Наталья Игоревна Романова Ливень
Глава I. Учитель, который не вызывает к доске
По дарвинизму я, наверное, тоже получу тройку. Дома уже привыкли: четыре экзамена и четыре тройки. В последнее время я совсем не могу заниматься…
Моей подруге Тане кто-то сказал, что все женщины делятся на два типа. Одни созданы только для любви, а другие и еще для чего-нибудь. Наверное, я отношусь к первому типу… А кроме того, я просто неспособная. Вот Люба, это вторая моя подруга, целыми днями думает о своем Максе, а получает пятерки.
Один раз она учила со мной биографию Пушкина и зареклась. Говорит, что я зубрю. А я не зубрю. Просто у меня мозги как-то странно устроены. Я могу сто раз читать одно и то же и ничего не запомнить. Но если мне вдруг удается по-настоящему разобрать какой-нибудь кусочек из прочитанного, то остальное потом само очень легко запоминается. Вот я и сижу иногда над одним предметом по нескольку часов. И в результате половину уроков не успеваю вообще сделать. Маме в школе говорят, что я просто лентяйка: то у меня четверки, то двойки.
Наша староста, цвет класса, считает, что я «серость». Мне даже приснилось, как она Любе про меня сказала: «Что ты дружишь с такой «серостью»?» — и при этом показала на серое одеяло, которое почему-то тут же лежало. Но это во сне, конечно. А наяву она злится страшно из-за дарвинизма. У нее во всех четвертях по дарвинизму тройки, а у меня пятерки. Светопреставление!
Вообще, конечно, Вадим Андреевич странный человек. И я сама не очень понимаю, почему у меня по дарвинизму в четвертях пятерки. Ведь он ни одного раза меня нормально к доске но вызывал, спрашивал только с места, когда я поднимала руку.
А в третьей четверти принес мне на отзыв диссертацию своего друга об индивидуальном развитии. Сначала я хотела отказаться, но папа меня убедил написать. Растолковал мне, что к чему, и я целых двадцать два пункта написала. Последний пункт был о развитии тлей. Мне тли так понравились, что я сама без папы построила фантастическую теорию. Таня меня все подбивала про эту теорию написать в рецензии, чтобы проверить, будет ли Вадим вообще читать мой «труд» или он просто так мне всякие задания выдумывает.
Но о своей теории я писать все-таки не стала. Мне не хотелось, чтобы Вадим Андреевич смеялся надо мной. А теперь я об этом жалею, потому что папа решил, что у меня какие-то необычайные способности к биологии. А я хочу быть актрисой. Правда, мне не верится, что это когда-нибудь будет, потому что у меня нет внешних данных. Мама считает, что я могла бы играть характерные роли. Но я не хочу характерные. Я хочу играть героинь: Катерину в «Грозе» или Чайку Чехова. «Чайка… чайка… Я чайка?»
…Если бы меня спросили: Кирилл или сцена, я бы выбрала сцену.
Сколько раз вчера я ходила мимо его дома? Один раз, когда ехала в школу, второй раз — из школы, третий раз, когда пошла в магазин, четвертый — из магазина. Вечером Таня ко мне приехала. С ней мы прошлись раз пять. Итого — девять раз. Может, Кирилл заболел? А может, уже уехал в археологическую экспедицию? Но как же он не зашел попрощаться с папой? Сегодня двадцать пятое, понедельник. Я ставлю в календарь еще один черный крест. Больше двух месяцев Кирилл не приходил. Таких перерывов ни разу не было. Хотя вот: январь и февраль — тоже одни черные кресты. Правда, в середине января стоит красный квадрат. Это я его встретила на улице, и мы долго-долго гуляли. Я еще тогда в яму попала, и Кирилл мне сказал: «Ты ничего не видишь». Я ему ответила: «Я только ям не вижу». А он повторил: «Нет, ты ничего не видишь». Я Любо рассказала, а она говорит, что это ничего не значит. А по-моему, Кирилл хотел мне намекнуть, что я не вижу, как он ко мне относится. С Любой вообще трудно: она говорит, что я все переворачиваю так, как мне хочется. Она не верит, что я нравлюсь Кириллу. Она считает, что он ко мне относится просто как взрослый к ребенку. Неужели это правда? Иногда со стороны гораздо лучше видно. Вот я же вижу: Люба Максу нравится. Только Макс почему-то очень странно себя ведет. Я уверена, что Люба долго не выдержит такого отношения. Потому что Люба — не я. Это я могу любить четыре года без всякой надежды! И ждать, ждать!
Почему-то Кирилл всегда приходит к нам по понедельникам. Папа говорит, что у него есть расписание: к кому и по каким дням он ходит в гости, по каким дням в театр, в кино, на выставки. Папа все про Кирилла знает, Кирилл был его самым любимым учеником.
Я терпеть не могу людей, у которых все распланировано. А в Кирилле мне все нравится.
Таня уверена, что я в конце концов разлюблю Кирилла. А чтобы я скорее его разлюбила, она на него всякие дурацкие карикатуры рисует. Кирилл всегда носит кожаную одежду. У него все пальто кожаные, и кепка кожаная, и пиджак есть кожаный — он себе специально заказывал. Так Таня его изображает в кожаных рубашках, с кожаными волосами и кожаным сердцем. А еще она рисует, как Кирилл, уже с брюшком и беззубый, делает мне наконец предложение, но так как зубов нет и он шепелявит, то я его не понимаю.
…Телефон звонит… Это Люба. Голос странный.
— Что-нибудь случилось?
— Да.
— Что?
— Тут соседка ходит. Задавай вопросы.
— С Максом?
— Да.
— Был?
— Да.
— Поругались?
— Наоборот.
— Вы же не ссорились?
— Ну… в общем, все хорошо… Понимаешь?
— Понимаю…
— Совсем, совсем хорошо. Понимаешь?
— Понимаю.
— Целый час…
— Ты пела?
— Да, и не только…
— Разговаривали?
— Да… И молчали.
— Молчали?
— Ну, но так молчали… Я буду тихо говорить, слышишь? Он меня поцеловал. Слышишь?
…Я иду по улице… Нет. Пусть лучше я у себя дома. Стою в том углу. Лицом к стенке. Подходит Кирилл. Я чувствую, как он стоит сзади, и не поворачиваюсь. Потом вдруг поворачиваюсь, и Кирилл меня целует. Тогда я… даю ему пощечину. А вдруг я не сумею? И промахнусь… Все женщины дают пощечины, когда любят. Их же никто не учит.
Мама пришла. Надо спрятать календарь. До прошлого года я думала, что и папа и мама знают, как Кирилл ко мне относится. Потому что папа, когда я в пятом классе училась, сказал кому-то, а я слышала, что жена Кирилла еще в пеленках. И я решила, что папа говорит про меня, так как я на семь лет моложе Кирилла. А папа к тому же все время называл его моим женихом. Он и сейчас его часто так называет, но теперь-то я понимаю, что папа шутит, а тогда я думала, что Кирилл сказал папе, что он меня любит. И я все ждала, когда же Кирилл это скажет мне. Целых четыре года ждала. А в прошлом году я наконец спросила у мамы. И оказалось, что они ничего не знают.
Кажется, папа меня зовет… Встаю. Открываю дверь, вхожу в соседнюю комнату и сразу понимаю: что-то случилось.
Мама не сняла плащ. Она сидит в кресле и напевает: «Тру-ту-ту, тру-ту-ту…» Вообще моя мама никогда не поет. Когда мама начинает петь, у меня от ее голоса мурашки идут по спине. Мама поет, только если очень расстроена. Обычно это бывает, когда у нее неудача в суде. Моя мама адвокат. А мой папа историк. Но он всегда вникает в ее адвокатские дела и дает ей советы. Я тоже иногда даю советы, и тогда мама переглядывается с напой, и я понимаю — она надеется, что я стану юристом.
Но что же все-таки случилось? Папа ходит по комнате, сам себе что-то говорит и подергивает мизинцем правой руки. Папа всегда подергивает мизинцем, когда думает.
— Вот что, Ира. — Папа садится на стул. — Мама была сегодня в школе. Директор требует, чтобы ты перевелась в школу по месту жительства. Она считает, что после того, как мы переехали на новую квартиру, ты стала хуже заниматься, потому что теперь тратишь три часа в день на езду.
Это новость! Вот оказывается, почему мама поет.
— Ты пока не расстраивайся, — продолжает папа, — вопрос еще окончательно не решен. Но мне легче будет убедить директора после экзамена по дарвинизму. Ведь дарвинизм ты сдашь хорошо.
— Это ничего не изменит. Пятерка по дарвинизму — это все равно, что пятерка по пению. Если бы это была математика или русский…
— Ну ты же всегда знаешь все лучше других! — Папа начинает раздражаться, мама перестает петь. — Дело твое. Можешь вообще не заниматься. Я прекрасно вижу, что происходит. То, что ты тратишь время на езду, все это так, но не в этом дело. Дело в твоих Танях, Любах, бесконечных никому не нужных разговорах, дурацких звонках по телефону. Можешь на меня так не смотреть. Я прав…
Когда папа сердится, лучше молчать. И я молчу. Я вижу, что мама хочет что-то сказать, но папа делает ей знак. Некоторое время он ходит по комнате, нервно подергивая мизинцем, потом снова садится и начинает уже другим тоном, топом доверительным и участливым. Когда папа со мной так разговаривает, мне сразу становится спокойно.
— Давай разберемся. Ведь в тебе говорит сейчас просто дух противоречия. Ну, предположим, я не прав — биология не твое призвание, мама не права — ты не станешь юристом. Но для того чтобы поступить, как ты мечтаешь, в театральный институт, тоже необходимо окончить школу, и окончить хорошо! Теперь представь себе будущий год: выпускной класс, новые учителя, новое окружение! Уверяю тебя, все это будет гораздо труднее, чем просто начать хорошо заниматься здесь.
Иду по своему переулку. Вот дом, где живет необыкновенно лохматый мальчик, который очень нравится Тане, хотя она с ним не знакома. Неожиданно из его окна высовывается лохматая тетка. В руках у нее котенок.
— Тебе не нужен котенок? — спрашивает она.
А вдруг это мать Таниного мальчика? Упустить такой случай невозможно. Таня давно просит меня как-нибудь познакомить с ним. Она говорит, что мне это сделать легче, чем ей, так как он мне безразличен. Мысль работает молниеносно. У меня уже есть кот, но ведь котенка я могу кому-нибудь отдать…
— Наши соседи хотели котенка. Правда, они любят совсем черных котят. Но я попробую их уговорить.
— Ой, как это было бы хорошо! Я тебя прошу, уж ты постарайся — уговори.
— Ладно, я постараюсь.
— Ну, а если они не возьмут?.. Ты только его не выбрасывай.
— Что вы! Если они не возьмут, я его обратно принесу.
— Обратно? — путается мама Таниного мальчика и отходит от окна.
Я все испортила. Зачем я так сказала? Я даже не могу теперь подозвать ее к окну. Нельзя же крикнуть: «Подойдите, пожалуйста, мама Таниного мальчика!» И вдруг она сама возвращается. Теперь в руках у нее уже пять котят.
— Видишь, у меня их сколько? А ты говоришь — обратно. Ладно уж, выбирай самого красивого.
— Хотите, я их всех раздам?
Я еле сдерживаю свою радость. Мать Таниного мальчика недоверчиво вглядывается в меня.
— Если бы ты правда могла это сделать… — говорит она наконец неуверенно. — Я сегодня уезжаю в командировку. Очень надолго. А мой сын остается совсем один. И тут еще эти коты!
Так он действительно ее сын! Я — гений!
— Пожалуйста, не беспокойтесь. Я их всех, всех раздам. Честное слово! У меня есть подруга Таня. Завтра мы с ней вместе придем за котятами.
— А вы не могли бы сегодня?
— Сегодня? Нет, у нас завтра экзамен. Мы тогда сразу после экзамена придем.
— Ну хорошо. Я уезжаю, но мой сын будет вас ждать. В пять часов. Его зовут Виктор. Постой! А ведь одного котенка ты собиралась взять сейчас!
Иду домой. Котенок сидит у меня в кармане жакета. Выглядывает только голова, пушистая, серая с голубым отливом. И глаза у котенка тоже голубые. А уши расположены скорее на шее, чем на голове. Очевидно, уши у котят с возрастом мигрируют. Если брать каждый день по одному котенку, у Тани с Виктором будет пять свиданий!
А я сейчас зайду домой, переоденусь и пойду к Кириллу. Я ему отнесу этого котенка. Я бы ни за что просто так не пошла к нему. Но ведь я приду по делу и в этом не будет ничего особенного.
Интересно, если бы Кирилл узнал, что у меня так со школой получилось, он бы огорчился?
А вдруг бы даже расстроился?.. Один раз, когда я еще совсем маленькая была, папа при Кирилле начал меня ругать. Так у Кирилла лицо все перекосилось, и он вступился за меня.
Я сегодня так испугалась, когда папа сказал, что знает, почему я перестала заниматься. Я решила, что он про Кирилла догадался. А он про Таню и Любу. Уж Таня-то здесь совсем ни при чем. Знал бы он, сколько она сил тратит, чтобы я перестала думать о Кирилле и занималась! Только уж с этим ничего поделать нельзя. Не думать о Кирилле я не могу.
…А ведь женская школа нашего микрорайона находится прямо напротив дома Кирилла. Значит, я смогу целыми днями смотреть на его окна. И предлог у меня будет ходить мимо его дома. Как же это мне раньше в голову не пришло?
А Таню и Любу я буду видеть после школы.
Окна у нас открыты. Значит, родители дома. У меня не хватит терпения ждать, пока они уйдут в театр.
Может быть, не заходить домой?
Но мне так хочется надеть розовое платье! Оно новое, Кирилл его еще не видел. У этого платья бока в оборках, и талия получается очень топкая. И потом, когда я надеваю что-нибудь новое, я меньше сутулюсь. Даже сама не знаю почему. Когда Кирилл мне сказал: «Слабо тебе ходить прямо», я сначала на него обиделась. Но потом я подумала и решила, что ведь это, наверное, даже очень хорошо, если ему хочется, чтобы я ходила прямо. Надо будет еще ленты розовые заплести…
На лестничной площадке слышно, как мама с кем-то разговаривает по телефону:
— Так вы ей скажете? Я вас очень прошу. Нет, мы бессильны. Поможет. Я уверена. Всего доброго.
Вставляю ключ в замок. Мама обрадованно:
— Постойте, Кирилл!
Вздрагиваю и замираю, боясь пропустить хоть одно слово.
— Ира пришла. Так мы оставим вам книгу. Вы сейчас зайдете? Нет, нас уже не будет. Мы очень торопимся.
Платье! Нет, раньше причешусь. Нет, умоюсь. Причесаться на прямой или на косой? Лучше на косой.
Были бы у меня такие волосы, как у моей мамы, я бы каждый день новые прически делала. Уж вьющиеся-то волосы мама могла бы мне «передать». А то палки! И остричь не разрешают.
Косы получились неодинаковые. Переплести? Лента мятая будет. Ладно, пусть так остаются. Снимаю босоножки, надеваю лодочки. На столе еще успею убрать?
Звонок. Подхожу к дверям.
— Кто тут?
— Чужие.
Открываю и отхожу. Прислоняюсь к стене. Чуть-чуть запрокидываю голову назад. Так мне больше идет. Нос выглядит короче. Дверь приоткрывается. На пороге Кирилл.
— В этот дом пускают?
— Пускают, — отвечаю я, — вам папа книжку оставил.
— Прекрасно, я за ней и зашел. Ты чего к стенке прижалась, «чужих» боишься?
Приходится отойти от стенки и вернуть голову в нормальное положение. Если стоишь не у стенки, запрокинутая голова очень уж неестественно выглядит.
В комнате Кирилл не садится. Он берет со стола книгу, молча перелистывает ее и кладет в портфель.
— Сейчас отвезу. Звонил товарищ, она ему срочно нужна.
Мне уже абсолютно безразлично, как я держу голову, как выглядит мое платье, прическа… В мыслях у меня только одно: сейчас он уйдет. Еще несколько минут, и его уже здесь не будет. И я опять начну ждать дни, недели, месяцы…
— О, у вас, кажется, прибавление семейства!
— А это ваш котенок.
— Как — мой?
Я ужасно довольна. Хоть на одну секунду, но Кирилл удивился. Видел бы папа! Он считает, что заставить Кирилла удивиться не может никто.
— Серьезно, возьмите котенка. Мне нужно раздать пять котят.
— Это что же, новая форма подготовки к экзаменам?
— Почему?
— У тебя же завтра экзамен.
— Откуда вы знаете?
— По радио передавали.
Так вот почему он торопится уйти! Мама ему сказала, что у меня завтра экзамен.
— Я все равно не сдам.
— Почему так?
— Не могу заниматься…
Кирилл молчит.
— А знаете, говорят, девочки опять будут с мальчиками учиться.
— Неужели?
Я не могу, чтобы Кирилл сейчас ушел. Что-то надо сделать. А если показать коробку?.. Нот, это безумие! Все равно. Покажу! Неужели действительно я это сделаю?
Подхожу к письменному столу, открываю нижний ящик. Вынимаю коробку. Кирилл пока не может догадаться, что это: коробка завернута в газету. Ее еще можно спрятать обратно. Развернула газету… Узнал? Я не смотрю на Кирилла. Я не знаю, узнал ли он. Для этого он должен помнить коробку конфет, которую подарил мне пять лет назад.
— Как ты думаешь, — Кирилл держит в руках конфету, — как ты думаешь, в них нет червей?
В конфетах червей не бывает. Только этого не надо говорить. Это и так ясно.
— Не сердитесь… Знаете, почему я их… не съела?
Кирилл возвращает конфету на место.
— Знаете? Только скажите — да или нет?
— Учись.
Я стою и молчу. Хорошо, хоть в классе нет девчонок. Вадим Андреевич вызвал меня отвечать последней. Отвечать… Я не отвечаю. Я молчу.
— Морозова, вы учили?
Я выучила все билеты до единого. А почему сейчас ничего не могу вспомнить — не знаю. Я вижу картину: впереди совсем маленькая лошадь, за ней побольше, за ней еще больше. Кроме этого, я ничего не помню, Кто изучал предков современной лошади? Что он открыл? Когда это было?..
Неужели я не получу «отлично». Мне очень нужно получить «отлично». Очень нужно! Если бы только Вадим мог знать, как это мне нужно!
Вчера Кирилл ответил мне «учись». Значит, мне надо только вырасти, и все будет хорошо. Я решила позвонить ему сегодня и сказать: «Я получила «отлично». Он бы понял: я слушаюсь его, я расту, я «учусь». А теперь вместо этого он узнает, что я на экзамене провалилась. Папа ему это расскажет обязательно. Мои родители Кириллу все рассказывают… Все рассказывают?.. Ах, вот оно в чем дело!.. И тут я вдруг понимаю, что я просто кретинка! Но какая! Ведь это же мама попросила Кирилла подействовать на меня, чтобы я учила. Поэтому он так и ответил мне: «Учись».
Ну конечно, я же сама слышала, как мама по телефону говорила Кириллу: «Так вы ей скажете? Мы уже бессильны».
— О чем вы думаете, Морозова?
— О чем я думаю?.. Я думаю о лошадях…
— А сколько вы сегодня спали?
— Я вообще не спала.
— Понятно.
Дверь открывается. Входит наш директор, говорит что-то Вадиму и показывает на часы. Наверное, она проходила мимо и заглянула узнать, почему задержался экзамен. Вадим предлагает ей стул. Директор садится и снова что-то говорит Вадиму. По-моему, обо мне.
Вадим слушает ее, почтительно склонив голову. Ну их всех. Пусть говорят, что хотят. Мне теперь абсолютно все безразлично. Только не хочется больше здесь стоять. Может, взять да уйти?..
Директор кончила говорить и откинулась на стуле, взяла в руки карандаш. Приготовилась слушать. Вадим выпрямился.
— Итак, с первым вопросом мне все ясно. — Вадим Андреевич с силой ударил ладонью по билету. — Теперь ответьте: какие бывают типы индивидуального развития?
— Индивидуальное развитие бывает… — начинаю я только для того, чтобы что-нибудь говорить, — прямое и с превращением. Прямое развитие, например, у пауков, а с превращением — у бабочки.
— А какой тип развития у тлей?
Тля? Наверняка Вадим спросил про тлю потому, что я о ней писала в рецензии на диссертацию его друга. В школьном учебнике про тлей ничего не сказано. Но как он запомнил? Я же в рецензии о тле только вскользь упомянула.
— У тлей очень сложное развитие. Могу схему нарисовать.
Я вдруг решаю рассказать им свою теорию о тлях. Рисую. Кладу мел. Поворачиваюсь. Директор постукивает карандашом по стеклу стола. Вадим разглядывает схему.
— Откуда эта схема?
— Из Брема.
Вадим отрицательно качает головой.
— Я ее в другом виде нарисовала, чтобы можно было сравнивать.
— С чем?
Снова беру мел и под первой схемой рисую еще две. Одна изображает прямое развитие. Другая — с превращением. Сравнивая эти три схемы, можно сделать вывод: у тлей развитие с превращением.
Вадим уточняет:
— Вы хотели сказать — с неполным превращением.
— Нет, с полным, — настаиваю я, — потому, что хотя здесь отсутствует куколка, но здесь есть партеногенетическое яйцо.
Слово «партеногенетическое» я еле выговариваю. Когда я только начала его произносить, Вадим зажмурился, а когда кончила, открыл глаза и улыбнулся.
— И вы знаете, что такое партеногенетическое яйцо?
— Это неоплодотворенное яйцо, из которого развивается тля.
— Правильно. Только партеногенетические яйца бывают и у других беспозвоночных. Ну хорошо, а почему же вы все-таки считаете, что у тлей развитие с полным превращением?
— Потому, что личинка тли с помощью этого яйца превращается во взрослое насекомое.
Повторить слово «партеногенетическое» я не решилась. Но Вадим все равно зажмурил глаза. Продолжаю:
— Если личинка какого-нибудь насекомого совсем не похожа на это насекомое, то для того, чтобы в него превратиться, она… ну, делается куколкой… В куколке все ее органы разрушаются, становятся жидкими, и из этой «жидкости» развиваются органы взрослого насекомого. А вот если личинка так отличается от взрослого, что никакая куколка не может помочь ей превратиться во взрослое насекомое? Тогда личинка не будет превращаться в куколку, а отложит неоплодотворенное яйцо, из которого и разовьется взрослое насекомое. При этом у тлей из неоплодотворенного яйца не сразу развивается взрослая тля, а чаще всего развивается снова личинка, которая опять откладывает неоплодотворенное яйцо. И так происходит до тех пор, пока из какого-то энного неоплодотворенного яйца не развивается, наконец, взрослая тля.
Я уже кончила свою речь, а Вадим так глаз и не открыл. Директор держит руку у рта; по-моему, она просто зевает. Что меня дернуло затеять эту канитель с тлями? А впрочем, не все ли мне теперь равно…
Вадим наконец открыл глаза.
— А знаете, это все очень интересно. Только я хочу разобраться: значит, внутри одного цикла поколений тлей «взрослой тлёй» вы считаете только ту, которая откладывает оплодотворенные яйца, всех же промежуточных тлей вы считаете личинками, так?..
Я не понимаю, что происходит. Но, кажется, Вадим находит, что теория моя верна? Очевидно, так, если он вдруг сейчас начал разъяснять ее директору… А я ведь заговорила о тлях только для того, чтобы хоть как-то протянуть время. Вадим Андреевич, кажется, что-то спрашивает меня. Слышала ли я что-нибудь о миграции у тлей? Да. Это переселение тлей с одного растения на другое. Связана ли миграция с партеногенезом? Чаще всего миграция тлей связана с сезонными переменами.
Я говорю «миграция», уже подражая Вадиму Андреевичу. Я говорю «партеногенез» и даже не запинаюсь. Вадим Андреевич задает мне вопрос за вопросом. Мои ответы он вмиг перестраивает в строго научные. Терминология «настоящей биологии» так сложна, что я в конце концов даже уже перестаю понимать о чем идет речь. А Вадим Андреевич продолжает ставить все новые и новые вопросы. Он ставит их перед собой и передо мной одновременно. Потом он делает выводы, строит предположения. И мне начинает казаться, что мы с Вадимом Андреевичем здесь совсем одни.
— Постойте. — На миг Вадим Андреевич замолкает. — А ведь между вашими «личинками тлей» и «взрослыми тлями» нет тех необычайных различий, о которых вы говорите.
Вадим прав. «Необычайных различий» действительно нет.
Но меня ничуть не смущает это обстоятельство. Мы с Вадимом Андреевичем решаем серьезную научную проблему, и нет ничего особенного в том, что не все сразу идет гладко. Сейчас мы подумаем, и кому-нибудь из нас в голову обязательно придет правильное решение.
Директор шепнула что-то Вадиму. Вадим улыбнулся.
— Ладно, этот разговор мы продолжим в другой раз, — говорит Вадим Андреевич, обращаясь ко мне. — А сейчас ответьте, кто же все-таки занимался изучением предков современной лошади?
— Ковалевский.
— Правильно. Вот и расскажите нам об этом.
…Вбегаю в телефонную будку. Набираю помер.
— Папа! Папа, меня оставляют в моей школе! Мне пятерку поставили! Знаешь, кто был на экзамене?.. Что?!
…Оказывается, директор сказала маме, что она придет сегодня на экзамен послушать, как я отвечаю. Но попросила мне не говорить. Так вот почему мои родители так волновались. Теперь я окончу свою школу.
Дождь пошел. И солнце. Грибной дождь и такой сильный.
Би-та-я, тер-тая сто двадцать четвер-тая…Это гимн нашей школы.
Настоящим ливень! Бьет по спине, как молотками. На мостовой подпрыгивает на полметра. Я иду одна. Все под крышами стоят. И машин нет. На улице Горького нет машин! Одни сплошной ливень. И еще я.
И еще тли… На листьях. Они обязательно должны здесь быть. Вот они. На нижней стороне листа. Совсем сухие. Как под зонтиком. Оранжевые, желтые, зеленые. Хотя тли и отличаются по форме, величине и по цвету, но у них у всех одинаковое выражение «лица». Безобидное, кроткое, покорное.
Ну и что из того, что внешне личинка похожа на взрослую тлю? Может быть, внутри в каком-нибудь одном маленьком, микроскопическом место она так от нее отличается, что без превращения никак не обойтись. Вадим Андреевич хочет мне какую-то книжку про тлей дать. Там, наверное, и внутреннее строение тлей описано. А ведь Вадим знал, что директор должна прийти слушать мой ответ. Он ждал ее и поэтому вызвал меня последней… И Кирилл знал… Но, может быть, он просто воспользовался обстоятельствами? Ведь так бы он, наверное, никогда не решился сказать о своем отношении ко мне. Позвонить ему? Монета у меня есть… Нет, лучше потом позвоню. Сейчас мне хочется пробиваться сквозь этот ливень, петь и думать о тлях.
Би-тую, тер-тую сто двадцать четвертую…Люди стоят в парадных и смотрят на меня как на ненормальную. Действительно, наверное, очень смешно. Огромная улица. Я иду одна и пою. Дождь стучит по голове, по спине, заливает глаза, уши, бурлит в босоножках…
Глава II. Мальчик, который моет посуду
Птицы? Нет. К птицам я почему-то равнодушна. И темы по птицам неинтересные. Часами тупо сидеть в кустах и следить, что носят в клювах самки своим птенцам.
Рыбы? Рыбы интереснее. Но к ихтиологам стыдно идти. На последнем занятии сказали, что вообще-то я девочка ничего, только все рыбы у меня щучки. Это правда: я, сколько ни билась, так и не научилась различать рыб.
Остаются земноводные. Да, лягушку с тритоном не спутаешь. Какие темы по земноводным? Николай Иванович ничего не сказал о темах.
Пойти на Верхние дачи поговорить с ним? А по дороге зайти на почту: может, от мамы письмо пришло?
Письмо есть, только не от мамы, а от Виктора. На конверте вместо обратного адреса нарисован котенок. Это значит, у Витькиной кошки снова родились котята и их надо раздавать. За три года мы с Танькой раздали тридцать шесть котят.
Здравствуй, Ирочка!
Твое письмо получил вчера и до сей поры не могу поверить, что ты смогла вместить на семи страницах столько невероятной глупости. Извини меня, но я постараюсь, насколько возможно, доказать тебе это. Буду приводить твои, том сказать, этапные фразы и отвечать на них.
1. «Не понимаю, зачем ты называешь меня «свет Григорьевна», когда я вовсе не Григорьевна. Что ты этим хочешь сказать?»
Ира, дорогая, да я ничего этим не хотел сказать, кроме того, что сказал. Мне нравится называть тебя «свет Григорьевна», и я не знаю, что в этом может быть обидного. Называю же я Таню «букой», и она не обижается. А ты называешь меня «рептилией». А когда я имею удовольствие с тобой общаться, по сто раз говоришь мне «дурак», уверяя, что это твое самое ласковое слово. Но будет об этом. Теперь перейдем ко второму.
2. «Что же ты обо мне думаешь, как о будущем ученом, если считаешь, что я должна выбирать кафедру в зависимости от того, какую кафедру выбрали мои друзья?»
Либо я в своем письме действительно неясно выразился, либо ты не приложила никаких усилий, чтобы понять то, что я хотел высказать. Перед тем как послать тебе это злополучное письмо, я лежал и вспоминал, как я, ты и Таня поступали в университет, как мы жили на первом курсе в Чашникове. И мне стало жаль, что практику второго курса проходят по кафедрам! Я пожалел (ну может человек пожалеть? Неужели за это на него должно обрушиться, то, что обрушилось на мою бедную голову), я пожалел, что ты не пошла на кафедру биохимии вместе с Таней, вместе с половиной нашей группы и вместе со мной, в конце концов! И что ты на практике сейчас не в Москве вместе с нашими, а в Звенигороде с малознакомыми тебе людьми. И ты же сама писала мне, что скучаешь по группе. А если говорить серьезно, то я уверен, что ученый из тебя выйдет хороший, но на кафедре высшей нервной деятельности ты не останешься.
3. О сестрах.
Я написал, что у меня теперь есть две сестры: ты и Таня. Что я имел в виду?
Ты и Таня ко мне очень хорошо относитесь. Считаете ли вы себя моими товарищами или нет, не знаю. Но я могу видеть как в Тане, так и в особенности (говорю без лицемерия, зачем мне оно нужно?) в тебе хорошего товарища. Если тебя это возмущает, что ж, извини, я тебе об этом больше не буду говорить. Эх, свет Григорьевна! Как бы я разгромил тебя, если бы мы не переписывались, а разговаривали.
Маме кто-то все-таки сообщил, что кость неправильно срастается и меня снова положили в больницу. Безобразие, ведь она в такой ответственной командировке.
Ну, пока. Желаю тебе разубедиться в своих выводах и сделать хорошую работу.
Жду ответа в твоем духе: испепеляющего.
Представляю, какие у тебя сейчас глаза! Наверное, вот такие.
Дальше нарисованы огромные, круглые, возмущенные глаза и надпись:
Глаза самые что ни на есть характерные для Ирины свет Григорьевны.
Виктор.
Лаборатория земноводных расположена в одноэтажном деревянном доме на Верхних дачах, Николая Ивановича в лаборатории нет. У окна за столом сидит студент.
— Вы не знаете, где Николай Иванович?
— Скоро будет.
Сажусь, жду.
Чашниково. Да, это было в прошлом году в это же время. Витька определял нам с Таней растения. Он их здорово знал. Называл любое по-латыни без всяких определителей. А над русскими названиями задумывался. Из-за него до сих пор я не умею пользоваться определителем.
«Представляю, какие у тебя глаза…» Дурак… «Если говорить серьезно, ученый из тебя выйдет хороший». А я не то что работу сделать, темы еще никак не могу выбрать. На работу дается всего девять дней. Это действительно очень мало. Как зовут этого парня? Он, кажется, из бывшей третьей группы. Рассматривает головастиков под лупой. Наверное, взял работу по земноводным.
— Простите, вы не знаете, какие темы у Николая Ивановича?
— Нет, не знаю.
— Вы еще не разговаривали с ним о темах?
— Николай Иванович сказал, чтобы я сначала научился по определителю различать головастиков.
— А это сложно?
— Не очень.
— Научите меня. Только… как вас зовут?
— Сева.
— А меня Ира.
Пересаживаюсь к лупе. Смотрю на головастика. Головастик лежит на спине.
— Головастиков различают по числу рядов роговых зубчиков, — объясняет мне Сева. — У этого головастика четыре ряда, значит, это головастик травяной лягушки. А если бы здесь было три, то это был бы головастик озерной лягушки.
— И все?
— Все.
— А для чего эти зубчики?
— Это «молочные зубы» головастика.
— У вас здесь только головастики травяной лягушки?
— Да.
— Можно, я еще посмотрю на какого-нибудь головастика?
Головастики плавают в кристаллизаторе. Это большой стеклянный сосуд. Вылавливаю одного головастика и кладу на часовое стекло. Часовое стекло действительно похоже на стекло от карманных часов, только оно несколько больше и сильнее вогнуто. Головастик кружит по часовому стеклу, и я никак не могу препаровальной иголкой перевернуть его на спину.
— Такого трудно перевернуть. Надо было взять головастика побольше. Отлейте воду и переворачивайте двумя иголками.
Головастик скользит под иголками. Наконец перевернулся. Считаю: раз — ряд, два — ряд. Головастик отсвечивает. Больше рядов не видно. Верчу зеркальце лупы и направляю свет по-другому. Опять считаю: раз — ряд, два — ряд. Нет, здесь только два ряда, а не четыре.
— Сева, а у этого головастика почему-то только два ряда зубчиков, а не четыре, как вы сказали, должно быть у головастиков травяной лягушки. Смотрите. — Я отодвигаю голову от глазка лупы и придерживаю рукой часовое стекло, чтобы головастик не исчез из ноля зрения. (Сева нагибается, смотрит в глазок.) Видите?
— Вижу.
— Может быть, в этом кристаллизаторе головастики не только травяной лягушки?
— Нет, Николай Иванович сказал, только травяной лягушки.
Как странно: я просматриваю одного за другим головастиков — у всех разное число рядов. И вдруг мне в голову приходит очень простая мысль.
Здесь плавают головастики разных возрастов! Поэтому и число рядов зубчиков у них тоже разное. Но тогда… Тогда существующий определитель не годится. Им нельзя пользоваться.
— Сева! Великолепная тема для самостоятельной работы: составить определитель головастиков с учетом их возраста. А что? Посоветуйтесь с Николаем Ивановичем, может быть действительно вам стоит взять такую тему?
Удивительно! Этот парень все время смотрит вниз, может быть он недоволен моим внезапным вмешательством?
— Что ж, можно взять и такую тему, — отвечает Сева, — только тогда уж вместе с вами…
Тема Николаю Ивановичу понравилась. Оказывается, он так и предполагал: стоит покопаться в головастиках, и тема родится сама собой. Он только посмеялся, что мы собрались составить определитель головастиков за девять дней. Сказал, если мы успеем описать развитие только головастика травяной лягушки, и то это будет очень ценно.
Развитие травяной лягушки, начиная от икры и кончая взрослой особью, мы с Севой разбили на пятнадцать стадий. Каждую стадию решили описывать и зарисовывать. Два дня рисовали вместе. Одни стадии рисовал Сева, другие я. Но потом Сева сравнил рисунки и свои разорвал. И вот уже три дня я рисую одна. Сижу целыми днями. Только утром мы ходим, ищем по прудам икру травяной лягушки. У нас нет ранних стадий.
Я рисую очень медленно, и мне кажется, что Сева недоволен моими темпами. Сам рисовать отказался, а от меня хочет, чтобы я рисовала и хорошо и быстро. А я быстро не умею. Если бы Сева переделывал, как я, каждую линию но двадцать раз, уверена, он рисовал бы ничуть не хуже меня. Но может быть, мне только кажется, что он недоволен! Вообще ого трудно понять. Он как-то больше со мной молчит. Я сначала думала, что он вообще такой скучный и молчаливый. Но тут есть девочки из его группы, он с ними проводит все вечера, и, по-моему, довольно весело. Сегодня утром у меня с Севой из-за них произошло даже небольшое столкновение. Дело в том, что, когда я вместе с Севой прохожу по территории биостанции, эти «Севины девчонки» просверливают меня глазами. И мне ужасно неловко, что я тащусь каждый раз за Севой сзади. Ведь если бы не работа, я бы не ходила. Очень надо! Сегодня утром, когда мы входили на биостанцию, я опять увидела, как «Севины девчонки», завидев меня, стали подталкивать друг друга локтями. Тогда я сказала Севе, что на территории биостанции он должен ходить со мной рядом. Завтра мы опять пойдем за икрой и сколько еще будем ходить, неизвестно. Если мы не найдем икры, то работу нельзя будет закончить. У нас есть семь последних стадий, а семи первых нет. Сейчас я рисую четырнадцатую стадию и уже совершенно замучила головастика. Через серебристо-зеленый покров живота у него золотистой спиралью просвечивает кишечник. Это надо нарисовать, а у меня не получается. Стираю, рисую, опять стираю. И так уже четыре часа подряд.
Для того чтобы головастик лежал на спине неподвижно, надо, чтобы он лежал почти совсем без воды. Через каждые пятнадцать минут я даю головастику «отдохнуть»: наливаю в часовое стекло воду. Несколько минут головастик плавает. Потом я снова сливаю воду, переворачиваю его на спину и продолжаю рисовать.
— К вам можно?
К Севе пришли девочки из его группы.
— Ира, тебе письмо. Сева, ты выйдешь с нами?
— Сейчас. Только вот домою.
— Что это, как мы ни придем, ты все моешь часовые стекла?
Сева краснеет. Оставляет часовые стекла, выходит.
Письмо от Тани.
Ирочка!
У меня все ужасно. Хотела к тебе приехать, но эта практика такая трудная, что мы сидим в университете с утра до вечера. Может быть, ты приедешь в Москву? Витька прислал мне письмо. Я в нем ничего не понимаю. Пишет о каких-то сестрах. Я ему написала письмо. Но не отослала! Буду ждать твоего решения. Только отвечай скорее! В письме я написала о своем отношении к нему (ты знаешь каком) и чтобы он ответил, как он относится ко мне и к тебе. Отсылать мне письмо или нет? Правильно посоветовать можешь только одна ты.
Жду ответа. Обязательно. Поняла?
С твоим Севой я один раз в прошлом году разговаривала. В коридоре. Долго. Он мне не понравился. По-моему, много о себе мнит. Жду ответа. Срочно!
Таня.
Входит Сева.
— Ира! Два часа назад на Сером озере видели икру!
— Надо идти. Но я должна дорисовать. Ты пока соберись. Хорошо?
— Лупу брать?
— Да. И часовые стекла не забудь.
— Тебе банка эта еще нужна?
— Нет. Но вода нужна.
— Воду я солью в кристаллизатор. А ведь действительно я только и делаю, что мою у тебя посуду.
— Знаешь что! — Я отрываюсь от лупы. Смотрю Севе прямо в глаза. — Мне очень интересно, зачем эти девочки приходят сюда каждый день?
Сева краснеет. Очевидно, у него близко расположены кровеносные сосуды.
…Серое озеро. Я сижу на берегу. А Сева в болотных сапогах бродит по воде. Болотные сапоги высокие, доходят ему до бедер. У верхнего края сапог сбоку есть петли. Ремень, продетый в петли и стянутый в поясе, не должен давать сапогам спускаться. Но Сева почему-то ремень не надевает. А чтобы сапоги не спускались, петли держит в руках. Спотыкается: руки заняты и равновесие удержать трудно. Икры нет.
«Моет посуду». Я же не заставляю ого мыть. Я сама могу великолепно вымыть эти несколько часовых стекол. Дело не в этом. Дело в том, что я рисую, а ему нечего делать. Но я в этом не виновата… Он сам отказался рисовать. И мы в конце концов будем еще вместе писать эту работу.
Сева все ходит и ходит. Может, девчонки подшутили над ним и здесь нет никакой икры? Что они в нем нашли? Сутулый, неловкий. Глаза, правда, красивые, но тоже странные — слишком сосредоточенные. И потом, их же не видно, он всегда смотрит вниз. Ну, Галя, понятно, в него влюблена. Вероятно, из-за этого она такая прибитая. А другие? Правда, может быть, они приходят к Севе ради Гали. Меня же таскала Танька за собой всюду, где можно было встретить Виктора.
И все-таки я их не понимаю. Ведь Сева еще совсем маленький. Кажется, он шестнадцати лет поступил в университет с золотой медалью. Сын членкора и правнук академика. Теперь я хоть знаю, почему девчонки между собой называют его «правнук». Несчастный Сева — все его как-нибудь называют. Я его про себя называю «Редибунда» — это по-латыни «озерная лягушка». А все потому, что я в последнее время либо смотрю в лупу на головастиков, либо на Севу, и мне уже кажется, что рот у Севы тоже образовался из рядов роговых зубчиков. Я один раз себе это вообразила и теперь никак не могу от этого отделаться. Танька говорит, что когда я чем-нибудь занимаюсь, то уже ничего другого вокруг не вижу. Она меня так и называет: «Абажуркин», «Форточкин», «Пятеркин», а сейчас я, наверно, «Рисовалкин».
Вчера случайно зашел разговор с Николаем Ивановичем о кафедрах. Почему я пошла на ВНД — кафедру высшей нервной деятельности? Я ответила: чтобы изучать механизмы процессов. Он мне возразил: тогда уж лучше было пойти на биохимию. Я услышала про биохимию и взорвалась. Сказала: хочу заниматься животными, а не выжимками из них. Глупо так вышло. Николай Иванович, наверное, решил, что я просто дура. Жаль. Он такой замечательный ученый. К нему на лекции ходят студенты со всех кафедр.
Не понимаю, почему все так против кафедры высшей нервной деятельности? Витька уверен, что я не останусь на этой кафедре. Один папа доволен моим выбором. Он считает, что на этой кафедре все мои способности найдут применение: во-первых, научное мышление, которое он открыл у меня еще в девятом классе; во-вторых, по его мнению, я хотела стать актрисой из любви к психологическому анализу. В-третьих, пригодится моя изобретательность. Я действительно изобретательна. Последним моим изобретением была форточка в Витькиной комнате. Я прибила к оконной раме палку с веревкой на пружине. Надо было потянуть за веревку, а потом отпустить. Палка ударяла в форточку, и форточка открывалась. Это я сделала до того, как Витьку забрали в больницу. Он лежал дома один, и ему нельзя было подниматься.
А вот в работе с головастиками изобретать мне ничего не пришлось. Может быть, изобрести способ нахождения икры? Ведь без икры работу нельзя закончить.
— Икра! Икра!
Вскакиваю. Хватаю банку. Бегу. Сева стоит недалеко от берега. Но протянуть руку за банкой не может: в левой руке у него ветка, на которой икра, а в правой петли от сапог. Что же делать? Сбрасываю туфли.
— Здесь типа.
Надеваю туфли, бегу в лес. К длинной палке поясом от платья привязываю банку. Бегу обратно, протягиваю палку. Банка опускается на воду прямо у Севиной руки.
Зародыши в икринках разные: круглые, овальные, продолговатые. Это оттого, что они развиваются. Вокруг каждого зародыша большой шар прозрачной слизи.
Вылупившиеся головастики похожи на коротенькие сухие палочки. Присосками они прикреплены к листьям.
Прямо с листьями Сева вложил их в банку.
— В Шарапово! — кричит Сева.
— В Шарапово! — кричу я.
И мы мчимся в Шарапово пить квас. Где это Шарапово, мы не знаем, знаем только, что Серое озеро находится на пути.
Церковь. Она стоит слева от дороги. Она наполовину разрушена. Возле церкви десяток могил с плитами и крестами.
— Смотри — наши фамилии, — говорит мне Сева, указывая на два креста.
Я смотрю на кресты. Да, на одном кресте написано — Морозова, на другом — Голицын. Поразительно!
— Послушай, Морозова, по-моему, они были соавторами.
— И Морозова перегрызла Голицыну горло?
— Не исключено. Вот что, Морозова, давай залезем на колокольню и посмотрим, где наконец это Шарапово.
Шарапово, оказывается, совсем рядом, за крохотным леском. С колокольни оно хорошо видно. Даже будка, в которой продают квас. Только будка закрыта. У Севы по-детски надутое, обиженное лицо. Словно кто-то ему назло закрыл будку. И чего мы потащились в это дурацкое Шарапово! Обратно теперь, наверно, километров пятнадцать идти.
— Хоть бы колокола на этой колокольне были.
— Зачем тебе колокола? — удивляюсь я.
— А у меня с детства мечта — ударить в колокол.
Обратно идем рядом. Может быть, возымела действие моя утренняя просьба? Сева беспрерывно говорит. Обсуждается все на свете. Музыка, биофизика, литература, математика. И вдруг совсем неожиданно:
— Николай Иванович считает, что ты прирожденный эмбриолог.
— Да ну! А еще что он считает?
— Еще он считает, что ты витаешь в небе и тебя надо спустить на землю.
…Я готовлюсь к докладу. Готовлюсь, лежа на кровати. Я устала. Два дня назад я наконец закончила все рисунки, и мы начали писать работу. Писали целыми днями с утра до ночи. Измучилась я с Севой ужасно. Но что такое Сева, я, кажется, наконец поняла. Он способный мальчик, все схватывает на лету и поэтому привык прыгать по верхам, ни во что глубоко не вникая. Когда мы писали доклад, я переделывала каждую фразу по тридцать раз, добиваясь точности выражений и ясности мысли. Сову это возмущало. Видите ли, он бы один написал весь доклад за двадцать минут. По его мнению, эта тема не стоит такой затраты сил и времени. А я считаю, что в любом, самом незначительном явлении можно найти все законы жизни. Надо только уметь искать. У Севы же на это нет терпения. Вчера я узнала, что Сева хорошо играет. Музыкальное училище даже рекомендовало его в Консерваторию. А он не пошел. Решил, очевидно, ограничиться мечтой о колокольном звоне. Папа говорит, что из людей, способных ко всему на свете, часто ничего не выходит.
Но работа все-таки получилась у нас как будто ничего. Даже Сева, прочитав сегодня, сказал: «Здорово!» Теперь самое главное — завтра сделать хорошо доклад. Конечно, Сева считает, что это неважно: работа сама за себя должна говорить. Но Сева может считать все, что ему хочется. Доклад буду делать я. Сейчас из всего написанного я его скомпоную и потом выучу наизусть.
— Она здесь!
Оборачиваюсь. В дверях палатки Севины девочки. Они пришли за мной. Я совсем забыла. Сегодня на семь часов назначен общий сбор: упаковка лекарственных трав. Что же делать? Я и так не успеваю подготовиться к докладу.
— Зачем тебе готовиться? — говорит мне Галя. — У тебя же есть Сева. Он еще ни к одному докладу никогда не готовился. Севе не надо готовиться.
Какое счастье, что я уже ни в кого не влюблена. Я хотя бы вижу людей такими, какие они есть. А не выдумываю их, как когда-то выдумала Кирилла.
— Хорошо, я сейчас приду.
Дверь палатки снова загибается. В палатку кто-то входит. В пышном платье, с огромной сумкой… Так это же моя Таня!
— Здравствуйте, девочки! Как у вас тут чудесно! С Москвой не сравнишь!
Таня подходит к моей тумбочке и начинает вынимать из сумки какие-то банки, кульки, свертки.
— Это все мытое, ешьте, девочки. Черешня мелкая, но вкусная. Клубника мятая, но тоже ничего. От ягод не полнеют. Вы тут, наверно, тоже перестали есть? Как, разве вы не знаете, что к Международному фестивалю молодежи все москвички решили похудеть? Поэтому ничего не едят. И волосы начали отращивать. А я уверена, что мода к будущему году изменится и все иностранки приедут в Москву бритые.
Один из свертков Таня быстро прячет под мою подушку.
— Это тебе. Потом посмотришь. Кстати, твоя Люба тоже волосы отращивает.
— Ты ее встретила?
— Да. С полной сумкой брюссельской капусты. Оказывается, Макс ужасно любит есть, особенно брюссельскую капусту. А кроме того, у них много новых удивительно интересных друзей, и все они тоже любят брюссельскую капусту. Кривляка все-таки твоя Люба. И я уверена, что она выдумывает, будто не может петь, потому что у нее горло болит. Просто она прекрасно понимает: никакая певица из нее не получится.
— Перестань! Как ты можешь?
— Она говорит, ты нашла ей врача, который обещает укрепить ее прелестный голосок? Зря ты это сделала. Вот увидишь, она всю жизнь провозится с врачами, а в результате останется вообще без специальности. Ладно, проводи меня. Я приехала всего на пятнадцать минут на машине Федорова. Федоров остается, а машина идет обратно.
— Федоров приехал? Значит, он будет на докладах!
Это говорит Галя.
— Девочки, не бойтесь, — успокаивает Таня. — Федоров абсолютно прелестный дядька. Я сегодня не думала ехать. Ведь уже поздно. А остаться на ночь я не могу. У нас с утра занятия. Я хотела завтра приехать. Но Федоров ходил по всему биофаку и спрашивал, кому нужно в Звенигород. Всю дорогу он шутил и рассказывал анекдоты. Не предполагала, что академики такие. Ира, пойдем к машине, а то она уедет без меня.
Выходим все вместе. Девочки идут в одну сторону, а мы с Таней в другую. Я думаю о Любе и о Тане. Я давно уже поняла, что Таня просто ревнует меня к Любе. И в школе ревновала. Неужели же она никогда не вырастет и не поймет, что это глупо?
— Я от тебя ничего не получила, — говорит Таня.
И только тут я вспоминаю, что должна была написать Тане свое мнение о ее письме к Витьке. Как же это я забыла? И вот она примчалась в такую даль на пятнадцать минут.
— Ладно, я сама все решила и сегодня утром отнесла Витьке в больницу это письмо. И вот ответ. Прочти.
Таня протягивает мне листок. Почерк Витин.
Таня, мне трудно сразу ответить на твое письмо. А ты внизу ждешь. Скажу пока только одно. Ты же знаешь, что ты моя бука. Ну а Ира, она просто очень хорошая девочка, и я ей очень за все благодарен. Скоро увидимся.
Виктор.
«Благодарен…»
— Ну что ж, Таня, по-моему, все великолепно.
— Правда? Ты так считаешь? Мне самой понравилось. А если уж ты говоришь!.. Знаешь, я в прошлое воскресенье, когда была у Витьки в больнице, разговаривала с ним о тебе. Рассказывала про Севу и про твоих головастиков. Мне было интересно, как он отреагирует. Он слушал, слушал и очень серьезно вдруг сказал, мне даже понравилось: «Ира далеко пойдет».
— Да?.. Что-то я хотела тебе сказать. Вот что. Приедешь в Москву, позвони моей маме. Скажи, что ты здесь была и что у меня все хорошо. Гудок. Это тебя. Идем.
Подходим к машине. Прощаемся.
— Я тебя люблю. Слышишь, Ирка? Хотя ты здесь совсем какая-то не такая… Зря я тебе показала письмо.
— Не говори чепухи. Я просто волнуюсь, потому что не успеваю подготовиться к докладу.
— Ладно, не сердись. Накрути волосы и выспись. Завтра, я уверена, ты им покажешь. — Таня садится в машину. — Я тебе под подушку положила шоколадку. Не засни на ней.
Машина отъезжает. Я стою одна…
Я думала, у меня есть друг… брат. Конечно, и совсем чужому можно помочь, когда он болен. Но ведь мы с Витькой дружили три года. И как дружили… Мне он писал, что я для него — сестра. А оказывается, он мне просто за все благодарен.
Попросить, что ли, Севу сделать доклад?
…Четыре стола вынесены из столовой на улицу и составлены вместе в один узкий длинный стол. Вдоль стола справа и слева в несколько рядов поставлены скамейки. Народу много. Пришли не только студенты и преподаватели зоологических кафедр, но и ботанических.
В конце стола сидит академик Федоров. Прямо против него у другого конца стола стою я.
Докладываю. Докладываю уже минут пять. Говорю хорошо. Чувствую, что хорошо, по тому, как слушают. Недаром я хотела стать актрисой. Сейчас играю докладчика. Текст выучен наизусть, но говорю я его так, словно мысли рождаются на ходу. Говорю то быстро, то медленно. Важные места выделяю голосом, второстепенные пробегаю. Иногда останавливаюсь, задумываюсь.
— Седьмая стадия. Стадия хвостовой почки… Роговых зубчиков нет… Восьмая… глаза только начинают…
Описывая стадию, я показываю рисунок. Затем пускаю его по рядам.
— Девятая стадия… На этой стадии надо особо подчеркнуть, — я понижаю голос и отчетливо произношу каждое слово, — подчеркнуть перемещение анального отверстия.
Я переиграла? Нет, кажется, никто не обратил внимания.
Смотрю на Федорова. Он еле сдерживает смех.
— Девятая стадия… Десятая стадия…
Больше я уже ничего не подчеркиваю.
Заключительное слово. Его делает Федоров. Одну за другой он разбирает работы… Дошел до нашей.
— Разрешите сделать маленькое отступление. Я только что спросил у Николая Ивановича, каким образом авторами этой работы была обнаружена ошибка в определителе головастиков? Оказывается, совершенно случайно — в процессе определения. Вы представляете себе, сколько людей до них пользовались этим определителем и ничего не заметили, прошли мимо такой, как теперь кажется, бросающейся в глаза ошибки. Что это значит? Это значит, исследователь должен быть всегда, в любой мелочи внимателен и наблюдателен.
Теперь о самой работе. Она оставляет приятное впечатление. Хорошо сделаны рисунки. Интересно выбраны стадии. И доложена она была… вдумчиво. Надо сказать прямо: докладчик мне понравился.
Меня кто-то толкает в спину, кто-то в бок, наступают на ноги. Я никого и ничего не вижу. Смотрю под стол.
— Следующий доклад посвящен вопросу…
Все. Все… Но буду пока ни на кого смотреть. Так посижу. Чей доклад теперь разбирает Федоров? Кажется, Севиных девочек. Хвалит? Да. О чем-то я хотела подумать… Что-то было важное. Не помню. Надо слушать Федорова. Вспомнила. Казалось важное, а это вот что: завтра начну работу по ботанике. Тоже девять дней. Как странно бывает: я слушаю Федорова и ничего но слышу. А хорошо, что будет практика и по ботанике. Почему-то очень хочется сейчас еще что-нибудь здесь делать. Теперь уже есть опыт. Рисовать опять буду… И работать, работать. Это главное… Когда кончатся доклады, надо выпустить головастиков в пруд… и убрать лабораторию, там развал. Федоров говорит о Голицыне? Ничего не понимаю. При чем тут Сева? Ведь речь идет о докладе девочек. Ах, вот что: у Севы статья напечатана в каком-то сборнике. Ну и что же? То есть… я этого, конечно, не знала, но я не понимаю другого: при чем тут девочки? Нет, надо очнуться и слушать. Все. Слушаю.
— Очевидно, студентки взяли такую тему, — говорит Федоров, — потому что их увлекли интересные проблемы, поставленные в статье Голицына. Вот жаль только, что не были учтены сроки выведения птенцов. Полагаю, в дальнейшем…
Я сижу на опушке леса. Читаю Севину статью, о которой говорил Федоров. Она напечатана в академическом журнале.
Действительно, после такой работы наша работа о головастиках должна была показаться Севе чепухой. Неужели он знает столько языков? Здесь библиография на пяти языках. Если бы у меня была такая статья, представляю, как бы я о ней всем растрещала. А он?.. А он скромно мыл посуду. Надо же суметь такого Севу заставить только мыть посуду. И он ничего. Ничего?.. Я, кажется, все начинаю понимать: он смеялся надо мной. Все это время просто смеялся. Увидел мое нахальство, отстранился от всего и решил посмотреть, что из этого выйдет. А теперь? Ведь работу Федоров похвалил?.. Работу похвалил — общую с Севой работу. А надо мной смеялся. Конечно, тоже смеялся. «Понравился докладчик!» — это же топкий юмор академика. Почему-то больше ему никто не понравился. Одна я понравилась. Еще бы: с таким пафосом изрекла про анальное отверстие. Какой позор!
Сева идет с банками. С двумя. В банках головастики. Ищет меня, чтобы идти на пруд? Подошел. Увидел раскрытый журнал со своей статьей. Взял у меня из рук сборник, закрыл.
— Идем.
Глаза смеются? А кто их знает, может, и смеются. Беру одну банку.
Пруд. Сева выпускает головастиков из своей банки. А я сижу на песке. Пруд этот какой-то треугольный. С двух сторон деревья. А с третьей нет.
Сева возвращается.
— Давай твою банку.
— Нет. Этих я сама выпущу.
Прислонился к дереву.
— Сева, я хочу тебя спросить. Только ответь правду.
— Да.
— Что ты обо мне думаешь?
Сева молчит. Как всегда, он смотрит вниз. На траву. А я смотрю на Севу и мимо него. На деревья.
— Ты удивительная… Я таких не встречал.
Встаю. Беру банку. Иду к пруду. Нагибаю банку и подставляю под банку руку. Головастики, попав на мою ладонь, сначала кружат в ней, а потом соскальзывают в пруд. Они прохладные, нежные, пузатые.
Глава III. Девочка, которая очень любит манную кашу
Шесть часов утра. Электрички уже ходят. Быстро вылавливаю из кристаллизатора двух самок рачков артемий и выпускаю их в литровую банку с морской водой. Завязываю банку марлей. Банку ставлю в сетку. Что еще? Пропуск. Еще? Деньги. Выхожу на крыльцо.
— Бабушка!
Бабушка поливает огурцы в огороде. Она не слышит.
— Бабушка, я уезжаю!
Бабушка поворачивается.
— Куда?
— В Москву. Очень нужно.
— Ты же не ела!
— Бабушка, не могу. Не сердись. Раки рожают!
— Кто рожает?
— Раки.
Я за калиткой. До станции ходьбы двадцать минут. Пятьдесят минут в электричке. От Киевского вокзала до Ленинских гор еще тридцать минут, итого больше двух часов. Лишь бы артемий не родили по дороге.
Я выхожу на узкую тропинку, которая тянется между забором пионерлагеря и канавой. Ночью был дождь, глину развезло. Идти трудно. Ноги скользят. Перепрыгнуть через канаву и пойти по дороге? Но прыгать рискованно. У меня в руках банка. А тропинка, наверное, никогда не кончится. Скольжу я уже бесконечно долго.
Наконец я выбираюсь на дорогу. Разжимаю руку, в которой была сетка. Рука от напряжения затекла. А как артемии? Пока все в порядке. Детенышей еще нет.
По сосновому лесу идти легко. Вода здесь сразу впитывается в землю. Надо решить, как лучше дальше пойти: верхом или низом. Внизу сегодня, наверное, грязь, под мостом разлился ручей. А вверху по шпалам прыгать с банкой тоже неудобно. Лучше уж низом.
Я выхожу к железнодорожному полотну и спускаюсь вниз на дорогу, идущую вдоль насыпи. Теперь до станции осталось ровно два километра. Заглядываю в банку. Артемии спокойно плавают.
Интересно, кто сейчас на кафедре? Сегодня вторник. Николай Иванович по вторникам, кажется, бывает с утра. Но все равно. Я сначала умертвлю рачков с помощью фиксатора буэна — зафиксирую их. Потом покрашу в кармине, потом сделаю препарат. И уже с готовым препаратом приду к Николаю Ивановичу. Хорошо бы сказать ему ту фразу, какую обычно любит говорить он: «Угадайте, ради чего сделан этот препарат?»
Догадается ли Николай Иванович, что красные точки, просвечивающие сквозь зародышевую сумку артемии, — это глаза науплиусов, детенышей артемий. Может, и не догадается. Он, наверное, и не подозревает, что артемии могут вдруг стать живородящими.
«Артемии мечут икру, — говорил Николай Иванович, еще когда отправлял меня в Одессу. — Икринки желтые, маленькие, плавают на поверхности воды косяками. Это очень красиво: желтые полосы на черной воде».
А может быть, и догадается. Я же догадалась сегодня утром. Утром… В кристаллизаторе, где не было ни единой икринки, появилась масса науплиусов. А зародышевые сумки, в которых обычно у артемий находится икра, были либо абсолютно пусты, либо наполнены движущимися красными точками. Догадаться нетрудно.
Передо мной столб. Значит, я прошла километр. Снова грязь. Главное, добраться до моста. От моста видна станция, и поэтому кажется, что ты уже дошла.
Николай Иванович был против того, чтобы новую курсовую я начала на даче без настоящего оборудования, без книг. Он оказался неправ. Лабораторию я оборудовала здесь отличную. Те книги, которые были необходимы для постановки опытов, я прочитала. Остальные я успею прочитать зимой. Я видела программу четвертого курса, она ерундовая. Зато и лето не будет потеряно.
Сегодня еще надо зайти в читальню. Уточнить концентрацию морской воды в опытах Гаевской. И надо взять с кафедры гидробиологии икру рачка бранхипуса.
Мост. Ручей под мостом, конечно, разлился, и камни лежат далеко друг от друга. Прыгать нельзя. Снимаю сандалии, перехожу ручей и снова надеваю. А как артемии? Не родили. Сева, наверное, уже уехал на Белое морс… Вот бы Сева обрадовался! Когда у меня что-нибудь выходит, он доволен. Молчит, но я знаю — доволен, знаю по выражению лица… Написать ему письмо? Начать так: «Сева! Я сделала открытие!..» Нет, ему так писать неудобно: он слишком скромен сам… А как отнесся бы Витька? Наверное, сказал бы: «Я, как всегда, был прав». Ведь он говорил Таньке, что из меня выйдет толк. Я с ними теперь совсем не вижусь. Они бегают где-то счастливые. Тане когда-нибудь потом скажу о своем открытии, а Любо сегодня скажу. У нее сейчас тоже успех. Она прошла по конкурсу и будет петь на фестивале молодежи… И что самое замечательное: горло у Любы оказалось здоровым. А болело оно от нетерпения, от желания петь, когда другие поют. Это ей один опытный певец объяснил. У него в молодости тоже горло болело, пока он не приучил себя терпеливо слушать чужое пение.
Я почти на станции. Остается взобраться по насыпи, перейти рельсы, подняться на платформу и взять билет…
Но почему все-таки рачки стали живородящими? Почему?.. Сами развились из икры…
Шум. Он усиливается. Это шум поезда. Бегу. Вода в банке плещется и течет по моей ноге. Издали вижу: у кассы очередь. Не успею.
— Садитесь! Я взял вам билет. — Передо мной пожилой мужчина с длинной бородой. Это художник с соседней дачи. Значит, он меня знает?
Я влетаю в вагон. Художник протягивает мне билет.
— Спасибо… Большое спасибо. — Я никак но могу отдышаться. — Возьмите, пожалуйста, деньги.
Художник берет деньги и достает из кармана коробку спичек.
— Это вам.
На этикетке спичечной коробки нарисован человек, падающий на рельсы перед мчащимся поездом.
— Я очень спешила.
— Надо думать, он тоже торопился.
Я выжимаю правый бок юбки — он мокрый. И правая сандалия мокрая. Банка стоит рядом на полу. Я нагибаюсь к ней и остаюсь сидеть на корточках. В банке плавают науплиусы…
— Вы ушиблись?
— Да…
Подымаюсь, беру банку и перехожу из тамбура в вагон. Сажусь. Художник садится напротив.
— Я не ушиблась… Просто мне нельзя было так быстро бежать. Вот посмотрите.
Я вынимаю банку из сетки. Артемия одного за другим выбрасывает науплиусов из зародышевой сумки. Науплиусы падают на дно банки… Лежат неподвижно, свернувшись в комочек… Медленно расправляют ножки. Каждая ножка похожа на веточку… Зародышевая сумка пуста. Теперь у меня осталась только одна беременная артемия. Взять на дачу тысячу разных банок и склянок и забыть фиксатор!
— Мне нужно успеть зафиксировать науплиусов, пока они еще в зародышевой сумке. А у меня теперь осталась только одна неродившая артемия и везти ее надо до университета!
Я ставлю банку на скамейку, потом снова беру в руки и опять ставлю на скамейку. Я не знаю, где ее меньше трясет.
— Поставьте на скамейку и подложите что-нибудь мягкое для амортизации. Да, можно косынку. Значит, наукой занимаетесь?
— Что?.. А-а… Да. Вот вдруг сделались живородящими. Обычно они икру откладывают.
— Что ж это они так?
— Не знаю. Я этим не занимаюсь. Это попутное «открытие».
— А есть и не попутное? — Художник улыбается.
— Нет, я просто хотела сказать, что я другим занимаюсь. Тема моей работы другая…
— Банка великолепно стоит. Не трогайте ее больше. Так чем же вы занимаетесь?
— Моя работа очень специальная.
— А вы расскажите популярно.
— Это рачки… Они называются артемии. Это соленоводные жаброногие рачки… И есть еще пресноводные жаброногие рачки — бранхипусы. Неизвестно, кто от кого в прошлом произошел: пресноводные от соленоводных или соленоводные от пресноводных. И я хочу это установить.
— Вы на какой кафедре учитесь?
— На кафедре эмбриологии.
— А я все гадал, чем это вы занимаетесь? Как ни пройду мимо вашей дачи, вижу, вы все над микроскопом сгибаетесь. Кстати, моя внучка тоже сутулилась, пока не начала делать «позу змеи». Это упражнение йогов. Вы с моей внучкой знакомы? Познакомьтесь обязательно. Она вас научит. А в сумерках не рисуйте: очень вредно для глаз.
— Я стадии боюсь упустить. Ведь рачки растут.
Мы смотрим в банку. Артемии уже успокоились и совершают правильные круги на спине, красиво перебирая ногами. У художника удивительно гордая осанка. У его внучки такая же. Я и не знакомилась с ней из-за ее осанки. Думала, у них семейная заносчивость. А оказывается, все дело в «позе змеи». Что за «поза змеи»?
— Почему дети рачков так не похожи на своих родителей? — спрашивает художник.
— Это самая первая личиночная стадия — стадия науплиуса. Организм у науплиуса приспособлен к личиночному образу жизни.
— А в пресной воде артемии могут жить?
— Нет, артемии выдерживают только небольшое опреснение. И опреснение…
Я останавливаюсь. Художник смотрит на меня в ожидании, но я молчу. Я вдруг понимаю: артемии стали живородящими именно в том кристаллизаторе, где я разбавила воду в два раза… Опреснение… Опреснение… Ведь это оно могло вызвать у артемий такую реакцию. Нужно что-то говорить. Художник ждет. А я не помню, что хотела ему сказать.
— Жарко как-то. Может быть, откроем окно?
— Пожалуйста.
Открываю окно, выглядываю. Ветер бьет по лицу. Если это реакция артемий на опреснение, то тогда можно рассматривать живорождение, как одно из приспособлений артемии к постоянно меняющейся концентрации соли в воде. Это надо проверить. Проверить легко. В пяти кристаллизаторах залить икру сильно разбавленной морской водой… И еще хорошо бы изучить морфологию этого явления… и физиологию тоже… Надо посоветоваться с Николаем Ивановичем. И надо сказать ему, что доклад на конференции можно сделать не о прошлогодней работе о головастиках, а о живорождении у артемий. Это более серьезное и интересное открытие. Можно сделать красивые диапозитивы. Если доклады будут в большой аудитории, там стоит прекрасный эпидиаскоп.
За окном мелькают большие дома. Скоро Москва. А моя артемия? Я забыла про нее. Поворачиваюсь. Художник пристально смотрит в банку.
— Если понадобится засвидетельствовать ваше открытие, я готов.
Москва. Все выходят. Я жду. В толпе меня могут толкнуть. Художник встает:
— Желаю успеха. Надеюсь, успеете ее…
— Зафиксировать, — подсказываю я.
23-й автобус ждет пассажиров на остановке у Киевского вокзала. Через час картина изменится. И пассажиры начнут ждать 23-й автобус. Но сейчас он почти пуст. Я сажусь впереди, где висит табличка: «Для детей и инвалидов». Сегодня я, кажется, имею право сидеть на этих местах. Заглядываю в банку: не увеличилось ли число моих детей? Нет. Через полчаса я буду уже на кафедре. Если она родит теперь, будет совсем обидно.
Кафедра. Малый практикум. Мой стол. Я открываю ящик, достаю бутылочку с ярко-желтой жидкостью. Это фиксатор буэн. Он неприятно пахнет. Открываю притертую пробку и выливаю часть буэна в маленькую стеклянную баночку с крышкой — бюкс. Вылавливаю из банки беременную артемию и выпускаю ее в бюкс. Артемия делает несколько кругов… и вдруг начинает выбрасывать из зародышевой сумки науплиусов. Два, три, четыре… Хоть бы одного успеть зафиксировать в зародышевой сумке! Хоть бы одного! Она выбросит всех! Довезти, успеть довезти, и в последнюю секунду…
Артемия очень вяло делает еще два круга и замирает.
Вглядываюсь в зародышевую сумку. Там просвечивают три глазка. Они принадлежат трем науплиусам.
Все. Теперь уже все. Сажусь. Сижу… На Севином столе бумага без пятен… Удивительно… Что я там наболтала в поезде художнику: «попутное открытие». Не умею себя вести, мама права…
Пипеткой переношу артемию из фиксатора в кармин. Сколько должна лежать артемия в кармине, чтобы хорошо окраситься?
В лаборантской справляюсь о Николае Ивановиче. Он будет во второй половине дня. А Сева еще не уехал и где-то здесь в здании. Я прошу ему передать, чтобы он разыскал меня в читальне или на кафедре.
— Он мне очень нужен. По важному делу.
— Вы сегодня такая счастливая! У вас что-нибудь произошло? — спрашивает меня лаборантка.
— Счастливая? Это видно? Я потом скажу!
Я иду на кафедру гидробиологии. Здесь для меня оставлена сушеная икра пресноводного рачка бранхипуса. Я беру икру и спускаюсь на первый этаж. На первом этаже библиотека и телефон-автомат. Сейчас Любу ошеломлю своим открытием.
— Люба, это Ира говорит.
В ответ слышу счастливый Любин голос:
— Ирка! Я так и знала, что ты меня первая поздравишь!
К счастью, не успеваю спросить: «С чем?» Я со своими рачками совсем забыла: у Любы сегодня день рождения!
— Значит, я первая? А муж? Разве он тебя не поздравил? — выпутываюсь я.
— Макс ужасный. Ты знаешь, что он мне сказал, когда проснулся? «Мне приснился великолепный сон, что я еще не женат!» Ты хохочешь, он тоже хохочет, а мне каково? Я бы, конечно, этого ему никогда не простила, но он подарил мне такой халат! Гипюровый, черный с красным. Я Макса спросила, в чем мне сегодня принимать гостей, так он ответил: «Конечно, в халате». Ты во сколько приедешь? Приходи к семи.
Я хочу рассказать Любе о своем открытии. Возле автомата уже собралась очередь, поэтому я говорю очень тихо:
— Люба, я, может быть, раньше приду. Я сейчас в университете, потому что артемии…
— Кто?.. Не слышу… Какой Артем?
— Не Артем, а артемии, мои рачки, ты же знаешь…
— Отстань! Нет у нее никакого Артема. Это я не тебе, это Макс рвет трубку и кричит: «К черту Артема!» Понимаешь, мы хотим тебя сегодня познакомить с новым приятелем Макса. Он конструктор. Его зовут Алеша, и он такой же одержимый, как и ты. Только ты одержима рачками, а он изобретениями. Я уверена, Алеша тебе очень понравится. Так что ты мне хотела сказать про артемий? Макс, отстань! Артемии — это ее рачки… Ладно, Ирка, он все равно не даст говорить, придешь — расскажешь!
Каталог. Маленький круглый столик заставлен продолговатыми ящиками с формулярами. Я перебираю один за другим формуляры и заполняю листки заказов. Я пишу, выводя каждую букву. Буквы ровные, четкие. Почерк не мой. Должно быть, такой почерк бывает у людей, которым не приходится мучиться из-за невыполненных дел. Буквы уверенные, счастливые. А может быть, у меня теперь всегда будет такой почерк? Надо начать читать систематически. Научиться читать научную литературу, как беллетристику. У Севы, говорят, «Экспериментальная эмбриология» — настольная книга. Надо приезжать с дачи раз в неделю. И читать. Если мама будет сердиться, что я лето провожу в читальне, можно ей сказать, что я хожу с Таней и Витей по театрам или с Любой на концерты. А зимой надо научиться кататься на коньках, по-настоящему кататься. По радио говорят, кто занимается спортом, все успевает, а у меня никогда не хватает времени. Всю эту зиму я просидела только за учебниками. Так нельзя. Больше так не будет. Я буду заниматься спортом, буду слушать музыку, буду читать научную литературу, художественную литературу, изучу несколько иностранных языков. А к фестивалю сошью себе какое-нибудь модное платье. Люба ведь шьет себе сама, почему же я не могу?
А Севе я сегодня скажу очень спокойно: «Тут под бинокуляром лежит артемия. Посоветуй, сколько ее держать в кармине?»
Заполнено десять требований. На первый раз хватит. Иду к девушке, принимающей заказ.
— Пожалуйста, выпишите мне эти книги на сегодня, а эти на субботу.
Девушка проверяет мои листки.
— Все в читальный зал? Вот эти четыре книги можно выписать на абонемент. Заказ будет готов через полчаса.
— Большое спасибо! А то мне с дачи приезжать. Большое спасибо!
Читальный зал для студентов. Открываю книгу. Выписываю цифры из опытов Гаевской. Беру другую книгу. Здесь дан обзор всех низших раков. Вот описание жаброногих рачков. Читаю:
Летом жаброногие рачки артемии становятся живородящими. Осенью они откладывают икру, которая и перезимовывает.
Летом жаброногие рачки артемии становятся живородящими…
Летом…
Я больше не читаю. Я смотрю на девушку, которая сидит впереди меня. Полосы из желтых горошинок на ее платье похожи на икру артемий, плывущую по лиману…
Одесса… Длинный и пустой берег лимана… Я одна… В правой руке планктонная сетка, в левой — банка на веревке. Я стою по колено в воде и вожу по ней сеткой взад и вперед. Потом поднимаю сетку на воздух. Вода стекает, и внутри сетка становится желтой от икры… В воздухе висит запах лимана. И тихо, тихо…
Здесь тоже тихо. Все пишут, читают. И я читаю. Я тоже читаю:
Летом жаброногие рачки артемии становятся живородящими…
Я вхожу в буфет. На витрине выставлены сосиски, пирожки, творожная масса.
— Скажите, пожалуйста, у вас нет манной каши?
Буфетчица не отвечает. Она поворачивается и уходит. Я слышу из задней комнаты ее голос:
— Маша, у тебя не осталось порции манной каши? Пришла та девочка, которая очень любит манную кашу.
Чайной ложкой из глубокой тарелки я ем манную кашу с черным хлебом. Это действительно очень вкусно. Оказывается, я просто девочка, которая очень любит манную кашу… И еще любит открывать то, что давно открыто…
Снова кафедра. Надо все сложить и возвращаться на дачу. И лечь спать. Я устала. Еще эти книги тащить толстенные. Может быть, отнести их обратно? Зачем они мне? Все равно так ничего не выйдет. Ничего. Я слишком самоуверенна. И ничего не знаю. Как я быстро вознеслась! Даже теорию придумала — опреснение. Художник… Он меня так внимательно слушал. Сочувствовал. Ой, как стыдно! Стыдно! Понимаешь, стыдно!
Открывается дверь. Сева…
— Ты с кем разговариваешь?
— Ни с кем. Сама с собой.
— Ну как твои дела?
— Никак. Я отдыхаю. Видишь, как загорела.
— Вижу. Зачем ты приехала?
— Книги доставала.
— А что ты в кармине красишь?
— Да так…
— Секрет?
— Могу показать, если хочешь.
Я беру артемию, кладу на часовое стекло и ставлю под лупу.
От красителя артемия стала розовой. И науплиусы в зародышевой сумке стали розовые. Розовые усики, розовое брюшко, розовые веточки ножек и ярко-красные глазки.
— Можешь смотреть.
Сева склоняется над лупой. Вертит винт, двигает часовое стекло. У Севы удивительные руки. Пальцы длинные и тонкие.
Он хорошо играет на рояле и делает тончайшие операции на микроскопических объектах. С такими руками можно увлекаться экспериментальной эмбриологией.
— Она что, может быть и живородящей?
— Да. Летом… Как ты думаешь, ее еще держать в кармине?
— Нет, тут уже все прекрасно видно.
Я переношу артемию в пробирку со спиртом. Пробирку помещаю в специальный ящик. Банку с живой артемией и науплиусами ставлю опять в сетку. Книги заворачиваю в газету.
— Счастливо съездить. — Я протягиваю Севе руку.
— Постой! Мне передали, я зачем-то тебе был нужен. По делу.
Я поворачиваюсь. Прислоняюсь к двери. Надо или книги, или ящик положить в сетку. Все в руках нести неудобно.
— По делу? Нет. Просто мне хотелось тебя видеть. Что ты смотришь? Не веришь?
Я снова еду в автобусе, потом в электричке. Иду вдоль железной дороги, лесом, мимо пионерлагеря. Сейчас я буду дома.
К Любе я не пошла, позвонила, что не могу. Она не обиделась. С ней легко. Всегда легко. Если не хочешь, ей не обязательно объяснять, что с тобой. Она и так все понимает. А с их Алешей я знакомиться не хочу. Вообще не хочу ни с кем знакомиться…
Бабушка стоит у калитки.
— Ну, что там у тебя приключилось?
— Так, бабушка, ничего.
— Как — ничего? Ведь как угорелая умчалась!
Открываю дверь. Наконец я опять в своей комнате. Большой стол со скрещивающимися ножками, сбитый из нескольких деревянных досок, придвинут вплотную к открытому окну. На середине стола в ряд один за другим стоят восемь больших круглых кристаллизаторов. В кристаллизаторах налита морская вода разной солености. В воде плавают артемии. Над столом на двух деревянных подпорках подвешена длинная палка. Вдоль палки протянут резиновый тонкий шланг. От шланга к каждому кристаллизатору отходят с помощью специальных тройников стеклянные трубки с тонкими оттянутыми концами. На стене на гвозде висят две спущенные волейбольные камеры. Тройниками они соединены между собой и с резиновым шлангом, идущим над столом, и с резиновой грушей пульверизатора. Груша лежит на полу.
Я ставлю сетку и книги на диван и подхожу к груше. Наступаю на грушу ногой. Артемии должны дышать. Они не могут перестать дышать оттого, что у меня плохое настроение. Я прижимаю к полу грушу, отпускаю и снова прижимаю. Воздух накачивается в волейбольные камеры. Камеры начинают медленно расправлять складки. Воздух идет но резиновому шлангу, потом в стеклянные трубки и выходит в воду. В кристаллизаторах появляются первые пузырьки. Пузырьки растут. Их становится все больше и больше. Вода кипит вокруг стеклянных трубок. Сюда бросаются артемии. Они уже не управляют своими движениями. Бурлящая вода их подхватывает, вертит, бросает вверх, вниз и отбрасывает к стенкам кристаллизатора. Несколько минут артемии приходят в себя, а потом вновь бросаются в водоворот. Их опять отбрасывает, и они снова бросаются. «Как угорелые», — сказала бы бабушка.
— Ты что, не слышишь? Я тебе кричу, кричу. Иди поешь.
— Я, бабушка, не хочу, я ела.
— Что ж ты там ела?
— Манную кашу.
— Разве это еда — манная каша? Для взрослого человека?
— Бабушка, ты не знаешь, где мой купальный костюм?
— На террасе. Что это ты такую толстую книжку на речку тащишь? Не натаскалась еще за сегодняшний день?
…Вечер. Я стою у открытого окна в своей комнате. На террасе мама, папа и бабушка пьют чай.
— Вечно у нее какие-то тайны.
Это голос мамы. Она жалуется на меня папе.
— Помчалась в город в жару. Бабушка говорит, какая-то подруга рожает. Ума не приложу, кто бы это мог быть?
— А я уверен, что поехала провожать Севу.
Это отвечает папа. Удивительно, до чего они меня не знают.
Я отхожу от окна. Беру пустой кристаллизатор. Насыпаю в него икру из темного пузырька, который я взяла сегодня на кафедре гидробиологии, и заливаю ее тонким слоем воды.
Здесь дней через восемь вылупятся маленькие науплиусы пресноводного рачка бранхипуса.
Глава IV. Хороший заяц, который стоял в очереди
В углу стоит альбом. Он живой. Вернее, в нем, в альбоме, живут два существа, два рачка. Когда я раскрываю альбом, рачки начинают рассказывать. В воде рачки не умеют говорить. В воде они плавают, едят, любят. А здесь, в альбоме, рачки научились разговаривать. Для этого каждый день, много дней подряд умирали рачки, умирали под покровным стеклом в капле воды, умирали в разных позах, умирали для того, чтобы возродиться на бумаге. Каждый рачок отдавал черточку, точку, линию — и вот они создали двух новых рачков.
Два рачка переговариваются между собой. Я не всегда понимаю, о чем они говорят. Иногда я совсем перестаю их понимать, тогда я сержусь, и мне кажется, что они замолчали. Но я ложусь спать и утром, открыв альбом, снова слышу их речи.
В раздевалке я встретила Севу.
— Сева! Какой у тебя портфель! Модный…
Я люблю смотреть, как Сева смущается и старается скрыть свое неудовольствие от моих, как, вероятно, он считает, «бестактных реплик». Сам Сева всегда безукоризненно тактичен. Если вдруг оказывается, что я чего-то не знаю, что должна знать, Сева находит способ это сгладить. Меня такое отношение и трогает, и злит. Возможно, поэтому я нарочно стараюсь быть с ним бестактной. Сева не выносит, когда говорят о его одежде. Он всегда одет лучше всех. Но такое впечатление, словно он от этого страдает. Словно он с удовольствием носил бы совсем другие вещи, но, увы, их нет. Кто-то приобретает, кто-то покупает, а он, несчастный, должен носить. Поэтому все вещи, даже самые модные, самые красивые, на нем висят. И кажется, будто Сева движется сам по себе, а вещи сами по себе.
— Сева, ты торопишься? Я хочу тебе показать альбом. В дипломной кто-нибудь есть?
— Нет.
Мы поднимаемся на четвертый этаж. Заходим в дипломную. Давно я здесь не была. Почти полтора месяца. Писала дома первые главы: постановка вопроса, методика…
Развязываю альбом. Сева смотрит рисунки.
— Железно, — говорит Сева, и я понимаю, что альбом ему нравится.
Глубоко в земле лежат черепки. Роют землю, находят черепки и узнают, как когда-то жили люди. Я ничего не рою, не нахожу никаких черепков, я просто смотрю, как развивается обыкновенный рачок. Современный рачок. Рачок двадцатого века. А должна узнать, как когда-то, много веков назад, одно живое существо превращалось в другое.
— Сева, сейчас я тебе что-то скажу, но об этом никто не должен знать. Ты мне даешь слово?
— Конечно.
Я знаю, Севе можно довериться, на него можно положиться. Так же, как на себя.
— У меня катастрофическое положение. Установить, кто от кого произошел, я, по-моему, не смогу.
Сева очень удивлен:
— Но ведь ты давным-давно все установила.
Я не знаю, как лучше Севе объяснить, чтобы он меня понял, чтобы поверил. Ибо сейчас, когда я еще не могу привести в свою пользу никаких доказательств, мне нужно, чтобы мне поверили на слово, чтобы поверили в меня, в мою интуицию.
— Понимаешь, Сева, меня и Николая Ивановича обманули мои первоначальные рисунки. Они точно соответствовали классической схеме. Но теперь я сделала все рисунки. Казалось бы, ничто не изменилось. Новые рисунки отвечают той же схеме. С оговорками, с допущениями, но отвечают. Однако может же быть так, что факты, соответствующие определенной схеме, но имеют с ней ничего общего. Пойми, все эти рисунки сделаны мной. Для меня здесь каждая черточка и каждая точка живая. Я их физически ощущаю. И пусть все, да, пусть все считают, что я доказала, будто пресноводные рачки произошли от соленоводных, а я чувствую, понимаешь, чувствую, что ничего не доказала и доказать не смогу.
— В науке думают, а не чувствуют. Почему-то там, где надо, ты ничего не чувствуешь. А там, где не надо…
— Ну, а если мы здесь столкнулись с простым приспособлением личинок к различной среде их обитания? — говорю я Севе, делая вид, будто не поняла, что он мне только что сказал. — Личинок артемии — к соленой воде, а личинок бранхипусов — к пресной.
Сева думает. Прикусил нижнюю губу и думает. То, что он сейчас от меня услышал, — гипотеза. Но все дело в том, что если эта гипотеза верна, то она разом уничтожает все мои прежние результаты. И этого Сева не понять не может. Я жду.
— Надо все рассказать Николаю Ивановичу. — Сева что-то сегодня необычайно решителен. Даже костюм на нем перестал висеть.
— Ты же знаешь, что этого делать нельзя.
— А оставаться в такой ответственный момент без руководителя можно?
Сева, конечно, прав. Но ведь Николая Ивановича отозвали с кафедры для какой-то очень серьезной работы. Его освободили от всех дипломников. На особом заседании кафедры решалось, что делать со мной. Николай Иванович заверил всех, что мой диплом готов, и только поэтому его оставили моим научным руководителем. Мне Николай Иванович после заседания сказал: «Ира, не стесняйтесь; если нужно, приходите». Но одно дело прийти посоветоваться по поводу какой-нибудь мелочи, а другое — прийти и сказать: «Моя работа никуда не годится. Надо все начинать сначала».
— Нет, к Николаю Ивановичу я не пойду. Я не могу к нему пойти.
— Тогда нужно, чтобы тебе дали другого руководителя.
— Другого?
Сева ищет выход из положения, но то, что он предлагает, не реально. Николай Иванович у нас на кафедре единственный специалист по сравнительной морфологии. И значит, нового руководителя надо приглашать из института Северцева. Это можно было сделать в начале учебного года, но ведь сейчас уже середина февраля.
— Тогда я не знаю, что делать. Нет выхода. — Сева говорит это так, будто речь идет о нем, о его работе.
Мне очень дорого это. Сейчас, когда рядом нет Николая Ивановича, мне важна любая поддержка, даже просто сочувствие.
— Выход только один. Еще раз попробовать разобраться во всем самой.
Сева смотрит мне прямо в глаза. Это так необычно для него. Глаза у Севы все-таки очень красивые…
— Ты думаешь, я не справлюсь?
— Ирине Морозовой привет! — В комнату входит Виктор. — Ваше сиятельство назначило мне свидание — и я явился. — Рассматривает альбом. — Как жалко, Морозова, что Северцев существовал до тебя! Иначе мировая известность тебе была бы обеспечена.
— Ладно. — Я закрываю альбом.
Виктор развязен и весь дергается. Виктор вообще дергается, но сегодня особенно. Нервничает.
Сева берет со стола красивый модный портфель и уходит.
— О чем же пойдет речь? — спрашивает Виктор.
— О Тане.
— Я так и знал! Я видеть ее не могу.
— Но ведь у вас было все так хорошо.
Виктор вспыхивает:
— А ты откуда знаешь? Ты же с нами почти не виделась. Кстати, ты уже наконец поцеловалась с кем-нибудь?
Отвечаю очень спокойно:
— При чем тут я? Речь идет не обо мне.
— А при том, что я помню, для тебя это всегда был удивительно серьезный вопрос.
— Но ты же к Тане тоже относишься серьезно.
Виктор встает и начинает нервно ходить по комнате из угла в угол.
— С десятого класса ты стараешься вбить в голову мне и Тане, что я ее люблю.
— А разве ты ее не любишь?
— Да, не люблю и тянуть больше не имею права. И знаешь что — хватит об этом. Считай, что ты свою благородную миссию выполнила. А тебе я советую все-таки поцеловаться с кем-нибудь… Ведь время идет, сколько тебе уже?.. Двадцать один есть?.. Так ты со своими «открытиями» жизнь пропустишь.
Я понимаю, Виктор сейчас нарочно старается меня обидеть, чтобы прекратить неугодный ему разговор. Я терплю. Для меня сейчас Танька важнее собственного самолюбия. Только я никак не могу понять, если он никогда ее не любил, то что же это тогда было? Нет, он врет мне.
— Витька! Я тебя прошу, я тебя очень прошу: помирись с Таней.
— А я тебя прошу устраивать свою судьбу. Кстати, как поживает твой новый друг Алеша? Я что-то давно вас не видел вдвоем. А вы вместе хорошо смотритесь. Певица Люба права… Кажется, вы наконец разозлились, свет Григорьевна. Теперь я могу спокойно уйти.
Маленький, желтый, гладкий шарик плавает по воде. Поверхность шарика мелко-мелкозернистая. Но все равно кажется, что каждое зернышко шарика отражает свет самостоятельно. Слишком уж сверкает и переливается этот шарик на солнце. Шарик лопнул, и из шарика выплыл науплиус. Выплыл и запрыгал. Сначала он прыгнул вверх, потом вниз, потом снова вверх. У науплиуса есть науплиальные ножки. Он вытягивает их вдоль тельца по швам и устремляется вверх. А потом наоборот — взмахивает ими и падает вниз. Вверх — вниз, вверх — вниз, прыг-скок. Науплиус маленький и, как все маленькие, очарователен. У науплиуса есть голова, один так называемый глаз науплиуса, две антенны (это два уса) и маленькое симпатичное тельце. У науплиуса все есть. И он такой хорошенький, что хотелось бы, чтобы он навсегда остался таким и прыгал возле берега в прозрачной соленой воде. Но науплиус не может остаться науплиусом. Науплиус обязательно должен превратиться в метанауплиуса. А метанауплиус не так прекрасен, как науплиус.
В пресной воде тоже плавают шарики, только они не гладкие, как те, которые плавают в соленой. Они похожи на покрышку от футбольного мяча…
— Ира, тебе звонит Алеша. — Это голос папы.
— Скажи, что меня нет.
— Но я уже сказал, что ты дома и занимаешься.
Беру из папиных рук телефонную трубку и кладу на рычаг. Потом, словно ничего не произошло, спокойно отправляюсь на кухню за супом. Наливаю суп и сажусь к столу. Мама уже доела суп и сидит перед пустой тарелкой. Папа грызет кость. Раздается пронзительный свист — папа старается втянуть в себя содержимое кости. Свист сначала долгий, потом прерывистый, потом захлебывающийся — мозг пошел. Папа причмокивает языком.
— С интересом наблюдаю за развитием твоего романа, — говорит папа и снова принимается за кость. Папа отличается удивительной способностью — он умеет разгрызать кости любой толщины. — А тебе не кажется, что ты зря так поступаешь?
— Я не знаю, о чем ты говоришь.
— Положим, ты знаешь, но мне не трудно пояснить: только что тебе позвонил Алеша — ты бросила трубку.
— Значит, иначе было нельзя.
— Я же не спорю. Я просто высказываю тебе свои интересные наблюдения. — Папа берет салфетку и вытирает руки, — Моя тетя, как ты знаешь, она была старой девой, так вот она тоже…
Чтобы не разреветься, я встаю и выхожу из комнаты. Я слышу, как мама ругает папу, как папа оправдывается, говорит, что не понимает, почему я обиделась, ведь мне же не тридцать лет. А он не виноват, что у него тетка была действительно старой девой. И вообще все эти наши тонкости не для него. И кстати, он прекрасно знает, почему мама сейчас устраивает ему этот скандал: не из-за дочери, о которой он думает не меньше, чем она, а из-за кости.
— Да, да, из-за кости! Я прекрасно все видел по твоему лицу. Ты не переносишь, когда я грызу кости. Так будь последовательна: либо не давай мне их, либо…
Итак, я старая дева… бросаю трубки… А ведь мы вместе «хорошо смотримся», «Люба права»… Еще бы, ведь это она познакомила меня с Алешей, хотя я очень этого не хотела.
Как-то Люба позвонила мне и попросила прийти на премьеру спектакля, которую она поставила в красном уголке при ЖЭКе, где Алеша руководил кружком «Юный изобретатель». У Любы после очередного похода на концерт снова разболелось горло. И Макс решил, что она никогда не научится терпеливо слушать, когда другие поют. Поэтому они с Алешей начали уговаривать ее поступить на режиссерский. Меня Люба вызвала, чтобы я ей сказала правду: действительно ли у нее есть способности к режиссуре.
Любин спектакль мне понравился. Я сказала ей об этом, когда, переодевшись (Люба играла фею), она вышла в «зрительный зал». В ответ Люба подвела меня к Алеше и потребовала: «Скажи этому красавцу, что я гениальная женщина». Вот так я познакомилась с Алешей.
Я не люблю красивые лица. Некрасивое лицо всегда загадочнее. Неизвестно почему, оно вдруг может стать ужасно красивым. А красивое лицо всегда одинаковое. Привыкнешь к нему, и оно становится для тебя обыкновенным.
Алеша пошел меня провожать. Я шла и злилась. Ведь это ужасно, когда человек тебя провожает не потому, что ему хочется, а потому, что твоя подруга шепчет ему на ухо: «Я тебя прошу, проводи ее». А я была уверена, что что-нибудь в этом роде Люба шепнула Алеше. На своих днях рождения она всегда что-то шептала своим знакомым, после чего они меня приглашали танцевать.
Прощаясь, я спросила у Алеши:
— Почему вам дали такую маленькую роль?
Я хотела хоть чем-то досадить ему за лицемерные проводы.
Индеец, которого он играл, за весь спектакль говорил одно слово: «Ги-ги». С криком «Ги-ги!» он врывался на сцену и тут же убегал.
— Я как-то не задумывался над этим, — ответил Алеша, — по, вероятно, никому не захотелось кричать «Ги-ги».
А через несколько дней Алеша позвонил. Оказалось, ему нужна юридическая консультация и он хочет познакомиться с моей мамой.
— Ты подумай, — восторгалась моя мама после ухода Алеши, — работает конструктором, увлечен своими изобретениями и при этом не только не бросает кружок, которым руководил, когда был студентом, а старается вникнуть в судьбу каждого кружковца, готов каждому помочь.
Моя мама тоже любила помочь. И они начали перезваниваться по нескольку раз в день.
Когда Алеша приходил, он всегда приносил маме цветок. А мне — сказки. Потому что папа как-то вспомнил при Алеше смешной случай из моего детства. Это было сразу после войны. Папа попросил меня рассказать ему сказку. И сказку я начала так: «Один хороший заяц стоял в очереди».
Алеша над этой историей очень смеялся, а я оправдывалась, что мне мои родители мало рассказывали сказок.
— Но, может быть, заяц стоял в очереди за счастьем. Тогда это уже не такое плохое начало, — успокоил меня Алеша. И после этого стал дарить мне сказки.
По воскресеньям Алеша ходил по магазинам покупать для очередного занятия кружка разные проволочки, колесики. А вечером он иногда приглашал меня в кино или в театр. Но с нами обязательно шел кто-нибудь из его маленьких изобретателей в красном галстуке. Алеша теребил его, гладил… Алеша мог вдруг погладить и меня по голове или по руке. Он делал это так, будто не замечал, гладит он меня или своего ученика. И мне тоже ничего не оставалось, как не замечать. Только однажды, когда мы шли в метро и Алеша начал вдруг водить рукой по моей спине, я не выдержала и сказала «приятная шуба» (я была в шубе). Он тут же убрал руку и в тот вечер больше до меня не дотрагивался. И хотя я до этого все время про себя возмущалась его «непроизвольными движениями», но когда их не стало, мне сделалось тоскливо. И я вдруг подумала, что, вероятно, я для Алеши — просто одно из его добрых дел. Только меня ему поручил не ЖЭК, а Люба.
«…Я хочу любви». Алеша сказал это в декабре. За неделю до нового года. Это ни к кому не относилось. Просто люди шли вместе и разговаривали, шутили.
Я посмотрела на Алешу. Я не ожидала от него таких слов даже в шутку, и мне казалось, что я должна увидеть не Алешу, а кого-то другого. Но Алеша был все тот же.
И все-таки я не отнесла этих слов к себе. После истории с Кириллом я постановила: больше никаких выдумок, никаких самообманов. Когда я любила Кирилла, я была маленькая, ни в чем не могла разобраться, цеплялась за всякую ерунду. Теперь я взрослая, умудренная… Теперь я должна видеть все так, как оно есть, а не так, как мне хочется.
— О, это совсем просто, — ответила я Алеше, — познакомься с кем-нибудь, смотри, сколько симпатичных девушек кругом…
Конечно, я не думала так. Но почему-то мне казалось, что — именно так нужно отвечать в подобных случаях.
— Да, ты права — девушек много. А я вот…
Алеша не договорил, он вообще не всегда договаривал фразы. То, что он хочет сказать, я скорее понимала из его интонаций, чем из фраз. Интонации… Тоже путь, по которому опасно идти. И я не хотела по нему идти. Но он заставлял. Я хотела слов, а он выдавал мне интонации. Как-то он мне сказал: «Я должен все знать о твоих рачках. Все!» Интонация была такая: «Мне нужно все знать о тебе. Это очень важно для меня». Я и тогда не поддалась искушению. Я не подставила вместо слов «о рачках» слова «о тебе».
— Тебе кто-нибудь нравится?
Это была третья фраза, которую он сказал мне после того, как сообщил, что «хочет любви». Я ответила не задумываясь:
— Да.
— Кто?
Поворачиваюсь и показываю на деда-мороза, выставленного в витрине.
Алеша улыбается.
Потом я вдруг на что-то обижаюсь. Так, не всерьез. Но я перестаю разговаривать. Алеша дергает меня за рукав, ворошит волосы… Ничего не помогает.
— Послушай, — говорит он очень тихо, — ведь я могу сделать так, что ты сразу заговоришь…
Я молчу. Алеша нагибается и целует меня в щеку.
Это был мой первый поцелуй.
…В те дни я кончала рисовать рачков. Я сидела в университете с утра до вечера и боялась упустить стадии. Я ужасно нервничала. Почти все рисунки уже были готовы. Вечером, оставшись одна, я раскладывала их по полу от одного конца комнаты до другого в два ряда. Верхний ряд — рисунки артемий, нижний — бранхипусов. Эти рачки удивительно похожи. Но хвостовые вилки у них совсем разные.
Два года назад, когда я делала курсовую работу и просматривала под бинокуляром живых артемий и бранхипусов разных возрастов, я обнаружила, что хвостовая вилка у пресноводных рачков сначала развивается так же, как у соленоводных, а потом резко меняет свое развитие. Это могло служить прямым доказательством того, что пресноводные формы жаброногих рачков произошли от соленоводных.
Такой тип эволюционного развития был изучен Северцевым, и он дал ему название анаболии, или надставки стадий. То есть один вид превращается в другой путем надставки конечных стадий развития.
Тогда, два года назад, не было никаких сомнений — я напала на ярчайший пример анаболии. Оставалось только одно — сделать рисунки.
Сначала я зарисовала лишь несколько стадий развития хвостовых вилок у артемий и бранхипусов. А потом решила: надо сделать сотни рисунков, надо последовательно зарисовать каждый момент развития, каждый миг. Я работала два года. Тема моей курсовой стала темой моего диплома.
Если составить все мои рисунки и заснять, можно получить полную картину развития. Именно так делаются мультипликационные фильмы.
Я сделала такой фильм. И смотрела его часами.
Я шла по комнате слева направо и видела, как постепенно развиваются лопасти, щетинки, окаймляющие их внутренний скелет, «мышцы», управляющие хвостовыми лопастями и щетинками. И видела: хвостовая вилка у пресноводного рачка с самого начала развивается не так, как у соленоводного. С самого начала! Это значит — нет здесь никакой анаболии. Это значит — нельзя доказать, кто от кого произошел!
Сначала я успокаивала себя, объясняя все пугающие меня различия ранних стадий результатом «сдвига стадий».
Но в тот вечер я вдруг увидела, что вторая щетинка у артемии растет с внутренней стороны от первой, а у бранхипуса — с внешней. А это для чего? Какое это имеет отношение к конечным стадиям у бранхипуса? К «сдвигу стадий»?
Когда я это обнаружила, мне показалось, что я за что-то зацепилась. За что-то такое, за что можно будет тянуть и разматывать клубок…
В это время дверь открылась, и в нашу дипломную заглянули две девочки с младшего курса. Увидев меня, они тут же закрыли дверь, и я услышала:
— Кто это? — спросила одна.
— Морозова, — ответила другая.
— А что она тут делает так поздно?
— Как, ты не знаешь? Делает открытия! Ей же больше всех надо.
Я ужаснулась. Откуда такое отношение? И откуда им известно что-либо про меня? Это студентки с нашей кафедры. Значит, это мнение кафедры?
Вокруг на всех столах разложены записки:
«Ира, в 10.20 переложи в парафин».
«Ира, в 9.30 переложи в семидесятипроцентный спирт».
Вся моя группа оставляла мне эти записки. Они гуляли, ходили в театр, а я сидела здесь, рисовала и перекладывала их препараты из красителей в спирт, из спирта… Все к этому привыкли. Я думала… А оказывается, надо мной все смеются. «Ей больше всех надо. Делает открытия!»
…Я собрала рисунки и спустилась вниз к телефону-автомату.
С того дня как Алеша меня поцеловал, я его не видела. Впрочем, прошло всего дней пять. Наверное, он мне звонил, но ведь я все время была в университете… Сейчас я решила сама ему позвонить. Вялым голосом он мне ответил:
— Хорошо, если тебе так надо со мной говорить, приезжай.
Я приехала. Я думала, он заболел, лежит с температурой. Но его не оказалось дома: пошел прогуляться по улице. Я хотела уйти, но Алешина мама меня не отпустила.
В комнате, в углу возле шкафа, стоял мальчик из Алешиного кружка, рассматривал книги. Алешина мама усадила меня пить чай с печеньем, а сама стала рассказывать, как она выходила замуж за Алешиного папу. Целый год выходила, все спрашивала его, каждый день спрашивала, проверил ли он свои чувства. И он каждый день говорил ей… Тут Алёшина мама покосилась на мальчика у шкафа и не произнесла того слова, которое говорил ей Алешин папа, а только сказала, что это слово на букву «Л».
А потом Алешина мама пересела ко мне поближе и шепотом доверительно начала:
— Я очень беспокоюсь, что Алеша никогда не женится. У меня сегодня с ним по этому поводу был разговор. Мы даже поссорились… А ведь он пользуется успехом. Ему звонят, приглашают в компании. Но чаще всего он предпочитает сидеть дома и работать.
— И ему никто никогда не нравился? — решаюсь спросить я.
— Как сказать… — Алешина мама замялась. — Была одна. Но это было очень давно. И я приложила все усилия, чтобы не допустить там ничего серьезного. Ира, она была на четыре года старше Алеши! Он, конечно, может считать, что я разбила великую любовь, но я уверена, что поступила правильно. Сколько ночей я тогда не спала. — И уже громко Алешина мама сказала: — Да, я все забываю узнать, а у вас сон крепкий?
Я не успела ответить про сон: пришел Алеша. Подчеркнуто ласково он спросил у мальчика, какие книги тот выбрал. Потом они долго разговаривали о прошедшем заседании кружка. Когда мальчик наконец ушел и мы остались вдвоем, Алеша, зевая, проронил:
— Ну что у тебя там приключилось?
Я рассказала про девчонок с кафедры, про диплом, который не получается, и что я решила перестать морочить себе голову и просто описать хвостовые вилки у артемий и бранхипусов.
— Не понимаю, зачем ты мне это все рассказываешь, — ответил Алеша. — Я не биолог и не знаю, каким должен быть ваш диплом.
Алеша стоял ко мне в профиль. Профиль у него был, как всегда, красивый. Но только абсолютно безразличный ко всему… ко мне.
И тут я вдруг поняла, зачем мне его мама рассказала, как она целый год спрашивала у своего будущего мужа, проверил ли он свое чувство, и как тот каждый день говорил ей слово на букву «Л».
— Ты меня любишь? — спросила я у Алеши.
Алеша повернулся ко мне, глаза его засветились, но лицо осталось непроницаемо.
— Нет, — ответил он.
— Как же ты смел меня поцеловать?
— А я умею целоваться с женщинами, не любя их. Я бабочка.
Алеша поднял руки и помахал ими в воздухе, как крыльями.
Я ушла и больше его не видела. Вот уже полтора месяца.
А теперь этот звонок. Зачем? Что ему надо? В Звенигороде на практике надо мной хохотали. Я не хотела играть в игры с фактами — поцелуями. «Берегла поцелуй»! Им казалось это диким. Теперь я их понимаю. Теперь я знаю, что такое поцелуй. Ничто. Вот я сейчас подойду и поцелую шкаф. Что от этого будет шкафу или мне? Папа считает меня старой девой. Очень хорошо. Старая дева так старая дева.
Возвращаюсь к науплиусам.
Желтые шарики, плавающие в пресной воде, похожи на покрышки от футбольного мяча. Вылупившиеся из них рачки совсем такие же, как соленоводные, только они чуть-чуть меньше и чуть-чуть проворнее.
Два рачка переговариваются между собой. Два живых рачка в альбоме. Они заставляют меня чертить графики, выводить формулы, изучать целые разделы математики, термодинамики, заставляют читать книги по гидробиологии, биофизике. Заставляют…
Они заставили забыть все, что мучило меня в последнее время. Все куда-то отошло. Отступило. Об Алеше я вспоминаю только, когда он звонит. Тогда я беру трубку и кладу ее на рычаг. Я не хочу с ним разговаривать. Я только не понимаю, как он может мне звонить? Кто же он такой? Бабочка? Нет, в то, что он бабочка, я не верю. Бабочкой он назвался, чтобы отделаться от меня. Понял, что не любит, и решил отделаться. За то, что не любит, обижаться нельзя. Но если уж он порвал, то зачем звонить?
А Танька уверена, что у меня с Алешей не все кончено. Таня с Севой приходят почти каждый вечер. Свой диплом Сева закончил еще в середине года, успел даже напечатать статью и теперь вместе со мной разбирается в сложных задачах по физике и математике. Он говорит, что это ему тоже полезно. Официального распределения еще не было, но Сева добивается, чтобы его послали на Белое море. Там он решил заняться моделированием гидробиологических процессов. Мне тоже хочется куда-нибудь уехать. Хочется оказаться вдруг одной в чужом городе… А Танька говорит, что слышала, будто меня и Севу хотят оставить при кафедре. Никому и в голову не приходит, что я могу завалить диплом.
Прошел февраль. Прошли март и апрель. И вот я уже твердо знаю, что не смогу доказать, кто от кого произошел: соленоводные рачки от пресноводных или наоборот. Не смогу потому, что причина их различия все-таки не анаболия, а ценогенез, то есть приспособление личинок к разным условиям: личинок бранхипуса к пресной воде, артемии — к соленой. Разница между соленой и пресной водой тем сильнее должна влиять на строение организма, чем этот организм сложнее. Поэтому-то маленькие артемии и бранхипусы так похожи друг на друга и все-таки уже отличаются. Это отличие возрастает от стадии к стадии. Формулу возрастания я вывела.
На кафедре, наверное, будут острить: «Морозова сделала открытие, что открытия сделать нельзя». Даже, может быть, в поговорку войдет: «Чтобы не случилось с тобой, как с Морозовой!»
А что скажет Николай Иванович?.. Сейчас он в Звенигороде. Работу я ему пошлю с Севой. Сама не повезу. Не могу.
Все это время я Николаю Ивановичу врала. Врала, что все хорошо, что помощь мне не нужна, что… В общем, врала.
И теперь мне очень страшно. Ведь для Николая Ивановича будут полной неожиданностью мои новые выводы. Выводы, зачеркнувшие всю мою работу.
Сева поедет в Звенигород в следующий четверг. Надеюсь, я успею. Мне осталось составить библиографию и все перепечатать… Прошлым летом мы вместе с Севой возили на биостанцию оборудование на машине нашего завкафедрой. Николай Иванович всегда нас встречал на Верхних дачах с сыном. Его Сережке было четыре года, но он командовал отцом. Как-то, когда Николай Иванович наконец вышел из терпения и пригрозил Сережке, что оставит его одного в лесу, тот ответил: «Давай, давай еще, как интересно!» Вот уж кто знает своего отца.
А вдруг Николай Иванович, несмотря на свою доброту, не простит мне лжи. Он ведь может не понять, почему я его обманывала. И может не поверить, что я не хотела ему мешать. Решит, что я так поступила просто от самонадеянности. Я же сама слышала, как девчонки с младшего курса смеялись: «Она совершает открытия!.. Ей больше всех надо!» Нет, Николай Иванович не может так подумать. Он самый умный, самый тонкий, самый чудесный человек на свете. Николай Иванович знает меня со второго курса. За четыре года он потратил на меня столько времени, души, сил…
Только теперь, наверное, он разочаруется во мне: ведь я не оправдала его надежд.
Если когда-нибудь у меня все-таки выйдет какая-нибудь книжка, я надпишу ее: «Моему первому и единственному учителю». И подарю Николаю Ивановичу.
Сама же придумываю какие-то дурацкие ситуации и сама же реву.
«Ну давай, давай еще. Как интересно!..»
А рачки продолжают говорить, и я никаким способом не могу заставить их замолчать. Сначала я не могла заставить их говорить, а теперь они не хотят молчать.
Шепчут и шепчут мне что-то в ухо.
«Молчите», — говорю я рачкам и включаю радио, чтобы не слышать их. «Молчите!» — кричу я на них и иду в кино, показывая им, что они больше меня не интересуют, что они мне надоели… надоели… надоели! Нельзя сказать, чтобы я была несправедлива к ним. Не злилась же я на них, когда месяцами они доказывали мне, что мой диплом никуда не годится. Наоборот, я ловила каждое их слово. А теперь я хочу от них только одного — пожалеть меня и оставить в покое.
Но мне ничего не помогает. Рачки продолжают говорить. Они обещают мне открыть тайну. Я не хочу никаких тайн. Я хочу, чтобы они дали мне спокойно защитить диплом. Таким, какой он есть. Но рачки продолжают говорить. Они уверяют меня, что эту тайну знают только они одни, и больше никто. «Мы очень особенные, — говорят рачки, — мы одинаковые и в то же время разные. Эту разницу можно выразить математически. И тогда тебе откроется тайна, гораздо важнее той, которую не удалось открыть. Тайна формообразования».
Рачки гипнотизируют меня, и я за три дня пишу новую главу.
Как возникает форма? Форма живого тела? Что ее определяет? Почему она такая, а не иная? И как из одной формы образуется другая форма?
Можно рассчитать корабль. А можно рассчитать рачка? У корабля задан объем, задан материал, из которого делается корабль, а у рачка — задан сам рачок, скажем, рачок, который живет в соленой воде, и этот рачок, предположим, попадает в пресную воду. Из одной формы должна родиться другая.
Какая разница должна быть в строении органов движения у рачков в соленой воде и пресной? Можно это рассчитать и сравнить с тем, что есть на самом деле. И тогда, может быть, удалось бы установить, почему ножка такая, а не другая; почему соотношение развивающихся органов в пресной воде одно, а в соленой другое; почему хвост у соленоводного рачка маленький, с десятью щетинками, а у пресноводного огромный, со ста щетинками.
…Рачки продолжают гипнотизировать меня, и, перепечатав новую главу, я пишу письмо Николаю Ивановичу.
Я прошу его понять меня и помочь на год отложить защиту. Отложить для того, чтобы я могла сделать работу, которая была бы действительно по-настоящему ценной, — работу о формообразовании…
Я тороплюсь дописать письмо. За дипломом Сева должен заехать сегодня.
В комнату кто-то входит. Оборачиваюсь. В дверях — Алеша! Я не слышала звонка. Почему мама не сказала, что меня нет? Продолжаю писать. Алеша останавливается за моей спиной. Продолжаю писать.
— Может быть, ты прервешь свой труд? Мы все-таки не виделись довольно долго.
Алеша нагибается над моим альбомом. Алешины волосы касаются моего лица.
— Алеша, отойди.
Алеша садится в кресло и опускает голову на руки. Его лица больше не видно, а волосы падают на пальцы, которыми он подпирает лоб.
— Моя мама меня извела. Требует, чтобы я женился. На какой-нибудь интеллигентной девочке. Как ты смотришь на то, чтобы помочь осуществить мечту моей мамы?
Встаю, подхожу к двери, открываю ее:
— Я тебя очень прошу — уйди.
Сейчас он уйдет, и эта комедия кончится.
— Ты меня не любишь!
Каким тоном он это сказал! Словно сделал открытие. Он не в состоянии себе даже представить, что это возможно!
— Да, Алеша, я тебя не люблю.
— Я понимаю, Ирочка, ты сердишься… Но в тот день я поссорился со своей мамой. Моя мама, как ты знаешь, очень хорошая, но она любит торопить события. И когда она начинает обсуждать со мной мои личные дела, мне сразу хочется сделать все наоборот.
Я смотрю на Алешу. Так вот, оказывается, в чем дело!
— Значит, в тот вечер ты со мной так разговаривал… Назло своей маме. А теперь не можешь успокоиться, как это я без тебя не умерла, не заболела — сижу занимаюсь. Только поэтому ты и пришел.
— Это неправда, Ира, я тебе много раз звонил — ты бросала трубку. И я просто не решался прийти. А вот сегодня почему-то решился…
— Уходи.
Алеша молчит. Потом встает, идет к двери.
Я не провожаю его.
Входная дверь хлопнула.
…Звонок. Неужели вернулся?
В дверях Сева.
— Я пришел раньше, потому что хочу засветло приехать в Звенигород.
Молча я пропускаю Севу в комнату. Случайно ловлю его взгляд. Взгляд тревожный и одобрительный. Наверное, Сева встретил Алёшу и по его виду понял, что мы не помирились.
Сева открывает портфель и кладет туда мой диплом.
— Сева, сегодня утром я решила: я не буду защищаться в этом году. Человек не должен идти на компромиссы ни в чем.
Я смотрю на Севу. Никогда его таким не видела.
— Я тебя очень люблю, Ира. Понимаешь — очень.
Я опускаю глаза и смотрю в пол. Обычно Сева так смотрит, а сейчас я. На полу в щели лежит иголка.
…Поднимаю глаза — Севы нет. И портфеля его нет. Он ушел, а альбом остался на столе. И письмо Николаю Ивановичу я не успела дописать. Выбегаю на лестницу, кричу: «Сева!» Ответа нет! Бегу на улицу. Машины с нашим оборудованием нигде не видно. Может, Сева оставил ее за углом?.. И за углом ее нет.
Теперь Николай Иванович уже совсем ничего не поймет из моей работы. Только, может быть, он не станет ее читать? Увидит в тексте ссылки на рисунки, а рисунков нет.
Без рисунков в моей работе разобраться очень трудно. Даже, наверное, невозможно.
Таня сидит на кровати вся зареванная. Она ходила к Витьке. Я ой вчера сказала по телефону, что у меня был Алеша, и она вдруг решила сама пойти к Витьке и наконец выяснить с ним отношения. А теперь ревет.
— Ты, оказывается, еще зимой разговаривала с Витькой обо мне? — спрашивает Таня.
— Пыталась.
— Почему же ты мне ничего не сказала?
— Потому что он плел всякую ерунду. Посоветовал сначала поцеловаться с кем-нибудь, а потом вести такие разговоры.
— Кретин какой! Ты не обижайся, — вдруг начала меня утешать Танька. — Ладно, давай заниматься дипломом.
Танька достает схемы, текст, но сосредоточиться на своем дипломе она, конечно, сейчас не в состоянии. И вот она уже требует от меня точно разработанный план поведения по отношению к Витьке. Требует, чтобы я сказала ей, что надо делать завтра, послезавтра, через месяц. И чтобы сказала, чем все кончится! Я не удивляюсь ее требованиям. Я сама ее к этому приучила. Что ей сказать: что я стала дурой и перестала что-либо понимать? Или наоборот, наконец поумнела и поэтому больше не могу давать советов? А может быть, рассказать ей продолжение сказки про хорошего зайца, которое вчера придумала?
…Один хороший заяц стоял в очереди за счастьем. Зайцев было много-много, очередь была длинная-длинная, а счастья было мало. И не всем оно могло достаться. Для очень хороших зайцев очередь сокращалась: она была ведь волшебная очередь, а для плохих — она раздваивалась. И тогда заяц попадал не в ту очередь и получал счастье, которое оказывалось ненастоящим…
Вероятно, мы с Танькой просто плохие зайцы и попали не в ту очередь. Вот и все…
— Ладно, Танька, давай лучше действительно заниматься твоим дипломом.
Таня слушается. У Тани просто рефлекс слушаться: с детства, с пятого класса, я толкаю Таню в бок и требую: не спи, учи, повторяй за мной.
Я читаю Танин диплом, делаю замечания. Мы редактируем текст.
— Почему ты не Витька? — вдруг говорит мне Таня и целует меня в локоть. — Мне с тобой так хорошо.
Я иду от Тани домой. Начинается дождь. Но за зонтом возвращаться не хочется. И так поздно. Весь день мы с Таней просидели над ее дипломом. У Тани диплом хороший. Иногда лучше поставить перед собой маленькую задачу и решить ее, чем большую, и…
Меня, конечно, лишний год никто в университете держать не будет. Ну и что? Ведь можно пойти работать, а диплом делать по вечерам… Я хотела об этом посоветоваться с Севой, а он…
Я всегда чувствовала, что нравлюсь Севе, хотя он мне никогда прямо этого не говорил. А в этот раз… Может быть, потому что он теперь уезжает совсем. Добился — его посылают на Белое море.
Должно быть, ему сейчас очень больно. Ведь я ему ничего не ответила. А что я могла сказать? Объяснить ему, что лучше дружбы ничего на свете не бывает?.. Теперь я это поняла.
Кроме Таньки, только Сева был мне настоящим другом. Мне всегда хотелось ему все рассказать. Его откровенность я тоже очень ценила. Как-то он мне сказал уныло: «Я все еще выгляжу, как школьник». Я тогда, помню, начала его убеждать, что люди развиваются по-разному. И в пример почему-то привела превращение головастика в лягушку. Самое смешное, что именно пример с лягушкой его и убедил.
А потом к дню рождения Севы я сделала «наглядное пособие»: развитие травяной лягушки. Оно было удивительно красивым. Пять головастиков — от крошечного, в несколько миллиметров, до большого, в несколько сантиметров, — прикрепленные к стеклянной пластинке, вставленной в тубус со спиртом, отсвечивали серебром (заднюю стенку тубуса я оклеила серебряной бумагой). Но это было не все. Самое главное — был футляр, обшитый черным бархатом и расшитый бисером. Я делала пособие целую неделю. Это было на практике в Одессе. Мы жили в общежитии, и чтобы скрыть от девчонок свой подарок, я шила футляр по ночам. Но девчонки все-таки его увидели, и Галя сказала: «У тебя один свет в окошке — Сева». Севе подарок очень понравился. Развитие лягушки — это же символ нашей кафедры!
Вечером Сева повел нас в ресторан. Там мы ели что-то неслыханно вкусное, а потом Сева по очереди приглашал всех танцевать. Танцевать Сева не умел. Извиняясь перед каждой, что он лишь практикуется, Сева беспрерывно спотыкался о ноги партнерши. Всем было ужасно неудобно. И только ради дня рождения терпели. Когда очередь дошла до меня, я как-то сумела подчинить его движения своим… А Севу тут же обвинили в притворстве, потому что никто уже не верил, что он не умеет танцевать.
Дождь. Нет, это уже не дождь. Это уже ливень. Зря я не вернулась за зонтиком. Надо переждать в подъезде… Завтра, наверное, все зазеленеет…
А в ушах у меня все время Севины слова. Он сказал и ушел, а я думаю… Сегодня утром звонила Севина мама, она очень беспокоится, что Севы до сих пор нет. Я помню, когда мы с Севой возили оборудование, то обычно возвращались на следующий день. Наверно, его задержал Николай Иванович, попросил в чем-нибудь помочь.
А вдруг Сева возвращается сейчас? В такой ливень… Вообще-то Сева водит машину хорошо. Я люблю смотреть, когда он за рулем. Сева держит руки как-то по-особенному, почти не сгибая пальцы. В пальцах чувствуется и напряжение и легкость.
Град пошел. Град вместе с дождем. Хорошо, что я стою в подъезде. Отсюда так все красиво! Белый град бьет по разноцветным зонтикам и отлетает от них в разные стороны…
…Когда-то это все уже было. Такой же ливень. Только тогда не было града, а было солнце. Я шла по улице Горького и пела: «Битая, тертая, сто двадцать четвертая…» Это было в девятом классе. У меня была победа. Сейчас победы нет, а настроение почему-то вдруг стало удивительное…
На тротуаре белая пена из тающего града.
Как хочется скорее увидеть Севу! Скорее сказать ему, как это прекрасно, что мы с ним такие друзья, что мы так понимаем друг друга, что мы можем никогда друг в друге не сомневаться. Когда Сева уедет на Белое море, я буду писать ему длинные письма. И пусть он чувствует, что есть человек, который всегда хочет, чтобы ему было хорошо.
В последнее время он заходил ко мне каждый день. Он знал все. Знал, как с каждым днем я все больше и больше развенчиваю свой диплом. Он уходил и, придя домой, тут же звонил мне, и я понимала, что он живет моей работой. Он приучил меня к этим звонкам… И мы говорили, говорили…
А теперь он уедет. Уедет? Нет, я но представляю себе дня без голоса Севы. Мне нужен его голос, мне нужно его видеть. Мне нужен он. Он!..
Я люблю его!
Я замираю. Боюсь пошевельнуться. Может быть, это пройдет? Может быть, мне это только почудилось? Ведь еще минуту назад я ничего об этом не знала. Нет, я люблю его!
Я иду домой. Иду очень быстро. Потоки воды несутся по мостовой. Вода бурлит возле железных решеток и падает в подземные колодцы.
Если Сева приехал, он должен позвонить мне, и я ему скажу… Я ему все скажу… Все.
Во дворе очень темно… Бегу по лестнице… Открываю дверь.
На моем столе письмо. На конверте Севиным почерком написано: «Ире». Я письмо не распечатываю. Я сажусь на стул и долго смотрю на конверт.
Потом беру ножницы и осторожно надрезаю край. Письмо от Николая Ивановича.
Ира, Вы большой молодец! Вы не дали себя обмануть выводам, которые так легко напрашивались. От всей души поздравляю Вас! Отдаю дань твердости Вашего характера, Вашей добросовестности, Вашему таланту. Побед будет еще много, и все они будут одна другой прекрасней.
Здесь сейчас Федоров. Он Вас помнит по работе о головастиках, считает, что Ваш диплом заставит пересмотреть результаты целого ряда аналогичных задач. Очень заинтересовался последней главой, особенно новым подходом к проблеме формообразования. Для работы над этой проблемой Федоров собирается создавать специальную группу. Пришлите альбом.
С уважением Николай Иванович.
P. S. Сражен Вашими актерскими способностями! Так скрывать свои трудности, оберегая мое время.
…Открываю альбом… Два рачка переговариваются между собой.
Комментарии к книге «Ливень», Наталья Игоревна Романова
Всего 0 комментариев