«Голубые капитаны»

9860

Описание

В книгу включены остросюжетные повести «А-7 уходят в ночь», «Время в долг» и роман «Тревожный колокол», объединенные главными героями — летчиками войны и мирного труда. Трилогия о капитанах неба выходит в серии для подростков.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

КНИГА ПЕРВАЯ. А-7 УХОДЯТ В НОЧЬ

Матери — Анастасии Николаевне

Почти мальчишки

Военное воскресенье

В воскресный день Сенной базар похож на растревоженный улей: сунь палец — ужалят. Так думал Ефим Мессиожник, подходя к толкучке, в которой действительно сновали подозрительные типы, жирующие на бедах войны.

— Чаво надо? Чо имешь? — заступил дорогу небритый парень и, лениво подождав, пока Мессиожник презрительно измерит его взглядом от сломанного козырька смятой военной фуражки до сапог-гармошек, исчез.

— Кто угадает карту, получит за рупь три красненьких… Три по тридцать за рупь! Попытай счастья… — звенел детский голосок в правом ухе, а слева тихо, почти умоляюще: — Серебряная. От мужа осталась, упокой его, боже! — Повернулся Мессиожник, видит: согбенная старушка в драном сером полушалке крестится, а в сморщенной ладони ее круглый кусочек белого металла — царская медаль.

— Зачем так, мать?

— Не украла я. От мужа осталась. Ерой был… Хлебцем возмести или маслицем.

В кармане у Мессиожника три солдатских пайки хлеба, взял, когда ехал на товарную станцию разгружать вагон с запчастями для самолетов. Думал, задержится — пожует. Не пришел вагон. На обратном пути остановил Ефим полуторку у Сенного базара, слез, пошел хлеб на табак для ребят сменять.

— Нате, бабуся, — протянул он ржаной ломоть.

— Мало, касатик, серебряная она, на зуб пробовала!

— Я ж вам так даю, бесплатно.

— Нет, и нет, и нет, я не нищая, тогда возьми, возьми, голубок, — сунула в руку ему медаль, и он еле успел удержать старушку, отдал последние два куска.

Собрался уходить, а перед ним тот же парень в мятой военной фуражке подрагивает коленкой в широкой брючине, скрипит носком новенького сапога.

— Положил я на тебя глаз, кореш. Если нужна будет медалька этой войны с документом, с утра к пивному ларьку жмись, засеку. Где вкалываешь-то? Фабричный? Ну, ну, не особенно-то буркалами блести…

— Па-а-труль! — заголосила баба, обвешанная стираными солдатскими штанами.

Вмиг поредела толпа, и будто рассек ее надвое истошный вопль. В «просеке» Мессиожник увидел курсантов из военно-планерной школы, где он работал по найму заведующим складом запасных частей. Знакомые ребята Владимир Донсков и Борис Романовский, в новенькой полевой форме, с красными повязками на рукавах, придерживая ремни карабинов у плеча, медленно двигались прямо на него…

— Ты чего здесь потерял, Фима? — спросил Донсков.

— Да вот… — посмотреть, — не сразу нашелся Мессиожник. — Хотел хлеб на табак разменять.

— Не связывайся с охламонами. Мы уже двоих самогонщиков выловили. Куда сейчас?

— Домой пойду, Володя.

— Тебе хорошо, а нам здесь торчать до захода. Служба!.. Ну, пока, Ефим!

— До завтра! — попрощался и Романовский.

Курсанты сочувственно посмотрели вслед Мессиожнику, их сверстнику, которого никогда не возьмут в армию. Он уходил, чуть припадая на правую, короткую с рождения, ногу.

…К вечеру с юга пополз туман, медленно растекаясь по берегам Волги. Блекли случайные огоньки затемненных улиц, нахохлились и полиняли домики в Глебучевом овраге под Соколовой горой. Город затягивался серым покрывалом, тонул в настороженной тишине.

Быстро темнело. Владимир Донсков и Борис Романовский неторопливо поднимались в гору по узкой тропке, виляющей в зарослях бересклета и акаций.

Донсков шел, нагнув голову, но ветки то и дело пытались сорвать натянутую до ушей пилотку, царапали руку, выставленную перед лицом.

Романовский проходил кустарниковые туннели согнувшись.

— Вов? Ты серьезно задумал насчет «мертвой петли»?

— Заяц трепаться не любит.

— А рассыплешься?

— Мне же сегодня цыганка сказала, что умру на мягкой перине.

Вспыхнул прожектор, белым глазом прошарил кусты, и над военным городком повис тревожный вой сирены.

— Володя, прибавь газ! — Романовский легко толкнул товарища снятым с плеча карабином.

Они прибежали в казарму и сразу натолкнулись на дежурного командира.

— Парный патруль прибыл из города. На Сенном базаре и в подворотне ка Горной улице были задержаны два спекулянта и сданы в комендатуру. Больше происшествий нет! — доложил Донсков.

— Как самочувствие?

— Нормально.

— Тогда в строй!

Здание гудело от топота солдатских ног. Хлопали дверки ружейных пирамид. Сухо щелкал затвор, приклад стучал о бетонный пол — боец в строю.

— На сей раз тревога не учебная! — сказал дежурный командир, и в шеренгах затих последний говорок. — Наше подразделение выделено для облавы на ракетчиков в районе нефтеперерабатывающего завода. Делимся на три группы. Первую возглавляю я. Вторую — лейтенант Дулатов. Третью — старшина летной группы Корот. Машины подойдут к воротам.

Ожидая автомашины, курсанты стояли около казармы и смотрели в темное небо. Редкие облака текли по нему серенькими грядами, закрывая неяркие крошечные звезды.

— Первые на подходе!

Бомбардировщики, прерывисто воя моторами, проплывали над Соколовой горой и выходили на скрытый туманом город. Они летели невысоко, было видное яркое выхлопное пламя двигателей. Через несколько минут в южной части города загремели взрывы. С земли пытались нащупать самолеты прожекторами, но лучи не пробивали туман и, безуспешно поцарапав его, затухли.

Прекратились и взрывы. Немецкие самолеты кружились над городом в странном бездействии. Не вздрагивала земля, не круглились шапки зенитных разрывов, только нудный вой моторов заполнял небо.

Но вот из пелены тумана вынырнули ракеты и распустили зеленовато-красные космы. Там, где вспыхивала ракета, самолеты вешали на парашютиках светящие бомбы и, ориентируясь на них, бросали фугаски и зажигалки.

Все новые и новые самолеты тянулись к городу, пролетая над аэродромом. На крыше казармы, у установленного там скорострельного пулемета ШКАС, завозился наблюдатель. В темноте заплясали пучки огня, и голубоватая нить трассирующих пуль потянулась к самолету. Она прошла в стороне и потухла. Из строя курсантов метнулась темная фигура, за ней — вторая, полезли к наблюдателю.

— Дай-ка я! — послышалось с крыши.

Следующий бомбардировщик шел чуть повыше. На крыше замерли. Секунда, вторая — и самолет выйдет из зоны обстрела.

— Давай! — почти хором закричали курсанты. Пулемет застучал дробно и деловито, голубая трасса уперлась в заднюю кабину самолета, оттуда ударила малокалиберная пушка немецкого стрелка. Один снаряд сбил водосточную трубу казармы, от другого разлетелись в щепы перила пулеметной площадки. Курсанты бросились под стены. Но пулемет на вышке не замолкал, и вот крыло самолета занялось огнем.

— Отвоевался, фриц! — довольно сказал старшина Корот. — Кто стрелял?

С крыши неторопливо слез Владимир Донсков, за ним почти скатился по лестнице Борис Романовский.

— Дай лапу! — старшина пожал Донскову руку. — Поощрим!

— Не забудь и Бориса, он тощий, ходатайствуй перед поваром о двойной порции гуляша.

— Объедитесь, — проворчал Корот, но ходатайствовать пообещал.

С притушенными фарами подошли машины.

Автомобили с курсантами неслись по затемненному Саратову, освещая дорогу синими подфарниками. Иногда впереди описывал красный круг фонарик патрульного — головная машина отвечала троекратным миганием. До крекинг-завода доехали с ветерком, попрыгали из кузова и быстро построились по группам.

— Рассредоточиться вокруг намеченных объектов и ждать второй волны. Сигнал — свисток! — почти шепотом передавалась команда.

Вторая волна дальних бомбардировщиков «Хейнкель-111» вышла на город с точностью до минуты. А немного позже корпуса завода, бензобаки, подъездные пути осветились бледным светом выпущенных с земли ракет. Туман смазывал очертания зданий, — цистерны расплывались в нем густыми пятнами.

Вывел трель командирский свисток.

Курсанты поднялись из засад, с винтовками наперевес двинулись вперед, сужая огромное кольцо. Ямы, залитые нефтью с водой, покореженные баки, кучи щебня и полусгоревших бревен разъединяли неплотные цепи людей, и они, чтобы в темноте не потерять друг друга, сбивались в небольшие группки.

В сторону моста метнулась ракета, послышались выстрелы. Ракета брызнула звездочками и, будто пойманная чьей-то рукой, мгновенно затухла.

Группа старшины Корота подошла к подорванному нефтебаку. Поврежденный бомбой несколько дней тому назад, он стоял бесформенной черной громадой. Фонарики осветили рваные бока. Стальные листы, взметнув острые края, нависли над воронкой, заполненной нефтью. Чрево бака ухнуло эхом близкого взрыва. Романовский оступился и начал сползать в яму, бормоча ругательства. Под узким лучом сверкнула маслянистая поверхность, и сильные руки кого-то из товарищей вытащили его.

— Угораздило растяпу! Весь в мазуте… В чем на полеты завтра пойду? — ворчал Романовский.

— Не завтра, а уже сегодня.

— Разговорчики! — цыкнул Корот.

Тройной свист — знак отбоя — остановил ребят. Они и не заметили, когда в небе стало тихо…

«Мертвая петля»

Учебные полеты на аэродроме военно-планерной школы подходили к концу. Горячее солнце медленно теряло высоту. Летчики — буксировщики планеров вываливались из кабин, под широкими крыльями У-2 с удовольствием вытягивались на пожухлой от жары траве. С рассвета они горбились в кабинах, прочесывая струями землю на взлетах и посадках. В воздухе их порядочно укачивали нисходящие и восходящие потоки, да еще планеристы дергали за стометровые тросы иногда так, что казалось: вырывают душу. Теперь все. Последняя сценка подходит к аэродрому с маршрута, последний планер отрабатывает пилотаж, да и какой там пилотаж: виражи, пологие спирали, то есть те элементы полета, которым воробьиха учит своих птенцов через несколько дней после рождения. И летчики, лениво щурясь, снисходительно поглядывали на планер.

Смотрели на планер и двенадцать ребят из группы лейтенанта Дулатова. Молодому инструктору показалось странным необычное возбуждение курсантов в конце летного дня. Особенно старался Борис Романовский: он не медиатором, а пальцами рвал басовые струны домры и хрипловато, с надрывом пел, стараясь привлечь к себе внимание:

Рев мотора. Звон троса… Уплывают в небеса Бригантины на сказочных крыльях. Месяц острый, как коса, И на полных парусах В черный омут летит эскадрилья…

Но курсанты, обычно любившие слушать немудреные песни Бориса, сейчас явно не обращали внимания на оравшего во всю глотку певца. Некоторые сдвинули пилотки на глаза, кое-кто повернулся спиной к инструктору, и все старались скрыть, что глаза их усердно косят в небо.

Воздух взорвался гулом, над летным полем низко прошел истребитель, выписывая двойную управляемую «бочку».

Командир планерного отряда капитан Березовский, маленький, плотный, с кавалерийским разводом обутых в обмотки ног, аж подскочил на месте:

— Лиха-ач! Видит же, что аэродром работает!

— На фронт торопится. Им, счастливчикам, все дозволено. Летчики! Не то, что мы, как лошади, в фаэтон запряженные, — позавидовал командир звена буксировщиков старший лейтенант Костюхин, детина — косая сажень в плечах, в блестящей кожаной куртке, модных бриджах и начищенных до блеска сапогах. — Антон Антонович, не пора ли закругляться, твои планеристы прокисают уже?

— Ну да! — возразил Березовский. — Ишь задрали головы вверх, тоже, поди, завидно!

Курсанты смотрели не вслед истребителю, и первым из командиров об этом узнал лейтенант Дулатов.

— Побачьте, товарищ лейтенант! Посмотрите! — Дулатов обернулся на голос и встретился глазами со старшиной группы Коротом. Тот моргнул, рыжие брови метнулись вверх, и Дулатов непроизвольно поддался знаку: тоже поднял голову.

Под сиреневым облаком планер А-2, выйдя из спирали, вздрогнул крыльями и опустил нос. Разгоняясь на пикировании, он рвал воздух, и комариный гуд расчалок заполнял небо, переходил в приглушенный свист. Еще три-четыре секунды такого падения, и не выдержат подкосы, оторвутся крылья старенького летательного аппарата. Дулатов сжал кулаки, сдерживая себя, повернулся к Короту:

— Что он задумал, разгильдяй? Э-эх, дурак! Донсков?

— Так точно — Володька! — тихо ответил Корот.

Да, в кабине планера сидел курсант Донсков. Через летные очки он внимательно следил за движением стрелки прибора скорости.

«…Спокойней, старик! Нарастает свист, Пора! Бери на себя штурвал. Ну, действуй же! Не резко, плавненько, а то сложатся крылышки, как паруса в штиль. Запели ванты-расчалки, ухнула вниз земля. На плечи давит килограммов триста. Тяжеловато с непривычки. Надо напрячь живот — будет легче. Для этого лучше закричать: а-а-а!.. Ну что разорался? Кровь уже отливает от головы. Ты повис на ремнях, а твой планер царапает шершавое облако зеленым брюхом. Еще чуть штурвальчик на себя! На голову обваливаются поля, сыплются домишки Саратова. Крутится земля, вертится! Только шарик-то не голубой, а испачканный кисточками первоклашек: блеклые оттенки, размазанные зеленые пятна… А чего так жалобно закряхтели шпангоуты? Не должно быть! Не должно, а если? У-фф, кажется, обошлось! Порядок! Интересно, что думалось Чкалову, когда он пролетал под мостом? Был ли он таким же мокрым, как ты сейчас? Вряд ли. Наверное, ты пожиже характером, парень. Ну-ну, без оскорблений!.. Все!

Планер вышел к черте горизонта. Встала на место земля, земличка, земляничка, вынырнула из синьки, как золотистый карась. С носа капает, а он все равно нюхает запах шершавого сиреневого облака. Оказывается, вы лирик, Донсков! Ну, обругай себя… И все-таки облако похоже на сиреневый куст в дедушкином саду…»

С земли все видели, как планер прокрутил петлю, пошел на вторую, потом сделал резкий нырок и, выйдя в горизонтальный полет, развернулся к аэродрому.

— Его превосходительство самоубийца раздумал уходить к праотцам! — услышал лейтенант Дулатов голос Костюхина и почувствовал за спиной тяжелое дыхание командира отряда Березовского. Паровоз поднимает давление пара и плавно трогает с места, капитан «раздувает пары» и срывается, как камень, выпущенный из пращи. Дулатов не успел мысленно закончить неуклюжей аналогии. Капитан выскочил из-за его плеча, и над полем повисла протяжная команда:

— Станови-ись!

— Равня-а-йсь! Сми-ирно!

Курсанты планерного отряда вытянулись в четком строю и замерли. Предвкушая интересное зрелище, от самолетов спешили летчики. Они подковой сгрудились позади Березовского и тихо разговаривали со своим командиром Костюхиным.

Планер выполнил четвертый разворот, скользнув на крыло, приземлился и посадочной лыжей длинно погладил траву. Около посадочного «Т» покачался, положил на полотнище знака левое крыло. Летчики одобрительно загудели.

— Курсанты лейтенанта Дулатова, пять шагов вперед — арш! — скомандовал Березовский. — Кру-гом! Стойте и ни шагу к планеру! Пусть новоявленный ас тащит его в одиночку. Разрешаю поддержать только крыло. Кто?

Бросилась вся группа.

— Отставить!.. Назад! Все на-а-зад!

Но к планеру мчался Борис Романовский.

— Двое суток ареста этому спринтеру за глухоту! — отрубил Березовский.

Борис подбежал к планеру и не схватился за конец крыла, а подпер плечами подкосную штангу. Из кабины вылез Владимир Донсков и встал под другое крыло. Они поднатужились, сдвинули планер, медленно потащили его к старту.

— Все видели! Боцман лейтенанту шепнул! — пропыхтел Романовский. — Вечером счищу ему ракушки с киля!

— Думаешь, можно было скрыть? Чепуха! Ну как, Боря?

— Ты знаешь, у меня аж дух сперло! Сам-то трухнул хоть капельку?

— Если б капельку, до сих пор коленки вибрируют.

— Сейчас «береза» включит ревун и будет драить тебя, как медяшку! Ну, взяли, еще раз взяли, са-ама пошла!

Они подтащили планер, и Донсков подошел к Березовскому с докладом, но тот махнул рукой и указал пальцем место перед строем.

— Надо ли объяснять, товарищи курсанты, в чем нарушил летную дисциплину Донсков?.. По вашему молчанию вижу — не надо. Это уже хорошо… Курсант Корот!

— Я!

— Снять с нарушителя летное обмундирование, ремень и обмотки.

— Есть! — Корот подошел к Донскову, но тот уже раздевался сам. В комбинезон завернул шлем и обмотки, затянул сверток ремнем и бросил в руки Короту. Теперь он стоял перед строем в майке, в широких, не по талии, старых хлопчатобумажных брюках и кирзовых ботинках. Березовский оглядел его сильную, атлетическую фигуру, и незаметная усмешечка наметила скобки у тонких губ.

— Брючный ремень сиять!

Хохотнул и громко ударил себя по бедрам старший лейтенант Костюхин.

— Правильно, капитан! — сквозь смех проговорил он. — Пуговицы бы еще ему обрезать. Курица летать захотела! Оставьте синьору шлем, пусть рыцарем протанцует до острога!

— Старший лейтенант!

— Молчу, молчу, только посмотрите: он ведь орлеанскую деву изображает!

Корот подступил к Донскову и наткнулся на яростный взгляд серо-зеленых отчаянных глаз:

— Не посмеешь, Боцман!

— Приказ, Вовка. Давай пояс. Штанцы поддержишь руками.

— Отойди по-хорошему.

Березовский видел посеревшее лицо курсанта, вздувшиеся желваки, напряженные мышцы полусогнутых загорелых рук. Прядка русых волос прилипла к мокрому лбу, под прямым носом блестели бисеринки пота. Крепкая грудь бугристо напряглась. Казалось, тронь — и взовьется человек, как протуберанец. Предотвращая неладное, Березовский крикнул:

— В чем дело, Корот?

— По уставу не положено снимать этот ремень! — тяжело вытолкнул слова Донсков.

— Слышали, товарищи курсанты? — подходя к нему поближе, сказал Березовский. — Он, солдат, может позволить себе нарушение, а я капитан, — нет! Почему же? Давай, голуба, на равных служить. Ты устроил карусель в воздухе, хотел сломать себе голову и упечь меня в тюрьму, а я тебя наказываю тоже не по уставу, а по-своему. Не хочешь? Не так воспитан?.. Трудно тебе будет с двумя лицами жить. Найди свое, Донсков. За цирк — десять суток ареста. Проводите, лейтенант, своего пирата на гауптвахту, да не забудьте у быстроногого певца домру отобрать. Наигрались!

Над полем лопнула и рассыпалась красными звездочками ракета. Ушли к самолетам летчики, запустили моторы, порулили к стоянкам. Курсанты, подперев плечами крыльевые подкосы, потащили планеры к ангарам. Быстро темнел сиреневый вихор облака над аэродромом.

Березовский догнал шагавшего впереди старшего лейтенанта Костюхина и похлопал по крутому плечу:

— Зачем оскорбил курсанта, Юрий Михайлович? Не каждый орел беркутом называется, но все же он орел. Еще раз, и — беседовать будем у командира!

Костюхин остановился, виновато наклонил голову:

— Пардон, Антон Антоныч! Знаешь, иногда какая-то козявка меня изнутри кусает — сам не рад. Извини!

* * *

Вечером начальник политотдела батальонный комиссар Маркин, замещавший уехавшего на долгосрочные курсы начальника школы, слушал командиров.

— По курсу летной подготовки делать эту фигуру на планере А-2 не положено, — говорил Дулатов. — Большой риск. Планеры отработали все возможные и невозможные ресурсы, могут рассыпаться от средних перегрузок, а он летал без парашюта. Смелость безрассудная, слепая.

— И поэтому обязательно наказуемая, — вставил Березовский. — Все, что мог по уставу, я Донскову выдал.

— Да, бригантины, так, кажется, Дулатов, называют ваши курсанты планеры, требуют капитального ремонта, — сказал Маркин. — Меня интересует психологический аспект происшествия. Как реагировали курсанты? Как восприняли?

Командиры переглянулись, замялись. Дулатов дипломатично молчал, предоставляя слово старшему. Березовский выпалил:

— Ему двенадцать стаканов компота приволокли на гауптвахту. Вот как!

Маркин беззвучно смеялся. Косматые седые брови поднялись. Он вынул платок, вытер глаза, прокашлялся и весело сказал:

— Компот действительно психологический. Здорово восприняли ваш урок. Ох, сколько работы задаст нам ребятня! Вечная загадка! А ведь мы были не такими шустрыми, если не считать лихих кавалерийских атак на пустой желудок, плавания по-собачьи в грязи Сиваша, командования полками в семнадцать-двадцать лет и другой мелочи. А?.. Вот скажите, Дулатов, каким вы думаете воспитать своего планериста?

Что должен знать, уметь пилот, окончивший нашу школу?

— Отлично летать… ну и стать настоящим красноармейцем.

— Давайте вспомним историю. Немцы провели удачную десантную операцию по захвату неприступного с моря острова Крит. Успех обеспечили планеристы, под покровом ночи бесшумно высадив отборные батальоны прямо на голову защитников Крита. И вот. Мы создали первую школу военных пилотов-планеристов для подготовки бойцов с особыми качествами. Так, Березовский? Именно так! А чему учим? В основном летать. Мало обращаем внимания на специальную и психологическую подготовку. Забываем, что для выполнения боевой задачи в ребятах должны сплавиться бесстрашие и точный глазомер летчика, отвага десантника, тактическое мышление пехотинца, дерзость и смекалка разведчика и огромное, я подчеркиваю, огромное стремление к риску. Мы должны воспитывать в курсанте это стремление, чтобы он летал на задание и по приказу, и сам рвался, просил доверить ему самое ответственное и сложное. Вот минимум!.. Он летит в ночь, не ожидая милосердия. Щупает холодными рассудочными глазами черноту, ищет сигнал посадки. Садится, обязательно мастерски, на неведомый кусок земли, разгружается, без сожаления поджигает планер и становится пехотинцем, партизаном. Солдатом или командиром — зависит от обстоятельств, а бойцом самого переднего края — обязательно, способного действовать в одиночку и в большом коллективе одинаково разумно.

— Я чувствую в ваших словах косвенное оправдание поступка Донскова, — сказал Березовский.

— Не совсем поняли, капитан. — Телефонный звонок прервал Маркина. Прежде чем взять трубку, он досказал: — Таким, как Донсков, наша одежда тесновата, и они, естественно, стремятся из нее выпрыгнуть, но не очертя голову, скажу я вам… Алло!.. Да, я у телефона… Здравия желаю! Слушаю внимательно… Понял! Встретим! Сводку отослали… Понял. — Он положил трубку на рычаг. — Говорил с Москвой. К нам едет инспектор Центрального штаба партизанского движения полковник Стариков. Командировка длительная. Поняли? Чувствую, скоро на крылья наших ребят ляжет тяжелая нагрузка…

— А насчет Донскова — действовал он не очертя голову, а разумно. Вот нате бумажечку, разберитесь в загадочном шифре. — Маркин протянул Дулатову листок.

Дулатов сосредоточенно изучал небрежно написанные цифры и сокращенные слова.

— Интересно, — сказал он. — Полный расчет «мертвой петли» на планере А-2.

— Той петли, которую сегодня сделал Донсков. Бумажка попала мне в руки позавчера, а я не придал ей должного значения. Разбейся Донсков — и на том свете я прощения бы себе не нашел. Надеюсь, ваши пираты больше не будут крутить крендели на не пилотажных планерах? — сухо сказал Маркин.

— Приму меры. Мне стыдно, товарищ комиссар, за игру своих подчиненных в этих… пиратов. Донсков их пичкает гнилой романтикой. Решительно прекращу!

— Вряд ли удастся. Иногда мечты детства остаются на всю жизнь. Между прочим, среди пиратов были не только жестокие, кровожадные морганы и флинты. Капитан Блад, выписанный Рафаэлем Сабатини, — человек, готовый пойти на смертельный риск во имя чести, ради помощи товарищам… И знаете, Дулатов, все-таки каждый в жизни должен иметь бригантину!

— У курсанта Корота это, бесспорно, комбайн, плывущий по золотому полю, — улыбнулся Березовский. — А если заставить Романовского нарисовать корабль, то над палубой у него бы торчала заводская труба, а капитан крутил штурвал токарного станка!

Когда Дулатов ушел, Маркин наедине спросил Березовского:

— Почему вы один среди командиров носите обмотки? Вам же хорошие сапоги дают.

Капитан молчал.

— Может быть, экономические трудности, ведь вы шестой в семье?

— Нет, товарищ комиссар. В прошлом месяце у одного курсанта в полете размоталась обмотка и попала в тросы управления. Почти до земли шел, но все обошлось благополучно… В небе я хочу быть на равных с ними. Там что командир, что боец в одинаковых условиях должны быть. Так я… поношу пока.

Маркин глубоко затянулся дымом, закашлялся и в сердцах бросил окурок в пепельницу:

— Чертов табачище! Воли не хватает перестать травить себя. Как вы считаете, ваш отряд готов к переходу на тяжелые планеры?

— Почти.

— Такого слова в военном лексиконе нет! Сводку Информбюро слышал? На фронте нашим приходится туго, немец прет на рожон!

— Подготовку максимально ускорим, товарищ комиссар.

— А люди? Выдержат? Пойдем в общежитие наведаемся.

… В казарме они остановились у стенной сатирической газеты «На абордаж!» и невольно залюбовались отлично выполненным акварельным рисунком. За штурвалом маленького синего судка стоял огромный капитан с лицом курсанта Донскова, голый, прикрытый лишь концом паруса.

В ангаре

В субботу вечером, будучи дежурным по гарнизону, лейтенант Дулатов шел по аэродрому и увидел в одном из окон ангара электрический свет. Решил проведать, кто нарушает светомаскировку.

Легкая полусферическая крыша помещения для планеров удерживала густые острые запахи нитрокрасок, эмалитового клея и смазки. Дулатов с удовольствием вздохнул и осторожно двинулся по гулким бетонным плитам. Заметив светло-розовую полоску под дверью токарного цеха, он замедлил шаги, подкрался на цыпочках и прислушался. В цехе работали напильником по мягкому материалу. Шуршание напильника сняло настороженность, с какой он шел сюда. Теперь Дулатов догадывался, кого увидит склоненным над тисками, и все же дверь открыл потихоньку, без скрипа.

Жестяной абажур бросал яркий сноп света на растрепанные каштановые волосы, худые плечи и большие руки. Плавными расчетливыми движениями полукруглого напильника обрабатывалась фасонная эбонитовая деталь. Легкие неторопливые движения и та особая непринужденность мастера, колдовавшего над деталью в тисках, остановили Дулатова. Через минуту он постучал согнутым пальцем по листу дюраля, прислоненному к стене.

Острым краем напильника мастер нанес штрих, ощупал деталь и довольно хмыкнул. Положил инструмент на верстак, вынул из кармана наждачную бумагу, осмотрел ее поверхность. Чем-то она его не устроила, и он достал другую, завернутую в тряпицу. Потом резким движением ослабил тиски и на широкую вытянутую ладонь, взвешивая, положил нож. По короткому массивному клинку скользнули блики и потухли в глубине матовой плексигласовой рукоятки.

— Романовский!

Нож, соскользнув с ладони, глухо ударил о цементный пол. Лицо Бориса Романовского в мгновение побледнело. Дулатов смотрел в бегающие растерянные глаза курсанта. Романовский досадливо махнул рукой, вытер пот со лба и взял нож.

— Не понимаю, — сказал Дулатов, глядя на странное изделие.

— Отцентрирован до грамма. С характером ваньки-встаньки, — быстро сказал Романовский и метнул нож в дальнюю стену. Резко свистнув, клинок прошил доску, застыл не качнувшись. Романовский вытащил его, протянул Дулатову.

— Попробуйте.

— Разве сумею?

— А вы бросьте, бросьте!

Дулатов повертел нож, почувствовал, как тяжела сталь клинка, полюбовался радужным набором ручки.

— Жалко, если расколется, но пусть вам неповадно будет заниматься такими поделками! — И он с силой пустил нож в обитую жестью стенку. Нож опять пронзительно свистнул, а Дулатов вопросительно уставился в довольное, ухмыляющееся лицо курсанта.

— Два особо расположенных отверстия в кресте рукоятки подвывают в полете. А закалял сам! — со скрытой гордостью сказал Романовский и с трудом выдернул клинок из стены.

— Вы знаете — это лишнее. Я имею в виду свист. Десантнику ведь нож дается не для парада. Уберите отверстия… А, в общем, шагайте за мной к командиру отряда! — приказал Дулатов. — Пошли. За сколько продаете?

— Своей работой не торгую, — угрюмо откликнулся Романовский, еле поспевая за инструктором.

— Меняете? На что? В вашей тумбочке я видел пустую бутылку. На водку? Летали бы так, как пилите железки!

— По-вашему, железка? Пусть. Только не каждому сделать такую.

— Почему нож всегда летит острием вперед?

— В полый кончик залит свинец, а ручка облегчена почти до ажура. При тренировке можно издалека попадать в тетрадный лист.

— Вот на таком листике и напишите объяснение о своих делишках и всех самоволках. Двух суток ареста оказалось маловато?

— Я не писака!

— Что? Поговорите еще! — Дулатов остановился и повернулся к Романовскому: — Каков тон! А? Каков тон! Знал всегда вас послушным, вежливым, а за последнее время… Да ведь уже комиссару известно о ваших самовольных отлучках из расположения части.

— Самоволок не было. Поклеп.

— Вас отпускал старшина летной группы Корот. — Дулатов опять пошел вперед. — Но он такой же курсант, как и вы, не имел права это делать без моего согласия. Может, вы и устава не знаете? Дайте нож и подождите здесь!

Романовский остался перед закрытой дверью в кабинет командира отряда, прислонился к стене, расслабил опущенные руки.

* * *

Капитан Березовский внимательно рассматривал нож.

— До авиации я был классным металлистом, Саша, а признаюсь, таких вещей не делывал. Не потянул бы. Ювелирная работа. На экспорт! Жаль, если экспортируют на базар.

— Отказывается.

— Как он попал в цех?

— Свой ключ. Рабочие ушли, а охрану еще не выставляли.

— Отпусти парня. У них скоро ужин.

— Романовский, шагом марш в казарму! А за незаконные поделки взыщу! Ишь, повадились! — грозно крикнул Дулатов, приоткрыв дверь в слабо освещенный коридор.

— Сорвался на дискант, голуба! — укоризненно сказал капитан.

— По-хорошему уже не получается!

— Уже? За три месяца инструкторской работы порох отсырел? Чаю хочешь? — Березовский вытащил из-под стола холодный эмалированный чайник, налил себе в кружку темный завар. — Я вот, прежде чем гаркнуть, представляю, будто орут на меня. И часто успокаиваюсь. Не потому что злость мгновенно проходит, а просто стыдно становится. Инспектор из округа однажды на меня кричал, слюнями брызгал, так я хоть и умылся, а как вспомню — до сих пор оплеванным себя чувствую.

— Иногда ваш голос далеко слышно.

— Да не серчай! Голос слышно! — с удовольствием повторил Березовский. — Я же артист, Саша! Фигурой вот не вышел, Костюхин за глаза «крючком» зовет, а голос, правда, добрый. Если прислушаться, поймешь: употребляю его как инструмент, стараюсь играть в такт. Командиру очень тонкий музыкальный слух нужен, если правду говорят, будто в каждой душе есть своя струна. Не оборвать бы… — Березовский сделал крупный глоток и отставил кружку. — Вот комиссар мечтает сделать из этих ребят «бойцов особого качества», а я, прости, смотрю на них как на сирот. Жалко. И многие действительно будут сиротами к концу войны… Твой курсант зачем сделал нож?

— Для продажи или обмена. Позавчера в сандень у Романовского бутылку из-под водки в тумбочке обнаружили.

— А может человек, испытывающий наслаждение в труде, быть торгашом?.. Бывает, значит. Вот и проверим. Завскладом запчастей и авиаматериалов Мессиожник принес Донскову сверток. В нем угадывались две бутылки. Мне об этом стало известно, и я распорядился поискать. В казарме — нет. А назавтра Донсков и Романовский просятся в увольнение. Донскову недосиженные сутки на гауптвахте я заменил нарядами вне очереди, поэтому права на отпуск он не имеет. А может быть, имеет, потому что вчера ты объявил ему благодарность за отличную технику пилотирования. В общем, мы их отпустим, а ты с Коротом посмотришь, куда они пойдут.

— У Донскова в городе мать.

— Знаю. Работает в исполкоме. Домой он не пойдет: сейчас август и под любым кустом ресторан. Две бутылки им много. Может, девчат-зенитчиц пригласят? Так вот, Саша, если ребята с девицами будут, поступай корректно, в любом другом случае действуй по обстановке.

— Слежка?

— Не нравится?.. Чтобы вырвать сорняк, надо за него ухватиться, да, на беду, не спутать с полезной травой. Хочется тебе или нет, а завтра ты пойдешь.

— Но…

— Лейтенант Дулатов!

— Есть!

— Спокойной ночи, Саша.

Дулатов ушел, а капитан Березовский склонился над планом летной подготовки. Отряд переходил на тяжелые планеры А-7 и Г-Н, но не хватало буксировщиков. В помощь стареньким самолетам Р-5 и СБ для воздушных сцепок прислали трофейный бомбардировщик «Хейнкель-111» и два истребителя «харрикейн», но на них еще не переучились летчики. Сплошные «но» тормозили работу, а инспектор Центрального штаба полковник Стариков жал, требовал ускорить подготовку пилотов. Березовский считал настойчивость полковника предтечей скорых и серьезных заданий, к которым еще не были готовы курсанты. Выпускать в ночь только что оперившихся ребят он не мог, хотя «стремление к риску», о котором говорил комиссар Маркин, переполняло многих. Плоховато шла спецподготовка. Из трофейного оружия «мазали» по движущимся мишеням, некоторые, как слепые котята, ходили по азимуту, физически слабые отлынивали от вольной борьбы. Он понимал, что война заставляет утрамбовывать год до месяца, но не мог подавить в себе внутреннего протеста, если это касалось семнадцати-восемнадцатилетних мальчишек, которых невозможно в столь короткое время сделать бывалыми мужчинами. А надо! За счет воскресений, которых так мало, за счет ночей, которые так коротки, за счет каждого часа отдыха. Надо сделать настоящих бойцов, иначе он, гвардии капитан Березовский, будет поставщиком пушечного мяса.

— Вот так-то, голуба! — проговорил он вслух, забористо ругнул себя за потраченное на невеселые думы время и, выдернув из ящика стола словарь, стал разбирать инструкцию по летной эксплуатации истребителя «харрикейн», составленную на английском языке.

За распахнутым окном гудела ночь, взбудораженная моторами, исполосованная прожекторными лучами и вспышками стартовых ракет.

В небе бодрствовали летчики-буксировщики. Непривычным прерывистым ревом отличались двигатели трофейного «хейнкеля», на котором тренировался старший лейтенант Костюхин. На самолете перекрасили знаки, заменили надписи под приборами, сняли вооружение и броню, а вой моторов так и остался волчьим.

По следу

Корот, ссылаясь на плохое самочувствие, упорно отказывался от предложения инструктора Дулатова.

— Не пойду, товарищ лейтенант. Чего портить парубкам отдых? Хлопцы гарные, правду говорю. А если и выпьют малость — греха нема.

— Хочется тебе или нет, а ты пойдешь, Корот, — сказал Дулатов. — Все!

И вот они идут по кромке лесопосадок. Дулатов пытался не упустить из виду Донскова и Романовского, но Корот остановил его и пообещал найти их по следу. Он шел впереди, слегка ссутулив плечи и опустив лобастую голову, густо покрытую тугими светло-рыжими завитками. Гимнастерка обтянула широкую, одинаковую в плечах и талии спину, толстые ноги, обернутые голубыми обмотками, осторожно ступали по мягкой траве. Дулатов, всматриваясь в землю, никаких следов не замечал и поэтому, немного обогнав курсанта, с интересом поглядывал на него. Идущий по следу Корот поразительно напоминал работающего Романовского. Так же распахнуты от удовольствия глаза, только с блестящими черными крапинками в зрачках, та же непринужденность мастера, только в походке, бесшумной и быстрой. Колхозник с равнины за несколько месяцев учебы впитал в себя «науку следопыта», хотя был еще и не шибко грамотен. Изредка подергивая коротким, красноватым, облезшим на солнце носом, Корот и хмыкал так же удовлетворенно, как Романовский. Но в широченных, не юношеских плечах, в длинных опущенных руках, в толстых пальцах, полусжатых в кулак, у Корота чувствовалась скрытая, дремлющая сила. Он нагнулся, в выражении его лица что-то хищное почудилось Дулатову, и лейтенант отстал на несколько шагов.

За лесопосадками простиралось желтоватое гречишное поле. Скрываясь за последними кустами, они увидели маленькие фигурки Донскова и Романовского. Курсанты двигались к редкому орешнику на берегу Волги.

Корот остановился, попросил разрешения курить.

— Или в перелеске, или на берегу сядут, — слюнявя край самокрутки, невнятно пробормотал он. — Не сбрешу про Володьку, а Борька чудной. Выдали нам по пятнадцати пачек «Северной Пальмиры», папироски — баловство, так я за них выменял у Мессиожника пять фунтов самосаду, а Борька опять же — плексиглас. Потопаем, товарищ лейтенант, теперь можно.

Пошли напрямик. Корот старался не ломать стебли гречихи и, когда не получалось, оборачивался, подбирал выпавшие зерна, тяжело вздыхал. Дальше шел странно, высоко поднимая коленки. Дулатов старался идти в след.

— Товарищ лейтенант, вчера транспортник из-под Сталинграда прилетел, мы его пробоины заклеивали, так летчик болтает, что двадцать первого августа в районе Абганерово немчура сильно вдарила по первому оборонительному обводу наших войск. Это верно?

— Официально не слышал, — буркнул Дулатов и, глядя на пятнышко пота, проступившее на гимнастерке между мощными лопатками Корота, меняя тему разговора, спросил: — Почему курсанты зовут вас Боцманом? И сколько вам действительно лет, Корот?

— Думаете, темню, ховаю годки? Так выгляжу потому, — Корот поднял руки с растопыренными пальцами, — што их с малолетства из земли не вынимал. От солнышка до темноты работал. А Боцманом… я ж старшина их, команду над ними держу. Володька кличку приклеил. Подходим к орешнику. Тихо!

Сначала они услышали разговор, потом увидели Донскова. Он прикручивал к ветке проволоку с котелком на конце. Корот упал в прошлогодние прелые листья, Дулатов прилег рядом, стараясь не испачкать обмундирование.

На маленькой зеленой полянке Донсков и двое незнакомых солдат со значками десантников на петлицах разжигали костер под котелком и открывали ножами консервные банки. Борис Романовский чистил картошку. Картофелины летели в котелок, вышибая оттуда брызги.

Один из десантников снял гимнастерку, расстелил по земле. Второй, остролицый, поставил на импровизированную скатерть бутылки с мутноватой жидкостью, банки, кружку. Уселись в кружок. Романовский и Донсков спинами закрыли гимнастерку с разложенными припасами. Дулатову виднелись только буханка черного хлеба и эмалированная кружка. Большая рука подняла кружку, и Дулатов увидел ее донышко над мощным кадыком десантника. Будто бильярдный шар дважды передвинулся под кожей, и пустая посудина опустилась на место. Десантник с кончика ножа снял губами сероватый кусок, а нож метнул в ствол орешника. Коротко свистнув, клинок впился в дерево. Десантник с набитым ртом радостно замычал и захлопал в ладоши.

— Вот это копье! За такой подарок наш «батя» кроме «спасибо» и наркомовские сто грамм поднесет. Чарку мастеру! — сказал он, проглотив закуску, налил в кружку из бутылки и протянул Романовскому.

Пытавшегося встать Дулатова удержал Корот. На красноватом лице его просительная мина.

— Разве запрещается пригубить горилки в отпуске? Поглядим, побачим, товарищ лейтенант, — прошептал он.

Солдаты пили, ели, громко разговаривали. Остролицый рассказывал, что первыми парашютистами были африканские негры. Держа над головой пальмовые ветки, они прыгали с обрывов и скал, плавно опускались на землю. Десантник без гимнастерки взахлеб хвалил своего командира, его справедливость, силу ума, смекалку. Дулатову очень хотелось послушать, а что скажут про него. Летает он не хуже других инструкторов, курсантов понапрасну не обижает. Сюда пришел по приказу. Да ведь для их же пользы, чтобы не спутать сорняк с полезной травой, как говорил капитан. Если он учился два года, то их надо поставить на ноги за шесть месяцев, да еще со спецподготовкой. Нет, недоброго слова они про него сказать не могут. Бот только кричал он вчера на Романовского, так не со зла, а хотел показать строгость. После такого нагоняя курсант должен переживать, а Романовский пошел в рощу собирать светлячков в коробочку…

Зазвучала домра. Романовский пропел куплет, а потом четыре сильные глотки выбросили, как из мегафона:

В бессильной ярости греми костями, смерч, Искать не будем бухты мы у скал…

«Спелись, черти! — подумал Дулатов. — Не впервой, значит. Друзья по застолью. А я-то, остолоп, считал их порядочными ребятами! Правильно говорил капитан…»

Дулатова отвлек от мыслей резкий прыжок десантника без гимнастерки. Из сидячего положения, не касаясь земли руками, он отпрыгнул метра на полтора в сторону и пригнулся, растопырив узловатые руки. Почти так же вскочил и Донсков. В его правой ладони что-то блеснуло. Намного выше ростом, он навис над десантником, готовый ударить. Неуловимым движением тот подался вперед, крякнул, и Донсков упал ему в ноги с выкрученной назад рукой.

Избиения своих курсантов Дулатов допустить не мог. Он вскочил и бросился вперед. Увидев перед собой разъяренного лейтенанта, десантник отпустил Донскова и схватился за гимнастерку. Но и Дулатов потянул ее. Хлеб, лук, банки полетели на землю, звякнула обо что-то твердое бутылка, в нос ударил сладковатый запах. Десантник дернул, и в руках Дулатова остался рукав гимнастерки.

— Корот, ко мне!

— Смылись! — развел руками Корот.

Дулатов пощупал одежду и покраснел. Он постарался сделать строгое лицо и сухо обратился к Донскову:

— Где же ваши собутыльники? Романовский где?

— Почему собутыльники? У одного не было увольнительной, вот и сбежали. Борис за компанию.

— Курсант Корот! Вы отведете Донскова в санитарную часть, где определят степень опьянения.

— Я трезв.

— Выясним… А пока ликвидирую увольнение и приказываю отправиться в часть!

— Товарищ лейтенант, нюхните! — Корот совал в руки инструктору отбитое донышко бутылки с каплями влаги. — Солодом пахнет. Сладкое!

Дулатов брезгливо отмахнулся: «Идите!»

Спустившись с обрыва к Волге, он разделся. Поплескавшись в парной воде, вылез на берег, улегся на горячем песке. На глаза попалось зеркальце, вынутое из кармана вместе с документами. Дулатов поднял его. В стеклышке отразилось грустное смуглое лицо, скуластое, большеротое. На прямых жестких волосах и длинных ресницах капельки. «Никакой значительности нет в твоей рожице, Александр Ахметович. Корот и то значительней смотрится, солиднее. Усы, что-ли, отпустить?»

Ему хотелось обдумать случившееся, обдумать неторопливо и основательно. Он брал в пригоршню песок, пропускал его между пальцами тонкими желтыми струйками. За несколько раз насыпал перед собой бугорок с острой вершиной. Мысли путались, и он резким движением ладони разрушил песчаную пирамиду. Долго и бездумно смотрел на подлесок, подступивший к самому обрыву. Потом улыбнулся: если чуть-чуть пофантазировать, молодые деревья очень походят на его ребят. Вон кряжистый дубок, его корни крепко держат землю от осыпи, листья его редкие и маленькие, а кора уже шелушится, как у старого мудрого дуба. И если дубок напоминает Корота, то вон тот упругий ясень — Донскова. У деревца крепкие длинные ветки, из таких выгибают хорошие боевые луки. Ясеневая жестковатая крона звенит под мягкими порывами ветра, как спущенная тетива.

Дулатов разыскал в подлеске и «Романовского»: издалека трудно было разобрать, какой породы это дерево, оно заслонялось другими, было все время в тени, и поэтому ствол, тянущийся вверх, был тонким, хрупким. Дереву не хватало силы, и только на самой макушке оно сумело выбросить несколько неказистых веточек.

* * *

Романовский лежал в кустах, уткнувшись лицом в сложенные руки. Над ним звенели комары, путались в густых каштановых волосах, липли к шее и рукам, но он не поднимал головы, не шевелился. Если бы затих лес, не тенькала пеночка в орешнике, не журчал поблизости ручей, можно было бы услышать глухую брань, которой Романовский отвечал на свои горькие думы.

Почему удрал? Что заставило ломиться через кусты, падать, обдирать колени? В чем он провинился, чтобы так трусливо скрыться? Ни в чем! И все же, когда увидел перед собой инструктора, какая-то неведомая сила подняла и заставила бежать.

Он быстро опомнился. Ну и что? Ведь скрылся, не вернулся! Так же беспричинно оторопел, когда лейтенант застал его в ангаре. Сказать бы о разрешении начальника цеха работать до выставления сторожевого поста, а он не сказал. Не сумел объяснить, для чего делает нож, Володька поругал его тогда, обозвал. И правильно. Трус!

В орешнике опять то же острое чувство мгновенного страха. Нет, не зря заставляет Владимир прыгать в воду с десятиметрового трамплина. Пока летишь, умираешь дважды. И это чувство у него с детства.

Борис вздохнул, сел, стряхнул сухие листья и комочки земли с домры, которую даже в паническом бегстве не забыл прихватить, и тронул струны. Тонко, жалобно откликнулся резонатор.

Домру сделал отец. Грубые пальцы рабочего кузнечного пресса выточили каждую дощечку, лаская, отполировали гриф, ка самодельном токарном станочке вырезали фигурные колки. И когда инструмент засиял лаком, отец протянул его сыну: «Моими клещами только подковы гнуть, а не играть. Так что струны сам натягивай, Борька. Подарок тебе. И положено, брат, обмыть!»

И «обмыл». Пьяным отец был каждую субботу. Приходил домой и поднимал пудовый кулак на мать. Почему — недавно стал догадываться Борис. А тогда, обозванный «байстрюком», в ужасе забивался под койку и свивался в клубочек. «Не прошу-у!» — ревел отец.

В воскресенье батя опохмелялся, просил прощения у матери, а сыну позволял разбирать именной «смит и вессон» — револьвер, подаренный лично Климентом Ворошиловым за ликвидацию банды. Это было самой большой радостью Бориса. Потом они пели. Первой песней, которую разучил Борис на домре, была «Каховка». От нее батя мягчел, надевал выходную робу и шел в заводской сквер снимать свой портрет с доски Почета.

Но вскоре опять приходила суббота. Рос Борька на материнских слезах. Трезвый отец научил сына красиво работать, а субботние баталии поселили в мальчике страх перед силой, перед авторитетом, перед всем неожиданным и непонятным.

Ясным июньским утром сорок первого года воинский эшелон увез отца на запад. Недалеко уехал солдат-доброволец от дома, попал под бомбу, упал — будто споткнулся, да не встал, навсегда прижался к родной белорусской земле…

Лебеди черные стаей растрепанной Нам принесли письмецо…

— Так и не встал он, в муравушку втоптанный… Эх! — Борис отложил домру, сорвал травинку, задумчиво жевал.

…С десантниками было проще, чем думал лейтенант Дулатов. И Донсков и Романовский встречались с ними не для пьянства. И пили не самогон, а домашний солодовый морс, обменянный на хлеб у Месеиожника.

В школе курсанты-планеристы обучались приемам вольной борьбы. Занятия проводил старший лейтенант Костюхин, неплохой борец и методист. Но подошло время, когда Донскова уже не удовлетворяли академические уроки Костюхина, в них отсутствовали боевые приемы. Тогда он завел знакомство с мастерами рукопашного боя из соседней десантной части. Солдаты-десантники имели опыт диверсионной работы в тылу врага, были хорошими товарищами. Борис по их заказу делал ножи. Иногда на встречу приносили и простую еду, потому что атлетов-парней не мог насытить довольно скромный солдатский паек, а курсанты питались значительно лучше. В показе приемов борьбы десантники не скупились. Лейтенанту почудилось, что Донсков кинулся на солдата с ножом, но это была алюминиевая ложка.

Романовский поднялся, вытер рукавом глаза. Цепкими пальцами пощупал костистые плечи, худую грудь и тяжко вздохнул:

— Эх, дубина! Стеньга гнилая!

Подняв домру, он поплелся в военный городок. Так же неторопливо возвращались Донсков и Корот. Первым заговорил Донсков:

— Скажи, Боцман, ты почему не обозначился, не пошумел в кустах?

— Я ж выполнял приказ.

— Лучше б ты лопнул от усердия!

— Неправильно гутаришь. Выполнить приказ — святое дело! У нас принято: батька сказал — умри, значит, помереть должен. Тут для меня батя — любой командир. Да и не дотумкал я, что лейтенант горячку спорет. Я ж давно понял, для чего вы по кустам хороводитесь. Тренируешься? Уроков Костюхина тебе мало?

— Он ленив, зажирел, и не пойму: или многого не умеет, или не хочет показать. Скоро соревнования. Постараешься взять реванш?

— Слова такого не знаю, догадываюсь. Силы у меня больше, а ты верток. Дожму я тебя, Володька.

— Давай, Боцман, давай, только пупок не надорви! — Донсков ударил Корота по плечу. — Службист ты и, кажется, выскочка! Рыжие любят сколачивать карьеришку… А с Борькой вот плохо.

— Чего?

— Не твое дело! Веди в санчасть.

Начало испытаний

Шаг в сторону

Самолет заморгал огоньками: «Отцепляйся!». Донсков дернул кольцо буксирного замка, и планер словно остановился в небе. Ушел к земле утробный звук двигателя. Внизу неяркие фонари посадочной полоски.

Разворот.

Теперь по заданию надо выключить консольные огни и освещение кабины убрать до самого малого. Донсков повернул колесико реостата.

Прямо в лицо светит желтый месяц, выбеливает нос планера, лобовые кромки длинных крыльев. Глаза привыкают к небу. Оно уже не черное, на густо-синем экране играют тени. Беспорядочно бегут причудливые облака, закрывают на мгновение глазастые звезды, и как бы подмигивают далекие загадочные планеты.

А ближе всех тонкая, согнутая пружина луны. Можно ухватиться за кончик, покачаться. Только опять закрывает «е большое неторопливое облако и медленно наполняется серебристым светом. Кажется, висишь под ним тихо, как парящая птица. Океан… Пацаном Володя Донсков мечтал прорываться сквозь штормы, в компании отчаянных татуированных парней брать на абордаж неприятельские корветы, поднимать свой флаг на реях побежденных судов. Мечту навеяли книги, читанные запоем и без разбора. Но однажды он спросил отца: «А куда все время плывут облака?» Оказалось, что жизнь неба таинственна, люди, покоряющие пятый океан, умны и дерзновенны, они, как и моряки, прокладывают путь по звездам, но они ближе к ним. Люди — птицы… И постепенно сплавились в мальчишеских думах парус и крылья.

Второй разворот.

Теперь облака плывут на планер. Рожденные морским бризом, горной вершиной или крестьянской пашней, все они разные, непохожие, как судьбы людей. И если у каждого человека есть своя звезда, то в облачке должна быть частица души пилота. Донсков помнит белое, мягкое, как пух бабьего лета, облако. К нему он запускал свой первый змей. С тем облаком уплыло детство. Потом приплыло синее облако. Он любовался им, подолгу ожидая, когда ветер вынет его из крутых прокопченных туч, ловил его в куржавой наледи Волги, терпеливо ждал, когда облако высветлится солнцем.

Он догнал синее облако в гондоле учебного аэростата. Догнал, не почувствовав свободы полета. Аэронавт — пленник неба, а не его хозяин. Нестись по воле воздушного потока, подниматься и опускаться по капризу температур, садиться там, где не хочешь, — незавидная доля. Но по молодости ему не положены были крылья, и помощником аэронавта он прилипал к тучам, травил газ из шара, уходя от молний к земле, сбрасывал балласт, чтобы с землей не столкнуться. Третий разворот.

И вот смутное небо сороковых годов. Снились черные облака, замешенные на выплаканных слезах людей, мерещилась на лобовом стекле спираль прицела, узились глаза. Явь была прозаичней: неполных семнадцать! Значит, гонят тебя из военкомата, закрыты двери летных училищ — жди, жди, жди! Он не стал ждать, а приписал в метриках несколько месяцев. Получил штурвал и крылья, но без мотора. Четвертый разворот.

Летчики смеются: «Курица не птица, планерист не летчик!» Или, скромно потупившись, загадывают, пряча усмешку: «Не летчик, а летает, не собака, а на привязи. Кто?» А старший лейтенант Костюхин на подметках сапог рисует изображение планера, таким образом попирая достоинство планеристов. И в чем-то они правы. Какой же ты пилот, если не по своей воле возносишься к облакам, если не от тебя зависит полет крылатого аппарата, если ты в вечном плену гравитации? Сможешь ли разить врага на беспомощном планере? Чем отличается планерист от аэронавта? Только выбором направления. А как его выбрать правильно? Пора выравнивать планер.

Над ним, где-то в стратосфере, появились светящиеся облака. Легкие, как тени, они сгустятся, засветятся жемчужно-серебристым светом. «Из чего они состоят? — ломают головы ученые. — Из скопления космической пыли или частиц воды?» Пожалуй, из пыли метеоров. Многое, красивое и удивительное, создает вода. Радугу или море, например. Но красят море не только струи, играющие со светом, а и могучие волны. Серебристые облака имеют блеск металла, волны похожи на свинцовые глыбы. И там и там — крепь. Так и настоящий человек красив не лицом…

Беспорядочные мысли одолевали Донскова, но не мешали точно пилотировать планер. Приближались посадочные костры. Лизнуть бы поле прожектором, но по заданию нельзя. Донсков потянул на себя штурвал и почувствовал касание земли. Импульсное торможение замедляло бег планера. Легкий клевок — остановка. Пока подойдет трактор, есть время посидеть в кабине, посмотреть с аэродромной горы на город.

Немецкие стратеги планировали захватить Саратов 10 августа 1942 года и просчитались — сейчас сентябрь. С тринадцатого они штурмуют последний оборонительный обвод Сталинграда, рвутся в город. А Саратов громят с воздуха, пытаются разрушить мост через Волгу, перерезать артерии сталинградцам. Только не получается.

А город не спит. Где-то там, на Шелковичной улице, и его дом, мать, ждущая весточки с фронта, крошечная сестренка Майка. Отец почему-то долго не пишет. Где ты, папа?

Послышалось фырчание старого «фордзона». На этом тракторе, собранном курсантами из железного лома, фордзоновским был только капот, чудом не сгнивший на свалке. Но он давал право веселым планеристам частенько припевать:

Прокати нас, Петруша, на тракторе, До ангара ты нас прокати…

Выбрасывая искры из выхлопной трубы, трактор пятился к планеру. Задняя фара пучком света уперлась в буксирный замок.

— Э-ге-ге-гей, Володька, вылазь, цепляй трос! — закричал дежурный «Петруша» Корот.

Ночным полетом Владимира Донскова начались трехдневные соревнования планеристов. Мысль провести соревнования вместо инспекторского смотра подал Маркин. «Для предстоящей операции нам нужно отобрать всего несколько человек. По-настоящему лучших все-таки выявит соревнование, а не общий смотр, — сказал он. — При смотрах мы видим только бойца, а здесь громко застучит сердце комсомолии, появятся задор и молодое упрямство!» С комиссаром согласился полковник Стариков, и члены комиссии по проверке боевой подготовки превратились в спортивных судей.

Судьи знали дело и были необыкновенно придирчивы. Уже под утро закончились полеты на точность приземления груженых планеров по кострам, и лейтенант Дулатов узнал, что никто из его группы не вошел в пятерку лидеров. Он прорвался в кабинет Маркина, хотел заявить протест, но его вежливо выставили в коридор, где он попался на глаза комсоргу школы, и тот дал прочитать ему только что принятое решение комитета:

«Комсомольцам, показавшим очень низкие результаты, предложить временно снять с гимнастерок значки Ленинского комсомола. Решение теряет силу, если отмеченные товарищи достигнут хороших результатов на следующем этапе соревнований».

По этому поводу экстренно выпущенная стенная газета «На абордаж!» приспустила траурный флаг с надписью: «Вы опять оскандалились, «корсары»!» Правда, в отдельной заметке, подписанной всеми членами комсомольского бюро, выражалась надежда, что питомцы лейтенанта не подведут организацию на стрельбах из трофейного и старого оружия. И вот песчаная осыпь обрыва Соколовой горы, уставленная фанерными силуэтами немецких солдат. Из-под черных касок, похожих на ночные горшки, смотрят искаженные злобой рожи, а чуть выше полоски, изображающей ремень, белый кружок мишени. В эти кружки нацелены стволы пулеметов.

— Огонь!

Не торопясь, деловито старшина Корот жмет гашетки «максима», и на осыпи, за черной каской фанерного солдата, вспухают и сразу опадают песчаные холмики. Стук пулемета, пламя на его рыльце, мерцающий след пулевой трассы всколыхнули память Корота. «Получай, сволочь! Глотай, поганый Вьюн!» — шепчут его белые губы.

— Три! — кричит судья справа. Это значит — из пяти полновесных очков уже отняты два за длинную очередь. Судья слева молчит: он не увидел нарушений в изготовке к стрельбе. Зато из окопа перед мишенями поднимается щит, на котором сиротливо чернеет единичка. Всего одно поражение цели!

Корот встает сначала на колени и, чуть повернув налитую кровью шею, прикрывая рыжими ресницами виноватинку в глазах, исподтишка смотрит на Дулатова, нервно вышагивающего за линией подготовки. Дулатов демонстративно отворачивается и долго рассматривает город, задернутый прозрачным маревом.

— Дук-дук-дук, — стучит «гочкис» в руках Бориса Романовского. Из середины мишени летит щепа. Простым глазом видны пробоины на темной фанере.

— В пупок! — восторженно кричит стрелок и испуганно зажимает рот ладонью. Но поздно. Несмотря на снайперскую стрельбу, судьи снимают с Романовского пять баллов за плохую дисциплину.

У Владимира Донскова на огневом рубеже заел немецкий МГ-34.

— Устранить неисправность! — приказывает судья.

Всего четыре движения руками. Носовой платок скользит по вынутому затвору. Просматривается гнездо. Причина найдена: затвор упирался в камешек, попавший туда, конечно, «случайно». Судьи довольно улыбаются и за быстрое устранение задержки добавляют четыре очка призовых. Не пропадают у них улыбки и после стрельбы.

Когда отстрелялись из «виккерса» и отечественного ПТР по силуэту танка, лейтенант Дулатов уже не бегал и не кусал ногти. На лице появилось и застыло до конца стрельб независимое выражение: дескать, знай наших!

«Корсары» по сумме очков уже подпирали «чкаловцев» — лидеров соревнования. И тем досаднее был «ноль», полученный Коротом и Донсковым на гонке преследования.

Корот на большой скорости вел «хорьх», а Донсков должен был из окна автомашины поразить автоматным огнем появляющиеся мишени. Трасса «преследования» извивалась по берегу Волги. «Хорьх» то буксовал в мокром песке, то резал колесами воду мелких заливчиков и поднимал фонтаны брызг. Донсков трясся на заднем сиденье, сжимая в руках взведенный ППШ. Он до боли в глазах всматривался в пролетающие за бортом кусты; кусты прыгали вверх и вниз, сливались в сплошную серую ленту, разрывались, и тогда мелькали желтые куски обрывистого берега.

— Не гони, — попросил Донсков.

— Скорость заданная! — возразил Корот, но все-таки немного сбросил газ, и Донсков увидел над кустом бересклета белый щит. Он высунул ажурный ствол автомата из окна, сблизил пляшущую мушку с белым пятном, и тут брызги из-под колес хлестнули по лицу. Автомат ойкнул одиночным выстрелом и замолк. Зато уж Донсков отвел душу на сконфуженном Короте.

К следующим мишеням Корот подвел автомашину почти вплотную, рискуя выворотить колеса на береговых каменистых увалах. Но наблюдающие разгадали уловку экипажа и показали мишени всего на две-три секунды. Автоматные пули срезали только несколько веточек.

— Мазила! — пробасил Корот и смачно сплюнул за борт.

Последняя надежда вырваться вперед оставалась в многоборье, которое начал юркий маленький курсант по прозвищу Муха. Он преодолел штурмовую полосу быстрее всех. Чувствуя за спиной дыхание длинноногого верзилы, казалось, готов был выпрыгнуть из обмундирования. Верзила уже настигал. Малыша выручил бум: соперник свалился с бревна, видно, ушибся и безнадежно отстал. Муха, истратив силы, не мог перемахнуть яму с водой. Он спрыгнул в нее, ткнувшись руками в донный ил, на коленях выполз, и мокрый, весь в желтой глине, но с улыбкой до ушей, хлопнул по плечу дежурившего у ямы Корота.

С винтовкой наперевес Корот рванулся к подвешенным чучелам. Два проткнул штыком, а третье долбанул прикладом так, что оно сорвалось с веревки. И опять с губ слетело имя «Вьюн», перемешанное с ругательствами. Корот огромными прыжками проскакал стометровку, чуть не свалил Донскова, сидевшего у развернутой полевой радиостанции, выпалил:

— Третья плита. Сюрприз. Толовые шашки. Взопрел, бисова мать!

Донсков мягко положил руку на телеграфный ключ, и слова Корота, кроме последних трех, полетели в эфир в виде точек и тире.

За двадцать километров от аэродрома, на берегу реки Курдюм, радиограмму принял сам лейтенант Дулатов и приказал Романовскому:

— Найти плиту номер три. Подорвать толовым зарядом. Внимание — сюрприз!

Борис Романовский взял сумку с толом, на карте нашел ориентир № 3, по стрелке ручного компаса определил направление. Он бежал через тальник, потом пересек поляну, заросшую серой колючкой, и у старого пня нашел плиту. Сел на пень отдышаться. Отдувался и приглядывался, что же за сюрприз?

Между двух квадратных железобетонных пластин зажат стальной лист трехмиллиметровой толщины. Комбинированная плита не лежит, а стоит, подваженная куском водопроводной трубы. Значит, заряд должен быть подвесной. Романовский на глаз определил толщину железобетонных пластин, кроме того, учел и маленькую хитрость готовивших «сюрприз»: между пластинами и стальным листом оставлен зазор. Если рассчитать заряд на плотное прилегание, то после взрыва одна из пластин отпадет, но останется целой.

Через несколько минут бруски тола, прикрученные бечевой, плотно прилипли к центру плиты. Романовский достал из кармана медный детонатор и моток бикфордова шнура.

Из кустов ивняка вышел младший лейтенант — сапер, приглашенный в судьи от десантников.

— Не торопитесь! — Он проверил заряд, заглянул в записную книжку, благосклонно кивнул: — Расчет вы произвели в уме? Молодец! Рвите!

После взрыва «сюрприз» лежал на земле с приличной дыркой.

Эстафета продвинула группу лейтенанта Дулатова на второе место. Финал личного первенства в борьбе без оружия проводился в спортивном зале. Немногочисленные зрители из курсантов, окончивших соревнования, расположились вокруг мат-ковра. На низкой скамеечке у шведской стенки стояли кубки: серебряный и синий, с гербом Советского Союза на эмалированном боку. Этот приз учредил комитет комсомола.

На ковер вышли давние соперники — Корот и Донсков. Судил схватку их тренер, старший лейтенант Костюхин. Заложив руки за спину, он ходил около мат-ковра. Вот он поднял руку и щелкнул пальцами.

Борцы сошлись на середине ковра и пожали друг другу руки.

— Начали! — Костюхин поправил на шее шнурок со свистком.

Напряженные руки Донскова и Корота сплелись…

В самый разгар борьбы в зал вошли полковник Стариков и Маркин. Они уселись на скамейку под шведской стенкой и тихо продолжали какой-то ранее начатый разговор.

— Очко! — выкрикнул Костюхин, показывая на Корота.

Борец за удачно выполненный бросок через бедро получил очко, и возглас судьи вызвал на его широком красном лице торжествующую улыбку. Он не успел прижать к ковру вскочившего Донскова и теперь старался захватить его в замок сильных рук. Корот шел на противника, согнув спину, растопырив длинные руки. Спокойные до равнодушия глаза Донскова ему не нравились. Сколько раз прежде он не успевал предупредить молниеносного действия и оказывался побежденным. Короту всегда не хватало доли секунды, и поражение от физически более слабого противника вызывало горькую досаду.

Сегодня Донсков проигрывал. Приход Старикова и Маркина обострил схватку. Хотя объятия Донскова и причиняли Короту боль, он упорно шел на захваты, стараясь навязать силовую борьбу. В тренировочных схватках разрешалось все, кроме приемов джиу-джитсу и каратэ, наносящих мгновенно травмы.

Вот Корот все же поймал мелькнувший зайчик в серых глазах противника и опередил его. Левую руку Донскова, скользнувшую к предплечью, перехватили крючковатые пальцы Корота, удачно вывернули, и с криком «га!» он всем корпусом рванул ее вниз. Донсков грудью ударился о ковер, судорожно разбросал в стороны ноги.

В спортзале повисла тишина. Прекратили разговор и подошли к борцам Стариков с Маркиным. Над борющимися склонился судья Костюхин, наблюдая за дальнейшей проводкой болевого приема.

Корот крутил руку. На ее вздутых мышцах проступили узлы сухожилий, вспухли темные вены. Как стрелка секундомера, подрагивали напряженно раскинутые ноги.

— Сдавайся, Вовка! — выдохнул Корот.

Донсков повернул к нему лицо, и столько боли и злости выразил его взгляд, что Корот промычал от досады и сильнее нажал на руку соперника.

Вывернутая рука Донскова, сбалансированная отчаянным противодействием мышц, замерла в одном положении. Казалось, еще немного — и Корот выломает кисть из локтевого сустава. Маркин шагнул к ковру, но полковник Стариков предупредил:

— Минутку! Есть судья.

А Костюхин не торопился останавливать схватку, как борец он почти физически ощущал адскую боль Донскова.

Донсков молчал. Время шло. Костюхин не объявлял победителя, ждал, когда побежденный застучит ногой по ковру, признавая свое поражение. Корот сцепился глазами с противником, липкие потеки пота ползли у того по бурым щекам. Более тридцати курсантов Корот играючи положил или заставил сдаться и боялся встречи только с этим. И вот победа. Явная победа. Это слово должен сказать судья. Корот взглянул на Костюхина. Тот моргнул: «Дави!» Корот удивленно смотрел на него, ослабляя нажим. Донсков быстро выгнул спину, подобрал под себя колени, спружинил правую ногу. Корот напряг мышцы. Но было поздно: Донсков оттолкнулся. Ступни, затянутые в белые тапочки, взвились в воздух. Крутнувшись на голове, он перевернулся, встал на колени, пойманная на прием рука соперника оказалась у него на груди. Ребром правой ладони он сильно ударил по напряженному плечевому бугру Корота, и тот на миг расслабился. Этого было достаточно, чтобы Донсков вскочил, вскинул его руку на свое плечо, и грузное тело Корота поднялось в воздух. Классический бросок через плечо, если бы… если бы Донсков не сделал преднамеренный шаг в сторону. Совсем маленький шаг. Почти незаметно он развернулся и сошел с ковра. Брошенный Корот упал не на мягкий мат, а ударился о деревянный пол, крякнул. Костюхин бестолково метался около лежащего курсанта.

Маркин послал кого-то за врачом, отчужденно посмотрел на понурившегося Донскова, на его руку, висевшую плетью, и пошел к выходу. За ним полковник Стариков, укоризненно покачивая головой.

— Нарочно ударил об пол? — не то спросил, не то пояснил он Маркину.

— С Костюхиным придется серьезно поговорить… Старший лейтенант, прошу ко мне!

Костюхин подошел.

— Вам не кажется, что схватку надо было прекратить раньше?

— Я выполнял задачу, поставленную вами, товарищ комиссар. В поединке рождался чемпион. Спортивный термин мы получили от англичан. Чехов считал слово «чемпион» неприятным, новомодным; на самом деле слово очень древнее, происшедшее от латинского «компио», что означает «воин, боец, гладиатор». Гладиатор!.. О каком же конце схватки могла идти речь, если не было убедительной победы? А шишки заживут.

— Вы оценили эрудицию старшего лейтенанта, товарищ полковник? — обратился Маркин к Старикову.

— Я думаю, вечером он продолжит нам лекцию. Пока свободны, старший лейтенант!

Они пошли на стрельбище, откуда слышались короткие, в два-три патрона автоматные очереди. Курсанты экономили патроны и вырабатывали «десантный почерк», по которому должны были узнать друг друга в ночном бою.

К вечеру стало известно, что при прыжках с парашютом на точность приземления первое место занял Борис Романовский. Он затянул открытие купола на шестнадцать секунд и опустился точно в центр контрольного круга.

— Ты понимаешь! — теребил он лежавшего на кровати Донскова. — Понимаешь, как все получилось? Летчик сказал: «Приготовиться!» Я вылез на крыло. А он рано дал команду. Очень рано, понимаешь? Летим и летим. Сколько, думаю, я буду торчать дураком над пропастью? Да и холодно. И махнул вниз. Услышал, как летчик крикнул: «Рано сиганул, раскоряка. За аэродром унесет!» Кольцо дернуть охота, поскорее раскрыть зонтик, да мешает мыслища, что наполнится парус ветром, улечу за границу аэродрома, засмеют ребята и группу подведу. Пока думал, смотрю, а землица уже по лбу хлопнуть хочет. Дернул кольцо! Шарик тут как тут, под ногами! И врезался я в круг пятками, аж пыль столбом!

— С закрытыми глазами, — глухо сказал Донсков.

— Малость с закрытыми, — вздохнув, подтвердил Романовский. — А приз вот… жетон. Первое место.

Донсков лежал, уткнувшись лицом в подушку.

Право на риск

Циклон повесил над Саратовом черные, тяжелые тучи. Они набухали и с треском рвались над городом. Вода безостановочно лилась с неба, косо и жестко била в стены домов, бурлила в оврагах и дорожных выбоинах. В середине дня в кабинете батальонного комиссара Маркина царил полумрак. Полковник Стариков поднялся из кресла, включил освещение. Лица командиров, сидевших в комнате, посветлели и будто повеселели. Полковник улыбнулся:

— Ну, в конце концов, мы придем к решению? Ведь для выполнения задания нужно всего шесть человек! Сидим час. Может, все-таки назовете людей, капитан Березовский?

— Я уже говорил. Курсанты полностью не закончили программу и к выполнению боевых полетов не совсем готовы. Посылать — крайний риск.

— Уж очень мрачно.

— Вы спрашиваете, товарищ полковник, я отвечаю. Если будет приказ…

Приказ был: послать через линию фронта аэропоезд с боеприпасами и продовольствием для обеспечения предстоящего рейда по немецким тылам партизанского соединения генерала Ковпака. Для выделения лучших экипажей на совещание пригласили всех командиров планерной школы, и здесь полковник Стариков встретил неожиданное противодействие командира отряда Березовского. Тот предлагал послать не курсантов, а командиров. Но в приказе командования подчеркивалось: чтобы не срывать дальнейший ход боевой подготовки в авиашколе, к полету допустить только одного командира. Стариков не хотел грубо нажимать, надеясь на поддержку комиссара Маркина, временно замещавшего начальника школы, но комиссар пока молчал.

— Считайте, что приказ у вас в руках, капитан Березовский. Выделяйте людей! — с легким раздражением приказал Стариков и опустился в кресло, всем видом показывая, что совещательная часть окончена. Он с минуту мрачновато разглядывал командиров, пока не увидал поднявшегося со стула лейтенанта Дулатова. Поощрительно улыбнулся ему.

— Если уж решено, берите мою группу! — сказал лейтенант. — Товарищ комиссар как-то говорил о воспитании в курсанте желания к риску, так многим моим ребятам приказывать не надо, они пойдут на любое задание с удовольствием, не жалея жизни.

— Умереть, Дулатов, иногда легче, чем выполнить приказ — негромко произнес Маркин. — А нам нужно выполнить. Желание риска — далеко не все. У ваших курсантов нет главного: права на риск! Да, да, права! Когда командир вызывает бойцов на опасное задание, бывает, весь строй делает шаг вперед, но командир отбирает только имеющих право на риск. Не каждого отчаянного, храброго можно послать на серьезное задание, а только того, в ком с отвагою уживаются и другие качества, позволяющие верить, что человек успешно выполнит приказ. В отношении ваших курсантов, Дулатов, лично у меня такой уверенности пока нет… Но мы найдем людей. Завтра, товарищ полковник, шесть пилотов будут готовы. Фамилии капитан Березовский сообщит вам вечером. Так, Антон Антонович?

— Хорошо. Только ведущим группы…

— Конечно, пойдете вы, — прервал его Маркин. — А лейтенант Дулатов повезет курсантов в колхоз «Красная новь». Поможете селянам, у них рук не хватает. А через час на вокзал придет эшелон с ранеными из Сталинграда — тоже поможете санитарам…

Вечером он вызвал в кабинет курсанта Донскова.

— Здравствуй, Владимир, садись. Секретарь парторганизации части, где служил твой отец, прислал письмо. Для тебя… Конверт один, извини, я прочитал. На.

«Парень крепкий, — думал Маркин, пока Донсков читал. — Держись, сынок, держись! Труднее будет матери. Ее нужно подготовить. Кто это сделает? Я? Может быть, сам Владимир? Нет, я не могу, не имею нрава уйти от этого. Сколько мы с ней знакомы? Те годы нужно брать один за три! Жизнь не кормила ее с ложечки…»

С родителями Владимира комиссар был не просто знаком. Он немало прошел с ними по жизни. В девятнадцатом году к нему, молодому секретарю укома РКСМ, пришла девчонка. Он сравнил ее тогда с бледнокожей осинкой, выбросившей под весеннее солнце первые робкие листочки. И этой худенькой зеленоглазой комсомолочке в четырнадцати деревнях Саратовской губернии пришлось организовать начальные школы. В одной из них она сама стала учительницей. Первый год больше плакала, чем учила. Маркину приходилось не раз ее утешать, вытирать нос, уверять, что шестнадцать лет — самый зрелый возраст для учителя. И, наверное, для нее это было правдой. Через год она организовала в селе Ковыловка комсомольскую ячейку, драмкружок. Под лозунгом «Долой религию!» комсомольцы играли даже классические пьесы. После одного из спектаклей ее прямо из-за кулис украли кулаки, завернули в тулуп, бросили в сани, вывезли за село и зверски избили палками.

Лежа в больнице, она еще не знала, что в стране начали создаваться пионерские организации. Выздоровела, и Маркин, давая возможность девушке больше набраться сил, послал ее инструктором бюро юных пионеров при Аткарском волкоме комсомола. Председателем уездного бюро был молодой кандидат партии Максим Донсков, поджарый, носатый, горячий и упрямый парень. Прошло совсем немного времени, и он сказал девушке: «Ты знаешь, Стася, я жениться собираюсь. Хочешь знать на ком? На тебе. Даю срок до утра. Подумай!»

Не люб он был тогда, и сбежала Анастасия от греха подальше, в Саратов. Только нашел ее Максим и здесь. Шалый и твердый в своих решениях был. Горькой жизни хлебнул вдоволь. Семилетним парнишкой батрачил у кулака погонщиком лошадей. Растирал ягодицы в кровь, заживать не успевало. А в четырнадцать лет пристал к отряду Красной Армии, добивающему антоновцев. Пока не дали клинок и коня, ходил в разведку с уздечкой, в рваном зипуне, в лаптях. Потом признавался: «Тяжко было. Сяду, бывало, на курганчике, подальше от темного леса, жую ржаной ломоть и плачу. Страшно идти в лес, а иду».

Так вот, разыскал все-таки Максим Анастасию в Саратове и уговорил Маркина перевести его из Аткарска. Работал здорово и находил время ухаживать за «белокожей осинкой». Не раз прикрывал ее широченной грудью. Вместе проводили в губернии «первую большевистскую весну». В селе Романов-ка кулаки подпалили дом, в котором они остановились, — вышли из огня; в половодье пересекали они на конях речку, свистнули пули, упал каурый под Анастасией — жеребец Максима вынес обоих; по заданию партии ликвидировали городскую буржуазию, и в одном из домов Глебучева оврага жена торгаша взмахнула у горла Анастасии бритвой — разъяренную ведьму вовремя схватил за руку Максим.

И стала Стася Анастасией Николаевной Донсковой. Вскоре родился сын. Как назвать малыша, вопрос не стоял. Только Владимиром. В честь Ленина.

Маркин смотрел на дочитывающего письмо юношу и думал: «Очень похож на отца. Горяч и своенравен. Сейчас, сейчас он задаст вопрос, попросит. Как в этих случаях отказывают, что говорят?»

— Товарищ комиссар, разрешите мне прочитать часть письма вслух?

— Я знаком с содержанием, Володя.

— Слушайте, товарищ комиссар, слушайте: «Ничего не подозревая, разошлись по заданиям. В это время начался бой. Все вокруг горело. Я с небольшой группой бойцов и командиров вышел из боя и нашел часть на второй день. Ожидал Максима, но его нет и нет. Переспросил многих людей. Один, старший сержант Теленков, говорит, что они вместе выходили из боя, но потом потерялись. Съездить на второй день нельзя было никак. Наш начальник Киселев, тяжело раненный, лежал в окопе, слышал, как немцы расстреливали наших. Скоро будет освобождена территория…» — Слушайте, товарищ комиссар!.. — «Там деревни есть — Федоровка и Михайловка, вот между ними и в самой Федоровке было. В пяти километрах есть Куроедовка и Степановка, в двадцати семи километрах от Федоровки есть Перелесная». — Слушайте, товарищ комиссар… — «Не исключена возможность, что Максим спасся и в партизанском отряде…» — Вы понимаете меня? Вы понимаете, товарищ комиссар?

— Да, Володя, планерная группа летит в те районы, но ты останешься пока. Пока! Дойдет черед. Просить не надо. Приказы не обсуждаются. Поверь, твой отец сказал бы так же. Давай не будем больше рассуждать. Иди. Передавай привет маме. Если нужна какая помощь…

— Единственную просьбу вы и то не дали высказать… А всегда говорили, что, прежде всего надо быть человеком.

— Иди, сынок… Скажи Березовскому, что я разрешил отпустить тебя домой. К подъему вернешься. Иди.

Лицо матери старело на глазах, и пальцы, державшие листочек, мелко-мелко дрожали. Она тяжело вздохнула, подняла голову. На виске вздулся темный бугорок и бился, как маленькое сердце. Медленно, аккуратно сложила письмо, вложила в конверт.

— Ты веришь?

Тихий твердый голос. Широкие сухие до блеска зрачки. Упавшая на лоб влажная прядь. И морщинки, глубокие морщинки у губ, невесть когда заползшие на еще молодое лицо.

— Нет! — сказал Владимир и отвел глаза. — Папа в партизанском отряде. Примерно в те места летят наши ребята. Меня не взяли.

— Я знаю. На бюро райкома обсуждались кое-какие вопросы партийно-политического обеспечения вашей части.

— Инструктор говорит, что я не имею права… на риск. Вроде так на совещании сказал комиссар. — Владимир наблюдал за матерью. Она поднялась, подошла к комоду и в один из ящиков положила письмо. Облокотившись о выдвинутый ящик, застыла, глядя в стену.

— Мне звонил Маркин по поводу твоей просьбы, Вова. Я одобряю их решение.

— Понимаю. Боишься потерять сына! Пусть он лучше копает картошку!

— Нет! — Она повернулась к нему. — Ты не так понимаешь. — И словно порыв обессилел ее, тяжело шагнула и снова села за стол. — Ты хоть раз пробовал посмотреть на себя со стороны? Хотя бы после случая с твоим товарищем Коротом?

— И об этом рассказали.

— И еще о многом. Горячность, себялюбие я замечала в тебе и раньше, а вот подлость… извини, сынок, но твой поступок с Коротом мягче назвать нельзя…

— Он тоже вынимал из меня душу.

— …Подлости от тебя я не ждала.

— Я извинился.

— Если посмотреть на твои художества, то, выходит, командиры правы. Сколько наших друзей застрелены из бандитских обрезов, растерзаны озверевшим кулачьем. В списках ячейки отмечали: «Выбыл». И на место погибшего мог стать далеко не каждый. Право на риск… громко, но верно сказано, надо заслужить. У отца тоже была горячая голова, но он умел управлять ею. Не позорь нас, сынок.

— Хорошо, мама! — Владимир в необычном возбуждении расхаживал вокруг стола. — Ты говоришь — отец! Но отец… да, мы знаем и других людей, которые героически погибли в первом полете, в первой атаке, совершили подвиг. Их имена стали историческими, а читаешь биографии, и ничего особенного они при жизни не сделали и были далеко не паиньками!

— Такие народу не знакомы! И читаешь ты плохо. Те, кто обессмертил себя, с обыкновенными биографиями, сумели раскрыть свои качества в последний момент, и этот момент был подготовлен всей их жизнью.

— Чкалов был воздушным хулиганом!

— Пока не научился подчинять волю делу.

— Ты изрекаешь истины, мама, как комиссар Маркин. Не называется ли это проповедью?

— Мы с комиссаром члены одной партии, у нас одна правда, сынок. Я устала. Давай отложим разговор. До какого часа у тебя увольнение?

— Утром должен явиться.

— Тебе не трудно будет сходить за Маюшей в детсад? Возьмем ее чуть пораньше. А я подготовлю что-нибудь. Блинчики будешь?

Над Саратовом продолжали виснуть черные тучи. Земля, разжиженная осенним дождем, липла к ногам. Владимир шел напролом через лужи и мутные ручьи, неся на руках завернутую в шинель сестренку. Открыв дверь, они почувствовали запах гари. В кухне стоял чад. На сковородке обугливалось тесто. Мать сидела за столом, смотрела и словно не видела вошедших. Рядом, под стулом, колыхался от сквозняка чуть помятый листочек. Это было уже официальное сообщение о судьбе старшего политрука Максима Борисовича Донскова. Над городом катился гул. Несмотря на непогоду, шесть аэропоездов в строю «клин» уходили на аэродромы «подскока» [1], чтобы оттуда отправиться на боевое задание.

Медали

Гул взлетающих аэропоездов не разбудил Ефима Мессиожника, валявшегося в конторке склада запчастей на старом пропыленном диване. Он был пьян первый раз за девятнадцать прожитых лет.

Все началось не с момента, когда на базаре он все-таки взял у старушки царскую медаль за два куска хлеба. И не со встречи у киоска, куда он все-таки пришел на свидание с золотозубым блатным парнем. Пожалуй, все началось с отъезда родителей из Саратова. А может быть, и раньше…

Отец — известный всему городу часовой мастер. Его синенькая будка стояла на Товарке, у переходного моста. Мать заведовала хозяйством интерната для слепых детей. Деньгами не хвастались, но знал Ефим, что считали их каждую субботу, и видел — пачки солидные. Сначала не мог понять, почему папа с мамой не построят хороший дом, а до сих пор живут в тесном подвале с маленькими окошками, в которые видно только ноги прохожих. Что папа скуп, дошло до сознания позже, но не задело — скупость отца не распространялась на единственного сына, в школе не было парня моднее Ефима. Все было у Мессиожника-младшего, кроме дружбы, любви и уважения сверстников. Почему его не замечают девочки и сторонятся ребята, понять он не мог. Это его огорчало до слез, до истерик. Иногда он на несколько часов цепенел, лежал или сидел, уставясь в стену немигающим взглядом. Ласками выводила его из такого состояния мать. Она объясняла: «Это потому, что за ребятами ты не успеваешь. Видишь, тебе по физкультуре даже оценку не ставят. А девчонки еще глупенькие, подрастут и поймут, что самое дорогое в мужчине — умная голова и положение. Учись хорошо, учись, Фима. Не обращай внимания… Потерпи». Отец выражался грубее:

— Скажу за себя, пусть я провалюсь на этом месте, если обидчики твои не будут чесать тебе пятки, когда станешь умен. Лиса считают хитрым, а он умный!

Война посеяла в семье тихую панику. А однажды, когда отец принес с ночной улицы листовку, сброшенную с немецкого бомбардировщика, в которой указывалась точная дата оккупации Саратова, поспешно начали готовиться в дорогу. Быстренько набили и увязали несколько чемоданов, вернули одолженные знакомым деньги, купили билеты. Всю ночь перед выездом Ефим просыпался, разбуженный голосами родителей.

А утром узнал — он пока не едет. Отец повел его в кладовку, показал, как отпирается сложный самодельный замок, распахнул дверь. Снизу доверху, в несколько рядов, вдоль стен стояли банки мясных консервов, а посредине оцинкованные бидоны с постным и сливочным маслом.

— Это золото, — сказал отец, отводя глаза в сторону. — Грех оставлять столько добра на разнос.

Ефим стоял не шевелясь. Ему стало жалко себя. Мир, который восемнадцать лет воспитывал его, считал таких людей подонками.

Ефим бросился вон из комнаты. Отец сухими пальцами зацепил его плечо, сжал больно, сказал жалостливо:

— Не суди. Не насилую… Хоть выкинь, хоть раздай нищим. Только помни: ключи от квартиры и каморки будут на прежних местах, — и отпустил.

Почти неделю Ефим провел в семье одного школьного товарища. Потом пошел в военный комиссариат и настоятельно, ожесточенно потребовал взять его в армию. Хоть в обоз.

— Специальности не имеете. Может быть, полезное увлечение? Радиодело, например? Как с языком?

— По-немецкому «отлично». Читаю и почти свободно говорю.

— Ждите повестку.

Чтобы не проморгать посыльного с вызовом из военкомата, пришлось вернуться в свою квартиру.

В жаркое лето полуподвал сохранял прохладу. Мягкая кровать с положенными на нее стопками чистого накрахмаленного белья, большой стеллаж с редкими книгами, тикающие старинные часы располагали к покою. Ефим знал, где спрятан ключ от кладовой, а разыскал в кухне мешок с сухарями и, налив из водопроводного крана воды в кружку, сел за стол, положив перед собой книгу.

Через два дня сухари надоели, и он отсыпал немного муки из отцовских запасов. Чуть-чуть масла, взял одну баночку консервов…

Много читал, лежа. Все больше про героическое. Откладывал книгу, думал и утверждался во мнении, что на фронте он будет не трусливее других, может быть, и посмелее. Наверняка, посмелее.

Повестку принесла белобрысая пионерка. Как на крыльях летел Ефим к военкому и его предложение пойти учиться в разведшколу встретил восторженно.

— Ваше «да» будет иметь силу через полмесяца. Есть время подумать. А пока советую вступить в добровольную санроту при госпитале. Поможете разгружать эшелоны с ранеными. Гоп?

— Гоп! — машинально повторил Ефим.

Дома его ждало письмо от отца. Замусоленный треугольничек принес тревожную весть: заболела мама, заболела серьезно. Чтобы поднять ее на ноги, нужно достать редкое лекарство. Отец как можно скорее рекомендовал обратиться к одному из знакомых, не жалеть ничего, «иначе мы можем лишиться матери!»

Раздумывать было некогда.

Ефим побежал по указанному адресу, нашел папиного знакомого, тот пообещал лекарство с мудреным названием, только не за деньги. Ефим согласился — он уже не раз пользовался продуктами из кладовой и знал наперечет, что там есть.

Вечером вместе с ребятами и девчатами из санитарной роты впервые выносил раненых из вагонов, прибывших из-под Сталинграда. Впервые услышал, как люди дико кричат от боли, скрежещут зубами или жалко бормочут в бреду. Увидел красные забинтованные культяпки вместо рук и ног. Слезы, промывающие светлые дорожки на грязных небритых щеках. Вошь на белом лбу безрукого лейтенанта, только что вынесенного из теплушки. Сопровождающая раненого медсестра попросила нести его осторожнее — это знаменитый разведчик.

Придя домой, Ефим не мог засунуть в рот кусок хлеба — его тошнило.

При следующей выгрузке один раненый на глазах у Ефима в буйном беспамятстве сорвал с головы бинт и обнажил пульсирующую кровавую впадину у виска. У Ефима закружилась голова, он выпустил из рук носилки и грохнулся в обморок.

Ни в госпиталь, ни в военкомат он больше не пошел. Знакомый, который доставал для матери лекарство, устроил его на склад военной школы. Этому способствовал комсомольский билет Ефима Мессиожника, пока чистый, незапятнанный, хотя уже без отметок о взносах за последние три месяца.

…Сегодня Мессиожник впервые за свою жизнь напился. Он с отвращением осилил судорожными глоточками полстакана самогона, обмывая с приблатненным базарным парнем новую сделку…

Наш капитан

Подготовка

Взлет группы гвардии капитана Березовского задержался на четыре часа. Время было так круто замешено работой, что пролетело незаметно для тех, кто лично не отвечал за срок вылета. А полковник Стариков нервничал, с трудом держал себя в руках. Два часа опоздания он мысленно повесил на совесть капитана, остальные сто двадцать минут украли пять скоростных бомбардировщиков СБ и самолет-разведчик Р-5, собранные из разных воинских частей и из-за плохой погоды прилетевшие не вовремя. Их бы сразу «запрячь», прицепить к хвостам планеры…

Но капитан Березовский посмотрел на прикомандированные самолеты и покачал головой: животы грязные, бока фюзеляжей забрызганы маслом, масло и на фонарях пилотских кабин!

— Отдраить до блеска!

После мойки сам опробовал все моторы СБ, три из них заставил механиков регулировать. А вокруг Р-пятого долго ходил, присматривался, ковырял заплаточки на перкалевой обтяжке.

— Я его облетаю.

— Нужно ли, капитан? — нетерпеливо спросил Стариков.

— Не нравится он мне, товарищ полковник.

— Выбирать не из чего, больше машин не дадут. Время, время нас режет! Но я понимаю… Только поскорее, пожалуйста!

Стариков поднял воротник шинели, закрывая приболевшее горло от косого ветра, несшего холодный бисер дождя, отошел под крыло СБ и взглядом угрюмо провожал Березовского, бежавшего к самолету. Там, где ботинки капитана попадали в лужу, на миг вырастал жидкий грязный фонтан.

Уже вскарабкавшись на крыло, Березовский что-то закричал механику, указав пальцем на ровную шеренгу трубчатых барабанов с намотанными на них буксировочными тросами. Механик засвистел, замахал руками, подзывая к себе людей.

Полковник Стариков видел из-под крыла, что все на аэродроме не ходят — бегают, без лишней суеты, но и стрелка его ручного хронометра, казалось, скакала как сумасшедшая — ведь назначенный штабом срок вылета давно прошел! Его познабливало, горло саднило, будто оцарапанное где-то внутри. Он уже решил было пойти в столовую, прополоскать его горячим чаем, а заодно и решительно доложить Москве о задержке полета еще на час-полтора, но увидел спешащего к нему инженера и остался на месте, поеживаясь под шинелью.

В это время маленький сухонький Березовский провалился в кабину Р-5, была видна только макушка коричневого шлема. Потом голова вынырнула — видно, приподнял сиденье, — и сразу мотор ожил, воздушной струей, полной мельчайшей грязи, окатил механиков, возившихся с тросами.

— Товарищ полковник, командир отряда приказал размотать тросы для осмотра! — доложил запыхавшийся инженер.

— Ну и выполняйте.

— Шесть тросов по сто метров каждый! Хочет осмотреть лично. После того, как он сядет, даже на беглый контроль уйдет около часа. Тросы новые, их проверил завскладом Мессиожник. Потом их ну ясно будет и скатать…

— Отставить размотку!

— Есть! Пре-кра-тить! — закричал инженер и, вытирая под пилоткой мокрый лоб куском ветоши, стал следить за взлетающим командиром: —…Выжимает слезу из двигуна!

Самолет лез в небо на повышенных оборотах мотора. И на горизонтали продолжал реветь. Когда, заканчивая круг, он пролетел над крышей ангара, ангар взорвался басовыми звуками, как пустая бочка от ударов кувалдой. Полковник Стариков не был авиатором, но и он почувствовал, что летчик чересчур форсирует мотор. Спросил об этом инженера.

— Имитирует режим набора с тяжело груженым планером, — ответил тот.

Но вот самолет качнулся на левое крыло, двигатель перешел на шепот, и Р-5 со снижением заскользил к месту, где рядком стояли барабаны и около них покуривали уставшие мокрые механики. Почти задевая землю колесами, самолет взревел около них, из кабины высунулся Березовский и погрозил кулаком.

Сразу же барабаны, подталкиваемые жилистыми руками, покатились по земле, оставляя за собой, между двух вдавленных в грунт полосок, серые толстые нитки тросов.

— Повторите им команду: прекратить! — сказал полковник.

— Теперь они капитана не ослушаются, а вы для них посторонний командир, — скучно ответил инженер.

— А вы?

— Я тоже вам непосредственно не подчинен. — Инженер с сожалением посмотрел на крыло, прикрывающее от дождя, и пошел к механикам.

Как-то неожиданно для задумавшегося Старикова рядом появился комиссар Маркин. Стариков машинально протянул ему руку, хотя сегодня они уже несколько раз виделись.

— Федор Михайлович, я от радистов. Штаб просит уточнить время вылета. Что сообщим?

— А как метеорологи?

— Мнутся, но дают проходную погоду по всему маршруту… Так чем мотивируем опоздание?

Стариков резко ткнул пальцем в небо:

— Спросите у своего тянучки-капитана!

— Федор Михайлович… первый боевой, опыта в организации никакого, вот и не учли кое-что.

— Тянет капитан резину. Не пойму зачем? Ведь от полета не отвертится все равно. А с каждой минутой тучи над нашими головами сгущаются, и может грянуть гром!

— Не верю, что и к своей голове Березовский равнодушен. Зря делать он ничего не будет.

Маркин постоял немного и пошел навстречу уже севшему и бегущему по лужам к стоянке самолету.

Перекинув ноги в голубых обмотках через борт кабины, Березовский легко соскочил с крыла на землю.

— Этот самолет бракую! — крикнул он Маркину и, стащив с головы мокрый шлем, вдруг шмякнул его вместе с очками о землю: — Дают дерьмо! Ведь приказано лучшие самолеты отрядить! А этот? Пустой идет на предельной температуре воды! Как же он потянет набитый по горло планер? Через полсотни верст мотор перегреется, и летчик бросит планериста! Пусть забирают свое барахло и возят на нем арбузы с бахчи!

— Спокойно, капитан.

— Вот именно! — с трудом разжимая пересохшие губы, сказал подошедший Стариков. — Без эмоций и грубостей. Напоминаю еще раз: запасных машин нет!

— Тогда только пять самолетов пойдут в рейс.

Сизое лицо Старикова словно окаменело. Он смотрел на ставшего для него прозрачным Березовского. И голос капитана доносился будто из-за плотной ширмы:

— Я этот самолет из группы исключаю, товарищ полковник.

Нереальный голос. Не могли быть эти слова сказаны ему, представителю Центрального штаба, капитаном.

— Вы? Вы исключаете! Не-ет! Об этом подумает другой, а вас я накажу! Кто позволил срывать задание!

Березовский как-то неловко затоптался на месте, поднял шлем с земли, начал его обтирать рукавом куртки.

— Другой, о котором вы сказали, товарищ полковник, тоже не минует наказания. Зная о неисправности самолета, он поднимет аэросцепку в воздух и потеряет ее далеко от цели. Это будет уже преднамеренное и преступное действие…

— Зачем приказали размотать тросы с барабанов?

— Проходя мимо, увидел на одном несколько лопнувших ниток.

— Их больше сотни в пучке!

— По инструкции не положено, товарищ полковник.

Стариков неприязненно смотрел в усталые глаза капитана. Пристально смотрел, желая понять, кто же перед ним стоит. Капитан выдержал взгляд. Тогда Стариков резко повернулся и пошел со стоянки, медленно переставляя ноги в забрызганных грязью высоких сапогах.

Комиссар Маркин что-то хотел сказать Березовскому, но только махнул рукой и двинулся за полковником. Березовский остановил его:

— Вадим Ильич!

— Ну?

— Прикажите обмундировать ребят в новое… ведь в первый бой, как на праздник! — И уже вслед Маркину: — Сапоги, сапоги не забудьте, в обмоточках туда лететь нельзя!

Догнал и, пристроившись к Старикову, Маркин зашагал с ним в ногу.

— Боюсь даже говорить с Москвой, комиссар.

— Давайте я, от своего имени?

— Ну, это брось, Вадим Ильич!.. Сколько твой Березовский в капитанском звании ходит?

— Кажется, в сороковом получил.

— Ты вот что… выделяй-ка вместо полудохлого Р-пятого свою машину. Формальности утрясу потом… Как только приедет начальник школы из командировки, пишите на Березовского аттестацию. По возвращении майором порадуете.

С фронтового аэродрома

Небо капитан Березовский обжил давно. Он изучил его повадки еще до войны, работая инструктором в летном училище.

В июне сорок первого штурмовал на истребителе И-16, «ишачке», колонны войск вермахта, нагло переползшие на нашу землю. Прикрывал тяжелые тихоходные бомбардировщики ТБ-3, по которым немцы стреляли не спеша, будто в учебные мишени, и жгли, жгли. Березовский сражался как мог, защищая товарищей. Вот тогда и всадил немецкий ас очередь в его истребитель. В предсмертной икоте захлебнулся мотор «ишака». Две пули пробили левую руку пилота, царапнули кость.

Березовский выпрыгнул, свернулся в комок, падал почти до земли, провожаемый посвистом пуль. Раскрыл парашют и сразу спружинил на сильных кривоватых ногах. Купол белой горкой опал за спиной. Немецкий пилот не отстал, на трех заходах вгонял маленькую фигурку человека в паутину прицела и, не скупясь, опустошал зарядные ящики. Он ковырял землю вокруг Березовского, осыпал тлеющими дырками в двух местах купол, а капитан стоял, расставив широко ноги. Потрясая кулаком здоровой руки, он зло ругался: «Мазила! Вот тебе, рыжий!..»

Левую руку подлечили, только теперь она плохо справлялась с сектором газа боевой машины, и пришлось перейти на планеры, где мотора нет.

Березовский, выжив сам, теперь еще поднял в небо и новую поросль пилотов. Вот они, плывут справа и слева от него, и носы планеров окрашены багрянцем заката.

Есть здесь и девушки.

В каждом планере гамак. Он закреплен под потолком грузовой кабины. Обыкновенный гамак, какой растягивают отдыхающие между деревьев и наслаждаются, покачиваясь в нем. Качается он и в планере, как мягкая подвеска для запалов, коробочек с детонаторами, серых кубиков двойного меленита — вещества огромной взрывчатой силы, — запрятанных в фанерный ящик. Все это злое добро переложено грязной ватой из старых солдатских тюфяков и укутано в брезентовый чехол. А в чехле вырезано маленькое отверстие, из него торчит кусок покрашенной в черное парашютной стропы с толстым рыболовным крючком на конце. Может быть, сомов приготовились удить планеристы?

Пилоты думали о капризной взрывчатке в гамаках, когда взлетали, когда планер подпрыгивал на неровном поле лугового аэродрома и гамак раскачивался и пружинил в такт рывкам и толчкам. Не у одного, наверное, «екнула селезенка».

Теперь, с землей простившись, думали, как с ней встретятся.

Озабочен капитан Березовский, белесые брови сошлись на переносице, — не все, ох, далеко не все продумано в операции. Из-за нехватки времени и опыта упущены мельчайшие детали, они теперь всплывают в уме и тревожат. Ему не нравится плотный журавлиный строй аэропоездов. Пара ночных истребителей легко может прочесать пулеметно-пушечным огнем громоздкий треугольник. Наделает непоправимых бед и зенитный взрыв в середине группы. Не нравятся включенные летчиками огни на консолях крыльев, хотя они тусклые, приглушены тонким слоем краски на стеклах, но с земли их не спутаешь со звездами — они плывут по небу, как мишень для зенитчиков. Скученность концентрирует и звуковой накат самолетных моторов…

Ворчит капитан, дудит что-то себе под нос.

Аэропоезда прошли линию фронта в сгустившейся тьме. Уж более двухсот километров неба искромсали самолетные винты. Внизу ни огонька, ни светового всплеска. Цель торопилась навстречу. Приближаясь, она туже и туже натягивала нервы.

Карта с проложенным маршрутом из планеристов была только у Березовского, у остальных крупномасштабные листы района посадки. Он включил подсветку, сличал еле видимые серые ориентиры на земле с картой, но определиться не мог и с досадой захлопнул планшет. Слава богу, что по времени пролетели и обошли стороной самые опасные места: вражеские аэродромы, города и села с мощными зенитными поясами. Под крылья текла черная масса леса, а вверху — россыпь ярких звезд.

Казалось, все страшное позади. Теперь только увидеть костровые знаки на земле в виде правильного круга, отцепиться и заскользить к ним в свободном полете. Планеры разойдутся веером, медленно теряя высоту, пролетят в безмолвии оставшиеся до партизанской площадки километры, построят над ней «коробочку» и бесшумно скатятся по невидимой наклонной к земле.

И все-таки Березовский не верил в миролюбие этой ночи. Ведь почти половину пути они пролетели при полной луне. Смотреть с земли на желтое небо то же, что заглядывать с улицы в окно освещенной квартиры. Кто знает, сколько настороженных и злых глаз проводило клин аэропоездов? Сколько торопливых рук потянулось к телефонам и ключам радиостанций? Кто знает…

Березовский одернул себя: «Ты битый, вот тебе и мерещится всякая чертовщина!» Посмотрел на часы с фосфоресцирующим циферблатом — подарок командующего ВВС за снайперскую стрельбу. Режим полета по времени выдерживался точно. Еще пять минут, и впереди должны вспыхнуть костры, разложенные кругом. Тогда он ответит ракетой, зеленой, она разлетится на мелкие звездочки, и все ребята откроют замки планеров…

Двойники

Костры вспыхнули раньше оговоренного срока. Березовский выхватил из бортовой сумки ракетницу и выстрелил в открытую форточку. Не торопясь, вложил ракетный пистолет обратно. Отцепился от самолета. Скользя во тьме, слушал умирающие внизу звуки моторов.

Теперь капитан не волновался. Он еще раз показал кукиш судьбе. Ночь оказалась милосердной для его ребят. Они немного разбрелись, немного отстали от него, парят неслышно, как летучие мыши.

И точно по оговоренному времени почти рядом с первым вспыхнул на земле второй огненный круг. «Да, стрелки часов сошлись! — как-то сразу, не успев встревожиться, отметил этот миг Березовский. — Но почему же два? Не может быть!»

И все-таки две обозначенных кострами площадки мерцали в темном лесу. Один круг светился неярко. «Но ведь он загорелся первым!» Второй бушевал огнем, словно на костры не жалели бензина. «Но ведь он загорелся вовремя!» И находились они друг от друга недалеко. «Так кажется с трехкилометровой высоты — между ними не больше десяти тысяч метров!»

Не хотелось верить, что расставлена ловушка. Но два круга, будто автомобильные фары, светили с земли. Березовский долго не думал. Площадки-близнецы он решил принять равнозначно, сесть на любую, хотя бы на ту, которая вспыхнула вовремя и светит ярче. Только бы ребята не кинулись за ним сломя голову…

Так думал он, разгоняя планер в пологом пикировании, уходя на большой скорости от группы. Высота таяла. Оглянулся — нет, ведомые не бросились в погоню.

Планер трясся от напряжения, крылья вибрировали, готовые сложиться от бешеной скорости и перегрузки. Земля приближалась, освещенная огнями костров.

Вот уже видны деревья, прочеканенные на меди отсветов. Вот уже большая поляна расстелилась перед ним. Костры бликуют на стеклах, мешают смотреть.

Березовский повесил над поляной ракету — «светлячок». Шипит воздух у приоткрытой форточки. Щелкнули выпущенные тормозные щитки. Скрипнула ручка управления, взятая на себя. Все звуки казались громкими, неприятными…

Он сел с прямой, без труда рассчитав траекторию полета. Коснувшись земли, намертво зажал тормоза колес и остановился посреди поляны, хотя по правилам должен был отрулить на пробеге ближе к лесу, освободить площадку для других. Быстро сбросив лямки парашюта с плеч и посмотрев на часы, через грузовую кабину вышел из планера. Подумал: «Улетал из слякоти, а здесь сухо, тепло!» Осторожно сделал пять шагов, остановился, выставив вперед наган, а вверх ракетный пистолет с вложенной в него красной, тревожной ракетой.

К нему бежали люди, радостно размахивая руками. Впереди, освещенная багровым светом костра, женщина в длинной юбке и с головным пестрым платком в руке.

— Стой! Стрелять буду! — вложив железо в голос, приказал Березовский. — Пароль?

Женщина была уже рядом:

— Братишка! Милый! — Голые по локоть руки обняли пошатнувшегося капитана, его щека почувствовала теплоту губ, и он отвел ствол нагана, упершийся женщине в грудь.

«Вот так встреча!» — выдохнул Березовский, когда у него вдруг выдернули наган и ракетницу, больно заломили локти и уже по-немецки кто-то прокаркал: «Обыскать!»

Ракетницу отобрали, самого спеленали; теперь он не может дать знак своим.

Влопался, сосунок! — незло проговорили сзади, наверное по росту приняв его за малолетка.

— Лопну сейчас, дядя, — ответил почти ласковым голосом Березовский. Ему вдруг захотелось смеяться, сказать такое, чтобы засмеялись в последний раз и они. Только не было времени. Минуты у тех, родных, наверху истекали. А эти вокруг него, думая, что взяли разведчика, торжествовали, не зная, что доживают крохи своей поганой жизни. Выходя из планера, Березовский вытащил из гамака рыболовный крючок и зацепил его за голенище сапога. Сделав ровно пять осторожных шагов, он натянул черную стропу, соединенную с кольцом маленькой гранаты-лимонки, накрепко привязанной к ящику с двойным меленитом.

Толстый крючок крепко впился в кожаное голенище. Березовский чуть переступил и почувствовал натянутую стропу. Нога дрогнула, будто сведенная легкой судорогой. А потом он ударил ею того, кто сказал «обыскать!».

Вспыхнула и потухла зарница — взрыва капитан Березовский не слышал. Не видел он и огромный красный вал, приподнявшийся над лесом, не ощутил злого наката взрывной волны, слизнувшей костры и деревья.

В это время его уже не было.

Хлеб насущный

Аэлита

Раскисшее картофельное поле, залитое во впадинах водой, рябилось под мелким и нудным дождем. Шеренга парней в мокрых комбинезонах медленно двигалась вдоль расплывшихся гряд с совками, лопатками, с кусками обструганных на клин досок.

Впереди всех шел Корот. Он оторвался от ближайшего курсанта метров на двадцать. Ручищи, как лопаты, погружал в грязь, сводил их под корнем мокрого завядшего куста и выдергивал его. Ботву — в сторону, липкие клубни — в деревянный ящик, привязанный веревкой к поясному ремню. Он не вытаскивал ботинок из слякоти, а полз на коленях от куста к кусту и остервенело, как будто собирался душить кого-то, снова втискивал оголенные по локоть руки в грязь, смыкал их под землей и с придыхом выдирал. Почти полный ящик Корот тащил дальше и дальше, пока не услышал за спиной близкое тарахтение трактора. Тогда он встал, вытер потное лицо концом полотенца, торчавшим из-за пазухи, вскинул ящик на плечо и пошел навстречу.

На тракторе, прикрытый от дождя старым корытом на рейках, орудовал рычагами Борис Романовский. Увидев подходившего товарища, он остановил машину. Корот вывалил картошку в прицеп, с трудом вытаскивая ноги из грязи, подошел к кабине.

— Давай! — И открыл рот.

Борис сунул ему в синеватые губы уже зажженную папиросу. Корот перекинул ее в угол рта.

— Сколько у Володьки? — спросил он. Борис показал четыре пальца. Корот выпустил клуб дыма и побрел от трак» тора. Потом повернулся, крикнул: — Скажи ему, пусть не позорится! Хотя бы перед теми, шо дывятся! — и кивнул на бугорок, где стояли завернувшиеся в плащ-палатки Дулатов и Костюхин.

— Понимаешь, лейтенант, — говорил Костюхин, — смотрю я на наших мальчиков, волочащих короба с картофелем, и мне припоминается полотно Репина «Бурлаки на Волге». Смотришь на картину, и изнутри поднимается мелодия «Дубинушки». Песня как тяжелая поступь бурлаков. Репин с ранних лет близко стоял к простым людям, ратовал за искусство реалистическое, правдивое, отражающее народную жизнь.

— Твои уста — рафинад, а мне не нравится эта картофельная картина, Костюхин. Зачем приплел Репина? Зачем поешь, когда ругаться надо! В колхозе не хватает рук, но мы-то могли найти окно в боевой подготовке, приехать раньше и помочь по сухому. Твои механики сортируют клубни под навесом, а курсанты по шею в грязи. Завскладом Мессиожник забыл, видите ли, погрузить в машину саперные лопаты. Да и мы с тобой… Горячо мне на этом бугорке, Костюхин!

— Понимаю тебя, лейтенант. Хочется засучить рукава, показать личный пример. Но тогда ты, офицер, чем будешь отличаться от нижних чинов? «Где должен быть командир? — спрашивал Чапаев и отвечал: — Там, где он больше всего нужен в данный момент!» Примерно так. Ну, соберешь ты пару коробов картошки, а авторитет потеряешь. Поверь мне, я знаю солдата!

— А по-моему, и в искусстве, и в психологии подчиненного ты примитив! Недобрый ты.

— Не задирайся, Дулатов.

Через поле к ним пробиралась на лошади девушка. Она била каблуками кирзовых сапог по ребрам старую конягу, но та только подергивала замшелой мордой и не торопилась.

— Кто вы, синеглазая лань? — встретил ее улыбкой Костюхин. — Зачем проделали к нам столь трудный, тернистый путь?

— Я бригадир Бастракова. Командуйте, товарищи, своим молодцам отбой. Мы их расписали но квартирам, приготовили обед.

— Анчоусы в маринаде будут? — сделав серьезное лицо, спросил Костюхин. — И как ваше божественное имя, строгий бригадир?

— Будет борщ и пшенная каша. Звать меня Лита. Устраивает?

— О! Фантастическое имя! И какая грация, посмотрите, лейтенант… Где вы?

Но Дулатов не слышал призыва Костюхина. Чавкая сапогами, он медленно продвигался к отставшему от всех Донскову. Курсант копал землю дощечкой, сидя на полупустом ящике. Руками в старых кожаных перчатках, не торопясь, выбирал клубни, очищая с них грязь, аккуратно складывал картошку в ящик. Увидев лейтенанта, снял перчатки, неумело закурил.

— Вы знаете, Донсков, что со вчерашнего дня линия фронта в Сталинграде проходит через Мамаев курган и Баррикады? Что в южной части города фашисты вышли к Волге?

— Слышал, товарищ лейтенант.

— Так какого же черта работаете, как умирающий лебедь! — взорвался Дулатов. — Встать!.. Ручки беленькие жалко! Пальчики оцарапать боитесь!

— Здесь нужно копать свиным рылом, а не руками, — проворчал, вставая, Донсков.

— Значит, ваши товарищи…

— У них количество, у меня качество, — поняв, что неудачно выразился, поспешил сказать Донсков.

— Эх, парень! — вздохнул Дулатов. — Ни работой, ни заботой тебя не мучила жизнь. Может быть, для твоего отца сейчас такая картофелина ценнее патрона, а ты сачкуешь, покуриваешь, боишься замараться! Или обессилел? Что ж, давай доску, помогу.

Притча об орле

Командиров поселили в доме Андреевны, матери Аэлиты. Высокая сухая старуха с плоским лицом славилась в деревне чистоплотностью. Дом ее с резными наличниками, с фантастическим орнаментом на венцах и ставнях привлекал взоры всех приезжих еще и разноцветом. Краски, яркие, отменные, сочетались необычно броско. Они не поблекли и сейчас, хотя автор великолепия, колхозный счетовод Иван Бастраков, уже второй год вместо резца держал в руках винтовку и давно не подавал о себе вестей. Ушел с воинской частью, сформированной из саратовцев, и как в воду канул.

В деревне об Иване Бастракове вспоминали тепло. Великим умельцем и кудесником был мужик, много читал и любил рассказывать о прочитанном на посиделках, интересовали его далекие миры и созвездия. Жену свою Андреевну звал не Машей, а Мариуллой, сыну дал имя Марс, дочерей записал как Изиду и Аэлиту. Марс (Миша) ковал броневую сталь на заводе, Изида училась в физкультурном техникуме, Аэлита в свои восемнадцать лет достойно несла нелегкое бремя бригадира полеводов.

Андреевна хорошо приняла постояльцев. Внешне некрасивая, суровая, она перерождалась, когда начинала говорить. Мягкий, бархатный голос звучал задушевно, под голос настраивались глаза, теплели, загорались былой молодостью. Ей нравился Костюхин. Хотя он не помогал чистить картошку и убирать со стола, как Дулатов, но был всегда внимателен, ровен, ласков, ревниво следил за чистотой своего костюма и тела, не забывал похвалить и ее стремление к порядку. И речами он походил на мужа Ивана: говорил непонятно, но красиво. Силушкой наделила его природа отменной: шести-ведерную кадку с кормом для свиней поднял играючи и поставил на лавку, а потом смеялся, когда она с Дулатовым, оба красные от натуги, снимали ее опять на пол. Да, силой не обладал болезный Иван.

Войдя в дом, Костюхин сразу же обратил внимание на ее натруженные руки и соболезнующе сказал:

— Вы надрываете себя в труде, мамаша. Слава тем, кто кормит народ, но посмотрите на свои руки. До чего довели! Красные и обветренные. Не грех и последить за ними симпатичной женщине. Француженки берут две сваренные картофелины, растирают, добавляют пару капель глицерина, столько же огуречного сока и держат эту массу на руках ежедневно десять-двенадцать минут. Поверьте, ручки будут как у королевы.

На другой же день маленький прихрамывающий паренек, чернявый и скучный, привез глицерин.

— Благодарю вас, Мессиожник! — сказал Костюхин и, взяв у него пузырек, передал смущенной хозяйке дома.

Иногда Андреевна урывала вечерком десяток минут и, спрятавшись в чулане, зажигала свечку, погружала руки в горшок с рекомендованным снадобьем. Руки вроде белели, становились мягче, но после работы в поле кожа на них опять ссыхалась и темнела, как луковая кожура.

Андреевна дивилась на дочь. Между ней и Костюхиным сложились какие-то странные отношения. Уже на второй день он выполнял все ее желания, даже подметал комнаты по одному приказу озорных глаз. Скосит она синие глазищи на веник, и Костюхин шутливо хватает его. Но чувствовало материнское сердце Андреевны недоброе.

Когда она была молодухой, забрел к ним в село цыган с медведем. Занятный был мишка, послушный, такие коленца выкидывал, что падали девки на травушку, позабыв гасить взметнувшиеся подолы платьев, и чуть не помирали со смеху. Поднимет палец цыган, а медведь на передних лапах свечку изображает, хвост у него колышется, как пламень на ветру. Начали они как-то бороться. Медведь вдруг заревел, я выпал из его объятий цыган, весь поломанный…

Пыталась поговорить Андреевна с дочкой — да куда там!

А однажды забежала Аэлита из сеней красная и растрепанная, а за ней Костюхин вплыл и начал объяснять по-научному:

— Целовать, Литочка, — в древности значило «желать целости», то есть здоровья. Точно так же латинское «салютарэ» — «приветствовать» — связано с «салюс» — «здоровье». Пожелание здоровья сопровождали лобзанием, Лита. Теперь тебе все понятно?

— Понятно, Юрий Михайлович, — отвечала она, — только у нас на селе за такое пожелание здоровья ненароком девки парням по щекам бьют, так что извините меня, серую…

— Я думаю, твоя грубость, Литочка, от недостатка воспитания, но это обратимый процесс.

Спешно надела Аэлита шелковое голубое платье, красную косынку, хлопнула дверью и умчалась в клуб на танцульки. Костюхин с Андреевной остался чаи распивать, а потом пришел Дулатов, и постояльцы до полуночи играли в шахматы. В полночь вышла Андреевна во двор, смотрит: дочь с каким-то парнем палисадник подпирают. Не утерпела, послушала, о чем говорят молодые.

— Зря красуешься, Володенька! Юрий Михайлович говорит, и никакие вы не летчики, а так… ни то и ни се!

— Знакомая песня, хочешь расскажу притчу про старого беркута? Он жил в каменистых грядах Тянь-Шаня. Любил кружить над теплыми отрогами, грудью врезаться в восходящие потоки и замирать с распластанными крыльями. Под-скальное гнездо уже не грело старика… Раньше он очень боялся грозы. Но однажды Илья-пророк, громыхая на своей колеснице, увидел его удирающим в гнездо и гневно спросил: «Кто твой предок, трусливая птица?» Орел не знал или забыл: ведь он жил уже сотню лет. И Илья сказал укоризненно: «Твой предок сотворен из куска грозовой тучи!» С тех пор орел летал и в грозу. Он плавал рядом с черными косматыми облаками, гордился, что они закрывают даже само солнце, вколачивают в землю молнии, рушат потоками воды гранитные скалы. Кроме него и туч, в небе не было никого. Но вот подошло время…

— Володя, посмотри, какие у меня холодные руки! — Аэлита прижала ладошки к его щекам, приблизила к его лицу свое. — Ну!

— Что, ну? Продолжать?

— И как ты угадал? — усмехнулась девушка и резко отдернула руки.

— В общем, подошло время, когда орел понял, что летать ему осталось совсем немного. Настоящие орлы не умирают в гнезде, и он ждал дня, когда покатится колесница Ильи, чтобы взмыть в последний раз. Такой день настал. Беркут взлетел и… увидел под черным облаком другую птицу, огромную, длиннокрылую.

Орел сложил крылья и начал падать на врага, посмевшего занять его небо. Беркут ударил чужую птицу грудью. Да так, что померкла синь, кровавые полоски замелькали перед глазами. Он падал, пытаясь удержаться на перебитых крыльях. Закрылись шершавые веки, но он с усилием открыл их, чтобы увидеть врага, косо летящего на жесткий базальт. Но соперник продолжал полет. Тот, длиннокрылый, был сильнее его. И потухла ярость в груди седого мудрого орла. «Он не враг. Он достоин занять мое небо», — подумал раненый беркут и упал на скалы.

— Это летел планер? — догадалась Аэлита.

— Не знаю. Притчу рассказал отец. Наверное, летал крылатый человек. Небожитель. Человек, бросивший презренную землю.

— Ух как брезгливо, Вовочка! Чем же твоему небожителю не понравилась земля? Все живое родит она, а не твоя грозовая тучка. «Ты отчего, береза, всегда белым-бела?» — «Я белый сок корнями в сырой земле нашла».

— Во-о. В сырой! А откуда сырость, как не из тучи!

— «Как стала ты зеленой, пушистая сосна?» — «Земля меня поила — и вот я зелена». — «Цветы, откройте тайну, где краски вы нашли?» — «И желтый цвет, и красный мы взяли у земли». Как все кругом красиво — и рощи и поля, — продолжала Аэлита, но вдруг засмеялась, сдвинула парню пилотку на затылок. — Я знаю, ты не любишь землю!

— Почему же?

— Глядела, как работаешь. Сгореть от стыдобушки можно. На черной доске висишь! Со временем, может, еще и вырастет из тебя мужчина. Это обратимый процесс, говорит Юрий Михайлович! Он женатый или нет?

— Кто? Старший лейтенант Костюхин?.. Не знаю.

— Скажи, ты любил кого-нибудь, Вова?

— Маму, отца…

— Я не про то… А, ладно, все равно не поймешь! Совет хочешь?

— Говори.

— Ты умный парень, но никогда не рассказывай девушкам в лунные ночи длинных сказок, даже если они про Ивана-царевича! Слышишь, поют?

Издалека доносились частушки.

Луна закрылась тучкой, и Андреевна проскользнула в дом. Долго ворочалась в постели, вздыхала. Услышала сторожкие шаги босых ног Аэлиты, скрип ее кровати и уснула. Во сне ей привиделся Иван. Стоял солдат Бастраков на опаленном кургане и грозил большим заскорузлым пальцем: «Береги дочку!»

В колхозе «Красная новь» ждали приезда начальства. К этому были две причины: окончание уборки картофеля и столкновение между курсантами и сельскими парнями. Поводом для драки послужил тот факт, что Аэлита и ее подружки на танцах отдали предпочтение курсантам, а не деревенским ребятам. Местные парни такого стерпеть не могли и, собравшись большой группой, подкараулили нескольких курсантов с девушками. Увидев в руках парней колья, курсанты решили защищаться. Атака сельских ребят окончилась их же паническим бегством. Корот, провожавший в ту ночь пухлощекую телятницу Марфиньку, потом оправдывался перед Дулатовым:

— Я же думал, они шуткуют! А когда вытянули меня по горбине дрючком и заголосила Марфушка, сказал им: «Ноги в руки, хлопцы, бить буду!» Но я аккуратно…

— Вы видели, кто затеял безобразие?

— Не-е… Испокон местные хлопцы пришлых не любят. Защищались мы тихенько, чтоб серьезных болячек у них не було.

Ждал приезда командования школы и Ефим Мессиожник, отвечающий в этой командировке за «котловое довольствие» курсантов. Он бегал по избам, проверял, хорошо ли кормят ребят, уговаривал хозяев не скупиться на овощи, хотя те и так заботились о постояльцах и помощниках, как о родных.

К вечеру прикатила не одна автомашина, как думали, а восемь. На головной — комиссар Маркин. Только вылез он из кабины, шофер этой машины крутанул ручку походной сирены: «Боевая тревога!»

И пока курсанты собирались к автомашинам, строились, перекликались с младшими командирами, Маркин в сельсовете учинил разнос Дулатову и Костюхину. Он не мог простить командирам, что они забыли армейский устав, не объявляли своевременно отбоя курсантам, устроили праздную жизнь после работы и в результате допустили столкновение между курсантами и местными населением. Выговорившись, Маркин пообещал командирам по прибытии в часть основательно «намылить шеи».

Когда первый запал у комиссара иссяк, Костюхин, подняв глаза в потолок, сказал:

— Шея… Я готов заключить пари, товарищ комиссар, что вы не знаете, почему «шея» называется «шеей». Потому, что она как бы сшивает голову с туловищем. В народных говорах шея кое-где именуется «вязом», так как она связывает все тело с головой…

— Спасибо за науку, старший лейтенант! — И, оглядев борцовскую фигуру Костюхина, Маркин добавил: — Только не всегда шея связывает здоровое тело с умной головой!

— Благодарю вас, — потупился Костюхин.

— У нас горе, — уже тихо сказал Маркин. — При выполнении боевого задания погиб гвардии капитан Березовский. Сообщили сегодня ночью… Сейчас грузимся на машины и прямым ходом на товарную станцию разгружать эшелоны с ранеными. Часть курсантов оставим в госпитале для помощи медработникам… Ваша группа, лейтенант Дулатов, будет срочно готовиться для полета в тыл… Все! Командуйте!

Курсанты уезжали из колхоза с неохотой. В городе их ждал суровый воинский распорядок дня. Не будет танцев под самодеятельный струнный оркестр. Коленцами барыни не потрясет пол тяжеловесный Корот с кругленькой Марфинькой. Не будут звучать легкие вальсы, и Костюхин под неотступным взглядом Владимира Донскова не будет кружить легкую Аэлиту и говорить, говорить:

— Да, это Штраус, но не просто Штраус, а Штраус-сын.

Отец с сыном поделили между собой девятнадцатый век. Но сын был талантливее! Популярность его блестящих размашистых вальсов просто невероятна. Его музыка закручивала в вихре очень многих — людей юных и весьма почтенного возраста… Курсант Донсков, толкаться невежливо! Вас не ушибли, Лита?.. Вальсы Штрауса танцевали в императорских дворцах и в маленьких кабачках. Вся Европа сходила с ума!

Сколько времени прошло с тех пор, но и сегодня на афишах самых лучших концертных залов мира можно увидеть: «Вечер вальсов Иоганна Штрауса!» И даже в забытых богом деревеньках, как ваша, безобразно врущие музыканты, как могут, славят великого композитора…

«Если и будет что-нибудь подобное, то очень не скоро», — думал Владимир Донсков, по просьбе Мессиожника перетаскивая тяжелый фанерный ящик из подводы в кузов автомашины.

— Что это такое? — Над самым ухом послышался голос Маркина. — Я спрашиваю, что в ящике?

— Пшенные и перловые концентраты, товарищ батальонный комиссар! — бодро, по-солдатски, доложил возникший рядом Мессиожник, а потом доверительно: — Запланированные на довольствие харчи я сэкономил.

— На их ртах? — Комиссар кивнул на ребятишек, окруживших машины. — Не стыдно? Немедленно отправить на колхозный склад!

— По машинам! — неожиданно раздался зычный голос Костюхина.

Разворачиваясь на маленькой площади перед сельсоветом, грузовые автомобили с курсантами исчезали в наступающей темноте.

Прощание

Весть о гибели гвардии капитана Березовского пришла в Саратов.

«После отцепки от самолетов в расчетной точке, — говорилось в радиограмме, — Березовский увидел две освещенные кострами посадочные площадки на расстоянии нескольких километров одна от другой. Условные сигналы на них были одинаковые, и за то малое время планирования, какое имел в запасе Березовский, отличить партизанский аэродром от ложного, конечно, было нелегко. Капитан Березовский пошел на одну из площадок с включенным носовым прожектором, за счет пологого пикирования наращивая скорость, быстро отрываясь от других планеров. Он приземлился, когда era ведомые еще имели достаточный запас высоты для выбора аэродрома и смены курса.

Сверху планеристы видели, что планер командира приземлился удачно, — этому помог свет от двух ракет «светлячков», выпущенных Березовским. Потом взрыв планера осветил округу. Ведомые капитана повернули на другой аэродром и выполнили боевое задание…»

…Напитанный мокрым снегом авиационный флаг вяло колыхался на высокой рее ангара планерной школы. Около него выстроились шеренги сержантов-выпускников. На правом фланге, в кругу командиров, стояла семья капитана Березовского — высокая худая женщина и четыре маленькие девочки в одинаковых пальтишках из серого шинельного сукна.

Вечером на открытом комсомольском собрании планеристы приняли решение, в котором был такой пункт: «Выше бдительность! Отвага, совмещенная с умением, принесет успех при десантировании. Сомнений в патриотизме товарищей у нас нет. Новую, поставленную командованием задачу обязуемся выполнить, каких бы сил для этого ни потребовалось. Смерть немецким оккупантам!»

Стенгазета «На абордаж!» вышла последним номером. Посреди бушующего моря накренился красно-черный плавучий маяк. На его боку бронзовела доска с именем погибшего капитана. В правом углу газеты — стихотворение Владимира Донскова «Письмо отцу»:

Ты писал:  облака разноцветны бывают, Серебристые — к счастью, а тучи — к беде. Говорил, что орлы лишь в бою умирают, А теперь расскажи про людей: О ком память крепка и вечна в обелисках, И о тех, кто от страха срывался  на визг, И о тех, кто, имея желание риска, Не использовал права на риск…

В подготовке к полету прошла неделя. Погода благоприятствовала. Установились черные безлунные ночи. Они скроют планеры и помогут незаметно подкрасться к Софиевским дачам — лесу на границе России, Украины и Белоруссии. Именно в этих местах, сейчас оставшихся в глубоком тылу врага, в сорок первом году стояла насмерть воинская часть, сформированная на саратовской земле.

Крылья крепнут в беде

«Бригантины» покидают порт

Аэропоезда шли под самыми облаками.

В сумеречном свете ранней ночи Владимиру Донскову казалось, что в хмуром океане безмолвно скользят под парусами сказочные бриги. Он даже представил себе отважных капитанов: мушкетера Дулатова в черном завитом парике, с пышным французским жабо под кирасой; рыжего Корота в красной косынке набекрень, с трубкой в прокуренных, желтых зубах и абордажной саблей на коленях; курносого скуластого Борьку Романовского в белой чалме, ярко-желтом халате, с кривым ятаганом на поясе. Борька толстыми пальцами в перстнях выбивает на струнах домры свой музыкальный боевичок:

В облаках вдруг разинули пасти драконы, И прожекторный штык темноту искромсал. Слышу свист, вижу взрывы гранат «эрликона», Приготовься же к бою, корсар!

В том, что песни Бориса представляли винегрет из «девятого вала», «крыльев», «бригантин» и «партизан», был, конечно, виноват он, Донсков. Но ему нравилось все видеть в необычном свете. Донсков убеждался, и не раз, что, если в любое нужное дело, скучное или трудное, добавить немного романтики, оно становится легче выполнимым, отходят на задний план соображения безопасности, выгоды, усталости, возникает порыв.

И поэтому теперь он видел не плохо покрашенные планеры с ящиками и мешками внутри, взлетающие с обыкновенного полевого аэродрома, а прекрасные бригантины, покидающие порт.

В трюмах они несли фугасы, продовольствие, оружие партизанам. На земле их провожал человек, которого любили и которому верили, — Маркин. Перед вылетом он сообщил, что 19 и 20 ноября войска Красной Армии Юго-Западного и Сталинградского фронтов ударили по группировке Паулюса, а вчера соединились в районе поселка Советский и заклепали немцев в сталинградском котле. Маркин каждого обнял, пожал руку. На прощание взволнованно сказал: «Помните, чьи вы сыны и кто вы сами, ребята!.. Я жду вас!» А потом стоял под снежным вихрем от винтов, пока последняя аэросцепка не исчезла в сгущающихся сумерках.

«Бригантины» покинули порт, их вели капитаны, не нюхавшие запаха боевого пороха, не знавшие ярости пламени, не тонувшие, еще не любившие и не целованные любимыми. На петлицах — по три сержантских треугольничка, на плечах — первая настоящая ответственность перед людьми, на коленях в кирзовых кобурах — тяжелые, неудобные наганы, в груди — огромное мальчишеское желание поскорее взяться за их рукоятки. В карманах гимнастерок — тонкие книжечки, удостоверяющие принадлежность к самому верному в мире братству молодежи. Комсомольские билеты они пожелали взять с собой, и комиссар, нарушая инструкцию, уступил. Не по слабохарактерности. Комиссар знал цену маленькому пурпурному кусочку картона.

Рывок троса вернул Владимира к действительности. Планеры покачивались, как тени от самолетов. Впереди, чуть внизу, вяло подмигивал строевыми огнями трофейный «хейнкель» старшего лейтенанта Костюхина. Он вел эскадру аэропоездов в неспокойное небо Белоруссии. За ним, в кильватерной струе, на крепком стометровом тросе скользил А-седьмой сержанта Донскова. Двенадцать ящиков гранат, противотанковые ружья и мотки телеграфного кабеля покоились в фюзеляже.

До отцепки остались считанные минуты. Десятки глаз шарили по земле в поисках условных знаков. И вот осветилось небо. Яркие огни с сине-багровым отливом зажглись перед эскадрильей. Пульсирующий свет резко выхватил из темноты расползавшиеся в стороны аэропоезда. Донсков вдруг остро, до ломоты, сжимающей грудь, вспомнил, что и его планер набит взрывчатыми веществами, что враг бьет и по нему из длинноствольных зенитных пушек.

Страх пришел неожиданно и выбил романтику, как ревун выбрасывает первый звук. Красивый штормовой фейерверк мгновенно померк в глазах, когда Владимир увидел сумасшедший крен своего буксировщика. «Хейнкель» Костюхина встал торчком на крыло и нырнул вниз. Сейчас будет рывок. Мелькнула мысль: что быстрее отвалится — буксирный замок или нос планера? Но планер почему-то не дернуло. Владимир потерял уже сто метров высоты, когда взрывная волна резко толкнула планер под крыло. Конвульсивным движением штурвала он выровнял крен и огляделся. Что-то черное и огромное надвигалось с левого борта. Владимир шарахнулся в сторону и вниз. Сколько он так летел, не отложилось в памяти, только увидев яркую стрелку высотомера, резво бегущую по шкале прибора, он пришел в себя, потянул скрипнувший штурвал и вышел из косого пикирования.

Условные знаки на земле не проглядывались.

Костров нет, куда садиться? Теряя три тысячи метров высоты, он еще долго, как показалось, летел, пока увидел серию голубых ракет. Земля давала пароль и требовала отзыва. Толстый ватный комбинезон не давал нагнуться за ракетницей. Когда он вынул ее из гнезда и взвел курок, увидел далеко впереди несколько маленьких хвостатых комет. Это отвечали на пароль земли его товарищи, направившие носы десантных планеров на зыбкие голубые сполохи. Выстрелил из ракетницы и он. Кумачовым лоскутком вспыхнул огонь.

Пристально вглядевшись, Владимир скорее ощутил, чем увидел, чуть ниже и правее летевший планер, мигающий консольной лампочкой: «Осторожно, я рядом, не наткнись!» Владимир ответил тем же и улыбнулся.

Теперь добраться бы им до вспыхивающего в ночи голубого пятнышка — посадочной площадки партизан. Но что это? Двоится в глазах? Ракеты освещают землю в двух местах? Опять площадки-близнецы, как в трагедии капитана Березовского? На сей раз нет. По боевой ориентировке предусмотрен дубляж аэродромов. Садиться можно на любой из них. И все-таки послушай небо. Послушай. Приложись ухом к нему.

Владимир стянул шлем, открыл форточку кабины и высунул пол головы под струю холодного, обжигающего воздуха. Слух моментально воспринял тонкое комариное жужжание чужого авиамотора, и Донсков представил, как немецкий разведчик вьется над лесом, радирует об операции, но помешать ей уже не может.

На какую же площадку садиться? Лучше на зюйдовую, она ближе. Чуть-чуть, на несколько румбов довернуть влево и…

И, взглянув на высотомер, Донсков понял: не сесть ему на партизанский аэродром. «Высота — расстояние» — извечная формула, решаемая планеристами, давала отрицательный ответ. Буксировщика он потерял раньше расчетного времени да еще метался по небу, шарахался от соседнего планера.

Товарищи уже над площадками. Вот обозначили себя еще два планера. Скоро ребята будут греться около костров. Им дадут попить. Неплохо освежить глотком чая пересохшее горло.

Стали запотевать стекла. Ближе к земле — жарче в комбинезоне. Одна рука на штурвале, другая уже уперлась в приборную доску, чтобы смягчить толчок. Цыганка ему гадала, что он умрет своей смертью! Флибустьеров вешали на реях, фашисты же для планеристов вкапывают заранее столбы.

Пилот, используя последние метры высоты, тянул по курсу. Недалеко от него тащился другой планер. Он тоже упадет в лес с большим недолетом. Сжавшись, как пружина, Донсков ждал встречи с землей. Томительно долго тянулись секунды. Сначала он услышал шорох, потом рывок. Планер клюнул и, поддержанный схваченным до груди штурвалом, не воткнулся в землю. Мазнув ладонью по приборной доске, пилот включил посадочную фару. В белое кольцо прожектора метнулись голые блестящие сучья деревьев…

В стане врага

Донсков выбрался из пилотской в грузовую кабину, снял с крючка автомат, открыл дверь и шагнул в темноту. Мягкий снег подался под ногой, и Донсков упал лицом вперед, провалился как в рыхлую, холодную вату. Схватив снег ртом и чувствуя, как он, тая, приятно освежает, полежал, прислушался. Ни звука. Тишина обрадовала, и он, выполняя первую заповедь планериста, совершившего вынужденную посадку, стал удаляться от планера. Ноги тонули в рыхлом снегу, снег набивайся за отвороты унтов. Шагов через пятьдесят сел и начал всматриваться в ночь. Чтобы лучше освоиться с темнотой, на минутку закрыл глаза. Открыл. На сером снегу большой поляны чернел силуэт планера. Повезло! Попади он на острые пики сосен — они бы распороли фанерное брюхо.

— Ух-а! — тяжело вздохнул лес. Донсков рванул рукоять затвора. — Ух-а, ух-а, — прокричал филин, и пальцы пилота медленно разжались.

Теперь тишина казалась Донскову загадочной и неприятной. Он был один в безмолвном, притаившемся незнакомом лесу. «Порядок! Главное, что ты благополучно встретился с землей», — бормотал он, успокаивая себя, а что-то тоскливое, тяжелое заполняло его помимо воли.

Снова заставил вздрогнуть крик филина. Донсков привстал и насторожился. Голос лупоглазого разбойника? Да это же… Ну и жираф ты, если так медленно до тебя доходит условный знак сбора! Но кто может подавать его? Уж не тот ля планерист, который летел рядом? Да, он должен сесть недалеко, ведь шли бок о бок.

— Ух-а! Ух-а! Ух-а! — проухал Донсков и растянулся на животе, всматриваясь в сторону, откуда донеслись первые звуки.

Блеснул огонек ручного фонаря: две короткие и одна длинная вспышка. Сомнений не было: свой!

— Вов-ка-а!

Басовитый скрипучий голос Корота вызвал бурное ликование. Донсков вскочил, хотел ответить во все горло и… не мог вспомнить, как же зовут товарища. Ну же, ну! Собери мыслю, оболтус! Боцман, Боцман — чертова кличка вертится на языке. Корот. А как звать, звать как? Этот крестьянин не был интересным. Сильный, грубый парень, старательный служака — и только! Злой еще. Всегда казался немного туповатым. Но ты не можешь сказать, что он плохой товарищ! Ты должен знать его имя… Вспомни хотя бы отчество. Что-то историческое, древнее, казацкое. Лихой набег… блеск сабель… оброненная люлька…

— Тарасы-ыч! — завопил Донсков во всю мочь и бросился навстречу.

Через несколько минут они сидели на утоптанном снегу под деревом и за обе щеки уплетали холодный яичный омлет из неприкосновенного запаса. Сидели, тесно прижавшись друг к другу, хотя совсем не мерзли в теплом обмундировании. Корот, зажевывая некоторые слова, рассказывал, и Донсков с завистью признался себе, что Корот видел больше, чувствовал себя в воздушной передряге спокойней, уверенней, зрячей.

— Когда эскадра влопалась в заградогонь, буксировщики трошки паникнули, начали метаться, лезть друг на друга. А тут еще прямое попадание в планер соседнего звена, который справа от тебя шел. Я помню, у нас в селе хата пылала так же червонно. Потом враз загасла. Чего не жуешь? Ты уже топал один, Борька Романовский тоже, видно, оторвался, та мой буксир повернул назад. Чего не жрешь-то?

— Хочешь? На.

— Сгодится. Так вот, крутанул меня буксир и прет домой. Я его подергал за хвост, а он хоть бы хны! Волокет меня назад, и все, а вы уже шуруете к партизанам. Я и отцепился.

— Ну и дурак!

— Как понимать-то?

— Ты же видел: высоты не хватит. К немцам решил упасть?

Корот заговорил не сразу. Нож противно скоблил по консервной банке. Но если бы Донсков обратил внимание на руки товарища, заметил бы, как они сжали нож и банку. Жесть сплющилась, и Корот отбросил банку в сторону. Но он еще заставил себя неторопливо вытереть лезвие, рукавом — губы и потом сказал:

— За такие слова могу покалечить… Ты всегда считал меня придурком и солдафоном. Дело твое. Только погляди в зеркало, хлопец. Воображаешь себя центропупом, вокруг которого все крутится. А в самом деле? Лопаешься от великого самомнения! Погоди, не взбрыкивай, слухай начистоту!

Оба понимали: разговор не ко времени. Он, конечно, должен был состояться, но почему здесь, в незнакомом опасном лесу? Бойцы с брачком в характере, безответственные? Или просто зеленая юность не хотела оставить за соперником последнего слова? Пожалуй, нет. Два сильных и непохожих характера редко сближаются в обыденной обстановке. Нужны подходящее место и эмоциональный толчок. Нужно зримое действие, два взгляда. Тогда один глубже понимает суть другого.

Минуты две они препирались, вспоминали все зигзаги в поведении друг друга, потом замолчали, жуя галеты и не чувствуя их вкуса. И уже почти миролюбиво Корот сказал:

— Есть в тебе и стоящее, Володька. Поэтому и жалкую: ложка дегтя портит бочку меда. А высоты у меня хватало трохи дальше пролететь. Просто не хотел покинуть тебя.

У Донскова еще не пропало возбуждение, и он вскочил.

— Благодетель, значит? Пошел ты, рыжий, знаешь куда?

— Я все равно не дотянул бы до площадки. Вдвоем сподручнее.

— Ты мог еще на шаг приблизиться к цели! Ты не дурак и не солдафон, Корот, ты просто слюнтяй!

— Дякую, товарищ! Убедил. А ты бешеный… И все равно я не корю себя, что близость партизанского костерка поменял на соседство с тобой.

Добрые слова Корота не пропали даром. Донсков остыл, сел рядом с товарищем и обнял его за плечи.

— Ладно, извини! Давай решать, что дальше?

Об этом каждый думал с момента приземления. Но задать вопрос должен был менее выдержанный, более торопливый. Раньше была игра в спокойствие. У каждой игры есть конец. Когда они поняли это, то за каждым словом их спора прятался именно вопрос: «Что дальше?» Кто спросит, тот признает другого старшим. Корот прожил двадцать одну зиму, он был сыном лесов и степей. Донсков — семнадцать и жизнь знал в основном по книгам. Донсков признал Корота более мудрым. И тот ответил четко, будто всю жизнь только и решал такие головоломки:

— Во-первых, заминируем груз. Я останусь, ты пойдешь по азимуту к партизанам.

Донсков подивился простоте решения, забыв, что устами товарища глаголет инструкция. Сухие инструкции он всегда плохо запоминал.

— Груз зарыть положено, но до рассвета не успеем. Земля крепко захолонула. Встань на лыжи. Буду ждать. — И Корот, поднявшись, подал руку Донскову.

Они медленно двинулись к своим планерам. Встретились уже на лыжах у планера Донскова. Вытащили и размотали телефонный провод. Его хватило, чтобы соединить большой треугольник: по краям планера и в ста пятидесяти метрах от них снежная яма. Донское, подсвечивая фонариком, монтировал систему «пиропатроны — взрывная машинка», Корот остервенело работал большой саперной лопатой, углубляя яму, вгрызаясь в мерзлый грунт. Закончив копку, он пошел к планеру Донскова, ощупывая каждый сантиметр провода. Около двери планера обо что-то задел ногой. Его тревожный крик заставил подойти Донскова.

— Володька, а ты, хлопец, в рубахе родился. Дывысь! Плотная сизая мгла ночи не позволила ясно видеть, что держит в руках товарищ. Донсков зажег фонарь. Корот держал конец буксировочного троса. Теперь было понятно и подозрительное шуршание деревьев, когда планер был еще в воздухе, и резкий клевок к земле, и схваченный до груди штурвал. Трос, мотаясь под планером, задевал за деревья. Только чудо спасло пилота, и он не разбился при посадке.

Старший лейтенант Костюхин облегчил свой самолет, чтобы быстрее уйти от огня.

Корот вытягивал из-под снега конец троса с самолетным кольцом. Положив трос на стальной подкос шасси, он вынул из ножен кинжал, орудуя им, начал рубить.

— Гарно закалил клинок Борька! Поддается сталюга… А теперь вылазь из комбинезона и шуруй. В безрукавке не замерзнешь? Белый халат натяни.

— Если врагом тебе уготована рея, что изречешь перед смертью? — улыбаясь, вспомнил Донсков слова клятвы.

— Ни слова! Постараюсь уйти за борт вместе с ним, — серьезно ответил Корот. — Уже светает. Держи лапу, Владимир. Пусть твои паруса будут полны ветра!

— Прощай, Тарасыч!

— Меня зовут Михаил. Теперь-то, наверное, запомнишь? Погоди! Если в любом месте встретишь полицая по фамилии Вьюн, Мыкола Вьюн, убей! — Левое веко дрогнуло, он на секунду прикрыл глаза и наморщился, будто от сильной головной боли. — Хотя нет… Подержи до меня. Крепко держи!

— Хорошо. Жди меня, Миша. Нас жди!

Донсков проверил крепления лыж, сориентировался по компасу и пошел. У первых деревьев обернулся: на светлеющем снегу копошилась темная фигура Михаила Корота. Он веником из сучьев заметал следы у планера. «Боцман делает приборку», — невесело подумал Донсков и углубился в чащу.

Светало. На фоне неба рельефнее выделялись деревья смешанного леса. В детстве Владимир любил очеловечивать предметы, он и сейчас видел мрачные ели, гордые сосны, наивные березы, спокойные дубки, грустные плаксы-осины — все было в лесу. Не было только спокойствия. Обманчивая тишина могла разорваться мгновенно.

Донскова остановил запах дыма, принесенный ветром из густого сосняка. Он взял левее и, не отталкиваясь палками, пошел медленно и тихо. Тревожное напряжение обострило слух. И все равно неожиданными были немецкий говор и взрыв смеха. Он упал в снег, царапая подбородком по нему, огляделся. Ясно рассмотрел впереди себя, метрах в шестидесяти, солдата. Тот стоял у сосны к нему спиной и стучал каблуком о каблук.

Справа дым костра, солдатский гогот, впереди часовой, сзади Михаил! Вернуться к нему? А потом?..

Донсков сложил лыжи одну в другую, продел левую руку в ремни крепления и пополз вперед. «Представь, что это чучело… Представь… Только бы солдат не перестал стучать каблуками, не обернулся. А как может обернуться чучело?.. Это площадка десантной подготовки. Столб. Около него чучело — комбинезон, набитый ватой… Оно стоит на моей дороге. Повернуться оно не может. Не может…» — успокаивал себя Донсков. Разглядев на цилиндрической противогазной сумке солдата пуговицу, он остановился. Приподнялся на колено, вытащил из-за голенища нож. «Вдохни и, как учили, с выдохом…» Матово блеснуло в воздухе лезвие. Солдат завалился назад беззвучно и медленно. Донскова била дрожь, он уткнулся лицом в снег и несколько секунд боялся поднять голову, посмотреть на впервые убитого им врага. Сглотнув тягучую слюну, все же приподнялся немного, пополз к солдату.

Боцман ставит точку

Они подходили не со стороны заминированных планеров, а шли прямо на замаскированную яму. Убитого часового обнаружили при смене постов, и по лыжне Донскова, в обе стороны, двинулись боевые группы поиска. Шестеро автоматчиков и две собаки мелькали среди стволов, приближаясь к Короту на широких походных лыжах. Вперед вырвался очкастый фельдфебель. Из его рта вылетал пар, туманил напряженное лицо. Остаться незамеченным Корот больше не рассчитывал и поднял наган. Мушка прицела, не раскачиваясь, подошла под автомат немца — сухо треснул выстрел, фельдфебель упал.

Немцы залегли и открыли частую стрельбу. Пули вспарывали снег вокруг ямы. Корот скупо расходовал патроны. Убедившись, что он один, немцы спустили собак. Проваливаясь, овчарки скачками пошли вперед. Корот почти в упор расстрелял их из автомата. Тогда к нему, пригибаясь, рванулся солдат в стальной каске, но наткнулся на пулю и упал на колени. Каска, ударившись об автомат, глухо звякнула.

Два немца лежали против Корота, двое начали обходить яму. В глубоком снегу их почти не было видно. ППШ бил по серым каскам, взрыхляющим снег, огрызался на огонь «шмайсеров», прикрывающих обход. Лес многократно повторял звуки пальбы. Он же донес до Корота звук автомобильного мотора. На высокой ноте мотор захлебнулся. «Наверное, там! дорога, — подумал Корот. — Надо ставить точку!» Он одним нажатием спускового крючка опустошил диск автомата и взялся за ручку взрывной машинки. А в следующий миг около него ткнулась граната. Зеленая деревянная рукоятка торчала на самом бруствере ямы. Корот протянул руку и, еле достав, оттолкнул гранату. Взрывная волна бросила его на дно, взвыли осколки, мокрые комья осыпали лицо. Он нашел еще силы крутнуть ручку подрывной машинки и встать. Будто в каком-то мареве увидел, как планеры поднимаются над землей…

Его волокли за ноги. Он не мог шевелиться, говорить. Были полные провалы в памяти. Потом почувствовал колеблющийся настил кузова автомашины и запах бензина. На правую руку накатывалась и откатывалась бочка. При сильных рывках машины она ударяла по голове.

В полное сознание пришел в блиндаже. Тисками давило закрученную марлей голову, где-то под легкими пульсировала боль. Бинты пахли хлороформом. В марлевую щель он увидел бревенчатый потолок блиндажа.

— Смотрит! — произнес кто-то по-русски.

Корот скосил глаза. Рядом стоял худой белобрысый парень в белом халате, с широкой улыбкой на продолговатом румяном лице. «Где я?» — Корот лихорадочно вспоминал происшедшее.

Скрипнула дверь. Мягкие шаги. Над ним повисло полное желтоватое лицо, нос покрыт склеротическими жилками, бескровные тонкие губы растянуты в улыбке, а зеленые глаза жестки и настороженны. Корот увидел фуражку с высокой тульей. «В плену!» Он вскинул руку. Желтое пятно метнулось в сторону.

— Не истязайтесь. — Голос желтолицего очень спокоен, даже какое-то торжество чувствовалось в нем. — Вам еще долго жить. Берегите силы, а дядюшка Штрум позаботится о вас.

Мягкие шаги проследовали к двери, она снова противно скрипнула.

В блиндаже Корот был не один, слышался бред раненого, разговоры на немецком языке.

— Почему меня свалили к фрыцам под бок? — спросил он белобрысого, читавшего у постели книгу.

— Поймете позже.

— Кто ты?

— Переводчик.

— Русский?

— Украинец. Ваш земляк.

— Якой ты к бису украинец. Подлюга! Ты случайно не родич полицаю Вьюну?

— Лежите спокойно.

Корот отвернулся. Хотелось забыться, но в глазах стояла первая добрая улыбка переводчика. Да, иногда и сволочь может выглядеть внешне приятно. С такими мыслями он забылся.

Разбудил несильный толчок в бок. Блиндаж освещался керосиновой лампой под потолком. Стонали раненые, заливался трелью сверчок. Переводчик сидел на том же месте и прислушивался. «Неужели я балакал во сне?» — Корот повернул голову и увидел, как переводчик приложил палец к губам: молчи!

Через минуту в блиндаж вошел толстый парень с повязкой полицая на рукаве. Переводчик поднялся, снял халат и передал ему. Корот увидел, что его «земляк» одет в форму ефрейтора СС.

* * *

Через несколько дней, после очередной перевязки, Корота одели в его же выстиранное обмундирование, накинули на плечи грязно-зеленую шинель и на повозке привезли к большой побеленной хате. У входа стоял часовой — солдат с грубым лицом и в очках.

В комнате с чисто выскобленными полами за дощатым столом сидел маленький человечек. По красному склеротическому носу и тонким белым губам Корот узнал того, кто наклонялся над ним в лазарете. В гражданском костюме он был похож на доброго уставшего старичка. Старичок брал из тарелки тонкие ломтики прокопченного сала и, посасывая их, запивал большими глотками пива из молочной крынки. На столе, справа от старичка, — шахматная доска с расставленными фигурами.

Корота посадили напротив. Старичок поглядывал на планериста, собрав у глаз много лукавых морщинок. Крикнул по-немецки. Из соседней комнаты вышел знакомый переводчик.

— Михаил Тарасович, пивка? — перевел он гортанные слова. — Не хотите? Дело хозяйское. Тогда быка за рога: вы можете быть нам полезны. Если, конечно, пожелаете… Откуда вылетали?

— С востока.

— Сколько вас было.

— Много. И еще я.

— Куда летели?

— На свидание с вами.

— Главная задача?

— Опуститься на землю, не поцарапав пузо.

— А вы разговорчивый.

— Почему не погутарить в приятной компании, да що с пивом на столе.

— Ты что, издеваешься, сопляк? Думаешь, мы не развяжем тебе язык? — закричал переводчик.

— Заткнись! — равнодушно выговорил Корот.

— Браво! Браво! — возликовал по-русски старик. — Ефрейтор Криц, вы есть невежда! Потрудитесь уйти.

— Слушаюсь, господин оберштурмфюрер!

Переводчик исчез.

— Мне нравится ваша бодрость и чувство собственного достоинства. Только сильные характеры могут себе позволить такое дерзкое поведение в довольно щекотливом положении. Немцы ценят смелых людей… Мы предлагаем вам свободу, лейтенант!

— Такого звания не имел.

— В шахматы играете? Какая фигура вам больше всего импонирует? Ну конечно, не пешка!.. Я знаю, вы не захотите стрелять в русских, хотя они и не заслужили от вас, украинцев, такой благодарности. Воевать будете на западе. Поначалу лейтенантом. Вы отлично понимаете, что ваши сегодняшние союзники были, есть и будут всегда вашими идейны ми врагами. А столкновение идей — война! Вот в этом аспекте и проанализируйте свое положение. Или да, или… сам должны понять… Сейчас война, а вы есть планерист-диверсант. Но вы еще и украинец. Много ваших соотечественников, даже в высоких чинах, сотрудничают с нами.

— Например, поганец Бандера.

— О, вы хорошо осведомлены. Но это далеко, а есть и рядом. Здесь. Вот Криц, например… И другие… Правда, ваших земляков сейчас трудно застать в квартирах. Они, право, легко покоряют женщин, а у нас их предостаточно на любой вкус!

— Бабами не интересуюсь.

— А девонька? — Старик вынул из стола комсомольский билет Корота, а из него фотографию Марфиньки.

— Не трожь сальными лапами!

— Вы мне нравитесь, юноша! Сколько вам лет? А, знаю, знаю — двадцать один.

— Брось сюсюкать. Не ведаю твоего прозвища…

— Штрум. Просто Штрум.

— Я, господин Штруп, на твой валок не накручусь.

— Вы исказили фамилию, она стала неблагозвучной, — улыбнулся Штрум. — Но это говорит о вашем природном уме, а точнее, опять о силе характера. Я оценил и постараюсь не обижаться. Что есть валок?.. Понимаю, это что-то круглое? Скажи, что есть валок?

— Так гутарят у нас в колхозе, когда кому-нибудь закручивают мозги.

— Колхоз — это где заставляют работать, где вы растите хлеб, свинью, яйки. Я правильно понимаю?

— Радянський колгосп — велыке братство людське.

— Не понял.

— Погано ты, пакостный гном, понимаешь наши слова.

— Вы грубиян, юноша? Сколько же вас, таких мальчиков-планеристов, село к лесным бандитам?

— Не выйдет, господин Штрум!

— Нервы, нервы, Корот! — оторвался от крынки с пивом Штрум. — Может быть, попробуем жить в свободной самостийной Украине? Ведь Москве не сегодня-завтра капут!

— Ха, — осклабился Корот, но глаза, тяжелые, напряженные, с кровавой сеткой на белках, не смеялись. Блестящие холодные зрачки будто выцеливали переносицу Штрума. — Москву тебе не видать, как собственных ушей, осел! И не дергайся, я не буду марать об тебя руки.

— Ого! — сел вскочивший было Штрум. — Очень мило с твоей стороны, рыжий зольдат! Ты великолепен.

— Давай лучше в шахматы поиграем. На интерес, а? Кто проиграет — сам повесится.

С минуту Штрум не двигался, опустив голову на грудь, потом потянулся, зевнул и сказал:

— Ты оскорблял меня, рассчитывая на скорую и безболезненную смерть, юноша. Мы тоже бить тебя не будем. Ефрейтор!

— Слушаю, господин оберштурмфюрер! — гаркнул появившийся из-за двери переводчик.

— Отведите этого глупого тельенка на полигон.

Софиевские дачи

В лесу

Третий день падает снег на Софиевские дачи, белыми пластами ложится на ветки, гнет их. В избушке лесника слышен редкий треск ломающихся от тяжести сучьев. Вот особенно громкий, как выстрел. Петя посмотрел в оконце на просеку. Лыжный след дедушки давно завалило. Темнеет, Хрипло стучат ходики на стене избушки. Зябко передернув плечами, мальчик отложил книжку и подошел к печи. Быстро занялся огнем сушняк под березовыми плашками. Петя вынес из чулана пузатый медный самовар и начал возиться о ним, пристраивая к трубе старый сапог. Избушку наполнил угарный запах углей.

Сидя на корточках, Петя грел ладони на потеплевшем боку самовара. Дедушка рассказывал, что купил его за три гривны еще в германскую войну. Когда это было? Вот под пальцами круглые выбоинки — медали с ликами царей. Тут есть царь, который виновен в смерти великого поэта Пушкина. «Я помню чудное мгновенье…» Две книжки, Пушкина и Некрасова, остались в избушке, да и то старинные, все другие, советские, дедушка спрятал в подполье, чтоб не увидели немцы.

В спину мальчика плеснуло холодом. Он обернулся. В дверях обметал веником сапоги высокий мужчина. Бледный свет из оконца высветил пуговицы черной шинели, сизую линию автомата на груди и ствол ружья за спиной.

— Один, Петушок?

— Здравствуй, дядя Аким! Дедушка скоро будет.

— Значит, нет деда? Ждать недосуг. Слушай внимательно и передай слово в слово Евсеичу. В Федосеевке, от вашего края третья хата, ховается человек. По слухам, летчик. Из тех, кого встречали неделю назад соседи. Понял? Староста пронюхал и сказал мне. Я доложу о нем утром. Ночью его надо увезти, иначе пропадет парень. И еще. Своего пациента, так и скажи — пациента, Штрум отправляет на полигон. Понял? Повтори!

Мальчик повторил.

— Чаю, дядя Аким?

— Спешу, Петушок. У деда есть дичь в подклети?

— Пара беляков.

— Я возьму их на закуску Штруму. Любит шеф зайчатину! Во дворе пальну пару раз, не пугайся.

— Ну уж! — обиделся Петя.

— Расти, герой! — И человек в форме полицая исчез за дверью.

Петя стоял не шевелясь, пока в лесу не раскатились выстрелы дробовика.

Скоро возвратился дедушка. За ним в избушку проскользнула крупная, с черно-бурой спиной овчарка и легла у входа. В сторожке было темно. Под светом семилинейной лампы блестел начищенный бок самовара. Хлеб, сахарин в деревянной солонке и расписная чашка с блюдечком ждали хозяина на тесовом столе.

— Дедуль, приходил дядя Аким.

— Встретил на тропе, — ответил Евсеич и, повесив на гвоздь лисий треух, присел к столу. — Снедал?

— Поел немножко.

— Тогда кинь пожрать Цезарю.

Евсеич пил чай обжигаясь, не стряхивая, как обычно, крошек хлеба с густых колючих усов и рыжеватой спутанной бороды. Пил прямо из чашки. Капли скатывались по бороде на кожу овчинного белого полушубка. Бок самовара отражал скуластое морщинистое лицо с крючковатым подвижным носом и маленькие глазки в тени от кустистых бровей.

Цезарь быстро управился с требухой, дробил клыками заячьи кости. Петя сидел рядом с ним, ласково поглаживая чуть вздыбленный загривок собаки.

Обтерев тыльной стороной ладони усы, Евсеич шагнул в угол, приподнял половицу и вынул из образовавшейся щели карабин. Голубым глазком подмигнуло Пете стеклышко оптического прицела. Проверив затвор, старик сказал:

— Керосин не трать. Угомонись. — И пошел к двери. Цезарь упруго поднялся. — Ни-ни! — приказал Евсеич. Собака опустилась на пол, положила морду на вытянутые лапы и обиженно косилась на хозяина.

Евсеич ушел, загнав в избушку клуб морозного пара. Петя погладил Цезаря, взял с полочки книжку, но вспомнил наказ деда, сунул ее обратно, задул лампу и забрался на теплую лежанку.

Разбудили его голоса. В сторожке горел свет. Петя приподнял края занавески. Дедушка и мужик в нагольном черном полушубке укладывали на топчан человека, завернутого в тулуп. Потом мужик ушел, а дедушка стал раздувать самовар. Когда самовар зашумел, дедушка принес из чулана несколько пучков травы, порубил их и круто заварил в оловянной кружке.

Человек в тулупе наблюдал за дедом.

— Пей!

Человек сел на топчане, сбросил овчину, пристально посмотрел на старика.

— Если вы партизан, то мне срочно нужно к вашему командиру.

— Пей! — повторил дедушка.

Человек, обжигаясь, пил горячий отвар, и под кожей тонкой шеи вверх и вниз бегал шарик кадыка.

— Мне нужно торопиться! — сказал он, отставляя кружку.

— Заря мудренее заката! — Дедушка потушил лампу и забрался на лежанку. Долго ворочался и кряхтел. Петя поло жил руку на его теплую твердую шею. Евсеич провел по щеке мальчугана шершавой ладонью и затих.

Утром Петя долго не мог проснуться. Сквозь дрему он слышал, будто кто-то негромко и глухо бубнил. Стряхнув а себя сон, он догадался, что говорят дедушка с незнакомцем» Петя выглянул из-за занавески, когда дедушка сказал:

— По картинке, кою ты нарисовал, твой груз в Глиняной балке. Отыщем. Прощевай, Борис.

Дедушка ушел, оставив Цезаря. Овчарка легла у порога, настороженно поглядывая на незнакомца.

Петя спустился с лежанки, умылся у рукомойника и сел к столу. Его синие глазенки светились любопытством. Ночной пришелец теперь был бритым, смуглокожим, совсем молодым. На курносом носу пластырь, царапины на лице замазаны йодом, светлые глаза со смешинкой. Он сидел на топчане, разложив на коленях вещмешок, на вещмешке — струнный инструмент, похожий на мандолину. На инструменте его, Петина, книжка.

— Интересная? — спросил незнакомец, показывая на книгу.

Петя кивнул.

— Любишь стихи?

— Ага… И сам сочиняю! — не удержался Петя.

— Ну-у! — удивился незнакомец.

— Самую капельку, — поскромничал Петя. — А вас звать дядя Боря?

— А тебя Петя. Да?.. Сколько тебе лет, Петя?

— Тринадцать… И два месяца.

— Ну какой же я тогда для тебя дядя? Всего на пять лет и старше. Зови Боря. Может, почитаешь свои стишки?

— Можно, — солидно ответил Петя, порадовавшись, что к постоянному его слушателю Цезарю прибавился еще один. — Вот… Однажды, когда снегу много упало, я из лесу вышел. Был сильный мороз. По полю так много зайчишек скакало, похожих на белых и маленьких коз. Я снял ружьецо…

Борис раскрыл книгу.

— Погляжу, на какой странице.

— На двадцать первой, — подсказал мальчик. — А что такого? Слова-то другие!

Они разговорились. Боря уже не казался смешным с прилепкой на носу. Он помнил много интересных сказок. Рассказывал про корабли с алыми парусами, про смелых моряков, берущих на абордаж черные испанские галионы. А потом его корабли поплыли по небу, и вели их капитаны с русскими именами Виктор, Коля, Миша. И они попали в западню между облаками, похожими на драконов. Из пастей чудовищ вырвалось пламя, и стал кипящим холодный голубой океан…

Петя забрался к Борису на топчан и прилег в ногах. Незаметно шло время. Цезарь, поводя ушами, прислушивался к печальному голосу рассказчика и несколько раз подходил к топчану, но гладить себя Борису не давал, отскакивал в сторону и скалил клыки.

— Мама умерла, папу застрелили фрицы в Федосеевке, — поведал Борису Петя. — Взял меня дедушка, когда Цезарь был совсем-совсем маленький.

Петя видел: Боря его больше не слушает. Он смотрел куда-то в угол, и щека у него подергивалась, отчего левый глаз подмаргивал, из него выпала слеза, потом другая. Он придержал щеку рукой и разбередил царапину. На ее нижнем краешке надувалась красная капелька.

— Что-то дедушка долго не идет, — затосковал мальчик.

А Боря вдруг тягуче и грустно сказал:

Прошла рифы и мели моя бригантииа, И остался за тучей грохочущий ад. Прости, мама, за все непутевого сына, Может быть, ои вернется назад…

Евсеич сидел в землянке комиссара партизанского отряда.

Напротив, через стол, курил трубку черноусый мужик в немецкой шинели без погон. На столе — три кружки с чаем. Комиссар, в роговых очках, среднего роста, кряжистый, в защитной гимнастерке, перетянутой портупеей, расхаживал по землянке большими неторопливыми шагами. Остановившись, он досадливо поморщился и разогнал клубы дыма около лица.

— Хватит коптить!

Черноусый выбил о каблук трубку, затоптал тлеющие табачинки.

— И все-таки я остаюсь при своем мнении! Комсомольский билет может быть хорошей липой, и только! Да и не положено их брать в такой полет! — горячо сказал он.

— Парень поведал, где лежал его планер. Привез патроны и сгущенное молоко. Он все вытащил и сховал в овраге. Планер спалил.

— Ты еще не знаешь, какие немцы артисты! — оборвал Евсеича черноусый. — И костерок тебе разведут, и крылышки туда какие-нибудь подсунут, и даже раскошелятся на молочко. У них американское тоже имеется!

— Не кричи, Звездочет. — Комиссар посмотрел на часы. — Сеанс радиосвязи закончился, пойди принеси ответ на наш запрос.

Черноусый вышел.

Дверь землянки несмело открыла девушка.

— Входи, чернобровая.

Девушка поднесла на вытянутых руках и положила на стол комплект обмундирования итальянского солдата. На петлицах кителя и на пилотке эмблемы — белый аист.

— Вычистили, погладили, товарищ комиссар.

— Спасибо! — И когда за девушкой прикрылась дверь, комиссар снял очки, протер их полой гимнастерки и сказал: — Жаль, не увижу твоего гостя, Евсеич. Дела!.. Говоришь, паренек из Саратова? Как хотелось бы встретиться с ним! Ведь это мой город, Евсеич! Да и в нашем отряде много саратовских водохлебов, формировались там, а в этих лесах часть попала в окружение. Жена моя, дочурка и сын Вовка в Саратове живут. Сын, наверное, уже в армии — летчиком хотел стать. И моряком. И кавалеристом. Понимаешь, Евсеич, бурка ему и черкеска с газырями нравилась. А потом фамилия-то у нас казацкая, с Дону… Так вот, насчет твоего паренька. Совсем недавно мы выловили провокатора с очень похожей легендой: отбившийся от своих десантник. Проверяли! Запрашивали у Большой земли фамилию и словесный портрет. Все сходилось! А в конце концов он провалил целый отряд. Каких людей загубил!

Вошел черноусый, протянул листок. Комиссар прочитал! вслух: «На ваш запрос. Сержант Романовский принимал участие транспортном полете базу отряда «Родина». Для точного опознания спросите, что такое «На абордаж»? Правильный ответ: «Название сатирического приложения к одной из стенных газет планерной авиашколы»…

— Ну, что думает Звездочет? — обратился он к черноусому.

— Г-мм… Представим, он правильно ответит. А вот время его ходки к нам — темное пятно. Мог побывать в немецких лапах, а там не шутят! Там крепко щупают и зря не отпускают! Надо проследить его тропку от Глиняного оврага. Ну-ка еще раз уточни, дед, через какие пункты он шел?

Евсеич повторил.

— Быстро не управимся, колесил здорово… — бормотал черноусый, рассматривая карту на столе.

— «На абордаж», — вспомнив радиограмму, улыбнулся комиссар. — Так, говоришь, Евсеич, и подрывное дело знает твой пират?

— Бает, американские, немецкие, итальянские и всякие другие штукенции разбирал и пробовал.

— Не забудь спросить про газету-то, старик. Только так, вскользь, за чайком, что ли! — подсказал черноусый.

— Ладно, отстань, — сказал комиссар. — Как в Федосеевке дела, Евсеич?

— Аким грит, расчистили немцы за селом полигон. Поганое место! В бумажке, что я принес, он все описывает. На аэродроме самолетов прибыло. Ну и про планериста того, что Штрум приваживает, сообщал. Пока держится хлопец.

— Петьку пореже посылай к Акиму, береги мальца! Читает он мою книжку?

— Наизусть шпарит и сам вирши плетет, — довольно ухмыльнулся дед.

— Ну иди, Евсеич, путь неблизкий, иди! — протянул руку комиссар. — Чайком так и не побаловался, но ничего, если встретимся, пельменями угощу!

— Спасибочко! Прощевай, Максим, и тебе добра, Звездочет!

— И поглядывай, дед! Понял? — вслед сказал черноусый. — Око, око не закрывай!

…Следующей ночью к избушке лесника подошел человек. Цезарь был снаружи, но не лаял. На стук в окно из избы вышел Евсеич. Он переговорил с пришельцем, и тот растворился в темноте леса. Вернувшись в избушку, Евсеич сказал:

— Тебя, Борис, приказано отправить на первый кордон. Недалече, но спокойней. Пока поживешь, а с оказией на Большую землю… Нам, Петро, тоже сматываться отсюдова надо. Злобствует поганый Штрум. Завтра по утряночке все вместе и двинемся.

Полигон

Придумав подрывную площадку при полигоне, Штрум поспешил доложить о своей идее высшему командованию. Идею одобрили. По этому поводу Штрум даже устроил ужин для подчиненных офицеров, на котором хвастался: «Даже толстокожий буйвол долго не протянет, если на хребтину ему как вечного спутника посадить костлявую!»

За один день близ полигона расчистили снег, огородили площадку колючей проволокой и стали свозить неразорвавшиеся бомбы. Разложив несколько таких снарядов на площадке, Штрум направил к ним военнопленных, которые не поддавались даже допросам третьей степени, утаивая, по его мнению, очень ценные сведения. Пленный красноармеец или партизан с баночкой керосина, молотком и зубилом в руках приседал около бомбы и бил по боковине взрывателя, пока не поддастся заржавленная резьба или у опушки леса на флагштоке не поднимется белое полотнище — знак прекращения работ.

В первый же день произошло два взрыва, а через неделю их было уже двенадцать.

* * *

На сигнальной мачте полигона затрепыхался белый флаг. В сопровождении ефрейтора Крица и автоматчика Михаил Корот ступил за колючую ограду площадки. Преодолевая озноб, он поднял воротник и засунул холодные ладони в рукава шинели. Прерывистая поземка посвистывала, поднималась около воронок, белая осыпь запутывалась в рыжих клочках волос, торчавших из-под слабо замотанных бинтов. Желтую полоску бровей не прикрывала повязка на лбу, левый глаз спрятался под сине-зеленым оплывом, правый смотрел угрюмо. Штрум обещал не бить «тельенка», но потом передумал и приказал «пощупать» его. Корот ступал неторопливо, оставляя за собой глубокий рубчатый след на занесенной снегом тропинке. Пленные, побросав работу, легли на снег, только у одной воронки верхом на авиабомбе сидел молодой красноармеец с петлицами артиллериста.

— Откуда, браток? — окатился он к Короту.

— С неба. Раненого взяли.

— Видно, что не со свадьбы, хотя белизна на тебе подвенечная. Как там? А? — заискрились глаза артиллериста.

— Ну ты, морда, замолкни! — гаркнул ефрейтор.

Пленный схватил пригоршню снега, проглотил ее, сладко причмокнул и занес тяжелый молоток над головкой взрывателя бомбы.

— Будешь орать, гад, подниму твою душонку вон к той кудрявой тучке! Как там? — снова спросил он.

— Недолго, друг…

— Форверст! — толкнул Корота в спину автоматчик. — Шнель! Шнель!

— Скоро услышишь басок своих гармат, артиллерист!

— Болтать ты горазд, посмотрим, каков в работе! съехидничал ефрейтор и показал на пятисоткилограммовый фугас. — Вот малютка! К вечеру должен отвинтить ее жало. Кстати, она с балансиром, так что обнимешься с богом раньше, чем тебе хочется!

Корот, не собираясь работать, посматривал на ржавое полузасыпанное грязным снегом сигарообразное тело бомбы и не заметил, как после ухода немцев с реи упал белый флаг. Над головой свистнули пули из сторожевого дзота.

— Рано помирать собрался, браток! Стучи, — услышал он крик соседа, — а то скосят за милую душу.

Корот присел у бомбы, взялся за молоток и зубило.

— Она ж с балансиром, вдарь — и часовой механизм заработает!

— Хрен с ним! Ушко прикладывай, затикает — вон сколько укрытий, — кивнул на ямы артиллерист. — Сверху вниз бей, а не продольно. Да и везли же ее сюда, не боялись!

— Работаешь на совесть?

— Второй день вкалываю. Вчера не отвинтил, измордовали и жрать не дали. Ты делай удар по гайке взрывателя и два удара по резьбе для предохранительной крыльчатки. За это тебе, конечно, врежут, но бомбу испортишь. У них сейчас туго с этими гостинцами. Да не вставай с места, убьют!

К вечеру сильный ветер понес колючий снег параллельно земле. За метелью скрылся из вида сторожевой дзот. Корот натер керосином руки, но задубевшие пальцы все равно отказывались сгибаться, тогда он отбросил в. сторону обжигающее холодом зубило, плюнул, поднялся и неуклюже затоптался, замахал руками, согревая одеревеневшее тело.

Так он плясал с полминуты. Жесткий удар в спину сшиб его, перебросил через фугас в воронку, он услышал громовой раскат, и сверху на голову шмякнулись два больших кома мокрой земли.

Перемедлив, Корот выполз по сыпучему снегу наверх. На краю воронки стоял артиллерист, мял в руках шапку. Снег сек его лицо и быстро таял на впалых заветренных щеках.

— Бомба ахнула в двухстах метрах, — сказал он. — Там работал тоже летчик.

Затарахтел, прожег метель желтоватой трассой крупнокалиберный пулемет из дзота, красная ракета врезалась в молочное небо. Разрывая вихрящуюся белизну, бежали солдаты. Их гортанные крики душил ветер. Пленных собрали в кучу, погнали в барак на окраину Федосеевки.

Барак — бывший коровник. Густой запах прелой соломы и навоза вырвался из темного проема открытых ворот. Входили, держась друг за друга. В коровнике темь. Подтолкнутый сзади Корот споткнулся и упал на колени. Услышал голос: «Ползи вправо». Не в силах встать, он на четвереньках продвинулся немного, нащупал солому и опрокинулся на спину. «Ну, вот мы и в стойле!» — сказал тот же голос. Корот вытянул ноги, закрыл глаза и сразу уснул. Потревожил артиллерист.

— На кормежку, браток! Бифштекс с жареным лучком и кофю подают!

Между стойлами ходил солдат, зажигал фонари «летучая мышь». Второй у входа наблюдал за пленными, держа автомат на изготовку. Рядом в черном кожухе, отделанном по краям серебристым каракулем, стоял переводчик, ефрейтор Криц. Заложив руки за спину, он исподлобья посматривал на оборванных, грязных людей, жадно поедающих коричневую бурду. Выждал, пока облизанные миски и котелки сложили в стопку у двери, ткнул пальцем в одного из пленных.

— Вот ты со мной, живо!

— После каждого взрыва Штрум проверяет нашу психику, — криво усмехнулся артиллерист. — Особенно достается пацанам, таким, как ты, летун.

— Не дерзи, дядя, — предупредил Корот.

— Ух ты, мухты-почемухты, сохранился еще дух-то! — засмеялся артиллерист. — Тогда ничего, тогда покоптишь небушко! А вчера один не вернулся.

— Убило?

— Зачем? Сам взорвешься. Не вернулся, значит продался. Чу! Топают!

Сначала в дверь влетел военнопленный и растянулся на полу, за ним солдат. Ефрейтор вошел последним. Высмотрев Корота, сказал:

— На допрос. Быстрей!

Перед последним звонком

Оберштурмфюрер Штрум после бессонной ночи дремал в кресле. Ныли костяшки пальцев, разбитые о лица упрямых смертников. Мычат, а должны визжать, свиньи! Не спалось, конечно, из-за другого. Уж больно распоясались лесные бандиты. Плодятся не по дням, а по часам. Вооружаются. Подбираются к горлу. И на фронте не светит: пришлось вернуть коммунистам Воронеж, Касторную, Элисту, Армавир, Майкоп и много других городов по всему фронту. Если так будет продолжаться — скоро последний звонок!

И, будто подтверждая его мысли, затрещал телефон. Штрум вздрогнул, вскочил.

— Да-а! — пробурчал он в телефонную трубку, протирая глаза. — Слушаю, господин штандартенфюрер! Вы чем-то озабочены?

— На нашу долю не выпало еще счастья быть благодушным, — отвечала трубка. — Но к делу!

— Слушаю! — вытянулся у стола Штрум.

— Есть указание верховного командования о сборе всех карательных отрядов в районе Гомеля. С лесовиками пора кончать. С фронта нам подбросят некоторые воинские части;.

Пора кончать! Давно пора. Уже несколько раз солдаты Штрума, усиленные батальонами жандармов и полицаями, пытались громить партизанские отряды. Были крупные победы, восторженные реляции, ящики с медалями и крестами р для солдат. Но очень многие получили кресты березовые. Отряд «Свобода» дважды уничтожали почти до последнего человека, вешали даже женщин и детей из обоза, а через месяц сотня партизан сбила охранный взвод арсенала в райцентре Дорочки и вывезла все оружие. С развороченного конька крыши склада боеприпасов был снят тяжело раненный партизан, почти мальчишка. Он ушел на тот свет, не приходя в сознание, но из бреда поняли: раненый — партизан бригады «Свобода». Бригады! Это случилось не так давно, но Штруму казалось, что со времени его блестящих побед прошла вечность. Если раньше он прочесывал лес походя, солдаты шли туда со смехом, шуточками, то теперь солдаты требовали шнапса, совались в лес только поддержанные бронечастями и артиллерией. Если раньше красных обкладывали батальоном обычного численного состава, то теперь окруженным со всех сторон чувствовал себя Штрум.

Трясла по ночам лихорадка неуверенности, и поэтому он решился слегка возразить начальству:

— Вопрос мы решаем не в первый раз.

— Надеюсь, в последний.

— Ясно!

— Когда прижмешь осу, она жалит. Надо принять кое-какие меры. Исполнение поручаю лично вам.

— Слушаю!

— Усильте охрану аэродрома и подъездных путей. Выньте из своего носа занозу.

— Понял! Этот отряд…

— Вчера у вас было жарко. Вы не доложили.

— Простите, не успел. На седьмом километре подорван-эшелон с горючим, в Дмитровке повешен староста.

— Плохо! Скверно работаете, Штрум!

Штрум позеленел. Хорошо штандартенфюреру сидеть в Гомеле под охраной полка СС и давать указания по телефонной ниточке. Чтоб дотянуться до его горла, рука красных должна быть длиной в сотню километров. А здесь невидимая намыленная петля все время витает у двери.

Черта с два — невидимая! Староста из Дмитровки, наверное, успел ее разглядеть. Вот уж полгода Штрум держит аэродром бомбардировочной авиации и… «плохо работаете!»

— Я стараюсь, гос..

— Помолчите! Как действует ваш полигон?

— Мы дали на аэродромные склады восемьдесят бомб, годных к употреблению.

— Если будет необходимость, полигон уничтожьте!

— Сделаю, — неохотно ответил Штрум.

— Пленных ликвидировать! Неразряженные бомбы взорвать!

В жарко натопленной хате жужжала муха. Она покрутилась у потолка и села на стол.

— Хоп! — накрыл ее ладонью Штрум.

— Почему молчите, Штрум? — гремела трубка.

— Не надо тратить патроны, господин штандартенфюрер… Пленных загнать в штабели бомб и… — Штрум выразительно щелкнул пальцами.

— Смотрите сами, — не очень уверенно вырвалось из трубки. — Ваши замыслы на ближайшие дни? Я имею в виду акции против партизан.

— Пока не подойдут части, действую по известному вам плану. С начала месяца засылаю в лес егерей-снайперов по два-три человека. Очищаю…

— Ладно. Докладывайте. С богом! — Из трубки послышался длинный гудок.

Штрум облегченно вздохнул, сел, откинулся на спинку кресла.

На кордоне

В покосившейся бревенчатой избе, построенной лесорубами еще до семнадцатого года и подновленной партизанами, топилась печь. В цинковый патронный ящик налили бензин, смешанный с маслом, и подожгли. Смесь долго и жарко горит. Прямо на полу, застланном еловыми лапами, сухими листьями и шинелями, спали партизаны.

Борис Романовский сидел на ящике около двери. Перед, ним — трехногий грубо скорченный стол. На столе — разбросанные части пистолета «парабеллум», ручные тиски, напильники, молоточек. Рядом светильник из медной гильзы зенитного снаряда. Холодный воздух из-под двери шел парком. Унты Бориса покрылись инеем. Он задумался, остановив взгляд на сосновых бревнах домика. Вздрагивало пламя, и крупитчатая янтарная смола на лесинах отливала золотом. Худое землистое лицо Бориса сумрачно. Опустив глаза, он взял надфиль и тиски с зажатым в них бойком, зябко поежился под кожухом.

Из угла домика донесся шепот.

— Не спишь, Петя? — спросил Борис.

— Еще сочинил. — Петя сбросил шинель с головы, встал, осторожно перешагнул через спящих, подошел к столу. На стене заколыхалась косматая тень от его головы. Борис положил руку на остренькое плечо мальчика:

— Стихи — это здорово, Петушок. Выгоним фрицев с нашей земли, и дяди, которые печатают газеты и журналы, будут просить у тебя: «Петр Иванович, что-нибудь из фронтовых, пожалуйста!..» Пиши. Не пропадет.

За дверью хрустнул снег под ногами караульного, следом мягкая поступь собаки. Петя, сонно улыбнувшись, потерся щекой о плечо Бориса и пошел на свое место, снова закутался в шинель.

В слюдяное окошко влезал рассвет. Снаружи залаял Цезарь. Возились, кашляли на полу партизаны. Запахло махорочным дымом.

В избу вошел Евсеич. На белом полушубке цветастый женский передник.

— Дежурный!

Борис повернулся к нему.

— Доброе утро, Калистрат Евсеич!

— Не совсем добре… Крупы осталась толика. Бурак готовлю. Лосятины малость… Надо топать в Дмитровку за провиантом.

— Будить ребят?

— Подъем! — тонко заголосил старик. — Вставай, соколики! — И, толкнув одного партизана валенком, вышел за дверь.

Люди поднимались быстро, споро одевались. Евсеич принес котелки с пареной свеклой, расставил их на столе и ящиках с гранатами. Котелок на троих. Перед каждым положил ломтик ржаного хлеба. Снова вышел и вернулся с противнем. На нем коричневой горкой парили большие куски лосятины. Сочный кусок Евсеич положил на крышку котелка и подставил Борису.

— Пока не буду. Спасибо. Проветрюсь, аппетит нагуляю и проглочу вашу закуску. — Борис затянул ремнем кожух и вышел. К нему подбежал Цезарь. Овчарка ласково заглядывала в глаза, крутилась у ног.

— Вперед!

Цезарь метнулся на протоптанную тропинку. Шагов через сто она вывела на широкую длинную просеку. Между деревьев, укрытый сосновыми ветками, стоял немецкий истребитель «мессершмитт», случайно захваченный партизанами на месте вынужденной посадки. Сдавшийся без сопротивления пилот показал единственный дефект — рваную пробоину маслорадиатора.

Два дня, вымаливая себе жизнь, пилот подробно рассказывал Борису об особенностях самолета, показывал управление, систему вооружения.

Борис решил попробовать взлететь на «мессершмитте». Рисковые партизаны одобрили затею. Среди них нашелся бывший авиамеханик. Он демонтировал радиатор, увез его в деревню, километров за двадцать от заставы, и привез запаянным. Петя достал красной краски и нарисовал большие неуклюжие звезды на крыльях. Но неожиданно вернулся отсутствующий два дня Евсеич.

— Замарай щас же! — наступал он на внука. — Не хочу я еще одному хрест тесать! Замарай!

— Да пусть, — вступился Борис. — Я кружок над лесом сделаю и сяду.

— А ты отойди! Нет моей воли на поднятие!

— Да бросьте, Калистрат Евсеич! — Борис поставил ногу на скобу крыла, собираясь забраться в кабину. Старик придержал его за ремень, сказал негромко:

— Я стрелять буду, парень. Ты запамятовал, что все твои действа только с моего благословения могут стать. О первый пенек нос расквасишь. Да и не летчик ты… ведь на тросу только и могешь.

Борис замер. От обиды кровь прихлынула к лицу. Нога соскользнула с подножки, он потерял равновесие и больно ударился боком об острую кромку крыла. Закрыл глаза, постоял минуту и услышал тихий, участливый голос старика:

— Што, себя хотел спытать?

Евсеич угадал тогда затаенную думу…

Борис подошел к «мессершмитту», залез в кабину. Цезарь прыгнул на крыло, положил лапы на борт.

— Что, Цезарь? — потрепал Борис собаку. — Ведь можно на этом драндулете летать, драться, можно домой. Вот и ржавчина уже, — погладил он ручку управления. — И мы еще полетаем. Махнем к облакам! Так, что ли, добрая душа?

Цезарь взвизгнул и заскреб лапами по обшивке фюзеляжа.

— Не порть самолет, гавкало! — толкнул в мягкую пушистую грудь собаку Борис.

Подбежал запыхавшийся Петя.

— Иду в Федосеевку к Дяде Акиму. Завтра будем пленных освобождать, Боря! — радостно сообщил он и протянул тетрадочку. — Пусть у тебя пока будет. Ладно?

— Сохраню. Иди спокойно, Петух! Торопись, а то метель разыграется.

О плане освобождения пленных с полигона он знал. Завтра ночью отряд произведет налет на аэродром. Шуму будет много. Все силы немцы подтянут туда. А в это время на другом конце деревни Аким Грицев снимет часового и выведет пленных в условное место.

Провыв ночь, метель утихомирилась под утро. В избушке гремели оружием: чистили винтовки, проверяли автоматы, набивали диски патронами. Борис выбирал из ящика гранаты — ему впервые разрешили участвовать в бою. В полдень все партизаны кордона должны выдвинуться к Федосеевке и там соединиться с основными силами отряда.

Евсеич оставался на базе для подсчета продовольствия, реквизированного этой ночью в Дмитровке со склада полиции. Он сидел за столом и, громко схлебывая, пил чай из блюдечка, поставив его на три крючковатых пальца. Горка крупного сахарного песка покоилась на тряпице, и каждая крупинка, прежде чем исчезнуть во рту Евсеича, осторожно клалась на высунутый язык. Старик пил «вприкуску» и неотрывно глядел в окно на просеку, по которой должен возвратиться внук от Акима Грицева.

Вот глаза Евсеича посветлели, прищурились. В конце просеки показался лыжник. Евсеич встал, ребром ладони протер окно. Петя упруго отталкивался палками, дышал парно, меховые края завязанной шапки покрылись инеем, и курносое лицо румянилось в белом пушистом кольце.

По промерзшим гулким стволам сосен будто щелкнул цыганский кнут. Отзвук рассыпался по лесу падающей дробью. Не доехав до избушки, Петя замер с выдвинутой вперед ногой. Недоумение и боль широко распахнули глаза. Он стоял, и в уголке рта пузырилась слюна, превращаясь в крупную красную горошину. Потом привязанные к рукам палки взметнулись, лыжи стали накрест, мальчик упал.

Евсеич окаменел. Разогнуться, закричать не было сил.

К Пете подбежал часовой. Второй выстрел уложил его рядом с мальчиком.

К двери метнулся партизан-механик. Только он выскочил наружу — хлестнул третий выстрел. Партизан вполз в избу, зажимая ладонью пробитое плечо.

— Оцарапал, стервь!

В избушке затихли, притаились.

— Снайперы, — разомкнул белые губы Евсеич.

— Такой фокус был намедни у соседей. Ох, мать твою! — ругнулся партизан-механик на товарища, перевязывающего ему рану.

В блокированном немецкими снайперами домике два окна и дверь. Одно окно и вход явно простреливались.

— Набьем чучело и проверим второе окно, — предложил Борис.

Партизаны быстро насовали в шинель соломы, привязали шапку к воротнику. Ударом приклада выбили раму и начали медленно высовывать чучело. В лесу тихо. Слышно, как осыпается с верхушек деревьев тяжелая изморозь. «Оживляя» чучело, партизаны ждали минут пять. Выстрелов не было.

— Отсель можно. Дозвольте, сигану? — спросил маленький коренастый партизан и, как мальчишка, шмыгнул носом. На него напялили немецкую каску, сняли гранаты с пояса. Сам он стоял недвижим, позволяя товарищам трудиться над его экипировкой.

— В случае чего не забудьте Нюрку с ребятишками, — попросил он, передернул затвор поданного ему автомата и без разбега, высунув руки вперед, нырнул в окно. Только он упал в снег, как пуля, срикошетив от стальной каски, впилась в стену внутри избушки. Партизан ужом скользнул в сугроб…

Кровавый шар солнца вылезал из-за леса. Снег на поляне перед домиком розовел.

— Наряды услышали выстрелы и скоро подтянутся сюда.

— Давайте все сразу выскочим, — предложил кто-то.

— Не пойдет! — отрезал Евсеич.

— Петушок, може, жив!

— Не гавкай, я сказал! — Старик яро выпятил глаза на говорившего, потом сник головой и с хрипотцой вымолвил: —

Повыше вылезет солнышко, и той кукушке, што держит дверь, дюже плохо глядеть будет. Их две. Углы прицеливают. Примечайте, примечайте, где они сховались.

Из глубины избы партизаны осматривали каждое дерево, каждый куст. Евсеич, сидя на корточках, через открытую дверь сосредоточенно разглядывал группу высоких сосен, особенно одну, с пушистой кроной, старую. С нее можно было обстрелять две стороны избушки. Цезарь лежал рядом с хозяином, навострив уши и поскуливая. Солнце поднялось над лесом, заискрило снег.

— Эх, сплоховал, внучек, сплоховал, — бормотал старик. — Пущаю собаку!

— Положат, — угрюмо откликнулся Борис.

— Она по глухарям сноровиста. А пропадет — не зря. Думка есть, вон в той кудели кукушка хоронится. Черновата сосна промеж других. Пошел, Цезарь!

Собака прыгнула и, пластаясь по снегу, быстро проскочила поляну.

— Гляди! На дубу! — зазвенел молодой голос от окна. — Шевельнулся гад, снег стряхнул. Давай сюда, Евсеич!

— Держи его на глазу, а мы щас и второго уловим, — откликнулся старик, наблюдая за овчаркой.

Цезарь покружился между деревьев, встал под большой сосной и, сдирая когтями кору, бешено залаял. Евсеич протер тряпицей обойму с патронами и загнал ее в магазин снайперской винтовки.

— Ну, внучек, благослови… Пусть кто-нибудь выползает за дверь.

— Зачем?

— Примануть кукушку.

— Так убьет ведь! — вскинулся партизан-механик.

— А ты не бойсь. Солнышко вылезло прямо на него. Он будет целить на ползущего, а я узрю блестку от стекла, возьму чуток вправо и влеплю ему в зенку.

— Узрю-у… Чудишь, старик. Ладно уж, я все равно ранетый! — Механик начал двигаться, но Борис остановил его и лег у порога.

«Самое трудное — первый шаг, первый рывок. Ну же! Ты уже высунулся, и все глядят на тебя! Ты не трус, ты не трус, ты не заяц, Борька!» Механик схватил замешкавшегося Бориса за унт. Унт вырвался из его рук.

— С ума спятил, дед! А если опоздаешь? Вернись, пилот, мы фрица залпом возьмем!

— Возьмешь его за стволом! На дуру рассчитываешь. Ползи, ползи, сынок. Спокойно, словно баштан оббираешь… Ползи, милай… — Евсеич вытер от слезы веко правого глаза и приник к оптическому прицелу. И еще три винтовочных ствола вытянулись к черной сосне, под которой бесилась собака.

Борис полз. Вот он посреди поляны. Его кожух желтым пятном выделялся на снегу. Что было под кожухом, знал только он. Вместо тела большая вздрагивающая мишень. Палец снайпера на спусковом крючке. Палец мягко давит. Снег горячий. Вязкий горячий снег…

— Вернуть его, вернуть, — шевелил губами механик и отсчитывал движения рук пилота: — Четыре, пять, шесть…

Борис полз. Почти автоматически двигались руки и ноги. Раздвигая лицом снег, он чувствовал напряжение сжатой в затворе пружины, стремительный рывок бойка, его удар по капсюлю патрона.

Раздался выстрел.

Борис вздрогнул, почудилось: обожгло спину. Поднял голову, чтоб закричать. С кустистой верхушки сосны, осыпая снег, летело вниз что-то белое. Первый выстрел догнали еще три. Они подстегнули, Борис вскочил, кинулся к упавшему с дерева немецкому снайперу.

Срезая ветки кряжистого дуба, затрещали плотные автоматные очереди. Второй снайпер неуклюже спрыгнул и спрятался за стволом. Мелькнули концы лыж. Из сугроба поднялся маленький партизан в каске. Снайпер, пригнувшись, побежал. Партизан неторопливо прицелился, нажал спуск и удовлетворенно крякнул.

Сильно припадая на левую ногу, Евсеич торопился к внуку. Опередив Бориса, он упал около мальчика, прислонился к его губам, потом суетливо начал искать рану. — Жив?

Евсеич помотал головой, развязал шнурочки и снял с мальчика пробитую пулей ушанку. Борис опустился на колени. Он ласкал холодную голову маленького друга, чувствуя, что не может оторваться от смерзшихся окровавленных волос. Щекой приник к восковому лицу и замер.

Солнце, скользнув в проем набежавших облаков, смахнуло с леса густую синеву. Высоко в небе по-волчьи выли транспортные «юнкерсы». Редкой цепочкой они шли на восток.

Борис поднялся. Никто не заметил, как он отошел. Вскоре его скрыли деревья. Он медленно брел, натыкаясь на стволы. Ветки орешника ощупывали плечи, бросались снегом. Снег таял на лице, освежал. Борис продрался сквозь орешник, вышел к теплому ручью. Прозрачная струя крутилась в обмерзших, оледенелых камнях. В струе отражалось небо. Его можно было схватить горячими губами, попробовать на вкус, вдохнуть запах. Тогда закрепится вера, что страху он больше неподвластен… Борис упал на колени и жадно глотнул воду.

Пяти шагов не дошел Петя до избушки. Но весть от Акима Грицева, спрятанная у сердца мальчика, нашла адресата…

В пороховом погребе

С помощью артиллериста Михаил Корот утром еле вышел на полигон. А ближе к полудню на рее дзота взвился белый флаг. Продолжая постукивать заостренным концом молотка по боеголовке бомбы, Корот не заметил подошедшего ефрейтора Крица с солдатом. Криц остановился позади артиллериста и, покручивая в пальцах винтовочный шомпол, подмигнул солдату:

— Старается!

— Ха-ха-ха! — загремел солдат, откинув голову и выпятив живот.

— Встать, русская свинья! — заорал Криц по-немецки. — Ты забыл о почтении, шкура!

Артиллерист поднялся с корточек и равнодушно уставился вдаль.

Криц орал в том же тоне, но уже по-русски:

— Все сорвалось. Леса обложили каратели. Связь с бригадой прервана. До завтрашней ночи ждать нельзя. Под утро полигон взорвут… Молчишь? — перешел на немецкий. —

Я тебе покажу-у! — И с размаху обжег спину артиллериста шомполом. — Работать, немедленно работать!

Корот застыл с поднятым молотком. Артиллерист сел, взял в руки инструмент.

— Не горюй. Как стемнеет, готовьтесь к побегу, — ворчал по-русски Криц. — Есть выход.

Он отошел от артиллериста, накричал на Корота и не спеша, с достоинством удалился. Михаил Корот удивленно смотрел ему вслед.

— Пушкарь, разжуй мне… Кто этот оборотень?

— Не понял? Наш он. Аким Грицев.

— А почему Криц?

— Так немцам легче и приятнее выговаривать.

Ночью в бараке не спали. Прислушивались к каждому шороху на улице, к неторопливому шагу часового. Вот его окрик. Разговор. Приглушенный стон. Вошел Аким Грицев с автоматом и винтовкой в руках. Все повскакали с соломы, окружили его.

— Готовы? — И, подняв руку, он приглушил быстрый ответ: — Артиллерист, на винтовку. Тебя, кажется, взяли в Дмитровке?

— Точно, браток.

— Значит, окрестности знакомы… Поведешь группу. В Дмитровку не заходить: там воинская часть. Идите к фронту, сейчас это менее опасный путь. Вот немного харчей, — протянул он противогазную сумку. — И еще весть на дорогу: позавчера фельдмаршал Паулюс сложил оружие в Сталинграде! Прикончили там немчуру!

— Ур-ра!

— Тише! Ти-ше, говорю!

— Есть, браток! Дай я тебя расцелую… Пошли, ребята!

Аким повернулся к Короту:

— Над тобой здорово поработали, парень. Душа-то держится? Обузой будешь ребятам в походе, а задержатся из-за тебя — значит, погибнут. Парашютом управлять умеешь?

— Двенадцать прыжков.

— Тогда… — Аким понизил голос до шепота и что-то коротко объяснил. — Понимаешь?

— Когда он летит?

— С рассветом.

— Согласен! Но нельзя ли как-нибудь передать «привет» Штруму?

— Насчет его я уже получил приказ, недолго жить гаду! Пошли. — И Аким взял Корота под руку. — Что… сам? Крепок ты, медведь!

Корот вышел из барака, вдохнул свежий морозный воздух, увидел звезды, чистые, яркие, и еще раз глубоко вздохнул. Свобода! Следуя за Акимом, он прятался в тени от домов и быстро перебегал серебристые лунные дорожки.

* * *

— Тише! Здесь ползком. Нас ждут у самолета вон в той будке.

Полз Корот трудно, ныла отбитая грудь, вывернутая в плече рука плохо слушалась, он сильно подгребал только правой и отталкивался ногами, тихонечко постанывая.

Они ползли от околицы деревни по аэродрому к стоянке самолетов, пытаясь слиться с желто-черным снегом. По стоянке шарил луч прожектора, будто подметая ее, вычерчивая китообразные силуэты «Хейнкелей-111».

— Бегом! — приказал Грицев, когда луч уполз в сторону.

Они рванулись к ящику из-под авиадвигателя, превращенного в будку для мотористов. Юркнули в маленькую дверь. Их встретил шепот:

— Аким?

— Мы. Как дела?

— Часовой на том конце стоянки. Подвижный пост еще не выходил из караулки. Провода от электромотора мы вывели наружу.

— Одежка?

— Есть.

Михаилу Короту дали отдышаться, сунули в руки ватный комбинезон и эрзац-валенки с портянками из шинельного сукна. Он переоделся в темноте, затянул на плечах лямки маленького пилотского парашюта.

— Готов? — ощупал его Грицев. — Пошли!

Проклиная луну и служаку-прожекториста, они выждали удобный момент и перебежали к ближайшему самолету.

Под широкими крыльями «хейнкеля» — густая темнота. Моторист покопался у выступа кабины нижнего стрелка, нашел концы проводов, скрутил их одним витком. Тихое жужжание электромотора внутри фюзеляжа пригнуло Корота к земле, но он сразу выпрямился.

— Иди сюда. Полезай. Удержишься? — В карман Короту сунули кусачки. — Не вырони, перекусишь тросы.

Три полутонные бомбы прощупал над собой Михаил Корот. Ухватился за среднюю. Холод от нее жег кожу. Ныли мышцы разбитого плеча, слабли кисти.

— Упаду, хлопцы!

Плечами его приподняли, поддержали.

— Зацепись ногой!

Тихо заворчал электромоторчик. Створки бомболюка пошли вверх, мягко придавили спину.

— Счастливо добраться! — услышал он голос Грицева.

— До встречи, други!

Теперь он лежал в металлических листах бомболюка, слегка прижатый ими к сигаре, начиненной тротилом. Попробовал развести руки. Дотянулся до ветрянок средней и правой бомб, пощупал тросики предохранительных чек. Передвинулся влево. Коченеющие пальцы скользнули по округлости третьей бомбы: предохранителя на боеголовке не было, ладонь лежала на оголенном диске взрывателя. Это была бомба с «полигона смерти», может быть, одна из тех, на которых сам Корот испортил резьбу. Он с силой дернулся, стараясь повернуться на живот. Боль во всем теле отрезвила. «Эх, забыли про варежки!» — подумал и засунул в рот ледяные кончики пальцев…

Под медленными, неторопливыми шагами заскрипел снег. Выждав несколько минут, томительных и долгих, в которые хочется стать маленьким, как мышь, Корот устроился поудобней, спрятал руки в карманы и затих. Комбинезон еще сохранял тепло, его нужно было использовать для отдыха. Разные мысли лезли в гудящую голову, больно стучали в висках, и, чтобы отогнать их, он начал считать про себя: «…шесть, семь, восемь… Дошел ли тогда Вовка? Спать! Сорок, сорок один… Вовка бы сказал: «Ты хорошо устроился, Боцман, в трюме на пороховых бочках!» Спать! Двес… Опять шаги часового. Сбился со счета! Надо снова: раз, два, три… Спать! Спать! Спа…»

Послышалась команда запуска моторов. Будто ток прошел от дрогнувших век до застывших пяток Корота. Открытые глаза выхватили светлый бок бомбы. Около самолета слышалась гортанная речь, тарахтел, удаляясь, мотор автомашины, с металлическим скрежетом захлопнулся люк фюзеляжа. Заверещал стартер. Корот отважился пошевелиться. Тело казалось чужим, пальцы рук и ног одеревенели. Восстанавливая кровообращение, он согнул ногу и зацепил валенком за обшивку. От этого еле слышного звука что-то холодное и пустое подкатило к груди, как на качелях, резко летящих вниз. Сердце, громко стукнув, затихло…

В это время Аким Грицев, заночевавший в караулке, вышел на улицу и увидел грузовик с четырьмя эсэсовцами. Машина, резко тормознув, встала у аэродромных ворот, солдаты остались в кузове, а из кабины выскочил Штрум.

— Открывай!

— Пропуск? — спросил часовой.

— Я тебе дам пропуск, дурак! — Штрум оттолкнул солдата и схватился за веревку шлагбаума.

«Неужели пронюхал? Откуда? А если моторист? Да нет — верный парень! Может быть, поймали кого-нибудь из бежавших, и тот слышал наш разговор с планеристом?» Аким взглянул на гудевший моторами самолет, на Штрума, явно рвущегося на стартовый командный пункт. «Кажется, настало время исполнить приговор штаба бригады», — и Аким поднял автомат. От первого выхлеста огня Штрум охнул, схватился за живот, сел к колесу и обхватил его руками. Аким повел стволом в сторону самолета. Пули запели выше застекленной кабины, одна пробила форточку. Испуганный пилот рывком двинул вперед сектор газа, стараясь быстрее подняться в небо. Выпустив последние пули в солдат, Аким метнулся за угол караулки, но из окна хлестнул одиночный выстрел. Аким с простреленной грудью упал…

Моторы взвыли, и самолет резко качнуло вперед. Движение воздуха очистило бомболюк. Михаил Корот глубоко вздохнул, энергично заворочался. Дрожь обшивки стала мельче. Инстинкт авиатора подсказал: еще усилие — и крылья лягут на воздух.

Корот ворочался, превозмогая боль. Ногам стало лучше, пальцы рук пришлось покусать, чтобы заставить их подчиняться. В бомболюке запахло сыростью.

Прячась за тучами, тяжелый бомбардировщик крался к русскому городу, скрывая под коричневой скорлупой тонну взрывчатки.

Два заиндевевших цилиндра не страшны. Их тросики, идущие к чекам предохранительных ветрянок, легко перекусить, и тогда взрыватели не сработают. А что делать с третьей бомбой? У нее нет предохранителя, и легкое касание земли вызовет взрыв. Вот если сейчас ударить кулаком, даже кулаком, все полетит к черту в преисподнюю!

Михаил Корот вынул из кармана кусачки и перекусил тросы к предохранительным чекам двух бомб. Теперь они — железные болванки. Он протянул руки вдоль туловища, давая возможность крови притечь к пальцам.

Говорят, в минуты опасности вспоминается прошлая жизнь. У кого как. Михаил Корот мысленно редко возвращался далеко назад. А если и вспоминал, то прежде всего вечно небритую рожу колхозного учетчика Вьюна.

Все Короты были добросовестными крестьянами. Отец Тарас долго цеплялся за единоличное хозяйство, прижимист был мужик, поздно вступил в колхоз, но, вступив, сразу посчитал колхозное добро своим и приумножал его изо всех сил. Еще мальчишкой Михаил постиг секреты хлебороба. Он по комку в руке чувствовал наливную мощь земли, по металлическому шелесту колосьев определял спелость овса и ржи. Знал, что, если шишки репейника расправляют свои крючки, на листьях конского каштана появляются «слезы» и лес шумит без ветра, — быть дождю. К вёдру распускаются цветы вьюнка, вечерний лес становится теплее поля. Поле он любил. Особенно в страду. Здесь можно было показать ловкость, силу, сметку, можно было стать первым. А честолюбия всем Коротам было не занимать. Если уж в газете появлялся портрет кого-нибудь из членов семьи, то он аккуратно вырезался, вывешивался на видное место в хате и не снимался, пока его полностью не засиживали мухи.

В поле можно было и отдохнуть, забравшись на верхушку пахучего стога. Впрочем, не по годам рослого Михаила и там находили разбитные девчата, у которых с призывным звоном рельса на ужин, казалось, пропадала усталость.

Учился Михаил неважно. Арифметики не любил. Грамматика давалась с трудом. Усидчивость и упрямство кое-как помогли ему перейти в седьмой класс. В восьмой он уже не пошел. Отец старался воздействовать кулаками. Михаил отворачивался, а когда надоедало терпеть, осторожно брал батю в охапку, относил в конюшню и ставил перед старым жеребцом Тютюном. При виде тощего коняги, свидетеля славных боевых лет, отец становился добрей и только ругал «бисова сына» нехорошими словами.

В первые дни войны Михаила призвали в армию. Через полгода его нашло письмо из Оренбурга, куда ушли с Украины родственники. Весть была тяжелой: старого Тараса повесил бывший учетчик колхоза полицай Вьюн, мать умерла, выбираясь с родственниками из немецкой неволи.

Поганый Вьюн!.. Самолет с воем прорывался сквозь облака, и штурман уже, наверное, рассчитывал боевой курс.

Корот протиснулся в левую часть бомболюка. «Трюм явно маловат для моей казенной части, но я достану тебя, жаба!» Он нащупал паз между ударным диском, похожим на большую пуговицу, и корпусом взрывателя. Если заклинить паз, ударник, соединенный с диском, не разобьет детонатор.

Окончив дело, он почувствовал, как ледяной ветер, гуляя по его убежищу, жжет мокрое от пота лицо, лезет за шиворот.

Луч яркого дневного света скользнул в бомболюк. Светлая полоса медленно ширилась. На головке бомбы под ворсом инея Корот разглядел большое ржавое пятно. Росинкой сверкнул перекушенный обрез тросика. Михаила Корота потянуло набок, и он механически схватился за корпус бомбы. Осветились все темные уголки. Он еще крепче ухватился за бомбу и будто оторвал ее. Лениво колыхнувшись, она пошла вниз.

Над головой промелькнуло грязно-серое брюхо «хейнкеля». Самолет как-то странно перевернулся, и Корот увидел землю. В то же время он конвульсивно оттолкнулся. Острый стабилизатор бомбы вильнул у лица. Свободное падение продолжалось недолго, ровно столько, чтобы бомба ушла подальше.

Рука нащупала вытяжное кольцо парашюта. После гула самолета давила странная тишина. Невдалеке круглились облачка зенитных разрывов с прожилками огня.

Что-то прорвалось в ушах, и небо загрохотало. Корот несся к земле. Он падал на город, почти в центр его. Горошины-домики превращались в квадраты, вытягивались цепочкой. Тело рванул раскрывшийся купол парашюта. Маленький, из красного шелка, он раскрылся грибком. От динамического удара слетели эрзац-валенки. Но это уже пустяк. Есть ли что-нибудь теплее родной земли!

К родному берегу

— Планеристам готовиться к отъезду! На сборы двадцать минут! В третий отряд! Шмотки в сани! — кричал дежурный партизан, обходя землянки.

Лес окутывали сумерки. Планеристы до наступления сплошной темноты торопились сдать автоматы и пистолеты на склад бригады. Оружие оставляли партизанам. Пилоты прощались с товарищами, дружба с которыми завязалась под разрывами немецких мин, в дерзких рейдах по гитлеровским тылам. Ломались, как спички, мосты, черные грибы дыма поднимались над нефтехранилищами, приводились в исполнение приговоры над предателями, спасались от фашистской злобы советские люди. Ко многим ратным делам народных мстителей приложили свои руки и пилоты. И вот настал час, когда по приказу с Большой земли их собрали на полевом аэродроме одного из отрядов, чтобы отвезти домой. Возвращались не все. Над погибшими не было обелисков, а иногда и земляного холмика, толстый слой снега хранил тайну их могил. На авиабазу передавались комсомольские билеты, и к каждому из них командир бригады приложил скромную партизанскую медаль.

Владимир Донсков ехал на розвальнях с тремя товарищами. Лошадью правил разведчик по прозвищу Звездочет. Он попыхивал цигаркой, и крупная махра, раскаляясь во время затяжек, освещала жгут его толстого черного уса.

— Большая Медведица! — мечтательно произнес он, поглядывая на небо. — Раньше она на меня грусть наводила, в пруду колхозном отражалась серебряными пуговицами, и не поймешь порой, то ли она блещет, то ли карась от озорства спину выгибает, играет, бесенок. А сейчас… Ведь что делают с людьми, паразиты! Кто я был раньше? Добрейшей души человек! Жена меня даже хмельного не боялась, ни одна деревенская шавка на меня не тявкала, я в жисть курицы не зарезал, а если видел, как ей голову отрывают, вкушать мяса не мог. А теперь лютость из меня прет, рубаху разрывает.

Недавно фрица мы захомутали, он, паскуда, со злости плюнул мне на сапог. Так я его вмиг продырявил!.. Вот от должности отстранили, в обоз отправили. И правильно. Необыкновенно нужный был фриц! Ти-ихо! — И усач выбросил цигарку в снег.

По редкому подлеску они объезжали большую поляну. Ездовой спрыгнул на снег, вел лошадь на короткой узде: если лошадь заржет, крепкая рука зажмет ей храп. Монотонно поскрипывали полозья. Тяжело дышал в оглоблях немецкий битюг, еще не привыкший к партизанским условиям. Хрустнула неосторожно задетая промерзшая ветка.

Миновали поляну, и усач снова вскочил на облучок.

— Осталось версты три, ребята, и приедем к нам. У меня просьбица. Разрешил комиссар по письму сочинить. Написал я, да много что-то листков получилось, цельный блокнот трофейный исчеркал. Не возьмет ли кто из вас? Дома запакуете поудобней и сунете в почтовый ящик или еще как там…

— Давай, дядя, — сказал Донсков. Усач покопался в недрах своего тулупа и протянул ему объемистый пакет.

При подъезде к полевому аэродрому их остановили, прощупали всех фонариками, приказали вылезти из саней, идти пешком. По узеньким тропкам, в затылок друг другу, они шли минут сорок, пока не услышали громкий, не таившийся голос:

— Э-эй! Поворачивай на огонек! — И в темном воздухе закачался фонарь.

Их окружили люди, подходили близко, рассматривали лица. Одно, круглое, беловатое, возникло перед Донсковым, помаячило и вдруг радостно воскликнуло хриплым баритончиком:

— Вовка! Друг! Живой!

Узнал Донсков голос. Узнал, крепко обнял Бориса Романовского, прижался губами к его холодной колючей щеке.

— Тебе бриться пора, Борька! — не нашел других слов Донсков и провел рукой ласково по отросшей щетине товарища.

— Пошли! — потянул за руку Романовский. — Наши все недалеко. Сложили шалаш и алалакают в нем. Там тепло. Пошли, Володя!

Борис привел друга к неуклюжей хижине, сложенной из сушняка и, откинув дерюжку у входа, они вошли. Донсков не сразу рассмотрел сидевших вокруг маленького костра, но пожимал руки до боли в пальцах. Первым он ясно различил лицо лейтенанта Дулатова, обложенное шикарной черной бородой, а потом узнал в разно одетой публике и других пилотов своей эскадры. Вопросы к вновь прибывшему властно пресек Дулатов:

— По порядку, друзья! Каждый рассказывает по порядку!

Самолет придет не раньше полуночи, так что времени хватит. Досказывай, Романовский!

— Ну, о том, что после отцепки я не выдержал курса по своей дурости, я признался. Как грыз землю и закапывал груз, уже рассказал… Про Петь-Петушка тоже. Мальчика схоронили ночью, тайком, на сельском кладбище, рядом с его матерью. Вот про Мишку Корота ничего больше не знаю. По донесениям Акима Грицева, держался он крепко. Фашист Штрум из него ничего не выколотил. Полигон немцы взорвали. Говорят, вместе с пленными… Я не командовал, как Коля Санталов и Миша Данилин, взводом, не ходил в разведку, как Толя Старостин или Иван Пещеров… Чинил оружие. Бойки точил, пружины вил, мины разряжал, тол из бомб выплавлял, ну и другое, по мелочи. Один раз только вылезал с партизанами, да и то за жратвой… Все!

— Донсков, твоя очередь. Коротко, — сказал Дулатов и прикурил от уголька трубку с вырезанной мордой черта на чубуке. Оглядел, какое впечатление на ребят произвела трофейная новинка.

— …Я про Боцмана сначала. Он оказался стоящим товарищем. Когда мы попали в заградогонь, буксировщик отцепил меня и поплыл домой. Самолет Миши Корота тоже повернул, но Миша отдал концы, догнал меня, и мы вместе нашли подходящую бухту. Нас прибило совсем не к тому берегу, и нужно было искать выход. Им был только курс на партизанский лагерь. Мы не договаривались, но как-то так получилось, что капитаном стал Миша. Он послал меня и сказал: «Надо!» В нашей дружеской клятве сказано: «Вернусь живым и отвечу: сделано!» Я вернулся с партизанами. На месте планеров зияли две огромные ямы. Перед Мишиным окопчиком — замерзшие трупы немецких овчарок. Мы изучили следы на месте схватки. Его не взяли на абордаж! Его схватили тяжелораненым или оглушенным. С километр волокли по лесу до дороги и увезли на машине. Вот память о нем: перчатка с правей руки, разодранная осколком гранаты. Я вышел к партизанам шестого отряда, у них и остался.

— Чем занимался в отряде? — последовал тихий вопрос.

— Не перебивать! — оборвал Дулатов. — Продолжайте, Донсков.

— Похвастаться нечем. Со мной были еще двое, и нас берегли. Говорили, таков приказ. Использовали на связной работе между группами, иногда мы ходили в села. Не брезговали и кухонной работой: я перечистил тонны три картошки, не меньше. Когда выполнял задания по связи, искал отца. Никто не слышал о Максиме Борисовиче Донскове? Нет?..

— Может быть, кто слышал? — спросил и Дулатов. — Нет? Подумайте, а я пока скажу несколько слов.

Он передвинул из-за спины на живот маленькую кобуру, вынул из нее никелированный, почти игрушечный пистолет, о его рукоятку выбил трубку. Горячий комочек табака зашипел в снегу. Говорить начал торжественно:

— Во-первых, поздравляю вас. Молодцы! С заданием справились, не посрамили чести крылатого воина! Мне как командиру доверили штабную работу. По ее специфике я был в курсе почти всех ваших дел. В моем распоряжении находилась радиогруппа. Постоянная связь с Большой землей окрыляла. Сам командир бригады провожал меня, подарил на память вот этот именной «вальтер»! Всех вас представили к медалям «Партизан Отечественной войны» второй степени. Это высокая награда! И прямо скажем: заслуженная! Мы участвовали в большом деле: ведь, по неполным данным, за это время партизаны Гомельского района только на четырех железнодорожных ветках, ведущих к городу, подорвали семь тысяч сто тридцать два рельса и пустили под откос двадцать поездов с живой силой и военной техникой немцев! Но, оказывается, многого я не знал. О повороте буксировщика сержанта Корота и о самовольной отцепке Костюхина слышу впервые.

Донсков слушал лейтенанта, и ему казалось, что говорит не его инструктор, а совсем-совсем другой человек. Пафос речи, значительность взглядов посуровевших глаз, новые жесты, резкие и энергичные, выделяли его, поднимали над группой притихших сержантов.

Ровным, хорошо поставленным голосом продолжал Дулатов:

— Сейчас обстановка такая: немцы пытаются ликвидировать партизанский район. Предстоят тяжелые бои. Они уже начались! Нами рисковать не хотят. Мы нужны. Может быть, возвратимся сюда еще раз. Скоро придет транспортный Ли-2 за детьми и ранеными. Восемь мест наши… Вопрос: передавал ли кто из партизан вам письма! Если да — немедленно сдать мне! Сами понимаете: военная цензура не отменена. В письмах могут оказаться нежелательные сведения. У кого есть?

— У меня, — сказал Донсков и вынул из-за отворота комбинезона пакет черноусого возницы. Прежде чем отдать Дулатову, он нагнулся к костру и прочитал адрес: «Саратовская область, дер. Озерки. Колхоз «Красная новь». Бастраковой Мариулле Андреевне». Первым желанием Донскова было спрятать пакет, но Дулатов уже тянул руку.

— Донсков, почему ваша тройка в кубанках, где летные шлемы потеряли?

Сняв с головы, Донсков помял жестковатый мех кубанки, провел ладонью по голубому сукну донышка.

— С партизанами поменялись, им в шлемах и спать теплее, и воевать удобней.

Несколько минут разговаривали планеристы, показывали друг другу партизанские «сувениры», делились впечатлениями, кое-кто не удержался от хвастовства. Но постепенно ожидание самолета становилось томительным, многие примолкли, слушали небо.

— Боря, может споешь ту… про сокола? А? — попросил кто-то из темного угла.

В свете костра розовато блеснул лакированный бок домры. Борис подворачивал колки, настраивал инструмент. Установилась полная тишина.

— Эту песню пел один партизан на нашем кордоне. Его застрелил снайпер, — сказал Борис и тронул струны домры:

Промахнулся сокол по пернатой дичи, Грохнулся на землю с лета без добычи И разбился насмерть, в муках умирает, Взор слезою застит. Небо кровью тает. Не лета глубокие погубили, нет: Умирает сокол в самом цвете лет…

Грустно выводил песню хрипловатый баритон. Догорал костерок в шалаше, и угли тускнели, как глаза убитого.

— Все на костры! — долетел снаружи зычный крик.

Планеристы повылезали из шалаша, заторопились к кучам хвороста, разложенного на поляне. Вскоре послышался гул моторов большого самолета. Он тенью выскочил из-за ближних деревьев, прогрохотал над вспыхнувшими кострами и ушел на второй круг. Шум моторов утих, потом снова усилился. Посадочные фары прорезали ночь, светом умыли поляну. Черные фигурки людей убегали с площадки к лесу. Раздался глухой удар, будто пустое огромное корыто бросили на землю. Огненные глаза машины моргнули, закрылись. Моторы журчали мягко, успокаиваясь.

Наступила тишина. Секунда, другая — и она взорвалась радостными криками людей…

Крутые дороги отцов

Письмо

Ключ лежал на старом условном месте под рассохшейся кадкой из-под огурцов. Когда-то они с отцом гудронили ее, присаживали обручи. Владимир вынул ключ, подержал на ладони, будто взвешивая, неторопливо вставил в замочную скважину.

В квартире все было по-прежнему. В полутемной кухне пахло лежалым хлебом. Запах появился в начале войны, когда мать, сохраняя каждый оставшийся кусочек, сушила его и клала в картонную коробку. Коробка с помятыми боками стояла на подоконнике, и сейчас Владимир заглянул в нее: пуста.

В передней комнате остановился у шкафа с ажурными переплетами стекол. Шкаф сработал его дед Кузьма, столяр-краснодеревщик. Раньше мать запирала в шкафу сладости. В довоенное время здесь вкусно пахло халвой, в фаянсовой вазочке лежали конфеты. Теперь шкафчик источал запахи прогорклого масла и селедки.

Владимир выложил из оттопыренных карманов шинели на стол консервы, галеты, сверточек с мармеладом. Разделся до пояса и пошел на кухню умываться. Мать застала его склоненным над раковиной. Она обхватила его за плечи, повернула, короткими поцелуями осыпала мокрое лицо, потом сорвала с гвоздя махровое полотенце и, смеясь, стала вытирать его, растирая тело до красноты, любуясь мускулами, касаясь пальцами родинок, которые, по ее словам, были точно такие же, как у отца. Она вытащила из комода отцовскую нижнюю рубашку, чуть припахивающую нафталином, сама надела ее на сына и непритворно удивлялась, что рубашка маловата. Откуда-то вынула заветный флакончик одеколона и, щедро налив пахучую жидкость в ладошку, полохматила ему волосы.

Вечером Донсковы сидели за праздничным столом, пили цветочный чай. Маленькая шустроглазая Майя, пользуясь тем, что мама с братом увлеклись разговорами, потягивала с тарелки мармелад. Владимир рассказывал о партизанах. Раньше он представлял их жизнь полной борьбы и романтики. И то и другое есть. Но есть еще голод, лохмотья и вши, холодные берлоги временных землянок, одна цигарка на десятерых, одна винтовка на троих.

— Володя, ты, помнишь, рассказывал мне о семье Бастраковых? По работе я несколько раз была в «Красной нови» и познакомилась с ними, с матерью и дочкой. Чувствую, тебе будет неприятно, но должна сообщить, что Аэлита вышла замуж и сейчас здесь, в городе.

— Замуж?

— А почему нет? Девушке пошел двадцатый годик. Я сначала пожурила ее за дезертирство с колхозного фронта, а потом подумала: семью сейчас создать трудно, и, если полюбила хорошего парня, что ж, пусть живут на здоровье. Плохо только, что она вот уже месяц не поступает на работу, говорит, муж не разрешает… Ты чего не пьешь? Остынет… Ты вспоминал о ней?

— Все время помнил, мама… Не пойму, как в наше время можно запрещать человеку работать! Что он за птица… ее муж?

Не знаю. Кажется, военный. Старше ее на девять лет. Или больше. Говорила, он настаивает, чтобы она закончила десятилетку и поступила в консерваторию, обнаружил у нее хорошие музыкальные данные.

— В войну? Музыка? — Владимир резко отодвинул стакан, чай выплеснулся на скатерть. — Извини, мама! Подростки, пяти-шестиклашки гнутся у станков, вкалывают по две смены…

— Успокойся! Отдай должное и работникам искусства. Ты слышал концерты Утесова, Клавдии Шульженко? Только по радио? А жаль! Шульженко — частый гость во фронтовых частях, и ее «Синий платочек» нужен бойцам, как хлеб и патроны. Ты, как и отец, бывало, занимаешь всегда крайние позиции и считаешь только их правильными. А жизнь сложнее. Она не может измеряться личным аршином… Как живы-здоровы твои друзья?

— Нормально. — Владимир кивнул на сестренку. Глаза у Майки закрывались, она клевала носом в сложенные на столе руки. Мать перенесла вялую девочку на кровать. Уже засыпая, Майя пыталась поцеловать брата, но только обмусолила ему нос. Он накрыл ее по шейку одеялом.

— Цветных тебе снов, Майка-фуфайка! Только пусть не снится серый волк.

— Володя, что-то тебя мучает, что-то ты не досказываешь, — спросила мать, когда они снова сели за стол. — Не из-за Литы расстроился?

— Да нет… Все как надо вроде бы. Об отце вестей никаких?

— Ну, наконец-то! А я все ждала, ждала, когда ты спросишь. Сегодня утром заезжал в райком майор Маркин, передал мне письмо. Между прочим, из той почты, которую привез ваш самолет.

— От кого?

— От отца!

Владимир как завороженный смотрел на ее руку.

Ему казалось, что рука медленно, очень медленно опускается за отворот кофточки, выплывает оттуда. К кончикам пальцев приклеен белый треугольник. Он поднимает белые крылья, превращается в квадратный лист. С листа соскальзывает маленькая фотокарточка. Владимир цепко хватает ее. С фотографии на него смотрит нерусский солдат в очках.

— Кто это? — подбрасывает он фотокарточку на ладони, будто она жжет ему пальцы.

— Отец.

Владимир внимательно разглядывает очкарика. Чуть сдвинутая к уху пилотка с широким белым кантом. Сбоку на ней жестяная эмблема в виде аиста. Отличительный знак итальянских горных стрелков. На лбу две глубокие морщины. Под круглыми стеклами очков глаз не видно, только два скошенных световых блика измазали стекло. Большой нос с горбинкой, слегка разомкнутые тонкие губы, широкий подбородок с ямочкой посредине. На узких погонах — лычки ефрейтора. Петлицы обвиты шнуром, на них непонятный расплывчатый знак. Подбородок и нос — отцовские, остальное — чужое. Владимир бросил фотографию.

— Ты хочешь сказать?..

— Читай, — протянула мать письмо.

Отец жив. Их часть, состоявшая в основном из саратовцев, попала в окружение. Сноп огня перед глазами, тупой удар — вот что помнит отец. Очнулся в погребе. Почти месяц отлеживался в сырой яме между кадушек с соленьями. Ему до сих пор чудится в каждом запахе запах квашеной капусты. Он просит запомнить имена его спасителей. Первый отпуск после войны проведет у них, милых стариков, потерявших все, кроме погреба и сарая над ним, но сохранивших в душе своей главное — веру в Советскую власть, в ее незыблемость.

Если они получили похоронку на него, то пусть сберегут до его возвращения, — «почитаем, посмеемся, порадуемся вместе после победы!».

Пусть не смущает их фотография. Это — бракованное изделие партизанского фотографа.

Теплое, хорошее письмо прислал отец, а в конце приписка специально для Владимира:

«Дорогой сын, моя надежда и гордость! Я знаю про тебя многое. Ты был рядом, почти рядом. Нас разделяли пятьдесят километров. Но мы не могли встретиться, потому что эти километры лежали между партизаном и мнимым итальянским солдатом. Но все-таки товарищи помогли мне послать письмецо. Все запоминай, чтобы рассказать моим внукам о годах сороковых. А главное — помни: ты Донсков! Казак Ипат, пугачевец, — твой прадед, дед — соратник Пархоменко, второй дед — побратим Кочубея, твои отец и мать, верь, горячо любят Родину. Если что случится со мной, будь головой в семье.

Как хочется мне вас видеть! Обнимаю.

Максим Донсков».

— Был рядом. Он был со мной рядом, — с горечью произнес Владимир. — Как же так, ма-ма? Совсем рядом!

Тогда они не знали, что эта весточка от отца последняя. Пройдет много лет, но никто не сможет им рассказать, где и как он погиб, в какой могиле захоронен. Останется только память. Вечная память в семье. И в редакции областной газеты, где он работал перед войной, вывесят мемориальную доску с фамилиями воинов-журналистов, отдавших жизнь за Родину на фронтах Великой Отечественной войны. Десятой в траурном списке будет фамилия Максима Донскова.

Маленький военный совет

Все, кто возвратился из вражеского тыла, написали боевые рапорты. Каждый планерист обрисовал цепь событий и своих ощущений, начиная с полета аэропоездов и кончая посадкой транспортного Ли-2 на родном аэродроме. И хотя д описаниях преобладали факты, действительную картину событий понять было трудно.

Рапорт лейтенанта Дулатова сух, четок и краток. Эскадра боевых сцепок шла точно по намеченному маршруту. При подходе к ориентиру отцепки планеров он четырехкратным включением прожектора подал команду «Приготовиться!». Не прошло и минуты, как аэропоезда подверглись обстрелу зенитных батарей. Самолеты-буксировщики увеличили интервалы, но продолжали выдерживать курс. Увидев голубые контрольные огни партизанского аэродрома, лейтенант включил фару, что означало «Отцепиться!», и в сторону аэродрома выпустил ракету. Точно на площадку партизан спланировали четыре планера из девяти. Неподалеку на лес приземлились еще два, и с них снят груз. В боевых действиях партизан участвовали семь планеристов. Он не видел, но, по рассказу других, правофланговый первого звена взорвался в воздухе. В плен попал Корот Михаил Тарасович.

К рапорту Дулатов приложил письмо начальника штаба партизанской бригады, в котором тот рассказывал о поведении планеристов в отрядах и благодарил за оказанную помощь.

Полковник Стариков и майор Маркин с группой штабных командиров пытались по рапортам, а потом и в личных беседах воссоздать действительную обстановку полета планерной группы. Кое-кто из сержантов сомневался, что они точно шли по маршруту, некоторые не видели световых команд лейтенанта Дулатова, не все разделяли оптимизм Дулатова в том, что «буксировщики продолжали выдерживать курс». В конце концов стало ясно: некоторые летчики, попав в зону заградогня, не имея боевого опыта, растерялись, помешали планеристам четко выполнить задание. И все же задача решена: партизаны получили необходимое. Оставалось неясным происшествие с аэропоездом Костюхин — Донсков, и нужно было разобраться в поведении Михаила Корота.

— Давайте еще раз проанализируем рапорты старшего лейтенанта Костюхина и членов его экипажа. Ведь на борту «хейнкеля» летели четверо! — предложил Маркин.

Полковник Стариков достал из папки донесения полуторамесячной давности. В сущности они были одинаковы. Командир корабля Костюхин утверждал, что в момент обстрела одна из зенитных гранат разорвалась в непосредственной близости от самолета и осколки перебили трос. Планер оторвался, не долетев до места расчетной отцепки всего пять-шесть километров. То же самое подтверждали штурман и верхний стрелок. Нижний стрелок писал, что, увлеченный наблюдением за землей, ни взрыва около самолета, ни отрыва планера не видел.

— Странно! — сказал Маркин. — Не видеть ночью огня или хотя бы не ощутить…

— У некоторых людей в минуту опасности наблюдается психологическое торможение, скованность, их восприятие окружающего неконкретно и субъективно. — Стариков сложил бумаги, сунул их в сейф. — Возвратившись, Костюхин сдал на склад буксировочный трос, вернее, часть троса с номерной самолетной заглушкой. Об этом на его донесении есть пометка старшего инженера. Как видите, все нормально. С сержантом Донсковым нужно просто объясниться… Другое дело — сержант Корот. Его судьба в наших руках.

— Не понимаю.

— Вам лично могу и обязан рассказать о странных обстоятельствах появления Корота в одном из прифронтовых городов. Во время бомбежки он выбросился из вражеского бомбардировщика с парашютом во всем немецком.

Маркин внимательно слушал полковника. Михаил Корот упал на крышу двухэтажного дома и чудом удержался на карнизе. Его сняли дружинники и отвели в милицию. Оттуда передали в отделение НКВД. На всех допросах Корот твердил одно: он совершил побег при помощи партизана Акима Грицева, работающего у немцев «переводчиком», и еще одного партизана-моториста. Ни имени, ни фамилии его он не знает.

— Человек-бомба! — задумчиво произнес Маркин.

— Существование партизанского разведчика Грицева подтверждено. Вернее, бывшее существование. Грицев убит в тот же день, в который Корот выпрыгнул из немецкого самолета. Моториста, якобы содействовавшего побегу, не нашли. Как видите, все не в пользу вашего сержанта. И в то же время есть косвенные доказательства, что сержант Корот вел себя в сложных обстоятельствах мужественно, не поддавался на уговоры, провокации, выдержал пытки. Подтверждают товарищи, спасенные тем же Грицевым с «полигона смерти». Подтверждает один из немцев-летчиков со сбитого самолета. Он слышал о грубом и упрямом пилоте с советского планера, украинца, которого гестапо пыталось завербовать… Теперь Корот здесь, в Саратове. Нужно расспросить о нем ваших ребят, майор.

— Вы с ним разговаривали?

— Да. Мне кажется, он искренен. Кажется… Но это плохой аргумент в нашем деле. Нужны веские и прямые доказательства. Только они обелят сержанта. Эх, хорошо бы найти того моториста, помогавшего вашему Короту.

— Не будем медлить. Давайте сейчас же вызовем сержанта Донскова и других.

— Не надо. Поговорите с ними пока неофициально, по-товарищески, Вадим Ильич.

— Хорошо, Федор Михайлович. Постараюсь.

* * *

Владимира Донскова немного обескуражила беседа с майором Маркиным. Казалось, комиссар не очень верит рассказу о Михаиле Короте. Маркин часто переспрашивал, уточнял даже отдельные слова. Владимир насторожился, и теплой беседы у них не получилось. Комиссар усомнился, что буксировщик Корота во время обстрела повернул обратно и потащил за собой планер. Он тут же вызвал командира самолета и спросил, так ли было на самом деле. Летчик сначала колебался, потом честно сказал: «Да, мы развернулись на обратный курс, думая, что планер отцепился. Но стрелок закричал: «Бандура тащится за нами!» И мы снова хотели встать на боевой курс. Только заложили крен, как планер отцежился».

Маркин спросил Владимира, почему Корот, а не он остался у заминированных планеров. На этот вопрос было трудно ответить. Так решили. Корот тяжелее, хуже ходит на лыжах. Почему не зарыли груз и не ушли оба? Зарыть они бы не успели до рассвета, оставлять оружие и боеприпасы на произвол судьбы не решились. Подорвать? Зачем? Ведь при благоприятных обстоятельствах груз мог попасть к партизанам. Для этого они и летали туда! Видел ли он своими глазами, что боеприпасы взорваны? Он видел две огромные воронки, искореженные автоматы и противотанковые ружья. Двенадцать ПТР, шестьдесят семь автоматов! Почему точно? Оружие пересчитали партизаны, вынули все годные части из затворов, даже уцелевшие приклады отсоединили от железного лома, собрали каждый невзорвавшийся патрончик, унесли помятые консервные банки с тушенкой и омлетом.

— Ты утверждаешь, Владимир, что буксировщик отцепил тебя далеко от цели? Так ли?

— Трос болтался под планером. При посадке я им зацепился за деревья и чуть не разбился.

— Ну, а представим такую картину: взрыв около самолета. Осколок режет трос или бьет по замку. Непроизвольная отцепка, и ты летишь с тросом под фюзеляжем. А?

— Рядом с нами ничего не взрывалось. Ближе трехсот метров ни одной вспышки!

— Триста для осколка не расстояние — летают и дальше. А оторваться в этой кутерьме ты не мог? Может, понервничал, упустил из вида самолет, допустил большой провис троса, а потом рывок… А?

— Вы, товарищ майор, сомневаетесь в достоверности моего донесения? Я неправильно написал?

Маркин задумался, медленно скатывал в трубочку лист исписанной бумаги, опомнившись, развернул, разгладил его.

— Понимаешь, Владимир, с твоей точки зрения, может быть, все правильно, но факты — упрямая вещь. Давай представим, что мы поверили тебе. Значит, офицер Костюхин — трус! Даже больше — предатель, дезертир с поля боя! Его расстреляют. Вдумайся в это слово… Был — и нет человека. И если бы это касалось только его… Понимаешь? У него есть отец, мать… жена, теперь… может быть, дети. Достаточно ли у нас для приговора оснований? Только твой рассказ. А на его стороне факты.

— Какие же, товарищ майор?

— Он привез и сдал кусок перебитого троса с кольцом от самолета. Вот и получается: прав ты, что садился с тросом, прав и он. Он не отцеплял планер. Трос разрублен осколком или порван при резком выборе слабины.

— Если факт отцепки подтвердится, Костюхина расстреляют?

— Нет факта — нет и разговора.

— Хорошо, товарищ майор, я подумаю и, может быть, пересмотрю свой рапорт. Может быть, мне показалось… Вопрос можно? Вы сказали: расстреляют — и нет человека! А предатель… имеет право на существование?

Маркин с интересом посмотрел на Донскова. Он не убедил парня. Что-то тот не договаривает. Знает и не говорит. Глазищи уставил прямо, прячет в них усмешечку или еще черт знает что.

— Вопрос праздный.

— Для меня нет, товарищ майор.

— В мирное время мы пытаемся перевоспитывать даже преступников. Сейчас мы не можем позволить этого. Ты понял?

— Да… Но бывает, сам преступник пересматривает свои поступки, жизнь и становится полезным для людей.

— Бывает, Владимир, бывает, — рассеянно ответил Маркин. — Бывает, дружок, да очень уж редко… Как мать-то? Небось ожила после весточки из лесов? Привет ей, привет! Ты знаешь, что вашему отряду присвоили звание гвардейского? То-то! Ну будь здоров, гвардии сержант Донсков! Иди, хороший мой, иди! Пофилософствуем потом, после войны.

Полный, тяжелый Маркин с трудом приподнялся, протянул руку…

Разговор на волнующую тему Владимир продолжил с матерью. Ей и отцу он привык верить. За всю жизнь не уловил ни в поведении родителей, ни в их словах фальшивых нот. Представь, мама, себя верховным судьей. Никто не спросит с тебя за то, помилуешь ты или покараешь. И вот я, твой сын, совершаю преступление. Отвечать должен по высшей мере. Так требует закон. Но ты не только судья, но и мать. Как рассудишь?

— Без раздумья по закону.

— Напоминаю, по закону кара только одна — смерть! Подпишешься под приговором?

— Не сомневайся, я поставлю подпись, Володя.

— Убьешь сына? Убьешь?.. А потом как жить будешь?

— Жить?.. Разве после этого мать может жить?.. Но почему ты задаешь такие странные и страшные вопросы?

— Наверное, за прошедшие месяцы я стал любопытнее.

И еще один маленький военный совет Владимир держал со своим другом Борисом Романовским.

— Боря, ты в курсе событий с Костюхиным. Он оправдался. Прилетел на базу и как положено сдал на склад часть буксировочного троса. Но мы-то знаем: так быть не могло!

Значит…

— Подлог!

— Каким образом?

— Сдавали после прилета все, скопом. Вряд ли внимательно проверялись номера на заглушках.

— Но не мог подлог сделать один Костюхин!

— Конечно. Экипаж знал об отцепке — это раз. Кто-то рубил трос, наверное, механик, — два. Кто-то сдавал.

— Вот видишь, Боря. Если вывести на чистую воду Костюхина, вместе с ним погорят и другие, может, неплохие, но облапошенные им ребята.

— Да, все, — вздохнул Романовский. — Как быть? Что будем делать?

Трудный вопрос был для молодых ребят. Накликать беду сразу на стольких людей? Подвести весь отряд? Испортить жизнь незнакомым семьям? А при чем тут их жены, дети, родители?

— Может, замолчим? Ведь все обошлось более-менее благополучно, — предложил Романовский.

— А Миша Корот? Ты забыл про него? Ведь он пропал почти из-за такого же случая! Ну промолчим, пошлют Костюхина еще раз с планером, а он сделает снова гроб!

— Тогда мы вовеки не простим себе, капитан!

— Итак?

— Потолкуем с ребятами из его экипажа…

— Это сделаю я, ты поговори с Ефимом Мессиожником, ведь ему на склад сдавали тросы.

— Потом к Костюхину!..

— Дай закурить, Боря.

— Ты же не куришь!

— Дай!

Ефим Мессиожник

Родители Мессиожника, быстро собравшись, уехали из Саратова, оставив сына, как в первые дни показалось ему, на произвол судьбы. Потом понял — все не так. Просто его, не умеющего плавать, бросили в воду: пусть барахтается и выплывет сам. Но когда он поплыл не в ту сторону и даже стал пускать пузыри, на помощь поспешили «знакомые» и родственники, о которых раньше Ефим Мессиожник не слыхивал.

Знакомый отца, раздобывший дефицитное лекарство для умирающей матери (а она не собиралась даже болеть!), стал его постоянным гостем и помог устроиться вольнонаемным на склад планерной школы. Однажды гость пожаловал глубокой ночью. Вошел в полуподвальчик, открыв входную дверь своим ключом. Привычно пошарив по стене, зажег свет. Мессиожник, услышав, что кто-то непрошеный смело отпирает дверь и входит, страшно перепугался, съежился под одеялом — остро мелькнула мысль о милиции: ведь к тому времени он уже познакомился с некоторыми завсегдатаями Сенного базара и пользовался их услугами, да и склад консервированных продуктов, оставленных в кладовке отцом, тревожил, — но, увидев тощую сутуловатую фигуру ночного гостя в потрепанной одежонке, сразу успокоился, поторопился встать, одеться.

— То, чем вы сейчас занимаетесь, Фима, опасная мелочь, скажу я вам. Можно пропасть за пустяк, — сказал знакомый без предисловия и положил на стол ярко мигнувшие желтым ручные часы. — Посмотрите. Еще имеет право на внимание драгоценный камень. И собственная голова. Вам никто не позволит оставить ее пустой, от нее чего-то нужно иметь. Читайте вот эти книги, Фима, — он указал на ряд потемневших от времени томиков, притулившихся в нижнем уголке большого книжного стеллажа. — Брали в руки?

— Нет, — признался Ефим.

— Поинтересуйтесь, там написано за жизнь, скажу я вам. Золотые часы оставляю, это плата за двадцать листов дюраля. На вашем складе его полторы тонны.

— Его нельзя, он на очень строгом учете!

— Не торопитесь, я подскажу, когда будет можно. Извините за поздний визит и примите совет: поступайте в институт, на заочный, слава богу, сейчас на мужчин большой недобор, скажу я вам. Документ образованного человека нам так же необходим, как пуговицы на брюках. Продолжайте спать. Меня не надо искать, по старому адресу не живу.

Он прошел на кухню, попил воды, и входная дверь за ним неслышно прикрылась. Знал Ефим только его имя. Он ушел, оставив часы на столе и уронив в податливую душу парня сладкую каплю страсти к чему-то новому и все равно подспудно, издревле знакомому.

Ефим быстро разобрался в мудрости старых книг. Теперь он усвоил, что внешний блеск жизни — хрупкий блеск елочной игрушки; что унижаться можно, даже необходимо, если перед тобою сиятельный дурак, унижаться — презирая, черпая в унижении ненависть и силу характера; что есть ценности и посильнее золота, «черные леклиты», то есть человеческие слабости, пороки, тайные преступления, собранные в «единый мешок» умным человеком…

Понимал Ефим — в книгах рецепты яда для душ человеческих. Ему дали в руки рецепты — значит, яд для других. Яд сильный, настоянный на веках, рассчитанный на будущих рабов. А если будет раб, будет и хозяин. Примерно так рассуждал Ефим. Дорожка грязная, длинная, но по-своему романтическая, а главное — ведет к власти. Только имеющий власть над людьми живет, как хочет. КАК ХОЧЕТ! — нет сильнее и приятнее этих слов. И еще запомнил: «Ищи слабого!»

Пока для молодого Мессиожника сладкий угар власти был чисто теоретическим понятием, нельзя же принимать всерьез раболепство базарных червей и некоторых клиентов, в основном баб-спекулянток. Такие люди не имели ценности «черного леклита», они подонки. Но случилось, и потонула душа…

В то раннее морозное утро прилетели с боевого задания самолеты-буксировщики. Где-то за линией фронта от них отцепились планеры, и самолеты возвращались на базу только с тросами, с длинными, невидимыми издалека тонкими стальными хвостами.

Самолету с «хвостом» садиться нельзя — трос может захлестнуть какое-нибудь сооружение на земле, и машина, мгновенно потерявшая скорость, клюнет носом. Для сброса тросов отвели место за границей аэродрома, выложили соответствующий знак из белых полотнищ. Летчики, пролетая над знаком, на высоте ста метров отцепляли тросы, и они, извиваясь и поблескивая, падали, подсекая живыми кольцами снежный наст. Один за другим заходили на сброс буксировщики, сильно снижаясь, а затем карабкались вверх. Некоторые производили маневр с шиком, очень красиво. Чтобы тросы, сброшенные в одно место, не перепутались, к знаку специально подвезли группу курсантов, и с ними старший инженер послал Мессиожника. Курсанты в промежутки между заходами самолетов оттаскивали упавшие тросы в сторону, а Мессиожник следил за точностью падения («Летчики устали, если ошибутся в расчете, заметьте, где упадет трос») и проверял номера на заглушках с полукольцами. Номер на заглушке сверял с номером в ведомости — должны сходиться, если нет — требуется немедленно доложить командованию.

Вот зашел на сброс трофейный «хейнкель». Машина приметная, резко отличная по форме от СБ, все знали, что ее пилотирует один из лучших летчиков школы старший лейтенант Костюхин. Знал и Мессиожник, этому летчику он много раз угождал, доставал на черном рынке что-нибудь вкусненькое, отвозил продукты в село его невесте. Костюхин одаривал услужливого кладовщика иногда рублем, иногда старой форменной одеждой со своего плеча. Мессиожник сдержанно благодарил, а приходя домой, помятый рубль небрежно бросал в картонную коробку из-под макарон, а барахло метал в угол, откуда его потом забирала старуха, знакомая по базару.

«Хейнкель» снизился над знаком, а потом ушел в набор высоты, как и предыдущие самолеты, но… трос не сбросил, а только имитировал сброс. Курсанты заволновались. Послышались реплики:

— Без веревки пришел!..

— Потерял?

— А может, планер где-то бросил?

— Да не-ет, докладывали по радио — все в порядке.

— Надо сказать комиссару…

— Глаза пошире откройте! — Это уже был уверенный голос Мессиожника. — Вон же над бывшим гречишным полем сверкнул! Просто штурман ошибся, рано дернул замок, как на втором самолете.

Ошибку штурмана самолета, заходящего вторым, все видели.

— Все в ажуре, ребята! — успокоил Мессиожник. — Сматывайте тросы на барабаны, а тот я потом найду.

Прогудел над знаком последний самолет, и курсанты побежали оттаскивать вновь упавший трос.

Смотав тросы и поставив барабаны рядком, курсанты ушли к ангарам. Мессиожник, сев в присланную полуторку, поехал на поле, где «блеснул» трос с «хейнкеля». Примерно в том месте, куда указывал Мессиожник курсантам, он нашел трос и зацепил его за автомашину. Но только один, тот, который сбросил второй самолет, трос же с «хейнкеля» искать не стал — знал раньше, его здесь нет.

Летчики, зарулив самолеты на стоянку, не торопились уходить: Усталые, но радостные, что возвратились с боевого задания, они сбились в большую группу и, мешая говорить друг другу, отчаянно жестикулируя, делились впечатлениями от необычного полета. Каждый из них твердо верил, что был на волосок от гибели, но одни говорили об этом горячо, другие со смешком, третьи сдержанно, как люди бывалые, только лихорадочный румянец выдавал их тайное желание броситься в омут общей радости. О сброшенных за границей аэродрома тросах они забыли, хотя эта часть полета для каждого была не менее опасна, чем прорыв заградительного огня за линией фронта: не привезешь на базу трос — будешь отвечать по всей строгости, не сумеешь толково рассказать, где потерял трос, а с ним и планер, можешь попасть под действие сурового приказа Верховного Главнокомандующего, под один из самых беспощадных параграфов: за преднамеренную отцепку планера над территорией, оккупированной противником, повлекшую за собой гибель экипажа планера или невыполнение боевого задания, командира и экипаж самолета привлекать к строгой ответственности вплоть до применения высшей меры наказания…

Летчики не думали об этом, они радовались, что живы, что выполнили с честью сложное задание, что стоит погожий ясный день, а ночь, страшная ночь, канула в небытие! К каждому командиру самолета подходил, прихрамывая, улыбающийся Мессиожник, протягивал ведомость, положенную на фанерку, и командир, почти не глядя, веря только указательному пальцу Мессиожника, расписывался в графе о сдаче троса с таким-то номером — с номером, который он увез в тыл врага и привез обратно. К обязательной процедуре относились легко и беззаботно еще и потому, что из тех немногих полетов, которые были сделаны в тыл к партизанам, никто еще из буксировщиков без троса не возвращался. Радость встречи с товарищами притупила бдительность, которой и так не хватало на этом далеком тыловом аэродроме.

Мессиожник дал расписаться всем командирам, кроме Костюхина. К тому даже близко не подошел. Остановился около штурмана с СБ, неточно сбросившего трос, и сказал ему, что «хвост» нашел, хотя это было очень трудно. За старание получил гофрированный колпачок от фляжки, наполненный спиртом, и пару дружеских хлопков по плечу. Смело выпил, задохнулся, вцепился зубами в комок снега, подсунутый к самому рту штурманом. И… наблюдал за Костюхиным. Очень уж независимый вид у летчика, правда, стоит в сторонке, в общем ликовании участия не принимает. «Куда он дел трос? Отцепил его вместе с планером за линией фронта или потерял при возвращении? Если первое…» И Мессиожник решился на психологический эксперимент, пошел к Костюхину. Остановившись перед ним, Мессиожник собрал всю свою волю, нагло и презрительно уставился на летчика, смотрел прямо в глаза, долго не отводя взгляда, хотя по спине ползла противная знобь, быстро сохло во рту, левая щека подрагивала, готовясь принять пощечину. Если бы тяжелая ладонь Костюхина приложилась к смуглой скуле Мессиожника, он бы немедленно протянул летчику ведомость для подписи, но Костюхин отвел глаза, засуетился, похлопывая себя по карманам, будто разыскивая папиросы. Когда после первой затяжки он снова взглянул на щуплого парня в помятой, довольно грязной телогрейке, глаза Костюхина слезились, будто от едкого дыма. Занятые разговорами пилоты на них не обращали внимания, кроме двоих из экипажа «хейнкеля». Ефим Мессиожник поднял палец, согнул его раз, второй, третий — так он привык подзывать к себе старух на Сенном базаре. Лицо Костюхина багровело, он зашевелил губами, но Мессиожник медленно повернувшись, уже хромал к курилке, оборудованной в конце стоянки самолетов. До курилки шагов сорок, и Мессиожник прошел их не оглядываясь, вдруг отяжелевшие ноги еле отрывал от снега: «Идет ли за спиной этот великан в шикарной американской куртке, гордец, брезговавший подавать ему руку даже после довольно крупных услуг? Тащится ли за ним красавец, любимец женщин, которые Мессиожника не замечали, даже когда он разговаривал с ними? А вдруг не пошел, смертельно обидясь, что его поманили, как собаку? Что же делать тогда? Доложить инженеру о тросе? Исчезнет Костюхин, а что будет иметь от этого он, Мессиожник?..» Делая последние шаги, Мессиожник не выдержал, обернулся. Костюхин брел за ним, развернув широкие плечи и поглядывая в небо, со стороны можно было подумать, что довольный жизнью неторопливо движется к скамеечке отдохнуть, всласть покурить, отрешиться от всех забот хотя бы на несколько минут. Так чуть развинченной походкой он и приблизился к Мессиожнику, сел напротив. Их разделяла врытая в землю красная железная бочка, полная окурков, измятых папиросных пачек.

— Ты подлец? — спросил Костюхин зло, метнув непогасшую папиросу в ноги Мессиожнику. Тот напрягся, чуть сдвинулся к краю скамейки, сказал сипловато:

— Не я!

— Слушай меня внимательно, сморчок! Ты подобрал трос, с моей машины трос. Ты нашел его, понял? — Костюхин вытащил из кобуры ТТ, из кармана платок, начал протирать пистолет суетливыми пальцами. — Ты подобрал мой трос, понял? Он там, вместе с другими. Я вижу тебя насквозь, давно вижу. Ты трус…

— Не я!

— …и жадина, глот! Скажи, сейчас же скажи, что ты подобрал мой трос. Отметь в ведомости. Получишь свое, если отметишь, и… если нет, тоже!

— Если отмечу, что?

— Все, что у меня есть. Все, что в моих силах. Все, что позволит мне человеческое достоинство.

— Об этом не надо. А если не отмечу?

Костюхин выщелкнул из рукоятки пистолета обойму, пальцем выдавил первый патрон:

— Твой! Сейчас же! Мне терять нечего.

Вот сейчас, только сейчас они встали на одну доску, на ее концы, а посередине, под доской, бревно. Большой, отяжелевший от горя и унижения Костюхин и маленький, сухой, теперь уверенный, что подлость совершилась, Мессиожник. Один утопил свой конец, другой глядел на него сверху. Тот внизу бравирует из последних сил, пугает. Нет, его ватные пальцы не нажмут курок. Конечно, Мессиожнику не трудно «черкнуть» в ведомости, но сейчас, после угрозы, этого ему мало. Пусть холеный офицерик поползает в грязном снегу оврага, порвет белую кожу рук об заусеницы ржавого троса, попыхтит, попотеет с зубилом и молотком, отрубая кольцо. А потом Мессиожник выбросит кольцо в хлам, в утиль, в помойку. И где бы ни валялось кольцо, Костюхину всегда будет казаться, что оно на его шее.

— Мне не нужно от вас ничего, товарищ старший лейтенант, кроме заглушки с кольцом. Вон в том овраге, — Мессиожник ткнул пальцем на север, — валяется под снегом старый негожий трос. Весь трос не нужен, отрубите кусок с кольцом и принесите мне. Для общего счета. Как пробраться в овраг незамеченным, где взять инструмент, дело ваше, но я вас жду на складе ровно через два часа. Инженер будет проверять, может быть, и пораньше.

— Так день же!

— Я могу оттянуть доклад инженеру только на два часа.

— Еф…

— Меня зовут Ефим Абрамович!

— Как я это сделаю? Зачем? Дай ведомость, я распишусь — и все!

— Вы думаете, мне пойти на подлог легче, чем вам было отцепить планер? Вы же отцепили его? Так? А за вами летели мои товарищи, сержант Донсков за вами летел! Где он теперь? Где-е? — и, чувствуя, как с каждым словом он растет в собственных глазах, Мессиожник воскликнул: — Вам лучше застрелиться, старший лейтенант!

— Сволочь ты!

— Повторяю в третий раз: не я! Вы… и еще дурак! Вам нечего было тащиться на свою базу, вы могли придумать что-нибудь, сесть на другом аэродроме, там трос могли украсть, ну хотя бы для хозяйственных целей!

— Дай ведомость!

— Дам. После того, как принесете кусок троса из оврага.

— Издеваешься? — Горячая капелька сползла по бурой щеке и упала на посеревший от инея ствол пистолета, который летчик все еще держал в руках, расползлась в темное пятнышко.

Мессиожник удалялся от курилки медленно и немножко величественно с сознанием, что он, только он может спасти этого несчастного слабого человека.

— Еф… Ефим Абрамович! — мягко толкнул глуховатый голос в спину, но Мессиожник не обернулся.

Нежданные гости

Костюхина ребята смогли увидеть только через неделю: он был в командировке, получал для отряда новый самолет.

Донсков с Романовским поднялись на второй этаж. Романовский резво нажал звонок и не отпускал, пока не открылась дверь. Выглянула женщина в цветном халате с закрученными на голове бигудями.

— А, Володенька, Боря, заходите, пожалуйста!

— Аэлита!

Не ожидал Владимир увидеть на этом пороге Аэлиту. Кто она теперь Костюхину, жена, подруга… Побелела, пополнела. На руке, которая прежде нежно гладила его щеку, — золотой перстень.

Усилием воли подавив вспыхнувшую злость, Владимир спросил:

— Сапоги снимать или так пропустите, сударыня?

— У нас не убрано, проходите, ребята! — Аэлита пошире распахнула дверь и приглашающе вытянула руку, на ее лице не было и тени смущения.

— Мы, собственно, на рандеву с Юрием, — галантно поклонился Борис и шаркнул ногой.

— Вижу, вижу, издеваешься, Боря. Чем же заслужила? А, — она махнула рукой, — проходите. Юра, к нам гости!

Донсков вошел вторым, Аэлита тронула его за плечо:

— Рада, что возвратился!

Он дернул плечом, как обиженный мальчик.

Костюхин появился перед ними в домашнем халате. Чисто выбритый, немного похудевший со времени их последней встречи, он не удивился визиту, встретил сослуживцев неожиданно гостеприимно. Костюхин всегда относился к товарищам свысока, разговаривал тоном приказа или разбавляя речь обидными шуточками. А сейчас предложил снять куртки, повел в комнату.

— Лита, гостей принято встречать за столом, — сказал он, и она юркнула в кухню. — Присаживайтесь, друзья.

Все трое сели за круглый стол. Пока Аэлита накрывала скатерть, расставляла рюмки и закуску, молчали, не смотрели друг на друга. Аэлита поставила тарелку с хлебом, одернула угол скатерти и сказала:

— Все, мальчики. Больше ничем угостить не могу.

— Конечно, стол бедноват для встречи героев неба, но я думаю, гости удовлетворятся. Грибочки, лук в уксусе, спиритус вини, — приговаривал Костюхин, разливая по рюмкам. — Ну, по первой за ваше возвращение! А потом за награды, наверное, а?

Парни держали руки на коленях, ладони будто приклеились, смотрели мимо улыбающегося хозяина.

— Чего же не берете?

— Эта женщина ваша домработница или жена? — кивнул Донсков на стоящую у двери кухни Аэлиту.

— Законная жена, — Костюхин подчеркнул первое слово. — Ее организм алкоголя не принимает. Лита, может быть, пригубишь? Символически, так сказать?.. Не хочет… Придется одним мужчинам. Ну, по лафитничку!

— С чужими не пьем! — угрюмо выдавил Борис. — Кол проглотить приятней.

— Лита, выйди! — резко бросил Костюхин.

— Вы, конечно, догадываетесь, зачем мы пришли? — спросил Донсков.

— Представьте, нет…

Костюхин все помнил. Правда, со временем в нем крепла надежда, что планеристы не скоро вернутся и, если все обойдется благополучно, забудут об инциденте.

Он всегда считал себя сильным, волевым и если не бесстрашным, то и не трусом. Когда разорвались первые снаряды «эрликонов», он не дрогнул, руки спокойно лежали на штурвале, ну, может, чуть покрепче стиснули его, самолет шел по курсу, как на туго натянутой нитке. Потом взрывы приблизились. Нужно было произвести противозенитный маневр. Попытался и не смог. Под огнем противника вместо рассредоточения аэропоезда сходились, необстрелянные летчики жались друг к другу. Может быть, и не все, но справа и слева «хейнкель» подпирали аэросцепки, и Костюхину показалось, что вся эскадра сбивается в кучу, и в центре, как яблоко мишени, он, Костюхин. А тут еще кто-то, нарушив радиомолчание, крикнул: «Мессеры!» Кого могли сбить в первую очередь немецкие ночные истребители? Конечно, его, летевшего на трофейном бомбардировщике, сбить из-за престижа. Позже, узнав, что истребителей в небе не было, оправдывая себя тем, что это был его первый полет, обвинял начальство в слабой тактической подготовке летчиков, выискивал и другие причины. Но это позже.

У Костюхина воля оказалась слабее воображения. Он увидел себя на земле в языках пламени, услышал треск, почувствовал смрад пожара.

Воображение раскалывало голову: отвратительный запах бензина, горелого сукна продолжал заполнять его ноздри, горло… Все! Больше Костюхин выдержать не мог и дернул кольцо замка. Замок разомкнул железную пасть. Из-под хвостового обтекателя выпала заглушка с полукольцом и потянула трос вниз. Беспомощный планер остался в круговерти разрывов, а самолет ушел к земле и, таясь, повернул на восток. Уже за линией фронта, над каким-то черным безмолвным полем, он кружил невысоко и довольно долго, пока в светлеющем небе не увидел возвращающиеся самолеты эскадры, и незаметно пристроился к ним. Так и тащился последним.

Планеристы вернулись. Вот они перед ним. Глаза уже не смотрят мимо, они уперлись в его лицо не моргая.

— Ситуацию помню, только вы трактуете ее упрощенно, — сказал Костюхин задумчиво. — Произошло вот что…

— Мы знаем вашу легенду о взрыве рядышком с самолетом и об осколке, перерезавшем трос. Поверил, даже комиссар. Не было взрыва! Не прилетал осколочек! — быстро сказал Романовский.

— Подожди, Боря! — Донсков смотрел на Костюхина и удивлялся его холодному спокойствию. — Вам нужно пойти к командованию и все рассказать. Я не о вас пекусь. О тех, кого вы связали круговой порукой.

— Чушь! — Костюхин опрокинул в себя рюмку. — В лучшем случае это шантаж. Ария не из той оперы! Скажите, для чего все придумано? Я сделал вам когда-нибудь зло? Давайте спокойно, не торопясь, выясним правду. Коснемся немножко и психологии.

Но парней не интересовали психологические нюансы. Юность видит жизнь черно-белой, оттенки приходят с возрастом. Со дня рождения их воспитывали на примерах людей с чистой совестью, внушали понятия о чести и высоком долге перед народом, учили свято блюсти присягу. Прямолинейны- ми и жесткими они не выросли, но главное чувство справедливости, правды, нетерпимости к подлецам откровенным из них вынуть было нельзя.

— Правда одна, и вы ее знаете!

— Не горячитесь, Донсков. Вы можете доказать свою правду?

— Да, конечно…

Костюхин помолчал, он думал: «Какие же аргументы они могут привести? Неужели прижали Мессиожника?» И оттягивая секунду, в которую все должно решиться, проговорил:

— Зря вы варите кашу из домыслов. Кстати, вам должны вскоре присвоить очередное воинское звание. Поздравляю заранее! — Костюхин выпил еще рюмку. — Может быть, закончим неприятный разговор? Аэлита!..

— Не нужна она тут, — остановил его Романовский.

Донсков вынул из полевой сумки тяжелую металлическую заглушку с полукольцом и положил ее на стол.

— Давно не расстаюсь. На железе выбит номер четыреста тридцать пятый. Перед отлетом вы расписались в ведомости именно против такого номера. Припоминаете? А на склад сдали другое кольцо. Ведь так?

Костюхин не мигая смотрел на заглушку. Протянул крупные тяжелые руки, взял ее. Понянчил на ладони.

— А если не отдам?

— От этого вам легче не станет.

Костюхин нянчил заглушку. Небольшой кусок железа, чуть ржавый. Бывает же, идешь по жизни солидно, беззаботно и вдруг спотыкаешься вот о такой маленький ржавый бугорок. Пилоты, сидящие перед ним, не знают, как он почти стоял на коленях перед товарищами, уговаривал их «запамятовать» происшедшее. Они промолчали и через несколько дней разными способами ушли от него в другие экипажи. При встречах не протягивают рук. Ждут. Ждут, как эти вот, когда он сам расскажет все. А чего выжидает он? Почему сейчас не встать и сказать: «Пошли к комиссару!»

Он помнит, как унижался перед Мессиожником, как со стороны деревни, примыкающей к аэродрому, разгребая снег, сползал к оврагу, как терзал тупой ножовкой стальные нити выброшенного на свалку троса, понимая, что это не нужно Мессиожнику. И когда пришел к тому с заглушкой, покрытой ржой и кровью с рук, кладовщик еще раз сыграл комедию: развернул ведомость, сделал вид, что сличает номер на заглушке с записанным, поздравил «с благополучным возвращением!».

Всю жизнь Костюхин мечтал высоко взлететь и в прямом и в переносном смысле. Хотел в авиацию, но родители заставили поступить в институт и закончить его. Он стал филологом не потому, что любил литературу, он угождал родителям, получая высшее образование. Во всем городе дипломированных было немного.

Война нарушила размеренный ход жизни, но помогла все-таки попасть в авиацию. Но он уже не любил ее так, как в юности, она стала для него просто перспективным родом войск.

Костюхин посмотрел на заглушку. «Надо встать. Найти в себе силы. Но если я сознаюсь…»

— Вы представляете, чем грозит ваше обвинение моим товарищам по экипажу? — спросил-он.

— Получат заслуженное. — Донсков помолчал, потом сказал просто, по-товарищески: — Повинную голову меч не сечет.

— Категорическое суждение золотой юности, — грустно улыбнулся Костюхин. — Лита! — крикнул он. — Гости немедленно уходят. Проводи.

Аэлита вышла из комнаты сразу, будто стояла за дверью. Взглянула на Донскова печально, проводила ребят до вешалки и вялыми руками подала куртки.

— Разговор возобновим через три дня, но тогда уже в другом месте, — крикнул Романовский Костюхину.

— Вы забыли на столе свое вещественное доказательство, — глухо донеслось из комнаты.

— На память вам, — сказал Донсков.

Операция «Тихая ночь»

Аэропоезда СБ — А-7

Солнце переплавило снег в весенние ручьи. Они умчались в Волгу, июньский жар подсушил их русла. В начале июля три зеленых транспортно-десантных планера «Антонов-7» загружались на взлетной полосе, бетонной, по краям которой стояла высокая сочная трава, плотно забившая аэродром. Красноармейцы войск НКВД с трудом вталкивали в узкую дверь одного из планеров огромный брезентовый мешок. Владимир Донсков осматривал буксирный замок. В белом подшлемнике, синем хлопчатобумажном комбинезоне, добротных яловых сапогах он выглядел внушительно. На широком ремне — кирзовая кобура с пистолетом, десантный нож. Горловыми ремешками приторочен ребристый танковый шлем.

Большое солнце, рассеченное тонкой грядой облаков, катилось к горизонту. На подножке разболтанной полуторки к планеру подъехал авиамеханик. Он спрыгнул и помог красноармейцам вытащить из кузова автомашины несколько газовых баллонов, пучки тонких строповых веревок, квадратные маты, сплетенные из тонкой лозы. Все хозяйство перегрузили в планер. Механик сбросил на землю широкое трубчатое колесо с намотанным стальным тросом и один конец троса присоединил к буксировочному замку.

Владимир отошел в сторону, закурил. Стянул с вихрастой головы подшлемник, вытер им потное загорелое лицо, погладил пальцем редкие усики над потресканной сероватой губой. Дым от папиросы лениво тянулся вверх.

Послышался шум моторов. С дальнего конца аэродрома рулили три скоростных бомбардировщика, колес не было видно, и казалось, они плывут по темно-зеленой воде. Выскочив на бетонку, самолеты красиво развернулись перед планерами, прокатили немного и выключили двигатели. К их хвостам механики подцепили тросы. К Донскову вразвалку подошел маленький худощавый лейтенант в широченных галифе и кожаной куртке. Глядя снизу, спросил:

— Ты старший? Здорово! Командир звена из Особой. — Старшина Донсков! — представился Владимир.

— Карты в засургученном пакете, могу раскрыть их только за сорок минут до взлета, — лейтенант взглянул на часы, — еще шестнадцать минут томиться! Так к партизанам? Или как?

— Вроде бы.

— Ночка черная проклевывается, лети аккуратнее, хвост не оторви. Не дай бог придется отцепить твою телегу.

Владимир вспомнил Костюхина. Рядового Костюхина, который в конце июня вернулся в свою часть с желтой нашивкой за тяжелое ранение и медалью «За боевые заслуги», Аэлита ждала его. Освобожденный по состоянию здоровья от воинской службы, он устроился по старой специальности на кафедру западноевропейской литературы университета. Встретил его Владимир на аэродроме. Костюхин почти грудь в грудь столкнулся с Владимиром в узком коридоре штаба. Остановился, долго насупившись смотрел в глаза, потом, протянув тяжелую руку, сказал: «Так и живи, парень!»

— Чего не отвечаешь? — услышал Владимир рассерженный голос лейтенанта. — Оглох? Какую высоту держите без кислорода?

— Больше пяти тысяч не набирайте.

— Та-ак… — Лейтенант взглянул на часы и выдернул из планшета большой серый пакет. — Еще две минутки, еще две минутки, — нетерпеливо повторял он, рассматривая пакет, и даже поднес его к остренькому носу, понюхал. — Вскрываю!

Отойдя в сторону, Владимир посматривал на здание штаба, откуда должны подъехать его товарищи Романовский и Корот.

— Э-э! — лейтенант был разочарован и обижен, как ребенок, получивший не ту игрушку, которая ему нравилась. — Здесь только курс и место отцепки! Стоп! Сам додумался… После отцепки протопаешь без меня верст семьдесят, если по курсу, сядешь где-то в районе…

— Вас за любопытство родители не пороли?

— Бывало, вкладывали. А как ты догадался? — Лейтенант рассмеялся тоненько и радостно, будто вспомнил что-то приятное. — Ладно, старшина, семечек хочешь? Не желаешь, тогда я тебе свеженькую, совсем тепленькую новость подброшу: немцы с севера и юга рванулись к Курску. Что думаешь?

— Пупок надорвут. Июль сорок третьего не прошлогодний июль!

— Пошел я с летчиками полет разыгрывать. Так не дергай меня за хвост, облаю… Покедова!

Из сгустившихся сумерек неожиданно возник человек и негромко сказал:

— Пора! Нет ли каких вопросов, претензий?

— Никак нет, товарищ полковник! — вытянулся по стойке «смирно» лейтенант.

— Тогда к машинам. На предполетную тридцать минут. Взлет вам немного подсветят. Старшина Донсков, минутку!

В планер рядового Корота я велел догрузить рацию и питание к ней. Обратный вылет по приказу отсюда. Возможно, придется работать открытым текстом, тогда знаком будет фраза: «Федор ждет в гости!» Запомнили? Ну, счастливо! — Полковник Стариков протянул руку и, когда Донсков пожал ее, рывком приблизив к себе юношу, обнял. — Повнимательней там, повнимательней, старшина!

* * *

…Белые капли огня пунктиром обозначили фюзеляж самолета. Зеленые и красные светлячки вспыхнули на концах крыльев. В стороне от бомбардировщика невидимый механик начал быструю отмашку фонарем. На миг бортовые огни пожухли в пыли, выброшенной из-под винтов. Владимир следил за качающимся фонарем. Вот отмашка замедлилась, значит, натянулся буксирный трос. Фонарь подпрыгнул вверх и замер. Мягкий рывок сдвинул планер с места. И сразу же Владимира неудержимо потянуло к спинке сиденья. Аэропоезд разгонялся по гладкому бетону.

Перед отрывом озарились широкие распластанные крылья СБ, блестящий колпак стрелка-радиста, серебряная ниточка троса. Планер скользил над светло-серой полосой бетона, чуть выше бежавшего впереди самолета. Вот и он поднял щучий нос, пошел в набор высоты. Светлый клин аэропоезда резал густую темень над пропавшей внизу землей.

Прожектор потух, вспыхнул еще дважды: взлетели воздушные сцепки Михаила Корота и Бориса Романовского.

На самолете вырубили строевые огни. Владимир сощурил ослепленные ночью глаза и, напрягшись, разглядел две желтые черточки — раскаленные выхлопные патрубки бомбардировщика, Теперь только они служили путеводными звездами. Лезли в небо над затемненной Москвой по строгому воздушному коридору, лавируя между тросами невидимых аэростатов. Постепенно глаза привыкли к темноте, Владимир отличил горизонт, разглядел приплюснутый размытый силуэт самолета. Слабо подсвеченные приборы отмечали все движения планера и, посматривая на них. Владимир видел, как двухмоторный бомбардировщик с моторами «класс!» тяжело тянет в гору полторы тонны груза, засунутого в деревянно-перкалевый каркас с крыльями. На концах раскаленных выхлопных патрубков двигателя огненными букетами висели пучки пламени, красно-желтые, будто живые. Поправив лямки парашюта, Владимир поудобнее устроился в кресле. Он вошел в ритм полета и уже без напряжения, почти механически держал впереди себя расплывчатый силуэт самолета-буксировщика. Вяловато расстегнул воротник комбинезона и гимнастерки, вытер ладонью шею и впадину между ключиц, ладонь стала мокрой. Открыл боковую форточку кабины и с удовольствием хлебнул прохладный воздух ночного неба.

…Не было даже мечты о таком большом доверии ему и друзьям. Произошло все неожиданно. Поспешный вызов к полковнику Старикову. Черная «эмка» мчит их с майором Маркиным по улицам города. Быстрая проверка документов в вестибюле большого серого здания, и через минуту они в кабинете, огромном, светлом, где на матово-белых стенах только карта военных действий и портрет Сталина в рост.

— У нас мало времени, поэтому сразу к делу, старшина Донсков. Нужно выполнить ответственное задание. Доверяем вам как человеку преданному, честному и, что самое важное, имеющему две летные специальности. Задачу поставят в Москве. Нужно еще два планериста. Выбор кандидатур решил предоставить вам, учитывая, что самая надежная группа — это группа дружная. Все должны быть готовы на самопожертвование. Не скрою: обратного пути может не быть. Вы лично согласны?

— Да.

— Впрочем, вопрос условный, кроме вас, послать некого, а почему, поймете позже. Выбирайте еще двоих.

— Старшина Романовский, и на любое задание я пошел бы с Коротом Михаилом Тарасовичем.

— Невозможно! — сказал Маркин.

— Если я волен выбирать, настаиваю на кандидатуре сержанта Корота.

— Не горячитесь, Донсков. Правильно говорят: генерал думает, а солдат уже знает, — улыбнулся Стариков. — Полетит рядовой Корот, да — рядовой, пока рядовой. Пришли документы, полностью реабилитирующие его. Увидетесь с ним, Донсков, передайте, пусть всю жизнь молится на разведчика с партизанской кличкой Звездочет. Он раздобыл немецкие бумаги и нашел моториста. Могу сказать и фамилию. Ваш земляк Бастраков Иван Тимофеевич… На подготовку два часа. Самолет ждет.

В Москве им разъяснили задачу. Немцы крепко блокировали десантный батальон, захвативший очень важные документы при разгроме одного из штабов райхсвера. Документы стратегического значения. Их нужно срочно переправить в Москву, переправить быстро, ибо со временем они потеряют ценность. Пока все попытки оказались неудачными. Самолет там сесть не может: лес и болота. Немцы обложили десантников железным кольцом. Не дают выбросить окруженным боеприпасы и питание, сбивают самолеты. Кольцо сжимается. Планеристы доставят продукты, патроны, гранаты, чтобы десантники продержались до подхода крупного рейдового партизанского отряда. Но если партизаны и помогут красноармейцам, пройдет много времени, пока документы переправят через линию фронта, и время их превратит в ненужные бумаги. Противник добивается именно этого, мы же должны, обязаны использовать последний шанс. Один из командиров, инструктировавший только Донскова, сказал:

— Пока у них не сели батареи, мы кое-какие данные успели получить, но это крохи. Главное — карты, схемы, разработки. Проникнитесь сознанием того, старшина, что это не просто бумага, это тысячи человеческих жизней, они будут в ваших руках.

Операции по вывозу документов присвоили название «Тихая ночь»…

* * *

Планер подбросило. Владимир глянул за борт. Внизу маленькими горстками рассыпались огни. Они тухли, а потом будто снова кто-то раздувал погасшие угольки. Кабина стрелка-радиста тускло засветилась: знак пролета линии фронта. С интервалом в десять минут фронт пройдут и аэропоезда Романовского и Корота. На высотомере — четыре тысячи триста метров. Владимир вздохнул всей грудью — для его легких кислорода еще хватало, хотя и приходилось дышать широко открытым ртом. Тело становилось вялым, в голове пошумливало, но это его не беспокоило — высота! Поддерживало сознание и гордость, что ему доверили такой полет!

* * *

Отцепка! Да, да, самолет повторно мигает тусклым хвостовым огоньком! До земли пять тысяч метров — пропасть без дна. Но нет, присмотрись, под тобой угадывается река. Два темно-серых рукава Свислочи и Березины. Бери в руки рычаг буксирного замка. Дергай. Что же ты медлишь, дергай!

Тишина. Будто ватой заткнули уши. Теперь курс и скорость. Только они приведут к месту посадки. Самолет утонул, ушел на дно. И ты медленно погружаешься в ночь, скользишь по незримой дорожке к земле. Где и как она тебя встретит? Ударит бруствером немецкого окопа, сожмет гниющими лапами болота, расчешет жесткими пиками сосен или подмигнет веселым треугольником разложенных костров? Сейчас ты слушаешь тишину и думаешь об этом. Так же настороженно всасывают звуки широкие раструбы немецких звукоуловителей. Может быть, их мембраны уже дрогнули от тихого свиста крыльев? А может быть, они слышат и тиканье бортовых часов, которое явственно слышишь ты? Не поднимаются ли навстречу тонкие стволы «эрликонов»? Ты можешь встретиться с врагом раньше, чем думаешь. Ведь ошибись в курсе на градус — улетишь в сторону. Поиграешь со скоростью — не дотянешь до места, а подтянуть нечем, у тебя нет мотора, планерист. Замерев, ты слушаешь тишину. Возьми себя в руки. Расчет верен, природа не готовит сюрпризов. Пока все в порядке. Посмотри за борт! Только от тебя зависит увидеть на земле веселое пламя условленных костров. Время подходит. Высота уже мала. Может быть, ты промахнулся и стрела полета нацелена в сторону от мишени? Смотри внимательно, если ошибся — исправлять уже поздно. В остроте, зрения ты сейчас не уступаешь зверю. Нет, нет, это тебе показалось! Смотри. Смотри!

Не кусай губы, смотри!

Смотри обзорно! Вон, левее, светлый угольничек. Проверь — не ошибаешься? Да не поворачивай пока планер! Он? Тогда подверни, да плавнее.

Сейчас уже нет тишины, ты заметил? Слышишь, как воздух струится по крыльям? Они рвутся вперед. Качаешь штурвал, и крылья повинуются, машут. Держи крепче. Твои крылья делают широкий круг над костром.

Вспомни схему площадки. Поляна маленькая. Костры лежат на неровной плешинке. Ты должен сесть и оставить место своим друзьям. Если займешь площадку, они упадут в лес. Гаси скорость. Ты должен сесть «по-вороньи», гаси скорость! Включай фару. Белый штык вспорол темноту. Пошвыряй им, покопайся, поищи среди мохнатых сосен свою плешинку. Вот она! Теперь выпускай щитки. «По-вороньи», чтобы шлеп — и на месте! Падай, падай прямо на костер, больше деваться некуда…

Планер разметал головни костра и врезался в сосны. Вспыхнула перкалевая обшивка. Десятки черных людских силуэтов метнулись к планеру, начали рвать обшивку и гасить пламя. Из ободранного полускелета кабины вытащили Владимира. На лбу лоскут кожи, лицо залито кровью с блестками приборного стекла…

Он очнулся от едкого запаха нашатыря, осторожно потрогал бинты на голове, скосил глаза на рядом стоящего человека — красноармеец держит обеими руками большую походную фельдшерскую сумку. В полусумраке не сразу разглядел его мятое стариковское лицо. Вроде блиндаж, а скорее глубокая яма, накрытая не очищенными от коры стволами. Донсков приподнялся, преодолевая слабость, сел. Углом к его топчану другой топчан с ранеными, впритирку чурбак с рацией, на другом чурбаке полевой телефон, лампа на доске, вбитой в земляную стену, еще на чурбаке сидит командир в гимнастерке, на плечах погоны с четырьмя звездочками. Неяркая лампа светит сбоку, и худое скуластое лицо командира делится на две ровные черно-белые половины. Большая тень от него и мешала Владимиру рассмотреть фельдшера, который уже присел с ним рядом на топчан.

— Молодчина, старшина! Как себя чувствуешь? — не вставая, спросил капитан.

— Где остальные планеристы?

— Сели нормально, только шишками отделались. Как себя чувствуешь, спрашиваю?

— Порядок, — ответил Владимир. — Неплохо бы чаю, да покрепче.

— Чаю нет, а вот медом богаты.

Не догадываясь, что это пароль, фельдшер удивленно смотрел на капитана: в батальоне не только меда, куска хлеба не сыщешь.

— Если можно, подойди к Жене, — сказал ему капитан.

Фельдшер подошел к топчану с ранеными, прислушался, поправил тонкое одеяло.

— Кажется, уснула.

— Наша санитарка, — сказал капитан Владимиру. — Сегодня ее мина крепко покусала, бедро в клочья… — И фельдшеру: — Выйди минут на десять, надо будет, позову… Твой груз цел, старшина, в полном порядке… Чаю просил, на!

Владимир сжал ладонями теплую алюминиевую кружку, глотнул кисло-сладкую жидкость.

— На ежевике с клюквой, — подсказал капитан. — Что-будем делать с твоим хозяйством?

— Вывезти подальше в скрытое место и выставить охрану..

— Пода-альше. Мы удерживаем кусок леса, да и то благодаря болотам с трех сторон. И охранять не от кого, побратала нас война. Сколько надо времени?

— Часа четыре.

— Значит, следующей ночью.

— А может быть, и позже, как сигнал получим.

С топчана долетел тихий стон, капитан поднялся, склонился над санитаркой с кружкой чая.

— Жень, а Жень?.. Во сне это она… Ты сказал «позже». Если это «позже» будет! Вашего груза хватит только на один хороший бой. Надежда на рейдовый партизанский отряд мизерная. Тяжело им пробить заслон. Правда, есть у меня проводник из местных, охотник, каждую болотину здесь знает. Но чем черт не шутит!

— Товарищи мои далеко?

— Я их на передовые посты послал.

— Сами попросились?

— Рад, что хорошо знаешь своих друзей, старшина… К делу?

Владимир встал, несколько раз присел, потряс руками.

— Конструкция вроде действует исправно, — с трудом улыбнулся он. — Пойдемте, товарищ капитан.

Командир тихо свистнул фельдшеру, тот спустился в блиндаж, а они поднялись по вырубленным в земле ступеням.

Затаившийся после посадки планеров темный лес ожил.

То укорачивались, попадая на предмет, то удлинялись узкие яркие лучи фонарей. Стучали топоры. Росла куча веток. Вокруг многолетней кривобокой ольхи спиливали деревья. Одно, падая, задело кого-то, и в приглушенный говор ворвался крик. Ольху очистили от ветвей, срезали верхушку, а в глубокую кольцеобразную зарубку на комле ввели петлю пенькового каната. Бойцы таскали на плечах газовые баллоны и укладывали их веером в центре вырубленной площадки. Сюда же осторожно принесли огромный мягкий мешок из брезента, тот, который привез Владимир. Он же и расшнуровал его, вытащил шланги, смотанные в кольцо. Капитан тронул его за плечо.

— Светает.

— Маскируйте ветками. Займу от силы минут десять еще. — Владимир быстро прикручивал резьбовые законцовки шлангов к баллонам, пробовал, легко ли открываются вентили.

* * *

Солнце залезло в зенит, нещадно сушило землю. Ветерок стаскивал с болот испарину, и она заполняла лес, превращалась в низкий зыбкий туман. Он тек, медленно обволакивал стволы деревьев, будто хоронясь от солнца под растрепанными кронами.

В блиндаже комбата затрещал полевой телефон. Грубый голос доложил: «Немцы группами просачиваются в лес. Не торопятся. Не стреляют».

— Говоришь, много? — переспросил капитан. — Легкие танки? Пехоту подпускайте ближе. Каждый патрон в цель, хорошо, с десяток гранат подброшу!

От звука зуммера поднял голову и Владимир, дремавший на топчане. Сонными глазами обвел капитана, сидевшего на корточках у телефона, незнакомого бойца у приемника, посмотрел на Женю. Она лежала с открытыми глазами. Из распахнутой двери блиндажа на нее падал яркий дневной свет, серебрил короткие, «под мальчишку» стриженные волосы. На меловом лице будто нарисованы черные изогнутые брови, а под ними капнуто два голубых пятна, в них затаилась боль, из них лучилось любопытство.

— Старшина Донсков! — представился ей Владимир.

Уголки бледных губ ее чуть растянулись и шевельнулись, стараясь выговорить что-то.

— Звать меня Володя…

Капитан бросил трубку, шагнул к ним.

— Дело дрянь, старшина. Немцы гатят северное болото фашинами из толстых веток. Пожалуй, к ночи будет последний бой. А ты спал не больше четверти часа, но сопел, как младенец. Завидую! Я не могу пятые сутки. Смотрю, уже и флиртуешь с Женечкой!

— Метеосводка есть?

Радист протянул Владимиру листочек.

— Попить, — тихонько сказала Женя.

— Вон на радиостанции кружка со взваром, подай, Коля, — попросил капитан радиста. — Как сводка, старшина?

— Плохо. Прогнозируют ясную погоду, ветер северо-западный, слабый. Больше ничего? На что решимся, товарищ капитан?

— Тебе виднее. Но пойми! — Капитан сверкнул бесоватыми зрачками. — Половина раненых и больных! Проклятое болото сосет людей, раны исподним перевязываем! Кончаются боеприпасы! Ваши консервы съели за ночь, а теперь опять лишайник с клюквой? Черт знает на чем держатся люди! Если не уйдем в эту ночь — смерть! Последний выход из ловушки, южное болото, немцы заблокируют! Коля, позови проводника!

— Не кричите! Я-то при чем? — сказал Владимир, как только радист вышел за дверь. Он сказал это с вызовом, но, не выдержав яростного взгляда комбата, отвернулся к Жене.

Глядя на ее измученное, без кровинки лицо, на искусанные запекшиеся губы, подумал: «Все ясно, капитан, все понятно, хороший мой человек. Ты давно бы ушел из этой западни, если бы не приказ. Но на марше без поддержки тебя прихлопнут. Представим, повезло бы тебе, твои люди смогли бы раствориться в лесах, но ведь и наши потеряли бы с вами связь, а значит, и надежду получить очень ценные документы, добытые вами в жестоком бою. Вы добыли… Теперь мой черед. Я освобожу вас от ответственности сегодняшней ночью. И вы уйдете. Уйдете ли? Уйдете ли с такими беспомощными, как Женя? Вся надежда на рейдовый отряд. Верь, он встретит тебя, капитан. Когда и где — вот вопрос. А пока так не хочется умирать. Что поделаешь? Видно, бумаги, добытые вами, дорого стоят. Мы обязаны их сохранить и доставить по адресу. Если сможем. Понимаешь, капитан, должны! Ты уже не можешь. Значит, моя очередь…»

Владимир повернулся к комбату, чтобы сказать все, и увидел смущенное лицо.

— Извини, сорвался. Ты, конечно, ни при чем. Поспать надо. Извини, старшина!

— На Большую землю сообщили?

В блиндаж вернулся радист с невысоким мужиком, одетым в домотканую свитку и солдатские шаровары, заправленные в разбитые немецкие сапоги. Мужик снял с лохматой головы брыль, шмыгнул носом.

— Скажи, товарищ, — обратился к нему капитан, — кроме южного болота, можно еще где проскочить?

— Не-е! Ежели через Плюй-омут, там глубовина и трясца, дюже гатить надо.

— Сколько дюже? Сколько?

— Индо весь лес потопишь — не загатишь.

— Коля, звякни командиру саперного взвода, пусть еще раз Плюй-омут прощупает. Сам пусть лезет, сам! Иди, старина.

Мужик переминался с ноги на ногу у порога.

— Иди, иди, — устало повторил капитан.

— Дозвольте, товарищ начальник, у коптера винтовку взять: душа горит, а што я голыми руками…

— Разрешаю… Коля, когда выход на связь?

— Восемь с половиной минут осталось, — ответил радист.

Проводник ушел. Капитан сел на обрубок и, положив под бумагу планшет, начал писать. Локти задевали острые коленки, лопатки выпирали серую просоленную гимнастерку. Он писал, прижимая бумажку грязными пальцами, пощипывая конец карандаша тонкими бледными губами. Владимир смотрел на лысоватую голову капитана, на шишкастый лоб, посеченный морщинами, на вислый нос с горбинкой и удивлялся силе человека, способного в такой обстановке поддержать веру у почти обреченных солдат. То, что писал капитан, было горькой правдой.

Радиограмма получилась длинной. Радист долго стучал ключом, посылая в эфир последний доклад командира десантного батальона.

Ответ получил к вечеру, когда в лесу грохотал бой:

«Действуйте по обстановке решение может принять только Владимир ждем нетерпением».

Потом цифры, цифры посыпались, как горох: 1000, 35, 10…

А дальше информация:

«С 6 по 12 июля 1943 года части Красной Армии ликвидировали попытку прорыва танковых и механизированных дивизий противника с севера и юга к Курску».

— Мне непонятны цифры, — сказал капитан.

— Это для меня прогноз ветра по высотам. — Владимир подчеркнул ногтем четвертую строчку. — Вот это меня вполне устраивает: на высоте четыре тысячи метров ветер должен дуть в направлении девяносто восемь градусов с силой двадцать пять километров в час.

— Должен дуть или дует?

— Прогноз — есть предположение. Иногда оправдывается.

— Ну-ну… А какой груз можешь взять в свою корзинку?

— Чтобы обеспечить динамичность подъема, а это самое важное для нас сейчас, возьму еще как балласт три газовых баллона. А почему, вы спросили, — насторожился Владимир. — У вас…

— Посмотри на нее, — капитан кивнул на уснувшую Женю. — Крышка ей будет в болотах. Шестнадцать зим и весен прожила…

Бой

Новенький автомат Бориса Романовского изредка вздрагивал от коротких очередей. Красноармейцы расходовали патроны скупо, били немцев только на стометровой вырубке перед окопами, не подпуская их на гранатный бросок.

На левом фланге у топкого северного болотца визжали моторы танкеток и глухо гукали противотанковые ружья, оттуда несло гарью лесного пожара, хотя немцы специально не пытались зажигать лес.

Романовский вставил в автомат последний диск и посмотрел на кусты за окопами, откуда должен был показаться Миша Корот с патронами. Вот рядом, на дне траншеи, его летный шлем, планшет с картой и пустая банка из-под омлета.

Досаждали комары и мошка: к заходу солнца они вились тучами, пороховая гарь и дым от выстрелов отгоняли их на несколько секунд, а потом они еще злее лепились к шее, лбу, рукам, лезли в нос и глаза, мешали целиться. Борис не решался снять горячий липкий комбинезон и оголиться до пояса, как его сосед справа — старый красноармеец в немецкой каске. Он был политбойцом и, наверное, поэтому все время пытался подбадривать Бориса: давал советы, сыпал шутками, привычным движением подкручивал кончики пышных седых усов, будто приклеенных к худому, закопченному, выпачканному кровью лицу. Сначала Борис подумал, зачем таких пожилых берут в десантники, ведь им тяжело, и, чтобы не уронить себя, приходится вот так бравировать перед молодыми, но, когда боец разделся, оголил длинные жилистые руки, широченную спину, словно свитую из корней и обтянутую белой пропыленной кожей, Борис только восторженно крякнул от такого атлетического великолепия.

Слева от Романовского стрелял из-за броневого щита от разбитой сорокопятки его одногодок. Зеленая каска почти закрывала грязное лицо с большими белыми пятнами глаз. Он Что-то все время кричал, обращаясь к Борису. От близких разрывов прыгающих мин несколько раз падал на дно окопа, но вставал, размазывал по щекам слезы, поднимал винтовку и снова совал ее в амбразуру щита-

«Т-рыч, т-р-р-рыч, т-р-рыч», — били немецкие «шмайсеры» в глубину леса. Срезанные ветки и куски коры падали на ползущего Корота. Он волок по мху и листьям санки с патронными цинками и ящиками гранат. Мог бы встать и, презрев шальной свист пуль, тащить поклажу быстрее, бегом, туда, где его ждут с нетерпением — к осыпавшимся окопам, — и силы есть! — но упорно полз, чтобы случайно не убили, чтобы не оставить товарищей без боеприпасов.

По земле стелился дым, застревая в кустарниках сизыми клубками, густо тек во впадины и ямы.

До окопного пояса Мише Короту осталось проползти метров двадцать. Не снимая с плеч лямок, он перевернулся на спину, отдышался, чувствуя, как легкие раздирает угаром, снова лег на живот и долго лизал горьковатый влажный мох. Стрельба залпами (наверное, атака!) толкнула его вперед. Нужно только проползти густой опаленный кустарник, и он увидит окопы. Потрогав руками колючие ветки, Корот закрыл глаза, полез напролом. Продравшись сквозь задымленные колючки, увидел серые брустверы траншей, а за ними, как бы отсеченные от ног зеленоватой кромкой травы и волнистой полоской дымного тумана, виделись белая спина старого десантника и синие, затянутые в комбинезон плечи Бориса; каска молодого красноармейца сливалась с броневым щитом, но и ее разглядел Корот. Дальше, по всей длине окопов, каски торчали, как шляпки грибов.

«Уползал, их было больше!» — подумал Корот и тут же рядом с собой услышал винтовочный выстрел.

Стреляли из кустов, за которые еще цеплялись его санки. А из окопа медленно вставал старый десантник. — Ложись!.. Убьют… Ло-о… — И замолк Миша Корот, увидев на белой спине бойца алое пятно. Десантник неуклюже валился, хватаясь скрюченными пальцами за бруствер, осыпая землю.

Снова рядом с Коротом бухнул винтовочный выстрел. Для сидящих в окопе он слился с общим грохотом боя, да и Kopoт не сразу понял и увидел беду. Только когда каска молодого красноармейца стукнулась о броневой щит, сообразил: убивают сзади!

Корот сбросил с плеч лямки, вытянул из кобуры пистолет и теснее прижался к земле. Его слух уже не воспринимал автоматного треска, бой как бы удалился и затих, он выслушивал лес, ждал, как охотник, хруста сломанной ветки, настороженного движения залегшего зверя.

Корот начал медленно двигаться, потихоньку отводя или прижимая к траве ветки. Он понимал, что, если поползет быстрее, в шуме боя его не услышат, а все равно подкрадывался, будто к чуткому, готовому в любой момент прыгнуть зверю.

И Корот увидел его.

За толстым оголенным корнем раскидистого вяза лежал мужик в серой домотканой свитке и войлочной шляпе-брыле на голове. Ноги в старых немецких сапогах раскинуты, руки, согнутые в локтях, держат винтовку, ее ствол наклонен и выцелен на окоп. Сизая небритая щека прижата к прикладу.

Увидев его профиль, Корот мгновенно сжался и застыл. Длинный хрящеватый нос, выпяченные из-под усов черные губы и срезанный почти на нет подбородок. Подбородок был закрыт спутанной бородой сиво-грязного оттенка, но Корот представил его знакомый срез.

Память выдала горькие строки письма о смерти отца: «…когда Тарас влез на ящик и сам надел петлю на шею, пьяный полицай куражился, харкал ему в лицо, делал вид, что хочет выбить ящик ногой, и не выбивал, тянул. Мы плакали, кричали, просили, а он стрелял у нас над головами, клал нас в грязь, ругался похабно и гоготал…»

Сдерживая нетерпение, Корот еще ближе подполз к мужику. Теперь их разделяло метров пять. Через кусты виднелось окопное гнездо Романовского, он настороженно смотрел в их сторону.

Мужик повел винтовкой, направил ее на Романовского, но левый глаз не закрыл, а значит, не целился.

«… Он еще и опозорил твоего батьку, Миша, обмочившись прямо на него при народе…»

Мужик сглотнул, и странно, как у лягушки, дернулся его зоб. Теперь у Корота сомнений не было: Вьюн!

У корней вяза лежал полицай Вьюн, повесивший его отца. Как мог Вьюн объявиться здесь, так далеко от родного села, Корот не думал.

Мыкола Вьюн появился в селе за год до войны со справкой об отбытии тюремного заключения. Был он грязен и тощ. Попросился в колхоз. Не брал пришлого председатель, да вмешалась милиция, ходатайствовала перед сходом за бывшего торгаша самогоном. Правда, не пил Вьюн, работал хорошо, отъедался на колхозных харчах.

Летом поставили Вьюна учетчиком на ток. Осенью, богато получив за трудодни, вошел он примаком в дом пожилой вдовы. Жил тихо, на собраниях сопел в тряпочку, друзей не заводил. До весны Вьюн копался в хлеву, ухоживал скотину.

В начале лета поползли по селу нехорошие слухи, начали появляться подметные письма с националистическим душком. В это же время повадился Вьюн ходить на охоту. Однажды, уйдя с ночевкой в плавни, вернулся уже с немцами. И тут услышали селяне, какой у него зычный бас, почувствовали его тяжелую руку. Измывался над народом, поганец, нещадно.

Не знал Миша Корот, что у десантников предатель появился случайно: отходили с боем и наткнулись в лесу на «местного колхозника», обещавшего помочь им. Слышал Миша Корот. о проводнике из здешних, но не видел. Теперь вот он, перед ним.

Предателя нужно взять живым! Живым! Чтобы судить всенародно!. Но предатель уже щурил левый глаз. Его пулю остановить могла только пуля. Корот поднял пистолет. Прорезь и мушка совместились под сизой волосатой челюстью. Палец мягко нажал спуск. Голова предателя мотнулась и упала на приклад винтовки, ствол задрался, и пуля из него ушла в небо.

Корот подполз, поднял голову убитого. Это был не Вьюн. У Вьюна были разного цвета глаза. Но этот и Вьюн были из одного жабьего племени.

Вспугивая быстро наступающую темноту, захлебывались огнем стволы «шмайсеров». Теперь их можно было пересчитать: три-четыре огня на полсотни метров. Значит, на рубеже боя действовал только огневой заслон. Оставив в окопах прикрытие, по руслу жиденького теплого ручья, между кустов поползли к лагерю и десантники.

Рывок в небо

Когда в Москве Кремлевские куранты отбили полночь, на тесной полянке в глубине леса закончились последние приготовления к финалу операции «Тихая ночь».

Ночь и в самом деле затихла. Накрепко вцепившись в последние рубежи обороны, боролись с усталостью и сном десантники. Их осталось немного. Болотная топь, похлюпывая и вздыхая, засасывала разметанные кустики фашин и трупы немецких солдат. Комбат не решился выходить на юг, и теперь группы красноармейцев бродили с шестами по трясине, искали новых путей отхода. Они прощупали, казалось, самое непроходимое место — Плюй-омут и нашли старую полузатопленную бревенчатую гать. Она выводила из леса в плавни, заросшие густым камышом.

Над лесом повисла яркая молодая луна, будто пытаясь высмотреть его тайны.

Владимир прощался с друзьями. Борис Романовский и Михаил Корот оставались с десантниками. Какая судьба ждет каждого, никто предсказать не мог. Выражали последние желания.

— Вот адрес. Возьмите оба. Освободят наше село, сообщите обо всем оставшимся родичам, — говорил Корот. — И еще… адресок Марфиньки из «Красной нови».

— Дед Петушка, партизанского мальчонки, Калистрат Евсеич, остался один как перст. Хочу взять после войны к себе, с мамой договорился. На базе у комиссара Маркина его координаты. Не забудьте, ребята! И если что, возьми на память мою домру, Володя.

— Ну, а у меня нет особых просьб, ребята. Пусть будет вечно чист наш океан! — сказал Владимир. — Прощайте!

Шесть рук свились в кольцо, склонились, коснувшись друг друга, головы: рыжая, каштановая и белая от бинтов.

Квакнула на болоте осмелевшая лягушка. Примолкла. А потом загомонил лягушачий хор.

— Пора! — шепнул Владимир и, разорвав круг, крикнул: — Начали!

Стащили чехол с куска прорезиненной ткани. Восемь красноармейцев одновременно повернули вентили газовых баллонов. Сжатый в них гелий с шипением рванулся по шлангам, и ткань начала вспухать, принимать форму шара. Шар рос, и его веревками оттягивали в сторону от кривобокой ольхи. Развернулись стропы, соединяющие шар с четырехугольной корзиной из ивовых прутьев. Через несколько минут неуправляемый сферический аэростат натянул веревки. Лучи фонарей плющились о блестящую оболочку.

— СССР-М, — прочитал комбат большие глянцевые буквы.

Владимир невольно вспомнил слова полковника Старикова: «Выбор пал на вас, как на человека, имеющего две летные специальности». Разве думал Владимир, что его мирное увлечение пригодится на войне. До планерной школы он летал на сферических и змейковых аэростатах просто для спортивного удовольствия. Манила высота, загадочная воля ветра, уносившая аэронавтов в самые неожиданные места. Нравилось медленно плыть над городами и селами, сбрасывать цветы и яркие вымпелы, ошарашивать глазеющих снизу людей вопросом: «Как добраться до Татищева?» И хотя шар почему-то тянет к грозовым облакам или высоковольтной линии, а его посадку окрестили «управляемой катастрофой», он никогда не казался ему беззащитным пузырем, который одна капля раскаленного свинца превратит в тряпку.

Владимир посмотрел вверх. Ветер почти не дышит. Хорошо, а то он весь день дул на запад, к немцам. Кроме полета, нет выхода. Надо уходить в небо, уходить рывком. Прыгнуть… И все. Хорошо бы, оправдался прогноз ветра.

— Ждать больше нельзя! — грубо сказал капитан.

— Да! Если завяжется бой, аэростат испустит дух от первой бродячей пули, а газа нет. Последний баллон беру как балласт и подпитку к шару. Не поминайте лихом, товарищ командир! — Владимир протянул комбату руку.

Комбат, горячо пожав ее, сказал:

— Насчет Жени решено твердо? Не помешает она тебе.

— Несите!

— Если во вред полету…

— Все будет нормально, товарищ капитан.

— Ну, спасибо… Эй! Вы чего там? Это нельзя! — Капитан схватил за руку Корота, пытавшегося что-то бросить в корзинку.

— Парашюты я с планеров вытащил, могут пригодиться им.

— Пусть кладет, — сказал Владимир. — Где Женя?

На носилках принесли Женю, закутанную в две солдатские шинели. Она не лежала, а сидела, схватившись руками за жерди. Когда ее подняли и стали пересаживать в корзину, она, постукивая зубами, пыталась говорить.

— Я с-сама. Я мог-гу. До свидания, м-мои милые!

— Чего уж там сама. Она сама! — ворчал Владимир, поддерживая ее замотанную в бинты негнущуюся ногу.

— Старшина! — тихо позвал капитан и протянул мешок. — Здесь все бумаги. И наши письма. И сам расскажи. В случае чего… — И он осветил гранату, привязанную к мешку. — Прощай, сынок! Привет живым. Прощай!

— Приготовиться! — срывающимся голосом крикнул Владимир. — Подтрави!

Шар приподнял макушку над кронами сосен. Стропы еще висели по бортам гондолы. Выше отпускать шар нельзя: немцы изредка пускают ракеты, увидят. Владимир перерезал якорный канат у ольхи. Лучи фонарей скрестились на гондоле.

— Отпускай концы! Прощайте!

Аэростат прыгнул в небо. Застучали винтовочные выстрелы, автоматные очереди дробились в ночном лесу, чавкали редкие мины: десантники опустошали диски и подсумки, отвлекая внимание немцев к земле. И наверное, зря: как только началась стрельба, немцы осветили округу ракетами. Увидели ли они шар?

Мощный рывок свалил Владимира. Под его тяжестью застонала Женя. Гондола еще дергалась, а Владимир встал, ухватился за края, взглянул на маленький бортовой альтиметр. За несколько секунд аэростат набрал триста метров высоты, стрелка прибора энергично бежала по шкале. Вниз уходила посеребренная луной земля. Сжав руками забинтованную голову, Владимир попробовал унять боль, вызванную резким подъемом. Потом начал искать контуры леса, в котором остались его друзья и десантники. Вон черное пятно, похожее на трапецию со срезанными углами. Липкая засветка болот. Вот Плюй-омут, через который сейчас, наверное, продираются первые бойцы комбата… Владимир торопливо расстегнул пуговицу нарукавного манжета, оголил кисть с наручным компасом. Развернул грудь на северный румб и снова посмотрел на лес.

Лес, мерцающий в свете ракет, остался справа. Лес плыл на восток, аэростат — на запад. Скорость полета росла, ветер был явно сильнее, чем рассчитали московские синоптики. Несколько часов такой гонки — и они с Женей могут быть в Берлине!

Подогнув вялые ноги, Владимир сел на дно рядом с Женей, безразлично уставился на черное брюхо шара. Шланг к баллону с гелием и клапанная веревка перекручивались над головой, как змеи.

— Ка-ак тихо! Луна… Вон выглядывает из-за шара луна — с трудом дошел до Владимира шепот девушки. — Мы висим, да?

— Летим к черту в зубы!

Низ шара осветился — раздался приглушенный треск. Как на пружине вскочил Владимир. Сначала внизу, потом далеко справа заклубились два розовых облачка и, выбросив искры, потухли. Звук зенитных разрывов докатился через секунду. Еще одна розовая клякса вспыхнула на севере. Немцы просто палили в небо, но это могло значить только одно: они видели или догадались, что из леса поднялся шар…

«Из архива штаба 103 м/полка СС дивизии «МТ». Июль 14, год 1943.

РАДИОГРАММА, гриф 01.

По докладу наблюдательных постов РХ-2, РХ-9 в 24 часа 52 минуты из контролируемого квадрата поднялся бесшумный летательный аппарат типа дирижабля, аэростата, надувного змея. Аппарат набрал высоту около 1000 метров, ушел из-под наблюдения в 24 часа 55 минут в западном направлении…»

Аэростат набирал высоту. Владимир отодрал пальцы от бортов, полез в карман за папиросой.

— Женя, давайте на всякий случай я подгоню вам парашютные лямки?

— Я все равно не прыгну… Не умею… Не смогу.

— Видите на северо-западе черноту? Облака. Добраться бы!

— Там лучше?

— Они мягкие, Женечка. Вам ни разу не приходилось бегать по облаку, хотя бы во сне?

Девушка что-то тихо ответила, но Владимир уже думал о своем: ветер подворачивал аэростат к северу — сумеют ли они подняться до облаков? Там, в черной мути, их тайник, — оправдается ли метеорологический прогноз, изменит ли ветер направление на сто восемьдесят градусов, с высотой?

Бросив папиросу за борт, Владимир прислушался к нарастающему прерывистому звуку. Он рос, двоился, захлестывал. Между луной и шаром пронеслись густые резко очерченные тени. Пара немецких истребителей прочесывала небо. Они прошли довольно далеко, но Владимир различил короткие угловые крылья с каплями огней на концах, длинные хищные фюзеляжи. Самолеты были похожи на кресты. Черные кресты ходили большими кругами, искали. Звук их моторов почти удалялся до неслышного, потом снова нарастал и с каждым кругом становился громче. Так прошло несколько минут, а Владимиру показалось часов. Несколько часов, когда на приставленный к горлу нож давят сильнее и сильнее, — не вздохнуть, не крикнуть, и вздрогнуть даже нет сил…

Истребители включили фары. Лучики света потянулись от их крыльев. Воздушный шар набирал высоту, самолеты оставались ниже. Но это и помогло им увидеть шар, а может быть, все получилось случайно. Только вдруг два ярких световых столба потянулись снизу к аэростату. Два слепящих круга, вырастая с неимоверной быстротой, выхватили из ночи блестящую оболочку, конус строп, квадратную гондолу и аэронавтов, застывших статуями. Владимир и не заметил, как рядом с ним встала Женя. Самолет, видимо, не ожидая такого быстрого сближения, отвернул, ударив шар жесткой струей, отрыгнул вонючий выхлоп мотора в гондолу. Теперь им нужно сделать только один боевой заход. Развернуться, выделить шар… Раскаленные трассы коснутся оболочки, и она лопнет, как мыльный пузырь. Владимир зажмурился, стало жутко от сознания своей беспомощности, сердце стучало где-то у горла. Он заставил себя выйти из оцепенения, нагнулся к газовому баллону, остервенело закрутил вентиль. Шланг рт баллона туго завибрировал: оболочка глотала новую порцию гелия.

— Выкусят, сволочи, выкусят! — не слыша себя, твердил Владимир, а руки ласково поглаживали пустеющий баллон.

В новом заходе истребитель не вышел на цель, разворачиваясь, он потерял шар из виду, но стрелять начал, как только нос машины повернул в сторону, где раньше был аэростат. Лоскутки огня рассыпались будто по всему небу. Прямо над головой Владимира мелькнула молния, на плечи упала перерезанная стропа. Он взялся за баллон и почувствовал, как трясутся от злости руки. Тяжело разогнувшись, поднял баллон над головой и швырнул за борт. Аэростат, лишившись балласта, скакнул вверх. Мигнула и закрылась облаком луна. Гондола завязла в черной влажной мгле. Рокот самолетов доносился, как сквозь вату.

— Достали тучку! Садись, Женя, садись, родная!

Облака проткнули несколько светящихся игл, одна из них прошла совсем рядом. Владимир помог девушке опуститься на дно корзины и сам сел на корточки, закрыл глаза.

Гондола покачивалась. Тело расслаблялось. Наплывали и размывались в сознании обрывки каких-то мыслей, образов. То блестящий нож Борькиной работы крутится перед носом в зловещем танце, то виделся резной домик Аэлиты в деревне, а на крыльце она, в ярком красном платье, но почему-то с белым меловым лицом санитарки Жени и голосом полковника Старикова. Акулья пасть истребителя в праздничном фейерверке. Потом луна с глазами, носом и улыбающимся ртом…

Проснулся Владимир от слабых толчков в плечо:

— Не могу дышать… Пи-ить…

Он ощупал мокрый воротник, влажное лицо Жени и понял: они в облаках на большой высоте.

— Прости, более суток по-человечески не спал, — сказал, нашарил веревку клапана, потянул ее. И вдруг осознал, что все делает с закрытыми глазами. Поспешно открыл. Кругом светло. Женя сидит, привалившись боком к стене корзины, голова запрокинута, рот широко открыт. Оболочка, стропы, прутья гондолы и одежда мокрые. Он снял фляжку с ремня, поддерживая голову девушке, помог ей напиться.

— Как теперь, Женя?

— Спасибо.

— Снижаемся помаленьку, — он протер стеклышко альтиметра от капелек воды. Спуск не ощущался, шар будто застрял между небом и землей. Владимир взглянул на часы.

— Почти шесть часов в воздухе.

— Куда нас несет, вы, конечно, не знаете?

— Знаю! — соврал Владимир. — Ночью мы набрали пять тысяч. Летим в восточном направлении. Вам надо подкрепиться. Есть плитка шоколада. Берите… Как бедро?

— Я совсем не чувствую левую ногу, ее нет вроде.

— Ничего, Женечка, мы с вами еще плясать будем! Потерпите: ближе к земле — больше силы.

Они увидели землю на двадцатом часу полета. За это время девушка дважды теряла сознание, и Владимир суетился около нее, не зная, что делать, чем помочь. Он пытался лить в ее горячий рот капельку воды, потихоньку бил по щекам. Женя приходила в себя, вымученно улыбалась, благодарно хлопала ресницами. Сейчас Владимир, вцепившись в скользкие борта гондолы, жадно рассматривал бурые покатые холмы и зеленые перелески, быстро бегущие под аэростат.

— Ветер свирепый! — Посмотрел на компас. — Плывем на юг! Посмотрим карту.

Карта перекочевала из-за голенища сапога в руки. Взор аэронавта скатывался с нее на землю, обратно и опять на землю.

— Вот речушка… Это она, безусловно она! И деревня подковой изогнута, очень похожа! И лес! Прямо как это пятно!

Владимир бодро говорил для Жени, сам же не поддавался иллюзии. Они прошли в облаках по какому-то зигзагообразному маршруту, им неизвестен, даже приблизительно, район местонахождения, а в этом случае карту невозможно сличить с местностью, если нет крупных и очень характерных ориентиров. И все же он, засунув карту за пазуху, мягко сжал бледные щеки девушки и стал целовать в нос, в запекшиеся губы, в худой подбородок.

— Это наша земля! — закричал он и, перегнувшись через борт, неистово замахал руками приземистым избам, крытым соломой, стайке босоногих ребятишек, поднявшей пыль на околице, красному флагу над кирпичным зданием сельсовета. — Бросаю якорь, Женя!

Гайдроп с железной кошкой на конце упал за борт. Кошка ударилась о дорогу, подскочила и, перелетев кювет, вцепилась гнутыми лапами в кусты дикой смородины.

Теряющий скорость аэростат облаивали невесть откуда взявшиеся собаки. Они уже допрыгивали до гондолы, и Владимир поприветствовал их торжественным взмахом руки.

— Это наша земля, — тихо произнес он и вытер рукавом комбинезона остатки облачной влаги у глаз…

Свой первый орден Владимир Донсков получал в Кремле. Среди награждаемых он был самым молодым, но и ему «Всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин пожал руку, и это почему-то было приятнее, чем сам орден на груди.

После фотографирования и небольшого ужина всех развезли по гостиницам на отдых.

Утром Владимир прогуливался по перрону Шереметьевского аэропорта в ожидании «оказии» — военного самолета на Саратов, смотрел, как приходили с неба и опять уходили к облакам камуфлированные воздушные корабли.

Но, наблюдая жизнь неба, он уже не мог представить плывущих среди белых айсбергов крылатых бригантин, фейерверки разноцветных огней в ночи, услышать серебряный звук колоколов, призывающих показать удаль в бою.

Серые, коричневые, черные краски разлились над землей. Угрюмо, будто надрываясь, гудели моторы, тревожно посвистывал ветер, пригибая к земле иссушенную солнцем желтую траву. Пахло дымом, горелым маслом. Солнце пряталось каждый раз, как только находило для этого непрозрачную тучку.

Донсков попытался промурлыкать бравурное:

— …Мы ищем бой! Плевали мы на смерть! Мы ждем тебя, мы ждем тебя, девятый вал!

Но слова не пелись, в душу запали другие, те, что выводил хриплый голос Бориса Романовского у костерка на партизанской площадке, под звук струн рассказывая друзьям о соколе:

…По-вороньи прятать хитрость не умел, На друзей не прядал, жертву не жалел. Рядышком да около не кружился, нет… Умирают соколы в самом цвете лет.

Куда и почему исчезла сказка? Может быть, потому, что угнетали думы об оставшихся в тылу врага друзьях: они не носились по синь-морю-океану, а ползли через зловонное болото. Выбрались ли? Или потому, что он видел, как Женю, голубоглазую хрупкую Женю, ставшую за полет почему-то очень близкой, санитары без должного волнения, привычно и грубовато положили, почти бросили на носилки и бегом тащили в санпоезд. И лил серый дождь. И гудел паровоз, поторапливая. Владимир по лужам бежал рядом, стараясь больше по движениям мокрых губ девушки разобрать, что она говорит. Так узнал адрес ее мамы. А может быть, на перроне Шереметьевского «аэровокзала стоял уже другой человек, много повидавший молодой мужчина, от которого бригантины раньше времени ушли, сложив алые паруса, в порт приписки, в вечный порт с именем юность.

КНИГА ВТОРАЯ. ВРЕМЯ В ДОЛГ

Евгении Казаковой

Глава первая

Возвращение

Весна. Это сразу почувствовал Борис Романовский, выйдя из вагона. Там, откуда он приехал, поселки тонули в снежной ночи. Холодом веяло от тускло мерцающих звезд, рассыпанных в темно-фиолетовом небе. Плотный снег прижимался ветрами к стенам притихших бараков. А то неожиданно вздыхал ветер, и разгуливалась, бушевала пурга.

Здесь чистое светозарное небо. Горьковатый запах распускающихся почек. Ноги ступают по мокрому асфальту перрона твердо и легко, без обычного напряжения в коленях, когда идешь по дороге, затянутой ледком. Ветер потихоньку раскачивает тощие, еще влажные после дождя деревья, и они рассыпают тысячи капель.

Может быть, потому так легко дышалось Романовскому, что Саратов был городом его юности? Самые светлые сказки о Небе родились для него когда-то здесь. Здесь, наблюдая жизнь неба, он представлял плывущие среди белых облаков бригантины. И когда серые и черные краски разлились над землей, угрюмо загудели моторы, тревожно засвистел ветер, пригибая к земле иссушенную зноем траву, запахло дымом, именно отсюда он ушел в первый боевой вылет, именно отсюда, где родилась и исчезла сказка, романтические бригантины его и друзей ушли в порт приписки с именем Юность.

Через полчаса Борис Романовский подъехал на автобусе к Саратовскому аэропорту. У аэровокзала, бывшей казармы военных планеристов, а теперь перестроенного и красиво оформленного плакатами здания, он поговорил с одним из встречных авиаторов, не спеша поднялся на второй этаж, прошел по коридору и открыл дверь с табличкой «авиаэскадрилья».

— Разрешите?

Ответа не последовало. Романовский, одернув китель, вошел. Посреди комнаты вытянулись узкие столы, покрытые целлулоидом, под которым лежали навигационные карты области с проложенными маршрутами, штурманские расчетные таблицы, схемы и графики. Красочная доска с фотографиями передовиков голубела бархатом. Здесь было все, чем похожи друг на друга, как близнецы, летные комнаты подразделений аэрофлота.

За отдельным столиком сидел дежурный пилот. Романовский увидел его сразу, но тот не хотел замечать вошедшего. Он склонил лобастую голову над книгой, и казалось, поднять ее можно, только взяв за редкий чуб. Романовский так и сделал. Пилот вскочил, поедая гостя серыми злыми глазами. После непродолжительного молчания, когда он осмотрел Романовского с ног до головы и гневные искорки под его белесыми бровями притухли, сказал лениво:

— Вы вежливо возвратили меня к исполнению служебных обязанностей. Благодарю! Но какого черта вам здесь надо?

— Командира эскадрильи Корота… Я не ошибся адресом?

— Зачем?.. Извольте отвечать.

— Приехал работать. Если, конечно, это доставит вам удовольствие! — улыбнулся Романовский.

— Деньги есть?.. Гроши есть, спрашиваю? Вопрос озадачил Романовского.

— Сколько вам?

— Не для меня. Для вас, — невозмутимо ответил пилот. — Пройдите в кассу аэровокзала, возьмите билет, сядьте в самолет и больше сюда не возвращайтесь. Это чертова дыра, это скучный домик очень, очень старой и бездарной бабы-яги. Посмотрите на мою лысину, — пилот дернул себя за белесую жидкую прядь. — Часть волос можно найти на всех стоянках аэродрома, их выбил ветер от самолетного винта…

— Чем я заслужил такое чуткое отношение к моей персоне? — прервал ленивую тираду Романовский.

— Я вижу, вы не молоды. Но романтик! Определяю по фуражке флотского покроя, по солнцу пуговиц и еще не потухшему огоньку в глазах. Но романтику можно найти в безмолвии Севера и тэ дэ и тэ пэ, везде, только не на этой серенькой Среднерусской возвышенности. Здесь работа, работа, работа…

— До пота?

— Между прочим, носочки где брали? — И, не ожидая ответа, пилот махнул рукой: — Идите к командиру отряда. По коридору направо. Комэск там.

— Между прочим, — передразнил его Романовский, — на Севере я был.

— Тогда с удовольствием принимаю привет от белых медведиц, — безразлично ответил пилот и чинно опустил свое крупное тело на стул.

— А носочки? Уже не интересуют?

— Гражданин, не забывайтесь, я при исполнении. Пока!

Кабинет руководителя подразделения Романовский нашел по большой белой табличке с накладными латунными буквами «П. С. Терепченко — командир СО АО ПТУ ГВФ». В приемной секретаря не было, и он открыл вторую дверь, обитую коричневым дерматином.

— Можно?

— Да!

За длинным Т-образным столом сидело несколько человек в летной форме. Присмотревшись, Романовский обратился к полному мужчине в безукоризненно белой рубашке, отутюженном синем костюме с широкими золотыми нашивками на рукавах.

— Товарищ командир отряда! Пилот Романовский прибыл в ваше подразделение для продолжения работы в должности командира звена.

— Отлично. Знаю. Это к тебе, Корот. Пилот-инженер. Я не ошибся?

— Нет.

— Планерка окончена, товарищи. — Терепченко грузно поднялся. — По местам!

Корот подошел к Романовскому и обнял за плечи.

— С приездом, Боря! Извини, что не встретил, телеграмму вручили только что.

— Здравствуй, Михаил!

Протянул пухлую руку и Терепченко:

— Здравствуйте, Романовский. Корот введет вас в курс дела. Сейчас времени для проявления эмоций нет, двигайтесь в эскадрилью.

* * *

За штурманским столом молча сидели пилоты. Корот стоял, поглядывая на ручные часы, и щелкал по стеклу ногтем.

Романовский отмечал изменения в дородном облике своего давнего товарища. Со времени их последней встречи Корот потучнел, чуть-чуть отвисли красноватые обветренные щеки, в густой рыжей шевелюре от лба к правому уху пробилась темно-серебристая дорожка. Короткий нос, как и у юного Корота, продолжал лупиться, а взгляд маленьких глаз стал более тяжелым и властным.

В комнату вошел паренек в сером форменном костюме. Он старался казаться смущенным, но лихо сдвинутая на затылок мичманка, русый пушистый чуб под лаковым козырьком и подчерненная полоска шелковистых усиков над свежими губами, а особенно глаза, быстрые, с затаенной смешинкой, смазывали на нет показное смущение.

Корот опустил руку с часами.

— Ты опоздал, Туманов, на две минуты тридцать пять секунд. Тебя терпеливо ждали двадцать человек. Простое умножение показывает: ты похитил у нас час работы… Ясно?

— Проспал, товарищ командир, — тихо ответил Туманов, теребя розовое ухо.

— Ставлю тебя на самое короткое почтовое кольцо.

Это было своеобразным наказанием: короткий полет — малый дневной заработок. Движением руки Корот разрешил Туманову сесть и сам опустился в жесткое старомодное кресло, названное пилотами «королевским троном». На протяжении последних лет дела в эскадрилье шли неважно, и командование сменяло комэсков довольно часто, так что Корот на этом «троне» восседал уже пятым. Он, майор запаса, требовал от аэрофлотовцев армейской дисциплины и порядка, что очень нравилось командованию и не особенно молодым летчикам.

— Чтобы не тянуть, товарищи, — Корот опять посмотрел на часы, — разбор вчерашних полетов проводить не буду. Летали в норме, без казусов. Я только представлю нового командира звена, прибывшего к нам. Прошу знакомиться: Романовский Борис Николаевич!

Романовский поднялся. Все с интересом разглядывали немолодого пилота. Когда он повернул голову, серебряно блеснули виски, подобная мета была почти у всех людей, переживших в авиации сороковые годы.

— Коротко о себе… Десять минут, не больше, Борис Николаевич.

— Родился в двадцать пятом году, в Белоруссии. Вот в этом здании, где мы сейчас сидим, находились общежитие и штаб военно-авиационной планерной школы десантных войск. Я и ваш командир Михаил Тарасович Корот — выпускники этого заведения. На планерах А-7 несколько раз десантировались в тыл врага к партизанам. Последняя операция чуть не стала для нас действительно последней. Мы подбросили окруженным десантникам боеприпасы и продовольствие и еле выбрались из вражеского кольца по болотам…

— Через Плюй-омут, — подсказал Корот.

— Потом переучились на истребители. Опять фронт. После войны — Север. На Севере ночи длинные, много нелетных дней, я использовал это скучное время для учебы: заочно одолел курс авиационного института и факультет журналистики в институте марксизма-ленинизма… И вот к вам, Очень захотелось поработать в городе своей юности… Все!

Пилоты разочарованно зашумели.

Встал Корот, большой рот растянут в улыбке.

— Тихо! Борис Николаевич еще расскажет вам много интересного, а может, и напишет. А сейчас время дорого. Приземляйся, Борис. Действительно, с Борисом Николаевичем мы старые друзья. Хлебали из одного котелка, летали бок о бок, даже обожали одну дивчину! И ко всему сказанному, — маленькие глаза Корота затеплились, — я ему жизнью обязан…

— Обоюдно, Михаил Тарасович!

— Да ладно, Боря… К делу, товарищи. Заданий сегодня — навалом. Все, кто стоит в наряде по трассам левого берега Волги, оформляйте документы и — в путь. На правом берегу низкая облачность, местами туманы. Как только синоптики разродятся хорошей погодой, начнем работать в полную силу.

Пилоты зашевелились. Улетающие рассчитывали маршруты на линейках и ветрочетах, заправляли в планшеты карты. Остальные потянулись гуськом в коридор «на перекур». В комнате остались Романовский, Корот и дежурный пилот.

Корот обратился к нему, и в жестком голосе проскользнула нотка неуверенности:

— Тебе, Пробкин, придется еще поработать.

— Да, командир, восемнадцать минут.

— Часика четыре, Пробкин. Погода гнилая, а со стометровым минимумом всего два человека. Санавиация сегодня щедра на задания.

— Я отбарабанил сутки. Точка!

— Брось, Пробкин, ночью-то ты, наверняка, спал! Неужели у тебя хватит нахальства сорвать санитарный полет? Ты представь…

— Сами слетаете!

Корот не торопясь и обстоятельно начал доказывать, что сегодня каждый хороший пилот на счету, что еще вчерашние задания недовыполнены и, если не улучшится погода, эскадрилья «пустит пузыри».

— Дошло до тебя? — закончил он.

— Вполне… До меня дошло, что завтра можно уйти с работы на полчаса раньше, так как сегодня вы задержали меня своей проповедью именно на это время.

Квадратный подбородок Корота дрогнул, и он тяжелым кулаком ударил по столу. А Пробкин только развел руками:

— Кодекс законов о труде надо чтить, товарищ командир не менее, чем уголовный.

Корот тяжело задышал:

— Встать! Встать, бисов сын!

Пробкин демонстративно положил ногу на ногу.

— Дрючком бы тебя перетянуть по перечнице! Отстраняю от полетов на неделю!

— За что?

— По кзоту твоему! Иди жалься… топай, топай!

Пробкин пожал плечами, встал и вышел, а Корот повернулся к Романовскому, выдернул дрожащими пальцами папиросу из пачки, закурил:

— Видал ферта?.. Классный пилот, а баламут! Вечно недоволен, морщится, пререкается. В армии я бы ему десять суток гауптвахты влепил за язык, а тут… И думаешь, куда спешит? На перрон! Встречать из Адлера свою куклу — стюардессу, нести ее чемоданчик!

— Ты не имел права отстранять его от полетов.

На минуту воцарилось неловкое молчание. Корот сделал несколько быстрых затяжек и вдавил папиросу в пепельницу.

— Есть же предел терпению!.. Страшно устаю с такими, — вздохнул он. — Трудно работать. Народу не хватает. Летаем, как заведенные, от восхода до заката. Домой пожрать съездить некогда! А что стоит мне держать в руках этих пацанов? Сейчас все грамотные, все законы знают. А сюсюкаться, уговаривать я не привык… Втягивайся в работу, Боря. Поможешь?

— Я заметил, ты стал чисто говорить по-русски, когда не волнуешься.

— Ты, что ли, один академии кончал… Где остановился?

— Я тут, вещи в камере хранения.

— Квартиру организуем, а сегодня ночуешь у меня. Познакомлю с семейством, да нам с тобой есть о чем побалакать.

— Рад буду.

Романовский вышел в коридор. Синеватый папиросный дым стлался под потолком, лениво втягиваясь в открытую форточку окна. У подоконника стояли группкой пилоты. По их возбужденным голосам он понял, что разговор полемический, затрагивает всех. Поэтому они и сгрудились вокруг Пробкина, круглая белесая голова которого возвышалась в середине. Против него в независимой позе стоял Василий Туманов.

— Так, значит, пройдешь? — иронически спрашивал Пробкин.

— Пройду! — упрямо твердил Туманов.

Романовский подошел ближе и тоже задымил сигаретой.

— Видимость ноль, облака прилипли к земле, а наш голубой Василек героически пробивается с почтой к благодарным подписчикам газет и журналов! — резюмировал Пробкин.

— С почтой, может быть, не пойду, а к больному…

— Так, так! А что говорит по этому случаю Наставление, товарищ Борщ? — обернулся Пробкин к высокому ушастому пареньку, безразлично глядевшему в окно.

— Параграф сто третий Наставления по производству полетов гласит: если погода ниже установленного для трассы минимума или ниже личного минимума пилота, пилот обязан прекратить выполнение задания и вернуться на базу или проследовать на запасной аэродром! — без запинки последовал ответ.

Пробкин поднял палец.

— Во! Устами отличника Аэрофлота всегда глаголет истина. А ты… — он повернул Туманова к окну. — Кто он, ребята?

— Пе-тух! — прозвучало неожиданно громко и стройно.

— Почему петух? — растерянно спросил Туманов. Дружный смех не мог заглушить чей-то звенящий голос из угла:

— Петух — птица задиристая, горластая, а летать не умеет!

Туманов потер лоб и угрюмо глянул на Пробкина.

— Так, значит, ты, Семен, не полетишь в плохую погоду, если нужно оказать помощь человеку? А совесть?

— По моральным вопросам авторитет у нас тоже Илья Борщ. Выдай ему, Илюша.

— При погоде, мешающей полетам, санитарная авиация за жизнь больного не отвечает, — бесстрастно, будто диктовал, произнес ушастый паренек и вдруг взорвался: — Чего ты из себя корчишь, Туманов? Без году неделя пилотское получил, а туда же, в асы! Наставление ревизуешь!

— Страшно ярый ревизионист наш Василек! — вставил Пробкин.

— За что агитируешь? — не унимался Борщ. — Жить надоело? Худой пример другим подаешь!

— Точно! Он демагог… и как там еще, Илюша?

— Опасное настроение у тебя! — Борщ внушительно засунул руку за борт пиджака и шагнул к Туманову. — Придется разобрать… Нужно проверить тебя в моральном аспекте…

Романовский с удовольствием смотрел на ребят. Таких же он видел на фронте с сорок второго по сорок пятый год. Таких и немного не похожих. Эти одинаково молодые, одинаково живые и непосредственные, эрудированные, одетые в одинаковую красивую форму. В лицах и жестах что-то орлиное, показное, бравируют, хоть и маленьким, опытом. А в облике его фронтовых товарищей не было ничего броского, экстрагероического. Разговоры велись обыкновенно будничные. Но у одного из широкого кармана летного комбинезона торчала книга, и он, наверное, после тяжелого боевого дня не сразу падал на кровать, а долго сидел у коптящего фонаря в аэродромной землянке. У другого на поясе болтался кинжал с резной рукояткой — собственное творение! Рядом с третьим всегда вертелся мокроносый щенок. Перед вылетом чертенок карабкался в пилотскую кабину и, забившись за бронеспинку, трясся от страха, «орошал» шпангоуты, но не хотел расставаться с хозяином… А этих ребят Романовский почти не различал, характеры их для него, командира, пока были тайной. Но все равно что-то роднило их с его фронтовыми друзьями, какой-то на первый взгляд малозаметный след соединял поколения, след не в виде мозолей на руках или угольной пыли, вкрапленной в кожу, а профессиональный, оставивший еще не глубокие, но уже вечные заметы в сердцах парней. Надо узнать каждого в отдельности. Вот хотя бы Туманов, «голубой Василек», нежный, как девочка, а ведь случись, полезет в пекло. А Пробкин, лидер, заводила, демагог, по Короту? Адлеровский самолет уже прилетел, а он не торопится, хотя и бросает тревожные взгляды в окно. Пожалуй, сегодня он не скоро уйдет с работы…

Романовский выронил обжегшую пальцы сигарету, затоптал окурок и вернулся к Короту.

* * *

Корот повез Романовского на своей «Волге». Последний раз в Саратове Романовский был в конце сорок четвертого года, получал на заводе самолеты — истребители. В его памяти сохранились грязные улицы, дребезжащие трамваи с окнами, заклеенными полосками бумаги, невзрачные дома. Прохожих было мало, и все они, одетые в темное, куда-то спешили. А сейчас «Волга» шуршала по гладкому асфальту, по обочинам — липы, тополя. За живой изгородью высились новостройки.

— Как звать твою жену, Миша?

— Марфа. Марфа Петровна.

— Неужели та ясноглазая Марфинька из «Красной нови»?

— Та Марфинька из деревни, — угрюмо повторил Корот и заволновался, указывая на пацана, скатывающего с пригорка на шоссе булыжник: — Смотри!.. Оболтус!

Романовский почувствовал, как тело расслабилось, пожалуй, впервые за время пребывания в Саратове. И понял причину. Больше всего он боялся услышать от Корота имя той, которую любили оба.

* * *

…Зимой 1944 года они прибыли из учебного подразделения в боевой полк. Впервые пришли на аэродром и увидели связной самолет, «бреющий» верхушки деревьев. Не делая круга, он лихо произвел посадку и, подпрыгивая на снежных перекатах, резво подрулил к стоянке. Остановился винт. Пилот поднял на лоб очки и снял шлем.

Корот толкнул Бориса в бок:

— Дива!

Девушка поправила густые, слегка растрепанные и заиндевевшие волосы, широко расставленными синими-синими глазами посмотрела на летчиков. У нее было круглое лицо, приподнятые узкие брови. Мимолетная усмешка тронула полные губы, и на щеках появились ямочки.

— Дюже гарна-а! — многозначительно протянул Корот.

А когда девушка уперлась руками в борт кабины, приподнялась, Борис прыгнул на крыло и схватился за лямки ее парашюта.

— Разрешите? Девушка отвела его руку.

— Мне поможет механик.

Борис отступил, а между ним и кабиной протиснулся Корот. Он уверенно расстегнул замок ее парашюта, снял с плеч лямки и помог вылезти из кабины. Уже на земле представился:

— Гвардии лейтенант Корот. Миша.

— Сержант Романова Екатерина Михайловна, — в тон ему ответила девушка. — Спасибо, лейтенант Миша!

Ветер огрубил кожу ее лица, выделил белыми ниточками морщинки у глаз. Грузноватая в тяжелом меховом комбинезоне Катя с трудом двигалась почти мужской походкой. Борис смотрел вслед, и ему захотелось, чтобы она оглянулась. Он упорно не отводил взгляда от ее спины, прочерченной наискосок тонким ремешком планшета. И девушка повернула голову, но посмотрела мимо него на Корота.

А вечером, когда они вернулись с ужина в свою землянку, Корот вдруг сказал:

— Женюсь я, Боря! Пока ты крутил гаечки с механиками, я договорился с донечкой о свиданке. Послухай, пойдешь сватом? Как гутарил какой-то ученый: «Женюсь младенцем!»

— Ты о той девушке?

— О. ней, Боря! Огневая дивчина! Дай бритву, соскоблю кабанячу щетину — и к ней.

— Только не ученый, а писатель Марк Твен говорил нечего, похожее на твое изречение: «Если бы я мог начать жить сначала, то женился бы во младенческом возрасте вместо того, чтобы терять время на прорезание зубов и битье посуды…»

* * *

— Вот и приехали, — сказал Корот, притормаживая машину у большого каменного дома и трижды нажимая клаксон.

На крыльце их встретила полная маленькая женщина с редкими черными волосами, зачесанными на прямой рядок. Лицо белое, слегка тяжеловатое, на нем резко выделялись глаза, похожие на крупные сливы, и в них темный омут затаенной печали. Серый жакет сильно растянулся на высокой груди.

— Здравствуйте! Прошу в дом!

— Обед готов, мать?

— Все на столе. Миша… Познакомил бы с гостем.

— Ха! Не узнала Борьку. Да ты ж под его домру каблук сломала, помнишь, картоху рыть мы к вам в село приезжали?

— Здоровы ли, Борис…

— …Николаевич. Рад вас видеть, Марфа Петровна!

— Я тоже! — она протянула Романовскому жестковатую ладонь.

Вскоре все сидели в гостиной за столом, на котором не было только птичьего молока. Романовский ждал расспросов, но, видно, в этом доме было заведено обедать молча — Корот резко одернул жену, попытавшуюся завести разговор. После этого она как-то сникла и вяло ковыряла вилкой остывающую котлету. Когда Романовский допил грушевый компот, Корот встал.

— Извини, мать, Борис устал, и нам нужно с ним поговорить. — Он показал Романовскому на дверь другой комнаты.

Если в гостиной стояла тяжелая полированная мебель, стены были залеплены вышивками, а большая горка забита фарфоровой и хрустальной посудой, то другая комната отличалась спартанской простотой.

— Мой кабинет. Теперь, считай, твоя пещера, Борис.

Некрашеные полки с книгами, грубо сработанные стол и табуретка, жесткий диван, покрытая байковым одеялом и аккуратно заправленная солдатская кровать. На стеке — политическая карта Советского Союза, а над ней — большая фотография в рамке, обмотанной черным крепом. Романовский шагнул к снимку. Катя!.. Она стояла на крыле истребителя в парашюте и смотрела на Романовского, приветствуя поднятой рукой. На борту истребителя чернели пять звезд. Четыре самолета она сбила потом. А первый…

* * *

Тогда выдалась непогодь — день передышки. Гонимые порывистым ветром облака цеплялись за верхушки деревьев, оставляя туманные клочья в лесу. Мороз превращал их в сероватую дымку. Борис и Катя медленно шли к самолетному кладбищу. Борис украдкой поглядывал на девушку.

На опушке леса лежали разбитые и полусгоревшие американские самолеты «тамагаук», валялось несколько ржавых моторов «аллисон». Между толстыми дубками застрял каркас английского истребителя «харрикейн». Не верилось, что эти изогнутые, рваные полосы железа и дюраля были когда-то красивыми и злобными машинами, что ржавые трубы, торчащие из обугленных крыльев, были грозными пулеметами.

На пути к лесу Катя чересчур внимательно рассматривала аварийные самолеты, хотя знала печальную историю каждой машины, и это подчеркнутое внимание настораживало Бориса. Он чувствовал — предстоял неприятный разговор.

Лес встретил их снежной осыпью с веток. Снег, синеватый и твердый, как морская соль, похрустывал под ногами. Катя села на поваленный ствол дерева. Рядом опустился Борис.

— Как я летаю? — спросила негромко девушка.

— Для истребителя у тебя неплохие данные.

— Как стреляю?

— В ворону попадешь.

— Я без шуточек спрашиваю! — оборвала Катя.

— Нормально.

— Тогда я не буду больше летать твоей ведомой, Романовский!

— Категорично.

— Много заботы проявляешь! Пора говорить откровенно. Кто я тебе? Жена, сестра, дочь? Любовница? Личный повар?.. Ну, кто?

Борис мял пальцами желтый дубовый лист. К сожалению, именно этого разговора ждал он. Надо отвечать. А что? Не говорить же про строгий приказ командира полка майора Дроботова опекать ее в бою. «Я разрешил Романовой переучиться на истребитель, но это не значит, что я послал ее на смерть!» И ей позволяли выходить в атаку только в самых благоприятных случаях, но когда Катя ловила в прицел врага, он уже вспыхивал от чьей-нибудь пули. Чаще всего это были выстрелы майора или его, Бориса.

— Ты нянчишь меня в бою! Что я, младенец? — доносился неприязненный голос. — Чем хуже других? Мало опыта? Нет совсем? Придет! Подумаешь, асы! Сам-то на фронте без году неделя, а уже сбил двух. Не буду я с тобой летать! Точка!

Лист между пальцами Бориса стерся в порошок.

— Ты видела, с кем имеем дело? Война идет к закату, а они зубами держатся за каждую пядь неба. Драться с этими живоглотами надо умеючи.

— Не пугай!

— Остынь, Катюша!

— Я тебе не Катюша! У меня есть звание и фамилия, товарищ Романовский!

Борис встал, засунул руки в карманы, вздохнул, пытаясь унять раздражение.

— Ладно! Если моя забота обижает вас, сержант Романова, я буду говорить как командир. Вы еще девчонка! Строптивая, честолюбивая, избалованная и невыдержанная. Рветесь открыть боевой счет, а сами не прошли как следует курс молодого бойца.

Катя резко повернулась к нему и тоже встала, но глядела в сторону.

— Да, не прошли! У вас нет страха — значит, вы не научились его преодолевать. На такого бойца можно полагаться только до случая. Не перечьте!.. Я мог бы привести массу примеров становления воли, я сам не раз был в шкуре труса и знаю, как человек может потерять себя. Вы неуверенно ходите в строю. Вы не чувствуете машину, с ошибками определяете дистанцию. Впредь прошу без истерик! — Раздражение его проходило. — Завтра вылетаем на свободную охоту!

— Не разрешат, Боря.

— Сержант Романова!

— Извините, товарищ лейтенант.

— О полете побеспокоюсь я!.. Как только увижу, что вы овладели техникой боя, — отступлюсь. Тогда самостоятельно защищайте свой павлиний хвост. А пока терпите, сержант.

Взгляд Кати, до этого упрямый и злой, потеплел. Разгладились складочки меж бровей. Она шагнула к Борису и застегнула ему пуговицу на воротнике гимнастерки.

— Нарушаете форму, товарищ командир.

Борис взял ее за руку. Она протянула другую. Так они стояли несколько мгновений, не глядя друг на друга. Борис пальцем чувствовал, как часто бьется нежная жилка на ее запястье, ему хотелось наклониться и прижаться губами к теплой пульсирующей жилке. Не было сил противостоять желанию. И она, наверное, увидела это по его лицу.

— Майор отпустил меня сегодня к Михаилу в госпиталь, — поспешно сказала она, освобождая руки. — Знал бы ты, как я хочу на свободную охоту!

— Передай Короту от меня привет, — грустно сказал Борис.

Катя приложила пальцы к ушанке, раскинув руки, покрутилась на месте и побежала-…

На другой день они перехватили двухмоторный бомбардировщик.

— Атакуй! — приказал Борис.

Катя бросила истребитель в пикирование и из крыльевых пулеметов выпустила две длинные очереди. Обе прошли выше цели. Экипаж бомбардировщика, напуганный внезапным нападением, стал маневрировать. Бортовые стрелки открыли огонь. Борис сразу же отогнал ведомую назад.

— Я срублю его со второго захода! — азартно кричала по радио Катя.

— Отойди подальше и смотри. Ты стреляла с большого расстояния, промазала и растеряла преимущества внезапности, — спокойно ответил он. — Захожу в атаку. Следи за мной.

Катя видела, как он, сближаясь с врагом, перемещал истребитель из стороны в сторону переменным скольжением с одного на другое крыло, уклоняясь от прицельного огня пулеметов.

Раньше Борис так близко не подходил. Даже когда бросают в лицо смятую бумажку, человек пытается отклониться, а тут летела — и казалось, каждая пуля в грудь! — раскаленная сталь. Вот уже дрогнул от удара хвост, и мгновенно прошедшая судорога фюзеляжа передалась летчику и окаменила спину — он застыл прямо, слегка выпятив грудь. Сейчас надо было выдержать марку. Промах — позор! Если промахнется на глазах у Кати или отвернет, не выдержав напряжения, лучше уж добровольно в штопор и… под землю! Катя сократила дистанцию и следовала за ним как привязанная. Он увидел ее самолет боковым зрением, отгонять ведомую было уже поздно, да и радовала почему-то ее близость в эту минуту. Счастливая улыбка приподняла уголки белых губ, и он почти в упор выпустил короткую строку из синхронного пулемета — верхний стрелок замолчал. Теперь сверху бомбардировщика образовалось «мертвое пространство», горб его был не защищен. Немецкий пилот перекладывал тяжелую машину из крена в крен, стремился к земле.

— Выходи вперед и бей сверху по левому двигуну!

Мимо Бориса скользнул истребитель Кати.

— Не спеши. Он проваливается, и ты не зацепи земной шарик. Хватит, хватит! Бей! Ну бей же, чертова кукла!

На концах стволов ослепительные пучки огня. Пули впились в широкое крыло, в капот двигателя, рванули металл — и будто железные цветы распустились на крыле бомбардировщика. А из цветов вытягивались и распылялись струйки бензина.

— Молодец! — весело закричал Борис. — Бей по второму!

Громоздкий коричневый «Хейнкель-111», угрюмо воя, метался над рекой. Еще одна пушечная очередь — из правого мотора вырвался сноп пламени, переметнулся на другое крыло, огонь захлестнул кабину. Самолет накренился, медленно, нехотя поднял застекленный нос, задел хвостом за крутой берег и рухнул в воду. Грибообразный столб пара и дыма повис над рекой.

Истребители, сделав круг и помахав друг другу крыльями, взяли курс на аэродром.

— А ты лучше, чем я думала, лейтенант! — послышался озорной голосок. — Убедился, что я не чертова кукла?

Через несколько минут майор Дроботов слушал доклад ликующей Кати.

— Отличное начало! — пожал он обоим летчикам руки. — От души поздравляю! Если бы не фотокарточки, наградил бы тебя, Катюша, вот этим талисманом.

Он показал искусно сделанный из плексигласа медальон с тонкой резьбой. В одну крышку был врезан его портрет, в другую — портрет трехлетнего мальчика.

— Механик подарил. Отправлю своему Сеньке с оказией. От нас забирают Ли-2 для перегонки в Ленинград.

— А что, получили письмо, знаете адрес?

— Пошлю по старому… Может, найдут там… Через несколько дней возвращается из госпиталя Корот, назначу к нему тебя ведомой, Катя. Рада? — лукаво взглянул на нее майор.

Она растерянно посмотрела на Бориса. Майор перехватил взгляд.

— Ты же сама просила?.. Все решено! Романовский мне самому нужен.

Катя взяла Бориса за руку и сразу, будто опомнившись, отдернула ладонь…

* * *

— Боря… Боря! — Корот тронул замершего у портрета Романовского. — Погибла в Крыму. Два против шести. У нее кончился боекомплект. Машина ведущего взорвалась на глазах. Ее взяли в клещи, и она пошла на таран… На верхнем плато Чатырдага, где в тот день упали обломки ее самолета, сложен памятник из белых гранитных камней… Был там прошлый год… — Корот потянул галстук и расстегнул ворот рубашки. — Твою домру она возила с собой в гаргроте.

Романовский осторожно притронулся пальцами к фотографии и посмотрел на Корота. Тот отвернулся и сказал:

— Увеличили с газетного снимка. Портрет отдам. У тебя больше на него прав. Да и в доме прекратится из-за Кати холодная война, Марфа пыталась снять фотографию дважды… — Корот смотрел на Романовского и уже с трудом различал черты его лица — на дворе темнело. — Расскажи о себе?

— …Я был в штрафном батальоне. В марте сорок пятого ранили. Стал чистым. Просился в авиацию, но… войну пришлось кончать в пехоте. Несмотря на рекомендации генерала Смирнова, с которым я случайно встретился в одном из штабов.

— Помню, помню! — оживился Корот. — Я был в дивизионном госпитале. Приходил генерал. Расспрашивал. Я дал тебе блестящую характеристику. Не помогло?

— Штрафник же я был, Миша.

— А старые заслуги не зачет?

— Много по этому поводу думал и пришел к выводу: все шло правильно. Маловато стоил я тогда, хлипка все-таки была становая жила у летчика Борьки Романовского. Да ладно…

Несколько раз вспыхнули и погасли светлячки на концах сигарет.

— А дальше? — нетерпеливо спросил Корот.

В гостиной послышались голоса.

— Дочка пришла. Светка со своим усатым Васей-васильком. Рассказывай, Боря!

— Прилечь можно?

— Обязательно! Мне, дураку, и невдомек, что ты прямо с поезда. Давай на койку… Не снимай ботинки, я стул подставлю. Вот так удобно?

Корот отошел, загородив громоздкой фигурой окно.

— Ты получал мои письма, Михаил? — спросил Романовский.

— Только одно, где ты писал о переводе к нам.

— Странно, — задумчиво проговорил Романовский.

Корот поспешно вышел из комнаты и через несколько минут принес постель на диван. Укладываясь спать, Романовский сказал:

— Восемь писем, значит, до тебя не дошли. В них я спрашивал, знаешь ли ты что-нибудь о семье майора Дроботова?

— Зачем тебе?

— После войны генерал Смирнов помог мне все же устроиться пилотом в Симбирское управление ГВФ. Нелетной погодки там хватает, и я в свободное от полетов время занимался поисками родных майора через милицию. Удалось установить, что детский сад, где был сынишка Дроботова, из Ленинграда эвакуировали сюда, в Саратов.

— Зря бередишь старые раны. Сыну Дроботова сейчас не меньше двадцати лет…

— Двадцать три.

— Ну вот. Он наверняка преспокойно здравствует, не ведая печалей, а ты хочешь смуту в его душу внести.

— Отца-то он должен знать… Справлялся я: с фамилией Дроботов мальчика на детские эвакопункты города не поступало.

— Видишь!.. Ты из-за этого и перевелся к нам?

— Евсеича помнишь?.. Ну я вам рассказывал о старике-партизане, который вытащил меня из деревни, занятой немцами, и помог найти партизанский отряд? Что, первое десантирование на планерах в тыл забыл?

— Да помню я, помню, хотя деда твоего и не видел.

— Нашел я его после войны. Жили в Сибири я, он и мама. Мама умерла от крупозного воспаления легких, потом дед от ран и старости. А чего я там один-то? Потянул немного, закончил институт и сюда. У бобыля везде дом.

— А журналистику-то свою зачем кончал? Писакой хочешь быть?

— Просто интересно.

— А вот мои университеты, как и у Горького, — жизнь. И ничего, зарабатываю побольше некоторых ученых, и почета хватает.

— Скромник ты, Миша. Скромник… Ну что, спим?

— О Володьке Донскове слыхал что-нибудь?

— Переписываемся. Испытателем летает в пустыне. Отбой, отбой, Михаил, глаза слипаются.

Глава вторая

АВАРИЯ

Семен Пробкин, громко топая по коридору, торопился в эскадрилью. До вылета остались считанные минуты. «Чертов будильник! Завтра же куплю новый!» Когда он раскрыл дверь, в комнате уже никого не было, даже дежурный пилот ушел на аэродром.

Заполняя графы полетного листа, Семен делал ошибки, ставил кляксы, комкал и бросал на стол бумагу. Наконец «задание на полет» приняло надлежащий вид, и он, торопливо засовывая его в планшет, увидел вошедшего парторга Аракеляна.

— Уходите? — мягко спросил тот.

— Бегу как лань, гонимая тайфуном.

— Спасибо за образ. А почему не убрали скомканные бумаги со стола? Кому-то на этом месте сегодня придется работать.

— У меня буквально минуты, уважаемый товарищ парторг!

— Убрать недолго.

— Это вам недолго — закрыл рот, и рабочее место убрано, — проворчал Семен.

Аракелян укоризненно смотрел на пилота.

— Можете идти, Семен Кириллович, я приберу за вами, — сказал он и потянулся за одной из бумажек.

Семен посмотрел на пустой рукав парторга, аккуратно засунутый в карман пиджака, и быстро убрал со стола скомканные листы, рассовав их по своим карманам.

— Все? Если я побегу рысью, то на моральную проповедь у вас еще осталась минутка.

— Дыхание перед взлетом сбивать не рекомендую. У подъезда стоит автомашина командира отряда, скажите шоферу, что я велел подвезти вас на аэродром.

— Спасибо, Сурен Карапетович, — скупо улыбнулся Семен.

Минута в минуту «Супер-Аэро-45» пробежал по взлетной полосе, круто взмыл и, слегка накренившись, начал делать контрольный круг над Саратовом.

Волга укрыла город прозрачной дымкой, а полукольцо гор оберегало голубоватую тишь от резких ветров. Кое-где еще мерцали огоньки: зеленые — на тонких железнодорожных нитках и светофорах шоссе Дружбы, желтые — на застывших стрелах подъемных кранов Ленинского района. Над Клиническим поселком сверкала рубиновыми огнями телевизионная вышка. Выползли из гаражей трудяги-автомобили. Важно проплыл рогатый троллейбус, роняя снопы искр со стыков проводов. От стенки речного порта оттолкнулся первый водный трамвайчик. И хотя, кроме ярких огней телевышки, все остальные цвета были блеклыми, красиво смотрелось медленное пробуждение города. И в воздухе пахло ночными озерами.

Семен задумчиво смотрел вниз, сжав губами мундштук потухшей сигареты. Сегодня ему было почему-то особенно грустно. Может быть, потому, что немного проспал и не успел проводить Марию в рейс. Или потому, что нагрубил Аракеляну, которого уважал. Раздумывая в одиночестве, он часто ругал себя за неуживчивый характер, корил за обиды, нанесенные товарищам колючим, часто несправедливым словом. Клятвенно обещал себе «законсервировать» язык, но приходил на работу и… вот опять пренеприятный разговор с Аракеляном.

Пакостное настроение он всегда исправлял стихами: любил читать их и «втихаря» немного пописывал сам. Каждый пилот, приросший душой к своей профессии, немного грешник — немного поэт. Он видит много, и все ему кажется красивее и необычнее, чем человеку земного дела. Работа дарит ему встречи со многими-многими разными людьми, создает ситуации, из которых не всегда можно запросто выйти. Или вот, например, чья-то рука — не той ли курносой прибористки? — закрепила шплинтом у тахометра веточку липы с набухающими почками.

Бездонный купол. Широки просторы.  Не раз в ночи, в предутренний туман, Ведя корабль вслепую, по приборам, Я бороздил воздушный океан…

Семен прислонился лбом к стеклу кабины и уже веселыми глазами разыскивал дом Марии среди кургузых особнячков Горной улицы.

Но как ни пролегал бы курс машины, Какой бы мною ни был взят маршрут, К тебе, мой город, юный и старинный, Родные крылья снова принесут.

Семен покачал ручку управления — самолет колыхнул крыльями и встал на заданный курс…

А через три часа, когда изменчивая майская погода натянула глыбы облаков на Саратов, по той же трассе вылетел Вася Туманов.

Он летел вдоль кромки серой, закрывшей полнеба грозовой тучи. От нее тянулись к земле широкие серые полосы дождя. Одна из таких полос неожиданно встала перед самолетом. «Супер» нырнул в темь. По стеклам кабины торопливо побежали крохотные ручейки, вмиг набрали силу, и вода, скрученная самолетными винтами в матовые жгуты, обрушилась на лобовые стекла. Несколько минут самолет мягко рубил дюралевыми лопастями дождевой заслон. И вдруг ослепительный свет хлынул в кабину. Из тревожного полумрака Вася мгновенно вернулся в залитый солнцем поднебесный мир. Где-то позади осталась косматая туча, впереди по курсу — беспредельная синева и видимость такая, что можно разглядеть тропинку в искупанной степи.

Он повел глазами: посадочная площадка с ветроуказателем «зебра»; поселок, зажавший стандартными домиками узкую сивую речушку; белая каменная больница на зеленом косогоре и… недалеко от больницы лежит на животе красно-белый самолет… Кто? Неужели Семен?

«Вернулся от Маши в два часа ночи. До трех горел свет в общежитии — что-то писал. Не выспался. Может быть, выпил еще? Да нет, не прошел бы тогда медицинский контроль… Не справился с расчетом на посадку, «промазал», поломал шасси. У-ух и набросают же ему дынь в кошель!.. Это не Сема, не Сема, не Сема!» — Вася развернулся и низко пролетел над больницей, высунув нос в форточку. Рассмотрел и аж зажмурился от огорчения: да, это был «Супер-Аэро» Семена Пробкина. Новенькое чехословацкое аэротакси, которое Корот доверял только Пробкину, уткнулось моторами в большую лужу. Погнутые лопасти винтов тускло отражали солнце, полосато бликовали. Под открытым колпаком, на борту кабины, спустив ноги на крыло, притулился Семен. Он не поднял головы, не посмотрел на пролетавший самолет.

Вася Туманов приземлился на площадке, выключил двигатели и быстро вылез из кабины. Передав коменданту площадки сопроводительную ведомость на почту, кинулся со всех ног через поле напрямик к Семену.

— А, петух, — без выражения сказал Семен, лениво обмахивая ладонью разгоряченное, потное Васино лицо. — В усах солома у тебя.

— Тут… еще… надо… разобраться, кто петух! Что случилось? Обрезал двигатель? Не хватило горючего? Ну?

Семен облокотился на козырек кабины, положил на ладонь голову и негромко:

— Как тебе хочется, чтобы я был невиновен. Спасибо! Ты настоящий друг. Ведь недаром мы с тобой столько лет корешевали в детдоме. Дай все-таки соломку из уса я у тебя вытащу… Извини, что разыгрывал вчера…

— Короче можно? Что случилось?

— Понимаешь… лечу, и вдруг… шаровая молния! Маленькая такая, кругленькая — белый-белый арбузик без хвостика! Бац по винтам — те завяли! Трах по колесам — скрючились! Шмяк по…

— Скажешь или нет?

— Обязательно. Слушай: взмывай к облакам и дай с борта радиограмму, пусть везут винты и подъемник.

— Рыжий король с тебя голову снимет!

— На это могу ответить вполне интеллигентно: плевать!

* * *

Лента с текстом радиограммы пестрой змейкой лежала перед командиром отряда Терепченко. Барабаня пальцами по сукну канцелярского стола и изредка поворачивая полное лицо в сторону Аракеляна, он посматривал на него серыми выпуклыми глазами и жевал нижнюю губу.

— Тот самый? Баснописец? — наконец вырвалось у него. — Что посоветуете, дорогой Сурен Карапетович? Сообщать?

— Сначала разобраться в деталях.

— Плохо запоминаете указания сверху: о самом мелком летном происшествии докладывать немедленно.

— Когда обстоятельства ясны.

— Я их наперед знаю! Стаж — четверть века! Почему не являются Корот и командир звена… кажется, Романовский?

— Да, Борис Николаевич Романовский. Сейчас будут… да вот и они! — указал Аракелян на входящих в кабинет.

— Садитесь, аварийщики! Проспали ЧП! Информируйте, Корот. Да покороче: время — километры!

Романовский опустился на диван рядом с Аракеляном, Корот остановился перед командиром отряда.

— Пилот Пробкин выполнял санитарное задание на самолете 1212. На полпути к городу больной почувствовал себя неважно. Увидев это, пилот принял решение сесть у ближайшей сельской больницы.

— Врач не просил его? — поинтересовался Аракелян.

— Он не имеет права командовать пилотом! — ответил командир отряда за Корота и кивнул ему: — Продолжайте!

— Площадка была в километре, максимум полутора километрах от больницы, но Пробкин принял идиотское решение и сел на поле с убранным шасси. Приземлился почти у ворот больницы. Результат: погнуты оба винта, деформированы мотогондолы, глубокие царапины на днище фюзеляжа.

— Ваше мнение?

— Раньше я не замечал за Пробкиным недисциплинированности в воздухе и доверял ему самые сложные полеты, хотя на земле он не был ангелом. Случай дикий, и я считаю, наказание должно быть строгим.

— М-да-а! — Терепченко покосился на Аракеляна.

— И план, товарищ командир! — воскликнул Корот. — Ведь проремонтируют долго, а без этого самолета я завалю месячный план… Может быть, пересмотрите в сторону уменьшения?

— А шиша не хотите?.. Так-то вот! Что предлагаете по Пробкину?

— Отстранить на месяц от полетов и заставить его оплатить ремонт.

— Вы демократ, Корот. За такие штучки из авиации выбрасывают в ассенизаторы. — Терепченко вынул из кармана авторучку и придвинул к себе лист бумаги. — А как ты думаешь, Романовский? Как расцениваешь происшествие? От нового человека хочется услышать дельное слово.

— Еще не составил мнения.

— Что? Не согласен с комэском?

— Товарищ командир отряда, — четко выговаривал каждое слово Романовский, — к Короту вы обращаетесь, как положено, почему ко мне на «ты»?

Корот резко повернулся к командиру звена, хотел что-то сказать, но так и остался с полуоткрытым ртом. Аракелян подносил зажженную спичку к папиросе — спичка догорела в пальцах. Полное лицо Терепченко медленно налилось багровой краской, и он начал жевать нижнюю губу.

— А с выводами, от которых зависит судьба человека, жизнь научила меня не торопиться, — досказал Романовский.

Терепченко давно казалось, что он перестал удивляться всему в людских отношениях. Были случаи, когда мотористы или грузчики самолетов бросали ему непечатное слово прямо в лицо, в момент «плановой запарки» это случалось нередко. Он не обижался. Если же и задевало его грубое словцо, старался не показать вида — эти люди были «низкооплачиваемым дефицитом», могли в любое время бросить работу даже без заявления об уходе. Бывало, когда начальство не стеснялось в интонациях, и в первое время Терепченко переживал унижение, с годами попривык, и брань на него действовала только как хлыст на лошадь. Но вот чтобы «среднее звено», довольно высокооплачиваемое, дорожащее местом и поэтому уязвимое, взбрыкивало по пустякам, из-за тона или не пришедшего по вкусу местоимения, Терепченко понять не мог, слова Романовского застали его врасплох, насторожили.

— Садитесь! — Терепченко поднял грузное тело из-за стола. — За непочтительность не обессудьте. Я почему-то всегда считал, что обращение на «ты» сближает людей. Но воля ваша!.. Корот, Пробкина привезли?

— Так точно!

— Пригласите.

Корот вышел из кабинета и вернулся с Семеном.

— Расскажите, товарищ Пробкин, что произошло? — Терепченко, когда хотел, умел говорить мягко и уважительно.

— Вы все знаете и решение приняли.

— Оно будет зависеть от ваших доводов.

— Командир эскадрильи посоветовал мне приготовить деньги на ремонт.

— И вы не согласны?

— Зарабатываю больше, чем пропиваю, — выплачу.

— И все-таки почему приняли решение сесть у больницы? — спросил Аракелян.

— Больной, которого я вез, симпатичный старикан. Он уже хрипел и готов был повидаться с богом. Мне почему-то захотелось продлить ему жизнь. Пусть подышит еще годков двадцать.

— Скажите, товарищ Пробкин, это вы написали басню, которую парторг снял с доски объявлений в штабе? — поинтересовался Терепченко. — И буквы в посвящении «П. С. Т.» относятся ко мне?

— Он, он. Его почерк! — сказал Корот.

— Ладно! — махнул рукой Терепченко. — Спасибо за критику, Пробкин, она движущая сила нашего общества. Так? Только, если смелый, подписываться надо. Верно? Перейдем к существу дела. Почему не сели на местном аэродроме? Кто дал право? Почему не запросили разрешения по радио на посадку у больницы?

— Сомневался в положительном ответе, а старикан умирал.

— Вас просил сесть поближе врач?

Семен внимательно посмотрел на него, на Корота, на Аракеляна.

— По Правилам это не имеет значения.

— А на колеса можно было притулиться? — Вопрос Корота прозвучал как-то нерешительно, хотя и был произнесен сиплым басом. — Может быть, тогда…

— Тогда бы самолет скапотировал, и от кабины остался блин!

Дверь кабинета приоткрылась:

— Разрешите?

— Я занят! — крикнул Терепченко. — Ну и заварили кашу, Пробкин!

— Все делал, как учили.

— Кто учил? — насторожился Терепченко.

— Ну, например, министр гражданского флота. Недавно читал о его отношении к людям. Впечатляет и достойно подражания.

Терепченко поморщился и пожевал нижнюю губу.

— Ишь ты! Грамотен, баснописец! — выражая поддельное изумление, негромко сказал он. — Идите!

В дверях Семен встретился с секретаршей командира отряда. Девушка, дробно стуча каблуками по паркету, подошла к Аракеляну.

— Вам записка. Передал шофер санитарной машины.

— Спасибо.

Аракелян прочитал записку и положил ее перед Терепченко.

— Пишет начальник областной санитарной станции. Пилот садился по просьбе врача, и они ходатайствуют о поощрении.

— Мое дело, дорогой, служба. Их право благодарить. Дам указание занести благодарность в личное дело Пробкина и накажу его за нарушение Наставления по производству полетов.

— Прощать самовольства нельзя. Разведем анархию. Он мог запросить разрешение по радио…

— Правильно, Корот. И возможно, мы разрешили бы! — вставил Терепченко. — Ваше мнение, Сурен Карапетович, я не спрашиваю, оно, как в зеркале, отражается в ваших главах, и я с ним решительно не согласен. У командира звена происшедшее не переварилось.

— Наоборот!

— Интересно! — живо повернулся Терепченко к Романовскому.

— Жизнь человека дороже погнутых винтов и царапин на железе.

— Это цитата из книги министра?. Хотите придавить меня авторитетом? Разве мы говорим о чьей-то жизни?

— А должны в первую очередь помнить об этом.

— Гибкая позиция! Вы слышите, Корот?.. А если бы Пробкин разбился при посадке?

— Чтобы этого не случилось, он и садился на «живот».

— Ведь тогда бы умер не только больной, а погиб и врач, и сам пилот! — продолжал Терепченко, не замечая реплики Романовского. — Вы, все здесь сидящие, ручаетесь, что в будущем такая посадка не приведет к катастрофе? Класс пилотов разный, а пример заразителен, потому что сдобрен благородством! Подумайте, разберитесь, и вы поймете, что Терепченко не дуб с чином, что он болеет за будущее своих пилотов не менее вас, добреньких!

— Давайте подумаем, — сказал Аракелян. — Пусть и пилоты подумают. А для этого вынесем вопрос на комсомола ское собрание.

— Пробкин не комсомолец, — пояснил Корот.

— Пригласить Пробкина на открытое собрание, — предложил Романовский.

— В управление сообщаю, а с приказом подожду, — сказал Терепченко. — Мнение коллектива всегда полезно послушать, однако замечу: делаю вам, Сурен Карапетович, большую уступку и надеюсь, вы не пустите собрание на самотек… Все, товарищи!.. Сурен Карапетович, минутку! Принесите-ка мне басню этого молодца, хочу сам оценить местные таланты. Подойду объективно, обещаю, хотя признаюсь честно: борзописак не люблю!

Аракелян, остановив Романовского у двери своего кабинета, попросил обождать и через полминуты вынес листок бумаги.

— Отнесите басню командиру.

— Почему я?

— Прочитайте и оцените, как журналист.

— Журналист я еще жидкий… Гм, в посвящении действительно «П. С. Т.» «Гусь лапчатый» — не очень оригинальное название…

Он шею вытянет, шипит в начальственное ухо. Не про себя он — про других, поглаживая брюхо. Все гладко делает, тайком: Подпоит льва, похвалит волчьих деток — Глядь, по наряду, вечерком и с их стола ему объедок! Иль крикнет зычно:  «Мужики! Работа — бой! За мной! Вперед!» А сам, втихую, напрямки, клевать горох в соседний огород. Мораль читать я не берусь, А лишь скажу:   «Вот это Гусь!!»

— Надо ли, Сурен Карапетович, сим опусом злить командира в данной ситуации?

— Не знаю… Он просил, отнесите…

* * *

Семен ждал Марию у перрона. Ее самолет уже подрулил с посадочной полосы. Резко тормознув, Ил-14 развернулся бортом к пассажирской платформе. Подкатили ярко раскрашенный трап. Пассажиры осторожно спускались на землю. Кто ка-к перенес полет, читалось по лицам. Помогая сойти старушке, вышла Мария. Она подняла голову, поискала глазами Семена, взмахнула рукой.

— Сема, хэллоу! Возьми ящик с пустыми бутылками в фюзеляже, отнесем в буфет. И пальто прихвати! Авоська там еще с мандаринами. Куклу в целлофановой сумке не забудь!. Осторожнее, бабуся! Ножку, ножку на каблук…

Поднявшись по трапу, Семен вскоре вышел из самолета, нагруженный нехитрым хозяйством стюардессы. Не торопясь, они двинулись по аллее к аэровокзалу.

— Ну, как прокатилась?

— Ты знаешь, меня всегда злит этот дурацкий вопрос! Всем кажется, что бортпроводница путешествует в свое удовольствие. Этакая романтическая девица с орлиным перышком в душе! Мужичья эта работа, Сема! Встаю раньше пилотов, получаю контейнеры с едой, бутылки, ложки, вилки, стаканы и стаканчики. Тащу в большинстве случаев на своем горбу! Потом за рейс километров десять-пятнадцать ножками по салону: «Не скушаете ли конфеточку, месье? Вам лимонаду или содовой? Прошу позавтракать! Вот вам таблетка от головной боли, дорогая! Я вас просила пристегнуться ремнями, товарищ! И не курите, рядом с вами женщины и дети! Пересядьте, пожалуйста, вперед, там меньше болтает». А сколько мытья посуды? А дурацкие вопросы: «Вы замужем?», «Почему такие горькие конфеты?» Будто я их делаю! Или какой-нибудь ферт в фуражке блином за ногу пытается ущипнуть! По усам бы его смазать, а надо улыбаться. И вдруг сбоку ехидно-умирающее: «Улыбаетесь, а человеку плохо от качки. Что за сапожники самолет ведут?» Черт ее знает, какие нервы надо и ноги с мускулами футболиста, выносливость ишачиную!

— Кто за ножки хватать пытался?

— Ну вот, только это ты и услышал! А на стоянке перед обратным рейсом опять ишачиная работа, да еще смотри, как бы буфетчицы не надули! А вырвешься в город, так все рысью…

— Ладно, Машенька, в следующий рейс я пойду за тебя и повыброшу всех усатых в кепках блином.

Мария рассмеялась и погладила его по щеке, потерлась плечом о плечо..

— Зря я разнылась. Хорошая у меня работа, Сема! Устойчивой доброты требует. Подустала я малость, пройдет…

Когда они подходили к аэровокзалу, путь преградил штурман из бакинского экипажа.

— Салют, Марго! — с небольшим акцентом поприветствовал он. — Вынужденная стоянка в вашем порту. Есть предложение организовать микроскопический сабантуйчик. Как?

— Отклоняется.

— Отказ во множественном числе? Понятно! — Штурман весело глянул на Семена. — Пусть и коллега осчастливит нас своим присутствием.

— Исключено. Другие планы.

Штурман похлопал по туго набитому портфелю:

— Клад! Последняя серия «Вокруг света»!

У Марии блеснули глаза. Знал смуглый красавец, чем искусить девушку. Уловив ее настроение, он приподнял портфель, как поднос.

— Здесь все для нарушения сухого закона! «Улыбка»! Старый «Мускат»! Проглотим по нескольку солнечных капель, а?

— Поощрим? — повернулась Мария к Семену. — Он, знаешь, почему подлизывается — хаты приличной нет. Театр отложим до воскресенья?

— А билеты?

— Расходы за неиспользованные билеты беру на себя, — белозубо осклабился штурман. — Угу?

— Сема, угу?

— Как хочешь, — неохотно ответил он Марии.

— Через полчаса такси замрет у парадного входа! — вытянулся по военному штурман. — Гут бай!

Вскоре в город мчалась «Победа». Рядом с водителем, небрежно облокотившись на спинку, дымил сигаретой «Кент» рыжий малый с шевроном бортмеханика на рукаве. Сзади расположились штурман, Мария и Семен. Тут же устроилась худощавая блондинка. Семен признал в ней секретаршу командира отряда.

— Гони ко мне, — пропела Мария.

— Может, у меня, — неуверенно возразила секретарша.

— Твоя бабка не потерпит. Ко мне! Налево!

Шофер резко крутанул баранку и проскочил почти под красный сигнал светофора.

…Дом, в котором жила Мария, некогда принадлежал полностью аэропорту. Потом его передали горсовету. Сейчас аэрофлотовцы жили в немногих квартирах. Семен много раз бывал около дома, но к себе Мария его не приглашала. Сидели обычно на лавочке в сквере, скрытой от посторонних взоров густыми кустами акации. И он ценил скромность подруги.

Веселой гурьбой ввалились в подъезд. Мария открыла дверь, и все вошли в скромно обставленную и чисто прибранную комнатку. К ней примыкала небольшая кухня.

Семен с удивлением заметил, что штурман хорошо ориентируется в квартире. Он быстро нашел посуду, вытащил из тумбочки свежую скатерть, будто только вчера положил её туда. Выгрузив из портфеля бутылки и пластинки, завел радиолу и пригласил Марию танцевать.

Пять утра.

Мария свернулась калачиком на узкой кровати, подложила под голову ладонь и поглядывала на Семена. Он сидел рядом на стуле, жадно курил, стряхивая пепел на пол, и осматривался, усмехаясь только губами.

— Ты считаешь это нервной разрядкой, Маша, а мне кажется, будто мы искупались в дерьме.

— Давай, Сема, не стесняйся!

Тюлевая штора на окне сорвана. Стол завален пустыми бутылками и огрызками. Лихо прилепленный к потолку окурок висел над радиолой, на диске — половина пластинки. В зеркале туалетного столика отражалась распахнутая настежь кухонная дверь и перевернутая табуретка с помятой фуражкой на ножке. Увидев фуражку, владельца которой он выкинул из квартиры во втором часу ночи, Семен потер ушибленный кулак.

Он много вытерпел на этой пирушке и многому удивился. Бывало, выпивал с ребятами. Не из святых. Знал и женщин, принимавших грубые шутки. Были скандалы. И все равно его поразила пирушка…

Пили стоя, как на дипломатических приемах. Закусывали бутербродами, которые называли «сандвичи». Когда Мария по его просьбе принесла от соседки картошку в мундире, секретарша демонстративно вывалила ее в помойное ведро, обозвав Семена «скотом». Хотелось съязвить, но он промолчал и только стал зорче смотреть на облитые вином руки рыжего, все чаще тянувшиеся к Марусе.

В «час пик», когда хмель набрал полную силу, он перехватил руку рыжего. Немногие терпели рукопожатие Семена, в отряде один Корот мог ему противостоять, и он с усмешкой смотрел на гордо вскинутую кудлатую голову и жал до тех пор, пока не увидел бледнеющее лицо соперника и не услышал жалкую просьбу сквозь зубы:

— Отпусти, идиот!

«Рыжий-то ты рыжий, да не тот!» — удовлетворенно подумал Семен. Штурман заметил, что безмолвный поединок далеко не в пользу его товарища, и разрядил атмосферу, предложив танцевать. Семен наблюдал за парами и неожиданно захохотал. Ему вдруг вспомнился московский зверинец, клетка многочисленной семьи макак.

— Индивидуальный номер. Только раз в жизни! Пошире откроем очи — провозгласил штурман и поставил новую пластинку.

Зашипела игла. Вступил оркестр. На середину комнаты выпрыгнула Мария. Маленькая, стройная, с распущенными волосами, она взмахнула руками, как крыльями. Потом закружилась. Она кружилась, юбка поднялась, оголив ноги, и они, два пижона, как зачарованные, уставились в белый омут. Семен медведем поднялся со стула. Поднялся вовремя, потому что вздрагивающие плечи рьяного бортмеханика подались вперед, к Марии…

Вспомнив это, Семен снова потер ушибленную руку.

— Поднимаюсь, — сказала Мария. — Ты поможешь прибраться?

— Хорошо. А встанешь?

— Бабы, как кошки, их шмякнут с высоты, а они все равно — на ноги!

Прибрали комнату молча. До вечеринки Мария для него была только радостью в жизни, она подолгу могла слушать о новых машинах, признавать, что на земле нет приятнее запаха обыкновенного бензина, терпеливо слушать его плохие стихи. Она могла часами фантазировать, выдумывать сказки о его отце, которого он совсем не помнил… Полгода знал ее Семен, но такой, как сегодня ночью, увидел впервые. Это была другая Мария. Ну что ж…

Она будто читала его мысли. Провожая, сказала:

— Если можешь, поверь.

— Часто бывает здесь твой бакинец?

— Ты видел, что он не мой.

— А ты с кем?

— Я устала, и поэтому нет желания тебя ударить. Если любишь, прошлого между нами не должно быть.

— Понимаю, Маша. Дай фуражку бортмеханика. Поручив фуражку, Семен шагнул к двери.

— Пробкин, ты уходишь совсем?

— Да, Пробкин ушел! — сказал он и поднял руку, не то прощаясь, не то защищаясь от шагнувшей к нему девушки.

Сейчас бы забыться в полете, но это исключалось. До решения комсомольского собрания и приказа командира отряда путь в небо закрыт.

Придя в аэровокзал, Семен по привычке остановился перед доской объявлений, пробежал глазами лист наряда. В самому конце было написано: «Ил-14. Саратов — Баку. 10.00 ч. Экипаж…»

Такой наглости от бакинцев Семен не ожидал. Лететь после пьянки? За подобные штучки без разговоров снимают в летной работы!

Немного подумав, он решительно направился в гостиницу, В номере бакинцев все спали. Заметив рыжую голову на подушке, Семен подошел и стянул с бортмеханика одеяло. Когда тот сел на кровати, вытаращив заспанные глаза, Семен нахлобучил на него фуражку.

— Чего надо? — взъярился механик.

— Вы сегодня собрались лететь?

— А тебе какое дело?

— Не советую. Попытаетесь — выкину с борта, как слепых котят.

— Капнул? Да? Уже доложил начальству? Тебе больше всех надо? Общественный инспектор, да? За девку? — растерянно тараторил механик.

— Прощаю грубость только потому, что ты с глубокого похмелья. Но предупреждаю: сунешься в самолет с пьяной рожей…

Наконец-то бортмеханик уразумел ситуацию.

Ох! — глубоко вздохнул он. — Значит, ты по своей инициативе. Никому не говорил? Хоть и противна мне твоя, фотография вот за это, — он показал на синяк под глазом, — но ты, видно, ничего мужик. Не беспокойся, командир корабля отменил вылет…. Иди, иди, дай соснуть минут триста!

Весь день Семен Пробкин работал в бригаде пилотов-«штрафников» — они насыпали курган для радиолокационной установки на границе аэродрома. А вечером, подходя к эскадрилье, он встретил радостно возбужденного Васю Туманова.

— Чего сияешь?

— Светка согласие дала! В среду пойдем заявление подавать!

— Мне кажется, у нее «вынужденная посадка»?

— Не говори так! Это нехорошо, Сема! Мы любим друг друга.

— Ну-ну… Только папаша Корот как узнает, что скоро дедом будет, не сдобровать тебе, Василек.

— Он ладно, вот матери я больше боюсь. А ты чего смурной какой-то! Неужели перед собранием дрожишь?

— У молодца, сошедшего с коня, спросили: «Отчего слезы у тебя на глазах?» Недругу он ответил громко: «От быстрой езды». А другу сказал тихо: «Горе у меня большое!..» Не моя присказка. Из монгольского фольклора.

— А как мне ответишь?

— В личном тоже непорядки, Василек.

— Плохо… А насчет собрания не дрейфь!

Их пригласили в комнату.

— Иду, но чую — зря, — флегматично сказал Семен. — Комсомол — левая рука командира…

— Комсомол — правая рука партии, — поправил шедший сзади Романовский, — и не вешайте носа…

Когда пилоты расселись по местам, Аракелян оглядел собравшихся и покачал головой: почти половина комсомольцев — отсутствовала. Полевая страда — трудное время и в авиации. Первым получил право говорить комсорг Илья Борщ.

— Товарищи! Все знают о проступке Пробкина, поэтому суть дела излагать не буду. Некоторые мне задавали вопросы: почему мы обсуждаем поведение не комсомольца? Можно ли так?.. А почему нет? Пробкин вправе не являться на собрание, игнорировать его решение, и я, зная колючий характер Семена, склонен думать, что он так и сделает. Я имею в виду несогласие Пробкина с нашим мнением… А вот происшедшее мы должны обсудить со всей принципиальностью и сделать соответствующие выводы для себя…

«Почему не пришел командир отряда? Ведь обещал», — думал Аракелян, очищая бумажкой перо самописки. Выступление Борща проходило мимо его сознания.

— Что мы имеем: проступок или пример, достойный подражания? Не уяснив этого, можем столкнуться в работе с подобным случаем и сделать не так, как подобает комсомольцу. Я много думал и только вчера составил мнение… Это было в полете. Я шел на радугу. Когда подлетал, спектр сверкал всеми цветами. Вот он рядом. Бери радугу руками, и ты богат! Я имею в виду — духовно богат, так сказать, эстетически. А что получилось? Прошел — на стеклах кабины осталась лишь водяная пыль…

В дальнем углу, не оценив ораторского искусства Борща, зашумели.

— Давай понятней и короче! — донеслось оттуда.

— Не гипнотизируй!

В комнату вошел Терепченко, и все затихли. Это командиру всегда нравилось, тешило самолюбие: демократия — демократией, а уважать должны! Он всегда чуть-чуть опаздывал на собрания и потом анализировал, какой эффект произвело его появление, не пошатнулся ли его авторитет? Он благосклонно кивнул пилоту, уступившему место рядом с Аракеляном.

— Я повторяю: от красивой радуги осталась одна мокрота! — повысил голос Борщ. — И поясню: сначала поступок Пробкина казался мне верхом человеческой добродетели, а вдумался — мираж, фарс, недисциплинированность!

— Зрело, толково разбирается в ситуации! — шепнул Терепченко Аракеляну. — Растет парень, пора в командиры выдвигать.

— По заданию командования, — Борщ сделал паузу, — я участвовал в расследовании поломки. Врач сказал Пробкину: «До города больной не дотянет». А когда Пробкин спросил, сколько выдержит старик, врач ответил… Вот дословно, — Борщ вытащил из кармана блокнот: — «С кислородом минут сорок». А кислородная подушка была под боком, полнехонькая. Уяснили? Полная!.. От посадочной площадки до больницы я медленно прошел пешком, будто нес на руках человека, и дошел за пятнадцать минут. Понимаете?

— А почему бы тебе не взять на руки груз килограммов в семьдесят? Иль самого себя потащить! — спросили из дальнего угла.

— Мы не нашли ничего подходящего, кроме авиамеханика, но он отказался, — совершенно серьезно ответил Борщ. — Так вот, каждому теперь ясно: подумай пилот лучше, и он не только мог спасти больного, но и сохранить машину. Когда я спросил врача: могли бы они, сев на площадке, безболезненно донести старичка до больницы, он ответил: «Могли!»

— Он ответил: «На носилках, пожалуй, могли». И без восклицательного знака, — уточнил Романовский.

— Это не меняет картины. Носилки можно было притащить из больницы. Я считаю, что Пробкин поторопился, не совсем трезво оценил положение и вывел из строя новый самолет. Я предлагаю осудить пилота Пробкина, но, учитывая его человеческий душевный порыв и пользуясь присутствием здесь командования, просить не наказывать строго.

— Дайте я скажу! — вскочил Вася Туманов. — Неправильно это! Не согласен! Ты видел, как мучился больной? Нет! А Семен видел! Если бы это был твой отец, Борщ, ты бы тоже проводил такой тонкий расчет, который предложил Семену? Вряд ли, хоть ты и паук!

— Без оскорблений! — застучал карандашом Корот. — Вы забыли, где находитесь!

— Я не хотел обидеть, — сразу остыл Вася. — Я имел в виду, что паук никогда не запутывается в паутине, потому что бегает только по гладким нитям.

Корот посадил его нетерпеливым движением руки.

— Все ясно! Разрешите, товарищи комсомольцы, мне… Давайте нарисуем облик Пробкина… Дисциплинкой не блещет. Склонен к демагогии. Один из всех в эскадрилье не выписал газет и журналов. «Я читаю только «Мурзилку»!» — заявил мне. Свободное время проводит с девицами сомнительного поведения…

— Это не ваше дело, — спокойно возразил Пробкин.

— Наше и мое, как командира и воспитателя! За ваше моральное убожество мне шею мылят!

— Вот и хорошо: чистая всегда будет.

— Видите, товарищи, он и здесь рисуется! Безобразие! — Но, встретив укоризненный взгляд Аракеляна, Корот сбавил тон: — Пробкин забыл главное, чему жестоко учит жизнь: ухарство, риск в жизни гражданского пилота исключены, ибо нет риска собой — есть риск людьми, машиной…

— Это сквозит в каждой строке Наставления, — подсказал Терепченко.

— Не считая Пробкина, на борту было еще два человека. Пробкину случайно сошло, другой поломает шею. Вот в этом разрезе надо судить!

— Вы, Михаил Тарасович, говорите, случайно? — переспросил Романовский. — Случай помогает только людям с подготовленным умом.

— Не всегда! Известно, что у случая только один вихор, но даже дурак может успеть за него зацепиться! — отпарировал Корот и сел.

— Кто еще выскажется? — спросил Борщ. — Прошу активнее, товарищи комсомольцы!

Встал коренастый парень и, поглядывая исподлобья на Терепченко, сказал:

— Человек живой, и все в порядке. Зря шар надуваем! Машина поломана частично. Два дня работы — и ажур. Сами поможем штопать. Записываюсь в бригаду. Пробкин — классный пилот. Влепить ему замечание, и все в порядке!

— За что? — крикнули из угла.

— А как же? — растерялся керенастый. — Зачем же тогда опирались?

— Не имеем права объявлять взыскание, Пробкин — не комсомолец, — объяснил Борщ.

— Если не имеем, тогда еще лучше. У меня все!

Дрогнули стекла от пролетавшего самолета. В дальнем углу зашушукались.

— Товарищи! Говорите, что чувствуют ваши сердца, они всегда искренние советчики. — Аракелян комкал в руке сделанного из бумаги голубя. — Вот вы там, в углу, оппозиция, чего молчите? Вы опять что-то хотите сказать, Туманов?

— Предлагаю считать поведение Пробкина в исключительной ситуации правильным. И вообще, — Вася махнул рукой, — я бы тоже так сделал!

— У него явный «порок» сердца, — негромко, но так, чтобы все слышали, проговорил Терепченко и зажевал нижнюю губу.

— Что прикажете понимать под словом «поведение»? — иронически спросил Борщ.

— Его решение на посадку!

— Такая трактовка вредна! Кто еще выступит?

Желающих не оказалось. Романовский переглянулся с Аракеляном. Разговора, на который они так надеялись, не получилось. Спешкой, крайностью суждений это собрание не отличалось от других, будто ребята не верили в то, что их принимают всерьез, что с их мнением считаются, что их организация может реально влиять на жизнь. Невольно напрашивалось сравнение с паровозом, идущим по инерции с тлеющей топкой под котлом.

— Тогда, может быть, скажет Пробкин? Где ты там? — Борщ сделал вид, будто ищет, шаря глазами по рядам. — Вставай, Семен. Наверно, уже обдумал свой проступок?

— И скажу! — поднялся Пробкин. — Ты, Борщ, обвинил меня в нарушении дисциплины. А я, по скудоумию, понимаю так: дисциплина бывает разная. «Не рассуждать!», «Делай, что велят!» — это тоже дисциплина. А есть другая, когда ты не слепо выполняешь приказ, а стараешься пошевелить мозгами, выполнить лучше. Тут уж приходится думать, рассуждать…

— И докатываться до аварии! — бросил реплику Терепченко.

— Ну и ладно! — Пробкин сел.

Когда начали голосовать, большинство рук поднялось за предложение Васи Туманова.

Терепченко вышел первым из комнаты, громко хлопнув дверью.

— Ну и как, не коснулась левая рука твоей лысины? — толкнул в бок Семена Вася Туманов.

И в первый раз за все их знакомство товарищ по детдому не ответил колкостью или шуткой.

— Не получился разговор? — спросил Романовский Аракеляна.

— А кто его знает? — раздумчиво сказал тот. — Хотелось поднять моральный вопрос со всеми оттенками, и в то же время думаю: не лучше ли живой пример, чем длинное назидание?

Семен Пробкин ушел в сумерки один. Шагал медленно, продумывая все сказанное на собрании. Его тронула реплика Романовского. Не только по смыслу, по интонации Семен почувствовал, что этот человек понял и одобряет его действия, хотя и не говорит открыто. Наверное, потому, что Семен все-таки сделал большое нарушение, не сообщив по радио на командный пункт о своем решении. Раньше он не принимал всерьез Романовского: новый командир звена сливался с другими малоинтересными людьми, времени познакомиться поближе у них еще не было. Краем уха слышал: «Человек сложной судьбы!» — но это мало о чем говорило. В конце собрания он несколько раз, будто случайно, встречался взглядом с Романовским и не видел в его темных цепких глазах показного безразличия Терепченко, угрюмости Корота, суетливой деловитости Борща. Взгляд Романовского проникал в душу, вызывал на откровенность, будто ненавязчиво по-дружески требовал: «Ну, вывернись наизнанку, откройся, я посмотрю, какая тебе цена!»

Стемнело. Закрапал дождь. Семен шагнул с тротуара под каменную арку ворот и остановился: он пришел к дому Марии. Не надо делать удивленное лицо — ты шел именно сюда, Семен.

Вот около двери подъезда потемневшая от времени дощечка. На ней еще можно различить фамилии: «…1 этаж, квартира 12. М. Е. Карпова».

Налево третье окно. Горит свет.

Семен помялся, украдкой оглядел двор и подошел к окну. Сначала он потрогал фанерку, которой когда-то сам заделал с улицы разбитый уголок. Потом заглянул в щель между занавесками, встав на цыпочки.

«Куда она смотрит, что ее заинтересовало на потолке?» Он напряг зрение и разглядел темное пятнышко. Муха! Она потихоньку ползет…

Вот таким же с самолета кажется человек, в одиночку пересекающий огромное снежное поле.

Мария спустила ноги, пошарила ими под кроватью, нащупала шлепанцы и пошла на кухню.

…Семен медленно двинулся к арке ворот, где золотистой щетинистой звездочкой мерцала одинокая лампочка фонаря. Он не видел, как Мария прошла к окну, у которого он только что стоял, и прижалась лбом к холодному стеклу. Стекло щербилось дождевыми струйками…

Глава третья

Время в долг

Погода стояла изменчивая: то в серые стада собирались вязкие тучи, то солнце разгоняло их жаркими хлыстами, и умытая земля начинала парить. Метеорологи, день и ночь колдуя над синоптическими картами, давали прогноз с большими оговорками. Им уже никто не верил, хотя они имели связь не с «богом», как забытые шаманы, а с метеоспутниками и тыкали в атмосферу не пальцами, а лучами радаров. В аэровокзале толпились шумливые недовольные пассажиры. Начальник отдела перевозок прятался от них на вещевом складе, прихватывая с собой книгу жалоб. При такой синоптической обстановке Корот доверял санитарные полеты не многим. Вот почему Романовский смог зайти к Аракеляну только через несколько дней после комсомольского собрания, хотя приглашался не единожды.

Аракелян открыл тяжелый несгораемый шкаф и достал синий скоросшиватель.

— Прежде всего прочитайте последний приказ по отряду. Он еще не вывешен… Присаживайтесь поудобнее, Борис Николаевич.

В общей части приказа довольно объективно описывалась вынужденная посадка Семена Пробкина. Дальше говорилось: «…Действия пилота обсуждены на комсомольском собрании.

…Но учитывая, что поведение пилота продиктовано гуманными соображениями, командование решило не накладывать дисциплинарного взыскания.

Приказываю:

за нарушение НПП ГА-59 г., выразившееся в самовольном прекращении радиосвязи перед посадкой, у командира самолета 4 АЭ Семена Родионовича Пробкина изъять из пилотского свидетельства талон нарушения № 1».

Романовский прихлопнул ладонью корочки скоросшивателя.

— Приказ правильный. Изъятие талона по всем законам не является взысканием, а лишь фиксирует нарушение, предупреждает. Но в то же время это болезненный удар.

— Вы так считаете?

— В пилотском свидетельстве всего два талона. — Романовский отдал папку. — Вырезать один из них — значит поставить летчика на грань дисквалификации. Взыскание можно снять досрочно или оно снимается автоматически по прошествии определенного времени, а возвращение талона — во власти командира.

Значит, по-вашему, приказ суров? Юридически он обоснован. Командир отряда может вырезать талон за любую мелочь: руление с чуть повышенной скоростью, или непришвартованный килограмм груза, или…

— Без мелких дел не бывает крупных. Как среагирует на приказ Пробкин?

— Я бы на его месте предпочел даже строгий выговор, да и любой пилот также.

— Вам не кажется странным, что он как бы изолирован от коллектива и варится в собственном соку?

— Ребята его уважают.

— Я не о том. Скрытен. Болезненно раним. Недавно посмотрел его личное дело. Родителей нет. Детдомовец. Несмышленышем эвакуирован из Ленинграда.

— Откуда?

— Из Ленинграда… Есть любопытнейшие факты… — Аракелян перелистал настольный календарь. — Возьмем прошлый год… В феврале Пробкин в пургу нашел в степи заблудившегося охотника и полузамерзшего привез на аэродром. В том же месяце на его самолете загорелся двигатель. Причина техническая. Он в воздухе потушил пожар и благополучно приземлился. В декабре, уже на «супере», пришел домой на одном двигателе, хотя и в нем барахлила свеча… Как?

— Англичане бы сказали: «Полет с помощью брюк», а у нас на фронте говорили: «Пилот божьей милостью!»

— А милость людская проходит мимо него: в карточке Пробкина ни одного поощрения! Это когда за любое здравое решение или действие другие достойно награждались. Неудобный для руководства человек?

— Ершист, прямолинеен, таким трудно жить. Вы работаете с ним три года…

— Упрек принимаю. Долго жил по принципу Терепченко: «Время — километры». Километры — это план, премия, повышение по службе и прочие блага. Взрослею понемногу. Поинтересуйтесь Пробкиным, Борис Николаевич. Мне кажется, вы можете смотреть на людей не только как на машину для выдачи продукции. Попробуйте стать ему хорошим товарищем, наставником. А я вам передам кое-что из своих наблюдений.

— С чего начать?

— Сообщите Короту, что Пробкин читает не одну «Мурзилку». Как переваривает — другое дело, но выписывает несколько серьезных газет, только почему-то не в отряде, а на главпочте… Теперь позвольте залезть вам в душу?

— По биографии?

— Скорее по некоторым деталям. Если не желаете…

— Давайте, давайте, Сурен Карапетович, исповедовался я в разных кабинетах, и не однажды.

— Мне неясен самый грустный кусок вашей жизни… Как было дело, Борис Николаевич?

Романовский медленными движениями ладони потер лоб, посмотрел в вопрошающие глаза Аракеляна и начал рассказ. Он говорил, а парторг забыл, что перед ним сидит не юноша. Уже не видел поседевших висков. Не верил, что это было так давно. Прошлое вернулось…

* * *

Немцы, сжимая фронты, откатываются, цепляясь за каждую пядь белорусской земли. Зима, но, бывает, потом пропитываются меховые комбинезоны летчиков в воздухе. В один из таких дней над рекой Безымянной истребители дивизии генерала Смирнова схватились с асами из эскадры «Бриллиантовая молодежь». Западнее всех жестоко дрались летчики майора Дроботова, прикрывая штурмовиков. «Горбатые» расстреливали немецкую пехоту, топили технику с понтонами, переброшенными через широкие полыньи.

Выше всех носился белый «Мессершмитт-109». Он не вступал в бой, но его команды четко выполнялись немецкими истребителями.

И все же перевес боя явно склонялся на сторону летчиков майора Дроботова. Ведомой Корота была Катя. Романовский, защищая хвост самолета командира полка, посматривал и за ней.

Катя всегда остро чувствовала время и без часов определяла его с точностью до минуты. По радио все услышали ее голос: «Мальчики, посмотрите на бензиномеры!» Романовский бросил взгляд в ее сторону и увидел четырех «мессов», вынырнувших из облака. Светлые, мерцающие трассы из пушек тянулись к жаре Корота. Крутым виражом со скольжением Корот ушел из-под огня. Катя запоздала выполнить маневр. Снаряд вырвал правую часть капота у ее машины, и козырек зарябил от капель масла. Она выправила дрогнувший самолет и увидела рядом. трехпушечный «фокке-вульф» с желтым коком винта и бубновым тузом на фюзеляже. Сквозь стекло кабины просматривалось бледное лицо с большими черными глазами. Немецкий пилот резким движением руки вытер мокрый лоб и ушел вверх.

Машина плохо слушалась рулей, тряс мотор, и Катя, наращивая скорость, начала выходить из боя. И вдруг почувствовала, будто спину сверлит чей-то взгляд. Оглянулась. Сзади пристроился тот же «фоккер», серый диск его винта крутился рядом у самого хвостового оперения. «Таранит!» — подумала Катя, и показалось, будто ее раздели и сейчас окатят ледяной водой из брандспойта. За всю войну немцы ни Разу не решались на таран — не пошел на сшибку и этот.

«Бубновый туз» ударил из трех стволов, и обломки хвоста Катиного самолета перемешались с дымом. Увидев, что за бронеспинкой у нее почти нет фюзеляжа, и почувствовав вихревой сквозняк в кабине, девушка потеряла сознание. В чувство ее привела ручка управления: она больно била Катю по рукам и коленям. Самолет крутился, падая носом вниз. Девушка, почти задохнувшаяся в дыму и пыли, ухватилась за скобы фонаря кабины и потянула их. Фонарь только чуть стронулся. «Ну, помоги же, помоги!» — кричала она Романовскому, на миг вспоминая его теплую и очень сильную руку. Она не видела ничего сквозь пелену слез и боролась вслепую. Приподнялась на сиденье, уперлась коленями в приборную доску и всем телом рванула фонарь. В образовавшуюся щель можно было просунуть голову. Она с трудом развернулась в кабине затылком к воющему мотору и высунулась за козырек.

Оттолкнувшись ногой, Катя перевалилась за борт, но парашют клапаном зацепился за козырек кабины, ребро ранца держал переплет бокового стекла. Тугой струей воздуха ее придавило к остаткам расщепленного фюзеляжа, голову било о потрескавшуюся обшивку. «Мама! Ма-а-мочка, за что меня так! Мамулечка! Лучше сразу! — Она потянулась к пистолетной кобуре, но, как только отвела в сторону руку, ее перевернуло и тяжко ударило животом о борт. — А мы так с Борей хотели сына, мамочка! А-а-а!» — Катя яростно крутнулась и… почувствовала себя невесомой. Самолет падал рядом, обдавая девушку гарью из мотора. Она щеками ощущала жар раскаленных патрубков. Потом обрубок истребителя вильнул в сторону. Катя дернула вытяжное кольцо парашюта.

И два самолета, провожавшие ее почти до земли, взметнулись ввысь. Через минуту в прицеле Романовского заплясал «бубновый туз».

— Не трожь его! Возьмем в клещи, — передал майор Дроботов.

Рядом с немцем Романовский увидел самолет Корота.

Куда бы ни отворачивал «бубновый туз», всюду натыкался на истребитель.

Крыло к крылу с ним летели Дроботов и Корот, а сверху прижимал к земле Романовский.

— Прикройте час! Отсеките слева шестерку! — приказал Дроботов по радио своему заместителю.

Корот видел, как нервно крутит мокрой головой лысоватый пилот, наушники скособочились на шее. Вот он повернул к нему лицо, и желтый нос «фоккера» покатился в сторону его самолета. Дрогни Корот, испугайся столкновения, и немец вырвется из клещей. Корот окаменел. Немец, почти коснувшись его консоли, резко дернулся в сторону майора Дроботова и поднял пистолет. Пуля парабеллума, пробив форточки двух кабин, свистнула у виска майора. Дроботов плюнул в сторону немца. Воля «туза» была окончательно сломлена пулеметной очередью Романовского: голубоватые трассы протянулись над носом «фоккера», сбили радиоантенну и заставили немца скользнуть вниз.

А вверху неистовствовал белый «мессершмитт». Он несколько раз пытался атаковать тройку Дроботова, но его перехватывали «яки». Романовский видел «мессера» и знал, что на нем летает барон, командир эскадры «Бриллиантовая молодежь». Сегодня «белый» отрубил штурмовику хвост и вогнал в землю скоростной бомбардировщик. Романовский осмотрелся: пленный немец надежно зажат… и вот уже аэродром.

— За нами вяжется барон. Можно, я его достану? — спросил он Дроботова.

Майор быстро ответил.

— Понял! — подтвердил Романовский и, дав форсаж двигателю, устремился вверх.

Белый «мессершмитт» увидел, что клещи ослабли. И он подал команду. Две пары «фоккеров» опустили носы, в стремительном пике пробили заслон советских истребителей и с большой дистанции дали несколько залпов. Один из снарядов попал в крыло пленного «фокке-вульфа», два впились в самолет Дроботова и перебили тросы управления. Самолет начал падать листом. Дроботов, чувствуя, что ручка и педали болтаются и самолет не реагирует на рули, пытался выправить полет двигателем. Мотор взревел на непосильном режиме, истребитель поднял нос и будто повис на невидимом крючке. Потом медленно свалился на крыло. Дроботов выбросился из кабины.

Это произошло над самым аэродромом. С земли видели, как Дроботов дернул вытяжное кольцо. Белый язык купола лениво вышел из ранца, но раскрыться ему не хватило высоты. Стоящие на аэродроме закрыли глаза и услышали мягкий глухой удар.

Подбитый «фоккер» планировал на посадку. За ним приземлился Корот. Он торопливо зарулил на стоянку, выпрыгнул из кабины, не снимая парашюта. Задыхаясь, подбежал к товарищам, окружившим изувеченное тело командира, протиснулся к центру и встал на колени около горки белого шелка. Протянул руку…

— Не надо, ему уже не поможешь, лейтенант! — послышался знакомый голос командира дивизии генерала Смирнова. — Не открывайте. Кто ведомый командира?

— Младший лейтенант Романовский, — подсказали сзади.

— Судить! — Генерал повернулся к начальнику штаба и жестко повторил: — Под суд дезертира! Сегодня же мой приказ передайте в армейский трибунал. Романовского вернуть!

— Он не отвечает на вызовы.

Генерал стащил с головы шлем.

— Прощай, Иван! Не брала тебя пуля японская и финская, не споткнулся ты в небе Испании, а тут… Прощай! Ты умер как настоящий солдат. Мы не забудем тебя, родной…

По обветренной щеке Корота скатилась слеза. Его нестриженые рыжие волосы трепал ветер. Полусогнутые руки крепко прижимались к телу. Раздавленные стекла летных очков впились в ладонь, и с пальцев капала кровь.

Генерал обнял его за плечи и молча повел в сторону.

Мимо них автоматчик вел немецкого пилота. Он шел медленно, надменно подняв голову, слегка выпятив грудь, туго обтянутую черной шевретовой курткой. Около Корота он замедлил шаги. Взгляды их скрестились. «Туз» ухмыльнулся: по белому шарфу он узнал летчика, державшего его в «клещах». Немец снял кольцо с безымянного пальца и бросил Короту.

— В награду за железные нервы!

Корот на лету отшвырнул кольцо ударом ноги и, сжав зубы, шагнул вперед. Но автоматчик настороженно смотрел уже не на немца, а на него…

* * *

Романовский сидел перед Аракеляном, понурив голову, сцепив пальцы в замок, воспоминания о гибели командира всегда причиняли боль.

— Я многое рассказал со слов генерала Смирнова и Михаила, — пояснил он. — А сам в тот момент действительно не мог слышать вызовы с земли — рация была разбита.

— Мне интересно, как проходил бой?

— Получив разрешение от майора, я потянулся к редким облакам, за которыми скрылся «белый». Пленные немецкие летчики рассказывали о бароне легенды. Будто он точность пилотирования и глазомер оттачивает на метеорологических шарах: подвешивает их на метр от земли и сбивает концом крыла. Если промахивается, разрывает шар очередью из пулемета с первого захода, причем нередко переворачивая самолет на спину. Не скрою, такие рассказы действовали на психику, но я почему-то верил, что не буду «шаром»… Пробив тонкий слой облаков, я увидел его. И выскочил так удачно, что спираль прицела легла на «мессершмитт». Но нажать гашетку не успел! В долю секунды немец перевернулся и пропал внизу. Пока я искал его, снаряд рассек обшивку моего крыла. Барон перехватил инициативу боя и гонял меня, как щенка. Выпарил из меня всю воду! Помню, руки были тяжелыми, будто скованными. А потом ничего, втянулся… Немцу, видно, надоело, а может, бензину мало оставалось. Он положил машину в глубокий крен и потянул ручку. «Мессер» сделал немыслимо резкий разворот и, находясь еще в глубоком крене, сыпанул из всех пулеметов. Трассы из разноцветных бликов словно опутали меня. Тут должен быть конец! Но пронесло. Брызнули в кабину осколки стекла, пули впились в приборную доску и прошили радиостанцию. Видно, с перепугу я схватил ручку на себя и полез вертикально вверх. От перегрузки синие мухи замельтешили в глазах и… чернота. Когда очнулся, прочитал молитву конструктору самолета: Як-3 оторвался на вертикали от «мессера»! Тот карабкался за мной. Лез упрямо. И вот настала секунда, когда он потерял скорость и опору в воздухе, свалился на крыло. Я перевернул истребитель и оказался сзади немца. Сблизился и рубанул… Попал. Барон поставил самолет на крыло, скольжением сбивал огонь. И пламя оторвалось. Он повернул на запад… Как промелькнула линия фронта, я не заметил. Немец проскочил небольшой лес и ввинтился в небо. Я мгновенно среагировал на маневр и подумал, что уж на этой-то вертикали добью белую вошь!.. Не успел… Из леса неожиданно ударила батарея. Зенитные гранаты разорвались на моей высоте. Самолет тряхнуло, вспыхнул мотор, кабину заволокло горячим дымом. Кое-как я развернулся и пошел к своим. Огонь сожрал полкабины, тлели унты. Хорошо, я был в перчатках!.. Увидел сзади острое рыло «мессершмитта». Терять было нечего, и я круто развернул своего подранка и сжал все гашетки. Мощной пулеметно-пушечной отдачи мотор не выдержал, захлебнулся совсем. Я кое-как вывалился. Ожидая хлопок парашюта, увидел падающий «мессершмитт», а выше себя — черный купол. Барон вместе со мной спускался на нейтральную полосу. Земля молчала… Я упал в воронку, быстро выполз, освободившись от парашюта. Совсем рядом возвышались брустверы наших траншей. Еще заметил, как из-за них выметнулись фигуры бойцов… Барон упал недалеко. Я пошел к нему с пистолетом, а стрелять забыл. Шел в каком-то полусознании. Хотелось одного: дотянуться до горла. Именно горла! Почему-то его шея представлялась мне тонкой и шершавой, как у хищного грифа. Барон стрелял. Попал мне в левое плечо, из рукава комбинезона полетела вата… На дне разрушенного окопа мы встретились. Лицо барона оказалось совиным, старым и сморщенным, а шея толстой и жилистой. Потом я увидел немецкого солдата. Он замахнулся прикладом, а я руки не мог уже поднять. Но вдруг солдат перегнулся и упал в снег. Меня схватили чьи-то руки и потянули из окопчика. Это были красноармейцы…

Романовский замолчал. Аракелян подошел к нему, ласково потрепал за волосы.

— Может, хватит на сегодня? Сделаем передышку?

— Нет, Сурен Карапетович. Ту страшную ночь забыть нельзя… Я узнал все подробности от генерала, и они… В общем, привезли меня на полуторке в полк…

И снова перед Аракеляном предстали события давно минувших лет, суровых и порой бесчеловечных.

* * *

…Борис сидел в землянке. На плечах солдатская шинель без знаков различия, ноги горели в старых валенках, под бинтами ныло раненое плечо.

Он не мог понять случившегося. Командир полка погиб из-за него? Когда погиб? Ведь были вместе почти до самой посадки! Почему из-за него?

После обеда суд, и он еще раз все расскажет им. Поймут. Поймут и снимут страшное обвинение. В этом он не сомневался ни капельки.

Катя жива! Увидела, оттолкнула конвоира, обняла и, целуя, тихонько причитала: «Боренька, что ж ты наделал!» Лицо ее ободрано, желто от йода, в глазах тоска… Миша Корот не подал руки… А потом этот капитан из «смерша»: «Вы арестованы по обвинению в дезертирстве!» Вопросы. Обвинение. Ерунда какая-то…

Как долго тянется время. Пусть. Можно вспоминать. Хотя бы тридцать третий… Ему девять лет, а он по сходням пристани таскает маленькие ящики, добывая «свой» хлеб. Там он впервые увидел верткий самолетик, с ревом пронесшийся над желтым плесом Десны. Он всколыхнул струей спокойные воды, и Борис вспомнил о своем брате — курсанте Качинской авиашколы. Брат стал хорошим летчиком, приезжая в. отпуск, красиво рассказывал о военной службе, дразнил младшенького сказками и легендами о. Небе. Борису было семнадцать, когда брат погиб на границе в воздушном бою с фашистами. Тогда отец крепко прижался прокуренными усами к щеке младшего, а мать тайком сунула в карман поддевки образок Георгия Победоносца. Вечером грохочущий товарняк с ранеными увез Бориса в далекий незнакомый Саратов, в планерную школу воздушно-десантных войск…

Часовой загремел щеколдой. В проеме двери выросла его щуплая фигура.

— Выходи!

Борис доплелся до столовой. У входа в палатку второй часовой откинул полог. За столом сидели трое. На петлицах значки юристов. В середине — полковник с добрыми светлыми глазами, около него — майор и капитан.

Бориса поставили перед столом. Вокруг сидели летчики и техники. Две больших раскаленных печки-буржуйки наполняли палатку-столовую зноем. Но жарко было только вверху, на стылом земляном полу, под скамейкой, на которой сидела Катя, дрожал щенок. Он порывался выскочить на середину, где стоял Борис, но один из летчиков хватал его за шерсть и отбрасывал назад. Щенок, не привыкший к такому обращению, скулил.

— Ваше имя, фамилия? — спросил майор.

— Романовский Борис Николаевич.

— Год рождения? Национальность?

— Тысяча девятьсот двадцать пятый. Белорус.

Вошел дежурный по части с красной повязкой на рукаве и обратился к полковнику:

— Вас просит генерал-майор.

— Хорошо. Товарищ майор, заканчивайте предварительный опрос без меня.

Командир дивизии ждал полковника в штабной землянке.

— Я просил повременить, пока не поговорю с членом Военного Совета фронта.

— Поговорили? — спросил полковник.

— Он и командующий на ответственном совещании.

— Когда прибудут?

— Завтра.

— Столько я не могу ждать. Приказано провести суд сегодня. Письменно приказано, товарищ генерал.

— Я мало знаком с вашими порядками, но расследование проведено галопом, как-то странно, в присутствии личного состава ведете суд. А здесь исключительный случай. Сбив командира немецкой эскадры, он заслужил снисхождение!

— Я тоже так думаю, но решает тройка. А потом отдали летчика под суд вы, товарищ генерал, и вспомните свой гнев в каждой строке представления!

— Я только час назад получил подробные сведения о бое, черт возьми! Какой будет приговор?

— В вашей дивизии год назад был прецедент: один летчик перелетел к врагу. Это установлено. Теперь еще преступление, подлежащее наказанию по приказу двести двадцать семь. Суд у вас первый — значит, показательный. Вот поэтому и в присутствии всех. При показательном я имею инструкции избегать, мягко говоря, оправдательных решений. Очень сожалею, но… поймите меня!

— Мягко говоря, это не по чести! Что подумают летчики? Как все нескладно получается! Вы его приговорите?..

— Да!.. Если не будут изменены указания. Но я уверен: высшая мера будет заменена на штрафбат. Оглашенное решение трибунала будет иметь только воспитательную цель.

— Ладно, — тяжело вздохнул Смирнов. — Не смею вас задерживать. Ваше «будет», «будет» меня мало устраивает. Идите.

Полковник продолжал стоять. Потом сказал:

— Он ранен. И если бы не мог отвечать, суд пришлось бы отложить до излечения.

Смирнов, прищурившись, смотрел на полковника, и добрый огонек мелькал в его усталых глазах. Он приказал дежурному по части вызвать врача и сержанта Романову.

— Думаю, мне не обязательно присутствовать при вашем разговоре?

— Да, да, полковник, благодарю!

Председатель трибунала вернулся в палатку и о чем-то поговорил с помощниками. Капитан возражал, спорил шепотом до красноты на землистом круглом лице. Вошли полковой врач и Катя. Врач, совсем не по-военному сложив на животе руки и нервно перебирая пальцами, обратился к председателю:

— Товарищ полковник, я, как представитель медицины, возражаю против суда над человеком, имеющим пулевое ранение в область предплечья.

— Ранение легкое! Сорван всего клочок кожи! Я проверял… — оборвал врача капитан.

— Вы не учитываете общего состояния организма: высокой температуры, физической усталости, психологического надрыва!

— Не волнуйтесь, доктор, — сказал полковник. — Мы принимаем ваш протест. Подсудимый, как вы себя чувствуете? — И он посмотрел в сторону Романовского, которому что-то горячо доказывала Катя.

Легко отстранив девушку, Борис встал:

— Состояние мое нормальное, могу полностью отвечать ва любое слово. Я ни в чем не виновен!

— Настоящий мужчина! — возликовал капитан.

— Доктор, вашу устную справку о состоянии подсудимого мы учтем и… продолжим заседание, — тусклым голосом произнес полковник. — Итак, первый вопрос по существу… Садитесь, Романовский. Я сказал, садитесь! Вы знакомы с приказом двести двадцать семь?

— Да.

— Почему нарушили? Борис вскочил:

— Это ошибка!

— Да сядьте же! Почему покинули боевой строй?

— Я получил разрешение ведущего.

— Говорите только правду! Что побудило вас уйти? Желание выдвинуться? Получить награду? — быстро спросил капитан.

— Командир полка разрешил мне.

— Твердо настаиваете на своих показаниях?

— Конечно.

— Кто может подтвердить?

Борис замялся: «Майор Дроботов погиб. Кто еще слышал?»

— Разговор был по радио, наверное, слышали многие. Ближе всех был лейтенант Корот.

— Да, многие… — задумчиво проговорил полковник. — Приглашается первый свидетель.

Вошел офицер.

— Командир полка запретил ему отваливать, — сказал он.

— Запретил! — подтвердил и второй свидетель. Борис беспомощно улыбнулся.

— Да что вы, ребята! Пусть Корот… Вызовите Мишу! Бесконечно долгие секунды. За спиной, как шелест, неровное дыхание людей. От двери к столу, тяжело ступая, прошел Корот.

— Подсудимый настаивает, что командир разрешил ему выйти из строя. Вы можете подтвердить его слова, лейтенант?.. Подумайте. Не торопитесь. Здраво оцените обстановку, — говорил полковник, листая бумаги в тощей зеленой папке.

— Нет. Это неправда.

Глаза Бориса изумленно округлились, потом брови сошлись на переносице, и он, опустив голову, колыхнулся вперед, схватился за край столешницы. Кто-то мягко взял его за руки, посадил на табуретку. Голоса доходили приглушенные, далекие.

— Подсудимый запрашивал разрешение у командира полка?

— Да.

— Можете повторить их разговор?

— …Романовский сказал: «За нами вяжется барон. Можно, я его достану?», а майор ответил: «Не разрешаю!»

— И все-таки подсудимый ушел?

— Сказал «понял» и отвалил… Тут что-то не так, товарищ полковник. Я думал и…

— Ну-ну, лейтенант?

— Устал Борис, наверно. Дюже горячий и психованный бой был. От перегрузок не только ухи закладывает, мозги в крутой вираж становятся…

— Конкретней, лейтенант! — потребовал капитан. — Что ответил командир полка?

— Запретил… Тильки ухайдакался Борис и…

— Все? — спросил капитан.

Корот пожал плечами. Полковник обратился к подсудимому.

— Может быть, у вас был предварительный договор с командиром полка на земле?

— Нет.

— Продолжаете ли отрицать факт, свою вину? Если да, то аргументируйте мотивы.

Борис молчал. Долго молчал. Тогда к столу подскочила Катя.

— Я знаю, как это произошло. Вспомни, Боря, ты задержал на кнопке палец? Задержал? Ну?

— Сержант, марш на место! Я выведу тебя!

— Подождите, капитан, — остановил своего помощника полковник. — Хотите выступить свидетелем, товарищ сержант?

— Она подсказывает ему какой-то выход, — не унимался капитан. — Что новенького придумали, дорогая?

— Я не могу быть свидетелем, — посуровела Катя, — потому что в это время была на земле, но мне ясно, как все случилось. Романовский не мог бросить майора без его одобрения. Не мог! Так, ребята?

По рядам летчиков прошел одобрительный гул.

— Мы неплохо знаем, кто на что способен. Если он трус, то зачем ему отрываться от аэродрома и лезть обратно в пекло? Если он хотел схватить награду, то она ему была обеспечена за посадку такого гада, который сбил два наших самолета, в том числе меня! Где логика? Произошла ошибка.

— Какая? — быстро спросил полковник.

И Катя горячо рассказала о своих сомнениях.

Борису все стало ясно. Майор Дроботов ответил на его просьбу быстро, а он не успел вовремя снять палец с кнопки передатчика. Эта секундная задержка стоила многого. В эту секунду он не мог слышать майора. Поэтому, когда он отпустил кнопку и радиостанция автоматически переключилась на прием, в наушники прошло только слово «разрешаю», а частицу «не» поглотил эфир.

(Впоследствии был издан приказ по правилам радиообмена, в котором предписывалось только одно отрицание: «Запрещаю!»)

— Что скажете, подсудимый? — донесся голос полковника. — Вы действительно передержали палец на кнопке?

— Наверное, так и было.

— Можете доказать? — спросил капитан. — Потребуете судебный эксперимент? Бесспорно, он даст положительный результат. Но один вопрос, и самый важный, остается: правильно ли вы оценили ситуацию, открывая командира? Ответ: немедленная гибель прославленного летчика!

— Я не могу взять на совесть смерть товарища Дроботова.

— Спишем все на войну, что ли? — И капитан произнес обвинительную речь. Он утверждал, что Романовский, бросив своего ведущего, был прямым виновником его гибели. Длинная речь пересыпалась юридическими терминами, выдержками из присяги и приказов. Он кончил нескоро и вытер большим платком в цветочках серые распаренные щеки. — Каждый в душе поставьте себя на место майора Дроботова и за него произнесите приговор, сообразуя его с приказом Верховного Главнокомандующего!

— А то, что Романовский провел блестящий бой и победил, не считается? — громко спросила Катя.

— Здесь не митинг, сержант! Но отвечу: мы не награждаем за подвиги, а судим за преступления! — отрезал капитан. — И не так уж трудно осадить нынешнего драпающего в логово немца!

— Ты бы попробовал! — пророкотал чей-то бас.

Капитан вскинул голову и зашарил глазами по рядам.

— Я сказал!. — встал из четвертого ряда высокий летчик с багровой обожженной щекой. — Мне вспомнился храбрец портняжка, который, когда злой бывал, семерых убивал.

Капитан открыл рот, но полковник дернул его за рукав. Суд удалился на совещание. Вернулись не скоро. И пока их не было, никто не заговорил, почти никто не пошевелился. Лишь Катя с молчаливого согласия часового подсела к Борису и, положив к себе на колено, гладила его горячую руку. Но вот открылся полог. Вопреки субординации капитан шел впереди с просветленным лицом. Полковник, щуря печальные голубые глаза, начал читать приговор. Вводную часть Борис почти не слышал.

— …За оставление своего места в боевом строю, что классифицируется как дезертирство с поля боя, приведшее к гибели командира полка… — громко и раздельно читал полковник, — приговорить бывшего младшего лейтенанта Красной Армии Романовского Бориса Николаевича к высшей мере наказания…

Последние слова он произнес негромко. Вокруг Бориса стало темно. Из этой темноты гремел голос:

— …Приговор привести в исполнение немедленно после утверждения Военным Советом…

Подхватив под руки, Бориса повели. Очнулся он опять в землянке. Часовой принес фонарь и ужин. Тусклый свет выхватил паклю, торчавшую из пазов между бревнами, табуретку, согнувшегося на ней Бориса. Лицо желтое, на лбу бисером пот.

В это время полковник вместе с летчиками ужинал в столовой, где недавно проходил суд. Охотно отвечал на вопросы, не касающиеся сегодняшнего заседания трибунала. Упрямый Корот все-таки заставил его коснуться и судьбы Романовского.

— Уверен, приговор отменят. И даже оставят в полку.

— До первого полета на фотографирование?

— Если вы имеете в виду дневное фотографирование вражеского аэродрома — да!

— Под огнем зениток и истребителей выдерживать курс по ниточке, высоту и скорость — девяносто девять процентов за то, что ухайдакают!

— Больше одного процента и в пехоте у штрафника не бывает.

— Игра в орлянку?

— Четвертый год мы все в нее играем, лейтенант…

Если бы Романовский слышал этот разговор! Он тонул, захлебывался в мыслях. Значит, трус? Нет, он давно уже не чувствовал в себе такой слабости. Ослепленный ненавистью к врагу, он оставил без защиты своего командира. А капитан говорил: дезертировал! «Оставил», «ушел без разрешения», «дезертировал» — слова-булыжники, разбивающие мозг, если рядом с ними стоит «смерть». Командир погиб. Виноват ли в этом он, Борис? Наверное. Но зачем же еще одна жертва? Как искупление? За что? Нужно ли оно? Он так мало сделал…

Борис вскочил, подошел к окну и схватился за внутреннюю решетку. Скрипнули ржавые гвозди. Решетка осталась в руках. Он с недоумением посмотрел на плетеную проволоку и постарался пристроить обратно. Не удалось. Осторожно прислонил решетку к стене и рукавом шинели протер окно.

В небе мигали яркие звезды, влажный зрачок увеличивал их и щербатил. Струйка воздуха из щели холодила горячую кожу лица. Звезды тухли в жадно расширенных глазах и вновь вспыхивали на кончиках мокрых ресниц. Надолго застыл у окна Борис, окаменев в горе. Но вот мелко задребезжало плохо закрепленное стекло. И сразу завыло, застонало небо. Надсадный звук сирен подхлестнул, как бич, и Борис по привычке заметался по землянке в поиске планшета, ремня с кобурой, шлема и, не найдя их, кинулся на выход. Ударил плечом запертую дверь и осел на пол от резкой боли. Воздушная тревога была не для него, он мог только, прилипнув к окну, слушать шакалий звук немецких бомбардировщиков, смотреть, как белые дрожащие штыки прожекторов полосуют густую темень. Вон два луча поймали крестик-самолет, и он блеснул плоскостями. Вокруг него в шальном неистовстве заплясали огни разрывов, космы желтого дыма.

Зеленоватый мертвенный свет залил поле аэродрома. Брызгаясь фосфором, над землей повисла раскаленная тарелка. Густые, будто подмазанные тушью, тени упали около построек и самолетов.

— Осветительные повесил, гад! — прошептал Борис. А потом тяжко заухала земля. Совсем близко взметнулся ослепительный фонтан, и землянка вздрогнула, посыпалась труха из щелей в потолке. Фонарь качался, как маятник, загибая в сторону пламя свечи. Следующего взрыва Борис не услышал. Ему показалось, что он расплющивается о стену…

Басовая струна, затихая, еще дрожала в воздухе, когда, выбираясь из-под обломков, Борис широко открытым ртом жадно глотнул пыльный кислый воздух. Над головой небо. Встряхнувшись всем телом, он полез через завал туда, где когда-то был выход. Шаря в темноте руками, наткнулся на мертвого человека. Часовой. Борис вынул из застывших рук автомат. Пошел в темноту…

Он не бежал, не спешил, а шел огромными шагами, волоча, как гири, обожженные ноги. Растопленный взрывами снег расползался под валенками. Куда он шел? Сначала не знал. Но потом понял — судите, люди! — он уходил от своих.

Он видел мать. Ее протянутую руку… для благословения или проклятия? И заплаканные глаза. Кати. И медальон из плексигласа крутился волчком, сливая воедино лицо Дроботова и его сынишки.

Шел долго. Впереди глухо били орудия, вспыхивали сигнальные ракеты. Он побежал, не разбирая дороги. Задыхаясь, начал шататься и с усилием выкидывать ноги, как человек, бегущий по колено в воде. И вдруг резко остановился, выставил ладони, будто упираясь в невидимую стену. Потом, не опуская рук, сделал несколько шагов назад. Грудь вздымалась неровно и высоко. Пальцы впились в борта шинели. Слабая метель постепенно лепила белые погоны на плечах и белую шапочку на дульном срезе автомата за спиной. Наконец он разорвал слипшиеся губы:

Беру время в долг! Беру время в долг! И упал под каким-то деревом в сугроб. Снег обжег лицо. Он повернул голову, и снег, тая, охладил пылающие щеки. Ночь потревожили звуки моторов. Почти рядом шли автомашины с прищуренными фарами. Он вжался в снег… Звук машин раздробился: они ехали по месту. Перед глазами Бориса встала навигационная карта с нанесенной обстановкой. Он помнил эту дорогу, помнил мостик на узкой речушке. Не раз пролетал над ним и знал: чуть дальше стыковались два пехотных батальона. А дальше его родные белорусские леса. Борис подпоясал шинель брючным ремнем, поправил автомат на плече и заковылял вперед.

Далеко сзади остался прифронтовой аэродром, а впереди, совсем близко, снова полосовали небо ракеты, «лаяли» пулеметы, редкие взрывы разламывали темноту…

* * *

— Я не ушел, Сурен Карапетович, тот же путь проделал обратно. Больше половины на автомашине. Остановился на дороге шофер один, попросил его доставить в штаб… Упекли в штрафбат. Тут уж поделом! Свою кровь я увидел в первой атаке… Дальше все вы знаете, — закончил рассказ Романовский.

— А обида? — вдруг спросил Аракелян.

— Обида?.. Была. Она, как червяк, разъедающий древесину, может превратить душу в труху. Задавил я червяка. Не сразу, правда… Возвращалась обида и после… когда мне «забыли» вручить награды. Я ведь после первого ранения не ушел из штрафного, остался там сержантом и… до Берлина.

— В личном деле есть представление к ордену Ленина.

— Не получил.

— Ну и как же обиду… давили?

— Разве об этом можно рассказать? Часто в такие минуты вспоминал отца, хоть и не был он у меня идеалом. Мы боимся высокопарных слов, но отец и Родина для меня — одно и то же. Он легко возбуждался и часто обижал нас с матерью… Как-то увидел, что я пришел с улицы в синяках и порванной рубашке. Начал тихо, исподволь расспрашивать. Но только я с затаенной гордостью поведал, как один дрался с двоими и легко убежал от них, он моментально пришел в ярость. «Сукин ты сын! Да понимаешь ли ты, что праздновал труса? За правое дело пусть все сопли вышибут, а ты стой!» И я молчал. Знал: похлюпай — и шершавая батькина ладонь обожжет затылок. Отца я не видел ласковым, кроме тех минут, когда он возился с оружием. Разбирая именной наган, подаренный самим Буденным, он мне давал чистить и смазывать детальки. А когда я узнал о его смерти, полтора суток валялся в камышах, грыз жесткие стебли и, чтобы успокоиться, чтобы уравнять хорошее, что сделал для меня батя, выискивал в памяти обиды. Все вспомнил: и волосатый кулак под носом, и мамин плач, и как он обзывал меня в минуты гнева. Но обид не было. Он стоял в памяти справедливый и гордый, великий мастеровой, суровый, но любимый и близкий до того, что я долго — да и сейчас в тяжелые минуты — чувствую его рядом.

Аракелян молчал. Романовский выждал и сказал:

— Я пойду… В эскадрилье один дежурный пилот Туманов.

— Ничего, я позвоню. Нам есть о чем поговорить…

* * *

А Вася Туманов, положив голову на руки, действительно скучал в эскадрилье один.

Резко открылась дверь, и на пороге возник Корот — лицо красное, козырек фуражки сбит чуть набок.

— Где Романовский?

— Не знаю, товарищ командир.

— Тьфу, черт! А кто должен знать? Вы дежурный или посиделка? Срочное задание… Тогда ты! — Корот в упор посмотрел на Туманова. — Справишься?

— С чем? — не понял Вася.

— Быстренько собирайся в соседний город. В Балашов, гутарю, собирайся! Повезешь консервированную кровь. Там роженица в тяжелом состоянии. Понял? Автомашина ждет на улице, отвезет прямо к самолету… Только без фокусов, петух!

— Есть! — вскочил Вася и нагнулся за планшетом, скрывая радость: в такую погодку его еще не выпускали. Глухо заурчал телефон. Вася схватил трубку.

— Да, я… Пока ничего… Все в порядке, Сурен Карапетович… Понятно!

— Чего там? — нетерпеливо спросил Корот. Вася помедлил. Потом решительно:

— Тоже ищет Романовского. Ну я пошел?

— Давай, давай!

Через несколько минут Вася Туманов уже сидел в самолете.

Лопасти винтов качнулись, превратились в прозрачные вертящиеся круги, и «супер», легко покачиваясь на мягких дутиках, вырулил на стартовую дорожку. Здесь он взревел несколько раз, очищая запальные свечи, и, дрогнув, слегка приподняв нос, сорвался с места.

Маленький двухмоторный самолет красив в воздухе. Полет на нем — одно наслаждение. Вот и сейчас, включив электрокнопку «крейсерский режим», Вася с удовольствием прислушивался к изменившемуся звуку двигателей — они запели бархатно — и наблюдал за плавным движением стрелки скорости.

В кабине уютно, а вокруг слезится небо. Планки стеклоочистителей ритмично покачиваются, стирая мелкую водяную сыпь.

— «Излучина», я 1213, вышел из вашей зоны, разрешите перейти на связь с «Кардифом»? — запросил Вася командный пункт и, получив «добро», переключился на радиостанцию дальнего действия.

Теперь как учили: сличать бежавшие под крылья леса, речки, дороги с картой и следить за приборами. Глаз все время должен видеть и землю, и заданную цифирку на шкале обычного компаса, потому что радиокомпаса, стрелка которого все время показывает, куда лететь, на «супере» нет. Пилот все время, почти автоматически, ищет земные ориентиры и каждые пять секунд косится на контрольные стрелки. У опытного летчика на это уходит мало времени, он вроде бы и не замечает эту работу, а у Василия немного больше, но все равно как жалко, что нет пассажиров. С ними веселей: то перекинешься словцом, то имитируешь отказ двигателя и смотришь в зеркальце, как каменеет или, наоборот, суетится, зачем-то хватает свой чемодан какой-нибудь бородатый пижон. А вот старичков Вася возит осторожно, особенно тех, кто впервые поднимается в воздух. Лица у них блаженные. Заявится такая бабуся домой, и рассказов будет уйма, и обязательно помянет добрым словом пилота.

Вася оглянулся. Нет никого! Только зеленый фанерный ящик с ампулами лежит на мягком-сиденье.

Мы суровый и дружный народ, И тяжелая наша работа. И не каждый, быть может, поймет, Как порой одиноко в полете…—

замурлыкал он полюбившуюся песенку.

Поет и смотрит вперед. Ему нравится эта особенность летной работы — смотреть вперед. Самолет скользит под самой кромкой облаков. Начинает чувствоваться скрытая в них сила: невидимые руки берут машину за бока, приподнимают, бросают вниз, играючи подталкивают под крылья. Надо бы снизиться, но сразу вспоминается серьезное лицо и лопоухая голова Ильи Борща, он бы отрубил точно по Наставлению: пилот не имеет права нарушать безопасную высоту полета! «Вниз не имеет права, — корректирует Вася. — А вверх? Что, если вверх? Герман Титов вел корабль в раскаленной плазме, а я на зубок попробую только обыкновенные облака!» Мысль еще не улеглась, а руки уже потянули штурвал на себя.

«Супер» вошел в серую муть, и она спрятала его.

Сейчас в зрачках пилота отражается голубовато-коричневый шарик с искусственной полосой горизонта и самолетиком над ней. Авиагоризонт — главный прибор слепого полета. Самолетик плавно колышется над черточкой, и так же плавно пробивает толщу облаков быстроходная машина. Винты режут мутную, липкую наволочь, скользящую по мокрым плоскостям. Звездочками светятся крупные дождевые капли, разбиваются о стекла и убегают вниз и в стороны. Шум моторов приглушенный, тяжелый.

Цифры заданного курса на компасе медленно уходят от контрольной черты.

Толст облачный слой — зря Вася в спешке так плохо слушал консультацию дежурного синоптика! Потеют ладони на штурвале, пальцы сжимаются и разжимаются, будто манят, зовут к себе верхнюю кромку. Ну, скоро, что ли?

Наконец, когда начала нервно подрагивать розовая Васина губа, «супер», как дельфин из парной воды, выпрыгивает из облаков.

И тяжелая наша работа…—

снова мурлычет Василий.

Оба мотора гудят равномерно, и светлые, сплетенные из золотистых нитей диски воздушных винтов блестят, подсвеченные солнцем. Внизу взбитое до пены молочное море, по нему скользит маленькая крылатая тень.

Резко обрывается песня — вздрагивают плечи пилота. Рот у Васи открыт, будто там застряло жесткое слово. Не веря глазам, он подается вперед к черной шкале компаса. Нога давит на педаль управления, возвращая самолет на заданный курс. Но сколько времени он уходил влево? Циферблат секундомера не отвечает на вопрос — Вася забыл включить секундомер, влезая в облака.

По штурманскому расчету, до Балашова осталось лететь немного. Пора пробиваться вниз, туда, где реки, дороги, туда, где спокойней.

Стрелка высотомера поползла к нулю. 500… 300… 200 метров. Это уже высота саратовской телевизионной антенны. Земли не видно, лишь темно-пепельными стали облака. Значит, где-то здесь, рядом земля. Вася чувствует ее как что-то бесконечное и очень твердое, и руки непроизвольно дергают штурвал на себя. Опять 300 на шкале высотомера. Вася включает шкалу малых высот и, закусив губу, снова опускает нос самолета. Теперь ему кажется, что самолет неудержимо падает… 100… 80 метров, и… земля!

Вася вырывает «супер» в горизонтальный полет, и от облегченного могучего вздоха всхлипывает его грудь. Взгляд ласкает бегущие под крылья покатые холмы, овраги, перелески и не узнает местности. Всегда такая знакомая, не раз облетанная и изученная до бугорка, теперь, с бреющего полета, кажется совершенно чужой. «Супер», подчиняясь растерянному пилоту, рыскает по курсу, изменяет направления, над деревнями прижимается почти к самым крышам, кажется, что хрупкие крылья вот-вот чиркнут о землю, как спичка о коробок.

Нет, не узнает Вася пролетаемые места. Он включает вентилятор — воздух освежает влажные липкие виски. «Нужно запросить пеленг у командного пункта!» — мелькает здравая мысль. А в ушах звенят слова Корота: «Только без фокусов, петух!» И еще чьи-то: «Петух — птица горластая, а летать не умеет!» Да и выскочил из головы порядок запроса пеленга — мусорный ящик, а не голова.

И Вася решает подождать еще немного, еще чуть-чуть. Он хочет поискать «железку» и с бреющего полета прочитать название какой-нибудь станции, а по ней уж… На курсе, кажется, знакомая рощица, в виде сапога. За ней должна быть деревня с кирпичной водонапорной башней. «Супер» рвет воздух над деревьями, становится в круг… Ни деревни, ни башни.

Больше ждать нельзя. Вася тянет ко рту микрофон. Когда в ответ на нечленораздельный запрос пилота мудрый «Кардиф» дает пеленг и курс возвращения на базу, предупреждающе мигают контрольные лампочки: горючего осталось на десять минут…

Кажется, кашлянул правый мотор. Лезет в глаза бензиномер. Есть, есть еще бензин! Но почему неравномерен шум винтов? На немой вопрос отвечают красные лампочки. Это уже не свет сигнализации — это четырьмя налившимися кровью глазами в кабину смотрит несчастье.

Самолет качнуло вправо: сдал правый мотор. Ящик с ампулами катится на пол. Винт левого двигателя вяло провернулся и встал, как настороженное заячье ухо. Самолет потянуло на нос, засвистел набегающий воздух.

— Иду на вынужденную! — успел крикнуть Василий в микрофон и выжал пальцами кнопки зажигания.

Над темными верхушками сосен он прижал штурвал к груди…

* * *

— Значит, договорились, Борис Николаевич? Мне наша встреча понравилась… Минутку! — Аракелян снял трубку с неистово зазвеневшего телефона. — Слушаю!

Мембрана громко загудела голосом Терепченко:

— Сообщаю, дорогой Сурен Карапетович, линия, которую вы гнули, привела к закономерному финалу. Можете радоваться!

— По какому случаю веселье?

— Пилот Туманов влез в облачность, потерял ориентировку и разложил по косточкам самолет.

— А сам? В каком состоянии пилот?

— Это второе дело.

— Но…

— Все «но» будет разбирать комиссия!

Разговор оборвался. Некоторое время Аракелян слушал длинные монотонные сигналы, потом медленно положил трубку на рычаг.

— Вы поняли, Борис Николаевич?

— Слышал… Нужно лететь на место аварии.

— Почему так ликует Терепченко? — задумчиво проговорил Аракелян.

— * * *

У крыльца особняка зазвонил колокольчик. Марфа Петровна посмотрела на дочь, читавшую за столом книгу.

— К тебе, наверное.

— Открой, мама. Сложный абзац перевожу.

Марфа Петровна не спеша поднялась, бросила вязанье в корзиночку и, переваливаясь на затекших от долгого сидения ногах, пошла к двери.

— Кто там?

— Я, Маруся.

Массивный крючок, слегка поднявшись, снова звякнул в гнезде.

— Чего тебе?

— Светлану. На минутку.

— Нет ее!

— Тетя Марфа, я видела в окно.

— Нет, говорю, и все! Проваливай, откуда пришла!

— Хорошо, я уйду… Только передайте: я приходила рассказать про Василька. Может быть, она его больше и не увидит, — грустно добавила Мария и еле успела отскочить от резко распахнутой двери.

— Что ты сказала? — Марфа Петровна, вмиг побуревшая, уставилась на девушку и, поверив ей, закричала плаксиво: — Светлана! Светочка! Дочка, что же это делается, боже мой!

На крик выбежала Светлана.

— Что случилось, мама?

— Да вон Маруська черную весть принесла. Тьфу, чтоб тебе неладно было! Уехал? Сбежал? Говори же!

— Света, я пришла сказать, что Василий упал и… — Мария не могла договорить.

Марфа Петровна закрыла рот ладонью. Светлана рывком вытянула руку в сторону Марии, будто поставила преграду недосказанному слову. Медленно белело лицо. Потом она сжала пальцы в кулак, кулак приложила к груди, вмяла его, незряче кося в сторону, пригласила:

— Заходи, Маша… Нарукавники… я их сниму… Проходи. — И пошла в комнату, громко, деревянно стуча каблуками домашних туфель.

— Света, я толком ничего не знаю! — закричала вслед Мария. — Может, только самолет…

— Жив? — Лицо Светланы не видно в полутени, голос, как перетянутая струна. — Только самолет? Да?

— Конечно, Света, конечно! У вас есть телефон, позвони отцу!

— В гостиной… Звони ты. — Светлана оперлась на руку матери, пропустила в комнату девушку.

— Взбодрись, дочка, подними головку. Говорила тебе: зря ты с ним. Сегодня пан, а завтра мокрое место.

— Ну как ты можешь? Дай лучше воды.

— Алло! Станция! Коммутатор! — надрывалась Мария. — Аэропорт? Мне эскадрилью… — Она хмурилась и жарко дышала в трубку. — Кто у телефона? Романовский?.. Света, я не могу, может, сама спросишь?

Та решительно протянула руку.

— Да, да? — ответили Светлане. — Что случилось с Тумановым? А кто интересуется? Ты? Ничего страшного. По телефону о таких событиях не говорят. Он лишь немного, совсем чуть-чуть нездоров… Вот это скажу: в первой Советской, в одиннадцатом корпусе… Только в пятницу, раньше не пустят. До свидания! Привет маме!

— Ну, что он сказал, что он сказал? — допытывалась Мария, заглядывая в оттаявшее лицо подруги.

— Все хорошо, Марусенька, все хорошо! Жив!

— А может, хром будет на руку или ногу, чего же хорошего? — быстро вставила Марфа Петровна.

Светлана нетерпеливо отмахнулась:

— Типун тебе на язык, мамуля! Маш, давай вызовем твоего Пробкина, он больше скажет… Звони!

— Не надо… — Мария опустила ресницы. — Я его давно не видела.

Марфа Петровна взяла ее за подбородок.

— Ну-ка, посмотри на меня, девонька! Глянь, глянь… Чего роешь землю очами? Оттолкнулись мягкими местами? Да? Бросил непутевую? Бортпроводницы-ы! Стюардессы! Шастаете там с чужими мужиками по кавказам! Цветочки привозите! Поделом тебе, поделом! А Светку не мути! Поняла? Шла бы ты от нас. А? Ножками, да за порожек!

Мария опустила голову еще ниже. По-своему внимая жестким словам Марфы Петровны, этой еще молодой старухе, она с ужасом в какую-то долю мгновения представила себе, что Семен ушел навсегда, а вместе с ним ушли из жизни счастливые вечера, запах его табака, синева его кителя, его глуховатый голос, сильные руки… Нет, она не могла поверить в это. И, вскинув голову, дерзко посмотрела на Марфу Петровну:

— Я привезу вам цветочки с Кавказа!

— Жду в пятницу, вместе сходим к Васильку, — сказала Светлана.

— Обязательно! — Мария сделала ручкой. — Пока! Счастливо оставаться, тетя Марфа, пеките пирожки.

— Иди, иди! — отвернулась Марфа Петровна. — Пирожки будут с кукишем!

Она присела на краешек стула и пригорюнилась. Дочь своевольничала. И в кого такая выродилась? В кого же, как не в нее да в отца. Ох и жуткая смесь получилась: непослуха, гордыня закраин не знает, приличия, веками спахтанные, — побоку! Как не хотела Марфа Петровна, чтобы Светлана повторяла ее жизнь! Ведь когда-то и она, юная колхозница Марфинька, была мечтательницей, веселой фантазеркой и считала, что если и отдаст кому-нибудь свое сердце, то только моряку или летчику, ну в крайнем случае известному артисту, красивому, конечно.

Началась война. Приехали к ним в колхоз курсанты, и среди них рыжий верзила Мишка Корот. Помогутней даже был, чем Маруськин Семен! Всего несколько вечеров и ночек погуляли, да засели они в сердце навечно, как ржа в железо. И сладко, и больно, и нет сил ждать. Бросила колхоз, на медицинские курсы в город подалась. Думала, может быть, в каком госпитале увидит Мишу. Хоть покалеченного, а любого. Грех ведь, а желала ему тогда маленькой, легонькой пульки! Ухаживали полковники даже, она же хотела видеть только своего рудого хохла. Из-за него и ближе к авиации подалась — в зенитчицы. Вещун-сердце не подвело: на одном из охраняемых аэродромов и встретился ей битый и мятый войной капитан Корот. Снаружи капитан, а внутри все тот же охочий до грубоватых ласк Мишка-сержант. «Войной прикроется — поберегись!» — говорили более опытные подруги. Слова есть слова, а свидания у железных лафетов на дежурстве и в подгорелых черемуховых рощах кружили голову, как ранняя цветень.

Капитан Корот не прикрылся войной. Она кончилась через месяц после фронтовой свадьбы, и муж перешел в гражданскую авиацию.

Первые годы пролетели во взаимных ожиданиях, в нетерпкой, но доброй семейной любви. Отлучки мужа она называла «паузами» и заполняла их учебой в вечерней школе. Радостно было показывать супругу дневник с круглыми пятерками. В ее памяти навсегда остался заведенный порядок встреч: дневник на столе, бутылка розового шампанского, обветренное, коричневое лицо мужа около ее счастливого и, наверное, немножко глупого лица.

Но однажды самолет Корота не пришел в порт. Только через неделю его нашли в тайге. Муж был жив, так же улыбался, так же пил маленькими глотками розовое вино, а она была серьезна и печальна. Она поняла, что такое ждать. Будто из червей казалось свитым это слово. Стала ждать по-своему. С внутренней болью, немного притупившейся через несколько лет, ждала черного дня, когда муж не вернется из полета. Нет, она не хотела и, наверное, умерла бы, если бы это случилось, но все равно ждала неминуемого часа.

Вот тогда-то и начала глотать ее сберкнижка рубли, обставляться дорогими вещами полупустая квартира, полки стали постепенно гнуться от книг с золочеными переплетами, в серванте заблистал холодными гранями хрусталь. В день прилета она с трепетом смотрела на далекий горизонт, а вечером, когда муж засыпал, считала принесенные им деньги. Школу бросила, неустанно повторяя знакомым: «Пока он летает, не до учебы!»

Вскоре Корота повысили в должности. Приняв командование подразделением, он стал меньше летать, больше бывать дома. Это принесло успокоение Марфе Петровне. А когда муж стал частенько прикладываться к вину, грубить по пустякам, переселился в отдельную комнату, Марфа Петровна решила: «Нервы! И все проклятая работа!» Она чувствовала, что старится от вечного ожидания черного дня, — ожидание заполнило ее и плескалось где-то у самого края. Ночами, одиноко подремывая в мягкой душной постели, она все чаще видела этот край, острый, зазубренный…

Теперь Светлана повторяла ее ошибки. Самое дорогое для нее существо на свете, дочь, качалась на краю пропасти. Познакомясь с Тумановым, она встала на ту первую ступеньку, с которой начались все беды Марфиньки. Она шагала к пропасти даже быстрее, чем Марфинька. Светлану ждало позднее разочарование, вечная неудовлетворенность жизнью и страшное — одиночество.

Из тусклого глаза Марфы Петровны выкатилась слеза, капелешная, быстро вытянулась по мягкой щеке в мокрый волосок.

— Нет, этому не быть! — С неожиданной силой стукнув кулаком по столешнице, Марфа Петровна закричала Светлане: — Не пойдешь! Никаких больниц! Привяжу к шкафу, бесстыжую!

И услышала спокойное:

— Валерьянка в шкафчике, мама. И причешись, пожалуйста.

Глава четвертая

Трудные дни

Аракелян имел обыкновение в конце дня обходить стоянки самолетов и бригады ремонтных мастерских. Выросший в горах, где кусочек чурека добывался потом, он через всю жизнь пронес уважение к простому труду. Ему приятно было утомление хорошо разогретых мышц, чувство полного дыхания, которое всегда уходит, если просидеть несколько часов в кабинете. Приятно было чувствовать, что и с одной рукой, милостиво оставленной войной, ты не выбыл из рабочего строя.

Только что, перенеся тяжелые лопасти вертолетного винта из склада на стоянку, он сел вместе с мотористами и механиками в курилке, затянулся крепким дымком махорочной сигареты и стал слушать, как пожилой авиатехник Иванов, слегка заикаясь, читает свежий номер многотиражки «Крылья Родины». Тот быстро, скороговоркой прочитал передовицу и вдруг сказал:

— А вот тут, кажись, про нас!

— Осчастливили?

— Да нет, с перцем, кажись.

— А ну, пролепечи с выражением.

Иванов пробежал глазами статью и с улыбочкой Аракеляну:

— Тут под дыхало кое-кому. Читать вам, Сурен Карапетович. И с выраженьицем, как народ просит.

— С удовольствием. Читка на свежем воздухе — все равно что глубокое дыхание после нагрузки. Итак, название «Археологические находки», в подзаголовке «Авиафантастический фельетон»… «2968 год. Обыкновенный год спокойного мира. Побеждена земная гравитация, и с государствами созвездия Лебедь установлены дипломатические отношения. Ушел в далекое прошлое человеческий антимир — материальная заинтересованность и блат. Могучими усилиями людей наконец-то введен в эксплуатацию минилайнер Аэрофлота «Пчелка», и на нем летает каждый и любой механизатор… после грех лет гипнопедического обучения. Космос бороздят метеоспутники, прогнозирующие погоду без боязни, что за ошибку их турнут с апогея на перигей. В этом году начал свою научную деятельность молодой архивариус-археолог Вомилк…»

— Во! — поднял заскорузлый палец Иванов. — Читай наоборот. Это, кажись, пра-пра-пра-правнук нашего начальника метеостанции!

— «Он выбрал многообещающую тему: «Архаика жизни предков в районе бывшего Поволжья». Первая подтема: «Аэрофлот», — продолжал читать Аракелян. — Вомилк трудился с марсианским темпераментом. Его роботы энергично раскапывали древние курганы и русло бывшей реки Волги, заиленное полвека тому назад, а более нежные роботихи поднимали столбы пыли в архивах земли, пробивали лабиринты в служебных бумажках, заваливших планету в конце XXV века».

— Кстати, Сурен Карапетович, пенсионеры из нашего ЖКО требуют справку, что я учусь в системе политучебы и в этом году не посещал вытрезвитель.

— Дам, — ответил Аракелян белобрысому мотористу с хитроватой улыбочкой, висящей весь день под курносым облупленным носом. — Послушай лучше… «Дело спорилось, и вскоре на белый свет извлекли: отшлифованную гранитную пластину с вырубленным на ней текстом и золотую коробку с магнитофонной проволокой… Обрадованный находками, Вомилк запрограммировал ЭВМ и, попивая кока-электролит, стал ждать. Через несколько минут перед ним лежал текстовой фрагмент информации к размышлению.

«На гранитной пластине прогноз погоды Саратовской метеостанции. По данным того времени, — схоластический, обтекаемый. Датирован октябрем 1971 года. Давался одинаковым из года в год осенью, зимой и весной. Из-за экономии бумаги выгравирован на гранитной плите и стал вечным памятником симбиоза гадания на кофейной гуще и перестраховки. Предприятию Аэрофлота приносил громадные убытки, укорачивал жизнь пассажирам».

Вомилк нажатием кнопки запротоколировал информацию и включил видеомагнитофон с найденной проволокой. На экране показалось красное распаренное лицо. «Это летчик!» — прокомментировала ЭВМ. На другой половине экрана бесстрастная белая маска. «Это диспетчер аэропорта. Своего лица не имел», — рокотнула машина.

Летчик: …Но почему же? Из-за плохих дорог трое суток не сменяются люди на буровых. У них нечего есть. В моем районе отличная погода!

Диспетчер: Минутку… (Исчезает с экрана, потом снова появляется.) Верю, что у тебя погода люкс, но по прогнозу в начале срока туман, изморозь, гололед. В начале следующего срока метель, грозы, шквалы, местами высота ниже ста метров, местами…

Летчик: Я за шестьдесят верст муху на вашей лысине вижу! Вы забыли, что у нас новое планирование и экономическое стимулирование!

Диспетчер: А у метео-теоретео от этого пятки не горят. Они сами с усами! Ничего не могу сделать, браток, сиди, кукуй, грейся на солнышке. (Исчезает с экрана, на его месте проявляется разъяренная физиономия. «Заказчик!» — поясняет ЭВМ.)

Заказчик (визжит): Без ножа на молекулы режешь! Там же люди саратовскую гармонь с горчицей доедают, а ты филонишь в такую погоду! Чего боишься?!

Летчик (никнет, в глазах слеза): Всего боюсь… Разучился летать даже в чуть усложненных условиях. Только на тренировках и в отчетах… (Сморкается в моторный чехол.) Боюсь, ни за что вырежут талон. Помоги я тебе сейчас, завтра могут взашей с работы. У меня детки. Уволь… А?

Заказчик: Но ведь погода-то блеск!

Летчик: Так мы ведь летаем не по фактической, а по бумажной! Не доверяют мне, хоть я уже двадцать лет копчу небо безаварийно… В ноги упаду, отстань, а?

Заказчик: Мне хлюпики не нужны! Завтра же расторгну договор! Лети!

Летчик (невнятно бормочет): Грозы-березы, морось-ересь, туманы-капканы-диваны-планы… Уволь, а? Шквалы-ша…

Заказчик (испуганно): Ну ладно, ладно, не майся. Глотни, полегчает. Я, когда с вами работаю, всегда валерьянку при себе держу. Будь здоров!.. А люди, что ж… пусть пехом… авось по солнышку к завтрему доползут. У них еще сапоги вполне съедобные остались. Пр-р…»

Лента оборвалась».

* * *

Увлекшись фельетоном, Аракелян не заметил подошедшего сзади командира отряда. Терепченко внимательно слушал. И когда Аракелян почувствовал, что кто-то стоит за его спиной, и оглянулся, Терепченко сказал:

— Продолжайте, Сурен Карапетович, очень интересно.

— «Лента оборвалась, — снова начал абзац Аракелян. — Вомилк, грустный и задумчивый, сидел перед умолкнувшим видеомагнитофоном. За окном проплыла летающая тарелка. В соседней комнате коллега-лунянин разучивал «Дубинушку». В дверь влетела, повертелась перед зеркалом астролокатора и выпорхнула юная Андромеда из Туманности. Вомилк не заметил ее кокетства. Перед глазами стояла несчастная распаренная личность предка, которого очень условно звали гордым именем «Летчик Саратовского аэропорта». Конец.

— Фамилия? — спросил Терепченко.

— Что? — не понял Аракелян.

— Кем подписана статейка?

— Романовский, — ответил техник Иванов. — Борисом Николаевичем.

— Имя и отчество полностью?

— Нет, только одна буква, но мы хорошо помним, как его звать.

— Ну-ну… Вы идете, Сурен Карапетович?

— Одну минутку…

Аракелян мигнул курносому мотористу, но техник Иванов перехватил взгляд, нажал на плечо вскочившего паренька и пошел к умывальнику. Он несколько раз надавил на сосок, вспенил в коричневых руках мыльную соду и протянул одну ладонь Аракеляну. Тот потер о нее свою руку и сполоснул водой.

— Сурен Карапетович, я вынужден был подать рапорт в политуправление.

— И что же? — спросил Аракелян Терепченко, вытирая руку о комбинезон техника.

— Давайте отойдем.

Они неторопливо зашагали к ангарам.

— Так о чем вы писали, товарищ командир?

— О вас, о вашем стиле работы и, не обижайтесь, о панибратстве, которым вы завоевываете свой авторитет.

— Есть доказательства столь тяжкого обвинения?

— Немало. Как итог — авария пилота Туманова.

— Да, воспитание человека во веки веков останется самым трудным делом.

— Ну зачем так общо? Я-то их изучил на своей шкуре. Пилюлей Туманова можно подавиться.

— С вашим-то опытом можно проглотить и гвоздь!.. Так вы не хотите со мной работать?

— Вы не помогаете, а мешаете мне. И существенно. В эскадрилье Корота, например, две вынужденные посадки, поломка и вот теперь — авария. Только за полгода!

— Я стараюсь работать с людьми, как учит партия.

— И воспитываете не рабочих, а борзописцев, которые позорят нас на все Поволжье! Дай им волю, они все очернят!

— Коммунисты никогда не боялись правды.

— Опять высокие слова! Я про аварию…

— Причина аварийности в другом. Беседуя с Романовским…

— При чем здесь он? Нашли авторитет! Он получил за своего пилота первый выговор и, надеюсь, не последний.

— Как это понимать?

— …Я о вас говорил в управлении, Сурен Карапетович. Вы хороший человек, принципиальный коммунист, грамотный руководитель, но работать нам вместе — только портить друг другу карьеру. У вас болеет дочь. Что-то с легкими… климат… Так ведь?

— Ну?

— Напишите заявление. Начальник управления мой старый друг, вместе когда-то учились, дружим семьями. Он поддержит, и вы переедете ближе к родным местам. Адлер устроит? Или Минеральные Воды?

— Заманчиво! С войны не был на Кавказе.

— Там вы можете попасть в аппарат политотдела, — продолжал Терепченко. — Если согласны, сегодня же свяжемся с Куйбышевом.

— Мне нравится работать здесь.

— Какая разница, где… Вся земля — огромная сцена, вся жизнь — бесконечный спектакль.

— Все люди куклы! — с иронией подсказал Аракелян.

— Я так не говорил.

— Думаете похоже… А уезжать я все-таки не собираюсь, — сказал Аракелян, отвернулся и зашагал в сторону аэровокзала.

Нужно было обойти привокзальный парк, огороженный метровой литой решеткой. Аракелян украдкой осмотрелся, озорно сверкнул белками черных глаз и, опершись здоровой рукой о решетку, легко перемахнул в парк. В нескольких шагах перед собой увидел парня в аэрофлотовской форме. Тот прятался за стволом дерева и смотрел на аллею, по которой к самолету Ил-14 шла стюардесса, нагруженная свертками и пакетами. Через плечо у нее еще висел и рюкзак.

— А я бы подошел, Пробкин! — вдруг громко сказал Аракелян и почесал горбатый нос.

Семен вздрогнул и обернулся.

— У нас на Кавказе говорят: действуй по зову сердца, оно редко ошибается, слушайся зова души, обиду держи только на врага!

Аракелян поправил галстук пилоту и, касаясь пальцами зеленых веток лип, пошел к аэровокзалу, провожаемый удивленным взглядом Семена Пробкина.

* * *

Комиссию из Москвы возглавлял генерал-лейтенант Смирнов, низенький полный человек с едва серебрящейся головой и веселыми глазами в тяжелых, словно набухших от многолетней бессонницы веках. Он шел от самолета вместе с Терепченко и, поглаживая пышные приохренные табаком усы, говорил:

— Хорошо-то у вас как! Замечательно! Цветы кто рассаживал?

— Цветовода имеем.

— На должности слесаря? А? На перроне всегда такой порядок?

— Так точно, товарищ генерал! — по-военному ответил Терепченко.

Смирнов хитро покосился на него, будто знал, что субботу и воскресенье половина отряда подметала и чистила территорию, драила полы в пассажирских залах, а командиры всех рангов «авралили» над запущенной документацией.

— Может быть, закусите с дороги? — предложил Терепченко.

— Пойдем сразу к людям, командир.

— Дано указание собраться всем в актовом зале.

— Отставить! Мне армейская система опроса больше по душе.

— Я не служил, товарищ генерал.

— Откуда же «Так точно!»?.. В войну где пребывали?

— Шеф-пилотом на номерном комбинате.

— Тогда сделайте вот так… — Смирнов остановился, вынул из кармана кожаный кисет с трубкой, начал набивать ее табаком. — Соберите рядовых пилотов отдельно, техников отдельно. Остальных — от командира звена до комэска — тоже отдельно. В каждую группу придут члены комиссии. Я побеседую с командирами.

— А руководящий состав отряда? — забеспокоился Терепченко.

— С вами после. Пока замените средних командиров на их рабочих местах. — Смирнов пыхнул дымком. — Да, хороши газоны, особенно вон тот красный ряд.

— Маки.

— А по-моему, гладиолусы?

— Так точно, гладиолусы!

— Вы правы — маки. Без очков не сразу разглядел. Любите цветы?

— Кто их не любит!

— А ведь они наверняка унесли кругленькую сумму из сметы отряда?

Терепченко хотел ответить, что это затея парторга, что цветы посажены вопреки его воле и деньги на них дал профсоюз, но, не сумев до конца понять смысл вопроса генерала, ответил словами Аракеляна:

— Радость для людей тоже входит в смету социализма.

Смирнов широко улыбнулся и пошел искать комнату эскадрильи.

При виде его командиры встали.

— Вольно, товарищи. Здравствуйте!

Он прошел к столу, достал очки и, протирая стекла замшей, близоруко щурясь, рассматривал людей. Взгляд остановился на Романовском. Пухлые веки генерала дрогнули, он торопливо надел очки и подался вперед.

Романовский поднялся со стула.

— Здравия желаю, товарищ генерал!

— Ты?.. Уже здесь?.. Ну-ну, покажись!

Романовский протиснулся между стульями, подошел.

— Не чаял так скоро… Хоть бы письмишко черканул или по телефону. Не нужен старик стал, да?

— Что вы, товарищ генерал, не смел просто… Здесь и Корот. Помните Михаила Корота?

— Как же! — Смирнов повернулся и увидел вставшего Корота.

— Не постарел, истребитель, не постарел. Будто законсервировали тебя после войны… Приказываю сегодня вместе с Борисом зайти ко мне в гостиницу. — Он отпустил Романовского и обратился к притихшим командирам: — Простите нас за минутную слабость. Встреча однополчан… Я вот уже солдат в отставке, и много моих соколов перешло в Гражданский флот… Приступим к работе. Цель собрания — выяснить причины аварийности и хронического невыполнения государственного плана отрядом. Без вашей помощи ни одна комиссия даже самого высокого ранга не отыщет истинные корни создавшегося положения. Все, что есть у вас на душе, выкладывайте. Кто начнет?

Долго раскачивались командиры, отвыкшие «выметать сор из избы», но, когда разговорились, остановить их было трудно. Может быть, они не стали бы так откровенны и резки, если бы знали, что аппарат селектора, кем-то включенный, передаст все выступления в уши Терепченко, тихо сидящего в своем кабинете.

— Расскажу вроде бы о пустяке, — услышал Терепченко голос уже пятого командира и определил, что это Романовский. — Не можем добиться укрепления щебнем или асфальтом дорожек к вертолетным и самолетным стоянкам. После дождя грунт размокает, и пилоты таскают пуды грязи на резиновых сапогах. Очищаем грязь палочками и лезем в кабину в скользкой мокрой обуви. А если на взлете соскользнет нога с педали? И соскальзывала! Вот микропричина к аварии. Если же такие недоработки, «пустячки» сложить… По плану же наотмашь бьет метеостанция. Где-то на Скандинавском полуострове зарождается циклон, и его туманы могут, понимаете, могут коснуться нашей области. Метеостанция дает нелетный прогноз. Сидим, смотрим на ясное небо. Часы идут, потом выясняется, что циклон не удостоил нас вниманием, да и вероятность ухудшения погоды была ничтожной… Командир отряда считает такие действия метеорологов стимулом к безопасности, а я считаю махровой перестраховкой, стимулом к бездеятельности, равнодушному отношению и к плану, и к пассажирам!

Терепченко поморщился, но аппарат не выключил. Он определил: начал выступать командир эскадрильи Ан-2.

— Сколько раз запаздывали или срывались рейсы из-за плохой уборки пилотских и пассажирских кабин. Бессчетное количество! Машины после полетов не драются, и бывают запахи хуже, чем в сортире! Извините! Пока дождешься мойки — а нам такое счастье выпадает редко, — вылезешь из расписания. Опоздал — пассажиры смотались, извините, на поезд. Вот пустой и шуруешь. Разве можно в таких условиях держать марку Аэрофлота? Во что упирается дело? Ищем так называемые внутренние резервы производства, сокращаем штаты. И в первую очередь мойщиц, уборщиц. А сколько ненужных помов, замов, начей прикармливается у нашего стола? Вот им бы в руки тряпку! Извините! А ведь и при них еще людишки клеются, деньги получают как техники, инженеры, а сами модельки для парада в закутках строгают. Извините. Начинаешь об этом понастырнее сигнализировать, получается против ветра, извините, и сам мокрый ходишь!

— Стоянки не оборудованы…

— Пора менять формы и методы морального поощрения. Мы должны понять, что только сочетание «рубля и сердца» даст должные результаты. Вот премируем мы людей деньгами, а как вручаем? Распишется товарищ в бухгалтерии — и все. Люди иной раз даже не знают, за что премия. Другого поощрят грамотой, подарком и вместо того, чтобы вручить торжественно при всем коллективе, сунут в руки во время работы, да еще с опозданием месяца на два. Человеку дорога публичная оценка каждого его большого успеха. Любому из нас приятна дельная всенародная похвала, и тогда работать хочется еще лучше! Этого не знает или не хочет знать только бюрократ — душевно черствый человек. Лес регулярно чистят от сухостоя, не пора ли подрезать сучки и у нас?

«Это инженер туда затесался!» — определил Терепченко, хотя в голосах уже трудно было разобраться.

* * *

Вечером Смирнов, Романовский и Корот сидели в номере гостиницы, пили чай, вспоминали военные годы. Тогда люди раскрывались быстрее, и точно можно было определить, на что способен человек. Дружба, унесенная с поля боя, оставалась до конца каленой, как штык, и редко ржавела.

— Дивные были человеки, — посасывая пустую трубку, говорил Смирнов. — Вот Иван Павлович Дроботов… В бою — зверь! А как едет в деревню, пайковый шоколад и драже-колу в карман сует, раздает сельским пацанам. А ведь летчиков строго наказывал, если они шоколадный допинг не использовали для боевой работы! Вечерами мы с ним часто сумерничали. Тосковал о сыне Иван. Мечтал передать ему, как он выражался, «формулу жизни». Да не судьба…

— Борис пытается найти семью майора, — сказал Корот.

Смирнов отложил трубку. Долго смотрел на Романовского, мигая тяжелыми веками.

— Я тоже искал. Жена Ивана погибла. Точно!.. Работала медсестрой в санбате 1854… Сохранилась могилка. А сын как в воду канул…

— След оборвался здесь, в Саратове… — сказал Романовский.

— А на плато Чатырдаг к Катюше ездил? — спросил его Смирнов. — Памятник я оформил как надо. Возил туда скульптора в позапрошлом году.

— В первый отпуск поеду, — тихо ответил Романовский.

Чай остыл.

— Почему не носите ордена?

Романовский и Корот переглянулись.

— Знаете, Василий Тимофеевич, Борису ведь не вернули ничего… — Корот заковырял вилкой пирожное. — А я… не звучат ордена: в значки превратились, просто дефицитным товаром стали…

— Как цейлонский чай?

— Да не-е… Мода на простенькие колодки у военных.

— Модником ты стал, Михаил! Значки-и. Знаки мужества, доблести и… трудолюбия. Понимаю, на что ты намекаешь, я подчеркиваю: трудолюбия! Многих сейчас награждают за труд, и бывшие фронтовики среди них как бы затерялись. Но если бы встали из могил все награжденные за бой, если бы получили знаки доблести все достойные, но в суете войны забытые и не замеченные, ты бы увидел целые армии воинов-орденоносцев… — Смирнов положил руку на плечо Романовского. — А ведь твою первую скромную «Звездочку» я помню, Боря. В тот день вы ходили на Каланду…

— В тот день я родился вновь! — перебил Корот и обнял Романовского.

— Не кричи, пьян, что ли? Лапищами мне кости погнешь. Ну, отпусти же, прошу…

— Я? Пьян? — Корот задохнулся от негодования. — Да, пьянею, вспоминая бой над Каландой. «Сброс!» — крикнул я, и шесть снарядов, черные, как вот эти бутылки, пошли вниз! Склад похерили с ходу! Я не успел уйти…

— Стоп! — поднял руку Смирнов. — Спокойно… Те сутки были для нас не очень счастливыми, Михаил. Какой кровью…

…Темноту той ночи разорвала зеленая вспышка ракеты. Самолеты выруливали для взлета. Свет фар увязал в рое вихрящихся снежинок; серебристо-оранжевые валы катились впереди винтов.

Борис Романовский поставил свой истребитель справа от ведущего самолета Корота. Луч аэродромного прожектора лизнул искристое поле и уперся в небо. В световом столбе, словно дым, клубились чернильные облака. Прожектор снова положил луч на снег, высветив узкую дорожку, и сразу в наушниках прозвучала команда:

— Старт!

Вспыхнули фары. С глухим рокотом ушло в темь первое звено. Прыгнуло в темень облаков и второе. Борис целлулоидным транспортиром соскоблил с бронестекла пленку инея и увидел яркий удаляющийся светлячок самолета Корота. Моментально выпрямил руку, сжимающую сектор газа, — мотор обиженно взревел, выплюнул из патрубков снопы огня, и Бориса прижало к спинке кресла.

За хвостами взлетавших самолетов бушевала серая метель. Снежный вихрь качал пришвартованный У-2, около которого стояла Катя, прикрывая лицо ладонью.

Один за другим погасли жиденькие стартовые костры, затоптанные механиками. А Катя продолжала стоять у присмиревшего самолетика, повернув ухо на затихающий гул истребителей.

План полета был рассчитан на внезапность. Эскадрильи поднялись с аэродрома «подскока» и стали на курс до рассвета, то есть раньше положенного по плану срока. Поправку уже ночью внес генерал. Истребители шли на встречу со штурмовиками. По радио ни слова. Первые фугасы должны быть сброшены с минимально безопасной высоты, как только бледный свет зимнего утра обозначит контуры станции Каланда.

Внизу сверкнули кодовыми огнями штурмовики, сигнализируя о встрече. Истребители прикрытия немного расчленили строй.

Михаил Корот свободно привалился к бронеспинке и щурился от удовольствия. Он чувствовал себя в спортивной форме и был готов к любой драке. Зажав ручку управления коленями, прикурил папиросу и, пуская дым, протер носовым платком гашетки и кнопку бомбосброса. Повертев головой, он улыбнулся рядом летевшим самолетам, а Борису махнул рукой, хотя тот и не увидел его в темной кабине.

Борису было не по себе. Мысль о том, что сегодня надо будет что-то разрушать, сделанное человеческими руками, расстраивала его почти в каждом полете. В голову назойливо лезли слова старой матросской песни, часто петой отцом:

Их было три — Один, второй и третий, И шли они в кильватер без огней. Лишь волком выл В снастях разгульный ветер, И ночь была из всех ночей темней.

Проемы в облаках подмигивали быстро исчезающими желтыми звездами. Взглянешь вниз — не видно конца пропасти. И винт крутится вроде бесшумно, только серое круглое пятна впереди. Борис потряс головой, сжал ручку штурвала. Руки были вялы, как после долгого сна. «Неужели боюсь? Ведь бой уже должен стать привычкой! Слюнтяй!»

За самолетами нехотя рождался рассвет. Расталкивая тягучую мглу, светлая полоска на востоке медленно расползалась над степью. Вдруг в наушниках будто рядом прозвучала немецкая речь. Борис вздрогнул, втянул голову в плечи и порывисто оглянулся, но тут же покраснел от досады на себя: конечно, это радист противника случайно попал на оперативную радиоволну. Ничего страшного.

Ничего страшного не произошло, только строй штурмовиков внизу стал немного плотнее, и то ненадолго. При подходе к цели самолеты растянулись. Истребители заняли свои высоты в боевой «этажерке». Звено Корота прикрывало последнюю эскадрилью «горбатых» и шло над ними с небольшим превышением.

Но когда первая группа зашла на цель, Борис понял, что внезапность налета потеряна. Густыми залпами ударили «эрликоны». От земли к небу туго натягивались красные нити, ровными строчками прошивая серый рассветный воздух, и рвались, вспыхивая, закипая оранжевым дымом на разных высотах. Не успев отвернуть, первая девятка вошла в многослойный огонь. Из центра строя сразу вывалился штурмовик и, крутясь через крыло, пошел вниз. У земли он окутался ядовито-желтым валом.

Звено Корота, как и другие истребители, барражировало в стороне, зорко следя за небом, изредка пикируя на более активные зенитные установки.

Небо покрывалось сизыми, рыхлыми шарами, они расползались, сливаясь в единую тучу. И сквозь эту грохочущую тучу прорывались штурмовики, сбрасывали бомбы и снова становились в единый, накрененный к земле круг, который нижней частью поливал врага огнем, а вверху самолеты набирали силы для нового удара. Круг был похож на огромную косую петлю, зенитные гранаты рвали ее, воздушные волны швыряли самолеты в стороны, переворачивали, но они снова смыкались, потому что выйти из круга было нельзя даже для того, чтобы зализать раны: один — значит, мишень, в несколько секунд разорванная на клочья.

Бурым пламенем полыхали станционные постройки, и гарь, то жидкая, то свернутая в живой клуб, тянулась по путям. Вспухли розовым грибом несколько бензоцистерн, потекли желтые ручьи вдоль насыпи. Раскололся посредине длинный эшелон с танками, и хвост, вильнув, сполз под откос, разрываясь на квадратные чешуйки.

— Внимание, истребители! — предупредил аэрофотосъемщик, круживший выше всех.

Из темных пещер меж облаков посыпались белесые черточки «фокке-вульфов»…

После третьего захода звену штурмовиков, прикрытого «яками» Корота, следовало выполнить особую задачу: сбросить бомбы на склад боеприпасов в лесу.

Бориса сильно тряхнуло. По обшивке фюзеляжа хлестнули осколки. При втором броске вырвало из рук штурвал. На несколько секунд ослепленный, Борис нашарил его и зажал до боли в пальцах ребристую ручку. Машина нехотя выправилась. Борис оглянулся. Самолет шел в метели трассирующих пуль. Чувство такое, будто поставили к стенке и не спеша расстреливают.

Вот и лесок. Борис заметил у ведущего штурмовика левый крен. Крен на боевом курсе! Зло, предупреждающе зазвенел голос Бориса:

— «Сокол»-девять, убери крен!

Из-под крыльев штурмовиков посыпались бомбы, забирая влево от цели. И тогда подал голос Корот:

— Маленькие, по варианту два! Атака!

В строю правый пеленг — три истребителя — вошли в пике.

— Сброс!

Шесть каплевидных снарядов выскользнули из-под крыльев. Они взорвались почти одновременно. Горящие стволы деревьев поднялись в небо, рассыпая фейерверк искр. Лопнула земля, выворачивая черное нутро. Плотная воздушная волна рванулась вверх и зацепила самолет Корота, низко выходящего из пике. Словно лист бумаги в столбе смерча закружило истребитель. Корота вырвало из пилотского кресла, жестко ударило о потолок кабины. Небо и земля поплыли в глазах. Самолет перевернулся на спину, скользнул на крыло. Инстинктивно Корот двинул рулями. Машина нехотя обрела горизонт. Летчик вяло подобрал ручку управления «на себя» и потерял сознание. Истребитель поднял сверкающий диск винта к выползшему из-за горизонта солнцу…

Когда Корот пришел в себя, то увидел крылья самолета будто сквозь плотную кисею, приборов не различал совсем, земля и небо стали одноцветны.

Истребитель Корота летел как подбитая птица, валясь с крыла на крыло, то поднимая, то резко опуская хвост, сильно рыская по курсу. Он летел на запад.

— Что с тобой, Миша? — тревожно прокричал Борис.

— Повторный заход! — послышалась команда ведущего штурмовика, и Борис услышал конец ответа Корота: «…слепну. Ничего не вижу, Боря! Прощай!».

Его машина лезла вверх, как обессиленный человек в гору. Вот-вот задохнется мотор и крылья потеряют опору. Твердый комок подкатил к горлу, Борис с трудом вытолкнул из себя:

— Отдай… ручку… вперед, Миша! — И, резко подвернув истребитель, пошел на сближение. — Левый крен… Убери правый!

Корот слушался. Не полагаясь на свои обманчивые чувства, он делал все так, как подсказывал Борис. Сначала это были судорожные рывки, потом движения обрели некоторую плавность.

— Миша, давай вверх. Стоп! Правый кренчик у тебя. Еще чуть-чуть подними хвост. Много! Выправь левый крен. Пять градусов, всего пять… Не шевели ручкой. Вот так и иди, — говорил Борис.

Он не замечал маячивших невдалеке «фокке-вульфов», не слышал барабанного боя автоматических пушек. Не видел он и самолетов своей эскадрильи, которые пристроились сверху и, как щитом, прикрывали их от наседавшего врага. Лишь один раз вмешался флагман, приказав Короту:

— «Ястреб»-29, не жалей мотор, братишка, дай предельную скорость!

Около линии фронта их встретили тупоносые истребители соседней дивизии, и полк Дроботова передал им подопечных штурмовиков. Теперь вокруг пары Корота летело много машин. Крылом к крылу распластались над степью истребители.

— Подходим к дому, — подсказали Борису.

На секунду он оторвал взгляд от самолета Корота. Впереди на ослепительно белом снегу чернели полотнища, выложенные буквой «Т».

— Вижу аэродром. Как себя чувствуешь? — спросил он Корота.

— Спасибо за все, Боря, но приземлиться не смогу.

— Не ной! Посадим! — грубо обрезал Борис.

В это время два камуфлированных «фокке-вульфа» с бреющего полета подобрались к ним. Борис был беспомощен, он не мог надолго оторвать взгляд от самолета Корота и, ссутулившись, ждал удара в спину. Спина стала чужой и казалась хрупкой. Сверху, заметив противника, скользнули два «яка». Ведущий «фоккер» с желтым коком винта, оценив невыгодность обстановки для себя, поспешно выпустил полуприцельную очередь. Самолет Корота, приподняв крыло, провалился.

— Миша! — отчаянно закричал Борис. — Влево ручку! Истребитель падал. Потом судорожно рванулся…

— Чуть вправо!

Поколыхал крыльями и выправился.

— Прибери газок, ручечку на себя. Вот так и держи!

— Все нормально, — прошелестело в наушниках. — Я, кажется, что-то начинаю различать.

Два самолета, словно привязанные друг к другу, пролетели над аэродромом: первый неуверенно, будто прихрамывая, второй несся сверху, чуть в стороне.

— Сажать буду тебя на брюхо, — сказал Борис и выпустил у своего самолета шасси.

Они опускались все ниже и ниже, издалека прицеливаясь на посадочную полосу.

— «Ястреб»-29, я — Земля. Беру управление на себя. Слушай мои команды.

— Нет, нет! — торопливо ответил Корот. — Пусть он, пусть… Боря!

— «Ястреб»-30, продолжайте руководить посадкой, — быстро и тревожно ответили с командного пункта.

— Соберись, Миша. Внимание! — закричал Борис. — Высота пятьдесят. Щитки! Чуть опусти нос. Убери газ и выключи зажигание. Ручку плавно на себя. Плавне-ей! Тяни до пупка и замри! — выдохнул Борис и от самой земли ушел на второй круг.

Сделав третий разворот, пересиливая себя, он повернул голову и посмотрел на посадочную полосу. Самолет Корота лежал на земле с оторванным крылом, а фюзеляж и кабина были целы. От аварийного истребителя отъезжала «санитарка»…

— Полковой врач сказал мне тогда, что через месяц ты прыгать будешь! — улыбнулся Романовский.

— Как видишь! Хоть невысоко, а сигаю и по сей день.

— Да, Михаил, повезло тебе, — сказал Смирнов. — Слепой в полете… История войн знает немало таких случаев, и почти все они кончались трагически. Человек, внезапно отрезанный от мира, ясно сознающий, что его через несколько секунд ждет, теряет себя. Ум, воля, выдержка растворяются в остром чувстве неведанного, сковывающего страха. И тогда все… обречен! Воскресить силы, спасти может только умение быстро взять себя в руки, большая тяга к жизни, сильное и верное плечо товарища… Этим плечом для тебя, Михаил, была невидимая радиоволна, донесшая голос Бориса… Забывать прошлое грех, но жить надо сегодняшним днем. Почему у тебя в эскадрилье неблагополучно, Михаил? — после паузы спросил генерал. — Зачем позоришь фронтовиков?

— Поправим… А может быть, и порох отсырел…

— Товарищ генерал, у меня просьба. И Миша поддержит, — Романовский принял на себя начало неприятного разговора.

— Давай.

— Вы смелый человек…

— А без лести?

— Похлопочите о пилоте Туманове. Пусть его не снимают с борта. Разрешите летать парню.

— Аварийщиков защищаешь? Он молод, много времени впереди, успеет загладить свою вину.

— Я знаю Туманова. Если снимут, он может не вернуться в авиацию.

— Тем паче! Тонкую жилу не терплю!

— У него все сложно… Раньше вы не жалели времени и из цыплят делали боевых петухов. А сейчас… устали, да?.. Из него получится незаурядный пилот. Верю!

— Твердо?

— Иначе не просил бы.

— Семейственности с ним никакой?.. Ладно, ладно, не кипятись, знаю тебя, бобыля! — Смирнов взял со стола трубку. — Вот курить собираюсь бросать… Не обещаю положительного результата для вашего Туманова, но войду с ходатайством к начальнику политуправления… Сложное дело, сложное…

* * *

В больницу девушки забежали после обеда: Светлана ушла с лекции, а Мария отпросилась с работы. Они тихо уселись на белой скамейке, ожидая нянечку.

Светлана несколько раз начинала писать записку и рвала листочки. В первое посещение их довольно бесцеремонно выдворили из больницы, сославшись на запрет врача. И только в третий раз, когда Мария применила все возможное, вплоть до кокетства с главврачом, им разрешили передать пару яблок, а от Василька принесли письмо. Паническое письмо. Его давило чувство вины и пугала дальнейшая судьба. «…В лучшем случае меня поставят мотористом… Я болван! Сопляк!.. Без неба крышка!..»

«Как ответить, успокоить? Где взять эти волшебные слова?» — думала Светлана, и у нее быстро увлажнялись ресницы.

— Напиши одно, одно-единственное слово! — словно прочитав ее мысли, сказала Мария.

Светлана благодарно кивнула и вдруг заметила судорожно сжатую руку подруги. Длинные розовые ногти Марии врезались в ладонь, пальцы белели.

В комнату ожидания вошли Семен и Илья Борщ.

Семен увидел Марию. Лицо осталось спокойным, только брови дрогнули и поднялись на высоком лбу. Мария встала, опустив руки, пристально смотрела на него. Казалось, тронь ее — она сейчас же сорвется с места и ринется по коридору.

«Сядь же, сядь! Что вытянулась? Захлопни глазищи! — хотелось закричать Светлане. — Он же твоего мизинца не стоит. Сядь!»

Но Мария застыла. Сердце подсказало ей, что здесь, сию минуту должно все решиться. Они смотрели друг на друга не отрываясь, и Мария ждала слова или движения Семена. Пусть говорит что хочет, даже ругается, пусть делает что-нибудь совершенно не относящееся к ней, она все равно поймет. Она почувствует.

Под негустыми белесыми бровями Семена засветилась грустная радость. Он шагнул к Марии неуклюже, почти боком. Она не постеснялась окружающих, осторожно положила ему на плечи легкие руки. Так стояли с минуту. Поднял тяжелые руки и он. Большая ладонь, едва касаясь, погладила Марию по плечу.

«Все улыбаются. И я тоже!» — весело смотрела по сторонам Светлана.

Семену было хорошо, как никогда. Казалось, он всю жизнь кого-то звал, ждал, и вот на зов пришла ОНА. Семен не смог бы объяснить, что за тихие радостные чувства бродят в нем сейчас, но был твердо уверен, что нашел давным-давно потерянное, без чего жизнь кособочилась, и ее надо было удерживать, как оползень. Он не знал, где родился, какими были отец и мать. Это как провал, как яма в душе, как пустота, которую невозможно заполнить, как часть его самого, которую кто-то украл. Еще детдомовским мальчишкой он пытался заполнить этот провал и жадно тянулся к взрослым людям, хорошим, по его мнению. А им было не до него. Они гасили горе большой войны, торопились, не хватало сил и времени. Конечно, они старались отдать и Семену часть своей теплоты, но почему-то больше запомнились мальчику черствые и равнодушные. Он не помнил, чтобы кто-нибудь из старших поцеловал его, приласкал, подарил новую игрушку, но четко, как картинки, видел и сейчас наказания, не физические — таковых не было, — а наказания, вызывающие горькую обиду в маленьком человеке. Они порождали настороженность, неверие в справедливость. Сверстники его не обижали. Он рос крупным, сильным и злым пареньком, сразу же давал сдачи даже тем, кто был постарше, дрался, не чувствуя боли, не отступая. Повзрослев, стал непременным защитником слабых, таких, как Василек Туманов — пацанчика доброго и беззащитного. И с каждым годом набирая силу, все более обретая личную независимость, он чувствовал возрастающее отчуждение взрослых. Они тоже больше заботились о малышах, отдавали им досуг, а ему предоставляли право расти без опеки, в суете забывая, что не только у мышонка, но и львенка должна быть мать с теплым шершавым языком и мягкой карающей лапой. Недостаток того и другого очерствил Семена. И если бы не воспитательница Анна Родионовна, кто знает, в кого превратился бы львенок. Ее одну Семен помнил и чтил до сих пор, как помнил и Вася Туманов, и все ребята из их группы. Для Семена она была справедливым наставником, другом. А родного человека так и не было…

— Хватит сантиментов! — прервал затянувшееся молчание Илья. — Здравствуйте, девчатки!

— У кого еще передачи? — спросила вошедшая нянечка.

— У нас! — в один голос откликнулись Светлана с Ильей.

Нянечка посмотрела на протянутые посылки и, поставив на тумбочку поднос, сказала:

— Многовато, хлопчики. Ну ладно, сыпьте сюда… Тише, тише, уроню!

В полу халата падали кульки с яблоками, конфеты, печенье, баночка с медом. В нагрудный карман халата засунули букетик цветов.

— Записку! — воскликнула Светлана.

— Вишь, руки заняты. Вернусь еще.

— Давайте напишем общее письмо, — предложила Мария.

— Не возражаю, — солидно изрек Илья.

Семен вытащил из планшета лист бумаги, приложил к стене, начал писать.

«Привет, Василек!

Ты будешь летать! Нет, не надо жать мне руку и ронять в суп благодарные слезы — спасибо скажешь Борису Николаевичу. Ухаживай за гребешком, ведь в нем вся краса петуха! Изучай самбо — встреча с «рыжим» будет не из приятных, шею он тебе намылит основательно за все. Понял?

Жму лапу. С. П.»

«Выздоравливайте, Василий! Верьте: все будет хорошо. Сообщите день выписки, мы обязательно встретим вас. Маруся».

«От имени коллектива желаю тебе поправиться. Что написал Семен — это полдела, о второй половине поговорим на бюро. Неукоснительно выполняй предписания врачей, соблюдай режим, в этом залог твоего здоровья. На деньги, отпущенные профкомом, мы купили и передали тебе яблоки — 1,5 кг (антоновка и золотой ранет), конфеты разные в трех кульках, колбасы полукопченой 300 г…»

— Бумаги не хватит. Не крохоборничай! — возмутилась Мария.

«…В общем, всего много. Не забудь о солидарности с товарищами по палате, поделись. Лопай, поправляйся! Илья Борщ».

Как и посоветовала Мария, Светлана написала единственное слово: «Люблю!» и, никому не дав прочитать, сложила лист и передала нянечке.

На улице Светлана предложила:

— Пойдемте ко мне, ребята. Поговорим, посидим в саду.

Семен, казалось, не расслышал. Прижав к себе локоть Марии, он шел и смотрел, как высоко в небе тает облако. Проследив за его взглядом, Мария сказала:

— Сем, пусть на нем улетит все нехорошее, а?

Семен кивнул, еще сильнее прижав локоть подруги. Облако с каждой минутой становилось более расплывчатым. И вдруг, попав в луч солнца, вспыхнуло и совсем растворилось в бесконечной голубизне.

Не заметив, как отстали товарищи, Семен с Марией ходили по уютным улицам Саратова, пока не спустилась ночь, а потом говорили о чем-то хорошем и нужном и, наверное, интересном, потому что любопытное солнце не выдержало и стало вылезать из-за горизонта. Утро, погожее и тихое, застало их на Набережной Космонавтов, и гудок теплохода напомнил о начале нового дня.

* * *

В это утро генерал Смирнов решил подвести итоги работы комиссии и перед заседанием говорил с Терепченко в кабинете.

— Ваши планы, командир? Ясно ли вы представляете себе производственную обстановку в отряде?

Терепченко пересказал все, что говорили на совещании, но только каждый факт осветил по-своему.

— Третий год хочу сделать дорожку на стоянку, и не получается, товарищ генерал! Ни щебня, ни асфальта не дают в достаточном количестве — все пороги в райисполкоме оббил! Плохо отражается на производстве текучка кадров. Начинается зима — мойщицы, заправщики, грузчики подают заявления об уходе, потому что работа усложняется из-за низкой температуры, а оклады по штатному расписанию маловаты. Летом другая морока — забирают людей в колхозы. Даже пилотов приходится посылать на уборочную! Понимаю, нужно, а как выкручиваться мне?..

На все вопросы Терепченко отвечал прямо, не скрывая недостатков, подтверждая слова документами, «случайно» оказавшимися у него под рукой. И у Смирнова постепенно складывалось мнение, что вина командира отряда и штаба не так уж велика, как представлялось ему на закрытой беседе с командирами.

Много грехов Терепченко брал на себя, обещал исправить в самый короткий срок. Показал пухлый план работы с жирными карандашными пометками по всем пунктам, о которых говорили командиры.

Смирнову понравилась искренность Терепченко, только тревожил подтекст беседы: чувствовался нажим на плохую работу секретаря парторганизации.

— Как вам помогает парторг? — прямо спросил Смирнов.

— Помогает?.. Сложный вопрос… — вздохнул Терепченко и зажевал нижнюю губу. С наклоненной головой и положенными на стол сцепленными руками он стал похож на монаха, читающего молитву. — Документация у него в порядке. Собрания, беседы организует своевременно. Знает досконально почти каждого работника, вникает в их нужды. Стенная печать работает неплохо, во всяком случае, критики хватает. Живет среди людей… Вот так бы я написал ему в аттестации. Но… странно, конечно… Все это дает неожиданный результат.

— Для кого неожиданный?

— Для дела. Подрывается самое главное — авторитет командира, безопасность полетов, и прорехи в плане почему-то не уменьшаются от его действий. Приведу лишь один из многих примеров. Есть у нас пилот Пробкин. Он сделал вынужденную посадку по своей вине. Аракелян решил обсудить Пробкина среди комсомолии. И, представьте, наша молодежь признала нарушителя чуть ли не героем! Я не пошел на поводу и наказал Пробкина, так Аракелян вместо того, чтобы политически и нравственно обосновать мой приказ…

— Возразил.

— Хуже!.. Занял молчаливую позицию, которую мигом почувствовал личный состав, оценил в свою пользу, и результат не заставил ждать: авария пилота Туманова! Примеров масса… Вот в этом рапорте все написано. — Терепченко передал бумагу Смирнову.

Тот бегло посмотрел его и пообещал:

— Доставлю по адресу… А как вы охарактеризуете Туманова?

— Зеленый. Молодая кость. Глина, из которой молено вылепить и бога и черта.

— Попрошу вас пока формально не отстранять его от летной работы.

— Не могу. Инструкции… Проступок тяжелый, и я не в силах помочь был бы и родному сыну.

— Мою просьбу вам изложить письменно?

— Что вы, что вы, товарищ генерал! Я понимаю, исключения всегда могут быть. Для вас лично…

— Повремените с приказом до получения указаний из Москвы.

Глава пятая

Медальон командира

С некоторых пор Романовский почувствовал доверие сотрудников. Его выдвинули в местком и единодушно проголосовали за избрание председателем. Столь неожиданный для него выбор, видимо, был предрешен серией статей в многотиражкой и областной газетах, где Романовский четко обосновывал свои взгляды на технику безопасности, а также касался проблемы морального климата в коллективе. Самоотвод Романовского не приняли во внимание и на его вопрос: «Как же совместить летную работу с выполнением обязанностей председателя месткома?» ответили категорично: «Если несовместимо— бросай летать!»

Теперь отношения с командиром отряда портились с катастрофической быстротой. При встречах в коридоре Терепченко отворачивался, делал вид, что не узнает или не видит Романовского.

Перенимая опыт у журналистов, Романовский стал вести событийный дневник. Вот и сейчас, прихлебывая тепловатый чай, он сидел перед раскрытой тетрадью, густо заполняя строки убористым почерком:

«Со дня отъезда комиссии прошел месяц. Командир отряда работает, как вол. Он гонит заместителей из кабинетов, и они сутками потеют в службах, налаживая дела.

Больше не храпит на разборах начальник аэродромной службы. Уволили снабженца, маленького круглого человечка, большого взяточника и подлеца.

У главного метеоколдуна поубавилось пузцо, он налаживает связь с периферийными метеопунктами и все меньше гадает на кофейной гуще.

Терепченко действует, и неплохо. Мое мнение о нем, наверное, предвзято; может быть, только совпадение неблагоприятных ситуаций послужило основой для него? Вот только появилось новое чувство: мы валимся на другой борт — план любой ценой! Уже были отдельные резкие выступления по этому поводу. Существует убеждение, что крупные дела вершатся на собраниях. Так ли это? Не прошла ли пора энтузиастских сходок, длинных дискуссий? Да и наши собрания стали подобны сказочной стране, где нет эха. Иногда там даже не слышишь своего голоса. Боимся друг друга обидеть.

Рукопашная на фронте легче, там бьешь врага, здесь товарища, часто убежденного в своей правоте. А подчас просто не хватает смелости бросить в лицо обвинение по большому счету…

Семен Пробкин начал оттаивать. Вчера он получил первую благодарность от Михаила за отличную технику пилотирования. А радость скрыл. Только глаза выдали. Михаил сотворил доброе дело.

Интересно, о чем думает сейчас Михаил?

Долго что-то нет Аракеляна из Москвы.

Васю Туманова оставили на летной работе с месячным испытательным сроком. Терепченко потрясен, говорит, «лапа есть у мальца в управлении!». Какая там «лапа», просто умных людей неизмеримо больше! Туманов воспринял известие вяловато. Понять его можно — не прошло потрясение после падения. Ничего, на пользу! Не зря говорят: «За одного битого двух небитых дают». Через несколько дней акклиматизируется «петух».

Что сейчас делает Михаил? Не хлюпаешь ли в подушку, дружище? Приказ Главного управления ударил по тебе, как обух по голове. С твоим-то самолюбием!

Эти строки пишу не в общежитии, а в собственной квартире. Дали комнатку в большом аэрофлотском доме. Соседи что надо! На первом этаже Маруся Карпова, и теперь с Семеном Пробкиным мы частые попутчики.

Противное лето: опять дождь к вечеру…»

* * *

А Михаила Корота не покидало мрачное настроение. Он понуро сидел в комнате авиаэскадрильи у окна. Крупные капли били по стеклам, соединяясь в серые мутные потоки, сквозь них еле просматривались щетинистые огоньки аэродрома.

«Поехать к Борису!» — мелькнула мысль, но, вспомнив, как Романовский с Аракеляном «отчитывали» его за грубое отношение к пилотам, передумал. Он стал более терпим, но изменилось ли от этого положение? Ничуть! Так, кое-что по мелочи.

«По-армейски круто надо!» — стиснул кулак Корот и тут же разжал онемевшие пальцы — ведь его сняли с должности командира эскадрильи, и теперь он только заместитель, не хозяин, а подголосок. «А все же с Борисом надо потолковать!»

Романовский теперь жил довольно далеко от аэродрома, но Корот прошел мимо своей «Волги», будто не заметил машину. Дождь зло барабанил по плащ-палатке, слепляя ресницы, вода текла по щекам, струилась по шраму на подбородке. Шагая прямо по лужам, Корот старался критиковать себя, но ничего не получалось. Нет, не виноват он. Не виновен — и точка!

— Миша! Из Волги выплыл? — воскликнул Романовский, поднимаясь навстречу. — А ну, раздевайся, сейчас чего-нибудь горяченького организуем.

Корот сбросил плащ-палатку на пол, мазнул мокрой ладонью по растрепанной рыжей шевелюре и остановил друга движением руки.

— Не надо! Спиртного у тебя не водится, а чаями не балуюсь. Да и чем приличным может угостить старый холостяк?!

— Да, живу бобылем, чихну — некому «будь здоров» сказать.

Друзья сели на диван, Романовский подсунул под спину Корота маленькую подушку.

— Выключи говорильник!

— Зачем? В смысле шума радио полностью заменяет мне семью из четырех человек. Серьезно. Высчитал с математической точностью, — уверял Романовский, не приемник выключил.

— Ну вот, Боря, я и опростоволосился! Никогда не думал, что высекут, как мальчишку. Э, да что плакаться зря! Везешь — гож, оступился — зарыли!

— Как зарыли?

— А ты считаешь понижение в должности успехом? «Окоротить Корота!» — так сшутковал генерал? И окоротили!

— Болезненно для тебя, но правильно.

— Что-о! И ты туда же?.. Кто тянул авиационно-санитарную работу в области? Я и моя эскадрилья! От кого воняет за версту вофотоксом и прочим? От меня! Потому что все лето не вылазил с полей, за жуками-кузьками да черепашкой гонялся, сам, лично, давил эту погань с бреющего! Горел на работе, отказывал себе в отдыхе кто? Я, собственной персоной! А производительность в полтора раза поднял кто? Тоже я… С женой нелады, дочку просмотрел. И чего нашла в этом сопляке?! И после всего, что я потерял, отдал и сотворил для дела, мне норовят попасть в глаз? — Корот тяжело опустил ладонь на валик дивана и продолжал глуховато: — Ну, да черта с два! Посмотрю, как другой на моем месте выдюжит. Попотеет, голубчик!

— А о Васе Туманове ты зря…

— Повтори-ка. Повтори!

— Ты никогда не знал, что такое любовь. Это твое несчастье, Миша. Жестоковат ты в чувствах к людям.

— Тсс, не шебурши! Слыхивал от хлюпиков. Да я…

— Много и чересчур долго якаешь, Михаил. Вниз растешь! Помню тебя разным; сначала сильным, но довольно неуклюжим, потом смелым до безрассудства и немного чванливым, но что ни дальше ты шел — больше чувствовалось, что-хочешь, обязательно хочешь схватить жар-птицу только для себя, только в свое личное пользование. Не так?.. Помнишь наш разговор на эту тему?

Теперь они стояли близко, не мигая, глядели в глаза друг другу, так близко, что Романовский кожей лица ощущал жар пылающих щек Корота.

* * *

Через двадцать дней после бомбардировки станции Каланда Корот вернулся из госпиталя в полк. Тяжело перепрыгнув через борт дивизионной полуторки, он пошел к землянке, не выбирая дороги. Дверь открыл ногой и предстал перед Романовским. Долго держал в своих огромных ладонях горячие пальцы товарища, потом крепко обнял его.

— Спасибо, друг! Век не забуду приземления вслепую. Должник твой! Но Мишка Корот привык отдавать долги. Спасибо!

И только тут он заметил молоденького румяного сержанта, почтительно стоявшего у стола.

— Ха, пополнение? Здравствуй, парень. Садись… По поводу встречи есть чем промочить горло?

— Ты же знаешь! — развел руками Романовский. — После полета к партизанам не держу…

— Не после, а там ты дал слово Володьке Донскову. Кстати, где он сейчас?

— Морской летчик. Пишет, в школу летчиков-испытателей предлагают.

— В тыл, значит, смотаться хочет? Я бы…

— Прикусил бы язык на время!

— Ну-ну, я так, не со зла брякнул. — Корот снял шинель, повесил ее на гвоздь. — А корочки завалящей нема?

Романовский вытащил из тумбочки полбуханки черного хлеба и пакетик с драже-колой. Сержант нагнулся к своему чемодану, покопался в нем и поставил на стол банку рыбных консервов. Корот одним движением коротенькой финки вырезал металлическую крышку, попробовал тускло-серебристую рыбку с кончика ножа.

— Пряный посол…

Перекусив, Корот сказал: «А теперь, сержант, погуляй часок, нам нужно остаться вдвоем с лейтенантом. По душам поговорить надо, понял?»

Когда сержант вышел, Корот прилег на койку и задымил папиросой. Курил неторопливо, глубоко затягиваясь. Оконце пропускало багряный цвет заката, золотило свежую поросль на щеках и тяжелом подбородке. Корот выпускал дым через почему-то всегда лупившийся нос, не вынимая папиросы изо рта, и горячий пепел падал за расстегнутый ворот гимнастерки. Докурив, так что запахло паленой бумагой, он выплюнул папироску к потолку и некоторое время продолжал лежать не двигаясь. Потом повернул голову к Романовскому, молча сидевшему за столом, заговорил глухо, с частыми остановками:

— Катя приезжала ко мне четыре раза… И все время была другой… по отношению ко мне. Мне говорили, что в первый раз она прорвалась в палату с таким грохотом, что старшая сестра упала в обморок. Я был без сознания, и она… целовала меня. Ты слухаешь? Она целовала меня… А в последнее посещение я хотел сказать все. Понимаешь, о чем? Хотел поставить точки. А она, поняв это, не дала мне раскрыть рта… Почему так, Боря? Ты не знаешь, почему так, а?

Романовский молчал.

— Не отвечаешь. Значит, правду мне гутарили… Ты учил ее летать и попутно выучил чему-то другому… Не ожидал я от тебя такой прыти. С бабами ты всегда был робким щенком, с товарищами — человеком, верным парнем. А што ж получается? Командиру и другу, который чуть не отработал свой ресурс, ты подставил ножку… Скажи «нет», Боря, и я опять обниму тебя по-братски… Не можешь? Я знаю, ты не соврешь… получается, ты бил лежачего!.. Я помню наш первый разговор о ней. Да, я был хамло. Но это тогда…

— А сейчас ты ее любишь?

Корот смолк. Пошарил по карманам, достал вторую папироску. Зэмлянка осветилась крохотным пламенем спички.

— Да! — выдохнул вместе с дымом Корот.

— Расскажи мне, робкому щенку, что это такое — любовь?

— Ха! Трудно, да ты ведь и краснеть будешь. Я их перелюбил немало — сами лезут, как мухи на мед…

— Один вопрос: если бы ее сбили и она бы не смогла выпрыгнуть с парашютом, ты бы на исправном самолете влез бы вместе с нею в землю?

— Ты что, дурак, Борька! Это уже слюни, а не любовь!

— Тогда слушай… Помнишь, когда с планеров мы переучились на истребители, приехали в часть, как ты выбирал самолет? Подошел к лучшему и сказал: «Этот мой!» Когда тебе предлагали стать командиром звена, ты сказал: «А больше и некому!» Когда впервые увидел Катю, сразу решил: «Я женюсь!» У тебя и мысли не возникло, что она откажется. Разве можно противиться сильному, преуспевающему Короту? Бред! И вдруг от тебя уходит то, о чем ты сказал «мое!». И в тебе заныла гордыня. С самого начала знакомства ты считал меня подпаском Володи Донскова, а когда судьба развела нас и волей случая мы остались с тобой, ты решил сделать из меня своего мальчика. Только ошибся ты, Миша! С Владимиром у нас была настоящая большая дружба. Он никогда бы не послал меня за бутылкой или за спичками, хотя я бы это сделал для него беспрекословно. Он не заставлял меня уступать в чем-то мелком. А ты?.. Я уступал тебе во всем, если это шло не во вред делу, прощал ячество, пока это не коснулось судьбы человека. А теперь — уволь! Катя умеет решать сама.

— Значит, все, что говорили о вас, правда? Где же ты выкопал волшебный манок?

— К базарным разговорам не прислушиваюсь. Со стороны иногда видней, но она, по-моему, и не подозревает о моей любви. И, чтобы сразу внести ясность, я буду за нее бороться.

— Как?

— Постараюсь быть лучше тебя.

— Г-мм!.. И в бою?

— А ты не считаешь меня мужчиной?

— Хорошо! — Корот сел на кровати. — Лады! Я принимаю вызов! Парубком я дрался за дивчат на кулаках, а сейчас самая трудная борьба. В моральном смысле, как сказал бы наш комиссар. И приз неплохой.

— Еще такое слово, и я ударю тебя, — угрюмо сказал Романовский.

— Ляпнул что-то не так?

— Тебя к финишу манит золотой кубок. Начинаю думать, что к нему ты можешь скакать и на человеке.

— Вот это уже запрещенный удар!

— Прекратим болтовню, Михаил!

— Здравствуйте! — раздался голос Кати от двери.

В землянке было уже темно, и никто не заметил, как вошла девушка. Она подошла к столу, попросила у Корота спички и зажгла лампу. Внимательно посмотрела на мужчин, стоявших почти навытяжку: в глазах Романовского сквозила растерянность, Корот широко и радостно улыбался.

— Привет, кохана моя! — протянул он обе руки.

— Здравствуйте, Миша, очень рада вас видеть здоровым и бодрым. Вас приглашает в штаб командир полка.

— Так пойдем же! — воскликнул Корот и рванул с гвоздя шинель.

— Дорогу, надеюсь, не забыли? Я остаюсь здесь. — И Катя начала расстегивать пуговицы меховой куртки.

— Ты слышала все? — тихо спросил Корот.

Катя не ответила. Он помялся у порога и вышел.

— Зря ты так, — сказал Романовский, отводя взгляд от широко раскрытых влажных глаз девушки.

* * *

— Тот разговор ни при чем! — резко сказал Корот. — Быльем поросло! Или ты считаешь, что стал лучше меня, а я так и остался ослом?

— Если хочешь разбить Туманова и Свету — остался! Будешь рычать — она просто уйдет от тебя. Твой характерец! Только она счастливее — удостоилась настоящей любви.

— Ты разговаривал с ним?

— Нет, с ней… Она любит… Садись, Миша, давай чай пить.

— Сейчас твой чай не полезет в глотку. Свел разговор на дочь — бог с ней, как знает! — а я не могу переварить брошенные мне упреки по службе. Пусть я еду на авралах, жму на людей, которых изматывает неорганизованность. Но кто-нибудь пищит из них, кроме Пробкина? Ведь понимают, не для себя стараюсь, для страны, народа!

— Как кто пискнет, ты их по карману. А у твоих ребят он не из крепких.

— Согласен! Летные качества санитарных самолетов оставляют желать лучшего. Согласен, что, проболтавшись восемь часов в воздухе, мой пилот прилетает как выжатый лимон. А зарабатывает вдвое меньше второго пилота большого самолета. Но при чем тут я? Сходи на завод, побывай в колхозе, загляни туда, где делают соски или книги, — везде найдешь подобное! Да и ошибка ли это? За эксплуатацию сложной техники всегда платили больше. Да и в деньгах ли счастье?

— Эту сложную технику в воздухе обслуживают от трех до семи человек, не считая автопилота, автоштурмана. Она не садится на корявые площадки, а шпарит по извечным, хорошо радиофицированным трассам, и затраченный труд каждого члена экипажа в отдельности намного меньше труда пилота-санитарника. А закон один — оплата по труду.

— И все-таки при чем тут я, простой работяга, а не издатель законов?

— Ты коммунист.

— Слышали и читали! Если коммунист, то не можешь проходить мимо недостатков. Тебя в шею, а ты все равно будь принципиален и отстаивай правоту. Намаешься, похудеешь, может, нервы лопнут, и тебя в белые тапочки обуют — отстаивай! А я вот и отстаиваю! Моя правота — солдатская! Аракелян говорит, что я зря грожу пилотам и обещаю за каждый проступок все кары земные. Я, видите ли, травмирую их психику, заставляю работать с оглядкой, душу самостоятельность. Но ведь это система Аэрофлота! Наказание и еще раз наказание — один из главных методов борьбы с летными происшествиями. А я солдат и выполняю приказ!

— Наверху тоже не боги. У палки два конца. Пилоты сейчас боятся облачка на горизонте, теряют навыки полетов в усложненных условиях, делают необоснованные возвраты Они попросту трусят, но не перед стихией, а перед чиновником с властью, перед солдафоном. — Романовский встал и положил на плечо Корота руку. — Хорошо то, что годами устоявшееся в тебе начало бродить, Миша. Вижу, ты сможешь работать по-настоящему.

У Корота в глазах колыхнулась плавленная медь, мокро заблестели рыжие ресницы.

— Работать? Но я же в ауте! Я не штангист, чтобы поднять обиду тяжелее своего веса! Да и на помост больше не пустят.

— Чепуха.

— Может, как профсоюзный босс, и ты голосовал за мое снятие?

— Мы утвердили решение администрации.

— Предали и благодетель Терепченко, и старый фронтовой товарищ! — Корот резко повернулся, схватил плащ-палатку и поволок к двери. На полу остался мокрый след, ведущий к двери. — Волк кобыле не друг! — и от удара дрогнули косяки, треснула в пазах шпаклевка.

Романовский на мгновение вспомнил, как вел слепого, израненного друга в горячем фронтовом небе. Михаил выстоял против смерти. Но станет ли он зрячим сейчас? Выстоит ли против горькой правды? Может быть, вернуть, пожалеть, успокоить?.. Нет, пусть, пусть будет так! Сам поймет!

А Корот быстро шагал на аэродром. Он силился собраться с мыслями, но они вслепую метались в уставшем мозгу. Не понимал, но чувствовал какую-то правду в словах друга. Ее надо было осмыслить, прежде чем принять или отвергнуть. Случившееся с ним приоткрывало глаза на то, что жизнь человека — цепь сложных соотношений между событиями прошедшими, настоящими и будущими. И будущими — ведь ему жить.

Впереди показались аэродромные постройки и освещенные квадраты окон жилых домов авиационного городка. Слева, оторвавшись от взлетной полосы, в луче прожектора складывал шасси серебристый «ил». Из-за Волги слышался гул санитарного самолета: еще одно «сердечное спасибо» услышит от больного утомленный пилот. Жизнь идет. Правда, иногда она бывает жестока, и в ней чувствуешь себя не лучше того рыжего таракана, которого крутил в своей центробежной машинке Циолковский.

Корот подошел к автомашине, сел за, руль. Двумя горизонтальными столбами лег на мокрую землю свет фар и выбелил лужицы. «Волга», грубо взвыв непрогретым мотором, толчками пошла с места.

* * *

Вася Туманов розовым утром вылетал на первое после аварии производственное задание. До этого его тренировал Корот, пожелавший лично узнать профессиональные способности пилота. Остался довольным и сказал: «Парень ты вроде серьезный и пилотируешь нормально. Пока летай о грузом. Прибудет новый комэск, проверит и допустит к пассажирским рейсам… А к нам приходи. Понял меня? Втроем мы с Марфой Петровной быстрее справимся».

С Коротом получалось неплохо, а вот сейчас, оставшись один, Василий почувствовал себя как-то неуверенно, словно самолет, был чужим, незнакомым. Ощущение слитности с машиной пропало.

Василий закрыл глаза и наизусть повторил расположение приборов, их показания, действия управлением. Нет, он не забыл ничего. Но почему же так не хочется запускать двигатели?

К самолету подъехал автофургон. Василий, полуобернувшись, внимательно следил за рабочими, грузившими картонные коробки в кабину. Через несколько минут кабина наполнилась громоголосым писком — необычные пассажиры шумно устраивались на новом месте.

— Ну и глотки! — улыбнулся Василий, приоткрыв крышку одного из ящиков. Желтые пушистые цыплята вытянули шеи, запрыгали, пытаясь выбраться наружу.

— Чур тихо, а то выброшу, и фьють! Крылышки у вас маленькие, до петухов вам далеко! — пригрозил им Василий и закрыл колпак кабины.

Он включил моторы и потихоньку вырулил на старт. Осторожно подал вперед рычаги газа. «Супер» послушно двинулся, постепенно набрал скорость, оторвался от взлетной полосы.

В боковые стекла хорошо виден берег, косые паруса белой яхты на стрежне за Зеленым островом. Солнечный зайчик, пойманный стеклом компаса, подмигнул: «Не волнуйся, пилот, мы на верном курсе!»

Но чувство раздвоенности не оставляло, почему-то казалось, что не солнцем облит нос самолета, а покрыт тонким слоем золотистой ржавчины.

Небо теплело, в кабине становилось жарко, «пассажиры» громко выражали недовольство. Василий наклонился к ящикам, заложил в рот два пальца и лихо свистнул. Цыплята замолкли, но потом один из них робко подал голос, и все началось сначала.

До города Пугачева час полета. В воздухе спокойно. Есть время подумать о словах Марфы Петровны, не пустившей его в дом. Может быть, она и права? Может быть, действительно поразмыслить о выборе? Светлана…

Вот она бежит по полю. Загорелые ноги сбивают головки ромашек. «Догоняй!» Громко стучит в груди, кровь приливает к лицу и румянит щеки. Может быть, от бега? Нет, не от бега, а от запаха разметанных ветром волос, ожидания мягких рук, которые обнимут его дубленную аэродромным сквозняком шею.

Это было днем. А вечером небо встретило его холодным ливнем. Внезапно наплывшие серые облака рвали штурвал из рук. Тоже громко стучало сердце, но не от радости — страх пульсировал в нем. Оно беспокоилось за людей, которые видели в бортовые окна зигзаги молний, но сидели спокойно, уверовав в командира воздушного корабля. Он слышал в наушниках далекие вздохи и слабое эхо стихии, а глаза скрытно от пассажиров беспокойно пробегали по набухшей земле, искали площадку на случай вынужденного приземления…

Каково же было Семену Пробкину в том ночном полете, когда левый мотор охватило пламя! Красным светом горела лампочка, выла сирена, огонь цеплялся за металл. Самолет, поставленный торчком на крыло, со свистом падал. Воздушный поток рвал цепкое пламя, стараясь стащить его с закопченного металла. Перед землей тряхнул искрящейся гривой, пламя унеслось вверх. Самолет шел на одном тяжело дышащем моторе…

Так, может быть, Марфа Петровна права? Или эти сладенько-горькие мысли — лишь сентиментальные слюни неудачника? За любимых отдавали жизнь, а Марфа Петровна просит только расстаться с авиацией…

Яркое солнце накалило обшивку самолета. Открытая форточка не успевала проветривать кабину, и Василий уловил в тонких голосах «пассажиров» жалобные нотки.

— Пи-пи-пить… — передразнил он их, вынул из багажника термос, вылил в отверстия ящиков холодную воду. Цыплята успокоились.

На горизонте в мареве колыхалось узкое туловище серого элеватора. Блеснул золоченый купол пугачевского собора.

На земле Василия встретил человек — универсал Михалыч, начальник аэропорта, он же авиатехник, он же заправщик и кассир. Полсотни лет сильно помяли его невысокую грузную фигуру, превратили в мягкую розовую картошку нос. Придерживая колыхающийся полуглобус живота, он трусцой подбежал к самолету.

На обратном пути Василий вез телевизионные кинескопы. Когда самолет прошел половину маршрута, небо начали заволакивать облака. Всю дорогу он беспокоился за груз. И хотя рейс закончился нормально — ни одна трубка не была разбита, — у Василия долго не проходило ощущение, словно в этом полете он наколол целый штабель кинескопов…

Наблюдая за Василием, Романовский почувствовал неладное. Парень похудел, сбрил усики, так красящие его лицо, около глаз легли тени, в движениях сквозила нервозность. Теперь он не только не отступал от буквы инструкции, а видел ее параграфы как бы через увеличительное стекло и старался делать даже меньше дозволенного. Не доверял самолету. В полете чрезмерно напрягался. По приборам уже не летал. Облачность заставляла Василия жаться к земле — земля же пугала близостью.

— Как домашняя погода? — поинтересовался Романовский у Корота.

— Да вроде нормально: расписались они, живут в моей комнате, пока. Марфа вроде сдала позиции, только усы Василию приказала сбрить. Молчит.

— При тебе?

— А без меня, наверное, пилой работает. Ты же знаешь Марфу!

Нового комэска все не назначали, и Корот разрешил Василию возить пассажиров. Романовский возражать не стал, но попросил ставить его в наряд на одни трассы с Васей и выпускать первым. Он делал так, что молодой пилот всегда видел его самолет перед собой. Когда же плохая погода мешала этому, Романовский по радио, чаще, чем обычно, спокойно и размеренно докладывал метеорологическую обстановку, иногда шутил, вызывая Василия на разговор. Тот вначале отвечал скупо, потом разговаривался, и Романовский бывал доволен.

Трижды они проходили трассы вместе, почти хвост в хвост, а на четвертый раз, увидев грозу и попав в сильную болтанку, Василий вернулся на базу. Напрасно Романовский радировал, что гроза местного характера, что ее можно обойти с севера, что за грозой чудесная погода.

В конце летного дня он спросил Василия:

— Почему?

— Я действовал согласно Наставлению.

— В нем предусмотрен обход местных гроз. Можно было продолжать полет.

— Там еще сказано: летчик, не уверенный в благополучном исходе полета, должен вернуться.

— А вы действительно были не уверены?

— Я? — Василий замялся. — Мог бы лететь дальше, но пассажиры вели себя очень нервозно.

— Тогда другое дело, — согласился Романовский.

Василий мучился, скрывая правду. В этом полете, увидев, как голубые плети молний стегают по тучам, он вдруг испугался, почувствовал себя беспомощным и, хотя слышал бодрый голос командира звена, дальше лететь не мог.

— Борис Николаевич, значит, я сделал правильно?

— Да. Забота о пассажирах прежде всего.

Василий внимательно посмотрел на командира и, не увидев в его глазах иронии, потихоньку вздохнул. Разговор слышал Корот.

— Рано ему доверил пассажиров. Пусть грузы потаскает — заворчал он после ухода Василия.

— Тогда он совсем разуверится в себе. Это не выход.

— А в случае чего ты отвечать будешь?

— Оба.

— Вот я и говорю… Внук ведь скоро у меня будет, Боря!

— Подожди, Михаил… Запланируй нам «спарку», я полетаю с ним.

— Лады. С завтрашнего дня тренировочный самолет в твоем распоряжении. Но прошу, не жди, когда жареный петух клюнет в зад!

* * *

После отъезда Васи Туманова из общежития в дом Корота Семен Пробкин загрустил. Особенно тягостными были вечера, когда Мария уходила в многодневный полет. Чем только он не пробовал заниматься, все валилось из рук. Такое состояние для Семена было непривычно, непонятно, и он бродил по гулкой полупустой комнате или одетым заваливался на кровать и подолгу думал о разном. Больше всего о том, почему Мария не хочет выходить замуж. Все разъяснилось после того, как Мария вернулась из очередного длительного рейса.

— Сема, переходи ко мне. Если хочешь…

— Но ты же столько времени…

— Я была неразведенкой, Сема. Бывший муж не давал согласия. Теперь все в порядке.

— И это удерживало тебя?

— Крепче цепей. Смешно, из-за этой кляксы в паспорте. Смешно, правда?

Семен не смеялся. Эта женщина открылась для него еще одной стороной, которую он ценил больше красоты, выше ума.

— Ты с ума сошел! — испуганно-радостно закричала она, когда Семен рывком поднял ее и посадил к себе на плечо. — …Долго собираешься меня так держать?

— Всю жизнь!

Oн переехал из общежития к Марии, собственноручно отремонтировал квартиру — комнаты стали светлее и уютнее. Изменились и сами хозяева: она стала тихой, умиротворенной, он — сдержанным, домовитым. А может быть, не изменились, а постепенно обретали нормальное состояние людей в повседневности. Вечерами Мария строчила на машинке мягкую фланельку. Из-под иглы выходили шапочки, распашонки, слюнявчики. Семен с серьезным видом примерял их на себя, потом аккуратно складывал в большой бумажный пакет с надписью: «Для голубого Василька и Светланы».

Сначала как заботливый командир, а потом как сосед и товарищ к ним стал заходить Романовский. Мария сразу бежала на кухню, готовила крепкий зеленый чай, рецепт которого был ее гордостью. Иногда Романовский спускался вниз с аккордеоном, и комнату заполняла негромкая песня. Но чаще всего он приносил шахматы. Тогда Мария, расставив пузатые чашки на небольшом столе, садилась на диван с книгой, не мешая мужчинам играть.

Романовскому нравилось бывать у Пробкиных.

Когда Семен задумывался над шахматным ходом, Романовский поглядывал на хозяйку, перебрасывался с ней словечком и часто ловил себя на мысли, что завидует счастливой паре. В эти моменты становилось горько за собственную судьбу.

Если посмотреть со стороны, то для себя он фактически не жил. Большой приемник, купленный на премиальные, перекочевал из его квартиры в школу-интернат и красовался там с табличкой из бронзы «От шефов — летчиков». На его велосипеде носилась по кочкам вся дворовая детвора, а он безропотно исправлял колесные «восьмерки». Почти в каждой квартире многоэтажного дома читали книги из его личной библиотеки и — чего греха таить — самые ценные часто забывали возвращать. Он искал общественных дел на работе, чтобы меньше бывать дома.

«Может быть, и лучше, что у меня нет хозяйки?» — спрашивал себя Романовский, вспоминая крутой нрав Марфы Петровны.

Его влекло к молодым. Среди них он чувствовал себя не мудрым, а равным. Кроме зеркала, его никто не мог бы убедить, что он в полтора раза старше своих новых друзей. Еще не зная, что это обычное состояние любого здорового и доброго пожилого человека, он давил в себе это чувство, считая ненормальным. Длинными ночами придумывал, какой подарок преподнесет Светлане в день рождения ребенка. Он торопил время, будто ждал собственного наследника, о котором они мечтали еще в годы войны с первой и последней его любимой — Катей, о котором он нередко думал и сейчас в минуты одиночества.

— Семен, а ты хоть чуть-чуть помнишь родителей? Тот не поднял белесой головы от шахматной доски.

— Чего молчишь?.. Шах!

— Нет. Я был мальцом… Ближе Анны Родионовны никого не помню.

— А… — Романовский увидел, как Мария приложила палец к губам. — Еще шажок, Сема!

— Минутку! — Семен вышел в коридор, открыл дверь на звонок.

— Борис Николаевич, не надо о родителях, — заторопилась Мария. — Это больное место Сени. Надолго портится настроение, и вообще… не надо!

— А кто эта Анна Родионовна?

— Его воспитательница в детском доме. Мы и сейчас к ней изредка ходим, а по большим праздникам обязательно. Но мне кажется, и она больше Васю Туманова любит, чем Сеню. Понятно, Василек нежный…

Семен вернулся с кульком пельменей.

— Балует тебя старуха! — сказал он, передавая кулек Марии. — Двести штук налепила. Возьми да возьми… Ну чего вы там придумали, Борис Николаевич? Коня-то я сниму, да и ферзь, считайте, погорел. Сдавайтесь!

— Рановато…

— Ну, как Василек летает?

— Будто не знаешь.

— Вижу. Он с детства донельзя впечатлительный. Уговорами и нотациями ведь не поможешь парню, а черную козявку из души выковырнуть надо!

— Помнишь, из Москвы с инспекцией приезжал отставной генерал? Смирнов. Я служил у него в дивизии. Как-то пришли к нам новые самолеты марки «як», а летчики не восхитились обновкой. Построил всех генерал и говорит: «Брюзжите, старики! Чем же вам больше по душе американские «кобры»? Я тогда и выпалил: «Считаем «аэрокобру» маневреннее и легче в пилотировании. Огонь с «кобры» точнее. На вертикалях работает о' кей!» Поморщился генерал и приказал командиру полка: «Майор Дроботов, приготовиться к учебному бою. Ваша машина «кобра», моя — «як». И вот они устроили в воздухе карусель… И генерал одолел… «Як» у него легче шел вверх, круче виражил. Он «засветил» хвост «кобры» и если бы нажал гашетки, то майор Дроботов поцеловался бы с землей. «Можно воевать на «яке»? — немного погодя спросил нас генерал и сам ответил; — Вполне! Намотайте на ус!» Мы рассмеялись. Генерал догадался и сказал: «Неважно, что вы безусые. Мотайте на что хотите, но запомните главное: нет ничего хуже неверия бойца в свое оружие!»

— Любите вы, Борис Николаевич, вспоминать войну… А может быть, ваш майор специально поддался генералу? Ведь генера-ал!

— Мы видели, что Дроботов старался изо всех сил, он ведь тоже симпатизировал «кобре». Но главное вот в чем, Семен: генерал страшно рисковал своей репутацией. Ведь Дроботов был лучшим истребителем фронта, да и «кобра» — проверенной машиной. Проиграй генерал — конфуз на всю воздушную армию! Но это была единственная возможность вселить веру в летчиков. И генерал не побоялся. После этого его стали уважать вдвое больше, да и сам он, признаться, ходил гоголем. — Романовский щелчком повалил своего короля. — Твоя победа, Семен! Спасибо за чай, хозяюшка!

— Посидите еще, Борис Николаевич. Сейчас пельмени.

— Извините, Маша, в следующий раз… Да, Семен, почему до сих пор не принес заявление? Ведь договорились? Сурен Карапетович, как только приехал, сразу поинтересовался.

— Рано мне в комсомол.

— Скромничаешь?

— Взыскание. Вернут талон, тогда.

— Тебе же говорил Аракелян.

— Не хочу поблажек, — поднял упрямые глаза Семен и вдруг улыбнулся. — Политически еще слаб я, Борис Николаевич. Соседка, старушка, что пельмени принесла, все время меня на дискуссию вызывает. Спрашивает, например: «Почему это я, мещанка, раньше анекдоты только в девичьей, да шепотком слыхивала, а сейчас на каждом углу, во всю глотку, да все про кукурузу и забайкальский хлеб?» Как серьезный вопрос, я в кусты. И оскорбляет, старая! Вот осилю ее, тогда и приду к Илье Борщу.

— Наговаривает на себя, — проворчала Мария. Она подошла к столу и вытряхнула из коробки пуговицы, кнопки, крючки. Машинально Романовский взял медную цепочку и потянул. Из-под горки пуговиц выскользнул медальон из плексигласа. Тонкая резьба украшала края полированных элипсовидных крышек. Романовский приподнял медальон. В одну крышку была врезана фотография его фронтового командира майора Дроботова, в другую — портрет мальчика. Сразу пересохло горло, слова вырвались глухие, нескладные:

— У вас!.. Нет, чертовщина! Здесь откуда… у вас?

— А? — не понял Семен, с тревогой поглядывая на командира, застывшего с приподнятым над столом медальоном. — Вы о нем? В детском доме отдали с другими вещами. Сказали, мой. Маруся утверждает, что я не похож на этого пацана.

— Мальчик чернявый, и лицо длинное, а Сеня в его годы наверняка был как лен, — подтвердила Мария. — Он не раз посылал фотокопию с военного…

— Мария!

Остановленная окриком Семена, она запнулась, нахмурилась, и вдруг лицо ее озарилось надеждой:

— Вы что, узнали кого, Борис Николаевич?!

Романовский нарочито небрежно закручивал цепочку на пальце.

— Померещилось… — сказал он. — Авиационная эмблема на петлице привлекла. Давно уж такую форму не носят летчики. Красива, а?

— Там формы не видно. Один воротничок. И птичку незаметно! Вы знаете этого военного, Борис Николаевич?

— Если очень захочешь, птичку можно различить, Маша, — грустно сказал Семен. — Белая… большая белая птица… Я ее пацанчиком во сне видел, да и сейчас иногда вижу.

Большая. Белая. И клекот как зов… Это она позвала меня в небо.

— Я понимаю, Семен, образность сказанного и…

— Принесла она меня в небо. В сверточке. Распеленала. Выпустила в самостоятельный полет. Годы минули с тех пор, а я, Борис Николаевич, все еще держу курс жизни только по приборам. Какие приборы? — телевизор, кино, книги… Извините за бестактность, но иногда рот уважаемого Сурена Карапетовича и ваш временами мне кажется прибором для вещания прописных истин. В слепом полете я, понимаете?

— Если пилот в облаках не верит приборам, он сваливается в штопор, теряет пространственную ориентировку.

— Хочу жизнь понять сам…

— В одиночку долго летать в облаках будешь, Сема.

— Это я уже понял. С кем-нибудь в ногу мне надо пройти. Вот и выбираю. С Терепченко? С вами? С бывшим начснабом, выгнанным с работы?

— Для пробы шагни по дорожке начснаба, сладко поживешь, как сыр в масле будешь кататься.

— Была и такая мыслишка, да вдруг встал передо мной Павка Корчагин, растопырил руки и сказал: «Не туда прешь, Семен Родионович! Чтоб жизнь прожить не совестясь, не только дела, но и помыслы должны быть чистыми!» — Семен улыбнулся — Врезал он мне, а?.. Книги хорошо, а живой пример… А в общем, мы не о том, наверное, говорим. Маша вон соскучилась. Желаете песню? Новую. Только для вас. Машенька, дай гитару!

Пилоты одно скрывают — Пытай, никому не скажут,— Что, от земли отрываясь, Стремится обратно каждый. Что, от земли отрывая, К звезде уводя корабли, Частицу души оставляют Они человеку земли. И слышно в кабинах нам даже, Как губы беззвучно зовут, Ну кто же поверит, коль скажут, Что в небе пилоты живут? Пилоты всегда скрывают — Пытай, никому не скажут,— Что, от земли отрываясь, Стремится обратно каждый!..

— Оказывается, ты не только басни пишешь?! Нам песня жить и любить помогает, да?

— Так же, как и вы, Борис Николаевич, не одни фельетоны строчите.

— Спасибо за песню. Пойду… Не дадите ли на время мне медальон? Я попиливаю безделушки из оргстекла, и хотелось бы снять узор с него. Уж больно работа филигранная.

— Возьмите, — неохотно согласился Семен. — Только не потеряйте. Папой и мамой у меня был детдом, и хочется сохранить о нем память.

* * *

Этот ночью Романовский записал в дневнике:

«У Семена оказался медальон майора Дроботова. Как он попал к нему? Неужели из чужих вещей? А может, все-таки…

Я, как наяву, вижу сцену, когда майор поздравлял Катю с первым сбитым самолетом и, показывая медальон, сказал: «Если бы не фотокарточки, наградил бы тебя, Катюша, вот этим талисманом. Механик подарил. Отправлю своему Сеньке с оказией…» Сеньке! Сына майора тоже звали Семен!.. А может быть, он сказал «Саньке»? Александр?

Не надо больше об этом. Не обнадеживай себя, Романовский. Столько лет ничего, и вдруг. Фамилия у парня другая. Лучше пиши о работе!

Как поставить на ноги Васю Туманова? Рецептик бы, рецептик! «Выбираю, с кем из вас шагать в ногу», — сказал Семен. Ноги-ноги, тропинка, следы. Следы на земле. «Что, от земли отрываясь, стремится обратно каждый!»… Мысли прыгают, пишу не то.

А все-таки сына майора звали Семеном. Надо узнать все о Пробкине, проследить его путь с дней войны.

«И слышно в кабинах нам даже, как губы беззвучно зовут»… Василек Туманов… Да, город закрывает туманом… Очень искусно вырезан медальон… Надо идти мыть посуду. Открылась форточка. Ветер с «чертова угла» — жди грозу».

* * *

А наутро никто не мог понять, как Романовский упросил руководителя полетов выпустить его в сбесившееся небо, да еще на «спарке» с Васей Тумановым.

В воздухе круговерть. Едва самолет оторвался от земли, сразу же попал в грозовую, ошалело бурлящую купель. Глухие удары сотрясали машину, крылья вибрировали, скрежетала обшивка. Самолет потонул в серой мути облаков.

Романовский передал управление Василию. Тот был хмур, его слегка лихорадило, но он боялся показаться растерянным. Времени он не ощущал и не мог определить: Романовский остановил бортовые часы. Машина, будто чувствуя неуверенность пилота, рыскала по курсу и высоте. Романовский делал вид, что не замечает этого. И Василий, бросив взгляд на спокойное лицо командира, почувствовал себя немного лучше».

— Закури.

— Я только балуюсь иногда.

— Вот и побалуйся!

Василий взял папиросу губами, не снимая рук со штурвала. Потянулся к огоньку и сразу же отпрянул от руки Романовского, выправляя завалившуюся машину.

— Прикуривай.

Василий прикурил, выпустил клуб дыма, вцепился глазами в приборы. Дым ему мешал, слезил глаза, лентовидной полосой тянулся в сторону Романовского и туманил авиагоризонт. Но вынуть изо рта папиросу Василий не решался — для этого нужно было сиять одну руку со штурвала.

— Увеличь обороты на двести.

Будто не слыша, Василий вел машину в прежнем режиме.

— Увеличь обороты на двести! — жестко приказал Романовский.

Пришлось пилоту снять руку с правого рога штурвала и взяться за сектора газа.

— А левой вынь папироску изо рта.

— Возьмите управление.

— Зачем оно мне! Самолет пойдет ровно и без нашего вмешательства… Ну вот, видишь! А теперь и штурвал и папиросу держи только левой.

— Как это?

— Двумя пальцами цигарку, тремя — штурвал… Правую, правую оставь на секторах!

Через несколько минут у Василия начали появляться те единственно верные экономные движения, которые свойственны летчику, хорошо чувствующему динамику полета. Только резковатыми были они.

— Понежней, Вася! Помни, что самолет — существо мужского рода, пока он стоит на земле, а когда поднимается в воздух — его нужно именовать машиной, как существо женского рода. Непостоянный и капризный характер дает себя знать. И не секрет, что женщины любят ласку, — пошутил Романовский.

Василий ответил доверительной улыбкой.

— У тебя потухла папироса. Прикури.

— Я не хочу больше, товарищ командир.

— На вот новую. Дыми, дыми! Папироса тухнет у тебя от излишнего напряжения. Не устал? Может быть, я?

— Что вы! Устану, сам скажу.

Постепенно стрелки приборов твердо заняли свои место, показывая ровный горизонтальный полет.

«Почти в форме! — порадовался Романовский, видя, как спокойно Василий достает из кармана брюк носовой платок. — Сейчас я тебе сюрприз поднесу». Он наклонился вперед, закрыл головой кнопки управления и незаметно нажал одну из них.

Приборная доска и все, что было перед Василием, качнулось влево. Мысли и действия пришли одновременно: сдал левый мотор! Правая педаль с силой толкнула и отодвинула ногу Романовского. «Молодец! — подумал он. — И платок не бросил, а успел положить в карман».

А Василий уже кричал в пустоту:

— Левому флюгер! — И потянулся рукой.

— Есть флюгер! — Романовский сам нажал кнопку флюгирования.

Воздушный винт левого двигателя, вяло прокрутившись, остановился в горизонтальном положении ребром к потоку.

Лицо Василия побледнело, нос заострился, глаза сверкали настоящей злобой, будто он боролся с врагом. Он стал похож на хищную птицу, вцепившуюся в свою жертву — штурвал.

«Вот так голубой Василек!» — заулыбался Романовский, казалось, что пригоршни солнечных брызг, прорвавшись сквозь облака, рассыпались в широко открытых глазах командира. Он протянул руку к приборной доске и включил секундомер.

— Будешь фиксировать каждые пять минут и докладывать мне.

— Зачем?

— Нужно!

Нелегко отсчитывать время по секундной стрелке, да еще когда ведешь самолет на одном моторе в мощно-кучевых облаках. Стрелка скачет быстро, минуты надо складывать в уме.

— Пять минут… («Скорей бы догорела эта чертова папироса!»)

— Устал?

— Нет! — Василий открыл форточку и с гримасой отвращения выплюнул окурок. — Десять… Пятнадцать… Двадцать.

— Не надо больше считать.

Пролетели еще немного, и Василий с удивлением заметил, что держит штурвал одной рукой, не чувствуя напряжения. Романовский вынудил его без задержки искурить две папиросы и отвлекаться на подсчет времени, расковал его, снял какие-то путы с рук и мышления, заставил отдавать пилотированию не все силы, а только часть. И этой части хватило для трудного полета. Несмотря на то что от курева его слегка подташнивало, Василий легко управлял машиной: стрелки приборов замерли, держа заданные параметры. Вот стрелка высотомера хотела переместиться на развороте — Василий тронул штурвал, и она покорно осталась на месте. У него появилась душевная ясность, словно в погожий день, когда из кабины видно на много километров.

— А ты ведь не петух! — тепло сказал Романовский и положил руку на штурвал. — Дай я!

Василий выпустил управление и впервые за время поле та посмотрел на командира. И удивился: Романовский не вел самолет, не боролся с машиной при отказе двигателя, но лицо его казалось усталым, на бровях блестели капельки пота… Василий ладонью вытер свой мокрый лоб.

— Спасибо, Борис Николаевич!

— Не за что, Вася. Бери карту, выходим на визуальный полет.

Когда они вернулись на аэродром и зарулили на стоянку, Василий сошел на землю и, вытянувшись по-курсантски, приложил руку к козырьку фуражки:

— Товарищ командир, разрешите получить замечания? Романовский подал руку.

— Поздравляю! Теперь ты настоящий рабочий. Василий смотрел недоуменно.

— Да, да. Его Величество Рабочий. Разве, придя из школы в авиаотряд, ты не писал в анкете: социальное положение — рабочий?

Василий рассмеялся неожиданно звонко, заливисто.

— А знаете, Борис Николаевич, я всем девушкам говорил, что я летчик, именно летчик, не хуже Чкалова!

— И верили?

— Еще бы! А скажи — рабочий, не поверят!

— Пожалуй, не поверят.

— Ну и черт с ними! — Василий махнул рукой и уже скупо, с достоинством улыбнулся.

Это была улыбка снова нашедшего себя, поверившего в свои силы человека, в котором воскресли радужные мечты и любовь к опасной, трудной работе.

* * *

«Вася Туманов удивился, когда я напомнил, что по социальному положению он рабочий. А правильно ли в Аэрофлоте заполняют эту графу? Создают ли пилоты материальные ценности, как это делают рабочие заводов и фабрик?

Рабочий часового завода, например, из деталей, сделанных кузнецом-штамповщиком, токарем, гранильщиком, собирает новую материальную ценность — часы. Они помогают нам контролировать время. В наш век Время особенно бесценно.

Как создать запас, избыток времени — вечная проблема для человечества. В решение этой задачи внесла свою лепту авиация. Она стала покорять расстояния, а значит, и время.

Пилоты внесли в жизнь новый качественный термин — «перелет».

Крылья санитарной авиации выигрывают минуты, секунды у смерти, и сохраняется жизнь человека для многих лет плодотворного труда. Приборы, установленные на вертолетах, сквозь чащобу тайги высматривают алмазные залежи, под болотами Самотлора видят нефть — люди берут эти ценности, и промышленность делает скачок во времени. Время материализуется в гигантских электростанциях, оросительных каналах, космических кораблях и межпланетных станциях. На его избытке расцветают литература и искусство, повышается культура народа.

Так Вася рабочий или нет? Рабочий. Он создает для людей бесценную частицу материальной ценности — Время, а вернее, возмещает вечный недостаток его…

Эти мысли, пожалуй, могут быть отправными для большой статьи. Тороплюсь, записываю, и почему-то из головы не выходят слова Семена Пробкина, что наши рты иногда походят на приборы для вещания прописных истин, — это заставляет за каждым словом лезть в свою душу и чувствовать, как еще мало заполнен твой жизненный сундучок…»

После полета, присев в пустой курилке, Романовский заполнил мелким почерком два листа в блокноте и поспешил к автобусной остановке, чтобы в город попасть к обеденному перерыву.

* * *

Романовский шел по Советской улице, поглядывая на номера, домов. Вот нужный номер. Открыв покосившуюся скрипучую калитку, вошел во двор. Дворик чистый, посыпанный песком, в середине большая клумба, засаженная красно-бархатными цветами. Вокруг нее разноцветные скамейки, вкопанные ножками в землю. На одной из них девочка.

— Ты не подскажешь, где квартира восемь?

Девочка указала кивком.

Романовский поднялся по шаткой деревянной лестнице на второй этаж. Постучался в обитую серенькой рогожкой дверь. Открыла женщина лет сорока. Черты лица мягкие, румяная, черная коса уложена на затылке. Испачканные мукой руки она держала перед собой, оберегая цветастый яркий сарафан. В комнате стоял запах свежеиспеченного хлеба.

— Добрый день! Вы Анна Родионовна?

— Да, я.

— Вы работали в дни войны на эвакопункте детприемника?

Женщина непроизвольно поправила волосы, чуть выбелив их мукой.

— А в чем, собственно, дело?

— Извините за вторжение, Анна Родионовна. Меня направили из горотдела милиции. Да нет, ничего особенного! Только несколько вопросов в частном порядке. Давайте познакомимся: Романовский Борис Николаевич.

— Проходите в комнату.

Через несколько минут они пили чай с горячими пирож ками и неторопливо беседовали.

— Да, Борис Николаевич, я хорошо помню то время. Разве можно забыть? Детей привозили в холодных вагонах и на открытых автомашинах. Они уже не плакали. Они выплакали все… Были, много было из Ленинграда. Без волнения мы на них не могли смотреть! Ужас!

— Как определяли имя, фамилию ребенка?

— Если группа доезжала без особых приключений, у сопровождающих были списки.

— А самые маленькие?

— Некоторым в одежду вшивались пластмассовые солдатские патрончики. В них все данные. У других бирочки на шее, на запястьях. Но попадались и безымянные. Ведь в такой ужасной дороге терялись не только бирочки…

— И много безымянных?

Анна Родионовна задумчиво помешала ложкой в стакане.

— Были! Особенно малыши. Не все даже помнили имя.

— В этих случаях…

— Мы придумывали сами.

— Не помните ли, как попал к вам Семен Пробкин?

— Вы его знаете? — вскинула густые брови Анна Родионовна. — Ах да, вы же говорили, что работаете в аэропорту. Вместе с Сеней?

— В одной эскадрилье.

— Сеня и еще Вася Туманов — мои любимчики. Особенно Вася. А Сеня ершистым рос мальчиком, непослушным. Зато за все время нашего знакомства ни разу не соврал! Вася, тот ласковый был, его все любили. Навещают они меня и сейчас, только Вася реже. Оба мои крестники. Это я дала Семену такую неблагозвучную фамилию. И теперь, когда он вырос, казню себя. — Анна Родионовна взглянула на Романовского виновато. — Но если бы его тяготило, он мог сменить… Правда?

— Значит, Пробкин — не настоящая фамилия Семена?

— Вот Вася совсем не говорил…

— Извините, меня интересует сейчас Семен.

— И имя, может быть, у него неточно… В тот вечер пришло несколько машин. Ребята дышали на ладан. Их нужно было поскорее пропустить через регистратуру, баню, накормить и уложить. Мы смертельно устали…

Романовский слушал не перебивая. Он представил плохо протопленную тесную комнату детского приемника. Наскоро помытые и накормленные дети подходят к сестре Ане и протягивают бирочки.

Сестра списывает с них данные в журнал.

Вводят мальчика лет трех-четырех. В руках у него ничего нет. Ане все понятно. Она уже знает историю автоколонны, перевозившей этих детей через Ладожское озеро. Две машины ушли под лед.

Немногих удалось спасти. И у этих немногих в глазенках непогасший страх. У некоторых провал памяти.

— Как тебя зовут? — спрашивает она мальчика.

— Се-а-ня, — кривит он губенки, обметанные лихорадкой.

— А как фамилия твоя, Сеня?

Мальчик молчит, угрюмо сверкая белками из-под белесых бровей.

— Говори, Сеня. Хочешь конфетку?

На ресничках у малыша закипают слезы.

— Зачем же плакать? Ведь ты мужчина! Вспомни, какая фамилия у твоей мамы? Как звали папу?

В это время в соседней комнате, где расположен хозяйственный склад, что-то тяжелое падает со стеллажей. Грохот. Зрачки мальчика мгновенно расширяются, он неожиданно закидывает стриженую голову, и полный ужаса крик оглашает детприемник.

Его уносят. Аня устало опирается лбом на руки. Вводят другого малыша. Аня снова берется за перо, вздыхает, и на лист бумаги перед ней ложатся неровные буквы:

«Семен…»

Отчество приписывает свое: «Родионович…»

Потом, глянув на бутылку с чернилами, пишет фамилию: «Пробкин, год рождения 1940. Ленинград».

— Так что имя у него может быть не Семен, а Саня, Александр. Вот Васю записывала другая сестра. Он был весь прозрачный от голода, будто голубенький, и глазки светленькие. А на дворе туман стоял. Она и записала его Васильком Тумановым. И по спискам потом проходил как Василек! Василием стал при получении паспорта.

Посидели молча: Анна Родионовна — обхватив ладонями стакан, Романовский — держа в руке ненадкусанный пирожок.

— Когда Семен уходил из детдома в ФЗО, ему дали медальон. Вот посмотрите. Не помните эту вещь?

По лицу Анны Родионовны Романовский понял, что она видит медальон впервые.

— Рюкзачки и мешочки детей в пути часто обезличивались. Но почти на всех вышивались инициалы. Может быть, медальон лежал в мешочке с инициалами, похожими на Сенины? Но это только мое предположение, а так, убейте, не помню. Прошло столько лет, человека забыть трудно, а вещи… Если они не указывали на фамилию ребенка, мы не обращали на них внимания… Хотите, покажу вам фотографию всей нашей группы перед выпуском в ФЗО?

Анна Родионовна достала из пузатого комода альбом и, полистав его, вынула большой групповой фотоснимок.

— Вот я! Вот Ава Поваров — кругленький был, как колобок, тоже где-то в авиации служит.

— Спасибо за рассказ, Анна Родионовна. Если вспомни те еще что о Семене или встретите людей, помнящих его малышом, позвоните мне. Хорошо? — Романовский вырвал из записной книжки лист и написал номер телефона. — Не буду злоупотреблять вашим временем. О моем визите Семену пока не говорите. До свидания!

— Борис Николаевич! — уже на лестнице окликнула Анна Родионовна. — Вы точно уверены, что на медальоне фотография отца и сына?

— Абсолютно.

— Тогда возьмите нашу групповую фотографию — мальчики здесь довольно крупно! — и вместе с медальоном сдайте на экспертизу. В научно-техническом отделе милиции установят, идентичны ли портреты, независимо от возраста.

— Спасибо! Я обязательно воспользуюсь вашим советом.

Глава шестая

Ты должен встать!

Терепченко пришел к Аракеляну, когда тот набрасывал конспект своего выступления на отчетно-выборном собрании. Доклад он решил подготовить острый и несколько не обычный по форме. Для этого нужно было время и уединение, поэтому приход командира его не очень обрадовал. — Присаживайтесь, товарищ командир.

— Благодарю, Сурен Карапетович. — Терепченко сел на стул верхом, опершись локтями о спинку. — Давно хочу спросить вас, почему за долгое время совместной работы вы ни разу не назвали меня по имени-отчеству?

— Я из военных. Дисциплина. А в общем, как-то не задавался этим вопросом.

— Гм… Нехорошо, парторг, приехали и не соизволили доложить о командировке.

— Я написал финансовый отчет и сдал в бухгалтерию. Остальное расскажу на бюро, в пятницу.

— Как оценили нашу работу?

— Мою плохо… Вашу? Насколько я понял — удовлетворительно.

— Гм… Ну, а…

— Вы хотите спросить о конечном результате? Почти все обвинения, изложенные в вашем рапорте, я признал.

— Еще бы! Факты!

— Признал потому, что понял одну и самую большую свою ошибку: инертность, штамп в работе с людьми. Бумага задавила нас. Чуть что: «Напиши заявление!», «Напиши объяснительную!», «Напиши характеристику», «Подай рапорт!». А послушать человека все времени не хватает. Будто не живые, а нарисованные люди с нами общаются. Бюрократы мы, товарищ командир, отпетые.

— Ну это, дорогой, самокритиканство! На моем веку я перевидал партийных работников, но не многие из них вращались среди народа столько, сколько вы. Наша большая организация всегда чутко прислушивалась к голосу партии!

— Зато я, полномочный представитель партии, оказался не на высоте, если говорить в вашем возвышенном стиле.

— Сурен Карапетович, — прервал Терепченко. — Вы передали разговор… тот… Помните?

— О куклах и ниточках? Как же, помню… Нет. Я решил, что, говоря о жизни, как о кукольном театре, вы шутили. Правильно?

— Совершенно! — Терепченко облегченно вздохнул.

— И поэтому, когда мне предложили перевод с повышением, я отказался. Сказал, что мы отлично понимаем друг друга, и заверил, что работа пойдет на лад.

— Вы не притворяетесь, Сурен Карапетович?

— Я уверен, что работа пойдет на лад.

Терепченко встал, подошел к окну и с минуту рассеянно поглядывал на улицу.

— Ну что ж, — наконец произнес он. — Воля ваша. Тогда к делу. Отряд вошел в плановый график. Большинство прорех, указанных комиссией, залатали. Моральный климат не хуже, чем у других, финансовый — подтягиваем к запланированному. И все это за один месяц, больше половины которого — не в обиду будет сказано — вы отсутствовали.

— О ваших энергичных действиях я слышал в Москве.

— Кто говорил? Как? На каком уровне?

— Начальник политуправления на семинаре по экономике.

— Приятно… Но есть и нюансы. Вы, конечно, уже знаете о выкрутасах командира звена Романовского?

Аракелян знал. Романовский сразу же по возвращении парторга из Москвы рассказал ему все.

— Я решил объявить ему строгий выговор и вырезать талон нарушения, — медленно продолжал Терепченко. — Думаю, что довольно мягкое взыскание дополните партийным?

Что мог возразить Аракелян? Произнести речь о воспитании человека с цитатами из трудов Макаренко? Он знал, что Романовский пошел в полет исключительно ради Туманова. Что к молодому пилоту вернулась уверенность, чувство собственной полноценности. Но разве вынешь это из сердца и как вещественное доказательство предъявишь Терепченко? Романовский вылетел, когда аэропорт был закрыт погодой, — правда! Романовский поставил на ноги человека — тоже правда! Значит, становление Туманова — результат нарушения. Хвалить или ругать? Нарушение — плохой пример для остальных. Результат нарушения — второе рождение летчика. Так как же, Сурен Карапетович, — думай! Компромисса быть не может. А вдруг какая-то правда во вред делу? Но какая?

…Что есть действеннее воспитания личным примером? А если каждый будет вылетать по примеру Романовского, вы растет кладбище обломков. А что есть благороднее борьбы за человека?.. Неужели полет в чертовой круговерти был единственной возможностью победить в юноше страх? Романовский уверен в этом. В конце концов, можно было уговорить Терепченко дать добро на полет, и тогда бы не было ошибки с инструкциями по безопасности. Вот тут ты врешь сам себе, парторг. Не будет Терепченко нарушать инструкции ради какого-то Туманова…

Терепченко повернулся от окна и внимательно, слегка иронически смотрел на Аракеляна.

— Я жду…

— Согласен с вашим решением по административной части, а вот подвергнуть сомнению партийность Романовского не вижу оснований.

— Боитесь, что как журналист он будет апеллировать к газете?

— Вы плохо думаете об этом человеке, командир!

— А мне с ним не детей крестить! До свидания!

Терепченко ушел. Аракелян думал о том, что, кажется, выбрал не ту правду, которую подсказала совесть. А разве можно выполнять долг вопреки совести, вопреки чувству истины?

Он вызвал по телефону Романовского.

— Борис Николаевич, что выше: долг или совесть?

— Вопрос странный. Мне кажется, одно должно быть связано с другим.

— А если раздваивается? Если есть сомнения? Можешь ответить конкретно?

— Если бы внутренний мир точно соответствовал поступкам, то сразу можно было бы сказать: вот этот святой, вот этот стяжатель. И пропало бы главное, на чем держится жизнь, — борьба. Борьба с тем, что нам не нравится внутри себя и в собратьях. Конечно, попадаются прямые, как гвоздь, — у них нет сомнений, у них и хорошая и дурная мысль немедленно превращается в дело, но это, по-моему, беда и для них, и для окружающих.

— Ты не ответил на вопрос.

— Начинаю догадываться, о чем вы говорите. Если догадка верна, то нужно смотреть шире и рассуждать о пользе не для одного человека, а для многих… А конкретно скажу… Долг! Он перед партией превыше всего.

«Для многих людей, — повторил Аракелян, положив труб ку на рычаг. — Тогда все правильно. А вернее, — нет двух правд!»

* * *

Перед отчетно-выборным собранием коммунистов Терепченко томило предчувствие какой-то беды.

Сегодня он ходил хмурый, раздражительный, придирчиво проверял все службы и подразделения отряда. Тяжело отдуваясь, он влез по крутой лестнице на вышку командно-диспетчерского пункта. Диспетчер был новый, из офицеров за паса, и проконтролировать его работу не мешало.

Протиснувшись в неширокий четырехугольный люк, Терепченко очутился под большим стеклянным куполом и, подойдя к диспетчеру, остановился за его спиной. Терепченко немного покоробило, что тот, повернувшись, не сказал «здравствуйте», но, взглянув на летное поле, простил эту дерзость.

На аэродроме был «час пик».

Новый диспетчер хорошо справлялся с обязанностями. Он сидел в «подкове» автоматических систем, предупреждающих об опасном сближении самолетов, об «анархистах-летчиках», не выполняющих указаний, и тогда мембрана микрофона дрожала от громкого голоса диспетчера, и автоматическая «память-магнитофон» фиксировала нарушителя.

Несколько легких самолетов почти одновременно выруливали со стоянок; большой транспортный корабль заходил на посадку; в клубе пыли над стоянкой висел вертолет; на зеленом экране локатора плескались импульсы еще двух подходивших к аэродрому самолетов. Диспетчер успевал отвечать на запросы экипажей, приглушаемые громкой морзянкой оператора «дальнобойной» радиостанции, и разговаривать с коллегой на взлетно-посадочной полосе. Звуки и шумы вспомогательных аппаратов управления создавали напряженный фон, по которому, не глядя на летное поле, можно было определить ритм работы аэропорта. Вот диспетчер услышал знакомый голос и, видимо забыв, что рядом командир отряда, сказал в микрофон:

— Пилоту Борщ выруливать разрешаю! Не прокисни в такой жаре!

Сейчас же получил ответ:

— Обращайтесь с почтением: уже не пилот, а командир звена.

Диспетчер ухмыльнулся, морщины у его глаз стали веселыми-веселыми.

— Поздравляю с временным повышением!

— Гм… мы… — озадаченно поперхнулся тенорок Борща.

«Вольности допускает», — поморщился Терепченко и хотел сделать замечание, но его опередили. Из динамика вы рвался резкий голос:

— Я — 882. Нарушаете правила радиообмена. Вторично прошу разрешить выруливание со стоянки!

«Молодец!» — похвалил летчика Терепченко и через плечо диспетчера заглянул в плановую таблицу. Против индекса 882 он увидел фамилию Романовского. Терепченко перевел взгляд на магнитофон, неутомимо записывающий все разговоры но радио, и сказал замешкавшемуся диспетчеру:

— Пусть выруливает.

— Его время через пятьдесят секунд.

— Ничего, на старте скорректируют.

Диспетчер пожал плечами и дал Романовскому согласие. С вышки было видно, как «супер» плавно тронулся с места, развернулся и побежал вдоль стоянки к взлетной полосе.

— Что он делает? Почему так быстро рулит? Врежется в самолеты или зарубит кого-нибудь винтами! — возмутился Терепченко над ухом диспетчера.

Тот оглянулся на командира, посмотрел в окно, потом опять на Терепченко удивленно.

— Чего медлите? Прикажите сбавить скорость

— 882, сбавьте газ, куда спешите? — нервно передал диспетчер.

— Нормально, — спокойно ответил Романовский.

— Я вам говорю: прекратить руление!.. Вот так. Теперь потихоньку двигайтесь к полосе.

Когда «супер» взлетел, диспетчер сказал раздумчиво:

— По-моему, он не превысил скорости движения по земле, разрешенную на самолете, оборудованном тормозами.

— Вы бывший истребитель, вот вам и кажется, — миролюбиво возразил Терепченко. — Не можете привыкнуть к нашим черепашьим скоростям. Но работаете, молодцом! Передайте восемьсот восемьдесят второму на борт: после полета зайти ко мне.

— Может, не портить ему сейчас настроения?

— Передайте! И не забудьте записать нарушение в журнал.

— Слушаюсь!

Командир отряда уходил с ДП в хорошем настроении. Мысль поставить Романовского в ложное положение, унизить пришла к нему мгновенно, как только он увидел сомнительную ситуацию. И не потому, что думал раньше, как бы наказать, прибрать к рукам неугодного человека. Сработала выработанная в борьбе за место под солнцем привычка «хватать быка за рога, пока он еще не боднул больно». На военном языке это называется «упреждающим ударом». Подобной тактике научила жизнь.

В детстве он был самолюбивым, обидчивым мальчишкой. И практичным. Его идея засеять картохой укромную пустошь в лесу и не платить с нее продналог и другие подобные идеи приводили в восторг отца.

Закончив летную школу, он получил назначение в такой «медвежий угол», что хоть волком вой от нелетной погоды, скуки и безденежья. А его друг попал в подразделение аэрофлота другой республики.

По служебной лестнице Терепченко взбирался медленно, хотя не сомневался в своих незаурядных организаторских способностях и летном таланте. Чтобы ускорить взлет, пришлось очередной раз «упредить» одного из выскочек (напоить, а потом «нечаянно» показать начальству).

Если приходили на память подобные истории, он не терзался, как мягкотелая девица, считая подобные действия не подлостью, а самообороной. Он действовал не ради карьеры (как понимают ее искатели легкой и сладкой жизни). Используя неэтичные методы продвижения по службе, занимал пост и смело брал на себя ответственность, иногда очень тяжелую. Считал, что лучше приложить усилия и пробраться самому, чем допустить к рулю случайных, блатных.

Гордый, самолюбивый, он научился подчиняться, и не как-нибудь, — беспрекословно. Такое качество быстро оценили. Друг, попавший в благоприятную служебную обстановку, стал начальником одного из управлений ГВФ и предложил ему должность командира отряда на подведомственной территории.

Научившись подчиняться, Терепченко стал нетерпим ко всем, кто этого не умел. Никчемные, вредные люди, способные только на демагогию, — эти люди не умели жить и по этому не имели права на устойчивые блага, а только на по дачки. К ним с первой же встречи он отнес и Романовского. А когда тот написал фельетон в газету, — утвердился в своем мнении: люди, выносящие «сор из избы», не болеющие за свой коллектив, не помощники в работе, от них надо избавляться или приручать.

Когда Романовский, вернувшись из полета, зашел в его кабинет, лицо Терепченко приняло насмешливо-скептическое выражение. Он сидел, раскинув руки, ухватившись за углы полированной столешницы.

— Сегодня, товарищ Романовский, вы допустили нарушение, превысили скорость движения по земле, что грозило столкновением с другими самолетами. На свидание, что ли, спешили?

— Нарушения не было.

— Послушаем запись магнитофона?

— Разговор был, а нарушения нет. Я рулил с нормаль ной скоростью.

— Значит, руководитель полетов ошибся?

— Без сомнения.

— И вы можете доказать?

— На самолете нет прибора, фиксирующего скорость руления, так что придется поверить на слово. Можете спросить механиков, они тоже видели.

— Неделю тому назад я, кажется, изъял у вас первый талон нарушения? Законно?

— Вполне.

— А теперь…

Терепченко помолчал, смакуя предстоящую сцену изъятия второго талона у Романовского, и уже видел поблескивающий стальной зев ножниц, с хрустом сжимающий плотный кусок бумаги. Эта операция для гражданского летчика побольнее хирургической: ножницы на целый год отрезают нить, связывающую человека с небом.

— Для меня достаточно авторитетен руководитель полетов — сказал он. — Прошу ваше пилотское свидетельство.

— Зачем?

— Не будьте ребенком, Романовский. За такой проступок согласно Наставлению положено изъять талон.

— Не было нарушения.

— Неосмотрительно живете, Романовский. Распыляетесь. Вам хочется схватить павлина за хвост и в небе, и в газете, и профсоюз еще на себя взвалили. Не многовато ли? Целесообразно выбрать одно из трех. Вернее, из двух: летную нагрузку я с вас сегодня сниму.

— Это не сделает вам чести. Более того — будете раскаиваться.

— Угрожаете?

— Совесть вам покоя не даст.

— Гм… Совесть… Абстрактно, Романовский!.. Почему вы меня не любите, почему всеми средствами пытаетесь меня опорочить, подорвать авторитет? Нас в кабинете двое — говорите открыто, хоть матом ругайтесь, но дайте мне понять вашу суть. Что вы за штучка, Романовский?

— До сего дня я был о вас неплохого мнения.

— Конкретней!

— Считал неплохим организатором…

— Вы зря нервничаете, товарищ командир, перебиваете меня.

— Что значит — считал?! Вам ли оценивать мою работу? А если и считали, почему поливали грязью в своих фельетончиках? Почему поливали грязью в беседе со Смирновым? он, видите ли, считал!

— В газету я писал о недостатках в отряде.

— Отряд — это я!

— Тогда о чем нам с вами говорить?!

— Вот именно! Я оставлю вам талон в пилотском, если вы прекратите кляузничать в газеты и будете заниматься только своим основным делом.

— Это что, своеобразная взятка?

— Все ясно! Давайте пилотское свидетельство!

Романовский несколько секунд пристально вглядывался в лицо командира отряда, но оно застыло как маска, изображающая брезгливость. Только в уголках выпуклых глаз ехидная тоненькая морщинка. И Романовский понял, что этот человек, так плотно сидящий в кресле, давно обдумал свои действия и не отступит ни на шаг. Вот такое же бесстрастное лицо он встретил в одном из московских учреждений, куда однажды приходил с просьбой о розыске наградных документов. Один из документов нашелся, и даже орден поблескивал перед ним на краю огромного дубового стола. Но человек, который сидел за ним, прикрыв орден рукой, сказал: «Вот награда… но она выписана герою… А кто вы на самом деле… до конца не ясно… Будете ждать!» Романовский слепо смотрел на твердую руку и не пытался оправдываться: не было сил. А сейчас сил достаточно, но стоит ли тратить их на пустой разговор. И Романовский только спросил:

— Разрешите идти, товарищ командир?

— Как идти?.. Впрочем, можете, положив пилотское свидетельство на стол.

— Предпочитаю оставить себе на память.

— Так! Та-ак! — забарабанил Терепченко пальцами по столешнице. — В полной мере ответить за проступок кишка тонка? Надеетесь на протекцию Смирнова? С Тумановым-то вы мне подкузьмили при помощи Смирнова, а? — И грохнул кулаком по настольному стеклу. — Всякий протекционизм — с корнем вон! Положь свидетельство!

Романовский молчал.

— Можешь не давать документа, но полеты для тебя я прикрыл. Завтра будет приказ! Жалуйся хоть в Верховный Совет! Кем предпочитаешь работать: мотористом, грузчиком, мачтовиком? Кроме этих должностей, вакантных в отряде нет! Не-ет! Вот если только еще мойщицей!.. У тебя остается пост предместкома, но и там ты долго не усидишь!

Романовский молчал.

Несколько помедлив, он вышел из кабинета.

— Не возражу и дам хорошую характеристику, если уволишься по собственному желанию! — вдогонку крикнул Терепченко.

На улице Романовский подождал автобус и поехал домой. Водитель включил приемник на полную мощность. Будто в жестяной коробке, забились слова песни: «Я люблю тебя, жизнь». Романовский попросил убавить громкость. Водитель, посмотрев на его серое лицо, выключил совсем.

Поднимаясь по лестнице дома, Романовский заглянул в почтовый ящик. В отверстиях что-то светлело. Он открыл дверку и достал два конверта — сероватый, из оберточной бумаги, и голубой. Прочитав обратные адреса, бегом преодолел два пролета до своей квартиры, поспешно отпер дверь и, подойдя к окну, еще раз прочитал адреса. Голубой конверт пришел из НТО Саратовского горотдела милиции. На сером значилось: «г. Ленинград. Центральный архив».

Романовский решительно оторвал кромку голубого конверта и вынул сложенный вдвое стандартный лист. Это был акт экспертизы по установлению идентичности фотографии Семена Пробкина и портретика мальчика на медальоне.

«Уважаемый т. Романовский Б. Н.!

По Вашей просьбе произведена экспертиза на идентичность фотографии мальчика в медальоне и фотопортрета молодого человека на групповом снимке. (Отмечен вами крестиком.) Идентичность не подтвердилась — это разные люди.

Копию акта экспертизы прилагаю.

Начальник НТО горотдела милиции П. Цимлин».

Прежде чем открыть второй конверт, он снял фуражку и тужурку, заставил себя умыться холодной водой, сел за стол.

«…Семен Дроботов, по отцу Иванович, рождения 1940 года, захоронен в групповой могиле на берегу Ладожского озера в поселке Свирь. Акт погребения СВ № 03458.

Зам. нач. ЦА г. Ленинграда Долгушина».

Подумав, Романовский достал из буфета тарелку, положил на нее письма и поджег. Свивался лиловым клубком огонь, хороня под собой надежды.

А вечером на главпочтамте Романовский сдавал заказное письмо.

— Москва. Улица Талалихина. Дом сто пять, квартира четыре, Смирнову В. Н., — для верности прочитала адрес приемщица.

* * *

Из-за опоздания большой группы техников партсобрание началось позже назначенного срока. Задержка была уважительной: экипаж транспортного самолета перед взлетом обнаружил дефект в двигателе и зарулил обратно на перрон.

Командир корабля, импульсивный сухощавый грузин, поглядывая на торопливую работу ремонтной бригады, дергал волосы тонких нафабренных усов. Ему хотелось сегодня же попасть на свою базу, домой, и поэтому его круглые глаза бдительно следили за руками техников и чуть косили от не терпения.

На устранение неисправности ухлопали час. Самолет улетел. И в то время, когда довольный грузин перестал нюхать воздух в кабине (не запахло бы жареным агрегатом!) и прикрыл уши телефонами, Аракелян отчитывался перед коммунистами о работе парткома.

Терепченко занимал привычное место в президиуме, си дел с таким видом, будто отбывал очередную повинность. Даже зевнул несколько раз. Но вскоре он уловил, что настроение людей в зале меняется, и стал внимательно слушать Аракеляна. И подивился. Парторг, видимо, забыл, что его переизбрание зависит от сидящих перед ним, и явно вызывал их недовольство.

Когда он зло зацепил инженера эскадрильи за его любовь к шушуканью в кулуарах, тот так закрутился, что сдвинул с места массивное кресло.

— А зачем? — спрашивал Аракелян. — Ведь все радикальные решения, широта взглядов, острый анализ умного человека так и остаются за углом или рассеиваются с папиросным дымом. А вы скажите здесь. Нам! Может быть, ваши мысли превратятся в дела и поступки. Я уже говорил с вами по этому поводу, но вы закрылись ладошкой: «Я человек маленький!» Будем говорить прямо: вы большой инженер и крошечный партиец. У вас отсутствует чувство гражданского мужества…

«Инженер не простит!» — думал Терепченко, поглаживая холодные бока графина. Он даже попробовал смотреть на инженера через стеклянную пробку.

Аракелян уже называл фамилию другого, третьего, четвертого. В зале настороженная тишина. Редко приходится слышать в докладах фамилии, если речь идет о чем-то негативном. Длинны списки только «хороших». Психология человека такова, что, если его заденут больно, он вряд ли будет молчать. И Аракелян немного сгущал краски, заранее представляя, кто и как будет оправдываться или наступать. Он пред намеренно часть их удара брал на себя, зная, что не безгрешен, зная, что запальчивость пройдет и будут приводиться конкретные примеры, поступать предложения, что выступающие заденут других и невольно вытянут на трибуну, с которой нельзя соврать и трудно увернуться перед лицом сотен знающих компетентных людей.

— На совместном заседании парткома и месткома профсоюза разбиралось несколько заявлений уволенных коммунистов. Всех их причесал под одну гребенку начальник ремонтных мастерских. Но мы поправили администрацию и из четверых троих восстановили на работе. Но почему к их просьбе, к их судьбе остались глухи коммунисты цеховых организаций? Их радовал уход товарищей из коллектива? Нет, конечно. Просто прятали по карманам свое мнение и робко, втихомолку ругали некоего «всесильного» руководителя, вместо того чтобы всегда и открыто восставать против самодурства, грубости, головотяпства и разгильдяйства во всех их проявлениях…

— Кишка тонка! — донеслось из зала.

— Тонка? Тогда положи партбилет и скажи честно: «Я трус! Мне не место в ваших рядах».

Выпуклые глаза Терепченко уперлись в парторга: приведенные факты рикошетили в командование отряда. И в него лично. Разговор с Романовским проходил с глазу на глаз, но ведь только вчера он опять не сдержался, наорал при людях на инженера спецприменения и довел шестидесятилетнего старика до слез. Сегодня утром выгнал из кабинета женщину-экономиста, порвав в клочки ведомость на премиальные, которую она делала несколько дней.

На стол президиума уже сыпались записки с вопросами и фамилиями желающих выступить в прениях.

Аракелян кончил доклад, ответил на несколько вопросов, и председатель объявил перерыв.

По своему обыкновению, Терепченко ходил по коридору, курил, прислушивался к разговорам, примыкал к группам и сам завязывал беседы на отвлекающие темы. Он мог рассказать и анекдот «со смаком», вышутить незадачливого соседа, перепутавшего двери и с порога потребовавшего рассола у его жены. Авиаторы любят простоту в обращении. Но Терепченко не забывал в удобный момент пустить «поросенка» в «огород» Аракеляна. Посмеявшись своему же анекдоту, он восклицал:

— Накурили, черти! Тумана напустили, как парторг в своей речи!

Или:

— Продрали тебя, инженер, аж мне жарко. Не вешай носа! Кто-то что-то, а ветер уносит…

После перерыва собрание сразу «повысило голос». Стучал ладонью по козырьку трибуны начальник мастерских, доказывая, что в Аэрофлоте имеется устав, посерьезнее военного, утверждающий единоначалие в самом крепком смысле слова. Поздно воспитывать усатых младенцев, им нужно жать карман, а не гладить по лысым макушкам. Маленькую бы безработицу устроить, вот тогда бы отсеялся мусор.

Отвечающего на его выступление седоватого техника Иванова пришлось лишить слова. Он немного заикался, в запале не смог четко выразиться и ткнул в сторону оппонента кукиш, присовокупив к нему непечатное словцо.

Первый раз за несколько лет выступил и раскритикованый Аракеляном инженер эскадрильи. Он говорил не торопясь, интересно, логично доказывая, почему работу парткома нужно считать удовлетворительной, и не больше. Ему продлили регламент, и он заставил не раз покраснеть Аракеляна, поерзать на стуле Терепченко, вызвал много реплик с мест и под громкие аплодисменты удалился чинно, плюхнулся в свое кресло, обтирая носовым платком полное, довольное лицо.

Речь инженера угомонила горячие головы, и прения вошли в спокойное русло. Меньше стало голословных обвинений, обнажались скрытые пружины, сбивающие ритм работы отряда.

И почти все в выступлениях осуждали методы руководства администрации.

— Кто тут отчитывается, партком или штаб? — повернулся Терепченко к Аракеляну. — Вам не кажется, что обсуждают действия командира? Примите меры.

— А вы уверены в безгрешности коммунистов штаба? Или вы сам не член парткома?

Терепченко пожевал нижнюю губу и отвернулся.

Два часа люди высказывали наболевшее, признали работу парткома удовлетворительной и без перерыва приступили к выдвижению кандидатур в новый состав.

Зачитали фамилию Терепченко.

В зале тихо.

— Есть отводы?

Привстал и снова сел Романовский. Несколько голов повернулось в его сторону, посмотрели и отвели глаза.

…Романовский вспомнил, как юношей в белорусском лесу полз навстречу пуле немецкого снайпера, зная, что его желтый кожух на снегу — отличная мишень. Знал, что каждую секунду может быть убит, и все-таки полз, полз, чтобы, выстрелив, враг обнаружил себя… А тут ведь не враг — сидящий в президиуме Терепченко — просто недалекий человек, карьерист делового типа. И не убьют тебя, если встанешь и скажешь правду, всенародно скажешь то, о чем давно и с болью думаешь. Почему же так трудно подняться? Не потому ли, что боишься, как бы твои слова не посчитали личной местью? Почему, безмолвно потупясь, сидят рядом обстрелянные фронтовики, не раз убегавшие недолеченными из госпиталей снова туда, где шел бой? Неужели за Родину в общем смысле легче драться, чем за себя, за небольшую группу товарищей? Что за чертовщина, когда и где ослабели наши души, не тогда ли, когда распались отряды, роты, полки, и емким словом «коллектив» начали, как щитом, прикрываться терепченки? В опасные для Родины дни рисковали жизнью, а теперь не имеем сил рискнуть карьерой! Да и кто он, пришедший не «снизу», не «сверху», а «сбоку»? Бог, царь? Нет, у него не трон, а всего лишь мягкое кресло в отдельном кабинете. Развенчали бога, сместили царя, а что-то гниловатое, верноподданническое осталось, затаилось внутри, еще не выветрилось шквалами бурных освежающих событий, капелька осталась, она не так тяжела, чтобы поставить на колени, но еще довольно весома, чтобы не дать встать и бросить резкое правдивое слово. Вставай! Вставай же, Романовский! Выполни долг коммуниста. Те, слева и справа, уже не встанут, у них не капелька — гиря. Те, которые поднялись, — уже сказали свое слово в прениях. Теперь ты должен встать, поддержать атаку на равнодушие, беспринципность, карьеризм. Снайпера нет, тебя не убьют, ты сейчас же встанешь, чтобы не только рассказывать юношам о былом, о великом — прошедшем, а словом и делом показать молодым, что парт билету всегда подвластна Совесть!

— Прошу слова!..

Романовский рассказал об истории с Пробкиным, о себе и своих отношениях с командиром отряда, поведал о том, как Терепченко подслушивал по селектору беседу генерала с командирами подразделений, и предложил Короту подтвердить.

— Все правильно. Селектор включил я, когда в комнате еще никого не было, — сказал Корот тихо, но твердо. — Об этом знает и оператор контрольного пункта.

Романовский привел примеры, как Терепченко «приручал» местком, доказал промахи командира в руководстве, осудил барство в обращении с подчиненными.

Представитель райкома очень внимательно слушал Романовского, а когда тот кончил, спросил:

— Вы хорошо подумали, прежде чем говорить?

— Я использую право агитации до голосования.

— А понимаете, что, если ваш командир не войдет в партком такой большой организации, он морально не сможет руководить отрядом?

— Морально? Боюсь, он забыл смысл этого слова.

После речи Романовского в зале висела тишина. Представитель райкома пожал плечами. А под сводом зала затрясся возбужденный тенорок заместителя командира отряда, суетливого, в кителе с ватными плечами. Фамилии его почти ни кто не знал — называли просто «зам».

— Личная месть! Не партийно! — Он вскочил, китель перекосился в плечах. — Необоснованный выпад! В чужом глазу видна соринка, в своем неразличимо и бревно!

— Пусть решают коммунисты! — нервничая, ответил Романовский и сел.

— Дайте мне сказать!

Приглашенный жестом председателя зам вышел на трибуну.

Терепченко не смотрел на людей. Он уставился на крошечную букашку, ползущую по скользкому боку графина, и думал: сорвется или нет? Если сорвется, он поднимет ее опять. Хотя вряд ли удастся поднять отяжелевшими руками…

Зам говорит длинно и монотонно. А букашка лезет к пробке! Наверное, на ее лапках присоски. Никогда не думал, что у зама такой нудный голос… Но это уже говорит не он! Кто?.. Кажется, инструктор райкома партии. А сейчас?

— Вы помните ледяную стужу прошедшей зимы? Я по приказу коммуниста Терепченко выгнал своих пилотов на аэродром копать в мерзлой земле ямы для креплений самолетов. А ведь люди были в ботиночках и форменных пальто! И хотя вовремя вмешался председатель месткома, восемь человек вышли из строя, взяли больничные листы. Восемь пилотов! А кому летать? И вы думаете, командир понял свою ошибку? Нет! Он кричал на больных и на врача: «Симулянты! Уволю!»

«Да ведь это Корот! — удивился Терепченко. — Мой выдвиженец Корот? Не может быть!»

— Ты бы эскаватор посадил в кабину! — крикнули Короту из зала. — Сам-то сделал вывод?

— Стараюсь, а что из этого выйдет, не знаю.

«Знаешь, все знаешь! Ничего хорошего для тебя не выйдет. Козыри не те выбрал, Корот. А букашка ползет. Она уже на пробке графина… Стой! Зачем?» — чуть не крикнул Терепченко вслух, когда чья-то рука выдернула пробку и наклонила к стакану графин. Забулькала вода, и освеженный голос председателя собрания начал считать:

— За — сто шестьдесят! Кто против? Раз, два… Против шестьдесят восемь. Воздержавшихся?.. Двадцать четыре! Итак, по большинству голосов коммунист Терепченко проходит в список для тайного голосования.

Терепченко поднял голову и встал, когда выбрали счетную комиссию и объявили перерыв. На этот раз он ушел в свой кабинет, снял телефонную трубку прямой связи с Приволжским управлением ГВФ. Пока соединяли, он сидел, барабаня пальцами по краю стола. Встрепенулся, когда в трубке послышался голос начальника управления, старого друга, помогшего когда-то выбраться из «медвежьего угла».

— Вася?.. Угадал. Да, я тебя беспокою… Здравствуй!.. Как сажа бела… Нет, дома все в порядке. А у тебя?.. Привет Елене Ивановне и Оленьке… Извини, я по делу. Парторг собирает против меня кворум. Копает!.. Да нет, не чувствую, а уже слышал прямые и безответственные выступления… Суть вот в чем… — И Терепченко торопливо рассказал о ситуации, сложившейся на собрании. — Из твоего политотдела здесь человек сидит, словно в рот воды набрал, ты сказал бы ему пару слов, пусть кой-кому мозги вправит!.. Какой план?.. А-а, выполняем по всем показателям — готовь благодарность, и знамя, наверное, у казанцев отберем!.. Что?… Нет, не читал… Лучше поздно, чем никогда… Так позвать твоего политика? Дай ему инструктаж… После трудно будет исправить!.. Прочитаю, прочитаю. Ты… Алло! Алло! — Терепченко тихо положил трубку на рычаг. — Ишь ты, не стал разговаривать…

Он сжал ладонями щеки, постоял, глядя в потолок, потом резко нагнулся к низенькой этажерке, где лежали в беспорядке журналы «Гражданская авиация», и, выбрасывая их на пол, нашел мартовский номер. Чуть не отрывая листы, дошел до статьи «Размышление у окошечка диспетчера» и, пробежав ее глазами, начал внимательно читать абзац: «Да, местничество многолико! Пилоты, к примеру, с опаской летают в Саратов. Как пишут в редакцию командиры кораблей Черсков и Подсевакин, прибывшие туда из Куйбышева самолеты под разными предлогами задерживаются, чтобы воспользоваться их загрузкой. Так руководитель подразделения товарищ Терепченко, несмотря ни на что, выколачивает «свои» тонно-километры. А то, что своими действиями он обрекает самолеты соседнего, сиречь «чужого», подразделения на не производительные простои и тем самым наносит ущерб государству, его, Терепченко, мало трогает. Были бы в ажуре «свои показатели»!

Первая мысль: Романовский! Но, дочитав статью, увидел незнакомую подпись «Н. Клавин». Легче не стало.

Терепченко не сразу откликнулся на робкий стук в дверь и на слова зама, приглашавшего голосовать.

Он, почти не глядя, вычеркнул из списка последнюю фамилию, сунул листок в щель фанерного ящика под сургучной печатью и опять ушел из зала.

Через тридцать минут председатель счетной комиссии зачитал протокол:

— …Опущенных бюллетеней двести восемь. Испорченных нет. По большинству голосов в состав партийного комитета прошли… Аракелян, за — двести четыре, против — четыре. Опарин… Романовский… Шамсуддинов…

Фамилии Терепченко в списке не было.

* * *

«Борис Николаевич, здравствуй!

Получил твое письмо. Разбередил ты старика — не сплю третью ночь. Одобряю ли твои действия по поиску Иванова сына? Мы же говорили об этом. Поезжай навестить могилу Катюши, там прочитаешь слова — их высекли в граните по моему приказу. Не откладывай поездку в долгий ящик. Тебе не положен отпуск, но я знаю вашу работу, возьми отгул за неиспользованные выходные. На обратном пути загляни, поговорим. То, что ты задумал, по-моему, неэтично.

По вопросу отстранения тебя от полетов сегодня выезжает в Саратов инспектор. Он разберется. Но если ты виноват, как в случае с В. Тумановым, — пощады не жди.

С приветом, В. Смирнов».

Романовский перечитывал письмо в пассажирской кабине самолета, вылетевшего ранним рейсом на юг. Самолет шел в прозрачных слоистых облаках, и пассажиры дремали в мягких креслах, убаюканные рокотом моторов.

Из пилотской кабины выскользнула стюардесса. Кокетливо поправив синюю пилотку и одернув курточку, она звонко сказала:

— Внимание, товарищи пассажиры! Самолет приближается к цели нашего полета — городу Симферополю. Через две минуты начнем снижаться на посадку. Прошу застегнуть привязные ремни и не курить. Метеостанция аэропорта обещает встретить нас теплым бодрящим дождичком, так что не забудьте расчехлить зонтики, дорогие женщины. Мужчины, достаньте калоши. Экипаж благодарит вас за хорошее поведение и надеется на взаимность. Мне многие говорили, что кофе был крепким, боржоми — холодным. Книгу жалоб даю по первому требованию улыбающегося пассажира. Кстати, если не забыли, меня звать Мария Пробкина. Еще раз прошу застегнуть пряжки ремней. Мужчины, будьте галантны, помоги те дамам! — Стюардесса, улыбнувшись пассажирам, подошла к Романовскому.

— Борис Николаевич, послезавтра наш рейс на Москву. Может, успеете и полетите домой с нами?

— Постараюсь, Маша.

— Мандаринов для нашей дворовой пацанвы я куплю точно по вашему заказу. А теперь до свидания!

— Всего хорошего!

— Товарищ летчик, говорят, если открыть рот, давить на уши не будет? — спросил Романовского сосед, когда самолет начал терять высоту.

Романовский взглянул на контрольные приборы под по толком. Стрелка вариометра застыла между цифрами 2 и 3 метра.

— Спуск плавный. Но на всякий случай не очень широко открыть можно. По выходе из самолета рекомендуется закрыть, так как у вас с собой вещи.

— Благодарю! — буркнул сосед.

«Ил» мягко коснулся бетонной полосы, подвывая мотора ми, зарулил к аэровокзалу.

Романовский вышел из самолета, перепрыгивая через светлые лужицы, почти бегом двинулся к стоянке такси. Ему повезло: бежевая «Волга» скрипнула тормозами, и шофер распахнул дверцу.

— Прошу!

— Здравствуйте! Туда, где можно купить цветы, потом на плато Чатырдаг.

— Э-э, генацвале, рейс вылезет в большую копеечку!

— Едем, едем! — поторопил Романовский.

Водитель тронул машину и сразу загнал в разворот.

Когда они, посетив базар, выехали за город и слева открылось парное от дождя море, шофер начал рассказывать о достопримечательностях Крыма.

Через полчаса лихой езды по побережью начали подниматься в горы. Машина жадно поднимала километры узкой ленты серого выщербленного асфальта. Она скользила борта ми по отвесным краям ущелий, ревела двигателем на крутых подъемах, шуршала шинами, мчась под уклон. Такая езда нравилась Романовскому: она была похожа на бреющий по лет. Он похвалил шофера, и тот, перекинув папиросу, прибавил газу.

Под колеса легла плохая грунтовая дорога. Шофер сбавил скорость, откинулся на спинку сиденья.

— В поселок?

— В трех километрах от него должен быть памятник.

— Летчице? Знаю. Туда нередко заглядывают туристы, хотя он и не включен в маршрут. Когда я работал на прогулочных…

Взглянув на прикрытые глаза пассажира, шофер замолк. Селение открылось неожиданно за поворотом, в низине. Шофер показал поверх него на холмы.

— Над деревьями шпиль. Видите?

Они объехали селение по обводной дороге, миновали магнолиевую рощу, и Романовский увидел памятник. Шофер остановил машину.

Романовский медленно пошел по узкой тропинке к глыбе положенных друг на друга камней, огороженной частоколом из зеленых дощечек. Он опустил голову и поднял ее, только пройдя заборчик.

Камни, сцементированные в единую конусообразную глыбу, венчались четырехгранным шпилем из белых гранитных плит.

На вершине бронзовая звезда. А у основания шпиля, на большом отполированном валуне, под погнутым винтом истребителя — черная мраморная доска. Резец мастера оставил на ней глубокие буквы:

Летчица-истребитель

полный кавалер ордена Славы

РОМАНОВА

Екатерина Михайловна

13.1.1925—7.5.1944

СЛАВА ГЕРОЯМ, ПОГИБШИМ

ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ СОВЕТСКОЙ

ЗЕМЛИ!

Романовский снял фуражку, наклонился и увидел у подножия свежие полевые цветы. Рядом положил свой букет роз и тут только на плоском сером камне заметил еще одну надпись:

ПАМЯТЬ О МЕРТВЫХ — В ДЕЛАХ ЖИВЫХ.

«Спасибо, Василий Тимофеевич!» — тепло подумал о генерале.

Долго стоял Романовский у обелиска и смотрел на не большую нишу, предназначенную для портрета Кати. В этой нише, как на экране, он видел Катю, видел товарищей, видел памятные эпизоды войны. Они проходили в его сознании неторопливой чередой. Он даже вспомнил мокроносого щенка, встречавшего их, молодых летчиков, на аэродроме первым. Катя любила и баловала ласкового пса. Не смог вырасти щенок. Сгорел в самолете! Сжалось сердце, когда возник образ сбитого Ивана Дроботова, и начало биться толчками, радостно, когда рядом вставала девушка в тяжелом летном комбинезоне… Потом снова бои, белые облака в темной нише, облака, растрепанные крыльями истребителей, приглушенные радиоголоса друзей, шум лесов и шум моторов, и снова… Катя.

Романовский очнулся, увидел руки около цветов. Повернулся. Его букет заботливо поправляла глазастая девчонка. Рядом стояли и смотрели на него два мальчика в алых галстуках. Девочка спросила:

— Вы ее знали, дядя?

— Да, курносая.

— А почему портрета нет на могилке? А почему вы плачете, дядя!

— Ты конфузишь меня, говорунья. Просто пыль попала в глаза… Портрет скоро будет. Проводите меня до машины, ребята, — попросил Романовский и положил руку на остренькое плечо девочки.

Пионеры отдали салют памятнику и пошли за Романовским.

— Дядя, наша школа имени Екатерины Романовой. Вы не могли бы рассказать о ней? — спросил один.

Романовский остановился. Школа имени… Так и должно быть. Память о мертвых — в делах живых.

— У меня скоро отпуск. Я приеду, ребята. Обязательно приеду!

— Мы ждем вас! — сказал второй мальчик.

Шофер захлопнул капот машины. «Волга» потихоньку тронулась с места.

— До свидания, курносая! До свидания, мальчики!

В этот же день Романовский прилетел в Москву. Генерал Смирнов открыл дверь, снял с гостя фуражку и, взяв за руку, ввел в квартиру. В пижаме, с домашней трубкой в зубах, в шлепанцах, довольно потрепанных, он побежал на кухню, оставив гостя среди зала.

— Ты там располагайся без стеснения, — донеслось сквозь грохот посуды. — Мои еще на даче, я только с работы, так что мы с тобой по-холостяцки что-нибудь сварганим. Сильно есть хочешь?

Романовский встал в дверях кухни, упершись ладонями в косяки.

— Предельно сыт, Василий Тимофеевич.

— Перекусить все равно заставлю. Вот селедочка разделана… А? Может, тут и приземлимся? А? — Смирнов показал на кухонный столик.

— Все равно.

— Мой кабинет в основном тут. Гоняет старуха из комнат, не терпит табачища.

Трубка в зубах хозяина беспрестанно чадила, и в небольшой кухоньке уже стоял голубой туман с запахом табака «Флотский».

— Был?

Романовский кивнул.

— Порядок? Не ломают памятник? Надо бы фотографию вставить.

— У меня есть. Скопирую на фаянс и отвезу.

— Ну-ну… А как дела в Саратове? Все воюете?.. Про партсобрание слышал. Не чересчур?

— По-моему, в норме. Народ решил. Миша Корот привет вам передает. В отпуск ушел: скоро дедом станет, так чтоб подготовиться. Он, наверное, останется комэском. Во всяком случае, Аракелян — за.

— Умница ваш горбоносый Аракелян, — проговорил Смирнов. — За Корота надо драться и воспитывать не словами, а по щекам бить, чтобы опомнился. Поставь такого вне работы — захиреет… Знаешь, что ваш командир отряда здесь, в Москве? — спросил Смирнов и взялся за трубку. — Чай будешь? Закипает.

— Если можно, покрепче.

— Разбирали Терепченко на коллегии. Перцу дали… Сладкий или вприкуску? Вон та курица и есть сахарница. Сыпь больше! — Выпустив клубы дыма, Смирнов продолжал: — Все-таки будет Терепченко работать у вас. Приняли во внимание долголетнюю службу, а главное, по-моему, то, что ему до пенсии полгода. Он там себе должность инструктора на тренажере поприжал… Спесь, конечно, сбили, постругали как следует. А твоего Аракеляна заберем в центральный аппарат.

— В общем все так, как желал Терепченко! Выходит, зря нервы трепали, укорачивали себе жизнь и другим. Все как в песок…

— Тут ты опять скользишь. Аракеляны нужны не только в вашем отряде, понял? — многозначительно поднял палец Смирнов и ворчливо добавил — Горячитесь вы очень, молодежь, поперед батьки в пекло любите лезть и ломаете то, что выпрямлять надо. Вот и ты… твоя фигура выглядела на коллегии не ахти как! Пришлось заступаться… Да ладно, капну я, пожалуй, в чаек коньячку, люблю этот грешный напиток. В Испании французы избаловали.

Отложив трубку так, что мундштук ее попал в селедку, Смирнов маленькими глотками выпил чай, снова набил трубку и уселся поудобнее.

— Теперь, Боря «об Ивановом сыне. Где, как, чего, какие документы? Сталкиваюсь с таким делом впервые, и давай-ка обмозгуем не торопясь.

Романовский вынул из кармана, передал Смирнову фотографию и медальон.

— И это все?

— Еще было два письма, в которых говорилось, что на фотографии не сын Дроботова, что он погиб и захоронен в поселке Свирь.

— Тогда чего же ты хочешь, не понимаю?!

Романовский встал и распахнул настежь окно. Трубочный дым потянулся на улицу, путаясь в листьях каштана, шумевшего у подоконника. Старый каштан лысел: порывистый осенний ветер вырывал из его буйной шевелюры пожухлые листья.

— Чего ты хочешь, Борис?

— Скажите: взрослые усыновляют детей?

— Ну?

— Они выбирают себе ребенка, а почему бы ребенку не выбрать из них отца?

— Ну-ну… Теперь вспоминаю твое письмо и мысль, которую назвал неэтичной. Ты хочешь Пробкину подарить отца, а именно Ивана Дроботова?

— Память о нем хочу безраздельно отдать Семену!

— Не много ли мы на себя возьмем, Боря? — в сомнений вымолвил Смирнов. — Есть ли у нас такое право? Я уж не говорю о законном — моральное право?

— Есть!.. Семена тяготит безотцовщина. Я… сироты знают какой это груз. Майор Дроботов хотел, чтобы сын остался жив, вырос Человеком и продолжил его дело. Сейчас Семен живет вполсилы. Таким парням нужен идеал, жизненный пример другого человека, и лучше всего, когда это отец! Семену по плечу и честь, и слава, и жизнь Ивана Дроботова… Мы выполним долг перед погибшими, товарищ генерал!

— Недавно я прочитал в журнале стихи. И будто не поэт, а я, старый солдат, душой своей попросил: «Отпусти мою память, война!» Возможно ли это? А?

Романовский не ответил. Он поймал влетевший в окно лист и, пощипав его губами, высунулся в окно, подставил лицо ветру. «Ветер — это когда трудно идти вперед, хотя перед собой и не видишь преграды, — неожиданно подумал он, искоса взглянув на задумавшегося Смирнова. — А сильно же ты постарел, батя!»

— Борис, ты хорошо подумал?

— Додумывать приехал к вам, Василий Тимофеевич. Должен знать человек, какого он роду-племени? Где корни его? Предположим, что Семен найдет отца и тот окажется изменником родины, ну бывшим полицаем, например. Я беру полярный случай, Василий Тимофеевич! Как после этого сложится жизнь парня? Не будет ли он чувствовать, что корни его гнилы? Комплекс неполноценности такому эмоциональному и сомневающемуся парню, как Семен, — обеспечен!

— Хорошо. Согласен. Но предлагаю тебе другой вариант. Мы сделаем так, что он поверит в родство с Иваном. Сделаем так, что тайна умрет между тобой и мной. И представь, — появляется настоящий отец!.. Ну?.. Что же ты молчишь? Или видишь перед собой уже не сына Героя, а духовного инвалида и слышишь вопрос: «Кто позволил вам мною играть?»

— Отец не появится.

— Это точно! Потому что на твою авантюру я не пойду, хоть она и продиктована высокогуманными целями! Ну-ка, дай сюда фотографию и медальон… Крестиком отмечен Пробкин?

— Да.

— Почему ты так упорен, Борис?

— Чувство такое, будто сын Дроботова жив. Будто рядом. Будто это Семен. Я даже нахожу в его лице, жестах, поведении черты майора.

— Это самообман, комплекс не отданного тобою долга. Но ведь ты не виноват в гибели Дроботова, Боря! Очнись! Пусть жизнь течет своим чередом.

— Последние месяцы я почти совсем перестал спать. Мысли навязчивы до осязаемости. Ночами я вновь проживаю годы войны.

— Так и свихнуться можно.

— Можно.

— Не санатории, не лечебницы, пожалуй, в этом случае не помогут. Остается одно: продолжать поиск. Попробуем найти родителей Пробкина, если не можем найти сына Дроботова. Такой вариант тебя устроит?

— Давайте попробуем, — вяло согласился Романовский.

— Оставь фотографию и медальон пока у меня. Попробую обратиться в солидные компетентные органы. Есть мысль, понимаешь? Мысль!.. Пока ничего больше не скажу. Обещаю в случае неудачи поддержать твое предложение. Но как оно необычно! Мертвый усыновляет живого! Ради чего? Ради жизни!

…На Внуковский аэродром Романовский приехал уже ночью и разыскал на перроне саратовский самолет. Рядом с грузчиками, таскающими в хвостовой отсек большие мягкие тюки, увидел Марию.

— Успели, Борис Николаевич! А у нас в Саратове новости!

— Приятные?

— Очень! А какие — не скажу, по прилету узнаете. Пассажиров будем сажать минут через тридцать, сходите в буфет, кофейком побалуйтесь.

— Пойду закомпостирую билет. До встречи на борту, Маша!

Через полчаса, поднявшись по трапу в самолет, Романовский увидел в салоне Терепченко. Он сидел в удобном кресле у иллюминатора и читал «Неделю».

Как только взлетели, Терепченко вызвал звонком стюардессу. Мария вышла в салон в белом костюме. Из-под пилотки, немного сдвинутой набок, выбивались светлые локоны. Глаза чуть сужены, губы решительно сомкнуты. На миг Романовскому показалось, что перед ним лицо Семена Пробкина — таким оно бывало в трудные минуты. Но, поглядев на пассажиров, пересчитав их глазами, Мария улыбнулась, и сходство с Пробкиным сразу рассыпалось. Она превратилась в милую девочку и, чуть покачиваясь на неустойчивом полу салона, подошла к Терепченко.

Так же быстро, как появилась, она исчезла в головном отсеке и снова вошла в салон с подносом, на котором стояла чашка кофе и вазочка с конфетами.

Терепченко выпил кофе и опять уткнулся в газету. Так он проделал трижды, потом отложил газету и осмотрел пассажиров посветлевшими глазами. Романовский поймал на себе его остановившийся взгляд.

Терепченко встал, подошел и сел рядом в пустующее кресло.

— И вы здесь, коллега?

— Да, товарищ командир, сегодня мы летим по одной трассе.

— А я и не думал, что наши дороги разойдутся. Несмотря на ваши старания, товарищ журналист, я остаюсь командиром, а вы моим подчиненным. Повторяю, несмотря на ваши потуги.

— Несмотря на ваше решение, я продолжаю летать, товарищ администратор! — в тон Терепченко ответил Романовский, с любопытством наблюдая за ним.

— Очень рад! — неожиданно тихо ответил тот. — Я недооценил вас. Вы оказались твердым орешком. По-моему, вы неплохо показали бы себя на месте Корота. Как смотрите на предложение?

— Отрицательно.

— Ну-ну, не посчитайте это очередной взяткой… Еще сообщаю вам приятную новость: на днях вручением наград окупят ваши старые заслуги. Постараюсь обставить это попышнее… Приятную новость надо обмыть! — Терепченко на жал кнопку.

Мария выглянула и сразу принесла бутылку минеральной воды.

— Теперь вздремну. Много ходил по столице. Накупил домашним кучу тряпок, гостинцев и смертельно устал.

Самолет сильно швырнуло в сторону, бросило вниз. Пассажиров слегка оторвало от кресел. Терепченко открыл глаза.

— Вот так! — сказал он. — Четверть века болтаешься между небом и землей, четверть века видишь небо через винт, а, уходя на пенсию, получишь те же сто двадцать. М-да…

Саратов встретил самолет низкой облачностью, напитанной снегом. Видимо, отказала одна из станций слепой посадки, и экипажу приказали уйти в зону ожидания. Полчаса кружили над дальней приводной радиостанцией. Вышел командир корабля и что-то шепнул Терепченко.

— Сообщите, что на борту я! — сказал тот.

Командир корабля ушел на свое место, и через минуту самолет начал снижаться. Из вязкой угольно-черной мглы облаков выскользнули над городом, похожим на огромный ковш, засыпанный светлячками. Посадочная полоса высветлилась рядом неоновых ламп. Они стояли ровно, как солдаты в строю, изредка подмигивая разноцветными глазами. Летчики посадили тяжелую машину почти неслышно.

— Прилетели, Романовский, — сказал Терепченко и повернулся к подошедшей Марии.

— Товарищ командир, с вас один рубль тридцать копеек.

— Не понял!

— За выпитый кофе. Как пассажиру вам положено бесплатно одну порцию.

— Вот-вот, — заворчал Терепченко. — Как пассажиру… Я же на вас приказ подписывал, старшей бортпроводницей сделал, а вы мелочитесь!

— Хорошо, я сама заплачу.

Терепченко рывком вынул из кармана пятерку.

— Получай! А то в очередном фельетоне крохобором вы ведут!

— Возьмите сдачу.

Терепченко, небрежно ссыпав монеты в карман, направился к выходу. Романовский, добродушно посмеиваясь, отправился за ним.

На перроне Романовского окружили товарищи. Здесь был Корот с Марфой Петровной, Семен Пробкин, Василий Туманов, Илья Борщ и еще несколько пилотов легкомоторной эскадрильи.

— Такая встреча мне?

— Комсомольское бюро в полном составе! — Борщ повел рукой в сторону ребят. — Пришли принять от Марии Пробкиной заказанные подарки для новорожденного!

— Кого, кого?

— Василек родил сына, Борис Николаевич! — сказал Семен.

— Три восемьсот без одежды! — подсказал Василий.

— Тогда поздравляю, родитель! Как Светлана?

— Завтра выписывается. Уже подходила к окну и чего-то пыталась рассказать на пальцах дополнительно к письму. Мы передали ей кучу вкусных штуковин и одежду, но штанцы и рубашонку почему-то вернули.

— Какие штанцы?

— На сына.

Романовский обнял Василия и хохотал от души. Потом отвел его в сторону и спросил:

— Как назвали пацана?

— Илья объявил конкурс на имя. Премия — ящик московских сосисок!

— Как Марфа Петровна? — шепотом спросил Романовский.

— Все нормально, — сказал подошедший Корот. — Вася, принимай груз, а мы не спеша двинемся к стоянке такси, ма шину схватим.

— А твоя «Волга»? — спросил Романовский.

— Терепченко на ней домой уехал. Но ты не подумай, что я ему предложил, он сам обратился с просьбой.

— Бесхитростный ты человек, Миша! — засмеялся Романовский. — Внука-то будем обмывать?

— В шесть. Завтра. Устраивает?

— Мы с Машей зайдем за вами, Борис Николаевич! — крикнул Семен Пробкин, высунув голову из-за груды свертков, моментально наваленных ребятами ему на руки.

Романовский увидел, Как к печальной Марфе Петровне подошел Аракелян, и вместе с Коротом направился к ним.

Глава последняя

День памяти

Этот день начался обычно. С утра звонили телефоны и горланили селекторы. В комнатах эскадрилий кипела предполетная работа: щелкали ветрочеты, шелестели карты, дежурные синоптики докладывали метеообстановку, но их никто не слушал, потому что на улице была ясная, солнечная погода. Кое-кто из пилотов считал свой пульс и ворчал на бдительных врачей в медпункте, кто-то упрашивал капризных машинисток допечатать нужное слово в задании на полет. Во всем помещении авиаотряда стоял деловой шум, обычно предшествующий трудному летному дню.

Несколько авиаторов читали вывешенное на доске приказов объявление:

Сегодня в 17.00 местного времени в парткабинете состоится общее собрание авиаотряда с повесткой:

1. Вручение орденов и медалей.

2. Разное.

Администрация.

Повестка собрания была несколько необычной для аэропорта. Пилотов гражданской авиации не баловали правительственными наградами, иногда только скупо вручали значки за безаварийный налет, да и то в преддверии большого праздника. На улице стоял холодный октябрь, и никакого праздника не ожидалось.

Прочитал объявление и Романовский. Из давнего разговора с Терепченко в самолете он догадался, что и его наконец-то нашли награды, но особого ликования не испытывал. Его интересовало «разное». К этому он готовился почти полгода, а может быть, и всю послевоенную жизнь.

Ожидал Романовского и другой сюрприз. По звонку Аракеляна он вышел на перрон и увидел подруливающий большой самолету зарисованным красным флагом на киле — эмблемой советской эскадрильи. По трапу спустился, генерал Смирнов в окружении нескольких военных. Все были довольно солидного возраста и в больших чинах. Приглядевшись к ним, Романовский побледнел, потом лицо его вспыхнуло, и глаза налились радостью. В седовласых и слегка обрюзглых военных он, хоть и с трудом, узнал боевых ветеранов истребительного полка имени Героя Советского Союза Ивана Дроботова. Они чинно проследовали мимо него, конечно не узнав, только генерал Смирнов скосил глаза в его сторону и, ухмыльнувшись, передернул усами.

Не смея подойти, Романовский шел за ними на почтительном расстоянии. Он проводил их до комнаты парткома и остался за дверью. Так и стоял минут десять, не зная, что делать, пока не позвал выглянувший Аракелян.

Все ветераны знали о его судьбе и с удовольствием приехали повидаться с ним и Коротом. Но Романовский видел и знал: не только ради этого прилетели старые ратные товарищи. И был благодарен им. Будто подслушав его мысли, Смирнов сказал:

— Встречу, не ограниченную военным уставом, с возлияниями и воспоминаниями, откладываю на вечер. Сейчас к делу. До собрания осталось шесть часов. Сурен Карапетович Аракелян и я все подготовили в правовом отношении. Но часть организации лежит на вас, старики. Всем, кто получил задания, немедленно выполнять. Можете греметь басами, бряцать орденами, грозить мандатами, хоть петь и плясать, но чтобы к шестнадцати ноль-ноль привести всех нужных должностных лиц и оформить недостающие документы. Выполняйте!

— Есть! — почти хором ответили ветераны.

* * *

В шестнадцать часов по московскому времени зал парт кабинета битком набился пилотами, техниками, работниками аэродромных служб.

В президиуме сидели. Смирнов, секретарь горкома КПСС, Терепченко, военком, районный судья и Аракелян. Передние ряды заняли ветераны полка Дроботова, Корот с Марфой Петровной, Романовский, Семен Пробкин и Василий Туманов с товарищами.

Встал Аракелян.

— Собрание считаю открытым. Слово имеет начальник главной инспекции Аэрофлота генерал-лейтенант Смирнов.

Смирнов встал, примерился к трибуне и, не одобрив ее высоты, вышел вперед. Его глуховатый голос четко разнесся по залу.

— Товарищи и друзья! Со дня окончания Великой Отечественной войны прошло более пятнадцати лет. Но до сих пор мы еще не можем ликвидировать ее последствий. Мы вновь построили города, лучше и красивее разрушенных. Наша наука и промышленность переросла довоенный уровень, и мы стали пионерами космоса. Но война нарушила координацию человеческих отношений, создала трагические судьбы, принесла вечное горе во многие семьи. Горе — тяжелая ноша. Несправедливость — не менее тяжелый груз. И то и другое еще до сих пор переносят некоторые люди. А ведь нет ничего дороже человека. Он только тогда полноценный созидатель, когда жизнь его не омрачена, ясен путь, а в сердце большая вера… Еще много героев войны остались безвестными, а несправедливо обиженные ждут правды и верят в нее. И правильно! Пусть верят. Может быть, не сразу, потому что это безмерно трудно, но придет время, и мы скажем: «Товарищ! Пойми и прости!»

Смирнов шагнул к трибуне, взял стакан с водой и осушил его одним глотком.

— Часть этой работы партия поручила нам, и мы с удовольствием выполняем ее сегодня, сейчас… Прошу вас, товарищ военком!

Из-за стола президиума вышел тучный подполковник. Начал говорить баском, по-волжски окая.

— Товарищи! Трое из вас в годы войны проявили бесстрашие, мужество, героизм и по заслугам награждены партией и правительством. К сожалению, по многим причинам награды вручить вовремя не удалось. Мы сделаем это сейчас…

Военком зачитал указы о награждении медалями двух бывших воентехников и вручил им награды.

— А теперь, — сказал он, взяв со стола четыре красные книжечки, — я вручу награды человеку, заслужившему их вдвойне. Читать Указы не буду, скажу своими словами… За боевую работу в годы Великой Отечественной войны Президиум Верховного Совета награждает летчика Романовского Бориса Николаевича орденом Ленина.

Под аплодисменты Романовский подошел к военкому. Тот прикрепил орден к его пиджаку и поднял руку с зажатыми в ней красными книжечками.

— Еще он награжден орденом Красной Звезды! Медалями «За взятие Берлина» и «Партизан Великой Отечественной войны» второй степени! Прошу, Борис Николаевич, получить награды!

Романовский принял от военкома удостоверения и коробочки с медалями. Ответил на рукопожатие:

— Служу Советскому Союзу!

— Так и служи, сынок! — услышал он голос Смирнова.

Повернулся к товарищам и постепенно начал различать лица и плещущиеся над головами руки. И он поднял руку. В зале мгновенно наступила тишина.

— Я безмерно счастлив!.. И поэтому вряд ли смогу говорить связно о своих чувствах, о себе. Да это и не надо… Я хочу рассказать о другом человеке, с чьим именем связана вся моя жизнь, который и после гибели был для меня примером, моей путеводной звездой. Да, он, мой командир Иван Павлович Дроботов, погиб. Погиб в воздушном бою. Лучший истребитель фронта, виртуоз воздушного боя погиб нелепо, потому, что его на несколько секунд раньше, чем было можно, оставил без прикрытия ведомый. Ведомым был я.

— Твоей вины не было! — бросил в притихший зал Смирнов.

— А укор остался. Вечный укор! — Романовский оттянул галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. — Он ушел из наших рядов безвременно, но успел решить свою «формулу жизни». А формула проста: «Если ты настоящий коммунист, если не хочешь, чтобы след твой на земле потерялся, воспитай хоть одного человека, равного себе, а лучше — превосходящего тебя во всем хорошем и нужного для Родины!» Вот в первом ряду сидят его друзья и воспитанники. И они идут по жизни с заветом Дроботова. И меня, в то время желторотого птенца, поставил на ноги, вселил в душу любовь к настоящим людям и ненависть к врагам тоже он… Но одного увидеть себе подобным не успел: своего сына!..

Зал десятками широко открытых напряженных глаз уперся в Романовского, а он замолк, не находя слов.

— Смелее, Боренька! — шепнул сзади Смирнов.

— Война разметала семью Ивана Павловича. Родители погибли на горящей земле Украины. Жена, Елена Николаев на, ушла на фронт медсестрой и попала под прямое попадание бомбы. Трехлетнего сынишку эвакуировали из блокированного Ленинграда, и след его затерялся. По документам он утонул в Ладожском озере. А мы не верили. Все эти годы мы искали его. Не теряли надежды. Мы…

Генерал Смирнов не выдержал и вскочил из-за стола. Сильный с хрипотцой голос перебил Романовского:

— Мы нашли сына Героя Советского Союза Ивана Дроботова. Он среди вас, друзья!

— Вот подарок, посланный ему отцом в сорок четвертом году! — Романовский поднял над головой медальон из плексигласа. — Его имя сейчас Василий Туманов, его настоящее имя Василий Иванович Дроботов!

Василий встал. Он стоял с закрытыми веками, прижав подбородок к груди. Потом вскинул голову и, не мигая, смотрел на судью, читавшего решение об изменении фамилии. Когда военком протянул ему Грамоту Героя на вечное хранение, сделал два тяжелых шага к столу президиума.

И тут у входа в зал возник шум. Василий обернулся. В дверях появились его бывшая воспитательница Анна Родионовна и Светлана. Передаваемый с рук на руки, словно по воздуху, к нему плыл его сын.

Василий бережно положил Грамоту на стол и принял сына. Окинул взглядом зал.

— Сына своего называю Иваном. Обещаю: мы оба будем достойно носить фамилию отца и деда!

«Будете! — думал Романовский, отойдя в сторонку. — Будете. И тебе, Василек, пример Дроботова нужнее, чем Семену. Я рад, но Семена мне почему-то жалко — будто украли чего у него!»

Глубокой ночью Романовский сидел за столом своей квартиры. В светлом кругу от настольной лампы лежало письмо, которое он получил полмесяца назад от генерала Смирнова. Смирнов писал об итоге поиска, проводимого отделом Генштаба и московской милицией.

«…Начинаю понимать, что не только нахождение медальона у Пробкиных сбило тебя с толку, но и характер обоих юношей. Конечно, по характеру Семен ближе к Дроботову. Видишь, как бывает в жизни!

…В Ленинграде нашли старушку — няню Дроботовых. Она точно знала, что сын Ивана не утонул, потому что сама вынесла его на руках из воды. А через несколько часов ее, больную, в беспамятстве, отвезли в госпиталь.

…Ты отметил крестиком на фотографии Семена Пробкина. Мы же решили проверить на идентичность всех ребят, сфотографированных в детдоме. Дроботовым оказался… Василий. Няня сразу узнала его, больше того, рассказала об одной примете на теле. И она оказалась отмеченной в санитарной книжке пилота Туманова.

…Я рад, Борис Николаевич, что мы не остановились на полдороге».

* * *

Двигатели дружно вздохнули, и огромный самолет Ту-114, гордость Аэрофлота, пошел на взлет.

Набрав высоту, он пролетал по заданному «коридору» и, оставив позади воздушную зону Москвы, лег на маршрут: Рига — Стокгольм — Осло — Берген — Кефлавик — Нью-Йорк.

В очень сложные полеты «над странами и народами» допускались только лучшие пилоты гражданской авиации, знающие, опытные, крепкие характером. И то и другое набиралось постепенно — каждый из них прежде всего «творил себя», а хорошие люди помогали им это делать. Чтобы сесть за штурвал такого гиганта, как Ту-114, они упорно проходили лесенку от слабенького самолета — «кукурузника» вверх и на каждой ступеньке ее по нескольку лет оттачивали мастерство. Далеко не у всякого хватало на это терпения — путь тернист.

Лайнер Аэрофлота подошел к зоне международного аэропорта Нью-Йорк на высоте десять километров и получил от диспетчера «добро» на снижение и условия посадки. Они не радовали: высота облаков над землей не превышала сотни метров. В такой обстановке не просто вывести громадный самолет на ось взлетно-посадочной полосы.

Американцы начали подсказывать, как это сделать, одна ко крепкий баритон командира корабля остановил поток слов, твердо попросив давать только положенные команды, а не советы.

— Кто командир? — обидевшись, спросили с земли.

— Посмотрите по документам.

И на диспетчерском пункте, узнав фамилию командира» замолчали. Лишь бесстрастный голос время от времени бросал в эфир сообщения, где, на какой высоте, с каким курсом идет самолет.

Командир заходил на посадку уверенно, хотя даже невысоко над землей за стеклами кабины висела сумеречь пропитанных смогом облаков. Самолет вели точные приборы. На выступе одного из них — компаса — покачивался медальончик из плексигласа. На врезанной в светлую оправу фотографии можно было разглядеть портрет военного летчика периода Великой Отечественной войны в звании майора.

Точно и плавно приземлился лайнер.

Когда около аэровокзала из него по трапу спустился среднего роста, симпатичный, с черными усиками, тронутым сединой, чернявый командир, навстречу ему шагнул представитель Аэрофлота.

Здороваясь, командир доложил:

— Рейс выполнен порядком. Командир — Дроботов.

— С прибытием, Василий Иванович. Рад видеть тебя в который уж раз!

КНИГА ТРЕТЬЯ. ТРЕВОЖНЫЙ КОЛОКОЛ

Детям — Людмиле и Геннадию

Глава первая

I

В комнате пахло сыростью. Свесив ноги под стол, Донсков лежал на гостиничной койке в костюме и смотрел в потолок, размалеванный по углам свежими водяными узорами. Извилистая лапка мокрого пятна над окном набухала очередной каплей. Сейчас она сорвется в заранее подставленную пепельницу… Упала, булькнув… Вторая… Десятая…

Вытянув руку, Донсков нащупал телефонный аппарат на тумбочке и поставил его на грудь. Вяло набрав номер, трубку притянул под ухо, попросил прогноз погоды на вторую половину дня. Ему зачитали, и — улетучилась последняя надежда на вылет.

— Кто спрашивал? — В скучающем женском голосе не чувствовалось любопытства, скорее всего вопрос был задан лишь для того, чтобы скоротать время, о чем-нибудь поговорить.

— Сначала отчеканили метеосводку, а теперь интересуетесь, кому она нужна?

— Чеканил робот моим голосом. А прогноз погоды по району, между прочим, никогда секретным не был. Вот так, молодой человек. Лететь-то куда собрались?

— В Нме.

— А-а… минуточку! — Сквозь дробь работающего телетайпа слышно, как в отдалении женщина говорит с кем-то. Потом взрыв смеха. Что-то коротко выдал баритон. Снова смех — заливистый, будто от щекотки. — Молодой человек, вам повезло, прилетел дикий…

У нее отняли трубку.

— Кто желает прокатиться в Нме? — спросил уже мужчина.

— Ваша фамилия Дикий?

— Да не-э, это девчатки дразнят нас так. Я Антон Богунец. А вы, наверное, Донсков? Владимир Максимович?

— Да.

— Вот хорошо. Погремушка готова. Через часик-полтора пришлю за вами. А пока глотайте пивко или обнимайте подушку.

Странный разговор…

Донсков повернулся на живот, как советовал ему баритон, обнял подушку. Плохо прополосканная гостиничная наволочка пахла дегтярным мылом.

Сюда, на Кольский полуостров, Донсков добирался пассажирским лайнером. Через иллюминатор разглядывал полуостров с любопытством мальчишки, впервые попавшего в Заполярье.

Лайнер шел под редкими перьями облаков, над которыми висело солнце, похожее на лимон, отороченный по краям белыми иглами. Взлетел он в Москве в теплом, благоухающем почками сиреневом мае, а через несколько часов окунулся в май снежный, знобкий, еще скованный льдом. В этом мае спутались день и ночь — серые сумерки зависли над взгорьями со скальными выходами, над лощинами с редким березняком и елью, над белыми ягельными проталинами, хотя по московскому времени уже наступила ночь…

В дверь негромко постучали. Донсков сел на койке.

— Войдите!

На пороге стоял сухощавый, дочерна загорелый летчик в потертой кожаной куртке и фуражке с гевеэфовским крабом, в темно-синих армейских бриджах и до блеска начищенных сапогах.

— Здравствуйте. Старший пилот-инспектор управления Воеводин. Иван Иванович, если желаете.

— Проходите, Иван Иванович. — Донсков подошел к гостю, пожал жесткую руку. — Мебели здесь не ахти — вы на стуле, я на койке.

— Мы попутчики. Я тоже в Нме. Хотя полетим со спасателем, у него летный минимум пятьдесят на пятьсот, но подождать придется. Погодная дурь густа очень. Не возражаете, если вместе подождем?

— Нас с вами, кажется, знакомили в управлении?

— На бегу. Заглядывал в кабинет начальника политотдела, когда он вас уговаривал. Убедил?

— По тону догадываюсь, что согласился я зря?

— Время покажет. У Горюнова трудно работать замполитом.

— Все летчики нашей части учились где-нибудь, я тоже заочно три года в политической академии. Но это было давно. Уже и забыл. А в личном деле пометка осталась. Отказаться не мог, начальник политотдела сказал: «Надо!»

— Очень надо. Ваш предшественник от Горюнова сбежал, а вернее, его забаллотировали.

— Как? Разве замполиты в Аэрофлоте выбираются? Что-то впервые об этом слышу.

— Назначаются, Владимир Максимович, назначаются, да только… Обо всем узнаете на месте… Не против, если из своей сумы я достану фляжку хорошего домашнего кваса? Давайте стакан… — И Воеводин из полевой армейской сумки вы тащил алюминиевую флягу.

Налив стакан и передав его Донскову, он с видимым удовольствием прихлебнул прямо из фляжки холодный, пенистый квас.

— Знаете, что такое ОСА?

Начальник политотдела информировал Донскова. Отдельная спасательная авиаэскадрилья базируется в юго-восточной части полуострова, ближе к Баренцеву морю. Она выполняет и обычные работы авиации специального назначения: связь, почта, санитарные полеты, агитационные, перевозит грузы и людей на рудники. Но главное — она спасательная. Ее вертолеты — легкие и тяжелые — в шторм зависают над морем, в тумане пробиваются к отдельным саамским велсам, с гололед — к оленьим стадам; облака и ливень для них редко бывают преградой, шквальный ветер и метели не закрывают путь. Они по первому зову идут туда, где человеку необходима помощь, надежная рука друга.

— Разные там были люди, — посасывая пахучую «Приму», окутанный табачным дымом, рассказывал Воеводин. — Но постепенно удирали слабые духом, неумехи. Остались лихие до разумного, владеющие вертолетом, как владел шпагой Д'Артаньян. Не преувеличиваю, Владимир Максимович… И те, кто остались в ОСА, знают себе цену. Правда, встречается и самовлюбленность. С такими особенно туго нам, инспекторам по безопасности полетов.

— Ну, у вас-то рука железная, не нянькаетесь с нарушителями. И незаменимых людей нет.

— Я тоже так думал… было дело, сняли с летной работы сразу двоих. А тут тревожный дуплет: в море сейнер обледенел, в тундре олени из-под корки льда корм добыть не могут. Пилотов не хватило. Тех, которые могли в такую погоду летать. Самых опытных из управления подключили. Инспекторов. Я полетел…

— Ну и как?

— А так: обледенел и упал с тюками сухого ягеля на шестидесятом километре от аэродрома. А ведь не один полет сделать надо было… Отколол я лед с антенн и посоветовал своему начальству по рации тех двоих попросить, хоть на колени встать, а убедить подключиться к выполнению задания.

— Согласились вернуться?

— Пятьдесят два полета за трое суток сделали, почти без отдыха и без единой вынужденной посадки. Опыт, Владимир Максимович. А вы говорите, незаменимых нет. Все зависит от ситуации.

— Так это горюновцев «дикими» зовут?

— Приклеили ярлык те, кто завидует их славе и заработкам. От одного из моих инспекторов пошло… Есть в ОСА командир звена Батурин Николай Петрович. Интересная личность. На таких, как он, опирайтесь…

Затрещал телефон. Воеводин взял трубку.

Слушая разговор, Донсков понял: разрешили вылет. Заглянул в окно — погодка оставляла желать лучшего.

— По коням, Иван Иванович?

— Да, поторопимся!

* * *

Вертолет, повернутый носом на юго-восток, шел низко над землей, оставляя за собой редкие поселки, энергетические узлы воспетых ЛЭП-500, рудники с нитками одноколейных дорог.

Он летел и нес нового замполита туда, где редкие, почти незаметные для глаза тропы пунктирили горную тундру и исчезали в лесах. Потом голь. Мелькнул черным конусочком шалаш пастуха, рассыпалось от гула плотное стадо оленей. В сиротливой, как островок, сосновой рощице увидел Донсков медведя-шатуна. А может быть, показалось. И снова… целинная тундра.

В грузовой кабине кроме Донскова с Воеводиным сидела девушка, Наташа Луговая, — их познакомили на аэродроме перед вылетом, — да из люка пилотской кабины торчали, опираясь на дюралевую лесенку, ноги бортмеханика в огромных желтых ботинках. Луговая, как и Донсков, добиралась к новому месту работы в Нме. Даже в теплой меховой куртке Луговая выглядела худенькой; ноги тонкие, но красивые, будто точеные.

— Как переводится слово Нме? — прокричал на ухо Воеводину Донсков. Тот, тоже преодолевая грохот мотора и визг трансмиссии, ответил:

— Не знаю. Шутят так: «Место, неизвестное для нормальных людей». Городок на карте не обозначен. На полетных ставим просто точку.

Примерно за полчаса до посадки неожиданно взъярился ветер, стал нещадно бить вертолет. Левый борт в мгновение залип фарфоровым льдом.

— Обычная шутка полярного неба! — прокричал Воеводин и задымил очередной «Примой».

Наташа Луговая, поморщившись, отодвинулась от него к самому хвосту.

Вертолет стал крупно подрагивать, усилился рев двигателя.

— Не разумнее ли прекратить полет? — спросил Донсков, чувствуя, что машина потяжелела ото льда.

Воеводин тронул бортмеханика за ногу. Тот спустился с лесенки. Они о чем-то переговорили, по очереди подставляя ухо друг другу.

— Дотянем! — плюхнувшись на сиденье, прокричал Воеводин. — Осталось немного, а в Нме бьет колокол.

Донсков не понял смысла последних слов, но расспрашивать не стал, больно уж сильно трясло, гудело и гремело в кабине.

«Погремушка!» — вспомнился телефонный диалог с командиром вертолета.

Последние километры летели будто на вибростенде. Землю закрыла сизая метель. Наконец под вертолетом неярко обозначился аэродром — большой темный квадрат, разделенный пополам серой взлетной полосой. С северной части летного поля к бетонке рулил большой самолет с огненно-красными крыльями. На южной — в беспорядке, носами в разные стороны, прижались к земле вертолеты разных типов. Несколько деревянных и кирпичных домов серыми брусочками лежали на восточной окраине поля. А дальше, в сосновом бору, угадывался жилой поселок с церковью посередине. Вот и — Нме.

Вертолет пересек посадочную полосу, осторожно проплыл над вращающейся антенной радиолокатора и опустился на стоянку.

Донскова никто не встретил. Воеводин помог ему и Луговой вытащить из кабины тяжелые чемоданы и торопливо ушел. Командир вертолета, второй пилот и бортмеханик побежали к городку, не сказав новому замполиту ни слова.

Донсков с Луговой стояли в недоумении. Гостеприимство в Нме явно отсутствовало, хотя на аэродроме было много людей.

— Что будем делать?

Луговая состроила гримасу, пожала плечами. И Донсков направился к одной из наиболее шумных групп авиамехаников. Подошел, закурил «в рукав». Не ввязываясь в разговор, узнал: в городке тревога. Какое-то судно «тоскует», просит помощи. Через несколько минут услышал протяжные звуки колокола. Невольно насторожился. Откуда? Зачем?.. Пять ударов. Помолчав, колокол опять бухнул пять раз.

На бензовозе приехал бортмеханик, поставил мокрые чемоданы пассажиров в кабину к шоферу, сказал приветливо:

— А мы пешочком! Начальству сейчас некогда, оно извиняется, так что переночуете у меня. Жинка горячие пельмени для закусона уже готовит…

II

Колокол звонил в Нме не зря. Радиооператоры Спасательной услышали сигнал буксира «Крепкий»: «Хода не имею. Регулярную связь поддерживать не могу. Дрейфую на скалы острова Кильдин».

Над городком Нме поплыл колокольный звон. Сначала два громких размеренных удара, потом — звонкая тревожная чечетка. Два удара и — набат, будто град по певучей меди.

Два удара имели точный адрес: в штаб эскадрильи, по тревоге, где бы он ни был — на охоте, рыбалке, в постели, — вызывался воздушный разведчик погоды Федор Руссов и его экипаж.

И пока он спешил к штабу, расположенному в бывшей православной церкви, мощная антенна на облезлом, когда-то золоченом куполе передавала в город доклад командира; Спасательной: «Из квадрата 36 принят сигнал бедствия. Вылетаю с разведчиком погоды. Думаю использовать звено тяжелых. Разрешите применить в операции последний разработанный вариант. Горюнов».

«Ориентируйтесь по обстановке. Ответственность ваша», — ответили из города.

Длинный самолет со скошенными назад красными крыльями, посвистывая турбинами, вырулил на старт. Стремительная форма с мягкими обводами фюзеляжа, застекленная кабина стрелка-радиста на хвосте, звезды на киле вместо аэрофлотского знака выдавали машину военную, строевую. Но вооружение на ней было полностью демонтировано, а вместо него поставлены метеорологические приборы и стенды для разведки погодных условий полета, для автоматической передачи температуры, давления, влажности воздуха и других: свойств атмосферы на землю. Обилие антенн, длинных и коротких прутковых приемников делали дюралевую обшивку самолета похожей на шкуру сильно облысевшего ежа.

В кабине, скучно поглядывая на мокрую бетонку и жухло-красный глазок светофора у стартового пункта, сидели в креслах Федор Руссов и Горюнов, на штурманском месте работала с навигационным планшетом флаг-штурман метеоролог Галина Лехнова, женщина крупная, с лицом по-русски красивым и выразительным. Шквальный ветер свистел, обтекая крылья; звон проволочных антенн усиливался гулким фюзеляжем. Ветер давил на низкие, круто замешенные снегом тучи и еле тащил их, тяжелые, над серой, блеклой равниной аэродрома. Мгла висела за бортом самолета.

В льдистом тумане, как тень, пересек бетонку вертолет.

— Богунец из города, — сказал Руссов.

— Ноль восьмой, чего везешь? — спросил по радио Горюнов.

— Сплошной дефицит: два ящика детских сосок, дивчину, инспектора и замполита, — прозвучало в наушниках. — А кто интересуется?

— О пассажирах позаботься. Конец связи, я первый! — сухо ответил Горюнов.

Неспокойно сидит Руссов, ждет не дождется, когда мгла откроет шестой красно-белый бакен на кромке взлетной полосы, тогда можно будет не торопясь с наслаждением подать вперед рычаги управления турбинами и слушать, слушать с полузакрытыми глазами, как свист густеет, набирает силу, будто медленно открывается ревущая пасть огромного зверя, прирученного, но вечно грызущего вставленный в рваные губы железный мундштук. А потом…

— Федя, вынь шило из парашюта, удобнее сидеть будет!

Руссов покосился на улыбающегося Горюнова, ничего не ответил на шутку, прилепил широкие ладони к коленям и замер. Снова посмотрел на комэска и про себя в который раз подивился худобе своего командира. Кости плеч, будто вешалки для кожаной куртки. Сидит, и острые колени почти подбородок подпирают, бороду пышную, каштаново-седую, можно свободно на них положить. Усов нет над мясистой губой, хрящеватый с горбинкой нос будто вклеен между желты ми скулами.

— Радиобуй не забыли?

— Заряжен и проверен. В бомболюке, — ответила Лехнова комэску. Увидев на светофоре блеск огня, Руссов сказал:

— Сейчас зеленый!

— Пока желтый, — тихо ответил по СПУ[2] Горюнов. — Не торопись… Вот теперь взлетай.

Под рев турбин дрожащая бетонка оттолкнула самолет, и он круто полез вверх.

А через несколько минут, оторвав взгляд от экрана метеолокатора Лехнова предупредила о грозе.

— В наших широтах? — усомнился Руссов. — В сто лет раз!

— И все же впереди грозовая наковальня. Если будем обходить, цель под нами откроется позже на двадцать восемь-тридцать минут, — подсчитала Лехнова.

— А кто это нам назначил время выхода? — спросил Руссов.

— Беда, — тихо ответил Горюнов.

— Обойдем, Батя. Омут не самое удобное место для купания.

— Вперед! Вы не возражаете, Галина Терентьевна?

— Нет, но очень боюсь.

— Я тоже.

Самолет срезал первый клуб облака. Потом вошел в следующее, мощное, и вроде бы остановился в грязно-молочном крошеве. Быстро темнело вокруг. На экране пеленгатора гроз часто замигал яркий острый лучик. Горюнов ощупал замки привязных ремней.

Кабину ослепила мокрая ночь. Самолет вздрогнул еще раз и затрясся, загромыхал. Длинные голубые искры лизнули фонарь пилотской кабины, разбежались по металлическим переплетам, и на концах крыльев, казавшихся черными, замерцали короткие кроваво-голубые сполохи. Светящиеся капли стекали к законцовкам консолей, там собирались в яркий комок и отскакивали белыми искрящимися пучками.

Федор Руссов крутил непослушный штурвал, стараясь выдержать курс, и ему казалось, что скрипят не дюралевые ребра машины, а его собственные. Струйки пота вырвались из-под шлемофона, поползли по черным бровям. Горюнов потянулся к нему, вытер платком пот. Руссов благодарно кивнул, но не обернулся: взгляд прилип и не мог оторваться от приборов.

Вверху, на правой стороне кабины, вспыхнула красная лампочка, в наушниках зазуммерило. Тон звука быстро поднялся до свиста.

— Тысяча вольт на сантиметр! — повернув бледнеющее лицо к пилотам, закричала Лехнова и указала пальцем на мерцающие крылья.

Самолет ударила лавина капельной воды и кристаллического льда, то черная, то ярко-белая, как взрыв. Что-то треснуло под приборной доской, и в кабине резко запахло озоном.

Руссов ни разу в жизни не проходил мощного грозового облака, но понимал, что положение аховое. Их шестидесятитонный разведчик для такой стихии просто игрушка. Машина может вызвать на себя концентрированный удар молнии, и тогда… Горюнов опять хотел стереть горячую липкую водицу со смуглого, окаменевшего лица Руссова, но их тела рванулись вверх, привязные ремни больно обжали плечи, не дав повиснуть под потолком кабины.

Секунды падения быстро пожирали высоту. Удержать машину не было сил. Волчком крутился силуэт самолета под стеклом авиагоризонта, и штурвал, выламывая руки пилотов, бился об упоры. Голубые огни слизнуло с консолей. Захлебнулся вой грозомера в наушниках. Руссов падал с чувством обреченности, как падают в пропасть во сне.

— Правый остановился. Запускай! — услышал он глухой, какой-то нереальный голос Горюнова и, подчиняясь ему, не осмысленно, автоматически потянулся к кнопке запуска двигателя.

Самолет ударился о восходящий поток воздуха и, будто всхлипнув от напряжения, резко рванулся вверх. Руссову казалось, что он превращает в блин подушку сиденья. Тяжелая голова ушла в плечи, потекло серое, черное время…

Потом что-то царапнуло его лицо. Приоткрыв глаза, он увидел перед носом платок, голубой в желтую крапинку, твердые пальцы зажимали и отпускали ноздри, будто предлагая высморкаться. С негодованием оттолкнул руку Горюнова, укоризненно посмотрел в его смеющиеся глаза.

— Отвык ты, богатырь, от перегрузок. — Горюнов платком вытер свой мокрый лоб. — В сон тебя бросает и слезу выжимает из носопровода. Глянь, каким молодцом Галина Терентьевна держится!

Лехнова без кровинки в лице потрясла головой, будто стряхивая одурь, и попыталась улыбнуться бодро:

— Вышли на боевой курс, мужики!

Самолет выбросило в воронку хорошей погоды, предсказанной синоптиками. В циклонической пляске над точкой низкого атмосферного давления закрутились холодные ветры Баренцева моря. Чем выше, тем неистовее ветер, шире пробитый в непогоде круг. А в горле воздушной воронки, диаметром миль пятьдесят, сизый, бурлящий волноворот. В нем — белый плот-мишень и черная, глянцевая от воды коробка буксира.

Почти отвесно упал к морю самолет и на бреющем полете несколько раз прошел рядом с судном. «Крепкий» потерял радиоголос, и с открытого капитанского мостика привязанный к ажурным перилам матрос репетовал флажками: «Нуждаюсь в медицинской помощи!»

— Галина, бросай буй!

— Есть! — быстро ответила Лехнова.

Из раскрытых створок бомболюка выпал в море радиобуй. Похожий на обтекаемую торпеду, он почти без всплеска врезался в белый гребень волны. На втором заходе летчики увидели, как его красная головка ныряет среди волн.

— Слышно? — спросил Горюнов.

— Радиобуй начал подавать сигналы, — доложила Лехнова и показала на ожившую стрелку второго радиокомпаса. — Сильный, хороший сигнал, вертолеты смогут поймать его километров за семьдесят.

— А пройдут по ветру? — усомнился Горюнов.

— Над буксиром не более двадцати пяти, а по маршруту самописцы зафиксировали до сорока метров в секунду, товарищ командир.

— Домой!.. После посадки вам отдыхать.

— Миха-алыч! — укоризненно протянула Лехнова.

— Я сказал, Галина Терентьевна: отдыхать!.. Передайте на базу: «Колокол всем».

* * *

Час спустя сидели перед Горюновым пилоты и выжидательно смотрели на него. А он не видел их глаз, Думал: «Сколько буксиру осталось до зоны подводных камней?»

Рядом с Горюновым, в мягком кресле, — старший инспектор-пилот Воеводин. Он внимателен и насторожен, как представитель высшего руководства.

Минуту назад командир спросил: «Кто?» Короткий вопрос не требовал пояснения: в ажурные оконные переплеты церкви бил штормовой ветер, от особенно злых ударов скрипела деревянная колокольня. В такую погоду все инструкции предписывают категорически: сиди и не рыпайся! Но для опытных и сильных есть щелочка в жестких правилах — это параграф о стихийном бедствии. На усмотрение командира он разрешает риск в любых условиях. Он иногда единственная надежда для попавших в беду. По этому параграфу поднимаются в небо только добровольцы. Горюнов и спросил:

— Кто?

Поднялись с мест все. Стояли, пока командир не встретился с каждым задумчивым, немного рассеянным взглядом, теребя окладистую бороду. Движением руки предложил им сесть.

Теперь Горюнов решал, кого же выбирать. Каждый из них мастер по-своему. Один умеет найти дорожку в кромешной тьме, но пасует в тумане. Другие могут сесть в лесной колодец, не оцарапавшись о деревья, даже если от концов лопастей винта до веток остаются дюймы, но над неспокойным морем их подводит глубинный глазомер. Вот тот, синеглазый, всем хорош, но у него двое малышей. Может быть, Богунец? Отдохнул ли он после недавнего полета?

— Богунец.

Вскочил стройный щеголеватый парень.

— Готов, командир!

— Николай Петрович. — Тут Горюнов еле заметно улыбнулся.

Чуть приподнялся и сел, блеснув седоватыми висками, командир звена Батурин.

Помедлив, Горюнов назвал третьего:

— Руссов.

Встал и Руссов, его голова почти уперлась в низкий потолок комнаты предполетной подготовки.

Воеводин забеспокоился.

«И Богунец и Руссов только что вернулись из тяжелых полетов. Может быть, слетать мне?»— написал он на вырванном из блокнота листке и подсунул его Горюнову.

Взяв у инспектора авторучку, командир эскадрильи черканул на том же листке: «Решаю я!»

— Названные экипажи остаются, остальные свободны. Не расползаться, всем быть в готовности «три», — сказал Горюнов и нажал кнопку селектора. — Жду из управления ответ на повторную телеграмму!

Один за другим пилоты-«запасники» вышли из комнаты.

— Принимайте, — ответили с телетайпа. — В силе ответ на первый запрос.

Мудрят в городе. «Ответственность ваша» — первый ответ. И нет в нем словечка «согласен» или «одобряю». Вот так всегда. А потом участливо спрашивают: «Что-то ты похудел и пожелтел, дорогой Михаил Михайлович?» Знают, о чем сегодня идет речь: действовать надо по новому спасательному варианту, о котором он говорил и писал еще полгода назад в научном журнале. И все как в песок. Похвалить — похвалили, отработать с летчиками как следует не дали, а сейчас прижало, и надо играть с листа!

— Первый! — пробасил висящий на стене динамик голосом диспетчера. — Чувствую, у буксира туго. Торопитесь!

— Ну? — повернулся комэск к Воеводину.

Инспектор вынул из кармана листочек, развернул его и ногтем подчеркнул слова Горюнова: «Решаю я!»

— Спасибо, Иван Иванович! — изобразив улыбку, наклонил голову комэск.

— На здоровье, Михаил Михайлович! — преувеличенно низко поклонился Воеводин и порвал бумажку на клочки.

— Ладно, пошли, товарищи, на аэродром! Предполетную подготовку проведем около машин, — тихо сказал Горюнов оставшимся летчикам…

* * *

Три тяжелых вертолета повел за собой Горюнов. Он не пошел прямо, по пеленгу радиобуя, а пробирался между облаками и землей, обходя сопки и леса, над которыми ветер терзал клочковатые тучи, крутил мокрое крошево из снега, старых листьев и перегоревшего мха. Вертолеты держали постоянный крен к ветру, поэтому казалось, что летят они боком, то проваливаясь, то взмывая друг над другом. Но даже над ровной тундрой ветер швырял вертолеты в стороны, бил в борта сильно и глухо, как штормовая волна в скулу корабля. Железные машины дрожали в ознобе.

От сильной болтанки второму пилоту Горюнова стало дурно. Горюнов посмотрел на его позеленевшее лицо, потом на себя в бортовое зеркало: щеки и губы отплясывают ритмический танец. Увел взгляд, посмотрел, как мотается перчатка на срезе приборной доски, — вот-вот упадет. Кабина наполнена звоном слабо прикрученной панели, бряцанием какой-то железки о дюралевый пол. Все это смешалось с треском эфира в наушниках, с воем двигателей.

— Где вы? — запросила земля. — На локаторе пропали всплески.

— Топаем впритирку к планете. Сильный мордотык, и качает приятно, як в люльке! — ответил Богунец.

Земля тяжело вздохнула:

— Поздравляю… Ничего, други, держите крепче штурвал за рога!

Через час полета у Горюнова заныл коренной зуб. В последнее время боль мучила его почти в каждом тяжелом полете. «Нервы ни к черту стали!» Он старался отвлечься работой, но боль не проходила и уже тупо билась в виске около правого глаза.

— Не сходитесь близко! — передал он ведомым, чувствуя, как от усталости притупляется чувство реального, опасно расслабляется организм.

Горюнов расстегнул воротник, и в кабине запахло потом и еще чем-то необъяснимым, вроде бы запахом перекаленного железа. Краем глаза увидел знакомое: на запястьях второго пилота поднялись белесые волоски. Они будут стоять жесткой щетиной, пока не ослабнет напряжение кожи, пока сильно утомленный, но упрямый пилот не отпустит штурвал.

— Давай я поведу, — сказал Горюнов, хлопнув молодого летчика по плечу.

Тот посмотрел на комэска с благодарностью, но отказался.

— Отдохни! — уже приказал Горюнов…

Наконец вертолеты пробились в «воронку хорошей погоды». Здесь ветер почти вдвое умерил свою ярость.

— Пройдите мимо, я на вас полюбуюсь!

Три вертолета, колыхаясь, медленно проплыли рядом с машиной Горюнова, и он их внимательно осмотрел. У Богунца, наверное от соприкосновения с землей на большой скорости, вышибло из обода покрышку левого колеса. «Растяпа!»

— Как чувствуете себя, Богунец?

— Нормально.

— Корабль все видите?

— Вижу! — как эхо прокатилось трижды.

Волны швыряли буксир, брызги их доходили до клотика, гнали судно с плотом на камни Кильдинского зуба. Не больше мили осталось до зубастого берега.

Горюнов понимал, что успех спасательной операции мало зависит от его команд и личных действий. Вроде бы все обговорено на земле, но если кто-нибудь расслабится на миг, проморгает порыв ветра, вертолет ударит о судно. Упадет он в море, не выплывет, не выловишь. А их четверо в каждой машине. Можно только заменить, завершить дело, возвратиться домой и собирать узелок с бельишком и хлебом да уповать на негрозный суд.

«Высоки мачты и бортовые краны… отставить, ребята!» — думал Горюнов и, помяв пальцами влажную бороду, сказал!

— Доложить готовность!

Связав взглядом судно с торчащей из моря скалой острова Кильдин, определил, что даже с плотом, который держит «Крепкий», как плавучий якорь, буксир покрывает десять миль в час, а до камней меньше мили.

— «Капитан», начинай… Если какой рыжий промахнется — уши надеру!

Вертолет Батурина пошел вниз. При довороте матово блеснуло стекло иллюминатора. Он уже около самой высокой мачты — море размахивает ею, как огромной дубиной. Качка судна бортовая и килевая, и верхушка мачты описывает неровный эллипс. На несколько секунд вертолет замирает — пилот разглядывает границы опасной зоны.

Но вот он поворачивает машину хвостом к судну и пятится к палубе.

«Отшибает ему хвостовую балку! — волнуется Горюнов, хотя понимает, что висеть можно только носом против ветра, поэтому Батурин и подбирается к корме судна задом да еще снизился до середины мачты, где размах «дубины» меньше.

Раскаленные моторные патрубки вертолета окатила волна, и они взорвались клубами пара.

Из двери вертолета вниз поползла плетеная люлька с врачом. Трос вытравлен пока метра на три, а ветер уже подхватил и начал мотать скукожившегося в люльке человека. Если маятник коснется борта судна — врача разобьет.

Батурин изловчился и опустил машину в тот миг, когда люлька пролетала над центром кормы. На корму, связанные друг с другом, как альпинисты, выскочили несколько матросов и, поймав люльку, вытряхнули из нее врача головой вниз. Вертолет, накренившись, ушел в сторону. Бортмеханики Богунца и Руссова выбросили за борт концы толстых капроновых веревок. Батурин встал в одну линию с ними и тоже выбросил канат. На обрезе канатов полотняные красные конуса и свинцовые гири. Ветер мгновенно надул конуса и вытравил с барабанов лебедок канаты на всю длину. Теперь от каждого вертолета в сторону корабля тянулось тонкое большое щупальце с красной присоской.

Машина Батурина пошла к пляшущему на волнах судну левым бортом, щупальце коснулось палубы «Крепкого», его схватили матросы и закрепили на носу. Вертолет через мачты отнесло в подветренную сторону, и он повис высоко за кормой, как воздушный буек.

К судну, дергаясь, подходил вертолет Богунца. Метр — заминка, метр — заминка. И вдруг будто кто-то невидимый надавил на корабль, вертолет и море сверху. Вода прогнулась, вздыбясь с одного края могучим пенным валом. Накренившийся корабль понес стрелу носового крана навстречу скакнувшему вниз вертолету… Горюнов закрыл глаза. А распахнув облитые потом веки, увидел, что матросы подхватили конец нейлонового каната, а в фюзеляже вертолета зияет рваная дыра.

— Как дела, Художник? — хрипло выдавил он.

— Нормально, сквознячком только потягивает, — деланно спокойно ответил Богунец.

Руссов сработал с канатом четко, зависнув перед носом судна.

— Молодец, Кроха, — похвалил его Горюнов. — Теперь, браты, выстраивайтесь перед кораблем. Вторым пилотам руки на штурвал! Внимание… Медленно, медленно выбрать слабину… Хорошо, ребята!

Канаты натянулись. Вертолеты разошлись в стороны и зависли веером перед кораблем. С кормы в море упалстальной трос, соединяющий «Крепкий» с плотом. Теперь судну не нужен был плавучий якорь, уменьшавший скорость дрейфа. Теперь он мешал.

— Помалу вперед!

Вертолеты, опустив носы, тянули корабль в сторону от острова Кильдин. Их доставали брызги от волн, лоснили борта. Парили раскаленные патрубки.

Брошенный плот дыбился, перебрасывая через себя водяные бугры, нырял в них. Горюнов, снизившись, с сожалением рассматривал брошенный плот. Через несколько минут он войдет в белую зону бурунов, и подводные камни взрежут его понтоны.

Мощные вертолеты цугом тащили «Крепкий». На клотиках вертелись желтые моргалки: «Осторожно, не имею собственного хода».

В радионаушниках у пилотов раздался тяжелый вздох. Кто из спасателей облегчил душу? Может быть, это опять вздохнула земля…

III

Новичков принимают по-разному: одних равнодушно, будто работал человек тут и раньше, потом уехал куда-то и снова вернулся, другие вызывают интерес: «кто?», «откуда?» и — главное — «зачем?». Эти вопросы Владимиру Максимовичу Донскову задавали любопытный бортмеханик и его жена, у которых пришлось заночевать в день прилета.

На следующий день, когда Донсков появился на пороге кабинета инспектора по кадрам, тот принял его как-то суетливо.

— Садитесь, пожалуйста! — поспешно сказал он и покрепче водрузил на носу внушительные роговые очки. Перебирая листочки новенькой трудовой книжки, задавал вопросы, не оставляя времени на ответы.

— Тэк-с! Из армии вы ушли по собственному желанию? И из теплого местечка в Азии решили перебраться в неуютную тундру? Наверное, у вас есть друзья в Главном управлении? Не хотелось ехать в нашу тундру?

— Наоборот, с удовольствием, — успел встать Донсков.

— Тэк-с! Семейное положение? — Кадровик приблизил очки к паспорту, поднял его, посмотрел листочки на просвет. — Неужели холост? В ваши-то годы? Извините за вопрос, но мы вынуждены стоять на страже интересов покинутых детей.

Донсков оценил эрудицию кадровика, так как помнил из мифологии, что Ладас — житель Древней Спарты — бегал проворнее ветра, не оставляя следов на песке.

— Не знаю, как величать…

— Ожников. Инспектор по кадрам. Ефим Григорьевич Ожников. К вашим услугам. Извините, запамятовал представиться раньше.

— У меня жена и двое детей-малышей, Ефим Григорьевич. Паспорт получал в Москве в темпе, а свидетельство о браке и рождении детей захватить с собой не догадался.

— Думаете вызывать жену или пока отдохнете, так сказать, холостяком? — Искорки мелькнули в глазах Ожникова, укрупненных сильными линзами очков. Искорки синеватые по черному. Он поспешил погасить это короткое замыкание, опустив веки.

Приоткрылась дверь, в проеме показалось румянее мило видное лицо Наташи Луговой. Улыбка образовала ямочки на ее щеках, крупные синие глазищи смотрели вопросительно.

— Входите, входите! — позвал Ожников и сделал удивленную мину, когда Наташа поздоровалась с Донсковым. — Вы знакомы?

— Вместе совершали воздушное путешествие из Города сюда. Девушка претендует на пилотское кресло.

— Не претендует, а назначена! Женщин-пилотов у вас не жалуют, что ли? — с вызовом спросила Наташа.

— Что вы, сестричкам всегда рады, — улыбнулся Ожников. — Вы не останетесь одинокой, извините, я имею в виду другую женщину, штурмана Лехнову, с которой вы наверняка подружитесь.

— Извиняю за двусмысленность. Вот мои документы. — Наташа вынула из небольшого портфеля пачку бумаг и положила их перед кадровиком.

«Фифа! Зазнайка», — подумал с неприязнью он, а предложил ласково:

— Присаживайтесь, милая. Владимир Максимович, вы можете подождать несколько минут, а потом все вместе отправимся к командиру? Кстати, так и не ответили на вопрос о семье.

— Если дадут жилье, где можно разместиться четверым, привезу всех.

— Отлично!.. Товарищ пилотесса, посмотрим ваши, так сказать, верительные грамоты, то бишь анкеты, паспорт и тэ дэ…

Пока Ожников интересовался Луговой, заводил на нее «личное дело», Донсков незаметно приглядывался к нему. В общем-то, рассмотреть можно было только расплывшийся в ноздрях длинный и мягкий нос да верхнюю тонкую губу. Большая часть лица пряталась за массивными очками, клинобразной ухоженной седой бородой, слившейся с пушистыми баками и густой волнистой шевелюрой. Бородатых в Нме Донсков уже видел много и узнал, что густая растительность на лице — лучшая защита от комаров.

Донскову почему-то стало скучно, и он стал рассматривать комнату. Стол хозяина кабинета, шкафы с папками, полки — все из полированной карельской березы. На столе стояла искусно вырезанная из дерева статуэтка девушки-саами. На полу цветная дорожка. Стены до половины фанерованы и покрыты лаком. Комната казалась большой, потому что у нее не было потолка. Штаб ОСА разместился в старой церкви с высокими сводами. Помещение церкви перегородили легкими деревянными стенами так, что получился коридор и несколько комнат без потолков. Своды разрисованы почерневшими ликами святых, библейскими сценами. На хорах, которые тоже были видны из каждой комнаты, обосновались радисты со своим хозяйством.

Взглянув на хоры, можно было увидеть и белую веревку, спущенную из темного подкупольного чрева. Она соединялась с латунным языком небольшого колокола.

Донсков долго смотрел вверх, и ему казалось, что святые, нарисованные древними богомазами, колышутся, а грязно-белый конь Георгия Победоносца перебирает тонкими ногами. Иллюзию создавало облако табачного дыма, висящее над комнатами без потолка.

— Ну что же, пройдемте к командиру. — Ожников встал и первым вышел в коридор. Двигался медленно, слегка припадая на левую ногу, дважды резко оглянулся, будто Донсков и Луговая могли исчезнуть. От него сильно пахло тройным одеколоном.

Ожников энергично дернул ручку двери с бумажной табличкой «1», и дверь высосала в коридор острый запах трубочного табака. В тесноватом кабинете за столом с жидкими ножками, задумавшись над пачкой бумаг, сидел Горюнов.

— Михаил Михалыч! — довольно громко позвал Ожников и повернулся к спутникам: — Командир вертолета Донсков Владимир Максимович и второй пилот Луговая. Прибыли вчера.

Горюнов, приподнявшись, протянул через стол узкую теплую ладонь Донскову, а Луговой кивнул.

— Располагайтесь, где вам удобнее.

— На Черную Браму [3],— сказал Ожников, — рекомендую, Михал Михалыч.

— Не понял, Григорыч.

— Луговую целесообразно послать вторым пилотом на постоянную точку Черная Брама. Там она быстрее приобретет опыт.

Командир эскадрильи мельком взглянул на девушку. В черном облегающем костюме она казалась высокой и хрупкой. Пышные пряди русых волос закрывали воротник жакета. Лицо мальчишеское, курносое, нижняя губа, коротенькая и полная, напористо оттопырена, а в синих круглых глазах — растерянность.

— Что такое Черная Брама? — тревожно спросила она и коснулась пальцем округлого подбородка с ямочкой.

— Отличное место, — сказал Горюнов. — Оперативная точка в тундре, на которой экипажи выдерживают не больше недели. Вот туда Ефим Григорьевич и хочет заточить вас.

— А вы? Вы ведь хороший, да?

— Других вакансий нет, товарищ командир! — нажав на «нет», сказал Ожников. — Настоятельно рекомендую.

— Я соглашусь с тобой, Григорыч, если товарищ Луговая сумеет отпустить бороду, как средство защиты от гнуса, а пока борода растет, пусть поработает здесь, на базе. Идите, Наталья Владимировна, обживайтесь в гостинице, знакомьтесь с народом и нашим поселком. Между прочим, для служебного разговора с командиром нужно являться одетой по форме… Григорыч!

Но Ожникова в комнате уже не было — он тихо прикрыл дверь.

— Обиделся, что ли, старина? — развел руками Горюнов и, проводив взглядом уходящую короткими шажками Луговую, взял в руки летную книжку Донскова.

— Поскучайте пока, Владимир Максимович, я посмотрю ваш «летный мандат».

Ожидая продолжения беседы, Донсков полюбовался и кабинетом командира Спасательной. Темные, от времени желтые обои, стертый и потрескавшийся коричневый линолеум на полу. Особенно скорбно выглядела полоса линолеума, ведущая от двери к столу, — она была вытерта до рогожной основы. Свет падал через разноцветный витраж огромного сводчатого окна, в котором сохранилось не больше половины цветных стекол, но их цвет окрашивал предметы в комнате по-разному. Белый железный сейф в углу казался зеленоватым. Стулья у стены словно покрылись красной кирпичной пылью. Даже лысина Горюнова синевато отсвечивала. За его спиной — портрет Ленина в широкой дубовой раме, а под ним карта Кольского полуострова, раскинувшая свои румбы по всей стене. На столе кроме бумаг и чернильницы-непроливайки серый телефонный аппарат и просторная пепельница из моторного поршня, доверху набитая папиросными и сигаретными окурками. Один из них еще не успел погаснуть, и красное пятно света, брошенное витражом на край стола, наполнялось лиловым дымом. Немного чадила и трубка, положенная хозяином около пепельницы.

— Товарищ командир, — громыхнуло сверху. Горюнов поднял голову и посмотрел на хоры. — Руссов дал время посадки на руднике. Ждем дальнейших указаний.

— Напомните, что у него на борту?

— Спирт. Должен разгрузиться и — обратно.

— Никаких дополнений, полет точно по заданию! — зычно крикнул Горюнов, и мощь его голоса удвоили гулкие своды церкви.

«Тут телефона не надо, — улыбнулся Донсков, — пискни, и во всех клетушках мыши откликнутся!»

Горюнов отложил в сторону книжку, и на скуластом желтом лице прищурились маленькие светлые глазки.

— Как вижу, вы начали летать планеристом. Это хорошо! — Будто вспоминая, Горюнов смотрел в потолок. — Точный расчет без подтягивания двигателем и положить крыло на посадочный знак, верно? В этом своеобразный шик! Много славных и знаменитых летчиков начинали с планеров. Я тоже немного попарил в аэроклубе… — Теперь глаза смотрели в глаза. — Налет у вас, по аэрофлотским понятиям, не очень велик, но машин вы освоили много, а вертопланы даже испытывали, давали им путевку в небо.

— Нет, Михаил Михайлович, я не из тех испытателей, кто «учит летать самолеты», а из тех, кто преднамеренно ломает их.

— Да! Слышал, но ни разу не видел, как это делается. В общем, опыт летчика у вас приличный. А опыт политической работы?

— Нулевой, — усмехнулся Донсков.

— Вы хотите сказать?..

— Никогда не был политработником и смутно представляю службу на этой должности у вас.

Горюнов мял рукой бороду, пристально всматривался в улыбающиеся глаза Донскова.

— А ведь нам нужен не столько летчик, сколько политработник. До вас был… приборист. Как инженер — умница. Стал замполитом — характер испортился. Раздражаться начал, злиться по пустякам. Почему? Залез не в свою тарелку и понимал, что политработник он никчемный, а сознаться в этом даже самому себе боялся. Гордость и еще что-то не позволяли… Мучился сам и терял уважение людей…

— Вы бы взяли меня просто командиром вертолета?

— По документам вы неплохой пилот.

— Так вот, товарищ командир, если невмоготу будет, я сам попрошусь в рядовые. Давайте считать наш разговор только начатым. Пока попробуем выполнить приказ. Я с сегодняшнего дня приступаю к работе. Не возражаете?

— Хотя бы теоретически вы представляете свои обязанности? — не считая разговор исчерпанным, спросил Горюнов и выбил о край пепельницы сгоревший табак из трубки.

— Немного учили. Теоретически! — Донсков услышал в своем голосе резкие нотки, решил сгладить их, но это ему не удалось. — Зачеты принимать будете? Или нет?

— Каждый человек, готовясь занять пост, ставящий его над людьми, получая власть, должен подумать о ближней и дальней своей цели. Если цель не ясна, зачем же тратить горючее на взлет. Ваша цель или хотя бы общее понятие о ней? — Горюнов затянулся дымком из свеженабитой трубки; поджав нижнюю губу, выпустил клуб в бороду. Борода стала серой. — Не надо молчать, Владимир Максимович!

— Политработник — организатор жизни. Считаю: на такую работу стоит тратить горючее. Извините, товарищ командир, но больше на эту тему я пока говорить не готов.

— Ясно… Не обижайтесь. — Горюнов передернул плечами, будто его знобило. — В гостинице для вас выделен номер. Нужна ли будет квартира — со временем решим. Пойдете через площадь, увидите кирпичный двухэтажный дом с вывеской «Нерпа». Отдыхайте. До встречи! — Встав, Горюнов протянул руку, и она не показалась Донскову теплой, как при первом пожатии.

* * *

Донсков шел по площади, думал о разговоре с Горюновым, и вдруг его внимание привлекла доска «Лучших людей подразделения». Она красиво была собрана из дикого розового камня, алюминиевого уголка и стекла, в меру расцвечена, прямоугольный фундамент затянулся мохнатыми перьями зеленоватого лишайника и желтыми лепешками мха. Вот только фотографии висели на ней равного размера и качества. На самой большой красовалась физиономия Ожникова, он был в форменном кителе, при погонах майора, с ордена ми и медалями на груди. Видно, демобилизовался из армии с правом ношения формы и очень гордился этим.

Донсков, чуть задержавшись, двинулся дальше. До вечера бродил по улочкам. В «Нерпу» заявился голодный, уставший, но в хорошем настроении.

В гостиничном холле его встретили женщины. Впереди статная рыжая красавица средних лет, с лицом добрым, но отчужденно застывшим. В руках она держала деревянную статуэтку девушки-саами. Поодаль от «русской павы», как окрестил про себя женщину Донсков, пара симпатичных старушенций со швабрами в руках.

— Я штурман эскадрильи Лехнова Галина Терентьевна. — А вы — товарищ Донсков? — Сухо, служебно звучал ее голос — Горюнов приказал встретить. Добро пожаловать!.. Берите свои вещи, провожу.

Поблагодарив, Донсков с двумя тяжелыми чемоданами, неизвестно кем доставленными с квартиры бортмеханика, поплелся вслед за Лехновой на второй этаж.

— Мушшина-то холостой! — услышал он за спиной старушечий шелест.

«Откуда такие сведения? Уж не от Ожникова ли?» Показав ему дверь номера, Лехнова попрощалась:

— Ближе знакомиться будем на работе. Если вдруг неожиданно возникнут вопросы по жилью — к старушкам. Если недовольство — ко мне. Я квартируюсь на первом этаже.

— Спасибо, Галина Терентьевна!.. А статуэтка саами у вас замечательная! По-моему, я ее видел в кабинете Ожникова?

— Подарок! — буркнула Лехнова и, не сказав больше ни слова, ушла.

Номер в гостинице-общежитии с экзотическим названием «Нерпа» оказался просторным и светлым. Вместо ковров на полу распластались потертые оленьи шкуры. Два кресла, маленький столик, узкое зеркало на подставке и умывальник в углу — вот и вся обстановка. Раскладушку обещала принести одна из старушек. Вместо шкафа для одежды в стене торчали два новых гвоздя. Открытое окно затянуто противомоскитной сеткой. За окном, почти заглядывая в него, шумели вершины молодых сосен.

Вот уже год утром и вечером Донсков занимался хатха-йогой. Не нарушил он свой распорядок и сегодня. Распаковал чемоданы, переоделся в спортивный костюм. Повосседал на оленьей шкуре в позе «лотоса», руками плотно обхватив лодыжки, резко опрокинулся на спину.

В дверь постучали. Донсков машинально крикнул:

— Войдите!

С мужчиной Донсков мог начать разговор и в позе «ролика», но, взглянув из-под локтя, он увидел Луговую. Мгновенно вспомнил, что брюки и носки у него не совсем в порядке: спортивные брюки еще в Городе порвал о гвозди в стуле, на пятке правого носка — дырка. Пусть простят его йоги, запрещающие прерывать упражнения, но они ведь тоже уважают женщин! И Донсков упруго, даже молодцевато, вскочил.

Луговая стояла к нему спиной. Под серым шелком халата вздрагивали плечи.

«В халатике! Экая непосредственность!» — подумал он и бодро выкрикнул:

— Добрый вечер!

Она смеялась. В разрезе синеватых глаз мерцали крошечные слезинки. Поднос со стаканом чая и бутербродами мелко трясся в ее руках.

«Первая трещина в твоем авторитете, замполит!» — усмехнулся про себя Донсков.

— Заказывали чай? Пожалуйста… Звонил командир эскадрильи, просил передать, если вы себя хорошо чувствуете, утром можете потренироваться с ним на вертолете. Машина поставлена в наряд на десять ноль-ноль.

— Благодарю… — Донсков поспешно копался в чемодане, разыскивая тапочки. — М-м-м, вы уже официанткой устроились?

— Галина Терентьевна велела послужить знатному постояльцу, я, как ваша соседка по этажу, делаю это с удовольствием. Вы почему не предлагаете мне сесть?.. Я включу настольную лампу для уюта. Можно?

— Пока умоюсь и приведу себя в надлежащий вид, позаботьтесь еще об одном стакане чая.

— Мигом, Владимир Максимович! Газеты сегодняшние принести?

— Неплохо бы, Наташа.

Через несколько минут они пили крепко заваренный чай с карамельками и жевали бутерброды. Наташа была переполнена впечатлениями и тарабанила без умолку:

— Клуб здесь приличный. На уровне районного. Танцуют часто. Люблю! Если музыка хороша. Я забрела туда случайно. Парикмахерскую искала. Открыла дверь в одну из комнат — вижу, человек малюет что-то. Я любопытная. Делаю: к-ха, к-ха, он — ноль внимания. Подошла к нему. На мольберте почти готовая картина. Красотища! Олень в прыжке, на рогах рваный кусок синего облака, под брюхом охряная половинка солнца. От него шерсть у оленя золотистая. Я опять: к-ха, к-ха. Захотелось познакомиться с волшебником. Он, как чугунная глыба, врос в пол и даже голову не поворачивает, пишет. Тогда я его по плечу ладонью трахнула. Он и говорит: «Девушка, убирайтесь отсюда вон!» Ведь не смотрел, а определил, кто сбоку стоит. Боковое зрение, значит, развито. Я заметила, что такое зрение сильно развито у художников и летчиков. У этого нахала — тоже. «Не выйду» — говорю, — мне очень нравится!» Медленно так, медленно поворачивается. Уставился невежа, в глаза смотрит пристально, аж мурашки пошли. Повертел кисть с зеленой краской и мазнул мне по носу. Я за зеркальце. Нос зеленый. Краска масляная, платочку не поддается. Тут я ему выдала! Не выражаясь, конечно. Тогда он сует мне пузырек со скипидаром. «Извольте, — говорю, — сами почистить мой нос!» Тут он в первый раз улыбнулся. Я считаю, Владимир Максимович, чем реже человек улыбается, тем он приятнее, так?

— Ну, это уж чисто субъективное восприятие.

— Пусть. Чистить кляксу он не стал. Знаете, этот скипидар неприятный — чих вызывает. Я застеснялась даже. Он говорит: «Если вам нравится моя мазня, постойте тихо и не более пяти минут. Не люблю, — говорит, — когда у меня за спиной пыхтят!» Но я тихо не могу, Владимир Максимович. Узнала, что он клубный художник, заставила его назваться. А через пять минут он меня выгнал, даже не спросив имени. Ужасный невежа!

— Сколько вам лет, извините, Наташа?

— Двадцать один. Скоро будет, — с удовольствием ответила девушка.

— Как звать невежду?

— Николай, и, кажется, Петрович.

— Фамилия? — перестав жевать, быстро спросил Донсков.

— Батурин. Представительный. Лицо как у бога войны!

— Клубный художник, говорите?.. Ну, ну… Понравился, значит? А возраст?

— Средний. Ходит, как топтыгин, вперевалочку. Через час я опять в клуб заглянула — его уж там не было. Потом ходила в лес. Б-рр, там больно уж темно, сыро и холодно. Но воздух! Густой! Жевать можно!

Расправились с бутербродами, допили чай. Наташа встала, одернула шелковый халатик.

— Делаю вам ручкой, Владимир Максимович. Зевнуть хочется. До завтра. Раскладушка и постельные принадлежности внизу у вахтерши. Сами принесете или попросить ее?

— Не беспокойтесь, приятных сновидений!

На первом этаже в поставленных друг против друга мягких креслах восседали обе старушки. Неторопливо работая вязальными спицами, вполголоса разговаривали. При появлении Донскова одна, покряхтывая, встала, проводила его в каморку, откуда он вышел, нагруженный тюком и раскладной кроватью. Поднимаясь по лестнице, услышал:

— На шее стоял мушшина-то! Женить надо…

«Успела поделиться, когда ходила за вторым стаканом чая, — сообразил Донсков. — Болтуха! Художника во сне сегодня увидит!»

— Спокойного дежурства, бабушки!

— Шпи, шпи, благодати тебе, шинок! — ласково прошелестело в ответ.

Над самой крышей прогремел вертолет — чей-то экипаж возвращался с задания.

* * *

Прилетел на базу Руссов с авиатехником Галыгой.

Федора Ивановича Руссова по имени-отчеству в эскадрилье называли редко. Чаще — Федей, еще чаще — Крохой — за рост под два метра и медвежью силу. Один из немногих, он был летчиком-универсалом: имел допуск к полетам на всех типах вертолетов, легких самолетах и командовал экипажем единственного в подразделении большого корабля-метеоразведчика. Кроме него скоростной корабль пилотировал только Горюнов да иногда старший инспектор управления Воеводин.

Руссов отличался цепкой памятью и любовью к теории полетов, превосходной техникой пилотирования, в двадцать семь лет получил звание летчика первого класса, чего в Аэрофлоте добиться непросто и к сорока годам. И все же, когда в верхах речь заходила о поощрении «личного состава», Руссова забывали. Редко вспоминал даже Горюнов, считавший молодого пилота необычайно талантливым. Почему так? — никого не интересовало. Виноват, наверное, был характер Руссова. Затворник. Молчун. «Рабочая лошадка». Он никогда не отказывался от самых простых полетов, которые мог выполнить «зеленый» летчик, не кичился работой в трудных спасательных операциях. Всегда старался сесть в последний ряд и был нем на собраниях, даже производственных, где обычно чрезмерно разгорались страсти. Рядом с ним всегда мостился Богунец.

Вот и этот рядовой полет на рудник с бочками спирта на борту Руссов выполнял, уже налетавшись «по горло».

Спустившись по скобам из пилотской кабины, Руссов подождал, когда из фюзеляжной двери выпрыгнет авиатехник Галыга, и сказал ему:

— Я тобой недоволен. Подумай, Степан! — Отвернувшись от остолбеневшего техника, ушел.

Степан Галыга стоял в растерянности несколько минут, проклиная себя за то, что не спросил, чем же недоволен командир вертолета. Тем, что попахивало от него, Галыги, спиртом? Или тем, что на взлете с рудника «взбрехнул двигатель»? Или он догадался?.. Если последнее…

И перед Галыгой отрывочно встала картина происшедшего на руднике.

Круг над рудником.

Сели на пригорке, где посуше, куда указал он, техник.

Пилоты ушли в столовую закусить.

Подошел трактор с прицепом. Двое рабочих и кладовщик.

Кладовщик залез в вертолет считать бочки со спиртом.

За ним, соорудив из досок накат, залезли рабочие.

Вот скатывается первая бочка.

Вторая…

Третья… Всего их двадцать.

Пятнадцатая… Галыга видит, как кладовщик ставит галочку в потрепанную записную книжку.

Пятнадцатая… Она идет по настилу косо, скособочась, падает и откатывается в сторону.

Грузчики берутся за следующую.

А пятнадцатая… Она так близко откатилась к склону. Только подтолкнуть ногой…

Галыга, выбрав момент, упирает в выпуклый бок бочки каблук и сильно распрямляет ногу.

Пятнадцатая катится… быстрее, быстрее, в овраг!

Из вертолета выгружена последняя, двадцатая. Ее ставят на попа.

Бочки закатываются на тракторный прицеп.

Их уже не считают. Но их могут пересчитать на складе!

Галыга ждет, пока вдалеке не показываются летчики.

Он спускается под бугорок и, страшно напрягаясь, катит вверх, по отлогому склону, тяжелую бочку.

До подхода летчиков успевает затащить ее в вертолет и накрыть моторными чехлами.

Все точно так, как думалось в Нме…

И вот теперь эта странная фраза молчуна Руссова: «Подумай, Степан!»

«Нет, Руссов ничего не знает! Он просто недоволен тем, что на взлете «взбрехнул» двигун. Если бы знал, так не ушел бы. Но бочку нужно как можно быстрее сховать… Надо позвонить, пусть приедет на машине!»

Помогая мотористу зачехлять мотор, Галыга делал все вяло, как во сне. Мысль, что рано или поздно все это плохо кончится, не покидала его. Он бросил работать и только тревожно посматривал, как бы моторист не стащил фюзеляжный чехол со спрятанной бочки…

IV

Кольское небо не любит раззяв! У саамов есть легенда. Будто испокон веков два холодных великана ведут ратоборство. Они ярят себя. Катят ледяные волны. Дышат сизыми тучами. И идут друг на друга. Один с Баренцева, другой — с Белого моря. Впереди них боевые рати, сиверко и великий ноаид, которого не дано видеть оленным людям. Встречаются над Хибинами. Сначала смыкаются белые рати. И тогда ничего не видно вокруг. Даже олешки складывают ноги и не идут вперед. Потом сиверко пробует силу. Свистит и обжигает. И все живое клонится долу. Иногда гремит бубном великий ноаид-шаман. Мечутся в небе раскаленные иглы, выписывая, как на пимах, узорный зигзаг. Толкают друг друга великаны, не хотят уступать. Упираются в моря. Моря превращаются в седые горы. Горы, оползая, хоронят под собой рыбачьи лодки. Устают великаны. Расходятся. И никто не знает, когда в них снова взыграет боевой дух…

Так рассказывал Горюнов новому замполиту о крае, двигаясь пешком через аэродром к стоянке вертолетов.

— Люблю эту землю. Здесь я воевал в Отечественную. В одном полку с Небольсиным [4]. Здесь похоронил жену, остались с сыном вдвоем. Он уже в армии побывал. Сейчас шофером на штабном «газике» работает. — Горюнов вздохнул и, помолчав, заговорил о другом: — Народ тут чудесный, Владимир Максимович. Если станет трудно, прихватит циклон или забарахлит движок — ищите саами. Если в тундре глаз зацепится за стадо оленей — там саами. Увидите лодку на реке — это саами. В море они тоже удачливые рыбаки. Саами всегда помогут в трудную минуту.

Горюнов пососал мундштук потухшей трубки, остановился, выбил о каблук пепел из чубука.

— Сейчас май, теплеет, расцветает тундра, через день-два болота — рассадники всякой нечисти — поднимут пары. Комарье, как шрапнель, разлетится по краю. Нагрянут птицы, будут пикировать на болото, набивать зобы прямо в воздухе. К чему говорю? Бойтесь птиц! Попадет пичуга в винт — неприятности! — Горюнов показал рукой на вертолет. — Пришли. Вот на этом летать будем. Обслуживает авиатехник Галыга… Где Степан? — крикнул он механику другой машины.

— А парашюты в машине или привезут? — спросил Донсков.

— Э, дорогой замполит, вы не в армии, — засмеялся Горюнов. — Почти полсотни лет гражданские летчики работают без спасательных зонтиков. Пассажиры-то у нас разные: грудные летают, старые. Инвалиды попадаются. Разве они могут воспользоваться парашютом? Чтобы пилоты боролись за них до конца, даже в самой трагической ситуации, парашютные гнезда на сиденьях закрыты мягкими подушками.

— Это я знаю, Михаил Михайлович, но ведь ОСА не обычное транспортное подразделение?

— Ничего, перебиваемся без зонтиков и мы… Почему не идет Степан? — крикнул Горюнов повторно. — Где он?

— Как всегда, товарищ командир, посвистывает Степан. Музыкальный дядя!

Горюнов быстро направился к аэродромному домику, Донсков за ним. На короткой лавке, свесив ноги, лежал маленький человек в грязной брезентовой робе. Темное, заросшее щетиной худое лицо наполовину закрывала мятая кепка, руки под головой. Храпел с присвистом. Комнатку заполнял запах водочного перегара. Около лавки съежился пушистый коричневый щенок и, скосив глаза-бусинки, тонко поскуливал.

— Тренировочку придется отменить. Обратно прогуляемся через лес, покажу зацветающий малинник. Двинулись, Владимир Максимович.

Неширокая тропинка, устланная многолетним ржаво-бурым мхом, мягко гасила их шаги. Резко пахло подсыхающим торфом и багульником. Горюнов сломал ветку карликовой березы, отогнал ею мошек.

— Жаль Галыгу, — заговорил он, — толковый техник, добрейший человек. Бортмехаником на «Бостоне» прошел всю войну, горел, прыгал на парашюте с подбитой машины.

— С фронта начал употреблять?

— Галыга отдавал друзьям свои боевые сто грамм, когда без водки трудно было даже согреться. Сейчас пьет без меры и оглядки. Жена с ребятишками ушла от него. Охромел душой. Душа проходит как раз по вашему ведомству, Владимир Максимович. Не так ли?

— Не оттого ли таков сказ, что штаб вы в церкви расположили?

— К сведению: дом, построенный для штаба, я отдал под квартиры. При поддержке месткома, то есть Ожникова Ефима Григорьевича. Ба! Да вот и он!

Навстречу по тропинке шел Ожников с большой собакой на поводке.

— Галыга опять сорвал полет, Григорыч! — вместо приветствия сказал Горюнов. — Снова простим? Ведь это выходит за всякие рамки.

Они разговаривали, а Донсков следил за зверем на поводке. Таких он не видел. Жестко и настороженно смотрело на него необычайное животное темно-песочного цвета, с почти черной клинистой головой. Над затупленным носом черные злые глаза. Напряженные задние лапы подрагивали.

Ожников заметил волнение животного и мягко сказал:

— Ахма, это свой! Свой это, понимаешь?

Густая блестящая шерсть на загривке Ахмы улеглась, повис пушистый хвост. Ожников ласково шлепнул ее по гладкому боку. Она неуклюже отковыляла в сторону, освободив тропинку.

— Где он выкопал такую образину? — почему-то шепотом спросил Донсков, когда они с Горюновым пошли дальше. — Ну и помесь медведя с хорьком!

— Росомаха, — огорошил его Горюнов. — Я взял ее в тундре.

— Вы?

— Маленький был, граммов на сто, желтенький комочек шерсти с темной мордочкой и лапками. Мать, спасаясь, бросила детенышей, но далеко не ушла, и использована на подкладку моей куртки. Вы охотник?

— С ружьем побродить люблю.

— Так знайте, росомаха — ценный приз. Ее трудно добыть. Умный и осторожный хищник. Финны зовут ее «ахма», то есть «жадная», «ненасытная». Она невесомо бегает через болото, в котором утонет всякий преследователь, даже по тонкому льду движется поразительно уверенно. Живет в одиночку. Если судить по силе — медведь! А ведь относится к злобному семейству куниц! Ожников выпросил у меня тот желтый комочек…

— И выкормил такое страшилище?

— Из соски. Я бы не отдал, но от него пакостный запах. Мех плотный. Вы заметили, как от Григорыча разит одеколоном? Только этим и спасается.

— Хоть и приручена, но…

— В характере любого домашнего животного что-то остается от его дикого предка, — задумчиво произнес Горюнов и, заложив руки за спину, ссутулясь, ускорил шаги.

* * *

Ожников растолкал Галыгу, приподнял за борт куртки й посадил. Тот пучил заспанные глаза, растирал на подбородке слюну, но не мог понять, кто перед ним, зачем разбудил.

— Опять нализался, Степан! Ну сколько можно? Чучело из себя делаешь! Иди домой, Степан, иди. На вот, выпей водички.

Только сейчас Галыга уразумел, кто перед ним. Он прижал к груди скрюченные пальцы, потряс ими, выбив из рук Ожникова кружку с водой, закричал с тоской в голосе:

— Отстань, Григорыч! Последний раз тебе говорю, не мучь, отстань! Сволочь я! Отстань, прошу по-хорошему! — Пальцы, прижатые к груди, крупно тряслись.

— Успокойся, Степан. Зачем истерика?

— Покоя нет, Григорыч! Знаю я… и про командира.

— Замолчи! — Длинный нос Ожникова мгновенно покрылся багровыми пятнами. — Сейчас же домой и спать! Марш! А завтра поговорим… Ну!

Галыга хлюпнул носом, медленно присел на корточки, взяв скулившего щенка, с трудом поднялся, неверным движением открыл дверь и побрел через аэродром к городку, уткнувшись лицом в мягкую шерсть кутенка.

Отвязав от дверной скобы поводок росомахи, Ожников пошел за ним.

Росомаха ковыляла ровно, не металась в стороны, не дергалась. Галыга покорно брел впереди, и мысли Ожникова потекли спокойнее. «Сдвиг на почве алкоголя. Белая горячка. Лезут к нему черти изо всех углов».

Повелительно взмахнув рукой, Ожников остановил «газик», мчавшийся к стоянке вертолетов.

— Ты куда, Павел? — спросил он шофера.

— Где отец?

— Они с замполитом пошли лесом. Подвези до дома больного.

— Я таких больных каждый день возле чайной вижу!

— У него что-то тут не в порядке, — приставил палец ко лбу Ожников. — Эй, Степан, садись в машину.

Дома Ожников раздел Галыгу, умыл под краном, уложил в постель. Галыга, крестом сложив руки на голой груди, смотрел осмысленно. Мутные глаза прояснялись.

— Ты сегодня ел что-нибудь, Степа?.. Э, брат, да у тебя в доме ни крошки. Позвоню жене…

— Не надо!

— Надо, Степан, надо! Пить бросать надо, семью возвращать в дом надо, жизнь налаживать надо. Не тут, конечно. Тут ты себя опозорил начисто. Я устрою тебе перевод. В хорошее место устрою. Хорошая работа будет. Хорошо заживете… Попробуй заснуть. Я харчи пришлю. Завтра не выходи на службу, отлежись. Не беспокойся, все будет в порядке. — Ожников говорил тихо, монотонно, усыпляюще. — А про командира ты зря мне намекнул. Не посадишь же ты в лужу заслуженного, достойного человека. Не простят тебе за него люди. Не простят, Степа! Найдут даже там, куда я тебя спрячу. Человек то мягок, как воск, то зверь, как моя Ахма. Засни, Степан. Кутька твоего я подкормлю. Спи! И забудь про все. Нет между нами счетов, Степан! Нет! Живи и радуйся!

V

На следующее утро в номер к Донскову зашел Горюнов. Принес банку растворимого кофе.

— Берите. Для гостиничных постояльцев удобный продукт, в магазине не найдете. Вчерашнюю тренировку сорвал Галыга, сегодня не могу, жду гостей из управления. Не обидитесь, если с вами полетает командир звена Батурин?

— Конечно, нет.

— Постарайтесь хорошо слетать.

— Я понимаю, Михаил Михайлович. Зачем важные гости приезжают?

— Батурин — внештатный пилот-инструктор управления и все, как надо, запишет в летную книжку. Он вам понравится. Идите прямо к летчикам и спросите Николая Петровича. Кстати, через десять минут у них начнется разбор вчерашних полетов, послушайте. А с начальством из города я вас познакомлю, не беспокойтесь. Да и не ахти какое начальство — инспектора по безопасности полетов. — Горюнов подошел к зеркалу, попушил расческой бороду и, со вздохом помассажировав пальцем мешочки под глазами, направился к двери. — Вечного двигателя из меня не получается, дорогой, замполит. Скоро в обоз… Поехал я!

* * *

Длинный барак, где располагаются летная комната и учебные классы эскадрильи, стоял рядом с церковью. Поэтому Донсков думал, что не потребуется много времени на переход. И все же на разбор полетов опоздал. А время здесь, видно, ценили. Он это понял потому, как его встретил командир звена Батурин: привстав из-за стола, пожал руку, предложив сесть на свободный стул, продолжил разговор с пилотами, не обращая на замполита внимания.

— Накоротке последний вопрос… К нам прибыла новый пилот Луговая Наталья Владимировна!

В самом уголке, из-за дюжих спин, поднялась Наташа и привычным движением поправила пышные русые волосы. Все пилоты повернули головы в ее сторону.

— Экипажи у нас укомплектованы, так что ей придется полетать немного дублером. Кто выражает желание взять ее в экипаж?

Наташа улыбнулась. Обворожительно. Она ждала предложений со всех сторон. Ну хотя бы вон тот, долговязый, восхищенно вытаращивший глаза, непременно выставит свою кандидатуру в ее наставники. Но долговязый посмотрел и потупился. Отвернулись и другие. Молчали. «Эх, Наташа, — подумал Донсков, — в морской авиации действует закон моря: баба на боевом корабле — беда! И здесь, наверное, также. Да и свяжешь ты экипаж по рукам и ногам. Не выругайся при тебе, комнатку на точке тебе отдельную, тяжело будет — запищишь…»

— Нет желающих? — спросил Батурин.

— Мороки с ней, — прогудели из заднего ряда.

— Это с кем морока? — вскинулась Наташа и покраснела. — Я что, не летала? Это за вами глаз да глаз нужен, мальчики! По утрам не умываетесь на точках. Не возражай ты, непричесанный, — махнула рукой на Богунца. — Сядь! Сядь! Не умываетесь, потому что времени не хватает, спите долго. Карты, шахматы и девчата рано ложиться вам не дают. А я это устраню. В грязных рубахах ходите, Аэрофлот позорите. Научу стирать! Едите всухомятку…

— Стоп, Наталья Владимировна! — досадливо прервал ее Батурин. — Помалу назад! Еще два-три слова, и я не ручаюсь за ваше место в любом экипаже. Будем считать, что вы рассказали про других мальчиков, не про наших. Наши хорошие. Ну, — еще раз осмотрел пилотов, — хватит торговаться, приглашайте в свой экипаж… Не желаете? Боитесь, бороды она вам обреет? Тогда, Наталья Владимировна, выбирайте сами.

— Хочу к художнику! — быстро сказала Наташа.

Секунда молчания, и… взрыв безудержного хохота. «Все девки к нему льнут!», «Губа не дура», — в общем шуме раздались возгласы. И парень, тот, долговязый, который восхищенно таращился на девушку, был вытолкнут в проход между стульями.

Подняв руку, Батурин остановил гомон, обратился к нему:

— И не стыдно отказываться, Богунец?

— Мы… Я храплю, здорово храплю, Николай Петрович! Ей не понравится… Она сбежит, — еле сдерживая смех, тонким голосом лепетал Богунец.

— Товарищ командир, да это не он. Не его я имела в виду! А он пусть… храпит!

— Наталья Владимировна, вы сказали, что хотите к художнику, а Художником у нас кличут Антона Богунца за его различные художества. И не беспокойтесь, летчик он приличный. Закончили?

— Нет! — упрямо сказала Наташа. — Я имела в виду настоящего художника, того, кто рисовал в клубе оленя с облаком на рогах. Вас, товарищ командир!

Все пилоты быстренько подняли руки, поддерживая девушку.

— Ну что ж… тогда последний вопрос. — Чувствовалось, Батурин еле сдерживал недовольство. — Старый редактор стенной газеты заболел, и, кажется, надолго. Нужен новый. Выбирайте. Я предлагаю оказать доверие товарищу Луговой, надеясь, что газета наша станет острой. Будут другие предложения?

Все опять поспешили проголосовать «за». — Тогда свободны… Готов к разговору с вами, товарищ замполит. Задание командира эскадрильи получил, но сначала несколько вопросов, если не возражаете.

— Не церемоньтесь, Николай Петрович. Считайте на сегодня меня своим учеником.

Батурин подождал, когда все пилоты вышли из комнаты, поднялся из-за стола, подошел и сел рядом с Донсковым. Вначале их разговор походил на допрос. Батурин спрашивал, а Донсков отвечал коротко и отрывисто.

— Налет на вертолете?

— Три тысячи часов.

— Общий налет?

— Около четырех.

— К каким работам допущены?

— Ко всем.

— Какой тип вертолета вам больше по душе?

— Ми-4.

— Где квартируетесь?

— Пока в гостинице.

— Можете ли завтра приступить к тренировкам?

— Хоть сейчас.

— Отлично, прошу в комнату предварительной подготовки.

Они прошли в другую комнату, залепленную по стенам схемами, картами, красочными выписками из летных документов. Макеты под стеклом. Застекленные шкафы с ветрочетами, навигационными линейками, планшетами и пачками штурманских бортжурналов стояли в ряд напротив окон. Над шкафами во всю длину комнаты — рисунок вертикального разреза Хибинских гор, под ним метеорологическая справка:

«Плато РАСВУМЧОРР

Среднегодовая температура воздуха — 6 градусов.

Снежный покров удерживается 292 дня в году.

Число дней с туманами — 293 дня в году.

Число дней с метелями — 190 дней в году».

«Ишь ты! — подумал Донсков, — почти триста дней в году нелетных!»

Батурин подошел к большой карте Кольского полуострова, точно такой же, какая висит в кабинете комэска, и, взмахнув указкой, начал говорить как по писаному. Донсков прислушивался, как таяла льдинка в его голосе, и замполиту казалось, что он говорит не о районе воздушных перевозок, не о спасательной зоне, а о месте, в котором родился и лучше которого нет на свете.

— Если вы хотите летать, принося пользу и сохранив голову, — говорил Батурин, — то должны любить этот уголок земли, почитать его хозяев, изучить повадки капризной погоды. Полуостров раскинул свои земли на сто тысяч квадратных километров, и каждый километр вы должны знать, как двор своего отца. Сверху вы увидите голубые Умбозеро, Иманрду, Ловозеро, из них рвутся реки, они рассекают тундру и нагорья, но у каждой свой курс бега. Поной и Варгуза, пробежав четыреста верст, ныряют в Белое море, а Воронья, например, тащит воду в море Баренцево. Запомните — пригодится при потере ориентировки, от чего здесь никто из нас не застрахован. Моря дышат циклонами, но даже если вы дастся приличная погода, будьте начеку.

Он рассказывал о полуострове почти с теми же интонациями, как и вчера Горюнов. И не только они, а и те пилоты, о которыми Донсков уже успел побеседовать, знали до камешка и, видно, любили свой край.

— И еще: не забыли вы заповеди вертолетчика при посадках в горах и на лесные поляны?

Донскову было интересно слушать, и он не стал утверждать, что знает их.

— «Хоть ты и не обезьяна, но всегда помни: в полете у тебя длинный хвост», «При посадке в лес передвигай глаза на консоли!», «Если «шаг-газ» стал «резиновым», значит, земля падает на тебя!» — сказал Батурин, и перед Донсковым память воскресила случаи, когда вертолетчики, забыв, что у их машин длинные хвостовые балки, ломали винты о деревья, концы лопастей превращались в мочалки из-за плохой осмотрительности и расчета. Перед ним встали битые в лесу вертолеты из-за перетяжеления винта на посадке. Мудрые заповеди выработали Время и Опыт.

Через два часа Батурин с Донсковым поднялись на вертолете. Выполнив несколько стандартных полетов по кругу, пошли в «зону». Пока набирали тысячу метров над аэродромом, Батурин курил, откинув голову на верхний обрез спинки сиденья. Неожиданно сказал с нарочитым равнодушием:

— Ястреб как летит? Элегантно, с достоинством, стриж проносится стремительно — только его и видели. А курица? Невысоко, недалеко, неуклюже: много энергии тратит.

Он уколол замполита за чрезмерное старание. И пожалуй, был прав. Донсков сделал первые полеты четко и грамотно, но как ученик. А Батурин хотел увидеть его почерк, манеру полета, достоинства и недостатки раскованной техники пилотирования.

Вираж на вертолете — трудный элемент, уж больно много разных по направлению аэродинамических сил стараются его выбить из правильного законченного круга. Донсков про крутил пару виражей с разрешенным креном в двадцать градусов идеально, потом заложил крен сорок пять. На Батурина не подействовало. Его безразличие царапнуло Донскова, и он, разогнав скорость, завалил вертолет набок. Тюльпан несущего винта встал к горизонту под восемьдесят градусов, и пилотов сильно прижало к креслам. Карие глаза Батурина почти спрятались под веками, и из узких щелок он метнул острый взгляд на приборы. «Ведь не удержит машину!»— подумал он, а Донсков вырезал в небе невидимый чистый круг и торжествовал. Из левого виража переложил вертолет в правый, завершил восьмерку и с чувством собственного достоинства взглянул на Батурина. Голова его опять была откинута на спинку пилотского кресла, глаза полузакрыты.

— Что дальше? — спросил Донсков.

— По заданию. Если еще какую-нибудь штуку выкинете, не стесняйтесь.

Больше «штук» Донсков не выкидывал. Спокойно закончил работу в «зоне», зашел по системе слепой посадки на аэродром, запросил у диспетчера разрешение на приземление.

— Полоса свободна, — ответил тот.

И тут какой-то бес толкнул Донскова под лопатку. Сколько раз он ругал себя за мальчишество! Зрелый возраст, вполне почтенная внешность, не на последней ступеньке служебной лестницы давно стоит, а вот солидности приобрести не может. Заносит в самые неподходящие моменты.

— Хотите, покажу посадку на «флаг»? — предложил он Батурину.

— Что за зверь?

— Представьте: море… туман, корабль в беде. Вы елозите на брюхе по волнам, ищете корабль. Увидели! И… проскочили. Пока разворачиваетесь, он опять растаял в тумане. Снова поиск.

— Ситуация знакомая. Ну и что?

— Можно, увидев корабль, за две секунды погасить скорость и зависнуть над ним.

— Опробовано или только в мыслях?

— Из запасов испытателя.

Батурин включил радиостанцию:

— «Торос», «Торос», я — 19200, сейчас произведем эксперимент оригинальной посадки. Не волнуйтесь, не удивляйтесь.

— Я «Торос», — ответила земля. — На борту ты, что ли, Петрович?

— Да.

— Разрешаю! Только внимательней, старина!

— Давайте, Владимир Максимович, — сказал Батурин.

Донсков зашел по ветру, снизился до бреющего полета и на большой скорости устремился к посадочному знаку. Прямо над белым полотнищем «Т» энергично поднял нос вертолета и свалил машину на левый борт. На долю секунды пилоты зависли почти вниз головой. Вертолет задрожал и со скольжением вышел из крутого крена в двух метрах от земли. Колеса мягко нащупали бетонку. Нос был повернут, как и положено, против ветра.

Несколько лет назад, будучи испытателем, которому разрешалось в полете выходить за рамки правил, Донсков разработал посадку на «флаг» и учил других. При первых посадках, в самый кульминационный момент, когда земля вставала дыбом и казалось, что назревает неминуемая встреча с ней, ребята рвали штурвал на вывод из кажущегося нелепым положения. Срабатывал инстинкт самосохранения, который зачастую бывает сильнее воли.

А здоровенные ладони Батурина дрогнули, но, как лежали, так и остались на коленях. Только лицо тронуло что-то, похожее на улыбку.

— Можно на «ты», Владимир Максимович? — спросил он уже на стоянке.

— С удовольствием… Кстати, Николай Петрович, ты как художник увлекаешься только живописью или графикой тоже?

— Понял тебя. На плакатиках и стендах хочешь эксплуатировать. Я посредственный рисовальщик, самоучка, но чем могу — помогу. — Говоря это, Батурин вслед за Донсковым вылез из вертолета, отойдя в сторонку, неторопливо закурил, мечтательно оглядел облачное небо над лиловым горизонтом, и мягкая улыбка осветила его дочерна загорелое лицо. — Рисовать я начал после первого самостоятельного вылета. Радость в том, что я лечу сам, была великая. И мне еще повезло: после дождичка вспыхнула радуга. Она охватила мой самолет огромным полукольцом и сопровождала до самой посадки. После четвертого разворота я пошел навстречу солнцу. Радуга пропала, но снова я не мог оторвать глаз от земли: мой самолет садился на полосу расплавленного золота… Потом Арктика мне полюбилась… В белом безмолвии нашел я для себя много красок. Роскошны, фантастичны полярные сияния. Не забыть первый ночной полет, когда все небо было разрезано на цветные движущиеся ленты, а потом завито в многоцветную спираль. Полярный день, когда солнце круглые сутки не уходит за горизонт, дарит тебе тысячи оттенков голубизны: и тени на снегу, и полыньи, и небо, и зеленовато-голубые на изломах льды. В войну… Нет, про войну грустно… Наверное, нет для летчика милее картины, чем чистое мирное небо. Вот так бы взял кусок, вставил в золотую раму и повесил бы у себя над койкой! [5]

Донсков, видя, что тема разговора по душе новому товарищу, поинтересовался:

— А портреты?

— Почти не занимаюсь… Федю Руссова иногда пишу, да и то только потому, что вижу в его лице что-то глубоко русское. Галину Лехнову…

— Красивая!

— Не потому. Посмотри в ее глаза, когда она задумывается. А происходит это часто. Омут, в который хочется нырнуть. Кажется, что именно на его дне спрятано самое сильное неудовлетворенное желание. А временами это глаза умирающей птицы… Все субъективно, Владимир Максимович, все субъективно… А за полет спасибо. Посадку на «флаг» подари мне и при случае потренируй. Если хочешь — квартира у меня хорошая — переходи. Двум монахам веселее будет молиться. Подумай! — И Батурин, чуть косолапя, пошел от вертолетов.

VI

После обеда командир Спасательной пригласил к себе в кабинет Донскова. Явившись, замполит увидел сидящего около тонконогого стола Батурина, старшего пилота-инспектора Воеводина и еще одного моложавого, плотного человека с мягким, довольно симпатичным лицом. Его командир представил как инспектора по безопасности полетов Эдварда Милентьевича Гладикова. Кроме Гладикова, все нещадно дыми ли, и по выражению его лица было заметно, что он с трудом переносит табачный дым, особенно ядовитый из трубки командира и от дешевой «Примы» Воеводина.

— Вот теперь все в сборе, — сказал Горюнов, — и мы внимательно слушаем вас, товарищи инспектора. Обнажайте оружие.

Худощавый загорелый Воеводин улыбнулся, втиснул в поршень-пепельницу свою недососанную «Приму». Сказал тихо, поглаживая кадык:

— Мы не сражаться приехали, Михаил Михайлович, а лишь выяснить причину некоторых огрехов в последнем спасательном полете. Выяснить, проанализировать и, если надо, помочь избавиться от недостатков в будущем.

— Похвально, — процедил Горюнов и положил на стол сжатые кулаки. — Значит, выяснить? И помочь? А пока не выяснили. Тогда почему, по какому праву вы, инспектор Гладиков, отобрали у командира вертолета Богунца пилотское свидетельство? — Голос его сорвался.

— У него в одном полете два происшествия. — Гладиков, поморщившись, отогнал клуб дыма от лица. — Я не применил санкций, не проколол талон нарушителя и не вырезал его. Что-нибудь одно обязательно сделаю, как только его вина прояснится.

— У вас, инспектор, все еще в тумане, вы не знаете виновного, а уже для устрашения пилота вытащили из его кармана главный рабочий документ, — все тем же, не предвещающим примирения голосом продолжал Горюнов. — Если в вашей квартире пьяный сосед разобьет посуду, поломает мебель, напакостит и вас же, пока не задержат виновного, на всякий случай арестуют, как вы будете себя чувствовать?

— Аналогия на грани…

— А если подумать? — прервал инспектора Горюнов. — Вы употребили власть вопреки закону. Сейчас же положите мне на стол пилотское свидетельство Богунца, и только после этого мы продолжим разговор.

— Вы мне не имеете права приказывать! — слегка растягивая слова, внушительно проговорил Гладиков.

Никто ему не возразил. Зажглась спичка над чубуком вновь набитой трубки. Вспыхнул огонек батуринской зажигалки. Еще спичка подожгла шершавый кончик «Примы». Горюнов придвинул к себе какую-то книжку, начал ее перелистывать. Прошло минуты полторы. Инспектор чистил канцелярской скрепкой под ногтями и, как видно, не думал отдавать документ Богунца. Тогда Горюнов поднял гладко выбритую голову, облитую синеватым светом из окна, встал.

— Разговор не состоялся, — сказал он и, обращаясь к Воеводину, спросил: — Вы сегодня улетаете или заночуете?

— Так нельзя, Михаил Михайлович! Мы же прибыли не в бирюльки играть, а выполняем приказ. Давайте по-деловому. — Воеводин раздавил о край пепельницы вторую недокуренную сигарету.

— Пилотское Богунца! — опустил кулак на стол Горюнов.

— Эдвард Милентьевич, отдайте документ, не упрямьтесь, — решительно сказал Воеводин.

— Выполняю ваш приказ, старший инспектор. — И Гладиков вынул из кармана голубую книжицу, передал ее рядом сидящему Донскову.

Тому не совсем ясной представлялась обстановка. Он мало знал о полете, не мог решить для себя, виноват или нет Богунец. Но неприязнь к Гладикову со стороны Горюнова да и молчавшего Батурина чувствовалась остро. Видно, не раз «пересаливал» инспектор, если в общем-то покладистый Горюнов так твердо стоял на своем. Донсков положил пилотское свидетельство на стол.

— Так-то лучше, — тихо сказал Горюнов. — Богунец утром выполнил полет из Города в Нме, и тяжелые условия спасательного рейса сказались на нем раньше, чем на других. Он отклонился немного в сторону и прошел над небольшой сопкой, обтекаемой ветром с огромной силой. На противоположном склоне поток ветра бросил его вертолет к земле. Богунец вырвал машину вверх, но колесом задел за карликовую березу и сорвал с обода покрышку. Вина здесь дважды моя. — Горюнов говорил так тихо, что все старались не двигаться, чтобы услышать его. — Я взял Богунца на спасательные работы немного уставшим. В полете не увидел, — а должен был заметить, как ведущий! — что Богунец вышел из кильватера и отклонился к злополучной сопке… Рваный борт вертоплана полностью на совести стихии. Море будто всосало судно и вертоплан. Никто на месте Богунца не смог бы уйти от удара судового крана, и наше счастье, что все так благополучно кончилось. Техники уже заделали пробоину… Инспекция словам не верит, поэтому я подготовил для вас необходимые документы. — Горюнов показал ленты метеорологических самописцев и расшифрованную барограмму с вертолета Богунца. — Кстати, грозу в нашем районе зафиксировали метеостанции, и об этом явлении, очень редком в северных широтах, написано в сегодняшней газете. Все, о чем я говорил, только более подробно, изложил письменно. Николай Петрович, — обратился комэск к Батурину, — вы что-нибудь добавите?

— По существу дела — нет. Пользуясь присутствием старшего инспектора Воеводина, хочу сказать несколько слов в адрес его подчиненного Эдварда Милентьевича Гладикова… Немного статистики. За время работы инспектора Гладикова в нашем управлении мы сделали около трехсот спасательных полетов. Ни в одном из них Гладиков не участвовал. Его часто видели на базе около вертолетов, но никогда в воздухе. Может ли он быть компетентен в нашей работе?

— Об этом не вам судить, Батурин! — крикнул Гладиков.

— Еще немного статистики. За эти триста полетов командир, я, штурман и некоторые другие пилоты получили сорок три выговора по административной линии. Большинство из них организованы Гладиковым.

— Лично вам, Николай Петрович, парочку «организовал» и я, — улыбнулся Воеводин.

— Помню, Иван Иванович. Оба за дело… Моя статистика негативная, но я вынужден проанализировать эти цифры. И сопоставлять полезность работы с ее оценкой. Сорок три выговора нам дали за вывод к берегам шести сейнеров, за снятие с терпящих аварию судов более тысячи человек, из них пятнадцать моряков с норвежского танкера.

— И колокол сняли с того же норвежца, — указал сухим длинным пальцем вверх Горюнов.

— За спасенных вы получаете большие денежные премии! — скороговоркой вставил Гладиков.

— А чего же Эдвард Милентьевич ни разу не попробовал заработать их? Мы получаем не только деньги. Благодарности. Грамоты. Мы получаем наслаждение от своей работы. А насколько мне известно, вы постоянно стараетесь в глазах начальства обесценить ее. Зачем? Для чего Вам это нужно, инспектор?

— Ложные сведения у вас, Батурин. И статистика ваша вредная! Я вынужден буду доложить об этом разговоре начальнику политотдела. У вас образовалось удельное княжество с анархистским уклоном. Свои заслуги пытаетесь раздуть, забывая, что это ваши повседневные обязанности, за выполнение которых щедро, я бы сказал, чересчур щедро вам платит государство. И нечего фанфаронить! — Гладиков даже прикрыл немного одутловатые веки, упиваясь сказанным. — Я пресекал и буду пресекать нарушения инструкций и руководящих приказов! Око инспектора — государственное око!

— Наша работа часто выходит из рамок инструкций и превращается в творческую. В этом сила эскадрильи.

— В этом ваша слабость, Батурин. Творчество вы путаете с анархизмом. Если бы вы все продумывали, сообразуясь с инструкциями, не было бы критических положений и у Богунца. Сегодня Горюнов прикрыл его, но не думайте, Михаил Михайлович, что спина у вас широка и неуязвима! Я пленку с магнитофона руководителя полетов арестовал. Послушать вас — ужас! Вы уже несколько лет нарушаете правила радиообмена, и почему-то никто за это не взыскивает! Что за «капитан», «художник», «кроха» летали? А в прошлый раз «таракан» какой-то был и мат!

«Можно было бы возразить инспектору, — думал Донсков. — Заставить вспомнить, хотя бы по кинокартинам, как велся разговор между летчиками в смертельных боях Отечественной. «Саша, прикрой, атакую!», «Колдун, у тебя «мессер» на копчике!», «Руби, мать твою перетак, чего медлишь!» Почему такой содом был в воздухе? Ведь по правилам радиообмена, которые они изучали на земле, фраза, например, должна была звучать так: «Тридцать первый? Тридцать первый? Я — восьмой. У вас на хвосте «мессер!» Три-четыре секунды звучало бы такое предупреждение, и «мессершмитту» хватило бы времени сбить нашего летчика.

Острые моменты, нужда в быстрой подсказке возникали и в спасательных операциях. А в Гражданской авиации бортовые номера пятизначные. И смешно, если бы Горюнов в критической ситуации, когда секунды решали исход, назвал бы дважды пятизначный номер вызываемой машины, потом свой, и лишь после этого приказ или подсказку. Куры бы смеялись над ним! А вот Гладиков грозит без улыбки. Доложит, и получит Горюнов очередной выговор — ведь инструкция все-таки нарушается».

А Гладиков все пуще распалялся:

— Почему берете в полет собак? Почему у Руссова позавчера получился десятиминутный переналет дневной саннормы? Почему многие нарушают форму одежды? Ботинки коричневые. Почему вы, Михаил Михайлович, вертолеты все время, даже на разборах, называете вертопланами? Это искажение официального названия!

— Вижу на вашей шее, Эдвард Милентьевич, галстучек в полоску. А положен черный, — язвительно вставил Батурин.

— Что-о? Я не…

— Прекратите, Гладиков! — повысил голос Воеводин, и Горюнову: — Разговор становится чересчур нервозным, может, закончим пока, поохолонемся?

— С удовольствием, Иван Иванович. Я только ему отвечу, почему вертолеты называю вертопланами. Нравится мне так, Эдвард Милентьевич. Нравится, и все! Может себе позволить человек делать то, что ему нравится, если это не во вред людям? Пустячок, а приятно!

— Мне нравится девок целовать, но я же не бросаюсь к каждой встречной!

— Потому что боитесь получить по фотокарточке, — вставил Батурин.

— Фу, как грубо! — поморщился Гладиков.

Горюнов ребром ладони стукнул по столу:

— Ладно! Хватит!.. Сегодня у Антоши Богунца день рождения. От его имени приглашаю вас обоих после рабочего дня на маленький сабантуй. Я и мои заместители будут у Богунца. А пока разрешите нам остаться, поговорить семейно и не провожать вас до выхода, как это заведено в гостеприимных подразделениях.

Когда инспектора ушли, Горюнов положил лоб на скрещенные ладони и долго молчал. Поднял голову, потер мешочки под глазами. Набил свежим табаком трубку.

— И все-таки разговор полезный, друзья. Особенно для вас, Владимир Максимович. Жизнь в ОСА немного проясняется?

— Чуть-чуть!

— Тогда позволю себе сказать, что посадочка на «флаг», которую вы отчубучили с Николаем Петровичем на тренировке, — о ней сейчас все говорят, — повысила вашу летную цену, авторитет же замполита не укрепился, боюсь, наоборот.

Глава вторая

VII

На полуостров пришло лето, похожее на весну средней полосы России, только без розовых зорь и ярких закатов. Парила земля, торопясь вытянуть зелень к солнцу. Над блескучими озерцами и болотцами зудела и вилась мошкара. С од ной стороны круглосуточно висело солнышко, с другой — появлялась и исчезала белесая луна.

За день Донсков сильно уставал, а ложился в постель и не мог заснуть, одолевали навязчивые мысли. «Не зря ли небо копчу? Что сделать успел за жизнь? Не к добру это — а? Старею, начинаю подводить итоги».

Движение по жизни ему казалось похожим на скольжение по веревке с узлами. Ровный участок — живешь быстро, незаметно. Потом событие — узел. У Донскова первым крупным узлом была планерно-десантная операция в белорусские леса. А потом рейс к окруженным десантникам, откуда его с девочкой-санитаркой, впоследствии ставшей его женой, унес воздушный шар. Его друзья Михаил Корот и Борис Романовский ушли с десантниками через болота и топи пешком. За два дня рейда по тылам немцев ко времени перехода линии фронта из сотни осталось девять человек. Да и те до 1950 года числились пропавшими без вести. Но и этот узел развязало время.

Много людей хороших и разных встречалось на пути: об одних память хранят обелиски, другим посчастливилось выжить — теперь их достойно чествуют по большим праздникам, при воспоминании о третьих сжимаются кулаки. Во время войны ржа человеческая особенно была заметна. Имена стерлись в памяти — только напрягшись, можно восстановить события… Летчик, кажется, по фамилии Костюхин, запаниковал в горячем ночном небе и в самой гуще зенитных разрывов над линией фронта отцепил от своего самолета-буксировщика десантный планер. На аэродром вернулся без троса и, страшась наказания, решил скрыть свое предательство. Ему помог в этом кладовщик планерной школы, совсем молодой парень Мессиожник. Помог ради дальнейшего шантажа. Из летчика сделал слугу. Когда все открылось, Костюхина осудили. Мессиожник скрылся. Уже после войны его пытался разыскать Борис Романовский, но…

Очень хотелось Донскову повидать Романовского и «поплакаться в жилетку»: трудно, Боря. Не могу найти ту печку, от которой должен плясать замполит…

На новом месте Донскову нравилось все. Компактный городок в окружении душистого ельника. Пернатое половодье в синем-синем небе. Чистота и порядок на аэродроме. А главное — люди, спокойные, немногословные, готовые на работу в любых условиях. Почти все они перекочевали сюда из центральных районов страны. Одни, чтобы найти место лучшего применения своим способностям. Другие — хорошо заработать. Наверное, есть и третьи…

Он уже видел саами в ярко-голубых и красных праздничных одеждах. Успел с некоторыми познакомиться. Трепал холки красавцев оленей. В их темных прекрасных глазах, ему показалось, таится скорбь и покорность мучеников. Удивлялся, что ни овса, ни сена, ни даже хлеба они не едят! Только ягель. Грибы.

Донсков услышал и записал одну из песен саами:

…Солнце! Сегодня такое солнце! Я смотрю на него. И у меня за щекой Тает кусочек оленьего жира!..

Его поразило обилие собак в городке. Почти все с тяжелыми головами, переходящими прямо в тело, как у волков. Хвосты похожи на полено. Собаки почти не лают. Выражают чувства движениями тела и желтыми раскосыми глазами. Глаза могут темнеть от злобы, сиять и жмуриться от ласки. Они становятся пустыми при взгляде на чужого человека, если рядом хозяин. Они могут плакать от незаслуженной обиды. Собак здесь любят, как настоящих друзей. Ходят с ними даже на работу, летают. У инспектора по кадрам Ожникова есть даже прирученная росомаха. Ожников вызвал у Донскова особое любопытство. Замполит много беседовал с людьми, самыми разными, чтобы раскрыть их для себя, понять если не каждого, то хотя бы тех, кто задает тон в городке. Ожникова встречал каждый день и не мог как следует рассмотреть его лицо: брови, усы, густая борода и копна полувьющихся волос (все черное с большой проседью) оставляли открытыми только губы, длинный нос и кусочек лба над ним. Матовый кусочек с бороздками тонких морщин и черные глаза.

Ожников профсоюзный бог в подразделении. Внештатный корреспондент областной газеты. И еще — масса общественных должностей. С кем бы ни начинал говорить Донсков, обязательно слышал его фамилию. Кто достал саамовскому колхозу полтонны дефицитного в тундре металлического уголка для нарт? — Ожников. Организовал соревнование за экономию горючего среди пилотов? — Ожников. Это топливо, сэкономленное, передали рыбакам, и на нем вышли в море сейнеры. На слете пионеров Заполярья Ожников сделал прекрасный доклад о своих друзьях, погибших в борьбе с горными егерями дивизии «Эдельвейс». Он же лично слетал в Мурманск и получил по безнадежному наряду триста метров батиста для яслей. Заодно обеспечил городок мандаринами. Его знают от Лапландского заповедника до Беломорских луд. Хватает же у человека времени и страсти на самые раз личные полезные дела. А сам бобыль! Беспартийный… Такие люди заслуживают особой благодарности. Донсков решил поговорить о нем в райкоме партии и со своим начальством из политуправления: энергию Ожникова неплохо бы применить еще более широко.

Правда, один раз замполиту пришлось огорчить Ожникова. Чем-то не понравилась инспектору по кадрам Наталья Луговая, и он решил послать ее работать на Черную Браму, отдаленную рабочую точку на руднике, где полетов много, а условия для жизни оставляют желать лучшего. Командир эскадрильи Горюнов не согласился с ним. Разговор был при Донскове. А через неделю Донсков узнал, что Луговая все-таки едет на Черную Браму дублером второго пилота. Поинтересовался у Горюнова, почему изменено решение. Командир ушел от объяснений. Донсков пошел к Ожникову. Тот показал приказ, подписанный Горюновым. Замполит взял приказ и снова пошел к комэску. Горюнов обозвал его «настырным», но перечеркнул приказ синим карандашом от угла до угла. Даже надорвал бумагу. Когда замполит вернулся к Ожникову и отдал ему перекрашенный синим приказ, тот спрятал глаза.

— Думаю, вы больше не будете настаивать, Ефим Григорьевич? — спросил Донсков, пытаясь уловить взгляд Ожникова.

— Решение командира не подлежит обсуждению.

— Ну вот и хорошо!

«Легко жилось, — думал он, — когда в руках был только штурвал, а рядом славные ребята из экипажа! А теперь… Время идет. Что сделал полезного?»

Кое-что он все-таки для ОСА сделал, хотя его за это пилоты ругали маленьким язычком: добился, чтобы все вертолеты были оснащены парашютами. Почему их нет в Гражданской авиации, знали все. Но ведь ОСА не транспортное подразделение. Пассажиров возят редко. Ребятам приходится летать при погоде (ветре, например, обледенении), когда нагрузки на машине критические, выше расчетных. Хрупнет винт — вместе с вертолетом до земли крутиться?

Кое-кто считал действия Донскова перестраховкой. Говорили даже: «Трусит замполит!» Привыкли ходить налегке, а теперь парашюты к вертолетам на горбу таскать приходится. Но Донсков решил организовать еще и тренировочные прыжки.

Донсков получил первое письмо от жены и малышей. «Соскучились по папке. Скоро возьму их к себе или… уеду к ним! — подумал он и бережно положил лист в конверт. — Правда, говорят, и нелюбимую работу хорошо исполнять можно».

VIII

Есть такое понятие в авиации: санитарная норма. Налетал сто часов — отдыхай. По мнению врачей, после такой нагрузки летчик физически неполноценен до начала другого месяца. Следят за нормой чуткий прибор барограф и зоркий глав инспектора по безопасности полетов. Сел пилот в кресло, запустил двигатель, обязательно должен включить барограф. Включил — поползла желтая лента под пером самописца, начала отсчитывать минуту за минутой: фиксируется и сколько сидел на земле, и сколько отработал в воздухе. Оттуда, где пилота застала последняя секунда санитарной нормы, он может ползти, прыгать на одной ноге, ехать, только не сидеть за штурвалом.

У инспекторов методы другие. В их руках большая власть, поэтому тех из них, кто скор на административную расправу, называют «икарами» [6].

По мнению пилотов спасательной эскадрильи, в их управлении «икаров» было только два: молодой, но уже тучный, с лоснящейся физиономией Эдвард Гладиков и Иван Иванович Воеводин, возраста неопределенного, характера непонятного, в действиях вроде бы неуправляемого.

Конец месяца. Командиры подразделений нервничают, потому что лето прибавило работы, а пилотам для выполнения ее нельзя увеличивать санитарную норму. Рыдают телефоны, связанные с управлением, и, если план нельзя скорректировать, как-то само собой прикрываются глаза на нарушения.

И вот кое-кто из рабочих неба, поддаваясь уговорам вечно спешащих заказчиков, допускает переналет. Тому, кто тянется за рублем, это выгодно: каждый оборот винта вертолета «вырубает» из воздуха больше двух копеек. Самые «хитрые» подменяют барограммы, переработанные часы оставляют в «загажнике» на завтра, послезавтра, еще на день, пока не накопится столько, что хоть не летай, а не торопясь оформляй документы для бухгалтерии. И оформляют в нелетные дни или когда нет работы.

По закону за такие штуки должны гнать из авиации. Гонят. Если обнаружат. А кто обнаружит? В начале месяца так и жди из-под кустика Гладикова: «Стоп! Прошу ваше пилотское свидетельство!» В конце можешь работать до обморока, а инспектора нет. Исчезают, растворяются в синем мареве тундры. Но далеко не все. Иван Иванович Воеводин в конце месяца никогда не берет отгулы, даже если ему предлагают. А именно в его зону «догляда» входит горюновская ОСА. В любое время суток Воеводин может на любой временный аэродром и с неба свалиться, и без помощи каюра «на оленях прибежать».

«Газик» резко тормознул, и дремавший Воеводин ткнулся головой в лобовое стекло. Попутный ветер затащил в кабину облако едкой выхлопной гари. Павел Горюнов, сын и личный шофер комэска, довольно улыбался, наблюдая, как пассажир внимательно рассматривает в зеркальце бордовую засветку на лбу.

— Бурундук чуть не попал под колеса! А в общем, остановились по вашей просьбе, товарищ инспектор, возле Черной Брамы. Прошу на выход!

Воеводин осторожно слез с подножки, вынул из кармана пятак, потер им шишку над сивой бровью.

— Бурундуки здесь не водятся, но все равно вы парень храбрый, — сказал он, — спящего ударить можете. А если я попробую на прочность вашу курносую физиономию?

Павел не испугался, знал, инспектор очень выдержан и драться не будет. Да и не шкодник был Павел Горюнов.

— У бурундука сосульки на ушах висели, значит, полярный, — лениво сказал младший Горюнов и на ладошке протянул ключи от зажигания: — Просю!

— Предлагаете мне сесть за руль?

— Как? — не понял Паша. — Слушайте, инспектор, вы не хотите пройтись пешком до летчиков и поразить их своим появлением? Доверяете за меня? (Одесский говорок Павел привез с Черноморского флота, где отслужил действительную, и очень гордился этим.)

— Не понимаю, Павел Михайлович?

— А чего меня понимать? — сказал Паша, немного сконфуженный обращением к нему, салаке среди полярных китов, по имени-отчеству. — Сказали остановить у Брамы. Вот она скала! Дальше ваши коллеги делают так: выхватывают у Паши ключи, чтобы Паша не опередил их на колесах, потому как Паша всегда имеет интерес предупредить летчиков. А сами… — шофер скорчил презрительную гримасу. — Сами тихонько подбираются к летчикам и ждут, когда можно будет к чему-нибудь придраться. Просю взять ключики!

— Многие так поступают?

Младший Горюнов не хотел врать, замешкался с ответом.

— Не будем говорить о них громко, но за тот месяц я привозил толстячего из управления… Зачем же, извините, вы приказали бросить якорь тут?

— Поигрались словами, и хватит, Павел! Теперь давайте серьезно. Вы как бы подъехали с этого места к вертолетной площадке?

— А вон под кормой Брамы плывет мягкая дорожка.

— Вот поэтому и остановил я вас. Эта мягкая дорожка называется воргой-тропой для езды на нартах. Нам ехать по ней нельзя. Вездеходовскими шинами мы воргу помнем, сорвем траву, кусты. А под нами в четырех дюймах вечная мерзлота. Вырвем шинами растения, солнце за день все растопит, тропа захлябнет. Оленям трудно будет тянуть нарты.

— Популярно! Каюры вспомнят нашу маму по-русски!

— Вот именно… Лучше сделаем крюк по основной дороге, чем разрушать воргу.

— Есть! — Павел улыбнулся и вытянул руки по швам. Только сейчас Воеводин обратил внимание, что на юноше не новая, но чистенькая флотская форма без погон. — Катер подан, прошу вас, товарищ инспектор…

Подъехав, Воеводин не увидел на площадке вертолета. Белели свежевыкрашенные цистерны с горючим, на высоком столбе подрагивал ветром полосатый «колдун», из оранжевого домика, поставленного на бревенчатые полозья, слышались звон гитары и надтреснутое контральто авиатехника Галыги: «…Пишет друг, что летали в Сидней, что садились в Париже и Вене. Наши рейсы немного скромней — все туда, где кочуют олени…». Рядом с крылечком кучка сизо-белых кирпичей местного производства, на них лежала и грела коричневый бок жирная кошка. В пяти шагах от крыльца, у подножия высокой радиоантенны, бугорок, увенчанный неболь шим дюралевым крестом и металлической дощечкой с надписью:

«Отважный кот-пилот Сафроныч,

погибший

при исполнении служебных обязанностей.

Вечная память лучшему из тигров!»

Год назад полосатый Сафроныч, взятый на воздушную прогулку, убоявшись грозового раската, выпрыгнул из открытой двери пилотской кабины вертолета с высоты пятьсот метров.

На западе фиолетовую зябь Хибинских гор прерывала базальтовая скала Черная Брама, похожая на баржу, выброшенную штормом на отмель. Она будто плыла по зеленой равнине в горячем струящемся воздухе. От цистерн тянулись запахи бензина и мятой морошки. Ягода отдельными лоскутами желтела и на поле аэродрома.

Воеводин, поводя хрящеватым носом, пошел на острый запах бензина и около заправочной колонки остановился перед серым пятном. Топливо крупными каплями падало из-под вентиля на землю, моментально испарялось, оставляя на отравленной жухлой траве темно-серебряную пленку этила.

— Сгореть хотите? — спросил он подошедшего Галыгу. Тот виновато заморгал красноватыми веками и поспешно вытащил из кармана замасленного комбинезона разводной ключ.

— Бу сделано!

— Работы много вертолету?

— Не дюже. Богунец повез на обогатительную фабрику подшипники, и останется нам выполнить санитарное задание к пастухам.

— Роженица? — поинтересовался Воеводин, наблюдая за техником, споро подтягивающим бронзовую гайку крана.

— На скором ходу каюр ногу снял с полоза, попался камень, завернул ее под нарты. Переломы, и ступня в кусочки… Слухайте, вертается Богунец!

Ничего не воспринимали уши Воеводина, кроме противного гуда комаров, редких под ветром, но кусающих до крови. Да и Галыга скорее услышал вертолет шестым чувством хозяина машины. И не ошибся: вскоре на окоеме появилась черная клякса, и донеслось слабое тарахтение двигателя.

Не нравился Воеводину летный почерк Богунца, пилотировал он на грани дозволенного, бросал машину в крен резко, выводил рывком. Манера полета походила на характер летчика. Казалось, он постоянно борется с вертолетом, понукает его, навязывает транспортной машине норов истребителя. После полета на выручку буксира «Крепкий» Горюнов взял вину на себя за поломки Богунца, но Воеводин не совсем поверил комэску, хорошо зная летные повадки увлекающегося пилота.

На этот раз Богунец заходил на посадку вяло и медлительно. Воеводин сделал несколько шагов в сторону и увидел за оранжевым домиком Павла, размахивающего большим красным полотнищем. И Галыга воткнул тайком около заправочного пятачка алый флажок. Оба предупреждали экипаж, что в их гнезде появился чужой.

Богунец вышел из вертолета, закурил и направился к домику. Русые лохмы не причесаны, а все равно лежат крупными тугими кудрями. Загорелое полное лицо не портят чуть заметные оспинки. На могучей шее завязано узлом несвежее вафельное полотенце. Богунец на ходу вытер мокрый лоб его концом. Под шевретовой коричневой курткой, надетой прямо на голое тело, бугрятся сильно развитые плечи, бугры выпирают вперед, и от этого он кажется немного сутулым. Широкий пояс ремешками держит саамские таборы из белой замши, натянутые чулком, и видно, как с каждым шагом под матовой оленьей кожей играют мышцы кривоватых ног.

Кроме куртки, все не соответствовало аэрофлотской форме, и Воеводин недовольно поморщился.

Пилот скрылся в домике. Через минуту он предстал перед инспектором одетым в синий костюм, со знаками различия, при галстуке, в фуражке с золотистым крабом на тулье.

— Товарищ старший пилот-инспектор, на оперативной точке Черная Брама производятся полеты согласно распорядку дня и заявкам заказчиков!

Воеводин протянул руку и почувствовал, как, хвастаясь силой, больно сжал его пальцы Богунец.

— Давайте проверим ваше бумажное хозяйство.

— Срочное санзадание, Иван Иванович, может, после полета?

— Если все хорошо, задержу не больше десяти минут. Пока товарищ Галыга заправляет баки, успею.

Уже в домике Воеводин быстро, наметанным глазом, просмотрел барограммы, маршрутные карты, бортжурналы и записи прогнозов. Проверил в пилотских свидетельствах отметки о последнем медосмотре, наличие штампа «группа крови по Янскому».

— Порядок! — сказал удовлетворенно и раскурил «Приму», заполнив домик запахом жженых веревок. — Извините, Богунец, я думал о вас хуже.

— А я своего мнения о вас не переменил, Иван Иванович. Лететь надо, больной ждет!

— За нарушение формы одежды взыщу.

— Галстук в этом пекле как удавка. Все вы знаете, только понять не хотите.

— Покажите-ка формуляр на машину, Богунец. Надеюсь, аккуратно записываете налет?.. Что ж вы, друзья, три дня не заполняли? А ну, дайте карандаш и бортжурналы за это время. — Воеводин на клочке бумаги сложил цифры, торопливо зашуршал страницами формуляра, опять что-то черканул на бумажке и, откинувшись на спинку стула, сказал с усилием: — А ведь вы не полетите, товарищ командир вертолета.

— Не надо пугать.

— Сделав сточасовую профилактику на базе, вы уже налетали пятьдесят пять часов ноль две минуты. Переплюнули на пять часов срок малой формы.

— Дозволено!

— Но форму-то нужно делать. А вы собрались лететь.

Оспинки на лице Богунца побелели.

— Вы думаете, ноги у саама срастутся без нашей помощи? Галыга! — заорал он в открытую дверь.

Авиатехник выдернул заправочный пистолет из бензобака, скатился по стремянке и, вытирая ветошью руки, заспешил к командиру.

— Пятидвоятичасовой регламент выполнял? — зловеще спросил Богунец.

— Нет… Да… Вчера!

— А почему не записали в формуляр? — поинтересовался Воеводин.

— Не успел еще, товарищ инспектор.

— Тогда пишите сейчас. Вот вам ручка… Стоп, техник Галыга! Не надо совершать преступление. Как же вы могли вчера по форме обслуживать вертолет, если он согласно записи в бортжурнале летал полный рабочий день?.. На самом деле, товарищ командир, вы летали или техник занимался профилактикой?

— Работу могут подтвердить заказчики.

— Значит, летали… Товарищ Галыга, мне нужно идти проверять машину?

— Нет, товарищ инспектор, будем делать форму пятьдесят.

Павел Горюнов, сидя на стульчике, прислушивался к раз говору, и на его напряженном остроносом лице в хмурых бровях отражалась непреклонность Воеводина, в удивленном изгибе губ — злость Богунца, в бледности щек — растерянность Галыги. Синеватые галочьи зрачки юноши заинтересованно поблескивали. После того как инспектор с досадой захлопнул толстый формуляр, Павел снял с гвоздя гитару, ударил по струнам и фальшиво пропел:

— «Где ж вы теперь, в какой новой богине ищете идеалов своих…»

* * *

Воеводин одиноко сидел в домике, не реагируя на возбужденные голоса за дверью, на звук отъехавшей автомашины, на телефон, трещавший без умолку. Только один раз снял трубку и ответил:

— Не раньше чем через три часа. — Нажал рычаг, прервав на полуслове возмущенный бас.

Не менее трех часов понадобится технику на профилактику. Плюс время туда и обратно, а пастух с переломанной ногой будет метаться на полу берестяной куваксы, потом в вертолете. Залить йодом, положить в самодельную шинку и забинтовать ногу — вот все, чем могут помочь товарищу оленеводы. Кожа воспаляется, набухает, боль режет, огонь разливается по телу, горячее дыхание и проклятья вырываются из почерневшего рта…

Вздрогнув, Воеводин помотал головой, отгоняя видение, и, повернувшись, увидел перед собой большеголового человечка в квадратных очках. Очки были так близко, что в них, как в зеркале, отражалось лицо Воеводина.

— Вы почему запретили полет, инспектор? Я подписываю вам акты, плачу деньги! В мое распоряжение дан вертолет, и я им командую! Извольте немедленно отменить указание! Или я порву договор и выгоню ваш экипаж с рудника!

— Кто вы такой?

— Что-о?

— Представьтесь, пожалуйста.

— Заместитель директора по хозяйственной части. Главный представитель заказчика! Задание на полет поступило из райкома партии. Понимаете? Вы, педант, уцепились за букву инструкции и плюете на человеческую жизнь! Будьте человеком, инспектор! Всегда возможны исключения! Лёту здесь всего каких-нибудь полтора часа!

— Сколько секунд в полутора часах? А если одна из них для экипажа, будет черной? Не понимаете?.. На моих глазах из-за мелких неисправностей падали с неба машины, и не всегда чудо спасало людей. Вы гарантируете чудо?

— Я гарантирую вам большие неприятности по служебной и партийной линии.

— Благодарю!.. Извините, здесь душно, я выйду на воздух.

— Минуточку! — Выше головы заместителя директора появились еще одни очки. — Я журналист из «Полярной правды».

— Приятно познакомиться.

— Представьте, инспектор, миллионы людей прочтут статью о несчастном случае. Куда будете прятаться от их гнева?

— Напишете правду?

— И только правду! Трагедия в тундре — бездушный человек — конец плачевный для пастуха в физическом, для вас в моральном смысле. Вот сюжет.

— Хоть раз увижу свое имя в газете, — криво усмехнулся Воеводин и протиснулся к выходу.

Но на свежем воздухе его ждало неприятное свидание: инспектор Гладиков в гражданском костюме. Лицо мясисто, черты мягкие, несколько расплывшиеся, словно у не выспавшегося гуляки.

— Почему вы здесь, Гладиков?

— За сигами приехал. Здравствуйте, Иван Иванович! Вы хожу из коопторга, едет замдиректора, увидел меня, прихватил. — Гладиков взял за локоть и отвел в сторону Воеводина. — Я в курсе, Иван Иванович. Вся тундра звенит, у них же беспроволочный телеграф!

— Продолжай.

— Щекотливая ситуация. А выход есть! Оставь предписание и уезжай поскорее. Понял? Был, запретил и уехал. Они все сделают и слетают.

— Они слетают, а потом, если все будет в порядке, сделают бумаги. Так?

— Ты-то чист, и все соблюдено…

— …У меня просьба.

— С удовольствием выполню, Иван Иванович!

— Перестаньте меня «тыкать» и исчезните с глаз долой!

Гладиков засуетился:

— В принципе вы правы, Иван Иванович. Наказывать и еще раз наказывать прохвостов типа Богунца, пижона и разгильдяя!

— А я подумал о пастухе, — невесело сказал Воеводин. — Его ведь наказываем.

— Вот я и говорю…

— Говорить будем в управлении. Уезжайте!

* * *

Обслуживать вертолет техникам помогали все, кроме инспекторов. Богунец в каком-то рваном измазанном халате промывал в бензине фильтр. Корреспондент «Полярной правды» катил пустую бочку для слива масла. Суетился около мотора замдиректора. С веником в кабину вертолета залез Павел.

Гладиков топтался, не решаясь уйти. Разговор со старшим инспектором получился опасным.

— Иван Иванович!

Воеводин прикурил очередную сигарету и неспешно двинулся на дальний конец вертодрома, ноги ставил на носки, чтобы не тряхнуть вдруг ставшее тяжелым сердце.

«Время, очень медленно тянется время! Последовать совету и уехать? Проползти ужом между законом и совестью? Ведь тундра не простит мне, я буду здесь чужой. А что тогда скажу брату в день его памяти? Ведь мало кто помнит, что в Мурмашах летали двое Воеводиных. Одного, старшего, еще в воздухе, в кабине, порубил моторный вал, отскочивший от главного редуктора. Черная секунда? Да, недосмотрели на земле. Обслуживал вертолет брата тот же Галыга, только помоложе он был. Комиссия не установила тогда вину техника, но Галыга поспешил перевестись из Мурмашей в Нме. От призрака? А может быть, потому, что, как и сегодня, он «забыл» провести регламентные работы и по этой причине погиб брат? Сейчас в их глазах я педант, тупица и даже хуже. А надо сдерживаться, быть ровным. Я не могу взять Богунца за грудки и от души сказать: «Куда ты смотрел, сволочь, бездумно выколачивая рубли?» Я не могу смазать по роже лисохвостого коллегу. Обязан прятать жалость и сочувствие, соблюдать букву любого закона с чистой совестью. Совесть! Что это такое? Она чиста, а тундра звонит: «Подлец!» Ты имеешь знаки плюс и минус, совесть?.. Тогда, бросая последний ком земли, расставаясь с тобой, брат, я поклялся печальной памятью твоей обострить глаза, не уходить от правды, свить нервы в клубок ради нее. Я пошел в инспекцию, чтобы в меру своих сил не дать другим последовать за тобой случайно, нелепо… Трудно! Все понимаю: война уносила на тот свет взрывом, пулей, штыком, а сейчас можно расстрелять человека равнодушием и беспринципностью. Но ведь меня обвиняют в равнодушии к судьбе пастуха! Уехать? Исчезнуть раствориться?»

Густой клуб сигаретного дыма на мгновение прилип к его лицу. Воеводин опустился около ярко раскрашенного конуса прямо на траву и, поморщившись, оторвал от губ замусоленный мокрый окурок.

К нему валко, по-моряцки, шел Павел Горюнов с гитарой. Он вымел сор, навел чистоту в пилотской кабине, заодно, «увел» из зажимов на приборной доске фотокарточку Наташи Луговой, с некоторых пор ставшей «талисманом» Богунца. С сознанием исполненного долга перед товарищами он направился к педанту-инспектору. Пел еле слышно, приблизившись, усилил голос:

…В тундре нас с нетерпением ждут, Мы нужны — лучше доли не требуй! Не случайно приятель-якут Окрестил нас каюрами неба. Время вышло, кончай перекур…

— Плывите к вертолету, морячок, — вяло сказал Воеводин, — там и поиграйте. С музыкой веселее работается.

Павел ушел, замолкнув. От домика закричал:

— Инспектора Воеводина просит к телефону начальство!

Полоса Хибинских гор потемнела, потеряла краски, скала Черная Брама уже не плыла в горячих потоках воздуха, а прочно и тяжело сидела на мели. Желтые лоскуты морошки на летном поле спрятались в темно-зеленой траве.

На этот раз пришлось разговаривать с секретарем райкома партии.

— …Вы знакомы с моральным кодексом строителя коммунизма, товарищ? — спросил секретарь после приветствия.

— А вы считаете, что Воздушный кодекс СССР, утвержденный Верховным Советом, противоречит кодексу моральному?

— Не надо риторики, инспектор.

— Логика, товарищ секретарь. Могу только обещать: не три, а полтора часа займут профилактические работы. Весь экипаж и другие люди трудятся хорошо и быстро.

— Поблагодарите их от моего имени, товарищ Воеводин, и поторопите, если возможно… Вы тоже принимаете участие в подготовке вертолета?

— Иду… До свидания!

Во время разговора пепел с «Примы» прожег ему рукав.

* * *

Уже в серебряных сумерках привез Паша Горюнов старшего инспектора на базу. От обоих разило бензином и сладковатым запахом авиационного масла. Павел подал Воеводину из машины чемоданчик. Он оказался тяжеловатым. Открыв крышку, инспектор обнаружил под носовым платком завернутый в газету «Полярная правда»… кирпич. На шероховатой поверхности размашистый автограф, написанный черным карандашом: «А. Богунец!»

— Смелость или наглость? — спросил Воеводин Павла.

— Непосредственность! — поспешил ответить тот. — Без зла, кураж это, Иван Иванович. Давайте мне кирпичик, а я вам вот… — и Павел вытащил из кармана костяное узорное ожерелье.

— Откуда у тебя такая ценность?

— Ожников передал в подарок Галине Терентьевне.

— А почему сам не вручил?

— Она его не привечает.

— Тогда передай по назначению ты.

— А вот этого он не хотел! — и Павел показал фигу. — Она все равно ему возвратит…

IX

Ожников не закричал, а заставил себя проснуться. Вытянулся, тяжело дышал. Грудь, как после лихорадки, пахла уксусом. Он потихоньку, боясь упасть, встал с постели. С закрытыми глазами, вытянув перед собой руки, пошел к окну, натыкаясь по дороге на мебель. Нащупал подоконник, холодный и гладкий, скользя пальцами по раме, подобрался к форточке и открыл ее. Струю влажного хвойного воздуха поймал широко открытым ртом, глотнул. Потом медленно открыл веки.

Да, это был сон, цветной, липкий, знакомый, как много раз читаная книга. Сначала желтый пивной ларек у Глебучева оврага. Косоглазый упрямый парень в куцей кепчонке, длинном пиджаке и в широких полосатых брюках с напуском на хромовые сапоги. Он покровительственно хлопает по плечу и пыхтит в ухо: «Надо будет еще железок с ксивами, подходи сюда, кореш!» Ноги несут от ларька, а в кармане две бронзовые медали, выменянные на связку сушеной воблы… Сине-желто-зеленый круг. В радуге Волга и полукольцо лесистых гор. Спектр потемнел, круг сузился и как бы выстрелил его на Сенной базар. Ярко-красный плакат, палец красноармейца прицелился в его переносицу: «Что ты сделал для фронта?» Спины, руки, разинутые рты с золотыми зубами, выпученные от самогона и жадности глаза. Вместо плаката — старушка. Живая. Согбенная, тощенькая, в широком солдатском бушлате и драной пепельной шальке. Она ловит его взгляд, кланяется, почти шепчет: «Серебряная. От мужа осталась, упокой его душу, боже! — крестится. — Не украла я. От мужа… Хлебцем возьму. Или маслицем». Он выхватывает из сморщенной ладони кусочек белого металла, который дают солдатам за отвагу, взвешивает на своей пухлой руке и сует бабке четвертинку касторки и пайку хлеба. Хочет уйти и не может. Тесным стал черный круг. Он уже давит на плечи, сжимает горло, грудь. И не круг — тиски…

Это было, было, было, но ведь семнадцать лет тому назад!

Родился Ожников хилым, и ножка одна была чуть короче другой. Сверстники его не любили, сторонились. Думалось, что за неказистую внешность. Отец успокаивал: «Не во внешности сила человека, Фима». Желая стать сильным, смекалистым, дерзким, как лучшие из сверстников, Ожников пытался выделиться хотя бы умом, но ничего не получалось. Вот тогда он и затосковал о силе, волшебной, сказочной, о нечистой силе. Мать сказала: «Пустое это, Фима. Ловкую мысль выпестуй, оживи, она жизни венец!»

Потом война. Портреты знакомых парней в газетах. Повзрослевшие одноклассники получают медали, ордена. О них пишут как о героях. Он вступает в комсомол, и отец одобряет этот шаг. Родители уезжают из Саратова, прослышав, что немцы назначили точную дату захвата города. А он не желает ехать с ними, да отец и не настаивает: «Здесь будет кому присмотреть за тобой!» Остался. Пошел в военкомат и попросился на фронт или поближе к фронту. Хорошо лопочет по-немецки в объеме школьной программы и чуть больше. Ему предлагают несколько мест — одно из них: курсантом разведшколы. Он бы пошел — только в этот день пришлось разгружать санпоезд, и он увидел впервые ужасную картину: раненые в бреду, без рук, без ног! Его легкая хромота — пустячок! И он выбирает должность кладовщика в десантной планерной школе. Как-никак при армии! Только когда ложится в кладовке на горбатый пыльный диванчик, открытые глаза опять видят волшебные сны.

Ожников ярко помнит многое из прошлых сновидений.

…Пусть он хром, но в его кулаке неимоверная сила. Он не танцует по рингу, а стоит, ждет приближения соперника. Люди кругом затаили дыхание. Вот она, жертва, наглухо закрытая перчатками! Он бьет! Удар приходится по перчаткам, но это его удар! И через канаты в публику летит уже бывший чемпион мира Джо Луис!

…Пусть левая нога короче правой. Но левая способна на взрыв! Они бегают, потеют, а он стоит далеко от ворот. Пусть работают, стараясь подкатить к нему мяч. Мяч рядом. Короткий молниеносный удар! Свист летящего снаряда. Вдребезги штанга! Рухнул вратарь. А обрывки лопнувшего мяча трепыхаются в сетке ворот «Черных буйволов». Стадион взрывается аплодисментами, и его, лучшего форварда мира, несут на руках…

…А вот он проходит сквозь стены в логово бесноватого фюрера…

Он грезил наяву, хотел магических свершений, хотя и знал, что их не может быть. Под ним не тахта, покрытая шикарным ковром, а колючий от вылезших пружин диванчик в заплеванной каптерке. Пахнет мышиным пометом и солидолом. Грохочет над крышей аэросцепка. Планеристы тренируются, готовятся в тыл врага. Разорванный винтами и крыльями воздух свистит, буравит мозг. Скорее накрыть голову старым стеганым бушлатом. «Прекратить!» — но его визгливый приказ глохнет под вонючим покрывалом. Они никогда не услышат его, потому что волшебной силы не существует… Узнал ли его бывший планерист Донсков? Вряд ли. Нет теперь того каптерщика, который когда-то ему и его друзьям менял сахар на табак. Нет его! Ничего похожего от него не осталось. Ничего!

Ожников смотрит в окно. Он любит стоять так. Кажется, что ты видишь целый мир через амбразуру, а тебя под бронированным колпаком — никто. За стеклом светло-серая, как шкура змеи, ночь. Белая ночь. Лучше бы черная, настоящая. Вон зажегся свет в гостинице. Окно Донскова. Заявился, планерист! А справа окутанная сизым туманом шумит хвоя. Холодный воздух перемешан с мерзким запахом торфяной жиги. Надсадно звенят комары.

— Ахма! Шлепанцы! — негромко приказал Ожников.

Из тьмы в углу комнаты выскользнула росомаха, в ее зубах домашние тапочки без задников.

— Вот так должны служить и они! — Он громко начал, но последнее слово произнес почти шепотом.

Ожников бросил на худые плечи теплый халат, всунул холодные ступни в мягкие шлепанцы и упал в глубокое кресло. Росомаха улеглась на полу, и он поставил на нее ноги. Густая шерсть щекотнула лодыжки.

Хотелось забыться, дать отдых утомленной голове, но не покидала мысль о Донскове. По телефону из управления Ожников, как кадровик, получил все сведения о замполите. При первой встрече сразу узнал по обличию, и все равно хотелось думать: ошибся. К сожалению, нет. Не берет таких пуля, не принимает сырая земля. Судьба-предательница лоб в лоб свела.

Живешь как к резине привязанный — тянешь, тянешь, ползешь вперед, где упрешься в кого-то, где на коленях, и вдруг… Оборвался конец, или его чик-чик кто-то, и резина, тобою же натянутая, тебя и хлобыстнет… Шастает замполит, всюду нос сует, вынюхивает и записывает, записывает. Последним делом интересовался. А дело — тьфу, мизер! За бензин с поморов — рыбкой, за рыбку — дюралевый уголок с рудника, за уголок — с саами охапочку меховых шкурок; шкурка в подарок жене доброго человека на память, память не подведет, когда нужно — вспомнит Ожникова, где нужно — назовет. И все дело! Людям — добро, себе — не рупь, копейку. Кто поверит? А ведь так. Себе почти ничего — одни сувениры.

…Вот Галыга мразью оказался: в себя глядит, ест сам себя, болван! Тверди лишился. Да и не было ее — на страхе держался. Придется помочь пьянице обрести теплые края. Это можно… Горюнов у меня в руках!

Ожников вспоминал фамилии и каждый раз сжимал пальцы в кулак, повторял громко:

— …в руках!., в руках!., в руках!..

Он сильным толчком ног отбросил росомаху и снова пошел к окну. Через дорогу на серой стене гостиницы «Нерпа» прикрытый качающейся еловой веткой мерцал светлый прямоугольник. «Бдит, планерист!» И вдруг Ожников вспомнил про фотографию, маленькую, что на стенде в управлении. Мгновенно теплой испариной покрылся лоб. Как он мог забыть про нее? Как?

У входной двери звонкой лапкой дважды ударил звонок. Рванулась из угла росомаха.

— Назад! — Ожников выскочил в коридор. — Кто там?

— К вам можно, Ефим Григорьевич? — послышался голос инспектора Воеводина. — Не разбудил?.. Вы уж извините, но я с просьбой.

— Проходите, Иван Иванович, всегда рад такому гостю!

— Здравствуйте!.. Переночевать пустите? Не стесню?

— А?.. Понял, понял, Иван Иванович! Раздевайтесь, минуточку постойте, я своего зверя в кладовке закрою… Прошу! — крикнул Ожников уже из комнаты. — Голодны?

— Если предложите чаю или кофе, не откажусь.

Воеводин сидел в кресле, расслабившись, слушая, как хозяин на кухне погромыхивает посудой. Не один раз приходил он к Ожникову, но никак не мог привыкнуть к резкому тошнотворному запаху росомахи, пропитавшему постель, мебель, стены. И все-таки заходил, уважая хозяина дурно пахнувшей квартиры за гостеприимство, деловую хватку, умение держать слово, дисциплинированность во всем. На таких «прочных» людях, по мнению Воеводина, держалось многое в мире. А любовь к вонючему зверю — маленькая слабость. Может быть, и не слабость, ведь зверь был верен, предан хозяину, а хозяин одинок…

Ожников рассказывал Воеводину о своем прошлом: родители погибли под бомбой в Отечественную; в двадцать женился на чернобровом «ангеле», а через несколько месяцев «ангел» улетел из дома с красивым и опрятным лейтенантом связи.

Да, Ожников вряд ли мог осчастливить женщину. И внешность неказиста, и слишком уж деловой, таких сухостойных и углубленных в себя мужичков романтические девы не жалуют, такие могут быть хорошими кормильцами, терпеливыми супругами, но ласки, даже душевной, от них можно дождаться только по великим праздникам, да и то, если эти праздники не им поручают организовывать. Воеводин имел основание так думать и утверждать, опираясь на опыт собственной беспокойной жизни.

Ну вот он, кажется, попривык к воздуху в комнате, начадил своей «Примой», и запах росомахи потерял остроту, а запах кофе из горячих маленьких чашек, расставленных на столе Ожниковым, почти совсем приглушил его.

— Может, с коньячком?

Воеводин, сделав первый глоточек, отрицательно мотнул головой, поднес чашку к носу, зажмурившись от удовольствия, вдохнул аромат бразильского кофе.

— Сами мололи?

— Только так. Пачечный не держу… Как съездили на верную Браму, Иван Иванович? Головомойки нам не будет.

— Хранение горючего надо бы проверить на всех точках, чувствую, жара скоро полыхнет, оборониться бы.

— Саама-то привезли?

«Уже знает, — лениво подумал Воеводин. — Действительно, беспроволочный телеграф в этой тундре, чихнешь в Мурманске, по Белому морю волны пойдут».

— Пастух в норме, косточки слепили за два часа, ждал я в райбольнице… Богунец вернулся очень быстро, время показало, что он держал недопустимо высокую скорость.

— Накажете?

— Сам себя накажет, — проворчал Воеводин. — Такие долго не летают!

Ожников налил еще по чашке.

— Не заснем ведь, Ефим Григорьевич? Крепенек напиток.

— Что мы, старики?

— Не чувствуете дряхлости?

Ожников, выжидательно глянув на гостя, выпалил скороговоркой:

— Иван Иванович, вы с Галиной Терентьевной старые друзья. Нет-нет, и не возражайте, я знаю, что не просто това рищи, знакомые, у вас даже тайна есть!

— О чем вы? — насторожился Воеводин.

— Одинокая она женщина, и я… тоже. Давно не можем найти общего языка, а полезно было бы обоим.

— Про какую тайну вы упомянули?

— Пустяк, к слову пришлось. — Ожников притворно смутился.

Воеводин нахмурился:

— Мне неприятно слушать, Ефим Григорьевич!

— Извините, не хотел обидеть, — засуетился Ожников. — С Лехновой у вас вынужденная посадка на «яке» была, не беспокойтесь, я к слову, никто до сих пор не знает.

«Ишь ты, — удивился Воеводин. — С тех пор десять годков пролетело, и было-то не тут, а на земле саратовской. Откуда знает?»

Как и многие летчики, Воеводин пришел в Гражданскую авиацию, демобилизовавшись из Военно-Воздушных Сил, и сначала попал в эскадрилью спецприменения, где штурманом была молодая волоокая недотрога Галина Лехнова. Одна женщина на весь летный состав аэропорта, и никто не мог похвастаться ее особым вниманием. А у Воеводина с ней с самых первых дней работы появилась тайна.

— У Галины метр восемьдесят росту, вам до нее не хватает сантиметров двадцать, — прикинул Воеводин, смерив взглядом Ожникова.

— И весу килограммов двадцать…

— Неужели? — поморщился Воеводин и, сразу забыв пошлую реплику хозяина, ушел в себя.

* * *

…Как-то на самолете Як-12 полетела Лехнова проверить его штурманские навыки на длинном почтовом кольце. Зимний циклон баловался в этот день метелями, небо белесое, низкое. Район полетов Воеводин знал еще нетвердо, но на борту опытный штурман, и он не боялся потерять ориентировку, не обращал внимания на погоду. Произвели посадку в двух райцентрах, сгрузили там почту и пошли к третьему с названием Перелюб. Вот из белой мути вырвались домишки, ветроуказатель на площадке, лошадь с санями около него. Как сейчас, помнит: гнедая, заморенная. Сели, отдали вознице мешки с газетами. Тут бы подумать, пошевелить мозгами — ведь так запуржило, что и ветроуказатель скрылся из глаз, но, надеясь друг на друга, опять взлетели. Повернули нос самолета на село Клинцовка, уперлись глазами в приборы и понеслись с попутничком… Воеводин вел машину легко, чуть небрежно, совсем немного красуясь перед симпатичной штурманихой. Она тоже сидела спокойненько, зная, что ручку управления держит не салажонок, а опытный пилот, бывший вояка. Только недолго они благодушествовали. Скоро поняли, что не знают, где летят. Кругом белым-бело, крылья морось обволакивает. Галина разложила карту на коленях, хотела определиться прокладкой радиопеленгов, да куда там! У «яка» кабина тесная, карта с колен сползает, карандаш рвет бумагу, точность «места» в пределах полусотни километров получается! Загрустила дивчина, ресницы дрожат, чуть не плачет, но еще надеется, что Клинцовка появится под крылом. Время вышло — под самолетом белая муть. Попробовала Галя настроиться на аэродром Пугачева, но шли низко, и стрелка радиокомпаса не нащупала привод, а может быть, он и не работал — обслуживал привод веселый человек с красным, похожим на картошку носом, Михалычем его звали. Осталось одно — сесть и поговорить с местными жителями, они-то уж наверняка знают, как называется родная деревня. Воеводин спросил: «Приземляемся?» Галина, закусив губу, молчала. Губа была красная, тугая и, «наверное, жаркая», подумал тогда Воеводин, но сразу отогнал бесовскую мысль, снизился еще, стал искать на земле какое-нибудь жилье.

Он больше не пытался получить ее согласия, и, хотя по должности Галина Лехнова на борту старшая, ей сказать «добро» трудно, в ее летной жизни вынужденных посадок не было, и эту она воспримет как профессиональный позор, как несмываемое пятно на своей белоснежной репутации штурмана. Да и сядут ли они благополучно: под матовым настом метель скрывала колдобины, ямы, овраги. Воеводин верил в себя и счастье и, как только в глазах прорезались мутные пятна домишек, развернул машину и, убрав газ, прогладил лыжами целину. Пока самолет бежал, теряя подъемную силу, все сильнее и сильнее вминая снег, осаживаясь, летчики не дышали…

* * *

— Вы что, любите Галину Терентьевну? — еще не совсем вернувшись к действительности, спросил Воеводин.

— Это вы любите ее. А она вас.

«Прозорлив и сегодня почему-то нагл», — подумал Воеводин и сказал:

— Допустим… Но тогда почему же хотите связать жизнь с человеком, нейтральным к вам?

— Без хозяйки дом — халупа, Иван Иванович. — Ожников прикрыл глаза и нос; темная ладонь, поросшая курчавыми волосиками, слилась с волнистым чубом, баками, усами, бородой. Воеводин смотрел на серый шерстяной комок перед собой, потом с усилием отогнал от себя это неприятное видение и унесся мыслями в прошлое.

* * *

…В то время Галина только нравилась ему… Сели они благополучно за околицей и подождали, когда к самолету сбегутся вездесущие ребятишки. У них узнали название деревни, проложили курс на Пугачев, а взлетев, не включили барографа. Это было величайшее нарушение, сговор без уговора. Она пощадила авторитет пилота, только что пришедшего в летное подразделение, и… испугалась за свой авторитет.

Вскоре показалось извилистое русло реки Иргиз и повело их к городу. Прошла морось, погодка немного разведрилась. Пугачев они увидели километра за три. И тут замигала красная лампочка: контрольные «пузырьки» бензобаков были пусты, капельки горючего перекатывались на дне стеклянных пробирок-бензиномеров, укрепленных над головами. Винт мог остановиться в любое время, в любом месте, на окраине города, над улицей, над острым куполом собора…

* * *

— Вы хотите поручить мне сватовство?

— Кофе остыл, Иван Иванович, печенье совсем не брали. Сыр ешьте, свежий!

— Откуда же узнали про «тайну», Ефим Григорьевич? Жили на Саратовщине?

— Сибиряк я. — Ожников широко улыбнулся, блеснув белой эмалью крупных ровных зубов. — Знакомый у вас был, Михалыч, помните? Крепко пьющий и хитрюга мужик! Года три назад встретился я с ним нечаянно на руднике под Мурмашами, он завскладом там теперь, разговорились, общие знакомые у нас нашлись… Побеседовали бы вы с Галиной Терентьевной, а? Знаю, ей тут тяжело, а мы бы уехали.

* * *

…Да, хитрющий и смекалистый мужик был Михалыч, и радист, и диспетчер, и заправщик, и начальник маленького Пугачевского аэропорта. Долетел Як-12 до аэродрома, плюхнулся на границе летного поля, и винт остановился у него: все до капельки высосал из баков мотор. Михалыч подбежал, сунул свой красный нос-картошку в кабину, увидел меловое лицо штурманихи, набрякшие, играющие желваками челюсти еще незнакомого пилота и сочувственно улыбнулся. А потом, видно, весть о садившемся в поле самолете из деревни по степи растеклась. Догадливый был мужик Михалыч — предложил им для отдыха комнатку в аэровокзале с тумбочкой и двумя железными кроватями, заправленными по-солдатски. Галина потребовала раскладушку и выставила Воеводина в холодный коридор…

* * *

Нравилась, очень нравилась Галина в то время Воеводину…

— А ведь приятно вспомнить, — засмеялся Воеводин, — что были мы не всегда такими правильными, как сейчас. Да, вынужденную посадку мы скрыли… Признаться, мне не особенно хочется беседовать о вас с Галиной Терентьевной. Я немного знаю ее вкусы и взгляды на наш пол и думаю, разговор окажется пустым.

Уже лежа под одеялом и прихлопывая на лице попавших в комнату комаров, он спросил:

— Когда вы сказали, что ей здесь тяжело, имели в виду Горюнова, что ли?

— Мечется Галина Терентьевна… Сердце к вам тянет, голова к Горюнову. Жалеет она его. А бабья жалость на все способна. Может решиться и перейти к нему. Только из шторма с ним она не выплывет… А ей пристань нужна, Иван Иванович, хватит горькой да соленой водицы хлебать…

— И пристань — это вы?

— Надежная пристань! Мы сразу же уедем.

— Увольте, Ефим Григорьевич. Спокойной ночи!

Ожников, упершись локтем в подушку, некоторое время читал газету, потом протянул руку и дернул за шнур, висевший над кроватью. Люстра моргнула, убрала сияние хрустальных подвесок, зашторенные окна не пропускали матовый свет неба. На щелчок выключателя Воеводин среагировал? почему-то болезненно. В кладовке заворчала росомаха.

Глубокой ночью Ожников встал с кровати. На будильник смотреть было не нужно, он знал: стрелки показывают три часа. За последние годы именно в это время его будто кто-то невидимый будил, поднимал, а если не хотелось вставать, отдирал от постели. И ничего Ожников поделать с собою не мог. Как заведенный, часто в полусне, поднимался, не торопясь совал руки в рукава халата, аккуратно застегивал пуговицы, надевал шлепанцы. Подходил к двери кладовки. Два раза суеверно дотрагивался до косяка и только после этого толкал дверь. Она не запиралась, всегда была полуоткрыта, чтобы росомаха могла входить в свое жилище. Когда-то он запирал кладовку на внутренний замок с длинным кованым языком, но Ахма подросла, превратилась в крупного сильного зверя и надобность в запоре отпала: даже в присутствии хозяина Ахма никого туда не пускала. Да и редко стали посещать Ожникова сослуживцы из-за резкого запаха росомашьего пота, похожего на трупный, который уже не выветривался из квартиры.

Ожников прикрыл за собой дверь. Послышался горловой, ласковый рокот росомахи. Щели у косяков прожглись тусклым, а через некоторое время ярким светом.

Ровно через десять минут свет в кладовке погас. Ожников проковылял к дивану и, сбросив халат, юркнул под одеяло. Заснул мгновенно. Дышал ровно и глубоко…

X

Сидя у изголовья, Галина Терентьевна ласково смотрела на Горюнова, вытянувшегося на кровати так, что под одеялом вроде бы и не было его длинного, худого тела, а только голова, словно отрезанная выпуклой темной кромкой одеяла, лежала, вдавившись в белую подушку.

— Что врач сказала? — спросила Лехнова.

— Переутомление.

— Опять приступ был? Доиграешься, Миша!

— Не надо!

— Я виновата, да? Ну, прости. Так уж получилось… Ты же знаешь…

Не хотел бы знать Горюнов, но Лехнова, внося ясность в отношения в один из вечеров, рассказала сокровенное.

Она любила Воеводина. Прошедшее время тогда успокоило Горюнова. И Воеводина, кажется, тоже. Кажется, потому что они никогда не объяснялись. Не показывали влечения друг к другу. Даже когда оставались вдвоем. Но, как ни странно, все окружающие догадывались и даже точно знали об их чувстве.

А чувства Лехновой были странными, незнакомыми ей ранее. В любое время дня и ночи она догадывалась, что Воеводин, делает. В помещении авиаэскадрильи или дома она бросала недоклеенные карты или выключала плитку под кастрюлей сырого еще супа и, наскоро приведя себя в порядок, выскакивала на улицу. И точно — он шел навстречу. Здороваясь, расходились.

В полете ни с того ни с сего у нее портилось настроение; когда она возвращалась на базу, узнавала, что именно в эти часы у Воеводина случалась неприятность.

Иногда среди ночи вскакивала, настораживалась, ждала стука в дверь.

Однажды Воеводин, за год высохший и постаревший, решился: «Давай плюнем на условности и будем вместе!» Она ответила коротко: «Нет». Больше ни слова. Не могла «плюнуть» на семью Воеводина, на его четырехлетнюю курносую Таньку и на будущего ребенка, которого уже ждала мать.

Знала, Воеводин был равнодушен к жене, но безумно любил детей.

Говорят, что любовь лечится временем. Лехнова ждала. Первым не выдержал Воеводин. Он завербовался и вместе с братом, с семьей уехал в Заполярье. Год ни письма, ни слуха.

Но Лехнова знала, чувствовала, где он. Расстояние до него было близким и прозрачным.

В одном из ночных полетов это чувство подвело ее, отвлекло от привычной работы и при определении силы ветра штурман Лехнова допустила грубую ошибку: перепутала знаки угла сноса. Самолет ушел с линии маршрута, затерялся в ночи и только усилием наземных радиослужб был вы веден на запасной аэродром, потому что долететь до назначенного места не хватило горючего.

За потерю ориентировки ее сняли с борта на три месяца, предложив поработать дежурной по перрону. День в день отбыв наказание, она поехала в Заполярье, в Мурмаши, чтобы видеть Воеводина хотя бы издалека…

— Галина, переходи ко мне… насовсем. Ты же обещала!

— Нерешительная я, Миша.

— Павел тебя давно мамой-Галей называет.

— Ребенок ты, право. На службе посмотришь — кремень, а дома — дите…

— Давно ведь обещала.

— Ждала чего-то. Теперь не жду.

— Правда, Галя!

Лехнова вымученно улыбнулась:

— Скоро разберусь. Да не волнуйся так, тебе вредно.

— Ну, хорошо… Накапай мне в ложку чего там положено.

Горюнов в ожидании прикрыл желтые веки. Когда она тронула его за руку, приподнялся и, морщась, хлебнул из чайной ложечки кисло-горькую смесь. Несколько капель упали, скатились по бороде. Галина Терентьевна знала, почему он всегда скрупулезно выполнял предписание врачей, в определенное время, до минуты точно, принимал лекарства, даже если у него был легкий насморк.

Выпив микстуру, Горюнов сказал просительно:

— Оставь меня… ладно? И пригласи Богунца.

— Он еще не вернулся с Черной Брамы.

— Вечерком будет?

— Обязательно. — Лехнова тихо пошла к двери.

Горюнов погрузился в тяжелое раздумье. Его друзья считали молву о Воеводине с Лехновой сплетней. Так хотелось думать и ему. Ведь как часто подлая рука мечет в женщину камень. Особенно в одинокую. Ласковый взгляд, брошенный на проходящего и замеченный ханжой; несколько игриво-откровенных слов в веселом настроении, подслушанных кем-то.

«Сплетня!» — хотелось думать Горюнову о Лехновой, хотелось, чтобы она, глядя в его глаза, отринула нелепый слух, но она сказала: «Так уж получилось!»

* * *

Наташа Луговая застала Лехнову в номере. Хозяйка не удивилась гостье, только в ее светло-янтарных глазах плеснулась растерянность. Она быстро накрыла стол скатертью, на середину поставила электрочайник, воткнув шнур в штепсель, рядом — две чашки с блюдцами и сахарницу. Смущенно развела руками: больше угостить нечем. Все это при взаимном молчании. Даже «здравствуйте» не было произнесено.

Наблюдая за ее ладными, хотя несколько нервозными действиями, Наташа собиралась с мыслями, не зная, как объяснить цель своего прихода.

Наташа прихлебывала с блюдечка горячий, густо заваренный чай с сушеной брусникой. На ободке блюдца ядовито-желтые цветочки, похожие на лютики, и нарисованы аляповато. Цвет почему-то беспокоил ее, раздражал. Она не ощущала вкуса чая. Перестала пить и, опуская блюдце, разлила — по скатерти расплылось бурое пятно.

— Что тебя тревожит, девочка?

Наташа густо покраснела, сломала в пальцах печенье.

— Вы не могли и не можете быть одинокой, Галина Терентьевна! Вы же красавица! Вот у Батурина на картинках все женские портреты чем-то на вас похожи, только с косами он изображать вас любит. А один сказал: «Столько получает, что за ней можно и не работать!»

— Похоже на Антона Богунца.

— Он. Ну и что?

— Лирика, Наташа. Любовь не видит никого и ничего вокруг. Послушать тебя, так это сплошное счастье. Бывает. Но иногда — сплошная боль. До бреда. До омута… Хоть бы лучик света, звездочку!..

— Вы всегда были и останетесь замечательной женщиной!

— Я была женщиной? — горько воскликнула Лехнова и резко поднялась. Отошла на шаг, примерилась взглядом к дубовому стулу и, схватив его вытянутой рукой за нижнюю часть ножки, попыталась поднять его до уровня груди. — Я была женщиной?! — повторила она, и стул выпал из руки, ударившись об пол, повалился на сломанную спинку. — А ты слышала, как я ругаюсь? А ты слышала, что я Ожникову ответила, когда он мне попытался сделать предложение?

— Пусть не лезет!

— Наташка! Милая! Да я ж его матом, а не просто. Не видишь в этом разницы?

Тишина в комнате стояла минуту. Все это время Наташа сидела не двигаясь. Не находила слов.

— На месте Михаила Михайловича я бы на вас женилась, глядя на Лехнову мокрыми глазами, сказала она.

— Так и будет, только попозже.

— А Иван Иванович?

Лехнова не ответила.

Наташа подняла сломанный стул, притулила его к стене. Дверь закрыла тихо. Лехнова услышала, как холл взорвался ее голосом, резким, неприязненным, — Наташа отпускала что-то нелестное в адрес дежурных старушек.

* * *

Динь-бом! Динь-бом! — забился в тревоге колокол, и звук его, как упругая волна, будто толкнул занавеску…

Колокол пробил трижды по восемь раз… «Рында вызывает экипаж Руссова», — поняла Лехнова, торопясь к Батурину, как и рассчитывала, она застала там кроме хозяина Донскова и Луговую.

— Коньяк пьете?

— Здороваться надо, — улыбаясь, сказал Батурин. — Чаю хочешь?

— Ты уже здесь! — кивнула Лехнова Наташе. — Ох, окрутит она тебя, Николай Петрович! Опять, поди, рисовать чего-нибудь принесла?

Наташа бровью не повела. Действительно, в первый раз она навестила Батурина со стенгазетой и попросила нарисовать карикатуру на него самого, позволившего сказать по радио несколько бранных слов в адрес прожекториста, ослепившего пилотов при посадке. Он ее не прогнал, как предсказывал Богунец, в последнее время оказывающий девушке большое внимание. Нарисовал себя так, что оба долго с удовольствием смеялись, а потом послушали музыку с одной из старых довоенных пластинок. Сегодня, в воскресенье, ей понадобился перевод с немецкого языка небольшой статьи из журнала — Батурин хорошо знал язык. Она так и ответила Лехновой, освобождая для нее кресло:

— Я по-немецки пришла поговорить. Садитесь, Галина Терентьевна!

— Можно с вами повечерять?

Бим-бом, бим-бом! — звенел колокол.

— Что там случилось? — спросила Лехнова, повернув, голову к окну.

— Сейнер потерял из дырявого бака пресную воду.

Звон колокола невольно заставил Донскова вспомнить рассказы командира эскадрильи и пилотов о первой спасательной операции. Уже тогда…

Замполит умел думать в самой шумной компании, уходить в себя, даже если над ухом бьет барабан. Донсков представлял первую операцию так, как будто сам участвовал в ней. И немудрено: расспросив участников, он записал их рассказы в «Историю ОСА».

…Это произошло в год организации Спасательной эскадрильи. ОСА имела тогда пять опытных экипажей, и ни один из них не летал над морем ночью. Проводились первые тренировки, да и то над замерзшими озерами, оголенным лесом.

Корабль, попросивший срочной помощи, оказался норвежским танкером. Горюнову сообщили «координаты беды» (впоследствии это выражение, прочно вошло в лексикон спасателей) из города и уточнили, что водой могут подойти к норвежцу только через три-четыре часа, а может быть, и через пять. Комэск ответил, что к такой спасательной операции его люди еще не готовы. И тогда пришла первая радиограмма, которых потом были сотни и которые всегда вызывали острое раздражение: «Живучесть судна на пределе. Вылет по вашему усмотрению». Вроде бы хочешь — лети, хочешь — нет, но в подтексте явное: ответственность перекладываем на ваши, души.

И тогда Горюнов почувствовал страх, особый страх руководителя за принимаемое решение. Мысль, что будет с ним лично, а она зажала сердце первой, он, помучившись, отбросил. Начал думать о товарищах. Они все были разные, очень разные, и неудача морально могла придавить одних, другим испортить всю дальнейшую судьбу, третьи могли и не вернуться из полета. Об этом он всегда знал, но как-то в общем, неконкретно, а сейчас возможную катастрофу горячий мозг рисовал в его сознании детально, страшно. Горюнов вспомнил фронтовое: «Добровольцы! Шаг вперед!» Но в данный момент обстановка была иная: летчики были плохо подготовлены профессионально, мягко говоря, посылать их даже призывом жестоко.

Направляясь к людям, Горюнов, не замечая, грыз мундштук пустой трубки и беспокойно теребил отрастающую бороду. Тихо, вяло объяснив пилотам задание, сказал:

— Никого не принуждаю. Только добровольно. Гарантии успеха почти нет.

Первым встал Николай Батурин, за ним Руссов и четыре молодых бортмеханика. Поднялась и сидящая с ним за столом Лехнова. Три командира экипажа, если считать и его, Горюнова, штурман и ни одного второго пилота! Впрочем, вон поднимается один…

— Оплата?

— Назовите свою фамилию.

— Пилот Богунец. Я спрашиваю, сколько заплатите нам за этот цирк?

К ответу на вопрос Горюнов не был готов — знал условия вознаграждения приблизительно.

— По международным законам за спасение экипажа полагается приз. Суммы его и той части, которая причитается нам, не знаю.

— Норвежец. Значит, валютой?

— Вас это очень интересует?

— Я сюда прибыл не «за туманом и за запахом тайги».

— Вы не полетите… до выяснения вашего вопроса. — Этими словами Горюнов смягчил отказ. Оглядев стоящих летчиков, подумал: «Не густо». — Николай Петрович пойдет с Руссовым, Руссов — за второго. Я на правое сиденье беру Галину Терентьевну. На сборы — час. Электрикам закрепить три малых прожектора на каждом борту вертоплана. Механикам установить дополнительные баки с горючим. За дело!

Вот и вся подготовка, кроме навигационной, проведенная в ночь, когда норвежский танкер ломала тяжелая баренцева волна, поднимая на гигантских загривках не пену, а глыбы поломанных льдин, обсосанных теплым течением Гольфстрима.

Норвежец повредил винты о подводный лед, и беспомощная железная коробка водоизмещением в несколько тысяч тонн болталась, как скорлупка, в черной бурлящей многомильной промоине между холодным берегом полуострова и жестким спаем ледяного поля.

С трудом найдя тусклые мечущиеся огоньки танкера, зависнув над судном, услышали летчики сквозь шум моторов утробный грохот волн.

Вертолет Горюнова, врубив бортовые прожекторы, освещал качающуюся посудину сбоку, а Николай Батурин над палубой пытался войти в ритм качки. Если бы кто-нибудь смотрел со стороны на пляску, ему показалось бы, что в ночи мечутся белые, красные, зеленые огни, качаются желтые полосы, освещая то серую кипень воды, то кусок мокрого железа, то блестящие выпуклые обводы вертолета, размазанные на блики воздушным винтом. А внутри светового клубка, на судне и воздушных машинах, на ветру палубы и в холодных кабинах, потные, злые в работе, что-то кричащие друг другу люди.

Добро еще, что на танкере не было высоких надстроек. Батурин взглядом вцепился в кусок палубы, где поблескивал отдраенный канатом металлический кнехт, и вертолет затанцевал в паре с танкером. Судно скатывалось с волн, и вертолет повторял его движение; судно на миг замирало на гребне, и Батурин мгновенно останавливал над ним вертолет, парируя удары ветра. Так они болтались полтора часа, и, когда у Батурина от онемения становились неживыми руки, за управление хватался Руссов, нещадно ругая кого-то и плюясь на закрытый блистер кабины. Почему злился парень, рассказать потом не мог.

За девяносто минут, показавшихся им вечностью, они подняли на борт четырнадцать человек (в нормальной обстановке на это требуется менее получаса) — весь экипаж танкера, кроме капитана, медлительного увальня.

Капитан поймал конец с обледенелой люлькой-плетенкой, с трудом отодрал от палубы что-то тяжелое и уронил в люльку. Под светом прожектора предмет тускло мигнул желтым.

— Денежный ящик! — прошипел Батурин и чуть не проглотил от возмущения фильтр давно потухшей сигареты. — Тяни чертову суму!

Взвизгнула бортовая лебедка и втащила в дверь вертолета… медный колокол. И тут Батурин потерял палубу, она уплыла в темь, а вертолет метнуло под машину Горюнова. Ритм парного танца нарушился. Пришлось снова подлаживаться под взмах волновых качелей, и все из-за чудачества капитана, решившего спасти медяшку…

Вытащили старика! До базы долететь не было сил, сели на берегу. Развели костер, полегли вокруг него на снег пластом. Вяло и не совсем приличными словами ругали капитана, предполагая, что он не понимает по-русски. А он не вылезал из грузовой кабины и молчал. И уже на аэродроме ОСА, когда выбросили на снег злополучную рынду и он узнал, что танкер переломило на волне, погладил морской волк желтый холодный бок колокола, туго сжал дряблые сизы веки, потер их шершавой соленой ладонью.

— Третий раз я его вытаскиваль, — сказал и снова погладил колокол. — Три раз! — невпопад поправился он.

— Трижды тонули, кэп? — спросил подошедший к спасенному Богунец.

Капитан показал два пальца.

— Раз спасал, — сказал он и повернулся к Горюнову: — Теперь я все, поплавался! Бери его… товарищ… ин презент.

— Дорогой подарок, капитан, — ваша память о море. Да и зачем нам заморские сувениры? — отказался Горюнов.

— Его звать Маруся. Понимай? Пятьдесят лет прошло, я тащил русский яхта. Украл яхта море. Я взял люди. Русский лоцман презентовал мне рында. Бим-бом далеко слушают, тут ноет, — и норвежец хлопнул себя по груди.

Горюнов включил карманный фонарик, и пучок света метнулся от его ног по снегу к колоколу, и вдруг глухо стукну ло сердце: на тонко заледеневшем боку бугрилась старорусская вязь: «Мария. Санктъ-Петербург, 1883 г.». Этот колокол был отлит до того, как на берегу незамерзающего Кольского залива в 1916 году возник бревенчатый поселок и был назван в честь царской фамилии Романов-на-Мурмане. Когда же начали бороздить русские корабли это суровое море? Точно ли знают люди, кто первым прошел в серых водах Баренца? Не таит ли в себе эта рында голоса первых мореходцев? Поэтому лживы слова одного из царских губернаторов Севера маркиза де Траверсе: «Мурман — земля необетованная, там могут жить два петуха да три курицы!» Здесь еще до посланцев царя были и жили русские люди.

— Подумай, отец, ведь это ваша молодость. Колокол по праву принадлежит вам. Музейная редкость, да еще с легендой, — большие деньги в Норвегии. Колокол — единственное, что осталось от вашей посудины, — говорил Горюнов и, нервно теребя чуть отросшую бородку, думал: «Неужели не отдаст, отступит? Ведь сам предложил!»

Тут к уху старого капитана наклонился Антон Богунец.

— Не уговаривай! — остановил его Горюнов.

— Да нет, — понял капитан. — Он мелкая сувенир просит… нет, часы, трубка — не могу, а рында бери, товарищ. Судна нет — большая страховка остался. В трюмах вода — балласт был. Бери, не обиясай старого моряка…

Подошел трактор с санным домиком на прицепе. Горюнов поспешно шагнул к рынде, оторвал ее, пристывшую к снегу… Теперь она на колокольне. У нее ясный тревожный звон. Спокойно на море, и летчики уходят в тайгу, на озера, «разряжаются» от «готовности номер один» с ружьем или удочкой. Горюнов отпускает их, зная, что звон судового колокола слышно в тундре полярной ночью на пятьдесят километров, днем — на тридцать с гаком. Каждый экипаж помнит, сколько ударов колокола зовут на базу именно его, а беспрерывный бой — общая тревога. И говорят друг другу летчики: «Маруся зовет, поспешай!», «Поспешай, где-то море пасть разинуло!»

— Владимир Максимович, ты что, оглох?.. Я спрашиваю, не пригласить ли к нам Богунца?

Не сразу воспринял Донсков голос Батурина. Взял с блюдечка конфету, развернул, откусил.

— Нет Богунца.

— Он уже три дня на базе, — подсказала Наташа.

— Нет в наличии Богунца. — Донсков отправил в рот вторую половину конфеты. — Вернее, он в городке, но достать его трудно. Сидит за решеткой в темнице сырой.

— Как? — одновременно воскликнули Наташа с Лехновой.

— Объясняю… В штаб позвонили из пикета: «Ваш служащий Богунец Антон разбил витрину в промтоварном магазине». Я связался с дежурным милиционером и узнал, что Богунец выбросил продавца через застекленную витрину на улицу. За что?

— Пока не ведаю. Трое суток законного отпуска после Черной Брамы власти удлинили ему еще на пятнадцать. Теперь он трамбует щебень на дороге к строящемуся Дому культуры в компании красноносых.

— Пьян был?

— Представьте, Галина Терентьевна, трезвый.

— О, может быть, его совесть мучает? Надо навестить, Владимир Максимович, пойдемте. Оставим эту пару тет-а-тет.

— Пойдемте, Галина Терентьевна, — согласился Донсков.

По дороге он сказал:

— Не знаю, одобрите ли вы мои действия, но я, позвонив в город, узнал, что для заграничной командировки требуется пилот-инструктор и наш самолет-метеоразведчик. Хочу предложить командиру послать туда…

— Куда?

— В Монголию.

— Конечно, Руссова. Он командир корабля.

— Нет! — Донсков пристально посмотрел на Лехнову. — Воеводина! Воеводин сам просил поддержать его кандидатуру.

Лехнова побледнела и остановилась:

— Сам? Но… Михаил не согласится отдать самолет-метеоразведчик.

— Сейчас лето — обойдемся.

— Хорошо… не беспокойтесь, мой ангел-хранитель, я поддержу Воеводина!

— Хочется верить, — буркнул Донсков.

Глава третья

XI

Донсков листал подшивку политдокументов и донесений о работе за прошлый год. Очень аккуратен был его предшественник. Все дотошно фиксировал, сохранял, снабжал комментариями. Пожелтевшие за довольно короткое время листы имели свой голос. А если вдуматься и представить, чуть-чуть пофантазировать, можно увидеть за бумагами и людей. Услышать их речь, деловую, гневную, подобострастную или смешливую.

Сверху в папке лежал объемистый годовой план, до предела насыщенный политзанятиями, лекциями, агитмероприятиями. В каждой графе галочка: «выполнено». Отмечено, где что проводилось: «Подразделение. Клуб. Аэродром». Донсков посмотрел август. Кого же учил, с кем беседовал замполит, если в этот горячий месяц на базе не бывает почти ни одного пилота?

Комментарий к беседе «по душам».

«…Получив письмо матери, я немедленно вызвал Галыгу и пытался внушить ему, что престарелые родители достойны большего внимания. Галыга вел себя пассивно, логическим доводам не внимал…»

Галыга нагловато предложил политработнику впредь его не вызывать. А если тому хочется поговорить, пусть приезжает к нему на точку.

Донсков сличил производственный план с планом политработы. Они нигде не перекрещивались. «Лебедь, рак и щука!» — подумал Донсков.

Политзанятия… Их можно проводить в средней школе, в колхозе, среди марсиан с одинаковым успехом. Общи, стандартны. Слова холодные, казенные. Донсков читал как-то в журнале «Вокруг света», что рязанский поп Ираклий проповедовал «восемью голосами», зная, до кого из прихожан какой «голос» доходит. Проповеди он готовил по нескольку лет. Они были не длинными. Но в них было все, что тревожило прихожан. Даже анафема кабатчику государственной монопольки! Донсков поймал себя на том, что свой первый доклад написал за три дня.

В протоколе одного партсобрания гневный вопрос: «Почему в магазинах нет зубного порошка или пасты?» Ответ замполита: «Я не интендант». Тогда еще вопрос, теперь уже ехидный: «Скажите, правильно ли сделал Руссов, перейдя на авторотацию?» — «Впервые слышу, что Руссов перешел на авторотационную машину!» — был ответ. Замполит не знал, что авторотация — это самовращение винта. Не знал, в каких случаях она применяется. Конечно же, ответ его встретили хохотом.

И наконец, перед Донсковым протокол партийного собрания, последнего для его предшественника. И в нем: «Нам стало известно, что вы заняли этот пост по протекции!»

Это был главный довод людей, делающих жизнь собственными руками. ОСА отвергло партработника, узнав, что он занял должность по знакомству. Протекционизм здесь считают смертным грехом. Как ни старался замполит — а в последние месяцы он работал несравненно лучше, — в нем все равно видели «деревянную утку», подсаженную в стаю живых. Такую утку не потопишь, но вытащить на сухое, оказывается, можно.

Уроки, уроки… Донсков учился, и не только по бумагам.

Недавно вернулся пилот Богунец, и Донсков вызвал его. Лето, а Богунец зачем-то принес в кабинет голубую песцовую шапку. По принципу «нападение — лучшая защита» он с порога начал возбужденно говорить:

— Почему бы мне, зарабатывающему побольше академика, не покупать красивое и дорогое! Законно? И я покупаю! Только где и как — вот вопрос? Смотрите! — Богунец бросил песцовую шапку на стол. — По знакомству у браконьера добыл. Дубленку… по блату девочка достала, пяток красненьких дополнительно пришлось отдать за тот тулуп! За костюм тоже полсотни продавцу переплатил! Галстук, запонки, носки, плавки на мне заграничные — хотите посмотреть? — нет, за ними я в Америку не ездил, а взял из-под прилавка нашего магазинами тоже с нагрузкой. Искупался раз — отлетела заграничная картинка, под ней лиловое клеймо Ивановской фабрики! Что вы на это скажете, товарищ замполит? От каждого по способности — каждому по труду, да? Скажете: не покупай! А я в домашних трусах купаться не могу, стыдно!

— А тоборки откуда? — спросил Донсков, выслушав наступательную речь и поняв, куда Богунец клонит.

— Единственная вещь в моем парадном гардеробе, которая не царапает совесть: знакомый пастух от души подарил.

— Значит, продавца через окно…

— Вы думаете, за плавки? И за них тоже! Или за французские духи, которые он мне из мокрой лапы в лапу совал? Не-ет! От презрения к нему и к себе! Клянусь, посмотрел я на эту паскуду, на гнусного маломерка, вспомнил, как он развращает меня и других высокооплачиваемых ударников труда, и муторно стало. Подумалось, уж если терпим таких на земле, то почему я его должен терпеть в магазине? Ведь на него жалоб воз, а он как дуб в прилавок врос! Где справедливость? Где руки, которые выжмут эту клизму, вывернут наизнанку вонючий чулок? Я где живу, в мире процветающего подпольного бизнеса?

— Ты не кричи и на бога меня не бери, Антон. И ругаться перестань. Спокойно рассказывай.

— Ну, заплатил я за духи, за пасту зубную втридорога, потом говорю: получай сдачи. За клеймо на плавках полу чай! Вылил на него духи, пастой морду натер. А он визжит и за руку укусил. Я до этого все спокойно делал, а тут не выдержал. Пусть я его с магазина снять не могу, но нужно было дать последнее публичное предупреждение.

— Значит, ты объявил продавцу о служебном несоответствии, швырнул его в витрину?

— А наперед сказал несколько теплых слов. Все покупатели слышали!

— За них в основном и угодил под арест.

— Сказал от души и честно. Потом в каталажке написал все, что надо, следователю и копию в торг. От вас мне наказание будет?

— Не стыдно, Антон?

— Малость за Аэрофлот, за себя — нет, получил сполна. Все понял, убеждать и ругать не надо. Ведь двух наказаний давать нельзя, правда? А за то, что под суд не позволили меня отдать, спасибо великое!

«Все понял. Убеждать меня не надо» — эти слова Богунца выручили Донскова. Ну что он мог сказать Богунцу? Как ответить на вопросы об армии спекулянтов государственными товарами? Что нельзя расправляться с ними самосудом? Но ведь терпение лопается у наблюдающих изо дня в день подобную картину. Сказать, что мы, в конце концов, выбьем из-под спекулянтов почву изобилием товаров? Но раньше этого они нравственно искалечат тысячи людей. В каждой деревеньке, городке и городище есть люди, способные подавить эту мразь. Но почему-то бьют по ней вполсилы! А ведь Донсков один из тех, кто должен не жалеть времени на эту борьбу! Потому что она политическая. Прежде всего политическая! Донсков здесь полтора месяца. Сказал людям уже много красивых слов. А вот до этой проблемы руки не дошли. От занятости? Нет, думалось — не его дело. На ревизоров, милицию, прокуроров перевесил работу…

Не стал ничего Донсков говорить Богунцу. Только пообещал, что посоветует выбрать парня в народный контроль.

Был у Донскова к Богунцу вопросик, очень беспокоящий не только замполита. О случае с инспектором Воеводиным. Ведь это Богунец подложил в его чемодан кирпич. Вспомнился вопрос Воеводина: «Значит, у них есть причины сильно не любить меня? Может быть, я чем-то противен людям?»

Хотел Донсков ответить инспектору, что очень часто о начальнике судят по его подчиненным. И если у него много таких, как Гладиков, то и Воеводина, в общем-то, любить не за что. Руководитель — это не только личный талант, личная обаятельность, личная справедливость. Его общественное лицо красят или уродуют еще и подчиненные, которых он держит в своем аппарате. Примеров много. Но Донсков не стал приводить их и ушел от ответа. Но горький вопрос Воеводина запомнил. И задал его Богунцу.

— Бес попутал, Владимир Максимович! А если честно — хоть и поддался на уговоры, знал, чем все может кончиться. Хоть и не люблю я инспекторов, перед Иваном Ивановичем не хотел бы в подлецах ходить.

XII

«Серебряное кольцо» — замкнутая почтовая трасса. Кольцо сплюснуто с востока и запада, на севере подходит к Лапландскому заповеднику, на юге к поморским селам Беломорья. Трасса длинная, разнопогодная. В горах можно встретить рваный ветер, а у Семи островов туман или дождь — Гольфстрим там делает погоду, омывая берега вечно теплой водой. Больше восемнадцати часов нужно, чтобы замкнуть «колечко». Иногда, при капризной погоде, на это требуется несколько дней. Если все нормально, улетают пилоты и возвращаются домой в серебристых сумерках — отсюда и название трассы. Добровольцев на этот длинный и нудный рейс мало.

В авиаэскадрилье висит на стене график очередности полетов по «Серебряному кольцу». Чей день подошел, пусть встает раньше всех, когда еще и собаки дрыхнут, летит в райцентр, забирает газеты, посылки, письма и развозит их по селам, стойбищам, ищет, где пасутся олени.

А они бегут и бегут на север, гонимые оводом и гнусом. По камням и мхам, болотам и перевалам, вброд через реки, к прохладным летним пастбищам. Попробуй найди их!

А найдешь, так не сразу отпустят пилотов пастухи. Обидятся, если не отведаешь из общего котла оленинки, не послушаешь любимой песни: «Мы не пахари, мы не косари. Мы оленный народ. Наш хлеб — олень-батюшка. Его кормом живем: мох белый, ягель… Деды и прадеды, и прадеды наших прадедов учили: землю надо беречь. Как она досталась нам в поросли трав и во мхах, поросшая лесами и кустами и всякой зеленью, так и беречь ее надо зеленую. Будешь беречь и холить землю зеленую, веселую — и сам ты будешь сыт, здоров и весел, человек…»

Послушает пилот, и стыдно становится за те черные пятна обугленной травы, что остаются от выхлопов раскаленных патрубков вертолета. Ковырнет олешка зимой снег копытом, а там гарь, — говорят пастухи. Каждое пятно у олешки дневной рацион отнимает. И хоть говорят с улыбкой, весело — вертолет им по душе! — а все равно почему-то не принимает пилот доброжелательных улыбок в этот момент.

Перед полетом убьют летчики денек на покупку разных разностей, отмеченных в длиннющем списке, переданном пастухами предшественникам. Порох-дробь, иголки-нитки, лекарства, спирт, закуски, ремни, шило, мыло — всего не перечислишь. За мешками, ящиками, кульками не видно пилотов, когда они идут на аэродром. Автомашины не просят: ведь сравнительно недалеко, да и выполняют личные просьбы давно знакомых оленеводов. Идут, пыхтят, ругаются. И смеются, что завтра другие вот так же будут похожи на перегруженных ишаков. Такая мысль здорово успокаивает!

Сегодня мешки и картонки тащили Донсков и Наташа Луговая. Фамилии замполита не было в графике очередности, он добровольно подменял всех, кто по каким-то причинам не мог лететь в этот скучный рейс. Поэтому вторые пилоты попадались разные. Сейчас вот Наташа, потому что Батурина вызвали в город.

Идти было трудно. Северо-западный ветер, беспутный и неверный, бил в лицо сырыми порывами. То справа, то слева, то неожиданно сзади подтолкнет, но больше норовит захлестнуть глаза, рот, ноздри едким запахом распаренных болот и гниющего торфа. На Кольском не любят этот ветер. Если путник ненадолго попадет под его власть, рождается какое-то чувство обреченности, кажется, что вытекают из тебя силы и швыряет из стороны в сторону злая непреклонная воля. Не любят этот ветер и летчики. Он, смешивая все расчеты полета, сбивает машины с маршрута, притом незаметно, будто оттягивая в разные стороны воздушные аппараты мягкой, но сильной лапой. Поэтому и назвали его авиаторы «пьяным медведем». И ругали синоптиков за то, что те не могли предугадать появление «медведя», напоминали им, конечно шуткой, про закон, принятый англичанами и не отмененный до сих пор, который гласит: «Лица, занимающиеся предсказательством погоды, должны сжигаться на костре».

Широкая спина Донскова спасала Наташу от ветра, но все равно, подойдя к вертолету, она облегченно вздохнула, ввалившись в открытую дверь, с удовольствием опустилась на пол среди сброшенных вещей.

— Секундочку посижу, ладно, Владимир Максимович?

Потом, раскладывая покупки в грузовой кабине, она подняла фанерный чемодан, принесенный Донсковым. Подержав, бросила, разгладила пальцем вдавленную полоску на узкой ладошке.

— Книги, — пояснил Донсков.

— В списке их не было!

— Ничего, зато спирта ты несла меньше, чем заказывали.

— И когда им читать, днем пасут, вечером у костра, и буквы не разберешь… Владимир Максимович, вам что, нравится так часто по кольцу летать?

— Нужные знакомства завожу, Наташа. Блат. С моей должности запросто в пастухи попасть, вот и готовлю себе тепленькое местечко при стаде. Красным избачом, например!.. На прошлой неделе ты грубила инспектору Гладикову, а икалось мне, когда он в управлении жаловался.

— Я же не нарочно срезала маршрут и прошла по границе запретной зоны! Тут у нас и ориентиров-то приличных нет! А он хамил мне, как мужику. И назвал «цацей!» Я ему гово…

— Стоп! Как и сколько ты умеешь говорить, я уже знаю. Батурина с Лехновой вызывают в город не пирожками угощать.

— И Ожников поехал — обещал помочь. У него друзья там.

— От наказания хочешь улизнуть?.. Ружье повесь стволами вниз. Колбы, термоса закутай в чехлы. Поторапливайся, Наташа.

Со скрежетом провернулся вал мотора. Выхлопная труба чихнула дымом, едкий запах газа заполнил кабину. Пока механик прогревал двигатель, пилоты успели разложить покупки по местам и занять свои кресла.

Наташа впервые летела с Донсковым, и ей не терпелось посмотреть его как летчика. О технике пилотирования замполита было много противоречивых пересудов. Она мягко взялась за ручки газа и управления, чтобы почувствовать ход их, чтобы через них понять руки Донскова. Тем более что замполит любил повторять: «Золотых рук у дурака быть не может. Они — внешний мозг. Мудрая природа сделала так, что руки стареют позже всех органов человеческого тела, сохраняя опыт».

Вертолет — машина строгая, капризная. Чтобы взлететь на нем, нужно потянуть рычаг «шаг-газ», передать мощь мотора на винт. Когда винт раскрутится, вертолет «шагнет» вверх. Но при раскрутке да и после нее вертолет норовит свалиться набок. Какое бы движение ни делал летчик, винтокрылая машина реагирует на него строптиво, пытается сделать все вопреки желанию человека: закрутится вокруг оси, если ее не уверенно пошлешь вперед; провалится, если захочешь побыстрее уйти в небо и переусердствуешь; она может зацепиться передними колесами при разгоне за землю или хвостовым винтом при торможении. Поэтому, поднимаясь в воздух, одним-двумя движениями, как на самолете, не обойдешься. Работают сразу обе руки и ноги. Когда пилот только обучается летать, в момент взлета он похож на дергунчика. Особенно на легких машинах Ми-1, прозванных «шилом». Тяжелые — медлительнее, зато инертнее, и сладить с ними тоже непросто.

Норовистость вертолетов Наташа испытала на себе и поэтому очень удивилась, когда, не ощутив движения ручки управления, вдруг увидела, как соседние вертолеты теряют объем, превращаясь в игрушечные; отодвигается, отталкивается упругим столбом земля, причудливо расписанная серыми зигзагами и кольцами вихрей. Несмотря на оглушительный рев мотора, взлет для Наташи прошел неслышно. Она разжала пальцы на ручке управления и отдернула ладонь от нее, как от непонятной, волшебной, при этом зацепила край юбки и сильно оголила колени. Глядя на ручку, Наташа видела, что черный, эбонитовый, рогастый от кнопок конец ручки двигается в нужные стороны, но так плавно, даже лениво, что вроде бы ее шевелили в задумчивости, а вертолет смирно, спокойно летел сам по себе.

— Класс, Владимир Максимович!

Губы Донскова чуть дрогнули в потаенной улыбке, но не от комплимента еще зеленой пилотессы, а от воспоминания, неожиданно пришедшего, когда он увидел коричнево блестящие колени девушки…

— Владимир, у меня просьба, — сказал однажды Батурин, когда сумерничали за шахматами.

— Говори, — рассеянно ответил Донсков, продумывая ход.

— Насчет Луговой…

— Заменить второго пилота хочешь?

— Да не-ет, — тянул Батурин.

— Какие же претензии или предложения, Николай Петрович?

— Скажи, пожалуйста, ей, чтоб не летала в юбке.

Донсков чуть не выронил ладью.

— Это почему же?

— Мне мешают ее колени!

— Ну, и скажи сам! — по инерции ответил Донсков, но вдруг, все поняв, сочувственно посмотрел на товарища. — Чем же они тебе мешают?

— Стыдно говорить… все время хочется до них дотронуться.

— Но это же хорошо, Коля! Значит, ты живой!

— Не дури, Владимир!

Днем позже Донсков спросил пилотессу:

— Наташа, не удобнее ли тебе летать в брючном костюме?

— Вот еще! Мужиков тут и так мильон!

— А может быть, твоему командиру не нравится.

— Да что вы? Очень сожалею!

И после разговора стала летать в более коротких юбках.

До райцентра долетели быстро. Когда сели и увидели, как с балки и разъемных створок Ми-4 тонкими ручейками стекает вода, поняли, что «пьяный медведь» толкал в хвост.

Пока Наташа принимала с облезлого, помятого вездехода почту и посылки, Донсков разыскал по телефону заместителя председателя райисполкома.

— Привет, Хетте Иванович! Донсков говорит. Привез тебе гвозди… Да, Ожников побеспокоился… Согласен — мировой мужик! Квитанцию перешлешь почтой… Как «какую квитанцию»? За гвозди. Копию накладной с подписью о получении груза… Э, нет, шефы шефами, а социализм учет любит. Ну вот и ладно… И еще тебе деньги у начальника аэропорта оставлю — он привезет… Опять «какие деньги»! Был же у нас с тобой разговор!.. А это сам подумай, как оформить!

С деньгами Донсков, может быть, и перегнул, за что Хетте Иванович назвал его «комиссаром с голубой кровью». Дело в том, что неделю назад они летали в Беломорье на рефрижератор «Союз», где праздновалась одна из годовщин успешного плавания этого большого судна. Их хорошо приняли, угостили и не отпускали два дня.

Перед отлетом Донсков поблагодарил щедрых рыбаков за гостеприимство, за вкуснейшие креветки, великолепный набор массандровских вин, поданных в большом разнообразии и изобилии. Свою признательность он высказал и судовому коку, хмурому пожилому толстяку в очках с выпуклыми линзами, на котором лежала основная забота об удовлетворении совсем неплохого аппетита гостей. В ответ толстяк сказал, чуть кося в сторону:

— Вы думаете, рубали креветки и пили Массандру? Как бы не так, товарищ начальник! Он, — кок толкнул себя в мягкую грудь, — знает, что вы глотали. К сожалению, да-с! Вы съели пароварочный котел, бухту манильского троса и новую электроплиту, о которой давно мечтает мой камбуз!

— Как?

— А вот так! Вино-то и закусочка в накладной названы ширпотребом, товарчиком, который при нынешних временах повсеместно и широко употребляется. Приятного аппетита, молодой человек, если будут колики, не обижайтесь! Это я к слову — сейчас такое переваривают все.

Неприятный разговор Донсков передал Хетте Ивановичу, по чину возглавлявшему команду гостей, и попросил «съеденные вещи» купить на деньги из собственных карманов. Сейчас он во второй раз слушал доводы в пользу устроителей праздника, гневные эпитеты в сторону «кока — старого ворчуна», опять повторялось про «голубую кровь», обещания, что котел и плита будут стоять на своих местах и без его грошей, но согласиться снова не мог.

— Мне пора лететь, Хетте Иванович. Деньги в твой кабинет привезут. И не заставляй меня обращаться по такому поводу в райком. Неудобно как-то. Договорились?.. Ну вот и хорошо. Здоровья тебе!..

Теперь взлетала Наташа. Вертолет дернулся, но, укрощенный, мелко задребезжал металлическими скамейками, растянутыми вдоль бортов. Запрыгал груз, положенный на них. Затряслись щеки у обоих пилотов и ручка управления в руке Наташи.

— Додай оборотов и быстрее переходи трясучий режим, — подсказал Донсков. — Нужно чувствовать оптимал. Тебя что, командир не учит?

— Все больше по штурманской гоняет.

— Тоже нужно. После твоей промашки с запретной зоной. И особенно здесь! — Донсков кивнул в левое окно, в Хибинский хребет, где плато Расвумчорр краснело пятнами хламидомонадного[7] снега. В мае снег расцветает ярко-бордовыми заплатами, но и сейчас, в июле, он еще не потускнел, и хорошо было заметно, как на красные пятна валом наползает сизая густая дымка.

— Скучно с тобой летать, Наташа, все молчишь да молчишь.

— Я-то?

— Ты-то, — улыбнулся Донсков. — Расскажи какую-нибудь историю.

— У меня биографии нет.

— Неужели? Как родилась, так и в авиацию годилась?

— Я отчаянной всегда была. Из школы выгоняли.

— За двойки?

— Общественное лицо учителя измарала, авторитет его пыталась подорвать.

— О, серьезное обвинение!.. Одна подрывала?

— С мальчишками водилась. У меня даже кличка во дворе была: «Лужок»! Ребята делали все, что я хотела. Даже отвечать их научила по-военному: «Есть, Лужок!», «Слушаюсь, Лужок!»… И вот однажды я велела им наказать учителя физкультуры. Мастера спорта!

— Неужели твои мальчишки решились связаться с мастером спорта?

— Он мастером по шахматам был. Такой маленький, противный очкарик. А на занятиях по физкультуре практиковал только лошадиный спорт: стометровка, кросс, прыжки. Вот я и сказала ребятам — накажите. Неделю готовились. А он чуть не умер после этого.

— Били?

— Что вы, Владимир Максимович! Незаметно сперли шахматную доску-сундучок, с которым он расставался только во время уроков, фигуры оттуда высыпали, а посадили мышей. Сереньких. И перцем посыпали. Штук пятнадцать! Он раскрыл доску в учительской… Чего вы грохочете?

Донсков представил, что творилось в учительской, когда приперченные мыши прыснули в разные стороны, затрясся от смеха. Из глаз покатились слезы. Он размазывал их тыльной стороной ладони по забурелым от ветра скулам и хохотал.

— Хи-хи, — хихикнула, глядя на него, Наташа. — Хи-хи-и. — Вдруг, зараженная его смехом, бросила управление вертолетом и закачалась из стороны в сторону.

Вертолет, пролетев немного, начал крениться. Донсков, еще смеясь, схватил штурвал.

— Да за такие проделки вас надо было расстрелять сухим горохом!

— Исключить решили! А на педсовете что было, ох что было! Сначала чинно, а потом как закричат все. Особенно математичка! Пока мышей не переловили, она на шкафу сидела. А литераторша в окно прыгнула, благо что первый этаж. Так вот, математичка предсказала мою судьбу. По ее мнению, я патологический диверсант и постоянно буду прописана в колонии строгого режима, так как мне уже сейчас не место среди нормальных советских детей… Покричали, потом устали. А мне маму жалко, она сидит рядом и плачет. Я сказала, что все осознала, притом глубоко, и больше не буду. Директор предложил извиниться перед человеком, чей авторитет мы хотели взорвать. Извиняться я принципиально не стала.

— Выгнали?

— Извиняться я не стала, а подошла к физкультурнику и поцеловала его в щеку. Тут как-то все притихли. Я оглянулась и в другую щеку его чмокнула. Тогда он снял очки, похлопал глазами — а ресницы у него во какие были! — и погладил меня по головке.

— В каком классе училась?

— Восьмом.

— За что же ты посмеялась над таким добрым человеком? Плохим физкультурником был?

— Он красивый, а на меня не обращал внимания.

— Ишь ты!.. Приготовься к посадке, Наташа. Оленей видишь?

— Где?

— Вон целое стадо в озере. Головы торчат, видишь? Да не кустарник это — олени от овода прячутся. А вон и островерхие куваксы пастухов…

XIII

Руссов привез в Город небольшой «десант» из Нме: Павлу Горюнову нужно было выписать кое-какие запчасти в Сельхозтехнике, Лехнову с Батуриным вызвали в инспекцию управления «на ковер» за нарушение границы запретной зоны в одном из полетов, Ожников прилетел по своим кадровым делам.

— Ну, Федор, до встречи! — Батурин протянул руку пилоту. — Нас не ждите, доберемся обратно на рейсовом Ан-2. Кроме интендантских дел, заданий нет?

— Нет.

— Сколько думаете провозиться? Часа три? — спросила, подмигнув Батурину, Лехнова.

— Два, — также односложно ответил Руссов.

— К друзьям не хочешь заглянуть? — поддержал разговор Ожников.

— Нет.

— Ты, Руссов, хоть бы девушку в Городе украл и в Нме привез. Не надоело одинцом жить? — спросила Лехнова.

— Нет.

— Ну вот и наговорились, как чаю напились. Летаешь ты, Федя, классно, а вот когда говорить научишься, не знаю, — улыбнулся Батурин. — Госпожи удачи вам и ветра в хвост, ребята!

— А для вас — чтобы «ковер» был мягким, — пожелал «штрафникам» Павел. — Персидский пусть подложат!

— Рогожку не хочешь? — проворчала Лехнова.

— Галина Терентьевна, давайте ваш чемоданчик, — предложил свои услуги Ожников.

Лехнова отмахнулась:

— И так попотеете со своим пузатым портфелем!

От вертолета в автобус — и в город. Ехали по улицам почти не встречая прохожих. Город удивительно пустой, не смотря на теплый летний день. Все рыбаки в море — где-то у берегов Канады или в Северной Атлантике бороздят воды флотилии траулеров, ребятишки Заполярья в пионерских лагерях, много людей в отпуску. В полупустом городе жизнь только в порту: натужно, сипло или, наоборот, пронзительно и весело кричат буксиры, оттаскивая с причала на рейд огромные, но в заливе беспомощные, как кит в ручье, океанские корабли: это хибинский апатит идет во все края света.

В управлении Ожников шепнул:

— Смелее, Галина Терентьевна. Я все утрясу!

— С бубном попляшете или чечетку сбацаете перед кем-то?

— Зря вы так, — мягко укорил Ожников и, подождав, когда за ней и Батуриным прикроется дверь кабинета начальника инспекции, поспешил на второй этаж.

Его тянуло в конференц-зал, где стены украшены щитами-плакатами, спортивными стендами, фотовитринами. Где в это время дня безлюдно и тихо.

Он подошел к застекленной витрине под названием «Боевой путь ветеранов ВОВ» и, поправив очки, стал рассматривать красочно оформленную экспозицию. Почти в центре наклеен его портрет, выполненный пастелью, копия с того, который висит на доске Почета в Нме. Рядом лист с кратким описанием боевых заслуг. И в уголке этого листа — маленькая любительская фотокарточка: на фоне аэродрома и десантного планера А-7 стоит молодой пилот Ефим Ожников в летном шлеме, десантной куртке, с финским ножом на поясе и большим штурманским планшетом через плечо. На груди белое пятнышко боевой медали. Подпись гласила: «1943 г. СВАПШ. Пилот-планерист ВДВ Е. Г. Ожников перед вылетом в тыл врага».

Из-за этой фотокарточки он и прилетел сюда.

Почти неслышно Ожников вернулся к двери, плотно притворил ее и, просунув ножку стула в дверную ручку, заперся. Снова подошел к витрине. Складной охотничий нож, вынутый из кармана, щелкнул лезвием. Подсовывая кончик ножа под планки узенькой рамы, Ожников оторвал две боковые, вместе с короткими жалами тонких гвоздей, и, отодвинув в сторону, вынул стекло. Теперь осталось главное — сорвать с ватмана фотокарточку. Ожников погладил ее пальцем. Отступил на шаг, полюбовался. Замер, услышав в коридоре шаги. Каблуки простучали мимо. Никто не знал, что на кусочке картона, запечатлевшем бравого молодого пилота, была мечта Ожникова, сохраненная временем. И эту мечту предала случайность. Даже в горле и глазах запершило от обиды. Ожников, сжав кулаки и вытянувшись, как струна, постоял минутку. Потом лезвием ножа аккуратно подрезал уголки фотоснимка, снял его, подержал перед собой и со вздохом опустил во внутренний карман пиджака. Внимательно перечитал описание боевых заслуг. Здесь он, кажется, все учел заранее: в тексте упоминаний о планерной школе не было.

Ожников вставил стекло в витрину, в старые отверстия вжал кончики гвоздей. Теперь все выглядело как и прежде, только на месте маленькой фотокарточки светлел квадрат с бурыми остатками клея на углах.

Ножка стула вылезла из дверной ручки тихо. В коридоре Ожников осмотрелся, вытер платком потную шею. И зашагал, сильнее, чем всегда, припадая на короткую ногу.

Соблюдая своеобразный маршрут, построенный на принципе «от нужного человека к возможно полезному», он стал обходить кабинеты, задерживаясь у их хозяев по-разному — от минуты до получаса. К концу рабочего дня привезенный им толстый портфель стал тощим. Портфель похудел, а на строение улучшилось. Хорошее настроение повело его в буфет, и там, не на виду, а в пахнущей селедкой комнатке за прилавком, портфель снова разбух.

Много полезных дел провернул сегодня Ожников. Успел замолвить словечко за Лехнову с Батуриным — и оно подействовало: оба получили только устные выговоры. Договорился об увеличении лимитов на кирпич для жилстроительства. Организовал звонок в Сельхозтехнику, и Павел Горюнов получил все, что ему было положено по накладной. Почти пять часов прошло, как Павел с Руссовым улетели. Ожников побывал у председателя врачебно-летной комиссии, и тот пообещал ему связаться с московскими коллегами и походатайствовать за Михаила Михайловича Горюнова. Комэск вот уже третий год проходил годовую медкомиссию только в Москве и ездил туда с Ожниковым. Зашел Ожников и в кабинет к инспектору Гладикову. Разговор между ними состоялся светский, интеллектуальный: о влиянии «дыр» в атмосфере на погоду земного шара, о великолепных достижениях шахматиста Спасского, о пьесах братьев Тур и неуемной фантазии плодовитых братьев Стругацких. Литература уже не удел отдельных великих, она делается семьями. В единении — сила!

Покрасовавшись друг перед другом эрудицией, перешли к прозе жизни.

— Как только будешь близ заповедника, Эдвард Милентьевич, загляни к замдиректора. Он передаст для меня пустячок.

— Не секрет?

— Секреты от тебя? Уволь… Раздобыл он древнюю поделку Мяндаша. Непременно желает подарить.

— За сколько?

— Я ж сказал, подарить.

— Мяндаш — мастер?

— Какая серость! Жить в тундре и не знать о Мяндаше? Стыдно, Эдвард Милентьевич! Мяндаш не мастер. Мяндаш — идол, легенда. Человек-олень! Одна из Кольских легенд рассказывает о том, что олень Мяндаш на пороге жилища, где обитала его жена, «дочь человеческая», и дети его, превращается в человека. И когда однажды он не смог обернуться человеком и навсегда убежал в тундру, «то и дети все его, все Мяндаш-парень, ребятки его, все за ним побежали». И даже самый маленький, тот, что на коленях у матери был и грудь сосал, и тот встрепенулся, обернулся пыжиком-олененочком, соскочил с коленей матери и туда же, в тундру, за оленями побежал. С тех пор Мяндаш-олень начал свой вечный путь по бескрайней тундре. И будет Земля, пока Мяндаш бежит по ней, и будет Солнце, пока Мяндаш видит его…

— А древних икон у твоего замдиректора нет?

Ожников не мог ответить. Он стоял в позе идолопоклонника, взметнув руки к потолку, и упоенно пел:

— Из-за Каменского, из-за Имандры, из нутра Матери-Земли бежит Мяндаш — дикий олень. Мяндаш-пырре имя ему, он начало жизни от края до края Земли. Мяндаш-пырре бежит, златорогий олень. Путь его — Солнца путь, туда ему и бег…

— Фигура Мяндаша золотая?

— Золото — тьфу, уважаемый Эдвард Милентьевич. Сейчас поделка древнего богомаза, резчика, скульптора цены не имеет. Нет цены Мяндашу-пырре. Будешь в гостях, покажу тебе альбом с древними изображениями человека-оленя. А такого, что нашел мой друг, на фотографиях нет. Нет! Понял?.. Да, к слову, о фотографиях: заглянул сегодня в конференц-зал, вижу, кто-то мою фотокарточку с витрины ветеранов слямзил.

— Случиться того не может.

— Сам видел! Она в, единственном экземпляре была.

— Подожди, не волнуйся! — Гладиков снял телефонную трубку и позвонил инструктору политотдела, отвечающему за оформление конференц-зала.

Ожников прислушивался к их разговору, постепенно вытягивая шею, настораживаясь. И когда Гладиков повернулся к нему, то увидел длинный нос Ожникова матово-белым, а глаза неспокойными, как подогретая ртуть.

— Да не волнуйся ты, Ефим Григорьевич! Если и сняли твою фотографию, то инспектор прилепит другую. Он позаботился и заранее снял копии.

Ожников онемел с открытым ртом. Неизвестно, сколько бы он так стоял, но в комнату, широко распахнув дверь, шагнул Батурин.

— Ефим Григорьевич, немедленно на аэродром. В эскадрилье че-пе. Едете?

— Что случилось? — нервно спросил Гладиков.

— Кажется, катастрофа.

— Я предупреждал вас, Николай» Петрович! Предупрежда-ал!

— И не один раз, инспектор. Подтвержу во всех инстанциях. Только не пойму, кто вы — вещун или ворона! Ожников, самолет ждет!

XIV

Весть о катастрофе принесла радиограмма с борта плаврефрижератора «Союз»: «В Бабьем море обнаружен упавший вертолет номер 36180. Есть основание считать летчиков погибшими. Организуем водолазные и подъемные работы».

Часы показывали конец условного рабочего дня. Тревожный колокол звал людей. За час в эскадрилью собрались все. С нетерпением ждали Горюнова, он разговаривал с Городом и «Союзом» по радио.

Пришел Горюнов мрачным, подошел к столу, шаркая под метками, на белом лице особенно выделялись синеватые набрякшие мешки под глазами. Долго стоял молча, и взгляд его, устремленный в большую карту полуострова на стене, казался бессмысленным. Командир думал. Вдруг, ни к кому не обращаясь, сказал: «Невероятно!» И снова потянулось тягостное молчание.

— О чем я?.. — начал говорить он. — Живет человек рядом, работаешь вместе, каждый день встречаешься и… будто не замечаешь его… И о всех вас, — Горюнов указательным пальцем провел дугу перед собой, — тоже, оказывается, знаю мало… Последние слова Руссова: «…высота шестьсот. Ветер попутный. Рассчитываю быть в 14.25…» За полчаса до названного Руссовым времени диспетчер попросил связь. Борт 36180 не ответил. Ответа не последовало и на запросы других радиостанций. Их нащупал локатор. Вертоплан летел нормально. Решили, что у них испортилась рация, и разрешили подход к аэродрому, как аппарату нерадиофицированному. Отметка на экране локатора по мере приближения становилась все ярче, отчетливее. Было зафиксировано, что он немного отклонился от курса. Но погода ясная, и это не беспокоило. Вертоплан на высоте шестьсот пятьдесят метров, на удалении пятнадцати километров к западу, прошел траверс нашего аэродрома, продолжал полет по прямой, пока не исчез с экрана. Ни на один из запросов Руссов так и не ответил… Он упал в губе Бабьего моря. Это видели рыбаки. Сначала вертоплан пошел резко вниз, потом медленно перевернулся на спину, начал вращаться носом к земле… до самой воды… Глубина там метра полтора. Из воды торчит хвостовая балка… Подробностей больше нет, одни вопросы. Почему Руссов молчал? Почему он прошел свой аэродром, если рация была неисправной? Почему летел вперед и вперед по прямой, пока, видимо, не кончилось горючее? Если отказало управление, то вертоплан мог лететь по прямой, почему он дал ему перевернуться? Масса загадок…

— Людей подняли из воды? — поинтересовался один из пилотов.

— Комиссия из Города уже отправилась на место происшествия. Мы с Батуриным вылетаем через несколько минут. Где Донсков?

— Замполит еще не вернулся с «Серебряного кольца», — сообщил Богунец.

— Ожникову, Лехновой подготовить все данные о Руссове к прибытию комиссии сюда. Анкетные данные, биографию, характеристики, заключение последней медкомиссии, записи в летной книжке о проверках штурманских и по технике пилотирования. Найдите адрес его родных, Ожников! Инженеру опечатать все технические документы по подготовке вертоплана 36180 к рейсу. С Галыги взять объяснительную, как он готовил вертоплан. Остальные могут быть свободны до утра, но из поселка никому не уходить.

— Михаил, возьми меня, — попросила Лехнова, когда командир, выйдя из помещения, сел за руль автомашины.

— Ты нужна здесь, Галя.

— Сам не лезь за штурвал.

— Вертоплан поведет Батурин.

— Я должна видеть Павла!

— Мы привезем их сюда.

— Тебе может быть плохо там…

— Иди, займись делом, Галя. Если со мной что случится, уже не страшно.

Через несколько минут пурпурно-красный вертолет оторвался от земли и взял курс на юг.

* * *

Под утро Лехнова и попросившийся ей помочь Богунец сидели в кабинете командира. Богунец задумчиво посматривал на стопку документов, подготовленных к приезду комиссии по расследованию катастрофы. Усталости от бессонной ночи не было, только когда закрывал глаза, начинали плыть круги, серые по черному, и приходило чувство невесомости, неустойчивости. Через несуществующий потолок кабинета он посмотрел на хоры, где бодрствовали у приемников радисты и руководитель полетов. Там было тихо, лишь в нишах мерцали экраны локаторов, рождая приглушенный звуковой фон, похожий на далекий гул.

У Вогунца из памяти не исчезали горькие слова Горюнова: «Живет человек рядом, работаешь вместе, каждый день встречаешься и будто не замечаешь его». Что это, равнодушие? В чистом, скверном виде — нет. То, что необходимо по службе, для него делаешь, иногда интересуешься личным: «Как дела?» Часто на ходу, вскользь задаешь подобный вопрос, ответ выслушиваешь без внимания, потому что, кажется, знаешь ты его дела, живет-то он с тобой рядом, на виду, и какие уж особенные дела у него могут быть? Богунец поймал себя на том, что думает о равнодушии впервые и, верно, потому, что пропал человек, к которому его всегда тянуло, которому он безгранично верил. Веру вселяло личное обаяние Руссова, может быть, даже его огромная физическая сила, во много раз большая, чем у Вогунца. Руссов летал «как бог», и в этом Богунец пытался ему подражать. Он желал бы и говорить мало и веско, как Руссов, но не получалось. Рядом с молчуном Руссовым Богунец чувствовал себя более уверенно, чем вдали от него. Была даже маленькая «белая» зависть к Крохе: его чаще посылали в спасательные операции, и он больше зарабатывал. И вот, оказывается, о человеке, о друге Богунец ничего не знал.

— Так он, выходит, сирота?

Лехнова, не отрывая бледных щек от ладоней, не размеживая тяжелых от бессонницы век, тихо ответила:

— Не совсем, Антоша. Сестренка у него есть. Вон видишь квитанции — деньги он ей переводил. О сестре он мне как-то говорил, но то, что почти все заработанное посылал ей, я узнала впервые. Прикинь сумму…

— Зачем столько?

— На ее глазах эсэсовцы расстреляли родителей. С тех пор тронулась душой девочка. Лечил ее Федор в столичных и других архимодных больницах и институтах.

А ведь Богунец думал, что Руссов, как и он, «копит деньгу». Поэтому, когда осматривали квартиру, его не удивило, что в гардеробе Руссова не оказалось ни одного приличного костюма. Зато в комнате было много книг. В одном из томов нашли тоже пачку квитанций, только не почтовых — Руссов много заработанных денег отдавал в Фонд мира.

Все это поразило Богунца больше, чем сама катастрофа. Он трудно понимал, как можно заработанные с огромным риском для жизни деньги так легко отдавать. Ну ладно, половину куда ни шло, но все! Оставлять только на хлеб с молоком? И еще молчать об этом, преодолев искушение прослыть бессребреником? Хоть бы раз поведал обо всем другу!

На миг показалось, что пропавший Руссов плюнул в его, Богунцово, лицо. Непроизвольно Богунец даже утерся. И разозлился сам на себя. Он схватил летную книжку Руссова и, потрясая ею, заорал:

— Ну, а за это-то ему могли сказать спасибо?! Вздрогнув, Лехнова подняла голову.

— Зачем крик, Антоша?

— Вы посмотрите! — Он бросил на стол летную книжку, где дотошно до мелочей зафиксирована работа летчика, и стал рывками перелистывать ее страницы. — Более восьми тысяч часов провел он в воздухе! Полный год в небе. И в небе не всегда голубом. Больше трехсот раз вылетал на спасение и вырвал у моря полторы тысячи человеческих душ. Только по закону и совести он должен получить больше трехсот медалей «За спасение утопающих»! А срочных санитарных заданий? Посмотрите, посмотрите, Галина Терентьевна, раздел «Поощрения»! За все Федор получил две благодарности. За отличную технику пилотирования — раз. И за активное участие в воскреснике! Инспектор Гладиков бормочет, что нам много платят. Но ведь не единой деньгой живет человек! Торгаш, которого я выбросил из магазина, имел доходы в два-три раза больше самого смелого из нашей эскадрильи.

— Перестань, — махнула на него рукой Лехнова.

— Почему? Я не прав…

— Может, и прав. Только зачем кричать, да еще здесь, где слышу только я да боги на потолке… Конечно, труд подобных Руссову, не мозолящих «подвигами» глаза начальству, должен оцениваться и нравственно. Михаил Михайлович рассказывал, что в войну по специальному приказу за подбитый танк, например, полагался орден, за несколько уничтоженных самолетов — звание Героя. Награждают и сейчас, но четкость оценок труда иногда, Антоша, расплывается в суете, кампанейщине…

— Вот я и говорю! Под праздник длиннющие списки в газетах. Некоторые достойные вылетают из них, как птицы из спутной струи от самолета! Кампания! Праздник! Хорошо, что именно в праздник оценивают труд человеческий, но за дело, а не за отчеты на бумаге. За дело, а не за чин! За дело, хорошо сделанное, а не вообще! Тогда человек будет отблагодарён при жизни, а не в поминальной речи.

— Обобщаешь?

— Говорю о Федоре!

— Уверен, что его уже нет?

Разговор прервал радиоголос, усиленный куполом колокольни. Он звал «Льдину» — позывной Спасательной эскадрильи. И, получив отзыв, приказал:

Я «Льдина»-один, подготовить все исправные вертолеты и самолеты к полету. С интервалами и эшелонированно поднять на поиск по прямому маршруту Маточное — Бабье море, ширина поиска двадцать километров в обе стороны от линии полета вертолета 36180. Цель — экипаж вертолета: люди, парашюты. Надо уточнить цвет взятых экипажем парашютов.

Голосом Горюнова динамик еще дважды повторил приказ. — Всем колокол! — закричала Лехнова. — Всем! Громче! Громче!

* * *

Белое море дышит, говорят поморы. Зимой и летом вздымается и опускается море два раза в сутки. Изо дня в день тысячи лет. А Бабье море — большая «лужа», соединенная с морем Белым двумя узкими порогами, и полощет пороги через каждые шесть часов вода: в прилив исчезают в «луже» некоторые островки и отмели, в отлив к множеству островков прибавляются другие, будто вылезая серыми бородавками со дна.

Вертолет упал между светлыми песчаными лудами[8]. Прилив закрыл кончик хвостовой балки, ранее торчавшей из воды. Но на этом месте плавал стеклянный шар-буй, поставленный рыбаками. Шар был красный, казалось, капелька крови дрожит на мелкой зяби, не растворяясь в большом масляном пятне. Вокруг шара на катерах и лодках люди. Переговаривались вполголоса, как будто громкий говор мог нарушить чей-то покой.

Ждали вертолет-кран Ми-10. Ждали отлива. А пока с плоского большого катера спустился водолаз, и белесые воздушные пузыри, лопаясь на сизой мелкой волне, показывали его путь. Уже через десяток минут после спуска послышался его голос в судовом динамике, и слова, сказанные негромко, породили тягостную, недоумевающую тишину наверху. То, что сказал водолаз, выходило из рамок обычного. Оцепенел даже боцман, руководивший спуском под воду. В течение минуты, не получив отзыва, водолаз повторил:

— В кабине людей нет… Начинаю заводить трос. Вы что, оглохли там?

— Не может быть! — прервал очнувшийся боцман.

— Кабина сплющена. Я говорю, нет и не было здесь людей!

— Не может быть! — почти прошептал Горюнов и медленно повернулся к председателю комиссии, смотрел на него мутными льдинками зрачков, пока тот не увел свой взгляд в сторону. — Скажите, пусть ищет! Пусть ищет!

— Пусть ищет, — быстро сказал председатель боцману.

— Пусть ищет! — заорал боцман в микрофон и, поняв, что не так выразился, смачно сплюнул за борт. — Ищи кругом! Травлю шланг до кончика. Поворачивайся живее, недотепа!

Людей обуяло нетерпение. Они вдруг загомонили, забегали вокруг боцмана, подавая ему советы, в большинстве несуразные. Все забыли, что если на дне и найдут кого, то уже мертвого, все почему-то считали, что сейчас, как никогда, дороги секунды, что надо очень спешить, что действия водолаза преступно медленны. Даже Батурин, давно презревший людскую суету, поторопил:

— Отец, спусти-ка еще одного, четыре глаза лучше.

— Не предусмотрено. Системы на двух нет, паря. Что, твои молодцы утопли?

— Наши, отец.

— Это верно, наши. Разыщем.

Не нашли. Перемещали катер по спирали от буя, прочеса ли дно метров на триста вокруг — не нашли. Тогда с одной из лодок по зову на катер поднялся рыбак, увидевший вертолет в небе первым. Вокруг него сгрудились плотно. Здесь были и инспектора Воеводин с Гладиковым, и политотдельские работники, и инженеры управления.

— Расскажите все сначала и подробно. Как можно подробнее, — попросил рыбака председатель комиссии.

— Та хлопотала робя с сетками. Я тютюн набивал, — он показал черную прокуренную носогрейку, как вещественное доказательство, — запалил. Курнул. Лег на ухо — стук чаплинный какой-то. Чап-чап-чап-чап! Завроде лягуш за лягушем плюхаются в тину. Слухаю. С моря вроде. Ан нет — сверху чап идет. Ярило высоко! — рыбак ревматически согнутым пальцем показал, где стояло солнце. — Вон оттудова чап. Высмотрел — вертолет. Гула-то мотора не слыхать, а слыхать как по небу бьет. Такое нам знамо, не раз в поселенье махалки прилетали. Которые с реактивным движком. Гляжу, чапает к нашей артели. Тут вся робя башки подняла. Цигарить начали. Он долгонько летел. Крупно стало видать. Почти над нами вниз пошел. Потом лег на лопатки, закрыжился и нырнул. Вода бомбой хлобыстнула. Мы туда…

— Никто не выпрыгнул?

— Не. Мы далеко его видели.

— А может быть, раньше?

— А чо же он летел?

— Вы видели хоть раз парашют?

— Сам прыгал в армии!

— Не обязательно парашют, точки какие-нибудь падали?

— Не. Робя подтвердят.

Рыбак не успевал поворачиваться от одного к другому, а вопросы все сыпались: «Как летел?», «Какой был звук, пожалуйста, поточнее?», «Прямо летел или рыскал по курсу, по высоте?», «Каким было небо? Я про погоду спрашиваю», «В воздухе никаких частей не отпадало?»

Вспотевшего рыбака отпустили. Посовещались. Решили, что экипаж не воспользовался парашютами.

— Павел Горюнов мог и не надевать парашюта. Он пассажир, — сказал Гладиков.

— Не поддерживаю, Эдвард Милентьевич. Руссов всегда строго соблюдал правила полета, — возразил Батурин.

Гладиков отмахнулся:

— Знаю, как вы их соблюдаете! Но, пожалуй, действительно Руссов был самым дисциплинированным и осторожным из всех ваших пилотов. Поэтому предполагаю, что пассажир все-таки был без парашюта, а пилот не мог его оставить и боролся с машиной до последнего!

— Примем как одну из рабочих версий. Если в кабине найдем парашют в сумке, — сказал председатель и внимательно, подняв предупреждающе палец, прислушался. Вроде бы шел по воде плицовый пароход. Но это вода, отражая звук, усиливала хлопки несущего винта вертолета-крана Ми-10.

Вертолет просвистел над катером и, будто раскорячившись широким шасси-платформой, пошел на ближайший остров.

— Всем в лодки! К вертолету.

* * *

Подъемные работы прошли довольно быстро. Небесный кран подплыл на воздушной подушке к катеру и завис над красным шаром. Струя от винта погнала кочковатые волны по кругу. На толстом стальном тросе опустили мощные зацепы, похожие на гигантские изогнутые губы гвоздодеров. Они вошли в воду без всплесков. Водолаз навел их, и по его команде они опустились на смятый фюзеляж и замкнули пасть. Трос натянулся, завибрировал. Вибрация была такой мелкой, что трос вроде бы растаял в воздухе, стал похож на тонкий нечеткий вертикальный мазок серой акварелью. Ми-10 легко поднимался вверх, не чувствуя тяжести. Из воды вынырнули обломанные лопасти хвостового винта, длинная балка, а потом и сплющенное яйцо кабины. Из нее ручьями стекала вода с серым песком, падали мокрые водоросли, склеенные тиной.

Ми-10, слегка опустив нос, потащил своего маленького изувеченного собрата к острову…

А водолаз и приплывшие к нему на помощь аквалангисты продолжали обыскивать дно.

Когда аварийный вертолет вынули из зацепов и Ми-10, отлетев в сторону, сел, все бросились к останкам машины 36180, Белый номер ярко выделялся на мокрой, согнутой в дугу хвостовой балке.

Прежде всего внимательно осмотрели то, что было совсем недавно кабиной. И поняли: в момент Приводнения людей в кабине не было. Падай они вместе с вертолетом, их непременно в миг удара зажали бы свернувшиеся в клубок дюралевые переплеты, шпангоуты, стрингеры. Не было и парашютов.

Еще никто не произнес ни слова, а Горюнов уже подбежал к сидевшему неподалеку Ми-10 и, воспользовавшись его рацией, передал в ОСА приказ: искать экипаж.

— Правильно, — сказал председатель. — Они, наверное, выпрыгнули. Но где? Почему?.. Товарищи, приступим к планомерному осмотру. Каждый из вас знает свои обязанности. Любые основные догадки и выводы немедленно сообщить мне. Временный штаб — на платформе Ми-10. Приступайте!

Осмотр начали инженеры и авиатехники, а командиры собрались посовещаться.

— Трудно объяснимый, небывалый в нашей практике случай, — задумчиво начал говорить председатель, когда все расселись на платформе. — Будем считать, что вертолет покинут экипажем. Пусть так. Почему? — вопрос второй. А вот где? Когда?.. Если в момент прекращения связи, то они выпрыгнули между стойбищем «Маточное» и своей базой. Допустим! Но тогда вертолет так много километров прошел неуправляемый. Что вы думаете по этому поводу, Михаил Михайлович?

Горюнов не слышал вопроса. Он смотрел в море. Председатель в раздумье опустил голову.

— Я считаю, что они покинули вертолет не далее чем в трехстах километрах отсюда, — прервал молчание Гладиков. — Нам известно, что Руссов заправил в Городе машину полностью. Это ясно еще и потому, что она долетела сюда.

— Да, — поддержал Гладикова Воеводин, — если учесть время полета, двигатели наверняка высосали полностью горючее из основного и дополнительного баков. Баки пусты… а при ударе не взорвались. Керосин.

— Правильно, Иван Иванович! Керосин не взрывается! Но вы сказали: из дополнительного! А кто переключил систему питания на запасной бак? Это мог сделать только пилот! Где? Не далее чем за триста километров отсюда.

— Значит, Эдвард Милентьевич, вы считаете…

— Что людей надо искать на последнем отрезке маршрута, товарищ председатель! И техника Галыгу надо пощупать с пристрастием, неизвестно, как этот пьяница готовил вертолет.

— Плохо знаете технику, Гладиков. 36180 — последняя модернизация данного типа вертолетов. С основных на дополнительные топливные баки переключение происходит автоматически, — поправил инспектора Воеводин.

— Аппарат без людей шел несколько часов? Чепуха! Почему же, Эдвард Милентьевич? — спросил Батурин. Можно объяснить. Руссов имел привычку сразу же после набора заданной высоты и выхода на курс следования включать автопилот.

— Был ли включен пилот автоматический — скажут инженеры! Я только предполагаю.

— Пока ничего другого нам не остается, — согласился Батурин.

Через несколько часов картина происшествия стала немного ясней. Водолазы и аквалангисты, закончив работу, подтвердили, что на дне людей нет, основываясь не только на результатах поиска, но и на данных гидротехнической службы о силе и скорости приливно-отливного течения.

Инженеры и авиатехники подетально разобрали, распилили аварийную машину, каждую часть сфотографировали и пришли к выводу, что до удара о воду управление вертолета оставалось исправным, автопилот включен, радиостанция (предположительно) не имела дефектов. Техническая экспертиза на первом этапе расследования не нашла причин, следствием которых могло быть решение экипажа покинуть вертолет на парашютах.

Как деталь осмотра упоминался привязной ремень пилота, застегнутый на замок, но порванный у места крепления к сиденью. Человеческими усилиями брезентовый ремень разорвать нельзя.

Что же произошло в воздухе?..

* * *

Красный вертолет командира ОСА возвращался домой. Горюнов сидел в правом пилотском кресле, съежившись, обхватив острые колени сцепленными руками. Из-под надвинутого козырька фуражки тускло синели глаза. Вялая, потрясенная несчастьем память медленно прокручивала прошлое. Он устал жить. Раньше такая мысль не возникала, хотя горки преодолевались крутые, не раз и горе хватало за душу.

Сколько товарищей похоронил в Отечественную войну? Умерла и жена, теперь — сын… А может, еще и нет? Может быть, тундра приняла Павла мягко? Дорога Горюнова, вначале широкая, с каждым годом сужалась и теперь, как ему казалось, превратилась в тропинку, на которую можно поставить только ступню. Долго ли можно скакать на одной ноге?

День, с чего все началось, он помнит ярко.

Сорок третий год… Части фашистской горно-егерской альпийской дивизии «Эдельвейс» застряли на полуострове Рыбачьем под Муста-Тунтури. Это была первая крупная и непреодолимая осечка в гитлеровском плане вторжения «Голубой песец». И был день без привычных облаков. И был бой. Прожигала небо трасса. Зеленая трасса. Еле заметная в мглистом воздухе. Горюнов увидел ее, когда она только что оторвалась от земли. Казалось, она поднимается вверх очень медленно. Казалось так, наверное, потому, что Горюнов быстро действовал. Он шел за ведущим и выше его. Ведущий и зеленая трасса, выпущенная многоствольным «эрликоном», должны были встретиться. Горюнов отжал ручку управления, дал двигателю форсаж. Он успел встать между горячим кончиком многожильной трассы и голубоватым брюхом самолета ведущего. Потом, когда его спрашивали, он сказал, что попал на это место случайно. Что случайно снаряды «эрликона» сделали в его истребителе три дырки и сломали руль высоты. Разорвали плекс кабины. Один из мельчайших осколков уколол правую челюсть. Через несколько дней осколок величиной с игольное ушко выпал вместе с отмершим лоскутом кожи. Через несколько дней! А тогда Горюнов почувствовал легкий укол, и у него закружилась голова. Небо, горизонт, самолет ведущего поплыли в сторону и слились в серое, густое и тягучее, как кисель, пятно. Только миг. Самолет не успел даже свалиться на крыло…

Второй раз запуржило перед глазами над озером Ропач. Самолеты шли на помощь пехоте Карельского фронта, решительно наступавшей на участке реки Западная Криница. Истребитель Горюнова выпал из строя эскадрильи, не долетев до места боя. Головокружение было более длительным, чем первый раз. Летчик пришел в себя почти у самой земли, вывел из штопора машину, догнал товарищей и успешно провел бой.

Он открылся командиру — своему другу. Тот посоветовал обратиться к врачу. Врач осмотрел и, не обнаружив на теле летчика ран, авторитетно заявил: «Переутомление!» Царапина на правой щеке зажила, остался белый шрамик, да Горюнов и не считал ранением царапину от осколка.

Случилось и в третий раз. Горюнова тщательно обследовали. Могучий организм работал, как хорошие часы. Летчик обмолвился про осколок. Посчитали это пустяком, хотя и предположили, что осколочек от снаряда «эрликона» мог быть не таким уж безобидным и разрушить один из многочисленных нервных узлов. Развели руками: «Это только предположение!» И посоветовали расстаться с летной работой. Совет вызвал бурный протест Горюнова. Такой поступок он считал профессиональной смертью. Он просто не представлял жизни без крыльев. Потом, уже в мирное время, узнав, сколько «голубых пенсионеров», по разным причинам отлученных от штурвала, умерли быстро и тихо, он скажет себе, что поступил правильно, оставшись в авиации. Небо не щадит покинувших его и мстит тоской.

Чтобы жить в любимой работе, Горюнов перешел в военно-транспортную авиацию. В кабинах транспортных самолетов пилотов два. Что бы ни случилось, один из них всегда с ясной головой. За несколько лет у Горюнова выработалась привычка: если головокружение начиналось в самолете, он говорил второму пилоту: «Возьми штурвал, потренируйся», если круговерть хватала на земле — опускал голову на сложенные кисти рук, и всем казалось, что он глубоко задумался. Когда приходил в себя, голова становилась более ясной, чем до приступа.

Жену похоронил три года назад. На кладбище он потерял сознание. Окружающие считали, что на комковатую сырую насыпь его уложило горе, он же давно знал, что круговерть хватает его именно в минуты сильного волнения, психического напряжения. Хватает жестко и отпускает все медленнее. И серый тягучий кисель перед глазами становится уже черным.

После похорон, как гром с ясного неба, последовал приказ о демобилизации. Когда в полк приполз слух о проекте приказа, командир полка, не мешкая, вылетел к командующему.

— Боевому фрегату нужен парус, полковник, — сказал тогда командующий.

Не обратив внимания на эти слова, да и не сразу поняв их, комполка доказывал напористо: его заместитель подполковник Горюнов умница, лишен честолюбия, а это дает им возможность парой тянуть подразделение к высотам боевой и политической подготовки. Горюнов выдержан и полон идеями. Дисциплинированнее и чище Горюнова никто не летает.

Командующий терпеливо выслушал горячую тираду подчиненного, спросил:

— Тогда почему же столько лет подполковник дышит вам в затылок? Вы предлагали ему самостоятельную должность? Представляли на повышение?

— Предлагал. Он отказывался всякий раз. Я не особенно и настаивал: хорошего заместителя найти нелегко.

— Значит, вы искусственно не давали Горюнову расти?

Комполка протестующе выставил ладонь, но, быстро сообразив, перед кем стоит, опустил руку и уцепился за кромку брючного кармана.

— Пожалуй, да, товарищ адмирал. Считал, фрегату кроме паруса нужен еще и киль, чтобы корабль не свалила штормовая волна. Исправлю положение, товарищ адмирал!

— А мне показалось, что ваш Горюнов боится самостоятельной работы, — улыбнулся командующий. — Я подумаю. Вы свободны, полковник.

Командир прилетел в полк довольным и о разговоре с адмиралом поведал Горюнову. «Теперь полный порядок в авиации!» — радуясь, заключил он.

Через несколько дней в полк пришел приказ. Фамилия Горюнова в списке демобилизованных стояла первой.

Принимая пост командира ОСА, Горюнов решил клин вы бить клином — пойти туда, где волнений и нервотрепки больше, возложить на плечи ношу, которая не всякому по плечу, забыть о себе, отдаться полностью тяжелой работе и людям. А если умирать, так самой легкой смертью — ударившись о землю… Как Павел… наверное.

И еще он ясно понимал, что, скрывая болезнь, совершает должностное преступление, и, чтобы оно не перешло в уголовное, никогда не летал один. Гнет на совести с годами горбил его, сушил, но не мог заставить сдаться.

В ОСА приступы стали реже, и он научился их частично преодолевать. Однажды в своем кабинете он положил голову на руки и повалился на пол вместе со стулом. Придя в себя, увидел рядом Ожникова. Тот сказал: «Не волнуйтесь, Михаил Михайлович, считайте, что обморока не было. А проходить комиссию я вам помогу».

Знала о болезни и Галина Терентьевна. Знал и сын…

Маленький, с маковое зерно, колючий осколок быстро выпал с кусочком отмершей кожи, а укол его Горюнов чувствует всю жизнь.

Подлетая к базе ОСА, Николай Батурин посмотрел на командира. Тот сидел неподвижно, уткнувшись лбом в скрещенные на коленях кисти рук. Фуражка сползла с бритой головы и валялась в ногах. В такой позе Батурин видел Горюнова не раз и решил не отвлекать его от дум…

XV

…Пошел по кругу винт, поймал низкое солнце в лопасти, закрутил его бешено. Под винтом серая маленькая метель. Это был двадцать шестой взлет Донскова с Луговой на трассе «Серебряного кольца». Солнце, не скрываясь за горизонтом, ходило по эллипсу и сейчас на западе катилось вниз, окруженное сизо-лиловым прозрачным облаком.

— Домой!

— Слава саамскому богу, теперь уж домой, Владимир Максимович!

Последняя стоянка получилась самой длительной. В стойбище Маточное их задержал туман. Как часто случается на полуострове, пригнал туман, сняв его с Семи островов, «пьяный медведь». Уходить с трассы не было смысла — путь домой лежал через Маточное, и теплилась надежда, что над стойбищем небо разрядится. Лопасти винта вертелись в белизне, невидимые, будто оторванные от грузного тела машины. Казалось, вертолет крадется в облаке сырого лебяжьего пуха, но это только хотелось, чтобы он крался тихо, осторожно. Он стремительно пересекал пространство, и где-то внизу летела земля, и одного ее шалого выступа хватит, чтобы оборвать полет.

По расчету времени Маточное приближалось, а экипаж оставался слепым — даже окон в тумане не встретилось. Донсков мог бы пройти над стойбищем и тянуть на базу, но решил попробовать сесть. Еще будучи испытателем, онтренировался в приземлении только по приборам. А в Средней Азии, где служил перед приездом на Кольский полуостров, практически каждая посадка на вертолете происходила почти при невидимости земли — несущий винт раскручивал под шасси такую песчаную метель, что приходилось нащупывать землю нервами и одним колесом, на которое пилот постоянно смотрел, не упуская из виду и показаний пилотажных приборов.

— Ну что, гроза мастеров спорта по шахматам, будем садиться или прогуляемся до базы?

Наташа неуверенно пожала плечами:

— Не пробовала и знаю, что такие посадки запрещаются.

— А мышами пугать учителей можно?

— Так это же детская глупость!

— Решай! Без твоего согласия не снижусь и на метр, — сказал Донсков, а сам думал, что в Спасательной эскадрилье, где риск — дело обыденное, девчонке придется попадать и в более сложные ситуации. Всегда лучше рассчитывать на опыт, чем на Его Величество Случай.

— Давайте попытаемся.

— Отдергивать палец от горячего в авиации нельзя. Уж если взяла в ручку уголек — держи!.. Перечисли, какие препятствия ждут нас на земле?

Наташа ответила без запинки:

— По курсу стойбище Маточное. Два деревянных дома высотой до пяти метров. Слева от них большой загон, огороженный забором из металлической сетки. Справа, метрах в пятидесяти от домиков, стоянка трактора «Беларусь».

— Сколько тракторов?

— Два. Там же, возможно, стоит и грузовая автомашина. Самое высокое препятствие — мачта между домами — пятьдесят метров.

— Озеро?

— По курсу в километре от стойбища. На южном берегу деревья.

— Все правильно, но между стойбищем и озером, возможно, поставлены куваксы. Пастухи не особенно любят спать летом в деревянных домах… Теперь внимательно слушай меня, Наташа. Возьмем правее, заранее правее, уйдем от препятствий. По моей команде откроешь дверь, высунешься из кабины и будешь внимательно, очень внимательно смотреть вперед и стрелять из ракетницы. Вмешивайся в управление, подбирай штурвал. Режим будет такой, что вертолет сразу остановится. Ясно?

— Непонятно одно: как мы выйдем на стойбище? Привод-то не работает?

— По счислению пути. По пересечению пеленгов двух боковых радиостанций.

— Определение МС[9]таким способом требует уточнения визуального, а какого дьявола сейчас можно разглядеть на земле!

— Есть еще способ, так сказать, домашний, самодеятельный… Займись-ка подбором ракет.

С полетом, а особенно с посадкой в тумане может справиться только высококлассный, думающий летчик. Если нет приводной радиостанции, то исчезает уверенность, что аппарат вышел именно на то место, куда летел. Пусть небольшие, но ошибки неизбежны.

«Пьяный медведь» — ветер, непостоянный по направлению и силе, может оттащить вертолет с трассы в любую сторону, прибавить скорость или уменьшить ее. Отсюда — ожидание неожиданностей. Эта психологическая штука тяжеловата, она способна выжать пот даже из перчаток и штурвала. Никому не хочется разбивать лоб. Если в какой-то миг пропадает уверенность и сдают нервы, — уходи вверх. Небо ласково даже в тумане. А прыгнул вверх, еще раз заходить на слепую посадку не торопись. Посмотри на руки, послушай сердце, подумай. Может быть, и не следует еще раз. Не нужно. Свяжись по радио с всезнающими диспетчерами, попроси у них район с хорошей погодой и уходи туда. Эта наука сидела в Донскове крепко.

— Наташа, брось крутить радиокомпас, ведь в регламенте написано, что привод на ремонте.

— Тогда давайте ваш домашний способ! Как мы узнаем, что прилетели в стойбище? Не лучше ли уйти домой, Владимир Максимович?

— Попробуем поймать собственный голос.

— Это как? Какой еще «голос»? Вы шутите?

— Свяжись-ка с радистом стойбища.

Радиостанция Маточного ответила быстро. Пискливый, похожий на девичий, голос спросил, где находится вертолет и когда прибудет.

— Какая у вас погода? — поинтересовался Донсков.

— Нормальная, — вздохнул радист.

— А точнее? — Донсков по опыту знал, что оленеводы всегда приукрашивают погоду, лишь бы к ним прилетел вертолет. — Посмотрите в окно. Тракторы видите?

— Просматриваются.

— Как просматриваются, ясно или в дымке?

— Четко… однако за ними туман, — неохотно добавил радист.

— Ну вот, — сказал Донсков Наташе по СПУ, — видимость более пятидесяти метров.

— Белая стела, — вяло произнесла девушка. Тон ее голоса не понравился Донскову. Она же верила в успех, плохо представляя, как же они найдут Маточное, как будут садиться.

— «Маточное», я — борт 19201, кто у микрофона? — запросил Донсков. — Мужчина или женщина? Назовите имя.

— Мужчина, — пропищал голос. — Аслак я! Аслак — мужчина.

— Внимательно слушай, дружище Аслак! Мы подходим к вам. Открой все окна и двери, не выпускай микрофона из рук и слушай небо. Только сядь носом по нашему курсу. Как услышишь вертолет, скажешь, с какой он от тебя стороны. Все время будешь информировать, в какой стороне гремит вертолет: справа, слева от тебя или впереди. Все понял, Аслак?

— Не знаю, как сесть. Мало понял. Что значит — по вашему курсу?

— Лицом к озеру. Понял?

— Сел носом к озеру.

— Молодец, Аслак! Навострил уши? В радиорубке, кроме тебя, есть кто?

— Есть, однако.

— Пусть выходят наружу, встанут у окон и тоже слушают. Пусть помогают тебе. А ты не поворачивайся, сиди носом к озеру.

— Все понял, понял! — радостно запищал радист, словно мальчишка, наконец-то уразумевший правила сложной игры. — А медикаменты везете? А спирт? А книги есть?

Наташа, оценив задумку Донскова, уже улыбалась. Ей начала нравиться игра в «тепло-холодно». «Горячей» была земля, которую надо было поймать хоть одним глазом и удержать хоть бы на мгновение.

— Слышу шум спиной и левым ухом! — передал радист.

— Слева и сзади, так Аслак?

— Правильно, борт девятнадцать двести один.

— Для краткости зови меня дядей Володей. Подворачиваю на тебя.

В наушниках хмыкнуло, будто радист поперхнулся. Кто-то рядом с ним захохотал простуженным голосом.

— Как пролечу над тобой, дай знать, дружище Аслак.

Через минуту в наушниках пилотов прозвучал, заглушаемый грохотом, вопль радиста:

— Пролетел! Над крышей! — Это звуковая волна от вертолета, попав в открытые окна и двери, срезонировала в радиорубке и вернулась к пилотам через микрофон Аслака.

— Вот это и есть «свой голос», Наташа, — повернулся к девушке Донсков. — Мы услышали сами себя, значит, прошли над домиком. Теперь построим маленькую «коробочку»[10] и будем пробираться к земле-матушке.

Вертолет сделал первый заход.

— Уходите влево, — подсказал радист и через некоторое время закричал: — Ты улетаешь, дядя Володя! Шум тишится!

— Все правильно, Аслак, не волнуйся. Подскажи, справа от тебя, за тракторами чисто? Оленей нет?

— Олени в загоне и на озере. Ты шумишь сзади, дядя Володя! Точно за спиной.

— Сейчас делаем последний разворот, Наташа, и выходим на посадочную прямую. Повтори свои обязанности.

— Открыть дверь. Смотреть вперед. Стрелять по ходу из ракетницы. Если увижу или почувствую препятствие, потяну штурвал на себя.

— Умница!

Донсков вывел машину из четвертого разворота и начал плавно гасить скорость. Радиовысотомер показывал сто метров.

— Аслак, где мы?

— Справа и сзади, дядя Володя! Приближаетесь.

— Благодарю. Теперь можешь отдыхать, дружище. Одновременно, синхронно Донсков производил несколько действий: он продолжал уменьшать скорость полета, невидимым для глаза движением руки подтягивал штурвал на себя, другой рукой опускал вниз рычаг шага несущего винта и вводил «коррекцию» — тюльпан винта становился более плоским, терял подъемную силу, но набирал, увеличивал обороты, тем самым накапливал запас энергии на случай неожиданных действий пилота рулями управления. Правая нога жала на педаль, потому что вертолет начал снижаться и пытался повернуть нос влево. Машина постепенно входила в режим тряски, режим, очень неприятный для экипажа, но единственно безопасный в данной ситуации. Глаза Донскова видели перед собой сразу несколько приборов. Вот стрелка радиовысотомера медленно клонится к нулю. Ноль — земля. Вариометр показывает снижение полметра в секунду. Больше допускать нельзя, если хочешь мягко коснуться земли. Стрелка прибора скорости пляшет между двадцатью и сорока километрами в час. Это соответствует неторопливому ходу автомашины по шоссе. При таком движении достаточно немного потянуть ручку управления на себя, потянуть вверх рычаг «шаг-газа», и вертолет остановится, замрет в воздухе.

Напряженный взор Донскова не упускал даже на долю секунды и главный прибор слепого полета — авиагоризонт. Крылышки маленького силуэтика самолета под стеклом должны точно лежать на искусственной линии горизонта, только тогда вертолет будет идти без кренов и скольжения вбок.

И еще важное — курс. Стрелку компаса необходимо «приклеить» к заданной цифре курса, иначе вертолет поползет не к открытой площадке, а может сесть верхом на трактор или дом. Все приборы пилот видел, командовал ими, и вертолет, подчиняясь его дрожащим от сильной вибрации рукам, крался в тумане к земле.

Когда высотомер показал семьдесят метров, Наташа выстрелила из ракетницы. Горячая ракета, по лету конденсируя белую муть в воду, прорезала в тумане узкий темный туннель. Он мгновенно затянулся. Но главное — взрывная ракета не дала вспышки, а это значит не уткнулась в близкое препятствие. Впереди чисто.

Вторая… третья ракета. Стреляя, Наташа называла высоту:

— Шестьдесят метров… Пятьдесят… Сорок… — Землю обозначила четвертая ракета — она заискрилась, выбрасывая поочередно снопы черного и лилового дыма.

— Вижу! — подтвердил Донсков.

— Дует в левый борт!

Сначала смутно, потом четко обрисовалась группа стоящих людей. Они замерли, словно пораженные необычным видением: из белой, неподвижной, но грохочущей стены тумана вдруг выполз зеленый с красной кабиной вертолет. Он завис, повернул нос против ветра и четырьмя колесами примял ягель.

Выключив двигатель и остановив винты, Донсков немного посидел в кабине с закрытыми глазами. Внутренне он весь еще трясся, как в полете от вибрации, под веками прыгали, метались, теперь хаотично, серебряные искристые стрелки приборов, в ушах не умолкал ватный гул. Открыв глаза, Донсков увидел, что и Наташа сидит недвижно.

— Пошли?

Девушка нервно зевнула.

Спустившись по скобам вниз, Донсков увидел перед собой толстого старика. Редкие вислые усы, будто выщипанная бородка, ржавая от табака, узких глаз почти не видно: их сжали выпуклые коричневые скулы, приподнятые вверх широким улыбающимся ртом.

— Здравствуй, дядя Володя! — сказал старик тонким голосом. — Я Аслак. Аслак Мартынов. Книги привез?

Смущенный пилот протянул старому сааму руки:

— Извините, ох, извините, дедушка! И спасибо вам большое! Много книг я вам привез и еще кое-что…

— Добро пожаловать! Однако вы теперь наши гости надолго.

Вот так они сели в стойбище Маточное и шесть часов ждали, пока воздух тундры в этом районе стал прозрачным. Их покормили. Дали часок вздремнуть. Потом саами немного выпили и заиграли песню.

Пели оригинально. Сели в круг и затянули бесхитростную мелодию. У каждого саами своя манера пополнения. Аслак Мартынов тянул козлетоном, а рядом сидящий с ним похвалялся глубоким басом — казалось, что мелодия разложена на голосовые партии. Некоторые начали через определенное число хоровых повторов говорить текст. Донсков еще плохо знал язык саами, но понял, что в песне шла речь о том, как охотник ранил гуся, а ему так не хотелось расставаться с небом, и ему было так больно, когда он пытался взмахнуть раненым крылом, и все кричал и плакал: «А-нга, а-нга, а-нга…»

— Хорошо пели саами? — спросил Донсков Наташу, когда они летели уже над лесотундрой.

— Слов не поняла. Жалобно очень. Даже плакать хоте лось.

— О раненой птице пели. Аслак сказал, что переживали о нас, вот на ум такая песня и пришла. Тебе понравилось у них?

— Я второй раз в Маточном. А понравилось ли? К ним привыкнуть надо, Владимир Максимович.

Вертолет шел над массивами смешанного леса. Из него еще не везде ушел туман. Клочья тумана кое-где запутались меж елей. Полосы света прошивали насквозь сырые волоклистые извивы, они нехотя тянулись ввысь, постепенно истаивая.

Свободная от вахты за штурвалом Наташа посматривала вниз, лениво скользя взглядом по вкрапленным в лес кольцам, неровным треугольникам, извилистым лентам тумана, и думала о своем. Полет по «Серебряному кольцу» заканчивался. Он принес немало впечатлений. Она поняла, что школа летного мастерства, пройденная в аэроклубе, учебно-тренировочном центре и немного в производственном отряде ГВФ, научила только азбуке полета. Ей вспомнилось выступление одного литератора, объяснявшего многозначность и глубину слова «писать»: пишет ученик средней школы сочинение на заданную тему, и Лев Толстой «Войну и мир» тоже писал. Наташе стыдно было за свой ученический почерк, и в то же время она радовалась, что попала в подразделение, так непохожее на другие, в отряд умельцев, где каждый пилот — своеобразный характер, и это чувствуешь не только в жизни, а даже в любом элементе техники пилотирования. Она не раз видела, как резко гоняет в небе машину Антон Богунец, при этом соблюдая точнейшую координацию движений, и вертолет будто вытягивался, стараясь походить на истребитель. Летая с Батуриным, она заметила, что тот в визуальном полете совсем не смотрит на приборы, но чувствует любую фальшь в поведении винтокрылого аппарата. В летчике столько энергии и воли, что машина подчиняется ему безропотно, старается угодить властному хозяину. А вот Донсков нежен. Его пальцы на ручках управления мягки, ласковы. И вертолет, наверное, чувствует в нем не хозяина, а друга. Как уверенно приближался вертолет к земле в тумане, дрожал, но шел точно, осторожно, стараясь не подвести человека. И Наташа заметила: после трудной посадки, спустившись из кабины на землю, Донсков ладонью погладил горячий капот двигателя. Случайно именно в этот момент затрещал, охлаждаясь, выхлопной патрубок, но Наташе показалось, что вертолет удовлетворенно ответил на ласку.

— Там парашют! — вдруг закричала Наташа.

— Чего вопишь? — не понял Донсков.

— Мы пролетели! Там, в ельнике, красный парашют! Поверните, Владимир Максимович!

— Дремала, наверное, да, Наташа?

— Да нет же, нет! Ну, разворачивайтесь! — И девушка сама взялась за штурвал. Донсков не препятствовал, хотя улыбался иронически.

— Говоришь, красное пятно видела? А это не клок земляники?

— Сначала пятно. Сразу не сообразила. Потом поняла — парашют!

— Уже минуту летим обратно.

— Вот тут, вот тут, в этом районе! И, по-моему, рядом с парашютом стоял человек!

— Ишь ты, под соснами и человека разглядела.

Наташа ввела машину в неглубокий разворот. Выполнив первую четверть виража, они увидели красный купол парашюта, зацепившегося за верхушку кривой сосны. Рядом стоял медведь. Услышав вертолет, он поднялся на задние лапы, вскинул морду. И Донсков разглядел почти под ним человека — руки раскинуты, словно обнимает землю, ноги согнуты в коленях и лежат одна на другой. Донсков вырвал у Наташи ручку управления, завалил глубокий крен и со снижением бросил вертолет вниз. Семитонная масса железа с воем и грохотом понеслась к земле. Медведь присел на четвереньки, бросился наутек. Почти коснувшись верхушек деревьев, вертолет взмыл, оставив в лесу раскатистый гул.

— Что будем делать?

— Садиться!

— Ты что, девочка, вертолет на сосны наколоть хочешь?

— Полянка…

— Heт здесь полянок!

— А вон, слева…

— Болото!

— Не улетать же?

— Думай!

Замкнув большой круг над лесом, пилоты не нашли места, где бы вертолет мог притулиться. Вернулись. Человек около сосны лежал в той же позе.

— Может быть, он уже мертвый?

— Без предположений, Луговая! — сухо оборвал Донсков. — Будем садиться.

Донсков уже решил куда. В лес между деревьев. Уже пожертвовал винтом, который разлетится вдребезги, коснувшись толстых веток. Разлетится винт, но останутся человеческие руки и… аптечка, богатая аптечка спасателей.

Наташа стала отстегивать привязные ремни.

— Ты куда?

— Зависните, Владимир Максимович, а я прыгну.

— Предположим, что не поломаешь шею. А потом?

— Окажу ему помощь.

— Если прыгнешь хотя бы с пяти метров на еловник, тебе самой придется склеивать кости.

— Я пружинистая!

— Ну!.. А как я вытяну вас? Руку до земли вытравлю? Бортача нет, лебедки нет, задрипанного троса даже нет! Приготовься к посадке.

— А винт?

— Постараюсь обрубить его аккуратненько.

— Сначала я попробую прыгнуть!

— Все! Дебаты кончились! Кричи в эфир. Дай кому-нибудь наши координаты.

Донсков прицелился в самую широкую прогалину, но и там, между стволов, было не более двадцати метров. У несущего винта такой же размах. Значит, все ветви он подберет с ходу, а даже попавший на крутящийся винт воробышек де лает в лопасти вмятину.

— Всем! Всем! Всем! — кричала по радио Наташа. — Я борт 19201, прошу связи и помощи. Всем! Всем! Прием!

— Что случилось с 19201?

— Кто на связи?

— Я рейсовый. Иду на шести тысячах.

— Миленький рейсовый, передай наше место… — Наташа говорила быстро, повторив координаты дважды. — В лесу человек. Парашютист. Лежит без движения. Садимся к нему. Возможна поломка вертолета. Поломка — наверняка. Ждем экипаж со спасательным оборудованием и врача. Как понял, рейсовый?

— Мягкой посадки вам, 19201! — прогудело в наушниках. — Все понял. Радист уже передал. Я борт 16842. Не дрейфь, девочка!

— Благода…

Она не договорила. Несущий винт с размаху резанул по жестким кронам. В мелочь изрубленные ветки и рой хвойных иголок закружились над кабиной. Что-то затрещало, как сахар на зубах. Кусочек зеленого лапника ударил по стеклу. Вертолет провалился точно в прогалину, и левое колесо шасси, соскользнув с пня, по ось зарылось в мягкую землю. Машина накренилась, замерла. Винт крутился, подбирая, подбрасывая вверх и снова бросая вниз легкую хвою и прелый мох.

Когда смолк мотор и остановились, свесившись, лопасти, то концы их были сколоты примерно на метр. Несколько склеенных секций с торцов, порубив ветки, улетели вместе с ними.

А Наташа, выпрыгнув из кабины, уже бежала к неподвижному парашютисту…

Вот она склонилась над ним. Перевернула на спину. Резко разогнулась и всплеснула руками. Донсков увидел ее лицо с открытым в немом крике ртом.

Глава четвертая

XVI

Донсков с Луговой нашли Павла Горюнова. Без сознания, но целого. Медведь его не тронул, оказался просто любопытным. Километрах в трех от приземления Павла Горюнова чуть позже спасатели подобрали и Руссова. Купол парашюта попал на очень высокое дерево, и он повис на стропах вниз головой. Кроме царапин от сучьев, на теле ни одной раны. Предполагают, что он, как и Павел, находился в глубоком шоке. Если бы не так, атлет Руссов легко бы принял нормальное положение и спустился на землю. А он несколько часов провисел вниз головой. Железный организм выдержал пытку, а то бы пришлось писать грустное слово «был». Пострадавших отвезли в Город. Вскоре из военно-морского госпиталя их отправят в Москву. Павел не приходил в себя долго. Но вот вчера отцу и Донскову разрешили приехать. В госпитале главврач показал им истории болезни. В них с тремя большими вопросительными знаками написан одинаковый диагноз: «Виброудар???» и в скобках: «вибрационная атака». И то и другое определения для врача новые. Диагноз они поставили приблизительно. Исходя из того, что кожа Павла и Руссова испещрена небольшими, беспорядочно и густо разбросанными черными и светло-коричневыми пятнышками чечевицеобразной формы. Это — признак вибрационной болезни, лопнувшие капиллярные узлы. Внутренние органы подверглись мгновенной и очень сильной встряске. У Руссова кровоизлияние коснулось и левой части мозга.

Состояние ребят улучшается. Еще ощущается болезненный зуд внутри, но они уже с аппетитом едят, а Павел довольно свободно разговаривает.

Что же случилось с летчиками в воздухе? Со слов Павла, было так. Взлетев, они набрали высоту. Руссов переключил управление на автопилот. Павел достал книжку и попытался читать. Буквы прыгали в глазах, потому что неустойчивый порывистый ветер (предвестник циклона) болтал вертолет. Павел засунул книжку в карман. Глянул вниз. Увидел старый черный пал и начал внимательно рассматривать сгоревшую давным-давно часть леса. Он хорошо помнит, что именно в этот момент почувствовал острую боль в кончиках пальцев. Пульсирующая боль кинулась к плечам. Начало трясти нутро. Тяжело застучало в висках. Свет померк. Павел стал ощупывать глаза. Его охватил страх. Страх не всегда плохо, так как это первый психологический сигнал опасности. Но Павел не знал, что делать, чувствуя, как невидимая сила в полной темноте безжалостно рвет тело на части. Потом вокруг него полыхнул огонь. Белая вспышка! Кричал ли Павел? Не помнит. Как выпрыгнул из кабины — не помнит. Очнулся в госпитале. Говорит, что «в огненной ловушке» метался долго. Так ему показалось. Их с Руссовым нашли неподалеку от спаленного леса, на который перед началом беды смотрел Павел. Значит, все произошло в течение семи-восьми секунд. По разбросу парашютов можно определить, что Руссов прыгнул из вертолета чуть позже. И того и другого опустили на землю купола, раскрытые парашютными автоматами. А машина продолжала полет…

Аварию серьезно расследуют. Железо, оставшееся от вертолета, увезли в НИИ. Начальник управления приказал сдать всем летчикам зачеты по «особым случаям полета» и технике пилотирования. А в Спасательной эскадрилье провести глубокий медицинский осмотр летно-подъемного состава.

Все это Донсков записал в «Историю ОСА» и, глядя на убористые строки текста, вспомнил юность, свои первые по этические опусы в планерной школе:

…В бессильной ярости греми костями, смерч, Искать не будем бухты мы у скал. Мы ищем бой! Плевали мы на смерть! Мы ждем тебя, мы ждем тебя, девятый вал!

Весь юный максимализм и зазнайство как на ладошке! А все-таки правильные находили слова. Сколько «девятых валов» прокатилось через наше поколение, а оно все еще молодо. И те, кто живет, и те, для кого время остановилось.

Понял это Донсков, став политработником. Политработник должен владеть пером, и владеть профессионально. Слово — оружие. Написанное — оно вдвое острей. Неоднократно Донскову говорили «молодец», жали «лапу», приклеивали фотографии на разные доски Почета. Много раз. Он не помнит, сколько. А вот маленькую заметку во фронтовой газете, где он упомянут даже не как летчик, а как стрелок-радист, бережет до сих пор. Вырезка пожелтела, порвалась. Он приклеил ее на картон и… бережет. И его внуки, наверное, будут хранить листочек с добрым именем деда!

Он осознал и другое: даже тупым словом (во всех значениях!) можно отсечь голову. Пусть в переносном смысле. Но это даже мучительней.

Оружие добра должно быть острым. Политработники, не владеющие им, пусть добровольно сдадут свои мандаты. Вроде бы истина банальная, но для Донскова, увы, неожиданно оказалась новой.

Мальчишкой Донсков писал наивный дневник влюбленного. Потом пиратские песни, вместе с друзьями. В испытательной эскадрилье записал «кое-что» на память. Все по настроению. Теперь надо писать по долгу.

Донсков закрыл «Историю ОСА», посмотрел в серое окно. Пора до дому. Квартировал он пока у Батурина, но его постепенно «выживала» Наташа Луговая. Бой-дивчина! Приходит в гости все чаще. Без нее Батурин не ужинает.

XVII

Сидя на ящике в грузовой кабине вертолета, Донсков просматривал технический формуляр и сначала не обращал внимания на разговор за бортом. Но вот в довольно шумном раз говоре появилось слово «замполит». Донсков заинтересованно прислушался, продолжая листать формуляр.

— Ты хоть раз говорил с ним? Как он из себя?

— Ай-я-яй, Степан! До сих пор не познакомился со своим политическим папой!

— То да се, а тут следователь замучил!

«Богунец и Галыга», — догадался Донсков. Речь шла явно о нем, и слушать дальше было неудобно. Он постучал кулаком в дюралевый бок вертолета.

— Что тебе следователь? Ефимка опять выгородит!

— Нет! Теперь я не виноват. Ей-богу, готовил машину, как девицу под венец. Не потому я к замполиту хочу. Так как Донсков то? Его Владимир Максимович, кажется, звать?

— Ничего дядя! Спасательной подходит. Когда злится, глаза светлеют, сатанеют. Себя в руки берет, а глаза не может. Так и кажется — сейчас ушибет. Физия симпатичная. Ну, что еще? Рассказывали, и сам видел, как летает: винтом способен выкроить костюм точно по твоей мерке, при посадке положит тросик на спину муравью!

Донсков еще раз постучал в стенку вертолета, теперь уже разводным ключом. Разговаривавшие и на это не обратили никакого внимания, наверное потому, что на вертолетной стоянке сегодня, в технический день, работали все авиаспециалисты и различного шума хватало.

— Ты говоришь, сатанеет… По-человечьи он говорить может?

— По-человечьи-и! — передразнил Богунец. — Догадываюсь, Степа, что ты имеешь в виду. В зенки тебе наплевать — будет по-человечьи! К сожалению, он этого никогда не сделает. Я бы мог, да сам не бог!

— Много позволяешь, Богунец! Я старше тебя почти вдвое!

— Не обижайся. Пойдешь сам или мне помочь?

— Решил уже.

— Заявишься, доложи: мол, рассказал все Богунцу, думал, он тоже прохиндей, а он к вам, товарищ замполит, послал.

— При чем тут ты? Я сам хочу!

— А что, трудно про земляка хорошее слово молвить? Твое хотение на годы растянулось. Иди, Степан, милый, а то ведь понесу!

— Ладно, пошел искать замполита, Антоша. Найду и скажу: заслуженный фронтовик Степан Галыга дерьмом стал!

— К этой самокритике да еще бы кулак, Степа!

Сидеть в вертолете и слушать дальше Донсков не стал. Он вышел из грузовой кабины, взял чистую ветошь с технического столика и, обмакнув ее в неэтилированный бензин, налитый в ведро для мытья рук, начал очищать масляное пятно с полы пиджака. Богунец и Галыга увидели его. Галыга повернулся и хотел исчезнуть, но Богунец ухватил техника за рукав.

— Здравствуйте, Владимир Максимович! Разрешите познакомить вас с лучшим авиатехником эскадрильи, только что вернувшимся из города, где со следователем чаи распивал.

— Добрый день, товарищ Галыга! — подойдя к ним, протянул руку Донсков. — Невольно подслушал ваш разговор. Прошу извинить. Если желаете я к вашим услугам.

Галыга решительно пожал руку замполита и даже тряхнул ее дважды. Был он чисто выбрит, бледен. Новенькая аэрофлотская форма слегка топорщилась на его худощавой фигуре.

— Степан Федорович Галыга.

— Рад видеть вас, Степан Федорович, в здравии.

— Антоша, уйди!

— Есть! — Богунец приложил два пальца к синему берету, четко, даже картинно, повернулся через левое плечо и пошел к соседнему вертолету.

— Может быть, рассказывать ничего не надо? — спросил Донсков. — Я уже знаю, Степан Федорович, с обслуживанием вертолета все в порядке, и он упал не по вашей вине.

— Надо! Был заслуженным фронтовиком Галыга, когда-то был, но стал вор я и сволочь, хотя Руссова и не подвел.

— Беспощадно, Степан Федорович.

— Хочу выскрести душу и жить дальше. Только не мошенником, не пьяницей! Я еще и дурак! Та-акой дурак!

— Не волнуйтесь, Степан Федорович. Если вы уже решились на исповедь и роль попа отвели мне — не знаю, чем заслужил? — давайте факты.

— Есть факты и… нет их!

— Сказочно!

— Так получилось, что я не могу ничего доказать.

— И не нужно. Судьей быть не хочу. Просто расскажите. Или переживите в себе.

— Я должен говорить.

— Может, посидим в вертолете?

— Пройдемте в городок… Начну про то, как я стал вором… Нет, сначала про то, почему стал пить. А в общем, заливаю, совесть заливаю, так легче.

— Слушаю, — заинтересованно сказал Донсков.

Путаясь в подробностях, Галыга рассказал, как он на руднике скатил под пригорок бочку, а потом тайно привез ее в Нме.

— Что было в бочках?

— Разве я не сказал? Спирт. Ректификат чистейший.

— Ну, и?..

— Вроде — факт! Долю спирта отлил, остальное отдал. По баночке, по скляночке высосал свою часть. Жена как-то пришла поговорить, удивилась, откуда у меня в доме столько зелья. Последнюю юбку, грит, продам, а иди и выплати ворованное… или мы с ребятами никогда не вернемся. Я к одному человеку… за советом.

— К кому? — спросил Донсков, но Галыга на вопрос не ответил, продолжал говорить свое:

— Он грит — плюнь! Я говорю: душа ноет, покоя не дает! Он грит, тогда поезжай на рудник и заплати. Поехал я. Разыскал того кладовщика. Так и так, рассказываю. Кладовщик смеется: «Не помню такого случая, у меня все всегда в ажуре!» Да еще и бутылку предложил.

— Выпили?

— И не одну, Владимир Максимович… За то, что факт испарился, выпили.

— Вы говорили: «Часть спирта отлил, остальное отдал». Кому отдали?

— Разве я так говорил?

— Да, Степан Федорович.

Вздохнув, Галыга на ходу расстегнул воротник рубашки, будто он его душил, и решительно рубанул ладонью по воз духу:

— Все, как на духу, но без фамилий! Я во всем виноват, мне и казнь! Случилось это после смерти, пусть земля ему будет пухом, Воеводина-старшего. И я, и один тип в Мурмашах тогда остались. Промашка тогда получилась с Воеводиным-то, с братом Ивана Иваныча. Я соблюдал его вертолет.

Сменным инженером велено мне было заменить болты на фланцах крепления вала. Потяжка у болтов-то была, а один на срез маленько пошел. Я другую работу не завершил, а эта, думал, подождет. Тут срочное санитарное подвернулось. Звонок сверху — не выполнить нельзя. А машина только моя. И время нет приказ инженера сполнить. Думал, летала столько, старушка, и тут пройдет. Прилепил галочку супротив замечания инженера, после полета, дескать, сделаю. Сфальшивил, Владимир Максимович, сфальшивил на жизнь свою!.. Оторвался вал в Воеводина-старшего…

Опустив голову, Галыга шел медленно, на ватных ногах, отвернувшись от Донскова, чтобы тот не видел его лица, и замполит тоже умерил шаг, только желваки разыгрывались на его обветренных, чисто выскобленных бритвой скулах.

— Я не поведал аварийной комиссии о промашке своей. — Галыга шмыгнул носом. — Листочка с замечанием инженера и моей птичкой, отметкой, значит, о выполнении, не оказалось в бумагах. Сухим я вышел. Инженер бушевал, доказывал, а я молчал. Не хотелось в клетку. Казнил себя и молчал.

— Куда же делось распоряжение инженера?

— Человек, для комиссии который все бумажное дело готовил, помету инженерскую изъял. Припрятал, значит. Чтоб меня выручить, сказал, пусть грех на умершего падает, за чем на живого…

— Кто же он, Степан Федорович? Или факта в руках у вас опять нет?

— Нету, Владимир Максимович. Бумажка та где, не знаю. Висит она надо мной обухом топориным. Невмоготу уже, люди ладно, совесть занудила. Я ж Воеводину-младшему в глаза смотреть и по сей день не могу, как встречу — дрожь мучит.

— Значит, кража спирта и сокрытие причин аварии вертолета Воеводина-старшего связаны с именем одного человека?

— Что вы! — испугался Галыга. — Я разве так говорил? Для себя я спирт-то.

— На машине вывозили?

— А? — смутился Галыга. — Знаете, не ведаю. Я с полканистры забрал и ушел. Наутро притащился, глянь, нет уже бочки в вертолете.

— Украли? — усмехнулся Донсков. — Не сумели сохранить, значит?

— Не сумел, Владимир Максимович, не сумел.

— И получается, что опять факта нет.

— Опять, — вздохнул Галыга. — Казните меня, прошу, без фактов, потому что все это есть правда!

— Вы не до конца искренни, Степан Федорович. Подумайте, потом поговорим.

— Один я виноват, один — горько вздохнув, неуверенно проговорил Галыга. — Фактов подать не могу, а жисть вся, и семейная тоже, наперекосяк пошла. Приехал из города до мой… ключ от квартиры у Григорыча был, он щенка обещал кормить, помер щенок, мебелишку обгрыз, скулил, видно, дух от него в квартире трупный… не мог я больше так.

— Да… грустно. Неприятные истории рассказали вы мне товарищ Галыга. Давненько вы носите их в себе. Особенно катастрофу. Так давно, что и фамилию своего консультанта запамятовали, а?

— Да, почитай четвертая година. Удавку-то на совесть я надел в Мурмашах, так и держится она полузатянутой.

— Постойте, год назад вас из партии исключили за…

— Так точно, Владимир Максимович, за неуплату, за злостную неуплату членских взносов. Уговаривали, стращали, а я стаканчик и на уговоры никак. Такую тактику выбрал.

— Значит, нарочно не платили? Как я начинаю понимать, тактику эту вам… тоже подсказали?

— Верно, не сам дошел… — вздохнул Галыга. — Легче грят, дышать будешь, ответ, в случае чего, беспартийному, тож легче держать. Если, грят, заявление напишешь, спросят почему.

— У вас, кажется, пять боевых орденов, Степан Федорович?

— Понимаю, о чем вы. Труса на войне не награждают. Трижды на смерть шел с открытыми глазами, а раз… зажмурился. Выжил, выкарабкался, как говорят, а тут… тюрьма. И не страх это, Владимир Максимович, не страх… хуже… не знаю, как это назвать, когда свет черный, и блюешь дерьмом, и на дерьме сползаешь, сползаешь куда-то в пропасть, а ей дна нету, дна нету…

— Ладно, Степан Федорович, — после непродолжительного молчания сказал Донсков. — Закончим пока. Наш разговор тоже не факт. Описать все сможете?

— Не горазд я в сочинениях.

— Постарайтесь.

— А сейчас куда мне?

— Как куда? На машине разве работы нет?

— Есть, Владимир Максимович, есть, по горло есть. Так идти к вертолету можно?

— Пожалуйста. Я жду вас… Только откровенно до конца?

В тяжелой задумчивости дойдя до городка, Донсков вдруг тоже повернул к стоянке. Только он возвращался не для продолжения разговора с Галыгой, а встречать самолет с врачами.

Из-за происшествия с экипажем Руссова врачебно-летная комиссия прилетела в ОСА на месяц раньше обычного срока.

XVIII

Врачебно-летную комиссию пилоты чтут, как сердитую маму. При встречах с ее членами раскланиваются и растягивают в доброжелательной улыбке рот до ушей. Чем шире улыбка, тем, кажется, больше надежды получить годовой допуск к полетам «без ограничений». Неудачники же в разговорах между собой иногда поносят комиссию очень даже не почтительными словами, в гневе забывая, что ее недреманное око спасло многих от больших неприятностей в воздухе.

Медиков разместили в гостинице «Нерпа», и они в отдельных номерах начали оборудовать кабинеты. На дверях появились бумажные таблички: «Председатель ВЛЭК», «Терапевт», «Ухо — горло — нос» и другие.

Прошла ночь.

Утром дежурные старушки обнаружили в вестибюле на стене против входа огромный прикнопленный свиток со стихами:

ОБРАЩАЕМСЯ К ДРУЗЬЯМ!

Он так любил глядеть на самолеты И почитал врачебные светила! Парнишке до желанного полета Одной десятой зренья не хватило. А ведь из всех мальчишек самым первым, Бывало, точку в небе он отыщет. И вот печать, как приговор неверный, И неба нет для одного из тыщи… Как будто нету радости в зените… Как будто все машины пролетели… Послушайте, парнишку-то Верните! Наверное, вы что-то проглядели.

Повесивший плакат остался неизвестным, но стихи вызвали доброе и даже гордое фырканье у медиков.

— Начнем, пожалуй?! — обратился председатель к Донскову.

В это время Галина Терентьевна в коридоре «приканчивала» пачку резерпина, который начала глотать еще вчера, опасаясь, что у нее обнаружат высокое артериальное давление…

XIX

А в кабинете Горюнова происходил такой разговор:

— Григорыч, я решил проходить медкомиссию здесь.

— Совершите глубочайшую глупость! — воскликнул Ожников.

— Точка! Что будет, то и будет, но я больше не желаю летать контрабандой.

— Вас спишут, выбросят из авиации, Михаил Михалыч!

— И правильно сделают! Все, Григорыч, нашему союзу конец!

— Какому союзу?

— Ладно, не темни!..

* * *

Вечером Ожников сидел в кресле, держал на коленях когтистые лапы росомахи, поглаживая их одной рукой, в другой — полная коньячная рюмка.

— Давай еще по капельке… За инвалида Горюнова! За Донскова в белых тапочках! Представь, Ахма, приезжает он в управление, берет мое личное дело… и узнает, что я летал на планерах к белорусским партизанам и получил за это награду. Кто летал, он знает наперечет. Поименно. Их и было-то раз-два! А я, Ахма, там не числился! — Ожников помочил коньяком сухие губы. — Он обязательно зайдет в конференц-зал управления и увидит фотографию тех лет. Да, ту, которую я сорвал. Ее копия опять висит. Увеличенная, она уже попала в Музей Славы города. Там я великолепен! В комбинезоне, кожаном шлеме, летные очки во весь лоб, штурманский планшет на ремне до колен. Поняла? Там я красуюсь в шкуре, взятой напрокат… Он присмотрится и узнает Фиму-кладовщика. Полюбопытствует, откуда же у меня столько орденов и почему фамилия Ожников? Созвучие? Ожников — Мессиожник, какая разница? Но он вспомнит, вспомнит все. И потянут ниточку…

Ожников свистнул тихо. Росомаха, мгновенно задохнувшись от ярости, прыгнула к двери. Она была натаскана на свист еле слышный, с шепотцой.

— Назад! — закричал Ожников и ударил кулаком по подлокотнику кресла. — Вернись! Я не велел тебе! Иди сюда. Лапы! Вот так, хорошо… Так ты поняла меня? Он поинтересуется моей биографией. Спросит, в какой это авиационной катастрофе повредил я ногу, если был хромым с детства? Поняла, Ахма? Он поделится своим открытием с другими. Они, другие, тоже сунут нос в мою жизнь… И… все к черту!

Одним глотком Ожников опорожнил еще рюмку. Вытер губы рукавом халата. Он был спокоен, говорил ровно, тихо.

— И все к черту! Годы, когда я работал инспекторишком по кадрам и потихонечку, исподволь, на бумажном клочке, а потом и на листочках с гербовой печатью делал свою жизнь, рисовал себя, — к черту!.. Я лишил себя удовольствий, бежал из шумных городов сюда, в комариное царство. В тундре деловой человек виден издалека!.. Я пришел сюда, оброс хорошей шерстью. Своим умом, своими делами приобрел крепкую красивую шкуру. А теперь ее сдерут!.. Ты хочешь видеть меня окороком, Ахма?

Ожников потянулся к бутылке на столе, уронил ее. Почти пустую подтянул к себе и опорожнил прямо из горлышка.

— Ты видела, что там живет? — Ожников указал дрожащим пальцем на дверь кладовки, но уже не говорил, а думал про себя, упершись тяжелым взглядом в дверь. «Ты сторожишь живое, Ахма! Там то, что я ласкаю ночами вместо женщины. То, чему я молюсь вместо бога. Там моя любовь, жизнь, страсть! Отец отречется, друг продаст, женщина изменит, бог не поможет, а страсть… Если бы я познал ее раньше! Сладкую, вечную до гроба… Я бы плюнул и на сочиненную биографию, и на сделанную славу. Все тлен, суета… бугры и ямы. Если бы мог, я хоть сейчас отгрыз бы этот хвост! Только страсть — ровная, вечно свежая река, из которой пьешь взахлеб и никогда не напьешься! Не каждому это дано! Не каждому!»

Ожников сжал веки так сильно, что лицо его стало похоже на белый мятый кусок теста. Росомаха заворчала, потянула лапы с его колен. Он схватил их, сжал — зверь заскулил.

— Извини, Ахма! — голос тусклый, раздумчивый. — Тебе ни разу не привязывали к хвосту пустую консервную банку? Ты не металась с ней по кругу, не доходила до исступления? Нет? А я всю жизнь — с консервной банкой на хвосте. И не привык. Иду, бегу, и кажется, все оборачиваются на грохот… Вот и замполит прискакал сюда на грохот. Думаешь, нет? Думаешь, случайность?.. А тебе не снится омут? Бросишь в него камень, а он замрет с открытым, разинутым ртом!.. Нет, тебе, друг, этого не понять. Тебя не будоражили долгие ночи без сна, ты не захлебывалась от страха за день грядущий. У тебя все проще! Теперь и у меня будет просто: серый макинтош с номером и тюремная пайка… А за что, Ахма?! За подделку бумаг? А жизнь? Кто взвесит полную чашу моей жизни без друзей и родных? Ведь мы с тобой бежали, Ахма, и от родных!.. Голубых праведников Донсковых, всех чистеньких и бесполезных ненавижу! А Горюнов, Горюнов-то каков? «Все, Григорыч, нашему союзу — конец!» Конец? Не-е-т!..

Он с усилием встал, продвинулся к буфету, пошарил на полке.

Задребезжали стаканы, что-то упало на пол, разбилось, остро запахло валерьянкой.

Ожников опять сел рядом с росомахой. Погладил ее. Шершавый горячий язык лизнул его руку.

— Спасибо, Ахма! Еще поживем. Ведь ты сильная — можешь рассечь горло оленю. Можешь? Я знаю. Мы своего не отдадим, Ахма! Еще поохотимся… — Слова ледяные, врастяжку. — А может, повиниться? Пяток лет отработать киркой и в пятьдесят начать новую жизнь? Но тогда лопнет пуповина, связывающая меня с жизнью. — Ожников снова указал пальцем на дверь кладовки. — С жизнью!.. Можно смыться. Но я не хочу! Я уже не мальчик Фима… Ты и то заскулила, когда я сжал твои лапы…

* * *

А в клубе шло собрание.

Медицинская комиссия допустила к дальнейшим полетам всех, кроме командира эскадрильи Горюнова, — его отстранили от летной работы на три месяца из-за нервного истоще ния организма. Настоятельно рекомендовали курортное лечение, а в личной беседе председатель комиссии посоветовал командиру упорядочить быт, поставить крест на жизни вдовца.

— В неблагоприятных условиях напряжение скапливается в организме и разрушает его. Ранние морщины — первый признак аккумулированной усталости, — сказал он.

На собрании врачи говорили о профилактике здоровья, напоминали о приемах первой медицинской помощи при неожиданных травмах, приводили положительные и негативные примеры.

Когда подошел черед председателя комиссии, его спросили, что же случилось с Федором Ивановичем Руссовым и Павлом Горюновым.

Пожилой врач долго кряхтел, покашливал на трибуне, собираясь с мыслями.

— Да, — наконец сказал он, — я как психотерапевт принимаю участие в расследовании происшествия. Но права говорить о причине пока не имею. Не потому, что это секрет, а потому, что нет убежденности в выводах. Опровергну только кое-какие слухи и нелепые предположения, витающие у вас и в городе. Никаких лазерных и прочих пушек на полуострове не испытывалось. Все это досужие вымыслы болтунов! Один с позволения сказать фантаст придумал даже, что людей из кабины вертолета вытянули биологическим магнитом! И брехня, извините за выражение, что пилот был пьян! Чушь набатная — вредная чушь!

— А пока нам на всякий случай заказывать белые тапочки? — выкрикнул Богунец.

— Вы знаете, молодой человек, никто из нас не гарантирован от кирпича, случайно упавшего с крыши и даже от осколка метеорита. Еще меньше зафиксировано случаев, подобных нашему. Больше вопросов не принимаю. Поздравляю вас и моих коллег с окончанием работ по проверке здоровья. Желаю вам сохранить его до ста лет, но не бойтесь тратить эту драгоценность для настоящего дела! Передаю бразды правления в руки командира.

При полном молчании зала из-за стола президиума встал комэск Горюнов.

— Беседу считаю оконченной. Все свободны. Я думаю, танцев сегодня в клубе не будет, а кто хочет развлечься, пусть посмотрит новую кинокартину. Вход в кинозал бесплатный.

* * *

В июльскую белую ночь бодрствовал не только Ожников, расстроенный разговором с Горюновым, — не спали многие.

Вот по мху и камням, с опаской ставя голые ступни на неровную землю, к сверкавшему под солнцем и луной озеру идут в купальниках женщины. Лес за их спинами замер, будто в глубоком сне. Такая тишина редко бывает даже в тундре. И они идут молча. И шагов не слышно. Плывут по земле.

Легко выбрасывает вперед голенастые ноги гибкая, как лозинка, Наташа Луговая. Она пришла на озеро после кино картины в клубе, где Антон Богунец, мешая смотреть фильм, объяснялся ей в любви. Наташа подошла к озеру, пробует ногой воду, мягко проводит ладонью по узким бедрам.

А рядом натирает руки прибрежным илом Галина Терентьевна Лехнова. Размеренные, с ленцой движения. Лехнову привела сюда красота белой ночи. Она задумчива. Уже два месяца живет как сомнамбула. И ночами говорит вслух, будто голос ее может услышать в Монголии Иван Воеводин.

Горе у каждого свое, и счастлив каждый человек по-своему!

— Ну, девочка, кинулись!

Прыгнула вперед, завизжав, Наташа. Будто вплыла, вошла в озеро Лехнова, вздрагивая, мелкими неуверенными шажками и, когда озеро коснулось ее округлых колен, вздохнув, села в воду.

— Уря-а! — завопила Наташа. — Ванночка-то в самый раз! Уря-а! Еще бы комариков чем опоить, и жить можно!

— Ну форменная ребятня! — ласково пожурила Лехнова и мягко хлопнула Наташу по затылку. — Уймись! Медведей перебудишь!

— О-го-го-го! — раскатилось по приозерному лесу. — О-г-го!

— Антон! Точно, Антон! — взмахнула руками Наташа, и тысячи капель сверкнули в воздухе. — Я же его проводила! Неужели подглядывает?

— Ты вот что скажи, пигалица…

— Раньше, Галина Терентьевна, вы меня ласковей называли.

— Скажи, парней около себя для засолки собираешь? Зачем тебе столько? И чем привораживаешь, поделись опытом?

— Эт-то кого же вы имеете в виду, товарищ флаг-штурман? Уж не Богунца ли? Так он, по его же словам, «на каждую юбочку имеет удочку» — Наташа нырнула, блеснув мокрым купальником, и, с шумом выскочив на поверхность, поплыла вокруг Лехновой по-собачьи.

— Ладно, Антоша не плохой парень, в общем-то… Да не брызгайся ты. Только не наживи, девочка, беды!

Она вспомнила, что Горюнов послал письмо начальнику управления, в котором убеждал побыстрее возвратить из командировки самолет-метеоразведчик, работа без него сложна и все более становится трудной с приближением зимы. Ему ответили, что программа переучивания завершается, но еще полмесяца-месяц придется подождать. Значит, Иван прилетит скоро.

— Пошли на променаж! — позвала Лехнова, уплывая все дальше и дальше. — Наташа, догоняй!

Короткими саженками Наташа быстро настигла медлительную Лехнову и поплыла рядом.

— А знаешь что, девочка, я тебя, наверное, утоплю!

— Чем же не угодила, Галина Терентьевна? А вам Ожников опять подарочек прислал!

— И опять вернула! Ну-ка, отплывай, не толкайся своими костями в бок! — Лехнова положила руку на спину девушки, и та, как щепочка, ушла под воду.

— Уф-ф! — вынырнула Наташа. — За что купель?

— Будто не знаешь? Притворщица! Чье лицо все время рисовал Батурин?

— Ваше, ваше, Ваше Величество!

— А теперь? Зашла как-то, смотрю, на листах твои рожицы!

— Так ведь наброски! Эскизики, и ничего больше. Ваш лик маслом выписывали, а меня так, небрежно, карандашиком. О-чер-та-ния! Не фундаментально. В историю живописи я не войду.

— Войдешь ли — не знаю, а вот влезешь со своим настырным характером обязательно!

— О-го-го! — снова раскатилось по лесу.

— Ну, истинный жеребец! — возмутилась Лехнова. — Людей булгачит!.. Выскакивай и беги, а то поселок разбудит. Вот пусть Богунец тебя «нарисует», Наташка.

— Э, нет! Он художник только по прозвищу.

— Давай одевайся! Да не загуливай, не загуливай. Завтра у тебя проверка по технике пилотирования.

XX

Для проверки техники пилотирования инспекторы разделили летный состав. Новый, незнакомый спасателям, малорослый, но кряжистый инспектор, сразу же получивший прозвище Квадрат, взял командиров экипажей, Гладиков — вторых пилотов.

Проверочные полеты всегда трудны для летчиков. Даже для опытных. Нужно показать в воздухе не только, что ты умеешь летать, но и как выполняешь от взлета до посадки инструкции. Практически инструкции и наставления, как говорят, «написанные кровью пилотов», регламентируют каждую фазу подготовки и каждый элемент полета. Нельзя, на пример, сесть в кабину вертолета, не обойдя машину по определенному маршруту, не осмотрев ее. Увидел грязь (в авиации грязь считается дефектом), недовернутый дзус [11], капельку масла на пробке редуктора — пригласи техника. Перед взлетом обязательно должна быть прочитана «карта», да не просто скороговоркой, а выразительно, громко, в два голоса.

Первый пилот: «Заправка?»

Второй пилот: «Тысяча литров».

Первый пилот: «Авиагоризонт?»

Второй пилот: «Разаретирован». И так далее, пунктов двадцать, тридцать, в зависимости от типа машины.

Нельзя взлетать, не пристегнувшись к сиденью ремнями. В воздухе нельзя делать крен больше сорока пяти градусов. Нельзя. Не положено. Запрещается…

Кое-чем из обязательного по инструкции летчики в обычных полетах пренебрегают. Когда очень жарко, один из пилотов снимает наушники или шлем, например. Вроде бы пустяк? Но каждому ясно, что, хоть на время лишившись радиоконтакта с диспетчером, пилот может не услышать важную команду и попасть в неприятную ситуацию. С каждым годом в небе становится все теснее, скорости сближения растут, и важно не только «смотреть в оба», но и отлично слышать друг друга и бдительную Землю.

Пилотам не дают забывать инструкции — каждый сдает по ним зачеты и перед зимней, и перед весенней, и перед летней навигацией, и еще десятки раз в году по разным поводам. Знакомы они со всякими наставлениями очень даже неплохо, но, увы, не всегда выполняют. И тот, кто это делает постоянно, злостно, — обязательно попадает «на зуб» инспектору во время проверки техники пилотирования, потому что пренебрежение к заведенным порядкам у такого — пилота входят в привычку, и как бы он ни напрягал внимание в контрольном полете, все равно что-нибудь упустит и «засыплется» на этом.

Много значит, и кто из инпекторов тебя проверяет.

Наташа Луговая поднялась в воздух с Гладиковым. Девушка пилотировала неспокойно, тем более что при последней встрече, когда она нарушила «запретную зону», Гладиков накричал на нее и сделал просечку в талоне пилотского свидетельства.

— Набор энергичней!.. Крен на развороте непостоянный… держите, держите, Луговая! Ну, куда, куда вы затянули второй разворот?.. А высоту кто будет держать? Пушкин?.. Ну, дорогая, ваш полет по всем Параметрам даже на тройку не тянет! — ворчал Гладиков.

Мокрая от напряжения Наташа кисло улыбалась.

— Я же не села еще, товарищ инспектор.

— Боюсь, что тогда, кроме плохой оценки, я ничего поставить и не смогу! — И Гладиков снова завел тягомотину: — Скорость… Обороты лишние уберите — мотор жалеть надо… Пора бы уже и запросить вам посадку… Чего тянете?

Наташа выполнила приказ, хотя с запросом можно было еще и подождать. Гладиков все время хватался за ручку управления и исправлял ее ошибки. Постоянный словесный нажим и дерганье ручки вконец вывели из себя девушку, и ей уже не верилось, что она сможет посадить вертолет. И действительно, неточно рассчитав и неуверенно зависнув около посадочного знака, она так «приложила» машину, что даже тюльпан несущего винта на мгновение опустился почти до земли.

— Приехали? — зло спросил Гладиков и, приставив палец к виску, покрутил его. — Винтом землю пощупать захотелось?

— Идите вы…

— Что-о? Назначаю вам дополнительную тренировку! Проверять буду сам! Вы очень грубы, Луговая!

— А вы зануда, каких и саамский бог не видывал! От вашего пришепетывания и у аса руки опустятся!

— Вон из кабины!

— Мне еще в зону лететь. Не вылезу!

— Техников позвать, чтобы вас вынесли?

— Ладно. Мучайте других!..

Инспектор Квадрат после нескольких полетов, ожидая дозаправки топливных баков вертолета, курил в сторонке. Подошла Лехнова, остановилась рядом. Подумала: «Он теперь вместо Ивана». И всплыл разговор с Воеводиным, когда тот перед отлетом в Монголию вот так же проверял ребят:

— Ну, как дела, Иван?

— Отлично летают ребята. За Богунца не перестаю бес покоиться. Слетал он как надо, но вижу — это другой Богунец, не тот, который летает без инспектора.

— Лих?

— Сегодня очень скромен. Мне даже скучно с ним стало. Не дыми на меня своей поганой «Примой»! — отмахнулась от пахучего облака Лехнова.

— Прости, Галя… Как ты-то?.. Значит, точка! Никакой надежды? К Горюнову?

— Осуждаешь, что ли?

— Удивляюсь, почему тянете? Сможешь жить?

— А ты с женой?

— Я же сказал тебе… тогда!

— Ведь ты раньше знал, что на Кольский я за тобой перевелась? Чувствовал. И избегал. Теперь все перегорело. Не стал Иван Воеводин моим, но именно за это теперь я уважаю его намного больше. Вот так-то, Ваня, разлюбезный мой! У тебя чести переизбыток, а меня гордость состарила. Я неприступной королевой себя считала, высокого, чернобрового принца ждала. Потом тебя… Потом, глядь… на королеву-то уж никто глаз не кладет и всерьез за женщину не принимает! Принца своего сама же и убила. Да и был ли он среди вас, воздушных бродяг?

— Ожников хотел из меня свата сделать. Давно ты нравишься ему.

— Тоже, нашел принца!

— Ну, а Михаил разве не принц?

— К нему чувство особое. Наверное, больше материнское. Я видела его и в радости, и в горе. Хороший он, очень теплый человечище и… беспомощный. В несчастье беспомощный, в личном. А беды на него как дождь… Тебе сознаюсь: на счет материнского чувства вру я, Ваня. Стесняюсь возраста. Люблю я его! — И вздрогнула от собственного вранья. — Поздней любовью, но она, по-моему, и есть самая крепкая…

— Грустно мне, Галя. Будь мы с тобой посмелее, повыше предрассудков…

— Не надо! Стар ты для меня уже, Иван Иванович!

— Всегда считал — одногодки!

— Так было. Сейчас ты на тридцать пять лет меня старше. К твоим годикам приплюсовался возраст детей, появившихся на свет.

Воеводин вздохнул, бросил окурок и тщательно затоптал.

— Верно, Галя. Радость моя только в них. Но ты не торопись, подумай. Я ведь скоро вернусь…»

* * *

Вернувшись из проверочного полета в зону, Донсков медленно брел вдоль стоянки вертолетов. Думал. Вот уж кончается третий месяц его службы в Спасательной, а он фактически ничего полезного для людей не сделал. Может быть, и сотворил что-то, но это «что-то» не подержишь на ладони, оно невидимо, неосязаемо. Вот лопасти, которые он поломал в лесу, — видная работа! Три месяца по тридцать процентов из собственного кармана на ремонт вертолета отдай и не греши! И строжайший выговор с предупреждением за аварию вертолета Руссова. А при чем он? Донсков вспомнил «свободный стих» одного моряка-помполита, недавно прочитанный в га зете:

Моя партийная работа Начинается в семь, с бритья. Я обязан быть чисто выбрит…

И потом чисто выбритый помполит уходит в «свободный полет»: «по каютам, в цеху, в машине, на мостике, в радио рубке и в курилке. С человеком, с бригадой, с вахтой; о рыбе, о море, о расценках, газетах, фильмах, о Чили, о Форде, о Мао, о людях, о боге, о вере, о женах, о детях, о тещах, о книгах, о любви, об искусстве». Это время помполит в своей работе считает главным.

«Пожалуй, он прав! — добро усмехнулся Донсков. — Он считает, что если за полгода плавания кому-то объяснил, «что реальная жизнь благородней и честней, открытей, чем «нигилисту» казалось», если узнал, что за эти полгода в результате его трудов «не себя полюбил себялюбец или подлости бросил подлец», то можно чувствовать долг выполненным. Так ли это? Отчасти. Хочется видеть человека, скроенного по идеальной мерке, — не получается. И не получится. Потому что сам не идеален, потому что идеалы у всех разные. Именно это и заставляет мучительно думать о несовершенстве своей работы, рождает вечную неуспокоенность. Если труд рабочего, инженера, пилота Донскова можно увидеть, оценить индивидуально, то труд Донскова-замполита можно только почувствовать в душе всего коллектива, оценить по общей работе. Но ведь есть примеры, когда люди хорошо работают, богато живут духовно и при посредственном политработнике.

Размышляя, Донсков, сам того не замечая, искусственно разделял себя на пилота и замполита. До сих пор как бы два человека уживались в нем. За первого он не беспокоился, способности второго вызывали большие сомнения. Все, что он делал как политработник, казалось плевым.

Донсков обернулся на шум автомашины и увидел, как из кабины полуторки выпрыгнул Ожников. Движением руки попросил остановиться.

— Спешите, Владимир Максимович?

— Чем могу быть полезным? — сухо спросил Донсков.

— У меня, так сказать, кое-какие вопросы к вам накопились… Поезжай! — крикнул Ожников шоферу. — Сдашь груз, не забудь с пилотов расписку взять! Пошел!

— Чего отправляете?

— Шпильки траковые в район. Наши умельцы выточили по высокому классу точности.

— Ваше ли это дело, Ефим Григорьевич? Кадровик занимается железками?

— Я еще и председатель месткома!

— И все равно пусть заботится о технике инженер.

— Есть тут кое-какие, так сказать, нюансы.

— Конкретней?

— Нежелание некоторых заниматься шефскими делами.

— Инженер отказывается помогать колхозу?

— Зря не скажу. Не отказывается, но инициативы, однако, не проявляет. Понять его можно: крепко занят текучкой.

— Аргумент не очень свежий… В райисполкоме я слышал о вашей деятельности хорошее. Шефской работой занимаетесь действительно много и ни разу не попросили моей помощи. А ведь меня она должна касаться в первую очередь. Я не прав?

— У вас хватает других забот. Хотите взвалить на плечи и эту? Пожалуйста.

Долгое время, точнее, с самого приезда замполита в ОСА, Ожников изучал его «личное дело», искал «мелочишку». По буковке, по слову, не торопясь, прочитал все бумаги несколько раз. Он уже не только знал по записям, но ярко представлял жизнь этого человека со дня рождения. Во всяком случае, так ему казалось. Особое внимание он обратил на родителей. Отец и мать Донскова были комсомольцами, а затем партийными работниками. Ожникова интересовало, как с ними обошлись в 1937 году. Некоторые тогда снимались с постов, исключались из партии по ложному навету. Хотелось думать Ожникову, что от сей горькой чаши отхлебнули хотя бы глоток и родители Донскова. В биографии замполита об этом не говорилось, как, впрочем, и другие в своих биографиях не упоминали годы культа. Ожников на свой страх и риск послал запрос в архив областной парторганизации. Ответили, чему удивился даже он сам. Отец Донскова исключался из партии, но через два месяца после собрания, вынесшего такое решение, был восстановлен. Но и эта маленькая «клякса» в биографии замполита обрадовала Ожникова.

Предчувствуя трудный разговор, Ожников подготовился к атаке.

— Ваш армейский стаж, Владимир Максимович, исчисляется с января 1943 года. Согласитесь, что этого быть не может.

— Почему?

— Вы родились в марте двадцать шестого. В январе сорок третьего вам исполнилось, вернее, было шестнадцать лет. Вас не могли зачислить в кадры армии, так как по закону вы не имели права присягать.

— Я и не присягал в шестнадцать. Присягу дал в день своего рождения, когда исполнилось семнадцать.

— А льготная военная пенсия оформлена с января.

— Меня приняли в авиашколу шестнадцатилетним, учитывая мой рапорт, ходатайство комсомольской организации, свидетельство медицинской комиссии и, главное, что у меня погиб отец и я добровольно заступил на его место в рядах армии.

— Может быть, и так, но ваш рассказ слабо подтвержден документами. Никаких ходатайств и свидетельств в личном деле нет.

— Кому и почему я должен доказывать, что это так?

— Не мне, конечно. Но если заинтересуется военкомат, то получится, что пенсию вы получили, так сказать, рановато. Если мы с вами не заполним вакуум в документах, пенсию придется отдать. А полученные деньги выплатить государству… Кстати, об отце. Почему вы не написали в биографии, что в годы культа он исключался из партии?

— Мне такие факты неизвестны. Я был в то время одиннадцатилетним мальчишкой и еще играл в казаки-разбойники. Откуда узнали вы? И зачем?

— Биографию следует писать полно, Владимир Максимович.

— Откуда узнали вы?

— Я не могу открывать свои должностные связи.

— Э, нет, Ефим Григорьевич, так не пойдет! Будь рядовым пилотом, я бы чихнул на ваши слова, а при моей должности такие вопросики не праздные. Не хочу догадываться, желаю знать точно. Потому что мне это совсем не нравится. Откуда у вас сведения об отце? — незаметно для себя повысил голос Донсков.

— Хорошо! — сказал Ожников. — Я кое у кого испрошу разрешения и покажу присланный нам документ.

— Кому «нам»?

— По каналам отдела кадров. Не волнуйтесь, Владимир Максимович, пустячок же.

— Эким же дураком вы меня считаете, Ефим Григорьевич! Хотя сам факт, если он имел место, в наше время действительно пустяк.

«Глаза у него бешеные. Кто дергал меня за язык?!» — лихорадочно соображал Ожников и мирно сказал:

— Зайдите ко мне на досуге, покажу письмо.

— Непременно. Обязательно зайду, Ефим Григорьевич! Какие еще у вас накопились вопросы?

— Я говорил неофициально, Владимир Максимович, а вы расстроились всерьез. Считайте — никаких вопросов у меня к вам не было.

— Интересная позиция: дать в зубы и сделать вид покровителя… Тогда у меня…

— Внимательно слушаю вас, Владимир Максимович.

— Давайте коротко и конкретно. Вы не знаете, при каких обстоятельствах авиатехник Галыга украл бочку спирта на руднике?

— Это он вам рассказал?

— Да.

— И вы верите?

— Лжет?

— Ну зачем так строго о больном человеке? В последнее время Галыге виделись не только люди, но, так сказать, и черти. Фантазия алкоголика не знает предела.

— Значит, Галыга придумал?

— Ему почудилось.

— А с катастрофой Воеводина-старшего?

— Не знаю, о чем вы? — ровно, спокойно произнес Ожников. — Степана лечить надо и увольнять из авиации. Но чересчур человечен в таких вопросах командир.

«Вот черт! — раздраженно подумал Донсков. — Дрянной из меня детектив… Неужели Галыга чокнутый?!»

— Вы давно знаете Галыгу, поддерживали в свое время его, оттого и мои вопросы, Ефим Григорьевич, — сказал он, не пожимая протянутой руки Ожникова. — Степана Галыгу будем лечить. Скоро поеду в управление и посоветуюсь обо всем с начальством и врачами. Жаль, что медкомиссия улетела. Деньком бы пораньше наш разговор.

— До свидания, Владимир Максимович!

— Не забудьте показать мне письмо об отце.

— Обязательно… на досуге.

Глава пятая

XXI

Кольский полуостров прощался с летом. Земная ось круто повернула тундру лицом к самому короткому дню, он теперь длился один час двадцать девять минут. Ночами мягко стучал в окна студенец, и ртуть в термометре съеживалась.

Сидя в горюновском кабинете, Донсков читал. Ему не мешал сильный радиофон под церковным куполом и нудное дребезжание слабо закрепленного стекла в цветной фрамуге. Абажур настольной лампы «лебедь» нарисовал перед ним ярко-белый круг, в котором блестели страницы книги. Это утомляло глаза, и время от времени Донсков изменял наклон книги, чтобы убрать отблеск.

Свободно накинутая на плечи меховая куртка хорошо грела. На углу столешницы стоял чайник, и можно было дотронуться до его теплого бока. Пепельница-поршень, полупустая пачка сигарет, прислоненная к ней, остаток бутерброда и дюймовая полоска круто заваренного чая в тонком стакане создавали видимость домашней обстановки.

Яркие блики на страницах утомили. Двумя большими глотками Донсков допил чай из стакана и взялся за реостат лампы, чтобы уменьшить свет. Покручивая реостат, он наблюдал, как медленно сжимает его со всех сторон тьма, подползая к сереющему кругу под абажуром. Щелчок — и ни чего вокруг, только холодок под рукой от полированной столешницы и теплота на плечах от меха куртки. Странное двойное чувство: тепло — холодно.

О чувствах он и читал, уединившись в горюновском кабинете, чтобы не мешать Луговой и Батурину «изучать немецкий язык» дома.

Тьма вокруг, тепло куртки, чайник, который он придвинул и обхватил ладонями, помогали размышлять.

О чувствах… В армии он не слышал рассуждений о работе чистой и грязной, выгодной — невыгодной, легкой или каторжной, важной и неважной, там была служба, все чувства, лишь всколыхнувшись, замыкались категоричным приказом. В ОСА Донсков окунулся в «море чувств», и если уж принять это банальное выражение, то волны в этом море подчас били его, замполита, безжалостно, он терялся под их напором, видел рядом утопающего и не знал, как спасти его.

Богунец отказался вчера лететь на Черную Браму. Невыгодная работа? Когда Горюнов нажал на него, парень пошел в санчасть и сослался на плохое, настроение. Врач моментально запретил ему вылет: с плохим настроением подниматься в небо нельзя. Освобожденный от задания, Богунец самовольно улетел на попутном транспортнике в город, в госпиталь к Руссову. Доводов остановить парня, «улучшить его настроение» Донсков не нашел. Почему? Не потому ли, что арсенал чувств был для него за семью замками?

Вот сейчас он прочитал, что дисциплинированность, любовь к Родине и долг перед ней — чувства длительного воспитания, а престижность, самолюбие, гнев, желание отомстит за товарищей, погибших на глазах, — это появляется, например, в атаке перед броском вперед за секунду, минуту, час. Если атака не удалась, значит, она не подготовлена эмоционально. Значит, кто-то из наставников солдата еще в его детстве, а командиры и политработники перед атакой плохо выполняли обязанности духовных руководителей.

Работа на Черной Браме невыгодная, но престижная, и это-то и забыл внушить самолюбивому Богунцу он, замполит.

Как много простых истин скрыто под привычной суетой жизни. Мыкаемся, что-то ищем, найдя — хватаем, схватили, рассмотрели — не то! И по новой…

Донсков сбросил куртку с плеч на спинку стула, открыл глаза. Теперь в темноте он кое-что видел: будто облака по ночному небу, по стене двигались тени. Серыми полосками выделялись грани телефонного аппарата. Желтым светился циферблат часов.

Чувства… Что заставило Богунца впервые отказаться от «рубля» на Черной Браме? Он не упускал такой возможности раньше, рвал из других рук любое задание. История с Руссовым? Авария случайно распахнула мир человека, которого Богунец считал похожим на себя, только более крупным, подражал ему, а оказалось, что они противоположны.

Что связывает Горюнова с Ожниковым?

Придумал ли свои преступления Галыга или не придумал?

Пока все неясно…

Множество вопросов задал себе Донсков, сидя в кабинете…

XXII

На вошедшего в комнату Донскова Батурин не посмотрел. Он стоял у подоконника и, пощипывая кусок хлеба, крошками подманивал воробья.

Воробей сидел перед открытым окном на сосновой ветке, не решаясь перелететь на подоконник.

Это был старый знакомый. Он жил на сосне вторую неделю, бесхвостым. Перышки отрастали, но летать далеко все равно не мог: его кренило и заносило в сторону. А с гор уже тянул ледяной сквозняк. Последние птицы мелкими стаями перебирались к Белому морю. Воробушек хирел, его перышки мохнатились, теряли блеск. Донсков с Батуриным каждый день подкармливали птаху, а снаружи, на выступе подоконника, всегда стояла алюминиевая тарелка с водой.

— Не решается? — спросил Донсков.

Батурин бросил остатки хлеба, медленно повернулся. Коричневые глаза смотрели грустно.

— Пару раз «общипанный» садился на подоконник, а как руку протяну — улетает.

— Поздравляю, Николай, с днем рождения! — Донсков вынул из коробки подарок: вырезанный из дерева вертолет. — Сам делал!

— Поставь на шкаф, — равнодушно сказал Батурин.

— Эге, а такой вещички у тебя не было! — увидев на шкафу белую пластмассовую лису, улыбнулся Донсков. — Кто?

— Наталья.

— Во сколько сбор?

— Никого не приглашал. И не собираюсь.

— А Наташа?

— Больше не придет, — уныло пробормотал Батурин.

— Вечером прибежит!

— Она больше никогда не придет сюда. Понял! — в го лосе злость.

— Поссорились, Коля?

— Честно поговорили! Открыли души и закрыли двери друг перед другом. Вот так!

— Поподробнее нельзя? — как можно мягче попросил Донсков.

— Отстань, сделай милость.

— Ну и ладно. За язык тянуть не буду. Давай пожуем чего-нибудь. Или в столовую? От несчастной любви помереть, конечно, можно, а с голоду зачем?

— Никуда я не пойду!

Донсков полез в холодильник. Достал и вскрыл банку с консервированным лососем. Разложил рыбу по тарелкам. Нарезал хлеб. Сифон с квасом зарядил новым баллончиком.

— Садись, бука… Мне с тобой посоветоваться надо… Садись же!

Присев к столу, Батурин стал нехотя жевать.

— Если разговор деловой, лучше отложить.

— Да нет, Николай… Мне интересно знать, что ты думаешь об Ожникове?

— Не хочу я о нем думать.

— Я вот почему спросил… — Донсков коротко рассказал о недавнем разговоре с Ожниковым.

— Договоримся: Степана больше не трогать. Не пьет. Жена с ребятишками вернулась. Работает, как в прежние времена… А что там про отца? — заинтересовался Батурин.

Когда Донсков рассказал все, Батурин долго молчал.

— Ожников — деловой человек, — наконец вымолвил он. — Пробивной. Не подхалим. Знает себе цену. Все отношения строит на принципе: кто и насколько может быть ему полезен, кого и как можно использовать. Ласковый и безжалостный.

— Выводы от плохого настроения или?..

— Опыт жизни, Владимир. И не только моей.

— Значит, ты не доверяешь Ожникову?

— Нет оснований… Только чувство. Больше того — я ему благодарен.

— Выручил в чем-то серьезном?

— Вчера он меня предостерег от совершения огромной глупости. Люди видят! Я ждал, кто мне скажет об этом первым. Сказал он. А должен был сказать ты!

— Поясни, Николай.

— Не надо, Володя! Узелок уже развязан.

— О Наташе?

— Сегодня, когда она принесла эту лису, я ей сказал все.

— Что, что ты ей брякнул, старый осел? — вскинулся Донсков. — Какие несуразицы слетели с твоего языка? Говори, какую дулю ты ей преподнес в день своего рождения?

— День рождения… Он-то и напомнил мне, что я уже давно не мальчик! — Батурин улыбнулся грустно. Ковырнул вилкой лосося. Осторожно положил вилку на край тарелки. — Володя, ты назвал меня старым ослом. Правильно. То же самое выложил и Ожников, только в более деликатной форме» В последнее время наши отношения с Натальей грозили зайти слишком далеко. Они стали серьезными… Мне казалось, что пришла неожиданная… Не хочу говорить эти слова! Слюни. Сентиментальность… Ты все видел и должен был предупредить меня от опрометчивого шага.

— Что сказал тебе Ожников?

— Открыл глаза… Наталья с Антошей Богунцом собрались ехать в Крым или еще куда-то… Я у нее запасной вариант. Антон — бабник, ненадежен. Девушка уже перезрела, ей надо спешить, искать благоустроенный аэродром для посадки на всю жизнь.

— Чьими словами говоришь?

— Своими. От Ожникова только факты.

— Эти же слова услышала от тебя Наташа сегодня?

— Только правду. Я для нее стар. Не собираюсь иметь семью. Не верю женщинам. Не могу любить.

— Ну и чушь! Говорил — верил?

— А почему нет? Разве мне чуждо человеческое? Разве урок личной жизни можно выразить лозунгами? Лично к себе полезно быть и грубым, и жестким. Очень полезно иногда подержать себя за шиворот.

— Пуганая ворона куста боится!

— Спасибо! Тебе больно и неловко за меня. Значит, ты друг. В крепкой дружбе, как и в любви, люди слепы. Хорошо, что есть еще посторонние, зрячие. Ожников звезд с неба не хватает, но если она упадет ему в ладошку — пальцы сожмет крепко.

— Не уходи в сторону! Что ответила тебе Наташа? — настаивал Донсков.

— Поставила лису на шкаф и удалилась.

— Хоть выражение лица ее запомнил?

— Стоял к ней спиной. Кормил «общипанного», — потерянно выдавил Батурин.

— Ты дурак!

— Старый дурак, Володя.

— А Ожников — подонок. Теперь я уверен! — Донсков вскочил и широкими шагами начал мерить комнату.

— Сядь! Не торопись. Ожников далеко видит. Не носит розовых очков. Умеет оценивать людей и ситуации. Не торопись с выводами, замполит!

— Какой из меня к черту замполит! Прислали приказ со строгим выговором за Руссова и поломку лопастей в лесу… — Донсков обнял за плечи товарища. — Я поговорю с Наташей, а, Коля?

— Тогда я буду звать тебя только по фамилии. А строгач влепили правильно.

— Ну и даешь! Высчитают деньги за лопасти — не возражаю! Государство не обязано расплачиваться за каждого. Но за упавший вертолет?

— Не путай. — Батурин, довольный тем, что сумел-таки отвести в сторону неприятный разговор о Наташе, улыбнулся одними губами. — Взыскание на тебя наложил не начальник управления, а его заместитель по летной службе. Чуешь разницу?

— У меня насморк.

— Разница большая. Тебя наказали как летчика за безграмотную посадку в лесу. Как летчика! В этом вина моя и Горюнова. Я скажу, где следует, но выговор пусть останется для науки.

— Не улавливаю, о чем речь?

— Ты приехал к нам из Азии. Знаю: летал и над морем, и в средней полосе. А у нас — нет. И мы не научили тебя, как надо садиться на хвойный лес.

— Лес — везде лес!

— Я говорю: хвойный! Любой наш пилот не поломал бы винта там, где садился ты. Все просто. Лиственница гибкая. Сосны и ели хрупкие. Если видишь, что при посадке они заденут за винт — поломай их.

— Я не ангел, чтобы порхнуть к ним с топориком.

— Ломать нужно шасси и брюхом вертолета. Подойдя сбоку, зависни, ударь колесом по верхушке сосны, и ты отколешь ее. Мало? Опустись ниже, ударь — и еще кусок отлетит. Так и очистишь воздушное поле для винта.

— Верхушка в сторону, а колесо куда?

— Если даже и поцарапаешь брюхо, повредишь шасси, оно в сто раз дешевле несущего винта. И сохраняется главное — возможность взлететь.

— Спасибо, Коля!

— Считай, что, хоть и поздновато, я расплатился с тобой за «посадку на флаг». Помнишь наш первый взлет? Тогда я должен был тебе рассказать. Так что полного выговора у тебя нет, а только половинка. Вторая пусть висит на мне.

— Ну, если ты такой добрый, то кое-что с твоей души должен снять и я. Постараюсь! — многозначительно сказал Донсков и, отправив в рот жирный кусок рыбы, аппетитно чмокнул…

Воробушек осмелел и влетел в комнату, прошелся по подоконнику, оставив на белой эмали угольчатые следы лапок и известкового червячка.

* * *

Нарядная, благоухающая духами Наташа Луговая ворвалась в квартиру Горюнова и не сразу увидела хозяйку. Та, с головой накрытая полосатым пледом, свернувшись калачи ком, лежала на кровати.

— Галина Терентьевна! — всплеснула руками Наташа. — В такое время спите!

Плед зашевелился. Наташа, пританцовывая, подошла и потянула его с Лехновой:

— Ваше Величество, у Батурина сегодня день рождения, а вы почивать изволите. Сорок два ему стукнуло! Надо осчастливить подданного!

Лехнова подняла нечесаную голову:

— Нечего мне там делать.

— Как это? А я? Меня без вас не пустят, именинник еще с утра выгнал! Немедленно одеваться! Я ведь не только свое желание, но и приказ выполняю.

— Какой еще приказ?

— Замполита. Явиться нам обеим, и в лучшем виде!

Лехнова нехотя поднялась. Ноги сунула в тапочки. Запахнула на груди халат. Шаркая подошвами, подошла к окну.

— Вы больны, Галиночка Терентьевна?

Как в пустоту, смотрела Лехнова в окно. Она видела дома расплывчатыми контурами. Машины и люди казались серыми пятнами. И все, почти невидимое, уползало куда-то, не имея ни малейшего отношения к ней. И она ни к чему не имела отношения. Всему этому безразлично, стоит она здесь или нет, живет она или нет. Если она откроет окно, выбросится из него, это вызовет только маленький переполох.

— Галина Терентьевна, да что с вами? Вы на себя не похожи!

— Ты приглашаешь меня на праздник людей пугать.

Наташа с удивлением оглядывала комнату. Совсем недавно она здесь, в уютном, красиво убранном уголке, «гоняла чаи». А сейчас полуоторванная штора висела на струне вялым, потерявшим ветер парусом. Над ней сплел сеть паук. Скатерть на столике в пятнах. На полу мусор.

— Ну-у, барыня, вас пора призвать к порядку!

— Отстань, Наташка. Уходи!

— Думаете, отвязаться от меня просто? Я любого мужика заставлю выполнить свое желание. А вас уж! — Наташа схватила Лехнову за руку и потащила в туалет. — Прежде всего умойтесь!

Лехнова вяло упиралась, опустив голову. Закрыла глаза растопыренными пальцами, заплакала, как обиженный ребенок, навзрыд, всхлипывая.

— Милая! Хорошая моя! Да не надо же! — Ресницы Наташи тоже стали мокреть. — Водичка чистая. Вот мыло. Гребешок сейчас разыщу. На подоконнике я его, кажется, видела.

Наташа, оставив Лехнову около умывальника, вышла из туалета в комнату. Движения ее стали резкими и быстрыми.

Распахнув дверки платяного шкафа, сняла с деревянных плечиков самое красивое платье. В боковом отделении нашла чистое белье. В нижнем ящике — модельные туфли. Приготовила пудру, духи, губную помаду. Когда Лехнова появилась в комнате, одежда ее была разложена на кровати, протертые бархоточкой туфли сияли на табуретке, парфюмерия — на столе перед зеркалом.

— Наташа, что я делать буду там с вами?

— Смеяться, плясать, песни петь!

— Не под силу мне сейчас.

— Тогда не надо. Посмотрите, как другие это делают. Михаил Михайлович где?

— За Павликом полетел. Павлика привезет.

— Радость-то какая! А вы — не пойду!

— Собираюсь, собираюсь, Наташа… А платье-то стало ве-лико-о-о! — И снова слезы закипели в глазах Лехновой. — Зря ты меня тащишь, по-моему, я никому не нужна… Давай скоренько комнату приберем.

* * *

Когда в квартиру шумно ввалились гости, Батурин растерялся. И первая мысль была: чем угощать? В обед они съели с Донсковым последнюю банку консервированной рыбы, и в холодильнике сиротливо лежали только несколько яиц, сваренных вкрутую.

Но в руках почти у каждого гостя болталась сумка или авоська, и вскоре женщины, распотрошив их, с хозяйственной деловитостью накрыли богатый стол. На нем лакированными боками краснели помидоры, тускло съежились малосольные огурчики, копченая оленина, куски жирных сигов, даже банка черной зернистой икры облагораживала стол.

— Сколько нас будет? — спросила Наташа, раскладывая ножи и вилки.

Донсков подсчитал:

— Сейчас шестеро. Двоих ожидаем.

— На всякий случай поставлю девять приборов, чтоб потом не суетиться.

Между аппетитно пахнущих закусок встали бутылки с лимонным напитком и крюшоном. Налив в стаканы крюшону, Донсков встал.

— Прежде чем произносить тосты за здоровье и семейное счастье именинника (при этих словах Батурин, сидевший во главе стола, досадливо поморщился), разрешите мне зачитать приветственные телеграммы в адрес пилота первого класса Батурина Николая Петровича.

Лехнова несколько раз хлопнула в ладоши.

— Первая из Краснодара: «Дорогой Николай Петрович зпт возведите свои прожитые годы в третью степень зпт но даже полученный результат в летах пусть не будет концом вашей жизни тчк благодарный вам вечно Малютин».

Батурин удивленно смотрел на Донскова. С человеком из Краснодара по фамилии Малютин он не был знаком.

— Вторая, — продолжал Донсков, — из Томска: «Здоровья и счастья вам незабываемый Николай Петрович тчк Мария Синявина».

И такой фамилии Батурин не помнил. Зато когда была зачитана третья телеграмма и Батурин, потемнев лицом, в волнении встал, гости тоже поднялись и дружно зааплодировали. Донсков читал эту телеграмму не торопясь, делая паузу после каждого слова:

«Дядечка Коля милый хороший поздравляю тебя с днем ангела твоего плюшевого зайку я берегу он висит у бабушки рядом с иконкой крепко целую тысячу раз Иришка Беленькая».

Гости неистово хлопали, а у Батурина дергалось горло, и он нервным движением ладони растирал его. Веки сузились, выдавили на ресницы непрошеную капельку. Иришку, трехлетнюю, розовую, конопатенькую, он не мог забыть, хотя прошло уже больше двух лет с момента, когда только его вертолет, один, смог пробиться через ураганный мокрый вал непогоды к белому теплоходу и снять с него детей. Вертолет проседал от непомерного груза, а экипаж принимал на борт всех маленьких. Иришке тогда не хватило места в грузовой кабине, и Батурин посадил ее к себе за спинку кресла на блок радиостанции. Она уместилась в малом пространстве, съежившись от страха в комочек, обхватив его шею ручонками. Так он летел к берегу, не разжимая ее трясущихся рук. А когда высаживал на суше, расцеловал мокрое лицо девочки и подарил ей рыжего плюшевого зайчишку, ранее болтавшегося на лобовом стекле пилотской кабины как талисман. Во второй раз найти теплоход он не смог. К терпящим бедствие подошли военные суда. Но к сожалению, всех спасти не удалось. Иришка на всю жизнь осталась только с бабушкой.

— Спасибо! — выдавил из себя Батурин. — Спасибо, Володя!

— Пришли, Николай, еще сорок две весточки от благодарных людей. Со всех концов страны. Есть и из-за границы, от капитана Ларса Андерсена. Он прислал и подарок.

Донсков подошел к книжному шкафу, и потеснив книги, вытащил голубую картонную коробочку. Сорвал с торцов липкую ленту — коробочка распалась на части. На ладони Донскова осталась миниатюрная копия морской шхуны.

— «Лелла!»— воскликнул Богунец. — Я ж тоже волок ее к берегу. Только она была драная и без мачт. А смотрите, какая в самом деле красотуля!

— Браво! Браво! — радовался со всеми вместе Ожников. — Не очерствели, так сказать, сердца у людей. Помнят они доброе. Браво, Владимир Максимович!

Движением руки Батурин попросил тишины.

— Вот откликнулись… значит, живут. Растет Иришка… Спасибо, Владимир! Ты напомнил нам всем, что не зря коптим небо. Что мы нужные. И хочется долго, долго жить. Спасибо.

Все встали. Подняли бокалы. Ожников тянул руку, но с ним неохотно чокались. Наташа, видя просветленное улыбающееся лицо Батурина, сияла. А когда сели, был слышен только стук вилок, ножей да сопение Ожникова, разгрызающего куриное крылышко. Как и положено, все заявились в гости полуголодные.

Пришел Михаил Михайлович Горюнов. Общее оживление, приветствия и нетерпеливый вопрос Лехновой:

— Где Павел?

— А как Руссов? — вскочил Богунец.

— Все в порядке, Галя. Дома Паша. Отдыхает. А Федор еще полежит. Рано ему на ноги. Тебе, Антон, письмо от него, я в эскадрилье оставил. Так кто тут у нас сегодня родился?

— Блакитный капитан! — торжественно провозгласил Богунец, направляясь к двери.

— Ты куда, Антон?

— В эскадрилью. Одна нога вдесь, другая — там.

— Сядь. Письмо подождет.

— Выкладывай новости! — нетерпеливо потребовала Лехнова.

— Есть Указ о присвоении командиру звена Отдельной спасательной эскадрильи Батурину Эн Пэ звания заслуженного пилота СССР!

Очень уж большого эффекта сообщение не произвело, потому что Ожников пронюхал об Указе раньше, сообщил потихоньку всем, приготовился «огорошить» Батурина, но его опередил вот Горюнов. Внешне довольно спокойно принял- весть и именинник. И, смущаясь, сказал:

— Вряд ли заслужил.

— Точно, Николай Петрович, — поддакнул Богунец. — Ты достоин только телеграммок и кораблика деревянного. Но если как следует подумать, то они и трансформировались в Указ. Правильно я говорю?

— Ты же у нас молоток, Антоша! — хлопнул его по плечу Горюнов. — Только почему не в рифму?

— Могу! Один за уйму дел вдруг сел, другой — взлетел. Что лучше, выбирайте, детки: земля с высот иль небо в клетку? Как?

Заулыбались все. Горюнов повернулся к Лехновой и, пристально, глядя в ее глаза, произнес тост:

— За именинника и за тех, кого нет среди нас, но достойных нашей любви и памяти!

Под укоризненным взглядом Лехновой Горюнов выпил фужер до дна, озорно блеснул синеватыми льдистыми зрачка ми и нарочно поставил фужер в блюдце с кабачковой икрой:

— Танцы!

— Есть! — рванулся к радиоле Богунец. — Объявляю белое танго. Дамы приглашают мужчин!

Первой встала Наташа и, к огорчению Богунца, пригласила именинника. Лехнова подошла к Донскову:

— Можно?

— С удовольствием, Галина Терентьевна!

До половины танца они молчали. Потом Лехнова неуверенно попросила:

— Вы знаете адрес Воеводина?.. Сообщу — выхожу замуж.

— Да. Но письмо до него уже не дойдет.

— Почему?

— Он скоро возвращается.

— Но я больше не могу, я обязана сказать… он знать должен.

— Пишите письмо, я постараюсь дать ему скорость телеграммы.

— Можно, я вас поцелую?

— Буду рад, — смутился Донсков.

Долгоиграющая пластинка закончила свою песнь. Из кухни тянулся запах кофе. Наташа поспешила туда и вскоре принесла на подносе дымящиеся чашки. Отдыхать устроились, кому где показалось удобно. Ожников сидел на подоконнике, скучающе посматривал в окно. Лехнова с Горюновым на диване тихо разговаривали.

— Как-то там дома Паша? Мог бы и взять его с собой, Михаил. Покушал бы он тут, повеселился с нами, — шептала Лехнова.

— Я могу рассказать кое-что о причине происшествия с вертолетом 36180. Только, может быть, не к месту? — обратился ко всем Горюнов, отпивая маленькими глоточками кофе.

Дружно попросили. Тайна происшествия, лишь чуть-чуть приоткрытая председателем комиссии, жгуче беспокоила и интересовала.

— Вспомните сообщения газет «Правда» и «Известия». Вы их читали 16 июля. Вот у меня вырезка. — Горюнов достал из кармана неровно оторванный клочок газеты: — «Две безлюдные яхты обнаружены в эти июльские дни в районе Азорских островов. На их бортах были запасы питания, питьевая вода и спасательное снаряжение…»

— Шестнадцатое июля? Ребята упали двенадцатого!

— Точно! На одной из яхт нашли вахтенный журнал, и записи в нем оборвались двенадцатого[12].

— В чем дело, Михаил Михайлович? Не тяните!

— Слышали об инфразвуковых колебаниях, возникающих в ядре циклона в морском районе? В морском!

— При чем здесь циклон! В день происшествия была отличная погода! — возразил Богунец.

— Бурное море — колыбель инфразвука. — Призывая к вниманию, Горюнов поднял руку с чашкой. — Волна инфразвука, двигаясь со скоростью более тысячи километров в час, намного опережает движение породившего его урагана. Шторм может бушевать очень далеко от места, которого сумела достигнуть инфразвуковая волна. Теперь понятно, почему, если догадка верна, инфразвук настиг наш вертолет в хорошую, как ты говоришь, Антон, погоду?

— Непонятно, как он мог натворить столько бед? — спросил Ожников.

— Мне объяснили так. В каждом из нас существуют колебательные движения низкой частоты. Например, наша система кровообращения — это своеобразный колебательный контур. Если период инфразвука совпадает или будет близок к периоду этих колебаний, то возникает резонанс, может произойти разрыв артерий и может остановиться сердце. Вот так! Этот пакостный звук вреден во всех случаях. Слабый вызывает морскую болезнь. Частота семь герц — смертельна. А во время шторма в море генерируется этот проклятый звук с частотой шесть герц. На людей обрушивается волна беспорядочного страха, ужаса. Они испытывают адскую боль… Павлик и Федор попробовали все это!.. Так вот, вероятнее всего, наш вертоплан попал в полосу довольно сильного инфразвука.

— Невидимая дрянь! — с отвращением, будто раздавил в пальцах червяка, сказал Богунец. — Как чувствует себя Федя Руссов, товарищ командир, поподробнее можно?

— Все напряжения с организма сняты. Ничего не болит. Но пока приписали спецрежим. Наверное, еще долго будут следить за его здоровьем…

— Эх-ма, жизнь-жестяночка, как холопка-панночка, не знаешь, кто и когда в углу прижмет! Взгрустнули мы немножко, командир, от вашего рассказа. Может, песней развеемся?

— Поддерживаю, Антон, давай песню!

— Можно объявить, Владимир Максимович?

— Объявляй, Антоша.

— Песня посвящается имениннику и его друзьям. Исполняют: пока незаслуженные артисты без эстрады. Наталия Луговая и Владимир Донсков! — приняв позу разбитного конферансье, продекламировал Богунец.

Тонким печальным голоском начала Наташа:

В ночи простуженной набатно — И в звуках грусть не ложная — Нас будит колокол, ребята, Зовет душа тревожная.

Чуть сипловатым, сильным баритоном вступил Донсков. Ритм куплета резко отличался от пропетого Наташей!

Крутит ветер свинцовые капли, Гнет к земле и ломает кусты. Струи света, как острые сабли, Режут толщу сплошной темноты.

И опять Наташа грустно, протяжно:

Твой отлет — для меня ожидание. Я беду отгоняю мольбой. Прилетишь — прибегу на свидание, Как на первую встречу с тобой!..

Гости сразу уловили, что ритм песни чередуется, как в песнях саами. Запевка и припев грустные, а в строках Донскова маршевый текст:

На приборной доске две гвоздики — Два привета с родимой земли. Мы над морем, свирепым и диким, Где ложатся на борт корабли.

Припев подхватили женщины. Даже Ожников попытался вклиниться, но Лехнова погрозила ему пальцем.

…Прилетишь — прибегу на свидание, Как на первую встречу с тобой!

Особенно выделялся звучный голос Лехновой. Дальше песня шла под аккомпанемент гитары, за которой успел сбегать к соседям Богунец. Струны бились под пальцами Донскова.

Мы вернемся с короною солнца, Принесем на винтах облака. Встанут снова в хрусталь на оконце Две гвоздики твои. А пока…

Теперь Наташа промолчала, дав возможность взгрустнуть на припеве Лехновой. Та вся отдалась словам и музыке, покачиваясь с закрытыми глазами.

…я беду отгоняю мольбой…

Закончила Наташа самым первым куплетом. Теперь он звучал речитативом, как призыв к действию:

…Нас будит колокол, ребята, Зовет душа тревожная!

Прозвенел последний гитарный аккорд, и… стало тихо. Батурин встал, подошел к Донскову, крепко обнял его.

— Не ждал, не ждал, Володя! Это всем сюрпризам — сюрприз. Расцелуемся, старик?!

— А меня? А меня? Я тоже пела! — закричала Наташа.

— Ну ладно, иди.

— Нет, сами подойдите, Николай Петрович… И крепко, чтобы всем завидно стало!

Она шагнула к Батурину и прильнула к нему…

* * *

Ожников вернулся с именин рано, но до трех часов ночи не спал. Болело сердце. Если копнуть тех, с кем он недавно пил и пел, то у каждого можно выковырнуть из души горчинку, и немалую. Горюнова беды не оставляют много лет. Лехнова совсем недавно оклемалась от бабьего одиночества. И видно, не очень рада. Батурин, Богунец, Луговая — тоже расклеенный треугольник, у каждого в душе червь! Донсков тычется во все углы, как слепой щенок, не может найти себя. Он, Ожников, живет своей страстью, им незнакомой. Какая же страсть держит на поверхности их? Нет, понять этого Ожников не мог, но чувствовал, что они сильнее, цепче держат жизнь, что они счастливы не нарочито, что горе у них есть, но оно в обозе. Не понимал и завидовал Ожников. В любой компании таких вот оптимистов он чувствовал себя лишним, ненужным, а иногда и презираемым. Презрения Ожников не прощал. И не мог согласиться, что они счастливее. Он ждал своего часа. Вернее, трех часов. Трех часов ночи.

Ровно в три он открыл дверь кладовки. Кладовка — как кладовка: на стенах глубокие полки. Только застекленные. И на потолке не тусклая лампочка, а трехнакальная люстра из граненого хрусталя.

Ожников любил увеличивать накал медленно.

Выгнав Ахму, он тронул лапку выключателя, и камора слабо осветилась. Тридцать серебряных пятен расплылись и вновь сузились до нормальных размеров в его восхищенно расширенных зрачках. Эта полка с красносельской сканью [13] XVI века всегда первой мягко вылезала из темноты. Крученные искусными мастерами серебряная, золотая и мельхиоровая проволоки позволили создать невероятные по сложности и красоте узоры. Ожников увеличил накал люстровых ламп, и будто прыгнула на него с полки лихая русская тройка, распустила искристые перья жар-птица, выплыла белая костяная братина в серебряной оправе, притаились неведомые звери около узорчатых ваз из неповторимой русской филиграни. И на всем великолепии из нежных сканных жгутиков — белые, зеленые, синие пятна яркой эмали со множеством оттенков, обрамленные нежно-голубыми сапфирами, изумрудами или золотыми капельками зерни. Будто в разноцветных сияющих гнездах, на выпуклых боках ярославских ваз и вятских чаш сияли «птица сирин» и «крылатый гриф», на бирюзовых волнах сольвычегодской эмали купалась «русалка», а над ней мерцали «знаки Зодиака».

Ожников трепетал от восторга, борода его тряслась, глаза сияли, и в них, мельтеша, переплетались серебряные орнаменты, цветные капли, потому что он любовался не на одну вещь, а старался взглядом объять их все. Боясь дотронуться, испачкать бесценные плоды старинного искусства, он подушечками пальцев нежно гладил запыленное стекло.

Он резко повернулся к другой полке. И замер. Лицо стало постным, благоговейным. Тесно сдвинувшись окладами, на него смотрели иконы. Ожников тронул следующую лапку выключателя, и люстра выбросила всю мощь света. Свет впитали несколько темных от копоти и почерневшей олифы, растрескавшихся от времени малеванных досок. Остальные иконы засверкали чеканной медью и золотой фольгой. Разноцветные, пожухлые лики святых, почти все, будто от яркого огня, опустили веки преувеличенных глаз, только ангелы да малютки на руках святых мадонн таращились озорно. Обратная перспектива уводила вглубь картин. Предмет изображения — божество, место действия— «космическое» нереальное пространство, время действия — вечность. Ожникова завораживали торжественная, праздничная, звучная киноварь, охристый цвет солнца, синие, голубые ликующие небеса.

А около икон сидели, задумавшись, гримасничали, танцевали и воздевали длани к небу различные безрукие и много рукие божки и тотемы. В дерево, медь, кость, керамику; камень искусные предки вдохнули вечную жизнь и движение. И сейчас Ожников молился, но не интернационалу богов, сделанных людскими руками, а вечности. Перед ней он смирялся, ей исповедовался. Пред вечностью чувствовал себя голым, призрачным, хрупким. Случалось, в таком состоянии его настигал обморок. Упасть сейчас — это значит не испытать всей страсти, которую давала ему личная сокровищница. И Ожников медленно, очень медленно, боясь рассыпаться, поднял руку, дотронулся до темного кусочка в конце полки. Это был дорого оплаченный «сувенир» одного археолога, по бывавшего в Гренландии, — кусочек кожи с древней татуировкой шрамованием. Арктические эскимосы верили когда-то, что только татуирование открывает человеку после смерти доступ в царство блаженных.

Повернувшись к третьей стене, Ожников расправил плечи. Толчками изнутри к груди, к лицу поднималась ярость. Она заполнила его почти мгновенно. Изменила цвет глаз, и они холодно сощурились. Показалась слюна в краешках искривленных губ. Скрючились пальцы. Стекло на этих полках Ожников поставил толстое: тонкое не единожды разбивал, кровенив кулаки.

Из широкого зева полок пучеглазились маски. Деревянные и каменные.

Резчики разных веков были на грани сумасшествия или сходили с ума, делая и оставляя эти рожи потомкам. Сумасшедшие и великие, они заставили теплое дерево и холодный камень выть от пыток и скорбеть об утерянном. Их гениальные творения из-под толстенных губ грозились желтыми зубами, а тонкие длинные выщербленные рты источали яд и презрение ко всему. Ужас внушали выпученные и провалившиеся в холодную бездну дьявольские очи. Безмолвно вопящие о неугасимой ненависти к кому-то, маски гипнотизировали Ожникова. У него глухо стучало в висках и каменели от переизбытка силы мышцы тощего тела. Зная, что в кладовке его ждет такое состояние, он и выгонял Ахму, чтобы не убить ее.

И все-таки таким он позволял себе быть продолжительнее, чем трепещущим и уходящим в вечность. Ломающая все на своем пути сила была его несбыточной мечтой.

Но Ожников редко доходил в любом состоянии до транса, отлично понимая, что это всего лишь искусственное возбуждение чувств. И хотя в этой игре он зашел уже слишком далеко, где-то на грани почти всегда мог включить тормоз. В этом помогали ему вещи, висевшие на верхнем обрезе стены.

Ожников поднял тяжелую горячую голову к потолку. Увидел картины. Всего две. Работы живописца XVII века Григория Островского. Рядом с ними на латунной цепочке висел вытесанный из карельской березы Мяндаш-парень. На картинах без суеты работали предки, от человека-оленя веяло легендой. Прохладная, медленная волна плеснулась внутри Ожникова. Видение успокаивало. Если есть воспоминания и легенды, значит, жизнь продолжается. И надо существовать реально. Хотя бы так, как до входа в кладовку. Он не курит, не пьет, не любит живых, но у него есть свои радости и печали. Он способен на крайние эмоции, и они его питают здесь, в конуре у Ахмы, где собраны редчайшие вещи — гениальные порывы душ человеческих.

Ожников присел на корточки около «обменной» кучи — старые пистолеты, мечи, изделия из моржовой кости, гусарская тошка[14] с поблекшим вензелем, — но не обратил на нее внимания, а с нижней незастекленной полки взял лоскут медной металлической ткани. С этого лоскутка началась его неуемная тяга к редкому, единственному. Необычную ткань он выменял еще в войну на саратовской барахолке за несколько пачек нюхательного табака. Потом ему предлагали за нее баснословную сумму. Удержался, не продал. Понял, что он один из немногих, владеющих сокровищами старины. И лоскут медной ткани заразил. Заставил метаться в поисках, ловчить. Не каждый может. Он смог. Через несколько лет изнурительной и тайной страсти он способен был зубами вгрызться в древний курган, если бы только знал, что там за хоронено единственное и неповторимое. И если бы знал… что уникум никто и никогда не отнимет.

Ожников побывал во многих местах. В конце концов выбрал Мурман и Саамиедну[15]. И то как опорный пункт, как надежную амбразуру.

Ожников положил на место кусочек медной ткани, теперь самый дешевый в его коллекции, и потрогал мизинцем рядом стоящий предмет, накрытый шелковым синцм китайским платком. Эту новинку он выменял на собственный паспорт у морского бродяги-иностранца совсем недавно. Моряк, наверное, не знал цены своей «игрушке» — Ожников читал в журнале, что за подобную редкость один американский коллекционер отвалил почти миллион долларов.

Ожников прожил несколько минут бурной и сладкой жизни в своей кладовке. Сидя на корточках, раскачивался, как хмельной…

XXIII

День парашютных прыжков. Особенно тщательно к нему готовился замполит. Донскову хотелось сделать маленький праздник. «В небе Нме, — думал он, — парашют раскроется впервые. Пусть запомнят надолго!» Из города он попросил прислать самый красиво раскрашенный самолет Ан-2, белый, с голубыми полосами по бортам. Из мощного динамика на колокольне лилась музыка, не маршевая — классическая. Ее было слышно даже в городке. От кольца штопора, которые применяются на стоянках для удержания самолета, к верхушке купола церкви, где когда-то был крест, протянули тонкий трос, и на нем разноцветились корабельные флаги. Почти все пилоты знали морскую азбуку и могли прочитать: «Не пищать, братцы-кролики!»

Пилоты из бывших военных летчиков отнеслись к «мероприятию» довольно спокойно: прыгали с парашютом не раз, а исконные аэрофлотовцы ворчали: им не доводилось испытать чувства полета под тонким шелковым куполом. На примере происшествия с Руссовым и Павлом они поняли, что парашют — вещь в самолете не лишняя, но недоумевали, каким образом замполиту удалось убедить начальство, и оно позволило нарушить аэрофлотские традиции, которыми гражданские пилоты всегда гордились.

Споры о том, чья работа опаснее, возникали обычно в подпитии, при встречах с товарищами из военных или летчиков-испытателей. И главным аргументом в таком споре у аэрофлотцев был парашют.

Гражданские авиаторы рассуждали примерно так. Летчик-испытатель повседневно готов к опасности, даже планирует ее. В девяти из десяти крайних случаев он катапультируется или выбрасывается с парашютом.

Армейские летчики утюжат небо на серийных машинах, «наученных летать» испытателями. Сложные ситуации возникают редко, а если и взбунтуется машина, земля опять же мягко примет летчика на «зонтике».

Гражданские пилоты тоже работают на проверенных машинах, но и незаряженное ружье раз в жизни стреляет! Где оно выстрелит? Как первые два летчика, гражданский не кружится большую часть времени над аэродромом или полигоном, а ходит по трассам над морями-океанами, горами, тайгой, где порою просто невозможно сесть даже при пустяковой поломке. И у него нет надежного друга, волшебного джина. У него нет парашюта. А летает он в десять-пятнадцать раз больше испытателей и военных.

Нет парашютов — в этом аэрофлотовцы никогда не видели трагедии. С первого самостоятельного полета в авиашколе они сознавали, что обязаны до конца бороться за пассажиров, экипаж и машину. Подобное доверие возвышает и романтизирует профессию «воздушного извозчика».

И вот командир о замполитом отнимают у лихих ребят ОСА важный аргумент в престижном спорте с коллегами по небу.

Были такие разговоры. Но надо признаться, немного лукавили ребята. Они просто побаивались прыжков. Кто знает, а вдруг не раскроется зонтик? Тут уж ни умение, ни характер не помогут — за несколько секунд не успеешь даже прокричать товарищам «прощайте!».

И хотя Донсков пригласил в ОСА инструктора ПДС[16] и тот целую неделю проводил теоретические занятия и тренажи по укладке и приземлению, недовольство возрастало с приближением дня парашютных прыжков. Некоторые даже грозились уволиться. Ряды противников нелегально возглавляла флагманский штурман Лехнова.

— Миша, — спрашивала она Горюнова дома, в самой благоприятной, по ее мнению, обстановке, — ну нас-то с Наташей, женщин, ты можешь освободить?

— Приказ подписан. По три прыжка на нос.

— В один день?

— Ты же знаешь, что за неделю.

— А там какие-то запрещения по ве-есу есть, — жалобно тянула Лехнова.

— Прошла осмотр? Поставили «добро» в медицинской книжке?

— Да, вроде.

— Значит, твой вес не превышает центнера.

— Хихикаешь? И не стыдно?

— А ты трусишь!

— Ну уж!.. Только на пеэлах[17] я не буду. У них скорость снижения большая. Ударишься об землю — ноги сложатся в обратную сторону!

— Может быть, грузовой выписать? О чем речь, Галя? Не могу я тебя освободить. Некрасиво. Как люди поймут?

— Поймут, что ты дорожишь женой! Нет в этом зазорного… Скажи, ты меня правда любишь?

— Га-аля!.. Я всю жизнь стеснялся таких слов, а сейчас… на старости лет… Прекрати вымогательство!

— Освободи, Миша. — Лехнова погладила щеку мужа и прижалась к нему. — Молиться на тебя буду! Освободи!..

— Ладно. Успокойся и давай сюда бумагу. Напишу, что штурман Лехнова не может прыгать с парашютом по причине большого веса и слабых ног. Как называется болезнь, когда вены на икрах чернеют?

— Прекрати сейчас же издевательства! На позорище выставить хочешь, да? Какие еще там черные вены? Где ты их видел?

— Так для приказа основания нужны.

— Считай, что я шутила… Только не получится у вас ни черта! Прогнозируют усиление ветра.

Как частенько случается, синоптики не угадали погоду. Будто по приказу Горюнова, над аэродромом повис штиль. Утро выдалось холодным, бодрящим. Иней на траве не таял даже в следе от колес. Это заметил Донсков, когда к старту подъехали на «газике» Батурин с инспектором из управления.

— Полюбоваться или очередной контроль? — после рукопожатий спросил Донсков.

Батурин засмеялся:

— Бери выше! Инспектора хотят прыгать.

— А им-то зачем?

— Обижаете, Владимир Максимович. Мы что, не летаем с вами «на беду»? — проворчал Квадрат, инспектор, занявший должность Воеводина.

— Вы, кажется, не пробовали.

— Постараюсь! — Квадрат протянул дерматиновую папку. — Документы на допуск. В городе мы и тренажи прошли. Самолет Ан-2 с парашютистами приказано пилотировать Батурину.

— Когда будет прыгать он, кто поведет самолет?

— Гладиков.

— Ан-2 готов. Сейчас подвезут парашюты и щиты для укладки.

— А людей?

— Пилоты у нас привыкли пешком ходить.

На пристрелочные прыжки Батурин повез инструктора и Донскова.

— Как они там? — поинтересовался по радио Горюнов, руководивший полетами.

— Порядок. Жуют чего-то вкусное.

Ан-2 лез в небо долго. У пилотов на старте заныли шеи, пока они дождались и увидели, как из открытой двери самолета выбросились два комочка. Один стремительно полетел вниз, второй отстал. Было заметно, что он раскинул в стороны руки и ноги, задерживая падение. Это, конечно, показывал искусство свободного полета инструктор. Донсков уже метров на, сто опередил его, и… два купола раскрылись одновременно, а над ними затрепыхались маленькие вытяжные парашютики. Но теперь инструктор настигал Донскова, и довольно быстро. Сказывалась разница в парашютах. Над инструктором раскрылся ПЛ, красный, с небольшим куполом, а Донсков снижался под обширным разноцветным грибом парашюта десантного.

Смотрели в небо не только летчики — на окраине аэродрома собралась толпа жителей городка, для них зрелище казалось необычно интересным, многие только в кино и по телевизору видели парашютные прыжки. Поодаль от толпы стояли две упряжки оленей.

Инструктор упал прямо в центр аэродрома, удержался на ногах и быстро подтянул за стропы гаснувший купол.

Плавно, по всем правилам — ноги в коленях сжаты, ступни слегка вытянуты вперед — коснулся жесткой земли Донсков.

— Ура-а! — закричала ранее не выделявшаяся среди одетых в одинаковые синие комбинезоны пилотов Наташа Луговая, и на старте над возбужденными людьми замелькали брошенные вверх шлемы и береты.

Почти всем вдруг захотелось попасть в первый заход. Инструктор, невысокий, пузатенький, очень добродушный на вид, скомандовал неожиданно низким густым басищем:

— Смирна-а! — и быстро навел порядок.

Галина Терентьевна Лехнова оказалась включенной в головную десятку, хотя настойчиво пыталась уступить свое место другим. С ней и случилась в воздухе первая непредвиденная «заварушка».

Под крыльями самолета зеленело летное поле, перечерченное на две половинки серой бетонкой. Прогудела сирена: «Приготовиться к прыжку!». Инструктор прошелся по кабине и, ободряюще хлопая каждого по плечу, прикрепил к тросу, натянутому под потолком, карабинчики фал принудительного раскрытия. Подошел к двери и распахнул ее, закрепив в таком положении специальными оттяжками.

Сирена взвыла вторично: «Прыжок!».

И сразу один за другим вывалились из самолета два парашютиста. Третьей в шеренге стояла Лехнова. Она шагнула и закупорила дверной проем.

— Пошел! — подтолкнул ее басом инструктор.

Растопыренные ноги и руки Лехновой будто приварились к металлу обода двери.

— Пошел! — закричал, теперь почему-то тонко, инструктор.

Батурин, пилотировавший самолет, сбросил газ. Замолк мотор, и в кабине стало тихо.

— Не пошел, а пошла! — огрызнулась Лехнова на инструктора. — Ишь раскричался! Я сама!

— Отставить! — подал голос Батурин. — Потеряли высоту и прошли точку сброса. Иду на второй круг.

— Прошу сесть на места! — скомандовал инструктор.

— Я постою, — выдавила Лехнова.

— На место, сказано вам!

Горбатилась от парашюта спина Лехновой, и никто не видел, как она плакала. Ветер размазывал слезы по белым щекам. Она очень хотела, но не находила сил оторвать руки от дюралевых округлых косяков. Смотрела вниз, в бездну, с ужасом.

Батурин связался по радио с Горюновым и рассказал о случившемся.

— Первый, разрешите отменить ей прыжок?

— Действуйте по обстановке.

— Галя! — крикнул Батурин. — Земля разрешила тебе остаться в самолете!

— Отвалите назад, вы мешаете работе. Ну, пожалуйста, отойдите от двери, — просил инструктор, вкладывая в голос и просьбу и приказ.

— Я прыгну!

— Что вы сказали? — аж подскочил на месте инструктор.

— Я прыгну! Только не трогайте меня. Не торопите. Я обязательно прыгну, прыгну.

— Молодец! Минуточку… Прыгайте!.. Ну же… Ну, пошла, ты…

— Стыдоба! — прошептала Лехнова и вдруг криком, со звенящей хрипотцой: — Выбросьте меня! Вытолкните! Выбросьте!

— Не положено! — Инструктор не знал, что делать. Растерянно топтался позади парашютистки, не решаясь толкнуть. Попробовал взять ее руку от косяка, но она показалась ему закаменелой.

— Антоша! — позвала Лехнова. — Антоша!

Богунец, стоящий в конце шеренги, отстегнул карабинчик фала от троса и пробрался к ней.

— Я здесь, Галина Терентьевна!

— Антоша, выкинь меня! Очень прошу! Назад не пойду!: Выкинь! Век буду тебе благодарна!

— Без церемоний?

— Все можно, Антошенька, все!

— Есть!

Богунец встал за Лехновой, резко ударил ее по напряженным рукам, и они будто сломались. Он прижал локти Лехновой к ее талии и, показалось всем, мягко тронул ниже пояса коленкой. Парашютистка вылетела из самолета.

— И я до дому! — Богунец прыгнул за ней.

На земле слышали, как двое, почти рядом раскачиваясь под сине-белыми полотнищами, горланили песню:

…Прилетишь — прибегу на свидание, Как на первую встречу с тобой!

Когда они опустились, Богунец, помогая Лехновой собрать купол, вдруг замер, уставившись на нее.

— Галина Терентьевна!

— Что, Антоша?

— Вы помолодели лет на десять!

— Думаешь?

— Вижу. Честное слово, вижу! — воскликнул Богунец.

— Не знаю. Может быть. По правде, я чувствую, будто сбросила с плеч какую-то тяжесть. И знаешь, чего мне сейчас хочется, Антон?

— Плясать!

— Нет. Извини. Раньше я будто дремала. Понимаешь? Да нет, от тебя это далеко…

— Чего же вам хочется? — вытянулся по стойке «смирно» Богунец. — Мигом исполню!

— Стыдно говорить… Мне хочется целоваться…

День прошел в общем благополучии, если не считать обычных на Кольском полуострове капризов погоды: неожиданно прикатился с севера ветер. Упругая воздушная волна подхватила парашют Наташи Луговой. Удерживая ее «козлиный» вес, купол начал возноситься. Не снижаясь, девушка летела долго и приземлилась в пяти километрах от аэродрома, откуда ее привез на двухместном вертолете встревоженный Батурин.

И еще случай, который вроде бы порадовал пилотов ОСА: не решился совершить прыжок инспектор Гладиков. Шесть заходов на сброс сделал Ан-2, но инспектор так и не смог подняться с сиденья. Вдобавок на земле его вырвало.

— Как будем жить дальше? — спросил Квадрат, отведя его в сторонку.

— Наверное, мне надо уехать отсюда?

— Завтра я подпишу вам рапорт. Думаю, начальник управления не будет возражать…

Парашют. Прыжок. Несколько дней не сходили эти слова с уст пилотов. Но никто не мог предположить, что к ним придется вернуться очень скоро… И зазвучат они по-другому…

XXIV

Они выполняли «огибающий полет». Иван Воеводин с инструкторского кресла поглядывал на юного монгольского летчика. Нет, не пропал даром труд, и этот последний из его группы пилот с отменной выдержкой и умением маневрирует между сопками, не боится малой высоты.

Можно со спокойной душой отбывать в родные края.

Сколько Воеводин повозился с этими ребятами, пока они овладели машиной и мудреной профессией метеоразведчика. Когда долго не получался какой-нибудь элемент полета, они огорчались до слез, как дети. Но монголы были чертовски самолюбивы, и это помогло. Бывало, до полуночи не дают спать, технический переводчик уже с ног валится, а им растолковывай, рисуй, пиши формулы.

Впереди холм с пологими спусками на запад, за ними должен быть огромный кусок желтых гоби — там аэродром.

«Как там Галя?» — об этом Воеводин вспоминал каждый раз, когда перед посадкой самолета на табло приборной доски загорались зеленые лампочки выпуска шасси. А полетов в Монголии он сделал триста шесть. Сегодня последний — триста седьмой.

Вздрогнул самолет, вытолнул шасси, блеснули зеленые лампочки. «Как там Галя», — на этот раз Воеводин вспомнил о письме, пришедшем вчера.

В письме убийственные слова. Как она их могла написать? Тому, что говорила перед отлетом в Монголию, он не поверил.

Через минуту бреющего полета стремительный лайнер-метеоразведчик, взъерошив закрылки, мягко опустился на аэродром.

«Все! — с удовольствием вздохнул Воеводин, отошел от самолета и внимательно посмотрел на него. — Не подвел, бродяга! Жаль, нельзя тебя здесь на чужбине капитально подлечить, да и дома, в эскадрилье, ждут не дождутся. Пока мы причесывали монгольские гоби да горки, у бортмеханика дочка родилась, у штурмана сын поступил в военное училище. Бортач красивое дэли своей ненаглядной везет, хвастался вчера этим халатом. Я тоже кое-что Гале купил… Зачем она прислала это письмо…»

После письма время для Воеводина потекло медленно, тягуче. Он хотел побыстрее вырваться из его пут. Все, что раньше казалось интересным и значительным, стало раздражать. Но он жестко контролировал себя, и никто из товарищей не замечал, что работа вдруг стала в тягость и мысли его далеко.

Вечером советский экипаж скромно, но торжественно чествовали пилоты монгольского авиаполка. Русские обмывали подарки, врученные хозяевами, холодным кумысом. Самый молодой из питомцев Воеводина оказался хорошим дуучи и, аккомпанируя себе на хуре, спел для советских пилотов магтал — прославление. На отдых ушли пораньше, чтобы набраться сил для нелегкого перелета в Советский Союз.

Улетали не одни: по разрешению своего командования брали на борт медицинскую сестру и трех монгольских мальчиков. Их больные ноги должен был вылечить знаменитый профессор из города Кургана. Ребята — сироты. Предполагалось, что в России они останутся жить, учиться.

Такое поручение не смутило летчиков. На самолете было свободным кресло второго пилота, бортмеханик согласился лететь в кабине отсутствующего радиста, поэтому места для пассажиров хватало, и Воеводин охотно взялся за доброе дело.

* * *

Воеводин спешил, думая, что отношения с Галиной можно поправить. Самолет оторвался от бетонки рано утром, когда полупрозрачная дымка еще не очистила горизонт и горы под крыльями ровнял белесый призрачный туман.

Вскоре солнце пригрело землю, растопило туман. Турбины втягивали чистый воздух большой высоты, ровно гудели. Нос самолета медленно закрывал хребет Уан-Эйга, правое крыло чертило по озеру Хубсугул.

Медсестра, молодая чернокосая баитка, тихо сидела в большом для нее кресле. Выпуклые скулы девушки как налились с самого взлета румянцем, так и не остывали. Блескучие глаза из-под припухлых век любопытно следили за летчиками, широко распахивались при взгляде на землю. Двое мальчиков, убаюканные монотонной песней турбин, спали на мягких моторных чехлах в широкой трубе, проходящей по всему фюзеляжу от кабины радиста до кабины летчиков. А пятилетний Чаймбол, малыш с постоянно прозрачной капелькой на кончике приплюснутого носа, подогнув ноги в желтых мягких гутулах, примостился на коленях медсестры и с открытым ртом слушал музыку. Она лилась из большого пластмассового колпака, надетого на его голову дядей-летчиком.

— А ну, Чайм, повтори, как называется эта музыкальная шапка? Гермошлем. Ну, говори… гермо-шле-ем.

Мальчик сначала испугался, услышав под колпаком голос Воеводина, потом сморщил от удовольствия пипочку-нос.

— Ерма-шле, ерма-шле, эрма-шле, — с удовольствием тянул он и после каждого слова причмокивал. От большого старания четко выговаривать русское слово да и жары в кабине его лобик покрылся каплями пота, и капельку на носу медсестре пришлось вытирать почаще.

Перелетев границу, Воеводин снизил высоту. Это позволило разгерметизировать кабину, открыть форточку. Ветер загудел в дюралевом переплете окна. Чаймбол стащил с головы шлем, взъерошив на черном глянцеватом затылке волосы, начал потрошить дядин колпак: ковырять пальцем в наушниках, дергать проводку.

При подходе к трассе Москва — Пекин по указанию руководителя перелета самолет занял низший эшелон. Теперь хорошо просматривались горы, тени от облаков, прилипшие к ним. Серая нитка Большого Енисея потянулась под самолет, извиваясь по долине.

— Птичка! — закричал Чаймбол, ткнув пальчиком в направлении правой консоли, где косо скользнул орел.

Еще три горных орла маячили впереди. Самолет быстро сближался с ними.

Обычно птицы уходят с курса, но эти, отметил про себя Воеводин, что-то не торопятся упасть вниз. Их уже можно рассмотреть. Большой орлан и два поменьше. Идут клином. Плотно. Большой будто поддерживает концами крыльев маленьких. Учит летать…

В долю секунды птицы выросли до настоящих размеров. Словно притормаживая, ведущий орлан опустил хвост и, выставив сухие лапы, грудью пошел на переднее стекло кабины. Два других сыпанули в стороны.

Уходя от столкновения, Воеводин крутнул штурвал вправо и от себя. Тяжелая машина колыхнулась, опустила нос. Распахнутое тело большого орлана закрыло небо. Он мазнул крылом по остеклению и исчез за хвостом.

— Чуть не врезал! Попал в струю, закувыркался! — сообщил из кабины радиста бортмеханик.

И все-таки, почувствовав легкий удар по самолету, Воеводин понял: столкнулись с одним из маленьких. Даже крупная птица для его машины крошка. Но такая крошка, помноженная на близкую к звуковой скорость, — опасна. Если один из орланов встретился с крылом, останется только пятно на лобовой кромке. А если… Воеводин внимательно осмотрел турбинные установки: на входе левого двигателя перья и кровь.

Сначала стрелка тахометра отметила падение оборотов. Потом громко забубнила турбина, словно не могла что-то прожевать. И наконец, глухо взвыв, она выбросила клуб серого дыма.

Воеводин вырубил зажигание неисправного двигателя. Самолет дернулся влево, но, сбалансированный пилотом, вернулся на прежний курс. От бокового толчка ребята проснулись. Чаймбол залез к ним в трубу, и они устроили на чехлах веселую возню. Медсестра достала из кармашка круглое зеркало, прихорашивалась.

— Последи за аварийным, — попросил командир бортмеханика.

— За ним тянется струйка дыма.

— Что думаешь?

— Полетели лопатки. Боюсь за топливную систему.

— Порежут?

— Размолотят трубопроводы. Осколки летят быстрее пули!

В утробе двигателя есть термодатчики. При росте температуры выше допустимой они тревожно сигналят — на приборной доске загорается красное табло «пожар».

Табло уже окрасилось бордовым цветом.

— Тушу газом! — Воеводин сорвал предохранительный колпачок с кнопки тушения пожара и нажал ее. Из противопожарных баллонов в нутро турбины хлынул нейтральный газ.

— Струя дыма увеличивается. Вижу желтые проблески, товарищ командир!

— Даю эмульсию!

— Турбина прососала белые хлопья… И опять огонь!

Воеводин сообщил о происшествии руководителю перелета.

— Подключите на тушение все группы баллонов! — последовало с КДП [18].

— Сделал, но, видимо, поздно. В дыме языки пламени.

— Приземлиться можете?

— Внизу горы. Ищу площадку.

— Не рискуйте, командир, — передала земля. — Для вашей громадины там места нет. Не сможете потушить, приказываю покинуть самолет! Как поняли? Приказываю оставить машину! Повторите, как поняли?

— Понятно.

— Дайте полную квитанцию!

«Для записи на магнитофон!» — усмехнулся Воеводин и повторил:

— Вас понял. Если не задавим огонь, выпрыгнем.

Время, шедшее для Воеводина в последние сутки так медленно, еще больше съежилось. Нелепый случай будто вбил в его мозг огромный будильник, и тот отсчитывал секунды и звонил: быстрее, решай быстрее, решай!

Но Воеводин вроде бы застыл. Знал: быстро и поспешно — неодинаковые понятия. Превозмогая себя, внимательно осматривал платообразные вершины гор, искал долину. Подумывал вернуться к Большому Енисею и сесть на его воды. Нужно сесть! На медсестру, ребят и экипаж всего три парашюта. Да и можно ли детей выбросить в необжитые горы?!

Говорят, в такие опасные моменты перед человеком, как ускоренная кинолента, пролетает вся его жизнь. У летчиков так бывает редко. Не хватает времени. Не хватает времени даже на страх. И все-таки рабочие мысли Ивана Воеводина все это время имели накладку:

«Возвращаюсь через три дня целую твой Иван».

Самолет вернулся к реке Большой Енисей. Проложил над его водами широкий дымный след. Под дымом жесткие береговые укосы, извилины каменного русла. Без грома не сядешь.

— Иван Иванович! Поторопитесь! Крыло прогорит, отвалится. Заклепки уже плачут! — подал тревожный голос штурман.

Самолет полез в небо. Теперь Воеводин искал не место посадки, а поселок, стойбище, хотя бы хибарку горца, чтобы выбросить людей к людям. Его взгляд то и дело возвращался к аварийному люку в полу. Он думал, механически управляя машиной, не обращая внимания на факел за раскаленным соплом турбины. И окончательное решение созрело в тот момент, когда на берегу реки увидел поселок. Совсем маленький, всего шесть-восемь домов.

Позвал борттехника. Тот через трубу, осторожно потеснив детей, пролез в кабину летчиков и склонился к голове командира. Воеводин разговаривал с медсестрой. Она отвечала быстро, отрывисто. Он же говорил длинно, слова его были медленными, холодными, как показалось борттехнику. Техник плохо понимал монгольский язык и следил только за выражением лица девушки. Она отвечала бесстрастно, запахнув глаза напряженными желтыми веками. Дернула головой — кивнула.

Воеводин перешел на русский:

— Смелая женщина. Привяжи к ее груди одного мальчика. Они свободно пройдут в люк. Под блоком радиостанции бечева. Закрепи на вытяжном кольце парашюта. Другой конец за кресло. И… — Воеводин махнул рукой.

— Понятно, командир!

Когда откинули крышку люка, в самолете загудело, из всех щелей выдуло и закружило по кабине пыль. И тут же вытянуло в люк, будто насосом. Где-то в щель петли воздух проходил с большей скоростью и визжал. Воеводин опустил плексигласовое забрало шлема, чтоб не слышать противного звука.

Самолет, накренясь и теряя скорость, описывал круг над поселком. В небе замыкалось дымное кольцо.

— Можно?

— Подожди, убавлю скоростенку до минимума, а то их струей поуродует.

— Можно?

— Теперь пошел!

В люке скрылись головы девушки и мальчика. Воеводин поднял забрало шлема.

— Штурмана так же! Только без веревочки, кольцо выдернет сам.

— Прощай, Иван! — сказал штурман, прижимая к себе ребенка.

Два красных купола, раскачиваясь, опускались за поселком. Их несло ветром на другую сторону реки. Но уже маленькие точки передвигались по земле к лодкам, казавшимся черточками с высоты.

На руках у техника сидел улыбающийся Чаймбол. Все происходящее малыш принимал за веселую игру. Он взмахивал руками, как крыльями, показывал пальчиком вниз, недоумевая, почему его восторга не разделяет дядя с усами, у которого он на руках.

— Готовься! — сказал Воеводин и расстегнул замок брезентовых лямок на груди. Включая автопилот, приподнялся с кресла и вынул из чаши сиденья парашют.

— Бери!

— Может, вы сами, командир?

— А самолет сажать будешь ты? — Воеводин выдернул чехол из трубы и заложил под себя вместо парашюта. Взглянул на техника, уже готового к прыжку.

— Пошел!

— Поторопитесь, баки полупустые, могут взорваться.

— Сяду. Давай! Да не так, к струе спиной надо, а то зашибешь мальчугана!

Еще один купол расцвел над поселком. Снижаясь к реке, Воеводин провожал его глазами. Нажал кнопку передатчика:

— Земля, приказ выполнил! На борту один. Принял решение садиться.

Небо молчало. Десятки, а может быть, и сотни пилотов слышали голос с горящего самолета. Он раскатился на многие километры и по земле. Но помочь никто не мог. И все молчали, ожидая…

Вот и река, гладкая, как бетонка, — начало и край земли для всех пилотов. Полностью выпустив тормозные щитки и предкрылки, самолет терял высоту над водой, поджидая кусочек реки попрямее. За ним ползла жирная полоса дыма, окутывая берега, путаясь в кронах низкорослых кривых деревьев.

В метре от крыла промелькнул утес.

Ровная переливчатая гладь впереди. Она сумеречно колышется перед стеклом кабины. Штурвал чуть-чуть на себя. Это уже посадочное положение.

— Повезло! — во весь голос закричал по радио Воеводин. И наверное, легко вздохнули все, кто был в воздухе и у динамиков на земле. Он даже успел получить «Я поздравляю тебя!» — по-английски с неба над океаном.

Сейчас закопченное брюхо самолета коснется воды. Небо прекрасно, а земля все ж милей для пилота. Только Иван Воеводин не достиг ее. Оставались сантиметры, когда на левом крыле вспух огненный полушар и тысячи капель горящего керосина из порванных баков опутали самолет.

Долина реки тяжело ухнула. Вода на миг прогнулась…

Глава шестая

XXV

…Лехнова исчезла из Нме. На другой же день, как только в ОСА прибыли штурман с бортмехаником и рассказали о трагическом происшествии над Большим Енисеем.

Ее искали везде. Даже в озере. Подключили милицию. По трем деталям сделали предположение, что она уехала.

Во-первых, старушки из гостиницы якобы видели ее с чемоданом.

Незадолго до этого ей передали ручной хронометр Ивана. Она ходила к часовщику на дом и просила починить часы. «Оплавлены. Памятники не ремонтирую», — отказался мастер. «Найду другого», — сказала Лехнова.

Рано утром из Нме в Город ушел автопоезд геологической партии. На борту одного вездехода видели женщину, похожую на Лехнову.

Михаил Михайлович Горюнов замкнулся, в поиске участия не принимал. На это обратил внимание Донсков. «Михаил знает, где она, чертова баба! — думал он. — Сколько неприятностей за короткий срок. А если год-другой поработать «воспитателем»? Терпи, комиссар, твори добро. Забудь о своих нуждишках. А они у тебя есть, проклятые. Квартиру надо? Ладно, потерплю. В спасательный полет все не берут? Обидно, Не соколом в небе, а петухом с насеста на трибуну и обратно летаю! Рефлекс какой-то вырабатывается: вдохновлять, мирить, защищать, разбираться, — не просят, сам уже бегу…

Куда же умчалась премудрая Галина? Дезертировала?..»

XXVI

В кабинете Горюнова собрался «совет старейшин» — пожилые, опытные работники Спасательной эскадрильи. Далеко не все занимали руководящие посты, зато все были выбраны волей людей, как самые авторитетные и уважаемые.

На улице подвывал ранний студенец, высасывая из туч редкие мокрые хлопья снега. В церкви пахло сыростью. Тускло светился разноцветный витраж длинноовального окна за спиной Горюнова. Комэск поднял голову, посмотрел на хоры, обвел взглядом потолочные своды с облезлыми физиономиями святых. Лоскутами слезала кожа с темно-серого коня Георгия Победоносца. Копье в руке «победителя» съела плесень, и казалось, будто он замахнулся и сейчас бросит камень. Горюнов металлическим колпачком самописки ударил по звонкому боку пустого графина, и звук необычно быстро угас.

— Через неделю переберемся в новостройку. Готовы ли отделы штаба к эвакуации? — спросил Горюнов. — Здесь останутся только радисты и рында. Может быть, колокол заменим ревуном? Современно и громко.

— Пусть погорланит колокольчик. К душе он! — Пожилой вислоусый шофер с бензозаправщика громко высморкался в обширный платок.

— Не часто ли поминаем душу? Обвинял же нас Гладиков, что, используя атрибуты старины — церковь, колокол, мы скатываемся ко вздохам и мистике.

— Душа — понятие философское.

— Ты прав, Владимир Максимович, в бога давно никто не верит, а черта все-таки отпугивают! Талисманы, амулеты висят в кабинах. Перед полетом безбородые далеко не все бреются. Луговую, кроме тебя и Батурина, за штурвал никто сажать не желает.

— Старое поверье. Море всегда хочет взять себе женщину взамен той русалки, которую, по преданию, древний ирландский рыбак убил, не вняв ее мольбам о милосердии.

— Богунец с моим Павлом за убийство альбатроса отмутузили моториста с прибрежной метеостанции.

— Слегка, Михаил Михалыч. В альбатросе находят приют души погибших мореплавателей.

— Вот, товарищи, вы слышите объяснения замполита! Каково? Значит, прав Гладиков?

— Можно, стихотворение продекламирую? — спросил инженер-синоптик.

— Чье?

— Дело не в авторе.

— Давай. В ожидании прибытия Батурина я не начинаю деловую часть. Так что давай твой стишок, инженер!

Я увидел на айсберге птицу — Грациозна, искриста, легка. Старый боцман сказал:   «Тебе снится, То искрится душа моряка!» Вот над клотиком вальсы танцует Альбатрос, задевая за стяг. Старый боцман сказал:   «Репетует. Где-то снова родился моряк!»

Дальше там про «черную пятницу», про швабру, упавшую за борт, и так далее. И вот, когда боцман надоел молодому матросу, тот восклицает:

— Твое море — соленая лужа! — Я завыл старикану назло. И вдруг вижу… не парус, натужась, Барк несет… а живое крыло!

— Ну и в чем ты убедил нас?

— Не я вас, а боцман салаку!

— Молодой матрос оказался, слава богу, с воображением! — сказал, улыбнувшись, Донсков.

— Слышите? Слава богу! Замполит — и воздает славу всевышнему. Нужно прекращать!

— Не надо!

— Почему же, замполит? — прищурился Горюнов.

— Из маленьких традиционных игрушек создается большая романтика. Старые поверья отомрут, появятся новые, и ничего с этим не поделаешь. В городе свадебные кортежи видели? Автомобили заменили коней. Молодые обязательно кладут цветы к подножию статуи Ленина. Память о великом человеке? Да, но есть нюанс: новобрачные верят, что подобный ритуал, именно у памятника Ленину, поможет им сохранить любовь, создать крепкую семью. Чтобы жить, во что-то надо обязательно верить. Ведь о глупых мы до сих пор говорим: «без царя в голове!». Обычаи и суеверия, порою странные до нелепости, отомрут! Из добрых старых обычаев вытекут новые…

— Ладно, уговорили!.. Слышу, Павел подъехал. Наверное, Батурина привез… Синоптик, какую планируешь погоду?

— Разномастную, Михаил Михалыч. На Северном побережье уже есть «сморчки» — отдельные ледовые припаи. На плато Росвумчорр свирепеет минус. У нас завтра погостит погода ясная и довольно теплая. Недолго, конечно. Заметелит с насморком.

— В море?

— Сами понимаете.

— Будет работа аварийно-спасательной службе, — Горюнов вытянул руку в сторону открывшего дверь Батурина… — Опаздываешь! Докладывай коротко и побыстрее.

— Был. Разговаривал. Супруге Воеводина все равно, где его захоронят.

— Неужели? — взмахнул руками Ожников.

— Прошу встать и помолчать минуту!.. Садитесь… Как увековечим память погибшего товарища? — спросил Горюнов.

Высказывались сумбурно. Из коридора на порог заступил Галыга. Дальше идти не решался.

— Чего тебе, Степан Федорович? — спросил Донсков.

— У нас с Богунцом предложение насчет памятника.

— Подслушивал, что ли? — хмуро сказал Горюнов. — Не вижу Богунца.

— Ждет снаружи. Можно его позвать?

— Только быстро! — согласился Горюнов.

Через полминуты Галыга вернулся с Богунцом и начал торопясь, будто опасаясь, что его остановят:

— Средства, отпущенные профкомом, — капелешные! А нужен стоящий, каменный. Поручите нам с Антошей. Сработаем в лучшем виде. Только Николай Петрович поможет.

— Степан Федорович, вам известно, сколько городские скульпторы требуют за памятник?

— Об этом и говорю! Плевать на них. Мы осилим втроем. Николай Петрович нарисует. Камень привезем с Хибин. Мои руки еще способны погрохать молотком и зубилом.

— А Богунец что будет делать?

— Я лошадиная сила.

Горюнов приподнял широкие брови:

— Не понял?.. Мастера-а! Каменную куклу вы сделаете, а не памятник! Память о друзьях на уровне самодеятельности! Неужели, Галыга, ты на это согласен?

— Вообще-то, конечно… Предложил, чтобы знали… Вложить труд свой хотел. А нет… Антоша, говори!

Богунец, засовывая руку в карман, шагнул к столу командира.

— Вот! — И на край столешницы упала тонкая сиреневая книжица. — Если не согласны на предложение Степана — отдаю!

Горюнов заглянул в сберкнижку, крякнул, передал Батурину. Тот полистал, отдал рядом сидящему. Книжица пошла по рукам.

— Чего мечтал купить? — спросил Донсков.

— «Волгу» с прицепом для путешествий.

— Все отдаешь?

— Могу добавить наличными.

— Не заболел, Антоша? — ехидно спросил Ожников. — Я не один раз видел, как ты бухгалтера тряс за недоначисленный гривенник.

— Копейка-то трудовая, потом заробленная!

— Даришь или с отдачей?

— Некрасиво, товарищ метеорологический инженер, называть человека жлобом.

— Я только спросил…

— Я вам только ответил!

— А прицеп какой? — поинтересовался шофер бензозаправщика. — Что думаешь иметь за жертвоприношение?

— Не обижай, шеф!

— А ну, давайте, Богунец, двигайте отсюда! — поднялся из-за стола Горюнов, и лысина его порозовела. — Вы не жлоб! Очень благородный малый. Хотите на свои рублики! Как же ведь богатые меценаты сирым и нищим хлебальни, сиротские дома строят…

— Михаил Михайлович!

— Подожди, Донсков! Я этому доморощенному благотворителю все выскажу. Вы не о друзьях, Богунец, о себе память оставить хотите. Сто тысяч [19] широким жестом на стол! Купец! Мальчишка! Одним махом памятник своему благородству, а нам этим благородством по мордам?.. Идите, Богунец! Идите… Может быть, вы об этом и не думали, тогда извините за резкость. Считайте, вас тут не поняли!

Богунец вздрогнул, когда шофер прокричал:

— Капиталы возьми! Забери сберкнижку! Рябинки на лице Богунца потемнели:

— Я те возьму, старый карбюратор! Отдал, и баста!

— Разговоры! — обычно мягкий Горюнов кипел. — Ивану Воеводину подачек не нужно. О своих, сынах заботится государство, а не доброхоты и плакальщики! Все!

— Если не возьмете деньги, я выстрою памятник рядом с вашим. Или сниму деньги с книжки и сожгу! — не двигаясь с места, набычившись, сказал Богунец, и губы его задергались.

— Вон!

— Оставьте этот тон, Михаил Михайлович! — Донсков встал, взял из рук шофера сберкнижку. — Спасибо, Антон! Твой пай обязательно будет в памятнике, а какой, подумаем, ладно? И вас, Степан Федорович, благодарим за заботы.

Галыга, опустив голову, шмыгнул носом.

— Всех прошу уйти. Нерешенные вопросы — завтра, в рабочем порядке. Вас, замполит, тоже не задерживаю, — ровным, напряженным голосом сказал Горюнов.

— Владимир Максимович, подожди в кабинете у Ожникова, я сейчас подойду, — попросил Батурин, когда все встали с мест.

Ждать пришлось недолго. Батурин пришел взволнованным и не скрывал этого.

— Сильно расстроился командир. Впервые услышал от него мат. Понять можно. Невольно, но Богунец поиграл в театр. А парню верю — без задней мысли предлагал… Через два дня тебе, Владимир Максимович, следует убыть в управление. Приказ начальника политотдела. Должен был сказать комэск, но видишь, как получилось?

— Знаешь зачем?

— Приблизительно. Вопрос кадровый. О перемещениях. Ты назначен членом комиссии. Придется попыхтеть над личными делами сослуживцев. — Батурин повернулся к Ожникову: — И вас, Ефим Григорьевич, приглашают.

— Я там недавно был.

— Что-то подбросил Гладиков перед отъездом.

— Обо мне?

— Вас касается.

Ожников переменился в лице и, чувствуя, как вспыхнули его большие уши, поспешил отвернуться к окну.

— Через два дня, говоришь? — переспросил Донсков. — Ладно. Мы с Михаилом Михайловичем запланировали последнюю в этот сезон охоту — успеем…

— Пойдет ли он теперь с тобой, Володя… А я, знаешь, в отпуск…

* * *

Инженер-синоптик предугадал погоду. Весь следующий день малооблачное небо пятнали стаи птиц, спешивших на юг. Они негусто шли и ночью, еще довольно светлой.

Перед отлетом в Город замполита Донсков с Горюновым все же на охоту пошли. Они вышли из городка в серебристых утренних сумерках. Ясно виделся каждый камешек вокруг, каждый листок на березах, и все же это был иной, чем днем, свет: мерцающий, призрачный. Они свернули в узкую лесную просеку и опустились по косогору к длинному, выгнутому, как лунный серп, озеру. По ту сторону озера низкий топкий берег, по эту от городка подступает лохматый лес. Сумрачные ели и ртутно-серебряная вода накрыты белым ночным небом, на закраине его маленькое седое солнце.

— Не обижайтесь на меня, Михаил Михайлович.

— Брось, не к месту. Жаль, что так плохо думаешь. Разойдемся в стороны, — сказал Горюнов. — Скоро просветлеет, и поднимается птица. Удачи, Владимир Максимович! — И он увалисто заковылял прочь, высокий, сутуловатый, в странном головном уборе — саамской куколе, — надвинутом на самые брови и закрывающем плечи от комаров.

Донсков, вдыхая осенние запахи леса и воды, поджидал синюю полоску на горизонте, первую весточку короткого дня. Он давил сапогами мхи, чтобы почувствовать их упругость, рвал их, рассматривал. Седые, бледно-зеленые, оранжевые, красные, черные мхи мягко устилали прибрежье и опушку. Мхи казались матовыми, их летнюю яркость каждую ночь постепенно слизывал студеный ветер, и Донсков вздохнул: скоро они станут грязно-белыми, а тундра потеряет регулярно-праздничный вид, цветы и травы пожухнут. Уже сейчас под толстым слоем мхов вода холодная, а под ней линза — вечный лед.

Увлекшись сбором причудливых по форме камешков на берегу, Донсков пропустил восход. Да его и не было. Солнце не поднялось, а только разбухло, набрало рыжеватую ярь.

Над озером повисла лиловая дымка, зашелестел, защелкал, начал пропитываться солнцем лес. Прошумел по озеру и затих в зарослях ветер. Ультрамариновая полоса вставала над горизонтом, все небо стало синим, щедро рассыпало синь на заозерную тундру.

Теперь можно и поохотиться. В лесу становилось тепло, и не верилось, что сейчас в горах может бушевать снежный буран и на скалистых вершинах висят грозные ледяные карнизы. Но вчера с Хибин прилетел экипаж, и ребята рассказывали, как северный неистовый ветер чуть не ударил их тяжелый вертолет о заледенелый нефелиновый утес.

Донсков несколько раз вскинул ружье, попробовал его прикладистость. Мешала еще не мятая брезентовая куртка, она, словно жесть, сопротивлялась изгибу, не давала как следует прижать приклад к плечу.

На рукав куртки уселись вялые после ночного холода, но злые и настырные комары. В этот год гнус не исчез в конце августа, выжил, стал крупнее и мохнатее. Терпкий запах репудина мешал комарам вцепиться в лицо, и они противно звенели около глаз, носа, рта. Донсков опустил с околыша фуражки противомоскитную сетку.

Вдалеке громыхнуло ружье Горюнова.

Неожиданно Донсков увидел в маленькой прозрачной луже длинноносого крохаля, почти скрытого тенью широкой еловой лапы. На воде качался легкий полусвет. Охотник торопливо поставил на боевой взвод бескурковку, прицелился. Селезень плавал над мушкой ствола, кланялся, издавал хриплые звуки, будто в горле его застряла косточка. Потом он начал пить и умываться. Сунет голову в воду, задерет красный клюв и блаженствует. Вода скатывается по вздрагивающей радужной шее, а одна рубиновая капля остается на кончике длинного носа. Взмахнет белым крылом, обрызгает колючую лапу над собой и смотрит оливковым глазом вверх, ждет, когда капель упадет на него. Тогда он с удовольствием встряхивается, ерошит перья, раздувает блестящую черную грудь.

Такого красивого самовлюбленного селезня Донсков видел впервые. А может быть, и нет; Чем-то неуловимым повадки птицы были похожи на повадки Антоши Богунца. Прячась за деревом, Донсков долго любовался игрой крохаля, плавающими в талой прозрачной воде зелеными хвоинками, которые тот, поднимая фонтанчики стеклянных брызг, подбрасывал красным носом.

Охотник тихо вышел из-за дерева и почти на цыпочках углубился в лес. Он не думал о том, что перелетная птица уже сорвалась с ночного бивака и хорошей охоты не будет. Он смотрел, ощущал, вдыхая густой хвойный воздух, прислушивался, и ему казалось, что не он идет между деревьями, а они пропускают его, расступаются.

Обогнув колючий кустарник, Донсков остановился возле березы и колупнул на ее коре розовый мягкий лишай. В ладонь упала невесомая чешуйка — светленький коричневый отмерыш. Он поднял руку на уровень рта, дунул…

И тут Донсков увидел Ожникова. Росомаха волочила затупленный нос по земле, принюхиваясь к чьему-то следу, а хозяин сдерживал ее поводком. Он шел без ружья, накомарника и перчаток и будто не чувствовал укусов зловредного гнуса.

— Ефим Григорьевич! — Донсков призывно взмахнул рукой.

Росомаха вскинула клиновидную голову и напролом, через колючки, потянула хозяина к нему. Метрах в двух она застыла, напряженно подрагивая ляжками.

— Вы больны? Вам плохо? — тревожно спрашивал Донсков, глядя в пустые, отрешенные глаза Ожникова, увеличенные линзами очков, на его распухшие от укусов комарья, застывшие губы. Сотни крылатых насекомых облепили руки, лицо и неприкрытую взлохмаченную голову, серая комариная пленка обернула шею Ожникова.

— У меня во фляге спирт. Хотите? — предложил Донсков, не решаясь подойти, глядел на Ожникова, а видел росомаху: беловатое пятно на лбу вытянутой морды, прижатые маленькие уши, желтую полоску, убегающую от груди к лохматому короткому хвосту.

— Ты не узнал меня, Донсков.

— О чем вы, Ожников?

— Ты не узнал меня и вряд ли узнаешь!

Из руки Ожникова выпал конец поводка. Он опустил голову, посмотрел, как плетеный ремешок коричневой змейкой обвил куст. Очки скользнули по серому носу, упали в мох. Он сделал нерешительный шаг, наступил на очки. Близоруко щурясь, уставился в переносицу Донскова, зачем-то поднял и опустил руку. Зверь лежал у его ног, утробно хрипел, вздыбленная шерсть перекатывалась на загривке волнами.

Донсков на всякий случай попятился к березе, приподнял ружье.

— Попрощаемся, Донсков.

— Бросьте балабонить чушь, Ожников! Что с вами? И взнуздайте, пожалуйста, свою Ахму!

Губы Ожникова мялись в усмешке, трудно складывались в дудочку, все-таки образовали полукруглую щель, и из этой щелки вырвался тихий свист.

Резко и неожиданно росомаха прыгнула. Загораживаясь стволами, Донсков непроизвольно нажал на спусковые крючки. Гром двойного выстрела, удар приклада в пах, оскаленная пасть росомахи, проглотившая сноп огня, тяжелый удар в грудь звериного тела…

Ударившись затылком о ствол дерева, Донсков потерял сознание. Медленно сполз на землю, обдирая жесткой курткой розовый лишай на коре.

Ощущение реального вернулось быстро. В глазах еще мельтешили искры, но он уже видел росомаху, слышал ее вой и не понимал, что она делает.

Мелкая утиная дробь ослепила росомаху, выдрала кусок мяса из плеча, перебила левую переднюю лапу. Слепой и хромой зверь метался по маленькой поляне, разбрызгивая кровь, злобно хрипел и жалобно выл от боли. Росомаха подпрыгивала, падала на раненое плечо, каталась на спине, драла когтями мох, остервенело грызла кусты. Попавшая под ее зубы молодая березка поникла, как срезанная. Ожников был на том же месте, только теперь он сидел и торопливо шарил руками по земле, наверное, искал очки.

Росомаха, перекусив березку, отпрыгнула и окровавленным боком наткнулась на Ожникова. Сбитый, он упал на спину.

Донсков видел его ноги между раскоряченных задних лап росомахи. Серая рука Ожникова вцепилась в серый мох.

Тихий, утробный всхлип срывался с окровавленной морды Ахмы. Наверное, в расстрелянной слепой голове росомахи, потерявшей от боли обоняние и рассудок, еще хранилась верность хозяину, и побороть ее могла только слепая злоба тяжело раненного зверя.

Был какой-то миг оцепенения. Донскову почудилось, что он слышит скрип играющего крохаля и звук падающей капли с еловой ветки.

Потом голосом Ожникова тонко, дико закричал лес.

Донсков вскочил, перехватил ружье за стволы, размахнулся и со всей силой опустил приклад на выгнутый хребет росомахи…

XXVII

Вертолет и лисица дружно усоседились на шкафу, он, грубо вырезанный из дуба, — красный, она, пластмассовая, изящная, — беленькая. Совсем недавно Наташа поставила свою лису рядом с вертолетом, а маленький паучок уже соткал между ними непрочный замысловатый ажур.

— До свидания, — сказала тогда Наташа.

В ответ Батурин усмехнулся. В его квартире появилась безделушка, и все. Свидания не будет. Прислушиваясь к замирающим в глубине подъезда Наташиным шагам, он подошел к зеркалу, внимательно рассмотрел свое лицо. Оно ему не понравилось. Почему-то вспомнились саамские сейды — грубые истуканы, сложенные из необработанного камня на острове Русский Кузов. Он усмехнулся и угрюмо спросил у хитроглазой лисы: «Похож? Ну, вот… то-то!»

А после вечеринки в честь его дня рождения, в скучный ненастный вечер, Батурин неожиданно для себя стал рассказывать пластмассовой игрушке о Наташе: «В виражах-то слаба твоя хозяйка, закатал я ей сегодня троечку, хоть и летала она в брючном костюме. Чисто нарисовать глубокий вираж на вертолете — не губы покрасить. Не умеет она завязать крен, скорость и высоту в один крепенький узелок. Так-то вот, милая Патрикеевна!»

И сейчас лиса хитро поглядывала со шкафа на развалившегося в кресле Батурина и, чуть повернув узкую мордочку, слушала его маленьким ухом.

— …Мне сорок два, ей двадцать пять. Жизнью бит я и царапан… — Батурин пустил в лису кольцо сигаретного дыма. — Видишь, какая буза на улице? Вот такая же метель и у нее в голове! Просто не спится твоей королеве на горошине…

Бим-бом, бим-бом! — как сквозь вату услышал он звон колокола. Вскочил. Да — два удара, — звали его! Не может быть. Заставил себя сесть.

Но тут же на шахматном столике резко звякнул телефон. Батурин отодвинул в сторону набитую окурками пепельницу, снял трубку и, послушав, сказал:

— Я в отпуске, звони через восемнадцать дней! — Телефон не унимался, настойчиво требовал к себе внимания, и Батурин поднял брошенную трубку: —Конечно, узнал… Хорошо, приду, но ты объясни…

Слушая, Батурин смотрел в серое окно. Из метельного тумана к окну тянулась мокрая сосновая ветка, и на ней сидел нахохлившийся воробей. Он прятал голову под крыло, но крыло соскальзывало, воробей встряхивался и становился все более растрепанным. И казалось Батурину, что за стеной снега и невесомых капель видит он свой вертолет на аэродромной стоянке, осевший в рыхлый снег, с пятнами масла около полуспущенных колес, с облезлым, давно не крашеным боком. Он честно отработал свои трудовые часы и ждет, когда техники посмотрят его нутро, подремонтируют, подлечат. Он еще мог грохотать в небе, но он устал, как устают люди, и не гарантировал, что не подведет их в любую минуту.

— Я все понял, Михаил, — сказал Батурин в трубку. — Тебе не кажется, что вот уже три года, как ты стараешься нарисовать из меня супермена? Машин на базе нет, метель рассадила их по всему полуострову. Так? А моему вертолету осталось полтора часа до капремонта!.. Ты толкаешь меня… ну, просишь, пусть просишь, черт возьми!.. Нет, сам знаешь, нет шансов выполнить полет благополучно!.. Ладно, приду, только зря все!.. Да, да, и камень трескается!

Одеваясь, Батурин дважды не попал в рукава демисезонной куртки, напялил меховой сапог не на ту ногу, выпавшей изо рта сигаретой подпалил ковровую дорожку. Вышел из комнаты и снова вернулся, чтобы открыть форточку. Воробей на ветке поднял голову, чирикнул, резво прыгнул на обрез рамы и вдруг испуганно вспорхнул от треска закрывшейся двери…

Батурин шагал вниз по лестнице через две ступеньки и, только выйдя из подъезда, пошел медленно, вразвалку, как ходил всегда. Резиновые подошвы меховых сапог оставляли на талом снегу широкий размытый след.

Из белой мглы вылез угол церкви, потом обрисовалась входная арка. От левой колонны отделился человек.

— Здравствуй, Николай Петрович! Пару минут… капитан.

Батурин любил свою кличку «голубой капитан», и Богунец это отлично знал.

— Что тебе, льстец-Богунец?

— Я прямо, капитан… Откажись. Дай слетать мне.

— Не дошло. Подробнее.

— Мне надо! Понимаешь ли… это случай, когда я могу показать все, на что способен. Ты уже «заслуженный», а я? Выдвинуться в обычной работе, — Богунец безнадежно развел руки, — трудновато. Отдай полет! Ты же знаешь, я смогу! Ты летал со мной, учил и знаешь!

— А не вернешься?

— Это уж какую печать судьба поставит.

Угрюмый Богунец зря темнил. Батурин знал, почему парень просится. Самый ярый карьерист не поднял бы сейчас нос к небу. Это все равно что спасать утопающего в расплавленном металле. Взлететь могла Совесть, благополучно вернуться мог только Опыт, обрученный с Удачей. У Богунца опыта полетов в такую погоду мало, но он согласен расшибить лоб ради девчонки. Решил заранее и бесповоротно. На широком рябоватом лице его полузакрытые веки дрожат. Плечищи опустил и ждет своей участи. Но так же нельзя! Ведь ты уже сейчас неживой, Богунец! Разве можно в таком состоянии швырять тебя в небо? Ты просто большой сентиментальный малец, не распознавший жизнь во всей ее красоте и подлости. Только в романах отдают жизнь за любовь. И Батурин сказал:

— Лотерея — азартная игра. Не полетит никто. Но если… тогда вторым пилотом возьму тебя. А, Богунец! Вторая роль устроит несчастного карьериста?

Парень облапил его плечи, сжал и, отпустив, ласково подтолкнул к двери штаба.

В кабинете командира эскадрильи Батурина встретили стоя. Горюнов, упираясь ладонями в стол, прятал глаза под желтыми кустиками бровей. Знакомый Батурину председатель саамского рыбхоза мял в заскорузлых ладонях лисий малахай и уводил косящий взгляд в сторону. Черноволосая немолодая коми в треххвостовой песцовой шапке, затянув плечи цветастой шалью, будто стараясь унять озноб, смотрела на Батурина в упор. Узкие глаза распахнулись, стали квадратными, хмельными, ярко зеленели надеждой, верой в чудо, в бога, в дьявола, в него.

Батурин остановился на полдороге к столу. Вяло сделал еще шаг. «Ну что ты смотришь на меня, женщина? Я не бог! Ты знаешь, тебе объяснили, что лететь не на чем, и ты же видишь, что лететь нельзя. Отвернись! Я вижу в твоих глазищах и льдину, и рыбаков, и твоего сына, но я не смогу их увидеть в море. Я даже не долечу до них! Понимаешь? Метет с обледенением! Да, льдина растает, потому что это «сморчок», непрочный припай, да, они погибнут, но зачем же топить еще троих? Нет, ты ничего не хочешь понять. Отвернись!»

— Я должен? — спросил Батурин командира.

— Нет. Но справиться с обледенением, пожалуй, сможешь только ты.

— Пожа-а-луй… Мне пора туда? — Батурин нарисовал пальцем над головой крест, и щека его криво дернулась. — Старый лапоть истоптал уже пятки?

— Это не ты говоришь, Николай.

— Не жми!

— Донсков в отпуске… если бы присутствовал…

— То согласился бы на полет. Давишь? «Попробуй, Коля!» Сколько раз ты мне давал такие предложения? И я, как осел, «пробовал»!

— Были и удачи.

— Считай, они ушли от меня!.. Пошлешь Богунца?

— Ни в коем случае… Еще веришь в приметы? — только губами улыбнулся Горюнов, увидев, как Батурин сел и потер пальцами уголок стола.

Председатель рыбхоза сгорбился на стуле у сейфа, рядом с ним продолжала стоять женщина, не отводя от пилота бело-зеленых печальных глаз.

— Они-то тут как очутились? — негромко спросил Батурин.

— Были в райцентре. Туда пришла радиограмма. На гоночных оленях и прибежали.

— Рассказывайте о деле.

Батурин слушал, положив руки на колени, опустив голову. Почти все, что говорилось, знал из телефонного разговора. Сейчас только тянул время. Думал. Думал уже о полете.

— Квадрат? — неожиданно перебил он командира.

— Восьмой по двухкилометровке. Советую прочесывать галсами.

— Сколько на подготовку?

— Вертоплан, бортмеханик и пилот Луговая готовы, ждут на аэродроме.

— Что-о? Луговая? — Батурин тяжело встал. — Вы не подумали, товарищ командир. С пилотом Луговой лететь нельзя. Я иду в бой, и мне нужно надежное прикрытие, а не детский сад в обозе. Вот Богунец подойдет. Опытный, сильный, уравновешенный, с отличной техникой пилотирования…

— Нет, Николай Петрович! Богунец на правом сиденье давно не летал. С радиокомпасом он работает хуже, чем Луговая. Он тоже командир, но с другим почерком полета, в сложной ситуации может взять инициативу на себя, и вы помешаете друг другу. Пойдете только слетанным экипажем.

— А если я попрошу тебя как друга? Пойди навстречу один раз, а потом… Хоть в пекло по твоему приказу, не задумываясь.

— Я и так беру на себя больше, чем можно, товарищ Батурин.

— Вот и заговорили на «вы». Сколько лет крыло к крылу, а свой пуд соли не доели. Не полечу… Я пас!

— Хорошо, Николай, тогда полечу я. — Горюнов пошел в угол к вешалке, снял с крючка потертый реглан.

— Безрассудство! — Батурин шагнул, вырвал из рук командира кожаное пальто и швырнул на пол. — Ты отстранен! Почти два месяца не брался за штурвал! Ваньку валяешь? Тебе не жалко девчонку, которая только начала жить? Дует сильный шалоник, он подопрет метель к морю… Дай Богунца! Я обещал ему!

— Нет… Время бежит. Не тяни. Прошу тебя, не тяни, Коля!

— Значит, если не я, то ты?.. Выбора нет. Давай обнимемся. В случае чего догуляй за меня отпуск…

* * *

Вертолет грохотал, трясся железными бортами, притопывая резиновыми колесами на земле. Нужно было одно движение руки, чтобы оторвать его и сунуть лобастой головой в мокрую метель. Батурин через блистер двери смотрел на расплывчатую сгорбленную фигуру Богунца, провожавшего их, а видел лицо Наташи. Она проверяла приборы, настраивала радиокомпас и все это делала с каким-то несерьезным видом, посматривая на Батурина и улыбаясь. Пушистая прядь волос вылезла из-под мужской кроличьей шапки, почти закрыла синий лукавый глаз. «Собралась на прогулочку!»— зло подумал Батурин.

— Карту! — От резкого, тяжело брошенного слова Наташа погасла, быстро стала читать карту обязательных проверок перед вылетом. Еще раз, посмотрев на пропадающего в мокром вихре от винтов Богунца, Батурин поднял машину и с грохотом вспорол воздух прямо над вращающейся антенной радиолокатора.

Проработав не один год в капризном небе Кольского полуострова, Батурин, как свое лицо, изучил этот кусок гранитного финно-скандинавского щита. Не видя земли, он по времени знал, что вертолет подходит к реке Вороньей, которая, похитив воду у Ловозера, тащит ее в Баренцево море. В хорошую погоду он с удовольствием посмотрел бы на скалистые останцы Священной горы, пролетел бы над искрящимися полосами снега в радиальных трещинах ледяных цирков, приласкал бы взглядом ручьи-снеженцы, бегущие к голубым озерам-ламбинам, и пошел бы по руслу реки прямо к Баренцу. Но сейчас серая муть наглухо закрыла землю, и приходилось тащиться только по радиопеленгу.

И все-таки страшным был не слепой полет. Плотная метель и туман Батурина только настораживали, заставляли быть внимательным, собранным. Сегодня давало себя знать обледенение — бич осеннего неба. В ОСА это явление природы называли «живоглот». Машина могла за несколько минут обрасти льдом, потерять аэродинамические качества и упасть неуправляемой.

Уже через несколько минут после взлета бока винтокрыла отлакировались тонким льдом, а на лобовых частях машины появилась ноздреватая корка. Винты и стекла кабины летчиков, обрызганные спиртом из антиобледенителей, еще оставались чистыми. Но надолго ли? Даже двойного запаса спирта хватит только на полчаса минус шестиминутный хвостик.

Батурин потихоньку вздохнул, протер перчаткой запотевшее изнутри стекло и попросил бортмеханика:

— Дай настроечку, а? Уж больно с душой ты, как Бернес.

Тот понимающе кивнул, потуже закрепил резинкой ларингофоны у горла и запел вполголоса. Он пел сочиненную в ОСА песню о тумане.

Если видимость меньше одного километра — это туман, говорят метеорологи. Нет, это еще не туман, говорят летчики. Туман — это когда шоферы включают днем лупоглазые фары и тащатся по хорошим дорогам со скоростью быстроходного клопа. Когда ватные лапы глушат ревуны кораблей и сталкивают их лбами в море. Самые упрямые птицы Заполярья, черные турпаны, вжимаются в землю, а пилоты становятся слепыми, как новорожденные кутята росомахи, — значит, туман. И если долго смотреть в мутный молочный экран, в глазах начинают беситься разноцветные чертики, выкрашенные Полярным сиянием, и тогда до чертиков хочется оказаться на земле, надежной, как старая жена саами.

Батурин слушал песню и думал: до чего же она настоящая. Он не раз испытывал судьбу в таких полетах, и всегда ему казалось, что экипаж с завязанными глазами несется в пасть какого-то чудища, и стоит пересечь невидимую черту, как пасть сомкнётся. Но он всегда чуть-чуть не долетал. Привык даже. Позволял себе расслабляться, пошутить, пальцем нарисовать кота с хвостом-бубликом на запотевшем стекле. А дот при обледенении этого делать нельзя. Нужно слиться с вертолетом и чувствовать, будто покрывается льдом не он, а ты. Только тогда можно не пропустить мгновение и вовремя «встряхнуться». Как это делать, знали все летчики Спасательной. Когда — только Батурин. Когда? — как много заключалось в коротком вопросе. Тонкую корку льда не стряхнешь с воздушных винтов, толстую, если она крепко вцепилась в обшивку, стряхивать поздно. Он будет расти, сковывая вертолет. Нужна золотая серединка, «чувство непрочного льда».

Батурин включил антиобледенитель, оставив в бачке пятиминутный запас спирта «на подкладку». Наташа таких полетов не знала и посмотрела на командира удивленно. Он перехватил ее взгляд и почему-то вспомнил, как грубовато выпроводил девушку из своей квартиры. Мысль о покушении на его мужскую свободу по выгоде, внушенная Ожниковым, тогда потрясла его.

Память сразу же услужливо воскресила прошлое. Было почти так же. Было, но быльем не поросло. И он сказал об этом Наташе. Тогда она поставила на шкаф лису и ушла.

Чем ниже опускался вертолет, тем тише становился голос бортмеханика. Он замолк недалеко от земли. Призрачные тропинки вставали столбами, пальник ложился тропинками, и трудно было понять, что летит навстречу со скоростью двести километров в час, что пройдет за бортом, а что встретит.

Батурин на несколько секунд включил антиобледенитель, и маленький приборчик под потолком кабины показал рост давления в системе. Если пилот не запоздал, то спирт должен пробить залепленные льдом отверстия на передних кромках винтов и облить их плоскости. Такие самодельные приборы и мощные нагнетающие электромоторы в системах стояли на всех вертолетах ОСА. Стрелка прибора дошла до красной черты — упала на ноль. Лед пробит. Лопасти окропились спиртом. Батурин выключил систему. Теперь пусть нарастает новый лед, но он будет уже слоеным, некрепким.

Аэродром и льдину связывал только невидимый шнурок радиопеленга, протянутый в море. Батурин слышал, как запрашивала Наташа: «Дайте прямой!» Диспетчер называл цифру, и вертолет подворачивал к правильной линии пути. Наташин голос, звонкий, срывающийся, в наушниках звучал с хрипотцой.

Внизу потемнело. Открытое Баренцево море потекло под вертолет. Батурин еще раз включил антиобледенитель, обрызгав спиртом лопасти. И, будто от сырости, чихнул мотор. Короткий перебой двигателя унес из кабины тепло, на мгновение заморозил. Батурин умел побороть страх. А вот если ладонь выжимает из рукоятки штурвала воду, если замер человек с открытым ртом…

— Брось управление! Закрой рот!

Наташа отпрянула к спинке сиденья и недоуменно крутила перед носом свои липкие пальцы, все еще скрюченные, будто держащие штурвал.

— Вы вышли в квадрат восемь, — сообщили с аэродрома.

Через обледеневшую антенну голос диспетчера прошел глухо.

«Вы вышли…» И все. А дальше соображайте сами. На отяжелевшей от льда машине вам нужно встать в вираж и не задеть море, потому что вода там холодная, а вы, товарищи пилоты, привыкли купаться в ванне при комнатной температуре… Где-то здесь, в этом квадрате, проклятая льдина, которую сосет вода. Мы найдем ее, но это будет в последний раз. Во всяком случае, для меня, Батурина, в последний раз. Не железный! Я найду льдину, если она существует, прилечу обратно и уйду на покой. На льготную пенсию. Буду пить вино, теплое пиво за здоровье своего воробья. Он, наверное, шарит сейчас по комнате в поисках крошек, каналья… Чувствую упрямство штурвала, и тахометр показывает падение оборотов винта — пора «встряхнуться».

Резко снизив скорость, Батурин почти завис. Вертолет медленно двигался на переходном трясучем режиме. Но этого мало. Нужно, чтобы тонкие лопасти на больших углах атаки затрепетали в скошенном завихренном потоке воздуха. Пилот полностью выжал правую педаль, вытянул рычагом «шаг-газ» всю мощь двигателя, накренил вертолет вправо и, не давая ему снижаться, опустил нос. В этом нелепом насильственном положении машина затряслась крупно, зло. Не было видно стрелок на дрожащих в лихорадке приборах. Пилотов бросало от борта к борту. Они смутно видели прыгающее небо. Куски слоеного льда, скалываясь, разлетались, камнепадом стучали по фюзеляжу и вздрагивающей хвостовой балке. Зато когда Батурин выправил положение, двигатель будто набрал новые силы, и ручка управления стала подчиняться легкому движению пальцев.

— Пилоту вправо, бортачу — прямо смотреть!

Параллельными галсами ходил над берлогой Нептуна полуслепой вертолет. Батурин, представив морского царя, пускающего носом пузыри, улыбнулся. И у Наташи, еле пришедшей в себя после «встряски», дрогнули губы. Она подумала, что улыбка послана ей. Редко за последнее время светлело лицо командира, а ей хотелось, чтобы в карих глазах этого человека, самого красивого, самого смелого, самого доброго и умного из всех мужчин, всегда жило счастье. Вот он улыбнулся, и ей уже не страшны ледяные мураши на стеклах кабины, ее не- тянет к берегу, не беспокоит малый запас бензина. Ей не холодно, хотя двери пилотской кабины открыты для лучшего обзора. С ним тепло. Наташа сняла перчатку и провела пальцами по воротнику его куртки.

— Смотреть! — все еще улыбаясь, сказал Батурин. И она увидела.

— Прямо по носу пятно!

Вертолет пронесся около сейнера. Судно сидело мелко, его высокие борта парусили, каждый порыв ветра валил «рыбака» на волны. За кормой болталась обледенелая рыбацкая шнека. Сквозь шум мотора пилоты услышали трубный звук судового сифона.

— Гребут нашим курсом. Пусть идут, а мы провернем еще один галс. Повнимательней, ребята! — Батурин развернулся блинчиком и плавно вышел на новую прямую.

— Справа по борту льдина! — закричала Наташа и указала на что-то белесое в темных расплывчатых пятнах.

Батурин поднял нос машины и резко заломил винт.

Так вот оно, неуютное пристанище оторванных от берега людей.

Поторопились с ловом, вышли на непрочный «сморчок», и припай отошел. Льдина серая, чуть светлее воды, набухший пласт снега, готовый превратиться в шугу. Десять человек в темных роканах и белый олень, запряженный в широкие низкие нарты с рыбой. Хоть бы распрягли! Сейчас вертолет проскочит этот кусок еле спаянного снега, и тогда снова раздвигай метель перегретым мотором. Уходить нельзя. Надо развернуться на «пятке», как показывал Донсков, называя посадку заходом «на флаг».

Вертолет почти перевернулся вверх колесами и повис над льдиной, похлопывая огромным винтом. Снежные космы срывались с концов лопастей. Тугие потоки воздуха проявляли льдину. Рыбаки замерли в различных позах. Дым от затухающего костра закручивало в спираль, и он коптил их неровную шеренгу. Опустил круп и задрал голову, оскалясь, олень, скосил на вертолет красный безумный глаз.

Увидев перед собой открытую дверь грузовой кабины, рыбаки бросились к ней. Льдина кромкой черпанула пенную сизую накипь. Люди хватались за обледенелые стойки, за мокрое колесо, срывались, мешали друг другу, а Батурин, парируя хлесткие порывы шелоника, теснил их бортом вертолеты к середине льдины. В суматохе рыбаки опрокинули невысокого парнишку, и он ужом выбирался из-под тяжелых пляшущих ног.

И тут грохот мотора рассек разбойничий свист. Засунув пальцы в рот, свистел старый саами в длинной грязно-голубой рубахе, из-под которой выглядывали острые носы желтых сапог. Он держал за ременный бантлер оленя и укоризненно качал непокрытой седой головой. Свист будто сорвал с людей дикие маски. Рыбаки виновато улыбались, их движения стали нарочито неторопливыми.

Обледеневший вертолет оседал под тяжестью живого груза. Копоть из глушителей вбивалась черными кругами в снег. Вот колеса почти коснулись льдины. Последним, потрепав за шею белого оленя и прижавшись щекой к его мягкому храпу, влез старый каюр с потухшей трубкой в сморщенных губах. Олень рванулся за ним — сразу провалились задники груженых, нарт. Олень вскинулся, присел на круп. Черный зигзаг расколол льдину.

Вертолет взвыл, двинулся вперед. В какой-то миг он, тяжелый от налипшего льда и груза, прянул к воде, но немой крик Батурина: «Э-гей, родимый!» словно подтолкнул его, мотор загудел уверенней, шепот лопастей переходил в свист.

Набрав высоту, Батурин еще раз «встряхнул» машину. Спирта в антиобледенительной системе больше не было. А хотя бы до берега доползти было нужно.

— Теперь, считайте, мы дома, Наталья Владимировна! Берите управление, у меня пальцы затекли. — И Батурин, запрокинув голову на спинку сиденья, надвинул шапку на глаза.

…Ну вот, Богунец, летит к тебе Наташа, а ты боялся за нее, играл трагедию. Ты встретишь ее и запоешь, как молодой саам: «А лицо у нее как снег, на котором лежат два красных солнца, а волосы — золото или ветви березы, разметавшиеся под ветром, и она не стерпит, если парень вздумает ей помочь, — сама покажет, как надо бросать аркан. О, эта девушка — моя невеста!..» А я… пиво, теплое пиво буду пить, потягивать у окна с воробьем-попрошайкой… Но будь осторожен, Богунец, не верь, не будь слепым. Все они нам никогда не отдают, а только часть, и то, когда им выгодно или больше некому отдать. Я знаю, Богунец, я хорошо знаю, поверь. Прошло шестнадцать лет, а боль вот тут…

Батурина толкнул бортмеханик. Он показал на стрелку термометра хвостового редуктора. Она ползла вверх вздрагивала, предупреждала: масла нет, шестерни трутся всухую. Еще на земле при осмотре машины Батурин заметил на обтекателе капельку масла, хотел заставить механиков посмотреть, откуда она появилась, но квадратные глаза матери рыбаков знобко стояли в его памяти, торопили, и он промолчал. «Вот наказание за беспринципность!» Да еще тряс он вертолет несколько раз нещадно, и куски слетающего льда били по хвостовому винту. Батурин потихоньку взглянул на расстроенное лицо Наташи. Что он мог сказать ей? Чем ободрить? Пусть пока пилотирует. И он снова откинул голову, прикрыл веки.

Хорошо грела куртка, подбитая пухом гагуны. Батурин засунул руку в левый карман и нащупал осколок от сейды — священного камня саами. Этот амулет, кусочек апатита, похожий на аквамарин, подарил ему друг, охотник, в веже которого на бревенчатых стенах висят старинные бубны. На одном из них нарисовано красное лучистое солнце — бубен для прошения хорошей погоды и счастья. Подсушил бы сейчас охотник кожу бубна над костром, ударил бы по ней заячьей лапой, попросил бы у духов немножечко везения для русского брата. Да только давно не пользуется бубнами охотник, говорит, радио лучше, мало обманывает, однако, а счастье, говорит, приносит хорошее ружье.

Ветер поутих. Под серыми облаками снежинки лепились одна к другой и падали гроздьями. Зато земля прояснялась, и было заметно, как вопреки воле пилотов она притягивает к себе обледенелый вертолет. Можно и нужно было идти на вынужденную посадку, не ожидая, пока разрушится хвостовой редуктор. Но пилоты увидели качающийся луч аэродромного прожектора, и «чувство дома» заставило их продолжить полет. Ведь оставалась минута, не больше.

— Очистили! — прокричал бортмеханик, показывая пальцем на убегающий с посадочной полосы бульдозер.

Хвостовой винт заскрежетал на последней прямой. Крупно задрожали борта. Дернулись ножные педали. Вертолет бросило влево.

Батурин схватил управление, завалил правый крен и опустил нос машины. Она круто пошла на аэродром. Дрогнула — бортмеханик скатился с лесенки и, задевая коленки рыбаков, побежал в заднюю часть грузовой кабины: там безопаснее. Наташа обеими руками вцепилась в штурвал.

— Отказал хвост, авторотирую! — передал по радио Батурин, ударив по лапкам магнето.

Мотор заглох в кабине до грусти тихо. Вертолет подчинялся рукам Батурина. Но только до земли. Там винт потеряет обороты, вертолет заартачится, инерционные силы развернут его влево, и он упадет на правый борт. Справа сидит Наташа. Тяжелый редуктор винта сорвется с рамы и обрушится на девушку. Батурин знал: так уже случалось с другими. Они тоже сидели справа… И он провожал их, шел впереди, нес черную подушечку с орденами. Так уже было. Значит, нужно положить вертолет на левый борт. Все правильно, на левый! И тогда… добрым словом помянет тебя Антоша Богунец…

Серая полоса и желтые аэродромные огни приближались. Вот сейчас правое колесо чиркнет по припорошенному бетону, оставит длинный ребристый след. Батурин потянул штурвал влево. Но штурвал не шел. Метнув взгляд в сторону, Батурин вскрикнул от негодования: Наташа, сжавшись в комок, уперлась ногами в пол, тянула штурвал в свою сторону. Они встретились взглядами, и в глазах девушки блеснуло такое упрямство, что Батурин опешил. Но потом резко сбил ее руки. У Наташи от боли передернулось лицо, брызнули слезы. Она снова потянулась к штурвалу…

Батурин накренил вертолет в свою сторону, но машина не упала на борт. Прокатившись на одном колесе и почти переворачиваясь, она съехала с посадочной полосы, врезалась в высокий сугроб на обочине, заклинилась в спрессованном снегу и замерла.

Винт вяло вращался, концы лопастей лениво сбивали синеватую верхушку сугроба.

Батурин вывалился из кабины, схватил и затолкал в рот пригоршню грязноватого снега, потом натер им горячее лицо. Он бормотал, обзывая Наташу соплячкой и дурой, забывшей в своей гордыне, что капитан имеет право и должен покинуть свой корабль последним. Да, имеет, пусть даже на носилках! И подарочки ему ни к чему!

Подъехала санитарная машина, из нее первой вырвалась коми — мать рыбака. А Батурин смотрел на другую женщину. Богунец платком растирал по ее щекам слезы, но она отклоняла лицо, стараясь поймать взгляд командира.

«Ну вот, радуйся, Богунец! В твоих руках больше, чем счастье».

Батурин отвернулся и пошел не спеша, вразвалку, как ходил всегда, прямо через аэродром к своему дому. Его окликали, с ним здоровались, он не слышал или не хотел слышать.

По лестнице всходил тяжело, хватаясь за перила.

Не раздевшись, оставляя на полу, грязные лужицы, прошел по комнате к шкафу и уставился на пластмассовую лису. Смотрел, не моргая, долго, пока обсохший гладкий воробьишка не сел ему на плечо.

Стараясь не спугнуть воробья, Батурин опустился в кресло, выдвинул ящик шахматного стола и достал из него несколько рисунков. Разложил их на коленях. С каждого листа бумаги смотрела Наташа…

Задребезжал телефон.

Батурин не протянул руки. Он спал.

Вместо эпилога

XXVIII

Впервые попавшего на Крайний Север Полярное сияние завораживает. Оно то неуловимо мерцает, то вдруг бросает в космос многоцветные языки пламени или развешивает над землей колеблющиеся полотнища радужного шелка.

Горюнов, глядя на сияние из окна своего нового кабинета, морщился, потирая набрякшие мешочки под глазами. Для него игра света давно потеряла прелесть, больше того — уносила покой Он знал: Полярное сияние прежде всего — магнитная буря.

Перекинув тумблер селектора, недовольно спросил:

— Связь?

— Нет ее. Короткие волны забиты треском, — ответили с радиостанции. — Экраны локаторов и те рыжие!

Буря! Солнечные пятна, рождая поток частиц высокой энергии, бросают его и в сторону Земли, колеблют упругое земное магнитное поле. Пробить его не могут, текут в зоны полюсов и там, проникая в атмосферу, устраивают в ней сполохи полярных сияний. Об этом знает каждый грамотный человек и все-таки восторженно любуется игрой света, даже если он летчик, понимающий, что цветы ночного северного неба как грибы-мухоморы: красивы, но вредны. Столько предупреждений о штормах, прогнозов погоды, тревожных радиосигналов о беде затерялись в ионосфере, как будто попавших в огромную ловушку.

Вот такого неспокойного за ушедших в сияющую ночь товарищей и подчиненных и застал командира Донсков.

— Товарищ командир эскадрильи, разрешите доложить: прибыл из краткосрочного отпуска!

— О-о-о, здравствуй, Владимир Максимович!.. Какой там краткосрочный, ты же полтора месяца носа не казал! Я уж соскучился!

— Так вы прямо из города меня отпустили.

— Привез?

— Всех! — Жена ужин готовит, а ребятишки спят. Надеюсь, не откажете повечерять с нами. На квартире у Батурина мы пока. Кстати, где он? Улетел?

— Так точно! Улетел. С Луговой. Только поездом улетели молодые. Погреться на юг. Второй, льготный отпуск используют.

— Ну!

— Вот тебе и ну! Новостей куча, в основном приятные… Рация?! — зычно прокричал Горюнов в селектор. — Как связь? Не будьте ремесленниками, попросите военных помочь!

— Уже не надо! — раздался в динамике веселый голосок. — Дыхнул кто-то из наших ребят, и мы разобрали — у них все в ажуре!

Горюнов заулыбался, ласково погладил свою длинную бороду:

— Скажут тоже — «дыхнул»! И откуда такие выражения берут? А точные. Дыхнул — значит, живет, а, Максимыч? Знаешь, на задании кто? Руссов!

Командир впервые так, только по отчеству, назвал замполита, и тому стало приятно. Почему-то вспомнился первый разговор по приезде в ОСА.

— Да ты садись, присаживайся вон в то кожаное кресло, — гордо окидывая взглядом шикарную мебель в кабинете, предложил Горюнов.

— И фифочка в передней для куража административного?

— Секретарша, дорогой! Не придирайся — положена по штату. Правда, я тут семейственность маленькую развел. Ворчать не будешь?

— Нарушаете?

— Ага. Технический секретарь Зоя — невеста Павлика.

— От души поздравляю вашего сына. Он здоров?

— Как бык!.. Вот посмотри, в каких условиях я теперь работаю. — Горюнов погладил синенькую кнопку на столе, подмигнул Донскову и решительно утопил кнопку пальцем.

Дверь кабинета открылась почти мгновенно, и на пороге возникла Зоя, пухленькая, быстроглазая.

— Я слушаю, Михаил Михайлович!

— Гм… Чаю и бутерброды.

— Есть!

— Погоди… и это… ну, понимаешь?

— Не положено!

— Уволю!

— Есть!

— Как Богунец, отвечает! Юбочка для невесты не коротка? — пошутил Донсков после ухода Зои.

— Она еще девчачьи донашивает. Богунец теперь командир нового звена.

— Тоже новость. Не рано?

— В самый раз. Когда Николай с Наташей уехали, он потускнел. Серьезным стал. От Руссова ни на шаг.

— То есть переменился к лучшему.

— А я никогда не взвешивал чьи-либо качества на точных весах. Это невозможно. Бюрократического субъективизма всю жизнь боюсь. Мы все — просто люди. Доверие…

— Такое, например, как было у нас к Ожникову.

Горюнов не среагировал на выпад и продолжал свою мысль:

— Доверие нужно каждому. Даже хронического лентяя оно может излечить. Через него, как через увеличительное стекло, лучше рассмотришь человека. Помнишь изречение Антона Богунца на дне рождения Батурина: «Один за уйму дел — вдруг сел, другой — взлетел. Что лучше, выбирайте, детки: земля с высот иль небо в клетку?» Только в деле раскрывается человек. Дай взлететь и посмотри, сможет ли расправить крылья.

— Спорная позиция. Ожникова в кривой полет выпустили, наверное, именно с такого трамплина.

Зоя на подносике принесла чай и бутерброды. Рядом с горячими стаканами стояла рюмочка коньяка. Она поставила рюмку перед Донсковым- Горюнов вопросительно посмотрел на секретаршу и хотел что-то сказать, но она, изящно изогнув тонкую руку в кисти, как бы прикрыла ему рот:

— Не положено!

— Ты знаешь, что я тебе скажу…

— А я передам врачу!

— Во! Испугала!.. Ладно, выметайся!

— Есть!

— Какая исполнительная секретарша! — округлил глаза Донсков и, демонстративно причмокивая, потянул из рюмки коньяк.

— Я еще с ней поговорю! — проворчал Горюнов. — Печень у меня зашалила, понимаешь!.. Кстати, мы об Ожникове заговорили. Виделся я с ним у следователя. За спасение от зубов росомахи он почему-то ненавидит тебя люто! Странно! Правда, здесь, — Горюнов дотронулся до лба, — у него не все на месте. Врачи говорят, надолго. Тихое…

— Сам себя сожрал. С юности начал…

— Вы, оказывается, давно знакомы с ним.

— Вечность! Помните, я рассказывал, как Ожников твердил в лесу: «Ты не узнал меня, Донсков. Ты не узнал меня…» Понял его бред, когда личное дело полистал, фотографии его ранние посмотрел и бритым в больнице увидел. Даже фамилию переделал, жук! В сорок третьем он отирался на складе запасных частей Саратовской планерной школы и назывался Фимой Мессиожником.

— А ты знаешь, что он прятал в кладовке?'

— Слышал.

— Такое видеть надо! Уникальные произведения искусства, старинные вещи. На несколько миллионов, эксперты говорят!.. Вот он и сидел как на раскаленных углях: узнаешь ты его — не узнаешь?

— Мог бы уехать.

— Писал заявление об увольнении, через неделю забрал его обратно. Может быть, уже тогда решил отправить тебя в мир иной?

— Он мог и умел бороться за себя. Из маленького слюнтяя Фимы вырос бульдог с мертвой хваткой.

— Хватка, да! На себе испытал, — покачал головой Горюнов.

— И действовал нагло, смело.

— Что ты! Не раз убеждался в его трусости, особенно физической. Однажды порезал палец, так ныл дня четыре, боясь заражения крови. Врача из терпения вывел. Но даже трус, приняв наркотик, может натворить черт те что!

— Недооцениваем таких, как он, Михаил Михайлович. К сожалению, не только мы с вами. Наркотики Ожников вряд ли принимал, — усомнился Донсков.

— Один взгляд на сокровища мог быть для него сильнейшим возбудителем. Ох, как грязно все это, Максимыч!

— Эксперты уверяют, что многие из мессиожниковских сокровищ далеко не высшего класса, особенно приобретенные им в последнее время.

Секретарша просунула голову в дверь:

— Михаил Михайлович, к вам просится женщина. Я ей сказала, что сегодня не приемный день.

— Кто такая, по какому вопросу? — нетерпеливо спросил Горюнов.

Зоя заглянула в маленький блокнотик:

— Лехнова… Галина Терентьевна.

— Галина? Нашлась! — воскликнул Донсков и порывисто встал.

Зоя, округлив глаза, с удивлением смотрела на своего начальника. Его длинноносое скуластое лицо медленно меняло цвет от мучнисто-белого до ярко-розового. Рука, энергично вытянутая к двери, застыла. Наконец пальцы ее начали шевелиться, и по их движению Зоя поняла: «Зови, зови». Она поспешно юркнула за дверь, и тотчас же ее любопытное круглое личико высунулось из-за плеча входившей в кабинет Лехновой.

— Здравствуйте! Знали бы вы, как я о вас соскучилась! Здравствуйте, Владимир Максимович! — Она поцеловала Донскова в щеку. — Здравствуй, Миша! — Горюнова обняла и прижалась щекой к его щеке. — Почему вы молчите? Не рады?

Лехнова похудела. Донсков привык видеть ее в уставной аэрофлотской одежде, а сейчас черный костюм из дорогой шерстяной ткани мягко облегал ее фигуру, скрадывая впечатляющие формы, делал ее стройной. Медно-рыжие роскошные волосы были скрыты под русым париком. Четкость линий парика, обрамляющих лоб и щеки, придавали лицу суховатость, но, когда Лехнова заулыбалась, это впечатление пропало: сломались жестковатые крылья бровей, огромные, затуманенные зеленым глаза вспыхнули; не знавшие краски губы, все черточки лица вдруг смягчились, выражая радость.

— Очень рады, Галина Терентьевна. С приездом! Только я вот не знаю, где вы были и зачем исчезли… — улыбался Донсков.

— Как? Разве Миша не говорил?.. Михаил, ты не увидел моей записочки и не получал писем? Писала три, к сожалению, безответных.

— Считал, что все, написанное тобой, касается только нас двоих, Галина, — приглушая голос, сказал Горюнов.

— Но почему же не ответил?

— Решать должны были не слова.

— Ну ладно… Пусть девочка принесет чая.

— Может быть, дома? Ты с дороги. Покушаешь, отдохнешь.

— Нет, Миша. Не надо чая. Если можно, отвези… к памятнику.

— Так сразу?

Лехнова молчала, опустив глаза, теребила белую треугольную сумочку.

— Зоя! — приказал Горюнов, по селектору. — Вызови Павла на «газике». Поеду я, замполит и Галина Терентьевна.

…«Газик» промчался по лесной заснеженной дороге, выхватывая светом фар белые кусты и заледенелые стволы сосен с обочин.

В кабине молчали. Только раз Павел сказал Лехновой:

— Пол в кабине грязный, подберите повыше доху, мама Галя.

Остановились у невысокого холма, к вершине которого поднималась утоптанная тропа.

— Фары! — хрипло приказал Горюнов.

Павел, заранее вкатив передок автомашины на подножие холма, врубил свет.

— Смотри, Галя.

Перед ними стоял каменный Летчик, очень похожий на Ивана Воеводина. Его рука рванула на груди летную куртку вместе с рубашкой и застыла, открыв людям грудь, распахнув душу. С гранитного постамента он видел лес, тундру, и Земля тоже постоянно смотрела на него, освещая сполохами Полярного сияния.

Примечания

1

Аэродром «подскока» — промежуточный аэродром, расположенный около линии фронта.

(обратно)

2

СПУ — самолетное переговорное устройство.

(обратно)

3

Черная Брама (поморск.) — черная баржа.

(обратно)

4

Небольсин Алексей — в Великую Отечественную войну на истребителе И-16 повторил подвиг Гастелло.

(обратно)

5

Подлинные слова пилота-полярника Героя Советского Союза М. П. Ступишина.

(обратно)

6

Икар — здесь от слова кара, карать, наказывать.

(обратно)

7

Хламидомонады — снежные бактерии красного цвета. Большие участки красного снега встречаются в Хибинах.

(обратно)

8

Луда — песчаная отмель.

(обратно)

9

МС — место самолета.

(обратно)

10

Коробочка — прямоугольный маршрут для захода на посадку.

(обратно)

11

Дзус — специальный винт для закрепления панелей и моторных капотов.

(обратно)

12

Автор сместил события по времени. Газеты сообщали о происшествии 16 июля 1969 года.

(обратно)

13

Скань — ажурные или напаянные на металлический фон узоры, делаются из тонкой проволоки. Называются также филигранью.

(обратно)

14

Тошка — гусарская сумка, обычно шитая серебром или золотом.

(обратно)

15

Саамиедна — древнее название страны саами.

(обратно)

16

ПДС — парашютно-десантная служба.

(обратно)

17

ПЛ — парашют летчика.

(обратно)

18

КДП — командно-диспетчерский пункт.

(обратно)

19

Дается в исчислении до денежной реформы 1961 года

(обратно)

Оглавление

  • КНИГА ПЕРВАЯ. А-7 УХОДЯТ В НОЧЬ
  •   Почти мальчишки
  •   Начало испытаний
  •   Наш капитан
  •   Хлеб насущный
  •   Крылья крепнут в беде
  •   Софиевские дачи
  •   Крутые дороги отцов
  •   Операция «Тихая ночь»
  • КНИГА ВТОРАЯ. ВРЕМЯ В ДОЛГ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава последняя
  • КНИГА ТРЕТЬЯ. ТРЕВОЖНЫЙ КОЛОКОЛ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Вместо эпилога . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Голубые капитаны», Владимир Борисович Казаков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства