал он, услышав о именах их. - Они не все теперь в одном месте, и один из них оставлен мною в той деревне, из которой я теперь еду, а прочие, с учителем, в настоящем моем доме и в той деревне, куда я ехал и где имею всегдашнее мое жительство". - "Как же нам быть? - сказал я тогда. - Забрать мне надобно необходимо их всех, и как бы это сделать лучше и удобнее?" - "Эта деревня, - отвечал он, - несравненно ближе той, так не удобнее ли возвратиться нам, буде вам угодно, хоть на часок в сию, а оттуда уже проехать прямою дорогою в дом мой, и там отдам я уже и сам вам всех их беспрекословно". - "Хорошо! Государь мой!" - сказал я и велел оборачивать карете назад, а сам, увидев, что карета у них была только двухместная и что самим им было в ней тесновато, потому что насупротив их сидела на откидной скамеечке дочь их, хотел было снисхождение и учтивство мое простереть далее и сесть в проклятую свою и крайне беспокойную фуру; однако они уже сами до того меня не допустили. "Нет, нет, господин поручик, - сказали они мне, - не лучше ли вместе с нами, а то в фуре вам уже слишком беспокойно". - "Да не утесню ли я вас?" - отвечал я. "Нет! - сказали они. - Места довольно будет и для нас, дочь наша подвинется вот сюда, и вы еще усядетесь здесь". - "Очень хорошо", - сказал я и рад был тому, и тем паче, что мне и предписано было не спускать графа с глаз своих и не давать ему без себя ни с кем разговаривать.

Таким образом, усевшись кое-как в карете с ними, поехали мы обратно в ту деревню, откуда он ехал. И тогда-то имел я случай видеть наитрогательнейшее зрелище, какое только вообразить себе можно. Оба они, как граф, так и графиня, были еще люди не старые и, как видно, жили между собою согласно, и друг друга любили искренно и как должно, и как оба они считали себя совершенно ни в чем невиноватыми, то, обливаясь оба слезами, спрашивали друг у друга и муж у жены, не знает ли она какой несчастию их причины и чего-нибудь за собою, а она о том же спрашивала у мужа и заклинала его сказать себе, буде он что знает за собою, и он клялся ей всеми клятвами на свете, что ничего такого не знает и не помнит, за что б мог заслужить такое несчастие. А как самое несчастие воображалось им во всей величине своей, то оба погружались они не только в глубочайшую печаль, но и в самое отчаяние. Несколько времени смотрел я только на них и на обливающуюся слезами молчащую дочь их, девочку лет двенадцати или тринадцати, и, сожалея об них, молчал, но наконец, как они мне уже слишком жалки стали, то стал я их возможнейшим образом утешать и уговаривать и употреблял на вспоможение себе всю свою философию. Сперва не хотели было они нимало внимать словам моим, но как увидели, что я говорил им с основанием и всего более старался убедить их к возвержению печали своей на господа и к восприятию на него надежды и упования, могущего не только уменьшить несчастье их, которого существо всем нам было еще неизвестно, но и совершенно их избавить, и уверять их, что он и сделает то, а особливо если они ни в чем не виновны, то влил я тем власно как некакой живительный бальзам в их сердце и вперил в них о себе еще несравненно лучшее мнение, нежели какое они сначала восприяли. Со всем тем, имея о всех наших русских как-то предосудительное мнение, чуть было не покусились они соблазнять меня деньгами и отведать подкупить и склонить к тому, чтоб я им дал способ скрыться и уехать в соседственную Польшу. О сем намекали они уже друг другу, говоря между собою по-французски и думая, что я сего языка не разумею, и вознамерились было уже пожертвовать хоть целою тысячью талеров, если дело пойдет на лад и я на то соглашаться стану, а особливо побуждало их к тому и то, что и деньги у них были к тому готовы и вместе с ними в карете: но я при первом, заикнувшемся мне издалека слове тотчас сказал им, чтоб они о том пожаловали и не помышляли, и что видят они пред собою во мне честного и такого человека, который ни на что чести своей не променяет и не польстится ни на какие тысячи, хотя бы их в тот же час получить было можно. Таковое бескорыстие не только их удивило, но и вперило их ко мне множайше почтение и такую доверенность, что они не усумнились признаться мне, что находятся с ними в карете многие тысячи; а при сем самом случае граф и признавался мне в том, как почел было нас разбойниками и хотел меня застрелить, и чтоб в истине слов своих меня удостоверить и приобресть более себе доверие, то достал даже и самые спрятанные им пистолеты и, выстрелив из обоих их с дозволения моего по воздуху; хотел было для напоминания о том случае меня подарить оными, но я и от сего подарка учтиво отказался.

В сих собеседованиях доехали мы до того католицкого монастыря, в который он действительно тогда заезжал и мимо ворот которого надлежало нам тогда ехать. Тут, из опасения, чтоб не мог граф каким-нибудь образом у меня ускользнуть в оный и из которого мне трудно б было его уже получить, велел я казакам ехать поближе к карете и окружить оную, но тем несколько пообиделись уже и мои арестанты. "Ах! господин поручик, - говорил мне граф, - пожалуйте, в рассуждении нас ничего не опасайтесь. Когда мы при всем несчастии своем утешены по крайней мере тем счастием, что находим в вас такого честного, благородного, разумного и великодушного человека, то не похотим никогда сами, чтоб вы за нас претерпели какое зло и могли подвергнуться какому-нибудь бедствию, сохрани нас от того боже! Несчастие наше произошло не от вас, а, как мы не сомневаемся, по воле божеской, так его воля и будь с нами, но вам на что же за нас несчастным быть? Нет, нет! сего не хотим и не похотим мы сами". Я благодарил их за сие, но присовокупил, что был бы еще довольнее, если б мог получить от них уверительное слово, что и в обеих деревнях их не будет делано ни малейшего шума и препятствия мне в исполнении всего того, что мне от начальства приказано; в противном случае, было б вам известно, присовокупил я, что отдана в волю мою не только что иное, но даже и самая жизнь ваша. А сверх того, вот прочтите сами данное мне открытое повеление всем прусским жителям и начальствам, по силе которого могу я везде и от всех получить вспомоществование, если б и команда моя оказалась недостаточна. "Сохрани нас от того господи! - возопили они, - чтоб нужда дошла до такой крайности, но мы вам даем не только честное слово, что ни малейшего нигде не будет шума и препятствия, но утверждаем слово свое и всеми клятвами в свете".

Они и сдержали действительно слово, и я не только обеспечен был совершенно с сей стороны, но имел удовольствие видеть их, обходящихся со мною, как бы с каким-нибудь ближним родственником. Но я возвращусь к продолжению моей истории.

К помянутой деревне его доехали мы не прежде, как уже в сумерки, не въезжая в оную, остановились у тамошнего приходского священника, или пастора, старика доброго и набожного, постаравшегося нас всячески угостить и накормившего нас хорошим ужином, а между тем посылал граф в деревню свою за человеком мне надобным, которого и привезли ко мне тотчас, мы набили на него превеликие колодки и, поужинав, тотчас пустились опять в путь и, для скорейшего переезда, прямо уже чрез оный вдавшийся в Пруссию узкий угол Польши. Мы ехали во всю ночь напролет, и ночь сия была мне крайне мучительная; ибо как передняя скамеечка, на которой я сидел с их дочерью, была узенькая и низковата, и мне ног никуда протянуть было не можно, то сиденье для меня было самое беспокойное и мучительное, и я во всю ночь не смыкал глаз с глазом и только что посматривал на казаков, окружающих верхами карету нашу.

Мы приехали в настоящий дом его не прежде, как уже гораздо ободняло, и граф повел меня прямо в то место, где был учитель. Мы застали доброго и честного старика сего еще спящим, и граф, разбуживая его, сказал: "Вставай-ка, мой друг! Небу угодно было, чтоб постигло нас обоих с тобою несчастие, чуть ли нам с тобою не побывать в Сибири!" Я не мог тогда довольно надивиться твердодушию старика того. Не приметил я ни в виде его ни малейшей перемены, ни ужаса, и в словах смущения, а сказав только: "Ну, что ж! Его святая воля и буди с нами", - и начал тотчас с столь спокойным духом одеваться, как бы ничего не произошло и не бывало. Со всем тем удивился я тому, что граф упомянул при сем случае о Сибири, и потребовал от него в том объяснения. "Ах! господин поручик! - сказал он. - Теперь не сомневаюсь я почти, чтоб не побывать мне в Сибири самой. Мнимый и больным называющийся солдат ваш в фуре, как ни скрывался под епанчою, но люди мои узнали в нем своего прежнего сотоварища, ушедшего от меня за несколько дней до сего времени, и величайшего плута и бездельника. И как теперь мы ясно видим, что все несчастие наше терпим от него и верно никто иной как он налгал на нас по злобе какую-нибудь небылицу, то, ведая ваши строгие в сем случае законы, и предчувствую, что повезут нас в Петербург в вашу Тайную Канцелярию, а оттуда боюсь, чтоб не сослали нас и в Сибирь. Жена моя с ума теперь сходит, узнав о сем бездельнике, и почитает меня уже совсем погибшим; не можно ли нам, господин поручик, ее сколько-нибудь уговорить и утешить!" - "С превеликим удовольствием", - сказал я и побежал тотчас в ее покой, и, нашед ее плачущую навзрыд над малолетними детьми своими и называющею их бедными уже и несчастными сиротами, так печальною сценою сею растрогался, что, утирая собственные слезы, из глаз моих поневоле текущие, начал говорить ей все, что только мог придумать к ее утешению; и как их всего более устрашала Сибирь, и она за верное почти полагала, что мужа ей своего навеки более не видать; и что он погибнет невозвратно, то клялся и божился я ей, что она напрасно так много тревожится и предается отчаянию, и уверял обоих их свято, что буде действительно не знают они за собою никакого важного преступления, например, действительного умысла против государыни или измены настоящей, то не опасались бы ни мало ссылки в Сибирь.

"Правда, - говорил я далее, - что от посылки в Петербург не уповаю я, чтоб могли они избавиться, но дело в том только и состоять будет, что они побывают в Петербурге. Поверьте мне, как честному и никак вас не обманывающему человеку, что и там люди, имеющие сердца человеческие, а не варвары, и не всех определяют в ссылку в Сибирь, на кого от бездельников таких, каков ваш бывший слуга, бывают доносы: и как опытность доказала, что из тысячи таких доносов бывает разве один только справедливый, то и оканчивается более тем, что их же, канальев, пересекут и накажут, а обвиняемые освобождаются без малейшего наказания; а то же, помяните меня, воспоследствует, сударыня, и с нашим сожителем".

Сими словами утешил и ободрил я несколько удрученную неизобразимою горестию графиню, а чтоб и более ее подкрепить, то, взяв ее за руку и шутя, продолжал: "Полно, сударыня! полно прежде времени так сокрушаться, а подите-ка лучше напоите нас чаем или кофеем да прикажите скорее нам что-нибудь позавтракать изготовить, да не худо бы и на дорогу снабдить нас каким-нибудь пирогом и куском мяса. Ступайте-ка, сударыня, и попроворьте всем этим, мне ведь здесь медлить не можно: и так я, из снисхождения к вам, промедлил долее, нежели сколько мне надлежало". Сие побудило их всех просить меня убедительнейшим образом, чтоб помедлить еще часа два или три времени, дабы успеть можно было собрать графа в такой дальний путь и снабдить всем нужнейшим, а я, под условием, чтоб графиня более не плакала, охотно на то согласился.

Она и действительно, ободрясь тем, стала всем проворить так хорошо, что в миг подали нам и чай и кофей, а часа чрез два потом изготовлен был уже не только завтрак, но и обед полный; а сверх того, успела она и напечь и нажарить, и напряжить всякой всячины нам на дорогу, а не позабыта была и вся моя команда, но накормлена и напоена досыта.

Наконец настала минута, в которую надлежало графу расставаться с домом, имением, с милою и любезною женою и со всеми малолетними детьми, и расставаться когда не на век, так, по крайней мере, на неизвестное время. Каково расставание сие было, того описать никак я не могу, а довольно, когда скажу, что было оно наичувствительнейшее и могущее растрогать и самого твердодушнейшего человека. Весь дом собрался для провожания графа: все, от мала до велика, любили его как отца, все жалели об нем и прощались с ним, обливающимся слезами, что ж касается до графини, то была она вне себя и в таком состоянии, что я без жалости на ее смотреть не мог. Но всего для меня чувствительнее было, когда начал граф прощаться с детьми своими и, как не надеющийся более их видеть, благословлять их и целовать в последний раз.

Езда наша была довольно успешна, спокойна и даже весела для нас. Мы ехали все вместе: я, граф и учитель в графской весьма спокойной одноколке на четырех колесах, и не успела первая горесть сколько-нибудь поутолиться, как и вступили мы в разговоры о разных материях. И как старик-учитель был весьма доброго, веселого и шутливого характера, то и умел он разговорам нашим придавать такую живость и издевками своими так успокоить и развеселить графа, а меня даже хохотать иногда заставить, что казалось, будто едем мы все не инако как в гости; но веселость сия продлилась только до того времени, как приехали мы в Кенигсберг, ибо тут подхватили их тотчас от меня и чрез несколько часов повезли на почтовых в Петербург, карауля с обнаженными шпагами.

Губернатор был очень доволен исправным выполнением его повеления и благодарил меня за то; а как восхотел от меня слышать все подробности моего путешествия, то расхвалил меня впрах, что я поступил так, а не инако, и я так повествованием моим его разжалобил, что он сам стал искренно сожалеть о графе и желать ему благополучного возвращения.

Сие, к общему нашему удовольствию, и воспоследовало действительно, и он возвратился к нам в ту же еще осень, не претерпев ни малейшего себе наказания в Петербурге, и я проводил его из Кенигсберга с радостными слезами на глазах. При расставании с ним я имел удовольствие видеть его, благодарящего меня, со слезами на глазах, за все мои к нему ласки и оказанное снисхождение и уверяющего с клятвою, что он дружбы и благосклонности моей к себе по гроб не позабудет и что все его семейство обязано мне бесконечною благодарностью. Сим-то окончилось сие происшествие. Других же, подобных тому, не было во все лето; почему и остается мне теперь заменить сей недостаток кратким повествованием о главнейших происшествиях войны нашей в сие лето; но сие учиню не прежде как в последующем письме, поелику сие и без того уже слишком увеличилось, а между тем остаюсь, сказав вам, что я есмь ваш и прочая{121}.

Письмо 90-е

Любезный приятель! Не успел окончиться 1761-й год, и мы едва переступили ногою в новый 1762-й год, как прискакавший к нам из Петербурга курьер привозит к нам известие, которое всех нас поразило как громовым ударом и, всю бывшую у нас до того тишину вдруг и единым разом разрушив, смутило и всех нас встревожило до бесконечности.

Было оно всего меньше нами ожидаемое и состояло в том, что владевшая нами тогда императрица Елисавета Петровна окончила свою жизнь и переселилась в вечность, и что во владение по ней вступил государь император Петр III.

Известие сие было тем для нас поразительнее, что мы, не ведая совсем того, что монархиня сия давно уже недомогала, кончины ее всего меньше ожидали и узнали уже после, что она уже с некоторого времени подвержена была разным болезненным припадкам, но которые все она мужественно переносила, да и предписываемые ей медиками лекарства, принимаемые ею хотя очень редко, производили всегда вожделенное действие, и что еще 17-го ноября получила она некоторый род простудной лихорадки, но которая опять и прошла и не мешала ей заниматься по-прежнему делами. Но наконец 12-го декабря вдруг сделалась с нею прежестокая рвота с кашлем и кровохарканием. Лейб-медики ее, Монсей, Шилинг и Круз, сочтя, что кровоизвержение сие происходило от гемороя, положили ей тотчас пустить кровь из руки и, к величайшему изумлению своему, увидели, что во всей крови ее было уже великое воспаление. Однако при помощи их и крепкой ее натуры казалось она 20-го числа вне опасности. Но 22-го числа, в десятом часу к вечеру, возобновилась опять рвота с кровью, соединенная с прежестоким и беспрерывным почти кашлем; и тогда как сие, так и все прочие припадки показались врачам ее столь опасными, что они за долг свой почли объявить, что императрица находится в великой опасности жизни, что и побудило ее в последующий день исповедоваться и приобщиться святых тайн, а в последующий после того день собороваться маслом. И как между тем рвота и кашель продолжался беспрерывно, то предусматривала она близкую кончину свою так достоверно, что перед вечером того дня приказала два раза прочесть обыкновенную отходную, и оканчивала жизнь свою с таким твердодушием, что повторяла все чувствительнейшие места из молитв, читаемых священником, и испустила наконец дух в самый день рождества Христова, то есть 25 декабря 1761 года.

К нам пришло известие сие в ночь под 2-е число генваря 1762-го года, и я поныне не могу позабыть, как поразился я, пришед в сей день поутру в канцелярию и услышав от встретившегося со мною сторожа сии печальные вести. Я остолбенел и более минуты не знал, что говорить и что делать. Все канцелярские наши находились в таковом же смущении духа, все тужили и горевали о скончавшейся, все желали ей царствия небесного, и все поздравляли друг друга с новым монархом, но поздравляли не столько с радостным, сколько с огорченным духом.

Родившись и проводив все дни под кротким правлением женским, все мы к оному так привыкли, что правление мужское было для нас очень дико и ново, и как, сверх того, все мы наслышались довольно об особливостях характера нового государя и некоторых неприятных чертах оного, а притом и тайная связь его и дружба с королем прусским была нам отчасти сведома, то все мы не сомневались в том, что предстояли нам тогда во всем превеликие перемены и что неминуемо будем иметь и мы участие в оных, и потому все говорили тогда только об одном том и все готовились всякий день к новым слухам и известиям важным, в чем нимало и не обманулись. Ибо не успели всех нас привесть к присяге и учинить в последующий день со всеми бывшими в Кенигсберге нашими войсками, а потом и самыми прусскими жителями, как на другой же день поражены мы были новым и не менее всех нас перетревожившим известием. Получается именной указ, которым повелевалось губернатору нашему сдать тотчас команду и правление королевством прусским бывшему тут генералу-поручику Панину, а самому ехать в Петербург и в Россию.

Таковая скорая и всего меньше ожидаемая смена нашему доброму, исправному и усердному губернатору, означавшая некоторый род неблаговоления к нему от нового государя, была нам не только удивительна, но и крайне неприятна. Все мы к нему уже так привыкли и за кроткий и хороший нрав его так любили, что сожалели об нем искренно и так, как бы о родном своем. Всем нам непонятно было, за что бы такое был на него такой гнев от государя, и, не зная истинной причины, другого не заключали, что он неугоден был государю потому, что во время правления своего слишком был уже усерден к пользе государственной и не столько к пруссакам был благосклонен, как его предместник, но предпринимал иногда дела, не совсем для них приятные. Может быть, говорили мы между собою, дошли до него о том какие-нибудь жалобы, или король прусский не так им доволен был, как прежним, Корфом, и писал о том к государю.

Что касается до его, то хотя и ему сие неожидаемое повеление было не менее поразительно, но он перенес сей случай великодушно и, не изъявив ни малейшего неудовольствия, тотчас команду и все правление новому губернатору сдал и в немногие дни собравшись, немедленно в Россию отправился.

Мы проводили его все со слезами на глазах и все искренно благодарили его за хорошую команду и оказанные ко всем нам милости и благоприятство. Он не преминул при сдаче правления таким же образом водить нового губернатора по всем нашим канцелярским комнатам, и также всех, бывших под командою его, рекомендовать оному в милость. Я не позабыт был также при сем случае, и г. Суворов, по любви своей ко мне, расхвалил меня еще более г. Панину, нежели сколько хвалил меня Корф ему. Но сей надменный и гордый вельможа казался все то нимало не уважающим и не похотел удостоить никого из нас даже и единым своим словом. Таковая поступка не в состоянии была нас порадовать и не обещала нам много добра от губернатора нового, а сие увеличило еще более сожаление наше о г. Суворове, который не оставил также снабдить всех нас добрыми аттестатами и, прощаясь с нами при отъезде, расцеловал всех нас дружески при пожелании нам всех благ на свете. В особливости же был он отменно ласков и дружелюбен ко мне. Он проговорил со мною с полчаса о разных материях, желал мне всего доброго, советовал продолжать свои науки и распрощался со мною, как отец с сыном.

Таким образом, не думая не гадая, и в самое короткое время, очутились мы под правлением нового и очень еще мало нам знакомого губернатора и должны были к нему привыкать и приноравливаться во всем к его нраву. Сперва думали мы, что будет нам при нем гораздо хуже, однако скоро с удовольствием узнали, что он в самом деле не таков был строг и дурен, каковым нам сначала показался, но что первым его поступком против нас причиною было то, что в тогдашнее время у всех умы находились в расстройке и ему не до того было, чтоб помышлять об нас и заниматься такими мелочьми; но как первый чад прошел, и он сколько-нибудь пооборкался, то увидели, что и он был добрый человек, заслуживающий к себе от нас любовь и почтение. В особливости же довольны мы были его адъютантом и наперсником: сей офицер назывался Иваном Демидовичем Рогожиным и, будучи до того правителем его канцелярии, имел и тогда участие в делах канцелярских. И как он был человек прямо добрый, ласковый и дружелюбный, то познакомились мы скоро, и я имел счастие свести с ним короткую дружбу и приобресть к себе от него любовь искреннюю.

Не успели мы сколько-нибудь оборкаться, как получается вдруг опять требование всех отлучных и повеление о высылке их в армию и к полкам их. Сие растревожило меня вновь и смутило опять весь дух мой, и тем паче, что я в сей раз не надеялся уже никак отделаться по-прежнему и не сомневался уже нимало, что меня вместе с прочими вышлют в армию. С одной стороны, не мог я возлагать ни малейшей уже надежды на губернатора, меня еще очень мало знающего, а с другой, известно мне было то обстоятельство, что в канцелярии нашей можно было уже тогда обойтись и без меня, ибо г. Садовский, при помощи моей к переводу так уже привык, что мог исправлять сию должность и без меня, а в-третьих, видели уже мы, что во всей военной службе начинало иттить все инако и во всем наблюдалось уже более строгости.

При таковых обстоятельствах не стал я долго уже и думать, но предприял с того же дня понемногу сбираться к отъезду и радовался тому, что не распроданы были у меня лошади и что моя повозка была исправлена и готова. Одно только то меня озабочивало и смущало, что полк наш находился тогда в Чернышовском корпусе при цесарской армии и в превеликой от нас отдаленности. Езда в такую даль и в страны чуждые была мне очень неприятна, и потому хотя сожалеющим обо мне и говорил тогда: "что ж? когда ехать, так ехать", - но на сердце у меня совсем было не то, и я охотнее бы остался еще долее тут, если б только можно было, а к превеликому удовольствию моему скоро и получил к тому некоторый луч надежды.

Тот же г. Чонжин, который прежде мне так много помогал, не преминул, по любви своей ко мне, и в сей раз мне оказать свою услугу. Он, ведая расположение моих мыслей и нехотение мое отлучиться из Кенигсберга, без всякой моей о том просьбы переговорил обо мне с помянутым адъютантом Рогожиным и насказал ему столько о моем нехотении и боязни, что сей, полюбив уже меня, в тот же час ко мне прибежал и дружески мне сказал: "И братец! как тебе не стыдно, что озабочиваешься требованием отлучных и горюешь о том, как тебе ехать! У нас вряд ли уже более и война-то будет, а того и смотри, что мир и полки возвратятся сами; успеешь и тогда еще наслужиться, а между тем поживи-ка ты, брат, с нами! Малый ты такой добрый! Я, право, тебя полюбил". - "Хорошо, Иван Демидович! - сказал я ему, поклонившись. - И вы меня очень одолжаете своим благоприятством, но как то еще угодно будет генералу, чтоб не изволил приказать он?" - "И, подхватил г. Рогожин, молись-ка, сударь, богу, страшен сон, но милостив бог: у генерала замолвим и мы словцо-другое, и генерал также человек добрый и милостивый и нас иногда слушает".

Слова сии послужили тогда мне власно как некиим лекарством и успокоили мое волнующееся сердце. А вскоре после того обрадовано оно было несравненно еще более получением к нам того славного манифеста о вольности дворянства, которым благоугодно было новому государю облагодетельствовать все российское дворянство и приобресть тем вечную благодарность. Не могу изобразить, какое неописанное удовольствие произвела сия бумажка в сердцах всех дворян нашего любезного отечества. Все вспрыгались почти от радости и, благодаря государя, благословляли ту минуту, в которую угодно было ему подписать указ сей. Но было чему и радоваться. До того времени все российское дворянство связано было по рукам и по ногам; оно обязано было все неминуемо служить, и дети их, вступая в военную службу в самой еще юности своей, принуждены были продолжать оную во всю свою жизнь и до самой своей старости или по крайней мере, до того, покуда сделаются калеками или за действительными болезнями более служить будут не в состоянии, и во всю свою жизнь лишаться домов своих, жить от родных своих в удалении и разлуке и видаться с ними только при делаемых кой-когда им годовых отпусках. В сих и в командировках из полков в Москву для приема амуниции была вся их и единственная отрада, а отставки были так трудны и наводили столько хлопот и убытков оным ищущим и добивающимся, что многим и помыслить о том было не можно. А посему посудите, каково было нам всем служить, а особливо чувствовавшим себя не рожденным к военной жизни! Все мы предавались обыкновенному отчаянию, и всякий всего меньше помышлял о том, чтоб ему жить некогда можно было дома, и какова ж приятна и радостна должна была быть для нас та минута, в которую узнали мы, что сняты были с нас помянутые узы и нам дарована была совершенная вольность и отдано в наш полный произвол, хотим ли мы вступить в службу или нет, а и служить только до того, покуда похочется, а в случае нехотения служить более, могли уже тотчас получать абшиты и отпускаемы быть в свои домы и жилища!

Словом, всеобщая радость о том была неописанная, а какое действие в моей душе произвела сия драгоценная бумажка, того не могу уже я никак выразить. Я сам себя почти не вспомнил от неописанного удовольствия и не верил почти глазам своим при читании оной. Я, полюбив науки и прилепившись к учености, возненавидел уже давно шумную и беспокойную военную жизнь и ничего уже так в сердце своем не желал, как удалиться в деревню, посвятить себя мирной и спокойной деревенской жизни и проводить достальные дни свои посреди книг своих и в сообществе с музами, но до сего не мог льститься и малейшею надеждою к тому. Итак, судите сами, коль много должен был я обрадоваться тогда, как узнал, что к тому не только сделалась возможность, но что мог я службу свою оставить, когда мне захочется.

Я положил с того же часа учинить сие действительно и дожидаться только до того, как учинять тому другие начали. Ибо самому мне первому в отставку проситься и совестно еще было, и не хотелось. В сем расположении мыслей и остался я уже смелее и спокойнее продолжать жить в Кенигсберге и ходить по-прежнему всякий день в канцелярию. Но тут голова моя занята была уже не столько помышлениями о будущей своей деревенской жизни. Я исчислял уже в уме своем все приятности оной и помышлял, как я ими наслаждаться буду, и веселился уже в душе предварительно оными. Но мог ли я тогда думать и ожидать, чтоб с последующею затем первою почтою получится другая и такая бумага, которая в состоянии будет все помянутые мои лестные надежды вдруг и единым разом разрушить и повергнуть меня опять в тысячу забот, сумнительств, досад и недоумений, и власно втолкнуть в целый лабиринт совсем новых и таких мыслей, какие мне до того никогда и в голову не приходили.

Было сие, как теперь помню, первого числа февраля, когда, пришед по обыкновению своему поутру, в канцелярию и сидючи на своем месте, увидел я кучу целую пакетов, пронесенную мимо нас в судейскую. "Э! э! э! сколько!" воскликнул я, удивившись и обратясь к товарищам своим, продолжал: Новостей, новостей небось и тут превеликое множество, и нет ли опять писем от Ивана Тимофеевича Балабина? не отпишет ли он опять чего-нибудь к нам хорошенького?" Ибо надобно знать, что сей прежний наш сотоварищ и друг не позабыл нас и, по приезде своем в Петербург, пописывал нередко ко многим нашим канцелярским, а в том числе и ко мне, письма и уведомлял нас о петербургских новостях и происшествиях: а тогда в особливости была у него беспрестанная переписка с нашим асессором, через которого выписывал он к себе от нас флер и креп черный, в котором, по случаю делаемых к погребению императрицы приуготовлений в Петербурге, сделался недостаток и превеликая дороговизна: а как у нас можно было купить его за безделку и пересылать к нему в пакетах безданно, беспошлинно, то и мог он так его продавать вдесятеро дороже и на том получать себе хороший прибыток. А как он притом уведомлял нас и обо всем происходящем в Петербурге, то все письма его были для нас крайне интересны, и мы дожидались их всегда с превеликим любопытством.

Не успел я помянутым образом с товарищами своими о тогдашних обстоятельствах разговориться и проводить в том несколько минут, как вдруг выходит к нам наш асессор Чонжин и, обратясь ко мне, говорит: "Ну, брат, теперь уже нечего делать, и теперь уже ехать молодцу, хоть бы и не хотелось, - миновать уже никак нельзя. Прощай, брат Андрей Тимофеевич!" "Что такое? - спросил я у него. - Не опять ли уже требование?" - "Какое тебе требование, - подхватил он, - и целый указ о тебе именно, да откуда ж еще? Из самой военной коллегии". - "Что вы говорите? - сказал я, почти оцепеневши. - Не вправду ли?" - "Ей! ей! - отвечал он и тотчас побежал опять в судейскую, ибо в самую ту минуту выбежал за ним сторож и звал его к генералу, а я, оставшись, стоял как пень и не знал, что мне говорить и о том думать. Меня продрало с головы до ног, взволновалась во мне вся кровь и стеснилась так в грудь мою, что я едва мог переводить дыхание. Но я не успел еще собраться с духом и опамятоваться, как выбегает г. Чонжин опять с самым указом в руках и, бросив его ко мне на стол и сказав: "На! вот прочти сам, так увидишь!" - опять в ту же минуту ушел в судейскую. Дрожащими руками и с трепещущим сердцем поднял я сию бумагу, но каким же новым и неизобразимым изумлением поразился я, когда, начав не читать, а пожирать глазами писанное, увидел, что пожалован был во флигель-адъютанты к генерал-аншефу Корфу и что повелевалось меня отправить немедленно в Петербург в штат к помянутому генералу.

"Господи, помилуй! - возопил я. - И как же это так?" - и, выпустив бумагу из рук, начал креститься. Слова сии, сказанные вслух, и сделавшаяся во всем лице моем от нечаянного известия сия перемена возбудили во всех случившихся подле меня превеликое любопытство. Но никто так не интересовался тем, как сидевший против меня товарищ мой г. Садовский. Сей, любя меня как истинный друг, брал во всем, относящемся до меня, превеликое соучастие и потому, любопытствуя более всех, подхватил бумагу, и не успел того же увидеть, как, вскочив со стула, начал меня поздравлять с новым чином и желать мне более и более и дальнейшего еще повышения. И тогда, менее нежели в минуту, рассевается слух о сем по всей канцелярии, и все в один миг, и секретари, и подъячие, и разночинцы, вскочив с своих мест, прибегают ко мне и, окружив со всех сторон, радуются искренно моему благополучию и поздравляют меня с оным. "Батюшки мои! - говорю я им. - Благодарю покорно вас всех, но спросили бы вы наперед, рад ли я тому и желал ли всего этого?" Я и подлинно не знал тогда сам: радоваться ли мне или печалиться более о том, что случилось тогда со мною такое совсем нечаянное и всего меньше мною желаемое происшествие. С одной стороны, хотя и веселило меня то, что я получил чрез сие капитанский чин, но как вспомнил, какого бешеного нрава был наш генерал прежний г. Корф, как трудно и невозможно почти было ему во всем угодить, и притом воображал себе все те труды и убытки, какие должен я буду иметь при экипировании себя в сем новом чине и при отправлении сей трудной должности, то все сие уменьшало неведомо как мою первую радость; а как кинулось мне и то в голову, что происшествие сие произвело непреоборимую почти преграду к восприятому намерению моему иттить в отставку, то сие еще и больше меня смутило и в такую расстройку привело все мои мысли, что я не слыхал почти, что мне говорили, и не знал, что им ответствовать.

Посреди самого сего моего недоумения и замешательства мыслей вдруг вбегает к нам определенный к почте офицер г. Багеут и, вынимая из кармана письмо, говорит мне: "Отпусти, братец! виноват я пред тобою: давеча был здесь и не отдал тебе письма, позабылся совсем и насилу же теперь вспомнил". С превеликою жадностью и благодаря схватил я у него оное и, увидев, что было оно от помянутого г. Балабина, в тот же миг читать начал. Сей старинный мой знакомец и друг уведомлял меня в оном, что государю угодно было - по особливой милости и благоволению своему к его генералу - пожаловать его в генерал-аншефы и, сверх того, сделать еще шефом одного кирасирского полку, и что как ему как генерал-аншефу уже надобно было сформировать себе обыкновенный штат, то угодно было ему сделать его, Балабина, своим генерал-адъютантом, а во флигель-адъютанты истребовать от военной коллегии меня и князя Урусова. Далее, поздравляя меня с тем, говорил он в письме своем, что генерал сделал все сие по единой своей ко мне благосклонности и приказал ему ко мне отписать, что хотя бы и желал он, чтоб я к нему приехал скорее, однако, как у него уже один флигель-адъютант есть, то что я могу и несколько помедлить и не имею нужды слишком сборами своими спешить, а исправлял себя исподволь и постарался б только приехать к нему по зимнему тогдашнему пути и не упустить оного.

Сие сколько-нибудь меня еще поутешило, и прежнее смущение мое уменьшилось. Со всем тем бесчисленные хлопоты и убытки, с сим чином сопряженные, а равно и вожделеннейшая мною отставка не выходили у меня никак из ума. Но не успел я о сем последнем вымолвить слов двух или трех, как все друзья мои и приятели напустились на меня и начали со всех сторон тазать и осуждать, что я прилепляюсь к таким мыслям. И дурно то, говорили они, неприлично, и нимало не кстати мне, будучи таким молодым и таких дарований и способностей человеком, помышлять об отставке, а особливо при таких обстоятельствах, когда открывается мне сама собою такая прекрасная прешпектива и я, безсомненно, могу надеяться произойтить и далее в люди и дослужиться даже сам до чинов генеральских. Одним словом, чтоб я таки и не помышлял нимало об отставке, а с богом бы собирался и отправлялся в Петербург.

Сим и подобным сему образом говорили и уговаривали тогда все мои друзья и знакомцы, а как и самому мне то в особливости казалось примечания и уважения достойным, что произошло все сие без всякого моего о том домогательства и искания, а само собою, а все такие случаи издавна привык уже я почитать велениями самих небес и действиями пекущегося обо мне промысла божеского, и каковым последовать беспрекословно полагал я себе во всю жизнь мою за правило, то, подумав о том хорошенько и говоря сам себе, что я нимало не знаю, к чему, на что все сие делается, и почему знать, может быть, промысл божеский и действительно предпринимает со мною что-нибудь особливое, и решился наконец, благословясь, последовать делаемому мне призыву охотно, и с того же дня приступил к приуготовлению себя к возвращению в милое и любезное отечество и ко вступлению в новую должность.

Меня спустили в тот же день из канцелярии и уволили от должности, которую я исправлял до того столько лет сряду и уже так к ней привык, что не хотел с нею и расстаться, и как начался уже тогда февраль и времени до последнего пути оставалось уже не много, то спешил я воспользоваться оным и, пришед на квартиру, начал помышлять о всех нужных приуготовлениях как к отъезду, так и к экипированию себя хотя излегка, на первый случай, и так, чтоб мне было, по крайней мере, в чем к генералу моему явиться и исправлять свою должность.

Но не успел я тут в подробности о том подумать, что и что мне было необходимо надобно и без чего не можно мне было никак обойтись, как ужаснулся я, увидев, что вещей сих набралось великое и такое множество, что на покупку и исправление половины оных у меня тогда не доставало денег. Надобна была мне добрая лошадь, надобно было седло со всем прибором, надобен был когда не два, так, по крайней мере, один новый кавалерийский и уже синий мундир, надобно было несколько пар добрых сапогов, надобны были серебряные шпоры и шляпа, надобен богатый золотой шарф и прочее. Сверх того, нужно было поставить повозку на сапоги и искупить разные другие нужные для столь долгого путешествия вещи, да и для дорожных издержек потребны были деньги. А наконец, и с самим хозяином за кормление меня более года нужно было расплатиться, и на все сие по смете моей требовалась немалая сумма, но у меня и половины ее не было, и я не знал, где мне тогда было взять оную; ибо что касается до содержания себя в Петербурге и до тамошних еще множайших издержек, то надеялся я нужные деньги к тому выписать туда и получить из деревни, а до того времени не сомневался, что одолжит меня и генерал заимообразно, а чтоб могли сии поспеть туда к моему приезду, то с первою же почтою послал я письмо о том через Москву к живущему в деревне дяде моему родному и просил его истребовать от приказчика моего сколько можно более денег и перевезти ко мне чрез кого-нибудь в Петербург.

Итак, не зная, где взять нужные для тогдашнего времени деньги, взгоревался я неведомо как; но каким же удовольствием поразился я, когда открывшись в том старшему из слуг своих был от него, против всякого чаяния и ожидания моего, утешен и успокоен. "Вот какая беда! - сказал он мне. Денег! да сколько вам их, сударь, надобно?" - "По меньшей мере, рублей сто, Яков!" - сказал я. "И, барин! - подхватил он. - Так не извольте, сударь, тужить о том и горевать, у меня целых полтораста есть, что мне с ними делать? возьмите их, сударь, и употребляйте, на что вам угодно, а мне когда-нибудь их отдадите уже, а теперь на что мне они".

Не могу никак изобразить, сколько много обрадовал он меня сим предложением и сколь чувствительно мне было в тогдашней моей нужде сделанное им мне сими деньгами вспоможение! Никогда не забуду я сей его услуги, которая меня тогда сколько обрадовала, столько и удивила, ибо я никак не знал и никак не думал, чтоб у него могло быть столько денег. При вопрошении ж моем, где бог ему послал такое множество оных, сказал он мне: "Где! да разве не изволили, сударь, знать, что я, стоючи на особливой квартире, во все время бытности нашей здесь переторговывал лошадьми и, покупая оных у наших русских извозчиков дешевою ценою, продавывал их здешним прусским мужикам с барышишком, иногда довольно большим, иногда маленьким, как случится; а как я не пью и не мотаю, то не только содержал себя сам во все сие время барышами, не требуя от вас себе ни полушки, но вот сколько и скопил себе еще их по милости вашей. А как я, сударь, и сам ваш, то извольте их взять, и я рад, что они у меня на сию пору случились".

Я не мог, чтоб не расхвалить его за бережливость, и благодарил искренно за его важную услугу. С меня свалилась тогда власно как гора некая, и как у меня с сими сделалось тогда денег довольно на все надобности, то в миг закипело все и все. Тотчас поспел у меня мундир, тотчас и все прочее, и осталось еще довольно их на расплату и на дорогу.

Не менее удивил меня и старик, мой хозяин, которому весьма охотно хотел я заплатить как за кормление меня и поение чаем и кофеем, так и за мытье моего и употребление его белья. Он и старушка, его жена, руками и ногами воспротивились тому, как я принес им целые пригоршни рублей и просил их, чтоб они взяли за них сколько им угодно. "Сохрани нас от того боже, закричали они, - чтобы мы взяли с вас, г. капитан, хоть один грош за кушанье и прочее. Мы никак не разорились от того, и нам было сие совсем нечувствительно, а мы и без того так довольны вами, что не можем вам никак того изобразить. Если б стояли у нас не вы, а кто-нибудь иной из ваших, то чего бы не было с нами и с детьми нашими. Мы несчастные бы были люди и не того б могли лишиться. Нет! нет! бога ради! Возьмите это назад и не обижайте нас этим. Нас бог пропитает и без того, а вам сгодятся они на дорогу. Путь дальний, и до Петербурга отсюда неблизко; а нам дозвольте иметь то удовольствие, что мы услужили вам за всю вашу дружбу и благоприятство к нам сею безделкою". Что мне было тогда делать? Я сколько ни старался их уговорить, чтоб они сколько-нибудь взяли, но они не согласились никак на то, и так меня добродушием своим растрогали, что я со слезами на глазах обнял обоих старичков и изъявлял им мою чувствительность и благодарность, а они не преминули поступить и далее, но перед отъездом не только наготовили мне всякой провизии на дорогу, но перемыли и перечинили все мое белье, а которое показалось им худо, то тайком переменили и добавили недостававшее своим, и просили слугу моего, чтоб мне о том не сказывать.

Вот каких добродушных, честных и благородных людей случалось мне иметь у себя хозяевами; но надобно сказать и то, что были они не пруссаки, а природные швейцарцы.

Подобное же почти тому происходило, когда я пред отъездом в последний раз пришел к учителю своему г. Вейману прощаться. Не могу изобразить, с каким сожалением он со мною расставался и с каким усердием желал, чтоб я был счастлив и благополучен. Я хотел также возблагодарить его за все его труды и старание, прося принять от меня сверточек червонцев; но он ни под каким видом на то не согласился, как я и ожидал того, и насилу преклонил я принять в подарок от меня калмыцкий тулуп, который купил я у наших приезжих русских купцов, да и сей убедил я его принять только тем, что уверил его, что он у меня не купленный, а присланный ко мне из деревни, и что прошу его принять только для того, чтоб, нося его, мог он вспоминать об ученике своем. Он расцеловал меня за то и простился, утирая слезы, текущие из глаз его. Так свыклись было мы с ним, и столь много любил он меня всегда.

Наконец, как все было уже исправлено и к отъезду готово, то, раскланявшись с генералом, от которого, по краткости времени, не видал я ни худа ни добра, пригласил я к себе всех своих друзей и знакомых, и, поподчивав их на прощанье хорошенько разными винами и прочим, чем мог, распрощался я со всеми ими и с плачущими добродушными хозяевами, отправился наконец в путь свой.

Не могу никак изобразить, с какими чувствованиями выезжал я из сего города и как распращивался со всеми улицами, по которым я ехал, и со всеми знакомыми себе местами. Вся внутренность души моей преисполнена была некакими нежными чувствами, и я так был всем тем растроган, что едва успевал утирать слезы, текущие против хотения из глаз моих. Меньший из гг. Олиных, наших юнкеров, и сотоварищ мой г. Садовский решились проводить меня до самых ворот города. Оба они более всех меня любили, и обоих их почитал я наилучшими своими друзьями. Чего и чего не говорили мы с ними в сии последние минуты, и каких уверений не делали мы друг другу о продолжении любви и дружества нашего! Я условился с обоими ими переписываться из Петербурга и сдержал свое слово в рассуждении первого. Что ж касается до г. Садовского, то небу угодно было лишить его жизни прежде, нежели мог он получить и первого письма моего к себе из Петербурга. Он занемог через несколько дней после моего отъезда, и жестокая горячка похитила у меня сего друга и переселила в вечность. Мы расстались тогда с ним и г. Олиным, смочив взаимно лица наши слезами, и я всего меньше думал, что прощаюся с первым уже навеки.

Как скоро отъехал я версты две от города и взъехал на знакомый мне холм{122}, с которого можно было город сей не впоследния видеть, то, предчувствуя, что мне его никогда уже более не видать, восхотелось мне еще раз на него хорошенько насмотреться. Я велел слуге своему остановиться и, привстав в кибитке своей, с целую четверть часа смотрел на него с чувствиями нежности, любви и благодарности. Я пробегал мыслями все время пребывания моего в нем, воспоминал все приятные и веселые дни, препровожденные в оном, исчислял все пользы, приобретенные в нем, и, беседуя с ним душевно, молча говорил: "Прости, милый и любезный град, и прости навеки! Никогда, как думать надобно, не увижу я уже тебя боле! Небо да сохранит тебя от всех зол, могущих случиться над тобою, и да излиет на тебя свои милости и щедроты. Ты был мне полезен в моей жизни, ты подарил меня сокровищами бесценными, в стенах твоих сделался я человеком и спознал самого себя, спознал мир и все главнейшее в нем, а что всего важнее - спознал творца моего, его святой закон и стезю, ведущую к счастию и блаженству истинному. Ты воззвал меня на сей путь священный и успел уже дать почувствовать мне все приятности оного. Сколько драгоценных и радостных минут проводил я, уже в тебе! Сколько дней, преисполненных веселием, прожито в тебе мною, град милый и любезный! Никогда не позабуду я тебя и время, прожитое в недрах твоих! Ежели доживу до старости, то и при вечере дней моих буду еще вспоминать все приятности, которыми в тебе наслаждался. Слеза горячая, текущая теперь из очей моих, есть жертва благодарности моей за вся и все, полученное от тебя! Прости навеки!"

Сказав сие и бросившись в кибитку, велел я слуге своему продолжать путь свой, и хотя более уже не мог его видеть, но мысли об нем не выходили у меня из головы во весь остаток дня того.

Таким образом выехал я наконец из Кенигсберга, прожив в оном целые почти четыре года и снискав в нем себе действительно много добра истинного, а что всего для меня приятнее было, то выехал с сердцем, не отягощенным горестию, а преисполненным приятными и лестными для себя надеждами. Ибо хотя бы ничего дальнего со мною не последовало, так веселило меня и то уже несказанно, что я ехал не в полк и не на войну, но возвращался в свое отечество, которое за короткое пред тем время не надеялся и увидеть когда-нибудь. Мысль сия, также воображение, что ехал я служить в столицу, где иметь буду случая видеть государя, двор и все знаменитейшее в свете, услаждали много все трудности тогдашнего путешествия моего и делали мне оное вдвое приятнейшим.

Впрочем, ехать нам было тогда и хорошо и дурно, ибо как выехал я уже в начале марта, а именно 4-го числа сего месяца, и поехал к Мемелю прямою зимнею дорогою, так называемым Нерунгом, или тою длинною пустою песчаною косою{123}, которая, начавшись неподалеку от Кенигсберга простирается до самого Мемеля, и, отделив собою часть моря, составляет славный Курский Гаф, или Мемельский залив морской, то не везде находили мы снег, но в иных местах принуждены были тащиться по голому песку и раскаиваться в том, что поехали сею дорогою. А как на другой день дошло до того, что нам надобно было переезжать помянутый Курский Гаф, или залив морской, поперек по льду, то раскаяние наше увеличилось еще и более. Залив сей хотя и был по жестокости тогдашней зимы покрыт льдом и снегом, но как лед сей далеко не таков толст и крепок был, как на реках, то переезжать по нем через залив всегда было не без опасности, и тем паче, что то и дело делались на нем превеликие трещины и вода, выступая из-подо льда, разливалась иногда на знатное расстояние по поверхности оного. Я не прежде о том узнал, как уже въехавши на оный и тогда, когда поздно было уже возвращаться. И как шириною в сем месте был оный залив более десяти верст, и дорожка проложена чрез него узенькая и во многих местах едва приметная, было же тогда уже перед вечером, как мы чрез него пустились, то истинно души во мне почти не было до тех пор, покуда мы его не переехали.

Во многих местах принуждены мы были не ехать, а тащиться по напоившемуся водою глубокому снегу, во многих других ехать по воде и столь инде глубокой, что я того и смотрел, что мы где-нибудь либо проломимся и пойдем на морское дно со всею повозкою своею, или огрязнем так, что нам и выдраться будет не можно и мы всю пожить свою подмочим и попортим. А раза два и действительно мы так огрязли, что промучились более часа и насилу выбрались. К вящему несчастию, не случилось тогда никаких других ездоков, ни встречных, ни попутных, и в случае несчастия не могли мы ожидать ни от кого помощи; приближающиеся же сумерки нагоняли на нас еще более страха и ужаса. Я сидел ни жив ни мертв в своей повозке и, сжав сердце, крепился, сколько мог, чтоб не оказать пред людьми своими уже непомерной робости, а во внутренности своей призывал бога и всех святых себе на помощь. Но все мое твердодушие исчезло, как приехали к одному месту, чрез которое не знали как и перебраться. Трещина была тут превеликая и столь широкая, что лошадям надобно было чрез нее перепрыгивать, а выступившая по обеим сторонам вода была почти на пол-аршина глубиною. Увидев сие, не только я, но и люди мои оробели совершенно, и все мы не знали, что делать и начать. Что касается до меня, то я перетрусился всех более, и как вода была ни глубока и как было ни холодно, но решился выттить из кибитки и переходить по воде чрез трещину пешком, а вместе со мною пересигнул ее и мой Абрашка; что ж касается до Якова, то сей, перекрестясь и надеясь на доброту лошадей, пустился прямо чрез нее на отвагу и был столь счастлив, что переехал ее благополучно, и ни одна лошадь не оступилась, но все пересигнули чрез нее, не зацепившись, и перетащили повозку, как она ни грузна была. Я не вспомнил тогда сам себя от радости, крестился и благодарил бога, что перенес он нас чрез опасное сие место благополучно, и позабыв горевать о том, что ноги мои были почти по колена обмочены и зябли немилосердно. Я скинул скорей сапоги с себя и, укутав их в шубу, старался как можно посогреть их. Но, по счастию, было тогда не далече уже от берега и от селения, на берегу оного сидевшего. Мы поспешили туда как можно, но не прежде приехали, как уже в самые сумерки, и рады были неведомо как, что нашли для переночевания себе спокойную и теплую квартиру, где могли мы отогреться и дать отдохнуть выбившимся почти из сил лошадям нашим.

Переночевав тут и позабыв все опасности, пустились мы в последующий день далее и доехали до города Мемеля, а было это уже 7-го марта, а на другой день, переехав узкий уголок Жмудии, отделяющий Пруссию от Курляндии, въехали в оную и, продолжая благополучно путь, доехали 12-го числа до столичного курляндского города Митавы. Как в сем месте никогда еще мне бывать не случилось, то смотрел я с особливым любопытством на сие древнее обиталище курляндских герцогов и жилище прежде бывшей нашей императрицы Анны Ивановны, а особливо на опустевший огромный тамошний замок, или дворец, построенный Бироном, и о котором молва носилась, что была в нем некогда целая комната, намощенная вместо пола установленными сплошь на ребро рублевиками. Правда ли то или нет, того уже не знаю, но как бы то ни было, то мог ли я тогда воображать себе, что доживу до такого времени, в которое сей замок оправится, и что будет в нем некогда иметь убежище себе несчастный и выгнанный из отечества король французский, и что мы его на своем коште тут содержать будем.

Отправившись из Митавы, доехали мы 13-го числа и до границ любезного отечества нашего. Не могу изобразить, с какими особыми чувствиями въезжал я в сии милые пределы и с каким удовольствием смотрел я на места, которые памятны и знакомы были мне от самого даже малолетства. Я благодарил бога, что вывел меня цела из войны бедственной и опасной и возвратил благополучно в земли, принадлежащие уже России, и в тот город, где покоился прах деда моего. Я благословлял его мысленно, пожелал ему дальнейшего покоя и, продолжая путь, замышлял было отыскать ту мызу, где оставлены были некоторые из моих пожитков и ящик с книгами, в то время, когда выходили мы в поход в Пруссию, но как не нашел вскорости никого, кто б меня туда проводить мог, а притом сомневался, чтоб мне без того человека оные отдали, которые отдавал тогда их, а сделавшаяся оттепель устрашала меня скорою распутицею, то, поспешая моею ездою, поклонился я в мыслях бедным своим пожиточкам и книгам и, пожелав ими владеть тем, у кого они были, поехал далее.

В городе Вальмерах, куда приехал я 15-го марта, съехался я, к превеликому удовольствию моему, с другом и знакомцем своим Иваном Тимофеевичем Писаревым, самым тем, о котором упоминал я уже прежде и с которым познакомился я в Кенигсберге. Он возвращался также из Пруссии, но пробирался уже в Москву и в свою деревню, ибо был уже отставлен. Я завидовал почти ему в том и считал его счастливым, что едет уже на покой в деревню, и воздохнул о себе, не зная, когда-то то же будет и со мною. Впрочем, как надлежало ему более ста верст ехать по одной со мною дороге, то рад я был очень его сотовариществу. Я уже упоминал, что был он человек любопытный, охотник до чтения книг, а особливо до благочестия относящихся, и довольно начитанный, и как само сие в Кенигсберге нас спознакомило и с ним сдружило, то для лучшего и веселейшего препровождения в езде времени условились мы пересесться и ехать с ним в одной повозке, дабы тем удобнее было нам между собою разговаривать. И чего и чего мы тогда с ним не говорили! Словом, разговоры были у нас с ним о разных и все важных материях беспрерывные, а за ними и не видали мы почти дороги.

Наконец расстались мы с ним, препроводив в дороге несколько дней вместе и не только возобновив, но утвердив еще более между собою дружество. Он, услышав, куда и зачем я еду, и будучи меня гораздо старее и в свете опытнее, не оставил снабдить меня многими добрыми и полезными советами, и я обязан ему за то довольно много.

Вскоре после того доехал я до Дерпта, а потом до Нарвы, и, будучи чрез всю Лифляндию и Эстляндию, по самой той дороге, по которой несколько раз во время младенчества и малолетства моего хаживали мы с полком нашим, напоминал все тогдашние времена и, узнавая многие места и почтовые дворы, в которых мы с покойным родителем моим стаивали, взирал на них с некаким приятным чувствованием и удовольствием особливым. В особливости же растроган я был тем местом в Дерпте, где я в первый раз в жизни расставался с моею матерью и которое было мне очень памятно; а на Нарву, зная уже всю историю оной и что с нею в прежние времена происходило, не мог я смотреть без особливого чувствования и приятного любопытства.

Наконец 24-го числа марта и почти в самую половодь доехал я благополучно до Петербурга. Но как с сего времени начинается новый и достопамятнейший период моей жизни, то, отложив говорить о том до письма будущего, теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.

(7 нояб. 1801).

Конец осьмой части

История моей петербургской службы

Письмо 91

Любезный приятель!

Описав в предследующих письмах и в последних частях собрания оных всю историю моей военной службы и достопамятного моего пребывания в Пруссии и жительства в Кенигсберге, приступлю теперь к сообщению вам истории моей петербургской службы, которая не может почтена быть военною, а была особливая, и хотя кратковременная, но по многим отношениям не менее достопамятна, как и военная.

Продолжалась она во все время царствования императора Петра III время, которое в истории всех земель, а особливо нашего отечества, останется на века достопамятным.

И как мне, почти всему происходившему тогда у нас в Петербурге, (мучилось быть самовидцем, и многие происшествия и обстоятельства у меня еще в свежей памяти, то, может быть, известия и описания оным или, по крайней мере, всего того, что случилось мне тогда самому видеть и узнать, будет для вас и для тех из потомков моих, коим случится читать сии письма, не менее интересны и любопытны, как и все прежние, к чему теперь и приступлю.

В последнем моем письме остановился я на том, что приехал из Кенигсберга в Петербург, а теперь, продолжая повествование мое, прежде всего замечу, что случилось сие накануне самого Благовещснья и что въезжал я в сей город с чувствами особливыми и такими, которые никак изобразить не могу вам известно уже, но какому случаю и зачем я тогда ехал в сию столицу.

Я поспешал к прежнему своему начальнику, генераланшефу Корфу{1}, отправлявшему тогда должность генералаполицеймейстера в Петербурге, и ехал для служения при нем флигельадъютантом, в которую должность угодно было ему меня избрать и от военной коллегии истребовать, ибо в тогдашние времена имели все генералы право в штаты свои выбирать кого они сами похотят, и военная коллегия обязана была беспрекословно давать им оных и выписывать их откуда бы то ни было, а таким точно образом истребован и выписан был и я.

Вы знаете также, что произошло сие без всякого моего о том домогательства и желания. Я, живучи в мире и в тишине в Кенигсберге и занимаясь своими учеными упражнениями, всего меньше о том думал и помышлял, и совсем не знал о сем требовании и определении до самого получения о том из военной коллегии указа, так как и поныне не знаю, как сие собственно произошло, и сам ли генерал сие вздумал и затеял, или побужден был к тому бывшим при нем адъютантом, приятелем моим, господином Балабиным. Но как бы то ни было, но я был определен без всякого отобрания наперед на то моего согласия, которое едва ль бы воспоследовало, если б вздумалось им наперед спросить меня о том, хочу ли я или нет быть в сей должности и отправлять оную; ибо бешеный и самый строптивый нрав и странный характер сего вельможи был мне так коротко известен и так для меня устрашителен, что я никак не похотел бы добровольно подвергнуть себя всем суровостям и жестокостям его, если б меня спросили, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда все мысли мои заняты уже были помышлениями об отставке и воображениями всех приятиостей деревенской уединенной жизни. А потому и тогда ехал я в Петербург сколько с хотением, столько ж и не с хотением; ибо сколько с одной стороны ласкала меня та мысль, что буду служить при знаменитом вельможе, который находился тогда в особливой милости у государя, и служить в такой должности и чине, который доставлять мне будет случай видеть весь двор и все до того мною невиданное и неизвестное, и чрез самое то многие удовольствия, столько, с другой стороны, устрашали меня предусматриваемые необъятные труды и, по дурноте характера генеральского, самые неприятности и досады, с сею должностью сопряженные.

При таких обстоятельствах не успел я, приблизившись к Пстербургу" усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколен, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал; как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновясь, помышления обо всем вышеупомянутом в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил: "О град! град пышный и великолепный!... Паки вижу я тебя! паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каковто будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но чтото будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко быть может! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почем знать, может быть ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть будет и противное тому, и я минуту сию благословлять стану".

Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но наконец одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: "Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе", неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних, - прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.

Мое первое попечение было о том, чтоб приискать себе на первый случай какуюнибудь квартирку, ибо прямо к генералу на двор в кибитке своей приехать мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако всетаки хотелось мне, на первый случай, обострожиться гденибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.

И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, по довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я в мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался, и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близка от дома генеральского и притом не дорогая.

На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещенья, вставши поранее и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.

Меня провели к нему в другие маленькие хоромны, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками. Говоря: "Ах! друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! как я рад, что ты наконец к нам приехал; мы тебя уже заждались и не знали, что о тебе и думать, боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперечней половоди! - Ну, скажи же ты мне, мой друг!., продолжал он, меня обнимая и много раз целуя; все ли ты здорово и благополучно ехал? все ли живы и здоровы наши Кёнигсбергские друзья и знакомцы? как они поживают? и помнят ли меня?" Все, все, хорошо и слава Богу! отвечал я, и Кенигсбергcкие наши все живы и здоровы, все вас попрежнему еще любят и все велели вам кланяться. - "Ну, пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, подхватил он. Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили". - Хорошо, сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.

Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающегося, с стоящим пред ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.

Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он: "Ах! вот и ты, Болотов! слава, слава Богу, что и ты приехал! мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты но такой распутице ехал? Поди, поди мой друг и поцелуемся..."

Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен толь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость. - "Не за что! не за что! подхватил он: а я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб тебя нам помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мои друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и

до любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение". Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение, и милость. "Хорошо, мой друг! подхватил он: я не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? и что поделывали там хорошенького?"

Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился? "На квартире", сказал я. - "Но для чего же не ко мне прямо на двор въехал, мы нашли бы, может быть, местечко, где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме". Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь скольконибудь более свободы, а потому и отвечал я, что я могу стоять и на квартире. - "Очень, очень хорошо! подхватил он: но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? и не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?" - "Очень близко, отвечал я: и чрез несколько только дворов от вашего дома". - "Всего лучше, подхватил он: но хороша ли и покойна ли она". - "Хороша, ваше высокопревосходительство!" - "Ну, так поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем ни мало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а лошадейто... небось, ты ведь на своих приехал?". - "На своих", сказал я. - "Лошадейто можешь ты всех распродать: на что тебе они здесь? а оставь только одну, на которой тебе со мною ездить, да и той велика ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься".

Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал: "Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб ты съездил на минуту во дворец". Я извинялся в том, сказывая, что я пришел пешком, и того не знал, и что нет теперь со мною лошади. "Лошадь безделица! - сказал он. - Ею бы мы тебя уже снабдили... но, постой, продолжал он, шпорыто есть и у меня излишние. Подайко, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!.. А ты, мой друг! обратясь к одному полицейскому офицеру, продолжал он: ссудика нас,

пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послатьто мне очень нужно!" - "С! превеликою радостию! отвечал офицер, лошадь готова!" и пошел приказывать подавать ее, а слуга, между тем, отыскав шпоры, надевал их на мои ноги. Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему приступиться, и подъехать.

Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал: "Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?.." Слова сии поразили и смутили меня еще более. "Вот тебе на! говорил я сам в себе, и первый блин уже комом! и не напасть ли сущая? ну как это мне там и у кого распроведывать? - никогото я там не знаю и ни к кому приступиться, верно, не посмею! Ах! какое горе!"

Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что комиссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, но счастию, он сам, взглянув на меня, смущение мое приметил, и власно{2} как опомнившись мне сказал: "Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце, и ни положения его и ничего не знаешь?" "Точно так! ваше высокопревосходительство! подхватил я: - и когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был".

"Хорошо ж, сказал он: так я дам когонибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там, как поступить, дам тебе наставление". - "Очень хорошо!" - сказал я. - "А вот каким образом, продолжал он: - как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери на лево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового, и ты постой тут и подожди, покуда войдет какойнибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпрингера, и велитаки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж говори с ним понемецки, а не порусски, и скажи, что я велел просить распроведать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? и чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет подождать, то подожди". - "Хорошо!" сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.

Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если 6 не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по писанному, и нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какойто из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне: "Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю".

И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатссекретарем и министром, и как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он во се утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне: "пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру".

Я нашел у него стол, накрытый человек на двадцать, и множество людей в зале его дожидающихся. Мы тотчас сели за стол, и господин Балабин, севши подле меня, рассказал мне обо всех тут бывших. Были тут все мои новые сотоварищи, или разные штат его составляющие чиновники; были некоторые полицейские офицеры, из коих попеременно всегда бывал один при генерале и езжал всюду и всюду ординарцем и служил для рассылок по полицейской части; были некоторые кирасирские полку его офицеры; были иностранцы, коих содержал генерал на своем почти коште, были и посторонние; и я узнал, что генерал жил тогда в Петербурге, хотя далеко не так пышно и весело, как в Кенигсберге, но стол был у него всегда открытый и хороший, и всегда накрывался приборов на двадцать и более, несмотря хотя когда генерал не обедал дома, а гденибудь в гостях, или во дворце у государя.

По окончании стола, как скоро генерал ушел в свою спальню для отдохновения, а мы все остались еще в зале, то обступили меня все, штат генеральский составляющие, и г. Балабин, как наш генеральсадъютант, рассказывал мне обо всех, кто они таковы, и рекомендовал меня из них каждому. Был тут наш оберквартермистр Ланг, был обераудитор Ушаков, был генеральский приватный секретарь Шульц, и наконец сотоварищ мой, другой флигельадъютант князь Урусов - все они были люди совсем еще мне незнакомые, но все люди добрые, ласковые, все ласкалися ко мне всячески, и все старались со мною познакомиться. Я соответствовал им тем же и рекомендовал себя всякому в дружбу.

Но ни с кем я так скоро не познакомился и не сдружился, как с помянутым генеральским секретарем, господином Шульцом. Был он человек молодой, хорошего поведения, и притом студировавший в университетах и довольно ученый.

Он не успел узнать, что я говорю понемецки и охотник к наукам, как тотчас прилепился ко мне, вступил со мною в разные разговоры, новел меня в свои комнаты, в которых он жил в доме генеральском, показывал мне маленькую свою библиотечку, и увидев меня крайне любопытным, и все книги его, которых такибыло довольно, с великою жадностию пересматривающего, предлагал мне ее к услугам и уверял, что он за удовольствие почтет, если я всегда, когда мне будет досужно, посещать его стану в сих комнатах, и праздное время препровождать с ним вместе: чем я и доволен был в особливости, и впоследствии времени подружившись с ним короче, и действительно всегда, когда мне только было можно, ухаживал к нему, и там с лучшим удовольствием провождал время, нежели в передней генеральской, где мы обыкновенно сиживали, дожидаясь ежеминутно повелений от генерала, и нередко в праздности, не без скуки и зеваючи, время по несколько часов иногда провождали.

Из всех наших штатских, сей секретарь жил только один в генеральском доме, а прочие все также, как и я, стояли на своих квартирах; для него же отведены были два покойна на другом конце дома, который и весь был не слишком велик, поземный деревянный, и стоял на берегу реки Мойки, в недальнем расстоянии от тогдашнего дворца. Что касается до сего императорского дома, то был тогда также деревянный и не весьма хотя высокий, но довольно просторный и обширный, со многими и разными флигелями. Но дворец сей был не настоящий и построенный на берегу Мойки, подле самого полицейского моста, на самом том месте, где воздвигнут ныне огромный и

великолепный дом для дворянского собрания или клуба. Он был временный и построен тут для пребывания императорской фамилии на то только время, покуда строился тогда большой Зимний Дворец, подле адмиралтейства, на берегу Невы реки, который, существуя и по ныне, был обиталищем великой Екатерины, и который тогда только что отстроивался, и говорили, что государь намерен был вскоре переходить в оный.

В семто деревянном дворце препроводила последние годы жизни своей и скончалась покойная императрица Елисавета Петровна.

О кончине ее носились тогда разные слухи, и были люди, которые сомневались и не верили тому, что сделавшаяся у ней и столь жестокая рвота с кровью была натуральная, но приписывали ее некоему сокровенному злодейству, и подозревали в том както короля прусского, доведенного последними годами войны до такой крайности и изнеможения, что он не был более в состоянии продолжать войну и полугодичное время, если 6 мы попрежнему имели в ней соучастие. Письмо друга его, маркиза д'Аржанса{3}, писанное к нему в то время, когда находился он в руках наших, и то таинственное изречение в оном, что голландскому посланнику, случившемуся тогда быть в Берлине, удалось сделать ему королю такую услугу, за которую ни он, ни все потомки его не в состоянии будут ему довольно возблагодарить, и уведомление о которой не может он вверить бумаге, - было для многих неразрешимою загадкою и подавало повод к разным подозрениям. Но единому Богу известно, справедливы ли были все сии подозрения, или совсем были неосновательны.

Но как бы то ни было, но мы лишились монархини сей не при старых еще ее летах, и прежде нежели все мы думали и ожидали. И как она была государыня кроткая, милостивая и человеколюбивая и всех подданных своих как мать любила, а сверх того и во все почти двадцатилетнее время благополучного ее царствования, Россия наслаждалась вожделеннейшим миром и благоденствием, то и сама любима была искренно всеми ее подданными и не было никого из них, кто б не жалел о ее рановременной кончине. Самые иностранные почитали ее и писатели их приписывали ей многие похвалы и описывали характер ее следующими чертами:

"Роста была она, говорили они, нарочито высокого и стан имела пропорциональный, вид благородный и величественный; лицо имела она круглое, с приятною и милостивою улыбкою, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани, а руки прекрасные. Когда случалось ей одеваться в мужское платье, что обыкновенно делывала она в день учреждения своей гвардии, то представляла собою очень красивого и статного мужчину, имеющего героическую походку, сидящего прекрасно на лошади и танцующего с приятностию. Внутренние ее душевные дарования были не менее благородны и изящны. Она имела живой и проницательный ум и столь хороший рассудок, что обо всем могла говорить с основательностию и охотно разговаривала. Кроме природного своего языка, говорила она и разными иностранными, в особливости же могла хорошо изъясняться на немецком и французском языке, а разумела и италианский. О благоразумном и осторожном поведении ее свидетельствуют поступки ее тогда, когда была она, но кончине императора Петра II, исключена от наследства. Благоразумие ее подкреплялось мужественным постоянством и героическою смелостию. Она знала, как по правилам правосудия наказывать виновных, так по правилам благоразумия прощать оных, а невинных избавлять от наказания. Религия производила в ней глубокие впечатления собою. Она была набожна без лицемерства и уважала много публичное богослужение. Одежда ее и убранства, также ее пиршества, изъявляли хороший ее вкус. Она любила науки и художества, а особливо музыку и живописное искусство, и потому собрала множество наипрекраснейших картин. Великодушие се сердца и признательность к верным ее служителям не мог никто довольно выхвалить. Коротко, она была образцовая монархиня, в которой соединены были все свойства великой государыни и правительницы, хвалы достойной".

Вот какими чертами изображали иностранные характер сей монархини. Из россиян же некоторые приписывали ей уже более слабости и мягкости в правлении, нежели сколько иметь бы надлежало и утверждали, что от самого того во время правления се вкралось в государство множество всякого рода злоупотреблений, и что некоторые из них пустили столь глубокие коренья, что и помочь тому и истребить их было уже трудно, что отчасти некоторым образом было и справедливо, а особливо относительно до последних годов ее правления.

Но как бы то ни было, но сожаление о кончине ее было всеобщее, и тем паче, что все както не великую надежду возлагали на ее наследника, и ожидали от него не столько добра, сколько неприятного, что, к истинному сожалению, и действительно оказалось.

Впрочем, но кончине и спустя дней двадцать и погребена была со всею подобающею и приличною такой великой монархине пышною церемонией), в Петропавловском соборе, где покоился прах великого ее родителя; однако я всего того уже не застал и все сие было уже кончено прежде, нежели я доехал до Петербурга.

Теперь следовало бы мне сказать вам чтонибудь и о тогдашнем новом нашем государе и ее наследнике и прежде продолжения моей истории изобразить хотя вскользь характер и сего монарха, а потом хотя вкратце пересказать вам то, что происходило в Петербурге со времени начала вступления на престол его до моего приезда; но как .материи сей наберется на целое письмо, а сие достигло уже до обыкновенной своей величины, то отложил я то до письма будущего, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.

Письмо 92

Любезный приятель!

В последнем моем письме остановился я на том, что хотел вам пересказать все то, что известно было мне о характере нового тогдашнего нашего императора, и о происшествиях, бывших до приезда моего в Петербург. И как все сие некоторым образом нужно для объяснения последующего описания моей истории, то я приступлю теперь к сему описанию.

Всем известно, что был сей государь хотя и внук Петра Великого, но не природный россиянин, но рожденный от дочери его Анны Петровны, бывшей в замужестве за голштинским герцогом КарломФридрихом, в Голштинии, и воспитанный в лютеранском законе, следовательно был природою немец, и назывался сперва КарломПетром Ульрихом.

Сей голштинский принц был еще в 1742 году, и когда было ему только 11 лет от рождения, признаваем наследником шведского и российского престола, и получал уже от Швеции титул королевского высочества. Но как императрица Елисавета, будучи незамужнею, не имела никакого наследника, а сей принц был родной ее племянник, то избрав и назначив его по себе наследником, выписала его еще вскоре но вступлении своем на престол из Голштинии, и он был еще тогда привезен к нам в Россию. Тут, по принятии греческого закона, назван он Петром Федоровичем, и вскоре потом, а именно в 1744 году, совокуплен браком на выписанной также из Германии, немецкой ангальтцербской принцессе Софии Аугусте, названной потом Екатериною Алексеевною, от которого супружества имела она уже в живых одного только, рожденного в 1759 году, сына Павла.

По особливому несчастию случилось так, что помянутый принц, будучи от природы не слишком хорошего характера, был и воспитан еще в Голштинии не слишком хорошо, а по привезении к нам в дальнейшем воспитании и обучении его сделано было приставами к нему великое упущение; и потому с самого малолетства заразился уже он многими дурными свойствами и привычками и возрос с нарочито уже испорченным нравом. Между сими дурными его свойствами было по несчастию его наиглавнейшим то, что он както не любил россиян и приехал уже к ним власно, как со врожденною к ним ненавистью и презрением; и как был он так неосторожен, что не мог того и сокрыть от окружающих его, то самое сие и сделало его с самого приезда уже неприятным для всех наших знатнейших вельмож и он вперил в них к себе не столько любви, сколько страха и боязни. Все сие и неосторожное его поведение и произвело еще при жизни императрицы Елисаветы многих ему тайных недругов и недоброхотов, и в числе их находились и такие, которые старались уже отторгнуть его от самого назначенного ему наследства. Чтоб надежнее успеть им в своем намерении, то употребляли они к тому разные пути и средства. Некоторые старались умышленно, не только поддерживать его в невоздержностях разного рода, но заводить даже в новые, дабы тем удобнее не допускать его заниматься государственными делами и увеличивали ненависть его к россиянам до того, что он даже не в состоянии был и скрывать оную пред людьми. К вящему несчастию не имел он с малолетства никакой почти склонности к наукам и не любил заниматься ничем полезным, а что и того было хуже, не имел и к супруге своей такой любви, какая бы быть долженствовала, но жил с нею не весьма согласно. Ко всему тому совокупилось еще и то, что какимто образом случилось ему сдружиться по заочности с славившимся тогда в свете королем прусским и заразиться к нему непомерною уже любовью и не только почтением, но даже подобострастием самым. Многие говорили тогда, что помогло к тому много и вошедшее в тогдашние времена у нас в сильное употребление масонство. Он введен был както льстецами и сообщниками в невоздержностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой

Что молва сия была не совсем несправедлива, в том случилось мне самому удостовериться. Будучи еще в Кенигсберге и зашед однажды пред отъездом своим в дом к лучшему тамошнему переплетчику, застал я нечаянно тут целую шайку тамошних масонов и видел собственными глазами поздравительное к нему письмо, писанное тог(а ими именем всей тамошней масонской ложи; а что с королем прусским имел тогда он тайное сношение н переписку, производимую чрез нашего генерала Корфа и любовницу его графиню Кейзерлингшу'", и что от самого того отчасти происходили и в войне нашей худые успехи, о том нам всем было по слухам довольно известно; а наконец подтверждало сие некоторым образом и то, что повсеместная молва, что наследник был масоном, побеждала тогда весьма многих из наших вступать в сей орден н у пас никогда так много масонов не было, как в тогдашнее время,

Но как бы то ни было, но всем было известно, что он отменно .побил и почитал короля прусского. А сия любовь, соединясь с расстройкою его нрава и вкоренившеюся глубоко в сердце его ненавистию к россиянам, произвела то, что он при всяких случаях хулил и порочил то, что ни делала и не предпринимала императрица и ее министры. И как государыня сия с самого уже начала прусской войны сделалась както нездорова и подвержена была частым болезненным припадкам и столь сильным, что пи одни раз начинали опасаться о ее жизни, то неусумнился он изъявлять даже публично истинное свое расположение мыслей и даже до того позабывался, что при всех таких случаях, когда случалось нашей армии или союзникам нашим претерпевать какойнибудь урон или потерю, изъявлял он первый мнимое сожаление свое министрам крайне насмехательным образом. Легко можно заключить, что таковые насмешки его и шпынянья неприятны были как министрам нашим, так н всем россиянам, до которых доходил слух об оном, н что такое поведение наследника престола производило в них боязнь и опасение, чтоб не произошли от того в то время печальные следствия, когда вступит он в правление и получит власть беспредельную.

Опасение сие тем более обеспокоивало наших министров, что они предусматривали, что некоторые из них за недоброходство свое к нему будут жестоко от него тогда наказаны, а сие н побудило некоторых нз них известить императрицу обо всем беспорядочном житье и поведении ее племянника, о малом его старании учиться науке правления и о ненависти его к российскому пароду, н довели императрицу до того, что велено было отлучить его от всех государственных дел и не допускать более в конференцию, или тогдашний государственный совет. И как чрез то не оставалось ему ничего другого делать, как заниматься своими веселостьми, то и делался он к правлению от часу неспособнейшим. Итак, при сих обстоятельствах было ему совсем и невозможно узнать самые фундаментальные правила государственного правления и недоброходство министров нему было так велико, что они переменили даже весь штат при две ре его и отлучили всех прилепившихся к нему слишком; так, что любимцы его подвергались тогда великой опасности, а все дозволенное ему состояло в том, что он выписал несколько своих голштинских войск и в подаренном ему от императрицы Ораниенбаумском замке занимался экзерцированием оных и каждую весну и лето препровождал в сообществе молодых и распутных офицеров.

Совсем тем, как министры наши ни старались внушить императрице недоверие к ее племяннику, и как ни представляли, что от него совершенного опровержения всей российской монархии должно было ожидать и опасаться, но она не хотела никак согласиться на то, чтоб исключить его от наследства, но наказывала еще старающихся его от наследства отторгнуть и предпринимающих чтонибудь против его, без ее ведома и соизволения. Достопамятное и всю Россию крайним изумлением поразившее падение бывшего тогда великим канцлером и первым государственным министром графа Бестужева, министра всеми хвалимого и всею Европою высоко почитаемого и даже всеми иностранными дворами уважаемого, было тому примером и доказательством. Он пал при начале войны прусской, лишен был всех чинов и достоинств и сослан в ссылку в Сибирь (?){4} как величайший государственный преступник. В тогдашнее время никто не знал истинной нссчастия его причины, и не могли все тому довольно надивиться; но после узнали вскорости, что сей министр, предусматривая малую способность наследника к правлению государственному и приметив крайнее отвращение его от нашей российской религии и все прочие его дурные качества и свойства, затевал, составив подложную духовную, исключить от престола законного наследника и доставить корону императорскую малолетному еще тогда его сыну, с тем, чтоб до совершенного возраста его управляла государством его мать, с некоторыми из вельмож знаменитейших и сенаторов, которые были к тому именно и назначены. И как все сие какимто случаем было императрицею узнано и открыто, то и излила она за то гнев свой на Бестужева, и как выше упомянуто, наказала его за дерзость лишением всех чинов и ссылкою.

Таким образом и осталось все на прежнем основании до самой кончины императрицыной, и она, как ни ласкалась надеждою, что наследник ее со временем исправится и сделается лучшим, но он продолжал беспрерывно жить и вести себя попрежнему и провождать время свое в сообществе окружавших его льстецов и распутных людей, в невоздержностях всякого рода, и вступил наконец на престол с непомерною приверженностию к королю прусскому, с обожанием всех его обыкновений и обрядов, а особливо военных, с крайним отвращением к греческому исповеданию веры, с ненавистью и презрением ко всем россиянам и с дурным, извращенным сердцем.

Совсем тем по некоторым делам, произведенным им в первые месяцы его правления, о которых упомянется ниже, можно было судить, что он от натуры не таков был дурен, но имел сердце наклонное к добру и такое, что мог бы он быть добродетельным, если б не окружен был злыми и негодными людьми, развратившими его совсем, и когда б но несчастию не предался он уже слишком всем порокам и не последовал внушаемым в него злым советам, более, нежели, сколько надобно было.

Сии негодные люди довели его наконец до того, что он стал подозревать в верности к себе свою супругу. Они уверили его, что она имела соучастие в Бестужевском умысле, а потому с самого того времени и возненавидя он свою супругу, стал обходиться с нею с величайшею холодностию и слюбился напротив того с дочерью графа Воронцова и племянницею тогдашнего великого канцлера, Елисаветою Романовною, прилепясь к ней так, что не скрывал даже ни пред кем непомерной к ней любви своей, которая даже до того его ослепила, что он не восхотел от всех скрыть ненависть свою к супруге и к сыну своему, и при самом еще вступлении своем на престол сделал ту непростительную погрешность и с благоразумием совсем несогласную неосторожность, что в изданном первом от себя манифесте, не только не назначил сына своего по себе наследником, но не упомянул об нем ни единым словом.

Не могу изобразить, как удивил и поразил тогда еще сей первый его шаг всех россиян, и сколь ко многим негодованиям и разным догадкам и суждениям подал он повод. Но всеобщие негодования сии Увеличились еще более, когда тотчас потом стали рассеиваться повсюду слухи и достигать до самого подлого народа, что государь не Успел вступить на престол, как предался публично всем своим невоздержностям и совсем неприличным такому великому монарху делам и поступили, и что ом не только с помянутою Воронцовою, как с публичною своею любовницею, препровождал почти все свое время; но сверх того, в самое еще то время, когда скончавшаяся императрица лежала во дворне еще во гробе и не погребена была, целые ночи провождал с любимцами, льстецами и прежними друзьями своими. в пиршествах м питье, приглашая иногда к тому таких людей, которые нимало недостойны были сообщества и дружеского собеседования с императором, как например: итальянских театральных некий и актрис, вкупе с их толмачами, из которых многие, приобретя себе великое богатство, вытащили потом с собою из государства в свое отечество; а что всего хуже, разговаривая на пиршествах таковых въявь обо всем н обо всем, и даже о самых величайших таинствах н делах государственных.

Все сие и предпринимаемое к самое тоже время скорое и дружное перековеркивание всех дел и прежних распорядков, а особливо преобразование всего поиска и переделывание всего, до воинской службы относящегося, на прусский манер, и явно оказуемая к тогдашнему нашему неприятелю, королю прусскому, приверженность и беспредельное почтение и ко всему прусскому уважение, приводило всех в неописанное изумление и негодование; и я не знаю, что воспоследовало б уже н тогда, если б не поддержал он себя несколько оказанными в первые дни своего правления некоторыми важными милостыни и благотворительствами.

Первейшею н наиглавнейшею милостию изо всех было прежде уже упомянутое освобождение всего российского дворянства из прежде бывшей неволи и дарование оному навсегда совершенной вольности, с дозволением ездить всякому, по произволению своему, в чужие земли и куда кому угодно. Великодушное сие деяние толико тронуло все дворянство, что все неописанно тому обрадовались, и весь сенат, преисполнясь радостию, приходил именем всего дворянства благодарить за то государя, и удовольствие было всеобщее и самое искреннее. Другое и не менее важное благотворительство состояло в том, что он уничтожил прежнюю нашу и толь великий страх на всех наводившую и так называемую тайную канцелярию, и запретил всем кричать попрежнему "слово и дело", и подвергать чрез то бесчисленное множество невинных людей в несчастия и напасти. Превеликое удовольствие учинено было и сим всем россиянам, и все они благословляли его за сие дело.

Далее восхотел было он, для пресечения всех злоупотреблений, господствующих у нас в судах и расправах, по причине уже умножившихся слишком указов и перепутавшихся законов, велеть сочинить и издать новое уложение по образцу прусского, и сенат велел было уже и переводить так называемое "Фридрихово уложение", но как дело сие препоручено было людям неискусным и неопытным, то и не возымело оно тогда успеха.

Кроме сего, приказал он освободить из неволи бывшего в Сибири, в ссылке, славного Миниха, бывшего некогда у нас фельдмаршалом и победителем турок и татар и привезти его с сыном в Петербург. Сей великий воин и министр, препроводив целые двадцать лет в отдаленных сибирских пределах в бедности, нужде и неволе, был в сие время уже очень стар, и как мне история его была известна и он привезен был в Петербург уже при мне, то смотрел я на сего почтенного старца с превеликим любопытством, и не мог довольно насмотреться.

Сими и некоторыми другими благотворительностями начал было сей государь вперять о себе лучшие мысли в своих подданных, и все начали было ласкаться надеждою нажить в нем со временем государя доброго; но последовавшие за сим другие и нимало с сими несообразные деяния, скоро в них сию надежду паки разрушив, увеличили в них ропот и негодование к нему еще более.

К числу сих принадлежало наиглавнейше то, с крайнею неосторожностию и неблагоразумием сопряженное дело, что он вознамерился было переменить совсем религию нашу, к которой оказывал особливое презрение. Начало и первый приступ к тому учинил он изданием указа, об отобрании в казну у всех духовных и монастырей все их многочисленных волостей и деревень, которыми они до сего времени владели, и об определении архиереям и прочему знатному духовенству жалованья, также о непострижении никого вновь в монахи ниже тридцатилетнего возраста. Легко можно всякому себе вообразить, каково было сие для духовенства и какой ропот и негодование произвело во всем их корпусе; все почти въявь изъявляли крайнюю свою за сие на него досаду, а вскоре после сего изъявил он и все мысли свои в пространстве, чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Димитрия Сечинова и приказание ему, чтоб из всех образов, находящихся в церквах, оставлены были в них одни изображающие Христа и Богородицу, а прочих бы не было; также, чтоб всем попам предписано было бороды свои обрить и, вместо длинных своих ряс, носить такое платье, какое носят иностранные пасторы. Нельзя изобразить, в какое изумление повергло сие приказание архиепископа Димитрия. Сей благоразумный старец не знал, как и приступить к исполнению такового всего меньше ожидаемого повеления и усматривал ясно, что государь и синод ни что имел тогда в намерении своем, как переменение религии во всем государстве и введение лютеранского закона. Он принужден был объявить волю государеву знаменитейшему духовенству, и хотя сие притом только одном до времени осталось, но произвело уже во всех духовных великое на него неудовольствие, поспешествовавшее потом очень много к бывшему перевороту.

Таковое ж негодование во многих произвел и число недовольных собою увеличил он и тем, что с самого того часа, как скончалась императрица, не стал уже он более скрывать той непомерной приверженности и любви, какую имел всегда к королю прусскому. Он носил портрет его на себе в перстне беспрерывно, а другой, большой, повешен был у него подле кровати. Он приказал тотчас сделать себе мундир таким покроем, как у пруссаков, и не только стал сам всегда носить оный, но восхотел и всю гвардию свою одеть таким же образом; а сверх того носил всегда на себе и орден прусского короля, давая ему преимущество пред всеми российскими.

А всем тем не удовольствуясь, восхотел переменить и мундиры во всех полках, и вместо прежних одноцветных зеленых, поделал разноцветные узкие, и таким покроем, каким шьются у пруссаков оные.

Наконец и самым полкам не велел более называться попрежнему, но именам городов, а именоваться уже по фамилиям своих полковников и шефов; а сверх того, введя уже во всем наистрожайшую военную дисциплину, принуждал их ежедневно экзерцироваться, несмотря, какая бы погода ни была, и всем тем не только отяготил до чрезвычайности все войска, но и огорчив всех, навлек на себя, а особливо от гвардии, превеликое неудовольствие.

Но ничем он так много всех россиян не огорчил, как отступлением от всех прежних наших союзников, и скорым всего меньше ожидаемым перемирием, заключенным с королем прусским. Сие перемирие заключено было уже вскоре после отъезда моего из Кенигсберга, в померанском местечке Старгарде{5}, и подписано марта 16го дня, с прусской стороны стетинским губернатором принцом Бевернским, а с нашей, по повелению его, генералом князем Михаилом Никитичем Волконским, и заключено с такою скоростию, что самые начальники армии ничего о том не знали, покуда все было уже кончено.

Нельзя изобразить, какой чувствительный удар сделан был тем всем нашим союзникам, и как разрушены и расстроены были тем все их планы и намерения, а крайне недовольны были тем и все россияне. Они скрежетали зубами от досады, предвидя по сему преддверию мира, что мы лишимся всех плодов, какие могли 6 пожать чрез столь долговременную, тяжкую, многокоштную и кровопролитную войну, и лишимся всей приобретенной оружием своим славы. Вся Пруссия была тогда завоеванною и присягнула уже покойной императрице в подданство.

Кольберг и многие другие места были в руках наших и вся почти Померания занята была нашими войсками; а тогда предусматривали все, что мы все сие отдадим обратно, и за все свои труды, кошты и уроны в людях и во всем, кроме единого стыда и бесславия, не получим ни малейшей награды. А как в помянутом перемирии и заключенном трактате, между прочим, упомянуто было, что находившийся при цесарской армии наш корпус, под командою графа Чернышова, немедленно долженствовал от цесарцев отойтить прочь и возвратиться чрез прусские земли к нашей армии, то все опасались, чтоб не поступлено было далее, и из уважения к королю прусскому, не только сему корпусу, но и всей нашей армии не повелено б было соединиться с прусскою.

Все сие смущало и огорчало всех истинных патриотов и во всех россиянах производило явный почти ропот и неудовольствие; а как не радовало их и все прочее ими видимое и до их слуха доходящее, а особливо слухи о вышеупомянутом беспорядочном и постыдном поведении государевом, то сие еще более умножало внутреннее негодование народа, сказуемое к всем делам и поступкам государя.

Вот в каком положении были дела и все прочее в Петербурге, в то время, как я в него приехал. Я нашел весь город, вместо прежней тишины, мира и спокойствия, власно как в некаком треволнении, шуме и беспокойствии. Ежедневное муштрование и марширование по всем улицам войск, скачка карет и верхами разного рода людей, и бегание самого народа, придавало ему такую живость, в какой его никогда не только я, но и никто до того не видывал.

И в Петербурге во всем и во всем произошло столько перемен, и все обстоятельства так изменились, что истинно казалось, что мы тогда дышали и воздухом совсем иным, новым и нам необыкновенным, и в самом даже существе нашем чувствовали власно как нечто новое и от прежнего отменное.

Но я заговорился уже обо всех сих обстоятельствах и происшествиях, так, что удалился совсем от своей истории; почему, предоставя продолжение оной письму последующему, теперешнее кончу, сказав вам, что я есмь... и прочее.

Письмо 93

Любезный приятель!

Возвращаясь теперь к истории моей, скажу вам, что на другой день после приезда моего, приехал я к генералу своему, уже совсем готовым к отправлению моей должности, то есть одетым, причесанным по тогдашнему манеру, распудренным, и уже в шпорах и на лошади, с завороченными полами.

Генерала нашел я уже опять одевающимся и слушающего дела, читаемые перед ним секретарем полицейским. Не успел я войтить к нему, как осмотрев меня с ног до головы, сказал он: "Ну, вот, хорошо! одевайся всегда такто и как можно чище и опрятнее; у нас ныне любят отменно чистоту и опрятность, и чтоб было на человеке все тесно, узко и обтянуто плотно. Но о мундирцето надобно тебе постараться, чтоб у тебя был и другой и новый. Хорош и этот, но этот годится только запросто носить и ездить в нем со мною в будни, а для торжественных дней и праздников надобен другой. Видел ли ты наши новые мундиры?" - Нет еще! отвечал я. - "Так посмотри их", подхватил генерал. "Они уже совсем не такие, а белые, с нашивками и аксельбандом. Иван Тимофеевич тебе их покажет, поговори с ним. Он тебе скажет, где тебе все нужное достать, и где заказать его сделать; только надобно, чтоб к наступающей Святой неделе был он у тебя готов и со всем прибором. Сходи к нему, и теперь же посмотри, а там приходи опять сюда, и будь готов в зале, не вздумается ли мне тебя куда послать. И приезжай ты ко мне всегда, как можно поранее!" Хорошо, сказал я, и хотел было выйтить. "Но лошадьто есть ли у тебя? спросил еще генерал, и хороша ли?" - Есть! отвечал я, и, кажется, изрядная. - У меня и подлинно была одна лошаденка довольно изрядная. "Ну! хорошо ж, мой друг! поди же к Балабину. Он тебе расскажет и о том, в чем состоять должна и Должность твоя".

Господии Балабин встретил меня с обыкновенною своею ласкою и благоприятством.

Ну, был ли ты у генерала? спросил он: - и являлся ли кнему? Надобно, брат, привыкать тебе вставать и приезжать сюда, как можно ранее. Генерал сам встает у нас рано, и не редко рассылает вашу братию, адъютантов и ординарцев своих, едва только проснувшись; так и надобно, чтоб вы были уже готовы, и он любит это.

Хорошо, сказал я: у генерала я уже был, и он послал меня к вам, чтоб вы мне рассказали, в чем - должна состоять моя должность, и показали мне мундиры новые, и показали, где мне для себя заказать его сделать.

- Изволь, изволь, мой друг! отвечал он мне, усмехнувшись, но сядько и напьемся наперед чаю...

Между тем, как его подавали, продолжал он так:

- Что касается до должности, то она не мудреная: все дело в том только состоит, чтоб быть тебе всегда готовым для рассылок и ездить туда, куда генерал посылать станет; а когда он со двора, так и ты должен ездить всюду с ним подле кареты его верхом, и быть всегда при <неразборчиво> - вот и все... А мундирцыто, посмотрика, брат у нас какие! - и велел слуге своему подать свой и показать мне оный. Я ужаснулся, увидев его, и с удивлением возопил:

- Да что это за чертовщина, сколько это серебра на нем, да, небось, он и Бог знает, сколько стоит?

- Да! таки стоит копейки, другой, третей, - сказал он: - и сотняга рублей надобна.

- Что вы говорите? подхватил я, удивившись, и позадумался очень.

- Что? или он тебе слишком дорог кажется? продолжал он: - но это еще слава Богу. Генерал наш поступил еще с милостью, выдумывая оный, а посмотрел бы ты у других шефов какие еще и более 6аляндрясовто всяких нагорожено! Ныне у нас всякий молодец на свой образец. Это, сударь, было бы тебе известно и ведомо, мундир Корфова кирасирского полку, и как генерал наш шефом в оном,то должны и мы все иметь мундир такой же, и эти мундиры вскружили нам всем головы все. Дороговизна такая всему, что приступу нет; ты не поверишь, чего эти бездельные нашивочки и этот проклятый аксельбанд стоит! За все лупят с нас мастеровые в тридорога, и все от поспешности только.

- Но где ж мне все это достать, и кому велеть сделать? - спросил я.

- Об этом ты не заботься! сказал он: - эту комиссию поручи уже ты мне, мастера и мастерицы мне все уже знакомы; но вот вопрос, есть ли у тебя деньгито, и достаточно ли их будет?

- Тото и бедато! отвечал я: - деньгито будут, их пришлют ко мне из Москвы, я писал уже об них, но теперьто маловато, и врядли столько наберется.

- Ну что ж! сказал он: - иноето возьмем в долг, иноето господа мастеровые на пас подождут, а за иное, где надобно, заплатим деньги, и буде мало, так пожалуй я тебя ссужу ими. Бери, братец, их у меня сколько тебе их надобно.

Я благодарил господина Балабина за дружеское его к себе расположение, и просил уже постараться и заказать мне мундир сделать, как можно скорей, и получив от него обещание, пошел к генералу ожидать его дальнейших повелений в зале.

Тут нашел я съехавшихся, между тем, и других сотоварищей своих. Был то помянутый другой флигельадъютант князь Урусов, и полицейский дежурный офицер, исправляющий должность ординарца. Не успел я с ними поздоровкаться и молвить слова два, три, об одевающемся еще генерале, как сделавшийся на улице под окнами шум привлекает нас всех к окнам, и какая же сцена представилась тогда глазам моим. Шел тут строем деташамент{6} гвардии, разряженный, распудренный, и одетый в новые тогдашние мундиры и маршировал церемонией).

Как зрелище сие было для меня совсем еще новое, и я не узнавал совсем гвардии, то смотрел на шествие сие с особливым любопытством и любовался всем виденным; но ничто меня так не поразило, как идущий пред первым взводом, низенький и толстенький старичок с своим эспантоном" и в мундире, унизанном золотыми нашивками со звездою на груди и голубою лентою под кафтаном и едва приметною!.. - Это что за человек? - спросил я у стоявшего подле меня князя Урусова... надобно быть какомунибудь генералу?.. - "Как! отвечал мне князь: разве вы не узнали! Зто князь Никита Юрьевич!" - Князь Никита Юрьевич, удивясь, подхватил я: какой это? Неужели Трубецкой?

- "Точно так!" - отвечал мне князь. - Что вы говорите!., воскликнул я, еще более удивившись. Господи помилуй! да как же это? Князь Никита Юрьевич был у нас до сего генералпрокурором и первейшим человеком в государстве! да разве он ныне уже не тем?

- "Никак, отвечал князь: - он и ныне не только тем же и таким же генералпрокурором как был, но сверх того недавно пожалован еще от государя фельдмаршалом".

- Но умилосердитесь, государь мой! - продолжал я далее, час от часу более удивляясь, спрашивать: Как же это? я считал его дряхлыми так болезнью своих ног отягощенным стариком, что как говорили тогда, он затем и во дворец и в Сенат но нескольку недель не ездил, да и дома до него не было почти никому доступа? - "О! отвечал мне князь усмехаясь. Это было во время оно; а ныне, рече Господь, времена переменились, ныне у нас и больные, и небольные, и старички самые поднимают ножки, и на ряду с молодыми маршируют, и также хорошонько топчут и месят грязь как и солдаты. Вот видели вы сами. Ныне говорят: что когда носишь на себе звание подполковника гвардии, так неси и службу, и отправляй и должность подполковничью во всем!"

- Ну! нечего более говорить!, сказал я, изумившись, и не мог тому надивиться...

"Но вы еще и не то увидите! сказал князь: - поживитека снами и посмотрите па все и все у нас, в Петербурге!"

Выбежавший от генерала камердинер его перервал тогда наш разговор. Он сказал нам, что генерал уже совсем готов и приказал подавать карету, а вскоре потом вышел и сам он, и сказав мне:

- "Ну, поедемка, мой друг!" - пошел садиться в карету. Не успел он усесться в карете, как высунувшись в окно, приказал мне ехать, как тогда, так и ездить завсегда впредь по левую сторону его кареты, и так, чтоб одна только голова лошади равнялась с дверцами кареты, и подтвердил, чтоб я всячески старался ни вперед далее не выдаваться, ни позади не отставать. Князь Урусов должен был ехать таким же образом по правую сторону, а полицейский ординарец с обоими своими, всегда ездившими за нами полицейскими драгунами, уже позади кареты.

По распоряжении нас сим образом, и полетел наш генерал по гладким петербургским мостовым, так что оглушал, ажио треск и стук от колес.

Цуг{7} у него был ямской, и самый добрый, и поелику был он генералполицеймейстер, то и езжал отменно скоро, и временем даже вскачь самую, так что мы с лошаденками своими едва успевали последовать за ним. Мы заехали тогда на часок в полицию, а потом объездили множество улиц и заезжали с генералом во многие дома знаменитейших тогда вельмож, и пробывали в оных по небольшому только количеству минут.

Во всех их генерал ухаживал обыкновенно для свидания с хозяевами во внутренние комнаты, а мы все оставались в передних и галанивали тут до обратного выхода генеральского, в которое время рассказывал мне князь Урусов о хозяевах тех домов и о том, какие были они люди, все что об них было ему известно.

Наконец, около двенадцатого часа поскакали мы все во дворец, и подъехали уже не к тому крыльцу, которое мне было известно, а к парадному, и это было в первый раз, что я был порядочным образом во дворце. Генерал прошел прямо к государю, во внутренние его чертоги, а мы остались в передних антикамерах и там, где обыкновенно нашей братии было сборище, и далее которых нас часовые уже не пускали.

Как тут надлежало нам пробыть во все то время, без всякого дела, покуда не выйдет опять генерал, то восхотел товарищ мой князь Урусов сим временем воспользоваться и оказать мне услугу.

- Не хотите ли? - сказал он мне, - походить и посмотреть дворца и полюбопытствовать. Вы в нем никогда еще не бывали, так бы я вас проводил всюду, куда только входить можно?

- Очень хорошо! - сказал я: вы 6 меня тем очень одолжили. А он сказав о том нашему товарищу, полицейскому офицеру и попросив его нас кликнуть, в случае, ежели генерал выйдет, взяв меня за руку и повел показывать все достопамятное в сем временном обиталище наших монархов.

Нельзя изобразить, с каким любопытством и удовольствием рассматривал я сии царские чертоги и все встречающееся в них с моим зрением. Мебели, люстры, обои, а особливо картины, приводили меня в приятное удивление и не редко в самые восторги.

Но нигде я так не восхищался зрением, как в большой тронной зале, занимающей целый и особый приделанный с боку ко дворцу флигель. Преогромная была то и такая комната, какой я до того нигде и никогда еще не видывал. И хотя была она тогда и не в приборе, а загромощена вся превеликим множеством больших и малых картин, расстановленных на полу, кругом стен оной, по случаю, что собирались их переносить в новопостроенный каменный Зимний дворец, но самое сие и послужило еще более к моему удовольствию, ибо чрез то имел я случай все их тут видеть, и мог на досуге, сколько хотел, пересматривать и любоваться оными. А князь, товарищ мой, рассказывал мне о всех, о которых ему чтонибудь особливое было известно.

Будучи охотником до живописи, смотрел я на все их с крайним любопытством, и не могу изобразить, сколь великое удовольствие они мне собою производили и как приятно препроводил я более часа времени в сем перебирании и пересматривании оных. Но ни что так меня не занимало, как последние портреты скончавшейся императрицы. Многие из них были еще неоконченные, другие только в половину измалеванные, а иные только что начатые, и одно только лицо на них изображенное. Видно, что не угодны они были покойнице, или не совсем на ее походили, и по той причине оставлены так. Князь показал мне тот, который всех прочих почитался сходнейшим, и я смотрел на оный с особливым любопытством.

Наконец, должны мы были их оставить с покоем и возвратиться к своему месту, куда вскоре потом вышел к нам и генерал, и сказал, что он останется тут обедать с государем, приказал, нам ехать домой, и чтоб отобедав там, приезжал бы к нему уже один, в три часа по полудни.

По приезде в дом генеральский, нашел я уже стол набранный, и опять такое же многолюдство, как было и в первый день. Все, питающиеся столом генеральским, были уже в собрании и дожидались только нашего приезда. Мы тотчас сели за стол, и как первенствующую роль играл тут тогда господин Балабин, как генеральсадъютант и домоправитель генеральский, то была нам своя воля. Он у нас хозяйствовал, а мы были как гости, и обед сей был для меня еще приятный первого.

Сей случай познакомил меня еще более со всеми тут бывшими, и как все они были умные и такие люди, с которыми было о чем говорить, то было мне и не скучно. Наконец, дождавшись назначенного времени, поехал я опять во дворец, и не успел войтить в прежнюю комнату, как вышел и генерал, и отведя меня к стороне, сказал: "Съезди, мой друг, к Михаиле Ларионовичу Воронцову, поклонись ему от меня, и скажи, что я с государем о известном деле говорил, и ему то вручил, о чем он уже знает, и что государь принял то с отменным благоволением и очень милостиво, и был тем очень доволен". - Хорошо! ваше высокопревосходительство, сказал я и хотел было иттить. - "Но знаешь ли ты где он живет? спросил меня генерал, остановивши: и найдешь ли дом его?" Найду, отвечал я, мне указывали оный. - "Ну! хорошо же, продолжал генерал, поезжай же, мой друг, а оттуда приезжай уже прямо домой и дождавшись меня, скажи, что он тебе на сие скажет". Сей Воронцов, к которому я тогда был послан, играл в сие время великую ролю. Он был нашим канцлером и первым государственным министром и родной дядя фаворитки и любовницы государевой, и по всему тому, в отменной у него милости.

К нашему же генералу был он отменно благосклонен и более потому, что они были женаты на родных сестрах{8} и свояки между со6ою, и хотя наш генерал и давно уже жены своей лишился, но дружба между ими продолжалась беспрерывно, и как огромный дом сего вельможи, вмещающий в себе ныне думу Мальтийского ордена, был мне уже действительно известен, то и поскакал я прямо в оный. Меня провели тотчас, как скоро услышали, что я от Корфа, к той комнате, где он тогда находился, и без всякого обо мне доклада впустили в оную.

Но тут как же я поразился и в какое неописанное пришел изумление, когда увидел комнату превеликую и в ней многих людей, и старых, и молодых, сидящих в разных местах подле стен и ничего между собою не говорящих. Я стал тогда в пень и сделался сущим дураком и болваном, не зная, кто из них был хозяин, и к кому мне адресоваться; ибо надобно знать, что я господина Воронцова никогда еще до того не видывал и знал только, что он не молод. Но как тут было много таких, и все одинаково одеты, то и узнать хозяина было не почему и трудно. Истинно минуты две стоял я власно как истуканом, не зная даже кому поклониться, и простоял бы, может быть, и доле, если б сам хозяин, приметив мое недоумение, не помог уже мне выйтить из оного. - "От кого ты, мой друг, прислан?" - От Николая Андреевича Корфа, сказал я. - Не успел он сего услышать, как возопил: - "А! это конечно ко мне; пожалуй, мой друг, сюда поближе и скажи что такое?"

Я обрадовался сему и тем паче, что я никак не почитал его хозяином, и смелее уже к нему чрез всю горницу перебежав, почти тихомолкою то ему сказал, что мне было приказано.

- "Ну! слава Богу! обрадуясь, сказал он, меня выслушав. Я очень, очень доволен! поблагодари мой друг, от меня, Николая Андреевича, и скажи, что я не очень здоров, и не можно ли ему завтра поутру со мною повидаться?" Очень хорошо, ваше сиятельство! сказал я и хотел было иттить, но он остановил меня, говоря, чтоб я немного погодил, что подают горячее, и чтоб я выпил у него чашку оного.

А между тем, как чай подавали, расспрашивал он меня, кто я таков, и давно ли нахожусь при Корфе? И как я ему все то сказал, то спросил он меня, не родня ли мне был Тимофей Петрович; а услышав, что он был мне отец, сказал, что он его знал довольно коротко и что был он очень добрый человек! Слова сии произвели в душе моей превеликое удовольствие, и я возблагодарил ему за них низким поклоном.

Исправив сию комиссию и приехав в дом генеральский, не нашел я в нем никого, кроме одного Шульца, секретаря его; и как мне велено было тут генерала дожидаться, то употребил я сей случай к сведению с секретарем сим ближайшего знакомства, и пошел к нему в комнату ждать генерала. Он был мне очень рад, и у нас вошли с ним тотчас ученые разговоры. Я пересматривал опять все его книги, и как многие из них были тут такие, каких я не читывал, и которые мне прочесть хотелось, то с превеликою охотою ссудил он меня ими. Генерал не прежде приехал, как уже ввечеру, и был очень доволен мною и привезенным к нему ответом. Потом приказав, чтоб я наутрие приехал к нему пора нее, не стал долго меня держать, но отпустил на квартиру па отдохновение.

Сего уже давно вожделела вся душа моя. По сделанной отвычке от верховой езды и от многого в сей день скаканья, так я устал, что насилу стоял на ногах своих, почему, пришед на квартиру, ринулся прямо на кровать и спал в ту ночь как убитый.

На утрие, встав ранехонько и одевшись, поехал я к генералу, и думал, что в сей день езды нам будет меньше вчерашнего; но во мнении своем ужасно обманулся. Генерал не успел меня завидеть, как и стал уже поручать мне опять комиссии, и приказывать съездить туда, съездить в другое, а там в третье место, и насчитал мне целых пять домов, где хотелось ему, чтоб я побывал, и иного бы поздравил со днем его рождения, другому отвез бы цидулку, у третьего истребовал то, что он обещал ему, а у других спросил бы только, все ль они в добром здоровьи? и всех бы их успел объездить прежде, нежели он оденется и со двора съедет.

Я слушал, слушал, да и стал; но как он последнее сказал, то ответствовал я ему: - Хорошо! ваше высокопревосходительство, я поеду и повеления ваши постараюсь выполнить, но не знаю, успею ли я так скоро их всех объездить и к назначенному времени возвратиться. По новости, я не знаю о оных, где они и живут еще. - "О! подхватил генерал: - тебе надобно распроведать о том. Спроси ты полицейского офицера, он всех их знает и тебе расскажет; а чтоб не позабыть и их и домы их, и что я тебе приказывал, то запиши все то. Есть ли у тебя записная книжка?" - Книжкато есть, ваше высокопревосходительство! - "Ну так поди же, мой друг, расспроси и запиши вес нужное и постарайся как можно, чтоб тебе скорей назад приехать".

Что было тогда делать? хоть не рад, да готов, и принужден был иттить расспрашивать, записывать, и потом ехать и отыскивать не только дома, но и самые еще улицы, ибо и они были мне еще незнакомы.

С превеликим трудом и насилу, насилу отыскал я их и измучился в прах, скакавши из одной улицы в другую. И как было тогда но улицам очень скользко, то чуть было не сломил головы себе в одном месте. Догадала меня нелегкая: объезжая одну карету на Невской проспективой, поскакать по гладкому тротуару, для ходьбы пеших сделанному по осторонь дороги. Но не успел я несколько шагов отскакать, как лошадь моя оскользнувшись спотыкнулась, и я чуть было не полетел стремглав с оной и об мостовую не расшибся. Но как бы то ни было, но я успел и сии комиссии все выполнить и, возвратившись назад, застал генерала еще дома.

Он очень доволен был моею исправностию и похвалив, благодарил меня за то; но я сам в себе на уме не то думал, а говорил: "Спросил бы, ваше высокопревосходительство, каково мне от езды и скаканья сего? и если так то всякий день будет, то волен Бог и с тобою и со всеми ласками, похвалами и благодарениями твоими!..."

Между тем, как я сим образом сам с собою говорил в уме, генерал собирался ехать со двора. Я не ииако думал, что он меня в сей раз оставит и поедет с одним другим адъютантом; но не тутто было, я и в том обманулся. Генералу хотелось, чтоб неотменно и я ехал с ним, и я принужден был опять садиться на измученного коня своего и опять скакать с ним подле колеса по улицам петербургским. К превеликой досаде моей, объездили мы еще несравненно более домов, нежели в прошедший день, и искрестили всю почти адмиралитейскую сторону с одного конца до другого. "Господи!", думал я и говори.! сам в себе, "долго ли этому длиться и будет ли этому конец?" - Напоследок насилу, насилу приехали мы во дворец, и я рад был, что мог тут хоть немножко отдохнуть от беспрерывного скакания; но к превеликой досаде моей и тутошнее отдохновение было недолго. Генералу вознадобилось еще съездить в одно место и более нежели за версту расстоянием, и мы опять должны были с ним скакать и оттуда опять поспешать домой к обеду, вместе с генералом. "Ну!" думал я: "слава Богу, насилу, насилу всех объездили и обскакали, по крайней мере уже после обеда отдохнем"; ибо я не сомневался, что генерал уже никуда не поедет. Но не тутто было! и сей счет делан был без хозяина! Генералу чтото вознадобилось и после обеда побывать еще в нескольких домах, и сей день, власно как нарочно, избран был для испытания и изнурения сил господина нового адъютанта. Он принужден был опять садиться на лошадку свою и опять скакать подле колеса генеральской кареты. "Господи! думал я тогда: "ну, если все так то, так это будет сущая каторга?" - Но, что я ни думал, ни помышлял, но генерал только и знал, что из дома в дом, и где посидит час, где полчаса, где еще меньше того, а я в промежутки сии изволь галанить в передних и провождать минуты сии в расслаблении и в скуке превеликой... Рад, рад, бывало, где найдешь хоть стульцо, чтобы посидеть и отдохнуть немного, но и в иных домах и того не было и принуждено было ходить, или прислонившись к стенке стоять.

Всю половину дня проездили мы сим образом и не прежде домой возвратились, как уже при свечах. Тут нашли мы встречающего нас генеральсадъютанта, и как он у меня стал спрашивать, где и где мы побывали и какова мне петербургская жизнь кажется? - то, сделав ему нренизкий поклон, сказал я: "Ну, брат! спасибо! Ежели так то все у вас, то прах бы вас побрал и с жизнью вашею! да это и черт знает что! Я так измучился, что не чувствую почти ни рук, ни ног, а спину разогнуть истинно не могу. Я от роду не езжал никогда так много и так измучился, что и не знаю, буду ли в состоянии и встать завтра". "Ну, что ж? сказал мне на сие г. Балабин, завтра хоть и отдохни и сюда хотя и не езди". - "Да генералто как же, не осердился б?" спросил я. - "Вот тебе на! отвечал он: ведь тебе не измучиться же стать, до крайности. Изволь, сударь, изволь оставаться себе смело во весь день дома и отдыхай себе, а я уже возьму на себя сказать о том генералу и извинить тебя".

Рад я неведомо как был сему данному мне совету и дозволению, и положил действительно его исполнить, но если б и не хотел, но принужден бы был исполнить то и по неволе; ибо оба сии дни так меня отделали, а особливо последний так меня доконал, что я в самом деле не мог никак встать по утру от расслабления во всех членах и от превеликой боли в спине и в пояснице. Так хорошо отделало меня скаканье. Словом, я пролежал до половины дня в постели, чего со мною никогда не бывало.

Но чего молодость и здоровое сложение тела вытерпеть и неренесть не может, и к чему не можно привыкнуть? Не успел тот день пройтить, как почувствовал я себя опять здоровым и так оправившимся, как бы ничего не бывало. Тогда совестно уже было мне оставаться на квартире долее, и я явился опять к генералу, который, увидев меня, не преминул пошутить надо мною и говорил, что произошло сие от непривычки моей к верховой езде, и что некогда с самим им тому подобное было, почему и уверял, что это ничего не значит, и что я впредь подобного тому ощущать не буду: что и действительно была правда. Ибо с того времени, хотя нередко езжали мы также всякий день и не только неменьше прежнего, но иногда еще и больше, но я не чувствовал уже никогда более такого расслабления и боли в спине и пояснице, но ниже и дальней усталости, и сам тому не мог довольно надивиться; одни только ноги спарил было я, по непривычке ходить всегда в толстых и плотных сапогах из аглинской кожи, но и в том нашел средство скоро себе пособить.

Оправившись помянутым образом и собравшись опять с силами, начал я, попрежнему, всякий день ездить с генералом по разным домам знаменитейших тогда господ, а иногда и один, будучи от него за чем к ним посылаем. Между тем начинал у нас приближаться праздник святыя Пасхи, случившийся в сей год апреля <Неразборчиво>го числа. Во всем Петербурге кипело тогда и волновалось, и все готовились к сему торжеству и тем паче, что государь намерен был взять оный уже в новом зимнем дворце и перейтить в оный накануне. Ему хотелось, чтоб все шефы находившихся тогда в Петербурге полков изготовили уже к сему времени новые в полках своих мундиры, дабы все в сей праздник могли быть уже в оных, а всходствие того и мне генерал мой не один уже раз напоминал о мундире, но о котором и сам я уже заботился и к удовольствию своему и получил его от портного за несколько дней до праздника. Он был белый, с зеленым воротником с палевым камзолом и нижним платьём. Пуговицы же, нашивки и аксельбанд, которым он был украшен, были серебряные, а потому и стоил он не малых денег и со всем прибором, действительно, более ста рублей. Однако я, продав излишних лошадей деньгами на то коекак и почти без займов поисправил, а вскоре потом имел удовольствие получить и из Москвы себе их Целых триста рублей, от чего и сделался я ими тогда столь богатым, каковым никогда не бывал, и очень доволен был своими родственниками, постаравшимися о том и переведшими их ко мне чрез одного купца петербургского, который не преминул тотчас велеть меня отыскать и дать мне знать, чтоб я приходил и брал от него деньги.

Сим окончу я сие письмо, а как праздновали мы праздник и что У нас происходило далее в Петербурге, о том узнаете вы из письма Последующего, а теперь остаюсь навсегда ваш и прочая

Письмо 94

Любезный приятель!

Наконец наступил праздник святыя Пасхи. Я уже упоминал вам в прежнем письме своем, что к торжеству сему деланы были во всем Петербурге приуготовления превеликие. Но нигде так сие не приметно было, как во дворце. Государю хотелось неотменно нерейтить к оному в большой новопостроенный дом свой; но как оный был еще не совсем во внутренности отделан, то спешили денно и ночно его окончить и все оставшее доделать. Во все последние дни перед праздником, кипели в оном целые тысячи народа; и как оставался наконец один луг пред дворцом неочищенным, и так загромощенным, что не могло быть ко дворцу и приезду, то не знали, что с ним делать и как успеть очистить его в столь короткое, оставшееся уже до праздника время.

Луг сей был превеликий и обширный, лежавший пред дворцом и адмиралитетством и простиравшийся поперек почти до самой Мойки, а вдоль от Миллионной до Исаакиевской церкви. Все сие обширное место не заграждено еще было тогда, как ныне, великим множеством сплошных пышных и великолепных зданий, а загромощено было сплошь премножеством хибарок, избушек, шалашей и сарайчиков, в которых жили все те мастеровые, которые строили Зимний дворец, и где заготовляемы и обрабатываемы были и материалы. Кроме сего, во многих местах лежали целые горы и бугры щеп, мусора, половинок кирпича, щебня, камня и прочего всякого вздора.

Как к очищению всего такого дрязга потребно было очень много и времени и кошта, а особливо, если производить оное, по обыкновению, наемными людьми, и успеть тем никак было не можно, то доложено было о том государю. Сей и сам не знал сначала, что делать; но как ему неотменно хотелось, чтоб сей дрязг к празднику был очищен, то самый генерал мой надоумил его и доложил; не пожертвовать ли всем сим дрязгом всем петербургским жителям, и не угодно ли будет ему повелеть чрез полицию свою публиковать, чтоб всякий, кто только хочет, шел и брал себе безданно, беспошлинно, все что тут есть: доски, обрубки, щепы, каменья, кирпичья и все прочее. Государю полюбилось крайне сие предложение, и он приказал тотчас сие исполнить. Вмиг тогда рассеваются полицейские по всему Петербургу, бегают по всем дворам и повещают, чтоб шли на площадь перед дворцом, очищали бы оную и брали б себе что хотели.

И что ж произошло тогда от сей публикации?

Весь Петербург власно как взбеленился в один миг от того. Со всех сторон и изо всех улиц бежали и ехали целые тысячи народа. Всякий спешил, и желая захватить чтонибудь получше, бежал без ума, без памяти, и добежав, кромсал, рвал и тащил что ни попадалось ему прежде всего в руки, и спешил относить или отвозить в дом свой и опять возвращаться скорее. Шум, крик, вопль, всеобщая радость и восклицания наполняли тогда весь воздух, и все сие представляло в сей день редкое, необыкновенное и такое зрелище, которым довольно налюбоваться и навеселиться было не можно. Сам государь не мог довольно нахохотаться, смотря на оное: ибо было сие пред обоими дворцами старым и новым, и все в превеликой радости, волокли, везли и тащили добычи свои мимо оных. И что ж? Не успело истинно пройтить нескольких часов, как от всего несметного множества хижин, лачужек, хибарок и шалашей не осталось ни одного бревешка, ни одного отрубочка, и пи единой дощечки, а к вечеру, как не бывало и всех щеп, мусора и другого дрязга, и не осталось ни единого камушка и половинки кирпичной. Все было свезено и счищено, и па все то нашлись охотники. Но нельзя и не так! И одно рвение друг пред другом побуждало всякого спешить на площадь и довольствоваться уже тем, что от других оставалось. Коротко, самые мои люди воспринимали в том такое ж участие, и я удивился увидев ввечеру, по возвращении своем на квартиру, превеликую стопу, накладенную из бревешек, досток, обрубков и тому подобного, и не верил почти, чтоб можно было успеть им навозить такое великое множество. Словом, дрязгу сего было так много, что нам во все пребывание паше в Петербурге не только не было нужды покупать дров, но мы при отъезде столько еще продали оставшегося, что могли тем заплатить за весь постой хозяину.

Не успели помянутую площадь очистить, как государь и переехал в Зимний дворец, и переселение сие произведено в великую субботу, при котором случае не было однако никакой особливой церемонии. А и самое духовное торжество праздника не было так производимо во дворце, как в прежние времена, при бывшей императрице, ибо как государь не хранил вовсе поста и вышеупомянутое имел отвращение от нашей религии, то и не присутствовал даже, по прежнему обыкновению, при завтрени, а предоставил все сие одним только духовным и императрице, своей супруге. И все торжество состояло только в сборище к нему во дворец всех знаменитейших особ для поздравления его как с праздником, так и новосельем.

мне самому не удалось в сей год чувствовать всю обыкновенную приятность, с сим праздником сопряженную. Я встал хотя и очень рано, но принужден был помышлять не о завтрени и богомолье, а о том, как бы скорее и лучше причесаться и, убравшись в свой новый мундир, ехать к генералу и с ним, с светом, вдруг скакать в разные дома знаменитейших господ для поздравления, и я так всем тем был занят, что насилу урвал несколько, минут досужных для забежания в полицейскую церковь и отслушания в ней кончика обедни.

Генерал, как по должности своей, так и для политических причин, ездил в сие утро но разным местам отменно и так много, что мы с ним не прежде во дворец приехали, как уже - в одиннадцать часов, и когда уже был он весь наполнен народом, и вся площадь установлена была бесчисленным множеством карет и экипажей. Для меня зрелище сие было новое, но любопытнейшее дожидалось меня во внутренности дворца самого, в котором я до того времени еще не бывал. И самая уже огромность и пышность здания сего приводила меня в некоторое приятное изумление, а когда вошел я с генералом внутрь сих новых императорских чертогов и увидел впервые еще от роду всю пышность и великолепие дворца нашего, то пришел в такое приятное восхищение, что сам себя почти не вспомнил от удовольствия.

Все комнаты, чрез которые мы проходили, набиты были несметным множеством народа и людей разных чинов и достоинств. Все одеты и разряжены были в прах, и все в наилучшем своем платье и убранствах. Но ни в которой комнате не поражен я был таким приятным удивлением, как в последней и той, которая была перед тою, в которой находился сам государь, окруженный великим множеством генералов, и как своих, так и иностранных министров. Поелику и сия, далее которой нам входить не дозволялось, набита была несметным множеством как военных, так и штатских чиновников, а особливо штабофицеров, а в числе оных было и тут множество еще генералов, и все они были в новых своих мундирах, то истинно засмотрелся я на разноцветность и разнообразность оных! Каких это разных колеров тут не было! и какими разными и новыми прикрасами не различены они были друг от друга! Привыкнув до сего видеть везде одни только зеленые и синие единообразные мундиры, и увидев тогда вдруг такую разнообразицу, не могли мы довольно начудиться и насмотреться, и только и знали, что любопытствовали и спрашивали, каких полков из них которые, а наиболее те, которые нам более прочих нравились. Не меньше же любопытство производили во мне и иностранные министры, выходившие в нашу комнату из внутренней государевой, разновидными и разнообразными орденами и кавалериями своими. И товарищ мой, князь Урусов, которому все они были уже известны, должен был мне о каждом из них сказывать.

На все сие я так засмотрелся и всеми сими невиданными до сего зрелищами так залюбовался, что позабыл и о всей усталости своей и не горевал о том, что во всей той комнате не было нигде ни единого стульца, где бы можно было хоть на несколько минут присесть для отдохновения.

Но все мое любопытство было еще до того времени удовольствовано несовершенно, а оставалось еще важнейшее, а именно: чтоб видеть государя и государыню. Так случилось, что сколько раз ни бывал я до того во дворце, но никогда еще до того времени не удавалось мне видеть оных в самой близости, а видал их только в портретах, а потому давно уже и неведомо как добивался и желал видеть как их, так и самую фаворитку государеву, Воронцову, о которой наслышавшись о чрезвычайной и непомерной любви к ней государя, будучи еще в Кенигсберге, мечтал я, что надобно ей быть красавице превеликой. И как сей день и случай казался мне к тому наилучшим и способнейшим, и я никак не сомневался, что увижу их непременно в то время, когда они пойдут к столу чрез ту комнату, в которой мы находились, как о том мне сказывали, то, протеснившись сквозь людей, стал я нарочно и заблаговременно подле самых дверей, чтоб не пропустить их и видеть в самой близости, когда они проходить станут.

Не успел я тут остановиться, как чрез несколько минут и увидел двух женщин в черном платье, и обеих в Екатерининских алых кавалериях{9}, идущих друг за другом из отдаленных покоев в комнату к государю. Я пропустил их без всякого почти внимания, и не инако думал, что были они какиенибудь придворные госпожи, ибо о государыне и фаворитке думал я, что они давно уже в комнатах государских, в которые нам за народом ничего было не видно. Но каким удивлением поразился я, когда спросив тихонько у стоявшего подле себя одного полицейского, и мне уже знакомого офицера, кто б такова была передняя из прошедших мимо нас госпож, услышал от него, что была то сама императрица! Мне сего и в голову никак не приходило, ибо, видал до сего один только портрет ее, писанный уже давно, и тогда еще, когда была она великою княгинею, и гораздо моложе, и видя тут женщину низкую, дородную и совсем не такую, не только не узнал, но не мог никак и подумать, чтоб то была она. Я досадовал неведомо как на себя, что не рассмотрел ее более; но как несказанно увеличилось удивление мое, когда, на дальнейший сделанный ему вопрос о том, кто б такова была другая и шедшая за нею толстая и такая дурная, с обрюзглою рожею, боярыня? он, усмехнувшись, мне сказал: "Как, братец! неужели ты не знаешь? Зто Елисавета Романовна!"

Что ты говоришь? оцепенев даже от удивления, воскликнул я: - этато Елисавет Романовна!... Ах! Боже мой... да как это может статься? Уж этакую толстую, нескладную, широкорожую, дурную и обрюзглую совсем, любить и любить еще так сильно государю?

"Что изволишь делать! отвечал мне тихонько офицер, и ты дивись уже этому, а мы дивились, дивились, да и перестали уже".

Ну, правду сказать, есть чему и дивиться, подхватил я, пожимая только плечами, ибо в самом деле была она такова, что всякому даже смотреть на нее было отвратительно и гнусно.

Еще я не опомнился от чрезмерного своего удивления, как взволновался весь народ и, разделясь в две стороны, сделал улицу и свободный проход идущим и вдали уже показавшемуся государю. Не могу никак изобразить, с какими разными душевными движениями смотрел я в первый раз тогда на сего монарха и тогдашнего обладателя всей России. Куча народа, состоящая из первейших чиновников и вельмож государственных, последовали за ним и провожали его в столовую в своих орденах, лентах и в богатых одеждах.

Наш генерал шел тут же и разговаривая с фавориткою государевою; но я в сей раз не удостоил ее уже и зрением, а смотрел вслед за государем и императрицею, и сам в себе только всему видимому дивился и пожимал плечами.

Как генералу нашему, за помянутым разговором с идущею с ним рядом фавориткою, не удалось на меня взглянуть, и никто ему из товарищей моих в толпе на глаза не попался, но по ушествии их не знали мы, что нам делать, и домой ли ехать, или тут оставаться далее и дожидаться повеления от генерала. И как домой ехать мы не отваживались, то чуть было не дошло до того, чтоб быть нам для праздника такого без обеда. Мы и были б действительно без него, если б, но счастию, третьему товарищу нашему, полицейскому офицеру, которому во дворце было все знакомее, не удалось пронюхать и узнать, что в задних и отдаленных комнатах есть накрытый превеликий стол для караульных офицеров и ординарцев. Он не успел узнать о сем, как прибежав к нам, звал нас скорее с собою туда, уверяя, что и нам там можно обедать, нужно только захватить и не упустить место. Сперва посовестились было мы и не хотели нартом там искать себе обеда, но он силою почти нас за собою утащил и проведя нас чрез множество комнат и на другой даже край дворца, привел нас действительно к превеликому столу, установленному уже кушаньями, и за который как караульные офицеры, так и многие другие начинали уже садиться.

Мы сели также, хотя без всякого приглашения, и наелись и напились себе до сыта и были смелостию своею очень довольны, ибо узнали чрез то, что и впредь нам всегда можно сим офицерским и ординарческим столом пользоваться и когда ни похотим оставаться тут обедать, что мы и действительно потом и не один раз делывали, а особливо когда случалось, что не хотелось нам ехать домой на короткое время.

Как обед наш не так долго продолжался, как государев, то кончивши оный, пошли мы в тот покой, который служил вместо буфета и был подле самого того, где государь кушал, дабы мог генерал наш, вставши изза стола, тотчас нас увидеть, ибо всем надлежало, вставши изза стола, иттить чрез покой сей.

Но мы принуждены были долго сего обратного шествия дожидаться: государь любил посидеть за столом и повеселиться. Натурально, не гуляли притом и рюмки. Более часа дожидались мы тут, покуда стол кончится, и имели удовольствие в сие время слышать голос государев и почти все им говорящее. Голос у него был очень громкий, скаросый, неприятный и было в нем нечто особое и такое, что отличало его так много от всех прочих голосов, что можно было его не только слышать издалека, но и отличать от всех прочих. Наконец встали они, и как государь пошел тотчас опять во внутренние свои чертоги, то вышел вслед за ним и генерал наш и обрадовался, нас увидев. - "Ну! спасибо, что вы здесь, сказал он, - и что домой не уезжали; мне давеча сказать вам о том было некогда, но обедали ль вы? Вам бы здесь пообедать за столом офицерским!" - Мы сказали ему, что мы сие уже сделали.

- "Ну! хорошо ж! сказал он: так поедем же теперь домой и отдохнем". Сказав сие, пошли мы вниз, где князь, товарищ мой, отпросился от него к своим родным, а я поехал с ним и готовиться был Должен ехать с ним опять во дворец на куртаг с товарищем моим, полицейским офицером.

По приезде к нему в дом, отпросился я тотчас на свою квартиру, чтоб отдохнуть хотя часок на оной; ибо как я почти всю ту ночь не спал, то склонил меня тогда ужасно сон и я впервые еще в сей день спал после обеда. Но, чтоб не заспаться, то посадил подле себя человека с часами и велел ему тотчас себя разбудить, как скоро пройдет час. О сем упоминаю я для того, что как в последующее время и часто таким образом удавалось мне по ночам спать очень мало и заменять то единочасным спаньем после обеда, и я таким же образом всегда саживал подле себя слугу для бужения, то чрез короткое время обратилось сие в такую привычку, что наконец не было нужды меня будить, но я уже и сам точь в точь, по прошествии часа просыпался, а что удивительнее всего, то и на всем продолжении жизни моей всегда, когда ни случалось мне после обеда спать, никогда не сыпал более часа и всякий раз, как тогда, пробуждался сам собою.

Как куртаги придворные были тогда для меня также зрелищем новым и никогда еще невиданным, то охотно я поехал на оный с генералом, и делаясь час от часу во дворце смелейшим, нашел средство наконец втесниться и войтить туда ж в галерею, где он продолжался.

Тут насмотрелся я уже до сыта, как на государя, так и всему тут происходившему. Видел, как тут играли в карты и как танцевали, наслушался прекрасной музыки, в которой государь сам брал соучастие и играл на скрипице вместе с прочими концерты, и довольно хорошо и бегло; наконец за большим столом столом и со многими, с превеликим хохотанием и криком, забавлялся он в любимую свою игру кампию, которую игру также не видывал я никогда до того времени; и как хотелось мне ее очень видеть, то был так уже смел и отважен, что подошел близехонько к столу, смотрел на оную и не мог довольно насмотреться и надивиться.

Мы пробыли тут с генералом до самого окончания сей вечеринки, а как он оставлен был у государя и ужинать, то принужден был и я опять тут окончания оного дожидаться и также перехватить хоть немного за столом офицерским. Но ожидание конца ужина, бывшего в прежней столовой, было для нас очень скучновато.

Ужин продлился очень долго и гораздо за полночь и мы все сие время должны были галанить и ждать в проходной буфетной. И как не было, как в сей, так и во всех других тут комнатах ни единого стульца, на которое бы можно было присесть и отдохнуть, то, от беспрерывного стояния и хождения взад и вперед, для прошения дремоты, в прах мы все измучились, а особливо я, по непривычке. Сон клонил меня немилосердым образом, а подремать не было нигде ни малейшего способа. Несколько раз испытывал я остановиться для сего гденибудь к стенке или к утолку, но все мои испытания были тщетны, ибо не успеют глаза начать сжиматься и сон воспринимать верх над бдением, как вдруг подгибаются колени и, приводя чрез то человека в движение, разбужают оного к неописанной досаде и мешают сладкой дремоте.

Измучившись и изломавшись, насилунасилу дождался я конца сего ужина и всей бывшей за оным доброй попойки. Мы возвратились домой почти уже пред рассветом, а как поутру должен был я опять вставать рано, то судите, каково мне тогда было!

Но первый день, куда уже не шел! Я имел много труда и беспокойства, но за то по крайней мере насмотрелся многому, а потому и не помышлял и горевать даже о помянутых беспокойствах, думая, что впредь, по крайней мере, не таково будет; но как увидел, что и все последующие дни были ничем не лучше, а точно таковые ж, и не было дня, в который бы мы с генералом, но нескольку десятков верст и всегда почти вскачь, не объездили, не побывали во множестве домах, и разов двух не посетили дворца, и в оном либо обедали, либо ужинали, либо обедать к комунибудь из первейших вельмож вместе с государем не ездили, и я всякий раз таким же образом в прах измучившись и изломавшись, не прежде, как уже перед светом, домой возвращался: то скоро почувствовал всю тягость такой беспокойной и прямо почти собачей жизни, и не только разъезды свои с генералом, и беспрерывные рассылания меня то в тот, то в другой край Петербурга, до крайности возненавидел и проклинал; но и самый дворец, со всеми пышностьми и веселостьми его, которые в первый раз так были для меня занимательны и забавны, наконец так мне опостылел и надоел, что мне об нем и вспомнить не хотелось, и я за величайшее наказание считал, когда доводилось мне с генералом нашим в него ехать.

Какая б собственно причина побуждала генерала моего к толь частым посещениям знатнейших господ и других разных людей, того, как тогда все мы не знали и не понимали, так истинно не знаю я и поныне.

Будучи генералполицеймейстером в государстве, и имея толь великую обузу дел на себе, что ему в каждое утро приносили из полиции целые кипы бумаг для читания и подписыванья, казалось, что могло б и одно сие его занимать, умалчивая о прочих делах, к его Должности относящихся, и за сими не до того казалось было ему, чтоб разъезжать по гостям и терять на то время свое.

Но он, при всей тогдашней строгости государя, повидимому всего меньше рачил о исправном исправлении толь важной должности своей и всего реже езжал по делам до должности его относящимся, но напротив того, так мало ее уважал, что и десятой доли приносимых и заготовленных к подписанию его бумаг не прочитывал, а подписывал множайшие из них совсем не читая. А все выезды его были по большей части к канцлеру и к некоторым другим из знаменитейших наших господ, как например к прежнему моему командиру генералу Вильбон, который был тогда у нас фельдцейхмейстером, принцу Голыптинскому, Шувалову, Скаворонскому и многим другим, а что всего удивительнее, то и к самым иностранным министрам, а особливо к английскому и прусскому, до которых, равно как и до других министров, казалось, не было б ему пи малейшего дела. Совсем тем, он не только сам езжал ко всем к ним очень не редко, но сверх того обоих нас с князем замучивал посылками к ним то и дело, и что всего досаднее, за сущими иногда безделицами и ничего нестоющими делами.

Не могу и поныне забыть, с каким огорчением и досадою скачешь без памяти иногда версты две к какомунибудь паршивому паричишке, и единственно только за тем, чтоб спросить, в добром ли он здоровье?

Часто случалось, что он обоим нам одним утром домов но десяти наскажет куда ехать, и мы скачем, как угорелые кошки, и за все свои труды, что всего было досадней, получаем еще от чудного своего генерала брани. Часто случалось, что будучи както беспамятен, или имея голову, набитую уже слишком всяким вздором, позабывал он кому из нас приказал куда съездить, и вдруг требовал от меня отчета в том, о чем приказывал князю, а от него в том, что было мне поручено; а что всего смешнее и досаднее, то случалось не однажды, что насказывая нам многих к кому ехать, про иного позабывал, а потом спрашивал, были ли мы у того? И как скажешь и докажешь записками своими, что про того он и не упоминал вовсе, то сердился, досадовал и бранил нас за то, для чего сами не догадались заехать или ему не напомнили. Не чудные ли по истине и не сумасбродные ли были требования и взыскания таковые? Но мы должны были молчать, терпеть и переносить его гнев праведный, внутренне же не могли, чтоб не хохотать тому и не смеяться.

Далее скажу, что ко всем сим рассылкам употребляем был от генерала более я, нежели князь Урусов и может быть потому, что умел я говорить понемецки и мог с множайшими из тех, к коим он посылал, говорить на природном их языке, ибо множайшие из них были немцы. Сверх того князь Урусов был както увертливее меня и находил средства отбывать иногда не только от таких посылок, по и от самой езды с генералом: и потому он и в половину столько не терпел беспокойств, сколько я, а особливо сначала и покуда я скольконибудь не наторел и научился также коекак и отбывать иногда.

В самые выезды свои со двора и разъезды по домам знатных вельмож, а особливо после полудни, бирал он обыкновенно только меня одного; по сии для меня сопряжены были не столько с беспокойством, сколько со скукою, ибо я имел всегда по крайней мере ту выгоду, что мог везде находить стулья и место где сидеть во все то время, покуда генерал сиживал у хозяина. И сначала переламливала меня только одна скука, а особливо в таких домах, где он сиживал но нескольку часов сряду, и я принужден бывал все сие время провождать одинодинехонек, в какойнибудь пустой передней комнате; по как после я догадался и стал запасаться всегда на такие случаи какоюнибудь любопытною книжкою в кармане, то бывало, засев гденибудь в уголок, или подле окошечка, вынимаю себе книжку, занимаюсь себе чтением, как бы дома и не горюю о том, сколько б пи сидел генерал у хозяина.

Но во дворце было дело совсем иное: тут не только что о читанье таком и помыслить было не можно, но та пуще всего была нам напасть, что сидеть было вовсе не на чем. Я уже упоминал, что во всех тех комнатах, где мы бывали, не было тогда пи единого стульца, а стояли только в одной проходной комнате одни канапе, но и те были обиты богатым штофом, и таким, на каких мы сначала не смели и помыслить, чтоб садиться, к тому ж и стояли они не в самой той комнате, где мы, во время утренних генеральских приездов, всегда должны были стаивать и его дожидаться. Комната сия была самая та, о которой я уже упоминал, а именно ближняя подле той, где государь обыкновенно бывает и с приезжающими к нему по утрам разговаривает, и которую редко не нахаживали мы наполненную многими людьми. Итак, принуждены будучи в ней иногда по нескольку часов стоять и без всякого дела галанить, имели только ту отраду и удовольствие, что могли всегда в растворенные двери слышать, что государь ни говорил с другими, а иногда и самого его и все деяния видеть. Но сие удовольствие было для нас удовольствием только сначала, а впоследствии времени скоро дошло до того, что мы желали уже, чтоб таковые разговоры до нашего слуха и не достигали; ибо как редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме и разуме, а всего чаще уже до обеда несколько бутылок английского пива, до которого был он превеликий охотник, уже опорознившим, то сие и бывало причиною, что он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровию от стыда пред иностранными министрами, видящими и слышащими то, и бессомненно смеющимися внутренно. Истинно бывало, вся душа так поражается всем тем, что бежал бы неоглядкою от зрелища такового! - так больно было все то видеть и слышать.

Но никогда так много не поражался я досадными зрелищами таковыми, как в то время, когда случалось государю езжать обедать к комунибудь из любимцев и вельможей своих и куда должны были последовать все те, к которым оказывал он отменное свое благоволение, как например и генерал мой и многие другие, а за ними и все их адъютанты и ординарны. Табун бывало целый поскачет вслед за поехавшими и хозяин успевай только всех угащивать и подчивать; ибо натурально везде и для нас даваемы были столы. Одни только трубки и табак приваживали мы с собою из дворца свой. Ибо как государь был охотник до курения табаку и любил, чтоб и другие курили, и все тому натурально в угодность государю и подражать старались, то и приказывал государь всюду, куда ни поедет, возить с собою целую корзину голандских глиняных трубок и множество картузов с кнастером и другими табаками, и не успеем куда приехать, как и закурятся у нас несколько десятков трубок и в один миг вся комната наполнится густейшим дымом, а государю то было и любо, и он ходючи но комнате только что шутил, хвалил и хохотал. Но сие куда бы уже ни шло, если 6 не было ничего дальнейшего и для всех россиян, постыднейшего. Но тато была и беда наша! Не успеют бывало сесть за стол как и загремят рюмки и покалы и столь прилежно, что, вставши изза стола, сделаются иногда все как маленькие ребяточки, и начнут шуметь, кричать, хохотать, говорить нескладицы и несообразности сущие. А однажды, как теперь вижу, дошло до того, что вышедши с балкона прямо в сад, ну играть все тут на усыпанной песком площадке, как играют маленькие ребятки. Ну, все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы и кричать: "ну! ну! братцы кто удалее, кто сшибет с ног кого первый!", и так далее. А по сему судите, каково же нам было тогда смотреть на зрелище сие из окон и видеть сим образом всех первейших в государстве людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкущихся и друг друга наземь валяющих? Хохот, крик, шум, биение в ладоши раздавались только всюду, а покалы только что гремели. Они должны были служить наказанием тому, кто не мог удержаться на ногах и упадал на землю. Однако все сие было еще ничто против тех разнообразных сцен, какие бывали после того и когда дохаживало до того, что продукты бакхусовы оглумляли всех пирующих даже до такой степени, что у иного наконец и сил не было выйтить и сесть в линею, а гренадеры выносили уже туда на руках своих.

Но никогда так сильно дружба с бакхусом не возобновляема была, как во дворце за ужинами, за которыми должен был и генерал мой очень часто присутствовать. Государь любил его както около сего времени очень и был к нему милостив, а потому и езжал он почти ежедневно во дворец, а с ним и моя милость. Итак, бывало, засядут они себе за стол и встуня в премудрые и пространные разговоры, ну погромыхивать рюмками и стаканами, а мы между тем во всю ночь галанить и ходить взад и вперед по буфетной, присланиваться к стенам и к уголкам, ссориться ежеминутно со сном и дремотою, мурчать себе под нос и проклинать час своего рождения. Не могу и поныне позабыть, как досадны и мучительны бывали для нас сии дворцовые предлинные ужины, и к каким даже дуростям доводимы были мы иногда непреодолимым почти хотением спать.

Как во всех тут комнатах не было ни единого стульца, где б можно было хоть на минуточку присесть, стоючи же подле стенки дремать никак было не можно, потому что колени подгибались: то что ж наконец выдумали и затеяли мы, или прямо сказать я, ибо признаюсь, что заводчиком тому был я собственно. Философствуя долгое время и вымышляя, как бы пособить нужде своей и найтить способ дремать, - взглянул я однажды на бывшую в той комнате, превеликую и четвероугольную печь и находившийся подле ее запечек или узкую пустоту между печью и стеною. Вмиг тогда пришло мне в голову испытать, уже не можно ли было хоть с нуждою протесниться боком в пустоту сию и ущемить себя так между печью и стеною, чтоб проклятым коленам не можно было сгибаться и мешать мне спать стоючи. Я попробовал сие сперва тайком, но как скоро увидел, что было то действительно очень хорошо и что протеснясь туда стоишь, как в тисках, и колена ни мало уже не мешают дремать, как побежал искать, между множеством нашей братьи, товарища своего, полицейского офицера, и, подхватя его за руку сказал: "Ну, брат! пойдемка. Я нашел наконец место, где нам можно сколько хотим себе дремать, а надобно нам только помогать друг другу".

Он любопытен был весьма видеть оное, и как ему я запечек указал и растолковал все дело, то сказал он: - "Хорошо бы, брат; но нука тут заспишься, а государь между тем встанет и пойдет здесь мимо самого сего места в спальню свою и увидит: куда тогда деваться и что делать!" - Экой ты! подхватил я: да разве не можно нам спать тут попеременно, то тебе, то мне, а между тем, друг от друга не отходить, а стоять на карауле, и тотчас спящего будить, как скоро в столовой заворошутся и вставать станут? - "Ну, дело! сказал он: право дело! начинай же, брат, ты первый, и полезай, а я буду между тем твой верный страж, и не только тебя разбужу, как скоро вставать станут, но и стану вот тут в уголку и загорожу тебя спиною, так что никто не увидит тебя". - Ей, ей, хороню! подхватил я: - но какая нужда давать мне так долго спать, дай мне хоть немножко вздремнуть, а там пушу я тебя и стану караулить также. - Сказав сие, приступил я к делу, и средство сие было так удачно, что оба мы выспались в сей вечер, как хотели, и повторяли то не один раз, а смотря на нас делывали йотом то же и другие наши братья - адъютанты и ординарны, которых всегда была тут толпа превеликая, и скоро уже дошло, что всякий в захват старался овладеть сим местом.

В другой раз, и как место сие помянутым образом захвачено было уже иными, догадало меня сделать другую проказу. Давно уже грыз я зубы на помянутые выше сего штофные канапе, стоящие в среднем проходном покое, а также по несчастий) на самой дороге, где государю, идучи во внутренние свои чертоги, проходить надлежало. Вся наша братья, равно как и мы, почитали их власно как священными, и не смели к ним никак прикасаться, к тому же и отдаленность их от того места, где мы галанивали и самое местоположение их, от того всякого удерживало; но как я, оборкавшись во дворне, сделался уже смелее и отважнее, то давно уже было у меня на уме испытать, прикорнуть также и на них; а чтоб не застал государь, то употребить также на вспоможение себе своего товарища полицейского офицера. Но тогда, власно как нарочно, случись так, что увидел я на канапях сих придворного пажа, почивающего себе спокойно и растянувшегося, как па кровати.

- Тьфу! какая диковинка! сказал я сам в себе, когда паж может тут спать, то почему ж бы и мне не можно было? Ведь я такой же государев слуга, и ничем его не хуже! Побегу за товарищем, поставлю его на караул, а там сгоню этого молодца и лягу.

В один миг все сие и сделано было. Я, смолвившись с офицером и поставив его у дверей на карауле, вдруг подбегаю к пажу, трясу его за плечо и на ухо кричу: "государь, государь идет". - Бедный мой паж вскочил без ума, без памяти, и дай Бог ноги, а я и плюх на его место, но с тою однако предосторожностию, что под ноги разослал наперед свой платок, чтоб не замарать ими штофа. Не успел я улечься и начать глаза заводить, как гляжу паж мой, увидевши, что я его обманул, и что государь спит еще за столом, вздумал было опять меня согнать и употребить к тому такой же обман.

Он прибегает ко мне, и, будя, говорит мне, но очень учтиво и вежливо: "извольте, сударь, вставать! государь изволит шествовать". Но я, дожидаясь повести сей не от него, а от своего товарища, тотчас догадался и сказал ему: "Пустое, брат! не правда и не мешай мне!" Досадно было пажу, что я не дался ему в обман. Думать, он и гадать, как бы ему согнать меня удобнее было можно. По счастию моему, не знал он, кто я таков н не отважился предпринимать какиенибудь излишества; но наконец подходит опять ко мне, садится у меня в ногах н начинает говорить, смеяться всячески надо мною, трунить и всем тем мешать мне наслаждаться сном приятным. Долго я перемогался и терпел, притворяясь, что того не слышу; но как он мне своими шпыняньями надоел, то приподнявшись, сказал я ему: "пустяки, брат, и напрасно трудишься, не согнать тебе меня, а убирайсяка ты прочь". - Но как н сне не помогло, но он опять начал и еще более надо мною по своему обыкновению забавляться и ведая, что с ними без дальних церемоний обходиться можно, толкнул таки я его ногою и сказал: "ну! пошел же прочь, когда честь не берет, и не мешай!" Но пажа моего и то не пронимает, но он начал еще н более меня беспокоить н даже за ноги трясти, Тогда вышел я из терпения, и приподнявшись, сердито уже закричал на него: "Слышишь! пошел прочь, щенок, н не мешай! а то я велю тебя полицейскому офицеру неволею и с нечестью и за хохол стащить!" - "Как бы не так!" сказал он. - "А вот я тебе и докажу, подхватил я, что точно так; господин офицер! сказал я, обратясь к стоящему вдали и караулившему меня товарищу моему. Подите сюда! и оттащите от меня этого щенка прочь, и отведите его".

Я хотел было далее, но сам не знал, что говорить; но спасибо, не было уже в том более нужды. Паж, увидя, что офицер в самом деле стал подходить к нам, так того испужался, что в тот же миг вскочил и от нас брызнул, а сие и избавило меня от сего наяна, и я выспался себе тут досыта, н не прежде уже встал, как будут разбужен своим товарищем: н как нам сей опыт удался, то не преминули мы и после сею отвагою пользоваться н спать иногда на канапях сих.

Но я заговорился уже так и позабыл, что письме мое уже слишком увеличилось, и что мне давно нора его кончить; итак, окончив сим. скажу, что я есмь навсегда, и прочее.

Письмо 95

Любезный приятель!

Таким образом жил я в Петербурге и мыкал свое горе. О должности моей, как ни говорил г. Балабин, что она легкая и ничего незначущая, но она была в самом деле крайне трудная и пребеспокойная, и особливо в первый месяц по моем приезде в Петербург, и в короткое время так мне надоела и наскучила, что я проклинал ее и все на свете и не рад был почти животу своему.

И я истинно не знаю, как бы мог переносить ее далее, если б, по прошествии праздников, по вскрытии реки Невы, по наведении чрез се на Васильевский Остров моста и по наступлении весны, не произошло в обстоятельствах наших небольшой и такой перемены, которая стала доставлять нам временем и отрады и довольное уже иногда отдохновение, и чрез то сделала мне должность мою сноснейшею.

Произошло сие более от двух или трех причин, и вопервых от того, что генерал наш, имея давно уже у себя близкую приятельницу в жене старичка Волчкова, который славен у нас был переводами многих (сочинений), а особливо Гофмановых: "О спокойствии и удовольствии" и Белегардова "Истинного христианина и честного человека", стал попрежнему ездить к ней, очень часто, на Васильевский Остров, где она с мужем своим жила, и пробивать у ней по целой иногда половине дня, и вечера целые. Ибо, как он туда никого из нас не бирывал, то, при всех таких случаях, и оставались мы дома и могли по воле отдыхать и употреблять сие время на себя.

Второе обстоятельство, уменьшившее также некоторым образом ежедневное наше беспокойство, было то, что государь, по вскрытии весны, начал уже чаще заниматься экзерцированием и смотрами своих войск и другими упражнениями, а потому и подобные тем пиршествы,о каких упоминал я прежде, бывали уже реже, и мы с генералом своим езжали во дворец и на оные не так уже часто.

Наконец, третья и наиглавнейшая причина перемены происшедшей была та, что как около сего времени ропот на государя и негодование ко всем деяниям и поступкам его, которые чем далее, тем становились хуже, не только во всех знатных с часу на час увеличивалось, но начинало делаться уже почти и всенародным, и все будучи крайне недовольными заключенным с пруссаками перемирием и жалея о ожидаемом потерянии Пруссии, также крайне негодуя на беспредельную приверженность государя к королю прусскому, на ненависть и презрение его к закону, а паче всего на крайнюю холодность, оказываемую к государыне, его супруге, на слепую его любовь к Воронцовой, а паче всего на оказываемое отчасу более презрение ко всем русским и даваемое преимущество пред ними всем иностранцам, а особливо голштйнцам, - отваживались публично и без всякого опасения говорить, и судить, и рядить все дела и поступки государевы. О государыне же императрице, о которой носилась уже молва, что государь вознамеревается ее совсем отринуть и постричь в монастырь, сына же своего лишить наследства - изъявлять повсюду сожаление и явно ей благоприятствовать; то генерал наш, будучи хитрым придворным человеком и предусматривая, может быть, чем все это кончится, и начиная опасаться, чтоб в случае бунта и возмущения, или важного во всем переворота, не претерпеть и самому ему чегонибудь, яко любимцу государеву, при таковом случае - уже некоторым образом и не рад тому был, что государь его отменно жаловал, и потому, соображаясь с обстоятельствами, начал уже стараться понемногу себя от государя скольконибудь уже и удалять, а напротив того тайным и неприметным образом прилепляться к государыне императрице и от времени до времени бывать на ее половине и ей всем, чем только мог, прислуживаться и подольщаться, что после действительно и спасло его от бедствия и несчастия при последовавшей потом революции. Сиято была третья причина, уменьшившая гораздо всегдашние его выезды и заставлявшая более сидеть дома и заниматься будто своими полицейскими делами, равно как и при самых выездах не всегда нас брать с собою, но оставлять дома, что делывал он всегда, когда случалось ему ездить на половину к государыне или к ее приверженцам. Сперва мы не знали всего того и только что дивились такой неожидаемой перемене; но как узнали о потаенных его бываниях у императрицы, о препровождении у нее иногда но нескольку часов времени в игрании в карты и в разговорах, то скоро догадались, к чему все сие клонится и отчего примеченная нами перемена происходила.

Но как бы то ни было, но мы ею были очень довольны, а горевали и озабочивались только о себе с другой стороны. Всем нам помянутый народный ропот и всеобщее час от часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно, и как со всяким днем доходили до нас о том неприятные слухи, а особливо когда известно сделалось нам, что скоро с прусским королем заключится мир и что приготовлялся уже для торжества мира огромный и великолепный фейерверк, то нередко сошедшись на досуге, все вместе говаривали и рассуждали мы о всех тогдашних обстоятельствах и начинали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта и возмущения, а особливо от огорченной до крайности гвардии. Мысли о сем тем более всех нас тревожили, смущали н озабочивали, что мы опасались, чтоб нам при таком случае не претерпеть бы н самим чегонибудь. "Сохрани Бог, ежели что действительно произойдет!" говаривали мы не один раз между собою: "то генералу нашему .трудно будет тогда уцелеть. Все почитают его любимцем государевым, хотя он и далеко не в такой милости у него как другие; по разбирают ли при таких случаях? И Боже сохрани, ежели сделается с ним чтонибудь дурное, то берегись и мы все при нем живущие! Сочтут и нас во всем соучастниками и чтоб не пострадать и нам всем тогда ни за Христа, ни за Богородицу, и не погибнуть бы невозвратно".

Сим и подобным тот образом говаривали мы часто между собою, покапчивал! обыкновенно разговор своп общим гореванием о том, что живем в такие су мнительные времена и находимся при таком генерале, от которого, кроме беды, впрочем никакого добра ожидать не можно; ибо в непохвальбу ему можно сказать, что несмотря на все свое великое богатство, н обстоятельство, что ему, как бездетному, совсем некому было прочить, был он в рассуждении нас до чрезвычайности скуп н никогда даже и не помышлял о том, чтоб чемнибудь нас облагодетельствовать, и возблагодарить нас за всю нашу к нему ревность, труды и услуги чемнибудь существительным. Никто из нас не видал от пего во всю пашу бытность при нем ни малейшего себе подарка пли какого благодеяния особливого. А все состояло только в том, что мы едали за столом его; но к сему обязывала его и должность, а потому с сей стороны были мы ему не весьма благодарны.

Теперь кстати расскажу я вам, любезный приятель, одно случившееся около сего времени со мною происшествие, которое, по важности своей относительно до меня, особливого примечания достойно. В один день, и как теперь помню, пред обедом, когда мы все были дома, приезжает к нам тот самый г. Орлов, который в последующее время был столь славен в свете, и. сделавшись у нас первейшим большим боярином, играл несколько лет великую ролю в государстве пашем. Я пчел уже случай, в прежних письмах своих, сказывать вам, что сей человек был мне знаком но Кенигсбергу, и тогда, когда был он еще только капитаном и приставом у пленного прусского королевского адъютанта, графа Шверина, и знаком более потому, что он часто к нам хаживал в канцелярию, что мы вместе с ним хаживали танцевать по мещанским свадьбам, танцевали вместе на генеральских балах и маскарадах, и что он не только за ласковое и крайне приятное свое обхождение был всеми нами любим, но любил и сам нас, а особливо меня, и мы с ним были не только очень коротко знакомы, но и дружны. Сейто человек вошел тогда вдруг в залу, где я с прочими находился, и как он был все еще таков же хорош, молод и статен, как был прежде, то нельзя мне было тотчас не узнать его, и как я об нем с того самого времени, как он от нас тогда с Швериным поехал, ничего не слыхал, и не знал, не ведал, где он и находится, то обрадовавшись неведомо как сему нечаянному свиданию, не успел его завидеть, как с распростертыми для объятия руками, побежал к нему, закричав:

"Ба! 6а! ба! Григорий Григорьевич!..." А он, в ту же минуту узнав меня также, с прежнею ласкою ко мне воскликнул: "Ах! Болотенько! (ибо так всегда он меня любя и шутя в Кенигсберге называл): друг мой! откуда ты это взялся? каким образом очутился здесь? Уж не в штате ли у Николая Андреевича?"

- Точно так! отвечал я ему, обнимающему и целующему меня дружески: флигель его адъютантом!.. Ах, Боже мой! продолжал я, как я рад этому, что тебя здесь нахожу и вижу здоровым и благополучным! - "Ко мне, ко мне, братец, пожалуй! сказал он: я живу вот здесь близехонько, подле дворца самого, на Мойке!" - Но скажи ж ты мне! подхватил я: где ж ты ныне находишься и при чем таком! Вот уж не в полевом прежнем, а в артиллерийском мундире; уже не сделался ли ты, враг{10} артиллеристом? - "Здесь, здесь! братец, отвечал он захохотавши: точно артиллеристом и господином еще цальмейстером при артиллерии!"

Ну, поздравляю ж, поздравляю тебя, Григорий Григорьевич, получив чин сей! Дай Бог тебе и выше и выше. Еще ты лучше и пригоже в этом мундире! Ей, ей, красавец! Сущий враг!

Я хотел было далее говорить, но вошедший в ту минуту к нам генерал наш помешал мне в том, и, увидев г. Орлова, который ему также попрежнему знакомству очень был известен, также воскликнул: - "А! Григорий Григорьевич! Здравствуй, мой друг!" - и поцеловав его, взял за руку и повел его к себе в кабинет, и пробыл там с ним более часа.

Что они там с ним говорили, того ничего я уже не знаю, а увидел только то, что генерал унял его у себя обедать, говорил и обходился с ним дружески, разговаривал за столом с ним о кенигсбергской нашей жизни и о том, как мы там поживали, веселились и танцевали вместе, и о прочем. Когда же встал изза стола, и г. Орлову пришло время от нас ехать, то обняв, расцеловал он меня, опять по прежнему своему кенигсбергскому еще обыкновению, и опять убедительнейшим образом стал меня звать к себе, и просить, чтоб я у него побывал и навестил в его квартире. "Хорошо, хорошо! сказал я: как скоро только можно будет, то твой гость, и побываю у тебя".

Сим кончилось тогда наше первое свидание и я почел его ничего незначущим; да и можно ль было мне тогда помышлять и вообразить себе, что призыв сей был превеликой важности и открывал было мне путь к достижению высоких чинов и достоинств, к приобретению великих богатств и к восшествию может быть на высокие степени чести и знатности. Ибо я тогда ничего еще об Орлове не знал и мне и в голову того вселиться никак не могло, чтоб был сей человек тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице и, будучи к ней в особливости привержен, замышлял уже играть свою ролю и набирал для ей и для производства замышляемого великого дела и последовавшего потом славного переворота, из всех друзей и знакомцев своих партию и которых всех он потом осчастливил, вывел в люди, поделал знатными боярами, богачами и на век счастливыми, и чтоб, как сомневаться в том не можно, назначал он и меня тогда в уме своем себе в товарищи.

Всего того не зная ни мало и не ведая, и пропустил я сей случай без всякого уважения. Но как удивился, как чрез несколько дней является ко мне присланный нарочно от г. Орлова, кланяется от него и говорит: что приказал он меня звать как можно к себе, и что есть ему до меня нужда! - "Хорошо, братец! сказал я присланному. Я побываю у него, как скоро найду свободное время". - "Он было приказал вас звать теперь к себе, и приказал было мне проводить вас до его квартиры". - "Душевно б рад, мой друг, но теперь мне никак не можно! Вот видишь, карета стоит перед крыльцом, генерал в сию минуту едет со двора, и мне надобно с ним ехать. Итак, кланяйся, братец, Григорию Григорьевичу, и скажи, что теперь мне никак недосужно, и что я повидаюсь с ним после".

Сие и в самом деле так было: мы в тот же час поехали со двора, и я не уважил и сего вторичного призыва, и почел оный ничего незначущим, и мысленно еще сам в себе смеялся и говорил: - "Какая черту нужда! а так, небось, хочется пошалберить и повидаться".

Но не успело еще несколько дней пройтить, как, к превеликому удивлению моему, является опять тот же присланный от г. Орлова, и, остановив меня в сенях, спешащего иттить к генералу, и опять кланяется мне от него и опять зовет к нему почти неотступно, говоря, что он велел мне сказать, что, ейей, есть ему до меня крайняя нужда, и чтоб я как можно к нему пожаловал, приехал и хоть бы на одну минуту. - "Батюшка ты мой! отвечал я ему. Ейей! мне и теперь никак не можно. Генерал спрашивает меня, и я, видишь, спешу иттить к нему". Сие было и в самом деле, и генерал чрез несколько минут послал меня со двора и надавал мне тогда столько комиссий, что я с превеликою досадою до самого обеда проездил и в прах измучился. Но на дороге не раз приходило мне на мысль сие призывание: - "Господи! говорил я сам себе и говорил не однажды: - какая бы такая Орлову была до меня нужда? да еще и крайняя? Никаких у вас с ним не было связей, и никаких таких дел между нами, по которым бы могла дойтить до меня когданибудь надобность, а того меньше и нужда!.. Не понимаю я!.." продолжал я, пожимая плечами, и отъехавши, опять тоже и тоже вспоминал и дивился.

Наконец и вздумал было к нему завернуть, но так случись, что было тогда уже поздно, надобно было поспешать домой к генералу, а к тому ж както и позабыл я, и не мог в точности вспомнить, где именно была его квартира, а у присланного хотел было еще расспросить, но его, вышедши в сени, уже не застал, он тогда уже уехал; сверх того опасаясь, чтоб сие меня не задержало, отложил я и в сей раз свидание с ним до другого случая, а пропустил благополучно и сей случай и не уважил ни мало и сего третичного призыва.

Но как бы вы думали? любезный приятель, ведь при сем одном не осталось еще сие. Но г. Орлову, видно так усердно хотелось вплести меня в свое дело, что не преминул решиться он сам опять к генералу и нарочно только для того приехать, чтоб со мною видеться, и меня как можно убедить приехать к нему; и потому, нашед меня в сей раз в зале, тотчас ко мне адресовался, и власно, как с некакою досадою мне сказал: "Эх, братец! ты какой! не мог ты по сие время никак побывать у меня, как я тебя и сам, и чрез [посланного], просил о том!" - "Эх, братец! отвечал я: ну, как это? разве не знаешь ты нашего генерала и не насмотрелся в Кенигсберге, каков он, и каково жить при нем его подкомандуюшим. Ведь он и здесь таков же: будь безотлучно при нем и как от дяди ни пяди. Если 6 можно было, то давно бы побывал, а то, ейей, не мог никак и на один час во все сии дни от него оторваться. Замучилтаки пас до бесконечности". - "Да кактаки так, подхватил он: как бы не найтить свободного времени, если б похотел; а я божусь тебе, что имею до тебя крайнюю нужду, и что истинно нарочно для того сюда наиболее и приехал, чтоб тебя звать к себе; ну, поедем же хоть теперь ко мне!" - "Нельзя, голубчик мой, и теперь никак! отвечал я. Генерал уже совсем готов и сбирается ехать со двора, и мне приказано уже от него, чтоб с ним ехать!" - "Экое горе! подхватил он: а мне крайняя до тебя есть нужда, и ты не поверишь, какая крайняя надобность поговорить с тобою".

- Господи! - удивляясь, отвечал я: да какой такой нужде необходимой быть?., не понимаю я, никаких у нас с тобою дел нет и не было! - "Этакой ты; ну, право, нужда, ейей! нужда, и нужда крайняя!"

- Фу! какой! подхватил я. Ежели есть нужда, так разве не можно тебе сказать мне ее здесь и теперь же? - "Нет, нельзя никак! отвечал он; а мне хотелось бы с тобою поговорить о том дома; пожалуйста, братец, поедем". "Ну! истинно нельзя, голубчик ты мой! отвечал я: а ежели подлинно есть тебе нужда, то для чего ж и здесь не сказать? разве не хочешь говорить о том при людях? Ну, так пойдем, вот туда в дальние комнаты, там никого нет, и мы можем себе говорить обо всем и обо всем, никто нас не увидит и не услышит, а благо время к тому теперь свободное, и генерал еще не совсем оделся".

От предложения сего позадумался было он, однако вдруг опять, власно как встрепенувшись, мне сказал:

- Нет, мой друг! здесь никак и пи под каким видом нельзя, а пожалуйста, приезжай ко мне! ты одолжишь меня тем неведомо как!

Тут опять, и власно как нарочно, растворились двери в комнату генеральскую, и как нам против самых оных тогда стоять случилось, то генерал, увидев Орлова, стал звать его к себе, и он принужден был, оставив меня, иттить к нему. Но в сей раз не долее пробыл он у пего, как только несколько минут, но, проходя опять чрез залу, не преминул поцеловаться со мною и опять мне сказать: - "Ну, пожалуйста же, мой друг, побывай у меня и как можно скорей, ты всегда найдешь меня дома, а особливо по утрам". "Хорошо, хорошо! сказал я, и как скоро только можно будет".

С сим и расстались мы тогда с сим человеком, и я ему хотя и верное почти дал слово побывать у него, но в самом деле, стали мне неотступные его просьбы и столь усильные зовы уже несколько и подозрительны становиться и приводить меня в недоумение превеликое, как что я, поехав тогда с генералом, во всю дорогу о том думал, и сам в себе говорил: "Господи! что за диковинка, и что за нужда такая? не помню я! Никакой, кажется, нужде быть не можно, а того меньше такой, о которой при людях и даже в доме у нас говорить не можно? Не понимаю, что за секреты такие? уж нет ли каких у него сплетней особливых, и не хочет ли он уже меня заманить во чтонибудь дурное? Да! вот и нашел человека! продолжал я сам себе усмехаясь говорить, тотчас ведь и согласился на все! не на такого он напал!"

Сим и подобным сему образом размышлял и сам с собою говорил я тогда во все утро, и всячески старался мыслями своими добраться до того, зачем таким призывал он меня к себе. Более всего подозревал я, что не по масонским ли делам то было?

Принадлежал он, как то известно было мне, к сему ордену. И как он не однажды меня и в Кенигсберге еще ко вступлению в оный уговаривать старался, но я имея както во всю жизнь мою отвращение как от сего ордена, так и от всех других подобных тому тайных связей и обществ, не соглашался к тому никак; то приходило мне в мысль, не хотел ли он и тогда заманить меня в оный, и не за тем ли призывал меня с таким усилием, но истинной причины никак мне и в голову не приходило.

Совсем тем, как тогдашнее время было очень шатко и самое критическое, то не имел я охоты входить ни в какие сплетни, а особливо при тогдашнем моем философическом расположении мыслей, и потому, подумав гораздо и сказав сам себе: уже ехать ли мне к нему и не погодить ли по крайней мере еще? решился наконец к сему последнему, а чрез само сие, все это происшествие тем и кончилось. Г. Орлов более сего уже мне не скучал и меня не видал, а я также, чем далее, тем меньше охоты имел к нему ехать, и скоро совсем о том и думать перестал.

Но после, как по вступлении на престол императрицы Екатерины открылось, что такое был Орлов и что он тогда делал и предпринимал, то легко я мог в помянутом его усильном домогательстве к заманению меня к себе, усмотреть истинную причину, и не мог уже нимало сумневаться в том, что ему хотелось вплесть меня в тогдашний свой комплот{11} и преклонить вступить, вместе с ними, в заговор тогдашний, и хотелось может быть потому наиболее, что я был у Корфа, адъютантом, а сей находился в милости у государя и они, может быть, ласкались надеждою узнавать от меня о многом до государя относящемся.

Но как бы то ни было, но я крайним поразился изумлением, услышав о революции и обо всем, во время оной и после происходившем. Однако не думайте, любезный приятель, чтоб я терзался притом сожалением и тужением о том, что упустил четверократный призыв себя к тому же, может быть, счастию, каким воспользовались тогда все сообщники гг. Орловых и бывшие с ними в заговоре, и досадую на самого себя, для чего не послушался я г. Орлова и не съездил тогда к нему, к чему натурально, если б только похотел, то мог бы найти свободное время. Нет, нет, любезный приятель, сие всего меньше меня беспокоило; а я, как тогда, так и после и даже и поныне, всегда, когда ни вспомню тогдашнее время и все помянутое с г. Орловым происшествие, как нахожу во всем оном нечто таинственное, и примечаю почти явные следы действия пекущегося тогда о истинном благе моем Промысла господня, старавшегося, как чрез все вышеупомянутые, власно как нарочно, случавшиеся мне препятствия и невозможности к езде к г. Орлову, так и последующим потом удивительным почти нехотением моим, или иначе не каким и власно как по неволе удержанием меня от того, спасти и предохранить меня, когда не от совершенного бедствия и несчастия, которое могло 6 всего легче воспоследовать, так по меньшей мере от наимучительнейшего состояния.

Ибо, судя по тогдашнему моему расположению мыслей и, прямо, по философическим правилам в жизни, к каким я прилепился столь крепко еще в Кенигсберге, за верное полагаю, что я никак бы и ни под каким видом не согласился на предложение г. Орлова, если 6 я к нему тогда и поехал и от него оное услышал, но оно поразило бы меня как громовым ударом, смутило бы весь мой дух и повергло бы меня в наимучительнейшее состояние. Ибо, как с одной стороны вся душа моя была тогда всего меньше заражена честолюбием и любостяжательством, и всего меньше обожала знатные и высокие достоинства, а жаждала единственно только мирной сельской, спокойной и уединенной жизни, в которой бы мог я заниматься науками и утешаться приятностями оных; а с другой стороны, дело сие и тогдашнее предприятие г. Орлова было такого рода, которого счастливый и отменно удачный успех не мог еще быть никак предвидим и считаться достоверным, но напротив того, все сие отважное предприятие сопряжено было с явною и наивеличайшею опасностию, и всякому, воспринимающему в заговоре том соучастие, надлежало тогда, власно как на карту, становить не только все свое благоденствие, но и жизнь самую, и подвергаться самопроизвольно всем величайшим бедствиям в свете; то подумал ли бы и восхотел ли б я тогда для недостоверного получения таких выгод, которые почитал я тогда сущими ничтожностьми и единою мечтою, самопроизвольно несть голову свою на плаху и подвергнуть себя без всякой нужды наивеличайшей опасности жизни и пожертвовать тому всем спокойствием и благо - действием в жизни?

- Нет! нет! никогда бы и никак я на то не согласился, и как бы г. Орлов ни стал меня уговаривать, но я верно бы его не послушался. А как бы скоро сие случилось, то подумайте, не подверг ли б я, себя и самым сим превеликой опасности? Не вооружил ли 6 я всю их шайку на себя злобно? Не произвел ли 6 во всех их опасение, чтоб я не донес на них государю и не подверг их всех опасности величайшей, и не могли ль бы они, для обеспечения себя от меня, предприять против самого меня еще чегонибудь злого и даже восхотеть сбыть меня с рук и с света? Да хотя б и того не было, так не мог ли 6 я и после, как нехотевший быть с ними заодно, претерпеть какогонибудь за то бедствия и опасности? А оставляя и все сие, не могло ль бы единое узнание такого страшного дела, при всем нехотении вступить в такой опасный заговор, подвергнуть меня в наимучительнейшую нерешимость, крайнее сумнительство и недоумение, что мне тогда делать, и молчать ли о том, или донесть где надлежало? Оба сии случая были бы для меня страшны и могли б дух мой поражать неописанным страхом и ужасом; ибо и самое молчание не сопряжено ль бы уже было с явною опасностию и ожиданием непременного себе бедствия, в случае если б заговор открылся и вкупе узнано было, что и я о том знал и ведал? Не стал ли б тогда меня самый долг присяги побуждать открыть толь страшный заговор самому государю? Но отважился ли бы я и на сие предприятие? А все сие не стало ль бы меня ежеминутно терзать и мучить?

Итак, другого не заключаю, что благодетельствующий мне промысл Всемогущего, положивший доставить мне и без того такую жизнь, какую только желало мое сердце, и одарить меня истинным, а не ложным благополучием в жизни, восхотел меня всем тем спасти не только от величайших бедствий и опасностей, но оказать мне и самым тем наивеличайшее благодеяние в жизни.

Но я удалился уже от моего повествования и письмо мое так увеличилось, что мне пора его кончить и сказать вам, что я семь и прочее.

Письмо 96

Любезный приятель!

Между тем, как упомянутое происшествие у меня с г. Орловым происходило, и у него с соумышленниками своими ковали на государя и втайне набиралась благоприятствующая императрице партия, государь, ничего о том не зная, не ведая, а будучи в совершенной беспечности, продолжал провождать время свое попрежнему, в ежедневных опорожниваниях бутылок с аглинским своим любимым пивом, в частных у себя, а особливо по вечерам, пирушках, с любимцами своими и фавориткой, в удостоивании первейших вельмож своих посещениями, в экзериировании и превращении на иной лад любезного своего кадетского корпуса и войск, как бывших тогда в Петербурге, так и вновь пришедших. А между тем, при помощи любимцев своих, занимался и разными политическими делами, также и относящимся до правления.

Он сделал во всей армии и во всем военном штате великую перемену, и старался все учредить на ноге прусской. Перемена была совсем прежняя экзерциция на манер прусский; мундиры пошиты по прусскому покрою; прежние и наиприличнейшие древние звания полков но городам уничтожены и, как я уже упоминал, велено было им называться \же по фамилиям их шефов, которым велено было и мундиры каждого полку отличить от других, чем они пожелают сами. Звание генераланшефов уничтожено, и велено им называться просто генералами, а бригадирская степень уничтожена совсем, и полковники, по прусскому манеру, производились уже прямо в генералмайоры. Прежде бывшее наказание солдат и всех военных батожьем, кошками и кнутом отменено, и велено наказывать палками и фухтелем, и для экзерцирования войска велено было собраться к Петербургу пятнадцати тысячам войска и стать лагерем. А для лучшего во всех военных распоряжениях успеха, составлена особая военная комиссия, в которой членами сделаны: принц Жорж, князь Трубецкой, Вильбоэ, Глебов, Мельгунов и генераладъютант барон Унгер, а председательствовал в оной сам государь своею особою.

Далее, прежняя лейбкомпания была распущена, поелику содержание оной ежегодно до двух миллионов рублей государству стоило; напротив того, прежний его голштинский конный полк получил все преимущества конной гвардии, а принцу Жоржу поручена была над ним команда. В самой Гольштинии велел он учредить 9 пехотных и 6 конных полков, с особым баталионом артиллерии. Начальство же над кадетским корпусом, при котором он сам до того был и шефом и директором, по сделанном наперед нарочно для того особом и великом торжестве, обеде и экзерцировании, поручил он генералпоручику и прежде бывшему императрицы Елисаветы фавориту, Ивану Ивановичу Шувалову.

Равномерное попечение начал было иметь сей государь и о поправлении и приведении в лучшее состояние нашего флота, и хотел, чтоб английские морские офицеры принимали у нас во флоте службу, и чтоб корабли вперед строены были не в Петербурге, а в Кронштадте. И в мае имел он удовольствие спустить при себе два вновь построенных военных семидесятипушечных корабля. Мне самому случилось быть при сем спуске оных и видеть всю употребляемую при том пышную церемонию. Стечение народа было притом бесчисленное, и государь присутствовал при том сам, с императрицею и со всем своим придворным штатом и всеми иностранными министрами, и назвал один из них "Королем Фридрихом", а другой "Принцем Жоржем". Не могу изобразить, как напряжено было тогда у всех любопытство, когда в несколько сот топоров начали вдруг подрубать подпоры, и как приятна была для всех та минута, когда корабль по склизам полетел вдруг с берега в реку Неву, и рассекал впервые хребет оной своими громадами. Гром от пушечной пальбы, кричание "ура", радостные восклицания народа, и звук труб, литавр и прочей музыки, раздавался тогда по всем окрестностям и придавал зрелищу сему еще более пышности и величия.

Относительно до дел внутреннего правления государственного, то сенату предоставлен был только департамент гражданских дел, и не велено было ему более ни во что мешаться. А для попечения о славе государства и благоденствия подданных, сделана конференция и членами оной принц Жорж, принц ГолштейнБекский, граф Миних, князь Трубецкой, канцлер Воронцов, Вильбоэ, князь Волконский, Мельгунов и Волков. А чтоб не отягощен был государь просьбами, то запрещено было подавать государю лично челобитные, а велено просить обо всем в учрежденных к тому местах.

В самой полиции сделаны некоторые перемены: уничтожены везде полицеймейстеры, и оставлены только в обеих столицах, и московскому велено быть подсудимым нашему генералу, яко главному полицеймейстеру.

Издан был также указ, относящийся до поспешествования коммерции и торговле, и силою оного дозволен был выпуск за море хлеба, солонины и живого скота, и многие другие полезные для торговли установления.

Далее были, по приказанию его, освобождены из неволи, кроме Миниха, и многие другие, бывшие в ссылке, а наиглавнейший Бирон, герцог курляндский, с обоими сыновьями своими. Барон Менгден с фамилиею, барон Стрешнев и граф Лешток с женою: и всем возвращены прежние их чины, имения и достоинства.

В самом придворном церемониале сделаны были некоторые перемены, и государь требовал от всех иностранных министров, чтоб они первые свои визиты делали принцу Жоржу, поелику он его почитал первым принцем крови. Что касается до войны нашей с пруссаками, то, по пресечении военных действий, с самого вступления государева на престол, переговоры о мире начало свое восприяли и продолжались, при содействии самого государя, с такою ревностию, что <неразборчиво, 26(?)> апреля был наконец тот день, в который несчастная сия и толь многой крови и убытков нам стоющая война, получила действительное свое окончание, и в который заключен был между нами и пруссаками, так называемый вечный мир и самим государем подписан. А 30го числа, того ж месяца, был он и всему собранному ко двору генералитету и другим знатнейшим особам чрез великого канцлера, графа Воронцова, объявлен. И государь принимал от всех поздравления с оным, и дал потом превеликий обед, радуяся оному, как бы какой великой находке, и при продолжении стола, при беспрестанной пальбе из пушек, пил за здоровье короля прусского, к крайней досаде и огорчению всех истинных сынов отечества. После сего обнародован был сей мир и во всем городе, и 10е число мая назначено для всеобщего мирного торжества.

Торжество сие и последовало действительно помянутого числа, и было в своем роде хотя самое пышное и великолепное, но для всех россиян не весьма приятное.

Собрание во дворце всех знатных господ и генералитета было многочисленное, а стечение народа, для смотрения приготовленного к сему случаю огромного и прекрасного фейерверка, было несметное.

Для обеда и бала после оного приготовлен и с великою поспешностию отделан был большой зал во дворце, в том фасе оного, который был окнами на Неву реку. И государь, опорожнив может быть во время стола излишнюю рюмку вина и в энтузиазме своем к королю прусскому дошел до такого забытая самого себя, что публично, при всем великом множестве придворных и других знатных особ, и при всех иностранных министрах, стал пред портретом короля прусского на колени и, воздавая оному непомерное уже почтение, называл его своим государем: происшествие, покрывшее всех присутствовавших при том стыдом неизъяснимым и сделавшееся столь громким, что молва о том на другой же день разнеслась по всему Петербургу и произвела в сердцах всех россиян и во всем народе крайне неприятные впечатления. Совсем тем, самому мне происшествия сего не случилось видеть, и помянутых слов, произведших потом страшные действия, слышать своими ушами, а говорили только тогда все о том.

Нехотение пробыть сей день без обеда и весь оный промучиться в тесноте и в крайней скуке между множеством нашей братьи в передних дворцовых комнатах, а напротив того, крайнее любопытство и желание видеть на свободе сожжение фейерверка и оным досыта налюбоваться, побудило меня употребить в сей день небольшую и позволительную хитрость, и под предлогом недомогания отделаться в сей день от езды за генералом и остаться дома. И так, пообедав в свое время и одевшись попростев, пошел я заблаговременно ко дворцу, и выбрав себе наилучшее и способнейшее для смотрения фейерверка место, стал спокойно зажжения оного дожидаться. И хотя был тогда принужден ждать того несколько часов и не без скуки, однако заплачен был с лихвою за то неописанным удовольствием при смотрении сего наипрекраснейшего зрелища, продолжавшегося несколько часов сряду и достойного по всем отношениям всякого внимания от любопытного человека.

Был он самый огромный и стоющий многих тысяч. Главнейшие его фитильные шиты воздвигнуты были на берегу Васильевского острова против дворца и окон самой оной залы, где отправлялось тогда торжество. Впереди, против сих щитов, поделаны были другие движущиеся колоссальные фигуры, изображающие Пруссию и Россию, которые, будучи сдвигаемы по склизам и загоревшись, сходились издалека вместе, и схватившись над жертвенником руками, означали примирение. Не успело сего произойтить, как произросло вдруг на сем месте пальмовое дерево, горевшее наипрекраснейшим зеленым и таким огнем, какого я никогда до того не видывал. А вслед за сим, выросли тут же и многие другие, такие же деревья и составили власно как амфитеатр кругом сего места. Уже и одно сие зрелище было таково, что я не мог им довольно налюбоваться; но сколь удовольствие мое увеличилось, когда вслед за сим вспыхнул и загорелся вдруг большой щит и когда, но прошествии первого дыма, представился зрению моему огромный и великолепный Янусов храм с галереями по обеим сторонам и двумя портиками или пристенками, горящий разными и прекрасными фитильными огнями. Не видав никогда еще в таком совершенстве сделанный фитильный щит, не мог я зрелищем сим насытить тогда довольно глаз своих. А неменьшим удовольствием напоялось сердце мое при последующих потом и более часа сряду продолжавшихся верховых и низменных огнях и многоразличных фигур, составляющих из оных. Какое множество горело тут разного рода наипрекраснейших колес огненных и фонтанов, и других тому подобных штук! Какое множество выпушено было верховых ракет и лусткугелей! Какое множество бураков с швермерами и звездами, и какое множество разных водяных фигур, горевших на Неве перед дворцом самым, и производивших разные звуки и шумы. Зрелища сии были так разнообразны и хороши, что я истинно едва успевал следовать очами своими за всеми сими и на большую часть новыми и невиданными для меня предметами, и удовольствие мое было превеликое.

Наконец, не менее увеселяли меня и другие щиты, построенные на больших ладьях, приводимые по воде и устанавливаемые против дворца на место сгоревших. Один из них был прорезной и составленный из искр несметного множества швермеров и колес, горевших позади его, а другой, из так называемых свечек и белого огня, и оба сделанные очень хороню и горевшие весьма удачно.

Словом, фейерверк сей был огромный и такой, какие бывают редки, и стечение смотревшего народа было чрезвычайно великое. Все берега реки Невы и все ближние места были унизаны людьми, а не осталась и самая река праздною, но усеяна была множеством суденышков, наполненных зрителями. По счастию, погода случилась тогда самая тихая и наиприятнейшая вешняя, только жаль было, что вечер тогда случился светловат и не так было темно, как для фейерверка было надобно. Впрочем, зрелище сие продолжалось нарочито долго, и мы не прежде разошлись, как уже около полуночи.

Сим образом кончилось мирное торжество в тот первый день. Но государю угодно было, чтоб оно некоторым образом продолжалось и в последующий день. Но как в оный выставлены были только для подлого народа быки и вино, то о сем, как незаслуживающем дальнейшего внимания деле, я и не упоминаю; а вспомнив, что письмо мое достигло обыкновенных своих пределов, решился на сем месте остановиться и предоставить дальнейшее повествование письму будущему, сказав вам, что я есмь и прочее.

Письмо 97

Любезный приятель!

Как государь ни старался сделать мирное свое торжество для всех подданных своих приятнейшим, и самою пышностию оного ослепить народ подлый, однако сделанное им, чрез помянутую, крайне неосторожную поступку и ни с чем несообразное уничижение себя перед портретом короля прусского, неприятное и глубокое впечатление осталось в сердцах подданных его неизгладимым, и не только не уменьшило, но бесконечно еще увеличило всеобщее на него негодование. Все, до которых только доходил о том слух, были поступкою сею крайне недовольны, а как присовокупилось к тому и то, что тогда всему народу сделалось уже известно, что помирились мы с пруссаками ни на чем, и он при заключении мира сего не удержал себе ни малейшей частички из завоеванных земель, а положено было не только Померанию, но и все королевство прусское отдать обратно, которого всем россиянам было крайне жаль и о котором некоторым известно было, что король, находясь в последней своей крайней нужде, намерен был уже и сам уступить его нам на веки, если 6 мог только купить чрез то одно себе - мир. А тогда не только получил его, так сказать, безданно беспошлинно, но сверх того и ту, совсем неожидаемую им и неописанно полезную для его выгоду, что государь наш из единой любви и непомерного к нему почтения, отстав от всех прежних союзников наших, с которыми вместе толико лет проливали мы кровь свою, за которых потеряли толь многие тысячи наилучших своих воинов, и пожертвовали толь многими миллионами наших денег и истощили тем даже все государство наше, и не только отстал, но расположился еще и помогать против их королю прусскому всеми своими силами и возможностями, и что для учинения тому начала, велел уже бывшему при цесарской армии Чернышовскому корпусу примкнуть к прусской армии, и вместе с пруссаками воевать против прежних наших союзников цесарцев{12}. А рассеявшаяся о том в народе повсеместная молва прибавляла еще, что будто бы государь помянутый наш в двадцати тысячах человек состоящий, Чернышевский корпус даже подарил совсем и навсегда королю прусскому; а со всем тем, о возвращении прочей армии в Россию никто еще не говорил ни слова, а напротив того начинала рассеваться молва, что государь, всем тем еще не удовольствуясь, затевал еще за Голштинию свою какуюто новую войну против датцкого королевства, и что готовился уже флот наш к отплытию в море, а армии нашей велено было идти опять в поход, и пробираться чрез Померанию в Мекленбург, и что некоторая оной часть, под предводительством графа Румянцева, туда уже выступила; и что у государя не то было на уме, чтоб чрез помянутое примирение с королем прусским доставить государству своему мир, тишину, спокойствие и отдохновение, но он вознамерился, чрез предпринимание без всякой нужды новой, отдаленной и совсем бесполезной для нас войны, повергнуть все государство свое вновь в бездну многоразличных зол и отягощений, и войны сей так жаждал, что вознамерился даже сам в поход с армиею своею отправиться, и самолично командуя оною, и королю прусскому помогать и с новыми неприятелями драться. То все сие не только огорчало и смущало умы всех россиян, но и сердца их раздражало против его до бесконечности и так, что никто не мог взирать на него с спокойным духом и не чувствуя в душе и сердце своем досады и крайнего негодования и неудовольствия на него.

А все сие и произвело то последствие, что не успело помянутое мирное торжество окончиться, как бывший до того, но все еще сносный и сокровенный народный ропот увеличился тогда вдруг скорыми шагами, и дошел до того, что сделался почти совершенно явным и публичным. Все не шептали уже, а говорили о том въявь и ничего не опасаясь, и выводили из всего вышеписанного такие следствия, которые всякого устрашить и в крайнее сумнение о благоденствии всего государства повергать в состоянии были.

Теперь посудите, каково ж было тогда нам, находившимся при полицейском генерале и о увеличивающемся с каждым днем помянутом всенародном ропоте, огорчении и неудовольствии, получающим ежедневные уведомления? - Не долженствовало ль нам тогда наверное полагать, что таковой необыкновенный ропот произведет страшные действия и что неминуемо произойдет какойнибудь бунт или всенародный мятеж и возмущение? - Ах! любезный приятель, мы того с каждым почти часом и ожидали и я не могу вам изобразить, каково было для нас сие критическое время, и сколь много смущались сердца наши от того ежедневно.

Но никто, я думаю, так много всем тем не смущался, как я. Известное уже вам тогдашнее расположение моего духа и мыслей делало меня ко всему тому еще чувствительнейшим. Я воображал себе все могущие при таком случае быть опасности и бедствия, тужил тысячу раз, что находился тогда при такой должности и жил при таком генерале, который, в случае мятежа и возмущения, всего легче мог и сам погибнуть и нас с собою погубить: желал быть тогда за тысячу верст от него в отдалении; помышлял уже несколько раз о том, чтоб, воспользуюсь дарованною всему дворянству вольностию, проситься в отставку и требовать себе абшида{13}; но и досадовал вкупе и досадовал неведомо как, что тогда собственно учинить того было не можно и что необходимо долженствовало дожидаться наперед месяца сентября, с которого дозволено только было проситься в отставку. Сие обстоятельство паче всего меня огорчало, и я истинно не знаю, что б со мною было и до чего 6 я дошел, если 6 при всех сих крайне смутных обстоятельствах не подкрепляло меня мое твердое упование на моего Бога, и сделанное единожды навсегда препоручение себя в Его Святую волю, не ободряло весь мой дух и не успокаивало сердце. Я надеялся, что Святой его и пекущийся о благе моем Промысл верно не оставит меня и при сем случае и произведет то, что за лучшее и полезнейшее для меня признает. И, ах! я не постыдился и в сей раз в сем уповании моем на моего Творца и Бога!

Он и действительно не оставил меня и произвел то, что я всего меньше мог тогда ожидать и думать! - Словом, Святой воле Его угодно было расположить тогда так обстоятельствы, что я вдруг и против всякого чаяния и ожидания, сперва власно как некоею невидимою силою, оторван был от моего генерала, наводившего собою на нас толь великое опасение, а вскоре потом ни думано, ни гадано, получил то, чего только жаждала вся душа моя и вожделело сердце. И как происшествие сие принадлежит к достопамятнейшим в моей жизни и имело великое влияние на весь остаток оной, то и опишу я оное вам в подробности.

Случилось это в один день и, что удивительнее, в самый такой, в который мы, по дошедшим до нас чрез полицейских служителей новым слухам о увеличившемся ропоте и неудовольствии народном, в особливости были растревожены, и о том, собравшись пред самым обедом в кучку, между собою судачили, воздыхали и говорили, как вдруг без памяти прискакал к генералу нашему один из государевых ординарцев, и, пробежав мимо нас к генералу в кабинет, ему сказал, чтоб он в ту же минуту ехал к государю, и что государь на него в гневе. Не могу изобразить, как нас всех необыкновенное сие явление поразило и удивило. Что ж касается до генерала, который только что взъехал тогда на двор, возвратившись из обыкновенных своих всякий день путешествиев, и расположившись в сей день обедать дома, хотел было только скидывать с себя кавалерию и раздеваться; то он побледнев и помертвев от сей неожидаемой вести, только что кричал: "Карету! Скорей карету!" и бежал в нее садиться опять, и как оная была еще не отпряжена и ее вмиг опять подвезли, то, подхватя с собою товарища моего, князя Урусова и полицейского ординарца, которые одни в тот день с ним ездили, полетел от нас как молния туда, где государь тогда находился, и с такой поспешностию, что едва успел нам сказать, чтоб мы погодили обедать, покуда он либо сам приедет, либо пришлет карету обратно.

Оставшись после его, не знали мы, что думать и гадать о сем происшествии, и прежнее наше судаченье сделалось еще больше и важнее. "Уже не произошло ли чего особливого? говорили мы между собою: уж не сделалось ли где мятежа и возмущения какого? Ныне того и смотри и гляди!"

О государе всем нам известно было, что он в то утро поехал за город смотреть пришедший только накануне того дня к Петербургу прежний свой и любимый кирасирский полк. "Уже не произошло ли там чегонибудь не дарового? продолжали мы говорить: или не увидел ли он чего во время езды своей туда?.. И, ахти!.. беда будет тогда генералу нашему!.. На первого он оборвется на него, и первому скажет, для чего он будучи полицеймейстером, не глядит, не смотрим..." Далее думали и говорили мы: "Уж не узнал ли какимнибудь образом государь, что генерал наш тайком и часто ездит к государыне и просиживает у ней по нескольку часов сряду и не за то ли он на него разгневался?.."

Сим и подобным сему образом догадывались и говорили мы между собою, дожидаясь возвращения генеральского, и сгорали крайним любопытством, желая узнать истинную причину, которая, однако, при всех наших думаньях и догадках, никому из нас и на мысль не приходила. А потому и судите, сколь великому надлежало быть нашему изумлению, и сколь сильно поражены были мы все, когда, вместо генерала, прискакал к нам один товарищ мой, князь Урусов и, вбежав к нам в зал, его с любопытством встречающим, учинил нам пренизкий поклон, и сказал: "Ну, братцы! поздравляю вас всех!" - С чем таким? подхватили мы, и воспылали еще множайшим любопытством слышать дальнейшее. "А вот с тем, государи мои! продолжал он: что всякий из нас изволька готовиться в путь!" - Куда это? спросили мы в несколько голосов и перетревожившись уже от одного слова сего. - "Куда! подхватил он: ни меньше, ни больше как в заграничную армию!" - Что ты говорить! спросили мы, крайне смутившись. Неужели генерала посылают в армию? - "Какое тебе генерал? отвечал он: генерал как генерал, остается там же, где был, и поехал теперь с государем обедать, а изволька все мы за границу!" - Как это? подхватили мы еще больше изумившись. Нам то, зачем же таким в армию? - "Как зачем? сказал он. Затем, чтоб служить, иттить с нею в поход, и воевать против неприятеля. Словом, было б вам всем, государи мои, известно и ведомо, что мы уже теперь не находимся в штате у генерала; а всех нас у него отняли, и велено отправить нас в армию и распределить по полкам опять".

Слова сии поразили нас всех, как громовым ударом. Мы оцепенели даже и не в состоянии были долго выговорить ни единого слова. Но вдруг потом приударились в разные голоса, спрашивать и говорить. Иной, не веря всему тому, говорил, что он шутит; другой считал это пустяками; третий крестился и говорил: Господи помилуй! как это можно! Но те, которые не находили в том шутки, приступали к князю и просили его, чтоб он не томил их больше и сказал им: подлинно ли все то правда? и буде он не шутит, то каким же образом и как это так сделалось, и от кого произошла такая неожидаемость?

И тогда, князь, побожившись, что он ни мало не шутит, и чтото не только точная правда, но он слышал и знает, от кого и произошло все сие.

"Словом - продолжал он, обратясь к стоящему с нами рядом нашему оберквартермистру Лапту - говорить причиною тому никто иной, как вы, и но милости вашей вышла на нас всех теперь такая невзгода и беда!" - От меня? с удивлением спросил Ланг. - "Точно так и от вас одних все это загорелось; а вот я вам и расскажу все дело. Вы ведь были прежде сего в кирасирском государевом полку, и из оного к нам взяты?" - Был! сказал на сие Ланг, - ну, так что ж? - "А вот что, отвечал князь. Как государю все офицеры сего полку, а в том числе и вы были коротко известны, то сегодня, приехавши смотреть свой полк, не находит он вас и спрашивает, где 6 вы были, и для чего вас нет во фрунте. Ему отвечают, что вас давно уже нет в полку, и что вы взяты генералом нашим к нему в оберквартермистры. Государь не успел сего услышать, как и вспылил и прогневался ужасным образом на нашего генерала.

- "Как, это смел, кричал он в гневе, - взять его Корф из полку моего, как можно отважиться сделать то и оторвать от полку лучшего офицера и без моей воли и приказания? Да на что ему оберквартермистр? Армиею ли он командует? в походе что ли он? Ба! 6а! ба! да на что ему и штатто весь?..." никто не посмел сказать на сие государю ни одного слова, а он, час от часу более гневаясь, велел в тот же миг скакать ординарцу за генералом нашим, а сам тотчас между тем дал имянное повеление, чтоб у всех генералов, кои не командуют действительно войсками и не в армии, штатам впредь не быть, и у всех таковых чтоб оные отнять, и отослав в армию, распределить по полкам. Вот, государи мои! продолжал князь, как началось, произошло и кончилось это дело. Генерал наш, прискакав, хотя и оправдался пред государем тем, что по прежним распорядкам имел он право требовать, кого хотел; но сделанного переменить не только уже не мог, но не посмел и заикнуться о том, а доволен был, что государев гнев на него поутих, и что получил он приказание ехать с ним обедать к принцу Жоржу, а с сим известием и прислал он меня к вам, государи мои!.."

Теперь не могу я никак изобразить, с каким любопытством мы все сие слушали, и в каковых разных душевных движениях были мы все при окончании сей повести, и при услышании о сей ужасной и всего меньше ожидаемой с нами перемене. Мы задумались, повесили все головы и не знали, что думать и говорить. Никому из нас не хотелось ехать в армию, и к тому ж еще и заграничную, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда известно нам уже было, что начиналась новая война против датчан.

Но никому не было известие сие так поразительно, как мне, едва только изза границы приехавшему и в отечество свое возвратившемуся. - "Ах, батюшки мои!., говорил я, нука, велят распределить еще по самым тем полкам, где кто до сего определения сюда был?.. Что тогда со мною будет? Полкто наш в Чернышовском корпусе, и находится теперь при прусской армии! и нука то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего на веки. О, Боже Всемогущий, что тогда со мною будет?"

Сим и подобным сему образом говорил я тогда и вслух и сам с собою. Сердце замирало во мне при едином воображении сей обратной езды в армию, и мысли о сем так смутили и растревожили весь дух мой, что я, севши за стол, во весь обед не в состоянии был проглотить единого куска хлеба. А не в меньшем беспокойствии и душевном смущении находились и все прочие мои сотоварищи. Всем им до крайности неприятна была сия перемена, и как всякому самому до себя тогда было, то никто и не помышлял о том, чтоб утешать

других в сей нечаянной горести и печали. Один только Ланг не горевал о том, ибо надеялся, что он останется в Петербурге, и что его определят по прежнему в полк, из которого он только что прибыл к нам пред недавним временем. Все мы завидовали ему в том, и в сердцах своих немилосердно его ругали и бранили за то, что он был всему тому, хотя правду сказать, невинною с своей стороны причиною.

"Догадало и генерала, - говорили мы тихонько между собою: набирать себе еще оберквартермистров, обераудиторов! Ну, на что сударь, в самом деле они ему? Мы хотя службу служили, и всякий день были не без дела, а онито... На боку только лежали и за ними только и всего дела было, чтоб приходить сюда обедать, и опять иттить на квартиры и заниматься, чем хотели". Совсем тем, что мы ни говорили и как о том ни судачили и ни рассуждали, но как дело было сделано, и генералу приказано уже было нас немедленно представить в военную коллегию, то и не выходило у нас сие ни на минуту из ума и из памяти, и подало повод к тому, что мы, вставши изза стола, сделали между собою общий совет и стали думать и гадать о том, как нам в сем случае быть и что при сих обстоятельствах делать? И нет ли еще возможности какой к тому, чтоб нам отбыть от распределения по полкам и отправления нас в заграничную армию. "Уже не может ли, - говорили некоторые из нас - пособить нам в сем случае генерал наш? Хоть бы уж эту милость сделал он нам за все наши труды и беспокойную службу при нем!"

"Где генералу это сделать, говорили напротив того другие: и можно ли ему чем помочь, когда дано о том имянное повеление! Он не посмеет и заикнуться теперь о том, а особливо по обстоятельству, что и делото, все произошло от него. Теперь все наши братья его ругать и бранить за сие будут!"

Что касается до меня, то мне толкнулся тогда указ о вольности дворянству в голову, и я, приценясь мыслями к тому, твердил только, что ничего бы так не хотел, как получить абшид и уйти в отставку, а не знаю только, как бы это можно было сделать; но как таковое желание из всех нас имел только я один, а всем прочим не хотелось еще выбыть совсем из службы, а иным и некуда было иттить в отставку, то они не только не советовали и мне того, но говорили еще, что едва ли и можно будет мне сие сделать; и тем доводили меня до отчаяния.

С целый час проговорили и просудачили мы о сем на тогдашнем общем совете, и наконец, с общего согласия, положили, чтоб на утрие поранее всем нам собраться и, при предводительстве нашего генеральсадъютанта Балабина предстать пред генерала с униженнейшею нашею о том просьбою. - "Попытка не шутка, говорил господин Балабин, а спрос не беда!., отведаем, попросим!.. Возьмется чтонибудь для нас сделать - хорошо, а не возьмется, так мы и поклон ему, и станем искать уже другой какой дороги!.."

С сим разошлись мы тогда, и я, пришед на квартиру свою, всю почти ночь о том тогда продумал, и попросил в тайне Творца моего и Бога, о вспоможении мне в сем случае и о том, чтоб Он сам наставил и надоумил меня, что мне делать и сам бы мне в том руководствовал и помогал. На утрие собрались мы по сделанному условию все в кучку ранехонько к генералу в дом, и, дождавшись как он встал, пошли к нему в кабинет.

Генерал встретил нас изъявлением искреннего своего сожаления о происшедшем и о том, что против хотения своего принужден теперь лишиться нас. И изъявлял нам, как он нами был доволен, и как бы не хотел никогда расстаться с нами...

Мы кланялись ему и благодарили за хорошее его об нас мнение, и уверяли также и с своей стороны, что мы так милостию его довольны были, что хотели бы всегда служить при нем, хотя в самом деле совсем не то, а другое на сердце и на уме у нас тогда было, и мы с сей стороны и ради еще были, что от него отделались благополучно; но как скоро первый сей церемониал кончился, то, смигнувшись, начали мы все говорить, и кланяясь, просить его о вспоможении нам в нашей нужде, и о исходатайствовании того, чтоб нас не посылать в армию, а распределили б тут гденибудь, по местам разным. Генерал не успел сего услышать, как вдруг переменил тон, и стал нам клясться и божиться, что хотя бы он и душевно желал пособить нам в сем случае, но не находит себя ни мало к тому в состоянии, и чтоб мы пожаловали его в сем случае - извинили! Словом, он отказал нам в нашей просьбе совершенно, и чтоб прервать скорей с нами о том разговор, то кликал своего слугу, и велел подавать себе одеваться и посылать полицейского секретаря с делами, который обыкновенно был уже к тому наготове.

Досадно и крайне чувствительно всем нам было слышать такой скорый, холодный и совершенный отказ от генерала, и видеть явное нехотение оказать нам в сем случае, хотя б малое какое со стороны своей вспоможение, например, хотя бы обещал попросить об нас когонибудь из своих приятелей и знакомых, что бы ему всего легче можно было и сделать, а не только обещать. II как мы увидели, что он нас тем власно как вон выгонял, то поклонившись ему, вышли вон, мурча всякий себе под нос, и ругая его в мыслях за то немилосердным образом.

Мы, смолвившись, прошли все чрез зал, в угольную и на другом краю дома находящуюся комнату, чтоб и поговорить свободнее между собою и опять посоветовать, что делать. Там изливали мы на языки наши все тогдашние чувствования сердец наших: бранили и ругали генерала за его к нам неблагодарность, за неуважение всех оказанных ему бесчисленных и почти рабских услуг и за нехотение помочь нам ни на волос, при тогдашних тесных наших обстоятельствах, в которые ввергнуты мы были по его же милости и безрассудку. Но как все таковые брани не в состоянии были нам принесть ни малейшей пользы, то, наговорившись досыта, приступили мы опять к совещаниям о том, что делать.

- "Ну, братцы!., сказал нам опять наш бывший генеральсадъютант Балабин. Когда его высокопревосходительство изволил нам так милостиво на отрез отказать, так не остается теперь другого, как всякому искать самому себе другую и лучшую дорогу. Нет ли, государи мои, у всякого из вас какихнибудь других милостивцев и знакомцев, которые бы могли за вас в военной коллегии замолвить слово? Ступайтека, господа, теперь по домам своим и поищитека их. Здесь у генерала делать нам уже более нечего. Ломоть уже отрезан и не пристанет, и так надобно поспешить и постараться о том, покуда еще не написано представление об нас, и как писать оное никому иному, как мне будет надобно, то я постараюсь уже между тем сколько можно оным помешкать. Ступайтека, ступайте и нечего медлить, господа! надобно ковать железо, покуда горячо. Ищите себе милостивцев и покровителей и приходитека завтра опять и гораздо поранее ко мне".

Все одобрили его мысли и предложение, и дав требованное обещание, пошли, кто куда знал. А как и мне делать более уже тут нечего было, то пошел и я, но сам истинно не зная куда? Ибо, как у меня из всех знатных не было ни единого человека знакомого и такого, к которому бы я мог в сей нужде прибегнуть, то не знал я, куда иттить и к кому преклонить мне бедную свою голову тогда. Никогда еще не был я так сильно печалию огорчен, как в сии крайние критические минуты. Я пошел, повеся голову из дома генеральского, и, идучи мимо окна, под которым он тогда сидел и чесался, взглянув на него, сам в себе подумал и, качав головое, говорил: "Тото только я от тебя, государь мой, и нажил! Затемто только ты меня сюда выписал, и темто только возблагодарил за все мои труды и услуги? Ну,

"Бог с тобою!" продолжал я и, сказав сие, махнул рукою и пошел, не озираючись, далее!

Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне, любезный приятель, на сем месте остановиться, и предоставя дальнейшее повествование письму будущему, сие окончить уверением, что я есмь и прочая.

Письмо 98

Любезный приятель!

В сегодняшнем письме расскажу я вам о новом опыте милосердия Божеского ко мне и о новой черте действий благодетельствующего и пекущегося обо мне святого Его Промысла, и самым тем докажу ту истину великую, что Всемогущий никогда так охотно слабым своим и немощным тварям, возлагающим на него всю свою надежду и упование, в нуждах их не помогает, как тогда, когда не остается уже им никакой помощи и надежды на других смертных, толико же слабых и немощных, как они и сами, и что Он находит, власно как особливое удовольствие в том.

Самое сие случилось тогда опять действительно со мною, и я имел удовольствие видеть в собственном примере своем и в сей раз подтверждение справедливости той простой пословицы нашей, что "когда Бог пристанет, так и пастыря приставит".

Не успел я помянутым образом, вышед из дома генеральского в крайнем недоумении, задумчивости и огорчения, несколько сот шагов отойтить, идучи сам почти не зная куда и зачем, как вдруг и власно, как бы кто мне в уши шепнул, пришла мне на мысль та Куносова любимая и наизусть мною дорогою выученная немецкая, духовная ода, о которой я вам однажды уже упоминал и которая начиналась следующими словами:

"Есть Бог..."

и вдруг меня ободрила, что я власно как оживотворился, и в уме своем, как из сна воспрянув, сказал: "Фу! какая беда? что я за правду так горюю и отчаиваюсь? Нет у меня милостивцев и покровителей на земле, так есть на небесах и сильнее всех оных! Есть такой, Который более скорее всего может, и на Которого мне всего более надеяться можно". Слова сии влили, как некакий живительный бальзам в уязвленную горестью мою душу. Вся она в единый миг успокоилась тогда, сердце ж вострепетало как от радости какой, и разлило по всей крови моей некое приятное ощущение.

"Великий Боже! возопил я тогда, вообразив себе как можно живее его близкое присутствие к себе и устремя все душевные помышления и все чувствования моего сердца к Нему: вот случай, при каких Ты отменно любишь помогать! Помоги Ты мне в нужде моей, да воспрославлю имя твое. Никого нет у меня, кроме Тебя, к кому б мог я прибежище взять. Наставь и научи Ты меня сам и покажи след, куда иттить и что мне делать?"

Мысли сии так меня тогда расстрогали, что как в самую ту минуту случилось мне поровняться с одною церковью? стоявшею подле пути моего, и я увидел входящих в нее людей, то вдруг произошло желание во мне зайтить в оную и помолиться. "Пойду! сказал я сам себе, и ввергну себя вместе с ними к подножию ног моего Господа, препоручу вновь себя в святую волю Его". И что ж произошло и вышло из сего?

Не успел я войтить в церковь сию, как вдруг поражает меня вид внутренности оной.

Я узнаю оную и вспоминаю, что некогда бывал в ней, и бывал много раз, словом, что она была самая та, в которую хаживал я так часто по приказанию господина Яковлева, когда, в прежнюю мою бытность в Петербурге, просил я произведении себя в офицеры, и как самая она привела мне на память и сего тогдашнего моего милостивца и благодетеля, то, поразившись вдруг напоминанием сим, сказал я в мыслях сам в себе: "Да вот у меня есть знакомец и милостивец в Петербурге. Я и позабыл совсем про него! Но ахти! продолжал я: гдето он ныне? Чемто и при какой должности?.. Не случилось мне както ни самого его видеть, ни разговориться ни с кем про него? Кудато делись они по смерти генерала их, графа Шувалова, при котором он играл такую великую ролю? В Петербурге ль то он еще, или куда выбыл? мне и не ума было об этом расспросить и распроведать; а вот при теперешнем случае он, может быть, мне бы и пригодился? Что я не распроведаю о том? право! распроведать бы... но где и как? Постой, - воскликнул я, продолжая о сем мыслить и час от часу прилепляясь более к этой мысли: всего лучше распроведать о том в доме том, где он тогда жил и который был недалеко отсюда, и мне довольно был знаком и приметен".

- "Уж не пойтить ли мне теперь же туда? Время, благо, праздное и свободное! на квартире что ж я буду делать!.. Ейей! сбегаюка я туда! Почему знать, может быть и (не) по слепому случаю зашел я сюда в церковь!.. Может быть и сама судьба завела меня сюда, чтоб напомнить мне о сем человеке, и кто знает! может быть он и ныне в состоянии будет мне помочь так, как помог при тогдашнем случае? и ах! когда бы могло это так случиться, и он помог бы мне! Пойду! Ейей, пойду, и буде он тут, то адресуюсь прямо к нему! Не великая беда, если и не удастся. Говорится же в пословице: "попытка не шутка, а спрос не беда". Сказав сие, и будучи всеми мыслями и словами сими растроган очень, не стал я долго медлить, но положив с особливым усердием несколько земных поклонов, и вздохнув из глубины сердца моего к небесам, побежал я искать дома, где жил до того господин Яковлев, и как мне от церкви все улицы и переулки были еще довольно памятны, то и не трудно мне было его найтить.

Теперь, судите же о изумлении и крайнем удовольствии моем, когда, подошед к воротам дома сего, увидел я сходящего с крыльца одного армейского офицера, идущего ко мне па встречу и мне на сделанный мною учтивый вопрос, не может ли он мне сказать, кто живет ныне в этом доме? мне сказавшего:

"Как кто! да разве вы не знаете? Хозяин, сударь, оного, Михайла Александрович Яковлев"! - Что вы говорите? - воскликнул я, обрадуясь до чрезвычайности.

"Но не знаете ли вы, - спросил я далее: дома ли он теперьили нет, и где б мне его найтить было можно? он мои давнишний знакомец! - "Как не знать, отвечал он: я сей только час его видел и иду от него. Он дома, и вы извольте только иттить прямо на крыльцо, а там в зал, а оттуда в двери на лево. Он сидит в кабинете своем, и об вас тотчас ему доложат". - Покорно вас, батюшка, благодарю, сказал я: вы меня очень обрадовали; но хотелось бы мне вас еще спросить, чем он ныне и служит ли еще и буде служить, то где и при какой должности? - "Как? ответствовал он мне, удивившись. Неужели вы, батюшка, и того не знаете? он, сударь, бригадир и заседает в военной коллегии, и хотя вторым, но важнейшим из всех членов. Все почти дела он один делает!" - Не вправду ли? О Боже Всемогущий! воскликнул я, сам себя почти не вспомнив от удовольствия и радости. Ах! как вы меня обрадовали, государь мой! и как я вам за сие благодарен.

Офицер удивился моему восторгу и не преминул спросить меня, не имею ли я до него нужды, и не нужно ли мне в чемнибудь его вспоможения?

- Тото и дело! - отвечал я, и нужда превеликая!

Как генерала своего не застал я дома, то побежал прямо к господину Балабину, с которым и хотелось мне более видеться, и сообщи, ему все, что со мною случилось и рассказал о всех словах г. Яковлева. Он дивился не менее моего нечаянности сего случая, и рад бьл неведомо как, что я так скоро сим делом спроворил. "Ну! спасибо! право спасибо, Андрей Тимофеевич! говорил он. При тебе, может быть, и нам всем хорошо будет. И на что нам всем лучше сего ходатая и попечителя, и иском бы искать, не иайтить нам лучшего. Я сам знаю, что он ворочает почти один всеми делами в военной коллегии. А что касается до генерала нашего, продолжал он, так уговорить его написать то беру уже я на себя. Я на горло ему Наступлю, если вздумает он и в том уже нам отказать! Он и не хотя у меня напишет. Соберитеська завтра поранее сюда, и положитесь в том на меня."

Пришед на квартиру, препроводил я весь остаток того дня уже повеселее прежнего, а люди мои почти вспрыгались от радости, когда я им сказал, что Бог подаст нам надежду быть скоро дома и получить отставку. Да и в ночь, последующую за сим, спал я уже спокойнее, нежели в прошедшую; ибо голова моя набита была мыслями не об армии и не о войне, а уже воображениями приятной сельской жизни.

На утрие, как пришел я в дом генеральский, то нашел всех моих бывших сотоварищей в собрании, и г. Балабина, ушедшего уже к генералу, с написанным об нас представлением. Он успел уже до меня отобрать ото всех желания и вписать оные против имен в список; а вскоре после того вышел и он от генерала, и завидев нас, сказал: - "Ну! братцы! скажите спасибо!.. Было хлопот довольно, и на силу, на силу уломал я его, как доброго черта. Не хотел было никак подписывать написанного мною, и чего и чего не говорил он! И не смеетто, и боитсято государя сделать об нас такое представление, и будетто оно ни мало не кстати; и не произведетто нам никакой пользы, и коллегиято его не послушает, и поднимет только на смех и ничегото из того не выйдет!.. Словом, он отговаривался всем и всем; но я приступил к нему уже не путем, и говорил наконец: пускай же не выйдет из того ничего, и коллегия его не послушает; но по крайней мере, он не останется нам ничем должен, и мы будем уже на несчастие свое, а не на его жаловаться. И симто и подобным тому образом, на силу на силу, преклонил его к тому, чтоб послать такое представление на Божью волю и на удачу. И теперь пойдемте, господа, он велел мне всех вас к себе представить".

"Ну, так ступайте, батюшка, с Богом и адресуйтесь к нему прямо. Он человек милостивый, и если только ему можно, то все для вас сделает, а особливо, если вы ему знакомы". Сказав сие и раскланявшись со мною, пошел он своим путем далее, а я, оставшись, в несколько минут не мог собраться с духом от удивительного сплетения всех сих обстоятельств, поразившего меня нечаянностию своею до чрезвычайности.

Наконец, взошед на крыльцо, а потом в зал, довольно мне еще памятный и знакомый, удивился я не нашед в нем ни одного человека, а увидев в правой стороне большие стеклянные двери, а за ними домашнюю церковь, которой в прежнюю мою бытность совсем тут не было. Я, помолившись и тут моему Создателю, и восслав к Нему благодарный вздох за нечаянное приведение меня в дом сей, пошел прямо туда, куда мне сказано было, то есть влево и во внутренние комнаты г. Яковлева. Тут нахожу я одного только лакея, который не успел меня увидеть, как, вскочив, побежал было обо мне сказывать. Но не успел он растворить в кабинет двери, как г. Яковлев, увидев меня сказал: "Пожалуйте сюда!" и между тем, как я ему кланялся и собирался говорить, продолжал: "Чтото мне знакомо лицо ваше, батюшка! кто вы таковы? Пожалуйте мне скажите".

Не успел я вымолвить, что я Болотов, как спешил он меня обнять и, целуя, продолжал:

"Ах! Боже мой! сын покойного Тимофея Петровича! Все ли, мой друг здоров? где ты ныне и чем служишь? Да! да! да! бишь при Корфе! продолжал он: и я позабыл было, что мы определили тебя к нему во флигельадъютанты. Ну! давно ли ты приехал, и хорошо ли тебе служитьто при нем, человек он както слишком горячий"! - Это так! Но это бы все ничего, сказал я. Мы уже привыкли к нему. Но теперь не то меня смущает и огорчает. - "А что ж"? спросил он меня с поспешностию. - Ах, батюшка, Михаила Александрович! Нас ведь от него отняли, и велено отправить опять нас в армию! - "Как это и каким образом"? спросил он удивившись, ибо слух о том до него еще не достиг. Тогда рассказал я ему все дело и, окончив повествование свое, примолвил: "Вот в каких досадных обстоятельствах мы теперь находимся; и я пришел теперь к вам, батюшка Михаила Александрович, просить, нельзя ли вам сделать надо мною великую свою милость. Тогда вы меня, как из мертвых воскресили и всему благополучию моему положили начало, воскресите, батюшка, меня и ныне, если только можно, и избавьте меня какимнибудь образом отармии, и чтоб мне не ехать опять за границу, откуда я только что

приехал. Я всю надежду мою на вас одного полагаю, и вы обяжите ценя тем до бесконечности".

"Хорошо, мой друг! сказал мне на сие г. Яковлев, и сказав сие, задумался. Я не знаю еще, продолжал он: сделанного об вас нам предписания. Ну, если предписано очень строго и никак того сделать нельзя будет, в таком случае ты меня уж извини тогда, мой друг, невозможного и сам Бог от нас не требует. Однако, между тем, скажи ты мне, куда ж бы тебе хотелось, если не в армию"? - Ах, батюшка Михаила Александрович! сказал я. Если б только можно было, то я бы никуда не хотел, а желал бы всего более удалиться в свою деревнишку, и питаться в ней чем Бог послал и своими трудами.

"Это всего лучше! подхватил г. Яковлев, и при нынешних обстоятельствах не мог ты, мой друг, ничего благоразумнее сего выдумать, и я очень бы и очень жалел, если б мог тебе пособить в сем случае. Однако, молись прилежнее Богу и ходи только почаще распроведывать обо всем к нам в военную коллегию. Может быть, мы это какнибудь и сделаем. Это скольконибудь уже легче прочего, а то признаюсь тебе, мой друг, определение ныне по другим местам сопряжено с крайними затруднениями". Я учинил ему за сие пренизкий поклон и хотел было приносить ему тысячу благодарений; но он, не допуская меня до того, спросил далее: - "Но скажикак ты мне то наперед, послано ли уже от генерала вашего к нам представление об вас, или еще не послано"? - Нет еще, сказал я. - "Ну хорошо ж; отвечал он: так слушай же, мой друг! Чтоб удобнее нам можно было сделать, то постарайся ты уже о том, чтоб генерал ваш в представлении своем об вас, не упоминал, ничего об отправлении вас в армию, а вместо того примолвил только, что он просит военную коллегию о учреждении с вами но желаниям вашим, а желания сии чтоб объяснены были против имен ваших в приложенном к представлению списке, и попросите его как можно, чтоб он сие сделал". - Очень хорошо! сказал я, а с сим и отпустил он меня тогда от себя.

Теперь легко вы можете сами, любезный приятель, вообразить, с какою радостию побежал я от него к дому генеральскому и сколь приятно было для меня сие краткое путешествие. Я не слыхал почти ног под собою, и все мысли мои заняты были тем и упоены приятнейшею надеждою. Сколько раз на пути сем благодарил я моего Господа, за ниспосланную ко мне и столь очевидную почти от Него помощь и покровительство, и не сомневался уже никак в достижении до желаемого.

Все мы благодарили г. Балабина за его об нас старание и пошли за ним в кабинет к генералу.

"Ну, государи мои! сказал он нам при входе: хотя бы мне и следовало, но я расположился уже представить об вас военной коллегии так, как вам хотелось; вот оно. Возьмите его и доставьте сами в коллегию, и дай Бог вам получить все, желаемое вами". Мы кланялись ему и благодарили, и как из всех нас один только я объявил желание иттить в отставку на свое пропитание, а прочим всем хотелось по большей части к делам, то, при выходе нашем от него, кликнул он меня назад и мне понемецки сказал:

"Так ты домой, Болотов, хочешь! и на свое пропитание?"

Домой, ваше высокопревосходительство!

"Хоть бы и раненько иттить тебе в отставку, продолжал он: при нынешних обстоятельствах разумнее всех это ты делаешь. С Богом, мой друг, с Богом! и дай Бог тебе получить желаемое, и чем бы скорей, тем лучше".

С сими словами отпустил он меня, и мы в тот же час все гурьбою пошли в военную коллегию и представление о себе подали. Тут велено было нам несколько обождать, а чрез полчаса и вышел к нам г. Яковлев и, спросив нас всем моим товарищам сказал, чтоб они взяли терпение и пообождали, покуда коллегия найдет праздные места, в которые бы можно было их разместить по их желаниям, а между тем от времени справливались бы они о том в коллегии. "А что до вас, г. Болотов, касается, - обратясь ко мне, продолжал он: - то вы извольте об отставке вас, в силу указа о вольности дворянства, подать в коллегию особую челобитную; да вот, постойте, я велю ее вам и написать". Сказав сие, обратился он к одному стоявшему тут вахмистру и велел меня отвесть к одному повытчику, чтоб он тотчас написал мне челобитную об отставке и чтоб она в тот же еще день и к подаче подоспела.

Все удивились такому обо мне особенному приказанию, а вахмистр оказал такую ревность к исполнению повеленного, что в тот же миг подхватил меня и помчал чрез набитые народом комнаты в самую крайнюю, с такою поспешностию, что не дал времени с завидующими уже мне товарищами моими молвить и одного слова и с ними проститься; и, приведя туда, отдал меня с рук на руки повытчику и пересказал все, что ему приказано было. Повытчик мой, не сказав ни ему, ни мне на то ни одного слова, и дав только ему знак рукою, чтобы он шел, сел себе писать по прежнему.

Я тотчас догадался, что сие значило, и, отвернувшись к стороне, выхватил из кошелька рубль и, всунув ему непреметно его в руку, на ухо ему шепнул: "Пожалуйка, мой друг, потрудись и поспеши челобитную написать и будь уверен, что я буду тебе благодарен".

Не успел я сего сделать, как и началась у нас с ним, против всякого ожидания, сущая комедия. Он вдругтаки, приподнявшись с места и обратившись ко мне, ну предо мною кривляться и коверкаться, бить себя но брюху, косить разными и Бог знает какими странными манерами свой рот, и вместо всего ответа, с великою поспешностью и только брызгая на меня слюны изо рта, произносить сперва только: - "Изизизизизыизиз, . - а там - сусусусусусусу, а потом: тототототото" и всем тем в такое удивление меня привел, что я остолбенел, и не знал, на что подумать, и сам только в себе твердил и говорил: "Господи! что это такое! И как его но безконечному твержению "изизсусусу и тотото", наконец власно, как прорвало, и он вдруг сказал: "изволь, сударь, тотчас", то насилу мог догадаться, что он был превеличайший заика, и насилу удержался, чтоб, смотря на кривлянье рожи его, самому не захохотать и пред ним не одурачиться. Совсем тем, он был деловой и добрый человек, и хоть долго не выговорил: "изволь, сударь, тотчас", но за то, действительно, у него тотчас все поспело, так, что я в тот же еще день успел подать мою челобитную.

Как сим отправлением нас в военную коллегию должность наша при генерале кончилась, то с сего времени не стал я уже к нему ходить по прежнему ежедневно, а только тогда, как мне хотелось; а чтоб более иметь покоя и свободы, то приказывал варить себе иногда есть дома и занимался уже более литературными своими упражнениями, продолжая между тем переписку с кёнигсбергскими своими друзьями, а особливо с г. Олениным, Александром Ивановичем. Из писанных в сие время к нему писем, хранится у меня и по ныне еще одно, достопамятнейшее и писанное в ответ на то, которым уведомлял он меня о смерти общего друга нашего г. Садовского, которого мне очень жаль было. Я поместил оное в число моих разных нравоучительных сочинений, собранных в особой книжке.

Напротив того, не оставлял я ходить в военную коллегию для распроведывания, что происходит ежедневно. Она была тогда на прежнем своем месте, в Большой Связи на Васильевском острове, и господин Яковлев так турил моим делом, что на четвертый день после того, а именно 24 мая, назначен был для нас всех, просившихся тогда в отставку, смотр, и мы должны были поодиночке входить в присутственную комнату и показывать себя господам членам. Смотр сей для некоторых ил означенных к оному был и неблагоприятен. Они выходили из судейской с огорченными и печальными лицами и сказывали, что им было для разных причин отказано. Я трепетал тогда духом, боясь, чтобы не последовало того же и со мною, и минута, в которую предстал я пред господ решителей моего жребия, была для меня самая тяжкая: я стоял ни жив, ни мертв, когда они меня осматривали с головы до ног, и бывший первым членом, генералпоручик Караулов, стал говорить другим, что мне в отставку бы еще и рано, и я слишком еще молод.

Вся кровь во мне взволновалась при услышании сего слова, а сердце затрепетало так, что хотело выскочить из груди моей; но, по счастию, г.Яковлев не долго дал мне страдать в сем мучительном состоянии. Он, обратясь к г.Караулову, сказал: "он ведь просится на свое пропитание, так для чего ж не отпустить нам его?" И не дождавшись его ответа, а обратясь ко мне, спешил громко произнесть то важное и толико ободрившее и обрадовавшее меня слово: "С Богом! с Богом! когда на свое пропитание!" а как тоже повторил уже и господин Караулов, то я, сделав им пренизкий поклон, вышел из судейской, сам себя почти не вспомнив от радости и удовольствия. Ибо минута сия была решительная, и я мог уже считать себя с самой оной отставленным и от всей службы освобожденным вольным человеком.

Не могу изобразить, с каким удовольствием шел я тогда на свою квартиру и как обрадовал известием о том людей своих. И поелику я тогда почитал отставку свою достоверною и надеялся вскоре получить и свой абшид, то начали мы с самого того дня собираться к отъезду из Петербурга в деревню и запасаться всем нужным к такому дальнему путешествию. Я тотчас поручил приискивать мне скорее купить лошадей, ибо прежние были распроданы, и люди мои так тем спроворили, что достали мне на третий же день после того купить прекрасную и добрую пару серых лошадей, а как третья у меня уже была, то в короткое время и готовы мы были уже к отъезду. Совсем тем, дело мое в военной коллегии по разным обстоятельствам продлилось долее, нежели как я думал и ожидал, и даже до самого 14го июня месяца.

Во все сие время не оставлял я всякий день ходить в военную коллегию и горел как на огне, желая получить скорей свой абшид. Пуще всего тревожило меня то, что обстоятельствы в сие время в Петербурге становились час от часу сумнительнейшими. Ибо как государь, около сего времени, со всем своим двором отбыл из Петербурга на летнее жилище в любезный свой Ораниенбаум, то, но отъезде его, народный ропот и неудовольствие так увеличились, что мы всякий день того и смотрели, что произойдет чтонибудь важное, и я трепетал духом и боялся, чтоб таковой случай не остановил моего дела и не захватил меня еще неотставленным совершенно, и чтоб не мог еще совсем оного разрушить.

Наконец настало помянутое 14е число июня, день, наидостопамятнейший в моей жизни: и я получил свой с толиким вожделением желаемый абшид. В оном переименован я был из флигельадъютантов армейским капитаном; ибо как я в чине сем не выслужил еще года, то сколько ни хотелось господину Яковлеву дать мне при отставке чин майорский, но учинить того никак было не можно; но я всего меньше гнался уже за оным, а желал только того, чтоб меня скорее отставили и отпустили на свободу.

Таким образом кончилась в сей день вся моя 11 лет продолжавшаяся военная служба, и я, получив абшид, сделался свободным, и вольным навсегда человеком.

Не могу изобразить, как приятны были мне делаемые мне с переменою состояния моего поздравления, и с каким удовольствием шел я тогда из коллегии на квартиру. Я сам себе почти не верил, что я был тогда уже неслужащим, и идучи, не слыхал почти ног под собою: мне казалось, что я иду по воздуху и на аршин от земли возвышенным, и не помню, чтоб когданибудь во все течение жизни моей был я так рад и весел, как в сей достопамятный день, а особливо в первые минуты по получении абшида. Я бежал, не оглядываясь, с Васильевского Острова и хватал то и дело в карман, власно как боясь, чтоб не ушла драгоценная сия бумажка.

Сколько ни случилось тогда со мною мелких денег, оставшихся от тех, кои роздал я в коллегии подъячим, писцам и сторожам, все их роздал попадающимся мне на встречу нищим, и за благодарный молебен, который заставил я в то же время отслужить, забежав в ту же самую церковь, из которой произошло мое благополучие, с радостию заплатил целый рубль служившему священнику.

С каким же усердием и с какими чувствами душевными благодарил я во время оного Всевышнее Существо, того изобразить уже никак не могу. Впрочем, хотел было я в тот же час забежать к генералу своему и с ним распрощаться, дабы на утрие ж можно было мне ехать из Петербурга; но как услышал, что его нет дома и что не будет и обедать домой, то пробежал прямо на квартиру и там обрадовал также своих людей. С величайшим удовольствием отобедал, а после обеда не преминул сходить в дом к г.Яковлеву и принесть см за милость и благодеяние, оказанное им мне, наичувствительнейшее благодарение.

Он принял меня в сей раз еще ласковее, нежели прежде, изъявлял удовольствие свое, что мог мне в сем случае услужить, жалел что не мог мне доставить майорского чина; был признательностию моею очень доволен, проговорил со мною более часа и отпустил меня, с пожеланием мне всех благ на свете. Словом, он очаровал меня своими поступками, и я так доволен был сим человеком, что и по ныне еще благословляю мысленно намять его и желаю праху его ненарушимого покоя.

По отдании долга сему моему милостивцу и благодетелю, осталось мне распрощаться только с моим генералом и также поблагодарить его за все оказанное им мне добро, во всю мою при нем кёнигсбергскую и тогдашнюю бытность. Правда, хоть добра сего было и очень мало, и не только я, но и никто из всех подкомандующих его не мог похвалиться, чтоб воспользоваться от него какиминибудь особыми милостями и благодеяниями, и он был както очень скуп на оные и не умел ни мало ценить все делаемые ему услуги, однако, как казалось, требовал того не только долг, но и самая благопристойность, чтоб его поблагодарить за все и все, то положил я сделать то в последующее утро и какоюнибудь половинкою дня пожертвовать сему долгу. Но вообразите себе, любезный приятель, сколь великой надлежало быть моей досаде, когда, пришед поутру к нему в дом, услышал я, что к нему присылай был от государя нарочный, и что он еще в ту же ночь ускакал к нему в Ораниенбаум. Меня поразило известие сие как громовым ударом, и я руки почти у себя ел, что не сходил к нему накануне того дня в вечеру проститься как и хотел было то сделать. Но как пособить тому было уже нечем, то пошел я к бывшему его и живущему еще попрежнему тут в доме генеральсадъютанту Балабину, чтоб спросить его, не знает ли он, на долго ли генерал туда поехал, и что он присоветует мне делать: дожидаться ли его возвращения, или не дожидаться. Сей искренний друг сказал мне, что хотя он никак не знает, на долго ли генерал отлучился, однако не думает, чтоб отсутствие его могло на долго продолжиться, и что я очень дурно сделаю, ежели не дождусь его и уеду, не распрощавшись. Я признался в том и сам, и хотя у меня и все уже к отъезду было в готовности и спешить оным побуждало меня все и все, однако, как сам собою, так и по совету друга моего, решился я дождаться генеральского возвращения.

Но не досада ли для меня была сущая, когда власно, как нарочно, для мучения моего, случись так, что государь зачемто задержал его там долее, нежели все мы думали и ожидали. Итак, я его ждать день, ждать другой, не едет, наступил третий.

Проходит и оный, а о возвращении генеральском нет ни слуху, ни духу, ни послушания. Нетерпеливость меня пронимает. Я мучусь и горю, как на огне, посылаю то и дело людей проведывать к нему в дом, измучиваю всех оных, а не пронявшись тем, иду наконец сам и опять к г. Балабину, и спрашиваю, нет ли по крайней мере какого слуха о генерале. - "Вот тебе и слух весь, говорит он: что генерал еще там и не знает и сам, когда государь его отпустит и также пряжится{14} как на огне". Горе на меня напало тогда превеликое. Господи! когда это будет? говорю я и требую опять совета; а он опять советует мне ждать, а буде не хочу, то другого не останется, как съездить разве самому в Ораниенбаум и с генералом проститься. - И! что ты говоришь! подхватил я, поеду ли я туда; кого и смотри, что бунт и возмущение и беда; не только кому иному, но и самому государю; а я чтоб туда поехал!.. Долго ли до беды! пропади они!

"То правда, отвечал г.Балабин, ехать туда теперь очень, очень страшненько, как попадешься под обух, так нечего говорить!" - Тото и дело, подхватил я: а здесь всетаки воля Господня! лошади у меня готовы и все укладено почти, и какова не мера, так долго ли запречь и навострить лыжи.

Сим образом поговорив и вновь посудачив о тогдашних смутных и опасных обстоятельствах, решился наконец я, положась на волю божескую, дожидаться еще генерала. И жду опять день, жду другой, жду третий, но о генерале все еще нет ни слуху, ни духу, ни послушания, а волнение в народе час от часу увеличивается. Уже видим мы, что ходят люди, а особливо гвардейцы, толпами и въявь почти ругают и бранят государя. "Боже Всемогущий! говорим мы, сошедшись с помянутым господином Балабиным, что это выйдет из сего? не даровым истинно все это пахнет"! и считаем почти часы, которые проходили еще с миром и благополучно.

Наконец, и только уже за шесть дней до воспоследовавшей революции, к неописанному моему удовольствию, прискакал наш генерал, и мы на силу, на силу его дождались. И как он прислан был только на несколько часов от государя в Петербург, и ему для обратной езды переменяли только лошади, то друг мой, услышав о том, присылает ко мне с известием о том нарочного, и с напоминанием, чтоб я спешил скорее и заставал генерала. Я не вспомнил сам себя тогда от радости, и как стоял, так и побежал к генералу.

Сей ничего еще не знал о моей отставке и обрадовался, услышав, что я получил так скоро желаемое увольнение. "Счастливый ты человек, мой друг, сказал он мне: что ты уж на свободе! Я сам желал бы теперь находиться отсюда верст за тысячу. Прости, мой голубчик! продолжал он, меня целуя: Дай Бог тебе всякого благополучия, и чтоб жить тебе весело и счастливо в деревне". Я поблагодарил его за все его оказанные благосклонности и, прощаясь с ним, пожелал и ему от искреннего сердца всех на свете благ, позабыв все претерпенные от него в разные времена досады и огорчения, и это было в последний раз, что я его видел.

После сего не стал я уже ни минуты долее медлить в Петербурге; но, уклавшись, велел скорей запрягать лошадей, и пролив слезы две, три, при прощанью с моим другом г. Балабиным, поскакал неоглядкою из сего столичного города, оставив его и все в нем в наисмутнейшем состоянии, и будучи неведомо как рад, что уплелся из него целым и невредимым. И как самым сим кончилась и вся моя петербургская служба и в сей столице пребывание, то окончу сим и теперешнее письмо свое, сказав, что я семь и прочее.

Письмо 99

Любезный приятель!

Продолжая теперь повествование мое далее, скажу вам, что не успели мы, выбравшись за заставу, от Петербурга несколько отъехать, как сделавшееся в повозке моей небольшое повреждение принудило нас на несколько минут остановиться, и как случилось сие в таком месте, откуда можно было нам еще сей город видеть; то, воспользуясь сей остановкою, восхотел я посмотреть еще на него в последний раз, и посмотреть не одними телесными, но вкупе и умственными, душевными очами. Итак, покуда кибитку поправляли, вышел я из оной, и, присев на случившийся тут небольшой бугорок и смотря на город сей, углубился в разные об нем размышления. Я вспоминал, с какими чувствиями я в него въезжал за три месяца до того, пробегал в мыслях своих все мною виденное в нем в течение сего времени и все случившееся в нем со мною, и наконец, вообразив все критическое и смутное положение, в каком я его оставил, сам в себе говорил: "Ах! чтото поизойдет в тебе, милый и любезный город? Не обагришься ли ты вскоре кровью граждан твоих и не текли бы целые потоки оной по твоим стогнам и мостовым! Обстоятельствы очень дурны, в каких я покинул тебя! Наготове все к превеликому в тебе возмущению. Дай Бог, чтоб не произошло бунта, подобного стрелецкому!.. Слава Богу, что я уплелся из тебя благовременно, и что не увижу всех зол, которые готовятся, может быть, поразить тебя. Счастлив ты будешь, если произойдет в тебе чтонибудь не столь опасное и бедственное, и ты отделаешься без междуусобной брани от того. Но ято, ято! Зачем таким приведен был в недра твои?.. Не получил я. в тебе в сей раз ни малейшей себе пользы, кроме того, что отставлен от службы; но сие не мог ли б при нынешних обстоятельствах и не будучи в тебе и везде получить?.. Совсем тем, верно не без причины же приведен я был в тебя судьбою моею?., и ах! не для того ли сие было, чтоб, вопервых: избавить меня чрез то от езды из Кенигсберга к полку моему, бывшему тогда в землях цесарских, а ныне находящемуся в прусских владениях в корпусе графа Чернышева, куда б, по разрушении нашего правления королевством Прусским, должен был неминуемо ехать и ныне вместе с пруссаками воевать против цесарцев и там подвергаться таким же военным опасностям, каким подвергаются теперь другие офицеры полку нашего. И благодетельная судьба не хотела ли меня спасти и освободить от оных! Вовторых: чтоб я, находясь в тебе, имел случай видеть большой свет, видеть двор, и все происходящее в нем, насмотреться жизни знатных и больших бояр и насмотреться до того, чтоб получить к ней и ко всему виденному омерзение совершенное. Сего только мнение доставало еще, и сие, может быть, и надобно было еще к тому, чтоб я не мог впредь и ею никогда прельщаться, и тем спокойнее и счастливее жить в деревне, куда теперь ведет меня судьба моя!., и ах! ежели это так, то сколь много обязан я за то пекущемуся о пользе моей Промыслу Господню?

"Сколь много должен я благодарить Его за то! А что оный имел и здесь попечение обо мне, это доказал мне ясно последний случай, и почти очевидное вспоможение, оказанное им мне при отставке моей. Вообще, мог ли я, при отъезде моем из Кенигсберга думать и помышлять, чтоб я в такое короткое время мог так многое увидеть, так многое узнать, и так скоро получить то, что желало всего более мое сердце? Не очевидное ли и в этом во всем было распоряжение судеб и промысла обо мне Господня?.. Мог ли я, даже за месяц до сего то думать и помышлять, чтоб я теперь уже был совершенно на свободе и так скоро находиться буду в путешествии, и куда же? На свою родину и в деревню, которую за полгода до сего никогда и видеть не надеялся?.. Ах! все это действовала невидимая рука Господня и не обязан ли я Ему за то бесконечною благодарностию?"

Сим и подобным сему образом говорил я сам с собою до тех пор, покуда продолжалась поправка и меня стали звать садиться в повозку. Тогда, взглянув в последний раз - на Петербург и сказав: "прости, любезный град! велит ли Бог мне когда опять тебя видеть" - сел в свою кибитку и поскакав, старался и в самый еще тот же день отъехать колико можно далее. Однако, как мы не спешили, но не прежде могли доехать до Новагорода, как 25го числа июня. Тут сделался вопрос: куда мне ехать, и прямо ли продолжать свой путь в Москву, или повернуть направо во Псков и заехать к старшей сестре моей и ее мужу г. Неклюдову. Многие причины убеждали меня к сему последнему. Уже миновало тому более шести лет, как я расстался с сею сестрою моею, и Богу известно, когда б удалось мне ее видеть опять, если б не решился я тогда к ней заехать.

Отдаленность жилища ее от моих деревень не могла подавать мне никакой надежды к скорому с нею свиданию, к тому ж влекла меня к ней и маленькая моя библиотечка. Вся она, будучи из Кенигсберга морем в Петербург, а оттуда к ней привезена, находилась у нее в доме, и мне хотелось нривезть ее с собою в свою деревенскую хижину; а не менее и самая любовь, которую с самого младенчества имел я к сестре своей, к тому ж меня преклоняла. А все сие и убедило меня велеть поворачивать вправо и ехать по псковской дороге.

Как время было тогда почти наилучшее в году и погода случилась добрая и сухая, то ехать нам, при спокойном и радостном сердце, было не скучно и хорошо; и езда наша продолжалась с таким успехом, что мы 28го июня доехали благополучно до Пскова, а 29го числа и до жилища сестры моей, не имев в пути сем никаких приключений, кои стоили б того, чтоб упомянуть об оных.

Не успел я приблизиться к тем пределам, где жила сестра моя и увидеть те места, которые мне с малолетства были знакомы и в которых я, весь почти четырнадцатый год моей жизни препроводил так весело и хорошо, как по всей душе моей разлилась некая неизобразимая радость, и я на все знакомые себе места смотрел с таким удовольствием, какое удобнее чувствовать, нежели описать можно. <...>

Зять мой и сестра находились тогда дома, как я приехал, и как они обо мне давно уже ничего не слыхали, и не зная даже и о петербургской моей службе, считали меня все еще в армии и в Кенигсберге, то судите сами, сколь великой надлежало быть их радости, когда они вдруг увидели меня вошедшего к себе в комнату. Сестра моя сама себя не вспомнила от чрезмерности оныя, а не менее рад был и я, ее увидев. Слезы радости и удовольствия текли только тогда из ее и из моих очей, и мы едва успели отирать оные. А не менее рад был приезду моему и зять мой. Что ж касается до их сына, которого имели они только одного и которого, оставив ребенком, увидел я тогда уже довольно взрослым мальчиком, то он не знал, как лучше приласкаться ко мне и не отходил от меня ни пяди. Весь дом и все люди их, любившие меня издавна, сбежались от мала до велика; все хотели видеть меня, и я принужден был всем давать целовать руки свои. И, о! как приятны были мне первые минуты сии. Сестра не могла довольно наговориться со мной, а услышав, что я уже в отставке, не могла долго поверить, а потом довольно надивиться и нарадоваться тому. Словом, вечер сей был для всех нас радостный и один из наилучших в жизни моей.

Я расположился в сей раз пробыть у сестры моей не более недель двух или трех, дабы мне можно было до осени еще успеть доехать до своей деревни. Но не прошло еще и одной недели с приезда моего, как вдруг получаем мы то важное, и всех нас до крайности поразившее известие, что произошла у нас в Петербурге известная революция, что государь свергнут был с престола и что взошла на оный супруга его, императрица Екатерина II.

Не могу и поныне забыть того, как много удивились все тогда такой великой и неожиданной перемене, как и была она всем поразительна и как многие всему тому обрадовались, а особливо те, которым характер бывшего императора был довольно известен, и которые о добром характере нашей новой императрицы наслышались. Для меня все сие было уж не так удивительно, ибо я того некоторым образом уже и ожидал. И как я из Петербурга только что приехал, то и заметан был от всех, и о тамошних происшествиях, вопросами, и я принужден был, как родным своим, так и приезжавшим к ним соседям все, что знал и самолично видел, рассказывать. Но как и я о точных обстоятельствах сего великого происшествия столь же мало знал, как и они, ибо из первого краткого о том манифеста ничего дельного нам усмотреть было не можно, то не менее и я был любопытен о всех подробностях узнать, как и они. Узнав же потом обо всем в подробность, радовались тому, что совершилось все сие без всякой междуусобной брани и обагрения земли кровью человеческою.

Теперь не за излишнее почел я известить вас, любезный приятель, хотя вкратце, о помянутых подробностях сей великой революции, при которой хотя и не случилось мне быть самолично, но как наиглавнейшие обстоятельствы оной и бывшие при том происшествия сделались мне со временем знакомы, то и могу вам оные, как современник тому, пересказать и тем усовершенствовать скольконибудь историю о правлении, жизни и конце бывшего у нас императора Петра III.

Я уже упоминал вам, каким слабостям и невоздержанностям подвержен был сей внук Петра Великого, и как своими крайне соблазнительными и неосторожными поступками возбудил он в народе на себя ропот и неудовольствие, а в высших и знатных господах совершенную к себе ненависть. Со всем тем и каково сие всенародное неудовольствие было ни велико, однако казалось, что государю всего того вовсе было неизвестно. Он, окружен будучи льстецами и негодными людьми и не зная ничего, или не хотятаки и знать, что в народе происходило и в каком расположении были сердца оного, продолжал беззаботно попрежнему упражняться всякий день в пированьях, забавах и всякого рода увеселениях и обыкновенном своем прилежном опоражнивании рюмок и стаканов. И дабы свободнее можно было ему во всем том, в сообществе с любимцами и любовницею своею, Воронцовою, упражняться, переехал со всем своим придворным штатом в любимый свой Ораниенбаум, где и происходили у него ежедневно по дням муштрования своего голштинского маленького и только в 600 человек состоящего корпуса, но на который он всех больше надеялся, а по вечерам пирушки и всех родов забавы. А как приближался день его именин и ему хотелось препроводить его как можно веселее, то и приглашены были туда из Петербурга многие знатные обоего пола особы, и по сему случаю было там великое собрание оных.

Между всеми сими веселостьми и забавами, не оставлял он однако заниматься временно и политическими делами и затеями; но все они были както не впопад и не столько в пользу, сколько во вред ему служили и обращались. Привязанность его к помянутому дяде своему, голштинскому принцу Жоржу, была так велика, что он не, удовольствуясь тем, что осыпал его честьми и богатством и сделал штадтгалтером или наместником своим во всей Голштинии, но восхотел еще каким бы то образом ни было доставить ему и Курляндское герцогство во владение, которым владел тогда принц Карл, сын Августа, короля Польского. У сего принца намерен был государь оное отняв, доставить сперва освобожденному из ссылки прежнему герцогу Бирону, а сего заставить потом променяться на иные земли с примнем Жоржем.

Итак, сие намерение занимало его с одной стороны, а с другой, и всего более занят был он затеваемою войною против датчан. На сих сердит он был издавна и ненавидел их даже с младенчества своего, за овладение ими какимто неправедным образом большею частью его Голштинии. Сиюто старинную обиду хотелось ему в сие время отомстить и возвратить из Голштинии все отнятое ими прежде, и по самому тому и деланы были уже с самого вступления его на престол к войне сей всякого рода приутотовления. А как слухи до него дошли, так и датчане, предусматривая восходящую на них страшную бурю, также не спали, а равномерно не только делали сильные к войне приготовления, но поспешили захватить войсками своими некоторые нужные и крайне ему надобные места; то сие так его разгорячило, что он, приказав иттить армии своей из Пруссии прямо туда, решился отправиться сам для предводительствования оною и назначил уже и самый день к своему отъезду, долженствующему воспоследовать вскоре после отпразднования его имени, или Петрова дня. Принца же Жоржа отправить в Голштинию наперед, который для собрания себя в сей путь и приехал уже из Ораниенбаума в Петербург и но самому тому и случилось ему быть в сем городе, когда произошла известная революция.

Таковые его замыслы и предприятия были всем россиянам столь неприятны, что некоторые из бывших у него в доверенности и прямо ему усердствующих вельмож, отговаривали ему, сколько могли, все сие оставить, а советовали лучше ехать в Москву и поспешить возложением на себя императорской короны, дабы чрез то удостоверить себя поболее в верности и преданности к себе своих подданных; также, чтоб он лучше первое время правления своего употребил на узнание своего государства, нежели на путешествие в чужие земли и на занятие себя такими делами, в которых он еще не имел опытности. Но все таковые представления и предлагаемые ему примеры деда его, Петра Великого, были тщетны. Он не внимал никак сим искренним советам, отвергал все оные, а последовал только внушениям своих льстецов и друзей ложных, старающихся слабостьми его всячески воспользоваться и толикой верх над ним уже восприявших, что он повиновался почти во всем хотениям оных.

У сих негодных людей наиглавнейшее попечение было в том, чтоб рассорить его с императрицею, его супругою, и привесть ее ему в ненависть совершенную, и не можно довольно изобразить, сколь много они в том успели. Они довели его до того, что он не только говорил об ней с явным презрением публично, но употреблял при том столь непристойные выражения, что никто не мог оных слышать без досады и огорчения. Словом, слабость его в сем случае до того простиралась, что запрещено было от него даже садовникам петергофским, где тогда сия государыня, по его велению, находилась, давать ей те садовые фрукты, о которых он знал, что она была до них великая охотница.

При таком расположении его духа и произведенной ненависти к его супруге, не трудно было им наговорить ему, что сплетается против его от нее, с некоторыми приверженными к ней людьми, умысл и заговор, и что у ней на уме есть тотчас, по отбытии его из государства, уехать в Москву и там, при помощи их, велеть себя короновать и что она посягает даже и на самую жизнь его. И как государь всему тому поверил, то и стал думать только о том, чтобы супругу свою схватить и заключить на весь ее век в монастырь. Сие может быть он и произвел бы действительно, если б обыкновенная его неосторожность, все его намерения разрушив, не уничтожила. Так случилось, что накануне самого того дня, в который положено было им сие исполнить и в действо произвесть, ужинал он в доме у одного из своих первейших министров, где по несчастию его находились и некоторые из преданных императрице, и такие люди, которым препоручено было от нее наблюдать все его движения и замечать каждое его слово и деяние. Итак, при присутствии их надобно было ему проговориться и неосторожно выговорить некоторые слова до помянутого намерения относящиеся. Не успел один из сих преданных императрице оных услышать и из них усмотреть намерение государя, как в тот же момент ускользает он из того дома и скачет в ту же ночь в Петергоф, где находилась тогда императрица, и ничего о том не зная, спала спокойно, с одною только наперсницею своею. Всего удивительнее то, что наперсницею сею и вернейшею приятельницею ее была родная сестра любовницы государевой, Катерина Романовна Воронцова, бывшая в замужестве за князем Дашковым, и женщина отличных свойств и совсем не такого характера, какого была сестра ее. Обеих их разбуждают, и прискакавший уведомляет их, в какой опасности они находятся. Императрице сделался тогда каждый час и каждая минута дорога. По случаю заарестования одного из числа приверженных к ней{15}, подозревала уже она, что государь узнал какнибудь о их заговоре; к тому ж и сам он дал ей знать, что желает он в следующий день вместе с нею обедать в Петергофе, а в самый сей день и намерен он был ею овладеть. Итак, государыне нельзя было терять ни минуты времени и она должна была употреблять все, что только могла, и отваживаться на все для своего спасения; а потому минута сия и сделалась решительною и она мужественно отважилась на то предприятие, которому все так много после удивлялись. Она в тот же миг выходит тайно из дворца петергофского, садится в простую коляску и господами Орловыми, с величайшею поспешностию, отвозится в Петербург. Она приезжает 28го июня, еще до восхождения солнца, в Невский монастырь и посылает тотчас в гвардейские полки за знаменитейшими их и преданными ей начальниками оных. Сии рассевают тотчас слух о том по всей гвардии и но всему городу, так, что в семь часов утра был уже весь Петербург в движении. Вся гвардия, без всякого порядка, бежала по улицам и смутный крик и вопль народа, незнающего еще о истинной тому причине, предвозвещал всеобщую перемену. А чрез несколько потом минут и является государыня, въезжающая в город, окруженная почти всею конною гвардиею, ее прикрывающею. Шествие ее простиралось прямо к Казанской соборной церкви и тут провозглашается она императрицею и самодержицею всероссийскою и принимает первую, от случившихся при ней, присягу; а потом, при провождении своей гвардии и множества бегущего вслед народа, шествует в зимний дворец и окружается там гвардиею и бесчисленным множеством всякого звания людей, радующихся и кричащих: "Да здравствует мать наша, императрица Екатерина!"

Совсем тем, для всех непонятно было сие происшествие. Самый народ, наполняющий вею площадь и все улицы крутом дворца и восклицающий во все горло, не знал ничего о самых обстоятельствах всего дела. Тотчас привезены были и поставлены, для защищения входа во дворец, заряженные ядрами и картечами пушки, расстановлены по всем улицам солдаты и распущен слух, что государь, будучи на охоте, упал с лошади и убился до смерти, и что государыня, как опекунша великого князя, ее сына, принимает присягу. В самое тоже время приказано было всем полкам, всему духовенству, всем коллегиям и другим чиновникам, собраться к зимнему дворцу для учинения присяги императрице, которая и учинена всеми, не только без всякого прекословия, но всеми охотно и с радостию превеликою. Наконец, издан был в тот же еще день первый о вступлении императрицы краткий манифест и с оным, и с предписаниями что делать, разосланы всюду, во все провинции и к предводителям заграничной армии курьеры.

Между тем, как сия торжественная присяга производилась, забираны были под караул все те, на которых было хотя некоторое подозрение, а народ вламывался силою в кабаки, и опиваясь вином, бурлил, шумел и грозил перебить всех иностранцев; но до чего однако был не допущен, так, что претерпел от него только один принц Жорж, дядя государев.

Сей не успел увидеть самопервейшего стечения народа, как догадавшись о истинной тому причине, вскакивает с поспешностию на лошадь и скачет в Ораниенбаум к государю. Никто из всех слуг его не видал, как он вышел из дома, и один только его гусар последовал за ним. Но один отряд конной гвардии, встретившись с ним за несколько шагов от дома узнав, схватывает его и позабыв все почтение, должное дяде императорскому, снимает с пего шпагу и принуждает сойтить с лошади, и он подвергается при сем случае величайшей опасности. Один рейтарь взмахнулся уже на него палашом своим и разнес бы ему голову, если бы по счастию не был еще благовременно удержан и до того недопущен. Его сажают в карету и везут ко дворцу; но в самое то время, когда он стал из нее выходить, присылается повеление, отвезть его опять в его дом и приставить там к нему и ко всему его семейству крепкий караул. Принц, при привезении его туда, находит весь свой дом уже разграбленным, людей своих всех изувеченных и запертых в погреб, все двери разломанные и все комнаты начисто очищенные. У самых принцов, сыновей его, отняты часы, деньги, сняты кавалерии и сорваны даже мундиры самые. Одна только спальня принцессина осталась пощаженною, да и то потому, что защищал ее один унтерофицер. Принц, увидев все сие, сделался как сумасшедшим от ярости, но ему ни мстить за сие, ни племяннику своему, императору, помочь было уже не можно.

Таковое ж несчастье претерпел при самом сем случае и мой генерал Корф, случившийся в сие время также в Петербурге. Толпа гренадер вломилась в дом его и не только разграбила многое, но и самому ему надавала толчков; но, но счастию, присланный от государыни успел еще остановить все сие и спасти его от погибели.

Между тем, как все сие происходило в Петербурге, государь ничего о том не зная, не ведая, находился в своем Ораниенбауме, и говорили, что оплошность его была так велика, что в ту же ночь, когда государыня уехала из Петергофа, некто хотел его о том уведомить и написав цидулку, положил подле него в то время, когда он, веселяся на вечеринке, играл на скрипице своей какойто концерт, и хотя цидулку сию он и усмотрел, но находясь в музыкальном энтузиазме и нехотя никак прервать игру, оставил ее без уважения, а намерен был прочесть ее после; но как по окончании концерта он об ней вовсе позабыл и от стола того отошел прочь, то нашлись другие, которые видевши все то, и как подозрительную, ее искусненно и прибрали к себе, и чрез то не допустили его узнать и прочесть такое уведомление, от которого зависела безопасность не только его престола, но и самой жизни. А как и в Петербурге приняты были все предосторожности и расставлены были но всем дорогам люди, чтоб никто не мог прокрасться и дать обо всем происходившем знать государю, то и не узнал он до самого того времени, как по намерению своему приехал в Петергоф, чтоб в последний раз с государыней отобедать и се взять потом под караул. Теперь посудите сами, сколь изумление его долженствовало быть велико, когда, приехав в Петергоф, не нашел он тут никого, и легко мог заключить, что это значило и чего ему опасаться тогда надлежало. Неожидаемость сия поразила его как громовым ударом и вповергла в неописанный страх и ужас... Совсем тем усматривал он, что надлежало ему принимать скорейшие меры, и его первое намерение было то, чтоб послать за своими голштинскими войсками и защититься ими от насилия. Но престарелый фельдмаршал Миних представил ему, что такому маленькому числу войска и шестистам его человекам не можно никак противоборствовать целой армии, и что в случае обороны легко можно произойтить, что от раздраженных россиян и все находящиеся в Петербурге иностранцы могут быть изрублены. Напротив того предлагал он два пути, которые неоспоримо в тогдашнем случае были наилучшие, выключая третьего, но о котором тогда ни государю, ни другим и в мысль не пришло. "Всего будет лучше", говорил ему сей опытный генерал, "чтоб ваше величество либо прямо отсюда в Петербург отправиться изволили, либо морем в Кронштадт уехали. Что касается до первого пути, то не сумневаюсь я, что народ теперь уже уговорен; однако если увидит он ваше величество, то не преминет объявить себя за вас и взять вашу сторону. Если ж, напротив того, отправимся мы в Кронштадт, то овладеем флотом и крепостью и можем противников наших принудить к договорам с собою". - Государь избрал сие последнее. Отсылает голштинцсв своих обратно в Ораниенбаум, приказывает им тотчас сдаться, как скоро на них нападут, а сам, со всеми при нем бывшими, садится, на яхту и отплывает в Кронштадт. Многие знатные госпожи, коих мужья были в Петербурге, не восхотели отстать от своего государя и последовали за оным.

Как расстояние от Петергофа до Кронштадта не очень велико, то приплывают они туда довольно еще рано, но принимаются очень худо. - Часовые кричат, чтоб яхта не приставала к берегу, и как государь сам кричит и о своем присутствии им объявляет, то они отвечают ему, сказывая напрямки, что он уже не император, а обладает Россиею уже не он, а императрица Екатерина Вторая. Потом говорят ему, чтоб он отъезжал прочь, а в противном случае дадут они залп из всех пушек по его судну.

Что оставалось тогда сему несчастному государю делать? Он приводится тем в неописанное изумление и другого не находит, как воспринять обратный путь. Несчастие начало его гнать уже повсюду, и согласно с тем сплелись и обстоятельствы все удивительным образом. Известие о вступлении государыни на престол получено было в Кронштадте только за полчаса до его прибытия и привез оное один офицер из Петербурга, с повелением, чтобы комендант присягал со всем гарнизоном императрице. И надобно ж было так случиться, что комендант сею неожидаемостию приведен был в такое смущение и замешательство мыслей, что ему и в голову не пришло того, чтоб сего присланного арестовать и донесть о том государю. А он начал только делать некоторые отговорки, дабы собраться между тем с духом; а присланный так был расторопен, что, воспользуясь сим изумлением коменданта, велел тотчас самого его арестовать приехавшим с ним многим солдатам, сказав ему при том то славное и достопамятное слово: "Ну, государь мой, когда не имели вы столько духа, чтоб меня арестовать, так арестую я вас".

Между тем яхта отвозит изумленных пловцов своих в обратный путь и приплывает с ними уже не в Петергоф, а прямо к Ораниенбауму, однако не прежде как уже по утру на другой день. Тут поражается государь еще ужаснейшим известием, а именно, что императрица, его супруга, прибыла уже с многочисленным войском и со многими пушками из Петербурга в Петергоф. - Было сие действительно так; ибо государыня успела еще в тот же день, собрав все гвардейские и другие, бывшие в Петербурге полки и предводительствуя сама ими, вечером из Петербурга выступить и переночевав по походному в Красном Кабачке, со светом вдруг отправиться далее, и как Петергоф отстоит только 28 верст от Петербурга, то и прибыла она в оный еще очень рано. А не успел государь от поразившего его, как громовым ударом, известия сего опамятоваться и собраться с

духом, как доносят ему, что от новой государыни прибыл уже князь Меншиков, с некоторым числом войска и с пушками, для вступления с ним в переговоры, и требует, чтобы все голштинские войска сдались ему военнопленными. Сие смутило еще более государя и расстроило так все его мысли, что как некоторые из офицеров его, случившиеся при том как принесено было известие сие, стали возобновлять уверения свои, что они готовы стоять до последней капли крови за своего государя и охотно жертвуют ему своею жизнию, то не хотел он никак согласиться на то, чтобы толико храбрые люди вдавались, защищая его, в очевидную опасность. И пекущийся о благе России Промысл Господень так тогда затмил весь его ум и разум, что он и не помыслил даже о том, что ему оставался еще тогда путь к спасению себя от опасности, и путь никем еще не прегражденный и свободный. Он имел при себе тогда более 200 человек гусар и драгунов, снабденных добрыми лошадьми, преисполненных мужества и готовых обороняться и защищать его до последней капли крови. Весь зад был у него отверстым и свободным и легко ль было ему пуститься с ними в Лифляндию и далее. В Пруссии ожидала уже прибытия его сильная армия, на которую мог бы он положиться. Бывшая с императрицею гвардия не могла бы его никак догнать, она находилась от него еще за <неразборчиво, 80?> верст расстоянием, в Петергофе, и он по крайней мере предускорил бы оную пятью часами. Никто бы не дерзнул остановить его на дороге, и если б и похотел какойнибудь гарнизон в крепости его задержать, так могли бы гусары его и драгуны очистить ему путь своим оружием. Но все сии выгоды, ни он, ни все друзья его, тогда не усматривали, а встрепенулись тогда уже о том помышлять, когда было уже поздно.

Но что говорить! Когда судьба прохочет кого гнать, или когда Правителю мира что неугодно, так может ли тут человек чтонибудь сделать? А от того и произошло, что вместо всего вышеупомянутого государь впал тогда в такое малодушие, что решился послать к супруге своей два письма, и в одном из оных, посланном с князем Голицыным, просил он только, чтоб отпустить его в голштинское его герцогство, а в другом, отправленном с генералмайором Михаилом Львовичем Измайловым, предлагал он даже произвольное отречение от короны и от всех прав на российское государство, если только отпустят его с Елисаветою Воронцовою и адъютантом его, Гудовичем, в помянутое герцогство.

Легко можно вообразить себе, какое действие долженствовали произвесть в императрице таковые предложения! Однако по благоразумию своему она тем одним была еще недовольна, но чрез помянутого Измайлова дала ему знать, что буде последнее его предложение искренно, то надобно, чтоб отречение его от короны Российской было произвольное, а непринужденное, а написанное по надлежащей форме и собственною его рукою. И г. Измайлов умел преклонить и уговорить его к тому, что он и согласился наконец на то и дал от себя оное и точно такое, какого, хотела императрица.

Не успел он сего достопамятного начертания написать и оное доставить до рук императрицы, как и посажен он был с графинею Воронцовою и любимцем своим Гудовичсм в одну карету и привезен в Петергоф, где тотчас разлучен он был со всеми своими друзьями и служителями, и под крепким присмотром отвезен в мызу Ропшу и посажен под стражу. Ни один из служителей его не дерзнул следовать за оным и один только арап его отважился стать за каретою, но и того на другой же день отправили в Петербург обратно.

Таким образом, кончилось сим правление Петра III и несчастный государь сей, имевший за немногие дни до того в руках своих жизнь более 30ти миллионов смертных, увидел себя тогда пленником у собственных своих подданных и даже до того, что не имел при себе ни единого из слуг своих; а сие несчастие и жестокость судьбы его так его поразило, что чрез немногие дни он в заточении совсем занемог, как говорили тогда, сильною коликою и претерпев от болезни своей столь жестокое страдание, что крик и стенания его можно было слышать даже на дворе, в седьмой день даже и жизнь свою кончил, и 21го числа того ж июля месяца погребен был в Невском монастыре без всякой дальней церемонии. А сие и утвердило императрицу Екатерину на престол к славе и благоденствию всей России.

Таковото окончание получила славная сия революция, удивившая тогда всю Европу как своею необыкновенностию, так и благополучным своим окончанием. Все мы не могли также довольно оной надивиться и хотя я тогда и мог заключать, что легко бы и я мог иметь в ней также же соучастие, как господа Орловы и многие другие, бывшие с ними в сообществе и заговоре, однако нимало не тужил о том, что того не сделалось, а доволен был своим жребием и тем, что угодно было учинить с мною Промыслу Господню.

Но как письмо мое слишком уже увеличилось, то дозвольте мне сим оное кончить и сказать вам, что я есмь ваш и прочее.

Примечания

{1} Семилетняя война 1756-1763 гг. Война между Австрией, Францией, Россией, Испанией, Саксонией, Швецией - с одной стороны, и Пруссией, Великобританией и Португалией - с другой. В ходе этой войны Пруссия в 1761 г. оказалась на грани катастрофы, но новый русский император Петр III, сменивший императрицу Елизавету Петровну, заключил в 1762 г. союз с Пруссией. Взошедшая вскоре на русский престол Екатерина II союз расторгла, но войны не возобновляла и вывела все войска из Пруссии. А. Т. Болотов как участник этой войны в предыдущих письмах описывает военные действия, свидетелем которых он был.

{2} Курляндия, или Курземе, - старое название областей Латвии к западу и к юго-западу от Рижского залива.

{3} Апраксин Степан Федорович (1702-1758) - генерал-фельдмаршал, в начале Семилетней войны командовал русской армией в Пруссии. После битвы при Гросс-Егерсдорфе (селение юго-западнее нынешнего Черняховска) проявил нерешительность и не закрепил победы своих войск.

{4} Фермор Виллим Виллимович (1702-1771) - граф и генерал-аншеф. По национальности англичанин, на русской службе с 1720 г. Во время Семилетней войны участвовал в овладении Мемелем и Тильзитом, командовал дивизией в сражении под Гросс-Егерсдорфом. В 1757-1758 гг. был главнокомандующим русской армией. В 1758 г. был губернатором Кенигсберга.

{5} Ныне Куршский залив.

{6} От Мемеля до Лабио - от Клайпеды (Литва) до Полесска (Калининградская область).

{7} Основное историческое ядро Пруссии - Бранденбург - объединилось в 1618 г с герцогством Пруссия (которое возникло в 1525 г. на части земель Тевтонского ордена, захваченных им у племен пруссов). Образовавшееся таким образом Бранденбургско-Прусское герцогство после коронации Фридриха I (1701) стало называться королевством Прусским со столицей в Берлине.

{8} Либава - г. Лиепая в Латвии.

{9} Тильзит - г. Советск (Калининградская область)

{10} Имеются в виду находившиеся на острове официальные учреждения.

{11} Гумбины, или Гумбиннен, - сейчас г. Гусев в Калининградской области.

{12} Русские войска находились в Кенигсберге с 1758 по 1762 год.

{13} Согласно Болотову, Фермор прибыл 9 января в Лабио (г. Полесск) и, надо полагать, из этого города направился через Нейхаузен (г. Гурьевск) в Кенигсберг. Въезжал в город через Королевские ворота, двигаясь по Кенигштрассе (ул. Фрунзе) к королевскому замку (ныне Центральная площадь в Калининграде).

{14} Левальд Ганс (1685-1768) - немецкий фельдмаршал, войска которого потерпели поражение в битве при Гросс-Егерсдорфе.

{15} Пилау - г. Балтийск (Калининградская обл.).

{16} Далее опущены письма: 55-е (Вторичный поход в Пруссию). 56-е (Стояние при Торуне), 57-е (Поход в Кенигсберг).

{17} В опущенных письмах Болотов рассказывает о вторичном походе в Пруссию, об остановке армии у города Торунь и об успехах пруссаков. Бездействие, по словам мемуариста, тяготило армию.

{18} Можно, дозволено, не запрещено; у нас с отрицанием нельзя.

{19} В Восточной Пруссии, на реке Алле.

{20} Примирение.

{21} Другие названия бачана - бусел, черногуз, батян, аист, цапля.

{22} Разозлить, рассердить.

{23} На мотив.

{24} Гамза, гамзуля, гомза - кошель, деньги. Здесь иносказательно "оплеуху, подзатыльника тебе дам". Как сии слова, так и прочие брани, присловицы, и попреки, и речи были точно такие, какие г. Бачманов употреблял почти ежедневно, бранясь с деньщиком своим Доронею. Бол.

{25} Впопыхах.

{26} Немецкое: что такое?

{27} Опять, снова.

{28} Болотов уделяет Кенигсбергу, главному городу Восточной Пруссии, очень много внимания. Это был первый большой европейский город, который ему привелось видеть и который произвел на него огромное впечатление. Кенигсберг, основанный в 1256 г. и быстро выросший как торговый город, а с основанием университета (1544 г.) сделавшийся и культурным центром страны, во время пребывания в нем Болотова был экономическим, административным и культурным центром Восточной Пруссии. Готическая архитектура, старинные здания, канал, университет, в котором читали профессора с мировой известностью (Кант, Якоби) и который насчитывал более двух тысяч студентов, - самая жизнь города, быт и нравы - все это интересовало Болотова. Русская армия спешила занять Кенигсберг и потому, что он был важным стратегическим пунктом.

{29} Эта улица до наших дней не сохранилась, она проходила под теперешним эстакадным мостом, через весь район Кнайпхофа (Зеленый остров с Кафедральным собором). Русские прозвали эту улицу Мильонной по аналогии с названием одной из петербургских богатых улиц.

{30} Кенигсбергский замок был заложен как крепость в 1255 г., что считается датой основания Кенигсберга. Неоднократно перестраивался. Был сильно разрушен во время войны 1941-1945 гг., его руины были снесены в 1967 г., сейчас на месте Замковой площади находится Центральная площадь Калининграда.

{31} Первую квартиру А. Т. Болотов в Кенигсберге получил в квартале складов и амбаров, по-видимому, в районе Ластадие - ныне район набережной Преголи возле спорткомплекса "Юность". Вторая квартира А. Т. Болотову была выделена неподалеку от первой, вероятно, в районе Лаак - где-то в начале нынешнего Московского проспекта. Дом не сохранился.

{32} Правильно Фришес-Хафф - ныне Вислинский (и часть его Калининградский) залив.

{33} Речь идет о маннике, произрастающем в поймах рек. Сейчас используется как пастбищное и сенокосное растение.

{34} Остров, на котором размещался средневековый город Кнайпхоф в Кенигсберге. Из построек сохранились руины Кафедрального собора.

{35} Имеется в виду Первое вальное укрепление. Оно было построено в 1626 г. Фортификация длиной 15 километров выглядела как простое обвалование без пустотелых зданий в составе 26 полных бастионов, 8 полубастионов и 8 главных ворот. В 1843 г. это старинное сооружение подверглось реконструкции

{36} Крепость в Кенигсберге, построенная в 1657 г. Сохранились ее ворота на улице Портовой. Прикрывала северную и южную части городского вала, герцогский замок, контролировала водный путь от залива. Первоначально эта постройка была выполнена как земляное укрепление с выпущенной в вал "крышей", где размещались деревянные ворота. Внутри находились помещения для постоянного небольшого гарнизона, комендатура, кирха, в подвалах размещалась тюрьма и кладовые. В случае внезапного нападения могла самостоятельно защищаться как редут. В 1843 г. это сооружение в несколько усиленном виде было включено во Второе вальное укрепление.

{37} Альтштат (Альтштадт), Кнейпгоф (Кнайпхоф), Лебенихт - три бывших средневековых города, составлявших вместе с форштадтами (пригородами) и замком город Кенигсберг. Формальное объединение трех городов произошло в 1724 г. Однако во времена посещения А. Т. Болотовым Кенигсберга в обиходе еще была жива память о старых городах и пригородах (впрочем, старые названия традиционно перешли в более поздние времена) Альтштадт (1286 г.) располагался к югу от замка. Кнайпхоф (1327 г.) находился на острове, образованном рукавами реки Прегель. Лёбенихт (1300 г.) находился восточнее замка. Кенигсберг во время пребывания в нем А. Т. Болотова занимал территорию в пределах вального кольца укреплений, что примерно соответствует современным улицам в Калининграде: Литовский вал, Черняховского, Гвардейский просп., просп. Калинина, Октябрьская.

{38} Розгартен - район современной улицы Клинической; Трагхайм - район современной улицы Пролетарской; Сакгейм - (или Закхайм) - район современной улицы Грига; Штайндамм - район улицы Житомирской; Габерберг - район улицы Богдана Хмельницкого.

{39} Гора Твангсте. Место для постройки выбрано не случайно. Крутые обрывы с востока, юга, запада и река Преголя надежно обеспечивали безопасность деревянной крепости. Для прикрытия с севера был вырыт ров, а русло ручья Лебе-Бах перекрыто плотиной, что создало искусственный водоем. В 1257 г. Орден приступил к строительству крепости из камня. В XIV-XV вв. было сооружено двойное каменное кольцо, несколько оборонительных башен, дом конвента, орденская фирмария, маршальское жилище, оружейная палата, дом для зерна и мощные подвалы с тайными ходами. В XVI-XVII вв. были построены западный флигель, две мощные угловые башни с амбразурами для пушек и замковая церковь. Вход в крепость находился в центре восточного фасада и прикрывался башней Хабертум. С начала XX в. королевский замок превратился в хранилище предметов культуры, сюда были переведены некоторые музеи, картинная галерея и собрание произведений прикладного искусства, здесь экспонировался янтарный кабинет

{40} В 1697 году.

{41} Основана в 1541 г. В замковой библиотеке было собрано много редких изданий, среди которых известная "Серебряная библиотека".

{42} Эта улица находилась в южной части Замкового (Нижнего) пруда.

{43} Речь идет о старой Альтштадтской кирхе, которая находилась между замком и р. Прегелем. Кирха эта снесена в 1828 г.

{44} А. Т. Болотов имеет в виду Кафедральный собор, руины которого сохранились. Началом его строительства условно считается 1297 г. Строительство завершено к концу XIV в. В 1716 г. на пожертвования гильдии ремесленников в соборе был установлен орган.

{45} Скорее всего, скульптура герцога Альбрехта (1490-1568).

{46} Возможно, канцлер и президент трибунала Иоанн фон Кошиц, умерший в 1665 г.

{47} Кенигсбергский университет основан в 1544 г. Здание университета во времена А. Т. Болотова находилось к северу от Кафедрального собора. До наших дней не сохранилось.

{48} Из наиболее нам известных людей университет к тому времени закончили поэт С. Дах (1690-1764), поэт К. Донелайтис (1714-1780), философ И. Кант (1724-1804).

{49} В XIV в. Кенигсберг вошел в состав Ганзейского торгового союза и стал играть видную роль как торговый порт. Первое упоминание о бирже относится к 1619 г. В 1626 г. был построен торговый дом в Кнайпхофе на берегу Старой Преголи. Оно несколько раз перестраивалось и до наших дней не сохранилось. Ныне существующее здание биржи (Дворец культуры моряков) было построено в 1875 г. Зеленый мост был разобран при строительстве эстакадного моста.

{50} Ныне на месте монастыря находится площадь с памятником "Морякам-балтийцам". Католическая церковь находилась северо-восточнее монастыря на горе, до наших дней не сохранилась.

{51} Кенигсбергская синагога была построена в 1756 г. и простояла до 1815 г. Находилась возле Ярмарк-плац (ныне площадь перед зданием среднего мореходного училища на ул. Полоцкой). Надо сказать, что выражение "жидовская" во времена А. Т. Болотова не являлось оскорбительным, а было совершенно нейтральным.

{52} Это парадное место находилось в районе нынешней улицы Грига.

{53} "Королевский дом" на Кениг-штрассе (ныне ул. Фрунзе), построенный в 1731 г. В 1810 г. здание было передано под библиотеку университета. До наших дней не сохранилось.

{54} Парк кенигсбергского купца-мецената Сатургуса. Часть парка сохранилась до 1811 г. и на его основе был создан Ботанический сад Кенигсбергского университета. Сейчас там частично расположилась Станция юных натуралистов.

{55} То есть предшественником. Отец Болотова, Тимофей Петрович, командовал до своей кончины Архангелогородским полком.

{56} Канцелярия и покои русского генерал-губернатора находились в юго-восточном крыле замка, поэтому из окон открывался вид на южные районы Кенигсберга.

{57} Здание театра было снесено в XIX веке. Находилось в районе нынешней гостиницы "Калининград".

{58} Далее опущены письма: 65-е (История войны), 66-е (Битва цорндорфская), 67-е (Известия военные), 68-е (Расходы).

{59} В опущенных письмах Болотов рассказывает о своих сослуживцах и излагает дальнейшие военные события. Полк, в котором состоял Болотов ушел из Кенигсберга, а Болотову, несмотря на вызов его в полк, удалось остаться при Корфе.

{60} Здесь: деньги, полагающиеся на прокорм лошадей.

{61} Сапожничать, от украинского - чеботы.

{62} В смысле - содержания, самого сочинения.

{63} Титульные листы - первые листы, где стоит автор и название книги.

{64} Каролина Амалия Графиня Кейзерлинг (1727-1791) - жительница Кенигсберга, покровительница искусства. В ее салоне бывали многие представители искусства и науки.

{65} Поручик Г. Орлов считался в полку героем прусской кампании, неустрашимым храбрецом, был трижды ранен, но поля боя не покидал. Являлся одним из организаторов дворцового переворота, в результате которого Екатерина II стала императрицей. Затем стал ее фаворитом. С 1760 г. граф, генерал русской армии.

{66} Вопреки принятому произношению фамилии Бoлотов (как значится и в Энциклопедическом словаре), есть свидетельства прямых его потомков о том, что она произносилась как Болoтов (и принадлежащая ему деревня звалась Болoтовка), что и объясняет такое обращение Григория Орлова.

{67} Далее опущены письма: 71-е (Политические известия), 72-е (Увеселительные сады), 73-е (В Кенигсберге), 74-е (Новая квартира), 75-е (История войны), 76-е (Кунерсдорфская баталия), 77-е (Всеобщая уверенность в возможности взятия у пруссаков Берлина), 78-е (Жизнь в Кенигсберге), 79-е (Кенигсберг).

{68} В смысле "подлые люди" - холопы, крепостные.

{69} Азартная лотерейная игра.

{70} Кегельбан.

{71} Уединенно, уютно, с комфортом.

{72} Оборуши, оборыши, оборки, обирки - остатки.

{73} Зульцер, Иоганн-Георг (1720-1779) - немецкий философ и эстетик, последователь Вольфа. Главные его труды: "Allgemeine Theorie der schonen Kunste" Lpz. 1771-1774; "Vermischte Schreften" Lpz. 1773-1785. После его смерти была опубликована очень богатая по материалам о философской и художественной мысли XVIII в. его "Selbst Biographie" (1809). На русский язык были переведены его "Разговоры о красоте естества" (1777 г.), "Упражнения к возбуждению внимания и размышления" (1801 г.), "Новая теория удовольствий" (1813). Болотов читал Зульцера по-немецки впервые в Кенигсберге; переводов Зульцера тогда (в 1759 г.) еще не было.

{74} В смысле - освободившись.

{75} Стереоскоп.

{76} Раздражение.

{77} Тафта - гладкая шелковая ткань.

{78} Господи Иисусе.

{79} Фокусам, изобретениям.

{80} Торн на Висле.

{81} Салтыков, Петр Семенович (1700-1772?), граф, генерал-аншеф. Военную службу начал солдатом в 1714 г. Был отправлен Петром I во Францию, где обучался мореходству. Участвовал во многих войнах: в шведской войне 1742 г., в Семилетнюю войну был главнокомандующим (с 1759 г.). Разбил пруссаков при Пальциге и Кунерсдорфе и произведен в фельдмаршалы. Во время эпидемии чумы 1771 г. был московским генерал-губернатором. Екатерина II ценила его, но иногда вспоминала его привязанность к Петру III.

{82} Идущими за ним, в свите.

{83} Сит, куга - растение, идет на плетенье: подкладывалось в полы мундиров, чтобы полы торчали.

{84} Заваленную.

{85} Эстамп - резная или травленная на меди или стали и отпечатанная на бумаге картина.

{86} Трагедия в стихах в 5 действиях М. В. Ломоносова. Написана в 1752 г. по заказу. Кроме "Демофонта" Ломоносовым тоже по заказу написана в 1750 г. другая трагедия - "Тамира и Селим".

{87} Трагедия А. Б. Сумарокова, напечатанная в 1747 г. и положившая начало его литературной известности. Успех, выпавший на долю "Хорева", содействовал развитию интереса к театральному искусству и оказал влияние на основание постоянного театра.

{88} Побуждать, подталкивать.

{89} Амвоне.

{90} Материи.

{91} Дотрагиваясь, тыкал.

{92} В опущенных письмах 74, 75, 76, 77-м Болотов рассказывает о жизни на новой квартире, книжных аукционах, чеканке в Кенигсберге русской монеты и излагает дальнейший ход военных действий. Пруссаки потерпели поражение от французов и приступили к пополнению армии. Русские одержали победу при Одере и соединились с австрийской армией. Последовавший разгром пруссаков при Кунерсдорфе вселил уверенность в возможность взятия Берлина.

{93} От перетурить - перегонять с места на место.

{94} Французское - пижон, фат.

{95} Скорее всего, в смысле - незаметен.

{96} Стекла.

{97} Куском.

{98} "Приключения милорда, или Жизнь молодого человека, бывшего игралищем любви". Популярный в то время французский роман. Болотов сделал перевод романа на русский язык с немецкого перевода.

{99} Гольберг, Людвиг, барон (1684-1754), талантливый датский писатель-сатирик, историк и философ, типичный представитель эпохи просвещения, рационалист и отрицатель метафизики. Своим творчеством положил начало новому периоду датской литературы и много сделал для выработки литературного языка. Его сатирический эпос "Peder Paars" представляет собою травести, бурлеск классического эпоса, поэм Гомера и "Энеиды" Виргилия, - в основе ее бытовой материал; это сатира на датское общество, его консерватизм и невежество. Гольберг создал датскую драму, точнее, комедию. Его называли "датским Мольером". Как и у Мольера, у него комедия типов. Он дал галерею бытовых типов, осмеяв духовное убожество, политиканство, жизнь напоказ, подражательность. Во время реакции - при короле Карле-Христиане VI Гольберг почти оставил литературную деятельность и уже перед самой смертью написал еще несколько пьес и знаменитые "Письма", в которых он подверг критике "заблуждения века". Они представляют собою философско-моралистические рассуждения афористического характера на разнообразные темы. О них и упоминает Болотов. Гольберга стали переводить в России рано (комедии), но "Письма" Болотов читал, видимо, в немецком переводе. Из исторических трудов Гольберга заслуживает внимания трехтомная "История Дании".

{100} Готтшед, Иоганн-Кристоф (1700-1766) - известный немецкий писатель, эстетик и критик эпохи просвещения, создавший свою рационалистическую эстетику, основным принципом которой было признание за искусством полезного и приятного значения (полезность искусств заключается в поучительности) . Он проводил реформу немецкого театра и драмы по образцам французской классической трагедии, пытался создать "правильную" трагедию ("Умирающий Катон", 1732 г.). Он дал ряд исследований по истории языка и поэзии. Он был профессором эстетики в Лейпциге, где вокруг него организовалось литературное общество. Готгшед издавал несколько литературно-научных журналов. Его теория искусства пользовалась огромным успехом. Готтшед был разбит Бодмером и Брейтингером в злой полемике и окончательно Лессингом, который, правда, немало взял у него. Болотов по Готтшеду познакомился с немецкой эстетикой и философией и чуть не стал деистом.

{101} Пилау - гавань Кенигсберга.

{102} Вольф Христиан - немецкий философ, преподаватель рационализма, профессор математики и философии в Галле и Марбурге (где в числе слушателей был и М. В. Ломоносов).

{103} Крузиус Христиан Август (1715-1775) - немецкий теолог и философ-идеалист. Оказал влияние на формирование учения И. Канта о синтетических учениях. Критиковал X. Вольфа с позиций ортодоксального богословия.

{104} Не исключено, что здесь Болотов говорит о И. Канте, который читал лекции русским офицерам, был решительным противником Веймана. Кант тогда числился не профессором, а прнват-доцентом, но Болотов, описывая события 40-летней давности, мог это запамятовать.

{105} Далее опущены письма: 83-е (История воины) и 84-е (Берлинская экспедиция).

{106} Елизавете Петровне наследовал в 1761 году ее племянник, сын герцога Голштинского и ее старшей сестры Анны, Петр III. Его шестимесячное царствование было попыткой восстановить не дворянское самодержавие, а личное самовластие. Изданный в его царствование "манифест о вольности дворянской", освобождавший дворянство от обязательной службы, прошел мимо него. Манифест был подготовлен министром Елизаветы Воронцовым. Симпатии самого Петра были на стороне Пруссии, он уклонился несколько от дворянской политики. Но дворянство было уже сильно. Этим и объясняется тот факт, что свержение Петра произошло быстро и без препятствий. Основой общественного строя России этого времени становится торгово-капиталистическое хозяйство, характерной чертой его - сословность, господствующим сословием - дворянство. Россия уже перестала быть страной исключительно натурального хозяйства. В нечерноземной полосе Великороссии уже преобладала оброчная система эксплуатации помещиками своих крестьян. Крестьяне уплачивали оброк деньгами. Денежный обмен был довольно значителен. Существовали отхожие промыслы. Широко были развиты мануфактуры. Дворянство было втянуто в товарно-торговый оборот. Но крепостное право еще соответствовало классовым интересам дворян-землевладельцев и помогало развитию производительных сил. Это была эпоха перелома. Вскоре крепостной труд стал задержкой в развитии экономики страны. При таких обстоятельствах, естественно, всякая реакция ликвидируется быстро и без препятствий. Это и постигло Петра III. Царствование Екатерины II было расцветом "дворянского самодержавия". К 1785 г. дворянство закрепляет свое положение и добивается "жалованной грамоты", которая подтвердила право "вольности" служить и не служить, неотъемленность дворянского звания и сословных прав, свободу от личных податей, утверждение имущественного положения, корпоративные права дворянства и крепостное право; "жалованная грамота" явилась, таким образом, высшим выражением сословных прав и привилегий дворянства.

{107} Ноября 7 дня 1800 г. Бол.

{108} В VII части, письмо 79.

{109} Французский зажигательный продолговатый артиллерийский снаряд.

{110} Французское - на помощь.

{111} Немецкое - военный окоп, редут.

{112} Гаубица - артиллерийское орудие.

{113} Заложники.

{114} Кроатами немцы называют хорватов - славянскую народность, живущую у границы Сербии и Венгрии - ныне это часть населения Югославии.

{115} Столица Прусского королевства Берлин был взят русскими войсками 28 сентября 1760 г.

{116} Иордань - прорубь во льду на реке для освящения воды в праздник крещения. Возле проруби сооружались украшения.

{117} Далее опущено письмо 86-е (Философские науки).

{118} Зульцер Иоганн Георг (1720-1779) - немецкий эстетик. Руководил философским классом Берлинской академии наук. Стремился к эклектическому примирению философии X. Вольфа с эстетическими взглядами французских и английских мыслителей, он подчеркивал значение вкуса и чувства в воздействии искусства на человека. Перевод на русский язык его труда "Разговоры о красоте естества" вышел в свет в Петербурге в 1777 г.

{119} Знаменитый русский полководец Александр Васильевич Суворов (1730-1800) приезжал к своему отцу в Кенигсберг в 1761 г. для поправки здоровья после ранения.

{120} Польский район Вармия своим расположением как бы вклинивался в территорию Восточной Пруссии южнее Кенигсберга.

{121} Далее опущены письма: 88-е (История войны 1761 года), 89-е (Кольбергская экспедиция).

{122} Вероятнее всего, это гора Кведнау на выезде в сторону нынешнего Зеленоградска.

{123} По Куршской косе (литовское название - Неринга).

Примечания

{1} Корф Н. А. - Здесь и далее прим. сост.

{2} Словно, будто (старинн.)

{3} Мерси д'Аржанта.

{4} БестужевРюмин был сослан в деревню Горетово Можайского уезда.

{5} Перемирие в Штутгарте было подписано 16 марта 1762 г.

{6} Detaсhemont - отряд

{7} Старинная запряжка шестерней или вообще выезд.

{8} М. И. Воронцов - на Анне Карловне, Н. А. Корф - на Екатерине Карловне Скавронских.

{9} Кавалерии - орденские ленты.

{10} Враг - в значении дьявол, леший.

{11} Комплот (complot) - заговор (фр.).

{12}  Цесарцы - австрийцы. - Прим. сост.

{13} Отставка (нем.). - Прим. сост.

{14} Поджариваться (устаревш.). - Прим. сост.

{15} Пассека П. Б. - Прим. сост.

  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Записки А Т Болотова, написанных самим им для своих потомков», Андрей Тимофеевич Болотов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства