«Эйзенхауэр. Солдат и Президент»

3493

Описание

Аннотация издательства: Эта книга была признана в США лучшей из всех написанных об Эйзенхауэре. Опираясь на обширные источники, высокий уровень научных знаний. С. Амброз предложил наиболее полное и объективное описание жизни солдата, ставшего президентом. Автор подробно рассказывает о молодых годах Эйзенхауэра, о его почти незаметной на первых порах карьере в армии, о его блестящем руководстве союзными силами в качестве верховного главнокомандующего во время второй мировой войны, о том, с какими трудностями приходилось сталкиваться этому человеку на пути от генерала и президента Колумбийского университета до Президента США.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Издание: Амброз С. Эйзенхауэр. Солдат и президент. — М.: Книга, лтд., 1993

Оригинал: Ambrose S. E. Eisenhower. Soldier and president. — New York: Simon and Schuster, 1991.

Амброз С. Эйзенхауэр. Солдат и президент / Пер. с англ. Ю. А. Здоровова (1 - 10-я гл.) и А. А. Миронова (11 - 23-я гл.); М.: Книга, лтд., 1993. — 560 с. /// Ambrose Stephen E. Eisenhower. Soldier and president. — New York: Simon and Schuster, 1991. — 640 p.

Содержание

Предисловие

Глава первая. Абилин.Уэст-Пойнт. Первая мировая война

Глава вторая. Между войнами

Глава третья. Подготовка первого наступления

Глава четвертая. Северная Африка, Сицилия и Италия

Глава пятая. День «Д» и освобождение Франции

Глава шестая. Западный вал и битва в Арденнах

Глава седьмая. Последнее наступление

Глава восьмая. Мир

Глава девятая. Колумбийский университет. НАТО. Политическая деятельность

Глава десятая. Кандидат

Глава одиннадцатая. Начало президентства

Глава двенадцатая. Шанс для мира

Глава тринадцатая. Перемирие в Корее. Переворот в Иране. Мирный атом

Глава четырнадцатая. Маккарти и Вьетнам

Глава пятнадцатая. Китнаци и киткомы

Глава шестнадцатая. Женевская встреча в верхах и инфаркт

Глава семнадцатая. Кампания 1956 года

Глава восемнадцатая. Литл-Рок и спутник

Глава девятнадцатая. 1958-й — самый трудный год

Глава двадцатая. Возрождение

Глава двадцать первая. Год 1960-й — большие надежды и нерадостная действительность

Глава двадцать вторая. Расставание с Белым домом. Подведение итогов

Глава двадцать третья. Последние годы

Эпилог

Посвящается участникам высадки союзных войск в Европе

ПРЕДИСЛОВИЕ

Дуайт Дэвид Эйзенхауэр был великим и добрым человеком. Я надеюсь доказать это утверждение в книге. Начну с определений.

В 1954 году Дуайт Эйзенхауэр писал своему другу детства Сведу Хазлетту о величии. Айк считал, что величие связано или с достижением исключительных результатов в "какой-либо широкой области человеческой деятельности", или с "каким-либо очень ответственным постом", работа на котором "значительным и благодатным образом воздействовала на будущее"1.

По его мнению, великий человек должен обладать "предвидением, честностью, смелостью, мудростью, силой убеждения и глубиной характера". К этому списку я бы добавил еще два качества: решительность (способность управлять, решать и действовать) и удачу.

Доброта, по моему мнению, подразумевает глубокое понимание человеческих обстоятельств, иначе говоря, недостатков и слабостей, и готовность прощать их, чувство ответственности по отношению к другим, искреннюю скромность, сочетающуюся с разумной самоуверенностью, чувство юмора и, самое главное, любовь к жизни и людям.

Эйзенхауэр был одним из величайших руководителей Запада нашего века. Как солдат он обладал профессиональной компетентностью, хорошо знал историю войн, современную стратегию, тактику и вооружение, был решительным, дисциплинированным, отважным, пользовался популярностью как у начальства, так и у подчиненных.

Как президент он добился мира в Корее и сохранял его все время своего президентства, руководил свободным миром в одно из самых опасных десятилетий холодной войны, пользовался доверием американского народа. Он оказался единственным американским президентом в XX веке, который целые восемь лет правил страной в условиях мира и процветания.

Человеком он был симпатичным, заботливым, верным в дружбе и в семье, честолюбивым, восприимчивым к критике, скромным, но не напоказ, невероятно простым в своих музыкальных, художественных и литературных вкусах, в высшей степени любознательным, часто до откровения наивным, веселым—короче говоря, прекрасным и очень интересным. Почти все, знавшие его, испытывали к нему самые теплые чувства, а многие—включая и кое-кого из сильных мира сего — любили его до подобострастия.

Цель настоящей книги — объяснить этого человека, описать его успехи и неудачи, его победы и поражения, его личную жизнь и характер. Выполняя эту задачу, я надеюсь показать, каким великим человеком он был и сколь многим мы, живущие сегодня в свободном мире, обязаны ему.

Эта книга является сокращенным вариантом моей двухтомной биографии Эйзенхауэра. Несколько глав в ней переработано, есть и добавления. Я хотел создать хорошо читающееся однотомное описание жизни, лишенное наукообразия и чрезмерных деталей, то есть конкретных планов, описания военных и правительственных учреждений, бюро, кабинетов и тому подобного.

Делая сокращения, я по-новому, с позиций конца 80-х, прочитал свой двухтомный труд. Меня поразило, насколько Айк оказался прав во многих вопросах — и насколько не прав в других. Особое впечатление на меня произвела его непреклонная решимость сделать все возможное для образования Соединенных Штатов Европы. Сокращения я производил по вечерам в Кане, в Нормандии. Дни я проводил, прогуливаясь по полям битв и купаясь на пляжах, где происходила высадка союзников. На американские, британские и немецкие кладбища приезжают все больше туристов со всей Европы. Среди них много студентов, которые так хорошо ладят друг с другом, что убеждают меня в близости осуществления мечты Айка.

Это впечатление еще больше усилилось после европейских политических событий лета 1989 года. Состоялись выборы в Европейский парламент. Кампания прошла активно, число участвующих оказалось большим. Дискуссия о будущем объединенной Европы привлекала своей глубиной и эмоциональностью. К 1992 году Европа по меньшей мере образует единый экономический союз, упразднив торговые и таможенные барьеры, а также взаимный паспортный контроль. А в максимальном случае Европа будет иметь единую валюту и единую общеевропейскую армию. Как убедятся читатели этой книги, общеевропейская армия являлась одной из наипервейших забот Президента Эйзенхауэра; отказ Франции от этой идеи неимоверно огорчал его. Теперь эта идея вновь стала актуальной и близка к воплощению в жизнь.

До поездки в Нормандию я читал курс о вьетнамской войне в университете Нового Орлеана, так что предмет этот весьма занимал меня в тот период. Читая о том, как Айк настаивал в начале 1944 года о необходимости бомбардировок Франции перед вторжением и о его угрозе уйти в отставку, если он не получит полной свободы действия в управлении союзной армией, я не мог не отметить контраст между ним и верховным командованием американцев во Вьетнаме. Ни один из командующих во Вьетнаме не пригрозил отставкой в случае, если ему не позволят вести боевые действия так, как он считает нужным.

Меня также потряс отказ Айка послать американские войска во Вьетнам в 1954 году и его предупреждение о том, что джунгли Юго-Восточной Азии просто проглотят наши дивизии.

Пророческий дар подвел его в случае с революцией Рейгана. В середине 50-х Айк сказал одному из своих братьев, что при его жизни упразднения прогрессивного налога на доходы не предвидится. Ошибся он совсем на немного.

Айк оказался совершенно не прав в своих часто выражавшихся опасениях, что решение о совместном школьном обучении детей с разным цветом кожи может вообще уничтожить на Юге систему общественного образования. Этого не случилось, хотя в некоторых местах, например в моем родном Новом Орлеане, мы подошли очень близко к этому.

Но более всего меня поразило, как много полезного мог бы нам сейчас сказать Айк. Это касается таких фундаментальных проблем, как национальная оборона, экономика и военные расходы, сбалансированный бюджет, борьба за свободу человека всюду и всегда, мудрое ожидание саморазвала коммунистической системы вследствие ее органической противоречивости. Его слова, мысли и дела ведут нас вперед точно так же, как и поколения второй мировой войны и первого десятилетия войны холодной.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

АБИЛИН. УЭСТ-ПОЙНТ. ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА

Он родился 14 октября 1890 года в маленьком деревянном доме, почти лачуге, стоявшем у железнодорожных путей в Денисоне, штат Техас. Он был третьим сыном в семье Дэвида и Айды Стовер Эйзенхауэр, правоверных менонитов и пацифистов. Дэвид был обычным рабочим — когда-то он владел магазином в Хоупе, штат Канзас, купленным на деньги, оставшиеся от отца, но прогорел. В 1891 году он переехал в Абилин, штат Канзас, где один из родственников нашел ему работу механика в маслобойне "Бель Спрингс". Когда Эйзенхауэры ступили на платформу вокзала Абилина, у Дэвида в кармане лежало все состояние семьи, которое равнялось десяти долларам.

В маленьком двухэтажном деревянном домике, стоящем на крохотном участке в три акра, Дэвид и Айда воспитывали шестерых крепких, здоровых сыновей — Артура (родился в 1886-м), Эдгара (1889), Дуайта, Роя (1892), Эрла (1898) и Милтона (1899). Эйзенхауэров уважали в городе, но семья ничем особым не выделялась. Дэвид никаких постов не занимал, в представительные органы не избирался. Родители с трудом сводили концы с концами, но оставались людьми гордыми и честолюбивыми, во всяком случае в том, что касалось их сыновей.

"Позднее я понял, что мы были очень бедными, — сказал Дуайт 4 июня 1952 года во время церемонии закладки здания Музея Эйзенхауэра в Абилине, напротив дома, в котором он вырос, — но слава Америки в том и состоит, что мы тогда не подозревали об этом. Мы знали только то, что не уставали нам повторять наши родители — все пути открыты для вас. Не ленитесь, воспользуйтесь ими"*1.

По самым скромным стандартам, Дэвид и Айда сами этими возможностями так и не воспользовались. Но зато все свои надежды они вложили в своих сыновей. Они учили их таким простым добродетелям, как честность, самостоятельность, прямота, вера в Бога и целеустремленность. Они хотели, чтобы сыновья преуспели за пределами Абилина и даже всего штата Канзас. Они сумели передать детям убеждение, которое позднее один из них описал как уверенность в том, что "если вы останетесь дома, то всегда будете чувствовать себя детьми"*2.

Семья Эйзенхауэров была очень благочестива. Трижды в день они преклоняли колени для молитвы. Перед каждой трапезой Дэвид читал отрывки из Библии и просил благословения. После еды мальчики мыли посуду, а потом собирались вместе, и Дэвид читал им отрывки из Библии. "Наконец наступало время отхода ко сну, — вспоминал Эрл. — Отец вставал и начинал заводить настенные часы. Тиканье этих часов было слышно по всему дому. Если отец начинал заводить часы, значит, пора было укладываться спать"*3.

В течение дня мальчики почти не видели своего отца, который работал в маслобойне с шести утра до шести вечера. "Мать играла в нашей жизни главную роль", — вспоминал Дуайт*4. Она следила за их занятиями, готовила пищу, покупала и чинила им одежду, зализывала их раны, хвалила за успехи и создавала в доме хорошее настроение. Милтон, самый младший из братьев, говорил: "Отец и мать дополняли друг друга. Мать обладала характером, она была человеком радостным и счастливым. Отец был воплощением долга"*5.

В семье, где росли шестеро мальчиков, соперничество было неизбежным. Кто лучше всех справится с той или иной задачей? Кто пробежит быстрее всех? Выше всех прыгнет? Поднимет самый большой вес? Выразительнее всех прочтет отрывок из Библии? Мальчики соперничали ежедневно в самых разных делах. Дэвид и Айда поощряли это соперничество, развивали в детях желание быть первым. Пуще всего каждый из них боялся прослыть слабаком, и поэтому они постоянно дрались между собой, чтобы выяснить, кто сильнейший.

Однажды Айда готовила еду на кухне. Дуайт и Эдгар затеяли возню на полу. Вскоре старший и более крепкий Эдгар уже сидел на Дуайте и колошматил его.

— Сдаешься? — кричал Эдгар.

— Нет! — с трудом переводя дыхание, отвечал Дуайт. Тогда Эдгар схватил Дуайта за волосы и начал бить его головой об пол. Эрл бросился помогать Дуайту. Айда, не отрываясь от плиты, резко бросила Эрлу:

— Оставь их в покое!*6

Дэвид воспитывал своих сыновей так, чтобы они могли постоять за себя в стычках между собой, да и с другими мальчишками тоже. Дуайт вспоминал, что отец не терпел, чтобы его сыновей обыгрывали в игры, а уж тем более били другие. Однажды, возвращаясь с работы, Дэвид увидел, как Дуайт бегает от мальчишки, своего сверстника.

— Почему ты позволяешь ему гонять тебя, как зайца? — спросил отец.

— Потому что, если я начну с ним драться, — ответил Дуайт, — ты меня выпорешь и за победу, и за поражение.

Дэвид тут же потребовал:

— А ну-ка, гони его отсюда.

Дуайт так и сделал*7.

Главная особенность Абилина 1890-х годов состояла в том, что он был типичным небольшим городишком Среднего Запада; для молодого Дуайта это означало, что город лишь закреплял полученное в семье. Во-первых, основной упор делался на самостоятельность. Контакты с внешним миром были минимальными. Отношения с правительством ограничивались уплатой нескольких налогов одной стороной и оказанием кое-каких услуг на местном уровне — другой. Город сам оплачивал свои школы. Семьи сами заботились о своих больных, безумных, калеках, престарелых или же просто невезучих. Полиции в городе не было, поскольку для городка с населением менее четырех тысяч, где все друг друга знали и все друг другу доверяли, в этом нужды не было.

Работали много и продуктивно. На размышления и переживания время не тратили. В Абилине работал каждый, большинство занималось тяжелым физическим трудом. Безделья, даже среди детей, город практически не знал. Самые маленькие помогали по дому; дети от восьми до четырнадцати лет работали от случая к случаю, подростки постарше имели постоянную работу.

Абилин был консервативным городом в социальных, религиозных и политических вопросах. Все жители были христианами, выходцами из Европы, почти все голосовали за республиканцев. Всех объединяло чувство общности, деления мира на "нас" (жителей Абилина, графства Дикинсон и, в какой-то степени, штата Канзас) и "их" (остальной мир). Абилин чем-то напоминал большую семью, давая своим жителям чувство безопасности. И угроза этой безопасности исходила не изнутри, а извне, чаще всего в виде дурной погоды или снижения цен на производимые товары.

Мужчину оценивали по тому, насколько прилежно он трудился и насколько аккуратно оплачивал счета, женщину же отмечали по тому, как она ведет свое хозяйство. Считалось, что успех мужчины всецело связан с его доходами и что неудачники могут винить только самих себя. "Мы находились в политической и экономической изоляции, — вспоминал Милтон. — Таковым же было и наше мироощущение. Самостоятельность — вот как звучало ключевое слово, ценились инициатива и ответственность; о радикализме никто и не слыхивал"*8.

Мальчишкам Эйзенхауэрам Абилин казался идеальным местом. Там, в обстановке дружеской терпимости к мальчишеским шалостям, было где испытать себя и развить физически. В 1947 году Дуайт Эйзенхауэр с неподдельной теплотой вспоминал свой город. Он говорил, что Абилин "был хорош и для здоровых игр на свежем воздухе, и для работы. Подобная атмосфера создавала общество, не разделявшее людей по богатству, национальности или вере и сохранявшее уважение к таким ценностям, как честность, порядочность, учет интересов других людей. Ребенок, который провел детство в просвещенной сельской среде, может считать себя счастливчиком"*9.

Дуайт любил Абилин, и Абилин платил ему тем же. Дуайт был заметным мальчишкой, его любили за любознательность, шаловливость, улыбчивость и неугомонность. Его прозвали "Маленьким Айком" (его старший брат Эдгар носил прозвище "Большой Айк").

Правда, Маленький Айк имел ужасный темперамент. В гневе он забывал обо всем и совершенно терял контроль над собой. Адреналин резко выбрасывался в кровь, лицо его мгновенно багровело. В канун дня Всех святых в 1900 году родители разрешили Артуру и Эдгару "пойти повеселиться". Маленький Айк просил, умолял и настаивал, чтобы его тоже отпустили, но родители были неумолимы, ссылаясь на его молодость. Айка охватил гнев. Он бросился наружу и принялся колотить по стволу яблони голыми кулачками. Он молотил дерево, рыдая, до тех пор, пока его кулаки не превратились в кровавое месиво. Наконец, отец схватил его за плечи и потряс так, что мальчик пришел в себя.

Дуайт лег в постель и, задыхаясь от ярости и отчаяния, целый час проплакал в подушку. Мать вошла в комнату и села на кровать. Она смазала ему руки мазью и забинтовала их. После продолжительной, как показалось ему, паузы она сказала: "Владеющий собою лучше завоевателя города". Она объяснила ему, насколько бесполезен и разрушителен гнев и что он самый гневливый изо всех ее детей и ему труднее всего исправиться. Когда Эйзенхауэру было семьдесят шесть лет, он написал: "Я всегда вспоминал ту беседу как один из самых просветляющих моментов моей жизни"*10.

Умение владеть собой пришло не вдруг и не сразу. Два года спустя после случая с яблоней, когда Дуайту было двенадцать, а Артуру шестнадцать, Артур разгневал своего брата каким-то пустяком. Закипая от злости, но понимая, что с сильным Артуром ему не справиться, Дуайт огляделся кругом. Заметив у своих ног кирпич, он схватил его и со всей силой бросил в голову Артура. Артур с трудом уклонился в сторону — Дуайт был настроен убить его.

Дуайт ходил в начальную школу имени Линкольна, которая находилась напротив их дома. В школе упор делался на зубрежку. "Зимние сумерки в классе и монотонный гул ответов, — писал Эйзенхауэр в своих воспоминаниях, — вот, пожалуй, и все, что я помню. Либо я был тупым учеником, либо учили нас плохо",*11 Нравились ему только диктанты и арифметика. Общие диктанты порождали в нем дух соперничества и ненависть к ошибкам от невнимательности, вскоре он стал признанным авторитетом в области правописания. Арифметика нравилась ему из-за своей логичности и определенности — ответ всегда был или правильным, или неверным.

Но предмет, который интересовал его больше всего, он изучал самостоятельно — это была военная история. Он так ею увлекся, что порой забывал и про свои домашние обязанности, и про школьные уроки. Его первым кумиром стал Ганнибал. Потом он принялся изучать американскую революцию, и его мыслями завладел Джордж Вашингтон. Он так часто говорил со своими школьными товарищами об истории, что в школьном журнале ему предсказали место профессора в Йельском университете (там же Эдгару предсказали два срока президентства в США).

В старших классах школы интересы Дуайта сводились, по мере убывания важности, к спорту, работе, учебе и девушкам. Он был очень застенчив с девушками, да к тому же хотел, чтобы одноклассники видели в нем своего парня. Чрезмерное внимание к девушкам считалось чем-то предосудительным. Об одежде своей он не очень заботился, волосы причесывать не любил, а танцевать, как выяснилось на нескольких школьных вечерах, практически не умел.

Учеба давалась ему легко, и он учился хорошо, не особенно напрягаясь. В начальном классе средней школы, в котором он изучал английский, физическую географию, алгебру и немецкий, он получил по всем предметам хорошие оценки. На следующий год его результаты улучшились, а в предпоследнем и выпускном классах он получил "отлично" или "отлично с плюсом" по английскому, истории и геометрии. Единственная хорошая оценка у него была по латыни.

Спорт, особенно футбол и бейсбол, занимал основную часть его жизни. На спорт он тратил больше времени и энергии, чем на учебу. Спортсменом он был хорошим, но не выдающимся. Он был хорошо координирован, но недостаточно быстр. Весил он только шестьдесят килограммов. Главным его достоинством была воля к победе. Ему нравилась сама игра, он любил сразиться с мальчишками постарше и посильнее себя, он упивался счастьем, если ему удавалось забить гол или удачной защитой остановить прорыв соперника.

Именно в спорте впервые проявились его способности лидера и организатора. Еще мальчишкой он организовывал ежесубботние матчи по футболу или бейсболу. Позднее он основал Абилинскую школьную атлетическую ассоциацию, которая действовала независимо от официальной школьной системы. Маленький Айк связывался со школами региона и договаривался о проведении матчей, а транспортную проблему решал, провозя свою команду на товарняке от Абилина до места соревнования.

Кроме того, он был инициатором туристических походов и охотничьих вылазок. Он сплачивал мальчишек, собирал деньги, нанимал экипаж, чтобы довезти их до места, покупал съестные припасы и сам же готовил еду.

Значение спорта, охоты и рыбалки для Маленького Айка нельзя преувеличить. Он в буквальном смысле не мог представить свою жизнь без них, о чем и свидетельствуют многочисленные эпизоды из его детства.

Когда он учился в начальном классе средней школы, он однажды упал и содрал кожу на коленке. Ничего необычного в этом не было, огорчило его только то, что он порвал купленные накануне на собственные заработки новенькие брюки. Поскольку кровотечения не было, он на следующий день преспокойно пошел в школу. Однако у него случилось заражение крови, и тем же вечером он слег в бреду на диване в гостиной. Родители вызвали доктора Конклина, но, несмотря на лечение, инфекция продолжала распространяться. Следующие две недели Дуайт провел между жизнью и смертью. Конклина вызывали по два-три раза в день; Айда не отходила от постели мальчика; ногу обмазали карболовой кислотой, но воспаление продолжало подниматься к паху. Конклин вызвал специалиста из Топеки. Двое врачей пришли к общему мнению, что спасти жизнь мальчика может только ампутация.

Придя однажды в сознание, Дуайт услышал, как его родители обсуждали возможность ампутации. Хирургии они не доверяли, но доктора настаивали на операции. Четырнадцатилетний Дуайт послушал, а потом сказал тихо, но твердо: "Ногу мою ампутировать я не разрешаю". Когда родители рассказали Конклину о решении сына, доктор предупредил их: "Если воспаление достигнет брюшины, он умрет''.

К этому времени воспаление достигло паха, и Дуайт приходил в сознание редко и на короткое время. В один из таких моментов он позвал Эдгара и сказал: "Послушай, Эд, они собираются отрезать мне ногу. Прошу тебя, не позволяй им это делать, я лучше умру, чем останусь без ноги".

Эдгар все понял. Он пообещал брату выполнить его просьбу, и с тех пор он не отходил от его постели. Конклин сердился, бормотал себе под нос об "убийстве", но убедить Эдгара, Айду или Дэвида в необходимости ампутации не мог. Эдгар даже спал на полу у входа в комнату, чтобы Конклин не мог пробраться к Дуайту, пока Эдгар спит*12.

В конце второй недели воспаление стало спадать, жар уменьшился, сознание возвратилось. Через два месяца, которые стоили ему повторения года в одном классе, Дуайт полностью выздоровел. Это само по себе было чудом, но впоследствии его приукрасили. В воскресных проповедях и в духовной литературе десятилетия спустя говорилось, что вся семья на коленях дни и ночи напролет молила Бога о выздоровлении Дуайта.

Мальчишки Эйзенхауэры ненавидели эти разговоры, поскольку из них следовало, будто их родители верили в выздоровление по молитве. Они утверждали, что в те дни молились не больше и не меньше, чем в любое другое время. "Мы всегда молились, — вспоминал Эдгар. — Для нас помолиться Богу было столь же естественно, как умыться или позавтракать". И сам Дуайт называл рассказы о безостановочных молениях "ерундой"*13.

Летом 1910 года Дуайт познакомился с Эвереттом "Сведом" Хазлеттом, сыном одного из городских врачей. До тех пор они почти не знали друг друга, поскольку Свед рано уехал в военную школу в Висконсин. После этой школы Свед получил место в Военно-морской академии в Аннаполисе, но в июне 1910 года он завалил вступительный экзамен по математике и возвратился в родной город, чтобы подготовиться к экзамену на следующий год. Тут они и подружились с Дуайтом и дружбе этой были верны до конца своих дней.

В это время планы Айка состояли в том, чтобы подзаработать денег и осенью 1911 года отправиться в Мичиганский университет. Он стремился и к высшему образованию, и к возможности играть в футбол и бейсбол в университетских командах. В Мичигане была одна из лучших футбольных команд в США. Свед резонно указал ему, что и в Военно-морской академии играют в футбол, что престиж у нее ничуть не меньше, чем у Мичигана, что своим выпускникам она гарантирует интересную карьеру и, самое главное, за обучение в ней не надо платить. Он хотел, чтобы Айк добивался места в академии и стал его однокурсником. Айк решил попытаться.`

В сентябре 1910 года Айк прочитал в местной газете объявление о конкурсном экзамене на места в военные академии. Он сдал экзамен и оказался вторым среди восьмерых претендентов, что позволяло ему претендовать на Уэст-Пойнт, но не на Военно-морскую академию. Свед огорчился, а вот Айк был счастлив. Айда совсем не хотела, чтобы ее сын становился военным, но, пока Дуайт не сел на поезд, идущий на восток, она сдерживала слезы. Дэвид, как всегда, сохранял спокойствие.

Уезжающий на поезде Айк являл собой настоящего атлета. За последние два года он поправился на двадцать фунтов, причем в нем не было ни жиринки. Шести футов росту, весом сто семьдесят фунтов, широкоплечий, большерукий, ширококостный, с литыми мышцами, он выглядел мужественно. Походка его была ровной и элегантной — так обычно и ходят атлеты.

Большинство людей считали его очень красивым. У него были светло-каштановые волосы, большие голубые глаза, крупные нос и рот, большая голова. Лицо он имел полное, круглое и симметричное. Глаза его то загорались, то внимательно всматривались. Его широкую ухмылку большинство считало неотразимой. Он любил смеяться. Его выразительное лицо багровело от негодования, мрачнело от неодобрения и светилось от радости.

У него был живой и пытливый ум. Он интересовался историей, спортом, математикой, его привлекали устройство вещей и мотивы поведения людей. Любознательность его, однако, не была ни творческой, ни оригинальной. Он не проявлял никакого интереса ни к музыке, ни к живописи, ни к другим искусствам или же политической теории. Свою немалую энергию он направлял на то, чтобы известное работало лучше, а не иным способом. И внутренне он был более ориентирован на самосовершенствование, а не на переделку самого себя.

Более всего он был уверен в себе и в своих способностях, и, вскочив на площадку поезда, который увозил его на восток, от Абилина, семьи и друзей, он ухмыльнулся одной из своих самых обворожительных ухмылок. Сомнений он не испытывал. В отличие от большинства молодых людей самокопаний и самоедства он избежал. Айк Эйзенхауэр знал, кто он такой и чего хочет.

На том поезде Эйзенхауэр впервые пересек Миссисипи и впервые попал на Восточное побережье. Уэст-Пойнт оказался учебным заведением, которое относилось к своему прошлому с громадным уважением и вселяло это чувство в курсантов-первогодков, прививая им отношение к прошлому как к чему-то все еще существующему вокруг них. Вот комната Гранта, вот — Ли, а тут — Шермана. Вот там жил Уинфилд Скотт. Историческому чувству Эйзенхауэра это импонировало. В редкие часы свободного времени он любил бродить по долине, взбираться на скалы, смотреть сверху на Гудзон и размышлять о решающей роли Уэст-Пойнта в американской революции, воображать, что бы могло произойти, окажись попытка Бенедикта Арнольда сдать форт британцам успешной. Много позднее он скажет своему сыну, что никогда не уставал от таких размышлений. Издевательства над новичками, которые составляли уродливую сторону Уэст-Пойнта, восторга у него не вызывали, и не только как у преследуемой стороны, что естественно, но и тогда, когда он перешел на старшие курсы. Только однажды, в самом начале третьего курса, он пережил искушение воспользоваться положением старшего. Бегущий выполнять какой-то приказ первокурсник налетел на него и от удара упал на землю. "Возопив от удивления и притворного негодования", Эйзенхауэр презрительно спросил:

— Мистер Дамгард, чем вы занимались ранее? — И саркастически добавил: — Вы очень похожи на парикмахера.

Первокурсник поднялся на ноги и тихо ответил:

— Я был парикмахером, сэр.

Эйзенхауэр зарделся от смущения. Не говоря ни слова, он ушел в свою комнату, там он сказал П. А. Ходсону, с которым жил вместе: "Я больше никогда не буду насмехаться над первокурсниками. Если, конечно, они принародно не нападут на меня. Я только что совершил глупый и непростительный поступок. Я заставил человека устыдиться той работы, которой он зарабатывал себе на жизнь"*14. Реакция Эйзенхауэра на этот инцидент весьма типична для всех его четырех лет учебы в академии. Он брал от Уэст-Пойнта все лучшее и отвергал негативное.

Уэст-Пойнт был еще более изолирован от остального мира, чем Абилин. Как и Абилин, он был очень уверен в себе; как и Абилин, он знал правду и не испытывал необходимости доказывать ее. И правда эта лишь укрепила в Эйзенхауэре то, что он усвоил в детстве.

Учеба Эйзенхауэра была однобокой и сугубо технической, основное внимание уделялось технике, прежде всего военной. Его учителями были исключительно выпускники Военной академии США в Уэст-Пойнте. Методика обучения не менялась с 1812 года. Каждый день в каждой аудитории каждый курсант отвечал наизусть одобренный ответ на стандартный вопрос и получал тщательно градуированную отметку в зависимости от качества ответа.

Учителя нередко знали не намного больше своих учеников. Однажды преподаватель приказал Эйзенхауэру решить сложную задачу по интегральному исчислению у доски. Предварительно преподаватель объяснил задачу и дал ответ, но поскольку Эйзенхауэру было ясно, что преподаватель делает это совершенно механически, бездумно, он решил идти своим путем. Так что, когда его вызвали к доске, он не имел "ни малейшего понятия, с чего начать". После почти часовых мучений он нашел решение, которое, к его удивлению, оказалось верным. Его попросили объяснить решение, которое, как выяснилось, было короче и проще механического ответа. Но преподаватель прервал ответ Эйзенхауэра и обвинил его в том, что он просто запомнил ответ, а вместо истинного решения привел бессмысленный набор цифр.

Эйзенхауэр не мог стерпеть, что его назвали лжецом. Он начал так рьяно протестовать, что вскоре поставил себя под угрозу отчисления за неподчинение приказам. Именно в этот момент в аудиторию вошел старший офицер с кафедры математики. Он поинтересовался причиной шума, попросил Эйзенхауэра еще раз привести свое решение, а затем признал это решение более совершенным, чем употреблявшееся ранее, и приказал включить его в руководство кафедры по математике*15.

Эйзенхауэр был спасен, но по чистой случайности, потому что столь благосклонное внимание властей к курсантам было делом совершенно необычным в Уэст-Пойнте. В большинстве случаев спор с преподавателем и введение новых решений для привычных задач ни к чему хорошему привести не могли. Занятия по английской филологии всегда ограничивались изложениями, а настоящего изучения литературы не было; история сводилась к фактам, анализом никто не занимался. В чести было механическое запоминание, в котором Эйзенхауэр был достаточно силен, он без особых усилий оставался среди лучших учеников своего курса. Особенно ему давался английский; пока остальные бились над темой, он сдавал свое сочинение на полчаса раньше оговоренного срока. Главным требованием к сочинениям в Уэст-Пойнте было логическое изложение фактов. В конце первого курса, когда его группа с оценки 265 скатилась до 212, он стоял десятым по английскому в академии.

По другим предметам Эйзенхауэр довольствовался средними оценками. Он предпочитал дружить, а не конкурировать со своими сокурсниками. Большинство из них были похожи на Айка — белые, из сельских районов или небольших городков, выходцы из среднего класса, способные и физически крепкие. Курс Эйзенхауэра стал впоследствии самым известным в истории Уэст-Пойнта, его стали называть "обсыпанным генеральскими звездами". В 1915 году вместе с ним академию окончили сто шестьдесят четыре человека. Пятьдесят девять из них дослужились до звания бригадного генерала и выше, трое — до звания четырехзвездного генерала, а двое — до генерала армии. Среди них были Вернон Причард, Джордж Стритмейер, Чарлз Райдер, Стаффорд Ирвин, Джозеф Макнарни, Джеймс Ван Флит, Хьюберт Хармон и Омар Брэдли, с которым Эйзенхауэра связывала тесная дружба и о котором он писал в выпуске "Хауитцера" за 1915 год: "Самое яркое качество Брэда — это то, что он "всегда там, где нужен", и если он продолжит в том же духе, в будущем каждый из нас будет похваляться, что «учился с генералом Брэдли на одном курсе»"*16.

Уэст-пойнтская система работала так, чтобы выявлять и ломать бунтарей, причем, как правило, успешно, — Эдгар Аллан По, бывший здесь курсантом в 1830 году, ненавидел "проклятое место" и, не протянув и года, просто ушел из академии. Люди не столь радикальные, как По, пытались нарушать правила, принимая наказания с большей или меньшей бесшабашностью. Эйзенхауэр был именно таким. Его курсантские проделки, о которых он с удовольствием рассказывал в преклонные годы, были типичными для многих поколений слушателей, сумевших приспособиться к Уэст-Пойнту, не теряя своей индивидуальности.

Курение было строго запрещено. "По этой причине, — вспоминал Эйзенхауэр, — я начал курить". Он курил табак "Булл Дарем", из которого надо было самому скручивать сигареты. Сосед по общежитию не одобрял этой привычки, другие выражали беспокойство, но Эйзенхауэр продолжал курить. Когда его ловил офицер, он стойко выполнял штрафную муштру или терпел домашний арест. И все же продолжал курить*17.

Это был далеко не единственный его акт непослушания. Он не хотел или не мог поддерживать в своей комнате требуемую чистоту, часто опаздывал на построения или развод дежурных, нередко одевался не по форме. За все эти и другие прегрешения он платил взысканиями, которые сказались на результатах. Из ста шестидесяти четырех курсантов своего выпуска он оказался сто двадцать пятым по дисциплине. Его это мало волновало; позднее он признавался, что "в то время недолюбливал курсантов, которые постоянно боялись взысканий или низких оценок". Во время второй мировой войны, услышав, что кто-то из его однокашников получил звание генерала, удивленно воскликнул: "Боже, он же всегда боялся нарушить распоряжение!"*18

Его любимая байка касалась буквального выполнения распоряжений и приказов. Эйзенхауэр и еще один первокурсник по фамилии Аткинс попались на каком-то нарушении. Поймавший их капрал Олдер приказал явиться к нему после отбоя "в шинелях", имея в виду — "одетые по всей выкладке". Двое первокурсников решили выполнить приказ буквально: когда они вечером явились к Олдеру, на них были только шинели и ничего больше.

Олдер завопил от бешенства. Он приказал им вернуться к нему "одетыми по форме, с ружьями и портупеями, и, если вы забудете хоть какую-нибудь мелочь, я вас буду гонять всю неделю после отбоя". Курсанты исполнили приказ, последовавшая за этим долгая головомойка вполне компенсировалась шуточками курсантов по поводу Олдера*19.

От монотонной зубрежки Эйзенхауэр чаще всего спасался все же не в мелких проказах, а в спорте. Спорт постоянно оставался в центре его интересов. Позднее он говорил, что, "кроме спорта, он ничем тогда серьезно не увлекался и учился только из решимости получить высшее образование"*20. На первом курсе он играл в футбол за команду "Каллам Холл", то есть за юниорскую команду. Зимой, чтобы увеличить вес, он ел, пока живот не лопался. Весной он играл в бейсбол в одной команде с Омаром Брэдли. К осени 1912 года он стал быстрее, сильнее и мощнее (сто семьдесят четыре фунта), чем когда бы то ни было. Он был полон решимости играть за основную команду. В первой тренировочной игре он проявил себя хорошо. По его собственному выражению, он "был на седьмом небе"*21.

Улучшив свои скоростные качества, Эйзенхауэр с линии был переведен на заднее поле. Он получил шанс отличиться, когда перед первой официальной игрой заболел Джоффри Кейс, звезда армейской команды. Эйзенхауэр привел армейскую команду к победе над командой Стивенсонского института, а через неделю отличился и в игре против "Ратгерс". "Нью-Йорк Таймс" охарактеризовала его как "одного из самых многообещающих защитников в восточном футболе" и поместила его большую фотографию. После победы над "Кол-гейтом" в уэст-пойнтском ежегоднике отмечалось, что "Эйзенхауэра в четвертом тайме остановить было невозможно"*22.

Неделю спустя в игре против "Тафтс" Эйзенхауэр повредил колено. Нога распухла, и ему пришлось провести несколько дней в госпитале, правда, к финальной игре против команды Военно-морского флота он надеялся поправиться. Но перед самой игрой, спрыгнув с лошади в манеже, он снова поранил колено, порвав хрящи и сухожилия. Врачи наложили гипс, от боли Эйзенхауэр не спал несколько дней. Когда армейская команда проиграла финал, он совсем загрустил. "Кажется, я никогда больше не буду улыбаться, — писал он своему другу. — Друзья, которые называли меня "Веселым Джимом", зовут теперь "Печальником". А главное — это проигрыш, ненавижу свое нынешнее беспомощное состояние. Я стал таким брюзгой, что ты меня не узнаешь"*23.

Когда врачи сняли гипс и сказали Эйзенхауэру, что он больше никогда не сможет играть в футбол, он и вовсе пал духом. Депрессия была столь глубока, что соседу по комнате несколько раз пришлось уговаривать Эйзенхауэра не бросать академию. Позднее он вспоминал: "Жизнь почти потеряла для меня всякий смысл. Ничего не хотелось"*24.

Учиться он стал хуже. На первом курсе он был пятьдесят седьмым из двухсот двенадцати курсантов, а на втором, когда он повредил колено, опустился на восемьдесят первое место среди ста семидесяти семи. Но хотя играть он уже больше не мог, интерес к футболу не потерял. Он стал лидером болельщиков, что дало ему опыт публичных выступлений: накануне важных игр он обращался ко всем слушателям академии с призывом горячо поддерживать свою команду.

Его любовь к футболу подкреплялась хорошим знанием всех тонкостей игры, вот почему футбольный тренер предложил ему тренировать юниорскую команду. Он взялся за дело с жаром и быстро добился успеха, побеждая почти во всех играх и готовя игроков для главной команды.

Работа с командами — а он их тренировал немало — укрепила его любовь к футболу. Подобно многим другим болельщикам, он видел в футболе нечто большее, чем просто спортивное соревнование. Тренерские занятия выявили его лучшие черты — организованность, энергию и дух соперничества, оптимизм, высокую работоспособность, умение концентрироваться, талант работать с наличными ресурсами, а не жаловаться на отсутствие требуемого и дар извлекать лучшее в игроках.

Во время второй мировой войны кое-кто из сослуживцев сравнивал его генеральскую тактику с работой хорошего футбольного тренера, расхаживающего у бровки и призывающего игроков к атаке. В разговоре со своими командирами дивизий и корпусов и в приказах верховный главнокомандующий часто употреблял различные футбольные термины, типа "забить гол" и "получить территориальное преимущество".

Как генерал и как президент Эйзенхауэр требовал совместной работы и командного духа. В конце своей жизни он писал: "Я считаю, что футбол, может, более любого другого вида спорта, способствует воспитанию в людях чувства, что победа приходит в результате тяжелого — иногда каторжного — труда, совместной работы, уверенности в собственных силах и самоотверженности"*25. Миллионы американцев могут засвидетельствовать, что из футбольных игроков и тренеров получаются надежные люди, способные выполнить поставленную задачу.

Эйзенхауэр окончил Уэст-Пойнт в июне 1915 года. Его, словно потоком, внесло в академию и тем же потоком направляло все студенческие годы. Он получил бесплатное образование и обостренное чувство долга.

Лето после окончания академии и до поступления на военную службу младший лейтенант Эйзенхауэр провел в Абилине. Он постоянно встречался с Глэдис Хардинг, белокурой дочерью хозяина всего грузового транспорта в городе. Они с Глэдис встречались еще в старших классах школы, но тогда это было "несерьезно". В то время он назначал свидания и Руби Норман, и другим местным девушкам. Но в июле 1915 года он влюбился до беспамятства. Отец Глэдис, судя по всему, предупредил ее, что "солдатик" для нее не пара, но когда Эйзенхауэр в августе получил свое первое назначение в Сан-Антонио, он написал ей: "Больше чем когда-либо я мечтаю услышать от тебя заветные три слова... Ведь я люблю тебя и хочу, чтобы ты знала об этом. Была в этом так же уверена, как и я. Верила в меня и доверяла мне, как своему отцу".

Неделю спустя он писал ей, что "твоя любовь для меня — вселенная. Все остальное не имеет значения". Прочитав ее письмо, он признается: "Мои глаза затуманились от слез, я должен был прервать чтение, шепча: "Я люблю тебя, Глэдис, я люблю тебя, Глэдис". А теперь, моя прекрасная леди, я прочту твое письмо еще раз, а потом встречу тебя в мечтах, если ты, конечно, явишься на свидание. И там, в мечтах, как прежде в действительности, ты будешь моим самым дорогим и близким другом и возлюбленной женой".

Но этому не суждено было сбыться. То ли из-за противодействия отца, то ли желая стать профессиональной пианисткой, она попросила его подождать. От обиды он стал встречаться с другой девушкой. Чувствуя себя уязвленной, то же самое сделала и она. Каждый из них обзавелся своей семьей, она осталась жить в Абилине, а его судьба носила по всему миру. В письмах друзьям домой во время войны он включил Глэдис в число тех четырех-пяти человек, которым передавал привет; когда в 1944 году умер муж Глэдис Сэсил Брукс, он прислал ей короткое письмо соболезнования. Когда Айк стал президентом, Глэдис связала его любовные письма в пачку, присовокупив туда и засушенную розу, и отдала их сыну с запиской: "Письма от Дуайта Эйзенхауэра 1914 и 1915 гг., когда мы были молодые и счастливые. Не открывать и не публиковать до его смерти, смерти Мейми, а также моей". Эти письма оставались неопубликованными три четверти века после их написания.

Отправляясь в Форт-Сэм, Хьюстон, штат Техас, свое первое место службы, Эйзенхауэр твердо намеревался стать образцовым офицером армии США. Им двигало не честолюбие, а простая решимость, которая проистекала из чувства долга, а не из желания отличиться, поскольку конец спортивной карьеры означал для него и конец конкурентной борьбы.

Обязанности офицера в мирное время особенно не обременяли, и у него оставалось достаточно свободного времени, которое он тратил на покер, выпивку и охоту; отношения с сослуживцами складывались нормально. В то время он на всю жизнь подружился с несколькими офицерами, среди которых были Уолтон Уокер, Леонардо Джироу и Уайд Хейзлип (каждый из этих лейтенантов в будущем станет четы-рехзвездным генералом).

А потом он снова влюбился. Роман его начался осенним воскресным днем в октябре 1915 года — прекрасной порой в южном Техасе. Айк дежурил в тот день. Он вышел из дома офицеров-холостяков в тщательно отутюженной форме, до блеска начищенных ординарцем ботинках и при револьвере — он собрался проверить караулы. На противоположной стороне улицы, на лужайке офицерского клуба, в плетеных креслах сидели несколько женщин.

Айк пересек улицу, чтобы поздороваться с дамами. "Мое внимание сразу привлекла одна из них, — вспоминал он позднее, — живая и симпатичная девушка небольшого роста, с дерзким взглядом и раскованной манерой держаться"*26. На ней было белое полотняное платье и черная шляпа с широкими свисающими полями. Она только что вернулась в Техас - жаркие месяцы она жила в Денвере — и возобновляла свои знакомства в Форт-Сэме. Ей было восемнадцать лет, звали ее Мэри Джинива Дауд, но окружающие чаще предпочитали имя Мейми.

Первой мыслью Мейми, когда она увидела его, широкоплечего, выходящего из дома уверенной походкой, с до блеска начищенными пуговицами, была: "Он, наверное, боксер". Но когда он подошел поближе, она уже решила, что "таких красивых мужчин ей еще видеть не приходилось". Когда он пригласил ее прогуляться вместе с ним по городку, она согласилась*27.

На следующий день, когда Мейми вернулась с рыбалки, горничная сказала ей, что "какой-то мистер Э-дальше-не-помню" звонит ей каждые четверть часа. Зазвонил телефон. Это был "мистер Э-дальше-не-помню".

Айк очень церемонно пригласил "мисс Дауд" вечером на танцы. Она ответила, что у нее уже назначено свидание. А завтрашний вечер? Еще одно свидание. И так далее, пока он не получил согласие на встречу через четыре недели. Насладившись своей популярностью, Мейми все же сумела выказать и свои чувства.

— В пять я обычно всегда бываю дома, — сказала она. — Вы можете заглянуть как-нибудь ко мне.

— Буду у вас завтра, — ответил Айк*28.

Айк сумел убедить ее отменить все свои свидания. Они стали встречаться каждый вечер. Его месячной зарплаты в сто сорок один доллар и шестьдесят семь центов даже с выигрышами в покер хватало только на ежедневный долларовый ужин в мексиканском ресторанчике и еженедельное посещение водевильного представления. Чтобы сэкономить деньги, он отказался от покупки сигарет и курил самокрутки.

В день св. Валентина (14 февраля 1916 года) он сделал предложение, которое было принято. Они скрепили помолвку его уэст-пойнтским перстнем. Когда он официально попросил у мистера Дауда руку его дочери, тот согласился с условием, что они подождут до ноября, когда Мейми исполнится двадцать лет.

Дауд предупредил Эйзенхауэра, чтобы финансовой помощи они не ждали и что привыкшая к беззаботной жизни Мейми может не выдержать жизни офицерской жены. Она привыкла к собственной горничной и свободным деньгам. Ту же речь он держал и перед дочерью, дополнительно указав ей, что она соглашается на жизнь, состоящую из сплошных переездов, разлук с мужем и вечного беспокойства о нем. Она ответила, что готова к испытаниям.

Весной 1916 года Айк и Мейми решили приблизить время свадьбы. Дауды согласились. Айк получил десятидневный отпуск, и 1 июля 1916 года в просторном доме Даудов в Денвере состоялась свадьба. Айк был одет в белоснежную тропическую униформу, отутюженную так, что он не решался сесть; Мейми красовалась в белом платье из шантийонского кружева, локоны волос спадали на лоб. Шофер Даудов отвез их в Эльдорадо-Спринг, штат Колорадо, где они провели двухдневный медовый месяц. А затем на поезде отправились в Абилин, где Мейми познакомилась с семьей Эйзенхауэров.

Они приехали в четыре утра. Дэвид и Айда были уже на ногах, они ждали их. Мейми им понравилась тотчас же, а они — ей, особенно после того, как сказали ей, что наконец-то счастливы появлению дочери (Дуайт женился первым из сыновей). Когда Эрл и Милтон спустились вниз, она очаровала их, воскликнув: "Наконец-то у меня есть братья". Айда приготовила на завтрак жареных цыплят*29.

В Форт-Сэме они поселились в трехкомнатной квартире Айка, в доме для холостяков. Он занялся работой, а она — им. У Айка были твердые представления о том, что жизнь жены концентрируется вокруг мужа. Это устраивало Мейми. Она была на шесть лет младше его; ее учили ухаживать за будущим мужем в денверской школе; перед ее глазами был пример матери, которая посвятила жизнь своему мужу.

Мейми была идеальной офицерской женой. Ей нравилось развлекать гостей, ему тоже; в обществе, где люди знали все друг про друга, притворяться нужды не было. Фасоль, рис и пиво вполне удовлетворяли младших офицеров и их жен, которые приходили к ним в гости. Они орали во всю глотку популярные песни под аккомпанемент Мейми на взятом напрокат пианино. Любимой песней Эйзенхауэра была "Абдул, эмир Бульбула", он знал наизусть около пятидесяти ее куплетов. Их квартира со временем получила название "Клуб Эйзенхауэра". Мейми научила мужа кое-какому политесу. "Именно ей грубоватый канзасец обязан своими манерами,— говорил в одном из интервью их сын,— которые в будущем привели его в хорошее общество"*30.

Она не разделяла его страсти к природе, спорту и физическим упражнениям. Но они оба любили беседу вдвоем и с другими, карты, музыку и развлечения. Она никогда не жаловалась, хотя жаловаться было на что. В первые тридцать пять лет их совместной жизни они переезжали тридцать пять раз. До 1953 года у них не было собственного дома. До второй мировой войны, если не считать 1918 года, он никогда не был на командных должностях, поэтому ей всегда приходилось подчиняться жене какого-то другого человека. После первой мировой войны Эйзенхауэр очень медленно поднимался по служебной лестнице. Ей приходилось быть чрезвычайно экономной и наблюдать, как ее муж отвергает одно предложение за другим от гражданских властей с существенно более выгодными условиями. Но она никогда не предлагала ему уйти из армии, никогда не требовала, чтобы он наконец-то подумал о себе.

В апреле 1917 года США вступили в первую мировую войну. Эйзенхауэр в это время находился в Сан-Антонио, занимаясь боевой подготовкой 57-й пехотной бригады. У него это получалось, он использовал навыки футбольного тренера и заслужил высокие оценки в досье 201, официальном реестре карьеры офицера. Ему присвоили звание капитана. Но Эйзенхауэр мечтал отправиться во Францию. Обучение войск чем-то напоминало тренировку футболистов без возможности играть по субботам. Эйзенхауэр более среднего американца был пропитан мистикой боя; его обучали сражаться, причем потратили на это немалые деньги; и его место было на фронте, а не в тылу. Поэтому его очень огорчил приказ Военного министерства, пришедший в середине сентября, который отсылал его в Форт-Оглеторп, штат Джорджия, обучать претендентов на офицерское звание.

В Джорджии он помог построить боевые военные укрепления с траншеями и блиндажами, в которых он жил вместе со своими подопечными, обучая их преодолевать в атаке ничейную землю. Оглеторп не имел никаких преимуществ действующей армии, но зато обладал многими ее недостатками, главный из которых заключался в том, что Мейми не могла быть с ним и оставалась в Сан-Антонио, где 24 сентября 1917 года родился их первый сын. Она дала ему имя Дауд Дуайт и называла его "Айки".

Как офицер-воспитатель Эйзенхауэр заслужил добрую славу и у начальников, и у подчиненных. Один из них писал: "Наш новый капитан, его фамилия Эйзенхауэр, по-моему, один из самых знающих и умелых офицеров в армии США... Он прекрасно обучает нас штыковым атакам. Он так возбуждает воображение парней, что те с криками бросаются в атаку, готовые снести все на своем пути"*31.

В феврале 1918 года он получил приказ отправляться в Кэмп-Мид, штат Мэриленд, в распоряжение 65-й инженерной бригады, куда входил и 301-й танковый батальон, которому весной предстояло отправиться на фронт. Окрыленный Эйзенхауэр с жаром взялся за работу. Поскольку бригада формировалась из добровольцев, моральный дух и решимость поднимать не приходилось. Хотя никто из них танка своими глазами не видел, все были убеждены, что с помощью нового оружия они прорвут немецкий фронт и дойдут до Берлина.

Насколько это можно было сделать по газетным репортажам, Эйзенхауэр изучал битву при Камбре (ноябрь 1917 года), где англичане впервые в истории применили танки для прорыва. Они не смогли собрать достаточного количества танков, чтобы развить успех, но сумели показать, что можно с их помощью сделать. В середине марта Эйзенхауэру сообщили, что 301-й батальон вскоре отправится из Нью-Йорка во Францию и что он назначается его командиром. Радостный Эйзенхауэр тут же отправился в Нью-Йорк, чтобы проверить, готовы ли портовые власти к отправке 301-го. "Слишком много зависит от того, как мы погрузимся, — писал он,— чтобы я мог допустить хоть одну ошибку"*32.

По возвращении в Мид подъем духа уступил место отчаянию. Военное министерство изменило приказ. Начальство так усердно хвалило "организаторские способности" Эйзенхауэра, что в министерстве решили послать его в Кэмп-Колт, Геттисберг, штат Пенсильвания. Это был старый заброшенный лагерь, разбитый на месте одной из битв Гражданской войны. Военное ведомство решило реорганизовать свои бронетанковые части, забрать их у 65-й инженерной бригады и образовать танковый корпус. Танкистам надлежало проходить обучение в Кэмп-Колте под командованием Эйзенхауэра.

Если разобраться, то назначение было исключительным. В двадцать семь лет Эйзенхауэр становился командиром тысяч добровольцев. Ему предстояло работать с оружием будущего (хотя он не получил ни танков, ни руководств по ведению танкового боя, ни офицеров с подобным опытом). Он мог ожидать повышения звания. Теперь он снял дом в городе, так что жена и сын стали жить с ним. Тем не менее, как он признавался позднее, "на душе у меня было паршиво"*33. Он закончил приготовления к отправке 301-го батальона, а затем с тяжелым сердцем смотрел, как он отплывает.

Эйзенхауэр был убежден, что Военное ведомство совершило ошибку, а на самом-то деле оно не могло выбрать лучшего командира для Кэмп-Колта. Пользуясь подручными средствами, Эйзенхауэр превратил открытое пшеничное поле, историческое место атаки Пикетта, в первоклассный армейский лагерь. Он раздобыл для своих людей палатки, провиант и горючее. Он обучил их строевому делу, поддерживал их физические кондиции и высокий моральный дух, организовав телеграфную и автомобильную школы. К середине июля он имел под своим началом десять тысяч солдат и шестьсот офицеров, но по-прежнему ни одного танка.

Эйзенхауэр отправился в Вашингтон и выпросил в Военном министерстве несколько старых морских орудий, а потом обучил своих людей метко стрелять из них. Потом раздобыл несколько пулеметов; вскоре его подчиненные умели разбирать и собирать их с завязанными глазами. Он установил пулеметы на открытые платформы и обучил своих людей стрелять из пулеметов с движущегося поезда. Он использовал Большую Круглую вершину в качестве заслона, и вскоре огонь здесь стал более плотный, чем в памятную битву за пятьдесят пять лет до этого.

Он постоянно стремился улучшить подготовку и поднять дух солдат. С этой целью он просил у своих подчиненных предложений и советов, а не похвал. Один из молодых лейтенантов, желая польстить ему, хвалил все, сделанное Эйзенхауэром. "Ради Бога, — оборвал его однажды Эйзенхауэр, — идите и найдите недостатки в лагере! Не может он быть таким хорошим, как вы утверждаете. Либо вы неискренни, либо глупы, как и я"*34.

Люди шли за ним. "Эйзенхауэр был очень строгий командир, — вспоминал старший сержант Клод Дж. Харрис, — прирожденный солдат, но гуманный и внимательный, и все его решения, касавшиеся рядовых и офицеров, были тщательно продуманы... Это приводило к тому, что среди своих подчиненных он пользовался любовью и уважением, как мало кто еще из командиров в армии"*35.

14 октября 1918 года, в день его двадцативосьмилетия, Эйзенхауэру было присвоено звание подполковника (временно). Но еще более обрадовал его приказ 18 ноября отплыть во Францию во главе бронетанкового корпуса. Мейми и Айки он отправил в Денвер, а сам уехал в Нью-Йорк, чтобы подготовить портовые власти к погрузке части на пароходы. А 11 ноября немцы подписали перемирие.

Капитан Норман Рэндолф сидел в кабинете Эйзенхауэра, когда тот получил это известие. "Думаю, что оставшуюся часть жизни мы будем объяснять, почему мы не попали на эту войну, — простонал Эйзенхауэр. — Боже, клянусь, я придумаю, как компенсировать это"*36. Но какими бы ни были его намерения, гипотетические возможности боевых действий превратились в реальность демобилизации. Эйзенхауэр наблюдал за отъездом тысяч людей, разрушением Кэмп-Колта, переездом остатков танкового корпуса в Форт-Беннинг, штат Джорджия.

Эйзенхауэр был подавлен. Он не мог поверить в случившееся: он, профессиональный солдат, не принял участие в самой великой в истории войне. Он никогда не слышал выстрела, сделанного в ярости, и вряд ли когда-нибудь теперь услышит. Его беспокоило, что он скажет Айки, когда сын спросит, как он воевал. Он представлял, как будет сидеть молча на встречах выпускников академии, когда те будут рассказывать друг другу о боевых эпизодах из своей биографии. Встретив в Беннинге молодого офицера, который был во Франции и жаловался, что там совершенно не повышали по службе, Эйзенхауэр огрызнулся: "Вы были за океаном — какое повышение вам еще нужно!"*37

В 1919 году полковник Айра К. Уэлборн рекомендовал его к награждению медалью "За отличную службу". Награда наконец пришла в 1922 году. В наградном листе отмечались "упорство, предвидение и завидные организаторские способности" Эйзенхауэра*38. Для него же это была не радость, а горькое напоминание.

ГЛАВА ВТОРАЯ

МЕЖДУ ВОЙНАМИ

Эйзенхауэру было двадцать восемь лет, когда закончилась война. Ожидания его были поруганы: он входил в организацию, которая практически расформировалась. К 1 января 1920 года на действительной службе в армии насчитывалось всего сто тридцать тысяч человек. Все 20-е и 30-е годы армия продолжала уменьшаться. К 1935 году в ней не осталось ни одной боеспособной части или подразделения. Она стала шестнадцатой среди армий мира. Это была скорее школа, чем армия.

Но Эйзенхауэр любил учиться и занимался этим почти всю жизнь. Первое, что ему пришлось изучать, — это роль танков в грядущей войне; вместе с ним этим занимался и Джордж С. Пэттон-младший. Эйзенхауэр познакомился с ним осенью 1919 года в Кэмп-Миде, штат Мэриленд. Назначение оказалось идеальным для Эйзенхауэра: с ним были Мейми и Айки и он занимался танками. И что уж совсем замечательно, настоящими танками — у него были тяжелые английские, французские "рено", немецкие "марксы" и даже несколько американских.

Несмотря на все различия в характерах и происхождении, Эйзенхауэр и Пэттон тут же стали друзьями. Пэттон вырос в богатой аристократической семье. Он был страстный поклонник поло и мог позволить себе содержание табуна пони. Его одежда, речь и поведение отличались крайней манерностью. Эйзенхауэр матерился не хуже сержанта, но избегал сильных выражений в смешанной компании. Пэттон, сквернословивший изобретательнее грузчика, не считал необходимым сдерживаться где бы то ни было, если был чем-то раздосадован. У Эйзенхауэра был низкий и звучный голос, а у Пэттона — высокий и скрипучий. Эйзенхауэр любил общество, искал популярности и поддержки у других. Пэттон же предпочитал одиночество и мало интересовался мнением сослуживцев о себе. Если Эйзенхауэр пытался обосновать свои выводы и утверждения, то Пэттон был натурой по преимуществу догматической. Эйзенхауэр не имел твердых расовых или политических предпочтений, Пэттон же был ярый антисемит и крайний консерватор. Эйзенхауэр терпеливо ждал изменений своей судьбы, Пэттон же пытался управлять своей карьерой. Пэттон воевал, причем в танковых частях, Эйзенхауэр фронта не видел. Послушать Пэттона (а он любил рассказывать про это), так выходило, что он мчался в бой на одном из танков, словно на пони, и чуть ли не голыми руками прорвал линию Гинденбурга*1.

Но у Эйзенхауэра и Пэттона нашлось достаточно общего, чтобы преодолеть эти различия. Оба учились в Уэст-Пойнте (Пэттон закончил академию в 1909 году). Оба любили спорт — Пэттон играл за армейскую команду не только в поло, но и в футбол — и сохранили эту любовь после того, как бросили активные занятия спортом. Оба были женаты, и жены их прекрасно ладили друг с другом. Оба увлекались военной историей, оба серьезно изучали уроки войны. Но больше всего оба любили танки, считая, что этот вид оружия будет основным в следующей войне.

Именно благодаря Пэттону Эйзенхауэр познакомился с генералом Фоксом Коннером, который сыграл в его жизни исключительную роль, роль, которую трудно переоценить.

В 1964 году, уже в отставке, после карьеры, которая близко познакомила его с десятками выдающихся, талантливых людей, включая большинство великих государственных и военных лидеров второй мировой и холодной войн, Эйзенхауэр тем не менее говорил: "Более способного человека, чем Фокс Коннер, я в своей жизни не встречал"*2.

Эйзенхауэр познакомился с Коннером осенью 1920 года на воскресном обеде в квартире Пэттона в Кэмп-Миде. Пэттон знал Конне-ра еще с Франции; Эйзенхауэр же только слышал о нем как об одном из самых умных людей в армии США. Богатый южанин с Миссисипи, окончивший Уэст-Пойнт в 1898 году, Коннер служил в штабе Першинга во Франции и считался мозгом американского экспедиционного корпуса. В то время, когда они познакомились с Эйзенхауэром, Коннер был начальником штаба у Першинга в Вашингтоне. Оба, и генерал, и миссис Коннер (она тоже была наследницей солидного состояния), были очаровательными сладкоречивыми южанами, весьма церемонными, но искренне симпатизирующими молодым офицерам и их женам. Эйзенхауэр и Мейми моментально полюбили их. Обед у Пэттонов прошел прекрасно, беседа касалась самого широкого круга тем. После обеда Коннер попросил Пэттона и Эйзенхауэра показать ему их танки и рассказать, что они думают о будущем этого оружия. Это было первое — и, как оказалось позднее, единственное — одобрение, которое они получили от начальства; молодые офицеры долго водили генерала по Кэмп-Миду и рассказывали о своих идеях. Перед отъездом в Вашингтон Коннер похвалил их за работу и пожелал продолжать ее в том же духе.

Семейная жизнь Эйзенхауэров была дружной и счастливой. Они с Мейми любили друг друга, армейскую обстановку, но больше всего своего сына. Айки, которому в 1920 году исполнилось три года, к восторгу и радости родителей рос живым, смышленым ребенком. Солдаты считали его талисманом. Они купили ему форму танкиста с плащом и теплой шапкой и брали его с собой на полевые учения. Поездки на танке приводили ребенка в восторг. Днем он с отцом ходил на футбольную тренировку. Айки стоял у боковой линии и громко восхищался каждой схваткой. Во время парадов он надевал форму и принимал стойку смирно, когда играл оркестр или проносили знамена.

Эйзенхауэры готовились к Рождеству. Мейми поехала в Вашингтон за подарками; Эйзенхауэр поставил елку в квартире и купил для Айки игрушечный поезд. Но за неделю до Рождества Айки заболел скарлатиной. Он заразился от своей няньки, молодой местной девушки, которая, о чем не знали Эйзенхауэры, только что сама переболела этой болезнью. Эйзенхауэр вызвал врача из госпиталя Джона Хопкинса; доктор посоветовал молиться. Айки был помещен в карантинную палату; Эйзенхауэру не разрешали входить к нему. Он мог только сидеть снаружи и взмахом руки подбадривать сына через стекло. Мейми тоже заболела, и ей пришлось лежать дома. Каждую свободную минуту Эйзенхауэр проводил в госпитале, вспоминая, как его младший брат Милтон боролся с этой ужасной заразой за семнадцать лет до этого, и надеясь, что Айки, как и Милтон, выкарабкается.

Не выкарабкался. 2 января Айки умер. "Это было самое страшное несчастье в моей жизни, — писал Эйзенхауэр в старости, — которое я так и не смог забыть"*3. Следующие полвека каждый год в день рождения Айки он присылал Мейми цветы. Позднее Эйзенхауэры распорядились, чтобы останки Айки были захоронены вместе с ними в их семейной могиле.

Естественно, во всем они винили себя. Если бы они не наняли няньку, если бы они тщательнее проверили ее, если бы... Эти чувства необходимо было глушить, иначе они погубили бы их брак, но подавление чувств не избавляет от непрошеных мыслей, которые осложняют жизнь. И чувство вины, и внутреннее самобичевание наложили отпечаток на их супружество. Это же относилось и к неизбежному чувству потери, и к неизбывному горю, и к чувству, что радость навсегда покинула их жизнь. "Долгое время казалось, что свет совсем исчез из жизни Айка, — писала Мейми позднее. — Все последующие годы память об этих темных днях жгла душу все тем же неослабным огнем"*4.

В конце 1921 года генерал Коннер принял командование 20-й пехотной бригадой в зоне Панамского канала. Он запросил себе Эйзенхауэра на должность старшего помощника командира. Начальник штаба сухопутных сил Джон Дж. Першинг запрос удовлетворил.

Эйзенхауэры прибыли в январе 1922 года. Жилье их оказалось ужасным. Мейми описывала свой дом как "двухпалубную лачугу позорного вида". Построенная на сваях лачуга лет десять простояла без жильцов и неистребимо пахла плесенью. У Мейми была прислуга, которая почти ничего не стоила и почти ничего не делала; Мейми сама ходила по магазинам и должна была постоянно присматривать за приготовлением пищи и уборкой квартиры*5.

Коннеры жили по соседству; Мейми и миссис Коннер близко подружились. Мейми заходила к соседке каждый день — Вирджиния Коннер стала ее доверенным лицом и советчицей. Когда Мейми пожаловалась на трудности в отношениях с мужем, миссис Коннер не ходила вокруг да около. Она посоветовала Мейми сделать новую прическу, сменить гардероб и взять себя в руки.

— Вы хотите сказать, что я должна соблазнить его? — спросила Мейми.

— Именно это я и имею в виду, — ответила миссис Коннер. — Соблазните его!*6

Тем временем у Эйзенхауэра и генерала Коннера складывались отношения ученика и учителя. Они любили уехать верхом в джунгли, расстелить свои скатки прямо на земле и всю ночь проговорить у костра. В конце недели они отправлялись на рыбалку.

Коннер вывел Эйзенхауэра из летаргии, которая угрожала поглотить его после смерти Айки. Он настоял, чтобы Эйзенхауэр начал читать серьезную военную литературу и заставил молодого офицера думать о прочитанном, задавая проверочные вопросы. Эйзенхауэр читал воспоминания генералов Гражданской войны, а затем обсуждал с Коннером решения, которые принимали Грант, Шерман и другие. "Что случилось бы, если бы они то или другое сделали иначе? — обычно спрашивал Коннер. — Каковы были альтернативы?" Эйзенхауэр старался не ударить в грязь лицом и трижды прочитал труд Клаузевица "О войне" — эту задачу и один-то раз т рудно исполнить, особенно если она сопровождается постоянными вопросами Коннера о том, что следует из идей Клаузевица.

Обсуждали они и будущее. Коннер был уверен, что в течение ближайших двадцати лет будет еще одна война и что эта война будет мировой, что Америка будет воевать вместе с союзниками и что Эйзенхауэру следует готовиться к этому. Он посоветовал Эйзенхауэру попроситься под командование полковника Джорджа К. Маршалла, который служил с Коннером в штабе Першинга. Маршалл, говорил Коннер, "знает об организации союзного командования больше, чем кто бы то ни было. Он просто гений". Высшей похвалой у Коннера было: "Эйзенхауэр, вы поступили так, как в вашем случае поступил бы Маршалл". Эйзенхауэр узнал от Коннера, какую цену заплатили союзники за то, что не имели во время войны единого командования и что не дали маршалу Фошу достаточных полномочий. Коннер говорил Эйзенхауэру, что в следующей войне "мы должны настаивать на персональной ответственности — политические лидеры должны уметь становиться выше национальных соображений при ведении военных кампаний..."*7. Пророческие слова для преемника Фоша.

Эйзенхауэр боготворил Коннера. Позднее он говорил, что три года в Панаме были для него "чем-то вроде адъюнктуры в военной науке... За свою жизнь я встречался со многими великими и добрыми людьми, но у Коннера я всегда буду в неоплатном долгу". Вирджиния Коннер отмечала: "Я никогда не видела более конгениальных людей, чем Айк Эйзенхауэр и мой муж". Коннер в отчете за 1924 год писал об Эйзенхауэре как "об одном из наиболее способных, квалифицированных и лояльных офицеров армии США"*8.

Панама принесла Эйзенхауэрам и счастье рождения второго сына. В начале лета 1922 года Мейми отправилась в Денвер с целью спастись от жары и родить ребенка в нормальной больнице. В июле Эйзенхауэр взял отпуск и 3 августа присутствовал при рождении Джона Шелдона Дауда Эйзенхауэра. Рождение Джона приглушило боль от смерти Айки; Эйзенхауэры были исключительно заботливыми родителями. Мейми, вспоминал выросший Джон, "так любила меня, что почти душила своей заботой", а Мейми в одном из интервью призналась, что "мне потребовалось много лет, чтобы справиться с собственной "удушающей любовью", только после того как у Джонни появились собственные дети, я перестала беспокоиться о нем". Его отец, суровый ("папу... я боялся до ужаса") и твердый в дисциплине человек, настолько опасался своего темперамента, что никогда и пальцем не трогал своего сына*9. Вместо этого он за проступки устраивал Джону довольно частые словесные выволочки. Но в целом они неплохо ладили, и, как только Джон подрос, Эйзенхауэр стал приучать сына к самым разным полезным делам, что не прекращалось до смерти отца.

В 1925 году Коннер, использовав все свое влияние в Военном министерстве, добился, чтобы майора Эйзенхауэра послали в командирскую и штабную школу (КШШ) Ливенуорта, штат Канзас. Весь следующий год Эйзенхауэр работал больше, чем когда-либо в своей жизни. Он непосредственно состязался с двумястами семьюдесятью пятью лучшими офицерами американской армии. Нагрузка, как и соперничество, была почти невыносимой. Слушатели рассматривали учебу в КШШ как награду и вызов одновременно, армия же видела в этом испытание. Школа была задумана не только для выяснения того, кто имел мозги, но и для определения способности выдерживать громадные нагрузки.

Метод обучения состоял в организации конкретных военных игр. Слушателям задавали задачи. Враждебное соединение такой-то силы и численности атакует или защищает позицию. Слушатели, командующие Синими, должны решить, какие действия необходимо предпринять. После представления ответа слушателю выдавалось одобренное решение. После этого слушатель вырабатывал план передислокации боевых частей и соответствующих действий вспомогательных служб — короче говоря, выполнял ту работу, которая, требуется от штаба в условиях войны.

КШШ славилась своими чудовищными нагрузками. Слушатели готовились к занятиям далеко за полночь. Напряжение было таким, что нервные срывы случались часто, а порой были и самоубийства. Эйзенхауэр находил атмосферу школы "вдохновляющей" *10.Он решил, что свежая голова важнее той, что забита массой деталей, а потому ограничился двумя с половиной часами вечерних занятий и ложился спать в полдесятого. Он подружился со старым знакомым по Форт-Сэму Леонардом Джироу. Они оборудовали командный пункт на третьем этаже в квартире Эйзенхауэров, стены комнаты были завешены картами, полки заставлены справочной литературой. В комнату не проникал ни один посторонний звук, семья доступа туда не имела.

Одно из первых воспоминаний Джона Эйзенхауэра было связано с вечерним вторжением в эту святыню. Он увидел, что его отец и "Джи" склонились над большим столом, темные очки защищали их глаза от яркого света лампы. "Я был слишком мал, чтобы видеть, что лежит на столе, но меня поразили громадные карты, развешенные по стенам. Двое молодых офицеров обсуждали тактические проблемы грядущего дня. Папа и Джи рассмеялись и выставили меня за дверь тотчас же" *11.

Эта учеба выявила в Эйзенхауэре лучшее — умение осваивать детали, не увязая в них, талант реализовывать идеи на практике, способность справляться (почти радостно) с перегрузками, профессионализм и чувство командного игрока (основное внимание в курсе обучения уделялось нормальному функционированию всей военной машины). Когда опубликовали окончательные итоги, Эйзенхауэр оказался первым в своем потоке. Джироу стоял вторым, всего на две десятых сзади.

Счастливый Эйзенхауэр оповестил об этом всех своих друзей. Поздравления обрушились лавиной. Фокс Коннер гордился своим протеже. Миссис Дауд телеграфировала: "Мой мальчик, какая радость. Я сообщаю новость всем, целую, мама" *12. Пэттон прислал Эйзенхауэру письмо с поздравлениями. "Это превосходно. И доказывает, что ливенуортская школа хороша, раз такой человек заканчивает ее первым". Он также отметил: "Пример Эйзенхауэра доказывает, что если человек долго размышляет о войне, то это может хорошо (Sic!) на нем сказаться!"

Затем Пэттон не удержался от предостережения. "Как бы ни была хороша школа Ливенуорта, она все же средство, а не цель". Поскольку сам он закончил эту школу на два года ранее Эйзенхауэра и продолжал работать над проблематикой КШШ, он предупреждал своего друга: "Я уже более не ищу одобрения своих решений, делаю то, что придется делать на войне". Развивая эту тему, Пэттон добавляет: "Ты помнишь, что мы очень много говорили о тактике и подобном, но никогда не опускались до конкретных людей. А именно: что побуждает воевать бедных солдат, которые и составляют большинство списков погибших, и в каком боевом полку они будут сражаться. Ответ на первый вопрос — командование, на второй — не знаю". Но он твердо знал, что любая доктрина, основанная на "тренированных супергероях, — вздор. Одинокий вояка даже с Божьей помощью ничего не сделает, если его не подкрепляет мощная артиллерия".

Пэттон писал Эйзенхауэру, что теперь, когда он окончил КШШ, ему следует перестать думать о составлении приказов и снабжении ресурсами, а надо начать размышлять о "средствах, которые заставили бы пехоту наступать под огнем". Он пророчествовал, что "победа в грядущей войне будет зависеть от исполнения, а не от планов" *13.

Следующее назначение Эйзенхауэра было в Военное министерство, где генерал Першинг засадил его за подготовку истории военных действий американской армии во Франции. К счастью, ему помогал младший брат Милтон. Милтон был вторым человеком в Министерстве сельского хозяйства и слыл в Вашингтоне восходящей звездой. Журналист по призванию, он помог своему брату в изложении истории. Братья, между которыми было девять лет разницы в возрасте, во многом походили друг на друга. Оба они, как и их жены, любили бридж и часто играли вместе. Они и внешне были похожи — одинаковая широкая ухмылка и заразительный смех, — правда, Дуайт имел более тонкие черты лица, хотя и был плотнее. Их голоса были практически неразличимы, и каждый из них в шутку звонил жене брата и говорил с ней будто бы со своей женой. Жены так и не распознали шутливого обмана.

Милтон, женатый на состоятельной женщине, мог позволить себе частые развлечения. Его обычными гостями были члены правительственного Кабинета, другие государственные служащие, вашингтонские юристы и журналисты. Дуайт и Мейми тоже посещали эти вечера; к тайному удовольствию Милтона, Дуайта знали в Вашингтоне как "брата Милтона". На одном из вечеров, увидев уходящего газетного репортера, Милтон остановил его и сказал: "Не уходите, пока не познакомитесь с моим братом; он армейский майор, и его ждет большое будущее". Пожимая руку тридцатисемилетнему майору Эйзенхауэру, репортер думал: "Если он собирается пойти далеко, то ему надо торопиться". Но твердое рукопожатие, широкая ухмылка и сосредоточенный взгляд голубых глаз произвели на репортера большое впечатление. Он решил, что Милтон, может быть, и прав *14.

Першинг придерживался такого же мнения. Он был рад, что Эйзенхауэр сделал работу вовремя и послал ему письмо с искренней благодарностью. В письме говорилось, что Эйзенхауэр "продемонстрировал не только способность видеть предмет как целое, но и умение точно разрабатывать детали. Созданный труд свидетельствует о недюжинном уме и поразительной ответственности автора" *15.

Першинг был настолько доволен, что послал Эйзенхауэра на год в Армейский военный колледж, а потом в Париж — для изучения местности и сбора дополнительного материала. Мейми нашла квартиру на Ке дОтёй, недалеко от моста Мирабо, на левом берегу Сены, и школу для Джона. Сам Эйзенхауэр проводил много времени в дороге, изучая поля сражений американцев к востоку от Парижа. Это было отличной подготовкой к будущей войне, если ей суждено было вновь прийти на землю Франции.

В ноябре 1929 года Эйзенхауэр вернулся в Вашингтон, где был назначен помощником нового начальника штаба генерала Дугласа Макартура. Ему предстояло проработать десять лет под командованием Макартура, который после Фокса Коннера стал вторым по важности человеком в жизни Эйзенхауэра. Третьим станет Джордж К.Маршалл. Эйзенхауэру крупно повезло, что судьба свела его с этими двумя выдающимися генералами — интересными личностями историческими фигурами. Но подход их к руководству армией был совершенно различный.

Макартур был человеком напыщенным, невыдержанным, эгоистичным, чересчур льстивым в похвале, исключительно фанатичным, всегда готовым вступить в политическую драку. Маршалл говорил тихо, одевался скромно, был осторожным на похвалу и очень выдержанным, избегал политических столкновений. Оба служили Франклину Рузвельту в должности начальника штаба, но их взгляды на взаимоотношение руководителя армии с президентом страны были диаметрально противоположны. Макартур демонстрировал антагонизм, Маршалл — полную поддержку. Различались они и в фундаментальнейшем стратегическом вопросе — относительной важности для Америки Европы и Азии. В результате армия США и Генеральный штаб разделились на две части: "клика Макартура" и "клика Маршалла", или "азиаты" и "европейцы".

Из тридцати семи лет службы в армии Эйзенхауэр четырнадцать проработал под их непосредственным руководством — десять с Макартуром, четыре — с Маршаллом. Оба генерала любили и уважали Эйзенхауэра. И у них были для этого основания. Эйзенхауэр выполнял свою работу превосходно. И вовремя. Он был лоялен к своим командирам. Он приспосабливал себя к распорядку дня и причудам своих руководителей. Он умел размышлять с позиции своего командира, это качество часто выделяли и Макартур, и Маршалл. Эйзенхауэр обладал инстинктивным чувством, когда взять решение на себя, а когда направить его командиру.

Макартур писал об Эйзенхауэре в характеристике в начале 1930-х годов: "Это лучший офицер в нашей армии. В следующую войну он должен быть среди верховных руководителей"*16. В 1942 году Макартур подтвердил справедливость своих слов, выполнив свою же рекомендацию.

Из-за частых разногласий Эйзенхауэра с Макартуром родилось мнение, что он не любил работать с Макартуром и пытался добиться перевода. Также утверждается, что Макартур недолюбливал Эйзенхауэра и сдерживал его продвижение по службе, что, видимо, и объясняет тот факт, что в 1940 году, в пятьдесят лет, Эйзенхауэр все еще оставался подполковником. Но рассказ о взаимоотношениях Эйзенхауэра и Макартура в терминах неприязни, ненависти, ревности и соперничества слишком упрощает дело.

Их отношения были богатыми, сложными, с множеством нюансов, полезными для обоих. Позднее Эйзенхауэр говорил, что он всегда "был глубоко признателен генералу Макартуру за управленческий опыт, который он приобрел под его началом" и без которого он был бы "не готов к великой ответственности военного периода". Эйзенхауэр также указывал на очевидное: "Нашу враждебность сильно преувеличивали. Людей, которые проработали бок о бок столько лет, должны были связывать тесные узы" *17.

В своих мемуарах Эйзенхауэр описывал Макартура как "решительного, импозантного... человека глубоких знаний и феноменальной памяти". Макартур был "оригинальным типом, — вспоминал Эйзенхауэр, — который имел обыкновение говорить о себе в третьем лице". Эгоизм Макартура Эйзенхауэр комментировал так: "[Он] другого солнца в небе... не видел". Но большие и малые идиосинкразии Макартура особой роли не играли. Эйзенхауэр признавал за Макартуром "чертовски сильный интеллект! Боже, что за проницательность! Мозги у него были"*18. Как и у Маршалла, и у самого Эйзенхауэра; правда, из всех троих только Макартур мог один раз прочитать речь или доклад, а затем наизусть повторить текст слово в слово.

В личных отношениях Эйзенхауэр был гораздо ближе к Макартуру, чем к Маршаллу. С Макартуром Эйзенхауэр часто шутил, с Маршаллом — почти никогда. Маршалл, выпускник Виргинского военного института, мало интересовался тем, как сыграли в футбол команды армии и военно-морского флота, Эйзенхауэр же с Макартуром были фанатичными болельщиками уэст-пойнтской команды. Каждую осень они живо обсуждали возможный результат встречи команд армии и военных моряков. Эйзенхауэр и Мейми почти не имели неформальных контактов с четой Маршаллов, зато часто посещали вечера и обеды, устраиваемые Макартуром и его женой Джин.

Эйзенхауэр многому научился у Макартура, и не только в вопросах управления. Если Макартур занимал какую-то позицию, особенно в военных проблемах, он отстаивал ее очень упорно. Досконально изучая все детали проблемы, он говорил о них с большим апломбом. Упорство в споре он подкреплял логическим изложением фактов. Сознательно и бессознательно, но во время войны и своего президентства Эйзенхауэр копировал Макартура в споре.

И все же многие из уроков Макартура были для Эйзенхауэра отрицательного свойства, что отражало различия в характерах этих людей. Макартур не пытался учить, наставлять Эйзенхауэра или протежировать ему, как это пытался делать Маршалл; Эйзенхауэр учился у Макартура, наблюдая того в действии.

За Макартуром было, конечно, очень интересно наблюдать. Репортеры не оставляли его в покое ни на минуту, его высказывания часто становились газетными заголовками. Его умышленно засыпали эмоциональными вопросами на злобу дня. Он обрушивался с критикой на коммунистов, сторонников "Нового курса", пацифистов, социалистов, на все группы людей, которые не удовлетворяли его критериям стопроцентного американца. Он никогда не отклонял вызова; он любил битву.

Макартур не делал секрета из своих политических амбиций; все знали, что, в отличие от Першинга, он хотел стать кандидатом в президенты США. Во времена Рузвельта и даже Трумэна правые республиканцы снова и снова пытались организовать кампанию по выдвижению Макартура кандидатом в президенты, последний раз в 1944 году. Подобная активность всегда волновала генерала, но ни к чему путному не приводила. Одна из причин неудач заключалась в экстремизме Макартура, а другая — в его непонимании американского народа. Эйзенхауэр обладал большим интуитивным пониманием политических предпочтений своих сограждан.

Во время президентской кампании 1936 года, например, когда Эйзенхауэр и Макартур находились в Маниле, Макартур убеждал себя, что республиканский кандидат Элф Лэндон обязательно победит, и скорее всего с громадным преимуществом. Эйзенхауэр протестовал. Макартур настаивал на своей точке зрения, ссылаясь на опрос общественного мнения, проведенный газетой "Литерари дайджест". Он даже заключил пари на несколько тысяч песо на избрание Лэндона и посоветовал правительству Филиппин готовиться к смене Администрации в Вашингтоне. Эйзенхауэр предсказал, что Лэндон не сможет победить даже в своем родном Канзасе. Макартур "самым истеричным образом" заклеймил "глупость" Эйзенхауэра. Когда Т. Дж. Дейвис, еще один помощник Макартура, поддержал точку зрения Эйзенхауэра, Макартур громко назвал их "трусливыми и недалекими людьми, боящимися признать очевидные суждения и факты". Дневниковый комментарий Эйзенхауэра по этому поводу — а он к этому времени начал нерегулярно вести дневник — был таков: "О, черт!"

После выборов, в которых Лэндон победил только в двух штатах, Макартур обвинил, "Литерари дайджест" "в жульничестве", но Эйзенхауэр отметил, что "он так и не выразил Дейвису или мне сожаления по поводу своей невыдержанности..." *19.

В первые годы работы под началом Макартура Эйзенхауэра часто поражало то, как начальник Генерального штаба легко переходил "четкую, грань между военными и политическими проблемами. Если генерал Макартур и признавал существование этой грани, то обычно игнорировал ее". К своему огорчению, Эйзенхауэр обнаружил, что "его обязанности начинают приобретать политический характер, иногда даже авантюрно-политический" *20.

Армейская традиция отрицала хоть какое-либо участие в политике. Армия отказывалась видеть в себе развитую бюрократию, даже когда она занималась лоббистской деятельностью среди конгрессменов ради ассигнований (Эйзенхауэр потратил много времени на подобные задачи). Считалось, что армия и армейские офицеры вне политики. Но в неофициальном интервью Мерримену Смиту в 1962 году Эйзенхауэр в ответ на замечание Смита, будто бы ему кажется, что Эйзенхауэру роль политика не по душе, признался: "О чем, черт возьми, вы говорите? Я занимался политикой, причем политикой активной, большую часть моей сознательной жизни. Я не знаю более активной политической организации в мире, чем вооруженные силы США. На самом деле я, видимо, более опытный политик, чем большинство так называемых политиков".

На вопрос Смита почему, Эйзенхауэр ответил: "Потому что я не отношусь к этому эмоционально. Я могу признать факт, я могу признать даже тот факт, что, если у вас не хватает ресурсов и живой силы, вы не высовываетесь и бой не принимаете" *21.

Макартур обожал спорные проблемы; Эйзенхауэр их избегал. Когда Эйзенхауэр стал президентом, Америке пришлось заплатить за его уклонение от столкновений, например, в кризисе десегрегации или же в деле сенатора Джозефа Р.Маккарти. Но эта же уклончивость помогла Эйзенхауэру в его карьере, и он отлично понимал это. Макартур был знаменит, но никогда не пользовался популярностью, достаточной для того, чтобы стать кандидатом в президенты, не говоря уже о самом президентстве. Наблюдение за Макартуром в 30-х годах и анализ результатов его политической активности лишь укрепили Эйзенхауэра во мнении держаться над политикой. Такая позиция предопределила его успех как генерала и политика.

Макартур вел себя иначе, и Макартур так никогда и не стал Президентом США, хотя и хотел этого гораздо сильнее, чем Эйзенхауэр. Какая ирония судьбы! Макартур, самый яростный политик из генералов, не имел успеха в политике, а трое самых аполитичных генералов в американской истории — Вашингтон, Грант и Эйзенхауэр — преуспели. Они были истинными американскими цезарями, единственными американскими солдатами, занимавшими и высшие военные, и высшие политические посты.

Молодым офицером Эйзенхауэр хотел послужить в войсках на рядовой должности, подальше от Вашингтона и штабов, но Макартур не отпускал его. В 1935 году закончилось пребывание Макартура на должности начальника Генерального штаба (Рузвельт и так продлил его на один год против правил), Эйзенхауэр снова стал думать о назначении в войска. Но тут Макартур "огорошил меня". Конгресс проголосовал за статус члена "содружества" для Филиппин, наметив полную независимость на 1946 год. Новому филиппинскому правительству, возглавляемому Мануэлем Кезоном и националистической партией, требовалась армия. Кезон пригласил Макартура в Манилу в качестве военного советника для создания такой армии. Макартур принял приглашение, но настоял, чтобы Эйзенхауэр сопровождал его в качестве помощника *22.

В конце сентября 1935 года Эйзенхауэр присоединился к Макартуру, который ехал на поезде в Сан-Франциско, откуда они должны были отплыть в Манилу. Эйзенхауэр провел в Вашингтоне шесть лет. Ему нечем было похвалиться. Продвижения по службе не произошло; ни ему, ни другим офицерам не удалось убедить правительство начать перестройку национальной обороны; он не служил в войсках и, казалось, обречен был навсегда оставаться штабным офицером.

Однако он мог гордиться высокой оценкой собственных профессиональных умений со стороны Макартура. 30 сентября 1935 года начальник Генерального штаба написал ему письмо, в котором давал высокую оценку Эйзенхауэру и его "успешному выполнению трудных задач, требующих владения военной профессией во всех главных составляющих, а также аналитических способностей и умения выражать себя публично". Макартур благодарил Эйзенхауэра за его "постоянную преданность... нелегкому долгу, хотя ваши личные желания были связаны с возвращением в действующие части, с более активной армейской службой, к которой вы прекрасно подготовлены". Он заверил Эйзенхауэра, что полученный опыт пригодится ему в будущем руководстве войсками, "поскольку все проблемы, которые ставились перед вами, с точки зрения верховного командования, всегда решались удовлетворительно".

Все эти похвалы, типичные для Макартура (и совершенно заслуженные), были приятны, но заключительный абзац письма, должно быть, принес Эйзенхауэру боль. Макартур писал: "Многочисленные просьбы от командующих различными армейскими службами откомандировать вас в их распоряжение, полученные мною за последние годы, лишний раз доказывают вашу высокую репутацию как выдающегося солдата. Я могу лишь добавить, что эта репутация совпадает с моей собственной оценкой" *23. Эйзенхауэр хотел бы, чтобы Макартур выполнил хотя бы одну из этих просьб и отпустил его. Но он не сделал этого, и Эйзенхауэр уехал в Манилу.

В январе 1939 года, вскоре после сорокавосьмилетия, Эйзенхауэр сформулировал свое личное представление о счастье. Его брат Мил-тон попросил у него совета о предлагаемой ему новой работе. Эйзенхауэр написал, что "только счастливый в работе человек может быть счастлив дома и с друзьями. Счастье в работе означает, что ее исполнитель понимает ее значимость, что она соответствует его темпераменту, возрасту, опыту и возможностям" *24.

Эйзенхауэр служил на Филиппинах с конца 1935-го по конец 1939 года. Все, что он там делал, не укладывалось в его собственные понятия о счастливой жизни. Работа его была неблагодарной и не соответствовала ни его возрасту, ни способностям. Она же оказалась и ужасно бесполезной, потому как, когда пришло время испытаний, японцы в 1941 году легко разгромили филиппинскую армию, которую он помогал создавать. Его тесные и теплые отношения с Макар-туром стали официальными и холодными. Его лучший друг погиб в катастрофе. Мейми болела и большую часть времени была прикована к постели. Единственный член семьи, которому хорошо жилось на Филиппинах, — это Джон. Если Эйзенхауэр и научился чему за годы работы с филиппинской армией, так это манипуляциям с национальным бюджетом.

А дело в том, что Макартур имел обыкновение поручать все конкретные дела своим подчиненным, что означало на практике ежедневные встречи Эйзенхауэра с Кезоном для решения проблем строительства и финансирования новой армии. Эйзенхауэр умолял Макартура встречаться с Кезоном хотя бы раз в неделю, но Макартур отказывался. "Он, видимо, думал, что это умаляло бы его положение" *25

В результате Кезон дал Эйзенхауэру кабинет во дворце Малаканан рядом со своим собственным. Эйзенхауэр проводил там два-три часа ежедневно, а остальное время работал в своем обычном кабинете в отеле "Манила" неподалеку от Макартура. Однажды в 1936 году в кабинет Эйзенхауэра вошел сияющий Макартур. Он сказал, что Кезон собирается сделать его фельдмаршалом филиппинской армии. В то же время Кезон хотел бы сделать Эйзенхауэра и его помощника майора Джеймса Б. Орда генералами этой армии! Эйзенхауэр побелел. И сказал, что никогда не примет такого предложения. Орд согласился с Эйзенхауэром, "хотя и не так решительно". В дневнике Эйзенхауэр объяснял, что его решение опирается на мнение "многих американских офицеров [находящихся на Филиппинах], считающих попытку создания филиппинской армии делом странным, а принятие высоких званий в этой армии — и вовсе предосудительным и умаляющим предпринятые усилия" *26.

Непосредственно Макартуру Эйзенхауэр сказал: "Генерал, вы были четырехзвездным генералом [в армии США]. Этим можно гордиться. Таких людей было немного в истории нашей страны. Какого же черта вы хотите стать фельдмаршалом банановой страны? Это... выглядит так, будто вы пытаетесь..." Макартур остановил его. "О Боже! — вспоминал позднее Эйзенхауэр. — Какую же головомойку он мне устроил!" *27

Макартур, очевидно, не разделял щепетильных соображений Эйзенхауэра. Он считал и часто говорил, что на азиатов звания и титулы производят особое впечатление. А поскольку это соответствовало и его вкусам, он принял звание фельдмаршала, объяснив Эйзенхауэру, что "он не мог отклонить предложение, не обидев президента". Эйзенхауэр отметил, что при этом Макартур "сиял от радости" *28

Макартур сам придумал себе форму для церемонии, которая состоялась 24 августа 1936 года во дворце Малаканан. Разодетый в блестящую пару, состоящую из черных брюк и белого кителя, украшенного аксельбантами, звездами и узорами на лацканах, Макартур милостиво принял золотой жезл из рук миссис Кезон. Макартур произнес свою типичную напыщенную речь, которую один из его офицеров, капитан Боннер Беллерс, впоследствии ставший его близким советником, назвал "Нагорной проповедью, одетой в мрачную сегодняшнюю реальность. Я ее никогда не забуду".

Для Эйзенхауэра же все событие выглядело "фантасмагорией". Пять лет спустя, в 1941 году, оно стало в его глазах еще более фантасмагоричным, когда Кезон сказал ему, что "не он был автором этой идеи, Макартур сам придумал для себя столь звонкое звание" *29.

По свидетельству Эйзенхауэра, в начале января 1938 года Макартуром овладела идея: "Моральный дух населения возрастет, если люди смогут увидеть хотя бы часть своей рождающейся армии в столице страны Маниле". Он приказал своим помощникам организовать передислокацию частей со всего острова на поле рядом с Манилой, пусть они постоят лагерем три-четыре дня, а потом пройдут большим парадным маршем через город. Эйзенхауэр и Орд быстро оценили стоимость такого мероприятия и заявили Макартуру, "что в рамках существующего бюджета это сделать невозможно". Макартур отмахнулся от их соображений и приказал им выполнить поручение.

Они повиновались. Вскоре о подготовке к параду узнал Кезон. Он вызвал Эйзенхауэра к себе, чтобы выяснить, что происходит. Эйзенхауэр был поражен — он считал, что Макартур обсудил свой проект с президентом. Когда он понял, что это не так, он отказался обсуждать далее эту проблему с Кезоном, пока не поговорит с Макартуром. Вернувшись в свой кабинет в отеле "Манила", Эйзенхауэр нашел там взбешенного Макартура. Кезон позвонил ему по телефону, сказал, что его ужасает мысль о возможной стоимости парада и что он просит немедленно отменить все приготовления.

Затем Макартур сообщил своим сотрудникам, что "он никогда никого не просил" готовиться к параду по-настоящему. Он просто хотел, "чтобы были тихо изучены возможности". Пораженный Эйзенхауэр " не знал, что и сказать. Наконец, я сказал ему: "Генерал, все, что вы утверждаете, означает, что я лгу, а я не лжец и хотел бы немедленно вернуться в США". Он обнял меня за плечи и сказал: "Право же, смешно видеть тебя в таком гневе". А потом был любезный и вежливый. Наконец, он сказал: «Это недоразумение, давай забудем»"*30.

Но Эйзенхауэр так никогда и не смог забыть; тридцать лет спустя он волновался, описывая эту сцену. "Возможно, никто так ожесточенно не воевал против своего начальства, как я против Макартура. Я спрашивал его снова и снова: «Почему, черт возьми, вы не уволите меня? Вы делаете вещи, с которыми я абсолютно не согласен, и вам это прекрасно известно»" *31.

Макартур не уволил Эйзенхауэра по одной простой причине — он в нем нуждался. Эйзенхауэр обеспечивал его связь с Кезоном, он был его "глазами и ушами", наблюдая за тем, что происходит в различных частях и лагерях, он был управляющим его хозяйством, составителем его речей, писем и докладов. Макартур знал, что Эйзенхауэр практически незаменим, и, часто повышая голос на Эйзенхауэра, он столь же часто находил повод щедро похвалить его. В типичной для него рукописной заметке, посвященной работе Эйзенхауэра над политическим докладом, Макартур писал: "Айк, это превосходно во всех отношениях. Тут ничего не надо поправлять. Язык настолько простой и ясный, что не оставляет места для двусмысленностей, и в то же время такой гибкий, что обеспечивает успешную реализацию предложений". Кезон также выражал Эйзенхауэру признательность за помощь. Когда Эйзенхауэр написал речь для Кезона, президент прислал ему записку: "Превосходно. Вы прекрасно выразили мои мысли и выразили их лучше, чем я смог бы это сделать сам" *32.

Так что, несмотря на сильное желание служить в американской армии, несмотря на безрадостную жизнь, несмотря на стычки с боссом, Эйзенхауэр не имел шансов покинуть Филиппины. Макартур никогда бы не принял его просьбы о переводе, он даже не позволил бы ему сделать такой официальный запрос или же включить его в личное досье.

Но были и радости. Прибавка к зарплате, новая шикарная квартира, хорошая школа для Джона, и, наконец, в июле 1936 года вместе с остальными выпускниками его года Эйзенхауэру присвоили звание подполковника.

В сентябре 1939 года началась вторая мировая война. Эйзенхауэр, для которого война означала продвижение по службе и который всю жизнь готовился именно к ней, воспринял ее начало как катастрофу. В день объявления войны он писал Милтону: "После многих месяцев судорожных усилий умилостивить и задобрить безумца, правящего Германией, Британию и Францию загнали в угол, из которого они могут выбраться только с боями. Это печальный день для Европы и всего цивилизованного мира — хотя долгое время казалось странным называть мир цивилизованным. Если война... будет... долгой и... кровавой... тогда, я думаю, остатки наций, вышедших из этой войны, будут мало похожи на те, которые вступили в нее".

Он боялся, что коммунизм, анархия, преступность и хаос, потеря личных свобод и страшная нищета "поразят области, затронутые боями". Он утверждал, что едва ли возможно, чтобы "люди, гордо называющие себя интеллигентами, могли смириться с таким положением вещей". Он клеймил Гитлера, "дорвавшегося до власти эгоцентрика... сумасшедшего преступника... абсолютного правителя восьмидесяти девяти миллионов людей". И предсказывал: "Если только [Гитлер] не завоюет весь мир грубой силой, окончательным результатом войны будет развал Германии" *33.

Позиция Эйзенхауэра резко отличалась от точки зрения его друга Пэттона, который писал в 1940 году Эйзенхауэру: "Снова благодарю тебя и надеюсь, что мы снова будем вместе в долгой и кровавой войне" *34.

После завоевания немцами Польши наступила пауза, и вермахт, и западные союзники наблюдали друг за другом через линию Мажино. Эйзенхауэр признался Леонарду Джироу в октябре 1939 года: "Эта война меня поражает... Совершенно очевидно, что ни та, ни другая сторона не желает атаковать сильно укрепленные линии. Если фортификация вкупе с современным оружием дала обороне такое громадное преимущество над наступлением, то нас снова отбрасывают в позднее средневековье, когда любая армия в укрепленном лагере чувствовала себя в полной безопасности. Что же, — спрашивал Эйзенхауэр, — делать?" *35.

К этому времени Эйзенхауэр уже знал дату своего возвращения в США — 13 декабря 1939 года. Макартур попытался уговорить его остаться. Кезон тоже, он предложил ему незаполненный контракт со словами: "Мы порвем старый контракт. Я уже подписал новый, здесь не заполнена только графа вашего вознаграждения. Заполните ее сами". Эйзенхауэр поблагодарил его, но предложение отклонил, пояснив, "что никакие деньги не изменят моего решения. Вся моя жизнь посвящена только одному, моей стране... моей профессии. Я хочу быть там на случай, если произойдет то, чего я опасаюсь" *36.

Пароход отплыл в полдень. К Рождеству 1939 года Эйзенхауэры были на Гавайях; Новый год они отпраздновали в Сан-Франциско. Их четырехлетняя филиппинская одиссея закончилась.

Во время путешествия и после прибытия в Калифорнию Джон обсуждал с отцом будущее. Ему было семнадцать лет, и он обдумывал возможность поступления в Уэст-Пойнт. Эйзенхауэр старался не подталкивать его в этом направлении (впрочем, Джон знал, что обрадует отца, если станет слушателем военной академии), но хотел убедиться, что молодой человек понимает, на что идет.

Эйзенхауэр объяснил ему , что, избрав профессию юриста, врача или бизнесмена, "он достигнет того положения, которое соответствует его характеру, способностям и амбициям. В армии же... все несколько по-иному". Независимо от того, насколько хорош офицер, как он выполняет свои обязанности, присвоение ему очередного звания зависит от выслуги лет.

Ссылаясь на свой пример, Эйзенхауэр сказал, что он в армии с 1911 года. За двадцать девять лет службы он получал от своего начальства только благодарности и наивысшие оценки. Он учился в лучшей военной школе и закончил ее с наивысшими результатами. Но все это никак не повлияло на его продвижение по службе. Присвоение следующего звания вплоть до ранга полковника определяет выслуга лет, генеральская звезда присваивается уже независимо от выслуги лет. Но выпуск Эйзенхауэра достигнет уровня полковника только в 1950 году, а ему в то время будет уже шестьдесят, и Военное министерство не станет присваивать звание генерала тому, кто в скором времени должен отправиться в отставку по возрасту. Следовательно, сказал Эйзенхауэр своему сыну, его шансы получить генеральское звание "равны нулю".

В этот момент, писал Эйзенхауэр позднее, "Джон, должно быть, не понимал, почему я вообще остаюсь в армии". Резонное недоумение. Эйзенхауэр объяснил, что жизнь его в армии "потрясающе интересна... она свела меня с людьми большого таланта, чести и высокой ответственности перед страной". Он заверил сына, что запретил себе думать о карьере. "Я сказал ему, что высшее удовлетворение человек получает от наилучшего исполнения своих обязанностей. Мое честолюбие удовлетворяется тем, что, когда меня переводят в другое место, все мои командиры сожалеют о расставании со мной *37

1940 год оказался самым успешным во всей предшествующей карьере Эйзенхауэра. Он был старшим помощником командира 15-го пехотного полка 3-й дивизии и командиром 1-го батальона 15-го полка. Ему это не просто нравилось, он этим наслаждался и упивался, письма его того периода полны энтузиазма. Например, он писал Омару Брэдли 1 июля 1940 года: "Я еще никогда в жизни не получал такого удовольствия от работы. Как и все в армии, мы по горло в делах и проблемах, больших и малых. Но работа радует!.. Я и подумать не могу ни о какой другой" *38. Относительно спокойная жизнь, которую он вел в Маниле, сменилась постоянным физическим напряжением, которое было его стихией. После августовских полевых учений в штате Вашингтон — на местности, которая, по его словам, "служила бы прекрасной декорацией для пьесы в Гадесе: пни, болота, бурелом, непролазные кусты, ямы и холмы!" — он писал Джироу: "Я мерз по ночам, никогда не спал подряд больше 1 3/4 часа и был постоянно измотан, но я чувствовал себя превосходно". Этот опыт укрепил его в убеждении: "Я принадлежу войскам, только с ними я счастлив" *39.

В пятьдесят лет он был в прекрасной физической форме. По возвращении с Филиппин один из друзей сказал ему, что он выглядит похудевшим и утомленным. Эйзенхауэр ответил, что сам он чувствует себя превосходно, а вот Мейми постоянно болела в тропиках, и, хотя от жары он немного устал, вес его здесь быстро восстановится .

Так оно и случилось. К осени 1940 года он снова обрел прежнюю силу. Большинство малознакомых людей давали ему на десять лет меньше его настоящего возраста. Занятия на свежем воздухе и учеба войск восстановили его былую мощь. Широкоплечий и широкогрудый, он по-прежнему обладал естественной грацией атлета. Тело его всегда было пружинистым. Он ходил упруго, размахивая руками и все замечая.

Голос его был глубок и громок. В разговоре он живо жестикулировал, отсчитывая на пальцах свои аргументы. Его способность концентрироваться развилась сильнее, чем когда бы то ни было. Взгляд его внимательных голубых глаз приковывал слушателя.

Он почти полностью полысел, небольшие светло-каштановые пряди остались только сзади и у висков, но лысый череп его нисколько не портил, может, потому, что хорошо сочетался с его широким подвижным ртом. Свою заразительную ухмылку и добродушный смех он сохранил без изменений.

Эйзенхауэр обладал живым умом, идеи теснились в его голове, поэтому речь иногда была слишком быстрой. Весь его облик буквально излучал уверенность в себе. Он хорошо исполнял свое дело и знал это, а также знал, что его начальство видит его достоинства. Он был готов к выполнению трудных задач, к ревностному служению армии и нации.

Эйзенхауэр оставался на службе до шести часов вечера семь дней в неделю; он устанавливал расписание занятий, проводил проверки, давал наставления только что назначенным младшим офицерам, наблюдал за полевыми учениями, изучал войну в Европе и применял ее уроки к своей части. Его заботило и моральное состояние людей, он делал все возможное, чтобы поднять дух подчиненных и поддерживать его на высоком уровне. Он был убежден, что "американцы не смогут или не захотят воевать с максимальной отдачей, если они не найдут смысл и назначение отдаваемых им приказов", поэтому он говорил с людьми, задавал вопросы, слушал, наблюдал. Он терпеливо, четко и логично объяснял офицерам и солдатам, почему то или иное задание надо сделать так, а не иначе. Он встречался с людьми и во внеслужебной обстановке, выслушивал их жалобы и, когда требовалось, помогал им.

Он считал, что "моральный дух одновременно и самый прочный и самый хрупкий предмет. Он может выдержать потрясения и даже катастрофы в боевых условиях, но может быть полностью разрушен протекционизмом, равнодушием или несправедливостью". Эйзенхауэр не терпел протекционизма и равнодушия и старался быть справедливым со своими подчиненными. Впрочем, он также знал, "что с армией нельзя нянчиться и цацкаться, поскольку это разлагает и снижает боеспособность" *40. Поэтому он упорно тренировал своих людей с утра до вечера, каждый день, без поблажек, как и самого себя.

Эйзенхауэр ненавидел любые проявления лености, особенно если замечал ее у офицера регулярной армии. Он однажды рассвирепел, увидев, как один из его офицеров просматривал тренировочные программы, "со страхом отмечая, что они более продолжительны, чем предыдущие, и принесут ему неудобства!". Он сказал как-то своему старому другу Эверетту Хьюзу: "Я не знаю более серьезной задачи в жизни, особенно для военнослужащих регулярной армии, чем выполнять свои обязанности со всей отдачей и изобретательностью!" *41

Эйзенхауэр испытал большое удовлетворение, получив в сентябре 1940 года письмо от полковника Пэттона, командира 2-й бронетанковой бригады в Форт-Беннинге, который писал, что вскоре впервые в истории армии США будут сформированы две бронетанковые дивизии, то есть будет выполнено то, о чем они мечтали молодыми офицерами в Форт-Миде в 1920 году. Пэттон писал, что ожидает своего назначения командиром одной из этих дивизий. Он спрашивал, не желает ли Эйзенхауэр служить под его началом.

"Это было бы превосходно, — немедленно ответил Эйзенхауэр. — Наверное, слишком смело с моей стороны было бы надеяться на командование полком в твоей дивизии, поскольку до звания полковника мне еще почти три года, но я думаю, что как командир полка я бы многое мог сделать". Пэттон ответил: "Я буду просить, чтобы тебя назначили ко мне или начальником штаба, что для меня предпочтительнее, или же командиром полка, ты сам решишь, что для тебя лучше, поскольку, кем бы ты ни служил, нас ждут великие дела"*42.

Зимой 1940/41 года Форт-Льюис рос вместе со всей армией. Как и в любом другом армейском городке, везде были видны строители, новобранцы прибывали тысячами. Эйзенхауэр, как всегда, успешно делал свое дело, круг его обязанностей рос. В марте 1941 года генерал Кеньон Джойс, командующий 9-м армейским корпусом, занимавшим весь Северо-Запад, попросил себе Эйзенхауэра в качестве начальника штаба. 11 числа того же месяца Эйзенхауэру присвоили звание полковника (временно).

Ни одно повышение не радовало его так, как это. Получить звание полковника было пределом его мечтаний. Мейми и Джон устроили празднество. Друзья-офицеры, поздравляя его, говорили, что уже недалек тот день, когда он получит генеральские звезды. "Черт побери, — жаловался он Джону, — как только получаешь повышение, люди сразу начинают говорить о следующем. Почему бы не дать человеку порадоваться тому, что он имеет? Весь праздник испортят" *43.

Три месяца спустя Эйзенхауэр уже служил у генерала Крюгера начальником штаба 3-й армии. В конце июня 1941 года Эйзенхауэры отправились в Форт-Сэм в Хьюстоне. Они приехали туда 1 июля, в день двадцатипятилетия их свадьбы. Мейми была рада вернуться в знакомое место, связанное с приятными воспоминаниями, особенно женой полковника, которому был положен один из красивых старых кирпичных домов с тенистыми верандами и большой лужайкой.

Полковнику полагался ординарец и офицер-порученец. Мейми поместила объявление об ординарце на доске. Несколько дней спустя к ним пришел рядовой 1-го класса Майкл Дж. Маккиф. "Мики", родители которого иммигрировали в Соединенные Штаты из Ирландии, до призыва в армию работал коридорным в нью-йоркском отеле "Плаца". Эйзенхауэр ему понравился "тотчас же", как он сам позднее говорил, потому что полковник был "абсолютно прям" и "с ним ты всегда точно знал, что он хочет". Мейми он считал "очень великодушной дамой". Мики вскоре стал самым горячим поклонником Эйзенхауэра и не расставался с ним пять лет *44.

В качестве офицера-порученца Эйзенхауэр выбрал лейтенанта Эрнеста Р. Ли (все звали его "Текс"), уроженца Сан-Антонио, который до службы в армии работал страховым агентом и продавал автомобили. Способный, энергичный, готовый услужить, Ли обладал всеми достоинствами хорошего торговца. Он нравился Эйзенхауэру, который полагался на него в ведении всех мелочей своего служебного хозяйства. Ли, как и Мики, оставался при Эйзенхауэре до конца войны. Вместе они составили ядро того, что в будущем станет "семьей" Эйзенхауэра — тесной группой преданных ему солдат, сержантов и младших офицеров, служивших ему верой и правдой.

Самым запоминающимся событием службы Эйзенхауэра в качестве начальника штаба 3-й армии были луизианские маневры, проводившиеся в августе и сентябре 1941 года. Это были самые крупные маневры американских войск до вступления США в войну. 3-я армия Крюгера противостояла 2-й армии генерала Бена Лира. Крюгер со своими двумястами сорока тысячами войск "вторгся" в Луизиану, Лир и его сто восемьдесят тысяч человек "защищали" США. Маршалл настоял на такой широкомасштабной военной игре, поскольку хотел вскрыть недостатки в обучении и оснащении войск и выявить неизвестные таланты в офицерском корпусе.

Эйзенхауэр почти сразу же получил свое первое публичное признание. 3-я армия Крюгера, действующая по планам, разработанным с участием Эйзенхауэра, обошла 2-ю армию Лира с фланга и вынудила ее к отступлению. "Если бы это произошло на реальной войне, — писал молодой репортер Хэнсон Болдуин в "Нью-Йорк Таймс", — войска Лира были бы уничтожены" *45. В совместной колонке "Вашингтонская карусель" Дрю Пирсон и Роберт С. Аллен отмечали, что именно "полковник Эйзенхауэр... задумавший и реализовавший стратегию, разгромил 2-ю армию". Они писали, что "Эйзенхауэр обладает хитростью, необыкновенной физической энергией и считает военное дело наукой..." *46.

Эйзенхауэр заявлял, что не понимает, почему ему приписана честь, которая по праву принадлежит Крюгеру. Скромность его была искренней и органичной. Это была одна из его самых привлекательных черт, которая во многом способствовала его популярности у прессы и общественности. Его взгляд, говорящий: "Ерунда, при чем здесь я?" — его смущение, когда его выделяли, его настойчивые уверения, что кто-то другой, а не он достоин похвалы, стали одной из самых его известных черт, которая подкупала миллионы людей. В конце сентября по рекомендации Крюгера ему было присвоено звание бригадного генерала (временно). Поздравления хлынули потоком. Эйзенхауэр отвечал на поздравления письменно: "Когда они дошли в списке до меня, то стали раздавать звезды с завидной щедростью" *47.

Благодаря этому повышению фотография Эйзенхауэра, с суровым лицом салютующего флагу, обошла все телеграфные агентства. Американцы — включая журналистский корпус — открыли для себя то, что Мейми знала всегда: Эйзенхауэр — один из самых фотогеничных людей в стране, а может быть, и в мире.

Денверский друг Эйзенхауэра Аксель Нильсон, с которым он познакомился у Даудов, написал ему письмо с просьбой прислать фотографию с автографом. Эйзенхауэр ответил: "Я так глубоко польщен тем, что кто-то может просить мое фото, что выполняю просьбу тотчас же — я не переживу, если ты передумаешь. А может, тебе их надо три или четыре???"

В воскресенье утром 7 декабря 1941 года Эйзенхауэр, несмотря на протесты Мейми, отправился к себе на работу. Около полудня он сказал Тексу Ли, что "чертовски устал и, пожалуй, пойдет домой и немного поспит". Он предупредил Мейми, что "просит друзей не беспокоить его из-за бриджа", и отправился спать. Всего какой-нибудь час спустя позвонил Ли с известием о Пёрл-Харборе *49.

Спустя пять суетливых дней он сидел за своим столом и возился с бесконечными бумагами, когда раздался звонок из Военного министерства.

— Это ты, Айк? — спросил полковник Уолтер Биделл Смит, секретарь Генерального штаба.

— Да, — ответил Эйзенхауэр.

— Шеф просит тебя немедленно вылететь сюда, — передал приказ Смит. — Скажи своему шефу, что приказ по всей форме поступит позднее *50.

Эйзенхауэр решил, что нужен Маршаллу для беседы о состоянии обороны Филиппин и что долго он в Вашингтоне не задержится. Он Попросил Мики приготовить только одну сумку, заверил Мейми, что скоро вернется, и сел на дневной самолет, летящий из Сан-Антонио в Вашингтон.

Из-за неблагоприятных погодных условий самолет сделал посадку в Далласе. Эйзенхауэр поехал поездом. После Канзас-Сити Эйзенхауэр оказался на той же самой дороге, по которой тридцать лет назад ехал из Абилина в Уэст-Пойнт. В поездке он старался подготовиться к беседе с Маршаллом. Он знал, что это не только громадная ответственность, но и великий шанс.

Возможно, мысли его отвлеклись и он вспомнил родительские наставления 1911 года: "Все пути открыты для тебя. Не ленись, воспользуйся ими".

По большому счету, он не последовал совету. Вместо того чтобы воспользоваться шансом, он посвятил свою жизнь и способности армии. Ему был пятьдесят один год; только начало войны спасло его от отставки и от жизни безо всяких сбережений на маленькую пенсию. Хотя он производил прекрасное впечатление на всех своих начальников, настоящих свершений, которыми могли бы гордиться его внуки, у него не было. Умри он в 1941 году, в возрасте, к которому большинство великих людей уже добиваются своих самых серьезных достижений, сегодня его никто не знал бы.

Пока его поезд мчался через Средний Запад к Вашингтону, он мог лелеять надежду, что война даст ему возможность использовать свои немалые таланты и умения на благо своей страны, а может быть, и собственной карьеры.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ПОДГОТОВКА ПЕРВОГО НАСТУПЛЕНИЯ

В воскресенье утром 15 декабря 1941 года Эйзенхауэр прибыл на вашингтонский вокзал "Юнион". И немедленно отправился в Военное министерство, располагавшееся в здании арсенала на Конститьюшн-авеню (Пентагон тогда только строился), на первую беседу с начальником Генерального штаба. После короткого официального приветствия Маршалл быстро очертил ситуацию на тихоокеанском театре военных действий: потери кораблей в Пёрл-Харборе и самолетов на базе Кларк-Филд близ Манилы, размах и силу японского наступления в других местах, состояние войск на Филиппинах, разведывательные данные, возможности Голландии и Великобритании, американских союзников в Азии и другие детали. Затем Маршалл наклонился через стол и, неотрывно глядя в глаза Эйзенхауэру, спросил:

— Каковым должно быть наше общее направление действий? Вопрос застал Эйзенхауэра врасплох. Он только что приехал, знал о предмете только то, что ему сообщил Маршалл и что писали газеты, не был знаком с последними оперативными планами в регионе и не имел сотрудников, которые могли бы помочь ему подготовить ответ. После секундного замешательства Эйзенхауэр попросил:

— Дайте мне несколько часов.

— Хорошо, — ответил Маршалл. У него были десятки проблем на текущий день и сотни — на ближайшие. Он нуждался в помощи, и ему было необходимо знать, от кого из офицеров он может ожидать эту помощь незамедлительно. Он слышал об Эйзенхауэре много лестного, причем от людей, чье мнение он уважал, но он хотел сам убедиться в том, как Эйзенхауэр работает в суровых условиях войны. Его вопрос был первым испытанием.

Эйзенхауэр отправился к столу, который ему выделили в отделе военного планирования Генерального штаба. Вставив листок желтой бумаги в машинку, он напечатал одним пальцем: "Необходимые шаги", потом откинулся на спинку стула и задумался. Он понимал, что Филиппины спасти нельзя и что с военной точки зрения лучше всего отвести войска в Австралию и организовать там мощную базу контрнаступления. Но на карту поставлена честь армии и престиж США на Дальнем Востоке, и эти политические факторы перевешивали чисто военные соображения. Необходимо попытаться спасти Филиппины. Первая рекомендация Эйзенхауэра состояла в том, чтобы построить в Австралии базу, с помощью которой попытаться укрепить Филиппины. "Скорость исполнения очень существенна", — отметил он. Он рекомендовал немедленную отгрузку и отправку в Австралию с Западного побережья и Гавайских островов самолетов вместе с летчиками, боеприпасов и другого оборудования.

Эйзенхауэр вернулся в кабинет Маршалла уже в сумерки. Протягивая листок со своими рекомендациями, он сказал, что понимает: подкрепления, которые могли бы спасти Филиппины от японцев, вовремя доставить невозможно. И тем не менее, добавил он, Соединенные Штаты должны поддержать войска Макартура, потому что "народы Китая, Филиппин, Голландской Ист- Индии будут наблюдать за нами. Они могут простить поражение, но не простят бегства". Он обосновал преимущества Австралии как операционной базы — англоговорящая страна, сильный союзник, который имеет современные порты, находящиеся вне досягаемости японских сил, — и посоветовал Маршаллу начать расширение американских баз в Австралии и организовать защиту коммуникаций от Западного побережья до Гавайских островов, а оттуда — в Новую Зеландию и Австралию.

— В этом, — сказал Эйзенхауэр, — мы потерпеть неудачу не можем. Мы должны пойти на любой риск и любые затраты.

Маршалл внимательно смотрел на Эйзенхауэра в течение минуты, а затем тихо сказал:

— Я согласен с вами. Вот и сделайте все, что сможете. — Он назначил Эйзенхауэра руководителем сектора Филиппин и Дальнего Востока отдела военного планирования (ОВП). Потом Маршалл наклонился вперед — много лет спустя Эйзенхауэр вспоминал "этот ужасно холодный взгляд" — и заявил: "Эйзенхауэр, в министерстве полно одаренных людей, которые способны хорошо анализировать проблемы, но они почему-то всегда приходят ко мне за одобрением окончательного решения. Мне нужны помощники, которые решали бы проблемы сами, а мне сообщали лишь то, что ими сделано" *1.

Два последних месяца Эйзенхауэр пытался спасти Филиппины. Его усилия оказались хуже чем бесполезными, Макартур, свалив в кучу Эйзенхауэра, Маршалла и Рузвельта, объявил их скопом ответственными за поражение на островах. Но в этот же период и последующие месяцы Эйзенхауэр произвел на Маршалла такое сильное впечатление, что Маршалл начал разделять прежнее мнение Макартура об Эйзенхауэре как о лучшем офицере американской армии.

А на Маршалла было совсем непросто произвести впечатление. Он был человеком холодным и надменным — Эйзенхауэр называл его "далеким и суровым" — и всех окружающих держал на расстоянии. Франклин Рузвельт при их первой встрече попытался шлепнуть его по спине и назвать Джорджем, но Маршалл отступил в сторону и дал Президенту понять, что его зовут "генерал Маршалл", каким он и остался для него навсегда. У Маршалла было всего несколько близких друзей. Расслаблялся он только наедине с самим собой, когда смотрел кинофильмы или же ковырялся в саду. Он держал свои эмоции в кулаке и редко позволял себе даже шутку. Чувство долга было у него развито в высшей степени. Он не склонен был прощать ошибки, но к тем, кто умел работать, проявлял лояльность. Таких людей он еще и любил, хотя и редко обнаруживал это чувство.

К примеру, почти никто не мог противиться обаянию подкупающей ухмылки Эйзенхауэра и его прозвища, известного всей армии, а вот Маршалл смог. За все годы совместной работы Маршалл почти всегда называл его "Эйзенхауэр" (исключая, конечно, период после 4 ноября 1952 года, когда он называл его "господин Президент").

Маршалл оговорился только однажды, на параде победы в Нью-Йорке в 1945 году, назвав его "Айком". "Чтобы как-то компенсировать это, — вспоминал Эйзенхауэр с улыбкой, — в следующем предложении он пять раз употребил слово «Эйзенхауэр»" *2.

Сам же Эйзенхауэр всегда называл Маршалла "генерал". После многих лет работы с Макартуром он нашел Маршалла идеальным руководителем — и как коллегу, и как наставника. В октябре 1942 года он сказал своему помощнику: "Я бы не обменял одного Маршалла на пятьдесят Макартуров. — Подумав секунду, он выпалил: — Боже! Это было бы скверной сделкой. Что бы я делал с пятьюдесятью Макартурами?" Позднее он писал в более строгих терминах: "Я восхищался Маршаллом и испытывал к нему бесконечное уважение, а в конце концов пришел и к «любви»"*3. Маршалл сыграл решающую роль не только в карьере Эйзенхауэра, но и в его манере мышления и руководства людьми. Он служил Эйзенхауэру примером для подражания; именно его принципам Эйзенхауэр и пытался следовать.

Эти двое людей были очень похожи друг на друга, несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте. Маршалл имел атлетическое пропорциональное сложение, рост у него был почти такой же, как у Эйзенхауэра (шесть футов). В колледже он играл в футбол. Он был поклонником Фокса Коннера и любил военную историю. Как и Эйзенхауэр, он любил изучать места сражений Гражданской войны и часто в разговорах приводил в защиту своей точки зрения примеры из прошлых битв и кампаний. Его манера руководить вполне соответствовала темпераменту Эйзенхауэра. Он никогда не кричал, почти никогда не терял самообладание. Он распространял вокруг себя настроение сотрудничества и совместной работы, не теряя различия между командиром и его подчиненными — сомнений в том, кто босс, не возникало.

Маршалл возглавлял изумительную организацию. Для выполнения своих задач он нуждался в надежных помощниках. Выбирая их, профессиональную компетентность он принимал за должное и сосредоточивал свое внимание на личных качествах. Определенные типы характеров, с его точки зрения, не подходили для высшего командования. Прежде всего он считал таковыми тех, кто был больше всего озабочен карьерными соображениями. Следом за ними шли те, кто всегда пытался свалить ответственность на другого. Офицеры, которые старались все сделать сами и тонули в деталях, равным образом не подходили для работы. Люди, которые любят орать и стучать кулаком по столу, были столь же неприемлемы для Маршалла, как и любители держаться все время в тени. Не терпел он и пессимистов.

Маршалл окружил себя людьми острого ума, которые занимались реализацией возможностей, а не выискиванием трудностей.

Эйзенхауэр во всех отношениях соответствовал требованиям Маршалла. Уже будучи верховным главнокомандующим и президентом, он сам при подборе людей использовал критерии Маршалла.

Первые три месяца 1942 года оказались очень тяжелыми для Эйзенхауэра. До 7 февраля он жил вместе с Милтоном и Элен в Фоллс-Чёрче, штат Виргиния, но дома в дневное время он так и не увидел. Водитель приезжал за ним еще до рассвета и увозил его в кабинет на Конститьюшн-авеню, а возвращался он в пол-одиннадцатого вечера или позднее. Обед он проглатывал прямо за столом, очень часто он состоял из сосиски и кофе. Когда он возвращался в Фоллс-Чёрч, Элен готовила ему ужин, а он будил своего племянника или племянницу и беседовал с ними перед тем, как уйти спать самому. Всегда внимательный, он присылал Элен цветы, если не успевал прийти на званый ужин, и не забывал заказать рождественские подарки для детей.

Но Эйзенхауэр очень скучал по Мейми и был очень рад, когда она в феврале приехала в Вашингтон и сняла маленькую квартиру в отеле "Уордмен-Парк". Мики, который пригнал семейный "крайслер" из Техаса, был потрясен, увидев Эйзенхауэра: "Таким усталым я его еще никогда в жизни не видел; у него было очень усталое лицо и столь же усталый голос"*4. Характерная деталь — 22 февраля Эйзенхауэр отметил, что воскресный обед в честь двух китайских деятелей оказался "самым долгим периодом пребывания вне рабочего кабинета в дневное время за те десять недель, которые я провел здесь"*5.

Частично напряжение объяснялось характером его работы. Он хотел быть в поле, среди войск, а не за столом. "Боже, как я ненавижу работать в условиях, когда я завишу от других людей", — жаловался он. Рассматривая военный Вашингтон в целом, он отмечал: "Здесь много говорунов и любителей стукнуть кулаком по столу, но очень мало людей дела. Желая произвести впечатление, они объявляют результат заранее, но результат часто не достигается, и говоруны впадают в уныние"*6.

10 марта умер Дэвид Эйзенхауэр. И у его сына едва хватило времени на то, чтобы кратко упомянуть этот факт в дневнике. На следующий день Эйзенхауэр записал, что "война — штука жестокая, она не оставляет времени даже для самых глубоких и святых чувств". В тот вечер он ушел с работы в полвосьмого вечера, "сил больше ни на что не осталось". 12 марта, в день похорон в Абилине, он запер дверь своего кабинета на полчаса, чтобы поразмышлять о своем отце и составить панегирик. Он хвалил отца за "безукоризненную честность, гордую независимость, образцовую сдержанность", а также за его "непоказную, спокойную, скромную" манеру держаться. "Я горжусь своим отцом, — писал Эйзенхауэр, его единственное сожаление состояло в следующем: — Мне было очень трудно выразить глубину моей любви к нему" *7.

Измотанный, злой на свою страну за неподготовленность к войне, злой на Макартура и военно-морской флот за ее ведение, злой на то, что застрял в Вашингтоне, Эйзенхауэр однажды чуть не потерял контроль над собой в присутствии Маршалла. Случилось это 20 марта в кабинете Маршалла. Маршалл и Эйзенхауэр обсуждали какие-то детали присвоения звания одному из офицеров. Вдруг Маршалл наклонился и сказал, что в минувшей войне звания получали штабные офицеры, а не те, кто воевал на фронте, а в этой войне он изменит подобное положение на противоположное.

— Возьмем ваш случай, — добавил он. — Мне известно, что один генерал рекомендовал вас на должность командира дивизии, другой — на должность командира корпуса. Все это очень хорошо. Я рад, что они высокого мнения о вас, но вы останетесь здесь, на своем месте, и все тут! — Переходя к следующему вопросу, Маршалл пробормотал: — Это может показаться жертвой с вашей стороны, но тут уж ничего не поделаешь.

Побагровевший Эйзенхауэр взорвался:

— Генерал, я с интересом ознакомился с вашим мнением, но хочу, чтобы вы знали: мне наплевать на ваши планы повышений в том, что касается меня. Я прибыл на эту должность из действующей армии и стараюсь выполнять свой долг. И я буду здесь, пока вы того пожелаете. Если даже это прикует меня цепью к столу!

Он отшвырнул стул и направился к двери, до которой было десять шагов. Пока он шел к ней, он взял себя в руки, повернулся и ухмыльнулся. Ему показалось, что на губах Маршалла промелькнула улыбка *8.

Улыбнулся Маршалл или нет, но, вернувшись в свой кабинет, Эйзенхауэр дал волю гневу. Он сел за стол и выплеснул свои чувства в дневник. Мысль о том, что он проводит войну в Вашингтоне, вдали от театра боевых действий, сводила с ума. Она казалась несправедливой. Спокойное безличное отношение Маршалла лишь усугубляло гнев. Он проклинал Маршалла за то, что тот играет с ним; он проклинал войну и собственное невезение.

На следующее утро Эйзенхауэр перечитал написанное накануне, покачал головой, вырвал лист из дневника и сжег его. А затем написал новый текст. "Гнев ничего решить не может, он даже мешает думать ясно. В этом отношении Маршалл меня несколько озадачивает". Маршалл гневался на глупость больше, чем кто бы то ни было, "но он так быстро берет себя в руки, что, я уверен, все это делается, чтобы произвести эффект". Эйзенхауэр завидовал этому качеству Маршалла и признавался: "Я бушевал целый час! В течение многих лет я воспитывал в себе сдержанность, но вчера я сорвался" *9.

Неделю спустя Маршалл рекомендовал Эйзенхауэра к присвоению звания генерал-майора (временно). В своей рекомендации президенту Маршалл объяснил, что Эйзенхауэр по существу не штабной офицер, а подчиненный ему командир. Первая реакция приятно удивленного Эйзенхауэра была такова: "Из этого следует, что, когда я наконец попаду в действующую армию, я получу дивизию". Много лет спустя в своих мемуарах он писал, что "часто думал", не оказали ли на Маршалла благоприятное впечатление его вспышка гнева и то, как он с ней справился, закончив все своей широкой ухмылкой *10.

Возможно, но маловероятно. К тому времени Маршалл уже продвигал Эйзенхауэра вверх, постоянно расширяя сферу его ответственности. В январе он взял его с собой в качестве главного помощника на первые военные переговоры с англичанами и поручил ему подготовку американской позиции по стратегии в мировой войне. В середине февраля он назначил Эйзенхауэра начальником ОВП и, следовательно, своим главным офицером по оперативному планированию. 9 марта в рамках общей реорганизации Военного министерства ОВП был переименован в оперативный отдел (ОПО), функции его были расширены, а начальником был назначен Эйзенхауэр. Постоянный рост Эйзенхауэра доказывал, что Маршалл, независимо от того, что Макартур называл "чертовым темпераментом Айка", считал его потенциал неограниченным.

К началу апреля под руководством Эйзенхауэра в ОПО работало сто семь офицеров. Поскольку отдел занимался и перспективным и текущим планированием, он по существу служил для Маршалла командным пунктом и был связан с деятельностью армии по всему миру, что давало Эйзенхауэру широту взгляда, которую ему не мог бы дать никакой другой пост.

Каждодневные контакты с боевыми частями и разработка большой стратегии обеспечивали Эйзенхауэру реалистическое представление о современной войне. В конце февраля он жаловался в своем дневнике на Макартура и адмирала Эрнста Дж. Кинга, начальника штаба военно-морских сил. Он назвал Кинга "несправедливым, упрямым типом, склонным терроризировать своих подчиненных". Этот взрыв эмоций привел его к формулированию принципа, которым Эйзенхауэр руководствовался и как генерал, и как президент. "В такой войне, где высшее командование неизбежно включает в себя президента, премьер-министра, шесть начальников штабов и орду скромных "плановиков", необходимо проявлять бездну терпения — никто не вправе претендовать на роль Цезаря или Наполеона" *11.

Одиннадцать лет спустя он высказал эту мысль живее; уже будучи президентом, он написал в своем дневнике: "Уинстон [Черчилль] пытается оживить время второй мировой войны. В те дни у него было приятное ощущение, будто он и наш президент сидят на... некоем Олимпе... и управляют мировыми делами с этой удобной точки. Но... многие из нас, которые в различных уголках мира вырабатывали решения... проблем, знают, что это не так"*12.

Из всех генералов ближе к роли Наполеона подошел сам Эйзенхауэр, но он никогда не сделал бы такого сравнения. За много лет работы в штабах он научился ценить этот вид работы; таким же образом он понимал значение своих подчиненных, которые выполняли его приказы в боевых условиях. Ложной скромностью он не отличался, свою решающую роль понимал, но как о Наполеоне о себе никогда не думал. Он всегда делал ставку на командную работу. Став президентом, он применял этот принцип даже на более широкой основе. Чуждый самоуничижению, он реально оценивал, что его власть имеет свои пределы, и старался этого не забывать.

Зимой и ранней весной 1942 года авторитет Эйзенхауэра неуклонно рос в глазах Маршалла. Среди прочего на Маршалла произвели впечатление те ровные отношения, которые Эйзенхауэр установил с участниками переговоров в Великобритании и в "Аркадии"— последние проходили в Вашингтоне с конца декабря до середины января. Главная цель переговоров в "Аркадии" состояла в том, чтобы согласовать план наступления на европейском театре военных действий в 1942 году. В том, что Европа будет основным театром военных действий, сомнений не возникало — несмотря на заявление Макартура, что Азия вообще и Филиппины в частности должны рассматриваться как главное направление войны. Сидя за Маршаллом на переговорах и слушая ежедневные споры о глобальной стратегии, Эйзенхауэр расширял свой кругозор.

Сначала он протестовал против посылки американских войск в Северную Ирландию и, следовательно, против концентрации ресурсов на европейском театре военных действий. Ему удалось остановить часть конвоя, направлявшегося в Ирландию, и послать транспорты в Австралию, но это ему показалось недостаточным. "Черт возьми, — писал он в дневнике, — я не все сумел остановить. Мы будем жалеть о каждом судне, которое послали в Ирландию" *13. 17 января он хотел "отказаться от всего остального" и направить все ресурсы на Дальний Восток *14.

Однако 22 января произошло решительное изменение. "Нам надо отправляться в Европу и воевать там, — писал он, — и хватит распылять ресурсы по миру и, что еще хуже, терять время". Переговоры в "Аркадии", Маршаллова способность убеждения, суровые военные факты и новая ответственность изменили его позицию. Он критиковал британский и американский генеральные штабы (а следовательно, и себя), когда писал: "Мы не можем одержать победу, разбросав своих людей по всему миру". Постепенное усиление должно уступить место концентрированным контратакам. Теперь Эйзенхауэр выстутал за сохранение России в войне, консервацию линии обороны на Дальнем Востоке и "воздушный удар в Западной Европе, а затем и скорейшее сухопутное наступление" *15.

К концу марта у Эйзенхауэра и его сотрудников был готов специфический план. Плану было присвоено кодовое название "Раундап" ("Облава"). План требовал пяти тысяч восьмиста боевых самолетов и сорока восьми пехотных и бронетанковых дивизий, половина из которых британские, для высадки на французское побережье между Гавром и Булонью, на северо-востоке от устья Сены; дата начала операции — 1 апреля 1943 года. А пока необходимо было совершать набеги и налеты на побережье, которые не давали бы покоя немцам. В случае необходимости для снятия давления с русских при угрозе их капитуляции предусматривалась реализация в сентябре 1942 года самоубийственного плана "Следжхаммер" ("Кувалда"). Но основная ставка делалась на "Раундап", форсирование Ла-Манша и высадку на французском побережье.

Маршалл показал план Эйзенхауэра Рузвельту, который одобрил его и поручил Маршаллу лететь в Лондон и добиться согласия англичан. 7 апреля Маршалл отправился в Лондон на шестидневные переговоры. Англичане в конце концов согласились на "Раундап", хотя, как по возвращении сказал Маршалл Эйзенхауэру, многие британские офицеры "сомневаются". Эйзенхауэр отметил в своем дневнике: "Надеюсь, что после многих месяцев отчуждения мы все искренне привержены общему представлению о ведении войны. Если мы сможем найти согласие в основных целях и принципах, мы выработаем тогда единую линию и перестанем блуждать в потемках" *16.

Маршалл вернулся в Вашингтон обеспокоенным — его тревожили и отношение англичан к операции "Раундап", и американский командующий в Лондоне, генерал Джеймс Чейни, который, судя по всему, не понимал серьезности положения. Маршалл решил послать в Англию Эйзенхауэра, чтобы тот на месте разобрался в ситуации.

23 мая Эйзенхауэр вылетел в Монреаль, а оттуда — в Гус-Бей на острове Лабрадор. Нелетная погода заставила его провести сутки в Гандере, Ньюфаундленд, где он застрелил гуся, проводя первый за полгода неожиданный выходной.

25 мая он прилетел в Престуик, Шотландия, где его встретила водитель миссис Кей Саммерсби (разведенная), молодая привлекательная ирландка с искрящимися глазами и смелой улыбкой, очень болтливая, но смущенная присутствием генерала. Она повозила его по Шотландии, они посетили родину Роберта Бернса и места, связанные с Робертом Брюсом.

Вечером Эйзенхауэр сел на лондонский поезд и утром прибыл на место, день он провел в беседах с Чейни и его сотрудниками. Эйзенхауэра напугало увиденное. Чейни и его помощники "были совершенно деморализованы", они продолжали носить цивильную одежду, работали не более восьми часов в сутки, в конце недели отдыхали. Они не знали никого из британского верховного командования, контактов с британским парламентом не имели *17

27 мая Эйзенхауэр наблюдал за полевыми учениями в Кенте, которыми руководил генерал-лейтенант Бернард Лоу Монтгомери. Позднее Эйзенхауэр посетил разбор учений, который проводил все тот же Монтгомери. На Монтгомери был полевой плащ, который лишь подчеркивал миниатюрное сложение генерала. Он постоянно хмурился и очень зло смотрел на Эйзенхауэра. По природе своей он был человеком высокомерным, особенно по отношению к американцам, большинство из которых он просто презирал. Пока Монтгомери говорил, Эйзенхауэр прикурил сигарету, не успел он сделать и пары затяжек, как Монтгомери замолчал на полуслове, понюхал воздух, высоко задрав голову, и спросил:

— Кто здесь курит?

— Я, — ответил Эйзенхауэр.

— Я не позволяю курить в кабинете, — сказал Монтгомери твердо.

Эти мелочи не повлияли на оценку Эйзенхауэром Монтгомери. Возвратившись в Штаты, он охарактеризовал его как "решительного, очень энергичного, способного и знающего человека" *18.

За десять дней, проведенных в Великобритании, Эйзенхауэр познакомился с двумя офицерами, с которыми ему в будущем предстояло много общаться. Одним из них был генерал Алан Брук, начальник королевского Генерального штаба. Брук, вспыльчивый ирландец, через всю войну пронес предубеждение против американцев. После знакомства с Маршаллом Брук отметил, что Маршалл "преисполнен собственной значительностью". Брук признал, что Маршалл "приятный человек, с которым легко ладить [вскоре он изменит эту точку зрения]. Но великим его признать никак нельзя" *19.

Мнение Брука об Эйзенхауэре с начала и до конца было одинаковым, причем еще более суровым, чем о Маршалле. Он заклеймил Эйзенхауэра как дружелюбного типа, лишенного стратегического чутья и умения командовать. Сам Эйзенхауэр предпочитал либо говорить о коллеге хорошо, либо вообще не упоминать его; Брука он упоминал очень редко.

А вот с вице-адмиралом лордом Луисом Маунтбэттеном у него сложилась мгновенная и прочная дружба на всю жизнь. Маунтбэттен, молодой, титулованный, красивый, богатый офицер, уже имел большие заслуги перед королевским военно-морским флотом и в отличие от Монтгомери и Брука любил американцев и особенно привязался к Эйзенхауэру. С первой встречи у них установились необычайно доверительные отношения. Кроме личных качеств, их сближала наступательная стратегия, приверженность к идее скорейшей высадки на французском побережье и острый интерес к усовершенствованию десантных судов. Они были согласны в том, что чем крупнее десантный транспорт, тем лучше и что построить их нужно как можно больше. На Эйзенхауэра произвело впечатление и то, как Маунтбэттен организовал объединенный штаб британских сухопутных, военно-морских и военно-воздушных сил, который планировал наступательные сухопутно-морские операции.

3 июня Эйзенхауэр возвратился в Вашингтон. Его огорчило увиденное в Лондоне. Если не считать Маунтбэттена, было ясно, что никто из британского командования по-настоящему не верил в операцию "Раундап", а уж тем более в "Следжхаммер". Очевидно было, что Чейни необходимо менять.

Маршалл планировал назначить на место Чейни Эйзенхауэра. Черчилль сообщил Маршаллу, что Эйзенхауэр понравился британскому верховному командованию, и особое впечатление произвела его приверженность Союзу антифашистских сил. Накануне возвращения Эйзенхауэра из Англии на переговоры в Вашингтон прибыл Маунтбэттен; и Рузвельту, и Маршаллу Маунтбэттен хвалил Эйзенхауэра, сказав, что англичане вполне готовы работать с ним в качестве старшего американского офицера в Великобритании. Начальник штаба военно-воздушных сил Генри Арнольд, который сопровождал Эйзенхауэра на Британские острова, и Марк Кларк, тоже ездивший в Англию, согласились, что Айк должен сменить Чейни. Арнольд передал эту рекомендацию Маршаллу *20.

Но Маршалла едва ли стойло подталкивать. В течение полугода он ежедневно, если не ежечасно, общался с Эйзенхауэром. Он дал ему очень широкие полномочия по немалому кругу вопросов. И Эйзенхауэр ни разу не подвел его. Эйзенхауэр стал его протеже, который демонстрировал замечательную способность думать, как Маршалл, предугадывать его желания, принимать его взгляды и переводить их в действия. Маршаллу нравилась манера, в которой Эйзенхауэр брал на себя ответственность, и, более того, нацеленность Эйзенхауэра на наступление, его спокойная уверенность, что если союзники объединят усилия, то они смогут успешно вторгнуться во Францию в 1943 году. Маршалл также чувствовал, что Эйзенхауэр лучше, чем кто-либо в армии США, сможет наладить отношения с англичанами.

8 июня Эйзенхауэр представил Маршаллу проект директив для командующего европейским театром военных действий (ЕТВД), это название Эйзенхауэр сам придумал для лондонского командования. Эйзенхауэр считал, что "командующий ЕТВД должен обеспечивать абсолютное единство командования", а также организовывать и обучать американские сухопутные, военно-морские и военно-воздушные силы, приданные театру, и, естественно, управлять ими. Эйзенхауэр, передавая проект Маршаллу, просил его внимательно изучить документ, который может сыграть значительную роль в дальнейшем ведении войны. Маршалл ответил: "Я, разумеется, очень хочу прочитать его. Возможно, именно вам и придется воплощать его в жизнь. Если так случится, когда вы можете выехать?" Три дня спустя Маршалл назначил Эйзенхауэра командующим ЕТВД *21.

С отъездом мужа из Вашингтона Мейми пришлось съехать с только что обжитой квартиры в Форт-Мейерс. К счастью, ей удалось найти маленькую квартирку; чтобы сэкономить деньги, она пригласила поселиться с собой Руфь Батчер. Гарри Батчер, друг Милтона и Айка, вступивший в военно-морские силы и получивший звание коммандер-лейтенанта, уезжал в Лондон с Эйзенхауэром в качестве "военно-морского помощника" — Кинг принял специальное решение по просьбе Эйзенхауэра, который объяснил ему, что хотел бы иметь рядом с собой старого близкого друга.

В последние воскресные выходные перед отъездом Эйзенхауэра Джон получил отпуск, сел на поезд Уэст-Пойнт — Вашингтон и провел два дня с родителями. Отец и сын обсудили жизнь в академии, часть бесед прошла в спальне Эйзенхауэра, поскольку тот лежал в постели после одновременных прививок против тифа, столбняка, оспы и паратифов. Когда Джон уезжал в воскресенье днем, он обнял мать, пожал руку отцу и зашагал к ожидающему такси по дорожке, посыпанной гравием. Около дверцы машины он остановился, сделал серьезное лицо и — он был в парадной курсантской форме — отдал честь по-военному. Мейми не выдержала и расплакалась.

19 июня, перед самым отъездом, Эйзенхауэр в письме другу, бригадному генералу Спенсеру Эйкину, служившему в штабе Макартура, подвел итог своей шестимесячной работы в ОВП — ОПО. Это была "суровая, напряженная работа, — писал Эйзенхауэр, — но теперь я хорошо подкован". Для него было крайне важно, что он завоевал доверие Маршалла, поскольку "шеф наш — великий солдат". Эйзенхауэр описывал Маршалла как "энергичного, сурового, неутомимого, решительного прирожденного лидера. Он автоматически берет ответственность на себя и никогда не перекладывает ее на подчиненных" *22. Последнее соображение имело особое значение; Эйзенхауэр понимал, что самым большим испытанием для него в Лондоне будет отсутствие за спиной Маршалла.

Маршалл был почти такого же высокого мнения об Эйзенхауэре, но все достижения Эйзенхауэра на то время состояли в штабной службе под руководством сильных командиров. Все его командиры, включая Макартура, считали, что из него самого получится хороший командующий, но то были всего лишь предположения. Никто из них по-настоящему не знал, как он поведет себя, будучи предоставлен самому себе, лишенный ежедневного влияния решительного начальника. Но сам Эйзенхауэр в себе не сомневался.

24 июня Эйзенхауэр прибыл в Англию. В аэропорту не было ни оркестров, ни приветственных речей, ни церемоний. Это был чуть ли не последний тихий приезд в его жизни. 24 июня он был все еще неизвестен широкой публике и в США, и в Великобритании. На следующий день после приезда в Лондон он устроил пресс-конференцию. Объявление о пресс-конференции представляло его как командующего американскими силами в Великобритании.

С этого момента его жизнь изменилась самым драматическим и невозвратимым образом. Он неожиданно стал деятелем мирового значения, как говорили во время второй мировой войны, — очень важной персоной. И не важно, что роль эта была больше связана с политикой, чем с военным командованием, или что число людей под его командованием было сравнительно невелико (55 390 офицеров и солдат). Именно потому, что в Великобритании было так мало американских войск и они не вступали в военные действия, к Эйзенхауэру было приковано повышенное внимание. Его назначение стало новостью номер один. Все находившиеся в Лондоне британские и американские журналисты пришли на его первую пресс-конференцию.

Оказалось, что Эйзенхауэр превосходно общается с прессой. Прежде всего, он был очень импозантен. Он выглядел солдатом. Он держался прямо, расправив свои широкие плечи и откинув голову. Руки и лицо его были в постоянном движении, лицо багровело от гнева, когда он говорил о нацистах, и просветлялось, когда он рассказывал о громадной силе, которая собирается по всему миру, чтобы сокрушить их. Для фотокорреспондентов он был просто находкой — хорошей фотографии Эйзенхауэра, сурового, со сжатыми губами или весело смеющегося, обычно отводилось две колонки первой полосы. Его свободные манеры нравились, прозвище Айк приводило в восторг. Чувство юмора и приятная внешность привлекали людей. Большинство репортеров признавалось, что его невозможно не любить.

Его манеры дополняли образ. Записываясь перед камерой для киножурнала в США, он говорил проникновенно, прямо в объектив, не отрывая взгляда от невидимой аудитории. В нем чувствовалась искренняя верность долгу, которая заражала зрителей. Нравились им и его откровенные признания ожидающих страну трудностей, за которыми следовала его широкая ухмылка, выражающая неистребимый оптимизм.

Он часто употреблял выражения, которые выдавали в. нем простое происхождение. Он говорил, например, о человеке, что тот, дескать, "знает счет наперед", а о ком-то другом, что он "большая шишка". Он мог сказать: "Пусть сорит такими документами в другом месте". Свое начальство он называл "тяжелой артиллерией". Он очень часто упоминал "мой старый родной городишко Абилин" и считал себя "простым деревенским парнем", а отвечая на вопрос, мог вздохнуть и печально произнести: "Ну откуда это знать такому простаку, как я!" *23

Короче говоря, Эйзенхауэр был очень приятным человеком, общественное внимание к которому было привлечено в самый нужный момент. На европейском театре не происходило ничего, заслуживающего внимания, но Лондон кишел репортерами, жаждущими газетных материалов.

В течение всей войны Эйзенхауэр манипулировал прессой ради своего блага и ради общего дела союзников. Он, как никто другой из его современников, понимал значение прессы и лучше других мог использовать ее в своих целях. Причем добился он этого чисто инстинктивно, используя разве что свой здравый смысл. Кроме того, ему нравилось встречаться с журналистами, он многих из них любил, знал кое-кого лично еще со времен своей службы в Вашингтоне, обращался к ним по имени, льстил им не только своим вниманием, но и уверениями, что они должны сыграть решающую роль в войне. Эйзенхауэр верил в то, что демократия не может вести войну без массовой поддержки людей, которая и обеспечивается прессой. На своей первой пресс-конференции он сказал репортерам, что считает их "внештатными сотрудниками своего штаба", частью своей "команды" — эта мысль пришлась репортерам по душе, — и обещал всегда быть с ними искренним и открытым *24. Только самые циничные из репортеров могли не клюнуть на такую лесть.

Эйзенхауэр широко использовал прессу для пропаганды идеи союзнического единства. Он считал, что англо-американская дружба является необходимым условием окончательной победы, и делал все возможное, чтобы эту дружбу укрепить на долгие времена. Летом 1942 года основное внимание он уделял установлению добрых отношений между британской общественностью и американскими солдатами, летчиками и моряками, поток которых на Британские острова постоянно рос и достиг в конце концов двух миллионов.

Эйзенхауэр как командующий играл главную роль в формировании отношения британцев к американской армии. Он понимал это, осознавал свою ответственность и прекрасно справлялся со своей ролью. Лондон полюбил его. Он был такой большой, такой великодушный, такой неунывающий, такой умный, такой откровенный, такой энергичный — одним словом, такой американский.

Кроме того, что он привлекал внимание сам по себе, он представлял американскую военную машину, призванную сокрушить нацистов, поэтому он неминуемо становился центром притяжения. Его отношения с лондонской прессой были столь же хорошими, как и с американской. Англичанам нравились статьи, в которых, по описаниям, он принимал их такими, какими они были, не пытаясь копировать их манеры, но и не насмехаясь над их привычками. Англичане смеялись над статьей, в которой говорилось, как Эйзенхауэр брал штраф в два пенса с любого американца, употреблявшего чисто английское выражение. Еще одна популярная история была связана с непомерным курением Эйзенхауэра — он выкуривал четыре пачки "Кэмела" в день. Удивленный американский посол сообщил Эйзенхауэру после ужина, что в Англии не принято курить за столом, пока не выпит тост за короля. Эйзенхауэр ответил, что больше не будет посещать официальных приемов.

Когда Маунтбэттен тем не менее пригласил его на ужин, Эйзенхауэр ответил "нет". Маунтбэттен проявил настойчивость и заверил Эйзенхауэра, что с курением проблем не будет. Эйзенхауэр неохотно согласился. После хереса гости принялись за суп. Как только суп был съеден, Маунтбэттен вскочил на ноги и выпалил: "За короля, джентльмены!" После тоста он повернулся к Эйзенхауэру со словами: "Теперь, генерал, вы можете курить все, что угодно*25. После таких историй и часто помещаемых в газетах фотографий Эйзенхауэр стал популярным человеком в Лондоне. Таксисты приветствовали его взмахом руки, люди на улицах желали удачи.

Кроме хороших отношений с английской публикой. Эйзенхауэр сумел установить добрые отношения и с британскими властями, особенно с самим Черчиллем. Он вскоре оказался среди регулярных воскресных посетителей Чекерса, загородной резиденции Черчилля. Простота Эйзенхауэра нравилась Черчиллю, и он платил ему тем же. Вот что, например, писал в своем дневнике Эйзенхауэр вечером 5 июня: "Начало вечера мы провели на лужайке перед домом... потом гуляли по лесу, обсуждая общие проблемы в связи с войной". После ужина они посмотрели кинофильм, а затем говорили до полтретьего ночи. В ту ночь Эйзенхауэр спал на кровати, на которой когда-то спал Кромвель *26. Маунтбэттен часто сопровождал Эйзенхауэра на полевые учения: если они выезжали на юг от Лондона, то ночевали в Брондлендсе, просторном поместье Маунтбэттена; если же они отправлялись на север, в Шотландию, то ночь проводили на его яхте.

Адмирал сэр Эндрю Б. Каннингхэм был еще одним представителем британской элиты, который, несмотря на то что имел очень мало общего с "простым канзасским фермером", стал одним из близких друзей Эйзенхауэра. Каннингхэм был воплощением королевского военно-морского флота, это был человек достойный и благородный, запоминающейся наружности, выдержанный, знающий и решительный. В послевоенных воспоминаниях он так описывал свое — да и большинства британцев — восприятие Эйзенхауэра: "Он мне понравился с первой встречи. Меня поразила его абсолютная искренность, прямота и скромность. В те далекие дни у меня сложилось впечатление, что он не очень уверен в себе; но что в этом странного? Он командовал одной из величайших десантных операций всех времен и работал в весьма необычной стране... Но вскоре все увидели в нем истинно великого человека — настойчивого, одаренного и дальновидного, с подкупающими манерами и постоянным наивным удивлением той высокой позиции, на которой он оказался" *27.

Во время военных действий хорошие отношения Эйзенхауэра с британскими руководителями не раз сослужат ему добрую службу. Его связывали дружеские отношения с ведущими политиками, генералами ВВС, адмиралами и самыми различными английскими штабистами, работавшими в его штаб-квартире. Исключениями служили только генералы сухопутных сил, особенно два их руководителя, Монтгомери и Брук. Во всем остальном отношения Эйзенхауэра с британцами не могли быть лучше и полезнее для блага англо-американского единства.

Когда в июле 1942 года Эйзенхауэр добивался англо-американского единства, на стратегическом фронте единства не было. Англичане хотели вторгнуться в Северную Африку осенью 1942 года, а Эйзенхауэр — к тому времени уже генерал-лейтенант — планировал подготовку к операции "Раундап", высадке во Франции в апреле 1943 года. Он был также готов начать и операцию "Следжхаммер" в конце 1942 года, если обстоятельства вдруг потребуют оттянуть часть немецких войск с Восточного фронта.

Он понимал, что "Следжхаммер" почти наверняка окажется самоубийственной операцией, но, как он писал, "мы не должны забывать, что наградой является сохранение восьми миллионов русских на фронтах". Не попытаться помочь Красной Армии, если она окажется на грани катастрофы, было бы "одним из величайших военных промахов всей истории" *28.

Но англичане не собирались участвовать в операции "Следжхаммер". И хотя Рузвельт хотел начать наступление, американская армия не имела достаточно сил, чтобы проводить операцию в одиночку. Черчилль заявил, что в 1942 году будет или Северная Африка, или ничего. Рузвельт выбрал Северную Африку.

Эйзенхауэр впал в уныние, узнав об этом решении. Он считал, что 22 июля 1942 года, день, когда это решение было принято, является "самым черным днем истории" *29. Его уверенность покоилась на убеждении, что решение в пользу Северной Африки (кодовое название "Торч", "Факел") свидетельствует о пассивном и оборонительном мышлении.

Лично для Эйзенхауэра это решение обернулось большой удачей, поскольку Маршалл решил назначить его командующим операцией "Торч". Отбросив сомнения, Эйзенхауэр решительно принялся за работу. Он считал, что первое совместное англо-американское наступление в этой войне должно быть успешным и что оно научит британских и американских офицеров действовать совместно. С этой целью он организовал Объединенный штаб союзнических сил (ОШСС).

Приверженность Эйзенхауэра идее союза стала легендарной. Ходило много историй, подтверждающих это; одна из них касалась генерала Гастингса Исмея, старшего штабного офицера Черчилля, который доложил Эйзенхауэру, что, как он слышал, один из американских офицеров расхвастался в известном кафе, будто он покажет англичанам, как надо воевать. Эйзенхауэр "побелел от гнева". Он вызвал помощника и приказал тому, чтобы этот офицер предстал перед ним на следующее утро. Эйзенхауэр прошипел Исмею: "Этот сукин сын будет добираться до Америки вплавь" *30. Офицера отослали домой — на пароходе.

Неделю спустя Эйзенхауэр узнал о ссоре американского и британского офицеров в ОШСС. Разобравшись, он решил, что виноват американец, понизил того в звании и отослал в США. Британский офицер, участвовавший в конфликте, пришел к Эйзенхауэру с протестом.

— Он только назвал меня сукиным сыном, сэр, и все мы в последнее время убедились, что это всего лишь навсего разговорное выражение, которое иногда выражает и одобрение.

Эйзенхауэр на это ответил так:

— Насколько мне известно, он назвал вас британским сукиным сыном, а это уже совсем другое дело. Мое решение остается в силе*31.

ОШСС находился в Норфолк-хаусе на Сейнт-Джеймс-сквер. Заместителем Эйзенхауэра служил Марк Кларк. Военно-морскими силами командовал адмирал Каннингхэм, назначение которого обрадовало Эйзенхауэра. Британскими сухопутными силами, организованными как 1-я британская армия, предстояло командовать генерал-лейтенанту сэру Кеннету Андерсону. Часть американских сил должна была отправиться в Северную Африку непосредственно из Норфолка, штат Виргиния. Эйзенхауэр попросил Маршалла назначить командиром этого соединения Пэттона, и Маршалл согласился.

Американские войска, направляющиеся из Бретани, организованные как 2-й корпус, должны были возглавляться генерал-майором Ллойдом Фридендаллом. Это был выбор Маршалла — Эйзенхауэр почти не знал этого генерала, — но Маршалл заверил Эйзенхауэра, что Фридендалл — один из лучших в армии США.

По собственному опыту Эйзенхауэр знал, что центральной фигурой во всех назначениях является начальник штаба. Эйзенхауэр хотел на эту должность бригадного генерала Уолтера Смита, служившего секретарем Генерального штаба в Военном министерстве. Эйзенхауэр много раз запрашивал Смита у Маршалла, но Маршалл его не отпускал. Перетягивание каната продолжалось до августа, когда Маршалл уступил и разрешил Смиту отправиться в Лондон.

Смит оставался с Эйзенхауэром до конца войны. Он был незаменим. Его широкие скулы и прусская внешность доминировали в штабе Эйзенхауэра. Он решал, кому встретиться с шефом, а кому нет, вел большинство административных дел, выполняя самые неприятные поручения, и часто представлял Эйзенхауэра на совещаниях, полностью уверенный, что говорит за босса и представляет его способ мышления. Эйзенхауэр доверял Смиту полностью и считал его "Божьим даром — мастером деталей, понимающим общий замысел". Годы спустя Эйзенхауэр скажет, что Смит — костыль для одноногого, "идеальный начальник штаба" *32.

Смит был также, как элегантно выразился Эйзенхауэр, "человеком сильного характера и резких инстинктов". Или как объяснил Эйзенхауэр одному британскому офицеру: "Не забывайте, что Жук [прозвище Смита] — пруссак, и делайте скидку на это" *33.

Смит болел язвой, что было видно по нему: лицо его искажала гримаса боли, а кипучая нервная энергия держала его в постоянном движении. На дипломатическом приеме он мог быть вежливым и обходительным, но в своем штабе устраивал сущий ад, превращая подчиненных в комок нервов. Он орал, вопил, угрожал, оскорблял.

Однажды, кода он вел совещание в своем штабе, в комнату заглянула его секретарша Руфь Бриггс, приятная дама, которая позднее будет баллотироваться в губернаторы Род-Айленда. Смит заорал: "Идите отсюда к черту!" И безо всякой паузы, пока пораженная мисс Бриггс еще не успела убрать свою голову, Смит повернулся к офицерам и заявил: "Вы должны извинить ее, джентльмены. Она идиотка" *34. (После войны Смит какое-то время служил послом в России. Эйзенхауэр заметил, что не одобряет, когда профессиональных военных назначают дипломатами, но затем, вспомнив кремлевских руководителей, которым придется мириться со Смитом и его язвой, он ухмыльнулся и сказал: "Так этим ублюдкам и надо" *35.)

Главная обязанность Смита заключалась в том, чтобы осуществлять связь между начальниками штабов родов войск ОШСС и Эйзенхауэром. Эту обязанность он выполнял без напряжения и суеты. Как сказал Эйзенхауэр своему другу вскоре после приезда Смита, "он прекрасно справляется со своими обязанностями. Я хотел бы иметь десяток таких, как он. Если бы это было так, я мог бы купить себе удочку и каждую неделю писал бы домой, как успешно я веду военную кампанию" *36. У Смита было два заместителя, генерал Альфред Грюнтер, старый друг Эйзенхауэра и один из его лучших партнеров по бриджу, и британский командир бригады Джон Ф. Уайтли; и Грюнтер, и Уайтли остались с Эйзенхауэром до конца войны.

Жизнь Айка была бесконечной цепью переговоров, совещаний, встреч, поездок и инспекций. Он был постоянно в окружении людей. И тем не менее он жаловался Мейми: "У меня очень одинокая жизнь". "Я словно золотая рыбка в аквариуме" *37. У него "нет дома... и нет никаких домашних занятий". В своем гостиничном номере он часто думал: "А почему здесь нет Мейми?" Он писал ей, что скучает без нее, потому что "ты нужна мне даже для успешной работы. И, пожалуйста, береги себя" *38.

Подобно миллионам американцев во время второй мировой войны, Айк решал проблему общения с женой в неопределенно долгий период разлуки — звонить по телефону запрещалось по причине безопасности, работу обсуждать было также нельзя, а все мыслимые способы сказать: "Я люблю тебя" — уже давно были исчерпаны. Или как выразил это сам Айк: "Я беру ручку в руки с чувством: «Что я могу написать, кроме того, что у меня все в порядке и что я люблю тебя, как всегда?»" *39.

Айк написал за войну триста девятнадцать писем (он ненавидел писать и писал только Мейми; как-то, когда он был невероятно занят, он продиктовал письмо, возражения Мейми оказались таковы, что он более никогда не пытался диктовать ей письма). Это любовные письма высокого качества, не в литературном смысле, но в том, что они содержат ободрение, так необходимое в военное время в письмах мужа к жене.

"Не могу тебе передать, как я скучаю без тебя," — писал он, а потом заверял ее, что ее фотография стоит у него на столе, "прямо перед моими глазами". Он говорил, что неотступно думает о ней и хотел бы писать ей чаще, чтобы она знала, что "ты — моя единственная возлюбленная". В день ее сорокашестилетия он писал ей: "Я люблю тебя уже двадцать шесть лет" и "твоя любовь и наш сын — два самых дорогих дара от жизни". Он постоянно беспокоится о ее здоровье и не устает повторять, что хотел бы видеть ее рядом с собой.

Он фантазировал об их совместном трехдневном отдыхе в Майами: "Меня охватывает волнение при одной мысли об этом" — и об их будущем. Он мечтал о том, чтобы выйти на пенсию и жить в сельской местности, где "с парой свиней и курицами мы были бы счастливее пьяниц на винокуренном заводе!.. Я знаю, как бы ни подводило меня перо... ты прочтешь между строк мои мысли о тебе и мое желание жить с тобой в нашем собственном доме".

Многие из тем были общими для всех фронтовиков. Он беспокоился, не слишком ли много Мейми тратит на одежду, достаточно ли денег остается для уплаты налогов. Он напоминает ей, что надо сменить масло в машине и не оставлять ее надолго без использования. Он отмечает быстрый бег времени: "Завтра, 24 сентября, Айки исполнилось бы двадцать пять лет. Невозможно в это поверить, верно? Мы с тобой уже могли быть бабушкой и дедушкой. Как жаль, что это не так! Бог знает, иногда я чувствую себя таким старым, что мог бы быть и прадедушкой".

В письмах часто обсуждался Джон и его успехи в Уэст-Пойнте. "Я с ним связан до боли", — писал Айк 9 августа. Как и все родители, он недоумевал, почему Джон не может писать чаще. "В конце концов, — писал Айк от имени всех отцов, — если бы он, к примеру, с тринадцати лет привык вставать в четыре-пять часов утра и работать под палящим солнцем до девяти вечера, и так изо дня в день, или же работал в зимние холода на улице без перчаток, он, наверное, не считал бы за труд написать отцу письмо!" *40

Многие страницы писем занимали рассказы об общих друзьях. Айк часто вставлял историю о Мики, или Батче, или Тексе Ли. В типичной бездумной для мужчины средних лет манере он, возвратившись в мае из Лондона, с энтузиазмом описал Кей Саммерсби.

Мейми с понятной холодностью встретила сообщение о том, что в жизни ее мужа неожиданно появилась эта симпатичная и молодая женщина. В своем следующем письме Айк заверил ее: "На этот раз в качестве шофера мне дали старого британца. Он человек трезвый и положительный и знает каждый закоулок и каждую щель этой страны". Он никогда более не упоминал Кей или ее работу в качестве секретаря.

Специальной заботой Айка являлось то, что каждый его шаг фиксировался, так что Мейми тем не менее знала все о Кей, которая была одной из самых заметных фигур "семьи Эйзенхауэра". Сплетен о генерале и его бывшем водителе избежать было нельзя. Летом 1942 года эти слухи никакой основы под собой не имели; Кей была помолвлена, Айк и Кей не оставались наедине ни на секунду. Но для тех, кто знал обоих, было ясно, что им нравилась компания друг друга — поговорить, обменяться впечатлениями, посмеяться, — а этого уже было достаточно, чтобы поползли слухи. Видимо, эти сплетни не давали покоя Эйзенхауэру, когда он писал Мейми 27 октября: "Некоторые мне нравились... некоторые интриговали... но я никого не любил и никогда не хотел иной жены".

Хотя работу обсуждать в письмах было нельзя, Айк умудрялся в письмах к Мейми изложить жалобы, которые были понятны только ей. Он не высыпается; слишком много курит; английская пища отвратительна, у него нет времени хотя бы раз пойти в кино. Она была именно тем человеком, кому он мог описать все сложности и превратности своей работы, не боясь показаться хвастливым: "В таком месте командующий... должен быть немного дипломатом... юристом... антрепренером... торговцем... репортером... лжецом (по крайней мере, кое в каких общественных делах)... шарлатаном... актером... Саймоном Лигри... филантропом... и среди прочего... солдатом!" С легкой долей тоски он писал: "Служба в армии ныне — это уже не выкрикивание команд громким голосом". Мейми он мог признаться, что очень рад прошедшему дню, который обошелся "без совещаний": "Я начинаю ненавидеть это слово".

Но чаще всего в письмах военного времени к Мейми он забывал о войне и на полчаса оставался мысленно только с ней. "Когда я вижу несчастья здесь, — писал он, — я благодарю Бога, что где-то люди могут жить спокойнее... Я хочу, чтобы ты была счастлива, насколько это возможно. И как я хочу, чтобы ты была здесь! Ты и не представляешь, как ты помогала мне в работе в тяжелые дни в Вашингтоне. Я сам этого тогда толком не понимал; по крайней мере, личностью. Но теперь я понимаю, и я тебе очень признателен" *41.

Эйзенхауэр планировал отправиться в Гибралтар 2 ноября, взять на себя командование Гибралтарской скалой, лучшим центром связи в регионе, и отсюда руководить вторжением. 2 ноября полет не состоялся из-за плохой погоды, погода не изменилась и на следующий день; 4 ноября Эйзенхауэр приказал пилоту майору Полу Тиббетсу (его считали лучшим пилотом в ВВС США; позднее он полетит на "Энола Гей" с первой американской атомной бомбой) лететь, невзирая на погоду. Шесть летающих крепостей Б-17 с Эйзенхауэром и почти всем его штабом добрались благополучно, хотя в полете возникли сложности с мотором, с погодой, к тому же их атаковал немецкий истребитель.

После весьма жесткого приземления Эйзенхауэр направился в свою штаб-квартиру, которая располагалась в подземных катакомбах. Кабинеты размещались во влажных пещерах со спертым воздухом. Несмотря на тяжелые условия, Эйзенхауэр испытывал прилив сил, поскольку фактически командовал Гибралтарской скалой, одним из символов Британской империи. "Мне совершенно необходимо иметь внука, — писал он в своем дневнике, — иначе кому же я расскажу об этом, когда в седой старости буду рыбачить где-нибудь на берегу тихой бухты"*42. У него не было времени ликовать или даже просто радоваться. Британские и американские войска под его командованием должны были вторгнуться на нейтральную территорию без объявления войны, без малейшего повода и только с надеждой, но отнюдь не обещанием, что французская колониальная армия встретит их как освободителей, а не агрессоров. Он надеялся, что найдет высокопоставленного французского офицера, готового с ним сотрудничать, но был жестоко разочарован. В гневе он взорвался: "Эти лягушатники думают только о себе!" *43

Пэттон вел за собой силы вторжения, которые погрузились на суда в боевой готовности в Норфолке, штат Виргиния, за тысячи миль от Касабланки, их места назначения, где — будто мало других забот — были самые высокие в мире приливы. Британским силам предстояло проплыть мимо Гибралтара, где их могли атаковать испанцы. Что сделают французы, не знал никто.

Короче говоря, перед Эйзенхауэром, впервые в жизни вступавшим в бой во главе войск, стояли наисложнейшие задачи как военного, так и политического свойства. Его штаб чувствовал себя не менее напряженно и ждал его указаний. Командовать войсками Эйзенхауэр учился несколько десятилетий. Он считал это не искусством, а умением, которому можно научиться. "Управление людьми — это качество, которое можно развить размышлением и практикой," — писал он Джону в Уэст-Пойнт *44. Ему предоставлялся шанс доказать правоту своих слов.

В последующих боях он не только продемонстрировал свои умения, но и извлек для себя новые уроки. Именно в "эти беспокойные часы" в Гибралтаре, как позднее писал он в черновом вступлении к своим воспоминаниям, я избавился от грызущего беспокойства, "потому что впервые осознал, как неизбежно и незаметно уходит напряжение и беспокойство, если командир терпелив, трезв в суждениях и уверен в себе. Давление становится все более чувствительным, поскольку штаб обязан предоставлять командиру сценарии самых опасных возможных событий". Эйзенхауэр почувствовал, что командующий должен "сохранять оптимизм в себе и подчиненных. Без уверенности, бодрости и оптимизма командующего победа едва ли вообще достижима".

Эйзенхауэр также понял, что "оптимизм и пессимизм очень заразительны и лучше всего передаются сверху вниз". Он видел еще два очень важных преимущества жизнерадостности и уверенности командующего: во-первых, "такая привычка минимизирует возможность пасть духом самому человеку". Во-вторых, "она оказывает потрясающее воздействие на всех, с кем командующий вступает в контакт. Осознав это, я твердо решил говорить на людях так, чтобы моя речь всегда отражала твердую уверенность в победе и чтобы пессимизм и отчаяние, которые могут посетить меня, я оставлял для своей подушки. Я взял себе за правило как можно чаще встречаться со своими подчиненными. Я старался всех — от генерала до рядового — ободрить улыбкой, дружеским рукопожатием и искренней заинтересованностью в их проблемах"*45.

И с этого момента до конца жизни он делал все возможное, чтобы за своей широкой ухмылкой спрятать ломоту в костях и невероятную усталость.

Разумеется, искусство Эйзенхауэра управлять людьми включало в себя много больше. Как он писал в другом месте, искусство управления состоит в принятии нужных решений и в убеждении людей, что они хотят эти решения выполнить. Но слова, которые он написал о своем опыте на Скале, слова, которые он, по скромности, не включил в окончательный вариант своих воспоминаний, являются классической формулировкой одного из самых важных аспектов управления и выражены человеком, который знал о предмете чуть ли не больше всех остальных людей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

СЕВЕРНАЯ АФРИКА, СИЦИЛИЯ И ИТАЛИЯ

К громадному огорчению Эйзенхауэра, французы таки оказали сопротивление. Эйзенхауэр совсем не хотел тратить на французов те пули, которые предназначались для немцев. Поэтому он согласился, чтобы Кларк в Алжире вступил в переговоры с французским главнокомандующим адмиралом Жаном Дарланом. Хотя Дарлан был двурушником, известным своим сотрудничеством с Гитлером, он обещал, что французская армия сложит оружие, если Эйзенхауэр сделает его генерал-губернатором Французской Северной Африки. Эйзенхауэр, спешащий в Тунис навстречу немцам и желающий обезопасить тылы, согласился.

13 ноября Эйзенхауэр вылетел из Гибралтара в Алжир, чтобы заключить сделку с Дарланом. Маленький суетливый французский адмирал был счастлив подписать соглашение, обещая "скрупулезно" уважать его и обратить всю мощь французской колониальной армии и флота против немцев *1. Это было важное соглашение с далеко идущими последствиями.

Ирония судьбы такова, что, следуя осторожному курсу заключения соглашения с Дарланом и обеспечения безопасности своих тылов, Эйзенхауэр столкнулся с гораздо более серьезным политическим риском, который едва не стоил ему занимаемого поста.

После объявления сделки с Дарланом на Эйзенхауэра обрушился ураган критики. Свое первое наступление за войну союзники начали с заключения сделки с одним из ведущих фашистов Европы. Газетные и радиокомментаторы единодушно набросились на Эйзенхауэра, а некоторые и весьма свирепо. Столь свирепая реакция застала Эйзенхауэра врасплох; его привычное умение ладить со средствами массовой информации на сей раз подвело его. Он был уязвлен, и не столько самой критикой сделки, которую он в какой-то мере предвидел, а ее интенсивностью и, более того, обвинением в том, что простак генерал взялся за решение политических вопросов, которые ему оказались не по зубам. Он принялся защищать сделку с Дарланом и не хотел признать, что удивлен реакцией на нее.

Несмотря на обвинения критиков, фашистом Эйзенхауэр не был. Он писал своему сыну Джону: "Меня называют фашистом и чуть ли не гитлеровцем", а на самом деле "я совершенно убежден: в истории человечества не было другой такой войны, когда так явно силы агрессии и диктатуры воевали бы против сил, стоящих за права человека и индивидуальные свободы". Его единственный долг состоял в том, чтобы помочь "сокрушить последователей Гитлера" *2.

Эйзенхауэр считал себя идеалистом: "Я не могу понять, почему ополчились на меня все эти длинноволосые парни с горящими глазами. Я не реакционер, Боже праведный, я чертов идеалист" *3.

Он мог быть очень красноречивым в описании и защите демократии. Он говорил, что дело союзников вдохновляет, поскольку оно "во всех отношениях связано с правами и благосостоянием рядового человека". Он приказал своим командирам довести до сведения каждого солдата, что "та привилегированная жизнь, которую он вел... его право... заниматься любым делом по своему усмотрению, исповедовать любую религию, жить в любом месте, в котором он мог прокормить себя и свою семью, и быть уверенным в справедливом суде, если его вдруг обвинили в каком-либо преступлении, — все это сгинет", если немцы выиграют войну *4.

Но его демократическое чувство носило по преимуществу консервативный характер, характер защиты основных принципов англоамериканских свобод. Оно не было наступательным, не стремилось распространить шире демократию или ее идеи. Он прибыл в Северную Африку не для того, чтобы улучшить жизнь арабов или ослабить преследование евреев. Как он писал Мейми: "Арабы очень неустойчивы, неуравновешенны и полны предрассудков. Много странных вещей здесь делается просто для того, чтобы удержать их от бунта. Мы сидим на действующем вулкане!" *5

Серьезно опасаясь бунта, Эйзенхауэр не шел дальше того, чтобы мягко понуждать Дарлана осуществить небольшие изменения в антисемитском законодательстве. Дарлан просил подождать, ссылаясь на то, что если "решительно изменить участь евреев", то неминуема насильственная мусульманская реакция, которая выйдет из-под контроля французов *6.

Эйзенхауэр соглашался, что управлять туземцами "дело хитрое" и что его лучше оставить французам. В антиеврейских законах изменений не последовало. Эйзенхауэр усвоил на Филиппинах, как обращаться с местными жителями — работать с местной элитой, не задавать вопросов о местных условиях и не вмешиваться. Учитывая убеждения и опыт Эйзенхауэра, нетрудно понять, почему ему и в голову не могло прийти, чтобы не иметь дела с Дарланом. Он просто не видел другой альтернативы, а потому и был ошарашен жестокой критикой.

Смит, который все еще находился в Лондоне, первым дал ему знать об исключительно враждебной реакции Великобритании. Говорили, что Черчилля чуть удар не хватил, а британское Министерство иностранных дел заявило, что одиозный Дарлан не может рассматриваться в качестве постоянного главы Северной Африки. "У нас есть своя нравственная позиция, — заявили британцы. — Мы боремся за международную порядочность, а Дарлан оскорбляет ее" *7.

Рузвельт тоже проявлял признаки недовольства, он хотел дезавуировать сделку и, как следствие, может быть, убрать совершившего ее генерала. Военная кампания Эйзенхауэра к тому времени была отмечена колебаниями и упущенными возможностями. Операция "Торч" стратегически уже провалилась, а политическая активность Эйзенхауэра вызвала бурю критики. Он стал уязвим.

Понимая это, Эйзенхауэр начал действовать быстро и решительно. Утром 14 ноября он послал длинную телеграмму в Объединенный комитет начальников штабов (ОКНШ), в которой защищал свои действия. "Хорошо понимаю замешательство в Лондоне и Вашингтоне в связи с неожиданным поворотом в переговорах с североафриканскими французами", — начал он. Объясняя свою позицию, он писал, что "реальные настроения здесь даже отдаленно не согласуются с нашими предварительными расчетами".

Первое, с чем сталкиваешься в Северной Африке, — это то, что "имя маршала Петэна здесь уважают". Все французские офицеры пытаются создать впечатление, что они живут и действуют "в тени маршальской фигуры". Французы считают, что только один человек имеет право "принять маршальский жезл" и что "человек этот — Дарлан". Они последуют за Дарланом, "но ни за кем другим они идти не желают".

Эйзенхауэр понимал, что "дома могло возникнуть впечатление, будто мы здесь торговлей занимаемся", и поэтому настаивал, что без Дарлана ему пришлось бы оккупировать Северную Африку военными методами. Цена подобной акции во времени и ресурсах "была бы огромной" *8.

Послание это произвело сильное впечатление на Рузвельта, а также и на военного министра Генри Л. Стимсона, который прорвался в кабинет президента и настаивал, чтобы Рузвельт оказал полную поддержку Эйзенхауэру. Маршалл убеждал его в том же самом. Кроме того, он созвал пресс-конференцию, на которой устроил разнос американским репортерам. Он сказал, что, по оценкам, возможные потери американцев при десантировании в Северной Африке составили бы до восемнадцати тысяч человек; поскольку фактические потери составили тысячу восемьсот, сделка с Дарланом спасла шестнадцать тысяч двести американцев.

Газетные сообщения из Марокко и Алжира продолжали подчеркивать, что при Дарлане местные жители по-прежнему лишены всех политических прав, евреи по-прежнему преследуются, тюрьмы переполнены коммунистами, евреями, испанскими республиканцами и антифашистами, в то время как фашистские организации продолжают запугивать население, а чиновники "Виши" все еще сидят на своих местах.

Маршалл ничего не опровергал, но настаивал, что критика газетчиками сделки Эйзенхауэра с Дарланом "невероятно глупа". Она играет на руку англичанам, которые хотят заменить Эйзенхауэра британцем. Поэтому, заключал Маршалл, пресса, по существу, критикует американское лидерство, которое в случае успеха поднимет престиж США на недостижимую прежде высоту. Один из помощников Маршалла сказал: "Я никогда еще не видел его таким обеспокоенным". В результате этой пресс-конференции некоторые американские газеты отказались печатать критические материалы о положении в Северной Африке *9.

Для Эйзенхауэра же главный результат состоял в том, что для него кризис миновал. Он пережил бы его намного легче, если бы мог похвастаться хоть какими-то успехами на поле боя в результате этой сделки, но успехов не было. Частью это была вина Эйзенхауэра, частью — Дарлана. Уже на четвертый день операции "Торч" Эйзенхауэр продемонстрировал, что как полевой командир рисковать он не намерен. У него был плавучий резерв, часть 78-й британской дивизии; поскольку резерв был в море, он отличался поразительной мобильностью. Эйзенхауэр мог направить его в Бизерту, но 11 ноября он решил, что Бизерта — это слишком рискованно, и вместо этого высадил войска в Бужи, всего в сотне миль к востоку от Алжира. А тем временем немцы, рискуя гораздо больше, продолжали наращивать свои силы в Тунисе.

ОКНШ надеялся на большее от использования плавучего резерва. Начальники штабов предложили Эйзенхауэру расширить операции в Средиземноморье, вторгшись в Сардинию. Это, конечно, распыляло силы, но Сардинию защищали плохо оснащенные итальянские войска, боевой дух которых был очень низок, так что большого сопротивления от них ожидать не приходилось. Начальники штабов считали, что Эйзенхауэр может направить войска второго эшелона, задействованные в операции "Торч", из Алжира на Сардинию. Потенциальные завоевания при столь малых вложениях обещали быть значительными — контроль над Сардинией давал бы союзникам аэродромы для налетов на Тунис, Сицилию и Италию и служил бы угрозой для побережья южной Франции. И что важнее всего, это был бы прекрасный плацдарм для наступательных операций на всем итальянском полуострове.

Но для упорядоченного, направленного на нужды подчиненных ума Эйзенхауэра, ныне дополнительно отягченного ответственностью командования, подобное предложение звучало неприемлемо. У него не было ни карт, ни планов, ни разведданных, ни подготовительных мероприятий, и он ни в коей мере не был удовлетворен развитием ситуации в Северной Африке. "В настоящее время я решительно возражаю против любого ослабления сил, задействованных в операции «Торч»", — отвечал он начальникам штабов. Как и они, он желал бы воспользоваться любой благоприятной возможностью, но настаивал на планомерном продвижении вперед. "Ради Бога, — говорил он, — давайте делать все по очереди". Его первым требованием было создание стабильного тыла. "Я не пугаюсь собственной тени", — заявлял он критикам, но в тот же день говорил Смиту: "Не позволяйте там никому хвастливо считать, что дело уже сделано" *10

Оглядываясь назад, следует признать, что это было одно из самых больших упущений второй мировой войны. Если бы союзники неожиданно захватили Сардинию в ноябре 1942 года, вся военная кампания в Средиземноморье изменилась бы самым решительным образом. Но это требовало риска, к которому Эйзенхауэр не был готов.

Эйзенхауэр мог бы успешнее справиться со своей первой командной миссией, если бы отказался от последовательного систематического продвижения вперед, которое ему привили в Штабной школе, и усвоил принцип Пэттона, сформулированный им еще в 1926 году, когда он убеждал Эйзенхауэра не забывать, что "победа в следующей войне будет зависеть от исполнения, а не от планов" *11. Но Эйзенхауэр был двадцать лет штабным офицером и не мог избавиться от способа мышления, ставшего его второй натурой. Он сосредоточился на управленческих задачах и функциях и настаивал на последовательном, а не смелом и рискованном продвижении вперед, даже если к последнему склонялось его начальство.

В середине декабря, после того как Эйзенхауэр решил, что союзники еще недостаточно сильны для наступления, и распорядился об очередном переносе времени наступления на Тунис, ОКНШ напомнил ему, что "большие первоначальные потери при решительном штурме предпочтительнее потерь, которые свойственны затяжным окопным боям" *12. Это было равносильно обвинению в чрезмерной осторожности, которое Эйзенхауэр считал абсолютно незаслуженным. Вскоре после этого, когда генерал Ллойд Фридендалл, командовавший американскими войсками на левом фланге Британской первой армии, предложил наступать в направлении Сфакса и Габеса, Эйзенхауэр решительно возразил. Чтобы удостовериться в "полном понимании", он встретился с Фридендаллом лично и предложил ему сосредоточиться на сохранении своих позиций. "Только когда... весь регион гарантирован от атак противника", Фридендалл мог планировать наступательную операцию, да и то лишь убедившись, что ни одно из его передовых подразделений не может быть изолировано и окружено *13.

Эйзенхауэр писал в своем дневнике, что первый месяц боев доказал ему: "...богатый организационный опыт и трезвый логический ум являются необходимыми составляющими успеха, и "резвый", ищущий популярности авантюрист может попасть на первые полосы газет, но настоящего дела не совершит..." *14

И тогда, и потом Эйзенхауэр настаивал, что у него не было иного выхода, как ждать пополнений людьми и ресурсами, и, вполне возможно, он был прав. Но нельзя, однако, не пытаться представить, что на его месте сделал бы более решительный командующий — например, Пэт-тон или Роммель.

Батчер вспомнил, что "Эйзенхауэр был похож на тигра в клетке, рычал на каждого, требуя исполнения своих распоряжений" *15. Раздраженный своим начальством, он кусал подчиненных. Политические проблемы не оставляли его. Ему претило то, как его штабные офицеры сваливали на него свою ответственность. Он жаловался, что они, кажется, никогда не поймут простой истины: "...получая приказ, они избавляются от значительной части своей моральной ответственности". Мейми он признавался, что никогда еще не работал так много и никогда еще так сильно не уставал: "Лондон кажется пикником по сравнению с этим", и добавлял: "Я надеюсь вернуться домой еще не старым калекой, но иногда мне думается, что за неделю здесь проживаешь десять лет, поэтому я не уверен, что вернусь молодым, веселым и резвым, как жеребенок!" Одно из писем того периода он начал так: "Надеюсь, оно не будет столь же раздраженным и противным, как мое сегодняшнее настроение" *16.

На публике же Эйзенхауэр демонстрировал прекрасную способность скрывать свою усталость, жалость к себе и пессимизм. Он проводил еженедельные пресс-конференции и в оценке ситуации был неизменно оптимистичен. Как он объяснял Мейми, "когда возрастает напряжение, люди склонны выявлять свои слабости. Командующий должен скрывать их, и пуще всего скрывать сомнения, страх и неверие" *17. Насколько хорошо ему это удавалось, свидетельствует один из сотрудников его штаба, который писал в то время: "[Эйзенхауэр] — воплощение энергии, юмора, потрясающей памяти на подробности и всесокрушающей веры в будущее" *18.

22 декабря Эйзенхауэр отправился на фронт, где он хотел проверить все сам и, как он надеялся, отдать приказ о начале наступления. В сочельник он поехал на позиции. Продолжительный дождь превратил всю местность в болото. По бездорожью никакой вид транспорта пройти не мог, да и по дорогам ездить было почти невозможно. Эйзенхауэр решил отложить наступление, подождать хорошей погоды и новых подкреплений. Он сообщил ОКНШ, что "временный отказ от нашего плана полномасштабной операции является для меня самым сильным разочарованием в жизни", и назвал его "горьким решением" *19. Бросок к Тунису не состоялся. Впереди маячила долгая кампания.

Первый опыт командования войсками выявил как сильные, так и слабые стороны Эйзенхауэра. Самая большая его удача заключалась в организации совместной деятельности союзников, особенно в Штабе объединенных сил (ШОС). Нельзя не оценивать его способности общаться с людьми и следить за тем, чтобы британские и американские офицеры успешно работали вместе. Но в момент решительного наступления он не продемонстрировал того безрассудного порыва, который позволил бы ему овладеть тактической инициативой, и той личностной силы, которая вызвала бы прилив дополнительной энергии в других и позволила бы союзникам овладеть Тунисом и Сардинией. Он не принудил себя или своих подчиненных к наивысшему усилию; руководимые им операции не отличались решительностью и энергией.

Между 14 и 24 января Черчилль, Рузвельт и их штабы встретились в Касабланке для согласования стратегии на 1943 год, принятия соответствующих решений и обсуждения мировой политики. Эйзенхауэр приехал в Касабланку на один день, 15 января, чтобы доложить обстановку на своем театре военных действий. Первоначально он произвел плохое впечатление на Рузвельта, который заметил своему советнику Гарри Гопкинсу: "Айк какой-то дерганый". Гопкинс пояснил, что это следствие ужасного перелета (над Атласскими горами Б-17 Эйзенхауэра потерял два мотора, и пассажирам едва не пришлось прыгать с парашютов), гриппа и огорчения в связи с отменой наступления на Тунис *20. Он мог бы еще добавить озабоченность Эйзенхауэра своим будущим.

Эйзенхауэр зря волновался. Его доклад сочли удовлетворительным и исчерпывающим; Черчилль и Рузвельт согласились сохранить его на занимаемом посту. ОКНШ затем назначил генерала Гарольда Александера заместителем Эйзенхауэра по наземным операциям, адмирала Каннингхэма — по военно-морским силам, а маршала авиации Артура Теддера — по военно-воздушным силам.

Подобное решение проблемы устроило Маршалла, поскольку Эйзенхауэр оставался командующим; устроило оно и Брука, который готовил его, потому что оставляло контроль над текущим управлением в руках британских заместителей Эйзенхауэра. Бруку понравилось, как Эйзенхауэр организовал работу союзников в ШОС, но руководство военной кампанией удовлетворения принести не могло. "У него нет ни тактического, ни стратегического опыта, требуемого для таких задач", — говорил он об Эйзенхауэре.

Столь же откровенно Брук указал основной мотив поднятия Эйзенхауэра на уровень верховного командования объединенными силами: "Мы подняли Эйзенхауэра в стратосферу и разреженную атмосферу верховного командующего, где он сможет посвятить себя политическим и межсоюзническим проблемам, и в то же время мы поместили под ним... ваших собственных командующих, они займутся военной ситуацией и восстановят необходимый напор и координацию, которых так не хватало в последнее время" *21.

Все три заместителя были выше Эйзенхауэра по званию, его постоянное звание все еще было полковник-лейтенант; три звезды генерал-лейтенанта он носил на временной основе, хотя все его заместители имели по четыре звезды. Но Эйзенхауэр званиям и титулам никогда особого значения не придавал. Он намеревался работать со своими заместителями, не подчиняя их своей воле, но убеждая и сотрудничая, он собирался наладить с ними хорошие личные отношения, которые способствовали бы выявлению их талантов.

Он уже знал и любил Каннингхэма и прекрасно ладил с ним. В Касабланке у него была долгая беседа с Александером, который произвел на него хорошее впечатление. Эйзенхауэра, как и других, очаровало то, что Черчилль называл "легкой улыбчивой грацией и заразительной уверенностью" Александера.

С Теддером он тоже быстро сдружился. Когда их представили друг другу, Эйзенхауэр широко ухмыльнулся и протянул руку. "Еще один янки", — подумал про себя Теддер. Однако, когда Эйзенхауэр заговорил, Теддер решил, что "он говорит дело" *22. Мягкий и красивый Теддер без колебаний обнаруживал свои взгляды и сильные предубеждения. Во рту он обычно держал трубку, и количество выпускаемого дыма служило хорошим показателем испытываемых чувств. Подобно Эйзенхауэру, он предпочитал личные контакты и ненавидел совещания. Он останется с Эйзенхауэром до конца войны и станет самым влиятельным британцем среди близко знавших Эйзенхауэра.

Надежды Брука на то, что трое заместителей уберут Эйзенхауэра с дороги, очень скоро рухнули, прежде всего стараниями самого Эйзенхауэра, который отверг все попытки установить британскую систему командования с помощью комитета по средиземноморским операциям. Когда 20 января ОКНШ издал директиву, в которой говорилось, что реальный контроль над операциями будет в руках заместителей, Эйзенхауэр — который говорил, что "его жгло изнутри", — продиктовал "резкое послание, отрицающее подобное вмешательство" в его командование и настаивающее на единоначалии *23. Смит умолял его смягчить послание, но Эйзенхауэр позволил Смиту лишь слегка причесать его, совершенно не меняя смысла. Пока он командующий, он сохранит свои прерогативы. "Совершенно очевидно, что ответственность... лежит всецело на мне", — писал он Маршаллу *24.

Маршалл намеревался сохранить единоначалие не менее решительно. Чтобы помочь Эйзенхауэру, он сообщил ему неофициально, что рекомендовал его к присвоению звания полного генерала. Звание присвоили 10 февраля. Четырехзвездный генерал было самым высоким званием в армии США в то время (причем достаточно недавним; даже Грант носил только три звезды) и предназначалось для начальника Генерального штаба. В 1943 году полными генералами были только Маршалл и Макартур.

Всего за два года до этого Эйзенхауэр был временным полковником и говорил Джону, что в этом звании и выйдет на пенсию. С сослуживцами он преуменьшал значение нового звания, с женой был скромен. "Одиночество — неизменный удел человека на таком месте". Подчиненные могли советовать, требовать, молить, но только он мог решать. Более того, на его уровне "ставки всегда были высоки, а неудачи выражались в человеческих жизнях, больших или малых национальных бедствиях". Короче говоря, он написал Мейми, что новое звание "я принял со смирением, но не чувствую, что главное уже совершил. Я только в начале пути". Он обещал "всегда исполнять свой долг как можно лучше" *25.

В Тунисе американские войска занимали южный фланг. Они почти не участвовали в боевых действиях и постепенно проникались самодовольством, неуважением к дисциплине, что уменьшало их шансы противостоять Африканскому корпусу Эрвина Роммеля, который продвигался к новому фронту после долгого отступления из Египта. Эйзенхауэр старался подтянуть дисциплину и повысить боеготовность своих войск, но без особого успеха. Частью это была его вина, частью — Фридендалла.

2-й корпус (состоящий из 1-й и 34-й пехотных и 1-й бронетанковой дивизии) был сильно растянут по фронту. Кроме того, 1-я бронетанковая дивизия была разделена на две части — боевые соединения А и Б (БСА и БСБ). Но хуже всего было то, что Фридендалл уделял преувеличенное внимание своему командному пункту, который он расположил в нескольких милях от линии фронта, в каньоне, где две сотни военных инженеров устроили подземные убежища. "Большинство американских офицеров, увидев впервые этот командный пункт, — писал позднее один из обозревателей, — чувствовали себя неловко и комментировали увиденное язвительно".

Метод Эйзенхауэра состоял в убеждении и намеках, а не в непосредственных действиях. Хотя его волновало то, что Фридендалл зарылся в туннелях, он ограничился тем, что сказал ему: "Меня беспокоит, что некоторые генералы не отходят от своих командных пунктов" — и попросил его "понаблюдать, чтобы эта привычка не развилась среди его подчиненных". Эйзенхауэр напомнил Фриден-даллу преимущества, которые проистекают от личного ознакомления с местностью, и о том, что "генералов в армии можно восполнять, как и любой другой ресурс" *26. Фридендалл проигнорировал все намеки и не оставил своего командного пункта.

11 февраля начальник разведки ШОС, так называемый Джи-2, доложил, что командующий немецкими войсками в Тунисе генерал фон Арним получает подкрепления от Африканского корпуса Роммеля и вскоре начнет мощное наступление на Фондук, самую северную позицию на участке фронта, занимаемом 2-м корпусом. Сведения были получены радиоперехватом.

Эйзенхауэр решил лично отправиться на фронт, чтобы подготовиться к наступлению Арнима. Днем 13 февраля он прибыл в штаб Фридендалла, где провел совещание, а затем всю ночь ездил по передовым позициям. Увиденное его обеспокоило. Американские войска оставались беспечными. Эйзенхауэр отправился в штаб БСА, откуда совершил пешую вылазку в залитую лунным светом пустыню. На востоке среди черного нагромождения гор виднелось ущелье Фаид. С той стороны ущелья собирались силы Африканского корпуса Роммеля, а в самом ущелье все было спокойно.

В полчетвертого утра Эйзенхауэр поехал в штаб Фридендалла, куда и прибыл два часа спустя, там он узнал, что через полчаса после его посещения ущелья Фаид немцы начали наступление на позиции БСА. Все еще считая, что основной удар немцев будет на севере, Эйзенхауэр расценил эту атаку как отвлекающий маневр и решил отправиться в свой передовой штабной пункт в Константину, откуда он мог бы следить за развитием событий на всем фронте.

Прибыв в Константину днем 14 февраля, он узнал, что удар через ущелье Фаид является главным. Танки Роммеля уничтожили американский танковый батальон, обошли артиллерийский батальон и окружили остальные американские войска. Эйзенхауэр в течение дня пытался послать подкрепления в район Фаида, но большие расстояния и плохая дорожная сеть не позволяли оказать помощь окруженному БСА. Роммель продолжал наступление 15 февраля, уничтожив девяносто восемь американских танков, пятьдесят семь бронированных машин и двадцать девять артиллерийских орудий. БСА практически перестало существовать.

16 февраля Африканский корпус продвинулся до следующей гряды гор и подошел к ущелью Кассерин. За ущельем лежало равнинное пространство и там — основная база снабжения союзников Ле-Кеф. Положение становилось нетерпимым. Эйзенхауэр мог попытаться поправить его, сместив Фридендалла или же всех своих заместителей. Вторая возможность едва ли была разумной, да и Фридендалла Эйзенхауэр не хотел менять во время боевых действий. Он сместил Джи-2, поскольку тот "был слишком привержен одному типу информации" — радиоперехвату *27. (Информация была точной, но Роммель просто не подчинился приказу и начал наступление на свой страх и риск.) Но отказался отстранить Фридендалла, как того требовала ситуация.

Эйзенхауэр бросил в сражение новые части. Он послал 9-й артиллерийский дивизион в семьсот тридцатипятимильный путь на фронт, лишил 2-ю бронетанковую и 3-ю пехотную дивизии снаряжения, которое отослал Фридендаллу, и обобрал другие части в Алжире и Марокко, чтобы раздобыть для фронта грузовики, танки, артиллерию и боеприпасы.

Несмотря на чувствительные потери, Эйзенхауэр не впал в уныние. Он понял, что все его увещевания о необходимости избавиться от самоуверенности и укрепить боевую дисциплину в американских войсках пошли прахом, но он также понимал, что шок от столкновения с атакующими частями вермахта выполнил за него требуемое.

"Наши солдаты очень быстро учатся, — сообщал он Маршаллу в разгар битвы, — и, хотя я до сих пор верю, что многие из тех уроков, которые нас заставляют выучить ценой человеческих жизней, могли быть выучены дома, я уверяю вас, что войска, вышедшие из этой кампании, будут обладать боевой выучкой и тактической грамотностью" *28. Самой лучшей новостью явилось то, что американские солдаты, прежде не склонные атаковать под огнем противника, быстро приходили в себя после первоначального шока от Роммелевых атак. Им перестало нравиться, что их гоняют с места на место, и они начали вгрызаться в землю и сражаться.

Тем не менее 21 февраля Роммель прорвался сквозь ущелье Кассерин. Эйзенхауэр смотрел на это не как на угрозу, а скорее как на возможность, поскольку к тому времени он добился подавляющего перевеса над немцами в силе огня, особенно артиллерийского. Роммель имел единственную очень протяженную линию снабжения, проходившую через узкую горловину, что делало ее очень уязвимой.

"У нас достаточно сил, чтобы остановить его", — уверял Эйзенхауэр Маршалла, но в уме он имел в виду большее *29. Он требовал от Фридендалла немедленной контратаки во фланги Роммеля, захвата ущелья, окружения Африканского корпуса и уничтожения его. Но Фридендалл не разделял убеждения Эйзенхауэра, что Роммель дошел до предела своих возможностей; он ожидал от него еще одной атаки и настаивал на обороне, чтобы достойно встретить его. Ром-мель, соглашаясь с неизбежным, той же ночью начал отводить свои войска. Отступление его прошло без потерь, возможность контратаки была потеряна.

Тактически Роммель одержал победу. Малой кровью он сумел вывести из строя пять тысяч американцев, уничтожил сотни танков и другого вооружения. Но стратегических выгод он не добился, чем и оказал Эйзенхауэру услугу. Перед Кассерином Эйзенхауэр неустанно повторял, что война — вещь суровая и что крайне важно убедить в этом войска.

Но более всего в американских неудачах виноват был сам Эйзенхауэр, и именно потому, что не был достаточно суров. Он не отстранил Фридендалла от командования, несмотря на самые серьезные и обоснованные сомнения в нем. Он сохранил весьма запутанную систему командования. Он принимал разведданные, основанные на недостаточной информации. И в критический момент, когда Роммель оказался в уязвимом положении, он не сумел вдохновить своих командиров на контратаку, что позволило Роммелю унести ноги.

Кассерин стал, по существу, первой битвой Эйзенхауэра; оценивая ее в целом, приходится признать, что провел он ее отвратительно. Только американская огневая мощь и недостаток ресурсов у немцев спасли его от унизительного поражения.

Но Эйзенхауэр и американские войска извлекли уроки из этого опыта. Мои люди, докладывал он Маршаллу, "впадают в бешенство и готовы биться". То же самое он мог сказать и о себе. "Все наши люди, — добавлял он, — от самого верха до низа усвоили, что это не детская игра, и готовы приняться за... дело". Он пообещал Маршаллу, что отныне ни одно подразделение под его командованием "не прекратит учебы", включая и те, что находятся на передовой *30. И он выгнал Фридендалла, заменив его Пэттоном.

Прибывшему Пэттону Эйзенхауэр дал совет, который ему лучше было бы обратить к себе: "Вы не должны лишней секунды оставлять на ответственном посту человека, в способностях которого выполнить порученное вы сомневаетесь... Часто для этого требуется больше мужества, чем для чего-либо другого, но я ожидаю, что вы в нужный момент проявите хладнокровие" *31.

Своему старому другу Джироу, который готовил к боям пехотную дивизию в Шотландии, он написал об этом подробнее: "Не выполнившие долг офицеры должны безжалостно выпалываться. Соображения о дружбе, доброте, семье, хороших личных качествах никак не должны влиять на решение... Следует быть суровым". Он писал, что необходимо избавляться от "ленивых, праздных, равнодушных и самодовольных" *32. Насколько эти принципы усвоил сам Эйзенхауэр, станет ясно в будущем.

Пэттон подтянул дисциплину, его стремительные наезды в открытой машине с включенным звуковым сигналом и ревущими спереди и сзади машинами сопровождения производили впечатление на каждого в корпусе. Его цветистая речь и плохо скрываемое презрение к англичанам порождали гордость всем американским. Когда британские офицеры делали намеки на боевые свойства американцев, Пэт-тон громогласно заявлял: "Мы еще посмотрим", а потом спрашивал, где, черт возьми, были британцы во время кризиса в Кассерине. Но Александер приказывал Пэттону избегать боев и держаться подальше от беды.

Не имея возможности атаковать, вынужденный стоять в стороне, пока Монтгомери наносил решающий удар по Африканскому корпусу, Пэттон испытывал муки адовы. Он попросил Эйзенхауэра отпустить его обратно в Марокко, где он мог бы продолжать подготовку к вторжению в Сицилию. Эйзенхауэр пошел ему навстречу и заменил недавно прибывшим генералом Омаром Брэдли, своим старым товарищем по Уэст-Пойнту. Затем Эйзенхауэр сказал Александеру, что американцы должны иметь свой собственный сектор в финальной фазе тунисской кампании. Александер ответил, что американцы подвели в Кассерине, поэтому их место в тылу.

Эйзенхауэр говорил сдержанно, но весьма твердо. Он сказал Александеру, что Соединенные Штаты отдали британцам много своего лучшего снаряжения. Если американский народ почувствует, что их войска не будут играть значительной роли на европейском театре военных действий, то Эйзенхауэр будет настаивать преимущественно на азиатской стратегии. Но самое главное, продолжал Эйзенхауэр, это понять, что в окончательном разгроме нацистов американцы будут играть основную роль — и людьми, и ресурсами. И поэтому чрезвычайно важно, чтобы американские солдаты обрели уверенность в сражениях с немцами, а это невозможно сделать, сидя в тылу. Александер попытался отстоять свою точку зрения, но Эйзенхауэр не уступал, и Александер в конце концов согласился поставить 2-й корпус на линию фронта в районе Северного побережья.

Убедив несговорчивого Александера, Эйзенхауэр переключил внимание на Брэдли. Он сказал Брэдли, что, по его мнению, сектор, выделенный 2-му корпусу, мало приспособлен для наступательных действий, но настаивал, чтобы Брэдли преодолел трудности и доказал, что армия США "может действовать так, чтобы во всяком случае использовать полностью те ресурсы, которыми мы располагаем". Он наставлял Брэдли планировать каждую операцию "тщательно и скрупулезно, атаки поддерживать максимальной огневой мощью, не ослаблять давления на противника и убеждать всех, что мы делаем свою работу честно...". Закончил он пожеланием Брэдли не расслабляться.

Эйзенхауэр добавил, что ему доложили о пехотном батальоне, который потерял десять человек убитыми и запросил разрешения отойти в тыл на переформирование. С такими вещами более мириться нельзя. "Мы достигли той стадии, когда должны добиваться поставленных целей, а командирами управлять так, чтобы они обеспечивали необходимые результаты" *33.

Последнюю неделю апреля Эйзенхауэр провел в поездках по передовым позициям, увиденное его удовлетворило. Брэдли "делал большое дело", заключил он, ему было приятно услышать, как британский ветеран говорил, что 1-я американская пехотная дивизия — "одно из лучших тактических соединений, которое ему приходилось видеть" *34.

К первой неделе мая плацдарм Арнима сузился до районов, непосредственно прилегающих к городам Бизерта и Тунис. 7 мая британские войска вошли в город Тунис; в тот же день Брэдли послал Эйзенхауэру сообщение из двух слов: "Задание выполнено". 2-й корпус овладел Бизертой. Осталось только очистить Тунис от рассеянных по стране остатков войск Оси.

Последнюю неделю кампании Эйзенхауэр провел на фронте, и это произвело на него сильное впечатление. В феврале он писал Мейми, что, как только его подмывает пожалеть себя, он думает о "парнях, живущих в холодных горах Туниса в грязи, под пронизывающим дождем", и все тут же проходит *35.

В мае до него дошли сведения о газетной публикации про его мать; в статье говорилось о пацифизме Айды и о ее ироничном отношении к генеральскому званию сына. Айк написал своему брату Артуру, что "счастье их матери, которое она находит в религии, значит для него больше любых газетных выдумок", а о пацифистах высказался так: "Сомневаюсь, что кто-либо из этих людей, с их академической или догматической ненавистью к войне, презирают ее так, как я".

Он писал, что пацифисты, "возможно, не видели гниющих на земле трупов и не вдыхали вони разлагающейся человеческой плоти. Они не посещали полевых госпиталей, переполненных смертельно раненными". От пацифистов, писал Айк, его отличает то, что нацистов он ненавидит сильнее войны. И кое-что еще. "Моя ненависть к войне никогда не станет сильнее убеждения, что... выполнение приказов правительства в случае угрозы возникновения войны является долгом каждого из нас". Или как он сформулировал в письме своему сыну: "Единственный непростительный грех на войне — это невыполнение долга" *36.

13 мая капитулировали последние части Оси в Тунисе. Войска Эйзенхауэра взяли в плен 275 000 вражеских военных, более половины из них — немцы. Это больше, чем пленили русские под Сталинградом за три с половиной месяца до этого. Поздравления сыпались на Эйзенхауэра со всех сторон. Он сказал Маршаллу, что хотел бы на какое-то время расслабиться и отдаться чувству удовлетворения достигнутым, но не мог. "Я всегда предчувствую и уже в уме сбрасываю со счетов достижения и поэтому умственно устремляюсь вперед к новой кампании. По этой причине все крики о тунисской кампании оставляют меня совершенно равнодушным" *37.

Эйзенхауэр знал, что североафриканская кампания продолжалась слишком долго — шесть месяцев — и стоила слишком дорого — его войска потеряли 10 820 убитыми, 39 575 ранеными и 21 415 пропавшими без вести или плененными, всего — 71 810 человек. Но она закончилась, и его люди победили. Его собственный вклад состоял не столько в том, что он вел англо-американские войска к победе, сколько в обеспечении того, чтобы они победили как союзники. Благодаря Эйзенхауэру союз пережил первое испытание и стал сильнее, чем когда-либо.

После парада победы в Тунисе Эйзенхауэр летел вместе с британским политическим советником Гарольдом Макмилланом в Алжир. За Бизертой они увидели со своей "Летающей крепости" конвой союзников, направляющихся без помех в Египет. Макмиллан дотронулся до рукава Эйзенхауэра.

— Вот, генерал, плоды вашей победы, — сказал он. Эйзенхауэр повернулся к Макмиллану, пряча за улыбкой навернувшиеся слезы.

— Нашей, вы хотели сказать, нашей *38.

С завершением тунисской кампании Эйзенхауэр все чаще обращал свой взор на Сицилию и даже дальше. Он говорил Маршаллу, что после взятия Сицилии он хочет вторгнуться на Сардинию и Корсику, а затем использовать их как плацдарм для вторжения в западную Италию. Он понимал, что столь расширительное толкование средиземноморского наступления противоречит взглядам Маршалла. "Я никогда не отказывался от убеждения, что идея операции "Раундап" верна" *39, — заверял Эйзенхауэр Маршалла, но вместе с тем — и здесь он в точности повторял Черчилля периода июля 1942 года — разве не жаль, что ничего нельзя сделать летом 1943 года? Особенно если сделать это можно с малыми затратами. Средиземноморье уже является крупным театром военных действий, указывал Эйзенхауэр, и войска здесь придется сохранить в любом случае, так что почему бы ценой относительно небольших дополнительных затрат союзникам не продолжить давление на Германию и не удовлетворить общественное мнение тем, что хотя бы что-то делается.

По мнению Маршалла, именно в этом-то и состояла проблема — в том, чтобы делать что-то ради самого делания. Стратегическая цель отсутствовала. Выключение Италии из войны не столько облегчало бы задачу, сколько усложняло бы ее, поскольку союзникам потребовался бы большой флот для оказания помощи гражданскому населению. Маршалл говорил Эйзенхауэру: "Рано или поздно решающий удар должен быть нанесен по континенту из Англии", и этот удар будет нанесен раньше, если после Сицилии новых наступательных операций в Средиземноморье не будет *40.

В мае в Вашингтоне для обсуждения этой проблемы собрался ОКНШ. Участники спорили две недели. Начальники штабов в конце концов согласились начать высадку в Европе через Ла-Манш в 1944 году, но решения о том, что делать в Средиземноморье после Сицилии, не приняли. Это решение они оставили за Эйзенхауэром, призывая его "планировать такие операции в развитие "Хаски" (кодовое название для операции вторжения на Сицилию), имея в виду вывести Италию из войны и сковать в регионе максимальное количество немецких войск". Эйзенхауэр был волен сам решать, каким образом достичь этих целей. Он мог использовать все силы, уже находящиеся в регионе, кроме нескольких дивизий, которые необходимо было передислоцировать в Объединенное Королевство к 1 ноября 1943 года *41.

Такое решение никого не удовлетворило. Поскольку все теперь определял Эйзенхауэр, Черчилль вылетел в Алжир, чтобы убедить генерала наступать в Италии. Его сопровождали Брук и другие штабные офицеры, а также Маршалл — Черчилль настоял на его приезде, завершая спектакль "начальство прибыло обхаживать подчиненного".

Они пробыли неделю, Черчилль говорил не переставая. Он не хотел вторжения в Сардинию, ему нужна была Италия; Сардиния — это "всего лишь удобство", говорил он, а Италия будет "славной кампанией". Слава придет со взятием Рима, которое "будет великим достижением" и прекрасным завершением одиссеи 8-й армии.

"Премьер-министр вчера вечером рассказывал свою историю три раза тремя различными способами", — жаловался Эйзенхауэр 30 мая. В тот вечер Черчилль позвонил после ужина и попросил разрешения прийти. Было почти одиннадцать часов вечера, и Эйзенхауэр хотел спать. Он сказал, что устал от повторения одного и того же. Черчилль настаивал, Эйзенхауэр уступил. Черчилль приехал пятнадцать минут спустя и проговорил два часа подряд. Батчеру в конце концов удалось, по существу, выставить его. Увидев "очень сонного Эйзенхауэра" на следующий день, Брук признался: "Меня забавляло его огорчение, поскольку сам я страдал от подобного обращения [со стороны Черчилля] неоднократно" *42.

Маршалл не хотел ни Сардинии, ни Италии. Он настаивал, чтобы Эйзенхауэр уходил из Средиземноморья сразу после взятия Сицилии. Он не доверял англичанам и сомневался в их решимости форсировать Ла-Манш. В этом он был прав. Однажды Брук пришел неофициально к Эйзенхауэру и доверительно сообщил, что союзникам следует ограничиться блокадой Германии с моря и воздуха, а наземные бои оставить русским. Он сказал, что в северо-западной Европе союзники вынуждены будут сражаться "в крайне невыгодном положении и понесут громадные и бесполезные потери". Поэтому они должны ограничиться боями в Италии *43.

Эйзенхауэр всех выслушивал и оставался при своем мнении. Многое зависело от того, насколько серьезно немцы будут биться за Сицилию и перебросят они или нет дополнительные дивизии в Италию. Эйзенхауэру предстояло решать, что делать после Сицилии, реагируя на действия врага.

Кроме всех своих официальных забот, о которых речь шла выше, Айк беспокоился и о Мейми. К маю 1943 года чета жила в разлуке уже почти целый год. Айка занимала его нескончаемая работа, к тому же его окружали старые и новые друзья. А Мейми, если не считать Руфи Батчер, жила в одиночестве, а от Руфи особой помощи не было — она сильно пила, брак ее почти расстроился (после войны Батчеры развелись). Айк, как всегда пышущий здоровьем, кроме насморка и редкого расстройства желудка, ничем не страдал; хрупкая Мейми болела и была прикована к постели большую часть времени. Аппетита у нее не было, ее вес снизился до ста двенадцати фунтов. По ее собственным словам, "ночами она читала мистические романы и... ждала" *44. Ей приходилось появляться на публике, что ее очень раздражало, зато она получала очень большую почту, что помогало ей коротать время, поскольку она собственноручно отвечала на каждое письмо.

Письма мужу доставляли удовольствие и ей, и ему (получив почту, он прежде всего выискивал в пачке письмо от жены), но какой бы веселой и болтливой она ни пыталась быть в своих посланиях, он все читал между строк. "В твоих письмах я часто нахожу намеки на твое одиночество, — писал Айк в июне, — растерянность и заботы... когда тебе одиноко, постарайся вспомнить, что любому другому месту в этом мире я бы предпочел место рядом с тобой". Его также беспокоили сообщения из Вашингтона о том, что люди "теперь готовы чуть ли не платить тебе за интервью".

Самая большая проблема Мейми — если, конечно, не считать необходимости жить без мужа — заключалась в осознании того факта, что за привилегию быть женой всемирно известного человека приходится платить тем, что муж более уже не является ее "личной собственностью". Айк ободрял ее: "Несмотря на всю публичность моей жизни, — писал он, — ты совершенно не права, говоря, что я более не принадлежу тебе и Джонни... Насколько это касается меня как личности — я треть нашей семьи (ты, Джон и я). Так что не забивай голову такими вопросами. Слава Богу, пока никто не выдвигает меня на политический пост" *45.

Он пускается в мечтания об их встрече. "Прошлой ночью мне снилось, что ты приехала сюда, — писал он в июле. — Мы с удовольствием все переставляли по твоему желанию — особенно в моем доме, в главной штаб-квартире. Затем ты выяснила, что я уезжаю в долгую поездку, ну и разгневалась же ты!" *46

Что действительно гневило Мейми, так это Кей. Мейми казалось, что Кей не оставляет ее мужа ни на минуту. На фотографиях она часто стояла рядом с генералом или за ним. И действительно, Айк едва ли мог отрицать, что ему нравилась Кей, ему нравились ее теплота, обаяние, миловидность, кокетство, хотя между ними и была разница в двадцать лет. Вращаясь среди властных генералов, адмиралов, премьер-министров и французских политиков, он нуждался в нежном прикосновении, легком смехе, отдыхе от постоянного напряжения войны и смерти, и Кей прекрасно справлялась с этим.

Она снова была его водителем и секретарем в ШОС. Она часто ужинала с Айком и его друзьями и время от времени была его партнером в бридже. Соперниками их выступали бригадный генерал Эверетт Хьюз и Гарри Батчер.

Хьюз вел многословный дневник, изобиловавший интимными подробностями; он записал в нем, что его собственный водитель беспокоится о "Кей и Айке. Она предвидит скандал. ...Я говорю ей... Кей поможет Айку выиграть войну". Однажды после вечеринки он сидел с Айком и "обсуждал Кей. Я не знаю, искренен Айк или нет. Говорит, что ему нравится держать ее за руку, провожать до дома, но что он с ней не спит" *47.То, что Айку с очевидностью нравилась ее компания и что она была рядом с ним большую часть времени, порождало сплетни о генерале и его водителе и в Алжире, и в Вашингтоне. Мейми просто заболевала, когда читала о них или отвечала на соответствующие вопросы.

В представлении Айка его отношения с Кей были совершенно невинными и весьма приятными. Сплетни он презирал, но никак их не комментировал, намеки на присутствие Кей бесили его, но сделать он ничего не мог. Однажды он сказал Пэттону: "На днях мы с Кей поехали покататься верхом на лошадях, встретившийся солдат многозначительно присвистнул" *48. Айк посмотрел на него с яростью, но молча проехал мимо.

С первого взгляда Айк казался человеком, не способным вести флирт с женщиной, которая годится ему в дочери, и не реагировать на переживания своей жены, страдавшей от каждой фотографии в газете, на которой Кей была рядом с ним. Но правда состояла в том, что видеть Кей — а он, очевидно, этого хотел — он мог только на людях, времени побыть вдвоем у них просто не было.

До июня 1943 года каким-то пределом для сплетен служило намечавшееся замужество Кей. Но в июне на фронте погиб ее жених, подорвавшись на мине. Кей, естественно, тяжело это переживала; Айк, естественно, пытался ее утешить. Мейми продолжала в письмах спрашивать о Кей; Эйзенхауэр отвечал: "Она очень популярная личность в штабе, и все пытаются утешить ее. Но я подозреваю, что дальше она машину водить не сможет — слишком подавлена!" *49 Он считал, что Кей необходимо вернуться в Лондон, но она настаивала на продолжении работы в ШОС, и он с радостью согласился. Беспокойство Мейми возросло — совершенно зря, по мнению Айка, абсолютно неизбежно, по мнению всех остальных.

Следующей была Сицилия. "Все страшно озабочены", — писал Эйзенхауэр Маршаллу 1 июля *50. Ничего удивительного, если принять во внимание сложность операции и численность войск. Высадка на Сицилию являлась самой большой десантной операцией изо всех, предпринимавшихся до тех пор. На рассвете 10 июля семь дивизий, подкрепленных воздушным десантом силой до двух воздушно-десантных дивизий, высадятся на берег одновременно на фронте в сто миль.

7 июля Эйзенхауэр вылетел на Мальту, командный пункт Каннингхэма, чтобы руководить оттуда вторжением. Эйзенхауэр признавался, что "внутренности мои стянуло в один тугой узел" *51. Накануне дня "Д" — 9 июля — испортилась погода. Ветер усилился и сменил направление на западное, он покрыл барашками Средиземное море и разбросал десантные суда, на которых люди Пэттона плыли из Туниса в Сицилию. Штабные офицеры предложили Эйзенхауэру отложить вторжение, пока не поздно. Но метеорологи Кан-нингхэма утверждали, что ветер к заходу солнца стихнет. Маршалл прислал телеграмму, пытаясь выяснить, началось вторжение или нет. Как позднее признался Эйзенхауэр: "Моя реакция была такая: если бы я сам знал!" *52 Но поскольку ветер действительно ослаб, он решил не останавливаться. Отдав приказания, он вместе с Каннин-гхэмом взобрался на самую высокую точку Мальты и наблюдал оттуда, как летит на Сицилию 1-я британская воздушно-десантная дивизия. Он молча молился об успехе и безопасности всех вверенных ему войск.

Потом Эйзенхауэр вернулся в свой кабинет и стал ждать. Написал письмо Мейми. "В подобных обстоятельствах люди делают все возможное, чтобы не свихнуться", — писал он. "Ходи, говори, кури (безостановочно) — делай все, что угодно, чтобы подгонять минуты и дождаться результата, на который твои собственные действия не могут оказать никакого влияния. Я переношу это лучше других, но не могу отрицать, что чувствую сильное напряжение" *53.

Утром, ожидая донесений, Эйзенхауэр отправился погулять на набережную с Батчером. Немедленных его решений не требовалось, это был редкий миг свободного времени, и он его использовал, погрузившись в размышления. Он сказал Батчеру, что в первом эшелоне у него 150 000 войск, штурмующих слабо защищенный берег, во втором эшелоне — еще 350 000, которых поддерживает самая большая на тот день армада судов и самый большой военно-воздушный флот. Он вдруг понял, что это чудовищно громадная сила против столь малой цели, громадная трата ресурсов с минимальной отдачей. Эйзенхауэр подумал, что немцы вздохнут с облегчением, когда узнают, что союзники хотят захватить Сицилию, а не что-нибудь поважнее. Он предположил, что они установят оборонительные кордоны вокруг Мессины и вулкана Этны, займут глухую оборону, скуют армии союзников на несколько недель и ретируются на материк *54.

И оказался совершенно прав. Его войска высадились на берег без особого сопротивления, итальянцы сдавались в плен тысячами, но две немецкие дивизии сражались умело и отчаянно, так что сицилийская кампания развивалась в полном соответствии с его предсказанием и была осуждена практически всеми военными историками.

Монтгомери к Мессине не стремился, он туда еле полз. Они с Пэттоном сражались между собой, пока, наконец, Пэттон, взбешенный отведенной ему пассивной ролью, не ударил на свой страх и риск в направлении Палермо в западной Сицилии — в сторону от немцев, но прямиком на первые полосы газет.

Затем он повернул правее и погнал Монти на Мессину. 17 августа его люди одержали победу. Это, а также отличные бойцовские качества, продемонстрированные американцами в горных боях, явились единственными светлыми пятнами в целом печальной кампании. Немцы ушли на материк, продержав тридцать восемь дней полмиллиона союзнических войск и выведя из строя двадцать тысяч против своих двенадцати. Они были довольны результатами; Эйзенхауэр и его командиры, разумеется, нет.

В тот день, когда Пэттон вошел в Мессину, генерал медицинской службы Эйзенхауэра вручил ему рапорт одного из своих врачей. В нем говорилось, что за неделю до этого Пэттон во время посещения одного из полевых госпиталей потерял самообладание, увидев солдата, у которого внешне все было благополучно. Пэттон потребовал у него объяснений. Солдат ответил: "Нервы. Не могу больше выносить артобстрелов" — и разрыдался. Пэттон разорался, дважды ударил солдата, обвинив того в трусости, и приказал персоналу не принимать солдата в госпиталь.

Эйзенхауэр прочитал рапорт. В тот день он был особенно дружелюбно настроен к Пэттону, поскольку втайне радовался, что американцы обставили Монтгомери в Мессине, так что его первая реакция была весьма мягкой. "Я должен устроить генералу Пэттону головомойку", — сказал он, а потом принялся хвалить Пэттона за "отличную работу" в Сицилии. Он распорядился, чтобы медицинский генерал отправлялся в Сицилию и провел полное расследование, но держал язык за зубами. "Если это когда-либо выйдет наружу, — опасался он, — они потребуют скальп Пэттона, и это будет концом военной карьеры Джорджи. Я не могу допустить этого. Пэттон незаменим в этой войне — он один из гарантов нашей победы" *55.

Затем Эйзенхауэр написал длинное личное рукописное письмо Пэттону. "Я хорошо понимаю необходимость твердых и решительных мер для достижения определенных результатов, — начал он, — но это не может служить оправданием жестокости, насилия над больными или демонстрации неуправляемого темперамента в присутствии подчиненных". Эйзенхауэр предупредил, что, если факты рапорта подтвердятся, он будет вынужден "серьезно пересмотреть твою способность самооценки и самодисциплины". Это может породить "серьезные сомнения... в твоей дальнейшей службе". Но какое бы раздражение ни вызывал у него Пэттон, Эйзенхауэр был готов пойти на все, чтобы сохранить его, и он заверил Пэттона, что "ни прилагаемый рапорт, ни письмо к тебе нигде, кроме моего личного секретного фонда, не зарегистрированы". Он также обещал ему, что официального расследования не будет. Он, однако, приказал Пэттону составить собственный неофициальный отчет о событии и извиниться перед солдатом, а также сестрами и врачами госпиталя *56.

Письмо это оказалось сущей мукой для Эйзенхауэра. Со времени Форт-Мида, четверть века тому назад, Эйзенхауэр и Пэттон мечтали воевать вместе. Теперь они по сути осуществили свою мечту в величайшей войне в истории человечества. Но темперамент Пэттона поставил все под угрозу. Эйзенхауэр признавался: "Ни одно письмо, которое мне пришлось писать за всю мою военную карьеру, не вызывало у меня такой боли, как это, и не только из-за нашей долгой и крепкой личной дружбы, но и по причине моего преклонения перед твоими военными талантами". Но закончил он письмо весьма твердо: "Уверяю тебя, что я не буду терпеть поведение, подобное описанному в прилагаемом рапорте, кто бы ни был нарушителем" *57.

Эйзенхауэр надеялся, что история эта не получит развития, но, когда генерал бьет рядового, такое скрыть не удается. Пресса в Сицилии пронюхала об этом. 19 августа Димари Бесс из "Сатердей ивнинг пост", Меррил Мюллер из Эн-Би-Си и Квентин Рейнолдс из "Колльер" пришли к Смиту и сказали, что они располагают фактами, но не хотели бы беспокоить генерала Эйзенхауэра. Они предложили сделку: если Пэттона сместят, они готовы похоронить эту историю.

Когда Смит принес это предложение в кабинет Эйзенхауэра, Эйзенхауэр грустно заметил: "Возможно, мне в конце концов придется с позором отослать Джорджи Пэттона домой". Он пригласил корреспондентов в свой кабинет, где чуть ли не умолял их позволить ему сохранить Пэттона. Эйзенхауэр сказал им, что "эмоциональное напряжение и импульсивность Пэттона — это как раз те качества, которые делают его в сложных ситуациях прекрасным армейским командующим. Чем сильнее он жмет на людей, тем больше жизней он спасает". Эйзенхауэр представил дело так, будто победа над Германией зависела от Джорджа Пэттона. В таких обстоятельствах репортерам не оставалось ничего другого, как скрыть историю с рукоприкладством *58.

Пэттон тем временем принес все требуемые извинения и написал своему боссу: "Я не могу подыскать слова, чтобы выразить мое огорчение, что дал тебе, человеку, которому я обязан всем и за кого я с радостью отдам жизнь, повод быть мною недовольным" *59.

Инцидент был исчерпан, во всяком случае на это надеялся Эйзенхауэр. Он настолько хотел сохранить этот инцидент в секрете, что не сообщил о нем Маршаллу даже после того, как Маршалл попросил оценить генералов, которые находятся под командованием Эйзенхауэра. В ответ Эйзенхауэр охарактеризовал Пэттона как человека энергичного, решительного и безрассудно смелого. У него войска продвигаются вперед там, где у другого обязательно остановились бы. Эйзенхауэр все-таки намекнул на рукоприкладство, добавив: "Пэттон, к сожалению, продолжает проявлять те предосудительные личные качества, о которых мы с вами хорошо знаем и которые доставляли мне неприятности во время последней кампании". Его описание было очень расплывчатым; он писал, что "привычка Пэттона... орать на подчиненных" переросла в "оскорбление людей". Эйзенхауэр заверил, что принял "самые суровые меры, и если это его не излечит, значит, он неизлечим". Он верил, что Пэттон излечился, частью благодаря его "личной лояльности вам и мне, но, главным образом, потому, что его неуемное желание быть признанным в качестве великого военачальника заставит его безжалостно подавить любую привычку, которая может поставить под вопрос достижение вожделенной цели" *60.

10 августа Эйзенхауэр проходил медицинскую проверку (рутинную процедуру перед присвоением полного генерала). Врачи нашли, что он переутомлен и что у него поднялось кровяное давление. Ему прописали недельный отдых и постельный режим. Пять дней спустя Эйзенхауэр отдохнул пару дней, оставаясь в спальне, но не в постели. Заглянувший к нему Батчер нашел его нервно расхаживающим по комнате. Увидев Батчера, он начал критиковать себя как военачальника.

По его мнению, он сделал две серьезные ошибки, обе явились результатом переоценки противника и вылились в чересчур осторожное продвижение вперед. Он считал, что в операции "Торч" должен был высаживаться восточнее, в самом Тунисе. Он также считал, что вторжение в Сицилию надо было осуществлять на ее северо-восточной оконечности, с двух сторон от Мессины, отрезая немцев и вынуждая их атаковать защитные порядки союзников *61.

Это была точная, пусть и болезненная самокритика, свидетельство твердой решимости разобраться в себе. Впереди ожидало еще много кампаний, и он не хотел повторения ошибок. Он был полон решимости быть в будущем смелее, избегать недальновидных решений, которые заканчиваются долгими изнурительными боями на измор, так характерными для Туниса и Сицилии.

Смелости от него требовала, в частности, ситуация, связанная с предательством немцев итальянцами. Правительство, возглавляемое маршалом Пьетро Бадольо, хотело выйти из игры. Эйзенхауэр, несмотря на критику, которой его в свое время подвергли за сделку с Дарланом, был готов принять итальянскую капитуляцию и пойти на уступки Бадольо, несмотря на фашистскую политику маршала. Черчиллю и Рузвельту такое развитие событий не нравилось, и они воздвигали немало препятствий на пути ведущихся секретных переговоров.

Бадольо хотел защиты от немцев. Для этого он потребовал, чтобы Эйзенхауэр еще до объявления итальянской капитуляции послал в Рим 82-ю воздушно-десантную дивизию. Эйзенхауэр согласился, но 8 сентября, когда дивизия взлетала с аэродромов в Сицилии, немцы вошли в Рим, и в последнюю минуту он отозвал авиатранспорты назад. Тем временем морской десант приближался к Салерно, что южнее Рима, готовясь к высадке в Италии.

Для Эйзенхауэра снова настало время ожидания, когда единственно разумное занятие — это молитва. Он написал два письма Мейми. "Вот я снова жду. От этого я становлюсь стариком!" Он пустился в мечтания о том, что они будут делать, когда снова окажутся вместе после войны: "Мне мечтается о лени, мягком климате и совершеннейшем довольстве" *62.

Войска Кларка приближались к местам высадки. Немцы занимали Рим. У них стояла дивизия в Салерно, и они могли быстро перебросить туда подкрепления. "Я должен честно признаться, — докладывал Эйзенхауэр Маршаллу, — что вероятность встретиться с серьезным сопротивлением весьма велика" *63.

Проснувшись 9 сентября, Эйзенхауэр узнал, что 5-я армия Кларка успешно высаживается на берег, но что немцы установили контроль над Римом, где паникует итальянское правительство. В пять часов утра король, Бадольо и самые крупные военные руководители вылетели из столицы в южном направлении под защиту союзных войск.

Никто не побеспокоился о том, чтобы отдать распоряжения итальянским сухопутным силам (их численность составляла около одного миллиона семисот тысяч человек); немцы разоружили большинство из них, а остальные смешались с местным населением, побросав свою военную форму. Почти за одну ночь перестала существовать итальянская армия, и Италия превратилась в оккупированную страну.

Эйзенхауэр телеграфировал Бадольо в Бриндизи, требуя предпринять действия. "Будущее и честь Италии зависят от той роли, которую готовы сейчас играть итальянские вооруженные силы", — писал Эйзенхауэр. Он просил Бадольо призвать патриотически настроенных итальянцев "взять каждого немца за глотку" *64.

Это не помогло. Итальянский флот, правда, вышел из портов, чтобы в конце концов присоединиться к союзникам, что открывало порты Бари, Бриндизи и Таранто для судов Каннингхэма, который захватил их и позволил 2-й британской воздушно-десантной дивизии оккупировать пяту Италии. Но что касается сухопутных сил, то все призывы к действию были для них что мертвому припарки. Если не считать флота, союзники получили от перемирия только символ власти в лице короля и Бадольо, которые, впрочем, бежали из своей столицы.

Утром их первоначальный успех в Салерно уступил место тревожным событиям. Между британским и американским плацдармом существовал двадцатипятимильный промежуток, и усилия соединить их встречали все более ожесточенное немецкое сопротивление. Кларк хотел, чтобы Эйзенхауэр ввел в этот промежуток 82-ю воздушно-десантную дивизию; Эйзенхауэр пытался найти десантные суда для выполнения этой задачи. "Я чувствую, что в течение ближайших дней за Салерно развернутся суровые бои", — докладывал он ОКНШ в полдень 9 сентября. Если бы у него было достаточно десантных судов, чтобы высадить 82-ю на берег, то успех был бы предрешен, но "мы ведем очень тяжелые бои" *65.

Бои действительно были тяжелые. 10 сентября немцы начали серию контратак на плацдармы, направляя основной удар в стык между британскими и американскими силами. К 11-му немцы сосредоточили в этом районе пять дивизий, и казалось, что 5-я армия Кларка вот-вот будет уничтожена. У Эйзенхауэра не было десантных судов, чтобы послать подкрепления Кларку. Ему пришлось десантировать 82-ю воздушно-десантную на плацдарм с воздуха. Он потребовал от Монтгомери ускорить продвижение на север из итальянского носка, чтобы создать угрозу немецкому левому флангу (британская 8-я армия за первые семь дней продвинулась всего на сорок пять миль в глубь континента, хотя сопротивление ей оказывалось чисто символическое). Эйзенхауэр перебросил истребители на маленький аэродром, сооруженный на тесном пространстве, и приготовил еще одну пехотную дивизию к отправке в Салерно, как только будут готовы десантные суда. Он молил ОКНШ о новых Б-24, говоря, что "отдаст зарплату за весь следующий год, если ему дадут две-три бомбардировочные группы прямо сейчас" *66.

Это был самый опасный момент. Армия, состоящая из четырех дивизий, была на грани уничтожения. Эйзенхауэр получил донесение от Кларка, из которого следовало, что Кларк намеревался переместить свой штаб на борт судна, чтобы оттуда контролировать оба сектора и продолжить бой в том из них, который покажется более перспективным.

Донесение вывело Эйзенхауэра из себя. Он сказал Батчеру и Смиту, что штаб должен уходить последним и что Кларк должен продемонстрировать дух морского капитана и, если необходимо, пойти на дно вместе со своим судном. Он бушевал: "Боже! 5-я армия должна брать пример с русских в Сталинграде, они должны держаться до последнего" *67 . Он вслух спрашивал себя, не ошибся ли он, доверив командование Кларку, а не Пэттону.

Но ни тогда, ни позднее, когда Кларк продолжал огорчать его, он не думал серьезно об отстранении Кларка от командования. Во-первых, он любил и уважал Кларка; во-вторых, он обвинял в создавшейся ситуации не Кларка, а ОКНШ.

Если бы его боссы прислушивались к доводам разума и дали ему бомбардировщики и десантные суда, о которых он просил, в Салерно проблем не возникло бы. А на практике "мы так медленно создавали плацдарм, что противник успевал наращивать нужные силы против нас", в результате чего сложилась критическая ситуация *68.

Эйзенхауэр в дневниковой записи от 14 сентября признал, что заместители предупреждали его о недостаточности десантных судов и воздушного прикрытия, призывали отложить операцию и что решение о начале операции "было исключительно моим и, если операция провалится, мне винить некого" *69. В записке Маршаллу он утверждал, что Кларк, по его мнению, выдержит, а если нет, "я просто... объявлю, что один из плацдармов удержать не удалось из-за моей недооценки сил противника в этом месте". Но он "твердо верил, что, несмотря на текущие неутешительные сообщения, мы выстоим" *70.

Весь тот день, 1 сентября, немцы атаковали. В самый критический момент американские артиллеристы не оставили своих орудий и предотвратили немецкий прорыв. Эйзенхауэр послал Кларку слова ободрения, приказал Теддеру послать в небо над Солерно "все способные летать самолеты", включая бомбардировщики, а Каннингхэму — подвести к берегу все способные стрелять суда и направить их стволы на немецкие позиции *71. В тот день самолеты сбросили 3020 тонн бомб, а военные суда — большей частью британские — выпустили в поддержку сухопутных сил на плацдарме 11 000 тонн снарядов. К концу дня кризис миновал. На следующий день передовые отряды 8-й армии столкнулись с патрулем 5-й армии. 18 сентября немцы начали выходить из боя и отступать.

За две недели силы Эйзенхауэра заняли сплошную линию, идущую через всю Италию. Это случилось после того, как правый фланг Монтгомери встретился с левым 1-й британской воздушно-десантной дивизии. Потери были немалые, но распределялись они очень неравномерно: 5-я армия насчитывала четырнадцать тысяч потерь, а 8-я только шестьсот. Затем началось наступление на Неаполь и аэродромы в Фоджии, на Восточном побережье.

Именно в этот момент Маршалл прислал Эйзенхауэру свои критические замечания и предложения по исправлению ситуации. Маршалл писал о своем разочаровании тем, что Эйзенхауэру не удалось взять Рим силами 82-й воздушно-десантной дивизии, и тем, что он высадил часть войск на носке Италии — последнее показалось ему очень консервативным решением. Он отметил, что, если Эйзенхауэр попытается укрепить свои позиции вокруг Неаполя, немцы получат время, чтобы усилить свою оборону и тем самым сделать дорогу на Рим длинной и трудной. Он спрашивал, рассматривал ли Эйзенхауэр возможность остановить продвижение 5-й и 8-й армий на Неаполь и совершить бросок на Рим, возможно, морским путем *72.

Эйзенхауэр ответил с горячностью, что он тоже хотел быть смелым: "Я бы отдал последнюю рубашку, чтобы высадить сильную дивизию в заливе Гаета" (к северу от Неаполя), но у него просто нет для этого десантных судов. Когда Эйзенхауэр диктовал свое защитительное послание, его лицо носило гримасу предельной сосредоточенности. Обычно, диктуя, он ходил по комнате и быстро говорил или же пересаживался со стула на стул. На сей раз он был настолько поглощен своими мыслями, что вышел через открытую дверь в приемную, не останавливая диктовки. Его секретарь последовал за ним, не прерывая стенографической записи.

Эйзенхауэр напомнил Маршаллу, что не имеет достаточного количества десантных судов и что немцы держат одну танковую дивизию у залива Гаета, другую — в Риме и имеют еще одну, резервную, которая способна поддержать любую из первых двух. Эйзенхауэр считал, что, если он высадится малыми силами, их уничтожат, а для больших у него нет ни ресурсов, ни десантных средств.

Эйзенхауэр ощущал себя несправедливо обиженным, причем со стороны человека умного, которого он уважал больше, чем кого-либо другого. "В заключение хочу сказать, что мы ищем возможности использовать наши воздушные и морские силы, чтобы нанести урон противнику... Я не вижу, как любой другой мог бы с большей энергией и разумением ускорить операции или атаковать решительнее, но не переходя допустимого риска, чем это делал я".

Когда Эйзенхауэр диктовал, пришло сообщение от Черчилля. Премьер-министр поздравил Эйзенхауэра с высадкой в Салерно и добавил: "Как сказал герцог Веллингтон о битве при Ватерлоо, "это могло кончиться как в ту, так и в другую сторону". Черчилль писал, что он гордится Эйзенхауэром и его "рискованной" политикой. Эйзенхауэр с радостью переслал это послание Маршаллу со следующим комментарием: "Я уверен, что Черчилль считает меня азартным игроком" *73.

Был Эйзенхауэр азартным игроком или нет, но к 26 сентября он вел медленное, прямое, дорогое наземное наступление на Рим. Он все еще надеялся взять город к концу октября, но жестоко ошибся. Погода, пересеченная местность, сопротивление врага заставляли войска буквально ползти. Военно-воздушные силы союзников не могли действовать из-за проливных дождей, танки теряли маневренность на бездорожье, артиллерия вязла в грязи, и не было десантных судов, чтобы воспользоваться преимуществом на море, поэтому все плюсы Эйзенхауэра оказались практически бесполезными, в то время как немцы использовали свое более чем двукратное преимущество (одиннадцать дивизий сражались с двадцатью пятью немецкими дивизиями), чтобы сделать каждый шаг союзников вперед кровавым и дорогостоящим. Весь октябрь и ноябрь 5-я и 8-я армии пытались атаковать, но с минимальным успехом. Немцы добились в Италии патового положения.

Новый штаб Эйзенхауэра разместился во дворце Казерта к северу от Неаполя. Его собственный кабинет по размерам напоминал вокзал. Он протестовал, но напрасно. Его сотрудники, как и генералы, страдали комплексом победителей. Проплывая вокруг Капри, он заметил большую виллу.

— Чья это? — спросил он.

— Ваша, сэр, — ответил кто-то.

Организовал все Батчер. Кивнув на другую, больше первой, виллу, Эйзенхауэр спросил:

— А эта?

— Эта принадлежит генералу Шпаатцу.

Эйзенхауэр взорвался.

— К черту, это не моя вилла! А та не генерала Шпаатца! Пока я здесь командую, ни одна из этих вилл генералам принадлежать не будет. Там будут центры отдыха для фронтовиков, а не игровые площадки для генералитета!

Он говорил это вполне серьезно. Когда они возвратились на берег, он отправил Шпаатцу телеграмму: "Подобные вещи в корне противоречат моей политике и должны быть немедленно прекращены" *74.

Забота о подчиненных увеличивала популярность Эйзенхауэра. История с Капри и несколько других подобных быстро стали известны в частях и, естественно, ободряли людей. Ничто так не радует рядового, воюющего в итальянской грязи, как сведения о том, что Эйзенхауэр поставил на место Шпаатца и других генералов. Тот факт, что Эйзенхауэр ругался, как сержант, нравился солдатам. Нравились и его частые поездки на передовую, особенно потому, что он выслушивал жалобы людей и, если мог, помогал им.

Сам Эйзенхауэр любил убежать на передовую от важных персон, которые прибывали на его театр военных действий в больших количествах. Беседы в войсках восстанавливали его энергию. "Наши солдаты превосходны," — писал он Мейми. "Мне всегда казалось, что чем ближе к фронту, тем выше дух и тем меньше политиканства. Никто не знает, как я люблю бродить среди них — у меня всегда поднимается настроение после дня, проведенного с настоящими бойцами" *75.

Радовали его и новости из Вашингтона о том, что Мейми поправляется. Многие из прибывающих к нему важных персон недавно видели Мейми, и "все докладывают, что ты [Мейми] в прекрасной форме и хорошем настроении и что тобой, как человеком тактичным, здравомыслящим и скромным, гордится вся армия". Айк сообщил ей, что жена брата просит его "приказать" Мейми переехать на зиму в Сан-Антонио. Он пишет Мейми: "Я отдаю много приказов, но попробовал бы я отдать тебе хоть один!" *76

Президент США посетил Средиземноморье по пути в Каир на встречу с ОКНШ. Эйзенхауэр вылетел для встречи с Рузвельтом в Оран, а затем сопровождал его в поездке по Тунису, где они на машине объехали поля сражений, теперешних и древних, и много говорили. Рузвельт быстро переходил от одной темы к другой, Эйзенхауэр нашел его превосходным собеседником.

В один из моментов Рузвельт затронул "Оверлорд" — это было новым кодовым именем для наступательной десантной операции через Ла-Манш. Он сказал, что ему невыносима мысль остаться в Вашингтоне без Маршалла, но добавил: "Вы и я, Айк, знаем имя начальника штаба в Гражданскую войну, но обычные американцы его не знают" *77. Он считал справедливым, чтобы Маршалл имел возможность оставить след в истории как командующий полевой армией. Позднее в тот же день адмирал Кинг, сопровождавший Рузвельта в поездке, сказал Эйзенхауэру, что он настойчиво советовал Президенту оставить Маршалла в Вашингтоне, но не преуспел. "Мне ненавистна мысль потерять генерала Маршалла как начальника штаба, — сказал Кинг Эйзенхауэру, — но моя потеря компенсируется тем, что на его место заступите вы". Эйзенхауэр отнесся к сообщению Кинга как к "почти официальному уведомлению о сдаче поста и возвращении в Вашингтон" *78.

Рузвельт, Черчилль и ОКНШ тем временем отправились в Тегеран, столицу Ирана, на встречу со Сталиным. Сталина продолжало беспокоить открытие второго фронта. Когда Рузвельт уверил его, что вторжение совершенно определенно намечено на весну 1944 года, Сталин спросил, кто назначен командующим. Рузвельт ответил, что командующий еще не назначен. Сталин заметил, что в таком случае он не верит в серьезность намерений западных союзников. Тогда Рузвельт пообещал ему сделать выбор в течение трех-четырех дней.

Несмотря на обещание, Рузвельт хотел уклониться от неприятной обязанности принять решение. Его решение — Маршалл назначается на "Оверлорд", Эйзенхауэр едет вместо него в Военное министерство — не находило поддержки. Оно делало Эйзенхауэра боссом Маршалла, что было совершенно абсурдно и, что еще хуже, ставило Эйзенхауэра в положение, в котором он мог отдавать приказы Макартуру, что Макартуру, понятно, понравиться никак не могло. Тем не менее Рузвельт отчаянно хотел дать Маршаллу шанс. Когда они вернулись в Каир в начале декабря, он попросил Маршалла высказать свое личное мнение и тем самым, как он надеялся, принять решение за него. Но Маршалл ответил, что хотя он с радостью будет служить на том посту, который укажет Президент, он не станет судьей в деле, которое затрагивает его самого.

Рузвельт принял решение. В конце последнего заседания в Каире он попросил Маршалла написать за него послание Сталину. Под диктовку Рузвельта Маршалл написал: «От Президента Рузвельта маршалу Сталину. Принято решение о незамедлительном назначении генерала Эйзенхауэра командующим операцией "Оверлорд"». А затем Рузвельт подписал его *79.

Это было самое щедрое решение в истории военного дела. Оно дало Эйзенхауэру великую, уникальную возможность. Без него он остался бы одним из нескольких знаменитых союзных генералов, а не стал бы Великим Командующим второй мировой войны и, как следствие, Президентом Соединенных Штатов.

Он получил назначение, если разобраться, за неимением лучшего. Объясняя свое решение впоследствии, Рузвельт говорил, что он просто не мог спать по ночам, когда Маршалла не было в стране. Эйзенхауэр явился логическим выбором, потому что Маршалл был слишком важен для страны, чтобы с ним расстаться даже для операции "Оверлорд". А поскольку командующий должен быть американцем, метод исключения приводил к Эйзенхауэру.

Тем не менее назначение Эйзенхауэра диктовалось и многими позитивными соображениями. "Оверлорд", как и "Торч", должна была быть совместной операцией, а Эйзенхауэр доказал, что он способен руководить объединенным штабом и командовать совместными британо-американскими операциями. Ни один другой генерал не мог похвастаться такими достижениями. Адмирал Каннингхэм, к тому времени член ОКНШ (он стал исполнять обязанности Первого Морского Лорда в середине октября), хорошо сказал об этом, покидая Средиземноморье. Он сказал Эйзенхауэру, что приобрел неоценимый опыт, видя, как силы двух наций, состоящие из людей разного воспитания, противоположных воззрений на штабную работу и "несовместимых общих принципов", собрались вместе и образовали команду. "Я не верю, — говорил Каннингхэм, — что кто-либо, кроме вас, смог бы достичь этого" *80.

Ключевым словом явилась "команда". Приверженность Эйзенхауэра командному духу, его умение настоять на совместной работе были основной причиной выбора, более важной, чем его руководство войсками, которое, по правде говоря, можно было оценить как осторожное и неуверенное. Командному духу Эйзенхауэр был привержен, пожалуй, всю свою жизнь, начиная с абилинской школы и ее бейсбольной и футбольной команд.

Задачи сбора разрозненных сил для операции "Оверлорд", образования из них настоящей команды, планирования боевых действий и управления этими действиями после начала операции были во многом похожи на работу тренера футбольной команды, если, конечно, отвлечься от масштаба деятельности. "Оверлорд" требовал способности обнаружить и использовать талант каждого игрока — среди них было много "звезд", эгоистичных и самовлюбленных, — сплавить эти таланты с другими и бороться вместе ради общей цели. Маршалл, несмотря на все его исключительные способности, не обладал терпением, которое требуется, чтобы работать спокойно и эффективно с примадоннами, тем более с британскими примадоннами. Не было у Маршалла и опыта Эйзенхауэра в руководстве десантными операциями. Брук, который постоянно и язвительно подвергал сомнению профессиональную компетентность Эйзенхауэра, и тот признавал этот факт. "Выбор Эйзенхауэра вместо Маршалла, — писал он, — правилен" *81.

Еще один фактор, определивший выбор Рузвельта, заключался в популярности Эйзенхауэра. Его любили все, и он не вызывал неприязни, даже когда с ним не были согласны. Его добродушный смех, заразительная ухмылка, свободные манеры и постоянный оптимизм имели неизменный успех.

Не менее важно было то, что его здоровье позволяло выдержать трудности и превратности долгой и тяжелой кампании. В свои пятьдесят три года он мог спать по четыре-пять часов в сутки, переносить на ногах простуду или грипп, стряхнуть с себя нечеловеческую усталость и явиться перед подчиненными с веселым лицом. Это не значит, что он не платил за свои перегрузки, он просто умел скрывать это. В сентябре 1943 года один из его друзей сказал ему, что по газетным фотографиям из Сицилии он убедился в прекрасной форме Эйзенхауэра. В ответ Эйзенхауэр признался: "Иногда, с трудом добираясь ночью до постели, я чувствую себя тысячелетним стариком" *82. Тем не менее он оставлял впечатление очень витального человека. Дуайт Эйзенхауэр был очень жизнелюбив и преданно любил свою работу.

Это качество отражалось в его речи, манерах, движениях, а более всего в глазах. Они были на редкость выразительными. Когда он слушал своих заместителей, обсуждающих будущие операции, глаза его быстро и вопрошающе перебегали с одного лица на другое. Концентрация его внимания была почти физически ощутимой. Его глаза всегда отражали его настроение: когда он бывал рассержен, они становились холодно-голубыми, доволен — теплыми, когда был озабочен, приобретали остроту и требовательность, а скука их затуманивала.

Но больше всего они говорили о его исключительной самоуверенности, вере в себя и свои способности. Его самоуверенность не была слепой или эгоистичной. Как уже убедился читатель, он остро и весьма проницательно анализировал свои собственные решения. Как и у футбольного тренера, изучающего видеозаписи предыдущих игр, его самокритичность была ищущей и позитивной, направленной на устранение ошибок и улучшение положения.

Он принял и еще примет бессчетное множество решений, от которых зависит жизнь тысяч людей, не говоря уже о судьбе великих наций. Он делал это с уверенностью человека, который собрал всю необходимую информацию и предусмотрел все возможные последствия. А затем он действовал. В этом смысл командования.

Его самоуверенность порождала в других веру в него. Описывая его, почти все сотрудники, будь они вышестоящие или подчиненные, использовали слово "доверие". Люди доверяли Эйзенхауэру по совершенно определенной причине — он был надежен. Не соглашаясь с его решениями (а такое бывало нередко), они не подвергали сомнению его мотивы. Монтгомери был невысокого мнения об Эйзенхауэре как о солдате, но он ценил его другие качества. Не отказывая Эйзенхауэру в интеллигентности, он полагал, что "истинная его сила лежала в личностных качествах... Он обладает способностью притягивать к себе сердца людей, как магнит притягивает металлические предметы. Ему достаточно улыбнуться, чтобы вы тут же поверили ему" *83.

По отношению к своим сотрудникам и войскам, к своему начальству и подчиненным, а также к иностранным правительствам Эйзенхауэр всегда делал то, что говорил. Наградой ему было доверие людей. Из-за этого доверия, а также тех его личных качеств, которые это доверие вызывали, он был блестящим выбором на пост верховного главнокомандующего союзных экспедиционных сил, возможно, наилучшим выбором, который сделал в своей жизни Рузвельт.

7 декабря Эйзенхауэр встретился с Рузвельтом в Тунисе, где Президент сделал остановку на пути в Вашингтон. Рузвельт сошел с самолета, и его посадили в машину Эйзенхауэра. Когда машина тронулась с места, Президент повернулся к Эйзенхауэру и как бы между прочим сказал: "Ну, что ж, Айк, вам придется руководить операцией «Оверлорд»" *84.

Новость взбодрила Эйзенхауэра и сотрудников ОКНШ. Их дух упал, как только они стали готовиться к неминуемому отъезду Эйзенхауэра в Вашингтон. "А теперь мы чувствуем, — писал Гарри Батчер, — что у нас есть конкретная цель, которая добавляет энергии и нашей жизни, и нашей работе. Это уже разительно изменило Айка. Теперь он снова беспрестанно планирует и вслух обдумывает пригодность того или иного человека для той или иной должности" *85.

Выбор людей являлся наиважнейшей задачей, и Эйзенхауэр взялся за него, засучив рукава. Брэдли был уже назначен командующим 1-й американской армией, что радовало Эйзенхауэра. Командующим британскими сухопутными силами он хотел видеть Александера, но согласился на Монтгомери, когда Черчилль настоял на сохранении Александера в Италии. Смита Эйзенхауэр оставил начальником штаба. Он также настоял на возвращении с ним в Лондон всей своей "семьи" — Батчера, Текса Ли, Микки, Кей, двух стенографисток и двух водителей из женской вспомогательной службы, своего повара и двух негров, которые служили у него денщиками.

Кроме Брэдли, Эйзенхауэр очень хотел в свою команду еще одного американского генерала — Пэттона (хотя он никак не хотел избавиться от Кларка в Италии, он никогда не рассматривал возможность его использования в операции "Оверлорд"). Пэттон обошелся Эйзенхауэру не без потерь, потому что как раз во время назначения радиокомментатор Дрю Пирсон обнародовал сведения о рукоприкладстве Пэттона в самой недобросовестной и преувеличенной манере.

Эйзенхауэр, Военное министерство и Белый дом получили сотни писем, в большинстве которых требовалось, чтобы генерал, способный ударить в госпитале рядового, был уволен со службы. Маршалл, в свою очередь, потребовал объяснений. Ответ Эйзенхауэра занял четыре страницы машинописного текста, напечатанного через один интервал. Он заверил Маршалла, что, несмотря на мнение, будто Пэттон не получил официального осуждения (что соответствовало действительности), Эйзенхауэр предпринял "дисциплинарные действия", оказавшиеся "адекватными и действенными". По его мнению, лучшее, что можно было сделать в сложившейся ситуации, — это "сохранять спокойствие и оставить ему расхлебывать всю эту заваруху"*86. Эйзенхауэр отказался публично защищать свои действия или бездействие и посоветовал Пэттону молчать, поскольку, "по моему мнению, шторм вскоре минует" *87. В конце концов так и случилось, и Эйзенхауэр взял Пэттона с собой в Англию, как и почти всех других, кого он хотел, со средиземноморского театра военных действий.

Маршалл начал убеждать Эйзенхауэра приехать в Штаты в отпуск. Это вполне отвечало многократно высказанному желанию Эйзенхауэра провести несколько дней с Мейми, но противоречило его чувству долга и желанию с головой окунуться в новое дело. Он отнекивался, ссылаясь на громадный объем работы. Маршалл в конце концов придал этому форму приказа. "Вы будете вскоре испытывать невероятные перегрузки, — отмечал Маршалл. — Я имею в виду не обычный отпуск. Колоссально важно, чтобы вы были свежи умственно, и уж, конечно, недопустимо, чтобы вы от одной громадной проблемы без перерыва переходили к другой. Так что поезжайте домой, повидайтесь с женой и доверьте на двадцать минут кому-нибудь другому ваше дело в Англии" *88.

Эйзенхауэр сдался. Он решил лететь в Соединенные Штаты и отдохнуть там две недели. Он улетел в полдень последнего дня 1943 года. Прежде чем покинуть Средиземноморье, он написал своему другу: "Я провел здесь тяжелый год, и, видимо, пора уезжать" *89.

Этот год был отмечен большими завоеваниями на карте. Силы под командованием Эйзенхауэра завоевали Марокко, Алжир, Тунис, Сицилию и южную Италию. Стратегические же достижения были в лучшем случае скромны. Германия не потеряла территорий, жизненно важных для своей защиты. Ей не пришлось уменьшить «число своих дивизий во Франции или в России. В целом кампании Эйзенхауэра с ноября 1942 по декабрь 1943 года следует признать стратегической неудачей.

Никоим образом нельзя всю вину за это сваливать на Эйзенхауэра. Летом 1942 года он предупреждал своих политических боссов, что произойдет при замене операции "Раундап" на "Торч". Но часть вины, безусловно, лежит на нем. Чрезмерная осторожность, с которой он начал кампанию, его отказ рискнуть и добраться до Туниса раньше немцев, его отказ бросить войска на захват Сардинии, его отказ освободить Фридендалла от должности, его отказ воспользоваться шансом захватить Рим силами 82-й воздушно-десантной дивизии — все это способствовало той неважной ситуации, которую он оставлял в Италии. Союзные армии находились далеко на юге от Рима, и больших надежд на быстрое продвижение зимой не было. Союзники потратили много ресурсов на очень незначительные достижения.

С политической точки зрения кампания породила глубокое недоверие французов и русских к американцам и британцам, и те, и другие хотели открытия второго фронта в северо-западной Франции, и те, и другие очень подозрительно отнеслись к сделке с Дарланом и к переговорам Эйзенхауэра с Бадольо. Кампания принесла минимальные военные достижения ценой дипломатического провала.

Но 1943 год принес союзникам и очевидные достижения — он дал высшему командованию вообще и Эйзенхауэру в частности так необходимый опыт. Войска также узнали, насколько сурова война. Далее, Эйзенхауэр выяснил, кто из его подчиненных может выдержать напряжение битвы, а кто — нет. Если бы не операция "Торч", если бы вместо "Оверлорда" в 1944 году годом раньше была начата операция "Раундап", то союзники высадились бы на берег с ненадежным Эйзенхауэром во главе неопытных войск под командованием Ллойда Фридендалла. Отказ от идеи поставить Фридендалла во главе в Омаха-Бич во время кризиса сам по себе уже служит оправданием средиземноморской кампании.

В своей первой боевой кампании Эйзенхауэр был не уверен в себе, колебался, часто впадал в депрессию, становился раздражительным, выносил суждения на основе недостаточной информации, проявлял оборонительные склонности как в настроении, так и в тактике. Но он понял, насколько важно для него сохранять оптимизм в присутствии подчиненных, как дорого в бою обходится осторожность и на кого он может положиться в критических ситуациях.

В средиземноморской кампании Эйзенхауэр и его команда возмужали. Теперь, когда они готовились к высшей точке войны, к вторжению во Францию, они намного превосходили ту команду, которая вторглась в Северную Африку в ноябре 1942 года. В этом отношении операция "Торч" вполне себя оправдала.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ДЕНЬ "Д" И ОСВОБОЖДЕНИЕ ФРАНЦИИ

Айк прибыл в Вашингтон 2 января, в воскресенье, в полвторого ночи. Мейми узнала об этом всего за несколько часов до его приезда; она еще не спала, когда ее муж приехал в отель "Уордман-Парк". Эйзенхауэры проговорили ночь напролет обо всем на свете — о делах старых друзей, налогах, машине, назначении Айка, учебе Джона и о многом другом.

Мейми заметила изменения в муже. Он выглядел солиднее и старше, более уверенным в себе, чем полтора года назад. Он показался ей более серьезным, а его голос — более решительным. Ее беспокоило его неумеренное курение и радовала заразительная уверенность в успехе операции "Оверлорд".

После завтрака он объявил, что уезжает в Военное министерство на встречу с Маршаллом, и тут же уехал. Время теперь ему было дорого, как никогда раньше. В течение последующих двух недель Мейми убедилась, что для него стало привычным резко прекращать беседу или встречу, и не потому, что он стал грубым, а просто привык к этому и ожидал, что все вокруг понимают: ему пора переходить к следующей проблеме.

6 января Эйзенхауэры сели в личный вагон Маршалла и отправились в Уайт-Сулфур-Спрингс, где начальник штаба снял для них маленький коттедж, в котором они должны были провести два дня в полнейшем уединении. Отдых не во всем оказался покойным и приятным, потому что Айк дважды, оговорившись, назвал Мейми "Кей", что привело Мейми в бешенство. Айк покраснел, объяснил, что Кей ничего не значит для него, просто она практически единственная женщина, которую он видел за последние полтора года, и поэтому ее имя выскочило вполне механически. Это объяснение не удовлетворило Мейми*1.

Возвратившись в Вашингтон, Эйзенхауэр принял участие в серии совещаний. Он встретился с Маршаллом и генералом Генри Арнольдом, который командовал военно-воздушными силами. Эйзенхауэра волновала организация и структура командования военно-воздушными силами в Британии. ОКНШ выделил для операции "Оверлорд" тактическую авиацию и истребители. Командующим назначили маршала королевских военно-воздушных сил Трэффорда Лей-Мэллори, который непосредственно подчинялся Эйзенхауэру (Теддер хотя и являлся заместителем верховного командующего Эйзенхауэра, но оставался без портфеля). Бомбардировочная авиация не входила в структуру "Оверлорда". Генерал Артур Харрис возглавлял бомбардировочную авиацию королевских ВВС, а генерал Карл Шпаатц командовал 8-й американской военно-воздушной армией. И Харрис, и Шпаатц имели собственные стратегические взгляды, Харрис надеялся принудить немцев к капитуляции ужасающими бомбардировками немецких городов, а Шпаатц — выборочным уничтожением ключевых отраслей промышленности, особенно нефтеперегонных заводов. Оба не верили в необходимость "Оверлорда". Подчиненные Шпаатца говорили, что им достаточно двадцати или тридцати ясных дней, чтобы самим закончить эту войну.

Эйзенхауэр считал это опасной ерундой. Он был уверен, что Германия капитулирует только после поражения на земле. Поэтому "Оверлорд" должен был стать великой операцией второй мировой войны. На начальной стадии немцы будут иметь десятикратное превосходство во Франции; только доминирование в воздухе может обеспечить проведение "Оверлорда". Эйзенхауэр хотел собрать воедино всю бомбардировочную авиацию союзников, действующую во внутренних районах Германии, и использовать ее непосредственно в интересах операции "Оверлорд". Для этого он хотел лично руководить бомбардировочной авиацией королевских ВВС и 8-й военно-воздушной армией. Вопрос оставался в подвешенном состоянии.

12 января Эйзенхауэр отправился в Белый дом на личную встречу с Рузвельтом. Он нашел Рузвельта в постели, тот болел гриппом. Они говорили два часа, большей частью о французских и немецких делах. Эйзенхауэра огорчало отношение Вашингтона к лидеру "Свободной Франции" Шарлю де Голлю. Перед отъездом из Алжира Эйзенхауэр встретился с де Голлем, Батчер назвал эту встречу "праздником любви". "Мне нужна ваша помощь, — сказал Эйзенхауэр де Голлю, — и я пришел вас просить о ней". Де Голль ответил: "Великолепно! Вы настоящий человек! Потому что умеете признать, что были не правы"*2. Эйзенхауэр имел в виду французское Сопротивление. Он рассчитывал на его силы для проведения саботажных операций в день "Д" и для получения информации о размещении и передвижении немецких частей, и он знал, что Сопротивление ответит согласием только на просьбу де Голля. Смит и де Голль выработали соглашение, по которому Сопротивление будет подчиняться Эйзенхауэру, а Эйзенхауэр взамен обещал французским силам участвовать в освобождении Парижа, кроме того, "Свободная Франция" будет осуществлять гражданский контроль над освобожденными районами Франции.

Но в Вашингтоне, к своему огорчению, Эйзенхауэр обнаружил, что никто не хотел иметь дело с де Голлем. Рузвельт утверждал, что французский народ не подчинится "Свободной Франции" и что любая попытка навязать Франции де Голля приведет к гражданской войне. Эйзенхауэр считал позицию Президента нереалистичной и вежливо сообщил ему об этом, но Президент был неумолим. Трудности, связанные с попыткой союзников игнорировать де Голля, стоили Эйзенхауэру, как он сам потом говорил, дорого: появилось "очень много новых удручающих проблем", которые он должен был решать перед днем "Д" *3.

Затем Эйзенхауэр затронул проблему оккупации Германии. Он сказал Президенту, что считает ошибкой план разделения Германии на три зоны — американскую, английскую и русскую. Германия, заявил он, не должна делиться на зоны; военное правление должно осуществляться союзными силами, находящимися в подчинении одного командующего. Это упростит управление и облегчит контроль за Красной Армией в ее районах оккупации. Рузвельт, оставшийся при своем мнении, сказал, что с русскими справится сам.

На следующий день отпуск Эйзенхауэра закончился. Мейми огорчала его сосредоточенность на операции "Оверлорд", его очевидное желание возвратиться в Лондон и слишком малое время, которое они провели вместе. Наблюдая, как он готовится к очередному длительному отъезду, она изнывала от горя. "Не возвращайся до окончания войны, Айк, — сказала она ему. — Я не могу терять тебя снова" *4.

Неделю спустя он писал ей: "Я очень рад, что побывал дома, — даже несмотря на то, что порой не все шло гладко! Я думаю, что это объясняется нашей долгой разлукой, и прежде чем мы снова познакомились, настало время уезжать". Еще через четыре дня он поблагодарил Мейми за "третье письмо, которое я получил после отпуска, и все они превосходные, лучшие изо всех, что я получил с июня 1942 года". В целом он считал, что, несмотря на шероховатости, "моя поездка домой приносит дивиденды!" *5

Возвратившись в Лондон, Эйзенхауэр устроился в уже знакомом доме № 20 на Гровенор-сквер. "Сейчас мы приводим все в порядок и готовимся к настоящей работе", — писал он своему другу вскоре после приезда *6. На сей раз дело шло легче, чем в июне 1942 года. Сотрудники Верховного штаба союзных экспедиционных сил в Европе (ВШСЭС) перешли из ШОС; командующие полевых соединений, за исключением Лей-Мэллори, имели боевой опыт Средиземноморской кампании; у Эйзенхауэра за плечами уже были три десантных операции; принимая все это во внимание, надо сказать, что команда Эйзенхауэра была испытана в бою, привержена союзническому единству, верила своему лидеру и рвалась в дело. По сравнению с командой, которую он имел перед операцией "Торч", эта была намного лучше; как это выразил сам Эйзенхауэр, "на место беспорядка пришел порядок, страх и сомнение сменились уверенностью" *7.

Теперешняя команда обладала единомыслием, которого не было у прежней. По словам Эйзенхауэра, в ВШСЭС "было глубокое убеждение, что мы приближаемся к критической точке, значение которой невозможно переоценить". Все работали "как лошади", с удовольствием отмечал он. Как всегда, он видел прежде всего положительные стороны. "Наши проблемы сложны и невероятно трудны", — говорил он, но не допускал и сомнения, что они не будут решены.

Внутренне он волновался не меньше других, но никогда не показывал это своим подчиненным. "С приближением великого дня, — писал он в начале апреля, — растет напряжение, и люди все больше нервничают. На этот раз атмосфера наэлектризованнее, чем когда-либо раньше, что связано с грандиозностью задачи". В этих условиях "самыми важными для здоровья... являются юмор и вера" *8.

Еще одно большое различие между периодами, предшествовавшими двум обсуждаемым операциям, заключалось в том, что в 1944 году Эйзенхауэру уже не требовалось завоевывать уважение у британцев. Его отношения с Черчиллем были таковы, что он мог до остервенения спорить с премьер-министром без каких-либо последствий для их дружбы и взаимного уважения. Если не считать Брука, он хорошо ладил с британскими начальниками штабов. Его отношения с Монтгомери характеризовались официальной корректностью, но не теплотой; с Теддером, напротив, его связывала крепкая дружба. С Каннингхэмом же они основали общество взаимного восхищения.

Более теплые личные отношения с британцами в 1944 году по сравнению с 1942-м частично объясняются и тем, что на этот раз место, время и дата наступления были определены, а не являлись предметом спора. Место высадки — Нормандия, к западу от устья реки Орн, время — вскоре после рассвета, дата — 1 мая.

Этот выбор определялся комплексом факторов. Главным, конечно, являлось состояние немецкой обороны; она была самой насыщенной вокруг французских портов, и особенно Па-де-Кале, который, если бы не это обстоятельство, стал бы самой очевидной мишенью, поскольку лежал на кратчайшей прямой между Англией и Германией. Рассвет был выбран по той причине, что он позволял судам пересечь Ла-Манш под покровом темноты, а войскам оставлял целый день для отвоевания плацдарма. 1 мая объясняется фазой Луны и приливом; союзные экспедиционные силы должны сойти на берег во время наивысшего прилива, что позволит им избежать немецких подводных заграждений, а бомбардировщикам и парашютистам требовалась ночью хотя бы половина лунного диска. Наступление должно было начаться достаточно поздно, чтобы дать возможность войскам пройти подготовку на Британских островах, и достаточно рано, чтобы у союзников оставалось по крайней мере четыре месяца хорошей погоды во Франции. Эти условия выполнялись только три раза весной 1944 года — в первые дни мая, в первую и третью недели июня.

Вопрос, который не был решен и доставлял Эйзенхауэру постоянные неприятности, заключался в обеспечении операции "Овер-лорд" десантными транспортами и авиационной поддержкой. Для Эйзенхауэра, убежденного, что "Оверлорд" — великая операция, вопрос о подчинении ему необходимых средств был само собой разумеющимся. "Необходимо преодолеть все препятствия, — заявлял он в своем первоначальном докладе ОКНШ, — пойти на любое неудобство и любой риск, но обеспечить сокрушительный характер нашего удара. Мы не можем позволить себе неудачи" *9.

А это означало, среди прочего, что он должен располагать десантными транспортами, необходимыми для одновременной высадки пяти дивизий и еще двух дополнительных все в тот же день "Д". "Это минимум, который нам нужен для достижения успеха", — предупреждал он, и, чтобы его обеспечить, он готов был на любые жертвы. Сверх того количества десантных судов, которые были выделены для операции "Оверлорд", ему требовалось еще двести семьдесят одно судно, и, чтобы получить их, он решил уже в течение первой недели в Лондоне отложить день "Д" с 1 мая на начало июня, чтобы за месяц получить дополнительные десантные транспорты (месячное производство составляло почти сто судов)*10.

Общемировая нехватка десантных средств сказывалась на ситуации. В один из моментов Черчилль заворчал: "Судьбы двух великих империй... кажется, зависят от проклятых штук, которые называются десантными транспортами"*11.

Лондонская жизнь постоянно отвлекала, потому что Черчилль, американский посол и другие важные персоны считали возможным обращаться к нему в любой час, да и сотрудники не могли противостоять соблазнам лондонской ночной жизни. В феврале Эйзенхауэр перевел свой штаб за город, в Буши-парк. Разбили палатки под маскировочными сетками; поворчав, за Эйзенхауэром двинулся и персонал ВШСЭС.

Для себя Эйзенхауэр выбрал маленький дом на краю парка, который назывался Телеграфным коттеджем. Верховный командующий, таким образом, имел самый скромный из всех домов генералов Англии, но Эйзенхауэр был счастлив, поскольку в Телеграфном коттедже он мог работать, думать, расслабляться, время от времени играть в гольф и читать вестерны, не боясь, что его прервут. Здесь он мог насладиться редкой минутой наедине с Кей.

На публике Кей была постоянно рядом с ним. Она сопровождала Эйзенхауэра на встречи с Черчиллем, королем Георгом VI и другими. Эйзенхауэр добился, чтобы ей, несмотря на британское подданство, присвоили звание лейтенанта вспомогательной службы США. Десятилетия спустя в книге, опубликованной уже после ее смерти, Кей утверждала, что они были влюблены друг в друга и оба поняли это после его возвращения из Вашингтона. "Я сходила с ума от его поцелуев", — писала она.

По ее описанию, это был страстный, но незавершенный роман, частью потому — если отвлечься от нескольких случайных моментов,— что они редко оставались наедине, но главным образом по той причине, что Эйзенхауэра — как это и случилось однажды вечером, когда они попытались заняться любовью, — подводила мужская сила. Это могло происходить потому, что, как выразился один адъютант, "у Айка было слишком много забот", или же по той причине, что его строгое моральное чувство пересиливало страсть. А может, случая этого никогда и не было и он рожден фантазией старой женщины. Этого уже никто не узнает. Важно только отметить, что даже Кей никогда не утверждала, что у них был настоящий любовный роман *12.

У других генералов романы были, как принято у мужчин на войне с незапамятных времен, но ни один другой генерал не был так открыт публичному вниманию, как Эйзенхауэр. Когда Мейми написала ему о "сказках... дошедших до моих ушей", о "ночных клубах, веселье и вольных нравах" американских офицеров в Лондоне, он быстро ответил: "Насколько я вижу, 99% офицеров и солдат слишком заняты, чтобы думать о чем-либо еще [кроме работы]... картины, которые рисуются слухами, очень преувеличены. Что касается людей вокруг меня, я знаю, что главное для них — это работа и что их привычки вне подозрений" *13.

"Оверлорд" являлся прямой фронтальной наступательной операцией против защищенной позиции противника. Немецкая линия, или Атлантический вал, была непрерывной, так что обойти ее с фланга не представлялось возможным. Немцы обладали преимуществом в людской силе и выгодами наземных коммуникаций, так что войска Эйзенхауэра не могли их пересилить в обычном бою. Преимуществом Эйзенхауэра был контроль над морским и воздушным пространством, который означал, что бомбардировщики и суда союзников могли бомбить места расположения и окопы противника с большей интенсивностью, чем при артиллерийских заслонах первой мировой войны. Кроме того, он наступал, а значит — знал, где и когда будет вестись сражение. Более того, у него не было защитных линий, которые необходимо содержать в порядке, поэтому он мог сконцентрировать все свои ресурсы на относительно узком фронте в Нормандии, в то время как немцы были вынуждены распылять свои силы по всему побережью.

Бомбардировщики Харриса и Шпаатца должны были сыграть ключевую роль. С этим все были согласны; каждый бомбардировщик, способный взлететь, должен будет участвовать в налете на береговую оборону в Нормандии накануне дня "Д". Однако споров о роли бомбардировщиков в течение двух месяцев, предшествующих вторжению, велось немало. Эйзенхауэр настаивал, чтобы бомбардировочная авиация перешла под контроль ВШСЭС и выполняла так называемый Транспортный план, нацеленный на разрушение французской железнодорожной системы и снижение мобильности немцев.

6 марта Пэттон приехал к Эйзенхауэру в Буши-парк. Его пригласили в кабинет, когда Эйзенхауэр говорил по телефону с Теддером.

"Послушай, Артур, — говорил Эйзенхауэр, — я устал от примадонн. Ради Бога, скажи этой своре, что, если они не перестанут ссориться, как дети, и не начнут работать совместно, я скажу премьер-министру, чтобы он подобрал кого-нибудь другого для этой проклятой войны. Я умываю руки". Пэттон обратил внимание на властные нотки в его голосе; Эйзенхауэр со всей очевидностью брал быка за рога, и это не могло не произвести впечатление на Пэттона *14.

Маршалл поддерживал Эйзенхауэра в этом споре; Черчилль — Харриса и Шпаатца. Эйзенхауэр сказал Черчиллю, что, если боссы откажутся полностью подчинить все усилия операции "Оверлорд", в частности, отказав ему в бомбардировщиках, он просто "будет вынужден отправиться домой" *15.

Крайняя угроза (какой контраст с американскими военными лидерами во Вьетнаме!) изменила позицию Черчилля. В результате Теддер приготовил список более чем семидесяти железнодорожных целей во Франции и Бельгии. Бомбардировщики принялись за французскую железнодорожную систему. Ко дню "Д" союзники сбросили на железнодорожные центры, мосты и линии семьдесят шесть тысяч тонн бомб. Мосты через Сену к западу от Парижа были разрушены полностью. Если перевозки января и февраля 1944 года принять за 100%, то железнодорожное движение уменьшилось к середине мая до 69%, ко дню "Д" - до 38%.

За время войны у Эйзенхауэра возникали десятки больших и сотни малых разногласий с Черчиллем и ОКНШ, но единственный случай, когда он пригрозил отставкой, касался командования стратегической авиацией. Он тогда был абсолютно уверен в своей правоте и никогда не имел оснований изменить свое мнение. В 1968 году в одном из своих последних интервью с автором этой книги он сказал, что самым большим своим личным вкладом в успех "Оверлорда" считает то, что настоял на Транспортном плане.

Эйзенхауэр играл определенную роль и в решении таких проблем, как искусственные гавани, специально сконструированные танки, штурмовая техника, план дезинформации, доставка людей и оборудования в южные английские порты, перевозка их через Ла-Манш и снабжение их в Нормандии.

"Оверлорд" была самой большой десантной операцией в истории, в которой участвовали самые большие воздушная и морская армады. Она требовала и имела в высшей степени исчерпывающее планирование, в которое были вовлечены тысячи людей. Один только ВШСЭС насчитывал 16 312 сотрудников, из них 2829 офицеров (1600 американцев, 1229 британцев). Кроме того, существовали штабы американских и британских армий, корпусов и дивизий, и все они работали на "Оверлорд".

Эти громадные бюрократии хорошо справлялись с тем, ради чего они создавались, но их ограничения были очевидными. Они могли предложить, спланировать, посоветовать, исследовать, но они не могли действовать. И ни один член этих бюрократических организмов не видел проблему в целом. Каждый индивидуум играл свою специфическую роль и мог сосредоточиться только на одном блоке проблем; каждый штабной офицер был экспертом, который бился над решением своей собственной задачи. Офицеры могли изучить, проанализировать проблему и высказать рекомендации, но они не (могли решать и приказывать.

Кто-то должен был давать бюрократам направление; кто-то должен был взять всю собранную ими информацию, осмыслить и упорядочить ее; кто-то должен был соединить все части в целое; кто-то должен был взять на себя ответственность и действовать.

Все это стекалось к Эйзенхауэру. Он служил воронкой, через которую проходило все. Только его беспокойство было безмерным, только он нес на себе чудовищное бремя командования. Такая позиция ставила его под невероятное давление, которое росло в геометрической прогрессии с приближением дня "Д".

"Он выглядит измотанным и усталым, — отмечал Батчер 12 мая.— Напряжение сказывается на нем. Он выглядит старше, чем когда-либо". С приближением дня "Д" проблемы возрастут, многие из них трудноразрешимы, а некоторые неразрешимы вообще. И все же Батчер чувствовал, что все закончится благополучно, что Эйзенхауэр выдюжит. "К счастью, он обладает свойством приходить в себя после одной ночи хорошего сна" *16.

К сожалению, такие ночи были редки. Напряжение и усталость все чаще появлялись на лице Эйзенхауэра, особенно после инспекционных поездок в тренировочные лагеря, где он наблюдал за парнями, которых вскоре пошлет штурмовать Атлантический вал Гитлера. Озабоченность сквозила и в его письмах Мейми. Почти каждое письмо, написанное в тот период, содержало фантазию на тему выхода на пенсию после войны. Упор делался на праздном времяпровождении в теплых краях.

Только в письмах Мейми он мог отвлечься от операции "Овер-лорд". Он выражал в них свои глубинные чувства. Он ненавидел войну и необходимость посылать парней на смерть. "Как я хочу, чтобы эта жестокая война побыстрее закончилась", — писал он Мейми. Именно ему приходилось суммировать потери, которых было немало в воздушной войне, но которых будет значительно больше с началом вторжения. Подсчет человеческих жертв был "ужасно печальным делом". Сердце у него разрывалось, стоило ему подумать, "сколько молодых людей сгинуло навеки", и, хотя он выработал у себя "защитный панцирь", он не мог "убежать от того факта, что известия о жертвах приносят боль и горе в семьи по всей стране. Матерям, отцам, братьям, сестрам, женам и друзьям трудно примириться с успокоительной философией и сохранить веру в вечную справедливость. Война требует настоящей твердости духа не только от солдат, которые должны терпеть, но и от домашних, которые вынуждены жертвовать лучшим из того, что имеют".

"Я думаю, что все эти беды и испытания ниспосланы в мир из-за какой-то великой слабости, — писал он в другом письме, — но хочется думать, что человеческий ум, не говоря уже о его духе, должен найти способ побороть войну. Впрочем, человечество пытается с этим справиться уже многие сотни лет, и его неудача лишь добавляет пессимизма человеку, который попал в трудное положение!" *17

Контраст между Эйзенхауэром и теми генералами, которые гордились войной, неизмерим. Неудивительно, что в 1940-х годах миллионы американцев чувствовали, что уж если их близкому человеку предстоит идти на войну, то пусть его командиром будет генерал Эйзенхауэр. Пэттон, Макартур, Брэдли, Маршалл и другие — все имели свои сильные стороны, но только Эйзенхауэру было свойственно столь острое чувство горя, которое вызывали потери близких дома.

Это переживание Эйзенхауэра имело столь глубокие корни, что не оставляло его всю жизнь. Во время съемки в 1964 году телевизионного фильма Уолтера Кронкайта "День "Д" плюс 20" Кронкайт спросил у него о впечатлениях по возвращении в Нормандию. Отвечая, он заговорил не о танках, орудиях, самолетах, судах, не о личностях командующих и их оппонентов и не о победе. Вместо этого он заговорил о семьях американцев, похороненных на американском кладбище в Нормандии. Он сказал, что, когда бы ни приходил сюда, не мог не думать о том, какое благословение для него и Мейми их внуки и как печально думать о тех парах в Америке, которые лишены такого счастья, поскольку их единственный сын похоронен во Франции.

Одна из причин, скорее рациональная, чем эмоциональная, его заботы о войсках заключалась в понимании того факта, что, хотя ВШСЭС, генералы и адмиралы могут спланировать, подготовить почву, оказать поддержку, обеспечить необходимое снабжение, обмануть немцев и бесчисленным числом других методов способствовать победе, в конечном счете успех зависел от пехотинца на побережье Нормандии. Если он решит идти вперед под немецким огнем, операция "Оверлорд" будет успешной. Если он спрячется за вытащенным на землю десантным транспортом, операция провалится. Все операции в конце концов упираются в это.

Вот почему Эйзенхауэр проводил много времени перед днем "Д" в войсках. Он хотел, чтобы его увидело большинство солдат. Он был уверен, что каждый солдат, которому предстоит высаживаться на берег в день "Д", должен иметь возможность, по крайней мере, посмотреть на того человека, который посылает его в бой; он сам сумел поговорить с сотнями людей. За четыре месяца, с 1 февраля по 1 июня, он посетил двадцать шесть дивизий, двадцать четыре аэродрома, пять крейсеров и множество мастерских, складов, госпиталей и других военных учреждений. Люди собирались вокруг него, ломая субординацию, а он выступал с короткой речью и пожимал им руки.

Он всегда умел увидеть в рядовом личность. Другие генералы тоже подчас говорили с солдатами, но никто из них не обладал проникновенностью Эйзенхауэра. Брэдли, Пэттон, Монтгомери и остальные интересовались обычно военной специальностью, подготовкой, вооружением.

Первый вопрос Эйзенхауэра всегда был такой: "Из каких ты краев?" Ему хотелось знать об их семьях, чем они занимались ранее в Соединенных Штатах и что собираются делать после войны. Он любил поговорить с ними о скотоводческих фермах в Техасе, молочных фермах в Висконсине или же о лесозаготовках в Монтане. Для коллег Эйзенхауэра люди были солдатами; для Эйзенхауэра они были гражданами, временно против своей воли вовлеченными в войну, участие в которой они считали долгом. Его лицо светлело, когда он встречал парня из Канзаса; он не терял надежды встретить кого-нибудь из Абилина, но этого так и не случилось. Британцы и канадцы отвечали на дружелюбие, демократичность и любопытство Эйзенхауэра с той же искренностью, что и американцы.

Весной 1944 года он произнес перед выпускниками Сандхерста одну из своих лучших речей-экспромтов. Он говорил о великих ценностях и дал каждому понять, что их собственный шанс на счастливую приличную жизнь непосредственно связан с операцией "Оверлорд". Он напомнил им о великих традициях Сандхерста. Он говорил новоиспеченным офицерам, что они должны быть отцами своим солдатам, даже если те вдвое старше их, что они должны защищать своих солдат, стоять за них горой, даже если те совершили нарушение. Их роты, говорил он, садясь на своего любимого конька, должны быть большими семьями, а они должны быть главами этих семей, обеспечивающими порядок, подготовку людей, оснащенность их всем необходимым и постоянную готовность к бою. Реакция выпускников Сандхерста, как свидетельствует Тор Смит, офицер из отдела общественных взаимоотношений ВШСЭС, была "великолепной. Они буквально влюбились в него" *18.

По самой решительной рекомендации Эйзенхауэра Маршалл назначил командующим 1-й американской армией Брэдли. Командующим армией второго эшелона, 3-й, Эйзенхауэр назначил Пэттона. До активизации 3-й армии роль Пэттона заключалась в командовании фиктивной группой армий в Дувре, что входило в план дезинформации немцев. Это отвлекало Пэттона от активных приготовлений и делало его более, чем обычно, нервным и раздражительным. Чтобы стать еще заметнее для немцев, он участвовал во многих публичных мероприятиях. 25 апреля на открытии клуба, устроенного британскими женщинами для американских служащих, он говорил об англо-американском единстве. Он убеждал аудиторию в важности этого предмета, "поскольку очевидно, что британцам и американцам предстоит править миром, и чем лучше мы знаем друг друга, тем увереннее справимся с этой ролью". Репортер, писавший отчет об этом событии, заявление Пэттона передал по телеграфу, и оно широко разошлось по миру. Разразилась буря критики, и Эйзенхауэр получил очередную проблему. Огорченный Маршалл прислал Эйзенхауэру телеграмму. Начальник штаба писал, что он только что отправил в Сенат список на присвоение очередных воинских званий и фамилия Пэттона в этом списке есть. Маршалл горестно отмечает, что "интервью Пэттона, видимо, определило судьбу всего списка!". Он просил Эйзенхауэра разобраться и доложить *19.

"Очевидно, что он не способен руководствоваться здравым смыслом", — сказал Эйзенхауэр о Пэттоне. "Я так устал от неприятностей, которые он постоянно доставляет вам, Военному министерству, не говоря уж обо мне, что я подумываю о самых решительных мерах". Маршалл ответил в тот же день. "Вы несете бремя ответственности за успех «Оверлорда»". Если Эйзенхауэр считает, что операций может обойтись без Пэттона, и если он хочет освободить его от должности, "то пусть так и будет". Если Эйзенхауэр чувствовал, что не может обойтись без Пэттона, то, "между нами говоря, мы сумеем выдержать бремя... его сохранения" *20.

Эйзенхауэр послал Пэттону язвительное письмо. Он писал, что его огорчила не столько реакция прессы, сколько "предположение, что ты не умеешь держать язык за зубами... Я неоднократно предупреждал тебя, что импульсивность в делах и речах до добра не доведут...". Инцидент заставил Эйзенхауэра усомниться в "зрелом суждении [Пэттона], без которого невозможна высокая военная карьера". Он завершил послание словами, что еще не решил, как поступить, но, если за это время Пэттон совершит хоть что-то, раздражающее Военное министерство или ВШСЭС, "я немедленно отправляю тебя в отставку" *21.

1 мая в 11 часов утра Пэттона пригласили в кабинет Эйзенхауэра. Стреляный воробей в таких переделках, Пэттон пустился во все тяжкие. Он изобразил крайнее отчаяние, сказал, что ему жить не хочется, но что он будет сражаться, если "они" ему позволят. Он драматически предложил добровольно уйти в отставку, чтобы не доставлять неприятности своему дорогому другу. Хотя Пэттон был в каске (он был единственным офицером, который приезжал в каске на встречи с Эйзенхауэром в Буши-парк), вид его выражал сожаление — сущий набедокуривший мальчишка, который стыдится случившегося.

Эйзенхауэр не мог заставить себя отослать "Джорджи" домой. Он сказал, что решил его оставить. По лицу Пэттона заструились слезы. Он заверил Эйзенхауэра в признательности и лояльности. Как Эйзенхауэр описывал позднее, "жестом почти мальчишеского раскаяния он положил голову на мое плечо". Из-за этого каска упала с его головы и покатилась по полу. Вся эта сцена показалась Эйзенхауэру "странной", и он закончил встречу *22.

Улыбающийся и жизнерадостный Пэттон возвратился в Дувр, где отметил в дневнике, что перехитрил Айка. Он утверждал, что сохранением поста обязан не "случаю", а "Божьему промыслу".

В отличие от Эйзенхауэра Батчер никогда не был очарован Пэттоном. Он отмечал, что Пэттон был "мастером лести и преуспел в том, чтобы любую разницу во взглядах с Эйзенхауэром обращать в прославление суждений верховного командующего". Но если Батчер видел то, что ускользало от взгляда Эйзенхауэра, то верно и обратное. Пэттон хвастался, что его терпят как эксцентричного гения, поскольку не могут без него обойтись, и он был прав. Качества, которые делали его великим актером, делали его и великим командиром, и Эйзенхауэр знал это. "Ты задолжал нам несколько побед, — сказал Эйзенхауэр Пэттону после завершения инцидента. — Возврати долги, и мир признает мою мудрость" *23.

15 мая командиры Эйзенхауэра встретились в старинной школе Сейнт-Пол в Западном Кенсингтоне для заключительного совещания. Сейнт-Пол был местоположением штаба 21-й группы армий, которой руководил Монтгомери (в этой школе он в детстве учился), и распорядителем шоу был главным образом он. Это было небольшое, но очень почтенное собрание. ВШСЭС разослал официальные тисненые приглашения. Присутствовали король, премьер-министр и другие знаменитости. Эйзенхауэр произнес короткую приветственную речь, а затем передал слово Монтгомери. У него на полу лежала громадная рельефная карта Нормандии шириной с городскую улицу, и — как вспоминал Брэдли — "Монти, словно гигант в лилипутской Франции, с редким искусством вышагивал по ней, показывая путь 21-й группы армий" *24.

Из уважения к Эйзенхауэру и Черчиллю Монтгомери даже нарушил свое очень давнее правило и разрешил курить в своем присутствии. Он начал с напоминания присутствующим основной проблемы — немцы имеют во Франции шестьдесят дивизий, десять из них бронетанковые, под командованием ужасного Роммеля. Монтгомери назвал своего противника "энергичным и решительным военачальником; он значительно изменился со времени вступления в должность (с января). Он сильнее всего в срыве наступления; его конек — разрушение; он слишком импульсивен для затяжного сражения. Он сделает все возможное... чтобы сорвать высадку наших танков, используя для контратаки свои".

Моральный дух немцев был высок. Противник верил, что с помощью комбинации подводных заграждений, стационарной береговой обороны и протяженной хорошо защищенной системы окопов союзники могут быть остановлены еще на побережье. Затем Роммель вызовет подкрепление, а его способности в этом отношении, по данным разведки союзников, впечатляли. Монтгомери сказал, что Роммель может иметь девять дивизий в битве за Нормандию на второй день и тринадцать — на третий. На шестой день после дня "Д" Роммель сможет контратаковать союзников силами всех десяти танковых дивизий. Мобилизация сил ВШСЭС, напротив, будет медленной; тем самым немцы ожидают спихнуть силы "Оверлорда" в море.

Несмотря на мрачные предсказания при рассказе о планах союзников, Монтгомери излучал оптимизм. По мере рассказа аппетиты его росли. Захват побережья его интересовал в наименьшей степени. В день "Д" он намеревался проникнуть в глубь территории и "расчистить наш путь вперед". Не исключено, сказал он, что Фалеза (тридцать две мили от побережья) он достигнет в первый же день. Он намеревался спешно послать бронетанковые колонны в направлении Кана, поскольку "это расстроит планы противника и позволит нам нарастить собственные силы. Мы должны быстро завоевать пространство и наметить цели в глубине страны". Он сказал, что намеревается взять Кан в первый день, прорвать немецкую оборону на этом (левом или восточном) фланге, а затем двигаться вдоль побережья к Сене.

После выступления Монтгомери короткое приветствие произнес король. Затем Черчилль "начал медленно, а закончил быстро. Он превозносил храбрость, великодушие и упорство как человеческие качества, более важные, чем любые вооружения". Король должен был уйти рано; перед уходом Эйзенхауэр поблагодарил его за внимание и попросил не беспокоиться. В день "Д" в воздух поднимутся семь тысяч самолетов, сказал он. Моряки "собрали армаду... которую мир еще не видел". Все, что остается сухопутным войскам, — это высадиться и захватить несколько вилл для важных персон, "особенно для короля, которого будут... приветствовать во Франции".

Шпаатц, Харрис, Брэдли и командующий военно-морскими силами адмирал Бертрам Рэмсей рассказали о роли сил, которыми они командуют, в великом предприятии. Бруку, который был в дурном настроении, все это не понравилось. Шпаатц наводил на него скуку. В своем дневнике Брук жаловался, что "Харрис рассказал нам, как легко он мог бы выиграть войну, если бы ему не мешало существование двух других родов войск". Брука особенно беспокоил Эйзенхауэр. "Мое главное впечатление состоит в том, что Эйзенхауэр не является настоящим мотором мысли, планов, энергии или руководства". Он боялся, что роль верховного командующего сводилась "просто к координации, добрым отношениям и агитации за союзническое сотрудничество". Он задавал себе вопрос, достаточны ли эти качества для выполнения грандиозной задачи, и не мог ответить утвердительно. Когда эта встреча заканчивалась (таким образом, отмечает стенограмма, завершилось "величайшее собрание военных руководителей в истории"), Брук все еще качал головой *25.

Но встреча действительно помогла рассеять давние сомнения Черчилля. В начале 1944 года премьер-министр все еще сомневался в мудрости наступления через Ла-Манш; однажды он сказал Эйзенхауэру: "Когда я думаю о побережье Нормандии, усеянном цветом американской и британской молодежи... я сомневаюсь... я сомневаюсь". В начале мая Эйзенхауэр обедал наедине с Черчиллем. При расставании Черчилль разволновался. Со слезами на глазах он сказал: "Я в этом деле с вами до конца, и если оно провалится, то мы уйдем вместе". Но после встречи в Сейнт-Поле Черчилль заметил Эйзенхауэру: "Я все больше укрепляюсь верой в этом деле" *26.

Эйзенхауэр, со своей стороны, никогда не сомневался в успехе, во всяком случае еще в январе 1942 года он записал в дневнике: "Мы должны отправиться в Европу и там сражаться". Теперь он верил это больше, чем когда-либо. Как он сам выразился: "В воздухе запахло победой" *27.

Заботы и проблемы не оставляли Эйзенхауэра до последней минуты. 29 мая Лей-Мэллори написал ему, что его беспокоят последние разведданные — немцы укрепляют район, где американцы собираются высадить свой парашютный десант. Лей-Мэллори считал вероятным, что "максимум 30% воздушных грузов будут пригодны для использования против врага". Он заключил, что воздушно-десантная операция "принесет результат, если она восполнит что-то, в чем вы нуждаетесь, если же успех морской высадки... зависит от воздушного десанта, то боюсь, что тем самым она ставится в опасное положение". Он хотел, чтобы воздушный десант был отменен. Потом Лей-Мэллори решил, что одного письма недостаточно, и 30 мая сам приехал к Эйзенхауэру, чтобы лично доложить о своих сомнениях. Он говорил о "бессмысленном уничтожении двух прекрасных дивизий (82-й и 101-й авиадесантных), предупреждая, что потери могут достичь 70%" *28.

Как сказал об этом позднее сам Эйзенхауэр: "Трудно придумать более душераздирающую проблему"'. Он знал, что на парашютистов рассчитывал Брэдли. Он ушел в свою палатку подумать об альтернативах. Решив, что в отмене больше опасности, он по телефону сообщил Лей-Мэллори, что операция будет выполняться, как намечено.

Затем он еще раз позвонил Лей-Мэллори и сказал, что командирам остается только "разрабатывать до последней детали все то, что способно уменьшить опасность". Эйзенхауэр также приказал ему проследить за тем, чтобы в задействованных в десанте войсках поддерживался высокий дух. "Как и всем остальным солдатам, им следует понимать, что предстоит тяжелая работа, но они должны уходить на задание с решимостью ее выполнить" *29.

2 июня Эйзенхауэр перебрался из Лондона в Саутуик-хаус к северу от Плимута, удобную усадьбу с прекрасными видами, где ранее размещался штаб адмирала Рэмсея, а теперь Эйзенхауэр устроил свой передовой командный пункт.

Там он написал приказ на день высадки: "Солдаты, матросы и летчики союзных экспедиционных сил! Вам предстоит начать десантную операцию, к которой мы готовились все эти месяцы. На вас смотрит весь мир. Надежды и молитвы всех свободолюбивых людей с вами. Вместе с нашими доблестными союзниками и братьями по оружию на других фронтах вам предстоит разрушить немецкую военную машину, сбросить нацистскую тиранию с угнетенных народов Европы и обеспечить безопасность свободного мира. Я совершенно уверен в вашей храбрости, преданности долгу и боевой выучке. Нам нужна только безоговорочная победа! Удачи вам! И да благословит всемогущий Бог наше великое и благородное предприятие".

3 июня в Саутуик-хаусе Эйзенхауэр написал меморандум для дневника. Это дало ему возможность занять время и обдумать свои тревоги. В начале списка его проблем стоял де Голль, три первых абзаца были посвящены трудностям общения с французами. Следующей шла погода. "Погода в этой стране практически непредсказуема", — жаловался он. Если она портится, то он знал, что хотя бы часть его сотрудников посоветует ему отложить вторжение. А это может означать отсрочку на несколько недель. "Возможно, что те, кому не приходилось нести специфическую ответственность за принятие окончательного решения, — заявлял он, — не поймут тяжести этого бремени". Только верховный командующий мог проанализировать противоречивые метеорологические отчеты и выбрать, какой из них положить в основу своего решения. Только он мог вынести суждение, связанное, к примеру, с ситуацией, когда погода благоприятна для всех составляющих плана, кроме воздушного десантирования. В этом случае должен ли он рискнуть и все же провести воздушное десантирование, или же ему следует отложить всю операцию в надежде, что погода вскоре улучшится?

За стеной палатки Эйзенхауэра ветер крепчал и небо темнело. Вскоре ему предстоит принять окончательное решение. "Сейчас я думаю, — написал он перед очередной встречей с метеорологом, — что желание начать операцию во время следующего большого прилива так велико, а погода так неустойчива, что мы можем отложить операцию только в случае очень серьезного ухудшения погоды"*30.

Нашел он время подумать и о Джоне. Его сыну вскоре предстояло закончить Уэст-Пойнт, это было великое событие в жизни Джона, да и его отца тоже. Айк написал Мейми, которая собиралась поехать в академию на церемонию: "Я бы все отдал, чтобы быть с тобой и Джоном 6 июня, но, увы, война!"*31

Союзные экспедиционные силы были готовы к бою, они жили опасливым предчувствием будущего. "Могучая армия, — говорил Эйзенхауэр, — напряглась, как сжатая пружина", готовая к "моменту высвобождения ее энергии к броску через Ла-Манш"*32.

ВШСЭС подготовился ко всему, кроме погоды, которая стала сущим наваждением. Это было единственное, чего нельзя было ни планировать, ни контролировать. В конечном счете самая разработанная в истории человечества военная операция зависела от капризов ветра и волн. Приливы и фазы Луны предсказуемы, штормы — нет. С самого начала все рассчитывали по меньшей мере на приемлемую погоду в день "Д". Непредвиденные погодные условия никто в расчет не принимал. Эйзенхауэр намеревался, как он сам отмечал в дневнике, выступать в любую погоду, но если он станет строго придерживаться намеченных планов, а погода вконец испортится, то вторжение может потерпеть неудачу. В сильный ветер транспортные десанты могут утонуть, не достигнув берега, в шторм может так укачать людей, что после высадки они будут не в состоянии активно сражаться. Кроме того, союзники не смогут воспользоваться своим превосходством в воздухе. Если операция "Оверлорд" закончится неудачей, то на планирование и подготовку следующей операции уйдут месяцы и в 1944 году ее провести не удастся.

Вечером 3 июня Эйзенхауэр встретился в офицерской комнате Саутуик-хауса со своими заместителями и капитаном Дж. М. Стэггом из британских ВВС, главным метеорологом операции. Стэгг тринес дурные новости. Давление падает, надвигается антициклон. Погода на 5 июня обещает быть пасмурной и штормовой, с низкой облачностью — от 500 футов до нуля — и сильным ветром. Положение ухудшалось так быстро, что прогноз более чем на сутки был совсем ненадежен. Было еще рано принимать окончательное решение, если не считать американского флота, на котором плыли к побережьям Омахи и Юты войска Брэдли — их путь был самый длинный. Эйзенхауэр решил не мешать им — пусть плывут, но будут готовы к отмене высадки в последнюю минуту. Окончательное решение он примет завтра после утреннего метеорологического совещания.

В воскресенье в четыре тридцать утра 4 июня Эйзенхауэр встретился со своими подчиненными в Саутуик-хаусе. Стэгг сказал, что условия на море будут чуть лучше, чем предполагалось, но облачность не позволит использовать авиацию. Монтгомери заявил, что он все равно готов выступать. Теддер и Лей-Мэллори хотели отсрочки. Рэмсей заверил, что флот выполнит свою задачу, но воздержался высказывать мнение, когда его спросили о судьбе всей операции.

Эйзенхауэр заметил, что "Оверлорд" начинается относительно скромными сухопутными силами. Операция целесообразна только при превосходстве союзников в воздухе. Если мы не можем обеспечить это преимущество, высадка становится слишком рискованной. Он спросил, возражает ли кто-нибудь из присутствующих, а поскольку никто не возражал, объявил об отсрочке начала операции на сутки. Американскому флоту был послан специальный, заранее оговоренный сигнал. Демонстрируя высочайшее мастерство, флот возвратился сквозь надвигающийся шторм в свои порты, заново заправился горючим и приготовился к отплытию на следующий день.

Вечером 4 июня Эйзенхауэр ужинал в Саутуик-хаусе. После ужина он отправился в офицерскую комнату, где уже собрались Монтгомери, Теддер, Смит, Рэмсей, Лей-Мэллори, Стронг и многие другие высокопоставленные военные. Ветер и дождь терзали французские двери. Офицерская комната была большой, с массивным столом в одном конце и с легкими креслами в другом. Две стены были заставлены книжными шкафами, большинство из которых пустовало. Третья сторона представляла собой французские двери; четвертая стена была закрыта громадной картой южной Англии и Нормандии, на карте было полно булавок, стрелок и других символов союзных и немецких частей. Офицеры сидели в креслах. Принесли кофр, завязалась свободная беседа. В полдесятого пришел Стэгг с последним прогнозом погоды. Эйзенхауэр попросил внимания коллег, установилась напряженная тишина.

Стэгг сообщил о кратковременном изменении погоды. Кеннет Стронг, Джи-2 ВШСЭС, вспоминал, что прогноз Стэгга "вызвал оживление. Я никогда не видел, чтобы зрелые люди так радовались!". Хотя сейчас льет как из ведра, продолжал Стэгг, дождь прекратится часа через два-три, а затем наступит тридцатишестичасовой период относительно ясной погоды. Ветер ослабнет в ночь с 15 на 6 июня. Бомбардировщики и истребители смогут действовать, хотя и не без облачных помех.

Лей-Мэллори отметил, что для авиации эта ночь весьма неудачна. Теддер, зажав трубку в зубах и с усилием выдыхая дым, согласился, что действия тяжелых бомбардировщиков в этих условиях "сомнительны". Эйзенхауэр отпарировал, указав, что союзники могут задействовать свои немалые силы истребителей-бомбардировщиков.

Искушение снова отложить операцию и встретиться на следующее утро было велико, но Рэмсей положил этому конец, указав, что адмирал Алан Дж. Кирк, командующий американскими военно-морскими силами, "должен услышать в ближайшие полчаса, состоится "Оверлорд" во вторник [6 июня] или нет. Если операция начнется, а затем будет остановлена, он сможет заново подготовиться к утру среды. Следовательно, следующая отсрочка будет минимум на двое суток". Двухдневная отсрочка отодвинет все на 8 июня, но к тому времени станут неподходящими приливные условия, так что на самом деле новая отсрочка отодвигает начало операции на 19 июня.

Что бы Эйзенхауэр ни решил, он все равно шел на риск. Он начал ходить взад-вперед, наклонив голову и сложив руки за спиной.

Неожиданно он вскинул голову в сторону Смита.

— Это черт-те какой риск, но это самая лучшая из возможностей, — сказал Смит. Эйзенхауэр кивнул, отвернулся, походил еще, а затем кинул взгляд на Монтгомери, закутавшегося в плащ, так что лица его почти не было видно.

— Вы видите причины, которые мешали бы нам выступить во вторник?

Монтгомери выпрямился, взглянул в глаза Эйзенхауэра и ответил:

— Я бы предпочел — вперед!

Эйзенхауэр кивнул, опустил голову, походил и остановился перед Теддером. Теддер повторил, что считает высадку проблематичной. Наконец, Эйзенхауэр обвел взглядом своих командиров и сказал:

— Значит, проблема в том, как долго мы можем держать все на острие ножа, не рискуя потерять равновесие?

Если начинать вторжение до 19 июня, то решать Эйзенхауэр должен был сейчас. Смита поразило "одиночество командующего в момент, когда ему предстоит принять решение". Глядя на косой дождь, трудно было предположить, что наутро операция начнется. Трезво взвесив альтернативы, в 9 часов 45 минут вечера Эйзенхауэр сказал:

— Я вполне уверен, что надо отдавать приказ о выступлении.

Рэмсей выскочил из комнаты отдать распоряжения флоту. К берегам Франции отправилось более пяти тысяч судов. Эйзенхауэр вернулся в свой вагончик на колесах и заснул крепким сном. Проснулся он в половине четвертого утра. Ветер чуть ли не ураганной силы сотрясал вагончик. Дождь почти горизонтально стлался над землей. Эйзенхауэр оделся и в мрачном расположении духа проехал милю по грязи до Саутуик-хауса, где должно было состояться последнее совещание. Было еще не поздно отменить операцию.

В уже привычной офицерской комнате обжигающе горячий кофе помог стряхнуть кислое настроение и неуверенность. Стэгг сказал, что временное улучшение погоды, которое он прогнозировал, приближается, и он его ожидает в ближайшие часы. Долгосрочный прогноз оказался, естественно, неточен, но уже во время его доклада дождь стал стихать, а небо проясняться.

Последовал короткий обмен мнениями, Эйзенхауэр ходил из угла в угол, вскидывал голову, спрашивал мнение присутствующих. Монтгомери и Смит были за выступление. Рэмсея беспокоила проблема наведения орудий на морские цели, но риск он считал приемлемым. Теддер выразил готовность начинать, Лей-Мэллори по-прежнему считал, что условия для авиации хуже приемлемого минимума.

Свое мнение высказал каждый. Стэгг удалился, оставив генералов и адмиралов принимать решение. В течение ближайших часов новых метеорологических прогнозов не ожидалось. Суда выходили в Ла-Манш. Если отзывать их, то немедленно. И единственный, кто мог это сделать, был верховный командующий. Эйзенхауэр подумал немного и сказал тихо, но ясно: "О'кей, начнем". И снова Саутуик-хаус зазвенел от громких возгласов*33.

Затем командующие сорвались со своих кресел и бросились наружу к своим командным пунктам. Тридцать секунд спустя в офицерской комнате остался только Эйзенхауэр. В уходе генералов и его неожиданном одиночестве было что-то символическое. За минуту до этого он был самым могущественным человеком в мире. От его слова зависела судьба тысяч людей и будущее великих наций. Но в тот миг, когда он произнес свое решающее слово, он стал бессильным. В ближайшие два-три дня от него почти ничего не будет зависеть. Вторжение уже не мог остановить никто — ни он, ни кто-нибудь другой. Капитан, ведущий свою роту на Омаху, или взводный сержант в Юте для ближайшего будущего играли теперь большую роль, чем Эйзенхауэр. Он мог только сидеть и ждать. Эйзенхауэр постепенно учился коротать время в такие периоды. Он съездил на Южный парадный пирс в Портсмут и понаблюдал, как загружаются на десантный транспорт британские солдаты, а затем вернулся в свой вагончик. Сыграл в шашки с Батчером, сначала его положение было проигрышным, но он сумел свести партию вничью. За вторым завтраком они рассказывали друг другу политические байки. После завтрака Эйзенхауэр отправился в палатку на встречу с прессой, где он объявил, что вторжение союзных войск в Европу началось. Позвонил Смит с новыми данными о де Голле. Повесив трубку, Эйзенхауэр выглянул в окошко палатки, заметил солнечный луч и усмехнулся.

Когда репортеры ушли, Эйзенхауэр подсел к переносному столику и набросал на всякий случай пресс-релиз на клочке бумаги. "Наша десантная операция... закончилась неудачей... и я отозвал войска, — начал он. — Мое решение атаковать основывалось на самой надежной доступной мне информации. Сухопутные, военно-морские и военно-воздушные войска проявили храбрость и верность долгу. За все возможные ошибки и просчеты ответственность несу один я"*34.

Положив записку в бумажник, Эйзенхауэр пошел обедать. Затем в шесть часов дня с группой помощников поехал в Ньюбери, где 101-я воздушно-десантная дивизия готовилась к вылету в Нормандию. 101-я была одной из тех частей, которые, по опасению Лей-Мэллори, должны потерять до 70 % своего состава. Эйзенхауэр бродил среди солдат, затемненные лица которых придавали им гротескный вид, ему приходилось переступать через вещмешки и автоматы.

Группа людей узнала его и тут же обступила. Эйзенхауэр просил солдат не беспокоиться, поскольку они располагают лучшим вооружением и самыми умелыми командирами. Сержант сказал:

— Какого черта, мы не беспокоимся, генерал. Это немцы пусть беспокоятся.

Встретив солдата из Додж-сити, он поднял вверх большой палец и воскликнул:

— Дай им жару, Канзас!

И рядовой откликнулся:

— Берегись, Гитлер, мы идем!

Один техасец обещал Эйзенхауэру работу на животноводческой ферме после войны. Эйзенхауэр оставался в Ньюбери до тех пор, пока последний большой С-47 не оторвался от взлетной полосы*35.

Когда самолет с ревом поднялся в небо, Эйзенхауэр устало опустил плечи и повернулся к Кей, которая вела его машину тем вечером. Она заметила слезы в его глазах. Он медленно пошел к машине. "Что ж, — произнес он тихо, — все началось". Им потребовалось около двух часов, чтобы по узким проселочным английским дорогам добраться до лагеря. Эйзенхауэр прибыл в свой вагончик в четверть второго утра 6 июня. Он еще немного поболтал с Батчером и наконец отправился спать*36.

В начале восьмого утра позвонил Рэмсей и сказал, что все идет по плану. Затем в его вагончик пришел Батчер с хорошими новостями от Лей-Мэллори — воздушное десантирование прошло успешно, потери незначительны. Когда Батчер вошел в спальню, верховный командующий лежал в постели с романом-вестерном в руках.

Сообщения с плацдарма в течение утра носили фрагментарный, а иногда противоречивый характер. Эйзенхауэр направил короткое сообщение Маршаллу о том, что все, кажется, идет нормально, добавив, что накануне британские и американские войска, которые он сам посетил, выглядели энергичными, решительными и готовыми к бою. "В глазах их горело пламя битвы"*37.

В полдень посыльный принес сообщение от Лей-Мэллори; он писал, что порой трудно признаться в собственной неправоте, но он еще никогда в жизни не делал это с большим удовольствием, чем сейчас. Он поздравлял Эйзенхауэра с прозорливым решением о высадке воздушного десанта и извинялся за то, что добавил забот верховному командованию.

Остальную часть дня Эйзенхауэр мерил шагами комнату, настроение его менялось от радости к озабоченности и обратно — он получал информацию то с британского и канадского плацдармов, где сопротивление было на удивление слабым; то из Юты, где американцы надежно закрепились; то из Омахи, где войска были прижаты к земле поразительно мощным немецким огнем. Поев, Эйзенхауэр пошел спать.

Ценой двух с половиной тысяч жертв, главным образом в Омахе, его войска одержали поразительную победу. В ночь с 5 на 6 июня в Нормандии высадился авиадесант численностью 23 000 человек, в течение дня с моря высадилось 57 500 американцев и 75 215 британцев и канадцев. Более 156 000 союзнических солдат преодолели так восхвалявшийся Атлантический вал Гитлера.

Эти цифры дают представление о размахе операции "Оверлорд". Будто город величины Мэдисона, Висконсина или Батон-Ружа, что в Луизиане, или же почти любой столицы штата в США был поднят — машины, здания, люди, все — и передвинут на шестьдесят — сто миль в одну ночь при решительном сопротивлении. Ничего подобного мир еще не видел и не увидит.

Следующие несколько дней ушли на закрепление успехов. Ни в одном месте фронта первоначальные цели не были достигнуты ни в день "Д", ни в любой последующий, но союзники сохраняли инициативу, оказывая на немцев давление по всему фронту. К концу первой недели вторжения силы Эйзенхауэра уверенно захватили плацдарм от восьми до двенадцати миль в глубину и шестьдесят миль по фронту. Эйзенхауэр был занят тем, что устраивал пресс-конференции, отвечал на поздравительные послания, общался с де Голлем, говорил с Черчиллем, собирал и анализировал поступающую информацию и требовал от своих подчиненных удвоить усилия. Он сместил командира дивизии, который не выдержал испытания боем.

10 июня Маршалл, Арнольд и Кинг прибыли в Лондон якобы на заседание ОКНШ, а на самом деле, чтобы увидеть великое вторжение собственными глазами. 12 июня Эйзенхауэр, Маршалл, Кинг, Арнольд и члены их штабов на эсминце переправились через Ла Манш и высадились в Жуно, Они позавтракали армейским рационом и обсудили последние операции с несколькими командирами корпусов и дивизий. Маршалл похвалил Эйзенхауэра, но, что характерно, не в лицо. "Эйзенхауэр и его штаб спокойны и уверенны, — писал начальник штаба Рузвельту, — они выполняют задачу невероятного размаха с похвальной эффективностью"*38.

Поездка в Жуно символизировала успех операции "Оверлорд". Если такое количество военных шишек может безопасно приплыть во Францию, следовательно, плацдарм захвачен основательно. У союзников уже было задействовано более десяти дивизий, и каждый день прибывали новые части. Проблемы оставались, но великое вторжение началось.

Рискованная игра Эйзенхауэра с погодой оправдывалась. То, что Черчилль справедливо назвал "самой трудной и сложной операцией в истории", возвратило союзников на континент.

Айк переживал не только великое событие, но и семейное торжество. 9 июня он послал Мейми и Джону телетайпограмму в Уэст-Пойнт: "Из-за планировавшейся операции я не имел возможности быть с тобой и Джоном [на выпускных торжествах]... но я думал о вас и надеюсь, что вы хорошо провели время..." А потом Маршалл сказал ему, что он предпринял меры, чтобы лейтенант Эйзенхауэр смог провести двухнедельный выпускной отпуск вместе с отцом. Айк расцвел от счастья. "Как я хочу увидеть Джонни. Странно — он уже армейский офицер ! Я лопаюсь от гордости!" 13 июня, ожидая приезда сына с часу на час, он писал Мейми: "Я взволнован, как невеста!"*39

Джон, приехав 13 июня ближе к вечеру, вошел в кабинет отца, обнял его и поцеловал в щеку. "Айк весь ушел в улыбку"*40, — вспоминала Кей. Она отвезла их в Телеграфный коттедж, где они проговорили почти всю ночь. Джон не видел отца с 1942 года, и его поразило, как много людей в окружении Айка занимаются только тем, что выполняют его желания. Водители, повара, помощники, денщики — Джон не вполне осознавал значимость своего отца, пока не увидел, как много людей суетятся вокруг и делают то, что указывает Айк. В последующие дни еще большее впечатление на Джона произвела та легкость, с какой его отец общался с самыми знаменитыми и могущественными людьми мира, и то внимание, которое уделяет пресса каждому его шагу.

Айку нравилось производить впечатление на сына, но он не любил официоза. Он писал другу: "Когда закончится война, я найду самую глухую дыру в Соединенных Штатах, заберусь в нее и засыплю ее за собой"*41. Джон привез ему письмо от Мейми, касавшееся как раз публичных дел — голливудская фирма предложила Эйзенхауэру большую сумму за право снять о нем биографический фильм. Мейми писала, что, по ее мнению, эти деньги следует принять.

Айк ответил: "Я могу понять твои чувства... но мои собственные убеждения не позволяют мне извлекать деньги из того общественного положения, которое я получил в результате доверия людей! Я сам этого не сделаю и другим не позволю. А потом, мы в этом и не нуждаемся — как здорово быть бедными!"*42

В следующие две недели Джон постоянно находился при своем отце. Айк уверял Мейми, что "ему нравится быть с ним", что "мы с ним каждый вечер говорим за полночь" и — накануне отъезда Джона — "как я не хочу, чтобы он уезжал!" Но он также признавал, что "очень трудно сказать, доволен он или нет"*43.

По правде говоря, в их отношениях существовала некоторая неловкость. Положение Айка и его постоянная занятость добавляли к обычным трудностям взаимоотношения отца и сына, когда сын вступает во взрослую жизнь. Джон был немного скован и застенчив и чересчур привержен уэст-пойнтским манерам — он отвечал: "Да, сэр!" и "Нет, сэр!" — часто щелкал каблуками и становился навытяжку.

Когда лейтенант Эйзенхауэр предлагал верховному командующему Эйзенхауэру советы из учебников по военным проблемам, генерал хмыкал и восклицал: "Ради Бога, не надо!" Озабоченный военным протоколом, Джон однажды спросил своего отца:

— Если мы встретим офицера старше меня по званию, но младше тебя, как нам себя вести? Должен ли я первым отдать честь?

Раздраженный Айк ответил резко:

— Джон, на этом театре военных действий нет офицера старше тебя по званию и младше меня.

Джон познакомился с Кей и, как почти все другие люди, тут же проникся к ней симпатией. Он отметил ее популярность и то, как спокойно чувствовал себя его отец в ее присутствии. По вечерам он вместе с Батчером играл несколько робберов в бридж против Кей и Айка. Айк очень критично — до удивления — отнесся к игре Джона.

Джон хотел побывать в зоне военных действий. 15 июня отец взял его с собой на самолет, летящий в британский сектор. Вместе с Теддером они доехали до Байе, где находилась штаб-квартира 2-й британской армии и дом Вильгельма Завоевателя, одного из трех людей — кроме Эйзенхауэра и Цезаря, — которые успешно руководили наступлением, требовавшим преодоления Ла-Манша.

Объезжая плацдарм, Джон с удивлением увидел машины, следующие впритык одна за другой, что категорически запрещалось военными учебниками.

— Вы бы поплатились за это, если бы не обладали превосходством в воздухе, — сказал он своему отцу.

Айк фыркнул:

— Если бы я не имел превосходства в воздухе, меня бы вообще здесь не было*44.

Битва за Нормандию шла плохо. Американцы на правом, или западном, фланге воевали на местности, представляющей собой маленькие поля, разделенные зарослями кустарников и валами, да раскисшие дороги. Танки действовать не могли, а пехота медленно продвигалась от одной кустарниковой заросли к другой, преодолевая умелое и решительное немецкое противодействие. На левом фланге Монтгомери обещал взять Кан в первый же день, но не сделал этого и к концу июня. Менее чем через две недели после буйной радости по поводу успехов дня "Д" наступило отрезвление, а вместе с ним и суровое напряжение в англо-американских отношениях вообще и отношениях Эйзенхауэра и Монтгомери в частности.

То, что эти два человека, учитывая их контрастные отличия, должны испытывать трудности в общении друг с другом, можно было предположить с самого начала. Эйзенхауэр был человек общительный, Монтгомери жил изолированно. Эйзенхауэр легко сходился с людьми и все решения обсуждал предварительно со своими подчиненными; Монтгомери обосновался в отдельном лагере, где спал и ел в деревянном вагончике, который захватил у Роммеля в пустыне. Монтгомери писал свои распоряжения от руки и передавал их ниже; Эйзенхауэр дожидался общего согласия в своем штабе и обычно окончательное распоряжение составлял его штабной офицер. Монтгомери сторонился женщин после смерти своей жены, не курил и не пил. Эйзенхауэр был скромен, Монтгомери — скрытен. "Я теперь абсолютно предан своей профессии", — сказал однажды Монтгомери о себе*45.

Он действительно интенсивно изучал науку управления. Чего он не сумел изучить, так это как доводить свои идеи до других. Он всегда говорил с людьми свысока, и снисходительность его была тем выше, чем заинтересованнее он относился к человеку. Его высокомерие обижало даже британских офицеров, а большинство американцев терпеть его не могли. Все в нем раздражало — и его самомнение, и, как описал это один американец, "острый длинный нос и маленькие серые глазки, которые бегали, как кролики в мультфильмах Тербера"*46.

Личностные различия были существенным фактором в напряженных отношениях Эйзенхауэра и Монтгомери, но еще сильнее сказывались их фундаментальные расхождения в вопросах тактики и стратегии. Военная доктрина Эйзенхауэра была прямой и агрессивной. Подобно Гранту в виргинской глухомани в 1864 году, он выступал за постоянную атаку по всему фронту. Он был приверженцем прямого наступления и верил в сокрушительную силу больших армий. Однажды его обвинили в ментальности массового производства, что было верно, но не по существу. Он вырос в обществе массового производства и, как любой хороший генерал, хотел использовать на полях сражения национальную силу.

Для Монтгомери всегда было ясно: он и Айк "были полными противоположностями в том, как надо вести войну". Монтгомери верил в "выведение из равновесия противника и в сохранение своего собственного". Он предпочитал атаковать на узком участке, прорывая немецкий фронт и устремляясь к цели*47.

Кроме того, Эйзенхауэр нес ответственность перед ОКНШ, а через этот орган и перед двумя правительствами. Монтгомери теоретически подчинялся Эйзенхауэру, но в действительности за указаниями он чаще обращался к Бруку, чем к Эйзенхауэру. Монтгомери был старшим британским офицером на континенте и, как таковой, считал себя ответственным за интересы своей страны. Великобритания не имела ни людских, ни материальных ресурсов, чтобы одолеть немцев, и еще со времени войны 1914 — 1918 годов она убедилась в самоубийственности таких попыток. Британская сила заключалась в мозгах, а не в мускулах. Монтгомери намеревался победить немцев во Франции, перехитрив и переиграв их; Эйзенхауэр собирался сломить их в открытом бою.

Первоначально проблемы сконцентрировались вокруг Кана. Монтгомери обещал взять его, но не сумел и перестал атаковать. В середине июня он утверждал, что в его планы никогда не входило прорываться к Парижу с канского плацдарма; его стратегия состояла в том, чтобы сдерживать врага слева, пока Брэдли прорывается справа. Его критики утверждали, что он изменил свой план, поскольку не смог взять Кан; сам Монтгомери настаивал, что он с самого начала планировал сковать немецкие танки перед Каном, чтобы Брэдли тем временем обходил их справа. Среди военных экспертов до сих пор идет по этому поводу острый, но неразрешимый спор.

1 июля Эйзенхауэр отправился в Нормандию, чтобы на месте выяснить, как можно взбодрить своих командующих. Он сообщил Брэдли, что не берет с собой "ничего, кроме походной постели, адъютанта и порученца", и не хочет "ничего, кроме окопа с маскировочной сеткой над ним"*48. Он пробыл там пять дней, инспектируя войска, посещая передовую, беседуя с Брэдли и командирами американских корпусов и дивизий. Никому из них не нравилось присутствие Эйзенхауэра, поскольку все их штабы время от времени подвергались артиллерийским обстрелам противника. Старый друг Эйзенхауэра Уэйд Хейзлип, командир 15-го корпуса, сказал ему напрямик, чтобы он отправлялся восвояси. "И не думай, что я беспокоюсь о твоей жизни, — добавил он. — Я просто не хочу, чтобы говорили, будто я позволил убить верховного командующего в зоне моего корпуса. Если хочешь, чтобы тебя убили, отправляйся в другое место"*49.

Как-то Эйзенхауэр в сопровождении своего британского адъютанта Джеймса Голта и порученца безо всякого сопровождения сел за руль военного джипа и отправился по проселочным дорогам, умудрившись заехать на контролируемую немцами территорию. Ничего страшного не произошло, и он даже не знал, что подвергал себя опасности, пока не добрался до штаба 90-й дивизии и не получил сведений о маршруте своей поездки. Американские солдаты с радостью наблюдали за Эйзенхауэром, который сам вел джип, они кричали и свистели в знак одобрения.

4 июля Эйзенхауэр поехал в авиационную истребительную часть; пока он был там, выяснилось, что скоро несколько самолетов должны уйти на задание. Эйзенхауэр сказал, что хотел бы с воздуха обозреть эту кустарниковую местность. Брэдли, сопровождавший его, возражал, но Эйзенхауэр настоял на своем. Последние его слова, когда он поднимался в "мустанг", были таковы: "Ладно, Брэд, в Берлин я не полечу"*50.

Когда он вернулся в Буши-парк, разочарованный отсутствием прогресса в Нормандии и отчаявшийся выбраться когда-нибудь из этого региона, Теддер и Смит стали его уверять, что виноват во всем Монтгомери. Они уговаривали Эйзенхауэра заставить его действовать. Теддер жаловался, что Монтгомери несправедливо сваливает вину за собственные неудачи на военно-воздушные силы, и говорил, что "армия не готова выполнять свои задачи"*51.

Эйзенхауэр послал Монтгомери понуждающее к действию письмо, впрочем, слабое — более похожее на перечисление желаемых целей, чем на приказ. 12 июля Пэттон написал в своем дневнике: "Айк связан британцами по рукам и ногам и не замечает этого. Жалкий дурак. У нас по существу нет верховного командующего — никто не может сказать твердо, что вот это должно быть сделано, а этого делать нельзя"*52. В ВШСЭС складывалось мнение, что Эйзенхауэр не может справиться с Монтгомери. Ходили сплетни о том, "кто заменит Монти, если того выгонят". Это простое решение было неприемлемо для Эйзенхауэра из-за популярности Монтгомери среди британских войск и общественности, а также потому, что его любил Брук. Более того, Эйзенхауэр не имел права сместить старшего британского командующего. Верховный командующий, кажется, был единственным человеком в ВШСЭС, который понимал эти очевидные истины, определявшие ответ на раздражающий вопрос: "Почему Эйзенхауэр мучится с Монтгомери?" У него не было выбора. Он был вынужден сотрудничать с неуживчивым и неприятным британским генералом, поскольку место в структуре командования ему было гарантировано.

Настоящей угрозой положению Монтгомери явилось предложение Теддера, который хотел, чтобы Эйзенхауэр перевел свою штаб-квартиру в Нормандию и взял под свой личный контроль наземные операции. Монтгомери понимал, что ему надо выиграть время, чтобы не столько защитить свое положение, сколько задержать Эйзенхауэра в Англии и самому вести сухопутное сражение.

18 июля Монтгомери наконец-таки начал наступление под кодовым названием "Гудвуд". В своей начальной стадии при поддержке невиданных воздушных бомбардировок оно шло хорошо. Но после потери четыреста одного танка и двух тысяч шестисот убитых и раненых Монтгомери прекратил наступление. 2-я британская армия взяла Кан, заняла несколько квадратных миль территории и нанесла немцам большие потери, но ничего похожего на прорыв не произошло. Монтгомери объявил, что он удовлетворен результатами.

Эйзенхауэр разгневался. Он возмущался тем, что для продвижения на семь миль потребовалось семь тысяч тонн бомб, поскольку союзники не имеют надежды пройти всю Францию, оплачивая каждую милю тысячей тонн бомб. Теддер обвинял Монтгомери в "провале операции", а офицеры ВШСЭС вслух интересовались, не следует ли Монтгомери сделать пэром и послать в палату лордов или же назначить его губернатором Мальты*53.

Это была безответственная болтовня. После войны Эйзенхауэр сказал, что, по его мнению, возможности верховного командующего следовало расширить, чтобы он имел право уволить любого из своих подчиненных независимо от национальной принадлежности. Но если бы даже Эйзенхауэр имел такое право в 1944 году, он им не воспользовался бы. Руководствуясь моральными соображениями и зная о большой популярности Монтгомери, он не решился бы просить о его смещении.

По настоянию Смита и Теддера Эйзенхауэр послал Монтгомери письмо. "Время безвозвратно", — писал он и требовал, чтобы Монтгомери возобновил наступление. Многие американские офицеры считали, что Монтгомери медлил из-за критической ситуации с британскими людскими ресурсами. Великобритания не могла более восполнять потери во 2-й армии, поэтому не могла себе и позволить больших потерь во фронтальной атаке. Эйзенхауэр, со своей стороны, доказывал, что наступление сейчас спасет жизни в будущем*54.

Все были раздражены и подавлены. После семи недель боев союзникам не удалось углубиться на континент более двадцати пяти — тридцати миль на фронте всего в восемьдесят миль, этого пространства было недостаточно для маневра или же переброски ожидающих в Англии американских войск. Американцы продолжали сражаться в кустарниковых зарослях, измеряя свое продвижение не в милях, а в ярдах. Операция "Гудвуд" провалилась, и Монтгомери отказывался начинать новое наступление. На страницах газет замелькало отвратительное слово "пат".

Были и два светлых пятна. Радиоперехват выявил, что немцы растянуты по фронту до предела, и Брэдли разрабатывал план — кодовое название "Кобра" — прорыва на правом фланге. Эйзенхауэр отметил в письме к Монтгомери: "Теперь все наши надежды мы связываем с Брэдли".

К 23 июля американцы высадили в Нормандии семьсот семьдесят тысяч человек. 1-я армия потеряла семьдесят три тысячи человек. Британцы и канадцы высадили пятьсот девяносто одну тысячу человек и потеряли сорок девять тысяч. В Англии имелся достаточный резерв американских дивизий, готовых включиться в сражение. Немцы в Нормандии имели двадцать шесть дивизий (шесть из них бронетанковые), которые противостояли тридцати четырем дивизиям союзных экспедиционных сил. Поскольку союзники наступали, их преимущество на земле было сугубо символическим; кроме того, в Па-де-Кале стояла 15-я немецкая армия, а это означало, что немцы обладали большими немедленными резервами, чем союзники.

Громадным преимуществом Эйзенхауэра оставался контроль в воздухе. Брэдли планировал использовать это преимущество в операции "Кобра" для прорыва немецкой обороны; как только Брэдли прорвется, Эйзенхауэр бросит дивизии из Англии, активизирует 3-ю армию Пэттона и пошлет ее в Бретань для открытия там портов.

С авиацией проблемой становилась погода; это оружие могло действовать только в надлежащих условиях. "Кобра" должна была начаться 21 июля. В этот день Эйзенхауэр вылетел в Нормандию, чтобы самому присутствовать при начале операции. Небо было затянуто тучами, и его Б-25 оставался единственным самолетом в воздухе. Ко времени его прибытия дождь уже лил вовсю. Брэдли сообщил ему, что отменил наступление, и отругал за то, что Эйзенхауэр летает в такую погоду. Эйзенхауэр выбросил промокшую сигарету, улыбнулся и сказал, что единственная радость в положении верховного командующего состоит в том, что никто не может запретить ему летать.

"Когда я умру, — добавил он, глядя на дождь, — пусть мое тело полежит до ближайшего дождя, а похоронить меня надо в разгар бури. Эта проклятая погода доведет меня до могилы"*55.

На следующий день, когда дождь еще лил, Эйзенхауэр летел в Лондон; двадцать четвертого, все еще ожидая ясного дня, он телеграфировал Брэдли, требуя от него решительных усилий, как только позволит погода. "Прорыв в этом стыке уменьшит общие затраты", — написал он и добавил, что хотел бы, чтобы 1-я армия "развивала любой успех со страстью, граничащей с безрассудством". Если ей удастся осуществить прорыв, "результаты будут потрясающими"*56.

Брэдли, в отличие от Монтгомери, едва ли нуждался в понукании. Эйзенхауэр хотел, чтобы после начала операции "Кобра" в наступление перешла и 2-я армия — он на самом деле пообещал Брэдли, что сам проследит за этим, — так что, отослав телеграмму Брэдли, Эйзенхауэр вылетел в штаб-квартиру Монтгомери. Как отмечал Смит, Эйзенхауэр хотел "согласованного наступления по всему фронту союзников, которое, наконец, послужит началом их решительного продвижения вперед. Он, словно футбольный тренер, носился по фронту, настраивая каждого на агрессивные действия"*57.

Все это очень раздражало Монтгомери и Брука. "Совершенно ясно, Айк считает, что [генерал Майлс] Демпси [командующий 2-й армией] должен делать больше, чем он делает, — писал Брук Монтгомери. — Но не менее ясно, что Айк имеет самое смутное представление о войне". Британские офицеры считали, что Эйзенхауэру недостает чувства равновесия. Если все будут атаковать, стоял на своем Монтгомери, никто не соберет достаточно сил, чтобы совершить решающий прорыв или развить его. Эйзенхауэр "очевидно... придерживается идеи наступления по всему фронту, — жаловался Брук, — которая, видимо, является американской доктриной"*58.

Теддер тоже был недоволен Эйзенхауэром, но, как обычно, не ладил с Монтгомери и Бруком. Операция "Кобра" началась утром 25 июля, в этот день Теддер позвонил Эйзенхауэру и спросил, почему Монтгомери медлит и что Эйзенхауэр собирается предпринять по этому поводу. Эйзенхауэр ответил, что говорил с Черчиллем и что они с удовлетворением констатировали: на сей раз Монтгомери будет атаковать по-настоящему. Теддер "что-то буркнул, совершенно неудовлетворенный, а это означало, что, по его мнению, премьер-министр наговорил Эйзенхауэру бочку арестантов". Эйзенхауэр рассказал Батчеру о беседе и заметил, что надеется на благополучный исход, поскольку "нет ничего такого, что хорошая победа не могла бы излечить"*59.

Он был прав. На второй день операции "Кобра" 1-я американская армия прорвала фронт. Эйзенхауэр активизировал 3-ю армию Пэт-тона. Генерал Куртней Ходжес возглавил 1-ю армию, в то время как Брэдли стал командующим 12-й группы армий, состоящей из 1-й и 3-й армий.

1 августа Пэттон начал свою кампанию, ринувшись через Бретань. Кошмар статичного фронта закончился. "Это великая новость!" — воскликнул Эйзенхауэр. Около полудня 2 августа Батчер встретил Эйзенхауэра в холле Буши-парка. Верховный командующий улыбался до ушей. "Если радиоперехват не врет, — сказал он, — то мы чертовски далеко продвинулись в Бретани и крошим их в Нормандии"*60.

7 августа Эйзенхауэр организовал свой передовой командный пункт в Нормандии, его штаб-квартира размещалась в палатках в яблоневом саду около Гранвиля и была менее чем в двадцати пяти милях от Мортена и почти непосредственно на направлении ожидаемого немецкого контрнаступления. Он встретился с Брэдли, и они немедленно согласились удерживать Мортен минимальными силами и бросить все имеющиеся дивизии на юг. Фланги выступа они укрепили американской артиллерией и вызвали истребители-бомбардировщики. Эйзенхауэр сказал Брэдли, что, "если немцы временно прорвутся из Мортена к Авраншу и отрежут войска на юге, мы сможем снабжать передовые силы по воздуху в объеме две тысячи тонн в день". На следующий день Эйзенхауэр сказал Маршаллу: "Контратаки... противника... дают нам возможность окружить и уничтожить многие из его группировок"*61.

Игра у Мортена стоила свеч; в классической оборонительной операции 30-я дивизия держала оборону, а артиллерия и авиация уничтожали немецкие танки. 9 августа немцы прекратили контрнаступление. Канадцы и Пэттон угрожали окружением. Наступление союзников было в разгаре, их силы нацеливались на уничтожение 7-й и 5-й немецких танковых армий, которые находились в большом выступе, вершиной которого служил Мортен, а основанием — линия Фалез — Аржантан. "Айк постоянно подгоняет и Монтгомери, и Брэдли, — отмечал Батчер, — он убеждает их уничтожить врага, а не довольствоваться только завоеванием территории"*62.

Наступление канадцев, однако, развивалось медленно. Пэттон, не встречая серьезного сопротивления, стремительно продвигался вперед. К 10 августа западня для немцев почти захлопнулась; части Пэттона перерезали все, кроме одного, пути снабжения немецких армий. 12 августа передовой корпус Пэттона достиг Аржантана. Канадцы все еще не взяли Фалеза.

Нетерпеливый Пэттон хотел пересечь линию разделения армий и завершить окружение. Он позвонил Брэдли и умолял его: "Разрешите мне наступать на Фалез, и мы сбросим британцев в море, устроим им новый Дюнкерк". Брэдли отказал. Он не верил в то, что у Пэттона достаточно сил, чтобы удержать перемычку, когда немцы начнут пробиваться из окружения. Кроме того, он считал, что канадцы сами смогут завершить окружение*63.

К 14 августа союзники были близки к тому, чтобы перекрыть горло мешка. Эйзенхауэр, как отмечал Батчер, "сиял, как именинник". Он призывал к всеобщему наращиванию усилий. 14 августа он издал приказ, обращенный ко всем войскам (в течение войны он издал всего десять таких приказов), ко всем солдатам, матросам и летчикам. "Мы воспользуемся предоставившейся возможностью, только если будем действовать быстро и решительно", — заявил Эйзенхауэр. Если каждый выполнит свой долг, "мы можем сделать текущую неделю исторической — прекрасной и плодоносной для нас и пагубной для нацистских тиранов"*64. Этот приказ распространялся Би-Би-Си и радиосетью союзников, а также раздавался в ротапринтном виде в частях.

В ВШСЭС и в стане союзников царило невероятное оживление. Это чувствовали Черчилль, Рузвельт, Маршалл и Брук. В Нью-Йорке на фондовой бирже в ожидании мира упали акции многих компаний. 15 августа на пресс-конференции корреспонденты, настроенные крайне пессимистично во время патовой ситуации в Нормандии, спрашивали у Эйзенхауэра, сколько недель осталось до конца войны. В последующие дни он часто слышал этот вопрос. Люди вспоминали ноябрь 1918 года, когда рассыпалась германская армия, и ожидали повторения тех событий в августе или сентябре 1944 года. Мысль эта находила все новых адептов и досаждала Эйзенхауэру до октября.

Ожидание развала Германии основывалось на неправильной интерпретации уроков ноября 1918 года, на неверной оценке ситуации в августе 1944 года и неумении понять немецкий характер. В 1918 году немцы были оттеснены за свой последний рубеж обороны, а в 1944 году у них еще оставался Западный вал. В 1918 году немцы проиграли техническую гонку (именно союзники тогда располагали танками), а в 1944 году нацисты могли вполне обоснованно попросить вермахт продержаться еще немного, поскольку секретное оружие Германии могло выиграть войну; многие из этих видов оружия, такие, как снаряды Фау-1 и Фау-2, реактивные самолеты и дизельные подлодки, были уже реальностью. В 1918 году на перемирие согласились полоумный нерешительный кайзер и сломленный Людендорф; Эйзенхауэр знал, что Гитлер сделан из более прочного материала.

И лучше всего Эйзенхауэр знал, что немцы не капитулируют, пока у них останутся хотя бы какие-то возможности сопротивления. Знал он это, во-первых, из-за собственных немецких корней. Он ожидал, что немцы будут биться до конца. Он знал, что они могут отойти за Западный вал и переключиться на собственные базы снабжения, а линии снабжения союзных экспедиционных сил удлинятся. Он также понимал, что из-за Транспортного плана, из-за того, что его полевые командиры в Нормандии очень часто вызывали на помощь тяжелые бомбардировщики, из-за того, что союзники много бомбили пусковые площади для Фау-1 и Фау-2, сама Германия оставалась относительно нетронутой. Он знал, что немцы в 1944 году производили больше танков, артиллерийских орудий и других вооружений, чем в любой другой год; он знал, что по этим причинам союзным экспедиционным силам предстоят тяжелейшие бои.

Эта тема постоянно встречается в письмах жене. 11 августа он писал: "Пусть тебя не обманывает информация в газетах. Каждая победа... сладка — но война закончится только после полного уничтожения вражеских сил". В сентябре, когда ожидание немецкого коллапса стало еще сильнее, он писал: "Интересно, насколько люди дома легкомысленны по отношению к окончанию нашей работы здесь. Нам предстоят еще немалые страдания. Боже, как я ненавижу немцев!"*65.

Так что, когда репортеры спросили его 15 августа, сколько недель осталось до победы, он рассвирепел. Батчер записал: "Айк свирепо расправлялся с теми, кто измерял время до конца войны «неделями»". Он называл их "сумасшедшими". Эйзенхауэр напомнил корреспондентам: Гитлер знает, что его повесят после войны, поэтому он ничего не теряет, продолжая ее. В 1918 году кайзер имел основания надеяться на приемлемый мир на основе четырнадцати пунктов Вильсона; в 1944 году Гитлер имел для размышлений только требование Рузвельта о безоговорочной капитуляции.

Эйзенхауэр сказал репортерам, что, по его мнению, Гитлер в конце концов повесится, но прежде он будет "сражаться до горького конца" и большая часть его войск будет сражаться вместе с ним*66. Это было проникновение в разум врага, высшая форма военного искусства — Эйзенхауэр оказался совершенно прав.

Насколько прав был Эйзенхауэр, немцы продемонстрировали в фалезском кармане. Они отвергли самый легкий выход — сдаться — и бились за то, чтобы вырваться из окружения. Вопреки призыву Эйзенхауэра в его знаменитом приказе, именно немцы, а не союзники действовали в Фалезе быстро и решительно. Неукоснительность, с какой полевые командиры союзников придерживались разграничительных линий в Аржантане и Фалезе, разумеется, помогла немцам, но главными факторами были все-таки немецкая решимость и умение сражаться. Кольцо окружения сомкнули только 19 августа; около сорока тысяч солдат и офицеров вермахта сумели выскользнуть из мешка.

Эйзенхауэр был разочарован, но не удручен. "Из-за чрезвычайных оборонительных мер противника, — объяснял он Маршаллу, — число пленных может оказаться не таким большим, как мы предполагали"*67. Фалез оставил горький осадок и привел к перебранке между британцами и американцами о том, по чьей вине ускользнуло около сорока тысяч немцев.

И все же разочарование не должно было затемнить того факта, что Фалез был победой. Удалось пленить около пятидесяти тысяч немцев, еще десять тысяч были убиты. А убежавшие оставили на поле боя всю технику. Позднее, в августе, Эйзенхауэр совершил поездку на поля сражений в сопровождении Кей, Джимми Голта и представителей прессы. Голт писал: "Мы совершенно определенно не были разочарованы в результатах, поскольку перед нами лежали массы разбитых танков, орудий, машин и всех других видов вооружений, а также много мертвых немцев и лошадей. Запах стоял невыносимый"*68.

Эйзенхауэр сказал, что эту сцену "мог описать только Данте. Можно было пройти в буквальном смысле сотни ярдов, ступая только по мертвой и разлагающейся плоти"*69. Фалез на самом деле закончил битву за Францию. Немцы, оставшиеся в живых, беспорядочно отступали к границе. Они не могли задержаться на Сене и ни на каком другом рубеже во Франции; их спасение лежало за Западным валом. Но Эйзенхауэр знал, хотя все вокруг него время от времени забывали об этом, что победа во Франции еще не означает конца войны и, как он написал Мейми в начале августа, "в войне ничто не может заменить победы"*70.

Взяв Фалез, союзные экспедиционные силы (СЭС) покатились по Франции. 21-я группа армий Монтгомери двинулась вдоль побережья в Бельгию, а 1-я и 3-я армии стали действовать в восточном направлении, на Париж и далее к немецкой границе. 23 августа в обзоре Джи-2 ВШСЭС говорилось: "Августовские бои сделали свое дело, и враг на Западе получил свое. Два с половиной месяца тяжелых боев заметно приблизили конец войны в Европе". Пэттон говорил, что может дойти до немецкой границы за десять дней, а затем буквально ехать без помех до Берлина. И Монтгомери сказал Эйзенхауэру: "Я считаю, что мы достигли той стадии, когда всего один настоящий бросок на Берлин приведет к успеху и тем самым положит конец немецкой войне"*71.

Высокое командование неизбежно должно было пережить эйфорию. Последние две недели августа и первая неделя сентября 1944 года были одним из самых драматичных периодов войны, когда успехи быстро следовали один за другим. Во Франции 1-я армия освободила Париж, а 21-я группа армий рванулась вперед, за часы проходя те расстояния, которые во время первой мировой войны требовали месяцев боев и десятков тысяч жизней. Только за последнюю неделю августа 21-я группа армий преодолела двести миль. Румыния капитулировала перед Советами, а затем объявила войну Германии. Финляндия подписала перемирие с Россией. Болгария попыталась капитулировать. Немцы ушли из Греции. Союзники высадились на юге Франции и двинулись на Лион и далее, 6-я группа армий соединилась с СЭС.

Американские войска продолжали прибывать из Англии во Францию, их уже стало достаточно, чтобы создать еще одну армию, 9-ю, под командованием генерал-лейтенанта Уильяма Симпсона. Она была включена в 12-ю группу армий. Из британских и американских парашютистов в Англии сформировали 1-ю союзническую авиадесантную армию, которая составила очень мобильный резерв, готовый ударить там, где укажет Эйзенхауэр. Александер наступал в Италии. Русские в результате летнего наступления дошли до Югославии, уничтожив двенадцать немецких дивизий и выведя из строя семьсот тысяч солдат противника. До конца войны действительно, казалось, рукой подать.

Казалось многим, но не Эйзенхауэру, который был дальновиднее Маршалла и других. Одна из его главных функций заключалась в распределении снабжения полевым армиям, поэтому он хорошо знал, чего стоил каждый шаг войск Монтгомери в северо-восточном направлении, а армии Пэттона — на восток, это удаляло их от портов Нормандии, усложняя и без того уже серьезные снабженческие проблемы. 20 августа Эйзенхауэр сказал репортерам: его силы продвигаются столь стремительно, что линии снабжения не позволят "дальнейшего продвижения на больших участках фронта даже при слабом сопротивлении"*72.

Положение со снабжением, которое вскоре стало критическим, поставило вопрос о приоритетах наступления на Германию. Существуют два естественных пути вторжения — к северу от Арденн, через Бельгию и Голландию в северную Германию, и к югу от Арденн, прямо на восток, от Парижа мимо Вердена и Меца, чтобы форсировать Рейн в районе Майнца.

19 августа Эйзенхауэр сообщил Монтгомери и Брэдли, что, как только ВШСЭС оборудует во Франции передовой командный пункт с надлежащими линиями связи, он лично возглавит наземные операции. Он также набросал план кампании, в которой 21-я группа армий будет наступать в северо-восточном направлении, к Антверпену и Руру, а 12-я группа армий — от Парижа на восток, к Мецу.

Теперь настала очередь Монтгомери гневаться. 22 августа он послал своего начальника штаба Фредди де Гиньяда к Эйзенхауэру, чтобы выразить протест против обоих решений. Монтгомери считал, что самый быстрый способ закончить войну — это оставить Пэттона в Париже, отдать контроль над 1-й американской армией и все снабжение 21-й группе армий, которую направить на Антверпен и далее к Руру.

Эти войска должны действовать как единая сила под общим руководством, "эта работа для одного человека". Монтгомери предупредил, что "изменение системы командования сейчас, когда мы одержали великую победу, лишь затянет войну". Де Гиньяд обосновывал этот тезис в двухчасовой беседе с Эйзенхауэром, но мнения Эйзенхауэра не изменил. Тогда Монтгомери, чтобы обсудить предстоящие операции, пригласил Эйзенхауэра 23 августа в Конде, одну из своих штаб-квартир*73.

Эйзенхауэр выехал в Конде. С ним был Смит, но, когда они прибыли, Монтгомери грубо объявил, что хотел видеть одного только Эйзенхауэра и что Смиту придется подождать снаружи. Эйзенхауэр покорно принял по существу оскорбительное требование Монтгомери и оставил Смита за бортом, хотя де Гиньяд во встрече участвовал.

Внутри своего вагончика Монтгомери постарался вести себя тактично, но его представления о тактичности сводились к высокомерному чтению лекции по элементарной стратегии, которую даже слушатель Сэндхерста или Уэст-Пойнта счел бы оскорбительной. Стоя у карты, с широко расставленными ногами и сложенными за спиной руками, задрав голову и сверкая глазами, Монтгомери обрисовал положение, сказал, что необходимо разработать твердый план, очертил проблемы снабжения, объяснил Эйзенхауэру, каковы должны быть планы (бросок к Руру силами 21-й группы армий с 1-й армией в качестве поддержки), заявил, что если следовать плану Эйзенхауэра, то результат будет плачевный, что ему (Эйзенхауэру) "не следует опускаться до сухопутных боев и становиться сухопутным главнокомандующим". Он сказал, что верховный командующий "должен следить сверху за всем происходящим, чтобы иметь отвлеченный взгляд на многосложную проблему", и что сухопутными сражениями должен руководить другой человек. Эйзенхауэр ответил, что решения своего не изменит и примет на себя командование 1 сентября.

Не сумев изменить решения Эйзенхауэра в вопросе о командовании, Монтгомери перешел к другой, более важной для него проблеме — характере вторжения в Германию. Он хотел, чтобы Пэттон оставался на своем нынешнем месте; он хотел, чтобы воздушно-десантная и 1-я армии были переподчинены ему; он хотел, чтобы ему были отданы все наличные ресурсы; он хотел указаний наступать через Па-де-Кале на Антверпен и Брюссель, а затем и в Рур.

После часового спора Эйзенхауэр сделал несколько уступок, из которых главная заключалась в том, чтобы отдать Монтгомери контроль над воздушно-десантной армией и дать ему право "осуществлять необходимую операционную координацию" между правым флангом 21-й группы армий и левым — Брэдли (т. е. 1-й армией). Кроме того, 21-я группа армий получала "приоритет" в снабжении. И тем не менее Эйзенхауэр, к неудовольствию Монтгомери, настоял на "наращивании... необходимых сил для наступления на восток от Парижа к Мецу". После встречи Монтгомери докладывал Бруку, что "день этот был исключительно утомительный", но в целом результатами он был удовлетворен, поскольку считал, что выиграл в главном — в "операционном контроле" над воздушно-десантной и 1-й армиями и в приоритетности снабжения*74.

Попытка Эйзенхауэра задобрить Монтгомери взбесила Брэдли и Пэттона. Два американских генерала встретились; Пэттон записал в своем дневнике, что, по мнению Брэдли, "Айк не может противостоять Монти... Я никогда еще не видел Брэдли таким бешеным, он вслух спрашивал, «во что превратился наш верховный командующий»". Пэттон чувствовал, что наступление в более южном направлении дает возможность лучше использовать танки, чем богатые водой северные территории, но с презрением отмечал, что Монтгомери "умеет заставить Айка думать по-своему". Он предложил Брэдли, чтобы они пригрозили отставкой. "Я чувствую, что при таком раскладе мы победим, Айк не решится освободить нас"*75.

Брэдли не шел так далеко, но он два дня уговаривал Эйзенхауэра не передавать 1-ю армию Монтгомери. Теддер соглашался с Брэдли, как и ведущие штабисты Эйзенхауэра генерал-майор Харольд Бул (Джи-3) и генерал Стронг (Джи-2). Эйзенхауэр не устоял против их давления. В его опубликованном распоряжении от 29 августа он не отдавал Монтгомери операционного контроля над 1-й армией; вместо этого Монтгомери мог лишь "осуществлять" — через Брэдли — "необходимую координацию между своими силами и 1-й армией"*76. Это решение и его последствия укрепили убеждение Монтгомери, Брука, а также Брэдли и Пэттона, что Эйзенхауэр соглашается с тем, кто говорил с ним последним.

Это было очень серьезное обвинение, но не совсем справедливое. Монтгомери имел обыкновение слышать то, что хотел услышать, и читать то, что хотел прочитать; Эйзенхауэр старался выбирать слова и фразы полегче. Поэтому эти два человека постоянно недопонимали друг друга. Тем не менее Эйзенхауэр никогда не уступал в двух главных пунктах — в вопросах командования и наступления по одному направлению — ни в августе и сентябре 1944 года, ни когда они возникли снова в январе и марте 1945 года. Он взял на себя — и удерживал — управление сухопутными операциями в точности, как и обещал. И он никогда не отходил от идеи так называемого "широкого фронта" — с того момента, как он увидел планы ВШСЭС вторжения в Германию по двум направлениям, и до последнего месяца войны.

Он действительно, и порой значительно, колебался в некоторых важных вопросах, например в определении относительной важности Арнима и Антверпена и значения слова "приоритет". Но он никогда не говорил Монтгомери ничего такого, что разумный человек мог бы понять как обещание оставить Пэттона в Париже, а 21-ю группу армий послать на Берлин. И никогда он не намекал Пэттону, что пошлет его в Берлин одного. Он всегда настаивал на вторжении в Германию одновременно с севера и юга от Арденн.

На то было много причин. Главную роль играл его анализ германского духа и географии. Даже после того как они преодолеют Западный вал, между ними и сердцем Германии оставался очень серьезный барьер — река Рейн. Один единственный прорыв, особенно за Рейн, сделает войска союзников уязвимыми для контратак на флангах. Эйзенхауэр считал, что контратаки могут быть достаточно сильны, чтобы перерезать линии снабжения и уничтожить передовые армии. В то время, имея ограниченное число портов, союзники не могли обеспечить полноценное снабжение одной армии за Рейном. Каждая миля вперед отдаляла войска от портов Нормандии и добавляла проблем. Например, чтобы поддерживать войска истребительной авиации, требовалось строить прифронтовые аэродромы. Но для строительства требовались инженерные войска и материалы, а их перевозка шла за счет боеприпасов и топлива. Один из старших инженерных чинов отмечал, что, если бы Пэттон форсировал Рейн в сентябре, ему пришлось бы это делать без снабжения и воздушной поддержки. "Хорошая противотанковая часть, укомплектованная юнцами из гитлерюгенда, разделалась бы с ними еще до того, как они достигли бы Касселя"*77.

А что касается 21-й группы армий, де Гиньяд указывал, что, когда (и если) они выйдут на Рейн, понтонные материалы придется доставлять за счет другого оборудования. Как и Эйзенхауэр, де Гиньяд сомневался, что можно сломить германский дух; он ожидал, что враг будет биться до конца.

Что, конечно, немцы и делали; потребовались и совместные усилия ста шестидесяти русских дивизий, и полномасштабное наступление СЭС, и наступление Александера в Италии, и восемь месяцев разрушительных воздушных бомбардировок, чтобы вынудить немцев капитулировать. После войны де Гиньяд заметил сухо: он сомневается, что Монтгомери смог бы добиться тех же результатов с помощью одной только 21-й группы армий. "Мой вывод, — писал де Гиньяд, — состоит в том, что Эйзенхауэр, следовательно, был прав"*78.

Личностные и политические факторы, определившие решения Эйзенхауэра, очевидны. Пэттон тянул в одну сторону, Монтгомери — в другую; каждый отличался настойчивостью; каждый был уверен в своем военном гении; каждый привык действовать по-своему. За каждым из них стояло свое льстящее общественное мнение, которое превратило Пэттона и Монтгомери в символы национальной военной доблести. По мнению Эйзенхауэра, отдать славу одному или другому означало столкнуться с серьезными последствиями, причем не только с истошными воплями прессы и общественности обездоленных наций, но и с угрозой самому союзу. Эйзенхауэр боялся, что союз рискует не пережить таких ударов. Риск был слишком велик, особенно для такой операции. Эйзенхауэр не мог на него пойти.

Монтгомери и Пэттон не считались с положением Эйзенхауэра, когда упорно сражались за свой план, но, в конце концов, заботы Эйзенхауэра не входили в круг их обязанностей. Монтгомери хотел быстрой победы, хотел, чтобы ее принесли британцы, и хотел лично возглавить штурм Берлина. Пэттон ни в чем ему уступать не собирался. Если бы Эйзенхауэр был на их месте, он почти наверняка чувствовал бы то же самое, и он ведь сам желал, чтобы его подчиненные были заряжены на победу, верили в себя и свои войска.

Самая большая слабость Эйзенхауэра заключалась не в том, что он колебался в вопросе широкого фронта, а скорее в его желании быть всеми любимым, которое сочеталось с намерением сделать всех счастливыми. По этой причине он не заканчивал совещания, пока не добивался, по крайней мере, словесного согласия. Таким образом, казалось, что он всегда колебался, "склоняясь то в одну сторону, то в другую" в соответствии со взглядами и желаниями последнего человека, с которым он говорил. Эйзенхауэр, как выразился Брук, казался "скорее арбитром, балансирующим между противоречивыми требованиями союзников и подчиненных, чем мастером боя, делающим решающий выбор"*79. Каждый, кто говорил с ним, оставлял совещание с чувством, что Эйзенхауэр согласился с ним, и только позднее выяснял, что нет. Вот почему Монтгомери, Брэдли и Пэттон заполняли свои дневники, письма и беседы порицаниями Эйзенхауэра (Брэдли этим занимался меньше других).

Истинная цена, которую приходилось платить за желание Эйзенхауэра всем нравиться, измерялась, однако, не враждебностью Монтгомери и Пэттона. Ее приходилось платить на поле боя. В своих попытках задобрить Монтгомери и Пэттона Эйзенхауэр давал им тактическую свободу, доходящую до возможности самостоятельного выбора целей. Результатом стала одна из величайших ошибок в войне — упущенная возможность быстро завоевать и открыть для судоходства Антверпен, в чем для союзников заключался единственный шанс закончить войну в 1944 году. Эйзенхауэр полностью и целиком отвечает за эту неудачу.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ЗАПАДНЫЙ ВАЛ И БИТВА В АРДЕННАХ

Спор о том, кому командовать сухопутными операциями, который упорно вел Монтгомери, по существу был беспредметным. Не столь уж важно, если не считать престижных соображений, докладывал Брэдли непосредственно Эйзенхауэру или же через Монтгомери. Как подчеркивал Эйзенхауэр в разговорах с Монтгомери, ничего не делается без его одобрения, независимо от того, руководит он непосредственно всеми наземными операциями или нет. А что действительно важно — так это снабжение, кому и когда оно направляется. Материальными ресурсами распоряжался Эйзенхауэр, и в этом действительно заключалась власть. Направление и характер наступления определяло то, как Эйзенхауэр распределял наличные ресурсы, а не то, кто носил титул командующего сухопутными силами.

Так что там, где Эйзенхауэр мог быть великодушным с Монтгомери, он на это шел, не теряя, однако, реальной власти. Слова похвалы стоили мало, но приносили много, и Эйзенхауэр щедро их тратил. 31 августа он созвал в Лондоне пресс-конференцию. "Настали времена, — сказал он репортерам, — когда мы вырвались с первоначального плацдарма и генерал Брэдли получает свою часть работы, а поэтому будет подчиняться непосредственно ВШСЭС, и тот, кто интерпретирует это как умаление генерала Монтгомери, тот не хочет считаться с фактами. Монтгомери не только мой близкий друг, но человек, с которым я проработал два года и которого уважаю как одного из величайших солдат всех времен".

Он отдал должное победам Монтгомери во Франции. А что касается американской критики, будто Монтгомери вел себя чересчур осторожно перед Каном, говорил Эйзенхауэр, то он и слышать этого не хочет. "Каждый фут земли, потерянный [врагом] в Кане, был равен для него десяти милям в любом другом месте. Каждая частица праха там была для него дороже бриллианта"*1.

Черчилль, не менее Эйзенхауэра знавший о том, какой удар самолюбию Монтгомери нанесло перераспределение командных функций, тоже попытался смягчить этот удар. 1 сентября Черчилль объявил, что Монтгомери присвоено звание фельдмаршала (что создавало ситуацию, когда Монтгомери превосходил по званию Эйзенхауэра, пять звезд против четырех). Жезл фельдмаршала, однако, вдохновил Монтгомери на увеличение, а не смягчение требований о реализации его собственного плана. Правда, жезл этот не впечатлил Пэттона, который по-прежнему не уступал Монтгомери.

В начале сентября Эйзенхауэр объявил, что 21-я группа армий Монтгомери получает приоритет в снабжении ресурсами. Но он также хотел, чтобы 12-я группа армий под командованием Брэдли "сосредоточивалась" восточнее Парижа и "готовилась нанести стремительный удар в восточном направлении". Как и опасался Монтгомери, Брэдли разрешил Пэттону выдвинуться к Реймсу и даже далее. 30 августа Пэттон форсировал Маас, после чего оказался в более чем ста милях восточнее Парижа и на таком же расстоянии от Рейна. Однако ему не хватало горючего; в тот день он получил тридцать две тысячи галлонов бензина вместо требуемых четыреста тысяч. Но он все равно рвался вперед. Когда один из его корпусных командиров доложил, что вынужден остановиться, поскольку, если он будет двигаться дальше, его танки останутся без горючего, Пэттон приказал ему "продолжать движение до остановки танков, а потом спешиться и идти". Пэттон понимал: когда его танки встанут без горючего, Эйзенхауэр будет вынужден выделить ему дополнительный бензин даже за счет 21-й группы армий*2.

2 сентября Эйзенхауэр отправился в Версаль, чтобы обсудить с Брэдли, Ходжесом и Пэттоном будущие операции. Перед этой встречей Кей записала в официальном дневнике ВШСЭС, что "Э. обещает устроить Пэттону головомойку, поскольку тот слишком растянул свой фронт, что создает трудности снабжения". Но Пэттон предвидел подобный поворот событий; он с радостью доложил Эйзенхауэру, что его патрули достигли реки Мозель и — что не соответствовало действительности — Меца.

— Если ты сохранишь мой обычный тоннаж снабжения, Айк, мы сможем выйти на германскую границу и прорвать эту проклятую линию Зигфрида [Западный вал]. Я готов рискнуть ради этого моей репутацией.

— Спокойно, Джордж, — отвечал Эйзенхауэр, думая о недавних трудностях Пэттона, — твоя репутация в последнее время не так уж и высока.

Пэттон, имея в виду свой недавний бросок во Франции, отпарировал:

— Моя репутация сейчас достаточно высока*3.

Пэттон затем убедил Эйзенхауэра, что не следует упускать исключительные возможности, сложившиеся на его фронте, и уговорил его направить 3-й армии дополнительное горючее. Эйзенхауэр также разрешил Пэттону наступать в направлении Мангейма и Франкфурта и согласился с требованием Брэдли разместить 3-ю армию слева от Пэттона и к югу от Арденн.

Когда Монтгомери узнал, что Пэттон получает теперь больше горючего и что Ходжеса сняли с его правого фланга, он взорвался. Для двух наступлений ресурсов нет, бушевал Монтгомери, и Эйзенхауэр должен выбрать одно из двух. То, которое он выберет, "должно получить все ресурсы без исключения". Время было дорого. "Если мы примем компромиссное решение и разделим наши ресурсы, то ни один из прорывов не будет полнокровным и мы затянем войну", — предупредил он. Эйзенхауэр ответил, что он по-прежнему отдает приоритет 21-й группе армий и что распределяет ресурсы на этой основе*4.

Два дня спустя, 7 сентября, Монтгомери пожаловался, что он не получает приоритетное снабжение. Перечислив факты и цифры своих нужд, Монтгомери добавил: "Очень трудно объяснять подобные вещи в письме". Он спрашивал, не может ли Эйзенхауэр приехать к нему*5.

Подобная просьба была типична для Монтгомери. Ему, кажется, никогда не приходило в голову, что просителем является он, а не Эйзенхауэр. В течение всей кампании он посетил Эйзенхауэра в ВШСЭС всего лишь единожды, хотя его регулярно приглашали на все совещания. Он всегда настаивал на том, чтобы Эйзенхауэр приезжал к нему.

Просьба Монтгомери 7 сентября была особенно бестактной, поскольку Эйзенхауэр повредил колено и каждое движение причиняло ему боль. Несчастный случай произошел 2 сентября, когда Эйзенхауэр возвращался в Гранвиль из Версаля со встречи с Брэдли и Пэттоном. Б-25 Эйзенхауэра был неисправен, и он пересел в маленький Л-5, самолет с единственным пассажирским местом ограниченного радиуса действия, предназначенный для связной работы. Налетела гроза; пилот потерял ориентировку и не смог найти взлетно-посадочную полосу. У Л-5 кончалось горючее, и они совершили вынужденную посадку на побережье. Эйзенхауэр выпрыгнул из самолета, чтобы помочь пилоту вытолкнуть самолет за линию прилива, поскользнулся на сыром песке и подвернул ногу. Пилот помог ему доскакать через соляное болото до дороги, и проходящий джип подвез их до Гранвиля.

Мокрый, усталый, грязный Эйзенхауэр не мог передвигаться самостоятельно, в спальню его поднимали Двое адъютантов. Колено опухло. Из Лондона прилетел врач, который велел ему оставаться в постели целую неделю; несколько дней спустя, когда опухоль спала, врач наложил на колено Эйзенхауэра гипсовую повязку.

Из постели Эйзенхауэра открывался великолепный вид на гору Сен-Мишель, но настроения это ему не поднимало. В ушах у него звенело, видимо, — как он считал — из-за повышенного кровяного давления (которое он не позволял врачам измерять из-за боязни, что его отошлют домой); боль в колене отнимала силы; его раздражали все подчиненные — и американцы, и британцы. Более всего его бесило то, что даже по спальне он мог передвигаться только с костылями или палкой.

Боль не отпускала; две недели спустя он писал Мейми, что принимает ежедневные лечебные процедуры, полтора часа прогреваний и массажа, но это мало помогает. Чуть позднее он писал ей же, что "нога поправляется, но не так быстро, как это бывало в тридцать лет, мне уже почти пятьдесят четыре. Все нормально, если не считать боли, и я должен быть... осторожным! Очень раздражает"*6. До конца войны колено продолжало беспокоить его, время от времени вынуждая проводить один-два дня в постели, а то и пользоваться тростью или костылями (но никогда на людях).

Монтгомери знал о травме, но все же решил, что лучше Эйзенхауэру приехать в Брюссель, чем ему — в Гранвиль, и это несмотря на соответствующую просьбу Эйзенхауэра. Поэтому днем 10 сентября Эйзенхауэр вылетел в Брюссель. Сесть в самолет для Эйзенхауэра было болезненным испытанием, а выйти из него — делом совершенно невозможным. Так что Монтгомери отправился на борт самолета, вынув последнюю директиву Эйзенхауэра из кармана и размахивая руками, Монтгомери разбил этот план в пух и прах, не стесняясь в выражениях, обвинил верховного командующего в нечестности, предположил, что войну ведет Пэттон, а не Эйзенхауэр, потребовал, чтобы ему был возвращен контроль над всеми наземными операциями, и заверил, что двойной удар закончится провалом.

Во время всей этой гневной тирады Эйзенхауэр сидел молча. Но в первую же паузу, когда Монтгомери остановился перевести дыхание, Эйзенхауэр наклонился вперед, положил руку на колено Монтгомери и сказал: "Спокойно, Монти! Вам нельзя говорить со мной таким образом. Я ваш босс"*7.

Монтгомери пробормотал извинения. Затем он предложил, чтобы 21-я группа армий одна совершила бросок через Арнем на Берлин. Эйзенхауэр, по свидетельству присутствовавшего Теддера, считал, что "это чистая фантастика говорить о марше на Берлин с армией, которая большинство своих снабженческих ресурсов пока еще не вывезла с побережья". Монтгомери настаивал, чтобы все ресурсы направлялись ему, но Эйзенхауэр отказался даже обсуждать такую возможность. Позднее Эйзенхауэр напишет в своем дневнике: "Предложение Монти очень простое, оно дает ему все, а это безумие"*8.

Сидя в Б-25 Эйзенхауэра на брюссельском аэродроме, верховный командующий и фельдмаршал проспорили еще час. В конце концов Эйзенхауэр согласился на план с кодовым названием "Маркет-Гарден", который, как утверждал Монтгомери, принесет большие результаты. Он предусматривал форсирование Нижнего Рейна в Арнеме, Голландия, совместно с воздушно-десантной армией и 2-й британской армией.

Эйзенхауэр согласился на этот план, потому что, как и Монтгомери, хотел получить опорный плацдарм за Рейном еще до того, как выдохнется наступление. Ему также нравилась идея использования воздушно-десантной армии в большой операции. Но операция "Маркет-Гарден" имела и явные недостатки. Продвигаясь на север, а не на восток от бельгийско-голландской границы, 2-я армия открывала зазор между своим правым флангом и левым флангом 1-й армии. Чтобы закрыть его, Ходжесу потребуется растягивать свои дивизии влево, что означало даже более широкий фронт, чем ранее, и более растянутые полосы наступления для всех. Направление наступления уводило 21-ю группу армий от Рура и добавляло на пути еще одну реку для форсирования. Но что хуже всего, она отдаляла время открытия Антверпенского порта.

. Антверпен всегда играл важную роль в планах операции "Оверлорд". Это был самый большой порт Европы и ближайший к сердцу Германии. ВШСЭС считал, что без Антверпена нельзя провести ни одной крупной операции в Германии. И все же Эйзенхауэр позволив Монтгомери проигнорировать Антверпен ради безрассудной операции в Арнеме, которая не приносила значительных результатов даже в случае успеха. Эйзенхауэр сам говорил: "Нет смысла подходить туда [к Западному валу], пока у нас нет сил что-нибудь там сделать"*9. Но поскольку он разрешил наступление Пэттону и поскольку не настоял на Антверпене, именно так и произошло. Это была его самая крупная ошибка за всю войну.

Монтгомери, нацелившийся на Арнем, материально-техническое снабжение, предназначавшееся для канадцев, направлял 2-й армии. Хотя канадцы заняли Антверпен в начале сентября, немцы продолжали удерживать устье Шельды, что делало невозможным для союзников использование порта, а у канадцев не хватало сил, чтобы вытеснить их оттуда. 11 сентября Эйзенхауэр написал в своем штабном дневнике: "Монти, кажется, не заботится о том, чтобы отбить у немцев подходы к Антверпену", но сам Эйзенхауэр был в этом не менее виновен*10. Согласившись на операцию "Маркет-Гарден", верховный командующий, по существу, согласился забрать ресурсы у Пэттона и пренебречь Антверпеном, и все это ради тактических, а не стратегических завоеваний. Все СЭС были вовлечены в какие-то полумеры. В тот момент невозможно было сказать, чего больше хочет верховный командующий — взятия Антверпена, или Арнема, или же прорыва Западного вала южнее Арденн.

В свою защиту Эйзенхауэр писал много лет спустя после войны: "Я не только одобрил операцию "Маркет-Гарден", но и настоял на ней. Нам необходим был плацдарм за Рейном. Ради этого я мог подождать со всеми другими операциями. Эта акция доказала, что идея "одного полнокровного прорыва" к Берлину — чушь"*11. Но среди всех факторов, влияющих на решения Эйзенхауэра — развить успех, форсировать Рейн, ввести в действие хорошо подготовленных, но мало используемых парашютистов, — особое место занимало желание задобрить Монтгомери. Никогда — ни до, ни после — склонность Эйзенхауэра к компромиссу и желание осчастливить своих подчиненных не стоили так дорого.

Операция "Маркет-Гарден" началась 17 сентября. Первый день оказался неудачным для 2-й армии и вполне успешным для парашютистов. К 21 сентября из-за целого ряда факторов — самые важные из них: плохая погода, немецкие контратаки и странная пассивность Монтгомери в понуждении к атаке 2-й армии — операция оказалась на грани провала.

20 сентября Эйзенхауэр перевел ВШСЭС в отель "Трианон" в Версале. Кабинет Эйзенхауэра оказался слишком большим для него, поэтому он приказал разгородить его, отдав половину Кей и другим секретарям. Секретари жили вместе в квартире, которая находилась над тем, что когда-то было конюшнями Людовика XV, а сам Эйзенхауэр разместился в красивом особняке, который перед ним занимал фельдмаршал Герд фон Рундштедт.

Колено продолжало беспокоить его; звон в ушах не прекращался; у него была простуда; фурункул на спине дополнял его несчастья.

Но более всего его беспокоило сопротивление немцев. Он писал Мейми, что люди продолжают спрашивать, чем он собирается заняться после войны. "Этот вопрос сердит меня, поскольку, можешь быть уверена, война еще не "выиграна" для того, кто дрожит от холода, страдает и умирает на линии Зигфрида". Когда у него выдавалась свободная минута, он думал чаще о прошлом, а не о будущем. "Вчера я вспоминал Айки, — писал он 25 сентября. — Ему было бы сейчас 27 лет!"

Эта мысль, а также письмо от Мейми, в котором она выражала опасение — он так изменился, что она его не узнает, — навели его на следующие размышления. "Конечно, мы изменились, — писал он ей. — Как могли двое людей пройти через такие испытания... видя друг друга всего один раз за более чем два года, и не измениться. Постоянное изменение — это закон природы. Но мне кажется, что нам необходимо сохранить чувство юмора и постараться сделать приятным новое знакомство. В конце концов, у нас нет проблемы разошедшихся людей — это только расстояние, и в один прекрасный день оно может исчезнуть"*12.

На полях сражений в северо-западной Европе все оборачивалось плохо. Большое августовское наступление во Франции не привело к победе в Европе. Операция "Маркет-Гарден" провалилась, и порт Антверпен не был открыт вовремя, чтобы принести какую-то пользу в 1944 году. Конечная вина за подобное положение лежала на человеке, который имел наивысшую ответственность, на самом верховном командующем.

9 октября Эйзенхауэр, наконец, принялся за Монтгомери. Непосредственным поводом послужил доклад адмирала Рэмсея, который сообщал, что канадцы не смогут ничего сделать до 1 ноября из-за недостатка боеприпасов. Взбешенный Эйзенхауэр телеграфировал Монтгомери: "Если мы не будем располагать Антверпеном к середине ноября, все наши операции остановятся. Подчеркиваю, что для всех наших операций на фронте от Швейцарии до Па-де-Кале я считаю Антверпен делом первостепенной важности и уверен, что очистка подступов к порту требует вашего персонального внимания". Он, однако, вынул жало из послания, добавив: "Вы лучше знаете, как распределить приоритеты в вашей группе армий"*13.

Монтгомери ответил телеграммой в тот же день. "Спросите Рэмсея, по какому праву он делает дикие утверждения, касающиеся моих операций, о которых он не знает ничего, ничего". Канадцы, писал Монтгомери, уже атакуют. Он напомнил Эйзенхауэру, что у них "нет недостатка в боеприпасах". Он горячо доказывал, что на версальском совещании верховный командующий выделил наступление в Голландии в качестве "главного"; а что касалось Антверпена, то он настаивал, что "уделяет достаточно внимания [тамошним] операциям"*14.

Эйзенхауэр ответил, что "овладение подходами к Антверпену остается... жизненной необходимостью". Он также добавил: "Заверяю вас, ничто из моих слов... нельзя интерпретировать как снижение внимания к Антверпену"*15.

Вскоре после этого Смит позвонил Монтгомери по телефону и спросил, когда ВШСЭС может ожидать каких-то действий вокруг Антверпена. В ответ послышалась взвинченная речь. Наконец, "багровый от гнева" Смит повернулся к своему заместителю, генералу Моргану, и швырнул трубку ему в руку. "Вот, — сказал Смит, — сами скажите вашему согражданину, что ему надлежит делать". Морган, считавший, что Монтгомери будет главой британской армии после войны, подумал про себя: "Так, это, видимо, конец моей карьеры"*16. Затем он сказал Монтгомери, что, если порт Антверпен не будет в ближайшее время открыт, снабжение его войск будет прекращено.

В отношении своей карьеры Морган оказался прав. Ни он, ни любой другой британский офицер, который служил в ВШСЭС, ни даже де Гиньяд в послевоенной британской армии, возглавляемой Монтгомери, не процветали. Как сказал однажды о нем Эйзенхауэр: "Он просто маленький человек, он такой же маленький изнутри, как и снаружи"*17.

Монтгомери, разозленный угрозой, положил трубку и написал Смиту письмо. Он возложил вину за провал операции "Маркет-Гарден" на отсутствие координации между его войсками и войсками Брэдли и снова потребовал единоличного контроля над сухопутными операциями. Это уже было слишком. Терпение Эйзенхауэра с фельдмаршалом было почти безграничным, но все-таки не совсем. "Операция вокруг Антверпена не связана с вопросом перераспределения командования ни в малейшей степени", — заявил Эйзенхауэр Монтгомери. В любом случае, что касается руководства войсками, он ни в коем случае не переподчинит 12-ю группу армий Монтгомери.

Затем Эйзенхауэр использовал свою крайнюю угрозу; он писал, что, если Монтгомери, ознакомившись с планом ВШСЭС на кампанию, тем не менее характеризует его как "неудовлетворительный, мы имеем проблему, которая должна быть решена в интересах будущей эффективности действий". Эйзенхауэр подчеркнул, что он отдает себе отчет в своих сильных и слабых сторонах, "и если вы, один из командующих на этом театре военных действий, представитель одного из великих союзников, считаете, что мои взгляды и распоряжения ставят под угрозу успех моих операций, то наш долг передать это дело на рассмотрение высших властей, и пусть они примут решение, какое бы суровое оно ни было"*18.

Монтгомери прекрасно знал, что, если Эйзенхауэр поставит ОКНШ перед выбором "он или я", победа будет за Эйзенхауэром. "Я высказал вам свою точку зрения и получил ваш ответ, — поспешил ответить Монтгомери. — Я и все мы будем выполнять на 100 % все ваши распоряжения безо всяких сомнений". Он писал, что отдает Антверпену высший приоритет и прекращает обсуждение вопросов верховного командования. "Вы больше от меня не услышите рассуждений о принципах командования", — пообещал он и подписался: "Ваш очень преданный лояльный подчиненный Монти"*19.

Монтгомери в случае необходимости мог быть так же покорен, как и Пэттон, и, подобно Пэттону, все равно упорно преследовал свои цели. Несмотря на обмен посланиями с Эйзенхауэром, он продолжал настаивать на наступлении 2-й армии за счет канадцев. Только 16 октября Монтгомери прекратил военные действия в Голландии. Затем выяснилось, что овладение подступами к Антверпену — тактическая задача немалой трудности, которая требует времени; союзники смогли выбить немцев из устья Шельды лишь 8 ноября. Затем надо было разминировать акваторию; и только 28 ноября первые конвои союзников вошли в порт Антверпена.

Но к тому времени установилась плохая погода, с которой исчезла последняя надежда закончить войну в 1944 году. Как заявил Брук, "я чувствую, что стратегия Монти ошибочна. Вместо того чтобы наступать на Арнем, он должен был прежде всего позаботиться об Антверпене. Айк благородно взял вину на себя, поскольку он одобрил предложение Монти двигаться на Арнем"*20.

Немцы соорудили "чудо Запада". Используя Западный вал, они оборудовали прочную защитную линию от Северного моря до швейцарской границы, которая оказалась гораздо прочнее, чем считала разведка союзников. Немцы восстановили свои потрепанные дивизии, ввели в действие новые, они превосходили в численности (но не в числе танков и артиллерийских орудий) СЭС. Хуже всего было то, что они защищали свое отечество с тем упорством, которое и предсказывал Эйзенхауэр. Розовые союзнические ожидания августа и сентября испарились.

Осень никогда не была лучшим временем года для Эйзенхауэра. В 1942 году он застрял осенью в тунисской грязи, в 1943-м — завяз на итальянском полуострове, а в 1944-м дожди превратили поля северо-западной Европы в болота. Эйзенхауэр говорил Маршаллу: "Я все больше устаю от погоды"*21. Его самолеты не могли летать, танки — маневрировать, а солдаты с трудом пробирались пешком. Он по-прежнему испытывал снабженческие трудности, и у него начались проблемы с пополнением частей. В этих условиях осенние сражения приводили только к большим потерям с обеих сторон.

Всю осень Эйзенхауэр ездил безостановочно. "Погода настолько паршивая, что езжу только на машине, — писал он Мейми, — а на это уходит уйма времени". Он обычно ездил только со своим водителем, сержантом Даром и Джимми Голтом (который исполнял роль штурмана), а сам сидел в одиночестве на заднем сиденье. "У меня появляются часы для размышлений, — писал он Мейми, — и, поскольку штабисты не донимают меня, я много думаю о тебе. Мне приходится проезжать и по дорогам, где мы путешествовали с тобой пятнадцать лет назад, и я жалею, что тебя нет сейчас со мной"*22.

Это был во всех отношениях тяжелый период. "Знаешь, дорогая, мне приятно думать, что эта бойня скоро закончится и я смогу вернуться домой, — писал Айк своей жене 22 ноября. — Но бои и смерть продолжаются — и конца этому пока нет. "Цивилизация" — плохое слово, когда оно приложимо к войне. И все-таки мы победим, и я бегом возвращусь домой!"

"Это так ужасно, так отвратительно, — писал он в другом письме, — что я часто думаю, как "цивилизация" вообще может мириться с войной". Тяготы долгой разлуки росли, жалобы Мейми на ее одиночество и его невнимательность переносить становилось все труднее. "Это верно, что мы живем в разлуке уже два с половиной года", — писал он в ноябре, признавая, как "мучительно" это для нее. "Поскольку у тебя нет военной работы, которая поглощала бы все твое время и мысли, я понимаю, что тебе труднее. Но я хочу, чтобы ты не забывала, что я люблю тебя и скучаю по тебе и что груз моей ответственности был бы непереносим, если бы я не верил, что есть человек, который ждет меня домой — навсегда". Искреннюю мольбу о понимании он дополнил следующим: "Не забывай, что меня бьют каждый день".

В середине декабря он пишет ей, что молится, чтобы это было их последнее Рождество, проведенное врозь, и обещает бесконечные беседы после войны. "Нам потребуется трехмесячный отпуск где-нибудь на одиноком побережье — и, Боже праведный, пусть там будет солнечной"*23

Проблемы с лейтенантом Джоном Эйзенхауэром, а точнее, с матерью Джона, раздражали Эйзенхауэра не меньше, чем проблемы с английскими фельдмаршалами. Джона назначили в 71-ю дивизию, которая вскоре должна была отправиться из Форт-Беннинга во Францию. Мейми узнала об этом раньше Айка и пожаловалась: "Ты не сказал мне ничего о своих затеях".

Айк запротестовал: "Я ничего не затевал и понятия не имею ни где он, ни что он делает. Я действительно дал понять, что, если он захочет попасть в дивизию, отправляющуюся на этот театр военных действий, Военное министерство не будет этому препятствовать только потому, что я командую здесь". Пять дней спустя он узнал о его назначении в 71-ю дивизию и прокомментировал его так: "Мне придется нелегко, стараясь "не вмешиваться", я так люблю своего мальчика — но я продолжаю себе напоминать, что он мужчина, его ждет мужская работа и собственная карьера. Как же я хочу быть сейчас рядом с ним!"*24

Джону Айк дал совет старого пехотинца, как готовить свой взвод. "Обойди каждого и убедись, что у него теплая сухая одежда... что он получает горячую пищу и что его оружие находится в идеальном порядке. Ботинки и носки имеют громадное значение, и ты должен (попытаться и в бою, и в учении носить обувь из тех же самых материалов, что и твои солдаты. Такими методами ты получишь не только превосходно подготовленный взвод, но и людей, которые пойдут за тобой куда угодно".

Когда пришло время отъезда Джона, Мейми почувствовала себя обиженной, отверженной, покинутой. Несмотря на разуверения мужа, она по-прежнему думала, что это он все организовал. "Я хорошо понимаю твою боль... — заверял ее Айк, — но меня огорчает, когда ты начинаешь говорить о грязных трюках, которые я сыграл с тобой, И о том, какое унижение ты пережила из-за меня. Ты всегда даешь собственную интерпретацию любого моего шага, взгляда, слова, и, когда ты доводишь себя до несчастного состояния, ты тем самым делаешь несчастным и меня..."

"А что касается Джона, — продолжал он, — то мы можем только молиться. Если бы я вмешался, даже очень незаметно или косвенно, он бы так рассердился, что ни я, ни ты (если бы он счел, что ты тоже имеешь к этому отношение) не смогли бы с ним себя нормально чувствовать... но Бог знает, как я надеюсь и молюсь, чтобы с ним все было в порядке". Эйзенхауэр заверял Мейми: "Я не придираюсь к тебе. Но постарайся посмотреть на меня не в столь пагубном свете и позволь мне по меньшей мере быть уверенным, что меня ждут дома, когда здесь все закончится.

Я искренне люблю тебя и знаю, что, когда ты успокоишься, ты не будешь считать меня таким отвратительным чудовищем, каким я нарисован в твоих письмах. Я бы хотел, чтобы ты впредь никогда об этом не упоминала"*25.

Всю осень продолжалось великое наступление. Единственное место, где союзники не атаковали, было в самих Арденнах, которые очень слабо защищал корпус Троя Миддлтона. На пути в Маастрихт 7 декабря Эйзенхауэр отметил, как растянуты войска в Арденнах, и поинтересовался у Брэдли, насколько уязвим этот участок фронта. Брэдли ответил, что он не может усилить регион Арденн без того, чтобы не ослабить наступление Пэттона и Ходжеса, и что, если немцы контратакуют в Арденнах, по ним можно будет ударить с обоих флангов и остановить задолго до того, как они достигнут реки Маас. Хотя он и не ожидал немецкой контратаки в Арденнах, он, по его признанию, принял предосторожности и не разместил в этом районе ни одной крупной базы снабжения. Объяснение Брэдли удовлетворило Эйзенхауэра.

16 декабря было праздничным днем в версальской штаб-квартире ВШСЭС — праздновали свадьбу, повышение в звании и присвоение медали. Утром Микки Маккиф женился на сержанте из женского вспомогательного корпуса. Эйзенхауэр устроил прием с шампанским в своем сен-жерменском доме. У него был и другой повод для торжества; Сенат объявил о присвоении ему только что введенного нового звания генерала армии, что уравняло его в звании с Маршаллом, Макартуром и — Монтгомери.

Ближе к вечеру приехал Брэдли с жалобой на положение с пополнением. США имели к тому времени всего одну незадействованную дивизию, объем пополнений отставал от уровня потерь, и, учитывая всеобщее наступление, на котором настаивал Эйзенхауэр, ВШСЭС имел очень мало людей в резерве.

Их беседу в кабинете Эйзенхауэра прервал британский генерал Кеннет Стронг, сообщивший, что утром немцы начали наступление в Арденнах. Первая реакция Брэдли состояла в том, что это ложная, отвлекающая атака, призванная оттянуть силы Пэттона, наступающего в Сааре. Но Эйзенхауэр немедленно почувствовал что-то большее. "Это не ложная атака, — сказал он и пояснил: — Поскольку в Арденнах нет стоящих целей, немцы, видимо, преследуют стратегическую задачу". "Я думаю, вам лучше оказать Миддлтону помощь", — сказал он Брэдли. Изучая вместе со Стронгом операционную карту, Эйзенхауэр заметил, что 7-я бронедивизия занимала позиции во втором эшелоне и что 10-я бронедивизия, входящая в 3-ю армию, в боях не участвует. Он посоветовал Брэдли послать эти две дивизии на помощь Миддлтону в Арденны. Брэдли колебался; он знал, что и Ходжес, и Пэттон будут огорчены таким поворотом событий, особенно Пэттон, который к 10-й бронедивизии питал особую слабость. С некоторым нажимом Эйзенхауэр пересилил колебания Брэдли.

Отдав распоряжения, Эйзенхауэр и Брэдли с присоединившимся Эвереттом Хьюзом принялись за остатки шампанского, открыли бутылку виски "Пайпер Скотч", которую принес с собой Хьюз, и сыграли пять робберов в бридж. Новую оценку ситуации они произведут утром, когда у Стронга будет для них больше сведений*26.

Принесенные Стронгом новости о немецких дивизиях в Арденнах, основанные на анализе захваченных документов, оказались хуже некуда. Быстрая интуитивная оценка Эйзенхауэра подтвердилась — немцы начали контрнаступление, а не контратаку. Две немецкие бронетанковые армии, состоящие из двадцати четырех дивизий, ударили по корпусу Миддлтона, имеющего три дивизии. Немцы сумели достичь и полной внезапности, и подавляющего локального превосходства — восемь к одному в живой силе и четыре к одному в танках.

Эйзенхауэр принял на себя вину за внезапность нападения и был прав, поскольку не разгадал замыслов противника. Эйзенхауэр не сумел предвидеть, что Гитлер пустится в это отчаянное наступление, и ослабил фронт Миддлтона в Арденнах, поскольку настоял на всеобщем наступлении.

Но, несмотря на ошибки, Эйзенхауэр первым осознал размах этого контрнаступления, первым перестроился, первым понял: хотя первоначальные потери союзников были болезненны, в действительности им предоставляется прекрасная возможность. Утром 17 декабря Эйзенхауэр показал, что видел эту возможность с самого начала, написав в Военное министерство, что, "если дела пойдут нормально, мы не только сможем остановить этот прорыв, но и извлечем из него выгоду"*27.

Закончив диктовать письмо, Эйзенхауэр провел совещание со Смитом, Уайтли и Стронгом. ВШСЭС имел теперь только две дивизии в резерве, 82-ю и 101-ю воздушно-десантные, которые переформировались после сражений у Арнема. Генералы ВШСЭС предполагали, что немцы попытаются форсировать Маас, тем самым разорвав 21-ю и 12-ю группы армий, и захватить огромные склады союзников в Льеже. Склады были крайне важны для немцев, поскольку в них хранилось горючее, на которое Гитлер рассчитывал при наступлении на Антверпен.

Уайтли закрыл пальцем маленький бельгийский город Бастонь и сказал, что перекресток дорог в этом городе является ключом ко всему сражению. Бастонь окружали на редкость ровные для гористых Арденн поля; кроме того, местность имела прекрасную дорожную сеть. Без нее немцы не смогут преодолеть Арденны и выйти к Маасу. Эйзенхауэр решил сосредоточить свои резервы в Бастони. Он приказал 10-й воздушно-десантной дивизии немедленно перебазироваться в этот город, а 101-й — выдвинуться туда как можно быстрее. Он также послал 82-ю воздушно-десантную дивизию на северный фас выступа, где она могла провести контратаку против немецкого правого фланга. Наконец, верховный командующий приказал прекратить все наступательные действия СЭС и "собрать все возможные резервы для нанесения ударов по выступу с обоих флангов"*28.

На следующее утро, 18 декабря, Айк пригласил на совещание Смита, Брэдли и Пэттона. Генералы встретились в холодном и сыром помещении верденского барака, на месте величайшей битвы в истории человечества. Помещение едва согревалось всего одной пузатой печкой. Подчиненные Эйзенхауэра приехали мрачными, подавленными, смущенными. Заметив это, он открыл совещание такими словами:

— Настоящее положение следует рассматривать как открывшуюся возможность действовать, а не как провал. Я хочу видеть за столом только веселые лица.

Пэттон отреагировал быстро.

— Черт, давайте наберемся смелости и пустим этих... до Парижа, — сказал он. — Вот тогда мы их действительно разрежем на части и сжуем дотла*29.

Эйзенхауэр сказал, что он не до такой степени оптимистичен: следует удержать фронт на линии Мааса. Но он был настроен отнюдь не на оборону. Он сообщил своим командующим, что не собирается оставлять вылазку немцев за пределы Западного вала без наказания. Он спросил Пэттона, сколько времени тому потребуется, чтобы изменить направление наступления с восточного на северное и контратаковать немецкий левый, или южный, фланг.

Пэттон ответил: "Два дня". Остальных типичная бравада Пэттона рассмешила; Эйзенхауэр посоветовал ему добавить еще один день и тем самым усилить атаку. Он приказал Пэттону прекратить наступление в Сааре и организовать крупный удар на Бастонь к 23 ноября. Он хотел, чтобы Монтгомери предпринял наступление на севере против правого фланга немцев*30. Короче говоря, к 18 декабря, на третий день сражения в Арденнах, задолго до того, как оборону укрепили в Бастони или на Маасе, Эйзенхауэр уже начал готовить контратаку, нацеленную на уничтожение немецких танковых армий в Арденнах.

Немцы вскоре вбили клин между соединениями Брэдли, затруднив ему связь с 1-й армией. Стронг считал, что в этих обстоятельствах Эйзенхауэр должен подчинить Монтгомери все войска, расположенные севернее Арденн. Это означало бы, что Брэдли сохранял у себя 3-ю армию, а Монтгомери получал 1-ю и 9-ю. Монтгомери давно добивался подобного переподчинения войск, а Эйзенхауэр ему отказывал, такое решение в тот период выглядело бы как обращение американцев к британцам за помощью для собственного спасения. Но проблема связи была настолько серьезной, что какие-то шаги были необходимы.

Смит позвонил Брэдли. Брэдли считал, что в таком переподчинении нет нужды, но Смит убеждал Брэдли: "Это логично. Монти возьмет на себя ответственность за все войска к северу от выступа, а вы будете командовать теми, что к югу". Брэдли говорил, что подобное изменение дискредитирует американское командование. "Мне трудно возражать, — добавил он. — Если бы Монти был американцем, я, безусловно, согласился бы с вами"*31.

Затем Брэдли позвонил Эйзенхауэру. К тому времени Брэдли уже твердо решил не соглашаться ни на какие изменения. Стронг слышал, как он кричал на Эйзенхауэра: "Видит Бог, Айк, я не смогу отвечать перед американским народом, если ты сделаешь это. Я ухожу в отставку". Разгневанный Эйзенхауэр глубоко вздохнул и сказал: "Брэд, это не ты, это я отвечаю перед американским народом. Твоя отставка ничего не изменит". Наступило молчание, а затем последовали протесты от Брэдли, но на этот раз без угроз. Эйзенхауэр заявил: "Это мой приказ, Брэд". А затем заговорил о контратаке Пэттона, которую он хотел бы провести с максимальной ударной силой*32.

Положив трубку, Эйзенхауэр попросил соединить его с Монтгомери, чтобы сообщить тому об изменениях. К сожалению, слышимость была неважной. Монтгомери услышал то, что хотел, и домыслил остальное. Он сказал Бруку, что ему позвонил Эйзенхауэр. "Он был очень взволнован, — сказал Монтгомери, — и было очень трудно понять, о чем он говорит; он кричал в телефон, глотая слова". Единственное, что понял Монтгомери, — это то, что Эйзенхауэр подчиняет ему 1-ю и 9-ю армии. "Это единственное, что я хотел выяснить. А затем он стал бессвязно говорить о других вещах"*33.

В течение двух часов после разговора с Эйзенхауэром Монтгомери посетил Ходжеса и генерала Уильяма Симпсона, командующего 9-й армией. Британский офицер, сопровождавший его, рассказывал, что он вошел в штаб-квартиру Ходжеса "словно Христос, пришедший освободить храм от менял". Монтгомери докладывал Бруку, что Симпсон и Ходжес "счастливы, что нашелся человек, от которого можно получить твердые приказы"*34.

В попытках найти пехотные подкрепления Эйзенхауэр отправил на передовую всех годных для этого из тыловых служб. Он также приказал обеспечивающим частям организовать оборону мостов на Маасе, подчеркивая "жизненную важность того, чтобы ни один мост через Маас не попал в руки врага"*35. Этот приказ показался Брэдли признаком того, что Эйзенхауэр "серьезно испугался"; начальник штаба Брэдли сказал, прочитав сообщение: "Может, они думают, что мы собираемся отступать до побережья?"*36

Впечатление о панике в ВШСЭС дополнялось тщательными мерами безопасности, введенными в Версале. Разведка ВШСЭС выяснила, что немцы организовали специальную группу англоговорящих немецких солдат, одели их в американскую форму, дали им захваченные американские джипы и забросили их за американские линии фронта. В задачу их входило распространять ложные приказы, заражать людей паникой, захватывать мосты и развилки дорог. Кроме того, быстро разнесся слух, что их главная миссия — убить верховного командующего. Вот почему все в ВШСЭС стали чрезмерно осторожными. Эйзенхауэра заточили во дворце Трианон. Вокруг дворца разместили караульных с пулеметами, а когда Эйзенхауэр уезжал в Верден или в другое место, спереди и сзади его сопровождала вооруженная охрана на джипах.

Несмотря на чрезвычайные меры безопасности, Эйзенхауэр и ВШСЭС не теряли спокойной уверенности и жили в предвкушении контратаки СЭС. 22 декабря, ожидая улучшения погоды, чтобы ввести в действие авиацию, и начала наступления Пэттона на Бас-тонь, Эйзенхауэр издал приказ. "Мы не можем удовлетвориться одним только отпором, — писал он о противнике. — Покинув хорошо защищенные укрепления, противник дает нам шанс превратить его авантюру в сокрушительное поражение... Пусть каждый постоянно помнит о главной цели — уничтожать врага на земле, в воздухе, везде уничтожать!"*37

Внутри выступа, в Бастони, окруженная 101-я дивизия как раз этим и занималась. Днем 22 декабря немцы приостановили свои атаки и потребовали капитуляции; бригадный генерал Энтони Маколифф ответил своим знаменитым: "Чепуха". Немцы снова пошли в атаку; и 101-я дивизия снова отбила ее, нанеся большие потери противнику.

Добрые вести пришли 23 декабря — утро было ясным и холодным, что означало практически неограниченную видимость. С самого начала Гитлер надеялся, что длительный период ненастья нейтрализует авиацию союзников. С рассветом 23 декабря в воздух поднялись все исправные самолеты союзников. Громадные С-47 сбросили тонны снаряжения 101-й дивизии в Бастони; истребители уничтожали немцев, окруживших Бастонь; штурмовики Р-47 накрывали их осколочными бомбами, напалмом и пулеметным огнем. Пэттон начал свой бросок, который на следующий день после Рождества приведет его в Бастонь и снимет осаду.

Для Эйзенхауэра победа в оборонительной фазе сражения принесла новые проблемы со своими двумя главными подчиненными. Монтгомери и не пытался скрыть своего удовольствия от дискомфорта американцев или же как-то утолить ущемленную гордость Брэдли. На рождественской встрече он сказал Брэдли, что американцы заслужили немецкое контрнаступление, поскольку если бы было одно направление удара, то ничего подобного не произошло бы. "А теперь вот приходится расхлебывать".

Монтгомери писал, что Брэдли "выглядел похудевшим, усталым и огорченным", и утверждал, что американский генерал согласился со всем им сказанным. Монтгомери так прокомментировал положение Брэдли: "Бедный парень, он приличный человек, и все происходящее — очень горькая пилюля для него"*38. Затем фельдмаршал высказал свое мнение об атаке Пэттона и предположил, что ее сила будет недостаточной и "не приведет к желаемому результату... придется безо всякой помощи разбираться с 5-й и 6-й танковыми армиями противника". Поэтому он потребовал, чтобы Эйзенхауэр дал ему дополнительные американские соединения. На Брэдли же встреча с Монтгомери произвела угнетающее впечатление. Он потребовал, чтобы Эйзенхауэр возвратил под его командование 1-ю и 9-ю армии*39.

Эйзенхауэр отбивался от всех требований и отказал как Монтгомери, так и Брэдли. Он не согласился ни на то, чтобы войска снимались с южного фланга его фронта, ни на то, чтобы их подчинили 21-й группе армий. Вместо этого он стал формировать стратегический резерв. Не возвратил он 1-ю и 9-ю армии Брэдли, во всяком случае пока, поскольку считал, что контроль над силами северного фланга выступа логичнее сохранить за Монтгомери.

26 декабря Эйзенхауэр устроил в Трианоне встречу со своим штабом. Стоя у громадной операционной карты, он сказал своему Джи-3, генералу Гарольду "Пинки" Булю: "Пинк, вы лучше отправляйтесь к [генералу Якобу] Деверсу [командующему 6-й группы армий на южном фланге] сегодня же. Я думаю, что лучше всего установить линию фронта здесь". Эйзенхауэр обозначил отступление в районе Страсбурга. "Я вам скажу, ребята, — продолжил он, — что надо делать. Поезжайте к Деверсу и передайте ему, где он должен занять позицию. Отдавать территорию невесело, но я Деверса не здесь просил нажать"*40.

Во время этого кризиса уверенность Эйзенхауэра в себе возросла невероятно. Его первоначальное интуитивное суждение о немецком контрнаступлении оказалось верным; его решение бросить в сражение 7-ю и 10-ю бронетанковые, а также 82-ю и 101-ю воздушно-десантные дивизии было верным; он по-прежнему чувствовал, что передача северного фланга Монтгомери оставалась верным решением; его решение направить атаку Пэттона на Бастонь тоже оказалось правильным. Теперь он вычеркивал линию фронта, показывая своим парням, что надо сделать. Что бы Брук и Монтгомери ни говорили о его неопытности, он взял это сражение под свой контроль и вел его. Но главное испытание у Эйзенхауэра еще было впереди. Отдавать приказы Брэдли, Пэттону и Деверсу — это одно, а отдавать их фельдмаршалу Монтгомери — совсем другое.

Эйзенхауэр начал беспокоиться, что, как и в Кассерине, союзники могут опоздать с контратакой. Монтгомери, как выяснилось, собирался ждать оптимальных условий. 27 декабря на регулярной утренней встрече в ВШСЭС дискуссия шла вокруг необходимости начать наступление как можно скорее. Теддер подчеркивал, что хорошая погода долго не продлится и что необходимо нанести немцам решающий удар, пока самолеты еще могут летать. В этот момент пришло сообщение, что Монтгомери составил новый план атаки, который требует участия двух корпусов. "Слава Богу, от которого вся благодать", — заметил Эйзенхауэр*41.

Напряжение, которым характеризовались отношения Эйзенхауэра и Монтгомери с середины июня 1944 года, теперь достигло своего апогея. Как и перед Каном, оно концентрировалось вокруг различий в оценке намерений немцев, а также времени и силы наступления союзников. Эйзенхауэр считал, что немецкие дивизии в выступе сильно потрепаны и плохо укомплектованы, а их линии снабжения находятся в плачевном состоянии. Он хотел нанести им мощный и стремительный удар. Монтгомери колебался. Он сказал Эйзенхауэру 28 декабря во время встречи в его штаб-квартире, что немцы предпримут еще одну атаку на северный фас выступа. Он считал, что лучше всего встретить эту атаку, а затем бросить в контратаку 1-ю армию. Кроме того, Монтгомери собирался атаковать вершину выступа, вытесняя немцев за Западный вал, а не пытаясь атаковать во фланг, чтобы отрезать им отступление.

Эйзенхауэр ответил ему, что, если он будет ждать, Рунштедт либо отведет войска из выступа, либо разместит на линии фронта пехотные дивизии, а танки уведет в резерв. А последнего мы, добавил Эйзенхауэр, "допустить не можем", и снова настаивал на наступлении в ближайшее время. Монтгомери повторил, что сначала он должен дождаться намечаемой немецкой атаки. Эйзенхауэр недовольно заметил, что никакой немецкой атаки не будет, и в конце концов Монтгомери вынужден был согласиться: если немецкого наступления не будет в ближайшие день-два, 1-я армия начнет контратаку против немецкого фланга 1 января. Или, во всяком случае, так думал Эйзенхауэр*42.

Однако 30 декабря во ВШСЭС прибыл де Гиньяд с дурной вестью: Монтгомери не будет атаковать ранее 3 января. Такой удар общим надеждам не мог более терпеть ни один офицер ВШСЭС. "Что меня бесит, — взорвался Смит, — так это то, что Монтгомери не говорит в присутствии других". Говоря от имени Монтгомери, де Гиньяд утверждал, что Эйзенхауэр понял его неправильно — он не обещал начать контратаку 1 января. "Будь я проклят, обещал!" — ответил Эйзенхауэр. Он чувствовал, что его обманули, что Монтгомери пытается водить его за нос, что можно упустить великую возможность и что пришло время порвать с Монтгомери.

Эйзенхауэр продиктовал резкое письмо Монтгомери, требуя, чтобы Монтгомери выполнял свои обещания. А если он выполнять их не будет, продолжал Эйзенхауэр, то будет уволен. Де Гиньяд, которому показали копию письма, умолял Эйзенхауэра не отсылать его. Он сказал, что поговорит с Монтгомери, и все придет в норму. Эйзенхауэр любил де Гиньяда, как и все в ВШСЭС; его сговорчивость, здравый смысл и рассудительность находились в разительном контрасте с качествами его босса, он был прекрасным посредником между Монтгомери и ВШСЭС. Эйзенхауэр согласился подождать, пока де Гиньяд не поговорит с Монтгомери*43.

В канун Нового года де Гиньяд поговорил с Монтгомери, затем снова прилетел в Версаль, где сообщил: Монтгомери остается при том мнении, что следует дать возможность немцам истощить себя в последней атаке, а уж потом предпринимать против них наступление. Разгневанный Эйзенхауэр сказал, что Монтгомери твердо обещал ему начать наступление 1 января.

Брэдли тем временем наступал, веря, что Монтгомери начнет наступление 1 января. Но Монтгомери не начал, и немцы, чтобы остановить Брэдли, перебросили свои танковые дивизии с севера на юг.

Эйзенхауэр считал, что у Монтгомери серьезно нарушено чувство времени в военных операциях. С этим можно спорить, но что уж никак не подлежит сомнению, так это полное отсутствие у Монтгомери личного такта и умения ставить себя на место другого. В разгар споров о том, обещал Монтгомери наступать или не обещал, Монтгомери послал письмо Эйзенхауэру, в котором клеймил политику верховного командующего и требовал, чтобы ему, Монтгомери, подчинили все сухопутные операции. И, разумеется, должно быть лишь одно направление в наступлении — северное, а Пэттона следует оставить там, где он сейчас находится. Монтгомери даже написал проект приказа на эту тему, в котором не хватало лишь подписи Эйзенхауэра.

Вместо того чтобы следовать указаниям Монтгомери, Эйзенхауэр издал свою директиву, которая противоречила проекту Монтгомери по всем пунктам. Он вернул 1-ю армию под командование Брэдли и подтвердил свою приверженность наступлению на Германию по двум направлениям. "Чего мы сейчас должны, безусловно, избегать, — подчеркивал он, — так это стабилизации немцами фронта на выступе с помощью одной пехоты, что позволило бы им использовать свои танки в любом другом месте фронта. Мы должны перехватить инициативу, действовать стремительно и энергично"*44.

В сопровождающем письме к Монтгомери Эйзенхауэр был прост, прям и настойчив. "Я возражаю", — писал Эйзенхауэр, имея в виду убеждение Монтгомери, что следует иметь одного командующего сухопутными силами. Он пояснил, что сделал для Монтгомери все возможное и более не намерен слышать о подчинении ему Брэдли. "Уверяю вас, что в этом вопросе я не продвинусь более вперед". Потом добавил, что "спланировал наступление" на Рейн широким фронтом и приказал Монтгомери прочитать директиву очень внимательно. От расплывчатости предыдущих писем и директив, направляемых в адрес Монтгомери, не осталось и следа.

В заключение Эйзенхауэр заверил Монтгомери, что в будущем не собирается терпеть каких-либо споров на эти темы. "Было бы крайне печально, если бы наши взгляды разошлись настолько, что нам пришлось бы представить их на суд ОКНШ", — писал он, но, если Монтгомери продолжит в том же духе, он именно это и сделает. "Та неразбериха, которая за этим последует, безусловно, скажется на доброй воле и приверженности общему делу, которые обеспечили союзным силам уникальное место в истории", — признал Эйзенхауэр, но он ничего не сможет поделать, если Монтгомери будет упорствовать*45.

Тем временем де Гиньяд обрабатывал Монтгомери со своей стороны. Он рассказал своему боссу о той глубокой неприязни, которую испытывают к нему в ВШСЭС. Смит "обеспокоен более, чем когда-либо". Общее настроение состоит в том, что Монтгомери должен уйти. Монтгомери фыркнул.

— Кто меня заменит? — спросил он.

— Это уже обсудили, — ответил де Гиньяд. — Они хотят Алекса.

Монтгомери побледнел. Он забыл об Александере. Он стал расхаживать по вагончику и, наконец, остановившись, спросил у де Гиньяда:

— Что же мне делать, Фредди? Что делать?

Де Гиньяд вынул черновик телеграммы, которую он уже приготовил.

— Подпишите вот это, — сказал он.

Монтгомери прочитал проект и подписал его*46. В телеграмме говорилось, что Монтгомери понимает, сколь многочисленны факторы, которыми руководствуется Эйзенхауэр и которые находятся "вне моего внимания". Он просил Эйзенхауэра порвать письмо, требующее единого командования над сухопутными силами*47.

Монтгомери вслед за телеграммой послал и письмо, написанное от руки. "Дорогой Айк, — начиналось письмо, — вы можете положиться на меня и на все вверенные мне силы на сто процентов, мы будем выполнять ваш план"*48. 3 января он начал наступление. Это было не все, чего хотел Эйзенхауэр, но лучше, чем то, что предлагал Монтгомери вначале. Весь следующий месяц союзники бились на выступе. Немцы, получившие в России опыт зимних кампаний, с боями отходили, но прежняя линия фронта была восстановлена только 7 февраля. Эйзенхауэр надеялся на более благоприятные результаты, но и эти были удовлетворительны, принимая во внимание тот факт, что большая часть немецкой бронетехники была уничтожена во время боев. Немцы практически потеряли мобильность, и если бы союзники прорвали Западный вал, то они легко овладели бы всей Германией. Предстоящим наступлением командовать будет сам Эйзенхауэр,

Тем временем Монтгомери устроил пресс-конференцию, на которой объяснил, как он выиграл битву в Арденнах, и тем самым снова проявил свою бестактность. Он рассказал журналистам, что с первого дня, "как только я увидел, что происходит, я предпринял определенные шаги и обеспечил, чтобы немцы не смогли форсировать Маас, даже если подойдут к реке. И я перегруппировал силы, добиваясь баланса для отражения угроз... то есть смотрел вперед". Вскоре Эйзенхауэр назначил его командующим всем северным флангом, а затем он ввел британцев в сражение и тем самым спас американцев. "Таким образом, вы видите, что британцы сражались на обоих флангах американцев, которые получили тяжелый удар. Это и есть союзнические отношения в действии". Сражение в Арденнах, сказал он, похоже на Эль-Аламейнское. "Это была одна из самых интересных и сложных битв, которые мне приходилось вести". То, что последовало, чуть ли не уничтожило единство союзников. Монтгомери сказал, что американские солдаты прекрасно дерутся, когда у них находятся настоящие командующие*49.

Это взбесило Брэдли, Пэттона и почти всех других американских офицеров в Европе. По их мнению, они остановили немцев еще до того, как Монтгомери вообще появился на сцене. В битве в Арденнах британские войска почти не были задействованы. Монтгомери не только не руководил победой, но мешался у всех под ногами и почти сорвал контратаку.

Но что особенно возмущало в версии Монтгомери, так это его крайнее удовлетворение исходом битвы в Арденнах. Пэттон выходил из себя и говорил каждому репортеру, готовому его слушать, то, что уже ранее написал в своем дневнике: если бы не Монтгомери, "мы пленили бы всю германскую армию. Я бы хотел, чтобы Айк действовал решительнее, но он лев по сравнению с Монтгомери. Брэдли решительнее Айка... Монти маленький усталый пердун. Война требует риска, а он рисковать не умеет"*50.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ПОСЛЕДНЕЕ НАСТУПЛЕНИЕ

В середине января Эйзенхауэр задумал кампанию, в которой все его армии будут пробиваться к Рейну, нанося чувствительные удары вермахту. Основную операцию по форсированию Рейна осуществит Монтгомери севернее Рура, а Ходжес и Пэттон форсируют его южнее в качестве вспомогательной операции. Эйзенхауэр тогда сможет использовать свой резерв для поддержки тех инициатив, которые к тому времени представятся. Эйзенхауэр надеялся, что при наступлении Монтгомери с севера и Брэдли с юга две группы армий смогут окружить Рур, индустриальное сердце Германии. При подготовке плана Эйзенхауэр вернулся в детство, к своему первому герою — Ганнибалу. Они со Смитом подробно обсудили окружение Ганнибалом римлян в Каннах.

После окружения Рура Эйзенхауэр намеревался широким фронтом быстро оккупировать Германию. И снова Монтгомери и Брук не согласились с планом; они считали, что 21-я группа армий должна получить все ресурсы для броска на Берлин. Но Эйзенхауэр уже имел в виду в качестве основной кампании наступление Брэдли на восток от Рейна. Этот план опирался частью на его веру в Брэдли, а частью — на сомнение в отношении Монтгомери. Как написал Уайтли после войны, "[в ВШСЭС] считалось, что, если что-нибудь необходимо сделать быстро, это нельзя поручать Монти... Эйзенхауэр никогда не выберет Монти для наступления на Берлин — Монти для подготовки потребуется никак не менее полугода"*1. Если перефразировать это на футбольном жаргоне, который так любил Эйзенхауэр, то при приближении союзников к зачетному полю игрок задней линии — Эйзенхауэр отдал бы мяч для решающего броска за линию Брэдли.

Таков был план. Маршалл с ним согласился, но Брук и полевые командиры Эйзенхауэра возражали. Пэттон хотел играть более значительную роль; Брэдли считал, что операции Монтгомери уделяется преувеличенное внимание; Монтгомери считал, что недостаточное. Но Эйзенхауэр держался твердо и следил за тем, чтобы выполнялся именно его план. Смит на апрельской пресс-конференции после успешного завершения операции скажет: "Изо всех известных мне кампаний эта была выполнена с наибольшим соответствием плану командующего. Единственное небольшое исключение состоит в том, что она проходила в точности так, как ее первоначально спланировал генерал Эйзенхауэр"*2.

Джон Эйзенхауэр, который навестил своего отца приблизительно в это время, отмечал: "Видимо, ни в какое другое время его жизни я не видел Старика в таком мире с самим собой... Он реализовывал профессиональные навыки и знания, которые приобрел за тридцать предшествующих лет. И он делал это на высочайшем уровне". Возможно, именно этот период имел он в виду несколько лет спустя, когда говорил репортеру, что война приносила ему "приятное возбуждение, куда бы он ни направлялся". Оно объяснялось "соревнованием умов... в интеллектуальном и духовном турнире". Но войны он не любил; он тут же процитировал Роберта Э. Ли — это хорошо, что война ужасна, иначе "мы слишком полюбили бы ее"*3.

Основной заботой Айка было, конечно, назначение Джона на европейский театр военных действий. Нельзя было и подумать о том, чтобы Джона послали на передовую из-за возможности попасть в плен (не говоря уж о реакции Мейми). Брэдли решил эту проблему, отозвав Джона из 71-й дивизии и направив в часть спецсвязи. 30 января, за неделю до приезда Джона, Айк признавался Мейми: "Я так хочу его увидеть, что чувствую себя молодой невестой за десять дней до свадьбы". В другом письме он успокаивает ее и поясняет: "Это будет такая служба, которая расширит его знания и в то же время позволит часто видеться со мной".

Когда Джон прибыл в Европу, Брэдли дал ему четыре дня отдыха, чтобы он мог провести их с отцом в Версале. "Мы с Джоном засиделись вчера допоздна", — писал он Мейми. Они говорили о подружках Джона, его новой службе, учебе, новой полевой форме и перчатках, но когда Джон отправился к себе на службу, он забыл их. "Он несколько рассеян, — писал Айк Мейми. — Надеюсь, с возрастом это пройдет... Он очень веселый человек, и мы с ним хорошо проводим время, когда он приходит ко мне. Но я теряюсь, когда он вдруг уносится мыслями прочь"*4.

Во время отпуска Джона у Айка снова заболело колено, и он должен был заниматься ежедневными массажами. Кроме того, он простудился, и фурункул на спине беспокоил его больше, чем обычно. Он скрыл это от Мейми, написав ей только то, что он проходил медицинское обследование и "что, если не считать реприманда от доктора за число выкуриваемых сигарет, здоровье мое в порядке. Давление — 138/82. Ну, и еще, конечно, у меня восемь лишних фунтов веса". Но Джон немедленно заметил его физические недуги, и Кей отмечала, что "Айк жаловался, будто нет ни одной части тела, которая у него не болела бы". На людях "он усилием воли брал себя в руки и выглядел здоровым и энергичным, демонстрируя свое обычное обаяние. Но как только он возвращался к себе... он тяжело плюхался в кресло"*5.

Симпсон форсировал Рур 23 февраля; ко 2 марта он достиг Рейна, по пути выполняя одну из основных задач Эйзенхауэра в рейнской кампании — 9-я армия уничтожила шесть тысяч немцев и тридцать тысяч взяла в плен. Севернее 2-я британская и 1-я канадская армии подошли к Рейну, и Монтгомери начал подготовку к форсированию реки . На юге Ходжес достиг Рейна в районе Кельна 5 марта; Пэттон подошел к реке три дня спустя.

Как и ожидал Эйзенхауэр, немцы приняли сражение западнее Рейна. После завершения кампании Эйзенхауэр устроил пресс-конференцию. Один из репортеров спросил его, кто принял такое решение — Гитлер или немецкий Генеральный штаб? Эйзенхауэр ответил: "По-моему, Гитлер. Мое мнение основано на том, что я много раз в этой войне ошибался в оценке немецкого ума, если его так можно назвать. Когда напрашивается какой-то логический шаг, он делает совершенно иной... Когда мы показали... что можем прорвать оборону западнее Рейна, любой нормальный солдат ушел бы за Рейн... занял там оборону и сказал бы: "Ну, давай, форсируй"... Если бы им удалось сохранить свои главные силы, сейчас их положение было бы несравненно лучше"*6.

Решение Гитлера привело к сокрушительному поражению немцев. В рейнской кампании они потеряли четверть миллиона пленными и неисчислимое множество убитыми и ранеными. Было уничтожено более двадцати немецких дивизий. Для защиты Рейнского рубежа у немцев осталось всего около тридцати дивизий. Нефтяная война Шпаатца была в полном разгаре, по существу она уничтожила все топливные запасы Германии. ВВС союзников использовали и улучшившуюся погоду, и удлиняющиеся дни, атакуя в дневное время каждого появившегося немца, число вылетов в день достигло одиннадцати тысяч.

План Эйзенхауэра сработал. В конце марта он встретился с Бруком на берегу Рейна. Брук прибыл понаблюдать за тем, как Монтгомери будет форсировать Рейн. Эйзенхауэр писал Маршаллу, что Брук "был достаточно благороден, чтобы признать мою правоту". Эйзенхауэр добавил, что, хотя он и не хотел бы выглядеть хвастуном, "я должен признать с великим удовлетворением... то, во что я верил с самого начала, и то, что я осуществлял при значительной оппозиции извне и изнутри, увенчалось успехом"*7. Однако отраднее всего было создание большого и мощного резерва, который Эйзенхауэр мог теперь использовать при любой благоприятной возможности.

7 марта Эйзенхауэр вернулся в Реймс после недельной поездки на передовую. В тот вечер он собирался отдохнуть и пригласил к себе на ужин несколько корпусных командиров. Только они принялись за еду, как зазвонил телефон. Это был Брэдли, который сообщил, что одна из дивизий Ходжеса захватила в Ремагене неразрушенный железнодорожный мост.

"Это превосходно, Брэд", — воскликнул счастливый Эйзенхауэр. Брэдли сказал, что намеревается все имеющиеся поблизости силы перебросить на восточный берег. "Разумеется, — ответил Эйзенхауэр, — перебрасывай туда все, что у тебя есть. Это прекрасный прорыв". Пинки Булл, Джи-3 Эйзенхауэра, находился в расположении Брэдли, и Брэдли сказал, что Булл возражает против создания плацдарма в Ремагене, поскольку местность на восточном берегу неудобна для наступательных операций и, кроме того, форсирование Рейна у Ремагена не входило в планы ВШСЭС.

Эйзенхауэр тут же отверг возражения Булла.

— К черту штабистов, — сказал он. — Продолжай, Брэд, и я дам тебе все, чтобы удержать этот плацдарм. Мы сумеем им воспользоваться, даже если местность там и не очень удобна *8.

На следующее утро Эйзенхауэр сообщил в ОКНШ, что он подтягивает войска к Ремагену "с той идеей, что это составит самую большую угрозу" для немцев *9. Поскольку Эйзенхауэр в свое время настоял на фронтальном наступлении на Рейн, теперь ВШСЭС имел достаточно дивизий в резерве, чтобы воспользоваться представившейся возможностью. В течение последующих двух недель он посылал войска Ходжесу, который с их помощью расширял плацдарм на восточном берегу. Немцы делали все возможное, чтобы разрушить мост с воздуха, постоянным артиллерийским обстрелом, снарядами ФАУ-2, плавучими минами и с помощью водолазов, но оборона Ходжеса сумела отразить все эти вылазки. К тому времени, когда мост разрушили, плацдарм представлял собой территорию в двадцать миль в длину и восемь миль в глубину, причем через реку было наведено шесть понтонных мостов. Это таило угрозу всей немецкой обороне на Рейне. Тем временем Монтгомери готовился к форсированию Рейна на севере, а Пэттон — на юге. Айк писал Мейми: "Наше наступление развивается хорошо... Врагу приходится все труднее и труднее..." К сожалению, "он не собирается капитулировать. Он сражается отчаянно... Я никогда не считаю немца завоеванным, пока он не у нас в плену или не убит!" *10

Вечер 16 марта Эйзенхауэр провел с Пэттоном и его штабом. Пэттон был в прекрасном расположении духа и принялся льстить Эйзенхауэру и смешить его. Он сказал, что некоторые из частей 3-й армии огорчены, поскольку не имели возможности увидеть своего верховного командующего.

— Какого черта, Джордж, — ответил Эйзенхауэр, — американский солдат не почешется, даже если его приедет инспектировать сам Господь Бог.

Пэттон улыбнулся.

— Ну, — сказал он, — я даже не знаю, кто из вас старше по званию, сэр! — Такой треп продолжался весь вечер. Пэттон отметил в своем дневнике: "Генерал Э. заявил, что я не только хороший, но и везучий генерал, а Наполеон предпочитал удачу гению. Я сказал ему, что это первая его похвала мне за все два с половиной года совместной службы" *11.

Генерал Арнольд приехал в штаб-квартиру Эйзенхауэра в Реймсе. Эйзенхауэр признался ему, что испытывает невероятные перегрузки. Арнольд заметил, что война "все у него отняла, но он заставляет себя держаться и не сойдет с дистанции, пока вся эта заваруха не закончится" *12. Его здоровье все больше беспокоило близких. У него была простуда. Фурункул на спине удалили, но от него осталась большая болезненная рана с несколькими наложенными швами. Колено распухло. Смит напрямик сказал ему, что он чересчур насилует себя и свалится, если не отдохнет хотя бы немного в самое ближайшее время. Эйзенхауэр начал сердиться. Смит оборвал его следующей тирадой:

— Посмотрите на себя. Круги под глазами. Давление выше, чем когда-либо, и по комнате с трудом передвигаетесь.

Богатый американец предложил Эйзенхауэру и его сотрудникам использовать свою роскошную виллу на французской Ривьере, в Каннах. Смит настаивал, чтобы Эйзенхауэр взял отпуск и принял приглашение. Эйзенхауэр наконец согласился при условии, что с ним поедет Брэдли.

19 марта Эйзенхауэр в сопровождении Брэдли, Смита, Текса Ли и четырех служащих из вспомогательного корпуса, включая Кей, сел на поезд, идущий в Канны. Они провели там четыре дня. Эйзенхауэр был настолько измотан, что первые два дня только спал. Он просыпался на обед, выпивал два-три бокала вина и снова ложился спать. Однажды Кей предложила сыграть в бридж. Эйзенхауэр покачал головой. "Я не могу сосредоточиться на картах, — сказал он. — Все, чего я хочу, — это сидеть здесь и ни о чем не думать" *13.

В Канны приезжали и другие генералы, среди них и Эверетт Хьюз. Хьюз заговорил с Тексом Ли об отношениях Эйзенхауэра с Соммерсби. Ли сидел в одном кабинете с Кей и сказал, что, по его мнению, они не спят вместе. Хьюз не поверил, но заметил: "Мы здесь бессильны". К этому времени Эйзенхауэр заметно охладел к Кей. Она по-прежнему доставляла ему много приятных минут, она по-прежнему оставалась единственной женщиной, которую он постоянно видел, с ней он по-прежнему мог доверительно побеседовать на любую тему. Но та близость, которая была в Северной Африке и Англии, ушла. Частью это объяснялось постоянными разъездами Эйзенхауэра, частью — близким концом войны. Письма Эйзенхауэра Мейми в начале 1945 года чаще, чем когда-либо, пестрят ссылками на их встречу сразу после окончания войны. Когда придет это время, места для Кей в жизни Эйзенхауэра не будет.

Вскоре после возвращения в Реймс из Канн Айк написал Мейми, что он обдумывает, "как привезти тебя сюда сразу после того, как немцы прекратят сопротивление. Разумеется, ни с того ни с сего такую вещь не сделаешь. Я не должен давать другим повода говорить: "Нашему боссу все равно, сколько продлится эта война, он живет со своей семьей, а мы... мы все еще в разлуке с нашими близкими". Логика в таких случаях не действует, надо просто быть очень внимательным. Но как только прекратятся бои, я что-нибудь придумаю — спорю на что угодно! Мы слишком долго не видели друг друга".

Они нуждались друг в друге по многим причинам, и не последней среди этих причин был Джон. "Мейми мне плешь проела", — пожаловался Айк Хьюзу. Слухи о якобы вольных нравах и веселой жизни американских военных в Европе достигли ее ушей, и она написала Айку, что боится за Джона. Айка подобные обвинения выводили из себя. "Просто поразительно читать твои предположения о "загулах" прошлым летом", — писал он Мейми. "[Джон] не отходил от меня ни на шаг и был, если я не ошибаюсь, всего на одной вечеринке, где присутствовало очень много народу. Так что, где его подстерегают опасности — для меня загадка".

Его собственное беспокойство о Джоне было совсем иного порядка. "Должен признаться, что нахожу его очень консервативным и серьезным, — писал Айк. — Мне хотелось бы, чтобы он получал от жизни чуть больше удовольствия". Но основной его жалобой было то, что "Джон является чемпионом по неписанию писем!". Айк не уставал повторять про себя, что "[Джон] уже взрослый человек со своими ежедневными заботами и т.п. Для него крайне трудно осознать, как он нам дорог. Но еще труднее сохранять в такой ситуации философский настрой ума".

Однако доминанта в письмах к жене в последние месяцы войны все-таки связана с надеждой на скорую встречу. "Когда закончится эта катавасия, — писал он ей в начале апреля, — ... я точно сказать не могу. Но после этого, если меня здесь оставят, ты приедешь ко мне сразу же, как только я найду постоянное жилье" *14.

Даже в Каннах Эйзенхауэр не мог насладиться роскошью ни о чем не думать. Отоспавшись, он часами обсуждал с Брэдли варианты заключительной кампании. В результате этих обсуждений родилась директива ВШСЭС, предписывающая Брэдли направить 3-ю армию за Рейн, в район Майнца — Франкфурта, а затем "с боями прорываться" к Касселю. Ходжес тем временем должен продвигаться на восток от Ремагена. Это приведет к соединению 1-й и 3-й армий и окружению Рура. А также сделает наступление 12-й группы армий более мощным и внушительным, чем наступление 21-й группы армий. Начиная с января, а особенно после Ремагена, Эйзенхауэр все более склонялся к усилению наступления на фронте Брэдли. Сначала оно воспринималось как отвлекающий маневр, затем как вспомогательный удар в помощь Монтгомери, потом как альтернативный удар на случай затруднений у Монтгомери. В середине марта операции Брэдли заняли в размышлениях Эйзенхауэра доминирующее положение, он стал считать их основным направлением наступления.

22 марта, на следующий день после получения директивы ВШСЭС, Пэттон неожиданно форсировал Рейн. День спустя Эйзенхауэр вылетел в Визель, город в нижнем течении Рейна, где он наблюдал, как 9-я армия Симпсона (приданная 21-й группе армий) форсирует Рейн, почти не встречая сопротивления. К северу 2-я армия форсировала Рейн с боями. В то же самое время Ходжес и Пэттон расширяли свои плацдармы. Последнее наступление развивалось.

25 марта Эйзенхауэр на короткое время приехал в штаб-квартиру Монтгомери. Там уже были Брук и Черчилль. Премьер-министр показал ему ноту, полученную от советского министра иностранных дел Молотова. Молотов обвинил Запад в "проведении за спиной Советского Союза" сепаратных переговоров с немецкими военными в Италии. Как позднее вспоминал Черчилль, Эйзенхауэр "был очень огорчен и раздосадован несправедливым, по его мнению, и необоснованным обвинением". Эйзенхауэр сказал Черчиллю, что всегда будет принимать капитуляцию на поле боя; в случае политических осложнений он будет консультироваться с главами правительств. Черчилль ответил, что союзникам следует опередить русских в Берлине и занять как можно больше территории Восточной Германии, во всяком случае "пока не рассеются мои сомнения относительно намерений русских" *15.

Так началось последнее большое противостояние второй мировой войны. Как только войска союзников форсировали Рейн, а Красная Армия заняла позиции по Одеру — Нейсе, судьба Германии была решена. Более трех с половиной лет в центре внимания Эйзенхауэра был вермахт. А теперь Черчилль хотел, чтобы он думал не столько о немцах, сколько о русских. Эйзенхауэр сопротивлялся такому повороту событий. Для этого сопротивления имелись как политические (которые будут обсуждены позднее), так и некоторые военные причины, самая важная из которых являлась и самой простой: Эйзенхауэр поверил бы в конец вермахта только после его безоговорочной капитуляции.

Кроме общего анализа немецкого характера, Эйзенхауэра пугало и одно специфическое соображение — он боялся, что нацисты через горный проход собираются уйти в австрийские Альпы, откуда они будут вести партизанскую войну. Эйзенхауэр хотел быстрого, резкого и определенного конца войны; чтобы добиться его, он верил, что объединенные союзнические силы должны оккупировать Альпы. Они составляли для него более важную цель, чем Берлин. Он тем самым отвергал аргумент Черчилля, будто он должен соревноваться с русскими, кто быстрее дойдет до немецкой столицы.

Это решение означало изменение планов, что было чувствительным ударом для британской гордости. Это решение часто критиковали, и не только англичане. Хулители Эйзенхауэра по обе стороны Атлантики считают его самой большой ошибкой в войне.

Захват Берлина был очевидной кульминацией наступления, которое началось в 1942 году в Северной Африке. Западная пресса, британский и американский народы считали, что ВШСЭС направляет свои армии на Берлин. Сотрудники ВШСЭС на самом деле так и спланировали операции. В сентябре 1944 года, когда казалось, что силы союзников вот-вот войдут в Германию, штабисты разработали предложения для завершающего наступления. "Наша главная задача — как можно более ранний захват Берлина, — начинались эти предложения, — основной цели на территории Германии". Путь к этой цели состоит в нанесении основного удара севернее Рура силами 21-й группы армий; 12-я группа армий должна была играть вспомогательную роль. Эйзенхауэр принял этот план; несколько раз он говорил Монтгомери: "Ясно, что Берлин — это главный приз" *16.

Когда он изменил свое мнение? Дело в том, что военное положение в марте 1945 года существенно отличалось от того, которое было в сентябре 1944 года. В сентябре Красная Армия еще не заняла Варшавы и находилась в трехстах милях от Берлина; союзники были от немецкой столицы приблизительно на том же расстоянии. В марте 1945 года союзникам оставалось более двух сотен миль до Берлина, а Красная Армия находилась от него всего в тридцати пяти. 27 марта репортер спросил Эйзенхауэра на пресс-конференции:

— Кто, по вашему мнению, будет раньше в Берлине — русские или мы?

— Видите ли, — отвечал Эйзенхауэр, — я думаю, что они должны сделать это просто из соображений близости цели. В конце концов, они всего в тридцати трех милях от города. Их дистанция намного короче *17.

Вторым фактором в решении Эйзенхауэра явился совет Брэдли. Влияние Брэдли на Эйзенхауэра всегда было велико, особенно возросло оно в последние месяцы войны. В Каннах два генерала долго говорили о Берлине. Брэдли указал, что, даже если Монтгомери достигнет Эльбы раньше, чем Красная Армия подойдет к Одеру, Эльбу отделяют от Берлина пятьдесят миль низкой равнинной местности. Чтобы добраться до столицы, Монтгомери придется преодолеть район множества озер, речушек и каналов. Эйзенхауэр попросил Брэдли оценить число возможных потерь при взятии Берлина. Около ста тысяч — считал Брэдли. "Достаточно высокая цена за престижную цель, особенно если учесть, что нам потом придется отойти и уступить место другим парням". (Берлин входил в оккупационную зону русских по Ялтинским соглашениям *18.)

Личные характеры, как всегда, играли роль. "Монти хотел въехать в Берлин на белом коне", — сказал Уайтли. К этому периоду войны Эйзенхауэр едва говорил с Монтгомери. Как позднее Эйзенхауэр объяснял Корнелиусу Райану, "Монтгомери так увлекся тем, чтобы американцы — и я особенно — не получили никакого признания, словно люди, почти не воевавшие, что я в конце концов перестал говорить с ним" *19.

Эйзенхауэр хотел, чтобы последнюю кампанию вел Брэдли. Если бы Брэдли был на северном фланге, Эйзенхауэр вполне мог бы послать его на Берлин. Но поскольку 12-я группа армий находилась в центре, Эйзенхауэр решил основной удар нанести здесь и направить его на Дрезден. Этот план обеспечивал самый короткий маршрут для соединения с Красной Армией и разрезал немецкие силы ровно надвое. Чтобы усилить Брэдли, Эйзенхауэр вывел 9-ю армию из подчинения 21-й группы армий и подчинил ее Брэдли. Чтобы координировать свои действия с русскими, он послал Сталину телеграмму, в которой рассказывал о своих намерениях, предлагал союзникам и Красной Армии встретиться в Дрездене и интересовался планами русских.

Телеграмма Эйзенхауэра Сталину от 28 марта вызвала приступ активности в столицах Большой Тройки. Первыми выступили русские. Сталин согласился, что Дрезден — самое удачное место для встречи союзников и Красной Армии, и добавил, что Берлин потерял свое прежнее стратегическое значение. Сталин говорил, что Красная Армия собирается штурмовать Берлин всего лишь вспомогательными силами. На самом деле Красная Армия уже начала громадную передислокацию сил в "самом спешном порядке", нацелившись на Берлин как на главную цель и выделив для этого миллион с четвертью солдат и двадцать две тысячи артиллерийских стволов.

Британцы были согласны с русскими в оценке важности Берлина; поэтому им решительно не нравился план Эйзенхауэра направить главный удар на Дрезден, не в восторге они были и от того, что Эйзенхауэр начал непосредственно общаться со Сталиным. Они боялись, что Сталин оставит Эйзенхауэра в дураках.

"Мне кажется, мы совершаем ужасную ошибку", — телеграфировал Монтгомери Бруку. Британские руководители направили свой протест непосредственно Маршаллу *20.

В США, где из-за болезни Рузвельта функции верховного главнокомандующего выполнял Маршалл, американцев, в свою очередь, огорчили протесты англичан. Им не нравилось, что англичане ставят под вопрос стратегию самого удачливого полевого командующего всей войны. После успеха Эйзенхауэра в рейнской кампании Маршалл считал подобное неверие британцев в Эйзенхауэра немыслимым, о чем он им и сообщил.

Не зная об ответе Маршалла британцам, Эйзенхауэр послал своему начальнику штаба собственное оправдание. Он отрицал изменения в своих планах — что было неправдой, — а затем поставил критику британцами своей стратегии с ног на голову. "Просто следуя тому принципу, который фельдмаршал Брук не раз раздраженно высказывал мне, — писал он, — я полон решимости сконцентрировать все усилия на одном направлении, для чего возвращаю 9-ю армию под командование Брэдли". В последнем абзаце он вылил давно копившееся раздражение на англичан: "Премьер-министр и его начальники штабов возражали против моей идеи разгромить немцев на западном берегу Рейна. Теперь они со всей очевидностью хотят меня отвлечь на крупномасштабные операции, не связанные с окончательным разгромом немцев. Я докладываю, что все эти вопросы изучаются мной и моими советниками ежедневно и ежечасно и что мы поглощены одной мыслью — как можно быстрее закончить эту войну" *21.

На следующий день, 31 марта, Черчилль сделал еще одну попытку. Он прислал Эйзенхауэру телеграмму: "Почему бы нам не форсировать Эльбу и не продвинуться как можно дальше на восток? Это имеет важное политическое значение, поскольку Красная Армия на юге, кажется, неизбежно захватит Вену... Если мы сознательно оставим им Берлин, хотя могли бы и взять его, то подобное двойное событие может укрепить их убеждение, уже очевидное, что все сделано ими". Он хотел, чтобы британцы первыми достигли Берлина и чтобы для выполнения этой цели 9-я армия была включена в состав 21-й группы армий. Подобное решение, писал Черчилль, "позволит избежать низведения сил Его Величества до выполнения весьма ограниченных задач" *22.

Как следует из официального дневника ВШСЭС, просьба Черчилля "весьма огорчила Э.". Он немедленно продиктовал ответ. Он повторил, что планов своих не менял. Он признал, что по-прежнему намеревается направить Монтгомери за Эльбу, но к Любеку, а не к Берлину. Наступая на Любек, 21-я группа армий отрежет Датский полуостров и не позволит русским войти в Данию. Эйзенхауэр настаивал на важности этой задачи и признавался: "Я обеспокоен, если не обижен тем, что вы могли предположить, будто я планирую "низвести силы Его Величества до выполнения весьма ограниченных задач". Я далек от таких мыслей, чему доказательством служит мой опыт командования союзническими силами в течение двух с половиной лет" *23.

Англичане, осознав, что им не изменить намерений Эйзенхауэра, постарались замять это дело. Шторм начал спадать, поскольку ни одна из сторон не хотела разрыва. Британцы практически согласились на второстепенную роль Монтгомери. Черчилль, хорошо понимая необходимость англо-американской солидарности в послевоенный период, взял на себя инициативу в улаживании конфликта. В послании Рузвельту он писал: "Я хотел бы засвидетельствовать глубокое уважение, которое правительство Его Величества испытывает к генералу Эйзенхауэру, наше удовлетворение тем, что наши армии служат под его началом, и наше восхищение его великими качествами, характером и личностью". Черчилль послал копию этого послания Эйзенхауэру, добавив, что "его крайне опечалило бы", если хоть что-то сказанное им ранее "доставило вам огорчение". Премьер-министр тем не менее не устоял, чтобы не добавить, что союзники должны взять Берлин. "Мне представляется крайне важным, чтобы союзники пожали русским руки как можно далее на востоке" *24.

Таким образом, хотя англичане и согласились на перевод 9-й армии от Монтгомери к Брэдли и на то, чтобы основной удар наносился в центральной Германии, они по-прежнему оставляли открытой проблему Берлина. Монтгомери поднял этот вопрос перед Эйзенхауэром 6 апреля, когда сказал, что он чувствует недооценку Эйзенхауэром Берлина, но "сам с этим не согласен; я считаю, что Берлин обладает первостепенной важностью и что русские, без сомнения, придерживаются той же точки зрения, хотя и делают вид, что это не так!!" *25.

Тем временем Маршалл сообщал британским начальникам штабов: "Только Эйзенхауэр знает, как вести эту войну и как приспосабливаться к изменяющейся ситуации". А что касается Берлина, то американские военные власти считают, что "психологические и политические преимущества, которые будут результатом возможного захвата Берлина раньше русских, не должны перевешивать очевидные военные императивы, которые, по нашему мнению, заключаются в полном разрушении немецких вооруженных сил" *26.

На следующий день Эйзенхауэр перенес решение этого конфликта на более высокий уровень, сформулировав свою точку зрения верховному командованию. Он писал, что принимает решения на чисто военной основе и что ему требуются новые директивы от ОКНШ, если последний намеревается действовать, исходя из политических соображений. Он писал, что наступление на Берлин в военном смысле неразумно, а затем добавил: "Я первый признаю, что война ведется ради достижения политических целей, и, если Объединенный комитет начальников штабов решит, что необходимость захвата союзниками Берлина перевешивает чисто военные соображения на этом театре военных действий, я с радостью изменю свои планы и начну думать, как осуществить новую операцию" *27. Британцы, зная, что мнения Маршалла им не изменить, даже не пытались что-нибудь сделать. ОКНШ ничего не изменил в директивах Эйзенхауэра. Поэтому он продолжал действовать по приказам, предписывающим ему уничтожение немецких вооруженных сил.

В первые недели апреля союзники продолжали наступать. Превосходство в подготовке войск, мобильности, в авиации, материально-техническом снабжении и моральном духе было огромным. Полки, роты, взводы, а иногда даже трое человек в джипе неслись вперед, отрываясь далеко от своих баз снабжения, не обращая внимания на провалы на флангах и вражеские подразделения в тылу и едва ли зная точное расположение немецких позиций — все были уверены, что немцы вряд ли смогут этим воспользоваться. Практически немецкого верховного командования не существовало; большинство немецких частей были обездвижены из-за отсутствия горючего. Организованная оборона отсутствовала.

11 апреля передовые части 9-й армии Симпсона вышли на Эльбу в Магдебурге. Симпсону удалось завоевать два плацдарма за рекой — один 12 апреля к северу от Магдебурга, другой — 13 апреля к югу от города. В результате немецкой контратаки с северного плацдарма его выбили 14 апреля, а на южном он закрепился.

Неожиданно оказалось, что у американцев есть возможность взять Берлин. Русское наступление еще не началось, а Симпсон был в пятидесяти милях от города. Он чувствовал, что может добраться до Берлина раньше Красной Армии, и попросил у Брэдли разрешения. Брэдли обратился к Эйзенхауэру. Эйзенхауэр сказал "нет". Симпсон остался там, где и был.

Пэттон был поражен. Его романтизм, острое чувство драматического, его глубокое знание военной истории породили в нем уверенность, что Эйзенхауэр упускает историческую возможность. "Айк, я не понимаю, как ты не замечаешь такого случая, — сказал он своему боссу.— Нам лучше взять Берлин, и побыстрее" *28.

Эйзенхауэр не соглашался. Он считал, что взятие Любека на севере и оккупация альпийского укрепленного региона на юге являются задачами "куда более важными, чем захват Берлина". Он также думал, что Симпсону не удастся добраться до Берлина раньше русских, так что и пытаться не стоит. "Мы все нацелились на добычу, которая, судя по всему, нам все равно не достанется". Хотя у Симпсона и был плацдарм за Эльбой, "следует помнить, что реки достигли только наши передовые части, а наш центр тяжести далеко сзади" *29.

Англичане тем не менее требовали, чтобы Эйзенхауэр послал Симпсона на Берлин. 17 апреля Эйзенхауэр вылетел в Лондон, чтобы обсудить с Черчиллем эту проблему. Он убедил премьер-министра в своей правоте; Черчилль признал, что невероятная мощь Красной Армии на восточных подступах к Берлину в сравнении с силами Симпсона (у Симпсона за Эльбой было менее пятидесяти тысяч человек, и он был вне зоны поддержки истребителей) неизбежно привела бы к тому, что русские первыми пробились бы к руинам города.

К 1952 году у Эйзенхауэра появилось чувство досады, что он не смог взять Берлин. Самыми разными способами он пытался переписать историю, указывая в мемуарах, что он предупреждал о русских то одного, то другого политического деятеля. В книге "На покое", написанной в 1967 году, он утверждает, что в январе 1944 года предупреждал Рузвельта о будущих неприятностях с русскими, но тот его не слушал. Он также утверждал, будто в 1943 году говорил Бруку, что, если союзники вскоре не высадятся в Европе, Красная Армия завоюет ее всю и с русскими невозможно будет сладить. Он вполне мог произнести эти предупреждения, но он не упоминает о них в "Европейском походе", написанном почти на двадцать лет ранее, чем "На покое", кроме того, в течение войны он не написал ничего, что говорило бы о его опасениях в отношении намерений русских. Когда он утверждает, что делал такие предупреждения, то заметно, что в обоих случаях это делалось в неофициальной обстановке и оба человека, к которым он обращался, к тому времени уже были в могиле.

Эйзенхауэр стал очень болезненно реагировать на берлинский вопрос после русской блокады города в 1948 году, он снова и снова объяснял — главным образом республиканцам, которые опасались, что Сталин его одурачил, — что решение он принимал на сугубо военной основе, что он уже знал о русской угрозе и что предупреждал об этом других. Правда же состояла в том, что к 1952 году он мог желать, чтобы в 1945 году он проводил с русскими жесткую линию, но на самом деле этого не было. Вместо этого он честно учитывал их интересы и на переговорах о капитуляции, и при продвижении своих армий в последние недели войны.

Весной 1945 года немцы хотели заключить с американцами антисоветский союз. Самоубийство Гитлера 30 апреля, по мнению оставшихся немецких лидеров, убрало последнее препятствие для такого союза. Они чувствовали, что с уходом Гитлера Запад будет более расположен видеть в Германии оплот против коммунизма в Европе.

Характерно в этом смысле, как адмирал Карл Дёниц, сменивший Гитлера, пытался расколоть Восток и Запад и спасти то, что осталось от Германии, путем частичной капитуляции только перед западными союзниками. Президент Трумэн ответил, что единственно приемлемой является безоговорочная капитуляция перед всей Большой Тройкой. Черчилль поддержал Трумэна, Эйзенхауэр также полностью соглашался с политикой Трумэна. "В каждом шаге, что мы предпринимаем в эти дни, — заверял Эйзенхауэр Маршалла, — мы стараемся быть скрупулезно внимательными"*30.

Скрупулезная внимательность была нелишней, поскольку и словом, и делом немцы продолжали свои попытки расколоть союзников. Солдаты на Восточном фронте, справедливо опасаясь пленения Красной Армией, бились отчаянно. На Западном фронте они сдавались, едва завидя союзников. Гражданские немцы старались убежать на Запад, чтобы, когда все кончится, оказаться в англо-американской зоне. 1 мая в радиообращении к нации Дёниц сказал, что вермахт будет "бороться против большевизма, пока в Восточной Германии остаются немецкие войска и сотни тысяч семей"*31. Но 2 или 3 мая Дёниц понял, что Эйзенхауэр не примет капитуляции только перед западными союзниками; поэтому он попытался достичь той же цели, сдавая армии и группы армий ВШСЭС и продолжая сражаться на Востоке.

Эйзенхауэр настаивал на полной безоговорочной капитуляции. Тем не менее Дёниц не оставлял надежд. 4 мая он послал адмирала Ханса фон Фриденбурга во ВШСЭС с указанием договориться о сдаче остающихся немецких войск на Западе. Эйзенхауэр настаивал на том, что полная капитуляция должна состояться одновременно на Восточном и Западном фронтах. С Фриденбургом беседу вели Смит и Стронг (Стронг служил военным атташе в Берлине перед войной и прекрасно говорил по-немецки), Эйзенхауэр отказался встречаться с немецкими офицерами до подписания документа о полной и безоговорочной капитуляции. Смит сказал Фриденбургу, что переговоры не предвидятся, и приказал ему подписать документ о капитуляции; Фриденбург ответил, что у него нет полномочий подписывать такие документы. Смит показал Фриденбургу некоторые операционные карты ВШСЭС, из которых было ясно как подавляющее превосходство союзников, так и безнадежность немецкого положения. Фриденбург телеграфировал Дёницу, прося у него разрешения подписать безоговорочную капитуляцию.

Вечером 5 мая Стронг доложил Эйзенхауэру об этих событиях. Эйзенхауэр удовлетворенно хмыкнул, а затем лег на койку в своем кабинете. На следующее утро он писал Мейми: "Вчера вечером я ожидал решающих событий и лег спать рано, считая, что меня могут разбудить в час, два, три или четыре ночи. Но ничего не произошло, и в результате я проснулся очень рано и безо всякого чтива. Вестерны, которые у меня есть сейчас, ужасны — я сам мог бы написать лучше левой рукой"*32.

Дёниц не дал Фриденбургу разрешения подписать капитуляцию. Вместо этого он совершил последнюю попытку расколоть союз, послав генерал-полковника Альфреда Йодля, немецкого начальника штаба, в Реймс для организации капитуляции только на Западе. Йодль прибыл в воскресенье, 6 мая, вечером. Он провел переговоры со Смитом и Стронгом, подчеркивая, что немцы готовы и желают капитулировать перед Западом, но не перед Красной Армией. Он сказал, что Дёниц прикажет всем немецким войскам, остающимся на Западном фронте, прекратить сопротивление независимо от реакции ВШСЭС на предложение о капитуляции. Смит ответил, что капитуляция должна быть всеобщей перед всеми союзниками. Затем Йодль попросил двое суток на то, "чтобы необходимые указания дошли до всех немецких частей". Смит ответил, что это невозможно. После этого переговоры тянулись еще с час, потом Смит доложил о проблеме Эйзенхауэру.

Эйзенхауэр чувствовал, что Йодль пытается выиграть время, чтобы как можно больше немецких военных и гражданских могли переправиться через Эльбу и убежать от русских. Он попросил Смита передать Йодлю, что, если Йодль не подпишет документ о капитуляции, "он прервет все переговоры и закроет силой возможность передвижения немцев на Запад". Но он также решил дать сорокавосьмичасовую отсрочку объявлению о капитуляции, как того и попросил Йодль.

Смит передал ответ Эйзенхауэра Йодлю, который телеграфировал Дёницу, прося разрешения подписать документ. Дёниц взбесился; он назвал требования Эйзенхауэра "выкручиванием рук". Тем не менее он был вынужден принять их, утешая себя тем, что за сорокавосьмичасовую отсрочку немцы смогут спасти еще много войск от русских. Сразу после полуночи Дёниц послал Йодлю следующую телеграмму: "Вам предоставляется полное право подписать капитуляцию на изложенных условиях. Адмирал Дёниц"*33.

В два часа утра 7 мая генералы Смит, Морган, Булл, Шпаатц, Теддер, французский представитель и генерал Суслопаров, русский офицер связи при ВШСЭС, собрались на втором этаже в комнате отдыха Политехнической мужской школы города Реймса. Стронг служил переводчиком. Комната имела форму буквы "Г" с единственным маленьким окном; все остальное пространство было завешано картами. Булавки, стрелки и другие символы свидетельствовали о полнейшем разгроме Германии. Комната была относительно небольшой; союзные офицеры протискивались один за другим к своим стульям, стоявшим вокруг массивного дубового стола. Когда все расселись, в комнату ввели Йодля в сопровождении Фриденбурга и адъютанта. Высокий, прямой как палка, аккуратно одетый Йодль со своим неизменным моноклем служил персонификацией прусского милитаризма. Он сухо поклонился. Стронг неожиданно почувствовал к нему жалость.

Пока шла разработанная процедура подписания, Эйзенхауэр ждал в соседнем кабинете, расхаживая взад-вперед и выкуривая сигарету за сигаретой. Подписание заняло полчаса. В штабной комнате Йодль передавал немецкую нацию в руки союзников и официально признавал, что нацистская Германия умерла; а за окном, обещая новую жизнь, бушевала весна.

Эйзенхауэр понимал, что он должен чувствовать себя приподнято, победительно, радостно, но чувствовал он себя совершенно разбитым. Он почти не спал трое суток; сейчас была глубокая ночь, он хотел, чтобы все это побыстрее закончилось. В два часа сорок одну минуту ночи Стронг ввел Йодля в кабинет Эйзенхауэра. Эйзенхауэр сел за свой стол. Йодль поклонился и встал по стойке "смирно". Эйзенхауэр спросил, понимает ли Йодль условия капитуляции и готов ли их выполнять. Йодль ответил "да". Эйзенхауэр затем предупредил его, что тот будет лично отвечать за нарушение условий капитуляции. Йодль снова поклонился и вышел. Эйзенхауэр вошел в штабную комнату, собрал офицеров ВШСЭС (Кей и Батчер тоже смогли прошмыгнуть внутрь) и вызвал фотографов, чтобы запечатлеть событие для вечности. Эйзенхауэр подготовил короткое сообщение для печати и записал свое радиовыступление. Когда ушли журналисты, настало время послать сообщение в ОКНШ. Каждый внес свою лепту в подготовку соответствующего документа. "Я тоже попытался написать свой вариант, — вспоминал позднее Смит, — и, как все мои сотрудники, искал звонкие фразы из времен рыцарства, которые соответствовали бы величию выполненной задачи"*34.

Эйзенхауэр молча слушал и наблюдал. Каждый последующий вариант был напыщеннее предыдущего. Верховный командующий, наконец, поблагодарил всех, отверг все предложения и продиктовал сообщение сам: "Задача, стоявшая перед союзными силами, выполнена в 02.41 местного времени 7 мая 1945 года"*35.

Он сумел еще ухмыльнуться перед камерами, поднять ручки в виде буквы "V", символизирующей победу, и пройти не хромая. После подписания последнего сообщения он уже заметно хромал. "Насколько я понимаю, событие требует бутылки шампанского", — вздохнул он. Кто-то принес шампанское; под слабые возгласы его открыли. На всех давила страшная усталость, вскоре все пошли спать.

Это было не похоже на то, о чем Эйзенхауэр мечтал все три года. С того времени как он расстался с Мейми в июне 1942 года, он жил ожиданием этого момента. "Когда закончится война" — предвкушение этого чудесного момента поддерживало его в самые тяжелые минуты. Когда немцы капитулируют, все снова станет на свои места. Мир будет обеспечен, он сможет вернуться домой, его ответственность падет с плеч, долг будет выполнен. Он сможет сидеть у тихой речки с поплавочной удочкой и рассказывать Мейми о тех забавных вещах, о которых он не имел времени написать в письмах.

К началу 1945 года он был вынужден несколько изменить свои фантазии, поскольку стал понимать, что как главе американских оккупационных сил ему придется остаться в Германии по крайней мере на несколько месяцев после немецкой капитуляции. И все же он лелеял мысль, что Мейми сможет приехать к нему сразу после окончания боев. А теперь у него появилось противное ощущение, что даже это едва ли будет возможно.

А что касается свободы от ответственности, принятия решений и от груза командования, то он уже осознал, что эти мечты абсолютно беспочвенны. И хуже всего, он уже боялся того, что безопасность мира находится под угрозой. В его окружении было достаточно офицеров, которые с одобрением прислушивались к немецким шепоткам об антикоммунистическом союзе; с другой стороны, подозрения русских о мотивах Запада, по его мнению, граничили с паранойей (еще до того как лечь спать, Эйзенхауэр получил послание, в котором русские не признавали капитуляции в Реймсе и настаивали еще на одном подписании в Берлине). Это заставляло его усомниться в том, что с русскими вообще можно сотрудничать в восстановлении Европы. Отправляясь спать утром 7 мая, Эйзенхауэр чувствовал себя самым паршивым образом.

Но настроение Эйзенхауэра не мешало ему окинуть мысленным взором, что он совершил и что необходимо было отпраздновать, если бы у него нашлись силы. Все дело в том, что он, в отличие от Смита, не искал рыцарских сравнений для совершенного Дуайтом Д. Эйзенхауэром во второй мировой войне — что он выдержал, какой вклад внес в окончательную победу, какое место занял в военной истории.

К счастью, Джордж К. Маршалл, который, если не считать самого Эйзенхауэра, более других способствовал его успехам, отвечая на его последнее военное послание, говорил, обращаясь к нации и ее союзникам, а также ко всей армии США: "Вы завершили свою миссию величайшей победой в военной истории, — начал Маршалл. — Вы управляли с невиданным успехом самой мощной военной силой, когда-либо собранной на этой планете. Вы успешно преодолевали все возникавшие трудности, связанные с различными национальными интересами и международными политическими проблемами небывалой сложности". Эйзенхауэр, по словам Маршалла, сумел справиться с неисчислимыми снабженческими проблемами и военными препятствиями. "Во всех этих испытаниях со времени прибытия в Англию три года назад вы проявляли бесстрашие в действиях, рассудительность и терпимость во мнениях, а также смелость и мудрость в военных решениях.

Вы творили великую историю в интересах человечества, и вы демонстрировали те качества, которые составляют надежду и славу офицера армии Соединенных Штатов. Примите мое восхищение и искреннюю благодарность"*36.

Это была самая высокая похвала от самого лучшего адресата. И она была заслуженной.

Эйзенхауэр заслужил похвалу тем, что, разумеется, отдавал делу все свое время, энергию и страсть, но прежде всего благодаря своему уму, талантам и умению руководить людьми. И, конечно, он был удачлив — в своих назначениях, помощниках, подчиненных и начальниках, в своих оппонентах, в погоде в день "Д", — ему так часто везло, что "Эйзенхауэрово везение" вошло в поговорку. Но своим успехом он обязан далеко не одной только удаче. Одним из его отличительных командирских качеств было внимание к деталям, сочетающееся с интуитивным знанием, на какие детали стоит обратить внимание. Его предвидение погоды в день "Д" — это не слепая удача. Целый месяц перед 6 июня в своем перегруженном расписании он каждый день находил пятнадцать минут на капитана Стэгга. Он слушал прогноз Стэгга на ближайшие два дня, а затем забрасывал его вопросами. Он хотел проверить, насколько хорош Стэгг, чтобы, принимая решение, ради которого он был рожден на этот свет, он мог сам составить свою оценку.

Как солдата его прежде всего характеризовала гибкость. Он часто говорил, что при подготовке к битве планы незаменимы, но, как только битва началась, план становится совершенно бесполезным. Нигде это качество не проявилось столь ярко и действенно, как в его реакции на захват моста в Ремагене.

Эйзенхауэр обладал выдающимся умением понимать намерения врага. Только он один в сентябре 1944 года понял, что немцы будут сражаться до последнего патрона, и только он один осознал 17 декабря, что в Арденнах немцы начали контрнаступление, а не контратаку.

В Средиземноморье он был крайне осторожен в своих шагах, но в кампании в северо-западной Европе он продемонстрировал и смелость, и готовность идти на риск. Лучшим примером этому служит его решение десантировать в день "Д" 82-ю и 101-ю воздушно-десантные дивизии, несмотря на решительную рекомендацию Лей-Мэллори отложить десант. Если учесть громадный вклад парашютистов в успех дня "Д", то уже за одно это Эйзенхауэр достоин своей славы.

Он сделал много ошибок, хотя и меньше, чем в Средиземноморье. Некоторые происходили из-за выбора наименьшего из зол — пытаясь умилостивить Монтгомери, он не сумел взять Кан в середине июня 1944 года; по этой же причине не удалось разгромить немцев в Фалезе в середине августа и взять Антверпен в середине сентября. Капризы Монтгомери дорого стоили союзникам в начале января 1945 года, когда Монти не сумел замкнуть окружение немцев в Арденнах. Настрой Айка на наступление поздней осенью 1944 года стал главной причиной разведывательного провала в Арденнах. Эта неудача привела к самым тяжелым потерям американцев за всю войну.

Для критиков Эйзенхауэра его самой большой ошибкой является отказ от взятия Берлина (автор настоящей книги готов горячо спорить по этому поводу). В более широком смысле Эйзенхауэр был, конечно, не прав, питая столько веры (надежды) в будущее американо-советских отношений. Ему следовало бы понять, что невольных союзников разделяет слишком многое.

Но как стратег, представитель наивысшего командного искусства, он был чаще прав, чем ошибался. Он был прав в выборе Нормандии как места высадки, он был прав в выборе Брэдли, а не Пэттона в качестве командующего 1-й армией, он был прав, настояв на использовании бомбардировщиков против французских железных дорог, он был прав, выбрав наступление широким фронтом на Германию, он был прав, увидев в арденнском контрнаступлении немцев возможность для ответного удара, а не провал, он был прав, устроив генеральное сражение на западном берегу Рейна. Он был прав в своих больших решениях.

Он был самым удачливым генералом самой великой войны в истории человечества.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

МИР

Ко времени капитуляции Эйзенхауэр стал символом сил, которые разгромили нацистов, и надежд на лучший мир. Популярность его была поистине всемирной. Он вселял в людей непередаваемую уверенность. В месяцы после капитуляции в Реймсе при возникновении крупной проблемы тут же возникало его имя. Эдвард Р. Марроу сказал президенту Трумэну, что "единственный человек в мире", который может заставить работать ООН, — это Эйзенхауэр. Сидней Хиллмэн, профсоюзный деятель, говорил, что "только один" Эйзенхауэр может направить Германию в демократическое русло. Алан Брук признался Эйзенхауэру, что, если будет еще одна война, "мы доверим вашему командованию своего последнего солдата и свой последний шиллинг" *1. И демократы, и республиканцы чувствовали, что только Эйзенхауэр может принести и тем, и другим победу на президентских выборах 1948 года. Сам Трумэн сказал Эйзенхауэру в июле 1945 года: "Генерал, что бы вы ни захотели, я готов вам помогать получить желаемое. Это определенно касается и президентства в 1948 году" *2.

Сам Эйзенхауэр желал тихой отставки, во время которой он мог бы заняться писательством и чтением лекций. Но до выполнения этого желания оставалось ждать еще шестнадцать лет, поскольку нация продолжала призывать его к себе на службу на том основании, что он был "единственный человек", который мог справиться с новой задачей, а раз так, то его "долг" состоял в том, чтобы принять предложение. Он служил нации в пяти должностях — главы Американской оккупационной зоны в Германии, начальника штаба американской армии, президента Колумбийского университета, верховного главнокомандующего НАТО и президента Соединенных Штатов. И каждый из этих постов он принимал с неохотой, во всяком случае, он так говорил себе, своим друзьям и широкой общественности. Однако нет сомнения, что ему нравились вызов, новые задачи и получаемое от работы удовлетворение, и от пятидесяти четырех до семидесяти лет он был слишком активен, витален и поглощен работой, чтобы просто уйти в отставку. Не был он и совершенно равнодушен к удовольствиям власти и ее следствиям.

И хотя послевоенная карьера Эйзенхауэра вознесла его на восемь лет на вершину мировой власти, для него, так же как и для Вашингтона и для Гранта, с окончанием войны остались за плечами самые великие моменты его жизни. Несмотря на успех в политике, ничто после Вэлли-Форджа и Йорктауна для Вашингтона, Уайлдернесса и Аппоматтокса для Гранта не могло превзойти этих военных событий по драматичности, важности и полученному личному удовлетворению. Точно так же и для Эйзенхауэра — ничто для него не могло сравниться с днем "Д" и Реймсом.

Когда новость о капитуляции разнеслась по миру, она стала, по словам Черчилля, "сигналом к самому бурному взрыву радости в истории человечества". Для Эйзенхауэра последовавшие недели были полны деятельности — утрясание дел с русскими, оккупационные обязанности, дипломатические трудности, передислокация американских войск из Европы на Тихий океан, развлечение прибывающих важных персон, — но большая часть его энергии уходила на яркое, изматывающее, чарующее, долгое празднество.

Оно началось 15 мая, когда он принял приглашение провести вечер в Лондоне. С ним отправились Джон, Кей, Джимми Голт и Брэдли. Они взяли с собой восемнадцать бутылок лучшего шампанского из Реймса, а отужинали в ресторане отеля "Дорчестер", после чего отправились в театр. В вечеринке принимала участие и мать Кей, сама же Кей сидела рядом с генералом в театральной ложе, что запечатлено на знаменитой фотографии и добавило сплетен об их взаимоотношениях. В первый раз за три года Эйзенхауэр смотрел спектакль и ел в ресторане, это было его первое появление на широкой публике с июля 1942 года, и он поразился, каким знаменитым и популярным он стал. Публика в театре заулыбалась, закричала и потребовала от него спича. Он поднялся в своей ложе и сказал: "Это очень приятно возвратиться в страну, на языке которой я почти могу говорить" *3.

Главное празднество состоялось в июне в лондонском Гилдхолле. Черчилль настоял на участии Эйзенхауэра в официальной церемонии и проигнорировал просьбу Эйзенхауэра о том, чтобы в церемониях "избегать чрезмерного восхваления моей собственной роли в победах союзнической команды". Все внимание было приковано к Эйзенхауэру. Эйзенхауэру сообщили, что ему предстоит сказать основную речь в присутствии большой аудитории, включающей высокие военные и гражданские чины Соединенного Королевства, в историческом зале, заполненном британскими святынями, и получить меч герцога Веллингтонского. Он принял поручение с полной серьезностью, потому что "это было первое в его жизни серьезное официальное приветствие, которое ему предстояло произнести самому". Он работал над речью каждый вечер три недели подряд, читал ее бессчетное множество раз Батчеру и Кей и любому другому, кто соглашался слушать. Батчер предложил заучить речь наизусть, что дало бы впечатление спонтанности и избавило его от необходимости надевать очки. Эйзенхауэр согласился *4.

Церемония состоялась 12 июня. Примерно за час до начала Эйзенхауэр, чтобы собраться с мыслями, вышел прогуляться в Гайд-парк. Его заметили, вскоре он уже был в окружении толпы благожелателей (это был последний раз в жизни, когда он попытался выйти в город один). Ему на помощь пришел полицейский. Из отеля "Дорчестер" его с Теддером провезли по лондонскому Сити в запряженной лошадьми карете, мимо развалин вокруг собора святого Павла они проследовали к выщербленному осколками бомб Гилдхоллу. Эйзенхауэр получил меч из рук лорд-мэра Лондона, одетого в парик.

Эйзенхауэр начал речь с того, что его чувство благодарности за оказанную ему высокую честь окрашено в грустные тона, поскольку "любой человек, получивший признание, завоеванное кровью его последователей и жертвами друзей, должен испытывать смирение". Он говорил о великой союзнической команде и настаивал на том, что сам он является только символом и что получаемые им награды и признание принадлежат всей команде.

"Я родом из самого сердца Америки", — сказал он. Потом заговорил о различиях в возрасте и размере Абилина и Лондона, но отметил и сходство между ними. "Чтобы сохранить свободу вероисповедания, равенство перед законом, свободу слова и действия... житель Лондона пойдет сражаться. Точно так же поступит и гражданин Абилина. Если мы примем во внимание такие вещи, тогда долина Темзы станет ближе к фермам Канзаса". Затем он снова перешел к "великой команде", которой ему довелось руководить. "Ни один человек не может добыть победу в одиночку. Обладай я военным гением Малборо, мудростью Соломона, пониманием Линкольна, я все равно был бы беспомощен без лояльности, ума и благородства тысяч и тысяч британцев и американцев" *5.

Лондонские газеты на следующий день в порыве, как выразился Эйзенхауэр, "дружеского преувеличения" сравнили его речь с Геттисбергским посланием. После того как он кончил говорить, Черчилль отвел его на балкон, где внизу на улице собралась толпа в тридцать тысяч человек. "Может, вы этого и не знаете, — сказал им Эйзенхауэр в ответ на требование произнести речь, — но я теперь сам стал жителем Лондона. Я имею теперь точно такое же, как и вы, право стоять в толпе и радостно кричать". На Батчера, профессионала в отношениях с прессой и общественностью, слова Эйзенхауэра произвели большое впечатление. "Слова Айка, — сказал он, — прозвучали так естественно, словно он их неделю репетировал" *6.

Эйзенхауэр был в центре праздничных церемоний в Праге, Париже и других европейских столицах, а более всего — в Соединенных Штатах. Вместе с Маршаллом он разработал детальный план возвращения домой своих высших чинов, предусмотрев, чтобы Брэдли, Пэттон, Ходжес, Симпсон, командиры корпусов и дивизий — каждый получил свою долю аплодисментов благодарной нации. Он сам приехал домой последним, поскольку Маршалл считал, что любой, кто приедет после него, будет неизбежно обойден вниманием.

Триумфальное возвращение Эйзенхауэра происходило в конце июня. Его приветствовали громадные толпы, он произносил многочисленные речи. Самая важная из них была произнесена на совместном заседании Конгресса. Маршалл прислал ему черновик речи для зачитывания в Капитолии; Эйзенхауэр поблагодарил его, но сказал, что предпочитает говорить экспромтом. В результате получилась речь, полная общих мест и вечных истин, но произнесена она была с такой искренностью и страстью, что вполне захватила аудиторию. Политики стоя устроили ему самую продолжительную за историю Конгресса овацию, и в зале не было ни одного человека, который не подумал бы про себя, как чудесно выглядел бы генерал Эйзенхауэр в роли президента страны.

Позднее в тот же день Эйзенхауэр вместе со своим сыном Джоном вылетел в Нью-Йорк. Как только они устроились на своих сиденьях, Эйзенхауэр заметил: "А теперь мне стоит подумать о том, что я скажу в Нью-Йорке". По оценкам, у здания городской мэрии собралось около двух миллионов человек. Главной темой его речи было: "Я простой канзасский фермер, который выполнял свой долг", и "Нью-Йорк Таймс" оценила его речь как "мастерскую" *7.

Его звали всюду. Приглашения лились потоком от богатых, знаменитых, руководителей уважаемых организаций и старых университетов, друзей; все хотели его слушать. Годился любой предлог; он ненавидел отказывать людям. Но как он сказал своему другу: "Один из самых моих ужасных кошмаров — это болтливый генерал"*8.Так что по мере возможности он свел к минимуму свои выступления и, если не считать приветствия в Гилдхолле, почти не тратил времени на подготовку к ним. Обычно он находил правильный тон. В Абилине для его встречи в городском парке собралось двадцать тысяч человек (в четыре раза больше, чем все население города). "К счастью или несчастью, мне выпала судьба очень много путешествовать по миру, — сказал Эйзенхауэр. — Но этот город никогда не покидал моего сердца и памяти"*9.

Короче говоря, и как писатель, и как оратор, и как свидетель, дающий показания комитетам Конгресса, или как автор экспромта перед уличной толпой, или просто проезжая в открытой машине и помахивая рукой, словно чемпион по боксу, или широко ухмыляясь, везде — в Праге или Париже, Лондоне или Нью-Йорке — Эйзенхауэр имел громадный успех. Его первые слова, когда он 18 июня сошел с самолета в Вашингтоне, обошли заголовками все газеты: "О, Боже! Как же хорошо вернуться домой!" Проходя в толпе во время парада победителей, Батчер слышал многочисленные возгласы: "Он махнул мне рукой", "Какой же он красивый!", "Он — чудо!" Доктор Артур Бернс, специалист по экономике из университета Джорджа Вашингтона, наблюдая, как Эйзенхауэр проезжал мимо в своем открытом автомобиле, и проникшись исходившим от генерала духом дружелюбия, повернулся к своей жене и сказал: "Этот человек — прирожденный президент" *10.

Таким образом, празднование победы добавило новых разговоров об Эйзенхауэре как возможном президенте. Во время войны подобные предложения Эйзенхауэр встречал ухмылкой или фырканьем. Когда Трумэн сказал, что поддержит Эйзенхауэра на президентских выборах 1948 года, Эйзенхауэр рассмеялся и ответил: "Господин Президент, я не знаю, кто будет вашим соперником на президентский пост, но точно знаю, что это не я" *11. Сама фраза интересна уже тем, что предполагает, будто Эйзенхауэр был республиканцем (об этом тогда очень много судачили), и указывает на его прозорливость, поскольку он уже тогда понимал: что бы ни говорил Трумэн в 1945 году, в 1948 году он сам будет кандидатом.

В августе 1945 года старый друг по Форт-Сэму в Хьюстоне написал Эйзенхауэру, что он и другие в Сан-Антонио "готовы организовать клуб «Эйзенхауэра в президенты»". Эйзенхауэр ответил, что ему льстит предложение, "но я должен сказать тебе со всей возможной решительностью, что нет для меня ничего противнее любой политической деятельности. Я надеюсь, что никто из моих друзей никогда не поставит меня в положение, когда я должен был бы публично отказываться от политических амбиций". Мейми он написал: "Многие поражаются, что у меня нет ни малейшего интереса к политике. Я их не понимаю" *12.

Что он действительно хотел, так это уйти в отставку. Когда это не получилось, он хотел, чтобы с ним была жена. Осуществления первой цели ему пришлось ждать шестнадцать лет, а второй — полгода.

Через пять дней после капитуляции Айк писал своей жене, что он разрабатывает политику, которая сделала бы возможным ее приезд к нему в Европу. Он хотел, чтобы она приехала, как только найдется удобное жилье, но предупреждал, что это дело непростое и потребует времени, потому что "страна разорена... Страшная картина. Для меня загадка, почему немцы допустили такое!" *13.

4 июня Эйзенхауэр написал Маршаллу. Он предложил привезти в Германию жен солдат и офицеров, выполняющих оккупационные обязанности. А затем изложил и свою личную просьбу. "Должен признаться, что последние шесть недель были для меня самыми тяжелыми за всю войну, — писал он. — Все дело в том, что я страшно скучаю по своей семье". Он писал, что ему надо видеть Джона, тогда приписанного к 1-й дивизии, хотя бы раз в месяц, что, конечно, было недостаточно. А что касается Мейми, то его беспокоило ее здоровье (ее только что положили в больницу с хронической простудой, вес ее снизился до 102 фунтов). В своем эмоциональном прошении он объяснял: "Напряжение последних трех лет сказалось на моей жене, а поскольку у нее уже много лет страдает нервная система, я чувствовал бы себя спокойнее, если бы она была рядом со мной" *14.

В этом письме можно выделить три момента. Во-первых, глубину любви Айка к своей жене. Во-вторых, его озабоченность тем, что о нем скажут люди. В-третьих, его неизбывное подчинение Маршаллу. В конце концов, Эйзенхауэр имел точно такое же звание, как и Маршалл, — он был пятизвездным генералом. Другие пятизвездные генералы — Арнольд, Макартур и Маршалл — имели своих жен при себе на протяжении всей войны. Эйзенхауэр наверняка знал, что Макартур не спрашивал разрешения Маршалла, чтобы привезти жену в свою штаб-квартиру. Эйзенхауэру не требовалось разрешения Маршалла, чтобы жить вместе со своей женой; ему достаточно было пригласить ее.

Ответ Маршалла тоже экстраординарен, чем и вызвал последующий шум. Маршалл отнес это письмо на консультацию к Президенту. Трумэн сказал "нет", Мейми не может ехать в Европу, это было бы несправедливо по отношению к другим. Десятилетия спустя, много позднее разрыва с Эйзенхауэром, во время, когда разум его уже угасал, Трумэн сказал репортеру Мерлю Миллеру для книги "Ничего не скрывая", будто Эйзенхауэр написал в июне 1945 года Маршаллу письмо, прося разрешения развестись с Мейми и жениться на Кей. По Трумэну, он и Маршалл решили, что не могут разрешить такое. Они ответили Эйзенхауэру "нет", пригрозили сломать ему карьеру, если он решится на развод, и уничтожили письмо *15.

Эта история часто мелькала в прессе в 1973 году, и ей многие верили, хотя она была абсолютной неправдой. Эйзенхауэр не хотел разводиться с Мейми, он хотел жить с ней.

Уважение Эйзенхауэра к Маршаллу и забота о собственной репутации были столь сильны, что, отвечая на письмо Маршалла, в котором тот отказал ему в просьбе, он извинялся перед ним за то, что побеспокоил личной проблемой. Эйзенхауэр писал, что понимает, "насколько это невозможно с точки зрения логики и общественной репутации" *16. Затем он сообщил дурные новости Мейми, заверив ее, что "я не менее тебя устал от этой долгой разлуки, в моем возрасте она особенно тяжела". Он писал ей, что говорил с Джоном и убедил его забрать заявление о переводе на Тихий океан, чтобы они могли хотя бы время от времени видеться. "Джонни очень хочет попасть на Тихий океан, — писал Эйзенхауэр Мейми, — но он понимает, что я одинок и нуждаюсь в нем" *17

Джон позднее писал, что месяцы после капитуляции были, "возможно, периодом моих самых теплых отношений с отцом". Он находился в получасе езды от штаб-квартиры Эйзенхауэра. "Отец был очень одинок в то время и подавлен после всех треволнений войны", — признавал Джон и пытался помочь отцу, проводя с ним как можно больше времени. Он ездил с ним и в командировки, включая и сногсшибательную поездку по Америке в июне *18.

Эта поездка очень огорчила Мейми, поскольку ей пришлось уступить своего мужа публике. Когда самолет ее мужа приземлился в вашингтонском аэропорту, она лишь поцеловала его и коротко обняла, а потом Айка сразу же увезли в Пентагон. В последующие восемь дней он постоянно выступал на публике. Наконец, 25 июня Айк, Мейми, Джон и родители Мейми отправились отдыхать на неделю в Уайт-Салфор-Спрингс. Но как Айк позднее написал Чарлзу Харгеру из Абилина, "...в те несколько дней реакция на месяцы войны и беспрерывную череду празднеств была такой сильной, что я не сумел успокоиться и расслабиться" *19. Когда Айк вернулся в Германию, Мейми написала о том, что разочарована его приездом и что "снова впала в депрессию". Айк заверил ее, что "если бы ты только знала, как крепко я тебя люблю и как скучаю без тебя, то ты поняла бы, сколь много для меня значит неделя в Уайт-Салфоре". Он утверждал, что в результате этой поездки "я еще больше возненавидел Вашингтон. Что о многом говорит!", и связывал ее депрессию с самим городом: "Я не понимаю, как ты там [в Вашингтоне] можешь жить" *20.

Что дальше делать с Кей, становилось проблемой. Она не была американской гражданкой и поэтому не могла оставаться в женском вспомогательном корпусе и продолжать работать на Эйзенхауэра. В октябре она решила поехать в США и выправить себе американское гражданство. Когда она вернулась, Эйзенхауэр попросил генерала Луциуса Клея в Берлине взять ее к себе на работу. Он сказал Клею: "Я надеюсь, что вы найдете для нее по-настоящему хорошую работу и не забудете, что она не только служила мне самым преданным и лояльным образом, но и пережила свою трагедию в этой войне. В том, что касается работы, она великолепно умеет держать язык за зубами" *21. Смиту Эйзенхауэр признался, что поступает паршиво по отношению к Кей, поскольку ему известно, какой "покинутой и одинокой она себя ощущает" *22.

Затем он продиктовал длинное деловое письмо самой Кей, объяснив ей, почему она больше не может работать на него. Он писал, что "не способен описать всю глубину моей благодарности за непревзойденную лояльность и преданность, с которой вы работали под моим личным руководством", и что для него "лично крайне огорчительно прекратить такое ценное... сотрудничество столь нелепым образом". Пообещав сделать все возможное, чтобы помочь ей начать новую карьеру, он закончил следующим образом: "Я надеюсь, что время от времени вы будете мне писать, мне всегда будет интересно знать, как у вас идут дела". А потом добавил постскриптум: "Берегите себя и не теряйте присущего вам оптимизма" *23.

Кей оставила вспомогательный корпус, стала гражданкой США и переехала в Нью-Йорк. В конце 1947 года она обручилась, назначила дату свадьбы и послала приглашение Эйзенхауэру. Он вежливо отклонил приглашение в теплом, но официальном ответе. Кей вскоре расстроила помолвку, что заставило Эйзенхауэра написать в своем дневнике 2 декабря 1947 года: "Сегодня услышал, что мой секретарь военной поры (скорее даже личный помощник) переживает не лучшие времена". Эйзенхауэр объяснял эмоциональные проблемы Кей гибелью полковника Арнольда в Северной Африке в 1943 году и так прокомментировал услышанное: "Очень жаль, она была преданным и умелым работником, всеобщей любимицей... Надеюсь, она возьмет себя в руки, впрочем, нельзя забывать, что она ирландка и склонна к трагике" *24.

В 1948 году Кей опубликовала книгу о своем военном опыте "Моим боссом был Эйзенхауэр". Книга имела большой успех, гонорар за нее вместе с деньгами, полученными за устные выступления, обеспечил ее финансовую независимость. После переезда Эйзенхауэра в Нью-Йорк в 1948 году Кей сумела "неожиданно" столкнуться с ним около его работы; он был суров и, по ее собственному последующему признанию, отчитал ее такими словами: "Кей, это невозможно. Я ничего не могу поделать" *25.

В 1952 году Кей вышла замуж за Реджинальда Моргана, нью-йоркского биржевого маклера. Затем последовала публикация "Ничего не скрывая" (1973), которая вызвала новые мемуары Кей "Незабываемое: мой роман с Дуайтом Д. Эйзенхауэром". Во вступлении Кей говорит, что сначала ее удивил, а потом обрадовал рассказ Трумэна о том, будто Эйзенхауэр хотел развестись с Мейми и жениться на ней. Поскольку Эйзенхауэра к тому времени уже не было в живых, а сама она умирала от рака, то она решила рассказать всю правду об их знаменитом романе. Сказала она "всю правду" или нет, можно только гадать. Если сказала, то значит, что всю войну генерал Эйзенхауэр был импотентом. Книга Кей в целом является живым и трогательным отчетом о военном увлечении, которое было одновременно угнетающим и вдохновляющим. Она нигде не приписывает себе хоть сколько-нибудь значительной роли в его жизни, но она всегда была рядом, внимательный и очень чуткий наблюдатель, влюбленный по уши в своего босса. Любил ли Эйзенхауэр ее — вопрос менее ясный, хотя он, очевидно, испытывал к ней сильное чувство. На самом деле она была третьей по значению, после матери и жены, женщиной в его жизни. Но он никогда не думал жениться на Кей, о чем она прекрасно знала. Мейми, естественно, терпеть не могла Кей, и даже Айк, не очень тонкий человек в таких вопросах, понимал, что он не может иметь одновременно и Мейми, и Кей. В этих условиях он без колебаний выбрал Мейми.

Как бы успешно, холодно и даже жестоко он впоследствии ни избегал Кей, их роман был настолько интересен, что и годы спустя какие-то слухи и сплетни достигали ушей Мейми. Когда вышли "Ничего не скрывая" и "Незабываемое", она настолько расстроилась, что разрешила Джону опубликовать военные письма Эйзенхауэра к ней, которые раньше она запрещала печатать. Получившаяся книга "Письма к Мейми" неопровержимо свидетельствовала, что все годы войны, когда Эйзенхауэр был с Кей, его любовь к Мейми оставалась неизменной. Всю войну его поддерживала мысль о том, что, когда все это кончится, они с Мейми снова смогут жить вместе. Он любил Мейми полсотни лет.

Но любовь к Мейми не исключала любовь к Кей. По крайней мере, любовь к ней в той специфической ситуации, в которой они жили с лета 1942 года до весны 1945-го. Ему повезло, что она была рядом, а союзникам повезло, что она там оказалась. Лучший совет, который касался взаимоотношений Эйзенхауэра и Соммерсби, был дан Хьюзом в разговоре с Тексом Ли в 1943 году: "Оставьте Кей и Айка в покое. Она помогает ему выиграть эту войну" *26.

Штаб-квартира оккупационных сил Эйзенхауэра находилась в административном здании фирмы "И.Г.Фарбен" во Франкфурте. Из ненависти к нацистам он издал строгие приказы, запрещавшие любые связи с немцами.

Идя на такой резкий шаг, Эйзенхауэр всего лишь в точности исполнял дух предписаний, содержащихся в документе КНШ 1067 (документ Комитета начальников штабов № 1067), который был прислан ему 26 апреля. КНШ 1067 исходил из виновности всех немцев, хотя одни немцы, конечно, были виновнее других. Он запрещал любые отношения между солдатами и офицерами оккупационных сил и немцами. Он требовал автоматического ареста многих немцев, которые состояли в различных нацистских организациях. Он настаивал на денацификации, прежде всего путем удаления нацистов с гражданской службы и со всех сколько-нибудь значительных постов в общественных и частных предприятиях.

Это было невозможно осуществить, особенно в части отношений с немцами и устранения бывших нацистов со всех важных постов. Эйзенхауэр не сразу осознал эту очевидную истину. Человеческая природа, однако, заставила его изменить свою точку зрения, прежде всего на запрет общения. Не было такой силы, которая могла бы удержать американских солдат, карманы которых были набиты сигаретами и сладостями, от общения с немецкими девушками, когда большинство немецких парней сидело в лагерях военнопленных, где им приходилось очень несладко из-за требования Эйзенхауэра, чтобы они получали не больше пищи, чем заключенные в лагеря перемещенные лица. Это Сталин заявил своим войскам, что в Германии не виновны только еще не родившиеся, но политика Эйзенхауэра базировалась на тех же принципах. Американские солдаты, однако, видели белоголовых голодных детей, а не виновных нацистов и вели себя соответственно.

В июне Эйзенхауэр признал, что практически невозможно применить приказы о запрещении связей с немцами по отношению к маленьким детям, и он, конечно, понял, что просто глупо запрещать солдатам говорить с немецкими детьми или давать им конфеты. Наконец, в июле официальный приказ о запрещении связей был дополнен фразой "за исключением маленьких детей". В конце концов политика запрета связей стала крайне раздражающей и о ней тихонько забыли.

Денацификация, однако, проводилась с неизменной энергией и горячо поддерживалась Эйзенхауэром. Его настойчивость в ее применении стоила ему дружбы с Пэттоном.

С точки зрения Эйзенхауэра, считать всех немцев виновными было безусловной ошибкой, но в отношении нацистов он в этом не сомневался. В серии приказов он устанавливал, что ни один человек, хоть как-то связанный с нацистской партией, не может занимать никакого важного поста в американской зоне оккупации. Его подчиненные, занимавшиеся конкретными проблемами, считали такую политику нереалистичной. Особенно открыто возражал Пэттон, отвечавший за Баварию. 11 августа он написал Эйзенхауэру, что на различных должностях скопилось "множество неопытных и неумелых людей" и что это является "прямым следствием так называемой программы денацификации". Пэттон писал, что "в Германии быть государственным служащим и не заигрывать с нацистами было столь же невозможно, как в Америке — быть почтмейстером и не выказывать знаков внимания демократам или республиканцам, когда они у власти" *27.

Пэттон продолжал использовать нацистов в Баварии. 11 сентября Эйзенхауэр написал письмо Пэттону, которое должно было поставить все точки над "i". "Если свести все к основам, — писал Эйзенхауэр Пэттону, — Соединенные Штаты вступили в эту войну как враг нацизма; победа наша неполная, пока все активные члены нацистской партии не удалены со сколько-нибудь важных постов и, в необходимых случаях, примерно наказаны". Он настаивал на том, что "с нацистами компромиссов быть не может... Стадия обсуждения этого вопроса давно прошла... Я ожидаю от вас той же лояльности в выполнении этой политики... какую я видел у вас во время войны" *28.

Вслед за письмом Эйзенхауэр отправился к Пэттону сам, чтобы выразить ему свою озабоченность. Он сказал, что хотел бы расширить денацификацию на все сферы жизни Германии, а не только на официальные посты. Но Эйзенхауэр не смог убедить Пэттона; как он докладывал Маршаллу, "дело в том, что его собственные убеждения расходятся с концепцией "жесткого мира" и, будучи Пэттоном, он не может держать язык за зубами ни при своих подчиненных, ни на публике" *29.

Пэттон пытался взять себя в руки. "Я надеюсь, ты знаешь, Айк, что я не даю волю языку, — протестовал он. — Я — могила". Но он дал волю своему языку 22 сентября на пресс-конференции. Репортер спросил его, почему в Баварии так много реакционеров все еще находятся у власти. "Реакционеров! — взорвался Пэттон. — Вы хотите иметь коммунистов? — Помолчав, он добавил: — Я не разбираюсь в партиях... Нацистская проблема похожа на предвыборную борьбу демократов и республиканцев" *30.

Это заявление явилось сенсацией. Эйзенхауэр приказал Пэттону явиться к нему с объяснениями. Пэттон явился. День его приезда Кей позднее описала так: "Генерал Эйзенхауэр пришел таким, словно он ночью глаз не сомкнул. Я сразу поняла, что он решил предпринять меры против своего старого друга. Он постарел на десять лет, принимая это решение... Генерал Пэттон приехал с Битлом, дверь кабинета закрылась за гостями. Но я слышала из-за двери одно из самых шумных заседаний в нашей штаб-квартире. Я впервые слышала, как Эйзенхауэр по-настоящему повысил голос" *31.

Эйзенхауэр попытался убедить Пэттона, что денацификация существенна для создания новой Германии. Пэттон пытался убедить Эйзенхауэра, что настоящей угрозой является Красная Армия, а немцы — наши истинные друзья. Раскрасневшиеся, разгневанные, кричащие, старые друзья оказались в тупике по одному из самых корневых вопросов. Эйзенхауэра почти ужасали некоторые мнения Пэттона о русских и его безответственная болтовня о том, что Красную Армию надо оттеснить до Волги. Он позднее скажет своему сыну, что вынужден был убрать Пэттона "не за то, что он сделал, а за то, что он сделал бы в следующий раз". Эйзенхауэр и Пэттон расстались в холодном молчании. На следующий день Эйзенхауэр освободил Пэттона от должности командующего 3-й армией и назначил его руководителем теоретического совета, который изучал уроки войны. В соответствии с одним из биографов, Пэттон, размышляя об окончании их дружбы с Эйзенхауэром, считал, что "Генри Адамс был прав, когда говорил, что друг у власти — друг потерянный" *32.

12 октября Эйзенхауэр устроил пресс-конференцию во Франкфурте. "Нью-Йорк Таймс" отмечала, что он говорил "о нацистах с горячей горечью" и заверял, что денацификация продолжается *33. И уж совершенно верно то, что аресты, суды и наказание бывших нацистов шли в американской зоне активнее, чем в любой из трех других зон. Американцы выдвинули обвинения против трех миллионов немцев, судили два миллиона из них и наказали около одного миллиона.

Вокруг себя, во Франкфурте, в Берлине, в поездках по Германии и Европе, Эйзенхауэр видел ужасные разрушения войны. Германия была разрушена так, что почти не верилось, будто ее удастся восстановить. "Страна разорена, — писал он Мейми. — Целые города стерты с лица земли; и немецкое население, не говоря уж о пригнанных на работу, большей частью бездомно". Его инспекционные поездки по немецким городам, по бывшим концлагерям, по действовавшим лагерям перемещенных лиц, его практическая ответственность за происходящее дали ему то ощущение войны, которое заставило его поклясться самому себе: "Никогда больше". Он написал Мейми: "Я надеюсь, что ни один американский снаряд больше не взорвется в Европе", а своему другу он сказал: "Разумеется, Германия не захочет видеть взрывы еще по меньшей мере сотню лет; я вполне уверен, что некоторые города никогда не будут восстановлены" *34.

Хуже всех в Европе пострадала Россия. Если ранее Эйзенхауэр считал, что ничто в этом отношении не может сравниться с Германией, то в августе, пролетев из Берлина в Москву на очень низкой высоте, он изменил свое мнение. На всем пути от польско-русской границы до Москвы он не видел ни одного не поврежденного дома. Ни одного.

Разработка атомной бомбы укрепила его в убеждении, что война стала слишком ужасной штукой, чтобы прибегать к ней в будущем. Он ненавидел разговоры о "следующей войне" и не позволял своим сотрудникам и подчиненным участвовать в них. Это была основная причина его гнева на Пэттона, безответственная болтовня которого об оттеснении русских до Волги испугала Эйзенхауэра.

Эйзенхауэр знал, что мир прежде всего зависел от советско-американских отношений. Летом 1945 года, отвечая на письмо Генри Уоллеса, который поздравил его с тем, как успешно он сотрудничает с русскими в Германии, Эйзенхауэр объяснял: "Постольку, поскольку солдат может судить о таких проблемах, я убежден, что дружба — а это означает честное желание с обеих сторон установить взаимопонимание между Россией и Соединенными Штатами — совершенно необходима для мирового спокойствия" *35. Когда на июньской пресс-конференции репортер спросил его о возможности "русско-американской войны", он побагровел от гнева. Он резко ответил, что такая война невозможна. "Мир устанавливается, когда вы к этому стремитесь со всеми народами мира, — объяснил он, — и не политиками... Если все народы будут дружны, мы будем жить в мире... По моим впечатлениям, отдельный русский — один из самых дружелюбных людей в мире" *36.

Он возвращался к этой теме снова и снова — в речах, на слушаниях в Конгрессе, в своих частных письмах, в беседах. Он не был настолько наивен, чтобы думать, что дружба устранит все многообразные трудности, стоящие перед отношениями США и СССР, но он был уверен, что успеха без духа дружбы и доверия не добьешься, а "альтернатива успеху настолько ужасна", что он настаивал на отношении к России на основе дружбы и доверия. Он надеялся, что в контактах и делах с русскими в Берлине, где две нации вынуждены были работать вместе, ему удастся установить "дух, который из Германии распространится на обе наши столицы". Если это получится, "мы в конце концов сможем жить вместе как друзья и работать как партнеры во всем мире" *37. Он также понимал, что главным препятствием будут служить подозрительность и неверие русских в США. Он решил сделать все возможное, чтобы разрушить и эту подозрительность, и это неверие.

5 июня Эйзенхауэр вылетел в Берлин для встречи с русскими и учреждения Контрольного совета союзников. У него сразу же установились теплые, дружеские отношения с маршалом Георгием Жуковым. Несмотря на языковой барьер, два солдата прекрасно понимали друг друга. Они уважали друг друга и любили поговорить на профессиональные темы, о политической философии и о многом другом. Они также выяснили, что могут успешно работать вместе и быстро достигли соглашения о выводе войск США из русской зоны оккупации и о посылке западных сил в Берлин.

В последующие недели Эйзенхауэра и Жукова часто видели вместе. Они изучали кампании друг друга, по мере чего росло их взаимное восхищение. Эйзенхауэр говорил Монтгомери, что Жуков "поразительный человек... Его рассказы о своих кампаниях (а он к себе настроен весьма критично), сопровождаемые обоснованиями каждого действия, включая использование вооружений, в которых он имел превосходство, учет погодных условий и заботу об управлении до нанесения удара, — свидетельствовали о его незаурядности" *38. Когда Жуков приехал с визитом во Франкфурт, Эйзенхауэр дал в его честь обед. В длинном и хвалебном тосте за Жукова ("Объединенные Нации никому так не обязаны, как маршалу Жукову") Эйзенхауэр сказал, что оба они хотят мира и хотят его так сильно, что "готовы биться за него. Эта война была священной, — добавил он, — никакая другая война в истории не разделяла так четко силы зла и силы добра" *39.

Сталин тоже хотел встретиться с Эйзенхауэром. Он сказал Гарри Хопкинсу в конце мая, что надеется на приезд Эйзенхауэра в Москву 24 июня на Парад Победы. Аверелл Гарриман, посол США в Москве, убеждал Эйзенхауэра принять приглашение и говорил, что, "без сомнения, Сталин очень хочет вас видеть здесь"*40. Эйзенхауэр не смог приехать на Парад Победы, но в августе он прилетел в Москву вместе с Жуковым, который сопровождал его во время всей поездки. Это было триумфальное путешествие, хотя всеобщие разрушения угнетали. Эйзенхауэру показали почти все — Кремль, метро, колхоз, тракторный завод и т.д. Он присутствовал на футбольном матче и порадовал публику, обняв Жукова за плечо. Во время спортивного парада на Красной площади, который длился несколько часов и включал в себя десятки тысяч спортсменов, Сталин пригласил Эйзенхауэра на Мавзолей Ленина, что было уникальной честью для нерусского некоммуниста.

Еще одно проявление уникального внимания состояло в том, что Сталин извинился перед ним за действия Красной Армии в апреле 1945 года, когда она наступала на Берлин, а не на Дрезден, как Сталин обещал Эйзенхауэру. Эйзенхауэр сообщал Маршаллу: "Сталин детально разъяснил военные причины, которые привели к изменениям планов в последнюю минуту, но согласился, что у меня есть право не верить ему и обвинять его в неискренности" *41.

Эйзенхауэр произвел на Сталина сильное впечатление. Русский диктатор долго беседовал с ним, подчеркивая, что Советский Союз чрезвычайно нуждается в помощи США для восстановления военных разрушений. Он сказал, что русские нуждаются не только в американских деньгах, но и в американских специалистах и технической помощи. Доброжелательный ответ Эйзенхауэра привел Сталина в хорошее расположение духа. Когда Эйзенхауэр ушел, Сталин сказал Гарриману: "Генерал Эйзенхауэр — великий человек, и не только из-за своих военных свершений, но и как гуманный, дружелюбный, добрый и искренний человек. Он не грубиян, как большинство военных" *42.

Сталин, в свою очередь, произвел большое впечатление на Эйзенхауэра. Эйзенхауэр сказал корреспонденту "Нью-Йорк Таймс", что Сталин был "милостив и добр" и что Эйзенхауэр чувствовал везде "атмосферу искреннего гостеприимства". На пресс-конференции в Москве он заявил: "Я не вижу в будущем ничего такого, что помешало бы России и Соединенным Штатам стать близкими друзьями". Но еще во время его пребывания в Москве на Японию были сброшены две атомные бомбы, и он тут же увидел непосредственную угрозу дружественным отношениям. "До использования атомной бомбы, — сказал он журналисту, — я бы ответил "да", я уверен, что мы сможем сохранить мир с Россией. Теперь я не знаю. Я надеялся, что в этой войне атомная бомба не будет использована... Люди повсюду испуганы и обеспокоены. Никто не чувствует себя в безопасности" *43.

11 ноября 1945 года Эйзенхауэр вылетел в Вашингтон. Он выступил перед сенатским комитетом по военным вопросам, а потом поехал на поезде вместе с Мейми в Бун, штат Айова, в гости к ее родственникам. Сразу после приезда Мейми попала в больницу с воспалением легких. Несколько дней спустя, убедившись, что Мейми "на пути к выздоровлению", он вернулся в Вашингтон и снова выступал на заседаниях различных комитетов Конгресса.

20 ноября Трумэн принял отставку Маршалла с поста начальника штаба армии США и назначил на его место Эйзенхауэра. Эйзенхауэр тем временем тоже слег, как он сам выражался, "от слишком частых выступлений", а на самом деле от пневмонии. Тем не менее он нашел в себе силы полететь в Чикаго и выступить там на собрании Американского легиона на тему послевоенной обороны, затем вернуться в Вашингтон и снова отвечать на вопросы конгрессменов. 22 ноября врачи уложили его в больницу в Уайт-Салфор-Спрингс. Он находился там почти две недели. Вышел он оттуда 3 декабря, именно в этот день он и приступил к исполнению обязанностей начальника штаба. Как он написал Сведу Хазлетту в письме, продиктованном им в больнице: "Работа, к которой я теперь приступаю, является исключительно исполнением долга" *44.

Если пост руководителя оккупационных сил в Германии был неблагодарным и неприятным, то роль начальника штаба американской армии во время ее демобилизации нравилась Эйзенхауэру еще меньше. Эйзенхауэр справедливо предвидел бесконечные битвы с другими членами Объединенного комитета начальников штабов по вопросам общей военной подготовки и унификации военных служб и сражения с Конгрессом по вопросам демобилизации, а также размеров и мощи послевоенной армии. В этих конфликтах он выступал не верховным командующим, имеющим перед собой единственную цель, а одним из равных в Комитете начальников штабов и просителем в его делах с Конгрессом. На каждом важном фронте он был вынужден уступать, чтобы не быть уволенным; контраст между полной победой, которую он только что одержал в Германии, и конвульсивными сражениями и компромиссами, которые он вынужден был терпеть как начальник штаба, был поразительный. Неудивительно, что вскоре после вступления в новую должность он писал своему сыну Джону: "[Пентагон] — плачевное место по сравнению с театром войны" *45.

Совершенно новой для него явилась роль ходатая за армию. Если не считать приветствия в Гилдхолле, он никогда не выступал в качестве оратора. А теперь потребность в этом стала постоянной. Казалось, что каждая организация в Америке хотела видеть его в качестве основного оратора на своем ежегодном собрании, и каждый комитет Конгресса, имеющий хоть малейшее отношение к Военному министерству, желал видеть его на своих слушаниях, тем самым предоставляя любому политику возможность сфотографироваться рядом с Эйзенхауэром. В первый год работы начальником штаба

Эйзенхауэр выступил сорок шесть раз с большими речами перед национальными организациями, это почти раз в неделю. Он тринадцать раз выступал на слушаниях Конгресса. В 1947 году цифры стали немного поменьше — тридцать и двенадцать соответственно.

Американская публика любила его слушать, а содержание и манера исполнения его речей лишь увеличивала число его поклонников. Чем больше он выступал, тем чаще его приглашали. Он пытался сократить до минимума свои публичные выступления. Одному известному конгрессмену он сказал в телефонном разговоре: "Болтливые генералы не украшают нашу страну" — и просил освободить его от очередного выступления. В 1946 году он признался своему другу: "Я всегда ненавидел болтливых генералов — я не могу понять, почему так необходимо появляться перед каждым сборищем или застольем, чтобы произнести несколько бесполезных слов" *46. Но просьбы продолжали поступать, и он не мог отказывать всем.

Публичные речи познакомили Эйзенхауэра с некоторыми из богатейших и самых влиятельных людей Америки. Обычно приглашение приходило от председателя совета директоров университета или культурной организации; такой председатель (или как бы он там ни назывался) был обычно состоятельным бизнесменом. Как и большинство американцев, эти бизнесмены не могли не попасть под обаяние личности и славы Эйзенхауэра; в отличие от среднего гражданина они могли с ним встретиться и пообщаться. Некоторые из них преследовали свои цели, пытаясь манипулировать генералом в своих интересах, но большинство любило его как героя вполне бескорыстно.

Элита Восточного побережья ринулась на него еще до того, как он успел по-настоящему занять свой новый пост. К примеру, Томас Дж. Уотсон из ИБМ пришел в Пентагон в марте 1946 года и настаивал на том, чтобы генерал выступил в музее искусств Метрополитен в Нью-Йорке. Руководители других громадных корпораций из Нью-Йорка тоже имели любимые проекты и использовали свое положение в организации или университете для того, чтобы проникнуть к Эйзенхауэру.

До войны он не знал никого из ведущих бизнесменов Америки; во время войны он встречался с некоторыми из них; к 1947 году он встретился или, по крайней мере, вступил в переписку с сотнями, включая большую часть первой сотни самых богатых и самых влиятельных людей Америки. Со многими он подружился. Когда Айк и Мейми жили в Вашингтоне за двадцать лет до этого, их социальная жизнь вертелась вокруг других малоизвестных майоров и майорских жен. Однако с 1946 по 1948 год среди их социальных партнеров почти не было армейских офицеров; на сей раз они проводили свои вечера с новыми богатыми друзьями. В ЗО-е годы они играли в бридж с другими майорами и их женами, а в конце 40-х их партнерами становились президент Си-Би-Эс, или председатель совета директоров "ЮС Стил", или президент "Стандард Ойл".

Начиная с 1946 года отношения Эйзенхауэра с богатыми людьми все больше укреплялись и достигли со временем такой стадии, когда его друзьями стали почти одни миллионеры. Эффект этих отношений на Эйзенхауэра до сих пор является предметом спора; его критики говорят, что эти отношения привили ему взгляды миллионеров на мир и сделали его жестким консерватором в вопросах налогов и некоторых других. В соответствии с этими обвинениями Эйзенхауэр попал под слишком большое влияние богатых людей и даже испытывал к ним что-то вроде благоговения. Правда, однако, состояла как раз в противоположном — это миллионеры благоговели перед Эйзенхауэром. Со своей стороны, Эйзенхауэру нравилось общаться с людьми, которые смогли проявить себя, умели широко мыслить, успешно решать крупные проблемы, знали, как организовать и производить, демонстрировали уверенность в себе. Ему также нравилось то, что они могли дать ему.

Не деньги — он никогда не брал денег ни от одного из своих богатых друзей. Но он мог принять приглашение погостить в коттедже в северных лесах, или же в рыбачьем лагере, или в охотничьем домике где-нибудь на юге, и делал он это часто. Например, в 1946 году Кейсон Коллауэй, директор "ЮС Стил" и один из крупнейших хлопковых магнатов, и Роберт Вудраф, председатель компании "Кока-кола", пригласили Эйзенхауэра отдохнуть на плантации Коллауэя в Джорджии. Озеро оказалось богатым; трое людей поймали больше двухсот больших окуней за день. Охота на перепелов тоже была прекрасной.

Так продолжалось до самой смерти Эйзенхауэра. Он часто охотился и рыбачил в самых лучших условиях, которые только существовали в стране. То же самое можно сказать и о его страсти к гольфу — он мог играть на исключительно хороших площадках. Вскоре после того, как он стал начальником штаба, клуб "Чиви Чейс" принял его в свои члены; так же поступили фешенебельные клубы в Нью-Йорке, Джорджии и в других местах. Имея доход в пятнадцать тысяч долларов в год, он регулярно отдыхал так, как могут себе позволить отдыхать только самые богатые люди.

Жилье Эйзенхауэра в этот период тоже было наилучшим за всю его предшествующую жизнь. Они с Мейми занимали особняк № 1 в Форт-Майере, где до них жил Маршалл, а еще раньше — Макартур. Это был старый большой приземистый кирпичный дом с просторными комнатами, легко вместившими всю мебель Мейми и многочисленных гостей. Участок тоже был большой, и Эйзенхауэр унаследовал от Маршаллов кур — три петуха и две дюжины куриц породы плимутрок. Эйзенхауэру нравилось ухаживать за ними — это будило в нем фермера, — но вскоре случилась трагедия. В июне 1946 года Эйзенхауэр написал длинное письмо Маршаллу (который в это время был в Китае). "Это письмо о несчастье, связанном с курами". Сначала сдох петух, потом две курицы, в конце концов Эйзенхауэры лишились половины птиц. Эйзенхауэр пригласил ветеринара, построил новый курятник, начал добавлять витамины в корм и испробовал многое другое, но куры продолжали дохнуть. Маршалл принял новость с солдатским мужеством: "Не беспокойтесь о курах, — ответил он. — Избавьтесь от них, если они в тягость"*47.

Впервые за двадцать лет у Эйзенхауэра был кусок земли, в которой он мог копаться, что он и делал с большим вкусом. За семенами он обратился на самый верх. В 1946 году семена ему прислал Генри Уоллес, который, до того как стать министром сельского хозяйства, был известным селекционером, а в 1947-м — сам У. Этли Берпи. Эйзенхауэр для себя выбрал кукурузу, помидоры и горох, а для Мейми — петунии (один из новых сортов петунии Берпи назвал "Миссис Дуайт Д. Эйзенхауэр"). Оба этих года он так спешил, что засеивал свой участок в середине марта, а потом после поздних заморозков все пересеивал.

Они с Мейми жили, как никогда, дружно. Они много вместе путешествовали — за время его работы начальником штаба они посетили все штаты, и это ему нравилось, потому что с ним была Мейми. Ее врачи разрешили ей летать самолетом при условии, что пилот не будет подниматься выше пяти тысяч футов. Они совершили и несколько зарубежных поездок, поскольку правительства других стран хотели видеть Эйзенхауэра своим гостем ничуть не меньше, чем американские университеты. Только в 1946 году они посетили Гавайи, Филиппины, Японию, Китай, Корею, Бразилию, Панаму, Мексику, Германию, Италию, Шотландию и Англию.

Мейми поправлялась, ее вес достиг ста тридцати фунтов. В конце 1946 года Эйзенхауэр сказал одному из своих друзей: "Мейми чувствует себя лучше, чем когда-либо. Единственная проблема заключается в том, что она теперь не помещается в свою одежду. Это для нее трагедия". Год спустя она все еще продолжала печалиться о своем весе и гардеробе, а ее муж по-прежнему радовался состоянию ее здоровья. Эйзенхауэр рассказал одному из своих друзей: "Я все время убеждаю ее исполнить давнее желание, купить себе шубу из натурального меха". Она долго не могла решить, что выбрать — темную норку, выращенную в неволе, или более светлую дикую норку, которая стоила в два раза дороже. В конце концов она выбрала более дешевую шубу *48. Фотографии, сделанные в тот период, свидетельствуют о хорошей физической форме Айка и о его добром настроении. Напряжение, которое во время войны было заметно во взгляде, в мимике и движениях, сменилось спокойным взглядом и умиротворенными позами.

Отношения с Президентом Трумэном были корректными, но официальными. Близости между ними не было, но работали они вместе достаточно много. Маршалл был самым главным советником Рузвельта в военных и стратегических вопросах; отношения Эйзенхауэра с Трумэном были совершенно иными. Трумэн не обращался за советом к своему начальнику штаба даже при принятии самых критических военных решений своего президентства — в частности, при объявлении доктрины Трумэна, оказании военной помощи Греции и Турции или русской блокаде Берлина.

Неучастие Эйзенхауэра в этих и других похожих решениях несколько удивляет, поскольку у Эйзенхауэра с Трумэном было много общего. Оба они вышли из крепкого трудолюбивого пионерского племени мелких фермеров и торговцев; выросли они в ста пятидесяти милях друг от друга; Трумэн и старший брат Эйзенхауэра Артур жили вместе в одной комнате в канзасском интернате в 1905 году; оба были интернационалистами, несмотря на свои корни, вросшие в Средний Запад.

Эйзенхауэр ценил поддержку Трумэна в своих стараниях унифицировать вооруженные силы (сам Эйзенхауэр был настолько твердым сторонником унификации, что предложил единую форму для всех армейских служб и посылку курсантов третьего года обучения сухопутных сил в Аннаполис, а моряков — в Уэст-Пойнт). Оба разделяли общеармейское предубеждение против корпуса морской пехоты, и, хотя ни один не мог признаться в этом публично, оба они хотели упразднить морских пехотинцев (сами морские пехотинцы считали, что главной целью программы унификации было уничтожение корпуса).

Но, несмотря на обилие общих черт, Эйзенхауэр и Трумэн так и не стали друзьями; напротив, они немного тяготились друг другом. Трумэн не мог смириться с популярностью Эйзенхауэра. Когда они вдвоем прилетели 6 июня 1947 года в Канзас-Сити на президентском самолете, репортеры в аэропорту набросились на Эйзенхауэра, а не на Президента. И на ежегодной встрече 35-й дивизии основное выступление делал Эйзенхауэр, хотя именно Трумэн служил в этой дивизии во время первой мировой войны.

Самой трудной военной проблемой Соединенных Штатов в те годы, когда начальником штаба был Эйзенхауэр, была выработка политики в связи с появлением атомной бомбы. В этой области Эйзенхауэр почти не имел влияния, частично потому, что Трумэн, каким бы ни было его уважение к Эйзенхауэру, был полон решимости сохранить власть и ответственность за Белым домом, а также по той причине, что Эйзенхауэр был так поглощен административной работой, инспекционными поездками и выступлениями, что почти не имел времени на размышления о последствиях возникновения нового оружия.

Эйзенхауэр называл бомбу "адовым изобретением" *49 и выступал за международный контроль над этим видом оружия, но все попытки выработать здравую ядерную политику разбивались об углубляющуюся американскую подозрительность по отношению к Советскому Союзу. Когда Эйзенхауэр стал начальником штаба, главной проблемой, связанной с атомной бомбой, была неизвестность. Какой может стать взрывная мощь нового оружия? Сколько времени займет у других наций разработка собственной бомбы? Какую систему доставки этого оружия необходимо разработать? Какой эффект произведет бомба на дипломатию? На традиционную войну? Кроме этих и многих подобных вопросов Эйзенхауэра и других начальников штабов волновали распространившиеся в обществе взгляды, в соответствии с которыми с созданием атомной бомбы армии и флоты были ненужными и обладание атомной монополией само по себе являлось достаточной защитой США.

Самым страшным кошмаром казалось то, что к бомбе начнут относиться как к обычному оружию и что каждая нация сможет производить столько бомб, сколько ей заблагорассудится. Но если бы Соединенные Штаты настаивали на сохранении монополии, то именно это и произошло бы, так что монополия едва ли была разумной политикой, поскольку, по общим оценкам, в течение пяти лет русские должны были создать собственную атомную бомбу.

Отношение к атомной политике было так тесно связано с отношением к Советскому Союзу, что отдельно они не обсуждались, поэтому настал благоприятный момент обсудить эволюцию взглядов Эйзенхауэра на русских. Вернувшись из Германии, он оставался верен дружескому отношению к Советскому Союзу. В ноябре 1945 года на слушаниях в комитете Конгресса его попросили оценить вероятность развязывания русскими новой войны. Он ответил: "Россия не может извлечь никакой выгоды из войны с Соединенными Штатами. Я думаю, что один из основных мотивов нынешней политики России — сохранение дружбы с Соединенными Штатами" *50.

Через три дня после вступления в должность в Пентагоне он написал Жукову теплое письмо, приглашая его приехать с визитом в США весной и выражая надежду, что многие другие советские официальные лица также посетят Америку, поскольку такие обмены содействуют взаимопониманию и доверию. Жуков ответил, что надеется приехать, и, в свою очередь, послал Эйзенхауэру новогодние подарки, среди которых была и шкура белого медведя. В марте 1946 года Жуков прислал Эйзенхауэру набор русских деликатесов. Эйзенхауэр поблагодарил его, снова пригласил посетить США и так закончил письмо: "Я по-прежнему считаю часы, проведенные в дружеских беседах с вами, одними из самых приятных и полезных в моей жизни" *51.

В апреле, однако, Жуков уехал из Берлина в Москву, откуда быстро был переведен командующим в Одессу. Битл Смит, которого Трумэн назначил послом в Москве, сообщил Эйзенхауэру, что Жуков впал в немилость. Ходили слухи, что одной из причин устранения Жукова была его дружба с Эйзенхауэром. Визита Жукова в США так и не будет.

Весь 1946 год Эйзенхауэр с тревогой наблюдал за быстрым ухудшением советско-американских отношений и разговорами в США о "неизбежности" конфликта между двумя системами. 11 июня Трумэн созвал совещание в Белом доме. Государственный секретарь и Комитет начальников штабов обсуждали возможность наступления русских в Европе. Такие разговоры раздражали Эйзенхауэра, поскольку он считал их необоснованными. "Я не верю, что красные хотят войны, — сказал он Трумэну. — Чего они могут добиться с помощью военного конфликта? Они получили практически все, что способны переварить" *52.

Его выводы основывались на практических соображениях, а не на догадках или вере в добрые намерения Советов. Он убедительно доказывал Трумэну, что у русских просто недостаточно сил для наступления. На том совещании и на других подобных он требовал доказательств, фактов. Что указывает на то, будто Россия готовится к внезапному наступлению на Западную Европу? Он знал из собственного опыта, какое колоссальное материально-техническое обеспечение требуется для такого наступления. Где доказательства наращивания ресурсов в Восточной Германии?

Месяц спустя Уильям К. Буллитт, бывший посол в России, прислал Эйзенхауэру экземпляр своей книги, посвященной мировым проблемам. Буллитт был убежденным приверженцем холодной войны и лидером антисоветской группировки в Государственном департаменте. Взгляды его были просты и тревожащими "Нападение Советского Союза на Запад находится на стадии гитлеровского вторжения в Чехословакию", — утверждал он. Связав таким образом Сталина и Гитлера, это сравнение становилось все более популярным в Вашингтоне, Буллитт без обиняков заявил: "Конечной целью России является мировое господство". Эйзенхауэр считал такие взгляды вздорными. Он ни на секунду не мог поверить в такое. Он сказал Смиту, что книга Буллитта "окарикатуривает Россию" и что он не может заставить себя дочитать ее *53. Не прочитал он и знаменитую статью Ф. Кеннана "Мистер X", в которой также говорилось о стремлении России к мировому господству.

Монтгомери придерживался тех же взглядов, что и Эйзенхауэр. Как начальник королевского Генерального штаба он писал Эйзенхауэру в начале 1947 года, что "советская нация очень, очень сильно измотана. Разрушения в России ужасающи, и страна не готова к ведению войны". Он считал, что русские не смогут вести большую войну в ближайшие пятнадцать — двадцать лет и что англоговорящие демократии должны строить с Советами дружеские отношения, а не засыпать их оскорблениями и угрозами. Эйзенхауэр ответил, что согласен с Монтгомери самым искренним образом *54.

Вера Эйзенхауэра в жизненную необходимость мира в сочетании с его верой в международное сотрудничество делала его убежденным сторонником Объединенных Наций, гораздо более убежденным, чем большинство его коллег и подчиненных. Он надеялся, что ООН создаст настоящие силы по поддержанию мира и что Соединенные Штаты будут в них представлены значительным контингентом. Одного из своих лучших офицеров, генерала Мэтью Риджуэя, он приписал к потенциальным силам по поддерживанию мира. Он был мудрым солдатом и не собирался лишаться атомной монополии, не убедившись в адекватности системы контроля на территории Советского Союза. Но он все равно продолжал верить, что рано или поздно ООН возьмет под свой контроль атомное оружие, ему это казалось лучшим выходом из положения.

События в мире, советские действия в Восточной Европе и общий интеллектуальный климат вокруг него разъедали веру Эйзенхауэра в активное сотрудничество с Советами. В Польше и других местах Советский Союз действовал с беспримерной жестокостью, игнорируя обещания, данные им в Ялтинских соглашениях, не препятствовать свободным выборам в Восточной Европе. Восточная и западная части Германии с каждой неделей все дальше и дальше уходили друг от друга в политике. В Совете Безопасности ООН США и СССР засыпали друг друга обвинениями. И в Греции, где шла гражданская война, чтобы поставить под свой контроль новые территории, СССР стал применять новую тактику — по словам Эйзенхауэра, "политическое давление и подрывные акции" *55. В феврале 1947 года поступило тревожное сообщение о том, что британцы, которые поддерживали греческих монархистов, объявили о своем возможном выходе из Греции. Трумэн и Государственный департамент отреагировали мгновенно, 12 марта Трумэн обнародовал доктрину сдерживания.

Эйзенхауэр побеседовал с Маршаллом, который к тому времени стал государственным секретарем и только что возвратился со встречи министров иностранных дел в Москве. Маршалл, который не менее Эйзенхауэра верил в сотрудничество между победителями как в основу лучшего мира и кого никак нельзя было назвать антисоветчиком, признался, что с русскими стало почти невозможно иметь дело. Громадную проблему, по мнению Маршалла, составляла Германия. Европейское возрождение, необходимое как с чисто гуманитарной точки зрения, так и для предотвращения расползания коммунизма, зависело от возрождения германской промышленности, но русские настолько боялись немцев, что не могли допустить восстановления Германии. Эйзенхауэр согласился с этим анализом и с более общим мнением Маршалла о том, что возрождение Европы крайне важно для благосостояния самой Америки.

"Я лично верю, — писал в своем дневнике Эйзенхауэр за месяц до объявления плана Маршалла, — что лучшее, что мы можем сейчас сделать, это ассигновать пять миллиардов долларов государственному секретарю и позволить ему тратить их для поддержки демократических движений там, где это диктуют наши жизненные интересы. Деньги следует использовать для поддержания саморазвивающихся экономик, а не просто для предотвращения голода" *56.

В середине 1947 года Эйзенхауэр медленно, неохотно, но верно двигался к позиции, характерной для приверженцев холодной войны. Он пришел к выводу, что русские агрессивны, хотя и не так, как Гитлер. В отличие от многих приверженцев холодной войны он не верил, что Советский Союз готовится к войне. Он продолжал настаивать, что мир важен и возможен, даже если в ближайшем будущем активное сотрудничество с русскими и маловероятно. В критериях тех дней он был "мягок" с русскими, гораздо мягче Трумэна, и менее склонен искать военных решений для проблем сосуществования.

1947 год принес приятное событие в личной жизни, в семье Эйзенхауэров появилась невестка. Джон, служивший в оккупационных частях в Вене, влюбился в Барбару Томпсон. Барбара тоже была из семьи военного, она была дочерью полковника и миссис Перси Томпсон. Приготовления к свадьбе заняли шесть месяцев. Айку нравилось делать вид, что он само спокойствие, особенно на фоне треволнений Мейми, но на самом деле он глубоко переживал, посылал Джону (в Вену на службу) длинные письма о приготовлениях, рассуждал о карьере Джона до и после свадьбы, о самой церемонии, выбирал маленький автомобиль, который собирался подарить молодоженам на свадьбу. В конце концов, Джон был его единственным сыном, и другой возможности побыть отцом жениха у него могло и не представиться.

Сама свадьба состоялась 10 июня 1947 года в церкви в Форт-Монроу, штат Виргиния. Уже через полтора месяца после свадьбы Айк начал намекать сыну, что внук всех очень обрадовал бы.

Со стороны казалось, что в 1947 году Эйзенхауэр был поглощен политикой, и особенно требованиями выставить свою кандидатуру на президентских выборах, что на самом деле раздражало его и представлялось совершенно невозможным. В течение войны он легко отмахивался от предложений баллотироваться в кандидаты. В 1946 году это уже было посложнее, поскольку значительно возросли и число, и серьезность людей и групп, предлагавших ему кандидатство. Журналисты часто задавали ему вопросы об участии в президентской гонке; им он обычно отвечал, что не может себе представить обстоятельств, при которых он занялся бы политикой.

В конце 1947 года Гарри Трумэн позвонил Эйзенхауэру на работу и — в соответствии с рассказом Эйзенхауэра — сделал ему самое поразительное предложение. Если Эйзенхауэр будет баллотироваться в президенты от Демократической партии, то он готов баллотироваться вместе с ним в качестве вице-президента. В то время шансы Трумэна на переизбрание казались нулевыми. Эйзенхауэр решил, что Трумэн хочет использовать его, чтобы вытащить демократов из ямы. Генерал не хотел иметь ничего общего с Демократической партией; его ответом было решительное "нет".

Большинство из тех, кто предлагал Эйзенхауэру участвовать в выборах, считали, что стоит ему согласиться, и победа у него в кармане. Эйзенхауэр с этим не мог согласиться. Без партийной поддержки, без политического опыта, без своей базы, без организации он не верил в свою победу. Он также не очень верил в размах своей популярности или же отказывался признать то, что видели другие.

В том, что он был искренен, говоря, что не хочет следовать примерам Вашингтона и Гранта, нет никакого сомнения, но он не мог убедить в этом других. Они считали его чересчур стеснительным. В дневнике он признавал, что даже его друзья не верили ему.

О его уверенности в себе свидетельствует тот факт, что он ни разу — ни публично, ни в частной переписке — не говорил, что не чувствует себя готовым к такой работе. Что он действительно не раз говорил, так это то, что он не хочет ее. Выступая 4 июля в Виксберге, штат Миссисипи, в то время когда внимание к его политическому будущему усилилось, он следующим образом ответил на соответствующий вопрос: "Я говорю прямо, недвусмысленно и со всей возможной убежденностью, что у меня нет политических амбиций. Я не хочу иметь с политикой ничего общего" *57. Но даже его брат Эдгар не поверил ему. Не поверил и Свед Хазлетт, который убеждал его обнародовать "недвусмысленное заявление на эту тему — такое, чтобы никто не посмел его оспорить!" *58.

Хазлетт и многие другие хотели чего-то вроде классического заявления Шермана: "Если меня назначат кандидатом, я не буду участвовать в предвыборной борьбе, а если изберут, не буду работать". Все другое рассматривалось ими как двусмысленное. Тот факт, что подобного заявления он не делал, вместе с его хорошо известным отношением к "долгу" как священному обязательству, а также широко распространенным убеждением, что его долг в том и состоит, чтобы стать лидером нации, — все это поддерживало бум Эйзенхауэра в стране.

Эйзенхауэру не нравилось его положение. Он питал искреннюю неприязнь к партизанской политике. Идея просить людей о поддержке была ему совершенно чужда, так же как и мысли о политических сделках, борьбе за выдвижение и выборы, распределении должностей и постов и обо всем остальном, что свойственно партийной политике. Но нация, от крупнейших бизнесменов и видных политиков до десятков тысяч бывших солдат и других обычных граждан, не позволяла ему сказать "нет". Настойчивость требований стать кандидатом заставляла его понять, что легкого выхода не существует, и в то же самое время понуждала задуматься о том, каково быть президентом. В конце концов, ему оставалось меньше года до отставки, и перспективы работы в гражданской жизни у него не было. Он признался Джону, что иногда задумывался о том, чтобы стать лидером нации. Но мечтания о президентстве весьма отличны от участия в президентских выборах, которое подразумевало политические обещания и сделки, противные душе Эйзенхауэра.

Выдвижение и выборы при всеобщей поддержке, с другой стороны, вещь совершенно иная. В этом случае, говорил он Битлу Смиту, он должен будет рассматривать службу в Белом доме в качестве долга. Он не думал, что это произойдет, но, если каким-то чудом так случится, он будет служить. Но он настаивал в письме Корнелиусу Вандербильту-младшему, который убеждал его участвовать в президентских выборах: "Никто со времени Вашингтона не избирался на политический пост без своего желания". Своему брату Милтону он говорил, что "мы не дети и знаем, что при политической партийной системе в этой стране только чудо может обеспечить искреннее выдвижение на партийном съезде" *59.

В январе 1948 года группа республиканцев из Нью-Гемпшира, вошедших в состав делегатов от своего штата, предложила Эйзенхауэру участвовать в первичных выборах 9 марта. Леонард Файндер, издатель манчестерской "Юнион лидер", поддержал Эйзенхауэра и обратился к нему с открытым письмом: "Никому не следует отрицать волю народа в подобных вопросах". Эйзенхауэр написал на копии письма Файндера: "Надо ответить, но я не знаю — как!"

Ему потребовалось больше недели, чтобы написать ответ Файндеру. Каждый вечер он приносил домой новые варианты и вносил в них множество изменений. 22 января он обнародовал свой ответ. Поскольку должность президента "со времени Вашингтона доставалась только тому, кто желал ее занять", и поскольку он уже говорил, что не имеет политических амбиций, он надеется на постепенное умирание бума Эйзенхауэра. Но этого не произошло. Он не опубликовал "смелое заявление", что не принимает выдвижения, потому что "подобное поведение граничило бы с вызовом" и потому что он не хотел, чтобы его обвинили в уклонении от исполнения долга. Но при приближении первичных выборов, чтобы люди зря не отдавали ему голоса, он решил прояснить свою позицию.

Он сделал это в звучной декларации: "Я убежден в необходимости подчинения военных гражданским властям, и, чтобы наши люди были уверены в поддержании такого подчинения, я считаю, что профессиональные военные в нормальном случае не должны претендовать на политические посты". Он продолжал: "Политика — это профессия, серьезная, сложная и, в лучших своих проявлениях, благородная". А закончил он так: "Мое решение уйти с политической сцены определенно и категорично" *60.

И тогда, и позднее многие считали, что, ответь Эйзенхауэр Файндеру по-другому, согласись он бороться за свое выдвижение, он был бы выдвинут Республиканской партией кандидатом и выиграл бы президентские выборы. Предположение это осталось непроверенным, но Эйзенхауэр сомневался в нем и, возможно, был прав. В 1948 году проводилось так мало первичных выборов, что, даже выиграй он все из них, он пришел бы на партийный съезд менее чем с половиной голосов делегатов. Ни Роберт Тафт, ни Томас Дьюи, основные республиканские кандидаты, не собирались сдаваться без боя. Принимая во внимание, какое сопротивление оказал Тафт Эйзенхауэру в 1952 году, весьма вероятно, что вместе с Дьюи они не допустили бы выдвижения Эйзенхауэра кандидатом в 1948 году. Именно это имел в виду Эйзенхауэр, когда сказал Милтону: "Мы не дети". Он понимал, что те, кто его поддерживал, — любители. Профессиональные политики, активно выступившие на его стороне в 1952 году, в 1948 году вокруг него отсутствовали. Ни энтузиазм любителей, ни результаты опросов общественного мнения (опросы Гэллапа показывали, что Эйзенхауэр оставался самой популярной личностью независимо от партийной принадлежности опрашиваемых) не заставили бы делегатов партийного съезда выдвинуть его в кандидаты.

Необходимо также заметить, что отказ Эйзенхауэра от попытки побороться за выдвижение в кандидаты в 1948 году казался тогда вообще отказом от борьбы за президентство. По его предположениям, республиканским кандидатом должен был стать Дьюи, которому предстояло выиграть выборы, а в 1952 году быть переизбранным снова. Ко времени выборов 1956 года Эйзенхауэру будет шестьдесят шесть лет, что, видимо, многовато для кандидата. Сказав "нет" в 1948 году, Эйзенхауэр считал, что говорит "нет" навсегда.

Реши он все же бороться за свое выдвижение в 1948 году, у него были бы отличные шансы преуспеть, причем от любой партии. Видимо, не будет большим преувеличением сказать, что в 1948 году Эйзенхауэр отказался стать Президентом Соединенных Штатов.

Одно из примечательных свойств бума популярности Эйзенхауэра заключалось в том, что сам он никому, даже ближайшим друзьям, не говорил, к какой партии он тяготеет. И демократы, и республиканцы равно считали, что такой приятный человек, как Эйзенхауэр, должен быть членом их партии. (Он сам знал об этом факторе своей популярности и понимал, что стоит ему обнаружить свое предпочтение, как он сразу же потеряет поддержку противоположной стороны.) Единственный член семьи Эйзенхауэров, кто был связан с вашингтонской политикой, — это Милтон, но он успешно служил и при республиканской, и при демократической администрации. Генерал Эйзенхауэр был достаточно осторожным, чтобы никогда не высказываться на темы внутренней политики, так что никто не знал, какова его позиция в этих вопросах. Его приверженность интернационализму была повсеместно известна, но в те времена к внешней политике обе партии часто относились похожим образом, поэтому ничего во взглядах Эйзенхауэра не выдавало его партийной принадлежности.

Как профессиональный военный он был обязан избегать комментариев на внутренние темы, что для него было привычно, хранить молчание по таким вопросам, как бюджетный дефицит, благосостояние людей, правительственное регулирование промышленности и сельского хозяйства или же расовые взаимоотношения. В то, во что он верил, он верил сильно, но взгляды его концентрировались в середине политического спектра. У него была склонность весьма эмоционально поддерживать те ценности, которые разделялись большинством, а такие ценности часто являются общими местами.

"Я свято верю в американскую форму демократии, — писал он в письме одному из своих старейших друзей Сведу Хазлетту, — в систему, которая уважает и защищает права индивидуума, наделяет его достоинством, вытекающим из факта его создания по образу и подобию высшего существа, и которая покоится на убеждении, что подобный тип демократии может действовать только на основе свободного предпринимательства" *61. Для циников все это звучало возвышенным трепом, и они были уверены, что имеют дело с обычным лицемерием. Но именно так Эйзенхауэр и выражался в частных посланиях к своим друзьям.

Когда Эйзенхауэр говорил или писал на международные темы, тут он стоял на более твердой почве и взгляды его были побогаче содержанием. Как уже отмечалось, он был твердым сторонником плана Маршалла еще до его объявления и остался им в дальнейшем. Сенатор Тафт этот план не поддерживал. Тафт говорил, что не стоит щедро "одаривать" Европу американскими деньгами. Как и большинство других республиканцев, Тафт считал, что европейцы слишком уж далеко зашли по пути к социализму и что они используют деньги плана Маршалла для национализации основных отраслей промышленности, включая и принадлежащие американцам заводы. Эйзенхауэр же подчеркивал объединительный характер плана, который требовал от европейцев совместных усилий, чтобы преодолеть разруху. В письме к Джеймсу Форрестолу в январе 1949 года он утверждал, что "возможный экономический союз" западноевропейских государств является необходимым условием успеха. Он добавляет, что "какое-то политическое согласие между европейскими странами должно быть достигнуто еще до того, как они будут готовы установить экономические отношения... Возможным практическим подходом к этому могло бы явиться создание Совместного комитета начальников штабов для изучения общих оборонительных проблем". Он писал, что "эти проблемы не моего ума дело, и мои идеи, возможно, безумны", но он знал, что для создания общего рынка предстоит преодолеть "громадные политические препятствия", и смотреть на это надо совершенно трезво *62. Эйзенхауэр считал, что необходимо начинать с какой-то формы оборонительного союза — на самом деле он предлагал то, что в будущем станет НАТО. Трумэн, естественно, согласился. В этой сфере Эйзенхауэр был намного ближе к позиции Президента, чем к позиции сенатора Тафта.

То же самое можно было сказать и о развитии его взглядов на Советский Союз. К осени 1947 года его отношение к Советам было практически таким же, как у Трумэна и других твердых сторонников холодной войны. Подавление русскими свобод в Восточной Европе, за которые Эйзенхауэр сражался во время войны, готовящаяся агрессия русских в Греции, Турции и Иране, их непреклонность в Германии и в ООН — все это усиливало холодную войну и заставляло Эйзенхауэра оставить надежду на дружеское сотрудничество с бывшими союзниками и готовиться к неизбежному конфликту между США и СССР.

"Россия вполне определенно пытается насадить коммунизм во всем мире", — писал он в своем дневнике в 1947 году. "Она провоцирует голод, беспокойство, анархию, считая, что они являются питательной почвой для распространения ее проклятой философии". Он чувствовал, что "мы находимся в преддверии битвы двух систем до уничтожения противника". Чтобы выиграть эту битву, США должны противодействовать экспансии русских как в виде прямой агрессии, так и в виде инфильтрации. Эйзенхауэр шел дальше политики сдерживания Трумэна и хотел "со временем отвоевать те районы, которые уже захвачены Россией", имея в виду, разумеется, oсвoбoждeниe восточноевропейских сателлитов. Кроме того, Америка должна была помочь восстановить Западную Европу с помощью плана Маршалла, поскольку без экономической стабилизации народы Западной Европы "обязательно станут добычей коммунизма, а если эту заразу не остановить, мы останемся изолированной демократией в мире, который контролирует враг". В своем дневнике он выразил эту мысль еще резче: "Для сохранения американской демократии единство более необходимо, чем даже в операции «Овер-лорд»" *63.

Хотя Эйзенхауэр полностью изменил свое отношение к России, он тем не менее не поддался истерии, которая охватила страну в начале холодной войны, и не считал русских суперменами. Когда Битл Смит, американский посол в Советском Союзе, написал из Москвы, что, если Америка будет тверда, "нам нечего бояться", Эйзенхауэр согласился с ним самым искренним образом. "Это печальная ошибка, — сказал он, — хотя бы на секунду забыть о мощи и силе нашей великой республики" *64.

14 октября 1947 года Эйзенхауэру исполнилось пятьдесят семь лет. Вскоре он оставит Пентагон (Трумэн обещал ему, что начальником штаба он будет не более двух лет). Он отверг для себя политическую карьеру. Как пятизвездный генерал он оставался на службе пожизненно, что приносило ему пятнадцать тысяч долларов в год. Но у него не было сбережений, собственности, акций или облигаций.

Чем он будет заниматься? Где будет жить? Всю свою сознательную жизнь он не должен был отвечать на эти главные жизненные вопросы — ответы за него всегда давала армия.

Предложений поступало много, даже слишком. Крупные корпорации приглашали его в качестве президента или председателя совета. Они предлагали "фантастические суммы", говорил Эйзенхауэр своему тестю, но "я ни при каких обстоятельствах не займу положения, в котором меня могли бы обвинить в "продаже имени" для рекламы той или иной корпорации" *65. Поэтому он считал, что лучше всего было бы занять пост президента какого-нибудь небольшого колледжа. После нескольких лет подобной работы он планировал совсем отойти от активной деятельности. Они с Мейми хотели поселиться в Сан-Антонио и проводить лето в северном Висконсине. Он знал небольшой коттедж на берегу озера, который им подошел бы. Эйзенхауэр попросил друзей поискать для него ферму в окрестностях Сан-Антонио. Он в конце концов нашел ферму по своему вкусу, но вынужден был отказаться от покупки ее из-за высокой цены. Никогда ранее не имея дела с ипотекой, он ежился от одной мысли о том, что ему предстоят постоянные выплаты в течение последующих двенадцати лет.

2 апреля 1946 года Эйзенхауэр выступил в музее искусств Метрополитен, а затем остановился в отеле "Уолдорф-Астория" как гость Тома Уотсона. Уотсон был членом комитета попечителей Колумбийского университета и подбирал кандидата на пост президента. Уотсон предложил этот пост Эйзенхауэру. Мгновенная реакция Эйзенхауэра была такова: Колумбийский университет ошибся в Эйзенхауэрах — им нужен Милтон Эйзенхауэр, который имеет большой опыт в вопросах образования. Нет, ответил Уотсон, Колумбийский университет хочет генерала. Эйзенхауэр сказал, что в ближайшие два года он будет занят другими вещами и поэтому не может рассматривать в настоящее время предложение Уотсона всерьез.

Спустя тринадцать месяцев Уотсон снова заехал к Эйзенхауэру. "К моему сожалению", писал Эйзенхауэр Милтону, Уотсон снова предложил пост в Колумбийском университете, подчеркивая "важность общественной службы, которую я могу исполнить на этом месте", и рисуя "самые розовые перспективы в том, что касается удобств, финансирования, вознаграждения и тому подобного". Эйзенхауэр повторил, что университету нужен Милтон; Уотсон повторил, что Колумбийский университет хочет генерала, и просил не затягивать ответ. Эйзенхауэр не любил, когда на него давили, и говорил Милтону, что, раз они хотят быстрого ответа, он ответит "нет" *66.

Уотсон уговаривал его принять предложение, которое остановило бы все спекуляции на будущей политической карьере генерала. Эта мысль очень нравилась Эйзенхауэру. Здесь необходимо заметить, что расхожее мнение о том, что Уотсон и другие состоятельные республиканцы из совета попечителей Колумбийского университета хотели заполучить Эйзенхауэра, чтобы готовить его к президентству, не имеет под собой никаких оснований. В ноябре 1947 года Уотсон "наставлял" Эйзенхауэра "не иметь ничего общего с политикой", кроме того, Уотсон и большинство колумбийских попечителей поддерживали Дьюи и ожидали его победы на выборах 1948 и 1952 годов *67.

Эйзенхауэр, принявший в своей жизни множество важнейших решений, это решение принимал очень болезненно. "Это было почти первое решение в жизни, которое было связано только со мной", — говорил он Смиту. И, принимая его, он "вынужден был бороться со всеми своими инстинктами" *68.

23 июня Эйзенхауэр написал в Колумбийский университет, что если он получит официальное предложение, то примет его. Он отмечал, что они с Мейми прошли через период большой внутренней борьбы и что при мысли о предстоящей жизни в Нью-Йорке иногда испытывали чувства, "близкие к смятению", но после долгих часов "углубленного и благочестивого размышления... мы поняли, что палец долга указывает в направлении Колумбийского университета". Он настаивал на том, чтобы до принятия хоть каких-то действий попечители подробно ознакомились с характером и объемом устных договоренностей между ним и Уотсоном. Эти договоренности включали в себя неучастие в учебном процессе и в поиске субсидий, минимум представительских функций и административных обязанностей.

Так что же он вообще собирался делать? По его собственным словам, он собирался тратить всю свою "энергию на авторитетное руководство советом и способствовать распространению либеральных идей — в университете и общеобразовательных понятий — в демократическом обществе". На таких зыбких основаниях Колумбийский университет пригласил Эйзенхауэра стать своим президентом с годовым окладом в двадцать пять тысяч долларов. Он согласился. Эйзенхауэр вступил в должность в актовый день университета в июне 1948 года *69.

В середине своего двадцатисемимесячного пребывания на посту начальника штаба Эйзенхауэр записал в своем дневнике: "Это был для меня самый трудный период, неудачи и разочарования по числу заметно превосходили успехи". В октябре 1946 года он жаловался: "Моя жизнь — это сплошная череда проблем с личным составом, бюджетом и планированием армии, и этим я уже сыт по горло" *70.

Поэтому он был рад уступить свой пост Брэдли. Церемония передачи полномочий происходила 7 февраля 1948 года. Перед тем как совсем покинуть свой кабинет, Эйзенхауэр продиктовал последнее послание. Оно было адресовано "Американскому солдату". В нем он говорил о своих почти сорока годах службы, о своей гордости за армию и ее свершения, о том, как он доволен своей карьерой. Послание заканчивалось следующими словами: "Я не могу в этот день не сказать солдатам — тем, кто уже оставил армию, и вам, носящим форму, — что самой большой моей гордостью всегда будет то, что я служил с вами" *71.

Затем он прошел через весь зал к секретарю военного ведомства, где передал под присягой полномочия Брэдли. Президент Трумэн прикрепил к медали Эйзенхауэра "За отличную службу" третью дубовую ветвь. По ранее достигнутой договоренности Эйзенхауэры должны были оставаться в Особняке номер один до самого переезда в Нью-Йорк в мае. Через несколько дней после вступления Брэдли в должность Эйзенхауэр купил новую машину — "крайслер". Торговец пригнал ее в Форт-Майер. После согласия Мейми Эйзенхауэр тут же выписал чек на всю сумму сразу. Затем он взял Мейми за руку и, указывая на седан, сказал: "Дорогая, это все, что я заработал за тридцать семь лет службы в армии, с тех пор как юношей сел на поезд в Абилине". На эту покупку он истратил все свои деньги *72.

Однако перспективы его ожидали отличные. Кроме военного оклада и денег, которые он вскоре будет получать от Колумбийского университета, он наконец выкроил время — с февраля по май 1948 года — для написания своих воспоминаний. Издатели обращались к нему с подобными предложениями и в 1946, и в 1947 годах. В декабре Дуглас Блэк, президент "Даблдей", и Уильям Робинсон из "Нью-Йорк геральд трибюн" (Эйзенхауэр полюбил его с первого взгляда, и они вскоре стали близкими друзьями) стали убеждать генерала, что написать воспоминания — его долг перед историей*73. Ранее разговоры с издателями были для Эйзенхауэра головной болью, он не мог разобраться во всех этих опционах, правах на первое издание, на переиздание, на экранизацию, на перевод и тому подобном. Предложение Блэка и Робинсона привлекало его гораздо больше — это была простая сделка, в которой ему предлагали заплатить одну большую сумму сразу за все права. Несколько дней спустя Эйзенхауэр обнаружил, что предлагаемая ему сделка еще выгоднее, чем казалась ему вначале, потому что Джозеф Дэвис, который выполнял роль неофициального юриста Эйзенхауэра на этих переговорах, посоветовал, чтобы Эйзенхауэр заплатил налог на общую прибыль, а не на индивидуальный доход.

Это казалось неправдоподобной удачей, и Эйзенхауэр проверил сведения у заместителя министра финансов, который подтвердил правоту Дэвиса. Как непрофессиональный писатель Эйзенхауэр мог заплатить один только налог на общую прибыль, если он продавал рукопись во всей ее целокупности со всеми побочными правами. Это часто делалось и ранее, заверило Эйзенхауэра Министерство финансов. На этих условиях Эйзенхауэр согласился написать свои воспоминания. Блэк и Робинсон заплатили ему 635 000 долларов; 158 750 он выплатил в качестве налогов; оставшиеся полмиллиона (почти) сделали его состоятельным человеком.

Когда Эйзенхауэр закончил рукопись и передал ее редакторам, он сказал своим издателям, что, видимо, взвалил на их плечи непомерную тяжесть. Они с улыбкой ответили, что, напротив, считают подписанные условия чересчур выгодными для себя. И это была правда. Получившаяся в результате книга выдержала множество различных изданий и была переведена на двадцать два иностранных языка. Она была продана в миллионах экземпляров; по некоторым оценкам, в

XX веке большими тиражами выходили только Библия и труды доктора Бенджамина Спока. При обычном контракте издатели заплатили бы Эйзенхауэру в качестве авторского гонорара гораздо большую сумму, чем та, что они выплатили единовременно; и даже после уплаты налогов на индивидуальные доходы Эйзенхауэр получил бы больше первоначального полумиллиона. Так что основную выгоду от сделки получил издатель, а не Эйзенхауэр.

Готовясь к написанию текста, Эйзенхауэр перечитал "Воспоминания" Гранта. Это была наилучшая модель для подражания, и Эйзенхауэр прекрасно ею воспользовался. Он собрал все свои письма военной поры, отчеты, дневниковые записи и другие документы. Он нанял трех секретарей и сразу после сдачи дел Брэдли засел за писание. А точнее, за диктовку. Он обычно начинал работу в семь утра, сразу после завтрака. За ленчем к нему часто присоединялись редакторы. Диктовать он продолжал до одиннадцати часов вечера. По шестнадцать часов в день он работал большую часть февраля, весь март и апрель. Это был блиц, как он сам выражался, и очень немногие люди его возраста были способны на такое. Да и более молодые тоже — его решительность, самодисциплина и умение концентрироваться были исключительными. Он никогда не жаловался на такой темп работы, на самом деле ему было приятно воскресить военное время, да и деньги, которые ждали его после окончания работы, — деньги, на которые они с Мейми смогут купить себе дом в будущем, — служили хорошим стимулом для работы.

Сама книга, "Поход в Европу", опубликованная в конце 1948 года, была встречена почти единодушным одобрением критиков, которые отмечали скромность автора, его беспристрастность, искренность, такт и гуманность. Книгу назвали лучшими американскими военными воспоминаниями (делая исключение разве что для Гранта) и "лучшей работой солдата-историка со времен Цезаря и его комментариев" *74. "Поход в Европу" не только дал Эйзенхауэру финансовую безопасность; эта книга выдержала испытание временем (она по-прежнему продавалась и в 80-х годах) и существенно подкрепила популярность Эйзенхауэра. Это была книга, достойная автора и его службы отечеству.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

КОЛУМБИЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ. НАТО. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

2 мая 1948 года, сразу по завершении работы над "Европейским походом", Эйзенхауэр покинул Особняк номер один. Он устроил себе месячный отпуск, который провел в Огасте по приглашению Уильяма Робинсона, члена тамошнего Национального гольф-клуба. Здесь он и Мейми хорошо отдохнули; в клубе он познакомился с тесной мужской компанией, члены которой с этих пор стали на долгое время его близкими друзьями. В "банде", как он называл компанию, все были миллионерами, обожавшими гольф и бридж и разговоры о политике. Все, за исключением одного, принадлежали к Республиканской партии. Объединяло их и преклонение перед геройским генералом Айком.

Эйзенхауэр, со своей стороны, был под впечатлением того успеха, которого каждый член "банды" добился на своем поприще; он ценил их восторженное отношение к нему; ему доставляла удовольствие их манера общения: непринужденная и добродушно-насмешливая, их неистощимое остроумие, постоянное желание сыграть с ним партию в гольф или бридж. Он обращался к ним за советами по вопросам политики, экономики и финансов как общего характера, так и имевшими отношение к нему лично. Ему дороги были многочисленные знаки их дружбы: подарки, услуги, приглашения составить компанию в путешествиях и так далее. До конца дней он сколько мог проводил время с ними; когда жизнь разделила их, он вел с ними интенсивную переписку. С ними он чувствовал себя легко и свободно, как ни с кем больше.

Лидером этой группы был Билл Робинсон. С Эйзенхауэром его, бывшего на десять лет моложе генерала, свела работа над "Европейским походом". Высокий крепкий ирландец, обладающий острым политическим чутьем, Робинсон был на короткой ноге почти со всеми крупными деятелями-республиканцами Восточного побережья. Следующим по значимости был Клиффорд Робертс, нью-йоркский банкир, который позаботился о выгодном размещении ценных бумаг Эйзенхауэра. В компанию входили Роберт Вудрафф, председатель совета директоров компании "Кока-кола", на год младше Эйзенхауэра, и У. Элтон (Пит) Джоунс, младше на полгода, президент "Ситиз сервис компани". Единственный демократ в "банде", Джордж Аллен, толстяк с берегов Миссисипи, был близким другом Трумэна и членом Национального комитета Демократической партии. Последний в "банде" — Эллис ("Скелет") Слэттер, на четыре года моложе Эйзенхауэра, был президентом "Фрэнфорт дистиллерис". Его жена, При-сцилла, стала лучшей подругой Мейми.

Новые друзья приняли Эйзенхауэра в клуб, построили ему в Огасте коттедж, при котором соорудили рыбный садок, кишевший окунями. Когда в июне 1948 года Эйзенхауэр переехал в Нью-Йорк, Робинсон способствовал вступлению его в "Блайнд Брук кантри клуб" графства Вестчестер. У каждого из членов "банды" был свой круг состоятельных и влиятельных друзей; благодаря "банде" он познакомился на приемах и неофициальных встречах со множеством представителей деловой, финансовой, издательской и юридической элиты Америки, почти каждый из них, проведя с генералом несколько минут, становился горячим сторонником идеи выдвижения Эйзенхауэра на пост президента и использовал свое время, средства, энергию, опыт и связи для ее осуществления.

Однако генерал, как ему ни льстили, как ни обхаживали, по-прежнему заявлял, что карьера политика его не привлекает. Демократы, которые боялись, что Трумэн наверняка потерпит поражение на выборах 1948 года, не оставляли попыток выдвинуть Эйзенхауэра кандидатом от своей партии. Будучи в Огасте, Эйзенхауэр сказал Биллу Робинсону и компании, что, по его мнению, демократы "отчаянно ищут кого-нибудь, только бы спасти свою шкуру", но его друзей на Среднем Западе "одно предположение, что он будет баллотироваться по списку демократов, поразит и огорчит, как бы он ни оправдывался". Когда Робинсон объяснил, что правое крыло Республиканской партии может выдвинуть Макартура, чтобы заблокировать кандидатуру Дьюи, у Эйзенхауэра вырвалось: "О Господи, все, что угодно, только не это!" Но тут же добавил: в это "все, что угодно" не входит выдвижение кандидатом Эйзенхауэра *1.

В конце июня республиканцы объявили своим кандидатом Дьюи. Демократы собрались в середине июля. Руководство партии умоляло Эйзенхауэра позволить им внести его имя в списки, пока не состоялся съезд. Эйзенхауэр вновь отказался. Когда Клод Пеппер, сенатор от штата Флорида, сказал Эйзенхауэру, что намерен включить в списки его имя до съезда независимо от того, дает или нет генерал на это согласие, Эйзенхауэр написал ему: "Сколь бы ни было серьезным и обоснованным предложение, я все равно буду против выдвижения моей кандидатуры" *2. В назначенное время съезд партии выдвинул Макартура. Сумасшествие последних недель, досаждавшее Эйзенхауэру, кончилось.

Во время развернувшейся вслед за тем предвыборной кампании Эйзенхауэр отвечал отказом на многочисленные предложения публично выступить в поддержку Дьюи, хотя от своих друзей не скрывал, что намерен голосовать за него и надеется, что тот победит. Он по-настоящему радовался, что впервые после окончания войны освободился от забот, связанных с политикой, и — предвкушая победу Дьюи, за которой последует переизбрание того на второй срок в 1952 году, — верил, что порвал с ней окончательно. Он собирался заняться интересной работой в Колумбийском университете, через несколько лет выйти в отставку, потом, может быть, писать не торопясь книгу о внутренней и международной жизни.

Эта мечта рухнула вечером в день выборов 1948 года. Джон Эйзенхауэр позже описывал 2 ноября 1948 года как самый черный день в его жизни — поражение, которое Трумэн нанес Дьюи, вынудило его отца вернуться на передний край политики.

В июне 1948 года Эйзенхауэры поселились в Колумбийском университете, в доме ректора на Морнингсайд-драйв. Дом не нравился им — слишком помпезный на их вкус; большую часть времени они проводили на двух верхних этажах, которые попечители переделали для них на современный лад. У Эйзенхауэра появилось новое хобби — живопись маслом, которой он увлекся, послушавшись совета Черчилля и наблюдая, как Томас Стефенс пишет портрет Мейми. Для занятий живописью он уединялся в своих комнатах на самом верху, выходивших окнами на крышу; обычно он писал портреты. Он признавался: "Мои руки больше приспособлены держать топорище, чем тоненькую кисточку", и из каждых трех попыток две у него бывали неудачными. Тем не менее живопись доставляла ему большое удовольствие, и он старался уделять ей полчаса или больше каждый день, как правило, между одиннадцатью и двенадцатью вечера *3.

Времени ему не хватало. Попечители заверяли, что на него не будет возложено никаких обременительных обязанностей, что ему будет предоставлена свобода, дабы он сосредоточился на управлении университетской жизнью в целом. Но, проработав пять месяцев, Эйзенхауэр доверительно сообщал Биллу Робинсону, что, вероятно, он совершил роковую ошибку, приняв предложение университета. Он был в смятении от ужасных "покушений" на его время, жаловался, что не представлял себе, насколько обширна деятельность университета с его "бесчисленными" аспирантурами и факультетами. Эйзенхауэр столь полно и откровенно пользовался неотъемлемым, по его убеждению, "правом солдата поворчать"*4 на свою жизнь в университете, что у его биографов вошло в обыкновение называть эти годы самыми несчастливыми и наименее продуктивными за всю его карьеру. Но и университет, так гласит предание, страдал в равной степени. В одном из анекдотов, популярных среди преподавательского состава, говорилось, что генералу не следует посылать докладных записок больше, чем на одной странице, иначе его губы устанут читать.

Каждая сторона была в чем-то права. Генерал и профессора были разными людьми, и они не достигли взаимопонимания. Крэйсон Кирк, в ту пору профессор факультета международных отношений Колумбийского университета, позднее преемник Эйзенхауэра на посту ректора, отмечал, что "тот привык за время долгой службы в армии, чтобы все вопросы, с которыми к нему обращались, были выражены кратко и точно... Будь его воля, он с любой проблемой разделывался бы выстрелом от бедра... Он полагал, что лучше сразу принять решение, чем отложить его на потом". Профессора же, напротив, предпочитали дискутировать сколь угодно долго, нежели принимать решение *5.

Тяжелым испытанием для Эйзенхауэра были совещания профессорско-преподавательского состава, "скучно-деловые мероприятия", рассказывал Джон Краут, декан отделения аспирантуры. "Он, пожалуй, считал: вот, мы заседаем полтора-два часа, а не решили ни единого вопроса. Мы много говорим, все о каких-то пустяках; мы ни на шаг не продвинулись в том, что имеет отношение к университету". Поначалу он старался регулярно посещать заседания попечительного совета, но по мере того, как профессора говорили, все углубляясь в подробности, о предметах все менее важных, его взгляд затуманивался тоской, и вскоре он перестал появляться и здесь *6.

Проработав около двух лет, Эйзенхауэр заносит в дневник: "Нет, наверное, на свете более трудной задачи, чем подбор нового декана в университет" *7. Начальником штаба армии Эйзенхауэр думал, что в мире не найти другой такой бюрократической машины, которая производила бы на свет столько бумаг, сколько производит американская армия; после семи месяцев пребывания в Колумбийском университете он писал: "Одна из самых больших неожиданностей... возня с бумагами... Я-то думал, что расстаюсь с этими необъятными белыми грудами навсегда". Он сделал попытку потребовать, чтобы любой проект, представлявшийся ему, был изложен на одной машинописной странице, но сама эта идея вызывала у плодовитых профессоров бессильный гнев или смех *8.

Колумбийский университет выделялся среди других заведений подобного рода, в его стенах были собраны блестящие ученые-специалисты, для которых главным в жизни были их исследования. Эйзенхауэр в их глазах оставался ограниченным человеком. Когда один из ученых мужей сказал Эйзенхауэру: "У нас работают несколько наиболее выдающихся физиков, математиков, химиков и конструкторов Америки", Эйзенхауэр спросил: а как насчет "выдающихся американцев"? Ученый, в замешательстве, промямлил, что Эйзенхауэр его не понял, что все они — исследователи. "Черт побери! — ответил на это Эйзенхауэр. — Какой прок от выдающихся физиков... выдающихся прочих, если они не являются выдающимися американцами?" Он добавил, что всякий молодой человек, поступающий в Колумбийский университет, должен покидать его в первую очередь превосходным гражданином и лишь во вторую — превосходным ученым *9. На взгляд преподавателей, подобный подход был более чем странным — по Эйзенхауэру, выходило, что преподавание в Колумбийском университете должно походить на школьные уроки по основам гражданственности. Когда же Эйзенхауэр добился выделения почти полумиллиона долларов для Педагогического колледжа под программу "Права и обязанности гражданина", а в другой раз не менее значительной суммы для кафедры конкурентоспособного предпринимательства, их замешательство усилилось.

Профессора не замедлили извлечь огромную выгоду из способности Эйзенхауэра добиваться субсидий для университета, но, снобы по натуре, продолжали насмехаться над ним. То, что они могли относиться с презрением к интеллекту человека, который оказался проницательней Роммеля, который подготовил и провел операцию "Оверлорд", говорит куда больше о профессорах, нежели об Эйзенхауэре. Для Колумбийского университета было удачей то, что они заполучили его, даже если они так и не поняли этого.

После того как он семь лет находился в центре событий мирового значения, каждое утро привычно читал сверхсекретные донесения разведки, принимал решения, приводившие в движение миллионные массы людей, ежедневно общался с такими личностями, как Черчилль и де Голль, в Колумбийском университете Эйзенхауэр чувствовал себя выключенным из активной жизни. Он мог лишь комментировать события, но не влиять на них; его решения интересовали только несколько тысяч людей; место деловых встреч с главами государств заняло общение с друзьями-миллионерами. Хуже всего было то, что он работал как будто столь же интенсивно, однако результаты были ничтожны.

Администрация Трумэна стремилась привлечь Эйзенхауэра к сотрудничеству, частично потому, что с ее стороны было бы очевидным упущением не использовать его авторитет и опыт, но больше, чтобы найти в нем поддержку своей политике. Как пятизвездный генерал, он, согласно закону, считался состоящим на действительной службе до конца жизни, и таким образом на него можно было рассчитывать. В 1947 году Конгресс принял Закон о национальной обороне, в соответствии с которым создавалось Министерство обороны, а три вида вооруженных сил объединялись на условиях относительной самостоятельности. В декабре 1948 года Трумэн попросил Эйзенхауэра прибыть в Вашингтон на "два-три месяца", чтобы консультировать первого министра обороны Джеймса Форрестола. На Форрестола легла неблагодарная задача настоящего объединения вооруженных сил.

Когда в январе 1949 года Эйзенхауэр прибыл в Вашингтон, он пришел в ужас. Только что разразился "бунт адмиралов"; ВМС хотели, чтобы им выделили большую, чем полагалось, долю в бюджете Министерства обороны, и добивались этого, понося ВВС и армию, заодно они требовали, чтобы флоту отводилась главная роль в вооруженных силах. Эйзенхауэр сказал Сведу Хазлетту: "В настоящее время претензии нашего флота вряд ли оправданны, если сравнивать его мощь и мощь флота любого из потенциальных противников". Он считал, что предлагаемый ВМС к строительству сверхтяжелый авианосец будет просто сверхудобной мишенью. Он высказал свои возражения против упорного стремления ВМС увеличить корпус морской пехоты. Почему, спрашивал он Сведа, флот должен иметь сухопутную армию в сотни тысяч человек? *10

Больше же всего Эйзенхауэра беспокоило то, что национальный ОКНШ выступал перед Конгрессом не как нечто единое, а каждый защищал свои особые интересы. Эйзенхауэр говорил, не скрывая своих опасений: "Некоторые из наших высших офицеров уже забывают, что у них есть главнокомандующий" *11. Для Форрестола это было ужасное время, когда он пытался заставить членов комитета сосредоточить внимание на русских, а не на борьбе между собой.

Эйзенхауэр посоветовал Форрестолу установить, чтобы в ОКНШ действовало правило принятия решений большинством голосов. Каждый в комитете будет волен воевать за свои интересы при решении вопроса о бюджете, но голосование должно быть тайным, а когда решение будет принято, им придется "выполнять [его] добросовестно, точно, с готовностью". Следующие два года Эйзенхауэр раз в неделю садился на поезд и ехал в Вашингтон; он слал Форре-столу длинные письма, в которых давал советы и выдвигал предложения, как лучше провести реорганизацию, отстаивал свою программу всеобщей военной подготовки; но чаще его вежливо терпели, нежели прислушивались к нему, и все потому, что он никогда не становился ни на чью сторону *12. Трумэну нужно было его имя, но не его мнение; Форрестол был, по словам Эйзенхауэра, "нервным, угнетенным, загнанным и несчастным" *13. (В мае 1949 года Форрестол покончил жизнь самоубийством.) Тем временем члены комитета продолжали препираться, ничуть не таясь и делая парламентариев свидетелями разлада в ОКНШ.

Весной 1949 года Трумэн обратился к Эйзенхауэру с просьбой занять место неофициального председателя ОКНШ. Должность не имела законодательного подкрепления, а поскольку Эйзенхауэр еще и бывал в Вашингтоне наездом, день или два в неделю, он не обладал бы реальной властью, чтобы оказывать давление на членов комитета. Он, вероятно, не смог бы постоянно быть в курсе всех подробностей противостояния, а в той обстановке доскональное знание деталей имело решающее значение. Он убеждал Трумэна выделять больше денег на оборону, но Президент настаивал на том, что необходимо сбалансировать бюджет и сумма в 15 миллиардов — это предел. У Эйзенхауэра было такое чувство, что все повторяется. "Конечно, результаты (неадекватной политики в области обороны) не дадут себя знать, пока не случится беда, — предсказывал он в июне 1949 года. — Мы делаем то, что делали в предыдущие десятилетия, нам просто не верится, что когда-нибудь мы окажемся действительно в тяжелом положении" *14. В роли "приходящего", неофициального председателя ОКНШ Эйзенхауэр был никак не защищен и имел ничтожное влияние на членов комитета, что прекрасно устраивало Администрацию Трумэна, но угнетало генерала. Ни рассудительность Эйзенхауэра, ни его авторитет и обаяние не помогли прекратить распри в ОКНШ. "Ожесточенная борьба продолжается, — записывал он в дневнике. — Все это — недостойный спектакль; я всерьез решил подать в отставку, так что смогу говорить, что думаю, и говорить открыто" *15.

Большую часть жизни Эйзенхауэр страдал от желудочных колик, случавшихся эпизодически. Это были отдельные приступы, неожиданные и как будто беспричинные. 21 марта 1949 года в Вашингтоне у Эйзенхауэра случился острый приступ. Его друг и личный врач генерал Говард Снайдер предположил, что у него некая форма энтерита (в действительности это был хронический илеит), и прописал Эйзенхауэру постельный режим и жидкую диету в течение недели.

Трумэн предложил Эйзенхауэру воспользоваться своей загородной резиденцией в Ки-Уэсте. Эйзенхауэр принял предложение и провел там три недели, наслаждаясь солнцем и восстанавливая силы. В апреле он отправился на север, в Огасту, где оставался месяц, встречаясь с друзьями по "банде", играя в гольф и бридж, удя рыбу и бездельничая.

В Ки-Уэсте Снайдер предупредил Эйзенхауэра, чтобы тот сократил курение: с четырех пачек в день до одной. Продержавшись несколько дней, Эйзенхауэр решил, что лучше вовсе бросить курить, чем подсчитывать сигареты, и так и сделал. Во все последующие годы он ни разу не закурил, что изумляло "банду", других его близких, знакомых, репортеров, освещавших его деятельность, и их читателей. Эйзенхауэра часто спрашивали, как ему это удалось; он отвечал, что очень просто: забыл о курении, и все. А в результате, обычно добавлял он с усмешкой, он стал свысока смотреть на тех слабаков, кто не имеет силы воли покончить с зависимостью от никотина. Клиффу Робертсу он говорил: "Я довел до совершенства... способность пренебрежительно усмехаться" *16.

Вскоре после возвращения Эйзенхауэра в Колумбийский университет у Джона — в то время преподавателя английского языка в Уэст-Пойнте — и Барбары родился второй ребенок, Барбара Энн. Первый внук Эйзенхауэров, Дуайт Дэвид Эйзенхауэр II, родился в 1951 году. Эйзенхауэр и Мейми души не чаяли во внуках. Генералу хотелось, чтобы они бывали у них как можно чаще и оставались как можно дольше; он обожал играть с ними, учить всяким полезным вещам, покупать подарки, наставлять. Особенно он привязался к своему тезке, которого домашние звали просто Дэвид, и по мере того, как тот подрастал, эта привязанность становилась все сильней.

С появлением внуков Мейми больше, чем всегда, захотелось иметь собственный дом. Никогда за тридцать четыре года совместной жизни у них не было собственного дома. Осенью 1950 года Эйзенхауэр нашел подходящий по соседству с фермой, которую Джордж Аллен приобрел для себя в окрестностях Геттисберга, штат Пенсильвания (позже Аллен скупил все земли вокруг фермы Эйзенхауэра, так что совершенно обезопасил его от вторжения нежелательных соседей). Ферма понравилась Эйзенхауэрам своим расположением, близостью овеянного исторической славой Геттисберга и взволновала тем, как истощена была здесь земля. Эйзенхауэр предвкушал, как займется восстановлением земли, сделает ее такой же, какой она была, когда он и Мейми впервые приехали в Пенсильванию после Германии. Мейми же мечтала, как приведет в порядок старый фермерский дом; в итоге, однако, пришлось ломать все, кроме наружных стен, и строить заново. Мейми он виделся как дом, где они проведут на покое остаток жизни, — просторные, полные воздуха комнаты и прекрасные виды, открывающиеся из окон. Эйзенхауэр на пару с Алленом затеял заниматься разведением скота.

В конце лета 1949 года Эйзенхауэр порвал все связи с Администрацией президента. Предметом разногласий между ними стал вопрос о бюджете. Трумэна вынуждали урезать ассигнования на оборону до суммы меньше 15 миллиардов в год; Эйзенхауэр настаивал на увеличении — до 16 миллиардов. Министр обороны Льюис А. Джонсон пригласил Эйзенхауэра помочь в распределении ассигнований (13,5 миллиардов) между ВМС, ВВС и армией. Эйзенхауэр согласился, но Джонсон чуть ли не каждое его предложение встречал в штыки, и, когда работа была закончена, Эйзенхауэр попросил освободить его от обязанностей председателя ОКНШ. Он вернулся в Колумбийский университет, "веря, что Вашингтон меня больше не увидит, разве что изредка и в качестве туриста" *17.

Но поведение того, кто намеревался никогда не возвращаться в Вашингтон на долгий срок, кто продолжал уверять, что его совершенно не интересует карьера политика, подозрительно напоминало поведение человека, который на самом деле решил стать кандидатом от республиканцев на президентских выборах 1952 года. Он не мог не спрашивать себя, к чему он стремится, потому что друзья и масса сограждан неустанно убеждали его включиться в предвыборную борьбу.

Каждый день ему приходилось отвечать на вопрос, хотя и звучавший по-разному, но подразумевавший одно и то же: "Разве вы не хотите стать президентом?" Он категорически отрицал это — в беседах с семьей у себя дома, с членами "банды", с другими близкими друзьями; он отрицал это в своем дневнике, не предназначенном для постороннего глаза; он отрицал это в своей переписке; отрицал в каждом публичном выступлении на тему выборов. Нет ни одного свидетельства в огромном собрании библиотеки Эйзенхауэра, вплоть до конца 1951 года, ни хотя бы намека на то, что он намеревался предпринять или втайне предпринимал какие-то шаги в этом направлении.

И все же невозможно было лучше рассчитать свои действия для обеспечения себе места в Белом доме, чем это сделал он. Его многочисленные появления на публике, близость к тем, кто обладает богатством и властью, суть его речей — все способствовало тому, чтобы требования к нему выставить свою кандидатуру росли. Никакой профессиональный политик не смог бы лучше организовать кампанию в поддержку генерала, чем он сам это сделал.

Чтобы стать сильным кандидатом, он должен был не походить на кандидата. Пока не произошло выдвижения, ему следовало дистанцироваться от своих ярых сторонников. На публике — быть убедительным и говорить бесспорные вещи, избегая определенной позиции по особо спорным вопросам текущей жизни, чтобы не сесть на великую мель американской политики. Он должен был оставаться на виду у всей страны, но не как кандидат, выпрашивающий голоса, а как государственный человек, который высказывается по каким-то насущным вопросам, согласуясь с мнением большинства. Он должен был несколько отойти от демократов, но не дать повода Рузвельту и Трумэну заподозрить его в неблагодарности в ответ на внимание, которое ему оказывали, привлекая к работе в правительстве. Он должен был найти подход к наиболее состоятельным людям страны и убедить их, что он не авантюрист и в налоговой и экономической политике придерживается консервативных взглядов. Ему необходимо было поддерживать свой образ верховного главнокомандующего — твердого, решительного, человека незаурядного ума, заслуженного, который на равных общается с Черчиллем и де Голлем и другими выдающимися людьми столетия, как и образ Айка — дружелюбного, общительного, приметного, человека из народа, паренька с канзасской фермы, сохранившего застенчивость и чуточку ошеломленного всеобщим вниманием, всего лишь простого солдата, старающегося выполнить свой долг.

Все это он сделал, чем и открыл себе прямую дорогу в Белый дом. И однако, идя по этой дороге, он на каждом шагу заявлял, что у него в мыслях не было домогаться поста президента. Он часто сокрушался, что никто, даже друзья по "банде", не верил его словам, но как можно было им поверить, видя то, как он действует? Подробно описывая его двойственное поведение, я вовсе не хочу предположить, что он однажды, где-то после победного для Трумэна вечера, уселся и составил план действий, конечной целью которых было попасть в Белый дом. Все, что он делал в период с ноября 1948 года по конец 1950-го, он делал бы все равно, даже если бы в 1948 году победил Дьюи и всякие разговоры на тему "Эйзенхауэра в президенты" потеряли бы смысл. Но поскольку никто не знает этого лучше, чем он сам, его поведение не позволяет сказать с определенностью, когда и как он сделал свой политический выбор. Он не принимал решения, что хочет стать президентом, и не подчинял своих действий этой цели, но постоянно давал понять: возможность, что такое желание у него появится, есть, она даже увеличивается. Ему не нужен был Белый дом, но он столь превосходно проявил себя на общественной стезе и в личной жизни, что, как никто другой из кандидатов за всю американскую историю, кроме одного Джорджа Вашингтона, был нужен Белому дому.

Он говорил, что никогда не станет добиваться избрания по собственной воле и никогда не даст согласия на свое выдвижение, пока не убедится, что это необходимо, что его долг — вступить в предвыборную борьбу.

Восхождение Эйзенхауэра к Белому дому началось на другой день после избрания Трумэна. Эд Бирмингем из Алабамы, преуспевающий брокер на фондовой бирже, попросил Эйзенхауэра быть почетным гостем на обеде в Чикаго, где соберутся ведущие бизнесмены, издатели и банкиры Среднего Запада. Эйзенхауэр не раздумывая принял приглашение; его высказывания во время обеда по поводу опасности, которая грозит со стороны правительства и профсоюзов, высоких налогов и незаметного наступления социализма, были встречены длительными аплодисментами. Вскоре после возвращения в Нью-Йорк он побывал почетным гостем Уинтропа Олдрича, директора банка "Чейз манхеттен", на вечере в "Рэкит энд теннис клаб" в Манхеттене. Когда Фрэнк Адамс, председатель совета "Стандард ойл" из штата Нью-Джерси, попросил его побеседовать в конфиденциальном порядке с членами правления компании об "основных проблемах современной экономики, политики и в социальной сфере"*18, Эйзенхауэр изъявил готовность прийти на следующий же день. Такому порядку он неукоснительно следовал два года. В конце этого периода в стране едва ли остался хоть один преуспевающий бизнесмен, издатель или финансист, который не узнал бы крепкого рукопожатия Айка, не видел бы его широкой улыбки, не заразился бы его энергией и энтузиазмом, не был бы под впечатлением от его непоколебимой твердости.

Между тем контактов с политиками он старался избегать, но они навещали его, обычно тайно, или присылали своих эмиссаров. Меньше всего он желал, чтобы его видели в обществе губернатора Дьюи. Так, когда Дьюи попросил его о личной встрече в июле 1949 года, Эйзенхауэр ответил согласием, но при условии, что Дьюи придет к нему с заднего крыльца и без свидетелей.

Губернатор возразил, что он "принадлежит обществу", что его репутация среди граждан "все равно что общественная собственность", и потому он обязан "тщательно следить за тем, чтобы не потерять" лица "во имя блага всего народа". Губернатор объяснил Эйзенхауэру, что считает его "единственным" человеком, который может "спасти эту страну, иначе она рухнет ко всем чертям, отданная во власть патернализма, социализма и диктатуры". Эйзенхауэр ответил, что он "никогда не захочет заниматься политикой", никогда не станет добиваться избрания, что он, безусловно, исполнит свой долг, но: "Я не думаю, что найдется причина, настолько убедительная, чтобы я поверил, будто мой долг — добиваться политической власти"*19. После этого Дьюи стало окончательно ясно то, что он и так знал: его задача — "убедить" Эйзенхауэра, в чем именно состоит его "долг".

На протяжении всего 1949-го и частично 1950 года Эйзенхауэр неоднократно записывает в дневнике: "Я не собираюсь, теперь или в будущем, по своей воле уходить в политику", но всякий раз в записях присутствует вот это "до тех пор, пока". "Если когда-либо так случится, то это произойдет под давлением обстоятельств, которые сокрушат все мои аргументы, предъявят мне столь неоспоримые доказательства необходимости окунуться в политику, что мой отказ будет равнозначен отказу исполнить свой долг". Он говорил, что его нельзя убедить, и добавлял: "...если я когда-нибудь, в будущем, решусь дать утвердительный ответ... то это будет потому, что друзья меня переоценили"*20. Но тут же он всячески подталкивает своих друзей, чтобы они постарались убедить его, разъезжая по стране с открытой критикой состояния национальной обороны, положения Америки в мире, сползания к социализму и диктатуре.

В июле 1950 года он оказался в самом сердце правого республиканизма, в Бохимиэн-Гроуве, уединенном месте в Калифорнии, куда каждый год съезжались миллионеры — поболтать, послушать речи, порезвиться, попьянствовать, короче, расслабиться и завязать контакты. Главной фигурой в Гроуве был Герберт Гувер; все звали его "шеф". Эйзенхауэр приехал сюда на специальном поезде, который предоставил ему президент железной дороги Санта-Фе; в Калифорнии, в Гроуве, он очаровал всех (включая конгрессмена Ричарда Никсона, который имел с ним в эту первую их встречу короткую непринужденную беседу) своей простотой, открытостью и критикой "Нового курса".

25 июня 1950 года Северная Корея напала на Южную. Трумэн отреагировал немедленно; по инициативе США Объединенные Нации приняли резолюцию, осуждающую агрессию и возлагающую на ООН обязанность защищать Южную Корею, а тем временем Трумэн распорядился послать в район боевых действий флот и авиацию, за которыми должны были отправиться и сухопутные войска.

Никто в Администрации президента не подумал пригласить в Вашингтон Эйзенхауэра для консультации, тем не менее он приехал сам, через три дня после начала войны. В Пентагоне он разговаривал с высшими должностными лицами и остался разочарованным. "Я пришел туда, ожидая увидеть, что они носятся как ошпаренные, занятые проблемами переброски войск, их снабжения и прочими, которые необходимо решать, чтобы расхлебать всю эту корейскую кашу", — записывает он в дневнике. Но "казалось, что они еще колеблются". Эйзенхауэр заверил их, что поддерживает решение Трумэна, затем подчеркнул: "...применяя силу, нельзя ограничиваться полумерами, это противопоказано... ради Бога, встрепенитесь!.. Необходимо просчитать все варианты, чтобы быть готовыми к любому повороту событий, даже к такому, который в конце концов может дойти до применения атомной бомбы (избави нас Бог от этого!)"*21.

Через неделю он вернулся в Вашингтон, чтобы встретиться с чинами из Пентагона, дать показания в комитете Сената, встретиться за ленчем с Трумэном и Джорджем Маршаллом. Эйзенхауэр и Маршалл сообщили Трумэну, что "горячо поддерживают" его действия, и посоветовали перебросить в Корею как можно больше сил, и как можно быстрее. Но хотя Трумэн и чины в Пентагоне убеждали Эйзенхауэра, что находящийся в Корее генерал Макартур получает "все, чего просит", у Эйзенхауэра сложилось впечатление, "будто никто не готовится начать серьезную мобилизацию... военные советники [Трумэна] слишком уверены в себе"*22.

Атмосфера в Вашингтоне в конце июня, в июле 1950 года ничем не напоминала ту напряженную деловую атмосферу, которая царила здесь в декабре 1941 года. Что касается самого Эйзенхауэра, то он переживал, что остается в стороне и, не имея возможности пользоваться свежей информацией, комментирует события, вместо того чтобы находиться в центре их, как в 1941 году. Но каковы бы ни были недостатки такой позиции стороннего наблюдателя, она имела свои преимущества. Одним из таких преимуществ была возможность давать советы без необходимости принимать решения. Так, он мог подсказать Трумэну принять программу ускоренного перевооружения, но ложившиеся на плечи Президента все связанные с этим юридические, экономические и политические проблемы его не касались. Например, он мог обвинять правительство — как позже и сделал, когда его правота стала очевидной, — в том, что советовал действовать активнее в Корее, но оно проигнорировало его совет.

Осенью 1950 года Эйзенхауэр почувствовал настоятельную необходимость уйти из Колумбийского университета. Народ был вовлечен в войну, мир переживал кризис, и старый солдат хотел участвовать в сражении.

Удача улыбнулась ему, настал его час. В 1949 году США и народы Западной Европы объединились в Североатлантический союз (НАТО). Перевооружение, не проводившееся, пока не началась война в Корее, теперь шло полным ходом. США осуществляли обширную программу по перевооружению, и Трумэн объявил о намерении отправить в Европу, в совместные силы НАТО, значительное количество новых соединений. Лидеры государств по обе стороны Атлантики единодушно решили, что Эйзенхауэр и есть тот "единственный человек", который сможет командовать войсками НАТО. В октябре 1950 года Трумэн вызвал Эйзенхауэра на совещание в Белый дом, где "просил" генерала принять назначение. Ответом Эйзенхауэра было: "Я солдат и готов выполнить любые приказания старших по должности"*23.

Это было идеальное назначение. Будучи командующим войсками НАТО, штаб-квартира которых располагалась в Париже, он может не комментировать события внутриамериканской и партийной жизни. Возвращение в Европу обеспечит ему место на первых полосах газет всего мира. Он сможет говорить, причем так, что к нему прислушаются, на самую дорогую для него тему: об Атлантическом союзе. У него будут ежедневные деловые контакты с главами правительств Западной Европы, а это только пойдет на пользу его образу одного из ведущих государственных деятелей мира. Его репутация величайшего солдата Запада еще укрепится. Благодаря этому посту он окажется в эпицентре крупнейших событий. Такой пост потребует усилий, достойных его талантов. Сыну Джону он объяснил: "Я расцениваю этот пост как самый ответственный из всех, какие есть в армии"*24. Он сможет оживить и укрепить отношения со множеством своих британских и французских друзей, завести новых среди западногерманских лидеров. Единственное, что его беспокоит, говорил он, это жена; у Мейми "сердце год от года слабее, и мне больно думать", что придется заставлять ее опять куда-то переезжать. Про себя же он знал, что будет счастлив, когда почувствует: "Я делаю все, от меня зависящее, в этот, как я уверен, кризисный для мира момент"*25.

Самое же замечательное, что он получает возможность сохранить результаты победы, одержанной под его командованием в 1945 году. Слишком невыносимо было представлять себе Европу, которую он освободил, поверженной и порабощенной Красной Армией — перспектива, в конце 1950 года казавшаяся вполне реальной. Он говорил Сведу: "Я склонен рассматривать наши усилия как последний шанс, который позволит выжить западной цивилизации"*26.

Но если Трумэн подобрал Эйзенхауэру превосходную роль, то Эйзенхауэру предстояло сыграть ее. Должность была едва ли не церемониальной; требования — реальными; возможность провала — велика. Единственное, что Совет НАТО решил определенно, — главнокомандующим будет Эйзенхауэр.

Но главнокомандующим чего? Многонациональных сил? Свободного объединения самостоятельных национальных армий? Какова будет численность войск? Откуда они возьмутся? Трумэн сказал, что намерен послать больше американских дивизий в Германию — две уже прибыли,— но Тафт и старая гвардия республиканцев ставили под сомнение право президента посылать американские войска в Европу в мирное время.

И хотя никто не решается говорить об этом открыто, все понимают, что без германских частей НАТО не сможет противостоять Красной Армии. Эйзенхауэр сам чувствовал, что "безопасность Западной Европы требует более заметного участия Германии", но Западная Германия еще не является суверенным государством, она не член НАТО, да и в любом случае французы, голландцы, бельгийцы и другие придут в ужас от перспективы возрождения немецкой армии спустя всего пять лет после того, как они освободились от нацистов. Добиться согласия на перевооружение Германии будет непросто. Столь же непросто будет осуществить общеевропейское перевооружение.

Для европейцев существование НАТО означало гарантию, что США не бросят их на произвол судьбы, что они могут рассчитывать на атомную бомбу, чтобы остановить Красную Армию. Они не поймут, ради чего нужно столь значительно расширять НАТО, особенно если им придется еще оплачивать перевооружение Германии, не говоря уже об увеличении налогов и лишней нагрузке на их экономику, когда они только начали восставать из пепла второй мировой войны. Перевооружение, приводили довод критики, просто спровоцирует русских, но не позволит успешно противостоять им — по крайней мере, без применения атомного оружия, а это и без того обеспечено американским участием в НАТО. Чтобы должным образом исполнять обязанности главнокомандующего, Эйзенхауэру нужно было убедить европейцев, что немцы их союзники, а не враги; что они способны создать сухопутные силы и авиацию, достаточно мощные для противостояния Красной Армии; что подлинный военный союз партнеров по НАТО, хотя и невиданный еще в истории, вещь тем не менее осуществимая.

Большое беспокойство вызывали у него те, кто определял курс Америки. Тафт и его единомышленники-изоляционисты в Республиканской партии были безнадежны. Трумэн был не многим лучше. Нет ощущения, что страна идет в каком-то определенном направлении, жаловался Эйзенхауэр, "а бедняга ГСТ [Трумэн] — прекрасный человек, который оказался посреди бурного озера и обнаружил, что совершенно не умеет плавать"*27. В конце 1950 года, когда китайские армии двигались на юг Корейского полуострова, когда европейцы продолжали сопротивляться перевооружению Германии и собственных стран, а американцы никак не могли прийти к согласию по поводу размеров своего участия в НАТО, Эйзенхауэр пишет в дневнике: "Совершается непоправимое"*28.

Друзья не уставали повторять, что он тот "единственный человек", который способен вывести Америку и Атлантический союз из трясины, в которую они попали. Ему становилось все труднее не соглашаться с этим. Он по-прежнему настаивал, что вокруг немало достойных людей, что он не желает никоим образом участвовать в политике, но едва ли кто верил ему. К декабрю Эйзенхауэр убедился, что еще одна победа демократов — и двухпартийной системе в США придет конец. Но все упиралось в Тафта. Дело было в его позиции по вопросам внешней политики — по внутренним у них разногласий не было, — а главным образом, по вопросу о НАТО (Тафт голосовал против договора).

Поэтому, перед тем как отправиться в Европу, Эйзенхауэр договорился с Тафтом о встрече. Ему нужна была поддержка Тафта в вопросе о НАТО; если он ее получит, он готов будет "пресечь все домыслы относительно него как кандидата в президенты". Перед тем как Тафт должен был появиться у него, Эйзенхауэр подготовил заявление, которое намеревался обнародовать тем же вечером, если Тафт согласится с принципами коллективной безопасности и с полномасштабным участием США в НАТО. Заявление Эйзенхауэра гласило: "Призванный вновь на военную службу, ставлю в известность, что никто не вправе называть мое имя как имя возможного кандидата на пост президента, — если же подобные попытки возникнут, я буду их пресекать".

Однако разговор с Тафтом разочаровал Эйзенхауэра. Сенатор не одобрял плана Трумэна отправить дополнительные американские соединения в Европу, отрицал право президента принимать подобное решение. Эйзенхауэр стоял на том, что у президента такое право есть. Затем Эйзенхауэр спросил Тафта, готовы ли он и его единомышленники "согласиться с тем, что нам необходима система коллективной безопасности в Западной Европе", и поддержать НАТО, чтобы этот союз стал предметом заботы обеих партий.

Тафт отвечал уклончиво. Эйзенхауэру показалось, что его интересуют "политические интриги", а важнее всего для него "ограничить президента или же институт президентства вообще". Он перевел разговор с принципиальных вопросов на детали и несколько раз промямлил: "Не знаю, буду ли я голосовать за четыре дивизии, за пять или за две". Эйзенхауэр сказал, что не подобные мелочи важны для него, а поддержка концепции НАТО, на что Тафт не захотел ответить определенно. Когда сенатор ушел, Эйзенхауэр пригласил двух помощников и в их присутствии порвал подготовленное заявление, подобное Шерманову и достаточное, чтобы навсегда закрыть для него возможность участвовать в борьбе за пост президента. Пускай, решил он, "покров таинственности" окутывает его планы*29.

Эйзенхауэр приступил к исполнению обязанностей верховного главнокомандующего объединенными вооруженными силами НАТО в Европе (ОВСЕ) с того, что отправился в январе 1951 года в поездку по столицам одиннадцати европейских стран, входящих в НАТО. Он начал с Парижа, где выступил с обращением по радио на всю Европу. Он воспользовался возможностью заявить о своей горячей любви к Европе: "Я вернулся с непоколебимой верой в Европу — землю наших предков, с верой в прирожденное мужество ее людей, в их готовность к жизни, исполненной лишений во имя безопасности мира, во имя того, чтобы крепла и развивалась цивилизация". Он сказал, что у него нет "планов чуда", что он не привез с собой ни войск, ни военной техники, зато он привез надежду*30.

И свое имя, а он знал, какой властью оно обладает. На первой сессии планирования НАТО генерал ВВС США Лорис Норстад вспоминал: "Я в жизни не слыхал, чтобы столько плакались". Все штабные офицеры из разных стран жаловались, что у них нет того, нет сего и как они бессильны. "И я мог видеть, как этот повальный пессимизм выступавших вызывает у генерала Эйзенхауэра все меньшее сочувствие, и наконец, сидя на своем подиуме, он грохнул кулаком по столу... побагровел... и сказал так, что его было слышно на два-три этажа под нами: он знает о нашем бессилии... "Я знаю, нам многого недостает, но я уже кое-что делаю для исправления положения — и сам, что могу, и нажимая нужные пружины, а остальное придется делать вам. И покончим с этим!" Он снова стукнул кулаком и вышел. Просто повернулся и, слова не добавив, вышел. И поверьте мне, обстановка враз переменилась. У всех появилась уверенность — сделаем! *31

Одна из целей январской поездки Эйзенхауэра — получить от европейцев реальные обязательства в отношении НАТО, чтобы предъявить их как контраргумент Тафту и другим, кто упирал на то, что, поскольку европейцы не проявляют большого желания перевооружаться, нечего Соединенным Штатам взваливать на себя столь тяжелое и дорогостоящее дело. В Лиссабоне Эйзенхауэр говорил премьер-министру Салазару, что европейцам нужно продемонстрировать "такое же понимание необходимости единства и такое же стремление к единству и совместным действиям ради сохранения мира, какие существуют в Соединенных Штатах", и просил Салазара дать ему "конкретное — чтобы он мог представить его американскому народу — свидетельство того, что для европейских стран усилия в области обороны являются приоритетными"*32. Он повторял эти требования в каждой столице, и тут он мог быть и прямым, и резким.

Он использовал свои поездки также и для того, чтобы вдохнуть бодрость в европейцев. Эффектней всего он был в Париже, где говорил премьер-министру Рене Плевену, "что французам недостает уверенности в себе; что, в конце концов, они потерпели поражение всего однажды, что в стране со столь славными традициями государственным деятелям следует неустанно призывать людей стремиться вернуть себе то высокое положение, которое по праву принадлежит французскому народу". Он убеждал Плевена "бить в барабаны, чтобы возродить величие Франции". Официальная печать отмечала, что "впечатление, какое произвел Эйзенхауэр на месье Плевена, было весьма сильным". Месье Плевен сказал в ответ: "Благодарю вас, в меня уверенность вы уже вселили". Когда начальник штаба у Эйзенхауэра, Альфред Грюнтер, заметил ему, что он был "невероятно красноречив", Эйзенхауэр проворчал: "И почему это, когда я в ударе, у меня оказывается один-единственный слушатель!"*33

Некоторые из своих встреч Эйзенхауэр использовал для того, чтобы заставить европейцев поладить между собой. К примеру, он спрашивал премьер-министра Италии Гаспери, нельзя ли, "чтобы итальянцы дружелюбней относились к Югославии", поскольку он очень рассчитывает включить когда-нибудь Югославию в НАТО для усиления южного фланга. (Его попытки завязать дружеские отношения с маршалом Тито, нечто вроде курса Дарлана наоборот, вызвали ярость республиканцев, которые думать не могли спокойно о том, чтобы помогать социалистическим правительствам Европы. Идея предоставления военной помощи коммунистической Югославии привела их в бешенство. Но Эйзенхауэр в 1951 году, как в ноябре 1942-го, склонен был искать союзников везде, где только можно.) Де Гаспери, упомянув о борьбе между Италией и Югославией за контроль над Триестом, заметил: "Это печальный факт, но в Европе дружеские отношения обычно поддерживают народы, которые не являются соседями"*34.

Двумя соседями, имеющими протяженную общую границу и сохранявшими глубокую взаимную вражду, были Франция и Западная Германия. Ведя переговоры с французами, Эйзенхауэр избегал щекотливой темы перевооружения Германии, но он все-таки начал закладывать основу будущей немецкой армии, когда посетил базу ВВС США в Западной Германии и устроил там пресс-конференцию. Открывая ее, он сказал, что, когда в последний раз был в Германии, "испытывал чувство непримиримой ненависти к Германии и, конечно же, отвращения ко всему тому, что несли с собой нацисты, и сражался с ними, прилагая все свое умение". Но, добавил он, "лично я считаю: что было, то прошло", и он надеется, что "когда-нибудь великий немецкий народ встанет в едином строю с остальными народами свободного мира, ибо я верю: немецкому народу присуще свободолюбие". Когда немецкий репортер указал на то, что многие французы хотят, чтобы Германия всегда была нейтральной, Эйзенхауэр ответил: "Сегодня пока еще рано... думать о настоящем нейтралитете". Его спросили, думает ли он, что участие Германии необходимо для защиты безопасности Европы, он помедлил, но все же признал: "Чем больше людей будет на моей стороне, тем больше я буду счастлив"*35.

Ведя интенсивную переписку с друзьями по "банде", с другими миллионерами, политиками, издателями, Эйзенхауэр всячески старался рекламировать НАТО. В большинстве писем, приходивших из Америки, содержались призывы к нему включиться в предвыборную борьбу; он отвечал стандартной отговоркой: политика его не интересует, да и в любом случае дело, которым он здесь занят, настолько важно, что вынуждает его посвятить ему все свои силы и время. Затем он принимался активно агитировать в пользу НАТО, кончая, как правило, просьбой к корреспондентам посвящать в его аргументы других.

Аргументы были таковы: "На карту, как вы знаете, поставлено будущее цивилизации; подлинная линия обороны Соединенных Штатов проходит по Эльбе; Америка зависит от сырья, которое может поступать только из Европы и ее колоний, от торговли и научного обмена с Европой и остальными странами свободного мира; помогая перевооружению Европы, Соединенные Штаты обеспечат свою безопасность, потратив вчетверо меньше того, что в противном случае придется потратить на укрепление собственных вооруженных сил; только система коллективной безопасности позволит Соединенным Штатам противостоять советской угрозе"*36.

В своих письмах Эйзенхауэр касался двух главных причин, по которым поддержка Америкой НАТО вызывала возражения. Первой причиной было то, что европейцы, под влиянием лейбористской партии Великобритании, социализировались, и потому друзья Эйзенхауэра спрашивали: "Почему, черт возьми, мы должны поддерживать эту компанию розовых?" Эйзенхауэр заверял их, что Европа всецело предана идее свободы и демократии, она не собирается становиться коммунистической (до тех пор, пока Соединенные Штаты не оставят ее одну) и что было бы "ужасной ошибкой требовать согласия по всем частным вопросам политики и экономики. Это скорее бы разъединило нас!"*37.

Второй, куда более серьезной причиной было то, что Соединенные Штаты берут на себя обязанность защищать Европу, а это требует немыслимых затрат, которые будут только расти. Эйзенхауэр признавал серьезность подобного возражения. "Мы не можем быть новым Римом, который посылает легионы охранять свои дальние границы", — говорил он. Эйзенхауэр сознавал, что экономическая мощь Соединенных Штатов — это величайшее достояние свободного мира, и соглашался, что миллиардные затраты на оборону в конечном счете приведут к банкротству США, которое подарит Советам возможность "одержать самую грандиозную их победу". Но он настаивал, что программа поддержки НАТО — краткосрочное предприятие. Американская помощь нужна теперь, в 1951 году, но период, в течение которого она будет необходима, может быть довольно коротким. Эду Бирмингему он заметил безрадостно: "Если через десять лет все американские войска, расположенные в Европе ради нашей национальной безопасности, не вернутся в Соединенные Штаты, весь этот проект рухнет"*38.

Что касается Европы, то здесь, считал он, главное — вопрос ее морального состояния. Спустя неполные шесть лет после самой разрушительной войны в истории европейцы просто думать не хотели о сражениях — или о подготовке к ним — и о новой войне. Далее, по наземным силам соотношение было столь катастрофичным — у НАТО лишь 12 дивизий, у русских — 175, — что представлялось невозможным остановить Красную Армию, не применив атомного оружия, но если американцы в любом случае собираются использовать атомные бомбы, для чего тогда мучиться и создавать европейские сухопутные войска, особенно если это потребует таких затрат, замедлит или вовсе остановит оздоровление экономики и лишь спровоцирует русских?

Эйзенхауэр считал, что достаточно создать обычные вооруженные силы, а полагаться на атомную бомбу — и безумно, и безнравственно. На встречах с европейскими лидерами Эйзенхауэр старался создать обстановку доверия. Безусловно, он должен просить их смотреть на проблему глубже, тратить больше, но нужно также учитывать очевидные политические реалии. Как объяснял Эндрю Гудпей-стер, его главный адъютант: "Он великолепно чувствовал, в каких условиях приходится работать правительствам тех или иных стран, какое реальное сопротивление нужно преодолевать политическим лидерам, а потому нельзя слишком сильно давить на них, нельзя просить слишком многого"*39.

По этой причине Эйзенхауэр делал упор на моральное состояние, укрепление которого не требовало от них материальных затрат. "Гражданские лидеры толкуют о моральном состоянии страны так, словно это какой-то неконтролируемый процесс или явление природы — гроза или холодная зима", — жаловался он в своем дневнике, тогда как "для лидера-солдата моральный дух... самое сложное, но это одновременно и то, на что он может и обязан воздействовать". Вот так он действовал: настаивал, льстил, воодушевлял. Он просил правительства ежедневно вдалбливать согражданам "о величии человека и ценности свободы; вместе с тем следует напомнить, что на свободу нужно работать каждый день и всю жизнь!".

В седьмую годовщину операции "Оверлорд" Эйзенхауэр приехал в Нормандию, чтобы выступить отсюда с радиообращением, напомнив европейцам о том, что было тогда поставлено на карту. "Никогда больше, — сказал он, — освободительный поход не должен начаться на этих берегах"*40.

Проблема Германии по-прежнему была самой щекотливой для Эйзенхауэра. Не имело значения, насколько он преуспел, убеждая другие народы Западной Европы увеличить расходы на вооружения, его цель — иметь под своим началом сорок дивизий — была недостижимой, пока не было немецкой армии. Эйзенхауэр выжал из французов обещание дать в НАТО двадцать четыре дивизии, но реально у них было только три дивизии в Западной Германии и шесть во Франции, и в ближайшее время никакого увеличения их участия не предвиделось, потому что десять их дивизий завязли в Индокитае, в войне, которой, видимо, не будет конца. Стоило Эйзенхауэру обратиться к французам за помощью для НАТО, как в ответ они выдвигали встречную просьбу об американской поддержке их усилий в Индокитае. "Я бы не прочь бросить им на подмогу значительные силы, чтобы одним махом покончить с этим делом, — писал Эйзенхауэр в дневнике, — но убежден, на подобном театре военная победа невозможна"*41. На его взгляд, французам следовало предоставить Вьетнаму, Лаосу и Камбодже независимость, которой они добиваются, и пусть воюют между собой, а французская армия вернется домой защищать Францию. Но он не мог убедить никого из французских лидеров в разумности подобного решения, а потому единственной альтернативой для НАТО оставалось создание немецкой армии, но французы не позволили делать и этого.

"Или мы будем решать немецкую проблему, или, — убеждал Эйзенхауэр, — Советы решат ее в свою пользу"*42. Как сказал о том же канцлер Конрад Аденауэр: "Западные союзники, особенно Франция, должны... ответить на вопрос: что опаснее, русская угроза или вовлечение Германии в европейское оборонительное сообщество"*43. После того как было рассмотрено несколько причудливых вариантов, среди которых было и предложение рядовой состав сделать из немцев, а командный — из французов, Франция в конце концов выдвинула план Плевена. Немцы создают армию, в которой не будет соединений крупнее дивизии и которая стянет частью объединенных сил НАТО под командованием Эйзенхауэра; немецкое участие должно быть ограничено 20% от общих объединенных сил.

Эйзенхауэр сообщал Маршаллу: "План — единственная моя твердая надежда, что я еще увижу, как вырастет, в приемлемых для других европейских стран пределах, немецкая армия, что жизненно важно для нас". Но он заглядывал еще дальше. "Я уверен, никакой реальный прогресс в объединении Европы невозможен иначе как через особые программы, подобные этой"*44. Другими словами, чем ждать создания Соединенных Штатов Европы, чтобы прийти к общеевропейской армии, надо, чувствовал он, сначала сформировать армию, а политическое единение придет вслед за этим само собой.

Он полагал, что все члены НАТО плюс Греция, Швеция, Испания и Югославия вольются в новую сверхнацию. Соединенные Штаты Европы, доказывал он, "мгновенно... разрешат реальные и мучительные проблемы, которые стоят перед нами сегодня... Это трагедия для всего человечества, что они не были образованы сразу". Он отвергал возражения. "Мне смертельно надоели разговоры о том, что надо продвигаться вперед шаг за шагом, постепенно", — делился он с Гарриманом. Он не видел причины, почему "Швеция социалистов не могла бы жить бок о бок с капиталистической Германией", пока элементарные статьи в конституции защищают права человека, пока устраняются мешающие свободному развитию торговые и любые экономические барьеры и преграды политического характера. Он считал, что США могут и должны пойти на "любые жертвы", чтобы помочь осуществиться столь смелому предприятию*45.

В декабре 1951 года он убеждал премьер-министра Плевена призвать европейских членов НАТО "собраться на официальной конституциональной основе, чтобы рассмотреть пути и средства достижения более тесного единства". Такой "драматический и воодушевляющий призыв к действию" очень поможет стронуть с места дело создания европейской армии. Но, хотя Плевен поддерживал идею создания европейской армии, хотя Эйзенхауэр расчетливо льстил Плевену, тот промолчал*46. Иначе говоря, французы еще не могли ответить на вопрос Аденауэра: кого вы боитесь больше — Красную Армию или новую немецкую армию?

Британцев тоже приходилось обхаживать. Они были не столь строптивы, как французы, но объединенная Европа была "их проклятием". Обрабатывая их, Эйзенхауэр шел проторенным путем — публичные выступления, встречи с глазу на глаз, оживленная переписка с множеством друзей в британском правительстве. 3 июля 1951 года он выступил с важной речью в "Союзе англофонов" в Гросвенор-хаус на Парк-Лэйн перед тысячью двумястами первыми лицами британского общества. Министр иностранных дел Герберт Моррисон представил его как "первого гражданина Атлантического сообщества"; премьер-министр Клемант Этли говорил о нем как о "человеке, который выиграл войну"; тогдашний лидер оппозиции Уинстон Черчилль встал и поднял за собой весь зал, устроивший генералу овацию. Отношение аудитории к генералу, по словам присутствовавшего на встрече Билла Робинсона, "достигло степени обожания".

В речи Эйзенхауэра прозвучал настойчивый призыв к созданию Соединенных Штатов Европы. Он обрисовал трудности: "...осуществлению проекта препятствуют нерешительность, робкие меры, медленные шаги и осторожные позиции — то, что способно его погубить", а затем показал, что даст проект: "...объединение позволит Европе создать надежную систему безопасности и в то же время откроет путь к дальнейшему совершенствованию человеческих отношений, характерных для западной цивилизации. Объединенные фермы и фабрики Франции и Бельгии, металлургические заводы Германии, тучные пастбища Голландии и Дании, искусные ремесленники Италии будут творить чудеса на общее благо". На следующий день Черчилль сказал Эйзенхауэру, что из-за своей глухоты мало что понял в его речи, но, прочитав ее теперь, хочет сказать: " Я уверен, это одна из самых великих речей, которые на моем веку произносили американцы"*47.

В доме под Парижем вместе с Айком и Мейми жили Моуди, исполнявший обязанности прислуги, сержант Драйв, шофер, и личный секретарь Айка полковник Крэйг Кэннон. При усадьбе были лужайка для гольфа, проточный пруд, где водилась форель, и огороды. На первых порах Мейми чувствовала себя неуютно в доме, который был слишком французский на ее вкус, слишком пышный снаружи и внутри и в котором слишком часто выходило из строя электричество. Но, переоборудованный, он стал одним из самых любимых среди ее временных пристанищ.

Айк с удовольствием возился в огороде, занимался живописью. "У нас тут отменная кукуруза, два сорта бобов, горох, редис, томаты, репа и свекла... все уродилось на славу, — писал он в сентябре сыну и хвастал: — А такого урожая кукурузы я не припомню за всю свою жизнь"48. В живописи успехи были скромней, как он признавался Сведу, по-прежнему "ни малейшего намека на талант". Но, добавлял он, поскольку удовольствие "много читать" он больше не может себе позволить, то необходим какой-то иной способ "отвлечься", и для него этот способ — занятия живописью. "Она тем для меня хороша, что дает повод побыть в одиночестве и ничуть не мешает тому, что мне нравится называть моими «раздумьями»"*49.

А ему нужно было время, чтобы как следует все обдумать, поскольку давление на него тех, кто хотел вовлечь его в политику, нарастало. В сентябре 1951 года его сторонники в Штатах создали общественную организацию "Граждане за Эйзенхауэра". Клифф Робертс финансировал их деятельность, ему помогали Эллис Слей-тер, Пит Джоунс и другие члены "банды", а также такие финансисты, как Джон Хэй Уитни, Л. Б. Мейтаг и Джордж Уитни, президент банкирского дома "Дж. П. Морган энд компани". Организация взяла шефство над многочисленными "клубами Айка", которые появились по всей стране. Поскольку в организации не было профессиональных политиков, движение развивалось под произвольными, возникшими в массах лозунгами.

Но по мере того как "клубы Айка" росли и множились, в процесс неизбежно начали включаться и профессиональные политики — они слали Эйзенхауэру письма, телеграммы, копии речей, сами приезжали в Париж. Эйзенхауэр был со всеми любезен. Сенатор Джордж Маккарти прислал ему копию одной из своих речей — Эйзенхауэр отделался обтекаемыми, но вежливыми фразами. Сенатор Ричард Никсон специально прилетал в Париж, чтобы встретиться с генералом и выразить поддержку НАТО.

Поскольку "клубы Айка" объявили, что стоят вне партий, поскольку Эйзенхауэр в вопросах внешней политики был ближе к демократам, чем к республиканцам, находившимся под влиянием Тафта, и поскольку само собой разумелось, что Эйзенхауэр может быть кандидатом только демократов, некоторые демократы не теряли надежды уговорить Эйзенхауэра. В августе 1951 года демократы в штате Орегон включили его в список кандидатов от своей партии на первичных выборах. Эйзенхауэр объявил, что, как главнокомандующий войсками НАТО в Европе, не может стоять на позиции какой-либо партии, и попросил вычеркнуть его имя из списка. Между тем намерения Трумэна тоже оставались загадкой, как и намерения Эйзенхауэра; считалось, что Трумэн сможет, если захочет, добиться, чтобы демократы выдвинули его кандидатуру, но большинство наблюдателей сходились во мнении, что у него мало шансов победить на всеобщих выборах (предварительные опросы показали, что его рейтинг не добирает до 30%).

В ноябре, когда Эйзенхауэр прилетел в Вашингтон, чтобы обсудить вопросы, связанные с НАТО, Трумэн пригласил его для беседы один на один в Блэар-хаус и там повторил свое предложение, предварительно сделанное Эйзенхауэру через Джорджа Аллена: Президент "гарантирует" Эйзенхауэру выдвижение от демократической партии и обеспечит ему полную поддержку. "Нельзя вступать в партию лишь для того, чтобы баллотироваться на пост, — ответил Эйзенхауэр. — Что дает вам основание думать, что я вообще демократ? Вы знаете, я всю жизнь был республиканцем и в семье у меня все всегда были республиканцами". Президент настаивал; Эйзенхауэр вновь возразил, что его расхождения с демократами по вопросам внутренней политики, особенно в том, что касается трудового законодательства, слишком велики, чтобы даже думать о принятии предложения.

Согласись Эйзенхауэр, и при поддержке выборщиков-демократов, куда более мощной, чем ему оказали бы выборщики-республиканцы, он, вне сомнений, одержал бы победу и, возможно, обеспечил демократическое большинство в Конгрессе. Но он и думать не смел о таком варианте. Во-первых, потому, что надо спасать Республиканскую партию от самой себя, а во-вторых, из-за соображений личного свойства. Как он заметил в дневнике: "Я никогда не мог себе представить, что можно испытывать хоть мало-мальское уважение ко всякого рода демократическим движениям"*50.

Между тем Тафт старался обеспечить себе поддержку делегатов. Еще одна головная боль политических сторонников Эйзенхауэра — группа "Граждане за Эйзенхауэра" переживала кризис, страдая от внутренних распрей, интриг, плохой организации. 4 сентября 1951 года сенатор от штата Массачусетс Генри Кэбот Лодж посетил Эйзенхауэра в Париже. Он прибыл от имени республиканцев Восточного побережья; по его твердому убеждению, пришла пора подключить к предвыборной кампании Эйзенхауэра специалистов по этому делу. Самое трудное — добиться выдвижения. Выборы же у нас в кармане. Поэтому Лодж настаивал, чтобы Эйзенхауэр разрешил использовать его имя для республиканских первичных выборов и позволил профессионалам взять под свой контроль деятельность организации "Граждане за Эйзенхауэра". Сейчас главное — быстрота; иначе Тафт скоро обеспечит свое выдвижение. Эйзенхауэр обещал все обдумать*51.

В Штатах профессиональные эксперты усердно пропускали через свой "фильтр" "Граждан...". Льюис Клей слал Эйзенхауэру доклады с анализом их деятельности, где каждый из политиков был несложно закодирован (Дьюи — "Наш друг на реке"; Гарольд Стассен — "Ф"; Тафт — "Г"; сенатор от штата Пенсильвания Джеймс Дафф — "А" и т. д.). Клей был обеспокоен тем, что они уже вступают в "ближний бой": "Ф" не ввязался бы, если бы "А" не участвовал в движении; "Наш друг..." не любит "А" и прочее в том же роде. Куда бодрее Клей был, когда сообщал: "Я убежден, что Президент не будет выставлять свою кандидатуру, если вы выставите свою. Об этом он заявил двум разным и достойным доверия лицам. Он включится в предвыборную кампанию, если "Г" сделает то же самое, и, по моему мнению, разнесет его в пух и прах"*52. Эйзенхауэр ответил, что сделает все, что должен будет сделать. И еще сообщил, что Гарольд Стассен, который едва не стал кандидатом от республиканцев в 1948 году и собирался бороться за выдвижение в 1952-м, твердо обещал ему, что в нужный момент он, Стассен, передаст набранные им голоса Эйзенхауэру. Эйзенхауэр также заверил Клея: "Вам не нужно тревожиться, что я когда-нибудь проявлю неуважение к «Нашему другу...»" — и завершил прочувствованным постскриптумом: "Как было бы прекрасно, если б мы могли просто бросить и забыть все это, не правда ли?"*53

Но ясно было, что это сделать невозможно. 10 ноября Клей встретился в Нью-Йорке с Дьюи, Лоджем и первыми лицами команды Дьюи 1948 года, включая Герберта Браунелла, нью-йоркского юриста, который руководил его избирательной кампанией, и Габриэла Ходжа, его экономического советника. Группа договорилась, что Лодж будет руководить избирательной кампанией Эйзенхауэра. Про Лоджа не могли сказать, что он человек Дьюи (в 1948 году он поддерживал Артура Вандерберга), он был полон энтузиазма, напорист и профессионально знал все тонкости этого дела. Когда все было решено, Дьюи сказал: "И не забудьте, что надо собрать чертову уйму денег"*54.

Когда Эйзенхауэр прилетел в ноябре в Нью-Йорк, он три часа провел в самолете в аэропорте Лагуардиа, пока Мейми ездила на Морнингсайд-хайтс забрать кое-какие вещи. Здесь, в самолете, Эйзенхауэр провел встречу с "бандой". Милтон Эйзенхауэр и Клей тоже присутствовали. Весь срок его короткого пребывания в Штатах Эйзенхауэру не давали покоя репортеры, желавшие узнать о его политических пристрастиях; он только что прибыл из Вашингтона, где отклонил предложение Трумэна; он был измучен, раздражен и несчастлив. Но он был тронут убежденностью Милтона, что, если, в случае его отказа, народ должен будет выбирать между Трумэном и Тафтом, тогда "любая жертва со стороны всякого честного американца оправданна". Робинсон подчеркнул, что "при любых обстоятельствах вы не сможете избавиться от тревоги за будущее страны, а лидеру меньше придется испытывать разочарований, чем стороннему наблюдателю". Эйзенхауэр ответил, что согласится, если выдвижение будет честным, он ничего не предпримет, чтобы подтолкнуть выдвижение, не будет отказываться от помощи "Граждан за Эйзенхауэра" и хочет, чтобы все это кончилось, потому как действительно не горит желанием стать президентом*55.

Все сводилось к тому, что Эйзенхауэр хотел, чтобы его выдвинули при всеобщем одобрении, но его друзья знали, что это невозможно. Он хотел слишком многого; ему придется побороться за делегатов, пока еще Тафт не переманил всех на свою сторону. Он ссылался на свою работу в НАТО, на необходимость для него оставаться вне политики, и прежде всего на армейские правила, запрещающие офицеру, состоящему на действительной службе, претендовать на политический пост.

По крайней мере, просили его друзья, позвольте нам объявить, что вы республиканец, потому что главный козырь Тафта в борьбе за голоса делегатов — то, что никто, как он заявляет, не знает, к какой партии принадлежит генерал. Эйзенхауэр тем не менее не согласился, правда, он не возражал, чтобы Милтон сделал заявление о том, что в семье Эйзенхауэра все всегда были республиканцами.

В ответ на усиливавшееся давление в генерале росло чувство отвращения к политике. Чем больше он наблюдал профессиональных политиков, тем меньше они ему нравились.

В том же ноябре, после возвращения в Париж, он писал Робинсону: "Каждый новый день лишь еще больше отвращает меня от личного участия в любой политической деятельности"*56. Это усиливало неясность, усиливало сомнения в том, что он готов платить цену, которую требует политическая карьера.

Его тревожили доклады Клея о ненормальной обстановке в организации. Сенатор Дафф был "законченный эгоцентрик и претендовал на роль «помазанника»". Дафф не любит Лоджа; Лодж не выносит Даффа; Дьюи сомневается в обоих — в Даффе и в Лодже; ни один не доверяет Стассену; масса разногласий с теми, кто занимается финансовой стороной*57. У Эйзенхауэра голова шла кругом.

Давление на него все больше усиливалось. Пол Хоффман, который вызывал восхищение Эйзенхауэра, писал ему 5 декабря: "Хотите вы того или нет, но вам придется считаться с тем фактом, что вы единственный сегодня, кто способен: 1) спасти Республиканскую партию, 2) установить в Соединенных Штатах вместо царящей ныне атмосферы страха и ненависти атмосферу доброжелательства и уверенности, 3) повести страну по дороге к миру"*58. Клей, Робинсон и множество других, к кому Эйзенхауэр испытывал чувство уважения, засыпали его подобными письмами. Олдрич прислал ему результаты опроса, проведенного в Техасе, говорившие о том, что в этом штате он одержит легкую победу.

Подобная перспектива — все, что ему нужно сделать, это сказать "да", и он может стать президентом, а будучи президентом, может спасти страну — заставляла его не отвергать усилий, предпринимавшихся сторонниками. И еще убеждение, что "президентство — это такая вещь, которой никогда не следует домогаться, но от которой никогда не следует отказываться"*59.

Наконец, 8 декабря настал, как говорит Эйзенхауэр, критический момент. Лодж передал ему, что он просто должен вернуться в США и сделать заявление о своем участии в выборах, иначе "все усилия напрасны". Эйзенхауэр ответил немедленно и — отрицательно. Мое включение в предсъездовскую суматоху, сказал он, "будет означать неисполнение воинского долга — чуть ли не нарушение присяги"*60. По этой причине усилия, "которые вы и ваши ближайшие политические соратники теперь предпринимаете, должны, следуя логике, быть прекращены". Он хотел, чтобы Лодж объявил: поскольку те, кто поддерживает Эйзенхауэра, пришли к заключению, что его выдвижение невозможно без его личного активного участия, а "мне невозможно в моем положении командующего участвовать" в избирательной кампании, организация "Граждане за Эйзенхауэра" должна быть распущена. В дневнике, подчеркнув эти выводы, он написал: "Ура!"*61 С политикой было покончено — или так ему казалось.

Однако выйти из игры было не так просто. Убеждать его прилетел Стассен. Клей прислал большое письмо, фактически обвиняя Эйзенхауэра в нарушении слова, которое он им дал в аэропорту Лагуардиа: "...если группа сможет доказать, что это ваш долг, вы вернетесь домой по их совету"*62.

Прилетели Клифф Робертс и Билл Робинсон. Он сказал им, что "действительно, без дураков, испытывает нечто среднее между отвращением и гадливостью", что его "больше интересует успех его (НАТО) миссии, чем идея стать президентом". Но потом он снизошел до них, дал оценку политической ситуации, как он ее видит, и свой прогноз ее развития.

Есть резон, сказал он, ему оставаться на своем посту и не выступать с политическими заявлениями. Во-первых, его успех в Европе это sine qua поп (непременное условие.— Пер.) успеха попытки стать президентом. Он не может заявить о своих притязаниях до заседания Совета НАТО в Лиссабоне в конце февраля или до своего выступления с годовым отчетом в апреле. Затем, "ищущий никогда не будет столь популярен, как нашедший. Людям нравится тот, кто умеет сделать то, что им, как они думают, не по силам". Его неучастие в предсъездовской борьбе будет гарантией, что он не замешан ни в каких сделках, не давал никаких обязательств. Вернись он в Штаты и начни кампанию, ему пришлось бы ввязаться в жаркие споры по разным острым вопросам, и он "потеряет больше сторонников, чем приобретет". Далее, его оппоненты станут нападать на него откровеннее и грубее, чем они позволяют это себе сейчас, пока он главнокомандующий НАТО. Избегая дебатов с Тафтом, он, возможно, предотвратит раскол в партии и ожесточенное личное их соперничество.

Аргументы были весомые и убедили его друзей. Робинсон пришел к заключению, что, "пожалуй, оставаясь в Европе, можно приобрести больше, чем потерять"*63.

Робинсон изложил Лоджу доводы Эйзенхауэра против возвращения домой и объявления его принадлежности к Республиканской партии. Лоджа они не убедили. Да, позиция генерала, согласился он, поможет победить на всеобщих выборах, но не на съезде партии. Заботой Лоджа было обеспечить поддержку делегатов, но он не мог склонить их на сторону человека, который даже не признается, что он республиканец. Лодж решил разрубить узел. 6 января 1952 года он объявил, что вносит Эйзенхауэра в список от республиканцев на предварительных выборах в штате Нью-Хэмпшир. На вопросы репортеров Лодж отвечал, что Эйзенхауэр конечно же республиканец, что он примет свое выдвижение, если таковое состоится, и что генерал сам подтвердит это его заявление.

Эйзенхауэр был в ярости. Выходка Лоджа, сказал он Робертсу, "неприятно поразила меня"*64. Он послал разносное письмо Клею, а затем сделал весьма сдержанное заявление. Он не подтверждал прямо слова Лоджа о том, что он республиканец, но признавал, что голосовал все же за эту партию. Он не сказал, что примет свое выдвижение съездом республиканцев, но все же признал, что Лодж со своими союзниками имели право "в будущем июле возложить на меня долг, который превзойдет обязательство, лежащее на мне сегодня". Он не одобрил деятельности "Граждан за Эйзенхауэра", хотя добавил, что все американцы свободны "объединяться в поисках общности взглядов". Он завершил обещанием: "Ни при каких обстоятельствах не попрошу я освободить меня от занимаемого ныне поста, чтобы добиваться выдвижения на политический пост, и не приму участия в... предсъездовской работе"*65.

Но события продолжали нести его в другом направлении. 21 января Трумэн представил на утверждение Конгресса проект бюджета с четырнадцатимиллиардным дефицитом, и Эйзенхауэр диктует яростный протест, занявший в его дневнике восемь страниц. 8 февраля Герберт Гувер, Тафт и шестнадцать других видных республиканцев выступили с совместным заявлением, где настаивали на том, что "американские войска нужно возвратить домой" из Европы. Эйзенхауэру трудно было решить, какое из двух зол меньше — опасность банкротства страны или ее изоляция, но он чувствовал, что обязан предотвратить и то, и другое.

Но было еще и давление со стороны тех, кто его любил и нуждался в нем. Он, безусловно, желал, чтобы на него оказывали такое давление. Друзья и политики не уставали повторять, как американский народ жаждет видеть его во главе государства, и 11 февраля он получил волнующее свидетельство того, насколько они правы. Жаклин Кокрэн, знаменитый авиатор и супруга финансиста Флойда

Одлума, прилетела в Париж, привезя с собой двухчасовой фильм о митинге в поддержку Эйзенхауэра, состоявшемся в Мэдисон-сквер-гарден в полночь, после матча по боксу. Митинг был тщательно организован друзьями Эйзенхауэра и "Гражданами...". Несмотря на то что городские власти (все, конечно, демократы) не оказали им — по словам Кокрэн — ни малейшего содействия, собралось около пятнадцати тысяч человек. Фильм запечатлел толпу, поющую в унисон: "Мы хотим Айка! Мы хотим Айка!" — размахивающую флагами и плакатами с надписями: "Я люблю Айка". Эйзенхауэр и Мейми смотрели фильм у себя в гостиной и были глубоко взволнованы.

По окончании фильма Эйзенхауэр предложил Кокрэн выпить. Когда они подняли бокалы, она выпалила: "За президента!" Позже Кокрэн вспоминала: "Я была первой, кто сказал ему такое, и у него слезы хлынули из глаз... Они просто бежали по его лицу, он был так потрясен... А потом он начал рассказывать о своей матери, об отце и всей семье, но больше о матери, и говорил целый час".

Кокрэн сказала ему: он должен заявить о своем согласии баллотироваться и непременно возвращаться в США, "я заявляю вам со всей определенностью, что, если вы не сделаете заявления, кандидатом станет Тафт". Эйзенхауэр попросил ее возвратиться в Нью-Йорк и передать Клею, что ждет его для разговора, и добавил: "Можете сказать Биллу Андерсону, что я намерен выставить свою кандидатуру"*66.

11 марта 1952 года Эйзенхауэр обошел Тафта и Стассена на предварительных выборах в штате Нью-Хэмпшир, собрав 50% голосов против их 38% и 7% соответственно. Спустя неделю в штате Миннесота имя Эйзенхауэра вписали в бюллетень 108 692 человека, а Стассена в его родном штате — 129 076 (Тафт не принимал участия). Поскольку Стассен приватно заверил Эйзенхауэра в своей поддержке на съезде, можно было приплюсовать и его голоса. Прогнозы подтверждались.

Он был совершенно счастлив. Роберт Андерсон, сорокадвухлетний юрист, политик и финансист из штата Техас, прилетевший в Париж для консультации с кандидатом о Федеральной резервной системе, нашел Эйзенхауэра "работающим до изнеможения", чтобы успеть завершить все дела в НАТО и подготовиться к избирательной кампании*67. Эйзенхауэр собирался вступать в сражение не для того, чтобы терпеть поражение. Как-то он сказал Робинсону: "Если я когда-нибудь ввяжусь в эту драку, то буду бить сплеча и бить до тех пор, пока окончательно не добью противника"*68. Он был готов к тому, чтобы начать "бить", хотя еще не был готов объявить об этом. Джорджу Слоуну из автомобильной компании "Крайслер" он говорил так: "Преждевременное израсходование боеприпасов в сражении означает неминуемое поражение — все должно быть рассчитано так, чтобы давление на противника постоянно усиливалось, и, когда оно достигнет максимального, это будет момент победы"*69. Как частное лицо он писал пространные письма друзьям-помощникам с жалобами на высокие налоги и чиновный аппарат; он рассчитывал, что друзья будут распространять их. Он регулярно тайно встречался с видными политиками-республиканцами. Он заверил техасцев, что он на их стороне, а не на стороне федерального правительства в вопросе о спорной нефти. Врачей уверил, что категорически против огосударствления медицины. Писал большие дружеские письма Дрю Пирсону с рассуждениями о противостоянии христианства коммунизму. Завязал переписку с губернаторами-республиканцами.

Он продолжал вооружаться, готовясь к сражению. Попросил экспертов подготовить материалы по ипотечным делам, по субсидиям фермерам, муниципальному жилью и великому множеству других вопросов. Обратился с просьбой к Джону Фостеру Даллесу представить ему доклад по проблемам взаимоотношений с русскими. Герб Браунелл прибыл в Париж сообщить Эйзенхауэру, что, благодаря стараниям Дьюи, нью-йоркская делегация твердо стоит за генерала, и то же самое он обещает со стороны других делегаций Восточного побережья. Они обсудили механику предвыборной борьбы, план действий, речи, платформы, организационные меры и такие вещи, как вопросы социального обеспечения, расовых отношений и бюджета.

Теперь он был настоящим кандидатом, без всяких побочных обязанностей. Его сторонники обрушились на него с советами, что говорить по тому или иному вопросу. Советы частенько были циничными. "Похоже, что необходимо обходить какие-то из возникающих вопросов, — писал он Милтону. — Думаю, я чувствую разницу между убеждениями человека и тем, что он считает политически целесообразным"*70. Политикам хотелось, чтобы Эйзенхауэр "занял свою позицию". Он сопротивлялся. "Откровенно говоря, — признавался он Клею, — я не считаю ни расовые, ни трудовые отношения столь уж важными. И я не верю, что конфликты, возникшие на этой почве, могут быть разрешены суровым законодательством или заявлением, сделанным на пресс-конференции"*71.

Стоило ему высказаться по тому или иному поводу, и он попадал в неприятное положение. Когда стало известно его протехасское заявление, встревоженный Лодж написал ему: позиция Эйзенхауэра повредит ему в северо-восточных штатах, следует отказаться от явной поддержки требований Техаса. Эйзенхауэр ответил: "Вынужден заметить, что я верю в то, во что верю". Он пояснил, что первоначальный договор между Техасом и Соединенными Штатами отдавал спорную нефть Техасу, что, как он полагает, исчерпывает тему. Он добавил, что не намерен "приспосабливать свои мнения и убеждения к узкой прорези ящика для избирательских бюллетеней"*72.

Эйзенхауэр пребывал в мрачном настроении от всех этих противоречивых советов, от всего того, что Браунелл рассказал ему о тяжести избирательной кампании, когда приходится отбивать атаки, которые Тафт и его люди предпринимают против Эйзенхауэра, опровергать лживые обвинения в его адрес, которые то прекращаются, то возникают вновь. "Скоро я возвращусь домой, — писал он Клиффу Робертсу 19 мая, — и первый раз в жизни я просто в ужасе от того, что мне нужно возвращаться в свою собственную страну"*73.

Почему ж он тогда собирался возвращаться? Из всех доводов, которые ему приводили, чтобы побудить к возвращению, три были решающими. Первый — что это его долг; и выставил этот довод его брат Милтон. Милтон был против его ухода в политику, поскольку этим он ставил под угрозу свою репутацию и место в истории, не говоря уже о том, что придется жертвовать личной жизнью. Но когда Милтон говорил Дуайту, что, если тот не вступит в борьбу, народ вынужден будет выбирать между Тафтом и Трумэном и что перед лицом такого бедствия любая жертва оправданна, Дуайт вынужден был с ним согласиться. Второй — мандат оказанного ему доверия; и женщина, которая ясно показала ему, что он обладает этим мандатом, была Жаклин Кокрэн. "Даже если мы согласны со старой поговоркой: глас народа — это глас Бога, — писал Эйзенхауэр Клею, — не всегда легко определить, чего он хочет"*74. Волнующий показ митинга в Мэдисон-сквер-гарден, устроенный Жаклин Кокрэн, убедил: народ хочет его.

Но решающий довод был представлен Биллом Робинсоном, когда они сидели в самолете в аэропорту Лагуардиа. "При любых обстоятельствах вы не сможете избавиться от тревоги за будущее страны, — сказал тогда Робинсон, — а лидеру меньше придется испытывать разочарований, чем стороннему наблюдателю"*75. Дело в том, что Эйзенхауэр был не готов удалиться от дел и оставить свою страну другим. В шестьдесят один год он был крепок здоровьем. Действительно, несмотря на раздражение, проявлявшееся, когда его тянули и толкали в разные стороны, большинство наблюдавших его в то время считали, что он никогда не выглядел лучше. Все последние десять лет он работал по двенадцать — четырнадцать часов в сутки без выходных. Он был очень увлечен, целиком поглощен своим делом.

И, несмотря на скромность, он был совершенно уверен в себе, уверен в том, что из всех кандидатов в лидеры нации он лучше всех подготовлен к этому трудному делу. Хотя он никогда в этом не признавался даже себе, он знал, что он сообразительнее, опытнее своих соперников, его принципы выше, и потому именно он тот человек, который должен повести Америку через мировой кризис. Он хотел, чтобы его страну вел лучший, и в конце концов решил, что он и есть тот лучший и что он должен послужить ей.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

КАНДИДАТ

1 июня Эйзенхауэр вернулся в США. На следующий день он нанес визит вежливости Трумэну. Они заговорили о политике. Люди Тафта уже распускали слухи о мнимом пристрастии Мейми к выпивке, о возможном еврейском происхождении Эйзенхауэра, его предполагаемой тайной и долгой любовной связи с Кей Саммерсби и прочую ложь. Выразив ему сочувствие, Трумэн сказал: "Если кончится только этим, Айк, считай, что тебе просто повезло"*1. После встречи Эйзенхауэр улетел в Канзас-Сити. Там он должен был встретиться с Дэном Торнтоном из штата Колорадо, здоровенным, улыбчивым, общительным типом в ковбойских сапогах и широкополой ковбойской шляпе. "Здорово, браток!" — прогудел Торнтон, увесисто хлопнув Эйзенхауэра по спине. Репортер писал: "Наступил напряженный момент, когда генерал сверкнул глазами и напряг спину. Затем он овладел собой, холодное выражение сменилось улыбкой, он протянул руку и сказал: "Здорово, Дэн!"*2

Политика, американский стиль. В Англии, с горечью отмечал Эйзенхауэр, люди "выставляют" свою кандидатуру, а в Америке они должны ее "выдвигать", двигать. Он опасался, что возненавидит всю эту процедуру; теперь он видел, что опасался не напрасно. И все же он обещал Биллу Робинсону, что "если я когда-нибудь ввяжусь в эту драку, то буду бить сплеча"*3. Он был полон решимости победить, даже если ради этого придется сносить гнусную клевету о его личной жизни, бессмысленные нападки на его репутацию, оскорбления его достоинству. Придется также заставлять себя угождать тем, в чьей поддержке он нуждается, а порой и приспосабливать свои убеждения к их желаниям.

В Республиканской партии в 1952 году, после двадцати лет отрешения от власти и ответственности, царили разочарование, озлобленность, критиканство. Лучшее, на что она была способна, это критиковать, обвинять, обличать. После провозглашения "Нового курса" Эйзенхауэр ко всему этому относился с полным пониманием, хотя в таких специфических вопросах, как социальное обеспечение, он был склонен занимать умеренную позицию. Что же до внешней политики, тут ему было сложней. Обвинение, брошенное Джорджем Маршаллом Макартуру ("это часть заговора настолько широкого, настолько бесчестного, что с ним не сравнится по гнусности ни один другой заговор во всей человеческой истории), малость выходило за рамки того, что позволило бы себе большинство республиканцев, но только самую малость. Но чтобы победить Тафта, Эйзенхауэр должен был отыскать себе сторонников среди республиканцев Среднего Запада и Западного побережья — людей, которые голосовали против плана Маршалла и НАТО. По этой причине его первые выступления будут обращены не к нации, а больше к правому крылу "Великой старой партии". А для старой гвардии самыми страшными из всех предательств, совершенных демократами за их "двадцать лет измены", были Ялта и потеря Китая. Вся их ненависть к Рузвельту сфокусировалась на Ялтинской конференции, а к Трумэну — на потере Китая.

Так вот, дело в том, что Эйзенхауэр был одним из главных проводников политики Рузвельта в Европе во время войны, стоял во главе КНШ при Трумэне, когда был "потерян" Китай. Едва ли Эйзенхауэр действовал тогда против своих убеждений. Как ни крути, как ни виляй, ни объясняй своих действий, невозможно откреститься от того, что он верно и с настоящим энтузиазмом помогал Рузвельту осуществлять его политику. Отказ Эйзенхауэра соревноваться с русскими в том, кто быстрей дойдет до Берлина, и его старания установить хорошие отношения с Жуковым во второй половине 1945 года больше всего помогли подписанию Ялтинских соглашений. Его тесное сотрудничество с Администрацией Трумэна в 1948 и 1949 годах предполагало по меньшей мере согласие с политикой в отношении Китая. Эти факты были самым серьезным препятствием в борьбе за выдвижение. Он сознавал это, как и то, что должен это препятствие преодолеть.

В первых же своих выступлениях он успокоил старую гвардию. Он, сказал Эйзенхауэр, враг инфляции, чрезмерных налогов, сосредоточения всей власти в руках правительства, против нечестности и коррупции и так далее. Больше всего он сожалеет о тайне, окутывавшей Ялтинский договор, и о потере Китая. Несмотря на то что он все же осудил "полную бесперспективность политики изоляции"*4, его упоминание Ялты и Китая было тем, что хотели услышать от него еще колеблющиеся делегаты; эти выступления задали тон всей предвыборной кампании Эйзенхауэра.

Неделю он провел в Нью-Йорке, встречаясь с делегациями восточных штатов. Самой важной была встреча с делегацией от штата Пенсильвания, которая раскололась: 20 человек было за Айка, 18 — за Тафта и 32 еще не решили, за кого голосовать. Встреча прошла успешно; Эйзенхауэр обменивался с политиками шутками, отвечал на вопросы просто и откровенно, как это ему свойственно, показал, что в случае чего за словом в карман не лезет. Когда его спросили, готов ли он вести решительную кампанию, он отреагировал так: "Забавный вопрос для того, кто сорок лет своей жизни провел в сражениях"*5.

С губернатором Шерманом Адамсом Эйзенхауэр впервые познакомился, когда к нему на Морнингсайд-драйв пожаловала делегация от штата Нью-Хэмпшир. Адамс мало кому нравился по-настоящему — худой, нервный, резкий до грубости, с лицом, словно высеченным из нью-хэмпширского гранита, в обращении холодный, как нью-хэмпширская зима, но Эйзенхауэр разглядел в нем многие из тех качеств, которыми обладал Беделл Смит, и угадал, что он способен стать столь же преданным и расторопным помощником. Поэтому когда Лодж предложил пригласить его на роль координатора сторонников генерала на съезде партии, Эйзенхауэр согласился.

Проведя неделю в Нью-Йорке, Эйзенхауэр отправился на поезде в Денвер, сделав по пути остановку, чтобы выступить перед сорока тысячами людей, собравшихся на Кадиллак-сквер в Детройте. У него была с собой заготовленная заранее речь, но он объявил, что не желает ею пользоваться, а будет говорить так, как подсказывает ему сердце. Он уверил, что не несет личной ответственности за ту завесу тайны, которой дипломаты окутали конференции в Ялте и Потсдаме, и что решение не вступать в Берлин было решением политическим, влиять на которое было не в его власти. Защищая такое решение и, в сущности, противореча себе, он напомнил собравшимся, что "никто из этих нынешних храбрецов еще не предложил отправиться туда, взяв с собой десять тысяч американских матерей, чьи сыновья должны были отдать жизнь, чтобы захватить никому не нужные развалины". Он закончил, декламируя "Клятву верности", которую толпа повторяла за ним*6.

В Денвере он сделал своим штабом отель "Браун-пэлис", где принимал делегации со Среднего Запада и Западного побережья. 26 июня он выступил перед одиннадцатитысячной аудиторией, собравшейся в "Денвер-колизеум", с обращением, которое транслировалось по национальному радио и телевидению. Эйзенхауэр осудил Ялтинские соглашения, возложил на демократов вину за потерю Китая и обвинил Трумэна в излишней мягкости по отношению к коррупции внутри страны и к коммунизму за ее рубежами. "Если б мы были не столь уступчивы и слабы, возможно, не случилось бы войны в Корее!" Он подтвердил свою приверженность разумной бюджетной политике: "Обанкротившаяся Америка — это беззащитная Америка"*7.

На следующее утро он отправился в десятидневную поездку по Великим равнинам, стране Тафта. Он имел приватные беседы с политиками, а на выступлениях упор делал на те конкретные обещания, которые мог выполнить. Все это составило удачное начало, но отнюдь еще не значило, что он добился полного успеха. Делегаты из тех, кого называли старой гвардией, с удовольствием встречались с генералом; на них производили впечатление как он сам, так и реакция, которую его позиция в вопросах внешней политики вызывала у их избирателей; они были удовлетворены тем, что, судя по его взглядам на внутреннюю политику, на него можно положиться. Но их сердца принадлежали Тафту, а если не сердца, то мандаты, потому что Тафт держал под контролем аппарат партии и годами взращивал партийных ортодоксов, которые формировали делегации. Накануне съезда агентство "Ассошиэйтед пресс" подсчитало, что за Тафта готовилось голосовать 530 делегатов, за Эйзенхауэра — 427.

Многие делегаты все еще тяжело переживали поражение партии в 1948 году, и "мистер республиканец" был полон решимости использовать свое преимущество, чтобы остановить Эйзенхауэра, представив его подставным лицом ненавистного Дьюи. Тафт был во всеоружии своего отточенного мастерства бывалого политика. Он, кроме прочего, был сыном Уильяма Говарда Тафта, человека, который в 1912 году боролся за выдвижение против самого популярного республиканца начала XX века — Теодора Рузвельта.

Делегации от южных штатов были у Тафта в кармане, как и у его отца в 1912 году. Лодж вознамерился переманить их на сторону Эйзенхауэра. В результате сложной парламентской процедуры Лодж добился, чтобы съезд проголосовал поправку о "честной игре", в которой почти никто из делегатов ничего не понял, кроме того пункта, где говорилось: голос, отданный за "честную игру", считается отданным за Айка. Лоджу с огромным трудом удалось протащить поправку. Все решила помощь сенатора Ричарда Никсона, который исхитрился заставить губернатора Эрла Уоррена скомандовать калифорнийской делегации голосовать за "честную игру" (и лишить себя шанса стать компромиссной кандидатурой).

Напряжение, царившее на съезде, спало. И Эйзенхауэр выиграл в первом туре.

После победы первым побуждением Эйзенхауэра было сделать жест примирения. Он позвонил Тафту и спросил, нельзя ли заглянуть к нему — для этого ему нужно только улицу перейти. Удивленный Тафт ответил: "Приходите". Советники Эйзенхауэра, люди, которые добились победы в позиционной войне с силами Тафта и еще кипели от злости (некоторые из них чувствовали себя оплеванными), были против. Им хотелось отпраздновать победу, а визит к Тафту, сказали они, отравит им все настроение. Но Эйзенхауэр был теперь кандидатом, человеком, который командует парадом. С этих пор его штаб не будет указывать ему, что делать; и он настоял на своем.

Эйзенхауэр поступил так по той причине, что, хотя его и могли сбить с толку действия политиков, собравшихся на съезд — арену, где даже прожженный профессионал, вроде Тафта, мог потерпеть поражение, он лучше любого политика знал, как должен действовать лидер на арене страны. Он был полон решимости возглавить команду, а чтобы такую команду создать, ему нужно было сплотить Республиканскую партию и действовать вместе с людьми Тафта. Но не для того, чтобы обеспечить себе победу в ноябре, которая, как ему говорили и как он сам верил, ему обеспечена. Он хотел, он должен был создать команду, чтобы править страной начиная с января 1953 года. Чтобы выполнить свою программу, ему нужна была сплоченная Республиканская партия. Не личные цели он преследовал, добиваясь президентства, и поэтому он не торжествовал по поводу личной победы над Тафтом. Не об этом подумал он в первую очередь, а скорее о том, что нужно привлечь Тафта в команду, потому что без него не будет и самой команды, нельзя будет свершить задуманное.

Сама встреча не была примечательной. Полчаса ушло у Эйзенхауэра, чтобы пробиться сквозь толпу радостных сторонников. Когда наконец он добрался до номера Тафта в гостинице (миновав в холле горюющих помощников Тафта), он сказал сенатору: "Сейчас неподходящий момент для серьезного разговора; вы устали, и я тоже. Я только хочу сказать, что желаю быть вам другом и надеюсь, что и вы будете мне другом. Надеюсь также, что мы будем работать вместе"*8. Тафт поблагодарил его; они спустились в холл, к фотографам; и Эйзенхауэр отправился к себе, в отель "Блэкстоун".

Вот и вся встреча. Но когда Эйзенхауэр вышел на ту чикагскую улицу, он вышел на дорогу длиной в восемь лет, дорогу, которая привела его к примирению со старой гвардией на основе принятия старой гвардией НАТО и всего того, что за ней стояло. Все время своего президентства Эйзенхауэр не сворачивал с этой дороги, пусть и сетуя частенько на безнадежность, непробиваемость и вероломство некоторых правых сенаторов-республиканцев. По-настоящему он так и не дошел до них, и правое крыло ни разу не вышло из своего угла, чтобы встретить его на полпути. Но он никогда не прекращал попыток просветить и смягчить старую гвардию.

Второй шаг Эйзенхауэра на этой дороге — выбор напарника. Советники полностью были согласны с его решением, потому что им тоже были ясны требования, которые ситуация предъявляла к кандидатуре напарника. Эти требования, в порядке важности, были таковы: заметная фигура из старой гвардии, приемлемая, однако, для умеренных, особенно для людей Дьюи; известный антикоммунистический деятель; человек энергичный и решительный в избирательной кампании; относительно молодой, чтобы компенсировать возраст Эйзенхауэра; человек с Западного побережья, тоже для баланса, поскольку Эйзенхауэра связывали с Дьюи и Нью-Йорком; человек, внесший вклад в выдвижение Эйзенхауэра. Единственный, кто удовлетворял всем требованиям, был, как прекрасно знал Эйзенхауэр, Ричард Никсон. На том и порешили. Браунелл позвонил Никсону и попросил прийти в "Блэкстоун" для встречи с Эйзенхауэром.

Эйзенхауэр держался сухо и официально. Он сказал Никсону, что намерен превратить избирательную кампанию в поход за все то, во что он верует и на чем стоит Америка.

— Присоединяетесь ли вы ко мне, чтобы участвовать в такой кампании?

Никсон, озадаченный высоким слогом Эйзенхауэра, ответил:

— Я был бы горд и счастлив принять участие.

— Рад, что вы хотите быть в моей команде, Дик, — сказал Эйзенхауэр. — Думаю, мы победим, и уверен, мы сможем сделать то, чего страна ждет от нас.

Потом он хлопнул себя по лбу:

— Только сейчас вспомнил, я же еще не уволился из армии!

Он продиктовал телеграмму министру с просьбой об отставке. У присутствовавших при этом Милтона и Артура Эйзенхауэров слезы навернулись на глаза*9.

Третьим шагом по дороге примирения со старой гвардией было принятие платформы партии. Это был документ исключительно правого толка; заверяя, что он сможет и намерен вести кампанию о позиции этой платформы, Эйзенхауэр достигал единства партии*10. Платформа обвиняла демократов в том, что они "защищают изменников нации в высших сферах", и ханжески заявляла: "В Республиканской партии нет коммунистов". "Великая старая партия" (ВСЦ) обещала "назначать на посты только лиц, чья лояльность не подлежит сомнению". В той части программы, где говорилось о внешней политике, и написанной Джоном Фостером Даллесом, надеявшимся стать государственным секретарем, ВСП клялась "отречься от всех обязательств, содержащихся в секретных соглашениях, подобных ялтинскому, которые способствовали установлению коммунистического рабства". В ней содержалось проклятие трумэновской политике сдерживания (главная роль в которой отводилась НАТО) как "негативной, бесплодной и аморальной", потому что сдерживание "оставляет огромные массы людей во власти деспотизма и безбожного терроризма". Далее в открытом обращении, направленном не только к старой гвардии, которая и без того с 1945 года обрушивалась на Ялтинские соглашения, но также к простому избирателю, демократу-язычнику, даллесовская платформа заверяла, что республиканская Администрация будет "всемерно способствовать подлинному освобождению тех порабощенных народов" Восточной Европы, которых демократы "оставили... один на один с коммунистической агрессией". (На деле же старая гвардия являла собой удивительное сборище изоляционистов. Они сомневались в разумности оказания помощи Западной Европе, но заявляли о готовности освобождать Восточную Европу и Азию.) По настоянию Эйзенхауэра в текст платформы был включен пункт о поддержке НАТО, но, чтобы уравновесить это положение, отвергались любые попытки пожертвовать Дальним Востоком для защиты Западной Европы*11.

В традиционной речи с выражением согласия баллотироваться в президенты Эйзенхауэр не касался внешней политики. Он говорил только о том, что не могло вызвать несогласия. "Я осознаю ту величайшую ответственность, которая ложится на того, кто возглавит поход, — сказал он, обращаясь к съезду. — Я услышал ваш призыв. Я возглавлю этот поход". Он положит конец "расточительности, самонадеянности и коррупции высшей власти, тяготам и тревогам, этому горькому наследию, оставленному партией, которая слишком долго находилась у кормила государства". Он торжественно обещал следовать "программе прогрессивной внутренней и внешней политики, продолжающей наши лучшие республиканские традиции". Он попросил всех делегатов поддержать его команду и в заключение сказал: "Сегодня с утра у меня состоялись полезные и дружеские беседы с сенатором Тафтом, губернатором Уорреном и губернатором Стассеном. Я хотел, чтобы они знали, и хочу, чтобы вы знали тоже, что в предстоящей борьбе мы будем идти рука об руку". Следом выступил Никсон со своей речью, изумив всех непомерным восхвалением Тафта*12.

Затем Эйзенхауэр на десять дней отправился отдохнуть на ранчо к Акселю Нильсону в местечко Фрэйзер, в штате Колорадо. Здесь, на высоте 8700 футов над уровнем моря, на западном склоне Скалистых гор, в конце июля было великолепно. Эйзенхауэр удил рыбу, пек на костре мясо и форель, писал пейзажи. Джордж Аллен и другие члены "банды" тоже приехали; Аллен заставлял всех слушать радиотрансляцию со съезда Демократической партии. Эйзенхауэр присоединился к ним, чтобы послушать согласительную речь кандидата от демократов Адлая Стивенсона из штата Иллинойс. На Эйзенхауэра произвело впечатление красноречие Стивенсона. Аллен фыркнул: "Чересчур хорошо говорит, с таким легко будет справиться"*13. Эйзенхауэр не был так уверен. Теперь, когда выдвижение состоялось и определился соперник, у кандидата и его советников появилась неожиданная забота: думать о возможных предстоящих опасностях. Они всегда помнили о том, как уверен был Дьюи в своей победе — до самого вечера 1948 года. Демократическая партия была гораздо многочисленней, ей было обеспечено покровительство федеральных властей, она привыкла побеждать, даже когда обстоятельства складывались для нее исключительно неблагоприятно. Тафт спрятался в свою скорлупу; его последователи все еще были злы на Эйзенхауэра; никуда не делась старая болезнь Республиканской партии: чрезмерная самоуверенность и внутренние разногласия. Во Фрэйзере Эйзенхауэр начал подготовку к своей кампании, работал почти так же упорно, как он работал над планом операции "Оверлорд".

Как и тогда, первой задачей было собрать штаб операции. Лоджу, бесспорной кандидатуре на роль координатора кампании и начальника штаба, предстояла собственная кампания по выборам в сенаторы в штате Массачусетс. На Эйзенхауэра большое впечатление произвело то, как Шерман Адамс действовал во время съезда, и он предложил ему встать во главе штаба и провести кампанию. Пресс-секретарь Дьюи, Джим Хэгерти, взялся выполнять ту же работу для Айка.

С этими людьми Эйзенхауэр начал разрабатывать план кампании. Самая большая проблема была с ялтинскими договоренностями. Ему хотелось денонсировать их, но не хотелось терять надежду на военное содействие восстанию в Восточной Европе. Ему не хотелось терять надежду на освобождение, но не хотелось, чтобы оно обернулось еще одной трагедией, как восстание в Варшаве в 1944 году.

Несмотря на очевидную опасность и рискованность призывов к освобождению, выигрыш был слишком велик, чтобы им пренебречь. Освобождение — это было то, о чем хотелось услышать старой гвардии; оно поможет ему отделить себя от Ялты и Рузвельта; оно привлечет тысячи избирателей — переселенцев из Восточной Европы в лагерь "Великой старой партии". С этими мыслями Эйзенхауэр прибыл 24 августа в Нью-Йорк, чтобы выступить на съезде Американского легиона и перевести сюда свою штаб-квартиру. Он сказал участникам съезда, что Соединенные Штаты должны использовать свое "влияние и мощь, чтобы помочь" народам стран-сателлитов сбросить "ярмо русской тирании". Он сказал, что поставит в известность Советский Союз о том, что Соединенные Штаты "никогда" не признают "советскую оккупацию Восточной Европы" и что американская "помощь... порабощенным" народам будет продолжаться до тех пор, пока их страны не станут свободными*14.

Но Эйзенхауэр никогда не любил безответственных слов о войне; плохо завуалированных угроз применения атомной бомбы. Когда перед этим, в апреле, Даллес заявил, что Соединенные Штаты должны развивать свою решимость и способность "нанести ответный удар, если Красная Армия совершит открытую агрессию, чтобы, если такое произойдет где-либо, мы могли бы ответить и ответили бы именно в том месте и теми средствами, какие сами предпочтем", Эйзенхауэр был с этим не согласен. Что, если коммунисты используют политические средства, спросил Эйзенхауэр, как в Чехословакии, чтобы "отколоть выступающие части свободного мира?.. Такая возможность существует, и это равно плохо для нас, как если бы они использовали силу. На мой взгляд, это тот случай, когда теория "возмездия" не работает"*15. Даллес, всегда старавшийся понравиться, ответил, что Эйзенхауэр точно определил слабое место в его теории.

Эйзенхауэр согласился с Даллесом, что безнравственно бросать народы Восточной Европы на произвол судьбы, но настаивал, что для достижения достойных целей должны использоваться достойные средства, его неприятно поражал по-прежнему воинственный тон Даллеса. Он позвонил Даллесу и сказал, что отныне и впредь тот должен пользоваться исключительно выражением "все мирные средства", когда затрагивается тема освобождения*16.

Высказав все, что от него хотела услышать старая гвардия по поводу освобождения, Эйзенхауэр постарался несколько отмежеваться от Макартура. На импровизированной пресс-конференции в конце августа журналисты спросили его об отношении к недавнему заявлению Никсона о том, что Эйзенхауэр будет поддерживать Маккарти и других сенаторов из старой гвардии как членов республиканской команды. Эйзенхауэр ответил, что будет поддерживать Маккарти "как... республиканца", но, добавил он с нажимом, "я не собираюсь ни за кого агитировать и оправдывать наперед тех, чьи действия сочту хоть в чем-то идущими во вред Америке". Настойчивость журналистов, желавших выяснить отношение Эйзенхауэра к обвинениям Маккарти в адрес Маршалла, вывела его из себя, он встал из-за стола и заходил по комнате. "В генерале Маршалле нет и капли нелояльности!" — подчеркнул он то, в чем большинство и так не сомневалось. Он обрисовал Маршалла как "человека по-настоящему самоотверженного". Намекнув на Маккарти (которого он ни разу не назвал по имени), Эйзенхауэр сказал: "Меня бесят те, кто способен на миг усомниться в его [Маршалла] заслугах перед страной"*17.

Советники уговаривали Эйзенхауэра не тратить времени попусту и не ездить на Юг, но он настоял и в начале сентября действительно начал свою официальную кампанию с южных штатов. Он ездил на специальном поезде, прозванном "Гляди в оба, сосед", вместе с Мейми, Адамсом, более чем тремя дюжинами политических советников и командой газетчиков.

Это была последняя из подобных разъездных агитационных кампаний с остановками на каждом полустанке — шумный балаган американской политики во всей его красе. Поезд останавливался; толпы местных республиканцев встречали его; Эйзенхауэр в сопровождении Мейми появлялся на платформе, прицепленной к хвосту поезда; он произносил заготовленную речь, в которой обещал устроить большую чистку в Вашингтоне и призывал толпу присоединиться к нему в его "походе"; раздавался свисток, и они отправлялись дальше. В промежутках между остановками Эйзенхауэр совещался с местными кандидатами от республиканцев, которые как один желали сняться на память с генералом.

График был изнурительный, но он выдержал его. Настолько изнурительный, что демократы ни разу не осмелились пройтись насчет его возраста. В шестьдесят один год он проводил кампанию намного бодрей, активней, энергичней Стивенсона, который был на десять лет моложе его. Он ездил больше, чем его соперник, выступал больше, провел больше пресс-конференций и никогда не выглядел таким разбитым, как порой выглядел Стивенсон. Среди своих солдат мог и поворчать. "Что за идиоты сидят в Национальном комитете! — не сдержался он, когда ему сказали, что его ждут машины, чтобы ехать куда-то еще. — Они что, хотят показать, что способны уговорить проголосовать даже за труп?" Но на другое утро он вскакивал свежий и готовый к напряженной работе, по словам его составителя речей Эммета Джона Хьюза, к этому приводило "чудо, которое есть сон солдата"*18.

Как всегда, он покорял толпу; на людей производили впечатление сила его личности, его облик, его уверенность и искренность. Каким бы банальным ни было то, что он говорил,— а он действительно говорил банальнейшие вещи, — это не имело значения, самые избитые фразы звучали у него как вдохновенные пророчества, самые наивные и обветшалые выражения его патриотизма и религиозности звучали как откровения.

Мейми оказалась очень полезной. Она держалась скованно перед толпой, не слишком любила политиков, не произносила речей, не давала интервью, и вообще эта поездка ее изматывала. Но она была членом команды и старалась использовать возможность быть с ним на людях, чтобы посильно помочь его кампании. Как бы ни была она измучена, она поднималась на каждой остановке, стояла рядом с мужем, улыбалась и в нужные моменты махала рукой. Вид у нее был решительный; внешность — впечатляющей. Самая знаменитая сценка во всей поездке случилась в Солсбери, штат Северная Каролина, когда толпа собралась у поезда в 5.30 утра, вызывая Эйзенхауэра. Генерал и его жена проснулись, дружно застонали, набросили халаты и, шатаясь, побрели в конец поезда, на платформу, откуда принялись махать приветствующей их толпе. Айк обнял Мейми за плечи; лица у обоих растянулись в широкой улыбке. Фотография, сказал Джим Хэгерти, получилась фантастическая.

Никсон тем временем вел энергичную кампанию, сосредоточившись на трех "к" (Корея, коммунизм и коррупция). Стивенсона он называл выпускником "Куцего Колледжа Коммунистической Кухни" Дина Ачесона и издевался над его изысканными манерами и интеллигентностью. Он фарисействовал по поводу коррупции, поразившей трумэновскую Администрацию в последние годы его правления, когда взятки в виде холодильников и шуб достигли — по словам Никсона — ужасающе скандальных размеров. Раз от разу Никсон уверял своих слушателей, что "поход" Эйзенхауэра выметет из Вашингтона проходимцев и коммунистов.

18 сентября Никсон попал в яму, которую сам себе выкопал. "СЕКРЕТНЫЙ ФОНД НИКСОНА!" — кричал заголовок в "Нью-Йорк пост". "НИКСОН ШИКУЕТ НА КАПИТАЛ ТАИНСТВЕННЫХ БОГАЧЕЙ, ВВЕРЕННЫЙ ЕГО ПОПЕЧЕНИЮ". "Пост" поведала о том, что Никсон принял 18 000 долларов пожертвований от калифорнийских миллионеров. Никсон сам помог раздуть эту историю своими чересчур зубастыми выступлениями; он же объяснил эту историю происками коммунистических элементов, вознамерившихся остановить его избрание.

Однако команду Айка скандал никак не затронул; все в команде требовали от Айка, чтобы он избавился от Никсона. Большинство советников придерживалось того же мнения. Репортеры, сопровождавшие Эйзенхауэра в поездке, сорока голосами против двух были за то, чтобы отделаться от Никсона, иначе, предупреждали они Эйзенхауэра, его поход обречен.

Эйзенхауэр, считавшийся новичком в политике, мгновенно понял, что на карту поставлено все. Первое, что он сказал Адамсу, услышав о скандале, было: "Если Никсону придется снять свою кандидатуру, мы вряд ли победим"*19. Он был один из немногих, кто понял главную опасность.

Эйзенхауэр реагировал на скандал спокойно, расчетливо, обдуманно, и в результате очевидный провал превратился в оглушительный успех. Однако, пока это тянулось, он потерял имевшийся ранее шанс установить теплые, дружеские, доверительные отношения с Никсоном.

Эйзенхауэр едва знал Никсона. Пальцев одной руки хватило бы на то, чтобы подсчитать, сколько раз они встречались, а наедине это случилось лишь однажды, и все их беседы касались деловых вопросов, главным образом расписания выступлений и других предвыборных мероприятий. Они не обсуждали никаких философских или политических вопросов; не расписывали вдвоем пульку; не сидели за обеденным столом или за бутылкой вина. В свои тридцать девять лет Никсон был достаточно молод, чтобы годиться Эйзенхауэру в сыновья. Репутация Эйзенхауэра зиждилась на долгой и успешной деятельности в качестве руководителя, организатора, военачальника; Никсон был известен, не считая задиристой манеры вести кампанию, только единственным расследованием дела Олдера Хисса. Кроме помощи, которую Никсон оказал ему на съезде, сагитировав калифорнийскую делегацию, Эйзенхауэр ничем не был ему обязан.

Среди других достоинств Эйзенхауэра были терпимость и чувство справедливости. "Не спеши — и не сделаешь ошибок" — таково было одно из его любимых изречений, и для него избавиться от Никсона, даже не выслушав его, значило совершить явную несправедливость, точно так же было бы явной глупостью поддерживать его, не зная всех фактов. Кроме того, Эйзенхауэру хотелось дать скандалу немного улечься и проверить реакцию публики, прежде чем предпринимать что-нибудь.

В своем поезде Эйзенхауэр устроил пресс-конференцию для сопровождавших его журналистов. "Меня, друзья, не волнует, что вы так единодушны: сорок голосов "против" [Никсона], только два — "за", — сказал он. — Мне надо самому подумать. Вашу идею, что все это подстроено, ничто не подтверждает". И еще он сказал: "Какой толк в нашем походе против всего, что творится в Вашингтоне, если мы сами не чисты как стеклышко?"*20 На другой день слова о "стеклышке" попали в заголовки всех газет.

По этому случаю Дьюи, во всех ситуациях выполнявший роль посредника, позвонил Никсону и предложил выступить по национальному телеканалу и объяснить происхождение фонда. Дьюи сказал, что окружение Эйзенхауэра — и те, кто находится с ним в поезде, и оставшиеся в штаб-квартире в Нью-Йорке сходятся на том, чтобы дело решило "заочное жюри", и предлагаемое выступление по телевидению — единственный способ узнать, что люди думают о Никсоне, от них самих. "В конце передачи, — посоветовал Дьюи Никсону, — попросите зрителей сообщить вам телеграммой их мнение". Если соотношение положительных и отрицательных ответов будет 60 к 40 в пользу Никсона, ему лучше предложить снять свою кандидатуру, если 90 к 10, он может оставаться. "Если вы останетесь, Айка не будут винить, и если уйдете, тоже не будут"*21. Дьюи, что важно отметить, до конца не обсудил с Айком такое предложение, Айк же не собирался отдавать решение вопроса Никсону.

В тот вечер Эйзенхауэр позвонил Никсону. Он сказал, что еще не решил, как ему поступить, потом сделал паузу, ожидая ответа Никсона. Никсон молчал. Наконец Эйзенхауэр сказал: "Я не хочу, чтобы получилось так, что я осужу невиновного человека. Думаю, вам следует выступить по телевидению и рассказать все, что вы можете вспомнить с того дня, как вы вступили в общественную жизнь". Никсон спросил, можно ли ему после передачи сделать заявление "в той или иной форме". Эйзенхауэр уклонился от прямого ответа. Никсон разъярился: пора кончать тратить время без толку, сказал он, генералу следовало все решить для себя, еще когда он, Никсон, произнес согласительную речь.

"В таких делах наступает момент, когда ты или запачкаешься, или останешься ни с чем, — сказал Никсон. Взяв себя в руки, он добавил извиняющимся тоном: — Нерешительность здесь хуже всего".

Прошло несколько томительных мгновений, пока генерал успокоился и овладел собой. Затем он сказал: "Подождем три-четыре дня после передачи и посмотрим, какой окажется результат"*22. Одним словом, Эйзенхауэр хотел дать Никсону возможность закончить на этом разговор, пока он, Эйзенхауэр, не получил возможность сделать из него свои выводы.

Этот разговор стал решающим для их отношений. Люди Никсона стали нападать на команду Эйзенхауэра, обвиняя ее в антиниксоновской позиции, в стремлении защитить репутацию генерала за счет карьеры Никсона. После инцидента с фондом отношения между двумя лагерями всегда оставались напряженными, враждебными, полными подозрительности. Что до главных фигур, то Никсон не мог ни забыть, ни простить Эйзенхауэру того, что в критический для него момент тот не поддержал его безоговорочно. А Эйзенхауэр не забыл неудачной фразы Никсона — ни Черчилль, ни де Голль, ни ФДР, ни Маршалл не позволяли себе говорить в таком тоне с Эйзенхауэром.

Пока все были озабочены отношениями Эйзенхауэра и Никсона, надвигалась более серьезная неприятность. Национальный комитет партии (НКП) собирал деньги, Никсон выступал на телевидении. Эйзенхауэр вместе с Мейми и двумя дюжинами сотрудников осматривали Кливленд, где ему предстояло выступать. Речь Никсона стала классикой американского политического фольклора, настолько известной, что здесь нет надобности говорить о ней.

Было, однако, в ней место, которое прямо касалось Эйзенхауэра и на которое обратили внимание меньше, чем на Чекерса, собаку сенатора, или на пальто Пат Никсон. Это место, где говорилось о том, что Стивенсон тоже располагает фондом, происхождение которого он никак не объяснил и которым пользовался для доплат к жалованию своим назначенцам в Спрингфилде. Далее Никсон объявил, что кандидат в вице-президенты от демократов Джон Спаркмен включил в список получателей дотации свою жену. После того как Никсон раскрыл свое (скромное) финансовое положение и доказал, что использовал средства фонда только на законные политические цели, он призвал Стивенсона и Спаркмена поведать подноготную своих финансовых дел, поскольку, сказал Никсон, "люди, претендующие на пост президента и вице-президента, должны пользоваться доверием народа".

В одной руке у Эйзенхауэра была стопка ценных бумаг, в другой он держал карандаш. Когда Никсон призвал Стивенсона и Спаркмена откровенно раскрыть их финансовое положение, Эйзенхауэр так ударил карандашом по стопке, что сломал грифель и прорвал дыру в бумагах. Кровь бросилась ему в лицо. Никсон повернул прожектор в его сторону, потому как, если трое из четверых кандидатов сделают свое финансовое положение достоянием гласности, ему придется делать то же самое*23.

Эйзенхауэр жизнь потратил, чтобы научиться владеть собой. Он понимал, что Никсон в своей блестящей речи защищает себя и что теперь он прочно связан с Никсоном. Когда Никсон закончил выступление, Эйзенхауэр продиктовал ему послание, хваля "великолепную" речь, однако оставил открытым вопрос о его дальнейшей судьбе: "Личное мое мнение будет основано на личных заключениях". (В конце речи Никсон попросил зрителей позвонить или послать телеграмму в Национальный комитет Республиканской партии и высказаться, должен ли он баллотироваться или, напротив, снять свою кандидатуру, — это была смелая попытка лишить Эйзенхауэра возможности решать его судьбу.) Поскольку Никсон на всякий случай все-таки ничего не сказал о том, кого это волнует больше всего, Эйзенхауэр добавил: "Я в высшей степени буду признателен, если вы немедленно вылетите для встречи со мной. Завтра я буду в Уилинге, Западная Виргиния". И в конце приписал: "Мое расположение к вам, равно как и мое восхищение вами — совершенно искренние — остаются неизменными". Не возросли, но остались неизменными. Никсон вышел из себя. "Что он еще хочет, чтобы я сделал?" — спросил он одного из своих помощников. Нет, сказал он, не полетит он в Уилинг, не будет больше унижаться. Все-таки трезвые головы преобладали в его лагере, и он согласился лететь*24.

Тем временем Эйзенхауэр появился перед кливлендской аудиторией. Все слышали Никсона по радио, и толпа с воодушевлением скандировала: "Мы хотим Дика! Мы хотим Дика!" Эйзенхауэр предвидел подобную реакцию и, когда толпа наконец затихла, сказал: "Мне нравится мужество. Сегодня вечером я видел пример мужественного поведения... Когда я вступаю в сражение, я предпочитаю, чтобы рядом был скорее один мужественный и честный человек, чем целый вагон осторожных"*25.

Но внутри он по-прежнему кипел. Стивенсон и Спаркмен объявили, что на следующей неделе представят общественности свои налоговые декларации за последние десять лет. Репортеры задали Хэгерти вопрос, не собирается ли Эйзенхауэр тоже сделать свое финансовое положение достоянием гласности. Хэгерти ответил, что не знает, но при этом обернулся к бывшему с ним Милтону. Милтон сказал, что, конечно, Эйзенхауэр последует примеру других. Двадцать лет спустя Хэгерти, который неотлучно находился при Эйзенхауэре восемь лет, вспоминал, что никогда не видел Эйзенхауэра столь взбешенным, как тогда, когда ему передали слова Милтона. Эйзенхауэр "рвал и метал". Хэгерти он сказал, что не сделает этого никогда.

В конечном счете ему пришлось отступить. В начале октября Хэгерти обнародовал налоговые декларации Эйзенхауэра, по которым следовало, что его доход за десять лет составил 888 303 доллара, включая 635 000 за единовременную продажу прав на "Европейский поход", а налоги — 217 082 доллара, включая 158 750 основного подоходного налога за книгу. Никто не опротестовал данных, не задал ни одного вопроса, но тем не менее Эйзенхауэр был в ярости. Он терпеть не мог, чтобы личные его денежные дела выставлялись на всеобщее обозрение. Это было противно его натуре. И он никогда не простил Никсону того, что тот вынудил его пойти на это.

И все же Эйзенхауэр вышел из кризиса как настоящий полководец. Он не впадал в панику, как это случалось с остальными; он выдержал давление со стороны партии, когда одни требовали поддержать Никсона, другие — избавиться от него; последнее слово он оставил за собой. Если кто-нибудь, включая Никсона, хоть на миг засомневался бы в том, кто главнокомандующий, Эйзенхауэр просто напомнил бы тому первые слова, которые он сказал Никсону при встрече в аэропорту Уилинга. К тому времени, на другой вечер после речи Никсона, уже было ясно, что он получил потрясающую поддержку публики. Когда Никсон перед выходом из самолета подавал жене ставшее знаменитым пальто, Эйзенхауэр взбежал с простертыми для объятия руками по трапу.

Смутившийся Никсон пробормотал:

— Что вы, генерал, вам не было необходимости приезжать в аэропорт.

— Почему же? — усмехнулся Эйзенхауэр. — Вы ведь мой человек!*26 — Эта фраза задала верный тон их отношениям.

В конце сентября Эйзенхауэр полетел в Нью-Йорк, чтобы со своим штабом разработать стратегию агитационного турне по Среднему Западу. После Иллинойса он собирался отправиться в Висконсин, а это значило, что придется вплотную сталкиваться с проблемой Маккарти. Эйзенхауэр спросил Эммета Хьюза: "Слушай, нельзя ли сделать так, чтобы у меня был случай выразить личное уважение Маршаллу — прямо на заднем дворе у Маккарти?" Хьюз, мнимый либерал в стане Эйзенхауэра, пришел в восторг от идеи. Он набросал дополнение к речи Эйзенхауэра, где Маршалл превозносился "как человек и солдат, который с беспримерным бескорыстием и беззаветной любовью к родине посвятил себя служению Америке". Об обвинениях Маршалла в нелояльности говорилось, что они — "отрезвляющий пример того, как свобода не должна защищать себя"*27.

Кто-то из штаба генерала — никогда так и не выяснилось кто — сообщил висконсинским республиканцам о намерениях Эйзенхауэра. 2 октября, когда поезд Эйзенхауэра остановился в Пеории, штат Иллинойс, чтобы, простояв здесь ночь, наутро отправиться в штат Висконсин, губернатор Висконсина Уолтер Кёлер, член Национального комитета Генри Ринглинг и молодой сенатор Джон Маккарти прилетели в Пеорию на частном самолете, чтобы постараться отговорить Эйзенхауэра. Эйзенхауэру, который остановился в отеле "Пер Марке", сказали, что они в городе и хотят встретиться с ним.

Он ответил, что встретится только с Маккарти. Встреча продолжалась полчаса. Маккарти попросил Эйзенхауэра защищать Маршалла не в этом штате.

На другой день, когда поезд мчался к Грин-Бей, Адамс показал Кёлеру текст речи, подготовленной для самого важного в поездке по Висконсину выступления в городе Милуоки. Это был обычный, стандартный набор республиканской антикоммунистической риторики, достаточно агрессивной; единственное, что выделялось, почти как неуместная и запоздалая оговорка, это абзац, в котором защищался Маршалл. Кёлер сказал Адамсу, что речь ему нравится, но он хочет, чтобы абзац о Маршалле был изъят, поскольку наносит ненужное оскорбление Маккарти в его родном штате. Эйзенхауэр может защищать Маршалла где-нибудь в другом месте.

Из Грин-Бей поезд отправился на юг, первая остановка была в Аплтоне, родном городе Маккарти. Маккарти представил генерала собравшимся и стоял рядом с ним, пока генерал произносил двадцатиминутную речь, где ни словом не упомянул о Маккарти и о методах, которыми тот действует. Поезд отправился дальше, в Милуоки, и спор по поводу абзаца о Маршалле продолжился. Кёлер уговаривал Адамса: абзац с критикой Маккарти, по его мнению, выпадает из речи, из-за него у республиканцев будут серьезные проблемы на выборах в Висконсине (в 1948 году в штате победили демократы).

Адамс отправился в конец поезда к Эйзенхауэру, чтобы довести до него аргументы Кёлера. "Вы предлагаете в сегодняшней речи опустить это место о Джордже Маршалле?" — спросил Эйзенхауэр. Адамс ответил: "Да, но не потому, что вы не правы, а потому, что оно не ко времени". Тогда генерал согласился: "Хорошо, опустим. Я уже достаточно хорошо сказал об этом в Денвере, и нет надобности сегодня вечером повторять сказанное".

В своих воспоминаниях люди из штаба Эйзенхауэра старались представить дело просто — генерал выбросил абзац по причине его неуместности; и они выражали удивление тем, какой шум поднялся из-за того, что, как они говорили, по чьей-то небрежности полный экземпляр попал в чужие руки и снятое место стало известно всем. Но сами помощники Эйзенхауэра весь день повторяли репортерам: "Вот подождите до Милуоки и узнаете, что генерал думает о Маршалле". Все в поезде говорили о том, какой достойный отпор получил Маккарти. Эйзенхауэр не просто выкинул абзац; из уважения к сенатору он к тому же смягчил некоторые места, осуждающие его методы*28.

В Милуоки Эйзенхауэр ни словом не упомянул о Маршалле. Вместо этого он сказал, что в Администрацию Трумэна внедрены коммунисты. Красные, окопавшиеся в Вашингтоне, отдали Китай и "сдали целые народы" в Восточной Европе коммунистам. Проникновение их в правительство, говорилось далее в этом его самом маккартистском выступлении за всю кампанию, "есть сама — и гнуснейшая — измена". Столь же неубедительны и последовавшие за этим слова: "Свобода должна защищать себя мужеством, бдительностью, силой и честностью" — и призыв "восхищаться единством сограждан, которые обладают правом иметь собственное мнение. Право подвергать сомнению суждения другого не несет с собой автоматического права подвергать сомнению и его честь"*29. Генерал, возможно, был убежден, что таким образом отделил себя от Маккарти, но, оказавшись на сцене рядом, они оба звучали как наивные жонглеры словами. Когда Эйзенхауэр закончил выступление, Маккарти неловко пробрался через последние ряды кресел, чтобы энергично пожать Эйзенхауэру руку.

Выступление вызвало мгновенные и многочисленные отклики. "Нью-Йорк Таймс" констатировала: "Вчерашний день вряд ли был счастливым днем для генерала Эйзенхауэра... не был он счастливым и для его многочисленных сторонников"*30. Издатель "Таймс" Артур Хейс Зальцбергер телеграфировал Адамсу: "Надо ли говорить, как глубоко я уязвлен?" Джозеф Аслоп позже сообщал, что все, кто сопровождал Эйзенхауэра в поездке, упоминая о дне, проведенном в Милуоки, говорили: "...тот жуткий день"*31. Хеблок опубликовал в "Вашингтон пост" (поддерживавшей Эйзенхауэра) карикатуру, изображавшую злорадствующую обезьяну Маккарти, которая стоит в выгребной яме с плакатом в руках: "ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ". Пожалуй, единственный общественный деятель, не высказавший своего мнения ни тогда, ни позже, был сам Маршалл.

Этот случай, может, лучше всего показывает, что Эйзенхауэр, решившись выдвинуть свою кандидатуру, был твердо намерен добиться победы и делал для этого все, что ему казалось необходимым. Что ему бывало стыдно за себя, в том вряд ли приходится сомневаться. Он старался никогда не упоминать о своей речи в Милуоки. Десять лет спустя, принявшись за мемуары, он хотел вообще обойти этот эпизод; когда же помощники убедили его, что он не может так просто взять и выбросить его, он начинал писать, откладывал, брался опять и снова откладывал; в окончательном, опубликованном варианте говорится, что, если бы он понимал, какие последствия вызовет исключение абзаца о Маршалле, "я бы никогда не прислушался к доводам моего штаба, таким логичным в тот момент". Он говорил, что из-за последовавшей реакции произошло "искажение фактов, искажение, которое некоторых заставило усомниться в моей лояльности к генералу Маршаллу"*32. Ни разу не произносил он слов, более похожих на публичное покаяние; просил он его о прощении лично или нет, мы не знаем.

Истории с фондом Никсона и абзацем о Маршалле — самые громкие эпизоды избирательной кампании Эйзенхауэра, о которых еще помнили спустя десятилетия. Другие эпизоды, о которых вспоминали с удовольствием, досадой или раздражением, в зависимости от того, кто вспоминал, — это "оговорка" Маккарти, перепутавшего имена "Олдер" и "Адлай"; неистовые нападки Никсона на демократов, привлекавшие внимание тем, что непременно цепляли Стивенсона и Хисса; запоздалое, но энергичное участие Трумэна в дебатах, где Президент сглаживал впечатление от неосторожных высказываний республиканцев, в том числе и выпадов против Эйзенхауэра. Все вместе оставило память о кампании 1952 года как о самой ожесточенной в XX веке, в которой лжи было больше, чем в других кампаниях. Мало кто из ее участников мог оглянуться назад с гордостью, если такие были вообще.

Вершина кампании Эйзенхауэра — 24 октября, когда в Детройте он объявил, что сразу после своего избрания президентом намерен "отказаться от политических забав и сосредоточиться на реальном деле окончания корейской войны... Это дело требует, чтобы я сам отправился туда. И я поеду. Только так могу я узнать, как лучше послужить американскому народу и установить мир. Я еду в Корею"*33.

Это было необычайно эффектное заявление, сделанное менее чем за две недели до выборов, и оно практически гарантировало успешный их исход (один из репортеров "Ассошиэйтед пресс" прослушал заявление, упаковал пишущую машинку и сошел с агитационного поезда, сказав, что здесь ему больше нечего делать, все уже ясно). Эйзенхауэр все время лидировал в опросах общественного мнения; Стивенсон в октябре несколько приблизился к нему; после корейского заявления Эйзенхауэр восстановил разрыв, а затем увеличил его еще больше.

Стивенсон мудро хранил молчание по поводу этого обещания Эйзенхауэра, но Трумэн раскритиковал его как уловку дурного пошиба и сказал, что, если Эйзенхауэр действительно хочет добиваться мира, надо ехать в Москву, а не в Корею. Но это не было уловкой; очевидно, что новый президент должен сделать нечто подобное, Стивенсон тоже решил в случае победы совершить такую поездку. Но он и его советники понимали, что обещание сделать это со стороны губернатора Иллинойса будет выглядеть как игра на публику, и они только могли надеяться, что идея подобного заявления не придет в голову генералу Эйзенхауэру. Но Эйзенхауэр давно думал о поездке в Корею, ведь в годы войны он часто выезжал на передовую. В 1952 году, как и в 1942 — 1945-м, он хотел видеть все собственными глазами. Идея обнародовать такое намерение пришла Эммету Хьюзу; С. Д. Джонсон, помощник генерала, составил текст речи, зачитал его Эйзенхауэру и получил немедленное одобрение.

Реакция публики была восторженной. Главный герой нации, ее величайший солдат и самый опытный государственный деятель обещал обратить личное внимание на главную проблему нации. Это обнадеживало, это радовало, это было именно то, что народ хотел услышать. Эйзенхауэр, и это важно отметить, не давал никаких конкретных обещаний насчет того, что он предпримет, будучи в Корее. Те, кто думал о военной победе, могли предположить, что генерал Айк найдет способ, как ее достичь; те, кто желал скорейшего окончания войны, мог поверить, что Эйзенхауэр способен договориться об этом. Такая неопределенность не только помогала завоевать голоса; более важным для Эйзенхауэра, который собирался выиграть в любом случае, было то, что она оставляла ему возможность выбора. Дело в том, что он еще не знал, что предпримет в этом отношении; он хотел отложить решение до тех пор, пока не увидит все сам; между тем его обещание было эффектным и эффективным способом использовать весь его авторитет и репутацию для достижения победы, не сковывая себя при этом жесткими обязательствами.

После выступления в Бостоне Эйзенхауэр и Мейми отправились на поезде в Нью-Йорк, куда прибыли рано утром 4 ноября, в день выборов. Они проголосовали, затем поехали на Морнингсайд-хайтс и улеглись спать. Хотя социологи, проводившие опросы, избегали давать определенный прогноз, Эйзенхауэр был уверен в успехе. Он, конечно, оказался прав. Предварительный подсчет голосов в тот же вечер показал подавляющий перевес республиканцев. По стране за Эйзенхауэра подали голоса 55% избирателей. Его решение проводить кампанию на Юге оправдало себя: за него были Техас, Теннесси, Виргиния, Флорида и Оклахома; с трудом, правда, он прошел в Луизиане и Южной Каролине, таким образом было положено начало историческому процессу развала твердыни демократов на Юге.

Эйзенхауэр получил 33 936 234 голоса против 27 314 992, отданных за Стивенсона, или 55,1% против 44,4%. Эйзенхауэр получил 442 голоса выборщиков против стивенсоновских 89 (от Западной Виргинии и восьми штатов Глубокого Юга). В республиканском списке он шел первым повсюду и особенно был доволен, что в Висконсине набрал на 100 000 голосов больше, чем Маккарти. Ему удалось получить республиканское большинство в Конгрессе, хотя и незначительное (на восемь — в Палате представителей; равенство — в Сенате, а это, при голосе вице-президента Никсона, означало, что контроль — у республиканцев).

Это была полная победа. Миллионы республиканцев среднего возраста еще ни разу в жизни не отдавали свои голоса за победителя. После пяти предыдущих побед демократы были если и не вовсе отвергнуты, то хотя бы получили серьезный отпор. Несомненно, самую важную роль сыграла личная популярность Эйзенхауэра; это был, что подтверждали аналитики, больше его триумф, чем республиканцев.

Перед телевизором в своих апартаментах в отеле "Коммодор" чета Эйзенхауэров слушала объявление об окончательных результатах выборов. К ним присоединились члены "банды", Милтон и еще несколько близких друзей и политических сподвижников. Мейми села на пол, слезы текли у нее по лицу. Когда Стивенсон сдался в полвторого ночи, Эйзенхауэр спустился в бальный зал к давно поджидавшим нового президента гостям, и Эйзенхауэр обратился к ним с краткой речью; затем они вернулись в апартаменты.

Измученный Эйзенхауэр бросился на кровать. Клэр Бут Льюис подошла к нему и сказала: "Мистер Президент, я знаю, как вы устали. Но есть еще одно, что вы обязаны сделать". Она объяснила. Со стоном он направился к телефону и позвонил последнему президенту-республиканцу Герберту Гуверу*34. Затем он и Мейми решили вернуться на Морнингсайд-хайтс. Усаживаясь в машину на Парк-авеню, они были удивлены, увидев на переднем сиденье вместо сержанта Драйва двух совершенно незнакомых людей. Это были агенты секретной службы.

Эйзенхауэр стал президентом. Он им стал, проявив себя как генерал, как государственный деятель и как лидер. Народ избрал Эйзенхауэра не столько за его убеждения, хотя и это имело значение, сколько за то, кем он был и чего добился. Он был героем, которому можно было доверить вести нацию к миру и процветанию. Через десять недель он будет самым могущественным человеком в мире. (Насколько могущественным, показало событие, произошедшее в последние выходные избирательной кампании. 1 ноября в Эниветоке Соединенные Штаты произвели первый взрыв ядерного устройства, прототипа водородной бомбы, мощность которого в 150 раз превышала мощность атомной бомбы, сброшенной на Японию.) Он будет нести непосредственную ответственность за решение самых насущных мировых проблем. Несмотря на склонность представлять себя новичком в политике, лишь немногие из этих проблем были новы для него. На самом деле можно утверждать, что ни один человек, избиравшийся в президенты, не был лучше подготовлен для такого поста, чем Эйзенхауэр. Человек, организовавший и осуществивший операцию "Оверлорд", был уверен, что сможет сплотить Соединенные Штаты и провести через опасности холодной войны. Невзирая на внутреннее сопротивление, которое он испытывал, будучи кандидатом, он жаждал нести ответственность, которую налагал на него новый пост.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

НАЧАЛО ПРЕЗИДЕНТСТВА

Ни один человек и никогда не может быть полностью готов занять пост президента. Но Эйзенхауэр был готов к этому в большей степени, чем многие другие. Как это ни парадоксально, но такая готовность объяснялась тем, что он очень хорошо представлял себе пределы власти президента. Будучи человеком, который сам в первую очередь делал политику и во время войны, и после нее, он понимал: "Идея о том, что президент есть средоточие всей мудрости, — вздор. Я не считаю, что это правительство было образовано для того, чтобы кто-либо, действуя в одиночку, осуществлял руководство. Ни один человек не имеет монополии на истину и на факты, которые затрагивают интересы всей страны"*1.

Эйзенхауэр знал, что существенная, важнейшая часть деятельности президента — подбор нужных людей на соответствующие должности и работа с ними. Он хотел, чтобы рядом были люди компетентные, зарекомендовавшие себя, обладающие широким кругозором и способные принимать смелые решения. Ему всегда нравились удачливые бизнесмены, достигшие успехов в своей деятельности исключительно благодаря собственным усилиям и знающие, как управлять большими организациями. Он выискивал таких удачливых людей, к которым мог бы обратиться за советом и с которыми мог бы разделить и ответственность, и признание.

В этом плане личные дружеские отношения не имели никакого значения. Ни один из старых друзей Эйзенхауэра не был назначен ни членом Кабинета, ни сотрудником аппарата Белого дома. Наиболее значительные посты заняли люди, которых он раньше никогда не встречал или с которыми познакомился только в ходе избирательной кампании.

Первое назначение было на важнейший пост государственного секретаря. Эйзенхауэр остановил свой выбор на Джоне Фостере Даллесе и никогда серьезно не рассматривал никакой другой кандидатуры. Это назначение действительно было неизбежным. В 1919 году Даллес входил в состав американской делегации на конференции по заключению Версальского мирного договора с Германией. Он был старшим партнером в юридической фирме "Сулливан и Кромвелл", которая представляла интересы наиболее крупных американских корпораций в их международных сделках. Даллес составил текст мирного договора с Японией. В последние десять лет он был спикером Республиканской партии по вопросам внешней политики. "Фостер тренировался всю свою жизнь для того, чтобы занять эту должность" — так объяснил Эйзенхауэр свой выбор Шерману Адамсу.

Впервые Эйзенхауэр встретил Даллеса в апреле 1952 года в штабе верховного главнокомандующего объединенными вооруженными силами Североатлантического союза в Европе. Он оценил интернационализм Даллеса, его приверженность НАТО и готовность оказывать помощь иностранным государствам. Глубокое знание Даллесом вопросов мировой политики произвело на Эйзенхауэра впечатление. Как-то он сказал Эммету Хьюзу: "Есть только один человек, которого я знаю и который видел больше стран, разговаривал с большим числом людей и знает больше, чем Даллес, и этот человек — я"*2.

Кроме того, Эйзенхауэр испытывал какую-то особую привязанность к Даллесу. И в этом он был совершенно уникален, так как практически все, кто знал Даллеса, находили его напыщенным, самодовольным, невыносимо скучным (согласно популярной поговорке: "Скучно, еще скучнее, очень скучно"*). Даллес любил читать проповеди, морализировать, монополизировать разговор. Но Эйзенхауэр ценил его приверженность к упорной работе, знание мельчайших деталей, желание быть полезным.

[* Dull (далл) — по-английски означает "скучно". Даллес — несколько искаженная форма от "очень скучно". —3десь и далее примечания переводчика.]

Эйзенхауэр хотел, чтобы Лодж занял пост помощника президента (фактически главы аппарата сотрудников Белого дома) или же постоянного представителя США в ООН. Лодж предпочел второе. И Эйзенхауэр придал этой должности более высокий уровень: министр — член Кабинета, причем по значимости она была второй после государственного секретаря. Адамса Эйзенхауэр попросил исполнять обязанности помощника президента и также поднял эту должность до уровня члена Кабинета министров. Ранее он намеревался предложить это место Браунеллу — одному из самых известных юристов Нью-Йорка, близкому соратнику Дьюи, но потом решил назначить его министром юстиции. Дьюи, который был губернатором Нью-Йорка, сказал Браунеллу, что не хотел бы, чтобы его кандидатура рассматривалась на какую-либо должность в новой Администрации.

Кандидат на пост вице-президента от Республиканской партии на выборах 1948 года Эрл Уоррен (кандидатом в президенты стал Дьюи) был губернатором Калифорнии. В разговоре с ним по телефону Эйзенхауэр признался, что поначалу предполагал отдать ему пост министра юстиции, но по размышлении решил назначить на эту должность не его, а Браунелла. Уоррен согласился: Эйзенхауэр сделал блестящий выбор. И тогда Эйзенхауэр сказал: "Я хочу, чтобы вы знали: я намерен предложить вам занять место члена Верховного суда США при первой же вакансии". Это решение Эйзенхауэр ранее обсудил с Браунеллом, который так же, как и Эйзенхауэр, был самого высокого мнения о манере поведения Уоррена, его характере и эрудиции. Эйзенхауэр сказал Уоррену: "Это мое личное обязательство перед вами"*3.

На должность министра обороны, главы ведомства, являющегося крупнейшим работодателем и покупателем в мире, Эйзенхауэр назначил Чарльза Е. Вильсона, президента "Дженерал моторс" — крупнейшей частной корпорации. О Вильсоне говорили, что он самый высокооплачиваемый менеджер в США, и поэтому, очевидно, считалось, что он способен управлять обширной империей Пентагона. Пост министра финансов получил Джордж Хэмфри, президент кливлендской компании "Марк А. Ханна" — обширного конгломерата, имеющего интересы в различных сферах. Со всеми перечисленными лицами сам Эйзенхауэр никогда не встречался — решения об их назначении он принимал на основании рекомендаций своих советников. Он обнаружил, что Вильсон простоват и не обладает широтой мышления; что же касается Хэмфри, то ему он симпатизировал. Фактически Хэмфри был единственным членом Кабинета министров, за исключением Даллеса, с которым у Эйзенхауэра сложились теплые, дружеские отношения. Они были почти одного возраста, в равной мере испытывали страх перед дефицитом финансов, любили охоту и рыбную ловлю. При первой же встрече Эйзенхауэр протянул руку лысеющему Хэмфри, улыбнулся и сказал с усмешкой: "Ну, Джордж, я вижу, что ты расстаешься со своими волосами точно так же, как и я"*4.

Министром внутренних дел Эйзенхауэр назначил Дугласа Мак-кея, у которого заканчивался срок пребывания на посту губернатора штата Орегон. До вступления на политическое поприще Маккей преуспевал в области продажи и обслуживания автомашин. Другой бизнесмен, Синклер Уикс из штата Массачусетс, стал министром торговли. После знакомства с ним Эйзенхауэр сделал такую запись в своем дневнике: "Он [Уикс] временами настолько консервативен, что становится нелогичным. Я надеюсь... что в скором времени он будет немного лучше понимать окружающий его современный мир"*5. Артуру Саммерфильду, председателю Национального комитета Республиканской партии, Эйзенхауэр предложил на выбор — остаться в прежнем качестве или занять пост министра почт. Саммерфильд согласился заняться почтой. В отношении кандидатуры главы Министерства сельского хозяйства, дела в котором шли далеко не самым лучшим образом, Эйзенхауэр обратился за советом к Милтону, который работал в этом министерстве много лет. Милтон рекомендовал ему остановиться на кандидатуре Эзры Бенсона — консерватора, члена Совета двенадцати церкви мормонов, агента — представителя интересов кооперативов фермеров, который поддерживал выдвижение Тафта в кандидаты на пост президента.

Эйзенхауэр сказал своим советникам, что желал бы видеть в составе своего Кабинета хотя бы одну женщину. Советники рекомендовали ему г-жу Овету Калп Хобби, которая издавала одну из газет в Техасе, была членом клуба "Демократы за Эйзенхауэра" и весьма содействовала выдвижению Эйзенхауэра кандидатом на пост президента. Эйзенхауэр знал ее во время войны, когда она руководила Женской вспомогательной службой армии. Он сказал ей, что намерен просить Конгресс дать согласие на создание единого Министерства здравоохранения, социального обеспечения и образования; когда такое министерство будет создано, он поручит ей стать во главе его. А пока просит ее "покомандовать" в Федеральном агентстве безопасности. Хобби приняла это предложение.

Особенно трудно было решить, кого назначить министром труда. Республиканцы ожидали, что у них возникнут сложности в отношениях с организованным рабочим движением, которое будет выступать если не за полную отмену закона Тафта — Хартли, то, во всяком случае, за коренное его изменение. По мнению Эйзенхауэра, эту должность должен был занять человек — выходец из рабочего движения. Он выбрал Мартина Дуркина из Чикаго, который возглавлял профсоюз водопроводчиков, входивший в Американскую федерацию труда. Среди членов Кабинета Дуркин был единственным демократом и единственным католиком.

Итак, Кабинет был сформирован. В "Нью рипаблик" появилась следующая заметка: "Айк сформировал Кабинет, состоящий из восьми миллионеров и одного водопроводчика"*6. Но самым примечательным было то, что среди членов Кабинета не было ни одного администратора с опытом ведения дел на правительственном уровне. (И в самом деле, откуда им было взяться, если с 1933 года республиканцы были отстранены от власти.) Но все они достигли успехов как бизнесмены, юристы или водопроводчики, и все, за небольшим исключением, только благодаря самим себе.

В Нью-Йорке Эйзенхауэр продолжал жить в микрорайоне Мор-нингсайд-хайтс, в доме президента Колумбийского университета. В жизни Мейми наступил период суеты: она занималась и покупкой одежды, которая была необходима на церемонии вступления в должность президента, и подготовкой к переезду в Белый дом. К переезду уже в который раз. Но теперь ее утешало, что впервые за тридцать пять лет она могла рассчитывать прожить на одном месте четыре года. Барбара и трое внуков приезжали в Морнингсайд по праздникам, поэтому Сочельник и Рождество обещали быть особенно приятными. Айк подарил Мейми золотой браслет с тремя подвесками в форме сердца; на них были выгравированы имена: Дэвид, Барбара Энн и Сюзан. Однако в рождественский вечер, когда Айк был занят разделыванием индейки, Мейми почувствовала себя плохо. Доктор Говард Снайдер, который в течение многих лет был личным врачом Эйзенхауэров и жил вместе с ними, дал ей сульфидин и уложил ее в постель. Она оставалась в постели несколько дней, но и в таком положении не прекращала своей деятельности — занималась организацией перевозки вещей из Нью-Йорка в Вашингтон. Главное, надо было помнить, какая вещь принадлежала Эйзенхауэрам, а какая — Колумбийскому университету.

В начале января Мейми получила известие, что Джон приедет домой, чтобы присутствовать на инаугурационных церемониях*. Она спросила мужа, кто приказал Джону уехать из Кореи. Айк, в свою очередь, задал этот вопрос Омару Брэдли, начальнику Генерального штаба армии. Но Брэдли не смог ответить. Во всяком случае, приезд Джона оказал на Мейми такое действие, которое не смогло оказать лекарство: здоровье ее улучшилось и она встала на ноги. Вскоре Джон уехал в Хайланд-Фоллс, чтобы провести несколько дней со своей семьей, а потом опять вернулся в Морнингсайд-хайтс, но уже с женой и детьми. В течение десяти дней, предшествовавших инаугурации, Мейми и Барбара занимались покупками, а Джон вместе с отцом посещал различные собрания и митинги.

[* Инаугурация — церемония, посвященная вступлению в должность президента.]

День Эйзенхауэра был расписан по минутам, но его не смущал такой распорядок. Он давно свыкся с тем, что все его время, фактически вся жизнь, было четко распланировано, заполнено встречами, интервью, выступлениями, рабочими ленчами и поездками. Тем не менее он старался сохранить привычку к нормальному образу жизни и не отступать от него, даже если появлялась такая возможность.

День Эйзенхауэра начинался рано — около 6 часов утра. Он поднимался тихо, чтобы не разбудить Мейми, шел в туалетную комнату, где выбирал костюм — Моани выкладывал несколько на выбор. Большая часть вещей его обширного гардероба была сделана на заказ или подарена нью-йоркскими фабрикантами, которые шили одежду. Он редко надевал один и тот же костюм два раза. Во время легкого завтрака он имел обыкновение просматривать утренние газеты. Одной из маленьких тщеславных хитростей Эйзенхауэра было его утверждение, что он никогда не читает газеты, хотя на самом деле буквально погружался в них. Обладая способностью читать быстро, он сразу же улавливал суть наиболее важных сообщений. Обычно он читал вашингтонские газеты, "Нью-Йорк Таймс" и "Геральд трибюн" (его самая любимая).

К 8 часам утра он был уже в своем кабинете и работал без перерыва до 1 часа дня. Его ленчи по большей части имели деловой характер. Затем он садился за свой письменный стол и продолжал работать до 6 часов вечера, а иногда и позже. Множество проблем, которые требовали решения как по своему характеру, так и по степени сложности, отличались чрезвычайным разнообразием. Прежде чем принять решение, он старался выяснить все точки зрения, а для этого было необходимо изучить кучу документов, внимательно выслушать множество объяснений по возникающим вопросам. Другими словами, это была тяжелая работа, которая требовала от Эйзенхауэра постоянной сосредоточенности и немалого напряжения.

После окончания рабочего дня он, как правило, расслаблялся за коктейлем. Что касается алкоголя, то он строго ограничивал его потребление: обычная норма — один коктейль перед ужином. Еда, если он сам не занимался ее приготовлением, не представляла для него особого интереса. Причина постоянного огорчения Мейми — его способность поглощать без разбора все, что находилось на столе.

В 1952 году он завел другую привычку, с которой Мейми была вынуждена смириться, — есть с подноса во время телевизионных вечерних новостей. После ужина, если не намечалось выступлений или каких-либо других дел, он обычно читал бумаги, отчеты, изучал предложения. В 11 часов вечера он оставлял эту работу и посвящал час рисованию, после чего шел спать. Лежа в постели, он читал, чаще это были рассказы из жизни Дикого Запада. В рассказах этих не описывались ни запутанные ситуации, ни какие-либо комплексы. Все решения были абсолютно четкими, поскольку основывались на ответах на самые простые вопросы о том, где правда и где зло. Читая такие истории, Эйзенхауэр освобождался от необходимости критически анализировать содержание и погружался в мир фантазии. Это давало его мозгу необходимый отдых и заменяло самые эффективные снотворные.

Более полное расслабление наступало, когда он отдавался своим любимым занятиям — рыбалке, рисованию, гольфу или игре в бридж. Поскольку все это требовало большой концентрации внимания, он полностью отвлекался от других дел. Думая над тем, какую приманку надо насадить на крючок, какой мазок наложить на холст, какую клюшку выбрать для очередного удара, какую ставку предложить необычному игроку, он мгновенно освобождался от груза раздумий о своих служебных обязанностях и ответственности. Эллис Слейтер, который был постоянным партнером Эйзенхауэра по играм в гольф и бридж, вспоминал: "Я не думаю, что мне когда-либо доводилось видеть человека с такой высокой способностью к концентрации. Когда он был занят чем-нибудь... он полностью отдавался этому делу"*7.

Он всегда жил в мире мужчин. Те немногие искренние отношения, которые у него сложились с женщинами, отражали его привычные представления о роли женщины — в первую очередь матери, жены и секретаря. Глядя на фотографию, где генерал был снят со своей матерью или с женой, вряд ли кто-нибудь усомнился бы в искренности его любви к Айде и Мейми. Но его взаимоотношения с ними никогда не выходили за определенные рамки. Ни с одной из них он никогда не обсуждал свою профессиональную деятельность, не делился с ними проблемами, связанными с его служебными обязанностями.

С Мейми он был счастлив, их отношения были простыми и несколько старомодными. За исключением периода второй мировой войны, они всегда спали вместе и намеревались сохранить эту привычку во время пребывания в Белом доме. В 1946 году, когда они были в форте Мейер, Мейми заказала по собственному проекту огромную двуспальную кровать. В 1948 году кровать перевезли из Вашингтона в Нью-Йорк, и, подыскивая для нее место в Белом доме, Мейми говорила, что любит глубокой ночью вытянуть руку "и слегка похлопать Айка по его старой лысой голове в любой момент, когда этого захочет"*8.

Эта кровать была ее командным пунктом. Она оставалась в ней до полудня, а иногда и весь день. Сидя на кровати, Мейми писала ответы на письма, давала поручения прислуге и принимала посетителей. Эйзенхауэр с удовольствием поощрял такую ее манеру, что усиливало общее представление о ней как о ленивой, испорченной и довольно пустоголовой женщине. На самом же деле Мейми, как и ее муж, была очень трудолюбивой. И кроме того, необычайно была привязана к мужу. Никогда не вникая в его профессиональные дела, она тем не менее обеспечивала ему очень важную поддержку, необходимую во взаимоотношениях с общественностью и с отдельными людьми. Когда ее муж стал фигурой мирового значения, она преодолела свою врожденную застенчивость и стала играть заметную роль в его карьере. Мейми принимала его богатых и влиятельных друзей и их жен, председательствовала на многочисленных больших и малых официальных собраниях и заседаниях, внимательно отвечала на каждое полученное ею письмо; она взяла за правило, чтобы каждый член той небольшой армии помощников, советников и секретарей, которая существовала для выполнения поручений Эйзенхауэра, на Рождество и на свой день рождения получал памятный подарок. Во время официальных встреч и приемов она всегда появлялась на публике рядом с генералом с улыбкой на лице, великолепно одетая и причесанная. Короче говоря, как жена она делала все, что Эйзенхауэр хотел, и даже более того. Хотя доля ее участия в жизни мужа и была ограничена, она все равно получала от этого удовлетворение и радость.

Но рядом с Эйзенхауэром была еще одна женщина, с которой он разделял свою профессиональную жизнь. Она занимала скромную должность секретаря и хорошо знала свою роль. Звали ее Энн Уитмен. Энн пришла работать в Организационный комитет по выборам Эйзенхауэра президентом "всего на несколько дней" перед самым началом выборной кампании 1952 года, но оставалась с Эйзенхауэром более восьми лет. Энн была компетентным работником, интеллигентным человеком, с которым было приятно общаться. Она досконально знала все проблемы, которые вызывали его озабоченность. Он мог (и часто прибегал к этому) подробно комментировать в ее присутствии события и вопросы, имевшие глобальное значение. Он был уверен, что она правильно поймет самые сокровенные его мысли, и более того — знал, что она полностью будет на его стороне, поскольку ее преданность ему была вне сомнений. Можно сказать, что он эксплуатировал ее, как рабыню: с рассвета до позднего вечера. Порой он требовал от нее совершенно невозможного, например подготовить документ в немыслимо короткий срок, и она выполняла его требования. Энн была той отдушиной, которая давала ему возможность разрядиться или через громкий саркастический смех, или как-то по-другому проявляя свой ужасный характер. В ее присутствии он мог позволить себе излить весь свой гнев, все свое презрение к другому человеку, при этом не испытывая ни капли сомнения, что завтра весь город будет знать об этом.

29 ноября 1952 года Эйзенхауэр вылетел в Корею. Он взял с собой Брэдли, Вильсона и Браунелла. По пути, во время остановки на острове Иво Джима, к ним присоединился адмирал Артур Редфорд, главнокомандующий войсками на Тихом океане. В последующие несколько дней Редфорд произвел на Эйзенхауэра такое сильное впечатление, что Эйзенхауэр решил назначить его вместо Брэдли, когда в августе 1953 года закончится срок пребывания Брэдли на посту председателя Объединенного комитета начальников штабов. Это решение было одним из немногих положительных результатов его поездки.

Фактически же самым важным итогом этого инспекционного вояжа Эйзенхауэра были действия, которых он на самом деле не совершал. Южнокорейский президент, д-р Сингман Ри, изо всех сил старался убедить Эйзенхауэра, что возобновление вторжения в Северную Корею сработает, что оно ускорит объединение страны, ослабит влияние коммунистов и будет содействовать укреплению стабильности в Азии. Однако Эйзенхауэр по существу игнорировал Ри. Он встречался с ним всего два раза и не более одного часа, не дав ему возможности представить свой план широкомасштабного наступления.

Марк Кларк, главнокомандующий американскими силами в Корее, тоже разработал свой план наступления, целью которого было отбросить китайцев за реку Ялу и объединить Корею. Как позднее признал Кларк, он был поражен тем, что Эйзенхауэр ни разу не дал ему шанса представить этот план. Вместо этого в течение трех дней Эйзенхауэр делал то, что ему приходилось часто делать во время второй мировой войны: посещал части на передовой, разговаривал с командирами и солдатами. Несмотря на сильный мороз и глубокий снег, Эйзенхауэр хотел видеть все своими глазами и поэтому был одет в теплые пальто, сапоги и меховую шапку. Он совершил облет передовой на разведывательном самолете, наблюдая в бинокль за артиллерийской дуэлью, беседовал с солдатами, пробовал еду из походной кухни и пришел к выводу, что ситуация сложилась нетерпимая.

Вот этот вывод и был реальным результатом его поездки. И дело не в том, что Эйзенхауэр еще раньше пришел к заключению: война в Корее должна быть закончена как можно скорее и на тех оптимальных условиях, на которые можно реально рассчитывать. Дело в том, что его личное знакомство с обстановкой на месте только укрепило его инстинктивное суждение. Он считал, что планы Ри и Кларка о всеобщем наступлении граничат с сумасшествием. "Поскольку позиции противника укреплены очень сильно, — писал он, — очевидно, что любая фронтальная атака будет чрезвычайно сложным делом".

Так как из расчетов наступательный вариант был устранен, выбор мог быть сделан между проведением серьезных переговоров (переговоры о перемирии продолжались уже почти два года, но соглашение не было достигнуто из-за разногласий сторон по вопросу о военнопленных) и продолжением военного противостояния, когда ни одна сторона не соглашается на мирный договор, но и не ищет военной победы. Проблема с мирным договором на основе переговоров заключалась в том, что в этом случае, не говоря уж о принудительной репатриации китайских военнопленных, Северная Корея осталась бы в руках коммунистов, и это при Администрации, которая взяла на себя обязательство освободить страны-сателлиты от коммунизма. Однако в случае продолжения военного противостояния сложилась бы еще более сложная ситуация. Эйзенхауэр писал по этому поводу: "Когда я покидал Корею, я пришел к выводу, что мы не можем вечно сохранять статичный фронт и мириться с потерями при отсутствии каких-либо видимых результатов. Атаки местного значения на малые высоты не могут привести к окончанию этой войны"*9.

18 января Эйзенхауэр, его жена, сын, невестка, внуки и помощники прибыли поездом в Вашингтон и остановились в гостинице "Стат-лер". Там и состоялась радостная встреча его семьи и окружения с его братьями и близкими друзьями.

В день инаугурации, 20 января 1953 года, семья Эйзенхауэра в сопровождении 36 родственников и примерно 140 членов новой Администрации присутствовала на службе в Национальном пресвитерианском соборе. По возвращении в гостиницу Эйзенхауэр сказал Мейми: "У тебя всегда было особое чутье на уместность в подобных случаях. Как ты считаешь, стоит мне включить в текст моей инаугурационной речи какую-нибудь молитву?" Мейми горячо поддержала эту идею, и Эйзенхауэр за десять минут написал текст*10.

Затем подошло время ехать в Белый дом и забрать там Гарри Трумэна и его жену Бесс. После короткой встречи в ноябре Эйзенхауэр всего один раз обращался к Президенту — 15 января он послал ему телеграмму, в которой сообщал, что из газет ему стало известно о намерении Трумэна сразу же после окончания церемонии приведения к присяге отбыть поездом в г. Индепенденс, штат Миссури. "Я полагаю, — советовал он,— что для Вас и Вашей семьи было бы более удобным, если бы Вы воспользовались "Индепенденсом", а не пульманом"*. "Если Трумэн пожелает воспользоваться самолетом, — писал Эйзенхауэр,— я буду чрезвычайно рад передать командованию военно-воздушных сил, чтобы они предоставили самолет"*11. Трумэн не ответил на это обращение (20 января сразу же после окончания церемонии он и Бесс уехали поездом).

[* "Индепенденс" — название правительственного самолета. Пульман — мягкий железнодорожный вагон.]

Когда автомобиль Эйзенхауэра остановился у портика Белого дома, новоизбранный президент проявил свою неприязнь к уходящему президенту, отказавшись от приглашения войти в дом и выпить чашку кофе. Вместо этого Эйзенхауэр сидел в автомобиле и ждал появления Трумэнов. К Капитолию в машине они ехали вместе, но атмосфера была холодной. Как писал позднее Трумэн, Эйзенхауэр первый нарушил молчание, сказав: "Я не был на вашей инаугурации в 1948 году по причине моего хорошего отношения к вам — если бы я присутствовал, то внимание публики было бы отвлечено на меня". Трумэн отпарировал: "Айк, я не просил вас приезжать, но, может быть, вы все-таки были здесь тогда?" Эйзенхауэр отрицал, что подобный разговор когда-либо имел место. Он утверждал, что лишь спросил Трумэна о том, кто отдал приказ, чтобы Джон смог прибыть из Кореи для участия в инаугурации. По словам Эйзенхауэра, Трумэн ответил: "Я отдал этот приказ". Трумэн свидетельствовал: "Президент Соединенных Штатов отдал приказ вашему сыну присутствовать на вашей инаугурации. Президент полагал, что вашему сыну будет интересно и поучительно быть свидетелем того, как его отец дает присягу при вступлении на пост президента"*12.

Через три дня после совместной поездки к Капитолию Эйзенхауэр направил Трумэну письмо с выражением признательности "за те многочисленные знаки внимания, которые Вы оказали мне на заключительном этапе деятельности Вашей Администрации... Я хочу особенно поблагодарить Вас за заботу, выразившуюся в отдаче приказа об отправлении моего сына из Кореи домой... и еще более за то, что Вы не дали знать ни ему, ни мне, что это Вы отдали приказ"*13. Это письмо было последним обращением Эйзенхауэра к Трумэну, так же как и 20 января было последним днем, когда они были вместе. Правда, было одно исключение — похороны Джорджа Маршалла. Но это случилось уже после того, как Эйзенхауэр оставил пост президента.

Эйзенхауэр и Трумэн вместе прошли через ротонду к восточному фасаду Капитолия, где была сооружена почетная трибуна. Толпа на площади была огромной — самой большой за всю историю инаугураций и празднично настроенной. Республиканцы неприкрыто радовались. Вот свидетельство Джорджа Мэрфи, киноактера и будущего сенатора-республиканца: "Это все так чудесно, это похоже на то, что вы как будто бы вышли на яркий солнечный свет после долгого пребывания во тьме"*14. И действительно — облака стали рассеиваться и выглянуло солнце. Все сошлись на том, что Эйзенхауэру повезло: день выдался очень приятный, хотя и холодный немного. Эйзенхауэр был одет в темно-синее двубортное пальто, его шею закрывал белый шарф. В 12 часов 32 минуты верховный судья Фред Винсон привел Эйзенхауэра к присяге.

Прежде чем произнести свою инаугурационную речь, Эйзенхауэр улыбнулся, строгое, даже чуть-чуть угрюмое выражение его лица сменилось знаменитой широкой улыбкой, он поднял руки над головой и сделал ими знак "V", означавший победу. После того как приветственные возгласы умолкли, Эйзенхауэр прочитал молитву, которую он сочинил утром и в которой просил всемогущего Бога "помочь ему полностью и целиком посвятить себя служению присутствующим здесь людям и их согражданам, где бы они ни находились". Не забыл он и о демократах, продолжив: "...пусть будет развиваться сотрудничество и пусть оно будет общей целью тех, кто в соответствии с нашей Конституцией придерживается различных политических убеждений; пусть все имеют возможность трудиться на благо нашей любимой страны и во славу Всевышнего. Аминь".

Затем Эйзенхауэр произнес свою инаугурационную речь. Он сказал: "Мир и мы прошли серединный рубеж столетия вызова" — и отметил, что вызовы, с которыми мы сталкиваемся, это опасности войны и агрессивного коммунизма. Вся его речь была посвящена исключительно вопросам внешней политики. Он обещал, что его Администрация "не пойдет на компромисс, не откажется от усилий" и не прекратит поиски решения вопроса о достижении всеобщего мира. Однако люди должны понимать, что "силы добра и силы зла велики, вооружены и находятся по отношению друг к другу в таком противостоянии, которое редко имело место в истории". Настоятельность поиска мира в таком враждебном климате возрастает еще и потому, что "наука, по-видимому, готова даровать нам свой последний подарок, а именно способность ликвидировать человеческую жизнь на этой планете"*15.

Оценивая выступление Эйзенхауэра в целом, можно сказать, что его речь была совсем не такой, какую хотели бы услышать представители старой гвардии от первого республиканца, избранного на пост президента после 1928 года. В ней не было ни осуждения "Нового курса"* и Ялтинского договора, ни обещания уменьшить налоги или сбалансировать бюджет. Вместо этого Эйзенхауэр призвал американский народ к еще одному крестовому походу. В этом отношении он был более похож на Трумэна, когда тот объявлял о начале политики сдерживания, и совсем не походил на Тафта или другого республиканца. Сенатор Линдон Б. Джонсон, новый лидер демократического меньшинства в Сенате, назвал эту речь "очень хорошим изложением программ демократов за последние двадцать лет"*16.

[* Экономическая программа, проводимая Ф. Рузвельтом после вступления на пост президента.]

Но в тот момент это заявление едва ли имело какое-либо значение. Тафту речь понравилась, и республиканцы готовились отпраздновать событие. Торжественная церемония длилась очень долго, "почти до семи часов вечера", жаловался Айк, "пока не прошли последние два слона" *17 **. Потом он и Мейми поехали в Белый дом. Мейми взяла Айка под руку, и вместе они вошли в свое новое жилище.

[** Слон — символ Республиканской партии.]

В тот вечер Эйзенхауэры присутствовали на двух инаугурационных балах (число приглашенных было так велико, что один зал не мог вместить всех желающих). Где-то около 1 часа ночи Эйзенхауэры в сопровождении Джона, Барбары и внуков поехали домой и легли спать.

На следующий день Эйзенхауэр приступил к работе. В конце дня он потратил несколько минут на то, чтобы сделать следующую запись в своем дневнике: "Мой первый день за рабочим столом президента, множество забот и трудных проблем. Но такова была моя участь в течение долгого времени, и в результате все это кажется мне (сегодня) продолжением всего того, что я делал начиная с июля 1941 года и даже раньше"*18.

Вряд ли можно найти больший контраст между Эйзенхауэром и его предшественником, если иметь в виду чувство уверенности после первого дня работы. 13 апреля 1945 года* Трумэн сказал репортерам: "Ребята, если вы можете молиться, то молитесь за меня сейчас. Когда они мне сказали вчера, что произошло, я почувствовал, будто луна, звезды и все планеты упали на меня"*19.

[* День, когда Трумэн стал президентом.]

Безусловно, подготовленность Эйзенхауэра к работе на посту президента была намного выше, чем Трумэна. Смерть Рузвельта вытолкнула Трумэна в совершенно новый мир, полностью чуждый ему. Эйзенхауэр же просто продолжал жить своей прежней жизнью, поскольку он уже давно привык к роли лидера, начиная с июня 1942 года, когда он прибыл в Лондон. В течение десяти лет у его локтя были помощники, а за спиной — советники. Он привык, что, когда бывал на людях, его всегда окружали репортеры, которые стремились сфотографировать его и записать каждое произнесенное им слово. Но самым важным, пожалуй, является то, что Эйзенхауэр привык внушать людям трепет, быть центром внимания и иметь власть, чтобы принимать решения.

Эйзенхауэр смирился с тем, что он был лишен многих обычных житейских удовольствий, но он также научился пользоваться преимуществами, которые давало ему его положение. За исключением посещения нескольких банкетов, устроенных частными лицами, он в течение десяти лет не был в ресторанах. Плотное расписание дня не позволяло ему расслабиться на длительное время и серьезно заняться чтением исторических книг, а это он очень любил делать. Он уходил в отпуск редко и на короткое время, брал с собой много работы и был готов к тому, что отпуск мог быть прерван в любой момент. Для того чтобы не занимать голову и время мелкими повседневными делами, он заставлял других выполнять эти дела за него. Он не одевался сам — эта обязанность лежала на его слуге Джоне Моани, который надевал на Айка нижнее белье, носки, ботинки, брюки, сорочку, пиджак и галстук. Эйзенхауэр не водил автомобиль, поэтому у него никогда не было необходимости заботиться о месте для парковки. Он даже не знал, как пользоваться телефоном с наборным диском. Он ни разу не заглянул в прачечную самообслуживания или в супермаркет. У него не было своей собственной чековой книжки, и он никогда не занимался своими финансами. Он держал деньги в руках только тогда, когда наступало время рассчитываться после окончания игры в гольф или в бридж. Он ненавидел проигрывать и совершенно не выносил, когда ему приходилось платить. Все приготовления, связанные с его поездками, за него всегда делали другие.

Эйзенхауэр был неплохо подготовлен и к восприятию физических нагрузок, накладываемых президентством. За три недели до выборов в 1952 году он праздновал свой шестьдесят второй день рождения. Несмотря на возраст, Эйзенхауэр отличался крепким здоровьем. Его вес — 175 фунтов — был всего на несколько фунтов больше, чем тогда, когда он играл в футбол в Уэст-Пойнте. Он был умерен в еде и питье и в 1949 году раз и навсегда бросил курить. Он регулярно занимался физическими упражнениями — или играл в гольф, или плавал в бассейне. У него был здоровый цвет лица, обычно покрытого загаром. Его прямая военная выправка убедительно свидетельствовала о хорошем физическом состоянии и крепком телосложении. Хотя он был среднего роста (5 футов 10 дюймов), но почему-то казался выше. Когда он шел, то выделялся среди других, и не только своей известностью, но и своей живостью. Он был настоящим кладезем энергии и тепла, которые ощущали все окружавшие его и передавались каждому из них. Его коллеги пользовались этим, по-видимому, неиссякаемым источником энергии, а его политические противники приходили от этого в замешательство.

Эйзенхауэр возбуждал энергию во многих людях. И те, кто хорошо его знал, и миллионы других, незнакомых, инстинктивно обращали на него свой взор как на человека, который знает, куда идти и что делать. Однако у Гарри Трумэна были сомнения: заслуживает Эйзенхауэр доверия или нет? Он был уверен, что Эйзенхауэр не сможет обеспечить компетентное руководство страной. Как бы ни был подготовлен Эйзенхауэр к тому образу жизни, который обусловлен характером должности президента, по мнению Трумэна, он совсем не был готов к выполнению той реальной работы, которая была необходима для решения самых разных вопросов. Рассуждая о проблемах, с которыми столкнется генерал, превратившийся в президента, Трумэн иронизировал в конце 1952 года: "Он будет сидеть здесь и говорить: "Сделайте это! Сделайте то!" И ничего не произойдет. Бедный Айк — это совсем не будет похоже на армию. Он будет крайне разочарован неудачей"*20.

Будет ли это Айк-победитель, способный решать проблемы управления страной одним мановением своей руки, или же это будет Айк-неудачник, узнавший, что он так ничем и не руководил, — вот вопрос, который ждал ответа.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ШАНС ДЛЯ МИРА

После того как Эйзенхауэр более месяца находился на посту президента, корреспондент газеты "Геральд трибюн" Роберт Донован на пресс-конференции задал ему вопрос: "Как вам нравится ваша новая работа?" Эйзенхауэр ответил, что никогда не говорил и никогда не думал, что будет любить ее. "Я полагаю, что это не такая работа, которая означает, что ее надо любить"*1.

Однако Эйзенхауэр чуть-чуть слукавил. Хотя в свой дневник после первого дня работы в Овальном кабинете* он внес достаточно скептическую запись, на самом деле он находил работу захватывающей, поглощающей, представляющей вызов и приносящей удовлетворение. Однажды он признался, что во время войны столкновение с немецкими генералами рождало бодрящее оживление ума. В ином плане, но похожее ощущение давало ему и его президентство.

[* Кабинет Президента США в Белом доме.]

Сфера проблем оказалась намного шире, но оказалось и больше возможностей проявить свой талант в поиске и нахождении компромисса и достижении modus vivendi между противоборствующими сторонами. Даже для бывшего верховного главнокомандующего осознание того, что он находится "в центре мира", порождало весьма пьянящие чувства. "Ответственность", связанная с ежедневной работой над множеством сложных проблем глобального значения, как признавался Эйзенхауэр, приносила "радостное возбуждение"*2.

Одной из главных целей Эйзенхауэра было создание Соединенных Штатов Европы. В течение полутора лет, когда он находился на посту верховного главнокомандующего объединенными вооруженными силами Североатлантического союза в Европе в 1951 — 1952 годах, Эйзенхауэр усиленно продвигал эту концепцию и в публичных выступлениях, и во время частных встреч. В своем "Послании о положении страны" он призывал к созданию "более тесно интегрированной экономической и политической системы в Европе". Он направил Даллеса и Стассена в столицы европейских государств — членов НАТО и дал им инструкции оказать давление на европейцев, убедить их ратифицировать договор об образовании Европейского оборонительного сообщества (ЕОС), в рамках которого предполагалось создать общеевропейскую армию. Идея Эйзенхауэра заключалась в том, что в Европе никакое политическое единство не может быть достигнуто без нажима, что образование ЕОС было наилучшей возможной формой такого нажима. Договор о создании ЕОС был подписан, однако французы медлили с ратификацией; Эйзенхауэр хотел во что бы то ни стало ускорить процесс ратификации.

Европейцы заявили Даллесу, что не могут увеличить расходы на оборону, что они предлагают Соединенным Штатам расширить свой ядерный арсенал в Европе (на тот момент в Европе насчитывалось 16 бомб по 20 килотонн каждая). Эйзенхауэр напомнил европейцам, что "если по другую сторону железного занавеса отсталая цивилизация, имеющая второсортную промышленность, может создать мощный военный потенциал, который представляет для всех нас серьезную угрозу, то неужели мы с нашим промышленным потенциалом, упорно трудясь, используя интеллектуальные ресурсы и действуя смело, не сумеем создать необходимую противодействующую силу"*3.

Таким образом, основные направления действий были определены. Эйзенхауэр был исполнен решимости заставить европейцев тратить больше средств на оборону и добиться политического и военного единства. Даллес, который был у всех на виду и на слуху, летал по всему миру и действовал, как казалось, по своей собственной инициативе. На самом же деле он имел соответствующие инструкции Президента. Эйзенхауэр так строго контролировал Даллеса, что последний, находясь в поездке, был обязан каждый вечер посылать Эйзенхауэру подробную телеграмму с изложением, что было достигнуто за день, с кем он намеревается встречаться и о чем будет говорить на следующий день. Даллес отсылал телеграммы — он не делал политики. Очень часто Даллеса приходилось спасать от его собственных ошибок, и это Эйзенхауэр делал с большой готовностью даже ценой своей репутации.

Положение дел в НАТО вызывало у Эйзенхауэра серьезную озабоченность, но война в Корее входила в разряд первоочередных проблем. 11 февраля Эйзенхауэр встретился с членами Совета национальной безопасности для обсуждения сложившегося положения. Брэдли в своем докладе рассказал о содержании последних донесений и о просьбе генерала Кларка. Донесения касались наращивания китайцами своих вооруженных сил в районе Кейсонга — особой зоне площадью в двадцать восемь квадратных миль, о создании которой была достигнута договоренность на переговорах о перемирии и которая "теперь была битком набита войсками и снаряжением". Кларк считал, что китайцы готовятся к наступлению; он просил разрешения атаковать Кейсонг, "как только он будет уверен, что нападение коммунистов неизбежно". Даллес согласился с Кларком; он сказал, что настал момент отказаться от договоренности об иммунитете зоны Кейсонга, созданной с целью облегчить проведение переговоров о перемирии, поскольку таких переговоров больше нет. Эйзенхауэр спросил о возможностях применения атомного оружия в Кейсонге, так как "зона является хорошей целью для такого рода оружия". Он отметил, что ему не по душе этот выбор, но в то же время "мы не можем бесконечно действовать так, как действуем сейчас".

Брэдли считал неразумным рассматривать вопрос о применении ядерного оружия. Даллес упомянул моральную сторону проблемы — "запреты на использование атомных бомб, а также успешные действия Советов, выделивших атомное оружие из других видов вооружений в особую категорию". По его мнению, нужно было "постараться сломать это фальшивое различие". Эйзенхауэр знал, что ООН, и особенно Англия и Франция, будут решительно возражать против применения атомного оружия; в этом случае, добавил он, "мы могли бы с достаточным основанием попросить их прислать дополнительно три или более дивизий, с помощью которых необходимо отбросить коммунистов".

Но после некоторого размышления он заключил, что не должно быть никаких обсуждений с союзниками "военных планов и видов вооружений, используемых при наступлении". Что касается просьбы Кларка разрешить ему атаковать Кейсонг, Эйзенхауэр отметил, что он "сомневается в обоснованности" возможности Кларка заблаговременно получить информацию о намерениях китайцев. Он сказал, что, хотя "никогда не был в состоянии понять, почему командование ООН всегда отказывалось от своего права преследовать по горячим следам самолеты противника до их баз" в Маньчжурии, тем не менее не разрешит Кларку атаковать Кейсонг. Он также дал указание Даллесу не начинать с союзниками по НАТО обсуждение вопроса об окончании иммунитета Кейсонга*4.

Вместо этого, считал Эйзенхауэр, надо увеличить психологическое давление на китайцев. Он намеревался "косвенным образом" дать им знать: если переговоры о перемирии не возобновятся и на них не будет достигнут прогресс, Соединенные Штаты будут "действовать решительно, без ограничений в вопросах использования оружия... Мы не будем считать себя связанными никаким мировым джентльменским соглашением"*5. Отпуск с поводка Чан Кайши был шагом, рассчитанным на увеличение давления; эту же цель преследовали заявление Эйзенхауэра о том, что он решил увеличить военную помощь армии Республики Корея, а также его частые высказывания о том, что ситуация в Корее "невыносима". Но самое большое влияние на китайцев оказывала, несомненно, его собственная репутация. Китайцы отлично знали, что в войне с Германией Эйзенхауэр использовал любое оружие, которое было в его распоряжении. Они знали, что на Дальнем Востоке ему подвластно атомное оружие, что он никогда не согласится с тупиковой ситуацией и потребует от них не безоговорочной капитуляции, а только согласия на перемирие. Реальностью, которая стояла за угрозой Эйзенхауэра, была его репутация, подкрепленная арсеналом американского ядерного оружия.

Во вторник 17 февраля Эйзенхауэр провел свою первую президентскую пресс-конференцию. Он заранее объявил, что намерен встречаться с журналистами регулярно, и, если позволят обстоятельства, еженедельно. За восемь лет у него состоялись 193 встречи с прессой, а начиная с 1955 года на них присутствовало и телевидение. Так что репортеры задавали ему вопросы гораздо чаще, чем любому другому президенту за всю историю США. Он сам поставил себя в такое положение, несмотря на насмешки критиков, иронизирующих над его манерой говорить отрывистыми фразами, над его признаниями, будто он "не знает" тот или иной вопрос, над его часто неадекватными или совершенно путаными ответами.

Эйзенхауэр гордился своим хорошим знанием английского языка, и он имел на это право. Но, демонстрируя на пресс-конференциях свое умение согласовывать глаголы с существительными, не ставить предлог на последнее место в предложении или перевертывать всю фразу, он даже в малой степени не считал это главной целью. Вернее сказать, он использовал репортеров, а позднее и тележурналистов для расширения контакта с нацией. Один из его основных принципов руководства состоял именно в том, что нельзя руководить, не имея связи с народом. Через пресс-конференции он мог и воспитывать, и информировать, и вызывать беспокойство, если это отвечало его намерениям. Пресс-конференции помогали ему сохранить управление; своими ответами он мог влиять на заголовки публикаций новостей и на характер обсуждения проблем в стране. Встречи, проводимые утром по вторникам, давали ему возможность установить повестку дня для всей нации до конца недели. Показывая небольшую заинтересованность в определенной проблеме, он мог убрать соответствующие заголовки с первых страниц газет; придавая повышенное внимание другой проблеме, мог превратить ее в вопрос, представляющий общенациональный интерес. Короче говоря, он мог сам решать, существует кризис или его нет. Он мог также напустить туману, когда не был до конца уверен, каким образом ему следует решать тот или иной вопрос.

Так же как и во время войны, в период 1945 — 1952 годов он культивировал свои отношения с пресс-корпусом, и особенно с ведущими журналистами. Репортеры, которые писали о том, как он проводит отпуск, часто приглашались отведать свежей форели, которую готовил человек, поймавший ее, — сам Президент. Иногда он играл в гольф с репортерами. И хотя он не мог ожидать и не ожидал такого же лояльного сотрудничества, которое сложилось у него с прессой во время войны, когда он считал журналистов почти что сотрудниками своего штаба, он никогда не допускал, чтобы его отношения с ними доходили до антагонизма. Во вступительном слове на своей первой пресс-конференции он высоко оценил американский пресс-корпус и сказал, что за одиннадцать лет, в течение которых был фигурой, пользовавшейся мировым вниманием, в деятельности корпуса он "не нашел ничего, кроме желания докопаться до истины... и сообщить о ней щедро и честно". Он верил в благожелательное отношение к нему прессы и поблагодарил журналистов за появившиеся заметки: "Я считаю, что в течение многих прошедших лет ни к одному человеку пресса не относилась с такой справедливостью и честностью, как ко мне".

Существовала очевидная разница между положением верховного главнокомандующего и президента. В первом случае Эйзенхауэр осуществлял выполнение решений, которые принимал Рузвельт, и поэтому на пресс-конференциях он мог сосредоточить внимание на том, как, каким образом он выполняет свои обязанности. Журналисты не задавали ему вопросов о его планах и намерениях и, естественно, не критиковали их. Но президента, который сам осуществляет политику, на пресс-конференциях в основном спрашивали, что он собирается делать и почему. Кроме того, когда он действовал как генерал, все репортеры были на его стороне, но когда он стал президентом, то увидел перед собой пресс-корпус, который по крайней мере наполовину состоял из демократов. Несмотря на различие во мнениях, и это верно в отношении президента Эйзенхауэра и генерала Эйзенхауэра, он установил и поддерживал великолепные отношения с прессой.

На этой первой пресс-конференции Президента Эндрю Талли из газетного треста "Скриппс-Говард" хотел узнать, "обнаружил ли он какие-либо другие секретные соглашения, помимо одного, подписанного в Ялте". "Нет, — был ответ Эйзенхауэра, — не обнаружил". А каково его отношение к вопросу о непризнании Ялтинских соглашений? Эйзенхауэр обещал направить соответствующую резолюцию в Конгресс и пояснил: "Я только имею в виду те разделы соглашений, которые, по-видимому, способствуют порабощению людей или, вы можете сказать, были интерпретированы таким образом, что могут означать это". Этой фразой Эйзенхауэр сделал основную уступку демократам. Республиканцы стояли на позиции, что Рузвельт отдал Восточную Европу Сталину; демократы же считали, что Рузвельт заключил наилучшее из всех возможных соглашений, гарантировавшее свободу полякам, но Сталин нарушил свое обещание.

Затем Мей Крейг из газеты "Пресс геральд" из Портленда задала Эйзенхауэру вопрос: знает ли он, что "многие члены Конгресса считают, что эти соглашения никогда не были обязывающими, поскольку не были представлены Сенату" для ратификации? Конечно, он знал об этом, но ответ его был туманным: "Да, я полагаю, что в нашей практике имеются некоторые договоренности, носящие спорный характер, но которые, конечно, являются обязывающими, если участвующие лица действуют как уполномоченные представители Соединенных Штатов, например, во время войны при создании штабов и в других делах подобного рода. Такая практика распространяется и на иные области, которые по своему характеру практически являются военно-политическими".

Крейг не была удовлетворена ответом и задала новый вопрос: "Знаете ли вы, что многие члены Конгресса считают: Президент не имел права вовлекать нас в войну в Корее без консультации с Конгрессом и посылать войска в Европу?" Эйзенхауэр прервал ее: "Это все произошло задолго до того, как я занял этот пост. Сейчас у меня достаточно сложное время, я занят поиском собственных путей и решением собственных проблем. Я не собираюсь возвращаться к прошлому и пытаться решить те проблемы, которые были у других людей в то время". (Через две недели Крейг опять насела на Эйзенхауэра с вопросами. Эйзенхауэр ответил ей резко: "Я не собираюсь идти назад и ворошить пепел умершего прошлого".)

Эйзенхауэр использовал пресс-конференции также для того, чтобы его мнение дошло до Конгресса. Когда один из журналистов пожелал узнать, намеревается ли он поддержать законопроект о сохранении налога на сверхприбыль, срок действия которого оканчивался 30 июня, он ответил: "Я бы сказал таким образом: я не могу дать точного ответа на этот вопрос, но никогда не соглашусь с отменой такого налога, который повлечет за собой сокращение доходов"*6. Затем, помахав рукой и улыбнувшись, он вышел из зала, оставив журналистов додумывать: что же он сказал и что хотел сказать? Но сделал он это таким образом, что у журналистов сложилось отчетливое впечатление: все находится под контролем.

Как и большинство президентов, Эйзенхауэр с большим трудом мог отличить нападки на проводимую им политику от нападок на него самого. Когда в журнале "Ньюсуик" появилась критическая статья Кена Крофорда, Эйзенхауэр так высказался о ней своему помощнику: "Я не понимаю, как можно написать такое, ведь я всегда считал его своим другом". Помощник ответил: "Ну, он и есть ваш друг и поклонник. Дело в том, что он ненавидит республиканцев". Эйзенхауэр потер свой подбородок, усмехнулся и промолвил: "У него могут быть основания для этого"*7.

Фактически в первые месяцы президентства у Эйзенхауэра было намного больше столкновений с членами своей партии, чем с демократами. 7 февраля Эйзенхауэр сделал такую запись в своем дневнике: "Сенаторы-республиканцы переживают трудное время — им приходится привыкать к мысли, что они и Белый дом теперь принадлежат к одной команде и что им не надо находиться в оппозиции к Белому дому"*8. Он имел в виду старую гвардию, и прежде всего сенатора Маккарти.

Борьба между Эйзенхауэром и Маккарти была неизбежной. Сенатор совершенно не собирался передавать Администрации вопрос, который катапультировал его на уровень мировой известности, — вопрос присутствия коммунистов в правительстве. И он был не одинок. Республиканцы контролировали комитеты Конгресса и были решительно настроены использовать имевшиеся у них полномочия на ведение расследований для компрометации неугодных им лиц, которые, по их мнению, заполнили правительственные учреждения. Еще до того как Эйзенхауэр сделал упомянутую запись в своем дневнике, комитеты Конгресса только в одном Государственном департаменте уже начали расследование одиннадцати дел. Почти все республиканцы — члены Конгресса хотели принять участие в расследованиях; из 221 республиканца — члена Палаты представителей — 185 просили поручить им участвовать в работе комиссии Палаты представителей по расследованию антиамериканской деятельности. Но, конечно, самой выдающейся фигурой с февраля 1950 года в этом крестовом походе против коммунизма был и продолжал оставаться Маккарти.

Во время избирательной кампании 1952 года советники из ближайшего окружения Эйзенхауэра настоятельно рекомендовали ему выступить с осуждением Маккарти. Однако он отказался сделать это, поскольку, по его словам, он не мог отречься от собрата по партии. Теперь же, в ходе избирательной кампании, ему была необходима поддержка сенаторов-республиканцев, а, согласно широко распространенному мнению (которое разделял и Эйзенхауэр), Маккарти контролировал в Сенате голоса семи сенаторов из восьми.

Возможность создать для Маккарти трудности появилась, когда Эйзенхауэр направил на утверждение в Сенате подобранные им кандидатуры для назначения на должности в Государственный департамент и для работы в посольствах. Поскольку республиканцы составляли большинство в Сенате, Эйзенхауэр полагал, что процедура утверждения будет всего лишь формальностью. Именно поэтому он был не просто удивлен, а пришел в ярость, когда узнал, что Маккарти задерживает утверждение в должности первого представленного им кандидата. Этим кандидатом на пост заместителя государственного секретаря был Уолтер Б. Смит, человек, которому Эйзенхауэр полностью доверял и который вызывал в нем восхищение. Мягко выражаясь, Смит придерживался консервативных убеждений; так, например, однажды он высказал Эйзенхауэру предположение о том, что Нельсон Рокфеллер является коммунистом. В Администрации Трумэна он занимал пост главы Центрального разведывательного управления (ЦРУ), а также был послом США в России. Эйзенхауэр даже не мог представить себе, что против Смита вообще могут быть какие-либо возражения. Однако из утреннего выпуска "Таймс" он узнал: Маккарти проявляет "интерес" к обсуждению кандидатуры по причине того, что Смит ранее выступил в защиту Джона Патона Дэвиса, который работал вместе со Смитом в посольстве США в Москве. Смит характеризовал Дэвиса ранее как "преданного и способного сотрудника". Но так как Дэвис был одной из любимых мишеней Маккарти — его имя стояло одним из первых в составленном Маккарти списке коммунистов в Государственном департаменте, — то и вся шумиха вокруг него была также наглядным примером метода "обламывания" Государственного департамента. Благожелательный отзыв Смита о Дэвисе делал Смита, по мнению Маккарти, возможным попутчиком Дэвиса.

Подозревать Смита — что могло быть, по мнению Эйзенхауэра, абсурднее, унизительнее и лживее. Это позволило Эйзенхауэру внутренним чутьем постигнуть истинное значение маккартизма. После этого случая Эйзенхауэр стал ненавидеть Маккарти почти в такой же степени, как и Гитлера. И он решил разделаться с Маккарти, как он разделался с Гитлером, но борьба с первым значительно отличалась от борьбы со вторым. Прямая вооруженная схватка с Гитлером была заменена на конфронтацию с Маккарти, временами настолько тонкую, что она была едва различима и содействовала — в лучшем случае — только косвенно падению Маккарти. Эйзенхауэр использовал в борьбе с Гитлером все виды оружия, которые он имел в своем распоряжении; в случае же с Маккарти он держал все свое оружие в резерве. Во время войны Эйзенхауэр настаивал на том, чтобы фигура Гитлера была постоянно в центре внимания каждого; в течение первых лет своего президентства он делал все от него зависящее, чтобы побудить людей игнорировать Маккарти.

В чем причина такого различия? Помимо очевидных факторов, таких, как национальность и партийная принадлежность, Эйзенхауэр указывал на две основные причины, обусловившие его негативное отношение к Маккарти. Первая причина была личная. "Я просто не хочу участвовать в соревновании по испусканию мочи с этим скунсом"*9,— сказал он в разговоре со своими друзьями, многие из которых, включая его брата Милтона, настоятельно рекомендовали ему делать как раз противоположное. Но Эйзенхауэр никогда не упоминал имени Маккарти в негативном контексте. Ни разу. Свою позицию он объяснил Билу Робинсону так: "Самые настойчивые и громкие призывы вступить в открытую борьбу с Маккарти я слышал от лиц, которые сделали его таким, каким он стал, — от писателей, редакторов и издателей". Он считал, что они должны нести свою долю вины за это, протестовал против утверждений, что маккартизм существовал "задолго до его, Эйзенхауэра, появления в Вашингтоне", жаловался, что газеты в своих заголовках уделяют Маккарти чрезмерное внимание. Он говорил: "Те, которые сочиняют заголовки газетных статей, кричат криком все громче и громче для того, чтобы я включил себя в список активных противников Маккарти. И вы, и я хорошо знаем и часто соглашались в этом, что любая такая попытка сделала бы из президентства посмешище"*10.

Но, помимо сохранения достоинства президентства как такового, Эйзенхауэр отказывался выступать публично против Маккарти еще и потому, что он убедил себя: лучший способ победить Маккарти заключается в игнорировании его. В своем дневнике он приводит обоснование своей позиции: "Конечно, сенатор Маккарти так жаждет видеть свое имя в газетных заголовках, что готов пойти на любые крайности, лишь бы обеспечить одно только упоминание своего имени в массовой прессе". Эйзенхауэр, имея в виду Смита, конечно, знал, что говорил. Поэтому его вывод был таков: "Я действительно считаю, что в борьбе с его особой способностью создавать трудности и сеять вражду нет более эффективного средства, чем игнорирование. Этого он не сможет вынести"*11.

Второй причиной, лежащей в основе попыток Эйзенхауэра игнорировать Маккарти, а на самом деле умиротворять его во всех случаях, когда это представлялось возможным, было то, что он нуждался в поддержке Маккарти в Сенате. Некоторые советники Эйзенхауэра активно не соглашались с такой его позицией. Но Эйзенхауэр настаивал: если кто и должен подвергать Маккарти цензуре, то это сам Сенат, а не президент; в любом случае, если Маккарти получит достаточно длинную веревку, он повесится сам. Джексон возражал, что умиротворение Маккарти — это плохо выполненное упражнение по арифметике (имея в виду голоса в Сенате) и никудышная политика. Но Никсон и советник Белого дома Джерри Пирсон воздействовали на Эйзенхауэра в том направлении, к которому он уже сам склонялся. Они утверждали, что прямая атака на Маккарти повлечет за собой раскол партии и еще больше будет способствовать популярности Маккарти в прессе. "Самый лучший способ уменьшить его влияние до разумного уровня, — говорил Никсон, — это относиться к нему как к члену нашей команды"*12.

Но такой подход совсем не отвечал точке зрения Эйзенхауэра. Он никогда не думал о Маккарти как о возможном члене своей команды. Маккартизм, если рассматривать его в широком плане, был явлением, в наибольшей степени способствовавшим расколу среди американцев. Эйзенхауэр хотел объединить нацию через сотрудничество, а не углублять конфронтацию путем дальнейшего разрыва ее на части. За Маккарти стояли миллионы американцев, они составляли значительную часть избирателей, чьи голоса позволили Эйзенхауэру занять пост президента; поэтому борьба с Маккарти и его отчуждение означали бы и отчуждение сторонников сенатора, их вынужденный уход еще больше в сторону от центрального пути американской политики.

Кроме того, в вопросе о проникновении коммунистов в правительство он был в большей степени на стороне Маккарти, чем против него. Он не одобрял методы Маккарти, но не его цели и не его анализ. На пресс-конференции 25 февраля Эйзенхауэр заявил, что у него нет никакого сомнения в том, что "почти сто процентов американцев хотели бы уничтожить все следы коммунизма в нашей стране", и добавил, что, если бы среди профессоров и преподавателей Колумбийского университета был хотя бы один известный коммунист, он застрелил бы его или ушел в отставку*13.

Но Эйзенхауэр не был маккартистом. Методы сенатора, его практика выдвижения обвинений и проведения расследований делали американцев противниками друг друга, оставляли невинные жертвы в состоянии как после кораблекрушения и сами по себе были злом. Эйзенхауэр знал это и не испытывал никаких сомнений на этот счет, но он стоял перед фактом: Маккарти был врагом его врагов и другом многих его друзей. Поэтому сам Маккарти должен быть повержен, а его друзей следует перевоспитать и принять в свой лагерь, а не отчуждать их. Самым лучшим способом нанести поражение Маккарти, по мнению Эйзенхауэра, было бы его игнорирование или предоставление ему шанса нанести поражение самому себе. Эйзенхауэр настолько глубоко уверовал в эту свою позицию, что игнорировал Маккарти даже тогда, когда сенатор поставил под сомнение доброе имя его старого друга Битла.

Вместо этого Эйзенхауэр действовал за кулисами — способ, к которому он будет прибегать несчетное число раз в будущем, поскольку не был расположен ускорять процесс исчезновения Маккарти со сцены. Прежде всего он пригласил к себе Тафта и велел ему немедленно прекратить глупую возню вокруг Битла. Тафт послушался, возня действительно прекратилась, и после этого случая Эйзенхауэр стал лучше относиться к Тафту. Смит был утвержден в должности. Имя Маккарти в связи с этим делом в газетных заголовках совсем не упоминалось, и таким образом битвы удалось избежать.

Главное, чего хотели Маккарти и его друзья от Эйзенхауэра и Даллеса, это существенных политических и структурных изменений. В политике старая гвардия хотела категорического отказа от Ялтинских соглашений, сопровождающегося определенными действиями, в какой форме — оговорено не было, с целью освобождения стран Восточной Европы.

Будучи кандидатом в президенты, Эйзенхауэр мог себе позволить критиковать Ялтинские соглашения. Но в качестве президента его свобода действий была ограниченной. Когда он начал серьезно изучать возможные последствия отказа от соглашений, то пришел к выводу, что они окажут негативное влияние на американскую внешнюю политику и усугубят раскол с демократами. Кроме того, получив власть в свои руки, он не хотел растрачивать ее на борьбу по уборке старого мусора. Ялта дала американцам оккупационные права в Западном Берлине и в Вене. Как могут быть сохранены гарантии этих прав, если они будут основываться на недействующем соглашении? Англичане, помимо прочего, опасались, что если американцы могут отказаться от своих обязательств, то так же могут поступить и русские. Антони Идён твердо заявил, что Соединенное Королевство никогда не откажется от принятых обязательств. Кроме того, демократы, безусловно, будут бороться всеми возможными, средствами с компрометацией покойного Президента Рузвельта. Любая резолюция, которая будет принята в Конгрессе незначительным большинством сторонников отказа от соглашений, будет иметь незначительное влияние или вообще никакого. Эйзенхауэр заявил лидерам республиканцев, что "самое важное — это солидарность". Он хотел, чтобы политика остановилась у края пропасти.

Таким образом, в проекте резолюции по Ялтинским соглашениям, представленном Эйзенхауэром Конгрессу 20 февраля, не содержалось их осуждения, но критиковался Советский Союз за нарушение "подлинной цели" ялтинских договоренностей, повлекшее за собой "порабощение целых народов". Советский Союз, как гласила резолюция, предложенная Эйзенхауэром, отказался от "интерпретации" соглашений, которые "были извращены с целью порабощения свободных народов". Резолюция "выражала надежду", что эти народы в будущем "опять получат право на самоопределение"*14.

Старая гвардия осудила Эйзенхауэра за такое предательство основных принципов республиканцев. Тафт, на которого Эйзенхауэр оказывал давление, желая видеть в нем союзника, пытался ликвидировать разрыв путем внесения в проект резолюции поправки, которая гласила: "Принятие настоящей резолюции не означает какое-либо определение со стороны Конгресса законности или незаконности любых составляющих частей указанных соглашений". Между тем демократы во главе с Линдоном Б. Джонсоном, сенатором от штата Техас, приветствовали первоначальный текст резолюции и возражали против любого его изменения.

Это поставило старую гвардию перед дилеммой. Если бы она одобрила резолюцию без изменений, это означало бы принятие Ялтинских соглашений; если бы в резолюцию были внесены поправки, старую гвардию могли бы обвинить во фракционности и расколе с президентом-республиканцем. Но старая гвардия не могла так просто отказаться от Ялты. Сенатор Хикенлупер настаивал на четком и недвусмысленном осуждении соглашений, у него был ряд сторонников в сенатском Комитете по внешней политике, который проводил слушания по этому вопросу.

Во всяком случае, позднее только Сталин пришел на помощь Эйзенхауэру. 4 марта из Москвы поступило сообщение, что советский диктатор находится при смерти. В этой ситуации принятие осуждающей резолюции выглядело бы крайне грубым шагом; кроме того, из-за неизбежных перемен, предстоящих в советском руководстве, вскрывать старые раны было бы несвоевременно. Несмотря на все это, Эйзенхауэр был готов по-прежнему настаивать на принятии целиком предложенной им резолюции. На пресс-конференции 5 марта он заявил: "Я очень хочу, чтобы мои слова были занесены в стенограмму... Мы никогда не согласимся с порабощением народов, которое произошло".

Когда его попросили прокомментировать предложенную Тафтом поправку, исходя из предположения, что она означает разрыв между ним и Тафтом, Эйзенхауэр дал такой ответ: "Насколько я знаю, нет ни малейшего признака расхождения или разрыва между сенатором Тафтом и мной. Может быть, кто-то знает об этом, но я не знаю". Через четыре дня Эйзенхауэр встретился с Тафтом и другими республиканскими лидерами для обсуждения создавшегося положения. Тафт признал: наверное, было бы лучше "забыть об этом вопросе". "Бархатная" резолюция Эйзенхауэра не была той, за которую стоило бы бороться, и в то же время сражение за ее отклонение или изменение обошлось бы очень дорого. Смерть Сталина 5 марта 1953 года дала возможность всем избежать дилеммы, и вопрос о принятии резолюции по Ялте был отложен в долгий ящик*15.

Смерть человека, который единолично правил второй по силе страной в мире, являвшейся главным противником Америки, была событием, имевшим важное значение. Проблема, однако, заключалась в том, что в Соединенных Штатах никто не знал, как воспользоваться этим событием и каковы будут события последующие. Эйзенхауэр испытывал чувство облегчения, так как ему удалось избежать публичного осуждения Рузвельта за подписанные в Ялте соглашения; в доверительной беседе с членами своего Кабинета он сказал, что неподготовленность Америки "была потрясающим примером того, что не было сделано" демократами, когда они находились у власти. Начиная с 1946 года, продолжал он, было много разговоров о том, что произойдет после смерти Сталина, но окончательный результат этих семи лет "равен нулю". Нет ни плана, ни согласованной позиции. Он сказал, что именно поэтому попросил Роберта Катлера переехать из Бостона и возглавить Совет национальной безопасности, чтобы придать его работе форму, направление и организованность. Штаб верховного главнокомандующего союзными силами всегда имел план действий на случай смерти Гитлера, и он хочет, чтобы Совет национальной безопасности также был подготовлен к событиям в будущем *16.

В равной мере Эйзенхауэр был недоволен несостоятельным подходом Совета национальной безопасности и Объединенного комитета начальников штабов к оценке последствий принятия военного бюджета, который за предыдущие два с половиной года вырос более чем на 300 процентов. Он хотел сократить бюджет и поручил Вильсону заняться этим вопросом, что Вильсон и сделал.

За исключением министра финансов Джорджа Хэмфри, всего несколько республиканцев поддерживали Эйзенхауэра в его намерении сократить расходы на оборону, хотя наряду с оппозицией публично его критиковали очень немногие. Демократы не чувствовали такой скованности. После объявления министром обороны Чарльзом Е. Вильсоном своей программы значительного сокращения военных расходов сенатор Саймингтон начал атаку, которую демократы продолжали и расширяли все последующие восемь лет, утверждая при этом, что решимость Эйзенхауэра сбалансировать бюджет путем сокращения расходов на оборону оставляет Соединенные Штаты уязвимыми перед лицом советской агрессии.

Когда на пресс-конференции 19 марта Эйзенхауэра спросили, что он думает об обвинениях Саймингтона, он решил воспользоваться этим, чтобы преподнести урок американской публике. "Дамы и господа, — сказал Эйзенхауэр, — нет такой военной силы, которая была бы способна внушить вам чувство подлинной безопасности, и у вас не будет этой силы до тех пор, пока не будет ощущения, что почти такая же сила угрожает вашим интересам в каком-то регионе мира"*17.

На следующий день на заседании Кабинета министров Эйзенхауэр был еще более резок. Даллес возражал против того, чтобы проблема сбалансированного бюджета имела приоритет над всеми остальными. Он предупредил Эйзенхауэра: сокращение Соединенными Штатами расходов на оборону как бы будет означать, что кризиса больше нет. В этом случае европейцы также захотят сократить военные расходы. А это, предупредил он с мрачным видом, "будет означать, что НАТО лишили сердца". Эйзенхауэр сразу же заявил о своем несогласии с такой оценкой. Не может быть никакой безопасности, сказал он Даллесу, без надежной экономики, а она зависит от сбалансированности бюджета. Даллес возразил, что решение о сбалансированном бюджете было принято в вакууме.

Затем он попытался поставить перед Эйзенхауэром вопрос о войне в Корее. Продолжать находиться в тупике? Если да, то они потеряют поддержку Конгресса. Постараться выиграть войну? Но в этом случае потребуется больше средств на военные расходы. Эйзенхауэр продолжал стоять на прежней позиции. "Возможность достижения победы ограничена, — сказал он, — но мы просто не можем терпеть эти следующие один за другим дефициты".

Даллес попробовал подойти с другого конца. В Вашингтон прибывали французы с просьбой об увеличении помощи на войну во Вьетнаме. Даллес считал, что можно "очистить Индокитай за восемнадцать месяцев, если оказать французам полную военную помощь". Даллес полагал целесообразным потратить все деньги сейчас, что дало бы в последующем большую экономию. То же самое и в отношении Кореи — победа там нужна сейчас, любой ценой, потому что позднее она принесет свои экономические результаты.

Эйзенхауэр увидел в позиции Даллеса определенный позитивный смысл, но его было недостаточно. Он обратил внимание, что одни только затраты на подготовку наступления в Корее с целью отбросить коммунистов всего на несколько миль, чтобы передовая линия фронта проходила через узкую середину полуострова, обошлись бы от 3 до 4 миллиардов долларов. "Насколько лучше мы себя будем чувствовать в этой середине, — размышлял он вслух, — и какую сумму мы готовы уплатить, чтобы оказаться на этом месте?" Даллес заметил, что продвижение до середины полуострова улучшит моральное состояние корейцев. Эйзенхауэр же считал такой результат "очень незначительным".

Переходя к обсуждению более широкой темы, Эйзенхауэр категорически заявил, что "оборона страны — не военная акция. Военные дела составляют ограниченный сектор". Если расходы на вооружение будут сохраняться на нынешнем уровне, "тогда нам придется предложить резкое сокращение расходов в других областях", таких, как пенсии ветеранам, социальное страхование, дотации фермерам. Эйзенхауэр также предупредил Кабинет: "...любое представление о том, что бомба — это самый дешевый способ разрешения противоречий, абсолютно неверно. Такая точка зрения не принимает во внимание... реальные последствия для наших союзников. Для любого жителя Западной Европы слабым утешением будут уверения, что после захвата его страны, когда он будет продолжать собирать ромашки, найдется кто-нибудь еще живой, способный сбросить бомбу на Кремль"*18.

Вскоре после вступления на пост президента у Эйзенхауэра состоялся телефонный разговор с Брэдли о положении в Корее. Положив трубку, он повернулся к Энн Уитмен и сказал: "Я только что получил хороший урок". Брэдли в разговоре назвал его "господин Президент", хотя до этого в течение многих лет, обращаясь к нему, говорил "Айк". Эйзенхауэр сказал Энн, что этот разговор потряс его и заставил понять: на весь период пребывания в Белом доме он "будет отделен от всех других людей, в том числе и старинных, лучших друзей. Теперь я буду еще более одинок, чем тогда [во время войны]"*19.

Для того чтобы преодолеть это чувство одиночества, Эйзенхауэр еще более, чем прежде, сблизился со своей женой. Они почти всегда ужинали в Западной гостиной вместе с матерью Мейми, г-жой Дауд, которая тоже жила в Белом доме. Вечерами, когда Айк занимался рисованием, Мейми обычно сидела рядом с ним — читала или отвечала на письма. Отпуск они проводили вместе: зимой в Аугусте, а летом в Колорадо. Поздней зимой 1953 года, после первого посещения Мейми президентской резиденции в Катошинских горах в штате Мэриленд, которую Рузвельт назвал Шангри-Ла, она заявила, что ноги ее не будет в этом грубом запущенном доме до тех пор, пока его не модернизируют. Однако в бюджете Белого дома средства для этого не были предусмотрены. Один из сотрудников Белого дома просветил Мейми: поскольку функционирование резиденции обеспечивается за счет средств военно-морского флота, он, вероятно, сможет заплатить и за переоборудование. Мейми ответила: "Думаю, что я намекну об этом главнокомандующему". Намек был понят, и работу выполнили. Эйзенхауэр дал новое название этой загородной резиденции по имени своего внука Дэвида — Кэмп-Дэвид. Бесчисленное количество уик-эндов Айк и Мейми проводили в горах, пока не была переделана ферма в Геттисберге*20.

Сын Айка, его невестка и внуки также помогали ему сохранять некоторое подобие нормальной жизни. Джон и Барбара оставались в Белом доме некоторое время после инаугурации; Айку нравилось, что они были рядом, и им это тоже нравилось. Утром 22 января Мейми обнаружила Барбару сидящей на кровати с пологом в спальне для почетных гостей и поглощавшей свой завтрак. Мейми засмеялась, глядя на нее. Барбара сказала, что она "никогда не будет ближе к небесам, чем в этот самый момент"*21. В последующие месяцы и годы Барбара вместе с детьми часто навещала родителей к большому удовольствию Айка, и это укрепляло его чувство в том, что Белый дом был настоящим домом, а не только местом пребывания президента.

Но ни Мейми, ни семья не могли полностью удовлетворить потребность Айка в дружбе и друзьях. Мейми редко просыпалась раньше 10 часов. Она обычно просматривала газеты, интересовалась распродажами по сниженным ценам продуктов, одежды и сувениров, иногда заказывала что-то по телефону. "Я считаю, — говорила она вполне серьезно, — что каждая женщина после пятидесяти должна оставаться в постели до полудня"*22. Она внимательно контролировала работу обслуживающего персонала Белого дома, брала в свои руки организацию приемов, определяла меню, выбор цветов и рассадку гостей. "У меня только одна профессия, ее название — Айк", — повторяла она часто. Но на самом деле она всегда была настолько занята, не говоря уж о занятости мужа, что они редко видели друг друга в течение дня. У Джона была собственная карьера — вскоре после инаугурации он возвратился в Корею, в расположение передовых частей, а Барбара и внуки жили в штате Нью-Йорк. Мейми никогда не играла в гольф, она отказалась и от игры в бридж с Айком из-за крика, с которым он реагировал на каждый ее неверный ход.

К счастью, у него были друзья, которые разделяли его любовь к гольфу и бриджу. И кроме того, они были преданы ему. После его выборов всей компанией они собрались вместе и решили, что будут в распоряжении Президента в любой момент, когда ему захочется сыграть партию в гольф или бридж. Несмотря на то что это были занятые люди, имевшие собственные крупные дела, они считали: поскольку именно их уговоры повлияли на его согласие стать президентом, они просто обязаны отдать ему все, что могут — главным образом свое время и свою дружбу. И за все восемь лет они ни разу не отказали ему в просьбе. Энн могла позвонить им утром по телефону и сказать, что ее босс хочет сыграть партию, и они немедленно летели в Вашингтон, а случалось, и в Англию или в другую европейскую страну.

Айк сказал Слейтеру, что его особенно восхищает готовность друзей появиться в Вашингтоне в любой момент, поскольку его самые хорошие партнеры и противники в Вашингтоне — демократы. Он с удовольствием играл с председателем Верховного суда, с сенатором Саймингтоном и многими другими, кого он знал в столице в течение многих лет, опасался он лишь того, что, если будет продолжать играть с ними, "некоторые республиканцы могут этого не понять"*23.

В своих мемуарах Айк высоко оценил преданность своих друзей. "Это люди большого благоразумия, — писал он, — люди, которые уже достигли успеха в своей жизни, но ни разу не сделали попытки извлечь какую-либо выгоду из нашего общения. Мне чрезвычайно трудно выразить, насколько ценной для меня была их дружба. Каждый человек получает удовольствие от общения со своими друзьями. В определенные моменты президенту такие друзья необходимы более, чем что-либо другое"*24.

В середине февраля из Нью-Йорка на уик-энд приехали Робинсон, Роберт и Слейтер. В субботу днем они играли в гольф, а вечером после ужина пошли смотреть "Питер Пан" в кинозале Белого дома. Слейтер поинтересовался, в каком состоянии финансовые дела Айка после того, как он стал президентом. Айк ответил: "Черт, эта работа не для легкого получения денег. Трумэн сказал, что мне повезет, если я не буду выкладывать 25 тысяч долларов в год из своего кармана". Мейми говорила, что правительство разрешило ей потратить только 3000 долларов на обновление внутреннего убранства, и жаловалась, что "купальные полотенца жесткие и маленькие".

В середине дня Айк в сопровождении Робинсона пошел в свою рабочую комнату, где он обычно занимался рисованием. Айк работал над автопортретом — об этом просил его брат Милтон — и говорил с Робинсоном о различных политических проблемах. "Айк всегда любит слегка двигаться, когда разговаривает и думает, — отмечал Робинсон. — Он, беседуя, редко остается долго в одном и том же кресле и ненавидит сидеть за столом на любой конференции, если она длится долго. Во время нашей двух- или трехчасовой беседы он беспрерывно мерил шагами комнату или, рисуя, продолжал оживленно говорить".

Когда 25 февраля Роберт Донован спросил Эйзенхауэра, как тому нравится его работа, Айк сказал: "Нахожусь как в заключении, со всеми его прелестями, — вот цена, которую приходится платить". Постоянно испытывая желание быть в движении, он ненавидел проводить часы, дни и недели в своем офисе без перерыва, поэтому использовал каждую возможность нарушить этот рутинный порядок и вырваться из него. Энн записала в своем дневнике 7 февраля: "Сегодня у Президента было очень большое желание играть в гольф. Утром, когда он проснулся, было холодно и шел мелкий дождь. Все утро он часто посматривал на небо и после очередного выхода на веранду промолвил: «Иногда мне так жалко самого себя, что я готов заплакать»"*25.

В конце февраля Эйзенхауэр узнал о предложении Американской общественной ассоциации игры в гольф соорудить на южном лугу площадку для гольфа. Айк пришел в восхищение, и площадка была устроена прямо под окнами его кабинета. И часто, приближаясь к своему офису или выходя из него, он имитировал замахи клюшкой и удары, загоняющие мяч в лунку. Он страшно злился на белок, которые закапывали на лужайке желуди и орехи, потому что Трумэн любил их кормить и они были почти ручными. Айк сказал Моани: "В следующий раз, как только ты увидишь, что белка подходит к моей площадке, возьми пистолет и застрели ее". Служба охраны уговорила его не принимать таких мер; вместо этого были установлены легкие капканы, и вскоре большинство зверьков были пойманы и переселены в Рок-Крик парк*26.

Но все-таки любимым местом игры в гольф у Айка была не лужайка Белого дома, не "Бернинг Три гольф-клуб" в пригороде Вашингтона, а поле в клубе "Аугуста нэшнл". Он и Мейми могли там принимать своих друзей, отдыхать и играть в карты. Впервые он поехал туда на уик-энд 27 февраля; его друзья прилетели из Нью-Йорка самолетом, принадлежавшим банку "Чейз нэшнл"; все получили громадное удовольствие. Айк играл в гольф с самым знаменитым в мире игроком — Бобби Джоунсом, который обещал приезжать часто.

Ему был просто необходим полнейший отдых, так как проблемы не убывали; и, кроме того, Джо Маккарти начал еще одну серию яростных нападок. Он объявил, например, что д-р Ральф Банч, американец негритянского происхождения, удостоенный Нобелевской премии Мира за 1950 год и работавший в ООН, является коммунистом. Айк пришел в ярость от такого чудовищного обвинения.

Маккарти, по мнению Эйзенхауэра, искал кричащих газетных заголовков, а не коммунистов. Эту точку зрения Президента, казалось, подтверждала ураганная поездка по Европе, совершенная той весной молодыми помощниками Маккарти — Роем Коном и Дэвидом Шайном. Кон и Шайн "расследовали" проникновение коммунистов на радиостанцию "Голос Америки", изучая книжный фонд американских библиотек в европейских странах. Эти библиотеки уже были тщательно проверены по указанию Даллеса, но Кон и Шайн объявили, что они обнаружили книги, авторами которых были 418 коммунистов и их попутчиков и которые все еще выдавались на руки. Маккарти потребовал, чтобы Даллес дал указание проверить заказы-наряды и выяснил, кто отдал распоряжение о покупке книг таких авторов, как Фостер Ри Даллес (двоюродный брат государственного секретаря, видный историк), Джон Дьюи и Роберт М. Хатчинс. После этого Даллес распорядился наложить запрет на все книги авторов-коммунистов и на "все издания, которые систематически публикуют коммунистическую пропаганду". Некоторые книги были сожжены. А около 830 сотрудников "Голоса Америки" были Даллесом уволены.

Многие видные политические обозреватели не могли больше выносить подобный спектакль. Ричард Ровер, Уолтер Липман, Брюс Каттон и другие потребовали, чтобы Эйзенхауэр откровенно высказался на сей счет. Эйзенхауэр отказался делать это. "Я осуждаю методы удара кулаком по столу и навешивания ярлыков, которые любят обозреватели, — так он объяснил свою позицию одному корреспонденту. — Это не из-за отсутствия любви к честной борьбе, просто я считаю, что такие методы обычно не приносят пользы"27. 9 мая друг Эйзенхауэра Гарри Буллис из компании "Дженерал миллз" предупредил его, что "у сенатора неограниченные личные амбиции, он обладает абсолютной наглостью и беспредельным эгоизмом. Многие из нас, ваших преданных друзей, считают ошибочным предположение, что Маккарти покончит с собой. Наше мнение таково: Маккарти надо остановить как можно скорее".

Тем не менее Эйзенхауэр отверг предложение. Он сказал Буллису: "Этот специфический индивид больше всего хочет рекламы. Пожалуй, ничто не доставило бы ему большего удовольствия, чем реклама, которую может создать ему Президент публичным осуждением его действий". Как следствие этого "возрос бы интерес к его выступлениям на званых обедах, что увеличило бы гонорар, который он требует", а это, по мнению Президента, и было главным побуждающим мотивом действий Маккарти. Эйзенхауэр воспринимал все это как "жалкое зрелище" и признавал, что "временами он чувствует себя так, будто ему хочется повесить голову в унынии"*28. В унынии или без него, но никаких действий он не предпринял.

Если Эйзенхауэр и старался игнорировать Маккарти, то никто другой его примеру не следовал. Кон и Шайн доминировали в новостях, вопросы важнейшей государственной важности были потеснены с первых страниц газет, всю Америку охватило подлинное негодование в связи с сообщениями о книгах, хранящихся в американских библиотеках за рубежом. В Европе, возможно, возмущение было еще большим. Филип Рид из "Дженерал электрик" отправился в Европу, чтобы оценить масштаб ущерба, нанесенного Эйзенхауэру. Рид сообщил, что "вызывает удивление, насколько серьезно воспринимаются в Европе действия Маккарти и его тактика", и упомянул о "поколебленной морали" ведущего пропагандистского ведомства Америки. Он рекомендовал Эйзенхауэру "публично обсудить разногласия с Маккарти", чтобы исправить сложившееся у европейцев впечатление о "малодушном умиротворении"*29.

14 июня Эйзенхауэр наконец-то решился выступить в Дартмутском колледже. Это был день вручения дипломов. У Эйзенхауэра не было заранее подготовленного текста. Он начал с несколько бессвязного экскурса в жизнь колледжа, поговорил о гольфе и патриотизме. Затем, наклонившись вперед, предостерег выпускников: "Не вступайте в ряды тех, кто сжигает книги. Не думайте, что вы сумеете избавиться от ошибок методом сокрытия доказательств. Не бойтесь посещать вашу библиотеку и читать там каждую книгу"*30.

Это выступление Эйзенхауэра вызвало большой ажиотаж в прессе; в газетах появились комментарии по поводу того, что Эйзенхауэр наконец-то решился выступить против Маккарти. Но это было не так. На следующий день Даллес спросил Эйзенхауэра, хочет ли он, чтобы запрет на книги в американских библиотеках за границей был отменен. Эйзенхауэр ответил отрицательно — "было бы нежелательно покупать или выдавать книги, в которых пропагандируется коммунизм"*31. На пресс-конференции 17 июня Мерриман Смит спросила Президента, можно ли рассматривать его речь в Дартмуте как "критику направления мысли, присущего сенатору Маккарти". Эйзенхауэр тотчас же дал задний ход.

"Вот, Мерриман, — начал он тихо, — вы уже достаточно долго знаете меня, чтобы уяснить: я никогда не говорю о личностях". Он возразил "против подавления идей", а потом добавил: "Если Государственный департамент сжигает книгу, содержащую призыв к каждому в этих зарубежных странах стать коммунистом, то я бы сказал, что этот призыв переходит границы, о которых я говорил, и поэтому они могут делать все, что захотят, чтобы избавиться от таких книг". Означал ли такой ответ оправдание сожжения книг? Нет, не совсем так*32.

На эту тему Эйзенхауэр неопределенно высказывался и на заседаниях своего Кабинета при закрытых дверях. 26 июня он сказал Даллесу, что проблема эта становится слишком запутанной, и он хочет, чтобы государственный секретарь выпустил еще один меморандум о политике в области приобретения и выдачи книг (до этого в заграничные учреждения были направлены семь таких меморандумов). Даллес, также подвергавшийся нападкам, возразил, что сотрудники "Голоса Америки" сжигают книги "из-за страха перед Маккарти и ненависти к нему" и из-за желания впутать в это дело государственного секретаря. Эйзенхауэр не мог понять, "как можно бороться с коммунистами, пряча голову в песок", но, с другой стороны, он не хотел, чтобы американские библиотеки распространяли коммунистическую пропаганду. Ему известно, сказал он, что немецкий народ "любит наши библиотеки", он был даже очень горд, когда узнал, что в библиотеке в Бонне была книга, которая "жестоко критиковала меня за битву на Рейне или что-то подобное"*33. В конце концов Даллес вышел из затруднительного положения, выпустив еще одну директиву, предписывающую хранить в заграничных библиотеках книги "о Соединенных Штатах, американском народе и политике". Маккарти между тем начал подыскивать новые жертвы, а Эйзенхауэр избежал открытого разрыва с сенатором.

Отказ Эйзенхауэра выступить против Маккарти вызвал широкую критику в его адрес, и не только со стороны демократов. Эта критика касалась не только его отношения к Маккарти. Люди говорили, что генерал Айк был блестящим главнокомандующим, но президент Айк не является политическим лидером.

С точки зрения Эйзенхауэра, жалобы на его отказ осуществлять действительное руководство были направлены не по тому адресу. Критики обращали свое внимание на периферийные вопросы, в то время как сам он сосредоточивался на других, куда более важных проблемах, таких, как налоги, бюджет, война в Корее, расходы на оборону, помощь иностранным государствам, а также вопросы всеобщего мира на земле. Всеми этими важнейшими проблемами, настаивал Эйзенхауэр, он руководил сам — твердо и, самое главное, эффективно. Для этого он использовал любые методы, включая личные встречи с членами Конгресса, право назначения на должности, свое умение убеждать членов Кабинета и формировать общественное мнение своими выступлениями, речами и ответами на пресс-конференциях. Он не сомневался в правильности своей позиции по каждой из этих проблем и во всех случаях добивался своего, несмотря на сильную оппозицию.

Безусловно, проблема налогов сложна для каждого президента, но для Эйзенхауэра она была еще крайне неприятной, так как республиканцы настаивали на уменьшении налогов независимо от размера бюджетного дефицита. По этому вопросу семидесятисемилетний конгрессмен Даниэл Рид от штата Нью-Йорк, председатель Комитета Палаты представителей по финансам и ресурсам, внес законопроект, предусматривающий перенесение с 1 января 1954 года на 1 июля 1953 года намеченную отмену одиннадцатипроцентной дополнительной надбавки к подоходному налогу, введенной из-за войны в Корее. Кроме того, он объявил о своем намерении не продлять после 30 июня 1953 года, в связи с истечением срока действия, налог на сверхприбыль, также появившийся в связи с этой войной. Такие меры обернулись бы для правительства потерей трех миллиардов долларов. Эйзенхауэр повторял вновь и вновь, что он не допустит отмены налогов, если бюджет не будет сбалансирован. Он хотел отложить отмену налога на сверхприбыль и продлить действие одиннадцатипроцентной надбавки к подоходному налогу.

Предмет спора был четко определен. "Я использовал все доводы, аргументы и средства, — вспоминал позднее Эйзенхауэр, — личные связи и контакты через других лиц для того, чтобы убедить председателя Рида понять мою точку зрения"*34. Все было напрасно. Эйзенхауэр откровенно заявил остальным республиканским конгрессменам, что если они хотят иметь свою долю влияния в назначении на должности, то должны будут голосовать по вопросу о налогах за его предложение. В результате такого объяснения он приобрел несколько голосов. Эйзенхауэр попросил Тафта использовать свое влияние, однако Тафт сделал это весьма неохотно. В конце концов в июле Эйзенхауэр получил то, чего хотел.

Частично успеху Президента способствовало его собственное обещание сократить расходы из федерального бюджета. Это был аргумент, который возымел действие на Тафта. И все же Тафт был весьма удивлен выступлением Эйзенхауэра на встрече лидеров Конгресса 30 апреля, где Президент доложил свой проект бюджета на предстоящий финансовый год. Хотя проект и предусматривал значительное сокращение расходов на военные нужды, в целом это сокращение совершенно не удовлетворяло Тафта. Он энергично возражал против продолжения помощи иностранным государствам, пусть и в меньших размерах, чем при Трумэне; он отказывался поверить, что дальнейшее сокращение бюджета невозможно и что федеральный бюджет, предложенный республиканцами впервые за двадцать лет, должен быть несбалансированным.

С красным от возбуждения лицом, громким срывающимся голосом Тафт объявил: "Я не могу выразить всю глубину моего разочарования программой Администрации, которую она представила сегодня". В дневнике Эйзенхауэра имеется такая запись: "[Тафт] обвинил Совет безопасности в том, что он, по существу, принял стратегию Трумэна, сокращая расходы в одном месте и подрезая в другом; полученную при этом экономию он назвал "хилой". Он предсказал, что принятие Конгрессом любой такой программы приведет к неизбежному и сокрушительному поражению Республиканской партии на выборах 1954 года, и заявил, что не только не сможет поддерживать эту программу, но будет вынужден публично выступить против нее и бороться против ее принятия". Эйзенхауэр был "удивлен демагогической сутью его тирады, поскольку сам он не единожды упоминал о безопасности Соединенных Штатов... он просто хотел сократить расходы, безотносительно от всего".

Эйзенхауэр перебил его. "Давайте вернемся назад", — сказал он. И, глядя в упор на Тафта, продолжал: "Основные принципы нашей глобальной стратегии понять нетрудно". Европа не должна пасть: мы не можем перевезти ее сюда; мы должны сделать ее сильнее. "Затем о Среднем Востоке. Это половина нефтяных ресурсов. Мы не можем допустить, чтобы они отошли к России. Юго-Восточная Азия — еще одна критическая точка, мы должны поддерживать французов во Вьетнаме". Идея Тафта о том, чтобы полагаться исключительно на американское атомное оружие, вызвала гневное замечание Эйзенхауэра: "Одними угрозами ответного удара нельзя обеспечить нашу безопасность". Америка должна сохранить свое положение и позицию силы, в противном случае "русские постепенно все захватят без борьбы". После этого он детально обрисовал Тафту свою оборонную политику.

И, наконец, очень простое заключение: "Я не могу поставить под угрозу безопасность моей страны". И встреча завершилась. Эйзенхауэр так прокомментировал эту встречу в своем дневнике: Тафт не обладает "взвешенным суждением", ибо "он пытается обсуждать крупные, серьезные и даже критические проблемы в раздраженной и вспыльчивой манере". Высказывая свое суждение о самообладании, Эйзенхауэр так отозвался о Тафте: "Я не знаю, как он вообще может... оказывать влияние на людей, если он не может сдерживать свой нрав"*35.

Помимо главного вопроса — война или мир — наиболее важной проблемой для каждого президента в наше время является размер оборонного бюджета. Все другие проблемы — налоги, величина дефицита, уровень безработицы, уровень инфляции, взаимоотношения с союзниками и с Советским Союзом — непосредственно увязаны с объемом затрат, осуществляемых Министерством обороны. Все основные цели Эйзенхауэра — мир, уменьшение налогов, сбалансированный бюджет, полная ликвидация инфляции — зависели от сокращения военного бюджета.

Он знал это и был преисполнен решимости добиваться достижения своих целей. В самом деле, важным фактором в его решении заняться политикой была неудовлетворенность политикой Трумэна в области обороны. Как отмечал Тафт, расходы на военные нужды между 1945 и 1953 годом росли и падали с головокружительной быстротой. Накануне войны в Корее Трумэн сократил военный бюджет на 13,5 млрд долларов. Эйзенхауэр возражал против такого резкого снижения и часто говорил, что, по его личному мнению, войны в Корее не было бы, если бы Трумэн не провел так поспешно демобилизацию и не принудил армейское командование отозвать свои дивизии из Южной Кореи в 1948 году. К 1952 году по расчетам Трумэна военный бюджет должен был превысить 50 млрд долларов. Он принял на себя обязательство довести военную мощь Соединенных Штатов к 1954 году — "году максимальной опасности"—до максимального уровня, почти до полной военной готовности. (По данным Пентагона, к 1954 году Советский Союз должен был иметь водородную бомбу и средства доставки.)

Эйзенхауэр заявил лидерам республиканцев, что подобный подход — бизнес к определенной дате — в таких делах является "чистейшим вздором". Он сказал: "Я всегда боролся с идеей, что к дате "игрек" надо иметь количество дивизий "икс". И я не собираюсь обращаться в бегство, если вдруг кто-нибудь появится с этой проклятой формулой «столько-то к такой-то дате»". Вместо этого он хотел устойчивого наращивания военной мощи на основе выделения тех ресурсов, которые страна может себе позволить для этой цели. Однако, когда он объявил свою программу, все рода войск стали энергично возражать против нее. Особое недовольство выражало командование ВВС, для которых программой Трумэна предусматривалось выделение наибольших средств и которые ничуть не поколебались выступить с публичной критикой. Эта критика получила широкую огласку в средствах массовой информации. Командование ВВС аргументировало свои возражения тем, что к 1954 году оно должно иметь 141 авиаполк — иначе ВВС не смогут выполнить поставленные перед ними задачи.

"Мне чертовски надоели эти программы продаж ВВС, — заявил Эйзенхауэр лидерам республиканцев. — В 1946 году они утверждали, что если будет 70 авиаполков, то они раз и навсегда гарантируют нашу безопасность". Теперь же они выступают "с этой хитрой цифрой 141. Они внушают мысль, что необходимо либо согласиться с ней, либо оказаться в роли предателей". Эйзенхауэр проинформировал, что поручил министру обороны Вильсону навести порядок в своем доме и заставить генералов и адмиралов держать язык за зубами. "Я не буду держать в Министерстве обороны никого, кто будет рекламировать идею о непрерывном возрастании нашей военной мощи". Главный ходатай по делам ВВС на Капитолийском холме сенатор Саймингтон утверждал, что программа Эйзенхауэра оставит Соединенные Штаты открытыми для проникновения русских стратегических бомбардировщиков. И к такому заявлению Эйзенхауэр отнесся как к "чистому вздору".

"Мы стерли Германию в порошок, — напомнил он конгрессменам, — но их уровень производства в конце войны был такой же, как и в начале. Удивительно, на что люди могут пойти, находясь под давлением. Идея о том, что наша экономика может быть парализована, — плод воображения Стюарта Саймингтона". Эйзенхауэр рассматривал проблему с другого конца — он был обеспокоен тем влиянием, какое будет испытывать экономика Соединенных Штатов, если на нее ляжет груз наращивания военной мощи к сроку, установленному Трумэном. Что произойдет после 1954 года? Возможно ли будет закрытие без последствий всех заводов, на которых будет налажено производство танков, кораблей и самолетов?

Несмотря на эти доводы, политические деятели продолжали возражать против сокращения военных расходов, предложенных Эйзенхауэром. Конечно, никто лучше самих ВВС не знал их нужды. Эйзенхауэр сказал, что это "чепуха". Он напомнил конгрессменам, что "служил с такими людьми, которые знали все ответы; они просто не хотели спуститься на землю и посмотреть фактам в лицо". Политиков это не убедило. Как могут они, штатские люди, спорить с Пентагоном? Эйзенхауэр ответил, что лучше него никто не знает Пентагон; он знает, как глубоко укоренилась тенденция преувеличивать значение каждой проблемы, чтобы просить больше средств, чем это действительно необходимо*36.

Так высказывался Эйзенхауэр во время встреч, носивших конфиденциальный характер, но он так же настойчиво проводил свою линию и в выступлениях перед широкой аудиторией. На пресс-конференции 23 апреля Ричард Наркнес из Эн-Би-Си спросил его, означает ли "растягивание" расходов на оборону желание Эйзенхауэра осуществлять наращивание военной мощи в течение десяти лет. "Ну, — ответил Эйзенхауэр, — я буду возражать против десяти лет точно так же, как я возражаю против двух. Каждый, кто основывает свою оборону на предсказании дня и часа начала наступления, является сумасшедшим. Если вы хотите укрепить свою оборону, то должны определить и в дальнейшем сохранять тот уровень военной готовности, который можете поддерживать на протяжении ряда лет"*37.

Через неделю, когда этот вопрос возник вновь, Эйзенхауэр сделал экскурс в историю. Ситуация в 50-х годах, говорил он, совсем не похожа на ту, которая была в 1944 году, "когда я форсировал Ла-Манш". В то время "мы знали дату. Мы знали, какое максимальное количество людей нам необходимо. Мы знали, сколько и какой техники нужно. Мы точно знали, против чего воевали". В 1953 году все это начисто отсутствует*38.

Существенным элементом оборонной политики Эйзенхауэра была его опора на союзников. В частности, это означало, что он хотел выделения больших средств для Программы по взаимному обеспечению безопасности, чтобы передать больше военного снаряжения и боевой техники в Корею и союзникам по НАТО, а также другим дружественным странам в различных регионах мира. Эйзенхауэр считал, что для Соединенных Штатов было выгоднее в финансовом смысле оплачивать содержание английских или германских войск на реке Эльбе или французских войск во Вьетнаме, чем содержать там американские войска. В этом вопросе он встретился с жесткой оппозицией в лице республиканского большинства в Конгрессе. Этому большинству надоели и план Маршалла, и помощь иностранным государствам, и вообще "раздача" американских денег. И именно в этой сфере, а не в бюджете Пентагона они усматривали возможность сократить расходы. Как и Тафт, они хотели иметь программу "Крепость Америка", но, в отличие от Тафта, не желали сокращать размеры этой крепости.

Для Эйзенхауэра все это было еще одним примером глупости конгрессменов. "Возьмите базы в Англии, — обратился он к лидерам республиканцев, — оттуда мы можем ударить по Советскому Союзу, используя наши бомбардировщики Б-47, а не Б-52". Он напомнил им о "громадной разнице" в затратах на постройку, эксплуатацию и ремонт этих типов самолетов*39. И ему удалось получить значительную часть тех средств, которые он просил для Программы по взаимному обеспечению безопасности, и в то же время сократить бюджет Пентагона. Именно это, а также сохранение без повышения уровня налогообложения — две его триумфальные победы. Эйзенхауэру в большей степени, чем кому-либо другому, принадлежит успех в решении этих вопросов.

Для Эйзенхауэра наиболее очевидным способом сокращения расходов на оборону было снижение уровня напряженности в мире. Начиная с 1945 года Соединенные Штаты и Советский Союз выдвигали друг против друга самые страшные обвинения и в то же время наращивали и поддерживали вооруженные силы, которые предназначались для участия в битве Армагеддона*. Избрание Эйзенхауэра президентом и смерть Сталина создали возможность открыть новую главу в отношениях двух стран. Наследовавший пост Сталина Маленков немедленно ухватился за этот шанс. 15 марта он заявил, что между двумя странами не существует такого спорного вопроса, который "нельзя было бы решить мирными средствами на основе взаимопонимания". После этого советская пропагандистская машина заработала на полную мощность, организуя "мирное наступление". Эйзенхауэр должен был ответить. Чутье подсказало ему, что это сделать необходимо, поскольку он только что прочел доклад ЦРУ о реакции в мире на советские шаги. "Мне начинает казаться, — сказал он Даллесу, — что если я должен произнести речь по этому поводу, то мне надо сделать это быстро". Даллес возражал — он не верил ни одному слову Маленкова, — но Эйзенхауэр настоял*40.

[* Сражение, о котором упоминается в Библии. В переносном смысле — решающая битва между добром и злом.]

В конце марта Эйзенхауэр встретился с Хьюзом в Овальном кабинете. После того как разговор некоторое время блуждал вокруг рутинных вопросов, Эйзенхауэр "стал говорить с видом человека, мысли которого... быстро двигались к заключению".

Хьюз живо вспоминал всю эту сцену — голова Эйзенхауэра "по-военному высоко поднята", его "сильный рот плотно сжат, челюсти сомкнуты — в его голубых глазах решительный блеск". Эйзенхауэр "резко приблизился" к Хьюзу и вымолвил: "Теперь я вот что скажу. Реактивный самолет, который ревет над вашей головой, стоит три четверти миллиона долларов. Это больше денег, чем один человек... собирается заработать за всю жизнь. Какая система может позволить себе допускать такое в течение длительного времени? Мы ведем гонку вооружений. Куда она нас заведет? В худшем случае к атомной войне. В лучшем — к отнятию у каждого народа и нации на земле плодов их собственного тяжелого труда".

Эйзенхауэр признался, что желал бы использовать ресурсы мира для того, чтобы было больше хлеба, масла, одежды, домов, больниц, школ, "всех товаров, необходимых для достойной жизни", а не для производства большего числа пушек. Чтобы помочь воплотить эту идею в жизнь, он хотел выступить с речью, в которой не содержалось бы стандартных обвинений в адрес Советского Союза. "Прошлое говорит само за себя, а я заинтересован в будущем. Теперь и у них, и у нас в правительстве — новые люди. Открыта чистая страница. Давайте начнем разговаривать друг с другом. И давайте говорить то, что мы должны сказать, и сказать так, чтобы каждый человек на земле смог это понять".

Хьюз намекнул на необходимость быть осторожным. Он сообщил, что разговаривал с Даллесом относительно реакции Соединенных Штатов на возможное согласие коммунистов на перемирие. И Даллес в этом случае испытал бы сожаление, потому что "не думает, что мы получим много в случае урегулирования корейского вопроса, пока не продемонстрируем перед всей Азией наше подавляющее превосходство и не нанесем китайцам сокрушительного удара".

Эйзенхауэр покрутил головой и уставился на Хьюза. Затем произнес: "Прекрасно, если господин Даллес и все его высокоумные советники действительно считают, что они не могут серьезно говорить о мире, тогда я нахожусь не на своем месте. Но если война — это то, о чем мы должны говорить, то я знаю людей, которые дадут мне совет, но они находятся не в Государственном департаменте. Теперь мы или прекратим все эти разглагольствования и сделаем серьезное предложение о мире, или поставим на всем этом точку"*41.

Эйзенхауэр поручил Хьюзу и Ч. Д. Джэксону заняться подготовкой его речи о мире. Он внимательно вчитывался в различные варианты речи, шлифовал каждое слово и вставлял яркие и образные фразы. В течение последующих двух недель работа над речью велась очень интенсивно.

16 апреля 1953 года Эйзенхауэр отправился на заседание Американского общества редакторов газет, проходившее в отеле "Статлер" в Вашингтоне, чтобы произнести самую лучшую речь за все время своего пребывания на посту президента. Он назвал ее "Шанс для мира". Поскольку в какой-то степени речь эта была ответом на советское мирное наступление, то она была образной, красноречивой, но и пропагандистской. Эйзенхауэр приветствовал последние советские заявления о необходимости достижения мира и сказал, что он поверил бы в их искренность, если бы они были подкреплены делами. К таким конкретным делам он отнес освобождение военнопленных, удерживаемых с 1945 года, подписание Советами договора с Австрией, заключение "почетного перемирия" в Корее, Индокитае и Малайе, договор о свободной и объединенной Германии и "полную независимость народов Восточной Европы".

В ответ на такие действия русских Эйзенхауэр был готов заключить соглашение об ограничении вооружений и согласиться с международным контролем за производством атомной энергии с целью "обеспечить запрет атомного оружия". "Осуществление этих мер будет находиться под наблюдением практической системы инспекции Организации Объединенных Наций".

Эйзенхауэр знал, что большинство его требований выдвинуты как зондаж и неприемлемы для русских. Они ни при каких обстоятельствах не уйдут из Восточной Европы; объединение Германии представляется им кошмаром; нельзя ожидать, что они прекратят (даже и не смогут) действия партизан во Вьетнаме и в Малайе; а их неумолимые возражения против инспекции на месте внутри Советского Союза были хорошо известны.

Другими словами, конкретные обвинения, требования и предложения, из которых состояла речь "Шанс для мира", в основном были повторением набора риторических фраз времен начала холодной войны. Но не повторение этих фраз сделало эту речь особо значимой, а предупреждение Эйзенхауэра об опасности продолжения гонки вооружений и о той цене, которую придется за это заплатить.

"Самое страшное, чего надо бояться, и самое лучшее, чего мы можем ожидать, определить очень просто, — сказал Эйзенхауэр. — Самое страшное — это атомная война. Ну, а самое лучшее — это жить в постоянном страхе и напряжении и нести бремя вооружений, истощающее богатство и труд всех людей". А если конкретнее, то: "Каждая изготовленная пушка, каждый спущенный военный корабль, каждая запущенная ракета в конечном итоге означают ограбление тех, кто голоден и не накормлен досыта, кто мерзнет и не имеет одежды".

И тут вдруг Эйзенхауэр почувствовал испарину. Капли пота выступили на лице, у него закружилась голова, и он испугался, что может потерять сознание. Затем он почувствовал озноб. Он подался вперед и ухватился обеими руками за трибуну, чтобы удержаться на ногах. Предыдущим вечером у него были резкие боли в прямой кишке, а утром доктор Снайдер дал ему болеутоляющее лекарство, но сейчас боль была еще более острой. Усилием воли Эйзенхауэр взял себя в руки, сосредоточил все внимание на тексте и стал читать его, пропуская некоторые абзацы, чтобы подчеркнуть значение других.

"Этот мир оружия растрачивает не только деньги, — продолжал он. — Он растрачивает силы наших рабочих, способности наших ученых и надежды наших детей". Эйзенхауэр возвысил голос и бросил взгляд на аудиторию: "Современный тяжелый бомбардировщик стоит столько, что на эти деньги можно построить новые школы в тридцати городах, или две электростанции, каждая из которых будет обеспечивать энергией город с населением шестьдесят тысяч человек, или две прекрасно оборудованные больницы". Капли пота падали с его бровей, но он продолжал читать: "За один истребитель мы платим цену, равную стоимости полумиллиона бушелей пшеницы. За один эсминец мы расплачиваемся тем, что не можем построить новые дома, в которых могли бы жить более восьми тысяч человек".

Посмотрев еще раз на аудиторию, он произнес свой приговор: "Это не тот образ жизни, который можно назвать жизнью в истинном смысле этого слова. Под нависшими облаками угрозы войны проступает железный крест, на котором распято человечество".

Заключительная часть речи Эйзенхауэра, в которой он предлагал альтернативный выход, была такой же блестящей, как и его описание затрат на гонку вооружений. Он сказал, что Советы своими поступками показали: они также готовы к миру. Соединенные Штаты выделят "значительный процент средств, полученных от сокращения гонки вооружений, в фонд помощи иностранным государствам и реконструкции... чтобы помочь всем людям узнать, какое это благо — свобода производства. Памятниками этому новому виду войны будут дороги и школы, больницы и дома, продовольствие и здоровье"42.

Его речь во всем западном мире была воспринята исключительно благоприятно. Американская пресса превзошла себя в восхвалении Эйзенхауэра, как, впрочем, английские и западноевропейские газеты; телеграммы из американских посольств в различных странах мира сообщали, что выступление воспринято с исключительным энтузиазмом, равного которому не наблюдалось после выступления ни одного американского государственного деятеля, за исключением Джорджа Маршалла, когда он изложил программу восстановления Европы (план Маршалла).

Речь "Шанс для мира" содержала много пассажей, которые были чистейшей пропагандой, но по своему общему тону она была благоразумной и умеренной. Искренность Эйзенхауэра, а также его желание говорить чистую правду о гонке вооружений в таких живых образах были настолько очевидны, а восприятие речи повсюду настолько благоприятным, что Советы должны были дать ответ на нее. Как и когда они это сделали, будет видно в дальнейшем.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ПЕРЕМИРИЕ В КОРЕЕ. ПЕРЕВОРОТ В ИРАНЕ. МИРНЫЙ АТОМ

Когда Эйзенхауэр возвратился в Вашингтон, Корея была в центре его внимания. Коммунисты заявили, что они готовы вновь начать переговоры о перемирии с представителями ООН в Паньмыньджоне. Даллес не хотел принимать это предложение. На заседании Совета национальной безопасности 8 апреля он сказал Эйзенхауэру: "...теперь представляется хорошая возможность решить вопрос в Корее гораздо удовлетворительнее, чем просто договориться о перемирии на тридцать восьмой параллели, которое оставило бы Корею разделенной". Даллес считал: если за военным перемирием не последует "политическое урегулирование", подразумевая под этим объединение Кореи, то Соединенным Штатам придется нарушить перемирие.

У Эйзенхауэра в мыслях ничего подобного не было. Он сказал Даллесу: "...невозможно отменить перемирие, а потом вновь начинать войну в Корее. Американский народ никогда не поддержит этот шаг"*1.

Между тем в Паньмыньджоне обе стороны продолжали вести серьезные переговоры, возникали новые вопросы, например, по сложной проблеме, связанной с китайскими и северокорейскими военнопленными, которые не желали возвращаться домой. Правительство Индии предложило компромиссное решение, приемлемое для обеих сторон. Но не для Даллеса. Он вылетел в Карачи для переговоров с премьер-министром Джавахарлалом Неру. Этот визит стал знаменательным, поскольку во время переговоров Даллес якобы сказал Неру, что Соединенные Штаты будут чувствовать себя вынужденными "использовать атомное оружие, если достижение перемирия окажется невозможным". На самом деле такого прямого предупреждения не было, так как в нем не было необходимости. Полный текст доклада Даллеса Эйзенхауэру о его разговоре с Неру содержит такие строчки: "Неру поднял вопрос о перемирии в Корее, ссылаясь, в частности, на мое заявление, сделанное в предыдущий день, что если перемирие не будет (повторяю: не будет) достигнуто, то военные действия могут возобновиться с еще большей интенсивностью; если это произойдет, считает он, то трудно предсказать, чем все может окончиться. Он настаивал на отзыве наших предложений о перемирии, поскольку они несовместимы с индийскими резолюциями. Он не сделал (повторяю: не сделал) альтернативного предложения. Он опять упомянул мою ссылку на рост интенсивности военных действий, но я не сделал (повторяю: не сделал) никаких комментариев, и обсуждение этого вопроса прекратилось"*2.

Даллесу не было необходимости делать прямые угрозы, а тем более передавать их китайцам через Неру. Коммунисты уже знали о том, что в вопросе о применении атомного оружия у Эйзенхауэра есть запасной вариант; они знали, что терпение его ограничено; они знали, что на него оказывается давление с целью расширить войну; они знали, что американцы имеют атомные боеголовки на Окинаве. 4 июня китайцы представили свое предложение по вопросу о военнопленных, которое в значительной мере совпадало с американским предложением. Мир казался близким.

Ри был в ярости. Он уже высказывал Эйзенхауэру, что одно только военное перемирие будет означать "смертный приговор для Кореи без права обжалования". Вместо этого он предложил одновременный отвод войск Китая и контингента ООН, заключение договора между Южной Кореей и Соединенными Штатами о взаимной обороне и увеличение военной помощи. Он умолял Эйзенхауэра дать возможность корейцам продолжать борьбу в случае, если эта программа не будет принята, поскольку "корейский народ в целом отдает предпочтение такой борьбе, а не перемирию, которое принесет прекращение военных действий, но разделит страну".

В своем пространном и благожелательном ответе Эйзенхауэр указал Ри, что "наступил момент" для мира. "Противник предложил перемирие, которое приведет к полной ликвидации плодов агрессии". Поскольку линия прекращения огня совпадала с линией фронта, проходившей немного севернее 38-й параллели, Ри не только не терял своей территории, но "фактически немного увеличивал ее"*3. Эйзенхауэр заверил его, что Соединенные Штаты "не прекратят усиленно добиваться всеми мирными средствами объединения Кореи"; он согласился на заключение договора о взаимной обороне и обещал значительную помощь для восстановления Южной Кореи. Он писал: "Даже мысль о разобщении в этот критический час была бы трагедией. Мы должны оставаться объединенными"*4.

8 июня в Паньмыньджоне коммунисты согласились на добровольную репатриацию военнопленных при условии, что их оформление будет проходить под наблюдением представителей обеих сторон. Теперь оставалось только установить линию прекращения огня. И еще — переубедить Ри.

Положение Ри было прочным. Две трети линии фронта занимали его войска. Он мог нарушить любой договор о перемирии, просто отдав приказ двигаться на север. Кроме того, его солдаты несли охрану в лагерях для военнопленных. Ему симпатизировали многие американцы. И он пользовался очевидной и полной поддержкой своего народа. Когда было объявлено о достижении в Сеуле договоренности о военнопленных, более 100 тысяч людей вышли на улицы, образовав внушительную демонстрацию, и требовали начать марш на север. Южнокорейский парламент отверг предлагавшееся перемирие 129 голосами, против — ни одного.

19 июня Эйзенхауэр проводил очередное заседание Кабинета министров. В зал вошел помощник и передал ему телеграмму, в которой сообщалось, что Ри освободил около двадцати пяти тысяч китайских и корейских военнопленных и они сразу же рассеялись по сельской местности. Это было прямым нарушением договора о перемирии, и неизбежно у китайской стороны возникал вопрос: "Могут ли Соединенные Штаты обеспечить соблюдение договоренностей, в которых одним из пунктов может быть Южная Корея?" Эйзенхауэр обратился к членам Кабинета, доложил им о содержании телеграммы и заметил: "Мы приближаемся к такому положению, которое совершенно невыносимо". Он сказал, что не может понять "процесса мышления восточных людей. Но я твердо усвоил одну вещь за пять лет пребывания там, а именно: на что они будут реагировать". Ри, по мнению Эйзенхауэра, толкал свой народ к национальному самоубийству.

По мнению Даллеса, точка зрения Ри была разумной, поэтому он предложил: "Надо только не сдавать позиций и стараться делать то, что мы делали в последние два года", то есть продолжать войну. Эйзенхауэр возразил: "Это будет полной капитуляцией, ведь это шантаж". Вильсон сказал, что это и есть другая сторона "восточного склада ума — он не считает это шантажом. В конце концов мы исключили Ри из переговоров о перемирии". Хэмфри высказался, что "единственная возможность для нас — стараться в меру наших сил сохранить лицо". Эйзенхауэр разразился смехом: "Подумайте! Запад, спасающий свое лицо".

Последним слово взял Даллес. С угрюмым видом он информировал Эйзенхауэра, что "подобная ситуация свойственна той политике, которую мы стараемся проводить". Не удалось противодействовать коммунистам в глобальном масштабе, не удалось отбросить их за реку Ялу, не удалось поддержать Чан Кайши в его наступлении на континентальный Китай, не удалось принять меры для достижения полной победы во Вьетнаме; все это вместе с радужными обещаниями, содержавшимися в речи Эйзенхауэра "Шанс для мира", сделало невозможным для Соединенных Штатов проводить ясную и последовательную политику противодействия коммунизму*5. Подтекст замечания Даллеса был очевиден — надо отказаться от перемирия и добиваться победы.

Но Эйзенхауэр не стал рассматривать это предложение. Вместо этого он направил Уолтера Робертсона, заместителя государственного секретаря, в Сеул, чтобы тот попытался убедить Ри. Эйзенхауэр направил также строгое предупреждение Ри. Напомнив южнокорейскому президенту, что корейцы согласились предоставить командованию сил ООН "полномочия осуществлять руководство всеми сухопутными, морскими и военно-воздушными силами Республики Корея на весь период ведущихся в настоящее время военных действий", Эйзенхауэр указал, что освобождение военнопленных "является грубым нарушением этих заверений и создает невыносимую ситуацию". Эйзенхауэр заявил также: "...если вы не готовы немедленно и безоговорочно согласиться с полномочиями командования сил ООН осуществлять руководство ведущимися в настоящее время военными действиями и добиваться прекращения их, то окажетесь перед необходимостью принять другие условия"*6. Робертсон, действуя в соответствии с полученными от Эйзенхауэра директивами, сказал Ри, что "другие условия будут означать вывод американских войск, прекращение военной помощи Республике Корея, невыделение ей средств на восстановление, отказ от заключения договора о взаимной обороне".

Ри сопротивлялся давлению, в чем ему помогали сообщения из США, которые, по всей видимости, указывали на состояние сенаторов-республиканцев, близкое к восстанию против своей собственной Администрации. Ральф Фландерс заявил, что Робертсон ставит "нас в положение угрожающих Республике Корея нападением с тыла, в то время как Республика Корея ведет наступление на коммунистов на фронте". Бриджес и Маккарти считали, что "свободолюбивые люди" должны аплодировать намерениям Ри не принимать перемирия. Один из членов Конгресса, представитель старой гвардии, внес в Палату представителей проект резолюции, одобряющей освобождение пленных. 5 июля исполняющий обязанности лидера большинства в Сенате, сенатор Уильям Кноулэнд (Тафт находился в госпитале на лечении рака бедра), осудил Эйзенхауэра за "разрыв" с Ри и объявил, что, по его мнению, объединение Кореи должно быть проведено до подписания соглашения о перемирии*7.

Несмотря на весь шум, Эйзенхауэр настоял, чтобы Робертсон проявлял твердость в отношениях со стариком. Робертсон последовал указанию Президента и в конце концов убедил Ри, что Южная Корея ничего не добьется, действуя в одиночку. Наконец, 8 июля Ри опубликовал заявление с обещанием сотрудничать.

26 июля в 21 час 30 минут Эйзенхауэр получил сообщение о том, что соглашение о перемирии подписано. Спустя полчаса он выступил по радио и телевидению с обращением к американскому народу. Он сказал, что военные действия прекращены, и это событие он "возблагодарил в молитвах". Однако он счел необходимым напомнить американскому народу: "...мы добились перемирия только на одном участке военных действий, а не мира во всем мире. Поэтому мы не можем ни ослаблять наших усилий по обеспечению безопасности, ни прекращать их в достижении мира". Не было ни празднований по случаю победы, ни восторженных толп на Таймс-сквер, ни чувства торжества. Напротив, республиканские деятели, такие, как Уильям Дженнер, Маккарти и спикер Палаты представителей Джо Мартин, выразили недовольство по поводу нежелания Администрации добиваться победы, а Линдон Джонсон предупредил, что перемирие "просто высвободит агрессивные армии для нападения в других районах мира"*8.

Несмотря на такое отношение к перемирию, оно было одним из самых больших достижений Эйзенхауэра. Он гордился таким достижением. Он обещал посетить Корею, подразумевая, что сможет решить вопрос об окончании войны, и он совершил эту поездку. Несмотря на сильную оппозицию в рядах своей собственной партии, возражения его государственного секретаря и сильного человека — Ри, он закончил войну через шесть месяцев после того, как занял пост президента. Эйзенхауэр был единственным республиканцем, сумевшим найти и закрепить то, что он назвал "приемлемым решением проблемы, которая почти не поддавалась... решению"*9. Приемлемым его решение оказалось только потому, что он поддержал его всем своим громадным авторитетом; он знал, что, если бы Трумэн согласился на такое урегулирование, республиканцы в ярости могли бы сделать попытку импичмента*, что, безусловно, содействовало бы процессу раскола в стране.

[* Импичмент — парламентская процедура смещения президента с должности.]

Что прежде всего выделяло Эйзенхауэра как лидера? Верховный главнокомандующий силами союзников в 1945 году, победитель, который не соглашался ни на что, кроме безоговорочной капитуляции противника, в 1953 году стал миротворцем, человеком, согласившимся на компромиссное урегулирование, не сулившее ему лавров победителя, не говоря уж о каких-либо шансах на безоговорочную капитуляцию противника. Без сомнения, между этими двумя ситуациями было коренное различие, но оно не должно было мешать видеть истину. А истина заключалась в том, что Эйзенхауэр понимал: дальнейшее расширение войны в ядерный век чревато неописуемыми последствиями, а выиграть ограниченную войну было нельзя. Именно это было самым главным в его стратегической интуиции.

Альтернатива этому — продолжать находиться в тупике. Это была именно та политика, которую рекомендовали проводить почти все его советники, коллеги по Республиканской партии и большинство демократов. Против таких рекомендаций он, Эйзенхауэр-человек, и восстал. После того как Ри освободил пленных, накануне успешного завершения переговоров о перемирии, потери американской армии составляли почти тысячу человек в неделю. Мысль о пяти тысячах убитых и раненых американских парней вызывала у Эйзенхауэра чувство боли. Он, приказавший войскам союзников высадиться на континенте, бросивший их в ад наступления, не мог вынести мысли о том, что американские парни умирают ради поддержания тупиковой ситуации. Он хотел прекратить убийства, и он прекратил их.

Эйзенхауэр любил перечислять в своем дневнике фамилии тех, кто обрадовал его или разочаровал. Подобным образом он отмечал различные события или дела. Начиная с конца июля 1953 года он всегда, когда перечислял свои достижения, которыми больше всего гордился, на первое место ставил прекращение войны в Корее.

Но было одно событие, о котором он не распространялся даже в таком укромном месте, как страницы своего дневника; оно было связано со свержением премьер-министра Ирана Мохаммеда Мосаддыка. Не то чтобы он не был доволен или горд результатом, просто он не хотел обсуждать его, поскольку считал: об успехах ЦРУ лучше помалкивать.

Мосаддык возглавлял правительство, которое конфисковало англо-иранскую нефтяную компанию (которой владели англичане) и разорвало дипломатические отношения с Лондоном. Британцы ответили установлением блокады иранской нефти; кроме того, англичане совместно с американскими нефтепромышленниками заявили Эйзенхауэру, что Мосаддык — коммунист. Весной 1953 года министр иностранных дел Англии Иден прибыл в Вашингтон и предложил американцам объединить усилия британской секретной службы и ЦРУ для свержения Мосаддыка.

Эйзенхауэр с пониманием отнесся к этому предложению, поскольку он придавал особое значение отношениям и с развивающимися странами, и с ЦРУ. Эйзенхауэр и Даллес провели многие часы вместе за коктейлями, обсуждая эту проблему. По большей части их разговор вращался вокруг проблем развивающихся стран и необходимости предотвратить захват власти в беднейших странах коммунистами. В Европе было НАТО, в Корее — перемирие, и поэтому театр военных действий в холодной войне переместился в так называемый третий мир. Латинская Америка, Индия, Египет, Иран, Вьетнам — вот регионы и страны, в которых свободному миру был брошен вызов, или, по крайней мере, Эйзенхауэр и Даллес так считали.

Для того чтобы справиться с этим вызовом, Эйзенхауэр намеревался использовать ЦРУ в более активной роли, чем та, которая была определена Трумэном. При Трумэне деятельность управления была сконцентрирована на сборе разведывательных данных по всему миру и их оценке. Эйзенхауэр считал, что это учреждение необходимо использовать более эффективно, что оно вообще может стать одним из главных американских средств борьбы в холодной войне. Отчасти такое его убеждение базировалось на опыте, полученном во второй мировой войне; он весьма высоко оценивал вклад в победу британской секретной службы, французского Сопротивления и американского Управления стратегических служб и был благодарен за него. Более важным было глубокое убеждение Эйзенхауэра в том, что атомную войну нельзя даже вообразить, обычную войну нельзя выиграть, а с тупиковой ситуацией нельзя согласиться. Поэтому не оставалось ничего другого, кроме использования способности ЦРУ осуществлять тайные операции. При Президенте Эйзенхауэре и директоре Аллене Даллесе масштабы и объем деятельности ЦРУ в 50-е годы увеличились катастрофически. Начало было положено в Иране в 1953 году.

Это был первый крупный переворот, осуществленный ЦРУ. План переворота появился в начале лета 1953 года, и в его разработке участвовали Аллен Даллес, Фостер Даллес, Битл Смит и Чарли Вильсон. Их сговор был направлен на свержение Мосаддыка и восстановление правления шаха; средство достижения — подкуп всех офицеров иранской армии. План имел кодовое наименование "Аякс".

Для осуществления запланированных операций план должен был вначале одобрить Президент. Эйзенхауэр не принимал участия ни в одном из совещаний, на которых разрабатывался "Аякс", он получал только устные доклады и не обсуждал план ни с членами своего Кабинета, ни с Советом национальной безопасности. Такой линии поведения он придерживался в течение всего срока президентства, всегда соблюдая дистанцию и не оставляя никаких документов, которые могли бы уличить его в причастности к планированию какого-либо переворота. Но в тишине Овального кабинета, за коктейлем, он регулярно получал информацию от Фостера Даллеса, поддерживая жесткий контроль за деятельностью ЦРУ.

"Аякс" завершился успешно. Иранская армия арестовала Мосаддыка, шах возвратился и заключил новое соглашение, согласно которому крупнейшие нефтяные компании США получали 40 процентов иранской нефти, а Ирану предоставлялась экономическая помощь в сумме 85 миллионов долларов. Все были довольны, за исключением народа Ирана и британских нефтепромышленников, которые лишились своих монопольных прав.

Эйзенхауэр отдал приказ свергнуть правительство Мосаддыка, и оно было свергнуто. Ему казалось, что результаты более чем оправдывают методы. Это открывало еще одну грань человека, который, только что настояв на заключении мира в Корее, пробовал новые подходы к России в вопросе о разоружении. Он был готов бороться с коммунистами любыми средствами — точно так же, как он боролся с нацистами, но только когда считал это благоразумным и возможным. Щепетильности не возникало и сомнений не было. Давайте делайте, сказал он ЦРУ, и не обращайтесь ко мне ни с какими деталями*10.

Использовавшиеся методы были аморальными, если не незаконными, и возник опасный прецедент. ЦРУ предложило Эйзенхауэру быстрый способ решения внешних проблем, который освобождал его от необходимости убеждать Конгресс, партии или общественность и давал возможность предлагать свою цену. Использование ЦРУ значительно расширяло его президентскую власть, но ценой повышенного риска попасть в большую неприятность.

Смерть Тафта от рака 31 июля была большим ударом. Сенатор удивлял Эйзенхауэра и одновременно нравился своим желанием сотрудничать. Несмотря на вспышку Тафта, когда ему впервые сказали о планах Администрации в отношении бюджета, он убедил многих конгрессменов, принадлежавших к старой гвардии, поддержать предложения Эйзенхауэра по таким основным вопросам, как налоги и расходы. В ответ на прочувствованные просьбы Эйзенхауэра он сумел значительно сократить ассигнования, выделяемые Управлению по взаимному обеспечению безопасности. С помощью Тафта Эйзенхауэр мог иметь дело со старой гвардией, а без него предвидел столкновение с немалыми трудностями. Эйзенхауэр сделал заявление, в котором говорилось, что Америка "потеряла истинно великого гражданина, а я потерял мудрого советника и дорогого друга". Вместе с Мейми Эйзенхауэр нанес визит вдове Тафта в Джорджтауне. Держа обеими руками руку Марии Тафт, Эйзенхауэр несколько раз повторил: "Я не знаю, что я без него буду делать..."*11

Эйзенхауэр действительно был уверен в том, что сказал, хотя бы потому, что преемником Тафта в качестве лидера большинства в Сенате был Уильям Ноулэнд. Эйзенхауэр презирал сенатора. "В его случае, — писал Эйзенхауэр в своем дневнике о Ноулэнде, — по-видимому, нельзя дать окончательный ответ на вопрос, до какой степени можно быть глупым"*12.

Что особенно раздражало Эйзенхауэра в Ноулэнде, так это его слепая оппозиция к предоставлению любой финансовой помощи иностранным государствам (за исключением всесторонней помощи националистическому Китаю). Эйзенхауэр форсировал свое предложение о создании Объединенных Штатов Европы. Для этого он хотел видеть Германию объединенной и вооруженной, состоящей полноправным членом НАТО и Европейского оборонительного сообщества.

Эти цели он считал главными, когда был верховным главнокомандующим объединенными вооруженными силами НАТО, в качестве президента он также ставил их в центр своей европейской политики. Он стремился к достижению этих целей, опираясь на помощь Даллеса, а также используя личную переписку с европейскими лидерами. В сентябре он заявил французскому премьеру Джозефу Ланиелю, что французы в своих отношениях с Западной Германией "должны руководствоваться новым духом дружбы и доверия" и что это дело "срочное". Он добавил также, что в курсе тех трудностей, которые приходится преодолевать французам в связи с ратификацией соглашения о Европейском оборонительном сообществе, поскольку "мы не забываем историю". Тем не менее он настоятельно рекомендовал Ланиелю не упускать "этой исторической возможности франко-германского примирения"*13.

Большие надежды, которые Эйзенхауэр возлагал на Европейское оборонительное сообщество, были связаны не только с решением тех проблем, которые, как он полагал, пойдут на пользу Западной Европе, но и с теми его потенциальными возможностями, которые представляли интерес для Соединенных Штатов. Тесно объединенное западноевропейское сообщество, удерживаемое общими экономическими и военными узами, защищенное через систему НАТО американским ядерным зонтиком и через ЕОС многочисленными европейскими наземными дивизиями, было бы не только источником безопасности для мира, но и означало бы: потребность в использовании фондов Управления по взаимному обеспечению безопасности отпадает и Эйзенхауэр может произвести дальнейшие сокращения в военном бюджете США. Короче говоря, ЕОС одновременно обеспечивало бы большую безопасность для Запада и сокращение расходов на военные нужды и уменьшение налогов для США. Вопрос о ратификации соглашения о Европейском оборонительном сообществе стал еще более актуальным после успешного испытания Советами 12 августа водородной бомбы.

Но была еще одна бомба — замедленного действия, на которую Эйзенхауэр обращал мало внимания, хотя, так же как и в случае с водородной бомбой русских, ему хотелось, чтобы она никогда не взорвалась. Этой бомбой было обострение расовых отношений внутри Соединенных Штатов.

Несмотря на сильное желание Айка игнорировать эту проблему, министр юстиции не позволял ему забыть о ней, и Айк стал испытывать к Браунеллу чувство безграничного восхищения. В своем дневнике он писал, что Браунелл — человек совершенной честности, неспособный на неэтичный поступок, юрист высшего класса и выдающийся лидер. Заканчивал он запись так: "Я предан ему и абсолютно уверен в том, что он был бы выдающимся Президентом Соединенных Штатов"*14. Поэтому Эйзенхауэр непременно должен был внимательно выслушивать Браунелла, когда тот обсуждал с ним судебные дела о расовой сегрегации в школах, попавшие в Верховный суд.

Браунелл рассказал Эйзенхауэру, что суд потребовал от министра юстиции регистрации резюме и заключений по этим делам. Он подтвердил, что запросы из Верховного суда на такие резюме — не единственные в своем роде, хотя это ни в коем случае нельзя считать установившейся практикой. Требование Верховного суда о предоставлении изложения фактов в соответствии с четырнадцатой поправкой к Конституции по делам, относящимся к сегрегации в школах, не вызвало возражений Эйзенхауэра. Однако он был против предоставления суду по его запросам в Министерство юстиции заключений по этим делам. По мнению Эйзенхауэра, это — отказ от выполнения своих обязанностей. Одной из причин такого мнения было его отношение к разделению властей. "Как я понимаю, — сказал он Браунеллу, — суды были установлены Конституцией, чтобы интерпретировать законы; обязанностью исполнительного органа (Министерства юстиции) является исполнение этих законов". Он подозревал, что суд пытается "дезертировать" или уклониться от рассмотрения наиболее острой социальной проблемы в Америке и что "в этом вопросе Верховный суд действовал, исходя из побуждения, которое не является строго функциональным"*15.

Браунелл очень хотел изложить собственное мнение: сегрегация на основе расового признака является антиконституционной. Но был один камень преткновения. Эйзенхауэр опасался воздействия законодательного акта, объявляющего сегрегацию вне закона. Отчасти такое отношение отражало его взгляды и собственный жизненный опыт. Эйзенхауэру было шесть лет, когда в судебном процессе, получившем известность как "Плесси против Фергусона", был установлен принцип "разделенные, но равные"; этим принципом он руководствовался всю жизнь. В его родном городе не было ни одного негра, не было их и в Уэст-Пойнте. До войны Эйзенхауэр пребывал на различных армейских должностях на Юге, в зоне Панамского канала или на Филиппинах, где расизм проявлялся в более ужасной форме. Во время войны он командовал армией Джима Кроу*. Эйзенхауэр оставил армию до того, как Трумэн в 1948 году приказал провести в вооруженных силах десегрегацию. У Эйзенхауэра было много друзей с Юга, и он разделял многие их предрассудки по отношению к неграм. В Аугусте владельцы плантаций рассказывали ему анекдоты про "чернокожих", и, когда он возвращался в Вашингтон, в кругу семьи он повторял некоторые из них.

[* Дословно — Джима Вороны. Идиоматическое выражение, означающее численное преобладание негров.]

Во время избирательной кампании Эйзенхауэр отрицал, что расовые взаимоотношения представляют собой проблему, — удивительное утверждение в свете раскола в Демократической партии в 1948 году по вопросу о практике деятельности Комитета по обеспечению справедливого найма. Фактически Эйзенхауэр обеспечил себе голоса южан, отказавшись утвердить этот комитет. Одно из основных убеждений Эйзенхауэра, когда он уже находился в Белом доме, что он — президент всех американцев, в том числе негров. Поэтому в своем "Послании о положении страны" он объявил об использовании всех своих полномочий, чтобы покончить с сегрегацией в округе Колумбия и в вооруженных силах.

К чести Айка обещание было выполнено, но практически эти перемены не оказали влияния на положение основной массы негров. Плесси по-прежнему олицетворял закон на местах. В целом программа Эйзенхауэра в отношении 16 миллионов черных американцев, которые оказались за рамками федерального истеблишмента**, заключалась в следующем: губернаторы южных штатов должны были сами принимать меры, свидетельствующие хотя бы о некотором прогрессе. Поскольку каждый из этих губернаторов был избран практически только белым населением и каждый считал, как и подавляющее большинство белых избирателей, сегрегацию естественным образом жизни, Президент не мог рассчитывать на быстрый прогресс.

[** Истеблишмент — система власти и управления, с помощью которой привилегированные группы буржуазного общества осуществляют свое господство.]

И нельзя сказать, что он действительно хотел его. Движение за предоставление гражданам США равных прав поднимало проблемы, которые он не понимал и вникать в которые не хотел, не говоря уж об отсутствии желания решать их. Он хотел отложить эти проблемы, оставив их своему преемнику. И это было его наибольшей слабостью как политического лидера. Его нежелание сделать хотя бы попытку решить долгосрочные проблемы, его неспособность ясно видеть их моральные аспекты крайне дорого обошлись стране, партии и нанесли большой ущерб его репутации.

Однако именно он, сам того и не подозревая, внес решающий вклад в активизацию движения за гражданские права. Этому способствовал человек, которого он назначил на пост главного судьи.

Утром 8 сентября Президенту сообщили, что председатель Верховного суда Фрэд Винсон умер от инфаркта. Эйзенхауэр полетел в Вашингтон на похороны. Он скорбел о кончине своего старого друга, партнера по игре в бридж, но его неотвязно преследовала мысль, кто же сможет заменить его. Эйзенхауэр еще раньше обещал первую же освободившуюся вакансию в Верховном суде Эрлу Уоррену, но тогда он даже не мог предположить, что этой вакансией окажется должность председателя Верховного суда. Поэтому Эйзенхауэр считал, что может свободно обсуждать другие возможные кандидатуры (и сделал это), включая Джона У. Дэвиса из Западной Виргинии, кандидата от Демократической партии на пост президента на выборах 1924 года, юриста, который при слушании дел о сегрегации выступал против позиции южан. Эйзенхауэр имел в виду и Джона Фостера Даллеса, действительно спросив его, не хочет ли он занять эту должность. Даллес отказался, сказав, что предпочитает остаться в Государственном департаменте.

Не то чтобы Эйзенхауэр хотел взять назад обещание, данное Уоррену. Просто он обсуждал с Уорреном его основные философские воззрения, и губернатор Калифорнии произвел на него хорошее впечатление. Браунелл позднее вспоминал, что Эйзенхауэр "считал Уоррена большим человеком; его уважение к нему переросло в искреннюю любовь". Эйзенхауэр писал своему брату Эдгару, что "с самого начала знакомства с Уорреном думал о его назначении в Высокий суд"*16.

Но Эйзенхауэр хотел обдумать это назначение не спеша, серьезно, поскольку оно было связано, пожалуй, с самым важным кадровым решением за все время его президентства. "Я не намерен совершать какие-либо ошибки из-за поспешных действий", — сказал он одному из консультантов. Декану юридического факультета Колумбийского университета, который назвал несколько фамилий, Эйзенхауэр так объяснил свою позицию в этом вопросе: "Свою основную задачу я вижу в том, чтобы хоть как-то помочь в восстановлении престижа Верховного суда, которым он раньше обладал и которому, по моему мнению, был нанесен изрядный ущерб во время Нового или Справедливого курса". Он признался, что ищет "человека с большим опытом, профессионально компетентного, с безупречным послужным списком, честного и пользующегося уважением"*17.

Всеми этим качествами, в числе других, обладал Уоррен. Эйзенхауэра нельзя было обвинить в том, что он уплачивал политический долг, назначая Уоррена, так как в течение всей кампании по выдвижению в президенты Уоррен был его соперником и оставался им до самого конца, до окончания конференции. Уоррен придерживался центристской позиции, причем настолько центристской, что брат Эйзенхауэра, реакционер Эдгар, осуждал его как сторонника левых взглядов, в то время как другой брат, Милтон, писал, что он и его друзья считают Уоррена опасно переместившимся вправо. Эйзенхауэр ответил Милтону: "Уоррен совершенно определенно был либеральным консерватором; у него такой тип политического, экономического и социального мышления, которое, как я считаю, нам необходимо иметь в Верховном суде"*18.

В конце сентября Эйзенхауэр объявил о назначении Уоррена на должность верховного судьи без слушаний в Конгрессе (члены Конгресса были на каникулах). Эйзенхауэр сделал это по причинам, изложенным выше, но основной причиной была для него простота принятия этого решения. Эйзенхауэр лично знал многих выдающихся юристов, судей и других деятелей. Он строго судил об их характерах и талантах, но это назначение ему представлялось самым лучшим из всех, зависящих от него. Он был убежден, что Уоррен, как никто в стране, подходит для должности верховного судьи.

Когда Конгресс вновь собрался на сессию в январе 1954 года, Эйзенхауэр направил в Сенат формальное представление о назначении Уоррена. Однако сенатор Лангер при поддержке некоторых других сенаторов из числа членов старой гвардии задержал утверждение. Эйзенхауэр сделал такую запись в своем дневнике: "[Если] республиканцы как группа откажутся признать его [Уоррена], я выйду из Республиканской партии и постараюсь организовать группу из умных независимых людей, пусть даже и небольшую"*19. Несмотря на многочисленные сложности во взаимоотношениях с Уорреном в последующие семь лет, его никогда не покидало убеждение в правильности выбора.

8 октября Эйзенхауэр открыл пресс-конференцию, зачитав заранее подготовленное заявление, в котором речь шла о недавнем испытании советской водородной бомбы. Президент сказал, что это событие не было неожиданным, и добавил: "Советы теперь имеют запасы атомного оружия... они способны совершить атомное нападение на нас, и эта способность будет со временем возрастать". Перейдя к обсуждению положения в Америке, он заявил: "Мы не намереваемся раскрывать детали нашей мощи в тех или иных видах атомного вооружения, но эта мощь велика и постоянно крепнет". Он заверил прессу, что вооруженные силы обладают достаточным ядерным арсеналом для выполнения тех специфических задач, которые на них возложены. Он также предупредил, что "эта колоссальная сила должна быть уменьшена до уровня, на котором она будет полезной услугой человечеству"*20.

Миллионы согласились с последней фразой Президента. Более важно, что с ней согласились и ведущие американские ученые, которые уже до этого начали призывать к разоружению и проведению исследований по использованию атомной энергии в мирных целях. Самым важным было согласие Дж. Роберта Оппенгеймера, бывшего научного руководителя проекта "Манхеттен"*. В июле 1953 года Оппенгеймер опубликовал в журнале "Форин эфэйрс" статью, озаглавленную "Атомное оружие и американская политика". В этой статье Оппенгеймер предупреждал, что гонка вооружений между сверхдержавами может привести только к катастрофическим последствиям и в любом случае не имеет смысла. Когда Америка произведет свою "двадцатитысячную бомбу, она... не сможет парализовать их двадцатитысячную бомбу". Оппенгеймер очень образно сравнил Соединенные Штаты и Советский Союз с "двумя скорпионами в бутылке, каждый из которых способен убить другого, но только ценой своей собственной жизни". Он настаивал на том, что американскому народу надо сказать правду о размере и мощности ядерного арсенала, и призывал к "искренности со стороны представителей народа этой страны"*21.

[* Проект по разработке первой атомной бомбы.]

Статья Оппенгеймера обострила, но не начала споры внутри Администрации Эйзенхауэра по вопросу атомной политики. Без сомнения, это была самая важная проблема, стоявшая перед Эйзенхауэром, поэтому он относился к ней с исключительной серьезностью. Он назначил Оппенгеймера главой группы советников, которые должны были давать Президенту свои рекомендации по вопросу гонки вооружений; кроме того, Оппенгеймер уже был председателем Главного консультативного комитета Комиссии по атомной энергии. Эйзенхауэр читал докладные записки Оппенгеймера и считался с его мнением; он был согласен с ним: гонка ядерных вооружений — сумасшествие; он также считал, что американский народ поддержит любое его предложение о реальном разоружении, если ему рассказать с наглядными примерами о разрушительной силе водородной бомбы. Поэтому Президент поручил К. Д. Джексону работать над речью — положительным ответом на призыв Оппенгеймера к искренности. Джексон назвал работу по подготовке речи "операцией искренности" и трудился над ней в течение весны и лета 1953 года. Он с энтузиазмом поддерживал основную идею Оппенгеймера.

Другие старшие советники были категорически против. Даллес вообще не верил ни в какие предложения по разоружению. Он считал, что с русскими следует иметь дело только с позиции преобладающей силы, и настаивал, что различные советские предложения по разоружению, полученные до сих пор, были не чем иным, как инструментами пропаганды, рассчитанной на ослабление НАТО и отказ французов от ратификации договора о Европейском оборонительном сообществе. Адмирал Льюис Страусс, председатель Комиссии по атомной энергии, был согласен с Даллесом.

Страусс — миллионер, который сам составил себе состояние (на Уолл-стрит), — был заместителем Джеймса Форрестола во время войны (отсюда его чин адмирала). Трумэн впервые поручил ему возглавить Комиссию по атомной энергии в 1946 году; три года спустя Страусс затеял резкую полемику с Оппенгеймером о водородной бомбе. Оппенгеймер не хотел создавать бомбу, а Страусс и Трумэн хотели ее иметь. В июле 1953 года Эйзенхауэр назначил Страусса председателем Комиссии по атомной энергии (хотя он знал его очень мало). После церемонии приведения к присяге Страусса Эйзенхауэр отвел его в сторону и сказал: "Моя основная забота и ваша первоочередная задача заключаются в том, чтобы найти новый подход к разоружению атомной энергии" *22. Страусс проигнорировал поручение Президента.

В своих убеждениях Эйзенхауэр склонялся и к Оппенгеймеру, и к Страуссу, "поощряя обоих и никого не оскорбляя". Различные проекты речи, подготовленные Джексоном (которые его коллеги называли "Бум! Бум! Бумага"), с описанием атомных ужасов, убийств "с той и с другой стороны, не оставляя никакой надежды", Эйзенхауэр нашел слишком устрашающими, чтобы служить полезной цели. "Мы не хотим запугать страну до смерти", — сказал он Джексону, поскольку опасался, что сгущение красок может побудить Конгресс выдвинуть требование о резком и, главное, неэффективном увеличении затрат на оборону. Но с другой стороны, с того самого момента, когда Эйзенхауэр прочел первый отчет о первом испытании водородной бомбы, он всегда испытывал импульсивное желание информировать общественность об устрашающей разрушительной силе, которую содержит бомба. И все же каждый раз, когда он читал очередной проект выступления, подготовленный Джексоном, опасение чрезмерной реакции Конгресса на его "Бум! Бум!" перевешивало желание сказать правду, поэтому он продолжал советовать Джексону снизить тон. "Неужели мы не можем найти что-либо обнадеживающее?" — спрашивал он *23.

Джексон не мог. Серьезной помощи от советников Эйзенхауэр тоже не получал. Они рекомендовали ему либо создавать бомбы большей мощности (Страусс), либо не делать их совсем (Оппенгеймер).

Эйзенхауэр отбросил все советы. Он понял, что должен в основу предложения о разоружении положить свою собственную идею, которая не представляла бы угрозу безопасности, содержала общую надежду и которую русские не смогли бы отвергнуть с легкостью. И такую идею он наконец нащупал. Соединенные Штаты и Советский Союз могут, полагал он, передать изотопы безвозмездно из своих ядерных запасов в общий фонд для использования в мирных целях, например для разработки ядерных генераторов. Одним ударом это предложение разрешало многие проблемы. Вместо страха перед атомной энергией появилась бы надежда; исключалось требование об инспекции на местах, которое всегда было камнем преткновения на пути всех предложений по разоружению; пропагандистские преимущества были очевидны и значительны.

Кроме того, американскому народу просто необходимо было услышать, что он не вложил "все свои силы и энергию в разработку предприятия, которое может быть использовано лишь с единственной целью — для разрушения". Но самое лучшее, как писал Эйзенхауэр в дневнике, — если русские будут сотрудничать, "Соединенные Штаты, безусловно, могут себе позволить сократить ядерные запасы в два или три раза по сравнению с тем количеством, которое русские могут внести в фонд... и, несмотря на это, улучшить нашу относительную позицию в холодной войне, даже в случае возникновения войны". В итоге "главным выводом, следующим из всего этого, является глубокое убеждение: мир в том состоянии, в каком находится сейчас, быстро движется к катастрофе" *24.

В то время как Эйзенхауэр нащупывал свой путь к новому предложению о реальном разоружении, его больно задел секретный доклад министра обороны, в котором говорилось, что наиболее видным американским ученым-атомщикам доверять нельзя. Вильсон сказал Президенту по телефону, что только что получил любопытную информацию. Это было письмо Уильяма Бордена, бывшего директора Объединенной комиссии Конгресса по атомной энергии, министру обороны, в котором утверждалось, будто есть "большая вероятность, что Дж. Роберт Оппенгеймер является коммунистическим шпионом" *25. В заявлении Бордена не было ничего нового, разговоры об этом шли давно, обвинение расследовалось, было широко известно, и большинство в него не верило. Но Вильсона и Эйзенхауэра расстроило не столько сообщение Бордена, сколько то, что Маккарти узнал об этих обвинениях. Поэтому Администрации совершенно необходимо было предпринять действия до того, как Маккарти, используя эти обвинения, создаст дело против Оппенгеймера.

На следующее утро, 3 декабря, Эйзенхауэр собрал в Овальном кабинете Страусса, Браунелла, Вильсона, Катлера и Аллена Даллеса. Он потребовал четкого объяснения, как мог Страусс разрешить Оппенгеймеру работать в Комиссии по атомной энергии в 1947 году и почему его не проверяли после того, как пост президента перешел к республиканцам. Страусс пробормотал, что они не смогли бы создать атомную бомбу без Оппенгеймера. На что Эйзенхауэр отреагировал совершенно определенно: ни в коей мере он не предрешает это дело, но хочет, чтобы между Оппенгеймером и его дальнейшим допуском к строго секретной информации была "глухая стена" до тех пор, пока слушание дела не будет закончено. Он поручил Браунеллу взять в ФБР материалы на Оппенгеймера и изучить их. А сам он, внимательно рассмотрев обвинения Бордена, полагает, что они не содержат "доказательств нелояльного отношения со стороны д-ра Оппенгеймера". Однако, добавил Эйзенхауэр, "это не означает, что он не может представлять риска с точки зрения безопасности". Эйзенхауэр понимал: если Оппенгеймер передает информацию Советам, прервать эти связи в настоящий момент неразумно. По его словам, "это походило не столько на усилия запереть дверь в конюшню после того, как лошадь ушла, сколько на поиски двери в конюшню, которая полностью сгорела"*26. Он назначил комиссию из трех человек для расследования обвинений против Оппенгеймера, который между тем находился в подвешенном состоянии. А Маккарти был заблокирован и не мог использовать в своих целях его дело.

Одновременно с историей вокруг Оппенгеймера Эйзенхауэр должен был заниматься делами о сегрегации — они слушались в Верховном суде. Его разочаровало мнение министра юстиции о неконституционности сегрегации в школах, но тем не менее он воспринял совет Браунелла отменить ее. Фактически он помог Браунеллу сформулировать его мнение на бумаге, однако продолжал испытывать беспокойство. Как всегда, возвращаясь из Аугусты, Эйзенхауэр был переполнен чувством симпатии к взглядам белых южан. Он спросил Браунелла, что произойдет, если южные штаты, выполнив свои угрозы, откажутся от государственных школ. И он повторил свои опасения: Верховный суд может передать образование в ведение федерального правительства. Браунелл заверил, что Юг "будет решать эту задачу в течение десяти — двенадцати лет" *27.

2 декабря Браунелл сообщил Эйзенхауэру, что судья Уоррен "передал вчера вечером, что мое резюме по делам о сегрегации великолепно". Эйзенхауэр дал ясно понять: он не хочет, чтобы этот комплимент относился и к нему*28. Он не желал, чтобы его имя и престиж в какой-либо форме использовались в связи с делом "Браун против Топека".

В два часа дня 8 декабря Эйзенхауэр произнес перед Генеральной Ассамблеей ООН речь "Атом для мира". После нескольких вступительных слов в адрес ООН Эйзенхауэр перешел к теме "Операция — искренность". По сравнению с первоначальным текстом эта часть речи была значительно сокращена. Он информировал представителей мирового сообщества, что начиная с 1945 года Соединенные Штаты провели сорок два атомных взрыва в испытательных целях, что нынешние американские атомные бомбы в двадцать пять раз мощнее первых, использованных в войне против Японии, "что мощность водородной бомбы эквивалентна мощности миллионов тонн ТНТ". Мнение Оппенгеймера и Джексона о том, что Президент должен представить размеры американского арсенала, нашло отражение в следующем параграфе: "Сегодня запасы американского ядерного оружия, которые, конечно, увеличиваются с каждым днем, во много раз превышают взрывной эквивалент всех бомб и всех снарядов, сброшенных с каждого самолета и выпущенных из каждого орудия на всех театрах военных действий за все годы второй Мировой войны". Эйзенхауэр привел еще один дополнительный пример: "Одна авиаэскадрилья может доставить до цели груз бомб такой разрушительной силы, которая превышает мощность всех бомб, сброшенных на Англию за время второй мировой войны". Атомное оружие, добавил он, стало теперь "обычным в наших вооруженных силах".

Но русские также имели бомбы и делали их все больше и больше. Гонка атомного вооружения продолжалась. Ее дальнейшее наращивание, по мнению Эйзенхауэра, "свидетельствовало бы: безнадежно исчерпала себя вера в то, что два атомных колосса не будут бесконечно долго, злобно и с осуждением смотреть друг на друга из разных концов трясущегося от страха мира". Любые другие варианты лучше. Эйзенхауэр заявил о своей готовности встретиться с Советами (и он объявил о скором начале четырехсторонних переговоров по требованию русских) для обсуждения таких проблем, как договор с Австрией, корейский вопрос, германский вопрос, а также разоружение.

На этих переговорах, предполагал Эйзенхауэр, Соединенные Штаты "будут настаивать на большем, чем простое сокращение или ликвидация ядерных материалов для военных целей". Недостаточно "взят" это оружие из рук солдат. Оно должно быть передано в руки тех, кто будет знать, как... приспособить его к мирным делам". Только тогда "эта величайшая из разрушительных сил может быть превращена в великое благо на пользу всего человечества".

Эта речь Эйзенхауэра содержала конкретное предложение. США, Англия и СССР должны сообща внести части своих запасов расщепляющихся материалов в Международное агентство по атомной энергии. Это агентство должно быть создано под эгидой ООН. Он представлял себе, что первоначальные вклады будут невелики, но "ценность этого предложения заключается в том, что оно может быть реализовано без раздражений и взаимных подозрений, присущих любой попытке создать полностью приемлемую систему глобальной инспекции и контроля".

Предлагаемое агентство будет привлекать талантливых ученых из всех стран мира, и они будут изучать методы использования атомной энергии в мирных целях. "Особое направление — полное удовлетворение потребностей в электроэнергии в энергетически бедных районах мира. Таким образом, страны-участницы направят часть своих ресурсов на человеческие потребности, а не на нагнетание страха". Он остановился и на других положительных моментах: сокращение мировых ядерных запасов, предназначенных для военных нужд; доказательство того, что сверхдержавы "на первое место ставят человеческие интересы"; открытие "нового канала для мирных дискуссий". Свою речь он закончил обещанием, что Соединенные Штаты готовы "отдать все свое сердце и весь свой ум на поддержку чудесной способности человека изобретать, направленной не на уничтожение, а на процветание жизни" *29.

Когда Эйзенхауэр говорил, аплодисментов не было, а когда закончил — воцарилось гробовое молчание. Но потом зал, вмещающий три с половиной тысячи делегатов, буквально взорвался от грома оваций и возгласов одобрения — даже русские присоединились. Подобного еще не знала история ООН. Реакция на это выступление в мире, вне коммунистических стран, была только положительной, даже чрезмерной. Эйзенхауэру, по-видимому, удалось развязать гордиев узел. Вместо страха он сумел вселить в людей надежду.

Но русские молчали. Они не дали ответа ни через несколько дней, ни в последующий год, ни через год. Международное агентство по атомной энергии было создано только в 1957 году. К этому времени гонка вооружений достигла еще более высокой отметки и агентство уже было в стороне от текущих проблем.

Прекрасная возможность была упущена. План Эйзенхауэра о мирном атоме был наиболее серьезным и щедрым предложением по установлению контроля над гонкой вооружений, которое когда-либо было сделано американским президентом. Все предыдущие проекты, так же как и все последующие, содержали пункт об инспекции на месте, которая, и американцы это знали заранее, была неприемлема для русских. Но у предложений Эйзенхауэра, казалось, был реальный шанс быть принятыми, и в этом была сила американского Президента, масштаб его личности и доказательство его готовности искать новые выходы из круговорота гонки вооружений. Предложение не было направлено против русских. Наоборот, как считал Эйзенхауэр, оно должно привлечь их, и он надеялся, что они его примут.

Но коммунисты этого не сделали — их подозрения возобладали над рассудительностью. Они, очевидно, полагали, что сокращение их запасов расщепляющихся материалов приведет к увеличению разрыва с запасами американцев. Но Эйзенхауэр предложил, чтобы американские взносы по объему в пять раз превышали советские, и это была начальная цифра, открытая для обсуждения. Русские это знали, но тем не менее интереса не выразили. Они позволили цифрам запугать себя: Соединенные Штаты могут иметь на две или три тысячи бомб больше, чем они.

Таким образом, логика гонки вооружений взяла верх; уникальная сама по себе, она не соотносилась ни с опытом, ни с реальностью. Каждая сторона утверждала, что единственная цель производства атомного вооружения — сдерживание противника от агрессии. Но все соглашались на том, что для такого сдерживания достаточно угрожать разрушением лишь одному большому городу. (Эйзенхауэр как-то сказал автору этой книги: "В мире нет такой вещи, ради которой коммунисты, несмотря на все их желание ее иметь, были бы готовы рисковать потерей Кремля" *30.) Зачем же создавать арсеналы из тысяч бомб, если достаточно всего нескольких сотен, чтобы превратить угрозу в бессмысленность?

Вопрос этот упирается в игру цифр. Стратеги и лидеры с каждой стороны испытывали ужас при мысли, что противник вырывается слишком далеко вперед. Эйзенхауэр и американцы хотели — нет, требовали! — полного превосходства США. Но как можно использовать это превосходство — за исключением повышения порога сдерживания, которое в любом случае достигается наличием всего ста бомб, — они не знали. Русские никак не могли согласиться с таким большим преимуществом американцев, они были полны решимости если не сравняться с ними, то хотя бы ликвидировать разрыв. Как и американцы, они не знали, что же делать со всеми этими бомбами. Они только знали, что хотят их иметь.

Поэтому они и отвергли план Эйзенхауэра "Атом для мира". И это была настоящая трагедия. Без преувеличения можно сказать, что предложение Эйзенхауэра было наилучшим шансом для человечества в атомный век, замедляющим, а затем направляющим в другое русло гонку вооружений. Если бы русские отнеслись к этому предложению с энтузиазмом, то был бы возможен идиллический сценарий: уже при жизни одного поколения деньги, энергия, научные таланты направляются на использование атомной энергии в мирных целях и обе стороны соглашаются сохранять, но не расширять свой ядерный арсенал. Для Эйзенхауэра наихудшим последствием, как он его оценивал в 1953 году, было продолжение игры в цифры, из которых следовало, что в 80-е годы арсенал каждой стороны вырастет до десятков тысяч бомб, а использование атомной энергии в мирных целях будет незначительным или, при достаточных масштабах, вызовет большие споры и будет очень дорогим. Именно это и произошло на самом деле.

Часть вины за такой исход лежит и на Эйзенхауэре, потому что он сам довольно активно играл в цифры, хотя и не в такой степени, как того хотели Объединенный комитет начальников штабов, почти все демократы и большинство республиканцев. План "Атом для мира" был его серьезной заявкой на выход из игры, которая, как он предвидел, была проигрышной. Он гордился авторством оригинальной идеи, и это усугубило его уныние, когда он узнал: русские отвергли его предложение. Он считал, что идея заслуживает того, чтобы ее проверили, но русские ее, по сути, проигнорировали, и это повлияло на ужесточение позиции Эйзенхауэра в отношении Советского Союза. В осуществлении этой идеи он видел главную цель своего президентства, но его попытка найти новый путь к контролю над вооружением поддержки не получила. Таков был печальный результат "Атома для мира".

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.

МАККАРТИ И ВЬЕТНАМ

В вопросах внутренней политики Эйзенхауэр не был ни реакционером, ни реформатором, а скорее находился посередине. В результате некоторые его умеренные политические решения вызвали недовольство как консерваторов, так и либералов, однако получили поддержку общественности и большинства в Конгрессе. Например, Айк отверг предложение Трумэна о национальной системе страхования здоровья, а также не согласился с позицией Американской медицинской ассоциации, что федеральное правительство вообще не должно заниматься вопросами здравоохранения. Эйзенхауэр попросил подготовить законодательный акт, который позволил бы обеспечить федеральную поддержку частным страховым компаниям, занимавшимся страхованием здоровья. Он был против высоких страховых тарифов, и ему удалось удержать их на низком уровне. Он хотел, чтобы строительство и эксплуатация атомных электростанций осуществлялись частными компаниями по лицензиям, выдаваемым Комиссией по атомной энергии, и он добился этого. В 1954 году в День труда* в Шиппингпорте, штат Пенсильвания, состоялась торжественная церемония по случаю начала строительства первой атомной станции в Америке.

[* Первый понедельник сентября.]

Наиболее значительная победа в законодательной сфере была достигнута Эйзенхауэром в вопросе социального страхования. Он пытался в 1953 году расширить систему страхования, но не получил поддержки. Год спустя он вновь поставил этот вопрос. В связи с приближением ноябрьских выборов ** конгрессмены-республиканцы были настроены скорее на совершенствование системы, чем на ее разрушение. Поэтому законопроект, который поддерживал Эйзенхауэр, был принят. Он предусматривал увеличение льгот по социальному страхованию и его распространение на десять миллионов человек, которые прежде его не имели. Он добился выделения средств на участие Америки в реконструкции транспортного водного пути по реке Св. Лаврентия. Он также сумел провести законопроект о пересмотре системы налогов, который не уменьшал налоговые ставки, но увеличивал удержание, благодаря чему удалось сократить налоги в 1954 году на 7,4 млрд долларов. Сокращение расходов на вооружение позволило ему выйти на сбалансированный бюджет, несмотря на уменьшение поступлений от налогов.

[** Переизбирается часть членов Конгресса.]

Весной 1954 года страна вступила в полосу послекорейского экономического спада, неглубокого по масштабам. Эйзенхауэр был настроен решительно — снять с Республиканской партии ярлык "партии депрессии". Он неоднократно предупреждал членов своего Кабинета и республиканских лидеров Конгресса, что нельзя позволять "навешивать ярлыки, как это случилось с г-ном Гувером, — несправедливо или из-за того, что он ничего не делал, чтобы помочь в экономически тяжелые времена" *1. Эйзенхауэр затрачивал массу времени на изучение состояния экономики совместно со своим главным экономическим советником д-ром Артуром Берном и его коллегами. Он был готов принять решительные меры, если уровень безработицы значительно превысит 5 процентов (в 1953 году эта цифра составляла 2,9, а в 1954 году поднялась до 5,5).

К счастью для Эйзенхауэра и республиканцев спад продолжался недолго. Было ли быстрое восстановление экономики результатом политики Администрации или простым везением, в основе которого была присущая американской экономике сила, осталось неясным. Во всяком случае, республиканцам удалось избежать депрессии, похоронив по крайней мере часть страхов, так широко распространившихся после 1929 года, когда понятие "республиканская администрация" ассоциировалось с высоким уровнем безработицы и беззаботным правительством. В области экономики Эйзенхауэр был близок к достижению своих основных целей: сбалансированному бюджету, нулевой инфляции, сокращению налогов, систематическому росту валового национального продукта и низкому уровню безработицы.

Ни в коем случае нельзя считать, что его отношения с Конгрессом были безоблачными. Попытка подорвать влияние Маккарти, игнорируя его, не удалась. Имя Маккарти по-прежнему доминировало в газетных заголовках и звучало на пресс-конференциях в Белом доме. Эта ситуация вызывала у Эйзенхауэра неподдельное беспокойство; в меру своего понимания и чувств он осуждал средства массовой информации. Он сказал Биллу Робинсону: "В данном случае перед нами личность, которая своей известностью и влиянием на современную политическую жизнь целиком обязана средствам массовой информации Америки"; Эйзенхауэр жаловался, что "теперь эти же самые средства массовой информации ищут кого-нибудь, кто мог бы свалить их собственного ставленника"*2. Он хотел, чтобы пресса была составной частью его команды, работала вместе с ним на благо страны так же, как она была рядом с ним во время войны.

Рассуждая реалистично, Эйзенхауэр ждал от прессы как минимум объективной информации. В конце января в Белый дом на уик-энд приехал Эллис Слейтер. За завтраком в воскресенье оба государственных деятеля просматривали газеты. Слейтер записал в дневнике: Эйзенхауэр "заметил, что после двенадцати лет общественной жизни, когда он имел возможность знать всю подноготную событий, описываемых в новостях, он почти пришел к выводу, что по любому вопросу журналисту практически невозможно получить объективную исходную информацию" *3.

Типичным примером было дело министра армии Роберта Т. Стивенса, который "сдался" Маккарти. Начало этого инцидента связано с различными расследованиями, проводившимися Маккарти, о проникновении коммунистов в армию, в результате которых было обнаружено, что призванный в армию зубной врач д-р Ирвинг Пересс является "коммунистом по пятой поправке" к Конституции. И хотя Пересс отказался подписать обязательство соблюдать лояльность или отвечать на вопросы Маккарти на слушаниях, он был повышен в чине (это было требованием закона о призыве врачей в армию) и уволен в отставку с почетом. Маккарти пришел в ярость и вызвал для дачи показаний генерала Ральфа Цвикера, начальника форта Килмер. Почти весь февраль во внутренних новостях доминировал единственный вопрос, заданный Маккарти Цвикеру: "Кто отдал приказ о повышении в звании Пересса?" Цвикер заявил, что ничего об этом не знает. Маккарти запугивал Цвикера, разговаривая с ним в надменно-грубой форме — мол, у генерала "мозги хуже, чем у пятилетнего ребенка", и "он не подходит" для своей формы. После этого Стивене приказал Цвикеру больше на вопросы не отвечать. Тогда Маккарти вызвал Стивенса на заседание комитета для дачи, показаний. 24 февраля Стивене и Маккарти оказались вместе на ленче в сенатском офисе Эверетта Дирксена. И там Маккарти пообещал Стивенсу прекратить оскорбления свидетелей в обмен на его разрешение продолжить дачу Цвикером устных показаний и публикацию "фамилий всех, кто был причастен к повышению в должности Пересса и его почетному увольнению из армии" *4.

Когда Стивене и Маккарти появились вместе, репортеры и фотографы уже ждали их. Маккарти объявил, что Стивене и его подчиненные продолжат свое участие в слушаниях. Маккарти даже не упомянул, как он, в свою очередь, обещал вести себя, а Стивене не подумал указать на это обстоятельство прессе.

Когда газеты раструбили всю эту историю, Эйзенхауэр и его Администрация сдались. В газете "Нью-Йорк Таймс" статья была опубликована под заголовком: "Стивене склоняется перед Маккарти по приказанию Администрации. Он сообщит дополнительные данные по делу Пересса". Эйзенхауэр, возвратившись из поездки в Калифорнию, где он выступал с речами, был "очень рассержен и сыт по горло". Хэгерти отметил в своем дневнике: "Это его армия, и ему совсем не нравится тактика Маккарти". Эйзенхауэр поклялся: "Этот парень, Маккарти, попадет с этой историей в серьезную неприятность. Я не намерен отнестись к ней спустя рукава... Он полон амбиций. Он хочет быть президентом. Но он ни при каких обстоятельствах не окажется на этом месте, если мои слова что-либо значат" *5.

За кулисами событий Эйзенхауэр встретился с Дирксеном и сенатором Карлом Мундтом, добиваясь от них обещания заставить Джо вести себя должным образом. Однако куда большее значение имел его телефонный звонок Браунеллу. Тема разговора — право комитета Конгресса рассылать судебные повестки, обязывающие являться для дачи показаний. "Я полагаю, что президент может отказаться исполнить это требование, — сказал Эйзенхауэр, — но когда дело касается нижестоящих сотрудников офиса, я не знаю, какой дать ответ. Мне нужна короткая памятная записка по прецеденту, чтобы знать, как поступать в подобном случае" *6. После этого Эйзенхауэр подготовил основу единственной серьезной акции против Маккарти — запрет доступа к персоналу и документам исполнительной власти.

3 марта на пресс-конференции Эйзенхауэр зачитал заранее подготовленное заявление. Он сказал, что в деле Пересса армия допустила "серьезные ошибки", что она корректирует свои процедуры и что Стивенс пользуется полным его доверием. Затем он порассуждал о маккартизме ("противодействуя коммунизму, мы нанесем поражение самим себе, если будем использовать методы, не соответствующие американскому чувству справедливости"), об армии ("армия лояльна и предана") и о Конгрессе (обязанность которого "видеть, чтобы его процедуры были надлежащими и справедливыми"). Заверив присутствующих в своей "бдительности против внутренних подрывных действий любого рода", Эйзенхауэр коротко закончил: "...и это мое последнее слово по любому вопросу, пусть даже тесно связанному с этим делом" *7.

Маккарти ответил в течение часа. Он объявил с вызывающим видом: "...если глупый, самонадеянный и безмозглый человек, обладающий властью, окажется виновным при рассмотрении его дела в нашем комитете, то он будет публично разоблачен. Что касается меня, то я считаю: звание генерала не дает никаких преимуществ". Затем в классическом стиле маккартизма, продемонстрированном самим автором, он сказал: "По-видимому, Президент и я теперь согласны с необходимостью избавления от коммунизма". Для того чтобы его сторонники поняли суть дела, он публично через полчаса вычеркнул из своего заявления слово "теперь" *8.

Тем не менее Эйзенхауэр воздержался от какой-либо прямой атаки на Маккарти. Он продолжал советовать республиканским лидерам в Сенате, в частности Ноулэнду, Дирксену и Мундту, вести слушания по делу "Армия — Маккарти" (которые должны были вот-вот начаться) спокойно и объективно. В официальном меморандуме, направленном членам своего Кабинета, он писал: "Каждый руководитель, включая и меня, должен помнить свои обязанности перед подчиненными. Они состоят из... защиты этих подчиненных, с использованием всех юридических и других законных средств, от нападок на личность, поскольку иначе они могут оказаться беспомощными"9. И это все, на что он решился. Он верил, что маккартизм был основан на страхе, что страх исчезнет, и Маккарти потеряет силу и влияние, когда нация сконцентрирует внимание на действительно важных проблемах.

В большей части писем, которые получал Эйзенхауэр о Маккарти, говорилось: "...в его силе есть что-то такое, что способно разрушить нашу систему правления". Он презрительно фыркнул на такие подозрения: "Когда подобное заявление делается в такой неприкрытой форме, как эта, оно мгновенно становится смехотворным". Он также с насмешкой отнесся к утверждению Адлая Стивенсона, "что Республиканская партия состоит из двух частей: одна половина — Эйзенхауэр, другая — Маккарти". Когда на пресс-конференции Эйзенхауэра попросили прокомментировать это заявление, он ответил: "Рискуя показаться эгоистом, я скажу — «чепуха»" *10.

Таким образом, Эйзенхауэр вновь решил: Маккарти не представляет большой угрозы ни для страны, ни для партии, как многие считали. Что же касается сил, которые Маккарти представлял, и методов, которые он использовал, то это было другое дело. " В Республиканской партии есть некая реакционная группа лиц, которая ненавидит и презирает все то, за что стою я", — сказал он Робинсону. Если бы республиканские лидеры выполняли свои обязанности так, как надо, считал он, то влияние Маккарти уже давно ограничилось бы его собственной сферой. Особенно его разочаровал Ноулэнд. Эйзенхауэр так писал о лидере большинства в Сенате: "Жаль, что его мудрость, рассудительность, такт и чувство юмора находятся далеко позади его честолюбия". А вообще о методах Маккарти Эйзенхауэр высказался кратко: "Я презираю их" *11.

Тем не менее он считал, что многие близкие его друзья, призывавшие публично заклеймить Маккарти какими-нибудь обидными прозвищами, были не правы — это лишь превратит "президентство в насмешку и в конце концов сделает граждан нашей страны действительно несчастными". Вместо того чтобы высказываться по этому поводу, он продолжал следовать принципу, которого придерживался всю жизнь и о котором так часто и горячо говорил: "Избегать публичного упоминания любой фамилии, за исключением случаев, когда это делается с добрым намерением или в подтверждение того же; всю критику приберегите для частных собраний; на публике говорите о людях только хорошее" *1|2.

Здравая позиция, но Эйзенхауэр следовал и другим принципам, и один из них — лояльность. В конце концов, он был не только главнокомандующим, но также бывшим начальником штаба армии, на которую так злобно нападал Маккарти. Он был верховным главнокомандующим в 1944 году; по его приказу генерал Цвикер, выпускник академии в Уэст-Пойнте, начальник штаба 2-й дивизии, высадившийся на берег с морским десантом в день "Д", был ранен и награжден орденом. После войны Цвикер сделал отличную карьеру. Теперь Эйзенхауэр стоял рядом с Цвикером, о котором Маккарти говорил, что он недостоин носить военную форму. Можно было подумать: подобные нападки на такого рода людей побудят Эйзенхауэра к действию. Он сам как-то сказал (о лидерах республиканцев в Сенате): "Они, по-видимому, сами не представляют, когда наступает такой момент, что уговоры надо оставить и начать бороться до конца. Каждый человек, рассчитывающий стать настоящим лидером, должен быть готов к борьбе, если такой момент наступит; если же он не готов к этому, люди в конце концов станут игнорировать его" *13. И все же, несмотря на крайне вызывающие провокационные заявления Маккарти, Эйзенхауэр не мог отказаться от своего "мягкоречия".

Следующий скандал разразился, когда Маккарти объявил: он будет продолжать участвовать в заседаниях комиссии с правом голоса, несмотря на то что сам находился под следствием, как и армия (которая обвинила Роя Кона, советника в подкомиссии у Маккарти, в использовании своего положения — оказании давления с целью получения определенных привилегий для Дэвида Шайна, своего бывшего партнера, призванного в армию). На брифинге перед пресс-конференцией мнения советников Эйзенхауэра по поводу того, как же отреагировать в данном случае, разделились. Джерри Пирсонс, наиболее консервативный из советников, хотел, чтобы Президент заявил: вопрос о том, может или не может голосовать Маккарти, должен решаться Сенатом. Хэгерти, Катлер и другие утверждали, что Президент является моральным лидером нации, и если он не возвысит свой голос, то "будет сражен этим одним голосом". Эйзенхауэр прервал их спор: "Послушайте, я сам точно знаю, что собираюсь сказать. Я собираюсь сказать, что Маккарти не может сидеть в качестве судьи. Я уже принял решение: с Джо невозможно иметь дело, и к черту все попытки к достижению компромисса!" *14

Однако на пресс-конференции он все-таки не поставил вопрос так жестко. "Я категорически заявляю, — сказал он, — что в Америке человек, являющийся прямой или косвенной стороной в споре, не может выступать в качестве судьи своего собственного дела, и я полагаю, что никто из руководства не может избежать ответственности за попрание этой традиции" *15. С таким заявлением никто не мог не согласиться; Маккарти был "отшлепан" и отказался от своего требования иметь голос, но он все же сохранил свое право подвергать перекрестному допросу свидетелей. Ну и конечно, он сохранил свое право направлять повестки с вызовом на расследование.

Вот этот последний пункт вызывал беспокойство у Эйзенхауэра. Он не хотел, чтобы Маккарти в состоянии своей перманентной ярости требовал вызова к себе на ковер сотрудников исполнительного аппарата Президента, и тем более, чтобы их ответы протоколировались. Президент настаивал на своей точке зрения: маккартизм основан на страхе, однако не хотел признать, что и сам он испытывал страх. Он опасался, что Маккарти сможет раньше него знакомиться с протоколами допросов правительственных служащих, попавших в его сеть. 29 марта он опять попросил Браунелла подготовить заявление, которое можно использовать в случае, если ему придется приказать своим подчиненным не являться на вызов Маккарти.

Но самые большие опасения у Эйзенхауэра были связаны с делом Оппенгеймера. Указание Эйзенхауэра лишить Оппенгеймера допуска к совершенно секретным делам до окончания результатов расследования было дано как секретное поручение, но слухи о нем неминуемо стали просачиваться. Больше всего тревожило Эйзенхауэра обвинение, выдвинутое Маккарти, что разработка водородной бомбы была задержана на восемнадцать месяцев, "потому что в правительстве были красные". Это утверждение Джо делало положение Оппенгеймера весьма неприятным.

"Мы должны двигаться быстро, — писал Хэгерти, — до того как Маккарти нарушит ход расследования дела Оппенгеймера, в противном случае будет скандал". Хэгерти был обеспокоен возможным влиянием этого дела на мнение общественности: "Это только вопрос времени: сначала кто-нибудь докопается до него, а потом все раздуют его широко, — если это произойдет, то здесь у нас будет самая величайшая новость — настоящая сенсация" *16. Эйзенхауэр же опасался чего-то большего, чем влияния на общественное мнение; он гадал, как это может отразиться на моральном состоянии американских ученых и на состоянии обороны страны.

Важность, которую Эйзенхауэр придавал недопущению Маккарти к делу Оппенгеймера, лучше всего иллюстрируется таким фактом: в течение трех дней, с 9 по 11 апреля, Президент большую часть времени затратил на вопросы, связанные с этим делом. Страусс передал Президенту информацию, из которой совершенно ясно следовало: Оппенгеймер действительно старался задержать проект по разработке водородной бомбы. Эйзенхауэра особенно не волновали ни политические убеждения жены Оппенгеймера или его брата и супруги, ни даже то, что Оппенгеймер лгал под присягой о своих связях. Эйзенхауэр уважал ученого за его достижения и считал, что такому выдающемуся человеку должна быть предоставлена максимальная свобода "дрейфа" с учетом особенностей склада его ума, в том числе и в вопросах политики; на Эйзенхауэра произвели большое впечатление моральные аргументы Оппенгеймера против разработки водородной бомбы.

Но Эйзенхауэр счел непростительным поведение Оппенгеймера, когда тот не присоединился к группе, созданной после принятия Трумэном решения о начале разработки водородной бомбы. Еще хуже было то, что он старался затормозить проект. Эйзенхауэр распорядился отстранить Оппенгеймера от всех контактов с Комиссией по атомной энергии, так как было нежелательно, чтобы он имел возможность распространять среди ученых сомнения морального порядка. Отстранение Оппенгеймера от работы в КАЭ следовало проводить с большой осторожностью, учитывая уникальность его личности и престиж среди коллег-ученых, людей, от которых зависела судьба гонки ядерных вооружений. Эйзенхауэр также не хотел позволить Маккарти создать впечатление в стране, что все ученые являются предателями. "Мы должны осуществить эту операцию, чтобы не превратить всех наших ученых в красных, — сказал Эйзенхауэр Хэгерти, — а именно это и постарается, по всей вероятности, сделать этот чертов Маккарти"*17.

Как отмечает Хэгерти, трудности усугублялись еще и тем, что "Маккарти знал об этом деле, но Никсон уговорил его, с учетом интересов безопасности, не давать ему ход раньше". Как и Эйзенхауэр, Хэгерти понимал, что Маккарти, "будучи прижатым к стене, очень даже просто может попытаться выпутаться из этого положения, забрызгав грязью Оппенгеймера"*18. Поэтому Эйзенхауэр решил немного отступить или — точнее — не прижимать больше Маккарти к стенке. Он не давил на сенатора, позволил событиям идти своим чередом и даже не обращал внимания на его грубые оскорбления в адрес Цвикера, надеясь, что Маккарти не будет чувствовать себя настолько плотно прижатым к стенке, что начнет расследование против Оппенгеймера. Когда Эйзенхауэра спросили на пресс-конференции, что он думает по поводу обвинения Маккарти о задержке на полтора года работ по созданию водородной бомбы, Эйзенхауэр ответил: мол, ничего об этом не знает. "Что касается меня, то я никогда не слышал ни о какой задержке, никогда". Даже в мемуарах, написанных после выдвинутых против Оппенгеймера обвинений, что его удалили из КАЭ, потому что он был против разработки водородной бомбы, Эйзенхауэр утверждает: "Конечно, я... не придал значения этому факту".

В своих мемуарах Эйзенхауэр также пишет, что его основная забота в связи со слушаниями дела "Армия — Маккарти" заключалась в том, чтобы они проходили с "минимальной рекламой и с максимальной быстротой"*19. Совершенно очевидно, однако: этого ему не удалось. Но истинная его цель заключалась в том, чтобы держать Маккарти на расстоянии от Оппенгеймера и не допустить дебатов среди американских ученых, является ли морально оправданным создание водородной бомбы по заказу правительства. В достижении этой цели он добился потрясающего успеха.

Слушания начались 22 апреля и тянулись два месяца. Они транслировались по национальному телевидению, собрав огромную аудиторию завороженных зрителей. Маккарти получил максимальную рекламу, даже чрезмерную, и минимальную скорость слушания дела. Сенатор поставил сам себя в невыносимое положение. Единственное, что он мог сделать, — дискредитировать себя перед самой большой аудиторией за всю его карьеру. Эйзенхауэр наблюдал за телеспектаклем с замиранием сердца, как и все остальные. "Аргументы, фигурирующие в деле Маккарти против армии, и то, как это дело подается средствами информации, вызывают почти отвращение, — сказал он Сведу Хазлетту. — Грустно, что я должен испытывать чувство стыда за Сенат Соединенных Штатов"*20. Весна медленно вступала в свои права, а он с удовлетворением продолжал наблюдать, как Маккарти совершал акт своего собственного повешения, и был невероятно доволен: вопрос о водородной бомбе на слушаниях ни разу не был затронут.

Проблемы, связанные с водородной бомбой, находились в самом центре внимания Президента. 1 марта Комиссия по атомной энергии произвела взрыв ядерного устройства мощностью в несколько мегатонн на острове Бикини. Взрыв этот под кодовым названием "Браво" был первым из запланированной серии, получившей название "Кастл"*. Эйзенхауэр дал согласие на проведение серии взрывов после заявления Страусса о том, что русские, вероятно, опередили США в разработке технологии создания водородной бомбы. Устройство, которое КАЭ взорвала в ноябре 1952 года, из-за своих больших габаритов не могло доставляться самолетом, в то время как русские, по-видимому, достигли этой цели при проведении своих испытаний. Американским ученым необходимо было мобилизовать все силы, и в этом — одна из причин, почему Эйзенхауэра не покидало беспокойство: дело Оппенгеймера могло открыться как раз в тот момент, когда Соединенные Штаты были готовы начать серию испытаний "Кастл"*.

[* Кастл — по-английски "твердыня".]

Эйзенхауэр хотел, чтобы проведение этих испытаний держалось в секрете, но это оказалось невозможным. Существовало много проблем, и одна из них — случай с японским рыболовным судном, накрытым радиоактивным облаком. Члены команды получили лучевую болезнь, а правительство и народ Японии выражали гневный протест. 24 марта на пресс-конференции Эйзенхауэр решил: он должен ответить на настойчивые вопросы о воздействии радиации, несмотря на обещание Хэгерти сказать репортерам, что необходимо подождать до возвращения Страусса с испытательного полигона в Тихом океане. Эйзенхауэр сказал представителям прессы: "Совершенно очевидно, что на этот раз должно было произойти что-то такое, с чем мы раньше никогда не сталкивались из-за отсутствия опыта, что должно было стать неожиданным для ученых и удивить их. Строго говоря, Соединенные Штаты должны принять меры предосторожности, которые ранее никогда не принимались"*21.

Признание Президента дало пищу журналистам для предположений — мол, испытание водородной бомбы вышло из-под контроля, а взрыв не был управляем. Вслед за этим 30 марта КАЭ, отказавшись от своих попыток скрыть основные испытания, объявила, что утром этого дня был проведен второй взрыв. В заголовках новостей средств массовой информации появилась еще большая обеспокоенность. Между тем Страусс возвратился в Вашингтон и 31 марта вместе с Эйзенхауэром появился на пресс-конференции. Эйзенхауэр попросил Страусса сначала зачитать подготовленное заявление, "рассеивающее страхи, что испытание бомб вышло из-под контроля", затем ответить на вопросы относительно "Браво" и, наконец, постараться успокоить людей.

Страусс заявил журналистам, что испытания находились под постоянным контролем, что только из-за изменения направления ветра радиоактивное облако вынесло на японское рыболовное судно, что слухи о зараженных тунцах и радиоактивных облаках, двигающихся на Японию, — ложные, а общая опасность от выпадения радиоактивных осадков сильно преувеличена. Радиоактивность быстро исчезнет, а выигрыш для Соединенных Штатов, с военной точки зрения, останется надолго. Народ должен "возрадоваться", говорил он, что испытания оказались столь успешными и, благодаря им, "наш военный потенциал увеличился колоссально".

Это возбудило любопытство репортеров, и один из них спросил, какую максимальную мощность может иметь водородная бомба. Страусс ответил: "Она может быть такой мощности, какой вы захотите, в зависимости от военных требований, говоря другими словами, можно изготовить такую водородную бомбу, что одной ее будет достаточно, чтобы полностью уничтожить город". Шум, возгласы "что?", "какой величины город?" заполнили зал. "Любой город", — ответил Страусс. "Любой город, и Нью-Йорк также?" — "Да, все его деловые районы", — последовал ответ*22.

По пути в Овальный кабинет Эйзенхауэр сказал Страуссу: "Левис, я бы не ответил на этот вопрос таким образом". Вместо этого, по мнению Президента, Страусс должен был сказать репортерам: "Подождите показа кинофильма". Он имел в виду фильм, который КАЭ сделала о проекте "Браво". Эйзенхауэр подчеркнул, что не возражает против правды, но... "Пусть бы сначала все посмотрели этот фильм, — сказал он Хэгерти. — Цель фильма — дать каждому возможность оказаться в эпицентре взрыва". Позднее под влиянием Страусса он изменил свое мнение и не разрешил показывать фильм из-за опасения еще больше напугать людей*23.

Между тем дело Оппенгеймера приобрело широкую огласку. Комиссия, на которую Эйзенхауэр возложил обязанность провести расследование обстоятельств дела, сообщила, при голосах два — за и один — против, что, хотя Оппенгеймер и не проявлял нелояльности, у него "фундаментальные дефекты характера", поэтому она рекомендовала лишить его допуска к секретным работам. (Позднее КАЭ голосами четыре — за, включая и Страусса, один — против утвердила эту рекомендацию.) Публикация рекомендации комиссии соответствовала цели Хэгерти — превратить весь запал Маккарти в деле Оппенгеймера в газетные заголовки, и не более. Однако эта рекомендация положила начало раскола в американских научных кругах, которого так опасался Эйзенхауэр. Намерение Эйзенхауэра не обсуждать вопрос, связанный с усовершенствованием водородной бомбы, также встретили неоднозначно. Ему даже было брошено вздорное обвинение в антисемитизме, и сторонники Оппенгеймера утверждали, что Эйзенхауэр пошел на это только с единственной целью — умиротворить Маккарти. Эйзенхауэр был достаточно благоразумен, чтобы указать: он никоим образом не наказывает Оппенгеймера и ни в чем его не обвиняет, он только отделяет его от КАЭ. Он даже не был против того, чтобы Оппенгеймер продолжал участвовать в выполнении правительственной программы, если проект не секретный. "Почему бы нам не заинтересовать д-ра Оппенгеймера в проблеме обессоливания морской воды?" — спрашивал Эйзенхауэр Страусса в письме*24. Он был готов даже похвалить Оппенгеймера на пресс-конференции, хотя и в очень путаной форме: "Я знаю д-ра Оппенгеймера и, как и другие, восхищался им и уважал его за высокий профессионализм и технические достижения; и это есть нечто такое, через что надо пройти, неся то, о чем не следует говорить слишком много до тех пор, пока мы не знаем, какие могут быть ответы"*25. Закончилась пресс-конференция, завершилась серия испытаний "Кастл", слушания по делу "Армия — Маккарти" достигли своего пика, и общественный интерес к проекту "Браво" и его последствиям спал.

В течение всего периода проведения испытаний "Кастл" и обсуждения заявления о лишении Оппенгеймера допуска Эйзенхауэр жаловался, что манера, в которой проводятся слушания дела "Армия — Маккарти", отвлекает внимание общественности от реальных проблем. Но наибольшую выгоду от этого получил он. Он хотел, чтобы вопрос о "Браво" и дело Оппенгеймера находились как бы в тени, чтобы Маккарти не проявлял к ним особого внимания, — и все это ради того, чтобы лишь немногие заметили: весной 1954 года Соединенные Штаты под его руководством вступили в гонку с Советским Союзом по созданию водородного оружия, включая межконтинентальные ракеты. Эйзенхауэр принял важнейшие решения по этим наиболее критическим проблемам, причем сумел сделать это без привлечения к ним сколько-нибудь значительного внимания общественности. Ему даже удалось отстранить Оппенгеймера, не поставив вопрос о моральных аспектах создания водородной бомбы.

Эйзенхауэр, расстроенный отказом русских ответить положительно на его предложение "Атом для мира", целиком сосредоточился на вопросах, связанных с созданием водородного оружия. Оно стало краеугольным камнем его стратегии и оборонной политики. Оно дало ему возможность сократить расходы на оборону и в то же время повысить ядерную мощь, увеличив разрыв с русскими. Оно сделало возможным "Новый взгляд" — так называли программу Вильсона военные журналисты из отдела по связям с общественностью в Пентагоне, которая предусматривала сокращение обычных вооруженных сил, увеличение количества и мощности ядерного оружия и уменьшение затрат.

В основе структуры "Нового взгляда" была концепция развития стратегических военно-воздушных сил и значительного сокращения обычных — сухопутных и морских. Реализация этой концепции целиком зависела от опережения, достигнутого Соединенными Штатами, в наращивании ядерного оружия. Критики во главе с начальником штаба армии Мэттью Риджуэем возражали против такой структуры, считая, что из-за несбалансированности она вынуждает Америку становиться в позу — "все или ничего". Конечно, Риджуэй был прав, и Даллес подчеркнул это в своей речи, произнесенной в середине января, объявив, что Эйзенхауэр и Совет национальной безопасности приняли "основное решение": в будущем США будут противостоять любой возможной агрессии "всей мощью мгновенного ответного удара средствами и в местах по нашему собственному выбору". Эйзенхауэр, в ответ на просьбу прокомментировать это заявление, сказал, что Даллес "просто подтверждает то, что, по моему мнению, является фундаментальной истиной и не требует принятия какого-то особого решения; это просто фундаментальная истина"*26.

Но это только усложнило загадку, не пролив света на нее. Если американская политика заключалась в немедленном и массированном ответном ударе по Советскому Союзу, то что же тогда произойдет с властью, принадлежащей Конгрессу, объявлять войну? В марте Даллес дал объяснение: "Если русские нападут на одного из союзников Америки, то Президенту не придется идти в Конгресс за получением декларации об объявлении войны". Конгресс был недоволен этим заявлением, были недовольны и журналисты. В течение всей весны они оказывали давление на Эйзенхауэра, чтобы он дал разъяснение.

Он объяснил: "...имеется большая разница между актом войны и объявлением войны". Если бы ему пришлось иметь дело с советским нападением на США, "гигантским Пёрл-Харбором", он действовал бы безотлагательно, но также принял бы меры, чтобы собрать Конгресс как можно быстрее — ведь "в конце концов вы не можете вести войну без согласия Конгресса". Что же касается юридических и конституционных тонкостей, то Эйзенхауэр признал: "Я могу ошибиться, я не буду их оспаривать". В одном предложении Президент сказал о своих взаимоотношениях с Даллесом больше, чем могло быть написано на эту тему в целых томах: "Я хотел бы обсудить это с Фостером Даллесом, и после разговора с ним я буду уверен, что мы находимся в абсолютном согласии в понимании этого".

Суть вопроса заключалась вот в чем: журналисты хотели знать, что он имел в виду под словом "это". Если бы возникла война в Корее или американцы решили поддержать французов во Вьетнаме, то атомные бомбы были бы сброшены на Москву или на Пекин? "Еще ни одна война не велась так, как ожидали ее ведения, — ответил Эйзенхауэр. — Она всегда ведется по-другому". Избегая вопроса, что может дать массированный ответный удар в малых войнах далеко за пределами границ России или Китая, Эйзенхауэр вернулся к теме Пёрл-Харбора и вновь высказал предупреждение, что в век ядерного оружия внезапное нападение было бы ужасным. В этих обстоятельствах Президент, если не будет действовать безотлагательно, "в наказание не только должен быть смещен, но и повешен"*27.

Война, которая разгоралась во Вьетнаме, вывела вопрос о массированном возмездии из сферы академических рассуждений. Французы удерживали свои позиции, но с трудом. Париж устал от войны. Цена, которую уплачивали и деньгами, и жизнями, стала неприемлемой. Для американцев ситуация тоже была невыносимой. Продолжение тупикового состояния означало для Франции дальнейшее истощение ее ресурсов до такой степени, что она не смогла бы выполнять обязательства, вытекающие из ее членства в НАТО, а это для Эйзенхауэра всегда было вопросом наиважнейшим. Кроме того, французы требовали, чтобы американцы предоставили им больше денег и даже самолеты и солдат; одновременно они использовали вопрос о Европейском оборонительном сообществе, которое очень хотел создать Эйзенхауэр, для шантажирования Соединенных Штатов. Без получения поддержки в Индокитае, говорили французы, они не смогут ратифицировать Договор о Европейском оборонительном сообществе.

Поражение французов во Вьетнаме было бы хуже, чем продолжение тупикового состояния. Прежде всего это нарушило бы соотношение баланса сил в глобальном масштабе. Кроме того, следовало учитывать и политическое положение Республиканской партии. Главным лозунгом избирательной кампании Эйзенхауэра был отказ от политики сдерживания и замена ее политикой освобождения. Республиканцы находились у власти уже более года, и за это время им не удалось освободить от коммунистического рабства ни одной страны. В Корее они согласились на перемирие, которое оставило Северную Корею в руках коммунистов. Эйзенхауэр остро чувствовал, что пока самым популярным его поступком оставалось заключение мира в Корее, но он также прекрасно знал, что ораторы от Республиканской партии требовали, начиная с 1949 года, ответа на вопрос: "Кто потерял Китай?" Могли он допустить, чтобы демократы задавали вопрос: "Кто потерял Вьетнам?" Он заявил своему Кабинету, что не может этого допустить.

Очевидным выходом из этого затруднительного положения была бы победа французов, но как одержать эту победу без участия в боевых действиях американских авиации и солдат? Эйзенхауэр не собирался ни при каких обстоятельствах снова посылать американские войска на Азиатский континент, да еще менее чем через год после подписания соглашения о перемирии в Корее. Даже если бы он захотел это сделать, хотя программа "Новый взгляд" исключала такую акцию, он не смог бы по простой причине — не было войск.

Эйзенхауэр все же пошел на увеличение прямой военной помощи Франции. Какая сумма денег была затрачена из американских кошельков на эту войну, сейчас подсчитать невозможно, потому что фактические расходы скрывались самыми разными способами, однако по общей оценке они составили около 75 процентов от всех военных расходов. Французы хотели получить двадцать пять бомбардировщиков, четыреста авиационных механиков и другого персонала для обслуживания этих бомбардировщиков. Эйзенхауэр дал французам десять бомбардировщиков и двести человек персонала.

8 февраля на встрече Эйзенхауэра с республиканскими лидерами в Конгрессе сенатор Леверет Салтонстолл, волнуясь, поднял вопрос об американских военнослужащих, направляемых во Вьетнам. Суть вопроса, высказанная намеком, сводилась к следующему. Разве какой-то другой президент, а не этот республиканец, собирается втянуть нашу страну через заднюю дверь в новую войну? Эйзенхауэр воспринял этот вопрос очень серьезно. Он подробно объяснил причины, почему США предоставляют французам боевые самолеты для использования их в войне с вьетнамцами, и заверил Салтонстолла, что ни один из американских военнослужащих не будет находиться в зоне боевых действий. Эйзенхауэр признал: его "пугает перспектива, что наши наземные силы увязнут в Индокитае", и обещал, что все двести человек будут выведены оттуда 15 июня*28.

И все же, несмотря на сокращение числа военнослужащих, направляемых во Вьетнам, и установление точной даты их возвращения, Эйзенхауэр оказался тем, кто послал первый контингент американских солдат во Вьетнам. Конечно, как настаивал Эйзенхауэр, это решение не из тех, которое нельзя было отменить. Но все же оно было принято. Его беспокоило, какие последствия может вызвать этот шаг. Ранее, в январе, он выступал в Совете национальной безопасности. Стенограф записал: "Что касается его самого, — сказал Президент с силой в голосе, — то он просто не может представить, что США размещают свои войска в каком-либо районе Юго-Восточной Азии, за исключением, возможно, Малайи, которую мы должны оборонять, поскольку она является бастионом, прикрывающим цепь наших островов. Но чтобы делать это где-либо в другом месте, — сказал Президент с горячностью, — я категорически против. Эта война в Индокитае потребовала бы от нас посылки туда дивизии за дивизией!"*29

Задолго до принятия Конгрессом резолюции по Тонкинскому заливу в 1964 году Эйзенхауэр по вопросу участия американских войск в наземных операциях во Вьетнаме придерживался точки зрения, которая была даже более выразительной и оказалась пророческой. В своих мемуарах о годах президентства он писал: "Джунгли Вьетнама поглощали бы дивизии американских солдат одну за другой, потому что у них не было опыта ведения такой войны, и они несли бы большие потери... Кроме того, присутствие большого количества белых людей в военной форме, по всей вероятности, усилило бы, а не уменьшило сопротивление азиатов"*30. (Через год после публикации этих мемуаров он исключил из них этот абзац, поскольку к тому времени страна уже начала вовлекаться в войну во Вьетнаме, и он не хотел критиковать Президента.) Тем не менее в течение всего долгого периода агонии французов в 1954 году в Дьенбьенфу его настроение оставалось мрачным.

В середине марта бодрый тон сообщений, поступавших из Вьетнама, внезапно изменился. Аллен Даллес сказал, что, по мнению самих французов, их шансы удержать Дьенбьенфу составляют 50 на 50. Кроме того, французский премьер Рене Плевен в беседе с американским послом во Франции Дугласом Диллоном сообщил, что "перспективы на удовлетворительное военное решение больше нет"*31.

23 марта в Вашингтон прибыл начальник Генерального штаба французской армии Пол Эли для обсуждения вопроса об увеличении поставок американских материалов. Эйзенхауэр и Даллес имели ряд встреч с Эли. Он просил о дополнительной поставке самолетов, в то время как Эйзенхауэр больше наседал на него с вопросом о предоставлении независимости. Наконец Эйзенхауэр дал согласие послать дополнительно несколько "Летающих вагонов" — самолетов типа С-119, которые могли сбрасывать напалм, способный "сжечь полностью все на значительных участках площади и таким образом помочь обнаружить артиллерийские позиции противника". Но Эйзенхауэр не соглашался на участие Соединенных Штатов в прямой военной интервенции до тех пор, пока не "получит много ответов" из Парижа на остающиеся не урегулированными вопросы, главным образом: ратификация Договора о Европейском оборонительном сообществе и независимость Индокитая*32.

Вскоре после этого Эйзенхауэр начал принимать меры, чтобы обеспечить себе поддержку, необходимую для отпора настойчивых требований начать интервенцию, которые, он знал, будут звучать после падения Дьенбьенфу. Он создавал такую поддержку, используя прием выставления условий, на которых может быть расширено участие США. Они намеренно были сформулированы так, что выполнить их было невозможно. Каковы эти условия? Во-первых, предоставление французами Вьетнаму полной независимости. Во-вторых, участие Англии в интервенции. В-третьих, участие в этих действиях по крайней мере нескольких стран из региона Юго-Восточной Азии. В-четвертых, предварительное и полное одобрение Конгрессом. В-пятых, французы должны передать управление ведением войны американцам, но сохранить участие своих войск в проведении боевых операций. В-шестых, французы обязаны представить доказательства: их просьба не рассчитана на то, чтобы американцы занимались их прикрытием, а они в это время будут отступать с боями.

Условия Эйзенхауэра, невыполнимые в том виде, в каком они были сформулированы, основывались, как ему казалось, на принципах, которые нельзя было нарушить. В категорической форме Даллес заявил Эли, что "Соединенные Штаты не могут позволить себе посылать свои знамена, свой военный персонал различных званий и тем самым ставить на карту свой престиж, если нет уверенности, что война будет выиграна".

Другой основной принцип, который Эйзенхауэр сформулировал для себя, можно прочесть в неопубликованной части его мемуаров. Он писал так: "Самой весомой причиной из всех других (неучастия в войне) является тот факт, что из всех наиболее сильных стран в мире Соединенные Штаты — единственная страна, имеющая традицию антиколониализма... Положение Соединенных Штатов как наиболее могущественной среди антиколониальных стран — бесценный положительный актив для свободного мира... Моральная позиция Соединенных Штатов требовала большей защиты, чем Тонкинская дельта или даже весь Индокитай"*33.

Итак, Эйзенхауэр отказался удовлетворить значительную часть требований Эли. Французский генерал встречался также с Рэдфор-дом. Вместе они одобрили совместный американо-французский план операции "Гриф", разработанный в Сайгоне и предусматривающий бомбежку с воздуха позиций вьетнамцев вокруг Дьенбьенфу. Эли и Рэдфорд надеялись, что с приближением конца у Дьенбьенфу Эйзенхауэр не сможет противостоять оказываемому на него давлению начать военное вмешательство. В самом деле, некоторые из советников Эйзенхауэра считали, что французы намеренно терпят поражение у Дьенбьенфу, чтобы подтолкнуть американцев к интервенции.

Утром 5 апреля Даллес позвонил Эйзенхауэру с сообщением: французы в разговоре с послом Диллоном информировали, что операция "Гриф", насколько они понимают, была согласована, и дали понять, что рассчитывают на две-три атомные бомбы, которые будут использованы против Вьетнама. Эйзенхауэр поручил Даллесу сообщить французам через Диллона, что они, вероятно, неправильно поняли Рэдфорда. Эйзенхауэр сказал, что "такая акция невозможна" и что без одобрения Конгресса воздушный налет был бы актом, который "полностью противоречит Конституции и не может быть оправдан". Он дал указание Даллесу "посмотреть, можно ли сделать что-либо еще", но снова предупредил при этом: "...мы не должны быть вовлечены в активные военные операции"*34.

Итак, Эйзенхауэр отверг возможность интервенции, но он решил, что нельзя оставлять Юго-Восточную Азию предоставленной самой себе. Он намеревался создать региональную группировку, которая позволила бы, установив границу, проводить политику сдерживания. По примеру политики Трумэна в Европе в конце 40-х годов Эйзенхауэр хотел бы запереть коммунистов в Юго-Восточной Азии. Для достижения этой цели ему прежде всего было необходимо убедить Конгресс, американский народ и потенциальных союзников, что в Индокитае игра стоила свеч. В конце концов, если американцы не были готовы сражаться бок о бок с французами, то с какой стати они или кто-либо другой должны сражаться за то, что останется от некоммунистического Индокитая?

На пресс-конференции 7 апреля Эйзенхауэр обнародовал свою наиболее важную и наиболее знаменитую декларацию по Индокитаю. Роберт Ричардc из "Коплей-Пресс" попросил прокомментировать, насколько важен со стратегической точки зрения Индокитай для свободного мира. Эйзенхауэр ответил, что прежде всего необходимо "учитывать специфическую ценность района как производителя материалов, в которых нуждаются другие страны". Во-вторых, "вы должны учитывать возможность установления диктатуры, враждебной свободному миру, под властью которой окажется очень много людей". И наконец, "вы должны представить себе картину в более широком плане, когда может возникнуть ситуация, которую вы назвали бы принципом "падающего домино". Если у вас есть набор костяшек домино и вы ставите их на ребро рядом друг с другом, затем касанием опрокидываете первую костяшку, то они начинают мгновенно падать — одна за другой. Вы сможете наблюдать подобное в начале процесса дезинтеграции, который будет иметь чрезвычайно глубокие последствия". Он считал, что "последовательность событий", в случае полного ухода США из Юго-Восточной Азии, будет означать потерю сначала Индокитая, затем Бирмы, затем Таиланда, затем Малайи, затем Индонезии. "Таким образом, речь уже идет о районах, потеря которых значительно увеличит трудности из-за нехватки сырья и источников сырья, а также скажется на судьбах миллионов и миллионов людей". Более того, потеря Юго-Восточной Азии, вероятно, повлекла бы за собой потерю Японии, Формозы и Филиппин, а затем угроза распространилась бы на Австралию и Новую Зеландию*35.

К 23 апреля положение в Дьенбьенфу было отчаянным. Даллес направил несколько тревожных телеграмм Эйзенхауэру. "Франция прямо на наших глазах терпит крах", — констатировал государственный секретарь. Он осудил ту излишнюю гласность, с которой средства информации освещали события в Дьенбьенфу, потому что "Дьенбьенфу стал символом, военное значение которого превысило все допустимые пропорции". Даллес настаивал на своей точке зрения: "...нет ни военной, ни логической причины считать, что падение Дьенбьенфу должно привести к потере французами силы воли и в отношении Индокитая, и в отношении Европейского оборонительного сообщества". В другой телеграмме Даллес сообщал, что французы настаивают только на двух вариантах: операция "Гриф" или прекращение огня. (В отношении плана "Гриф" существовала большая путаница; Рэдфорд, Эли и Никсон считали, что речь шла о трех атомных бомбах, в то время как Даллес полагал, что план предусматривал "массированные налеты бомбардировщиков Б-29" с американскими опознавательными знаками и использование обычных бомб*36.)

Эйзенхауэр написал длинное продуманное письмо Ал. Груентеру, верховному главнокомандующему союзными войсками в Европе, которого он считал наиболее надежным узлом связи с руководством Франции. Повторив еще раз, что об одностороннем американском вмешательстве не может быть и речи ("в этом случае мы были бы мишенью для обвинений в империализме и колониализме или, по самому наименьшему счету, в предосудительной опеке"), Эйзенхауэр жаловался, что "с самого начала 1945 года Франция была не в состоянии решить, кого она больше боится: Россию или Германию. Как следствие этого, ее европейскую политику нельзя охарактеризовать иначе как замешательство: шаг вперед и остановка, продвижения и отходы назад!" Эйзенхауэр так сказал о Дьенбьенфу: "Спектакль этот вызывал на самом деле грусть. Кажется невероятным, что нация, которая, имея подмогу только со стороны малочисленной английской армии, в 1914 году повернула вспять германское нашествие, а в 1916 году выдержала атаки чудовищной силы на Верден, теперь дошла до такого состояния, что не может найти несколько сот техников для обслуживания самолетов, чтобы они нормально летали в Индокитае". Эйзенхауэр считал, что французская проблема — это проблема руководства и духа. "Единственная надежда — это новый лидер, который смог бы воодушевить людей, и я не имею в виду человека ростом 6 футов 5 дюймов, считающего, что он и есть лидер, результат таинственного биологического и трансмиграционного процесса, отпрыск Клемансо и Жанны д'Арк".

Далее в письме Эйзенхауэр уже в серьезном тоне затрагивает вопросы, которые, по его мнению, Груентер должен был поставить перед французами. Потеря Дьенбьенфу не означает, что война проиграна. Эйзенхауэр хотел, чтобы французская армия осталась во Вьетнаме, и обещал, что "дополнительные наземные силы должны прибыть из состава азиатских и европейских военных формирований, уже находящихся в регионе" (это означало, что Америка не будет направлять своих солдат, но оплатит расходы по содержанию солдат из других стран). Французы должны гарантировать независимость. Эйзенхауэр просил Груентера передать французам: конечная цель заключается в образовании "концерна наций" в Юго-Восточной Азии по модели НАТО*37.

Так впервые Эйзенхауэр прямо высказал идею создания Организации договора Юго-Восточной Азии (СЕАТО), и особый смысл заключался в том, что она была высказана верховному главнокомандующему союзными войсками в Европе. Он думал вначале о НАТО. Его собственный страстный антикоммунизм играл, конечно, главную роль в его политике во Вьетнаме, которую наверняка смирял его реализм, хотя беспокойство за французов тоже имело важное значение. Он чувствовал, что с французами надо обращаться как с детьми. Он должен был поддерживать Плевена, который, судя по некоторым сообщениям, был его единственной надеждой на помощь в ратификации французами Договора о Европейском оборонительном сообществе. Если же договор о ЕОС не будет ратифицирован, то достижение договоренности о перевооружении Германии окажется еще более трудным делом. А без перевооружения Германии НАТО будет продолжать оставаться пустой оболочкой. Поэтому в определенной мере СЕАТО была вызвана к жизни для оказания поддержки НАТО.

1 мая Катлер принес Президенту черновой вариант доклада, подготовленный Советом национальной безопасности, в котором рассматривались возможности применения атомных бомб во Вьетнаме. Эйзенхауэр сказал Катлеру: "Я, конечно, не думаю, что атомная бомба может быть использована Соединенными Штатами в одностороннем порядке". И продолжал: "Вы, ребята, должно быть, сумасшедшие! Мы не можем использовать эти страшные штуки против азиатов во второй раз за время менее десяти лет. О, мой Бог!"*38

7 мая Дьенбьенфу пал. Эйзенхауэр старался делать вид, что французы проиграли только битву, но не войну. Он сказал Совету национальной безопасности (СНБ) о своей "твердой уверенности, что только два события могут спасти ситуацию во французском Индокитае". Во-первых, Париж должен гарантировать независимость; во-вторых, французам надо назначить более способного командующего для руководства военными действиями. У французов все еще есть время, чтобы одержать победу, но оно истекает. После этого Катлер вместе с Никсоном и Стассеном стали настаивать на одностороннем американском вмешательстве. Но Эйзенхауэр не согласился с ними*39.

Итак, политика Эйзенхауэра была определена: согласиться с разделением, правда, только после выставления препятствий и задержки процесса на возможно долгое время, а затем создать СЕАТО. Ему удалось избежать вовлечения в войну, но он был полон решимости дать твердое обязательство оставшейся части некоммунистического режима в Юго-Восточной Азии наподобие того, что было дано Америкой европейским странам —. членам НАТО.

Из всех причин, удержавших Эйзенхауэра от прямого вмешательства в конфликт во Вьетнаме, самой значительной, как он считал, было потенциальное воздействие интервенции на американский народ. Корейская война уже достаточно расколола общество; Эйзенхауэр содрогался от мысли о последствиях ввязывания в схватку за сохранение французской колонии, причем менее чем через год после заключения перемирия в Корее. Эта позиция побудила его настаивать на предварительном одобрении Конгресса; если бы он мог получить согласие Конгресса, то он стоял бы во главе объединенной нации. Но он сомневался, что ему удастся получить такое согласие, потому что раскол нации был глубоким.

Решение Эйзенхауэра не вступать в войну во Вьетнаме не имело того драматического содержания, которое было в его решении о дне "Д" в 1944 году*, поскольку его принятие растянулось на значительный период времени. Но тем не менее оно имело тоже по-своему решающее значение, поскольку в обоих случаях все, что происходило после принятия решения, зависело исключительно от его слова. В любой момент последних недель обороны Дьенбьенфу он мог бы отдать приказ о воздушной бомбардировке атомными или обычными бомбами. Многие из его старших советников хотели, чтобы он поступил именно так, и прежде всего председатель Объединенного комитета начальников штабов, его вице-президент, начальник группы планирования Совета национальной безопасности, его советник из Управления по взаимному обеспечению безопасности и (иногда) его государственный секретарь. Однако он ответил твердым "нет" на все их обращения. Он взвешивал все имевшиеся возможности со своей профессиональной, военной точки зрения и нашел их неудовлетворительными. 5 июня 1944 года такие возможности были благоприятными, и он отдал приказ — вперед; в апреле 1954 года они были противоположными, и он сказал "нет". С того времени сторонники Эйзенхауэра могли утверждать: "Он вывел нас из Кореи и не пустил во Вьетнам".

[* День "Д" — день высадки союзников в Европе и открытия второго фронта (6 июня 1944 года).]

В своих мемуарах Эйзенхауэр жалуется, что в день падения Дьенбьенфу основные заголовки в газетах были посвящены не этому событию, а требованию Маккарти проверить право Эйзенхауэра использовать привилегию главы государства для того, чтобы не допускать к секретным сведениям следователей из комиссии Конгресса. Десять лет спустя Эйзенхауэр отметил, что было совершенно очевидно: событие во Вьетнаме было неизмеримо важнее, чем персона Маккарти, который "утерял внимание со стороны общественности вскоре после этого исторического события"*40. Чего Эйзенхауэр не мог знать, так это того, что почти ровно через двадцать лет прецедент привилегии главы государства, который он создал, будет использован Никсоном во время слушания "Уотергейтского дела". В мае 1974 года уже не будет столь очевидно, что сочинители газетных заголовков были не правы и поместили в 1954 году на первое место не те сообщения.

Эйзенхауэр отнесся к требованию Маккарти гораздо серьезнее, чем признает это в своих мемуарах. В марте он просил генерального прокурора выяснить, может ли президент приказать федеральным служащим не давать показания комиссии Маккарти на том основании, что их допрос является злоупотреблением, направленным против них. Ответ был таков: прецедентов подобного рода не было. 3 и 5 мая Эйзенхауэр вновь просил подготовить ему короткую записку относительно его права не предоставлять конфиденциальную информацию Конгрессу.

Правда, Эйзенхауэра тревожил вопрос, до какой высоты он может поднимать эту стену умолчания. 11 мая Вильсон позвонил ему и сообщил, что комиссия Маккарти потребовала назвать фамилии военных, которые в какой-либо форме имеют отношение к делу Пересса. Вильсон сказал также, что Риджуэй "энергично протестовал" против этого требования и просил Эйзенхауэра поступать в дальнейшем как следует. Эйзенхауэр посчитал, что в данном случае армии можно было бы и уступить, избежав, таким образом, обвинений в "укрывательстве"*41.

Через два дня Маккарти стал угрожать: персоналу Белого дома будут направлены повестки с вызовом в комиссию. Эйзенхауэр чувствовал, как на него давят. Он посовещался с Адамсом и Хэгерти и в ходе разговора предупредил, что, возможно, придется направить одного человека из Белого дома для ответа на вопросы комиссии, может быть, Адамса, который, назвав свою фамилию и должность, затем в соответствии с приказом Президента откажется отвечать на вопросы.

На следующий день, 14 марта, Эйзенхауэр сказал Хэгерти, что и не собирается посылать Адамса. "Конгресс не имеет абсолютно никакого права просить давать показания в какой-либо форме, прямо или косвенно, о том, какие советы мне давали, в какое время и по какому вопросу". На этот раз Эйзенхауэр, как никогда, был раздражен действиями Маккарти, поскольку тот прижал его так, что Эйзенхауэр должен был действовать. Его ответ на требования Маккарти превратился в центральную проблему. Увидев в комиссии Адамса, Лоджа и других, Маккарти был бы на седьмом небе от удовольствия. Но даже мысль о том, какими фактами Маккарти может воспользоваться на этих слушаниях, приводила Эйзенхауэра в дрожь. Больше всего он опасался, что будет затронуто дело Оппенгеймера.

Эйзенхауэр понимал: главная ставка Маккарти — как ведет дела Президент. Предыдущие главы государства практически никогда не отказывали Конгрессу в предоставлении информации и не препятствовали опросу свидетелей, так что Браунелл вообще не смог найти убедительного прецедента для подтверждения принципа президентской привилегии. И Эйзенхауэр особенно остро чувствовал: в ядерный век президент нуждается именно в такой доктрине. И причина, почему раньше не было прецедентов, как раз и заключалась в том, что сложившаяся ситуация была беспрецедентной. Эйзенхауэр сознавал: слишком многие дела должны держаться в секрете, такие, например, как дело Оппенгеймера, испытания водородной бомбы, тайные операции ЦРУ и множество других, и он стремился значительно расширить полномочия президента, чтобы продолжать держать все это в секрете. Он сказал Хэгерти: "Если они хотят подвергнуть испытанию этот принцип, то я буду бороться с ними изо всех сил. Для меня это дело принципа, и я никогда не отступлю"*42.

17 мая на совещании лидеров Конгресса Эйзенхауэр сказал, что "каждый, кто будет давать показания о том, какие он мне давал советы, будет уволен с работы в тот же вечер. Я не позволю, чтобы люди, работающие вместе со мной, вызывались судебными повестками в качестве свидетелей, и я хочу, чтобы эта моя позиция была вам ясна". Ноулэнд не согласился с Президентом: произойдет ужасное, если президент будет оспаривать право Конгресса вызывать людей по судебным повесткам для дачи показаний. Эйзенхауэр повторил: "...моим людям не будут направляться повестки"*43.

В тот же день в письме Вильсону Эйзенхауэр указал, что необходимо воздерживаться от предоставления информации комиссии. Указание это он облачил в гибкую форму: "Для повышения результативности и эффективности деятельности Администрации важно, чтобы сотрудники исполнительного аппарата находились в положении, когда они могут давать советы друг другу по официальным вопросам в обстановке полной искренности". Поэтому "раскрытие содержания любого их разговора, письма или документа или копий этих материалов, относящихся к высказанным рекомендациям и мнениям, противоречит интересам общественности"*44. Это было наиболее исчерпывающим утверждением права президента, которое когда-либо использовалось в истории Америки вплоть до сегодняшнего дня. Предыдущие президенты рассматривали свои беседы и обсуждения с членами Кабинета как доверительные и конфиденциальные, но никто из них никогда не осмелился распространить эту привилегию на каждого сотрудника исполнительной власти. Конгресс был расстроен, причем расстроены были в равной мере и республиканцы, и демократы.

Маккарти не находил себе места. Возможность направлять судебные повестки — вот фактический источник его власти, и он мгновенно понял: вся его карьера оказалась под вопросом. Поэтому он обратился непосредственно к федеральным служащим с призывом не подчиняться указанию Президента и докладывать ему о всех случаях "взяточничества, коррупции, коммунизма и предательства". Эйзенхауэр принял вызов. Когда Хэгерти обсуждал с Президентом обращение Маккарти, Эйзенхауэр с покрасневшим лицом клеймил "исключительную надменность Маккарти". Меряя шагами комнату, произнося резкие отрывистые фразы, Эйзенхауэр наконец сказал: "Это не может быть расценено иначе, как полный подрыв государственной службы... Маккарти намеренно старается разложить людей, работающих в аппарате правительства. Я думаю, что его поступок — акт высшей степени нелояльности, когда-либо и кем-либо совершенный в правительстве Соединенных Штатов".

Хэгерти он поручил позаботиться о том, чтобы этот вопрос был поднят на ближайшей пресс-конференции, потому что хотел бы сказать репортерам: "...по моему мнению, это наиболее самонадеянное приглашение к подрывной деятельности и предательству, о котором я когда-либо слышал. Я бы не дал за него и нескольких центов"*45. Но в промежутке между этим разговором и пресс-конференцией Эйзенхауэр потратил полдня на изучение дела Оппенгеймера. Дело оказалось гораздо хуже, чем он думал, — Оппенгеймер действительно был коммунистом и действительно задержал на значительное время разработку водородной бомбы. Однако, несмотря ни на какие факты, Эйзенхауэр сохранил твердую решимость не допустить публичных дебатов по делу Оппенгеймера и тем самым избежать их возможного деморализующего воздействия на ученых-атомщиков. Поэтому он и не стремился прижать Маккарти еще больше. На пресс-конференции он не произнес ни одной жесткой фразы в адрес Маккарти, хотя ранее обещал так поступить, а лишь сказал, что не будет отвечать ни на какие вопросы, относящиеся к этому делу. Он просто прикрылся приказом о своем праве на президентскую привилегию.

Слушания по делу "Армия — Маккарти" монотонно приближались к своему скучному завершению. 18 июня, на следующий день после их завершения, Эйзенхауэр пригласил адвоката от армии Джозефа Уэлча к себе в Овальный кабинет и поблагодарил его за ведение дела. Уэлч сказал, что единственным отрадным результатом этих слушаний была открывшаяся возможность — вся нация увидела Маккарти в действии. Эйзенхауэр согласился.

И действительно, слушания явились началом подлинного конца Маккарти. Хотя его рейтинг был еще достаточно высок, судя по опроса общественного мнения, хотя все еще он оставался председателем, комиссии, сил для запугивания у него уже больше не было. Слушания по делу Маккарти дошли до уровня чудовищной тривиальности главным образом потому, что Эйзенхауэр преградил доступ комиссии и к документам, и к людям, которые могли бы дать Маккарти возможность выступить с сенсационными разоблачениями. Но поскольку ничего заслуживающего серьезного внимания в деле не обнаруживалось, единственное, что мог делать Маккарти, это произносить громкие слова и бушевать (все чаще прикладываясь к бутылке), что стоило ему потери кредита доверия. Во всех действиях Эйзенхауэра не было ничего такого, что происходило бы за сценой; наоборот, утверждение права на президентскую привилегию, которая имела решающую роль в падении Маккарти, было скорее его самым публичным актом. В то время очень немногие заметили и оценили ту смелость, с какой Эйзенхауэр установил такую привилегию, которую вскоре стали рассматривать как существовавшую традиционно.

Весной 1954 года Верховный суд, как намечалось, должен был сделать свое официальное заявление относительно случаев сегрегации в школах. Браунелл сказал Эйзенхауэру, что, по его мнению, суд хочет отложить вынесение определения. Эйзенхауэр отреагировал смехом, он надеялся, что принятие решения отложат до прихода новой Администрации. Но уже более серьезным тоном Президент заметил: "Не знаю, где я стою, но, думаю, я стою за то, что в интересах Соединенных Штатов было бы придерживаться прежних решений"*46. Он пригласил Уоррена в Белый дом на обед в мужском кругу, где были также Браунелл, Джон Дэвис, адвокат сторонников сегрегации, и несколько других юристов. Эйзенхауэр усадил Дэвиса рядом с Уорреном, который, в свою очередь, сидел по правую руку Президента. По свидетельству Уоррена, Эйзенхауэр во время обеда "подробно и в деталях говорил о том, какой великий человек г-н Дэвис". Когда гости выходили из столовой, Эйзенхауэр взял Уоррена под руку и сказал, имея в виду южан: "Они неплохие люди. Все, чем они озабочены, так это чтобы их нежных маленьких девочек в школе не заставляли сидеть рядом с переростками-неграми"*47.

Если Эйзенхауэр и надеялся оказать влияние на Уоррена, то ему этого не удалось. 17 мая суд вынес свое решение по делу "Браун против Топека", объявляющее неконституционным разделение детей в школах по расовому признаку. Эйзенхауэр был "серьезно озабочен", — записал на следующий день в своем дневнике Хэгерти. Президент считал, что южане могут "отказаться от их системы общественного обучения", заменив ее чисто белыми, "частными" школами, на содержание которых будут направлены государственные средства. "Президента обеспокоило: если такой план будет осуществлен, то не только негритянские дети будут поставлены в невыгодное положение, пострадают также и так называемые "бедные белые" на Юге"*48.

Хотя Эйзенхауэр сам хотел, чтобы суд вынес решение в пользу дела "Плесси против Фергюосона", и говорил об этом несколько раз (правда, в частных беседах), результаты голосования все же произвели на него впечатление: за — 9, против — 0; он, конечно, был намерен отнестись к этой проблеме со всей ответственностью и проводить закон в жизнь. Однако публично он его не комментировал. На пресс-конференции 19 мая его спросили, может ли он дать совет, как южанам реагировать на этот закон. "Никоим образом, — ответил Эйзенхауэр. — Верховный суд сказал свое слово, я давал присягу поддерживать конституционные процессы в нацией стране, и я вынужден подчиниться"*49.

Отказ хотя бы что-то посоветовать южанам — странный поступок для человека, который прилагал немало усилий, чтобы стать, так сказать, лидером нации. Это было отказом от ответственности. Более того, Эйзенхауэр не захотел публично одобрить решение суда по делу "Браун против Топека". Как и в случае с Маккарти, он неоднократно повторял, что у него нет ни необходимости, ни права давать комментарии. Даже когда на Юге участились случаи насилия, Эйзенхауэр ни разу не высказался о несправедливости сегрегации с точки зрения морали, что позволило упорным ее сторонникам утверждать: Эйзенхауэр тайно на их стороне, и это было как бы оправданием их тактики. Уоррен и многие другие считали, что лишь одно слово поддержки Эйзенхауэра помогло бы решить эту непростую проблему путем более гладким, простым и коротким.

Но Эйзенхауэр никогда не произнес такого слова. Он отказывался комментировать решение суда — не его роль; и он утверждал это с такой же твердостью, с какой настаивал, что постановления суда для каждого "обязательны". Он сказал Хазлетту: "Я настаиваю на главной цели. Надо уважать Конституцию — то есть толкование Конституции Верховным судом, — иначе будет хаос. В это я верю всем своим сердцем — и всегда буду поступать соответственно"*50. Была большая разница между этой фразой и изречением Президента Эндрю Джексона: "Джон Маршалл принял свое решение, теперь пусть он его проводит в жизнь". Но это было далеко и от утверждения, что с моральной стороны Браун был прав. Эйзенхауэр упустил историческую возможность стать моральным лидером нации. Фактически до событий в Литл-Роке* в 1957 году он почти не играл ведущей роли в разрешении острых социальных проблем того времени.

[* Для подавления выступлений негритянского населения были использованы войска.]

Из внешнеполитических проблем, с которыми Эйзенхауэру пришлось иметь дело летом 1954 года, наиболее серьезной и долговременной был Вьетнам. На конференции, созванной в Женеве, Америку представлял Битл Смит. Дьенбьенфу был уже позади, коммунисты затягивали переговоры, а Вьетмин* после победы перегруппировал свои силы и подготовился к наступлению на французов по всему району дельты во Вьетнаме. Что особенно расстроило Эйзенхауэра — пораженчество французов или отказ англичан сотрудничать, сказать трудно. Австралия и Новая Зеландия сообщили Даллесу о своем желании присоединиться к региональному союзу. На пресс-конференции 5 мая Эйзенхауэр заявил: "...мы никогда от этого не откажемся" — и дал указание принять срочные меры по созданию СЕАТО*51.

[* Вьетмин — определение, применяемое американцами к вооруженным отрядам вьетнамских коммунистов.]

Между тем панические настроения в связи с войной нарастали. Французы убедили себя в том, что китайцы стоят на пороге интервенции. На случай, если она произойдет, французы хотели иметь гарантию немедленного и массированного американского вмешательства.

Даллес подливал масла в огонь. Он считал, что китайская интервенция во Вьетнаме будет "эквивалентна объявлению войны Соединенным Штатам". Он советовал Президенту немедленно провести через Конгресс резолюцию, которая наделяла бы его полномочиями дать отпор возможному вмешательству китайцев, причем в любой форме, какую он посчитал бы подходящей. Эйзенхауэр сказал Даллесу (цитируется по записи, сделанной Катлером): "Если мне придется испрашивать полномочия у Конгресса, то я никогда не буду просить о половинчатых мерах. Если ситуация действительно серьезно осложнится, придется объявить войну Китаю; возможно, будет нанесен удар и по России". У Даллеса перехватило дыхание после такого заявления. Затем Эйзенхауэр отверг идею одностороннего американского вмешательства в Индокитай, сказав, что "никогда не допустит, чтобы Соединенные Штаты пошли в Индокитай в одиночку". Вернувшись к тому, с чего начал, Эйзенхауэр сказал: "Если США начнут войну против коммунистического Китая... не должно быть никаких половинчатых мер или акций мелкого масштаба. Военно-морские и военно-воздушные силы должны будут нанести удар всей своей мощью, используя новейшие виды вооружений и нанося удары по аэродромам и портам в континентальном Китае"*52.

Пригласив к себе начальников штабов различных родов войск, он объявил им, что нанесение атомного удара по Китаю неизбежно повлечет за собой вступление в войну России; поэтому, если Соединенные Штаты будут вынуждены начинать с превентивного удара, нанесен он должен быть одновременно и по России, и по Китаю. Глядя прямо на Рэдфорда, Эйзенхауэр произнес что-то вроде: "Предположим, Россия побеждена. Я хочу, чтобы вы подумали над возможностью такой ситуации дома. Допустим, вы одержали такую победу. Что же вы будете делать с ней? Перед вами откроется громадное пространство от Эльбы до Владивостока... растерзанное и разрушенное, без правительства, без коммуникаций, просто пространство, на котором умирают от голода и бедствий. Я спрашиваю вас, что будет делать цивилизованный мир с такой ситуацией? Повторяю, победа может быть лишь в нашем воображении"*53.

Кроме ведущихся в Вашингтоне общих разговоров об атомных ударах прессе становились известны рекомендации Объединенного комитета начальников штабов и Совета национальной безопасности. На пресс-конференции репортеры поинтересовались у Эйзенхауэра, каково его отношение к превентивной войне. Он ответил: "Я не верю, что такая война может быть; и, честно говоря, я бы не стал слушать всерьез никого, кто стал бы говорить о такой войне". На чем базировался такой ответ — на моральных соображениях или на военных расчетах? Эйзенхауэр продолжал: "Мне кажется, когда термин сам по себе является нелепым, нет никакого смысла вдаваться в его дальнейшее обсуждение"*54.

Сингман Ри прилетел в Вашингтон, чтобы сообщить Эйзенхауэру: наступил момент для нанесения решительного удара по коммунистам. "Позвольте предупредить вас, — ответил Эйзенхауэр, — если война начнется, она будет ужасной. Атомная война разрушит цивилизацию. При наличии такого вооружения, каким мы располагаем сегодня, война немыслима. Если Кремль и Вашингтон когда-либо вступят в войну друг с другом, то о последствиях просто страшно подумать. Я даже не могу их себе представить"*55.

К счастью, паника по поводу войны в Индокитае так же быстро улеглась, как и возникла. Китайцы не вмешались. Они не видели в этом необходимости, так как вьетнамцы продвигались вперед своими собственными силами, и правительство Ланиеля в Париже находилось в шатком положении.

12 июня правительство Ланиеля пало при незначительном перевесе голосов: против — 306, за — 293. 18 июня премьер-министром Франции стал Пьер Мендес-Франс, который победил, потому что обещал заключить мир в Индокитае до 20 июля. В частной беседе он сказал Смиту, прилетевшему из Женевы в Париж, что он, вероятно, встретится с Чжоу Эньлаем. Смит энергично настаивал не делать этого, подозревая, что французы могут уступить по всем пунктам. Ни он, ни Даллес, ни Эйзенхауэр не хотели участвовать в подготовке в Женеве соглашения о капитуляции. Поэтому Смит возвратился в Соединенные Штаты, а статус американской делегации в Женеве был понижен до положения "наблюдателя".

Между тем Черчилль и Иден прибыли в Вашингтон; в числе обсуждавшихся с Эйзенхауэром вопросов — ситуация во Франции и ратификация Договора о Европейском оборонительном сообществе. Ланиель твердо выступал за ратификацию договора, а Мендес-Франс колебался. Окончательное голосование по этому вопросу было неизбежным. Без ЕОС невозможно было дать ход программе перевооружения Германии. Чтобы как-то повлиять на исход голосования во Франции и в Англии, Эйзенхауэр поручил Ноулэнду провести через Конгресс резолюцию, одобренную единогласно, которая давала полномочия Президенту принимать любые меры для "восстановления суверенитета Германии и оказания ей содействия с тем, чтобы она вносила свой вклад в поддержание мира и безопасности". Другими словами, если Франция и Англия не поддержат создание ЕОС, американцы помогут немцам самим заняться собственным перевооружением — вне рамок общеевропейской армии, но внутри НАТО и в качестве полноправного партнера.

21 июля были подписаны Женевские соглашения, которые предусматривали прекращение военных действий, разделение Вьетнама, проведение в течение двух лет всеобщих выборов, запрещение ввоза новой военной техники из-за границы и в ту и в другую часть страны, свободное сообщение между ними и перемещение людей, образование трехсторонней Наблюдательной комиссии (из представителей Польши, Индии и Канады). Это был исход, с которым Эйзенхауэр давно смирился. В конце концов, он был приемлем для него, поскольку перекрывал путь продвижению коммунистов, а вопрос о создании СЕАТО, нового оборонительного рубежа в Юго-Восточной Азии, был близок к успешному завершению. В самом большом проигрыше оказался Хо Ши Мин.

Несмотря на это, Эйзенхауэра и республиканцев расстроила потеря Северного Вьетнама, попавшего к коммунистам. Поэтому Эйзенхауэр поручил Смиту опубликовать заявление, в котором говорилось, что Соединенные Штаты, принимая к сведению соглашения, не применят военную силу, чтобы их нарушить, но и не будут их подписывать. Когда 21 июля на пресс-конференции Эйзенхауэр сообщил об отказе подписать соглашения, он подчеркнул: "Соединенные Штаты не были среди сторон, подписавших соглашение, и не считают себя связанными принятыми решениями". Он добавил, что немедленно направит послов в Лаос и Камбоджу и что он "активно продолжает вести переговоры... с целью скорейшего создания коллективной обороны в Юго-Восточной Азии"*56.

Эйзенхауэр действительно взглянул в лицо реальности. Французы не собирались продолжать сражаться; если бы войну не остановили, то Хо Ши Мин одержал бы победу во всем Индокитае. При таком критическом стечении обстоятельств Соединенные Штаты не имели ни воздушных, ни наземных сил, чтобы не допустить победы Вьетнама, кроме как нанесением в одностороннем порядке атомного удара. Несмотря на невероятный нажим на Эйзенхауэра большинства военных и гражданских советников, которые призывали воспользоваться именно этим средством, он расставил такие политические и военные препятствия, которые невозможно было преодолеть. Главные из этих препятствий — сотрудничество англичан, одобрение Конгресса и факт, который он поставил перед Объединенным комитетом начальников штабов: атомный удар должен быть нанесен по России и по Китаю, а не только по Вьетнаму. Так же как во время кризиса в апреле перед падением Дьенбьенфу, Эйзенхауэр в июле 1954 года не допустил вмешательства Америки во Вьетнам.

После этого он буквально втолкнул Америку во Вьетнам. Почти весь август Даллес потратил на посещения разных стран мира с целью вербовки союзников для СЕАТО. К 8 сентября этот процесс был завершен. Франция, Англия, Австралия, Новая Зеландия, Таиланд, Филиппины, Пакистан и США взяли на себя обязательство совместно оборонять Юго-Восточную Азию. Договор предусматривал распространение этого обязательства на Лаос, Камбоджу и Южный Вьетнам. Менее чем через месяц Эйзенхауэр обещал полную поддержку Америки премьер-министру Южного Вьетнама Нго Динь Зьему.

Поражение во Вьетнаме сильно осложнило отношения внутри НАТО. Как и предупреждал Грентер, многие французы винили во всем Соединенные Штаты. Они имели возможность дать выход своим чувствам 30 августа, когда во французском парламенте состоялось голосование по вопросу ратификации договора о ЕОС. Даллес в Париже действовал активно и старался оказать на французов давление, какое только мог. Эйзенхауэр усилил нажим на очередной пресс-конференции, объявив: если французы не ратифицируют договор о ЕОС, Соединенные Штаты самостоятельно примут меры для "обеспечения лучших взаимоотношений с Германией". Он хотел, чтобы французы знали: любым путем перевооружение Германии должно состояться*57. Несмотря на это, французский парламент проголосовал против ЕОС. Голоса распределились следующим образом: против — 319, за — 264, воздержались — 43.

Для Эйзенхауэра это было ударом. Над созданием ЕОС и объединенных европейских вооруженных сил, которые предполагалось образовать параллельно с ЕОС, он трудился с декабря 1950 года, и не только ради начала процесса перевооружения Германии, но и для того, чтобы ускорить образование Соединенных Штатов Европы. Он был расстроен и недоумевал. Хэгерти он задал вопрос: "Французы намеренно говорят, что хотят укрепить связи с Россией?" Он вспомнил свою встречу с членами французского правительства, когда был верховным главнокомандующим силами союзников в Европе и когда, потеряв терпение, заявил им: "Я, очевидно, намного больше вас обеспокоен тем, что случится с Францией". Эйзенхауэр сказал, что некоторые из присутствовавших французских деятелей "потеряли самообладание и расплакались", а теперь — посмотрите на них! — отказываются от своего собственного предложения, от ЕОС*58.

Но так же как во вьетнамском вопросе, и на этот случай у Эйзенхауэра был наготове запасной вариант. Сразу же после известия о результатах голосования он поручил Смиту, исполняющему обязанности государственного секретаря, пока Даллес был в Париже, организовать совещание стран — членов НАТО, "включив в состав членов Германию в качестве равноправного партнера"*59. Таким образом, основным результатом этого голосования стало намерение восстановить суверенитет Германии, ввести ее в состав НАТО и создать независимую германскую армию.

И потеря Северного Вьетнама, и результаты голосования по ЕОС были серьезным поражением Эйзенхауэра. Однако он проиграл только два сражения, а не войну против коммунизма вообще. Нередко он напоминал членам своего Кабинета: "С унылым лицом войн не выигрывают". Он считал, что необходимо оставаться оптимистом, так же как и реалистом.

Сменилось целое поколение с того времени, когда Южный Вьетнам оказался под властью коммунистов, а остальные "домино" устояли. И спустя годы пророчество Эйзенхауэра выглядит необдуманным, как и его представление о том, что все коммунисты во всех частях света — не что иное, как марионетки, управляемые из Москвы. Идея Айка о Европейском оборонительном сообществе с тех пор была полностью забыта, тогда как другая его идея о Соединенных Штатах Европы остается весьма актуальной. Западноевропейская армия не была создана, но появились западноевропейская экономика и западноевропейский парламент. Оптимизм Эйзенхауэра в этих вопросах оказался обоснованным.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

КИТНАЦИ И КИТКОМЫ*

[* Китнаци и киткомы — сокращения от "китайские националисты" и "китайские коммунисты". Нац (Nat) — имеет двойной смысл, так как в английском языке Nat произносится так же, как Nut, что означает — дурак, глупец.]

В конце августа 1954 года Эйзенхауэр отправился в Денвер, начав там свой отпуск. 3 сентября он получил сообщение из Вашингтона, что на Дальнем Востоке разразился еще один кризис, на этот раз на полпути между Кореей и Вьетнамом. Китайцы начали обстреливать из орудий два маленьких острова — Квемой и Матсу.

Эти острова находились на расстоянии менее двух миль от китайского берега. В отличие от Формозы и близлежащих Пескадорских островов, которые находились под властью японцев около пятидесяти лет, Квемой и Матсу всегда были частью Китая. Когда Чан Кайши сбежал на Формозу в 1949 году, он укрепился и на этих островах, разместил там большой военный гарнизон и использовал их для наблюдения за материком, для вылазок на материк и нарушения прибрежного судоходства. Со временем Чан Кайши надеялся использовать острова как плацдарм для вторжения на материк.

Седьмой флот США имел приказ, который был отдан еще Трумэном и затем подтвержден Эйзенхауэром, — воспрепятствовать захвату Формозы китайцами. Были ли Квемой и Матсу включены в район обороны СЕАТО, оставалось неясным. Существовали проблемы как технического, так и политического характера; военные корабли США из-за мелководья не могли проходить между материком и островами; интервенция была чревата непосредственным вовлечением Соединенных Штатов в гражданскую войну в Китае, в то время как никто из союзников Америки, за исключением Чан Кайши, не хотел рисковать развязыванием третьей мировой войны из-за двух маленьких прибрежных островов. Тем не менее Чан Кайши настойчиво утверждал: падение Квемоя и Матсу будет только прелюдией к вторжению на Формозу; Эйзенхауэра предупреждали, что моральный дух националистических китайцев резко упадет, если не будет сделана попытка защитить их. Объединенный комитет начальников штабов доложил Эйзенхауэру, что, хотя острова с военной точки зрения не являются необходимыми для обороны Формозы, Чан Кайши не сможет их удерживать без американской поддержки.

12 сентября Даллес и начальники штабов родов войск вылетели в Денвер на совещание по вопросу, который Даллес определил как "этот ужасный бизнес". Китайцы с материка регулярно обстреливали острова, но вторжения не начинали. Рэдфорд, которого поддержали начальники штабов ВВС и ВМФ, рекомендовал не только разместить на островах американские войска, но и присоединиться к Чан Кайши, чтобы предпринять совместные воздушные налеты на материк. Уже в третий раз менее чем за шесть месяцев Рэдфорд рекомендовал начать военные действия против Китая, включая применение атомных бомб. Эйзенхауэр вновь отклонил этот совет. Как и раньше, Президент был тверд: "...если мы нападем на Китай, то не сможем ограничить наши военные действия, как в Корее". Он добавил: "...если мы ввяжемся во всеобщую войну, то нашим логическим противником будет Россия, а не Китай, и мы будем вынуждены нанести удар по ней"*1.

К концу октября китайцы, по-видимому, уже были готовы начать вторжение. Несмотря на головомойку, полученную ими в сентябре, как считали Рэдфорд и начальники штабов, после нападения китайцев Соединенные Штаты нанесут сильный удар по материковому Китаю. Эйзенхауэр приказал не рассчитывать на это, его очень огорчило их непонимание конституционной ответственности президента. Соединенные Штаты не имеют договора с Чан Кайши; президент не может ввергнуть Америку в войну с Китаем (и, возможно, Россией) без одобрения Конгресса, и в особенности из-за таких малозначительных островов, как Квемой и Матсу. Он сказал начальникам штабов, что если китайцы нападут на Формозу, то Седьмой флот предпримет защитные действия; одновременно он созовет чрезвычайную сессию Конгресса. Не будет никакого ответного удара по материковому Китаю, никакого обращения к доктрине массированного возмездия "до рассмотрения в Конгрессе этого дела"*2.

В течение всего ноября угроза вторжения нарастала: китайцы обстреливали другие мелкие острова, удерживаемые войсками Чан Кайши, и продолжали наращивать военные силы на участке напротив Квемоя и Матсу. 23 ноября китайцы объявили о вынесении судом приговора тринадцати американским летчикам, сбитым над территорией Китая во время войны в Корее. Они были приговорены к срокам от четырех лет до пожизненного заключения за шпионаж. Поскольку, за исключением двоих, все летчики были в военной форме и поскольку, в соответствии с соглашением о перемирии в Корее, все военнопленные должны были быть возвращены, это вызвало, как и можно было ожидать, взрыв возмущения и протестов в США. Сенатор Ноулэнд говорил от имени миллионов американцев, когда потребовал установить полную блокаду китайского побережья.

Эйзенхауэр должен был дать какой-то ответ. В начале декабря он подписал договор с националистическим Китаем о взаимной обороне. В нем говорилось, что нападение на одну из сторон будет рассматриваться как акт войны, направленной и против другой стороны. Чан Кайши согласился не нападать на материк в одностороннем порядке. Эйзенхауэр настоял на том, чтобы договор распространялся только на Формозу и Пескадорские острова, и намеренно оставил вне рамок договора Квемой и Матсу.

Главным вопросом, вызывавшим особую озабоченность большинства американских политических деятелей во второй половине 1954 года, была не Германия, не Вьетнам, не Китай, а их собственные перевыборы. Эйзенхауэра также беспокоили предстоящие выборы, и в основном потому, что республиканцы имели незначительное большинство и в Сенате, и в Палате представителей. Он хотел, чтобы его партия сохранила контроль над Конгрессом, и несмотря на постоянные утверждения, что он стоит вне партий, Президент призвал членов своего Кабинета сделать все от них зависящее, чтобы содействовать избранию республиканцев.

Несмотря на усилия Эйзенхауэра, республиканцы потеряли семнадцать мест в Палате представителей и два в Сенате, поэтому контроль в обеих палатах Конгресса перешел к демократам. Большинство обозревателей считали, что только вмешательство Эйзенхауэра в самую последнюю минуту не дало возможности демократам одержать еще более убедительную победу. Эйзенхауэр сказал, что потери республиканцев на выборах, проводившихся на исходе года, были намного меньше, чем это обычно бывает у партий, находящихся у власти.

Одной из причин такого поражения было высказывание министра обороны. Во время проводившейся общественной кампании по оказанию помощи безработным автомобилестроителям в Детройте Вильсон заявил: "Я лично всегда предпочитал охотничьих собак тем, которые сидят в конуре и ждут еды... Ну, вы знаете таких собак, которые сами добывают себе еду, а не сидят на заднице и скулят"*3. Это сравнение было абсурдным хотя бы потому, что именно охотничьи собаки живут в конурах и не убивают, не поедают добычу, а только указывают на нее охотнику. Оскорбление безработных глупым сравнением их с ленивыми собаками породило бурю протестов и стоило республиканцам потери голосов. Эйзенхауэр был недоволен Вильсоном из-за его неспособности контролировать начальников штабов родов войск. В бюджете, который Эйзенхауэр подготовил на следующий финансовый год, он опять значительно сократил ассигнования, выделяемые на армию и флот. Численность армии сокращалась с 1,4 млн до 1 млн человек. Расходы на армию — с 12,9 млрд до 8,8 млрд долларов; численный состав флота уменьшался с 920 тыс. до 870 тыс. человек, а ассигнования на его содержание сокращались с 11,2 млрд до 9,7 млрд долларов. В то же время бюджет ВВС несколько увеличивался: с 15,6 млрд до 16,4 млрд долларов. Начальники штабов всех родов войск не хотели соглашаться с этими цифрами. Больше всех возражал Риджуэй — он не мог считать себя ответственным за безопасность американских войск в Европе, Корее и в других местах из-за малочисленности армии. Начальники штабов ВМФ и ВВС тоже выступили в Конгрессе с возражениями против бюджета, подготовленного Эйзенхауэром, и потребовали дополнительных средств.

В декабре Эйзенхауэр пригласил Вильсона и начальников штабов в Овальный кабинет. Генерал Эндрю Гудпейстер, секретарь Айка в комитете, записывал беседу. Эйзенхауэр коротко охарактеризовал основные статьи военного бюджета, подтвердил, что каждый род войск может найти в бюджете определенные недостатки, настаивал, что он просто обязан рассматривать всю ситуацию в целом, включая состояние экономики, и в заключение приказал им принять участие в совместной работе.

Таким образом, Эйзенхауэр положил начало новой американской послекорейской и послевьетнамской оборонной политике. "Новый взгляд" заключался в том, что упор делался на массированное возмездие, на повышение эффективности затрачиваемых средств, на снижение расходов, где только возможно, за исключением стратегических ВВС, способность которых вести атомную войну нужно было, наоборот, повышать. "Новый взгляд" означал большую экономию и растущее недовольство. Временами казалось, что, за исключением Хэмфри, Эйзенхауэр был единственным человеком в Вашингтоне, который поддерживал эту политику. Начиная с 1955 года и в последующие годы демократы сконцентрируют все внимание на критике оборонной политики Эйзенхауэра, утверждая, что Президент — и Хэмфри — со своими пещерными фискальными взглядами подвергает угрозе безопасность нации. Несмотря на прямое запрещение Эйзенхауэра, Объединенный комитет начальников штабов продолжал снабжать его критиков многочисленными фактами и цифрами, подтверждающими необходимость затрачивать больше средств на обычные виды вооружений. Начальники штабов так энергично и так упорно возражали против "Нового взгляда", что Эйзенхауэр дошел почти до отчаяния. "Давайте не забывать, что вооруженные силы должны защищать "образ жизни", а не просто землю, собственность и жизни, — писал Эйзенхауэр Сведу Хазлетту. — Что я должен сделать, так это заставить начальников штабов понять: они являются людьми, занимающими достаточно солидное положение, имеющими достаточную подготовку и интеллект, чтобы думать об этом балансе, балансе между минимальными требованиями к дорогостоящим инструментам войны и здоровьем нашей экономики".

И вот в чем заключалась проблема: хотя начальник штаба каждого рода войск соглашался, что средства, выделенные другим родам войск, вполне достаточны, он в то же время утверждал, что ассигнования, предусмотренные для его рода войск, крайне малы. Эйзенхауэр сказал Хазлетту, что он может сократить запросы Пентагона на ассигнования еще больше, поскольку пентагоновскую игру знал слишком хорошо, "но однажды настанет день, когда в этом кресле будет сидеть человек, не прошедший через военную службу и слабо разбирающийся в том, где их запросы могут быть урезаны с минимальным ущербом или вообще без ущерба". Больше всего Эйзенхауэр опасался, что это случится "в то время, когда мир будет находиться в состоянии напряженности", и боялся даже думать, что может произойти с его страной*4.

Жалобы более общего характера на программу Эйзенхауэра "Новый взгляд" отражали широко распространенное разочарование в том, как он вел холодную войну. Критики, а к ним принадлежали, кроме оппозиционной партии, старая гвардия, Объединенный комитет начальников штабов, Совет национальной безопасности и очень часто государственный секретарь, требовали более решительных действий в этом конфликте, и это подтверждается тем, что на протяжении 1954 года они несколько раз побуждали Президента нанести атомный удар по Китаю. Но Эйзенхауэр не хотел начинать новую войну, если русские не перейдут через Эльбу, он не хотел еще одной Кореи.

Однако более чем когда-либо он хотел активно вести тайную войну против коммунизма, используя для этой цели Центральное разведывательное управление (ЦРУ). ЦРУ осуществляло отдельные тайные операции по всему миру. Поскольку ЦРУ было его главным инструментом для ведения холодной войны и поскольку его действия были спорными, Эйзенхауэр строго контролировал деятельность управления. В конце октября он провел всю вторую половину дня с генералом Джимми Дулиттлом и другими членами комиссии, образованной для расследования деятельности ЦРУ. В конце встречи Дулиттл протянул Эйзенхауэру отчет комиссии. Вывод отчета был подобен холодному душу: "Теперь ясно, что нам противостоит непримиримый противник, открыто признающий, что его целью является мировое господство... В такой игре правил не существует. Нормы человеческого поведения, считавшиеся до сих пор приемлемыми, неприменимы... Мы должны... научиться совершать акты свержения, саботажа и уничтожения наших врагов путем использования более умных, более тонких и более эффективных методов, чем те, которые используются против нас"*5. Это было компактное изложение собственных взглядов Эйзенхауэра, здесь очень точно описывались методы, которые он уже применял в Иране, Гватемале и в Северном Вьетнаме.

Другая важная, хотя менее блестящая, функция ЦРУ — сбор и анализ разведывательной информации. Как и все люди его поколения, Эйзенхауэр был напуган провалом американской разведки в Пёрл-Харборе; к концу 40-х годов преимущество внезапности нападения для стороны, имеющей ядерное оружие, неизмеримо возросло по сравнению с началом 40-х. Эйзенхауэру была необходима информация изнутри Советского Союза, и особенно — заблаговременное предупреждение о мобилизации самолетов или войск. Но ЦРУ оказалось не в состоянии внедрить шпионскую сеть в Россию.

В начале 1954 года Эйзенхауэр образовал группу внезапного нападения, предназначение которой — советовать ему, что делать. Возглавил группу д-р Джеймс Р. Киллиан, президент Массачусетского технологического института. Ключевой фигурой был Эдвин Лэнд, изобретатель фотокамеры "Поляроид", лауреат Нобелевской премии за 1952 год. Лэнд сообщил, что созданы новые камеры, позволяющие получать фотографии с высокой степенью точности изображения. Задача заключалась в том, как поместить такую камеру над Россией. ВВС сделали несколько попыток, использовав для этой цели модифицированные бомбардировщики и воздушные шары, однако результаты были неудовлетворительными.

А тем временем Кларенс (Келли) Джонсон, главный конструктор фирмы "Локхид", разработал одномоторный реактивный разведывательный самолет с широким размахом крыльев, похожий на коршуна, способный летать на большие расстояния и на очень большой высоте — свыше семидесяти тысяч футов*. Фирма "Локхид" назвала этот самолет У-2. Машина понравилась Аллену Даллесу, а также Киллиану и Лэнду. На встрече 24 ноября им не терпелось узнать, как Эйзенхауэр сможет добиться разрешения на постройку тридцати У-2 общей стоимостью 35 миллионов долларов. Фостер Даллес отметил, что "эти полеты могут привести к сложностям, но мы должны через ник пройти". Аллена Даллеса и Ричарда Бисселла назначили руководителями всей операции. Гудпейстер сделал такую запись об окончании встречи; "Президент поручил всем присутствовавшим ускорить подготовку самолетов, но перед началом полетов просил снова прийти к нему и окончательно обсудить планы"*6.

[* Около 22 километров.]

Сразу же после совещания по У-2 Эйзенхауэр, его семья и вся компания отбыли в Аугусту на празднование Дня благодарения**. Их сопровождал фельдмаршал Монтгомери, который, как жаловался Айк, "пригласил сам себя". За обедом по случаю праздника два старых солдата потчевали гостей историями о войне. Разговор зашел о сражении при Геттисберге***. Айк прочитал целую лекцию об этой самой его любимой битве. Когда речь зашла об обвинении Пикетта, он сказал, что ответ Ли на предложение Пикетта атаковать противника: "Атакуйте, если вы сможете" — был совершенно необычным. Утверждая это как генерал, который сам командовал, Айк признался, что никогда не дал бы такой свободы действий своему подчиненному. Монтгомери заметил, что у него есть хороший повод узнать, так ли все было на самом деле.

[** День благодарения — официальный праздник в США, отмечаемый в четвертый четверг ноября. Традиция ведет начало от первых европейских переселенцев, благодаривших Всевышнего за собранный урожай.]

[*** Геттисберг — город, возле которого произошло одно из крупных сражений во время Гражданской войны между Севером и Югом в США в 60-х годах XIX века.]

Потом Монтгомери завел разговор о вещах, о существовании которых в Америке и не подозревал. Он, например, никогда не слышал о Принстонском университете, а лишь о Гарвардском и Йельском. Он вспомнил, как на корабле по пути в Америку за столом капитана его представили человеку по имени Спенсер Треси****. Монти спросил м-ра Треси, каким бизнесом он занимается... После обеда мужчины уселись играть в бридж, все за исключением Монти, который не знал карт, и поэтому Мейми стала учить его игре в скраббл.

[**** Спенсер Треси (1906 — 1967) — известный американский киноактер.]

На следующее утро Монти спросил Айка, что такое — быть президентом. Айк ответил: "Ни один человек на свете не знает, какова эта работа. Она загоняет, загоняет, загоняет. Она опустошает полностью не только весь ваш интеллект, но и запас жизненных сил"*7.

Эйзенхауэр возвратился в Аугусту на Рождество и на Новый год. В это время вокруг него чувствовалась какая-то необычная напряженность — Айк ожидал результатов голосования французов по вопросу перевооружения Германии. Его беспокоило, что в случае отрицательного результата голосования ему придется вернуться в Вашингтон. И естественно, что все вздохнули с облегчением, когда 30 декабря пришло сообщение: французский парламент ратифицировал соглашение.

Таким образом, второй год президентства Эйзенхауэра окончился для него успешно и на радостной ноте. Согласие французов с его программой перевооружения Германии влекло за собой укрепление НАТО, и это было одно из достижений, которым он особенно гордился. Было много и других побед, которые заслуживали новогоднего тоста. Маккарти получил порицание. СЕАТО действовала. Бюджет был практически сбалансирован. Расходы на оборону резко сокращены. Популярность Эйзенхауэра, судя по опросам общественности, была довольно высока — его рейтинг составлял более 60 процентов. Конечно, случались и неудачи. И самые значительные из них, доставившие Эйзенхауэру острые переживания, — потеря Северного Вьетнама, провал попытки вывести старую гвардию на середину течения умеренной политики и потери на выборах, в результате которых контроль в Конгрессе перешел к демократам. Были также и текущие вопросы, чреватые опасностями, такие, как Квемой и Матсу, стабильность Южного Вьетнама и, конечно, внутренние проблемы. Но когда Эйзенхауэр оглядывался назад, на 1953 и 1954 годы, он испытывал чувство глубокого личного удовлетворения — ему многое удалось сделать за это время, и прежде всего успешно провести переговоры и сохранить мир.

Эйзенхауэр сказал Хэгерти, что "одна его цель" — это "работа по поддержанию мира в мире"*8. Временами казалось, что он был единственным человеком, способным выполнять эту работу. В середине 1953 года большинство советников по военным внешнеполитическим и внутриполитическим вопросам были против заключения перемирия в Корее. Но Эйзенхауэр настоял на своем. В 1954 году пять раз Объединенный комитет начальников штабов, Национальный совет безопасности и Государственный департамент рекомендовали ему начать интервенцию в Азии даже с применением атомных бомб. Первый раз — в апреле, когда положение в Дьенбьенфу стало критическим. Второй — в мае, накануне падения Дьенбьенфу. Третий раз — в конце июня, когда французы сказали, что китайцы вот-вот вмешаются в конфликт в Индокитае. Четвертый — в сентябре, с начала обстрела китайцами островов Квемой и Матсу. Пятый — в ноябре, после объявления китайцев, что американским летчикам вынесены судебные приговоры и они заключены в тюрьму.

Пять раз в течение одного года эксперты советовали Эйзенхауэру нанести ядерный удар по Китаю. Пять раз он отвечал "нет". В наиболее острой форме он сделал это в конце ноября, когда на пресс-конференции его спросили о возможности превентивного удара по Китаю. Эйзенхауэру потребовалось десять минут для ответа, он отвечал с ходу, отдельными репликами, с видимым волнением. Подробно проанализировав положение, Эйзенхауэр наклонился вперед и сказал, что "хочет поговорить немного в своем личном качестве". Он признался, что президент испытывает точно такие же чувства негодования, гнева и почти такое же разочарование, как и любой другой американец, и первое, что ему хочется, — "разразиться бранью". Ему также известно, что такое "простой курс". Нация "объединилась бы автоматически", сомкнула бы ряды за своим лидером, и осталось бы выполнить очень простую работу — выиграть войну. "Вся нация дошла до такого накала, что вы почувствуете его везде, куда бы ни пришли. Все это дело слишком преувеличено". Эйзенхауэр признал, что и он не свободен от этих чувств: "В интеллектуальном и духовном поединке, когда происходит столкновение умов и вы идете дальше, чтобы увидеть, можете ли выиграть, наступает что-то такое... создается атмосфера... возникает отношение, которое мне не совсем незнакомо".

Пять раз в течение одного года эксперты советовали ему еще раз получить удовольствие от такого ощущения. Но Эйзенхауэр знал и другое. Он напомнил журналистам свою любимую строфу из стихотворения Роберта Ли: "Это прекрасно, что война так ужасна, если бы она не была такой ужасной, то мы полюбили бы ее". У него был личный опыт "работы по написанию писем с выражением соболезнования сотням, тысячам матерей и жен, лишившихся близких. Это очень грустный опыт". Поэтому он обратился с призывом к журналистам, а через них к народу крепко подумать, прежде чем спешить начать такое дело. Постарайтесь представить себе последствия, настаивал он. "Не идите на войну под влиянием эмоций — или гнева, или чувства обиды; делайте это с молитвой"*9.

Пять раз в 1954 году Эйзенхауэр молился о правильном выборе между войной и миром. И каждый раз склонялся в пользу мира.

В первый день нового, 1955 года Чан Кайши предсказал, что война за Квемой и Матсу "может начаться в любое время". На другой стороне Формозского пролива Чжоу Эньлай заявил, что вторжение китайцев на Формозу "неизбежно"*10. Оба китайских соперника своими заявлениями еще больше разожгли кризис вокруг Формозского пролива, вскоре превратившийся в одну из наиболее серьезных проблем, с которыми Эйзенхауэр сталкивался за восемь лет своего пребывания на посту президента. Фактически в начале 1955 года США были ближе к решению использовать атомное оружие, чем в любой другой момент пребывания у власти Администрации Эйзенхауэра.

10 января ВВС коммунистического Китая совершили налет на Тахенские острова, расположенные в двухстах милях от Формозы и удерживавшиеся силами националистического Китая. Эйзенхауэр решил, что "настало время подвести черту"*11. Это решение немедленно повлекло за собой вопрос, где эта черта должна быть проведена, но он никогда не был решен, а только способствовал углублению кризиса. Без сомнения, американцы были готовы сражаться и защищать Формозу — в 1954 году Эйзенхауэр заключил договор о взаимной обороне, по которому Америка была обязана это делать; договор распространялся и на Пескадорские острова.

А что же с Квемоем и Матсу? Они были так близко расположены к материку, так далеко от Формозы, их принадлежность к континентальному Китаю была настолько очевидной (из-за малой площади их невозможно было использовать в качестве плацдарма для вторжения на Формозу), что практически все, за исключением Чан Кайши, считали: вряд ли стоит их оборонять. Тахенские острова усугубили проблему: так ли уж они жизненно важны для защиты Формозы?

Эйзенхауэр решил, что с Тахенами можно и расстаться; но по поводу Квемоя и Матсу он намеренно не высказывал определенного мнения. Ему удалось сохранить эту неопределенность в течение всего кризиса, несмотря на всю остроту ситуации. Такая позиция была краеугольным камнем его политики, и он придерживался ее, несмотря на многочисленные проблемы, которые она создавала в его отношениях с европейскими союзниками, американскими военными, Объединенным комитетом начальников штабов родов войск, Советом национальной безопасности, Чан Кайши, Конгрессом и американской общественностью.

19 января Эйзенхауэр встретился с Даллесом, чтобы обсудить резолюцию, которую он хотел провести через Конгресс и которая предоставляла ему полномочия направить американские войска для защиты Формозы и Пескадоров. Даллес поддержал резолюцию, но он хотел, чтобы в ней упоминалось также и о защите Квемоя и Матсу, на что Эйзенхауэр не давал своего согласия. Президент склонялся к такой формулировке, которая позволила бы ему действовать в отношении Формозы, Пескадоров и "других подобных территорий так, как будет определено"*12.

Резолюция, которую Эйзенхауэр хотел получить от Конгресса, была чем-то новым в истории Америки. Никогда раньше Конгресс не давал президенту карт-бланш действовать по его собственному усмотрению за границей при наличии там кризисной ситуации. Эйзенхауэр полностью отдавал отчет в беспрецедентности своего требования и поэтому, прежде чем передавать проект резолюции в Конгресс, провел беседы с каждым его лидером. Он объяснил свои идеи и пожелания Джо Мартину, лидеру меньшинства, Сэму Рейберну, спикеру Палаты представителей; Эйзенхауэра заверили, что Палата представителей "одобрит его действия без какой-либо критики"*13.

24 января он направил свое послание Конгрессу с просьбой принять резолюцию, которая "ясно и публично предоставила бы полномочия президенту как верховному главнокомандующему использовать быстро и эффективно вооруженные силы страны для указанных целей, если, по его мнению, это станет необходимым". "Указанные цели" включали не только Формозу и Пескадоры, как это было определено договором, но и оборону "близко расположенных районов", под которыми подразумевались — подразумевались ли? — Квемой и Матсу*14. Президент об этом не сказал и не скажет.

Палата представителей отреагировала так, как и предсказывали Мартин и Рейберн; в течение часа после получения послания она предоставила президенту полномочия действовать по его усмотрению, причем в поддержку было подано 410 голосов, против — 3.

28 января голосами 83 — за, 4 — против Сенат также одобрил резолюцию. Впервые в истории Америки Конгресс заранее уполномочил президента вступить в войну в такой момент и при таких обстоятельствах, которые он определит сам.

Кроме того, он мог использовать те виды вооружения, которые, на его взгляд, соответствовали поставленной цели. Даллес настойчиво уговаривал его сбросить пару атомных бомб на китайские аэродромы на материке. Эйзенхауэр не желал даже слышать об атомных бомбах. Не станет он рассматривать и вопрос о посылке американских войск на Формозу. Но кое-какие меры ему очень хотелось предпринять.

Прежде всего Президенту была необходима точная информация о положении на Квемое и Матсу. Он не был удовлетворен теми сведениями разведки, которые получал от ЦРУ. Поэтому он решил направить в район Тихого океана Гудпейстера, своего самого близкого и самого доверенного советника. После окончания совещания с Советом национальной безопасности Президент отозвал Гудпейстера в сторону и поручил ему выяснить, "как скоро и в каких формах могут начать наступление киткомы" и как долго могут самостоятельно держаться китнаци, если будут иметь американскую материально-техническую поддержку*15. Изучив ситуацию на месте, Гудпей-стер, вернувшись из поездки, доложил Президенту: китнаци очень быстро укрепляют свои оборонительные позиции на Квемое и Матсу, наращивают войска и будут способны защитить себя от нападения киткомов при условии, что киткомы не бросят на них свою авиацию. В этом случае "потребуется американская военная поддержка, которая, вероятно, должна включать специальные виды вооружения"*16.

Использование "специальных видов вооружения" к моменту возвращения Гудпейстера уже обсуждалось публично. 12 марта Даллес заявил в своем выступлении, что Соединенные Штаты располагают "новым мощным оружием, которое с высокой точностью способно полностью уничтожать военные цели, не подвергая опасности не связанные с ними гражданские центры". Через три дня он высказался даже более определенно, уточнив, что Соединенные Штаты готовы применить атомное оружие в случае военных действий в Формозском проливе. Это была неприкрытая угроза, более откровенная по сравнению с теми, которые Даллес и Эйзенхауэр высказывали в адрес киткомов два года назад в связи с ситуацией в Корее. Прежде чем выступить с этим заявлением, Даллес согласовал его с Президентом*17. Неизбежно оно вызвало взрыв негодования в США и во всем мире.

На пресс-конференции 16 марта Чарльз фон Фремд из Си-Би-Эс попросил Эйзенхауэра прокомментировать утверждение Даллеса о том, что в случае войны на Дальнем Востоке "мы, возможно, применим некоторые виды атомного оружия малой мощности". Эйзенхауэр ответил на вопрос необычно прямо: "Да, конечно, оно будет применяться". Он пояснил: "В каждой военной акции оно может использоваться только против военных объектов и только в военных целях, я не вижу никакой причины, почему оно не должно использоваться точно так же, как вы используете пулю или подобные средства". Но не грозит ли Соединенным Штатам самим быть уничтоженными в ядерной войне? Эйзенхауэр ответил: "На войне или в каком-либо другом месте никто никогда не принимал правильного решения, если он был напуган до смерти. Вы должны смотреть фактам в лицо, но нужны крепкие нервы, чтобы делать это, не впадая в истерику"*18.

Демократы нашли, что очень трудно избежать истерии, когда президент начинает сравнивать атомные бомбы с пулями. Линдон Джонсон предостерег против ввязывания в "безответственную авантюру, последствия которой учтены не были", а Адлай Стивенсон выразил "глубочайшие опасения в связи с риском возникновения третьей мировой войны, которая может разразиться из-за обороны маленьких островов".

С другой стороны, Рэдфорд едва мог скрыть свое возбуждение — председатель Объединенного комитета начальников штабов заявил, что "определенная возможность существует: война может начаться в любой момент". А сенатор Уайли высказал такое суждение: "Или мы теперь сумеем защитить Соединенные Штаты в Формозском проливе, или нам позднее придется защищать их в заливе Сан-Франциско". Генерал Джеймс Ван Флит был готов направить американские войска на Квемой и Матсу; если китайцы продолжат обстрел островов, то Эйзенхауэр может "дать ответ атомным оружием и ликвидировать все попытки красных". Ноулэнд добавил свое видение перспективы — не должно быть никакого "умиротворения", независимо от степени риска. Даллес в своем выступлении 20 марта еще больше повысил напряжение — говоря о киткомах, он употребил терминологию, которая применяется только в случаях, если страны находятся в состоянии войны. Государственный секретарь сказал, что китайцы представляют "острейшую нависшую угрозу... у них кружится голова от успеха" и они более опасны, чем русские. Он сравнил их "агрессивный фанатизм" с фанатизмом Гитлера*19.

Три дня спустя Эйзенхауэр вместе с Хэгерти направился пешком из Белого дома в административное здание на пресс-конференцию. Хэгерти сообщил, что буквально только что получил какую-то странную просьбу. "Г-н Президент, некоторые люди в Государственном департаменте считают ситуацию в Формозском проливе настолько хрупкой, что независимо от того, как вы решаете этот вопрос, вы не должны об этом говорить вообще". Эйзенхауэр рассмеялся и ответил: "Не беспокойся, Джим, если в этом возникнет необходимость, я просто запутаю их"*20.

И он таки запутал. Джозеф С. Харш задал ему вопрос относительно использования атомного оружия в Формозском проливе, и Президент пустился в столь длинное и запутанное объяснение, что было невозможно ничего понять. Много лет спустя Эйзенхауэр посмеивался каждый раз, когда вспоминал, с какими сложностями должны были столкнуться китайские и русские специалисты, анализируя разведывательную информацию и пытаясь перевести его замечания на свой язык, а затем объясняя своим боссам, что имел в виду американский президент. Харш воскликнул: "Сэр, я не совсем понимаю, о чем идет речь" — и попросил объяснить. Эйзенхауэр объяснил: он не может дать определенный ответ. "Я знаю о войне лишь два обстоятельства: самый изменчивый фактор в войне — человеческая натура в ее повседневном проявлении; но единственный неизменный фактор в войне — также человеческая натура. И другое обстоятельство: каждая война удивляет вас тем, как она начинается и как ведется. Поэтому предсказывать, в особенности если ты несешь ответственность за принятие решений, что собираешься использовать и как, было бы, по моему мнению, публичной демонстрацией невежества в вопросах войны. Во всяком случае, я так считаю. Поэтому вы просто должны подождать, и это как раз та истинная проблема, решение которой однажды станет задачей президента"*21.

Однако к середине апреля кризис фактически окончился. 23 апреля Чжоу Эньлай в Бандунге уверял в дружественном отношении китайцев к американскому народу — киткомы "не хотят войны с Соединенными Штатами". Он предложил провести переговоры. Эйзенхауэр согласился, но упомянул, что переговоры возможны, "если действительно создастся возможность для нас уменьшить существующую напряженность". Чжоу продолжал примирительную линию, убеждая, что китнаци "хотят достигнуть освобождения Формозы мирными средствами, насколько это только возможно". Обстрел Квемоя и Матсу ослаб, а к середине мая полностью прекратился. 1 августа начались переговоры между американскими и китайскими представителями*22.

В течение всего кризиса Эйзенхауэр получал противоречивые советы. Он вспоминает в своих мемуарах: "Администрация получила совет Этли (ликвидируйте Чан Кайши), Идена (нейтрализуйте Кве-мой и Матсу), сенаторов-демократов (откажитесь от Квемоя и Матсу), Льюиса Дугласа (избегайте ввязывания в гражданскую войну на легальной основе), Рэдфорда (сражайтесь за Тахены, сбросьте бомбы на материк), Ноулэнда (установите блокаду побережья Китая), Ри (вместе с ним и Чан Кайши начать священную войну за освобождение)"*23. Однако он следовал единственному совету — своему собственному. И в результате по окончании кризиса оказалось: он достиг всех своих целей. Чан Кайши продолжал удерживать острова, а американское обязательство оборонять Формозу стало прочнее, чем когда-либо. Такими результатами были довольны все, кроме самых экстремистских членов китайского лобби и старой гвардии.

Эйзенхауэр получил от Конгресса полную свободу в действиях. В результате ему удалось так запутать киткомов в вопросе, будут или не будут Соединенные Штаты применять против них ядерное оружие при защите Квемоя и Матсу, что они решили не нападать. Действительно, его сравнение атомной бомбы с пулями напугало до потери сознания людей во всем мире, однако его действия и двусмысленные высказывания на пресс-конференциях помогли убедить как европейцев, так и жителей других стран, что он не был ни истеричным, ни равнодушным. Он ни разу не прибегал к использованию атомной бомбы; он не погрузил мир в пучину войны; он сохранял мир, не теряя ни территории, ни престижа.

Его манера действий во время кризиса Квемой — Матсу — демонстрация силы, и это был один из триумфов его долгой карьеры. Секрет его успеха заключался в намеренной двусмысленности и вводящей в заблуждение хитрости. По свидетельству Роберта Дивина: "Красота политики Эйзенхауэра заключается в том, что и по сегодняшний день ни один человек не может быть уверен, дал бы он согласие на ответные военные действия в случае вторжения на прибрежные острова или нет и использовал бы при этом ядерное оружие"*24. Истинная правда, однако, в том, что Эйзенхауэр сам не знал этого. В ретроспективе его управление кризисной ситуацией видится в том, что на каждой стадии кризиса он сохранял свое право выбора открытым. Гибкость была одной из его самых характерных черт как верховного главнокомандующего во время второй мировой войны; как президент он настойчиво утверждал свое право сохранять гибкость. Он сам никогда не знал, как будет реагировать на захват Квемоя и Матсу, поскольку исходил из принципа: прежде чем решить, как реагировать на вторжение, необходимо подождать, чтобы увидеть, каков подлинный характер этого вторжения. Он знал: когда наступит момент принятия решения, у него будет максимальное количество вариантов для выбора.

Опыт, который Эйзенхауэр приобрел в связи с кризисом вокруг Формозы, заставил его больше чем когда-либо стремиться к всеобщему миру. Для достижения этой цели ему надо было иметь дело с русскими. Последний раз лидер Соединенных Штатов сидел рядом с лидером Советского Союза в 1945 году в Ялте и Потсдаме. Из-за известных результатов этих конференций старая гвардия была категорически против нового совещания на высшем уровне. Эйзенхауэр также был против такой встречи. Одна из причин подобного отношения — неясность, кто же все-таки командует в Кремле. Другая причина — мнение Эйзенхауэра по основным нерешенным проблемам: двух Германий, двух Корей, двух Вьетнамов, двух Китаев; он полагал, что сдвинуть их с места невозможно.

Но все же он не возражал против установления контактов. Это его желание стимулировали, кроме всего прочего, перемены в советском руководстве. Ушел Николай Маленков. Булганин стал Председателем Совета Министров. Никита Хрущев был первым секретарем Коммунистической партии. Маршал Жуков — министром обороны. Вместе они образовали тройку и в мае 1955 года протянули руку Эйзенхауэру, объявив, что Советский Союз готов подписать мирный договор с Австрией, согласно которому восстанавливалась ее независимость и она становилась нейтральной страной, наподобие Швейцарии. Это был "поступок", которого требовал Эйзенхауэр в качестве доказательства искренности советских намерений. 13 июня, через месяц после подписания договора с Австрией, министры иностранных дел объявили, что в Женеве, начиная с 18 июля, будет проведена встреча на высшем уровне.

В преддверии первой такой встречи после Ялты и Потсдама, совпавшей с завершением кризиса в Формозском проливе и общим чувством умиротворения, преобладавшим в мире, настроение миллионов американцев, близкое к эйфории, в 1955 году еще более повысилось. Для Администрации Эйзенхауэра все складывалось прекрасно. В первый раз в своей жизни американцы, рожденные после 1929 года, одновременно наслаждались — и Эйзенхауэр испытывал гордость, когда объявлял об этом, — миром, прогрессом и процветанием. Короткий экономический спад, наступивший после окончания Корейской войны, быстро закончился. Этому в определенной мере способствовало новое законодательство о социальном страховании, принятое по настоянию Эйзенхауэра, рост затрат из федеральных средств, также производившихся по его распоряжению, его способность убедить Конгресс включить в число получавших пособие по безработице еще четыре миллиона рабочих, которые прежде такого пособия не получали. Кроме того, Эйзенхауэр добился согласия Конгресса поднять минимальную часовую оплату с 75 центов до 1 доллара.

В середине 1955 года Джордж Мини, председатель АФТ — КПП*, сказал своим коллегам: "Американские рабочие никогда не были в таком хорошем положении"*25. В самом начале 1955 года бум нарастал, но без инфляции — цены на потребительские товары повысились только на один процент. В результате резко возросла продажа товаров. Самым большим спросом пользовалась продукция автомобилестроения. В 1955 году Детройт продал 7,92 млн автомобилей, что было на 2 млн больше по сравнению с 1954 годом и составляло рекордный объем годовой продажи вплоть до 1965 года. Количество семей, владевших собственными автомобилями, возросло с 60 процентов в 1952 году до 70 процентов в 1955 году (и достигло 77 процентов к 1960 году). Когда пять тысяч жен членов Национальной ассоциации торговцев автомобилями пришли в Белый дом, Мейми, встречавшая их, сказала своему мужу: "...это толпа, которая процветает. Я никогда не видела так много мехов и бриллиантов"*26.

[* АФТ — КПП — объединение Американской федерации труда и Конгресса производственных профсоюзов.]

Ну, а американцы никогда не видели такого количества автомобилей. Однако существовала проблема — система дорог была несовершенной. За исключением Нью-Йорка, Чикаго и Лос-Анджелеса, во многих крупных городах было очень мало или совсем не было высокоскоростных шоссейных магистралей.

Кроме Пенсильванского тёрнпайка* и нескольких других платных шоссе на востоке, страна не имела четырехполосных дорог между городами.

[* Тёрнпайк — магистральное высокоскоростное шоссе высшего класса, большой протяженности, без светофоров, обходящее населенные пункты. Плата на контрольном пункте при съезде с шоссе вносится в зависимости от пройденного расстояния.]

С 1919 года, когда Эйзенхауэр пересек страну вместе с колонной армейских машин, он не переставал проявлять интерес к американским шоссе. Как и почти каждый второй американец из воевавших в Германии в 1945 году, он находился под большим впечатлением от гитлеровской системы автобанов. За предшествовавшие два десятилетия Конгресс несколько раз пытался усовершенствовать и модернизировать систему американских дорог, но каждый раз эти попытки заканчивались ничем — главным образом из-за споров между федеральными властями и властями штатов, кто будет оплачивать строительство. Эта проблема усложнялась также из-за "шоссейного лобби", в которое входили фирмы, производящие грузовики, Американская автомобильная ассоциация и представители многочисленных других заинтересованных групп, что ни разу не позволило представить в Конгресс согласованный со всеми проект резолюции.

Эйзенхауэр хотел, чтобы дороги были построены. Он считал это идеальной программой, за выполнение которой могло взяться федеральное правительство. Во-первых, необходимость такой программы была очевидной и неизбежной. Во-вторых, единую систему дорог могло соорудить только федеральное правительство. В-третьих, это была одновременно и программа общественных работ огромного масштаба, пожалуй, самая большая в истории страны, которая давала возможность правительству обеспечить занятость миллионов человек и в то же время не вызывать на себя огонь критики — мол, это всего лишь "декоративный труд" из набора, имеющегося у Управления промышленно-строительных работ общественного назначения и Администрации общественных работ. Соизмеряя средства, выделяемые на строительство системы дорог, с состоянием экономики, Эйзенхауэр мог использовать программу для сохранения уровня безработицы на приемлемом уровне.

Критики Эйзенхауэра часто называли его "президентом вигов", подразумевая при этом, что он был "ничего не делающим" лидером. Но, выступая за программу строительства магистралей в гигантском масштабе, Эйзенхауэр ставил себя и свою Администрацию в ряд наследников прекрасной и устойчивой традиции американских вигов девятнадцатого столетия*. Джон Куинси Адамс, Генри Клей и другие великие деятели вигов — все без исключения были сторонниками улучшений внутри страны за счет средств федерального правительства. Программа Эйзенхауэра возрождала эту традицию применительно к новому времени.

[* Партия вигов была создана в 1834 году как оппозиционная демократам и представляла интересы промышленников, коммерсантов и финансистов; в 1854 году ее преемником стала Республиканская партия.]

В июле 1954 года Эйзенхауэр сделал первый шаг. В это время он пытался "создать" возможного своего преемника на выборах в 1956 году; в числе этих усилий было его решение направить Никсона на конференцию губернаторов с поручением выступить на ней с главной политической речью. Никсон обрушил на аудиторию набор различных предложений Администрации. Обширный план Эйзенхауэра предусматривал разработку и осуществление внушительной программы, в том числе сооружение дорог от ферм к рынку, скоростных внутригородских магистралей и дорог, связывающих районы друг с другом. Он предложил выделять на эти цели 5 млрд долларов в год в течение десяти лет в дополнение к тем 700 млн долларов, которые ежегодно уже затрачивались на эти цели. Речь Никсона "наэлектризовала" губернаторов и общественность. В сентябре 1954 года Эйзенхауэр поставил Льюиса Клея во главе специальной комиссии из частных лиц для изучения методов финансирования. К лету 1955 года законопроект о строительстве дорог уже прокладывал свой путь через Конгресс*27.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

ЖЕНЕВСКАЯ ВСТРЕЧА В ВЕРХАХ И ИНФАРКТ

50-е годы были временем, когда американцы, в том числе и их Президент, жили в состоянии огромного напряжения. Каждая декада ядерного века не была лишена этой напряженности, но пик ее пришелся именно на 50-е годы. Пепел Пёрл-Харбора лежал в душах американских лидеров, и американцы 50-х, отдававшие себе полный отчет в опасности внезапного нападения, узнали первыми, какую угрозу их жизни несут стратегические бомбардировщики, строительство межконтинентальных баллистических ракет и подводных лодок "Поларис". Но наиболее ужасным из всех видов оружия, для доставки которого предназначались эти системы, были водородные бомбы, мощность которых, по словам Страусса, была достаточной, чтобы "полностью стереть с лица земли город, любой город".

Эйзенхауэр хотел если не полностью ликвидировать (он не мог этого), то хотя бы уменьшить и финансовые затраты, и страх, которые явились ценой, уплаченной за беспечность, приведшую к трагедии Пёрл-Харбора. Но он был не в силах заставить себя ответить на предложение о ядерном разоружении — будь то русские или кто-либо другой. Для него безопасность Америки означала изготовление еще большего количества бомб, поскольку это была единственная область, в которой США превосходили советскую военную машину. А увеличение количества бомб влекло за собой только рост расходов и напряженности.

Эйзенхауэр принялся искать выход из сложившейся ситуации. В 1955 году ему пришла в голову идея, которая впоследствии оказалась одной из самых смелых. Суть ее была в том, чтобы Советы и Америка открыли друг другу свои воздушные пространства и аэродромы, с которых и те, и другие могли бы непрерывно совершать разведывательные полеты. Этот простой шаг мог бы разрешить проблему. Убеждение Эйзенхауэра в том, что Соединенные Штаты никогда не нанесут удар первыми, основывалось на двух причинах: американская мораль и открытый характер американского общества, исключающий проведение секретной мобилизации. Поэтому Соединенные Штаты, предоставляя свое воздушное пространство русским, ничего не теряли, но многое приобретали. Если бы американские летчики имели такие же права в воздушном пространстве Советского Союза, для русских было бы невозможно тайно начать ядерный Пёрл-Харбор или каким-то иным способом скрыть повышение своей военной мощи.

Во время войны Эйзенхауэр широко использовал воздушную разведку; он был также в курсе всех достижений в области фотоаппаратуры и техники расшифровки фотографий, которые произошли после 1945 года. По его распоряжению над Советским Союзом уже были проведены различные разведывательные полеты; они, правда, не дали успешных результатов, но он их не отменил. Ему сказали, что постройка самолетов "Локхид У-2" осуществляется по плану и очень скоро, возможно, в течение года, они будут готовы к рабочей эксплуатации. А затем подойдет очередь спутников, которые, как доложили Эйзенхауэру, можно будет использовать через два-три года: с помощью специальных камер они смогут фотографировать, а потом передавать изображения на Землю. Технические достижения в любом случае открывали небо для шпионских камер; и вне зависимости от того, согласятся русские или не согласятся, Соединенные Штаты имели твердое намерение в ближайшее время фотографировать территорию Советского Союза с большой высоты. Предлагая неограниченную воздушную инспекцию, Эйзенхауэр стремился использовать технический прогресс для снижения, а не для повышения напряженности.

Подготовка к Женевской встрече на высшем уровне заняла две недели. Перед отправкой американской делегации надо было решить немало практических вопросов. Айка обрадовало, что Мейми согласилась лететь с ним, — это был ее второй полет через Атлантику. Но радость Айка стала еще больше, когда он узнал: Джон, закончивший курс в Командно-штабном колледже и получивший целый месяц отпуска, присоединяется к ним.

Эйзенхауэр отправился в Женеву, преисполненный любопытства к новым русским лидерам. Он встречался с министром иностранных дел В. В. Молотовым в Москве летом 1945 года и всегда чувствовал какую-то особую связь с Жуковым, который впал в такую немилость у Сталина, что Эйзенхауэр некоторое время даже думал: его нет в живых. Он очень хотел увидеть Жукова снова, понять, возможно ли восстановить прежнее рабочее партнерство, которое сложилось в их отношениях еще в Германии после войны, и выяснить, стал ли министр обороны Жуков подлинным лидером в послесталинском правительстве, или он всего лишь украшение витрины.

Эйзенхауэр раньше не встречался ни с Булганиным, Председателем Совета Министров, ни с Хрущевым, первым секретарем Коммунистической партии. Он читал справки на этих лиц, составленные ЦРУ, однако предположения, кто из них действительно является главным, не были убедительными. Эйзенхауэр едва ли мог поверить, что четверо решительных русских коммунистов искренне разделяют власть, и поэтому он поставил перед собой цель выяснить в Женеве, кто из них первый на самом деле. Он поручил решение этой задачи Джону. Эйзенхауэр вспомнил, что во время его поездки в Москву в 1945 году у Джона установились очень хорошие отношения с Жуковым, и он попросил Джона держаться рядом с маршалом в течение всей конференции. Эйзенхауэр предполагал, что в присутствии Джона Жуков может невзначай обронить какое-то замечание, но воздержится от этого в разговоре с кем-либо другим. Естественное любопытство Эйзенхауэра усиливалось из-за практической необходимости знать реальное положение вещей. Например, если Жуков был действительно главным лицом в вопросах оборонной политики, то Эйзенхауэр, как он полагал, мог получить положительный ответ на свое предложение об инспекции. Во время приемов, которые устраивала каждая делегация, Эйзенхауэр все свое внимание уделял русским.

На одном из приемов Эйзенхауэр, Джон и Жуков оказались вместе в саду, и Жуков сказал, что как раз в этот день его дочь выходит замуж, но он отказался присутствовать на церемонии, так как хотел "видеть старого друга". Эйзенхауэр повернулся к помощнику и попросил вручить Жукову несколько сувениров, в том числе портативный радиоприемник. Жуков, заметно смущенный, сказал тихо, что "некоторые факты [в России] не соответствуют своему внешнему виду". Отцу и сыну Эйзенхауэрам Жуков показался лишь оболочкой прежнего себя, человеком сломленным, почти жалким. Оба вспоминали "самоуверенного маленького петуха", которого они знали в конце войны; теперь же Жуков говорил "тихим монотонным голосом... как будто повторял урок, который ему вдолбили... В нем не было прежней живости, и, в отличие от прежнего, он никогда не улыбался и не шутил". Президент отметил все это с чувством "грусти", а затем вовсе перестал думать о Жукове. Кто бы там ни был во главе, но это, конечно, не Жуков*1.

За ужином в тот вечер Эйзенхауэр сидел рядом с Хрущевым, Булганиным и Молотовым. Он апеллировал к их здравому смыслу. "Важно, — объявил Эйзенхауэр громким голосом, — чтобы мы нашли метод контролировать угрозу, создаваемую термоядерной бомбой. Вы знаете, что наши страны имеют достаточно оружия, чтобы лишь с помощью одних радиоактивных осадков все Северное полушарие превратилось в пустыню. При обмене ядерным арсеналом не останется ни одного места, избежавшего радиоактивного заражения". Русские кивали головами в знак полного согласия*2.

Эйзенхауэр проделал мастерскую работу по подготовке презентации своего предложения по инспекции. 18 июля, выступая на церемонии открытия, он занял крайне жесткую позицию, которая, казалось, исключала всякий компромисс и, конечно, не отвечала "духу Женевы", который он поддерживал. Эйзенхауэр сказал, что прежде всего конференция должна обсудить "проблему объединения Германии и образования общегерманского правительства на основе свободных выборов. Кроме того, мы настаиваем на том, что объединенная Германия должна сама сделать свой выбор, она имеет право на коллективную самооборону". Другими словами, объединенная Германия будет полноправным партнером в НАТО. Затем Эйзенхауэр предложил обсуждать вопросы, касающиеся Восточной Европы и невыполнения ялтинских обещаний. Потом следовала "проблема международного коммунизма". Организация революций в мире — это проблема, которую Соединенные Штаты "не могут игнорировать". Эйзенхауэр знал, что шансы получить ответ Советов на любое из этих требований равнялись нулю.

В течение двух следующих дней дискуссии были желчными и бесплодными. Русские сконцентрировались на критике позиции Эйзенхауэра по Германии. Затем, 21 июля, выступая во Дворце наций, заглядывая при этом в свои записи, Эйзенхауэр сказал: "Я настойчиво продолжаю искать в своем сердце и в своей голове нечто такое, что позволило бы мне убедить каждого в искренности Соединенных Штатов найти подходы к проблеме разоружения". Повернувшись к представителям советской делегации, глядя прямо в их лица и обращаясь прежде всего к ним, он предложил, чтобы "каждая сторона дала другой подробную схему своих военных объектов, всех без исключения", после чего необходимо "создать внутри наших стран условия для производства аэрофотосъемок другой стороной". Американцы предоставят русским аэродромы и другие сооружения и разрешат полеты в любое место по их желанию. Русские должны создать аналогичные условия для Соединенных Штатов.

Когда Эйзенхауэр закончил свое выступление, раздался страшный удар грома и потух свет. Оправившись от неожиданности, Эйзенхауэр засмеялся и сказал: "Конечно, я надеялся произвести сенсацию, но не такую громкую"*. Более чем через двадцать лет Вернон Уолтерс, переводчик Эйзенхауэра, вспоминал о предложении Президента: "...мне рассказывают, что до сегодняшнего дня русские пытаются разгадать, как нам это удалось"*3.

[* Здесь игра слов. Идиоматическое выражение make a hit — произвести сенсацию, дословно переводится — нанести удар.]

Французы и англичане высказали полное одобрение этой идеи. Булганин выступил последним. Он сказал, что предложение, по-видимому, заслуживает серьезного внимания и советская делегация сразу же займется его изучением. Когда заседание подошло к концу, Хрущев на пути в зал, где подавали коктейль, оказался рядом с Эйзенхауэром и, улыбаясь, сказал: "Я не согласен с Председателем". Эйзенхауэр не уловил "никакой улыбки в его голосе". Он сразу же понял, что Хрущев был главным. "С этого момента, — вспоминал он, — я не тратил больше времени на изучение Булганина". Вместо этого он сосредоточился на Хрущеве и отстаивал достоинства так называемого "Открытого неба". Хрущев воспринял эту идею как неприкрытый шпионский заговор, направленный против Советского Союза*4.

Почему Хрущев отреагировал прямо противоположно, остается загадкой. Эйзенхауэр сделал это предложение искренне и подчеркнул, что оно будет "только началом". Президент не мог понять, что русские от этого теряли. Разведывательные полеты над их территорией, и русские знали это, были неизбежны в любом случае через два-три года. Каким образом будет осуществляться реализация "Открытого неба", не знал никто, и, конечно, трудности предстояли громадные; представьте себе, например, советскую воздушную базу посреди Великих равнин или в Новой Англии, не говоря уж о проблемах, связанных с обменом военными схемами. И все же действительных трудностей не знает никто, так как попыток реализовать программу "Открытое небо" никогда не было. Хрущев умертвил ее через несколько минут после рождения.

Несмотря на разочарование Эйзенхауэра, вызванное быстрым несогласием с его предложением, которое, как он правильно оценил, было авторитарным, Эйзенхауэр продолжал создавать "дух Женевы". На следующий день, 22 июля, он выступил с предложением о необходимости развития торговли между СССР и Соединенными Штатами, а также "Свободного и дружественного обмена идеями и людьми". На последнем заседании 23 июля он сказал: "В этот заключительный час нашей ассамблеи я пришел к убеждению, что перспективы длительного мира, мира, основанного на справедливости, благосостоянии и большей свободе, сейчас стали лучше, а угроза всеобщей трагедии современной войны уменьшилась". Тут же он уточнил, что узнал и что ему удалось сделать: "Я прибыл в Женеву, потому что верю, что человечество стремится быть свободным от войны и от слухов о войне. Я прибыл сюда, потому что глубоко верю в разумные инстинкты и здравый смысл людей, которые населяют этот мир. Я возвращусь сегодня домой, сохранив эти убеждения непоколебленными..."*5

Это последнее заявление Эйзенхауэра и его предложения были тем, что сделало Женеву драматическим эпизодом в холодной войне. В течение пяти лет, предшествовавших Женевской встрече, почти каждый месяц появлялись основания опасаться возникновения новой войны, не говоря о том, что две большие войны уже шли — в Корее и в Индокитае. В течение пяти лет, последовавших за Женевской встречей, опасения развязывания войны возникали довольно редко, больших войн не было, исключением стал лишь Суэц в 1956 году. Лидеры двух стран, встретившись, согласились друг с другом: они действительно напоминают двух скорпионов в бутылке. Прощаясь с Эйзенхауэром, Булганин сказал: "Дела будут улучшаться; они будут в порядке"*6.

Как и предупреждал Даллес, в Женеве ничего не удалось решить. Но, как и предопределил Эйзенхауэр, Женева принесла неосязаемый, но вполне реальный дух, который почувствовали и оценили во всем мире. Год, последовавший за встречей в Женеве, был самым спокойным из первых двух декад холодной войны.

В конце августа Айк и Мейми вылетели в Денвер в свой летний отпуск. У Эйзенхауэра остались самые хорошие воспоминания от рыбной ловли. Он с удовольствием жарил форель для своих друзей и пресс-корпуса. Погода для игры в гольф в Черри-Хилс, на самом любимом Эйзенхауэром поле, была идеальной. Специалисты военно-воздушной базы Лоури в Денвере установили для него связь с выходом на всю систему коммуникаций и оборудовали рабочий кабинет, где он мог работать по два часа в день.

Во время отпуска Эйзенхауэр успевал обдумывать и обсуждать предстоящую кампанию по выборам президента в 1956 году. Его друзья признавались, что будут чувствовать себя покинутыми, если он уйдет с поста президента. Он не поддавался их давлению — ведь он не давал им повода думать, что выставит свою кандидатуру на второй срок, так что обвинять его в том, что он их покидает, нельзя. Он сказал Милтону, что хочет "сохранять позицию гибкой до тех пор, пока это будет возможно", однако предотвращать непредвиденные кризисы не станет и повторно не выставит свою кандидатуру7.

Он должен был подумать о своем здоровье. Он совсем не был уверен, сможет ли и должен ли брать на себя такую умственную нагрузку еще на четыре года. Были у него и другие заботы. Черчилль не был в Женеве. Эйзенхауэр посчитал странным свое присутствие на международной конференции без него. Однако на основании опыта своего общения с Черчиллем до того, как тот наконец ушел со своего поста, он знал: Черчилль слишком долго оставался у власти. Мыслями, которые его беспокоили, он поделился со Сведом: "...обычно человек, у которого угасают умственные способности, узнает об этом самым последним. Я видел много людей, которые "висели на ниточке слишком долго", поскольку находились под очевидным впечатлением, что на них лежат большие обязанности, что они должны их выполнять, что никто другой не сможет достойно работать на их месте". Эйзенхауэра не покидали опасения: подобное может произойти и с ним, потому что "чем выше пост и чем больше требований к нему предъявляют, тем серьезнее опасность последствий"*8.

С 19 по 23 сентября Айк находился на ранчо у Акселя Нильсена во Фрейзере, штат Колорадо. Утром 23-го он поднялся в 5 часов приготовить завтрак для Джорджа Аллена, Нильсена и двух гостей. Он проглотил пшеничные оладьи и яичницу с беконом. В 6 часов 45 минут они выехали из Фрейзера в Денвер. Эйзенхауэр пошел в свой рабочий офис в Лоури. Энн Уитмен позднее записала в своем дневнике: "Он выглядел таким бодрым и энергичным, каким я его никогда не видела". Он был в хорошем настроении, шутил за работой, прочитал письмо от Милтона и, протянув его Уитмен, сказал: "Ну вот, какой чудесный у меня брат"*9.

Около 11 часов утра он и Аллен поехали в Черри-Хилс поиграть в гольф. Айку пришлось дважды возвращаться в административное здание клуба, чтобы ответить на телефонные звонки от Даллеса, но каждый раз ему говорили: на линии технические неполадки. Во время ленча он съел гамбургер с кружочками бермудского лука и возвратился на площадку. Его вызвали в третий раз для разговора с Даллесом, но вскоре выяснилось, что это ошибка. Он играл плохо, его беспокоил желудок, настроение было раздраженное. Оставив гольф, он и Аллен поехали в дом матери Мейми, где и провели вечер. Перед ужином Айк и Аллен немного поиграли в бильярд, но от коктейлей отказались. В 10 часов вечера Эйзенхауэр пошел спать.

Около 1 часа 30 минут ночи Эйзенхауэр проснулся от резкой боли в груди. "Болело страшно", — признался он позже. Беспокоить Мейми он не хотел. Тем не менее она проснулась и спросила, не хочет ли он чего-нибудь. Погрешив на несварение желудка предыдущим днем, Айк попросил слабительного. По тону его голоса она поняла: дела неважные. Мейми позвала д-ра Снайдера, который уже в 2 часа был у постели Айка. Установив, что у пациента боль в районе грудной клетки, Снайдер сразу же вскрыл капсулу с амилнитритом и дал ее понюхать Айку, а затем ввел ему сначала один гран папаверина, потом четверть грана сульфата морфия. Мейми он попросил лечь в постель рядом с мужем и согревать его. Через сорок пять минут Снайдер дал Эйзенхауэру еще четверть грана морфия, чтобы проконтролировать симптомы*10.

Айк спал до полудня. Когда он проснулся, то чувствовал себя словно был пьян — давало знать действие морфия; он не знал, что с ним произошло. Первая его мысль была о делах. Он попросил Снайдера сказать Уитмен, чтобы она позвонила Браунеллу и выяснила, "как он может делегировать полномочия". Снайдер настоял, что прежде всего надо сделать электрокардиограмму, которая показала: поражена наружная стенка сердца. У Эйзенхауэра был коронарный тромб. Снайдер решил немедленно отправить его в госпиталь. Так как лестница была слишком узкой, чтобы пронести носилки, и, кроме того, Айк нуждался в моральной поддержке, Снайдер решил, что Президент может спуститься сам. Поддерживаемый с обеих сторон, Айк дошел до автомобиля, чтобы ехать в военный госпиталь Фицси-монс в Денвере. Перед выходом из спальни и потом в машине, где был и Снайдер, Айк беспокоился о своем бумажнике. Он несколько раз спрашивал Мейми, где его бумажник. Она успокоила его, сказав, что берет его с собой*11.

В госпитале Айка поместили в кислородную палатку. Снайдер продолжал лечение, но давать морфий перестал на второй день. Из форта Бельвуар прилетел Джон. В госпитале он посовещался с Мейми, которая держалась энергично и уверенно, затем пошел к отцу. "Ты знаешь, — сказал Айк после того, как они поздоровались, — такие дела всегда происходят с другими людьми; никогда не думаешь, что это может случиться с тобой". Он попросил Джона дать ему его бумажник и объяснил, что выиграл пари у Джорджа Аллена и хочет отдать деньги Барбаре. Джон ушел, чтобы отец отдохнул. Хэгерти сказал ему в коридоре: инфаркт был умеренный, "не обширный, но и не легкий"*12.

К концу второго дня Айк лежал спокойно, чувствовал себя лучше и уже стал поговаривать о том, что надо приступать к делам. Мейми постоянно была рядом с ним на восьмом этаже госпиталя, она старалась справиться с потрясением (за первые две недели она похудела на десять фунтов) и успокоить себя, отвлечь каким-нибудь делом. Она решила написать ответ на каждое из многих тысяч писем и открыток, которые поступали со всех концов страны. Джон признавался: "Я подумал, что она сошла с ума". Но позднее он убедился, насколько мудрым было ее решение найти для себя занятие. И она на самом деле справилась с поставленной задачей*13.

Инфаркт Президента, как и следовало ожидать, осложнил отношения между членами Администрации. В первые две недели его выздоровления никто не знал, сможет ли он выполнять функции президента в самое ближайшее время, не говоря уж о ближайшем будущем. Было широко распространено мнение, что, помимо других последствий, инфаркт исключал возможность баллотироваться на второй срок. Поэтому любой маневр в борьбе за власть в сентябре

1955 года был направлен не только на получение власти на будущий год, но и на следующие пять лет.

Никсон оказался в наиболее сложном положении. Практически все его действия могли быть оценены как ошибочные. Если он отстранится от получения власти, его посчитают неуверенным и неподготовленным; если попытается взять власть — будет выглядеть жестоким и невнимательным. И все же ему удалось найти промежуточную позицию, очень узкую. И в значительной мере ему помогло в этом отданное ранее Эйзенхауэром распоряжение, чтобы заседания Кабинета и Совета национальной безопасности проходили по утвержденному расписанию под председательством Никсона. 29 сентября Никсон провел заседание СНБ, а на следующий день заседание Кабинета. Он выпустил пресс-релиз, в котором указывалось, что "предметом обсуждения на этих заседаниях были вопросы, имевшие будничный характер". Он пригласил фоторепортеров, чтобы те убедились, какая гармония царит в отношениях между членами "семьи" Эйзенхауэра, и запечатлели высокую эффективность их совместной работы, позволяющей функционировать правительству "как обычно"*14.

Несмотря на видимость единства в Администрации, на самом деле за кулисами шла интенсивная борьба за власть. Ведущей фигурой на заседаниях был Даллес, а не Никсон, и Даллес настаивал на том, чтобы Шерман Адамс поехал в Денвер и был рядом с Президентом для обеспечения связи. Никсон поставил под вопрос правильность такого решения, он считал, что Адамс должен остаться в Вашингтоне, а в Денвер поедет он, Никсон. Однако возобладало мнение Даллеса, который также подчеркнул, что больше Президент свои полномочия передавать не будет.

От наиболее осведомленных репортеров в Вашингтоне истинную подоплеку событий невозможно было скрыть. Джеймс Рестон уже 26 сентября писал, что республиканцы, поддерживающие Эйзенхауэра, хотят сосредоточить контроль в руках Шермана Адамса, подальше от Никсона, поскольку они не собирались передавать партию Никсону, а стало быть, и выдвижение кандидатов на президентские выборы

1956 года. Даллес, Хэмфри, Адамс, Хэгерти и другие считали, что Никсон, позволив правому крылу в партии взять верх, проиграет на выборах Стивенсону (опрос общественного мнения службы Гэллопа в октябре показал, что по количеству голосов Никсон уступал Стивенсону, тогда как Уоррен опережал его). Ричард Ровер отмечал в "Нью-Йорк Таймс": Адамс "считает себя сторожем, назначенным Президентом, и делает все, что в его силах, чтобы влияние Никсона не превышало его реальный политический вес". Никсон между тем получил телеграмму от Стайла Бриджеса с советом: "Согласно Конституции Вы являетесь вторым по старшинству и должны принять руководство на себя. Не допустите, чтобы клика из Белого дома стала командовать"*15.

По мере того как борьба за власть усиливалась, Эйзенхауэр постепенно выздоравливал. Цвет его лица, аппетит и общее настроение быстро улучшались. Вынужденный отдых доставлял ему удовольствие. Врачи не разрешали ему читать газеты, но через несколько дней позволили Уитмен и Хэгерти рассказывать ему о новостях и отвечать на вопросы.

Время болезни Президента было как нельзя удачным. Случись инфаркт в любое другое время — в период военных опасностей в 1954 и в 1955 годах, когда твердая рука Эйзенхауэра была очень важна для сохранения мира, — вряд ли можно предположить, что произошло бы. Но осенью 1955 года на мировой арене было тихо, и в значительной степени благодаря "духу Женевы"; во время кризиса в связи с болезнью Президента русские благоразумно молчали и держались в тени. Если бы инфаркт случился позднее — в ходе избирательной кампании 1956 года, у Эйзенхауэра просто не было бы времени для выздоровления и обдумывания вариантов, и Никсона выдвинули бы кандидатом в президенты как второе лицо в партии. Эйзенхауэру повезло еще и в том, что во время приступа Конгресс был на каникулах, поэтому не велась работа над законопроектами, которые обычно Президент или подписывал, или налагал на них вето. Если и было в период холодной войны время, когда Соединенные Штаты могли в течение нескольких недель избегать негативных последствий из-за отсутствия функционирующего президента, то это была осень 1955 года.

Эйзенхауэр хотел повидаться с некоторыми из своих близких друзей, особенно со Слейтером. 3 ноября Слейтер вылетел в Денвер и на следующий день в госпитале Фицсимонс обнаружил Айка в комнате Мейми — он помогал ей подводить баланс расходов по чековой книжке. Айк хотел поговорить о своем выходе в отставку. Они подробно обсудили планы Эйзенхауэра по улучшению фермы в Геттисберге, а также преимущества ангусской породы скота. Айк сказал, что намерен вложить в ферму как можно больше денег сейчас, когда платит налог с больших сумм. Кроме того, ему хотелось бы улучшить почву на ферме.

25 октября Эйзенхауэр впервые с момента поступления в госпиталь отправился на прогулку. А 11 ноября он и Мейми вылетели в Вашингтон, и там, в аэропорту, более пяти тысяч человек приветствовали его. Эйзенхауэр подошел к микрофону и сказал несколько слов, затем они сразу же уехали в Геттисберг.

Это было идеальное место для восстановления сил. Особым украшением большого и комфортабельного дома в Геттисберге была застекленная терраса, где Эйзенхауэр в основном и проводил время. Через большие раздвижные двери можно было выйти, минуя портик с колоннами, прямо на площадку для игры в гольф, за которой был выгон для скота. Врачи разрешили Айку сколько угодно упражняться на площадке, но не советовали слишком перенапрягаться. Слейтер с женой навестили Эйзенхауэра, и Мейми устроила для них настоящую экскурсию по дому. Слейтеру дом понравился, он сказал, что "действительно очаровательным его делает восторг Мейми, с которым она воспринимает это место, ее гордость и радость, что наконец-то ей удалось создать первое собственное жилище".

Айк пригласил Слейтера объехать вместе с ним ферму в гольф-мобиле. Когда они приблизились к загону, в котором ангусские коровы щипали траву, Айк лукаво улыбнулся, достал пастуший рожок, подул в него и радостно рассмеялся, когда, к удивлению Слейтера, коровы бросились бежать к ним.

Как и миллионы американцев, Слейтера очень интересовали политические планы Эйзенхауэра. Он считал, что Мейми не хочет, чтобы Айк баллотировался на второй срок — из-за недавно перенесенного инфаркта; в доме, полностью оборудованном, ему будет лучше и спокойнее. Правда, Мейми никогда не говорила ему об этом прямо. Слейтер, как и многие друзья Айка, считал: Эйзенхауэру действительно нужно выйти в отставку, он заслужил ее. Однако про себя он отметил, что Айк "слишком активен, чтобы усидеть дома на ферме, дожидаясь, когда к нему придут люди"*16.

Мейми одна из первых поняла это. Когда Айк находился еще в Фицсимонсе, д-р Снайдер сказал ей, что срок жизни ее мужа может быть продлен, если он выдвинет свою кандидатуру на второй срок вместо того, чтобы вести пассивный образ жизни. Она знала: Снайдер был прав — пассивность была бы смертельна для Айка. Джон присутствовал при разговоре со Снайдером и слышал, как Мейми выдвинула такую причину в пользу второго срока: "Я просто не могу поверить, что работа Айка закончена"*17.

Он тоже не мог поверить в это. В середине декабря Эйзенхауэр не раз беседовал с Хэгерти по политическим вопросам и выборной кампании 1956 года. Эйзенхауэра очень беспокоило благополучие страны, и прежде всего во внешних делах. Хэгерти записал в своем дневнике: "Он был очень огорчен отсутствием достойных кандидатов от Демократической партии, особенно он указал на Стивенсона, Гар-римана и Кефаувера как на людей, не имеющих достаточной компетенции, чтобы занимать пост президента". К Гарриману, в то время губернатору Нью-Йорка, Эйзенхауэр относился как к "законченному простаку. Он — не что иное, как просто Трумэн с Парк-авеню"*18.

Во время своих разговоров с Хэгерти Эйзенхауэр выдвигал различные идеи. На одной из встреч присутствовал также Адамс. "Вы знаете, ребята, — сказал Эйзенхауэр, — Том Дьюи повзрослел за последние годы, он может стать неплохим кандидатом в президенты. Он, конечно, человек со способностями; если я сам не буду кандидатом, то у него, во всяком случае, такой же ход мыслей, как у меня''. От такого замечания Адамс и Хэгерти потеряли дар речи. На следующий день Эйзенхауэр снова упомянул в разговоре имя Дьюи. На сей раз Хэгерти отреагировал: если Эйзенхауэр второй раз попытается всунуть Дьюи в список кандидатов от Республиканской партии, то правое крыло восстанет и выдвинет кандидатуру Ноулэнда. "Я думаю, вы правы", — сказал с сожалением Эйзенхауэр и перестал думать о Дьюи*19.

Вскоре Эйзенхауэр поинтересовался, каковы шансы Никсона. Хэгерти, который с самого начала октября настаивал, чтобы Эйзенхауэр опять выставил свою кандидатуру, сказал, что "Никсон совершенно замечательный кандидат на пост вице-президента", но еще не готов для более высокого ранга. 14 декабря Хэгерти показал Эйзенхауэру статью Дэвида Лоуренса в "Геральд трибюн". Лоуренс высказывал предположение: если врачи решат, что физически Эйзенхауэр будет в состоянии нести нагрузки, налагаемые его должностью, то он будет говорить так: "У меня нет никакого желания занимать общественную должность, это прежде всего... Но если люди хотят, чтобы я продолжал служить им, я подчинюсь их желанию и буду служить, если меня изберут". Эйзенхауэр прочитал всю статью, засмеялся и воскликнул: "Ну, черт меня побери! — и, повернувшись к Хэгерти, добавил: — Джим... почти те же самые слова приходят мне в голову, когда я думаю о выдвижении своей кандидатуры"*20.

К Рождеству 1955 года Эйзенхауэр уже чувствовал себя полностью здоровым. Он нашел, что может без лишнего напряжения проводить заседания Кабинета и СНБ, регулярно встречаться со своими советниками в Овальном кабинете и выполнять другие свои обязанности не чувствуя усталости или переутомления. Он был готов работать весь день и был убежден: его выздоровление после инфаркта будет полным. Но это не означало, что он обязательно будет выставлять свою кандидатуру на повторный срок. Еще не приняв окончательного решения относительно своих дальнейших действий, он был огорчен, что в Республиканской партии не нашлось никого, кто мог бы с успехом заменить его. Джон, Барбара и внуки приехали в Белый дом на праздники. В день Рождества, когда вся семья ехала в церковь, Айк повернулся к Джону и сказал: "Еще четыре года назад я сказал ребятам: они должны найти кого-нибудь, кто хотел бы выставлять свою кандидатуру и на второй срок"*21.

На следующий день после Рождества Эйзенхауэр попросил Никсона зайти к нему в кабинет для разговора с глазу на глаз. Некоторые советники Эйзенхауэра, во главе с Адамсом, продолжали рекомендовать ему отказаться от Никсона, если он решит выставлять свою кандидатуру. Эйзенхауэр получил от них результаты последнего опроса общественного мнения, которые показывали: если Эйзенхауэр будет баллотироваться вместе с Никсоном, то уступит Стивенсону три или четыре пункта. Показав эти оценки Никсону, Эйзенхауэр сказал, что, по его мнению, Никсон может укрепить свою позицию к выборам в 1960 году, если согласится на пост министра — таким образом он приобретет опыт работы в Администрации. Эйзенхауэр предложил Никсону любую должность на выбор, за исключением государственного секретаря и министра юстиции, и сам порекомендовал ему возглавить Министерство обороны вместо Чарли Вильсона.

Никсон уловил в этом предложении явное предательство. Он знал, по крайней мере подозревал: Эйзенхауэр уверен, что пресса будет интерпретировать такой шаг как его понижение, понижение настолько серьезное, что оно, возможно, лишит Никсона шансов вообще стать когда-либо президентом. Никсон сказал Эйзенхауэру, что выбор другого кандидата на пост вице-президента "расстроит многих членов Республиканской партии, которые все еще считают меня вашим основным связующим звеном с партийными ортодоксами". Никсон поставил перед Эйзенхауэром вопрос прямо: считает ли Президент, что республиканцы окажутся в лучшем положении, если в качестве кандидата в вице-президенты будет выступать кто-то другой?*22

Эйзенхауэр не ответил. Он не стал настаивать, чтобы Никсон исключил себя из списка кандидатов. Однако он хотел, чтобы Никсон сделал это добровольно, и вновь предложил ему занять пост министра обороны для приобретения так остро необходимого ему опыта. Разговор закончился на этой незавершенной ноте.

В начале нового года Айк отправился самолетом в Ки-Уэст, чтобы погреться неделю на солнце. Там к нему присоединились Слейтер, Билл Робинсон, Джордж Аллен и Ал Груентер. Друзья Айка были одного мнения: он "сильно изменился... приобрел здоровый вид, стал энергичнее и намного спокойнее...". Практически все время они играли в бридж "и много смеялись, подшучивали и подтрунивали друг над другом". Когда Айк делал неверный ход в нарушение правил игры, он становился мишенью для шуток на весь оставшийся вечер. Слейтер опасался, как бы излишнее увлечение игрой в бридж не обернулось тяжелой нагрузкой для Эйзенхауэра. Аллен сказал Слейтеру, что "никогда не видел Президента в таком прекрасном расположении духа", что их партии в бридж ничто по сравнению с партиями в покер, которые он играл с Трумэном в Белом доме. При Трумэне игра в карты начиналась рано утром и "продолжалась до позднего вечера" часто "с ужасными результатами" для Трумэна.

Поскольку в тот год должны были состояться выборы, разговор во время игры неизбежно вращался вокруг политических тем. Самым острым вопросом, конечно, был вопрос: станет Айк баллотироваться или нет. Все члены этой компании были единого мнения — будет. Аллен знал это от Мейми (она была в Геттисберге), которая прямо сказала ему: она хочет, чтобы Айк остался в своем офисе. Слейтер также полагал, что Айк пойдет на переизбрание, поскольку он великолепно все организовал в своем офисе — "кажется, что работа здесь идет с точностью часового механизма"*23.

Но были обстоятельства, из-за которых Эйзенхауэру в 1956 году было труднее принять решение, чем в 1952-м. Ему исполнилось шестьдесят пять лет, он перенес инфаркт, его постоянно беспокоил желудок, он плохо спал; кроме того, он был убежденным противником идеи о незаменимости одного человека. Он не раз утверждал, что приобрел иммунитет к аргументам и что его "долг" — служить. Разумеется, ни нация, ни Республиканская партия не имеют права требовать от него большего.

Как, наверное, любой человек, выздоравливающий после сердечного приступа, он много думал о смерти. "Когда я вступлю на путь, ведущий к последнему приключению в моей жизни, — написал он от руки на бланке Белого дома в начале февраля, — мои последние мысли будут о тех, кого я любил, о семье, друзьях и о моей стране"*24. В подобных обстоятельствах правильно ли вновь выставлять свою кандидатуру в президенты? Что будет, если он умрет или потеряет работоспособность в промежутке между выдвижением его кандидатуры на конференции и самими выборами или после выборов? Такие вопросы усиливали не только его озабоченность по поводу личных проблем, но и беспокойство за его партию и за страну. Выбор кандидата в вице-президенты в 1956 году имел более важное значение, чем в 1952 году, и не столько с точки зрения привлечения голосов избирателей, сколько из-за возможности вице-президента стать кандидатом в президенты или президентом после смерти Эйзенхауэра. Вот почему Эйзенхауэр старался убедить (и продолжал стараться) Никсона согласиться на пост министра в его Кабинете.

В отношении Эйзенхауэра к Никсону была какая-то двойственность. За три года, проведенные вместе, у них так и не сложились близкие дружеские отношения. Эйзенхауэр ценил Никсона за его очевидные качества — исключительное трудолюбие, тонкий ум, лояльность, преданность Эйзенхауэру и Республиканской партии, умение организовать кампании — он мог оставаться в тени, позволяя Эйзенхауэру выходить на первый план. 25 января на брифинге перед пресс-конференцией Эйзенхауэр сказал Хэгерти, что "будет трудно найти лучшего вице-президента". Ноулэнду и другим заметным республиканским деятелям Эйзенхауэр предпочитал Никсона, который, по его мнению, многому научился после 1952 года. Но, считал Эйзенхауэр, "люди думают о нем [Никсоне] как о незрелом юноше". Эйзенхауэр прямо не высказался, разделяет ли он такое мнение, однако подчеркнул, что Никсон должен оставить пост вице-президента, на котором может превратиться в "атрофика", и занять министерский пост в его Кабинете*25.

В разговоре с Даллесом Эйзенхауэр был более откровенен. Он признался, что "не уверен", хорошо ли это, если Никсон останется в списке кандидатов. Используя подход, который он мысленно продумал и который, как он считал, наилучший для того, чтобы не включать Никсона в список кандидатов, он утверждал, что повторный срок на посту вице-президента разрушит политическую карьеру Никсона (это утверждение не воспринял не только Никсон, но и никто другой, и не потому, что имидж "поваленного Никсона" на самом деле разрушил бы его карьеру, а из-за более очевидной, если не грубой причины, а именно: между вице-президентом Никсоном и Белым домом была лишь одна фигура — недавняя жертва инфаркта). Тем не менее Эйзенхауэр вполне серьезно заявил Даллесу, что Никсон должен стать министром торговли. Даллес не был уверен, что Никсон согласится на это, и предложил утвердить его преемником на посту государственного секретаря. Эйзенхауэр рассмеялся, сказал, что Даллесу не удастся освободиться от своей работы так просто, и добавил: "...сомневаюсь, что Никсон обладает необходимыми качествами, чтобы быть государственным секретарем"*26.

На пресс-конференции 25 января Эйзенхауэру задали вопрос: если он решит выставить свою кандидатуру на выборы повторно, захочет ли он взять Никсона в качестве кандидата на пост вице-президента? Эйзенхауэр ответил: "...мое восхищение, уважение и глубокая симпатия к г-ну Никсону... хорошо известны". Затем он произнес фразу, совершенно противоположную истине: "Я никогда ни при каких обстоятельствах не говорил с ним о том, каким будет его будущее или каким он хочет его видеть, и до тех пор, пока я не переговорю с ним, я не буду ничего говорить"*27. Это неожиданное заявление, далекое от прежних утверждений Президента, повергло Никсона в шок, но оно позволило Эйзенхауэру сохранить его выбор открытым.

Представление Эйзенхауэра о самом себе как о попечителе нации, которое развивалось у него достаточно интенсивно после инфаркта, укрепилось еще больше за месяцы выздоровления. Это было как раз то время, когда Эйзенхауэр прилагал огромные усилия для продвижения таких программ, как Земельный банк и система шоссейных дорог между штатами. В течение января 1956 года он сделал записей в своем дневнике больше, чем в любой другой месяц своего президентства и за время войны. В основном он размышлял о проблемах долговременного характера. Но одна запись касалась прочитанного им доклада, в котором речь шла о вероятном ущербе Соединенных Штатов в случае всеобщей ядерной войны. Доклад содержал ряд сценариев, но даже самый оптимистический предусматривал 65 процентов людских потерь. Эйзенхауэра это "ужасало". Даже если бы Соединенные Штаты одержали "победу", "им пришлось бы откапывать себя из пепла и все опять начинать заново"*28.

Ядерной войны надо избежать любой ценой. Но необходимо также избежать и капитуляции. Эйзенхауэр мысленно огляделся вокруг себя и не увидел никого, кому можно было бы передать пост президента. Он не мог довериться действиям Никсона или Ноулэнда во время кризиса; он не мог быть уверенным, что Уоррен будет действовать с необходимой быстротой. Это была одна из причин, почему он никогда не сказал Никсону, как Франклин Рузвельт сказал двум своим вице-президентам, что для них настало время расстаться. Вокруг него не было никого, кто ему нравился больше или кому он доверял больше, чем Никсону, не считая Уоррена; но Уоррена нельзя было попросить оставить место председателя Верховного суда*, чтобы стать вице-президентом.

[* Назначение на эту должность является пожизненным.]

Итак, Эйзенхауэр медлил в нерешительности. Медлительность была следствием сложившейся реальной ситуации и той оценки, которую он давал самому себе и своему окружению. Эйзенхауэр находил недостатки в каждом из возможных своих преемников, поэтому в нем утверждалось мнение: он незаменим. Он никогда не сказал об этом прямо, наоборот, каждый раз горячо отрицал утверждения сторонников о том, что он "тот единственный человек", который может сохранить мир. Он никогда не делал записей в своем дневнике на эту тему. И все-таки постепенно уверовал в свою незаменимость.

Его коллеги поддерживали в нем это мнение. При каждом удобном случае ему напоминали, что так оно и есть на самом деле. Конечно, об этом говорили Никсон, и достаточно подробно, и Хэгерти, и другие помощники. Так же вел себя и государственный секретарь, который встретился с Президентом за коктейлем за два дня до того, как Эйзенхауэр объявил о своем решении. В памятной записке о разговоре с Президентом Даллес писал: "Я выразил свое мнение, что при современном положении дел в мире он должен оставаться на своем посту". Даллес считал, что престиж Америки еще не был столь высок, что Эйзенхауэру, по сравнению с лидерами других стран, верят больше всего и что именно он является главной силой, выступающей за мир. Эйзенхауэр записал в своем дневнике: "Я подозреваю, что оценка Фостером моего положения в значительной мере правильна"*29.

Эйзенхауэр принял для себя решение. Если врачи разрешат, он выставит свою кандидатуру на второй срок. 12 февраля он отправился в госпиталь им. Уолтера Рида на обследование. Через два дня врачи дали заключение: "С медицинской точки зрения шансы Президента таковы, что он будет в состоянии вести активный образ жизни от пяти до десяти лет"*30. После обследования Эйзенхауэр уехал в имение Хэмфри в Джорджии поохотиться на перепелов, а 25 февраля возвратился в Вашингтон. Через четыре дня он объявил на пресс-конференции, что выставляет свою кандидатуру для переизбрания.

Объявление Эйзенхауэром своего решения было равносильно утверждению его кандидатом. Поэтому ему сразу же начали задавать вопросы, которые обычно адресуют кандидату в президенты. Кто будет кандидатом в вице-президенты? Эйзенхауэр отказался отвечать, "несмотря на... глубочайшее восхищение г-ном Никсоном". Президент сказал, что "существует традиция... ждать решения конференции Республиканской партии о кандидате", только после этого имя кандидата на пост вице-президента будет объявлено. Однако такой ответ совершенно не удовлетворил репортеров. Чарльз фон Фремд из Си-Би-Эс задал уточняющий вопрос: "А вы хотели бы иметь Никсона?" Эйзенхауэр ответил: "Я не буду больше говорить на эту тему. Я сказал, что мои чувства восхищения.и уважения вице-президента безграничны. Он был моим верным и преданным товарищем по работе, с которой успешно справлялся. Я очень ценю его, но я не скажу больше ничего по этому вопросу"*31.

Как быть с Никсоном? Айк продолжал уговаривать Никсона согласиться на министерский пост (за исключением государственного секретаря и министра юстиции) и настаивал на таком выборе, хотя иным наблюдателям он казался нелепым, поскольку они не могли понять, каким образом такое решение повысит шансы Никсона на выборах в 1960 году. Той весной 1956 года вопрос о Никсоне был темой номер один на пресс-конференциях Эйзенхауэра. Чем больше Эйзенхауэр старался хвалить Никсона, тем больше, во всяком случае так казалось, речь его становилась косноязычной; чем больше он старался подчеркнуть качества Никсона как лидера, тем сомнительнее звучали его слова. Так, 7 марта в ответ на вопрос, "свалит" он Никсона или нет, Эйзенхауэр возмущенным тоном сказал: "Если кто-либо наберется нахальства вынудить меня свалить человека, которого я уважаю так же, как я уважаю вице-президента Никсона, то около моего офиса будет такая свалка, которой вы до сих пор вообще не видели". Он заявил также: "Я не предполагал говорить вице-президенту, что он должен делать со своим собственным будущим". Затем он поведал, о чем говорил с Никсоном: "Я считаю, что он должен быть одним из новых лидеров в Республиканской партии. Он молод, энергичен, здоров и, конечно, подробно информирован о том, что и как происходит в нашем правительстве. И насколько я знаю, он глубоко привержен тем же принципам деятельности правительства, что и я".

Допустим, Никсон остается в списке кандидатов, согласится ли с этим Эйзенхауэр? Эйзенхауэр отрезал в ответ: "Я не позволю загнать себя в угол... Подчеркиваю: я не собираюсь критиковать вице-президента Никсона ни как человека и моего товарища по работе, ни как коллегу, кандидата в вице-президенты"*32. Но Эйзенхауэр не обмолвился о словах, сказанных в действительности Никсону, — что для него было бы лучше, если бы он возглавил одно из больших министерств, но если он рассчитал, что Президент "не протянет пяти лет, то тогда, конечно, другое дело". Со стороны Эйзенхауэра было поистине жестоко ставить вопрос прямо в лоб — что на это мог ответить Никсон? Вице-президент ограничился невнятным объяснением: "...все, что Президент хочет, чтобы я делал, я буду делать"*33.

Через две недели на брифинге перед пресс-конференцией Эйзенхауэр сказал Хэгерти: "Старания развязать драку между мной и Диком Никсоном — все равно что стараться вызвать драку между мной и моим братом. Я счастлив иметь его в правительстве". Эти слова звучали как подтверждение, но Эйзенхауэр тут же добавил: "Но это еще не делает его вице-президентом. У него серьезные проблемы. Он должен сам пробивать себе дорогу". Эйзенхауэр не знал, что собирался делать Никсон, "но в политическом отношении нельзя ничего выиграть, сбрасывая его в канаву". Выражаясь двусмысленно, как он всегда делал, говоря о Никсоне, Эйзенхауэр признал, что не хочет расчищать ему путь изнутри для выдвижения в кандидаты на президентских выборах 1960 года. "Я хочу, чтобы через четыре года была целая группа молодых людей"*34.

Несмотря на то что между Эйзенхауэром и Никсоном не было теплых дружеских отношений, несмотря на то что Эйзенхауэр в частных беседах нередко выражал сомнения относительно способности Никсона возглавить правительство или одержать победу на выборах, несмотря на то что Хэгерти предупреждал Эйзенхауэра: "...ни один человек не согласен, чтобы Никсон остался вице-президентом на второй срок", Эйзенхауэр не стал предпринимать никаких решительных действий, чтобы освободиться от Никсона. Несмотря на очевидное восхищение многочисленными способностями Никсона, несмотря на часто выражавшееся на публике удовлетворение деятельностью Никсона как вице-президента, несмотря на популярность Никсона у старой гвардии, которая настаивала, чтобы он оставался в списке для голосования, Эйзенхауэр отказался одобрить выдвижение Никсона. Он предпочел не принимать никакого решения.

После завершения дела Брауна, даже еще раньше, Эйзенхауэр предпринял все меры, чтобы как можно дальше отстраниться от проблемы расовых взаимоотношений, и в особенности — интеграции в школах. Он не уставал повторять, что за проблему интеграции несет ответственность суд. В этом вопросе судьи должны быть лидерами, исполнительная власть не несет ответственности. Он не даст вовлечь себя или Администрацию в это дело.

В начале января в своем "Послании о положении страны" Эйзенхауэр призвал к созданию комиссии из представителей обеих партий для изучения положения в области расовых взаимоотношений и выработки рекомендаций до подготовки соответствующего законопроекта. Он надеялся, что такая комиссия послужит буфером и удержит этот вопрос вне сферы политических страстей, снизив таким образом напряженность в межпартийных отношениях. Между тем Браунелл стремился организовать подготовку нового законопроекта о гражданских правах (за восемьдесят пять лет, прошедших после Реконструкции*, ни один подобный законопроект не обсуждался). Эйзенхауэр поручил Браунеллу работать над этим законопроектом.

[* Период после окончания Гражданской войны между Севером и Югом в США, когда в южных (уже объединенных) штатах производилась реорганизация власти и структур управления.]

25 января на пресс-конференции Эйзенхауэра спросили, как он относится к проблеме расовых взаимоотношений. Он начал свой ответ с утверждения, что "эти проблемы не являются простыми". Затем снова повторил: "Моя преданность решениям Верховного суда, в особенности когда они приняты единогласно, надеюсь, является полной". Он сказал: "Я верю в равенство возможностей для каждого гражданина Соединенных Штатов, — и добавил: — ...но это не так просто, как кажется". Эйзенхауэр подчеркнул, что "школы нам необходимы теперь", и напомнил репортерам определение Верховного суда: десегрегация должна "проводиться постепенно". Президент считал, что сам обязан видеть "глубокие корни предрассудка и эмоциональности, которые развились за многие годы существования этой проблемы". Он хотел умеренности в вопросе расовых взаимоотношений*35.

Однако поиск умеренности был чрезвычайно труден. Для черного населения слова типа "умеренно" и "постепенно" стали означать — "никогда", то есть то, чего хотело большинство белых южан. Насилия на почве расовых взаимоотношений, всегда носившие на Юге характер эпидемий, распространились еще шире, причем почти всегда белые нападали на черных.

Но Эйзенхауэр и его советники считали, что черное население виновато — оно давит слишком сильно, желая слишком быстрых перемен, и не испытывает чувства благодарности. В феврале 1956 года Эйзенхауэр выразил разочарование, узнав о результатах голосования черного населения на выборах в Конгресс в 1954 году. Эйзенхауэр считал, что после всего сделанного им и республиканцами для негров — десегрегация на военных базах и в Вашингтоне — процент голосов негров, отданных за республиканцев, должен быть выше. Однако этого не произошло.

Контрнаступление Юга на решение по делу Брауна началось с энергией и изобретательностью. В феврале законодательные органы четырех южных штатов приняли жесткие резолюции, утверждающие, что решение Верховного суда по делу Брауна в их штатах не имеет ни силы, ни последствий. Эйзенхауэра спросили на пресс-конференции 29 февраля о его реакции на эту доктрину вмешательства. Эйзенхауэр уклонился от прямого ответа: "Вот это то, что я говорю: имеются соответствующие юридические средства для определения всех этих факторов". Посредничество он оставит судам. Он ожидал прогресса, но подчеркнул: "...сам Верховный суд заявил, что не ожидает немедленного воплощения революционной акции. Мы добьемся прогресса, и я попытаюсь рассказать им, как это надо сделать"*36.

1 марта Эйзенхауэр вновь продемонстрировал свою способность действовать осторожно в вопросе расовых взаимоотношений. Федеральный судья приказал университету Алабамы зачислить студенткой Аутерин Люси; после этого университетские власти исключили ее на основании причины, вызывающей удивление, — она лгала, когда говорила, что ее не приняли раньше в университет из-за негритянского происхождения. Поступок властей, казалось, демонстрировал явное неповиновение постановлениям федерального суда, то есть именно то, чего Эйзенхауэр, по его многократным клятвенным заверениям, не допустит ни в коем случае. Однако он остался в стороне, чем укрепил уверенность южан: Администрация Эйзенхауэра никогда не будет способствовать принудительному введению интеграции.

В начале марта южане предприняли контратаку уже не на штатном, а на федеральном уровне. Это произошло, когда 101 член Палаты представителей и Сената, представлявшие южные штаты, подписали "манифест", в котором взяли на себя обязательство добиться противоположного решения по делу Брауна. 14 марта Эйзенхауэра попросили прокомментировать этот документ. Ему удалось посмотреть на это дело глазами южан. "Давайте вспомним одну вещь, — сказал он, — и это очень важно: люди, у которых такая глубокая эмоциональная реакция на действия другой стороны, в течение трех предыдущих поколений не совершали никаких действий, нарушавших закон. Они действовали в соответствии с законом, как он был интерпретирован Верховным судом в деле Плесси". Решение по делу Брауна "было полной противоположностью" решению по делу Плесси, указал Эйзенхауэр, "и потребуется определенное время, чтобы приспособить их мышление и развитие к этому".

А сколько времени это займет? "Я не собираюсь обсуждать это; я не могу сказать, сколько на это потребуется времени". Эйзенхауэр критиковал "экстремистов" с обеих сторон и дал такой совет: "Если и было время, когда мы должны были быть терпеливыми, но не благодушными, когда мы должны были относиться к глубоким чувствам других людей с пониманием, как к своим собственным, то именно такое время настало сейчас".

Что касается манифеста, то Эйзенхауэр быстро сориентировался и указал, что подписавшие его "говорят о намерении использовать все юридические средства", что они не собираются действовать вне рамок закона, что "ни один из занимающих сколько-нибудь ответственное положение никогда не говорил об аннулировании", которое выставило бы страну "в очень плохом свете"*37.

Эйзенхауэр надеялся, что на этом его причастность к проблеме закончится, но, когда 101 член Конгресса официально объявил о своем намерении изменить решение Верховного суда, он уже не мог так просто расстаться с ней. На ближайшей пресс-конференции его спросили, как он, Эйзенхауэр, глава исполнительной власти, смотрит на пренебрежительное отношение к решениям Верховного суда. Эйзенхауэр заверил, что никто не употреблял выражение "пренебрежительно относиться к Верховному суду", и снова напомнил, как трудно южанам переключиться с дела Плесси на дело Брауна. Затем он сказал: "Эти люди, белые южане, конечно, имеют полную свободу в выборе действий". Вряд ли эти слова отражали его действительные мысли, но все, связанное с этой проблемой, вызывало в нем раздражение, и он хотел покончить с ней. Тон его заключительных слов был уже совершенно иным: "Что касается меня, то я за умеренность и за прогресс — таково мое реальное отношение к этому делу"*38.

Мартин Лютер Кинг возглавлял бойкот городского автобусного транспорта в г. Монтгомери, штат Алабама. Причиной бойкота была сегрегация мест в автобусах. В черных стреляли, в их домах и храмах гремели взрывы, а полиция арестовывала участников бойкота. Эйзенхауэр сказал членам своего Кабинета, что на него "произвела очень большое впечатление умеренность негров в Алабаме" и что Юг совершил "две большие ошибки"; первая — история с мисс Люси и вторая — противодействие умеренным требованиям черного населения Монтгомери. Когда же Роберт Спивак попросил Эйзенхауэра высказаться публично на пресс-конференции по поводу событий в Монтгомери, Эйзенхауэр пошел на попятную: "Вы просите меня, я полагаю, быть юристом в большей степени, чем я есть на самом деле. Но, как я понимаю, в штате есть закон о бойкоте, и в соответствии с ним эти люди должны предстать перед судом". Он не видел никакой причины для федерального вмешательства*39.

Среди белого населения Юга в то время получило распространение утверждение о том, что интеграция — это коммунистический заговор. Эйзенхауэр не был настолько наивным, чтобы поверить в это, но его беспокоило, что коммунисты могут использовать в своих интересах волнения на расовой почве. 9 марта Эдгар Гувер представил Эйзенхауэру и членам его Кабинета доклад на двадцати четырех страницах о взрывоопасной ситуации на Юге. Гувер возлагал вину на экстремистов с той и с другой стороны, на Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения и на Советы белых граждан. Черные настолько запуганы, считал он, что отказываются давать свидетельские показания о тех актах насилия, которым подвергались или были свидетелями, и даже не желают разговаривать с агентами ФБР. По признанию Гувера, большую озабоченность вызывают усилия коммунистов проникнуть в ряды движения за гражданские права и использовать его для усиления волнений на социальной почве. Эйзенхауэр также опасался стремления коммунистов "вбить клин между Администрацией и ее друзьями на Юге в год проведения выборов...".

После Гувера выступил Браунелл и рассказал о подготовленном им законопроекте о гражданских правах. В нем предусматривалось образование двухпартийной комиссии из членов Конгресса, наделенной правом направлять судебные повестки и расследовать случаи нарушения гражданских прав; введение в Министерстве юстиции должности еще одного заместителя министра, ведающего гражданскими правами; принятие новых законов, закрепляющих право голосовать; усиление существующих актов в области гражданских прав для защиты привилегий и свобод граждан. Эйзенхауэр с энтузиазмом отнесся к предложениям Браунелла и поручил ему продолжать работать дальше. Однако Хэмфри не согласился с законопроектом Браунелла, поскольку, как он считал, в нем предусмотрено слишком широкое и слишком быстрое движение в сторону десегрегации. Хэмфри отстаивал свою точку зрения: прогресс в этом деле должен быть постепенным. Кроме того, он предупредил: "Мы говорили о Глубоком Юге, но самые худшие проблемы могут возникнуть и в Детройте, и в Чикаго... Для того чтобы они приобрели безудержный характер, им требуется совсем немного поддержки". Вильсон согласился с реальной опасностью, существующей в Детройте. Он предрек: "Происходит социальная революция. Вы не можете ее ускорить".

"Я не знаю, что делать со всем этим, — признался Эйзенхауэр. — Хотелось бы предложить что-то такое, что поможет продвижению вперед". Но он испытывал опасения: "Мало кто знает, как глубоки эти чувства на Юге. Если вы не жили там, вы не знаете... Мы можем получить вторую гражданскую войну". По словам Эйзенхауэра, более вероятно, что давление, оказываемое Севером, может привести к полному отказу Юга от общедоступного образования. Тогда белые откроют свои школы при церквах, а черные не получат образования вообще. Он употребил слово "дилемма". "Я должен проводить закон в жизнь", - - сказал он. Но он не знал, как это сделать. "Они приходят ко мне и говорят, что я должен заставить университет принять мисс Люси", — жаловался Президент. Однако решить этот вопрос он не в состоянии, поскольку образование находится в ведении местных властей. Его руки были связаны*40.

Умеренная, центристская позиция Эйзенхауэра в вопросе расовых взаимоотношений, конечно, находилась в соответствии с его общим подходом ко всем проблемам, с которыми он сталкивался. Он часто отмечал, что человек, который занимал ту или иную крайнюю позицию в политических или социальных вопросах, был всегда не прав. В своих мемуарах он постарался максимально обосновать свою позицию отказа от принятия каких-либо действенных мер даже в то время, когда насилие распространилось по всему Югу. Он утверждал, что привержен делу гражданского равноправия, но "не соглашался с теми, кто верил, что с помощью лишь одного законодательства можно мгновенно внедрить мораль, что принуждением можно решить все проблемы в области гражданских прав..."*41.

Во всех случаях, высказываясь о том, что экстремисты всегда оказываются неправыми, Эйзенхауэр обычно добавлял: "...за исключением вопросов морали". Он рассматривал кризис в решении вопроса о десегрегации не как моральную проблему, а скорее как проблему практической политики, когда каждая точка зрения (имея в виду белых южан) должна быть рассмотрена и на нее должен быть дан ответ. Его критики обвиняли его в том, что он увиливает от прямого ответа, когда речь идет о моральных проблемах; его сторонники возражали: он ведет страну осторожным и надежным курсом через опасные времена.

Чего он не сумел сделать, так это обеспечить лидерство и в морали, и в политике. То, чего он хотел — чтобы покончить с проблемой, — он не мог добиться. Примерно в это же время Гудпейстер предупредил его: отложенные проблемы могут так разрастись, что станут неуправляемыми. Но Президент и на сей раз не пошел в наступление. Он оказался в ловушке своих собственных предрассудков, пленником собственного ограниченного видения.

Между тем демократы активно старались найти проблему, которую можно было бы использовать против Эйзенхауэра при проведении кампании по выборам президента, В феврале сенатор Саймингтон из штата Миссури пытался привлечь внимание к вопросу, который не совсем вписывался в действительность 1956 года, однако стал главной проблемой на выборах в 1960 году. Это — разрыв в уровне ракетных вооружений.

Американская программа создания баллистических ракет была начата вскоре после второй мировой войны, но при Администрации Трумэна, когда расходы урезались, на ее реализацию выделили всего несколько миллионов долларов (например, на разработку межконтинентальных баллистических ракет было выделено менее 7 млн долларов). Эйзенхауэр также не уделял никакого внимания этой программе в течение первого года своего пребывания на посту президента. Но в 1954 году, после проведения на Тихом океане испытаний бомб серии "Кастл", Комиссия по атомной энергии доложила Эйзенхауэру, что появилась возможность создания ядерных устройств такого малого размера, что их доставку к цели можно осуществлять при помощи достаточно мощной ракеты, которую тоже можно изготовить. (Первые атомные головки весили девять тысяч фунтов.) После этого Эйзенхауэр приказал ускорить проведение научно-исследовательских и опытно-конструкторских работ по созданию ракет; в 1955 году на эти цели было выделено полмиллиарда долларов, а на 1956 год он запросил 1,2 миллиарда. Одной из причин, повлиявших на удвоение бюджета в 1956 году, была другая рекомендация ученых о разработке Соединенными Штатами баллистической ракеты промежуточного радиуса действия, примерно полторы тысячи миль.

Эйзенхауэр согласился, но вскоре разделил программы, а затем еще раз повторил эту операцию. ВВС получили два отдельных проекта на разработку МБР — "Атлас" и "Титан"; соответственно армия и ВМФ отвечали за разработку БРПР — "Юпитер" и "Тор". Внутри Администрации существовало некоторое недовольство таким разделением ответственности, и Эйзенхауэр, выражая беспокойство в связи с неизбежными потерями из-за дублирования, тем не менее решил, что конкуренция и полное использование всех имеющихся ресурсов ускорят разработку. Кроме того, в связи с Международным геофизическим годом (который должен был начаться в 1957 году) Эйзенхауэре 1955 году дал жизнь еще одной программе — "Авангард", целью которой было создание и запуск спутника Земли.

Выделение столь значительной суммы на указанные программы одновременно с сокращением ассигнований на нужды обычных видов вооруженных сил послужило для Эйзенхауэра поводом заявить членам своего Кабинета, что он ждет, когда же "его пригласят высказаться в целях обоснования расходования денежных средств". Но к его удивлению, новички интересовались: "Почему вы не тратите больше?"*42 Новичком, которого он имел в виду, был сенатор Саймингтон, заявивший в начале февраля 1956 года, что Соединенные Штаты серьезно отстают от Советского Союза в производстве и разработке управляемых ракет. На пресс-конференции 8 февраля Эйзенхауэра попросили прокомментировать это заявление.

"Теперь я просто хочу задать один вопрос, — сказал Эйзенхауэр, обращаясь к репортерам, — и, если среди вас найдется хоть один, кто сможет на него ответить, вы необычайно облегчите мне жизнь, передав мне этот ответ здесь или с глазу на глаз, — можете вы представить себе войну, которая будет выиграна с применением ракет с атомными зарядами?.. Это было бы полное уничтожение всего без разбора, а не [война] в общепринятом смысле, потому что война — это спор, и в конце концов для вас наступает такой момент [применение ракет], когда вы говорите только о самоубийстве человеческого рода и ни о чем больше"*43.

В этих обстоятельствах он был бы проклят, если бы намеревался ускорить рост затрат на МБР.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

КАМПАНИЯ 1956 ГОДА

Любопытный, но достоверный факт — человек, который принял решение о дне "Д" и после этого множество других решений, человек, всегда настаивавший на том, чтобы контроль над событиями постоянно был в его руках, в 1956 году оказался не в состоянии решить, кто будет его партнером на выборах в качестве кандидата в вице-президенты, предоставив заниматься этим вопросом другим людям.

Если бы его выбор пал на Никсона, ему достаточно было бы сказать всего одно слово в течение первой половины 1956 года, и вопрос был бы решен. Если бы он хотел отбросить Никсона, ему также было бы достаточно одного слова, и он отделался бы от вице-президента. Но вместо того чтобы сказать свое слово по этому важнейшему вопросу, приобретшему огромное значение в дальнейшем для президентства вообще, Эйзенхауэр продолжал хранить молчание, тем самым перекладывая решение вопроса на других. Его нерешительность может быть интерпретирована только как выражение его двойственного, сложного отношения к Никсону.

Прилагательные, которые использовал Эйзенхауэр для описания Никсона в своем личном дневнике, были обычно холодные и безразличные. Никсон был "быстрым", "лояльным" или "надежным". Эйзенхауэр сказал Артуру Ларсону, что Никсон — "не такой человек, к которому вы обращаетесь, когда хотите получить новую идею, но он обладает непревзойденной способностью черпать идеи от других и хладнокровно высказывать о них свое мнение" *1.

Эйзенхауэр постоянно с жалобой в голосе утверждал, что Никсон слишком политизирован и не обладает достаточной зрелостью. Первое обвинение можно в равной степени разделить между Эйзенхауэром и Никсоном. Хотя, очевидно, Никсон получал удовлетворение, нанося удары демократам, несмотря на то, что Эйзенхауэр часто просил его умерить тон своих нападок, факт остается фактом: он использовал Никсона при проведении двух выборных кампаний, а также при выборах в Конгресс, проводившихся в конце года, для произнесения очень острых речей, отражавших партийные взгляды, и это позволяло самому Эйзенхауэру как бы наблюдать за ходом битвы сверху.

Что касается второго обвинения, то оно ничем не отличалось от высказанных Эйзенхауэром Ларсену и в отношении многих других лиц. Когда в 1958 году Никсону исполнилось сорок пять лет, Эйзенхауэр сказал Ларсену: "Вы знаете, Дик стал более зрелым". Через шесть лет, в 1964 году, Эйзенхауэр повторил: "Вы знаете, Дик стал более зрелым". Через три года после этого, в 1967 году, опять напомнил: "Вы знаете, Дик действительно стал более зрелым". Но весной 1956 года, когда Эйзенхауэр должен был принять ключевое решение относительно карьеры Никсона, он сказал Эммету Хьюзу: "Ну да, дело, конечно, в том, что я наблюдал Дика в течение долгого времени, и он совсем не вырос. Поэтому я совершенно честно не могу поверить, что он обладает качествами, необходимыми президенту" *2.

Но оставалась другая проблема. В 1956 году Эйзенхауэру исполнилось шестьдесят пять лет и он перенес инфаркт. Все-таки была вероятность, что он не доживет до конца второго президентского срока. Эйзенхауэр любил свою страну и желал ей только хорошего. И если он считал, что Никсон не является самым лучшим кандидатом, не обладает всеми качествами, необходимыми президенту, то именно он и был единственным человеком в Америке, который мог вытолкнуть Никсона из вице-президентства и заменить человеком, которому доверял свое политическое наследство. Видимо, он или не нашел такого человека, или, найдя его, не мог убедить его взять на себя труд выпихнуть Никсона.

9 апреля Эйзенхауэр встретился с Никсоном и снова, к изумлению вице-президента, стал убеждать его занять министерский пост — либо министра здравоохранения, образования и социального обеспечения, либо министра торговли, — мол, в этом качестве у него прибавится опыта в вопросах деятельности правительства. Эйзенхауэр добавил: "Я продолжаю настаивать, чтобы вы сами решили, чем хотите заняться. Если вы ответите "да", то я буду только рад, что вы станете баллотироваться вместе со мной". И он попросил Никсона не спешить с решением *3.

25 апреля на пресс-конференции Эйзенхауэру задали вопрос: определил ли Никсон собственный курс и сообщил ли об этом Президенту? "Ну, он еще не докладывал мне об этом, — ответил Эйзенхауэр, — ...нет". На следующий день утром Никсон попросил о встрече с Президентом и уже днем в Овальном кабинете говорил Эйзенхауэру: "Я считал бы честью для себя продолжать свою деятельность при вас в качестве вице-президента". Эйзенхауэр был доволен таким решением. Поймав Хэгерти по телефону, Эйзенхауэр сообщил: "Дик только что сказал мне, что остается в списке... Почему бы вам не взять его сейчас с собой — пусть он сам скажет об этом репортерам. И вы можете сказать им, что я очень доволен этой новостью*4.

Деятельность республиканцев в период, предшествовавший конференции, отличалась спокойствием и достоинством. В 1952 году Эйзенхауэр и Республиканская партия выиграли наступление, которое вели против демократов, выдвигая против них различные обвинения. На этот раз Эйзенхауэр решил проводить свою избирательную кампанию, находясь в обороне, подчеркивая свои достижения, а не недостатки в деятельности оппозиции. Подчеркивание рекордного уровня занятости, роста общего благосостояния, сохранения мира на земле было, без сомнения, мудрым и расчетливым решением. Кроме того, Эйзенхауэр мог с гордостью упомянуть о различных законопроектах и нормативных актах; особенно он дорожил проектом о создании имеющей оборонное значение Национальной системы шоссейных дорог между штатами, который стал законом после его подписи 29 июня 1956 года.

Однако перед республиканцами до начала партийной конференции вставали три важные проблемы. Первая — гражданские права. Вторая — Средний Восток, где ситуация становилась крайне острой, грозящей перерасти в войну, которая разрушила бы репутацию Эйзенхауэра как миротворца. Третья — незаживающая рана в Восточной Европе, ставшая еще болезненнее в результате недавнего секретного доклада Хрущева, в котором содержались обвинения Сталина и намек на либерализацию советского контроля над регионом.

В вопросе гражданских прав главной инициативой Эйзенхауэра летом 1956 года был законопроект, подготовленный Браунеллом. Лидеры республиканцев с осторожностью относились к этому законопроекту, хотя и испытывали удовлетворение, заставляя демократов занимать оборонительную позицию, когда вынуждали сенаторов от южных штатов выступать против него; они боялись потерять свой главный шанс — расколоть сплоченный Юг. Поэтому они рекомендовали Эйзенхауэру продвигаться постепенно, отозвавшись о законопроекте Браунелла как об очень жестком. Эйзенхауэр сказал лидерам республиканцев, что Браунелл испытывал чудовищное давление со стороны "радикалов в его аппарате", убеждавших его подготовить еще более жесткий законопроект, и что тот вариант, который подготовил Браунелл, вряд ли может быть "более умеренным или менее провокационным". Он жаловался на южан, которые выступили с осуждением законопроекта, даже не потрудившись прочитать его, и обратил внимание на другую сторону: "...эти озабоченные гражданскими правами люди" никогда не считались с тем, что, даже если президент может "направить туда войска", он не может "позволить им руководить школой". И Эйзенхауэр вспомнил историю, которую слышал от Бобби Джоунса, когда был в Аугусте. Один из работавших в поле негров якобы сказал: "Если кто-либо не заткнет глотку тем, кто здесь болтает, в особенности этим неграм с Севера, то они многих из нас, ниггеров, прикончат" *5.

Браунелл направил свой законопроект о гражданских правах в Конгресс. После длительной внутренней борьбы Палата представителей в июле одобрила два самых умеренных раздела законопроекта, один — об образовании двухпартийной комиссии для расследования проблем, возникающих на расовой почве, другой — о создании секции по гражданским правам в Министерстве юстиции. Разделы, касавшиеся права голосовать и федеральной ответственности за проведение в жизнь закона о гражданских правах, были опущены. И тем не менее законопроект похоронили в сенатской комиссии по юридическим вопросам, председателем которой был сенатор Джеймс Истланд от штата Миссисипи.

Основным лозунгом избирательной платформы республиканцев в 1952 году был призыв к "освобождению" восточноевропейских сателлитов. Однако ничто из того, что в последующем предпринимали Эйзенхауэр и его коллеги, не приблизило освобождение ни на шаг; на самом деле, как отмечалось, Даллес полагал, что поездка Эйзенхауэра в Женеву для участия во встрече на высшем уровне явилась сигналом к освобождению американцев от ответственности за советское господство в Восточной Европе. Но весной 1956 года в результате акции русских, а не американцев перспективы для освобождения неожиданно, как казалось, появились вновь.

В своем знаменитом секретном докладе на XX партийном съезде Хрущев осудил Сталина за его преступления против русского народа и, казалось, дал обещание, что в будущем власть коммунистов как в России, так и в странах-сателлитах не будет столь жесткой. ЦРУ получило экземпляр доклада; с разрешения Эйзенхауэра Даллес дал его газете "Нью-Йорк Таймс", и 5 июня газета опубликовала весь доклад целиком. Публикация вызвала большое возбуждение в Восточной Европе. Может быть, но только может быть, давно ожидаемый развал Советской империи был близок. Республиканцы хотели, чтобы в их программе присутствовал еще один сильный пункт по вопросу освобождения. Эйзенхауэр настаивал, чтобы они действовали с осторожностью. Он сказал Джерри Пирсону: "...этот конкретный пункт должен продемонстрировать, что мы выступаем за освобождение всеми мирными средствами, не давая никакого повода подозревать, будто мы хотим добиться этого освобождения даже ценой войны" *6.

На Среднем Востоке у Эйзенхауэра были другие проблемы. Нужно было, насколько возможно, оставаться вне конфликта — он отказался продавать оружие как Израилю, так и арабам, но не хотел допускать туда русских. Кроме того, он стремился поддерживать хорошие отношения с египтянами и обещал их лидеру Гамалю Абделю Насеру американскую финансовую и техническую помощь в строительстве Асуанской плотины. Но когда Насер признал правительство Красного Китая и закупил оружие у чехов, Администрация Эйзенхауэра взяла назад обещание о поддержке. Реакция Насера была быстрой и дерзкой: 26 июля он национализировал Суэцкий канал, установил контроль за его эксплуатацией, заявив, что получаемая прибыль пойдет на финансирование сооружения плотины. "Дело скверно, — писал Эйзенхауэр в своих мемуарах, — быть настоящей беде" *7.

Премьер-министр Иден был готов к действию. 27 июля он направил телеграмму Эйзенхауэру, в которой утверждал, что Запад не может позволить Насеру захватить Суэц и остаться с добычей. Они должны действовать немедленно и сообща, в противном случае американское и английское влияние на Среднем Востоке будет "непоправимо подорвано". Он утверждал, что интересы всех морских государств оказались под угрозой, поскольку египтяне не обладают технической компетенцией, необходимой для эксплуатации канала. Идеи писал о подготовке планов военных действий, Запад должен быть готов использовать силу как крайнюю меру, "чтобы образумить Насера".

Эйзенхауэр буквально разрывался между желаемым и необходимым. Он считал, что США "должны поставить в известность британцев, с какой серьезностью они смотрят на эту ситуацию, какой ошибкой, по их мнению, является решение Египта и какое оно вызовет сопротивление американского народа...". И несмотря на утверждение англичан, что Египет совершил преступление, Эйзенхауэр констатировал: "...власть суверенного права государства — отчуждать частную собственность на своей собственной территории — вряд ли может быть подвергнута сомнению" и "Насер действовал в пределах своих прав". Над претензиями англичан — мол, египтяне не смогут эксплуатировать канал — Эйзенхауэр лишь посмеялся. Панамский канал, по его мнению, — сооружение куда более сложное, и у него не было никаких сомнений в том, что египтяне смогут его эксплуатировать. Но он был уверен и в другом: "...размышляя о нашей ситуации в Панаме, мы не должны допустить, чтобы эта акция сошла Насеру просто так" *8.

21 августа Эйзенхауэр вылетел в Калифорнию для участия в Национальной конференции Республиканской партии. Сан-Франциско в августе — лучшего места вряд ли можно было желать! Все участники носили значки "Я люблю Айка" или "Айк и Дик". Тема конференции — мир и процветание. Вместе с Айком были Мейми, Джон, Барбара, Милтон и Эдгар, а также все члены его компании. 22 августа конференция одобрила без голосования выдвижение Эйзенхауэра кандидатом в президенты и Никсона — в вице-президенты. Айк произнес подобающую случаю речь, а затем отбыл на несколько дней на полуостров Монтерей, отдохнуть. Вся компания сопровождала его, и в течение четырех дней они играли в гольф и бридж. На обратном пути в Вашингтон Айк и его друзья летели в одном самолете. Они играли в бридж беспрерывно в течение восьми с половиной часов. Айк возвратился в Белый дом загорелым, бодрым, жаждущим засесть за работу.

Занятия политикой явились антрактом в суэцком кризисе, но только очень коротким. Как только Эйзенхауэр возвратился в Вашингтон, положение на Среднем Востоке, а не предстоящие выборы стало главным вопросом, интересующим его лично.

Но, конечно, он не мог полностью посвятить себя этому. Проблема обучения в начальных школах, например, висела над ним тяжелым грузом, поскольку одновременно с суэцким кризисом и избирательной кампанией в стране начался новый учебный год. Количество учащихся — в колледжах, в средних и начальных школах — было в 1956/57 году самым большим за всю историю страны. Ощущалась острая нехватка помещений для занятий и учителей. Эйзенхауэр часто повторял, что образование даже более важно, чем оборона, и вместе с тем единственным серьезным контактом правительства с миллионами детей, которые, по всеобщему мнению, являлись самым большим достоянием нации, была программа школьных завтраков. Два важнейших вопроса, стоявших перед системой образования, — нехватка учителей и классных помещений — отнюдь не пользовались вниманием со стороны федерального правительства. Дети, родившиеся в период бэби-бума*, не получали должного образования.

[* Период подъема рождаемости после окончания войны в Корее.]

Эйзенхауэра ни в коей мере нельзя считать полностью ответственным за сложившуюся ситуацию, однако определенная часть вины все-таки лежала на нем. Как справиться с нехваткой учителей? Других предложений, кроме как уговорить власти штатов повысить учителям зарплату, к нему не поступало, и он сам выдвинул федеральную программу — предоставить займы и субсидии штатам для строительства школ. Правда, он сопроводил эту программу определенными условиями, из-за которых она, как его и предупредили, стала неприемлемой для Конгресса. Основное его условие — выделение средств только бедным штатам; богатые штаты, такие, как Калифорния или Нью-Йорк, могли сами решать свои проблемы. На практике это означало, что все деньги уйдут на Глубокий Юг, где будут использованы для усиления системы сегрегированного обучения в школах, существовавшей открыто в полном пренебрежении к решениям Верховного суда. Эйзенхауэр отказался расширить свое предложение и направить средства тем штатам, которые могли бы обеспечить принятие закона. Вместо этого он предпочел не делать ничего. Он надеялся, что штаты сами решат эту проблему или она каким-то образом просто исчезнет.

Но она не исчезла, не могла исчезнуть и не исчезает. Как только начались занятия и школьная администрация попыталась вести обучение без сегрегации, в соответствии с постановлением суда, в городе Клинтон, штат Теннесси, и в Мэнсфилде, штат Техас, произошли массовые беспорядки. 5 сентября на пресс-конференции прозвучал вопрос: "Можно ли сделать что-либо на государственном уровне, что поможет местным властям решить эту проблему без возникновения беспорядков?" Эйзенхауэр полагал, что нельзя. Это проблема местных властей. "И давайте помнить, — сказал он, — что в соответствии с законом федеральное правительство не может... вмешиваться в дела штата до тех пор, пока штат окажется не в состоянии самостоятельно решить свой вопрос" *9. Но избавиться так просто от этой проблемы ему не удалось, поскольку кризис в вопросе десегрегации обучения в школах с каждым годом все больше и больше приближался к опасной отметке. Такой отметкой был вопрос: будет ли федеральное правительство использовать армию, чтобы с помощью силы обеспечить выполнение решения суда о десегрегации? Если оно прибегнет к использованию армии, то возобладает интегрированное обучение, и Юг (и страна) изменится необратимо. Если же оно этого не сделает, сегрегация будет продолжаться.

Каждый, кто имел отношение к этому кризису, знал основные факты. Каждый знал, что должен наступить момент проведения последнего испытания. Эйзенхауэр признался Уитмен: "В конце концов окружной суд обвинит кого-либо в неуважении к суду, и тогда перед нами возникнет проблема", то есть необходимость предпринимать действия *10. Как и в вопросе о кризисе в Суэце, Эйзенхауэр задвинул бы решение как можно дальше, дав людям возможность остыть.

Но кое-кто хотел, чтобы испытание состоялось немедленно. Губернатор Техаса Аллан Шиверс, поддерживавший Эйзенхауэра на выборах 1952 года, направил техасские рейнджерс *, чтобы не допустить исполнения решения суда — вернуть на старое место черных учеников; при этом он заявил: "Я игнорирую федеральное правительство. Скажите федеральному суду, что если они хотят найти кого-либо для этого дела, то пусть приходят за мной и цитируют меня". Эдвард Морган из телерадиокорпорации Эй-Би-Си спросил Эйзенхауэра: "Будете ли вы рассматривать этот инцидент как ситуацию, в которую должно вмешаться федеральное правительство, и если нет, то каково ваше представление о тех условиях и ситуации, при которых федеральное правительство должно вмешаться?"

[* Рейнджерс — армейские подразделения специального назначения, которые используются для патрулирования, совершения диверсионных актов и т.п.]

Эйзенхауэр достаточно ясно ответил на первую часть вопроса, но ушел от ответа на вторую. Если федеральный суд осуждает кого-либо за неуважение к суду, сказал Эйзенхауэр, то, конечно, судебные исполнители обеспечат выполнение судебного предписания: его посадят в тюрьму или заставят заплатить штраф. Но о том, каким образом использовать судебных исполнителей или какую-либо другую силу, имеющуюся в распоряжении федеральных властей, чтобы направить негритянских детей в ту школу, в какую они были определены решением суда, Эйзенхауэр не сказал ни слова. Вместо этого он осудил беспорядки и насилие, выразив надежду, что штаты выполнят свои обязательства как по поддержанию законности и порядка, так и по проведению в жизнь решений суда о совместном обучении в школах.

Эйзенхауэра спросили, может ли он дать какой-либо совет молодым людям в пограничных штатах, которые этой осенью станут посещать десегрегированные школы. Эйзенхауэр сразу же подумал о белых, а не о черных детях. Он сказал, что понимает, "как трудно через закон и через использование силы изменить сердце человека". "Юг, — сказал он, — полон людьми доброй воли, но они не единственные, которых мы теперь слышим". Эйзенхауэр осудил "людей... настолько наполненных предрассудками, что они прибегают к насилию; то же самое можно сказать и о другой стороне — это люди, которые хотят решить все сегодня". (Сравнение Эйзенхауэром активистов борьбы за гражданские права с бесчинствующей на Юге толпой привело в ярость Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения.) Эйзенхауэр также сказал: "Мы должны все... помочь осуществить преобразование духа так, чтобы экстремисты с обеих сторон не нанесли поражение разумному, логическому завершению всего этого дела, то есть признанию равенства людей". Это высказывание дало повод для следующего вопроса. Одобрил ли Эйзенхауэр решение по делу Брауна, или он просто согласился с ним, как это отразила Республиканская партия в своей выборной платформе? Эйзенхауэр дал такой ответ: "Я думаю, не имеет значения, одобрил я это дело или нет. Конституция действует так, как ее интерпретирует Верховный суд; и я должен подчиняться этому правилу, делая все возможное, чтобы обеспечить соблюдение Конституции в стране" *11.

Такое вот отношение он демонстрировал в течение всей выборной кампании. Он отказался обсуждать дело Брауна или вопрос о десегрегации, за исключением отказа от дискриминации негров в Вашингтоне, в армии и ВМФ, что, как он отмечал с гордостью, произошло по его указанию. Поскольку десегрегация не была той темой, которую демократы могли поднять, Эйзенхауэру удалось успешно отложить ее еще на один год. Но какова была цена, которую за это заплатили дети, и особенно жившие на Юге чернокожие, никто не может сказать.

Еще до конференции Эйзенхауэр предупредил республиканцев: если они выдвинут его, он не будет организовывать активную широкомасштабную выборную кампанию. Вместо этого он намеревался выступить пять или шесть раз по национальному телевидению. Одна из причин — состояние его здоровья; другая — в отличие от кампании 1952 года у него уже был наработанный авторитет; третьей причиной была его занятость — президент просто не имел возможности тратить время на участие в предвыборных мероприятиях в отличие от предыдущей выборной кампании, когда он был только кандидатом в президенты. Через месяц после выдвижения кандидатом в президенты, 19 сентября, он выступил по телевидению со своим первым обращением. Он трезво обрисовал положение в мире и подчеркнул роль Администрации в его сохранении. Он отверг призыв Стивенсона запретить ядерные испытания как "театральный жест" *12.

Личный взгляд Эйзенхауэра на оппозицию был более чем скептический. Он сказал Груентеру: "Стивенсон и Кефауэр вместе представляют собой самую жалкую и слабую пару, которая когда-либо претендовала на высшие посты в нашем государстве". Эйзенхауэр никогда не сомневался, что он и Никсон одержат победу, поэтому со спокойной душой предоставил Никсону заниматься всей работой, связанной с выборной кампанией. Но, как и в 1952 году, республиканцы — профессиональные политики могли нервничать и предполагать, что все идет вкривь и вкось. "Я заметил, что по мере приближения дня выборов, — писал Эйзенхауэр Груентеру, — всех одолевает нервное возбуждение. Вы встречаете человека, который пребывает в истерическом состоянии от уверенности в решающей победе, а через некоторое время в тот же день вечером вы видите этого же самого человека с лицом, вытянутым от испуга" *13.

Национальный совет Республиканской партии настаивал, чтобы Эйзенхауэр выступал чаще. И Эйзенхауэр убедил себя, что это необходимо. Он объяснил Сведу, что хочет не только победить, а победить решающим большинством. Без такого мандата избирателей, считал он, "я бы не желал быть вообще избранным". Свое желание он объяснил двумя причинами. Во-первых, его деятельность по "реформированию и ремонту" Республиканской партии была далека от завершения, а его влияние на партию в значительной мере будет зависеть от того, с какими результатами будет одержана победа. Во-вторых, он ожидал, что демократы сохранят большинство и в Сенате, и в Палате представителей. Работа с демократами, хотя для Эйзенхауэра она во многих случаях была проще, чем с республиканцами, также будет зависеть от того, с какими результатами будет одержана победа. Поэтому он решил "совершить некоторые поездки в ходе кампании" и выступить с речами в полдюжине городов. Отчасти эти поездки он совершал ради удовольствия — он любил путешествовать, а отчасти ради того, чтобы "доказать американскому народу: я достаточно здоровый индивид" *14.

Но была одна проблема, которая заставляла его действовать, — призыв Стивенсона к запрещению испытаний атомного оружия. И поскольку проблема существовала, поскольку существовал и повод для возрастающего презрения к Стивенсону со стороны Эйзенхауэра, а именно: неумелая и запутанная постановка проблемы, а также способ ее использования Стивенсоном. В намерениях Стивенсона действительно была мешанина: он ратовал за отмену призыва в армию, за прекращение ядерных испытаний и в то же время призывал значительно увеличить ассигнования на создание ракет. Эйзенхауэр считал, что ядерные испытания — слишком сложная и опасная тема, чтобы ее муссировать во время политической кампании. Он предпочел бы оставить ее в покое. Советники говорили Стивенсону, что его попытки атаковать Эйзенхауэра по любому вопросу, касающемуся национальной обороны, будут выглядеть глупо. Тем не менее Стивенсон настоял на том, чтобы вопрос о прекращении ядерных испытаний стал главной темой его предвыборной кампании, что и завело его в тупик.

Весь сентябрь англичане и французы продолжали оказывать давление на Насера, поскольку Эйзенхауэр призывал их действовать без спешки. Тем временем шпионский самолет У-2 был готов к эксплуатации. В результате полетов этого самолета на Среднем Востоке обнаружилось, что Израиль проводит мобилизацию и имеет на вооружении около шестидесяти французских реактивных самолетов "Мистэр". Эйзенхауэр пришел в ярость — ведь в соответствии с трехсторонней декларацией 1950 года Соединенные Штаты, Соединенное Королевство и Франция обязались поддерживать статус-кво на Среднем Востоке в отношении вооружений и границ. Франция ранее попросила разрешения у американцев (и получила его) продать "Мистэры" Израилю, но только двадцать шесть, а не шестьдесят. Таким образом, Эйзенхауэр узнал, что французы вооружали Израиль в нарушение соглашения 1950 года и лгали американцам в этом вопросе.

Эйзенхауэр не считал, что Израиль нападет на Египет; его внимание приковывала Иордания. Он сказал Даллесу: "Доведите до сведения Израиля, что он должен прекратить эти атаки на границе с Иорданией". Если они будут продолжаться, то арабы попросят оружие у русских и "результатом будет советизация всего района, включая Израиль".

Эйзенхауэр сказал Даллесу, что, по его мнению, "очевидное агрессивное отношение Бен-Гуриона" является результатом его убежденности в том, что политическая кампания в Америке подрежет жилы Администрации Эйзенхауэра. Эйзенхауэр поручил Даллесу твердо заявить Израилю: "Бен-Гурион не должен совершать серьезной ошибки, основанной на его убежденности, что победа на внутренних выборах для нас представляет такую же ценность, как сохранение и защита мира". Даллес должен был также передать Бен-Гуриону, что в долгосрочной перспективе агрессия Израиля "не может не привести к катастрофе, и те его друзья, которые у него еще останутся в мире, не смогут ничем помочь ему, как бы сильны они ни были" *15.

В течение последующих двух недель вся информация о переговорах, которые вели Соединенные Штаты, с одной стороны, и французы и англичане, с другой, оказалась засекреченной. В то же время американская служба радиоперехвата выявила усиленный радиообмен между Англией и Францией. Американским дешифровалыцикам не удалось подобрать ключ к коду и установить содержание шифрованных радиограмм; они только подтвердили, что радиообмен приобрел колоссальные размеры. Эйзенхауэр ожидал, что Израиль нападет на Иорданию, поддерживать его будут французы при тайном согласии англичан, а затем англичане и французы, воспользовавшись общей неразберихой, оккупируют канал. Другими словами, он был совершенно неверно информирован, в результате чего пришел к ошибочному заключению. Для него последующие события оказались почти такой же неожиданностью, как это было 7 декабря 1941 года в Пёрл-Харборе или 16 декабря 1944 года, когда началось контрнаступление немцев. Отличие на этот раз было в том, что его обманывали друзья.

Как могло это произойти? Соединенные Штаты имели громадную, комплексную и в основном эффективную разведывательную систему, и ЦРУ — только одна из частей этой системы. Американские репортеры находились в Лондоне, Париже и Тель-Авиве и каждый день присылали сообщения о происходящем в этих столицах. Государственный департамент имел прекрасно работавшие посольства во всех трех столицах, кроме того, существовали секретные линии связи для экстренных сообщений о развитии событий. Самолеты У-2 летали над восточным Средиземноморьем и передавали на землю фотографии, на которых были зафиксированы все значительные передислокации военных. ЦРУ имело тайных агентов на самых различных уровнях, в самых различных точках региона. Но самое главное — у Эйзенхауэра были близкие друзья и в Кабинете Идена, и среди французских и английских военных, а также во французском правительстве. Но нет никаких доказательств, что он сделал хотя бы попытку установить тайный контакт со своими друзьями (например, с Макмилланом или Маунтбеттеном, которые возражали против авантюризма Идена) и через них выяснить, что же происходит на самом деле. В результате сложившаяся ситуация оказалась для него неожиданной.

В какой-то степени это можно объяснить его озабоченностью ходом выборной кампании, а именно на это и надеялись англичане, французы и израильтяне, когда вступали в сговор. Но более серьезной причиной провала американской разведки был характер самого акта. В 1956 году Эйзенхауэр не видел в нем, фактически направленном на самоуничтожение, смысла — зачем англичане и французы пытаются захватить и удержать канал и почему израильтяне действуют агрессивно, находясь в арабском окружении? Но особенно бессмысленной он считал попытку англичан и французов поступать независимо от Соединенных Штатов и уж совсем не понимал, почему они выступили против политики, открыто проводившейся Администрацией Эйзенхауэра.

Итак, все это оказалось для него крайне неожиданным. Он терпеть не мог пребывать в таком положении, но опыт научил его — и он повторял это много раз — неожиданности нужно предвидеть. И чтобы достойно ответить на случившееся, необходимо прежде всего оставаться спокойным, затем собрать всю информацию, какую только возможно, обсудить различные варианты и, используя их, обеспечить контроль над событиями. Именно так он поступил в декабре 1944 года, в один из самых его звездных моментов на посту верховного главнокомандующего. И это было похоже на то, что он намеревался делать и сделал в октябре — ноябре 1956 года, в один из звездных моментов на посту президента.

В то время как Англия, Франция и Израиль заканчивали приготовления для осуществления замысла своего странного заговора, в Восточной Европе происходили большие события. Волнения и мятеж в Польше, возникшие после опубликования секретного доклада Хрущева на XX партийном съезде, привели к смещению правительства, находившегося под сильным советским влиянием; к власти пришел Владислав Гомулка, который ранее был смещен Советами как троцкист. Гомулка объявил, что "есть несколько путей к социализму, а не один", и предупредил, что народ Польши "будет защищать себя всеми силами; поляков уже не столкнуть с дороги демократизации". 22 октября, как продолжение успешного открытого неповиновения поляков Советам, по всей Венгрии прокатились демонстрации, на которых выдвигались требования, чтобы Имре Надь, смещенный Советами в 1955 году, вновь возглавил страну.

Хотя эти события были спонтанными и совершенно непредсказуемыми, тем не менее они уже давно ожидались Администрацией Эйзенхауэра, в которой догматом была вера: раньше или позже сателлиты восстанут против России. И хотя Соединенные Штаты предвидели восстание и поощряли его через передачи "Голоса Америки", "Свободной Европы", а также через подпольные ячейки сопротивления, созданные ЦРУ в Восточной Европе, когда восстание уже произошло, у правительства не было подготовленного плана действий. Однако была хорошая причина, объясняющая подобное упущение, — в любом случае Соединенные Штаты ничего не могли сделать. Как и всегда в большой стратегии, география диктовала выбор. Венгрия находилась в окружении коммунистических государств и Австрии, имея общую границу с Советским Союзом и не имея выходов к морю. Между Соединенными Штатами и Россией практически не было торговли. Короче говоря, не было инструментов для оказания давления, за исключением одного, довольно аморфного — мирового общественного мнения, которое Эйзенхауэр мог возбудить, чтобы ущемить влияние Советов в Венгрии. Он знал это, знал очень давно и именно поэтому все четыре года разговоров республиканцев об "освобождении" считал лицемерием.

23 октября правительство Венгрии назначило Надя премьером. Он обещал "демократизацию и улучшение жизненных стандартов". Но восстание продолжалось, и Советы направили войска в Будапешт для восстановления порядка. На следующий день венгерские борцы за свободу начали бросать самодельные "коктейли Молотова"* в русские танки в Будапеште. Эйзенхауэр сделал заявление с осуждением интервенции, но отклонил страстные просьбы ЦРУ разрешить полеты над Будапештом для сбрасывания оружия и продовольствия. Освобождение было обманом. Эйзенхауэр всегда знал это, а венграм еще предстояло это узнать.

[* "Коктейль Молотова" — бутылка с зажигательной смесью.]

26 октября Эйзенхауэр председательствовал на заседании Совета национальной безопасности. Аллен Даллес доложил о вступлении советских войск в Венгрию, о массовом дезертирстве военнослужащих венгерской армии и о боях в Будапеште. Эйзенхауэр был намерен действовать с осторожностью, он не хотел дать повод Советам думать, что Соединенные Штаты могут поддержать венгерских борцов за свободу. Указывая на возможные опасные последствия, он высказал предположение, "не впадут ли Советы в искушение, прибегнув к крайним мерам", чтобы удержать сателлитов в своей орбите, "даже начав мировую войну".

Фостер Даллес доложил также о событиях на Среднем Востоке, где Египет объединился с Иорданией и Сирией; эти страны совместно подписали Амманский пакт, который предусматривал военное сотрудничество между ними и назначение египетского главнокомандующего вооруженными силами в случае войны с Израилем. Бен-Гурион заявил, что пакт представляет "прямую и непосредственную угрозу" Израилю, и поэтому, по словам Даллеса, он ожидает нападения Израиля на Иорданию в любой момент *16.

28 октября Эйзенхауэр узнал, что Израиль объявил всеобщую мобилизацию резервистов. Кроме того, между Израилем и Францией наблюдался интенсивный радиообмен. Эйзенхауэр решил эвакуировать со Среднего Востока членов семей американцев. Он также направил суровое предупреждение Бен-Гуриону "не делать ничего такого, что может создать угрозу миру". В результате полетов У-2 была выявлена значительная концентрация английских и французских войск на Кипре. Особую обеспокоенность вызывала большая сосредоточенность военных транспортов и боевых самолетов. По-видимому, англичане и французы, действуя по согласованному плану, решили воспользоваться предстоящим неизбежным нападением Израиля на Иорданию и оккупировать канал. Уитмен, которая соединяла Эйзенхауэра по телефону с Даллесом, сделала такую запись: "Президент сказал, что просто не может поверить, что англичане дадут втянуть себя в это дело". Даллес ответил, что переговорил с послом Франции и поверенным в делах, они "искренне заявляют о своем полном неведении... Но, по его мнению, это полное неведение — признак чувства вины" *17.

Эйзенхауэр и Мейми отправились из Белого дома в политическую поездку в Майами, Джэксонвилл и Ричмонд. Около полудня, когда самолет Эйзенхауэра "Колумбина"' находился в воздухе между Флоридой и Виргинией, Израиль начал наступление по широкому фронту, используя все имевшиеся у него военные средства. Но целью Израиля был Египет, а не Иордания. Израильтяне видели перед собой египтян. Эйзенхауэру эту новость сообщили в Ричмонде. Он произнес запланированную речь и вылетел в Вашингтон, куда прибыл в 7 часов вечера. Он встретился с братьями Даллесами, Гувером, Вильсоном, Рэдфордом и Гудпейстером. Рэдфорд считал, что Израилю потребуются три дня, чтобы преодолеть Синайскую пустыню и достичь Суэца, что будет означать окончание военных действий. Фостер Даллес не согласился: "Все это намного серьезнее". Канал, по всей вероятности, будет закрыт, нефтепроводы, проходящие через Средний Восток, выведены из строя. Затем последует вмешательство англичан и французов. "Они, кажется, готовы к этому, — сказал Даллес, — и, возможно, уже согласовали свои действия с израильтянами" *18.

Наконец, до американцев дошло — Англия, Франция и Израиль вступили в сговор, направленный против Египта, а не против Иордании. Хотя детали их сговора предстояло еще выяснить, то, что они вместе замышляли и о чем договорились, не подлежало никакому сомнению. Даллес предположил: возможно, они убедили себя, что в конце концов Соединенные Штаты будут вынуждены, хотя и с нежеланием, одобрить и поддержать их действия.

Настал момент принять решение. Стратегия Эйзенхауэра — откладывать и ждать — должна была уступить место действию. Его английские друзья, с которыми он бок о бок сражался в войне, которыми восхищался и которых любил, были убеждены, что наступил критический момент в истории и Соединенные Штаты будут стоять рядом с ними. Они не могли даже представить, что их великий друг Айк будет стоять в стороне. Французы рассчитывали на твердые обязательства Эйзенхауэра перед НАТО, которые вынудят его пойти им навстречу. Израильтяне полагали: предстоящие выборы президента, на итог которых, несомненно, могут повлиять и голоса евреев, заставят Эйзенхауэра если не поддержать их, то по крайней мере остаться нейтральным. Но какими бы точными ни казались эти расчеты их авторам, на самом деле заговорщики заблуждались в отношении Эйзенхауэра так же глубоко, как он заблуждался в отношении их планов.

Эйзенхауэр немедленно принял решение, от которого он впоследствии не отступил ни на один дюйм: заговор не должен завершиться успешно. От него веяло колониализмом девятнадцатого столетия в самом худшем виде; он отдавал плохим планированием; от него попахивало недобросовестностью и вероломством. Он также нарушал трехстороннюю декларацию 1950 года. В этих обстоятельствах Эйзенхауэр решил (как записано Гудпейстером в резюме): "Мы не можем быть связанными нашими традиционными союзническими обязательствами, и поэтому мы должны ответить на вопрос, как выполнить эти обязательства по трехсторонней декларации". В качестве первого шага Эйзенхауэр намеревался утром следующего дня внести в ООН резолюцию о прекращении огня. "Президент сказал в связи с этим, что ни в малейшей степени не обеспокоен тем, будет он избран вновь или нет... Он добавил, что не думает, выбросят его американцы в этой ситуации или нет, но если они сделают так, то пусть так и будет". Он хотел немедленно заявить англичанам: США встанут на сторону египтян, несмотря на то, что "многое в их позиции является спорным", потому что "нет никакого оправдания обману" *19.

Эйзенхауэр объявил о своем намерении соблюдать условия трехсторонней декларации, один раздел которой содержал обязательство Соединенных Штатов поддерживать жертву агрессии на Среднем Востоке. Единственный честный курс, по его убеждению, — выполнение обязательства. По этому поводу Белым домом было сделано заявление.

Утро следующего дня, 30 октября, Эйзенхауэр начал с чтения послания от Бен-Гуриона, переданного ему Гудпейстером. В послании говорилось, что Израиль должен был нанести удар, спасая себя, и отвергалась любая мысль о прекращении огня в Синае, не говоря уж об отходе. В этот момент вошел Артур Флемминг и предупредил: Западная Европа очень скоро начнет испытывать критическую нехватку нефти. "Президент, по его собственным словам, склонен думать: те, кто начал эту операцию, должны самостоятельно работать над проблемой обеспечения себя нефтью, иначе говоря, вариться в своей собственной нефти" *20.

В 10 часов утра Эйзенхауэр отправился на совещание, где присутствовали Даллес, Гувер, Шерман Адамс и Гудпейстер. По телефону было получено сообщение, что высадка англичан и французов в Суэце "неизбежна". По мнению Эйзенхауэра, "у французов и англичан не было достаточного повода для войны... Он поинтересовался, нет ли за всем этим руки Черчилля, поскольку акция очень напоминает средневикторианский стиль"*. Его интересовало также, как англичане и французы думают удовлетворить свои потребности в нефти. Даллес предполагал, что у них не осталось иного выбора, "кроме принятия экстраординарных мер по обеспечению снабжения их нефтью". Эйзенхауэр не видел особого смысла "в сохранении недостойных и ненадежных союзников, необходимость поддерживать их может быть не так велика, как они считают". Но весь этот возбужденный разговор был только разговором. Он знал: Даллес был прав, говоря, что "США не могут позволить им погибнуть экономически" *21.

[* Намек на действия англичан в середине XIX века по захвату колоний в период правления королевы Виктории (1819 — 1901).]

В середине дня Эйзенхауэр обменялся несколькими телеграммами с Иденом, в которых уточнялось, действуют положения трехсторонней декларации или нет. В Нью-Йорке Совет национальной безопасности обсуждал резолюцию, внесенную делегацией США, с просьбой ко всем членам ООН воздержаться от применения силы на Среднем Востоке. Днем при голосовании этой резолюции Англия и Франция наложили на нее вето. Они наложили вето и на советскую резолюцию, призывавшую Израиль возвратиться на исходную границу.

В тот же день, 30 октября, в 2 часа 17 минут Даллес сообщил Президенту по телефону, что Англия и Франция "дали Египту двенадцать часов для ответа на ультиматум, который по своей грубости и жестокости превосходит все, чему он когда-либо был свидетелем". Даллес не видел никакого смысла в его изучении, поскольку, "конечно, к завтрашнему утру они уже будут там". Эйзенхауэр попросил Даллеса прочесть ультиматум, так как сам он только что получил экземпляр текста и еще не успел с ним ознакомиться. Из ультиматума впервые особенно отчетливо стало ясно, каковы в действительности масштабы заговора.

Англия и Франция заявили Египту и Израилю: если обе стороны не отойдут на десять миль от канала и не позволят англичанам и французам взять под контроль все основные сооружения и пункты вдоль канала, то канал будет захвачен силой, чтобы таким образов разъединить враждующие стороны. Израильтяне, конечно, согласились. Если замысел заговора удастся, то Израиль получит Синай, а Англия и Франция — канал. Насер будет свергнут. Для Эйзенхауэра такие фантазии граничили с сумасшествием. В 3 часа 30 минут он послал срочные телеграммы Идену и Ги Молле с просьбой отозвать ультиматум *22.

На рассвете 31 октября среди полученных новостей были результаты голосования в Палате общин парламента по вотуму недоверия Идену. Он остался, за него было подано 270 голосов, против — 218. Израильские войска продолжали продвигаться на запад через Синай. Но у Аллена Даллеса, который в то утро докладывал на брифинге, были и хорошие новости. Русские объявили об отводе своих войск из Венгрии, извинились за свои прошлые действия и обязались соблюдать "невмешательство во внутренние дела друг друга". Эйзенхауэр забеспокоился: слишком уж это хорошо, чтобы быть правдой. Аллен Даллес сказал: "Это публичное заявление — одно из наиболее серьезных, которые поступали из Советского Союза со времени окончания второй мировой войны". Эйзенхауэр ответил: "Да, если это честное заявление" *23.

В 9 часов 47 минут утра из Калифорнии позвонил сенатор Ноулэнд и спросил, намерен ли Эйзенхауэр созвать специальную сессию Конгресса. Эйзенхауэр ответил, что не собирается этого делать. Ноулэнд был до крайности поражен действиями англичан. Эйзенхауэр недоумевал, что Иден намерен осуществить такую акцию, имея весьма ограниченную поддержку. "Я бы и думать не смел при таком раскладе сил втягивать свою страну в подобную акцию, — сказал Эйзенхауэр и продолжил: — Я скоро потеряю свое британское гражданство. Я сделал все, что мог, и считаю: это самая крупная ошибка нашего времени, исключая потерю Китая" *24.

Тем временем в Нью-Йорке Лодж заявил на Генеральной Ассамблее ООН, что Соединенные Штаты намерены представить резолюцию, призывающую к прекращению военных действий между Израилем и Египтом, отводу израильской армии к первоначальной границе и отказу всех членов ООН от использования силы и к их участию в эмбарго на торговлю с Израилем до тех пор, пока войска не будут отведены.

В 11 часов 45 минут утра Лодж позвонил Эйзенхауэру, чтобы сказать, "что никогда раньше не было таких бурных аплодисментов в поддержку политики президента. Абсолютно потрясающе". Малые нации мира не могли поверить, что Соединенные Штаты будут поддерживать страну третьего мира — Египет в борьбе с колониальными державами, которые были двумя самыми верными союзниками Америки, или что Соединенные Штаты будут поддерживать арабов и выступать против израильской агрессии. Но это было именно так, и малые нации были преисполнены восхищением и восторгом *25.

Представление американской резолюции стало на самом деле одним из величайших моментов в истории ООН. Подтверждение Эйзенхауэром первостепенной роли ООН, верности договорным обязательствам и прав всех наций обеспечило Соединенным Штатам такой рейтинг мирового общественного мнения, какой они раньше никогда не имели.

Несмотря на наглядную демонстрацию мирового общественного мнения (даже представители малых наций Европы в частных беседах выражали Лоджу свое восхищение позицией Соединенных Штатов), несмотря на слабость поддержки, полученной в Палате общин при голосовании, несмотря на предупреждения Эйзенхауэра и неумелую подготовку к вторжению (английские и французские силы не могли наладить взаимодействие друг с другом еще до начала самой операции), Идеи отдал приказ начать наступление. К середине дня 31 октября Эйзенхауэр узнал, что английские самолеты бомбят Каир, Порт-Саид и другие цели. Насер оказывал сопротивление, оно не было эффективным, но ему удалось блокировать канал, потопив судно длиной 320 футов, груженное цементом и камнем; в течение нескольких следующих дней он послал на дно канала тридцать два судна, обвинив в этом англичан.

Эйзенхауэр провел большую часть дня вместе с Хьюзом, готовя свое выступление по национальному телевидению, назначенное на 7 часов вечера. Хьюз заметил, "что пресса была раздражена ожиданием — казалось, ни одно событие после Кореи так не грозило войной. Даже техники, обслуживавшие камеры, были молчаливы и озабочены" *26.

Эйзенхауэр начал выступление с событий в Польше и Венгрии. Он сказал, что США готовы предоставить экономическую помощь новым и независимым правительствам в Восточной Европе, требуя какой-либо определенной формы социального устройства общества, и заверил Советы, что Соединенные Штаты хотят быть друзьями этих новых правительств, однако не рассматривают их как потенциальных союзников. Обратившись к Среднему Востоку, Эйзенхауэр подчеркнул, что Соединенные Штаты желают быть друзьями как арабов, так и евреев. Он сказал, что с ним о нападении на Египет никто и ни в какой форме не советовался. Англия, Франция и Израиль имели право принимать такие решения точно так же, как США имеют право не соглашаться с ними. Американская политика заключалась в поддержке как ООН в поисках мира, так и правления на основе закона. В 9 часов утра 1 ноября Эйзенхауэр открыл заседание Совета национальной безопасности. Первым выступил Аллен Даллес с изложением поступивших разведывательных данных. Египет разорвал дипломатические отношения с Англией и Францией, Насер вывел значительную часть египетской армии из Синая для обороны канала. Имре Надь заявил русским, что Венгрия выходит из Организации Варшавского Договора (созданной Советами в 1955 году в качестве альтернативы НАТО), объявляет нейтралитет и обращается в ООН за помощью. События в Венгрии являются "чудом", сказал Даллес. "Они опровергли точку зрения, будто народное восстание не может произойти там, где ему угрожают современным оружием. Восемьдесят процентов личного состава венгерской армии дезертировали. Даже советские войска нигде не показали, за исключением Будапешта, желания стрелять в венгров". Эйзенхауэр поблагодарил Даллеса за его сообщение и затем сказал, что "не хочет, чтобы Совет занимался обсуждением положения в советских сателлитах". Вместо этого он предложил сконцентрировать внимание на ситуации на Среднем Востоке.

Слово взял Фостер Даллес. Его пессимизм был настолько же глубок, насколько был высок оптимизм его брата. Государственный секретарь заявил, что "последние события означают приближение смертельной опасности для Великобритании и Франции". Как и Эйзенхауэр, Даллес был страшно зол на французов, англичан и израильтян за их заговорщическую деятельность. Его неудовольствие усугублялось еще и тем, что была утеряна возможность с выгодой использовать затруднения Советов в Восточной Европе. "Это настоящая трагедия, — сказал Даллес, — и она произошла в то самое время, когда мы были близки к тому, чтобы одержать большую и давно ожидаемую победу над советским колониализмом в Восточной Европе", а в центре мирового внимания оказался западный колониализм в Египте. То, что англичане и французы вынуждают США выбирать между ними и Египтом, — просто сумасшествие. Даллес закончил речь словами: "Да, решение должно быть принято в течение нескольких часов — до пяти часов дня". На это время было намечено выступление Даллеса перед Генеральной Ассамблеей ООН, где он должен был официально предложить американскую резолюцию о прекращении огня. Эйзенхауэр поручил Даллесу сделать заявление о санкциях против Израиля и представить подготовленную американцами резолюцию в Нью-Йорке в этот же день *27.

Даллес выполнил то, что ему было поручено. С наступлением сумерек 1 ноября в Генеральной Ассамблее начались дебаты по американской резолюции о прекращении огня. В тот вечер Эйзенхауэр выступил в Филадельфии со своей последней предвыборной речью. Коснувшись Среднего Востока, он заявил: "Мы не можем выступать за один закон для слабых и за другой — для сильных; за один закон для тех, кто против нас, за другой — для тех, кто с нами. Может быть только один закон — иначе мира не будет" *28. От других выступлений, запланированных на последнюю неделю избирательной кампании, Эйзенхауэр отказался.

На следующий день, 2 ноября, Эйзенхауэр продиктовал письмо Груентеру, которое начиналось так: "Жизнь становится труднее с каждой минутой". Он признался, "что стал засыпать позже, чем обычно. Я, кажется, ложусь позже и встаю раньше, и это беспокоит меня". Однако новости в то утро были хорошими — Генеральная Ассамблея ООН одобрила внесенную американцами резолюцию о прекращении огня 64 голосами — за, 5 — против (Англия, Франция, Австралия, Новая Зеландия и Израиль). Позднее премьер-министр Канады Пирсон предложил создать полицейские силы ООН для размещения их между противоборствующими сторонами, чтобы обеспечить соблюдение принятой резолюции. К этому времени израильские войска заняли практически весь Синай и полосу Газа. Военно-воздушные силы Египта были разбиты; израильтяне захватили в плен пять тысяч египетских военнослужащих и большое количество оружия советского производства. Английские и французские самолеты продолжали бомбить Египет, хотя их войска еще не высадились на его побережье.

Эйзенхауэр был крайне удивлен как тактикой англичан, так и их стратегией. "Если кто-то должен сражаться, — сказал он Груентеру, — ничего не поделаешь. Но я не вижу смысла вступать в драку, которая не может завершиться благополучно и в которой, по мнению всего мира, вы являетесь зачинщиком, притом даже не имея твердой поддержки всего вашего народа". Эйзенхауэр сказал, что разговаривал со своим старым английским другом, и тот был "искренне огорчен" дипломатией канонерок Идена, его мнение: "это — не что иное, как попытка Идена казаться более значительным, чем он есть на самом деле". Эйзенхауэр, по его собственным словам, "не отнесся бы с такой легкостью к этому делу". Он считал, "что Идеи и его коллеги пришли к заключению: последняя капля переполнила чашу их терпения, и Англия просто обязана реагировать так же, как это было принято в викторианский период" *29.

Уик-энд не принес утешительных новостей. В субботу Даллеса положили в госпиталь им. Уолтера Рида — необходимо было срочное удаление раковой опухоли, и операцию сделали в тот же день. Исполняющим обязанности государственного секретаря был назначен Герберт Гувер-младший. На Среднем Востоке сирийцы подорвали нефтепроводы, проходящие через их территорию из Ирака к Средиземному морю. В Англии Идеи отверг призыв ООН к прекращению огня. Его позиция оставалась прежней: Суэцкий канал должен находиться под англо-французским контролем и с этим Египет и Израиль обязаны согласиться до прибытия сил ООН. В воскресенье в 3 часа 13 минут Совет Безопасности ООН собрался на заседание для рассмотрения американской резолюции, призывающей русских вывести войска из Венгрии. Советский Союз наложил вето на резолюцию. В то же утро Красная Армия начала вторжение в Венгрию и предъявила ультиматум, который Венгрия отвергла. 200 000 солдат и 4000 танков двинулись на Будапешт. Надь укрылся в югославском посольстве, а к руководству пришло новое правительство во главе с Яношем Кадаром. Венгерские борцы за свободу оказывали сопротивление. Эйзенхауэр направил телеграмму Булганину, в которой напомнил о советской декларации о "невмешательстве", объявленной всего за четыре дня до венгерских событий, высоко оценил этот документ, считая, что ему необходимо следовать на практике *30.

Между тем в результате полетов У-2 было установлено: англофранцузская армада с Кипра наконец-то приближается к египетскому побережью. Эйзенхауэр еще раз предложил Идену отдать приказ повернуть назад. Идеи ответил: "...если мы сейчас повернем назад, то весь Средний Восток будет охвачен пламенем... Мы не можем допустить военный вакуум в то время, когда силы ООН только еще формируются" 31.

Венгры в то же самое время попросили о помощи. Они считали, что эта помощь вытекает сама собой из вещаний "Свободной Европы" и многочисленных заявлений Даллеса за последние несколько лет. Эйзенхауэр, однако, не имел намерения бросать вызов русским в такой близости от их границ. Американское вмешательство, в какой бы форме оно ни было, русские могли воспринять как попытку разрушить Варшавский пакт, и они наверняка станут сражаться, чтобы не допустить этого. Эйзенхауэр вторично отказал ЦРУ в просьбе разрешить сбросить венграм с воздуха оружие и продовольствие. Он не стал рассматривать и вопрос о посылке американских войск в Венгрию, которая ему представлялась "такой же недоступной для американцев, как и Тибет"*32. Эйзенхауэр знал, что его власть имела границы, и Венгрия была за этими границами.

Утром в понедельник, 5 ноября, за день до выборов, казалось, все злые духи вырвались на свободу. Английские и французские парашютисты высадились вокруг Порт-Саида на Суэцком канале. Затем появились суда-амфибии. Булганин направил телеграммы Идену, Молле и Бен-Гуриону, в которых говорилось, что Советский Союз готов использовать силу для разгрома агрессора и восстановления мира. Телеграммы содержали слабо завуалированную угрозу использовать ядерные ракеты против Лондона и Парижа, если франко-английские войска не будут отведены из Суэца. Булганин также обратился письменно к Эйзенхауэру с предложением, чтобы США и Советский Союз объединили силы, вошли в Египет и положили конец военным действиям. "Если эта война не будет прекращена, то существует опасность, что она может перерасти в третью мировую войну", — предупреждал Булганин *33.

В 5 часов дня Эйзенхауэр вызвал Гувера, Адамса и Хьюза для обсуждения ответа на абсурдное предложение Булганина — действовать совместно с Советским Союзом против Англии и Франции. Хьюзу Эйзенхауэр показался "уравновешенным и спокойным", хотя и несколько усталым. Атмосфера дискуссии была мрачной. Участники согласились, что слово "немыслимое" подойдет для отклонения предложения Булганина. Они были обеспокоены настроением русских, которые, как они понимали, метались между надеждой и страхом: надеждой, что Суэцкий кризис приведет к развалу НАТО, и страхом, что события в Венгрии приведут к развалу Варшавского пакта.

Эйзенхауэр так охарактеризовал их положение: "Эти ребята одновременно и пребывают в ярости, и испытывают страх. Точно так же, как и у Гитлера, эта комбинация — наиболее опасное состояние ума. И мы должны быть абсолютно уверены, что каждая наша разведывательная точка и каждый передовой пост наших вооруженных сил держат ухо востро". В этих условиях, считал Эйзенхауэр, мы должны быть точными и ясными в каждом нашем слове, в каждом шаге. И если эти парни что-либо предпримут, мы должны стукнуть их, и если необходимо — стукнуть всем, что мы имеем в корзине". Эйзенхауэр поручил Гуверу сделать заявление, в котором было бы ясно сказано: если русские попытаются ввести войска на Средний Восток, то США будут противодействовать этому с использованием силы *34.

Наступило 6 ноября, день выборов. В 8 часов 37 минут Эйзенхауэр встретился с Алленом Даллесом, Гувером и Гудпейстером для ознакомления с последними разведывательными данными. Даллес сообщил, что Советы пообещали египтянам "сделать что-нибудь" на Среднем Востоке. Он предполагал, что они пошлют военные самолеты в Сирию. Эйзенхауэр поручил Даллесу направить самолеты У-2 для облета территорий Сирии и Израиля, "избегая, однако, полетов над Россией". Если Советы нападут на французов и англичан, сказал Эйзенхауэр, "мы вступим в войну и будем вправе предпринять военные действия, даже если это произойдет, когда не будет сессии Конгресса". Если же разведка "обнаружит" советские военные самолеты на сирийских базах, Эйзенхауэр полагал, "что у англичан и французов будет повод их уничтожить". Запись совещания, сделанная Гудпейстером, заканчивалась на леденящей ноте: "Президент спросил, имеют ли наши силы в Средиземном море атомное противолодочное оружие" *35.

В 9 часов утра Эйзенхауэр и Мейми поехали в Геттисберг, чтобы проголосовать, а около полудня на вертолете вернулись в Вашингтон. Гудпейстер встретил его в аэропорту и доложил: полеты У-2 не обнаружили присутствия советских самолетов ни на сирийских аэродромах, ни на пути в Египет. Начала третьей мировой войны не ожидалось. В Белом доме в Овальном кабинете Эйзенхауэр встретился с Рэдфордом. Обсуждался вопрос: должны ли США объявить мобилизацию? По мнению Эйзенхауэра, мобилизацию необходимо объявить декретом, "чтобы избежать суеты". В качестве первой меры, с его точки зрения, Рэдфорд должен отозвать из отпуска военнослужащих, — "эта акция не останется незамеченной и даст русским паузу для размышления" *36.

В 12 часов 55 минут Эйзенхауэр еще раз позвонил Идену, который только что объявил о готовности Великобритании согласиться на прекращение огня. (Война уже стоила англичанам около 500 млн долларов; кроме того, англичане и французы объявили, что теперь они контролируют канал.) Эйзенхауэр ответил: "Я не могу выразить, как мы рады". И добавил, что силы ООН по поддержанию мира "будут включать канадских солдат — много солдат". Идеи предпочитал американцев. Будут ли американские военнослужащие входить в силы ООН? Эйзенхауэр не хотел, чтобы в силах ООН участвовали военные, представляющие великие державы. "Я опасаюсь, что Красный мальчик* потребует для себя львиную долю. Поэтому лучше вообще не иметь солдат из стран большой пятерки", — были его слова. Идеи с неохотой согласился. "Если я переживу сегодняшний вечер [предстояло голосование по вотуму доверия], я позвоню вам завтра", — заключил Идеи. Затем он спросил Эйзенхауэра, как идут дела на выборах. "Мы всецело занимались Венгрией и Средним Востоком, — ответил Эйзенхауэр. — Я совершенно не интересовался ходом выборов, но думаю, что все будет в порядке" *37.

[* Имеется в виду СССР.]

Вторую половину дня Эйзенхауэр отдыхал, готовясь к предстоящему подсчету голосов, обещавшему затянуться за полночь. Он отменил запланированную поездку в Аугусту на следующий день — решение, которое он принял с крайним неудовольствием, — из-за ситуации вокруг Суэца. Уитмен писала: "Он разочарован, как ребенок, который не рассчитал правильно, сколько дней осталось до Рождества" *38. В 10 часов вечера он поехал из Белого дома в штаб-квартиру Республиканской партии. Как и предсказывали, первые сообщения о результатах выборов показали, что он их выигрывает огромным большинством голосов, хотя демократы по-прежнему сохраняют контроль в Конгрессе.

В возбужденной атмосфере подсчета поступающих данных Эйзенхауэр отбросил свое видимое безразличие к исходу выборов. Он сказал Хьюзу: "Окончательные результаты по Мичигану и Миннесоте еще не поступили. Вы помните историю с Нельсоном? Умирая, он осмотрел все вокруг и спросил: "Остался ли хоть один их корабль на плаву?" Думаю, что и я такой же. Когда я вступаю в бой, то хочу выиграть его окончательно... шесть или семь штатов не так важны. Но я не хочу терять больше. Я не хочу, как и Нельсон, чтобы какие-то из этих штатов «остались»" *39. За Стивенсона проголосовали только семь южных штатов.

Эйзенхауэр получил от народа Америки мандат, какой он хотел. За него было подано 35 581 003 голоса, а за Стивенсона — 25 738 765. Разрыв в 10 000 000 голосов был больше чем в два раза по сравнению с результатами выборов 1952 года.

Идеи также получил вотум доверия. В 8 часов 53 минуты утра 7 ноября он позвонил Эйзенхауэру и предложил немедленно — в тот же день или на следующий — провести конференцию в Вашингтоне на высшем уровне с участием его самого, Эйзенхауэра и Ги Молле. Эйзенхауэр опасался, что Идеи постарается отказаться от данного ранее согласия на прекращение огня и на размещение сил ООН в Суэце. Но Идеи сказал, что просто хочет обсудить, как действовать дальше. "Ну, хорошо, — ответил Эйзенхауэр, — если мы будем говорить о будущем и о Медведе *, то тогда о'кей" *40.

Затем Эйзенхауэр встретился с Адамсом и Гудпейстером; оба были одного мнения: проведение встречи — неудачная идея. По словам Гудпейстера, такая встреча может создать впечатление, "что мы теперь действуем на Среднем Востоке согласованно и независимо от ООН". Гувер тоже был с этим согласен. Он сообщил, что разговаривал с Даллесом, который возражает против проведения встречи. Кроме того, в докладе, который передал ему Аллен Даллес, утверждается: Советы предложили Египту 250 000 добровольцев и проводится подготовка к их отправке. Эйзенхауэр попросил Гудпейстера внимательно изучить эту информацию. Пока Гудпейстер был занят чтением доклада, Эйзенхауэр позвонил Идену и сообщил ему, что встречу нужно отложить. Затем свое мнение высказал Гудпейстер: разведывательные данные, приведенные в докладе, ненадежные, скорее всего Советы не готовят 250 000 солдат к отправке *41.

Утром этого же дня Бен-Гурион опубликовал заявление, в нем говорилось, что Израиль отвергает резолюцию ООН об отводе израильских сил из Синая и полосы Газа, которые должны быть заняты силами ООН. Вскоре Президент получил телеграмму от Булганина: "Я чувствую необходимость заявить, что проблема отвода советских войск из Венгрии... полностью находится исключительно в компетенции Венгерского и Советского правительств" *42. Между тем бои в Будапеште стали затихать. Венгерские беженцы пересекали границу Австрии — от трех до четырех тысяч человек ежедневно. В Венгрии было убито сорок тысяч борцов за свободу.

Как уже было не раз в прошлом и будет неоднократно в будущем, Соединенные Штаты оказались не в состоянии сколько-нибудь повлиять на события в Восточной Европе. Русские нарушили свое обязательство о безопасности Надя, захватили его, осудили на секретном процессе и казнили. Все, что Эйзенхауэр мог сделать, — объявить о готовности США принять 21 000 беженцев из 150 000 и обещать обратиться в Конгресс с просьбой принять в срочном порядке законодательный акт, разрешающий эмиграцию в США большего числа венгров.

Между тем в Египте к концу ноября войска ООН занимали предназначенные для них позиции, а французские и английские были почти полностью выведены. Эйзенхауэр отменил эмбарго на продажу нефти Англии, и вскоре ее отправляли из США до 200 000 баррелей в день. Помогая преодолеть трудности, американцы предоставили Англии займы. К Рождеству французские и английские войска были выведены полностью, и египтяне начали расчистку канала.

В канун Нового года на встрече с республиканцами в Нью-Йорке Эйзенхауэра спросили об отношении англичан и французов к Соединенным Штатам. "Неофициально, — ответил Президент, — правительства очень благодарны нам за то, что мы сделали. Но в публичных выступлениях нам отводится роль козла отпущения". В любом случае "эта проклятая проблема быстро выправляется". Последнее заседание Совета НАТО прошло "очень хорошо" *43.

И хотя бряцание ядерным оружием прекратилось, отношения с русскими все еще были напряженными. Через три дня после выборов Эйзенхауэр посоветовал Гуверу: чтобы достигнуть некоторого прогресса в разоружении, нужно извлечь пользу из того страха, который существовал в мире и который, по-видимому, разделял и Булганин. У Эйзенхауэра было, например, такое предложение: перебросить все силы НАТО за Рейн и вывести американские наземные войска из Германии. Гувер сомневался, что Даллес согласится с этим. А Эйзенхауэр просто хотел, чтобы государственный секретарь подумал над этим, поскольку, "пока мы находимся на виду у всего мира, ругая друг друга и приходя все время в ужас от их жестокости, мы никуда не продвинемся" *44.

Одной из причин была советская реакция на продолжающиеся полеты У-2. Во время кризиса Эйзенхауэр должен был знать, какие меры военного характера принимают Советы; после выборов Эйзенхауэр дал разрешение на проведение дополнительных полетов. Советы выразили протест в неофициальной, но резкой форме. 15 ноября Эйзенхауэр встретился с Гувером, Рэдфордом и Алленом Даллесом для обсуждения этих полетов. Он считал, что они "обходятся дороже, чем тот объем надежной информации, который мы получаем". Гувер отстаивал свою точку зрения: "...если мы потеряем самолет на этой стадии, будет почти катастрофа". С этим Эйзенхауэр согласился и добавил: "Каждый знает, что за последние шесть недель США заняли такое место в мире, какого не занимали со второй мировой войны". И страна должна обеспечить надежность, чтобы "эта позиция продолжала оставаться корректной и безупречной с точки зрения морали". Но все же русские с их возможностью использовать Красную Армию вызывали у него беспокойство, и он одобрил полеты У-2 над Восточной Европой, "но не в глубь территории" *45.

Русские продолжали протестовать. Месяц спустя, 18 декабря, у Эйзенхауэра состоялся разговор с Фостером Даллесом о полетах над Восточной Европой. Эйзенхауэр собирался "приказать приостановить эти полеты полностью". "Я полагаю, — сказал Даллес, имея в виду протесты русских, — мы должны признать, что мы это делали, и сказать, что мы сожалеем. Мы не можем отрицать этого". Эйзенхауэр решил позвонить Чарли Вильсону, чтобы "он прекратил полеты". Даллес напомнил Президенту: "...наши отношения с Россией остаются достаточно напряженными в настоящее время". Эйзенхауэр согласился, что сейчас не такое время, когда можно действовать вызывающе *46.

Проблема венгерских беженцев оставалась. 26 ноября Эйзенхауэр тепло и сердечно приветствовал первых прибывших венгров, пришедших в Белый дом на встречу с Президентом. Он рассказал о потрясении и ужасе, которые испытал, узнав о действиях русских, и заверил венгров, что их примут в США очень тепло.

На следующий день после Рождества в 11 часов утра Эйзенхауэр встретился с Никсоном, который только что возвратился из Вены, куда он летал для получения общего представления о положении беженцев. Никсон отметил, что в основном среди беженцев — люди молодые, хорошо образованные, стремящиеся занимать в своей стране лидирующее положение. Но они вынуждены были бежать, так как принимали участие в восстании. Эйзенхауэр вспомнил одно замечание, которое услышал от Жукова летом 1945 года: "Если вы уберете руководителей страны, то можете делать с ней все, что захотите". Единственное, что американцы могли сделать для страдающей Венгрии, — принять беженцев, но закон препятствовал этому. По словам Никсона, в Вене все еще находилось семьдесят тысяч беженцев. Эйзенхауэр заметил, что венгры очень трудолюбивы и было бы "великолепно", если бы некоторые страны Среднего Востока согласились принять венгерских беженцев. Латинская Америка тоже в состоянии принять какое-то число беженцев — Бог свидетель: там могут "использовать способности, которыми обладают венгры". Одновременно, считал Эйзенхауэр, Государственный департамент не должен препятствовать въезду венгров, несмотря на полностью использованную квоту; если же рассмотрение документов будет прекращено, то "лучшая часть беженцев осядет в других странах" *47.

Лучшую часть венгерской молодежи, а не свободу для Венгрии — все, что получили Соединенные Штаты после проводившейся в течение четырех лет агитации за освобождение.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

ЛИТЛ-РОК И СПУТНИК

В своей речи по случаю вступления на пост президента во второй раз Эйзенхауэр сказал: "Новые силы и новые нации пробудились к действию и стремятся к достижению успеха на всей планете. От пустынь Северной Африки до островов в южной части Тихого океана одна треть всего человечества вступила в историческую борьбу за новую свободу, свободу от угнетающей бедности". Во всем мире, сказал он, "дуют ветры перемен". Коммунисты старались направить эти ветры в свои паруса, чтобы эксплуатировать третий мир. Место великой битвы в холодной войне переместилось из Европы, Кореи и с Формозы, где ситуация была относительно стабильной, в Африку, на Средний Восток и в Индию, где происходили серьезные волнения. Суэц был только наиболее наглядным примером процесса разрушения европейского колониализма. На сцену выходили новые нации, или они боролись за этот выход, стоя на обломках. Большинство из них не были подготовлены к независимости. Судя по всему, все они находились в большей или меньшей опасности попасть под влияние коммунистов. Многие эти страны обладали ценными сырьевыми ресурсами, например нефтью и минералами, которые были крайне необходимы для функционирования индустриальной системы Запада.

Суэц продемонстрировал Эйзенхауэру с абсолютной очевидностью важность третьего мира для Соединенных Штатов. Именно этот вопрос не только стал главной темой его инаугурационной речи при вступлении на пост президента во второй раз, но и в значительной мере определил характер его деятельности на высоком посту в течение второго срока. "Ни один народ не может жить исключительно ради самого себя", — сказал он американской публике. Если не улучшить условия жизни в третьем мире, он подпадет под влияние коммунистов. "Процветание Америки не может длиться долго, если не будут процветать и другие нации" *1. Еще до церемонии инаугурации Эйзенхауэр поручил своей Администрации заняться подготовкой обзоров научных программ помощи Соединенных Штатов другим странам. Вывод подготовленных через два месяца обзоров совпадал с тем, к чему Эйзенхауэр уже пришел сам: помощь третьему миру будет способствовать экономическому развитию, которое, в свою очередь, приведет к политической стабильности и эволюции демократических обществ.

Заставить американцев в это поверить было сложной задачей. В течение четырех последующих лет Эйзенхауэр использовал всевозможные формы убеждения, чтобы показать своим соотечественникам, насколько важен третий мир для Соединенных Штатов. Это было одним из самых неудачных предприятий в его жизни. Он не смог убедить народ; он не смог убедить Республиканскую партию; он даже не смог убедить своего министра финансов. Хэмфри выступал против независимости бывших колоний, составлявших третий мир, считая, что с европейскими менеджерами они быстрее станут богаче. Он был и против предоставления займов независимым странам третьего мира на том основании, что эти займы никогда не будут возвращены и приведут к нарушению баланса американского бюджета. Ссылаясь на свой собственный опыт на Филиппинах, Эйзенхауэр объяснял Хэмфри очевидное: через национальную независимость люди получили чувство "громадной гордости и личного удовлетворения".

Эйзенхауэр хотел, чтобы Хэмфри понял, "что дух национализма, усиленный глубокой жаждой к некоторому улучшению условий и стандартов жизни, создает критическую ситуацию в плохо развитых регионах мира". Он указывал, что "от коммунизма нельзя избавиться только произнесением благочестивых слов, но он может быть устранен в результате... готовности с нашей стороны... встретить, не дрогнув, критический этап, через который проходит мир, и выполнить наш долг как подобает мужчинам" *2.

Призыв Эйзенхауэра к Хэмфри быть мужчиной не достиг цели. Президент сам согласился с одним из пунктов позиции Хэмфри. На встрече республиканских лидеров 2 июля Эйзенхауэра поставили в известность, что сенатор Джон Ф. Кеннеди намеревается выступить с большой речью по алжирскому вопросу и предложить резолюцию в поддержку независимости Алжира. Республиканцы хотели знать, как отвечать на эту речь. Эйзенхауэр, повторяя слова Хэмфри, признал, что "народ Алжира еще не имеет достаточного образования и опыта, чтобы влиять на свое собственное правительство наиболее эффективными средствами". Эйзенхауэра обеспокоило то влияние, которое может оказать на отношения с Францией резолюция в поддержку независимости Алжира, если ее одобрит Сенат.

Но как бы ни были сильны аргументы, Президент продолжал вести свою линию, аргументы эти уступали место еще более сильным. "Соединенные Штаты, возможно, не смогут отстаивать право на независимость и свободу, которые необходимы для нас, но не для других". Поэтому республиканцы не станут возражать против независимости Алжира. "Может быть, — продолжал Президент, — для республиканцев будет лучше, если они немного покритикуют м-ра Кеннеди за его претензии иметь на все готовые ответы" *3.

Эйзенхауэр не жалел времени, престижа и энергии для продвижения своего пакета предложений — помощи иностранным государствам через Конгресс. Он множество раз встречался с лидерами республиканцев и демократов, с группами и ассоциациями, заинтересованными в этой проблеме. Он произносил речи. Почти каждый раз, за ужином, когда собиралось только мужское общество, он уговаривал своих гостей стать миссионерами в деле помощи иностранным государствам. Но он не мог получить денег. Вновь и вновь Конгресс отвергал его запросы. Это приводило Эйзенхауэра в ярость.

Он писал Сведу: "Который раз я удивляюсь, даже поражаюсь очевидному невежеству членов Конгресса в таком широком вопросе, как наши иностранные дела". Он понимал, что крохоборство конгрессменов "отражает крайнее невежество", которое существует и среди широкой публики. Каждый конгрессмен, считал он, "воображает себя отменным патриотом; но среднему конгрессмену не требуется много времени, чтобы прийти к выводу: его первейший долг перед страной — обеспечить свое переизбрание". Из этого убеждения вырастала "почти невероятная способность к рационализации".

"Еще и еще раз" он убеждал, терпеливо объясняя конгрессменам, что иностранная помощь, оказываемая Америкой, — "лучшая форма инвестиций"*4. Такая помощь снижает расходы на содержание американских военных баз и повышает потребительский спрос в странах — получателях этой помощи. Большая часть средств, выделенных на иностранную помощь, расходовалась в самих Соединенных Штатах на товары и услуги для стран третьего мира. Эта программа, по мнению Президента, была столь очевидно выгодна для Америки, что он просто не понимал, как можно возражать против нее. Но Конгресс возражал, и его попытка в одиночку протолкнуть через Конгресс законопроект о помощи иностранным государствам окончилась неудачей.

К счастью для Айка, когда он сражался с Конгрессом по вопросам бюджета, помощи иностранным государствам и по другим проблемам, он имел возможность уезжать на выходные в Геттисберг, что часто и делал. Там он мог расслабиться: проверить, в каком состоянии его стадо, понаблюдать за посадкой рассады в огороде, поиграть в гольф и бридж со своими друзьями и получить удовольствие от вида Мейми, когда она, переполненная счастьем, наводила лоск в их доме. Айк получал удовольствие от всего, что было связано с фермой, даже от автомобильной поездки из Вашингтона в Пенсильванию.

Приглашения провести уик-энд с семьей Президента на ферме были редки и ценились высоко. Обычно здесь бывали только самые близкие друзья Эйзенхауэра. Фельдмаршал Монтгомери решил эту проблему, пригласив себя сам. Он прибыл в июне. Айк решил показать ему место знаменитой битвы, изучение подробностей которой было любимым его занятием. Когда два генерала взбирались на каменные глыбы на вершине Малого Круглого холма или рассматривали рельеф местности с кладбища Ридж, а Айк рассказывал Монти о том, как развивалось сражение, толпившиеся позади репортеры жадно ловили каждое слово.

Позднее Эйзенхауэр поделился с приятелем: "Как ты знаешь, Монти никогда не может отказать газетному репортеру или фотокорреспонденту. В конце концов я устал от громкого голоса Монти, хорошо понимая, что он специально возвышал его ради тех, кто ловил его слова". Айк отправился к автомобилю, а Монти продолжал говорить. Через головы толпы Монти прокричал: "Их обоих, Ли и Миди, надо было уволить". Он добавил что-то насчет их некомпетентности, потом прокричал снова: "Айк, разве вы не согласны?" Эйзенхауэр ответил ему ровным голосом: "Послушайте, Монти, я живу здесь. Я ничего не могу сказать об этом деле. Вы сами давайте свои комментарии" *5.

Тем не менее эта история попала на первые страницы воскресных газет, причем репортеры писали, что Айк согласился с фельдмаршалом — Ли и Миди надо было уволить. Во вторник на пресс-конференции Айку задали вопрос об этом. Он воздержался от прямых комментариев, однако сказал, что у него в Овальном кабинете висят портреты Франклина, Вашингтона, Линкольна и Ли, и подчеркнул, что Ли вызывает у него чувство глубокого восхищения.

Монти показал Айку гранки своих мемуаров, в которых было и описание его разговоров с ним. Айк прочел помеченные Монти разделы и после этого сказал Уитмен, что Монти "достаточно умен... Он пишет: я такой любящий и добрый, что предоставил ему полную свободу, и план военных действий фактически составил он". Когда же он дошел до фразы: "Айк достиг своего наивысшего пика в качестве Президента Соединенных Штатов", то заворчал: "Может быть, он хочет сказать, что это благодаря мне война была выиграна?" *6

Эйзенхауэр вряд ли мог рассчитывать на какое-либо одобрение со стороны Монти, однако в тот год он все же получил весьма высокую похвалу из совершенно неожиданного источника. Генри Уоллес, кандидат в президенты от Прогрессивной партии на выборах 1948 года, прислал Эйзенхауэру экземпляр своей речи, в которой говорил о том, что нашел определенное сходство в характерах президентов Вашингтона и Эйзенхауэра. Эйзенхауэр был польщен. Он написал Уоллесу: "Мое чувство гордости стало еще больше, потому что я никогда не мог согласиться с теми, кто так многословно принижает его [Вашингтона] интеллектуальные качества". Подсознательно, имея в виду себя, а также и Вашингтона, он продолжал: "Я думаю, что слишком многие приходят к такому заключению просто потому, что они склонны смешивать способность к выражению с мудростью; любовь к сумеркам с глубиной проникновения". Говоря прямо о самом себе, Эйзенхауэр закончил так: "Я очень часто испытывал глубокое желание, чтобы Великий Творец одарил меня его [Вашингтона] ясностью видения в больших делах, его целеустремленностью и широтой величия его ума и души" *7.

При каждом удобном случае Эйзенхауэр напоминал прессе, политикам и общественности, что единственное средство, позволяющее сократить бюджет, остановить инфляцию и снизить налоги, — разоружение. Пока гонка вооружений будет продолжаться, Соединенные Штаты будут затрачивать около 40 млрд долларов, а это составляет почти 60 процентов всего бюджета, на то, что Хэмфри назвал "мусорной кучей". Однако начальники штабов были недовольны и такими затратами и требовали выделения больших средств. Так, на 1958 год они затребовали на свои нужды 50 млрд долларов.

В декабре 1956 года, когда бюджет еще только составлялся, Эйзенхауэр сказал Даллесу, что собирается "сломить сопротивление военных", и пожаловался, что его "приводит в отчаяние неспособность этих людей понять, сколько можно затратить на вооружение и сколько надо затратить, чтобы выиграть мир" *8.

Поскольку надежд на разоружение в ближайшей перспективе не было, Эйзенхауэр сосредоточился на экономии по всем возможным статьям, где только можно было это сделать. Основные расходы шли на содержание военнослужащих; он приказал сократить численность войск, особенно наземных. Вильсон и начальники штабов возражали. Эйзенхауэр сказал членам своего Кабинета: "Думаю, что я знаю этот вопрос лучше, чем кто-либо другой. Что мы будем делать с большой армией, если она у нас будет? Что она будет делать?" Эйзенхауэр поручил Вильсону произвести сокращения и указал, где именно. Президент хотел рационализировать вооруженные силы, размещенные в Германии, сократив при этом их численность на тридцать пять тысяч человек. Оч также приказал сократить на сорок тысяч американские войска в Японии, в других местах — еще на двадцать пять тысяч *9.

Как ни было трудно Эйзенхауэру иметь дело с Конгрессом по таким проблемам, как, скажем, бюджет, вопрос о гражданских правах рождал трудностей намного больше. 10 января, выступая в Конгрессе с "Посланием о положении страны", Эйзенхауэр вновь представил законопроект Браунелла о гражданских правах. Этот законопроект касался многих аспектов, но Эйзенхауэр сосредоточил свое внимание на одном — праве голосовать. Он был "потрясен", когда узнал что из 900 000 негров в Миссисипи только 7000 было разрешено голосовать. Он изучил эту проблему и нашел, что чиновники, занимавшиеся регистрацией избирателей, задавали им вопросы типа "Сколько пузырей содержится в куске мыла?" и пытались зафиксировать ответы в регистрационной книге. В Луизиане регистраторы закрыли двери своего пункта перед очередью, насчитывающей пять тысяч негров. Однако местный суд присяжных нашел, что "нет доказательств" для возбуждения дела против чиновников *10.

В течение конца зимы и начала весны в Конгрессе обсуждался законопроект о гражданских правах. Эйзенхауэр поддерживал этот законопроект и в публичных выступлениях, и в частных беседах. Он настаивал на принятии законопроекта на своих встречах с лидерами республиканцев. Он встретился с Артуром Сульцбергером, обозревателем из "Нью-Йорк Таймс", чтобы убедить его поддержать законопроект. (Сульцбергер признался, правда, в разговоре сугубо доверительном, что, хотя "он и испытывает чувство стыда, не хотел бы видеть внучку в школе вместе с негритянскими ребятами" *11.) 18 июня Палата представителей одобрила законопроект, и он был направлен на рассмотрение в Сенат. Линдон Джонсон предупредил Эйзенхауэра по телефону, что "в Сенате будет драка вокруг проблемы гражданских прав — страсти уже накалились и разгорятся еще больше.

Эйзенхауэр был против такого развития событий; он был сторонником самого умеренного законопроекта о гражданских правах и подчеркнул в разговоре с Джонсоном, что сам жил на Юге и не страдает отсутствием симпатии к позиции южан. Такой взрыв страстей он рассматривал как ответный удар в его сторону *12.

2 июля сенатор Рассел из Джорджии охарактеризовал законопроект как "коварный инструмент", который предназначен не для обеспечения гарантии права голосовать, а для использования Министерством юстиции своей власти и "всей мощи федерального правительства, включая в случае необходимости и вооруженные силы, для принудительного смешения белых и черных детей".

На следующий день Джеймс Рестон на пресс-конференции попросил Эйзенхауэра прокомментировать это заявление. Ответ Эйзенхауэра был умеренным и не очень четким. Конечно, его собственное желание состоит только в том, чтобы защитить и предоставить право голосовать большему числу граждан; "это простые вопросы, затронутые в решениях Верховного суда, и они являются умеренным шагом". Теперь, со слов Эйзенхауэра, обнаружилось, что "очень уважаемые люди" выступают с заявлениями, представляя этот закон "крайне радикальным, ведущим к беспорядкам". Эйзенхауэр отнесся к такой реакции как к "довольно непонятной", но он был готов выслушать другие точки зрения по этому вопросу.

Рестон спросил Эйзенхауэра, нельзя ли изложить законопроект в другой редакции — чтобы речь в нем шла только о праве голосовать. Эйзенхауэр отреагировал на такую постановку вопроса с неохотой: "Этим утром я читал отдельные разделы законопроекта и некоторые фразы просто не мог понять до конца. Поэтому прежде чем комментировать законопроект, я хотел бы обсудить с министром юстиции точное значение этих фраз" *13.

Это было ошеломляющее признание в некомпетентности. Эйзенхауэр продвигал законопроект в течение двух лет, ему удалось провести его через Палату представителей, его рассматривали в Сенате, и вот теперь Президент заявляет: он не знает, что из себя представляет этот законопроект. Своим "признанием" Эйзенхауэр откровенно пригласил сенаторов из южных штатов поработать над законопроектом — что-то в нем исправить, что-то убрать, чем они и не замедлили заняться. Они предложили поправку к законопроекту, которая гарантировала проведение суда над каждым, кто будет обвинен в неуважении к суду при рассмотрении дел о нарушении гражданских прав. Поскольку списки судей и присяжных составлялись на основании списков избирателей, а они состояли практически только из белых, то эта поправка сводила на нет реальное влияние законопроекта — ведь на деле маловероятно, почти немыслимо, чтобы суд, состоящий из белых южан, вынес приговор другому белому за нарушение прав негра. Но право обвиняемого на рассмотрение его дела в суде, состоящем из равных ему, было такой давней и такой священной американской традицией, что эту поправку поддержали либералы с Севера, например Джозеф О'Махани из Вайоминга и Франк Черч из Айдахо. Эйзенхауэр призвал республиканцев не принимать поправку, а Ноулэнд заявил в Сенате, что голосование в пользу суда присяжных "будет голосованием за то, чтобы похоронить на этой сессии... законопроект о предоставлении реального права на голосование". На это Линдон Джонсон ответил: "... люди никогда не согласятся с концепцией, что человека можно без суда публично заклеймить как преступника" *14.

10 июля в Овальном кабинете Эйзенхауэр в течение часа совещался с Расселом. Энн Уитмен записала в своем дневнике, что Рассел "проявил некоторую эмоциональность в связи с обсуждавшимся вопросом, но держал себя очень хорошо". Затем Уитмен, которая всегда была лояльна по отношению к Эйзенхауэру и почти всегда безоговорочно на его стороне, отметила, что Президент "совсем не выражал несочувствия к позиции, которой придерживаются такие люди, как сенатор Рассел". Эйзенхауэр был "намного более готов, чем я, например, поддерживать их взгляды", — бранит его Уитмен за поддержку взглядов сторонников сегрегации. "Я жил на Юге, помните это", — сказал Президент своей секретарше. Она надеялась и верила в твердость его позиции — "необходимо защитить право на голосование". Затем, выражая точку зрения миллионов американцев — негров и белых, республиканцев и демократов, северян и южан, либералов и консерваторов, Уитмен пишет: "Мне это кажется чудовищным, поскольку это право уже было записано в Конституции много лет назад, а мы наконец подошли к тому, что некоторые из наших граждан действительно могут иметь такое право" *15.

22 июля, когда в Сенате продолжались дебаты, Эйзенхауэр написал Сведу, жившему уже два десятилетия в Северной Каролине: "Я думаю, что ни одно событие во внутренней жизни страны за много лет не взволновало население так, как решение Верховного суда в 1954 году о десегрегации обучения в школе". По его мнению, "законы редко бывают эффективными, если они не представляют воли большинства"; "если эмоциональная возбужденность очень высока", то прогресс должен быть постепенным и учитывать "человеческие чувства", иначе "нас постигнет... беда". Юг жил в течение трех напряженных лет, зная о деле Плесси, как законопослушный регион, "поэтому невозможно ожидать, что поведение южан быстро изменит одно лишь решение Верховного суда".

В следующем абзаце письма Эйзенхауэра Сведу содержится наиболее красноречивое и сжатое определение роли Верховного суда в жизни Америки, которое он давал когда-либо. "Я придерживаюсь основного принципа, — писал Эйзенхауэр, — что Конституцию должно уважать, а это означает — уважать толкование Конституции Верховным судом, иначе мы получим хаос. Мы не можем представить успешной такую форму правления, при которой каждый член общества имеет право толковать Конституцию в соответствии со своими собственными убеждениями, верованиями и предрассудками. Возникнет хаос. В это я верю всем сердцем и буду всегда поступать соответственно" *16.

Это было частное письмо. Но в тот день, когда оно было написано, Эйзенхауэр получил другое письмо (которое уже стало известно общественности) от губернатора Южной Каролины Джимми Бирнса, который высказывался в поддержку священного права суда присяжных заседателей. "Когда я читал Ваше письмо, — отвечал Эйзенхауэр, — мне показалось: против чего Вы действительно возражаете, так это против предоставления полномочий министру юстиции предъявлять гражданские иски". Эйзенхауэр сказал Бирнсу, что право голосовать действительно является священным. Хотя "меньше всего на свете я хотел бы преследовать кого-либо". Эйзенхауэр указал Бирнсу: "...право на голосование является для нашего образа жизни самым важным по сравнению со всем остальным" *17.

Высказывания Президента о гражданских правах, взятые вместе — из частных бесед и писем губернаторам южных штатов или из выступлений на заседаниях и пресс-конференциях, — больше запутывали, чем вносили ясность. Поскольку политические деятели из южных штатов предпочитали слышать то, что Президент говорил, — а он объявил себя твердым приверженцем Конституции, что имело скорее ритуальное, чем действительное значение, — это привело их к мысли: Эйзенхауэр сочувствует белому Югу и крайне неохотно относится к идее использовать силу, чтобы обеспечить выполнение мер, вытекающих из решения по делу Брауна. Умеренность Президента, как полагали южане, давала им лицензию на несогласие с Верховным судом и на выхолащивание законопроекта о гражданских правах.

17 июля на пресс-конференции Эйзенхауэр фактически подтвердил это. Мерриман Смит задала первый вопрос. Знает ли Президент, что в соответствии с законами, которые были приняты еще во время Реконструкции, он обладает полномочиями использовать военную силу для обеспечения интеграции? Да, ответил Эйзенхауэр, он знает, что обладает такой властью. Но, добавил он, "я не могу представить себе такое стечение обстоятельств, которое вынудило бы меня направить войска в какой-либо район, чтобы силой обеспечить выполнение решений федерального суда, поскольку я верю: здравый смысл Америки никогда не потребует этого". Немногие обратили внимание на это определение, так как после ответов на другие вопросы он сказал: "Я никогда не поверю, что такие меры будут разумными в нашей стране" *18.

Для Эйзенхауэра этот опыт был одним из самых мучительных за все время его жизни. Он хотел поддержать Верховный суд, но не хотел обидеть своих многочисленных друзей с Юга. Он хотел, чтобы законы были внедрены в жизнь, но не хотел использовать силу для этого. Он не хотел ни с кем враждовать, но "эти никто" всегда оказывались белыми южанами — сторонниками сегрегации. Он выиграл последовательно две выборные кампании, чтобы стать лидером нации, но он не хотел быть лидером в вопросе гражданских прав. Результатом его противоречивых эмоций и заявлений была неразбериха, которая дала возможность сторонникам сегрегации убедить себя в том, что Президент никогда не будет прибегать к действиям. Свое письмо к Сведу Эйзенхауэр закончил так: "Возможно, я похожу на корабль, на который обрушились ветер и волны, но который находится на плаву и несмотря на частые изменения направления все же продолжает придерживаться в основном проложенного курса и двигаться вперед, пусть даже это движение медленное и дается с трудом". Однако многим обозревателям казалось, что государственный корабль попал в шторм без руля, без парусов и без капитана; и этот корабль, если говорить правду, дрейфовал без цели в незнакомых водах и без карты.

В августе и сентябре 1957 года действия сторонников сегрегации против решения Верховного суда по делу Брауна достигли пика. Кульминационный момент наступил 2 августа, когда ранним утром после завершения изнурительной сессии, на которой обсуждался представленный Эйзенхауэром законопроект о гражданских правах, Сенат 51 голосом против 42 принял поправку к законопроекту о суде присяжных.

Эйзенхауэру сказали о результатах голосования, как только он проснулся, и он пришел в ярость. В 9 часов утра он открыл заседание Кабинета словами: голосование было "одним из самых серьезных политических поражений за последние четыре года, потому что оно является грубым нарушением основного принципа Соединенных Штатов" — права на выражение своего мнения путем голосования. Эйзенхауэр сказал, что не может простить тех республиканцев, которые голосовали за позицию Юга (эта группа насчитывала двенадцать человек, включая сенатора Барри Голдуотера от Аризоны). В заявлении, появившемся в то утро, Президент объявил, что принятие поправки о суде присяжных сделает невозможным для Министерства юстиции получить признание в виновности от регистраторов из южных штатов, отказывавшихся вносить негров в списки избирателей. Он говорил о том, каким "глубочайшим разочарованием" явились результаты голосования для миллионов "сограждан-американцев, которые будут продолжать... оставаться лишенными права участвовать в выборах" *19.

Несмотря на достаточно ярко выраженное неодобрение Президента, Сенат продолжил рассмотрение законопроекта и 7 августа проголосовал за принятие этого выхолощенного документа целиком. "За" было подано 72 голоса, "против" — 18. Затем законопроект был направлен в согласительную комиссию из представителей Сената и Палаты представителей (Палата представителей проголосовала раньше за редакцию, поддержанную Эйзенхауэром для снятия разногласий).

Он не знал, что должен делать, если Палата представителей согласится на внесение поправки о суде присяжных. Советы на этот счет он получал противоречивые. Почта, поступавшая в Белый дом, в основном содержала призывы не подписывать "пустой" законопроект. Известные негритянские лидеры придерживались того же мнения. Ральф Банч писал: "Лучше вообще не иметь никакого законопроекта, чем иметь законопроект в таком выхолощенном виде, в каком он вышел из Сената". Джеки Робинсон, известный игрок в бейсбол, прислал телеграмму, в которой заявил о своей оппозиции. "Ждал этот законопроект долго, рассчитывал на его большое значение, — писал Робинсон, — могу подождать еще немного". Робинсон принадлежал к новым лидерам борьбы за гражданские права; один из старейшин движения за эти права Филип Рандольф присоединился к этому мнению. "Лучше вообще не иметь никакого законопроекта", — объявил он. Однако Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения пришла к выводу, что половина хлеба лучше, чем полное его отсутствие, и поэтому хотела, чтобы Эйзенхауэр подписал законопроект. Такого же мнения придерживался и Мартин Лютер Кинг *20.

Редакция, в которой законопроект вышел из согласительной комиссии, никого не устраивала. Судья имел право решать, надо или не надо судить ответчика судом присяжных; предусматривалось создание Комитета по гражданским правам с двухгодичным сроком полномочий; учреждался отдел по гражданским правам в Министерстве юстиции; предоставлялись полномочия министру юстиции выносить постановление в случае лишения конкретного человека права на голосование. Но санкции за нарушения были столь слабыми, а препятствий на пути министра юстиции возникало столь много, что законопроект в своем окончательном виде был очень далек от того, чтобы гарантировать основные гражданские права, которые, по словам Эйзенхауэра, американцы получают при рождении. Некоторые лидеры борьбы за гражданские права возложили ответственность за такой исход на сенаторов от южных штатов, другие считали: вина на совести Эйзенхауэра, поскольку он отказался решительно и ясно высказать свою позицию по этому вопросу.

Законопроект, избитый и со следами синяков, вряд ли можно считать следствием ошибок только одного Эйзенхауэра, однако запутанный и нерешительный подход к проблеме гражданских прав, чем и отличалась последняя редакция, в общем и целом символизировал колебания самого Президента. Он все никак не мог решить — подписывать этот законопроект или нет. К тому времени, когда он принял решение подписать, то есть 9 сентября, события в Литл-Роке заслонили споры вокруг законопроекта, и его превращение в закон прошло почти незамеченным. Нельзя также сказать, что проведение в жизнь этого закона когда-либо было предметом большого внимания и сопровождалось значительными акциями. В основном проблему гарантирования конституционных прав черным гражданам Эйзенхауэр оставил в наследство своим преемникам.

4 сентября уставший от споров с Конгрессом Эйзенхауэр и Мейми вылетели в Ньюпорт, штат Род-Айленд, где собирались провести на военно-морской базе свой летний отпуск. После прибытия в Ньюпорт Эйзенхауэр сказал на приеме, данном в его честь мэром и местной элитой: "Я заверяю вас, что ни один мой отпуск не начинался так благоприятно, как этот" *21.

Но на самом деле ни один его отпуск не начинался более неблагоприятно, потому что днем раньше губернатор Арканзаса Орвал Фаубус озадачил его той самой проблемой, которой он больше всего хотел избежать: губернатор наотрез отказался обеспечить выполнение решения суда. Фаубус вызвал национальных гвардейцев своего штата, расположил их вокруг центральной средней школы в Литл-Роке и приказал не допускать на территорию школы двенадцать негритянских учеников. После некоторых юридических маневров федеральный судья 20 сентября запретил Фаубусу и национальным гвардейцам Арканзаса вмешиваться в процесс интеграции обучения в центральной средней школе. Фаубус зачитал заявление, в котором ставил под сомнение полномочия федерального суда. В тот же день Эйзенхауэр позвонил Браунеллу, который рассказал ему о действиях Фаубуса и о том, что губернатор может или отозвать гвардейцев и расчистить улицы вокруг школы для толпы расистов, или пойти по пути "прямого неповиновения". В любом случае, считал Браунелл, Президенту придется принять несколько трудных решений, включая возможное использование армии США для обеспечения выполнения постановлений суда.

Эйзенхауэр не хотел "использовать войска". Он опасался, что "движение может распространиться и привести к насилию". У него не было и тени сомнений в том, что он полномочен вызывать войска, но он опять указал, что не склонен прибегать к такой мере. Затем Эйзенхауэр высказался о том, чего постоянно и больше всего опасался. Он спросил Браунелла: "Предположим, дети придут в школу, может ли Фаубус закрыть школу? Может он это сделать на законном основании?" Браунелл должен был сначала вникнуть в этот вопрос. Эйзенхауэр боялся, что федеральное правительство окажется беспомощным, если Юг отменит систему обучения в общественных школах и тем самым создаст прецедент открытого неповиновения конституционной власти, который будет иметь губительные последствия и для негров, и для бедного белого населения южных штатов, и для нации *22.

Утром в понедельник, 23 сентября, вокруг центральной школы собралась орущая толпа расистов, протестовавшая против совместного обучения. По сообщениям из разных источников, толпа насчитывала от пятисот до "нескольких тысяч" человек. Толпа напала на двух репортеров-негров. Их сбили с ног и стали избивать, а в это время девять чернокожих учащихся проскользнули в школу через боковой вход. Толпа, узнав об этом, пришла в еще большую ярость. Она раскидала баррикаду, сооруженную полицейскими, и проложила себе дорогу в здание школы с криками "линчевать ниггеров". После этого мэр Литл-Рока отдал приказ полицейским эвакуировать из школы учащихся-негров. Интегрированное обучение в центральной школе длилось три часа.

За четыре с половиной года пребывания на посту президента Эйзенхауэр сумел преодолеть многие кризисные ситуации простым путем — отрицая кризис. Его излюбленный прием заключался в том, чтобы заниматься делами как обычно, придерживаться, насколько возможно, заведенного порядка, говорить и действовать в умеренном ключе и ждать неизбежного охлаждения страстей. Однако утром того дня в Литл-Роке трудно было рассчитывать на умеренность и осмотрительность. Толпа, выросшая до нескольких тысяч, господствовала на улицах. Мэр города Вудроу Вильсон Манн направил Эйзенхауэру паническую телеграмму: "Необходимо немедленно направить федеральные войска... Ситуация вышла из-под контроля, полиция не в состоянии рассеять толпу..." *23

Эйзенхауэр сразу же понял: его политика потерпела провал. Позволив событиям развиваться своим чередом, пытаясь вести переговоры с Фаубусом, не высказав ни разу своей твердой поддержки в пользу совместного обучения и не обеспечив морального лидерства в этом вопросе, он оказался именно в той ситуации, которой так страстно хотел избежать. Его возможности для маневрирования были исчерпаны. Телеграмма мэра Манна не оставляла ему иного выбора, кроме использования силы.

Но все же он мог выбирать, какую силу будет использовать. В 12 часов 08 минут он позвонил Браунеллу и сказал, что пришел, наконец, к выводу: сила должна быть применена. Он намеревался использовать подразделения армии США. Приняв предложение Браунелла, он объявит одновременно о зачислении национальной гвардии Арканзаса на федеральную службу и об использовании ее совместно с регулярными частями *24. В 12 часов 15 минут он позвонил генералу Тейлору и отдал приказ. Он хотел, чтобы Тейлор двинул армейские подразделения как можно быстрее, продемонстрировав таким образом способность армии быстро реагировать на острые ситуации. В течение нескольких часов по приказу Тейлора пятьсот парашютистов из состава 101-й воздушно-десантной дивизии перебросили в Литл-Рок; еще пятьсот человек были переброшены до наступления сумерек.

По всему Югу белые сторонники сегрегации были до предела возмущены "вторжением". Прошли демонстрации с выражением протеста, участники которых несли плакаты с перефразированным популярным призывом о вступлении в вооруженные силы США: "Вступайте в армию, и вы увидите средние школы"*. Линдон Джонсон провозгласил: "Не должно быть войск ни с той, ни с другой стороны, патрулирующих территории вокруг наших школ". Сенатор Истленд заявил, что "действия Президента являются попыткой разрушить социальный порядок Юга". Сенатор Олин Джонстон вызывающе заявил: "Если бы я был губернатором и он вошел бы ко мне, я бы избил его так, как его не избивал никто" *25.

[* На призывных пунктах в США обычно висят плакаты с изображением улыбающегося моряка на экзотическом фоне и с. надписью: "Вступайте в военно-морской флот США, и вы увидите мир".]

На следующий день утром подразделения 101-й воздушно-десантной дивизии рассеяли толпу, при этом произошли только мелкие инциденты (одного мужчину ткнули штыком), и под охраной военных девять учеников-негров вошли в здание центральной школы и занимались в классах целый день. В центральной средней школе было введено совместное обучение. Такой результат, которого сторонники сегрегации поклялись не допускать, стал возможен благодаря распоряжениям Эйзенхауэра. Фаубус вынудил Эйзенхауэра дать прямой ответ на вопрос: могут ли губернаторы южных штатов использовать вооруженную силу, чтобы воспрепятствовать интеграции в школах? Но поскольку Фаубус поставил этот вопрос в контексте полного отрицания решений федерального суда, он оставил Эйзенхауэру единственный выбор — действовать. Эйзенхауэр не мог, поступив иначе, оставаться президентом. Но для того чтобы он начал действовать, его надо было прижать к стенке, и в критический момент он остался верен президентской клятве. В ходе этих событий он убедил большинство белых южан: чтобы воспрепятствовать интеграции, они не могут использовать силу.

Кризис медленно затихал. Фаубус продолжал во всеуслышание отрицать решения суда, однако к 14 октября ситуация нормализовалась, и это позволило Эйзенхауэру отозвать половину солдат регулярной армии и освободить от федеральной службы 80 процентов солдат национальной гвардии. На следующей неделе Браунелл осуществил свое давнее намерение выйти в отставку и вернуться к частной практике; это был акт, который помог охладить страсти, поскольку многие южане видели в Браунелле главного злодея. К 23 октября негритянские ученики посещали среднюю школу уже без охраны военных. В ноябре были выведены последние подразделения 101-й дивизии. Национальные гвардейцы остались под федеральным контролем до конца учебного года, то есть до июня 1958 года. В сентябре этого года Фаубус сделал то, чего так опасался Эйзенхауэр, — закрыл центральную среднюю школу (она была вновь открыта уже как школа совместного обучения осенью 1959 года).

События, связанные с Литл-Роком, были для Эйзенхауэра "мучительными сверх меры" *26. Когда кризис миновал, события эти превратились, однако, в нечто большее, чем очаг раздражения, поскольку на них наложился другой кризис в системе американского образования, и на этот раз причиной его были русские.

В жизни Эйзенхауэра не раз случалось, что осень становилась для него периодом разочарований. В 1942 году он увяз в грязи в Тунисе, в 1943 году — в Италии, в 1944 году — вдоль Западной стены *. В 1954 году во время осенних выборов он утерял контроль в Конгрессе. В конце сентября 1955 года он перенес первый инфаркт. В сентябре 1956 года был Суэц, а в сентябре 1957 года — Литл-Рок. Для одного человека этого списка более чем достаточно, однако мрачный перечень продолжал расти. 4 октября 1957 года Советский Союз запустил на орбиту первый искусственный спутник ("путешествующий компаньон"). Это впечатляющее достижение было "полной неожиданностью" для Эйзенхауэра и его Администрации. Но, как признается Эйзенхауэр в своих мемуарах, "самой большой неожиданностью... была степень обеспокоенности общества" *27.

[* Укрепления на линии немецкой обороны во Франции.]

У него не было предлога сослаться на неожиданность близкой к истерике реакции американской прессы, политиков и общественности на запуск спутника. Он сам неоднократно говорил при обсуждениях американской программы создания ракет, что межконтинентальные баллистические ракеты (МБР) имеют значение скорее как психологический фактор, чем военное оружие. Он предвидел: когда МБР русских будут полностью готовы, это вызовет в американском народе испуг, почти панику, так как одна мысль о том, что противник может послать ядерные боеголовки через океан и уничтожить американские города, способна дать волю не поддающимся контролю тревожным настроениям. Но одно дело предвидеть, и совсем другое — переживать это в реальности. Поэтому Эйзенхауэр был просто потрясен столь острой реакцией американцев на событие в СССР.

Да, Эйзенхауэр предвидел то состояние страха, которое возникло после запуска спутника. Но что действительно явилось для него неожиданностью, так это ложность некоторых предположений, лежавших в основе американской политики, которая в связи с запуском спутника лишила американцев чувства самоуверенности. В течение двенадцати лет после победы во второй мировой войне американцы считали само собой разумеющимся, что их страна была не только самой богатой, самой свободной и самой сильной в мире, но и имевшей лучшую систему образования и достигшей самого значительного научно-технического прогресса.

Большинство комментаторов, и тогда и потом, связывали это состояние поразительной самоудовлетворенности с Президентом Эйзенхауэром. Слова "верьте Айку" были паролем. Он олицетворял собой душевный комфорт, добрую мудрость, спокойствие, уверенность в себе, умение управлять экономикой и заботиться о военной безопасности страны; он был таким знатоком деятельности разведывательных органов, так прекрасно разбирался в мировой политике, был таким беспристрастным и объективным, выше любых партийных пристрастий, так настойчиво придерживался центристской позиции, что это породило к нему такое глубокое, прочное доверие, которым не пользовался ни один американский президент после Джорджа Вашингтона. Даже демократы из южных штатов не могли заставить себя относиться к нему с неприязнью, а Демократическая партия в целом никогда не относилась к нему с такой ненавистью, с какой республиканцы относились к Рузвельту и Трумэну, или как позднее — демократы к Никсону. Таким образом, Эйзенхауэра можно хвалить — или порицать — за то состояние благодушия и согласия, которое было характерно для 50-х годов.

Фактически Эйзенхауэру отводилась чрезмерно большая положительная — или отрицательная — роль в создании общественной атмосферы в 50-е годы. В значительной мере эта роль — результат простого везения. Если бы Тафт или Стивенсон выиграли выборы 1952 года, то экономический подъем все равно состоялся бы. Положение Америки как державы, занимающей первое место в военном и финансовом отношениях, перешло к Эйзенхауэру по наследству. Эйзенхауэр был одним из участников процесса превращения Америки из страны, придерживавшейся изоляционистской политики в 1939 году, в мирового колосса 1952 года, но не творцом этой политики. Задача его президентства заключалась в том, чтобы управлять процессом утверждения Америки как мировой державы, а не в том, чтобы создавать его. Эйзенхауэр всегда сам указывал на то, что просто глупо приписывать все заслуги или все неудачи одному человеку.

Благодушие также всегда оказывалось недолговечной категорией, как это и продемонстрировал запуск первого русского спутника, весившего менее двухсот фунтов и не имевшего ни научного, ни военного оборудования. Демократы наживали политический капитал на шоке, стыде и гневе, которые испытывали американцы, когда ругали республиканцев за различные "разрывы" в образовании, в ракетах, в спутниках, в экономическом росте, в бомбардировщиках, в науке и в престиже. Почти все американцы хотели быть "первыми" во всем. Это обстоятельство помогает объяснить избыточную реакцию американцев на спутник и ту победу демократов на выборах в 1958 и 1960 годах, когда они выдвинули лозунг, получивший широчайшую поддержку у населения: "Давайте опять двигать страну вперед". "Если мы и должны подчеркивать различия между партиями, — сказал Эйзенхауэр лидерам демократов в начале 1957 года, — то давайте обращаться к проблемам менее значительным". Однако после событий в Литл-Роке и после спутника разногласия касались уже больших проблем — гражданских прав и обороны страны, отчего благодушие и согласие исчезли.

Первой реакцией Эйзенхауэра на запуск спутника был созыв совещания для рассмотрения состояния американского ракетостроения и выяснения причин, позволивших русским выиграть гонку в космосе. Период взаимных обвинений и навешивания ярлыков начался уже через день после запуска спутника, когда два армейских офицера заявили, что армия располагает ракетой "Редстоун", которая могла бы запустить спутник на орбиту много месяцев назад, но Администрация Эйзенхауэра передала программу его создания военно-морскому флоту (проект "Авангард"), а ВМФ с ней не справился.

Спутник не только содействовал распространению пререканий среди членов Администрации, он оказал также поразительное воздействие на представителей прессы, аккредитованных при Белом доме, которые обычно были настроены дружественно к Эйзенхауэру. 9 октября, через пять дней после запуска спутника, Эйзенхауэр провел пресс-конференцию, ставшую по отношению к нему одной из наиболее враждебных за все время его карьеры. Мерриман Смит, прежде одна из самых больших поклонниц Эйзенхауэра, задала тон уже первым своим вопросом, который она сформулировала, заглядывая в записную книжку: "Россия запустила спутник Земли. Русские также утверждают, что осуществили успешный запуск межконтинентальной баллистической ракеты, тогда как наша страна не сделала ни того, ни другого". Затем, глядя прямо на Президента, Смит сказала: "Сэр, я спрашиваю вас, что мы собираемся делать в связи с этой проблемой?"

Эйзенхауэр начал с того, что отрицал наличие связи между спутником и МБР. Он кратко охарактеризовал основные этапы американской программы по созданию спутника, заявив, что при этом не было ни гонки, ни намерения первыми вырваться в. космос. Он пообещал, что первый американский спутник будет запущен на орбиту до конца 1958 года. Что же касается русских межконтинентальных баллистических ракет, то, по утверждению Эйзенхауэра, спутник, конечно, подтвердил: "Они могут забрасывать предметы на значительное расстояние". Правда, это еще не подтверждает, что МБР может поразить цель. Американская исследовательская программа в области создания ракет идет полным ходом, и Соединенные Штаты находятся впереди всех в области создания МБР.

Эйзенхауэра спросили, "устарел ли" бомбардировщик Б-52, как утверждал Хрущев. "Ни в коей мере", — ответил Эйзенхауэр. Роберт Кларк хотел знать, как русским удалось выйти вперед с запуском спутника.

Эйзенхауэр ответил, что "начиная с 1945 года, когда русские захватили всех немецких ученых в Пеенемюнде, они сконцентрировали свое внимание на баллистических ракетах". Затем Эйзенхауэр постарался приуменьшить достижение русских, хотя, как он признал, они получили "громадное преимущество в психологическом плане".

Мэй Крейг поинтересовалась, могут ли русские использовать спутники в качестве расположенных в космосе платформ, с которых можно запускать ракеты. "Нет, не теперь, — ответил Эйзенхауэр. — Нет..." Он помолчал, улыбнулся и сказал: "Кажется, что все американцы внезапно стали учеными, я выслушиваю очень много, очень много идей".

Хазель Маркел из Эн-Би-Си задал вопрос, который волновал всю Америку. "М-р Президент, в свете той большой веры американского народа в ваши знания в военной области и в ваше руководство, уверены ли вы сейчас, когда русский спутник вращается вокруг Земли, что ваша обеспокоенность состоянием безопасности нашей страны осталась на прежнем уровне и нисколько не увеличилась?" Свой ответ Эйзенхауэр адресовал уже всей стране, пытаясь успокоить людей. "Что касается самого спутника, — сказал он, — то я не могу дать ему высокой оценки, ни на йоту. В настоящий момент, на нынешней стадии развития я не вижу ничего столь значительного, что вызвало бы обеспокоенность с точки зрения безопасности"*28.

В тот же день, чуть позже, Эйзенхауэр встретился с Линдоном Джонсоном. Сенатор Саймингтон начинал расследование состояния дел в американской ракетной программе с очевидной целью — возложить ответственность за проигрыш космической гонки на республиканцев. Эйзенхауэр надеялся сохранить эту проблему вне партийных политических пристрастий. Он сказал Джонсону, что Саймингтон и его друзья должны четко представлять себе: "Вина может быть возложена на демократов". Трумэн практически не затрачивал никаких средств на исследования в области ракет до 1950 года, а после этого выделял совершенно ничтожные средства. Эйзенхауэр обещал, что республиканцы "не будут первыми, кто бросит камень". Джонсона настойчиво призывали созвать специальную сессию Конгресса; Эйзенхауэр не видел необходимости в созыве такой сессии. После того как Джонсон ушел, Эйзенхауэр сказал Уитмен, что Джонсон "говорил правильные вещи. Думаю, сегодня он был честен"*29.

После встреч с начальниками штабов родов войск, с пресс-корпусом и политиками Эйзенхауэр встретился с учеными. 15 октября он пригласил четырнадцать ведущих американских ученых в Овальный кабинет. Это была его первая встреча с такой представительной аудиторией, отражающей самые широкие взгляды. Страусс всегда ухитрялся держать под контролем допуск ученых к Президенту и приводил с собой только таких, как д-ра Лоуренс и Тейлор. (Между прочим, Тейлор назвал запуск спутника большим поражением Соединенных Штатов, чем Пёрл-Харбор; а именно такого рода суждения Эйзенхауэр осуждал.)

Совещание было длительным. Эйзенхауэр начал его с вопроса: "Думают ли члены группы, что американская наука действительно отстала?" — а затем попросил каждого члена группы высказать свое мнение по этому вопросу. Д-р Исидор Раби, физик из Колумбийского университета, которого Эйзенхауэр знал лично, говорил первым. Как и все члены группы, он хотел, чтобы федеральное правительство оказывало поддержку научно-исследовательским работам и подготовке специалистов не потому, что Америка отстала, а потому, что Советы "получили колоссальный импульс". "Если мы не предпримем самых энергичных действий, нас могут легко обойти в течение двадцати — тридцати лет, то есть как раз за тот период времени, который нам потребовался, чтобы сравняться с Европой и оставить ее далеко позади". Затем "очень красноречиво выступил" д-р Лэнд, разработавший фотоаппаратуру для самолета У-2. Он сказал, что "наука очень нуждается в Президенте". Русские только начинают прокладывать пути, и их ученые нацелены на этот путь. Они обучают студентов естественным наукам и уже начали пожинать первые плоды. "Любопытно, что в Соединенных Штатах в настоящее время мы не являемся серьезными строителями будущего, вместо этого мы сосредоточиваем внимание на производстве вещей в большом количестве и этого уже достигли". Лэнд подчеркнул: в то время как русские смотрят в будущее, хотелось бы, чтобы Президент "воодушевил страну — в особенности побудил молодежь заниматься увлекательным научным поиском в разных областях". Он искренне сожалел, что "в настоящее время ученые чувствуют себя изолированными и одинокими".

Эйзенхауэр не согласился с анализом Лэнда. По его мнению, русские "прибегли к практике отбора лучших умов и безжалостного пришпоривания остальных". Он также не считал, что ему одному под силу вдохнуть новый дух в научную подготовку и исследования в США. Но все же он согласился: "...может быть, сейчас самое подходящее время попытаться сделать это. Люди обеспокоены и думают о науке, наверное, это беспокойство можно обратить в конструктивный результат". Раби заметил, что Эйзенхауэру необходим советник по науке. Конечно, признал Президент, такой человек был бы "крайне полезен"*30. Вскоре он назначил на эту должность д-ра Джеймса Киллиана, президента Массачусетского технологического института. Киллиан был весьма популярной фигурой, и Эйзенхауэр сделал его одновременно главой Консультативного комитета по науке при президенте.

Через некоторое время Эйзенхауэр встретился с Натаном Туайнингом и обсудил с ним методы и средства сокращения расходов в области ядерных вооружений. Президента интересовало, зачем Комиссия по атомной энергии и Объединенный комитет начальников штабов хотят иметь так много бомб. Он спросил: "Что же они собираются делать с таким огромным количеством чудовищного оружия?" Располагая арсеналом, насчитывающим многие тысячи бомб, считал Эйзенхауэр, "мы, конечно, создаем избыточные резервы и очень пессимистично оцениваем то, что может быть доставлено к цели". Он думал, что Б-52 обладают "большой проникающей способностью". Туайнинг подтвердил это предположение и заметил, что "ВВС не удовлетворятся до тех пор, пока не будут иметь одну водородную бомбу в расчете на каждый самолет плюс значительный резерв"*31.

Эйзенхауэра весьма тревожило увеличение расходов на вооружение. Спутник повлек за собой невообразимый рост требований на выделение все больших и больших средств на космические исследования и разработку ракетной техники, на вооруженные силы обычного типа, на федеральную поддержку исследований в колледжах и университетах, на убежища от радиоактивных осадков и на множество других проектов. Но экономические показатели ухудшались; 1957 год был годом спада, в результате этого поступления в федеральный бюджет сократились. Если в предыдущие два года бюджет был сбалансированным, то теперь существовала вероятность бюджетного дефицита. 1 ноября на совещании Кабинета Эйзенхауэра забросали предложениями. "Послушайте, наконец! — взорвался Эйзенхауэр. — Я тоже хочу знать, что находится на обратной стороне Луны, но я не буду платить за то, чтобы узнать это в текущем году"*32.

Настроения общественности были другими. Эйзенхауэр получал многочисленные советы от отдельных лиц, от целых групп, организаций, которые концентрировались вокруг темы — "безопасность более важна, чем сбалансированный бюджет". Айк был уверен, что может получить от Конгресса ту сумму, какую запросит на оборонные расходы на ближайшей сессии, но он считал, что предложенные расходы "неоправданны". Он напомнил одному из комитетов Конгресса: "...мы должны помнить, что защищаем образ жизни, а не только собственность, богатство и даже наши дома... Если мы должны будем прибегнуть к чему-либо напоминающему казарменное государство, то все, что мы жаждем защищать... может исчезнуть"*33. Эйзенхауэр отказался уступить давлению, отказался начать программу строительства радиоактивных убежищ, отказался увеличить обычные и ядерные вооруженные силы, отказался впасть в панику.

Это был один из его звездных часов. Если в сентябре 1957 года, во время событий в Литл-Роке, он не сумел показать себя лидером и, как следствие этого, пережил одно из самых значительных падений своей популярности за все время президентства, то в октябре и ноябре 1957 года его действия в ответ на запуск спутника и вызванное им волнение общественности были отмечены одним из самых высоких пиков его популярности.

Весьма сомнительно, что кто-либо другой на его месте смог бы сделать то, что сделал Эйзенхауэр. Требования иметь больше убежищ, больше бомбардировщиков, больше бомб, больше средств на исследования и разработку ракет и спутников было почти невозможно отразить. Только Айк мог сказать "нет" и отвергнуть их. Единственный в своем роде престиж среди сограждан делал его недоступным для нападок по вопросу национальной обороны. Фонд Форда, братья Рокфеллеры, Объединенный комитет начальников штабов, Конгресс, практически все, кто будет назван в 60-е годы истеблишментом, выступали за увеличение расходов на оборону.

Но Эйзенхауэр сказал "нет" и продолжал так говорить до конца своего срока. Этим он сэкономил для страны многие миллиарды долларов и спас ее от многих, никто не может сказать — скольких, шрамов на ее теле. Спокойный, взвешенный, основанный на здравом смысле ответ Эйзенхауэра на запуск спутника стал, может быть, самым замечательным его подарком нации, и, наверное, только потому, что он был единственным человеком, который мог сделать такой подарок.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

1958-й - САМЫЙ ТРУДНЫЙ ГОД

25 ноября после ленча Эйзенхауэр пошел в свой кабинет, сел за письменный стол, начал подписывать некоторые бумаги и внезапно почувствовал головокружение. Он покрутил головой, как бы стряхивая это ощущение, и протянул руку, чтобы взять очередную бумагу. Это ему удалось с трудом, и, когда он попытался прочитать текст, слова, казалось, поползли с верхнего края листа. Сбитый с толку, раздраженный, Эйзенхауэр уронил авторучку. Поняв, что не может ее поднять, он встал со стула и испытал новый приступ головокружения. Чтобы не упасть, он ухватился за спинку стула.

Потом он снова сел и нажал звонок вызова Энн Уитмен. Когда она вошла, он попытался рассказать ей, что произошло, но обнаружил, что не может говорить внятно. Слова были совсем не те, которые он хотел сказать, они возникали в беспорядке и лишали его речь смысла.

Уитмен была ошеломлена, обнаружив Президента в Овальном кабинете и услышав его невнятную речь. Она позвала Энди Гудпей-стера. Когда он пришел из соседнего офиса, то сразу оценил ситуацию. Он взял Эйзенхауэра за руку, помог ему подняться со стула и дойти до двери. "Г-н Президент, я думаю, что мы должны уложить вас в постель". Эйзенхауэр, поддерживаемый Гудпейстером, шел без труда, и у него не было никаких болевых ощущений. Когда они дошли до спальни, Гудпейстер помог ему раздеться и лечь. Через несколько минут пришел д-р Снайдер. Айк лежал спокойно, потом повернулся, чтобы вздремнуть*1.

Снайдер попросил прийти врачей-неврологов, Гудпейстер позвонил Джону Эйзенхауэру, а Уитмен рассказала Мейми о том, что случилось. Первоначальный медицинский диагноз — легкая форма паралича. Снайдер предположил, что у Президента был спазм в одном из мелких капилляров головного мозга. К тем, кто находился в гостиной, присоединился Шерман Адамс. Он сказал, что позвонил Никсону с двоякой целью: проинформировать его и попросить присутствовать на торжественном обеде вместо Президента этим вечером.

К их общему ужасу, дверь отворилась, и они увидели Президента в купальном халате и шлепанцах. Он широко улыбался, ожидая поздравлений по случаю своего быстрого выздоровления. Когда он уселся, Мейми с изумлением спросила: "Зачем ты встал с постели, Айк?" В ответ он проговорил тихо и медленно: "А почему я не должен встать? Мне надо отправляться на обед". Снайдер, Мейми, Джон и Адамс одновременно запротестовали — он не должен был делать ничего подобного. "Со мной ничего не случилось, — ответил он. — Я в полном порядке". Мейми объяснила ему, что на обеде будет присутствовать Никсон, и предупредила: если он пойдет, то без нее.

Эйзенхауэр начал настаивать, а затем стал обсуждать те пункты своего делового расписания на оставшуюся часть недели, которые он не намеревался пропускать. Но речь его все еще была нечеткой, произношение плохим. Он понимал: то, что он говорит, не имеет смысла, и это усиливало его гнев. Мейми в испуге повернулась к Адамсу. "Мы не можем отпустить его в таком состоянии", — сказала она. Наконец они убедили его снова лечь в постель. Выходя из комнаты, он пробормотал: "Если я не могу присутствовать там, где я обязан быть, то лучше совсем откажусь от этой работы. Теперь все, вот таковы дела"*2.

Он спал спокойно, ночью у его кровати попеременно дежурили Джон и Снайдер. Утром врачи нашли, что пульс у него нормальный. Однако он все еще испытывал трудности, произнося слова. Указывая на акварель, висевшую на стене, он пытался выговорить название картины, но не мог. Чем больше он старался, тем больше начинал нервничать. Он метался на большой двуспальной кровати и бил кулаками по простыням. Джон, Снайдер и Мейми выкрикивали слова, которые приходили в голову, и наконец Мейми вспомнила название. "Контрабандисты", — выпалила она. Эйзенхауэр помахал пальцем, как бы требуя повторить название. Но даже после того как он услышал это слово во второй раз, он не мог повторить его. Измученный, он уселся на кровати. В тот же день, позднее, он немного занимался рисованием. Его навестили Адамс и Никсон. Никсон сказал, что торжественный обед прошел хорошо и что он планирует быть вместо Президента на конференции НАТО, которая намечалась на середину декабря.

На следующий день, 27 ноября, в среду, Эйзенхауэр работал в своей комнате с различными документами; в День благодарения он и Мейми присутствовали на службе в церкви, потом поехали на уик-энд в Геттисберг3. Его речь, казалось, восстановилась полностью. Так думали все, но не он. Поскольку он всегда произносил слова очень ясно и четко, то после случившегося и до конца своей жизни он испытывал беспокойство, когда в длинном слове иногда путал слоги. Правда, в частных беседах или в публичных выступлениях очень немногие замечали, если вообще замечали, этот его недостаток.

Но зимой 1957/58 года было особенно заметно, что Эйзенхауэр стал более раздражительным и вспыльчивым, он, как никогда, жаловался на свою работу. Президентство начало взимать свой налог. Эйзенхауэр сказал Сведу, что после Суэца вся его жизнь состояла из цепи последовательных кризисов. Но не столько они беспокоили его, сколько нарастающая критика в адрес его Администрации. Хотя мало кто из демократов обвиняли лично генерала Айка, многие ведущие журналисты были склонны делать это, и в особенности, когда дело касалось таких сложных проблем, как кризис на Среднем Востоке, Венгрия, Литл-Рок и прежде всего запуск спутника. Критики ставили вопрос о его способностях как лидера, указывая и на неуместную попытку покончить с законопроектом о гражданских правах, придав ему небольшую реальную значимость, и на экономический спад как на примеры его неудачного руководства. Больше всего он страдал от обвинений, что "проиграл" гонку в космосе и не заботился о национальной обороне. Вся эта критика подразумевала одно: он слишком стар, слишком утомлен, слишком болен, чтобы управлять страной.

Самое горькое разочарование было связано с проблемой запрещения ядерных испытаний. Американская позиция в этом вопросе — Соединенные Штаты прекратят испытания ядерного оружия только в том случае, если Советы одновременно согласятся на запрет дальнейшего производства вооружений, — неизменно отвергалась русскими. Вместо этого Булганин 10 декабря 1957 года предложил двух или трехгодичный мораторий на ядерные испытания. Неделю спустя Эйзенхауэр, отправившись на конференцию НАТО, обсуждал вопрос запрещения испытаний с англичанами и французами. Они, как и прежде, были против; англичане уже составили расписание проведения испытаний, а французы прилагали усилия к усовершенствованию своей атомной бомбы. Западные страны решили, что предполагавшиеся переговоры о разоружении должны вестись на уровне министров иностранных дел. Англия и Франция согласились также разместить на своих территориях американские МБР, когда ракеты будут иметь эксплуатационную готовность.

Президент не отвечал до 12 января 1958 года на обращение Булганина провести совещание на высшем уровне и на его предложение о моратории. В своем ответе Эйзенхауэр писал, что хочет встретиться с Булганиным (и с Хрущевым, который обладал реальной властью в России), но только после встречи на уровне министров иностранных дел. Он не мог согласиться на мораторий, который не был связан с прекращением производства ядерного оружия. Булганин отклонил предложение.

Вскоре, 27 марта, Булганин вышел в отставку, и, таким образом, Хрущев стал диктатором России не только номинально, но и по существу. 31 марта Хрущев объявил, что Россия в одностороннем порядке прекращает все дальнейшие испытания ядерного оружия. Подавляющая позитивная оценка во всем мире этого шага вызвала ярость у Эйзенхауэра и его советников, поскольку его неискренность была очевидна. Русские только что закончили самую большую серию испытаний из всех, которые когда-либо проводили, и они знали, что американская серия (кодовое название "Хардтэк") должна была вот-вот начаться. Особенно возмутительным было заявление русских, что если Соединенные Штаты и Соединенное Королевство не преу кратят своих испытаний, то "Советский Союз будет, разумеется действовать свободно в вопросе испытания атомного и водородного оружия"*4. Советам в любом случае требовалось несколько месяцев, чтобы подготовиться к проведению новой серии испытаний; хитрый маневр Хрущева заранее оправдывал возобновление русскими испытаний без их перерыва в соответствии с намеченной программой, а всю ответственность возлагал на американскую сторону (программу "Хардтэк").

2 апреля на пресс-конференции Эйзенхауэр ответил на предложение Хрущева, отказавшись от его обсуждения, потому что это — "просто побочный вопрос". Он сказал: "Я полагаю, что это трюк, и не думаю, что его надо воспринимать серьезно; считаю, что каждый, кто внимательно изучит это дело, поймет это". В редакционной статье в журнале "Нэйшн" было сказано: "Если все это является "трюком", то остается только обратиться к Богу с пожеланиями, чтобы наши государственные мужи могли время от времени придумывать такие трюки"*5.

В апреле к дебатам подключилась новая группа. На волне постспутниковых требований о создании поста советника по науке при президенте Эйзенхауэр образовал Консультативный комитет по науке (ККН) и назначил д-ра Джеймса Киллиана, президента Масса-чусетского технологического института, его главой. Киллиан и его коллеги, в частности физики Ганс Бете и Исидор Раби, сделали подробный анализ американской политики. Они пришли к заключению, что можно создать такую систему проверки, которая хотя и не будет абсолютно безошибочной, но в то же время может обнаружить любой ядерный взрыв, мощность которого выше двух килотонн. После этого Даллес позвонил Эйзенхауэру и порекомендовал написать Хрущеву и дать согласие на более раннее советское предложение о проведении технических переговоров по вопросу создания системы проверки, выявляющей нарушения запрета атомных испытаний. Эйзенхауэр согласился с этим, а потом добавил: "Наша позиция заключается в том, что мы хотим рассматривать испытания как симптом, а не как болезнь"*6.

26 апреля Даллес встретился с Груентером, Робертом Ловеттом (министром обороны при Трумэне), Беделлом Смитом и Джоном Макклоем. Это была тщательно подобранная группа — Эйзенхауэр искренне восхищался каждым из них и, конечно, должен был прислушаться к их рекомендациям. Даллес обрисовал им ситуацию достаточно подробно и получил их согласие посоветовать Эйзенхауэру взять в свои руки инициативу в поиске соглашения о запрещении испытаний. Имея такую поддержку, Даллес написал проект письма Эйзенхауэра Хрущеву, в котором повторил прежнее предложение о проведении технических переговоров по созданию системы проверки и подчеркнул, что "изучение технических вопросов подобного рода является необходимым предварительным условием реализации политических решений"*7.

Другими словами, Даллес хотел сделать решительный шаг и отделить производство будущего оружия от вопроса о запрещении ядерных испытаний. Это ознаменовало фундаментальное изменение позиции Америки в вопросе разоружения. К ужасу Страусса и к восторгу Даллеса, Эйзенхауэр согласился с рекомендацией и 28 апреля направил письмо Хрущеву. Через три дня Эйзенхауэр сказал Даллесу, что он совершил исторический поворот в позиции, так как "если мы не предпримем определенных позитивных шагов, то в будущем окажемся в "моральной изоляции" от всего остального мира"*8.

Впервые в ядерный кок сверхдержавы были заняты ведением серьезных переговоров по разоружению, которые обещали некоторую надежду на успех. Парадоксально, но человек, больше всех сделавший для того, чтобы убедить Эйзенхауэра согласиться на неизбежный риск, связанный с проведением таких переговоров, — Джон Фостер Даллес был и тем человеком, на которого возлагали большую долю вины за длительную задержку.

К 1958 году Даллес значительно смягчил свою позицию в вопросе затрат на нужды национальной обороны. Во время первого срока пребывания Эйзенхауэра на посту президента государственный секретарь был главным лицом среди членов Кабинета, выступавшим за выделение больших средств Министерству обороны. Он настаивал на том, что Америка должна значительно опережать русских в вооружении, чтобы иметь возможность проводить эффективную внешнюю политику. Однако во время самых серьезных кризисов в его карьере, связанных с Суэцем и событиями в Венгрии, Даллес понял: военная мощь Америки не оказала влияния как на события в Восточной Европе, на что он так надеялся, так и на события на Среднем Востоке, где американское экономическое давление, а не военная сила вынудила французов, англичан и израильтян отступить. После приобретения такого опыта и после ухода из Кабинета Джорджа Хэмфри Даллес стал главным сторонником сокращения расходов на нужды Министерства обороны.

Что касается Эйзенхауэра, то о нем нельзя сказать, что он утратил интерес к расходованию средств на нужды обороны. Несмотря на волну послеспутниковой истерии, Эйзенхауэр решительно был против финансирования программ чрезвычайных и экстренных мер. Когда 28 января лидеры республиканцев заявили, что "нельзя устоять" против требований производить больше бомбардировщиков Б-52, Эйзенхауэр пожаловался, что "мы производим военную продукцию, которая так чертовски дорога", и указал на невозможность представить себе атаку русских настолько успешной, "чтобы не остались неповрежденными бомбардировщики в количестве, достаточном для нанесения ответного удара. Если шестисот самолетов мало для этого, то, конечно, семисот также будет недостаточно"*9.

На заседании Совета национальной безопасности 25 апреля Эйзенхауэр продолжал жаловаться на непомерные затраты на оборону. По его словам, каждый раз, когда осуществляется пробный запуск ракеты "Титан", "мы выбрасываем на ветер 15 миллионов". Такая цена, он надеялся, "не позволит допускать промахи или попадания, близкие к промахам". После того как представители Министерства обороны горячо защищали свои программы и оправдывали расходы, связанные с их выполнением, Эйзенхауэр заметил: "...теперь мы начинаем думать, что самолет постепенно устаревает, но это также верно и в отношении баллистических ракет первого поколения". Он считал ошибкой "запустить производство на полную мощность" и предсказал, что Б-52 будут годны к применению еще много лет после того, как устареют ракеты первого поколения. Попытка массового производства бомбардировщиков и новых ракет "вызовет невиданную инфляцию в Соединенных Штатах".

Затем в дискуссию вступил Даллес. К общему удивлению, он высказал мнение, что даже Президент идет слишком далеко в затратах на военные нужды. Даллес коснулся фундаментальных проблем, связанных с гонкой вооружений. Он напомнил Эйзенхауэру, что Президент часто цитировал на заседаниях СНБ слова Джорджа Вашингтона "о желательности для Соединенных Штатов обладать вызывающей уважение военной мощью". По мнению Даллеса, Соединенные Штаты "не должны пытаться стать самой сильной военной державой в мире, хотя большинство дискуссий в СНБ, кажется, свидетельствуют о том, что мы должны иметь всего больше всех и все лучше, чем у всех". Он задал вопрос: "Неужели в правительстве не было группы, которая когда-нибудь думала о потолке нашей военной мощи?" Даллес предложил, чтобы "вызывающая уважение военная мощь", а не преобладающее превосходство стало той целью, к которой надо стремиться. "В области военных возможностей, — сказал Даллес, — достаточно — значит достаточно. Если мы не поймем этого, то наступит время, когда вся промышленность нашей страны будет работать на военный истеблишмент". Он хотел, чтобы русские "уважали" американскую военную силу, а не были ею до смерти запуганы.

Эйзенхауэр пришел в изумление. После смерти Тафта он почти никогда не защищал свою Администрацию от обвинений, что она тратит слишком много на военные цели; обычно все было наоборот. И он совершенно не предполагал, что Даллес, именно он и никто другой, будет выступать за сокращение расходов, а не за увеличение. Выслушав основные критические высказывания Даллеса, он отметил, что сбережение средств, конечно, "одна из наиболее важных проблем, которыми занимается Объединенный комитет начальников штабов". Даллес прервал его, он совсем не был уверен, "что это именно так и есть". Он понимал, что основное занятие ОКНШ заключается в том, чтобы "рекомендовать военные средства, которые обеспечили бы самый высокий уровень национальной безопасности", он не порицал их, "это правильно и это их работа". Но существует другая сторона проблемы, и он сожалел, что эта сторона никогда не обсуждалась на заседаниях СНБ*10.

Аллен Даллес и ЦРУ оказали некоторую поддержку позиции государственного секретаря. Для Президента ЦРУ в то время было источником дискомфорта. Русские самым решительным образом протестовали против продолжающихся полетов У-2. 7 марта Эйзенхауэр сказал Гудпейстеру, чтобы он информировал ЦРУ о приказе Президента "прекратить полеты немедленно"*11. Через неделю Катлер принес последний доклад ЦРУ "Оценка ситуации в мире", который он охарактеризовал как "пример великолепной работы". Эйзенхауэр не согласился с такой оценкой. Он сказал Катлеру, что такой доклад "мог бы написать старшеклассник"*12.

В июне ЦРУ представило свои последние оценки производства Советами бомбардировщиков и ракет, и, хотя в докладе признавалось, что управление ранее значительно завышало данные о советских усилиях в этой области, Эйзенхауэр остался доволен новыми выводами, поскольку они свидетельствовали: в конце концов значительных причин для беспокойства не было. Например, в августе 1956 года по представленным ЦРУ данным русские к середине 1958 года должны были иметь 470 бомбардировщиков типа "Бизон" и "Медведь" и 100 МБР. Но в июне 1958 года, по оценке ЦРУ, Советы фактически имели 135 бомбардировщиков и совсем не имели МБР, готовых к применению. Эйзенхауэр прокомментировал этот доклад так: "Советы преуспели в этом деле значительно больше, чем мы. Они перестали выпускать своих "Бизонов" и "Медведей", а мы продолжали сохранять производство, основываясь на ошибочных оценках и затрачивая громадные средства, исходя из ложной предпосылки о необходимости обеспечить стопроцентную безопасность". Государственный секретарь Даллес полностью согласился с этим мнением*13.

Имея такую сильную поддержку со стороны ЦРУ и государственного секретаря, Эйзенхауэр мог противостоять политическим требованиям об увеличении расходов на военные цели. На встрече с лидерами республиканцев 24 июня он решительно заявил, что выступает против строительства атомных авианосцев, так как "они будут бесполезными в большой войне", а во время малой войны в них нет необходимости. Что же касается ракет и Б-52, то Президент, по его словам, "просто не знает, сколько раз можно убить одного и того же человека". Сенатор Леверетт Салтонстолл сказал, что страна нуждается в большем количестве армейских резервистов, национальных гвардейцев и морских пехотинцев. Президент желал знать почему. Он сказал, что "восхищается" солдатами морской пехоты, но подчеркнул, что "руководил высадкой с моря двух самых больших десантов, которые были в истории, и ни в одном из них не было ни одного морского пехотинца. Если послушать, как люди говорят о морских пехотинцах, то нельзя понять, каким же это образом удалось обеспечить высадку самых больших в истории морских десантов"*14.

Несмотря на частые заверения Президента перед лицом всей страны, что Америка находится впереди в области систем доставки к цели ядерного оружия, очень немногие верили ему, пока не был запущен на орбиту американский спутник. В декабре 1957 года ни фоне шумной пропагандистской кампании Соединенные Штаты пытались запустить спутник с помощью ракеты "Авангард", но она загорелась, упала на землю через две секунды после взлета и разрушилась полностью. Такая неудача могла обойтись очень дорого мак бюджету страны, так и ее престижу. 7 января Ноулэнд предупредил Эйзенхауэра: если в ближайшее время Соединенные Штаты не запустят на орбиту спутник, то требования увеличить расходы из федерального бюджета "дико" возрастут*15.

Нельсон Рокфеллер, выдвинувший свою кандидатуру на пост мэра г. Нью-Йорка, был одним из тех, кто считал: не может быть никаких ограничений в средствах, необходимых для финансирования каждого разумного проекта, включая полет на Луну. 16 января он высказал свое мнение Президенту: если Соединенные Штаты используют ядерный двигатель, можно будет запустить спутник, который достигнет Луны и вернется обратно; он предсказал, что "это будет самым выдающимся достижением нашего времени". Эйзенхауэр сомневался*16. 4 февраля он сказал лидерам республиканцев, что "в нынешней ситуации скорее склонен иметь хорошую ракету "Рэдстоун" (МБР), чем обладать способностью поразить Луну, поскольку на Луне нет никаких противников"*17. Однако идея полета на Луну была слишком возбуждающей, чтобы от нее можно было отмахнуться. 25 февраля на совещании в Овальном кабинете Киллиан и заместитель министра обороны Дональд Кворельс предложили создать самолет с атомным двигателем и выделить 1,5 млрд долларов на ближайшие несколько лет для запуска на Луну ракеты с ядерным двигателем.

У Эйзенхауэра не было твердого убеждения на сей счет. Он относился к таким предложениям как к чистой фантазии, не имеющей отношения к реальности. Он объявил 6 марта, что отклоняет все предложения о постройке самолетов с ядерным двигателем, поскольку такие усилия, имеющие под собой скорее престижные соображения, были бы потерей ценнейших ресурсов и талантов. Ученые отнеслись критически к такому заявлению. Эйзенхауэр игнорировал их мнение.

31 января Соединенные Штаты вывели на орбиту свой первый спутник, но этот запуск вызвал почти такое же замешательство, как и неудача с "Авангардом", потому что спутник, названный "Эксплорер I", весил всего тридцать один фунт. В марте наконец военные моряки осуществили пуск ракеты "Авангард", но спутник, который она доставила на орбиту, весил всего три фунта. Замешательство усилилось в мае, когда русские запустили в космос второй спутник весом в три тысячи фунтов.

Основной принцип Эйзенхауэра в подходе к созданию ракет и спутников заключался в том, чтобы дать каждому роду войск возможность выполнять собственную программу и надеяться, что хоть одна из этих программ обеспечит прорыв. Результат оказался плачевным. Генералы и адмиралы пререкались друг с другом, высказывали пренебрежительные замечания по поводу усилий, предпринимавшихся их коллегами из другого рода войск, и игнорировали министра обороны. В январе 1958 года Эйзенхауэр предложил провести реорганизацию в Пентагоне. Он хотел предоставить больше власти министру обороны и держать начальников штабов родов войск подальше от комитетов Конгресса (где они всегда говорили, что Администрация Эйзенхауэра не выделяет достаточных средств для выполнения стоящих перед ними задач). Однако Конгресс совсем не хотел отказываться от своей прерогативы — выделять средства каждому роду войск в отдельности. Некоторые критики Эйзенхауэра даже утверждали, что он пытается создать Генеральный штаб по прусскому образцу. Другие обращали внимание на то, что Эйзенхауэр хочет осуществить централизацию наверху, но при этом игнорирует реальную проблему — потери и дублирование при выполнении космической программы; они хотели, чтобы он объединил деятельность нескольких ведомств по освоению космоса в одно суперуправление вне рамок Министерства обороны.

Эйзенхауэр был против создания отдельного Министерства космоса. Он опасался, что для этого учреждения приоритетом станут спутники, тогда как он хотел, чтобы приоритет оставался за ракетами. Он сожалел, что нельзя объединить все усилия по освоению космоса под крылом Министерства обороны, и он не стал предпринимать никаких действий по реализации полета на Луну или других престижных программ, так как не хотел "тратить таланты и т. д.на участие в спецпрограммзх вне системы Министерства обороны" *18.

Но Президент не мог удержаться на такой позиции, против нее выступали почти все демократы, большинство республиканцев, ученых и ведущих обозревателей газет. 2 апреля он уступил, обратившись к Конгрессу учредить Национальное управление по аэронавтике и исследованию космоса (НАСА). Законопроект предусматривал, что НАСА будет контролировать всю деятельность, связанную с исследованием космоса, "за исключением тех вопросов, которые в соответствии с решением Президента относятся к области национальной обороны". Две недели спустя на пресс-конференции Джеймс Рестон сказал, что нередко задумывался над тем, почему Президенту потребовалось пять лет, чтобы подойти к проблеме создания НАСА.

"Я полагаю, что мой ответ на этот вопрос следует из того, что за эти пять лет у меня было множество неприятностей", — отрезал Эйзенхауэр. После этого его речь стала просто непостижимой. Даже откорректированный редакторами стенограмм его ответ звучал так: "...мне кажется, что это был значительный фактор, что мы должны продвигаться в споре, который, по моему мнению, стал очень, очень важным"*19. С плохим синтаксисом или без него, несмотря на опасения Эйзенхауэра, Соединенные Штаты получили гражданское управление по исследованию космоса.

Между тем у Шермана Адамса были серьезные неприятности. Ни один человек, за исключением самого Эйзенхауэра, никогда не относился к нему с большой симпатией. Резкость и отсутствие эмоций были основными причинами его широкой непопулярности. Этот человек, казалось, совсем не имел никаких человеческих чувств. Однажды Эйзенхауэр написал портрет Адамса, используя в качестве натуры цветную фотографию. Президент работал над ним много часов. Когда он подарил этот портрет Адамсу, тот лишь сказал: "Благодарю вас, м-р Президент, я думаю, что вы польстили мне". И, повернувшись на каблуках, вышел*20.

Дурацкие истории, преувеличенные во много раз, о его предполагаемом огромном влиянии на Президента были всего лишь элементом расхожих вашингтонских сплетен и газетных клише. Истина же заключалась в том, что Адамс почти никак не влиял на действия Президента — он был вратарем, человеком, который составлял расписания, сглаживал возникающие проблемы, но никогда не участвовал в принятии решений. Тем не менее каждый, чья просьба была отклонена Белым домом, возлагал вину за это на Адамса; каждый, кого Эйзенхауэр не хотел видеть в своем Овальном кабинете, думал, что из-за Адамса его не принял Президент; каждый, кто возражал против решения Эйзенхауэра по конкретному вопросу, считал виновником такого решения Адамса. Республиканцы из числа старой гвардии ненавидели его, они полагали, что не без его влияния Эйзенхауэр отклонял их любимые проекты. Демократы ненавидели его, потому что он был республиканцем и потому что в январе 1958 года выступил против Демократической партии — возложил на нее вину за Пёрл-Харбор и за проигрыш в космической гонке.

Демократы контролировали Конгресс, а следовательно, и комитеты Конгресса, и расследования. Как и республиканцы в 1953 — 1955 годах, они хотели использовать власть для того, чтобы вывести на чистую воду своих политических противников. В начале июня 1958 года подкомитет Комитета по торговле между штатами и с заграницей Палаты представителей выдвинул против Адамса обвинение: он, мол, позволил промышленнику из штата Новая Англия по имени Бернард Гольдфайн оплатить его счета в гостинице Бостона; Адамс, в свою очередь, стал предпринимать определенные усилия по оказанию влияния в пользу Гольдфайна, у которого были сложности во взаимоотношениях с Комиссией по ценным бумагам и биржевым операциям из-за налогов и в вопросе соблюдения нормативных предписаний комитета.

17 июня Адамс отвечал в комитете на вопросы. Он признал, что в своих взаимоотношениях с Гольдфайном не проявил осторожности, но в то же время утверждал, что единственным его действием в пользу Гольдфайна был телефонный звонок в Комиссию по ценным бумагам и биржевым операциям с просьбой ускорить слушания по делу Гольдфайна. На следующий день Эйзенхауэр провел пресс-конференцию; открывая ее, он зачитал заранее подготовленное заявление. Он активно выступил в защиту Адамса. Никто, заявил Президент, не может сомневаться в "целостности характера и личной честности" Адамса. О себе же Эйзенхауэр сказал: "Лично я очень хорошо отношусь к Адамсу. Я восхищаюсь его способностями. Я уважаю его за прямоту в личных и служебных делах. Я нуждаюсь в нему*21. Но это выступление не остановило демократов, которые учуяли запах крови. Расследование продолжалось, были установлены факты получения Гольдфайном подарков, и республиканцы из старой гвардии усмотрели в этом деле свои интересы и стали требовать отставки Адамса (первыми за отставку ратовали Барри Голдуотер и Билл Ноулэнд).

23 июня Эйзенхауэр так выразил свои чувства в связи с этой кампанией Полю Гоффману: "Из всего происходящего ничто не оказало такого депрессивного влияния на мою душевную энергию и оптимизм, как злобные, постоянные и демагогические нападки на Адамса". Эйзенхауэр признал: Адамс в своих взаимоотношениях с Гольдфайном "оказался не настороже", однако "остается фактом не только его честность, эффективность и преданность, но и то, что нападающие на него в большинстве случаев знали: это именно так и есть". Эйзенхауэр, по крайней мере, надеялся, что республиканцы не внесут свою лепту в этот шумный хор. Он сказал по этому поводу: "Я ненавижу политическую целесообразность все больше и больше с каждым днем"*22.

И все же Эйзенхауэр не мог полностью игнорировать ставшее почти единодушным требование республиканцев — Адамс должен уйти в отставку. В июле Эйзенхауэр направил Никсона к Адамсу с просьбой поговорить с ним о ситуации и подчеркнуть при этом: он испытывает такую глубокую привязанность к Адамсу, "что даже не хочет и обсуждать возможность его отставки". Однако Никсону поручалось также обратить внимание Адамса на то, какой он стал помехой*23. В своем разговоре в то утро с Адамсом Никсон основной упор сделал на предстоящие выборы в Конгресс. Если итоги выборов окажутся неблагоприятными для республиканцев, предупредил Никсон (прогнозы были именно такими), то обвинят в поражении Адамса, может быть, и несправедливо. Адамс отказался подать в отставку. Он сказал Никсону, что только Эйзенхауэр может решить, каким должен быть курс действий. Между тем расследование продолжалось. Гольдфайн был заслушан комитетом и произвел ужасное впечатление. Республиканская партия была потрясена, почти в таком же состоянии находился и Эйзенхауэр.

В январе 1958 года Насер объявил, что Египет и Сирия образуют новое государство — Объединенную Арабскую Республику (ОАР). ОАР начала вести радиопропаганду, возбуждая всеарабские чувства в Иордании, Ираке, Саудовской Аравии и Ливане. В ответ феодальные монархи Иордании и Ирака образовали свою федерацию - Арабский Союз.

К этому времени создалась ситуация, которой, по словам Эйзенхауэра, лучше бы никогда не было, — на Среднем Востоке активно продолжалась гонка вооружений: Соединенные Штаты снабжали оружием Саудовскую Аравию, Ирак, Иорданию и (в меньшей степени) Ливан, русские — Сирию и Египет, а Франция продавала вооружение Израилю. По мере превращения Среднего Востока в вооруженный лагерь обеспокоенность Эйзенхауэра нарастала. И хотя в целях пропаганды он утверждал, что его обеспокоенность связана с распространением коммунизма внутри арабских стран, доказательствами для подтверждения этого утверждения он не располагал; факты свидетельствовали о противоположном: в Египте, например, коммунистическая партия была запрещена законом.

Истинной причиной тревоги Эйзенхауэра был радикальный арабский национализм. Насер почти в открытую призывал арабов в феодальных государствах, таких, как Иордания, Ирак и Саудовская Аравия, поднять восстание против своих монархов и присоединиться к ОАР. Если ему это удастся и если он будет продолжать получать советское оружие и деньги, Хрущев, возможно, накинет петлю на основной источник получения энергии западным миром, а Израиль может быть уничтожен. В этих обстоятельствах, по размышлениям Эйзенхауэра, напрашивался единственный вывод: жизненные интересы Америки оказались под угрозой. Поэтому он пытался найти способ, как недвусмысленно продемонстрировать готовность и способность Америки к действию и ее решимость использовать силу, чтобы не допустить господства в регионе антизападного всеарабского национализма.

14 июля пронасеровские силы в Ираке устроили переворот в Багдаде, свергли династию Хашимитов и убили всех членов королевской семьи. Хотя прямых доказательств причастности Насера к перевороту не было, радио Каира в своих передачах призывало к убийству монархов в феодальных арабских государствах. Хусейн стал мишенью заговорщиков в Иордании; Сауд был напуган и требовал, чтобы Соединенные Штаты направили свои войска на Средний Восток, иначе он будет вынужден "двигаться в направлении" ОАР. По сообщению Аллена Даллеса, Президент Ливана Шамун настаивал на интервенции Англии и Америки. Казалось, весь Средний Восток был готов упасть в руки антизападных сторонников панарабизма, контролируемых Насером.

Это был большой кризис. Чтобы решить, как действовать в этих условиях, Эйзенхауэр пригласил на совещание братьев Даллесов, Никсона, Андерсона, Куорлеса, Туайнинга, Катлера и Гудпейстера в Овальный кабинет. Катлер вспоминал, что Президент "сидел за письменным столом в удобной позе, откинувшись на спинку кресла. Самый спокойный человек в этой комнате...". У Катлера было ощущение: Эйзенхауэр "точно знал, что намеревался делать"*24.

Так оно и было в действительности. Как писал Эйзенхауэр в своих мемуарах, "это было единственное совещание, я уже практически все решил... до того как мы собрались. Время быстро приближалось к тому моменту, когда мы должны были двинуться на Средний Восток, и в частности в Ливан, чтобы предотвратить тенденцию к хаосу"*25.

Эйзенхауэр повернулся к Туайнингу, намереваясь обсудить готовность Шестого флота и морских пехотинцев в восточном Средиземноморье. Государственный секретарь Даллес спросил почти жалобно: "Хотите ли вы выслушать мою политическую оценку?" Эйзенхауэр, видимо, смущенный, ответил: "Говорите Фостер... пожалуйста". Даллес сказал, что русские поднимут шум, но не более того, и предупредил: "...если Соединенные Штаты вступят в Ливан, то нам следует ожидать крайне негативную реакцию со стороны большинства арабских стран". Он опасался за судьбу нефтепроводов и канала, однако заверил Эйзенхауэра, что с правовой точки зрения высадку американцев в Ливане ни в коей мере нельзя сравнивать с нападением французов и англичан на Суэц, поскольку Шамун пригласил американские войска в страну. Он также предупредил, что очень немногих будет интересовать это различие.

Эйзенхауэр все это уже знал. Катлер отмечал, что Президент "в спокойной, простой и объективной манере... обсуждал то, в чем полностью отдавал себе отчет. Его спокойная уверенность была очевидна для всех". Он поручил Даллесу сказать Лоджу, чтобы тот потребовал срочного созыва Совета Безопасности на следующее утро; он поручил Джерри Пирсону собрать днем специалистов Конгресса по праву; он поручил Туайнингу отдать приказ Шестому флоту и морским пехотинцам начать движение в сторону Ливана*26.

Интервенция оказалась тем предложением, в котором убедить Конгресс было сложно. Руководители комитетов и подкомитетов Конгресса совсем не испытывали энтузиазма по этому поводу. Некоторые высказывали мнения, что интервенция нанесет ущерб репутации Америки. Сэм Рейберн опасался, что Америка может оказаться вовлеченной в гражданскую войну. Сенатор Фулбрайт высказал серьезные сомнения в том, что кризис инспирирован коммунистами. Только трое из приглашенных поддержали предложение. Но Эйзенхауэр собирал конгрессменов вовсе не для получения от них поддержки или консультаций — он позвал их, чтобы сообщить о своих намерениях. После окончания совещания, встретившись с братьями Даллесами, Туайнингом, Куорлесом, Хэгерти и Гудпейстером, он хотел "твердо определить последующие конкретные действия". Эйзенхауэр сказал Туайнингу, что морские пехотинцы должны высадиться на ливанский берег в 3 часа дня по местному времени, что соответствовало 9 часам утра 15 июля по вашингтонскому времени. Никто, включая и Шамуна, не должен был иметь никакой предварительной информации, поскольку Эйзенхауэр не хотел, чтобы противники этой акции в Ливане имели возможность организовать сопротивление. Эйзенхауэр проинструктировал Фостера Даллеса, что Лодж должен сказать на заседании Совета Безопасности: Соединенные Штаты хотят только стабилизировать ситуацию до того момента, когда ООН примет решение*27.

После этого Эйзенхауэр позвонил Макмиллану. К премьер-министру также обратились с просьбой о помощи и Шамун, и Хусейн, король Иордании. Макмиллан назвал их "парой пареньков". Эйзенхауэр информировал Макмиллана, что американские морские пехотинцы находятся на пути в Ливан. Макмиллан засмеялся в ответ: "Теперь вы делаете Суэц мне". Эйзенхауэр тоже засмеялся на другом конце провода. Макмиллан хотел действовать сообща; Эйзенхауэр настоял на том, чтобы интервенция в Ливане была односторонней американской акцией, и попросил Макмиллана быть готовым направить английских парашютистов в Иорданию. Президент не хотел создавать впечатление, что обе страны действовали по тайному сговору (хотя, очевидно, это так и было), поэтому он обещал оказать полную материально-техническую поддержку британским силам в Иордании, но отказался дать согласие на участие американского воинского контингента в этой акции. Он также заверил Макмиллана, что не оставит своего союзника*28.

Это был единственный случай за все время президентства Эйзенхауэра, когда он отдал приказ американским войскам начать военные действия. Четверть века спустя мотивы, которыми он руководствовался, все еще кажутся неясными. Ливану реально никто не угрожал; Шамун уже объявил, что не будет баллотироваться на пост президента на второй срок; не было никаких свидетельств о причастности кого-либо из русских или египтян к событиям в Ливане или к перевороту в Ираке; у американцев в самом Ливане не было никаких жизненных интересов. Кроме того, решение Эйзенхауэра осуществить вторжение находилось в явном противоречии с его реакцией на различные кризисы на Дальнем Востоке в период с 1953 по 1955 год. В то время он действовал осторожно и осмотрительно, причем в большей степени, чем его профессиональные и политические советники. В этой же ситуации он, напротив, выступал за интервенцию значительно активнее, чем политики или дипломаты из Государственного департамента. Он прямо-таки горел желанием, чтобы американские войска оставались в Ливане более года, и просто ждал, когда подвернется подходящий предлог. Почему его политика в отношении Среднего Востока была гораздо агрессивнее той, какую он проводил в отношении Дальнего Востока?

Одна из причин — в Ливане вероятность столкновения двух сверхдержав, а также потенциальная возможность сопротивления со стороны местного населения были намного меньше, чем в Индокитае или на побережье Китая. Кроме того, к 1958 году одним из обвинений, выдвигавшихся демократами против Эйзенхауэра, была его политика в области обороны, которая делала упор на большие самолеты и мощные бомбы. Максвелл Тейлор, начальник штаба армии, присоединился к критике демократов. Критика эта, ставшая широко распространенной, утверждала, что позиция "все или ничего" лишила страну возможности гибко осуществлять ответные действия, адекватные ситуации. Осуществив интервенцию в Ливане, Эйзенхауэр доказал, что это не так. В течение двух недель в страну был переброшен контингент, эквивалентный полному составу дивизии, имевший на вооружении пусковые установки для запуска ракет "Онест Джон" с атомными боеголовками; две другие дивизии находились в состоянии готовности и могли прибыть из Германии за несколько летных часов. В Ливане, другими словами, была осуществлена демонстрация силы, причем наиболее внушительная.

Против кого она была направлена? Не против Советов, которые примерно уже знали американский военный потенциал. Не против ливанцев, которые, по существу, были безоружными. Подлинной целью был Насер. Как позднее высказался Эйзенхауэр, он хотел повлиять на Насера, чтобы тот изменил свое отношение. Насер, как полагал Президент, "казалось, верил, что правительство Соединенных Штатов едва ли способно вследствие существующей в стране демократической системы использовать нашу признанную мощь для защиты наших жизненных интересов". Эйзенхауэр хотел произвести впечатление на Насера, показав ему таким образом, что он не может рассчитывать на Советы, и дать ему "пищу для размышлений". Эйзенхауэр также очень хотел продемонстрировать королю Сауду, что на Соединенные Штаты можно положиться, когда речь идет о поддержке друзей. (Президент сказал лидерам правовых органов Конгресса, что Сауд заявил ему совершенно определенно: "...если мы не вмешаемся, то лишимся всякого веса на Среднем Востоке".) Но главным образом дипломатия канонерок Эйзенхауэра на Среднем Востоке базировалась на понимании важности региона для Соединенных Штатов и их союзников. По мнению Эйзенхауэра, Средний Восток был более важен с точки зрения интересов США, чем Дальний Восток*29.

Морские пехотинцы высадились без всяких инцидентов и обнаружили, что в стране все продолжают заниматься своими повседневными делами. Заявив о своем обязательстве, Эйзенхауэр принизил его значение. В специальном послании Конгрессу, в выступлении Лоджа на заседании Совета Безопасности ООН и в обращении Эйзенхауэра по радио и телевидению, передававшемся на всю страну вечером 15 июля, была выражена надежда, что силы ООН смогут быстро войти в Ливан и это "позволит Соединенным Штатам быстро отвести свои силы". Он использовал слово "расположенные" в Ливане вместо "вторгшиеся". Американские силы обеспечат охрану аэропорта и столицы страны, не вмешиваясь в другие дела.

Через два дня, 17 июля, англичане направили 2200 парашютистов в Иорданию для подкрепления шатающегося режима короля Хусейна. Макмиллан продолжал просить о прямом американском участии, Эйзенхауэр и на этот раз не согласился. Русские, как Эйзенхауэр и предсказывал, в своих ответных действиях не шли дальше дипломатических маневров (Хрущев страстно призывал созвать встречу на высшем уровне и обсудить положение в Ливане, но в то же время поносил американскую агрессию.) Менее чем через четыре месяца кризис миновал. К 25 октября последние американские солдаты покинули Ливан. Эйзенхауэр добился осуществления своих главных целей без риска быть вовлеченным во всеобщую войну. (Насер летал в июле в Москву только для того, чтобы узнать, что Советы не выразили интереса бросать вызов Соединенным Штатам на Среднем Востоке.) Весь этот цикл событий, отмечает Эйзенхауэр в своих мемуарах, привел к "определенному изменению отношения Насера к Соединенным Штатам"*30.

Несмотря на внушительную демонстрацию американской мощи в Ливане, демократы продолжали обвинять Айка в пренебрежительном отношении к вопросам национальной обороны. Сенатор Саймингтон был первым среди критиков. Выступая на публичной встрече, он заявил, что Президент несет ответственность за то, что страна стала уязвимой для советского нападения. Айк пригласил его в Овальный кабинет и Терпеливо объяснил, что ЦРУ в своих оценках завысило советский производственный и военный потенциал; на самом деле Америка значительно опережала Советы по всем категориям стратегических вооружений. Запись Гудпейстера лишь в малой степени передает сказанное Эйзенхауэром: "Президент считает, что для его характера совсем не свойственно оставаться безразличным к обоснованным оценкам советской мощи". Саймингтона эти аргументы не убедили*31.

Айк испытывал осложнения даже в отношениях с членами своей собственной Администрации. Ни Джон Маккоун, преемник Страусса на посту главы Комиссии по атомной энергии, ни Куорлес, ни Нейл Макилрой не были убеждены, что желание Эйзенхауэра о введении запрета на ядерные испытания пойдет стране на пользу. Они настаивали на продолжении испытаний. В конце июля они предложили Президенту разрешить проведение испытаний новой серии ядерных устройств; эти устройства предназначались для оснащения антибаллистических ракет*. Комиссия по атомной энергии и Министерство обороны предложили осуществлять запуск ракет с авиабазы Эглин на берегу Мексиканского залива во Флориде в сторону залива. Государственного секретаря Даллеса это напугало. По его словам, принятие такого предложения нанесет большой ущерб отношениям с Мексикой и Кубой. (На самом совещании никто не поднял вопроса о том, как могут отнестись к этим испытаниям американцы, живущие на берегу залива.) Эйзенхауэр прислушался к совету Даллеса и приказал отменить испытания.

[* Антиракета — ракета для уничтожения межконтинентальной баллистической ракеты при ее полете по баллистической траектории.]

Между тем в Женеве технические эксперты из России и США продолжали вести переговоры, пытаясь договориться о такой системе проверки, которая оправдывала бы введение запрета на испытания. 4 августа Киллиан сообщил, что наметилось движение в сторону прогресса. Эйзенхауэр ответил Киллиану: "...если соглашение о технических условиях проверки будет достигнуто в полном объеме, то аргумент в пользу этого прекращения испытаний стал бы очень весомым". И Туайнинг, и Маккоун были категорически против, но Эйзенхауэр настоял на своем.

21 августа эксперты в Женеве согласовали окончательный текст доклада. Они пришли к выводу, что "технически возможно" создать "работающую и эффективную систему контроля для обнаружения нарушений соглашения о моратории на испытания ядерного оружия во всем мире". Между экспертами существовало разногласие относительно количества необходимых контрольных постов и способности системы обнаруживать подземные взрывы малой мощности, но оно не могло заслонить того факта, что впервые Советы и американцы достигли соглашения в области ядерного оружия. Эйзенхауэр распорядился, чтобы Государственный департамент начал переговоры с Советским Союзом о запрещении испытаний. 22 августа Эйзенхауэр обнародовал заявление, в котором предлагал начать переговоры с русскими о запрещении ядерных испытаний 31 октября*32.

Через пять дней, когда Хрущев дал ответ на предложение Эйзенхауэра, Маккоун встретился с Президентом и попросил разрешения провести "еще одно испытание". Он сказал, что решить надо "немедленно". Эйзенхауэр выразил некоторое раздражение, указав, что он уже объявил о приостановлении испытаний, и теперь "они опять хотят провести большое испытание". Маккоун продолжал настаивать и наконец заставил усталого Президента согласиться; Эйзенхауэр предполагал, "что Комиссия по атомной энергии также может продолжить испытания". Отчасти такое его решение, без сомнения, было следствием активного протеста, с которым заявление Президента встретили такие люди, как Теллер, Страусс, Хэнсон Болдуин и Генри Киссинджер. В какой-то степени, видимо, повлияли и действия Макмиллана: 22 августа, то есть в день обнародования заявления Эйзенхауэра, англичане начали последнюю серию своих испытаний с взрыва ядерного устройства на острове Рождества*33.

29 августа Хрущев сообщил о своей готовности начать переговоры в конце октября; в этот же самый день Комиссия по атомной энергии начала новую серию испытаний, которая имела официальное название "Хардтэк II", а в прессе именовалась операцией "Крайний срок". Эта серия была рассчитана на проведение девятнадцати взрывов, по большей части маломощных — всего в несколько килотонн, и в том числе одного ядерного заряда для безоткатного оружия типа "базука", которое могли обслуживать всего два человека и снаряд которого летел на расстояние менее двух миль. Советы также начали серию испытаний 30 сентября и произвели четырнадцать взрывов мощностью в несколько мегатонн каждый и выпустили в атмосферу громадное количество радиоактивных веществ. В 1958 году, когда впервые после 1945 года был перерыв в проведении ядерных испытаний, три ядерных державы взорвали бомб больше, чем в любой другой предшествующий год (Советы только в октябре 1958 года осуществили больше взрывов, чем за весь 1957 год). Общий годовой итог — восемьдесят один взрыв. Уровни радиоактивности достигли высшего предела. Но, по крайней мере, теплилась общая надежда, что все это вскоре закончится.

Между тем в Республиканской партии по мере приближения выборов господствовали настроения безнадежности. Одной из причин тому было вето, наложенное Эйзенхауэром на законопроект о фермерстве, другой — тусклость кандидатов, предлагаемых Республиканской партией. Распространению настроений уныния способствовали и события в Литл-Роке, и запуск советского спутника. Демократы, жаждавшие увеличить число мест в Конгрессе еще больше в свою пользу, вели очень активную предвыборную кампанию, подготавливая базу для президентских выборов в 1960 году. Во время этой кампании, по сравнению с кампанией 1952 года, они сумели обменяться ролями с республиканцами — теперь они наступали, а республиканцы были вынуждены занимать оборонительное положение. В этих условиях рост влияния демократов казался неизбежным.

Почти каждый член Республиканской партии хотел найти козла отпущения. Большинство винило во всем Шермана Адамса. В начале сентября требования о его отставке достигли предела. Но, несмотря на это, Эйзенхауэр не хотел отпускать его. И как генерал, и как президент он считал, что крайне сложно уволить человека, хорошо выполняющего служебные поручения и преданного, лишь из-за того, что этот человек стал определенной помехой. Именно таково было положение с Адамсом.

Эйзенхауэра это очень расстраивало, но в конце концов он сказал: "Я достаточно ясно представляю себе, как следовало бы поступить с точки зрения максимальной целесообразности. Сложность — в нахождении надлежащего пути, чтобы поступить таким образом". Он попросил Миди Алкорна, председателя Национального комитета Республиканской партии, вместе с Никсоном переговорить с Адамсом. Алкорн пообещал сделать это*34.

И они это сделали, но безрезультатно. Адамс ответил: "Я сам переговорю с боссом". Эйзенхауэр согласился на встречу, но как бы между прочим заметил: "Как ужасно, что дешевые политиканы могут выставить на посмешище такого достойного человека"*35. На встрече, состоявшейся 17 сентября, Адамс сказал, что готов подать прошение об отставке, но хотел бы немного повременить, чтобы утрясти все личные вопросы. Эйзенхауэр ответил: "Если нам придется принять критическое решение, вы сами должны будете проявить инициативу". После этой встречи Эйзенхауэр изменил свое мнение; он позвонил Адамсу по телефону и посоветовал ему не затягивать решение вопроса на целый месяц, добавив, что хочет защитить Адамса "от всего, что выглядит безучастным и безразличным"*36.

Через пять дней, 22 сентября, Адамс объявил о своей отставке. Эйзенхауэр принял отставку с "глубочайшим сожалением". Нарыв был вскрыт, но оставалось еще увидеть, сможет ли эта хирургическая операция излечить тяжело больную Республиканскую партию.

Вскоре после этого Эллис Слейтер и остальные члены компании провели уик-энд в Белом доме вместе с семейством Президента. В субботу перед ужином девятилетний Дэвид дал своему дедушке счет на оплату работы, которую он делал на ферме в течение последних двух недель. Дэвид положил счет в конверт с надписью: "Президенту Дуайту Эйзенхауэру". Счет был составлен в виде таблицы с указанием рабочих дней и часов — всего двадцать четыре часа по тридцать центов в час, минус пятьдесят центов, взятых ранее взаймы. Эйзенхауэр все оплатил, предложил Дэвиду написать на счете, что деньги получены сполна, и расписаться.

В воскресенье завтрак готовил Эйзенхауэр — мускусная дыня с его фермы, пшеничные оладьи и большие сосиски — все было разложено на больших плоских тарелках, которые стояли перед каждым гостем на раздвижном столике-подносе на ножках. Все гости сидели в глубоких креслах, беседуя в течение трех часов главным образом о разведении скота, удобрениях и обработке земли. Эйзенхауэр сказал, что очень ждет наступления 20 января 1961 года, когда сможет выйти в отставку и "просто спать, отдыхать и быть самим собой". Мейми заметила, что должна еще многое сделать, прежде чем оставить Белый дом, и "подготовка к этому не принесет удовольствия". То утро, записал Слейтер в своем дневнике, было "освежающим и отвлекающим" для Президента.

К концу завтрака Эйзенхауэр, однако, стал говорить о том, каким тяжелым оказался для него 1958 год — "самый худший в его жизни". При этом он заметил, что все годы, оканчивающиеся на восьмерку, казалось, были плохими для него. В 1918 году он не попал на первую мировую войну. В 1928-м он был в Париже и занимался составлением путеводителя — довольно приятное занятие, но оно оставило такое чувство, будто его карьера тонула. В 1938-м, последнем году его пребывания на Филиппинах, у него были очень жесткие стычки с Макартуром и он опасался, что ему никогда не удастся расстаться с островами или с генералом. В 1948 году он оставил военную службу и стал президентом Колумбийского университета, где испытал большое разочарование и получил мало удовлетворения. В 1958-м он перенес инсульт, его мнение часто расходилось с мнением его главного советника по вопросам внешней политики и с мнением Конгресса, он потерял Шермана Адамса и Льюиса Страусса, пережил несколько международных кризисов и экономический спад и должен был ожидать самого крупного поражения республиканцев на ближайших выборах. Нет ничего удивительного в том, что он с нетерпением ждал того момента, когда сможет выйти в отставку*37.

Но он был оптимистом по натуре. Письмо, написанное Джорджу Хэмфри и полное ворчливых фраз, он закончил так: "Но, конечно, солнце светит... в Соединенных Штатах живут относительно счастливые люди, и, в общем, наши внуки не кажутся слишком обеспокоенными". Он думал, что все сложится хорошо*38.

Несмотря на уход Шермана Адамса, Эйзенхауэр и Республиканская партия находились в мрачном настроении накануне выборов, назначенных на конец года. В ходе предвыборной кампании демократы наносили сильные удары, большинство которых основывались на обвинении, что "шесть лет нерешительного движения без лидера привели на... грань возможного вовлечения в атомную войну без должной подготовленности и в состоянии одиночества"*39. Обвинение в том, что Эйзенхауэр допустил развитие "ракетного разрыва", которое Стивенсон использовал без особого успеха в 1956 году и которое Саймингтон с тех пор продолжал использовать, начало приносить дивиденды демократам на выборах 1958 года.

Эйзенхауэр старался удержать эту проблему вне политических споров. Поначалу он попытался убедить критически настроенных демократов в том, что они не правы. Для этого он попросил Аллена Даллеса выступить перед ними. Но он не разрешил Даллесу раскрывать сведения, касающиеся наиболее существенных аспектов программы У-2. Поэтому выступление Даллеса, который был лишен возможности называть источники информации, не было убедительным. Между тем на своих пресс-конференциях Эйзенхауэр всегда ухитрялся сказать несколько слов о том, насколько адекватна система американской обороны и что все разговоры о каком-то ракетном разрыве — не что иное, как пустой звук. Однако он делал это в такой нечеткой манере, без ссылки на статистические данные или источники, что его слова тоже не убеждали.

Демократы нередко обвиняли республиканцев еще и в том, что Республиканская партия безнадежно расколота между старой гвардией и умеренными республиканцами во главе с Эйзенхауэром. Эйзенхауэр постарался обратить это обвинение в противоположную сторону. 20 октября в Лос-Анджелесе в своей главной речи в ходе избирательной кампании Президент заявил, что Демократическая партия — "это не одна партия, а две, имеющие одно и то же название. Они объединяются только раз в два года — для того чтобы вести политическую кампанию". Одно крыло состоит из консерваторов с Юга, другое — из "политических радикалов", склонных к растрачиванию средств. Победа демократов на выборах будет означать принятие многочисленных социальных программ, увеличение расходов на оборону, снижение налогов, и все это, вместе взятое, приведет к неконтролируемой инфляции и безудержному разрастанию федеральной администрации*40.

4 ноября 1958 года Республиканская партия, несмотря на предупреждения и усилия Эйзенхауэра, потерпела свое самое крупное поражение со времени наступления Депрессии*. В новом составе Конгресса демократы составляли две трети членов в обоих палатах. Среди губернаторов штатов тридцать пять были демократами и только четырнадцать — республиканцами. Победа Рокфеллера в Нью-Йорке была сбалансирована поражением Ноулэнда в Калифорнии, где он избирался в губернаторы штата. В целом это было унизительное поражение Республиканской партии, решительно отвергнутой народом, несмотря на то что ее лидером был очень популярный президент. Такой исход выборов придал президентству Эйзенхауэра отличие весьма сомнительного свойства — он стал первым президентом, за все время пребывания которого на этом посту в течение трех сроков Конгресс находился под контролем оппозиционной партии.

[* Имеется в виду кризис конца 20 — начала 30-х годов.]

После 1954 года, когда ЦРУ поддержало свержение правительства Арбенца в Гватемале, Соединенные Штаты в большей или меньшей степени игнорировали Латинскую Америку, поскольку Эйзенхауэр и Даллес концентрировали свое внимание на Европе, Среднем Востоке и Азии. Администрация, и в особенности ее эксперт по делам Латинской Америки Милтон Эйзенхауэр, призывали к оказанию большей экономической помощи региону, но получить фонды на эти цели от Конгресса по меньшей мере было трудно, и потому мало что было сделано. Как и всегда, латиноамериканские радикалы обвиняли Дядю Сэма в своих бедах — широко распространенной бедности и социальном недовольстве; как и всегда, Соединенные Штаты игнорировали эти возбуждающие обвинения до тех пор, пока не усматривали угрозы свержения проамериканского правительства.

Но на Кубе, одной из наиболее процветающих испаноязычных стран, эта политика не сработала. Фидель Кастро возглавил восстание против коррумпированного и реакционного диктатора Фульхенсио Батисты. Режим Батисты был отвратителен; Кастро был молод, романтичен и энергичен.

В первый день нового, 1959 года Кастро с триумфом вступил в Гавану, а Батиста бежал. Соединенные Штаты совместно с другими странами Америки признали новый режим. Кастро назначил кубинских либералов на самые высшие должности в своем правительстве, что вызвало надежды в Вашингтоне, но в середине января он легализовал на Кубе коммунистическую партию, а в конце месяца его первый премьер подал в отставку в знак протеста против казней сторонников Батисты и возрастающей антиамериканской направленности речей Кастро. 13 февраля Кастро сам стал премьер-министром, и в последующие недели как казни, так и словесные нападки на Соединенные Штаты приобрели больший размах.

Классический американский ответ на радикализм в Латинской Америке всегда заключался в направлении на место событий морских пехотинцев — вариант, который Эйзенхауэр не стал даже и рассматривать, так как, во-первых, Кастро пользовался большой популярностью не только на Кубе, но и во всей Латинской Америке и даже в самих Соединенных Штатах, и во-вторых, опасаясь нежелательного воздействия такой акции на мировое общественное мнение. В любом случае ЦРУ предоставило ему альтернативный вариант без использования морских пехотинцев.

Под непосредственным управлением Аллена Даллеса и при поддержке Эйзенхауэра ЦРУ осуществляло тайные операции по всему миру. Наиболее успешными и яркими были операции в Иране в 1953 году и в Гватемале в 1954 году, а некоторые, как, например, в Венгрии в 1956 году, закончились полным провалом. Тем не менее тайные операции оставались чуть ли не главным оружием Эйзенхауэра в холодной войне. Задача теперь состояла в том, чтобы найти способ использовать возможности ЦРУ для устранения Фиделя.

31 октября 1958 года в Женеве начала работу конференция по прекращению испытаний ядерных вооружений. За неделю до этого Гордон Грей встретился с Президентом, чтобы обсудить линию, которой должна придерживаться на конференции американская делегация. Грей очень серьезно относился к своей должности советника по вопросам национальной безопасности. По сравнению с Катлером он был более напорист в постановке вопросов перед Президентом, отличался большей воинственностью и активностью. Он доверял русским еще меньше, чем Фостер Даллес, поэтому предупредил Эйзенхауэра о необходимости быть сверхосторожным в проведении переговоров о запрещении испытаний. Эйзенхауэр, однако, считал, что необходимо пойти на некоторый риск. И хотя он утверждал, что никогда не поставит под угрозу реальные интересы безопасности Соединенных Штатов, в то же время заявил, имея в виду количество ядерных вооружений и усовершенствованные средства их доставки, что "он хотел бы во время переговоров где-то ошибиться в пользу либеральной стороны". Он признался, что продолжение испытаний и гонки вооружений "пугает его"*41.

Несмотря на такое отношение Президента, переговоры начались неудачно. В первый же день они зашли в тупик. Камнем преткновения стала повестка дня. Русские хотели начать дискуссию с обсуждения всеобъемлющего запрета на испытания. Американцы же настаивали, что переговоры должны начаться с обсуждений системы проверки. Такие позиции сторон стали уже классическими, оставляя мало места для договоренностей по каким-либо вопросам. Но стороны, по крайней мере, соблюдали двусторонний мораторий на испытания. Хотя русские вели себя неискренне и в первую неделю переговоров в Женеве произвели два испытательных взрыва, Эйзенхауэр обещал прекратить испытания, если русские не будут больше производить взрывов. И русские прекратили их после 3 ноября. Таким образом, писал журнал "Тайм", Эйзенхауэр сделал то, что он, судя по его неоднократным утверждениям, обещал никогда не делать, — "прекратил испытания, полагаясь главным образом на честность, без каких-либо договоренностей о проверке"*42.

Получив от Эйзенхауэра согласие на запрещение испытаний без проверки, то есть то, чего хотели, русские наконец согласились на переговорах в Женеве включить в повестку дня вопрос о системе контроля. Участники переговоров пришли к единому мнению, что система контроля должна состоять из 180 наблюдательных постов, однако переговоры вновь зашли в тупик, когда русские настояли на праве вето в контрольной комиссии, состоящей из представителей семи стран. Эйзенхауэр пытался найти выход из тупика и поэтому положительно отнесся к предложению сенатора Альберта Гора, которое он сделал в середине ноября. Гор, член американской делегации на переговорах в Женеве, считал, что нет надежды на подписание всеобъемлющего договора о запрещении испытаний из-за проблемы контроля. Он рекомендовал Эйзенхауэру объявить в одностороннем порядке мораторий на проведение испытаний в атмосфере сроком на три года, поскольку именно в результате такого рода испытаний радиоактивные осадки разносились по всей планете. Гор сказал Эйзенхауэру, что русские уже давно "морочат голову" по поводу выпадения радиоактивных осадков, но если Соединенные Штаты ограничатся только подземными взрывами, "то Советы должны будут сделать то же самое или оказаться в обороне в смысле пропаганды"*43.

Эйзенхауэр оказался в сложном положении. Он был за прекращение испытаний, но хотел добиться нечто большего, чем просто прекращение, — определенного прогресса в вопросе реального разоружения. Но он чувствовал, что не может доверять русским. 9 декабря он сказал прибывшей с визитом греческой королеве Фредерике, что не может быть "наивным и передать безопасность всего свободного мира в их [Советов] руки". Если Америка выйдет из НАТО и уступит свою лидирующую роль в вопросе ядерного оружия, то "нам не останется ничего другого, кроме как попытаться принять коммунистическую доктрину и жить с ней". Однако так "он не захочет жить, не захочет также, чтобы его дети и внуки были рабами московской власти, потому что в этом случае цена жизни стала бы непомерно высокой"*44.

12 января доктор Джордж Кистяковский, украинец по происхождению, химик, член Консультативного совета по науке при президенте, предупредил Эйзенхауэра, что русские, по его сведениям, имеют определенное количество МБР, находящихся в оперативной готовности. Эйзенхауэр предполагал, что это именно так и есть, но он все же сомневался, вряд ли этих ракет столько, а точность их попадания такова, что они причинят большой ущерб. "Он спросил, — свидетельствует Кистяковский, — могут ли Советы выпустить ракеты с ядерными зарядами на Америку и какая после этого сложится ситуация. Возможность их уничтожения все еще остается открытой. Он мысленно задал себе вопрос, допустим ли такой способ ведения войны; он допускал, что таким способом можно разрушить значительную часть промышленного потенциала страны, но ответный удар будет такой силы, что война потеряет смысл"*45.

В том далеком 1956 году большинство ученых, которые впоследствии стали членами Консультативного совета по науке при президенте, выступали против дальнейшего проведения испытаний, наиболее активным среди них был Киллиан. Весной 1958 года Киллиан и другие ученые вновь пришли к заключению, что запрещение испытаний принесет пользу Соединенным Штатам и что относительно небольшое количество контрольных постов (180) позволит обнаруживать все подземные взрывы, за исключением взрывов самой малой мощности. Это заключение было тем фундаментом, который лежал в основе согласия Эйзенхауэра на ведение переговоров в Женеве и на одностороннее приостановление испытаний.

Но как только ученые заняли официальные должности советников президента, некоторые из них, и прежде всего Киллиан и Кистяковский, начали сомневаться в правильности запрета на испытания. В конце декабря Консультативный совет по науке информировал Президента о том, что совет не в состоянии обнаружить подземные взрывы мощностью до двадцати килотонн, стало быть, потребуются тысячи контрольных постов на местах, обеспечивающих соблюдение условий всеобъемлющего запрета на проведение испытаний. Эйзенхауэр, по понятным причинам, пришел в ярость, так как знал: требование о многократном увеличении контрольных постов даст русским возможность утверждать, что их обманули, и так как терпеть не мог получать недостоверную информацию и — ещё хуже — - принимать решения и вечере такой информации.

Но он считал, что должен согласиться с мнением ученых. Поэтому 5 января 1959 года американская делегация на переговорах в Женеве, сообщив результаты последнего аналитического исследования, выдвинула требование об увеличении контрольных постов. Русские отказались даже обсуждать представленные данные, и переговоры вновь зашли в тупик. Эйзенхауэр поручил Киллиану образовать новый комитет (совет) с целью установить, каким образом можно обеспечить надежный контроль при меньшем количестве контрольных постов.

16 января Маккоун пришел к Президенту с просьбой дать разрешение Комиссии по атомной энергии на постройку нового реактора, с помощью которого можно увеличить производство атомных бомб в соответствии с требованием Министерства обороны. Эйзенхауэр взорвался, он считал, что не может быть никаких "требований до тех пор, пока нет его одобрения, кроме того, он не видел смысла в ускорении производства по сравнению с существующим темпом — почти две бомбы в день. Он заметил, что военные из министерства; ставят "себя в исключительное положение — они и так имеют все, чтобы уничтожить любую возможную цель в мире плюс еще троекратный резерв". Он сказал: "Схемы поражения целей просто фантастичны". Эйзенхауэр видел график проектируемого роста накоплений американского атомного вооружения до 1968 года, согласно которому количество атомных бомб может быть охарактеризовано только как "астрономическое". "Вскоре, — продолжал он, — мы начнем понимать, как нелепо поступали прежде, и вот тогда мы будем пытаться осуществить сокращение".

Эйзенхауэр закончил такими словами: "Мы слушаемся советов наших страхов" — и порекомендовал помнить, "что существует такая вещь, как здравый смысл"*46.

Однако найти здравый смысл было трудно. 18 февраля Эйзенхауэр встретился с Гордоном Греем. Во время их беседы, касавшейся широкого круга вопросов, Эйзенхауэр затронул проблему количества вооружений и предыдущие утверждения Объединенного комитета начальников штабов, что в случае поражения семидесяти целей внутри России Советам будет нанесен уничтожающий удар, от которого они не оправятся. Согласно новым планам количество целей исчислялось уже тысячами и подразумевало применение огромного количества атомных бомб, причем мощность каждой составляла несколько мегатонн. Объединенный комитет начальников штабов планировал использовать несколько тысяч бомб мощностью в среднем по 3,5 мегатонны в случае ведения войны всеми имеющимися силами. Эйзенхауэр "поинтересовался, каким будет эффект воздействия такого количества наземных ядерных взрывов на Северное полушарие... Он выразил обеспокоенность, что в таком случае от Северного полушария может ничего не остаться". Соединенные Штаты имеют арсенал около "пяти или семи тысяч атомных бомб или атомных зарядов". Эйзенхауэра интересовало, зачем требовать еще больше*47.

(Получить точные цифры американского ядерного арсенала оказалось наиболее трудной задачей при проведении исследовательской работы в связи с написанием этой книги. Цифровые данные сообщались Президенту всегда в устной форме главой Комиссии по атомной энергии. Насколько автор может судить, Эйзенхауэру достался по наследству арсенал, состоящий из 1,5 тысячи ядерных устройств мощностью от нескольких килотонн до нескольких десятков мегатонн. Если к 1959 году в арсенале насчитывалось 6 тысяч или около того атомных бомб, то это означает, что Комиссия по атомной энергии за шесть лет пребывания у власти Администрации Эйзенхауэра произвела 4,5 тысячи атомных бомб, или более двух бомб за один день.)

Способность Америки нанести удар по России была устрашающей. В конце ноября 1958 года Президент предпринял ревизию бюджетного запроса Министерства обороны на 1960 финансовый год. Объединенный комитет начальников штабов запросил 50 млрд долларов. Министерство обороны снизило эту цифру до 43,8 млрд долларов. Эйзенхауэр хотел, чтобы бюджет был на уровне 40 млрд долларов. Во время обсуждения этого вопроса с Макилроем, Туай-нингом, Куорлесом, Греем, Гудпейстером и другими Эйзенхауэр рассмотрел состояние возможности нанесения ответного удара. Кроме средств, имевшихся в распоряжении стратегического авиационного командования (самолеты несли большую часть бомб, а также самые мощные бомбы и были практически неуязвимы), осуществлялись различные проекты по производству межконтинентальных баллистических ракет и баллистических ракет среднего радиуса действия, включая размещение БРСРД в Европе и строительство шести подводных лодок, оснащенных ракетами "Поларис". После рассмотрения всех этих проблем Эйзенхауэр задал риторический вопрос: "Сколько раз мы должны уничтожить Россию?" Но и Объединенный комитет начальников штабов, и Министерство обороны хотели, чтобы каждого вида вооружения было еще больше, включая и строительство второго атомного авианосца. Эйзенхауэр возражал. Он сказал, что не "представляет себе битву за поверхность моря" и что существующие авианосцы обычного типа обеспечивают достаточную мобильность, чтобы удовлетворить потребности, возникающие при ведении малой войны или осуществлении вмешательства наподобие ливанского. Представители Министерства обороны и Объединенного комитета начальников штабов продолжали настаивать на строительстве второго атомного авианосца до тех пор, пока Эйзенхауэр не отрезал: "...наша оборона зависит от нашей налоговой политики". Он потребовал отложить вопрос 6 строительстве авианосца и настоял на необходимости сокращения затрат на оборону, снизив таким образом расходы до 40 млрд долларов, так как, "если федеральный бюджет рано или поздно не будет сбалансирован, материально-техническое обеспечение нашей системы обороны окажется на нуле"*48.

Борьба Эйзенхауэра за сбалансированный бюджет, включая использование вето, увенчалась успехом. Когда демократы предложили ассигновывать ежегодно по 450 млн долларов в течение четырех лет на обновление городов, Эйзенхауэр выдвинул достаточно серьезные возражения и получил вескую поддержку конгрессменов от южных штатов, в результате чего законопроект был отклонен. Когда наконец Конгресс принял законопроект о строительстве жилья в городах, но значительно сократив расходы на эти цели, то Эйзенхауэр наложил на него вето. При повторном голосовании в Сенате снять вето Президента не удалось, так как сенаторы от южных штатов голосовали против. Такой расклад сил сохранялся в течение года, и к восторгу Эйзенхауэра 1960 финансовый год закончился с превышением дохода над расходами в размере 1 млрд долларов.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

ВОЗРОЖДЕНИЕ

После разочарований и неудач 1958 года Эйзенхауэр восстановил силы, взял в руки покрепче руль управления и повел свою страну, как хороший управляющий имением, у которого развито чутье на все случаи жизни. Вскоре ведущие обозреватели газет заговорили о "новом" Эйзенхауэре как о человеке, утверждающем себя с большей силой, чем когда-либо раньше.

"Новый" Эйзенхауэр был более дружественно расположен к Советам, более готов смотреть на проблемы с их точки зрения, более настроен идти на некоторый риск, чтобы сделать первый шаг на пути к запрещению испытаний, более склонен рассмотреть вопрос о проведении встречи в верхах, чем прежде. Некоторые обозреватели связывали такую перемену с отсутствием Фостера Даллеса, но это была в лучшем случае лишь часть правды. Дело в том, что к февралю 1959 года, когда Даллес взял отпуск за свой счет, одновременно сошлись несколько факторов, которые подталкивали Эйзенхауэра к проведению встречи на высшем уровне и к некоторой форме компромисса с Советами.

Прежде всего, он учитывал, что 4 ноября 1958 года — день его последних выборов уже прошел. День следующих выборов будет днем Никсона. Это ставило Никсона в щекотливое положение — быть одновременно лояльным членом Администрации, послушным исполнителем и человеком, имеющим собственную позицию. Однако и Эйзенхауэр испытывал некоторое беспокойство, представив себе, что через два года ему придется передать президентство Никсону или — еще хуже — демократам. В случае победы оппозиции, считал Эйзенхауэр, начнется оргия растрат на оборону и социальные программы, сопровождаемая снижением налогов, — перспектива, которая ему внушала ужас.

Не мог он относиться с оптимизмом и к тому, что Никсон будет его преемником. После шести лет прохладных отношений между ними Эйзенхауэр продолжал воспринимать Никсона двояко. Он не сомневался в его лояльности, честности и даже способностях, но его беспокоили амбиции Никсона. 11 июня Уитмен пометила в своем дневнике, что Эйзенхауэр завтракал вместе с Никсоном. Вице-президент спросил Президента, пригласит ли он нескольких друзей Никсона — все очень богатые люди, склонные к пожертвованиям, — на уик-энд, во время которого предполагались прогулка на яхте, принадлежащей военно-морскому флоту, и игра в гольф в Квантико. Эйзенхауэр, который очень гордился тем, что не смешивал политику и светскую жизнь (хотя, конечно, он это делал), ответил резким отказом. Позднее Президент сказал Уитмен: "Это ужасно, когда люди становятся политическими честолюбцами"*1.

Другая проблема в их взаимоотношениях — стремление Никсона делать больше, быть больше на виду, нести больше ответственности, чему Эйзенхауэр препятствовал. Но главное, почему были невозможны тесные отношения между ними, это различие во взглядах, что считать наиболее важным. Положение Никсона заставило его сконцентрировать все свое внимание и энергию на выборах 1960 года; положение Эйзенхауэра — сосредоточиться на тех проблемах, которые он смог решить на своем посту за последние два года. Ирония ситуации заключалась в том, что Никсон должен был принимать решения, исходя из краткосрочных интересов, ограниченных сроком выборов, в то время как остающиеся у Эйзенхауэра последние два года вынуждали его ориентироваться на долгосрочную перспективу. Целью Никсона были голоса избирателей. Цели Эйзенхауэра — прочный мир, запрет ядерных испытаний, разоружение, урегулирование спорных вопросов.

10 ноября 1958 года Хрущев объявил о своем намерении подписать как можно скорее мирный договор с Восточной Германией. Как считал Хрущев, эта акция будет означать прекращение прав союзников в Западном Берлине. По убеждению Эйзенхауэра, ничего подобного произойти не может, поскольку права союзников находиться в Берлине основывались на соглашениях военного времени, заключенных в Ялте, и никакого отношения не имели к Восточной Германии, режим которой союзники не признавали.

Хрущев установил крайний срок — 27 мая 1959 года. Если союзники не согласятся на проведение переговоров о выводе своих войск из Берлина к этой дате, то он подпишет договор с восточными немцами, и тогда союзники будут вынуждены силой пробиваться к Западному Берлину, так как договора с Восточной Германией у них нет.

Эйзенхауэр был уверен, что Хрущев блефует и что он отступит, если союзники сохранят твердость. Хрущев хотел проведения встречи на высшем уровне, чтобы обсудить вопрос о Берлине. Эйзенхауэр был против. Чтобы затормозить такое развитие событий, Эйзенхауэр настаивал на предварительной встрече на уровне министров иностранных дел — пусть вначале министры достигнут некоторого прогресса в разрешении спорных вопросов.

Однако в то время как Айк преуменьшал значение этих событий, страна в целом значительно преувеличивала масштаб грозившей опасности. Демократы во главе с сенаторами Саймингтоном и Кеннеди присоединились к требованию Объединенного комитета начальников штабов значительно увеличить средства на новые виды вооружений и расширение вооруженных сил. Ни в коем случае нельзя считать, что давление, оказываемое с целью роста военных расходов, было ограничено только требованиями Саймингтона и Объединенного комитета начальников штабов. По всей стране широко распространилось мнение, усердно поддерживаемое пропагандистской машиной Пентагона, военной индустрией, демократами и ведущими обозревателями, что реакция Эйзенхауэра на берлинский кризис недостаточна.

Нацией овладело нетерпение, по крайней мере, такое мнение было расхожим в холлах Конгресса и в средствах массовой информации. Людям хотелось действовать, они горели желанием наступать в холодной войне. Раздавались даже призывы дойти до Берлина, используя силу, и тем самым преподать Советам урок.

Однако Эйзенхауэр считал, что такая агрессивность нагнеталась теми же силами, которые ратовали за увеличение производства бомбардировщиков и других видов вооружений. "Я ужасно устаю от лоббистов, представляющих интересы производителей вооружений", — сказал он республиканским лидерам. Увидев рекламу, которую опубликовали фирмы "Боинг" и "Дуглас", Эйзенхауэр сказал: "Вы начинаете понимать, что эта проблема связана вовсе не с обороной страны, а лишь с желанием жирных котов получить еще больше денег для себя". Эйзенхауэр также полагал, что "все это кажется истерией, имеющей в основном политический характер"*2.

Но общественное мнение, созданное искусственно или нет, было решительно настроено в пользу дополнительных мер. Произошло то, чего опасался Эйзенхауэр, — люди были запуганы, и в этой борьбе они инстинктивно требовали увеличения военной мощи. И хотя они доверяли Айку, его политика повергала их в замешательство. Он говорил, что в Берлине надо проявить твердость, но одновременно объявил о сокращении вооруженных сил на 50 тысяч человек.

По мере приближения 27 мая — крайнего срока, объявленного Хрущевым, по стране начала распространяться лихорадка боязни войны, похожая на те, которые были связаны с военной опасностью на Дальнем Востоке в 1954 и 1955 годах, только значительно более серьезная, поскольку на этот раз Соединенные Штаты оказывались в прямой конфронтации с Советским Союзом, а арсеналы вооружений по сравнению с 1954 годом увеличились в четыре и даже более раз.

Дуайт Эйзенхауэр был тем человеком, который, как никто другой, сдерживал развитие берлинского кризиса. Его действия вызывали восхищение. Это были действия человека, сочетающего качества опытного дипломата, государственного деятеля и политика. Он дал Хрущеву возможность отступить, он успокоил союзников, он сдерживал Объединенный комитет начальников штабов и других ястребов, он свел риск до минимума, он удовлетворил общественность тем, что его ответ был выдержан в соответствующем тоне, и он не допустил, чтобы демократы бросили миллиарды долларов Министерству обороны. Его основная стратегическая линия заключалась в том, что он просто отрицал наличие кризиса. Его самым основным инструментом было терпение, и он снова и снова терпеливо разъяснял фундаментальные истины о ядерном веке.

На этом своем пути он казался почти одиноким. Даллес был в госпитале, его заместитель Кристиан Гертер действовал крайне осторожно в пределах своих обязанностей, Макилрой взял сторону Объединенного комитета начальников штабов, и Эйзенхауэр в основном поступал, исходя из собственного понимания существа вопроса. Даже пресс-корпус при Белом доме, обычно относившийся к нему дружески, ополчился против него, а репортеры стали задавать враждебные и даже оскорбительные вопросы. Самой агрессивной была Мей Крейг. Она начала с того, что проинструктировала Президента, как надо понимать Конституцию, и затем спросила: "Как практически вы получаете право игнорировать волю Конгресса, например сокращать численность армии и корпуса морской пехоты... или не тратить деньги, которые выделены на ракеты для подводных лодок или иные виды вооружений?" Другие репортеры также выразили обеспокоенность сокращением численности армии.

"Что вы будете делать с большим количеством наземных войск в Европе? — риторически парировал Эйзенхауэр. — У кого из присутствующих здесь есть идея на этот счет? Хотите ли вы начать наземную войну?" Громким голосом и с глубоким чувством Эйзенхауэр сказал далее: "Вы, конечно, не собираетесь вести наземную войну в Европе. И если мы пошлем туда еще несколько тысяч солдат или даже несколько дивизий, что это даст нам?" Чалмерс Робертс хотел знать, согласен ли Эйзенхауэр с тем, что американская общественность "считает возможной войну в сложившейся ситуации". Эйзенхауэр ответил утвердительно, он полагал, что общественность слишком хорошо осведомлена. "Я выступаю против того, чтобы все превращать в предложения истеричного характера, призывающие к необдуманным и поспешным действиям".

Затем он вернулся к вопросу о 50 тысячах войск — что произойдет, если Конгресс заставит его вернуть их? "Где я их размещу? — спросил Эйзенхауэр и продолжил: — Наверное, в каком-либо месте, где приятно скрывать их от посторонних глаз, потому что я не знаю, что еще могу делать с ними".

Эдвард Фоллиард попросил Эйзенхауэра прокомментировать широко распространенное убеждение, будто для Администрации "сбалансированный бюджет важнее национальной обороны". Фоллиард предположил, что бюджет располагает большей суммой средств, — увеличит ли в таком случае Эйзенхауэр затраты на военные нужды? Эйзенхауэр ответил так: "Я не стал бы тратить [такие] деньги на вооруженные силы Соединенных Штатов..."

Ответы Эйзенхауэра не удовлетворили репортеров. Питер Лисагор своим последним вопросом, выступая также и от имени других, выразил недоумение. Он процитировал предыдущее высказывание Президента: "Ядерная война никого не освободит", — утверждая, что исключает возможность наземной войны в Центральной Европе, после чего поинтересовался, можно ли дать какой-то промежуточный ответ. Этот вопрос предоставил Эйзенхауэру возможность использовать пресс-конференцию не только для успокоения американцев, но и для того, чтобы послать известие Советам. "Я не говорил, что ядерная война является абсолютно невозможной, — ответил он. — Я сказал, что она не может, как я это вижу, никого освободить. Разрушение не является хорошей полицейской силой. Вы ведь не бросаете ручные гранаты на улицах для поддержания порядка, чтобы не подвергать прохожих нападению грабителей. Но вы вполне можете их использовать, если Советы блокируют Берлин"*3.

Одна из главных задач Эйзенхауэра состояла в том, чтобы успокоить публику. В марте трижды — в обращениях к Объединенному комитету начальников штабов, лидерам республиканцев и к лидерам демократов — он останавливался на этой теме. Джон Эйзенхауэр записал его слова на совещании в Объединенном комитете начальников штабов. "Президент подчеркнул необходимость избегать излишней реакции. Поступая таким образом, мы даем Советам средства для ведения войны". Президент подчеркнул, что Хрущев желает только досадить Соединенным Штатам. Он еще раз выразил мнение, что мы должны рассматривать эту проблему во временных рамках, на протяжении не шести месяцев, а сорока лет. "Советы всегда будут пытаться держать нас в состоянии потери равновесия, — сказал Эйзенхауэр. — Сначала Берлин. Затем — Ирак. Потом Иран. Везде, где только могут, они стараются вызвать беспорядки", и "они хотят, чтобы мы приходили в состояние безумия каждый раз, когда они создают беспорядки в этих местах"*4.

Причина, как ее объяснял Эйзенхауэр республиканским и демократическим лидерам, заключалась в том, — и он считал, что каждый, кто читал Ленина, знает о ней, — "что цель коммунистов — вынудить нас тратить как можно больше денег, чтобы довести до состояния банкротства". Поэтому будет неправильным драматизировать берлинский вопрос, объявил он. "Это непрерывный кризис... и Соединенные Штаты должны продолжать жить с этим кризисом, конечно, в течение того срока, пока мы намерены оставаться здесь". Он отверг вопрос об освобождении Восточной Европы как иллюзию, объяснив, в чем наиболее реалистичная надежда Америки: "Президент стал разъяснять нашу долгосрочную политику: необходимо удерживать занимаемые позиции до тех пор, пока Советы не дадут образование своим людям. Поступая таким образом, они будут сеять семена разрушения злобной силы коммунизма. Но пройдет много времени, прежде чем воцарится порядок"*5.

Одна из странностей холодной войны — это то, что каждая сторона ожидала развала другой стороны под воздействием собственных противоречий. Эйзенхауэр глубоко верил, что в конце концов свобода возобладает, но он также знал — и учитывал это обстоятельство, — что Хрущев твердо верит в победу коммунизма. Именно поэтому он сказал членам своего Кабинета 13 марта: "...достаточно оснований полагать, что русские не хотят войны", поскольку чувствуют: они уже выигрывают. Такая оценка ситуации давала Эйзенхауэру возможность проводить политику одновременно примирения и твердости.

Твердость была на первом месте. С самого начала Эйзенхауэр заявил, что США не собираются оставлять жителей Западного Берлина. Он был готов к возможным последствиям из-за такой позиции. Он сказал членам своего Кабинета: "Соединенные Штаты должны стоять твердо даже в том случае, если ситуация приблизится к опасной черте и придется принимать последнее решение, хотя и я, и Государственный департамент не считаем, что когда-либо будет позволено дойти до этого страшного кульминационного пункта. Вы не должны рассматривать это как начало конца, но и не думайте, что с напряжением можно покончить, если отойти в сторону от этой позиции"*6. Различными способами и множество раз Эйзенхауэр доводил эту свою позицию до сведения Хрущева.

Затем наступило примирение. Процесс этот был труден, даже Эйзенхауэр временами терял терпение и позволял себе немного пофантазировать, как бы он проявлял упорство по отношению к этим невозможным русским. У него и мысли не было разбомбить их страну до состояния каменного века, он просто позвал Гертера и попросил его сделать "маленький анализ" возможных последствий разрыва дипломатических отношений с Россией. Эйзенхауэр получал громадное удовольствие от этой мысли. "Выгоним всех русских из нашей страны! — воскликнул он. — Прекратим всю торговлю... кому тогда будет плохо? Могут быть и другие последствия. Если мы разорвем дипломатические отношения, то сможем выбросить русских из ООН и отказать им в визах". Гертер прервал фантазии Президента, прежде чем его занесло слишком далеко, напомнив, что есть "договор о свободе доступа в ООН"*7.

Примирения, а не конфронтации — вот чего хотел Эйзенхауэр в любом случае, независимо от того, какими были его мечты. Он дал Хрущеву знать, что, несмотря на твердую позицию, хотел бы провести переговоры о статусе Берлина. Он сделал новые уступки в вопросе запрещения ядерных испытаний и старался использовать другие пути, чтобы вызвать реакцию Хрущева. Но наиболее серьезный его шаг — желание провести переговоры и намеки на участие во встрече на высшем уровне. Акт проведения переговоров сам по себе должен был означать согласие с позицией Хрущева: ситуация в Берлине была ненормальной. Она действительно была таковой — Эйзенхауэр лишь признавал реальность и был готов обсудить статус свободного города, поскольку дискуссии включали также и вопрос объединения Германии.

Предложенное Президентом решение этой самой большой из оставшихся нерешенными после второй мировой войны проблем — разделенной Германии — предусматривало проведение общенациональных свободных выборов. Советы настаивали, чтобы воссоединение произошло на основе слияния на верхнем уровне. Главным в позиции Аденауэра были воссоединение и невозможность признания в какой-либо форме восточногерманского режима. Однако большинство обозревателей по обе стороны "железного занавеса" ему не верили. Однажды Хрущев категорически заявил Эйзенхауэру, что "поддержка Аденауэром объединения — не более чем шоу". Гертер сказал Эйзенхауэру абсолютно то же самое. 4 апреля Гертер сообщил по телефону, что Бонн выступает против переговоров о свободных выборах на любом уровне — министров иностранных дел или глав правительств, хотя Аденауэр так открыто это никогда не высказывает. Гертер считал совершенно очевидным: "Аденауэр и христианские демократы опасаются, что при проведении свободных выборов в объединенной Германии оппозиционная Социалистическая партия в Западной Германии образует нечто вроде коалиции с некоторыми партиями в Восточной Германии и сбросит с кресла христианских демократов". Ответ Эйзенхауэра, по крайней мере для тех, кто верит в демократию, звучал великолепно: "Президент сказал, что, если у них будет действительно свободное объединение, тогда они должны использовать предоставившуюся возможность на политическом поприще"*8.

Примирение состояло не только в стремлении провести переговоры по Германии, но также и в некоторых уступках в вопросе запрещения испытаний ядерного оружия. Поэтому 13 апреля, в день возобновления переговоров в Женеве, Эйзенхауэр написал Хрущеву, что Соединенные Штаты больше не настаивают на заключении всеобъемлющего договора о запрещении испытаний, но хотели бы продвигаться вперед "этапами, начиная с запрещения испытаний ядерного оружия в атмосфере". Это потребовало бы только простой системы контроля*9. Хрущев хотя и относился к частичному запрещению испытаний как к "вводящему в заблуждение", тем не менее высказал желание провести переговоры, и они начались.

Эйзенхауэр ежедневно звонил Даллесу в госпиталь и держал его в курсе событий по вопросу запрещения испытаний, то есть в той области, в которой Даллес принял на себя так много обязательств. В одном из последних разговоров Эйзенхауэр упомянул о своем желании сдержать "ужасную" гонку вооружений путем прекращения испытаний по крайней мере в атмосфере. "В конце концов, — заключил Эйзенхауэр, — ничего не останется, кроме войны, если мы откажемся от всех надежд на мирное решение"*10.

24 мая Джон Фостер Даллес скончался. Чувство личной потери и печаль вызвали боль в душе Эйзенхауэра. Даллес служил ему верно и без устали в течение шести лет. Он часто не соглашался с Президентом, особенно в первые годы, в вопросах политики на Дальнем Востоке, но всегда поддерживал решения Президента, проводил его политику умело и с энтузиазмом. Они никогда не были близкими друзьями в общепринятом смысле этого слова; Даллес не играл ни в бридж, ни в гольф, не проводил и уик-эндов с Эйзенхауэром в Геттисберге или Аугусте. Но они испытывали друг к другу глубокое уважение, с удовольствием работали вместе, поскольку оба разделяли одни и те же убеждения относительно характера советской угрозы и необходимости придерживаться твердой позиции, чтобы противостоять ей. По мнению Эйзенхауэра, Даллес был одним из великих государственных секретарей. То, что Президент не мог в этом убедить других, никак нельзя отнести к недостатку стараний сделать это.

На похороны Даллеса в Вашингтон съехались министры иностранных дел. День этот по иронии судьбы пришелся на 27 мая — первоначальный "крайний срок", установленный Хрущевым для подписания договора с Восточной Германией и решения вопроса о Берлине. До церемонии похорон Эйзенхауэр пригласил министров иностранных дел в Белый дом на ленч. Президент объяснил помощнику из Государственного департамента, который был против приглашения, "что он просто хотел сказать им: по его мнению, совершенно чудовищно разделение мира на сегменты, которые находятся по отношению друг к другу во враждебном противостоянии, не имеющем конца. Он чувствовал, что порядочные мужчины должны уметь находить какой-либо путь для достижения прогресса, чтобы улучшить положение вещей"*11.

В атмосфере паблисити и журналистской трескотни, окружавших встречу министров иностранных дел, почти незамеченным оказался фундаментальный исход берлинского кризиса 1959 года — Эйзенхауэр прошел через этот кризис без увеличения военного бюджета, без войны и не отступив ни на шаг. Ситуация в Берлине осталась неизменной.

До окончания срока президентства Эйзенхауэру оставалось всего полтора года, и все чаще на ум ему приходили мысли об отставке и смерти. Он сказал Слейтеру, что не может решить, каким образом оформить свой выход в отставку: то ли получать президентскую пенсию — 25 тысяч долларов в год и 50 тысяч долларов выходного пособия, то ли уйти по линии армии в чине пятизвездного генерала, для которого бесплатно сохраняются услуги полковника Шульца и сержантов Драйва и Моани. Он настолько привык видеть их все время рядом с собой, что ему "будет очень трудно обойтись без них".

Айк и Мейми обсуждали со своими близкими друзьями место, где они будут похоронены. Назывались Арлингтонское кладбище, Уэст-Пойнт и Абилин. Айк отдавал предпочтение Абилину, где частный фонд уже организовывал сбор пожертвований для постройки музея Эйзенхауэра и финансирование библиотеки им. Эйзенхауэра. Но друзья убедили его остановить свой выбор на Геттисберге, потому что это место расположено близко к большим городам и уже стало важным туристским центром*12.

В июне 1959 года Айк испытал огромную радость, какую только может испытать дедушка, — к нему приехали внуки, чтобы жить вместе. Но не в Белом доме, а в другом месте. И этот вариант был лучше остальных. Барбара и внуки стали жить в Геттисберге, а Джон занял комнату на третьем этаже Белого дома. Джон ездил в Геттисберг каждый уик-энд, а его родители присоединялись к нему всегда, когда могли.

Эйзенхауэр стал понемногу терять энтузиазм и выносливость. В апреле он сказал Слейтеру: "Вы знаете, каким образом я ощутил, что уже не такой молодой, как прежде: если мне очень надо провести большое совещание в десять часов утра, то я жду его даже с нетерпением, но если возникает необходимость провести его в четыре часа дня, то от такой перспективы я чувствую себя несчастным"*13.

Ум его оставался молодым. В конце июня, диктуя письмо Уитмен, он произнес фразу: "Я сомневаюсь, что человек моего возраста изменяет привычки мышления и устной речи". Потом он попросил ее вычеркнуть эту фразу и объяснил, что "сознательно старался изменить свою манеру говорить". Еще с детского возраста он всегда думал быстрее, чем мог выразить мысль словами. Именно этим можно объяснить, что иногда его язык "начинал заплетаться" и он не мог закончить предложение. В течение последних двух лет, по его признанию, из-за этой "трудности" он упорно старается — при посторонних — думать прежде, чем говорить*14.

Переговоры министров иностранных дел не продвигались, и во встрече был объявлен перерыв. В переговорах по запрещению испытаний ядерного оружия, также проходивших в Женеве и также не продвигавшихся вперед, тоже был объявлен перерыв. Эйзенхауэр, если он хотел использовать остающиеся полтора года его президентского срока для продвижения дела мира, должен был говорить напрямую с Хрущевым. Это было как раз то, чего хотел Хрущев. Фактически он уже сделал намеки, что хотел бы посетить Соединенные Штаты, а затем пригласить Эйзенхауэра в Москву.

Эйзенхауэра эта идея заинтересовала. Вопросы внутренней политической жизни Америки фактически были без движения, поскольку политические деятели готовились к выборам 1960 года, и единственной значительной проблемой во взаимоотношениях Эйзенхауэра с Конгрессом был бюджет. Кроме того, достижения техники намного упрощали путешествие, сделав его более быстрым и комфортабельным. В 1959 году президентский самолет "Колумби-на" был заменен на самолет "ВВС № 1". Новый лайнер значительно превышал в размерах старый, он мог летать дальше, на его борту было больше помещений, и, если бы Президент захотел, он смог бы облететь на нем весь мир. Путешествие ради путешествия всегда было одним из самых любимых занятий Эйзенхауэра. Было немало мест, которые ему хотелось увидеть, — особенно Индию, и он в уме перечислял места, которые намеревался посетить после выхода в отставку. Однако насколько приятнее посетить их, будучи президентом, имея возможность воспользоваться "ВВС № 1" и, самое главное, используя свой престиж, положение для продвижения дела мира, которому он и его Администрация были преданы.

10 июля Эйзенхауэр сказал Гертеру, Диллону и Гудпейстеру, что, если на встрече министров иностранных дел в Женеве будет достигнут некоторый прогресс (встреча должна была возобновиться через три дня), он будет просить Хрущева посетить Соединенные Штаты после его выступления в ООН. А затем, в октябре, по его словам, он посетит Москву, потом полетит в Индию.

Эйзенхауэр надеялся, что переговоры с Хрущевым могут принести определенную пользу, что общение с ним "будет полезно в одном аспекте. Если Хрущев будет угрожать войной или использованием силы, то он не поддастся запугиванию, а немедленно попросит согласовать дату начала войны"*15.

К 22 июля от Хрущева был получен ответ: он будет чрезвычайно рад прибыть с десятидневным визитом и многое посмотреть. Сообщение о визите вызвало бурю протестов со стороны различных рыцарей холодной войны. Уильям Бакли, например, грозился выпустить в Гудзон красную краску, чтобы во время прибытия Хрущева в нью-йоркскую гавань Гудзон как бы представлял собой "реку крови". Репортеры тоже были настроены враждебно. 12 августа на пресс-конференции, которую Эйзенхауэр проводил в Геттисберге, его спросили, что он хотел бы показать Хрущеву в Соединенных Штатах. По воспоминаниям Уитмен, Эйзенхауэр ответил: "Песнь любви к Америке".

"Помимо других вещей, — продолжал Эйзенхауэр, — я хотел бы показать ему, что американцы живут в больших, маленьких или скромных домах. И это не исключение, как он, кажется, стал думать, когда увидел дом, который мы послали на выставку в Москве в качестве образца". Он хотел, чтобы Хрущев побывал в Левиттауне, городке, "населенном исключительно рабочими... Я хотел бы, чтобы он вместе со мной пролетел на вертолете, сделал круг над городом и увидел бесчисленное множество домов, построенных повсюду. Небольшие, но хорошо выглядящие, приличные и комфортабельные". Кроме того, он хотел показать Хрущеву "маленький городок, в котором родился, чтобы он сам видел доказательства... и рассказать ему о том, как напряженно я работал до тех пор, пока мне не исполнился двадцать один год. Я могу представить доказательства этого, и я хочу, чтобы он это увидел". Но больше всего, подчеркнул Эйзенхауэр, "я хочу, чтобы он увидел счастливых людей. Я хочу, чтобы он увидел свободных людей, занимающихся своим делом по своему выбору в рамках тех границ, которые они не должны переступать, чтобы не нарушить права других"*16.

Эйзенхауэр утаил от журналистов, что высказал в частной беседе: у него есть еще кое-что в запасе, что может увидеть Хрущев, — возможность для себя самого. Как записал Гудпейстер, "Президент предполагал обратиться к Хрущеву с личным призывом подумать о его месте в истории, и если он хочет получить такое место через изменения, направленные на улучшение международного климата, то Президент уверен: решение этого вопроса может быть найдено". Эйзенхауэр намеревался особо подчеркнуть: в то время как ему остается пробыть на посту президента всего восемнадцать месяцев, Хрущев будет находиться у власти в течение многих предстоящих лет. Он считал, что должен высказать ему все это, хотя бы только ради того, чтобы "успокоить собственную совесть"*17.

Как и следовало ожидать, и это было понятно, де Голль и Аденауэр выразили обеспокоенность. Макмиллан тоже беспокоился, но чуть меньше. Тревогу у них вызывала мысль о том, что Эйзенхауэр и Хрущев заключат между собой сделку. Для того чтобы успокоить их, обновить "ВВС № 1" и доставить себе удовольствие ностальгическими воспоминаниями, Эйзенхауэр решил посетить три западные столицы до прибытия 15 сентября Хрущева в Америку.

26 августа в 3 часа 26 минут утра Айк впервые ступил на борт "ВВС № 1". Мейми поднялась рано, чтобы прийти проводить его (вначале она хотела лететь вместе с ним, но потом решила, что время в пути слишком велико для нее), и он показал ей их спальные помещения, которые поразили его и привели в уныние ее. Сам полет, первый полет Айка в реактивном самолете, он назвал "радостным опытом". Как только громадная реактивная машина стала "бесшумно и без усилий набирать скорость и высоту", все сомнения, которые еще оставались у Айка относительно мудрости его решения использовать большую часть остающегося у него срока на посещение различных стран, развеялись. Он попался на крючок*18.

В Бонне Аденауэр обещал, что Германия займется перевооружением активнее. Эйзенхауэр надеялся на это, он ожидал того дня, когда немецкий контингент в НАТО достигнет достаточной численности и американцы смогут сократить свои наземные силы в Европе. Аденауэр очень встревожился и попросил Эйзенхауэра даже не упоминать о такой возможности.

В Лондоне Эйзенхауэр имел беседу с Макмилланом. Единственные разногласия между ними касались вопроса переговоров о запрещении ядерных испытаний. Макмиллан соглашался принять такую систему контроля, которая не обеспечивала бы полной проверки, но открывала путь к заключению всеобщего запрета на ядерные испытания, тогда как Эйзенхауэр выступал за запрещение испытаний только в атмосфере.

В Париже во время переговоров с де Голлем Эйзенхауэр заявил, что просто не сможет оказать поддержку французам в Алжире. Де Голль пытался оживить идею трехстороннего соглашения и глобальной ответственности, но согласия не получил. Эйзенхауэр настаивал на создании Европейского оборонительного сообщества или многонациональной европейской армии. Президент напомнил де Голлю, что в начале 1952 года он "слезно просил о создании Европейского оборонительного сообщества. Соглашение было парафировано, но после неудачи во французском парламенте от этого соглашения ничего не осталось". Не хотел бы де Голль еще раз вернуться к этому вопросу?

"Нет", — ответил де Голль и высокомерно заявил, что "армия не может обладать моралью, если только она не защищает свою собственную страну". Эйзенхауэр побледнел и напомнил де Голлю, что "во время второй мировой войны, когда многие сражались на чужой земле, мы, кажется, обладали хорошей моралью"*19.

Он много думал о войне. Но из обсуждений не вынес ничего нового; тем не менее поездка очень улучшила настроение Эйзенхауэра, так как оживила много приятных воспоминаний и принесла немало доказательств чрезвычайной популярности Эйзенхауэра в Западной Европе. На всем пути длиной в 20 миль, от аэропорта до американского посольства в Бонне, с обеих сторон стояли люди, которые радостно его приветствовали. Для Эйзенхауэра этот опыт — быть так принятым людьми, которых он только недавно победил, — был трогателен. Эйзенхауэр сказал Аденауэру, что это "удивительно". Канцлер согласился.

В Париже люди превзошли самих себя. От аэропорта до города стояли громадные толпы. Де Голль и Эйзенхауэр ехали в открытой машине и приветствовали взмахами рук выражавших радость людей. "Сколько их?" — спросил Эйзенхауэр де Голля. "По меньшей мере миллион", — ответил де Голль. "Я не ожидал и половины", — промолвил глубоко растроганный Эйзенхауэр.

Но особой страницей стал Лондон, хотя Эйзенхауэр опасался самого худшего. Его предупредили: прием ожидается холодный, поскольку англичане ни в коем случае не собирались прощать ему Суэц. Кроме того, по желанию Макмиллана предстоящее событие в средствах массовой информации освещалось скудно, так как переговоры были неформальными и Эйзенхауэр дал предварительное обещание нанести официальный визит во время Рождества.

Но когда вереница автомобилей ехала из аэропорта в город в сгущающихся сумерках, англичане вышли на улицы, чтобы выразить свое уважение человеку, занимающему особое место в их сердцах. Они вышли на улицы тысячами, десятками тысяч, сотнями тысяч. По мере того как толпы людей все росли и росли, Макмиллан вновь и вновь повторял: "Я бы никогда этому не поверил, я бы никогда этому не поверил". Когда они прибыли на Гровенор-сквер, где во время войны находилась штаб-квартира Эйзенхауэра, Макмиллан сказал ему: "Государственный визит в декабре не нужен. Все, что будет после этого, будет не то"*20.

Эйзенхауэр дал обед своим коллегам по военному времени. Он нанес визит королевской чете. Он провел уик-энд в Чекерсе (ах, эти воспоминания!). Несколько дней он отдохнул в замке Кальцин, который был предоставлен жителями Шотландии ему в пожизненное пользование. Компания его друзей прилетела, чтобы сыграть в бридж.

Лондон был наиболее подходящим местом для кульминационного момента его поездки. Он появился на телевидении вместе с Макмилланом и произнес импровизированную речь. Говоря о необходимости больших культурных обменов, Эйзенхауэр вновь показал, что англичане выявляли самое лучшее, что было в нем. Повернувшись к Макмиллану, он с большой искренностью сказал: "Я люблю верить в то, что люди в конце концов сделают больше для достижения мира, чем наши правительства. Я действительно думаю, что люди так страстно желают мира, что в один из этих дней правительствам будет лучше уйти с дороги и дать им возможность иметь этот мир"*21.

Вот такой была атмосфера его поездки, атмосфера, в которой он, хотя и неохотно, согласился на визит Хрущева, атмосфера, в которой он намеревался работать в отпущенное ему время.

7 сентября Эйзенхауэр возвратился в Штаты. Хрущев прибыл через неделю. Два дня были заняты переговорами, официальными обедами, он совершил также облет Вашингтона на вертолете. Хрущев преподнес Эйзенхауэру сувенир — модель аппарата "Лунник Н", который только что был доставлен на Луну. Эйзенхауэр сначала думал, что Хрущев немного лукавит, но потом решил: "Возможно, он совершенно искренен". В своем вступительном слове на открытии переговоров Хрущев сделал наиболее важное заявление, оно касалось вопроса, который был у всех на устах, но его никто не хотел рассматривать как основу, на которой можно базировать политику. Мы не хотим войны, говорил Хрущев, и мы считаем, что вы знаете это. Эйзенхауэр это знал, как и то, что взаимное самоубийство не несет будущего. После этого у них фактически не осталось вопросов для обсуждения, поскольку во всех неразрешенных спорах — статус Берлина, Формоза, советское (и американское) вмешательство на Среднем Востоке, разоружение — каждый занимал позицию, от которой отходить не собирался*22.

Эйзенхауэр хотел обратиться главным образом к чувству историзма Хрущева, чтобы достичь относительного прогресса в каком-либо вопросе, вероятнее всего в вопросе запрещения испытаний. По его признанию лидерам республиканцев, он хотел сделать "одно большое личное усилие, прежде чем оставит свой офис, чтобы хоть немного размягчить советского лидера. За исключением Австрийского мирного договора мы не продвинулись в этом граните ни на йоту за семь лет"*23. Теперь он воспользовался возможностью высказать это Хрущеву лично. Хрущев с пониманием воспринял его слова, хотя считал, что движение в целях достижения компромисса должно быть с обеих сторон. На следующее утро Хрущев отправился в поездку по стране. Эйзенхауэр поручил Кэботу Лоджу сопровождать его. Поездка Хрущева была для средств массовой информации событием первой величины. Он высказывался на любую тему, и мировая пресса была тут как тут, не желая пропускать его приступы гнева и восторги, его заранее написанные комментарии и угрозы, его уговоры и выполняя его желание — постоянно присутствовать в газетных заголовках.

Кульминационный момент пришелся на 18 сентября, когда Хрущев выступил в ООН. Он был горд своей речью — по возвращении в Вашингтон он похлопал себя по карману и сказал Эйзенхауэру: "Вот здесь моя речь, и я не собираюсь никому показывать ее". Вот почему для Эйзенхауэра было полной неожиданностью предложение Хрущева о полном уничтожении вооружений всех видов, ядерных и обычных, в течение ближайших четырех лет без каких-либо условий контроля или наблюдения. Если Запад не готов пойти на такую радикальную меру, он готов продолжать переговоры по застрявшей проблеме запрещения ядерных испытаний, которая, по его словам, является "актуальной и полностью созревшей для решения"*24.

25 сентября Хрущев возвратился в Вашингтон. Он и Эйзенхауэр на вертолете вылетели в Кэмп-Дэвид на два дня для переговоров. Теперь была очередь Хрущева постараться произвести впечатление на Эйзенхауэра. Он держался весьма экспансивно при обсуждении положения Советского Союза с военной точки зрения и с точки зрения безопасности (в течение всей поездки он подкалывал Лоджа, говоря ему, как просто КГБ расшифровал наиболее секретные американские донесения, и намекнул, что у КГБ есть тайный агент, занимающий высокое положение в ЦРУ). Он утверждал, что русские строят более мощные атомные подводные лодки, чем американцы, что СССР имеет все бомбы, какие он хочет, и скоро будет иметь все ракеты, какие ему необходимы. Он хвастался, что общее их количество составляет "множество" и что, по его мнению, мелкие тактические ядерные заряды слишком дорогостоящи. То же самое можно сказать и об использовании атомной энергии в мирных целях. Хрущев сказал, что русские прекратили работы по созданию ядерных электростанций и вместо этого полагаются на газ, нефть и уголь. Но, как позднее Эйзенхауэр сказал Туайнингу, "Хрущев очень много внимания уделил громадным затратам на оборону, возвращаясь к этому вопросу вновь и вновь. Он неоднократно подчеркивал важность разоружения"*25.

Они долго говорили о второй мировой войне. Хрущев заверил Эйзенхауэра, что его старый друг Жуков чувствует себя хорошо. "Не беспокойтесь о нем. Он сейчас на юге Украины рыбачит и, как все старые генералы, возможно, пишет мемуары". Потом Хрущев затронул тему, которой Эйзенхауэр ждал, — американские дома и автомобили. Эйзенхауэр был разочарован более, чем когда-либо, потому что Хрущев сказал, что они не произвели на него никакого впечатления. Он был потрясен излишними затратами. Огромное количество автомобилей, по его мнению, лишь свидетельствует о потере времени, денег и усилий. Но Эйзенхауэр думал, что на него произвела впечатление хотя бы система дорог. Хрущев ответил отрицательно, так как в его стране нет необходимости в такой системе дорог, потому что советские люди живут близко друг к другу, не интересуются автомобилями и редко перемещаются. Американцы, заметил он, "по-видимому, не любят того места, где живут, поэтому они хотят всегда быть в движении, направляясь куда-то в другое место". Как он думал, обходятся дороже и строительство всех этих домов, и отопление, и ремонт, и уход за окружающей территорией по сравнению с многоквартирными домами в Советском Союзе*26.

Единственным положительным результатом этого визита была готовность Хрущева исключить малейший намек на конечный срок или ультиматум при упоминании о берлинском вопросе.

В течение всего 1960 года, как и во время двух предыдущих сроков пребывания в качестве президента, Эйзенхауэр значительную часть своего времени, своих усилий и престижа употреблял на сокращение расходов. В этом вопросе он добился некоторого успеха, большего, чем кто-либо из его предшественников. 1958 год, когда был спад, правительство закончило с дефицитом в 12 млрд долларов, но в 1959 году бюджет был выполнен с превышением доходов почти на 10 млрд долларов, и по мере восстановления экономики расходы на антирецессивные мероприятия были сокращены. В 1959 финансовом году Эйзенхауэр сократил расходы из федерального бюджета почти на 4 млрд долларов. В результате чистый доход составил 1 млрд долларов, и ожидалось, что в 1960 году он будет равен 4 млрд долларов.

Как и всегда, наиболее трудным оказалось сокращение расходов на военные нужды. Генералы и адмиралы были полны решимости первыми использовать достижения научно-технической революции, и в то же время они хотели иметь самый большой ядерный арсенал, самые совершенные системы доставки, самые мощные в мире военно-морской флот, военно-воздушные силы и большую мобильную армию. Они и их многочисленные сторонники могли выказывать чудеса красноречия при отстаивании своей позиции.

Например, на совещании 23 июня с высшими чинами Министерства обороны и членами Консультативного совета по науке при президенте Эйзенхауэра заверили, что существует полное единство мнений: необходимо как можно быстрее развертывать работы по строительству атомного авианосца. Но Эйзенхауэра не так-то легко можно было обмануть. Он задал несколько уточняющих вопросов, ответы на которые показали: основная причина выступлений военных советников в пользу такого проекта заключалась в том, что, на их взгляд, такой проект можно выполнить. "Президент высказался по этому поводу: в качестве следующего проекта, по его мнению, будет чье-нибудь предложение приделать к лайнеру "Королева Элизабет" крылья длиной в одну милю и установить на нем энергетическую установку такой мощности, чтобы лайнер стал летать. Д-р Йорк умолял его не распространяться насчет этой идеи, иначе кто-нибудь захочет ее реализовать"*27.

Нельзя сказать, что Президент был против новых идей или не способен изменить свое мнение. За два года до этого, когда был запущен спутник, он настаивал, что бомбардировщик все еще был самой лучшей системой доставки. Однако за время, прошедшее с той поры, достижения в области усовершенствования ракетных систем были настолько значительны, что он изменил эту точку зрения на противоположную. Больше всего его беспокоило упорство, с каким ВВС требовали и того, и другого — они желали финансировать создание нового бомбардировщика Б-70 и в то же время расширять производство межконтинентальных баллистических ракет (МБР). Эйзенхауэр "очень скептически" относился к необходимости иметь какие-либо новые бомбардировщики: "Если ракеты окажутся эффективными, то необходимости в этих бомбардировщиках не будет". Он сказал, что офицеры ВВС должны принять решение, и добавил (скорее всего с хитрой улыбкой на лице): "Я начинаю думать, что ВВС не интересуют вопросы реальной экономии, когда речь идет об обороне".

Макилрой сказал, что Министерство обороны хочет затратить деньги на строительство Б-70, потому что это — наивысшее достижение в своей области, а использование некоторых технологий и деталей будет затем выгодным и для гражданской авиации. Эйзенхауэр отреагировал резко, он не мог понять, почему нужно вкладывать деньги, выделенные на военные нужды, в проект с целью развития гражданского транспорта. У него была "аллергия" на идеи такого рода. Но все члены Консультативного совета при президенте принялись сразу же высказываться о необходимости выделения средств на строительство Б-70. А Туайнинг заявил, что ВВС планируют полет Б-70 над Россией, надеясь "обнаружить и уничтожить мобильные МБР на железнодорожных платформах". Эйзенхауэр фыркнул: "Если они так думают, то они сумасшедшие". Он пояснил: "Мы не собираемся выискивать их мобильные базы МБР, мы собираемся нанести удары по большим промышленным и контрольным комплексам"*28.

На встрече с Объединенным комитетом начальников штабов на Эйзенхауэра также стали оказывать давление в вопросе строительства Б-70. Начальник штаба ВВС генерал Томас Уайт утверждал, что ВВС просят деньги только на исследования и разработки и напомнил Эйзенхауэру о "преимуществе, которое мы имеем благодаря наличию различных систем для нападения". Эйзенхауэр считал, что "через десять лет оснащенность обеих стран ракетами будет такова, что они будут в состоянии многократно полностью уничтожить друг друга". Он полагал, что "мы идем различными путями к достижению одной и той же цели". По мнению Уайта, "это последний самолет в мире, который находится в разработке", он почти умолял Эйзенхауэра оставить его в программе. Но Эйзенхауэр "привел примеры нескольких типов вооружений, которые пережили свою эру, он считал, что мы говорим о луке и стрелах в век пороха, когда обсуждаем бомбардировщики в век ракет". Он отказался поддерживать строительство Б-70*29.

Другой статьей военных расходов, которую хотел сократить Эйзенхауэр, был американский вклад в НАТО. В середине ноября он сказал руководству Министерства обороны, что хочет отозвать из Европы несколько авиационных и наземных частей. Он указал, что Соединенные Штаты держат шесть дивизий в Европе, "которые никогда не намеревались оставлять там на постоянной основе". Единственная причина, на его взгляд, из-за которой можно продолжать держать их там, "заключалась почти в психопатической реакции союзников по НАТО на любое предложение отозвать их". Он также спросил, почему Соединенные Штаты должны держать Шестой флот в Средиземном море, где ответственность за ситуацию несут англичане и французы и где корабли США в случае войны будут заперты. Эйзенхауэр сказал, что это та область политики, в которой он всегда резко расходился с Даллесом, "ибо тот испытывал настоящую фобию, если поднимался вопрос о сокращении этих сил". Итоговое резюме Эйзенхауэра заключалось в том, что, выводя американские части, Соединенные Штаты вынудят европейцев вносить больший вклад в свою собственную оборону*30.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

ГОД 1960-й — БОЛЬШИЕ НАДЕЖДЫ И НЕРАДОСТНАЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

1960 год оказался для Эйзенхауэра самым плохим за все время его президентства. Он допустил ряд ошибок, особенно в своих отношениях с Хрущевым и Кастро, ошибок, которые были вызваны его склонностью к секретности, граничившей с фетишизмом, и его доверием к ЦРУ, которое этого не заслуживало.

Он надеялся оставить свой офис в атмосфере растущего доверия между сверхдержавами, уменьшения коммунистической угрозы в Латинской Америке, укрепления безопасности Берлина и развития процесса разоружения. Однако эти цели внутренне противоречили друг другу, что и явилось одной из причин отсутствия успеха. С одной стороны, Эйзенхауэр пытался вдохновить Хрущева и американский народ своим видением мирного сосуществования; с другой — он был готов пойти практически на все, чтобы отделаться от Кастро. Его готовность рисковать по-крупному в поисках путей разоружения уравновешивалась его нерасположенностью рисковать в формировании новых взаимоотношений с Кастро и с Кубой, да и с латиноамериканским радикализмом вообще.

Основным фактором неудач, которые постигли Эйзенхауэра в 1960 году, были силы, находившиеся вне его контроля. Он старался сосредоточить свои усилия на проблемах мира, а его коллеги-политики — на президентских выборах. Характерной особенностью таких выборов в эру холодной войны было стремление каждой партии превзойти другую в обещаниях действовать жестко по отношению к коммунистам (Эйзенхауэр сам использовал эту схему против демократов в 1952 году). Действовать жестко означало прежде всего больше затрат на вооружение; Эйзенхауэра возмущало, что оба кандидата обещали делать именно это. Пресса была готова скорее усматривать опасности в мирном сосуществовании, чем надежду. Влиятельные лица в таких бюрократических учреждениях, как ЦРУ, Комиссия по атомной энергии, Объединенный комитет начальников штабов, Министерство обороны, а также их поставщики из оборонной промышленности были категорически против любого проблеска мира, и, объединившись, им удалось саботировать старания Эйзенхауэра. Несмотря на его усилия, холодная война к концу 1960 года стала более опасной, отношения — более напряженными, чем они были в начале года.

К январю 1960 года Эйзенхауэр и его советники пришли к твердому решению: что-то надо делать в отношении Кубы. Устные оскорбления Кастро Соединенных Штатов достигли новых высот, как и конфискация собственности, принадлежавшей американцам. Однако проблема отношений с Кастро не была простой. Он обладал политической проницательностью и ловкостью. Его резкие антиамериканские выступления базировались на критике Дяди Сэма латиноамериканскими странами, а не на постулатах коммунизма. Ему удалось убедить миллионы латиноамериканцев, что любая попытка Вашингтона связать его с коммунизмом была не чем иным, как старым трюком янки обвинять всех латиноамериканских реформаторов в принадлежности к коммунизму. Он был очень популярен среди латиноамериканцев и даже среди либералов в Соединенных Штатах, которые выступали за сотрудничество, а не за конфронтацию с новым правительством Кубы. В частных беседах с Эйзенхауэром правители латиноамериканских стран выражали надежду, что Соединенные Штаты смогут отделаться от Кастро любым способом, однако сами они, ни по отдельности, ни все вместе, через Организацию американских государств не будут выступать против Кастро.

ОАГ с давних пор (с принятия в 1954 году Каракасской декларации) заявила, что выступает против распространения коммунизма в Новом Свете. Проблемой было доказать, что Кастро коммунист. Администрация не могла убедить ОАГ в том, что Кастро является коммунистом, потому что у нее самой пока не было доказательств этого. Посол на Кубе сказал Эйзенхауэру, что считает режим на Кубе коммунистической диктатурой и ожидает, что внешняя политика Кастро будет направлена на сохранение нейтралитета в холодной войне. Государственный секретарь Гертер доложил в марте 1960 года: "...из нашего собственного доклада, содержащего национальные разведывательные оценки [подготовленные ЦРУ], не вытекает, что Куба находится под коммунистическим контролем или господством..."

Гертер добавил, что из-за неясности направления, в котором Кастро движется, антикастровские беженцы во Флориде не смогли объединиться в оппозицию. Некоторые желали возвращения Батисты, другие хотели только отделаться от Кастро, но никто не намеревался сотрудничать, чтобы создать правительство в изгнании. Гертер предупредил, что он против любых действий, направленных на удаление Кастро с Кубы до тех пор, пока ответственное руководство кубинской оппозиции не будет готово взять власть в свои руки, потому что в противном случае место Кастро может занять кто-либо другой, еще более худший, чем он*1.

На совещании 25 января расстроенный и злой Президент сказал: "Кастро начинает походить на сумасшедшего". Он подчеркнул, что, если ОАГ не поможет убрать его, Соединенные Штаты должны сделать это сами, например, установив блокаду Кубы. "Если кубинцы будут голодными, — сказал Эйзенхауэр, — они сбросят Кастро". Но мнение более холодных голов возобладало, и было сказано, что Соединенные Штаты не должны наказывать весь кубинский народ за действия одного сумасшедшего*2.

Эйзенхауэр обратился к ЦРУ за помощью в разрешении кубинской проблемы. В феврале Президент пригласил Аллена Даллеса в Овальный кабинет для обсуждения ситуации с Кастро. Даллес принес с собой несколько фотографий кубинского сахароочистительного завода, сделанных с У-2, а также план ЦРУ выведения из строя этого завода путем саботажа. Эйзенхауэр высмеял такое малоэффективное усилие, он считал, что ущерб легко можно восстановить, поэтому ЦРУ должно придумать что-нибудь получше. Он также посоветовал Даллесу вернуться к нему только тогда, когда его люди разработают конкретную "программу"*3.

После этого ЦРУ предприняло попытки убийства Кастро. Было несколько отчаянных вариантов — застрелить его, используя для этой цели мафию, положить яд в сигары или кофе, спрятать взрывное устройство в экзотической раковине и поместить ее на дне в наиболее излюбленном месте ныряния Кастро. Ни одна из этих попыток не удалась.

Знал ли Эйзенхауэр об этих попытках убийства, отдавал ли приказ осуществить подобные действия или нет, сказать трудно. Автор не обнаружил ни одного документального свидетельства, которое связывало бы Эйзенхауэра с этими попытками. Он мог отдавать приказы Даллесу с глазу на глаз и в устной форме, но если он так поступал, то это не было свойственно его характеру. Кроме того, Эйзенхауэр прямо указал ЦРУ, что не хочет, чтобы Кастро убрали раньше, чем будет сформировано правительство в изгнании; он опасался, что вероятным преемником Кастро, в случае его преждевременного убийства, станет Рауль Кастро или Че Гевара, которые, по его мнению, были хуже Фиделя.

Существует запись того, что было одобрено Эйзенхауэром. 17 марта он встретился с Даллесом и Ричардом Бисселлом, агентом ЦРУ, которому Даллес поручил возглавлять подготовку кубинской "программы". Эйзенхауэр согласился с программой, представленной ему Бисселлом. Она состояла из четырех пунктов: 1) создание "ответственного и единого" кубинского правительства в изгнании; 2) "мощное пропагандистское наступление"; 3) "организация тайного сбора разведывательной информации и тайных акций на Кубе"; 4) "полувоенное формирование вне Кубы для будущих партизанских действий". Эйзенхауэру понравились все четыре пункта, но он подчеркнул, что важно, опираясь прежде всего на первый пункт Бисселла, найти кубинского лидера, живущего в изгнании и способного образовать такое правительство, которое Соединенные Штаты могли бы признать, и уже в сложившейся ситуации руководить деятельностью тайных агентов и полувоенных формирований*4.

В начале 1960 года мысли Эйзенхауэра были в основном связаны с его выходом в отставку и с приближающейся встречей на высшем уровне, где, как он очень надеялся, ему удастся начать процесс всеобщего разоружения. Однако, за исключением Эйзенхауэра, мысли практически всех политических деятелей Америки были обращены на предстоящие президентские выборы. Эйзенхауэр стоял в стороне от борьбы демократов за выдвижение кандидатов, хотя в частных разговорах он проявлял раздражение и даже негодование по поводу постоянного обыгрывания Кеннеди "ракетного отставания" и других высказываний, отличавшихся сильным преувеличением. Например, Стайлз Бриджес во время проведения совещания представителей Республиканской партии 26 апреля информировал Президента, что за день до этого Кеннеди заявил, будто каждый вечер 17 миллионов американцев ложатся спать голодными. Эйзенхауэр фыркнул: "Они, должно быть, все находятся на диете!!!"*5

Эйзенхауэр стоял в стороне и от усилий активистов Республиканской партии, готовящих конференцию по выдвижению кандидатов. В начале 1960 года Рокфеллер все еще оставался кандидатом в президенты, что создало несколько, драматическую ситуацию для республиканцев и не вызвало удовлетворения у Эйзенхауэра, так как он давно знал: Рокфеллер не обладает ни умом, ни характером, чтобы быть президентом. Он все же написал длинное письмо Рокфеллеру с советами, главный из которых состоял в том, что Рокфеллер должен придерживаться центристской позиции. Но кроме всего прочего, он осуждал Рокфеллера за бюджетный дефицит штата Нью-Йорк и призывы увеличить затраты на оборонные нужды и только из-за этого никогда не поддержал бы кандидатуру этого человека на пост президента. Оставался Никсон, единственный жизнеспособный кандидат республиканцев, но и им он не был доволен. Других кандидатов, которых он мог'бы поддержать, не было, и если бы речь зашла о выборе между Никсоном и любым кандидатом демократов, то он отдал бы предпочтение Никсону.

Однако он не стал объявлять о своей поддержке Никсона, пока республиканцы, собравшиеся на предвыборную конференцию, не выдвинули Никсона кандидатом в президенты. После заявления Рокфеллера об отказе от дальнейшей борьбы Марвин Эрроусмит спросил Эйзенхауэра на пресс-конференции, одобрит ли он теперь выдвижение Никсона на этот пост. Эйзенхауэр не ответил прямо, а заявил, что "среди членов Республиканской партии есть несколько выдающихся деятелей, деятелей крупного масштаба, которые по своим данным могут соответствовать требованиям, предъявляемым к претендентам на этот пост...". Затем как-то не очень убедительно он объявил, что Никсону "мое отношение не незнакомо". На этой же пресс-конференции Уильям Кнайтон спросил, может ли страна рассчитывать на совет Президента, кого из республиканцев считать удовлетворяющим предъявленным требованиям. Эйзенхауэр ответил, что "таких людей несколько". Затем он произнес фразу, усугубившую, с точки зрения Никсона, его положение: "Я не разочарован той личностью, которая, похоже, получит этот пост"; и на этот раз Президент не произнес вслух, что поддерживает Никсона*6.

Но, несмотря на это, он совсем не упускал из виду проблему выдвижения кандидатов на пост президента как таковую. Он старался убедить Роберта Андерсона, что ему надо согласиться на выдвижение. Когда тот отказался, он попросил Овету Калп Хобби, чтобы с ее помощью республиканцы из Техаса организовали кампанию в поддержку Андерсона как деятеля, пользующегося известностью в своем штате. Если это окажется невозможным, то пусть она сама станет кандидатом в президенты. Он старался убедить выдвинуть свою кандидатуру и Ала Груентера*7. Но все было напрасно — никто не хотел перебегать дорогу Никсону, потому что он имел слишком большое влияние в партии.

Одна из основных причин отказа Эйзенхауэра от поддержки Рокфеллера заключалась в том, что речи губернатора Нью-Йорка звучали как эхо высказываний Кеннеди, когда тот затрагивал вопрос расходов на оборону. Убежденность, что Рокфеллер встанет на позицию демократов в вопросах обороны (тратить больше, тратить немедленно и на всевозможные виды вооружений), приводила Эйзенхауэра в крайнее раздражение. "Я не могу относиться спокойно, — сказал Эйзенхауэр 13 января на пресс-конференции, — к завуалированным обвинениям, что ко всему комплексу национальной обороны я подхожу с партизанских позиций". Он решил ввести в действие артиллерию главного калибра, заявив: если речь идет о национальной обороне, то это та проблема, которой "я посвятил всю свою жизнь и знаю о ней больше, чем кто-либо другой, может быть, за очень редким исключением"*8. Короче говоря, он хотел, чтобы люди "доверяли Айку" и отвернулись от критикующих его демократов.

Во время встреч в узком кругу с республиканскими лидерами Эйзенхауэр критиковал кандидатов от Демократической партии резко и откровенно. "Затеяв весь этот шум по поводу цифр, — сказал он о Кеннеди, Саймингтоне и других, — они пытаются выиграть состязание в убийстве". Президент задал риторический вопрос: "Ну сколько же вооружений требуют эти критики, чтобы можно было говорить о возможном пороге сдерживания? Хотят ли они иметь больше и больше "Атласов"* лишь для того, чтобы хранить их на складах? Это просто уму непостижимо"*9.

[* "Атлас" — тип баллистической ракеты большой мощности.]

Военно-воздушные силы пользовались особой заботой со стороны демократов — членов Конгресса, а любимым детищем ВВС был проект создания бомбардировщика Б-70. Эйзенхауэру этот проект совсем не нравился. В феврале он получил длинный меморандум от Кистяковского, посвященный Б-70, который содержал такой вывод: "Очевидный факт заключается в неясности, что может сделать Б-70 такого, чего не могут сделать баллистические ракеты, к тому же дешевле и быстрее". Президент решил аннулировать проект создания Б-70. Генерал Уайт, начальник штаба ВВС, на слушаниях в Конгрессе заявил, что Б-70 "жизненно необходим" для национальной обороны. Разъяренный Эйзенхауэр позвонил министру обороны Гейтсу. Как следует из записей Уитмен, "Президент сказал, что еще со времени "Справедливого курса" и "Нового курса" высшие офицеры в авиации потеряли дисциплину. Он ничто так не осуждает, как потерю дисциплины. Каждый выглядит так, что кажется, будто его принуждают заявить публично о своих личных взглядах". Если главнокомандующий уже принял решение, считал Эйзенхауэр, то каждый офицер каждого рода войск в силу своего служебного долга обязан поддерживать это решение. Республиканским лидерам Эйзенхауэр пожаловался: "...все эти ребята в Пентагоне думают, что на них лежит определенная ответственность, которой я не вижу". Он продолжал: "Я ненавижу произносить это слово, но такой поступок чертовски близок к измене"*10.

Эйзенхауэр боролся в одиночку за снижение расходов на оборону. Его не поддерживали ни Объединенный комитет начальников штабов, ни новый министр обороны Томас Гейтс, ни Маккоун, глава Комиссии по атомной энергии. Не были на его стороне и республиканские лидеры, которые считали, что Объединенный комитет начальников штабов не отклонялся далеко от истины, выражая свое мнение. Более того, ни один человек из состава пресс-корпуса при Белом доме также не поддерживал его — все вопросы, задававшиеся Эйзенхауэру на пресс-конференциях, неизменно были с оттенком враждебности. Почему Соединенные Штаты не делают для укрепления обороны больше? Когда мы догоним русских? Не опасается ли Президент, что Советы первыми нанесут удар? Не действует ли Президент в ущерб национальной безопасности, настаивая на финансовом здоровье экономики?

Мобилизовав всю свою выдержку, Эйзенхауэр спокойно и терпеливо отвечал на все вопросы. Он утверждал, что никакого отставания по ракетам нет, что престиж Америки, если говорить о гонке в космосе, не находится под угрозой и что нет никаких оснований для других опасений. В подтверждение своих слов он приводил примеры из недавней истории: "Всего три или четыре года назад был поднят большой шум о якобы имевшемся нашем отставании по бомбардировщикам". Конгресс ассигновал на строительство новых американских бомбардировщиков почти на один миллиард долларов больше, чем просил на эти цели Эйзенхауэр. "Последующий анализ разведывательных данных, однако, показал, что первоначальные оценки были ошибочными и что Советы не только не увеличивают строительство своих бомбардировщиков, а, наоборот, сокращают или даже полностью прекращают их производство"*11.

Эйзенхауэр использовал и чисто логические приемы. 3 февраля на вопрос журналиста Мерримана Смита: "Считаете ли вы, что вопрос о том, чтобы догнать русских, очень срочный?" — Эйзенхауэр ответил: "Меня всегда удивляет сама постановка вопроса о том, чтобы догнать. Что действительно необходимо, так это такой уровень достаточности, который обеспечивает адекватность. Когда уже есть порог сдерживания, вполне достаточный, чтобы заставить уважать этот порог, то наращивание добавочной мощи не повышает уровня сдерживаемости". Но Роулэнд Иванс не соглашался, а ВВС настойчиво утверждали: если Б-52 не будут постоянно находиться в полете на боевом дежурстве, то "использование наших тяжелых бомбардировщиков в качестве сдерживающего средства не может быть гарантировано". Ответ Эйзенхауэра был кратким и саркастическим: "Очень многие наши генералы предлагают идеи о чем угодно".

Но ни правда истории, ни логика не были лучшим оружием Эйзенхауэра. Им был его личный престиж, который ценился выше всего. Когда Чарлз Шатт попросил его прокомментировать обвинения демократов в его адрес, будто он "проявляет благодушие, когда говорит народу о тех опасных проблемах, с которыми нам приходится иметь дело в мире", и будто его решимость сохранять бездефицитный бюджет "является препятствием на пути создания новых видов вооружений, которые могут нам потребоваться", выражение лица Эйзенхауэра стало жестким, он покраснел, внимательно посмотрел на Шатта и сказал: "Если кто-либо считает, что я намеренно вводил в заблуждение народ Америки, то я хотел бы сказать ему прямо в лицо, что думаю о нем. Это такое обвинение, которое я презираю. Ни одному человеку во всем мире и никогда я не высказывал такого обвинения". Затем он сказал: "Я не считаю, что мы должны тратить на оборону на один цент больше, чем тратим сейчас". И закончил словами: "Наша оборона не только прочна, она всюду внушает чувства страха и уважения"*12.

Но где бы он ни появлялся, ему всегда приходилось отвечать на обвинения, что он якобы, будучи главным лицом, несущим ответственность за безопасность страны, пренебрегает ее нуждами. В марте 1960 года он присутствовал на одном из официальных ежегодных обедов в Вашингтоне, где главным спикером был сенатор Сайминг-тон. Тема его выступления — необходимость иметь больше вооружения и лучшего качества. Когда он закончил, микрофон взял Эйзенхауэр. Он стал рассказывать о том дне, когда впервые занял Овальный кабинет, и о том, как начальники штабов стали приходить к нему, хотя еще не были развешены картины на стенах и пол не был застлан ковром. Начальники штабов требовали предоставить им больше того и больше другого. Когда он отделался от них, продолжал рассказ Эйзенхауэр, он стал ходить взад и вперед по не застланному ковром полу, подошел к окну и сказал самому себе: "О, мой Бог, как же я влип в это дело?" Он рассказал и о том, как один из присутствовавших объяснил "обязанности и ответственность, связанные с выполнением президентских функций, и насколько они по своей значимости важнее вопроса вооружений... Он затронул проблемы ответственности перед нацией, перед семьей, перед всеми людьми. Он говорил о духовных и материальных ценностях. У слушавших его сложилось полное представление о тех тяжелейших и все же вдохновляющих, вселяющих тепло в сердца людей обязанностях, лежащих на президенте. После этого он пожелал всем спокойной ночи"*13.

Основная позиция Эйзенхауэра заключалась в том, что никакого разрыва в ракетах не было. Это предположение, однако, могли подтвердить фотографии, снятые с самолетов У-2, которые и являлись документальным доказательством, что русские не производят МБР ускоренными темпами. Но Эйзенхауэр относился к таким полетам с чрезвычайной осторожностью, опасаясь неизбежных протестов русских. Он настоял, чтобы полеты У-2 держались в строжайшем секрете (о них знали в Белом доме только сам Эйзенхауэр, Гордон Грей, Гудпейстер и Джон Эйзенхауэр). Поэтому он "взорвался", когда в "Нью-Йорк Таймс" появилась заметка, которая основывалась на утечке информации, полученной из неназванного источника, и содержала намек на то, что американцы знают о строительстве русскими ракетной базы в районе Тюратам в Центральной Азии. Кистяков-ский записал, что "Президент был чрезвычайно зол и долго говорил об отсутствии лояльности к США со стороны этих людей. По его оценке, Джозеф Олсоп* являет собой одну из самых низших форм жизни животных на земле..."*14.

[* Джозеф Олсоп — известный в то время политический комментатор и обозреватель.]

В начале 1960 года Эйзенхауэр поставил главной целью своего пребывания на посту президента заключение договора о запрещении ядерных испытаний, за которым должно было последовать фактическое разоружение. Эта акция стала бы вершиной, венчающей его полувековую карьеру служения обществу, величайшим памятником ему, его последним и наиболее ценным подарком своей стране. Он был намерен сделать русским предложение, которое, как он чувствовал, имело реальный шанс быть принятым Хрущевым во время встречи на высшем уровне. 11 февраля на пресс-конференции он объявил о своем согласии на заключение договора о запрещении ядерных испытаний, который положил бы конец всем испытаниям в атмосфере, в океане, в космосе, а также под землей, "которые могут быть проконтролированы"*15.

19 марта русские действительно отреагировали положительно на предложение Эйзенхауэра. Советы принимали все пункты этого предложения при условии, что Соединенные Штаты объявят мораторий на подземные испытания малой мощности. При этом русские шли на значительные уступки — они соглашались на контролируемое запрещение испытаний всех видов в атмосфере, под водой и взрывов большой мощности под землей, что означало открытие ими границ для американских инспекционных групп. Единственное, чего они требовали взамен, это добровольного прекращения подземных испытаний малой мощности, основанного исключительно на честности намерений.

29 марта Эйзенхауэр сделал заявление, в котором объявил о своем согласии. На следующий день на пресс-конференции он сказал: "...мы должны постараться остановить рост числа участников, если можно так выразиться, ядерного клуба. В нем уже состоят четыре государства (Франция в феврале взорвала свою первую бомбу), и это очень дорогой бизнес. В конце концов такой рост может оказаться более опасным, чем когда-либо..." Эйзенхауэр также утверждал: имеются "все признаки того, что Советы действительно хотят разоружения до определенного уровня и прекращения ядерных испытаний. Мне это представляется более или менее доказанным"*16.

На пресс-конференции, через месяц после заявления Эйзенхауэра о том, что он, де Голль и Макмиллан согласились обсудить на встрече на высшем уровне в Париже как "вопрос номер один" вопрос о разоружении, а не о Берлине или Германии, Лоуренс Берд спросил, не будет ли разоружение означать экономическую депрессию для Соединенных Штатов. Эйзенхауэр объяснил: "Мы теперь стараемся наскрести деньги где только возможно для таких вещей, как строительство школ... строительство дорог. Еще многое необходимо сделать в нашей стране... Я не вижу причины, чтобы эти средства, выделяемые сейчас на бесплодные механизмы разрушающего действия и называемые военным снаряжением, не направить на что-либо другое, способное дать позитивный результат"*17.

Эйзенхауэр был готов отправиться в Париж на поиск общего согласия. Никогда за весь период холодной войны это согласие не казалось таким близким. Президент Соединенных Штатов склонялся к тому, чтобы доверять русским в наиболее критической и опасной области — ядерных испытаний. Де Голль и Макмиллан поддерживали его, и, казалось, были все основания считать желание Хрущева осуществить разоружение искренним. Однако были люди, обладавшие большой властью, которые стремились воспрепятствовать прогрессу в этом деле.

Во-первых, политические деятели. Демократы, контролировавшие Объединенную комиссию по атомной энергии Конгресса, провели слушания по предложению Эйзенхауэра. Д-р Теллер и многие другие в своих выступлениях утверждали, что русские обманут, что предложенные системы контроля совершенно неадекватны и что вся эта затея представляет опасность для американских интересов с точки зрения безопасности. Джон Маккоун, которого считали главным организатором этих слушаний, заявил Кистяковскому, что предлагаемый запрет на ядерные испытания — "национальный риск" и эта может вынудить его "подать в отставку". Артур Крок считал, что демократы проводили так широко освещавшиеся в средствах массовой информации слушания специально, чтобы заранее бросить тень сомнения на любой договор, который удастся заключить Эйзенхауэру, и тем самым лишить республиканцев возможности записать в свой актив проблему мира во время выборов в ноябре. Сам Эйзенхауэр считал, что "эта проклятая Объединенная комиссия сделает все, чтобы помешать мне"*18.

Во-вторых, военные. Пентагон не хотел вообще никакого договора, он хотел возобновления испытаний и резкого наращивания количества межконтинентальных баллистических ракет. На заседании Совета национальной безопасности 1 апреля Эйзенхауэр "спрашивал с пристрастием" представителей Министерства обороны о темпах предложенного наращивания ракетных вооружений. В ответ прозвучало, что они рассчитывают на мощности, позволяющие производить четыреста ракет в год. Эйзенхауэр, по словам Кистяковского, "заметил с видимым негодованием: почему бы нам полностью не сойти с ума и не запланировать партию в 10 000?" *19.

В-третьих, ученые. Теллер и ученые из Комиссии по атомной энергии, а также их сторонники были полны решимости продолжать испытания. Их инструмент — взрывы "в мирных целях". Зная о большом желании Эйзенхауэра использовать ядерную энергию на благо человечества, они стали выдвигать самые невероятные идеи. На заседании Кабинета 26 апреля Теллер, например, предложил пробить туннель через территорию Мексики и другой туннель — параллельно Панамскому каналу. Он также считал, что с помощью взрыва можно образовать гавань в Северной Аляске с небольшим каналом и бассейном для маневра кораблей. Ему же принадлежит идея аккумулировать тепло в подземных пещерах — сначала взорвать бомбу, а затем использовать энергию. Он видел блестящие возможности для добычи ископаемых открытым способом через использование атомных взрывов. Если ему дадут возможность, сказал он, то он выжмет нефть из песка. И все эти заманчивые перспективы могут стать реальностью только в том случае, если ему разрешат проводить испытания. Когда министр обороны Гейтс спросил его, что могут дать эти испытания разработке вооружений, Теллер заверил: они позволят узнать много нового, добавив, что подписания предложенного меморандума "можно избежать без всяких потерь для нас... очень просто"*20.

В-четвертых, разведывательные структуры. ЦРУ и другие органы, занимающиеся сбором разведывательной информации, были решительно против любого запрета на испытания, не предусматривающего постоянного контроля на местах, и особенно настаивали на продолжении полетов У-2 над территорией СССР и даже увеличении числа этих полетов. Их очень волновали "белые пятна"— отсутствие снимков некоторых районов. На заседании Совета консультантов по разведывательной деятельности за границей 2 февраля генерал Дулиттл обратился к Эйзенхауэру с настоятельной просьбой разрешить максимально увеличить число полетов У-2. Эйзенхауэр, согласно записи Гудпейстера, "сказал, что это решение одного из самых сложных, рвущих душу вопросов, с какими ему приходится иметь дело как президенту". Он добавил, что в Кэмп-Дэвиде Хрущев привел данные о советских ракетах и "вся информация, которую я видел [на снимках, полученных с У-2], подтверждает то, что сказал мне Хрущев".

В записях Гудпейстера далее указывается: "Президент видел во встрече на высшем уровне один очень важный положительный аспект с точки зрения влияния на свободный мир. Это — его репутация честного человека. Если хотя бы один из самолетов [У-2] будет потерян в тот момент, когда мы будем заняты, по-видимому, откровенными переговорами, то его могут выставить на обозрение в Москве и полностью свести на нет эффективность действий Президента"*21.

Несмотря на такое важное признание, Эйзенхауэр одобрил дополнительные полеты, но не более одного в месяц. В числе причин такого решения — стандартное предположение разведывательных органов: если даже Советы и собьют У-2, они никогда этого не раскроют, поскольку иначе будут вынуждены признать, что облеты их территории совершаются уже несколько лет подряд, а они не могли помешать им. Логика подобного рассуждения была спорной, но достаточно реальным было сильное желание получить больше фотографий. В конце марта, когда Ричард Бисселл объяснял Эйзенхауэру, почему ЦРУ считает, что русские сооружают новые площадки для запуска ракет, Джон Эйзенхауэр и Гудпейстер показывали ему на громадной карте России предполагаемый маршрут полета.

Эйзенхауэр отбросил свои возражения и дал разрешение на один полет. Он состоялся 9 апреля. Русские засекли У-2 на своих радарах и сделали несколько попыток сбить самолет ракетами класса "земля — воздух" (САМ), но все же полет закончился успешно. Полученные снимки не подтвердили строительства новых площадок для запуска ракет. В апреле Бисселл запросил разрешения еще на один полет. Эйзенхауэр дал согласие: в любой день в течение ближайших двух недель. Но как раз в это самое время территория России закрылась облаками. А чтобы получить снимки, для У-2 нужна практически безоблачная погода.

Погода не улучшалась, и Бисселл попросил продлить срок. Эйзенхауэр поручил Гудпейстеру позвонить Бисселлу и сообщить о разрешении Президента использовать еще одну неделю. Гудпейстер сделал это официально, даже составил записку для подшивки в дело: "После обсуждения с Президентом я информировал г-на Бисселла, что может быть проведена дополнительно одна операция при условии, что она будет осуществлена до 1 мая. Ни одна операция не должна осуществляться после 1 мая". На этой дате настоял Эйзенхауэр, поскольку не хотел действовать в провокационной манере накануне встречи на высшем уровне*22.

1 мая погода улучшилась. В то утро молодой пилот Фрэнсис Гарри Пауэрc, работавший по контракту на ЦРУ, взлетел с аэродрома Адана в Турции и взял курс на Бодо в Норвегии. Маршрут его полета пролегал над территорией Советского Союза.

А тем временем Эйзенхауэр готовился к встрече на высшем уровне. В марте и апреле он встречался с де Голлем и Аденауэром в Белом доме. Он получил их согласие, чтобы на переговорах в Париже разоружение обсуждалось как главный вопрос. В качестве добавления к договору о запрещении ядерных испытаний он намеревался предложить новый вариант программы "Открытое небо". Это предложение предусматривало непрерывную инспекцию с воздуха, никоим образом не связанную ни с одним из аспектов разоружения и осуществляемую только в отдельных взаимно согласованных районах, например, в Сибири и на Аляске. Эйзенхауэр был оптимистичен. Страстное желание совершить прорыв в гонке вооружений, этот заключительный акт его роли как мирового лидера, было велико, как никогда. Гертер, его государственный секретарь, относился к Советам гораздо мягче, чем Фостер Даллес. Советник Эйзенхауэра по науке заверил его, что запрещение испытаний не только повысит моральный престиж Америки, но и упрочит ее стратегическое положение. В Объединенном комитете начальников штабов работали уже не его сверстники Брэдли и Рэдфорд, как в прежние годы, а другие, которые в годы второй мировой войны были молодыми офицерами и потому не могли произвести на него впечатление. Макмиллан хотел запрещения испытаний. Де Голль хотел мира. Хрущев хотел соглашения. Эйзенхауэр был готов пойти на некоторый риск и некоторые уступки. Атмосфера накануне открытия совещания в верхах не могла бы быть лучше.

В полдень 1 мая, за две недели до намеченного отлета Эйзенхауэра в Париж, ему позвонил Гудпейстер: "Один из наших разведывательных самолетов, совершающий плановый полет со своей базы в Адане, запаздывает, возможно, он потерян".

Информация была неприятной, но тревоги не вызывала. Если самолет потерпел аварию или сбит, то вряд ли пилот Фрэнсис Пауэрс остался жив. Кроме того, ЦРУ заверило Президента: если самолет будет падать, он разрушится или в воздухе, или в момент удара о землю, так что никаких вещественных доказательств его шпионской миссии не останется. В аппаратуру был встроен механизм самоуничтожения. Но ЦРУ утаило от Эйзенхауэра, что механизм этот приводится в действие пилотом и взрывной заряд весит всего два с половиной фунта — едва ли этого достаточно, чтобы уничтожить такой большой самолет, как У-2, что сотни футов туго скрученной кинопленки останутся невредимыми при падении самолета и возникшем пожаре, а это как раз и явится тем исчерпывающим вещественным доказательством, которое было необходимо Советам. Эйзенхауэр посчитал, что пилот мертв, а от самолета остался только обгоревший мусор. Он поблагодарил Гудпейстера за информацию и занялся другими делами*23.

На следующее утро, 2 мая, Гудпейстер вошел в Овальный кабинет. "Г-н Президент, — сказал он, — мне сообщили из ЦРУ, что судьба разведывательного самолета У-2, о котором я говорил вам вчера, все еще неизвестна. Пилот сообщил о пожаре в двигателе, когда был над территорией России примерно на расстоянии одной тысячи трехсот миль от границы, и с того момента связь с ним прервалась. Учитывая количество топлива на борту самолета, шансов на то, что он еще находится в воздухе, нет"*24. Если Пауэрс не был в воздухе, стало быть, он мертв, а самолет разрушен. Поэтому Эйзенхауэр решил ничего не предпринимать и оставить следующий шаг за Хрущевым, который, как предполагали (или надеялись), также не будет ничего предпринимать. Если намерения Хрущева в отношении встречи в верхах были искренними, то он постарается принизить значение этого инцидента или совсем проигнорирует его, ограничившись одним или двумя замечаниями Эйзенхауэру в Париже.

5 мая Хрущев, выступая в Верховном Совете СССР, заявил, что Советский Союз сбил американский шпионский самолет, вторгшийся в советское воздушное пространство. Хрущев гневно осудил Соединенные Штаты за "агрессивную провокацию", выразившуюся в "бандитском полете" над территорией страны. В своей длинной речи он заявил, что американцы специально выбрали дату 1 мая в надежде, что в этот день советская охрана не будет бдительной, но этот расчет не оправдался. Хрущев дал свою собственную интерпретацию провокационного полета: "Агрессивные империалистические силы в Соединенных Штатах в последнее время принимают активные меры, чтобы сорвать встречу на высшем уровне или по меньшей мере для того, чтобы соглашение, которое могло бы быть достигнуто, не было заключено". Он, однако, не обвинял Эйзенхауэра; наоборот, он высказал предположение, что милитаристы действовали в обход Эйзенхауэра*25.

Эйзенхауэр решил не возражать и не давать никаких объяснений. Он бы мог немедленно опровергнуть все обвинения в заявлении и принять на себя полную ответственность, признав, что ни один У-2 не поднимался в воздух, не имея на то его личного разрешения. В своем заявлении он мог бы указать на необходимость таких полетов для обеспечения безопасности его страны, учитывая закрытый характер Советского Союза и опасения повторения ядерного Пёрл-Харбора. По ходу дела он мог бы напомнить миру, что КГБ, и каждый это знает, занимается на Западе шпионажем значительно более активно, чем ЦРУ в России. Он мог бы дать краткое изложение истории полетов У-2 и доказать правильность своей позиции в главном фундаментальном вопросе — ракетного отставания: вся информация, собранная за время полетов, убедительно свидетельствовала, что никакого отставания в ракетах не было, несмотря на хвастливые заявления Хрущева о превосходстве, и что, располагая фотоснимками, Соединенные Штаты имели возможность контролировать в определенной степени расходы на собственные оборонные нужды.

Но ничего из перечисленного он не сделал, потому что сохранение тайны полетов У-2 превратилось у него в фетиш. Нелепость этого фетиша заключалась в том, что полеты У-2 не составляли тайны для Советского Союза — он знал о них с самого первого полета в 1957 году. Кроме того, и правительства стран, причастных к этим полетам, — Англии, Турции, Франции, Норвегии, Формозы и других знали о полетах У-2. Не знали о них только американцы и выбранные ими представители в Конгрессе.

Эйзенхауэр мог воспользоваться и другим вариантом ответа, заявив примерно следующее: поскольку Советы отвергли его предложение об "открытом небе", он решил непременно осуществить его, пустить даже в одностороннем порядке, продемонстрировав тем самым Хрущеву, что, мол, и советские самолеты могут летать над Соединенными Штатами везде, где он захочет. Но для того чтобы сделать такое заявление, он должен был открыто объявить о полетах У-2. Хотя сейчас, через четверть века, когда русские и американские спутники-шпионы постоянно вращаются на своих орбитах вокруг Земли, трудно понять, какой именно ущерб могло нанести это признание, Эйзенхауэр решил предпринять отчаянные усилия, чтобы сохранить полеты в тайне или вообще отрицать их. Вместо заявления-признания он сделал заявление-прикрытие.

Он сделал это потому, что считал: такое заявление сработает. Исходя из предположения, что Пауэрс мертв, а от его самолета остались только обломки, Эйзенхауэр считал, что Хрущев доказать ничего не сможет. Ирония судьбы — или, может быть, трагедия, если учитывать, что было поставлено на карту на встрече в верхах, — ведь Эйзенхауэр считал самым большим активом свою репутацию "честного человека", и если У-2 будет потерян, по его словам, "в тот момент, когда мы будем заняты, по-видимому, откровенными переговорами", самолет может быть выставлен "на обозрение в Москве и полностью свести на нет эффективность действий Президента". Но он очень надеялся на то, что Хрущев, не имея никаких материальных доказательств, не сможет говорить убедительно.

В полдень 5 мая, после возвращения в Вашингтон, Эйзенхауэр одобрил заявление Национального управления по исследованию космоса (НАСА). В нем говорилось: "Один из исследовательских самолетов НАСА, типа У-2, которые используются с 1956 года в долгосрочной программе по изучению метеорологических условий на больших высотах, пропал без вести после 1 мая, когда пилот сообщил, находясь над районом озера Ван в Турции, о трудностях с подачей кислорода". Имелось в виду, что У-2 мог сбиться с курса, пересечь границу и углубиться в воздушное пространство России. Подразумевалось, но не было сказано прямо, что самолет для метеорологических исследований Пауэрса был именно тем самолетом, который сбили русские*26.

На следующий день по распоряжению Хрущева была опубликована фотография обломков самолета, в подписи под ней значилось, что это обломки У-2, на котором летел Пауэрс. Однако на снимке был не У-2, а самолет другого типа. Премьер ставил ловушку. Он хотел, чтобы Эйзенхауэр продолжал считать Пауэрса погибшим, а У-2 полностью уничтоженным и чтобы Соединенные Штаты придерживались своей "метеорологической версии", что они и сделали.

7 мая Хрущев преподнес самый большой сюрприз. Он торжественно объявил встретившему его "бурными аплодисментами" Верховному Совету, что "мы имеем части самолета, а также пилота, который жив и проявляет строптивость. Пилот находится в Москве, где также находятся и части самолета". Хрущев превратил свой отчет в историю о высокой драме и низкопробном надувательстве, в которую он вставлял едкие саркастические замечания о заявлении прикрытия Эйзенхауэра. В то время как Хрущев обливал презрением ЦРУ, среди депутатов раздавались крики: "Позор!" и "Бандиты!"*27

После того как Эйзенхауэр получил сообщение о том, что Пауэрс захвачен русскими и Хрущев, кроме пилота, имеет самолет (и пленку тоже), — новость, которую счел "невероятной", — он понял, что больше нет никакого смысла отрицать действительную цель полетов. Однако он не был готов рассказать американскому народу и всему миру о том, что сам был вовлечен в этот отвратительный шпионский бизнес. Даллес, Гертер и другие высшие официальные лица прилагали фантастические усилия, чтобы хоть каким-то способом защитить Президента. По рекомендации Гертера Эйзенхауэр поручил Государственному департаменту сделать заявление о том, что Пауэрсу никогда не давалось разрешение на полеты над территорией Советского Союза*28.

Это заявление было так плохо закамуфлировано и так не ко времени, что оно еще более усугубило ситуацию. Джеймс Рестон писал в "Нью-Йорк Таймс": "Соединенные Штаты сегодня вечером признали, что один из американских самолетов, оборудованный для выполнения шпионских задач, "вероятно", пролетел над советской территорией. В официальном заявлении, однако, подчеркивается, что власти в Вашингтоне "не давали своего разрешения ни на один такой полет". Относительно того, кто мог дать такое разрешение, официальные лица говорить не хотели. Если разрешение на этот полет У-2 не было получено здесь, то единственное, что можно предположить, так это то, что приказ отдал кто-либо из командной цепочки на Среднем Востоке или в Европе"*29.

Попытки прикрытия продолжались и после полудня: Гудпейстер позвонил Гертеру и сообщил, что Президент хочет, чтобы Государственный департамент официально заявил: полеты У-2 выполнялись на основании "очень широкой директивы Президента, данной им в самом начале деятельности нынешней Администрации с целью защитить страну от неожиданного нападения". Но, добавил Гудпейстер, "Президент не хочет, чтобы его имя упоминали в связи с этим последним событием"*30.

Выходившие одно за другим заявления только добавляли горечи к чувству национального унижения, позора и замешательства. Рестон писал: "Сегодня вечером столица выглядела печальной, сбитой с толку, попавшей в водоворот обвинений неуклюжей Администрации, некомпетентности и недобросовестности. Она находилась в состоянии подавленности и унижения в результате того, что Соединенные Штаты сначала были пойманы, когда они занимались шпионажем над территорией Советского Союза, а затем пытались скрыть эту свою деятельность, выпустив серию вводящих в заблуждение официальных заявлений"*31.

Эйзенхауэр оставался спокойным. Он сказал Уитмен: "Я хотел бы выйти в отставку". Утром он показался ей угнетенным, но к полудню "вновь восстановил свою характерную способность спокойно воспринимать плохие новости, не задерживаться на них, а продолжать идти вперед"*32. В тот день Эйзенхауэр выступил на брифинге перед лидерами Конгресса. Он дал объяснения по У-2, рассказал немного о его истории, высоко оценил полеты как средство получения информации, признал, что попал в ловушку, расставленную Хрущевым, и заключил: "Ну, теперь мы должны просто выдержать шторм"*33.

В течение двух последующих дней чувство унижения уступило место испугу, поскольку газетные заголовки становились все более тревожными. "Хрущев предупреждает о ракетном нападении на базы, используемые американскими шпионскими самолетами" — так писала "Нью-Йорк Таймс" 10 мая. На следующий день в газетных заголовках можно было прочесть: "США дают клятву защитить союзников, если русские нападут на базы". Хрущев на импровизированной пресс-конференции в Москве заявил, что отдает Пауэрса под суд, и добавил: "Вы понимаете, что если такие агрессивные действия будут продолжаться, то это может привести к войне". Эйзенхауэр тоже провел пресс-конференцию, на которой зачитал заранее подготовленное заявление. Твердым, размеренным голосом, без тени намека на сожаление или извинение, Эйзенхауэр сказал, что хрущевские ужимки по поводу "полета невооруженного невоенного самолета могут только отражать фетиш секретности". Из-за природы советской системы шпионаж "является неприятной, но жизненной необходимостью". Когда его спросили, отменена ли его поездка в Россию, он ответил: "Я собираюсь поехать". На вопрос о том, не изменились ли перспективы на встречу в верхах, ответ его был: " Нет, совсем нет"*34.

Но, конечно, перспективы изменились. Никто в Вашингтоне ни на секунду не мог предположить, что Хрущев не использует с выгодой сам факт поимки американцев на месте преступления и их вранье по этому поводу. Некоторые из советников убеждали Эйзенхауэра использовать ход, который Хрущев предложил сам, — утверждать, что ему ничего не было известно о полетах, и наказать кого-нибудь, предположительно Аллена Даллеса, за организацию таких полетов. Такой поступок, убеждали советники, поможет сохранить шанс на проведение встречи в верхах. Эйзенхауэр отклонил этот совет, прежде всего, потому, что он не соответствовал истине, во-вторых, потому, что это было бы большой несправедливостью по отношению к Даллесу, и, в-третьих, потому, что из-за такого его поведения Хрущев может отказаться иметь с ним дело на встрече в верхах, мотивируя это неспособностью Эйзенхауэра контролировать свою собственную Администрацию.

До начала встречи оставалось всего несколько дней, а Хрущев все продолжал делать воинственные заявления, но в то же время выражал сомнения в причастности Эйзенхауэра к полетам. Однажды он даже сказал, что КГБ довольно часто предпринимал действия, о которых он ничего не знал. Выяснить истинные мотивы поведения Хрущева представляется безнадежной задачей. Он, казалось, был полон решимости сорвать встречу, прежде чем она началась, но в то же время он был тем самым человеком, который больше всех других настаивал на ее проведении. Он наверняка знал, что никогда не вынудит Эйзенхауэра признать: такая крупная операция, как полет У-2, могла быть предпринята без его согласия, он также должен был понимать, что Эйзенхауэр не принесет ему извинений личного характера, и все же он продолжал настаивать на том и на другом. Разыгрываемые им спектакли, дикие обвинения и напускной вид оскорбленного достоинства плохо вязались с действиями человека, по приказу которого спутники ежедневно облетали всю территорию Соединенных Штатов, что было, действительно, правдой, так как русские газеты опубликовали даже фотоснимки территории США, снятые камерами, расположенными на борту спутников.

Кризис сблизил западных союзников. Эйзенхауэр, Макмиллан и де Голль впервые встретились все вместе в Алжире в 1943 году, семнадцать лет назад. Их общим врагом тогда была нацистская диктатура. Их решимость бороться с тоталитаризмом и настойчивость в поддержке демократии и союза Запада оставались неизменными. Они близко знали друг друга. Они — эта троица — прошли вместе через очень многое.

"Не знаю, как остальные, — сказал Эйзенхауэр на первой их встрече в Париже, — но я сам чувствую, что старею". Де Голль улыбнулся: "Вы не выглядите постаревшим".

"Надеюсь, — сказал Эйзенхауэр, — никто не питает иллюзий, что я собираюсь ползти на коленях к Хрущеву". Де Голль опять улыбнулся: "Никто не питает таких иллюзий". Де Голль упомянул об угрозе Хрущева атаковать базы У-2 в Турции, Японии и в других странах. "Ракеты, — сказал Эйзенхауэр без улыбки, — могут лететь в обоих направлениях". Макмиллан кивком головы подтвердил свое согласие и обещал полную поддержку.

"Нам проще, — сказал де Голль Эйзенхауэру, — потому что вы и я связаны историей"*35. Во время кризиса НАТО занимала твердую позицию, и это было очень приятно знать Эйзенхауэру, поскольку тем самым оправдывались все его усилия и надежды, которые он вложил в западный союз после декабря 1950 года. К несчастью, усиление НАТО влекло за собой углубление раскола между Востоком и Западом, но не кто иной, как Хрущев, а не Эйзенхауэр, не Макмиллан или де Голль принял решение, что встречи на высшем уровне не будет.

14 мая Эйзенхауэр и сопровождавшие его лица прилетели в Париж. На следующий день он встретился с Гертером, послом США в СССР Чипом Боленом и Гудпейстером. Они информировали его, что Хрущев, прибывший в Париж раньше, сказал де Голлю, что готов участвовать во встрече, но одновременно представил заявление на шести страницах, в котором говорилось: если Эйзенхауэр не осудит такие действия, как полет У-2, не откажется от них в будущем и не накажет виновников, то Советы не будут принимать участия во встрече. Эйзенхауэр хотел знать, почему Хрущев не выдвинул эти конкретные требования пять дней назад, — тогда бы он не полетел в Париж. Болен заметил, что содержание этого заявления, к тому же в письменной форме, указывало на то, что Хрущев еще раньше решил развалить конференцию.

Де Голль, в качестве хозяина открывавший встречу, едва успел объявить о начале первого заседания, как Хрущев с красным лицом вскочил на ноги и потребовал слова. Де Голль лукаво посмотрел на Эйзенхауэра, который кивком головы подтвердил свое согласие, и предоставил слово Хрущеву. Хрущев начал тираду, направленную против Эйзенхауэра и Соединенных Штатов. Вскоре он перешел на крик. Де Голль прервал его, повернулся к советскому переводчику и сказал: "Акустика в этом помещении великолепная. Мы все можем слышать председателя. Ему нет необходимости повышать голос". Переводчик побледнел, повернулся к Хрущеву и стал переводить. Де Голль прервал его и подал знак рукой своему переводчику, который без приукрашивания перевел слова де Голля на русский. Хрущев бросил полный злости взгляд на де Голля, но продолжил чтение уже более тихим голосом.

Вскоре Хрущев довел себя до состояния еще большего возбуждения. Он провел рукой над своей головой и закричал: "Надо мной летали!" Де Голль снова прервал его и сказал, что и над ним тоже летали.

"Ваши американские союзники?" — спросил недоверчиво Хрущев. "Нет, — ответил де Голль. — Это вы. Вчера спутник, который был запущен вами перед вашим отлетом из Москвы, чтобы произвести на нас впечатление, восемнадцать раз пролетел над Францией без моего разрешения. Как я могу знать, что на его борту нет камер, которые фотографируют мою страну?" Эйзенхауэр поймал взгляд де Голля и улыбнулся ему.

Хрущев поднял обе руки над головой и выпалил: "Бог тому свидетель, мои руки чисты. Не думаете ли вы, что я могу сделать что-либо подобное?"

После того как Хрущев закончил свою обличительную речь, сказав, что Эйзенхауэр уже больше не является желанным гостем в Советском Союзе, слово взял Эйзенхауэр. Он сказал, что Хрущеву вряд ли нужно было говорить так долго, чтобы взять назад свое приглашение. Он прибыл в Париж в надежде вступить в серьезные переговоры, и его пожелание состоит в том, чтобы конференция перешла к обсуждению вопросов по существу. Хрущев и русская делегация покинули зал заседаний. Когда Эйзенхауэр поднялся, чтобы последовать за ними, де Голль взял его за локоть, отвел в сторону и проговорил: "Я не знаю, что Хрущев собирается делать и что может произойти, но независимо от того, что он сделает или что произойдет, я хочу, чтобы вы знали: я с вами до конца"*36.

Встреча на высшем уровне закончилась, не успев начаться; не осталось ничего и от надежд на разрядку и разоружение, которые были связаны с ней. Эйзенхауэру оставалось всего восемь месяцев до окончания срока президентства, и другого шанса добиться прогресса в деле достижения всеобщего мира ему не будет предоставлено. Он возвратился домой и, не жалея усилий, выступил с серией докладов перед различными группами, включая и представителей общественности. Он сделал официальное заявление, выступил по радио и по телевидению, встретился с лидерами Конгресса, с членами своего Кабинета и Совета национальной безопасности. На последней встрече Гертер сказал что-то о необходимости "вновь занять наше лидирующее положение". Кистяковский записал тогда: "Эти слова вызвали гнев Президента. Он вышел из себя и сказал, что мы не теряли нашего лидирующего положения, поэтому нет необходимости вновь занимать его. Он был бы благодарен, если бы это выражение больше никогда не использовали, особенно на заседаниях комитетов Конгресса"*37.

23 мая Гертер доложил ему о желании ЦРУ и Министерства обороны продолжать полеты У-2. Эйзенхауэр ответил, что "он вообще больше не намерен давать разрешения на эти полеты... что они должны также понять: эти полеты не могут быть возобновлены в ближайшие восемь месяцев"*38. К августу 1960 года Соединенные Штаты уже имели задействованные разведывательные спутники, хотя и по сей день У-2 находятся в эксплуатации и позволяют получать разведывательные фотоснимки исключительно высокого качества. Через некоторое время Пауэрса обменяли на советского шпиона, полковника Рудольфа Абеля (судьба самолета У-2 Пауэрса остается неизвестной).

В конце мая у Эйзенхауэра состоялась частная беседа с Кистяковским. Президент посетовал, что ученые подвели его. Кистяковский возразил: ученые постоянно предупреждали, что рано или поздно У-2 будет сбит. "Руководители проекта — вот виновники неудачи. Президент вспыхнул, очевидно, думая, что я обвиняю его, и произнес несколько жестких фраз совсем некомплиментарного свойства". После того как Кистяковский объяснил, что имел в виду бюрократов, а вовсе не его, Эйзенхауэр успокоился. Он "начал говорить с глубоким чувством о том, как много усилий затратил в последние несколько лет, чтобы покончить с холодной войной. Он видел, что находится на пути к достижению большого прогресса, а этот глупый инцидент с У-2 разрушил все его усилия. Под конец он с грустью сказал, что не видит ничего стоящего, над чем можно было бы поработать до конца своего президентского срока"*39.

Угнетенное состояние, в котором находился Эйзенхауэр, было глубоким, неподдельным и объяснимым. Из всех событий, в которых Эйзенхауэр участвовал за свою долгую жизнь, неудача с У-2 выделяется особо. Если бы Эйзенхауэр не дал разрешение на этот последний полет. Если бы Хрущев не поднял сильного шума из-за незначительного происшествия. Если бы оба лидера могли довериться своей собственной интуиции, а не техническим советникам и генералам.

Эйзенхауэр был очень близок к тому, чтобы согласиться на запрещение испытаний без инспекционных проверок. Хрущев был близок к тому, чтобы согласиться допустить инспекционные группы в Советский Союз. Никто не знает, как развивалась бы холодная война и что было бы с гонкой вооружений, если бы на них повлиял импульс, который мог бы зародиться от взаимодействия этих двух людей. Но оба старых человека позволили, чтобы их страхи пересилили их надежды, поэтому встреча в верхах окончилась ничем и был упущен наилучший шанс замедлить гонку вооружений в шестидесятые, семидесятые и восьмидесятые годы.

Эйзенхауэр возвратился в Вашингтон, где его ожидало немало проблем. Прежде всего — Куба. Хотя ни Эйзенхауэр, ни его советники все еще не могли понять, был Кастро коммунистом или нет, тем не менее они хотели избавиться от него и от той опасности, которую он представлял. По мнению Эйзенхауэра, наибольшая опасность заключалась в возможности использования Хрущевым, с разрешения Кастро, Кубы как базы для размещения советских стратегических сил. Однако он надеялся, что этого не произойдет. 29 июня на встрече с Гордоном Греем Эйзенхауэр сказал, что "не верит в заключение договора о взаимной безопасности между Хрущевым и Кастро", и добавил, что Чип Болен разделяет это мнение. Хрущев должен знать, продолжил Эйзенхауэр, что Соединенные Штаты "не могут допустить" военный союз между Кубой и Россией*40. 6 июля Эйзенхауэр подписал распоряжение, предусматривающее значительное сокращение квоты на импорт сахара из Кубы и ее полную отмену на 1961 год. Он признал, что "эта акция равносильна введению экономических санкций против Кубы"*41.

Наряду с дипломатическими и экономическими шагами, направленными против Кубы, Эйзенхауэр рассматривал также весь набор военных и полувоенных операций. На заседании Совета национальной безопасности 7 июля Гейтс доложил ему о возможных акциях, начиная с эвакуации американских граждан с Кубы и кончая широкомасштабным вторжением и оккупацией. Министр финансов Андерсон "произнес длинную и довольно кровожадную речь, призывая объявить чрезвычайное положение по всей стране... и утверждая: то, что происходит на Кубе, не что иное, как агрессивная акция СССР"*42.

Эйзенхауэр не собирался трубить в горн и размещать военное снаряжение на холмах Сан-Хуан*. Он объяснил лидерам республиканцев (которые, как и Никсон, жаждали провести какую-нибудь акцию против Кастро до ноябрьских выборов): "Если мы попытаемся достичь нашей цели, применяя при этом силу, то мы увидим, как все [латиноамериканские страны] начнут отдаляться от нас, а некоторые станут коммунистическими через два года... Если Соединенные Штаты не будут вести себя должным образом по отношению к Кубе, то они могут потерять всю Южную Америку"*43.

[* Сан-Хуан — местность во Флориде.]

Никсон выступал за акцию, которая могла привлечь внимание широкой публики, но Эйзенхауэр не давал согласия. Президент, однако, был готов разрешить проведение тайных операций против Кастро. 18 августа он встретился с Гейтсом, Даллесом и Бисселлом, чтобы обсудить, как выполняется план из четырех пунктов, одобренный им в марте. Бисселл доложил, что второй пункт — мощное пропагандистское наступление — выполняется в полной мере; меры, предусмотренные в третьем пункте, — создание организации сопротивления внутри Кубы — закончились провалом, главным образом, из-за жесткого контроля в полицейском государстве Кастро. Есть определенный прогресс в создании квазивоенного формирования из числа беженцев с Кубы, о чем записано в четвертом пункте. Лагерь по подготовке формирования Бисселл перевел из окрестностей Майами, где он первоначально находился, сначала в зону Панамского канала, а затем в Гватемалу, где у ЦРУ были налажены прочные связи с Президентом Мигелем Идигорасом Фуэнтесом.

Бисселл хотел расширить программу подготовки. Эйзенхауэр дал согласие. Помогли убедить его снимки чехословацкого оружия на Кубе, представленные ЦРУ. Эйзенхауэр одобрил выделение 13 млн долларов для Бисселла и разрешил использовать при проведении операции персонал и оборудование Министерства обороны. Но он настоял на том, чтобы "американский военный персонал не входил в состав боевых формирований". Позднее он также одобрил патрулирование кораблями ВМФ США берегов Гватемалы с целью, как считалось официально, не допустить кубинского вторжения в эту страну, а фактически — чтобы сохранить в тайне существование тренировочного лагеря.

Высказав одобрение расширенному плану Бисселла, Эйзенхауэр задал ему вопрос, касающийся первого пункта плана: "А где же наше правительство в изгнании?" Бисселл и Аллен Даллес объявили, что объединить кубинцев для совместной работы чрезвычайно трудно, потому что одни выступают за Батисту, другие — против него. Большинство кубинцев выступают против Батисты, характер у всех вспыльчивый, упрямый, и очень немногие готовы идти на компромисс. Поэтому общего лидера у них до сих пор нет. Эйзенхауэр заметил с раздражением: "Ребята, если вы не собираетесь довести это дело до конца, тогда давайте прекратим разговоры о нем". Он сказал, что не даст разрешения вообще ни на одну акцию, если не будет создано пользующееся поддержкой общественности настоящее правительство в изгнании*44.

Эйзенхауэр стремился, хотя и довольно вяло, продолжить переговоры о разоружении, начавшиеся в Женеве, и после срыва встречи в верхах в Париже. Однако 27 июня, когда советская делегация покинула переговоры, они были прекращены совсем. Провал переговоров, хотя его и ожидали, был ударом для Эйзенхауэра; в 1953 году он определил разоружение как одну из главных своих целей, но к 1960 году должен был признать, что гонка вооружений вышла из-под контроля. К этому времени американский ядерный арсенал вырос настолько, что по сравнению с 1953 и 1954 годами, по определению Эйзенхауэра, стал "фантастическим", "сумасшедшим" и "немыслимым". До каких громадных размеров он увеличивается, Эйзенхауэру напомнили 15 августа, когда Маккоун информировал его, что Соединенные Штаты теперь производят ежегодно бомб больше, чем весь суммарный их запас в середине 50-х годов. Отчасти это было следствием неспособности самого Эйзенхауэра противостоять напору Комиссии по атомной энергии и Министерству обороны, сказав "нет" их планам экспансии. По его выражению, "он только один человек и не может противостоять общему мнению всех своих коллег"*45.

Америка произвела намного больше, чем было необходимо для обеспечения порога сдерживания, и, во всяком случае, по мнению Эйзенхауэра, не приблизилась ни на йоту к уровню, который позволил бы первыми нанести атомный удар. После всех затрат на создание арсенала (и финансовых, и выразившихся в усилении напряженности) в нем теперь насчитывалось более 6 тысяч атомных зарядов самой различной мощности, а уровень безопасности Соединенных Штатов был ниже, чем в 1953 году. Эйзенхауэр остро переживал этот результат, но изменить ничего не мог.

Последние полгода пребывания Эйзенхауэра в офисе все его разговоры, касающиеся разоружения, носили исключительно пропагандистский характер или крутились вокруг темы, как повлияет то или иное предложение на результаты выборов. Он больше и не пытался найти компромисс, который мог бы значительно продвинуть переговоры. Он впервые, хотя и неохотно, дал согласие на увеличение ассигнований, выделяемых на нужды Министерства обороны. Сделал он это главным образом под воздействием демократов, которые вопрос национальной безопасности превратили в шумную кампанию. Давая согласие на выделение этой суммы (1,5 млрд долларов), Эйзенхауэр признал, что для военных целей нет необходимости производить дополнительные вооружения, но, возможно, "они принесут чувство уверенности в достижении желаемого психологического эффекта"*46.

Несмотря на рост воинственных настроений Президента в отношении русских, он отказался изменить свою главную позицию в вопросе национальной безопасности. Совет национальной безопасности, Министерство обороны, Комиссия по атомной энергии и Генри Льюис призывали его объявить о создании программы гражданской обороны в масштабе всей страны. Нельсон Рокфеллер присоединился к этому хору. Эйзенхауэр ответил, что такая программа обошлась бы федеральному правительству в сумму, превышающую 10 млрд долларов, и что в любом случае ответственность за строительство убежищ от радиоактивных осадков "ляжет на местные власти и на самих граждан как частных лиц". Эйзенхауэр не выделил никаких федеральных средств на строительство убежищ*47.

Эйзенхауэр также не поддавался на настойчивые просьбы о выделении больших средств на гонку в космосе. Никсон, лидеры республиканцев, военный истеблишмент — все упрашивали его сделать максимум возможного для осуществления проекта "Меркурий", целью которого был запуск человека на орбиту вокруг Земли и полет человека на Луну. Последний проект Эйзенхауэр назвал "многомиллиардным проектом, не представляющим ценности в ближайшем будущем... По его мнению, проект в настоящее время бесполезен и не стоит тех денег, которые на него запрашивают... Президент сказал, что ему нравится, когда мы движемся вперед в полезных начинаниях, но он не тот человек, который любит эффектные зрелища. Он понимает: некоторые полеты, такие, как перелет Линдсберга через Атлантику, имеют определенный смысл, но он не захочет тратить деньги налогоплательщиков, чтобы послать человека в полет вокруг Луны... Он сказал, что существует такая категория, как здравый смысл, даже и в научных исследованиях"*48.

В ходе избирательной кампании 1960 года по выборам президента мысли Эйзенхауэра в основном были сосредоточены на трех вопросах. Во-первых, его очень беспокоило будущее США. Это беспокойство выразилось в фанатичной убежденности: победа демократов будет означать бедствие для страны. Во-вторых, его внутренний голос подсказывал, что выборы — это одновременно подтверждение доверия и одобрение его политики за прошедшие семь с половиной лет. Он знал: так думать глупо, иррационально, если бы он сам был кандидатом, то вопрос об исходе выборов не возникал бы, но он ничего не мог поделать с собой и избавиться от этого ощущения. В-третьих, не мог он побороть в себе и двойственного отношения к Никсону.

После выступления по делу осведомителей в кампании 1952 года Никсон служил Эйзенхауэру верно и эффективно, особенно во время сердечного приступа Эйзенхауэра в 1955 году. Эйзенхауэру Никсон казался тем человеком, который профессионально не растет, никогда не рассматривает вопрос с разных точек зрения, а только с политической позиции своей партии и который пока не готов занять должность президента. В 1956 году Эйзенхауэр согласился выдвинуть свою кандидатуру на второй срок прежде всего потому, что считал: нет никого, кто мог бы стать достойной заменой ему. Летом 1960 года он неоднократно говорил своим друзьям: его самая большая ошибка в том, что он не сумел подготовить больше республиканцев "на смену" себе. Он сожалел, что конкурентов на выдвижение кандидатом в президенты у Никсона было недостаточно. Но — и это "но" всегда присутствовало во взаимоотношениях Эйзенхауэра и Никсона — Никсон, по мнению Президента, намного превосходил по своим качествам своего единственного серьезного соперника Нельсона Рокфеллера. И если уж речь заходила о выборе между Никсоном и любым претендентом от Демократической партии, Эйзенхауэр не колебался. И хотя Президент не мог поверить в то, что Никсон полностью соответствует новой роли, он все-таки стал его поддерживать, поскольку другие альтернативные кандидаты были намного хуже.

Характер выборной кампании усложнил и без того достаточно сложные отношения между Эйзенхауэром и Никсоном. Было очевидно, что в ходе кампании Никсон будет подчеркивать свой опыт работы в правительстве и свою ведущую роль в процессе принятия решений. Однако вторжение именно в эту область Эйзенхауэр воспринимал особенно чувствительно. Претензии Никсона подкрепляли критику демократов, что Эйзенхауэр только правил, а не управлял и сам решений не принимал. Конечно, Эйзенхауэр понимал, что выборы — это своего рода референдум, оценка его президентства, поэтому он не мог допустить, и не допустил, чтобы распространялось мнение, будто свои полномочия принятия решений он кому-то делегировал. Никсон едва ли рассматривал выборы как оценку деятельности Эйзенхауэра. Никсон был соперником Кеннеди, и ему была необходима полная поддержка Эйзенхауэра, а Президент мог ее оказать. И он, естественно, не хотел, чтобы эта поддержка базировалась на характеристике деятельности Администрации в целом, он хотел, чтобы Эйзенхауэр отметил большой личный вклад Никсона в решение многих проблем, его "незаменимость", "государственный подход", "рассудительность" и т. п. Эйзенхауэр, однако, участвовал в кампании, защищая свою собственную деятельность.

Другая немаловажная проблема — различие в восприятии того и другого. Когда Эйзенхауэр был кандидатом в президенты, он инстинктивно выбрал центристскую позицию, имея четкую цель — завоевать голоса независимых избирателей. В 1952 году он был выдвинут кандидатом в президенты, несмотря на активную оппозицию со стороны старой гвардии. Он не был профессиональным политиком. Ни его сила, ни его авторитет не были результатом его связи с Республиканской партией. Он просто не был человеком партии. Никсон, наоборот, по своей сути был человеком партии. Его сила и авторитет базировались на связи с Республиканской партией. Никсон в своих воззрениях, и в особенности во время кампании 1960 года, придерживался односторонней партийной позиции в большей степени, чем этого хотел бы Эйзенхауэр.

Никсон считал, что Республиканскую партию надо сплотить, и это укрепляло его представление о том, каких шагов ждали избиратели в вопросе национальной обороны. Вот это различие в подходах явилось причиной самой глубокой раны — в вопросе национальной обороны Никсон отошел от позиции Эйзенхауэра. Умом Эйзенхауэр понимал, что это должно было произойти, так как требованиям об увеличении расходов на оборону уже нельзя было больше противостоять. Он также знал, что Никсон должен быть хозяином своей судьбы, должен утвердить себя в более значительной роли, чем просто "мальчик Айка", должен показать, что Республиканская партия не чурается новых воззрений. Однако, если говорить об эмоциональной стороне, для Эйзенхауэра это означало хладнокровный отказ от всего того, что он защищал и отстаивал на протяжении последних семи с половиной лет.

Результатом всех этих структурных сложностей и двойственного отношения Эйзенхауэра к Никсону явилось то, что вклад Эйзенхауэра в избирательную кампанию Никсона оказался более чем бесполезным — фактически он привел к потере голосов и, вероятно, к проигрышу выборов.

Вопрос о расходах на нужды обороны был центральным в ходе кампании. Кандидаты от Демократической партии во всех выступлениях по всей стране поднимали этот вопрос и подчеркивали, что Эйзенхауэр допустил "отставание по ракетам" и в результате этого Америка начала сдавать позиции в различных регионах мира. К этому хору присоединился Нельсон Рокфеллер. 8 июня он заявил о необходимости увеличить военный бюджет на 3,5 млрд долларов (почти на 9 процентов). "Я подозреваю, что Нельсон чересчур внимательно слушает вновь испеченных советников" — так прокомментировал Эйзенхауэр на встрече республиканских лидеров это заявление *49.

Вечером того же дня Рокфеллер позвонил Президенту. Его интересовало мнение Эйзенхауэра, должен ли он еще раз добиваться выдвижения кандидатом в президенты. Эйзенхауэр воспользовался случаем и прежде всего прочитал Рокфеллеру небольшую лекцию о расходах на оборону. Уитмен записала: "Президент сказал, что не считает правильным необоснованно вызывать у людей тревогу, он полагает, разумнее было бы задать вопрос, достаточно ли быстро мы производим все эти вещи". В отношении повторного вступления в гонку Президент опасался, что в ситуации "повторно выйти, потом повторно вступить... шансы у Нельсона весьма отдаленные". Эйзенхауэр сказал Рокфеллеру, что любой, кто хочет в ближайшие четыре или пять лет быть выдвинутым кандидатом в президенты от Республиканской партии, "должен получить своего рода благословение от президента". Поэтому, с его слов, он надеется, что "Нельсон последует его совету взвешенно и конструктивно подойти к вопросу (а не будет неожиданным соперником)"*50.

На следующий день Рокфеллер объявил: хотя его предыдущий отказ от участия в борьбе за выдвижение кандидатом в президенты все еще действителен, он готов принять новое предложение о выдвижении. В тот же день, 11 июня, Эйзенхауэр разговаривал по телефону с миссис Хобби. Она осудила заявление Рокфеллера по вопросу расходов на оборону, заметив также, что "другой кандидат [Никсон] не прост". Эйзенхауэр заверил ее: "Ник растет с каждым днем". Хобби пожаловалась, что односторонность партийной позиции Никсона отталкивает от него независимых и демократов из Техаса, которые голосовали за Эйзенхауэра. Она просила Эйзенхауэра убедить Никсона быть более конструктивным и не таким односторонним в своем подходе. Эйзенхауэр поступил так, как она просила: он продиктовал письмо Никсону, повторив совет Хобби и закончив его словами: "...лично я с этим согласен"*51.

Между тем демократы собрались на конференцию в Лос-Анджелесе и выдвинули кандидатом в президенты Кеннеди. В качестве своего партнера на пост вице-президента он назвал Линдона Джонсона. Эйзенхауэр был сильно огорчен, хотя и предсказал результаты выборов. В то время он проводил отпуск в Ньюпорте. Вместе с ним был Билл Робинсон. Он сидел за завтраком с Эйзенхауэром в то самое утро, когда Кеннеди должен был объявить о своем выборе. Эйзенхауэр поинтересовался, кто, по его мнению, может быть возможным кандидатом. Робинсон назвал Саймингтона, а затем этот же вопрос задал Эйзенхауэру. "Без сомнения, Линдон Джонсон", — ответил Эйзенхауэр. Робинсон удивился: "Как Линдон Джонсон — после всего того, что он делал и говорил о Кеннеди? Ведь он неоднократно повторял, что не будет кандидатом в вице-президенты и даже не станет рассматривать этот вопрос".

Как пишет в своем дневнике Робинсон, Эйзенхауэр ответил: "Конечно, это очень здравое суждение и весьма правильный логический вывод, но если вы не знаете Джонсона. Он человек не крупного масштаба. Он — мелкий человек. У него нет ни глубины ума, ни широты кругозора, чтобы нести бремя ответственности. Любой активный функционер партии, имеющей большинство в Сенате, смотрится хорошо, каким бы некомпетентным он ни был. Джонсон — поверхностный человек и оппортунист"*52.

Еще большую неприязнь Эйзенхауэр испытывал к Кеннеди. Он говорил Эллису Слейтеру, другу Джона Кеннеди, что если кто-либо из Кеннеди пройдет на выборах, то "мы от них никогда не избавимся — это будет машина посильнее, чем Таммани-холл* в пору его расцвета..."*53. А одному своему другу, крупному бизнесмену, Эйзенхауэр признался: "Я сделаю почти все, чтобы мое кресло и страна не были бы переданы Кеннеди". Он прочитал Кистяковскому "длинную лекцию по поводу того, как некомпетентен Кеннеди в сравнении с Никсоном — даже наиболее мыслящие демократы пришли в ужас от такого выбора — и что Джонсон самый хитрый и ненадежный политик в Конгрессе"*54. В 1956 году Эйзенхауэр назвал альянс Стивенсона и Кефаувера, претендовавших на посты президента и вице-президента, "самым неудачным" за всю историю Демократической партии. В 1960 году он решил, что комбинация Кеннеди — Джонсон была еще хуже.

[* Таммани-холл — штаб-квартира мэра Нью-Йорка и общества Таммани, объединяющего группу различных организаций, добивающихся политического контроля на муниципальном уровне.]

В 1956 году он мог прямо противостоять Стивенсону и Кефауверу. В 1960 году он должен был противостоять Кеннеди—Джонсону через Никсона. Однако он принял меры, чтобы конфронтация Никсона с кандидатами от Демократической партии была бы на приемлемой для него платформе. Конференция по выдвижению кандидатов должна была начаться 25 июля. За неделю до этой даты Эйзенхауэр ежедневно, по крайней мере два раза в день, говорил с

Никсоном по телефону. Президент сказал Биллу Робинсону, что "полностью удовлетворен позицией Никсона". Но 22 июля Никсон совершенно неожиданно вылетел в Нью-Йорк на встречу с Рокфеллером. Они сделали совместное заявление, которое репортеры сразу же охарактеризовали как жест примирения за счет Никсона, поскольку по основным вопросам (гражданские права, жилищное строительство, обучение в школах и новые рабочие места) заявление отражало более либеральные взгляды Рокфеллера. Но особое огорчение Эйзенхауэра вызвала их позиция по вопросу обороны: "Соединенные Штаты в состоянии и должны увеличить расходы в целях полного выполнения необходимой программы для укрепления нашей оборонительной позиции. Когда затрагивается безопасность Америки, то не должен возникать вопрос о потолке цен".

Эйзенхауэр нашел это заявление, созвучное выдвигавшимся Кеннеди обвинениям, "несколько удивительным", и в основном потому, что оно исходило от двух деятелей, "которые в течение длительного времени были членами советов при Администрации и которые никогда не выражали никакого сомнения — по крайней мере, в моем присутствии — относительно адекватности американской обороны". Хьюз позвонил Робинсону "в состоянии, близком к панике". Он сказал Робинсону, что заявление "фактически означает отрицание позиции Президента по вопросам обороны". Еще хуже было то, что Рокфеллер настаивал включить в политическую выборную платформу обязательство увеличить расходы на оборону. В разговоре с Робинсоном Эйзенхауэр заметил, что "Никсону будет трудно добиваться избрания в президенты на основе итогов деятельности Администрации, если в платформе будет дана негативная их оценка". Он добавил, что будет занимать пост президента еще шесть месяцев и в течение всего этого срока будет придерживаться своей политической линии. "Но отказ от этой политической линии, если такую позицию займет Никсон или об этом будет заявлено в политической платформе, внесет разногласия и разлад в действия Республиканской партии"*55.

На следующий день Эйзенхауэр позвонил Никсону, который сказал, что заявление было сделано Рокфеллером в одностороннем порядке. "Все, чего я пытаюсь достичь, — сказал он, — так это найти некую почву, на которой Нельсон был бы вместе с нами, а не против нас". Эйзенхауэр заметил Никсону, что ему будет "трудно... испытывать чувство энтузиазма в отношении выборной платформы, которая не отражает уважения к итогам деятельности республиканской Администрации..."*56. После этого разговора Никсон дал указание своим ближайшим помощникам по выборам исключить из заявления критическую фразу и заменить ее компромиссным абзацем: "Соединенные Штаты могут и должны делать все необходимое, чтобы обеспечить собственную безопасность... финансирование необходимых и возросших затрат как ответ на новые ситуации... Выделение еще больших средств было бы расточительством. Выделение меньших средств было бы катастрофой". Такой текст был приемлем для Эйзенхауэра.

26 июля Эйзенхауэр выступил на конференции по выдвижению кандидатов. Он говорил не о качествах Никсона, позволяющих ему занять кресло в Овальном кабинете, а скорее о достижениях своей Администрации. Выдвижение Никсона кандидатом в президенты прошло довольно легко, после чего Никсон выбрал Генри Кэбота Лоджа в качестве своего вице-президента. Эйзенхауэр был разочарован — до самого последнего момента он надеялся, что кандидатом в вице-президенты будет Ал Груентер или Боб Андерсон, и, хотя он сомневался, сможет ли Лодж эффективно вести выборную кампанию, решение Никсона он признал*57.

Сразу же после проведения конференции Республиканской партии Эйзенхауэр постарался убедить Кеннеди умерить критику его политики в области обороны. Он проинструктировал Аллена Даллеса провести брифинг с обоими Кеннеди и Джонсоном. Эйзенхауэр хотел, чтобы Даллес основной акцент сделал на том, насколько сильна американская позиция в вопросах обороны. Но Даллес предпочел говорить о событиях в Берлине, на Кубе, в Иране, на Ближнем Востоке, на Формозе, в НАТО и в Конго. Сенаторов-демократов интересовали только те события, которые могли быть затронуты в ходе избирательной кампании. Кеннеди все же задал Даллесу прямой вопрос: "Каково наше положение в ракетной гонке?" В своей докладной записке на имя Президента о проведенном брифинге Даллес писал: "Я ответил, что компетентным органом в этом вопросе является Министерство обороны..."*58 Такой ответ вряд ли можно было считать удовлетворительным, и Кеннеди чувствовал себя свободным продолжать говорить о "ракетном отставании".

Кампания, проводившаяся Кеннеди, вынудила Эйзенхауэра решиться преградить ему путь. Он встретился с Никсоном, и они договорились, что Президент окажет Никсону поддержку на последней фазе кампании, когда он будет выступать с речами в различных городах страны. Однако за кулисами Эйзенхауэр уже начал уговаривать своих друзей-миллионеров пожертвовать часть денег и энергии на проведение выборов. 8 августа, например, он позвонил Пэту Джоунсу, одному из самых близких друзей, возглавлявшему нефтяную компанию "Ситиз сервис ойл компани". Эйзенхауэр попросил Джоунса употребить все свое влияние на промышленность, и она "сделала бы что-нибудь такое, чтобы в течение ближайших трех месяцев можно было бы говорить не в пессимистическом, а в более оптимистическом тоне". Он хотел, чтобы Джоунс проявил активность по сбору средств в фонд выборов. "Президент также сказал, что правительство начало расходовать средства по некоторым статьям в более быстром темпе; некоторые компании могли бы поступить таким же образом"*59.

Помимо содействия в стимулировании экономики и сбора средств в фонд выборов, Эйзенхауэр мог оказать Никсону немалую помощь, используя свои пресс-конференции. Он постарался сделать это, но результаты были отрицательными. Независимо от того, какой вопрос ему задавали в отношении Никсона или что он сам намеревался сказать, его высказывания, казалось, всегда содержали второй или даже третий смысл, в них никогда не было четкой полной поддержки Никсона, которая ему была так необходима. Итоговый результат можно охарактеризовать почти как полный провал.

10 августа кто-то из репортеров спросил Эйзенхауэра, собирается ли он поддержать Никсона, "возвысив голос... в большей степени, чем он это делал ранее, имея в виду его ответственность за кандидата", Эйзенхауэр ответил, что только он сам может принимать решения. Он будет продолжать, как и прежде, консультироваться с Никсоном, но если возникнет необходимость, то "я буду принимать решение в соответствии с моим суждением". Зашел ли Никсон слишком далеко в своих попытках потакать Рокфеллеру? "Ну, — ответил Эйзенхауэр, — я не думаю, что он чувствует, что потакает". Питер Лисагор спросил Эйзенхауэра, имеет ли он что-либо против того, чтобы Никсон проводил свои пресс-конференции, представляя собственные суждения по вопросам обороны. Эйзенхауэр ответил, что не возражает против этого. "Я совершенно уверен: за исключением незначительных деталей, он будет говорить то же самое, что и я буду говорить. У меня нет никаких возражений против его выступлений в широкой аудитории на любую тему..."

Сара Макклендон хотела знать, является ли последний запрос Эйзенхауэра Конгрессу о выделении дополнительных средств на военные расходы "переменой курса в связи с ситуацией в мире, или этот шаг предпринят под влиянием м-ра Никсона и м-ра Рокфеллера". Эйзенхауэр резко отреагировал: "На меня никто не оказывал никакого влияния, за исключением моих военных советников, моих советников в Государственном департаменте и моего собственного суждения". Чарльз Бартлетт спросил, были ли какие-либо расхождения между Никсоном и Президентом по вопросу ядерных испытаний. "Я не могу вспомнить, — ответил Эйзенхауэр, — что когда-нибудь он сказал что-то особенное по вопросу о подземных ядерных испытаниях"*60.

Основным козырем Никсона в его конфронтации с Кеннеди, по словам Президента, был опыт в принятии трудных решений. Но на одной из пресс-конференций, продолжавшейся полчаса, Эйзенхауэр отрицал, что Никсон или кто-либо другой принимал участие в принятии решений. В частности, он отрицал, что с Никсоном консультировались по вопросу увеличения военного бюджета. Он признал, что даже не может вспомнить, каким мог быть совет Никсона по проблеме ядерных испытаний.

Две недели спустя на очередной пресс-конференции ситуация еще более ухудшилась. Сара Макклендон попросила Эйзенхауэра "назвать несколько решений по крупным вопросам, принимавшихся с участием Никсона...". Эйзенхауэр ответил: "Я не знаю, почему люди не могут понять одного: никто, кроме меня, не может принимать решения... у меня много разных советников, и одним из основных является г-н Никсон... Ну, если вы говорите о других лицах, которые имеют свою долю в решении, то как они это могут? Никто из них не может, потому что на ком же тогда будет лежать ответственность?"

Несколько позже на той же пресс-конференции Чарльз Мор из журнала "Тайм" вновь поднял этот вопрос, мотивируя это тем, что Никсон "почти хочет сказать, что имеет огромный практический навык быть президентом". Не может ли Президент привести пример, каким образом Никсон участвовал в процессе принятия решений? Эйзенхауэр сказал, что Никсон участвовал в совещаниях и высказывал свое мнение. "Он никогда не колебался... высказать свое мнение, и, когда его просили, он выражал свое мнение в форме рекомендаций, относящихся к решению. Но никто [на совещании]... не обладает полномочиями для принятия решений. На совещаниях не голосуют... Г-н Никсон принимал активное участие в обсуждении всех важных вопросов".

К этому моменту Эйзенхауэр, очевидно, стал испытывать раздражение, поскольку ему приходилось вновь и вновь отвечать на один и тот же простой вопрос. Но Мор продолжал настаивать. "Мы понимаем, что полномочия по принятию решений целиком принадлежат вам, г-н Президент, — сказал он. — Но я просто хочу знать, могли бы вы назвать в качестве примера предложенную им какую-либо крупную идею, которую вы как лицо, принимающее решение, приняли как свою и затем..."

Эйзенхауэр прервал его. "Если вы мне дадите неделю, — сказал он, — я могу подумать об одной. Я не помню". И на этом пресс-конференция закончилась*61.

Эйзенхауэр сразу же понял, как ужасно прозвучала эта его фраза. Возвратившись в Овальный кабинет, он позвонил Никсону, чтобы извиниться и выразить свое сожаление. Конечно, демократы и пресса использовали этот случай, как только могли. Вскоре после этого Никсон обратился к Эйзенхауэру с просьбой "наглядно продемонстрировать каким-то образом вовлеченность Президента в ситуацию на Кубе"*62. (Никсон выступал за решительные действия против Кастро и хотел, чтобы Эйзенхауэр доверил ему это дело.) Эйзенхауэр отказал, сославшись на то, что "это трудно будет осуществить в какой-либо приемлемой форме". Уитмен он пожаловался, что Никсон совершил большую ошибку в 1956 году, отказавшись от предложенного ему поста министра обороны. Если бы Никсон согласился на его предложение, утверждал Эйзенхауэр, он смог бы приобрести весь опыт, какой хотел, и "был бы в лучшем положении сегодня в своей борьбе за пост президента"*63.

30 августа Эйзенхауэр навестил Никсона — вице-президент повредил колено и находился в военном госпитале им. Уолтера Рида). Вернувшись из госпиталя, он сказал Уитмен: "...достаточной теплоты не было". В дневнике Уитмен есть запись: "Он опять упомянул, как уже делал это ранее неоднократно, что у вице-президента очень мало личных друзей. Эйзенхауэр признался, что не может понять, как человек может жить без друзей". Уитмен записала, что различие между Эйзенхауэром и Никсоном — очевидно. "Президент — это человек, собранность и искренность которого проявляются в каждом поступке... Он излучает эти качества, все знают об этом, все доверяют ему и любят его. Но вице-президент иногда кажется человеком, который ведет себя мило, но таковым не является"*64.

Кульминационным пунктом кампании были дебаты между Никсоном и Кеннеди. Эйзенхауэр советовал Никсону не соглашаться на участие в дебатах, он не должен предоставлять Кеннеди такую большую бесплатную рекламу. Никсон отклонил этот совет — участие в спорах он считал одним из наиболее сильных своих качеств. Эйзенхауэр все же посоветовал ему "говорить больше о положительных моментах и не стараться быть чересчур гладким". Никсон ответил, что будет "вести себя как джентльмен, пусть Кеннеди выступает как агрессор". После первого раунда дебатов Никсон позвонил Эйзенхауэру. Никсон, видимо, был поражен в самое сердце, когда Эйзенхауэр объяснил, "что у него не было возможности слушать дебаты...". И ему, наверное, было больно, когда, несмотря на это, Эйзенхауэр продолжал давать ему советы "время от времени... не казаться таким бойким на язык, надо поразмышлять и показаться обдумывающим что-то, прежде чем ответить на вопрос" *65.

В конце октября Эйзенхауэр, наконец, стал активно участвовать в кампании по поддержке Никсона. Но говорил он, однако, не о блестящей подготовленности Никсона к занятию поста президента, а об итогах деятельности своей Администрации. Выступая перед аудиторией в Филадельфии, он сказал, например, что за истекшие восемь лет личный доход граждан вырос на 48 процентов, личные сбережения увеличились на 37 процентов, строительство школ — на 46 процентов, численность студентов в колледжах — на 75 процентов, что было построено 9 миллионов новых жилых домов, валовой национальный продукт возрос на 45 процентов, инфляция находилась под контролем, система шоссейных дорог между штатами стала реальностью, как стал реальностью и путь по реке Св. Лаврентия для морских судов, — короче говоря, прошедшие восемь лет были чудесными годами. Большинство было согласно с этим, хотя Никсон мог бы сказать, что сутью выборов был вопрос о том, кто поведет Америку вперед в 60-е годы, а не назад — в 50-е.

Тем не менее речи Эйзенхауэра оказывали определенное влияние. Поэтому Эйзенхауэр решил, что будет принимать более активное участие в выборной кампании и должен иметь расширенную программу своих выступлений. Никсон полностью поддержал эту идею. Однако 30 октября, за восемь дней до даты выборов, Мейми позвонила Пат Никсон; ее угнетала одна лишь мысль о том, что мужу придется взять на себя дополнительную нагрузку, она опасалась за Эйзенхауэра, поскольку "отсутствие у него опыта участия в напряженной выборной кампании могло плохо повлиять на его сердце". Она пыталась отговорить его, но не смогла, и поэтому она "умоляла" Пат Никсон через своего мужа повлиять на Эйзенхауэра, но при этом Айк не должен знать о ее вмешательстве. На следующий день дополнительный аргумент высказал д-р Снайдер. Он сказал Никсону: "Или вы его отговорите делать это, или просто не дайте ему этого делать — ради его же собственного здоровья".

В своих мемуарах Никсон пишет, что "редко видел Эйзенхауэра более оживленным, чем в тот полдень, когда прибыл в Белый дом". Эйзенхауэр показал Никсону расширенную программу своих выступлений. И Никсон стал приводить доводы, подтверждающие, что Президенту не следует брать на себя дополнительную нагрузку. Как пишет Никсон, "он был уязвлен и рассержен". Но Никсон настаивал, и Эйзенхауэр "наконец молча согласился. Его гордость не позволяла Сказать что-либо, но я знал: мое поведение озадачило и расстроило его" *66.

Если Никсон не был готов рисковать здоровьем Эйзенхауэра ради своей победы, то он был вполне готов поставить под сомнение физическое состояние сенатора Кеннеди. Уитмен отмечает, что 4 ноября лагерь Никсона охватила "атмосфера отчаяния". В качестве примера она цитирует заявление, которому Никсон намеревался дать ход как заявлению Белого дома. Страна переполнилась слухами, будто Кеннеди страдает болезнью Аддисона. В предполагаемом заявлении делалась ссылка на положение Эйзенхауэра в 1956 году, когда он сделал достоянием гласности результаты своего медицинского освидетельствования, и содержался призыв к кандидатам на выборах 1960 года поступить таким же образом. По словам Никсона, как только Президент подпишет и выпустит это заявление, он немедленно предаст гласности собственные данные медицинского обследования.

Джим Хэгерти был в ярости. Он назвал это заявление "дешевым, отвратительным, дурно пахнущим политическим трюком". Эйзенхауэр придерживался такого же мнения. Когда один из советников попытался объяснить Президенту ситуацию в связи со слухами о болезни Аддисона, Эйзенхауэр прервал его и сказал: "Я не присоединюсь ни к одной затее, которая касается здоровья кандидатов". Идея была похоронена *67.

Отношение Хэгерти и Айка понять трудно. Никсон был прав, указывая на то, что прецедент установил Айк в 1956 году, а сам Кеннеди уже сделал здоровье Джонсона предметом спора (Джонсон перенес инфаркт; во время маневрирования до проведения конференции по выдвижению кандидатов Кеннеди сомневался, сможет ли Джонсон выполнять служебные обязанности в полном объеме). В 70-e и 80-е годы здоровье кандидатов стало стандартным объектом обсуждения и рассмотрения.

4 ноября люди Никсона позвонили Уитмен и сообщили: если Никсон будет выбран, то в первой же речи сразу после выборов он хочет предложить направить Эйзенхауэра в страны коммунистического блока с миссией доброй воли. Эйзенхауэр был "удивлен, ему не нравилось, что президентство выставляется на аукцион в такой манере. Он сказал, что, когда уже не будет президентом, ему будет трудно путешествовать, и он чувствовал: это была последняя отчаянная "истеричная акция". Он попросил Хэгерти позвонить людям Никсона и передать, что он отказывается.

Через два дня секретарь Никсона Розмари Вудз позвонила Уитмен и попросила ее проследить за тем, чтобы Президент прослушал в 9 часов вечера записанное на пленку выступление Никсона. Президент прослушал это выступление и был вновь удивлен, услышав обещание Никсона направить Эйзенхауэра в поездку. Эйзенхауэр разозлился и поручил Хэгерти позвонить Никсону и заставить его убрать из выступления это обещание. Хэгерти успокоил Президента. Затем, как пишет Уитмен, "Президент продиктовал... поздравительную телеграмму в связи с его речью... [и поручил] направить ее Никсону". Говоря от имени всех, кто хотел проникнуть в глубины взаимоотношений Эйзенхауэра и Никсона, а также от имени большой группы людей, которые хотят постигнуть смысл американской политики, Уитмен признается: "Я не понимаю" *68.

8 ноября было днем выборов. Эйзенхауэр присоединился к Джону и Барбаре, которые следили за ходом голосования. Первые сообщения обескураживали, поскольку на востоке страны подавляющее большинство голосовало за Кеннеди. В 11 часов вечера Эйзенхауэр пошел спать, думая о самом худшем. Когда он проснулся на следующее утро, то количество голосов, полученных от населения, было почти равным — Никсон сократил разрыв; что же касается голосов выборщиков, то ситуация продолжала выглядеть безнадежной. Вскоре после полудня позвонил Никсон из своей штаб-квартиры в Калифорнии. Он считал, что одержит победу в Калифорнии, Иллинойсе и Миннесоте, но этого будет недостаточно. Никсон отметил, что количество голосов за него на 7 процентов превышает отданные за выборщиков от Республиканской партии, и он проиграл "из-за слабости Республиканской партии". Эйзенхауэр посоветовал Никсону хорошо отдохнуть. Затем он деликатно высказал свое отношение к выборной кампании и самим выборам: "Мы можем гордиться этими последними восьмью годами". Никсон ответил: "Мы сделали великолепную работу" *69

Позднее Никсон сказал Эйзенхауэру, что никогда раньше не слышал, чтобы Президент говорил в таком удрученном тоне. Эйзенхауэр согласился — тон его был именно такой. Но он не признался Никсону, что было тому причиной, — это он сказал Уитмен. Его тон объяснялся не столько поражением Никсона, сколько его собственным чувством, будто от него отвернулись. Уитмен записала, что все утро Президент продолжал повторять: "Это отказ от признания всего того, что я сделал за восемь лет"*70.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

РАССТАВАНИЕ С БЕЛЫМ ДОМОМ. ПОДВЕДЕНИЕ ИТОГОВ

Последние десять недель нахождения у власти Администрации Эйзенхауэра были периодом бездействия. Эйзенхауэр как бы выполнял роль присматривающего за домом и не предпринимал никаких новых инициатив. Он продолжал следить за тем, чтобы возможности выбора оставались открытыми по таким вопросам, как ядерные испытания, платежный баланс, Индокитай, Берлин и Куба, — пусть будущий президент принимает по ним решения. Но в одном вопросе — бюджета — Эйзенхауэр все же постарался связать Кеннеди руки. Он внимательно работал над составлением бюджета, начиная с первых дней своего отпуска, который он проводил в Аугусте, Он сказал Слейтеру: "Вы знаете, я собираюсь настоять на сохранении сбалансированного бюджета независимо от того, что скажет об этом Кеннеди. Если он думает по-другому, пусть сам об этом и объявит. Проблема в том, что просто нет денег для одновременного финансирования текущих проектов и его новых идей" *1.

Во время работы над составлением окончательного варианта бюджета Эйзенхауэру докладывали, какие программы не могут быть урезаны. Гудпейстер записал: "Президент сказал, что если бы он был диктатором, то мог бы сократить представленный ему бюджет на 20 процентов без ущерба для страны, просто исключив из него целый ряд священных коров и абсолютно бесполезные, но хорошо налаженные виды работ" *2. На другом совещании, где присутствовали Гейтс и представители Министерства обороны, Эйзенхауэр неодобрительно отозвался о той степени значимости, которую Кеннеди и его советники придавали концепции "гибкого реагирования" Максвелла Тейлора.

Основная забота Эйзенхауэра в 1961 году была та же самая, что и в 1953 году, а именно: поддерживать здоровое состояние экономики. Гудпейстер записал слова Эйзенхауэра: "Мы должны постоянно задавать себе вопрос: сокращаем ли мы все те расходы, которые могут быть сокращены? Например, в его представлении, совершенно ясно, что единственный путь, позволяющий нам выиграть битву, — сохранение потенциала сдерживания. Может быть, есть некоторый смысл в создании и использовании нескольких мобильных элементов, но он не может представить себе никаких "малых войн". Все большее и большее значение приобретает вопрос крупной войны и ее сдерживания" *3.

Эйзенхауэр, однако, знал, что его взгляды уже были рассмотрены и отвергнуты командой Кеннеди, которая была твердо намерена тратить больше денег, чем поступало в бюджет, сократить налоги и резко увеличить затраты на нужды обороны, в том числе на ядерный арсенал и системы доставки, а также на обычные виды вооружений, что позволит создать потенциал для "гибкого реагирования".

Несмотря на недовольство политикой Кеннеди, к нему лично, как и к его преемнику, Эйзенхауэр не испытывал чувства вражды, как к Трумэну. Этому способствовало то, что Кеннеди во время избирательной кампании проявил мудрость, воздерживаясь от прямых нападок лично на Эйзенхауэра. 6 декабря по приглашению Эйзенхауэра Кеннеди прибыл в Белый дом на брифинг, который проводил сам Президент. Он приехал в лимузине, сидел один на заднем сиденье. Эйзенхауэр и его помощники опасались, что он может появиться с группой помощников, как бы готовясь к празднованию своей победы. На Эйзенхауэра произвело также хорошее впечатление умение Кеннеди держать себя. Во время брифинга в Овальном кабинете Кеннеди слушал внимательно и с интересом объяснения Эйзенхауэра о том, как функционирует Белый дом.

В разговоре с Кеннеди Эйзенхауэр особо подчеркнул важность проблемы платежного баланса. "Я молюсь, чтобы он понял ее", — записал Эйзенхауэр в своем дневнике. Он был доволен, что Кеннеди проявил себя "как человек серьезный, честный и ищущий информацию". Эйзенхауэр сообщил Кеннеди, что из-за утечки золота и в результате того, что Америка, по убеждению Эйзенхауэра, несет расходы, значительно превышающие ее долю в обороне свободного мира, он намеревался оповестить страны — члены НАТО: если они не примут энергичных мер для прекращения оттока золота из США, то США отзовут часть своих войск из Европы. Эйзенхауэр заверил Кеннеди: он объявит о своих намерениях таким образом, что за Кеннеди останется свобода выбора, включая и отказ от этой политики (что Кеннеди и сделал ровно через неделю после вступления на пост президента). Затем Кеннеди спросил Эйзенхауэра, каково его личное мнение о Макмиллане, де Голле и Аденауэре. Эйзенхауэр посоветовал приложить все усилия, чтобы сначала обсудить вопросы при встрече с каждым в отдельности, а затем всем вместе. Если он так поступит, то "на него произведут впечатление их компетентность и честность".

Под конец встречи Кеннеди поинтересовался, готов ли Эйзенхауэр послужить стране "в тех областях и в таком качестве, которые соответствовали бы обстоятельствам". Эйзенхауэр сказал, что "ответ очевиден", при этом добавил, что это могла бы быть область серьезных конференций и консультаций по вопросам, которые Эйзенхауэр знал достаточно хорошо, "а не поручения, связанные с необходимостью частых и длительных поездок". Кеннеди с этим согласился.

Последний вопрос, заданный Кеннеди, касался возможности использовать Гудпейстера два или более месяцев на работе в составе новой Администрации. Эйзенхауэр был против этого. Он сказал, что Гудпейстер желает возвратиться на действительную военную службу, для него сохраняется должность, и что, по его мнению, Кеннеди нужно немедленно назначить кого-нибудь, кто мог бы сидеть рядом с Гудпейстером в течение последнего месяца. Но Кеннеди заметил, что "без Гудпейстера он будет поставлен в трудное положение". Тогда Эйзенхауэр напомнил, что вскоре Кеннеди станет главнокомандующим и сможет приказать Гудпейстеру выполнять порученные обязанности. Кеннеди пообещал сохранить открытой вакансию на действительной военной службе для Гудпейстера *4. Встреча закончилась на этой приятной ноте взаимного согласия. Она была намного более гладкой по сравнению с той, которая была с Трумэном перед вступлением Эйзенхауэра на пост президента в 1952 году.

Одной из проблем была Куба, и Кеннеди хотел ее обсудить. Эйзенхауэр направил Кеннеди краткое изложение результатов совещания по этому вопросу, состоявшегося неделей раньше. На этом совещании Администрация рассматривала возможные варианты действий в связи с подготовленной ЦРУ программой операций на Кубе. Грей вел запись совещания. Он отметил: "Президент задал два вопроса: 1) Действуем ли мы достаточно изобретательно и смело, при условии, что наши руки не вылезают наружу? 2) Делаем ли мы то, что предпринимаем, эффективно?" Не ожидая ответа на эти вопросы, Эйзенхауэр "стал говорить о предстоящей передаче правительственных функций и заявил, что не хочет оказаться в положении, когда эти функции передаются в кульминационный момент развивающейся критической ситуации".

Даллес доложил, что среди кубинских беженцев насчитывается примерно 184 различные группы, каждая из которых претендует на признание в качестве правительства в изгнании. "Президент спросил, что мы можем предпринять для их объединения, и г-н Даллес ответил, что это совершенно невозможно". Эйзенхауэр считал: ЦРУ не должно "финансировать те группы, которые мы не можем убедить работать сообща".

Дуглас Диллон, заместитель государственного секретаря, выражая не только свое мнение, заявил: "Департамент обеспокоен тем, что операция уже не является секретной, о ней знают во всей Латинской Америке и ее обсуждали в кругах ООН". Эйзенхауэр сказал, что, "даже если об операции и стало известно, самое главное — не допустить, чтобы была видна рука США. До тех пор пока мы будем придерживаться этого курса, он не будет испытывать особой озабоченности". Он не разделял обеспокоенности Государственного департамента относительно "стрельбы без разбора, так как считал, что мы должны быть готовы использовать все имеющиеся возможности и действовать более энергично" *5.

В конце декабря Даллес и Бисселл доложили Эйзенхауэру о достигнутом прогрессе. В составе бригады насчитывалось уже около шестисот человек, поэтому тренировочный лагерь в Гватемале пришлось расширить. Беженцы были хорошо обучены и желали сражаться. Эйзенхауэр задал вопрос о прогрессе в политической сфере.

Есть ли, наконец, у кубинцев признанный и популярный лидер? "Нет, — ответил Бисселл, — пока еще нет". Эйзенхауэр не хотел согласовывать никаких планов по использованию полувоенных формирований до тех пор, пока не будет создано настоящее правительство в изгнании. Он выразил надежду, что успеет признать такое правительство прежде, чем оставит свой пост.

Однако Кастро стал действовать первым, до того как Эйзенхауэр смог осуществить свое намерение. 2 января 1961 года Кастро приказал большей части персонала американского посольства в Гаване в двадцать четыре часа покинуть Кубу. Он заявил, что это посольство — логово шпионов. На следующий день Эйзенхауэр встретился со своими старшими советниками и объявил: "США не могут допустить, чтобы их выталкивали". Он был не намерен отзывать всех сотрудников посольства и отказываться от дипломатического признания правительства Кубы. Гертер указал на различные проблемы, которые могут возникнуть в результате подобных действий. Министр финансов Андерсон сказал, что вместо разрыва отношений с Кубой он предпочитает немедленные решительные действия — "отделаться от Кастро". По его мнению, ЦРУ необходимо приступить к таким действиям. Даллес заметил, что полувоенное формирование Бисселла не будет готово к действиям до начала марта. Однако продолжала оставаться актуальной проблема создания законного правительства в изгнании, также была еще одна трудность — как найти предлог для интервенции на Кубе при американской поддержке.

Гертер предложил инсценировать "нападение" на Гуантанамо, скопировав прием, который Гитлер использовал в 1939 году на германо-польской границе, прежде чем захватить Польшу. Бисселл предупредил: независимо от того, какое решение будет принято, его нужно принять как можно скорее, так как, по его мнению, ему не удастся сохранить полувоенную группировку как единое формирование после 1 марта. Он объяснил, что агенты ЦРУ, которые проводят в лагере инструктаж, "считают: если акция не будет предпринята до начала марта, то это окажет самое негативное воздействие на настроение" в лагере.

По мнению Эйзенхауэра, существовало "только два приемлемых альтернативных варианта действий: 1) поддержать кубинцев в их действиях в марте; 2) отменить операцию". Он решительно высказался в пользу первого варианта. "Если мы решим, что операцию необходимо провести в двадцатых числах, то наши преемники будут продолжать улучшать подготовку и обучение до тех пор, пока организованность самих кубинцев не достигнет должного уровня". Он также поручил Бисселлу: "Мы должны разрешить кубинцам увеличить численность их бойцов по сравнению с запланированной, а затем найти способ вооружить более крупные группы".

В тот же день он решил объявить о прекращении признания кубинского правительства, несмотря на то что еще не было создано правительство в изгнании. Эйзенхауэр сказал, что готов "признать в срочном порядке главу правительства, когда мы найдем такового". Гудпейстер опасался: если относительно большое военное формирование будет создаваться ЦРУ, не связанным и не ответственным ни перед одним правительством, то операция начнет приобретать собственный динамизм, который будет трудно остановить. Эйзенхауэр ответил, что ЦРУ только создает актив или занимается другими делами подобного рода, а не принимает обязательство по вторжению Соединенных Штатов на Кубу. Будут ли использоваться при этом беженцы, целиком зависит от развития политических событий. Нет никакой нужды испытывать беспокойство по этому поводу *6.

В бытовом плане перед Эйзенхауэрами также возникло немало проблем. У них был большой опыт в перемене мест, поэтому очередной переезд был для них относительно прост — если не эмоционально, то физически, потому что в Геттисберге все уже было налажено. Первый уик-энд в январе Слейтер провел в Белом доме. Когда в воскресенье утром он проходил через холл, Мейми позвала его к себе в спальню. Все еще оставаясь в постели, она сказала, что встала в 5 часов 30 минут утра и занималась приведением в порядок расчетов по своей чековой книжке. Она уже упаковала картины и безделушки, которые были в ее спальне. Посмотрев на стены, она спросила Слейтера: "Правда, все выглядит голым?" *7

Вероятно, ни одно семейство не оставляло Белый дом с радостью, хотя превращение в частных граждан имело свои преимущества. На следующий день после Рождества Эйзенхауэр направил каждому члену своей компании и еще нескольким близким друзьям письма аналогичного содержания: "В течение всей моей жизни, до того момента, когда я возвратился со второй мировой войны, будучи уже отчасти ВИП *, мои современники знали меня как "Айка". Теперь я требую, используя свое право, чтобы Вы, начиная с 21 января 1961 года, обращаясь ко мне, использовали только это уменьшительное имя. Я вношу предложение, чтобы меня больше не лишали тех привилегий, которыми пользуются мои друзья" *8.

[* ВИП — широко распространенная в английском языке аббревиатура слов "очень важное лицо".]

Но, конечно, ни один бывший президент не становится обычным гражданином. Айк уже получил множество писем с предложениями выступить в таком-то клубе или на таком-то благотворительном мероприятии, в какой-либо организации или университете. За каждое выступление предлагался гонорар 1000 долларов и даже больше. Один такой запрос пришел из Такомы от Эдгара, который был очень доволен собой, поскольку мог предложить своему брату гонорар в 1000 долларов за двадцатиминутное выступление в университете Паджет-Саунд. Айк ответил, что письмо Эдгара "показывает, как ты плохо знаешь своего младшего брата. Я уже много лет придерживаюсь правила никогда не получать гонорары за свои выступления. Так я решил сразу же после окончания второй мировой войны" *9.

Во всяком случае, финансовые заботы его не тревожили. Пит Джоунс и другие его друзья хорошо поместили деньги, полученные им за "Крусейд", ферма в Геттисберге была полностью оплачена, он имел полный пенсион, денег было много. Кроме того, существовала возможность заработать хорошие деньги, даже не получая гонорары за свои выступления. Популярность Айка все еще оставалась высокой, годы, на которые пришлось его президентство, были бурными, его книга "Крусейд" пользовалась большим успехом. Учитывая все это, каждый издатель в стране был заинтересован в публикации его мемуаров о пребывании в Белом доме. Айк решил иметь дело с издательством "Даблдей", главным образом из-за дружбы с его президентом Доугом Блэком. Он не подписывал формальный контракт, а просто договорился с Блэком, будучи уверен, что тот отнесется к нему справедливо и оплатит щедро. В отличие от условий издания "Крусейда", на этот раз не было никаких условий. Айк должен был получать определенную сумму с каждого проданного экземпляра и регулярно платить налог.

Была еще одна дополнительная причина, побудившая Айка заключить соглашение с Блэком. Блэк обещал, что может устроить публикацию первой серии мемуаров в еженедельном журнале "Сатердей ивнинг пост". Айк очень любил этот журнал еще со времен своего детства — он хвастался, что прочитывает каждый номер журнала. Поэтому он испытывал удовольствие от одной только мысли, что его мемуары появятся в этом журнале *10.

В январе Конгресс специальным актом восстановил Эйзенхауэра в воинском звании пятизвездного генерала, от которого он отказался в 1952 году. Сэм Рэйберн и Линдон Джонсон приняли необходимые меры, чтобы этот акт стал законом. Как бывшему президенту Эйзенхауэру полагалась пенсия в размере 25 000 долларов в год, плюс 50 000 долларов на содержание офиса. Эти деньги значительно превышали ту сумму, которую он получал бы как пятизвездный генерал. Специальный акт Конгресса позволил Эйзенхауэру взять лучшее от каждого варианта — он вернул себе воинское звание и стал получать полную президентскую пенсию и пособие. Кроме того, при нем были оставлены в качестве помощников сержанты Драйв и Моани и полковник Шульц, деньги на их содержание вычитались из пособия на содержание офиса.

14 декабря Уитмен напечатала записку и передала ее в Овальный кабинет. Записка гласила: "Звонил Норман Казинс. Его предложение — чтобы Вы обратились с "прощальным" посланием к стране... сделали обзор итогов деятельности Вашей Администрации, рассказали о Ваших надеждах на будущее. Масштабный документ большого значения"*11. Эйзенхауэру идея понравилась. Ему также нравилась работа молодого политолога Маккольма Мооса из университета Джона Гопкинса, принятого в аппарат сотрудников Белого дома в конце 1958 года составителем речей. Эйзенхауэр поговорил с Моосом и поручил ему засесть за подготовку его речи. В течение нескольких последующих недель он регулярно консультировал Мооса — текст должен был полностью отражать его мысли.

17 января 1961 года в 8 часов 30 минут вечера Эйзенхауэр выступил по национальному телевидению и радио со своим "прощальным" обращением. Его темой была холодная война. Он говорил о войне и мире, о полицейских государствах и о свободе. "Мы сталкиваемся с враждебной идеологией, — заявил он, — имеющей глобальный охват, атеистический характер, безжалостной в достижении целей, коварной в своих методах". Опасность, которую она представляет, "во времени не имеет видимого конца". Будет много кризисов и много призывов найти "чудодейственные решения" с помощью увеличения затрат на научные исследования и разработки новых видов вооружения. Эйзенхауэр предупредил, что каждое такое решение "должно быть взвешено в свете... необходимости сохранения баланса... между затратами и надеждами на получение ожидаемых преимуществ".

Парадокс холодной войны заключался в том, что для поддержания мира и сохранения своей свободы Соединенные Штаты должны были создать громадный военный истеблишмент, однако ценой его создания могла стать угроза превращения страны в полицейское государство, в котором не будет свободы. "Наша военная организация сегодня мало походит на ту, которая была известна моим предшественникам..." — сказал Эйзенхауэр. Кроме того, после окончания второй мировой войны США не имели "промышленности вооружений". В начальный период существования США "американские кузнецы, которые делали плуги... могли ковать также и мечи". Но в результате холодной войны и технической революции "мы были вынуждены создать постоянно действующую промышленность вооружений огромных масштабов".

Затем звенящим голосом Эйзенхауэр произнес несколько фраз, которые потом будут цитировать и помнить больше других не только из его прощального выступления, но и из всего периода его президентства. Эти фразы в сжатой форме выражали его глубочайшие чувства и самые большие опасения. Это были слова солдата-пророка, генерала, который посвятил всю свою жизнь защите свободы и достижению мира. "Связь между громадным военным истеблишментом и разросшейся промышленностью вооружений является новой в истории Америки", — сказал он. "Общее влияние этой связи — экономическое, политическое и даже духовное — ощущается в каждом городе, в каждом законодательном собрании штата, в каждом учреждении федерального правительства". Затем он прямо предупредил: "Мы должны строго следить за тем, чтобы не допустить сосредоточения в наших правительственных органах такого влияния, которое превышало бы их полномочия, независимо от того, заинтересован в использовании этого влияния военно-промышленный комплекс или нет. Возможности для чудовищного подъема силы, находящейся не на своем месте, существуют и будут расти". Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы военно-промышленный комплекс "поставил под угрозу наши свободы или демократические процессы. Мы ничего не должны принимать на веру".

Потом он стал говорить о другом событии, изменившем Америку за время его жизни, а также о тех опасностях и переменах, которые оно принесло с собой. Изобретатель-одиночка, работавший сам по себе, "был заменен группами ученых в лабораториях и на испытательных полигонах". В прежние времена университеты были "источниками свободных идей и научных открытий". Но сегодня "отчасти из-за требующихся громадных затрат правительственный контракт по существу заменил интеллектуальное любопытство". Поэтому Эйзенхауэр высказал свое второе предупреждение, которое не так хорошо помнят, как фразу о военно-промышленном комплексе, однако не менее пророческое. "Перспектива, что на ученых страны будут оказывать доминирующее влияние федеральное правительство, средства, выделяемые на финансирование проектов, и власть денег, существует всегда, — сказал он, — и видеть это печально".

Еще одно предупреждение: "Мы — вы, и я, и наше правительство — должны избегать... разграбления, ради нашего же собственного блага и удобства, ценных ресурсов будущего. Мы не можем отдать в залог материальные активы без риска, что наши внуки потеряют также политическое и духовное наследие. Мы хотим, чтобы все будущие поколения жили при демократии..."

И извинение: "Разоружение... это императив, над которым надо продолжать работать... Поскольку необходимость этого так актуальна и очевидна, я признаюсь, что слагаю мои официальные полномочия в этой области с определенным чувством разочарования. Как человек, который видел ужасы и тяготы войны и который знает, что новая война может полностью уничтожить нашу цивилизацию, создававшуюся так медленно и так мучительно в течение тысячелетий, я хотел бы сегодня сказать, что прочный мир уже в пределах видимости". Но самое большее, что он мог сказать, так это то, что "войны удалось избежать". Он закончил молитвой, призывающей "все народы жить вместе в мире, который гарантировался бы объединяющей силой взаимного уважения и любви" *12.

Это выступление Эйзенхауэра получило исключительно благоприятные отклики, что послужило причиной его благодушного настроения на следующее утро, когда он проводил свою 193-ю и последнюю пресс-конференцию в качестве президента. Переходный период, на его взгляд, протекал "великолепно", он выразил благодарность Конгрессу за сотрудничество, пожелал Кеннеди "успеха в его работе" и сказал, что его самое большое разочарование — это неудача в достижении мира; он объяснил, какой у него будет статус в отставке, и ответил на вопрос о том, какие конкретные меры мог бы рекомендовать, чтобы ограничить влияние военно-промышленного комплекса. Эйзенхауэр считал, что каждый гражданин должен быть хорошо информирован, потому что "только общество граждан, бдительных и информированных, может помешать злоупотреблениям". Он добавил, что "возможные злоупотребления властью и влияние со стороны производителей вооружений могут возникать не намеренно, а в силу самого характера производства". Любой журнал, какой ни возьмешь в руки, содержит рекламу ракеты "Титан", или ракеты "Атлас", или каких-либо других изделий подобного рода, и это по сути дела — "почти незаметное коварное внедрение в наше сознание, будто единственное дело, которым занята наша страна, это производство вооружений и ракет. Я вам скажу: мы просто не можем позволить допустить этого".

Роберт Спивак спросил Эйзенхауэра, справедливы ли были к нему, на его взгляд, журналисты в течение всех этих лет. Эйзенхауэр улыбнулся и отпарировал: "Ну, если подойти к самой сути, то я не усматриваю, что репортер мог нанести большой ущерб президенту, а вы как думаете?"

Уильям Найтон хотел услышать мнение Эйзенхауэра о поправке к Конституции, разрешающей пребывание на посту президента не более двух сроков. "Любопытная вещь, — сказал Эйзенхауэр, улыбнувшись опять, — сразу же после первого моего избрания республиканцы не перестают спрашивать меня об этом". После того как смех утих, он сказал, что пришел к заключению: эта поправка, "вероятно, очень хорошее предложение" *13.

На следующий день, 19 января, Эйзенхауэр пригласил Кеннеди в Белый дом на заключительный брифинг. Эйзенхауэр рассказал Кеннеди о человеке с ранцем. В этом ранце была коммуникационная аппаратура, которая связывала президента со стратегическим авиационным командованием и с командованием ракетных сил. Этот человек, сказал Эйзенхауэр, "ненавязчивый, и все время нахождения президента в офисе он является как бы его тенью". Для того чтобы показать Кеннеди, какими услугами он может пользоваться, Эйзенхауэр нажал кнопку и сказал: "Пришлите вертолет". Через шесть минут вертолет приземлился на лужайке напротив Овального кабинета.

Кеннеди хотел знать мнение Эйзенхауэра, "стоит ли Соединенным Штатам поддерживать операции партизан на Кубе, если даже о такой поддержке станет известно широкой публике". Эйзенхауэр ответил "да", такую поддержку необходимо будет оказывать, поскольку "мы не можем допустить, чтобы нынешнее правительство оставалось у власти и дальше". Он сказал Кеннеди, что члены Организации американских государств, которые на публике постоянно возражали против любой акции, направленной на устранение Кастро, в частных беседах очень просили Администрацию "сделать что-нибудь". Эйзенхауэр рассказал об операции Бисселла в Гватемале — это как раз тот случай, когда нельзя упустить "возможность держать язык за зубами". (Несколько дней спустя "Нью-Йорк Таймс" поместила заметку, в которой давалось описание организации и обучения в лагере кубинских беженцев.)

Затем Эйзенхауэр рассказал о своих попытках "найти человека, настроенного против Батисты и против Кастро" и способного возглавить правительство в изгнании. Он признал, что "очень трудно" найти такого человека, позиция которого удовлетворяла бы всех беженцев. Эйзенхауэр сказал, что "первоочередная задача Кеннеди будет заключаться в том, чтобы найти такого человека". И когда полувоенное формирование высадится на Кубе, "эта операция будет выглядеть более законно". Эйзенхауэр добавил, что пока еще нет никаких конкретных планов вторжения, они должны быть подготовлены сразу же после создания правительства в изгнании.

Кеннеди спросил, способна ли Америка вести ограниченные войны. Эйзенхауэр заверил его, что американская армия достаточно сильна, чтобы справиться с любой ситуацией. Затем он попытался убедить Кеннеди сократить затраты на оборону и двигаться к достижению сбалансированного бюджета (после этой встречи Эйзенхауэр заявил: "Я должен сказать, что мои слова не произвели впечатления на новоизбранного президента"). Эйзенхауэр вернулся к вопросу о Кубе и сказал Кеннеди, что его "обязанность — делать все то, что необходимо". Кларк Клиффорд, который вел запись беседы для Кеннеди, не почувствовал со стороны Эйзенхауэра "ни нежелания, ни колебания". Через пять дней Клиффорд направил Президенту Кеннеди меморандум с напоминанием слов Эйзенхауэра: "...политикой его правительства" было оказание "всемерной" помощи Кубе, и эти усилия должны быть "продолжены и ускорены" *14.

Наконец наступил день инаугурации. День, когда Эйзенхауэр покидал Белый дом, и покидал с неохотой. За несколько дней до 20 января в Овальный кабинет зашел Генри Уристон с докладом Комиссии по национальным целям, который был одобрен Эйзенхауэром за год до этого. В связи с переходом власти к новой Администрации этот доклад уже потерял свое значение и не представлял никакого интереса ни для кого. Но должна была быть соблюдена и сфотографирована церемония передачи доклада. Когда Эйзенхауэр принимал доклад, он услышал стук молотков — напротив Белого дома через авеню Пенсильвания сооружалась трибуна для приглашенных на торжество по случаю вступления нового президента в должность. "Посмотри, Генри, — сказал Эйзенхауэр, — это похоже на то, что ты, как бы находясь в смертной камере, наблюдаешь за сооружением эшафота" *15.

Утро 20 января запомнилось Джону Эйзенхауэру "мрачной" атмосферой в Белом доме. Вечером предыдущего дня выпало много снега, и поэтому многие из обслуживающего персонала были вынуждены провести ночь в подвальном помещении *. Военный министр Гейтс заверил Эйзенхауэра, что он пошлет всех до одного солдат убирать снег лопатами, чтобы церемония инаугурации прошла без каких-либо помех. Эйзенхауэр почти все утро провел, облокотившись на пустой сейф и предаваясь воспоминаниям с Энн Уитмен. Обслуживающий персонал выстроился в ряд, Эйзенхауэр и Мейми шли вдоль него, прощаясь с каждым. У многих были слезы на глазах. Прибыли семейства Кеннеди, Джонсонов и "небольшая свита" демократов с кратким визитом и выпить чашку кофе *16.

[* Видимо, из-за невозможности воспользоваться автомобилем, чтобы добраться до дома.]

В полдень в присутствии главного судьи Эрла Уоррена вместо самого старого по возрасту из всех предыдущих президентов занял этот пост самый молодой человек из выбранных когда-либо. После окончания церемонии, когда все внимание было обращено на семейство Кеннеди, Эйзенхауэры тихо удалились через боковой выход. Эйзенхауэр писал позднее, что, поступив так, они сделали "фантастическое открытие. Мы были свободны — как только могут быть свободны частные граждане в демократической стране". Они поехали в клуб на улице "Ф", где Льюис Страусс давал обед для членов Кабинета Эйзенхауэра и его близких друзей. Потом была дорога в Геттисберг, которую они знали слишком хорошо, потом дорога к дому и ферме.

Беспрецедентным актом, предпринятым Кеннеди, к Эйзенхауэру был прикреплен сроком на две недели личный охранник из секретной службы, специальный агент Ричард Флор. Во всех других отношениях Айк был абсолютно свободен. Подъехав к ферме, он вышел из автомобиля, чтобы открыть ворота. Двадцать лет почти все, даже самые малые физические нагрузки, брали на себя другие. Он никогда не чистил свои ботинки, никогда не был ни в прачечной, ни в парикмахерской, ни в магазине одежды, да и вообще — за все время президентства — ни в одном магазине.

Об очень многом Айк просто не имел понятия. Например, он не знал, как платить толл за проезд по тёрнпайку. Он забыл, как надо печатать на машинке, он никогда даже не интересовался, как разводить замороженный апельсиновый сок или настроить изображение в телевизоре. Он не имел никакого представления, что предпринять, когда собираешься в поездку: как покупать билеты и где их покупать. Он сказал Слейтеру 7 января, через несколько дней, проведенных им в Геттисберге после инаугурационной церемонии, что неплохо бы поохотиться на перепелов в Джорджии, в имении Джорджа Хэмфри. При этом он заметил: "Я не могу вести машину так далеко, скажи мне, как я могу туда попасть". Слейтер успокоил его — он мог "подбросить" его на самолете Пита Джоунса.

Айк даже не знал, как надо заказывать междугородный телефонный разговор. Последние двадцать лет при необходимости позвонить по телефону он просил своего секретаря соединить его. Последний раз, когда Айк сам звонил по междугородному телефону, он просто назвал телефонистке нужный номер — это было в конце 1941 года. Итак, вечером 20 января он поднял телефонную трубку, чтобы позвонить сыну, и безуспешно пытался назвать номер, потому что не слышал ничего, кроме зуммера. Он кричал в трубку, вызывая телефонистку, несколько раз нажимал кнопку отключения микрофона, пытался набрать номер, как будто это шифр замка сейфа, снова кричал в трубку и, наконец, стукнул по телефонному аппарату. Злой, с раскрасневшимся лицом, он позвал на помощь охранника Флора: "Покажите мне, как работает эта чертова штука". Флор показал. "О, вы так это делаете!" — воскликнул в восхищении Айк, он был просто зачарован звуком, который производил, вращаясь, диск набора. Он подумал, что можно получить немало удовольствия от самого процесса познания нового для него, современного мира *17.

И в этом будет какое-то особое удовольствие — шла ли речь о том, чтобы самому позвонить или выйти из машины, открыть ворота или сообразить, каким образом самостоятельно попасть из одного места в другое, — поскольку он будет делать это как обычный гражданин. После полувека служения Дуайта Эйзенхауэра своей стране она наконец разрешила ему выйти в отставку. Он был свободен.

Любая попытка дать оценку восьми годам деятельности Эйзенхауэра на посту президента неизбежно больше скажет о человеке, пытающемся дать такую оценку, чем о самом Эйзенхауэре. Оценивая его деятельность, наверное, нужно проанализировать решения, которые Эйзенхауэр принимал в свое время, ведь каждая проблема была политической и небесспорной. Кроме того, все основные проблемы и большинство мелких, существовавших в 50-е годы, разделяли политические партии и людей не только тогда, но и в последующие десятилетия. Поэтому сказать, прав был Эйзенхауэр или не прав по тому или иному вопросу, не что иное, как декларация, отражающая текущие политические воззрения и субъективные взгляды автора.

Так, Уильям Эвальд в своей книге "Эйзенхауэр как президент" приходит к выводу, "что многие ужасные события, которые могли бы произойти, не случились. Президентство Дуайта Эйзенхауэра дало Америке восемь прекрасных лет, считаю, лучших на нашей памяти" *18. Не было ни войн, ни бунтов, ни инфляции — только мир и процветание. Большинство белых, принадлежащих к среднему классу, и члены Республиканской партии среднего возраста полностью согласятся с такой оценкой. Однако черные американцы могут вспомнить, что среди того, чего не произошло, было отсутствие прогресса и в области гражданских прав, и в десегрегации в школах. Люди, которые были обеспокоены холодной войной и гонкой ядерных вооружений, могут лишь сожалеть, что не снизилась напряженность и не сдвинулись с мертвой точки договоренности о разоружении. Люди, которые были озабочены коммунистической угрозой, могут указать на то, что ни один коммунистический режим не был ликвидирован и что влияние коммунизма распространилось на Вьетнам и на Кубу. Короче говоря, по любому вопросу могут быть по крайней мере две законные точки зрения. То, чего не произошло, принесло радость одному человеку и огорчение другому.

Поэтому повторю: сказать, что Эйзенхауэр был прав в одном вопросе и не прав в другом, — значит выразить не что иное, как свою политическую позицию. Более плодотворной будет оценка его пребывания в Белом доме в его собственных суждениях, на основе того, насколько успешно ему удалось решить те поставленные задачи и достичь тех целей, которые он ставил перед собой, когда вступил на пост президента.

Из такого подхода следует, что у него было много неудач и во внутренней, и во внешней политике. Эйзенхауэр хотел добиться единства в рядах Республиканской партии, вовлекая ее старую гвардию в современный мир и в главное русло американской политики. Кроме того, он хотел вырастить в Республиканской партии хотя бы несколько молодых, динамичных, надежных и популярных лидеров. Ему не удалось достичь ни одной из этих целей, что видно по результатам конференции Республиканской партии 1964 года, на которой старая гвардия захватила контроль в партии, выдвинула своего кандидата и сформулировала политическую платформу, которая привела бы в восторг Уоррена Хардинга и даже Вильяма Маккинли *. Франклин Рузвельт проделал работу по ограничению влияния левого крыла Демократической партии значительно лучше, чем Эйзенхауэр по ограничению влияния правого крыла Республиканской партии.

[* Уоррен Хардинг (1865 — 1923) — Президент США в 1921 — 1923 гг. Вильям Маккинли (1843 — 1901) — Президент США в 1897 — 1901 гг.]

Эйзенхауэр хотел, чтобы сенатор Маккарти был устранен из общественной жизни страны, но это нужно было сделать так, чтобы в дальнейшем не ухудшить состояния гражданских свобод в США и имиджа страны в этом вопросе. Но поскольку Эйзенхауэр не пожелал прямо обвинить Маккарти или каким-либо другим образом противостоять этому сенатору от Висконсина, Маккарти, прежде чем ушел со сцены, смог причинить много вреда гражданским свободам, Республиканской партии, многочисленным отдельным лицам, армии США, исполнительным органам правительства. Единственный значительный вклад Эйзенхауэра, повлиявший на падение Маккарти, был негативным — он не разрешил предоставить сенатору документы и дела исполнительных органов власти и вызывать сотрудников правительственных учреждений для дачи показаний в его комиссии. Осторожный, колеблющийся подход Эйзенхауэра — или отсутствие такового — к Маккарти не улучшил репутацию Президента, а, наоборот, причинил ей много вреда.

Эйзенхауэр хотел в январе 1953 года, чтобы Америка играла роль морального лидера, демонстрируя свое духовное превосходство и опережающее развитие Советскому Союзу и даже всему миру. Но по такой значительной моральной проблеме современности, как борьба за искоренение расовой сегрегации из жизни Америки, он отмалчивался, не высказав личного одобрения решения суда по делу "Браун против Топека". Это нанесло колоссальный вред движению за гражданские права и имиджу Америки.

В борьбе за гражданские права и свободы Эйзенхауэр вообще не был лидером, проявившим хотя бы весьма умеренный интерес к этим вопросам. Он просто рассчитывал, что эти проблемы отойдут от него. Что касается гражданских свобод, то крайности Маккарти и его сторонников были настолько явными, что эта проблема решалась как бы сама по себе. В отношении же гражданских прав — области, в которой степень консерватизма американцев намного выше, чем в области гражданских свобод, — отказ Эйзенхауэра идти впереди носил почти преступный характер. Кто может предсказать, каких успехов можно было бы достигнуть в решении этой постоянной проблемы, если бы Президент Эйзенхауэр объединился с главным судьей Уорреном и энергично выступил за равенство и справедливость независимо от цвета кожи? Но он этого не сделал, он отодвинул эту проблему в сторону; и то, что он не передал ее, как эстафету, своим преемникам, только усугубило ее.

Во внешних делах самой большой неудачей Эйзенхауэра, по его собственному суждению, было то, что ему не удалось достичь мира. Когда он оставил свой пост, напряженность, опасность и затраты, связанные с холодной войной, возросли, как никогда. Конечно, его личной вины в этом не было. Он старался договориться с русскими, выдвинул несколько предложений — "Атом для мира", "Открытое небо" и другие. Но все их Хрущев отверг. Конечно, в какой-то степени способствовал неудачам его глубоко укоренившийся антикоммунизм. Эйзенхауэр отказывался даже в малейшей степени доверять русским. Он продолжал и расширял экономическое, политическое и дипломатическое давление, а также тайные операции против Кремля в течение всего срока пребывания на посту президента. Такая политика годилась для завоевания голосов избирателей и, может быть, даже помогла выиграть некоторые сражения ограниченного масштаба в холодной войне, но она была губительна для дела мира во всем мире.

Вторая его неудача в том, что не было достигнуто договоренности о пределе гонки вооружений (не путать с фактическим разоружением, которое также было его целью). Лучше, чем кто-либо другой из мировых лидеров, Эйзенхауэр говорил о затратах на гонку вооружений, о ее опасностях и о ее сумасшествии. Но он не смог даже замедлить ее, не говоря уж о том, чтобы остановить. В данном случае упущенная возможность обернулась трагедией. Эйзенхауэр не только лучше многих понял тщетность гонки вооружений; по сравнению с другими он находился в наилучшем положении, позволявшем ему покончить с этой гонкой. Его престиж, особенно как военного, был настолько высок, что он мог бы заключить договор с русскими о запрещении атомных испытаний, просто дав заверения от своего имени в полезности такого договора для Соединенных Штатов. Но почти до самого конца пребывания в Овальном кабинете он продолжал считать, что риск расширения гонки вооружений менее опасен, чем риск, связанный с доверием русским.

Когда же, наконец, он был готов сделать попытку установить контроль над гонкой вооружений и дать согласие на заключение договора о полном запрещении ядерных испытаний без проведения инспекции на местах, то произошел инцидент с У-2. Так случилось, что это был именно тот самый полет Пауэрса, который Эйзенхауэр инстинктивно хотел отменить, но на котором настояли специалисты, отвечавшие за технологию проведения операции. В этом случае, так же как и в других, например увеличение производства атомных бомб, числа ядерных испытаний и количества ракет, он пошел на то, чтобы совет технических экспертов возобладал над его здравым смыслом. То, что это могло случиться с Эйзенхауэром, наглядно демонстрирует тиранию технологии в ядерно-ракетный век.

Эйзенхауэр надеялся предпринять наступление на коммунизм в Центральной и Восточной Европе. Но его нереалистичная и неэффективная воинственность, усиленная безответственной поддержкой его партией восстаний и освободительных движений в полицейском государстве, привела к трагедии 1956 года в Венгрии, которая всегда будет пятном на его биографии. При его Администрации "отбрасывание назад" не начиналось, поскольку лозунгом стали слова: "Позиции менять не надо". Но свободный мир оказался даже не в состоянии остаться на своей прежней позиции, когда Эйзенхауэр согласился на перемирие в Корее, по которому коммунисты получали контроль над северной частью Кореи; то же самое произошло и во Вьетнаме, и к этому следует добавить установление режима Кастро на Кубе.

Эти неудачи, взятые вместе, на первый взгляд являются убедительным основанием для обвинения. По мнению тех, кто критиковал политику Эйзенхауэра, эти провалы проистекали из самого большого его недостатка — неспособности осуществлять руководство. В отличие от Франклина Рузвельта и Трумэна Эйзенхауэр совсем не казался лидером, а лишь председателем правления, номинальным главой, президентом партии вигов, и это в то время, когда требовались решительные действия и решительная исполнительная власть.

Главная, наиболее острая и реалистичная критика президентства Эйзенхауэра обращена не на то, что он сделал, а на то, что он не сделал. Два срока его президентства — это время отложенных масштабных действий. Совершенно очевидно, что это верно в отношении расовых проблем и процесса десегрегации в жизни Америки. Это также верно в отношении проблем больших городов: рост трущоб, загрязнение окружающей среды, сужение налоговой базы *, достойные условия получения образования для всех, забота о престарелых, инвалидах и безработных. Гудпейстер предупреждал Президента: если и дальше откладывать решение проблем, то, когда наконец подойдет время браться за них, они станут неуправляемыми. Репутация Айка была бы сегодня намного выше, если бы он прислушался к этому предупреждению, и жизнь американцев была бы другой. Одной из причин тех крайностей, которые сопровождали программу Линдона Джонсона "Великое общество" в середине 60-х годов, как раз и был колоссальный масштаб тех проблем, которые Джонсон пытался решить. Возможно, эти проблемы не приобрели бы такого размаха, если бы Айк в свое время не отвернулся от них.

[* В связи с массовым переездом богатых американцев в пригороды.]

Айк любил говорить о себе как о консерваторе в финансовых делах и как о либерале — в человеческих. На самом же деле его политику можно лучше всего понять, если взглянуть на дату его рождения — он был последним американским президентом, рожденным в девятнадцатом веке. Сердцем он всегда был консерватором девятнадцатого века, который испытывал глубокое подозрение к властям, и к центральному правительству в особенности. Он считал, что сведение бюджета с дефицитом, за исключением военного времени, является аморальным, почти греховным поступком. Точно так же он относился и к правительственным программам, целью которых было оказание помощи людям в решении их экономических, медицинских и социальных проблем.

Во многих вопросах он никогда не поднялся выше тех представлений, которые дало ему воспитание в Абилине в начале века.

Во внешних делах эра Эйзенхауэра была также периодом больших отложенных решений. Наиболее ярко это видно на примере Южной и Центральной Америки (нельзя сказать, что и его преемники действовали намного лучше), и в особенности на примере Кубы — он и не воспринимал Кастро, и не старался избавиться от него. Он отложил в сторону проблемы постколониальной Африки. На Среднем Востоке его действия в основном носили негативный характер. Он сказал "нет" англичанам, французам и израильтянам и в то же время не сказал "да" Египту и арабам. Пожалуй, самая большая его неудача во внешней политике связана с Юго-Восточной Азией, где он тоже придерживался политики откладывания решений. Его тактика проведения среднего курса привела к тому, что Северный Вьетнам оказался под контролем коммунистов, а Южный Вьетнам был недостаточно силен, чтобы полагаться только на самого себя.

Однако в то же время можно утверждать: ситуация, создавшаяся в Юго-Восточной Азии, была одним из триумфов его внешней политики, так как именно в ходе событий в этом регионе он продемонстрировал мудрость и смелость, удержавшие страну от втягивания в войну, которую нельзя было выиграть.

Насколько эффективна, если не драматична была тактика осуществления руководства Эйзенхауэром, можно увидеть, оценив его достижения как президента; оценка эта также основывается на тех целях и задачах, которые он сам ставил перед собой. Прежде всего следует отметить, что восемь лет его президентства были годами экономического процветания, на которые пришлись только два небольших спада производства. По последним стандартам это было десятилетие почти полной занятости и отсутствия инфляции.

Действительно, если брать отдельные показатели — валовой национальный продукт, личные доходы и сбережения, покупка новых домов и автомобилей, инвестиции в капитальное строительство, сооружение шоссейных дорог и т. д., — это было лучшее десятилетие за сто лет. Конечно, финансовая политика Эйзенхауэра, его отказ сократить налоги или увеличить затраты на оборону, его настойчивость сохранять бюджет сбалансированным сыграли определенную роль в создании этой счастливой ситуации.

Во время президентства Эйзенхауэра в стране был мир и спокойствие — по крайней мере, по сравнению с 60-ми годами. Одной из основных целей Эйзенхауэра в 1953 году было устранение крайностей из политической риторики и отказ от партизанских действий. Ему удалось осуществить эту цель негативным путем: он не отказался от "Нового курса", как этого хотела старая гвардия. При Эйзенхауэре количество лиц, на которых распространялось действие Закона о социальной защите, удвоилось, а размер социальных выплат увеличился. Комиссия по наблюдению за выполнением "Нового курса" оставалась на месте. Расходы на общественные работы при Эйзенхауэре фактически были больше, чем при Рузвельте или Трумэне. И эти общественные работы не были при нем разновидностью бесполезной деятельности — подтверждением тому служат такие проекты, как сооружение морского пути по реке Св. Лаврентия и система шоссе между штатами, ставшие большим вкладом в развитие экономики. Эйзенхауэр, можно сказать, поставил печать одобрения на законодательную деятельность демократов в предыдущие двадцать лет, что само по себе было важным шагом на пути большего взаимного сближения двух партий.

Важным положительным вкладом Эйзенхауэра в мир и спокойствие внутри страны было то, что он сам избегал действий, отражавших односторонние партийные интересы. Его близкие отношения с демократами из южных штатов, его отказ осудить когда-либо Демократическую партию в целом (он выступал только против того ее крыла, к которому принадлежали "транжиры"), его настойчивость в проведении двухпартийной внешней политики и тщательное культивирование демократических лидеров в Конгрессе — все это могло умерить тон выступлений с однопартийных позиций. Когда Эйзенхауэр пришел в Белый дом, его партия обвиняла другую партию в "предательстве в течение двадцати лет". Демократы, в свою очередь, обвиняли республиканцев в том, что они — партия депрессии. Когда Эйзенхауэр оставил свой пост, такие нелепые обвинения раздавались крайне редко.

В 1953 году Эйзенхауэр поставил перед собой одну из основных целей — вернуть достоинство внешнему облику института президентства. Он очень остро чувствовал, что Трумэн уронил это достоинство. Действительно ли Трумэн был повинен в этом — зависит, конечно, от личной точки зрения. Но очень немногие будут оспаривать, что в манере держаться, в своих действиях, в частной и общественной жизни и в исполнении своих официальных обязанностей в качестве главы государства Эйзенхауэр сохранял свое достоинство. Он выглядел, поступал и говорил как Президент.

Он был хорошим управляющим. Он не распродавал общественную землю, не открывал национальные заказники или парки фирмам для коммерческой эксплуатации или добычи полезных ископаемых. Он сохранил и расширил управление по развитию водного, энергетического и сельского хозяйства реки Теннесси. Он прекратил проведение ядерных испытаний в атмосфере, и он был первым среди мировых лидеров, который поступил так из-за радиационной опасности для людей, избравших его своим лидером.

В области гражданских прав, по его мнению, он сделал все, что мог сделать. И самым большим его вкладом (хотя со временем он испытывал всевозрастающее разочарование по этому поводу) было назначение Эрла Уоррена в качестве главного судьи. Кроме того, он покончил с десегрегацией в вооруженных силах, в городе Вашингтоне (округ Колумбия), а также во всех областях, относящихся к федеральной собственности. Он также выступил спонсором и подписал первый законодательный акт о гражданских правах после периода Реконструкции. Когда его вынуждали обстоятельства, он действовал решительно, как в Литл-Роке в 1957 году. Это все были позитивные завоевания, хотя и ограниченные по своему масштабу; Эйзенхауэр гордился, что они были достигнуты без социальных волнений и не привели к актам, которые могли бы совершить белые южане, если бы дошли до состояния полного отчаяния. Прогресс в области десегрегации, и особенно в школах, во время Администрации Эйзенхауэра был мучительно медленным; но он был убежден: более быстрое продвижение повлекло бы за собой большее сопротивление со стороны южан с применением насилия.

В 1952 году, приняв предложение Республиканской партии стать ее кандидатом на пост президента, он призвал членов партии вместе с ним начать "крестовый поход", цель которого заключалась в том, чтобы очистить Вашингтон от плутов и коммунистов. Когда же эта цель была достигнута, критики Эйзенхауэра обнаружили: им очень трудно выяснить, какую же все-таки цель преследовал этот его поход. Не было ни возбуждающего призыва к оружию, ни призыва отстаивать высокую мораль, ни идеалистической погони за некоторыми остающимися в стороне национальными целями. Эйзенхауэр с чувством удовлетворения, и это было очевидно, занимал пост президента сытой, счастливой, удовлетворенной нации, которая посвящала время наслаждению жизнью, и особенно ее материальными благами, которые могла предоставить самая крупная промышленная держава в мире. Эти упреки были правдой.

Возражения Эйзенхауэра на эти упреки тоже были правдой. Декларация независимости утверждает, что одним из неотъемлемых прав человека является его стремление к достижению счастья. Эйзенхауэр старался, и весьма успешно, создать в Америке 50-х годов такой климат, в котором ее граждане в полной мере могли бы реализовать это право.

Особых успехов он добился во внешней политике и связанной с ней области затрат на национальную оборону. Заключив мир в Корее и после этого избегая войны в течение семи с половиной лет, а также предпринимая усилия, почти в одиночку, по сдерживанию гонки вооружений, он достиг многого. Никто не знает, сколько денег он сэкономил для Соединенных Штатов, отвергнув предложения Сай-мингтона и Пентагона, Объединенного комитета начальников штабов, Комиссии по атомной энергии, военно-промышленного комплекса. И никто не знает, сколько жизней он спас, закончив войну в Корее и отказавшись вступить в какую-либо другую войну, несмотря на множество рекомендаций, что он должен это сделать.

Он заключил мир, и он сохранил мир. Сумел бы кто-либо другой провести страну через это десятилетие, не вступая в войну, неизвестно. Но мы точно знаем: Эйзенхауэр сумел это сделать. Он гордился тем, что Соединенные Штаты за время его Администрации не потеряли ни одного солдата и ни одного фута территории. "Мы сохранили мир. Люди теперь спрашивают, как это случилось, — клянусь Богом, это случилось непросто. Это я вам говорю"*19.

Наряду с сохранением мира Эйзенхауэр мог ставить себе в заслугу, что к концу его восьмилетнего срока союз НАТО, этот фундамент американской внешней политики, был силен как никогда. Отношения с арабскими странами, учитывая моральные обязательства Америки в отношении Израиля, были хорошими, насколько возможно. За исключением Кубы, латиноамериканские республики оставались дружественно настроенными к Соединенным Штатам. На Дальнем Востоке отношения с партнерами Америки — Южной Кореей, Японией и Формозой — были великолепными (но отношения с Китаем все еще не были установлены). Южный Вьетнам, казалось, был на пути становления в качестве жизнеспособной нации.

Что Эйзенхауэру удавалось лучше всего, так это управлять кризисными ситуациями. Кризис в отношениях с Сингманом Ри в начале 1953 года и одновременный кризис в отношениях с китайскими коммунистами по вопросу о военнопленных и о перемирии; кризис в связи с положением в Дьенбьенфу и на островах Квемой и Матсу в 1955 году; события в Венгрии и суэцкий кризис в 1956 году; кризисы 1957 года — запуск спутника и события в Литл-Роке; кризис в связи с революцией на Формозе в 1958 году; 1959 год — берлинский кризис; 1960 год — кризис из-за У-2. В каждой такой ситуации реакция Эйзенхауэра была адекватной, он не начинал военных действий, не увеличивал расходы на военные нужды, не запугивал людей до безумия. Он стремился снизить остроту каждой кризисной ситуации, настаивал на том, что решение может быть найдено, и он находил его. Он действовал великолепно.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

И в годы войны, во время службы в Вашингтоне в должности начальника штаба, и в Нью-Йорке в качестве президента Колумбийского университета, и в Париже в штабе верховного главнокомандующего объединенными вооруженными силами Североатлантического союза в Европе, и в течение всех восьми лет на посту Президента США Эйзенхауэр строил планы, чем будет заниматься после выхода в отставку. Он думал, что, возможно, время от времени будет писать статьи в какой-нибудь журнал, который распространяется по всей Америке, конечно, будет много играть в гольф и бридж, но, главным образом, не станет утруждать себя и постарается спокойнее смотреть на вещи. После полувекового служения своей стране он, по его словам, чувствовал себя очень уставшим, и ему просто необходимо было немного отдохнуть. Никаких встреч, никаких выступлений, никаких конференций, никаких решений, которые надо принимать. Образцом ему служил Джордж Вашингтон в Маунт-Верноне*.

[* Маунт-Вернон — поместье вблизи г. Вашингтона, принадлежавшее первому Президенту США.]

Маунт-Верноном Айка была его ферма в Геттисберге. И они с Мейми обожали и саму ферму, и местность вокруг нее. Климат, за исключением зимы, был здесь умеренным. Расположение — идеальным. Они жили в сельской местности, но достаточно близко к Вашингтону и к Нью-Йорку, чтобы иногда совершать поездки в эти города и чтобы их друзья могли приезжать к ним с визитами. Ферма была расположена у края поля, где когда-то проходило сражение, и это вызывало у них чувство, будто они — тоже часть неразрывной американской истории. Из-за такого расположения фермы они должны были примириться с потоком туристов — каждый посещавший поле сражения, казалось, хотел увидеть и ферму Эйзенхауэров, а большинство из них — запечатлеть на пленке бывшего президента во время его прогулки. Айку было очень приятно ощущать, что его не забыли. Когда он отправлялся в город, многие фотографировали его, или просили дать автограф, или говорили ему, что отдавали за него голоса. Порой он жаловался на это, но сразу же оговаривался: "Предположим, что люди нас не любят. Это было бы ужасно, не правда ли?"*1

Снаружи дом был выстроен в колониальном стиле, но внутри имел все современные удобства. Застекленная терраса была идеальным местом для чтения и рисования. Обстановка была элегантной. Из сотен различных предметов, подаренных главами государств и американскими миллионерами за годы президентства, были отобраны самые лучшие. У Мейми в одной из комнат находилась бесценная коллекция птиц из богемского фарфора, которой она очень гордилась и о которой Айк говорил: "О Боже, как вам не надоест вытирать с них пыль". Во время пребывания на посту президента Айк редко видел Мейми днем; в Геттисберге он восполнял этот пробел: долгие часы он проводил с ней на солнечной террасе, окна которой выходили на зеленеющие поля, занимался чтением, рисованием или сидел у телевизора.

Когда к Айку приезжали его друзья или гости, готовкой на кухне занимался он сам, потому что кроме поджаренного на огне куска мяса и печеной картошки Мейми могла приготовить только сладкую помадку. "Когда я была девочкой, мне никогда не разрешали быть на кухне", — объясняла она. Во всех других отношениях она была прекрасной женой и очень ценила его заботу о ней. "Для того чтобы брак был удачным, — сказала она как-то одному журналисту, — вы должны над ним работать. Молодые женщины сегодня хотят непременно в чем-то утверждаться, но они всего лишь должны доказать, что каждая из них может быть хорошей женой, домохозяйкой и матерью. У семьи должна быть только одна голова — мужская... Ну, а уж если возникнет ссора, то надо выйти из комнаты, потому что для ссоры нужны двое".

Джон, Барбара и внуки жили на ферме в маленьком доме, который был их собственностью и находился примерно на расстоянии одной мили от основного дома. Эйзенхауэр очень гордился своим единственным сыном. Отношения Мейми с Барбарой были очень близкими и теплыми. Эйзенхауэры относились к Барбаре как к дочери, а не как к невестке. Но самую большую радость доставляли им внуки — Дэвид, Барбара Энн, Сюзан и Мэри Джин. "Я просто люблю, чтобы они были рядом, — говорила Мейми. — Девочки примеряют мои платья и смотрят телевизор со мной. Мы много разговариваем и смеемся". Разумеется, Дэвид был самым любимым внуком дедушки. "Когда он был поменьше, мы больше проводили времени вместе, — сказал Эйзенхауэр одному репортеру. — Теперь он любит бейсбол, регби и футбол, как и все другие мальчишки его возраста. Но некоторые вещи я уже не могу делать с ним вместе. Мы продолжаем ходить на рыбалку, стреляем по тарелочкам, играем в гольф. Очень часто мы просто сидим вдвоем и ведем серьезный разговор". Он сказал, что, когда две семьи живут рядом, невольно могут возникнуть проблемы в их взаимоотношениях. "Дедушка и бабушка должны быть полезными, — напомнил он репортеру (а также самому себе и Мейми), — но не вмешиваться в чужие дела. Они должны помогать в воспитании внуков, если, конечно, могут. Но ни при каких обстоятельствах не мешать им, не становиться для них премьер-министрами. Это верный способ расстроить брак ваших детей"*2.

Они много ездили по стране, причем начали сразу же после 20 января 1961 года. В феврале Эйзенхауэры поездом отправились в Палм-Дезерт в Калифорнии, где они жили на ранчо Флойда Одлума и его жены Жаклин Кохран. Флойд был известным авиатором, он сыграл ключевую роль в решении Эйзенхауэра выставить свою кандидатуру на пост президента на выборах 1952 года, убедив его сделать это. Отправляясь в поездку, Айк намеревался отдохнуть — поиграть в гольф и бридж, но вдруг обнаружил, что не перестает думать о проблемах страны. Разъезжая на электромобиле по полю для гольфа в Эльдорадо, он включил радио и прослушал отчет полковника Джона Гленна о его полете на спутнике вокруг Земли. Слейтер чувствовал: Эйзенхауэр был "немного разочарован, что этот полет не был совершен во время его Администрации". Он ужасно расстроился, узнав о "легкомысленных тратах" Администрации Кеннеди и "полном отсутствии интереса с ее стороны к стабильности доллара и влиянию инфляции на сбережения вкладчиков". У него вызвало озабоченность и намерение Кеннеди "расширить вооруженные силы и развить военную и космическую промышленность". Эйзенхауэр предупредил, что "эта комбинация может оказаться настолько мощной, а военная машина — настолько огромной, что все это просто нужно будет использовать"*3.

Как показывают предыдущие высказывания Эйзенхауэра, после стольких лет нахождения в центре власти и принимая решения, ему было очень трудно ограничить себя ролью наблюдателя. Однако в меньшей степени он был озабочен проблемами формирования будущего, гораздо в большей — оправданием прошлого, в особенности деятельности своей Администрации. Но работать над мемуарами о годах своего президентства оказалось значительно сложнее, чем написать "Крестовый поход" — рассказ о безоговорочном успехе с определенным и счастливым концом. Мемуары же о времени пребывания в Белом доме затрагивали вопросы, которые все еще стояли на повестке дня и решение которых трудно было предсказать, — Куба, Лаос, разоружение, ядерные испытания и т. д. Действующих лиц в "Крестовом походе" было не так много, а в президентских мемуарах им не было конца. В "Крестовом походе" Эйзенхауэр сумел найти хорошие слова почти о каждом, кого упоминал, даже о Монтгомери; книга не содержала ни малейшей недооценки или принижения деятельности его коллег. В мемуарах же все обстояло совсем иначе, хотя он страшно не любил высказывать критические замечания. В "Крестовом походе" описывались три с половиной плотно спрессованных года, в мемуарах речь шла о восьми годах, проведенных в Белом доме.

Кроме того, в "Крестовом походе" он мог рассказать, как принималось решение, а затем продемонстрировать, как оно работало в практических условиях. В президентских мемуарах в основном описывались уже принятые решения, за которыми не следовало никаких действий. Ведь на самом деле все так и было: он решил не расширять войну в Корее, не вступать в войну во Вьетнаме во время кризиса в Дьенбьенфу, не ускорять гонку вооружений, не выступать против Маккарти открыто или поддержать решение суда в деле "Браун против Топека", отменить "Новый курс" или снизить налоги, поддержать англичан и французов в Суэце или вмешаться в события в Венгрии. Короче говоря, мемуары в двух томах оказались по своей сути негативными и неубедительными, тогда как "Крестовый поход" — наоборот.

Несмотря на многие недостатки, книги "Мандат на перемены" и "Война за мир" (под общим заголовком "Годы в Белом доме"), потребовавшие от него концентрации огромных усилий, стали самым большим вкладом в его литературную деятельность. Не такие "соленые" и не такие личностные, как мемуары Трумэна, они тем не менее описывали все крупные и множество мелких проблем, с которыми пришлось иметь дело Администрации Эйзенхауэра. Практически в них не было фактических ошибок — замечательное достижение для рукописи, содержащей почти три тысячи страниц, и хвала тщательности и аккуратности, с какими были осуществлены подборка и изучение материала. Публикуя мемуары, Эйзенхауэр ставил перед собой определенную цель — объяснить читателю свою версию событий и мотивы, которыми он руководствовался, принимая то или иное решение. И эта цель была достигнута: изучение мемуаров сразу же стало обязательным для любого серьезного исследования, касавшегося политических событий в 50-е годы.

После публикации мемуаров в издательстве "Даблдей" Эйзенхауэра уговорили написать менее формальную биографию, в которой рассказывалось бы о тех периодах его жизни, которые не были затронуты в "Крестовом походе" и "Годах в Белом доме". Готовя эту книгу, Эйзенхауэр возвратился к своей старой практике — диктовать материал. Он с радостью погружался в воспоминания о днях своего детства в Абилине, о годах, когда был кадетом в Уэст-Пойнте, и о времени, когда был молодым офицером. Он очень высоко отозвался о Фоксе Коннере, Дугласе Макартуре, Джордже Маршалле, с теплотой говорил о родителях и братьях, о своих школьных учителях и товарищах — молодых офицерах. Он поведал о забавных случаях, чуточку грустных и любопытных. Он назвал свою книгу: "На досуге: истории, которые я рассказываю своим друзьям". Эта книга получила гораздо более теплый прием. Ее раскупали значительно быстрее и переводили чаще, чем "Годы в Белом доме".

Апрель — время высаживания растений. В 1961 году к началу месяца Эйзенхауэры возвратились в Геттисберг и начали готовиться к новому сезону. 17 апреля полувоенное формирование Бисселла, состоящее из кубинских беженцев и насчитывающее уже около двух тысяч человек, высадилось в заливе Свиней на Кубе. Не получая ни воздушной поддержки, ни подкреплений, не имея хороших средств связи, боевики были довольно быстро разбиты или захвачены в плен солдатами Кастро. Это был полный разгром.

Кеннеди позвонил Эйзенхауэру: не может ли он прибыть в Кэмп-Дэвид для консультаций? Конечно, Эйзенхауэр мог, и 22 апреля он вылетел на вертолете из Геттисберга в Кэмп-Дэвид. Кеннеди встретил его у трапа, и они направились к террасе перед коттеджем Аспен, чтобы обстоятельно поговорить. Кеннеди рассказал о планировании, целях и ожидаемых результатах вторжения, признал, что оно закончилось полным поражением, что причина его — в недостатке разведывательной информации и ошибках, допущенных при высадке десанта с кораблей, а также во времени и тактике проведения операции.

Два человека, погруженные в разговор, стали ходить взад и вперед по площадке, головы их были опущены. У Эйзенхауэра сложилось впечатление, что Кеннеди "рассматривал президентство не только как глубоко личное дело, но и как институт, которым может управлять один человек, всего лишь имея помощника здесь и другого — там. Он совершенно не представлял себе сложностей этой работы". Эйзенхауэр спросил Кеннеди: "Г-н Президент, до того как одобрить этот план, приглашали ли вы всех ответственных за операцию, чтобы при вас обсудили ситуацию и вы сами оценили бы все "за" и "против" и приняли решение, или вы говорили с каждым в отдельности в разное время?" Кеннеди признал, что не созывал Совет национальной безопасности в полном составе для обсуждения и критического рассмотрения планов. Он показался Эйзенхауэру "очень искренним, но и очень подавленным, в состоянии какого-то замешательства". Он с горечью сказал Эйзенхауэру: "Никто не узнает, как трудна эта работа, пока сам не будет заниматься ею в течение нескольких месяцев". Эйзенхауэр посмотрел на Кеннеди и тихо произнес: "Г-н Президент, простите меня, но я думаю, что говорил вам об этом три месяца назад". Кеннеди ответил: "Конечно, я многому научился с тех пор".

Эйзенхауэр поинтересовался, почему Кеннеди не обеспечил воздушное прикрытие вторжения. Кеннеди ответил: "...мы думали, если станет известно, что вторжение осуществляется нами, а не самими кубинцами, участвующими в сопротивлении, то для Советов это будет подходящий повод вызвать беспорядки в Берлине". Эйзенхауэр еще раз посмотрел на него внимательно и заметил: "Г-н Президент, это как раз полная противоположность того, что в действительности могло бы произойти. Советы следуют своим собственным планам, и если они увидят, что мы демонстрируем слабость, то будут давить на нас еще сильнее. Но если они увидят, что мы демонстрируем силу и делаем что-то в соответствии с нашими собственными планами, вот тогда-то они и будут очень колебаться. Поражение в заливе Свиней придаст смелости Советам предпринять что-нибудь такое, на что в других обстоятельствах они не решились бы".

"Вот, — сказал Кеннеди, — мой совет заключался в следующем: мы не должны были показывать, что замешаны в этом деле". Эйзенхауэр возразил изумленно: "Г-н Президент, как вы могли ожидать, что мир в это поверит? Где кубинцы получили корабли, чтобы плыть из Центральной Америки на Кубу? Где они получили оружие? Где они получили средства связи и все необходимое им оборудование? Каким образом вы смогли бы сохранить в тайне сведения о том, что Соединенные Штаты оказывают помощь в подготовке вторжения? Я считаю, если вы начинаете заниматься такого рода вещами, то результат должен быть только один. Это — успех".

Кеннеди ухватился за последнее предложение. "Да, — сказал он, — я заверяю вас, что после всего происшедшего, если подобная ситуация повторится, она закончится успешно". Довольный, Эйзенхауэр промолвил: "Я рад слышать это". Бывший президент сказал Кеннеди: "Я буду поддерживать все, что нацелено на предотвращение проникновения коммунистов и создания ими баз в Западном полушарии". Но он также предупредил: "Я считаю, что американский народ никогда не одобрит прямую военную интервенцию нашими вооруженными силами, за исключением случаев провокаций, направленных против нас и настолько очевидных и серьезных, что каждый поймет необходимость подобного шага"*4.

Чувство разочарованности Эйзенхауэра в Кеннеди стало возрастать, когда Кеннеди, отвечая на один из вопросов в связи с поражением в заливе Свиней, бросил вызов русским, предлагая соревноваться в полете на Луну. Эйзенхауэр посчитал это серьезной ошибкой, и он высказал по этому поводу свое мнение, хотя лишь в частной беседе. Тем не менее его критика достигла американских астронавтов, и один из них, майор Фрэнк Борман, написал Эйзенхауэру в июне 1965 года.

Эйзенхауэр направил Борману длинный, тщательно составленный ответ. "Я критиковал в текущей программе исследования космоса, — писал он, — ее концепцию, в соответствии с которой она была коренным образом пересмотрена и расширена сразу же после фиаско в заливе Свиней". По мнению Эйзенхауэра, бросать вызов русским в гонке полета на Луну было "неразумно". Престиж Америки не годится выставлять на обозрение в такой манере, потому что "он основывался только на одном единственном проекте или эксперименте, извлеченном из тщательно спланированной долговременной программы исследований, объединявшей связь, метеорологию, разведку, а также будущие достижения в области военной техники и науки, и имел своим главным приоритетом — что, по моему мнению, было неудачным — гонку или, другими словами, спортивное состязание". Как результат этого, продолжал Эйзенхауэр, "расходы возросли драматически", а выгоды, заложенные в космическую программу, были утеряны*5.

14 октября 1963 года Айк праздновал свой день рождения — ему исполнилось семьдесят три года. После того как он оставил Белый дом, двенадцать раз он был в госпитале им. Уолтера Рида, но никогда не задерживался в нем больше чем на несколько дней, так как все его недуги были незначительными. Его общее физическое состояние для человека в возрасте, перенесшего обширный инфаркт, паралич и операцию по поводу кишечной непроходимости, было великолепным. Он регулярно играл в гольф, совершал пешие прогулки, занимался в саду, поддерживая себя в активной форме.

Вскоре после того как Айк переехал в Геттисберг на постоянное жительство, Джон писал, что был "поражен и обеспокоен поведением старика". Джону казалось, что движения отца стали замедленными, голос менее звучным, "и даже в течение рабочего дня у него было время, чтобы оторваться от работы и поговорить на темы, которые раньше он счел бы случайными. Я опасаюсь за его здоровье". Но вскоре Джон понял, что был не прав — просто его отец старался расслабиться, тем более что раньше у него не было такой возможности. Эллис Слейтер полагал, что Айк "редко выглядел лучше — он кажется хорошо отдохнувшим". Он стал уставать быстрее и чаще, чем прежде, но в то же время он обладал замечательной способностью восстанавливать силы после хорошего ночного сна. Его ум был таким же острым, как и всегда, прежними оставались его заинтересованность и озабоченность событиями общественной жизни*6.

Его друзья постепенно уходили из жизни. В марте 1962 года умер Пит Джоунс. После похорон Эйзенхауэр полетел в Бейджа в Калифорнии с оставшимися друзьями, чтобы порыбачить, поохотиться и поиграть в бридж. Айк поднимался в 5 часов каждое утро, намереваясь быть в ущелье, когда белокрылые голуби начинали летать, как только всходило солнце. В первый день он подстрелил двенадцать голубей, на следующий день — шестнадцать, а на третий — тридцать, и каждый раз больше всех других из его компании. После охоты он шел на океан ловить рыбу марлин, и ему опять сопутствовала удача, днем он плавал в бассейне, а вечерами играл в бридж.

За Айком и его друзьями хорошо присматривали — кроме Моани были еще управляющий-мексиканец, повар, трое горничных, четверо рабочих, управляющихся с багажом и другой подобной работой, три самолета и пилоты, два катера с командами и взвод солдат мексиканской армии, которые на джипах доставляли компанию в ущелье для охоты. По просьбе Айка пилоты летали над Калифорнийским заливом, и Айк мог видеть, как киты кормили своих детенышей. Айк пробыл в Бейдже две недели и, когда не был занят чем-либо другим, писал статьи для "Ридерс дайджест" и "Сатердей ивнинг пост" о безрезультатности встреч на высшем уровне и о том, как важно соблюдать ответственность в вопросах финансовой политики. В общем, это был именно тот образ жизни, который Эйзенхауэр намеревался вести после выхода в отставку. И, следует добавить, — который, по мнению большинства американцев, он заслужил и должен был иметь.

Конечно, и богатые друзья Эйзенхауэра думали так же. Начиная с зимы 1961/62 года Эйзенхауэры каждый год ездили поездом в Палм-Дезерт, где один его друг предоставлял в его распоряжение дом, а Джеки Кохран и Флойд Одлум приспосабливали для него под офис свое ранчо, где он мог принимать друзей (расходы оплачивали они). Один из друзей давал ему автомобиль.

В его офисе царила атмосфера чрезвычайной занятости. После выхода в отставку Айк получал 7,5 тысяч писем в месяц и на две трети из них хотел отвечать сам. Но это оказалось чрезмерным для Энн Уитмен. Он настоял, что диктовать будет только ей — во время пребывания в Белом доме она была единственным человеком, которому он когда-либо диктовал. Уитмен привыкла к большим нагрузкам, но, когда ее босс был президентом, она могла призвать на помощь двенадцать машинисток. В Палм-Дезерте и в Геттисберге в ее распоряжении были всего две машинистки, и, в отличие от секретарей в Белом доме, они отказывались работать более восьми часов в день и пяти дней в неделю. Из этого следовало, что на Уитмен приходился громадный объем машинописной работы. Кохран заметила, что "у Энн даже нет времени перекусить. Я за всю свою жизнь ни разу не встречала человека, способного работать с такой же интенсивностью". Но Айк едва ли замечал это. Он так привык, что ради него люди шли на все, что считал это само собой разумеющимся.

Была и другая проблема. Во время пребывания в Белом доме Мейми редко видела Уитмен, но в Палм-Дезерте и в Геттисберге они часто были вместе. Для обеих женщин существовал один идеал — Дуайт Эйзенхауэр. Он расценивал такое их отношение к себе как в порядке вещей, но они оказались соперницами за его внимание, или Мейми это просто казалось; во всяком случае, она была против, чтобы ее муж в такой большой степени полагался на Уитмен. Кохран вспоминала: "Между Энн и Мейми были большие разногласия"*7. В конце той первой зимы в Палм-Дезерте Уитмен перешла на работу к Рокфеллеру в Нью-Йорк, чем генерал был крайне огорчен. После этого он не видел женщину, которая посвятила ему так много своей жизни и которая была независима, когда он был президентом.

К осени 1963 года положение в Южном Вьетнаме, казавшееся таким устойчивым, когда Эйзенхауэр оставил свой офис, резко ухудшилось. Назревал большой мятеж. Кеннеди направил в страну 16 тысяч американских солдат, но политические интриги в Сайгоне продолжались и даже усиливались. Произошел военный переворот. Одним из его результатов было убийство Дьема, человека, который вызывал такой энтузиазм у Эйзенхауэра в 1954 году и в последующие годы. Ходили слухи о причастности к убийству ЦРУ. Эйзенхауэр так высказался по этому поводу в своем письме Никсону: "Я очень подозреваю, что дело Дьема будет окружено тайной на долгие времена... Не важно, насколько глубоки были у Администрации расхождения с ним. Но я не могу поверить, что кто-либо из американцев мог одобрить это хладнокровное убийство человека, который в конце концов проявил большую смелость, несколько лет назад возложив на себя задачу разбить коммунистов и не дать им овладеть его страной"*8.

Не прошло и месяца, как случилось второе убийство, такое же таинственное, но еще более ужасное. 22 ноября 1963 года Эйзенхауэр был в Нью-Йорке на ленче в ООН, когда пришло сообщение о смерти Кеннеди.

На следующий день, 23 ноября, Эйзенхауэр прибыл в Вашингтон, он стоял у гроба Кеннеди и выразил соболезнование его вдове. Затем по просьбе нового президента он перешел через улицу в административное здание, где беседовал с Линдоном Джонсоном.

Как однажды заметил Ричард Никсон, Дуайт Эйзенхауэр "был не тот человек, который ценит ненужную фамильярность". Он сопровождал долгим холодным взглядом любого, кто тянул его за руку или старался хлопнуть по спине. Линдон Джонсон был человеком такого сорта, который не мог устоять, чтобы не тянуть, не дергать, не хлопать, не давить собеседника, с которым он разговаривал. Джерри Пирсон вспоминает эпизод, происшедший в 1956 году, когда Эйзенхауэр назначил встречу Линдону Джонсону. "Я хочу, чтобы вы стояли между мной и Линдоном, — сказал Эйзенхауэр Пирсону. — У меня бурсит руки, и я не хочу, чтобы он хватал меня за руку"*9.

Но Джонсон схватил его, если не буквально, то фигурально. Во время их встречи на следующий день после убийства Кеннеди Джонсон сказал Эйзенхауэру о намерении регулярно приглашать его к себе, чтобы советоваться и получать поддержку. Для начала он попросил подготовить меморандум с конкретными предложениями. В тот же вечер Эйзенхауэр продиктовал некоторые предложения и отправил их. Суть их заключалась в том, что Джонсон должен созвать объединенную сессию Конгресса и произнести речь не более чем на десять минут. "Прежде всего укажите, что вы заняли этот пост неожиданно и что вы принимаете решение Всевышнего, — рекомендовал Эйзенхауэр, — а затем обещайте, что не намечается и не произойдет никакой революции ни в целях, ни в политике". Кроме того, он советовал пообещать сбалансированный бюджет*10.

Во время первых лет своего президентства Джонсон концентрировал внимание на внутренних проблемах. В этой сфере и его политика, и его программы были слишком либеральными для Эйзенхауэра. Зная это, Джонсон не спрашивал мнения Эйзенхауэра, не советовался с ним, хотя на дни рождения и праздники посылал ему подарки и поздравления, причем писал обычно в почтительной манере. Пытаясь снискать расположение Эйзенхауэра, Джонсон постоянно приглашал его посетить Белый дом, принять участие в ленче или обеде, посылал цветы Мейми по любому поводу, присвоил Гудпейстеру звание трехзвездного генерала (не то чтобы Гудпейстер не заслуживал этого, но Эйзенхауэру дали понять: это следует рассматривать как выражение благосклонности Джонсона). В феврале 1964 года усердие Джонсона дошло до того, что он проделал путь в сотни миль, чтобы засвидетельствовать свое почтение гостю Палм-Дезерта.

Обычно Джонсон писал или звонил Эйзенхауэру перед каждым значительным делом, информируя его о своих намерениях и стремясь заручиться его поддержкой. Хотя письма Джонсона так переполнены преувеличениями и благодарностями, что выглядят подобострастно и фальшиво, он совершенно искренне был заинтересован в советах Эйзенхауэра, которым придавал большое значение. Ведь Джонсон пришел в Белый дом, не имея почти никакого опыта во внешних делах. В 50-е годы он полагался на мнение Эйзенхауэра практически при любом внешнеполитическом кризисе. Как и почти все другие профессиональные политики, он считал генерала Эйзенхауэра самым великим и самым мудрым солдатом страны. Безусловно, он знал, как ценна была бы для него поддержка его вьетнамской политики Эйзенхауэром, если бы он выразил ее публично, и он не пренебрег бы использованием Эйзенхауэра в своих целях, но, как свидетельствуют документы, Джонсон принимал все основные решения по ведению войны во Вьетнаме под влиянием советов Айка, которых искал, за исключением самого главного — вести эту войну мудро.

Верно также, что по поводу политики Джонсона во Вьетнаме Эйзенхауэр высказывал больше критики, чем одобрения, на его взгляд, действий Джонсона было недостаточно. Это верно и в отношении критики Айка внешней политики Кеннеди. В обоих случаях Айк был настроен более воинственно, в положении аутсайдера он был готов скорее предпринять крайние действия, чем тогда, когда занимал кресло президента.

В 1964 году Джонсон начал операцию "Раскаты грома" — бомбардировку Северного Вьетнама. Кроме того, он направлял во Вьетнам американские боевые соединения, против чего возражали советники. 12 марта 1965 года Айк написал Джонсону, выразив ему полную поддержку — он все делает правильно. Джонсон ответил: "Вы всегда со мной в моих думах, и для меня очень важны Ваши мысли, интерес и дружба"*11.

Начиная с апреля 1965 года Джонсон каждые две недели направлял Гудпейстера в Палм-Дезерт или Геттисберг, чтобы детально информировать Айка о происшедших событиях и получать его советы. Такие встречи длились обычно от двух до трех часов. На первой встрече Айк сказал Гудпейстеру, что "он очень рекомендует отменить процедуры, связанные с ограничениями и задержками, поскольку они во многих случаях приводят к попыткам контролировать из Вашингтона дела на местах с чрезмерной детализацией. Такая практика, как правило, результат недостатка опыта у правительственных чиновников". Айк настоятельно просил Гудпейстера сказать Джонсону, чтобы он "развязал руки Вестморлэнду". Президент должен предоставить генералу Уильяму Вестморлэнду, недавно назначенному главнокомандующим во Вьетнаме, все, что тот ни попросит, и потом не вмешиваться в его действия. Он считал, что это "абсолютно необходимо"*12.

На брифинге 16 июня в Геттисберге Гудпейстер сказал, что президент хочет знать мнение Айка о численности и характере использования подкреплений, направляемых во Вьетнам. Объединенный комитет начальников штабов считает, что достаточно направить только одну бригаду из состава воздушно-десантной дивизии и использовать ее для охраны баз, расположенных в районах побережья. По мнению Вестморлэнда, вся дивизия должна принять участие в наступательных операциях в Южном Вьетнаме. Айк "обдумывал этот вопрос довольно продолжительно". Потом он высказался так: "Мы уже прибегли к использованию силы в Южном Вьетнаме и поэтому должны одержать победу. А для достижения этой цели недостаточно продолжать действовать, как прежде, или сидеть неподвижно в определенных районах. Нет никакого проку от строительства баз, если они не используются полностью. Единственная причина создания баз — возможность их использовать для организации наступления и очистки района". В заключение он сказал, что "следует поддержать рекомендации генерала Вестморлэнда"*13.

2 июля 1965 года Эйзенхауэр позвонил Джонсону. Сенаторы Роберт Кеннеди и Майк Мэнсфилд высказывались все более критически по поводу эскалации военных действий. Эйзенхауэр убеждал Джонсона не обращать на них внимания. "Если вы однажды прибегли к использованию силы на международной арене с целью оказания военной помощи другой стране, — сказал он, — то вы должны использовать всю силу! Это война, и, так как враг убивает наших солдат, мой совет заключается в следующем: делайте то, что вы должны делать!" Он также посоветовал Джонсону предупредить русских: если они "не проявят некоторого понимания, мы будем вынуждены использовать всю силу!".

В этот момент Джонсон спросил Эйзенхауэра почти жалобно: "Вы действительно думаете, что мы можем победить Вьетконг?" Впервые он как бы признался в неуверенности, по крайней мере Эйзенхауэру. Айк был очень осторожен в своем ответе. Он сказал, что это зависит от того, насколько далеко захотят пойти северные вьетнамцы и китайцы и что хочет делать Джонсон. Ну, а он, Айк, полагал: "...мы не должны убегать из страны, которую помогли создать". Джонсон, все еще пребывая в мрачном настроении, сказал, что если придется усилить эскалацию, то "мы потеряем поддержку англичан и канадцев и останемся одни в мире". Айк перебил его: "Но с нами останутся австралийцы, корейцы и наши собственные убеждения".

Судя по записи разговора, сделанного секретарем Расти Браун, "Президент Джонсон хотел, чтобы генерал Эйзенхауэр подумал об этом, так как ему нужен точный совет, а генерал Эйзенхауэр — самый лучший начальник штаба, который у него есть". Эйзенхауэр считал, что главное — стремиться к победе*14.

Весь август 1965 года Эйзенхауэр занимал крайне воинственную позицию. 3 августа он сказал Гудпейстеру: "Мы не должны исходить в наших действиях из минимальных потребностей, а должны раздавить противника превосходящими силами". По его словам, было необходимо "заминировать гавани незамедлительно и предупредить все страны: пусть их корабли держатся подальше от Хайфона, потому что никакого убежища для них нет". Ему казалось, "все, что они делают, очень сильно тормозится". Гудпейстер довел до его сведения опасения Объединенного комитета начальников штабов: если США слишком увязнут во Вьетнаме, это может вызвать у русских искушение начать наступление в Европе. "Генерал Эйзенхауэр сказал, что его совершенно не волнует такая постановка вопроса. Если нас втянут в войну в Европе, он не направлял бы в этот регион большой контингент войск, а высказался за использование каждой бомбы, которая есть в нашем распоряжении"*15.

20 августа, после того как Гудпейстер рассказал ему об операции "Обнаружить и уничтожить" в Чулей, Эйзенхауэр заметил: "...это тот подход, который нужен. Операция проведена на высоком профессиональном уровне, преобладающими силами и быстро". Он попросил Гудпейстера передать Джонсону, "что, без сомнения, поддерживает действия Президента. Полностью поддерживает"*16.

К октябрю 1965 года основные подкрепления наземных сил по приказу Джонсона начали прибывать во Вьетнам. Айк был полон энтузиазма. Он сказал Гудпейстеру: "Мы должны быть уверены в том, что направили достаточно сил, чтобы одержать победу. Лучше ошибиться в большую сторону, чем в меньшую. Значительное превосходство сил с нашей стороны охладит пыл противника и сократит наши потери". Однако Айк предупредил, что направление во Вьетнам солдат, набранных по призыву, создаст проблему во взаимоотношениях с общественностью, поэтому, по его мнению, Джонсон должен постараться использовать только регулярные части или добровольцев. Гудпейстер ответил, что солдат, принадлежащих к той или другой категории, просто недостаточно*17.

В январе 1966 года Джонсон пожелал узнать мнение Айка о его предложении провести консультации с некоторыми "старыми солдатами" — отставными генералами, принимавшими участие во второй мировой войне, по вопросу ведения боевых действий во Вьетнаме. Эйзенхауэр был против этого. "Он утверждал, что лучшего специалиста, чем Вестморлэнд, нет. Все, что надо сделать, так это предоставить ему все средства и дать максимальную возможность поступать так, как он считает нужным". Две недели спустя Джонсон поинтересовался через Гудпейстера, что думает Айк о возможной тактике "анклавов", то есть возведения укреплений вокруг баз и городов и прекращения операций в других районах страны. "Генерал Эйзенхауэр указал, что даже не хочет обсуждать эти предложения. Мы окажемся в таком положении, что надежда на успешный исход будет потеряна. Фактически это может привести только к нашему полному поражению"*18.

Нетерпение Айка в связи с тем, что Джонсон постепенно усиливал давление на коммунистов, и недовольство действиями его Администрации, не дающей Вестморлэнду свободу действий, которую, как считал Эйзенхауэр, он должен был иметь, возрастало с каждым днем.

Кроме того, Эйзенхауэра начинало беспокоить, что по мере затягивания войны население все меньше будет ее поддерживать. 19 сентября Гудпейстер записал: "...генерал Эйзенхауэр видел много заявлений, подразумевающих, что малые воины или военные действия, аналогичные вьетнамским, могут продолжаться почти бесконечно. Некоторые комментарии подводят к мысли, что такое положение должно рассматриваться как нормальное и что наше общество должно быть настроено на поддержку этой и других, подобных ей проблем". Айк не соглашался с такой точкой зрения. "Он чувствовал: это не может длиться и длиться, а должно быть закончено, и как можно скорее. Он заметил, что наши люди неизбежно устанут поддерживать участие страны в операциях, продолжающихся очень долго и не имеющих видимого конца"*19.

И хотя Эйзенхауэр предвидел антивоенные протесты, его негодование по мере их расширения росло. "Откровенно говоря, — писал он Никсону в октябре 1966 года, — война во Вьетнаме в большей мере порождает хныканье у некоторой части сторонников, огорченных ее ходом, и не способствует объединению Америки в решении национальной проблемы". Он посетовал на "эгоистичное и трусливое нытье некоторых "ученых", которые, будучи нахальными и неинформированными, самонадеянно претендуют на право безответственно критиковать наших высших должностных лиц и осуждать глубокую приверженность Америки ее международным обязательствам перед своими друзьями"*20.

Несмотря на всю резкость антивоенных протестов, Эйзенхауэр, однако, не мог поверить, что Америка поспешно отступит. В феврале 1967 года он написал Джорджу Хэмфри (который опасался, что Джонсон начнет переговоры и подпишет соглашение с целью "возвратить парней домой", чтобы таким образом выиграть перевыборы): "Америка уже заплатила за Вьетнам многими жизнями. Я не могу поверить, что страна будет удовлетворена любым соглашением, которое наши люди будут считать "фальшивым" или которое коммунисты скоро и безнаказанно нарушат"*21.

Айк хотел победы, а не переговоров. И скорой победы. В апреле 1967 года он попросил Гудпейстера передать Джонсону, что "курс на постепенность... не будет эффективным". Чтобы выразить мысль более образно, он повторил то, в чем был убежден. Если генерал пошлет для взятия высоты батальон, ее могут занять, но потери в ходе боя будут большими. Если же он пошлет дивизию, потери будут минимальными*22.

В июле разочарование Эйзенхауэра достигло предела, и он признался репортерам, что решительно против "постепенной войны", поэтому просил Конгресс объявить войну Северному Вьетнаму. Эта война, по его словам, должна стать "нашим приоритетом. Другие цели, как бы привлекательны они ни были, должны быть на втором месте". В октябре, продолжал он, стране необходимо "предпринять любые действия, чтобы одержать победу". Когда его спросили, означает ли это, что возможно использование атомного оружия, он ответил: "Я бы не стал автоматически ничего исключать. Когда вы прибегаете к силе, чтобы реализовать за границей цели американской политики, над вами нет никакого суда"*23.

28 ноября 1967 года Эйзенхауэр и Брэдли выступили в телевизионной передаче из Геттисберга по каналу Эн-Би-Си. Два старых генерала и Трумэн объединились с Комитетом граждан за мир и свободу во Вьетнаме (который просуществовал очень недолго). Брэдли определил задачу комитета как стремление помочь гражданам Америки понять войну: "...когда они поймут ее, мы думаем, они будут за нее". Эйзенхауэр утверждал, что военная победа возможна при некоторых изменениях в стратегии и тактике. "При уважении к границе, обозначенной на карте", — заявил он. Но он также сказал: "Я считаю, что можно перейти границу", предложив совершить нападение на Северный Вьетнам "или со стороны моря, или со стороны холмов". Он поддержал так называемое "преследование по горячим следам", в том числе и на территории Камбоджи и Лаоса. И в заключение сказал, что сразу уволил бы "ненормальных", "хиппи" и всех остальных, кто говорит о капитуляции*24.

Но не только ненормальные и хиппи хотели выйти из войны, и Эйзенхауэр это хорошо знал. В приватном разговоре с Гудпейстером он признался, что "очень многих людей, с которыми он встречается, — "не ястребы и не голуби" — обескураживает ход войны во Вьетнаме. Им кажется, что там все идет плохо, поэтому, возможно, лучше выйти из войны, чем продолжать ее". Гудпейстер ответил с уверенностью в голосе: дела, мол, идут хорошо, конец уже виден. Айка взбодрил этот разговор. "Он сказал, что настроен оптимистически, мы выиграем эту войну"*25.

Приближались очередные президентские выборы. Агония во Вьетнаме, очевидно, должна была стать главной темой предвыборной кампании. Выступая в октябре 1967 года, Эйзенхауэр в самых общих выражениях охарактеризовал, каких кандидатов он хотел бы видеть выдвинутыми на пост президента. "Я не считаю себя миссионером и никого не хочу обращать в другую веру, — заявил он. — Но если республиканец или демократ предлагает, чтобы мы оставили Вьетнам и повернулись спиной к более чем тринадцати тысячам американцев, погибших там за дело свободы, то он еще должен поспорить со мной об этом. Это одна из немногих проблем, которая заставляет меня выступать по всей стране"*26.

В начале 1968 года Эйзенхауэр опубликовал статью в "Ридерс дайджест" о войне во Вьетнаме. "Хриплый хор стоящих на позиции конфронтации, — писал он об антивоенном движении, — уже перешел далеко за черту честного расхождения во взглядах... это мятеж, и это на грани предательства... Я лично не буду поддерживать ни одного кандидата, выступающего за мир любой ценой, за капитуляцию и уход из Южного Вьетнама"*27.

В это время коммунисты начали свое наступление в сезон Тет*. Они понесли тяжелейшие потери, но реакция в Соединенных Штатах была близка к панике. Никто не предвидел наступления (или это так казалось), никто не подозревал, что силы Вьетконга так многочисленны и действия так хорошо скоординированы. Все это напомнило Эйзенхауэру битву на Выступе. В декабре 1944 года, когда он запросил подкреплений, чтобы обеспечить успех в Арденнах, союзные правительства выделили ему для проведения операции то количество войск, которое он потребовал. А в 1968 году вместо того, чтобы направить Вестморлэнду подкрепления, в которых он нуждался для достижения успеха, Администрация Джонсона установила предельную численность военнослужащих, направляемых во Вьетнам в порядке выполнения американских обязательств. Тем временем в штате Нью-Хэмпшир сенатор Юджин Маккарти, выставивший свою кандидатуру на пост президента, на первичных выборах в Демократической партии неожиданно получил, из-за своей антивоенной программы, значительно больше голосов, чем Джонсон, а сенатор Роберт Кеннеди тоже вступил в борьбу против Джонсона за президентское кресло.

[* Тет — сезон дождей во Вьетнаме.]

Джонсон обещал Эйзенхауэру упорно продолжать действовать, но вместо этого выступил по национальному телевидению, объявив о приостановлении бомбардировок большей части территории Северного Вьетнама и об отказе бороться за выдвижение кандидатом на президентский пост. Эйзенхауэр пришел в ярость, используя крепкие выражения по поводу поспешного бегства Джонсона. Гудпейстер получил новое назначение, и связь Эйзенхауэра с Администрацией Джонсона оборвалась.

Вьетнам был главной, но не единственной причиной, вызывавшей огорчение Эйзенхауэра в 60-е годы. Длинноволосые, хиппи, рок-музыка, потребление наркотиков подростками, восстания в гетто — все это, на его взгляд, было ужасно. Он писал своему другу в Англию в 1965 году: "Неуважение к закону, распущенность в одежде, внешности, мышлении, в поведении и манерах так же, как студенческие и другие волнения и оказание гражданского неповиновения, имеют один общий источник — забвение старых добродетелей: порядочности, уважения закона и старших и старомодного патриотизма"*28.

Как и большинство американцев старшего поколения, Эйзенхауэр с опаской наблюдал за некоторыми тенденциями развития в 60-е годы. Почему у современной молодежи так мало сходства с его поколением юных? Почему те, кто уклоняются от призыва в армию, не являются объектом презрения, как это было во время второй мировой войны? Почему молодежь не получает удовольствия от фокстрота, пива и сигарет и предпочитает рок-н-ролл, марихуану и ЛСД*? Почему самый популярный артист сегодня Энди Уорхол, а не Норман Рокуэлл? Эйзенхауэра удручало падение уровня "нашего представления о красоте, порядочности и морали" в связи с использованием Голливудом, издателями книг и журналов "вульгарности, чувственности и самых последних непристойностей с целью продажи своей продукции", в связи с сортом картин, "которые смотрятся так, как будто по ним ездил старый разбитый "форд", нагруженный красками"*29.

[* ЛСД — сильный наркотик, обладает выраженным галлюциногенным действием.]

Главную причину падения морали и утраты хорошего вкуса он усматривал в снижении уровня руководства страной. По меньшей мере это мнение можно считать справедливым в отношении кандидатов в президенты на выборах 1968 года. Он не мог избежать чувства личной ответственности за поражение республиканцев в 1964 году: тогда он не выступил с осуждением позиции Барри Голду-отера и не назвал кандидата, пользующегося его личной поддержкой. На этот раз он был полон решимости не повторить старой ошибки.

Он выступал в пользу кандидатуры Никсона и в 1968 году, но, в отличие от 1960 года, у него не было никаких сомнений на этот счет. И не столько потому, что изменилась его оценка Никсона, хотя Никсон и вырос в его глазах, сколько из-за того, что иного выбора не было. Все другие претенденты — Нельсон Рокфеллер, Джордж Ром-ни и Барри Голдуотер — по разным причинам были неприемлемы, а в сравнении с любым кандидатом от Демократической партии Никсон был, в глазах Эйзенхауэра, на десять голов выше.

Уже в 1966 году Эйзенхауэр высказал открыто это мнение. В ноябре, незадолго до выборов в Конгресс, Джонсон выпустил заряд по Никсону, который ездил по стране и выступал в поддержку кандидатов от Республиканской партии. Джонсон назвал Никсона "хроническим участником кампании", который "в действительности никогда не мог узнать и понять, что происходит". В подтверждение Джонсон процитировал слова Эйзенхауэра, сказанные им в 1960 году на пресс-конференции по поводу того, воспользовался ли он наиболее крупной идеей Никсона. Айк ответил тогда журналисту: "Если вы дадите мне неделю времени, то я подумаю об одной". Эйзенхауэр позвонил Никсону из Геттисберга и сказал: "Дик, я могу бить себя каждый раз, когда некоторые ослы треплют этот случай: "дайте мне неделю" — будь он проклят! Но Джонсон зашел слишком далеко... Я просто хочу, чтобы вы знали: сейчас же я сделаю заявление по этому поводу"*30.

В заявлении, которое широко освещалось в средствах массовой информации, Эйзенхауэр утверждал, что он "всегда испытывал глубочайшее уважение как в личном, так и в служебном плане" к Никсону, который был "одним из наиболее информированных, наиболее способных и наиболее энергичных вице-президентов в истории Соединенных Штатов и в этом качестве внес громадный вклад в четкое функционирование нашего правительства. Он постоянно был в курсе всех важнейших проблем Соединенных Штатов во время моей Администрации. Любое предположение, что это было не так или что я когда-либо не испытывал к Дику Никсону глубочайшего уважения и не ценил его исключительно высоко, является ошибочным"*31. (Следует заметить, что Эйзенхауэр, когда бы ни говорил о Никсоне, никогда не мог дать четкий ответ. И в этом случае он не произнес: "консультировались" с Никсоном по "наиболее важным проблемам", а использовал вместо этого выражение "был в курсе".)

14 марта 1967 года Эйзенхауэр провел экспромтом пресс-конференцию в клубе "Эльдорадо кантри". С ним был губернатор Калифорнии Рональд Рейган. Репортеры шумели и старались вовсю, чтобы Эйзенхауэр обратил на них внимание. Один из репортеров спросил, что он думает о Рейгане, и одновременно другой поинтересовался его мнением о Никсоне. Повернувшись к тому, кто спрашивал о Никсоне, Эйзенхауэр сказал: "Он один из самых способных людей, которых я знаю, это человек, которым я глубоко восхищаюсь и к которому испытываю большую привязанность". Однако большинство репортеров слышали только первый вопрос о Рейгане и предположили, что ответ Эйзенхауэра относится к губернатору. На следующий день газеты процитировали Эйзенхауэра: "Губернатор Рейган — один из тех людей в мире, которыми я больше всего восхищаюсь". Уолтер Кронкайт сделал сообщение в такой же форме в вечернем выпуске телевизионных новостей. Эйзенхауэр позвонил ему с намерением все расставить на свои места. Кронкайт, по утверждению Эйзенхауэра, "с огорчением признал, что свою информацию почерпнул из сообщения в газете и надеется со временем ее исправить". Эйзенхауэр, однако, оказался в тупике; вряд ли он мог дать опровержение, утверждая, что "Рейган — не один из тех людей в мире, которыми я восхищаюсь больше всего". Во всяком случае, он действительно восхищался Рейганом. Как-то в разговоре с Артуром Ларсоном он усомнился: вряд ли Рейган в такой степени правый, как его изображают.

Никсон все еще был его человеком*32. Он это откровенно говорил деятелям Республиканской партии в частных беседах и в переписке. Его стандартным выражением была фраза (как, например, в письме к Фреду Ситону из штата Небраска): "Я не могу подумать ни о ком, кто был бы лучше Дика Никсона подготовлен к принятию на себя всего груза ответственности президентства"*33.

Но эта оценка не была безоговорочной поддержкой выдвижения в кандидаты. Эйзенхауэр не говорил, что Никсон хорошо подготовлен, или "полностью способен", или что-либо в этом роде, он говорил только, что Никсон был лучше подготовлен, чем кто-либо другой. В марте, когда друзья прибыли к Эйзенхауэру в Палм-Дезерт с ежегодным визитом, зашел разговор о политике. Слейтер записал, что "многие из нас все еще возмущены тем, что Никсон не провел в 1960 году избирательную кампанию лучшим образом, и каждый из нас знает один или несколько случаев, когда результаты были бы лучше, если бы он последовал совету. Президент [имеется в виду Эйзенхауэр] все еще не понимает, почему Никсон и Лодж не обратились к нему за помощью и не следуют его, Эйзенхауэра, позиции в управлении страной". Но после обсуждения всех конкурентов Эйзенхауэр и его друзья пришли к выводу, что "Никсон, вероятно, будет лучшим президентом"*34.

После того как Эйзенхауэр оправился от инфаркта в сентябре 1955 года, врачи уверяли, что с медицинской точки зрения ему вовсе не противопоказано выставить свою кандидатуру на второй президентский срок, они же предсказали, что он сможет вести активный образ жизни в течение десяти лет. В ноябре 1965 года, когда он и Мейми на неделю приехали в Аугусту, в один из вечеров он вдруг отметил, что десятилетний срок истек. На следующий день в комнате Мейми с ним случился второй инфаркт. Он сразу же был помещен в ближайший армейский госпиталь, а через две недели его перевели в госпиталь им. Уолтера Рида. Выздоровление шло медленно, но для семидесятипятилетнего мужчины, перенесшего два обширных инфаркта, удивительно хорошо. Вскоре врачи разрешили ему играть в гольф, но при условии, что он будет передвигаться только в гольф-карте и играть не более чем на трех лунках.

Но сердце его продолжало слабеть, и он понимал это. Он был человеком, который всю жизнь смотрел фактам в лицо. Приближался конец, и он стал готовиться к нему. Он распродал стадо шотландских коров и привел в порядок все свои прочие дела. Он уже решил, что будет похоронен в Абилине, где и выстроил маленькую часовню напротив дома своего детства и рядом с библиотекой и Музеем Эйзенхауэра. Это была маленькая, простая, достойного вида часовня, сложенная из местного песчаника, прекрасно соответствующая небольшому тихому городку на Равнинах. В 1967 году по его указанию гроб с Айки перенесли с кладбища Фермаунт в Денвере и захоронили у ног в том месте, которое он зарезервировал для себя и Мейми.

Той зимой по пути в Палм-Дезерт Эйзенхауэр сделал остановку в Абилине, чтобы посетить часовню. Уже в Калифорнии он выглядел расстроенным и подавленным, и не мыслью о своей собственной смерти, а маленькой пластинкой с надписью в полу часовни над гробом Айки — вещественным напоминанием их с Мейми потери в 1921 году, когда умер их трехлетний сын. Вскоре к нему вернулось, не без помощи друзей, его естественное хорошее настроение. Этому также помогли и выигрыши в бридже, и возможность играть в гольф в великолепном климате пустыни. Эйзенхауэр вместо ворчания по поводу дозволенного ограниченного пространства на поле для гольфа предпочитал шутить на эту тему, сказав как-то своему старому другу из Абилина: "Я думаю, что на следующий год мне придется играть по женской программе даже и на этом поле"*35. В ту зиму ему удалось попасть мячом в лунку с первого удара, о чем он не переставал хвастать.

Мыслями он все чаще обращался к годам своей юности. Посетители отмечали, что он чаще вспоминал то время, когда был кадетом, или свои детские годы в Абилине, или когда был младшим офицером, чем период пребывания в штабе верховного командования союзными экспедиционными силами или в Белом доме. В апреле 1968 года он узнал, что подготовленным планом реорганизации правительственных структур предусматривается передача всех дел Комиссии по американским военным памятникам Управлению по делам ветеранов. Он немедленно написал Президенту Джонсону: "С моей точки зрения, и как младшего офицера, служившего когда-то в Комиссии по американским военным памятникам, и как должностного лица, следившего в течение многих лет за деятельностью комиссии в этой области, я надеюсь, что Вы не одобрите это предложение и отклоните его".

Его мотивы объяснялись не только ностальгией. Комиссия отвечала за состояние кладбищ, некоторые из них были особенно красивы. Ни один гражданин Америки не может посетить их, — например, кладбище в Омаха-Бич, — не испытав при этом прилива гордости, — настолько хорошо они содержатся. Эйзенхауэр объяснил Джонсону, что эти кладбища, закрытые для будущих захоронений, скорее являются памятниками. "Почти все они находятся в других странах, и каждое дорого родным и близким тех, кто погиб во время двух мировых конфликтов. Комиссия по американским военным памятникам всегда поддерживала состояние этих кладбищ на самом высоком уровне". Джонсон удовлетворил просьбу Эйзенхауэра*36.

Эйзенхауэр написал это письмо из госпиталя на базе ВВС, так как в апреле 1968 года у него случился третий инфаркт. Через месяц он уже оправился настолько, что его можно было поместить в восьмую палату госпиталя им. Уолтера Рида. Несмотря на отсутствие дееспособного статуса, он не потерял вкус к командованию. Главному военному врачу госпиталя он приказал предоставить трем медицинским сестрам, сопровождавшим его в самолете во время перелета в Вашингтон, несколько дней отпуска в Вашингтоне, прежде чем они возвратятся к своим служебным обязанностям.

В госпитале им. Уолтера Рида Эйзенхауэру создали такие условия и предоставили такое лечение, на которые только были способны армия и современная медицина. Мейми поселилась рядом с ним в небольшой комнате, примыкавшей к палате. Большую часть комнаты занимала высокая больничная кровать, было очень тесно, но Мейми хотела здесь находиться. (Она не мыслила жить в Геттисберге одна. Однажды она заметила: "Каждый раз, когда Айк уезжал, дом становился пустым. Когда он возвращался, дом опять оживал".) Для женщины, которая любила окружать себя безделушками и фотографиями, комната была удивительно пустой. И Мейми посвящала немало времени изготовлению диванных подушек. Она сшивала вышитые крестом две половинки, затем набивала их и готовые подушки дарила друзьям.

К июлю Эйзенхауэр поправился настолько, что стал проявлять интерес к кампании по выборам президента. Он оставался приверженцем Никсона отчасти еще и потому, что его внук Дэвид ухаживал за дочерью Никсона Джулией. Он решил объявить о своей поддержке Никсона до начала конференции, на которой официально называются фамилии кандидатов в президенты. 15 июля, когда Никсон нанес ему короткий визит, Эйзенхауэр сообщил о своем решении.

Два дня спустя появилось заявление Эйзенхауэра. Он утверждал, что поддерживает кандидатуру Никсона, так как восхищается "его личными качествами: интеллектом, проницательностью, решительностью, теплотой и, особенно, честностью". Он направил Никсону копию пресс-релиза, на котором сверху его рукой было написано: "Дорогой Дик, это то, что я делал с истинным удовольствием, Д. Э."*37

Конференция открылась в Майами 5 августа. В тот вечер Эйзенхауэр надел костюм, телевизионные камеры были установлены в госпитале им. Уолтера Рида. Он обратился с речью к делегатам, которые на несколько минут прекратили лихорадочную активность и слушали в почтительном молчании обращенные к ним ободряющие слова. На следующее утро у Эйзенхауэра снова был сердечный приступ.

На этот раз у приступа была иная форма — он не вызвал новых разрушений сердечной мышцы, но сильно нарушил ритм, периодически сердце выходило из-под контроля и наступала фибрилляция. Сердце не билось, а вибрировало и не перегоняло кровь. Когда фибрилляция начиналась, врачи восстанавливали ритмичность сердца, применяя электрические импульсы. Все боялись, что это будет конец. Джон и Барбара поселились в гостинице при госпитале, а их дети и друзья поблизости от Вашингтона. Джон стал готовить детальный план похорон. Но через неделю фибрилляция прекратилась, и вскоре жизнь Эйзенхауэра была вне опасности. Он даже вновь стал принимать посетителей.

В годовщину его семьдесят восьмого дня рождения армейские музыканты прямо около палаты исполнили для него серенаду. Эйзенхауэра подвезли к окну, и он выразил свою благодарность улыбкой и помахал пятизвездным флажком. Все видели, что он очень слаб, и у многих появились слезы на глазах.

Однако сам он был спокоен и весел. Он сказал Джону, что освободился от тяжелой думы, когда узнал о принятии закона о пожизненной охране секретной службой вдов бывших президентов. "Этим последним августом, — сказал он, — когда дело обернулось так, что, казалось, я могу уйти из жизни, меня беспокоило единственное — что будет с Мейми. Теперь у меня не болит голова по крайней мере из-за этой проблемы".

Никсон одержал победу в ноябре не таким большим числом голосов, на которое надеялся Эйзенхауэр, но он был в восторге — ведь все-таки Никсон победил. В декабре, начав назначать членов своего Кабинета, Никсон спросил, может ли Эйзенхауэр принять для беседы каждого получившего назначение. Эйзенхауэр согласился, сказав: "Я очень хочу поговорить с теми, кого я не знаю". Кроме того, он послал Никсону записку, в которой советовал, кем заменить Эрла Уоррена, вышедшего в отставку. Он просил уничтожить записку после ее прочтения (Никсон не сделал этого, и теперь она находится в библиотеке Эйзенхауэра). На должность верховного судьи Эйзенхауэр рекомендовал Херба Браунелла или члена Верховного суда Поттера Стюарта, а на освобождающуюся вакансию (в случае назначения Стюарта) — Уильяма Роджерса*38.

В то время его мысли все чаще обращались к семье. В День благодарения 1968 года Мейми пригласила всю семью на обед с Эйзенхауэром. На стол подали традиционную индейку. "С точностью армейского строевого инструктора, — вспоминает Джулия Никсон, — Мейми сделала так, чтобы каждый член каждой семьи (Никсонов и Эйзенхауэров) съел что-нибудь вместе с Эйзенхауэром в его спальне". Сюзан Эйзенхауэр и Трисия Никсон пили с ним сок, Дэвид и Джулия разделили с ним фруктовый коктейль и т. д. Последними были Барбара Эйзенхауэр и Пат Никсон, которые вместе с ним ели тыквенный пирог. На Джулию его вид произвел гнетущее впечатление: "Он выглядел таким худым и изможденным под простыней армейского образца. На его мертвенно-бледном лице резко выделялась голубизна глаз"*39.

В декабре Эйзенхауэр смотрел по телевидению свадьбу Дэвида Эйзенхауэра и Джулии Никсон. Прическа Дэвида по стандартам его сверстников конца 60-х годов была слишком короткой и служила предметом насмешек, но, по мнению его дедушки, она была слишком длинной. Эйзенхауэр предложил своему внуку 100 долларов, если он до свадьбы укоротит волосы. Дэвид постригся, но не удовлетворил вкус своего дедушки, и поэтому Эйзенхауэр денег ему не дал.

Ни Рождество, ни Новый год не отмечались Эйзенхауэрами по-праздничному, потому что у Мейми обнаружилась болезнь дыхательных путей в сильной форме и она более месяца была прикована к постели. У Эйзенхауэра резко усилилось сердцебиение. Врачи убеждали его, что необходимо сделать серьезную операцию в области кишечника. В связи с операцией, перенесенной им двенадцать лет назад, возникли осложнения.— ткани шва на последнем участке тонкой кишки разрослись, сжали ее и вызвали непроходимость. Доктора опасались, что слабое сердце может не выдержать такой тяжелой операции, но оно выдержало. Когда уже все было позади, Джон навестил его.

"Это жуткое чувство, — сказал Эйзенхауэр своему сыну, — когда они режут одну часть тела, а затем — другую". "Конечно, — ответил Джон, — но теперь, когда тебя избавили от непроходимости, ты должен чувствовать себя лучше. Может быть, теперь ты начнешь понемногу набирать вес". "Дай Бог, — вздохнул Эйзенхауэр, — я надеюсь на это"*40.

В понедельник 24 марта 1969 года состояние Эйзенхауэра резко ухудшилось. Его сердце едва билось. Врачи давали ему кислород через трубки, вставленные в нос. Он понимал, что умирает, и хотел, чтобы конец наступил скорее. Он попросил Билли Грехэма встать рядом, они поговорили о душе.

У него все еще сохранилась старая привычка дарить что-нибудь тем, кто обслуживал его. Джон только что издал книгу о битве на Выступе под названием "Горький лес", которая сразу же стала бестселлером. Эйзенхауэр заказал 12 экземпляров книги и попросил Джона поставить автограф на каждом — он хотел сделать подарок врачам и сестрам, которые ухаживали за ним. Он дал Джону последние инструкции: "Будь внимателен к Мейми".

Вечером 27 марта осциллограф над его кроватью, при помощи которого снималась электрокардиограмма, показал некоторое улучшение в работе сердца. Джон зашел к отцу пожелать спокойной ночи и сказал, что кардиограмма стала немного лучше. Эйзенхауэр вздрогнул — он хотел окончательного облегчения. Джон тоже вздрогнул, взглянув на своего отца; позднее он писал, что его вид "привел к мысли, что надо постараться никогда не попадать в госпиталь, где моя жизнь может быть искусственно продлена".

Эйзенхауэр всю свою жизнь был человеком необычайно энергичным. Он нес огромный груз, на самом высоком уровне принимая решения и отдавая приказания. Эта ноша была тяжелее и длилась дольше, чем у любого другого лидера свободного мира. Ни к кому — ни к Рузвельту, ни к Черчиллю, ни к де Голлю — не предъявлялись такие требования, как к нему. Ежедневно в течение двух десятков лет он должен был выносить суждения, принимать решения, отдавать приказания. Этот процесс часто выматывал его до изнеможения. Но он всегда был готов к работе после чуда — ночного сна солдата.

Теперь же он устал, устал больше, чем когда-либо прежде. Никакой сон, каким бы долгим он ни был, уже не мог восстановить его силы. Наступила предельная усталость.

Он был человеком, рожденным, чтобы командовать. Даже у порога смерти он все еще был главным. В пятницу утром 28 марта Джон, Дэвид, Мейми, врачи и сестры собрались в его спальне. Эйзенхауэр посмотрел на них и резко скомандовал: "Опустите занавеси". Свет слепил ему глаза. Занавеси опустили, и в комнате стало совсем темно.

"Поднимите меня", — сказал Эйзенхауэр, обращаясь к Джону и одному из врачей. Они подложили подушки под спину, по одной — под каждую руку, и приподняли его, как им казалось, достаточно высоко. Он посмотрел по сторонам. "Двое сильных мужчин, — проворчал он, — выше!" Они приподняли его повыше.

Мейми взяла его за руку. Дэвид и Джон стояли неподвижно по углам кровати. Электрокардиограмма была неустойчивой.

Эйзенхауэр посмотрел на Джона и тихо сказал: "Я хочу идти, Боже, прими меня"*41. Он был готов идти домой, назад в Абилин, назад в сердце Америки, откуда пришел. Его большое сердце перестало биться.

ЭПИЛОГ

Его место в истории было закреплено за ним 6 июня 1944 года, когда на пляжи Нормандии опустилась ночь. Сотни тысяч, миллионы мужчин и женщин внесли свой вклад в дело, которым он руководил. 200 000 солдат, моряков и летчиков участвовали в операции дня "Д", но сама эта операция навсегда будет связана с именем одного человека — с Дуайтом Эйзенхауэром, и это справедливо. С самого начала до завершения операции он был центральной фигурой в ее планировании, а также в подготовке участников, проведении обманных мероприятий и организации самой большой в истории воздушной и морской армады. В решающий момент он был главнокомандующим, который один взвешивал все факторы, рассматривал все альтернативы, выслушивал противоречивые мнения своих подчиненных и затем принимал решение — правильное решение.

Его место в истории как политика и государственного деятеля более относительно. Его следует оценивать в сравнении с другими президентами, и это означает, что никакая оценка не может быть действительно справедливой, потому что у него не было тех возможностей, которые были у других президентов, и он не сталкивался с теми проблемами, с которыми сталкивались они. (Как генерал он, конечно, имел возможности, которыми другие не располагали.) Мы не знаем, каким великим лидером он мог бы быть, потому что он управлял страной в такое время, которое требовало, по крайней мере он сам так считал, двигаться вперед умеренно, придерживаться среднего курса, избегать призывов к своим согражданам напрячь все силы ради национальных интересов.

Ему не приходилось бросать вызов, с чем сталкивались Вашингтон, Линкольн или Франклин Рузвельт. Как он реагировал бы на Гражданскую войну, или Депрессию, или на мировую войну*, мы можем лишь предполагать. Но мы точно знаем, что он вел свою страну через опасное десятилетие, заботясь о ее благополучии и безопасности.

[* Имеется в виду первая мировая война.]

После того как Эйзенхауэр оставил пост президента, судя по опросу, проведенному среди профессоров истории различных американских университетов, в президентском списке он занимал место, близкое к последнему. Но в начале 80-х годов, по данным нового опроса, он уже переместился на девятое место. Вполне вероятно, что его репутация будет повышаться и вскоре он может занять место рядом с Вильсоном и Рузвельтами как один из четырех действительно великих президентов XX столетия.

Один из показателей величия президента — те изменения, которые он осуществляет и которые остаются навсегда, влияя на жизнь каждого гражданина страны. Теодора Рузвельта будут помнить за его программу консервации*, Вудро Вильсона — за то, что он создал Федеральную резервную систему, Франклина Рузвельта — за его Закон о социальном страховании; что же касается Эйзенхауэра, то память о нем ассоциируется с программой строительства шоссейных дорог между штатами. Конечно, каждый из них сделал значительно больше. Но приведенные выше примеры нововведений, единственные в своем роде, всегда будут стоять рядом с именами президентов.

[* Программа рационального использования природных ресурсов и создания заповедников.]

Чтобы оценить деятельность Эйзенхауэра как президента, необходимы некоторые сравнения. После Эндрю Джексона только пять человек занимали Белый дом в течение восьми или более лет подряд: Грант, Вильсон, Франклин Рузвельт, Эйзенхауэр и Рональд Рейган. Из них только двое — Грант и Эйзенхауэр — были фигурами, имевшими мировую известность до того, как стали президентами. И только трое — Эйзенхауэр, Рузвельт и Рейган — стали более популярными после ухода с поста президента, а не когда заняли его.

Эйзенхауэр уникален и еще в одном отношении. В отличие от своих предшественников и преемников-демократов Эйзенхауэр сохранил мир; в отличие от преемников-республиканцев он сохранял бюджет сбалансированным и остановил инфляцию.

Эйзенхауэр дал стране восемь лет мира и процветания. Ни один другой президент в XX столетии не может претендовать на такой итог. Нет ничего удивительного в том, что миллионы американцев считают, что для Америки было большим счастьем иметь такого президента.

Можно соглашаться или не соглашаться с его решениями, такими, как важность держать бюджет сбалансированным, медленное продвижение по пути реформ во взаимоотношениях между расами, признание тупиковой ситуации в Корее и заключение мира. Однако не может быть сомнения в том, что он был эффективным лидером, вызывавшим воодушевление, служившим примером того, как надо осуществлять руководство.

Умение руководить не было дано ему от рождения. Во время войны он писал своему сыну в Уэст-Пойнт: "Одно качество может быть развито усердным размышлением и практикой — это умение руководить людьми". Методы руководства, которые применял Эйзенхауэр, были разнообразны, обдуманны, почерпнуты из литературы и практики. Ричард Никсон считал его "хитрым". Фред Гринштайн в своей блестящей работе "Президент со спрятанной рукой" называет его человеком, "склад ума которого пронизан контрастами". Другие видели в нем искусного и сложного человека.

И все же в нем проступала простота. Он намеренно создавал образ простого парня с фермы из Канзаса. На самом же деле он мог изучать проблемы и людей беспристрастно, компетентно и тщательно. Он обладал широким кругозором, глубиной анализа и знал реальности жизни. Иногда он делал вид, что стоит выше политических страстей, но он изучал и понимал политические проблемы, обстоятельства и влиял на них с большей точностью, чем это когда-либо могли делать политические деятели, занимавшиеся политикой всю жизнь.

Его обращения, оказывавшие магнетическое воздействие на миллионы сограждан, казались отражением его жизнерадостного характера — настолько они были естественны и легки. Но видимые легкость и простота стоили ему усилий. Его широкая улыбка и бодрый подпрыгивающий шаг часто маскировали состояние подавленности, сомнения или крайнего утомления, поскольку он верил в то, что первейшая обязанность руководителя — всегда излучать оптимизм.

Он курил непрерывно в течение сорока лет до восьмидесяти сигарет в день. В пятьдесят восемь лет он отказался от холодной индейки* и навсегда бросил курить. Бесспорно, он был человеком громадной силы воли. И он использовал ее для подавления наиболее негативной черты своего характера — ужасной вспыльчивости.

[* Имеется в виду еда всухомятку.]

Ложный гнев, который выставляется напоказ с определенной целью, гнев актера, иногда служит эффективным инструментом при осуществлении руководства. Такой гнев Дуайт Эйзенхауэр часто демонстрировал. Но подлинный гнев, глубокий, слепой, — враг руководителя. Айк часто испытывал подобное — в отношении Монти, Маккарти и других, и он не вызывал это состояние искусственно. Одним из методов, которым он пользовался, чтобы держать под контролем свой темперамент, было следование собственному правилу: "Никогда не подвергайте сомнению мотивы другого человека. Его интеллект — да, но не мотивы". Он также старался всегда видеть в других самое лучшее до тех пор, пока не убеждался в обратном.

Такое его отношение к людям было последовательным, включая лиц, обладавших большой властью, мотивы которых часто были основаны на личных интересах или низменных расчетах. Это объясняется его совершенно выдающейся личной особенностью. Он был человеком, преисполненным любви к жизни и к людям.

Лучше всех подметил эту особенность Ричард Никсон, который в день смерти Эйзенхауэра сказал: "Все любили Айка". Причина этого, на его взгляд, заключалась в том, что "Айк любил каждого". Никсон признался, что едва мог поверить в возможность этого, потому что на основании своего собственного опыта знал: большинство политиков — это люди с "сильно развитым чувством ненависти"*1. Богу известно, что Никсон был наполнен такими чувствами. Что же касается Эйзенхауэра, то единственным человеком, которого он действительно ненавидел, был Адольф Гитлер.

Как политический лидер Эйзенхауэр отвергал крайности. Будучи глубоко консервативным в собственных убеждениях, он тем не менее инстинктивно искал серединную позицию в каждой политической проблеме. Он любил говорить, что в политическом диспуте крайности справа и слева всегда ошибочны. Вопрос о том, можно или нельзя защищать этот принцип как философскую позицию, является спорным; но то, что он работает на лидера демократии, очевидно.

Независимо от того, в какой степени его эффективность как лидера была результатом целенаправленного обучения, раздумий и актерского мастерства, независимо от того, насколько верно было его суждение о том, что умение руководить — это та особенность натуры человека, которой можно научиться, ясно, по крайней мере в отношении Эйзенхауэра, что именно его личность была главным фактором, способствовавшим его успеху.

Прежде всего внутренняя сила и сосредоточенность. Он естественно и без всякого усилия неотрывно смотрел голубыми глазами на собеседника, который слушал или говорил, концентрируя внимание подобно магниту, притягивающему крошки металла. Он выглядел как честный человек, которому нечего скрывать, потому что он был честным человеком. Люди доверяли ему, потому что он заслуживал доверия.

Ему была также присуща глубина интереса и участия, когда он заботился о людях и следил за событиями. Генри Киссинджер приводит яркий пример, подтверждающий это его качество. В начале 1969 года Никсон привел с собой в госпиталь им. Уолтера Рида Киссинджера, чтобы тот встретился с Эйзенхауэром. Киссинджер признается, что перед встречей у него было типичное, распространенное в академических кругах близкое к презрительному представление об Эйзенхауэре как о президенте. В двух своих книгах он осуждал вакуум в руководстве в 50-е годы. Но он быстро понял, что Айк, даже находясь при смерти, знал гораздо больше о руководстве и о реальностях политической жизни в Вашингтоне, чем он себе представлял, когда преподавал политические науки в Гарвардском университете.

Киссинджер скорее из вежливости, чем из простого любопытства, попросил Айка посоветовать, как координировать процесс формирования национальной внешней политики. В частности, он спросил, что думает Айк об эксперименте, проведенном Линдоном Джонсоном, — создание группы из представителей различных министерств и ведомств во главе с Государственным департаментом. Эйзенхауэр сказал ему, что Министерство обороны "не согласится, чтобы процесс обеспечения национальной безопасности находился под доминирующим влиянием Государственного департамента. Министерство будет пытаться либо действовать уклончиво, либо контратаковать, допуская утечку информации". В течение последующих пяти лет Киссинджер убедился, насколько Айк был прав.

Киссинджер и Никсон вновь посетили госпиталь 2 февраля 1969 года, чтобы узнать мнение Эйзенхауэра, насколько целесообразно для США вынуждать Израиль пойти на уступки в интересах мира на Среднем Востоке. Айк был против. Он считал, что США не должны вмешиваться в дела этого региона. Он также предупредил Никсона и Киссинджера, что надо быть осторожными с утечкой информации с заседаний Совета национальной безопасности. Они поблагодарили Айка и пошли на заседание Совета.

На следующее утро, писал Киссинджер в своих мемуарах, "я не пробыл в своем кабинете и нескольких минут, как позвонил Эйзенхауэр и стал говорить в раздраженном тоне. Он только что прочел в "Нью-Йорк Таймс" статью, в которой говорилось о решении Совета национальной безопасности не проводить активную политику Соединенных Штатов на Среднем Востоке. С силой в голосе, которая опровергала мою память о его слабости, и выразительным набором слов, перемежавшихся с его солнечной улыбкой, он выругал меня за то, что я не ограничил число участников и подвел Президента"*2.

Помимо искренней озабоченности делами, его умению осуществлять руководство очень способствовала самоуверенность. Она основывалась на том, что он отдавал себе отчет: он более находчив, знает больше, лучше образован, понимает больше и лучше видит суть проблем, чем другие люди. Когда от него исходил приказ, он верил в него.

А поскольку он верил в свои решения, то и относился к ним с энтузиазмом. Он любил повторять, что руководить — это больше, чем принимать хорошие решения, не менее важно добиться, чтобы люди хотели выполнять эти решения. Значительная часть его успехов и как тренера футбольной команды, и как генерала, и как президента была результатом способности вызывать у людей чувство сопричастности и желание действовать сообща ради достижения общей цели.

Люди любили быть рядом с ним. И для этого было много причин. Очевидно, прежде всего потому, что он был тем, кем был. Привлекали его громкий естественный смех, его заразительная широкая улыбка, его легкая подпрыгивающая Походка. Он искренне интересовался делами окружающих и заботился о них. Привлекала его безграничная любознательность: он хотел знать все о людях, местах, вещах. Привлекала искренняя радость, которую он получал от жизни.

Люди любили Айка, потому что он любил жизнь. Люди восхищались Айком и работали на него, потому что его дела были важны и полезны для человечества. Он был генералом, который искренне ненавидел войну, но который еще больше ненавидел нацизм. Он был президентом, который заключил мир и сохранил мир, создав условия, позволившие всем гражданам Америки осуществить свое право — право на поиски счастья.

ПРИМЕЧАНИЯ

ABBREVIATIONS

DE Dwight Eisenhower

EL Eisenhower Library

EP Eisenhower Papers

PP Public Papers of the President

Предисловие

1. DE to Swede Hazlett, 12/8/54, EL.

Глава первая

1. Kornitzer, Great American Heritage, 26.

2. Interview Milton S. Eisenhower.

3. Kornitzer, Great American Heritage, 26.

4. Interview DE.

5. Interview Milton S. Eisenhower.

6. Davis, Soldier of Democracy, 67 — 68.

7. DE, At Ease, 35.

8. Interview Milton S. Eisenhower.

9. DE to Pelagius Williams, 10/30/47, EL.

10. DE, At Ease, 51 —52.

11. Ibid., 94 — 96.

12. Ibid., 96 — 97; Kornitzer, Great American Heritage, 43 — 44; Davis, Soldier of Democracy, 79 — 80.

13. Kornitzer, Great American Heritage, 44; DE, At Ease, 97.

14. DE, At Ease, 18.

15. Ibid., 19 — 20.

16. The Howitzer, 1915.

17. DE, At Ease, 17.

18. Neal, The Eisenhowers, 30.

19. DE, At Ease, 8.

20. Ibid., 12.

21. Ibid., 13 — 14.

22. The Howitzer, 1913.

23. Undated letters to Ruby Norman, EL.

24. Lyon, Eisenhower, 45; DE, At Ease, 16.

25. DE, At Ease, 16.

26. Ibid., 113.

27. Neal, The Eisenhowers, 35: Hatch, Red Carpet for Mamie, 69 — 70.

28. Hatch, Red Carpet for Mamie, 73.

29. DE, At Ease, 123; Hatch, Red Carpet for Mamie, 97 — 98.

30. Neal, The Eisenhowers, 38.

31. Lt. Ed Thayer to his mother, 1/11/18, EL.

32. DE, At Ease, 137.

33. Ibid.

34. Davis, Soldier of Democracy, 177 — 78.

35. Miller, Eisenhower, 20.

36. Norman Randolph to DE, 6/20/45, EL.

37. Miller, Eisenhower, 173.

38. Davis, Soldier of Democracy, 180.

Глава вторая

1. DE, At Ease, 169; Blumenson, Patton Papers, Vol. I.

2. Interview DE.

3. DE, At Ease, 181.

4. Neal, The Eisenhowers, 64 — 65.

5. Brandon, Mamie Doud Eisenhower, 126 — 32

6. Neal, The Eisenhowers, 67.

7. DE, At Ease, 195; Davis, Soldier of Democracy, 197; McCann, Man from Abilene, 80.

8. DE, At Ease, 187; Brandon, Mamie Doud Eisenhower, 154; Conner's efficiency reports on DE are in EL.

9. John Eisenhower, Strictly Personal, 9 — 10; Brandon, Mamie Doud Eisenhower, 141.

10. DE, At Ease, 202 — 03.

11. John Eisenhower, Strictly Personal, 2.

12. Mrs. Doud to DE, 6/16/26, EL.

13. Patton to DE, 7/9/26, EL.

14. Interview Milton S. Eisenhower, Lyon, Eisenhower, 64.

15. Pershing to DE, 8/15/27, EL.

16. Mac Arthur's efficiency reports on DE are in EL.

17. James, Years of MacArthur, I, 564.

18. DE, At Ease, 214; Lyon, Eisenhower, 69.

19. DE Diary, 9/26/36 and 11/15/36. The diary is in EL.

20. DE, At Ease, 213.

21. Interview Merriman Smith.

22. DE, At Ease, 220 — 21.

23. MacArthur to DE, 9/30/35, EL.

24. DE to Milton S. Eisenhower, 1/3/39, EL.

25. DE Diary, 5/29/36.

26. Ibid., 2/15/36.

27. Lyon, Eisenhower, 78.

28. DE Diary, 7/1/36.

29. James, Years of Mac Arthur, I, 505 — 06.

30. DE, At Ease, 225 — 26; Lyon, Eisenhower, 79.

31. Lyon, Eisenhower, 78.

32. MacArthur to DE, undated, EL; Quezon to DE, 3/10/37, EL.

33. DE to Milton S. Eisenhower, 9/3/39, EL.

34. Patton to DE, 10/1/40, EL.

35. DE to Gerow, 10/11/39, EL.

36. DE, At Ease, 231.

37. Ibid., 240 — 41.

38. DE to Bradley, 7/1/40, EL.

39. DE to Gerow, 8/23/40, EL; DE, At Ease, 237.

40. DE, At Ease, 383 — 84.

41. DE to Hughes, 11/26/40, EL.

42. DE to Patton, 9/17/40, EL; Patton to DE, 10/1/40, EL.

43. Davis, Soldier of Democracy, 263.

44. Ibid., 266 — 68.

45. New York Times, 9/17/40.

46. Davis, Soldier of Democracy, 272.

47. DE to Gerow, 10/25/41, EL.

48. DE to Nielsen, 10/31/40, EL.

49. Davis, Soldier of Democracy, 276.

50. Ambrose, Supreme Commander, 3.

Глава третья

1. Interview DE; Pogue, Ordeal and Hope, 237 — 39; DE, Crusade, 14 — 22; "Steps to be Taken" is reprinted in Eisenhower Papers (hereinafter cited as EP.) The documents in the Eisenhower Papers are printed in chronological order; they will be cited by date only.

2. Interview DE; Pogue, Ordeal and Hope, 95 — 98.

3. DE Diary, 10/5/42; DE, At Ease, 248.

4. McKeogh and Lockridge, Sergeant Mickey and General Ike, 21.

5. DE Diary, 2/22/42.

6. Ibid., 1/24 and 1/27/42.

7. Ibid., 3/11 and 3/12/42.

8. Interview DE; DE, At Ease, 248 — 49.

9. DE Diary, 3/21/42.

10. Ibid., 3/30/42; DE, At Ease, 250.

11. DE Diary, 2/23/42.

12. Ibid., 1/6/53.

13. Ibid., 1/30/42.

14. Ibid., 1/17/42.

15. Ibid., 1/17, 22, 27/42.

16. Ibid., 4/20/42.

17. DE, Crusade, 50.

18. DE Diary, 5/27/42.

19. Bryant, Turn of the Tide, 285.

20. Pogue, Ordeal and Hope, 338 — 40; Lyon, Eisenhower, 123 — 24.

21. DE, Crusade, 50; Ambrose, Supreme Commander, 47.

22. DE to Akin, 6/19/42, EL.

23. Davis, Soldier of Democracy, 317, 322.

24. Butcher Diary, 6/26/42, EL.

25. DE, At Ease, 281 —82.

26. DE Diary, 7/5/42.

27. Ambrose, Supreme Commander, 97.

28. DE memo, 7/19/42, EL.

29. Butcher Diary, 7/23/42, EL.

30. Ismay, Memoirs, 258.

31. Ibid., 263.

32. Interview DE.

33. Interviews Frederick Morgan and Ian Jacob.

34. Interview Forrest Pogue.

35. Interview DE.

36. DE to Gailey, 9/19/42, EL.

37. DE, Letters to Mamie, 28.

38. Ibid.. 35.

39. Ibid.

40. Ibid., 26, 41, 48, 50, 51.

41. Ibid., 26 — 50.

42. DE Diary, 11/9/42.

43. Butcher Diary, 11/9/42, EL.

44. DE to John Eisenhower, 6/3/43, EL.

45. DE's draft introduction to Crusade is in EL.

Глава четвертая

1. DE to Smith, 11/13/42, EP.

2. DE to John Eisenhower, 4/8/43, EP.

3. Macmillan, Blast of War, 174.

4. DE to William Lee, 10/29/42, EP.

5. DE, Letters to Mamie, 66.

6. Butcher Diary, 12/7/42.

7. Ambrose, Supreme Commander, 131.

8. DE to CCS, 11/14/42, EP; DE to Churchill, 11/14/42, EP.

9. Viorst, Hostile Allies, 122 — 23.

10. DE to Smith, 11/12/42, EP.

11. Patton to DE, 7/9/26, EL.

12. Butcher Diary, 12/9/42.

13. DE, Crusade, \2b.

14. DE Diary, 12/10/42.

15. Butcher Diary, 12/9/42.

16. DE, Letters to Mamie, 63 — 68.

17. Ibid., 74.

18. Lyon, Eisenhower, 174.

19. DE to CCS, 12/24/42, EP.

20. Ian Jacob Diary, 1/13/43, EL.

21. Bryant, Turn of the Tide, 452 — 55.

22. Tedder, With Prejudice, 400.

23. See EP, #811, note 2,

24. DE to Marshall, 2/8/43, EP.

25. DE, Letters to Mamie, 95 — 96.

26. DE to Fredendall, 2/4/43, EP; DE, Crusade, 141.

27. DE to Truscott, 2/16/43, EP.

28. DE to Marshall, 2/15/43. EP.

29. Blumenson, Kasserine Pass, 282 — 83; DE, Crusade, 145 — 46.

30. DE to Marshall, 2/15/43, EP.

31. DE to Patton, 3/6/43, EP.

32. DE to Gerow, 2/24/43, EP.

33. DE to Bradley, 4/16/43, EP.

34. Butcher Diary, 4/25/43.

35. DE, Letters to Mamie, 99.

36. DE to Arthur Eisenhower, 5/18/43, EP; DE to John Eisenhower, 5/22/43, EP.

37. DE to Marshall, 5/13/43, EP.

38. DE Diary, 6/11/43.

39. DE to Marshall, 4/19/43, EP.

40. Butcher Diary, 5/30/43.

41. Bryant, Turn of the Tide 522.

42. Butcher Diary, 5/30/43.

43. DE, Crusade, 168.

44. Brandon, Mamie Doud Eisenhower, 218.

45. DE, Letters to Mamie, 128, 137.

46. Ibid., 136.

47. Irving, War Between the Generals, 46 — 47.

48. Ibid., 65.

49. DE, Letters to Mamie, 132.

50. DE to Marshall, 6/11/43, EP.

51. Butcher Diary, 7/8/43.

52. DE to Marshall, 7/9/43, EP; Garland and Smyth, Sicily, 108 — 09.

53. DE, Letters to Mamie, 134 — 35.

54. Butcher diary, 7/10/43.

55. Ambrose, Supreme Commander, 228 — 29.

56. DE to Patton, 8/17/43, EP.

57. Ambrose, Supreme Commander, 230 — 31.

58. Ibid.

59. Patton to DE, 8/29/43, EP.

60. DE to Marshall, 8/27, 28/43, EP.

61. Butcher Diary, 8/15/43.

62. DE, Letters to Mamie, 146 — 47.

63. DE to Marshall, 9/6/43, EP.

64. DE to Badoglio, 9/10/43, EP.

65. DE to CCS, 9/9/43, EP.

66. DE to CCS, 9/13/43, EP; DE to Wedemeyer, 9/13/43, EP.

67. Butcher Diary, 9/13/43.

68. Ibid.

69. DE Diary, 9/14/43.

70. DE to Marshall, 9/25/43, EP.

71. DE, Crusade, 188; Clark, Calculated Risk, 199; DE Diary, 9/14/43.

72. Marshall to DE, 9/23/43, EP.

73. Butcher Diary, 9/25/43; DE to Marshall, 9/25/43, EP.

74. Summersby, Eisenhower Was My Boss, 114; DE to Spaatz, 12/24/43, EP.

75. DE, Letters to Mamie, 150.

76. Ibid., 154 — 58.

77. DE, Crusade, 197; DE Diary, 12/6/43.

78. Butcher Diary, 11/21/43.

79. FDR to Stalin. 12/5/43, EL.

80. Cunningham to DE, 10/21/43, EP.

81. Bryant, Triumph in the West, 74.

82. DE to Nielsen, 12/6/43, EP.

83. Montgomery, Memoirs, 484.

84. DE, Crusade, 206 — 07.

85. Butcher Diary, 12/8/43.

86. DE to Marshall, 12/17/43, EP.

87. DE to Patton, 11/24/43, EP.

88. Marshall to DE, 12/29/43, EP.

89. Ambrose, Supreme Commander, 318.

Глава пятая

1. Morgan, Past Forgetting, 199.

2. Butcher Diary, 12/31/43; de Gaulle, Unity, 216 — 17.

3. Pogue, Supreme Command, 140; DE, Crusade, 218.

4. Hatch, Red Carpet for Mamie, 192.

5. DE, Letters to Mamie, 164 — 65.

6. DE to Haislip, 1/24/44, EP.

7. DE, Crusade, 220.

8. DE to Sommerville, 4/4/44, EP.

9. DE to CCS, 1/23/44, EP.

10. Ambrose, Supreme Commander, 349 — 62.

11. Interview DE.

12. Morgan, Past Forgetting, 194.

13. DE, Letters to Mamie, 179.

14. Irving, War Between the Generals, 81.

15. Tedder; With Prejudice, 510 — 12; Pogue, Supreme Command, 124; Harrison, Cross-Channel Attack, 219 — 20.

16. Butcher Diary, 5/12/44.

17. DE, Letters to Mamie, 172 — 75.

18. Interview Thor Smith.

19. Notes to DE to Marshall, 4/29/44, EP.

20. Ibid.

21. DE to Patton, 4/29/44, EP.

22. Butcher Diary, 5/1/44.

23. Ibid.

24. Bradley, Soldier's Story, 239.

25. Ibid., 241 — 42; Bryant, Triumph in the West, 189 — 91; de Guingand, Operation Victory, 317.

26. Interview DE.

27. DE, At Ease, 275.

28. Leigh-Mallory to DE, 5/29/44, EP.

29. DE to Leigh-Mallory, 6/1/44, EP.

30. DE Diary, 6/3/44.

31. DE, Letters to Mamie, 185.

32. DE, Crusade, 249.

33. Interviews DE, Kenneth Strong, Walter B. Smith, Arthur Tedder; Butcher Diary, 6/5 — 7/44.

34. The undated note is in EL.

35. Interview DE; Butcher Diary, 6/7/44.

36. Morgan, Past Forgetting, 216; Butcher Diary, 6/7/44.

37. DE to Marshall, 6/6/44, EP.

38. Ambrose, Supreme Commander, 424.

39. DE, Letters to Mamie, 189 — 190.

40. Morgan, Past Forgetting, 221 — 22.

41. Neal, The Eisenhowers, 184.

42. DE, Letters to Mamie, 190.

43. Ibid., 190 — 92.

44. Interview John Eisenhower; John Eisenhower, Strictly Personal, 63.

45. Montgomery, Memoirs, 43.

46. Weigley, Eisenhower's Lieutenants, 210.

47. Interview Kenneth McLean; Montgomery, Memoirs, 43.

48. DE to Bradley, 7/1/44, EP.

49. DE, At Ease, 288 — 89.

50. DE Diary, 7/5/44.

51. Tedder, With Prejudice, 551.

52. Irving, War Between the Generals, 232.

53. Butcher Diary, 7/21/44.

54. DE to Montgomery, 7/21/44, EP.

55. Bradley, Soldier's Story, 343.

56. DE to Bradley, 7/24/44, EP. 51. Wilmot, Struggle for Europe, 362.

58. Ibid:, Bryant, Triumph in the West, 181 — 82.

59. Butcher Diary, 7/25/44.

60. Bradley, Soldier's Story, 349; DE, Crusade, 272.

61. Tedder, With Prejudice, 575; DE to Marshall, 8/9/44, EP.

62. Butcher Diary, 8/8/44.

63. Bradley, Soldier's Story, 377; Wilmot, Struggle for Europe, 424 — 25.

64. Butcher Diary, 8/14/44.

65. DE, Letters to Mamie, 204, 210.

66. Butcher Diary, 8/15/44.

67. DE to Marshall, 8/17/44, EP.

68. SHAEF Office Diary, 8/29/44, EL.

69. DE, Crusade, 279.

70. DE, Letters to Mamie, , 203.

71. Ambrose, Supreme Commander, 510.

72. Butcher Diary, 8/20/44.

73. Montgomery, Memoirs, 240.

74. Ibid., 241; DE to Montgomery, 8/24/44, EP.

75. Irving, War Between the Generals, 250 — 51.

76. DE to commanders, 8/29/44, EP. 11. Pogue, Supreme Command, 259.

78. De Guingand, Operation Victory, 329 — 30.

79. Bryant, Triumph in the West, 213.

Глава шестая

1. Davis, Soldier of Democracy, 507; Irving, War Between the Generals, 256.

2. Patton, War As I Knew It, 120; Wilmot, Struggle for Europe, 469.

3. Weigley, Eisenhower's Lieutenants, 266.

4. DE to Montgomery, 9/5/44, EP.

5. Montgomery, Memoirs, 242 — 46.

6. Morgan, Past Forgetting, 239 — 40; DE, Letters to Mamie, 210 — 11.

7. Interview DE; Wilmot, Struggle for Europe, 488 — 89.

8. Tedder, With Prejudice, 590 — 91; SHAEF Office Diary, 9/11/44, EL.

9. Tedder, With Prejudice, 590 — 91.

10. SHAEF office diary, 9/11/44, EL.

11. Ambrose, Supreme Commander, 518.

12. DE, Letters to Mamie, 210 — 12.

13. DE to Montgomery, 10/9/44, EP.

14. EP, No. 2032, note 1.

15. DE to Montgomery, 10/10/44, EP.

16. Interview Sir Frederick Morgan.

17. Interview DE.

18. DE to Montgomery, 10/13/44, EP.

19. EP, No. 2038, note 1; Pogue, Supreme Command, 298.

20. Bryant, Triumph in the West, 219.

21. DE to Marshall, 11/11/44, EP.

22. DE, Letters to Mamie, 222.

23. Ibid., 219 — 22, 224, 228.

24. Ibid., 213 — 14.

25. Ibid., 219, 220.

26. DE Diary, 12/23/44; Weigley, Eisenhower's Lieutenants, 457 — 58; Bradley, Soldier's Story, 464 — 65; Pogue, Supreme Command, 372 — 74.

27. DE to Somervell, 12/17/44, EP.

28. DE to Bradley, 12/18/44, EP.

29. Bradley, Soldier's Story, 470; DE, Crusade, 350.

30. DE to CCS, 12/19/44, EP; Pogue, Supreme Command, 376 — 77.

31. Bradley, Soldier's Story, 476; interview with Sir Kenneth Strong; Weigley, Eisenhower's Lieutenants, 503.

32. Interview Sir Kenneth Strong; SHAEF office diary, 12/20/44, EL.

33. Bryant, Triumph in the West, 272.

34. Ibid., 273.

35. DE to Lee and Bradley, 12/19/44, EP.

36. Bradley, Soldier's Story, 475 — 76.

37. EP, No. 2194.

38. Bryant, Triumph in the West, 278.

39. SHAEF office diary, 12/26/44, EL.

40. Ibid.

41. Ibid., 12/27/44.

42. DE to Montgomery, 12/29/44, EP; DE, Crusade, 360 — 61; Montgomery, Memoirs, 284.

43. Interviews DE and Sir Arthur Tedder.

44. DE to Bradley and Montgomery, 12/31/44, EP.

45. DE to Montgomery, 12/31/44, EP.

46. Interview Freddie de Guingand.

47. De Guingand, Operation Victory, 348; Montgomery, Memoirs, 286.

48. Montgomery, Memoirs, 289.

49. Pogue, Supreme Command, 387 — 88; Bradley, Soldier's Story, 484.

50. Irving, War Between the Generals, 362.

Глава седьмая

1. Ryan, Last Battle, 241.

2. Ambrose, Supreme Command, 612.

3. John Eisenhower, Strictly Personal, 80; Eisenhower press conference notes, 12/2/54, EL.

4. DE, Letters to Mamie, 233 — 41.

5. Ibid., 233; Morgan, Past Forgetting, 244 — 45; John Eisenhower, Strictly Personal, 80.

6. Butcher Diary, 3/27/45, EL.

7. DE to Marshall, 3/26/45, EP.

8. Bradley, Soldier's Story, 510 — 12; DE, Crusade, 378 — 80; Butcher Diary, 3/8/45, EL.

9. DE to CCS, 3/8/45, EP.

10. DE, Letters to Mamie, 243 — 44.

11. Irving, War Between the Generals, 392 — 93.

12. Ibid., 403.

13. Morgan, Past Forgetting, 244 — 45.

14. DE, Letters to Mamie, 246 — 49.

15. DE to CCS, 3/21/45, EP; Churchill, Triumph and Tragedy, 442 — 43.

16. Wilmot, Struggle for Europe, 690; Ambrose, Supreme Commander, 629 — 30.

17. Butcher Diary, 3/27/45, EL.

18. Bradley, Soldier's Story, 535.

19. Ryan, Last Battle, 241.

20. Bryant, Triumph in the West, 336 — 41.

21. DE to Marshall, 3/30/45, EP.

22. Pogue, Supreme Command, 442; Churchill, Triumph and Tragedy, 463 — 65.

23. DE to Churchill, 4/1/45, EP.

24. Bryant, Triumph in the West, 339; Ambrose, Supreme Commander, 639.

25. Note 1, DE to Montgomery, 4/8/45, EP.

26. Ambrose, Eisenhower and Berlin, 64 — 65.

27. DE to CCS, 4/7/45, EP.

28. Weigley, Eisenhower’s Lieutenants, 698.

29. DE to Marshall, 4/15/45, EP.

30. DE to Marshall, 4/27/45, EP.

31. Ambrose, Supreme Commander, 661.

32. DE, Letters to Mamie, 250.

33. Pogue, Supreme Command, 486 — 87.

34. Interviews DE, Sir Kenneth Strong; Butcher Diary, 5/7/45, EL; Smith, Eisenhower' s Six Great Decisions, 229.

35. DE to CCS, 5/7/45, EP.

36. Marshall to DE, 5/8/45, EP.

Глава восьмая

1. DE to Butcher, 9/27/45, and DE to Marshall, 10/13/45, EP.

2. DE, Crusade, 444.

3. DE, Letters to Mamie, 254; Morgan, Past Forgetting, 250 — 53.

4. Butcher Diary, 6/2 and 6/13/45, EL.

5. DE, At Ease, 298 — 300; Morgan, Past Forgetting, 257.

6. Butcher Diary, 6/13/45, EL.

7. Ibid., 6/21/45; New York Times, 6/20/45.

8. DE to Lewis Douglas, 9/11/45, EP.

9. Neal, The Eisenhowers, 224.

10. Lyon, Eisenhower, 27.

11. DE, Crusade, 444.

12. DE to Neill Bailey, 8/1/45, EP; DE, Letters to Mamie, 256.

13. DE, Letters to Mamie, 253 — 54.

14. DE to Marshall, 6/4/45, EP.

15. Merle Miller, Plain Speaking, 339 — 40.

16. DE to Marshall, 6/9/45, EP.

17. DE, Letters to Mamie, 259.

18. John Eisenhower, Strictly Personal, 113 — 14.

19. DE to Harger, 10/31/45, EP.

20. DE, Letters to Mamie, 270.

21. DE to Clay, 11/22/45, EP.

22. DE to Smith, 12/4/45, EP.

23. DE to Kay Summersby, 11/22/45, EP.

24. DE Diary, 12/2/47.

25. Morgan, Past Forgetting, 277.

26. Butcher Diary, 10/25/45, EL.

27. Patton to DE, 8/11/45, EP.

28. DE to Patton, 9/11/45, EP.

29. DE to Marshall, 9/29/45, EP.

30. DE, At Ease, 307; Lyon, Eisenhower, 361.

31. Summersby, Eisenhower Was My Boss, 278.

32. DE to Patton, 9/29/45, EP; John Eisenhower, Strictly Personal, 114; Farago, Patton, 818.

33. New York Times, 10/13/45.

34. DE, Letters to Mamie, 253.

35. DE to Wallace, 8/28/45, EP.

36. Butcher Diary, 6/15/45, EL.

37. DE, Crusade, 458 — 59; Lyon, Eisenhower, 25 — 26.

38. DE to Montgomery, 2/20/47, EP.

39. Butcher Diary, 6/10/45, EL.

40. Note 1. DE to Marshall, 6/15/45, EP.

41. DE to Marshall, 8/16/45, EP.

42. Note 1. DE to Harrison, 8/22/45, EP; note 1, DE to Marshall, 8/29/45, EP.

43. Lyon, Eisenhower, 356.

44. DE to Hazlett, 11/27/45, EP.

45. DE to John Eisenhower, 12/15/45, EP.

46. DE to P. A. Hodgson, 10/30/46, EP.

47. DE to Marshall, 6/15/46, EP.

48. DE to Hodgson, 10/23 and 10/30/46, EP.

49. DE to Hazlett, 7/1/46, EP.

50. Lyon, Eisenhower, 365.

51. DE to Zhukov, 3/13/46, EP.

52. Notes, DE memo to JCS, 6/7/46, EP.

53. DE to Smith, 7/29/46, EP; Ambrose, Rise to Globalism, 123.

54. DE to Montgomery, 2/20/47, EP.

55. DE to Patterson and Forrestal, 3/13/47, EP.

56. DE Diary, 5/15/47.

57. DE to Carley, 7/10/47, note 3, EP.

58. DE to Hazlett, 10/29/47, note 3, EP.

59. DE to Milton Eisenhower, 10/16/47, EP.

60. DE to Finder, 1/22/48, EP.

61. DE to Hazlett, 7/19/47, EP.

62. DE to Forrestal, 1/31/48, EP.

63. DE Diary, 9/16/47.

64. DE to Smith, 10/29/47, EP.

65. DE to Doud, 1/31/47, EP.

66. DE to Milton Eisenhower, 5/29/47, EP.

67. Note 1, DE to Watson and Milton Eisenhower, 6/14/47, EP.

68. DE to Watson, 11/17/47, and to Smith, 7/3/47, EP.

69. DE to Parkinson, 6/23/47, EP.

70. DE Diary, 11/12 and 12/15/47; DE to Hodgson, 10/30/47, EP.

71. The document is in EL, dated 2/7/48.

72. McCann, Man from Abilene, 154 — 55.

73. DE to Simon, 7/31/46, note 1, EP.

74. See introduction to 1977 Da Capo Press edition of Crusade.

Глава девятая

1. Robinson memo 4/1 /48, and Robinson to Leo Perpen, 6/12/48, EL.

2. DE memo to Harron, 7/5/48, EL; Lyon, Eisenhower, 386 — 87; DE to Lindley, 6/19/48, EL.

3. DE, At Ease, 339 — 41; DE to Hazlett, 8/12/48, EL.

4. DE to Hazlett, 2/24/50, EL.

5. Kirk interview, EL.

6. John Krout interview, EL.

7. DE Diary, 11/14/50.

8. Neal, The Eisenhowers, 251.

9. Ibid., 249 — 50.

10. DE to Hazlett, 1/27/49, EL; DE Diary, 1/8/49.

11. DE Diary, 1/8/49.

12. Ibid., 1/7/49; DE to Eberstadt, 9/20/48, and to Forrestal, 11/24/48, EL.

13. DE Diary, 3/19/49.

14. Ibid., 6/4/49.

15. Ibid., 10/14/49.

16. Interview DE; DE, At Ease, 554 — 55; DE to Roberts, 5/3/51, EL.

17. DE, At Ease, 358 — 60.

18. Adams to DE, 6/21/49, and DE to Adams, 6/23/49, EL.

19. DE Diary, 7/7/49.

20. Ibid., 9/27/49.

21. Ibid., 6/30/50.

22. Ibid., 7/6/50.

23. Ibid., 10/28/50.

24. Ibid., 7/6/50.

25. Ibid., 10/28/50.

26. DE to Hazlett, 11/1/50, EL.

27. DE Diary, 11/6/50.

28. Ibid., 12/5/50.

29. DE, At Ease, 371 — 72; DE, Mandate,

14; DE to Marshall, 12/12/50, EL.

30. DE, At Ease, 366.

31. Interview Lauris Norstadt, EL.

32. Memcon, 1/17/51, EL.

33. Memcon, 1/24/51, EL.

34. Memcon, 1/11/51, EL.

35. Press conference notes, 1/20/51, EL.

36. DE to Lodge, 4/4/52; DE to Woodruff, 8/27/51; and DE to McConnell, 6/29/51, EL.

37. DE to Lovett, 9/25/51, EL.

38. DE to Bermingham, 2/28/51, EL.

39. Interview Andrew Goodpaster.

40. DE Diary, 10/10/51; DE to Lovett, 9/25/51, EL.

41. DE Diary, 3/17/51.

42. DE to Paley, 3/29/52, EL.

43. Quoted in History JCS, Vol. IV, 195.

44. DE to Marshall, 8/3/51, EL.

45. DE Diary, 6/11/51; DE to Harriman, 6/30/51, EL.

46. DE to Pleven,.12/24/51, EL.

47. Robinson notes on Eisenhower speech, EL; New York Times, 7/4/51; Churchill to DE, 7/5/51, EL.

48. DE to John Eisenhower, 9/27/51, EL.

49. DE to Hazlett, 9/4/51, EL.

50. Krock, In the Nation, 194 — 95; Krock, Memoirs, 267 — 69; DE Diary, 9/25/51.

51. DE, Mandate, 18.

52. Clay to DE, 9/29/51, EL.

53. DE to Clay, 10/3/51, EL.

54. Smith, Dewey, 579.

55. DE to Duff, 11/13/51; DE to Leithead, 11/18/51; DE to Robinson, 11/8/51; DE to Milton Eisenhower, 11/20/51, all in El.

56. DE to Robinson, 11/24/51, EL.

57. Clay to DE, 12/7/51, EL.

58. Hoffman to DE, 12/5/51, EL.

59. DE Diary, 10/29/51.

60. DE to Roberts, 12/8/51; DE to Burnham, 12/11/51, EL.

61. DE to Lodge, 12/12/51, EL; DE Diary, 12/11/51.

62. Clay to DE, 12/21/51, EL.

63. Robinson memo, 12/29/51, EL.

64. DE to Roberts, 1/11/52, EL.

65. New York Times, 1/8/52.

66. Jacqueline Cochran interview, EL.

67. Parmet, Eisenhower, 54 — 55.

68. DE to Robinson, 11/24/51, EL.

69. DE to Sloan, 2/21/52, EL.

70. DE to Milton Eisenhower, 4/4/52, EL.

71. DE to Clay, 5/20/52, EL.

72. DE to Lodge, 5/20/52, EL.

73. DE to Roberts, 5/19/52, EL.

74. DE to Clay, 2/20/52, EL.

75. Interview Milton Eisenhower.

Глава десятая

1. Lyon, Eisenhower, 439.

2. Parmet, Eisenhower, 57.

3. DE to Gerow, 6/28/52, EL.

4. New York Times, 6/5/52.

5. Ibid., 6/14/52.

6. Ibid., 6/15/52.

7. Ibid., 6/27/52.

8. DE, Mandate, 45.

9. Nixon, Memoirs, 87; Milton Eisenhower, The President Is Calling, 249 — 50.

10. Parmet, Eisenhower, 97 — 98.

11. New York Times, 7/11 — 13/52.

12. Ibid,

13. DE, Mandate, 49 — 50.

14. New York Times, 8/25/52.

15. DE to Dulles, 4/15/52, EL.

16. Interview DE.

17. Reeves, McCarthy, 436 — 37.

18. Hughes, Ordeal, 22 — 25.

19. Interview Sherman Adams, Columbia University.

20. Nixon, Memoirs, 96; New York Times, 9/23/52.

21. Nixon, Memoirs, 97.

22. Ibid., 97 — 98.

23. Ewald, Eisenhower, 55.

24. Nixon, Memoirs, 105 — 06; DE to Nixon, 9/25/52, EL.

25. DE, Mandate, 69.

26. Nixon, Memoirs, 106.

27. Hughes, Ordeal, 41—42.

28. Ewald, Eisenhower, 62 — 63; interview Sherman Adams, Columbia University.

29. New York Times, 10/4/52; Reeves, McCarthy, 440.

30. New York Times, 10/4/52.

31. Reeves, McCarthy, 440.

32. DE, Mandate, 318.

33. New York Times, 10/25/52.

34. Interview DE; Hughes, Ordeal, 46.

Глава одиннадцатая

1. Richardson, Presidency of Eisenhower, 25.

2. Hughes, Ordeal, 251.

3. Warren, Memoirs, 260.

4. Lyon, Eisenhower, 466 — 67; Geelhoed, Charles E. Wilson, 19.

5. DE Diary, 2/7/53.

6. New Republic, 12/15/52.

7. Slater, The Ike Г Knew, 39.

8. West, Upstairs at the White House, 130.

9. DE, Mandate, 95.

10. Robinson memo, 1/5/55, EL.

11. DE Diary, 2/13/53.

12. DE, Mandate, 101; Truman, Mr. Citizen, 15.

13. DE to Truman, 1/23/53, EL.

14. Murphy to DE, 12/30/52, EL.

15. PP (53), 1 — 8.

16. Parmet, Eisenhower, 166.

17. DE. Mandate, 102.

18. DE Diary, 1/21/53.

19. Truman, Year of Decisions, 19.

20. Neustadt, Presidential Power, 9.

Глава двенадцатая

1. РР (53), 67.

2. DE, Mandate, 267.

3. DE to Draper, 3/16/53, EL.

4. NSC notes, 2/11/53, EL.

5. DE, Mandate, 181.

6. PP (53), 42 — 55.

7. Crawford interview, EL.

8. DE Diary, 2/7/53.

9. Interview Milton Eisenhower.

10. DE to Robinson, 3/12/54, EL.

11. DE Diary, 4/1/53.

12. Griffith, Politics of Fear, 200.

13. PP (53), 63.

14. Ibid., 56 — 57.

15. ML, 81 — 83; Mmnich, LLM, 3/9/53, EL.

16. Minnich, Cabinet, 3/6/53, EL.

17. PP(53), 116—17.

18. Minnich, Cabinet, 3/20/53, EL.

19. DE, Mandate, 113.

20. West, Upstairs at the White House, 155.

21. Slater, The Ike I Knew, 32.

22. West, Upstairs at the White House, 175.

23. Slater, The Ike I Knew, 33.

24. DE Mandate, 211 — 72.

25. Whitman Diary, 2/7/53, EL.

26. West, Upstairs at the White House, 157 — 58.

27. DE to Phillips, 6/5/53, EL.

28. Bullis to DE, 5/9/53, and DE to Bullis, 5/18/53, EL.

29. Bischof, "Before the Break", 144.

30. PP (53), 413 — 15.

31. Dulles memo, 6/15/53, EL.

32. PP (53), 427 — 37.

33. Mmnich, Cabinet, 6/26/53, EL.

34. DE Diary, 5/1/53.

35. Ibid.

36. Minnich, LLM, 5/12 and 5/19/53, EL.

37. PP (53), 209 — 10.

38. Ibid., ЪЪ1.

39. Minnich, Cabinet, 5/22/53, EL.

40. Ibid.

41. Hughes, Ordeal, 103 — 05.

42. PP(53), 179 — 88.

Глава тринадцатая

1. NSC notes, 4/8/53, EL.

2. Dulles to DE, 5/22/53, EL.

3. DE, Mandate, 183.

4. DE to Rhee, 6/6/53, EL.

5. Minnich, Cabinet, 6/19/53, EL.

6. DE to Rhee, 6/18/53, EL.

7. Parmet, Eisenhower, 314.

8. PP (53), 520 — 22; New York Times, 7/28/53.

9. DE, Mondate, 190.

10. Roosevelt, Countercoup; Cook, Declassified Eisenhower, interview Goodpaster.

11. Parmet, Eisenhower, 315.

12. DE Diary, 1/10/55.

13. DE to Laniel, 9/21/53, EL.

14. DE Diary, 5/14/53.

15. Ibid.

16. Interview Brownell, Columbia Univerity, DE to Edgar Eisenhower, 10/1/53, EL.

17. DE to Dean Smith, 9/14/53, EL.

18. DE to Milton Eisenhower, 10/9/53.

19. Ewald, Eisenhower, 81.

20. PP (53), 645 — 46.

21. Oppenheimer, "Amerikan Weapons and American Policy", Foreign Affairs, July 1953.

22. Divine. Blowing on the Wind, 11.

23. Lear, "Ike and the Peaceful Atom", 11—12.

24. DE Diary, 10/10/53.

25. Ibid., 12/2/53.

26. Ibid., 12/3/53.

27. Ewald, Eisenhower, 82 — 83: DE-Brownell telephone call, 11/16/53, EL.

28. DE-Brownell telephone call, 12/2/53, EL.

29. PP (53), 813 — 22.

30. Ibid.

31. DE to Smith, 3/15/54, EL.

32. E-Dulles telephone calls. 3/24 and 3/25/54, EL.

33. Ewald, Eisenhower, 119 — 20.

34. DE- Dulles telephone call, 4/5/53, EL.

35. PP (54), 382 — 83.

36. Dulles to DE, 4/22 — 25/54, EL.

37. DE to Gruenther, 4/26/54, EL.

38. Interview DE.

39. NSC notes, 5/6/54, EL.

40. DE, Mandate, 357.

41. DE.Wilson telephone call, 5/11/54, EL.

42. Hagerty Diary, 5/14/54, EL.

43. Minnich, LLM, 5/17/54, EL.

44. PP (54), 483 — 84.

45. Hagerty Diary, 5/13/54.

46. Ibid., 1/15/54.

47. Warren, Memoirs, 291.

48. Hagerty Diary, 5/18/54, EL.

49. PP (54), 491.

50. DE to Hazlett, 7/22/57, EL.

51. PP(54),450.

52. NSC notes, 6/2/54, EL.

53. Hagerty Diary, 6/19/54, EL.

54. PP (54), 698 — 701.

55. American-Korean talks, 7/27/54, EL.

56. PP (54), 642.

57. Ibid., 661.

58. Hagerty Diary, 9/2/54, EL.

59. DE, Mandate, 404.

Глава четырнадцатая

1. DE, Mandate, 303.

2. DE to Robinson, 3/23/54, EL.

3. Slater, The Ike I Knew, 69.

4. Greenstein, Hidden Hand Presidency, 184 — 85.

5. Hagerty diary, 2/25/54, EL.

6. DE-Brownell telephone call, 3/2/54, EL.

7. PP(54), 288 — 91.

8. Greenstein, Hidden Hand Presidency, 191—92.

9. DE memo, 3/5/54, EL.

10. DE to Robinson, 3/12/54, EL; PP (54), 300.

11. DE to Robinson, 3/12/54, EL.

12. DE to Helms, 3/12/54, EL.

13. DE Diary, 1/18/54, EL.

14. Hagerty Diary, 3/24/54, EL.

15. PP (54), 339.

16. Hagerty Diary, 4/7 and 4/9/54, EL.

17. Ibid., 4/10/54.

18. Ibid., 4/9/54.

19. PP (54), 382; DE, Mandate, 312.

20. DE to Hazlett, 4/27/54, EL.

21. PP(54),346.

22. Divine, Blowing on the Wind, 13.

23. Hagerty Diary, 3/31/54, EL.

24. DE to Strauss, 6/14/54, EL,

25. PP (54), 435.

26. Ibid., 58.

27. Ibid., 324 — 25.

28. Minnich, LLM, 2/8/54, EL.

29. NSC notes, 1/8/54, EL.

30. PP (54), 382 — 83.

Глава пятнадцатая

1. DE, Mandate, 461 — 64.

2. Memcon, 10/30/54, EL.

3. New York Times, 10/30/54.

4. DE to Hazlett, 8/20/56, EL.

5. Ambrose, Ike's Spies, 188.

6. Goodpaster memo, 11/24/54, El.

7. Slater, The Ike I Knew, 82 — 83; Whitman Diary, 11/24/54, EL.

8. Hagerty Diary, 10/24/54, EL.

9. PP (54), 1074 — 77.

10. New York Times, 1/2/55.

11. DE, Mandate, 466.

12. Ibid.,467; Divine, Eisenhower and the Cold War, 51.

13. DE-Rayburn/Martin telephone call, 1/20/55, EL.

14. PP (55), 207 — 11.

15. Goodpaster memo, 3/15/55, EL.

16. Ibid., 3/15/55.

17. Divine, Eisenhower and the Cold War, 62; Hagerty Diary, 3/16/55, EL.

18. PP (55). 332 - 33.

19. Ambrose, Rise to Globalism, 239.

20. Hagerty Diary, 3/19/55, EL.

21. PP(55), 358.

22. Divine, Eisenhower and the Cold War, 64; DE, Mandate, 482 — 83

23. DE, Mandate, 483.

24. Divine, Eisenhower and the Cold War, 65 - 66.

25. DE, Mandate, 491.

26. DE-Milton Eisenhower telephone call, 1/31/56, EL.

27. Davies, Age of Asphalt, 17 — 22; Rose, Interstate, 69 — 84.

Глава шестнадцатая

1. DE, Mandate, 525; John Eisenhower, Strictly Personal, 175 — 76.

2. John Eisenhower, Strictly Personal, 176.

3. PP (55), 707 — 16; interview Vernon Walters.

4. DE, Mandate, 521.

5. PP (55), 718,722 — 23.

6. See DE to Bulqanin, 7/27/55, EL.

7. DE to Milton Eisenhower, 9/12/55, EL.

8. DE to Hazlett, 8/15/55, EL.

9. Whitman Diary, 9/23/55, EL.

10. Snyder to Robinson, 10/5/55, EL.

11. Ibid.; Whitman Diary, 9/29/55, EL.

12. John Eisenhower, Strictly Personal, 181.

13. Ibid., 182.

14. New York Times, 9/30/55.

15. Parmet, Eisenhower, 417.

16. Slater, The Ike I Knew, 110 — 15.

17. John Eisenhower, Strictly Personal, 183 — 84.

18. Hagerty Diary, 12/10 and 12/12/55, EL.

19. Ibid., 12/11 and 12/13/55, EL.

20. Ibid 12/14/55.

21. John Eisenhower, Strictly Personal, 184.

22. Nixon, Memoirs, 167 — 68; Parmet, Eisenhower, 424.

23. Slater, The Ike I Knew, 121 — 24.

24. DE Diary, 2/7/56.

25. Hagerty Diary, 1/25/56, EL.

26. Dulles memo, 1/25/56, EL.

27. PP (56), 182.

28. DE Diary, 1/23/56.

29. Dulles memo, 2/29/56, EL; DE Diary, 1/10/56.

30. New York Times, 2/15/56.

31. PP(56), 266 — 67.

32. Ibid., 287, 295.

33. Whitman Diary, 2/9/56, EL.

34. Ibid., 3/13/56.

35. PP (56), 186 — 87.

36. Ibid., 269 — 70.

37. Ibid., 304 — 05.

38. Ibid., 335 — 40.

39. Ibid., 335.

40. Minnich, Cabinet, 3/9/56, EL.

41. DE, Waging Peace, 149.

42. Minnich, Cabinet, 2/14/56, EL.

43. PP (56), 235 — 36.

Глава семнадцатая

1 Larson, Eisenhower, 10.

2. Ibid.; Hughes, Ordeal, 173.

3. Nixon, Memoirs, 170 — 71; Whitman Diary, 4/9/56, EL.

4. Nixon, Memoirs, 172 — 73.

5. Minnich, LLM, 4/17/56, EL.

6. Persons Memo, 8/1/56, EL.

7. DE, Waging Peace, 34.

8. Memcon, 7/31/56, EL.

9. PP (56), 735.

10. Whitman Diary, 11/14/56, EL.

11. PP (56), 736 — 37, 758 — 59.

12. Divine, Blowing on the Wind, 88.

13. DE toGruenther, 11/2/56, EL.

14. DE to Hazlett, 11/2/56, EL.

15. DE memo, 10/15/56, EL.

16. NSC notes, 10/26/56, EL.

17. Whitman Diary, 10/28 — 30/56, EL.

18. DE, Waging Peace, 71—73.

19. Memcon, 10/29/56, EL.

20. Ibid., 10/30/56, EL. 21 Ibid.

22. DE-Dulles telephone call, 10/30/56, EL.

23. DE, Waging Peace,18 — 79.

24. DE-Knowland telephone call, 10/31/56, EL.

25. DE-Lodge telephone call, 10/31/56, EL.

26. Hughes, Ordeal, 219 — 21.

27. NSC notes, 11/1/56, EL.

28. New York Times, 11/2/56.

29. DE to Gruenther, 11/2/56, EL.

30. DE, Waging Peace, 86 — 88.

31. Ibid.

32. Ibid., 89, 95.

33. Ibid., 89.

34. Hughes, Ordeal, 222 — 23.

35. Memcon, 11/6/56, EL.

36. DE, Waging Peace, 91.

37. DE-Eden telephone call, 11/6/54, EL.

38. Whitman Diary, 11/6/56, EL. 39. Hughes, Ordeal, 228.

40. DE-Eden telephone call, 11/7/56, EL.

41. Memcon, 11/7/56, EL.

42. DE, Waging Peace, 94 — 95.

43. Minnich, LLM, 12/31/56, EL.

44. DE-Hoover telephone call, 11/9/56, EL.

45. Memcon, 11/15/56, EL.

46. DE-Dulles telephone call, 12/18/56, EL.

47. Whitman Diary, 12/26/56, EL.

Глава восемнадцатая

1. PP (57), 60 — 65.

2. DE to Humphrey, 3/27/57, EL.

3. Minnich, LLM, 7/2/57, EL.

4. DE to Hazlett, 7/22/57, EL.

5. DE to Gerow, 11/15/57, EL.

6. Whitman Diary, 7/15/57, EL. 1. DE to Wallace, 2/22/57, EL.

8. DE-Dulles telephone call, 12/18/56, EL.

9. Minnich, LLM, 3/29/55, EL; Memcon, 6/28/57, EL.

10. Minnich, LLM, 7/30/57, EL.

11. Whitman Diary, 1/3/57, EL.

12. DE-Johnson telephone call, 6/15/57, EL.

13. PP (57), 520 — 21.

14. DE, Waging Peace, 157 — 58.

15. Whitman Diary, 7/10/57, EL.

16. DE to Hazlett, 7/22/57, EL.

17. DE to Byrnes, 7/22/57, EL.

18. PP (57), 546 — 47, 555.

19. Minnich, Cabinet, 8/2/57, EL; PP (57), 587.

20. DE, Waging Peace, 160; Minnich, LLM, 8/13/57, EL.

21. Whitman Diary, 9/3/57, EL.

22. DE-Brownell telephone call, 9/20/57, EL.

23. DE, Waging Peace, 170.

24. DE-Brownell telephone call, 9/23/57, EL.

25. New York Times, 9/25 — 27/57.

26. DE to Reid, 9/28/57, EL.

27. DE, Waging Peace, 205 — 06.

28. PP(57), 719 —30.

29. Whitman Diary, 11/6/57, EL.

30. Memcon, 10/15/57, EL.

31. Memcon, 10/31/57, EL.

32. Minnich, Cabinet, 11/1/57, EL.

33. Memcon, 11/4/57, EL.

Глава девятнадцатая

1. DE, Waging Peace, 227 — 28; John Eisenhower, Strictly Personal, 195 — 96.

2. John Eisenhower, Strictly Personal, 196; Adams, Firsthand Report, 196 — 97.

3. Adams, Firsthand Report, 197 — 98; John Eisenhower, Strictly Personal, 196 — 97.

4. Divine, Blowing on the Wind, 200.

5. Ibid.,262; PP (58), 262.

6. Divine, Blowing on the Wind, 106 — 07.

7. Memcon, 4/17/58, EL.

8. Divine, Blowing on the Wind, 210 — 12.

9. Minnich, LLM, 1/28/58, EL.

10. NSC notes, 4/25/58, EL.

11. Memcon, 3/7/58, EL.

12. Ibid., 3/16/58.

13. NSC notes, 6/3/58, EL.

14. Minnich, LLM, 6/24/58, EL.

15. DE-Knovvland telephone call, 1/7/58, EL.

16. DE-Rockefeller telephone call, 1/16/58, EL.

17. Minnich, LLM, 2/4/58, EL.

18. Memcon, 2/6/58, EL.

19. PP(I958), 311.

20. Interview DE.

21. PP (58). 479.

22. DE to Hoffman, 6/23/58, EL.

23. Interview DE.

24. Cutler, No Time for Rest, 363 — 64.

25. DE, Waging Peace, 270.

26. Memcon, 7/15/58, EL; Cutler, No Time for Rest, 363 — 64.

27. Minnich, LLM, 7/14/58, EL; Memcon, 7/14/58, El.

28. DE, Waging Peace, 273; DE-Macmillan telephone call, 7/15/58, EL.

29. DE, Waging Peace, 290 — 91.

30. Ibid.

31. Memcon, 8/30/58, EL.

32. Divine, Blowing on the Wind, 228 —

33; Memcon, 8/27/58, EL.

33. Divine. Blowing on the Wind, 229 — 34.

34. DE-Alcorn telephone call, 9/4/58, EL.

35. Whitman Diary, 9/16/58, EL.

36. Ibid., 9/17/58.

37. Slater, The Ike I Knew, 179 — 80.

38. DE to Humphrey, 7/22/58, EL.

39. DE, Waging Peace, 311.

40. Ibid., 380 — 81.

41. Memcon, 10/25/58, EL.

42. Time, 11/10/58.

43. Memcon. 11/18/58, EL.

44. Ibid., 12/9/58.

45. Ibid., 1/12/59.

46. Ibid., 2/12/59.

47. Ibid., 2/18/59, EL.

48. Ibid., 11/12/58.

Глава двадцатая

1. Whitman Diary, 6/11/59, EL.

2. Minnich, LLM, 6/2/59, EL.

3. PP (59), 226 — 28.

4. Memcon, 3/9/59, EL.

5. Minnich, LLM, 3/10/59, EL.

6. Minnich, Cabinet, 3/13/59, EL.

7. DE-Herter telephone call, 3/5/59, EL.

8. Ibid., 4/4/59.

9. DE to Khrushchev, 4/13/59, EL.

10. DE-Dulles telephone call, 4/7/59, EL.

11. Memcon, 5/28/59, EL.

12. Slater, The Ike I Knew, 197 — 99.

13. Ibid., 193.

14. Whitman Diary, 6/27/59, EL.

15. Memcon, 7/10/59, EL.

16. PP (59), 576 — 82.

17. Memcon, 8/25/59, EL.

18. DE, Waging Peace, 415.

19. Memcon, 11/24/59, EL.

20. DE, Waging Peace, 419; Lyon, Eisenhower, 798.

21. PP (59), 625.

22. DE, Waging Peace, 435.

23. Ibid., 432.

24. New York Times, 9/20/59.

25. Memcon, 9/28/59, EL.

26. DE, Waging Peace, 442 — 44, 446 — 47.

27. Memcon, 6/24/59, EL.

28. Ibid., 11/16/59.

29. Ibid., 11/18/59.

30. Ibid., 11/16/59.

Глава двадцать первая

1. Herter to DE, 3/17/60, EL.

2. Memcon, 1/25/60, EL.

3. Ambrose, Ike's Spies, 309.

4. Ibid., 310.

5. Minnich, LLM, 4/26/60, EL.

6. PP(60), 144, 147.

7. DE to Hobby, 5/9/60, EL.

8. PP (60), 26.

9. Minnich, LLM, 2/9/60, EL.

10. DE-Gates telephone call, 1/12/60, and Minnich, LLM, 2/9/60, EL.

11. PP(60), 126.

12. Ibid., 145, 198 — 99.

13. White to Stephenson, 3/18/60, EL.

14. Kistiakowsky, Scientist at the White House, 250 — 52.

15. PP (60), 166.

16. Ibid., 323 — 29.

17. Ibid., 362 — 63.

18. Kistiakowsky, Scientist at the White House, 290 — 91; Divine, Blowing on the Wind, 310.

19. Kistiakowsky, Scientist at the White House, 293.

20. Minnich, Cabinet, 4/26/60, EL.

21. Memcon, 2/2/60, EL.

22. Goodpaster memo, 4/25/60, EL.

23. Ambrose, Ike's Spies, 283 — 84.

24. DE, Waging Peace, 543.

25. New York Times, 5/6/60.

26. Ibid.

27. Ibid., 5/8/60.

28. DE-Hertsr and DE-Dulles teleph ne calls, 5/7/60, EL.

29. New York Times, 5/9/60.

30. Goodpaster-Herter telephone call, 5/9/60, EL.

31. New York Times, 5/9/60.

32. Whitman Diary, 5/9/60, EL.

33. DE, Waging Peace, 552.

34. PP (60), 403 — 07.

35. DE, Waging Peace, 558 — 59; Lyon, Eisenhower, 811 — 14.

36. DE, Waging Peace, 555 — 56; Walters, Silent Missions, 343 — 47; Memcon, 5/16/60, EL.

37. Kistiakowsky, Scientist at the White House, 335 — 36.

38. Memcon, 5/23/60, EL.

39. Kistiakowsky, Scientist at the White House, 375.

40. Memcon, 12/5/60, EL.

41. DE to Dillon, 12/15/60, EL.

42. Memcon, 11/29/60, EL.

43. DE, Waging Peace, 613 — 14.

44. Memcon, 8/18/60, EL.

45. Ibid., 8/15/60, EL.

46. Ibid., 8/15/60.

47. DE to Luce, 7/6/60, EL.

48. Memcon, 10/13/60, EL.

49. Minnich, LLM, 6/10/60, EL.

50. Whitman Diary, 6/10/60, EL.

51. DE-Hobby telephone call, 6/11/60, EL.

52. Robinson Diary, 7/18 — 25/60, EL.

53. Slater, The Ike I Knew, 229.

54. DE-Fairless telephone call, 8/19/60, EL; Kistiakowsky, Scientist at the White House, 402.

55. Robinson Diary, 7/18 — 26/60, EL; DE, Waging Peace, 595.

56. DE-Nixon telephone call, 7/24/60, EL.

57. DE, Waging Peace, 596 — 97.

58. Memcon, 8/3/60, EL.

59. DE-Jones telephone call, 8/8/60, EL.

60. PP (60), 622 — 27.

61. Ibid., 651, 653, 657 — 58.

62. Memcon, 10/18/60, EL.

63. Whitman Diary, 10/4/60, EL.

64. Ibid., 8/30/60.

65. Ibid., 10/14/60; DE-Nixon telephone call, 9/25/60, EL.

66. Nixon, Memoirs, 222.

67. Whitman Diary, 11/4/60, EL.

68. Ibid., 11/8 — 9/60.

69. Ibid.

70. Ibid.

Глава двадцать вторая

1. Slater, The Ike I Knew, 231.

2. Memcon, 12/30/60, EL.

3. Ibid., 12/5/60.

4. DE Diary, 12/6/60.

5. Memcon, 11/29/60, EL.

6. Ibid., 1/31/61; interview Goodpaster.

7. Slater, The Ike I Knew, 239.

8. DE to various friends, 12/26/60, EL.

9. DE to Edgar Eisenhower, 1/7/61, EL. 10. DE to С D. Jackson, 12/31/60, EL.

11. Whitman to DE, 12/14/60, EL.

12. PP (60), 1035 — 40.

13. Ibid., 1040 — 45.

14. Wyden, Bay of Pigs, 88; DE Diary, 1/19/61; Person memo, 1/19/61, EL.

15. Lyon, Eisenhower, 825.

16. John Eisenhower, Strictly Personal, 287.

17. DE, Waging Peace, 618.

18. Ewald, Eisenhower the President, 324.

19. Lyon, Eisenhower, 851.

Глава двадцать третья

1. Interview Milton Eisenhower.

2. Ewald, Eisenhower, 6 — 10; Parade magazine, 6/26/66.

3. Slater, The Ike I Knew, 243.

4. Interview DE.

5. DE to Borman, 6/18/65, EL.

6. John Eisenhower, Strictly Personal, 293.

7. Interview Cochran, EL.

8. DE to Nixon, 11/11/63, EL.

9. Nixon, Memoirs, 377 — 78.

10. DE, Notesforthe President, 11/23/63, EL.

11. Johnson to DE, 3/16/65. EL.

12. Goodpaster memo, 4/9/65, EL.

13. Ibid., 6/16/65.

14. DE-Johnson telephone call, 7/2/65, EL.

15. Goodpaster memo, 8/3/65, EL.

16. Ibid., 8/20/65.

17. Ibid., 10/11/65.

18. Ibid., 1 /25/'66.

19. Ibid., 9/19/66.

20. DE to Nixon, 10/7/66, EL.

21. DE to Humphrey, 2/14/67, EL.

22. Goodpaster memo, 4/7/67, El.

23. New York Times, 10/4/67.

24. CBS News Special, 11/28/67.

25. Goodpaster memo, 10/18 and 11/9/67, EL.

26. Lyon, Eisenhower, 847 — 48.

27. Reader's Digest, April 1968.

28. DE to Ormerod, 10/25/65, EL.

29. Lyon, Eisenhower, 836.

30. Nixon, Memoirs, 275 — 76.

31. New York Times, 11/6/66.

32. DE memo for tecord, 3/14/67, EL; Larson, Eisenhower, 191 — 92.

33. DE to Seaton, 1/31/67, EL.

34. Slater, The Ike I Knew, 269.

35. DE to Robert Pat, 2/14/68, EL.

36. DE to Johnson, 4/3/68, EL.

37. New York Times, 7/16/68; DE to Nixon, 7/16/68, EL. 38 DE to Nixon, 10/24 and 12/13/68, EL.

39. Julie Eisenhower, Special People, 193.

40. John Eisenhower, Strictly Personal, 328 — 37.

41. Ibid.

Эпилог

1. Price, With Nixon, 61.

2. Kissinger, White House Years, 7 — 10.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Предисловие

Глава первая Абилин. Уэст-Пойнт. Первая мировая война

Глава вторая Между войнами

Глава третья Подготовка первого наступления

Глава четвертая Северная Африка, Сицилия и Италия

Глава пятая День "Д" и освобождение Франции

Глава шестая Западный вал и битва в Арденнах

Глава седьмая Последнее наступление

Глава восьмая Мир

Глава девятая Колумбийский университет. НАТО. Политическая деятельность

Глава десятая Кандидат

Глава одиннадцатая Начало президентства

Глава двенадцатая Шанс для мира

Глава тринадцатая Перемирие в Корее. Переворот в Иране. Мирный атом

Глава четырнадцатая Маккарти и Вьетнам

Глава пятнадцатая Китнаци и киткомы

Глава шестнадцатая Женевская встреча в верхах и инфаркт

Глава семнадцатая Кампания 1956 года

Глава восемнадцатая Литл-Рок и спутник

Глава девятнадцатая 1958-й — самый трудный год

Глава двадцатая Возрождение

Глава двадцать первая. Год 1960-й — большие надежды и нерадостная действительность

Глава двадцать вторая Расставание с Белым домом. Подведение итогов

Глава двадцать третья Последние годы

Эпилог

Примечания

Стивен Амброз ЭЙЗЕНХАУЭР. СОЛДАТ И ПРЕЗИДЕНТ

Редактор Т. М. Исакова

Художественный редактор Н. Д. Карандашов

Технический редактор Е. Н. Волкова

Корректор В. А. Коротаева

ИБ № 2288 Сдано в набор 09.10.92. Подписано в печать 27.05.93, Формат 60x88/16.

Бум. кн. -журн. Гарнитура Таймс. Печать офсетная. Усл. печ. л, 34,30+0,98. Усл. кр.-отт. 35,77. Уч.-изд. л. 39,96+0,91. Тираж 30 000. Изд. № 5196. Заказ 1953.

Издательство "Книга, лтд". 125047, Москва, ул. 1-я Тверская-Ямская, 22.

Московская типография № 4 Министерства печати и информации РФ

129041, Москва, ул. Б. Переяславская, 46

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • ГЛАВА ПЕРВАЯ
  • АБИЛИН. УЭСТ-ПОЙНТ. ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА
  • ГЛАВА ВТОРАЯ
  • МЕЖДУ ВОЙНАМИ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  • ПОДГОТОВКА ПЕРВОГО НАСТУПЛЕНИЯ
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • СЕВЕРНАЯ АФРИКА, СИЦИЛИЯ И ИТАЛИЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ДЕНЬ "Д" И ОСВОБОЖДЕНИЕ ФРАНЦИИ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • ЗАПАДНЫЙ ВАЛ И БИТВА В АРДЕННАХ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  • ПОСЛЕДНЕЕ НАСТУПЛЕНИЕ
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  • МИР
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  • КОЛУМБИЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ. НАТО. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  • КАНДИДАТ
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  • НАЧАЛО ПРЕЗИДЕНТСТВА
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  • ШАНС ДЛЯ МИРА
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  • ПЕРЕМИРИЕ В КОРЕЕ. ПЕРЕВОРОТ В ИРАНЕ. МИРНЫЙ АТОМ
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
  • МАККАРТИ И ВЬЕТНАМ
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  • КИТНАЦИ И КИТКОМЫ*
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  • ЖЕНЕВСКАЯ ВСТРЕЧА В ВЕРХАХ И ИНФАРКТ
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  • КАМПАНИЯ 1956 ГОДА
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  • ЛИТЛ-РОК И СПУТНИК
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  • 1958-й - САМЫЙ ТРУДНЫЙ ГОД
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  • ВОЗРОЖДЕНИЕ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  • ГОД 1960-й — БОЛЬШИЕ НАДЕЖДЫ И НЕРАДОСТНАЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  • РАССТАВАНИЕ С БЕЛЫМ ДОМОМ. ПОДВЕДЕНИЕ ИТОГОВ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  • ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
  • ЭПИЛОГ
  • ПРИМЕЧАНИЯ
  • ОГЛАВЛЕНИЕ
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Эйзенхауэр. Солдат и Президент», Стивен Эдвард Амброз

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства