Владимир Печенкин Неотвратимость
Отцы. Повесть
Иллюстрации - Евгений Александрович Бортников
1
Ночью выпал снег. Город проснулся чистый, опрятный, с бодрым морозцем. Владислав Аркадьевич вышел из подъезда на свежепритоптанную дорожку, огляделся и подумал, что научились все-таки у нас, слава богу, бороться с дымом и заводской копотью. В пору его детства, помнится, снег так прямо и падал грязным, серым. А теперь вон какая белизна! Приятно. Владислав Аркадьевич затянулся в последний раз сигаретой, бросил ее в сугроб и легко, но с достоинством понес свое солидное тело через двор к арке ворот.
— Извините, можно вас на минуточку…
— Мда-да, я вас слушаю. — Он остановился, с официально чуткой кабинетной улыбочкой повернулся всем корпусом к спешащей ему наперерез девушке.
— Извините, вы ведь Извольский?
— К вашим услугам.
Кто такая? Куртка импортная, волосы окрашены в рыжий цвет. Где-то видел. Не лицо помнится, да лица и не видно из-за рыжих косм. И очки, темные, большущие, весьма нелепые очки. Наверное, Радика знакомая.
— Так что вам угодно? — Извольский украдкой метнул взгляд на окна — не видят ли его с девицей? Мало ли, злые языки…
— Скажите, Радик дома не ночевал?
— М-да, кажется… А в чем дело? — шевельнулась тревога.
— Видите ли… их, наверное, посадили.
— То есть как? Куда посадили? Кого — их?
— Радика, Валеру и Олега. Точно не знаю, мне так сказали. Будто они ночью что-то там…
— Но что именно? — упавшим голосом прошептал Извольский.
Девица скривила большой крашеный рот.
— Не знаю. Один из наших видел, как их забрали и увезли.
— Один из наших, так… Позвольте, куда увезли?
— В милицию, конечно. Куда же еще.
— Но почему тогда он не позвонил?
Очки удивились, глупости вопроса.
— Они же арестованные!
— Ах, да да… Но что случилось? Серьезное что-нибудь?
— Вы знаете, Радик, если выпьет, он такой… Его надо выручать, его и остальных!
— Да, благодарю вас, э-э… Сейчас же еду в милицию…
— Забрали их на Садовой, они должны быть в нашей милиции… Ну, я побегу.
Тощая девица неженственно ссутулилась и исчезла.
Радик!.. Ах, какая неприятность! Кто есть из знакомых в милиции? Впрочем, самому не очень удобно. Придется просить Таланова, он со всеми знаком, повлияет. Или Щеглова. Нет, лучше Таланова, у него, кажется, в прокуратуре кто-то есть. А еще лучше, пусть жена всплакнет перед Идой Абрамовной, это успешнее будет. Но что натворил сын? Беда с мальчишкой. Ну, в институт не прошел, прошляпили родители — не на того понадеялись, кто же знал. Так сидел бы смирно год, до будущего приема. Вот подвел, собачий сын, ах… Не ночевал дома? Кажется, не ночевал. Собственно, какой в том грех, если где-нибудь и заночует. Но не в милиции же!
Владислав Аркадьевич шагнул на уже прокатанную транспортом мостовую и властно поднял руку. Такси плавно подставило дверцу. Бросил таксисту:
— В райотдел внутренних дел.
За деревянным барьерчиком сидел дежурный. Владислав Аркадьевич вскинул два пальца к шапке-пирожку:
— Где у вас кабинет начальника?
Дежурный прервал зевок.
— По коридору и направо.
Бронзовые буквы на коричневой пластмассе: слева дверь к начальнику, справа к заму. Секретарша копается в делах.
— Подождите, подождите, вам к кому? Начальник еще не пришел. В восемь будет.
— Простите, забыл его имя-отчество.
— Сергей Александрович.
— Да-да, я подожду.
Майор пришел раньше восьми.
— Здравия желаю, товарищ майор! — бодро встретил его в коридоре Извольский. — Дело к вам, Сергей Александрович, вы позволите? Надеюсь, ненадолго задержу.
— Прошу. — Вошли в кабинет, и майор указал на стул: — Прошу.
Он старше Владислава Аркадьевича лет этак на десять. Седеющий, лысеющий, но сохранивший давнюю выправку. С этакими обычно трудно договориться. На кителе орденские планки. Воевал мужик. Учтем.
— Сергей Александрович, мы ведь с вами встречались в горисполкоме, — для начала соврал Извольский. — Не помните? Я Извольский, заместитель директора торга. Сейчас к вам не по работе, а по сугубо личному. Понимаете, сын не ночевал сегодня дома, и я как отец… Словом, почти не спал, беспокоился. Утром побежал к знакомым и…
— Да, мне доложил дежурный. Извольский Радий, так? Он и еще двое задержаны ночью. Пьяные совершили нападение на девушку с целью… с какой целью, выясним.
— Как-кие мерзавцы! Кто же они?
— Один — ваш сын.
— Несомненно, его втянули в эту историю те, другие! Возможно, силой втянули. Радий положительный юноша, студент… то есть абитуриент. Мы с женой занимаем определенное положение в обществе и, разумеется, воспитываем сына на моральных принципах…
— Верю, что вы не воспитывали из него хулигана и насильника. Однако и родители его сообщников — начальник цеха, директор завода. Особенно директор — умный, талантливый руководитель, бывший фронтовик. И вот, тем не менее…
Владиславу Аркадьевичу стало немножко легче — те тоже влиятельные отцы, не ему одному придется хлопотать.
— Сергей Александрович, насколько это серьезно?
— Трое пьяных набрасываются на идущую с работы девушку, избивают ее — как, по-вашему, серьезно это?
— Только побили? Больше ничего? Слава богу!
— Какая там слава! Их вовремя задержали.
— Послушайте, Сергей Альсаныч. — Майор чуть заметно поморщился. — Мальчику девятнадцать лет, возраст проб и ошибок, как говорят ученые. Подросткам особенно необходимо внимание, понимание. Развивающийся организм требует заботливого отношения. Даже если он совершил э-э…
— Преступление, — подсказал майор.
— Ну, предположим. Вспомним, как учил Макаренко… — Владислав Аркадьевич хотел присовокупить что-нибудь подходящее из Макаренко, но никак не мог вспомнить, чему он там учил. Заметив на лице майора скучающую досаду, заспешил: — Прошу, не примите мои слова как… Поймите меня правильно, ведь я отец! У вас тоже, несомненно, есть дети. Сергей Альсаныч, прошу, умоляю вас… От вас зависит судьба.
— Судьба зависит прежде всего от него самого. Мог ведь не пить, не хулиганить. От меня же ровным счетом ничего не зависит. Дело будет передано следователю, выяснится конкретная вина каждого из соучастников, кто организатор.
— Понимаю, понимаю… — «Эх, ничего не вышло с этим формалистом, придется к Таланову обратиться». — Разрешите, по крайней мере, увидеть сына. Надеюсь, на это имею право?
— Свидание можно бы. Но дежурный доложил мне, что ваш сын всю ночь нарушал порядок, выражался нецензурно. И, между прочим, грозил, что всей милиции попадет, так как его отец, то есть вы, занимает высокий пост. Судите сами, как при таком поведении давать свидание?
«О черт, какой идиот Радий! Даже сесть в милицию не умеет корректно!»
В кабинет входили сотрудники в форме и в штатском. Пришлось Извольскому встать и скорбно удалиться.
Не успел майор начать инструктаж, как зазвенел телефон, и голос секретарши из динамика сказал:
— Сергей Александрович, вас.
— Начальник райотдела? Здравствуйте. Беспокоит вас Канашенко, с завода металлоконструкций. Мой сын…
Да, его сын, Валерий Канашенко, был вторым из задержанных ночью. Майор коротко повторил Канашенко-отцу то же, что сказал Извольскому-отцу. Этот был начальником механосборочного цеха, его фамилию майор не раз встречал в газетных статьях — цех перевыполнял план, считался маяком производства. Этот о снисхождении для сына просить стеснялся. Только хотел узнать, серьезное ли дело, дойдет ли до суда. И, выслушав ответ, помялся — нельзя ли как-нибудь обойтись без широкой огласки, потому что, видите ли… и так далее.
— Гласность от милиции не зависит, — ответил по телефону майор. — А до суда, я полагаю, на этот раз дойдет. Ваш сын и без того имеет несколько приводов, попадал в вытрезвитель. Плохо за ним смотрите. Тем более он рабочий вашего же цеха. Двойная ответственность на вас.
— Так бить его, что ли?! — Майор дипломатично промолчал: вам, дескать, решать, товарищ отец и начальник. — Вот лихо на мою голову! Товарищ майор, сильно вас прошу, не сообщайте пока нам… то есть официально не сообщайте в цех, на завод. У нас, знаете, распишут, раскрасят, а авторитет начальника цеха — штука хрупкая. С начала года план никак не идет, а тут еще ЧП… Поймите меня правильно, я не о себе забочусь. Но подобные ЧП снижают в коллективе производственный подъем…
— Насчет подъема ничем помочь не могу.
— Нет, это я к слову… Можно приехать, поговорить с сыном? Спасибо, товарищ майор, спасибо. Так… Сейчас вызывают на совещание к начальнику, и мне не хотелось бы объяснять свое отсутствие… ну, вы понимаете… А может, им разрешат пока находиться дома? Никуда ж они не утекут. Ну да, ну да, понятно. Во второй половине дня приеду.
Окончив телефонный разговор, майор не сразу продолжил инструктаж.
«Струсил начальник цеха, боится огласки. Авторитет бережет. Еще будет третий отец… Как мне говорить с третьим? А с матерью как?»
2
Секретарша Мария Яновна привыкла, что директор распахивает дверь порывисто, настежь, из кабинета выходит твердым широким шагом, напористо подавшись широкой грудью вперед и чуть пригнув красивую, с седой волнистой шевелюрой голову, словно высокий проем низок ему. Мария Яновна женщиной была замужней и мужа любила, но к директору с давних пор чувствовала своеобразную привязанность, безгрешную влюбленность без тени чинопочитания или дамского вздыхательства — просто как к мужчине умному, сильному. И сейчас, когда вот так странно, медленно и беззвучно растворилась дверь, руки Марии Яновны недоуменно замерли над клавишами машинки.
Директор вышел неуверенно, лицо его пожелтело, осунулось, как это бывало в прошлые времена, когда еще «горел» частенько план, лихорадили завод и директора штурмовые бессонные «концы месяца». Но тогда в серых воспаленных глазах, несмотря на усталость, светились энергия и воля. Сейчас в них пугающая пустота. Директор притворил дверь, постоял так, держась за ручку. Левая бровь поднялась не то с обидой, не то в вопросе…
Шестилетняя совместная работа приучила Марию Яновну не задавать лишних вопросов. Так и сидела над клавишами, смотрела на его седой затылок. Не поднимая головы, он сказал:
— Я уйду на час или полтора. К одиннадцати… да, к одиннадцати вернусь.
Секретарша секунду ждала — может, еще что будет. Спросила:
— Вызвать машину, Николай Викторович?
— Не нужно. И вот еще: должны приехать из СМУ. Передайте, что я просил подождать. И что прошу извинить за…
Не так уж часто ему доводилось ездить в трамвае. Час «пик» миновал, пассажиров немного. Но Николай Викторович не заметил свободных мест. Он смотрел в окно на чистый, ночью выпавший снежок, искрящийся под солнцем, с синими тенями от домов и обнаженных тополей. Девчушка-школьница несколько раз взглянула из-под белой шапочки на Николая Викторовича и наконец встала, хотя были еще свободные места.
— Садитесь, пожалуйста.
— Что? А, спасибо.
Сел. И опять смотрел на белый снег.
Или этот веселый солнечный мороз, или давнее, с фронта, умение сжимать нервы в кулак при тяжелых ситуациях — но из трамвая вышел уже обычный, владеющий собой Николай Викторович Ельников, директор завода, каким его всегда знали. Только левая бровь поднята все в том же недоуменном вопросе… Перейдя площадь, мельком глянул на монументальную бетонную Доску почета, где среди прочих предприятий города значилось имя его завода, — и отвернулся. У подъезда замедлил шаг. Потом, пригнув голову, как всегда напористо, толкнул дверь.
Бывал он здесь не раз и не два, изредка по делу, чаще попутно, заездом к товарищу по военным годам, по фронту: проходил узким коридором с зелеными в его рост панелями, с пластиковым покрытием на полу, мимо закрытых дверей кабинетов справа, мимо чего-то ожидающих людей, сидящих на стульях вдоль глухой стены, — к всегда открытой настежь приемной начальника районного отдела милиции. И вся здешняя обстановка никогда не отмечалась им как нечто тревожное, даже угрожающее. Учреждение, и ничего особенного.
На этот раз тревожную особенность коридора он ощутил. Стесненный этим, Николай Викторович терял уверенность, и коридор казался незнакомым.
— Куда! Очередь не видите, что ли!
Николай Викторович остановился. У приемной сидело несколько человек, смотрели на него равнодушно и пусто. Только женщина в зеленом пальто с вызывающе дерзким прищуром усмехнулась и, уловив его растерянность, добавила:
— Как начальство, то другие уж и не люди для их!..
Рядом с ней старик с тросточкой осуждающе кашлянул и опустил взгляд.
— Извините, я не знал.
Николай Викторович отошел и сел на свободный стул.
По коридору слонялся длинноволосый парень без шапки, глазел на дверные таблички, на плакаты, тихо посвистывал сквозь зубы и подрыгивал коленкой. Поодаль еще сидели какие-то хмурые фигуры. Николай Викторович вздохнул и принялся ждать. Смотрел рассеянно на женщину в зеленом. Одета прилично. Сравнительно молода еще. Но в аляповатой накрашенности лица, губ, ресниц, в космах песцового воротника, в косых морщинах капрона на тонкой ноге над красным широким сапогом сквозило что-то неряшливое.
Вышла секретарша начальника, скользнула по людям равнодушным взглядом, хотела что-то сказать. И узнала Николая Викторовича.
— Ой, здравствуйте, товарищ Ельников. Вы к майору? Заходите.
Он краем глаза заметил, как ощетинился песец на воротнике неряшливой женщины, уловил выразительный кашель старика с тростью.
— Я по личному делу. Я подожду.
Секретарша секунду удивлялась молча.
— Н-ну, как хотите… — И уже другим, «служебным» тоном женщине: — Зайдите.
Та скривила торжествующе губы — во, осадила начальника! — и небрежной развалочкой вошла в приемную.
Ельников ждал. Занятие непривычное для него. Ждать приходилось, разве когда вызывали в главк. Но скоро свои, сегодняшние мысли снова овладели им. Не заметил, как уходила по коридору сердитая женщина в зеленом, как перестал посвистывать, замялся и неохотно пошел к начальнику длинноволосый парень, как, покашливая и покряхтывая, следом за ним уплелся старичок. Потом еще кто-то. Очнулся, когда тронула за плечо секретарша:
— Заходите же.
Майор писал. Но сразу отложил ручку, вышел из-за стола, протянул широкую ладонь.
— Здравствуй. Садись.
Ельников пожал его руку и выдохнул нетерпеливо:
— Ну?
Майор потрогал бритую щеку, потер высокий с залысинами лоб.
— Ну? Говори, Сергей.
— Скверное, брат, дело…
— Знаю, что скверное. Потому говори сразу.
— Ладно. Задержали их в полпервого ночи на углу Садовой и Пушкинской. Олег и с ним еще двое. Пьяные, конечно. Шли из ресторана. Встретили девушку, с работы шла. Сначала приставали, а когда вырвалась, догнали и… били. На ее счастье, люди шли как раз со смены. Ну, эти бежать. Задержали их. Собственно, и все.
— Били, значит?
— Да. Больше ничего не случилось. Но девушка упала.
— Сильно ударилась? А он где? В камере?
— Ночь провели в вытрезвителе. Сейчас ждут дознания.
Лицо Николая Викторовича побелело, под глазами выявились синие тени, и глубже стали морщины у рта. Майор кивнул на стул:
— Ты садись, Коля.
— Угу, спасибо. Ты сам с ним занимался?
— Нет, и не видел еще. Даже не решаюсь как-то.
Ведь очень хорошо вас всех знаю… Олега-то с пеленок… Дело их у Евстафьева, молодой лейтенант, но толковый. -
— Дело? Ну да, дело… Послушай, может быть, тут что-нибудь не так, а?
— К сожалению, все так.
— И что за это?
— Ты же знаешь, определяет суд.
— Но все-таки?
— Н-ну, если дойдет до суда… до трех лет.
— А до суда дойдет?
— Если потерпевшая подаст заявление, то прокуратура, я думаю, даст санкцию на возбуждение уголовного дела.
Ельников грузно опустился на стул. Майор сел рядом. Николай Викторович спросил:
— Зачем ты все рассказал жене? Ты бы мне сперва, уж я Лену подготовил бы как-нибудь.
— Да ведь я понимаю, что не следовало бы! Позвонил, надеясь тебя застать дома, да ты уехал уже. Сказал я Лене, что по заводским делам ты нужен, и трубку положил, думал немного погодя на завод позвонить. Только матери, они к беде чуткие. Тем более что дома Олег не ночевал. Лена сразу же опять меня вызвала. Я было успокаивать, да… Словом, вытянула из меня всю правду. Как она, Лена-то?
— У нее ж сердце больное. Хотела сама к тебе ехать — не смогла. Соседи «неотложку» вызвали. Но почему?! Почему?!
Ельников вскочил и заходил по кабинету.
— Да, почему?! Я не пьяница, не скандалист, не жулик, всегда ему толковал о порядочности, о совести, о… Мой тут какой-то просчет, но в чем? В чем тут моя вина?..
Он круто остановился.
— Твоя — не знаю. Разве лишь в том, что забот у директора завода всегда по горло, а времени для семьи всегда дефицит. Да ведь и не один ты его воспитывал. Мальцам каждый встречный немножко воспитатель. А встречные, они разные. Хоть бы и старшие, наше поколение взять…
— Поколение? Ну, знаешь… Наше поколение и трудом, и кровью советское.
— Да, но вот сейчас здесь, у дежурного в камере, спит некий Додонов. Систематически пьянствует, во хмелю же не человек. Дебоширит, орет, лается. Трезвый — изоврался вконец. А ведь тоже воевал, до Будапешта дошел, медали у него. И вот существует же. Награды сохранил, совесть потерял.
— Но Олег мой сын! Мой, а не его!
— Ты на своем заводе сидишь, а Додонов на улице, на виду буянит.
— Так вы-то на что, милиция?
— Что — мы… Он преступления не совершил пока. Пятнадцать суток ему давали. Посадить за хулиганство в колонию, по указу? Так нам все время твердят: избегайте мер с лишением свободы, воспитывайте.
— Тогда ссылать таких куда-нибудь в тайгу, чтобы молодежь не пачкали!
Майор вздохнул:
— Организовать такую «тайгу» не в полномочиях начальника райотдела. К сожалению.
— А что в полномочиях?
— Ну… беседы, внушения. Пятнадцать суток вот. Или штраф.
— Эх вы, бедняги, — сказал Ельников и задумался. Майор взял со стола карандаш, повертел, положил на место.
— Коля, ты повидаться с Олегом не хочешь? Поговорить?
— А это разрешается?
— Запрещения такого нету.
Ельников ответил не сразу.
— Тяжело… Но надо. Что уж теперь от беды прятаться. Меня в камеру проведут? Или его сюда?
— Лейтенант Евстафьев дежурит, кабинет его свободен.
— Ладно. Подожди… — Николай Викторович постоял минуту молча. И повернулся к двери. — Куда идти?
И опять он ждал. Узкая комната, шагов пять в длину. Стол, сейф, три стула. Солнечный мороз за окном.
Шапку Ельников оставил в кабинете начальника, но пальто не снял, и все равно было зябко, набегала дрожь, которую приходилось сдерживать, унимать. Николай Викторович пытался представить сына здесь, в этой комнате, — и не мог. Стоял перед глазами облик того прежнего, домашнего Олега, остроумного, самоуверенного, всегда немного небрежного, с чистым здоровым лицом и красивой прической — Николай Викторович не уважал гривастых юношей. Олег интересовался спортом — без увлечения, современной музыкой — без модного меломанства, книжки почитывал — без читательских восторгов, учился без двоек, но и без похвальных грамот. Веселую компанию любил, но… нет, пьяным не видели сына. «Средний» парень, от которого в дальнейшем ожидали— конечно же! — большего. Ожидали… А теперь?
Что же, постригли его уже? В чем он, в куртке или в пальто? Наверное, холодно в… камере. Нет, как все непонятно, невероятно! О чем с ним говорить? Надо держать себя в руках, чтобы без этой дрожи. Не отапливают здесь, что ли? Если он в куртке, надо принести пальто. Будет суд… Может, все-таки не будет? Как же так, ведь еще вчера вечером ничего подобного и представиться не могло. Ни боли этой, ни дрожи, ни кабинета этого…
Дверь приоткрылась, заглянул милиционер. Все в Ельникове напряглось.
— Входи.
Олег… В куртке он. Руки за спину. Шагнул, и дверь закрылась. В побледневшем лице, во всей фигуре — помятость… Сын! На правой щеке, от темного пушка на верхней губе до уха — две тонких царапины.
— Здравствуй, папа…
— Здравствуй.
Николаю Викторовичу стало трудно дышать. Года полтора назад, простудившись и схватив жестокий бронхит, он бросил курить. Сейчас захотелось вдруг затянуться папиросой, и он машинально трогал карман рукой. Сын, поникнув плечами и все еще держа руки за спиной, уставился в пол.
Волна дрожи миновала, Ельников овладел собой.
— Как ты… попал сюда?
Олег шевельнул плечами.
— Выпили… — Голос хриплый какой!
Ельников подождал.
— Ну?
— Выпили мы, домой пошли…
От этого плавающего голоса, от недвижной сутулости и рук за спиной стала Ельникова заливать неприязненная брезгливость. Твердо, напористо он поторопил:
— Ну!
— Я был выпивши, сильно выпивши… плохо помню…
— Врешь.
— Ну, так получилось… Хотели пошутить сначала… — Он поднял пустые, невидящие глаза. — Просто пошутить… Я даже не знаю как…
Больше не было дрожи. Ельникова жгло возмущение, обида, злость, словно был он отцом не этого перетрусившего хулигана, а той неизвестной девушки, которая бежала ночью с работы.
— Вы избивали женщину. Одну — трое здоровых парней. — Олег дернулся, словно протестуя. — Что? Ты хочешь что-то сказать?
— Она сама вцепилась мне в лицо! Вот смотри, — провел пальцем по царапинам.
— Вот как! Значит, это она напала на вас? И ты защищался? Спасал свою драгоценную жизнь? Что молчишь?
— Я вот так сделал рукой, чтоб заслониться, а она упала и…
— И вы продолжали бить ее лежащую. Ради самозащиты? Олег, неужели от меня научился ты трусливо врать?
Николай Викторович отвернулся к окну. Отвернуться было необходимо, чтобы совладать с собой.
— Папа, я все понимаю… не знаю даже, как могло… Пьяные мы были, в этом все дело. Мы готовы просить у нее прощения…
— А у меня?! А у матери?!
— Что? Да, конечно, извини, папа.
Николай Викторович ждал, что Олег хоть сейчас спросит о матери. Не спросил. Собой занят. Молча стояли они, не зная, что еще сказать, и каждый чувствовал себя непонятым.
Ельников пошел к двери. Олег удивленно посторонился и, когда отец подошел уже к порогу, позвал упавшим голосом:
— Папа! Так как же?
— Что — как?
Ну, я не знаю… Ведь можно же… Я попрошу прощения…
— Я не народный судья.
— Папа! При чем народный судья?! Из-за этого! У меня скоро сессия, и вообще… Для чего портить мне все, из-за случайности…
— Случайность! Ты мог погубить чужую жизнь.
— Но я же сказал, что все понял! И, наконец, Сергей Александрович твой друг… Поговори с ним…
Ельников больше не мог. Толкнул дверь и вышел. Милиционер приложил руку к козырьку, но Ельников не заметил. Быстро прошел коридором к выходу и лишь на улице, почувствовав студеный ветерок, вспомнил, что оставил шапку. Пришлось вернуться.
Майор подписывал паспорта. Тотчас отпустил сотрудницу.
— Ну что?
— Шапку забыл.
— Олег что говорит?
— А что ему сказать…
Николай Викторович взял со стула шапку, помял рассеянно, надел.
— Пойду. До свиданья, Сергей.
— Подожди! — Майор схватил карандаш, положил, кашлянул. — Ты бы поговорил с ней…
— Да, просто не представляю, как она…
— Скажи ей, что мальчик он еще, в сущности.
— А? Постой, с кем это — с ней?
— Да с потерпевшей.
— Ах ты вот что! Я думаю все про жену, про Лену… Так советуешь поговорить с потерпевшей? Уговорить, чтоб заявление не подавала? Так, что ли? Сергей, это чтоб за твоим отделением лишнего происшествия не числилось?
— Перестань! — вскинул голову майор. — Я не лакировщик! С каких пор перестал ты меня уважать, Коля! Но тебе-то за что несчастье? Лене за что муки — с передачей ходить?! Разве ты мне чужой? Разве чужие вы мне? Или я забыл, кто в сорок третьем под Ржевом выволок меня из окружения?! Не заслужил ты, директор, орденоносец…
— Наши ордена сыновьям не прикрытие. И хватит, Сергей, хватит об этом. Делай с хулиганами, что должен делать.
Майор подошел и положил ладонь на рукав Ельникова.
— Извини. Час назад на этом самом месте один папаша взывал о снисхождении к… к развивающимся организмам… Извини, Коля. Ты сейчас едешь к Лене? Крепитесь, друзья мои. Если с девушкой все благополучно, как-нибудь, возможно, обойдется и без лишения свободы.
— Спасибо. Пойду я.
Трубку взяла секретарша Мария Яновна.
— Алло? Приемная директора. Алло, алло!
— Это я, Ельников. Мария Яновна, из строительномонтажного управления приехали уже?
— Из… Нет еще… нет.
Мария Яновна никогда еще, кажется, не лгала своему директору. Но голос его в трубке звучал так разбито…
— Когда приедут, просите подождать. Мне необходимо еще полчаса. У жены с сердцем плохо.
— Хорошо, Николай Вик… — она спохватилась и оглянулась на двух насторожившихся посетителей из СМУ.
Ельников вышел из будки телефона-автомата и прижался плечом к шершавому камню стены. Мимо проходила курьерша из заводоуправления, взглянула мельком на пожилого мужчину у стены. Но не узнала директора.
3
Владислав Аркадьевич думал: ну, сейчас начнется истерика, не ко времени, как всегда. Но истерика не начиналась, жена только по-настоящему горько плакала, она была занята — собирала передачу для Радика, поминутно хлопая дверцей холодильника.
— Неужели ты не мог?! Радик почти еще ребенок, был выпивши к тому же, ну и втянули его! Неужели ты не мог втолковать этому самому майору, что нельзя мальчика держать в тюрьме из-за девчонки, которая шляется по ночам! Наконец, пообещал бы что-нибудь достать, сделать, устроить… Ну я не знаю, что там майорам надо!
— Чепуху городишь, Октавия. С кем следует я уже…
— Я горожу чепуху! Ну конечно! Ты же не способен помочь единственному сыну! Бедный мальчик! Бедный, бедный!
— Октавия, пойми, этот майор человек совершенно не нашего круга, ему просто невозможно делать такие предложения. Я, слава богу, знаю людей. Кроме того, к нему пришли разные милиционеры. Что же, я должен отвести его в угол и шепнуть: «Хотите импортное пальто, товарищ майор?» Чепуха! Самое лучшее, попроси как следует свою приятельницу Иду Абрамовну, она знакома…
— Надо бы еще батон Радику положить. Или два, И, может быть, торт. Он любит шоколадный торт.
— Твое дитя находится не в детсаду, а в тюрьме, и торт, разумеется, неуместен.
— Мое дитя! А не твое разве?! Сыночек, бедный, бедный!.. Сходи в булочную за батонами. Еще колбасы, лучше сервелат, если есть. И купи хотя бы конфет. Владислав, чего ты ждешь?! Ради бога, скорей, нам пора в эту ужасную милицию!
Она расплакалась, роняя слезы в банку с сахарным песком. Извольский оделся, взял сумку и поспешил в булочную. А она все плакала, хватала то одну вещь, то другую, совала в рюкзак, снова выкладывала. На столе, креслах, пианино, на полированном гэдээровском серванте всюду лежали вперемешку продукты, теплое китайское белье, болгарские сигареты, даже на телефон кинуты теплые носки.
Слышно, поворачивается ключ в американском замке. В прихожей шаги.
— Что, булочная закрыта?
Но в комнату вошел ее сын, ее Радик, несколько бледный, однако с обычным ироническим прищуром, с такой знакомой кривенькой — под известного теледиктора — улыбочкой.
— Радик, мальчик!!! Тебя освободили?! У-у, родной ты мой, бедный!..
— Ну ладно, мама, ладно. Чего ты, ладно уж.
Она ощупывала, гладила его голову, длинные, до плеч, крашеные волосы, щеки, покрытые молодой пушковой бородкой, ласкала сына, вернувшегося из «ужасной милиции», пока он не решил, что нежностей довольно.
— Хватит, мать. Хватит, говорю!
Отпустила его, только рассматривала, держа за узкие плечи, всматривалась в недовольное лицо, обильно измоченное ее слезами.
— Раденька, бедненький мой! Голодный? Сейчас, сейчас накормлю. Тебе было очень плохо? Там тебя не били?!
— Еще чего выдумаешь! Они не имеют права бить. Да подожди ты, курить хочу. Слушай, мама, коньячку не найдешь?
Коньяк нашелся. Радик развалился в кресле с сигаретой, а мама, то и дело выбегая на кухню, что-то разогревала, кипятила воду для кофе.
— Радик, как же все это случилось? — догадалась наконец спросить. — Неужели правда, что ты кого-то побил?
— А, у нас всегда раздуют, из мелочи устроят гранд-скандал. Мы с друзьями шли, дурачились, хотели напугать знакомую девчонку, а она упала и ушиблась. Тут явились добровольные моралисты и черт знает чего не наприписывали нам. За такую ерунду вообще не имели права держать в милиции.
— Все равно так нельзя, милый. Все оттого, что ты ничем не занят. Отец мог бы тебе найти подходящую службу. Не хочешь? Раденька, извини, но ты стал часто выпивать…
— Мать, что у тебя за дурная привычка устраивать трагедии из-за мелочи! Подумаешь, ночевал в милиции. Ну и что? Нужно испытать все, чтобы иметь о жизни полное представление. Теперь знаю, что за комедия наша кутузка.
— Радик, что за выражение! И право же, тебе пора подумать…
— Я думаю. А как же! В наш век все думают. Мартышки, дельфины, крысы даже и те мыслят. И я как гомо сапиенс — человек мыслящий. Мне по биологическому виду полагается. И знаешь, мамуля, что я мыслю? Что ты мне сейчас подкинешь десятку, а? Надо встряхнуться, прийти в себя. Кстати, где отец?
— Пошел тебе за батонами… Сынок, ты хочешь куда-то пойти? Ужин готов, тебе нужен отдых, покой После всего этого ужаса… Нет, нет, никуда не отпущу!
— Батоны! Ты дай денег, поем где-нибудь спокойно. Боюсь, с отцом получится крупный разговор. Оба вы любите читать мораль, а я в ней не нуждаюсь!
— Да, да, ты прав. Лучше вам сейчас не встречаться. Иди, не задерживайся долго, Радик, умоляю тебя. И не пей, сыночек. Ах, как это дико — милиция!
4
Отпуская Валерия Канашенко, дежурный «провел воспитательную работу»:
— Иди и больше не хулигань. Смотри-ка, родители вон тебя ждут, нервничают.
— Смотрю! Родители? Эка невидаль.
Отец читал плакаты в коридоре с таким интересом, будто за тем в милицию и пришел, плакаты почитать, а разные там арестованные, выпускаемые ровно никакого отношения к нему не имеют. Мать стояла в сторонке с хозяйственной сумкой у ног, издалека жалобно улыбалась, и в морщинках под глазами набиралась у нее влага, которую она незаметненько стирала рукавом. Валерий видел, как мать рванулась было к нему, но отец шепнул ей что-то, оглянулся по сторонам. И только когда он вышел на улицу, оба подошли.
— Хорош, — сказал отец. — Ну, дома поговорим.
А мама, пока шли до трамвая, задавала обычные, самые мамины вопросы: хочет ли он кушать, не холодно ли ему, не болит ли голова, а то ишь вид нездоровый.
— Не с курорта едет… — сквозь зубы процедил отец.
А она шепотом: страшно ли было, совсем ли отпустили или еще что-нибудь будет? Валерий отвечал ей тоже вполголоса. Отец молча слушал и пока не вмешивался. Никто не касался самого больного вопроса: как Валерий мог?! Не место для этого вопроса — улица. Валерий боялся, что мать не удержится и спросит и заплачет, а отец на нее прикрикнет — неудобно, мол: начальник цеха идет по улице с семьей, а жена ревет в три ручья. Вдруг встретится кто из цеха, что подумают?
Убедившись, что сын здоров и, кажется, «прочувствовал» на этот раз, мать уехала трамваем на смену — отпрашивалась всего на час «по семейным обстоятельствам». Отец велел Валерию зайти в парикмахерскую:
— Побрей морду, а то каторжанский вид, стыдно в трамвай с тобой садиться.
— Опять ты за меня хлопотал?
— Отпустили, и радуйся. Ты разве оценишь заботу!
Пока Валерия брили, отец ждал в вестибюле. Когда сели в трамвай, встретился кто-то из знакомых, и отец изобразил беззаботную улыбку: «Мать на работе, а мы с сыном заняты заготовкой продуктов», — это он про сумку с передачей.
Приехали домой. И началось… Отец высился над столом, как над трибуной, и то ругательски ругал Валерия, то заводил речь о долге, о рабочей чести, о моральном кодексе. Еще, кажется, о соцсоревновании. Только графина с водой ему не хватало. Валерий не отвечал, он ел. В милиции аппетита не было, а тут, под аккомпанемент родительской нотации, уписывал колбасу с белым хлебом, и отвечать ему просто некогда было, пока не наелся.
— На что ты годишься, позволь узнать? Ну хорошо, учиться не желаешь, в науках не преуспел. Устроили тебя на гормолзавод, зарплата для начала вполне…
— Я восемь классов кончил, чтоб ящики таскать? — дожевывая, начал оборону сын.
— Ты так учился, что с твоими знаниями только ящики и таскать и не рыпаться. А ты через два месяца уволился. Однообразный труд, видите ли, не отвечает твоим высоким запросам! Ну хорошо, ну прекрасно! Упросил я, чтобы приняли в пожарную команду. И что же? Через полгода за прогул вылетел!
— Тоже мне работа — пожарка!
— Так что же тебе надо? Что? В свой цех взял, чтобы хоть ты на глазах был, к Вавилову, лучшему слесарю, приставил — нет, не идет дело! Дважды из вытрезвителя выручать пришлось. На сей раз еще похлеще— от суда спасать! Что же, и в цехе тебе не нравится?
— В цехе нравится. Почти нравится.
— Так почему подводишь родной коллектив?
— Папа, ты как на профсоюзном собрании — «родной коллектив»… Скажи уж прямо, что начальника цеха я подвел — тебя. Показатели тебе порчу.
— Обо мне ты не думаешь! Так подумай о коллективе, который повседневно и неустанно борется…
— Ну да, «за выполнение плана и повышение производственных показателей». Ты, папа, хоть бы дома-то без штампов разговаривал, они на собраниях приелись вот так!
— Не ври, с собраний ты сбегаешь, хотя я не раз предупреждал, что сын начальника цеха должен являть собой образец активности, высокой сознательности.
— Чего там интересного-то, на собраниях ваших. Толчете воду в ступе — «повысить, расширить, углубить». Слова одни, а толку — ноль. То заготовок нету, то инструмента путного недопросишься, а вы — «повысить, расширить»… Электрокар вон больше года стоит, заготовки на горбу таскаем, а вы — «повысить»!
— Да ты сам-то у меня на горбу сидишь, бездельник! Балласт в цехе…
— Работаю не хуже других, хоть Вавилова спроси.
— Другие в вытрезвитель не попадают.
— Знаешь, папа, у меня голова болит очень. Давай ты меня в другой раз повоспитываешь, а сейчас я спать пойду.
— Вот как! Напакостил, подвел — и пошел спать! Нет, ты слушай! По-настоящему-то надо тебя на общее собрание, перед всем коллективом…
Голова у Валерия в самом деле разламывалась. Он озлился.
— Да не пугай ты собранием, все равно оно не состоится. Не решишься меня разбирать. Чтоб авторитет твой не запачкался. Из вытрезвителя не одного меня выручал — почему? Ах, высоко держим трудовую дисциплину, нет нарушений в лучшем цехе! Минька Бал-башов пьяный вдрызг на смену заявился, тебя матом обложил, а ты, начальник цеха, что сделал? В цеховой машине его домой отправил, чтоб, значит, сор из избы не выносить. Пашка с Егорьевым подрались на рабочем месте — ты их «перед коллективом»? Нет, ты все тихонечко замазал. Авторитет! Дисциплина! Да ты первый нарушитель трудовой дисциплины, если хочешь знать! Как ты, начальник цеха, допускаешь, чтобы твои люди в конце месяца без выходных, по десять часов, по две смены вкалывали!
Канашенко-старший никак не ожидал такой «критики снизу», притом в самый неожиданный момент. Рявкнул:
— Мальчишка, молокосос! Что ты понимаешь! Люди вкладывают все силы, чтобы справиться с государственным заданием, чтобы…
Канашенко-старший, ломая спички, прикурил, бросил спичку в пепельницу, промахнулся.
— Не свои слова болтаешь, Валерий. Знаю чьи, Вавилова это слова. Он мастак начальство бранить.
— Ты его только что лучшим слесарем назвал, — напомнил сын.
— Да, и могу повторить: лучший он слесарь цеха. Но — демагог! Смотри, какие штуки мальцу навнушал!
— Разве это неправда? Вот мы не на собрании и комиссий тут нету, скажи честно — неправда? Нет у нас ни штурмовщины, ни показухи? Вот ты скажи!
— Да ты что, в конце-то концов! На дело тебя нет, а болтать наловчился! Он только что из милиции, а я виноват! Наставник твой Вавилов слесарить тебя что-то не шибко научил, а вот критиковать… Критиковать-то легко.
— А ты Вавилова не трогай! Вавилов — человек! Дело свое знает не хуже, чем ты свое, а может, и получше.
— О! Вавилов уж ему лучше отца родного! Вавилов, видите ли, человек! Что же он из тебя человека не сотворил? Ты не только хулиганить, а еще и болтать научился! Хватит! К черту! Довольно терпеть в цехе хулигана! Ищи себе работу по вкусу, не держу! Завтра же дам расчет!
— А не имеешь права. Я — чист. Вытрезвители мои ты скрыл, милицию тоже скрыть постараешься — авторитет бережешь. Не записано мне на бумаге никаких взысканий, увольнять не за что. Понял? Ну и все.
— Сейчас же — слышишь? — сейчас же пиши «по собственному желанию»!
— А если мне работа почти нравится? Нету у меня такого собственного желания, и все тут! А раз нету желания, зачем я буду писать, что оно есть?
— Валерий, ты наглец!
— Папа, а что лучше — наглец или лицемер?
— Кто это лицемер? Кого имеешь в виду, сопляк?!
— Ты подумал, что тебя?
Ну, это уж слишком! Пора поставить мальчишку на место! Надо решительно заявить… Что заявить? Разве он поймет, как приходится вертеться между двух огней начальнику цеха? В чем-то этот паршивец прав… Но всех обстоятельств, в которых приходится вертеться начальнику цеха, он не поймет!
В прихожей раздался звонок, и Канашенко-старший был этому даже рад — все-таки разрядка.
— Иди открой, кого там принесло.
Оказалось, явился Радик Извольский.
— Как у тебя, Валерка? Заели предки?
— Кого? Меня? Хо!
— Пошли прошвырнемся. У меня монеты есть, освежимся коньячком после водички из титана.
Отец, конечно, протестовал — для виду. Но быстро нашел выход: черт с тобой, пропадай, если ты такой оболтус. Канашенко-старшего в общем-то устраивал перерыв в тяжелом разговоре, не подготовился он к нему. Дурацкое положение: отец ничего не может сделать с сыном, начальник цеха — с учеником слесаря! Немощное какое-то положение. Как из этого всего выйти?
5
С самого утра, с самого того телефонного звонка, чем бы ни был занят директор, какие бы вопросы не решал, давила его не мысль даже, а ощущение горя, тем более неотвязное ощущение, что предпринять что-либо он бессилен. Так, вспомнилось, в войну в полевом госпитале жуткой казалась бомбежка: нагло гудит над головой смерть, а зениток в лесу нет уже, вперед они ушли, и лежишь, раненый, недвижный, в койку вдавился, и ничего не можешь — ни уйти, ни стрелять.
Николай Викторович до сих пор мерил будни фронтовой меркой. Капитан Ельников суров был во всем, что касалось воинской дисциплины, четкости и быстроты исполнения приказа, но не терпел зряшной муштры, показной лихости. Директор Ельников не привык «развертывать борьбу за…», он просто воевал, и в мирные дни воевал за живое дело, за нужное дело, за лучшее. Иногда на два фронта… Но сейчас, в семейной трагедии, он чувствовал себя безоружным.
Отложив все, что можно было отложить хотя бы до завтра, приехал домой пораньше — и к сегодняшней отцовской ране прибавилась еще царапина директорская из-за незавершенности заводских дел.
Жена чувствовала себя лучше. Или делала вид, что лучше. Они почти не говорили о главном, что мучило. Только Лена сказала:
— Ты бы свез все-таки ему поесть.
— Нет.
И она больше о том не заговаривала.
— Коля, звонят к нам?
Обыкновенный звонок в прихожей теперь пугал.
— Сейчас открою. Медсестра, наверное, время укол тебе делать.
Он пошел и открыл.
— Ты?!
— Папа, нас отпустили, совсем отпустили.
Тяжкий груз беды полегчал, отлегло щемящее чувство в груди, на миг отлегло.
«Отпустили! Ну вот, миновало… Нет, почему же отпустили? Ну не сбежал же, в самом деле. Отпустили его! Лена успокоится, и все обойдется теперь. Недоразумение произошло? Да нет, вот же, вот царапины у него на лице. Значит?..»
Груз беды снова налег.
— Когда суд?
— Не будет суда, папа! Сообщат в институт, и все.
— И все… А твоим соучастникам?
— Валерку в цехе будут разбирать… А Радию дали предупреждение, чтоб трудоустраивался…
Сын стоял у двери, словно не было уже у него права пройти в свой дом и нужно, чтобы отец разрешил ему это.
— Входи.
Олег, потупясь, снимал куртку, ботинки. Когда он ехал трамваем, когда почти бегом торопился к своему дому, казалось, что отец и мать встретят его радостно — все ведь кончилось благополучно, судить не будут! Но сейчас, в прихожей своей квартиры, понял, что ничего не кончилось, что вина по-прежнему на нем оставалась и что суда не будет — то для людей, а для отца Олег все так же виновен.
— Как мама?
— Лежит.
— Папа…
— Ну?
— Можно к ней?
— Стой здесь.
И он остался в прихожей. Теперь он был чем-то чужеродным, плохо приемлемым в своей семье, ибо противопоставил себя строгой совести семьи. Там, в камере, он находился в обществе подобных себе, все они склонны были считать себя не преступниками, не нарушителями порядка, а, наоборот, вроде как пострадавшими от излишней чьей-то придирчивости. Иные, как Радик Извольский, громко кричали о своей невиновности, грозили даже жалобой в высшие инстанции. В камере было легче. В семье он — безусловно виновен. Если б можно было вернуть вчерашний вечер! Или лучше бы совсем не выходить вчера из дому! Или хотя бы не поддерживать буйную веселость Радьки Извольского, не гнаться за девушкой… Если бы вернуть те минуты!
Жена сидела в постели, отыскивая ногой тапочек.
— Лежи, лежи. Олег пришел, выпустили их, решили без суда обойтись.
— Так он не…
— Он соучастник, но судить не будут. Позвать его?
Олег был уже в дверях спальни.
— Здравствуй, мамочка…
Мать не находила слов, разглядывала напряженно, как чужого. Лицо залила бледность, и отец не выдержал:
— Иди в свою комнату. Видишь, маме плохо.
Он ушел к себе. Не включая света, сел к столу. Это была его комната, кругом его вещи, его книги, магнитофон, диван, распечатанная пачка сигарет рядом с учебником химии, с улицы светит в его окно его фонарь. И все это перестало быть таким, каким было вчера, вещи усомнились в том, что он по-прежнему их хозяин — ведь он чуть не лишился их, всего этого своего мира. Вещи безмолвно осуждали.
Заглянул отец. Одетый, в шубе.
— Не выходи из дому. Я съезжу узнать, с какой стати выпускают на свободу хулиганов.
Майора он застал еще в милиции.
— Честное слово, никакой скидки на родителей не давалось, — успокаивал майор. — У потерпевшей при врачебном осмотре телесных повреждений не обнаружено. Лейтенант Евстафьев, который проводил дознание, усматривает в данном случае применение статьи 10-й Уголовно-процессуального кодекса РСФСР.
— Значит, если не искалечили, то и невиновны?
— По возможности мы избегаем наказаний, связанных с лишением свободы, стараемся шире привлекать меры общественного воздействия. Судьям и без того работы много.
— Не оттого ли им работы много, что…
— Послушай, Николай, ты чего же хочешь? Чтобы твоего сына отправили в колонию?!
— Чтобы за преступлением неотвратимо следовало наказание. Настоящее, реальное наказание.
— Суд общественности иногда не менее, а порой и более эффективен…
— А вздумай я позвонить, скажем, декану института, и никакого суда общественности не будет вообще. Так, что ли?
— Мне-то для чего это говоришь?! Поверь, я не делал скидок Олегу и его дружкам.
— И то хорошо. Извини, Сергей, я подумал, что ты… Ладно, пусть общественность. Стыдно, очень стыдно, а придется самому мне присутствовать в институте при… До свиданья, Сергей.
Сын по-прежнему сидел в темной комнате, уставясь в затянутое зимним узором окно. Николай Викторович сказал оконным узорам:
— Будут в институте разбирать твое персональное дело, дай мне знать, я приеду. Если же в дальнейшем с тобой произойдет что-либо подобное… пойду хлопотать к прокурору. Чтобы наказание дали особо суровое. Надеюсь, со мной будут считаться.
Когда Олег поднял голову, отца не было в комнате. Лег, не раздеваясь, на незастеленный диван. Хотелось бы уснуть — не мог. Смотрел в темноту и слышал вчерашнюю ресторанную музыку, видел ночную улицу, одинокую девичью фигуру… И Валерку Канашенко, и Радика Извольского, и себя. Ну что бы им сразу из ресторана разойтись по домам! Или не заметить одинокой фигурки. Наконец, удержать Радьку, когда тот с пьяным глумливым ржанием схватил ее за руку…
— Вставай, к тебе пришли.
— Кто? — испугался Олег.
— Приятели. С которыми совершал подвиги.
— Пожалуйста, папа, скажи им, что я сплю…
— Встань и скажи сам, что ты спишь. Лгать — не мое хобби.
Радик и Валера курили на лестничной площадке.
— Как дела, Олежка? Э, да ты совсем скис, — прищурился Радик, — Завоспитывали предки до упаду? Вот, под глазами синё, как после брачной ночи. Одевайся, пойдем отметим свободу. Хватит тревог и угрызений,
— Не хватит, тревоги не кончились.
— Ну, ты не каркай. Тоже мне, вещий Олег!
— Вы как хотите, а я не пойду никуда. Мать болеет.
— Чего с ней? Так ты ж не доктор, пойдем. Моя вот маман морально устойчивая. Поохала — и червонец дала. Ну как?
— Сказал же не пойду! — раздраженно отрезал Олег.
— Вон что! Психуешь? Тонкий ты оказался, друг. Черт с тобой, кисни возле мамочки. Пойдем, Валера.
Олег захлопнул дверь.
Николай Викторович повесил пиджак и снял рубашку:
— Нет, не пошел он. Давай спать, Лена.
Прошли они вместе квартала три. Канашенко остановился.
— Радька, я тоже домой пойду.
— Чего ты? Посидеть надо, отметить.
— Нет. Утром на работу, мой шеф Вавилов учует запах. Ни к чему сейчас дополнительные неприятности.
— Эх вы, мужчины! Заворчали папочки-мамочки — и дружба врозь? — Радий громко выругался. — Чего за-оглядывался? Струсил, что вчерашний блюститель нравов опять из-за угла вылупится? Не бойся, дитя, нас же законно отпустили. А тому пижону, защитнику униженных и оскорбленных, я еще шепну пару ласковых тет-а-тет. Я ж его знаю, это Витька Алексеев. Он, подлюка, меня в милицию сдал, я его в больницу устрою, дождется. Так ты идешь или нет?
— Я домой.
— Хлюпики вы, — Радий опять ругнулся, плюнул и двинулся вразвалочку к ресторану один.
6
Валерий Канашенко вернулся домой рано и в полном порядке, чему отец даже удивился. Противный разговор больше сегодня не начинался — «стороны» заключили негласное перемирие. Только Канашенко-старший, чтобы дать понять, что так легко мальчишке не обойдется, буркнул:
— Завтра «четырехугольником» решим, что с тобой…
Это он может. Начальник цеха Канашенко в щекотливых случаях всегда прибегает к «четырехугольнику». С одной стороны, соблюден принцип коллегиальности, и с него лично снимается часть ответственности, С другой стороны, он умел влиять на «четырехугольник»— парторга, комсорга и предцехкома — нужным для себя образом. Не вынося вопрос на широкое обсуждение— «массы нас могут не понять, нужно ли разжигать страсти?» — администрация вкупе с общественностью тихо находили выход из трудного положения.
Это отец может. И придется завтра слушать хрестоматийно правильные слова, вопросы — «как думаешь в дальнейшем, Валерий? Даешь ли твердое обещание, Валерий?» Отец будет только подавать реплики, комсорг молчать, а парторг и председатель цехкома — тем только дай поучить. Пока Валерию не надоест все это и он не отмахнется: «Больше не повторится».
Но завтра разговор получился совсем не так, не с теми, с кем он ожидал, был короче, чем ожидал, совсем коротким. И скучным его не назовешь.
Утром Валерий явился на смену. Избегая всяческих контактов с парнями, быстренько переоделся, шмыгнул к рабочему месту. В конце пролета доигрывали партию в «козла» — одни приходят «забить разок» за полчаса до смены, иные и за час. Из раздевалки все шел и шел народ, растекался по своим местам. Кое-кто из парней, понизив голос, спрашивал:
— Ты чего, вчера-то?
— Да так… ерунда получилась.
Он чувствовал, что многие в цехе знают о его «ерунде», поглядывают как-то этак… Откуда стало известно? Или только кажется? Нет, знают кое-что. Ну, ясно, не молчали те, которые задержали их ночью.
Валерин наставник, «шеф», слесарь седьмого разряда Вавилов выкладывал из верстачного ящика инструмент, осматривал.
— Здрасте, Геннадий Иваныч.
— Здравствуй.
Вавилов повертел сломанный гаечный ключ, глянул на часы. Сейчас он скажет: «Пойди в инструменталку, замени. Инструмент должен всегда быть исправным».
Но Вавилов сказал:
— Пойди к начальнику участка, попроси, чтобы тебя перевели от меня к кому-нибудь другому.
В груди у Валерия дрогнуло.
— Почему, Геннадий Иваныч?
— Сосед мой, Виктор Алексеев, вас задерживал тогда ночью. Этот парень врать не станет. А у меня, между прочим, у самого дочь подрастает.
— Нас же отпустили, Геннадий Иваныч!
— Отпустили — их дело. Но не могу я каждый день на тебя смотреть, работать с тобой. Мне противно. Привык я, что рядом рабочий человек, а не ночной насильник. Товарищ, а не трусливый подлец из ресторана. Ты не обижайся, я вообще говорю. Так пойди к начальнику участка, вот он как раз у себя в будке.
— Геннадий Иваныч, честное слово, я уже осознал…
— Допустим. Но мне-то за что такое удовольствие терпеть тебя рядом?
И Валерий потащился к начальнику участка. Его прямо-таки тошнило от собственного ничтожества. Ничего хорошего от сегодняшнего дня он и не ожидал, конечно. Вавиловского мнения боялся больше, чем всего «четырехугольника». Вавилов не просто первоклассный слесарь, он — правильный человек, вот в чем дело-то. Никогда не «воспитывает». Может, потому его и уважают, что не «воспитывает» никого. Вавилов просто терпеть не может мерзостей, от кого бы то ни было. А в цехе есть и такие — что угодно стерпят, если самих не касаемо, еще и поржут, похохмят. Вот к такому, наверно, и сунут теперь Валерия, и все обойдется. Все обойдется. Все обойдется, кроме одного: Вавилова он и уважал-то именно за нетерпимость к пакостям, за справедливость.
Начальник участка ничего не знал о ЧП с Канашенко-младшим, потому недоуменно взволновался. И побежал к Вавилову. О чем там они говорили, Валерий не слышал. Он сперва торчал неприкаянно возле будки начальника участка, потом укрылся за бездействующим электрокаром. Он тоскливо смотрел из-за электрокара, как начальник участка убеждал Геннадия Иваныча, не убедил и побежал к лестнице на второй этаж, к начальнику цеха. Вскоре в кабинет начальника цеха попросили и самого Вавилова — уговаривать.
Валерий никогда еще так не мучился. Ну что он такое в цехе после того, что отверг его Геннадий Иваныч? А если Вавилова уговорят, и оставит он Валерия при себе — как же с ним работать — в постоянном стыде? Одно осталось — уводиться. Но с легкой руки того же Вавилова нравилось Валерию слесарное дело, ладилось, шло! Сам Геннадий Иваныч одобрял. Не то что молочный завод с их ящиками. Или пожарная команда… Уж лучше бы не отпускали из милиции, судили, наказывали!
Начальник цеха Канашенко чувствовал себя неловко.
— Геннадий Иваныч, поймите меня правильно, не за сына прошу… Молодой рабочий, ваш ученик, оступился. И разве не ваш долг, долг советского человека, помочь молодому рабочему встать на правильный путь!
Вавилов ответил:
— Когда работу «запорол» сам начальник цеха, тут уж слесарь вряд ли исправит. Пусть попробует какой-нибудь другой советский человек. Заберите парня от меня. По мне бы, ему накостылять… А советский человек почему-то нянчиться должен с подлецами.
— Но, Геннадий Иванович, в чем-то здесь и ваша недоработка как наставника. — Канашенко-старшему очень хотелось поделиться с кем-нибудь «коллегиально» собственной виной.
— Может, и есть. Тем более заберите его от меня.
Начальник цеха развел руками, как бы предоставляя этим жестом высказаться остальным «углам четырехугольника». И его эстафету принял председатель цехкома:
— Так нельзя, Вавилов. Все мы являемся наставниками молодежи. Тем более вы пользуетесь известным авторитетом, к вашему мнению прислушиваются…
— Вот и прислушайтесь.
Теперь предцехкома развел руками. Заговорил парторг.
— Минуточку, минуточку. Геннадий Иванович! Вспомните, когда ваш ученик попал в вытрезвитель, так вы чуть ли не в защиту его кинулись, несмотря на то что он, работая без году неделя, подвел цех. Некоторые товарищи справедливо высказывались, что его следует перевести в наказание на хозяйственные работы. Вы были против. Так почему сейчас вы столь бескомпромиссны?
— Тогда я настаивал, чтобы в хозбригаду перевели подкранового Валиулина, этот готов пить с кем попало, с подростками, с учениками. Валиулин споил и моего ученика, но вы не решились его наказать. Почему? Потому что вместо одного нарушения в цехе было бы два. Пили они вместе, но Валиулин живет близко, он добрался до дому и там устроил скандал. Парнишка же уснул на улице. Почему же вы не захотели наказать скандалиста Валиулина, спаивающего молодежь, хотя его вина тяжелее? И справедливо ли наказывать одного Валерия? Вот почему я промолчал, когда вы, Федор Макарович, замяли эту историю. Кстати, я что-то не помню, чтобы Валерия хотели перевести на хозработы.
«Четырехугольник» молчал. И Вавилов непримиримо спросил:
— Так можно мне идти?
Начальник цеха махнул вяло:
— Идите, товарищ Вавилов.
Электрокар стоял тут давно и безнадежно ожидал ремонта. Электрокар стоял в сторонке и как будто сам стыдился своей беспомощности, запыленный, несчастный. Валерий плакать не собирается — еще чего не хватало! Но почему-то контур электрокара терял очертания, колебался влажно.
«Я им еще докажу, увидят! Сам же Вавилов говорил, что у меня работа с ходу ладится…» Впервые он по-настоящему и глубоко пожалел, что хватило у него бездумья бить кого-то… Его выбросили как паршивца. И кто! — Вавилов, настоящий слесарь, настоящий человек…
Вавилов вышел. Начальник участка мялся у дверей— то ли и ему идти, то ли будут какие распоряжения?
— Федор Макарович, так куда мне его девать, вашего?
Но тут снова открылась дверь и появился Вавилов.
— Слушайте, ладно, пускай остается у меня. Только уж вы мне не мешайте, понятно? До свиданья.
Валерий даже присел, увидев Геннадия Иваныча.
— Вот ключ, держи. Видишь, сломан. Иди в инструменталку и замени. Быстро!
7
У Олега сидел Валерий, когда явился Радий. Привет нетипичным юношам! — крикнул Радий, входя в комнату Олега. — Всю неделю не видел ваших морд, заскучал. Чего не заходите?
Олег пожал плечами, уселся на диван, подняв колени и обхватив их руками. Валерий листал журнал. Он ответил:
— Неделя у нас трудовая. Тебе ладно — ты не работаешь.
— Вон что! После малоприятного отдыха в кутузке трудолюбие вас обуяло? Так сажать вас почаще — в ударники выйдете, в отличники! Да хватит вам серьезничать! Ударники должны уметь не только трудиться, но и отдыхать. Пошли, организую вам культпоход. У меня имеется некая сумма. А остальное все приложится.
Ожидаемого энтузиазма у друзей не проявилось. Радий посмотрел на одного, на другого. Шевельнулась догадка, что энтузиазма он и не увидит. Поверить этому не хотелось. Извольский не привык, чтобы в его ближайшем окружении кто-то не считался бы с его желаниями, с его мнением.
— В чем дело, джентльмены? Почему минута молчания?
Валерий захлопнул журнал.
— Говоришь, должны уметь отдыхать? Значит, работать ты уже научился?
— Хо! От работы, знаешь, у слона грыжа бывает. — Он пропел: — Я не трактор, я не плуг, я им не бульдозер.
— А кто ты?
— Я? Слушай, Валера, ты хочешь прочитать лекцию на тему «Труд создал человека»? Мой юный друг, не надо. Приступим лучше сразу к художественной части.
— Художества надоели, Радий. Не та самодеятельность у нас получается. Вот с этой девчонкой…
— Парни, да ведь все обошлось! У моего папочки атомная энергия и широкий диапазон действий. И сейчас я вас зову не госбанк грабить, а всего-навсего посидеть в кафе, в пределах законности.
— Мерси. Мы уже посидели немного… кое-где…
— Слушайте, парни, — сказал Радий, — а ведь раньше вы не были слюнтяями.
— И теперь тоже.
— Теперь — сомневаюсь. Но дело, конечно, ваше. Так вы идете или нет? Олег?
— Мне к зачету готовиться. «Хвосты» есть, понимаешь…
— И черт с вами. Здесь становится скучно. Гуд бай, ударники.
Что произошло, вы, слюнтяи? Бунт на корабле? Да нет, никакого бунта. Просто команда испугалась, увидя крутые волны. Хлюпикам захотелось серенькой жизни с разными там нормами выработки, с моральным кодексом. Не надо винить команду хлюпиков, не каждый ведь способен жить ярко. Капитан великодушен, он их не винит, он плюет на них. Пусть заурядные личности грызут науки или там слесарят что-нибудь в цехе, В отличники лезете, студентик? Ну-ну. Валяйте. Зубрите. Дипломник необходим, конечно, по нашим временам. Радий Извольский понимает, Радий Извольский осенью тоже займется науками. И представьте, студентик, дело у Извольского пойдет не хуже вашего. В отличники, может быть, и не полезем — на что? Ну, а дипломник заимеем, точно. А что касается карьеры дальнейшей, то вас-то уж обставим. А вы, товарищ слесарь, махайте кувалдой. И когда-нибудь вы, бывшие друзья, будете умолять Радия Извольского «устроить» вам по знакомству, за ваши — ну конечно же, честные! — деньги что-нибудь такое редкое, дефицитное. И Радий Владиславович Извольский, так и быть, достанет вам. Разумеется, не за здорово живешь, ибо дураков надо учить. Вы будете очень благодарны Радию Владиславовичу и постараетесь не вспоминать, как когда-то отвернулись от него. Вот так, трудяги.
Мороз стоял под сорок, тянул северный ветер. Выглядывало из-за облаков и пряталось солнце. Третий час дня. Сегодня воскресенье, и где-то уже орет песню пьяный. Прохожие бегут-торопятся — холодно. Красные озябшие носы выглядывают из-за воротников… Бегут прохожие. Никому нет дела до Радия Извольского, до его обиды.
— …Диспетчеру легко командовать: «Две гондолы в тупик». А путя снегом замело, как я подам гондолы? А? Нет, ты скажи?! — сердится шапка с железнодорожной кокардой.
— У Олечки ангина, температура, а она, представьте себе, форточку настежь! Я ей говорю: детка, разве можно… — тарахтит кому-то старуха.
— …Вот увидите, сдаст на пятерку! Говорит, что ничего не знает, а вот увидите, сдаст. У него способности!.. — это девчонки-студентки пищат, варежками за уши держатся.
— …Какая оркестровка, какой голос! Талант…
Путя. Тупик. Способности. Талант. Никому нет дела до Радия Извольского.
Возле магазина подпрыгивают на морозе два знакомых подонка.
— Радька, привет! Слушай, у нас не хватает малость, добавь, а?
Вот у кого есть дело до Радия Извольского. Скучно…
— У вас не хватает? У обоих, вместе взятых, и не хватает? Эх, крохоборы.
Не обиделись. Улыбаются синими губами, просят. Обычно Радий с такой рванью не связывался. Но на безрыбье, как говорится…
— Ладно, крохоборы, пойдем в кафе. Я не привык пить по подворотням, как вы.
Парни возликовали, залебезили. Бежали за ним, виляли задами, как собачонки. В лицо заглядывали. На миг Радий снова почувствовал себя орлом-капитаном, мелькнуло в сознании что-то про сильную личность… Мелькнуло и угасло. Не то, не то… Вшивая команда бежит за капитаном.
Одно кафе миновали — «команда» заявила, что там «шибко культурой прет». В другое зашли. Длинноволосые юнцы и крашеные девы с сигаретами что-то здесь пили, шептались интимно. Сели. Радий хотел заказать коньяк, но передумал — подонкам ни к чему, не оценят, им что «Плиска», что одеколон — один черт. Заказал водки. А те оттаяли, и обнаружилось, что они уже «под мухой». Хватили еще по сто пятьдесят, и стало с ними Радию еще скучнее. Беседу вести они способны только лишь о выпивке. Рассопливились, тычут сигаретами в салат, роняют вилки и все время ругаются. Досталась капитану неудачная команда. На кой черт их поил? Один, с маленьким личиком и кудлатой башкой, похож на пуделя. Второй стриженый, в синих спортивных брюках вроде подштанников.
— Радька, сволочь, я тебя уважаю! — лез обниматься Пудель. — Ты мне только скажи, все сделаю! Ты друг! Кто тебя тронет, ты скажи мне, Радька, сволочь такая! Я в-во!.. — он вытянул из кармана нож. — Видал? Я… я…
Пудель скрипел зубами, гавкал матом. Радий пожалел, что с ними связался. Особенно после истории с девчонкой не надо бы в такой приблатненной компании…
— Кто меня тронет, чего ты, — уговаривал Пуделя. — Дай сюда, а то порежешься.
Отобрал нож, тот и не заметил. Хватит, пора кончать эту благотворительность. На их столик посматривают официантки.
— Айда отсюда, вы! На свежий воздух. Окосели, черти.
Они не соглашались. Они не пьяные. В норме. Они бы и еще выпили. Тогда Радий догадался объявить, что у него деньги кончились. Это подействовало, и они вышли. Подонки тут же забыли о благодетеле Радьке, завыли песню, побрели. И он забыл о них — по ступенькам кафе неспешно, вальяжно поднимается знакомая девица Эльмира. Радий был с ней раза три в компаниях и знал: этой только моргни — на шее повиснет.
— Хэлло, Элли! Какими судьбами в сей вертеп?
— Чао! Надо посидеть, встряхнуться. А ты уже?
— Уже. Но могу и еще. Пойдем, убьем с тобой время.
Она вздернула остатки выщипанных бровей.
— Не могу. У нас компания.
— Кто такие?
— Тут, одни…
У края тротуара два парня расплачивались с таксистом.
— Не могу, Радик. В другой раз с удовольствием…
Парни уже подходили. Один задел локтем Радия:
— Это что за фрей?
— Так, знакомый. Пойдем, Женчик. Чао, Радик!
Ушли. Еще один плевок судьбы в самолюбие капитана. Команда сдрейфила, красотка ушла с другим. В голове сумбур и злость от множества мелких уколов, от подонков, от Эльмиры, от водки с пивом.
Начинало смеркаться. Домой идти рано. Неудачный день, обидный день. Выпитая в дрянной компании водка не утешила, а еще больше изобидела. Он, Радий Извольский, ничего не может, даже выпить, как ему нравится. Еще неделю назад Валерка и Олег, верная его команда, шли за ним в ресторан, разделяли его досуг и его мнение, с ними было хорошо и смело. Отчего же все расстроилось? Из-за той девчонки? Глупо, по пьянке зарвались. Но из-за этого?! А из-за чего же?
Потоптался на перекрестке. Куда пойти? Стянул с руки кожаную перчатку, полез в карман за сигаретами. Что там твердое? Ах да, нож Пуделя. Ничего финочка, рукоять наборная. Вещь. Сунул в карман пальто, закурил, пошел бесцельно вдоль сквера. Ну-с, так с чего бы это не везет? И как с этим бороться?
Радик имел основания считать себя сильной личностью. О его необычайных способностях и талантах он привык слышать с раннего детства. И были они, способности. Память легко и цепко схватывала услышанное, прочитанное. На одни пятерки учился до шестого класса, почти не готовя устные уроки. Папа и мама восторгались. В награду отличнику исполнялось любое его хотение. Позже, во второй, наверное, четверти шестого класса стало не хватать одних способностей, а упорства, усидчивости не нашлось в характере. Появились в дневнике четверки, потом тройки. Родители возмутились. Нет, не слабоволием сына, а несправедливостью учителей — как же так: всегда был отличником и вдруг стал неспособным?! Ох и досталось классной руководительнице. Мама так кричала в учительской, что в соседнем классе прервался урок. Она кричала, что бездарные учителишки зря огребают казенные деньги, что не умеют найти подход, что портят ребенка. Радик стоял в коридоре, слышал, и ему было до отчаяния стыдно за маму. Но стыд прошел, потому что крик мамы принес пользу — перевели его в другую школу. Однако и новые педагоги не нашли подход к ребенку. Радик получал уже двойки. Но по-прежнему не знал отказа своему «я хочу». Напрасно его убеждали в школе: «Ты должен», в нем уже прочно укоренилось капризное до истерики «хочу!» А хотел он многого. Хотел успеха, признания, поклонения, к которым привык в семье. Успеха любой ценой и любого признания. Ведь он талантлив, он исключительный! А его оставили в седьмом на второй год. И пришлось переходить в третью школу. Родители купили ему магнитофон, чтобы мальчик отвлекся от огорчений и — ради бога! — перестал грубить.
Магнитофон развлек ненадолго. Захотелось мотоцикл. Пообещали. Семья Извольских жила зажиточно, а сын единственный. Притом папа, Владислав Аркадьевич, — заместитель директора торга. Сын много раз присутствовал при родительских совещаниях: пора продать рижский гарнитур, а достать финский, это модно, и ни у кого пока нет из знакомых. Через Таланова не худо бы приобрести ленинградский электрокамин, это сейчас модно, и ни у кого пока… Радий желал чешский мотоцикл «Ява», это модно, и ни у кого в компании такого нет…
Учителя приходили в ужас от его контрольных работ. И перетягивали Извольского из класса в класс — за второгодничество учителей ругают. Радию купили «Яву»…
О! Радий остановился. Впереди колышется синяя куртка с черным воротником, ее Радий и в сумерках узнал. Он, Витька Алексеев, первый бросился тогда заступаться за девчонку, он догнал, схватил и узнал Радия. Другие не вмешались бы не в свое дело, если бы не Витька, другие если б и вмешались, так не отправили бы в милицию. А этот везде лезет, больше всех ему надо! А какое имеет право?! Дружинник? В городе дружинников развелось до черта, но ведь не каждый ввязывается, хватает по пустякам. А этот… Из-за него засыпались, из-за него пошло все наперекосяк. Куда это он заворачивает? На Садовую, конечно, к своей студенточке. Нет, ты не торопись, дружинник, честняга! Сперва со мной свидание состоится, а там поглядим…
Мороз торопил прохожих, гнал в теплые квартиры. На заснеженной аллее сквера попалась навстречу только тетка, до глаз закутанная в шаль. Кругом больше никого. Сумерки. Радий прибавил шаг. Догнал синюю куртку.
— Приветик, Витя. Что, разочарован? Старался, бежал, ловил, сдал, а я — вот он. Гуляю.
— Что ж, и судить вас не будут? А надо бы. Видел я, как вы ее избивали.
— Видел? В другой раз не гляди, сеньор Дон-Кихот. Не твое собачье дело за мной приглядывать.
— Мое. И в другой раз, если придется, схвачу за руку
— Какой смысл, Витя? Невиновны мы — факт, раз милиция нас отпустила. Так что проси сейчас прощения, что руки мне крутил, невиновному. Проси прощения, Дон-Кихот, пока я в добром настроении.
Виктор остановился. Светлый чубчик из-под серой армейской ушанки припорошен свежим снежком.
— Не пойму, ты мне угрожаешь, что ли? Запугиваешь? Зачем же, Радик? Тебе ли меня пугать?
— Ты так считаешь?
— Чего там считать, смелые парни не бьют девушку.
И Витька пошел по аллее. Он уходил, и в белом сумраке посерела его куртка, и ушанка армейская, и не узнать уж Алексеева. Радию стало страшно. Сейчас он потеряет себя окончательно, потеряет свою исключительность, свою сильную личность — все, что осталось еще у него в этот вечер. Последние крохи своего «я» потеряет. Что же останется? Слюнявый подонок, вроде того, пуделеобразного…
Он плохо сознавал, зачем догоняет Алексеева. Плохо понимал, какая сила гонит его по аллее сквера, где черные голые яблони, до ветвей в сугробах, стоят шеренгами справа и слева. Они словно смотрят, как бежит сквозь их строй жалкий мелкий подонок с длинными волосами, в импортной шубе с шалевым воротником, подонок с испуганным, ничтожным лицом… Или без лица… Нож уже не лежал в кармане, он удобно вложился в ладонь наборной рукояткой, нож толкал к действию, завораживал, приказывал отомстить за собственную его, Радия, низость. Не будь ножа, Радик малодушно расплакался бы. Но в руке наборная ручка…
Догнал и ударил в спину.
Сначала он бежал. Когда сквер кончился, бежать стало страшно — как бы не навлечь подозрения. Быстро шел, обходя людей, засветившиеся фонари, освещенные магазины. Скорее, скорее домой, укрыться дома, в своем мирке… Иногда заставлял себя вообразить, что он мститель. Ловкий, смелый, как киноковбой. Сильная личность. Но никак не получалось. Страх заглушал воображение и гнал домой, толкал в сторону от людей, фонарей, магазинов. Нож он бросил в сугроб сразу. Но ладонь все еще чувствовала твердую, опасную тяжесть рукояти. Он снял перчатку, подставил ладонь морозу. Рука стыла, но все равно чувствовала.
Наконец он дома. Тепло, спокойно, безопасно… Мама смотрит телепередачу. Что-то сказала, он что-то ответил. Разделся, сел перед телевизором. Ничего не понимал на экране. Страх, страх…
Где-то хлопнула дверь, он вскочил с кресла.
— Господи, Раденька, что с тобой?
— Ничего, ничего… Пойду спать.
— Поесть не хочешь? Отец принес шпроты. Хорошо, что ты рано возвращаешься домой, Радик.
Ушел в свою комнату, плотно прикрыл дверь. Страх… Голову под подушку, чтобы не слышать звуков. Страх… Он трус? Пусть, пусть, только бы не было ничего, как-нибудь обошлось… Только бы его не трогали… Страх! Через стены, через подушку слышны его шаги, приближается, вот-вот стукнет в дверь — страх! Радий вжался головой в подушки, спрятался от звуков, от всего… Но неумолимо громко стукнула входная дверь… Пришли, они уже пришли?! Сейчас поведут?! Голос отца, спокойный голос. Нет еще, не за ним… Это папа пришел. Уснуть бы. Уснуть летаргическим сном, чтобы все миновало…
За ним пришли около полуночи.
Наутро Владислав Аркадьевич Извольский снова сидел на краешке стула перед майором, начальником милиции, и лепетал жалкие слова. Все было до ужаса ясно, и нечего говорить, а он все-таки говорил.
— Вы должны были… по закону должны были посадить их в тюрьму… за то, что побили девушку! Тогда ничего бы не случилось, мой сын не сделался бы… — слово «убийца» Владислав Аркадьевич страшился произнести.
8
В истории болезни указывалось, что двадцатилетний Михаил Бобков, монтажник, работая при аварии в скреперной будке домны, простудился на сквозняке. Чтобы удобнее работалось, парень скинул полушубок, понадеялся на закалку. Самоотверженность в штурмовой аварийной горячке? Зряшная лихость, нарушение техники безопасности? Как бы там ни расценивать, а доставлен монтажник Бобков в терапевтическое отделение с температурой 39,3, с диагнозом «пневмония». Больной находился в тяжелом состоянии, и Петр Федорович — он в тот вечер заступил на дежурство при больнице — еще раз зашел в палату. Да, пневмония. Влажные хрипы. Какой богатырь-монтажник! И в работе, видно, горяч, азартный. Ничего, этот справится с влажными хрипами…
В палату вошла дежурная сестра:
— Петр Федорович, к вам пришли, в дежурке дожидаются.
— Кто?
— Не знаю. Просили вас.
Петр Федорович не заметил, что сестра взволнована, голосок дрожит, вот-вот сорвется…
— Да кто там? Доставили больного? Что с вами, сестра?
— Просят вас…
Петр Федорович укрыл больного одеялом, похлопал ободряюще по плечу и отправился в дежурку. И здесь ему сообщили, что его сын Виктор убит.
Кто сообщил, Петр Федорович не помнил. Да и не вспоминал. Возле него хлопотала плачущая дежурная сестра, делала ему укол, подносила стакан, остро пахнущий каплями Зеленина. Покорно подставил руку для инъекции, выпил капли. Один у него был сын…
Сестра звонила по телефону, приехал кто-то из коллег.
— Петр Федорович, дорогой, поезжайте, отдохните. Санитарная машина вас доставит домой. Петр Федорович, вы меня слышите?
Отвечал всем:
— Подождите, пожалуйста, подождите.
Его жена, тоже врач, умерла десять лет назад. Она чудом, вернее, упорством жила, еще и работала в поликлинике— после тяжелого ранения под Сталинградом. Там она мужественно сражалась за чужие жизни в полевом госпитале. Потом долгие годы — за свою жизнь. И вот силы ее иссякли, и мужество уже не могло спасти… Петр Федорович и Витя жили вдвоем.
Доктор Алексеев тоже служил в полевом госпитале. И он мог погибнуть тогда от фашистской бомбы, от фашистской мины. Погибнуть на войне. Но как же Витя?.. Сейчас не война. Он вздохнул, оглядел всех и встал.
— Мне нужно поехать к нему.
— Но, Петр Федорович, вам лучше бы…
— Кто-то здесь сказал, что можно поехать на машине? Благодарю. Он, вероятно, в морге?
Он выдержал поездку в морг. Неподвижное белое лицо сына. Холодный лоб. Дорогу домой выдержал. Вошел в опустевшую квартиру. И этой пустоты он выдержать не смог.
Не плакал, не бился, не проклинал, не отвечал на хлопоты двоих врачей — коллеги не решились оставить в эту ночь Петра Федоровича одного. Как и в первые минуты, когда сообщили о гибели сына, охватило его сейчас оцепенение, но более глубокое и безнадежное, потому что тогда, в первые минуты, теплилась еще надежда, тогда все его существо отказывалось полностью поверить в ужас непоправимого.
Сидел в кресле с каменной неподвижностью. Коллеги подняли его, уложили в постель. Надолго. У Петра Федоровича отнялись ноги.
9
Его часто навещали коллеги из городской больницы. Лечащий врач, старичок-невропатолог, чудаковатый, флегматичный, в первые, самые трудные вечера просиживал здесь до полуночи, не утешал, не задавал глубокомысленных вопросов о самочувствии, а читал что-нибудь из новостей медицины, читал неторопливо, повторяя интересные строки, картавил через вставные челюсти. Мерные, шепелявые, шамкающие слова скользили над сознанием больного, мимо, мимо. Иногда усыпляли, иногда задевали, будили профессиональный интерес к новым диагностическим или терапевтическим приемам, вырывали из постоянных больных дум. Невропатолог дважды так и засыпал в кресле у постели, уронив журнал на пол, невозмутимый, старенький, многое на своем веку повидавший. Петр Федорович долго слушал его посапывание, смотрел на приоткрытый по-детски рот, на белые брови, смешно поднятые над очками. И тоже забывался непрочным сном.
Утром прибегали медсестры, умелые, ловкие, делали уколы, приговаривали бодро и весело. Вливания, ионо-форез, горбольничные новости — все, что могли ему во здравие дать. Он же смущался, что вот приходится кому-то беспокоиться из-за него, уверял, что чувствует себя лучше, и каждому посещению тихо, про себя радовался, насколько можно радоваться в его положении. Лечь в больницу решительно отказался. Коллеги не настаивали, полагая, что домашний покой лучше ему, чем больничное внимание. Он и сам уверял: дома мне спокойнее.
Но как жутко было видеть дверь, в которую еще недавно входил сын. Стул, на котором он сидел еще мальчонкой. Телевизор, им отремонтированный, будильник, подымавший его сначала в школу, потом на смену. Против воли чудилось: Витя здесь, он только вышел из комнаты… и полоснет по сердцу — он убит! Живой, веселый, деятельный приходил к нему сын в зыбких сновидениях, говорил с отцом, улыбался родной улыбкой… и кошмаром было пробуждение.
Приехала из Липецка дальняя родственница Филипповна, вдова, такая же одинокая, как и он теперь. Старушку маяли свои недуги, о которых, в отличие от многих сверстниц, распространяться не любила. Два одиноких человека обменивались за день едва ли десятком слов. Она подавала лекарства, приносила к постели еду, на его отрицательное качание головой сердито стучала ложкой о тарелку, и он, покорно вздохнув, без аппетита ел, чтобы не огорчать старуху — Петр Федорович терпеть не мог огорчать чем-либо людей.
Петр Федорович не смог быть на суде. Не видел убийцу сына. Но много думал о нем бессонными ночами, знал о нем, исподволь выведывая его черты от посетителей-коллег, хотя они темы этой избегали. Он болезненно рисовал в воображении лицо, глаза, плечи, фигуру убийцы — получалось что-то ненастоящее, расплывчатое, безличное и бесхребетное. Не мог представить его образ. Потому что не мог понять: зачем это сделал неведомый человек по фамилии Извольский?..
Потом ему сказали, что преступник осужден на десять лет в колонии усиленного режима. Петр Федорович не ответил на это ничего.
Приходили бывшие его пациенты — опытный врач и отзывчивый человек Алексеев имел в городе добрую известность. И уходили, его не увидя, — старуха Филипповна никого, кроме врачей, не допускала:
— Нельзя, хворает он.
— Знаем, что болен, потому и пришли, — отвечали ей. — Нас вылечил, а сам вот… Может, что ему надо, так скажите, мы постараемся…
— Надо покой. А боле ничего. Так что не прогневайтесь, не пущу.
Ей пытались вручить мед («горный, очень полезный, из Средней Азии!»), варенья малинового («свое, не куплено, с чаем пускай попьет…»). Филипповна отвергала дары: «У нас диетпитание».
Один, приличный и обходительный, шибко настойчивый, прибегал раза четыре, желал передать лично Петру Федоровичу ананасы.
— Да поймите же, их не достать!
— И не надо доставать. У нас диета. Нам, может, такие штуки вредно.
Филипповна невзлюбила этого обходительного: настырный, суетливый, от таких вот и здоровые хворают, не то что…
Петр Федорович, слышавший голоса в коридоре, спрашивал:
— Кто приходил?
— Да говорят, больные твои.
— Так, может быть, они на консультацию, а ты их опять выпроводила! Ах, как нехорошо!
— Да они здоровее тебя. Бог даст, сам оздо-ровеешь, тогда и лечи сызнова всех. А пока лежи знай.
Филипповна давно жила одиноко, люди ее утомляли, она полагала, что и Петру Федоровичу они только помешают выздоравливать. Неровен час, брякнут чего-нибудь неосторожно, либо сочувствовать кинутся, рану бередить. Пускала только «своих» — больничных сотрудников— эти полезные, боль понимают, зазря ни в теле, ни в душе не ковыряются.
Впрочем, однажды ее непреклонность поколебалась. Она увидела в окно, как у подъезда остановился легковой автомобиль, дверца распахнулась широко, резко, вылез крупный, седой, в пальто, без шапки, напористым шагом двинулся в подъезд. Вылез и шофер, стал протирать бок машины, слегка забрызганный. Видать, начальство какое приехало…
Филипповна хмыкнула про себя, поджала губы и пошла встретить да проводить.
На немой старухин вопрос посетитель поклонился крупной седой головой, спросил глуховатым голосом:
— Доктор Алексеев здесь живет? Можно его видеть?
Филипповна подумала, что вот этот и в самом деле на консультацию норовит — говорит уверенно, а как бы с виноватинкой, веко дергается. Совесть бы поимел: других докторов ему мало?
— Хворает доктор Алексеев, — ответила сурово. — В поликлинику идите, ежели врача вам надобно.
— Не врача, а его бы увидеть хотел…
— Не велено. Покой прописан.
К ним уже приезжали на легковых автомобилях — из горсовета, из горкома, — Филипповна тоже не допустила: мало ли что из горкома, больному только лечащий врач — начальство. И те ушли, пожелав Петру Федоровичу быстрейшего выздоровления.
Этот не уходил, не говорил пожеланий. Только несколько раз кивнул понимающе. Брови надломились, глаза понурились — опять же ровно повиниться хотел. Али когда-то обиды Петру чинил? Али уж не родич ли того бандюги? Нет, у родичей совести не хватило бы сунуться… Виноватость так не шла энергичному, четкому лицу, что старуха медлила закрыть дверь.
— Как его состояние?
— Да уж состояние…
— Понимаю. — Широкие плечи дрогнули.
— Вы из горсовета, что ль? Приходили уж из горсовета.
— Нет, я с завода.
— Лечились у него или как?
— И не лечился. Мы незнакомы.
— Почто же пришли-то?
— Узнать, не нужно ли чего? В его несчастье… Словом, нужна ли какая-либо помощь? Что могу для него сделать?
— Здоровья своего одолжить не можете, а в остальном все больница делает.
— Так. Ну, извините. До свиданья.
Он пошел вниз по лестнице. Филипповна еще раз подивилась: такой крепкий, в полной силе мужчина, а чтой-то в нем горюет — ишь, идет, как в воду опущенный. И не знаком, и не лечиться… С лица и со спины вот — человек хороший, самостоятельный. Жалко даже его выпроваживать.
— Погодите, — сказала Филипповна. — Вот я погляжу, как он там, не задремал ли. Ну глядите, чтоб про сына ни-ни.
Петр Федорович читал.
— Кто приходил?
— С завода какой-то.
— Опять выгнала?
— Нет. У дверей стоит.
— Так проси! Может, необходимо человеку.
Петр Федорович не мог вспомнить, от чего лечил этого человека, стоящего у двери. Что-нибудь неопасное— сложных пациентов доктор помнил долго.
— Позвольте, с кем имею удовольствие?..
— Ельников, директор завода «Механик», — представился посетитель, — Заехал узнать…
— Проходите же, садитесь вон в кресло. Слушаю вас, чем могу помочь?
— Вы — помочь? Доктор, да это я заехал узнать, не нужно ли вам что-нибудь!
Ельников присел в кресло. Только сейчас пришло ему в голову, что ведь к больному следует приходить с фруктами, с конфетами… или с чем? Когда была в больнице жена, он знал, что ей нужно, что она любит.
— Просто зашел навестить. Мы оба фронтовики, оба… — Ельников чуть не сказал «отцы», — оба, насколько мне известно, воевали на Первом Украинском.
Петр Федорович улыбнулся:
— Это вы воевали, а я лечил.
— Значит, тоже воевали.
— Пусть так. Но уж если мы фронтовики, так и говорите прямо: с чем пришли? По внешнему виду, здоровьем природа вас не обидела. Вот разве что нервы… А? Отдыхать надо вам полноценно, дорогой мой.
— Нервы? Это временно. Пройдет. Не обо мне речь. Что мы, завод, можем сделать для вас?
— Право не знаю. Ничего мне не нужно. А скажите-ка, что у вас с профилакторием? Закончили стройку?
— Два корпуса закончены полностью, в третьем отделочные работы. В июле планируем первый массовый заезд. Хотите, пришлю вам путевку? Какой там воздух, бор кругом сосновый, река чистая, рыбная! Хотите? Сами сказали: полноценный отдых…
— Я наотдыхался, дорогой мой. Пора бы и к обязанностям приступать, да вот ноги…
— Вам нужно еще…
— Работу нужно, вот что. У вас, Николай Викторович, ранения были? В госпиталях прифронтовых леживали?
— Дважды. Пулевое в плечо, осколком в ногу. Но, как видите, ваши фронтовые коллеги починили надежно.
— Мы старались. Но я о другом. В госпитале, раненным, бомбежку не испытывали?
— Случалось.
— Ага! Помните ощущение? Когда не в бою, не при деле ты, а… В каких войсках служили?
— Артиллерия. Командовал батареей, дивизионом.
— Вот! В сражении вы — бог войны. Бьете по цели, и в вас снаряды летят, и рвутся близко, а вы плюете на все это, вам некогда переживать свист осколков, грохот, опасность, вам цель поразить надо! Так ведь? Так. И совсем иное в госпитале: беспомощный, на койке лежите, а над вами завывают вражеские моторы, смерть висит, и руки, и мысли делом не заняты, тут вы сами — цель. А?
— Мерзкое состояние! — подхватил Ельников. — И ведь, черт возьми, бомбили-то железнодорожную станцию, а госпиталь в лесу, в палатках, и умом понимаешь, что не в тебя свистит бомба, а — жуть! Бессильный страх в койку вжимает…
— Да, вот именно! А вы говорите!..
— Что я говорю? — опешил Ельников.
— Что меня в сосновый бор, в тишину у речки. Не-ет, дорогой мой, при ничем не занятых мыслях и руках тяжело выносить удары. Сами знаете по военному времени.
— И по мирному времени знаю, я ведь тоже чуть сына не потерял… — Ельников закусил губу: о-о, как неосторожно вырвалось!..
— А что с сыном? Болезнь? Ранение?
— Пожалуй, болезнь. Но кризис как будто миновал. Оставим эту тему, Петр Федорович.
— Болезнь, это несколько другое по сути. Тут пока никто не застрахован. Но почему мы, наши сыновья не застрахованы от…
Упоминание о чьем-то сыне, тоже чуть не потерянном, всколыхнуло то, о чем думал Петр Федорович все эти месяцы, о чем избегали с ним говорить. И Ельникову, совершенно незнакомому человеку, но ровеснику, тоже отцу, бывшему фронтовику Петр Федорович излил свое недоумение.
— Почему?! А? Все это время беспокоит меня вопрос… Что же за люди — сегодняшние преступники? Нельзя же отделаться одними словами: моральный урод. Ведь он не сумасшедший, он вменяем. Нормален, как ни странно. Вам доводилось видеть лицом к лицу фашиста? Пленного солдата или офицера, какие они были году этак в сорок втором? Я видел, лечил даже раненых пленных солдат. Ну и вот, я всем сознанием своим, каждым нервом против фашизма с его жестокостью, надменностью, с его презрением к человеку, к жизни человеческой. И все-таки могу понять его, того солдата, гитлеровца. Его с юности, с детства натаскивали: «Убивай! Убивай всех, ибо ты ариец! Убивай во имя идеи, тебя благословляют фюрер и бог, убивай! Грабь! Громи!» Он отравлен фашизмом чуть ли не с пеленок. У нас иное, у нас с детства внушается, что человек, его жизнь, счастье, честь — превыше всего. Так почему у нас есть убийцы? Кто их воспитал?
Петр Федорович умолк — над ним стояла Филипповна, молча укоризненно покачивая головой.
Побледневший Ельников вымолвил, как пощады просил:
— Доктор, прошу вас, хватит! Не надо!
— Надо! И говорить, и искать, и действовать, как на фронте…
Филипповна перебила:
— Пора вам уходить, мил человек. Не прогневайтесь.
— Филипповна! Как не стыдно! — возмутился Петр Федорович.
— В самом деле, мне пора, доктор, — поднялся Ельников, — я еще буду заезжать к вам, если позволите. Что нужно, чтобы вы поскорее встали на ноги? Что могу для вас сделать, доктор?
— Что вы можете, то уже сделали.
— Не понял.
— Да вот пришли ко мне. Чуткость, дорогой мой, тоже лекарство. Еще какое сильное лекарство! Внимание человека к человеку, не формальное, не казенное — а от души. Вы пришли — от души. Мы и незнакомы, и делом никаким не связаны, а вот навестили.
Ельников вынул платок. В комнате не жарко, но он отер лоб, щеки — чтобы хоть на секунду скрыть от доктора свое лицо. Думал: «Связаны мы, доктор, связаны… Делом, тем самым, что вас подкосило. Дружки они, мой сын и убийца вашего сына. Виноват я, доктор, вот что привело…»
Вслух сказал:
— Я оставлю телефоны, домашний и служебный. — Вырвал листок, написались неровные, шаткие цифры. — Звоните в любое время, если потребуется что. Выздоравливайте, доктор.
— Обязательно. Только бы мне на ноги, потом легче пойдет.
Петр Федорович протянул бледную руку с тонкими пальцами.
Филипповна проводила Ельникова и поспешила к больному. Петр Федорович, приподнявшись в постели, шевелил под одеялом коленями.
— Дрыгаешь? — грубовато похвалила Филипповна.
— Послушай, а Ельников-то — с душой мужик. А? Как это ты его впустила, ангел-хранитель?
— Что, не надо было?
— Нет, хорошо, правильно.
— То-то. Я век прожила, людей чую.
— Говорят, человек он порядочный. И за это, видать, нервами расплачивается.
— Оно завсегда так. А ты вот: на ноги встану, на ноги встану, а сам ешь худо, ровно ребенок маленький. Манную кашу сварила, принести?
Ельников сказал шоферу:
— В управление, — и хотел сесть в машину. Тут его позвали вкрадчиво:
— Николай Викторович, здравствуйте!
Пригнувшись к машине, глядя исподлобья, Ельников кивнул — он узнал Извольского, видел его на суде. Но там Извольский был бледен, подавлен, плакал даже. Теперь, похоже, совсем оправился. Улыбка бодренькая, этакая свойская и в то же время настойчивая… как у «толкача», который хочет отхватить сверх лимита дефицит. И повадка та же: руку на дверцу как бы случайно положил и придерживает, не сядешь в машину.
— Простите великодушно, Николай Викторович, вы не у Алексеева были? Ах, такое горе, такая у нас с ним трагедия!.. Скажите, как его самочувствие?
— К сожалению, намного хуже, чем у нас с вами.
— Я много раз заходил, хотел лично высказать соболезнования… Но эта старая ведьма… — У Ельникова дрогнула щека, Извольский заметил, поправился: — Эта старушка никого не пускает. Но у вас, я вижу, контакт наладился?
— Зачем вам доктор Алексеев? — прямо спросил Ельников.
— Ах, Николай Викторович! Как никто другой, я способен прочувствовать его муки! Так хочется его поддержать, и морально, и, если нужно, материально… Фрукты вот ему нужно кушать, а их у нас, знаете, нелегко достать. Скажите, как он? Ему лучше? Ужас! Мы потеряли самое дорогое — наше будущее, сыновей! Вы ж понимаете, вы сам отец, ваш Олежка такой…
— Извините, мне надо ехать, — Ельников решительно раскрыл дверцу. — А вы не ходите к Алексееву, не смейте ходить. Слышите?
10
Лишь в середине мая Петр Федорович поднялся на ноги. Филипповна водила его по комнате вокруг стола. К концу мая уже и сам, с тросточкой, в погожий день долго спускался по лестнице, под надзором все той же Филипповны — посторонней помощи он совестился — выбирался на улицу.
Уговаривали ехать на курорт, на юг, принимать ванны. Возражал: «Дома стены помогают». Главный врач больницы схитрил: сам принес и вручил путевку, при этом- расхваливал курорт, что там просто-таки чудеса происходят, инвалиды исцеляются, и что достать путевку — тоже чудо административной оперативности. И Петр Федорович согласился, чтобы не огорчать доброго главврача.
В самом деле, южный курорт вернул ему здоровье — что возможно было вернуть. Приехал и на другой же день явился в свою больницу, без тросточки, загорелый, лицо как фотонегатив — темное, а волосы белые-белые. Коллеги радовались, во-первых, так веег-да радуются врачи каждому выздоровевшему. Во-вторых, что вернется к ним опытный терапевт. Однако лечащий врач, флегматичный старичок-невропатолог, на все лады осмотрев и ощупав бодрящегося Петра Федоровича, велел. продолжать процедуры, продлил больничный лист. Петр Федорович обижался, уверял, что ему сейчас нужна разминка, работа хотя бы неполный день. Невропатолог приводил свои резоны, убеждал окольным путем, аналогиями:
— А я ведь, Петр Федорович, все еще в подвале живу. Да-с, представь себе, все еще. Наш дом второй год на капитальном ремонте. Хотели ремонтники как лучше, а вышло как хуже. Они, видишь ли, в свое время обязательства громкие приняли: сварганить капремонт досрочно. Ну-с, выполнили, доложили и отметили. Прекрасно. Только в дом въезжать нельзя. То канализация вдруг подвал затопит — трубы из-за поспешности не сменили, то водопровод где-то там заткнется сам собой, то полы в дугу изогнутся. Полгода доделывают. А жильцы кто где ютятся, ждут.
— Надо же куда-то идти, добиваться! — тотчас отзывался Петр Федорович. — В горжилотдел или еще куда. У тебя радикулит, тебе нельзя в подвале! Время у меня сейчас есть, схожу вот, поговорю.
— Уж из тебя ходок… Да ты и о себе никогда порадеть не умел.
— Для себя просить неудобно. Надо же — второй год в подвале! Разве можно так!
— Погоди, ты не сочувствуй, а на ус мотай. Не жалуюсь я, для примера говорю: дом шлакоблочный, и то спешка ему боком выходит. Ты у меня на капремонте— могу ли тебя досрочно на работу выдать, чтоб после долечивать? Нет, дружочек, не просись. Когда забегаешь, как до болезни, вот и отпущу с больничного с чистой совестью. А пока — покой, да-с.
— Покой — это не для меня, вредно мне его принимать в больших дозах.
— Кто из нас лечащий врач? Я? Вот я и определяю дозу.
Подобные споры возникали между ними не раз. Невропатолог славный был старик, а с хорошими людьми Петр Федорович спорить не любил. Смирился, брал продленный больничный лист и шел домой. Шел, обязательно обходя стороной лежавший на его пути сквер, тот самый сквер, где убили Витю… Петр Федорович выполнял указания лечащего врача: нужен покой. Чтобы скорее вернуться к работе и опять беспокоиться, волноваться за чье-то здоровье, чью-то жизнь.
Стояла июльская теплынь. Набегали веселые дожди, поливали зелень, умывали улицы, дома и так же быстро уносились, предоставив солнцу снова сиять и греть. Ранними погожими утрами Петр Федорович ходил на площадку соседнего детского сада. В этот час здесь нет воспитателей, еще спят у себя дома ребятишки— никого на песчаных дорожках, скрытых акациями. Петр Федорович снимал пиджак, аккуратно клал на ребячью скамеечку. Пытался бежать по дорожке. Минуту передохнув — еще раз, еще. Поглядывал на часы, чтоб не застали его за смешным ковыляющим беганьем. Ноги надо разминать, приучать, чтоб слушались, подчинялись. Пора, давно пора на работу.
В то утро, немного запыхавшись, довольный, что бег получается все ровнее, Петр Федорович надел пиджак, присел отдохнуть. Солнечные лучи не успели еще прогреть, просушить ночную влажность зелени, было свежо, светло в молодом детском скверике. Засмотрелся доктор Алексеев, задумался.
За углом, со стороны фасада, тихонько скрипнула калитка. Петр Федорович глянул на часы: рано еще воспитательницам и нянечкам, да уж, видно, домой надо пойти, чтоб не застали, а то неудобно будет. Навстречу из-за угла вышел плотный, средних лет мужчина в ладно сшитом белом костюме. Петр Федорович подумал: «Не замечены ли мои тут забеги? Скажут, впал старик в детсадиковый возраст…»
— Тысячу извинений, доктор, что нарушил ваше уединение, — мужчина почтительно снял шляпу. — Рад, весьма рад видеть вас, э-э… надеюсь, в полном здравии?
— Доброе утро, — поклонился и Петр Федорович. Обратил внимание: незнакомец говорит бодрые слова и радостным тоном, между тем круглое его лицо хранит выражение горестное. Болен?
— Простите еще раз, доктор, но мне нужно с вами поговорить. Очень нужно, поверьте. Иначе не решился бы беспокоить.
— Ничего, прошу вас. Может быть, домой ко мне? Или позже, в поликлинике?
— Я не задержу вас долго.
— Что ж, к вашим услугам. Вы у меня не лечились?
— Нет. Я здоров. То есть здоров физически. Боль другого рода… Давайте сядем, в ногах правды нет… ах, извините, я не о ваших ногах, пословица такая. Дальше, прошу вас, там есть беседка.
Он уверенно вел в акации, слегка поддерживая под локоть. Беседка низенькая, детская, со всех сторон зеленью укрыта.
— Садитесь, доктор.
— Благодарю. Но право же…
— Сейчас, сейчас. — Незнакомец покашлял в ладонь. — Доктор, моя травма, моя рана… похожа на вашу. Выслушайте, прошу, и вы поймете, вы окажете нам снисхождение, доброе ваше сердце известно всему городу…
— Успокойтесь же, — сказал Петр Федорович. Но сам почувствовал какое-то беспокойство. — Объясните, в чем дело.
— Только от вас, доктор, зависит судьба молодого, очень способного… Но позвольте представиться, моя фамилия Извольский, Владислав Аркадьевич Извольский.
Доктор Алексеев хотел встать и — то ли уйти, то ли… бог знает что… Не встал. Вдруг мертвыми сделались ноги. В груди ледяное что-то повернулось, стеснило. Зелеными стали не только акации, но и стены, и небо, все кругом. Наплыл тошнотворный страх, словно в болезненно кошмарном сне, когда надвигается нечто мерзкое, опасное, надо крикнуть, бежать, а голос, тело скованы бессилием… Нельзя, нельзя, надо очнуться, одолеть слабость, надо одолеть все это…
— Ради бога! — шептал рядом Извольский. — Доктор, выслушайте, не уходите! Неизвестно, кому сейчас хуже, вам или мне.
Слов Петр Федорович не понял. Сквозь зеленый туман проникли только звуки, и было в них неподдельное, искреннее. Это помогло ему очнуться — доктор Алексеев привык отзываться на звуки боли. В ступнях знакомое покалывание — неприятно, а лучше все ж, чем мертвенность, деревянность их. Снять бы туфли, массаж бы… Этот человек что-то говорил? Ах да. Он Извольский. Отец того, убийцы. Зачем он? Подождал бы, что ли, пока хоть ноги, ноги окрепнут. Да и тогда— зачем? Кажется, смог пошевелить пальцами? Да, смог. А встать? Нет. Уж если состоялась эта тягостная встреча, надо через нее пройти, пусть вот так, с бессильными ногами. Так что он?
— …У вас пережито, у меня все впереди. Десять лет! Доктор, это ужасно! — Извольский сдавил пальцами виски, закачал головой. Вышло несколько театрально. Петр Федорович подумал так и одернул себя: «В горе мы не следим, театрально или нет. Но зачем он все это?!»
— Скажите наконец, зачем вы…
— Да-да, сейчас, — заторопился Извольский. — Я боюсь, доктор. Боюсь, что Радик там погибнет. Видели бы вы, как увозили его из суда! Он совершенно убит…
— Убит не он!
— Душевные муки страшнее! Честное слово, лучше бы я был на вашем месте, чем…
— Я не хотел бы поменяться с вами горем.
— Вот видите!
— Да что вам от меня-то?
— Снисхождения, доктор! Мы будем в вечном долгу, только отнеситесь к нам снисходительно. Клянусь, я тоже скорблю о вашей потере. Но какой смысл в гибели двоих? Областной суд вынес приговор, Верховный суд республики оставил без последствий, нашу апелляцию, но мы напишем дальше, в Президиум Верховного…
— При чем тут я?
— О, вы могли бы… Если бы пожелали… пожалели… Простите, я волнуюсь, боже мой! Если бы к нашему обращению в Президиум… присовокупили… что не хотите лишних потерь, что просите смягчить наказание…
Он уже не слушал. Смотрел на Извольского, на белую его руку, белые чистые пальцы, придерживающие шляпу, чтоб не упала с узенькой скамейки. Пальцы не дрожали. Изящные, цепкие, с обручальным кольцом и еще с одним, ценным, должно быть. «Самое главное во вселенной — лишь он, его семья, все остальные люди—* чужие, из них надо извлекать пользу. Из меня он тоже хочет извлечь пользу. Даже странно, почему не пришел раньше? Мог прийти и тогда, сразу, к лежащему, тяжелобольному, ему ничего не стоило. Извольскому-младшему тоже ничего не стоило ударить… Смогу я встать? Смогу? Нужно сейчас же уйти».
Петр Федорович уперся ладонями в крашеные рейки скамьи, подался вперед, приготовился… От напряжения, от недоверия к своим ногам, от голоса, назойливо молящего, — опять в глазах позеленело, не подняться… Переждать, сейчас пройдет.
Извольский все говорил. Петр Федорович слышал то дрожащий шепот, то напряженно-жалкий чуть ли не плач. Слов не было, они скользили мимо, только плачущая интонация, звуки в зеленых кругах напоминали о чем-то уже слышанном или виденном, смутно, как во сне бредовом, напоминали… Голос этот, вкрадчивый будто…
«Бред у меня? Надо уйти, как-нибудь уйти…»
Извольский говорил, и слова падали мимо сознания.
Алексееву почудился запах гари. Он вспомнил.
Горький дым стелется в сером безветрии над землей, за его сизыми пластами — голые печи, трубы… Першит в горле, слезит глаза. Старший лейтенант медслужбы Алексеев морщится от дыма, от рыдающего взахлеб, молящего голоса, от хриплой матерной брани. Крик боли всегда действовал на Алексеева однозначно— скорее надо помочь. Брань, тем более при женщинах, при детях, рождала резкий протест. Но сейчас обратное происходило в нем: плач вызывал негодование, мат — сочувствие. Воет в голос и бьется на земле парень лет двадцати, Алексееву примерно ровесник. На коленях, съежившись, в предсмертном ужасе бьется лицом в опаленную землю, царапает ее грязными татуированными руками. Кругом стоят санитарки и медсестры в военном, местные бабы и старики, кто в чем одеты, оборванный мальчик с бледным лицом, пятеро или шестеро солдат из какой-то пехотной части — солдаты его и изловили, полицая. Сержант и плечистый солдат удерживают, не пускают щуплого, расхристанного старичонку, а тот рвется к полицаю, кроет матом: — Пусти, тудыть твою!.. Пусти, уничтожу гниду! Ты кого обороняешь?! Он стерва хуже Гитлера, он всем людям враг! Над нами измывался, девок, баб наших… Пусти!!
Сержант приводил свой резон:
— Батя, остынь, не лезь. Гада сперва допросить надо. Приказано всех пленных в штаб… Мне, что ль, охота с ним валандаться? Мне часть догонять надо.
— Пусти, Христом богом прошу! Какой он, к черту, пленный, он уголовник продажный! Гитлерам село жечь помогал…
Бабы молчали, не спорили с сержантом, только надвигались со всех сторон, оттирая санитарок. У иных откуда-то взялись обломки, горелые доски. Сержант уловил их тактику.
— Хватит, отставить разговоры! А ну, отойти всем, шагом марш! Батя, я кому сказал! — И когда все местные неохотно попятились, велел солдату — Отведи гада до штаба. В поселке должен дислоцироваться наш штаб дивизии, вон по той дороге два с половиной километра. Особистам сдай эту слякоть, и чтоб живо догонял, понятно?
Полицая пнули, дернули, подняли. Он перестал выть. Алексеев хотел рассмотреть лицо — какой он, предатель? Не увидел лица — нечто грязное, трясущееся, в крови. Солдат тронул полицая стволом автомата, и тот засеменил босыми ногами, руки назад (на левой Алексеев разглядел татуировку — гадюку), подняв плечи до ушей, торопясь прочь от расправы.
— Чтоб живо, понятно? — крикнул еще раз сержант.
Солдат кивнул через плечо, не выпуская из зубов самокрутку. Старичонка плюнул сержанту под ноги и ушел, скрылся в дыму. Бабы хмуро провожали взглядами солдата и полицая. Кто-то сказал, что старичонка был партизанским связным и что у него погибли двое сыновей.
А спустя какой-нибудь час старший лейтенант Алексеев перевязывал голову тому солдату, конвоиру. Парень дешево еще отделался. Очень уж поверил в жал-кость пойманного полицая. Вел, покуривая, поплевывая, — не врага вел, а так, слякоть ничтожную. А слякоть, попросившись сесть по надобности, — жердь в руки да солдата по голове. Добро, что настырный тот дедок сторонкой за ними увязался да вовремя и кончил предателя из трофейного парабеллума, когда уж грязные руки с наколками рвали автомат с груди оглушенного солдата…
— …жестокое наказание.
Петр Федорович очнулся. Ах да, это Извольский, это его жалкий голос…
— Что вы сказали?
— Вы меня не слушаете, доктор? Я говорю, мой сын уже достаточно жестоко наказан, для него это кошмар!
— Как же иначе! Преступление обязательно бьет в обе стороны, в жертву и в предателя… в убийцу, грабителя. У жертвы страдает обычно тело, у преступника изуродована душа… если не окончательно он отупел.
— О, Радик такой впечатлительный, так тонко чувствует! Изуродована душа — как вы это верно сказали, доктор. Я знал, что вы, врач, представитель самой гуманной профессии, поймете его страдания. Не помню, кто это сказал: понять — значит простить…
Распахивались окна, затянутые марлей, слышался звон посуды, детский щебет — у малышей начался завтрак. Петр Федорович оперся покрепче, качнулся вперед и трудно встал.
— Нет, нет, — отстранил руки Извольского.
Ноги держали неважно, дрожали. Нельзя, нельзя падать на виду у Извольского! Петр Федорович пошел. Позади шуршал песок — Извольский идет следом, обдумывает новые доводы. Доктор остановился.
— Скажите, сын похож на вас?
— Да, очень. А что?
— Я так и думал. Прощайте.
У калитки воспитательница в белом халате разговаривала с молодым мужчиной, очевидно, родителем ее подопечного малыша. Родитель слушал, озабоченно морщил лоб. Увидя Петра Федоровича, женщина смолкла на полуслове.
— Вам нехорошо? Вы чей дедушка?
«Ничьим дедушкой мне уже не быть…» — промелькнуло в голове у доктора. Мужчина быстро глянул на часы и шагнул к Петру Федоровичу:
— Проводить вас? Где вы живете?
— Тут, рядом. Спасибо, дойду потихоньку, мне уже лучше.
11
Главврач перечитал заявление еще раз. Пожал плечами.
— На что вам неделя отпуска без содержания, Петр Федорович? Вы ж и так на больничном.
— Мне нужно съездить в Захарьевку. Если я способен ехать куда-то по личным делам, значит, уже не больной. А с больничного прошу выписать.
— Вот уж это не наше с вами дело, пусть решает лечащий врач. И потом, зачем вам в Захарьевку? Петр Федорович, я решительно против! Не в таком вы состоянии, чтоб отпустить вас трястись в автобусе, по жаре, два с лишним часа. Нет-нет.
— Не в автобусе. В машине поеду.
— В какой?
— Не знаю. «Волга», кажется.
— Не увиливайте. Чья «Волга»? Такси?
— Заводская. Ельников, директор завода, прислал. В ней удобно.
— Ельников? Вот как! А позвольте спросить, какие у вас личные дела в Захарьевке? Впрочем, если не хотите говорить…
Петр Федорович вынул чистый, аккуратно свернутый платок, расправил, вытер потный лоб, сложил опять, сунул в карман. Главврач смотрел то на него, то в окно: у больничного подъезда действительно стояла «Волга», и шофер драил тряпочкой ветровое стекло. Вот же беспокойный человек этот доктор Алексеев — едва поднялся, и опять у него хлопоты, личные дела, которые, конечно же, и для других предназначены…
— Дело в том, что…
— Нет, Петр Федорович, если сугубо личное, не говорите.
— Вам скажу. Только, пока дело не завершено, не разглашайте, ладно? Дело в том, что в Захарьевке детский дом…
— Да. Так что же?.. Черт возьми! Вы намерены?..
— Намерен. А что вас удивило?
— Да вы с ума сошли? Простите… Но как же вы станете воспитывать…
— Как и сына воспитывал.
— Я не в том смысле. Нет никакого сомнения, что вы воспитаете настоящего человека, во всех отношениях настоящего. Но не сейчас же, когда сами…
— А когда? У меня времени впереди не так много, как хотелось бы. Будет сын — будет и здоровью смысл, ноги сами забегают. Пожалуйста, не отговаривайте.
— Не отговариваю. Не первый год с вами работаю: вы надумали, так о чем теперь и толковать. Но заявление ваше не подпишу, больничный не закрою. Езжайте так, удивительный вы человек. Да не поехать ли с вами из женщин кому-нибудь? Старшая сестра из терапии, Марта Андреевна, она многодетная, разбирается. Сами разберетесь? Хорошо, хорошо, не настаиваю. Ах, черт возьми, надо же! Простите… Ну, с богом, как раньше говорилось…
Так получилось. Повесть
1.
Залик был маленький, всего шесть или семь рядов стульев, но все равно много осталось свободных мест; время рабочее, да и дело слушалось обыкновенное, не так уж чтобы очень интересное. Никто никого не убил, тыщи не украли. По пьянке история — эка невидаль.
У входа сидели какие-то четыре тетки в плюшевых кацавейках, слушали, вытянув шеи, шептались громко. Если кто входил и садился с краю, объясняли, что к чему:
— …Тот ему говорит, который трезвый-то, зачем, говорит, скандалите и выражаетесь при всех, а этот с пьяных-то шар его отверткой… В больнице еле оклемался.
И бесцеремонно тыкали пальцем в сторону Марии:
— А то жена евонная. Кажись, бабочка аккуратная и из себя ничего, а с таким дураком живет. Я бы на ее месте…
Мария слышала и опускала глаза, как будто в самом деле виновата она, что живет с мужем. Ну как они так рассуждают? Ведь не для того выходила замуж, чтоб расходиться. Или в самом деле виновата?
На передних рядах сидели опрошенные свидетели, очевидцы преступления. Две соседки из их дома. Из автобазы, где работал Григорий, товарищи не пришли— то ли некогда, то ли не захотели. Но все-таки там «отреагировали» — прислали в суд характеристику и общественного защитника.
Судья, немолодая, приятная такая на вид женщина, вела дело толково и ровно, вопросы подсудимому задавала без строгости, вроде бы даже жалела его.
— Вот увидите, она его отпустит на все четыре стороны, — сказали тетки.
Подсудимый Григорий Шабанов ни в чем не запирался. Только когда спрашивали о причине его поступка, у подсудимого срывался голос, поникала стриженая голова, он с трудом выдавливал слова:
— Ну, пьяным я был… А этот, ну, потерпевший, стал что-то мне говорить…
— Так, вы были пьяны. И не помните, как ударили человека отверткой?
— Да, отверткой… Был пьяный…
— Почему отвертка оказалась в кармане ватника? Всегда ее носите с собой?
— Нет, зачем же! Кабину в тот день ремонтировал и забыл в кармане, не выложил…
Остриженный, похудевший, в старой помятой синей куртке (пуговица-то, вторая сверху, на одной ниточке, пришить бы), выглядел Гриша таким невыносимо несчастным, таким потерянным.
Мария стонала молча, про себя, и всей душой хотела, чтобы сбылись предсказания плюшевых теток и приятная судья отпустила бы Гришу. Когда обратились к ней и спросили, как ведет себя Шабанов дома, в семье, Мария ответила жалобно:
— Ничего… В общем нор… нормально…
— Чего там «нормально»! — не выдержала соседка Евдокия Михайловна. — Мука одна тебе от него! Поглядишь — все он пьяный, послушаешь — все он тебя кроет. Через стенку нам слушать муторно. А ты — «нормально»! Говори уж суду. Ребенок весь издерганный… — Судья подняла брови, и Евдокия Михайловна замолчала,
— Скажите, ваш муж часто напивается пьяным? Обижает вас?
— Да…
— И давно такое началось?
— Да…
— Сколько лет вашему сыну?
— Девять…
— Муж оскорбляет вас в присутствии ребенка?
— Да…
— Бьет вас?
— Да. Нет. Он редко дерется, только ругается,
Народный заседатель спросил:
— Вы обращались куда-нибудь с жалобой?
— Куда?
— Например, по месту работы мужа, в профком?
Мария посмотрела на общественного защитника из автобазы. Тот, склонив к плечу лысеющую голову, смотрел в окно. Выпятил подбородок, поправил галстук, и опять — в окно. Не зная, что сказать, Мария тоже уставилась на голый заснеженный тополь за стеклом… Было раз, ходила. В профкоме автобазы как раз сидел этот лысеющий товарищ. Выслушав Марию, очень удивился.
— Шабанов? Странно! У нас нет никаких сигналов по его поводу, на работе пьяным не видели. Он что, деньги вам не отдает, пропивает?
— Деньги? Отдает. Я не знаю, сколько он зарабатывает.
— Как же так, жена — и не знаете. И из ГАИ на него сигналов не поступало. Ну хорошо, хорошо, разберемся.
Через два дня Григорий вернулся из рейса. Хмуро молчал, пока не выпил бутылку красного и не съел ужин. А потом, закуривая, сказал:
— Значит, жаловаться бегаешь? Так-так. Я, значит, вкалываю, вкалываю, а ты ходишь мне на работе авторитет подрываешь? Дома морду воротишь…
— Гриша, да ведь ты когда вернешься пьяный и злой, с чего мне улыбаться?
— Ясно, ясно. Пока я в рейсе, нагуляешься с разными… А потом я тебе нехорош, жаловаться бегаешь! Н-ну ладно!.. — Он поднялся из-за стола, бледный и страшный.
— Папа, папа, не надо! — закричал Витя.
Больше Мария никуда не обращалась.
Не дождавшись ее ответа, заседатель спросил еще:
— У вас на работе знали, что в семье неблагополучно?
Никто ничего не знал. Стыдно было рассказывать, что ее муж чем-то хуже других мужей. Ведь это как бы принижало и ее. Случилось как-то, давно еще — пришел Григорий домой особенно не в настроении, а допив принесенную бутылку, вовсе взбеленился. Из-за чего? Разве упомнишь. Пустяк какой-то. Тут ведь не причину надо, а настроение, причина же всегда найдется. Бросил в Марию тарелкой, но она посторонилась, и тарелка разбилась о стену. Тогда схватил жену за ворот и стал бить кулаком по голове, по рукам, которыми закрывала лицо. Вырвалась, подхватила плачущего, маленького еще тогда Витю и убежала, Не к соседям, как некоторые, а на вокзал уехала последним трамваем. Там и просидела до утра. Витюшка спал, а она ждала нового дня, как поезда. И пришел день, и отвела Витюшку в детсадик, а сама забежала домой переодеться, прибрала в квартире — муж уже ушел — и с небольшим опозданием пришла на работу. Улыбнулась смущенно: надо же! — проспала я…
Нет, никто не знал. Терпела. Рассказывала сотрудникам, если Гриша делал что-нибудь хорошее — картошки из села на зиму привез, костюмчик Вите из дальнего города. Находила оправдание: одна она, что ли, так живет? В первые годы замужества как-то не видела большой беды в мужниных выпивках — кто не пьет? Да и редко это бывало. Ну пошумит немножко, так пьяный же! Зато трезвый смеется, шутит — глядишь, и отлила обида, и забылась. Так и привыкла. И не заметила, как сошла на нет его веселость, уж когда и трезвый, все недоволен, словно не он, а его обидели. Думала: другая ему, может, понравилась? Однажды чистила пиджак — пьяный измазался — и нашла в кармане фото: Григорий стоит среди каких-то кустов, красивый, довольный и обнимает за талию женщину в коротком открытом платье. Она ему руку на плечо положила, а сама улыбается и жмурится, как сытая кошка. Стараясь, чтоб голос не дрогнул, Мария спросила:
— Это кто?
Григорий брился. Оглянулся через плечо и сразу насторожился.
— А, так, попутчица… — И перешел в контратаку: — Ты что еще за моду взяла, по карманам шарить!
Выхватил фото, порвал. Но Мария почувствовала — врет, не простая попутчица та женщина… Так что ж, и разводиться? А ребенок? Сыну отец нужен, Витя очень любит отца. Уж как-нибудь перетерпится. Григорий обычно уезжал на два-три дня, иногда на неделю — Марии передышка. И опять: одна она разве так живет? А уж если не разводиться, а терпеть, так зачем болтать и жаловаться. Сама ведь десять лет назад вышла замуж за бойкого, уверенного в себе шофера. Сама, никто не неволил. Так как рассказывать о муже?
У Марии закапали, закапали слезы. Судья сказала:
— Ну хорошо, сядьте, успокойтесь.
Вопросы суда всколыхнули многие, долгие обиды, и теперь сидела Мария как раздвоенная: и не задалась жизнь с мужем, и жаль Гришу. И жалость эта бабья сильнее обиды.
Плохо слышала выступления общественного защитника, того, лысенького. А он деловито говорил, что на шофера Шабанова никаких сигналов не поступало. Наоборот, он на хорошем счету, неоднократно поощрялся материально и морально. Правда, однажды жена говорила, что будто бы… Но письменного заявления она не подала. С Шабановым проводилась воспитательная беседа, и в дальнейшем никаких жалоб не поступало. Что же касается поступка, совершенного в нетрезвом виде, то это, вероятно, результат того, что Шабанов длительное время находился на уборочной, таким образом, он оторвался от коллектива. И, конечно, коллектив возмущен антиобщественным поступком Шабанова, решительно осуждает его. Однако, принимая во внимание, что работник он хороший и никаких замечаний до сих пор…
Похоже было, что сейчас общественный защитник запросит Шабанова на поруки для перевоспитания в коллективе. Но он почему-то передумал. Просил только учесть…
— Вот увидите, отпустят, — прогнозировали плюшевые тетки. — Отпу-устят, им что!
Мария думала: как же теперь будет? Вот сейчас кончится суд, и они с Григорием пойдут вместе домой. Мимо гастронома. Наверное, захочет после двухнедельной отсидки выпить. Давать денег или не давать? И что потом будет? Может, пойдет все, как в первый год их семьи? Вот и адвокат говорит, что послужит тяжелым уроком. А это кто сейчас выступает? Прокурор. Витюш-ка уж, наверно, пришел из школы и на улицу убежал. Надел ли теплое пальто? Завтра с работы зайти бы в школу надо. Ах, на работе все будут расспрашивать, как неприятно.
Последнее слово обвиняемого… Звучит-то как, вроде уж больше никогда слова не вымолвит. Гриша говорит., Да что тут сказать? Виноват. Сегодня же Грише пуговицу пришью…
Все встали, суд удалился на совещание. Мария тоже вскочила и заторопилась к мужу, он жалко улыбался ей, опершись на деревянный коричневый барьер. Но милиционер не разрешил подходить. Гришу куда-то увели. Соседка Евдокия Михайловна шептала что-то постороннее, вроде про погоду…
— Встать, суд идет.
Протокол судья читала отчетливо, но шли слова поверх сознания Марии…
— «Народный суд Октябрьского района города Нижнеречинска, рассмотрев в судебном заседании…»
…Когда они пойдут мимо гастронома, наверное, Гриша не станет требовать бутылку. После такого тяжелого— ни за что. Господи, хоть бы теперь все наладилось!
— «…Руководствуясь статьями… суд приговорил: признать Шабанова виновным… в совершении преступления, предусмотренного статьей… и определить ему меру наказания… три года лишения свободы с отбыванием в исправительно-трудовой колонии строгого режима…»
Судья спрашивает, ясен ли приговор подсудимому. Марии не ясен. Ведь тут говорили…
— Три года, ишь ты! — без сочувствия, но несколько разочарованно говорили четыре тетки.
Три года? Грише дали три года?!
— Гриша!
2
Мария прикрывала рот ладошкой, но блестели смехом глаза, смеялись плечи, каштановая прядка красивых ее волос опустилась на лоб и тоже смеялась. Оторвавшись от цифр и дел, развеселилась вся бухгалтерия— это к ним зашел Кайманов из отдела снабжения.
— Михаил Яковлевич, разве так можно! — хохоча, машет на него пухлыми ручками старший бухгалтер Клара Иосифовна. — Вы же снижаете нам производительность труда!
— Неужели? Тогда ухожу, ухожу. Пришлю вам Ло-башкина из отдела организации труда, он вам поднимет производительность на прежний уровень.
И все опять засмеялись, потому что Лобашкин из ООТ был на редкость нудным и унылым человеком. А Михаил Яковлевич, держа веером подписанные документы и сохраняя на лице шаловливую мину всеобщего любимца, удалился.
— Ох этот Кайманов, такое всегда сморозит! — до-амеивалась Клара Иосифовна.
— А я знаю, что за магнит его к нам притягивает, — хитренько бросила счетовод Наталья Игнатьевна. — На Машеньку нашу все поглядывает.
— Ну и что тут удивительного? Машенька у нас красавица, вон вчера тот же Лобашкин минут пять стоял возле ее стола.
— При чем тут я? — отвела Мария с лица прядку, — Кайманов заходит оформлять документы.
— Да, но оформляю я, а глядит он на тебя, — подтрунивала Наталья.
Мария и сама знала, что Кайманов к ней неравнодушен. Он собой видный мужчина, холостой, характером легок и весел. Но заметив в себе эту тайную приятность, Мария сразу же решила держаться подальше от обходительного снабженца. Минувшей зимой на одном совещании Кайманов случайно сел рядом с ней и не очень шутил, даже грустным казался, а потом, в конце уже совещания, сказал осторожно, что, мол, после этакой скучищи неплохо бы погулять на свежем воздухе, и лучше бы с кем-нибудь вдвоем, а? Мария ответила, что отвыкла она гулять, да еще с кем-нибудь вдвоем. И так посерьезнела, и так отвела руку от его прикоснувшейся руки, что Кайманов примолк. Наверное, Наталья наблюдала за ними, потому что, когда шли вместе домой, спросила:
— Что он тебе все шептал?
— Представь себе, гулять приглашал на свежем воздухе.
— О! Ну и что же ты?
— Да с какой стати!
— Ну, человек он приятный, до сих пор холостяк, а у тебя сейчас мужа нету…
— Как нет? Конечно, два года, как он… там. Пишет, что должны отпустить куда-то на стройку. Он ведь хороший шофер и работящий. Только если выпьет…
— Если! В том и дело, что «если». Догадывались мы, как тебе живется. От такого супруга и погулять не грех…
— Перестань, Наташа. У меня семья, сын, самой уж за тридцать.
— Ну, гляди. В том-то и дело, что нам за тридцать. Медлить-то и некогда, успевать надо, пока вовсе не сморщились.
— Ты, кажется, и так успеваешь.
— Что ж, у меня ни мужа, ни детей, сама себе хозяйка. Ты вот теряешь золотые годы, а что толку? Кто Тебя оценит?
— Сама себя ценю, не размениваюсь.
— Ну цени, — Наталья помолчала и добавила: — А знаешь, все-таки ты молодец, Машенька. Честное слово, молодец!
Обняла и поцеловала в щеку.
Бухгалтерия снова настроилась на деловой лад, и Мария углубилась в работу, забыв о Кайманове и обо всем.
Но после работы Михаил Яковлевич напомнил о себе. Он столкнулся с Марией у выхода из управления, опять-таки как бы случайно. С улыбкой приподнял велюровую шляпу, открыл дверь: «Дорогу женщине!» И по пути к трамвайной остановке сказал:
— Мария Николаевна, мне подвернулись два билета в театр на завтра, «Летучая мышь», областная оперетта на гастролях. Билеты остродефицитные, не отказываться же было, верно? Прошу вас, пойдемте.
— Скажите, почему вам вздумалось приглашать именно меня? — строго и холодно спросила Мария. Он немедленно перестроился с просительного на шутливый тон:
— Я ведь состою в культкомиссии, поэтому рост культурного уровня сотрудников — и сотрудниц! — моя святая общественная обязанность. В данном случае персональная забота, так сказать. Надеюсь, не отказываетесь?
— Отказываюсь. Зачем вам это, Михаил Яковлевич?
— Мне казалось, что вы давно не были в театре.
Тут Мария заметила Наталью, спешащую к трамваю.
— Мне кажется, что Наталья Игнатьевна тоже давно не была в театре, — усмехнулась Мария. — Вот ее пригласили бы.
— Но почему, Маша?! — тихо спросил Михаил Яковлевич.
— Ах вот как, уже — «Маша»! Я недавно видела «Летучую мышь» по телевизору, а Наталья Игнатьевна телевизор не любит. Проявите к ней… Впрочем, я что-то не помню, чтобы вас выбирали в культкомиссию. До свиданья, Михаил Яковлевич.
— Что ж, мне бесконечно жаль моих несбывшихся мечтаний, — он снова перешел на легкий тон. — Остается Только принять к сведению ваши рекомендации.
В трамвае, сдавленная со всех сторон, уткнувшись в чью-то драповую спину, она улыбнулась. Есть у него подход к женщине, у Кайманова. Как он это сказал: «Почему, Маша?!» Значит, есть в ней что-то такое… Надо было идти с ним в театр? Нет, конечно! А то сначала театр, а потом… Но как забавно бы вышло: зайти завтра в отдел снабжения и — «Михаил Яковлевич, я ошиблась, по телевизору передавали «Марину», а потому согласна…» Что это я согласна? В театр, что же еще. Действительно, так давно не была в театре. С Гришей разве пойдешь. Он или в рейсе, или в выпивке, или в домино на дворе играет. В кино, и то не любитель. Сейчас, без Гриши, идти одной тоже ни то ни се. Но и не с Каймановым же! Завтра, что надо сделать завтра? Ну да, у Витюши в школе родительское собрание. Вот единственная и настоящая отрада — Витюша. Учится хорошо, вообще славный растет. Скоро, может быть, отпустят отца досрочно, отпускают ведь, если кто не злостный. Наверное, и в колонии он хорошо трудится. И в организации у них участвует, которая для порядка. Мария четыре раза ездила на свидания. Гриша выходил к ней стриженый, в колонийской одежде и кирзовых сапогах, улыбался виновато, был послушен всему и всем, и ей тоже. В разговоре никогда не касались они преступления, Мария считала, что Грише больно вспоминать тот злополучный ноябрьский день, приведший сюда… Рассказывала, что нового в городе, как живут они с Витей, а он ей про порядки в колонии, и заливала Марию жалость к мужу, глубокая бабья жалость, которая бывает так похожа на любовь.
Хоть бы отпустили его на стройку. Съездила бы повидаться, Витю бы с собой взяла, соскучился мальчик. Бывало, когда выдастся трезвый день, от Гриши не отходит, расспрашивает о разных разностях, трогает и гладит его куртку, щеки, ворошит волосы. Лицом и движениями сын весь в отца, и было это Марии приятно. А порой тревожно.
Года четыре назад, жарким летним предвечерьем, шла она с работы, увидела Витю во дворе и остановилась, наблюдая за игрой ребятишек. Игра была в «мужа и жену». Витя изображал пьяного, а худющая белобрысая Лиза из соседнего подъезда, «жена», вела его под руку и уговаривала. А Витя шатался, сердился, отталкивая «жену». И вдруг — Мария похолодела — детский голосок ее сына, ее Витюшки, выкрикнул:
— Убирайся к себе на кухню, сука!
Так орал на нее пьяный Григорий, так, пока в игре, куражился сын. Закусив губу, чтобы хватило сил не накричать при посторонних, Мария подошла.
— Витя, пойдем домой.
— Чего там еще? — мальчик не сумел сразу выйти из роли.
— Пойдем, ты мне нужен, — как могла спокойно сказала Мария и двинулась к своему подъезду. Войдя в квартиру, опустила на пол сумку с продуктами, привалилась к стене плечом.
— Мам, ты что? Мама!
Она заплакала. Она думала, что нельзя сейчас плакать, а надо строго отчитать Витю, но только заплакала. Витя понял, опустил глаза. Подошел и уткнулся в рукав ее пальто. Так и стояли в тесном коридоре над сумкой.
— Горько мне было услышать… — сказала Мария.
Сын ответил глухо из ее повлажневшего рукава:
— Больше не услышишь, мам.
— Так ли это, Витя?
Он охватил ее ручонками, прижался крепче.
— Пусти, сынок, — вздохнула Мария. — Надо ужин готовить…
Мария вышла из трамвая, забежала в магазин, в булочную, и все думала, как поедут они с Витей. В планах и тревогах совсем забылись и театр, и Кайманов.
3
Не успела толком весне порадоваться, зеленым листочкам, а уж и лето — вот оно, июньским солнышком припекает. Витю в лагерь проводила. А сама, в первые же дни отпуска, поехала на свидание. Была в профкоме путевка в дом отдыха, да пришлось отказаться— к Грише надо.
Говорила с мужем, утешала, обнадеживала, что все наладится еще в жизни. Улыбалась, а сама жалела его до слез. Полились слезы, только когда вышла из комнаты свиданий и на проходную, на строгий забор оглянулась. Плакала, что так горько Гришина судьба обернулась и ее тоже. Господи, скорей бы время шло, кончался срок.
Время шло, летело. Пока возилась с ремонтом квартиры, отпуск и кончился. А там уж и осень подкралась, Вите школьная пора, новые заботы…
В ноябрьские праздники, после демонстрации, зашли к ней домой две сотрудницы — Наталья и Капа. Навязывался в компанию Кайманов, да Мария деликатно его «отшила». Пили чай, бутылочку сухого вина купили ради праздника, немножко попели и похохотали над ухаживаниями Кайманова.
— Все-таки много ты теряешь, Маша, — сказала Наталья. Не всерьез, а словно подхвалила. — Ты так уж любишь, что ли, мужа?
— Не знаю… Прежде, наверно, любила. Только жизнь у нас была не очень… Но при чем тут «любишь — не любишь»? Я замужняя, сын растет, и какие могут быть вопросы? Хватит об этом, давайте еще споем. Душевное что-нибудь. Давайте «Рябину».
— Песня старых дев, — хмыкнула Наталья. — Для меня в самый раз подходящая. Ладно, запевай, Капа.
Через час Наталья заспешила уходить. Подмигнула* «На свидание пора мне. А что теряться, в самом деле!» Сотрудницы ушли, а Мария принялась мыть посуду. Вот и весь для нее праздник.
А вот уж когда по-настоящему стало ей празднично, так это когда пришло веселое письмо:
«…Два года срока за спиной, и направили теперь меня на «химию», в смысле — на стройку народного хозяйства. Тебе, конечно, не понять, а так это здорово — идешь, а за тобой конвоя нету, забора нету! Захотел — гуляй по улицам после работы, в магазин можно, в вольную столовку. В общежитии ничего, жить можно. Плохо вот, что от Нижнеречинска далеко, а отпуск тут дают только через одиннадцать месяцев. Ты ко мне пока не езди, потому как нашу бригаду должны послать на работу в лес, не надолго, на месяц, а может, недели на две. Когда вернут, обещали меня на бульдозер перевести. По машине стосковался. По тебе тоже. Когда напишу, бери отпуск без содержания, приезжай».
Взволновалась Мария и стала ждать письма с приглашением. С работы идя, нетерпеливо заглядывала в почтовый ящик, даже край крышки отогнула. Но, кроме газет, так долго ничего не было. Лишь месяца через полтора — «приезжай!»
Спалось ей в ту ночь плохо. Вставала, включала свет, перечитывала строчки и словно слышала хрипловатый голос мужа: «Приезжай, найду квартиру на время, повидаемся…» Утром прибежала в управление раньше всех и — старший бухгалтер еще шубу расстегнуть не успела — к ней:
— Клара Иосифовна, разрешите…
Но Клара Иосифовна, пробежав письмо, сразу за-морщилась:
— Машенька, милая, все понимаю! Ах как понимаю! Но ведь конец года, к отчету надо готовиться. Потерпи уж немножко, до января. Сдадим отчет, и поезжай. Хорошо?
— Хорошо, Клара Иосифовна.
Мария кивнула, постояла еще минуту и пошла к своему столу.
— Маша, подожди! Ах, ну что мне с тобой делать?! Поезжай уж, что ли, на Новый год, выкрою тебе дней пять в счет будущих отгулов. Пусть вам будет праздник.
— Спасибо, Клара Иосифовна, спасибо!
С отчетом у них не ладилось. Мария торопилась, сидела в бухгалтерии допоздна. И наконец за три дня до Нового года сказала Клара Иосифовна:
— Ладно уж, поезжай. Счастливо тебе.
И опять ночь не спала — готовилась, стряпала. А поутру вместе с сыном, благо у него каникулы, двинулись на вокзал.
— Мам, это далеко? — теребил за рукав Витя. — А сколько нам ехать?
— Не знаю, сынок.
— Ну, целый день?
— За день не доехать, наверно. Две пересадки все-таки. Послезавтра должны быть на месте.
— Мам, а папа больше не пьет водку?
— Нет. Конечно же, нет!
Витя тоже нес сумку, а в ней свой подарок — школьный дневник с четверками и пятерками.
Приехали в большой город. Четыре часа на вокзале сидели, поезда ждали. Потом на маленькой станции еще ждали. Ночь провели в вагоне. В их купе, на нижней полке, долго и жалобно плакал ребенок, больной, должно быть. Мать тоненько, заунывно пела ему. ОС-рывала песню: «Когда ты уймешься, горе мое!» — и снова пела.
«А когда же уймется мое горе?» — думала Мария.
Утром, затемно, вышли из теплого вагона на ветреный морозный перрон. Дождались на вокзале рассвета. Витя дремал.
Этот город тоже был довольно большой. И красивый, несмотря на метель. Новые дома, много людей на улицах. Все торопятся куда-то. Или от метели убегают. И все же, когда Мария спрашивала дорогу, каждый остановится, объяснит подробно. Ничего, хорошие здесь люди.
Автобусом добрались до окраины, где дома еще не обжились толком на улице, где торчат из-под сугробов вместо деревьев тоненькие вички, где снуют самосвалы, грузовики с тесом и шлакоблоками. Но еще и машины с различным домашним обзаведением, шкафами и кроватями — новоселов завозят.
У Марии замерзли руки. В карман их не сунешь, сумки тяжелые несет с гостинцами. От бессонной ночи, метели и волнения знобило. Витюшка до глаз погрузился в шарф. Но просил:
— Мама, дай понесу сумку.
Наконец нашли дом, где помешалась спецкомендатура. В вестибюле окутало их теплом, напахнуло свежей краской. Вправо и влево уходил коридор, вверх — лестница. Чисто у них тут и светло, и топят достаточно. Из-за столика с телефоном поднялся старичок-вахтер.
— Вам к кому, гражданочка?
— Мы к Шабанову приехали. Здравствуйте. К Шабанову Григорию. Куда нам обратиться?
— А это вы, гражданочка, пройдите к капитану, начальнику комендатуры. По коридору влево. Замерз, хлопчик, а?
В коридоре повстречались два парня. Мария покосилась на них с опасливым любопытством. Одеты прилично, пальто модные, цветные шарфики. Книги под мышкой. Неужели из тех… здешних? Ага, вот она, табличка: «Начальник спецкомендатуры».
— Разрешите?
Лицо у капитана суровое, взгляд быстрый, цепкий. А так — вежливый, из-за стола встал, усадил Марию и Витю.
— Так. Шабанов, значит?
— Шабанов Григорий Ефимович.
Капитан полистал папку, отложил. Не читал, просто так листал. В груди у Марии тревожно заныло.
— Можно с ним повидаться? — спросила, превозмогая дрожь.
Капитан покусал обветрелую губу. Поднял взгляд на Марию.
— Напрасно вы ехали. Да еще с ребенком. Зима… Да, такие вот обстоятельства. Шабанова пришлось вернуть в колонию. За нарушение режима, злостное нарушение.
— Как же так? Значит, здесь его нет?
— У нас пробыл два месяца в общей сложности, и за это время несколько нарушений… Ну… сами понимаете, строго у нас.
— Что же… что он сделал?
— Дважды — пьянка в общежитии, на третий раз и драка. Нанес телесные повреждения активисту бытового совета.
Мария посмотрела на сумки с гостинцами.
— Он писал, что работает хорошо. Что квартиру найдет для нас, пока мы гостим…
— Работал хорошо, этого у него не отнимешь. Да в том и беда, что некоторые, пока под конвоем, — хороши, а свободу без водки не могут представить. Он и дома пил много? — Мария кивнула. — Одним словом, стройке нужны рабочие, хулиганам место в колонии. Но вы-то за что мучаетесь! В такую даль, с ребенком, эх… Вот что. Останетесь до завтра, отдохните, место найдется в комнате приезжих. Зима-то вон как крутит.
— Какой уж отдых. Мы поедем.
— Ну хоть отогрейтесь. Чаю можно организовать. Мальчик совсем промерз.
Капитан и Мария посмотрели на Витю. За все время он как сел, так и не шевельнулся, слушал.
— Мы с мамой поедем домой, — сказал Витя и сполз со стула.
У дверей Мария обернулась:
— Скажите, а нельзя ли оставить кому-нибудь продукты? К кому не приезжают? И кто не пьет…
— Кто не пьет, тому денег на все хватит. А вам на обратном пути тоже есть надо.
— До свиданья. Пойдем, Витенька.
Лет, может, сорок назад на воровском и обывательском жаргоне такая спецмашина называлась «черный ворон». В черный цвет ее красили, что ли? Или потому, что «черный ворон» — недобрая примета? Со временем колонийский режим помягчал, и в жаргоне для спецмашины другое нашлось имя, фамильярное— «воронок».
В глухом кузове «воронка» было их двенадцать: десять возвращенцев с «химии» да двое перворазников, молодых хулиганов. Эти сперва робели, ежились. Но глупое самолюбие скоро заставило притаить страх перед неведомой еще колонией, юнцы забодрились, зарисовались отчаянными и отпетыми — нам, дескать, ничто не в диковинку. Болтали громко, просили зачем-то у безмолвного конвоя закурить, смеялись вымученным своим шуткам. Была их фанаберия не к месту, некстати, и всем они надоели. Сидевший рядом с Шабановым вор Ошурков бросил, ни к кому не обращаясь:
— Эй, кончай базарить!
Ошурков не любил мелкую нахальную сволочь: лет пять назад такие вот сопляки случайно, ни за что, избили его так, что еле отлежался. История эта возмутила Ошуркова до самых остатков души: шпана же, мелочь. Ошурков ничего особенного из себя не представлял — так, тщедушный ворик. Но в тихом нервном «кончай базарить!» прозвучало аристократическое презрение блатного профессионала к случайной тут дряни. Юнцы примолкли.
Возвращенцы вполголоса рассказывали друг другу, кто где был на «химии», кого из знакомых уже вернули, кого, наверное, скоро вернут, кто прижился на стройках и назад не собирается. Шабанов не слушал. В нем ныла своя тоска, своя боль — как же вышло, что везут опять в колонию?! Ведь не хотел же этого, не хотел! Еще год за забором, с ума сойти! А ведь уж на свободе жил! Без забора и конвоя! Мария приехать должна. Сейчас, может, лежал бы с ней рядом… Не думал бы даже о «воронке» проклятом.
Если бы как-нибудь вернуть тот вечер… Сказать бы: мол, извините, мужики, не могу с вами, некогда… Что он собирался тогда делать? Ничего не собирался делать. Ну, забил бы «козла», партию или две, не больше, потому что курить в красном уголке не разрешают, а без курева что за игра. Телевизор бы смотрел до поверки. Что еще? Кое-кто учится, многие книжки читают, больно умные. Шабанов полагал, что учиться ему ни к чему: на что науки, если и без диплома на свободе заколачивал— дай бог инженеру. Книжки читать не привык. Скучно по вечерам. Но все равно не надо было пить.
То есть как не пить? Совсем? Нельзя совсем не пить, сейчас кто не пьет? Он что же, права не имеет с устатку по сто грамм? За свои заработанные, не краденые? Характер у него у пьяного тяжелый, вот ведь какая штука. Сам не рад, но если такой характер! И ведь не убил, не подколол, ну, ударил, облаял спьяну, с кем не бывает. Кого ударил? Мошенника же. Конечно, он будто перевоспитанный и член бытсовета, вроде имел право призвать к порядку. Но за что — в колонию?! Эх, нету на свете справедливости. Вернуть бы тот вечер, да стал бы разве связываться? Ничего теперь не изменишь, и хватит думать про это все.
Хватит, один он такой, что ли. Сколько возвращают. Строгость. Чуть чего — и готов возвращенец.
— Ошурков, ты где на химии работал?
— Меня с вольного поселения завернули. Две недели покрутился там, хватит.
— Не понравилось на вольном?
— Ничего. Но в зоне лучше. Жалко, Новый год не довелось на воле гульнуть, погорячился. Уж я дал бы газу! Да я и дал, только малость рановато, не дотерпел до Нового года.
— Так чем плохо там? Тоже ведь бесконвойка?
— Ну и что мне ихняя бесконвойка? От сельскохозяйственных трудов, как говорится, кони дохнут и у тракторов моторы глохнут. Ишачить на черта мне сдалось! В зоне восемь часов как-нибудь прокантовался и делай что хошь. Здоровье поберечь надо.
Ошурков еще бормотал про сохранение здоровья, но Шабанов больше не слушал. Сказали бы ему, Шабанову: согласен каждый день навоз таскать — отпустим на вольное. Согласен, черт с ним, только бы не забор и не конвой. Колония гнетет, не работа. Вон на лесоповале полтора месяца крепенько доставалось — а хорошо! И никаких нарушений: там, в лесу, водки не было. Да, не пить бы. А как не пить? Если шепчут: айда одну на троих? Да и вообще… Эх, характер дурной…
«Воронок» остановился. Послышались голоса, потом знакомый звук механизированных, отодвигающихся в сторону ворот.
— Вот мы и дома на Новый год! — сказал Ошурков.
Все с тем же гнетущим чувством непоправимости провел Шабанов ночь в этапке. Утром равнодушно выслушал слова замначальника колонии о неоправданном доверии, ответил всем уже давно приевшееся «так получилось», и водворили его в прежний, двенадцатый отряд.
В отряде возвращенцев встретили равнодушно. Редко кто съехидничает:
— На свободу захотели, да? Не лезли бы уж, из-за вас и другим веры нету.
Завхоз отряда, рассудительный и сдержанный Тужилин, бывший главбух, осужденный за растрату, привел Шабанова.
— Твое место верхнее. — Шабанов вздохнул. — Что, не нравится, что верхнее?
— Какая мне разница.
— Ну и ладно, живи дальше. Пока не уходи никуда, начальник отряда вызовет. Слушай, почему ты вернулся?
Что было отвечать? И ответил:
— На черта оно сдалось, вкалывать! Пускай там паиньки ишачат, которые перевоспитанные. Здоровье поберечь надо.
Осклабился в ухмылке, повторяя слова Ошуркова, и самому стало противно. Тужилин ничего не сказал, пожал плечами. Было около трех часов, отряд собирался на смену, на возвращенцев не обращали внимания. Прибежал расторопный Ошурков.
— Я чаю достал, айда чифирнем с приездом.
Этому все равно, что свобода, что колония. В колонии еще и лучше — думать не надо, за него все обдумано.
— Не хочу, — сказал Шабанов. Тут его позвали к начальнику отряда.
— Осужденный Шабанов явился! Здравствуйте, гражданин начальник! — бодренько доложил Шабанов и стал у двери — руки по швам, все по правилам и в то же время немного развязненько, как подобает возвращенцу типа Ошуркова.
— Здравствуйте, Шабанов. Садитесь.
— Слушаю, гражданин начальник!
Григорий всем своим видом, подчеркнутой послушностью, готовностью старался дать понять лейтенанту: опять я твой, командуй, начальничек, а мы порядок знаем — ваше дело перевоспитывать, наше дело вам подыгрывать, хе-хе.
Лейтенант молодой еще. Не вредный. Понапрасну не орет, всегда на «вы». Сейчас он, как и замначальника колонии, станет разводить… о доверии, которое не оправдал. Так ему положено, за то ему деньги платят. А возвращенцу Шабанову следует изобразить раскаяние.
— Честное слово, не ожидал вас, Шабанов. Уверен был, что не возвратитесь. Ведь вы не преступник.
— Осужден по статье, гражданин начальник.
— Знаю. Но по духу вы не преступник — вы любите работу. Не всегда мы на сто процентов уверены в тех, кого отпускаем на стройки, но в вас я был уверен. Потому что вы любите работу, любую работу. А хорошие труженики на стройках нужны, очень нужны. Шабанов, у вас такое замечательное желание работать на свободе, а вы лезете сюда. Не понимаю…
Лучше бы он бубнил про неоправданное доверие. А он вроде размышляет вслух. От его слов, а главное — тона, поверхностная грязца возвращенского форса стала осыпаться с Шабанова. Прав лейтенант, Шабанов любит работать. Врет и лицемерит сам Шабанов: мол, пускай дураки вкалывают…
— Почему вернулись, Шабанов?
— Так получилось…
— Само получилось? Без вашей воли?
Григорий маялся.
— Семью успели повидать?
— Не… нет.
— Жена не захотела приехать?
— Не отпускали с работы ее, к Новому году ждал.
— Значит, сегодня она приехала на стройку? С ребенком?
Лейтенант посмотрел на затянутое льдом окошко.
— Так.
Молчал.
— На алкоголика вы не похожи…
— Не алкоголик я! Гражданин начальник, в общежитии в соседней комнате один именины справлял. Немного я и выпил… Характер такой, если кто тронул, тогда…
— Он потребовал, чтобы вы прекратили ругань!
— Гражданин начальник! Ну так получилось, ну что теперь!
— Теперь женщина и ребенок в мороз идут из спецкомендатуры на вокзал.
Лучше бы говорил о неоправданном доверии.
— Гражданин начальник, хватит! Зачем мучаете? Не вернуть уж…
— Не вернуть. О будущем подумайте.
Слаб стал Шабанов, слаб. Шел к начальнику с форсом, а сейчас хоть бы не зареветь, черт!..
— Разрешите… идти.
— Вас мне жаль, Шабанов. Идите.
Пришел в отряд, скинул сапоги и метнулся на койку, нарушая тем порядок. Лицом в жесткую подушку.
Опять принес черт Ошуркова:
— Эй, дрыхнешь? Хочешь чифиру?
— Пошел ты, знаешь…
Все, придется завязывать с выпивкой… то есть поаккуратней пить. Только бы срок скорей дотянуть, еще год…
— А ну, айда работать, — это завхоз теребит. — Капусту разгружать с машины!
Внизу заругался возбужденный крепкой заваркой чая Ошурков:
— Мы с этапа! Я тебе кто, каторжник?!
— Больше некому, отряд на смену ушел. И для себя же…
Ошурков визгливо покрыл завхоза, замахнулся — и убежал, а Шабанов слез с койки.
— Шапку надень, а то мороз, — посоветовал завхоз Тужилин.
— Слушай, Тужилин, почему ты терпишь от всякой мрази, которая работы боится?
— А чего, по-твоему, делать?
— Разбей ему рыло, больше не станет.
— Нельзя. Запишут нарушение, а я надеюсь на досрочное…
_ — Ну, лейтенанту доложи.
— То без толку. Поговорит, тем и кончится. А Ошур-кову разговоры — что слону дробинка.
— В «шизо» таких надо!
— В штрафной изолятор — значит, запишут отряду нарушение. Много нарушений — лейтенанту втык. Начальник колонии не любит, когда есть нарушения, за это ругают его, видимо. Нет, не хочу я лейтенанта под выговор толкать, он парень правильный.
— Тогда терпи, завхоз.
— А ты как думал? Терплю. Положение хуже собачьего. Но хочу на досрочное по двум третям…
— Тьфу! Пойдем разгружать, что ли.
Шабанов принимал и передавал плотные подмерзлые вилки капусты. Порой сквозь зубы поругивал соседей: «Давай, давай, стоять холодно!» В работе ему полегчало. Но вскоре вновь засквозила обида на какую-то к нему несправедливость. Только что лейтенант доказал, что виноват он, Шабанов, и никто другой, да и сам он не находил, кого бы обвинить в несправедливости. Но обида скрипела зубами — на кого? на судьбу?
Ветер разметал облака, ночь посветлела — луна вышла. В промоинах облаков на черном небе колюче светились крупные звезды — колонийские звезды, не вольные.
Завтра Новый год.
5.
Завтра Новый год. А сегодня предпраздничное настроение. И вообще Леньке Дедову надоело сидеть в номере гостиницы. Он тормошил Ордынцева, пока тот не отложил книгу:
— Пойдем, пойдем, все равно от тебя покоя нет.
Таким образом на вокзал они явились за час до своего поезда. Все, что полагалось сделать за трехдневную командировку, они сделали еще вчера и охотно уехали бы утренним поездом, но в предпраздничные дни с билетами туго. Ордынцев вчера вообще купить не смог. Тогда пробойный Ленька Дедов взял у него деньги— «а то мои финансы всегда кончаются не вовремя», — просиял у кассы обворожительной улыбкой, обол-тал молоденькую кассиршу и добыл два плацкартных до Нижнеречинска.
— Дмитрий Палыч! А еще мастер называетесь! Возьмите к себе билетики, а то я потеряю.
Пока Ордынцев стоял в буфетной очереди за папиросами, Ленька в зале ожидания заговорился с какой-то девушкой. Подошедшему Дмитрию Павловичу шепнул:
— Попутчицу нашел, в одном вагоне поедем. Вы посидите где-нибудь, у поезда встретимся.
Ордынцев забрал у Леньки свой портфель и отошел. Зал ожидания был переполнен. Дмитрий Павлович поднялся на второй этаж, но и здесь не нашлось свободного места. Наконец примостился на деревянном диване между дремлющей бабкой и худеньким черноглазым мальчонкой лет десяти. Но только расстегнул портфель, чтобы достать книгу, как мальчонка стеснительно сказал:
— Дядя, это место занято, тут мама сидит.
— Ну? А где же она, мама-то? Сейчас придет? Ладно, когда придет, я встану. В гости едете?
— Домой.
— А, из гостей, значит. Нет? Тогда, как и я, из командировки, — улыбнулся Дмитрий Павлович серьезной рожице мальчика. Но тот не ответил улыбкой.
— Мы к папе ездили.
— Вон как! Почему же его домой на Новый год не везете?
— Он… его в колонию посадили.
— М-да… Извини, друг, я не знал…
Тут Ордынцев поспешно поднялся, забыл застегнуть портфель — по тесному от наставленных вещей проходу шла женщина в коричневом пальто с меховой опушкой по борту. Ее темные тонкие брови озабоченно сошлись, уголки некрашеных губ опустились, и от этого на лице застыла тень такой невезучести, что у Ордынцева губы дрогнули. Он следил, как аккуратно пробираются среди рюкзаков и чемоданов маленькие черные валеночки, колышется отороченная мехом пола пальто, не очень, наверное, теплого. В одной руке серые варежки, в другой простенькая черная сумочка. Из-под пуховой, чуть сбившейся шали ненарочито выбились красивые каштановые волночки волос.
— Вот идет мама, — объявил мальчик.
— Мама? Это твоя мама?
Женщина подошла и сказала:
— Придется нам, Витенька, сидеть здесь до утра. Билетов нет. Может, утром на другой поезд купим.
— Мама, завтра же в школе елка! Значит, Нового года не будет…
— Будет Новый год. Но что поделаешь, позже отметим.
— Здравствуйте, Мария Николаевна, — вполголоса сказал Ордынцев. Только тогда она его заметила.
— Здравствуйте. Но я что-то не помню…
— Из механического цеха, Ордынцев я. Приходилось иногда накладные у вас оформлять. Оказывается, я ваше место занял. — Ордынцев отступил на шаг, легонько коснувшись ее рукава. — Сейчас я попробую что-нибудь с билетами устроить, вы не уходите никуда.
— Куда же мы уйдем? — улыбнулась Мария. — Наверно, и вы не достанете билетов. Но все равно спасибо вам, товарищ… Ордынцев.
Он побежал к кассам. Хотя, разумеется, сюда незачем: толчея, неразбериха, на большом табло светятся номера поездов, а против номеров, в графе «количество мест» — «нет», «нет».
Пошел, почти бегом, вниз. Но Леньки Дедова с его попутчицей на прежнем месте не оказалось. Дмитрий Павлович минут десять метался по залу, а когда увидел их в уголке за стойкой недействующего лотка, замялся. Ленька так увлеченно, так вдохновенно что-то врал смеющейся попутчице, что Ордынцев не решился отвлекать его. Постоял почти рядом, незамеченный, махнул рукой и ушел.
— Вот, Мария Николаевна.
— Достали! Так быстро! Ой, спасибо вам! Витенька, смотри-ка, через четыре часа будем дома! Товарищ Ордынцев… Простите, как вас зовут?
— Дмитрий Павлович.
— Просто не знаю, как вас благодарить, Дмитрий Павлович! Так нас выручили! Вот, возьмите деньги. Подождите, а почему вы взяли два взрослых? Детских не было? Ну, все равно. Возьмите деньги.
— Да после как-нибудь, иногда мне случается заходить в бухгалтерию…
— Нет, нет, зачем же, возьмите, вот. Но как вам удалось?! Я уж думала, мне всегда и во всем не везет.
— Видите, не всегда. Изредка даже мне везет, а уж вам должно бы…
Ордынцев чувствовал себя счастливым. Удивительно приятно, думал он, принести кому-то радость — хотя бы в виде двух железнодорожных билетов. И не кому-то, а именно ей, этой женщине, которая до сих пор даже имени его не знала… Такой ему праздник на Новый год!
— Доброго вам пути, Мария Николаевна. У меня… дела еще здесь. С наступающим Новым годом вас и, как всегда говорят, с новым счастьем.
Она, озаренная неожиданной удачей, подала ему руку. Ордынцев пожал осторожно теплую ладонь. Уходить ему не хотелось. Но уходить надо было. Пока не разыскал его Ленька…
Дмитрий Павлович стал пробираться к выходу на перрон, все время кого-то задевая на пути, наталкиваясь и извиняясь. Его извинений не замечали в сутолоке, а то и поругивали, но все равно он мечтательно, невидяще улыбался в ответ. На перроне в расплывчатом сиянии светильников искрился мороз. Ордынцев отошел в сторонку от суеты, постоял, покурил. Было так хорошо, будто кто-то добрый и родной, появившись совсем неожиданно, принес новогодний подарок. Дождаться бы поезда, подойти к вагону номер пять, проводить. Но Дмитрий Павлович вспомнил про Леньку и заторопился в вокзал.
6
Прошел месяц после возвращения, прошел быстро и безлико, с привычными поверками, политбеседами, работой в цехе и по зоне, дежурствами по отряду. Опять втянулся Шабанов в режим, на этот раз как бы даже охотно. Потеряла свежую остроту обида неведомо на кого.
Дежурства по отряду, особенно ночные, тревожили его душу. Когда спать нельзя, всегда о чем-нибудь думается, а думать было неприятно.
Если не кривить перед собой, так никакой «судьбы» нету. За все сам в ответе. За семью тоже… Получил вот письмо от жены, в аккуратных мелких строчках укор и жалость. И то, и другое злило, даже рассказ Марии, как добирались ни с чем из спецкомендатуры, тоже злил.
Нет, что же это выходит? Колонийский режим ему вроде няньки: ведет за руку по дороге, упасть не дает. Отвернулась нянька, получил Шабанов самостоятельность— и сразу же обгадился. Без конвоя жить не умеет, сам себе не хозяин, как говорит лейтенант. Раб случайностей. Или как он еще сказал? Раб водки.
Потолковать бы еще с лейтенантом, умный он, хоть и молодой. Отряд ведет аккуратно, без особых наруше* ний. Но именно отряд ведет, а не людей. Когда тут успеть — осужденных-то десятки, а лейтенант один, да и то время отнимают разные планерки, комиссии, мероприятия, подготовки к комиссиям, подготовки к мероприятиям. С нарушителями беседует часто, с теми, кому словесные воспитания впустую идут. А с такими, как Шабанов, не нарушителями, уж и некогда. Есть еще члены совета воспитателей — медики, учителя, кон* торские и прочие вольнонаемные. Да у них у всех своя работа есть, по их должности, и неудобно лезть к ним с вопросами.
Раб водки… Но не алкоголик же Шабанов, может и не пить, если захочет не пить. Только захотеть-то и не может… Да нет, не то!.. Все ведь пьют. Механик автобазы вечно, бывало, гастрономом припахивает, а ничего ему. Притом — традиция. С получки шоферы скидываются, с халтурки или по другому какому поводу— как откажешься? «Ишь, — скажут, — куркулем стал, деньги жене в чулок кладет». И ведь не для драки пил, а для… Для чего? Веселье от водки короткое: только бутылку прикончили, и уж на новую скидываться надо. Так и заруливаем в новую беду…
Почему-то Шабанов стал теперь вникать и в свои, и в чужие беды, искать ответа на разные «почему». Хотя от этого и смутно становилось на душе. Его опять вовлекли в СВП — секцию внутреннего порядка. Не возражал. Сам искал порядка. И не всегда находил его.
Однажды февральским оттепельным вечером сидели они с завхозом Тужилиным у барачного крыльца, курили, глядели, как Ошурков, которого лейтенант заставил ремонтировать крыльцо, кидает в белого котенка мелкими обрезками-чурками и не может попасть. Когда чурка падала близко, котенок вздрагивал, но не убегал, а только таращил на Ошуркова глупые голубые глаза.
— Странно все-таки… — сказал Шабанов.
— Чего тебе странно?
— Ну вот нас с тобой, Тужилин, хотят перевоспитать. Может, и выйдет что, все ж у нас совесть есть, хотя и не стопроцентная, и слова мы способны понять.
С другой стороны, вот Ошурков свою совесть давно украл и пропил. Его слова не берут. Его не воспитывать, а дрессировать надо. Но как раз ему — все сходит.
А меня возьми: на свободе я подрался — посадили. Здесь подерусь — ничего не будет. Разве что на неделю в штрафной изолятор. Но, говорят, там сидеть не так и худо.
Тужилин заткнул окурок в снег, сплюнул.
— У них, Шабанов, своя забота, у начальства. Сверху им такое мнение толкают, что в колонии должен быть порядок. А если есть в колонии нарушения, стало быть, плохо колонийское начальство работает, и жучить его надо, чтоб впредь работало хорошо. Видишь как? И приходится обходиться разными домашними средствами, вроде «шизо».
— Так неправильно же! Этак наглость воспитывают, а не…
— Погоди, меня-то за что трясешь? Я, что ли, замазываю…
7
Прошел месяц, как вернулась Мария из неудачной поездки. Вошла работа в привычную ровную колею, отчет годовой сдали, Марию наградили грамотой. Вот и все события.
В середине февраля она увидела Ордынцева, он пришел с какими-то бумагами, которые нужно было подписать у главбуха, а главбух, к сожалению, уехал в банк и вернется поздно.
— Прямо не знаю, чем помочь, — сокрушалась Мария, чувствуя себя как бы в долгу перед Ордынце-вым. — Вам ведь, как всегда, скорее надо?
— Как всегда, — улыбнулся Дмитрий Павлович, — Была раньше пословица: пока гром не грянет, мужик не перекрестится. И у нас: кончилась на участке медь, тогда все и запаниковали, послали меня полпредом в управление.
Ему приятно было говорить с Марией, смотреть на нее.
— Давайте так: оставьте мне документы, а я оформлю, а зайдете в конце дня. Хорошо?
«Очень хорошо!» — подумалось Ордынцеву. Сегодня еще раз увидит ее, услышит голос… Да нет, это все ни к чему, увидит не увидит, какая разница. Только все равно без главбуха — тупик.
В тот день Дмитрий Павлович, против обыкновения, в цехе не задерживался ни на минуту, участок не обошел. В четыре часа, только звонок отзвенел конец смены, пошел мыться и переодеваться. В раздевалке перед зеркалом пригладил влажные волосы, поморщился на седину и неновый галстук. Остался собой недоволен.
В управление пришел без четверти пять. Главбух из банка вернулся. Ордынцев заметил его в открытую дверь кабинета. Вспомнил, что надо зайти в профком, и зашел. Толковал с профсоюзными деятелями, какие-то общественные вопросы решал. И не хотел себе признаться, что это он хитрит с собой, нарочно тянет время, — бухгалтерия заканчивала рабочий день в пять.
— Я уж думала, вы не придете, — улыбнулась ему Мария Николаевна. Она уже собрала, уложила папки и журналы, надела кофточку. — Вот, пожалуйста, все подписано. Можете завтра прямо на склад ехать.
Ордынцев просмотрел документы. И еще раз просмотрел. Сотрудницы бухгалтерии расходились, только Клара Иосифовна углубленно корпела за столом. Мария надела пальто.
— Большое спасибо, Мария Николаевна, — официальным голосом сказал Ордынцев. — Я вас задержал?
Вместе вышли из управления. Опускался медленный снежок, безветренный вечер был не по-февральски теплым.
— Ах, как на улице чудесної Сидишь, сидишь целый день в помещении и как выйдешь на свежий воздух, ну так хорошо дышится!
Фонари на трамвайной остановке освещали густую толпу, час «пик» в разгаре.
— Мария Николаевна… — Ордынцев набрался духу и: — Давайте пройдем пешком до автобуса? Действительно, весь день в закрытом помещении…
— Разве мы с вами попутчики?
— Да. Вернее, нет, я живу на Заревой, в другую сторону ехать. Но я вас проводил бы немножко, можно?
Подошел трамвай, ожидающие начали приступ. Картина была убедительная, и Мария сказала:
— Ну, пойдемте до автобуса, тут такая толкучка!
И они свернули на заснеженную, с узенькой тропинкой аллею, что вела вдоль заводской ограды к автобусной остановке. Конечно, и там была толпа, а потому Ордынцев, еще раз сославшись на полезность прогулки, проводил Марию Николаевну почти до дому.
О чем они говорили? О работе, о заводе. О характере старшего бухгалтера Клары Иосифовны, о вечной загадке неполадок на городском транспорте. Этот самый транспорт проносился мимо, шурясь морозными окнами, а они шли себе и разговаривали. Пока по переулку не вышли к ярко освещенной большой улице.
— Вот вы меня и проводили почти до дому, Дмитрий Павлович. Спасибо и до свидания, мне еще в магазин зайти надо.
Она сняла варежку, протянула ему руку. Ордынцев пожал осторожно теплую маленькую руку. И вдруг, сам от себя не ожидая, склонился и поцеловал,
— Ой, что вы! — Мария поскорее натянула варежку. — Зачем вы!
— Извините… — он смутился. — Ну извините… Не хотел ничего плохого, наверно, со мной это от одиночества… так просто с вами пройти… — Ордынцев вовсе запутался.
— Вы разве не женаты?
— Шесть лет как разошелся. Но и когда жили с женой, все равно было одиночество.
— Почему?
— Разные мы очень. Не виню ее ни в чем, просто разные мы.
— А дети?
— Детей, как говорится, бог не дал. И правильно сделал, что не дал, ничего бы они не скрепили, только хуже стало бы.
— И никого у вас нет? Впрочем, зачем я…
— Никого. После нескольких семейных лет просто боюсь. И знаю, не все женщины — вредные жены, но, знаете, кто обжегся на молоке… Да, вам пора. До свиданья и не сердитесь.
Ее фигурка скрылась в дверях гастронома. Ордынцев пошел домой. Пешком. Ему не хотелось сейчас сутолоки трамвайного вагона, хотя в ту сторону ехать свободно. Ему хотелось зимнего вечера с легко падающим снежком, отсветов фонаря на столбе в малолюдном переулке. Шел и рассеянно улыбался.
И улыбалась Мария, торопясь домой из магазина, все еще чувствуя на руке, в которой несла авоську с хлебом, маслом и кулечком конфет, непривычную теплоту, приятную и слегка укоряющую. Никто никогда не целовал ей рук. Ну надо же!..
Она много нового теперь за собой замечала и тогда стыдила себя, одергивала. Например, вдруг без видимых причин, отвлекшись от бумаг, задумается бог весть о чем, замечтается — и спохватится: улыбка на лице. Нахмурится, по сторонам искоса поглядит: никто не видел?
Или выходит из управления, и, когда возле Доски почета идет, ноги сами медлят, остановиться хотят, глаза поднимаются сами: на Доске почета большая фотография Ордынцева, отличного мастера. Очень похож, совсем как в жизни — смотрит прямо, внимательно, заинтересованно. На нее смотрит… «Здравствуйте, Мария Николаевна. Что у вас нового сегодня? Устали? Можно, я вас провожу?» И у Марии — гордость. За чужого человека, отличного мастера Ордынцева. Ей-то с чего бы гордиться? И стоять у Доски почета не следует: вдруг заметят — что подумают. Похож, очень похож на фотографии. Но все-таки в жизни лучше. Его беспокоят все Мариины заботы, ненавязчиво обо всем расспросит и незаметно, легко норовит помочь. И приятно ей, и ничего ведь в этом нет плохого. И все же нехорошо, что у них такие… отношения? Нехорошо, что позволяет себя проводить? Еще и радуется, как девчонка… Нет, надо прекратить. Надо.
Встретились в коридоре управления. Случайно, разумеется. Кругом люди. А у нее сердце сладко захолонуло.
— Здравствуйте, Мария Николаевна. Сегодня можно вас проводить?
Мимо проходил кто-то из управленцев, и Мария спросила громко:
— Вы к нам, в бухгалтерию? — и тихонько: — Только мне сегодня надо задержаться немного…
— Ничего, подожду, спешить мне некуда.
Вечер выдался довольно морозный, да еще февральский буран хлестал колким снегом. Но Ордынцев дождался у начала аллеи, той, на которой одна узкая тропка и редко кто ходит. Заметил Марию издали, и сразу словно потеплело вокруг, и ветер притих.
— Здравствуйте, Мария Николаевна.
— Здравствуйте, Дмитрий Павлович.
И как всегда — в разговоре заминка. Оба не уверены, идти ли к автобусу или пешком почти до ее дома?
— Устали, Мария Николаевна? Или, может, пешком? Погода сегодня ничего.
Что уж там, погода никак не прогулочная… Но…
— Идемте, если никуда не торопитесь. Целый день в бухгалтерии корпишь, надо же свежим воздухом вздохнуть.
— Обязательно. А мне куда торопиться!
Снова заминка. Дмитрий Павлович осторожненько берет ее под руку, идут, провожая взглядом битком набитые трамваи. Он старается заслонить Марию от ветра, да и от редких прохожих, хотя темно. Постепенно неловкость проходит, и они разговаривают. Но сегодня больше говорил он, Мария слушала и все слышала и понимала, но думала о своем. Еще на работе об этом думала.
Пришли к аптеке, за которой начинался последний к ее дому, ярко освещенный квартал, и по невысказанному уговору дальше идти вместе не следовало.
— Вы сегодня чем-то озабочены, Мария Николаевна?
— Знаете, Дмитрий Павлович… — опустила Мария глаза. — Только вы не обижайтесь. Знаете… не надо больше меня провожать. Хорошо?
Он тоже уставился в снег.
— Чего уж тут хорошего… Но если вы так хотите, больше не буду.
— Нет, пожалуйста, не обижайтесь, — заторопилась она объяснить. — Мне хотелось бы, ну… пройтись, поговорить, но… не надо.
— Почему?
— Ну, как бы вам… Я ведь замужняя женщина, у меня сын…
— До свиданья…
Было это в пятницу. И всю следующую неделю Мария жила без нечаянной улыбки. Мучилась, что обидела его напрасно, что потеряла те ожидания, ту аллею, ранние зимние сумерки, прогулки от управления до аптеки, когда мимо бегут трамваи и автобусы, а рядом идет человек, друг… Если бы только друг…
И еще прошла одна неделя. Без встреч. Только думы. «Чем я жила? — думала Мария, возвращаясь домой в трамвае. — Какой радостью? Витенька, сын… Мало разве для матери, что мальчик ее пятерки в школе получает, с товарищами водится хорошо… Вот надо же, в субботу — не заставляла, не просила — сам догадался пол вымыть, раз маме некогда из-за стирки. Самое главное в мальчике есть, самое нужное — доброта и трудолюбивая душа. Разве то не радость? Да, все верно. Но ведь я не только мать, а женщина, мне еще тридцать лет. То есть уже тридцать. Ведь хочется ласки, внимания… Как хорошо, когда руку целуют. Гриша, Гриша, целовал ты стаканы, стопки, а на мою долю похмелье твое доставалось. Что ж, нет уже для меня женской радости? И нет права на нее? В тридцать моих лет? Почему, за что? Или не старалась собственного мужа, Гришу, завоевать? Или не так старалась? Бывало, уедет Гриша в дальний рейс на неделю, нет его — ну и ладно, и хорошо. Идешь домой без страха, что опять ссора ждет. Может быть, Гриша где-то там с другой женщиной… Ну и пусть его, хоть неприятно, да зато дома покой. Так и тянулась жизнь — без праздников. Если не считать успехов в работе. Но работа, даже самая интересная, самая жаркая, одна работа не согреет сердца, для сердца надо хоть искорку личного тепла… пусть даже искорка жжется… А сейчас, на работе, дома, в трамвае, в магазине, чуть выдалась минутка для дум — перед глазами Дмитрий Павлович, Дмитрий. Когда и не думаешь о нем, все равно как бы рядом. Влюбилась, что ли? Вот уж действительно, чего еще не хватало! Господи, какая я дура! Ну руку поцеловал, смотрел ласково — уж и растаяла! Тот же Кайманов поцеловал бы. Нет же, нет, как можно сравнить Митю с Каймановым! Дмитрий Павлович, зачем-то я нужна ему! Он тоже один. Хоть бы по делу зашел, что ли. Такой беспокойный, за участок свой и цех болеет, сам бегает материалы выбивать, а тут хоть бы зашел, Я хочу его видеть, просто до слез хочу его видеть! Так влюбилась, что ли? Ну и влюбилась, ну и что! Сама же испортила все…»
Пустые были недели.
А кончилась пустота очень просто. Во вторник Мария только вышла из управления, увидела Ордынцева, Он подошел и сказал:
— Здравствуйте. Я не смог выдержать. Прогоните еще раз, если так уж необходимо.
Ох, что уж там — «прогоните»! Она была просто сумасшедше рада!
Однажды, вспоминая что-то забавное из юности своей, Дмитрий Павлович смеялся и с удовольствием смотрел, как смеется Мария, вся в лунном свете, со снежинками на шали и волосах. Потом посерьезнел и вздохнул:
— Да, было… А теперь мне скоро стукнет тридцать шесть…
— Когда — скоро?
— Вот скоро уж, девятнадцатого марта. В свое время человек, которому под сорок, казался мне чуть ли не стариком, но вот и сам теперь в таких годах. А все чего-то жду, все надеюсь на что-то…
Мария запомнила: девятнадцатого марта. Долго думала, подарить что-нибудь или не надо? И что? Подруге, конечно же, подарила бы, подруге — просто. А тут и хочется, чтобы ему память осталась, но, с другой стороны, подарок, пусть самый малый, как бы скрепляет их близость. Близость, которой не должно быть. Так дарить или не дарить?
А сама заходила в магазины, присматривалась к разной мужской мелочи. Но нет, выйдет нехорошо, нескромно. Чужому мужчине делать подарки… Митя — чужой? Но Григорий, муж — никогда не был так близок ее мыслям…
В конце февраля Ордынцев работал с утра, а потому, уже без всякой договоренности, Мария задержалась в бухгалтерии, дождалась, пока уйдут сотрудницы, и тогда собралась домой. Она привыкла к приятному щемящему чувству ожидания встречи, не могла уже без этой тревожности, привыкла легко и охотно оправдывать себя тем, что, в сущности, ничего плохого не делает.
Аллея…
— Здравствуйте, Мария Николаевна.
— Здравствуйте, Дмитрий Павлович.
Как всегда — о том, что у нее на работе за время, пока не виделись, что у него в цехе. И в цеховом комитете, где он председатель комиссии. И еще в комиссии по месту жительства, где тоже хлопот в преизбытке. И все ей интересно. А она вспоминает, что сказали о Витюшке учителя. Что Витя протер на катушке валенки и надо отдать подшить, а там держат подолгу. Дмитрий Павлович видел вчера валенки в промтоварном, что за сквером. И сейчас есть? Может быть. Они сворачивают в другой переулок, потом через сквер идут к промтоварному.
В магазине Ордынцев смотрит мужские пальто. Но видит через вешалки Марию. «Есть валенки? Хватит ли у нее денег?» — беспокоится Дмитрий Павлович и идет к ней.
— Мы везучие! — радуется Мария. — Всего две пары оставалось.
— Наверно, везучие, — соглашается Ордынцев.
Постепенно замедляя шаг, подходят к аптеке. Аптека— разлучница. Сияет красными неоновыми буквами…
— Завтра вы тоже с утра, Дмитрий Павлович?
— Всю неделю с утра. И завтра вас дождусь. Хорошо?
— Ну, там видно будет. До свиданья.
Сквозь серую байку варежки слышит она тепло его руки.
— Мария Николаевна, я вот что хотел… Не примите это как… Словом, подвернулись мне в ларьке рукавички. Вот. Ваши такие холодные. Считайте, что подарок на женский день, он скоро уж.
— Зачем вы, Дмитрий Павлович! Спасибо за заботу, но…
— Мне больше не о ком заботиться. А разве можно человеку ни о ком не заботиться? От этого человек черствеет. Носите на здоровье, они меховые.
— Верно, в них тепло. Сколько же они стоят?
— Представьте, недорого. Заглянул в ларек, увидел, думаю, как раз вам по руке. Но не стану задерживать, до свиданья.
Сын возился на кухне, что-то мастерил увлеченно. Валенки солидно одобрил и снова взялся за плоскогубцы. Мария сняла пальто, присела на стул и смотрела на сына.
— Мам, не знаешь, паяльники в магазинах продают? Ты чего улыбаешься, мам?
— Ничего, так.
— Ты сегодня какая-то радостная. Тебе что, еще грамоту дали? Или премию?
— Премию, Витенька, да… А я не заслужила.
— Раз дали, значит, заслужила. Мам, а паяльник дорогой?
— Не знаю, сынок.
— Я чаю вскипятил, давай будем ужинать, мама.
— Ах ты, родной мой хозяин! Сейчас, Витенька, сейчас. Мне ведь такую премию никогда раньше не давали…
— А в прошлом году, помнишь?
— То была совсем другая премия.
— Мам, если паяльник недорогой, купишь? Понимаешь, самоходный трактор делаю.
— Ну раз трактор, то посмотрю завтра в магазине. Давай ужинать.
Четвертого марта Ордынцев встретил Марию по дороге к трамваю, хотя работал ту неделю с четырех. Был он в рабочем, потертом ватнике.
— Вы? — удивилась Мария.
— Отпросился на минуту. Вопрос такой, срочный. Женский день подходит…
— Дмитрий Павлович, праздничный подарок вы уже сделали, и больше никаких сюрпризов!
— Хорошо, хорошо. Но как вы считаете, можно пригласить вас на концерт? В клубе мелькомбината, в другом совсем районе, но потом я вас провожу.
— С ума вы сошли! Как же я вдруг пойду с вами в клуб! Не обижайтесь, Дмитрий Павлович, но, право же, это невозможно.
— Ну да… Хотелось, чтобы у вас был праздник. И у меня. Знаете, когда я о вас думаю, то всегда чувствую тепло и холод сразу. С вами очень хорошо… идти и говорить. Но всегда мороз, метель, темные улицы. Хоть раз был бы теплый веселый зал, музыка, настоящий праздник…
— А если встретятся знакомые, что я им объясню? Что мы друзья? И этому поверят?
— Но мы в самом деле друзья! Впрочем, не поверят. Мне пора идти, хотел только увидеть вас, спросить.
Глядя на его удаляющуюся спину, Мария винила себя: «Для меня он это, он всей душой… А я неблагодарная и не хочу обидеть, а…»
Оглянулась, не видит ли кто, и догнала Ордынцева.
— Подождите. Вы обиделись?
— Нет, конечно. Я же все понимаю.
— Послушайте, знаете что… — она замерла на мгновение, — хотите, я зайду к вам? Только совсем ненадолго, на несколько минут. Хотите?
— Мария Николаевна!
Он так просиял весь, что у Марии перехватило дьг-хание от ответной радости.
— Конечно же, хочу! Мы будем пить чай… Будет праздник! Ведь я совсем один, много лет… Но вы найдете дом?
Всего раз ездили они с Ордынцевым на его улицу: после обычного провожания он должен был идти в какую-то комиссию и надо было взять дома нужные бумаги. Он побежал за теми бумагами, а она ждала в такси. И запомнила дом и подъезд.
— Найду. А квартира, вы говорили, двадцать три?
— Спасибо вам.
— За что же? Я зайду восьмого, часов… в шесть, А в клуб боюсь. Ну идите, вы же на минутку отпросились. Счастливо трудиться.
— Сегодня я уж потружусь!
«Какое у него лицо красивое, когда он радуется, Но я совсем с ума сошла! Напросилась в гости! Никогда от себя такого не ожидала».
Щеки горели, было совестно, отчаянно. Порыв прошел, теперь одолевали сомнения и раскаяние.
На другой день Наталья, сверив какие-то документы, не отошла от стола, а пригнулась, подмигнула:
— Праздничать будем, а? Наш день-то. Давай устроим девишник. Для одиноких, под девизом «Что стоишь, качаясь, горькая рябина». Рубля по три скинемся. Капа еще, Нинка Семенова.
— Не знаю, Наташа… Меня уже пригласили…
— Ого! Кто?
— Знакомые.
— A-а. Может, знакомый? Гляжу, не такая ты стала какая-то. Ведомостям и накладным улыбаешься, как любовному письму. Ну не красней, не красней, я не в упрек тебе, простая ты душа. Жалко, что не посидишь с нами восьмого, да ладно уж. Желаю тебе повеселиться.
До самого праздника Мария то винила себя, то оправдывала. Но так и не обвинила, и не оправдала. Прибирала в комнате, отвечала невпопад на бесконечные Витины вопросы. Он звякал на кухне разными железками, дымил невесть откуда принесенной канифолью — паяльник-то мама купила.
Купила паяльник, раз уж соврала сыну о премии…
А больше что она может? Отца надо мальчику. Отца, который бы паял с ним этот трактор самоходный. Отец вернется, что она ему скажет? Грише? Ничего не скажет, не в чем ей отчитываться. И вообще хватит об этом. Но в гости-то к Дмитрию Павловичу напросилась? Ах, да что из того! Не жить теперь, что ли.
День прошел в терзаниях: идти не идти? Шла и думала: сказать потом, что не нашла, забыла номер дома?
И пришла. Затаив дыхание, поднялась на третий этаж. На лестнице пусто. Где-то поют и играет баян. Цифра над дверью — 23. Желтая, обыкновенная дверь.
Мария тихонько: стук-стук… И стук словно по всей лестнице, ох… Дверь сразу открылась.
— Пришли! — прошептал Дмитрий Павлович.
Был праздник. Такая теплая у него квартира. Одна комната, изолированная. Не подумаешь, что без хозяйки: порядок, чистота не сегодняшняя, а прочная, всегдашняя, сразу заметно. И совсем, оказывается, не страшно и нет ничего стыдного. Сначала Ордынцев робел от ее присутствия здесь, угадывалась скованность в его шагах, лице. Но Мария подошла к книжному шкафу, увидела томики Есенина, раскрыла сразу два — и пошла беседа, и прошла неловкость. Пили потом чай с тортом, выпили марочного вкусного вина по две рюмки, за праздник. Больше Мария пить не стала, и Ордынцев не настаивал. Скорее от чая, чем от вина, разговор стал привычно интересным, будто по улице идут, а не в квартиру к нему пришла, оглядываясь. Или будто каждый вечер сиживали здесь вот так. Насчет есенинского «Письма к женщине» поспорили — кому оно написано. Всегда согласный с ней, Дмитрий Павлович на этот раз горячился, возражал, доказывал. Но и спор был для них интересен.
Когда Мария догадалась взглянуть на часы — ахнула. Полтора часа она здесь! Пришла минут на двадцать, и то раз уж обещала нечаянно. Дмитрий Павлович загрустил, но не удерживал. Помогая надеть пальто, сказал восторженно:
— Какая вы молодец!
— Почему?
— Да вот, зашли.
Провожать она не велела.
Было около восьми часов. Зима на улицах мела вьюгой, хоть и март. Был праздник. Мария давно отвыкла от праздников, которым можно радоваться. И уже успела отвыкнуть от таких, которых надо бояться, потому что кончаются скандалами. Но совсем не знала праздников, которые светились бы долго-долго в памяти теплым огоньком. Такие были давно, в детстве.
Дома на столе Витина записка сообщила: «Мама, я у Вадима». Поднялась на пятый этаж.
— С праздником вас женским. Мой Витя здесь?
— На кухне самолет мастерят. Зайдите, посидите с нами.
— Нет, спасибо, пойду ужин готовить. Конструктор мой вам не мешает? Ну, пусть мастерят.
Спустилась к себе и прилегла на диван. Как хорошо было сегодня! Нет, ничего она не сделала плохого.
10
Весна наступила. День удлинился, и это не нравилось Марии. То есть отрадно, что зима закончилась, к теплу идет дело, к цветению. Но скоро уж нельзя будет каждую третью неделю ходить по аллейке, по тропке, к автобусной остановке, мимо автобусной остановки, до аптеки. Не скроют на улице сумерки…
Мария уже не отбивалась, не избавлялась от мысли, что любит Дмитрия Павловича. Зачем с собой-то кривить душой? Как девчонка семнадцатилетняя, ждет она этой третьей недели, когда его смена с утра. Чем это кончится? Ничем. Придет время, и она должна будет задавить в себе все то, чем сейчас счастлива. Все равно любовь у них с Ордынцевым — неестественная. Не семнадцать же им, в самом деле, чтобы просто гулять и разговаривать. Сказать кому — не поверят, что так и обходится. Господи, почему не встретился он раньше? До Григория? Как все было бы иначе. И какая боль ждет ее от разлуки с Дмитрием Павловичем…
Его смена с полуночи. У Марии не нашлось на этот раз сомнений. Золоченые запонки, самые красивые, какие сумела найти, лежали в уголке гардеробного ящика, в самом низу. В понедельник, девятнадцатого марта, собираясь на работу, положила их в сумочку. И надела зелененькую кофточку, которая ей к лицу.
С работы вышла вместе с Натальей Игнатьевной, но у трамвая повезло — встретился Кайманов, веселый снабженец, и Наталья с ним заговорилась. Мария от них улизнула и вскочила на встречный трамвай.
«Он говорил, что никогда не отмечает именин. Если кто все же есть, передам и уйду. Приходят же иногда поздравлять с производства с днем рождения, так вот я с производства, от общественности. От имени и по поручению коллектива желаю ему крепкого здоровья, успехов как в труде, так и в личной жизни. А я в личной жизни совсем завралась…»
Когда Ордынцев открыл на стук, на лице его отражалось только удивление. Мгновенно сменилось оно такой радостью, что Мария сразу оправдала себя за рискованный приход.
— Вы! Вы пришли!
Впустил, закрыл дверь и стоял, вопросительно глядя, словно не веря. Спохватился:
— Снимайте пальто, проходите, сейчас приготовлю кофе. Или нет, кофе на ночь не следует.
— Нет-нет, не надо. Дмитрий Павлович, вы очень хороший человек! Счастья вам желаю и всего… всего самого хорошего!
Слова получились обыкновенными, как на открытках от администрации и общественных организаций, других от волнения не нашла. Вынула из сумочки коробку с запонками:
— На добрую память обо мне.
Он взял. И вдруг обнял Марию и поцеловал в губы, нахолодавшие, давно не целованные. Она не сразу отстранилась…
— Что вы!
— Простите. Понимаю, что не надо было. Вроде воспользовался вашей добротой… От радости это…
И рассердившись на себя, оправдываясь, спеша, заговорил:
— Только вы ведь давно знаете, что люблю вас. Знаете ведь? Помните, как все началось? Из командировки я возвращался, а вы с Витей вместо меня домой уехали. Почему я, сменный мастер, в командировку потянулся? Потому что всегда охотно ходил в управление оформлять снабженческие документы, что в общем-то не мое дело. Хватал эти документы при первой возможности — чтобы взглянуть на вас. В цехе нашли у меня снабженческий талант — и в командировки. После удивлялись, что отказываюсь ехать. А зачем мне ехать. Вы
уже были со мной… Простите, испортил вам подарок.
— Ничего вы не испортили, хороший вы мой. И вы тоже знаете, что я вас люблю. Что уж! Понятно все. И безнадежно все.
— Безнадежно? Несправедливо это. Послушайте… Но что мы стоим в коридоре! Зайдите хоть на несколько минут, подумаем вместе…
— О чем думать? Все ведь ясно. И нет, не зайду. И дайте сейчас сама вас поцелую, родной мой именинник… Вот так, Митя. В день рождения говорю, что люблю, что…
— Маша!
— Все, Митенька, я ухожу.
Он прижал к щеке ее руку, коснулся губами. И кивнул:
— До свиданья, Маша. Следующую неделю я с утра.
— Я помню.
После работы Наталья догнала Марию на ступеньках управления, подхватила под руку, зашептала:
— Позавидуешь тебе, честное слово! Мужики-то, кто ни глянет на тебя, тот заглядится. Заметила, как сейчас Лобашкин таращился? Знаешь, ты здорово расцвела в последнее время. Что с тобой творится, Машенька?
— Ничего со мной не творится, с чего ты взяла?
Однако Мария не смогла скрыть гордой улыбки.
— Не красней, подруженька, или нет, красней, так ты еще лучше. Маша, ты кого-то завела. Верно? Ну? Молчишь, значит, верно. Не умеешь ты врать, даже молча не умеешь. Маш, а он кто?
— Да будет тебе, Наташа, в самом деле!
— Вы как, совсем но большому счету встречаетесь? Не смущайся, Машенька, милая, рада я за тебя знаешь как! В таком соку женщина, чего ж терять золотые годочки. Давно это у тебя?
— Перестань же, Наташа, ничего особенного…
— Правильно, что тут особенного, живые же люди! Мужик хоть хороший? Непьющий, поди? А? Кто он, Маша?
— Ну…
Мария понимала, что ничего рассказывать нельзя, никто не должен касаться, и если проговориться хоть словом — останется на ее тайне след, как на чистой скатерти сальная капля… Но счастье последних дней накопилось, рвалось на волю, трудно таить в себе…
— Ну, человек один…
— Ясно, что не десять, не таковская ты. А кто? Никому не проболтаюсь, не бойся.
Но Мария ничего больше не сказала.
Свет уличного фонаря сквозь тюлевую штору создавал в комнате красивый полумрак. Было за полночь. Кайманов одевался. Наталья набросила халатик, потянулась. Подошла и обняла его.
— Не мешай, Наточка, — поморщился Кайманов.
— Фи, пожалуйста, — она убрала руку. — Когда теперь тебя ждать?
— М-м, в ближайшее время не обещаю. Знаешь, много дел, придется работать вечерами.
— Много дел… Иными словами, у тебя намечается новый роман?
— Ты что же, намерена ревновать?
— Где уж мне.
— Когда справлюсь с делами, я тебе позвоню. Позвоню и приду. Наточка, у тебя нет оснований беспокоиться.
— А я и не беспокоюсь. Придешь, конечно. Я тебе удобна.
— Э-э, в каком смысле?
— Со мной никаких хлопот. Сцен не закатываю, не болтлива, ничего не требую и не ожидаю от тебя, приходишь когда захочешь… Ты меня охотно поменял бы на кого получше, но я ведь удобна.
— Наталочка, и мыслей нет…
— Брось, Миша, не надо врать. На моих глазах ты ухлестывал за Машей Шабановой.
— Не ревнуй, Наточка, — примирительно сказал Кайманов. — Твоя подруга стойкая женщина, я таких уважаю.
— Между прочим, эта стойкая, может быть, вот сейчас тоже с кем-то…
Михаил Яковлевич засмеялся:
— Наталья, нехорошо злословить.
— Она мне сама призналась.
— Вот как?! Инте-ре-есно! Ай да святая Мария! Кто же сей счастливец?
— Не говорит. Я думаю, кто-то с завода. Да тебе не все ли равно? Важно, что не ты. Ты — для таких, как я…
11
Ей было нехорошо. Постоянная тревога за свое хрупкое, виноватое, словно украденное счастье, дурные предчувствия, все это стало совсем угнетающим с того дня, как получила Мария недовольное письмо от мужа: «…Мне свиданка давно положена, ты чего не едешь? Посадили, так и не нужен стал, да? Давай приезжай, привези мне «Беломору» побольше, носки теплые…»
Поняла: должна ехать. И еще: ехать не хочется. Конечно, можно сослаться на занятость по работе, начальство не отпускает, да мало ли… Но — должна. Сын письмо прочитал, тоже запросился, засобирался. Эх, Витенька! Один ты крепкая ниточка, что связывает с твоим отцом…
При очередной встрече — светлота весенних вечеров гнала их подальше от завода, за парк, в поселок — рассказала Дмитрию, стыдясь и мучаясь, про письмо и что, в общем, обязательно нужно ехать. Он помолчал, подумал и согласился с ней — да, нужно.
— Митя, мы не должны встречаться, пока не вернусь оттуда.
— Да, понимаю.
Шли в толпе.
— Послушай, Маша, должно же это когда-то кончиться! Таимся, пугаемся взглядов, шагов… будто перед всеми виноваты. А в чем? В том, что любим?! Мне нужна своя жена, своя, а не чужая. А ты? Ну хорошо, ну удастся скрывать и дальше, а потом? Когда он воротится, что будет потом? Мы расстанемся? Но это просто несправедливо! Я долго не встречал женщину, которую хотел бы назвать своей. И вот нашел, и оба мы испытали пусть пока недолгое и неуютное — но ведь счастье, Маша! Отошел бы в сторону, со всем смирился — ради тебя. Но ты его не любишь, жалеешь только, я знаю, вижу. Так зачем скрывать? Пусть скорее решится. Расскажи обо всем, пока… он там. Когда кончится срок, все станет сложно… Оставь ему квартиру, вещи, возьми с собой только сына…
— Но Витя любит отца!
Ордынцев словно наткнулся на преграду.
— Митя, ты думаешь, я не хочу ясности? Когда с тобой, так мне хорошо, а приду домой, увижу Витюшку— и чувствую себя скверной, лживой…
— Неправда! В наших отношениях нет лжи! Потому что это не причуда, не распущенность, а любовь…
— Кому о том скажешь?
— Маша, я не должен бы так говорить, но… Твоего мужа ничему не научила первая половина срока. Что, если не научит и вторая? Вернется, каким ушел? Нужен ли мальчику такой отец, хотя и родной. Что он способен передать сыну? И как будешь ты?
— Я, наверно, не смогу терпеть. Потому что узнала другую жизнь, почувствовала себя человеком… и женщиной. Но если Григорий изменится… Я — мать. А Витя любит отца. Мне пора, Митя, не провожай дальше.
— Ты вернешься двадцать шестого?
— Да.
12
Ошурков суетливо семенил рядом. Его круглый, в бурых крапинах, рыхлый нос то и дело обращался к Григорию — нос заранее чуял запах домашних пирогов, которыми делился сосед по койке. Про себя Ошурков говорил: «Люблю повеселиться, особенно пожрать».
— Как думаешь, она догадалась таблеток в заначке протащить?
— Не знаю, — нервно ответил Григорий.
— Но ты ей на прошлой свиданке говорил? Семенихина баба пронесла, никому и в башку не влезло, где сховала. Ну, Семенихина баба сама сидела, приемчики знает. Она и водку может…
Григорий не слушал Ошуркова, не думал о таблетках и пирогах. Давно не видел он жену. Сначала не разрешали свиданку, потому что готовили его на стройку отправить, потом, обозленный возвращением в колонию, сам не просил, заявление не писал. Шабанов нервничал, хотел послать Ошуркова к черту, но уж подошли к приземистому кирпичному корпусу вахты.
— Ну давай, друг, — ощерил Ошурков желтые от чифира зубы. — Желаю тебе, хе-хе…
— Слушай, пошел бы ты…
Григория переодели в пижаму и повели коридором в комнату свиданий.
…Мария поставила на табурет тяжелые сумки и огляделась. Тесная строгая комната. Две железные кровати, холодной голубой окраски тумбочка. Все окружающее было неприятно, нежеланно, давило и пугало, как и надвигающееся свидание. Год с небольшим назад она уже бывала в этой комнате или в другой, в точности похожей. Тогда как-то не замечала отчужденной здешней обстановки — нетерпеливо ждала мужа, всей душой его жалела, вполне убежденная, что хватит уж, довольно уж с него всего этого, намучился Гриша, понял все.
Сейчас думала не о нем — о себе. Ей-то за что мука? Она хочет мирных домашних радостей, чьей-то постоянной и сильной заботы о ней, Марии. Но семейных радостей нет, и нет никому дела, что там она хочет. Должна стоять здесь, в тесной комнате свиданий, где железные кровати равнодушно принимают на ватные матрасики разных людей…
Когда открылась дверь, Мария вздрогнула — кто это? Не сразу узнала мужа. Нет, он не очень изменился, пополнел даже. Стриженый, в пижаме. Дома не имел пижамы.
— Ну, здравствуй, — сказал Григорий.
В тот, в прежний раз она бросилась ему на грудь. А сейчас:
— Здравствуй.
И подала руку.
— Как доехала?
— Ничего.
— Так. Ничего, значит? Н-ну… Что ж ты не садишься? Располагайся. Будь как дома, — невесело пошутил он. — Всего на сутки разрешили свиданку, комнат не хватает, а очередь большая.
— Да, мне сказали.
— Кто у начальства в шестерках, тем по трое суток можно, а я рылом не вышел, — он злобно глянул на дверь и сел на койку. — Ну, рассказывай, как живешь?
— Ничего, хорошо. Витя учится на «четыре» и «пять».
— Молодец. Передай, отец сказал, чтобы одни пятерки были. Ты-то как?
— Что ж, работаю. Отпросилась на неделю в счет отпуска. Гриша…
— Чего?
— Гриша, как же ты на стройке-то не удержался? Мы к тебе приехали, а тебя уже… Как же, Гриша?
— Так получилось… «Беломор» привезла?
— Что? Ах да, конечно, вот.
Он оглядел пачку, понюхал, распечатал и закурил. Мария думала: что-то надо бы рассказать, о чем-нибудь спросить. Слов не находилось.
— Да-a, такие дела… — Григорий смотрел на нее, щурясь сквозь дым. А она рассматривала холодного цвета тумбочку.
Спохватилась:
— Гриша, ты есть, наверное, хочешь? Да, хочешь? Сейчас чаю поставлю. Пирогов привезла, с грибами, ты ведь любишь с грибами.
— Можно и поесть.
Она обрадовалась хоть какому-то делу и захлопотала около тумбочки с электроплиткой.
— Подожди, Мария. Погоди, говорю. Сядь. Слушай, ты чего такая, а?
— Какая? — Чайник в ее руке дрогнул и звякнул крышкой.
— Черт тебя знает, непонятная. А? Ну-ка говори, в чем дело?
— Гриша! Как ты мог потерять стройку? Что ты наделал! Разом все испортил, все, ты даже не понимаешь!.. Ждала, что все изменится, по-иному пойдет наша с тобой судьба… Гриша, жить мне хочется, а не просто проживать на белом свете! Неужели тебе не надо ничего, ни семьи, ни…
— Хватит! — он бросил окурок на чистый пол и придавил кирзовым сапогом. — Завелась! Для того я на свиданку рвался, чтоб тут мораль читали?! Так получилось, ну что теперь — грызть меня?1 Моралисты! Лежачего бить, это вам веселье!
— Но ты сам виноват, — сдерживая отвращание, сказала Мария.
— Виноват, виноват!.. Вам бы только работал, как скотина, и не выпей, не скажи, не…
— Есть же, кто не пьет — и не скотина.
— Но?! Есть? Нашла такого?! То и гляжу, не поцеловала мужа, подойти боишься. Нашла? Наласкалась, не голодная?
— Григорий, как ты смеешь!
— Смею! Сразу заметил, что виноватая!
— Григорий, я сейчас уйду.
Он отвел сверлящий взгляд и схватил из пачки папиросу.
— Ладно, все.
Хотел прибавить: «Вернусь домой, поговорим», но понял, что не время сейчас.
Молчали. Мария готовила на плитке еду. Слышно было, как топал кто-то по коридору. За окном в остриженных кустах акации возились воробьи. Один сел на подоконник, вертелся, чирикал, нахальный и юркий, вроде Ошуркова.
— Слушай, Мария. Ты не догадалась втихаря четвертинку, а? Хорошо бы со встречи-то, — миролюбиво, не сознавая, как это опять не вовремя, спросил Григорий.
— Что ты, сумки ведь просматривают.
«Господи, ничего он не понял! Опять только о бутылке и думает».
Ей стало жарко у плитки, она сняла кофточку, осталась в ситцевом открытом сарафане.
— Тебе с грибами разогреть или мясные? А? Почему не отвечаешь?
Глаза Григория блестели. Он встал и подошел.
— Гриша, чай готов, давай поедим…
— Ладно, потом.
Он обнял Марию.
«Ох, как все противно! Скорей бы, скорей проходили сутки…»
Сутки прошли. Размягченный свиданием, Григорий прощался по-хорошему.
— Не горюй, Маша, немного мне осталось. («Как не горевать», — думала она.) Приду, опять станем жить по-ладному. («Опять!») В автохозяйство не пойду, они же, гады, на поруки взять не схотели. Ничего, Шабанова везде возьмут, с руками оторвут. А выпить иногда — что тут такого? Все пьют. Но связываться ни с кем не стану, хватит с меня. Ладно, ладно, не кисни. Говорю, будет полный порядок. Но ты ж гляди там, Мария! Если что узнаю…
Она перебила его угрозу:
— Гриша, пиши чаще, Витя писем ждет.
— Витьке передай: отец, мол, хорошо себя вести велел, не баловать.
— Передам.
Вышла за проходную и глубоко, облегченно, всей грудью вздохнула. Кончилось… Оглянулась на дощатый забор, на проволоку «запретки».
«Не могу я сейчас ему сказать… Не в одинаковом мы положении. Нельзя бить лежачего и связанного. Освободится, тогда уж…»
Улица окраины пахла сиренью. Одноэтажные домики с палисадниками дремали под солнцем. Бродили белые куры. Чудесно и свободно было в этом мире. А сирень, сирень-то какая! Неужели за прошедшие сутки так расцвела! Или, когда сюда шла, просто не видела?
У перекрестка водоразборная колонка, блестят голубые лужицы. Мария поставила легкие пустые сумки на траву у забора, попила и умылась. Теперь на вокзал и домой, домой. Завтра поздно вечером она будет в Нижнеречинске.
А в Нижнеречинске, у входа в здание вокзала, увидела она Ордынцева. Он пропустил ее мимо и догнал, только когда она вышла в прозрачный сумрак улицы.
— Время позднее, Маша, провожу тебя и пойду на смену, как раз успею. У тебя все хорошо? Дай мне сумки.
— Они легкие…
Сын был в пионерском лагере. Комната молчаливо и добродушно приняла хозяйку, окружила в темноте привычными вещами и запахами. Не включая света, Мария села в кресло.
Вот бывает же у человека столько такта: Митя ни о чем не спрашивал, рассказывал сам о реконструкции в цехе, а она слушала и отдыхала душой. Не поцеловал, расставаясь, — какой умница! Сказал, что из-за реконструкции занят очень и они не смогут увидеться недели две. Как он угадал, что ей нужно опомниться после свидания с Григорием? Устала за эти дни, вся устала. Сейчас принять ванну. Что это под ладонью? Томик Твардовского, перед отъездом не дочитала, его подарок. Мария всегда любила читать, а за последнее время полка с книгами заметно пополнилась. Вообще, жизнь расширилась, обрела новое содержание, и хотелось музыки, стихов… Мария погладила переплет…
Лежала в теплой, благоухающей ванне. И думалось ей: никогда, в сущности, жизнь не была такой полной, близкой к настоящему счастью, как в последние месяцы. Несмотря даже на ноющую душевную занозу, сознание греха перед кем-то. Честнее было бы сказать или написать обо всем мужу? Что мешает? И тогда… Нет, невозможно! Вот она нежится в ванне, а он там, за забором с колючей проволокой… Григорий сказал: «Лежачего бить, это вам веселье». Но Мария помнит в обвинительном заключении строчки: «…Потерпевший упал, и Шабанов несколько раз ударил его каблуком». Он-то мог — лежачего. Мария не может. Вернется, тогда — лицом к лицу. Она не виновата, нет у них с Дмитрием ничего… Пока нет. Господи, но так не может продолжаться бесконечно!..
13.
Так не могло продолжаться бесконечно. Нужно было или расстаться, пока не поздно, или уж… Мужчина и женщина, два человека, чьи лучшие годы прошли в терпеливых и унизительных семейных неладах, — два человека стосковались по чуткости. Расстаться оказалось — поздно. Оба понимали, что случится. И случилось. Было у них счастье. Так кончилось лето и прошла зима.
14.
— Дмитрий Палыч, к телефону! — орал Ленька Дедов.
Ордынцев взял трубку цехового телефона,
— Алло?
Шумно было в цехе, над головой гудел мостовой кран, почти рядом размашисто бил молотком по зубилу слесарь-наладчик, стараясь стронуть упрямую гайку. Все заняты своим делом, и никто не заметил, как побледнел их всегда уравновешенный начальник участка,
— Когда приехал? — с трудом вымолвил Ордынцев.
— Вчера, вечером. Митя, если бы ты знал, как это трудно!
Она впервые назвала его по телефону «Митя» и «ты».
— Ты ничего ему не говорила?
— Нет. Нельзя, невозможно! Витя так обрадовался, он очень любит отца, сын не простит мне, если… Митя, я не могу, пойми!.. Мы не должны больше… Я тебя люблю, Митя, но ради сына… Митенька, родной, не приходи ко мне, пожалуйста, не приходи, мне и так тяжело…
Он слышал, как она плакала.
— Понимаю, не приду. Не плачь, крепись, может быть, все еще у тебя наладится.
Он не верил, что у нее наладится. Но что ж он мог ей сказать сейчас?
— Клара Иосифовна, я опоздала, виновата… Понимаете, вчера муж приехал.
— Ах, Машенька, дождалась! Ну и отлично, теперь все отлично! Но, может, тебя отпустить на сегодня? Такое событие радостное, хочется побыть с мужем, верно?
— Нет-нет, зачем же, — испугалась Мария. — Приехал, теперь уж никуда не денется. У меня, Клара Иосифовна, дел много, я лучше поработаю.
Мария прошла к столу, отвечая полуулыбкой на поздравления, и торопливо уткнулась в бумаги. Цифры путались в графах, смысл их не доходил до сознания. Мария перелистывала подшивки документов, что-то искала, не находила. Что же, что же нужно было найти? С чего собиралась сегодня начать рабочий день? Забыла… Когда из дому уходила, Григорий еще спал. Все последнее время Мария напряженно ждала его приезда, настораживалась, когда слышала шаги на лестнице, просыпалась по ночам. Григорий не писал точную дату. Когда вчера, часов в восемь вечера, услышала знакомый быстрый и требовательный стук, вздрогнула, замерла и только при повторном, еще более требовательном стуке побежала открывать. Григорий улыбался, был добродушно настроен, так рад возвращению, что не обратил, кажется, внимания на ее настороженность. А с Витей что делалось! Повис на шее у отца, теребил за полы куртки, прыгал, принес дневник. Он на первых порах отвлек внимание Григория, а потом Мария взяла себя в руки и засуетилась с ужином. Спасибо, сынок…
Когда приготовила ужин, послал Марию за бутылкой — коньяк в их магазине продавали и после семи: коньяк вроде бы не считался «крепким напитком», если его цена 8 рублей.
— Зачем, Гриша, не надо, — запротестовала она.
— Сходи. Как же, для встречи, — миролюбиво приказал муж.
Выпил не все. И совсем подобрел. Ложась в постель, заметил нерешительность жены:
— Чего ты не ложишься?
— Посуду вот вымою.
— Вымоешь завтра. Чего ты все ежишься?
— Отвыкла я, Гриша. Три года ведь…
— Ха-ха, одичала баба! Ладно, привыкнешь.
«Неужели привыкну? Ко всему прежнему?..»
Подошел кто-то из цеховых экспедиторов, кто-то нетерпеливый, нахрапистый, и Мария заставила себя сосредоточиться на работе. Как раз был день выписки, посетители шли потоком, торопили, взывали к ее сознательности, то просили, то сердились и не подозревали, какую услугу оказывают Марии Николаевне. Дело отвлекло от ее собственных дум, душевной мучительной путаницы, личная забота притихла, отступила «на потом». «Может быть, все пройдет, как-нибудь образуется? — в минуту затишья подумала Мария. — Ой, не пройдет. Если будет Григорий пить, что-нибудь обязательно случится».
15.
Шабанов ходил, бродил по территории автобазы, смотрел, замечал изменения. Следовало бы уже пойти домой, а он все ходил и смотрел, хотя копилась в нем глухая неудовлетворенность. Машины, которые на ходу, были все в разгоне. А те шоферы и слесари, что возились с ремонтом, встречали Шабанова не то чтоб неприветливо, а просто холодновато, равнодушно.
— А, привет. Вернулся, значит? Ну-ну. Давно вернулся-то? О, неделя уже? И что, к нам обратно хочешь? Ну-ну.
Честно говоря, Шабанов ожидал более теплого приема. Он же шофер первоклассный, забыли они, что ли? Ну вот, допустим, Павлов, он всегда такой идейный — не халтурит, не левачит, серьезный. С ним Шабанов делов не имел. А вот Суржин, слесарь, они же не раз бутылку вместе брали, он-то чего морду воротит? Занят, видишь ли! Денег у Шабанова сейчас нету, вот и «занят». Эх, дружки, тоже мне.
Приехал в «Волге» замначальника автобазы Пузеев. Три года назад Пузеев ходил в председателях профкома, теперь стал шишка, на повышение попер. Он присутствовал на суде, и у Григория на Пузеева таилась обида — не мог уж тогда попросить на поруки! Но сейчас решил все же, на всякий случай, попасть начальнику на глаза.
— Э-э, вы ко мне? Э-э, Шабанов, кажется? Отбыли уже? Да, время летит. К нам на работу намерены?
— Не знаю пока, подумаю, посмотрю.
— Ну-ну.
И этот «ну-ну». А ведь в автобазе шоферов не хватает. Ладно, не свет клином, найду работу.
Григорий плюнул и хотел уйти. Но к нему неожиданно подошел Женька Козодоев, молодой еще, всегда помятый, точно на нем сидели, потрепанный водитель. Веселый, в легком подпитии.
— Хо, Гришка! Привет, ханыга! Сколько лет, сколько зим!
Шабанов недолюбливал Женьку — мелкий парень. Вечно от работы отлынивает, падкий гульнуть на дармовщину. К тому же когда-то Женька — больше некому— украл у Григория домкрат и ни за что не признался. Но сейчас Шабанов был рад и такому дружелюбию. А дружелюбие било из Женьки артезианским фонтаном. Он сегодня в отгуле, вчера хороший калым зашибил, деньги есть, и приглашает старого кореша Гришку взять пузырек. От его такой доброты Шабанову полегчало.
Взяли в гастрономе. Сидели на замусоренном пустыре, пили из складного охотничьего стаканчика, занюхивали мелкой противной килькой, и Женька болтал всякую муть. По его словам выходило, что на автобазе все по-старому, заработать можно, ежели умеючи, а сам Женька парень с головой и широкая душа. Григорий больше помалкивал. Он не охмелел, а так как-то, помрачнел. Захотелось чего-то, черт знает чего. Может, сочувствия, что пришлось отбыть три года. Женьке, тому ясно было, чего хочется:
— Гриш, айда зайдем тут к одному, перехватим трояк. Надо еще бутылку.
— Не, домой пойду. И так баба шипит, что пью много.
— Хо, бабы испугался! Они всегда шипят, так и не пить? Гриш, еще бутылку, и порядок…
— Нет, а то обратно скандалить станет. Мне пока притихнуть надо, судимость висит.
— Не станет она скандалить, точно, не станет. Еще сама виновата, да еще мужику не выпить!
— Почему она виновата? — насторожился Григорий.
— Знаем почему. Ты, Гриша, если зашипит, спроси ее, с кем, мол, тут путалась…
Шабанов сжался. Вцепился взглядом в Женьку — по пьянке болтает? Или правда знает что? Женька важно хмурился, напускал на бледную мордочку таинственность и значимость.
— Гриш, ты ее только спроси — и заткнется. С ими знаешь надо как — во! — Сжал грязную пятерню в кулак. — А иначе делов не будет, если волю давать.
— Она без меня гуляла? — пока еще сдерживаясь, проговорил Шабанов.
— А ты думал! — Он услышал, как скрипнули зубы Григория, заявил: — Я, конечно, не знаю, при этом не присутствовал, хе-хе…
— Ты, гад! Изувечу! Говори!
— Меня-то за что, Гриша! Не я с ней… Ой!
Шабанов сгреб его за ворот.
— Гриша, друг, да ты чо…
— Говори, сволочь!
— Ну, слыхал я…
— От кого?
— Кайманов есть такой у их в управлении, он рассказывал. Я ему аккумулятор загнал, разговорились… Я случайно тебя упомянул, дескать, классный шофер Гриша Шабанов, а он спрашивает: у вас, мол, Шабанов робил? Бабенка евонная, говорит, тово… С кем — не знаю, говорит, а тово… Гриша, да брось ты, отпусти! Бывает это с ими, с бабами, тебя же три года не было… Гриш, черт с ней, айда выпьем. Гриша, погоди!
Шабанов пнул пустую бутылку и пошел. Женька трусил мелкой рысцой рядом и утешал:
— Я ж не знаю точно, за что купил, за то и продаю, как говорится. Не бери близко к сердцу, Гриша.
— Пошел ты, гнида!
Он не заметил, когда отстал Женька.
Ах, змея, значит, так?! Значит, когда муж в колонии страдал… «Гриша, не пей…» Тебе трезвые нужны, да? Ну все!
Григорий не думал о том, что теперь сделает. Но знал, что сделает что-то решительное, пусть хоть всю жизнь каяться потом.
Вышел из трамвая возле аптеки. Пошарил в карманах, нашел два рубля с мелочью. У гастронома скинулся с небритым каким-то, за углом мрачно отпил из горлышка половину, сплюнул.
Значит, вот почему она морду воротила — брезгует мужем-то. Эх, все знают, все об этом треплются, а мужу невдомек. Считал ее честной. Как же! Обнималась с тем… С кем? Разберемся. Где? Дома? У-ух!
Шабанов скрипнул зубами и рванул дверь. Заперта, Стал бить кулаком, сапогом.
— Зачем ты грохочешь, я испугалась, думала… Гриша, ты опять пил!
— Испугалась? Знает кошка, чье мясо съела? Ну пил! Жена гуляет, муж пьет. Чего встала!
Мария попятилась в комнату, он прошел за ней, пачкая сапогами половики. На столе лежала стопка чистого, только что выглаженного белья. Сбросил на пол.
— Гриша!
Он выругался. Достал из кармана смятый «Беломор», брал непослушными пальцами папироску, а сам смотрел на Марию. Папироски ломались.
— Григорий, послушай…
— Послушаю. Говори. Отвечай, с кем ты без меня?..
В ее глазах страх, руки прижаты к груди. Бешеное лицо Григория злорадно скривилось.
— Молчишь?! Врешь, скажешь!
От удара все померкло. Посыпались стекла серванта… Боль… Григорий изо всех сил пнул лежащую, хотел еще. Но встретил взгляд, в котором больше не было страха. Чего это она?
— Вот видишь, Гриша, как оно кончилось, — сказала вдруг Мария словно бы с облегчением, глядя в упор без испуга и ненависти. Его сапог опустился, наступил на подол.
— Ну-ка пусти.
Мария высвободила подол, поднялась, опираясь на сервант, выпрямилась.
— Верно, Гриша, я люблю другого человека, — сказала негромко. — Тебе, наверно, это не понять, сердце у тебя бедное… скудное. Мы уйдем, все тебе здесь оставим. Но все равно ты так и останешься нищим, Гриша.
Каштановые волнистые волосы растрепались, разбитая губа закровавилась, а она смотрела на Григория с сожалением. Осколок стекла разрезал ей ладонь, на голубое ситцевое платье капнула кровь. Мария пошла прямо на Григория, и он посторонился, все еще не понимая— отчего она не боится? Прошла мимо, наклонилась, подняла с пола наволочку и положила на стол.
Она сейчас уйдет? Сама призналась, что виновата… Нет, она не сказала, что виновата… Любит другого человека? Человека!
— Стой!
— Не надо, Гриша, довольно.
Она уходит?
— Стой!
Уходит, возле двери уже…
— А-аа!..
Григорий схватил со стола утюг и остервенело бросил в нее…
…Трудно было дышать, Григорий расстегнул капроновую куртку. Мария лежала лицом в половик, из каштановых волн просачивалась кровь. Утюг валялся на боку возле ее виска. «Я ее убил?»
Он постоял, облизывая пересохшие губы. Мария не шевелилась и не стонала.
«Неужели убил?!»
Страх постепенно наползал, заполнял всего холодом…
Витя вихрем влетел в незапертую дверь.
— Мам, я пойду к Вадику…
И увидел мать на полу. Отец, бледный и страшный, обошел лежащую маму возле стенки, почти пробежал мимо Вити и хлопнул дверью.
«Уходить надо, уходить, уходить… Куда? Неважно. Ведь я ее убил. Что за это? Опять барак, опять забор… Или — что? Высшая мера? Расстрел? Меня поведут расстреливать?! Бежать надо! Сейчас на вокзал, уехать… Потом? Не знаю. Самое главное — бежать, пока не хватились. Не хотел же, так получилось… Холодно как…»
Шабанов застегнул куртку, нахлобучил шапку. Быстрым шагом дошел до аптеки, вскочил в трамвай, идущий к вокзалу. Стоял на задней площадке. Мысли толпились бессвязные, являлись и исчезали.
В Караганде живет сестра. К ней? Никогда они не были дружны. У сестры жизнь не задалась, муж попался шабутной, да и у самой характер не сахар. Сестрица — в отца. Вредный был, покойничек. Сам Григорий до отсидки считал, что устроен неплохо. С сестрой почти нс переписывался. Так, открытку в праздник: «Желаю крепкого здоровья…» Что говорить, отношения не очень родственные. Однако решение ехать к сестре, возникнув, сразу же укрепилось. Больше некуда. Только далеко до Караганды, а денег… Денег нет. Все равно уехать надо, хоть под скамейкой. Иначе— пропал. Ведь я ее убил? Закурить бы. Папиросы остались на столе, дома… где лежит Мария, на полу лежит… Не об этом надо сейчас думать. Может, уже ищут? Бежать, уехать! Что-то уже придумал, кажется… Насчет сестры… Да, в Караганду.
У вокзала Шабанов вышел из трамвая. На маленькой площади стояли «Волги», «Москвичи», один «газик», и Шабанову подумалось, что неплохо бы угнать машину и в ней исчезнуть из города. Да нет, так еще быстрее влипнешь.
Стараясь держаться в толпе, побродил по залу. Долго силился понять расписание, на каком поезде в Караганду. Выходило, что ни на каком — нет прямого, не ходит. Он кого-то спрашивал, у кого-то просил закурить и бесцельно стоял у туалетной. Колола мысль: все равно найдут. Гнал эту мысль.
Подошел поезд. Это какой? Ничего не известно. Шабанов больше не мог, страх гнал из города, хоть куда, только скорей. Страх придал хитрости. Шабанов оживленно заговорил с кем-то, несущим тяжелый чемодан, помог влезть в вагон и сам влез. Проводничка болтала с проезжающим молодцом, похохатывала. «Все, как-нибудь доеду…»
В вагоне было свободно. Шабанов ушел в дальний конец, где устроились средних лет супруги, очень занятые двумя малышами. Он сел в углу, лицом к проходу, и стал ждать, когда поезд отойдет. Рядом пищали малыши, родители их устраивали, урезонивали, мать утирала им носы. Мать чем-то напоминала Марию, и Шабанову от этого стало неприятно, неуютно. Уйти в другой вагон? Потом, когда отъедем… Хотелось курить. «А если не убил? — подумал вдруг. — Ну ушиб, сотрясение мозга, что ли… Кто крикнул «мама»? Витька? Она отозвалась? Кажется, что-то сказала? Я даже не осмотрел, когда упала. Уезжаю вот без денег, без курева… Может, зря испугался? В суд она не подаст— сама тоже виновата. Не хотел я ее убивать, на черта мне это надо.»
Новое предположение все улаживало и было так удобно, что Шабанов охотно поверил ему. Помялся в своем углу, поприкидывал — и покинул вагон. На перроне и в зале спокойно. Милицейский сержант, заложив руки за спину, похаживает, поглядывает на девушек, никого не ищет, не беспокоится.
Трамвай привез к аптеке. Хоть бы Мария была жива! Только бы жива, остальное он уладит. Если хочет, пусть уходит, ладно. Лишь бы не колония опять. Или не высшая мера. Вернуть бы ту минуту, когда схватил утюг, сдержаться бы тогда!
Он вышел из-за угла на свою улицу, увидел свой подъезд. Ничто не напоминало о тревоге. Так же текли прохожие по тротуару, последние лучи солнца багрово горели в окнах верхних этажей. Мирная привычность улицы убеждала, что Мария жива, что ничего особенного, для него опасного не произошло. И Шабанов, замирая от надежды и страха, двинулся к дверям подъезда.
Дверь открылась, вышла старуха в длинном черном пальто и черной допотопной шляпке, худая такая старуха со второго, кажется, этажа. Веки у нее набрякшие и красные — почему? Шабанов остановился. А старуха, прежде чем сойти по трем ступенькам на тротуар, поглядела вправо-влево — и увидела Шабанова. По тому, как разинулся в ужасе бледный рот, Шабанов понял, что случилось «оно», эх, случилось, напрасно сюда пришел. Повернулся и чуть не бегом — за угол. Скорей, скорей… Только не бегом, подозрительно будет. К трамваю и на вокзал, больше нечего раздумывать… Вот и остановка у аптеки, приближается трамвай… Остановился трамвай, выходят люди.
Рядом негромко:
— Шабанов?
— А?
На милиционера не похож, в коротком' пальто, в кепке.
— Пройдемте, Шабанов.
— Кто, я?
— Пройдемте.
У Григория поникли плечи, руки сами скрестились за спиной.
Неотвратимость. Трилогия
Каверзное дело в Сторожце
1
Парило. Полуденное солнце выгревало из земли остатки весенней влаги. «Частный жилищный сектор» улицы Старомайданной утопал в свежей садовой зелени. Ребятишки из школы уже пробежали, а взрослые еще не закончили рабочий день, и на Старомайданной было пусто. Дремали под заборами свиньи, у ворот — собаки. На скамеечке сидел дедушка, чихал, грел под солнышком свои ревматизмы.
Женя Савченко шел из школы то скорым шагом, то бегом. Его задержала классная руководительница, потому что в перемену Женя с разбегу налетел на завуча, и теперь он на бегу решал внеклассную задачу: свернуть ли направо домой, чтобы положить портфель, или налево, к стадиону, где скоро начнется футбол — наши играют с сладковцами. Но если на стадион, то так и придется до вечера таскать портфель. А если домой, то как бы бабушка не засадила готовить уроки…
Он не попал ни туда, ни сюда… Потому что случилось на Старомайданной происшествие, такое происшествие, прямо как в кино! Из дома, где живет Колька Гроховенко из 6-го «б», вдруг вышел Колькин отец, дядько Федор. Был он то ли пьян, то ли спросонья — топчется, озирается, бормочет. Наткнувшись взглядом на Женю, вздрогнул, попятился. Но узнал мальчонку и попросил хрипло:
— Хлопчик, эй! Беги, хлопчик, в милицию скорей-ше! У меня в хате человека убили…
По спине у Жени пошли мурашки: на рубахе-то у дядьки Федора — кровь!.. Женя прижал портфель к груди и помчался вдоль Старомайданной.
Майор Авраменко ходил по кабинету, ерошил волосы на затылке и поглядывал на младшего сержанта Бевзу. Младший сержант, пользуясь своим высоким положением шофера, привольно посиживал в присутствии начальства — разговор шел на такую тему, при которой допустимо шоферу сидеть, а начальству ходить: разговор шел о рыбалке.
— На Карлушином озере самый теперь жор, — искушал Бевза начальника. — Хоть на что берет, и прикармливать ее не надо. На хлеб, на тесто, на червя, на все. Ну, мабуть, невредно трошки подкормить макухой…
— А макуха есть?
— Все есть. В ассортименте.
— Червей много накопал? Значит, так: я, ты, следователь, да еще прокурор с помощником просятся, надо их взять. Всех выходит пятеро, учти.
— За це не турбуйтесь, товарищ майор. Я вам кажу, есть все в ассортименте. Только треба выбраться пораньше, чтоб с того берега заехать. Там глыбже, рыбы больше.
— Сейчас три часа… Ну-ка, позвоню. Алло! Прокуратура? Лев Михалыч, ты! Слушай, пораньше бы выехать надо, а? До озера два часа с лишком, вечерний бы клев застать. Спроси свое начальство, как оно? Не захочет? У вас что, дел много? А если срочных дел нету, так чего ж время-то высиживать? Формалист он, твой прокурор. Ладно, понял. Значит, так, заедем за вами в пять, и чтобы вы мне были готовы.
Он положил трубку.
— Одного я опасаюсь, — Бевза обиженно поглядел на телефон, — кабы к вечеру дождя не було. Духота яка! В перемену погоды рыба сумна, аппетит теряет.
— Ну, дождю откуда взяться, — майор выглянул в распахнутое окно и придирчиво осмотрел вполне подходящее для рыбалки небо с редкими несерьезными облачками.
В кабинет без стука вошел дежурный по горотделу.
— Товарищ майор, на Старомайданной вроде бы того… убийство.
— А? Чего такое на Старомайданной? — майор все еще посматривал на небо. В тихом их городке, среди бела дня, в пятницу, когда добрым людям не убивать, а на рыбалку ехать бы… Чепуха какая-то.
— Подрались, что ли?
— Не знаю, товарищ майор. Хлопец тут прибег, говорит, убили кого-то. Как фамилия? — обернулся дежурный в коридор.
— Женя Савченко, — вынырнул оттуда Женя.
— Да нет, как фамилия того дядьки?
— Дядька Федор Гроховенко, у него вот тут на рубахе кровь!
Младший сержант Бевза вздохнул и встал — пропала рыбалка. Майор Авраменко еще с полминуты смотрел на Женю, потом схватил трубку.
— АллоІ Прокуратура? Погоди, Лев Михалыч, не до рыбалки уже. Прокурор пришел? Звони в «скорую», сейчас к вам заеду, на Старомайданной происшествие. Какое? Ну, там увидим. За следователем сейчас пошлю кого-нибудь в бричке, он к речке за мормышем ушел. Эх, ловить нам, да не рыбу, черт их всех…
Старомайданная все еще пребывала в безмятежном дремотном покое, и дедушка на скамеечке все еще чихал и вытирал ватным рукавом слезящиеся глаза. Однако едва «скорая» и милицейский «газик» затормозили возле гроховенковского дома, улица залюбопыт-ствовала: из окон высунулись старушечьи головы, из-за плетней завыглядывали хозяйки, кое-где скрипнули калитки. Старомайданная, да и весь тихий городок Сторожец, не могли похвалиться интересными событиями, и ежели Федор Гроховенко опять подрался с жин-кой, так на это уже стоит посмотреть. Только разве его жинка не в больнице? И на что тут «скорая»? Дюже сильно подрались?
Федор Гроховенко понуро сидел во дворе на ступеньке крыльца. Когда милиция во двор вошла, он встал и страдальчески сморщился. Его трясло от страха и выходящего хмеля.
— Ну, что тут у вас опять, Гроховенко? — сердито спросил майор Авраменко.
— Таке дило зробылось, товарищ майор, таке дило… — затянул Федор козлиным тенорком.
— Какое дело? Говори толком.
— Гошку Божнюка убили, товарищ майор…
— Та-ак. Кто убил?
— Зиновий, он это, он, товарищ майор!..
— Какой Зиновий?
— Так я ж кажу, Зиновий Машихин. Сперва скан-! далил, а потом…
— Где он?
— Убег, товарищ майор.
— А потерпевший где?
— В хате у меня, на кухне…
— Ну, пойдем.
Не зря трясло Федора, кухня его выглядела жут-і ковато. Потерпевший, маленький тучный человечек в синей выцветшей спецовке, лежал вниз лицом на полу, залитом кровью. Рядом валялся узкий, сточенный кухонный нож — видимо, орудие убийства. На столе красовался натюрморт — порожние бутылки, стаканы, куски хлеба, луковицы, огрызки огурцов.
— Да-а… — протянул майор. — Когда произошло?
— То я не можу знать… — простонал Федор, держась обеими руками за голову.
— Как не можешь знать? Ты-то где был при этом? Почему у тебя на руках кровь, на рубахе вон тоже?
— Так я ж думал… Я ж хотел помощь ему оказать! А як произошло, того не могу знать, потому что не бачил того…Жинка моя в больнице лежит. Ну, мы туточки и выпили трошки…
— Кто — мы?
— Я, Гоша, ну и Зиновий, шоб ему сказиться. Выпили и поскандалили трошки. Потом я уснул вот тут, за столом. А як проснулся, то Гоша вот лежит, а Зиновий убег.
— Еще кто-нибудь был с вами?
— Никого, гражд… товарищ майор. Втроем трошки выпили.
— Оно видать, что «трошки». Следователь сейчас подойдет, займется, товарищи. Доктор, вы уже осмотрели?.. Ну и что скажете?
Длинный сухопарый врач «скорой помощи» уже произвел поверхностный осмотр тела и вытирал руки марлей, взятой у бледной юной медсестрички, робевшей у двери.
— Смерть наступила примерно час назад от колотой раны в области шеи с повреждением жизненно важных кровеносных сосудов при обильном кровотечении. Ну-с, а более подробно — после вскрытия.
Помощник прокурора, солидный парень с бородкой, недавно назначенный в Сторожец после окончания института, занялся осмотром места происшествия. Сам прокурор с майором Авраменко перешли из кухни, где оставаться было неприятно, в горницу и приступили к допросу Федора Гроховенко. А инспектор Кутов с милиционером отправились искать сбежавшего Зиновия Машихина.
— Далеко уйти не мог, — напутствовал их Авраменко. — Но уйдет, если не проявите оперативность. Понятно? Чтоб через полчаса Машихин был здесь! Дело в общем-то ясное…
Действительно, дело казалось хоть и скверным, зато несложным. Работники милиции хорошо знали эту непутевую, часто пьющую и скандалящую троицу. Шофер Федор Гроховенко судим дважды, в первый раз за автомобильную аварию, второй — за избиение жены.
Потерпевший Георгий Божнюк тоже имел судимость и еще одну заимел бы — накануне поступило на него заявление с обвинением в хулиганстве и краже. Хотели заводить дело, да вот — не успели.
Третий их собутыльник, Зиновий Машихин, жил в городке всего год или, пожалуй, немногим больше, его знали хуже, потому что ничем он особенно не выделялся, кроме разве способности в любое время суток быть неизменно под хмельком. Так его и считали в городе — тихим, безвредным пьяницей, не то что убить, но и подраться по-хорошему не способным, хотя в свои сорок лет выглядел он здоровым, румянолицым. Все его звали Зиня Красный. Цветущий вид не мешал, однако, Зиновию жаловаться на многие хворобы. С первой стопки он начинал весело и жизнерадостно объяснять всем, кто пожелает его слушать, что подорвал здоровье честными трудами. Нездоровье было важной причиной работать через пень-колоду. Где только он ни попытался «честно трудиться», и всюду как-то у него не получалось. Зиню Красного увольняли за прогулы, снова принимали, опять выгоняли с треском. Он не унывал и пил.
— Никак не могу поверить, что Машихин это натворил, — удивлялся на ходу милиционер, поспевая за инспектором. — Смирный мужик, и вдруг бы взял и убил! Из-за чего? Не из-за женщины же…
— Ну! — сказал Кутов, — Супруга у Машихина не та дама, из-за которой бы дуэль состоялась. А по чужим ему бегать не по возрасту. Нет, по пьянке он так. Да вот найдем — спросим.
Только найти Машихина не удалось. Побывали дома — дверь на замке. В магазине, на автовокзале, в столовой, у пивного ларька, в сквере напротив магазина и в других удобных для выпивки местах многие видели Машихина, но только в первой половине дня. На работе ему сейчас нечего было делать — он числился сторожем при конторе райпотребсоюза, и считалось, что дежурит по ночам, хотя райпотребсоюзовское начальство сильно в этом сомневалось. Однако ночных краж в конторе не отмечено.
Кутов надеялся, что Зиня далеко не ушел, и теперь надо бы повидать жену Машихина, уборщицу быткомбината. Милиционер, житель этого же конца Сторож-ца, рассказал Кутову, что Дарья Машихина местная, имеет свой домик на Старомайданной, женщина спокойная, хозяйственная, но уж больно унылого нрава. Первый муж сбежал от Дарьи давно, так давно, что старожилы не сразу вспомнят. От ее, видно, унылости. Год назад заявился откуда-то в Сторожец Зиня Красный, прельстил одиночку-бабу, женился и стал ей и дому хозяином. Получилась довольно сносная семья, не скандальная. Дарья все молчала, а Зиня, бывало, выпьет и песни поет.
Они зашли в быткомбинат, в кабинет директора. Пригласили Дарью, В самом деле; Кутов только глянул на ее скучное лицо — потянуло на зевоту.
— Кто ж знает, где его носит, — сказала Дарья, — Ночью спал на посту своем, утром отпился рассолом огуречным да куды-сь подался. Только числится, что мужик, а никакого с него толку. Развелася бы, да жалко его. Куды денется, бедолага? Драться? Ни, не дерется. Только матерно дюже горазд. Родственники? Каки у него родичи, кроме меня. Сирота он.
— В чем был одет ваш муж, когда уходил из дому?
— Обнаковенно одетый, в спецовку.
В Сторожце имелась швейная фабрика, «гнавшая массовку»— хлопчатобумажную робу. Поэтому добрая половина мужского населения в будние дни ходила в синих куртках и брюках.
Так ничего у Дарьи и не узнали.
— Где ж искать сироту? — вслух думал Кутов, возвращаясь на Старомайданную. Милиционер пожал плечами. Невелик городок Сторожец, но хватит в нем места, чтобы на время затеряться преступнику. Сразу найти не удалось, придется подключать оперативников, общественность. Ох, морока с этим чертовым сиротой!
На Старомайданной приметил Кутов деда на скамеечке, подошел.
— Добрый день, папаша. Давно тут сидите?
— Шо? А с утра греюсь. Солнышко, воно от ревматизму… Тебе чего, хлопче?
— Не заметили, кто приходил к Гроховенке?
— Шо? А приходил, приходил.
— Кто?
— Та сам же Гроховенко Хведор.
— А еще кто?
Дед подумал, чихнул и сказал:
— Та опять же сам Гроховенко Хведор.
— Он что, два раза сам к себе приходил?
— Эге ж. Один раз с Божнюком, потом сходили до магазину и знову прийшли.
— Больше никого?
— Як же, ще Зиня Красный. И тоже два раза,
— Как, и Зиня два раза?
— Тож до магазина ходил и прийшол. А больше никого не було.
— Зиновий от Гроховенки разве не уходил?
— Никто не уходил, там они уси, мабуть, сидят,
— Папаша, да вы, может, не заметили?
— Я добре бачу, — слегка пообиделся дед. — Ревматизм меня, хлопче, турбует, от шо погано. А очи усе бачат.
— Странно, — сказал Кутов милиционеру, — Маши-хин из дома не выходил, но и в доме его нету…
— Та ще хлопчик Гроховенков из школы до хаты забегал и сразу до стадиону побег, — вспомнил дед. — А больше никого не було.
Кутов заспешил к дому Гроховенко, доложить майору, что Машихин не найден пока, да поскорее организовать розыск по городу. На всякий случай Кутов решил осмотреть и квартал соседней улицы. Черт его знает, Зиню Красного, у него везде знакомые да собутыльники…
Они с милиционером свернули в проулочек, где домов не было, а тянулись приусадебные плетни да вдоль них заросшие бурьяном канавы. И вот тут словно специально их ожидала интересная находка…
— Товарищ старший лейтенант! Смотрите-ка!.. — шепнул милиционер.
Кутов и сам заметил, что в одном месте канавы подозрительно шевельнулся бурьян.
— Товарищ старший лейтенант, там сховался кто-то! Зараз выглянул и обратно в лебеду унырнул…
Кутов нахмурился, положил ладонь на пустую кобуру у пояса и подошел к канаве. Действительно, там съежился на четвереньках человек — головой и руками в лебеде, зад в синих спецовочных брюках наружу торчит.
— А ну вылазь! — приказал Кутов. Синий спецо-вочный зад вздрогнул и поджался. — Выходи, выходи, нечего тут!..
В канаве вздохнуло, всхлипнуло. И поднялся на колени… Кутов глазам своим не поверил — он сразу узнал Георгия Божнюка, того самого, которого вчера обвиняли в хулиганстве и краже и которого сегодня час назад сам Кутов видел на полу гроховенковской кухни в луже крови…
— Божнюк! — охнул рядом милиционер.
— Это не я!.. — простонал Божнюк. Колени его тряслись.
— То есть как не ты?
— Честно, чтоб мне век свободы не видать, не я! Это Федька…
Оглядев жалкую фигуру, Кутов заметил на правой штанине бурое пятно.
— Откуда у тебя здесь кровь? — спросил строго.
— Это не я его порезал! — твердил Божнюк.
— Кого?
— Зиню Красного… Федька это его… у них шумок вышел по пьянке…
Кутов про себя присвистнул: так убит Зиновий Машихин?! Божнюк-то, вот он, стоит, дрожит. Ну дела!
— Пойдем, — велел он. И Божнюк покорно поплелся за ним.
А в доме Гроховенко дело шло своим чередом. Примчался в бричке следователь Хилькевич, очень раздосадованный, в старом пиджачишке, в котором обычно ездил на рыбалку, в болотных сапогах. Увидя, что делото, оказывается, скверное, и как тут ни верти, а придется рыбалку отложить, он ругнулся шепотом и — смирился с обстоятельствами. Познакомился с протоколом допроса Гроховенко, уточнил кое-что и велел Федору идти пока на улицу, подождать возле машины — еще в милиции будет разговор. В доме Федору было противно и жутко, а потому он охотно убрался на улицу.
Помощник прокурора окончил осмотр места происшествия, две соседки-понятые, оглядываясь на кухонную дверь, ушли рассказывать знакомым о подробностях смертоубийства.
— Я думаю, товарищи, можно ехать? — оглядел всех майор Авраменко. — Свидетеля Гроховенко захватим с собой, потому что Кутов, наверное, уже нашел и доставил в отделение Зиню Красного…
Тут, легок на помине, вошел и сам Кутов.
— Слушайте, Божнюк-то жив! — огорошил он. Его слова посчитали неуместной шуткой.
— Не валяй дурака, Кутов, нашел тоже время.
— Точно, жив! Вот он, полюбуйтесь.
К изумлению присутствующих, милиционер ввел со двора Божнюка. Ошеломленный таким поворотом дела, Хилькевич спросил:
— Как ваша фамилия, гражданин?
— Божнюк я…
— Что за черт! Кто же тогда убит?
— Машихин убит, — пояснил Кутов. — А этот в канаве сидел и говорит, что убил Машихина сам Гроховенко.
Новость переварили не сразу. Ведь только что казалось все ясным и понятным, и вдруг начинается черт знает что… Следователь опять ругнулся про себя, недовольно кивнул на табурет:
— Садитесь, Божнюк. Расскажите, что вы знаете о совершенном здесь преступлении.
— Федька его порезал…
И Божнюк рассказал почти то же, что и Гроховенко. То есть, что они выпили сначала вдвоем с Федором, потом явился к ним Маших-ин. Тогда выпили втроем и немного поскандалили. Потом миролюбивый Зиня Машихин сбегал еще за водкой, и от этого в хате воцарился мир. Убаюканный выпивкой и мирной обстановкой, Божнюк уснул на лавке. Проснувшись, увидел на полу окровавленного Зиновия, а Федор Гроховенко сидел, уткнувшись лицом в стол. Божнюк очень испугался, бросился, из кухни, поскользнулся и, наверное, тогда испачкался в крови. Он добежал по огороду до плетня, выбрался в проулок, но так как был еще пьян, то обессиленный свалился в канаву. Там его- и нашел товарищ старший лейтенант. Больше ничего Божнюк добавить не имеет.
Его тоже отправили к машине, под надзор милиционеров, и пошли все на кухню. Майор Авраменко нагнулся, над телом.
— Да, это Машихин.
— Так как же, черт возьми, не разобрали сразу? — < сердито буркнул помощник прокурора.
— Ну, он лежит лицом вниз, Гроховенко уверенно заявил, что это Божнюк, одеты они с Божнюком одинаково. Машихин так изменился, что, право, трудно узнать…
— Результат обильной кровопотери, — пожал плечами врач.
— Что ж, товарищи, — несколько смущенно сказал Авраменко. — Преступление совершил либо Божнюк, либо Гроховенко, оба задержаны. На допросах, на очной ставке выяснится, кто именно.
— Не забудьте рассадить задержанных по разным камерам, — предупредил следователь Хилькевич.
— Да уж не забуду. Едем, товарищи.
Божнюк сидел в бричке, ежился под взглядами сбежавшихся любопытных. Гроховенко забился в глубь милицейского «газика». Шофер Бевза стоял у машины, глядел в небо.
— Зараз дождик буде, — сказал он. — Пропала рыбалка.
— Помолчи, Бевза, — поморщился майор. — Давай жми в райотдел.
2
Преступник не признался ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. Оба подозреваемых на допросах, на очной ставке продолжали давать на редкость одинаковые показания: выпили, уснули, а пробудились, увидели труп. При этом Гроховенко уверял, что убийца Божнюк, а Божнюк, наоборот, был убежден, что виновен Гроховенко. Показания и того и другого одинаково правдоподобны. Но кто-то из них говорит правду, а кто-то врет.
Хилькевича по нескольку раз на дню донимали одним и тем же вопросом: ну что, разобрались, кто из них? Звонил прокурор, торопил, требовал ускорить следствие. Хилькевич и сам рад бы ускорить, да ничего у. него не получалось. Допросил всех, кто мог иметь хоть какое-то отношение к этой истории.
Дарья Машихина уныло всплакнула и ничего нового не сообщила. Ну, приехал Зиновий в Сторожец в конце прошлой зимы из Харькова, где жил, кажется, у какой-то родственницы. До этого трудился будто бы в Пермской области, но в суровом климате подорвал здоровье, вот и откочевал на Украину, в теплые места. А в Сторожце встретил одинокую разведенку Дарью и женился. Брак оформили чин чином, в загсе. Врагов он не имел, никогда ни с кем не ссорился. Конечно, выпить любил покойничек, вечная ему память. А боле никаких грехов Дарья в муже не замечала.
Восьмидесятилетний Остап Горобец показал, что в тот день сидел у своей хаты на лавочке, ревматизмы на солнышке грел. Видел, как Федор Гроховенко из своей калитки вышел, а через полчаса вернулся вместе с Божнюком. Спустя часа два они уже вдвоем ходили в магазин, а после к ним пришел Машихин. Еще через полчаса в магазин сбегал Машихин, вернулся, и уж больше никто из гроховенковской хаты не выходил и никто туда не входил, кроме Федькиного мальца. Но хлопчик сразу убежал к стадиону.
Шестиклассник Коля Гроховенко рассказал, что домой заходил из школы около двух часов дня. Мама в те дни лежала в больнице. Из кухни слышалось пьяное бормотание, поэтому Коля в хату входить не захотел, бросил портфель в сенцах и убежал к товарищу, с которым отправились на стадион. Уходя, Коля взглянул в сторону дома и видел, как какой-то дяденька шел от дома к уборной, но кто именно это был, не знает. Может, и дядька Божнюк— путь к дыре в плетне лежит мимо уборной.
Другие опрошенные заявили, что подсобный рабочий строительной организации Георгий Божнюк — личность нахальная, любит выпить, похулиганить, да и стянуть что плохо лежит. И шофер райпотребсоюза Федор Гроховенко не краше. Так что для улицы Старомайданной было бы спокойнее, если б их обоих посадили.
Хилькевич догадался на всякий случай снять в гро-ковенковской кухне несколько отпечатков пальцев. Областная экспертиза установила, что все они принадлежат Гроховенко, Божнюку или Машихину. На рукоятке хлебного ножа, которым, вероятно, нанесено смертельное ранение, только отпечатки самого потерпевшего Машихина.
Хилькевича мучило, что он допустил в самом начале следствия много ошибок, непростительных для следователя с его стажем. Например, осмотр места происшествия надо было произвести самому, а не полагаться на малоопытного помощника прокурора. Спустя два часа исправить это упущение было уже поздно: прошедший дождик смыл следы на огороде и в проулке, где нашли Божнюка. Надо было в первый же день как следует допросить подозреваемых. И вообще решительнее взяться сразу. Но за шесть лет спокойной работы в тихом Сторожце Хилькевич как-то незаметно для себя уверовал, что ничего особенно серьезного тут произойти не может. Да и в этом нелепом случае все поначалу казалось ясным. Пятница была, предвыходной день, торопились по обыкновению на рыбалку… Ах как скверно!
Но за упущения Хилькевичу еще всыплют, и вполне заслуженно всыплют. А что теперь-то предпринимать? Который из двух подозреваемых — преступник? И где улики, доказательства? Ах, ну до чего все скверно!
Между тем сроки содержания подозреваемых под стражей истекали. Необходимо было кому-то из двоих предъявить обвинение в убийстве или же отпустить обоих, или по крайней мере одного Гроховенко, потому что против Божнюка заведено дело о хулиганстве по ранее поданному заявлению. Хилькевич запросил у областной прокуратуры продления сроков дознания. Ответили отказом, сочтя его доводы неубедительными. Пришлось Гроховенко отпустить. А дело приостановить за недостаточностью улик. Однако областная прокуратура и такое решение не одобрила: как это в Сторожце «повиснет» нераскрытое убийство! Из Харькова направили на расследование опергруппу: следователя облпрокуратуры Загаева и оперативника Ушинского.
3
Областных коллег встретили без особой радости — кому приятно признаваться в собственной оплошности и бессилии. Следователя облпрокуратуры Загаева Хилькевич немного знал — приходилось встречаться на совещаниях в Харькове. Константин Васильевич Загаев, сухощавый, с красивой волной седоватых волос над высоким лбом, похожий на артиста Жакова, как-то сразу незаметно дал понять, что приехал сюда не огрехи считать, а дело распутывать вместе с местными работниками. Ну прошляпил кое в чем Хилькевич, ну получит за это от начальства, но ведь не от Загаева же. Так о чем тут тревожиться?
Хилькевич оперативника Ушинского совсем не знал и опасался больше: такие вот молодые «областные», они с гонором, старым кадрам ничего прощать не склонны. Однако и Ушинский оказался простецким парнем. Лицо у него круглое, бесхитростное, от всего большого тела веет жизнерадостным добродушием. С такой внешностью в самый раз учителем физкультуры в школе работать.
Хилькевич почувствовал себя свободно, ободрился. Подробно ввел приехавших в курс дела, высказал свое мнение:
— Лично я почти уверен, что убил Гроховенко.
— Возможно, возможно, — пожал плечами Загаев.
— Почему вы так полагаете? — распахнул простодушные глаза Ушинский.
— Ну как же, только у Гроховенко были хоть какие-то основания обижаться на Машихина. Установлено, что полгода назад Гроховенко посадили на пятнадцать суток за избиение жены, и свидетелем против него был кто? Машихин! И вот ссора…
— Подозреваемые заявили, что оба ссорились в тот день с потерпевшим, — напомнил Загаев.
— Да, но из-за чего? Они ругали Машихина, что тот заявился пить их водку. Он купил бутылку за свои деньги, и конфликт был исчерпан… У Гроховенко же могла затаиться пьяная обида за давние свидетельские показания против него. Ну-с, пойдем дальше. Свидетели утверждают, что Божнюк пьянеет быстро. Естественно предположить, что он первым уснул на лавке, как и говорит в показаниях. Более крепкий физически Гроховенко мог справиться и с не очень хмельным Машихи-ным. Чтоб направить нас по ложному пути и выиграть время, Гроховенко вначале заявил, что убит Божнюк. Как вам это нравится?
— Зачем ему выигрывать время? Он не пытался бежать, сам вызвал милицию.
— Ну да, налицо попытка бежать со стороны Божнюка. Что из того? Вы считаете, убил он?
— Не знаю, — Загаев так откровенно развел руками, что Хилькевич несколько утешился — спец из области и тот не вдруг разберется в этом каверзном деле. То-то же. И мы тут, в глубинке, кое-что смыслим, да дело уж такое…
— Вот ведь, — усмехнулся майор Авраменко, — по всей логике нескандальный Зиня Красный должен был тихо-мирно скончаться от запоя. А получилось… Под-запутались мы тут, это верно. Помогите, областные товарищи.
— Дарья Ивановна, по сведениям загса, муж при регистрации брака принял вашу фамилию. Почему?
Вдова тоскливо глядела на Загаева, комкала платок, намеревалась всплакнуть.
— Фамилия евонная мне не пондравилась. Чирьев — на что похоже? От людей совестно. А Машихин — ничего. От первого мужа мне досталась фамилия, одно и наследство.
— Никто из других городов к нему не приезжал? Нет? Писем он не получал? Тоже нет. Пил часто?
— Каждый день. Ну не дрался, вечная ему за это память. Тихий был человек… — тут вдове потребовался платок.
Допрос продолжался в том же духе — ничего нового для следствия.
— Дарья Ивановна, по данным поликлиники, ваш муж не так уж и болен был. Работал всего-навсего сторожем, порой сидел и без работы. Выходит, лишних денег в семье не было. А на водку много надо, каждый-то день. Стало быть, вы свои сбережения ему выпаивали? Зачем? Вредили вы ему.
— Бог с вами, яки у меня сбережения! Не поила я Зиновия, на свои он пил.
— Откуда у него? Воровал, что ли?
— А грех на покойного напраслину переть!..
— Я не пру напраслину, я спрашиваю. Не крал, не зарабатывал, в сберкассе не держал, у вас не брал — на что же каждый день пьян?
— Куда уж ему в сберкассе, не таки мы грамотны, чтоб получать богато. Но деньги у него были. Халтурил где-то, подрабатывал по-плотницки. Еще говорил, накоплено честным трудом, пока в холодных местах в Пермской области он робил. Дюже бережливый был покойничек, копейки лишней не потратит. Только на пьянку не жалел, всех поил. Гляжу я, бывало, и думаю — таку бережливость да на хозяйство бы…
— Где он хранил честные накопления?
— В мужние хвинансы я не совалась. Где хранил? После него ни копейки не осталось, так, мабуть, и хранить нечего…
— Сами вы видели у него деньги?
— Пятерку, иной раз десятку, як в магазин наладится. Да каки гроши, бог с вами, у Зини и штанов-то путящих не было. А что до выпивки, так вы и сам, я извиняюсь, мужик, сами знаете: на хлеб не найдешь, а на водку завсегда…
Ничего существенного допрос вдовы не дал.
Ушинскому тоже не более везло. Хилькевич сплоховал, не обследовал должным образом место происшествия по горячим следам. Потом дождь смыл следы, если они и были на огороде и в проулке. А в доме навела порядок выписавшаяся из больницы жена Гроховенко.
На третий день по приезде Ушинский с большой неохотой вызвал на повторный допрос школьников Женю Савченко и Колю Гроховенко — не детское все же занятие давать показания по делу об убийстве. С ребятами пришла седенькая учительница, которая нервничала больше, чем сами мальчишки. Все ей казалось, что задают непедагогические вопросы, и она едва сдерживалась, чтобы не сделать Ушинскому замечание по этому поводу. Женю Савченко вскоре пришлось отпустить на урок. Коля Гроховенко отвечал охотно — он любил детективы и, кажется, не очень жалел попавшего в беду отца.
— Коля, ты хорошо рассмотрел того человека, что бежал по вашему огороду?
— Он не бежал, а быстро шел. Я не очень смотрел. Думал, дядя в уборную пошел.
— В чем он был одет?
— Н-не видел. Его ж плетень закрывал,
— Ну, а голову, плечи? Фуражку?
— Он без фуражки…
— Какие волосы?
— Не заметил.
— В пиджаке? В рубахе?
— В пиджаке.
— Какого цвета?
— Серый.
— Точно помнишь?
— Серый.
— А не синий?
— Нет, помню, серый.
— Так, понятно… Так. Вот что, вы посидите здесь, я сейчас…
Не успела учительница возразить, что ребенку непедагогично находиться в милиции долго, Ушинский исчез, а вместо него в кабинет зашел помдежурного по отделу.
Ушинский нашел и привел в соседний кабинет четверых мужчин. Пришедший менять проводку электрик был одет в синюю робу. Другие — посетители паспортного отдела, один в светло-синем пиджаке, двое в серых, разных оттенков. Выстроив их спиной к входу, Ушинский позвал Колю.
— Какого цвета пиджак был у того дяди?
Колин взгляд уверенно миновал синюю робу, один серый пиджак и остановился на втором сером, потемнее.
— Вот.
— Таким образом, по усадьбе Гроховенко шел не Божнюк, а кто-то другой. Ведь Божнюк одет в синее. К тому же Божнюк уверяет, что он бежал по огороду, а по словам мальчика, неизвестный не бежал, а шел, хотя и быстрым шагом. Направление одно и то же — от крыльца, мимо уборной к пролому в плетне. И это объяснимо: у Божнюка и того, неизвестного, одна цель— не выходя на улицу, незаметно покинуть место происшествия. Предполагаю, что кроме двух подозреваемых собутыльников Машихина на месте преступления находился третий. Возможно, убийца.
— Позволь, позволь, Юрий Трифонович, — возразил Загаев. — В имеющихся материалах ничто не подсказывает такую версию. В сером пиджаке, быстро шел к плетню… Чтобы выйти, сначала надо войти. Старик Горобец не видел этого входящего. Откуда он мог взяться в доме? Как сумел не оставить никаких следов? Почему Божнюк и Гроховенко, несмотря на опасность их обвинения, ни разу не проговорились, что присутствовал третий?
— Он мог проникнуть тем же путем — через плетень. Следов по-настоящему не искали. А те двое, они же были пьяны.
— Н-да… Что ж, можно принять как версию. Только не горячись, Юрий Трифонович, чтобы нам не впасть в предвзятость, как у местных вышло. В самом деле, трудно понять, кому выгодна смерть Машихина. Бож-нюку и Гроховенко вроде ни к чему. По пьянке? Личности они мало симпатичные, но убить просто так, за здорово живешь, и тут же заснуть, это… Кому же стоило идти на риск?
— Константин Васильевич, а не поискать ли ответ в доме Машихина?
— Обыск?
— Обыск. Подумай, что получается: от Машихиной узнаем, что у Зини Красного водились деньги. Не выпрашивал трешку, как иные мужья, а шел в магазин и покупал водку. Еще и других поил, часто малознакомых, случайных собутыльников. В сберкассе счета не имел.
— Подозреваешь тайник? Ну, это уж что-то из кино…
— Сам знаю, что маловероятно. Да и не исключено. Тайник, не тайник, хотя бы какой-то намек на таинственный денежный источник Машихина. Поискать-то стоит?
— Пожалуй… Если дадут санкцию на обыск.
— Уговорите прокурора. Надо разрабатывать версию, что в прошлом у Машихина есть темные дела, которые ему и отрыгнулись.
— Темные дела есть. Известно, что он до приезда на Украину жил в Пермской области, в Седлецком районе. Я делал туда запрос, сегодня ответили. Вот, познакомься. Довольно долго Машихин жил в рабочем поселке Малиниха, работал плотником на заводе стройматериалов. За хищение этих самых материалов был осужден на два года, отбывал в колонии на севере. Освобожден досрочно и возвратился в Малиниху, на прежнее место. В конце позапрошлого года уволился и уехал.
— Много он там расхитил?
— Не сообщают. За немного два года не дают.
— Да. Константин Васильевич, так обыск-то будем?
— Версия не лишена, как говорится… Попробую уговорить прокурора.
Прокурор дал санкцию на обыск с большой неохотой і
— Нас могут не так понять: вместо подозреваемых вздумали искать у потерпевшего. Да-да, понимаю, версия… Хорошо, попытайтесь.
Дарья Машихина обиделась сперва:
— В моей хате?! Срам перед народом!
Ушинский ее уговорил, уверяя в сугубой секретности обыска, и постарался эту секретность обеспечить. Понятых подобрал в гостинице, приезжих командировочных: местные не сумеют сдержать языки.
Дарью вызвали утром с работы будто бы для дополнительного допроса. В хату к ней шли не гуртом, сперва Загаев с Ушинским, потом Хилькевич с понятыми. Загаев беседовал с унылой Дарьей, остальные осматривали сенцы, кухню, горницу.
— А что, Дарья Ивановна, вот эта вещица принадлежала мужу? — Ушинский потрогал транзисторный приемник на комоде.
— Не. Шуму Зиновий не любил. Брат с жинкой ночуют у меня, одной-то боязно в пустом доме… Брат живет в совхозе, двенадцать верст отсюда. Каждый вечер на мотоцикле приезжает. Братиево это радио.
Нашлись мужская куртка и сапоги, тоже Дарьиного брата, сорочка его жинки. Все, что принадлежало Зиновию Машихину, было неновым, потрепанным, обыкновенным, подозрений никаких не вызывающим. Ушинский продолжал осмотр спокойно, невозмутимо. Но, хорошо его зная, Загаев видел разочарование оперативника да и сам прикидывал, как станет оправдываться перед прокурором за бесполезный обыск. Ничего уже нс ожидая, толковал он с Дарьей о том о сем. На вдову нахлынули воспоминания, она разговорилась.
— Простая душа, незлобливый был. Компанию любил, даже если не дюже хорошая компания. Везде дружков найдет, садится с ними, бывало, где ни попадя, редко чтоб дома. На свои на кровные поил их.
— Опохмелялся?
— Ну, а как же. Только, бывало, глазыньки продерет да и лезет в подпол рассолом отпиваться. В подполье у меня бочонок с огурцами. Весь рассол выпил, сердешный, аж огурцы портиться стали. Посидит там в холодочке, а опосля в магазин потянется. Добрый был человек Зиня.
— Подполье мы еще не осмотрели. Извините, Дарья Ивановна, обязаны и подполье.
— Мне чего, шукайте, коли пришли.
Ушинский уже поднял люк в полу кухни, позвал понятого.
— Прошу и вас, Дарья Ивановна. Покажите, пожалуйста, как именно имел обыкновение усаживаться ваш муж.
— Як? Сидел, рассол пил… Стакан у него там…
Дарья вздохнула и полезла за Ушинским в подполье.
Загаев сидел в горнице, смотрел в окно поверх занавески на густые вершины яблонь и вишен. Обдумывал, что же теперь делать, где и что искать. Напротив машихинского стоял дом стариков-пенсионеров, покосившаяся хатка с запущенным, задичалым садиком. Загаев представил себе мысленно весь этот квартал: слева, на порядке Машихиных, красовался справный шлакоблочный дом наладчика с швейной фабрики, а справа, метрах в ста, ударными темпами шла стройка, возводили новый корпус этой фабрики. Впрочем, соседи тут ни при чем — Зиновия не дома ведь убили.
Из подполья глухо донесся женский вскрик. Загаев прервал зевок, прислушался. Из люка вылез Ушинский. За ним показалась голова Дарьи, на очень бледном лице застыло изумление — на Ушинского она глядела, как на фокусника. А он, держа за самые краешки, нес к столу, как самоварчик, большую красную жестянку с надписью «Томат-пюре».
— Константин Васильевич, эврика! Тайничок аккуратненький, в бревне, за кадушкой с огурцами. Ай да плотник был покойный!
Дарьина голова все еще торчала из люка. Хилькевич подхватил вдову под мышки, снизу подсадил понятой. Она постанывала, хваталась за сердце.
Все сгрудились у стола, и Ушинский осторожно снял с жестянки самодельную крышку, извлек ветхую тряпицу.
— Ого! Гляди-ка! — перешепнулись понятые.
Под тряпицей деньги. В разных купюрах. Сотенные, полусотенные, четвертные, десятки, совсем немного пятерок.
— Дарья Ивановна, вы знали о тайнике?
Вдова, словно окаменев, не слыша вопроса, смотрела в банку.
— Дарья Ивановна, очнитесь. Вы знали?
— А? Божечки, у него ж и штанов-то путных не было…
— Вы видели эту банку?
— Банка, мабуть, моя. В клуне валялась. Давно ее там не бачу, а она эвон где! Люди добрые! Зиновий-то, при его-то здоровьишке… харчи добрые нужны были… Лекарства…
Считали деньги. Загаев и один из понятых записывали подсчитанные суммы на отдельных листах. Дарья сидела на табуретке, на деньги не смотрела, шевеля беззвучно губами, разглядывала, расправляла юбку на колене.
— Все, — сказал Ушинский. — Сколько насчитали?
— Восемь тысяч семьсот двадцать пять.
— Для плотника-халтурщика многовато. Дарья Ивановна, да очнитесь же! Запомните: про обыск никому ни слова, даже брату. Ради вашей же безопасности, Дарья Ивановна. Вы слышите?
— Слышу… Таки богаты гроши! А он в драных штанах ходил…
— Ну кто мог предположить, что у Машихина имелись такие деньги! — вздыхал Хилькевич. Сторожецкого следователя мучило сознание своей оплошности в начале следствия, он все пытался найти себе оправдание — не перед другими, а перед собой хотя бы. Оправдания не получалось…
— Кто мог предположить! Существовал Зиня Красный весьма скромно, этакий безобидный пьяница, безвредный весельчак…
— Не могу с вами согласиться, — возразил Загаев. — «Пьяница» и «безвредный» — несовместимые понятия. Пьяница всегда вреден, только в разных аспектах. Вреден уже одним своим пьяным видом, особенно для молодежи… А скажите, за последние годы случались в районе и городе крупные кражи?
— Нет. То есть кражи-то были. Но, во-первых, не в таких крупных размерах. Во-вторых, преступления раскрыты, и воры отбывают наказание. Не всегда же мы тут ошибаемся, Константин Васильевич. До сих пор с делами справлялись. Вот и успокоились слишком…
— Да хватит уж вам себя корить, — улыбнулся Ушинский. — История в самом деле каверзная. Давайте-ка подумаем, что дальше? По имеющимся данным, Машихин из Сторожца ни разу не выезжал, к нему тоже никто не наведывался. Выходит, деньги приобрел каким-то образом до приезда в Сторожей.
— Да. Что деньги добыты нечестным путем, сомнения, полагаю, ни у кого не вызывает: как мог ленивый пьяница заработать столько? Остается загадкой — почему убили? Проговорился собутыльникам, и Гроховен-ко с Божнюком хотели завладеть «кладом»?
— Вы по-прежнему полагаете, что расправился с Машихиным кто-то из них?
— Кому же больше? Один или оба, в сговоре.
— Подозревая их с самого начала, вы просто не пытались искать другие версии.
— Других версий и сейчас не вижу. Или у вас они имеются?
— Подозреваю, что был у Зиновия и третий собутыльник.
— Вот как?1 Убийца-невидимка? Ну, знаете, это из зарубежных детективов! В этом деле, как говорится, третий лишний.
— Убийца, преступник в нашем обществе всегда лишний, не только в этом деле. И должны мы это лишнее найти и обезвредить. Вот и надо искать, Павел Игнатьевич. Машихинский «клад» не совпадение простое, а звено в цепи.
— Логично. Только в обстоятельствах дела ничего не говорит о присутствии третьего.
— А что мы знаем об обстоятельствах?
Хилькевич усмотрел в этих словах тонкий намек и насупился. Но Загаев рассказал ему о маленькой подробности, которую нашел Ушинский при допросе Коли Гроховенко — о цвете пиджака у того, бежавшего по огороду. Хилькевич с сомнением пожал плечами:
— Мальчишка мог ошибиться.
Ушинский, подсчитывавший что-то на листке промокашки, отложил ручку.
— Сколько может человек машихинского типа пропить денег в течение года? Скромненько пропить, без «гусарства», как говорил Остап Бендер? Вопрос не особенно научный, однако в нашем положении небесполезный. Предположим, расходовал он пятерку в день, В месяц — полтораста. В Сторожце Машихин жил год и три месяца. Итого мог пропить 2250 рублей. В тайнике мы нашли 8725. Таким образом, первоначальная сумма — около одиннадцати тысяч рублей. Сумма! Так вот, не этот ли таинственный третий, некий Мистер Икс, помогал в свое время Зиновию добыть деньги?
— Где же он? Где Мистер Икс?
— Да кто ж его знает. Вот завтра Константин Васильевич едет в Харьков, там есть у Машихина троюродная сестра, единственная родственница. Может, она прояснит нам кое-что.
4
Загаев приехал в Харьков на рассвете и прямо с вокзала направился домой. Жена уже собиралась на работу. Обрадовалась;
— Костя, ты молодец, так кстати вернулся! Вечером в семь у Иры в школе родительское собрание, а мне придется в цехе задержаться. Ты ведь сходишь в школу, Костенька?
— Но я домой зашел вроде как в гости. В командировке я здесь, проездом. Так что пои гостя чаем и…
— Господи, вот работа! В своем городе — проездом, дома — в гостях! Сколько раз говорила, переходи к нам на завод.
— Хорошо, Ксана, я подумаю.
— Двенадцать лет думаешь… Что у тебя на этот раз?
— Ну, дело… Вечером, наверное, придется вылететь в Пермь. Надеюсь, у Иры в школе все в порядке?
— Конечно, потому что у Иры, кроме вечно занятого отца, есть еще и мама…
— Которая тоже вечно занята, но которая всюду успевает.
— Маме не разорваться же!
— Да уж, пожалуйста, мама нужна нам вся, целиком.
— Не заметно, чтобы ты нуждался так… Костя, так ты никак не сможешь в школу? Придется подключить бабушку… Ой, мне пора! Сегодня я тебя еще увижу?
— Не знаю. Я позвоню.
— Суп в холодильнике, чай сам заваришь. Обязательно позавтракай хорошенько. Ну, успехов тебе, следователь. Костенька, скажи честно, это дело не опасное?
— Пустяки. Один тип присвоил деньги и часть из них пропил, вот и все. Счастливо тебе трудиться, Ксана.
Ее звали Фелицата Гавриловна, по мужу Бранько. Работница гормолзавода.
— Вы следователь, значит? Зиновий опять что-нибудь натворил? Брат он мне, но троюродный. В детстве жили на одной улице, потом он уехал. Он что сделал? Потом? Ну ладно. Да, отсидел полтора года. Посылку ему посылала. Сама не ездила, далеко очень, а у меня ведь детишки. Нет, почти не переписывались. Он все ездил, счастья искал, что ли, да кто для него припас счастья… Ленивый, выпить любит.
— В последнее время где жил?
— Не знаю, не писал давно. Последнее письмо из… дай бог памяти… Караульное такое название… Сторожок или Сторожец, кажется. Позапрошлой зимой приехал из Перми, у нас останавливался, да с мужем моим не поладил, уехал, в Сторожец тот, видно. Письмо прислал вскорости, и все.
— Деньги у него были?
— В северных краях заработал прилично. Говорил, домик бы купить, ежели недорого попадется. Может, и купил где-нибудь, и нашел свое счастье. Пора уж угомониться.
— Еще один вопрос, Фелицата Гавриловна. После отъезда Зиновия из Харькова кто-нибудь вас спрашивал о нем?
— Да кому он нужен? У Зини и жены-то порядочной не бывало. Ой, погодите-ка, чуть не забыла! Товарищ какой-то заходил, спрашивал. Говорил, года три не виделся с Зиней, мою фамилию и адрес давно когда-то от Зиновия слышал, вспомнил да и разыскал. Я говорю, нет, мол, вестей от Зини. Он и ушел себе.
— Вы сказали ему, что брат в Сторожце?
— Не помню. Может, и сказала.
— Когда он приходил?
— В марте, в середине месяца.
— Каков из себя?
— А ничего, приличный. В плаще болоньевом зеленом. Да всего минут пять мы с ним говорили, не рассматривала. А что?
— Постарайтесь вспомнить приметы, Фелицата Гавриловна.
Женщина задумалась.
— Молодой вроде… Роста среднего, крепкий такой. Приличный, вежливый… Нет, не помню больше ничего. Дождик моросил, плащ с капюшоном… Да что случилось?
— Ваш брат убит.
Не горе, не печаль, а безмерное удивление на ее лице.
— Зиню? За что? В пьяном виде, да? Когда, где?
— Вы полагаете, все беды у него из-за выпивки?
— Да ни на что он больше не способный. Даже ссориться не способный. Ох, и зачем только уехал он из Харькова!
В областной прокуратуре Загаев доложил о ходе расследования, о дальнейших планах. Командировку в Пермь разрешили. Он успел еще съездить в школу, поговорить с классным руководителем дочери. Пообедал в кафе аэропорта. В самолете хорошо вздремнулось, а уж досыпал в поезде, следующем из Перми до районного центра Седлецка. Приехал сюда утром и в десятом часу, отдохнувший, явился в районную прокуратуру.
Помощник прокурора отыскал папку со старым нераскрытым делом.
— Да, два года назад в районе совершена крупная кража. Да, в поселке Малиниха. В ночь на 19 сентября взломан сейф кассы в управлении завода стройматериалов. Вор использовал приготовленную для побелки здания приставную лестницу, добрался до окна второго этажа, выдавил стекло, предварительно оклеив его лейкопластырем. Самой ленты не обнаружено, это экспертиза установила, что применялся лейкопластырь. Вахтер управления дежурил внутри здания, на первом этаже, звона стекла не слышал, и вообще ничего не слышал. 19 сентября была суббота. Только в понедельник, 21-го, кассирша, придя на работу, обнаружила хищение. Сумма? 12 300 рублей.
— Вон как! Мой напарник прикидывал, что должно быть около одиннадцати тысяч…
Помпрокурора скептически улыбнулся:
— Вы в Харькове раскрыли нашу кражу?
— Мы нашли деньги. Чьи — не знаем. Может, и ваши. В Малинихе-то кража не раскрыта?
— Не раскрыта, — вздохнул помпрокурора.
— Очень хорошо.
— Это очень плохо! — укоризненно поправил собеседник.
— Я не в том смысле, — успокоил его Загаев. Но помпрокурора загорячился, принялся доказывать:
— Следствие вели самые опытные наши сотрудники, было сделано все возможное. Но… Ни орудий взлома, ни отпечатков пальцев. Собака привела к дороге и потеряла след. Можно с уверенностью сказать, что преступник опытный: хитер, осторожен, действовал в перчатках, имел транспорт. Какой транспорт? За воскресенье по этому участку дороги прошло множество машин…
— Подозревали кого?
— Четверо были на подозрении. Не подтвердилось. Проверяли всех окрестных бывших уголовников, отсидевших сроки.
— Меня интересует бывший плотник завода стройматериалов некто Машихин. Тогда он именовался Чирь-евым.
— Чирьев? Минуточку… — помпрокурора полистал дело. — Верно, проверялся Зиновий Чирьев. Этот вам нужен? Он к краже непричастен. Оперативным путем установлено, что в ночь на 19 сентября из дому не выходил. Потому только к проверяли, что прежде судим за хищение досок. Почему вас интересует Чирьев? И почему у него есть другая фамилия?
Загаев коротко рассказал о каверзном случае в Сто-рожце. Но собеседник пожал плечами:
— Не знаю, не знаю… По нашим материалам, Машихин — заурядный воришка и пьяница. Взломать сейф — не доски украсть. Притом так аккуратно взломать, так замести след, что опытнейшие наши оперативники ничего… Нет, как хотите, а сейф Чирьеву не по зубам.
— Выходит, по зубам, если в его доме при обыске обнаружено почти девять тысяч.
— Но вот же, вот данные проверки! — помпрокурора ткнул пальцем в лист дела. — «В ночь на 19 сентября из дому не выходил»…
Загаев прочитал отпечатанное на машинке сообщение малинихинского участкового.
— Здесь сказано: был пьян. С кем пил, не сказано.
— Ну, знаете! Подобным типам компания не обязательна, и в одиночку пьют с аппетитом.
— Как доехать в Малиниху?
— Автобус туда ходит. Желаю удачи. Но сомневаюсь, сомневаюсьі
Видавший виды автобус урчал, скрипел, качался на расквашенном вешними водами, разъезженном шоссе. Кашлял мотор, ругался шофер, бензиновая гарь щипала глаза. Но местные пассажиры принимали неудобства езды как нечто вполне нормальное, само собой разумеющееся. Не роптали. Кое-кто подремывал даже.
Терпел и Загаев. Но вздохнул с облегчением, выйдя через полтора часа из автоколымаги на свежий воздух в рабочем поселке Малинихе. Воздух здесь был свеж и вкусен. Весна попрохладнее харьковской, однако тепло уже и зелено, и хороши хвойные леса вокруг, красивы невысокие горы. Сам поселок довольно большой. Двухэтажные «восьмиквартирки» подступают к заводскому забору, частные избы утыкаются огородами в подлесок.
Извещенный по телефону молодой старший лейтенант, малинихинский участковый, встретил Загаева радушно. Повел в столовую, где их вкусно и сытно накормили. Тут и беседовали они за чаем.
— Чирьев? Был такой алкаш. Ну что вам сказать о нем? Одно доброе дело за ним числится — что уехал отсюда. Мужик безвредный, но и бесполезный. В вытрезвитель часто попадал. Жил в комнатенке, в восьмиквартирном доме. Одинокий. Разные типы к нему шлялись, алкаши тоже. Почему уехал, не знаю. Его три раза за прогулы увольняли.
— С соседями бы его потолковать.
— Это можно. Сейчас позвоню в вытрезвитель, адрес уточню.
Он ушел в кабинет завстоловой и вскоре вернулся.
— У нас в вытрезвителе учет поставлен на уровне. Вот адрес. Один пойдете? Ладно, если что надо будет, я у себя в кабинете. Любого спросите, покажут.
Брусковый дом, в котором обитал когда-то Чирьев-Машихин, стоял на краю поселка, у тракта, ведущего в райцентр. В бывшей чирьевской комнатенке жила теперь приезжая семья, но и они, и соседи были еще на работе. Загаев пошел пока в управление завода, осмотрел кассу, окно, выслушал воспоминания кассирши. Ничего нового.
Возвратились со смены жители «восьмиквартирки». Но ничем Загаева не порадовали. Кражу помнили, а соседа Зиновия уже забыли почти. Вот жил в том подъезде электросварщик Крамарев, того помнят — талант в сварочном деле, и баянист к тому же — что хошь сыграет. Но Крамарев окончил заочно институт и в Пермь уехал. Еще жил на втором этаже фельдшер Прохин, который потом в Новосибирск к дочери уехал, — Про-хина тоже помнят, все к нему домой лечиться ходили, если прихворнется. А Зиновий Чирьев… Это пьяница-то? В позапрошлом году куда-то делся. И уж пес его знает, что он делал 19 сентября. Водку пил, поди, что больше-то.
Однако припомнили соседи, что позапрошлой осенью, кажись, приезжали к этому Зиновию какие-то двое из Седлецка. Несколько раз видели их — посидят у Чирьева, выпьют, конечно, и в Седлецк обратно смотаются. На чем приезжали? Да на автобусе, поди. Не те личности, чтоб свою «Волгу» иметь. Приметы? Разве упомнишь. Вот и все.
Поздно ночью скрипун-автобус доставил Загаева в Седлецк. Заночевал в гостинице. Утром покопался в архивах автоинспекции: не было ли угона автотранспорта в этом или в соседних районах в том сентябре? Особенно в ночь на 19-е? Были угоны. За одну только ночь на 19-е в самом Седлецке четыре случая. Однако, по данным ГАИ, все угонщики выявлены, никто из них за пределы города не выезжал. Меры приняты.
Больше в Седлецке делать нечего.
5.
Ушинский в который уж раз перечитывал свидетельские показания, отыскивал в них еще хоть какую-нибудь зацепку, когда в кабинет к нему зашел Хилькевич.
— Все ищешь «третьего собутыльника», Юрий Трифонович? Не нашел еще? А что от Загаева слышно? Не звонил?
— Звонил из Харькова. Начальство разрешило ему провести Первомай с семьей. После праздников приедет сюда. В Седлецке и Малинихе добыл немного фактов, но конкретного ничего, У тебя есть что-нибудь интересное?
— Вот послушай. Сегодня вдова Машихина приходила в паспортный стол выписывать из домовой книги покойника. И есть одна подробность. Так сказать, привет из загробного мира.
— Ладно, не интригуй, рассказывай.
— Ага, интересно? В общем-то ничего реального, так, из мира фантастики. Или даже мистики.
— Что, в Сторожце черти завелись?
— Представь себе, завелись! Знаешь, почему у вдовы живут сейчас брат с женой? Вот послушай.
Когда вдова сегодня у райотдела ожидала паспортистку, мимо проходил Хилькевич. Подсел к Дарье. Посочувствовал ей, пожалел. Разговорились в неофициальной обстановке.
— Наверное, неудобно брату ездить каждый день за двенадцать верст? — спросил между прочим Хилькевич.
— Свой мотоцикл у него, с коляской. В хате с ре-бятенками теща хозяйствует, а они с жинкой ко мне. Боязно мне одной-то по ночам…
— Чего ж боязно?
— Так… Помер Зиновий грешной смертынькой…
— Вы разве в бога верите?
— Не то чтоб… Да все одно боязно. А когда брат и золовка, тогда ничего.
Хилькевич продолжал расспрашивать, и Дарья Ивановна, стесняясь своей суеверности, поведала ему страхи.
В первую ночь после смерти мужа она ночевала дома одна. Позапирала окна и двери на засовы, поплакала в подушку о судьбе своей одинокой да бесталанной и уснула. И вдруг около полуночи «прокинулась сама по себе». То есть без видимой причины проснулась. Занавеска осталась незадернутой, луна в окошко светит… а за окном стоит он…
— Кто?
— Да Зиновий покойный… Когда пьяный, бывало, поздненько заявится — у окошка встанет, ладошкой заслонится, в горницу глядит и стукает в стекло тихосенько, чтоб дверь ему отчинила. И тут же — стоит, ладошками заслонился, в горницу глядит… Всю меня холодом проняло, затрясло як лихоманкой! Крикнуть хочу — не можу, перекреститься хочу — не можу… Очи от страха заплющила, а так еще страшнейше. Открыла я очи — нема никого в окне. Только месяц светит… Машина на улице гудит. На стройке, слышно, люди размовляют, кран подъемный звякает — все вижу, слышу. Не сплю, значит. Не во снах привиделось. Так злякалась, что до свету очей не сомкнула! На окно подивиться боюсь, да нет-нет и гляну. Но больше Зиновий не казался. Утром на работу иду, а голова болит, сама я невыспанная. Сказать кому, что ночью бачила, — не можно, засмеют люди добрые. Скажут — дура баба суеверная. При дневном-то свете и сама разумею, что во снах то привиделось, а все одно жутко. На другую ночь ще крепче заперлась. Лежу, не сплю. Уж и полночь миновала — ничего. За день уморилась да прошлую ночь без сна — таки дрема клонит. Уснула. И снова прокинулась. Месяц светит, за окном никого нема. А на горище ходит! На чердаке! Тихонько так ходит!.,
Дарья и сейчас вздрагивала, рассказывая. Хильке-вич сказал:
— Строительство идет рядом с вашим домом, ночная смена работает, не оттуда ли шаги доносились?
— На горище воно ходило, кажу я вам! Походило трошки и стихло. До свету тряслась опять с переляку. В тот день после работы к брату в совхоз поехала: братику любый, поночуй у меня! Он посмеялся, целу антирелигиозну лекцию прочитал. Як он у себя в совхозе агитатор. Да все ж брат сестру в страхе не кинет — ездит ночевать и жинку с собой берет, чтоб самому не страшно было. Жинка у него боевая. Да-а, вот таки дела. Неприкаянна душа у Зиновия была, такой и осталась. Нет, я не верующая, кажу я вам, товарищ следователь. Да было ж, приходил Зиновий ко мне ночью!.. Вот вы не верите, смеетесь…
— Какой уж смех, Дарья Ивановна! Напрасно сразу не рассказали.
— Так, товарищ же следователь, люди-то грамотны стали, ничему не верят. А он приходил, Зиновий-то, ночью… Вот как вас бачила…
Ушинский слушал Хилькевича, дымил «Беломором».
— Очень интересно. А где же мистика?
— Мистика в ее рассказе, — невесело улыбнулся Хилькевич. — Если же глянуть с материалистических позиций, то и еще интереснее. Потому к тебе и прибежал с Дарьиными страхами.
— Спасибо, Павел Игнатьевич.
— На здоровье. Сам ведь понимаю, что в машихинском деле конфуз у меня вышел.
— Жаль, Загаева нет. Но и тянуть с этим не годится. Ситуация складывается удобная — праздники подходят.
— Ну и что? Подожди, я тебя почти понял! Но на что тебе праздники?
— А и то верно, зачем мне праздники! Ни к чему. Первое мая — понедельник. Суббота — двадцать девятого апреля. Ну, если Дарьины видения не галлюцинация, а наши догадки верны — будет нам к празднику подарок! Машихина еще в паспортном? Если там, пригласи ее сюда.
Хилькевич скоро вернулся вместе с Дарьей.
— Здравствуйте, Дарья Ивановна, — поднялся навстречу ей Ушинский. — С домовой книгой все в порядке?
— Выписала Зиновия, — вздохнула она. — Жалко. Непутевый, а все муж был…
— Что уж теперь горевать, Дарья Ивановна. Вам как-нибудь рассеяться надо, от горьких мыслей отдохнуть. Праздник-то отмечать собираетесь?
— Який праздник, товарищ следователь, не до того. Скоро месяц, як нема Зини… А там и сороковой день, помянуть треба по обычаю.
— Дарья Ивановна, сколько можно печалиться, поехали бы к брату в совхоз, отдохнули. Устали ведь с похоронными хлопотами, верно? — И многозначительно добавил Ушинский — Поезжайте, вы этим нам поможете.
— Вам? Яка уж вам моя допомога! Не знаю… Все мне боязно чегось дома-то… Мабуть, и вправду поехать?
— Конечно, Дарья Ивановна! Вот приедет к вам в пятницу брат — соберитесь да и в совхоз. И, пожалуйста, пошумнее, с хлопотами, чтоб все видели: вы уезжаете к брату, на четыре дня. Всем знакомым рассказывайте; еду, мол. Разумеется, не упоминая, что это мы вам отъезд посоветовали. За домом мы присмотрим, не беспокойтесь.
— Да оно чего ж и не поехать, коли вы того хочете…
— Хорошо вам праздники провести!
Вдова ушла. Ушинский сказал:
— Не отправить ли нам и Гроховенко в Харьков на праздники?
— При чем тут Гроховенко?
— Многие в городе считают, что он повинен в убийстве. Сделаем вид, что и мы так же его подозреваем, арестовали и услали в областную тюрьму. Пусть поживет три дня в Харькове, в гостинице. Или не согласится на такой ложный выпад?
— Он-то согласится. Но как бы нам не пересолить, как бы не переиграть. Преступник, судя по всему, матерый и неглупый.
— Это какой преступник? — хитро прищурился Ушинский.
— Тот, твой «третий лишний», который ходит в Сто-рожце невидимкой. Ты, Юрий Трифонович, меня не подначивай— видишь, я поверил в «третьего». Да, а Гро-ховенко-то Федор! Он пить бросил после этой истории. Говорит, когда в честной компании за твоим столом собутыльника убивают, то уж, видно, с пьянкой кончать надо. Жена радехонька — остановился мужик.
— И то добро. Только цена дорогая: один убитый на одного протрезвелого. Так что ж, Павел Игнатьевич, попробуем провести операцию?
— Попробуем. Если этот «третий» не миф и не призрак, то может быть…
6
28 апреля, в пятницу, вечером Хилькевич собрался на рыбалку.
— И чего тебя несет на ночь глядя, — ворчала жена.
— К утреннему клеву в самый раз.
— На что тебе клев? Все равно без рыбы воротишься. Лучше бы дома отдохнул.
— Отдых должен быть активным. Где сапоги?
Хилькевич вышел уже за ворота, да жена окликнула:
— Эй, рыбак! Удочки-то не берешь!
Вот черт, удочки забыл! Бормоча, что теперь не повезет, вернулся и забрал удочки, А вообще-то на что они?..
Лет пять тому ходил следователь Хилькевич с опергруппой на задержание двоих заезжих воров, удравших из большого города в тихий Сторожей, чтоб затаиться, время переждать. Воры скромненько пьянствовали в одном из окраинных домиков, ареста никак не ожидали. Все же взять врасплох не удалось… И пришлось Хилькевичу отлежать в больнице с колотой раной в плече. С тех пор Павел Игнатьевич Хилькевич, юрист, следователь, бессовестно врал жене, отправляясь на более или менее опасное задержание или обыск, — пусть жена спит спокойно.
В этот раз можно бы и не ходить, Ушинский с оперативниками справятся сами. Но, во-первых, интересно, а во-вторых, не дают покоя промахи в начале следствия… Так хоть теперь пойти лично.
Удочки и рюкзак оставил в сарае у сержанта-опе-ративника. Посидел у него, чайку попили. Когда стемнело, огородами и садами пробрался к дому Машихи-ной, тихо постучал в стенку сарайчика-клуни:
— Трифоныч, ты здесь?
— Заходи, — глухо ответил из клуни Ушинский.
В клуне тьма кромешная. Нащупал плечо Ушинского, прилег рядом на рогожку.
— Ночка для воров подходящая — ишь тишина какая… На стройке, должно быть, не работают сегодня, праздничают уже.
— С их начальством договоренность есть, чтобы ночную смену отменили. Так что для нас условия идеальные. И для него… если он существует на самом деле и придет.
В щель дощатой клуни просматривался невеликий машихинский двор. Молодой месяц светил скудно. Где-то на другом конце Старомайданной горланили песню, где-то играла радиола. Порой улица и дом озарялись зыбкими пучками света — проходила по дороге машина, — и снова, еще гуще, смыкалась за нею тьма. Лежали на рогожке, смотрели в щель.
— Курить охота, — сказал Ушинский.
— А ты бросай. Бери пример со старших, с меня хотя бы.
— Ладно, брошу. Когда-нибудь. А сейчас курить охота.
— Давай, ватником тебя прикрою, закуришь.
— Потерплю уж.
— Ну терпи. От Загаева нет ничего?
— Звонил, интересовался. Ему хорошо, праздник дома проведет.
— Завидуешь?
— Да нет… Ну, немножко. Константин Васильевич говорит, что в Малинихе как раз до отъезда Машихина крупная кража была, нераскрытая висит.
— Ты ему про засаду намекнул?
— Нет. Не телефонный разговор.
— Может, зря мы это затеяли?
— Может, и зря.
— Сержантов где расположил?
— Видишь ту яблоню? Нет, сюда смотри. Там они, чтобы обзор был и с другой стороны.
Налетел ветерок, бурьян по краям двора зашевелился, зашептали яблони. На дальнем конце улицы затихла, смолкла песня. Тощий месяц полежал спиной на крыше и пропал. Стало еще темнее.
— Да-а, ночка для влюбленных и воров…
Вдали заскулила с подвывом собака. Окна дома глядели слепо. Иногда чудилось, что в них мелькает кто-то. Никто там не мелькает, просто звезды отражаются. Хилькевич подумал, что Дарье одной в доме и в самом деле не до антирелигиозных рассуждений было… Ишь, собака-то нагоняет тоску…
Ушинский толкнул его локтем. Что? Хилькевич обежал взглядом двор, дом, плетень… Из-за плетня белеет!.. Преступник — в белой фуражке? Странно. Шевельнулось, двинулось вдоль плетня… «Ммм-е-е…» Тьфу! Пораспустили коз! Ушинский тоже чертыхается шепотом.
Времени около двух, наверное. Вполне возможно, что и напрасно придумали засаду, впустую все. Поскучают вот так ночь, другую, третью — а версия-то ошибочная. Спать хочется. Ушинскому еще хуже — ему курить охота. До чего все же сволочной народ преступники! Сами жизнь ведут собачью и людям покою не дают… О-о, вот он!
По двору шел человек. Шел от огорода или от сада к дому. Какой он, кто — не разберешь… Темная осторожная тень… Хилькевич толкнул Ушинского, оперативник ответил тем же — вижу, мол.
Тень подкралась к окну. Распрямилась, еле заметная на фоне стены, перешла к другому окну. Здесь человек стоял долго. Вот хрустнуло. Стекло, наверное. Звона осколков не слышно. Фигура у стены уменьшилась, сократилась, стала исчезать…
Ушинский легко поднялся, без скрипа распахнул дверь клуни. Хилькевич бросился за ним к дому, заметив краем глаза, как выросли из бурьяна силуэты сержантов.
Из распахнутого окна выпрыгнул человек, на мгновение замер, рассчитывая, куда бежать. И тут в лицо ему ударил свет карманного фонарика.
— Стой! Руки вверх! Ну!
Плечистый парень в темно-сером пиджаке отступил на шаг, неохотно поднял руки. Морщился, отворачивался от света.
— Левченко, обыщи.
Сержант провел ладонями вдоль тела задержанного. Передал Ушинскому мятую пачку сигарет, спички, галстук, бумажник, маленький карманный фонарик.
— Перчатки уже можно снять, — ровным будничным тоном сказал Ушинский. Задержанный то ли еще больше сморщился, то ли усмехнулся. Стянул кожаные перчатки, отдал.
— А руки пусть так и будут, вверху, — напомнил оперативник.
— Товарищ старший лейтенант, за голенищем было… — сержант подал финку, держа за лезвие.
— Заверни в целлофан, Левченко. Идем!
Задержанный без напоминания, как давно привычное, отвел руки за спину и пошел. Ушинский приказал сержанту:
— Останьтесь тут до утра, Левченко. В клуне скройтесь. Еремин где?
— В саду шукает, мабудь, еще кто…
Шли по самой середине улицы. Старомайданная спала. Даже собаки не лаяли.
— Садитесь, — Ушинский коснулся спинки стула.
Парень сел, положил руки на колени. Оглядел комнату, задержавшись взглядом на темном, без решетки, окне. Хилькевич обогнул стол и прислонился к подоконнику. Парень тотчас отвернулся. Попросил;
— Закурить бы, гражданин начальник.
Ушинский вынул из кармана сигареты.
Хилькевичу не доводилось прежде видеть этого парня. Похоже, нездешний. Широкие темные брови, карие глаза с прищуром. Лицо грубоватое, но нельзя сказать чтоб отталкивающее. Но был на этом вполне обыкновенном лице едва заметный налет чего-то затаенного, неприятного. Конкретно — ничего такого. Просто — чувствуется, нечто злобное просвечивает из глубины глаз… Или предубеждение самого Хилькевича заставляет отыскивать и находить особенности, которых вовсе нет в парне? Держится без нервозности, сигарета в пальцах не дрожит. Покуривает себе равнодушно, будто ничего больше его уж и не касается — пускай, мол, теперь граждане начальники думают, что положено. Повел крутыми ладными плечами, зевнул, не раскрывая рта, желваки на загорелых скулах вздулись. Все же нервничает — зевает. Но порисоваться своей бывалостыо не хочет. Скромный бандюга. Хилькевич и сам зевнул, широко и откровенно. Кончается бессонная, беспокойная ночь. С уловом сегодня выдалась рыбалка. А жена скажет: опять без рыбы пришел…
Ушинский неторопливо приготовил бланк протокола, попробовал на газете, как пишет шариковая ручка.
— Ну как, начнем?
— Фамилию, что ли? — шевельнулся задержанный, — Саманюк. Михаил Кондратьевич. Родился в одна тыща девятьсот сорок третьем году, в городе Кременчуге…
— Не так быстро, куда спешите.
— Спать охота, гражданин начальник.
— Мы тоже спать хотим, Саманюк, но дело, дело… Давайте дальше. Судимость?
На вид Саманюку — за тридцать. Преступление старит. А преступления были. По его словам, отбывал наказание дважды, за грабеж и за кражу. Очень что-то легко признается…
— В последний раз отбывали сколько лет?
— Четыре года. Справка об освобождении у вас, в ней все сказано.
Ушинский расправил измятую бумажку с загнутыми краями. Вот так номер! Получается, что когда в Ма-линихе случилась та кража, о которой звонил Загаев, и когда оттуда уехал Машихин-Чирьев, в то самое время этот тип Саманюк преспокойно отсиживал в колонии присужденный ранее срок. И получается, что никакими он деньгами с Машихиным не связан и случайно полез в окно именно машихинского дома…
— Саманюк, вы закончили срок и покинули колонию 8 января…
— Точно. Там в справке все написано.
— Где же находились целых четыре месяца?
— Ну, ездил, смотрел, где бы устроиться. Родни у меня нету, так что…
— Долго же ездили и смотрели.
— Хотел, чтоб уж надежно, насовсем, С прошлой жизнью завязать, трудиться.
— А почему в чужой дом через окно лезли?
— Ну, так получилось…
— Как?
— Деньги кончились. А пить-есть надо, верно?
— Надо. А работать не надо, так? Когда приехали в Сторожец?
— Вчера.
— На чем?
— Поездом.
— Каким? Откуда? Во сколько?
— Из Лозовой. В час с чем-то дня.
— Билет сохранился?
— На что он мне — не в командировке, не оплотят. А может, и сохранился, не помню. Что ваш сержант из кармана выгреб, все оно перед вами вон лежит, смотрите.
— К кому приехали? Здесь есть знакомые?
— Нету. Посмотреть приехал. Надо ж где-то устраиваться, деньги же кончились.
— Вот и устроились. Кстати, денег у вас еще тридцать четыре рубля, можно было погодить в окна-то лазить.
— Тридцатка — не деньги. Так, слезы…
— У кого остановились?
— Ни у кого. Не успел. — Он ухмыльнулся — У вас вот и остановился.
— Саманюк, вас задержали при попытке проникнуть в чужой дом через сломанное вами окно. Какая у вас была цель?
— Ясно же, какая…
— Но все же уточните,
— Говорю, деньги ж кончились…
— Значит, признаете, что совершили покушение на кражу?
— Так куда я денусь! Чистенько взяли, прямо на месте, как ровно специально дожидались. Здорово работаете, гражданин начальник, такому и признаваться не жалко. Пишите: признаю. Чего уж темнить…
— Почему полезли именно в этот дом?
— В нем хозяев нету.
— Откуда знали?
— Вечером проходил мимо, думал, где бы на ночевку попроситься. Вижу, хозяева избушку на клюшку, сами на мотоцикл и дали газу. Раз пять подходил, издали поглядывал — не приехали. Ну и порядок.
— Кто проживает в этом доме, знали?
— На что мне? Кража — не грабеж, личное знакомство нежелательно.
— Что надеялись взять?
— Да уж что, как говорится, бог пошлет. Когда деньги на исходе, все сгодится.
— Финский нож для чего носите?
— Только для самообороны! Говорю, честную жизнь хотел начать. Вдруг да кому из прежних моих корешей не понравится моя «завязка». Вот и купил ножичек в Лозовой.
— В каком же там магазине финками торгуют?
і— Зачем в магазине? На вокзале купил у какого-то пьяного. Деньги еще были. Думаю, пригодится в хозяйстве. Он вроде и не финка.
— Но и на хозяйственный не похож. Так для самообороны? Не было у вас намерения…
— Что вы, гражданин начальник! По «мокрому делу» никогда!
Ушинский всегда разговаривал с задержанными на «вы». Недолюбливал «тыканье», как бытует у некоторых оперативников и следователей. В момент задержания «ты» допускал, считая такое обращение более оперативным, что ли. А допрос — процедура юридически выдержанная должна быть. Только изредка отступал от официального обращения — для большей душевности, как объяснял себе.
— Закуривай, — подвинул он пачку «Лайки». — Так ты говоришь, вчера приехал?
— Ну.
— Целый день что делал?
— Гулял, смотрел город.
— Ну и как? Понравился Сторожей?
— Ничего, жить можно.
— Да, можно. Если не воровать.
— Гражданин начальник, да ведь я ничего и не украл. Что окошко попортил малость, так то еще не кража.
— Покушение на кражу.
— Ну пускай покушение. Кого другого, так за это и судить бы не стали. За что тут судить? Конечно, меня-то вы засадите, потому что у меня в прошлом судимость. Всегда так — один раз оступился человек, а потом уж его чуть что — и «в конверт».
— Верно, суд назначает меру наказания с учетом личности преступника.
— Во-во, мою личность учтут да год-полтора припаяют. А может, в той хате и взять-то нечего было.
— Может быть. Ты с Чирьевым давно знаком?
Ушинский задал вопрос как бы между прочим. Но тут же понял, что не сработала внезапная ловушка: Саманюк не дрогнул, не растерялся, а в свою очередь спросил, тоже как бы между прочим:
— Чирьев? Это кто? Не помню такой фамилии. Он из ваших или из воров?
Если в начале допроса Саманюк и держался настороже, то теперь с каждой минутой становился спокойнее и развязнее. Ушинский понял, что вот так, легко и сразу, ничего тут не добьешься. Он взял ручку и склонился над протоколом.
— Не помните, и ладно. Потом вспомните. Саманюк, вы имеете что-нибудь добавить к сказанному вами?
— Имею: пожрать бы, гражданин начальник.
— И мы не отказались бы. Верно, Павел Игнатьевич? Но придется подождать до утра. А вы, Саманюк, как в дом отдыха по путевке — сразу бы вам питание и покой. Питание вам предоставят, вот покой не обещаем. Прочтите протокол и подпишите. Так. Теперь позвольте вашу руку.
— «На рояле играть»?
— Не для рукопожатий же.
Ушинский снял на дактокарту отпечатки пальцев задержанного. Вызвал дежурного.
— Приятных снов, Саманюк.
— Как впечатление, Павел Игнатьевич?
— Парень крепкий… Думаешь, он и есть тот «третий»?
— …Который лишний? Кто его знает. Вот она, справка, удостоверяющая его алиби на четыре года. И вообще, в его показаниях пока ни одного слабого пункта. Ладно, поглядим. Устал, Павел Игнатьевич? Иди поспи.
— Куда я пойду? Жена числит меня на рыбалке.
— Ах да! Вот они, ложные показания, хоть и жене. Из-за них человек лишается покоя. Ну иди ко мне в гостиницу, за полсуток со мной потом рассчитаешься — не деньгами, а фактами по делу. Договорились?
Дверь неожиданно и резко отворилась, и в кабинет вошел Загаев.
— Не ждали? Доброе утро. Иду в гостиницу, гляжу, а в окне прокуратуры свет. Что за ночные бдения?
— Фью! Константин Васильевич! Да ведь вам разрешили в Харькове Первомай погулять? Или Сторожец лучше? Или с женой поссорился да сбежал?
— С женой ссориться не люблю, без того нервотрепки хватает. Праздник и Харьков тоже не уйдут, вечером назад уеду. Понимаете, сосет предчувствие, что вы тут…
— Следовательская интуиция?
— А что, подвела интуиция? Но не зря же вы по ночам трудитесь. Есть новости?
— Из-за новостей и не спим. Готовили вам сувенир к празднику, товарищ следователь.
— Какой сувенир?
— Ценный подарок — задержанного. А уж насколько он ценный, гляди сам, Константин Васильевич, — Ушинский подал протокол.
Загаев бегло просмотрел его, потом еще раз прочел.
— А молодцы! Вы понимаете, полуночники, что в ближайшее время будут раскрыты минимум два преступления, старое и новое!
— Но справка из колонии…
— Да что справка! У меня вот тоже есть справка. В Седлецком ГАИ я выписал из архива все случаи угона транспортных средств за этот период и попросил выяснить, кто есть кто из угонщиков. Так, на всякий случай. И представьте, фамилия Саманюка в этой справке фигурирует…
— Но он же отбывал срок!
— Да. Но в июле освобождался «на химию», как у них принято выражаться, то есть на стройку в городе Седлецке. А в сентябре снова возвращен в ИТК — за что, думаете? За угон автомашины. Правда, по данным Седлецкой ГАИ, угонщик — вернее, угонщики, их двое было — далеко не уехали.
Загаев вынул записную книжку.
— Вот. Машина ГАЗ-69, принадлежащая ремстрой-конторе, накануне похищения была неисправна — предстоял ремонт спидометра, поэтому и горючим не заправлена. Шофер «газика» заявил, что горючего в баке не оставалось и литра. Пьяные угонщики пытались доехать от гаража до своего общежития, но не смогли, мотор заглох. Они бросили машину и ушли в общежитие спать. Той ночью на 19 сентября в Седлецке было зарегистрировано четыре угона, и этой истории с «газиком» ГАИ большого значения не придала. Нам теперь предстоит разобраться, так ли все было, как записано в материалах Седлецкой ГАИ. Но самая ближайшая задача — выспаться. Вы трудились всю ночь, я далеко ехал, а подобные ребусы разгадывать надо на свежую голову. Пошли в гостиницу, Юрий Трифонович.
— И меня возьмите с собой, — попросил Хилькевич.
— Ты ж местный житель.
— Возьмем его, — сказал Ушинский. — У него семейная конспирация. Хотя врать жене — аморально…
— Не по девчонкам же я бегал! У меня свидетели — вы.
— Подтверждаю: не по девчонкам, а у дома вдовы ночь провел. Пошли спать, товарищи.
Ушинский разбудил Загаева около полудня.
— А? Что? Еще кого-нибудь поймали? — тер глаза встрепанный Загаев.
— Днем и ночью ловить — преступников не хватит. Вставай, Константин Васильевич, поторапливайся, тебе с вечерним поездом домой ехать. Лучше ведь дома-то? Ну вот. Конечно, если не хочешь Саманюка допрашивать, то спи…
— Обязательно надо посмотреть на него. Где Хнль-кевич?
— Ему рыбалка снится в моем номере на диване. Жаль будить. В праздник мы с ним должны хорошо погулять, в праздник народ дома сидит, веселый, добрый. Может, кто чего и расскажет новенького. Так что в Харькове передай поклон моей матушке да скажи жене, что когда-нибудь к ней заверну на минутку,
— Трогательно у тебя получается. Ладно, все исполню. Сейчас умоюсь, и пойдем.
В буфете гостиницы позавтракали наскоро. Придя в прокуратуру, Загаев велел дежурному побрить Сама-нюка, сфотографировать и привести на допрос. Уселись в кабинете ждать.
— По всему видно, Саманюк хитер, опытен, — рассуждал Загаев. — Так что с вопросами об убийстве спешить не будем. О взломе кассы в Малинихе тоже помолчим пока. Пусть сидит в полном неведении. Меру пресечения прокурор утвердит — Саманюк признался в покушении на кражу, не имеет постоянного места жительства. Донесение в прокуратуру отправь сегодня же. Сейчас на Саманюка только поглядим, послушаем про угон машины. А в среду я махну в колонию.
— Константин Васильевич, на машихинском огороде сержант нашел плащ…
— Зеленый, болоньевый? Пригодится. К сестре Ма-шихина в Харькове заходил незнакомец в зеленом плаще, спрашивал старого друга Зиновия.
— Так попробуем его сейчас прижать? Улики есть!
— Есть, но не решающие. Подождем, поищем новых.
Саманюк вошел бодрый, свежевыбритый, в сером костюме, при галстуке.
— Здрасте, граждане начальники, — поклонился галантно. — Очень вам благодарен, встретили как родного. — Он провел рукой по выбритой щеке.
— Понравилось? Что ж, погостите у нас, — кивнул в ответ Ушинский. — Садитесь. Ваше дело будет вести следователь Константин Васильевич Загаев.
— Очень приятно. Гражданину следователю повезло со мной — во всем признаюсь с первого допроса.
Саманюк казался довольным, благодушно настроенным. Трудно заподозрить, что у него на душе тяжкое преступление. Так, пустяки. Предвидится недолгая отсидка за неудавшуюся кражу, да ведь не в первый раз сидеть-то.
Загаев задавал обычные протокольные вопросы: в какой ИТК отбывал наказание, сколько судимостей, по каким статьям. Где был после освобождения. В Харькове не был? Нет, Напрасно. Хороший город, можно бы на работу устроиться и жить-поживать. В Лозовой что делал? Так, гулял. С кем? Как ее, этой Верки, фамилия? Да, конечно, на что она, фамилия. Ну, а адрес? И адрес не запомнил? Это уже хуже. Ага, в пригороде, значит? Рядом с баней? Это на каком автобусе ехать? Ну ладно. Когда от Верки ушел? Ну когда — в середине апреля? Числа двенадцатого. А в Сторожей приехал? Вчера, так. Раньше в Сторожце не бывал? С чего вдруг потянуло? Да, на работу пора устраиваться.
— Итак, от Верки ушли двадцатого апреля, в Сто-рожец приехали вчера, то есть двадцать девятого апреля. Что долго так ехали? Где находились между Веркой и Сторожцем?
— В Лозовой же, у другой бабы. Молоденькая, Нелли звать. Фамилию обратно же не спросил, а в загс с ней не собирался. Дом ее, может, найду, а может, и не найду. Мы с Нелли все водку хлестали, пока у меня гроши были. Посочувствуйте, гражданин следователь, четыре года бабы путем не видел!
— Что так?
— Ха! Колония-то мужская. Вот если б смешанная была…
— Но вас же освобождали на стройку народного хозяйства.
Улыбка Саманюка застыла, застекленела. Но он быстро сориентировался, улыбнулся опять простецки:
— Э, я уж и помнить забыл про то. Как миг единый пронеслась моя «химия».
— В каком году?
— Кажись, в шестьдесят восьмом. Да нет, поди, раньше. Да что, пару месяцев повкалывал как проклятый и возвернулся. Добро еще, что без «раскрутки».
— То есть не добавили срок?
— Да за что?!
— А и верно, за что вас вернули в колонию?
— По пьянке вышло… Эх, неохота и вспоминать.
— Но все же вспомните, пожалуйста. Так за что?
— Там строгости, гражданин следователь, там следили — будь здоров! Чуть какая малость, так за шкирку и в НТК.
— Это где такие ужасы? В каком городе?
— Да есть такой городишко, название вроде рыбного. Или лошадиного. А, Седлецк! Вспомнил,
— Худо у вас с памятью, Саманюк. Так за что вернули с «химии»?
— Говорю, по пьянке. С получки выпили с корешем, уснули на вокзале. Просыпаемся вечером. Башка трещит, время позднее, в общежитие на поверку надо, там у нас строго. Что делать? Ну, поперлись домой. Мимо гаража идем, кореш и говорит: давай, говорит, возьмем машину для скорости, чего пехом эку даль топать. Конечно, не вполне трезвые были. Вот, с гаража сдернули мы серьгу… то есть замочек сняли, «газик» завели и поехали. Ну, думаем, теперь порядок, успеем к поверке. Улицы три-четыре проехали — бац, бензин кончился. Н-не повезло! Так и ушли в общежитие пёхом. Думали — сойдет. Оно и сошло бы, да нас сторож у магазина приметил. Я ж говорю, за ерунду пострадал.
— Вашего соучастника как фамилия?
— Не помню. Вы правильно заметили, память у меня паршивая. Звать Федькой, а фамилия мне ни к чему…
7,
Пятого мая Загаев приехал в северную исправительно-трудовую колонию. Два дня изучал дела, беседовал с оперуполномоченным, начальником отряда. Оказалось, что в этой же колонии отбывал в свое время срок и Машихин-Чирьев. Здесь же досиживает «кореш» Саманюка по угону машины, некий вор Фаат Габдрахманов. Русские уголовники зовут его Федькой. Срок у него пять лет. По словам начальника отряда, Габдрахманов преступник закоренелый, в обращении резок, нарушает режим, завистлив, характер неуравновешенный.
— Вечно он чем-нибудь недоволен, всюду мерещится несправедливость. Повара кроет — мяса ему в суп мало положили, другим больше. Бригадира — дешево ему смену расценили, другие деньги гребут. На завхоза рычит, почему заставляет в бараке уборку делать, когда другие «койки давят».
— Что с «химии» несправедливо вернули, не жалуется?
— Нет, не слышал.
— Он где сейчас?
— На работе. Только что мастер звонил — курит Габдрахманов в неположенном месте, грубит.
— Кстати закурил. Вызовите его к оперуполномоченному для беседы о нарушениях.
Габдрахманов имел вид человека, которого побеспокоили по пустякам, и он сейчас выругается и уйдет. Встал боком, держась за ручку двери. Сказал: «Вызывали?»— и глянул исподлобья. Велели сесть — не сел, а присел на стул: дескать, говори, говори, начальник, да я пойду.
— Габдрахманов, вы часто нарушаете режим, грубите. Курите вот в неположенном месте.
Глядит на «опера» выжидающе: ну, чего дальше? Голова у Габдрахманова круглая, серая от короткой стрижки, лоб широкий, низкий. Глазки маленькие, колючие, неприступные.
— Как же так? — говорит оперуполномоченный с привычной, по инструкции, задушевностью. — Нарушать режим никому не дозволено.
Молчит, глядит: ну нарушаю, и что? Срок кончится — все равно отпустите и с нарушениями.
— Вам, Габдрахманов, предоставлена возможность честным трудом и поведением искупить вину, — скучновато внушает «опер», — а вы ведете себя вызывающе. Так нельзя. Другие соблюдают режим, честно трудятся…
— Другие больше нарушают, да их не видят! Габдрахманов, Габдрахманов, всегда один Габдрахманов, а другим можно, да?!
— Кто другие, например, нарушают?
— Не знаю, вы глядите — кто, вы на то поставлены.
— Вам оказали доверие, направили на стройку народного хозяйства. Вы доверия не оправдали. Как же так, а? Почему, находясь на стройке, допустили новое нарушение?
— Ничего не допускал, другие больше…
— Не о других, а о вас разговор. Вот расскажите, почему вас вернули в колонию?
— Почему, почему… Пьяный был, машину брал…
— Точнее сказать, угнали чужую машину. С какой целью?
— Ни с какой ни с целью… Говорю, пьяный был, на вокзале спал. Проснулся, гляжу — время много, на поверку бежать надо. С вокзала выходил, машину брал…
Габдрахманов смотрит на дверь: и чего начальник тут держит, «резину тянет»?..
— Сколько вас было, когда машину угоняли?
— Сколько, сколько… Ну, двое.
— Кто еще?
— Мишка. Фамилию не знаю.
— Саманюк?
— Не знаю.
Загаев разложил на столе четыре фотографии.
— Посмотрите, Габдрахманов, кто из них ваш соучастник?
Габдрахманов что-то заподозрил. Перестал торопиться, переключился на «ленивое равнодушие», вытянул шею к фотографиям.
— Вот, наверно.
— Как — наверно? Узнаете соучастника или нет?
— Ну, он. Дальше чего?
— Дальше вы сами расскажите.
— Про чего?
Загаев перебирал бумаги в папке, с вопросами медлил. Габдрахманов еще раз, повнимательнее пригляделся к снимку. Мишка Саманюк на фотке глядит фраером, в костюмчике, при галстучке, морда сытая, довольная. Габдрахманов засопел, толстым пальцем отодвинул снимок. В обезьяньих глазках — зависть.
Загаев нашел в папке нужный лист и снова завел разговор с осужденным. На допрос это не походило.
— Я следователь из Харьковской областной прокуратуры, моя фамилия Загаев.
Осужденный пожал плечами: мол, мне-то что.
— Габдрахманов, меня интересуют кое-какие старые дела. Так что расскажите поподробнее, как там у вас получилось с угоном машины?
— Как получилось… Плохо получилось.
— А вы думали, будет все прекрасно?
— Ничего не думали. Пьяные были. В общежитие быстро ехать хотели. Бензин кончился — без горючего как поедешь? Совсем мало горючего было. Машину бросали, пешком бежали.
Теперь Габдрахманов не торопился, не сердился, объяснял старательно, чтобы гражданин следователь понял: совсем мало бензину было, куда поедешь…
— Кто вел машину?
— Ну, я вел.
— За город выезжали?
— За городом — что делать? В общежитие очень быстро ехать хотели.
— Как автоинспекция догадалась, что машину именно вы угнали?
— Мимо магазина ехали, там большой фонарь, сторож узнал, на другой день милиции говорил.
— Он вас и раньше знал, тот сторож?
— Знал, наверно.
Совсем другим стал Габдрахманов, смирным, осторожно-покладистым. Рассказывал охотно, гражданина следователя взглядом не кусал. Когда следователь поднял от бумаг голову и взглянул на него, Габдрахманов даже изобразил подобие улыбки на синих губах: спрашивайте, гражданин начальник, я честный, все расскажу… С минуту они смотрели друг на друга, два худощавых человека одного примерно возраста. У Загаева в волнистых волосах седина. В колючем ежике Габдрахманова тоже. От разных тревог у них седина… На переносице осужденного напряглись глубокие морщины — что сейчас спросит следователь? Что-то важное спросит…
— Вы ездили той ночью в поселок Малиниху?
Дрогнула улыбка на синих губах.
— Какой поселок, гражданин начальник! Говорю, совсем мало горючего было!
— Успокойтесь, Габдрахманов. В ту ночь в поселке Малиниха совершена была крупная кража. Можете вы что-нибудь рассказать об этой краже?
— Никакой Малинихи не знаю! Никогда там не был!
— Если не были, тогда, конечно, и рассказывать нечего.
— Нечего, гражданин начальник.
Осужденный усмехнулся искренне. Какой чудак гражданин следователь, совсем глупый. Из Харькова приехал спрашивать Габдрахманова про кражу в Малинихе! Чудак!
— Можете идти, Габдрахманов.
— До свиданья, гражданин начальник.
Осужденный встал, аккуратно надел матерчатую фуражку, пошел. И на порог уж вступил, за дверную ручку взялся, но окликнул его Загаев:
— А хотите знать, сколько там, в малинихинском сейфе, денег было?
Габдрахманов проворчал:
— Мне какое дело… — Но не утерпел все же: — Ну? Сколько?
— А было там около двенадцати тысяч.
Верхняя губа Габдрахманова приподнялась, обнажив желтые от крепкого чая крупные зубы. Должно быть, ему здорово хотелось ругнуться, а нельзя при начальстве-то. Он мотнул головой, изобразил опять ухмылку.
— Вы думаете, я их увел?
— Подозреваю, что были соучастником.
— Хо! Это еще доказать надо.
— Ну а как же! Обязательно надо доказать. Пока есть подозрения только. Вот я и подумал: может, Габдрахманов сам расскажет…
— Хо!
Чудак следователь! Как ровно ребенок малый.
— До свиданья, граждане начальники.
— До свиданья, Габдрахманов. На днях еще вас приглашу.
— Ну… Ваше дело такое…
Осужденный кивнул и вышел.
Два дня Загаев изучал личное дело Габдрахманова, материалы автоинспекции по угону «газика», материалы следствия по давней малинихинской краже. Съездил еще раз в Малиниху. И сей раз, к удовольствию местного участкового, ходил вроде как на экскурсию в поселковый вытрезвитель знакомиться с порядками, с образцово налаженным учетом.
— Ведем борьбу с этим самым!.. — сиял участковый, довольный похвалами гостя.
Когда снова приехал в колонию, в кабинете оперуполномоченного состоялась вторая беседа с подозреваемым.
Фаат Габдрахманов изображал любезность, насколько был способен. Поздоровался, даже поклонился чуть. Сел на стул, уперся ладонями, вытянул шею к следователю.
— Меня интересуют некоторые детали, касающиеся угона, — сказал Загаев. —Ваши ответы, Габдрахманов, будут зафиксированы в протоколе допроса. Да, сегодня допрос, а не беседа.
Осужденный ничем не выразил свое отношение к сказанному. Только ладони крепче вцепились в колени.
— Раскажите подробнее, каким образом сторож мог опознать вас и Саманюка ночью, в кабине «газика», на ходу? Вы раньше были знакомы со сторожем?
— Он нас в магазине видел, наверно.
— Но ведь он сторожит ночью, а вы, надеюсь, ходили в магазин днем?
— Зачем днем, вечером ходили. Днем работали, в столовой ели.
— Тот магазин от вашего общежития довольно далеко, есть ближе. Почему ходили именно в тот?
Низкий лоб осужденного наморщился, седоватый ежик чуть не на брови наполз.
— Почему, почему… Ходили, да и все. Мы ж там не под конвоем, куда хотим, туда идем.
— После работы, усталые — и за шесть кварталов, когда рядом с общежитием есть гастроном?
Габдрахманов подумал. И пояснил:
— За водкой к тому сторожу бегали. Пока с работы придем, уж семь часов, водку не продают. Сторож рано приходил, мало-мало спекулировал, гад такой. Деньги брал, сдачи не давал. Плохой человек. Дурной глаз имеет, дурной язык имеет. Нас в «газике» видел, сразу милиции говорил. Никто бы не узнал, что мы «газик» брали.
— Куда же вы ездили на «газике»?
— Куда, куда… В общежитие ехали! Один раз говорил, другой раз говорил, сколько раз можно одно и то же!
— Ехали с вокзала в общежитие, очень торопились на вечернюю поверку, так?
Габдрахманов подумал хорошенько и сказал:
— Так.
— Успели на поверку?
— Не помню.
— Я напомню: на вечерней поверке вас не было.
— Значит, не успели.
Загаев развернул на столе план города Седлецка.
— Посмотрите, Габдрахманов. Видите этот квадрат? Здесь вокзал. А вот здесь общежитие. А магазин, где вас видел сторож, вот он, совсем в стороне. Если так спешили на поверку, то и ехать бы вам прямо по улице в общежитие. Как оказались в десяти кварталах от нужного вам направления?
Габдрахманов заерзал, занервничал. По сравнению с Саманюком, у этого маловато выдержки…
— Не помню… Пьяный был…
— На вокзале проспались, смогли машину вести. Значит, не так уж пьяны были.
— Хотели у сторожа еще водки взять, наверно…
— Нет, вы проехали мимо.
— Тогда не знаю. Забыл… Два года прошло…
— Что же мне писать в протоколе? Что на этот вопрос вы не смогли ответить?
— Ну, забыл! Пишите, что вам надо!
— Правду надо. Что можете добавить к сказанному вами сегодня? Прочтите протокол. Подпишите.
Осужденный подписал, отшвырнул ручку, вытер лицо кепкой.
— Можно идти?
— Да, на сегодня все. Но задержитесь еще минутку. Посмотрите на план города. — Палец следователя неторопливо проскользил от края листа по линии, изображающей улицу. — Обратите внимание: магазин, у которого вас видели, стоит на той улице, в которую входит дорога из поселка Малиниха. А в Малинихе той ночью взломан сейф, украдено двенадцать тысяч…
Нервы у Габдрахманова сдали.
— Не знаю никакой сейф! И Малиниха не знаю!
— А ведь в той краже ваш почерк, Габдрахманов.
— Какой почерк?! Я там не расписывался!
Два глаза-буравчика сверлят следователя.
— Вы отбываете наказание за кражу из кладовой фабрики. Вы проникли в кладовую ночью, предварительно выдавив стекло в окне. Чтобы не звенело, вы оклеили стекло лейкопластырем. Украденные отрезы увезли на похищенной вами машине. Так? В Малинихе, в кассе завода, стекло выдавлено тоже с применением лейкопластыря, уехали воры тоже на машине…
— Не брал я ту кассу! Не докажете! Габдрахманов, Габдрахманов, везде один Габдрахманов! Других ищите!
— Других уже нашли.
Он перестал кричать. Глянул яростно.
— Вот других и спросите, если нашли! А я ничего не знаю.
— Тогда можете идти.
Он рванулся к выходу. И опять Загаев окликнул его на пороге:
— А знаете, сколько истратил за два года Чирьев?
Нет, не по силам Габдрахманову уйти, не узнав, сколько же истратил Чирьев…
— Три с половиной тысячи он пропил.
— Не знаю никакого Чирьева!
Хлопнула дверь.
Назавтра приехал Загаев в колонию также во второй половине дня. В коридоре штаба повстречался ему лейтенант, начальник того отряда, в котором отбывал наказание Габдрахманов. Лейтенант пожал следователю руку с большим уважением.
— Слушайте, а вы раньше в колонии не работали? Нет? Здорово перевоспитывать можете! Габдрахманова прямо не узнать, до чего прилежный стал! Трудится дай боже! Вежливый, курит где положено. Как это вы, а? Какой индивидуальный подход нашли?
— Да никакого подхода. Сидим, вспоминаем былые дни. Только вот вспоминать ему не хочется. Пожалуйста, пришлите его сюда.
— Есть прислать! Этак до конца срока он в самом деле перевоспитается.
— Возможно. Неизвестно ведь, когда наступит конец его срока…
Габдрахманова привел завхоз отряда. Доложил:
— Не хотел к вам идти, гражданин начальник.
— Зачем так сказал! — перебил Габдрахманов. — У нас политзанятия…
— Политзанятия через час. Всегда ты с них смывался, а тут вдруг полюбил…
Загаев отпустил завхоза.
— Садитесь, Габдрахманов. Недолго вас задержу, успеете и на занятия. Скажите, вы знали, куда уехал Чирьев из Малинихи?
— Какой такой Чирьев?
— Зиновий Чирьев, он отбывал срок здесь, в этой колонии. Освобожден незадолго до вашей отправки на стройку.
— Мало ли тут кто отбывал, всех я помнить должен?
— Габдрахманов, вы предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний. И все-таки даете ложные показания.
— Какие ложные, гражданин следователь? Я правильно говорю.
— Вы знали Чирьева, бывали у него в поселке Малиниха. Например, 12 сентября… Вспомнили? Водку еще вместе пили.
— Не был, не пил… — вяло упорствовал Габдрахманов.
Загаев постучал пальцем в лист дела:
— Вот справка из медвытрезвителя поселка Малиниха. Зарегистрировано, что в субботу, 12 сентября, в семь часов вечера вы и Чирьев были задержаны в состоянии сильного опьянения. Кстати, Саманюк с вами тогда тоже пил? Как же он не попал в вытрезвитель?
— Мало ли с кем я пил…
Загаев покачал головой.
— Эх, Габдрахманов, вам бы рассказать все честно. Понимаете, дело-то как обернулось — Чирьев скрылся с крадеными деньгами, из Малинихи уехал на Украину, женился там, фамилию сменил, чтобы сообщники его не нашли, деньги не отняли. И тихонько пропивал украденные тысячи.
Слаб, неуравновешен осужденный Габдрахманов — зависть зажгла его зрачки зеленым огнем, скрипнули желтые зубы.
— Но Саманюк, освободившись из колонии, нашел его все-таки. И убил. Понимаете, Габдрахманов, ведется следствие по делу об убийстве. И все, что с этим связано, обязательно будет раскрыто. Сейчас вам представляется возможность облегчить свою участь чистосердечным признанием. Вот здесь, — Загаев раскрыл на закладке томик, — в комментариях к Уголовному кодексу говорится: «Статья 38. Обстоятельства, смягчающие ответственность. Пункт 9. Чистосердечное раскаяние или явка с повинной, а также активное способствование раскрытию преступления…» И далее: «Под чистосердечным раскаянием следует понимать случаи, когда виновный при производстве дознания, следствия или в суде рассказывает обо всех обстоятельствах совершенного преступления…» Именно такой случай вам сейчас и предоставлен, Габдрахманов. Советую не упустить возможность.
Осужденный сидел, упираясь локтями в колени, низко свесив голову. Большие руки крутили, мяли и без того измятую кепку. Серый ежик на голове нервно двигался.
— Так как же, Габдрахманов?
Глянул исподлобья на папку с делом.
— Ничего не знаю. Если бы и знал… выдавать корешей не стал бы.
— Да уж друзья у вас верные, ничего не скажешь. Один сбежал от вас с крадеными деньгами, второй его убил и тоже вряд ли заехал бы с вами делиться. И таких «корешей» вы покрываете! Ладно, идите, Габдрахманов. Завтра я уезжаю. Но утром еще зайду в колонию. Вызову в последний раз. И если захотите принять решение, единственно правильное, если захотите облегчить дальнейшую свою участь… Идите, Габдрахманов.
Похоже, осужденный плохо спал в эту ночь — лицо бледнее обычного, веки красные. И следователь начал допрос нарочито безразличным, как бы утомленным голосом.
— Садитесь. Можете курить. Вы что, не выспались?
— Дежурил в отряде.
Сидел согнувшись, как и вчера. Крутил кепку. Загаев молча заполнил первую страницу протокола: фамилия, имя и так далее. Зевнул, сказал устало:
— Мне тоже не спалось. Вечером ехать в Харьков, Саманюка допрашивать. Слушай, а как же получилось все-таки, что вы с Зиновием попали тогда в вытрезвитель, а Саманюк нет? Он что, не пил с вами?
— Пил. Он крепкий, дьявол. Нас уговаривал, когда мы по пьянке выступали. А как ихняя машина подскочила, откололся в сторонку, смылся.
— Вот видишь, нельзя тебе пить.
Осужденный согласно кивнул. Загаев спросил, погодя:
— Сейф-то кто взламывал?
— Мишка.
— А стекло в окне?
— Стекло я.
— Как же вам бензину-то до Малинихи и обратно хватило?
— Мишка накануне у какого-то шофера раздобыл канистру. Совсем немножко не хватило. В гараж доехали бы, «газик» поставили — и все глухо. Да сторож, черт…
— Да-а, не повезло вам. Но погоди, все это записать в протокол надо.
Габдрахманов поднял бледное лицо.
— Скидка-то мне будет? За признание?
— Суд учтет.
— Ну… пиши.
Через час Загаев отпустил Габдрахманова в отряд и позвонил в районную прокуратуру:
— Да, это я, следователь Загаев. Нужна машина для выезда в Малиниху. Да, проведем следственный эксперимент, чтобы проверить и подтвердить показания…
8
— Заходи, Бевза, садись. — Майор Авраменко с некоторой завистью посмотрел на загорелого шофера. — Как выходной день, удался? Где рыбачил? Много поймал?
— Не дюже, товарищ майор. Ходил, ходил по берегу, место доброе искал, тай не нашел. Рыбаков на Карлу-шино озеро богато понаехало, а клева ну нема, як в пожарной бочке! Так что вы не жалкуйте, товарищ майор, что вам не пришлось. Мелочи на уху — хиба ж це улов!
— Не в рыбе суть, Бевза. Что рыба? Нам ею не торговать же. Тут сам процесс важен. Природа, она… природа! — майор плавно и ласково провел ладонью по столу, лицо стало добрым, мечтательным. — При нашей нервотрепной работе рыбалка первейшее лекарство, нам ведь тоже нужна психопрофилактика, когда природу всем организмом впитываешь, чувствуешь ее, матушку… Гм, ну ладно. С машиной у тебя порядок? Поедешь с Ушинским в Криничное.
— Есть в Криничное. — Бевза встал. Про рыбалку — кончилось, начались служебные отношения. — А что, товарищ майор, знайшли, где жил тот Саманюк?
— Пока не нашли. В городе и в поселках никто его не видывал. Вот в Криничном тоже потолкуй с жителями. Тебя знают, больше скажут.
— Товарищ майор, надо бы в Сладковку съездить.
— Зачем?
— Докладывал я вам, что на Карлушином озере по берегу ходил, место доброе искал. Рыбаков встречал знакомых, фотку им показывал. На Карлушино озеро со всей округи едут.
— Ну-ну!
— Вы ж Панаскжа, мабуть, помните? Он в прошлом годе леща словил на пять кило. Так Панасюк по фотке признал, что тот гражданин у них в Сладковке жил. Каже, точно он. У бабуси жил, у Кирилихи.
— Бевза, и ты еще жалуешься, что улов плохой! Это, братец мой, улов не на уху! Сладковка, четырнадцать верст. Скажи Ляхову, пускай ждет Ушинского и едет с ним в Криничное. А мы давай в Сладковку,
Бабуся Кирилиха проживала одна-одинешенька в своей хатке на краю довольно большой деревни Сладков-ки. Два сына в Харькове, ехать из родных мест к ним на жительство не пожелала. Копалась старушечьим делом в саду и на огороде, нужды ни в чем не ведала, жила себе тихонько. Долго квартировал у нее учитель, потом женился и переехал, осталась опять Кирилиха одна. Разве из приезжих кто, кому в сладковской гостинице не понравится, на денек-другой у Кирилихи приткнется, а то и неделю.
Бабуся охотно рассказывала Авраменко и Бевзе о своем житье-бытье, угощала прошлогодними яблоками из своего сада. Довольна бабуся, что к ней приехали, сидят, слушают бравые милицейские из райцентра. Грехов за собой не чуяла, законы отродясь не нарушала, так чего ж не поговорить с милицейскими.
— Бабуся, а сейчас у тебя живет кто-нибудь? — хрустя яблоком, спросил Авраменко.
— Есть квартирант. В совхоз на работу хочет, да пока так гуляет. Городской, боится крестьянской работы. Молодежь ноне разборчива пошла.
— Где он сейчас?
— Бог его знает, милые. Который день не приходит. Мабуть, в районе где место нашел, чи вдова яка приласкала. Последни вечера он подолгу гулял, приглядел какую-нито. Хлопец гарный, вежливый.
— Давно он у вас?
— Як тебе сказать, не соврать… В конце марта пришел до меня. Сперва по целым дням пропадал, потом по вечерам, а зараз и совсем пропал.
— Вещи его у вас остались?
— Яки вещи у холостого. Чемодан вон стоит, и все.
Авраменко достал из кармана несколько фотографий.
— Посмотрите, квартирант ваш тут есть?
Кирилиха пошла к комоду, взяла очки, надела, согнулась над столом, пальцем водит. Нашла, обрадовалась:
— Вот же он, Миша-то! Ишь, гарный хлопец який. На что он вам?
— Такая у нас работа, бабуся. Ведь без прописки жил?
— Милые, коли б в совхозе остался работать, то и прописала бы. А пока, думаю, нехай так поживет. Тихий, к старшим уважительный, вреда никому не делает…
— Ну-ка вспомните, когда он точно у вас появился?
Кирилиха долго перебирала знаменательные даты: у Фроськи Исаенковой корова отелилась через два дня, как принесли пенсию, а с пенсии Кирилиха купила новый платок, и было то в субботу, и встретился ей в магазине дед Куренок и приглашал во вторник на какой-то актив, но на актив во вторник не пошла, потому что болела спина, а в тот самый день и пришел Миша проситься на квартиру. В результате бабкиных расчетов точно выходило, что Михаил Саманюк появился в Слад-ковке 28 марта и с тех пор жил здесь, пока не исчез куда-то.
Бабусю поблагодарили, чемодан взяли с собой.
9.
Саманюк стоял минуту, чувствуя за спиной замкнутую дверь. Вытер рукавом потный лоб и повалился ничком на топчан, вцепился крепкими зубами в набитую соломой подушку, грыз, словно не подушка это, а ненавистное чье-то горло. Без слез злобно плакал: попутали, обложили кругом, стиснули!!
Злобный страх трепал его, и он рвал зубами подушку… Как они зажали на допросе! Никаких ведь вроде улик не было — и вдруг сошлись все улики разом. Старуха, у которой жил в Сладковке, опознала его — и полетело к дьяволу алиби. Федьку Габдрахманова в колонии откопали, старая удачная кража выплыла. Ух, подлюга Федька! Заложил напарничек, сам выкрутиться мечтает! Его показания следователь к концу приберем, включил магнитофон… И Федькин голос все в точности выложил, как кассу брали в Малинихе…
Когда Саманюк услышал голос Габдрахманова: «..Мишка ломом сейф ломал, деньги брал…» — думал, не выдержит, схватит и разобьет к черту магнитофон, как Федькину бы башку…
Выдержал. Слушал. Ухмылялся затравленно. А что в душе творилось! У-у, перестрелял бы всех, изгрыз! Подлюгу Федьку, следователя, милицию, всех!.. Бежать бы, вырваться из этой камеры, гульнуть напоследок на полную катушку… А там хоть трава не расти — как говорил отец, Кондратий Саманюк, чтоб он в гробу перевернулся!..
Эх, не уйти отсюда… Ничего не может он, Мишка Саманюк.
Так что ж, расколоться? Признать вину? Этот следователь Загаев, он в своей работе спец… Может, раскопает, что не так уж виноват Мишка Саманюк, что не за что его расстреливать… Подвели бы под статью «за превышение необходимой обороны»…
В конце допроса следователь спросил:
— Признаете вину? Будете давать правдивые показания?
Ответил равнодушно, и голос не дрогнул:
— Какие признания? Вашего Габдрахманова я знать не знаю. И вообще, тут нарочно все подстроено, чтоб невиновного человека засудить. Я жаловаться буду! Ни в чем не виноват, не в чем признаваться!
— Как хотите. Но советую подумать.
Нашел в себе силы нахально усмехнуться:
— А если не надумаю?
Следователь посмотрел на него с удивлением.
— Да вы что, как в первый раз под следствием! Улик достаточно и без вашего признания.
— Какой мне толк убивать Чирьева?
— Вот вы сами и расскажите, какой толк вам был. Идите в камеру.
Встал. И из последних сил доиграл роль:
— Настырный вы мужик, гражданин следователь. Раскрыть убийство не можете, так невинного человека под «вышку»…
— Зачем вы это, Саманюк? Бессмысленное запирательство поможет разве? Лучше бы рассказали все подробно.
Рассказать подробно? Про что? Про отца, про детство? За детство наказание не сбавят.
А отец… Вот кого расстрелять бы своевременно!
Редкостной был гадюкой Кондратий Саманюк. Мишка и отцом его не называл — не с чего. Заявлялся домой на недели, пропадал на годы — то в бегах, то в колониях. Но и когда отец отсиживал длинные сроки, его воровская судьба все равно давила Мишку. Давила с тех пор, как один пацан во дворе крикнул со смехом: «А я знаю, знаю! У тебя отец — вор!» В ту пору было Мишке лет девять, но он понял, что пацан правду говорит. За то и избил пацана. Его избил, а себя почувствовал обиженным. Кем обиженным? Неизвестно кем… Почему у других отцы каждый день с работы домой приходят, а у Мишки… И стал он недолюбливать тех, у кого отцы каждый день с работы приходят. Приятели находились среди таких же, как сам, сыновей неудачных отцов.
Было Мишке годов уж четырнадцать, когда папаша домой надолго пришел. Его покалечили за что-то свои же, уголовники. По-прежнему крупно красть уже не мог. Так, ловчил по мелочам. И оттого стал характером еще паскудее. Работать не привык, по пьянке орал все: здоровье мое по тюрягам развеялось, так пущай теперь общество меня поит-кормит! Смирная, безответная мать работала, его кормила, и он ее за это бил.
Кондратий ко всему был равнодушен, когда трезв, и ко всему злобен, когда пьян. Мишку трезвый не замечал. Зато после первых «сто грамм» находило на Кондратия красноречие, охота была кого-то поучать, «воспитывать». Если Мишка не успеет удрать, отец его ловил и «воспитывал»:
— Ты! На, пей! Пей, позволяю. Но-но! Тебе кто подает? Отец подает! Дают — бери, а бьют — беги. Когда не дают, все равно бери, хватай и смывайся короче. Чего морду воротишь, гаденыш! В школе пить не велят? А ты ж не в школе пьешь, хо-хо! Плюй ты на них на всех, отца слухай. Миша, сынок, батя твой погулял в свое время, во как погулял, под завязку! Хоть матери спроси. Галька! Скажи ему, гаденышу. Тебе, щенок, так не гулять, не-ет. Ты будешь хребет гнуть на прё-из-водстве, тьфу! Копейки до получки считать, хе-хе. А я гулял!
Более злобного человека не видел Мишка ни до, ни после. Кондратий ненавидел квартиру, дом, улицу, Дворец культуры, милицию, радио, жену и Мишку. Ненавидел все. Во всем изыскивал подлые тайные чьи-нибудь умыслы. Пачкал домыслами Мишкину школу, молодую классную руководительницу, которая иногда приходила поговорить с родителями о поведении сына. Сперва мальчику было обидно за красивую учительницу. Но защитить ее от грязных отцовских слов он все равно не мог. Думал: вот вырасту, уж я дам гаду! Мишка молча копил злобу на отца.
Но и сам Мишка все больше отгораживался от тех, у кого «благополучные семьи» и отцы как отцы. Тем — повезло. А он — обиженный. И он плевать хотел на папиных-маминых сынков. Он сын вора, и ему закон не писан.
Классная руководительница до слез старалась, к совести Мишкиной взывала, укоряла мягко за драки, разбитые стекла, перевернутые урны. И Мишка научился на нее обижаться. Теперь он думал так: может, и правду орет отец, и учительница такая же дрянь, как все остальные, только хитрая, скрывает, втихомолку грешит?
— Шлюха! — хрипел пьяный Кондратий. — Я ее наскрозь вижу, у меня таких десятки были. Да кабы здоровье мое по тюрягам не истрепали, я б эту учителку, знаешь…
Время от времени Кондратий попадался на мелких кражах, к ним в квартиру приходил флегматичный участковый милиционер. Каждый раз Мишка ехидно ожидал, что обидчика и ругателя заберут от них обратно в колонию. Кондратий оголтело врал участковому, извивался змеей, громко обижался, даже рыдал:
— Вот, не верят честному исправившемуся! Ежели раз оступился, то и притесняют тяжелобольного человека! Где справедливость!
Участковый хладнокровно слушал рыдания. Говорил в который уж раз:
— Ежели еще повторится, передам материал в суд.
— Да за что?!
— Все за то же. Тебя задержали в магазине, пытался украсть детские сапожки стоимостью восемь рублей 14 копеек.
— Врут! Понастроили магазинов без продавцов да и хватают честных людей! На что мне сдались ихние сапожки! Ежели хотите знать, я в жизни нитки чужой не тронул!
— Ладно врать-то. Если еще повторится, пойдешь под суд.
И Кондратий, и участковый знали, что за восьмирублевую кражонку из магазина народный суд в колонию не отправит. Участковый пугал «для профилактики», а Кондратий врал по привычке. Участковый уходил, а Кондратий торжествовал:
— Хо, не на того нарвался, лягавый! Мишка! Учись, щенок! Все воруют, но умный никогда незасыпится, не-ет.
Мальчик смотрел на дурацкое торжество отца и думал: при чем тут ум? Одно нахальное вранье. Но почему закон терпит Кондратия на свободе? Никому от него ни пользы, ни радости, жизнь поганит только. Бьет безответную мать, Мишку бьет, всех ругает матом. Всем от него плохо. А перед законом — чист! Почему такому позволено пакостить жизнь? Если позволяет закон — значит, так и можно?
В пятнадцать лет Мишка перестал уважать закон.
В шестнадцать убежал из дому — надоела такая жизнь. Задержали, вернули. Приходила к ним разная «общественность», указывали Кондратию, что слабо занимается воспитанием сына. Кондратий разозлился и занялся воспитанием — сильно выдрал Мишку. Мальчишка опять сбежал, на этот раз безвозвратно.
И пошло-поехало: камеры, пересылки, этапы, колонии…
В камеру вошел милиционер, принес еду.
— Эй, спишь?
Саманюк оторвался от подушки, сплюнул горькую слюну, вытер губы.
Вяло жевал. Разбежались мысли, в голове пусто. Бьется только мотивчик дурацкой блатной песни, все время бессмысленно повторяясь: «…я как коршун по свету носилси, для тебя все добычу искал…»
Не доев, повалился на топчан. Надо что-то придумывать, искать лазейки в уликах, в фактах… Сейчас надо придумывать, потом поздно будет… Но в голове только глупый мотивчик… Саманюк измученно покорился куплету. И уснул.
10
Наверное, еще ночь? Снаружи — тишина. Саманюк проснулся, и это было неприятно, потому что проснулся и мотивчик: «…я как коршун по свету носилси, для тебя все добычу искал, воровал, грабежом занимался…»
А для кого он, Мишка Саманюк, искал добычу? Ни для кого. Для себя. Зачем? На переломе Мишкиного детства Кондратий, отец, открыл мальцу «гольную правду жизни»: все крадут, тянут себе, только умные не попадаются, везучие не засыпаются.
Мишка чуял в себе силу, хотел быть умным и везучим. Эх, не получилось… «Для тебя все добычу искал…» Для кого? Пьяных и захватанных девиц из «блатхат» он презирал. Хорошие девушки были недоступны — на что им вор? Они любят везучих, которые не попадают под следствие, в колонию. За это их Саманюк тоже презирал, их везучих фраеров тоже. В Мишкиной душе не было любви, одна зависть. И жалость к себе, невезучему. Особенно сейчас — жалость. Не из этой ли районной камеры поведут его на последний этап? Суд. приговор… Особо опасный рецидивист… Высшая мера за убийство?! Да не хотел он убивать Чирьева. Чирьев сам виноват! И зачем связался с этим алкоголиком Зиновием! Лучше бы не освобождали на «химию», держали до конца в колонии.
В колонии Саманюк вел себя хорошо. Начальство, поди, думало: перевоспитался Саманюк. Хотя начальники не такие лопухи, чтоб верить… И все время Саманюк мечтал, как, освободившись, найдет он Чирьева, заберет у него свои — свои! — деньги и махнет куда-нибудь, притаится на время, отдохнет.
Срок кончился. Вышел Саманюк на свободу. Деньги на первое время были, в колонии заработанные. Поехал сразу в Малиниху: Федька Габдрахманов еще досиживает, успевай ловить момент — кому это надо делиться с Габдрахмановым. Чирьеву один «кусок» придется дать — за «наводку», за хранение. Черт с ним, пускай пользуется, алкаш.
Но алкаш Чирьев из Малинихи пропал. Никто не знал, куда делся. Вот сволочь! Ну ничего, друг Зиня, поищем. Найдем, тогда за все сочтемся;
Саманюк скромно отирался по пивным в Малкнихе, возле винных отделов, «складывался на троих» для компании, исподволь выпытывал у хмельной публики, не знает ли кто дорожки за Чирьевым. Но Чирьев, хоть он и насквозь пропитый, а хитрый — следов не оставил. Уехал из поселка и — с концом.
Саманюк опасался, что и сам сделается алкоголиком из-за постоянных «на троих». Его уже узнавали местные пьяницы, того и гляди милиция заприметит.
Пьяницы болтали много, клялись в дружбе, хвалились грандиозными запоями. А куда уехал Зиня Чирьев, не знали. Надо было найти другой метод «расследования».
Еще когда они втроем обдумывали кражу, Саманюку попался на глаза в квартире Чирьева почтовый конверт с харьковским адресом. «Кто такая? — спросил у Зиновия. — Шмара твоя?» Тот сказал: «Сеструха». Конверт Саманюк спер — так, на всякий случай, мало ли какой фортель выкинет Чирьев. Оказалось, поступил тогда очень умно, предусмотрительно. Показываться чирьевской сеструхе не хотелось — лишний след оставлять. Но иного выхода нет.
В Харькове все сошло как будто гладко. Сестра и сама немного знала. Но старому другу Зиновия упомянула про город Сторожец.
В Сторожце пришел в адресный стол: друга ищет, Чирьева Зиновия. Пошарили по карточкам, сказали: такой в Сторожце не проживает. Как же так? Смылся и отсюда? Пропали тысячи, из-за которых Саманюк свободой рисковал! Сколько там тысяч, он в точности не знал. Но привык считать их своими. А кто их забрал! — алкаш, «наводчик», с которым и водку-то пил лишь по необходимости. Ох, если ты найдешься, горько пожалеешь, Зиновий, старый кореш. Убить мало! Нет, на «мокрое дело» Саманюк не пойдет, не такой он дурак. Но уж рассчитается!
Чтобы рассчитаться, надо сперва найти. Где искать? — страна велика. Надумал Саманюк за неимением других наметок поискать еще в Сторожце. Приткнуться на жительство в городе не решился — ни к чему тут милиции глаза мозолить. Приютился в деревне Сладковке у одинокой бабки. В город пешком мотался. Часами посиживал, покуривал где-нибудь в укромном месте возле магазина. Никого не расспрашивал, чтоб Зиновия не спугнуть. Рассуждал так: если Чирьев тут живет, хоть и без прописки, то не может он в магазин не ходить, имея такие деньги. Ходит, притом каждый день, — чирьевскую жажду Саманюк знал.
Он изучал алкогольный состав окраинных магазинов — вряд ли Чирьев без прописки в центре живет.
Покупатели входили, выходили, уходили. Но подлеца Чирьева не видать.
Три недели спустя, у очередного магазина, в скверике напротив, сидел Саманюк, глядел из-за кустов, скучал, зевал. В сон клонило. Ждал, когда закроют на перерыв, чтоб покемарить тут же, на молодой травке. И увидел — он!
Зиновий, с виду почти трезвый, забежал в магазин и сразу выскочил. Наметанный Мишкин глаз отметил оттопыренный карман. Все, теперь не уйдешь, друг!
Чирьев шел, не оглядываясь, никого не опасаясь, то и дело трогая карман. Ясно: торопится домой выпить, иначе устроился бы хоть в том же скверике. Главное — нашел его! Теперь выследить, где живет, и — не желаете ли рассчитаться?! Материально и, так сказать, морально… Деньгами и мордой. С кем вздумал темнить, Зиня? Вор — не прокурор, у вора гуманности нету, на поруки не отпустит, сам перевоспитает. Ишь, гад, за бутылку хватается все время. Сейчас выпьем, Зиня, составим «на двоих». А ты думал, всегда будешь «на одного»? Нет, хватит!
Чирьев заскочил в калитку. На улице безлюдно и тихо. Вон там сидит на лавочке дед… Может, конечно, у деда зрение слабое, но, может, и дальнозоркость старческая. Свидетеля Мишке не надо, он свернул в проулок. Обошел квартал, подобрался к плетню той хаты, куда скрылся Чирьев. Двор пустой. Тишина. Если, к примеру, у Чирьева гости, стоял бы шум. Но в хате тишина. Значит, один пьет, жадюга. Так. На всякий непредвиденный случай Саманюк вытащил и натянул мятые кожаные перчатки. Выдохнул бесшумно: а ну, выручай, блатная удача…
Осторожно, двумя пальцами толкнул дверь… она неожиданно легко распахнулась, заскрипела. Черт, придержать не догадался! Теперь чего уж, входить надо. Не таясь, шагнул в сенцы… и носом к носу столкнулся с Чирьевым.
— О, привет, Зиня!
— А? Ап… ап… — Чирьев побелел, осел на подкосившихся ногах. Саманюк грудью оттеснил его в помещение, притворил ногой дверь. Обнаружилось, что это кухня — вот неудача! — тут еще двое… Один на лавке лежит, второй в стол башкой уткнулся.
«Ах ты, не получится разговора при свидетелях-то…
Ну да я не в побеге, законно освобожденный. Что в Малинихе было, про то Зиновий не вякнет, самому не выгодно…»
— Что не здороваешься, Зиновий? Сколько лет не видались!
Каждая жилка в Саманюке напряглась, приготовилась… Заставил себя держаться легко, дружелюбно, чтоб не спугнуть, не отчудил бы чего Зиновий спьяну, ишь водкой от него как несет.
— Ты что, вроде не шибко радый старому корешу?
Одутловатая рожа Чирьева стала понемногу розоветь, дошло, видимо, что их в кухне трое против одного Мишки. Не сводя глаз с Саманюка, он пригнулся, тряхнул за плечо спящего на лавке так, что у того голова замоталась, будто сейчас отвалится. Спящий замычал, но не проснулся. Зиновий ткнул в бок того, что спал сидя, — тоже без толку. Саманкж рассмеялся: пьяны оба в стельку.
— Не беспокой, пускай граждане отдыхают. Ничего, подходяще вы гуляете, — он подмигнул трем пустым бутылкам на столе. Четвертую, должно быть, только что принес Зиновий и уже успел отпить.
— Не буди друзей, Зиновий. Поговорим давай. Ты чего бледный какой? Хвораешь? Или совесть мучает?
Саманюк сбросил с табуретки чью-то замызганную кепку, уселся. Нога на ногу, руки в карманы. Здоровый, крепкий сидит… Веселый вроде, а в глазах угроза… Зиновий еще раз лягнул собутыльника — безуспешно. Выдавил:
— Миша, кажись? Не признал тебя сразу-то…
— Не бреши, узнал. Далеко же ты от меня сховался.
— Что ты, Мишенька, разве я от тебя! От розыска, мало ли что могло… Боязно в Малинихе-то…
— Я за деньжонками своими, Зиня. Не все еще пропил? Много их, одному тебе лишку, а двоим в самый раз.
— Двоим? Так-так… А Федька где?
— Не твое дело. Сказано, на двоих. И покороче, Зиня, тороплюсь.
— Та-ак, на двоих, стало быть… — Зиновий одолел первый испуг, стал приходить в себя. — Миша, ты не того, не беспокойся, денежки, они… при себе-го их не держу…
— Не в сберкассе же? Место хоть надежное?
— Да уж будь спокоен!
— Где?
— В подполе заначка…
— Молодец. Давай их, не жмись.
Чирьев совсем очухался. Рожа сперва порозовела, потом обрела обычный красный колер. Глаза воровато зарыскали по сторонам. Саманюк заметил, как он дважды украдкой пнул ногу того, что у стола спит.
— Слушай, Зиновий, не темни. Гони монету, и разойдемся по-хорошему.
— Ну? А это, того… Сколь ты мне оставишь?
— На двоих же, понял?!
— Да-а, ты все заберешь!
— Ну! Торговаться будем? Лезь в подпол, сволочь.
— На чердаке они, Миша, на чердаке. Разве я сказал, в подполе? То я с испугу… Ты, Мишенька, давай по совести… Сберег ведь я их, для тебя сберег, недопивал, недоедал…
— По морде видать, что нежравши сидишь.
«Боится в подпол лезть, с чердака смыться ловчее…»
— Зиновий, от меня так, дурачком, не отбрыкаешься. Или гони мои деньги, или тебе хана, понял? Не для того я рисковал, чтобы тебе пожизненную пьянку обеспечить.
— Мишенька, да я разве что?.. Я только чтоб по совести…
Чирьев мялся. Молодой здоровый Мишка сидел между ним и дверью — не уйти. В окно сигануть — все одно не отстанет, пока деньги не заберет. Мишка заберет все, в том Чирьев не сомневался. И ничего с ним не поделаешь. В милицию ведь не заявишь. Придется отдавать, ох, придется… Чирьев, как и Саманюк, привык думать, что деньги эти его собственные, ни с кем не делимые, его деньги! Привык тянуть по пятерке, по десятке тайно. Пить на них и знать, что еще много, хватит на его век. Но вот сидит Мишка, требует его деньги… Ух, разорвал бы в куски бандюгу, придушил!
— Мишенька, за ними еще сходить надо. Это ж не моя хата.
— Не злил бы ты меня, Зиновий.
— Чужая хата, ихняя вон. Не веришь? Подлец буду!
— Ты и так подлец.
— Миша, я к ним пузырек распить зашел, да они уже того… Недалечко тут живу, ты уж погоди где ни то, хошь возле магазина посиди, я и принесу.
— Ага, ты принесешь. Где живешь? А ну идем. Пойду с тобой до самой заначки, там и рассчитаемся. Айда, выходи первым.
Саманюк встал, потянул дверь. Но Чирьев не пошел из кухни, а вцепился в спящего за столом, тряс его, колотил по спине.
— Пойдешь или нет?! — Саманюк потерял терпение. Взять этого дурака за шиворот и вывести, если добром не идет!
— Не подходи! — взвизгнул Чирьев. — Все заграбастать хошь, да?! Меня кончить, да?! В перчатках пришел… Не подходи!
Все у Чирьева тряслось, от колен до синих мешочков под одичалыми глазами. Он схватил хлебный нож со стола.
— Эй, не балуй ножичком, а то…
— Не подходи! Ничего не получишь! Мои деньги!
Лучше бы он так не говорил…
— Не отдашь?!
Саманюк ударил по руке, поймал нож на лету. Но озверевший Чирьев вцепился в горло. Близко сумасшедшие выпученные глаза, в них ярость, жадность, отчаяние… Падая, Саманюк ткнул наугад ножом…
Сначала подумалось: если этот гад сдохнет, то деньги как же? Но все перебила мысль: я его… убил?
— Зиновий, не валяй дурака!
На этот раз Зиновий не валял дурака. Лежал лицом вниз, и небритая щека быстро бледнела.
«…Я же не хотел, он сам нарвался… Хотя какая разница… Надо отсюда когти рвать, пока те двое дрыхнут…»
Саманюк отбросил узкий, сточенный хлебный ножик. На цыпочках прошел к дверй, прикрыл ее за собой. На дворе никого. Прошел огородом к плетню, выбрался в проулок. Никого. Все тихо.
«Пожалуй, сойдет… Поискать бы все же деньги-то. Подловят? А кто докажет, что это я его?..»
…Мотивчик не давал покоя, бился в памяти с тем «чувствительным» шиком, как пел его где-то на пересылке придурковатый карманник: «Я как коршун по свету носилси…»
Вранье это все, туфта. Придумали воры себе сказочку, что вроде не занапрасно в колониях жизнь пропадет! Не коршуном по свету — гадюкой по земле ползать приходится, мышью серой по ночам грызть чужое! Врал Кондратий Саманюк, врет песня! На черте стоит Михаил Саманюк, на грани — себе врать уж незачем. Дадут ему, особо опасному рецидивисту, «высшую меру» — и правильно сделают! Будь проклята такая житуха!
Нет! Не надо! Люди, не надо! Не хотел убивать Чирьева, случайно вышло! Люди, поймите, случайно!!!
«Саманюк, вы всю жизнь шли к этой случайности», — сказал откуда-то издалека голос следователя… Или это еще сон?
Саманюк вскочил, забарабанил в дверь кулаками.
— Ведите к следователю! Эй, там! Ведите, буду давать показания!
Ювелирная работа
1
— Вставайте, Женя, десятый час уже.
— А? Ну и что? Я же в отпуске, Вера Игнатьевна, могу спать, спать…
— Женечка, так весь отпуск проспите.
— Нет, это я только в поезде. Вот приеду на Черное море, заведу себе бессонницу. Днем буду купаться, загорать. А ночью сидеть на берегу— знаете, где-нибудь на скале, смотреть на морские дали под луной, слушать прибой, соловья…
— И нежный шепот?
— А что? — улыбнулась Женя лукаво. — Незамужним можно.
Она сладко потянулась, приподнялась на локте и посмотрела в окно. Скорый № 13 «Хабаровск — Москва» мчался по сибирским просторам. На неподвижном голубом фоне июльского неба сливались в сплошную полосу солнечно-зеленые вершины сосен.
— А далеко еще до Байкала?
— Далеко! Вставайте, чай принесли, остынет.
— Пусть, я горячий не люблю.
Она еще зевнула, потянулась и рывком села в постели.
— Встаю, уговорили. Умываться очередь?
— Давно все умылись.
Женя нащупала ногами босоножки. Вскинув тонкие бровки, приоткрыв рот, посмотрела в дверное зеркало.
— Ой, какая встрепанная! — Запахнула пижаму и озабоченно глянула на верхние полки — Попутчики наши где?
— Завтракать ушли в ресторан.
Девушка нагнулась, придерживая одной рукой длинные черные волосы, вытащила из-под сиденья большую хозяйственную сумку, расстегнула замок «молнию». На смятые простыни выложила полотенце, коричневую дамскую сумочку, потрепанную книжку, мыльницу, недовязанный коричневый шарф с пластмассовыми спицами.
— Какая красота у нас! — глядя в окно, сказала Вера Игнатьевна. — Всю жизнь вижу — и не могу наглядеться. Посмотрите, Женя, вон там ручеек в зарослях…
— У нас, в Магадане, природа не хуже, — ответила девушка, отыскивая что-то в сумке. — У нас знаете как… И куда я подевала зубную щетку?
Вера Игнатьевна повернула к ней седеющую русую голову.
— Сразу видно, Женечка, вы патриотка Магадана — захватила на южный берег горсть северной магаданской земли.
— Какой земли?
— Да вот же, — Вера Игнатьевна собрала с простыни щепотку песка. — Интересный какой песок. Это у вас такой речной? Или у моря?
Женя замерла над ее ладонью.
— Это же золото, россыпное золото! Откуда оно у вас, Вера Игнатьевна?
— У меня? У вас, Женя, с вашего вязанья просыпалось на простынь. Такое вот оно и есть, золото? Вот никогда бы не подумала. В самом деле, откуда оно у вас?
— Н-не знаю… Честное слово, не знаю! Я его видела, только когда на экскурсию ездила, на прииск, нам показывали.
— Но оно из вашей сумки, — голос Веры Игнатьевны утратил добродушные нотки.
— Клянусь вам, не знаю, как оно туда… — Девушка испуганно смотрела, как Вера Игнатьевна приподняла недовязанный шарф — с него упало еще несколько тяжелых рыжих песчинок.
— Странно. Так вы работаете на прииске?
— Нет же, нет, в самом городе, в Магадане, медсестрой в поликлинике! В городе нет приисков! Вера Игнатьевна, голубушка, не говорите никому, пожалуйста…
— Наоборот, вы должны немедленно заявить об этой находке.
— Ой, что вы! Знаете, как с этим строго!
— Тем более. Идите сейчас к начальнику поезда.
— Но я, Вера Игнатьевна, в самом деле ничего не знаю, не брала никакого золота! Представляете, начнут разбираться, задержат, ой… И тогда пропала моя путевка, в другой раз ведь не дадут на юг. Нет, я же не виновата!
Вера Игнатьевна аккуратно завернула щепотку песка в газетный обрывок.
— Как знаете, Женя. Я сама пойду.
— Подождите… Ой, ну не надо же! Откуда? Вы думаете, я украла?
— Если не виноваты, так чего же боитесь?
Они притворили дверь купе и пошли по коридору, впереди Вера Игнатьевна, за ней удрученная Женя. У поднятых окон стояли и курили мужчины, украдкой поглядывая им вслед.
Рыжая девчонка-проводница насупилась:
— Зачем вам начальник поезда? Плохо вас обслужили, да?
— Хорошо обслужили. Мы не собираемся жаловаться. Но дело очень важное. В каком вагоне едет начальник?
Теперь уже в девчонке заговорило любопытство.
— Какое важное дело? Насчет чего?
Вера Игнатьевна сдвинула строго брови. Девчонка хмыкнула, пожала узкими плечиками: «Ну и не надо. Подумаешь, секреты!» — и пошла с ними искать начальство.
Нашли. Пожилой усач пил чай в служебном купе девятого вагона.
— Тут вас пассажирки спрашивают, — скромно доложила рыженькая. Усатый отставил недопитый чай и надел форменную железнодорожную фуражку.
— Слушаю вас, гражданочки.
Вера Игнатьевна выжидающе молчала. Усатый уловил в ее молчании значительность дела, кивнул проводнице, чтоб вышла.
— Пожалуйста, — вздернула та плечики и удалилась.
— Так, я вас слушаю, гражданочки.
Слушал и теребил усы.
— Так, понятно. Только я ничего не понимаю. Оно, это… не ваше, стало быть?
— Ну честное слово!
— Успокойтесь, гражданочка. Идите себе в купе и никому ничего… Пакетик пока у меня оставьте, сохранно будет, не беспокойтесь. Так не ваше оно? М-да…
2
— Вас приглашают к начальнику поезда, — заглянула в купе проводница. Женя вздрогнула. — И ту, другую, тоже. Может, скажете, что у вас случилось? Ну — ну, молчу…
В купе начальника их встретили двое — молодой мужчина в голубой открытой рубашке и худощавая пышноволосая блондинка в синем простеньком платье. Обыкновенные такие мужчина и женщина. Поздоровались, сообщили, что они работники милиции. Паспорта полистали. Расспрашивают, как же, мол, вышло, что в сумке хозяйственной такое месторождение открылось.
— Вы, Ивлева, подумайте, вспомните, давали вы кому-нибудь сумку, ну хоть просто подержать? Не давали. Ваше предположение? Откуда могло взяться золото? — Мужчина тронул пальцем стоящую на столике сумку. Вынутые из нее вещи лежали рядом с газетным обрывком, на котором желтели песчинки. Женя молчала, спрятав лицо в ладони. Вера Игнатьевна все порывалась что-то сказать Жене, но не решалась, вздымала только.
— Не знаю, надо ли об этом… — Женя подняла наконец голову и посмотрела на пышноволосую. Та кивнула: надо.
— Может, я ошиблась, не он это…
— Кто?
— Один кавказец.
В аэропорт Женя Ивлева приехала за целый час до регистрации билетов. Ну как же: путевка в сочинский пансионат! Ведь никогда не бывала на юге, не видела Черного моря. Только Охотское. Конечно, оно тоже очень красивое, но не юг.
Вот она и примчалась на такси. И сидела в зале. Пыталась читать — не читается. Вязать шарф — не вяжется. На часы все посматривала — скоро ли. Тут и подсел к ней кавказец. Грузин? Может, и грузин. Шутил, смеялся, хвалил Кавказ, море, пугал нелетной погодой — в тот день стояли над Магаданом тучи и дождик побрызгивал. Кавказец прилетел к другу, но разминулся — друг как раз получил отпуск и улетел домой на Кавказ. Женя смеялась его шуткам, забавному акценту, веселым полуслучаям-полуанекдотам. И время пробежало легко, незаметно. Если вылет в самом деле не отменят, скоро должны объявить регистрацию билетов. Когда Женя об этом вспомнила и сказала, веселый кавказец спохватился, что ему ведь надо еще чемодан в камере хранения получить. Пошел было за чемоданом, но сразу вернулся и попросил Женю положить пока в ее сумку небольшой сверток: «Понимаешь, рыбу купил. На Кавказе все есть — такой рыбы нет. Магазин «Океан» в Сочи знаешь? Не знаешь? Там есть все — такой рыбы нет. Купил, хорошая закуска! Кавказское вино, магаданская закуска — совсем хорошо будет! Таскать надоело, клади себе, пожалуйста». Женя улыбнулась, расстегнула «молнию» сумки, и кавказец сам сунул туда свой матерчатый сверток и сам застегнул «молнию».
Тут объявили ее рейс, и Женя встала в очередь на регистрацию. Уж она сдала свой чемодан в багаж, уж посадку объявили, когда прибежал кавказец. В самолете место Жени было в хвостовом салоне, а кавказец сидел, она не видела, где. За свертком не подошел. Забыл, наверное. Только в Хабаровске, когда все вышли из аэропорта на автобусную остановку, он появился перед Женей — «Совсем забыл, давай мою рыбу, пожалуйста!»
А потом она приехала на железнодорожный вокзал, оставила вещи в автоматической камере хранения и долго гуляла, смотрела Хабаровск. Ну а потом села в вагон, поехала. В сумку, кажется, не заглядывала до сегодняшнего дня. Ой, нет, открывала — доставала сумочку, вот эту, коричневую, дамскую, в ней деньги. Но вязанья не трогала. Вот и все.
— Кавказец назвал имя?
— Сказал, что зовут Гришей.
— Где вы расстались? В Хабаровском аэропорту? Он тоже ехал в автобусе?
— Нет, пошел в здание аэровокзала.
— Больше его не видели?
— Нет. Хотя мне показалось…
— Что?
— Когда садилась в поезд, будто он мелькнул на перроне. Но, может быть, показалось только, совсем другой то был кавказец, не Гриша. Народу много было.
Женя рассказывала и смотрела на пышноволосую женщину. А та кивала ей: так, понимаю, продолжайте. И все записывала.
— Вы полагаете, Ивлева, что золото в вашей сумке из того свертка?
— Право, я не знаю… Откуда-то оно все же взялось.
— Каков из себя ваш случайный знакомый?
— Ну, черный он, брюнет. Веселый такой. Смуглый. Словом, кавказец. Грузин или…
— И это все, что вы запомнили?
— Я же не знала, что… Вы мне не верите, да?
Пышноволосая сказала:
— Поймите, Евгения Викторовна, никто из нас не видел ведь Гришу, видели только вы. Вы и постарайтесь как можно точнее вспомнить приметы. Рост, приблизительный возраст, в чем одет, особые приметы.
— Рост? Немножко он меня выше. Правда, у меня еще каблуки. Лет, я думаю, около тридцати. Вежливый. Костюм… светло-серый, сшит хорошо. Галстук тоже серый, скромный. Кольцо? Не заметила. Татуировки тоже. Не присматривалась, не знала, что надо будет. Сидит, смешно говорит, ну н все.
— Как же вы согласились взять на хранение у незнакомого человека неизвестно что? — это опять мужчина спросил.
— Он сказал, что там какая-то рыба, так отчего ж…
И не на хранение. Он сказал — надоело таскать в руках.
— Что можете добавить к сказанному?
— Н-ничего. Я правду вам, честное слово! Подписать? Хорошо. Где? Нам можно идти? Да-да, понимаю, никому ничего.
3
— Что скажешь, Чепраков?
— Скажу, что на это золото нас сам черт нанес. Тихо-мирно ехали в глубинную заготконтору разбираться в хищениях разных там овощей — и вдруг такой фрукт! Воздушная золотоискательница! Оно все бы ничего, да фрукт-то не наш: передадут дело магаданским коллегам. Жаль даже. Приходилось изымать кольца, серьги, часы, но в таком невзрачном виде золото в первый раз встречаю. А что думает старший следователь Юленкова?
— Думаю, во-первых, что раз овощное дело закончено, так почему бы не заняться «южным фруктом»? Во-вторых, хоть дело и передадут магаданцам, но начнем-то мы. Так что, Алеша, давай не вообще, а по сути.
— Ты полагаешь, что кавказец Гриша на самом деле существует?
— А ты не веришь? Вот и проверил бы.
— М-м… Что ж, можно. Пойду по вагонам прогуляюсь.
— Состав длинный — до вечера гулять будешь.
— Для первой прогулки купейных и мягких достаточно. Если есть Гриша, то у него есть деньги, и зачем ему маяться такую даль в общем вагоне? Это если Гриша существует и едет в этом поезде, а не воспользовался, например, услугами Аэрофлота.
— О, Аэрофлот — это сервис! Быстро и удобно. Одна нехорошая черта — пишет фамилии на билетах. Не каждый Гриша любит оставлять следы…
— Тем более если Гриша вообще существует,
— Ты сомневаешься в его существовании?
— А ты не сомневаешься в правдивости Ивлевой?
— Все может быть. Но Ивлева сама заявила.
— Не очень сама, попутчица заставила. Но все может быть, как сказала только что старший следователь Юленкова. Так я пойду пройдусь.
Час спустя начальник поезда сурово отчитывал проводницу шестого вагона:
— Сведения о свободных местах дали сами, так почему не можете разместить?
Проводница оправдывалась:
— Их размещаешь, а им все не ладно! Не нравится — пускай идет в другой вагон. В этом купе все места заняты, вы же сами видите.
Из-за спины начальника в купе заглядывал пассажир, которому и требовалось место. А еще за ним скромно жалась к стенке и теребила складной зонтик пассажирка в курортной шляпе с обвисшими полями.
— Нет так нет, — миролюбиво сказал пассажир. — Поищем в другом вагоне.
Начальник развел руками: сами видите, некуда здесь. Проводница ворчала им вслед:
— Диспетчера напутают, а мы отвечай! Вечно мы в ответе!
Трое обитателей купе равнодушно отвернулись, а четвертый, жгучий брюнет с горбатым носом, посоветовал:
— Не нужно сердиться, дэвушка, цвэт лица портится, характер портится.
Проводница ответила, что на такой работе не то что цвет лица — голову потерять можно.
Подобная дорожная неувязка повторилась в соседнем вагоне, где тоже, между прочим, ехал черноволосый мужчина в сером костюме. Потом все снова еще в одном купе, где было свободное место, но пассажир закапризничал, не захотел лезть на верхнюю полку.
Зато в вагоне номер десять только подошли к раскрытому настежь купе, пассажирка тихо ахнула. Начальник стал было распекать очередную проводницу, но его вежливо перебил пассажир:
— Вот же свободная полка.
— Да-да, располагайтесь, — подхватил начальник поезда, глянув мельком на очередного кавказца, который сидел с картами в руках, и увел недовольную проводницу, объясняя ей вполголоса, что данный пассажир из начальства, едет по служебному литеру и что спорить с ним лучше не надо.
— Вы не ошиблись? — шепотом спросил Чепраков за дверью купе. Женя покачала головой. — Хорошо, идите к себе.
— Приветствую моих искусственных спутников! — улыбнулся Чепраков, входя в купе и забрасывая чемодан на багажную полку. — Знаете, есть такой анекдот. Наш спутник-лунник подлетает к Луне, направляет телескопы и говорит: «Вы позволите с вами познакомиться?» А Луна ему: «Настоящий мужчина при лунном свете лишних вопросов не задает».
Анекдот получился не ахти какой, притом явно устаревший. Лысый толстяк вообще не расслышал. Моложавый представительный товарищ изобразил улыбку, но кавказцу про настоящего мужчину понравилось.
— Хорошо сказал! При лунном свете, да? Садись, дорогой, четвертым будешь, со мной партнером будешь.
Рассказывали анекдоты. Спорили, какая в Москве самая «удачливая» гостиница — где бывают места. Доспорились, что все гостиницы в Москве «удачливые» и мест нигде нет. Снова уселись за «подкидного».
Алексей с хлестом покрыл тузом короля.
— Таких у вас больше нет? Тогда мой ход. Получайте очередное звание! — Он пришлепнул на плечи противников по карте «восьмерке». Моложавый товарищ огорченно улыбался, толстяк сердился и тер покрасневшую лысину. Кавказец темпераментно хохотал.
— Слуш, до Москвы генералом сделаем! Молодец, Альоша! Ну, дорогой, сдавай карты!
— Хватит, — сказал Чепраков.
— Почему хватит, слуш?
— Видишь, они сдавать утомились. Пойду курить. А то в купе дыму — как в заводской трубе.
Он щелкнул портсигаром и вышел. В конце коридора скучающе смотрела в окно Юленкова. Алексей прикурил, состроил на лице улыбочку дорожного ухажера и этаким мелким бесом подсыпался к ней.
— Скучаете, девушка?
— Скучаю. А тебе, оказывается, в карты везет.
— Толковый партнер попался, ходы запоминает и жульничает аккуратно.
— А еще чем хорош твой партнер?
— Больше ничего существенного. Зовут не Гриша, а Гурам. Похоже, что едет один, за полдня никто к нему не подходил. Едет на Кавказ, а откуда — помалкивает. Чемодан его на багажной полке слева, на виду, желтый, фибровый, потертый. Утром в ресторан ходили, сначала его попутчики, он вызвался постеречь купе. Двое других сели в поезд ночью, в Облучье. Наташа, что если дать ему возможность передать «груз»? Мы с ним почти приятели…
Юленкова сердито сдвинула тонкие брови, отодвинулась.
— Твой партнер соскучился… — Из купе высунулась черная голова Гурама. — Иди играй. Желаю тебе козырных тузов.
— Мерси, но я предпочитаю козырных дам. Вы какая дама? Бубновая? Мне всегда везет на буби-козыри.
— Ах, отвяжитесь! Нахал! — Юленкова оттолкнула руки Алеши, фыркнула и демонстративно удалилась в другой вагон. Гурам белозубо ухмылялся, подмигивал.
— Слуш, кому в карты везет, тому с девушками не везет. Цх, какой хороший девушка ушла! В каком вагоне едет? Хочешь, я с ней поговорю?
— Я сам не глухонемой.
Алеша юркнул в тамбур за Юленковой. Она ждала.
— Я успела связаться с Читой в Ушумуне, там десять минут стоянка. Объяснила, что есть преступление. Возбуждено уголовное дело. Санкцию на обыск дали, и нам навстречу едет Кравченко, сядет в поезд завтра на станции Карымской. Обыск проведем к дому ближе, перед самой Читой, чтобы пассажиров не будоражить. В Чите будем в 14.30, наши встретят. Иди играй. За Ивлевой я присмотрю.
4
Кравченко вошел, неторопливо задвинул дверь, повернул защелку и обвел взглядом удивленных его вторжением игроков. Круглолицый, с ленивыми карими глазами, с выгоревшим русым чубом из-под мятой шляпы, похож Федор Кравченко на колхозного бригадира. Буднично, словно в сельсовет пришел, поздоровался:
— Здравствуйте, граждане.
— Вы же видите, здесь все места заняты, — недовольно проворчал лысый толстяк,
— Это ничего. Я, видите ли, инспектор уголовного розыска. Вот удостоверение. А теперь ваши документы предъявите.
Появление инспектора угрозыска было столь внезапным, что игроки так и сидели с картами в руках еще некоторое время. Первым зашевелился, замахал руками Гурам:
— Слуш, зачем? В подкидного нельзя играть, да?
— Пожалуйста. Но сначала документы прошу.
— На, смотри скорей, играть не мешай! — Гурам потянулся к висевшему над его полкой серому пиджаку.
— Минуточку, — отстранил его Кравченко. Сам проверил карманы пиджака, достал бумажник, а из него паспорт.
— Что делаешь! — закричал Гурам. — Почему карман лезешь!
— Минуточку, — Кравченко полистал паспорт, вписал фамилию в постановление на обыск. — Гражданин Адамия, вы подозреваетесь в незаконной перевозке ценностей. Советую отдать их добровольно.
— Слуш, какие ценности! Что хочешь! Зачем такие слова говоришь?
— Не желаете? Тогда ознакомьтесь с постановлением на обыск и распишитесь. А вас, граждане, прошу поприсутствовать в качестве понятых.
Моложавый привстал:
— Позвольте, но я не умею… Впрочем, если необходимо…
Толстяк молча кивнул.
Гурам больше не спорил. Лицо побледнело под загаром, черные глаза сузились и заблестели.
— Которые вещи ваши, Адамия?
— Пиджак ты щупал, чемодан там, ищи…
Кравченко снял и положил на столик желтый чемодан Гурама. Но тут в купе постучали. Кравченко высунул голову в коридор, а потом и совсем вышел, прикрыв дверь.
— Почему? — вскочил Гурам. — Что хочет? Что ищет?
Понятые опустили глаза и завздыхали.
— М-да, странно, знаете ли… — промямлил моложавый. Алексей шепнул кавказцу:
— Может, наркотик везешь? Давай мне, пока…
— Слуш, какой наркотик! Полотенце везу, грязный трусы везу, больше ничего не везу! Пусть смотрит трусы, мне не жалко. Но почему?
Вернулся Кравченко, и с ним сотрудник в штатском.
— Не шумите, Адамия, — сказал Кравченко. — Вы бы сели, а то мешаете тут.
— Пож-жалуйста!
Кравченко начал обыск с внешнего осмотра чемодана. Тем временем его сотрудник вполголоса разъяснял понятым их обязанности и права, а понятые рассеянно кивали, наблюдая за действиями Кравченко.
Уловка Чепракова успеха не имела — Гурам ничего не хотел передать. Или нечего? Негодует вполне естественно. Алексей подумал, что и сам, если бы явились его, невиновного, обыскивать, кричал бы то же самое.
Кравченко работал деловито и неторопливо. Словно бы это его чемодан, и он проверяет, все ли взял в дорогу. Вынимал и раскладывал на сиденье полотенце, две нейлоновые белые рубашки, мыльницу с начатым бруском туалетного мыла, упомянутые Гурамом грязные трусы…
— Где ваш галстук, Адамия?
— Зачем нужен? Нет галстук, жарко.
— Да ведь он у вас был. Серый такой, под костюм. Потеряли? А для чего вам губная помада?
— Какой помада? Ты помаду искал, да? В Хабаровске купил, жене везу.
— С рук купили?
— Зачем с рук? В магазине.
— Почему же она до половины использована? И вот еще пудреница.
Гурам покрутил головой.
— Цх! Слуш, ты мужчина, я мужчина. В командировку ты ездил? Женщин немножко встречал? Сам понимаешь, дорогой…
Да, ничего подозрительного в чемодане не нашлось. Разве помада вот да пудреница. Но и им дал Гурам объяснение, хотя и несколько аморальное, но и не уголовно наказуемое. Ошибка, что ли, насчет Гурама? Ивлева-то что же думала, давая показания, опознав его? Время хотела оттянуть? И сейчас ее уже нет в поезде? Вот был бы номер. Нет, там Наташа Юленкова начеку. Ладно, поглядим.
Гурам съязвил:
— Другой пиджак нет, другой чемодан нет, что будешь делать?
Кравченко ничего на это не сказал, словно не слышал. Так же невозмутимо и деловито осмотрел постель
Гурама, прощупал матрац и подушку. И опять ничего не обнаружил. Положил подушку на место. Поправил одеяло и облокотился на полку, словно хотел отдохнуть, поднял мечтательно взгляд куда-то вверх, будто небо голубое над собой видит.
И тут Чепраков не заметил, а точно кожей, интуитивно почувствовал, как напряглось тело Гурама. Нет, не дрогнул, позу не изменил. А что-то в нем обострилось, встревожилось. Неизвестно, уловил ли это напряжение Кравченко. Но вынул он отвертку из кармана и полез на самый верх купе, к плафону электроосвещения. Понятые задрали головы. Гурам отвернулся и стал смотреть в окно, где бежала и бежала зеленая полоса под голубизной неба. Кравченко копался возле старомодного плафона и тихо сквозь зубы что-то такое насвистывал.
— О! — кто-то из понятых.
Из плафона Кравченко извлек матерчатый сверток, перевязанный крест-накрест серой широкой тесьмой. По тому, как прочно ухватилась его рука, можно было догадаться, что сверток довольно тяжел. Чепраков еле удержался, чтобы не вскочить, не принять «груз». Сделал это сотрудник в штатском.
— Тут у вас что? — лениво спросил Кравченко.
— Откуда знаю!
— Это ваше?
— Нет, конечно!
Кравченко спрыгнул вниз.
— Понятые, прошу вас подойти ближе.
Оказалось, что не тесьма, а галстук. Им была стянута желтая шелковая майка. Под майкой холщовый плотный мешочек. Когда Кравченко перевернул его, из маленького неровного разрыва рыжей струйкой пролились песчинки…
— Отдали бы уж сразу, Адамия. А то лазал я, лазал…
— При чем я! Много людей в купе ездил, теперь я еду, почему отвечать?
— Галстук ваш, Адамия. Не узнаете? И майка. Трусы в чемодане, майка в плафоне. Откуда золотишко?
— Не знаю никакой золото! Не хочу с вами говорить!
— Верно, вам теперь со следователем надо. Коля, поторопись с протоколом, скоро приедем.
— Понимаешь, Алеша, надо бы еще немножко поработать, некогда сейчас отдыхать, не время. Пока преступник не опомнился, не сочинил легенду сообразно условиям.
— Ты зачем так стараешься? Кажется, я и не заикнулся об отдыхе.
— Разве? Ну извини. Я не тебя — я себя уговариваю: домой хочется. Муж заждался, с Витюшкой замаялся…
— Минуточку, как говорит Кравченко. Давай так: я займусь этим «Клондайком», а ты иди домой. Все ж твое дело женское.
— Правильно, мое дело женское, поэтому я займусь Ивлевой. Ты бери на допрос своего партнера по картам. Потребуется — устроим очную ставку.
— Слушаюсь, товарищ старший следователь. А может, сбегаешь домой, Наташа? Гляди, запросит муж развод.
— Не запросит, он у меня умница. Начнем, Алеша.
Чепраков умылся холодной водой, съел бутерброд в буфете, запил горячим чаем. Поразмыслив, переоделся в форму — она висела в стенном шкафу кабинета. Позвонил, чтобы привели задержанного.
Адамия вошел и остановился понуро у самых дверей. Прошло не больше часа, как он был задержан, но исчез в нем прежний веселый кавказец Гурам, перед Чепраковым стоял подозреваемый Адамия, удрученный свалившейся внезапно бедой. Волосы взлохмачены, щеки успели пошершаветь иссиня-черной небритостью, как будто сутки провел он в камере.
— Подойдите, Адамия, садитесь.
— О! Альоша!
— Нет. Алексей Николаевич Чепраков, инспектор ОБХСС. Садитесь. Можете курить, вот сигареты. И давайте начнем.
— Слуш, я не виноват, ошибка получилась.
— Давайте по порядку. Назовите вашу настоящую фамилию. Имя, отчество, год и место рождения.
— Паспорт у вас, там все настоящее. Ну, Адамия Гурам Дмитриевич, 1940 года рождения. Не виноват я, товарищ… как нужно говорить?., гражданин инспектор. Не виноват!
— Ну как же, Гурам Дмитриевич. В купе, где вы ехали, найдено один килограмм восемьсот тридцать два грамма промышленного золота. Оно содержалось в холщовом, порванном в одном месте мешке, завернутом в вашу, Гурам Дмитриевич, майку, перевязанном вашим галстуком. Понимаете, что при таких уликах отрицать вину бессмысленно? Ничего не остается, как давать правдивые показания.
— Конечно, дорогой… гражданин инспектор! Правдивые показания — я немножко виноват, совсем мало виноват. Мой майка, мой галстук, я честно говорю. Золото не мой! Откуда мог брать столько? Цх, я один, я два дня был в Магадане? Честно все расскажу.
Абхазец Гурам Адамия родился под несчастливой звездой. В жизни было мало удач, много неудач. Отец был хороший человек, уважаемый человек, очень честный. Он послал сына Гурама в Сухуми, сказал: «Ты молодой, тебе надо учиться». Гурам учился в институте. Но отец умер. Все родные плакали, знакомые плакали. Гурам очень горевал. Он ушел из института, стал работать. Потом умерла мать, и Гурам еще больше горевал. Ему стало тяжело в городе, где все напоминало об умерших. Он ездил в командировки в другие города. Зачем ездил? Немножко торговал колхозными фруктами. Колхозникам некогда торговать, они работают. Гурам не умеет работать в колхозе, он умеет хорошо продать урожай, честно торговать. Гурам женился и очень любил свою жену, красавицу жену. Но она плохо относилась к мужу, потому что Гурам честный человек, работал честно, зарабатывал совсем мало. Тогда он захотел уехать на Север, в Магадан, где, он слышал, платят много денег. Хотел привезти жене тысячу, две тысячи, три тысячи — смотри, какой хороший человек твой муж, он для тебя все сделает. В Магадан потому хотел, что там работал один знакомый, Махас Григорян. Полетел на Север. Но Махаса не нашел, потому что он получил отпуск и поехал домой отдыхать. Еще узнал, что па прииске тяжелая работа, зима страшная и можно заболеть и умереть. Гурам не хотел болеть и умирать. И вот он полетел домой, к жене. Будет жить дома, работать. Не надо ему больших денег. Зачем нужно деньги, если замерзнешь, умрешь на Севере!
— Где может быть сейчас Григорян?
— Откуда знаю? В отпуске, наверно. Деньги есть, хоть куда можно ехать.
— Адрес Григоряна, Адамия. Адрес.
— Как могу помнить? Знаю, в Гудауте, адрес не помню.
— Итак, Адамия, на Север вы ехали работать. Почему же нет при вас трудовой книжки?
— Книжка — что такое? Бумага! Бумагу можно получить по почте.
— Хорошо, давайте ближе к делу. То есть ближе к золоту. Откуда оно у вас?
— Сейчас, сейчас, я расскажу.
В аэропорту Магадана он встретил красивую девушку, очень красивую девушку. Нет, Гурам любит свою жену. Но он мужчина… Он не может отказать, если его просит такая красивая девушка. Она просила провезти— как по-русски? — мешок, маленький такой мешок, тяжелый. Говорит: «Дам тебе сто рублей. Дам двести рублей. Вези, пожалуйста, до Москвы маленький такой мешок. Я девушка, я боюсь». Гурам честный человек. Но он добрый человек. Он сказал: «Давай твой мешок». Она сказала: «В Москве встречу». Гурам не знает, где сейчас эта девушка.
— Гурам Дмитриевич, в вашем бумажнике четыреста семьдесят рублей. Кроме истраченных на дорогу. Откуда такие деньги?
— Как буду без денег? В далеком таком месте, родных нет, знакомых нет, как буду без денег? Долго копил, кушал один хлеб, пил одну воду. Потом поехал.
— Девушка отдала вам обещанные деньги?
— Нет, слуш, нет! Сказала: «В Москве все отдам».
— Раньше возили краденое золото?
— Нет! Что такое везу — не знал. Думал, чепуха женская, побрякушки.
— Однако в плафон спрятали вполне квалифицированно.
— Испугался… В вагоне открыл чемодан, смотрел — мешок рваный, желтое в нем… Думал, куда прятать? Что делать? Плафон увидел, прятал. Испугался, гражданин инспектор.
— Откуда и когда вылетели в Магадан?
— Из Адлера, 29 июня.
— Где была пересадка?
— В Минводах посадка, в Магнитогорске.
— Где еще? Не можете вспомнить? Хорошо, напомню. В Красноярске.
— Слуш, как могу все вспомнить? Может, в Красноярске.
Алексей задал еще несколько вопросов, дал подозреваемому протокол на подпись и отправил Адамию в камеру.
Юленкова звонила по телефону. Положила трубку.
— Занято, занято…
— Домой звонила?
— Нет, в гостиницу. Надо где-то устроить Ивлеву.
— Ну что она?
— Да все то же: «груз» положил в сумку кавказец Гриша. А у тебя?
— Все наоборот: «груз» просила провезти очень красивая девушка. По-видимому, имеется в виду Ивлева. В общем, для очной ставки самое подходящее время. Надо же им разобраться, кто из них прохвост или оба вместе.
— Ты дал запросы на Ивлеву и Адамию? Молодец.
— Шла бы ты домой, Наталья. Раз я молодец, то и без тебя справлюсь на очной ставке.
— Мой домашний телефон не отвечает. Значит, муж на работе, сын в детсадике, все в порядке, и маме можно поработать. Итак, очная ставка.
— Отвечать только на мои вопросы. Ясно? Адамия, знаете вы эту гражданку?
Гурам горестно кивает несколько раз.
— Ивлева, знаете вы этого гражданина?
— Это же тот самый, который… Гриша это…
— Адамия, где вы впервые познакомились с этой женщиной.
— В Магаданском аэропорту.
— Ивлева, где вы познакомились?
— Правильно, в Магаданском аэропорту, я сидела, ожидала, а он рядом сел…
— Ясно. Адамия, вы дали показания, что вас попросила перевезти золото девушка. Узнаете ли вы в присутствующей здесь Ивлевой эту девушку?
— Да, она.
— Ивлева, вы подтверждаете показания Адамия?
Но Ивлева смотрела на кавказца, высоко подняв брови.
— Как вам не стыдно!.. — прошептала она. — Вы… вы бессовестный человек!
— Девушка, ты видишь, все нашли. Хотел тебе помочь, деньги хотел иметь — в тюрьму за тебя не хочу.
— Вы… как вы можете лгать!
— Прекратите спор! Повторяю, отвечать только на мои вопросы.
— Но как он может?!
6
— Вижу, Алеша, не терпится тебе спровадить «золотое дело» магаданцам?
— Да ведь все равно придется. Расследование должно проводиться по месту совершения преступления. Ивлева магаданка. Адамия оттуда ехал, золото там и родилось. Не сегодня, так завтра начальство даст распоряжение этапировать подозрительных в Магадан.
— «Что будет завтра, не знаю я», — есть такая цыганская песня, Алеша. Но сегодня дело у нас. Получается, мы завели дело в тупик да так и отдали коллегам— распутывайте, ребята, мы не умеем…
— Что ты, думаешь, у тебя у одной есть профессиональное самолюбие?! Если бы разрешили… Не отдадим мы — отберут у нас! И не в тупик мы зашли, а не успели выйти из тупика. Если хочешь знать, я сам готов лететь в Магадан…
— Почему именно в Магадан?
— Куда же еще?
— Важен не только пункт отправления, но и пункт назначения «груза». Москва? Ленинград? Кавказ? Куда ехал Адамия?
— Или Ивлева.
— Ивлева вряд ли. Кстати, сегодня получены сведения о подозреваемых. С севера и с юга. Вот, познакомься с «очень красивой девушкой». Ивлева работает в поликлинике медсестрой пять лет, комсомолка, активистка, дружинница. Прочитал? А вот твой партнер по «подкидному» Гурам, он же Гриша. Этот два года вообще не работает. Именно два года назад он, работая снабженцем на швейной фабрике, растратил крупную сумму. Дело не возбуждалось, так как он возместил убытки. Откуда взял деньги? На что существовал два года?
— Он клянется, что работал по найму без оформления.
— Клятва — довод убедительный, а давай-ка мы поверим. И проверим, у кого был в наймитах Адамия. Не у скупщика ли золота? Скупщик, ведающий сбытом, вот у кого все ниточки в руках. И смотреть нам надо не на Магадан, а на запад.
— Наталья, ты была у начальства?
— Правильная догадка, молодец инспектор Чепраков. И полковник приказал оставить Адамию в Читинском следственном изоляторе, нам с тобой вести дело впредь до дальнейших распоряжений.
— Это ты настояла?
— Это полковник приказал, — хитро прищурилась Юленкова.
— Наташа, ты молодец!
— Мерси. Что сегодня говорит Адамия?
— Уперся: золото дала Ивлева.
— Кстати, Ивлева сегодня уезжает. У нее иа руках путевка, и задерживать нет оснований. А вот Адамия… Проверь путь его следования самолетом, запроси Адлер, Красноярск.
— Уже сделано. Жду ответ. Штурмом взять «золотое дело» не удалось, придется начинать осаду. А не рановато ли отпустила ты Ивлеву? Понимаешь, не вяжется кое-что. Ну скажи, почему Гураму прятать «груз» в сумке незнакомой девушки?
— А почему бы ему возить в чемодане губную помаду? Еще и БУ — бывшую в употреблении? И пудру? Вопросов много, ответов нет. А и отдыхать тоже нам надо, пойдем-ка по домам, Алеша. У меня еще и свой вопрос есть — взял ли муж Витюшку из садика.
Это днем она была старшим следователем Натальей Константиновной Юленковой. А по вечерам — если свободный выдастся вечер — было у нее другое звание, тоже высокое и почетное, даже несколько званий: мама, жена, хозяйка — женщиной она была, со всеми вытекающими отсюда последствиями, правами и обязанностями. Сын уже спал, муж сидел над своими чертежами, а она, в домашнем халатике, с засученными рукавами, стирала белье, когда прибежал к ней Чепраков. Открыл дверь сам инженер Юленков.
— Алексей! Опять что-нибудь стряслось?
— Ах нет, все спокойно в ночной тишине! Наташа не спит? Да не смотри на меня так свирепо, честное слово, ничего не стряслось. Но ведь Наташа не только твое начальство по семейной линии, но и мое — по служебной…
— А ты не умыкнешь мою жену? Гляди у меня! Наташа! Бросай стирку, продрай с песочком этого подчиненного, чтобы не бегал по ночам к чужим женам.
Из ванной выглянула Наташа.
— Выйди на минутку, начальница, — заторопился Чепраков. — Слушай, тайна губной помады раскрыта! Мне бы в командировку…
— Все еще рвешься в Магадан?
— Теперь рвусь в Красноярск. Адамия летел в Магадан не один, с ним была женщина, Красилова Валентина Сергеевна. 29 июня они вместе вылетели из Адлера в Красноярск, здесь взяли билеты до Магадана, места тоже рядом. Совпадение? Губная помада у Гурама тоже совпадение? Нет, Красилова наверняка летела с ним, чтобы везти золото непосредственно при себе — женщины вызывают меньше подозрений. Да и не во всех еще аэропортах проверка ведется современными методами.
— Тогда какой же смысл совать золото в сумку…
— В том-то и дело, что Красилова не улетела в Магадан, ее билет сразу же был сдан в Красноярске 30 июня. Наташа, пусть меня пошлют в Красноярск! Если найду там Красилову, это ж ниточка!
— Если найдешь…
— Постараюсь, товарищ начальник!
Из комнаты донесся голос Юленкова:
— Сыщики, долго вы будете там шептаться? Шли бы к стиральной машине и проводили совещание без отрыва от производства. Час-то поздний.
— Иду, иду, — отозвалась жена.
Инженер подумал, отложил чертежи и пошел достирывать сам.
7
Из кассиров никто Красилову не помнил и ничего сообщить о ней не мог. От них Алеша узнал только то, что и раньше знал из сообщения красноярских оперативников. Вот они, корешки авиабилетов, рядышком места до Магадана — Адамия Гурам Дмитриевич и Красилова Валентина Сергеевна. И вот еще заявление на сдачу билета Красиловой Валентины Сергеевны.
Почему она не полетела в Магадан? И если не полетела, то куда девалась? Ничего в корешках и заявлении не сказано, разумеется. Осталась в Красноярске? Вернулась в Адлер? Что вообще произошло? Чепраков покурил, подумал и решил проверить «адлерскую» версию— не вернулась ли Красилова туда, откуда прилетела. Усадили его в свободной комнатке, принесли корешки за 30 июня.
Просматривать билетные корешки — неинтересное занятие. Узнал, что какая-то Красикова Дарья Михайловна улетела в Магнитогорск, а какой-то Красивин — в Новосибирск. Улетели, и ладно. А вот где Красилова Валентина, кто бы сказал…
— Извините, товарищ… — Это подошли к нему женщины— старший кассир и просто кассир. — Вот Ипатова, она в тот день на «возврате» сидела, она помнит эту женщину.
— Очень хорошо! Пожалуйста, опишите как можно подробнее, какая из себя, в чем одета Краси…
— Да нет, я не женщину, я мужчину немножко помню, который возвращал билет на имя Красиловой. — «Возвратная» кассирша засмущалась, словно извинялась, что сдавал билет мужчина. — Я еще спросила: почему не сама сдает. Он сказал: хворает, укачало в самолете. И паспорт ее предъявил. Я и приняла билет. Черный такой, говорит по-русски не чисто. Он и расписался в получении денег — буква «К» и дальше неразборчиво. Да вы подпись видели, вот она.
Значит, сдавал билет Гурам. Он отрицает, что летел с кем-то. Назначить почерковедческую экспертизу? Ну, а Красилова все-таки где? Нет, такие загадки натощак не разгадаешь, надо пойти в кафе, съесть что-нибудь.
Небольшой «стоячий» буфетик он нашел здесь же, в здании аэровокзала, на первом этаже. Несколько человек стояли у высоких круглых столов, что-то ели. От сдобных кулинарных ароматов у Алеши засосало под ложечкой. Но тут же и забыл про еду, потому что У крайнего слева столика допивал кофе милицейский лейтенант. Алеша, только еще ступив ногой на красноярскую почву, забегал к дежурному милиции, но кабинет был заперт. А тут лейтенант — вот он, сытый и ничем вроде не занятый. Вдруг да помнят что дежурные?
Лейтенант пригласил Чепракова в кабинет, взглянул на его удостоверение, выслушал вопрос и ответил вопросом же:
— Выходит, она и у вас в Чите побывала? Ну, прыткая девица!
— Вы ее знаете? — обрадовался Алеша. — Где я могу ее найти?
— А чего ее искать? В следственном изоляторе сидит.
— За что?
— Кража личного имущества. Вот записано в оперативном журнале: 29 июня задержана, когда с чужим чемоданом садилась в троллейбус.
— Украла ценные вещи?
— Не особенно ценные, рублей на шестьдесят или около того. Попросили ее присмотреть за вещами, вот она и присмотрелась. Приличная такая девица, Красилова эта, не подумаешь, что воровка.
— Так она в следственном изоляторе?
— Туда отправили.
Странно: Красилова летела в Магадан за «грузом» ценой в несколько тысяч и соблазнилась на такую малость. Гурам-то куда глядел, почему допустил? Странно. Ну, хоть нашлась, и то хорошо.
В следственном изоляторе начальница женского отделения, рослая, полная женщина-капитан, тоже недоумевала:
— Как-то не похожа Красилова на преступницу, хотя в начале этой зимы освободилась из колонии. Да, тоже за кражу отбывала. Мы уже характеристику получили из той колонии. Пишут: груба, курит, систематически нарушала режим, за что неоднократно получала взыскания. Но эта, у нас которая, она совсем не такая. По фотографии? Нет, фото еще не получено. У нас Красилова задумчивая, вежливая, опрятная. Очень замкнутая. Но вину сразу признала. Следователь, что ведет ее дело, сказал: никаких с ней затруднений.
— А у меня, наверное, будут затруднения. Интересно бы знать, что за волшебные с ней превращения?
— Узнавайте, потом мне скажете. Позвольте про-пуск, в какой кабинет вам разрешили? Это сюда, по коридору и направо. Сейчас Красилову приведут.
Чепраков нашел отведенный ему кабинет, устроился за строгим канцелярским столом, приготовил бумагу для протокола. С чего начать допрос? Красилова ведет себя замкнуто — какой найти подход? Наташу бы сюда, она как женщина с женщиной… Ах, инспектор Чепраков, как вам не стыдно — все норовите спрятаться за спину начальства, да еще за женскую! Самому надо.
Ввели Красилову. Вот эта аккуратненькая миловидная девушка — Красилова? Мелкая воровка? Для транспортировки золота, пожалуй, в самый раз — вид вызывает доверие. Но примитивная кража чемодана!
Поздоровалась, склонив русую головку.
— Здравствуйте, гражданин следователь.
И голос приятный, мелодичный, без блатной хрипотцы.
— Здравствуйте, Красилова. Прошу садиться. Можете курить, — Алексей протянул сигареты.
— Спасибо, не курю.
Очень странно. В следственных органах Чепраков проработал не так уж долго, но воров повидал достаточно— разных судеб, характеров, воровских «способностей», различного интеллекта. Бывали солидные, внешне культурные, довольно начитанные и образованные, с артистократическими замашками — крупные расхитители государственных ценностей, ловко и изобретательно лгущие. Бывали «средние» жулики — вертлявые завмаги с неправдоподобно честным взором. Бывала мелкая дрянь — домушники, карманники, вокзальное ворье — наглые, развязные, грязные.
Красилову по характеру преступления можно бы отнести к последним. По внешнему виду и поведению — к первым. И Чепраков сказал:
— Смотрю на вас, и не верится, что чемодан вы украли. Нет ли тут какого недоразумения?
Взглянула и тотчас опустила взгляд.
— Какое же недоразумение? Я действительно… взяла сумку и чемодан. Да ведь я уже рассказывала тому, другому следователю.
— Зачем вы… взяли?
Светло-русые, некрашеные, вьющиеся волосы легкой пушистой волной закрыли склоненное, пылающее лицо.
— У меня не было денег… Ну и вот…
— Как же вы пустились в дорогу без денег?
— На дорогу я скопила немного денег, но… Я говорила следователю… Все потеряла, и паспорт, и деньги. Может быть, украли. Все, что у меня было…
— Куда вы летели?
— Сюда в Красноярск.
— Здесь есть родные, знакомые?
— Никого. Слышала, что хороший город. Хотела устроиться работать…
— Вы жили и работали на юге, в Сухуми. Чем же привлекла Сибирь?
— Родом я уралка, мне здесь привычнее.
— Почему же не на родину? Вы ведь из Свердловска?
Не ответила, только отрицательно мотнула головой, так что волосы взметнулись венчиком.
— Летели в Красноярск, хотели здесь жить. Так?
— Да.
— Для чего же купили билет до Магадана? На 30 июня?
— Что вы, не покупала никакого билета. Я летела в Красноярск.
— С кем?
— Одна.
— Вы говорите правду?
— На что мне билет, если ни паспорта у меня, ни денег?
— Подумайте, Красилова. Вы ведь понимаете, что не только в вас тут дело.
— О чем вы? Я хотела обокрасть добрую, славную женщину, сожалею об этом… На колени бы перед ней встала, чтобы простила меня! Поверьте, так мне за себя… Обидно. А вы про билет какой-то. Я все рассказала, и тому следователю и вам. Судите, что уж… Не думала, что еще раз придется в тюрьму. — Отвечала покорно, как будто искренне. Двадцатилетняя красивая девушка — воровка-рецидивистка. Странно все-таки.
— Ну хорошо, давайте оформим протокол.
Он писал и задавал вопросы, по-разному их формулируя. Пытался исподволь вызвать Красилову на откровенность. Она отвечала охотно, терпеливо повторяя все то же. Подписала, даже не прочтя толком. Оставалось только провести опознание по фотокарточкам. Пригласили понятых из числа вольнонаемной хозслужбы изолятора.
— Красилова, перед вами пять фотографий. Посмотрите внимательно. Знаком вам кто-либо из них?
Ее глаза скользнули по мужским фотографиям. Чепракову показалось, что на фото Адамии она чуть задержала взгляд.
— Нет, никого не знаю.
— Посмотрите еще.
— Не знаю, — сказала и отвернулась. И опять показалось Алеше, что в ее «не знаю» еле заметно прозвучала нотка то ли брезгливости, то ли… Показалось?
Вечером он звонил в Читу.
— …Наташа, ты меня слышишь? Все поняла? Да, Красилова отрицает… Да, отрицает. Но я чувствую, на сто процентов уверен, что она с Гурамом знакома! Ты слышишь? Чувствую!
— Не кричи, слышу. Ты можешь доказать их связь убедительно? Не чувствами, а фактами? Чувство — не вещественное доказательство. Возвращенный билет — этого мало. По крайней мере, на данном этапе. Ты вот что, ты давай возвращайся. Полковник докладывал в Москву. Пока что дело оставили за нами. Нет, в Магадан не полетим. Я отослала магаданцам копии наших материалов, они занимаются этим делом на месте, будут держать с нами связь. Адрес Григоряна просили сообщить. А нас посылают в Сухуми. Адамию этапируют туда же. Алеша, срочно возвращайся в Читу!
8
Майор Хевели вспотел — не от жары, они тут к жаре привычные, — вспотел от дипломатической миссии.
— Подожди, генацвале, не клади трубку, пожалуйста! Дорогой друг, самый лучший друг, сделай очень хорошее Дело — дай два одноместных! Понимаю, генацвале, — у нас сезон, приезжих много, гостиница не резиновая. Все понимаю, дорогой, за это дай два одноместных! Слушай, когда ты попадешь к нам в тюрьму, тебе будет самая лучшая камера, клянусь! Не попадешь? Ты молодец, ты умный человек, клянусь! Ты Умный человек и устроишь моим приезжим коллегам Два одноместных номера. Один двухместный не пойдет.
Потому что один приезжий мужчина, другой приезжий женщина. Нет, не муж и жена. Нет, жениться не хотят. Я сказал, два одноместных!
Никто из администрации отеля решительно не допускал, что может когда-нибудь воспользоваться гостеприимством тюремной камеры! И все же два одноместных номера — которых нет и не предвидится! — каким-то образом нашлось. Майор Хевели гордо распростер руки над планом города:
— Устраивайтесь! Черное море и сухумский угрозыск к вашим услугам!
Они пошли в гостиницу «Абхазия».
— Вот видишь, Алеша, начало удачное. Жаркое солнце, теплое отношение местных товарищей…
— И прохладное море!
— Нет, горячая работа.
— Товарищ начальница, а как же море? Если сегодня не искупаемся, потом некогда будет! Кроме того, мы с дороги, и купание — элементарное требование гигиены.
— Удивляюсь, Алеша, как тебе не удалось разговорить Красилову. Ведь есть у тебя дар убеждать.
Чепраков виновато кашлянул.
— Красилову-то я не на пляж приглашал… А у тебя, Наталья, дар чисто женский — подпускать шпильки.
Прописались в «Абхазии». Оставили вещи и по набережной Руставели поспешили на пляж, заполненный до отказа купальщиками.
— Так и быть, отдохнем авансом. Чтобы уж потом не манили прохладные волны. И с утра, Алеша, я — к жене Гурама, ты — в магазин, где работала Красилова. Смотри, смотри! Как оно красиво! Море!
Директор универмага, седой и лысый абхазец, усадил Чепракова в кресло, угостил сигаретой «Колхида».
— Красилова недолго у нас, месяца три, работала. Ничего плохого сказать не могу. Знаю, что из колонии. Но хорошо работала, честно. Девушка молодая, красивая, покупатель к ней шел. Как приняли на материальную ответственность? Уважаемый человек просил за нее, тоже завмаг, Леван Ионович Чачанидзе.
— Почему он, тот завмаг, просил устроить к вам Красилову?
— Леван Ионович такой добрый человек! Пришла к нему, сказала — работать хочу. Леван мне звонил, я сказал: хорошо, дорогой, пусть идет, пусть работает. У меня тоже дочка есть, ей тоже двадцать лет, в торговом институте учится. В галантерейный отдел поставил, в общежитие устроил.
— Значит, по работе Красиловой не было замечаний?
— Почему не было — молодая, глупая, ошибку делать может? Скажешь — слушает, понимает, другой раз ошибку не делает. Главное, честно работала. Как вела себя в общежитии? Откуда знаю? Их у меня пятнадцать, все больше молодые. Женщины! Дочка одна — я знаю, что у нее в голове? Один раз знаю, другой раз совсем не знаю! На Красилову никто не жаловался. Лучше спроси у девушек из галантерейного.
— У нее были близкие подруги в отделе?
Директор потер лысину, погладил седые усы.
— Давай пришлю заведующую отделом. Хочешь? Она женщина, она больше знает.
— Почему Красилова уволилась?
— По собственному желанию — вы видели ее заявление. Я говорю: что хочешь? куда едешь? зачем едешь? Говорит: Кавказ чужой, Сибирь своя. Как могу держать девушку? — Завмаг понизил голос: — Скажи, пожалуйста, почему спрашиваешь? Что сделала девчонка?
— Неприятность у нее, документы пропали.
— О, жалко Валю. Она хорошая работница, честная. Еще спрашивать хочешь? Прислать заведующую отделом?
Надменная дама средних лет в кабинет вплыла, словно королева в тронный зал. Смерила Алешу высокомерным взглядом:
— Что вам?
Чепраков предъявил ей удостоверение, и надменность мгновенно слетела с нее. Надо полагать, завмаг не счел нужным предупредить сотрудницу, кто и зачем ее вызвал. Они в контрах? Тем лучше: объективно выскажет каждый свое мнение.
— Красилова? Да-да… Простите, в каком разрезе, так сказать, она вас интересует? Она что-нибудь такое совершила? У нас недавно прошла ревизия, все в порядке. Да-да, о Красиловой… Странная, знаете ли, девочка. Скрытная, говорила о себе неохотно. Впрочем, она из таких… гм, мест, о которых порядочным людям рассказывать стыдно. От общественной нагрузки отстранялась. Книжки все читала, если покупателей нет… Простите, что она?..
— Были у нее близкие подруги?
— Ах нет, скрытная такая, необщительная. Ни в кино с девочками, ни на танцы. Но это я одобряю — что хорошего в современных танцульках? Гм… Вот с Розой— очень славная девочка Роза Черказия — с ней о книгах разговаривала. Конечно, если покупателей нет. Ведь в сезон покупатель идет сплошным потоком, требует внимания…
Далее завотделом проинформировала Алексея о сложностях и трудностях галантерейного отдела, о склонности некоторых покупателей к необоснованным жалобам…
— На Красилову были жалобы? — вернул ее к сути дела Чепраков.
— Не помню такого случая. В общем, девочка справлялась. При ее молодости… — дама прищурилась, — и привлекательности, я бы сказала… к ней охотно шел покупатель, разные молодые люди… и не очень молодые. Впрочем, Валя держалась строго, и я это одобряю. Один, кажется, пользовался у нее успехом… Но ничего определенного сказать не могу.
— Вы знаете фамилию, адрес? Того, кто пользовался успехом?
— К сожалению, Валя ни с кем не делилась… Хотя я, как старший товарищ, как заведующая наконец, гм… могла бы посоветовать, предостеречь…
— От чего предостеречь?
— Ну, я не знаю… Вот вы же интересуетесь, значит…
— Могу я побеседовать с подругой?
— С Розой? Минуточку, сейчас пришлю.
Она пошла к выходу. Но выйти из кабинета оказалось ей не по силам, вся ее полноватая спина, затылок с высокой прической, поднятые к вискам пальцы излучали любопытство: в чем попалась Красилова? Смошенничала? Украла? Не в нашем магазине? А где?
Алексей понял, что если он сейчас же не ответит вопросительной ее спине, то будет хуже — пойдут по универмагу слухи, домыслы.
— У Красиловой паспорт и деньги похитили.
— Ах вот как! — На ее профиле мелькнуло то ли облегчение, то ли разочарование.
Худенькая, длинноносенькая Роза сначала заглянула, потом вошла и уставилась на Алексея чернющими глазищами. Должно быть, скромная, вспотевшая персона Чепракова олицетворяла для нее сразу всех трех телезнаменитых «Знатоков». Чтобы вернуть девушку в нормальные будни, Алексей пожаловался:
— И жара у вас!
Розе не было жарко, а было интересно — живой инспектор! Слова о жаре попросту не дошли…
— Садитесь, Роза. Тут, понимаете ли, неприятность с вашей подругой, с Красиловой. Паспорт украли. Вы ведь подругами были?
Роза несколько раз кивнула. Славная такая глазастая девушка. Наверное, всем она подруга. Алексей нудно расспрашивал, как работала Красилова, как чувствовала себя в коллективе, в общежитии. Но оказалось, что в общежитии Красилова не жила.
— Как не жила? А где же?
— Прописана только была в общежитии. Но знаете, какая она… ну как это по-русски?.. Нелюдимая, вот как! Все сидит, сидит и думает. Или читает. Я книги ей давала, в библиотеке тоже она брала. Сначала Валя детективы просила. А потом говорит: что-нибудь про любовь бы.
— Влюбилась, что ли? В кого?
— Она ничего не рассказывала. Но я знаю, ей нравился очень студент Костя… Познакомилась с ним, и книги про любовь нужны ей стали. При чем тут фамилия? Ну, Костя Гурешидзе. Где живет? Возле ботанического сада. Да вам зачем? Не он же взял ее паспорт! Костя очень хороший! У него такая библиотека! Представляете, полный Дюма, весь Дюма! Валя просто зачитывалась. Я тоже… Он каждый день приходил, цветы приносил, и так он к ней хорошо относился! Валя ведь красивая, самая красивая в магазине!
— Как она относилась к Косте?
Чернющие глаза отдалились, затуманились.
— Наверное, она тоже… Но такая странная… Один раз мне говорила: нельзя мне с Костей быть, я совсем плохая. И еще что-то: проволока… нет, колючая проволока между нами. Спрашиваю: почему проволока, какая проволока? А она непонятное такое русское слово… «запретна». Что такое «запретна»? Я хорошо говорю по-русски, но пе все слова понимаю. Вот она и сказала — «запретна». И скоро уволилась, быстро уволилась. Костя пришел с тюльпанами, а ее уже нет. Каждый день ходил, спрашивал, нет ли писем от Вали. И тюльпаны… мне отдавал.
Мягкая речь ее с легким акцентом звучала приятно. И вместе с запахом недорогих духов исходил от Розы чудесный дар доброты ко всему окружающему: к потерявшей паспорт Вале («И деньги тоже? Ой, бедная!»), к студенту Косте («Честное слово, он так к ней хорошо относился, цветы приносил!»), к самому Чепракову («Вы хотите Вале помочь, да? О, она очень хорошая»).
Итак, на работу Красилову устроил некий завмаг Чачанидзе. Были они знакомы раньше? Или были ли у них общие знакомые? Почему Чачанидзе взял на себя заботы о ее трудоустройстве? Съездить к нему? Всего две остановки на троллейбусе.
Представительный, в отлично сшитом белом с искрой костюме, который удачно контрастировал с густым загаром, Леван Ионович Чачанидзе взглянул на удостоверение и провел Чепракова в кабинет.
— Чем могу служить? Пожалуйста.
— Я к вам насчет Красиловой.
— Красиловой? Кто она?
— Леван Ионович, вы ж ее знаете. Красилова Валентина.
— Извините, не помню такой. Прошу вас, поясните — она ревизор или…
— Коллега ваш, из универмага товарищ, сказал, что именно вы просили принять Красилову в универмаг.
— Уверяю вас, вы ошибаетесь… Простите, как ее? Ах, память-память, начинает сдавать! Ну конечно! Молоденькая совсем девчушка Валентина, беленькая, кажется… Фамилию уже не помню, но случай такой был, верно. Так что именно интересует товарища инспектора? Нет, совсем я ее не знал. Понимаете, жалко стало, ведь она мне в дочери годится. Пришла, просит принять на работу. Куда возьму? Сами видите, магазин маленький, почти ларек. Звонил, просил знакомого — устрой девушку. Я как советский человек… Простите, она что-то украла в универмаге?
— Нет. Две недели тому назад она уволилась.
— О, не знал. Дела, хлопоты, выполнение плана — как-то забылось, что несу, так сказать, ответственность… правда, чисто моральную. Не поинтересовался, как она там, и в этом чувствую вину. Так что же с ней?
— Ничего особенного. Она потеряла документы, приходится наводить кое-какие справки.
— Сожалею, но ничем не могу помочь. Я ее почти не знал. Где сейчас эта м-м… Красильникова? В Красноярске? Вероятно, украли документы на вокзале? Ах, молодость, неосмотрительная молодость!
Чепраков отправился к ботаническому саду. Первая же старушка, сидевшая в тени прямо на краешке тротуара, на стуле, указала дом, где живут Гурешидзе. Нашел и квартиру, но на звонки и на стук никто не ответил. Поднималась по лестнице женщина, она сказала, что старшие Гурешидзе сейчас на работе, а сын их Костя вообще уехал с группой студентов на все лето. Говорят, в Сибирь, что-то там строить.
Алексей не слишком огорчился безрезультатностью этого поиска — не хотелось расспрашивать студента о Красиловой… Похоже, начиналась у них настоящая любовь — цветы каждый день случайным знакомым не дарят, — которую сама Валентина по неизвестным причинам оборвала. Не от любви ли бежала в Сибирь? Стыдилась прошлого? Боялась будущего? Знал ли студент о ее кражах, о колонии? Или связан студент с Адамией, с расхитителями золота? Уехал в Сибирь — не на смену ли погоревшему Гураму?
Жара в Сухуми, жара… У Алексея кожа на лбу и на носу сгорела. Болит. Голова не соображает. А соображать очень надо. Ходит он по Сухуми, но не видит «ниточки», не находит разгадки многим вопросам. Или Красилова ни при чем? Все ее хвалят. А билет до Магадана? Билет, который сдал в кассу, по приметам судя, Гурам Адамия?
В море бы окунуться… Но Чепраков не идет к морю, а идет в гостиницу. Что там у Наташи?
Наташу нашел в ее номере. Не сразу впустила: «Подожди, оденусь». Сели у распахнутой балконной двери.
— У нас солнышко тоже летом сердитое, — вяло сказал Алексей. — Но здесь жара другая, покрепче. Прямо обалдеваешь с непривычки. И ведь это какую стойкость надо — ходить мимо моря и не купаться! Товарищ начальница, мы почти герои! У тебя что новенькое?
— У меня голова болит.
— И это единственный результат? Бедновато. Хочешь, сбегаю за цитрамоном?
— Обойдусь. Давай докладывай.
Алексей коротко доложил о весьма скромных своих успехах.
— Вот и все, что смог приобрести в местных универмагах. А по семейной линии Гурама что нашлось? Кроме головной боли? Жену нашла?
— Есть жена. Женщина в черном…
9
Майор Хевели закончил информацию:
— Итак, Гурам был снабженцем на швейной фабрике. Чисто работал. Растрату делал — никто не замечал. Из Тбилиси ревизор приехал — сразу замечал. Большие деньги, большой срок грозил. Гурам не хотел в тюрьму, деньги достал, растрату покрыл. Где деньги взял? Ты не знаешь, я не знаю. Кто такая жена Гурама? Жена Гурама — бригадир на швейной фабрике. Благодарность получала. Ее отец тоже на фабрике работал, замечательный мастер был. Когда умер, вся фабрика за гробом шла, ордена за гробом несли. Гурам Адамия нехороший человек, жулик — что еще сказать могу! Жена его — простой человек, рабочий человек. Ее вызвал на 11 часов, в коридоре сидит, немножко волнуется. Спрашивай — протокол писать не спеши. Без протокола говори. Потом пиши.
Марина Адамия вошла робко, поклонилась, села на предложенный стул. Наташа подумала: что это она, предчувствует горе? Глухое черное платье, черный капрон на ногах, черное кружево до самых глаз.
— Вам не жарко, Марина Ясоновна, в такой одежде?
— Обычай у нас такой. В прошлом году родственник умер — траур носить должна.
В прошлом году, родственник… Надо же! Наташа удивлялась, что в летний полуденный зной на улицах встречаются женщины в черном, похожем на монашеское одеяние. Так долго носят абхазки траур! Живучи на Кавказе древние обычаи.
Наташа расспрашивала о детях'—двое их у Марины, пяти и семи лет мальчики. О старухе матери, о родственниках. Интересно поговорить запросто с человеком другой национальности, узнать о старинных обычаях других народов. Жаль, в следовательском кабинете не поговоришь запросто с вызванной гражданкой. Разделяет собеседниц невысказанный пока вопрос: зачем? что случилось? Нависло предчувствие беды, холодит беседу. Марина отвечает коротко, но охотно. И все время ждет, ждет того самого вопроса, из-за которого пригласили повесткой в милицию… Так уж спросить напрямик?
— Марина Ясоновна, вы знали такую девушку — Валю Красилову?
Худощавое лицо абхазки не дрогнуло. Подумала, сказала:
— В своей смене всех знаю, в другой смене не знаю. С нашей фабрики девушка?
— Нет, но раньше в Сухуми жила.
— Сухуми большой, девушек много.
Первая разведка ничего не дала. Наташа умело переменила тему, о фабрике спросила, о заработках швеи, о плане и реализации пошива, о снабжении материалами. Застенчивость Марины прошла, словно не в милицию вызвали, не со следователем беседует. И что, что следователь? Она тоже женщина, и интерес у нее женский: какие кофточки сейчас нарасхват, какие так себе и почему тех, что нарасхват, мало шьют. Разговорилась Марина, потомственная швейница.
— Модного материала нет, как шить будем? Правильное снабжение надо. Разве мы не хотим шить красивые, всем нужные кофточки? Разве не хотим себе хорошую зарплату? Но что сделать можем? Не дают материалы.
— Как же наладить снабжение? Вот ваш муж, он ведь работал на фабрике?
Не вышло у Юленковой, не получилось непринужденного интереса к снабжению: кончилась на том беседа двух женщин — начался допрос. Хоть и без протокола пока. Марина замкнулась сразу, без переходов, как и случается это с бесхитростными людьми.
— Кстати, муж где сейчас работает?
— Он торговый работник. Возит продавать колхозные фрукты.
— Хорошо зарабатывает?
— Не очень… Но нам хватает. Я тоже зарабатываю.
— Сейчас он куда уехал?
— На Урал. Какой город, не знаю,
— Кто еще с ним поехал?
— Не знаю.
— Как же так? Вы жена — и ничего не знаете?
— Мужское дело — как спросить могу?
— Да ведь не чужой, муж он вам!
— Обычай такой…
Опять обычай!
— Он и сейчас повез фрукты?
— Да.
— Вы сами видели эти фрукты?
— Нет. Зачем ходить смотреть?
— Кто у Гурама близкие друзья?
Абхазка не выдержала:
— Что с Гурамом?
Да, пора говорить открыто.
— Марина Ясоновна, ваш муж занимался перевозкой краденого золота.
Худощавое лицо стало серым под черным кружевом.
— Почему сказали так? Гурам хороший, добрый, он не крал!
— Возможно. Но он вез краденое золото, чтобы перепродать или передать. Кому?
— Не верю, не мог он!..
— Где он взял деньги, чтобы покрыть недостачу на фабрике?
— Взял взаймы. Взаймы умеет, красть — нет!
— Вы полагаете, Гурам не мог украсть?
— Нет. Воровать позорно, а Гурам честный абхазец.
— Но расхищал же он средства фабрики, когда работал там снабженцем.
— То совсем другое дело, как вы не понимаете! Вот так: даже передовая швея убеждена — кража у государства как бы и не кража, и не позор. Вот так…
— Гурам добрый, друзей много, одному деньги давал, другому деньги давал — один отвечал.
— Но кто же дал ему взаймы? Кто его друзья?
— Гурам часто уезжал, я на работе — откуда знаю мужские дела?
«Да», «нет», «не знаю»… Хорошая жена Марина, соблюдает древние неписаные законы. «Да», «нет», «не знаю»… В самом деле не знает?
— Бывали на руках мужа большие деньги?
— Не знаю.
Допрос свидетельницы ничего не дал. И Юленкова стала писать протокол, задавая все те же вопросы, получая все те же ответы.
— Вот и все, Марина Ясоновна. Прочтите, подпишите, и можно вам идти.
— А где… где Гурам?
— Задержан и находится под следствием. Мы должны узнать, кто втянул вашего мужа в аферу, кому предназначалось золото. Вы не хотите или не можете нам помочь…
— Хочу помочь. Но мужские дела — что я знаю?..
Марина долго-долго читала протокол. Добросовестно старалась вникнуть в строчки с «нет», «не знаю», а строчки скользили перед глазами, и Марина снова перечитывала — она привыкла все исполнять добросовестно. Или совесть тревожит потомственную работницу-швею? Не попытаться ли предъявить ей… Юленкова придвинула телефон и набрала номер.
— Майор Хевели слушает.
— Товарищ майор, нельзя ли найти понятых? Побыстрее бы?
— Сейчас будут.
Марина спросила:
— Где нужно подписать?
— Вот здесь. «С моих слов записано верно». И подпись. Извините, еще задержу вас, совсем недолго.
Вошли понятые — полнотелая русская курортница и старичок грузин.
— Марина Ясоновна: знаете ли вы кого-нибудь из этих граждан? — Юленкова разложила перед свидетельницей четыре фотографии.
Багровые пятна прожгли загар на щеках абхазки, она поднялась, склонилась над столом. Взяла фотографию. Три других для нее не существовали, не было тут ни понятых, ни следователя — с фотографии смотрела исподлобья Валентина Красилова, смотрела покорно и грустно, красивая даже на плохом тюремном снимке. И отступили древние обычаи…
— Она! Ее нужно судить!.. Испортила Гурама… как это?., приворожила, да!
— Эта женщина вам знакома? Как ее зовут?
— Зовут, не знаю… Гурам ночи не спал, плакал… Она заставила его…
— Марина Ясоновна, успокойтесь, выпейте воды.
Понятых прошу засвидетельствовать опознание. Спасибо, товарищи, вы свободны. Марина, давайте уж говорить все как было. Все равно мы установим истину, так уж лучше скорее это сделать, верно?
Обида жены и ревность женщины порвали молчаливую цепь древнего обычая…
В последний раз муж ездил на Урал зимой. И когда вернулся, Марина растерялась — так изменился Гурам. Обычно веселый, немного важный, немного ленивый — стал теперь нервным и злым, кричал на детей, на жену, пропадал где-то до глубокой ночи. Почему он кричит, почему ругается? Чем виновата Марина? Где ходит Гурам каждый вечер? Успокаивала себя: мало ли забот у мужчины. Пройдет у него.
Но проходили недели и месяцы — не проходила тоска Гурама. Не сидел он с приятелями в шашлычной, не пел песен, не радовался весне. Приходил ночью как в чужой дом, где ничего не мило, садился к столу и один пил вино, чачу. Пил, вздыхал. А потом метался по дому, скрипел зубами, грозил кому-то. Валился на постель и плакал. И плакала Марина, лежа в своем углу, от неизвестности и тревоги за семью, которой, она чувствовала, угрожает что-то. Спросить бы Гурама — ноне смела, к мужу теперь не подступиться.
Тревога за Гурама и семью толкнула на нехороший поступок, было то уже в начале июля. Нехороший поступок, некрасивый, стыдный. Но ведь это ее муж!
Шла по улицам, стыдясь себя, встречных людей, все равно, знакомых или нет. Далеко впереди жалко сутулилась знакомая спина в ею же самой сшитой и выглаженной рубашке. Когда Гурам останавливался, Марина жалась к дереву или забору — не заметил бы… Не заметили бы люди, что она, хорошая жена, выслеживает мужчину, мужа, позоря тем его.
На бетонных ступенях у входа в кино сидела старуха, у ног ее корзина цветов. Гурам купил у цветочницы-старухи несколько алых тюльпанов. Зачем ему?
В аллее сквера Марина увидела ее… Видела, как чуть не бегом бросился навстречу ее муж Гурам, который всегда был немножко ленивый, немножко важный в своем доме. Ее Гурам!.. Откуда взял, где нашел такую улыбку?! Блестят белые зубы, все лицо сияет, а в глазах робость, как у мальчика перед царицей… Для Марины у Гурама не было такой улыбки — был высокомерный смех. Для Марины не было робкого и счастливого блеска глаз… Для жены не было тюльпанов. Все — для русской, злой, нехорошей, которая его околдовала… Подбежал и вложил в руку девушки тюльпаны, хотел ее обнять… Она оттолкнула Гурама. Хлестнула цветами по лицу… Бросила тюльпаны в пыль и пошла. И Гурам покорно принял удар женщины. С жалкой улыбкой тащился за ней как побитая собака…
Марина больше не хотела видеть его унижение. Ее муж Гурам!.. Девушка была красивая, очень красивая…
Ночью он пришел домой, сел за стол и налил себе крепкой чачи.
— Гурам, — сказала ему Марина. — У тебя есть дом и семья. Зачем тебе русская девушка?
Он выпил чачу, поднялся и ударил жену по щеке. Она забилась в свой угол и плакала. А он сразу о ней забыл. Пил чачу, плакал, опять кому-то грозил.
Через два дня хмуро буркнул, что поедет торговать фруктами на Урал.
— Теперь ясно, Алеша, что Адамия и Красилова знакомы. И оба отрицают это.
— Не просто знакомы, а состояли в преступном сговоре.
— Вот это еще не доказано. Могли быть у них и просто… ну, скажем, лирические отношения. Впрочем, подожди-ка! Ты, кажется, говорил, что он приносил ей цветы, тюльпаны?
— Это тебе рассказала жена Адамии. Тюльпаны, вот поди ж ты! А он как будто не из тех, кто приносит цветы. Такие, как Гурам, чаще приносят деньги…
— Тот студент, Костей его зовут? Он дарил Красиловой цветы? А Гурам, ты полагаешь, деньги? Интересно, куда повернулось ее сердце — к тюльпанам или к рублям?
10
— И больше вам нечего сказать, Валя?
— Гражданка следователь, ну чего вы все меня спрашиваете? Зачем в Сухуми привезли? Дело-то мое ясное… Ну, украла, сделала глупость такую опять, ну и судите по сто сорок четвертой статье, чего ж еще? Если я в непризнанке, тогда другое дело. А я сразу честно все признала — виновата. Одного хочу — чтобы не отправляли в прежнюю колонию. Пусть в Красноярске, в Сухуми, хоть где, лишь бы там меня не знали, прежнюю… Тогда, может, последняя это моя ходка. Ну, в какую колонию, от вас уж не зависит, вы свое дело сделали.
— Не сделала еще, Валя. Но обязательно сделаю, найду правду. Чуть раньше или чуть позже, но найду. Помогите мне, Валя.
— Я? Чем же я-то помогу? Я — воровка…
— Трудно поверить, Валя. Вот сидите вы здесь, обыкновенная хорошая девушка… Скажите, Валя, была у вас любовь?
— На что вам? Любовь уголовно не наказуема. И не смягчающее обстоятельство.
— Думается мне — для вас смягчающее.
— Как так?
— В колонии вы совсем другая были, злая, грубая. А сейчас…
— Тогда я совсем дура была, вот что. Ничего не понимала.
— Отчего же сейчас поняли? Не от любви?
— Нет, так… Надоело прежнее. Вы для дела какого-нибудь спрашиваете? Или так, по-человечески?
— Дело делом, а человек сам по себе ведь интересен.
— И я?
— Вы тем более. У вас сейчас какой-то перелом.
Красилова отвернулась и сказала:
— Не перелом, а все вдребезги. Если вы не для протокола, а по-человечески… то скажу вам вот что: счастья у меня нет и не будет, а раз так, то мне теперь все равно — что срок тянуть, что хоть бы и умереть. А отчего так, это уж мое дело, только мне подсудное. Вам ни к чему, понятно?
— Понятно. Вы сами себе преступница, себе злодейка, так? И никакой суд вас сильней не накажет, не отнимет того, что сами у себя отняли. Так?
Что это — Красилова готова заплакать? Глаз не видно, скрыты за волной волос, но пухлые губы вздрагивают, уголки их горестно опустились.
— Поверьте, Валя, мне очень жаль вас.
— Не надо, Наталья Константиновна…
Как не пожалеть — такая славная девчонка пропадает. По имени-отчеству впервые назвала… Девчонке в двадцать лет, Вале, самый близкий человек сейчас — следователь. Не с кем больше говорить по-человечески Вале. Придется отпустить в камеру, допрашивать в минуту расслабленности ее — душа не поворачивается. Вроде как воруешь откровенность. Придется отпустить в камеру.
Или как? Если не сейчас, то когда? Когда очерствеет в камерах и потеряет эти слезы? Да и слезы — не обычная ли то блатная сентиментальность? Не похоже… Но нет, прерывать допрос не следует.
— Одного не могу понять, Валя. Ну, вам все равно. Но есть другие девушки, которым не все равно, которые хотят по-настоящему жить. Может быть, кому-то из них грозит такая же судьба, как у вас. Или вам не жаль их? Так помогите обезвредить тех, кто толкает девушек на преступление.
Губы перестали вздрагивать, отвердели. Красилова отвела волосы, посмотрела исподлобья. Что ж, в камеру отпускать поздно, надо идти в атаку, идти сейчас,
— Или боитесь Гурама?
— Не знаю никакого Гурама!
Надо идти в атаку.
— Знаете. Вы вместе летели в Магадан.
Красилова выпрямилась. В еще влажных глазах злость.
— Ах, вон вы чего, гражданка начальница! Ловите, да? А я-то дура!.. Ха, жалко ей меня стало!
— Да, жаль. Несчастная вы. А могли бы… Понимаете ли вы, что вас любили! Не знаю, как вы, а вас очень любили. Вы в красноярской тюрьме сидели, а Костя Гурешидзе все еще надеялся, что вернетесь, приносил вам цветы. Тюльпаны. Помните Костю?
— Врете! Вы врете! Откуда вы знаете? — И тихо-тнхо: — Вы откуда знаете?
— Хотите, он сам скажет это?
— Нет! Не надо! — И совсем потерянно, по-настоящему плача: — Ему сказали, что я… что я?
— Ничего ему не сказали. Придет время, сами объясните.
— Никогда…
— Вы Костю не любили?
— Что уж теперь?.. Наталья Константиновна, прошу, не говорите Косте, никогда не говорите! Он меня с самого начала за порядочную принимал…
— Что же вам обоим мешало?
— Подождите, я сейчас, я сейчас…
Она плакала, уронив лицо в скрещенные на столе локти. Дать ей воды? Не надо. Пусть плачет. Тяжело ведь. Затихая, вздрагивая, спросила из локтей:
— Откуда знаете, что цветы приносил?
— Роза Черказия говорила, подруга ваша.
— А она знает, что?..
— Нет, зачем же.
— Где сейчас Костя?
— У него каникулы, уехал в Сибирь с другими студентами, на стройку. Может быть, надеялся вас найти?
Валя притихла, замерла. Потом распрямилась рывком, отерла мокрое лицо.
— Пишите! Ладно! Знаю я Гурама! Будь они прокляты!
— Кто они?
— Гурам. И Леонтий Ионович. Чего глядите? Не знали про него? Ладно, все равно пишите! Они друг друга ненавидят, а я их любить и беречь должна! Нет уж!..
— Да кто он, этот Леонтий Ионович?
— Есть тут такой. Пишите.
11
Привык ли Гурам к своему положению, родной ли абхазский воздух подействовал, только выглядел подследственный бодро, посвежел, щеки выбриты. Со следователем — как со старым уважаемым знакомым. С видом давно раскаявшегося бьет себя в грудь, таращит сверхчестные глаза, клянется, что да, немножко виноват — соблазнила его та девушка, Ивлева. Такая красивая девушка, скажи?!
— Значит, продолжаем играть в подкидного дурака, Адамия? Не довольно ли?
— Слуш, я честно подкинул вам козырную даму! Что еще хочешь?
— Не приму. Ивлева не козырная дама. Кончайте игру, все равно проиграете. Вы и ваши партнеры без козырей.
— Какие партнеры?
— Ваша дама — Валентина Красилова. Но и она не козырная.
Ай да Адамия — глазом не моргнул! Ясно: в камере научили — не сознавайся ни в какую.
— Какой Валентина? Немножко ездил, женщин имел — про какую Валентину спрашиваешь?
— Можем и уточнить. Идя навстречу пожеланиям любознательного гражданина Адамия, устроим очную ставку.
— Пожалуйста! Сижу, давно женщин не вижу,
— Верно, с самого Красноярска не виделись. Как же вы ее в Красноярске упустили, а? Признались бы добровольно, Адамия. Чистосердечное признание, как указано в законе, является смягчающим…
— Э, кому оно смягчило… правду говорю — а толку?
— Пока правды от вас не слышно, Гурам Дмитриевич, два года назад, когда ревизия обнаружила у вас крупную недостачу, вы внесли всю сумму. Откуда взяли деньги?
— Не растратил, нет! Себе брал, машину купить хотел. Ревизия пришла, говорит: нечестно делал, Гурам, тебя тюрьму посадим, Гурам. Я подумал: буду в тюрьме сидеть — зачем тогда машина? Все деньги брал, в кассу отдавал. Стыдно теперь, ах!.. — Адамия подергал себя за ворот, ударил кулаком в грудь. — Мне стыдно! Такое плохое дело получилось! Что теперь сделают? Дорогой, дай воды, пожалуйста! Сердце болит, голова болит… Пусти в камеру, совсем больной стал!:
— Наташа, пора устроить им очную ставку. Гурам обнаглел, сидя в общей камере. Видимо, на что-то надеется, верит в надежность сообщников, кто бы они ни были. Очная ставка с Красиловой сделает его откровеннее.
— Не рано ли? Представь, вдруг Красилова откажется от своих показаний? Увидит Гурама, струсит да и заявит: наговорила, мол, под настроение. Не забывай, она воровка, всего ждать можно. А фактов у нас никаких, кроме этих ее показаний. Нет, очную ставку рано. Лучше присмотрись к завмагу Чачанидзе.
— Какое отношение имеет Чачанидзе к делу?
— А все-таки проверь. Майор Хевели по моей просьбе представил на него оперативные данные. Порочащих фактов вроде бы никаких. Магазин постоянно выполняет план, ревизии проходят гладко, сам Чачанидзе на хорошем счету, общественник, добрый семьянин— ему приходится ухаживать за больной женой. В молодости был ювелиром. И вот первое, пожалуй, единственное пятнышко в его безупречной биографии: десять лет назад судим за незаконный сбыт ювелирных изделий. Срок получил большой, освобожден досрочно. К ювелирному делу возратиться не захотел, а стал торговым работником. Впрочем, есть и второе пятнышко. Правда, недоказанное. Три года назад здесь судили одного следователя-взяточника. Не часто, но проникают и к нам такие. И вот когда вели следствие по делу о взятках, то двое свидетелей заявили, что видели в бумагах того прохвоста-следователя материал на Чачанидзе — по поводу опять-таки «левой» торговли сувенирами. Заявление свое те свидетели ничем не могли подтвердить, так как в изъятых документах Чачанидзе нигде не упоминался, а обвиняемый отрицал что-либо подобное. Как видишь, немного. Но Красилова назвала завмага вместе с Адамией как афериста — это уж не пустяк.
— Ты добилась от Красиловой?..
— Кое-что добилась. Но если откажется? Нужны факты.
— Наташа, давай им очную ставку! Факты никто не принесет нам готовенькими…
— Может быть, принесет.
— Кто?
— Да опять же майор Хевели. Красилова назвала еще некоего Багдасарова из Гудауты, работавшего прежде на колымских приисках. Из Магадана известили: они там, исходя из наших сообщений, держат под наблюдением приискового ловкача. Майор Хевели адрес Григоряна им отправил. Искать будут. Дома-то его нет.
12
На Гудауту пролился хлесткий веселый дождь. Пролился, прогрохотал раскатистой грозой и умчался разгонять пляжников в Пицунде. А Гудаута отряхнулась ветерком и, свежая, умытая, заулыбалась солнечными каплями на ветвях.
Симон Багдасаров обходил лужицы, Стараясь не мочить, не пачкать новых лакированных полуботинок, обкодил сторонкой и деревья, роняющие капли на асфальт. Шел Симон, посвистывал. Легко дышится после грозы.
Пришел Багдасаров в милицию, заглянул в открытую дверь паспортного стола. Тут сидел за своим столом паспортный начальник. И с ним посетитель, наверно. Круглолицый, с черными усиками бабочкой. Курили они, болтали о погоде, «Боржоми» пили.
— Заходи, — помахал паспортный начальник.— Что хочешь?
— Ничего не хочу, — ответил Багдасаров, входя. — Узнать пришел, что милиция хочет. Участковый сказал: Симон, у тебя с пропиской непорядок, зайди в паспортный стол.
— Очень хорошо, дорогой, что зашел. Так какой у тебя непорядок?
— Откуда знаю? Ты начальник, смотри, вот паспорт. Старая прописка есть, новая прописка есть. В чем дело, начальник?
— Ты тот Багдасаров, который недавно дом купил и переехал?
— Купил, переехал, все бумаги оформил, прописку сделал. Что еще нужно, скажи?
Начальник лениво посмотрел в паспорт, налил «Боржоми», выпил. Круглолицый с усиками на Симона смотрел, сигарету курил, спросил:
— Хороший дом купил, кацо?
— Ничего. Почти новый. Двухэтажный. Сад есть, водопровод.
Вообще-то Багдасаров не хвастун. Но если дом и в самом деле хорош — как не похвалишь покупку, а значит, и себя тоже.
— Ай молодец! — похвалил круглолицый. — Интересно, сколько стоит такой хороший дом у вас в Гудауте?
— Ты не здешний?
— Из Сухуми. Так сколько отдал?
— Десять тысяч. Но такой дом стоит десять тысяч!
— Ай молодец! — круглолицый покуривал, посматривал. И стало отчего-то неприятно Багдасарову, неспокойно. Он сказал паспортному начальнику:
— Слушай, паспорт не газета, зачем долго читать? Зачем меня вызывал?
Начальник паспорт закрыл, но Симону не отдал, а отдал тому, с усиками.
— Почему?! — возмутился Багдасаров.
— Извини, дорогой, разговаривать нужно. Я из уголовного розыска, майор Хевели меня зовут.
— Почему?.. — опять спросил Симон. Лоб его сразу вспотел, захотелось пить, а еще бы лучше — уйти. Но сухумский майор повел его в другой кабинет, где сидел младший лейтенант, местный, знакомый.
Майор Хевели добродушно, весело даже, посматривал на Симона, записывал всякие там анкетные данные, словно это Багдасаров сам сюда пришел поступать на работу. И вдруг так же добродушно:
— Скажи, Симон, ты Чачанидзе давно знаешь?
— Какого это? — совсем оробел Симон. — Того, что у вокзала вином торгует?
Но младший лейтенант сказал:
— Зачем путаешь? Который у вокзала, того фамилия Чинчинадзе.
Майор подхватил:
— А Чачанидзе Леван в Сухуми торгует… и еще кое-где. Ты забыл, Симон?
Багдасаров вытер пот, не жалея рукав новой рубашки.
— Сухумских торговцев откуда знаю? Совсем редко бываю в Сухуми.
— А Гурама Адамию знаешь?
— Адамия? Кто такой?
Вот оно в чем дело-то! Рукав рубашки промок, пот в глаз попал, майорские усики бабочкой расплылись, обернулись крыльями ястреба…
— Тебе жарко, Симон? Младший лейтенант, открой окно, пожалуйста. Симон Хаджератович, ты большой дом купил, я видел. Большие деньги отдал. Где брал большие деньги?
— На Север ездил, два года работал… там мороз, пурга, очень холодно. Там большие деньги заработал. Соседей спроси, всех спроси!
— Вспомни, дорогой, с какого месяца, года? По какой месяц, год?
— Не помню… Два года работал на Севере… Хочешь, у паспортного начальника спроси!
— Не нужно начальника беспокоить, у тебя в паспорте отметка есть. Два года, ты все правильно сказал, а я записал. Прочитай, нет ли ошибки в протоколе?
Буквы качались, плавали, с трудом дочитал Симон протокол.
— Все правильно, начальник.
— Подпиши, пожалуйста, Симон Хаджератович.
Давай попробуем снова, а? Ты работал на прииске «Бурхала» в Сусумане. Так? Молодец. Два года добывал золото. Ты его не воровал? Нет. Заработал за два года 5119 рублей. Так? Опять забыл, Симон Хаджератович? Чачанидзе не помнишь, деньги не помнишь, ай-ай. Но это ничего. Вот смотри, выписка из твоей платежной ведомости на прииске. Из Сусумана специально прислали, чтобы ты вспомнил. Видишь, всего заработано 5119 рублей 71 копейка. Очень хорошо. Ты не пил, не ел, все пять тысяч домой привез, большой дом за десять тысяч купил… Слушай, а где еще пять тысяч взял? Симон Хаджератович, говори, пожалуйста.
— Нашел…
— Ах, Симон Хаджератович, ты меня не понял. Я просил не просто так чего-нибудь говорить, а правду только говорить. Откуда деньги? Ну?
Сердце щемило, словно сухумский майор тискал его большой волосатой пятерней… Сидит майор, смотрит как сама судьба, все знает… Пропал дом, большой дом с водопроводом и садом! Почти год, как вернулся он с Севера, все тихо было, спокойно… Вызвали прописку только проверить… Что делать? Что говорить? Нечего говорить… Так внезапно взял майор сердце, мозг Симона…
— Мы слушаем тебя, Симон Хаджератович. Скажи сейчас, потом поздно будет каяться.
Что говорить?!
— Брал золото… на прииске…
— Много?
— Нет! Одну тысячу грамм… тысячу триста…
— Кому продавал?
— Абхазцу одному… Клянусь, я его не знаю! Случайно познакомился в Магадане.
— За сколько?
— Три тысячи.
— Очень хорошо. Будем считать, будем торговаться. Не пил, не ел, пять тысяч заработал. Дом стоит десять тысяч. А? В другой раз сколько продал Адамии золота?
— В другой раз… Ты все знаешь, зачем спрашиваешь?
— Не сердись, Симон Хаджератович, у меня служба такая. Сколько в другой раз?
— Две тысячи сто пятьдесят…
— Тоже Адамии?
— Ему…
— Для кого Адамия скупал золото?
— Не знаю…
— Э, Симон Хаджератович, теперь уже запираться поздно. Теперь, дорогой, ни к чему. Для кого скупал золото Адамия? Скажи, я слушаю. Как фамилия того завмага?
Багдасаров вскочил, замахал руками:
— Ты знаешь, знаешь! Зачем мучаешь!
— Фамилию, Симон, фамилию, быстро!
— Ты знаешь… Чачанидзе…
— Кто сейчас ворует для него золото на Колыме? — ковал майор горячее, мягкое железо.
— Захаркин, он больше моего крал, он…
13.
Леван Ионович не спеша шел из управления торга к себе в магазин. Мужчина он не то чтобы красивый, а весьма представительный, что для директора магазина, пожалуй, более приличествует, чем просто красота. Не тучный, уверенный, степенной дородности, несколько спортивный даже, в безупречно сшитом летнем белом костюме. Лицо у Левана Ионовича мужественное, строгое, как на бронзе псевдохевсурской чеканки, что выпускают местные ширпотребы. Брови — одна прямая линия, перпендикулярная длинноватому носу с загибом на самом конце, как у ястреба. Полные, но твердые губы с чуть брезгливо опущенными уголками придают лицу породистость. По густой черни волос надо лбом ювелирно извивалась серебряная прядь. Глаза, черные, пристальные, привыкшие к точной ювелирной работе, взирают на мир рассеянно и свысока, но все замечают отлично. Заметили и «Волгу», которая приткнулась к газону неподалеку от его магазина. Серая потертая «Волга». Так себе машина. Чья это? Кто приехал? В магазин?
— Завмаг в полном расцвете сил и деятельности, — т-сказал Чепраков, следя из машины за Чачанидзе. — А хорош! Наташа, как с женской точки зрения?
Сидевшая рядом с шофером Юленкова ответила:
— Потом рассмотрю. Приглашай, Алеша.
Чепраков распахнул дверцу «Волги».
— Леван Ионович, добрый день! Мы вас ждем.
— Здравствуйте, э-э… Простите, не припоминаю.
— Разрешите представиться — инспектор Чепраков. Вы задержаны, Чачанидзе. Прошу сюда. Садитесь, садитесь.
— Леван Ионович, давай сюда, дорогой, — выглянул майор Хевели.
Чачанидзе огляделся вокруг. Светило полуденное солнце, млела в зное улица. Из его магазина вышли две девушки в коротких юбочках, остановились на ступеньках, примеряют к белым блузкам пластмассовые вишенки— красиво? Мальчишка лижет мороженое… Левана Ионовича поторопили за локоть. Он пожал плечами и полез в машину. Сел между Хевели и Чепраковым, С привычной галантностью слегка улыбнулся даме. Проехали квартала два, пока решился спросить:
— Позвольте узнать, в чем, собственно, дело? Куда вы меня?
— К вам, — добродушно улыбнулся майор. — Домой к вам, Леван Ионович. Будем, дорогой, обыск у вас делать. Постановление сейчас прочитаете или уж когда приедем?
Из протокола обыска:
г. Сухуми 30 июля 19… г.
…Произведенным обыском в доме Чачанидзе Л. И. обнаружено и изъято:
1. Набор ювелирных инструментов. В ящиках стола и в настенном шкафу угловой комнаты
2. Тиглей для плавки металла — 3 шт. Там же
3. Весы аптекарские с разновесом — 2. Там же
4. Колец обручальных золотых — 11 шт. В стенном тайнике угловой комнаты
5. Колец золотых, заготовок — 6 шт. Там же
6. Золота промышленного россыпного 669,5 г. В тайнике в фундаменте надворной постройки
Все обнаруженные предметы и ценности предъявлены Чачанидзе Л. И., понятым и изъяты для приобщения к делу.
Чачанидзе Л. И. признал, что предметы и ценности, найденные в его доме, принадлежат ему, обручальные кольца сделаны им самим из россыпного промышленного золота с целью продажи. Промышленное золото куплено для этой цели у незнакомого мужчины, по-видимому, грузина, имени и адреса которого Чачанидзе не знает.
Других заявлений или жалоб от присутствующих при обыске не поступило.
Далеко на востоке, на другом краю государства, белый день стоит над Магаданом, над колымской тайгой, и реками, и приисками.
Далеко, за тысячи километров от Черного моря, начал рабочий день сибирский город Чита. Идут на работу люди, едут в троллейбусах, на мотоциклах и велосипедах, идут и едут созидать, творить, делать нужное всем дело. Идут и едут они, отдохнувшие, веселые, бодрые. Хорошо им спалось — людям труда, людям с чистой совестью.
За тысячи же километров от Черного моря только еще просыпается город Красноярск. Играют солнечными блестками волны Енисея.
После ливня свежа ночь над Черным морем, над курортами и пляжами. Спит Сухуми, спит Гудаута, спят горы, сады, и шелестит ласково морская волна.
Не спит Леван Ионович Чачанидзе. Локти уперлись в колени, лицо ладонями сжато, сутулится спина. Отводит руки, тупым взглядом обводит камеру, будто все еще ему не верится… И опять — в ладони, чтобы не чувствовать, не слышать чей-то храп рядом, не думать… Но не думать нельзя. И вспоминает Чачанидзе…
Гурам Адамия курит сигарету за сигаретой. Болит голова, накатывает тошнота, а он все курит. Смотрит бессмысленно в запертую дверь камеры. Дверь… По эту сторону камера, по ту сторону весь мир, еще недавно бывший и его миром. Теперь не его, чужой. Гурам встает и ходит, ходит по тесному свободному пространству камеры, ступая неслышно, в одних грязных носках, чтобы никого не разбудить. Гурам никого не выдал, Гурам путает следователя. Но почему несколько дней не вызывают на допрос? Что раскопал следователь? Ничего ему не раскопать. Гурам умеет играть в подкидного дурака! Но почему не вызывают на допрос? Они нашли Вальку? Врут! Пугают очной ставкой. Валька как в воду канула… А больше нет у Чепракова козырей. Лишь бы не Валька… О-о, Валя!.. Предала, змея! Ах, тяжело вспоминать…
В женской камере лежит на койке, на втором ярусе, Валентина Красилова. Навис над ней потолок, давно не беленный, исчерканный надписями, серый в скудном освещении лампочки у входа. Все больше тускнеет, тускнеет серая известь, туманится влажно, и вот уже нет потолка, один туман… Сморгнет Валентина длиннющими ресницами, скатятся капли по вискам на жесткую подушку… Серый потолок. Ее потолок. Ее серая жизнь, грязная… И ничего не жаль, ничего… кроме всего лишь нескольких дней… Что там дней — несколько часов всего чистых. Их жаль, они вспоминаются. С них все началось. С Кости.
14.
ВАЛЬКА. Досрочное освобождение или на «химию» Красиловой не светило — много нарушений у нее. Ну и плевать. Штрафной изолятор? Подумаешь! Там тоже кормят, не сдохну. Перевоспитывать меня вздумали! А вот вам! Поняли? Ну и все. Воровала и буду воровать, курила и буду, хамила вам и… Да пошли вы все… Срок кончится — все одно отпустите.
Срок кончился. Валька сняла ватник, полосатое колонийское платье и надела хоть незавидное, да свое «вольное» платьишко, тонкое пальтецо «на рыбьем меху» с облезлым воротником. Вышла из проходной. Огляделась. Ишь она какая снаружи, колония проклятая, век бы ее не видать. И пошла Валька, спрашивая дорогу до вокзала, озираясь по сторонам, — свобода! Зарок себе дала: не пить ни грамма, со всяким встречным не связываться, а поехать в Свердловск к матери, отдохнуть, пока деньги есть, а там… видать будет. Может, учиться буду. Учительница говорила, что способная. И работать.
Мать встретила доченьку бурными упреками, поцелуями, объятиями. От нее пахло луком и немного водкой. Крепкая на вид баба, разворотливая, мать-то. Однокомнатная квартира запущена, неуютная, полузабылась за два года отсидки, в мечтах казалась не такой совсем. Стол с изрезанной клеенкой, немытые стаканы на нем, куски, лук, пустые бутылки.
— Ладно тебе лизаться-то, — сказала матери. — Отстань, говорю! Грязи-то ишь развела. Ну-ка я пол вымою.
Но мать пол мыть не велела, а побежала в магазин — «со встречи надо»… За бутылкой противного дешевого вермута мать рассказала о своем житье-бытье. Работает на другой работе, живет с другим сожителем. Ничего мужик. Пьет много, а так в общем-то ничего. Работает он где-то. От вермута Вальке расхотелось мыть пол, комната показалась не такой уж муторной, а родная мать не такой уж дрянной бабой. Тоже ведь и маме нет счастья в жизни. Вон седина полезла в голову, а волос лезет из головы. В девках, наверно, красивая была, мать-то.
Пришел сожитель материн, Пашка. Еще пили «со встречи».
«Отдых» кончился через четыре дня. Только и успела, что паспорт получить да стриженный «под мальчика» волос в красный цвет выкрасить. Больше ничего не успела, отдыха за пьянкой не увидела толком — разразилась семейная драма.
Мать на работе была, а Пашка заявился с водкой. Выпили. Он полез обниматься. Валька скромницу из себя не строила — чего там, вся в мать, с шестнадцати лет с парнями путалась. Но Пашка, материн сожитель, — красномордый, лысый, круглый, как клоп, изо рта несет черт-те чем, как ровно одной падалью питается, — до того противный показался! Озлилась за нахальство, исцарапала ему рожу. Он рассвирепел, и еще неизвестно, чем бы кончилось, да тут бурей ворвалась мать. Скандал был! Пашка смекнул, что попрут его сейчас с треском из квартиры — не прописан же, на птичьих правах кукует. И уж постарался, наплел на Вальку всякого. Что она, дескать, сама таковская, известная шлюха. И прочее… И затрещали Валькины свежеокрашенные волосы в материнских остервенелых пальцах. Вырвалась, впрыгнула с налету в валенки, схватила пальто, шаль, обложила их по-матерному — и ходу, пока цела.
Все, отдыху хана. В голове гудит от Пашкиной ласки, от мамкиной таски. Чтоб вы до смерти опились, гады! Бродила по улицам, под горячую руку облаяла кого-то. Замерзла. Порылась в сумке — деньги тут, хотя и мало. Паспорт тут. Напиться, что ли, со злости? Ну, а куда податься?
Пошла к подруге. На стук вышли незнакомые. Сказали, уехала подруга неизвестно куда. Валька ругнулась про себя, постояла у подъезда и побрела за пять кварталов, к знакомому парню, с которым когда-то жила недолго, поругавшись с матерью. Не шибко к нему охота, сволочь он, да что делать-то?
Но и парня нет — посадили на четыре года. Ну, везет! Нет в жизни счастья.
— Валя? Красилова? Неужели это ты?!
Что за старуха? Ой, да это же учительница бывшая, классная руководительница, которая в седьмом классе… Добрая вообще-то старуха. К матери все, бывало, пристает: «Не пьянствуйте, займитесь воспитанием дочери». Хотела Вальку в детдом отправить, да никто ее не послушал. Может, и к лучшему было бы… А Вальке все долдонила: «Красилова, ты способная девочка, ты можешь…» Ишь, глаза старые вытаращила. Способная, да…
Валька не ответила учительнице, ушла, нарочно вихляясь, дымя сигаретой, — на, смотри учительница! Способная! На все! Злорадство даже согрело ненадолго, принесло кислое удовольствие. Но скоро прошло, оставив горечь, — и чего взъелась на старушку? «Способная, можешь…» Вот и отдохнула. Вот и доучилась. Да пропадите вы все пропадом!
Валька замерла. Пойти домой, матери покаяться в несовершенном грехе? Ну нет, не дождется! Поехала греться на вокзал. А куда еще? Кому она нужна такая-то? Голова на морозе прояснилась. И выдумала голова выход.
В колонии была у Красиловой товарка, Люська Шкиля, старая поездная воровка. То есть не старая, а просто истрепанная такая. Худющая, прокуренная, хриплая, зубов мало, и те гнилые. Четверть жизни Люська Шкиля таскалась по вокзалам, поездам, а три четверти— по колониям. Однако считала себя опытной воровкой, говорила, что блатным ремеслом «на всю жисть себя обеспечила, всякого добра припрятано, заначено». А в поездах красть и вовсе клево, потому что взять Можно больше, а риску меньше — народ проезжий, свидетели были, да уехали. Всем известно, что на языке у Люськи правды сроду не бывало. Но в железнодорожные ее удачи верили почему-то. И теперь, оказавшись без причала, захотела Валька испытать фартовую поездную житуху. Для начала взять билет куда-нибудь подале, приглядеться и увести чемодан или там что бог пошлет. Не дурнее же она Люськи-то!
Что дальше было — все в памяти перепуталось. Карусель с музыкой… Станции, полустанки, вокзалы, вагоны, барахолки, барыги-крохоборы, скупщики краденого, две женщины какие-то взяли в свою компанию, а потом обманули при дележе, обокрали, после чего Валька, наскандалившись, ушла от них; какие-то мужчины разного возраста и нрава, но с одинаково щупающими взорами, мужчины, которые угощали водкой и скудной закусью, а потом приходилось ей убегать от расплаты… Кошмар… Опротивело все до тошноты. Или врала Люська Шкиля, или сама Валька такая уж бесталанная, но вагонные кражи оказались бедными. Иной раз не то что выпить — пожрать не на что. Да еще морозы жмут, студеный ветер метет по чужим перронам, продувает насквозь краденую короткую шубенку, стынут руки, стынет душа… Не раз подумывала Валентина: хоть бы уж взяли с поличным, осудили да отправили в ту, свою колонию, где теплый барак, где кормят досыта. На что она, такая мерзлая свобода… Подумает так-то Валька, поплачет тихонько где-нибудь в закутке на вокзале, размазывая по щекам слезы грязными ладошками, да решиться изменить свою жизнь непутевую не может. И опять пошла-поехала по чужим станциям да полустанкам.
Однажды под вечер на захудалом полустанке — не помнит на каком, а только на Украине где-то — исхитрилась проскочить без билета в вагон, общий жесткий вагон, наполненный животворным приятным теплом и временным дорожным покоем. Поезд «Москва — Тбилиси», пассажиров немного — не сезон. Деньги были — от последней кражи десятка с мелочью. Какие уж то деньги, но все же. Главное, тепло! Нашла свободную вторую полку, залезла, выспалась. Утром пошла умыться, в зеркало на себя поглядела — ну и образина! Волосы не роймешь какого цвета, сосульками висят, ворованный свитер-маломерок под мышками жмет. Ну, правда, фигуру обтягивает выразительно. Короткая юбчонка мятая. Лицо мятое. Да и вся… Внешность доверия не внушает, попробуй тут укради…
Долго «наводила марафет». Мочила ладошку, юбку разглаживала. Припудрила бледное лицо, губы подкрасила. Хотела еще и чулки простирнуть, но в дверь туалета стучали, пищал ребенок. Ладно уж, сойдет.
Шубенку оставила на полке, чтоб место не заняли, и потопала в вагон-ресторан завтракать. Села за свободный столик. Пока ждала неторопливую официантку, прикидывала: выпить стакан красного или не надо? Всего стакан бы портвейна? Или поэкономить, десятку на дольше растянуть?
Когда везет, так уж везет.
— Девушка, у вас не занято?
Смазливый брюнетик стоит и на Вальку глядит. Кавказец, видно. Сел, куцее меню повертел и отбросил. Не понравилось меню. А Валька, наоборот, понравилась брюнету. И завел он с ней вежливый разговор на железнодорожные темы: куда едете, да в каком вагоне, да почему одна, такая молодая, интересная? И прочую подобную муть. Валька держится чинно. Не хамит, но и не улыбается сдуру. Внешне — скромная студентка вуза пришла покушать, и ей все равно, кто сидит рядом, это ее не интересует. Внутренне — а ну, давай, давай завлекай, брюнетик! Говорят, у кавказцев денег куры не клюют, авось и удастся увести бумажник. Вот бы!..
— Девушка, ресторан не столовая, в ресторане вино пить нужно. Один не могу — душа не пьет!
— За тем вон столиком выпивают — компания вам.
— Компания, да? Слуш, почему мы не компания? Немножко выпьете, а?
— Я не пью. Да и стипендия у студента, сами знаете…
— Слуш, зачем обижаешь? Я угощаю, какой может быть стипендия!
До чего все они одинаковые. Все один и тот же комплимент суют, словно кислый леденец: «Молодая, интересная…» Потом про выпивку. И глаза у них одинаково липкие. Все одинаковы, гады. Хотя этот брюнетик покрасивше прочих будет и вежливый пока.
— Выпьем за знакомство, Валя?
— Не знаю даже… Разве красненького грамм сто.
— Официантка, слуш, сколько можно ждать! Дай коньяку триста грамм, пожалуйста, Валя, коньяк хороший, самый лучший! Нет, не хочешь? Официантка, красного! Сухого!
Уютно покачивается вагон, плывут за окном украинские снега. А он ничего, этот кавказец… Только не надо торчать долго в вагоне-ресторане, глаза тут всем мозолить. И пускай не думает, что студентка рада ему на шею кинуться. Она скромная девушка, едет в Сочи к заболевшей тетке. Студентка сама за свой обед рассчитается. Борщ, шницель, чай, сто пятьдесят сухого — получите с меня. Нет, она пойдет в свой вагон, там же вещи. И не надо провожать — поезд не бульвар. Да, придет в ресторан ужинать. Часов, скажем, в восемь. Увидеться? А зачем? Ну, как хотите.
Валька вела себя умно. Убралась в свой вагон, где шубенка охраняла «ее» место, и опять завалилась спать. Мечтала. Говорят, кавказцы торгуют фруктами и денег домой везут прямо целый чемодан. Люська Шкиля говорила. Вот бы!.. Вальку перестал привлекать новый большой чемодан и дорогое пальто соседки по вагону. И большой рюкзак, набитый чем-то мягким, у красноносого субъекта, что едет там, у самого выхода. И изящная сумочка молодящейся модницы из второго с краю купе. Все это мура. У кавказца Гриши душа широкая и, чует Валька, денег навалом. Валька ему понравилась, вон как лебезил. Вот бы!..
Само собой, встреча состоялась и вечером. Он встретил еще за вагон от ресторана, взял под руку, дверь перед ней распахнул. Вежливый, прохвост. Если и денег много, так, может быть, и не красть, не рисковать? Да ну, женатый, поди.
— Я тебя искал, Валечка. Почему не говоришь, какой вагон едешь? Общий вагон, жесткий? Слуш, зачем? В моем купе место пустое едет, переходи, пожалуйста?
— Ах, что вы! Мы, студенты, привыкли в жестком. Нет-нет, и не просите.
Ужинали. Гриша пил коньяк. Валька отказалась.
— Что вы! Я только красненькое. И как вы, мужчины, пьете такое крепкое. Вас и не заметно, что выпили. И еще можете, да? Вот что значит мужчина! А у меня уж голова кружится, ха-ха! Ой, как смешно кружится…
Притворилась пьяненькой, веселенькой, немножко в Гришу влюбленной. Позволила увлечь себя в купейный вагон. Там с двумя колхозными дядьками допоздна играли в подкидного, потом вместе распили бутылку коньяку. Дядьки залезли на верхние полки, подмяли в головы дешевые пиджаки и сразу смачно захрапели. Валька старательно зевала и лупала сонными глазами, порывалась идти в свой вагон. Гриша отговорил, уложил одетую на свою постель, сел рядом. Любезничали. Кавказец увлекся. Но Валька приказала рукам воли не давать — здесь посторонние, все слышно… И вообще она спать хочет. Вот приедут в Сочи, и, если Гриша так желает, она согласна на приличную дружбу.
Гриша покосился на верхние полки, где сопели дядьки, и отстал. Лег на незастеленное свободное место и затих. Валька велела себе проснуться часика этак через два. Засыпая, чувствовала под собой, под полкой, в багажнике, чемодан Гриши. Она видела этот чемодан — Гриша карты доставал, — желтый, потертый, небольшой. Но для денег места в нем хватит… Вот бы удалось!.. С тем и уснула.
Проснулась. И сразу вспомнила: нужно что-то делать. Ах, да! В купе темно, кавказец с вечера дверь задвинул и свет выключил. Только от окна слабое снежное сияние. Тишина, ритм колес, монотонный вагонный бег. Дядек на полках не видать, не слыхать. Лежа на спине, отвернув лицо к стенке, спит Гриша, или кто он там. Левая рука в белом рукаве откинута, покачивается на весу, под манжетом чернеет ремешок часов. Ну? Пора?
Села, прислушалась к тишине на фоне бега. Откатила чуточку дверь — полумрак разбавился ночным полусветом из коридора. Там пусто, Валька осторожно взяла и повернула качающуюся кисть Гриши — на часах без двадцати три. В самый раз время. Гриша головой качнул, бормотнул… Спит. Пожалуй, часы лучше не снимать — не так уж много он выпил вчера. Валька вышла в коридор, всмотрелась в расписание на стенке. Минут через двадцать будет полустанок. Одна минута стоянка, проводники и дверь не откроют. До большой станции около часа езды. Ладно, подождем. Вернулась в купе и легла, дверь не прикрыв. Теперь спать нельзя.
Когда в купе запульсировали отсветы частых фонарей, Валька встала. Поезд, сдерживая бег, входил в большой город. Цепочка огней на улицах, красные сигналы на трубах завода… Время подходящее — около четырех ночи. Кавказец дрыхнет носом к стенке. Ну, спи, Гриша, утро у тебя мудренее вечера…
Шла она по пролетам полутемных вагонов, стараясь не задевать лицом торчащие с полок ноги. Желтый чемодан был невелик и легок. Ну и правильно: деньги ж не тяжелые, они — веские. Почему Валька уверилась, что там деньги, неизвестно. Но так ей хотелось. Сколько раз слыхала: у кавказских торгашей денег — тыщи. Слыхала еще, что торгаши нещадно бьют воров. Но — не попадайся.
Она добралась до своего вагона, шубенку надела и заторопилась к выходу. Из служебника появился заспанный проводник, за ним пошли в тамбур человек пять с вещами, в коридор потянуло бодрящим холодком. Деловито шагнула в тамбур и Валька…
— А ну, стой! — Кто-то сзади крепко взял за локти…
15.
ГУРАМ. И в этот раз все обошлось благополучно. Гурам явился по знакомому адресу, взял «груз», отдал деньги и сразу поехал на вокзал. «Груз» скромный, чуть больше полкило: Урал — не Колыма. За эту ходку немного заработает, зато и риску меньше. Рисковать — кому нужно? А придется. Хозяин сказал: скоро полетишь в Магадан.
По пути от Свердловска до Сухуми надо было ему сделать два деловых заезда: к знакомому зубному технику и, в другом городе, к кладовщику часового завода. Дальнейшая дорога была уже не опаснее туристической прогулки — «груз» сплавил адресатам, деньги равномерно расшиты в подкладке жилета. Очень хорошо Гурам ехал и наслаждался безопасностью, ощущением больших денег (хотя и чужих) и просто скромными удовольствиями путешественника: спокойно спал, играл в подкидного, ухаживал за смазливенькой пассажиркой, пока не сошла она на своей станции. Больше смазливых в его вагоне не нашлось. Гурам скучал.
На первый взгляд Валька показалась ему даром аллаха. Он пил в вагоне-ресторане скверный портвейн за неимением ничего лучшего и болтал со случайными сотрапезниками, когда она прошла мимо. Первое, что оценил по достоинству Гурам, — красивые ножки в некрасивых, не по сезону легких сапожках. Мысленно воскликнул: «Цх!», поднял взгляд немного выше и еще раз, уже вслух, цокнул языком — вот фигурка!
Она села за свободный столик — тем лучше, никто не помешает на первых порах. Не допив портвейн, бросил на стол рублевку и побежал заводить знакомство.
В одном анекдоте спрашивают: какое есть средство от любви с первого взгляда? И получают ответ: взглянуть второй раз. Очень правильный ответ… Со второго взгляда девушка вовсе не понравилась Гураму. Мальчишеская стрижка, когда-то крашеная в идиотский фиолетово-красный колер, а ныне пегая, способна сбить интерес и у пьяного. Рот грубо накрашен. Курящая, наверно, — пальцы с желтизной. В резковатых движениях, в недоверчивом прищуре, манерных ужимках, во всем облике девицы было так много неприятного, вульгарного, что Гураму расхотелось продолжать знакомство. Не поверил он и в то, что она студентка. Скорее всего, глупая дорожная аферистка. Такие женщины ему не нравились.
Но в купе все равно скучно, с разгону успел познакомиться с девицей, разговориться, а через полчаса болтовни разглядел под краской и грязью юную привлекательность девушки. И тогда у Гурама возникли кое-какие деловые соображения, повлиявшие на дальнейший ход знакомства.
Для начала он сделал вид, что покорен ее жалкой красотой, верит ее вранью, да и сам не более как влюбленный на час южанин, колхозный донжуан, — то есть тог самый, какого бы ей хотелось. Они выпили. При этом Гурам по достоинству оценил ее воздержание — если надо, пьет с умом девка. Когда встали и пошли, Гурам еще раз с одобрением отметил стройность Вальки и еще раз подивился ее глупости, ее неумению пользоваться своими природными преимуществами. Но и это к лучшему.
При втором свидании, вечером, он уже вполне ясно представлял, чего можно ожидать от девчонки и на что может она пригодиться в его «хозяйстве». Приглашая Э свой вагон, заранее знал, что согласится, пьяно умоляя остаться в купе на ночь, не сомневался, что останется. И потом, ночью, когда Валька, трепеща от радости, уносила его чемодан с электробритвой и грязным бельем, Гурам если чему и удивлялся, то — почему не сняла и часы? Едва Валька выскользнула из купе, он открыл глаза, потянулся, прикинул, когда должна быть станция. Неторопливо оделся и отправился ее ловить.
16.
ВАЛЬКА.
— А ну, стой!
Ничего еще не успев сообразить, Валька отбросила чемодан, он ударился о стенку, раскрылся, рассыпалось белье, мыльница, электробритва.
— Зачем бросала, одеколон разобьешь, — наставительно сказал Гурам. — Что смотришь? Ты бросала, ты и подбирай.
Валька послушно склонилась над проклятым чемоданом, втянула голову в плечи, ожидая немедленного возмездия. Хватала и совала вещи, шмыгала носом, жалела себя — нет в жизни счастья! И никаких денег тут не бывало, одно барахло, и за него светит ей опять тюрьма. Как-то забылось, что еще вчера, продрогшая и полуголодная, с паршивой десяткой в кармане, мечтала попасть снова в колонию, где тепло и кормят каждый день по три раза. Сейчас в колонию жутко как не хотелось… Но и колония еще бы туда-сюда. Что кавказцы возят в чемоданах денег навалом — это ей явно наврали. Но что кавказцы бьют воров смертным боем — ай, кабы не пришлось сейчас познакомиться с их скверной такой привычкой…
— Сдашь меня лягавым? — с надеждой спросила.
— В чужом городе день терять — зачем нужно! Сдам в Сухуми.
— Я в Сочи еду. Вы не имеете права…
— Слуш, кавказский человек воров не любит, кавказский человек воров убивает, ему милиция спасибо говорит. Тебя пожалел, под колеса не бросал — спасибо говори. Шуметь у меня будешь — жить не будешь.
Заорать?! Пока люди рядом в тамбуре… Пусть тюрьма, пусть! А то убьет ведь…
— Только пикни! — прошептал нависший над ней кавказец.
Поезд остановился. Выходили пассажиры. Чьи-то фетровые валенки налетели на склоненную Вальку.
— Ну, вы слазите или нет?
— Извини, дорогой, небольшая авария, — Гурам отстранил Вальку. — Проходи, товарищ.
На перроне крутила в ночи метелица, забрасывала в тамбур струи снега. Гурам подхватил чемодан, больно взял Вальку под руку и повел в купе.
— Ложись, спи. — Видя, что Валька намерена изобразить большой плач, строго добавил: — Слуш, подожди, не реви. В Сухуми реветь будешь.
Теперь он лег на постель, а Валька на голую полку. Легла и заплакала тихонько, для себя, от обиды на неудачливую воровскую судьбу. Поплакала и уснула.
Утром Гурам разбудил и неумытую повел кормить в ресторан. Ишь ты! Она посмелела. Намекнула даже:
— Что ж всухомятку-то, конвоир. Красного бы по двести…
Сверкнул горячими глазами:
— Воров бензином поить, огонь на закуску давать!
Она поежилась. Вспомнилось опять: на Кавказе воров под суд не отдают, но и не милуют…
Так и ехали… Валька в коридор, и этот дьявол за ней — подышать свежим воздухом. Валька в туалет, и он в тамбур — покурить. От такого не сбежишь. На одной остановке двинулась в сторонку — так придержал, что полчаса ребра ныли. Удрученная постоянными неудачами, Валька смирилась. Будь что будет…
В Сухуми приехали. Тепло, солнечно, красиво! Сошли на влажный асфальт. Гурам взял ее под руку. На перроне прохаживался дюжий усатый милиционер.
— А у тебя свидетелей нету, — пропищала Валька.
Он улыбнулся:
— Нужно будет — пол-Кавказа свидетелей найду. Когда не нужно — свидетелей нет. Понимаешь?
Мать честная! Заведет куда-нибудь, разделает, как бог черепаху. Заорать?! Спасите, мол, люди добрые, обижают девушку! Но тут Гурам весело поздоровался с кучкой здоровенных парней, болтнул им что-то не по-русски. Ой, не спасут люди добрые, такие вот…
До милиционера оставалось шагов пять. Гурам остановился, спросил:
— Скажи, что хочешь? В тюрьму или в ресторан? Меня слушаться будешь — в ресторан, в гостиницу пойдем, есть-пить будем, гулять, отдыхать. Слушаться не будешь — пропала.
Валька рассудила, что ресторан, во всяком случае, лучше, чем тюрьма и тем более мордобой. Конечно, будет она слушаться, что ей еще осталось! Конечно, в ресторан! В самый раз напиться до чертиков.
Вскоре Валька уверилась, что, наоборот, счастье ей привалило в самый неожиданный момент. Гурам, пошептавшись с администратором гостиницы, получил отдельный номер, повел туда Вальку, забрал ее паспорт — для регистрации, принес вина и еды. Странный народ на Кавказе: когда надо бы по всем статьям бить морду, они вином поят… Впрочем, Валька отнесла такую перемену за счет своей неотразимой красоты. Хихикнула, состроила глазки. Гурам брезгливо поморщился.
— Иди в ванну, вымойся. Тьфу…
17.
ГУРАМ. Приятели угощали вином. Но Гурам пил только черный кофе — «слуш, я один — друзей много, со всеми вино пить не могу». Рассказывал, как возил на Урал яблоки и что там морозы, зато фрукты в цене — в магазине нет, на базаре есть. Болтал с приятелями, пил кофе, смотрел в большое окно кафе. Легковые машины проносились с включенными уже фарами. В кафе уютно, пахнет вином, табаком, шашлыком, кофе — аромат самый лучший. После морозов, чужих вокзалов, после долгой тревоги хорошо дома. Ничего не делать, ни о чем не заботиться, сидеть вот так, рассказывать о тех далеких морозах, наслаждаться привычными запахами, пить хорошее вино, если хочется его пить, есть солянку по-грузински — это и есть жизнь, и она стоит риска. И зачем сейчас думать о минувшей опасности, о грядущей опасности? Нет, сейчас надо думать о том, что придет яркое южное лето, как шампанское заискрится море, шипя зеленоватой пеной, берега расцветут садами, а пляж белотелыми, белокурыми северянками в пестрых купальниках…
На освещенном из окна асфальте остановилась черная «Волга».
— Спать хочу, — сказал приятелям Гурам. Рассчитался, не мелочась. Вышел на темнеющую улицу, подошел к черной «Волге».
— Здравствуй, Леван.
— Садись, друг, здравствуй.
Машина плавно вышла из освещенного прямоугольника и заскользила по улицам.
— Как съездил?
— Хорошо.
— В машине тепло. Может, хочешь раздеться?
Гурам снял плащ с меховой подкладкой, черный импортный пиджак, жилетку. Бросил жилетку на колени Левану и опять надел пиджак.
— В кармане там бумажка, на ней все расчеты. Проверяй, пожалуйста.
Леван развернул тетрадный листок. Ведя машину малым ходом, бегло просмотрел колонки цифр.
— Хорошо, Гурам. Свою долю получишь утром. Говори, как ездил.
Гурам плохо знал грузинский. Леван не понимал абхазский, и говорили они по-русски. Леван выспрашивал подробности. Все ли тихо на уральских приисках. Зубному технику надо ли еще «груз». Полностью ли рассчитались за прошлое часовщики.
Закончив доклад, Гурам поерзал на сиденье, закурил.
— Слуш, Леван, ты хочешь, чтобы я скоро летел в Магадан…
— Надо будет — полетишь.
— Не хочу рисковать один! Пусть со мной женщина будет, женщине легче провезти «груз» самолетом.
— За риск я деньги плачу, друг. В прошлый раз с тобой Зинка летала, деньги заработала, больше не хочет. Русского мужа нашла, уехала, что мог сделать? Она женщина, русская, хитрая.
— Зинки нет — другую надо.
— Где возьму? Пока надежной нет.
— Леван, я привез. Русская, воровка, молодая.
Леван нажал тормоз, резко обернулся к Гураму.
— Ты ей сказал? Ты, ишак, сказал?!
— Нет. Зачем ругаешь? Припугнул девчонку — в руках у меня.
— Где сейчас?
— Напоил, спит в гостинице. Буду ее учить, смотреть, потом про дела скажу. Один рисковать не хочу, Леван.
Гурам поведал, что знал о Вальке и как подобрал ее, бродячую.
— Паспорт есть, смотри, пожалуйста. Прописки нету. Сидела за кражу.
Леван курил, думал. Долго думал.
— Красивая, говоришь? Утром покажешь мне. В одиннадцать у театра.
Он подвел ее к скамейке, оглядел критически, выпятил недовольно полные губы.
— Сиди здесь, никуда не ходи.
Бульвар не тюрьма, сидеть можно. Да и куда она без паспорта?
Черная «Волга» ждала Гурама по ту сторону театра. Распахнулась дверца.
— Привел?
— Да. Поехали. Давай налево. Смотри теперь, вон она.
Валька сидела, поджав ноги в старых, облупленных сапогах, куталась в облезлую шубенку, таращилась на каменных драконов в бассейне у театра. Холодно ей, с моря дует резкий ветер. Похмельное лицо синюшнобледное, пегие волосы торчат шваброй из-под линялого берета.
— Это чучело ты предлагаешь для дела?
— Как хочешь, Леван. Отпущу, пусть идет. Но мне для Магадана женщина нужна!
— Вот это — женщина?! Это живая уголовная статья. От нее на расстоянии тюрьмой пахнет. Ты шел с ней рядом? Ты ишак, Гурам, тебя перестанет уважать милиция.
Валька зевнула, поежилась, встала и пошла взглянуть на драконов поближе. Ветер взметнул подол юбчонки, едва не сбросил берет — успела подхватить на лету.
— Слуш, Леван, девка будет хороша, если отмыть и…
— Помолчи.
18
ЧАЧАНИДЗЕ. Леван Ионович умел ценить красоту. Искусно сделанные браслеты, перстни, серьги, броши, кубки с чернью и инкрустацией — серебряную и золотую, до совершенства отделанную красоту он видел с тех пор, как научился видеть, различать вещи. Золотая, серебряная красота ювелирных изделий — и безобразная бедность. Таким был дом-мастерская-лав-ка талантливого ювелира и бесталанного простака Иона Чачанидзе. Ион умел сделать кубок, достойный княжеского застолья, но не умел выгодно продать, ибо красота была для него дороже денег. Другие наживали барыши на его кубках и браслетах, покупая их у Иона за бесценок. Ювелир вечно платил долги и делал новые долги. Не роптал на судьбу, но благодарил бога за то, что вот этот браслет получился лучше прежних. Тоскуя, расставался с тем, что сотворил, продавал, чтобы уплатить хоть часть долгов и купить еще золота и сделать еще лучший браслет или кольцо. Нельзя сказать, чтобы Ион не мечтал о богатстве. Он молился дома, он шел в церковь и покупал свечу, он заставлял молиться детей — пусть господь пошлет много денег. Ион купит много металла, и тогда без спешки, без оглядки на кредиторов создаст такую вещь невиданной формы, небывалого узора! Вещи, которые бы долго, вечно радовали глаз многих людей!
В тридцатых годах пришлось закрыть мастерскую, проситься в артель. Но работать становилось все трудней, и уже плохо помогали очки. Просиживал дома вечера над простым турьим рогом, над бронзовым украшением, пока не начинали слезиться и болеть глаза. И все-таки небогато жила семья. Случалось, что маленький Леван давился сухой мамалыгой, а рядом с его глиняной чашкой сверкал полированными гранями, манил затейливой резьбой стройный кубок, теперь уже из латуни — не из золота. И с детства Леван научился ценить красоту. И презирал безобразную бедность. Ведь другие, хитрые и ловкие, жили лучше талантливого ювелира Иона.
Леван унаследовал способность отца и учился мастерству охотно. Но в деле отцовском видел лишь ремесло— не искусство. Старик, надев сильные очки, радовался изяществу броши, сделанной сыном. Сын вертел брошь в тонких нервных пальцах и прикидывал — сколько стоит? Иное искусство родилось в нем — выгодно продать, получить деньги, чтобы пройтись по улице в новой красивой рубашке, в сверкающих лаком сапогах…
Умер старый, слепой ювелир. Умерла мать, вышла замуж за азербайджанца сестра и уехала на Каспий. Леван работал на государственном предприятии, без вдохновения, без радости продолжал семейное ремесло. Женился на красивой девушке, построил дом. Жена не подарила ему ребенка. Бледная красота ее удлиненного лица, нежный блеск глаз оказались отражением болезни, которая спустя восемь лет после замужества надолго уложила ее в постель. Да и после лечения постоянно напоминала о себе. Леван заботился о больной. Но сам в уныние не впал — есть ведь и другие женщины. Только нужны деньги, и будет все.
Деньги чуть не погубили Левана. История давняя, забытая. Вспоминать — зачем? Пришлось уйти с той работы… Ах, неприятная история, грязная. Потому грязная, что тайные дела открылись многим…
Леван Чачанидзе оставил отцовское ремесло, ушел работать в торговлю. Крепко запомнив ошибки прошлые, умело избегал ошибок новых. И понемногу забылись грехи, и стал Леван Ионович уважаемым заведующим магазином с безупречной репутацией.
Да, он умел ценить красоту, потомственный ювелир. Умел разглядеть, какой узор таится в необработанном камне, будущую ажурность в бронзовой пластинке, плавный изгиб перстня в обломке золотой царской монеты. И, глядя на бредущую по аллее Вальку, сумел Леван Ионович угадать под мешковатой шубенкой статность девичьей фигуры, под неновым трико — стройность ног.
— Леван, я не полечу в Магадан один, — ныл рядом Гурам.
— Перестань. Знаю, нужна женщина, ей удобнее с «грузом». Но ее внешность должна внушать доверие. Эта — не внушает.
— Я буду дрессировать ее, как обезьяну!
— Ты? Ты сам недавно был обезьяной, обыкновенным пижоном в дурацком галстуке и с христовой бородкой. Я из тебя сделал элегантного джентльмена… Здесь нужна рука мастера, мой глупый друг, — продолжая следить за Валькой, Чачанидзе размышлял вслух: — Отмыть девку, отмочить идиотскую косметику, отрастить волосы. И главное, выбить дурь. Сделать приличные манеры приличной девушки… Гурам, позови эту бродяжку.
— Что хочешь? — неприязненно покосился Гурам, — Девчонку привез я…
— Тихо! Друг, ты забыл, кто тебя выручил при растрате? Кто дает деньги?
— За деньги я рискую свободой!
— Я рискую больше… — Чачанидзе вдруг изменил тон: — Совсем забыл о деньгах. Спасибо, друг, что напомнил. — Он бросил на сиденье газетный сверток.—
Возьми за последнюю командировку. Советую экономить, потому что эта командировка может оказаться и в самом деле последней для тебя.
— Почему?
— Ты перестал слушаться меня. Друг, ты глуп, как ишак.
— Леван…
— Иди и позови девчонку.
Гурам чертыхнулся по-абхазски, сунул деньги в карман и вылез из машины.
— Эй, погоди! Скажешь ей, что поедет со мной. Что я берусь ее хорошо устроить. Ну, быстро!
19.
ВАЛЬКА. Получилось — хуже тюрьмы. Этот старый фраер, Леонтий Иванович, привез ее в какое-то окраинное захолустье, ключом открыл железные высокие ворота и через сад провел к довольно неприглядному и дряхлому одноэтажному дому. Встретила их на крыльце старуха во всем черном, пропустила безмолвно. Короткий коридор и — комната. Мама родная! Все в коврах, люстра хрустальная. Обстановочка — закачаешься! Всего навидалась Валька, а такую роскошь довелось впервые. Живут же люди!
— Будешь тут жить, — сказал ей новый хозяин.
Что он именно ее Хозяин, Валька поняла еще там, на бульваре. Когда, забывшись, сморкнулась по-колонийски, в два пальца, — так поглядел, что пальцы словно пристыли к носу. Хотела в машине закурить — отобрал сигареты, спички, смял и выбросил из машины.
— Считай, что курить бросила.
Надо бы ответить похлеще. Но она оробела от спокойно-решительного его обращения. Серьезный фраер. Только вякни против, так и врежет по мордасам.
— Будешь тут жить. Никуда не выходи. Отдыхай пока. Вечером приеду, поговорим.
Хуже тюряги, честное слово. Цельный день одна взаперти, как невольница. Без паспорта. Старушонка по-русски ни бельмеса. Принесет еду, молока — и уйдет. Если Валька направится в сад или в туалет, или просто так кости размять — старая ведьма уж тут, следит за каждым шагом. В первый же вечер наклепала Хозяину, что Валька пыталась отпереть гвоздиком замок в воротах. Сказал отрывисто:
— Еще так сделаешь — плохо будет. Очень плохо будет.
На это Валька хотела закатить истерику, как, бывало, начальнице отряда в колонии. Взвизгнула дурным матом:
— Ты что, падла, на «строгаче» держишь!.. — И тут же врезалась головой в угол. Хорошо, что ковер, а то…
— Запомни: последний раз выругалась.
Пискнула:
— Не имеете права бить!
— А ты имеешь право красть? Нет. И давай не будем о правах. — И «поцеловала» Валька другой угол.
Шепотом уже:
— Не подходите, кричать буду!
Засмеялся:
— Разве еще не ушиблась? — Подошел, поднял, бросил на диван и жестко сказал: — Будешь жить, как велю. Будешь красивой, настоящей женщиной. Или… или совсем тебя не будет. Тут тебе не колония, гуманности не жди. Марш в ванную!
На том Валькина истерика и кончилась. И потащилась она покорно в ванную. Всхлипывая, мылась. Вот подонок Гурам! Отдал этому фраеру старому, подарил. Как шавку, как кошку! Все делают с Валькой что кому вздумается, а она ничего не может… Ревела бессильно и мылась, и даже на старую ведьму боялась цыкнуть, а так и подмывало мочалкой в нее шмякнуть. Старуха принесла новое дорогое белье, простенький халатик, подала опушенные мехом домашние туфельки без каблуков, сама причесала мокрые Валькины волосы. Валька смирилась и терпела.
И потянулись дни. Валька вкусно ела, спала на мягкой двуспальной кровати, читала книжки, которые приносил Хозяин, чтобы не сдохла со скуки. Книжки интересные, про королей и королев, про графов и маркизов. Не все понятно, а интересно. Про любовь.
Вечером приходил Хозяин. Ужинали вместе, с безалкогольными напитками, черт их дери. Как-то попросила: вина бы красненького, грамм хоть двести. Отрубил: ты не пьешь. После ужина он воспитывал. Учил даже, как надо сидеть, — вот ведь гад! Не задирай подол, не клади ногу на ногу. Как вилку держать, хлеб брать. Улыбаться, а не щериться. Смеяться, а не ржать дикой кобылой. Не облизывай пальцы, вытирай платочком. Нечаянно назвала старуху ведьмой — думала, зубов лишится: уважай старших. За малые проступки только два было взыскания: строгий взгляд или короткий мощный удар, от которого влипала в ковры. За серьезный проступок, если на такой когда-нибудь она решится, Хозяин вежливо пообещал ее прикончить.
Уходил он поздно. Иногда оставался ночевать, и это было самое неприятное. Но Валька уже прочно боялась Хозяина. Днем ей разрешалось гулять по саду, где, касаясь друг друга ветвями, росли унылые в эту пору яблони, груши и еще неизвестные ей деревья. Маленькую усадьбочку окружал высокий, глухой, не хуже колонийского, забор. За ним опять же обнаженные верхушки деревьев, а в щелку виднелся другой сад и дом, тоже каменный и молчаливый. Сзади, на веранде, обязательно торчала старуха, наблюдала.
На четвертый, на пятый ли день Валька все-таки улучила минуту, когда старуха юркнула зачем-то в дом. Оглянувшись, влезла на яблоню у забора. Улица, мощенная булыжником. Бежит тощая кошка. Пузатый черный тип тащит на плечах мешок. На той стороне, во дворе, абхазка развешивает белье. В обе стороны больше никого не видать, только дома в садах прячутся. Если с того вон сука дотянуться до забора, перемахнуть… Вот пройдет этот пузатый с мешком, и перемахнуть… Ну и что? И куда идти? А хоть куда! На вокзал, в Свердловск, к матери. А? Удрать, чтобы у гада Леонтия Иваныча морда вытянулась. Какое имеет право лишать свободы! Бить — какое право? О правах он велел не заикаться… Изобьет. А черта с два! Вон он, забор, еще малость и…
— Валья!
— У-у, ведьма!
Под яблоней стоит старая карга, лопочет по-своему. Валька плюнула сверху, послала бабку по-русски. Но та лопочет: слезай, дескать. Что, и на дерево уж не залезь, да? Ну, я тебе сейчас сделаю… Валька слезла. Близкая улица навеяла настроение, и Валька отвесила бабке пощечину. И злая ушла в дом.
Вечером пришел Хозяин, и настала расплата за вольные мысли и действия. Вместо ужина получила такую трепку, что аж в глазах зеленело. Причем орать
Хозяин не велел. Икая, всхлипывая, забилась в угол, сидела там как мышь, пока не ушел он из дому. Покрутилась по комнате как побитая шавка, скуля втихомолочку, и легла спать голодная, несчастная. Хныкала в подушку, клялась сегодня же бежать «из фраерского кичмана». Но никуда не убежала, а уснула.
20
ВАЛЕНТИНА. Так протекло немногим больше трех месяцев. Эта отсидка без суда, хозяйские наставления и затрещины не прошли даром — Валентина довольно скоро усвоила приличные манеры. Отвыкла от курева, от брани, не ржала, не щерилась — да и с какой радости? Вилку держала как путевая. Посвежела на добротных харчах, волосы обрели природный цвет и блеск, стали волнистыми, густыми, старуха, причесывая их после ванны, одобрительно лопотала. И Валентина говорила ей: «Благодарю вас». Хозяин Леонтий Иваныч был доволен.
— До сих пор ты не умела жить, Валя, — говорил он, развалясь на диване и поглаживая ее волосы. Не умела пользоваться богатством, данным тебе от природы, — красотой. А я желаю тебе добра — я сделаю из тебя роскошную женщину. Ты будешь иметь все.
— Как это — все?
— Все! Ты будешь иметь золото. А оно всегда ценность.
— За золото, знаете… — Валентина сложила пальцы решеткой. — За это лишение свободы.
— Что ты знаешь о свободе? Ты ничего не знаешь. До сих пор твоя жизнь была жалкой дешевкой. Свобода — когда есть деньги. Иначе что в ней толку?
— Вот это вы верно. — Ей вспомнилась ее «свобода» на вокзалах, в вагонах — холод и безденежье. Подзаборная свобода. Ох как верно! — Только где же я возьму деньги?
— Придет время, я научу их брать.
— Пока еще оно там чего-то будет… Мне вот сейчас осто… ой, извините, пожалуйста, я нечаянно! Честное слово, надоело взаперти у вас сидеть… — Он нахмурился, и Валентина оробела… — Леонтий Иваныч, я же свой срок в колонии отбыла, за что опять отсидка?
— Отбыла, да не исправилась. Впрочем… — Хозяин оглядел критически Валентину, — впрочем, видик у тебя стал поприличнее. Слушайся меня — скоро станешь нормальной девушкой. Тогда пойдешь в город, в кино, летом на пляж… Ах да, на пляж тебе нельзя. Жаль. С твоей фигурой…
— Почему это нельзя?
— Разденешься, на тебе татуировка: «Вот что нас губит». Сразу видно — дешевая шлюха.
В былые времена Валька взорвалась бы: «Не имеешь права обзывать!» Теперь посмотрела на его смуглую руку, всегда готовую сжаться в кулак, — и промолчала. Насчет «права» Хозяин ей уже объяснил. Да и верно: куда с такой росписью на пляж, где порядочные загорают. Вот она, глупость-то, отрыгается когда.
В общем, она промолчала. А на следующий вечер сама спросила:
— Врачи могут как-нибудь свести татуировку?
Усмехнулся:
— Умнеешь, Валя, умнеешь. Сведем твои дурацкие лозунги, на работу устроим.
— Это куда же? — спросила с беспокойством.
— Камни таскать не будешь, найдется что-нибудь получше. Продавцом хочешь? Тебе нужна легальность, работа, прописка. Со всех сторон ты должна походить на порядочную девушку, чтобы кто ни взглянул — поверил тебе.
Наверное, скоро даст ей Хозяин «бесконвойку». Он сам на своей черной «Волге» повез Валентину в Сочи. Ходили по магазинам. Хозяин отверг четыре понравившиеся ей платья: «У тебя нет вкуса, Валя, это нехорошо». Пятое одобрил, купил. Вот это платье! Никогда такого не надевала. В магазинной примерочной из огромного зеркала смотрела на Валентину красивая, очень красивая, стройная девушка с нежным овалом лица, с пухлым, полудетским, будто нецелованным еще, ртом. Вспомнилась приблатненная, испитая харя Вальки в круглом карманном зеркальце — под глазами синяки, в растянутых, раскисленных вином губах сигарета слюнявая, фиолетовые короткие космы, впалые щеки — жуть! Не знала она тогда себя, думала по глупости, что блатная дурь и есть судьба ее и другой судьбы искать ни к чему… Нет! Таскаться по вокзалам Валька больше не согласна. Работать? Пусть! Согласна работать…
— Валентина!
Хозяин зовет, заметалась она в примерочной. Ладно, пусть Хозяин… Перекантуется, а там видно будет.
Из магазина поехали к врачу, Леонтия Иваныча знакомому. Глазастый армянин раздел Валентину. Ежилась, как девочка, под его взглядами и прикосновениями, стеснялась, краснела. Стиснув зубы, терпела боль и старалась думать о пляжах. Вышла вся обляпанная пластырем, но довольная.
Потом — ресторан. Леонтий Иванович выпил рюмку коньяку. Валентина через соломинку тянула безалкогольный коктейль. Вина не позволил. Да и не хотелось. Хозяин сказал:
— Ты дошла до кондиции, имеешь товарный вид, как у нас говорится. Пора выпускать. Что молчишь, что думаешь?
А чего тут думать? Его сила — его воля. Теперь Валька боялась Леонтия Иваныча больше, чем милиции.
В ближайший вторник он ее «выпустил».
— Без татуировок, зато со знаком качества, — посмеялся.
Велел идти в универмаг, к директору. Приняли продавщицей, прописали в общежитии. Но Хозяин приказал жить пока на прежнем месте, у старухи.
Работа в галантерейном отделе показалась несложной, интересной даже, потому что здесь окружали ее добротные, красивые вещи, их приятно было видеть, брать в руки, повертеть, показать покупателям, словно вещи ее собственные, похвастать — вот у нас что есть. У приезжих покупателей в глазах искорки — ах, какая прелесть! Небрежно, мельком взглянув на чек, Валентина, как добрая фея, вручала покупки, гордясь, что от нее зависит искорка в чьих-то глазах.
Добротные вещи, ценные вещи. Много. Совсем еще недавно Валька веселилась бы как дура, если б удалось своровать такой вот платок или те золоченые запонки. Сейчас мысль украсть не приходила. А если быи пришла такая мысль… Нет, еще не забылись «хозяйские наставления».
Поначалу стеснялась покупателей, сотрудниц, директора. Думалось, знают о прошлом, только помалкивают— с воспитательной целью. Стеснялась бывшая хамка Валька Красилова, которой ничего не стоило смутить мужика, которая хамила самому начальнику колонии. Потом стеснение прошло. Ее считали замкнутой— не замкнутая она, а просто нечего рассказывать. То есть рассказать, конечно, есть о чем, но именно об этом лучше молчать. Не повернется язык поведать милой, такой открытой абхазочке Розе Черказии, как «чифирила», «пила водяру», «зырила спереть чужую сумку»… Самой забыть бы!
Попробуй забудь! Гурам притащился в универмаг, напомнил. Что ему надо? Сам швырнул Леонтию Иванычу, а сам… Минут двадцать торчал у витрины подарков, выжидая, пока попритихла, поредела привычная сутолока у ее прилавка.
— Валя, ах, дорогая, тебя не узнать! Мое сэрце волнуется!
— Что надо?
— Слуш, зачем так? Покупатель и продавец, будьте взаимно вежливы. Скучаю, видеть хочу, говорить хочу.
— А я не хочу. И тебе не продаюсь.
— О! Давно ли?
— Вот что, если немедленно не уберешься…
— Почему, Валя? Понимаешь, увидел тебя — не могу уйти. Кончишь работу, пойдем, пожалуйста, гулять. В ресторан пойдем.
Слава богу, покупатели набежали. Гурам еще покрутился и убрался. Назавтра — опять. Грубила, гнала, а он снова приходил, терпеливо ждал, пока перемежится покупатель, и канючил про свое «сэрце». Сначала нервничала, потом привыкла, отмахивалась, как от мухи. Все равно он ничего не сделает — у одного Хозяина под рукой оба.
Нет, правда, работа ей нравилась. И милая товарка по отделу, Роза Черказия. И город южный, приморский. И весна в душистом цветении, и море — вообще жизнь. Пожалуй, за все это Валентина была даже благодарна Хозяину — Леонтию Иванычу, поэтому послушно мирилась с его хозяйскими строгостями и ласками. Чего ж чикаться, если такая дура была. Хозяин по-прежнему строг, но не бьет — не за что. Последний раз нахлестал по щекам месяц назад, учуяв запах сигареты. Теперь Валя не курила, не тянулась к выпивке, не отзывалась на пошлые заигрывания. Мужчины, приезжие и местные, тянулись к красивой продавщице, а она не унижала себя грубостью, научилась отшивать их с достоинством и не обидно — хватит, сыта по гордо. А с чего началось — самой до смешного непонятно. Ходили они с Розой в кино, смотрели заграничный фильм. Парень сидел рядом. Валя на него и внимания не обратила. А после кино вдруг разговорились — это Роза с ее простодушной доверчивостью спросила что-то у парня, студентом оказался. Поспорили немножко, неторопливо шагая к остановке троллейбуса. Вале понравилась героиня фильма — она смелая, мужчинами вертит, как хочет, они страдают, друг в дружку стреляют, а ей хоть бы хны. Студенту героиня жутко не понравилась — совести в ней ни на грош. Валя согласилась, что да, конечно, если с его точки зрения, то она не того. Зато красивая.
— Какая же красота без совести? — кипятился парень. — И вообще, что в ней хорошего? Одна косметика, искусство гримера, парикмахера. — И вдруг не комплимент, а вроде как доказательство в споре — Вот вы действительно красивая, своею собственной красотой,
И так у него получилось просто, что Валя не улыбнулась презрительно, а порозовела. Сколько слышала подобных слов от разных людей, принимала как должное, но усматривала за словом игривую охотку поморочить глупой девке голову, побаловаться легкой победой…
Потом уж узнала, что Костей зовут, что студент, А в тот раз показался только странным, потому что не навязывался с чувствами, не шептал: «Когда еще увидимся?», а о Валиной красоте сказал лишь для сравнения— надо же! — с зарубежной кинозвездой!
Роза пошла домой, а они еще ехали вместе на троллейбусе две остановки. Потом он вышел, так и не предложив познакомиться, вместе провести и тому подобное. А Валя долго о нем думала.
Спустя неделю встретила его в библиотеке — за время «отсидки» у Хозяина она пристрастилась к романам «про любовь» и детективам. Увидела, и почему-то тепло дрогнуло в груди… Конечно, Костя узнал ее — еще бы, не такая уж она незаметная. Посоветовал, какую книжку взять. И все, и разошлись они как в море корабли. Книжка сперва показалась скучной — не про любовь и не детектив. Он сказал: классика. Но если он сказал: советую почитать, то Валя и читала. И в дальнейшем оказалось так здорово, так жутко интересно, что до утра не могла оторваться, благо Хозяин не ночевал.
Вот так оно и началось. Потом поняла, что не странный Костя, а настоящий парень. Настоящих, умных, самостоятельных встречать ей до сих пор не приходилось. Потому спервоначалу и странным посчитала. Потому и не смогла отшить, что странный. Чем странный? Кто его знает… Из себя — так себе. Ничего особенного в нем. Вон Роза говорит: Костя — душевный человек. А когда Анжелика из хозяйственного отдела сказала: «Он сухарь», Валентина молчком на Анжелику обиделась. Ну да, он не знает, какой была Валька, он знает ее такой, какая она сейчас. А сейчас, значит, сейчас ее можно уважать? Значит, можно!
Стоило Косте сказать: «Завтра в кино не собираетесь?»— и она летела назавтра в кино, задыхаясь от нетерпения. «По набережной пройдемся?» — и она рада бы гулять по набережной хоть до утра, если бы не боялась Хозяина. Сказал: «Зовут ребята на лето с отрядом в Сибирь» — чуть не заплакала.
Сиял май. По вечерам набережная пахла цветами, морем, солнцем, и блаженствовали под солнцем роскошные пальмы, за бетонным парапетом добродушно шумела по крупному песку волна Черного моря. Под открытым окном двухэтажного дома стояли, задрав головы, ребятишки и взрослые, улыбались. Там, на подоконнике, стояла клетка с зеленым попугаем. Попугай внятно кричал: «Маргарита!» У входа на причалы в запахи бульвара вмешивался тонкий аромат кофе, его варил в голубой будочке смуглый молодой человек по имени Карло и подавал в маленьких чашечках. В каменном теремке скучал мечтательный продавец сувениров. Текла по бульвару разноцветная река гуляющих, спокойных, добрых, отдыхающих людей. И слышалась музыка. Ах как чудесно на набережной! А без него?
— Костя, в Сибирь ехать обязательно?
— Нет, конечно. Да ведь интересно! А что?
Она поравнялась с входом на причалы, где суетился вокруг клиентки черномазый фотограф в соломенной шляпе, где носатенькие женщины продавали гуляющим алые и желтые тюльпаны. В море, в голубые дали уходил белый теплоход.
— Не ездите, Костя, а? Здесь у вас такое лето… милое.
Он не ответил. Миновали причал, вошли в приятную тень аллеи. Он сказал: «Подождите здесь», а сам побежал к цветочницам. И принес ей три алых тюльпана. Господи, Костя дарит ей тюльпаны!.. Солнце, море… Май… Неправда, есть в жизни счастье!
Но как все усложнилось теперь. То, с чем она просто мирилась как с неизбежностью, вдруг затревожило, выросло в неразрешимый вопрос. Запутанный клубок ее отношений стал давить тугой петлей. Приставания Гурама уже не были безразличными — они обижали, злили. Прищуренный взгляд из толпы покупателей — пачкал. А ей хотелось чистоты! Хоть сейчас, пусть с опозданием, хоть такая — чистота!
Презрением держала Гурама на расстоянии. Ничего, он боится Хозяина. Но сам Хозяин… Так бы и сбросила с плеч, с талии его хозяйскую руку. Вырваться из ковровой тюрьмы, от забот старухи, вырвать судьбу из рук Хозяина! Как? Что она может? Убежать? На что? Кругом чужие. Кто ей поверит? Не вырваться, не уйти, не сбросить руку. А Костя ей, такой, дарит тюльпаны…
Хозяина не проведешь, все замечает.
— В чем дело, Валентина? Почему стала как чужая кошка? Почему твои глаза боятся?
— Нездоровится. Все время голова болит, тошнит.
Леонтий Иванович обхватил ее лицо ладонями, притянул к себе, прожег взглядом.
— Валентина?!
Поняла, что он заподозрил. Вспыхнула:
— Нет, не это. В магазине духота, прямо с ног валимся. Пустите, Леонтий Иваныч, больно. — И, украдкой вытирая щеки от его рук, пожаловалась: — Еще и Гурам пристает, каждый день в отдел приходит. Надоел!
— Что ему нужно?
— Так вы же его знаете.
— Тебя нужно? Ах ишак!
На другой день Гурам в универмаге не появился.
Влечение к Косте, все нараставшее, любовью не называла, боялась и стыдилась так думать. Бывало, в колонии для несовершеннолетних юные воровки и хулиганки старались о любви говорить нарочито насмешливо, цинично. Пыжились: мы такие, дескать, блатные, огни и воды прошли, знаем, что она за любовь такая, про которую мамкины дочки ахают, стишонки кропают. Мы ужасно блатные, нам любовь — тьфу и растереть. Во взрослой колонии более зрелые женщины — осколки разбитых связей, тоже любовь не защищали: глупость одна, по молодости бывает, вроде кори, только корь настоящая, а любовь — блажь.
Для себя Валька так рассуждала: всякое случается на свете, и любовь, может, есть на самом деле. Да не для нас. Мы отпетые.
Она никак не называла свое чувство к Косте. Но твердо знала, что никогда не было у нее такого лета… Показывала покупателям товар, получала чеки, а сама улыбалась грядущему вечеру. И говорили покупатели: «Какие милые у них тут продавщицы!»
С ним можно было говорить обо всем, как с подругой. Даже спорить приятно и интересно. В спорах он почти всегда выходил победителем. То, в чем прежде Валя была убеждена, Костя отрицал, случалось, одной фразой, но веско и здорово верно. Поведала Косте, что Анжелика, «ну та, рыжая, из хозяйственного отдела, устроила михацхакайский ковер одному казаху приезжему, а он ей — французские духи. Французские! А? Запах — с ума сойти! Вот повезло рыжей Анжелике!»
Но Костя везения в этом не увидел. Сказал:
— Валя, а в вашем отделе бывают дефицитные вещи?
— Редко. Ну, там перчатки меховые, зонтики импортные. Мало только привозят.
— И ты тоже продаешь за взятку?
— Да брось, какая взятка! Покупатель отблагодарил, ну и все.
— Ковер ведь ему отпустили из-под прилавка. И если бы не духи, не дали бы. Анжелика совесть за духи продала. Не всю, а частичку. Но так, по мелочи, и всю распродаст. И уже мало станет духов, захочет денег, денег,
— Ты потому так говоришь, что тебе ни духов, да и ничего не дают. Тебе хорошо. А в торговле без этого нельзя.
— Хапугам везде без этого нельзя. У нас отчислили из института одного студента. Коврами не торговал, а взятки брал. Приглашал к себе в гости желающих, чтобы могли побеседовать с его отцом, опытным юристом и очень добрым человеком. Отец всегда и всем рад помочь, если кому нужен совет юриста, а сын хапал за приглашение в гости по десятке. Не от нужды — от жадности. Так где же граница — тут можно принимать «благодарность», а тут нельзя? Лучше — нигде нельзя, Валя.
Ну да, он же учится на юриста. А если узнает, что у Вали столько грязи на совести? Хорошо, наколки с рук свела, а то и знакомству не бывать бы. Прошлое… Чем хвалилась, чем форсила… Сама в болото лезла, и хоть бы на минуточку задуматься, что придет расплата. В двадцать лет впервые настоящее узнала, жизнь увидела. Книги хорошие прочитала. Люди вокруг такие симпатичные. Поверили ей. А на самом деле все это не ее, все опять краденое— и лето, и солнце, и встречи, и… любовь. Пойти бы сейчас в светлый вечер, за бетонный парапет, к волнам, пойти с алыми дареными тюльпанами в руке навстречу морю… И не вернуться.
— Ты что задумалась, Валя?
— Так…
21
ГУРАМ. Вальку он считал как бы своей собственностью. Не отдал же тогда милиции за кражу чемодана, простил, вином поил, так чья же еще собственность! На Левана Чачанидзе обозлился сперва за то, что он, словно у мальчишки, отобрал его собственность. Конечно, не бог весть какая ценность — вокзальная потаскуха с прической «старая малярная кисть». Но все-таки… Не так жалко, как обидно. С другой стороны, не ссориться же с хозяином «дела» из-за этакой ерунды. Тем более что Леван добавил деньжат за последнюю «ходку» на Урал. Плевать, Гурам свое наверстает, когда полетят они с Валькой в Магадан.
Но когда увидел за прилавком универмага до неузнаваемости красивую Валентину, обида опять вгрызлась в сердце, разбушевалось самолюбие. Такой товар— задарма! Такая девка — пять червонцев?! Нет, слуш, ты не князь над Гурамом, Леван! Еще поглядим, чья Валька.
И уж вовсе взбеленился, когда Валентина прямо сказала, что она чья угодно, только не его, Гурама. Чем смыть оскорбление?! Кровью, как смывали позор предки? Чьей кровью? Женщины? Или обманщика компаньона? Компаньона, конечно, трогать нельзя — сильный человек Леван, денег много, знакомых много, он такую заделает Гураму козу, что хоть топись, хоть в горы беги. За женщину Леван тоже глотку перегрызет— уж больно красива стала, стервоза. Получалось, что остался Гурам в круглых дураках. Совсем потерял голову. Мотался как чокнутый в универмаг, говорил глупые слова — кому! Своей собственности! Скулил как пес. И от обиды завелось в нем что-то вроде любви, злая, наперченная ревностью страсть гнала в универмаг. Потом он пил водку, чачу, плакал от унижения. Бить девку нельзя — Леван узнает. Какое там бить, если домой проводить опасается, — Леван узнает.
Убежденный в своем праве на Валентину, Гурам не сразу обратил внимание на какого-то ничего не стоящего мальчишку. Эти молокососы постоянно пялят глаза на продавщицу из галантерейного. Смотрят, что сделаешь?
Сидел в павильончике, тянул теплое пиво, смотрел на проходящих по набережной женщин, злился. На все теперь злился. Поднес кружку к губам— не глотнул, поставил со стуком, так, что на него обернулись: шла по набережной Валя. Ах, красавица стала, подумалось в который раз. Походка, волнистые русые волосы, фигурка… А это что такое? Кто рядом? Тот мальчишка опять, щенок! Забыв о пиве, Гурам выскочил из павильона.
А те шли. Мимо дома с говорящим попугаем, мимо фотографа и цветочниц. Таясь в густой зелени, видел Гурам, как тот парнишка купил и отдал ей алые тюльпаны. Что такое? Парень — щенок, тюльпаны — трава. Но Валькино лицо — что обручальное кольцо. Круглое и сияет. Артистка! Ай, Леван, хороший дрессировщик Леван. Зачем он велел Вальке завлечь мальчишку? На кой дьявол Левану мальчишка? Или хочет взять в «дело» вместо Гурама? Ай, Леван, хитрый какой Леван! За такую девчонку парень к черту на рога полезет, а Гурама побоку. Нет, слуш… В чем дело? У девчонки глазки блестят, прижала тюльпаны к щеке. Нет, что такое? Она — серьезно? Не Леван велел? Гурам хватал и рвал бешеными пальцами листья олеандра. А те двое уходили по набережной. Бросил в пыль пахучий зеленый комок, побежал следом и долго ходил, следил, дрожа от ревности. Они сели в троллейбус. Гурам остановил подвернувшееся такси, велел шоферу ехать за троллейбусом. Видел: парень выскочил через две остановки, Валентина одна уехала домой. Значит, все-таки Леван велел. Леван отнял девчонку и хочет выбросить Гурама из «дела».
В тот вечер он опять сильно напился чачи.
Назавтра, нарушив приказ Левана, явился в универмаг и сказал Валентине:
— Поговорить надо. Не здесь. Кончишь работу, иди через сквер одна. Очень надо.
Черт возьми, он не может, что ли, дарить цветы? Любишь тюльпаны? Пожалуйста!
Дождавшись в аллее, он с того и начал — поймал ее ускользающую руку и почти заставил взять цветы.
— Слуш, Валя… Подожди, слуш, я тебя всем сэр-цем люблю, клянусь!
— Уйди, Гурам. Прошу, уйди.
— Подожди! Мы пойдем в одно место, я тебе скажу…
— Запомни, никуда, никогда с тобой не пойду.
— С тем парнем пойдешь, да? — И по лицу ее догадался, что не по приказу она парня завлекла, что сама, своей охотой с ним… — Ты пойдешь сейчас со мной, Валька. Нет? Хочешь, чтобы я рассказал мальчишке, какая ты есть? Хочешь, чтобы Левану рассказал, с кем путаешься? Хочешь? Слушай, Валя, Валечка, никто ничего не узнает, если пойдешь сейчас.
Тюльпаны хлестнули по глазам. И еще… Как рванул бы он эти волнистые волосы, как бил бы по нежному лицу! Не бил — за подстриженным кустарником плыла милицейская фуражка.
22
ВАЛЯ. Домой пришла раньше обычного — по набережной сегодня нельзя, боялась Гурама, боялась за Костю.
У Хозяина сидел гость. Багроволицый, плотный, в белой рубашке с мокрыми подмышками, в лакированных туфлях. Увидел Валю, округлил глаза, привстал.
— М-м, баришна, здрасс… Позвольте ручку. Симон Багдасаров. — Поклонился, будто показал лысину.
Хозяин строго кашлянул, и гость шлепнулся в кресло, все еще не в силах отвести масляных глаз от Вали.
— Скоро твой поезд, спеши, Симон. — Леонтий Иванович явно торопился выпроводить гостя.
— Зачем поезд, в Гудауту автобус…
— Тебе нужно спешить, Симон.
— А? Да, очень нужно! Да-да, я уже пошел. Ах, вашу ручку, баришна, м-м…
Валя опустилась на диван. Ей было страшно — что-то должно произойти. Гурам теперь не промолчит. Подонок! Скажет Хозяину. А, все равно. А если Косте? Только бы не Косте! Лучше уж пойти с ним, с Гурамом… Нет!
Вошел Хозяин, проводивший того лупоглазого Багдасарова. Посмотрел испытующе на взволнованную Валю. Но заговорил мягко и ласково о пустяках. И уж потом, после ужина, когда сидели на диване и Валя ежилась под его рукой, сказал о главном:
— Завтра подай директору универмага заявление на расчет.
— Почему?
— Так надо. Поедешь с Гурамом в Магадан.
— Зачем? И с Гурамом?!
— Так надо.
В Магадан. Пришел лупоглазый из Гудауты, и теперь надо ехать в Магадан. Костя поедет в Сибирь, а она в Магадан. С Гурамом.
— Леонтий Иваныч, я не поеду.
— Если директор спросит, скажешь, что поедешь жить в Сибирь. Здесь тебе жарко, климат тебе нехороший.
— Я не поеду, — вырвалась из-под тяжелой его руки, — Леонтий Иваныч, отпустите меня! — Расплакалась. — Отпустите!
— Валя, надо рассчитываться.
— Возьмите платья, брошку вот и прочее, что мне покупали, ничего мне не надо! Отпустите вы меня, Леонтий Иваныч!
— Человек за все всегда расплачивается. Только разные люди разной монетой. Ты — золотом.
— Я собой рассчиталась! Вы меня взяли и…
— Ты не цена. Когда к себе взял, ты вся пол-литра не стоила. Сейчас кое-что стоишь, но это не твоя, моя работа, за нее надо золотом платить. В аренду женщин не беру. Сочтемся — уйдешь. Если не передумаешь.
Уткнулась лицом в диван, не веря уж, все равно просила:
— Отпустите, Леонтий Иваныч!
— Не плачь, Валя, выслушай. Глупая девчонка, ты думала всегда так жить? Платья, сладости, дом, прислуга — на твою получку? Зарплата — тьфу! На конфеты. Хочешь уйти — что будешь делать? Умеешь жить без денег? Нет. Ничего. Или снова по вокзалам? Грязная, замызганная, помнишь? Валя, ты полетишь в Магадан.
— Зачем? Зачем?
— Пустяки. Немножко поможешь Гураму.
— Ненавижу Гурама!
Он встал и неслышно прошелся по ковру.
— Послушай, девочка. — Голос Хозяина звучал искренне и грустно. — Думаешь, мне не жаль посылать тебя с ним? Я сделал из гадкого утенка настоящую лебедь, роскошную женщину. Ювелирная работа, жаль отдавать в чужие руки. Но дело требует. За все нужно расплачиваться, за каждую крупинку радости. Я понимаю это, пойми и ты. Гурам уже бывал в Магадане, он знает дело. Будь внимательной, учись у него, сделай все хорошо — и мы выбросим Гурама из дела. Нас останется двое, Валя. О, ты не знаешь еще настоящей жизни! Будет все, что ты пожелаешь, обещаю. За это стоит потерпеть. Да и нет у тебя другого выхода, ты полетишь в Магадан.
Валя ничего уже не говорила, не просила.
23.
КРАСИЛОВА. 29 июня вылетели из Адлера. Гурам был хмур и зол, Валентина мучилась. Ей не сказали толком, что делать в Магадане. Догадывалась— это опасно; Да ведь прав и Хозяин: выхода не было. Может, и есть выход, да не умеет, не привыкла искать правильный путь. Подростком за кражу попала в колонию для малолеток, потом во «взрослую», потом к Хозяину. А если решала сама? Когда на свободе становилась хозяйкой сама себе — что могла решить? Опять «отсидка»? Если бы можно рассказать обо всем Косте… Но — не хватило духу. Узнает — зачем ему нужна такая… Пусть хоть вспоминает порядочную.
Вечером перед отъездом в Адлер, в аэропорт, отчаявшаяся Валька плюнула на все запреты, пошла в ресторан и напилась до чертиков. Получку всегда отнимал Хозяин, выдавал только на мелкие расходы. А деньги при расчете из универмага отнять не успел. Сидела за столиком одна, гнала к чертовой матери разных прилипал, стаканом пила водку и оплакивала себя. На такси приехала домой, еле вылезла. Думала, бить будут. Не били. Но пьяный вечер превратил полет в муку — за все надо расплачиваться, за отчаянье тоже. Шесть часов полета сделали из похмельной Вальки совершенную развалину. Она не выходила из самолета при посадке в Минводах и в Магнитогорске, а когда прилетели в Красноярск, спускалась по трапу, повиснув на руках проклятого Гурама. Он усадил ее ждать в зале, обругал и побежал доставать билеты до Магадана.
Говорят, клин клином вышибают. Неправда это. Вчера она пошла в ресторан, чтобы залить тоску по несбывшимся надеждам. Ничего она не залила. Вместо одного клина два вонзились: прежняя тоска и свежее похмелье. Еще и в самолете укачало. Муки! Тошнит, всю выворачивает, зал туманится в глазах, и в тумане мерещится Костя… Ой, Костя, милый!
Прибежал Гурам. Билетов на сегодня не достал, только на завтра. Мест в аэропортовской гостинице нету. Но он постарается добыть. Пускай Валька сидит, никуда не уходит, а то он ей вправит мозги. И ушел. Дурак! Куда ж она уйдет? Деньги отобрали, паспорт у Гурама, сама вся развинтилась.
— Вам нехорошо? Бедняжка, вы совсем больны! — склонилось над Валентиной участливое женское лицо, легла на лоб прохладная ладонь. — Да у вас температура!
— Попить бы…
Женщина принесла бутылку газировки. Валентина попила, но ее еще больше затошнило. Женщина помогла дойти до туалета, а потом привела в зал, усадила.
— Милая, так нельзя, надо врача. Я схожу, найду.
Болит голова, болит. Вот бы нашла врача, и он отправил бы в больницу. Лежать, не думать, не лететь в Магадан. Гурама не видеть. Еще лучше — умереть бы… Костя потерян теперь. Для чего жить? Ну, больница, а потом? Гурам дождется, и полетят они дальше. Ох, как хочется пить, как плохо… Что там прохладное под рукой? Сумка?
Боль и тошнота отступили: выход? Жещина ушла искать врача, оставила сумку и чемодан. Что в них? Все равно что, лишь первое время перебиться, а главное, уйти от Гурама, от Хозяина, от всего, что измучило… Рискнуть в последний раз, чтобы уйти, уйти, перебиться, начать жить иначе… Женщина ушла за врачом для Валентины. Какая гадость! Но это единственный выход! Прости меня, женщина, ну прости, ничего лучшего мне не придумать…
Ее задержал милиционер, когда садилась в троллейбус. Вину Красилова признала — чего уж тут не признавать. Пускай судят, сажают — это выход. Она ушла от Гурама и Хозяина. Пускай колония — ведь Костя все равно потерян. И еще так стыдно перед той женщиной. Валентина сказала ей: «Простите». Но та не поняла и все смотрела удивленно: как можно на добро ответить подлостью? Разве объяснишь… А следователю никаких затруднений: все признала. Насчет кражи. О другом — промолчала. Боялась? Или еще держал в лапах блатной обычай: своих не выдавать? Ненавистные Гурам и Хозяин, те, которые передавали Вальку из рук в руки как собаку, те — свои. Следователи — чужие. И Красилова молчала. Пока «гражданка следователь»… пока Наталья Константиновна не сказала: «Костя Гурешидзе надеялся, приносил вам тюльпаны…» Да если бы и про Костю не упомянула, Валя рассказала бы Наталье Константиновне все, чтобы не носить в себе тайным грузом эту грязь. Ведь Наталья Константиновна как с человеком с ней, как женщина с женщиной говорила, самую душу поняла. А прежде-то кому Валькина душа нужна была? Леонтию Иванычу? Гураму? Этим лишь бы Валькино тело к своим надобностям подогнать… Так кто свой, кто чужой Вале?..
24.
Из последнего слова подсудимого Чачанидзе Л. И.:
— …Что касается золота, признаю. Но вот гражданин прокурор сказал, что я вовлек в преступную деятельность Адамию и Красилову — тут я не согласен. Гурама Адамию вовлекать не нужно было, он сам к деньгам стремился, искал. Покажи рубль — Гурам твой слуга будет. Но Красилова… Она воровкой была — я ее исправил! Умыл, одел, культурным человеком сделал. И чем за добро отплатила! Чужой женщине, которая для нее копейки не потратила, следователю, Красилова говорила: «Чачанидзе такой-сякой!»
Призрачные виллы
1
После напряженной смены усталостью набрякли руки, занемела поясница от долгого сидения в кабине экскаватора. Но рабочая усталость эта была нс тяжела, быстро таяла, а после душа осталась от нее лишь приятная истома. Михаил Саманюк наелся в столовой, купил в буфете сигарет. Вышел из «бытовки» па улицу, достойной развалочкой трудяги направился к общежитию.
На тайгу, на карьер, на новенькие дома поселка ложились осенние сумерки, тихие, безветренные, с бодрящим холодком, с редкими легкими снежинками. Близкая, сразу за домами, тайга веяла густым хвойным дыханием, от двухэтажных брусковых домов пахло свежей смолой, недавно струганными досками. Приятно дышится. Добрая нынче осень стоит.
В вестибюле общежития вахтер помахал ему:
— Ты, что ль, Саманюк будешь? Тебя тут какой-то спрашивал.
— Меня? А кто?
— Говорит, знакомый твой. Не наш, приезжий: В красном уголке сидит, ждет.
Саманюк хмыкнул и без особой спешки двинулся по коридору первого этажа.
В красном уголке было еще пусто, светила только одна лампочка. А перед невключенным телевизором дремал в кресле… Хо, ты гляди! Старый хрыч Чачанидзе заявился! Ветрами северными продубленное, природной южной смуглости лицо казалось еще темнее под снежно-белыми волосами — как на негативе. Челюсть сонно отвисла, желтеют золотые коронки… остатки роскоши.
— Привет, — сказал Самашок. — Дрыхнешь?
Смуглое лицо вздернулось, поднялись тяжелые веки, выпуклые черные глаза спросонья по-стариковски беспомощны.
— Миша! Здравствуй, Миша. — Взгляд отвердел. — Молодцом выглядишь, дорогой! Закемарил я тут с дороги, кресла мягкие, тепло… Ну, как ты тут, Миша?
— А ничего. Живем, хлеб с маслом жуем.
— Так-так. Это что же, тебе тут, выходит, нравится? В такой-то дыре? Не тянет в город?
— Чего я забыл в городе-то? Тут хоть тюрьмы нету. А в городе, глядишь, опять срок заработаю. Не, пока что здесь поживу, отдохну. А там поглядим.
— Да уж когда и глядеть-то, Миш-ша? Годы идут, бегут. В колонии срок тянули, да и опять в тайге скучать — не обидно разве?
— Пускай в тайге, да не в колонии все же. А чего? У меня теперь специальность есть, платят добре, баба на мою долю всегда найдется, так какого еще дьявола рыпаться?
Саманюк придвинул ногой стул, уселся против Чачанидзе, разглядывая его, сильно постаревшего.
— Та-ак, доволен, значит. Такой дырой — и доволен. Ну-ну. А я вот поглядел в городах — живут люди! Красиво живут!
— Срок-то когда твой кончился?
— Третий месяц на свободе.
— Шустрый ты старичок — уже и в городах помотался.
Чачанидзе смущенно потер лоб.
— Немного ездил. В Свердловск я ездил, Миша.
— Ух ты! Эко тебя носило. Что за интерес там?
— Да так… Слабость одна… Ты, Миша, не смейся только. Хотелось, видишь ли, женщину одну повидать…
— Ого! Любовь вспомнилась на закате лет?
— Какая там любовь, — застенчиво улыбнулся Леван Ионович. — Может, она мне и слова сказать не захотела бы, руки не подала… Но она — единственное доброе дело за всю мою жизнь, так я считаю. Найти бы, взглянуть… Есть, Миша, такой миф. Легенда древнегреческая. Скульптор изваял из дикого бросового камня прекрасную женщину. И такая это получилась женщина, что сам скульптор в нее… Ну, ты не поймешь этого.
— Где уж нам. Но, как я понимаю, твой свердловский кобеляж успеха не имел? Так? И теперь чего? Если в городах так уж больно хорошо, зачем сюда приперся? Или тут кантоваться надумал? Давай, старик, давай. На руднике вон учетчик недавно от инфаркта загнулся, валяй на его место. Я, как сознательный экскаваторщик, рекомендацию могу дать, а?
— Ты очень сознательный — старого человека в комнату к себе не приглашаешь.
— Старый человек! Только на свободу вылез, а уж за бабой маханул аж на Урал. Ладно, айда, что ли. Пр иглашаю.
Поднялись на второй этаж общежития. Леван Ионович вертел седой головой, одобрительно цокал языком.
— Чистенько у вас. Цветы… Комната на троих?
— Ага. Садись, старый человек, — Саманюк забрал у гостя шубу, шапку, чемодан его сунул в стенной шкаф.
— Чаю хошь? Или водки достать ради встречи?
— Не надо, сердце у меня того… Нашего разговора никто не услышит? Расскажи, как у вас тут?
— Говорю, дышать можно. Вкалываю на экскаваторе в карьере, норму выполняю, деньгу имею. Вот баб тут мало. Да ведь не вечно в поселке коптеть, не срок даден, а можно сказать, по собственному желанию. Пообвыкну маленько на свободе — в город подамся. А не то в село, хозяйством займусь.
— Ты, Миша, совсем перевоспитанный человек стал.
— Надоело ж по колониям. Хватит, завязал. Ведь оно как: работай, не чуди — жив будешь, а нет — гний в колонии. Что лучше, а? Вот так, друг. Ну, а ты?
— Я на Кавказ. Пока на Кавказ. — Чачанидзе понизил голос: — Миша, а ты что же, со мной-то? Раздумал? Ведь в колонии мы договорились железно.
Саманюк прикурил, пустил в потолок струйку дыма.
— Ты, старик, не понимаешь? Сам сказал: годы идут. По новой рисковать? Нет, мы с тобой свое от-рисковали, отгуляли. Так-то, папаша!
— Это здесь отгуляли… — Чачанидзе придвинулся вплотную, зашептал в ухо: — Хочу я, Миша, уйти, совсем уйти… за границу…
— Но-о? Ну ты даешь, старик! Кто ж тебя пустит за границу?
— Тише говори.
— Нет, кто тебя туда пустит? И кому ты там нужен? Там своих гангстеров навалом, а они урки похлеще пас. Хо! За границу он хочет! Иди-ка лучше добровольцем в дурдом, там тебя примут с такими заграничными идеями. Точно, примут. На старость во как обеспечен будешь — койка, питание, витаминные уколы в задницу.
— Эх, Миш-ша. Хороший ты человек, но — глуп.
— А ты мудрец, да? Псих ты, батя, вот кто. Не от ума болтаешь — за границу! Тебя ж там ихняя полиция враз наколет.
— Ну хорошо, пусть так…
— Чего хорошего — пулю-то в лоб?
— Пусть стреляют в гангстеров. Но частных предпринимателей полиция не трогает. Деньги можно наживать честно.
— Врешь, большие деньги честно не наживешь.
— Миша, извини, пожалуйста, но ты бандит. Ты ничего не понимаешь в коммерции.
— Ты много понимаешь. За то пятнадцать лет в НТК и припухал, за понимание.
— Я был глуп тогда…
— Ну? Ты отлично сохранился!
— Нужно было уйти с золотом за границу, мог уйти! Но все хотелось еще…
— Значит, приехал меня в заграницу сбивать?
— Ты ж соглашался там, в колонии.
— Э, нет, про заграницу уговора не было. Соглашался помочь твое золотишко выручить, верно. Но то в колонии… А поглядел, что жить можно, то есть как человеку…
— И стал вьючной скотиной! Будешь существовать на зарплату?
— Да! Но буду, буду! Живой буду, понял! Нам с тобой, ежли подзалетим опять, то и до высшей меры недалеко. Иди под расстрел один, без меня — ты уж старик, отжил так и так.
Беседа зашла в тупик. Скорбно качая сединами, Чачанидзе сказал:
— Как-кое гнилье пошло! Нет смелой личности, есть серая толпа. Бараны! Вам лишь бы корм. Что вам виллы, дворцы, прекрасные женщины, дорогие женщины! Труд и корм. Это все, что вам нужно.
— Дворцы? А барак не хоть? За колючей проволокой?
— Барак — для тебя, Миша. Все равно ты сорвешься рано или поздно. Потому что нутром бандит. Сорвешься и опять будешь срок тянуть. А я… Если не повезет— умру. Пусть умру! Что за жизнь без денег! Но если… О! У меня будет золото, деньги, виллы, все!
— Интересно, что ты будешь делать с женщинами, дедушка? — захохотал Саманюк. — Ладно, Леонтий, не психуй. Может, я съезжу с тобой на Кавказ, погреться на солнышке. А то и верно — тайга да тайга. У тебя там кто, па Кавказе?
— Никого. Жена умерла, как меня взяли. Сильно убивалась. Тетка еще была, старуха неграмотная. Не знаю, что с ней, известий не получал. Очень хотел бы знать. Ее дом был мой дом. Там я имел… как граф Монте-Кристо… Вино, старое выдержанное вино. Там одна была Валя… Валентина…
Саманюк удивился — голос старика дрожал.
— Русская? Кто такая?
— Тебе все равно, ты не поймешь…
— Ну пес с тобой. Говоришь, там у тебя золото осталось? И много? Да не бойся, мы здесь одни, никто не услышит. Напарники мои работают во вторую смену.
— Включи радио, Миша. Ишь, музыка… Вот так. Садись ближе. Слушай. Есть золото, не все при обыске нашли. Только то, что в доме было. В другом месте — осталось. Золото и… валюта. Доллары, Миша! Я нарочно все признавал на суде, чтобы неясностей не было, чтобы еще копать не стали. Иностранный турист один… Тогда за границей унция золота стоила на черном рынке полста и больше долларов! Я не бандит — я коммерсант! С тем, что осталось, миллионы нажил бы где-нибудь в Европе! Только взять бы мое золото, мои доллары! И за рубеж! Ты молодой, сильный, ловкий, Миша! Помоги взять, помоги уйти! У меня нет сына — ты наследником будешь, ты!
Саманюк моргал, слушал, чмокал потухшей сигаретой. Сказал наконец:
— Вербовщик ты, Леонтий, первый класс. Ну тебя к дьяволу. Давай лучше чай пить. Чифирнем в пределах дозволенного под музыку советских композиторов, — подмигнул на приемник. — Так, говоришь, долларов У тебя навалом? Не довелось видеть доллары. А эти, как их… виллы, да? Навроде дачки, что ли?
2
— Миша, зачем выходить в Харькове? Нс лучше ли прямо до места?
— Не лучше. Ты вон в Свердловск ездил бабу искать. Я тоже хочу кое-что поискать под Харьковом. Не бабу, более нужный в хозяйстве предмет. Понял?
— Я хотел как быстрее.
— Вижу, что торопишься. До весны потерпеть нс мог.
— В Сухуми тепло.
— Кабы жарко нам не стало. Ежлн такая нетерпяч-ка, самолетом летел бы.
— Не люблю самолетом, там регистрируют фамилию. Один мой друг на этом засыпался в Красноярске… Так обязательно в Харькове?
— Сказано. Собирай шмутки, задержимся недолго. Вещь одну взять, и двинем дальше.
В Харькове устроились в гостинице при вокзале.
— Ничего, можно, — сказал Саманюк. — Документы у нас чистые. Двое перевоспитанных, как порядочные, едут нюхать розы на Кавказе. Розы и чего там еще? Манголии?
— Магнолии, — поправил Чачанидзе. — Но в это время года они не цветут.
— Да? Неважно, мы можем и подождать. А пока ты тут меня жди. Отдыхай на свободе, пока есть возможность.
Саманюк исчез. Появился лишь на другой день. Чачанидзе про себя отметил, что в поведении сообщника, в походке и взгляде как будто прибавилось уверенности, независимости… Или наглости?
— Миша, ты не выпил сегодня? Бодрый какой…
Не ответил тогда Саманюк. В купе поезда, когда остались одни, задвинув дверь, сказал:
— Во, старик, видал? Браунинг. Ждал меня тринадцать лет в заначке. Это тебе не баба, не предаст.
На большущей его лапе лежал изящный дамский пистолет с рукоятью под слоновую кость.
— На что он тебе?
— Ты меня с собой ублатовал — на что? По берегу моря гулять? Цветочки нюхать? Игра пошла «по банку»: или заграничные виллы — или «вышка», высшая мера. Терять-то уж и нечего.
Саманюк ворчал:
— Хвалился, что в Сухуми тепло — от такого тепла у меня кишки знобит…
Верно, осень на побережье стояла промозглая. Мокрый ветер теребил пальмы, и они горестно качали головами, серое недовольное море под тяжелыми тучами плевало на бульвары соленой пеной.
Погода и знакомые места нагнали на Левана Ионовича сентиментальную тоску, он вздыхал, постанывал, и не понять, дождинки на щеках или слезы. Порывался идти на кладбище, искать могилу жены.
— Не торопись на кладбище, пока живой, — отсоветовал Саманюк. — Кончим дело, тогда валяй, хоть на вечную прописку. Бр-р, муторно у вас тут.
Город вырос за пятнадцать лет. Но остался все тем же, до боли знакомым, почти родным Левану Ионовичу. Театр, гостиница «Абхазия», причалы… Набережная Руставели… Валентина любила по ней гулять…
— Гостиница сейчас ни к чему, мы не фраера с путевками. Хату искать надо.
Промокшего Саманюка все нервировало. Не нравилось море, дождь, город, акцент горожан. Унывал, злился.
«Хату» нашли — благоустроенную квартиру в пятиэтажном доме. Старуха грузинка пустила их, потому что скучала одна — сын с невесткой уехали на время отпуска в гости, в горы.
— Почему в гостиницу не идете? Не сезон, места есть.
Леван Ионович с чувством, со слезой объяснил, что он сухумец, но долго работал в Сибири и жаждет не казенного гостиничного сервиса, а домашнего покоя. Бабушка отвела их в комнату, застелила свежими простынями диван молодому русскому, кровать старому грузину. Подала горячий чай, свежий лаваш, сыр сулугуни, по стакану вина. Ни вино, ни чай Саманюка на бодрый лад не настроили — вино терпкое, слабое, сыр соленющий. Простыни влажные.
— Болтают: ах, южный берег, ах, климат… В сибирской тайге я снегом умывался, и ни хрена, а на южном берегу обсопливел, как младенец…
Встали рано, еле забрезжило серое утро. Новый День, вчерашний дождь. Плащи с капюшонами не спасали от проникающей всюду сырости.
Чачанидзе с трудом нашел улицу, где когда-то жила его тетка, где сам много лет… как Монте-Кристо… Другая стала улица, другие на ней дома. Ни знакомого забора, ни домика теткиного. А сады — тут везде сады.
— Чуял я нутром, что не надо с тобой связываться, — хандрил Саманюк. — Твое золото десять лет как пропито. С тобой в такую виллу засядешь, что и женщин не захочешь.
— Миша, ты мне не мешай.
Шлепали по лужам от квартала к кварталу, возвращались, заходили во дворы. За дворами вставал крутой подъем горы, на нем террасами еще улицы. Чачанидзе нервничал, Саманюк злился, курил отсыревшие гаснущие сигареты и втихую прикидывал, сколько дней он уже не работает, сколько осталось до конца отпуска и как быстрей добраться до своего поселка, когда станет ясно, что золотое дело накрылось. Выходило, что если самолетом, тогда в порядке будет. Провались он, этот старый придурок, вместе с виллами и долларами.
В одном подъезде Чачанидзе обнаружил ровесника, седоусого деда с белой собачкой на цепочке. Непонятно с ним заболтал. И отошел повеселевший.
— Закружился, понимаешь. Понастроили, номера сменили…
Он потянул Саманюка в короткий переулочек, свернул направо, где ежились пустыми ветками садов двухэтажные частные домики.
— Вот… — голос старика дрогнул. — Здесь был…
— Кто?
— Мой дом.
— Теткин, что ли?
— Он мой был, оформлен на тетку.
— Куда ж он делся?
— Снесли. Старый был. На его месте этот, двухэтажный.
— Тьфу! — Саманюк повернулся и пошел прочь.
— Миша! Подожди! — догонял его Чачанидзе.
— Чего еще ждать? Статьи за бродяжничество? Нет, старичок, самое сейчас время смотаться обратно в свой родной и любимый карьер. Дурак, что клюнул на твои виллы. Погляди, народ и без долларов живет как на вилле. Шмуток, жратвы — навалом в магазинах. Невыгодно за долларами гоняться, хватит!
— Да ты выслушай! Все должно быть на месте! — уцепил его за рукав Чачанидзе. — Не в доме тайник был, во дворе. Не горячись, друг, давай-ка вернемся. Видишь, каменная кладка, чтобы с откоса грязыо двор не заливало? На кладке примета оставлена, а под приметой тайничок в земле. Здесь, все оно здесь, я знаю!
Дергая за рукав, подвел Саманюка к невысокому забору, каменному, с железными воротцами из прутьев.
— Гляди, вон там в кладке приметный камешек, под ним…
Из-за деревьев сада выбежал коричневый лохматый песик и с лаем бросился к воротам.
— Айда отсюда, — сипло сказал Саманюк. — Нечего ждать, пока и хозяева облают. Пошли в ресторан, пожрем хоть.
Отойдя, пробормотал:
— Песика надо приласкать…
3
Это был веселый добродушный песик, коричневый и кругленький как медвежонок. Самозабвенно носился он по двору, меж деревьев сада, обегал на всей скорости зеленые туи. Ветер с моря ночью поднатужился, дунул как следует, согнал тучи в горы, и солнце скромно, по-осеннему пригрело город. Солнце золотило шоколадную шерсть дворняжки, синевой отливало в черных волосах маленькой хозяйки.
— Тарзан, модия! Иди сюда, Тарзан!
Песик понимал по-грузински и по-русски, он хоть как понимал хозяйку. Мчался к ней, улыбался по-своему тупенькой мордочкой, хвостом-калачиком, всем тельцем. В восторге он пачкал лапами синее платьице, а девочка ловила шоколадную мордочку, гладила, прижимала к лицу, и песик замирал от счастья. Потом девочка гонялась за собакой, и обоим было весело. Пес показывал свое старание — выгнал из сада тощего соседского кота, строго обтявкал стайку воробьев. Песик был непомерно счастлив. И собачья интуиция не подсказала ему, что из-за обваленной стены нежилого дома, там, напротив, наблюдают за их игрой четыре глаза: два черных с боязливым туманцем, два серых, деловито-холодных.
— Нона! В школу опоздаешь. Господи, какая ты грязная! Тарзан, вот я тебя! Нона, иди скорее умываться.
Бабушка погрозила собаке пальцем, Тарзан виновато склонил голову, искоса посматривая на старшую хозяйку все понимающими коричневыми глазами.
Потом он провожал Нону в школу. Пока девочка не остановилась на углу и не приказала: «Иди домой, Тарзан». Он еще стоял там, на углу, переступая на месте лапами, поскуливал тихонько — жаль расставаться. Но хозяйка скрылась, что поделаешь. И пес мелкой рысцою побежал домой, обнюхивая деревья и заборы.
Вышел из ворот хозяин, большой, высокий, в пахнущем бензином комбинезоне, в теплой куртке. Пес улыбнулся и ему, но провожать не решился. Зато спустя долгое время вышла с сумкой старшая хозяйка — проводил ее квартала два. Услышав: «Домой!» — тотчас послушался, вернулся. Лег на подсохший асфальт у ворот, сладко зевнул и положил голову на лапы.
— Тарзан! Тарза-анка!
Его звал человек?..
Дом напротив свое отстоял, его ломали, и уже две стены только осталось, а вокруг — груды мусора, кирпичных обломков и пирамидки новых кирпичей. Голос человека слышался из развалин. Голос незнакомый. Но призывно-повелительный. Пес вскочил и заворчал.
— Тарзан, ко мне! Тарзан, иди сюда, сукин сын!
Что-то упало на дорогу. Песик склонил голову набок — интересно, что там? При каждом зове уши его вздрагивали, но любопытные глаза прикованы к розовому кружочку на асфальте — что там? Шаг, другой… Вкусный запах… Пес благодарно вильнул калачиком-хвостом, съел колбасный кружок и, облизываясь, повернул мордочку к развалинам.
— Тарзан, на!
Еще несколько шагов… Очень вкусная колбаса.
— Тарзан, Тарза-анка, иди сюда, Тарзанчик.
Оглянулся на дом. Там никого нет, хозяева ушли.
А голос призывает. Голос обещает колбасу.
Пес пошел по кирпичным обломкам… Здесь пахло известковой сыростью, грязью, заброшенным жильем. От недоломанной стены — тонкий, заманчивый колбасный запах… Там на корточках два человека. И еще кружок колбасы падает в двух шагах.
— Тарза-анка! — воркует человеческий голос.
Пес знает — люди добры. Они кормят, ласкают, моют. И люди справедливы. Они не бьют, если ничего плохого не делаешь. Люди — о, эти люди!
Но ему не хочется подходить к тому, на корточках сидящему. Хотя люди, когда вот так ласково разговаривают с собаками, часто присаживаются на корточки. Но у этого в призывном дружелюбном голосе есть что-то, чего нет в голосах большого хозяина, старшей хозяйки и другой, молодой. И совсем ничего похожего — в голосе Ноны. Что-то тайное, опасное идет от стены, не хочется подходить… Но его зовет к себе человек…
— На, Тарзан, ешь. — Рука протягивает колбасу.
Он не голодный, но ведь колбаса! Пес сделал последний шаг и вежливо, почтительно взял зубами вкусно пахнущий… Короткий взвизг, петля сжала горло…
Леван Ионович поспешно отвернулся, болезненно сморщился, тянуче сплюнул тошнотную слюну.
До вечера, до сумерек выходила девочка Нона за воротца, звала шоколадного песика…
4
Сидели в ресторане, пили пиво, кофе. Пока не настал час закрытия ресторана.
Из светлого уюта окунулись в сырую тьму. Прошлись по бульвару. Не разговаривая, стояли у парапета, слушали, как бьются в берег волны.
К ночи снова задождило, и Саманкж сказал, что это хорошо. По безлюдной хлюпающей улице, держась возле стен, дошли до знакомых, из тонких железных прутьев ворот. Без скрипа повернулись намокшие шарниры. Прокрались садом к каменной кладке.
— Ну? Где?
— М-м, посветить бы…
— Ага, прожектор тебе! В доме окна есть, видно двор.
Ночь стояла темная, шел негустой дождик. Справа вырисовывался дом, черные окна на туманно-светлой стене. Слева чернели какие-то дворовые постройки. В мерном шуме дождя мерещились Саманюку шаги, всхлипы, шорохи. Озирался, приникнув к тонкому стволу яблони. Чачанидзе скользил коленями по холодной мокрети земли, ощупывая камни кладки.
— Здесь…
— Не путаешь?
— Как будто здесь… Под этой плитой копать… Дай мне.
— Пусти. Где? Тут? Пусти, сказаної На дом посматривай.
Саманюк оттолкнул Левана Ионовича, встал на колени и ухватисто заработал короткой туристской лопаткой.
— Глубоко надо?
— Не очень. Под кладку рой, под кладку…
— Не лезь, мешаешь.
Лопатка то и дело натыкалась на камни, скрежетала, Леван Ионович вздрагивал, оглядывался на окна дома. Дом молчал, таился за дождем.
— Нет ни черта.
— Левее попробуй, левее…
Копает Саманюк. Старик-то, может, совсем чокнутый? Приснился ему клад? Вот помер будет…
Леван Ионович изнывает. Ах как скрежещет лопатой этот глупый бандит! Неужели нельзя поаккуратнее!
Копает Саманюк. Сколько лет прошло, как умерла старуха-тетка? Хотя какая разница. Дом снесли, новый построили, но ведь кладку не трогали? Никто не знал, не искал… Или старик из ума выжил?
…Стальной, небольшой такой ящик, Леван Ионович как сейчас его видит… Здесь оно, здесь, на этом самом месте… Почему Мишка копается так долго и не находит?
— Мишка, дай я…
— Погоди, там чего-то…
По-особенному скрежетнула лопатка. Камень? Или… Саманюк лег животом в грязь. Распрямился с натугой.
— Уж думал, ты того, чокнутый… Оно, что ли?
Леван Ионович узнал стальной ящик, облапил, защупал.
— О-о-он!!
Среди ночи проснулась девочка.
— Мама! Бабушка!
— Что ты, Нона, чего испугалась, маленькая?
— Бабушка, Тарзан нашелся, я сейчас слышала, как он лаял!
— Ну и слава богу, нашелся, а ты спи, Нона.
— Бабушка, на минуточку давай выйдем, пустим его на веранду. Там дождик, Тарзан замерз, плачет.
— Тише, папу разбудишь. У Тарзана шерсть теплая, конура в саду, он не замерзнет. А ты спи.
— Ну бабушка, ну, пожалуйста, на одну минуточку выйдем!
— Почему не спишь, Нона? — это отец.
— Папа, во дворе Тарзанчик лаял…
— Сейчас же спать! Завтра увидишь своего Тарзана. Я говорил, что прибежит.
Отец подошел к заплаканному дождем окну. Ночь темная, без звезд, без проблесков. Не то что собаку, корову не уви… Что шевелится там, на белых камнях кладки? Собака? Нет, человек?! Что нужно в их дворе дождливой ночью? Странно…
Два темных, темнее ночи, пятна двигались через двор к воротам.
— Спи, Нона, спи, девочка. На дворе темно и дождь.
Светало, когда вернулись на квартиру. Хозяйке сочинили, что ездили в горы смотреть закат, благо вечер накануне был ясный, и попали под дождь, всю ночь добирались пешком да на попутных машинах. Оба мокрые, грязные, — вранье вышло правдоподобным. Старуха напоила их кофе. Выпили, торопясь и обжигаясь, и скорее в свою комнату — «спать хотим, понимаешь, с ног валимся».
Будто и не бывало бессонной ночи, взбодрил кофе и, главное, удача. По правде говоря, Саманюк здорово сомневался вчера.
Он ножом подковырнул, приподнял крышку ржавого сундучка.
— Все цело! Все здесь! — бормотал Чачанидзе, вытаскивая кожаные мешочки, обернутые в пергаментную бумагу пачки. Саманюк лениво развернул одну.
— Доллары… Гляди-ка! Никогда не видел долларов. Говорят, мощная валюта. Слушай, что за тип тут нарисован?
— Президент, наверно.
— Важный. На прокурора смахивает. Ишь, зелененькие… Как же следователи до них не добрались?
— На следствии я все признавал, про компаньонов честно рассказал, тайничок с кольцами сам указал при обыске — берите, уважаемые, раскаиваюсь и рыдаю! Только бы, думаю, не дознались про доллары, про иностранного туриста…
Саманюк заметил добродушно:
— Сука ты, своих выдал. Забрать бы вот твой калым, послать тебя к черту да и уйти. А? Ну? Что бы ты делал?
— А что бы делал ты? С золотом, с валютой — что бы делал?
— Прав, старик, гад буду, прав! Бывало, грабану кассу, деньги в руках, и все чисто, гладко. А после как понесет по кочкам… Не успею и сотню прогулять, глядишь— судят уже, срок всунули. Невезучий, что ли. Скажу тебе как корешу — тоже и я ведь мечтал про баб красивых, про «малины»… или, по-твоему, про виллы. Охота мне, понимаешь, так: чего захотел, то и хватаю с лету, и никто бы не встревал, а то…
— В Советском Союзе такое невозможно.
— Сам знаю, что невозможно. Ученый уже.
— Без денег — какая это жизнь? В Советском Союзе… Вот я: таился, боялся, песочек этот, бумажки зелененькие себе собирал… Все тайком, все по рукам-ногам связанный вроде. Нет, вы дайте деловому человеку свободу, возможность свободно покупать, продавать!
— Барыга ты, старик.
— Я коммерсант! Коммерция — искусство! Тонкое, как искусство ювелира! Вот золото, доллары. Дайте, дайте возможность — клянусь, через пять-шесть лет буду иметь миллион!
— Ну ты даешь. Эдак ты мог госбанком заворачивать.
— Госбанк — государственный банк. Государственный, понял? Нет, я хочу, чтоб деньги были мои, мои, чтоб мог купить себе самые красивые вещи, все самое лучшее!..
— Не ори ты, чокнутый. Бабка услышит, капнет куда надо, и будет нам все самое лучшее в знакомых местах. Вообще пора мотать отсюда. Где, говоришь, живет твой кореш контрабандист?
— В горах, за Абастумани.
— Тумани… Была такая песня: «а я еду, а я еду за туманом…» Думаешь, он возьмется провести через границу?
— Он любит золото.
— А не разлюбит, если струсит?
— Золото — не женщина. Как можно разлюбить деньги?
— Ты опять прав. Эх, отдохнуть бы денек с удачи. Загнать по дешевке грамм пятьдесят песочку, гульнуть у вас в курортных местах…
— Кому загонишь? Тебя самого загонят. Поедем, Миша, сейчас, немедленно!
— Поспать бы. Ну ладно, в поезде выспимся. Давай в мой рюкзак вали сокровища, граф Монте-Кристо. Или отдохнуть все ж? Дорога дальняя… Слушай, ты на кладбище-то раздумал?
— Какое кладбище, почему?
— Ты хотел жинкину могилу найти.
— Ах да не время сейчас, нужно ехать.
Когда их поезд тронулся, и мокрый унылый перрон поплыл назад, все быстрее, быстрее назад, в прошлое… Леван Ионович отвернулся от знакомых домов, улиц, сказал:
— Не там мы родились, Миша, где надо бы.
— Может, и где надо, да не от того родителя, — почему-то с грустью, со вздохом ответил Саманюк.
5
— Товарищ полковник, за время моего дежурства никаких происшествий. Только утром сигнал поступил, звонил какой-то Бибилашвили: ночью у него во дворе неизвестные лица что-то искали, копали под стеной. Конечно, могло показаться, пустяк, но раз было заявление…
— Почему так говоришь? Пустяков нет. Запомни, младший лейтенант, когда милиция отмахивается от пустяка, потом мечется, расследуя крупное дело. Заявитель высказал предположения, подозрения?
— Нет. Гражданин Бибилашвили видел из окна, как двое шли через двор, в темноте и в дождь опознать их не мог. Еще видел утром во дворе свежевырытую яму.
— Так. Что еще?
— Все. Нет, не все: накануне собака у них пропала, не нашли.
— А ты говоришь, пустяк. Скажи адрес. Гм, нет, не помню такого адреса. Там живет Бибилашвили? Не помню Бибилашвили. Пойди в архив, пусть выяснят, было ли когда дело, связанное с этим адресом или фамилией.
Дежурный ушел. Полковник Хевели закурил, прошелся по кабинету. Полковник Хевели любил иной раз блеснуть перед сотрудниками цепкой своей памятью на адреса, фамилии, лица. Бибилашвили? Адрес? Нет, не помнит.
Дежурный постучал к нему часа через два.
— Товарищ полковник, шесть лет назад в этом доме, нет, не в этом самом, а в том, который на том месте стоял…
Глаза полковника смешливо сощурились — «докладывать тоже учиться надо, сынок». Но согнал улыбку, кивнул: продолжайте, младший лейтенант.
— В том, прежнем доме умерла старуха, и мы разыскивали наследников.
— Нашли?
— Да, двоих. Оба дальние родственники. Бибилашвили признан законным наследником и введен во владение. Он домик сломал, новый построил.
— Кто второй из наследников?
— По документам, некий Чачанидзе Леван Ионович. Но он отбывал наказание в НТК.
— Понятно. Скажи начальнику уголовного розыска, пусть ко мне зайдет. Скажи, пусть сейчас зайдет.
Теперь полковник ярко вспомнил ту историю пятнадцатилетней давности. Леван Чачанидзе, подпольный ювелир! Полковник попытался представить его лицо. Но вместо Чачанидзе вспомнилась пышноволосая сибирячка, следователь из Читы, товарищ Наташа… Полковник грустновато улыбнулся: молодой был… Жену имел — на других женщин все равно смотрел… просто так смотрел, «без злого умысла». Хорошие волосы, хорошее лицо, светлая голова у сибирячки, следователя Наташи Юленковой. Ах, какой молодой был! Но что ищет Чачанидзе?
Вошел начальник ОУР.
— Скучаешь, дорогой? Не скучай, пожалуйста, дело есть. Выясни: в какой НТК отбывал Чачанидзе Леван, судимый… найди в картотеке, когда судимый, лет пятнадцать назад. И где он сейчас. Пусть передадут телеграфом данные.
6
Маленькое горное селение встретило безмолвием. Древние, как само ущелье, долговечные, как скалы, сложенные из камня сакли, словно мудрые старцы, величаво смотрели пустыми оконцами на двух туристов.
Чемоданы с собой не взяли, только рюкзаки за плечами. Основной груз нес Саманюк. Но все равно Чачанидзе устал, задохся на горном подъеме. Такси пришлось отпустить еще в долине. Старик все чаще ложился на камни отдохнуть. Саманюк ругался.
— Завел черт-те куда, тут и людей-то нету. Пересажали твоих корешей-контрабандистов.
Примолк, как до селения дошли. Молчаливые сакли были величественны в своей древней красе. С высоты видны кругом одни горы, горы… Во дичь какая! В таких местах ховаться в самый раз, никакая милиция не сыщет.
Чачанидзе держался за грудь, сердце билось часто и больно, в горле будто ком стоял, не давал дышать. Весь в поту, сел на камень у въезда в улочку, обвис.
— Э, — принюхался по-собачьи Саманюк. — Дымом пахнет. Есть кто-то живой в этой мышеловке. А ну вставай, дед.
Чачанидзе охнул от его тычка, поднялся и потащился, спотыкаясь. Улочка полого спускалась к обрыву. Годы, годы… Когда-то Леван поднимался сюда легко, без одышки, без дрожи в коленях. Ахмет встречал его как дорогого гостя, угощал вином прохладным, шашлыком… Приходили соседи, садились на ковры… Где они, те соседи? Опустело селение. Где Ахмет, жив ли?
Немного успокоилось сердце, отпустила одышка. Но годы, годы, ах, что они сделали с Леваном Чачанидзе… Тело жалуется, тело просит покоя. Не радуют горы, страшно от пустоты селения, покинутого жителями. Который дом? Неужели забыл? Не забыл, вот этот дом.
Чачанидзе привалился рюкзаком к стене, облизал пересохшие губы.
— Здесь жил Ахмет… Теперь не знаю.
— Дымом пахнет. Пойдем.
Воротца со скипом растворились. Обветшалая галерея вела в домик.
— Ахмет! Дорогой друг, это ты?!
Седобородый, но крепкий еще старик сидел на ковре, поджав ноги. Перед ним светился маленьким экраном транзисторный телевизор. Хозяин не проявил ни радости, ни удивления, лишь пробормотал приветствие и жестом пригласил садиться рядом. Ах, годы, годы… Леван со стоном валится на ковер, не в силах сесть по древнему горскому обычаю чинно и достойно — болят ноги, устали ноги. Ахмет, какой он стал, Ахмет! Старый совсем Ахмет, забыл законы гостеприимства, не встречает с почтением путников, в телевизор гляди г Ахмет. Ай, что делают с человеком годы!..
Саманюк тоже присел на полу. Подозрительно оглядывал комнату. Да и оглядывать нечего… Два крохотных оконца. Мебели нету. На полу ковры, на коврах подушки, хозяин сидит, телевизор перед ним. Чего там, в экране? Состязания по дзю-до. Ишь старый хрыч, глядит в экран, а у самого руки дергаются — «болеет». Лихой, видать, старикашка, азартный. Проводит он через границу?
Неслышно появилась женщина, в черном вся. Наверно, жена его, старикана. Бархатную скатерть раскинула, расставила перед мужчинами фрукты, сыр, лепешки. Ого, стаканы прет и кувшин. Саманюк ухватил кувшин, понюхал — вино. Ну ладно, за своих принимают, значит. Хозяин, косясь на телевизор, налил полные стаканы, поднял свой.
— Мир и благополучие гостям…
Но тут на экране черноголовый дзюдоист такую ловкую сделал подсечку противнику, что руки-ноги Ахмета дернулись-дрыгнули, вино расплескалось.
— Ты видел, Леван, нет, ты видел?! Ай, молодец джигит! Когда я был молодой, я умел… Ай, молодец, ай, джигит!
Он бормотал и дрыгался, пока борцы не закончили схватку. Победил тот, черноголовый. Ахмет ликовал, забывая о достоинстве седобородого человека. Саманюк смотрел не на экран, а на старика, и гадал: проводит через границу?
Вино оказалось слабым, терпким, Но когда пить охота — сойдет. Налил еще.
Чачанидзе разбавил вино холодной водой, выпил полулежа.
— Бедно живешь, Ахмет, — сказал.
Седобородый пригубил свой стакан.
— Неправильно говоришь, Леван. Богато живу, все есть. — Он кивнул на экран. — Весь мир есть.
Дальше старики заговорили по-ихнему. Саманюк ничего не понимал, скучал. В телевизоре кавказка — ничего себе бабенка — тоже говорила непонятное. Саманюк задремал под чужие гортанные слова…
— А? Чего? Куда?
Его толкают в бок. Ф-фу, задремал. Какого черта будят?
— Пойдем, Миша. Бери рюкзак.
Саманюк встал.
— Прямо сейчас? К границе? Днем?
Чачанидзе не ответил.
Ахмет проводил их до ворот, пожелал-гостям мира и благополучия.
Селение все так же безлюдно и молчаливо. От вина и спросонья Саманюк не сразу сообразил, что за дичь дремучая кругом, как в кино?
— Люди ушли в долину, что им тут делать, — пояснил Чачанидзе, словно гид экскурсионного бюро. — В селении только шесть стариков осталось. Сыновья Ахмета живут в Абастумани, уважаемые люди сыновья Ахмета. Зовут отца в Абастумани. Не хочет. Горы любит.
— Погоди, старик, погоди болтать. Этот тип, он проведет нас через границу? Потом, ночью, да?
— Он не хочет…
— Чего-о? Ты ж говорил, он золото любит?
— Другой совсем стал Ахмет. Больше не любит золото. Телевизор любит. Он сказал, что ему некуда будет девать золото.
— Вот гадюка! — возмутился Саманюк. Он незаметно для себя, с легкой руки Левана Ионовича, приучился думать, что если в рюкзаке за спиной столько золота и долларов, то вся и все должно подчиняться их планам и желаниям.
— Как же так? А ты говорил, что…
Чачанидзе пожал плечами под рюкзаком:
— Так…
— Старик, что ж теперь? Ты башковитый, придумай что-нибудь!
Чачанидзе ответил глухо, без прежней надежды:
— Едем в Ереван. Там жил один армянин, художник, умел делать документы. За границу едет много туристов. Нас не пустят сейчас, но если кое-что подправить в документах…
— Но ты хорошо поговорил с Ахметом? Может, его шпалером припугнуть?
— Дурак ты, Миша.
Да, в таком деле не припугнешь: согласится для понту, да и сдаст пограничникам.
— А до границы далеко?
— Вон ту гору смотри. Видишь? Правее. Так вот, та гора в Турции.
— Слушай, старик, а если так прорваться? Пистолет есть, с полной обоймой…
— Перестань. Если и прорвемся, турки вернут. В Ереван надо.
Прошли улочку, миновали последний домишко, обогнули скалу. Начался спуск. Слева вставал бурый камень скал, справа падал в ущелье крутой каменистый откос. Там, внизу, клубился туман, розово озаренный сверху уходящим за горы солнцем. И они шли вниз, где ждал их туман, такой розовый сверху. Рюкзаки — с золотым песком у Саманюка и с пачками банкнот у Чача-нидзе, — отяжелевшие от неудач рюкзаки мягко подталкивали их в спину. Саманюк шел сзади, наблюдал с неотвязной ненавистью, как безвольно болтаются руки старика, качается над рюкзаком белая голова. Запутал, падла, заморочил башку золотыми мечтами, виллами… Стрельнуть бы ему в затылок, гаду.
Отвел глаза от стариковской спины, остановился. Поправил лямки рюкзака. Поискал взглядом и нашел гору, которая уже в Турции. Гора как гора. Не шибко и далеко. Еще недавно, когда разыскивали в Сухуми дом, вернее, двор, Саманюк готов был вернуться в таежный поселок, плюнув на все эти липовые виллы. Но после того как раскопали тайник Чачанидзе…
— Стой! Руки вверх!
Как током ударило Саманюка: всыпались?!!
Чачанидзе простонал, выставил вперед ладошки, словно защищаясь, и не удержался на ногах, упал.
Всыпались?! Конец?! Саманюк отпрянул к скале, вырвал из кармана пистолет и, скользя спиной по камню, стал отходить назад, откуда пришли.
— Стоять! Брось оружие!
И за спиной тоже?! Зажали! Некуда! Хана! С обрыва вниз? Чтоб сразу…
— Эй, брось пистолет!
Сдаваться? Колония опять, «гражданин начальник», барак… Вилла — за колючей проволокой… Ух сволочь, старик!
Впереди из-за камней поднялся кто-то в штатском, без фуражки.
— Да брось ты пистолет, тебе что, жить надоело?
— А вот сейчас всажу пулю, и видать будет, кому жить надоело! На, лягавый, получай напоследок от Мишки Саманюка гостинец!
Но он не выстрелил. Безразличная вялость подогнула колени, сама опустилась рука. Звякнул о камень выпавший браунинг.
— Нате, берите… — еле слышно прохрипел Саманюк.
К нему подошли, подняли из-под ног пистолет. Щелкнули наручники.
— Иди.
Он пошел. Услышал, но не понял слова:
— Товарищ лейтенант! Старик-то умер!
Саманюк смотрел вниз, в ущелье. Из ущелья курился навстречу солнцу розовый туман, в нем возникали и таяли призрачные дворцы, виллы…
ШЕСТЬ НЕ ВЫДУМАННЫХ ИСТОРИЙ
Поздний рейс
1
Никола Ковалев начинал эту историю так:
— Вечером я малость тяпнувши был…
Приятная часть воспоминаний на этом и кончалась, дальше все ухудшалось — и память, и события.
Он проснулся от холода. Спал раздетым, как и подобает добрым людям спать по ночам. Только почему-то он не дома в постели, а на городской улице, безлюдной и темной в этот полуночный час. Никола сел, поддерживая ладонями тяжелую больную голову. От холода и похмелья трепала дрожь. Ощупал, оглядел себя — да-а, не по сезону одеяние: носки, трусы, рубашка-олим-гжйка и боле ничего. Где пиджак? Где штаны?
Нельзя сказать, чтоб свои четверть века Никола прожил удачно: дважды женат, дважды судим, не считая мелочей. Сам не прочь украсть, что плохо лежит. Но когда грабят тебя, это неприятно! Воры «увели» и польский плащ, в кармане которого, как смутно он помнит, должно остаться рублей двенадцать — «для ремонта башки». Вот развелось жулья — ни выпить спокойно человеку, ни вздремнуть! Куда милиция глядит?!
Подумав о милиции, Никола еще больше забеспокоился: увидят — заберут в вытрезвитель, а кому оно чадо… Встал и побрел в носках по холодному асфальту, обхватив себя руками, чтоб не так била дрожь. Осенняя ночь — не сезон для гулянья в пляжном виде. Если до самого дому шагать пехом, концы отдашь: до дому, до поселка Шайтанка километров с двадцать будет.
Изредка по спящей улице проносились запоздалые грузовики и частные легковушки. Никола пытался «голосовать», но грузовые на ночь глядя за город ехать не хотели, а частники жали на педали, огибая полуголого, явно нетрезвого Николу. Он так замерз, что уж и вытрезвительской машине был бы рад. Но тут замерцал во тьме, как огонек надежды, зеленый глаз такси.
Никола выскочил па дорогу, замахал, жалобно пританцовывая в носках. Машина остановилась. Надо же, шофер— женщина… Предстать ночью перед дамой с синяком на скуле и без штанов!.. Зато женщины, они душевнее. И в самом деле, сострадательная таксистка приняла на борт заведомо безденежного пассажира, доставила домой, в Шайтанку. По привычке стал искать ключи от дома. Но в трусах карман не предусмотрен, а брелок с ключами — картинка из мультика «Ну, погоди!»— унесли жулики вместе со штанами. Пришлось стучать, людей беспокоить. Заодно денег занял, с так-систкой расплатиться. И лег досыпать, пребывая в большом огорчении. Ах, дескать, в каких жутких условиях протекает жизнь: алименты женам — плати, за украденный радиоприемник двадцать процентов из заработка — плати, да к тому же воры, свои же в общем-то парни, обчистили за милую душу! Скула теперь болит, башка трещит, бр-р!
На другой день объяснял происшествие кратко:
— Малость выпивши был…
О дальнейшем, неприятном болтать не хотелось. Никола проявил тут «высокую сознательность» — в милицию заявление не подал.
2
Володька вышел из ворот, поежился от резкого холодного ветра. Ранние ноябрьские сумерки, снег. Тускло кругом, скучно. К парням пойти, что ли? Может, сообразим чего? Володька побрел вдоль улицы.
Шайтанка — поселок большой, пригородный, оживленный. Можно сказать, как городской район, здесь многие живут, кто в городе работает. Да и кто в совхозе — свои, шайтанцы коренные. Народу уйма. В центральной части поселка дома справные, крепкие, такие назвать избами неудобно вроде. По вечерам вдоль центральных улиц вспыхивают все разом светильники на столбах бетонных, из клуба музыку слыхать, магазины сияют огромными витринами, шайтанские граждане гуляют— прямо Бродвей местного значения.
В конце главной улицы белая зеленокрышая церковь, красивая не нынешней красой. Вкруг ее белокаменной ограды кольцом легла автобусная дорога, остановка— справа, продмаг — слева. Застенчиво высится церковь над соседними объектами цивилизации, будто неудобно ей тут находиться, в суете сует, да никуда не денешься, не уйдешь.,
Но Володькина улица — с краю последняя Тут уж не дома — настоящие деревенские избушки, последний их ряд, а за огородами дружным рядком лесопосадки березки, а за ними железнодорожная линия на Свердловск проходит. За линией и жилья нету — поля да лес.
От унылости осенней, от холодного ветра, от улицы своей, с краю последней, озяб Володька и телесно, и душою. Захотелось тепла и какого-никакого общения, все одно с кем. Вот он и зашел к соседу, к Сереге.
Серега трезвый сегодня, ужинать садится — и без бутылки. Денег, наверно, нету. Да и откуда им взяться — Серега опять, кажись, не робит нигде, дома дурью мается.
— Садись за компанию, — кивнул Серега на стол.
— Не. Я просто так зашел.
Володька, вялый парень лет восемнадцати, работает подсобником в пельменной, так что сытый он круглые сутки. Он сюда от другого голода забрел — поговорить бы, потрепаться с кем. Но Сереге это не объяснить. Серега, когда выпьет, то матом разговаривает, а трезвый — бессловесное существо. Он годами постарше, а мозгами не умнее Володьки.
Сидят два соседа, молчат. Серега от нечего делать выудил из кармана брелок с ключами, вертит, играет. Брелок — картинка из мультика «Ну, погоди!». Всмотрелся Володька и, тоже со скуки, не от ума, болтнул языком про то, что лучше бы таить, помалкивать в тряпочку.
— А я знаю, чьи эти ключи. Его на днях ограбили в городе…
У Сереги сузились дурные от трезвости глаза. И нашлась тема для разговора. Только не для душевного, как Володьке желалось, а наоборот…
— Ты знаешь? Гляди, друг, много знаешь — скоро состаришься и загнешься к чертовой матери. Понял?
Засопел по-блатному, застращал соседа грозным прищуром. Но до вялого Володьки не дошло.
— А что? Знаю. С Ковалева плащ, костюм, ботинки, все содрали, а в кармане вот эти ключи лежали. Точно тебе говорю, Ковалев нам родственник, у матери денег просил, рассказал…
— Нашел я этот брелок с ключами, боле ничего знать не знаю и тебе лишнее знать не советую. В общем, если ты, гад, еще где-нибудь вспомнишь про этот брелок, будет тебе «ну, погоди!», понял?
Теперь дошло. Душевно беседовать расхотелось. Поднялся:
— Пойду домой. До свиданьица вам.
На улице совсем стало темно. Ветер, снег.
— Что быстро нагулялся? — встретила Володьку мать, Нина Николаевна.
— К Сереге на минуту заходил…
Нина Николаевна тревожно поглядела на сына:
— Подальше от него, сынок, не связывайся с таким… Они, конечно, соседи, никогда промеж нас ссоры не бывало, но дурной он, шалый. С детских лет Сергею прозвище было — «бандит».
— Да я ничо. Посидел, ушел, и все дела.
3
Два «хобби», две страсти у Лямова, а это немало: страсти, увлечения делают нашу жизнь интереснее, осмысленнее. Тем более Лямов инвалид — руки нет. Ему за пятьдесят, но пострадал не на фронте, а вроде как трудовое увечье, — на железной дороге, во хмелю будучи.
Две страсти у Лямова: охота и выпивка. Одна страсть другую питает, взаимодействует: ради денег идет с ружьишком на промысел — ас удачи охотничьей сам бог выпить велел. Блуждание в тиши и покое, смолистое дыхание леса, вся родная уральская природа поддерживала немолодое здоровье охотника — водка его гробила. Такое, понимаешь, взаимодействие получается. Бывало, с похмелья умойся только водою холодной — и как не пивал. Ныне ж худо и тошно после этого самого, не приведи бог!..
Но в трезвые промежутки жизни еще легко ходит Лямов по лесам, еще глаз точен, прицелист, единственная рука твердо держит ружьишко, которое хоть и моложе хозяина, но тоже старое, свои хворости имеет, свои ржавости в потаенных местах. Купил его, как сейчас помнит, двадцать лет назад за 82 рубля. Теперь, поди, пятерки не стоит. Да, бежит время… Однако они еще ничего, добычливы, Лямов и его ружьишко. Может, по пьянке охотник хвалится, а может, и правда, будто бьет белку в глаз, чтоб шкуру не портить. Ну, в глаз не в глаз, а за прошлый год сдал одной белки на полтораста рублей.
Удачливый он охотник. И добрый мужик — от всех только хорошего ждет, и совестливый — гривенник занял на поллитруху, так не забудет, отдаст. Славный был бы человек Лямов, кабы не вторая страсть — водка. Из-за нее, проклятой, потерял ружье. Лишат охотничьего билета, вот ведь беда какая.
А как вышло-то? Выпили они крепенько, с женой вместе. Деньжонки завелись охотничьи, так отчего не выпить? Уснули. Ружьишко в углу всегда, за кроватью стояло. Припас к нему в ящике. И вот просыпаются они утречком 21 ноября. Продирают мутные глаза. Жена и спрашивает:
— А ружье где? Случайно ты его вчера не пропил ли?
Мать честная, нету ружья! Все, кажись, на месте, ружья нету. Кинулся к ящику — и припасу нету. Сам Лямов крохи чужой не возьмет, потому и людям верит, что не обидят его, инвалида покалеченного, — избушку на ночь когда запрет, а когда спьяна и так оставит, надеясь, что на недоброго гостя собака залает, хозяина упредит. Собака, может, и лаяла на привязи, да крепок пьяный сон…
Баба ему, по женской вредности, толкует: заявить надо в милицию. Но добрый Лямов заявлять не хочет. Он в людей верит, он надеется: может, подшутить хотели веселые люди, похохочут да вернут. Главное дело, оно и пятерки не стоит, ежели его, к примеру, загнать. Опять же: поди заяви, а охотничий билет и отберут, поскольку охотник ружье худо бережет. Вот оно какое дело. Тут перво-наперво опохмелиться следовает, а потом уж соображать: заявить — не заявить?
4
Когда еще затемно, в половине восьмого, Коля Абросимов выехал из гаража, держался с ночи ноябрьский морозец, некрепкий, «пробный». Потом рассвело, ободняло — и потеплело, из-за облачной завесы солнышко завыглядывало. Такое время — уральская зима примеряется, с календарем сверяется: начинать или подождать? Сегодня надумала зима подождать — к полудню с крыш закапало, подтаяли дороги, осклизли. Тут уж, как говорится, «осторожно на поворотах». Гляди в оба, «крепче за баранку держись, шофер», не то поведет «Волгу» юзом, развернет, бросит на тротуар. А в воскресный день на улицах с утра до вечера народ. С утра-то еще ничего, дисциплинированно люди ходят, уважают правила уличного движения. Но после обеда, а пуще того вечером, запо-являются внезапно на пути подвыпившие, в разных градусах опьянения и наклона, до горизонтального состояния включительно. Эх, печально смотреть на отупевших, поглупевших бедняг. Коля Абросимов, непьющий, понять не в силах — чего ради убивать время, деньги, себя? Чего ради тащиться, падая, через перекресток, когда красный свет горит, вереница машин сигналит? Приходится шоферу думать не только о дороге, коварно скользкой, не только о своих пассажирах, которые спешат и нервничают, а приходится шоферу думать еще и за того, бездумного, поперек дороги шкандыбающего.
Таксистов считают вроде как за интеллигенцию шоферского сословия — дорожки у них асфальтовые, скатертью, работа чистая. Если с исторической точки посмотреть, то таксист — не ямщик, а извозчик. Так ведь и извозчики, хоть не замерзали в степи глухой, но тоже свои проблемы имели. У современного же таксиста этих разных проблем!..
Но сегодня у таксиста Коли Абросимова сравнительно легкое выдалось воскресенье: с восьми утра почту возит. Ни калейдоскопа лиц и настроений, ни денежных расчетов. Ни спешки, ни простоев — почасовая оплата переводится со счета почтовиков на счет таксомоторного хозяйства, «живых» денег на руках у шофера нету. Словом, ровненькая работа сегодня. План выполнит — когда бывало, чтобы водитель Абросимов план выручки не выполнял?! Трудолюбивый, выдержанный, благожелательный к людям таксист план всегда с избытком даст. У Абросимова за девять месяцев этого года вышло в среднем 128 процентов плана. Старенькая «Волга» у доброго хозяина бегает б^зфтказно. Так что все в норме, все хорошо.
В 18 часов почтовая езда окончилась. На ветровом стекле указано: «Возврат в гараж 20.00». Еще два часа. Коля включил зеленый огонек: «Я свободен». И тут же принял пассажиров. Рейс за рейсом. Сменяются пассажиры. Все они разные. Корректные и хамовитые, болтливые и задумчивые, очень спешащие и просто так, с девушкой в кафе или в театр. Улицы, перекрестки, светофоры. Рейс за рейсом, минута за минутой. Скоро конец смены, скоро домой. У «Волги» дом — гараж, у Коли дом — семья. Войдет он в свою двухкомнатную… Жена уж приготовила ужин, ребятишки отца ждут. Дочка, старшая, вся в маму повадкой н лицом. Олежка, третий год ему — отецкий сын, шофер будущий. Купили Олежке «Волгу» с дистанционным управлением — нажми кнопку, и едет «Волга», поворачивает, задний ход есть, — мальчонка забыл про остальные игрушки, все шоферит по квартире. Лсно, шофер будет.
На приборной доске светятся часовые стрелки — скоро семь. Коля подъехал к стоянке такси у кинотеатра «Родина». Не успели выйти пассажиры, как очередной клиент устремился, да так прытко, что выходящие ему дверцей палец прищемили. Парень сморщился, рукой замахал — больно.
— Слушай, друг, сгоняем в Шайтанку, а? Понимаешь, батя у меня заболел, надо его в город, в больницу.
— Подождал бы другое такси, а то у меня и смена, и горючее на исходе.
— Другой когда еще!.. Батя там ждет, он, понимаешь, инвалид, безногий. Сгоняем, а? Расплачусь с тобой вдвойне. Кладу тридцатку за все!
Не в тридцатке было дело, Коля не жадный. ДоШай-танки, пригородного поселка, километров около двадцати. Да обратно, да ожидать придется… Лучше бы далеко не ездить перед концом смены.
Не в тридцатке дело, но просит же человек. Жалкий он какой-то: невзрачный парень, ростом низенький, пальто коричневое не новое. Палец вот ему прищемили, все еще рукой покачивает, а сам просительной улыбкой щерится. Да там, в Шайтанке, больной инвалид ждет… Коля Абросимов понимает чужую боль, как свою. Ну приедет в гараж с задержкой, ну вернется домой чуть позже, так ведь зато людям доброе дело сделает,
— Ладно, поехали, — вздохнул Коля.
И они поехали за город, в Шайтанку. Парень оказался словоохотливый, коротал путь беседой. Оказывается, он тоже шофер, живет в городе, работал на 6-й автобазе, да так уж вышло — мотор разморозил нечаянно, уволиться пришлось «по собственному». Теперь слесарит пока на котельно-радиаторном заводе. Ничего, заработок устраивает.
— А как у вас, у таксистов? Подходяще деньгу огребаете?
— Когда как. Мы сдельно, с выручки.
— Да «калыму» навалом, верно?
— Без «калыму» хватит, если жить нормально. 170–180 в месяц, чего еще надо?
Пассажир хмыкнул, помотал головой:
— Не разгуляешься. Да вообще опасная работенка у вас.
— Обыкновенная, шоферская.
— Не-е. Могут тюкнуть сзади чем-нибудь тяжеленьким, и — привет на тот свет.
— Полтора года на такси, пока не тюкнули,— засмеялся Коля. — Вот неплательщики случаются. Наездит и смотается, а таксист за него вноси по счетчику из своего кармана.
— Но-о? Вот гады. А я таких, знаешь…
Под шоферский разговор выехали из города, промчались мимо поселка Старатель, мимо пустынных, заснеженных полей совхоза. Фары далеко глядят на прикатанный снег дороги, подмигивают встречным машинам. А кругом тьма, безлюдье.
Но вот и поселок встречает приветными, домовитыми глазами окон, главная улица озарена светильниками. Под горку, через мост.
— Погоди, остановись, — тронул парень Колю. — В магазин заскочу, бутылку прихватить для встречи.
— С этим ты опоздал — восьмой час, спиртное не дадут.
— Кому, мне? Хо! У меня везде блат. Тебе сигарет купить?
Справа от дороги светятся стеклянные витрины магазина, толпятся вечерние покупатели. Но пассажира долго ждать не пришлось, минут через пять вернулся, шлепнулся рядом с Колей, подмигнул, ощерился, Показал из кармана горлышко бутылки.
— Видал? Порядок. А это тебе, — бросил на сиденье пачку сигарет «ТУ-134». — Жми прямо. За церковью свернешь направо, на крайнюю улицу.
За церковью пришлось сбавить скорость, тащиться еле-еле: дорога тут заснежена, ненаезженна. «Волга» переваливалась на ухабах, седока то прижимало по-братски к шоферу, то отбрасывало к дверце. Миновали узкий, валкий переулок, выбрались на крайнюю улицу, здесь поровнее чуть.
— Давай влево, друг, к последнему дому.
Фонарей здесь нет, лишь окна изб светят в снег перед собою. Падает снежок, редкий, пушистый. Сельский дремотный пейзаж… Вот куда занесло таксиста под конец смены. Подзадержится он сегодня.
— Стоп, хорош, — седок открыл дверцу, вылез. — Жди, я в момент. Оденется батя, и двинем в город. Так что, считай, тридцатку имеешь.
До избы метров двадцать, тропку занесло, замело.
— Как же ты отца-то приведешь? Помочь тебе?
— Ничо, сами управимся.
Сами так сами, Коля не спорил. Избушка светит окнами, ждет. И Колю ждут — Зина, Олежка…
Вдруг неясная тревога обожгла, вправо глянул — близко в лицо ему два ружейных ствола, два смертных зрачка… Отпрянул, заслонился рукой и — грохнуло, болью пронизало… Повалился шофер из машины в снег…
Пассажир, выставив перед собой короткий ружейный обрез, обошел капот машины — к рулю, видно, хотел… или что он хотел? Но навстречу из сугроба поднялся, встал, покачиваясь, окровавленный шофер.
— Ты за что меня?
Он живой?! Не прикончил, выходит? Навел опять обрез в грудь раненому, палец на курок.
— За что?
Не выстрелил. Не выдержал все ж тихого вопроса, взгляда. Повернулся, побежал прочь, к близкой черной полосе леса. За падающим снегом черная фигура уходила, расплывалась в белесой тьме как кошмар…
Боль! Правая рука повисла, хлещет кровь. Улица темпа, пуста. Ни движения, ни звука, только работает негромко и ровно мотор «Волги», будто ничего не случилось. Как же это? За что? Сдавив рану левой ладонью, увязая в сугробах, Коля побрел к избе, где, ждали-светили кому-то окна. Брел он, качаясь, и тянулся на снегу кровавый след. Почти теряя сознание, стучал кулаком в доски ворот.
Вышел кто-то, склонился.
— Меня подстрелили… — прошептал Коля.
— Кто? Из здешних или…
— Не знаю.
Смутно помнит, как перевязали рану, как укладывали в сани.
— Машина пусть… Не выключайте мотор, чтоб не разморозило.
Сознание меркло. Но забота о машине, память о долге шоферском, говорила за Колю:
— Звоните в ГАИ, пусть машину…
— Лежи знай. Все изладим как следует.
Житель поселка Леонтий Романюк нахлестывает лошадь, объезжая, однако, рытвины, чтоб не дюже качало, не причинило боль раненому.
На крайней глухой улице стоит одиноко «Волга» с шашечками на бортах. Воркует негромко мотор. На приборной доске фосфорно светятся часовые стрелки: 19.55. На ветровом стекле табличка: «Возврат в гараж 20.00». Сейчас они с хозяином подъезжали бы к гаражу.
Светильники на главной улице не то чтоб померкли, а будто укутала их кисеей ноябрьская ночь, — снежок посыпался гуще. Угомонился, уснул поселок. Промчится трактом машина в город, вдогон ей тявкнет пес из двора. И снова тишина, сон, колышется снежная кисея.
На крайней улице ярко светят фарами две машины: «Волга»-такси и милицейский ГАЗ-69. В их лучах склоняется над дорогою, сметает рукавицей налетевший снег лейтенант милиции Петров. Между выстрелом здесь и телефонным звонком из больницы в Пригородный РОВД считанные часы прошли. Но и снег шел, присыпал дорогу, тропинку, и не возьмет уж служебная собака след преступника. Теперь его след отыщут внимательность, сметливость, опыт, знания работников уголовного розыска.
В «Волге» ничего не тронуто: вот ключи зажигания, черный полушубок шофера, шарф, перчатки, форменная фуражка таксиста. Царапин, капель крови в салоне нет. А это что? Пыж охотничьего патрона, примерно 16-го калибра. Войлочный кружок пахнет свежей пороховой гарью. Что еще? Больше ничего не могут сказать лейтенанту Петрову светло-зеленая «Волга», снег и ночь.
Во втором часу ночи лейтенант Петров привел осиротевшую машину в город, к Пригородному райотделу милиции. Положил ключи в карман, вошел в дежурку. Перебросился несколькими словами с оставшимся за дежурного (тот на выезде, происшествие в селе Лая).
— А таксист, пострадавший-то, он что говорит?
— На операции парень. До утра допрос нельзя провести. Эх, надо же, как не повезло! В двадцать девять лет руки лишиться, а? За что его, какой фашист поранил?! Ну как это ни с того ни с сего выстрелить в человека? Не война ведь! Сейчас, когда не война, так и во врага стрелять — сперва подумать надо, точно ли он враг? А так вот, ни за что в трудягу, а?! Вы, товарищ лейтенант, можете это понять?
Петров угрюмо пожал плечами. Два работника милиции, старшина и лейтенант, оба вооруженные пистолетами, оба всегда готовые к схватке с бандитом, вором, насильником, — они сидели, ждали возвращения дежурного и молча недоумевали: как это можно — стрелять в человека?
5
Этой ночью в одном из городских райотделов был задержан дежурной службой некто Орлов с ружейным обрезом под полой. Не он ли стрелял и в Шайтанке? Теперь нечасто дают себя знать обрезы — давно миновали времена кулацких банд. И первым делом заместитель начальника Пригородного РОВД майор Кулаков решил проверить возникшую версию. Но прежде чем ехать допрашивать Орлова, позвонил соседям: где находился задержанный? Оказалось, ехать и незачем! совсем в другом конце города бродил ночью Орлов, момент его задержания не совпадает по времени с эпизодом в Шайтанке. Тогда Кулаков, в который уж раз за утро, позвонил в больницу, где лежал раненый таксист. Хирург — наконец-то! — позволил говорить с потерпевшим. Только недолго, чтоб не утомить раненого, потерявшего много крови, перенесшего ампутацию.
В больнице Кулакову дали белый халат, еще раз предупредили, чтобы недолго, спрашивал бы лишь самое осно'внбе, неотложное. Проводили в палату.
Бледный, ослабевший молодой человек поднял на Кулакова измученные глаза, еще хранившие, казалось, боль раны и боль потери, и тот же вопрос неразрешимый: за что? К левому его локтю от большой ампулы на Штанге тянулась трубка с иглой. А правая рука молодого, работящего, семейного шофера… Но надо было не соболезновать, а спрашивать. Кулаков спросил:
— Расскажите, как все произошло. Вспомните приметы вашего… пассажира.
Начальник городского отделения угрозыска по особо опасным преступлениям майор Клаузер положил телефонную трубку и прочитал собравшимся оперативникам краткое сообщение Кулакова.
— Ну как? Знакомы эти приметы кому-нибудь из вас? Думайте, вспоминайте. Но помните и то, что он с оружием, опасен. Нам время дорого, товарищи!
— Провести бы опознание по фотографии, — сказал кто-то.
— Пока нельзя, врачи не велят. Кулаков в больнице ждет, предъявит фотоальбом, когда можно станет. Нам ждать нельзя, надо искать по предварительным данным. — Кивнул майору Палинову: — Бери, Александр Тихонович, мой управленческий «газик», он без милицейских знаков, и поезжай на повторный осмотр места, чтоб капитально, при дневном свете. С тобой эксперт Кудрявцев.
Майор Палинов и эксперт-криминалист поднялись. Но тут подал голос шайтанский участковый Бурцев:
— Товарищ майор, в приметах сказано… потерпевший говорит, что у налетчика «зубы неприятные»…
Клаузер глянул в листок с записями.
— Верно. Так что?
— Это же… — вскочил лейтенант Шилов. — Товарищи, это же Паньшин стрелял! Он, точно!
— На чем основана такая уверенность? — спросил Клаузер.
— Да на многом! Зубы у Паньшина в самом деле неприятные, редкие, шофер точно это заметил. Вот и Бурцев сразу на Паньшина подумал.
— Думайте, что хотите, а для обоснованной версии факты дайте.
Вот вам факты. Паньшина я хорошо знаю, на последнюю отсидку за хулиганство я его задерживал. Живет в Шайтанке, на той самой улице, в том конце, где происшествие…
— Хороший жулик возле своего дома не пакостит, — заметили ему.
— Так то хороший — если такие имеются вообще. А Паньшин даже на преступление слабак. А вот оружие может иметь — у Бурцева есть заявление о пропаже в Шайтанке охотничьего ружья.
— И хозяин, у которого украли, с той же улицы, недалеко от Паньшиных живет, — кивнул участковый. — Позавчера проводил я воспитательную беседу с одним нашим гражданином, Лямовым. Возле магазина ходил он, спотыкался. Спрашиваю: с какой радости пьешь опять, Лямов? Отвечает: наоборот, мол, с горя — ружье сперли. Повел его к себе, велел сейчас же заявление написать о пропаже. Подробно опросить невозможно было — выпивши он сильно был. Ружье похищено 21 ноября, заявление от Лямова я стребовал 24-го, а в шофера стреляли 26-го.
Майор Палинов поддержал версию коллег:
— Паньшин у нас на учете, как неоднократно судимый. Сейчас найдем его учетную карту.
Участковый Бурцев и инспектор Шилов знали подозреваемого лично, их сведения дополнили данные учета.
Паньшин Сергей Павлович, 1954 года рождения. Самый расцвет, трудиться бы да жить в радость. Но какая уж там радость! В семнадцать лет осужден на полтора года лишения свободы за попытку насилия. Освобожден досрочно: впервые оступился юноша, осознал вину. На свободе «осознавший» погулял несколько месяцев: за воровство и избиение человека вновь осудили на три года да и добавили не отбытые в прошлый раз 7 месяцев 11 дней. Только летом 76-го обрел свободу. Обрел — а что с ней делать? Для него свобода — бездельничай, пей, бей. Как раз из города приехали люди помочь селянам на сенокосе, Паньшин от безделья затеял с ними драку и — два года строгого режима, два года отдыхал родной поселок от Паньшина. Летом 78-го вернулся домой. За время его отсидки произошла семейная катастрофа — отец ушел из дому, уехал из Шайтанки. Мать обижалась: другую нашел бабу, молодую. Может, и так. А может, надоели отцу семейные ссоры. Остался Сергей единственным мужиком в доме, хозяином, главою. Но хлопотная миссия кормильца что-то его не соблазняла. Он вообще не любил разные там обязанности. Ничего, никого он не любил. Разве что, роль играть, роль отчаянного, отпетого, что б все боялись. Но и сам боялся опять в колонию угодить, «оступался» тихонечко, по мелочам. До судимости этих «мелочей» довольно долго не хватало. Тем более что, доказывая свою «перевоспитанность», устроился он работать на котельно-радиаторный завод. Рвения в трудах не проявлял, но — трудоустроился же! Чего еще от него хотят?
Хотели от него — чтоб спокойно, нормально жил. Только не хватило пороху, иссякло скоро его скудное трудолюбие — бросил производство, не увольняясь.
И вот теперь — его выстрел? С фотографии на оперативников туповато уставилось молодое, рядовое лицо, «без особых примет», как говорится. На колонийской фотографии Паньшин не улыбался — с чего тут веселиться? — зубов не видать, «неприятные» или какие. Майор Клаузер сказал:
— Можно принять как версию… Едем в Шайтанку, познакомимся лично, как там поживает этот самый Паньшин. Палинов с экспертом, как договорились, поедет на повторный осмотр места происшествия. Бурцев и Шилов со мной в группе задержания. Всем иметь при себе оружие, проверю.
Сам Виктор Викторович Клаузер пистолет оставил в горотделе, в сейфе своего кабинета: задача Клаузера руководить группой, а не самому вступать в рукопашные.
Кадровые, давно работающие сотрудники уголовного розыска не очень-то любят носить при себе оружие без крайней на то необходимости. Город большой, всякого люду множество, но особо склонных к нарушению закона знают в лицо, и характеры, и повадки — профессиональная память у розыскников, имеют неудовольствие быть лично знакомыми. Преступники их тоже помнят и, как ни странно, по-своему гордятся таким знакомством: «Мое следствие сам Виктор Викторович Клаузер вел, четыре года дали!» Инспекторы угрозыска привыкли к мысли: что бы ни натворил их «знакомец», но на инспектора руку не поднимет. Тому же Александру Тихоновичу Палинову, в бытность его лейтенантом и инспектором, довелось однажды встретить неожиданно среди улицы «знакомого», больше месяца по городу разыскиваемого за многие дела. С парнем шестеро подвыпивших дружков, Палинов один, безоружный. Но подошел смело, взял парнягу за локоть: «Пойдем со мной, Юра». — «Куда? Александр Тихоныч, мне надо на минутку…»— «Пойдем, поговорим, Юра». И тот пошел, хотя знал — на новую отсидку ведет Александр Тихоныч, как и в прошлый раз. Никто из «корешей» слова не сказал: раз сам Палинов взял Юрку, нечего тут…
Но у спутников своих майор Клаузер оружие проверил: он возглавляет группу, он за товарищей в ответе. Позвонил начальнику таксопарка, просил срочно прислать в распоряжение группы легковую машину без шашечных полос на бортах: не надо настораживать Шай-танку, и подозреваемого, и дружков. Кулакову еще позвонил — нет ли нового? Нет. Врачи возражают против предъявления фотоальбома. Что ж, придется действовать согласно имеющейся версии, довольно, впрочем, обоснованной: задержать и допросить Паньшина.
Ждали машину из таксопарка. Поэтому группа Клаузера выехала в Шайтанку на полчаса позже «газика» Палинова.
6
Дик зашелся лаем — чужой бродит возле дома. В ворота постучали… Старик воткнул пешню в снег — он чистил на задворках колодец, — прикрикнул на собаку, отпер ворота.
— Здорово, хозяин.
У ворот стоял, набычившись, известный в Шайтанке хулиган Сергей Паньшин. Пальто полурасстегнуто, ногу выставил картинно, глазами ест… Недобрый гость пожаловал с утра — зачем? Собачьим чутьем Дик угадал тревогу хозяина, ощетинился, оскалил пасть — Паньшин отшагнул назад. Старик ухватил Дика за ошейник.
— С чем пожаловал, Сергей?
— Тебя убивать.
Он отвел полу — за поясом ружейный обрез.
— Ишь ты, убивать, значит. А за что?
— Ты, дед, милицию на меня напустил. Думаешь, нс видел, как вчера у твоего двора ихняя машина притырилась? Так вот за это самое кончать тебя сейчас буду.
Один стоял у себя на дворе, другой — у себя на улице. У шестидесятипятилетнего старика рядом надежа — собака. Зато у Паньшина преимущество — глупость, которая бывает волка лютее. Старик немного освободил ошейник, и огромный Дик, хрипя, взвился на дыбы. Паньшин потянул из-за пояса обрез. Но у старика еще крепкие нервы, не струсил, не затрепетал. Вчера, с внуком в индейцев играя, забыл он из кармана выложить черный пластмассовый, в «Детском мире» купленный пистолет, и вот надо же — пригодилась игрушка:
— Не успеешь, парень, я тебя вперед кончу, — и придостал чуток из правого кармана черную, ребристую, как настоящую, рукоятку детского пистолета. Паньшин озадачился. Черт его знает, старого… Болтают, что с милицией связан. Может, вооружили его милицейские шпалером. Да и псина вон какая.
Паньшин струсил. Запахнул пальто и, ни слова не сказав больше, подался прочь.
Нина Николаевна пришла домой после ночной смены. Сын Володька и муж на работе, в одиночестве позавтракала, дверь на крючок и легла отдохнуть после бессонной ночи.
По-настоящему выспаться не удалось: кто-то в окно застучал, потом в дверь со двора. Не хотелось, да пришлось вставать. Накинула халат, отперла. Вошел соседский парень, Сергей Паньшин. Черное на нем пальто расстегнуто, одна нижняя пуговица полы соединяет, и видать из-под распаха синее что-то.
«Бутылка под пальто, а он и так выпивши», — подумала она.
— Здорово, тетка Нина. Мужики твои где? Дядь Саша, Володька?
— На работе, где еще, — ответила, зевая. Ей хотелось спать. — Это у тебя каждый день воскресенье, а мы работаем.
— Ага, понятно, — Паньшин подошел к стулу. — Деньгу, значит, зашибаете. Так-так. А дай-ка ты мне, тетка Нина, взаймы пятерку.
— Взаймы без отдачи? Нету денег, Сережа, мы вещь дорогую купили, поистратились.
— Ну, гляди… Я посижу, погожу.
— Чего ты подождешь?
— Володьку твоего. Как он на обед придет, — Паньшин сел на стул, нога на ногу. Сигареты достал, спички.
— Он домой обедать не ходит. Ты сейчас иди себе, а вечером придешь.
— Не темни, тетка Нина, я видел, как Володька в обед приходил.
Ну что с ним, шалопутным, будешь делать?! Нина Николаевна, зевая, тоже села против Паньшина. Спросила для приличия, как здоровье у матери. Ответил: «Ничо». Разговор не клеился. Вид у непрошеного гостя какой-то затаенный, будто задумал что, выжидает… Нина Николаевна забеспокоилась. А он вдруг объявил с кривой усмешкой:
— Ну, хватит разговаривать. Я, тетка Нина, убивать всех вас пришел, тебя и Володьку.
Вытянул из-за пояса обрез, рукоять обмотана синей изоляционной лентой. Как заколдованная глядела Нина Николаевна в черные зрачки стволов, ни бежать, ни крикнуть сил нет. А сосед встал, облокотился на комод, навел обрез ей в лицо. Дымит сигаретой, наслаждается предсмертным ужасом женщины. Спросила голосом сдавленным:
— Как же так, Сережа? За что? Ведь я в матери тебе гожусь, ведь соседи мы, боле десяти годов избы наши рядом… — торопилась ему сказать, уговорить, искала слова доходчивые, совестливые, потому что прямо в лицо ей глядели четыре страшных, заупокойных глаза— два ружейных, два бандитских, а Паньшин слегка уж надавил курок, еще чуть и… — С матерью твоей, Еленой Мироновной, всегда по-соседски, тебя парнишечкой малым знавала… Так за что, Сережа?
Не отводя обреза, сел на табурет.
— Володька твой шибко много знает. Застрелю его, чтоб не болтал чо не надо. А после и тебя. У меня патронов с полсотни, могу пол-Шайтанки перестрелять. Все одно сидеть мне пятнадцать лет, тетка Нина.
Рассуждал спокойно, неторопливо, держа под прицелом женщину. Дымилась сигарета в углу рта, зажатая редкими, неприятными зубами. Пальцем то принажмет курок взведенный, то приотпустит. Каждый раз, как проклятый бандитский палец напрягался, у Нины Николаевны замирало сердце — сейчас полыхнет!.. Но палец вновь расслаблялся. Не спешил Паньшин. Перед тем как застрелить соседку, он рассуждал о себе. Он уверен был в гуманности к себе закона: пол-Шайтанки перестреляет, а его самого все равно оставят жить. Пускай в колонии пятнадцать лет, но он останется жить. Что ему свобода? Что ему делать на свободе? Разве что мучить, убивать. А в остальном какая разница: колония, дом ли родной.
Женщина уже не могла говорить, шептала:
— За что, Сережа?
— Просил пятерку, не даешь.
Рука Нины Николаевны в кармане халата сжимала десятирублевую бумажку. Но как-то не приходило ей в голову отдать, откупиться от смерти. Откупишься ли от пьяного грабителя? Возьмет деньги, потом выстрелит… Сердце Нины Николаевны то останавливалось, то стучало отчаянно… напоследок. С трудом поднялась, к окну пошла — вдохнуть прохладного воздуха, увидеть снег, белый свет за окном…
— Эй, куда! А ну сядь! — напрягся палец на курке.
Покорно пошла назад. Но замутилось, завертелось все… упала Нина Николаевна.
— Ты чо, тетка Нина? Сердце барахлит? Лекарство у тебя есть? На кухне? Айда на кухню.
Поднял, повел. Сам налил сердечных капель в стакан. Понюхал, сморщился. Ей дал выпить. Сердцу стало легче. От капель, от того ли, что ружье в лицо не целит.
Возвратились в комнату, сели как раньше. Вновь расспрашивала Нина Николаевна, ужас скрывая, про мать, про сестер, про… Не знает уж, о чем бы еще, как отвлечь мучителя. А рука в кармане сжимает десятку.
Приди к Нине Николаевне соседка любая, попроси взаймы для семьи — отдала бы рублевку последнюю. Но этому на водку? Мучителю, убийце?! Не спасет десятка. Хоть бы сын не пришел на обед!..
— А средняя-то ваша сестренка, она как живет там, под Ленинградом?
— Ничо. Живет.
Господи, сколько это будет тянуться?!!
В сенях шаги. Оба насторожились: женщина — с ужасом, грабитель — рукоять сжал, насупился. Вошел дружок его и собутыльник Колька Бородин. Заныл:
— Чо сидишь, я замерз ждать. Здорово, тетя Нина.
— А ну, брысь отсюда! — велел Паньшин.
— Холодно, замерз…
— Выйди!
Бородин попятился к двери.
— Коля, не уходи! — взмолилась Нина Николаевна и, откуда силы взялись, подбежала, вцепилась в этого беспутного, пьяного Кольку, будто утопающий за соломинку, как в единственное спасение от гибели.
— Выйди! — рявкнул Паньшин. Колька пятился, к двери, за ним, уцепившись намертво, тянулась женщина, а следом — обозленный Паньшин. Так выдвинулись в сени, по ступенькам во двор. Не чуяла холода женщина, ступая в чулках по снегу, подталкивая Кольку к воротам, ожидая выстрела сзади… Сзади, как палач, следовал Паньшин. Только бы не явился на обед сын Володя!
— Тетка Нина, все ж дай нам денег.
— На! — вынула из халата, сунула ему десятку, чуть не сказала: «Подавись!» — удержалась.
Парни вышли на улицу. Нина Николаевна приперла ворота жердью, убежала в избу, все двери на засов. Упала на кровать. Смотрела в знакомый потолок. Окна. Стол. Ее изба, ее комната. Жива осталась! Что там звякнуло на кухне? Опять придет палач?! Господи, за что этот выродок мучает людей?!
7
Майор Палинов человек спокойный и обстоятельный. Каким и быть положено начальнику следственного отделения района. Приехав в Шайтанку, начал он осмотр места происшествия с обстоятельностью сугубой. Квалифицированный осмотр при дневном освещении отличается от беглого, по горячим следам, ночного, как… как день от ночи. Но времени-то прошло сколько! Шел снег, проходили люди, проезжали сани, собаки петляли, нюхали. Значит, прояви, майор, внимательность вдвойне, чтобы достаточно четко восстановить картину ночного происшествия.
Эксперт-криминалист делал фотоснимки. Палинов начал писать протокол осмотра. В отдалении ждал на дороге в управленческом «газике» шофер.
Но вышло так, что не довелось Палину восстановить картину, осмотр закончить не успел.
В Шайтанке бывал он нередко, многих тут знал, многие его знали. Вот и сейчас идет как раз мимо знакомый старик, живущий неподалеку. Остановился, поздоровался. Пригляделся понимающе. И будто мысли палиновские прочитал:
— Вам Сергей Паньшин нужен, поди? Так он сейчас мне навстречу попался, с дружком шел. Надо полагать, что к станции они направились.
— Почему думаете, что к станции?
— Скоро электричке время быть, а Паньшину в городе лучше сейчас, здесь ему тесно.
— В чем одет?
— В коричневом, кажется, пальто. Утром ко мне приходил с угрозами, в коричневом был. Шапка черная, штаны широкие, полосатые. Вы, Александр Тихоныч, осторожнее с ним, утром он меня обрезом пугал, за поясом носит, рукоять синяя.
— Спасибо, Тимофей Максимович.
— Удачи вам, — кивнул старик. — Надоел Паньшин всей Ш айтанке. Опасный стал дюже.
Машины Клаузера еще не видать. Паньшин может уехать на электричке — ищи его потом в большом городе. Будет там похаживать с обрезом… Палинов осмотр прервал. Сели они с экспертом в машину.
— Гони напрямик к станции, — сказал шоферу. Понесся «газик» улицей вдоль железной дороги.
К самой станции не подъехать, сугробы намело. Вдали за лесом поет уж аккордеонным голосом электричка. Палинов велел шоферу ждать, побежали они с экспертом к станции, увязая в снегу. На платформе люди к электричке собрались. В самом начале платформы группа парней, среди них двое в коричневом. Палинов и эксперт в штатском, внимания не привлекают: спешат городские, домой им надо, вот и все.
Подошла электричка, люди в вагоны забрались. Палинов с товарищем на ходу успели в последний вагон. Отдышались, пошли. Майор не знал Паньшина лично, да память цепкая: по фотографии лицо помнится, узнать можно. Только не видно Паньшина. Всю секцию, три вагона, прошли — нет. На следующей станции Мон-зино перебежали во вторую секцию. И здесь нет. На Огородной перешли в последнюю секцию. Сидят те парни, что в Шайтанке сели, двое из них в коричневом. Но Паньшина нет. Почуял опасность, выскочил? Или его и не было в электричке?
На последней перед городом остановке Старатель они остались. Палинов позвонил в город: встретьте электричку, проверьте, Паньшина нет ли. Теперь надо возвращаться в Шайтанку. На чем? Повезло: от дома отдыха идет такси.
— В Шайтанку, быстро! — приказал Палинов. Шофер посмотрел свысока на плотного мужчину в небогатом осеннем пальто: чего он туг раскомандовался!
— Мы из уголовного розыска.
— О! Другое дело. — Таксист «дал газа до отказа». Спросил: — Вчера нашего товарища в Шайтанке поранили, вы не по этому делу?
— По этому.
— Ищите того подлеца. Если он как-нибудь нам попадется — растерзаем, точно вам говорю. За товарища.
— Найдем без вас. Ты жми побыстрее.
Шофер жал. Но Палинову казалось, что еще бы поскорее надо.
8
Из кабинета главврача майор Кулаков названивал в поселковый Совет Шайтанки. Дозвонился, передал: пусть найдут майора Клаузера или хоть кого из милиции, срочно найдут. Пусть доложат: потерпевший Абросимов в присутствии понятых среди фотографий, помещенных в альбоме, на снимке под № 119 опознал лицо стрелявшего в него ночью. Согласно тетради учета, под № 119 значится Паньшин Сергей Павлович, проживающий в поселке Шайтанка…
До Клаузера это сообщение не дошло. Не успело.
«Волга» без шашечек на борту, взятая Клаузером «взаймы» у таксопарка, неторопливо-прогулочно катилась главной улицей Шайтанки. Шофер-таксист, ни к милиции отношения, ни оперативного опыта не имеющий, по слову Клаузера замедлял ход близ оживленных мест — магазина, пельменной. На заднем сиденье скромно забился в угол участковый Бурцев, проверяет одну сторону улицы. Бурцев в годах уже мужчина, участковым в Шайтанке не так давно. Всматривался пристально, напряженно. С ним рядом старший инспектор угрозыска Пригородного района Николай Шилов. Этот, хоть молодым считается пока, но тоже стаж имеет, даже два: рабочий — «в органы» направил его металлургический комбинат, и милицейского восемь лет. Инициативный, дисциплинированный, Шайтанку знает как свой дом.
Клаузер, как и остальные, в штатском. Но выправка, быстрый поворот красивой головы, особо какие-то ухватистые, точные движения — во всем угадывается натура деятельная, напористая. Недаром осужденные в колониях хвалятся: «Меня сам Виктор Викторович брал…»
Катится «Волга» на скучающей скорости, словно от нечего делать владелец гостей решил повозить, но машину бережет, не гонит. Через мост, на горочку, к церкви свернули. Церковь-то — бог с ней, но тут магазин, автобусная остановка, привлекательные объекты для подозрительных субъектов.
Шилов нагнулся вперед, указал майору:
— Вот из-за церкви бог послал одного потерпевшего, Лямов с женой идет. Ну, у которого ружье украли.
Лямовы, споря о чем-то, ушли в переулок. Клаузер сказал:
— Давайте и мы за церковью посмотрим. Сверни-ка.
Не доезжая автобусной остановки, машину оставили, пошли. И только обогнули церковную ограду, Шилов майору:
— Вот Паньшин идет!
К магазину бодро шли трое. Паньшин, Бородин, н за ними чуть не вприпрыжку поспевал однорукий охотник Лямов. Довольный, вряд ли догадываясь, что его пропавшее ружье сейчас тут, рядом, укороченное и изуродованное до кулацкого обреза, у благодетеля Паньшина за поясом под полою скрыто.
А Паньшин богат сейчас и храбр. Богат, потому что десятка в кармане. Храбр, потому что обрез под полой. Ради этих дешевеньких своих минут он и готов на мерзость, на подлость, на годы неминуемой отсидки. Иного у Паньшина нету ничего, пусто в нем.
Из этой, к магазину весело шагающей троицы только у Лямова имелось какое-то подобие смысла жизни: удачная охота ради денег на выпивку и выпивка «за удачную охоту»! Для двух других собутыльников смысл жизни — зряшное понятие. Смысл жизни? Это не водка, значит, и думать не стоит.
— Считайте, нам повезло, — сказал майор Клаузер. — Будем брать. Я с Бурцевым в машине, Шилов подстрахует. Оружие приготовьте. Пошли!
«Волга» вылетела из-за церкви крутым разворотом, правым бортом тормознула рядом с «троицей», как с неба свалилась. Клаузер мигом усадил к Бурцеву парня в коричневом пальто — единственный промах оперативников: в коричневом-то был сегодня одет Колька Бородин. У Паньшина появился шанс… Но подоспел пеший лейтенант Шилов, крепко взял его за плечо:
— Садись в машину, Паньшин… — и едва устоял от резкого толчка, и уж нацелен в грудь ему обрез, щерятся яростью редкие зубы:
— Убью! Не подходи!
Паньшин взвел оба курка, но стрелять в Шилова не посмел, бросился за угол магазина.
— Стой! Брось оружие! — крикнул Шилов. И так как парень убегал, выстрелил вверх, побежал за ним.
Кто был у магазина, у остановки — все врассыпную. Лишь тетка с кошелкой, обмерев от страха или от любопытства, торчала столбом у церковной ограды. Испарился бесследно Лямов. Бурцев в машине обыскивал Кольку Бородина. Клаузер бежал на помощь лейтенанту, который вместе с Паньшиным скрылся за углом магазина. Там хлопнул выстрел — Клаузер на бегу подумал: «Неужели в Шилова?» Завернул за угол, и отлегло: «Жив Шилов!»
У входа в магазин, один от другого шагах в десяти, стояли как на дуэли два вооруженных человека.
— Брось, Паньшин, не бери на себя лишнее.
— Не-е, сперва тебя пришью!
Паньшин навел стволы Шилову чуть ниже галстука и нажал курок.
Лейтенант услышал сухой щелчок курка: «Стреляет! В меня? Вот дурной! Почему нет выстрела? Осечка? Повезло».
— Паньшин, предупреждаю, брось… — лейтенант сделал второй предупредительный выстрел вверх.
Клаузер знал, что сейчас необходимо: товарищу грозит гибель, надо принять угрозу на себя. Майор забежал слева от Паньшина, и тот перевел обрез на него.
— Убью! Не подходи, перестреляю всех!..
— Хватит, кончай волынку, — спокойно посоветовал майор, приближаясь.
Вот теперь Шилов по-настоящему испугался: «Клаузер безоружный, сейчас его из второго ствола…»
Забыв субординацию, он крикнул майору:
— Виктор, ложись!! — и выстрелил Паньшину в ноги. Но парень в этот момент присел, и Шилову показалось, что промазал он в бандита, и тот сейчас Клаузера… Шилов выстрелил бандиту в руку. Дрогнул обрез.
Паньшин повалился, завертелся на снегу как бешеный пес.
К церкви подлетело такси, из него выскочили Пали-нов и эксперт.
— Звоните в «скорую», — сказал им Клаузер. — Надо отправить этого в больницу. — Обнял бледного, враз осунувшегося лейтенанта Шилова: —Ты все делал правильно, Коля.
Обрез валялся тут же, левый курок взведен, в левом стволе патрон, заряженный картечью. Правый курок дал осечку, что и спасло Шилова. Пытаясь убить Клаузера, Паньшин, совсем оглупевший от злости и страха, нажимал и нажимал все тот же правый, уже спущенный, давший осечку курок.
Голубой вагончик
Утром 19 марта слесарь-сантехник Юрий Абрамов явился на работу раньше всех. Стройплощадка, где теперь занята их бригада, находилась внутри квартала: с двух сторон пятиэтажные, давно обжитые дома, с третьей стороны — учрежденческие корпуса, а с четвертой отделял стройку от улицы дощатый забор с проделанными кое-где дырами для кратчайшего прохода. От жилых домов уже доносились хрипловатые спросонья голоса, шаги, хлопанье подъездных дверей — рабочий люд торопился на свои предприятия.
А стройплощадка пока еще не пробудилась, недвижен автокран с опущенной в котлован стрелой, бульдозер дремотно приник к куче земли. Вот-вот соберется бригада, и все проснется, оживет, деловито заурчат моторы, и светлое, спокойное весеннее утро превратится в рабочий день…
Юрий побрел к обшарпанному голубому вагончику, где по ночам коротали время сторожа, а по утрам и в перерыв, или когда простой получится, собиралась бригада— покурить, поговорить, «козла» забить. Дверь вагончика не на замке, только щеколда накинута — сторож, наверно, по воду ушел. Абрамов решил, что нечего зря на дворе торчать, март ведь, не лето красное. Откинул-щеколду и шагнул через1 порожек.
В крохотном Коридорчике теплом дышала железная печка-времянка, пахло приятно торфяным дымком, просохшим брезентом от развешанной на гвоздиках робы. Абрамов ступил в комнатку. И остановился в недоумении: это что за сабантуй тут был? Стол и скамейки опрокинуты, костяшки домино разбросаны. На полу бурые брызги, подтеки — разливуху сторож пил, что ли, это с ним бывает. Глянул влево — мать честная!.. На полу, уткнувшись лицом в багровую лужу, в неловкой застылой позе лежал сторож Зайцев…
Давно не случалось в Нижнем Тагиле такого «темного» происшествия. Преступник ухитрился не оставить в вагончике никаких следов. Окурки, пустые бутылки, костяшки домино, истрепанная колода карт — все это чистосердечно рассказывало о времяпрепровождении бригады строителей, однако к гибели сторожа отношения как будто не имело. На всех предметах множество отпечатков пальцев, но стертых, смазанных, малопригодных для расследования. Да и не снимать же отпечатки пальцев на экспертизу у всех строителей и у каждого, заходившего в вагончик. Даже на орудии убийства — обыкновенном горняцком кайле, как ни старались эксперты, обнаружить достаточно четких следов не удалось.
Правда, осмотр квартиры потерпевшего — Зайцев обитал на пятом этаже соседнего дома — давал кое-что для размышлений: в замке входной двери торчал ключ. Похоже, что ключ здесь оставил не хозяин, а посторонний, так как замок оказался неисправным, и оперативники с большим трудом сумели отомкнуть и войти. В комнате относительный порядок, насколько может быть в порядке жилище одинокого, часто выпивающего, но вконец еще не спившегося мужчины: явных следов неряшества не видать, а на серванте давняя пыль, у двери приготовилась на сдаточный пункт шеренга пустых бутылок, к батарее отопления придвинута, заботливо укутана ватной телогрейкой пятилитровая бутыль, в ней белесая, невызревшая бражка. На столе — черт ногу сломит: тут и игральные карты, и газета «Уральский рабочий» от 13 марта, крышка от ведра и лупа c белой ручкой, ящик со слесарным инструментом и желтый металлический портсигар с сигаретами «БАМ», начатая пачка «Беломора» и транзисторный приемник «Альпинист», окурки, куски хлеба, селедочные объедки, четыре мутных стакана… Над всем этим настольным безобразием как символ его и исток красовалась 0,8-литровая бутылка из-под азербайджанского портвейна. В серванте, только руку протянуть, среди документов на имя Зайцева Александра Сергеевича целехоньки лежат деньги, 145 рублей, которые тому самому Зайцеву уже не суждено пропить…
Рабочие строительной бригады рассказали, что накануне, то есть 18 марта, часов этак в пять пополудни, сторож Зайцев явился в вагончик, и был он «хорош» сверх его обычной нормы. Прораб велел ему идти домой, проспаться до вечера, чтоб на дежурство явился как штык. Зайцев радостно заверил, что будет как штык, поулыбался еще тут маленько и убрел. Что он делал потом, с кем пил или совсем не пил, а главное — кто мог его ударить кайлом, просто и представить невозможно. Ибо врагов у благодушного Зайцева никто не припоминал, не подозревал, все его считали человечком безобидным, такого и бить-то неинтересно.
Допрос соседей ясности не добавил. Пенсионер из восьмой квартиры видел вчера, как часов в одиннадцать утра Зайцев с неизвестным парнем, чернявым, похожим на южанина, спускались сверху, с пятого этажа, Зайцев нес портфель, в нем стеклянно звякало, из чего сосед вывел логическое заключение: ясно, посуду потащил сдавать.
Наташа из пятой квартиры видела Зайцева еще позже, около 21 часа, выходящего из подъезда, и опять-таки с кем-то вдвоем, вроде бы с чернявым таким, а куда пошли, того Наташа не заметила, потому что не знала ведь тогда, что в последний раз видит жильца семнадцатой квартиры.
Показания соседки Антонины Сергеевны — ее квартира с зайцевской рядом — оказались еще интереснее. Самого-то потерпевшего она вчера не видела, но поздно вечером, возвращаясь с мужем из гостей, застала на своей лестничной клетке худощавого рыжеватого парня в старой куртке защитного цвета и в кирзовых сапогах. Лицо подозрительно красное, но не пьян. Парень спросил: «Вы не знаете, где Зайцев?» Муж Антонины Сергеевны ответил, что не знает, да и ушел домой к себе, а сама она, женским делом, заинтересовалась: «Что вы хотели?» — «Да Зайцева на работу требуют, а его нету дома, что ли…» — «Так он, наверно, и есть на работе. Вы в дверь стучали?» — «Ага. Не отзывается».
Паренек держался спокойно, но теперь уж Антонина Сергеевна припомнила, будто в его поведении, голосе, выражении лица замечалась какая-то виноватость, смущение. Он еще раз постучал в дверь 17-й квартиры, пожал плечами и не спеша направился вниз, к выходу. Еще соседка сказала, что к Зайцеву ходили многие с бутылкой или просто с больной головой, и если гостю тяжело было «после вчерашнего», тогда хозяин сам бежал в гастроном. Ходили всякие, в том числе и зеленая молодежь. Но этого парня Антонина Сергеевна не видывала. Она тоже подтвердила, что врагов у добродушного соседа не было.
Во второй половине дня заместитель начальника РОВД подполковник Палинов собрал оперативников подвести скромные итоги начала расследования. Вот тогда кто-то и произнес досадливо:
— Давненько не случалось у нас такого темного дела.
Старший инспектор областного угрозыска Юрий Александрович Котельников, только что приехавший из Свердловска, возразил:
— Не такое уж оно и темное. Я так полагаю, что преступника вы найдете довольно быстро…
— Да уж постараемся. Но пока за малым дело — узнать, кто он.
— Давайте попробуем его вычислить.
— Каким образом?
— Надо нам логически упорядочить то, что на сегодня известно. Ключ, оставленный в двери, возможно, окажется ключом к всему делу.
— Попытка ограбления?
— Едва ли. Слишком что-то хладнокровно получается: убил в вагончике и преспокойно отправился грабить квартиру, где у выпивохи ни ценных вещей, ни больших денег, скорее всего, не сыщется. И это в одиннадцатом часу ночи, когда В доме не спят, есть опасность наткнуться на случайного свидетеля. Или, может быть, сведение старых счетов? Тогда зачем вообще вторгаться в квартиру? На почве ревности? То же самое. А ведь дверь-то пытался открыть человек посторонний, потому что так и не сумел, — не знал, что замок неисправен. Вопрос: чего ради преступник пошел на дополнительный риск? Ответ: хотел изъять какую-то вещь, уничтожить какую-то Улику, оставленную в комнате жертвы.
— Портсигар?
— Вполне вероятно. Портсигар из желтого металла с фабричной гравировкой «Москва», в нем сигареты «БАМ». Все, кто знал Зайцева, показали, что курил он только папиросы. Значит, портсигар забыт кем-то из последних гостей, предположительно собутыльников — трезвый гость не так забывчив. Отсюда вытекает такая версия: забывчивый дневной гость явился в квартиру вечером или ночью с повторным, так сказать, визитом, не застал хозяина, зашел к нему на работу, в вагончик, началась у них хмельная ссора, а чем закончилась, известно. Увидя, что натворил, этот гость вытащил из кармана Зайцева ключ, пытался унести из квартиры своп портсигар-улику, но помешали соседи.
— Соседка не видела ключа в двери.
— Должно быть, преступник приходил еще, но окончательно засадил ключ в неисправном замке — ни отомкнуть, ни вытащить. Эти детали прояснятся по ходу расследования. — Котельников положил ладонь на папку с «делом Зайцева». — Конечно, нужно отрабатывать и другие версии: корысть, месть, ревность.
В тагильском уголовном розыске работают основательно подготовленные, талантливые специалисты, доводилось им распутывать многие криминалистические загадки по еле заметным следам. Но так уж положено: в случаях серьезных и трудных приезжает кто-нибудь из области, чаще всего старший инспектор по расследованию особо опасных преступлений Котельников. Поэтому в Тагиле его считали как бы своим, тем более что Юрий Александрович не подавляет, не сковывает инициативы, умеет ненавязчиво посоветовать, вроде «давайте попробуем вычислить».
Когда же день хлопотный выдастся, а поиск не очень-то продвинулся, умеет Котельников ободрить усталых товарищей, поддержать. Был он прежде актером, вуз в Москве закончил, мог бы, наверное, при его трудолюбии известность получить на сценическом пути. Но обостренное чувство справедливости, активное неприятие всяких мерзостей, которые таятся еще в нашем обществе, увлеченность поиска увели Котельникова на путь другой, к иным сценам, часто таким вот трагическим, как разыгравшаяся в голубом вагончике…
Труд и талант криминалиста, следователя, инспектора уголовного розыска известен обычно только узкому кругу сотрудников. Но верно сказал кто-то из мудрецов: «Не огорчайтесь, если люди не знают вас, хуже, если вы не знаете людей». Инспектор угрозыска должен познавать людей постоянно, от дела к делу все глубже постигать причинность поступков…
Подполковник Палинов поднялся, давая понять, что первая «зайцевская» оперативка окончена:
— Версия предложена перспективная. Да и при любой версии необходимо в первую очередь выявить связи Зайцева. Особенно последние: с кем встречался 18 марта, кто приходил к его квартире вечером после убийства. И кто хозяин портсигара.
Майор Касаткин и следователь прокуратуры Наиль Ризванов «отрабатывали» связи потерпевшего. А у пьющего мужика связи во все стороны тянутся, возле винных торговых точек узелками вяжутся: «скинулись на троих» — и уж друзья до гроба, и, бывает, гадай потом, угрозыск, которая же бутылочная связь в самом деле до гроба довела.
Александр Сергеевич Зайцев в молодые годы закончил местный горно-металлургический техникум, пошел работать горным мастером, да так и продержался на этой должности до пенсии. На первый взгляд, такой трудовой марафон можно поставить ему в честь, в заслугу. Но печально, что год от году духовно принижался Зайцев, мельчал: любил выпить и за этакую любовь многие невзгоды претерпел, как говорится, «и в работе, а также и в личной жизни». «В работе» — замечания, выговоры, наконец, исключение из партии. «В личной жизни» — развод с супругой Ниной Степановной.
Невзгоды переносил он кротко и смиренно, вины свои ни на кого не сваливал, нрава был мирного, покладистого, за что многое ему прощалось — повинную голову и меч не сечет. После развода с женой, семейного краха родная организация «Востокшахтопроходка» пожалела непутевого ветерана — выделила ему однокомнатную квартиру.
Бывшая жена тоже жалела — приходила одинокое его жилье обиходить, хмельное разгильдяйство убрать, а иной раз, к слабости его снисходя, и бражку поставить — в целях экономии на водке. Так и дотянул до пенсии на льготных условиях, с пятидесяти лет, как тШ-еру и положено. Несмотря на грешное житье, чувствовал себя пенсионер еще в силе. А деньжонок, естественно, постоянно не хватало. Ну и устроился на стройку сторожем: приработок невелик, зато и деятельность — не бей лежачего.
Прежние шахтерские связи скоро развязались. Новых зато много завелось. Шел к нему всякий, кому охота припала бутылку распить, — живет-то дядя Саша один, без бабы, ругаться некому. А он всех гостеприимно встретит, закусь какую ни есть выставит, мутные ста-кашки наполнит, улыбнется гостю: «Трещит башка-то? Ну давай, чтоб мы не померли!»
Среди более или менее постоянных связей ничего подозрительного не выявилось. Был хулиганствующий друг, да весь вышел: с год уж сидит в местах не столь отдаленных, но забором огороженных. Еще связь: уборщица, к которой Зайцев питал нежные чувства. Платье ей купил синее, шелковое. И туфли. Но однажды у нее на работе в столовой пили они водку, говорили про любовь, а начальству это не понравилось, и зайцевскую зазнобу разбирали на месткоме, и это уже ей не понравилось. И вся любовь. Расстались они без лишних слез и стенаний. Так что убийство на почве ревности тут представить невозможно.
Самая прочная, долголетняя связь — жена. Хоть и бывшая. Даже последнее свое утро Александр Сергеевич провел с бывшей женой, о чем сообщила сама Нина Степановна. Работала она тоже сторожихой, сменщицей Зайцева в голубом вагончике, ну и зашла, отдежурив, попроведать, как он там. Он там хвор был с похмелья. Нина Степановна попросила, чтоб пошел он сейчас с нею на старую квартиру, починил бы стиральную машину.
Александр Сергеевич послушно оделся, и направились они к трамваю. Но дойти удалось лишь до магазина «Стрела». Тут похмельный муж затосковал, забуксовал на месте, и не успела Нина Степановна за рукав его ухватить, юркнул в винный отдел и выскочил с улыбкой на устах и с «огнетушителем» в руках, то есть с большой бутылкой красного. Тут она ему сказала, что после «огнетушителя» ничего он не починит, а еще больше испортит и стиральную машину, и голову свою больную. И разошлись разведенные супруги каждый в свою обитель. Так кончилась последняя их встреча.
Нина Степановна уверяла, что никаких ревностей между ними отродясь не возникало, хотя о послеразводных увлечениях Саши ей было известно. И еще уверяла, что врагов Саша не имел.
Однако не по дружбе же кто-то ударил ему в голову кайлом.
Хозяин портсигара нашелся вдруг легко и просто. Сам нашелся.
Участковый Караев делал обход вверенного его заботам микрорайона. Магазин № 16 —не винный, молочный он, покупатели тут не скандальные, но добросовестный участковый инспектор должен посещать не только «горячие точки», профилактика везде не помешает. Зашел Караев в 16-й магазин, с продавцами перемолвился, смирными покупателями полюбовался и хотел уж дальше следовать, но подошел к нему грузчик здешний Борис Шитов с вопросом: правду ли болтают, будто на стройке сторожа убили.
— Правда, — кивнул участковый. И лениво этак, вроде между прочим спросил: — Ваш приятель, что ли?
— Не-е. Так, знакомый. Я до пенсии тоже на шахте робил, знал его по работе. А на днях в столовке встретил, он говорит: айда, мол, ко мне, в шахматы сыграем. Ну, зашли, сыграли, да и пошел я домой, а портсигар забыл, понимаешь, на столе оставил. На другой день забежал, думал портсигар забрать, гляжу, дверь опечатанная. Что такое? А мужики на стройке толкуют: убили Зайцева. Нашли, кто его так?
— Нет еще. Но найдут.
— А портсигар мне отдадут?
— Это уж вы в милиции спросите.
— Ага, надо будет в милицию зайти.
Краев немедленно рапортом доложил об этой встрече: ведь получается, что грузчик Шитов один из последних, кто видел Зайцева в живых. Пригласили Шитова в Милицию, записали свидетельские показания.
В то утро, 18 марта, часов этак в девять, после завтрака, хватился Шитов закурить, а в портсигаре пусть. Пришлось идти за сигаретами. В буфете столовой купил пачку «БАМа». Тут подходит к нему знакомый Паша Зайцев, тоже пенсионер, из шахтеров, лет шесть тому, как на пенсию вышел, с тех пор и не виделись. «Под мухой» малость, в столовку заглянул пивка тяпнуть. Спрашивает: «Выпить хочешь?» — «Оно можно бы, да денег нету». — «У меня есть, айда». От выпивки кто ж откажется? В винном купили «азербайджанского». До этого Шитов никогда у Зайцева дома не бывал, с ним не выпивал. А тут посидели хорошо. В шахматы поиграли. Не без мата, конечно, но и без никакой там ссоры.
Когда Зайцев окосел так, что пешку от ферзя с трудом отличить мог, а вино кончилось, понял Шитов, что пора ему домой. Было уж около часу дня. Зайцев бормочет: «Пойдешь, так дверь захлопни». — «Ладно». — «Вечером приходи, еще выпьем». — «Ладно». Дома Шитов спать завалился. Разбудила жена, часов в девять вечера, потому что ему надо было идти в магазин товар принимать к завтрашнему. Оделся, собрался, руку в карман — портсигара нету, у Зайцева днем забыл. Но туда бежать уж поздно, на работу пора. У сына нашлись сигареты, перебился. До часу ночи в магазине две машины разгрузил и домой воротился. Утром пошел за портсигаром, а Зайцев-то… сами знаете что.
Шитова спросили: видел ли кто его в магазине?
Кто? Да сын видел. Молодой Шитов, Дмитрий, электрик той же шахты, где и отец до пенсии работал. Дмитрий, когда не в смене, помогает отцу машины в магазине разгружать. И 18-го вечером вместе они из дому вышли, вместе товар принимали, домой вернулись и спать легли. Вот и все. Добавить к сказанному ничего Шитов не имеет. Можно идти? А портсигар вернут? Ну, черт с ним, с портсигаром, раз такое дело.
Выходит, единственная чужая вещь в квартире потерпевшего — портсигар — никакая не улика, к случившемуся отношения не имеет, как и сам Шитов. Значит, ошибочно «вычисление» старшего инспектора Котельникова, версия себя не оправдала?
— Версия дала новую загадку, — сказал на очередной оперативке подполковник Палинов. — Жена потерпевшего и Шитов утверждают, что находились в квартире Зайцева утром 18 марта, в одни и те же часы, причем друг друга не видели. Который-то из них или врет, или ошибается. И еще: Шитов говорит, что заходил за портсигаром утром 19-го, но, возможно, он пытался заполучить его и вечером, после гибели Зайцева… Ну да, соседка видела молодого парня, а пенсионер Шитов на молодого не похож. Но вечером были они вдвоем: отец и сын. При всем нашем уважении к рабочим династиям давайте все же познакомимся с семьей Шитовых. Не упуская из виду и других версий. Например, надо закончить отработку родственных связей потерпевшего.
При нынешней малодетности и «охоте к перемене мест» много стало семей, где родственные связи куда как коротки: муж, жена, один ребенок, вот и все тут. Если же по каким-то причинам, часто малоприятным, начать эти связи внимательно разглядывать, то окажется, что у мужа где-то прежняя жена, да у нее дочь, а у жены сегодняшней тоже родня по первому браку и ребенок от первого мужа, и вот разберись тут, кто кому какая родня, все ли друг к дружке нежные родственные чувства испытывают или кто-нибудь совсем наоборот…
Вот и у покойного Зайцева от первого брака остался ребенок, который теперь давно уже не ребенок, живет в другом городе. Да и у Нины Степановны есть сын от первого брака. Но те прежние связи так давно распались, что вряд ли оставили многолетнюю смертельную вражду.
Шитов Борис Павлович на заре туманной юности учинил сам себе крупную встряску: позарился на чужое личное имущество и был уличен. Украл-то не бог весть какие ценности, да в те времена послевоенные преступления карались жестоко: осудили на восемь лет лишения свободы. Отбыл шесть — в 1954 году отпустили по амнистии.
Но тогдашний крутой колонийский режим отучил на всю жизнь даже и помышлять о воровской «легкой» наживе. Сколько на шахте работал, не бывало нареканий по этой части. Вот по части выпивки в свободное время замечался не раз, только на шахте разве он один такой? Зато в рабочее время мужик добросовестный, старательный. Среди товарищей отнюдь не душа общества: замкнут, шахтерской веселой подначки не понимал и не терпел, чуть что — «в пузырь лезет». Но уважали товарищи за ту же добросовестность. Числился электриком, на самом же деле занимался ремонтом техники, а великое это в работе подспорье — исправная техника! Ведь оно как бывает: несет проходчик «на горбу» тяжелый перфоратор по длинным подземным галереям, по лестницам в забой, и только настроился, начал бурить — вот, мать честная, забарахлил перфоратор! Сменному плану угроза, заработку ущерб, треплются шахтерские нервы… Потому толковый ремонтник уважаем, если и по характеру он не сахар. Товарищи надеялись: если Боря Шитов перфоратор «до ума доводил», то уж не откажет техника в забое. Так вот, по-хорошему, доработал он до льготной пенсии. Однако в пятьдесят лет оказавшись на заслуженном отдыхе, сидеть дома не захотел, трудился то грузчиком магазинным, то слесарем домоуправления. Сына вот вырастил, себе на шахте замену.
Только отец, закаленный суровостью военных лет, наученный строгостью былого колонийского режима, сколь ни пил, как ни напивался, да в публичные бесчинства не встревал, в вытрезвитель ни разу не попадал. Сын характером послабже вышел: дважды побывал Дмитрий в вытрезвителе. У отца семья держалась не на уважении к главе-кормильцу, так хоть на страхе перед его нравом вспыльчивым, во хмелю особо; в сыновнее время страхом семью не скрепишь, вожжами либо ремнем к себе не привяжешь — ушла от Дмитрия молодуха его, с нравом свекра не пожелала мириться.
Нередко такое бывает: слабохарактерный парень, чтоб заглушить чувство неполноценности, в кои-то веки убогое самолюбьишко потешить, вдруг удивляет всех выходкой нелепой и страшной. Так вот, Дмитрий Шитов, не он ли в голубом-то вагончике?..
Следователь прокуратуры Ризванов предъявил соседке потерпевшего несколько фотографий.
— Посмотрите внимательно, Антонина Сергеевна, узнаете вы здесь кого-либо?
Приглядывалась, брала в руки то один снимок, то другой.
— Нет, эти не знакомые.
Ризванов задал наводящий вопрос:
— Тот, которого видели возле квартиры Зайцева 18 марта, он есть на фото?
Еще присмотрелась. Покачала головой.
— Чтобы точно сказать… Дело-то серьезное ведь. Нет, не признаю. Тут его нет.
— Спасибо, Антонина Сергеевна, подпишите протокол. И понятые тоже. До свиданья.
И прощай, перспективная версия… Надо искать новые факты, строить новые предположения, выявлять не найденные пока связи в прошлом потерпевшего. Малоприятное занятие — «копаться в грязном белье», да еще покойного. Древние римляне полагали, что о мертвых — «или хорошо, или ничего». Но и древнеримские юристы, сталкиваясь с каверзным преступлением, задавались классическим вопросом: «Кому выгодно?» Надо искать, кому выгодно, кому это надо было бить сторожа кайлом, вскрывать его жилище. Может быть, все-таки попытка ограбления? Или месть? Должность сторожа по сути своей — конфликтна. Для чего-то ведь проделаны дыры в заборе стройки…
Чтобы уж потом не возвращаться к не оправдавшей надежд версии, следователю Наилу Ризванову осталось провести две очные ставки Шитову-старшему: с женой и с соседом потерпевшего. При этом оказалось, что сосед видел потерпевшего не с Шитовым, и даже не 18-го. Что же касалось утра того злопамятного дня, то показания Шитова и Нины Степановны расходились, вероятно, только на полтора-два часа, но ведь тогда они точное время не фиксировали. Нет, ничего не дали очные ставки…
…Кроме некоторой странности в поведении свидетеля: с каждым следующим допросом Борис Павлович Шитов все больше «пьянел 18 марта» задним числом. В самых первых свидетельских показаниях он давал понять, что на работу тогда вышел «в норме». В следующий раз — что хмель не совсем прошел. В дальнейшем обмолвился, что крепко был выпивши, все чаще ссылался на забывчивость. И от допроса к допросу под внешней невозмутимостью все явственнее угадывалась нервозность. Конечно, преступления лучше смотреть в детективных фильмах, чем лично участвовать, хотя бы и в качестве свидетеля. Да и нервы у пьющего водкой измотаны, от пустяка, бывает, ходуном ходят. Но все же…
— Все же ты предъяви-ка зайцевской соседке молодого Шитова для опознания, — посоветовал Палинов. — Фото — хорошо, но, так сказать, в живом виде — лучше.
— Да уж пригласил назавтра, — кивнул Ризванов.
Назавтра Антонина Сергеевна среди троих немного похожих молодых мужчин сразу узнала:
— Вот же он, вечером-то приходил…
Потом долго-долго сидели они в кабинете вдвоем, шахтер и следователь, почти ровесники. Дмитрий маялся, тосковал.
— Сразу после убийства тебя видели возле квартиры Зайцева, свидетельница опознала, так чего уж теперь молчать? Рассказывай, как было.
То, что опознали, произвело на парня огромное впечатление. Понимал: теперь не отмолчаться. Но, как все слабохарактерные, пытался молчанием хоть немножко отдалить неизбежное… Наиль Ризванов понимал: тяжко признаваться в убийстве, давать показания о том, что и вспомнить страшно.
Проходили часы, потемнело окно. Следователь задавал и задавал вопросы. Допрашиваемый понуро без-молствовал или что-то чуть слышно мямлил. У Ризванова давно кончилось всякое терпение, работал, как говорят спортсмены, «на втором дыхании», а может, и на третьем.
— Дмитрий, давай с самого начала. Вот пошли вы с отцом вечером в магазин, так?
— Ну.
— До магазина куда-нибудь заходили?
Молчит. Мается.
— Слушай, Дмитрий, читаю выдержку из уголовного кодекса. «Статья 38. «Обстоятельства, смягчающие ответственность». Пункт 9. «Чистосердечное раскаяние или явка с повинной, а также активное способствование раскрытию преступления». Понимаешь? Если честно все расскажешь, суд учтет и смягчит наказание. Так заходили куда?
— Ну…
— Громче, Дмитрий! Куда заходили?
— На стройку…
— Зачем?
— Отец сказал, уточнить чего-то надо…
— Пришли на стройку, а дальше?
— Ну, в вагончик зашли…
— И что там делали?
Молчит. Все-таки, не уголовник по натуре, не умел Дмитрий нагло, с божбой и клятвами врать, глядя в глаза следователю. А Ризванов настойчив. Слово за словом проявляется картина трагедии в голубом вагончике.
— Из-за чего они заскандалили?
— Не понял я. Перепили… Отец пьяный теряет контроль…
Мучительно тянется допрос, в муках рождается истина. Вопрос — молчание — бормотание — наконец еле слышный ответ.
— Сам ты бил Зайцева?
Мальчишечье лицо Дмитрия бледно, губы сини.
— Один раз… ломиком…
…Тогда, вечером, разбуженный женой, поднялся Борис Шитов в прескверном состоянии. Смолоду втемяшенное жесткими порядками чувство дисциплины приказывало идти на работу, хотя все в нем протестовало. Умывание, ужин, сигарета — ни черта не помогало. Вышли они с сыном в знобкую тьму мартовского вечера. И тут в тяжелой голове ворохнулась надежда, вспомнил: а ведь Зайцев приглашал еще выпить!
— Э, ты ж не в ту сторону… — окликнул Дмитрий.
— В одно место зайдем, уточню кое-что.
Уточнить требовалось: поставит Зайцев обещанную опохмелку или так и маяться с чугунной башкой?
Пришли на стройплощадку, в голубой, а ночью темный, как омут, вагончик. Встретил их сторож, как родных. И видимо, сбылась частично похмельная мечта, чего-то они выпили. Дмитрия не очень-то приглашали — самим мало. И потому, что выпивки было мало, облегчения не получилось. Наоборот, закопошилась на донце шитовской души беспредметная обида на кого-то за что-то. Словами ту обиду и не выразить, только разве матерными. Но в общем и целом так: покуда в полной силе и здоровье на шахте вкалывал, то и всем был нужон, а теперь организм тоскует, выпивки нету, никто ветерана Бориса Шитова не уважает… Неясная обида быстро разбухала в злобу. На кого? Может, на судьбу, что ли. Но судьбе в морду не дашь. А Зайцев вот он сидит, щерится, гад такой…
Наверное, теперь и сам не упомнит, чего они с Зайцевым не поделили. Из-за малости, поди, завелся Шитов «с пол-оборота», показался друг недавний злейшим врагом. Дмитрий зевал, ждал, когда их ругань кончится. А ругань перешла в драку, рассыпались дробно костяшки домино, затрещал и покосился стол. Коренастый Зайцев подмял обидчика, сцепились они на истоптанном полу среди окурков и ошметков засохшей глины, орали, бранились, а молодой здоровый парень нерешительно топтался возле. Дмитрий знал, как беспричинно звереет отец во хмелю, что в нем причина свалки.
Зайцев явно одерживал верх, отец бессильно матерился под ним. И взыграла у парня семейная амбиция: наших бьют? Не размышляя, кто тут виноват, схватил Дмитрий что под руку подвернулось— железный гвоздодер и ударил неприятеля по ребрам. Зайцев застонал, скорчился. Шитов вскочил на ноги, наткнулся на сына, рявкнул: «Пошел отсюда!» Дмитрий вылетел из вагончика легче пуха. Не видел он, как отец занес над головой Зайцева кайло…
Короткий вскрик… и все стихло. Вышел отец. Его трясло. Дернул за рукав: «Айда». Вышли к жилому дому.
— Стой! Вот этот подъезд, иди на самый верх… Семнадцатая квартира, понял? Вот ключ. Гляди, чтоб все было по-тихому. Зайдешь, в комнате на столе мой портсигар. Забери и мотай обратно.
— Зачем? Я не пойду.
— Но-о, поговори мне! Пошел! Чтоб по-быстрому!
— А как увидят?
— Никого нету. Иди!
Не могли же они знать, что у беспечного Зайцева квартирный замок давно неисправен, сам-то приноровился, да и то с трудом отпирал. Дмитрий двигал ключом в обе стороны, дергал дверь — ни в какую! Услышал снизу шаги, голоса, выдернул ключ, хотел бежать — а куда бежать-то?.. О чем-то его спрашивали, что-то отвечал, страх затая…
Отец ждал за углом. Выслушал, выругал, и пошли они в магазин. Пробыли там до полуночи. Почти не разговаривали. Отец сидел, съежившись, в углу. Дмитрий догадывался, что случилось в вагончике: иначе откуда ключ, почему собственный портсигар надо красть?
Приходили две машины с молоком. Шитовы разгрузили фляги и ушли, замкнув магазин. Отец снова потащил к тому подъезду. Но Дмитрий, натерпевшись страху, уперся: «Не пойду, хоть убей!» Постояли, решились и пошли вдвоем. И опять ничего не получилось, только намертво засадили ключ в скважине — ни отпереть, ни вынуть. Почудилось, что кто-то сюда прется — в страхе заторопились прочь.
— Обо всем молчи, понял? — велел отец. — Молчи! И будет порядок.
Вспоминать тот вечер жутко и стыдно. Борис Шитов заслоняется от жути убогой ложью: «Ничего не помню…»
„Как оно выстрелило?."
Дело это с самого начала было ясным. Очевидную вину свою преступник и не отрицал. Только хмуро, натужно, вроде бы искренне, недоуменно говорил: «Сам не знаю, как оно выстрелило…»
Я вчитывался в материалы уголовного дела, беседовал с потерпевшими, некоторыми свидетелями, с обвиняемым. Старался понять, почему же все-таки «оно выстрелило»? Как здоровый, нормальный рабочий человек довел себя до тяжкого преступления? В каком душевном состоянии выстрелил в человека, тоже работающего на своем посту, против которого, по собственному утверждению, «зла не держал»?
Вот как «оно выстрелило».
Обиженный
Сорок лет прожил он на свете — умный возраст. И поумнев, пришел он к выводу, горькому, как полынная настойка, и форсистому, как татуировка: нет в жизни счастья. А почему? Ясно почему — несправедливости много в жизни этой проклятой. Столько вокруг людей, и от каждого, от всех жди каких-нибудь вредностей. Ну, разве что три-четыре кореша еще ничего мужики, можно им душу приоткрыть за бутылкой. А без бутылки так и с этими поговорить вроде не о чем. И незачем. Оно ведь так: есть у тебя деньги — все в друзья набиваются, а кто знает, что на уме держат… Если по правде, без дураков, так хороших, правильных людей только в кино показывают. А в натуре — корчат из себя: мы, мол, трудящиеся честняги, пьем только в праздник, законы не задеваем. Липа оно все.
Воспитывать суются: не пейте, товарищ Орлов, не хулиганьте, товарищ Орлов, не выражайтесь… Ну пьет Орлов, ну и кому какое дело? На свои пьет, горбом заробленные, не ворованные. Имеет право. Лечиться заставили, будто Орлов алкаш конченый. В больницу дожили, сколь лекарства извели. А он, как из больницы выпустили, сразу назло всем одеколону налакался — нате, грош цена вашему лечению.
Верно, иной раз по пьянке «выступает». Характер такой. Понять человека надо, а не придираться. Или: «Товарищ Орлов, вы нецензурно ругаетесь в присутствии несовершеннолетних», — да нонешние несовершеннолетние поболе нас знают, сами матом кроют. Откуда научаются? До этого Орлову нету делов. Пускай учителя лучше воспитывают, им за то деньги платят. А Орлова нечего, воспитанный он и без вас. Что, уж и слова не скажи, да? Если бы ругаться — преступление, то за мат в тюрягу сажали бы. Не сажают — значит, можно. Все ругаются. Не все? Да пошли вы знаете куда…
Ну, прогулял. Или пришел на работу малость того… С кем не бывает, все прогуливают. Но другим сходит втихаря, а к нему придираются: «Нарушаете, товарищ Орлов, подводите родной коллектив!» А плевал на ваш коллектив. Может, потому и прогулял, что никто не хочет понять человека. Жена, и та… Она ж обязана верным другом быть во всем. Взял ее с девчонкой от первого мужа, чужого ребенка кормил — ценить должна. Когда и облаял под пьяну руку, так промежду мужем и женой всяко бывает. Ведь она, змея, чего вытворяет! Бутылку недопитую оставить нельзя, заберет, спрячет. Вот и скандал. А кто виноват? Припугнешь — отдаст, и в водку отравы сыпанет, чтоб муж сразу отключился, сама идет шляться черт знает где. Что ж, и не проучи ее? За такое убить мало.
Сыну пятнадцатый год, он должен отца уважать, слушаться. Так нет, на улицу смыться норовит. Без спросу в инструментах роется, того гляди, чего сломает или потеряет. Распустили пацанов, родители им уже не указ.
Вот так, все одно к одному. Эх, люди!..
Тяжко жил Николай Орлов в свои зрелые сорок лет. Говорят, в сухих бесплодных пустынях над песками всплывают миражи ярче однообразно желтых барханов. И в безынтересных буднях пьяниц, в опустошенной выпивками душе рождаются причудливые угрюмые подозрения… Призрак обиды — больше и больнее самой обиды, мираж собственной правоты разбухает и заслоняет правду бытия.
Тяжко жил Орлов.
На границе
Три года срочной службы сержанта Александра Харлова протекли на восточной границе. Близ заставы текла река, впадала в озеро Ханка. Речка-то не бог весть какая солидная, а — рубеж, разделяет, можно сказать, два мира, два совсем различных образа жизни: граница как раз посредине реки, на левом берегу земля наша, на правом — соседней державы. Без бинокля хорошо видны их поля, поселок, на лугу скот пасется, вдали виднеются трубы города. Народ на той стороне работящий, только порядки чудные. Все больше вручную вкалывают, машин мало. А то ребятишек-школьников ведет учитель поближе к границе на урок военного дела. Пацанята маршируют, деревянными винтовками размахивают и кричат по-своему, а учитель громче всех.
Однако стрельбы или налетов с их стороны на заставу не было. Вот нарушения границы время от времени случались, обычно по ночам. Сигнал боевой тревоги подымал заставу «в ружье», и сержант Харлов с бойцами выбегал в ночь, во тьму, каждый раз жгуче негодуя: как они посмели!
Довелось однажды Саше Харлову обнаружить и ухищренное нарушение, продуманное. Было раннее ненастное утро. С озера дул холодный ветер, стегал дождем по брезенту плащей. Погодка — добрый хозяин собаку из дома не выгонит. Но неприкосновенность границы надо хранить всегда, в ясный день и в штормливую ночь, надо видеть сквозь ливень, слышать сквозь ветер.
Они шли вдвоем с сержантом Навриковым вдоль берега реки, всматривались, вслушивались. И увидел Харлов: на контрольной полосе след кабана. Неразумному зверю человеческие законы неведомы, гуляет где захочет. Но этот кабан гулял не по звериному, подозрительно ковылял в нашу сторону: копыта глубоко увязали в размокшей земле, а над каждым следком — по странной лунке… и нет борозды от кабаньего брюха. Нарушитель! Харлов вскинул ракетницу, в дождливую хмурь взлетела огненная дуга. Очень хотелось Саше Харлову самому догнать нарушителя, задержать, спросить бы: как посмел? кто он? Но на границе у каждого свои обязанности, свой пост. Тревога объявлена, на задержание идет поисковая группа. Догнали в кустарнике, взяли без сопротивления.
За три года Сашиной службы ни одна живая душа не проникла тайно в глубь нашей территории. Нарушителей неизменно передавали пограничникам той стороны. И тогда комсорг заставы сержант Харлов даже немножко сочувствовал этим беднягам. Настоящих шпионов так и не пришлось ему видеть, рубеж переступали очень бедные, почти нищие мужики, крестьяне. Пытались накосить сена на речном островке — у них пастбища скудные. Норовили закинуть сеть за чертой границы: «Наша рыба к вам ушла», — и в самом деле, на их стороне река мелкая. С серпами ночыо ползли к колхозным полям украсть хоть малость пшеницы — голодно живется на той стороне. Даже тот, что приладил на руки-ноги кабаньи копыта, оказался крестьянским парнем, бежавшим от нужды и репрессий. Плакал, когда вели к мосту передавать его на родину. И думал Харлов: «Не от хорошей жизни сунулись на советский берег. Было б им спокойное, сытое житье, не лезли бы воровать, да еще через государственную границу. Ведь трудяги они, всякую работу бегом исполняют, не волынят…»
Солдат всегда при деле. Наряды, патрулирование, концерты самодеятельности, учеба, помощь колхозникам в страду — проходят недели, бегут месяцы, пролетает незаметно срок службы. Сверстники толкуют, кто куда намерен после увольнения в запас. Парни настоящие — крепкие, смелые, дисциплинированные, таким орлам любая дорога сама под ноги ляжет, знай выбирай, которая по нраву.
Сержант Харлов так для себя рассудил: служба пограничная нравилась, опыт за три года накопился, — что ж, пропадать опыту? Вся стать после службы в милицию пойти. Нарушителей всяких и у нас хватает, их тоже надо задерживать, обезоруживать, защищать от них людей.
Решил Харлов — и сделал: стал милиционером. Поступил на заочное отделение Свердловского юридического института. Закончил, присвоили офицерские звездочки. В городе Алапаевске служил, в новой службе опыта набирался. Потом перевели в пригородное, возле Нижнего Тагила, село Петрокаменское, начальником отделения милиции.
Урал — середина государства, а служба у капитана милиции Харлова посложнее, чем, бывало, у младшего сержанта на границе. В подчинении-рядовые, сержанты, офицеры. В селе центральная усадьба большого совхоза, филиал мебельной фирмы. Народ здесь трудолюбивый, да в семье не без урода… Совсем рядом, полчаса на автобусе, многолюдный промышленный город Нижний Тагил. В дни посевной и уборочной наезжают сотни разного люда помогать селянам, и кое-кто из помощников, оторвавшись от семьи, от цехового коллектива, не прочь выпить, гульнуть между делом.
Для милиции тоже страдные дни настают. Добро, что в страду не до гулянок, — весной и осенью в селе на спиртное запрет. На всю округу один специализированный винный ларек действует в ограниченные часы, а одну «горячую точку» легче держать под контролем, чем десяток. Подкатит грузовик, водитель по-быстрому к ларьку, тут ему козыряет сержант ГАИ: «Здравствуйте, предъявите путевку. Десять верст гнали машину за бутылкой, горючее жгли? Придется…» и так далее. На другой раз водитель захочет выпить, да и раздумает, перебьется квасом.
И профилактику Харлов не упускал, сотрудников на то нацеливал.
— Знаю, что у всех дел много, знаю. Так вот, чтоб меньше их было, уголовных и всяких, профилактикой вплотную надо заняться. Чтоб каждый беседы проводил, ясно? Каждый! В клубе перед началом кино. В школе с ребятами. С родителями тоже. Примеры из нашей жизни приводите, которые их касаемы, слушать будут охотнее. Главное, молодежь настраивайте на порядочность, на трезвость.
Пьяницы, вот проблема номер один. Никакая их профилактика не берет: при личной беседе врут что ни попадя, а у самих бутылка на уме. Типы они, конечно, несчастные, больные. Но вред их велик, а исправительных мер мало. На принудительное лечение в профилакторий? Во-первых, путевки туда дефицитны. Во-вторых, медкомиссия алкоголику — будто в космос его отправляют, и надо везти в город, сидеть с ним в поликлинике в очередях, чтоб сдал анализы, а он артачится, ловчит в магазин смыться. Тунеядствует, да еще и орет: имею право по закону четыре месяца… Почему закон позволяет целых четыре месяца бездельничать? Кому это нужно? И вспоминал Харлов свою сержантскую бытность. То ли дело на границе! Зарубежный нарушитель понимал незаконность своего шага. Наш нарушитель нахален, орет о своих правах и не с голоду пропадает — от пьянства.
Проблем множество. Все же Александр Иванович Харлов не жалел, что выбрал милицейскую дорогу. Он и сейчас служит как бы на границе — на грани добра и зла. И на этой вот нечеткой контрольной полосе, при выучке пограничной, при опыте комсомольской работы принесет людям больше пользы, чем где-либо. Приносить пользу людям, разве пе в этом смысл жизни? Все правильно.
Память о добром слове
Суровый с виду, угрюмоватый парень сказал ей когда-то: «Люблю тебя больше жизни…»
Раньше она была замужем — остались в памяти горечь разбитого семейного очага, и дочь, и еще недоверие к словам. Но это «люблю больше жизни» было сказано искренне, тут она не могла ошибиться и не хотела. Такого никто еще ей не говорил. И она долго помнила. И сейчас помнит. Много других, грубых, обидных слов простила в память о той ласке…
Нет, не всегда он так безобразно пил. Первые годы, лет пять, Катя была почти счастлива. Она опытная медсестра, квартира их трехкомнатная рядом с больницей, отопление от больничной кочегарки, огородик свой. У Николая ходовые, всюду нужные профессии; слесарь, шофер, тракторист, сварщик, токарь. Хотелось бы, чтоб он относился подушевнее к приемной дочери, девочке четыре годика, все понимает, угадывает, равнодушие отчима гасит в ней искорку детского дружелюбия. Но чужого ребенка ласкать не прикажешь, не упросишь.
Родился сын, их общий, обоим родной. Все равно Николай не выглядел счастливым отцом. Такой уж, видно, характер. Рос он в семье многодетной, что в наше время и редкость, рос при нехватках постоянных, даже ели не каждый день досыта. Отец тоже неласков был, заботами обремененный, частыми выпивками надломленный. Семейная суровость передалась и Николаю.
Но умел же он прошептать задушевно: «Люблю больше жизни». Значит, под суровостью внешней есть тихая нежность…
Правда, он вспыльчив, как чуть не угодила — взрывается окриком, нет чтобы ровненько сказать. На слово невоздержан, способен выругаться грязно. Словно не понимает, какая это ей обида, ему унижение. «С детства всяких слов наслышался, не считает их бранными», — оправдывала Катя мужа. Многие, порой и женщины, в обычный разговор смачно, походя, вплетают постыдные слова при всех, при детях тоже. Привыкли, не замечают. И приучают детей. Сделай замечание — посмеются только. Если бы хоть штраф брали: за слово пятерку отдай и не греши…
У Кати характер ровный, выдержанный, старается вспышки мужнины своей заботой сгладить. Ему тоже ведь не сладко от резкого нрава. Выпьет в праздник либо в гостях, сгрубит, и наутро стыдно, повинится. Катя прощает. Надеется:, при спокойной жизни утишится характер его.
Ей говорили:
— У мужика твово золотые руки. — И Катя гордилась мужниными руками. Ведь, когда хвалят мужа, отсвет хвалы падает и на жену.
— Чудной, однако, право слово. Швейную машинку наладил — любо-дорого, я ему, конешным делом, трешку в благодарность, и что ты думаешь? — не взял! Мол, не за халтурку взялся, а потому как при вашем семействе без машинки нельзя.
И опять гордилась — его бескорыстием. Доброта дороже трешки.
Но какой же мелкий выжига изобрел пословицу: «Из спасиба не шубу шить»? Так и видится хитрая рожа, жадненький блеск в прищуре заплывших жиром глаз… Наверно, кости того остроумца-крохобора давно сгнили, а пословица его все ползает между людьми. Вроде в шутку, а с намеком: из спасибо не шубу шить, так что гони рублик, трешку, пятерку.
Приходит по вызову слесарь домоуправления в рабочее его время исправить умывальный кран, и хозяйка того крана говорит слесарю спасибо, а он ей с ухмылочкой напомнит пословицу — вот и рублевка в карман сверх его зарплаты, нз чужой зарплаты.
Незаметно обе стороны, заказчик и исполнитель, так к этой пакости приучились, что в норму вошло. Каждый хочет быть добрым к умельцу, по-купечески щедрым, этакая русская широкая натура. Летят рубли, трешки, пятерки, а больше всеро их оседает в выручке винных магазинов — куда еще халтурку тратить.
Николай вот поначалу не брал платы за рукомесло, и всех очень это удивляло: как же так, за спасибо-то? Но умудренные граждане против бескорыстия придумали средство. Выпивка — «благодарность» ненаказуемая, не обидная, всякий примет. Сколько «золотых рук» ослабло, задрожало похмельной тряской от «благодарности» такой.
Все еще гордилась Катя, слыша от соседки:
— Часы в город возила, в мастерскую, и без толку. Николай твой пять минут поковырял в них чегой-то, и пошли как миленькие! Золотые руки у мужика, ей богу! — Потом соседка добавляла как бы между прочим: — Пятерку стребовал… — намек: «Сегодня вечером поберегись, Катерина».
И как не бывало гордости. Холодит страх перед пьяным ругателем, «калымная» пятерка неминуемо обернется скандалом. Не хотелось идти домой. Катя шла в больницу, виновато просила сотрудницу:
— Можно, сегодня я за тебя подежурю? Когда-нибудь ты меня подменишь. Ладно?
Долгую ночь проводила в думах, предвидя утром хриплый голос: «Где шлялась, с-собака?!» Тратятся в нервотрепках цветущие годы женщины — жены и матери, подрастают дети, приучаясь безропотно терпеть зло. Терпение — ради чего? Прежде надежда теплилась, что как-нибудь все образуется само собой, уладится, постарше Николай будет поумнее. Теперь и надежды не стало. Водка — враг подлый, а подлость всегда на чужом терпении держится. Не спасти ей мужа, только себя и детей измучит. Надо расстаться.
Но когда та же водка развела их было, Катя остро, до слез пожалела мужа: к тому времени больше десяти лет прожили под одной крышей, а как прожили — все это отступило, обиды не то чтоб забылись, а не до них сейчас, и опять вспыхнуло в памяти «люблю тебя больше…» Орлова судили. За хулиганство. Катя понимала разумом, что осудили справедливо. Но сердцем — жалела и ничего с собой поделать не могла. Он «оттуда» писал записки, требовал курева, еды, и она ездила в город с передачами. Возродилась надежда: теперь-то он поймет, бросит пить.
Осудили его на полтора года. Не в колонию, а на стройки народного хозяйства. Получилось вроде как по вербовке, не настоящее наказание.
Жил Николай в общежитии, вместе с такими же за пьянки осужденными. Напрасно надеялась Катя, что изменится… Правда, семье передышка, за полтора года они с детьми как-то даже повеселели, поздоровели.
Вернулся, и опять все поломалось. Сменил работу. Еще сменил. Все ему не везло. Или организациям с ним не везло. Хвалили руки, сетовали на горло — много вина глотает, после на людей бросается. Разбирали на собраниях, в товарищеском суде. Наконец, увольняли. Проявляя гуманность — «по собственному желанию». После одного такого «собственного желания» Катя уговорила полечить нервы, ну и от водки бы заодно. Постаралась, в больницу местную положили. Оклемался малость и заругался. «Не хочу, я не алкаш». И напился. К той поре причина новая сыскалась, хмельной мозг по-своему изобретателен: неверная жена гуляет, и с кем! — с милицией. Точно пока не знает с кем, но догадывается, его не проведешь! Логика «железная»: с женой нелады, с милицией тоже нелады, значит, они заодно, спелись, гады. Лютовал: «Убью, отправлю в Зеленую рощу!» Зеленая роща — сельское кладбище.
Катя и в самом деле часто бывала в милиции. Активистка, общественница на селе и в коллективе, избрали ее возглавлять больничную дружину правопорядка. По вечерам вместе с сотрудницами дежурила в клубе, на улицах. Урезонивала чужих хулиганов, своего — не могла.
Между тем начальник сельского отделения милиции, присланный недавно из Алапаевска капитан Харлов, «закручивал гайки». Пропойцы, хулиганы, тунеядцы обижались: покою не дает «новая метла».
«Полусухой» закон в сезоны приписывали тому же чертову Харлову. Тревожил тунеядцев на дому, делать ему боле нечего. Все это Александр Иванович делал с добродушным выражением на лице, без крика и брани. Обидеться на него хорошенько — не получалось.
Орлов все же обиделся. И так в Петрокаменском не осталось, наверно, человека, на кого бы Орлов не обижался, а капитан Харлов докучал беседами, «воспитывал», черт его дери. Штрафовал за «выразительные» речи. В конце концов, согласовав вопрос с командиром больничной дружины, то есть с Катей, самолично отвез Орлова в город, на коечное лечение в наркологический стационар. Тут уж дурак поймет: Катерина гуляет с капитаном Харловым. Ну погоди! Бить предполагаемого разлучника нельзя, поскольку он капитан милиции. Обругать хотя бы, так ведь посадит на пятнадцать суток. Орлов отомстил тем, что всех перехитрил: давали таблетки от алкоголизма, а он таблетки под язык да потом и выплюнет. Больше месяца в больнице дурака валял. Выписку оттуда отпраздновал одеколонной пьянкой. Вот какая его месть!
Хмельная карусель
Дочь Таня, как заневестилась, ушла из опостылевшего дома замуж. Вроде удачно, совет да любовь у них с мужем. Живут в далеком городе. Думала Таня, что без нее, чужого ребенка, меньше будет попреков маме. Но попреков и без Тани хватало.
Ушла и Катя, кончилось ее терпение. Оставила Орлова одного в трехкомнатной больничной квартире, перебралась с сыном на частную — в тесноте, да не в обиде. Только обида пришла и сюда. Орлов такой разгром учинил, что хозяйка попросила Катю уйти.
— Не прогневайся, ступай куда в иное место, не то супружник твой избу разнесет.
Пришлось вернуться. Снова под одной крышей с Пьяницей и хулиганом, и рядом тринадцатилетний мальчик.
Семейное счастье кулаком не укрепить. И не от силы богатырской Орлов матом исходил — слабость свою тем прикрыть тужился.
Катя понимала, что этот человек, близкий ей когда-то, глубоко несчастен теперь, что тяжко ему барахтаться в недоверии, подозрениях, неприязни ко всем. Понимала, но не жалела, как прежде. Вызрела в ней ответная неприязнь. Им с сыном не удалось уйти, так пусть уходит он.
Улучила момент, когда за очередной дебош грозил ему административный арест, и уговорила уехать куда-нибудь, пусть на время. Страдающий похмельем, обиженный на всех, он дрожащей рукой накарябал расписку: «Я, Орлов Николай Федорович, даю настоящую расписку в том, что ухожу из дому и больше к ней в квартиру не вернусь, в чем и расписываюсь». Катя сомневалась, что он в самом деле уйдет — куда ему? И настояла на приписке: «В случае, если я буду скандалить, если я вновь вернусь в квартиру, вызывайте милицию». Ниже — подписи троих свидетелей-соседей.
Катя проявила такую волю к свободе, что Орлова злость брала. Он все истолковывал на свой лад, бранился, грозил. Но делал то, что она требовала, — свою волю он пропил. Вяло пытался что-то доказать, как-то жизнь починить, наладить. Но ничего уж не могло наладиться. Пришлось уволиться с последнего места работы. Расчет получил — жалкие рублишки. Обрадовался причине остаться: «Без денег далеко ли я уеду!»
А ей хотелось, чтоб далеко, подальше убрался. Все свои сбережения подсчитала — двести рублей.
— Мало. Дай хоть триста, — торговался он.
— Ты поезжай. Напишешь адрес, вышлю еще сотню.
Село Петрокаменское без сожаления расставалось с Орловым. Кореши-собутыльники тоже не рыдали — им все одно с кем пить. Лишь один из дружков принял близко к сердцу отъезд Орлова. У этого отзывчивого друга, в общем-то одинокого заурядного выпивохи, редкое, нестандартное было имя — Рюрик. При таком имени и фамилии не надо. По фамилии его редко и называли, разве что в милиции, для протокола.
Узнав за бутылкой, что Николай Орлов покидает постылое село Петрокаменское и что Катерина дает две сотни отступного, Рюрик ударил себя в грудь грязной ладонью и объявил, что поедет за другом в изгнание хоть на край света… а куда, собственно, Никола поедет? Вместе придумали куда: в краях амурских, на Зее-реке живет сестра Николая, можно к ней махнуть, ехать так ехать. Можно и поближе, в Свердловск, там завербоваться в тюменскую тайгу, где нет злой жены, а уж с медведями да комарами они уживутся. Или еще куда ехать? Ну, там видно будет.
Рюриком овладела муза дальних странствий, он тоже уволился, выписался, собрал скудные пожитки. Поскольку ждала их тайга, тюменская либо амурская, — уложил Рюрик в рюкзак сеть да ружье, свинченно-слепленное им из разных старых деталей. Будет чем в тайге промышлять рыбу и зверя.
Порою семейная жизнь странные являет нюансы. Когда Орлов уехал, Катя почувствовала себя такой освобожденной, такой счастливой — не жаль за такое двухсот рублей! Хватит, довольно с нее. В замужестве не повезло дважды, третьей попытки она не сделает. Есть долгожданный покой, есть сын, работа, уважение людей — разве этого мало? Без опасений, без страха входить в собственный дом — разве мало этого?
В те дни ей работалось легко. Врачи, нянечки, больные казались все такими добрыми, славными, хотелось и им сделать или сказать что-нибудь доброе. Как хорошо!
Они не доехали до Амура. Ни в тюменскую тайгу, ни до Свердловска не доехали. Пути их было всего полчаса, до Нижнего Тагила. Тут живут сестры, мать Николая… И вообще, тайга не уйдет.
…Очнулись через неделю. Деньги кончились. Черт знает как быстро кончаются деньги! Родне их долгоиграющая пьянка осточертела. Рюрика просто вытурили, Николая пока терпят, но того гляди, попрут вон… Надо сматываться. Куда? На какие гроши? На опохмелку-то еле наскребли. Но «освежились» — ободрились, умная мысль пришла: жена-то, змея подколодная, обещала триста, дала двести. Во всем обхитрить норовит! Надо стребовать остальную сотню.
У Кати сидели гостьи, две дочкиных подружки — теперь можно без опасений зайти к тете Кате, расспросить, что пишет Татьяна, как она там, в дальнем городе, не собирается ли приехать.
И вот заявился хмельной Орлов — то ли гость, то ли хозяин здесь. Повадка-то куда как хозяйская: требует себе пожрать, а девчонкам велел уматывать. Катя быстренько собрала ужин, а сама в коридор, надела пальто…
— Куда? А ну садись, разговор есть.
— Я за милицией. Вот твоя расписка: «…если я вновь вернусь в квартиру, вызывайте милицию».
Не вышло разговора. Катя отдала ему сто рублей. Он уехал. Но знала Катя, что недолгой будет передышка… Господи, когда это кончится?!
Кончилось
23 января Катя заступила дежурить в ночь. Обошла больных, раздала лекарства. Затихали в палатах голоса, больные погружались в сон. Тепло, чисто, спокойно. Катя села к столику дежурных, задумалась.
Орлова нет в селе, но ощущение свободы не возвращалось к ней. Надолго ли хватит ему сотни рублей? И все начнется сначала. Но по-прежнему жить она не могла, не хотела. Она вышла на крыльцо больницы. Ночь не по-январски теплая. В поле ночная тишина.
Окна ее квартиры светятся, Олег дома. Сбегать бы на минутку, глянуть, поужинал ли сын. Да не оставишь больницу.
Спит больница. В углу прикорнула ночная нянечка. Дежурная сестра спать не должна, она здесь сейчас за всех, за все в ответе.
Из женской палаты стон слышен. Зашла.
— Клава, ты что?
— Болит, Екатерина Тимофеевна, покою не дает.
— Таблетки тебе такие хорошие прописаны, боль уймется. Спи, Клава, спи.
Когда же уймется боль медсестры Екатерины Тимофеевны?
Олег в десятом часу вечера вернулся домой от товарища. Ступил в коридор и сразу понял: отец здесь. Пахло табаком, перегаром, чем-то жженым. Ладно еще, что мама на дежурстве, а то опять началось бы… Олег хотел проскользнуть в свою комнату. Но вспыхнул свет. Отец хмелен, как всегда. В руках у него ружье…
— Где мать?
— Дежурит.
— Та-ак. Стой, ты куда? Сядь. Видишь ружье? Заряжено. Понюхай, чем пахнет, — поднес к лицу сына стволы. Из двух черных отверстий пахло железом, ржавчиной.
Отец сел на диван, положил двустволку на колени. Лицо с оттенком серым, как у покойника. От носа — две брюзгливые складки. Глаза угрюмые, вечно недовольные. На столе две бутылки коньяка. Одна не распечатана, вторая недопита.
— Ее убью, — бормотал отец. — Потом себя убью. Милиция сунется — перестреляю.
Был он не очень пьян, но дик больше обычного. Олегу стало противно, страшно, хотел уйти, не видеть серого лица, одичалых глаз…
— Куда?! — встрепенулось ружье.
— К себе. Спать хочу.
— А, ну иди. Ложись спать. И чтоб ни звука, понял! А то я выстрелить могу.
Плеснул коньяка в стакан, выпил. Лег на диван. Ружье в руках, стволы в дверь глядят. Олег под прицелом черных ружейных зрачков прошел в свою комнату, прикрыл дверь. Лег. Как предупредить маму, чтоб домой не вздумала зайти? Убьет ведь! Может, допьет коньяк — уснет, и тогда надо бежать, сказать маме. Олег прислушался. В комнате молчание. Уснул отец, можно идти? Олег поднялся, приоткрыл дверь — на диване шевельнулись стволы… Не спит. Караулит. Надо выждать…
Ночь глубокая, тьма. Даже собаки на селе не лают, спят. Олег дремал. Привиделось ему недоброе что-то: черные ружейные зрачки следят, ищут… серые лица, опасность, жуть… Проснулся. Так это сон был? Но там, за дверью, наяву черные зрачки ружья… Там тихо. За окном темнота. От форточки веет холодком. Эх, как сразу не догадался!
Олег влез на подоконник, протиснулся в форточку. Как был раздетый, побежал к больнице.
Орлов пробудился от скрипа дверного;
— А? Кто? Олег? Ты куда?
— В школу пора.
— A-а. Рано еще, спи.
— Поспишь тут…
Сын оделся, выбежал на улицу. Орлов, таясь за косяком окна, проводил его взглядом: в школу бежит, не в больницу. Скоро с дежурства придет Катя.
Налил коньяку, выпил. Взвел ружейные курки. Сперва ее, потом себя… Как оно будет? Приставил дула к груди, налег. Дотянуться, нажать курок, и все, хана… Представил себя вот здесь, на полу, в крови. Сладкая жалость к себе томила, выдавливала слезу. Горько будет каяться село Петрокаменское, что погиб Николай Орлов во цвете лет, не понятый черствыми людьми, затравленный милицией, женою преданный…
Некоторое время смаковал трагическую картину. Железо стволов неприятно давило в грудь, отвел ружье: не время стрелять в себя. Сперва жену. Налил еще в стакан. Сейчас придет Катя.
Она дозвонилась наконец деверю, брату мужа, тоже петрокаменцу.
— Павел, скорей приходи, Николай пьян, ружье у него откуда-то, грозит меня убить!
Ответил, зевая:
— Давно грозит, да по пьянке же. Стращает, ничего не сделает. А я куда ночью-то пойду… Ты ведь его не очень боишься.
Неправда, она боялась! Очень, как никогда прежде. Орлов в тупике: деньги пропиты, еще взять негде, деваться некуда. При нем заряженное ружье, и сам он заряжен коньяком и безысходностью. Что же делать ей?
Хорошо, что Олег ушел из дома, она видела в окно. Ночью умоляла: «Не ходи домой, сынок, останься здесь, страшно мне за тебя». Ответил, как взрослый: «Я должен вернуться. А то он догадается, что предупредил тебя. В больницу с ружьем заявится, наделает тут делов. Успокойся, мама, он меня не тронет».
Сын в безопасности. А ей-то что делать? Скоро рассвет. Надо звонить в милицию.
Светало. Улицы еще безлюдны, но над избами кое-где белыми кошачьими хвостами поднялись дымки — рачительные хозяйки печи растапливают.
Милицейская машина мчалась в сторону больницы.
— Откуда у Орлова ружье? — вслух размышлял капитан Харлов. — Не было у него никакого ружья. Уж при его-то агрессивности сколько раз стрельбой грозил бы. Может, ошибся парнишка?
— Он говорит, сам видел двустволку, — ответил младший лейтенант Володя Лиханов.
— Давайте-ка уточним, вправду ли нам его вооруженного брать придется. В Тагил они ездили с Рюриком… — капитан обернулся к шоферу: — Знаешь, где Рюрик живет?
— Кто ж его не знает.
— Давай к нему.
Встрепанный, со вчерашнего «не просохший» Рюрик долго не мог сообразить:
— Кто с ружьем, кого убил? Не убил еще? Тогда пошто меня разбудили?
Когда дошло, разволновался:
— Так то ж мое ружье-то! Ага, я собирался в тайгу, на медведей… Мы шмутки в Тагиле оставили, и ружье в моем рюкзаке осталось. Видно, Колька забрал его. Дорогие товарищи милиция, я с вами поеду! Я ж виноватый буду, если Колька сдуру натворит чего. Он мне лучший друг, сам ружье отдаст, вот увидите.
— Что ж, поедем, — согласился Харлов. — Исполни в кои-то веки свой гражданский долг.
Рюрик втиснулся на заднее сиденье между младшими лейтенантами Лихановым и Кузовниковым. В милицейской машине, перебивая бензиновый запах, воцарился перегар «разливухи». Рюрик ерзал, сокрушался, обещал один отобрать у лучшего друга ружье.
— Почему хранил незарегистрированное ружье?
— Да разве оно ружье? На медведя, конечно, сойдет, а милиции показать совестно: из утиля на соплях слеплено. Но сейчас будет порядок. Главное, не волнуйтесь, товарищ Харлов, потому что я с вами…
— Лучше бы твое ружье было с нами, а вы с Орловым в тайге.
— Сейчас я сам ружье вам в наилучшем виде…
— Самовольно не лезь, мою команду слушай.
Машину оставили на дворе. Возле больницы ждала их Екатерина Тимофеевна в белом халате, пальто внакидку.
— Там он… Спит, наверное. Вот ключи, возьмите.
В доме тьма и тишина. Капитан еще раз проинструктировал группу задержания. Кузовникову велел наблюдать за соседней половиной дома, чтоб никто не вышел в тамбур орловской квартиры. Капитан крикнул несколько раз:
— Орлов! Вы меня слышите? Я капитан Харлов. Откройте дверь, выбросьте оружие!
Дом молчал.
— Ну-ка, я, — Рюрик стукнул в дверь кулаком, возопил хрипло: — Никола, друг! Это я, Рюрик. Слушай, отдай мое ружье. Срочно надо! Открой, Коля, это я,
Володя Лиханов зашептал Харлову:
— Товарищ капитан, разрешите мне Орлова брать.
— Нет, я сам.
— Почему, Александр Иванович? Не доверяете, да?
Капитану понятна была горячность Володи, ведь и сам когда-то сержантом на границе…
— Товарищ капитан, должны же мы овладевать приемами…
— Хорошо, готовься. Я рядом буду. Но смотри, осторожнее!
Поорав еще немного, Рюрик изрек тоном специалиста:
— Дрыхнет. Две бутылки — штука мощная. Заглотил и спит.
— Или затаился, — сказал Харлов.
— Не-е, дрыхнет он. Товарищ Харлов, дай ключ, я отопру, зайду, и будет полный порядок.
— Отопри, но сам за дверью стой.
Рюрик повернул ключ, рванул дверь. Напахнуло домашним теплом, застоялым табачным дымом. И — ни звука. Лиханов, готовясь к броску, подался вперед, заглянул в коридор…
…Тьма полыхнула; грянула, что-то горячо ударило в лицо… Харлов подхватил Володю. Рюрик захлопнул дверь и мимо них выскочил из тамбура.
Харлов отнес Володю за крыльцо, где безопаснее, приложил горсть снега к его окровавленному лицу.
— Ты живой? Скажи что-нибудь, Володя!
Лиханов очнулся, застонал. С помощью Харлова поднялся на ноги.
— Жив! Идти можешь?
Зажимая ладонью лицо, он кивнул. Подбежал к ним шофер.
— В больницу его, — приказал Харлов. — Сообщи о ранении в город. Держись, Володя!
Тот опять кивнул, говорить он не мог.
Харлов вытер снегом окровавленные руки. Вот тебе и «из утиля ружье слеплено»!.. Понадеялись, что спит, да спиртное, как всегда, ненадежным оказалось союзником. Надо скорей разоружить преступника, пока он в доме, не на улице… Сколько там может быть патронов? Рюрик говорил, штук восемь. Выстрел дуплетом — минус два. Дверь держит под прицелом, надо брать со стороны огорода, проникнуть через окно.
Приказав Кузовникову глядеть в оба за выходом и за Рюриком, чтоб сидел в укрытии, Харлов обошел дом. Ага, вот почему не действует телефон: провода обрезаны. Хмелен приехал вчера Орлов, но пакостное дело свое готовил предусмотрительно… Капитан повернул за угол. Вот окно.
И увидел в окне Орлова. Запершись в доме, где прожил много лет, преступник метался по комнатам, выглядывал — с какой стороны придет конец его пьяной и злой свободе? Приник к стеклу, глядит. Серое тяжелое лицо, зеленый свитер, ружье в руке…
— Хватит чудить, Орлов. Брось ружье в форточку, выходи, — как мог спокойнее сказал Харлов.
Орлов вздрогнул, напрягся, уставился на противника. Секунду-другую молчали, глаза в глаза. Не видя против себя пистолетного дула, Орлов и сам прислонил ружье к подоконнику рядом с собой.
— Харлов, я тебя узнал. — Он криво усмехнулся и полез на подоконник. — Не бойся, убивать тебя не стану. Я себя убью. Только сперва жену мою сюда доставь, говорить с ней буду. В последний раз говорить…
— Почему в последний? Успеешь, наговоришься. Давай выбрасывай оружие.
Из-за угла позвали:
— Товарищ капитан, идите сюда.
Шофер доложил:
— Из города ответили, что выехала опергруппа, велели ждать, отвлекать внимание преступника.
— Ясно. Как Володя?
— Пуля пробила нижнюю челюсть слева. Екатерина Тимофеевна оказала первую помощь, врача вызвала. Сейчас в город на «скорой» отправят. Володя молодцом держится, но говорить не может.
— Плохо. Но я думал, хуже. Смотри, чтоб в опасную зону ни одного постороннего! Рюрика домой гони, без него мороки хватает.
Из окна за углом слышалось:
— Капитан, ты где?
Харлов нужен был сейчас Орлову, очень нужен. Сквозь дурман многодневного запоя до сознания доходило: кого-то подстрелил из этих, из милицейских. Значит, в тюрягу упрячут? Ну нет, он им не дастся, он им докажет… Ружье заряжено, оба ствола. Пальнуть в себя недолго. Но сперва скажет им такое, важное…
— Иди сюда, Харлов, не бойся, зла на тебя не держу!
— Злиться на себя надо, вон какую кашу заварил.
Сжимая в кармане пистолет, капитан приблизился к окну: из города приказ — отвлекать преступника.
— Я себя убью. Позови мне жену, Харлов, — однообразно клянчил Орлов. Он все вспоминал, что же хотел сказать такое, важное? На язык лезло все не то, не то… Выходит, нечего сказать? Выходит, за сорок лет жизни Орлова Николая Федоровича не оказалось ничего важного, о чем поведать перед близкой смертью? Не мог же он признаться себе, что и нужный разговор сейчас, и припоминание важного — ложь, уловка. Что тянет он, оттягивает мерзкую минуту, когда по замыслу наставит в грудь себе ружейные стволы и… струсит.
Капитану тошным было это ожидание, канительный торг: «Позови жену». — «Сначала брось ружье». Но Харлов уговаривал, убеждал, советовал — знал: любая малость может толкнуть одурелого, испуганного своим выстрелом Орлова на дикую глупость.
Обостренным слухом капитан уловил отдаленный скрип снега. Из-за угла показался оперативник, дал отмашку рукой: готовься, будем брать. Насторожился и Орлов, отошел от форточки в дом. Отмашка оперативника: начали!
— Орлов, не валяй дурака! — Харлов подбежал к окну, выстрелил дважды вверх. В доме — ответный хлопок пистолета. Харлов видел, как Орлов, ошарашенный выстрелами с двух сторон, замешкался, промедлил схватить ружье, и оно уже в руках подполковника Самойлова… Все!
…И все, и не надо стрелять в себя. Орлов обмяк. Даже легче стало. Щелкнули наручники.
В землисто-серое лицо въелась гримаса обиженной неприязни. Брюзгливые складки у рта неизгладимо глубоки. Взгляд исподлобья уклончив и колок. Против Орлова сидит очередной враг — следователь прокуратуры. Орлов отвечает на вопросы раздраженно, иногда с привычным матерком.
Папка с материалами уголовного дела. Показания потерпевших, свидетелей. И все там специально против Орлова подстроено, чтоб его надольше засадить. Следователь нарочно собрал показания одних лишь врагов, которые неведомо за что взъелись на смирного человека. Враги, жена в первую очередь, подговорили всех охаять Орлова: руководителей предприятий, где он числился, сотрудников милиции и больницы, соседей, знакомых. Сына и то настроили против отца, ну не гады ли, как тут не выругаться. Следователь все это вранье подшил в дело, ему лишь бы засадить.
А следователь только что вернулся из села Петро-каменского. Стараясь полнее раскрыть личность преступника, он многих опросил: не вспомнят ли в характере Орлова добрые, здравые черты? Не может же быть, чтоб в человеке гнездилось одно только плохое.
Многие, жена в первую очередь, припомнили, что действительно были у Орлова когда-то прежде золотые руки…
Утрата
Мне уже довелось однажды присутствовать на процессе, который вела судья Людмила Никифоровна Руденко. Тогда перед нею лежал громоздкий том следственных материалов — слушалось дело о тяжком уголовном преступлении. Тягостным был и сам процесс: соучастник и единственный очевидец преступления давал показания, обличавшие его собственного отца. Парень мучился, слова не шли у него с языка, мямлил тихо и неразборчиво, надолго замолкал. Процесс был выездной, показательный, людей пришло много, в зале шелестели нетерпеливые шорохи, шепоты, зал терял терпение. А судья… Тогда я, помню, уважительно удивлялся: что за железная выдержка у нее, молодой женщины, хотя, правда, с солидным юридическим стажем. Быстро отыскав в пухлом томе нужный лист дела, она зачитывала выдержки из прежних показаний подсудимых, как бы помогая родиться трудному признанию…
То было почти два года назад, и вспомнилось мне давнее дело потому, что на этот раз Людмила Никифоровна положила передо мной тоненькую, словно пустую, папку с очередным рассмотренным делом.
— Это не уголовное, гражданское, — пояснила она. — Здесь заявление истца, акт обследования, характеристики, вот и все.
И добавила:
— Однако после этого процесса мне и заседателям плохо спалось.
Вот как! Судья Руденко спокойно разговаривает с убийцами — и теряет покой от чьей-то «гражданской» беды, о которой рассказывает вот эта тонкая папка…
Каждая подобная история начинается, конечно же, задолго до того, как появляется такая папка с «делом». Вот и эта семейная драма начиналась лет восемь назад. Начиналась вкрадчиво, незаметно для постороннего глаза, исподволь росла, набирала злую силу. Постепенно обострялась. И уже не утаить ее стало в семейном мешке. Тревожные волны неблагополучия расходились все дальше, словно круги на воде от брошенного камня, и сперва ближайшие соседи покачивали головами, потом старушки на скамеечке у подъезда… Наконец докатилась волна и до мест работы. Тогда и появился первый письменный документ. Он не войдет в судебную папку, но все-таки это был первый документ: администрация столовой, где работала жена, писала администрации автоколонны, где работал муж. Просили как-то повлиять в конце-то концов на шофера Гарифуллина Ханифа Гарифулловича, который плохо ведет себя в быту, пьянствует, на глазах у несовершеннолетних дочерей обижает и даже избивает жену Розу, а ведь Роза работает буфетчицей, каково ей перед клиентами, с си-няками-то! Недавно он так избил бедную женщину, что ей стыдно было появиться на работе, получился у нее прогул. Так вот, примите меры.
В автохозяйстве очень удивились: Гарифуллин пьет?! И бьет?! Вот на кого бы не подумали! Двадцать лег здесь шоферит, на работе всегда как штык, спиртного запаху от него не слыхано. Трудяга, безотказный, производственное задание перевыполняет, не раз были ему поощрения, денежные и всякие. Никому и в голову не приходило интересоваться его поведением в семье, да просто не верится… Но факты — вещь упрямая, а факты— жена в синяках. Не будет же администрация столовой врать. Да, неприятно…
Все подобные неприятности стекаются к шоферу Алексею Здору. Потому что он председатель товарищеского суда. Но, главное, потому еще, что дотошный, щепетильный в вопросах шоферской чести Здор не отмахнется, не отпишется, а обязательно вникнет в любое скверное дело, разберется, что к чему и какие этим неприятностям причины.
В свой выходной день Здор отправился на другой конец города в ту столовую, потолковать с авторами письма-жалобы. Выяснилось, что все как будто так, как написано в жалобе, однако и не совсем так. То есть синяки-то у Розы были, прогул тоже, но…
Привычная, проверенная логика: если у замужней женщины синяк под глазом, значит, муж виноват, кто же еще! Тем более что и сама она уверяет: он, муж, хулиган такой! Столовская администрация призналась, что пьяного мужа не видывали, а от жены спиртной запах слыхивали, унюхивали не раз, есть такой у Розы грех. Но опять же виноватили мужа: сам пьет и жену втягивает. И жалобу писали со слов Розы.
Тогда Алексей Дмитриевич пошел к Гарифуллиным домой. Кумушек на скамеечке у подъезда миновал: негоже расспросами на товарища тень наводить. А с самыми близкими соседями побеседовал. И единодушно ему ответили, что сам Ханиф ни при чем, пьяным его не видывали, худого слова не скажет никому, самостоятельный мужчина. А вот Роза, бывает, с работы идет шатаясь, на лестнице падала, ушибалась до синяков. Во-обще-то она бабочка славная была, да со временем все чаще вином ушибается и пошумливать стала, дома у них скандалы слышны, за девочками своими хуже приглядывает.
Выслушав соседей, Алексей Дмитриевич позвонил в квартиру Гарифуллиных. Ханиф был дома. Он уже знал о жалобе, встретил товарища невесело, но и глаз не прятал. В комнату провел, усадил.
— Разбираться пришел? Ну разбирайся давай. Жалоба на меня, так не меня спрашивай, старшая дочка дома, ее спрашивай.
— Неудобно детей в такие расспросы…
— Эх, друг, у нас вся жизнь неудобная стала, чего уж тут скрывать. Рая, иди сюда. Вот человек с работы моей ‘пришел. Скажи ему, как живем. Про маму, про меня. Скажи, дочка.
Девушка стояла у двери, опустив руки, потупясь. Когда о маме упомянул отец, брови дрогнули, плечи больше ссутулились.
— Она… ну, мама, когда пьяная приходит… она такое кричит, такое! Лучше бы вовсе не приходила.
— И часто?
Кивнула молча. Алексей Дмитриевич хотел еще рас-просить, но не смог: трудно ей говорить о матери. Здор посмотрел выразительно на Ханифа: отпусти ее.
— Ступай, дочка. Мы тут сами договорим.
Сидели они с глазу на глаз, два шофера, два товарища.
— Что же ты молчал, Ханиф? Столовские на тебя, видно, давно грешат, а ты молчишь.
— Что скажу? — качает головой Ханиф. — Тот не мужик, кто бегает против жены управу искать. Да и ведь двадцать лет вместе прожито…
В самом деле, далеко не каждый мужчина пойдет по разным инстанциям жаловаться на жену. И в прош-лом-то Роза хорошей была женой. Хозяйка расторопная, семью и дом опрятно содержала. По любви поженились, в согласии жили. Ханиф абсолютным трезвенником не был, в праздник или в компании позволял себе выпить стопку-другую. Но, уважая свою шоферскую работу, не перепивал, похмельем не маялся, с дурной головой за руль не садился. Словом, нормально жили. Радовались, когда родилась первая дочка. Потом вторая, опять радость в семье. Квартира устраивает, заработок у трудяги Ханифа достаточный. Подкопили, призаняли — купили «Запорожец», выезжали в погожие дни за город, пусть порезвятся девчонки на зеленой траве, дышат лесным воздухом.
Так вот, после всего доброго легко ли о жене горькую правду посторонним лицам открыть…
— Оно так, — кивнул Алексей. — Но ты пробовал с ней по-хорошему, как следует поговорить?
— А как следует? Человек вино больше себя, больше семьи полюбил — кто знает, как с ним говорить, чтоб остановился, оглянулся? Я не знаю. Много раз просил: подумай, Роза, о дочках, о себе подумай… Веришь ли, я даже рад, что на меня жалобу написали. Виноват я, нет ли, разберетесь, а беда моя, может, сдвинется с мертвой точки хоть в какую-нибудь сторону… Слушай, Алексей, будь другом, поговори сам с нею, с Розой.
Я уж не могу спокойные слова ей говорить. И приелись ей мои слова. Иной раз со стороны-то больше проку. Поговори с ней, а?
Алексей Здор уж много лет председателем товарищеского суда бессменно, всякие конфликты разбирал, разные беседы вел. Но попробуй найти подход к чужой жене, работнице другого совсем предприятия. Проще бы доложить своему парткому: мол, жалоба не подтвердилась.
Только Ханифу и его дочкам не станет легче от такого доклада…
— Ладно, поговорю.
И опять в ближайший свой выходной поехал Здор трамваем в столовую. Роза в тот день торговала овощами «на выходе», и встреча с ней произошла прямо на улице.
Водка метит своих рабов неряшливостью облика и поведения. Но бывают такие — счастливцами их не назовешь, а пожалуй, удачники, — которые при духовной ущербности сохраняют еще некоторое время внешнее благообразие. Роза Гарифуллина ничуть не походила на сбившуюся с пути. Трезвая, резвая, поворотливая, одета опрятно — женщина во цвете лет. Неудивительно, что столовское начальство поверило в легенду о пьяни-це-муже. Ну и как к ней подступиться с противоалкогольной беседой?
Алексей выждал, пока отойдут покупатели, сказал, кто он, откуда и зачем к ней пожаловал. Сказал, что Ханиф Гарифуллин опытный шофер и отличный товарищ, к тому же, как выяснилось, и семьянин примерный, и если бы сама Роза домашним уютом дорожила, так что помешало бы нм жить счастливо?
Роза не возмутилась, не послала непрошеного советчика подальше, смиренно выслушала. На мужа сваливать вину теперь уж не решалась. Но и свою вину признать ей не хотелось, старалась ее сгладить, приуменьшить, свести к пустяковой житейской мелочи. Ну да, иной раз и примет стопочку, так это же ради здоровья: попробуйте-ка сами вот так на улице в дождик и мороз… А стопочка согреет, от простуды убережет. Ханиф это понять не хочет и сердится, скандалит. Но раз уж все против Розы настроены, то ладно, пусть от простуды Роза зачахнет, а водкой согреваться больше не будет.
Время от времени подходили покупатели, разговор прерывался. Роза сноровисто взвешивала огурцы, помидоры, брала деньги, отсчитывала сдачу. Алексей подумал, что Ханиф, пожалуй, малость преувеличивает опасг ность, у Розы был временный «заскок». Но все правильно: лучше упредить беду в зачатке, чем потом хватать ее за пятки. С этого полуофициального свидания он шел с чувством облегчения: хоть малость помог товарищу.
Встретив Гарифуллина в диспетчерской, спросил, как дела. Ханиф сказал, что вроде получше стало, жена домой приходит в норме. Что ж, иной раз правильное слово «со стороны» убедительнее, чем внушение начальства или домашняя нервозная перепалка.
Однако недолго продолжалось улучшение. Алексей Здор еще несколько раз говорил с Розой, и один на один, и вместе со столовским активом. Но теперь беседы не приносили чувства удовлетворенности: Роза все больше сердилась, обижалась, плакала, что к ней все придираются, что муж настраивает против нее дочерей. Возвратясь домой нетрезвая, шумела, ругала дочерей и мужа. Иногда совсем не приходила ночевать. Уезжала к сестре, которая жалела бедную Розу, давала ей приют. На работе тоже жалели по-прежнему расторопную и старательную сотрудницу. Только перестали доверять ей выручку, а то после окажется недостача. Потом и вовсе пришлось перевести ее за нарушения разные из буфета в подсобницы. Она и здесь трудилась добросовестно. Но выпивки учащались. И проходили все более болезненно: то во дворе у всех окон на виду пустится приплясывать, хлопать в ладошки, то в столовой вдруг задрожит, показывает в окно: «За углом муж подстерегает с ножом, зарезать хочет!» Добравшись до квартиры, в горячке скандала, такие выкрикивала измышления, что муж зэ голову хватался, девочки убегали йа улицу, чтоб не слышать.
Ханиф обращался к участковому врачу: есть ведь такие места, где принудительно от пьянства лечат, пусть отвезут туда Розу. Врачиха пожала плечами: есть, говорят, такие места, но больше для мужчин, а для женщин на всю республику только два лечебно-трудовых профилактория, попробуй достать туда путевку.
Столовский профсоюз предлагал Розе амбулаторное лечение от винной беды. Она отказалась: еще чего! Пусть пьяницы лечатся, а она не пьяница.
Ханиф потерял наконец терпение. Надо было спасать хотя бы то, что еще можно спасти. Так появился первый лист гражданского судебного дела: заявление гр-на Гарифуллина X. Г. о лишении родительских прав его жены Гарифуллиной Р. Г.
Вникать в беду Гарифуллиных пришел уже не общественник Здор, а инспектор гороно Рухлинский,
В кабинете Степана Степановича Рухлинского вывешены диаграммы — наглядные показатели различных аспектов его «беспокойного хозяйства». В том числе и диаграмма случаев лишения родительских прав народными судами города за последние семь лет. Более ранние годы здесь не упомянуты, тогда эта проблема не казалась столь тревожной.
Если заглянуть еще дальше, в послевоенные годы, тогда отделы народного образования почти не сталкивались с такой ненормальностью — лишением родительских прав. Другое тогда, обратное явление преобладало— усыновление детей-сирот. Еще всего в обрез, и карточная система в стране, и каждый грамм хлеба взвешен, каждый рубль бережно сосчитан, а — усыновляли.
А за последние семь лет по городу Нижнему Тагилу в пять раз умножились случаи лишения родительских прав. И во всех этих поистине несчастных случаях непременной причиной — пьянство. Не только отцов, но и довольно часто пьянство матерей. Откуда, отчего такая напасть? Против голода выстояли — сытость не умеем переварить? Хотя бы эта несчастная Роза, с какой радости, с какого горя возлюбила бутылку больше мужа, больше дочерей?
В городе не ведется подробной статистики, сколько у нас «лишенцев» отцов, сколько матерей, где они работают, совсем ли не работают. Но если всмотреться в «женское» пьянство, то чаще втягиваются в питейный порок работницы торговой сети и общественного питания.
Говорит профсоюзный работник пищеторгаї
— У нас главный соблазн— близость, доступность спиртного. Бутылки стоят прямо на рабочем месте, при малейшем желании никуда ходить не надо. Вечером «с устатку», утром «после вчерашнего» — всегда «лечение» под рукой. Денег нет — сама себе поверит в кредит. Особенно подвержены хмельному самокредиту женщины с невысоким общим и профессиональным уровнем образования, с узким кругом жизненных интересов.
Но Роза работала не в магазине, а в столовой, где спиртным не торгуют, доступности к выпивке нет.
— Да как вам сказать… — вздыхает заведующая столовой. — Спиртным не торгуем, это строго запрещено. Но по вечерам, когда столовая уже закрыта, очень часто бывает обслуживание разных торжеств. Люди живут теперь денежно, торжествовать научились шикарно, многолюдно, всех гостей квартира не вмещает. Где же развернуться свадьбе, юбилею? Пишут заявки на аренду столовой. На месяцы вперед у нас вечера расписаны, заявлены. А что за свадьба без вина? Что за именины без пития? И так почему-то повелось, что заказчик вечера от щедрот своих обязательно дарит бутылку-дру-гую обслуживающему персоналу. Чтобы тоже выпили за здоровье или там за упокой. Похороны-то справляют тоже с размахом.
Что верно, то верно, завелся такой тороватый старокупеческий обычай. И каждый жених или юбиляр каким-то образом наслышан о неписаном обычае и не желает прослыть «куркулем», «жмотом». Бывает, что иной усопший, чьи поминки справляют в столовой, и умер-то от «злоупотребления», и родня его в принципе очень против пьянства, однако в знак благодарности за обслуживание дарит официанткам и поварихам вино — дарит шанс спиться тоже. Вот ведь какие каверзы проделывает с нами нынешнее благосостояние.
Роза Гарифуллина, все говорят, безотказной была работницей. Сколько званых вечеров она обслуживала, сколько приняла «в дар» вина… Да и как откажешься — обидишь щедрого человека. А коль приняла, так не в магазин же тащить обратно… Оправдать саму себя легко: «с устатку». Вечерняя бутылка сильнее дневной воспитательной работы профсоюза и администрации. Она, воспитательная работа, может, и полезна, да кто ее любит… А водка, конечно, жидкость вредная, но помогает забыть дневные неприятности.
Розу отстранили от обслуживания званых вечеров — не помогло. Убеждали, предупреждали — безуспешно. Ее уволили. Из семьи сама ушла, ей надоела нервотрепка, постоянное чувство вины.
Инспектору гороно Рухлинскому ничего не оставалось, как поддержать иск Ханифа Гарифуллина.
Лишение родительских прав — крайняя мера. Последнее средство спасти ребенка, когда не осталось надежды спасти взрослых.
В большинстве случаев суд вынужден лишать прав женщину, мать — «неблагополучные» отцы исчезают из семьи «по собственному желанию», от отцовских прав отрекаются добровольно, только алименты платят порой принудительно.
Но «неблагополучные» матери, едва дойдет до суда, всеми средствами — рыданиями, обещаниями, ложью — стремятся сохранить детей при себе: давно махнув рукой на обязанности, они не желают упускать многие права, предоставленные государством матери и ребенку.
На этот раз дело выглядело несколько необычно. Во-первых, лишения родительских прав требовал муж. В этом отношении дочерям «повезло», если можно говорить о везении при крушении семьи: девочки оставались с отцом, в отчем доме, из которого мама и так уже ушла.
Во-вторых, все свидетели, все единодушно давали показания в пользу истца, Ханифа Гарифуллина. Защищали Розу только две ее сестры, и то скорее из чувства родства, чем справедливости.
Акт инспектора гороно, характеристики с прежней и новой работы Розы тоже репутацию ее не украшали. Словом, все материалы подтверждали: муж прав в своих претензиях.
Но суд разбирался не в распрях мужа и жены, этим займется, если Гарифуллины сочтут нужным, другой суд — при бракоразводном процессе. А сейчас самое основное — что лучше для детей: мама, хоть и пьющая, или совсем без мамы? Больной этот вопрос не решить без самих девочек, как ни жаль их тревожить судебным расспросом.
Старшая дочь в ее семнадцать лет судит высшей мерой:
— Лучше обойдемся без матери, или пусть другая женщина матерью нам будет, чем так жить, как мы жили…
Суровые слова. А в глазах девушки копятся слезинки, вздрагивают губы — от обиды или от жалости к маме?
В зале тишина. Соседи, свидетели, в большинстве женщины, знают, что не от черствости родилось это отречение — от жажды покоя в доме. Вздыхают женщины, комкают платочки…
Спросили младшую, тринадцатилетнюю школьницу. В тишине зала еле слышен тонкий голосок:
— Мама меня не любит…
И — все. Девочка стояла и плакала. Не обвиняла, не упрекала маму. Только горечь, боль, несчастье: «Мама меня не любит…»
Плачут женщины в зале. Повлажнели глаза у заседателей. И сама Людмила Никифоровна, невозмутимая на процессах судья Руденко, с трудом отрывает взгляд от тонкой папки «дела».
Только один человек в зале хранит хладнокровие — ответчица Роза Гарифуллина. Все такая же аккуратная, чистенькая женщина, непохожая на виноватую, смотрела, слушала, отвечала на вопросы, подавала реплики, словно все это ее не очень-то касалось.
Квартира? Не нужна ей квартира. Дочери? Не хотят — как хотят, пусть с отцом живут. Но ей, Розе, пусть тогда отдадут автомашину. Люди в зале возмутились такой меной: дочерей — на машину! А она ничего постыдного в том не находила и все настаивала: отдайте машину, и никаких претензий больше не будет.
Такое ее поведение казалось странным, противоестественным: в конце концов не так уж и давно сделалась Роза рабыней выпивки, даже вот опрятность сохранила пока. Женщина в вполне приличной форме — когда успела утратить духовное содержание? Видно, не напрасно предупреждают врачи: женский алкоголизм протекает более злокачественно, чем мужской.
Суд лишил Розу родительских прав. А машину ей так и не «присудили». И это наконец вывело ее из состояния равнодушия, Роза обиделась, пообещала, уходя, что будет жаловаться «выше». Она ушла, не взглянув на мужа, на дочерей. Ушла, так и не поняв, что потеряла все, что наполняет смыслом жизнь женщины, и как она несчастна теперь.
А судье Людмиле Никифоровне Руденко плохо спалось в ту ночь, все помнились и жгли горькие слова девочки: «Мама меня не любит…»
Тринадцать полушубков
Зима выдалась не очень снежная, поэтому на городские площади снег привозили откуда-то на самосвалах, и молодые парни, наверное, студенты-художники, деловито командовали шоферам и бульдозеристам, куда снег сваливать, куда подгребать. Кое-где эти «дед-морозы скульпторы» уже воздвигали ледяные башни, вылепливали добродушных зверюшек. Ребятня азартно помогала им. Расторопные домоуправляющие устанавливали во дворах елки, в городские «производственные» запахи вливался тонкий смолистый лесной аромат, напоминая людям; до Нового года остались считанные деньки. И люди торопились, готовились.
В большом микрорайоне, примыкающем к сортировочной станции Смычка, подготовка к празднику шла полным ходом. Экономисты 18-й дистанции пути подсчитывали итоги уходящего года: прибылей в полтора раза больше, чем планировалось, сэкономлено эксплуатационных средств 6000 рублей, балльная оценка работы — стопроцентная. Довольны путейцы, хорошо с такими показателями встречать новогодие.
Молодежь 18-й дистанции решила отметить Новый год в Доме культуры имени Гагарина. Активисты составляли программу «Комсомольского огонька», участники самодеятельности репетировали праздничное выступление.
Для молодежного вечера требовались кое-какие расходы, и комсомольцы вышли на субботник по очистке путей — вот и деньги есть!
На ледяном корте микрорайона шли тренировки: юные хоккеисты готовились к состязаниям на приз «Золотая шайба».
Ребята из 70-го профтехучилища собирались устроить вечер у себя в общежитии. У них свой эстрадный ансамбль, будут танцы, конкурсы, сольные номера.
Драмкружковцы Дома культуры готовили пьесу «Приключения Снегурочки под Новый год»: глупый и зловредный волк — его играет десятиклассник Сережа Карлышев — все время пытается кого-нибудь обидеть, испортить праздничную радость, но сам попадает впросак. Худо приходится злому волку.
Если бы только в пьесах существовали злые и глупые волки!..
Декабрьская ночь убаюкивает кварталы микрорайона, и снежные башни на площадях, и не украшенные еще елочки во дворах. Давно погасли окна, спят улицы, отдыхают. Только от железнодорожных путей доносится лязг буферов, перестуки вагонных колес, по-ночному хрипловатые, сдержанные команды диспетчера из динамиков. Звезд не видно, серое небо роняет редкий снег. Два часа ночи.
Из подъезда пятиэтажного дома на улице Красных зорь появились три темные фигуры — в тишине чуть слышно скрипнула дверь, резко звякнуло о стену пустое ведро… Шепот с истерической хрипотцой:
— Тихо, т-ты!
Три темных пятна проплыли вдоль серой стены.
На улице светлее, чем во дворе, но так же безлюдно. Погода стояла по уральским широтам теплая, снег под ногами не скрипел, глушил шаги. Шли быстро, и через четверть часа проникли на просторный двор металлобазы. Никто не задержал в широких воротах: то ли сторож погреться ушел, то ли вовсе его не было. Три тени помаячили возле серебристой цистерны, в ведре заплескалась струя солярки. Вышли из ворот так же беспрепятственно, как и вошли. Напрямик, пересекая дворы и улицы, торопливым шакальим шажком двинулись туда, где стучала колесами, лязгала буферами, трудилась бессонная станция Смычка.
Вышли на улицу Пылаева. Одним концом улица уходила в глубь микрорайона, другим упиралась в переходной, через железнодорожные пути, мост. Сейчас, за полночь, никто не шел по мосту, по улице Пылаева. И никого нет возле низенького бетонного строения склада, что дремотно притулился у подножия моста… Трое остановились на дороге. Переминались, оглядывались. Один — главарь, видимо, — сказал вполголоса, ни к кому не обращаясь:
— Ты, поглядывай тут… — и пошел по свежему снегу к двери склада. Второй дернулся было за ним, но затоптался на месте… Решившись, оставил третьего, того, что с ведром, на дороге, а сам тоже суетливо засеменил к складу.
Глухая дверь, ни замка, ни ручки.
— Снутри заперта, — пояснил главарь. — Айда с той стороны.
Обошли склад. Здесь вторая дверь, с двумя висячими замками. В руках у главаря появился ломик. Сунул его в дужку замка, приналег — коротко скрежетнуло железо, замок упал в снег. Присели, озираясь, прислушались. Тихо кругом.
Второй замок, покрупнее, ломику не поддался.
— Во, заделали! Ты, ножовку дай.
Эта сторона склада выходила к железнодорожным путям, но была скрыта от них двумя стоящими гуськом дрезинными вагончиками. Перестуки колес на путях, четкие команды из динамиков скрадывали негромкий звук ножовки. Второй, суетливый, протянул руки:
— Давай, я попилю.
Третий сошел с дороги, приблизился, любопытствуя.
— У-у, гадюка!..
— Чего ты? Сломал? А ну пусти!
Главарь оттолкнул суетливого, оглядел ножовку со сломанным полотном. Выбрал обломок подлиннее и принялся допиливать дужку.
Вот и второй замок отлетел в снег. Дверь отворилась, опасно скрипнув. Но главарь не думал уже об опасности, его толкала жадность — вперед, в темное нутро склада…
Капитан Мякишев вошел, как всегда, быстрым, торопящимся шагом, бросил папку на стол. На вопросительный взгляд старшего лейтенанта Вятчинова ответил с неудовольствием:
— Подарочек к Новому году.
— Нам?
— Кому ж еще. Склад 18-й дистанции пути знаешь? Ну вот. Замки взломаны, полушубки украдены. Такое дело.
Оба посмотрели на зеленоватую новенькую папку.
— Довольно тонкое дело, — заметил Вятчинов.
— В каком смысле?
— Материалов, говорю, маловато пока.
— Материалов нет никаких. Но еще хуже, что следов и вовсе никаких воры не оставили. Квалифицированно сработали. Ну, давай будем знакомиться с тем, что есть. Садись поближе.
Вчера, 19 декабря, ранним воскресным утром к складу выезжала опергруппа. Собака след не взяла, потому что обе двери — в одну вошли, в другую вышли с краденым — и пол в помещении, и замки, валявшиеся в снегу, даже и снег от двери до самой дороги — все залито соляркой.
Воры вместе с добычей растворились среди многотысячного населения города, ищи их.
Дежурный следователь составил протокол осмотра места происшествия. И опергруппа уехала. Остался только инспектор уголовного розыска Смурыгин выяснить, что именно похищено из склада и как же путейцы этак опростоволосились. Оказывается, произошло такое стечение обстоятельств, какое сто раз сходит благополучно, а в сто первый — или, может, в десятый раз, когда как — приводит к нехорошим последствиям разного рода.
Сторож для склада по штату имелся — материальные же ценности! — но как на грех заболел, в больницу положили. Сменщица его тоже забюллетенила — простудилась. Тогда механик, в ведении которого числились сторожа, выделил на пост временно дизелиста снегоуборочной машины — благо снег пока не шибко идет, машина стоит. Дизелист вечером прошелся разок-другой по объектам, поглядел на них издали и, не считая сторожение прямой своей обязанностью, ушел к стрелочнице в будку пить чай да читать журнал «Крокодил». Почитал, подремал. А когда утром в воскресенье явился его сменять другой такой же временный сторож, вообще-то слесарь, то и сдали-приняли они дежурство, не выходя из будки. Дизелист отправился домой досыпать. А слесарь беседовал со стрелочницей. Пока не прибежал шофер дистанции и не закричал, что со склада замки сорваны.
Старший лейтенант Смурыгин вызвал кладовщицу, бухгалтера, произвели ревизию склада. Похищено тринадцать полушубков, на сумму 874 рубля.
— Вот и все данные, — Иван Иванович Мякишев подровнял листки дела и закрыл папку. — Давай наметим, Виктор Петрович, с какой стороны будем мы их искать, полушубки эти.
Через полчаса они разошлись: Мякишев в контору 18-й дистанции пути, Вятчинов в примыкающие к станции кварталы.
— Кто из работников дистанции мог знать, что на складе имеются полушубки? — допытывался Мякишев у конторских.
— Ну, кто… Многие знали. Кому положены для спецодежды полушубки, те и ходили их получать на склад. В общем, все наши знали. Но прежде никогда у нас такого не случалось! Чужой кто-то напакостил, это точно!
Мякишев знакомился со списками личного состава, с кадровиками беседовал. Действительно, «подходящих» кандидатур среди работников дистанции как будто не находилось. Случайному, неопытному вору так не сработать, чтоб уж вовсе без следов.
Вятчинов постарался «случайно» встретить старых знакомцев уголовного розыска — недавно отбывших свой срок воров. Потолковал о том, о сем: как жизнь течет, как вчера выходной провели? У жителей самостоятельных, все больше железнодорожных тружеников, спрашивал прямо, не слыхать ли чего интересного про здешнюю кражу? К вечеру ближе, когда вышла во дворы молодежь, поговорил с парнями.
Днем и вечером одно и то же — плечами пожимают, руками разводят:
— Слыхали, что склад обчистили, а кто — откуда нам знать. Мало-мальски опытный вор в таких случаях не болтает с кем попало, а быстренько сматывается куда подальше. Ишь ведь, соляркой след замазали, надо же! Пожалуй, не найдет их милиция, а?
— Ну почему же, найдем, — отвечал им Вятчинов и шел в другой двор.
Понедельник миновал впустую.
Воровство — «ремесло» вредное. Нервное очень. И надбавку за вредность не платят, в санатории не направляют. А направляют в колонии, где приходится работать. Работы же нервные воры боятся. Тем более что в колонии после трудов праведных даже и не выпьешь. Словом, не хочется преступнику в колонию. Поэтому после и без того нервного «дела» долго еще бедняга чувствует напряжение, подозрителен ко всему окружающему— кабы не погореть! Напряжение требует разрядки, то есть выпивки. И в пьяном виде вор довольно часто все-таки «горит». Да, если подумать хорошенько, так проклятая она «профессия», воровство. Получается — себе дороже.
Иван Иванович Мякишев понимал, что время уходит, стирая какие-то следы, оставленные если не у склада, так поблизости. Но до сих пор не было ни одной более или менее толковой версии. То есть версиям как не быть, но отпадали, распадались они одна за другой при проверке. Приходилось выжидать, пока преступник или преступники, нервничая, проявят чем-нибудь себя. А что обязательно проявят, Иван Иванович не сомневался: сколько бы ни таились, а полушубки продавать надо, товар ходовой, модный, престижный. Продавать надо, иначе зачем было рисковать. И если не попадутся при сбыте краденого, тогда деньги пропивать надо — не хлеба ради рисковали. Воры обязательно должны проявить себя, и задача инспектора Мякишева уловить, не проглядеть этот их след. Может быть, еле уловимый следок, намек.
Занимаясь другими делами, Иван Иванович следил за происшествиями в городе, принимал к сведению даже самую малость. Ну вот, например, задержан бродяга без определенного места жительства, некий Фетихов, 1948 года рождения. Давно нигде не прописан, не работает. Чем живет? Надо с ним поговорить.
Сидит Фетихов у инспектора в кабинете, с безразличным видом мнет замызганную шапку. Иван Иванович его не допрашивал, а так, расспрашивал о житье-бытье. Опустившийся, обленившийся здоровый мужик до 1 декабря содержался в спецприемнике, выпустили оттуда с направлением на работу. Но Фетихов куда велено не пошел, а на огнеупорном заводе «подхалтурил» разгрузкой кирпича, «заробил» на выпивку и закуску и решил отдохнуть. Ночевал на вокзале. Мимо станции Смычка хаживал, это верно. Только про взлом склада впервые слышит от гражданина начальника. И к этому ничего добавить не имеет.
Отправили Фетихова снова в спецприемник. Похоже, склад — не его рук дело: такому лодырю и замки пилить лень.
Вот еще один не работающий, известный на Смычке Аркаха. Уволен за прогулы. Сидит перед инспектором и на стуле качается — с похмелья. Весь потрепанный, потертый, а полушубок на нем новенький, на воротнике у полушубка пометка «ПЧ-18». Но и Аркаха — не версия: старший лейтенант Вятчинов выяснил, что полушубок этот получила со склада как спецодежду Арка-хина жена, за счет которой и жив Аркаха, не работающий.
А вот запись в журнале происшествий — пригодится или нет? Запись о хулиганстве в трамвае. Ни к складу, ни даже к микрорайону этот случай отношения не имеет. А подумать все же есть над чем.
Вечером 20 декабря ехал в трамвае человек. И уснул. Не с устатку — выпил лишнее. Дважды проехал маршрут туда и обратно, привалясь хмельной головой к обледеневшему окну. А потом на повороте свалился на пол, ушибся, проснулся и обиделся. На кого? Да кто его знает. На трамвай, на пассажиров. На все вообще. Стал ругаться, чего-то требовать. Когда же водитель, женщина, попросила его не шуметь, обиделся на водителя, бросился к ней с ножом. Тут как раз остановка, входят двое милиционеров. Ну и забрали голубчика.
Драчунов в городе хватает, но не все же из них воры. Так что трамвайное это происшествие к краже полушубков, может, и не относится. Да вот хулиган-то знаком Ивану Ивановичу. Потому что, во-первых, парень этот не только хулиган в настоящем, но и вор в прошлом, отбывший свой срок и выпущенный на свободу месяц назад. А во-вторых, обитает он здесь, в микрорайоне станции Смычка. И еще, в-третьих, надо проверить, устроился ли парень после отсидки на работу, а если не устроился, так на какие средства упивается до дебоша в трамвае? У приятеля на именинах выпил? Или так, по случаю, за чужой счет? Или…?
Иван Иванович перелистал свою записную книжку. Так, Булыгин Василий Михайлович, 1957 года рождения, образование 8 классов. Сотрудники милиции в ноябре и декабре несколько раз видели его пьяным. Дней десять назад Иван Иванович беседовал с Булыгиным, и тот клялся, что уже, можно сказать, устроился ремонтником на желдорпутях в ПМС — путевой механизированной станции.
— Не верите? — обиженно вздыхал Булыгин. — Уж если разок оступился, так и не верят человеку! Да мне, если хотите знать, и квартиру дали. Ну, не совсем квартиру, а в вагончике поселили, при ПМС. Паспорт сдал на прописку. Вот хоть проверьте!
Мякишев позвонил в паспортный стол. Подтвердили: сдал Булыгин паспорт, прописан в вагончике временно, но что-то долго не идет за документами.
— Во! А вы не верили! — улыбнулся Булыгин. — Мне и постель выдали. Вкалываю — будь здоров! За паспортом сходить некогда.
— Да и пора за ум взяться. Чего хорошего в колонии-то.
— Все, больше туда не попаду! — заверил парень.
На том и расстались. И вот опять надо встретиться.
Иван Иванович хотел убрать записную книжку, но, вспомнив что-то, еще раз перелистал. О, день рождения Булыгина, оказывается, 1 января, в Новый год! Через десять дней — двойной ему праздник. А денег, между прочим, не заработал еще. Так не он ли «готовился? кражей к двойному празднику своему? И после удачи не вытерпел, досрочно напился? Вероятная версия?
Иван Иванович позвонил в спецприемник.
— Булыгин? Есть такой у нас, — ответили ему. — Утром его наградил судья десятью сутками административного ареста за мелкое хулиганство в трамвае. А что он?
— Вот что, оставьте его пока «без вывода», не посылайте на работы. Ну и присматривайте повнимательнее. Это ж Булыга, по кличке Леха-Ваха. Сейчас я к нему приеду.
Леху-Ваху в милиции помнили. Несколько лет назад он, молодой и наглый правонарушитель, под давлением множества доказательств признался в краже, часть похищенного нашли. Леха-Ваха сказал, где он спрятал остальное — в трубе новой, пока еще не действующей канализационной линии. Двое оперативников поехали изымать спрятанные вещи, для верности взяли с собой и вора. Леха-Ваха добросовестно показал, как ближе проехать на машине к канализационному колодцу. Но там оказалось, что рослые оперативники никак не могут пролезть в узковатую для их плеч трубу. Честный Леха-Ваха предложил:
— Граждане начальники, не мучайтесь, лучше давайте я слазию и все подыму наверх.
Оперативники сомневались:
— Ты удерешь.
— Да вы что! Человеку надо верить.
Рожа у Булыги такая была смирная, правдивая, что оперативники решились. Тощий Леха-Ваха проворно улез в колодец. И пополз прочь по трубе. Выбрался наверх из соседнего колодца, метрах в двухстах. Поглядел на милиционеров, склонившихся над люком, — и не утерпел:
— Эй, граждане начальники, привет! — И бросился бежать в дебри многоэтажной стройки.
Долго бегать не пришлось — взяли на другой же день.
Но над теми оперативниками коллеги смеялись действительно долго.
Виноват Булыгин в краже полушубков или нет, но, пока он отсиживает десять суток за хулиганство, надо все о нем разузнать. Мякишев пошел в контору ПМС спросить, как там трудоустроился Булыгин. Выходило, что неплохо устроился, только не «трудо»: оформили его рабочим, в вагончике прописали, постель выдали — это все верно, только к работе парень так и не приступил… Постель пропил, вот и вся его деятельность в ПМС.
Что ж, напрасно мчался на свидание к Лехе-Вахе? Булыгин встретил Ивана Ивановича как старого доброго знакомого:
— Здрассте, гражданин инспектор. Чо это вы к нам? Ко мне лично? А зачем?
— Посмотреть, как ты тут. Поговорить. Не нравится, что ли, на свободе? Месяца не прошло, а уж опять вот сидишь.
— Так получилось, — застеснялся Леха-Ваха. — Оступился по молодости лет.
— На что оступался-то? На какие деньги пил, спрашиваю?
— Как на какие? Я ж работаю!
— Запрашивали мы твое место работы.
— Ну? И чо вам ответили?
— Сам знаешь.
— А чо? Оформился, тружусь… — уже без прежней уверенности врал Булыгин.
— Оформился, да. Но не трудишься. Так на какие деньги пил?
— Друзья угостили.
— Кто конкретно?
— Да я их, вообще-то, и не знаю.
— Друзей не знаешь? Ладно, выясним, кто они, и тебя познакомим.
— Зачем вам беспокоиться, гражданин инспектор, — кисло улыбнулся парень.
— Тогда не ври, а рассказывай.
— Я и рассказываю.
— Сказки?
— Гм… У вас закурить не найдется, гражданин инспектор? Ну да, вы ж некурящий. Жалко. Курить охота. Скажите тетке, чтоб сигарет принесла. «Шипку» чтобы, я «Шипку» люблю.
В микрорайоне Смычки жила единственная родственница Лехи-Вахи тетка Феня, престарелая пенсионерка.
К ней Васька Булыгин возвращался после отсидок, отдыхал и пакостил ей на все лады по пьянке. Тетка Феня ругала его, корила, однако в милицию жаловаться на племянника не имела привычки.
— До чего ты нахальный, Булыгин! Старуха пенсию получает небольшую, обязана она тебя снабжать сигаретами?
— Она ж родственница. А чо, не она ли вам пожаловалась, раз вы ко мне приехали?
— Есть за что жаловаться?
Булыгин минуту подумал.
— Ладно, скажу. Все равно узнаете, правильно я говорю? Записывать будете? Вообще-то не стоит, мелочь… Так, понимаете, получилось… Ну, взял я у тетки четыре банки тушенки.
— Украл, значит?
— Вроде того. Загнал и пропил. И, говорят, где-то там нашумел малость. Выпимши был, ни черта не помню. Ножик, говорят, какой-то… Откуда он у меня взялся? Как милиция забирала меня на остановке, это помню, а боле ни черта… Руки вязали. Имеют они право руки вязать?!
— Ты оказал сопротивление, оскорблял.
— На выпившего человека хошь чего наговорить можно.
— С кем пил?
— Сперва один, а потом не помню.
На этом признания Булыгина кончились. К складу близко не подходил, в ночь на 19 декабря спал у себя в вагончике. Пьяный? Ну, выпивши малость.
Капитан Мякишев все это записал в протокол, а арестованный Булыгин все это прочитал и подписал.
Побеседовал Мякишев и с теткой Лехи-Вахи.
— Расскажите, Федосья Федотовна, что племянник у вас украл?
Старуха сокрушенно закачала головой.
— Осподи, смучалася я с им! Как ослобонили его, так и живет на мою пензию. Сколь денег ему передавала взаймы, и все без отдачи. Чего украл? Полушубок мой спер, будь он… Зима, а я без шубы нонче. Меня дома не было, он из кладовочки полушубок и упер, хороший, черный, с хлястиком, почти новый, только в правом кармане дырочка. Продал, четыре дня гулял. Потом явился, извиняется. Обещал, как деньги заработает, полушубок обратно выкупить и мне вернуть. Врет, поди, не вернет. А позавчера пять банок тушенки унес.
Вот как, значит, не соврал Булыгин насчет тушенки. Но и к полушубкам у него аппетит есть…
Один за другим входили они в кабинет инспектора, молодые парни и подростки, дворовые знакомцы да приятели Лехи-Вахи. Парни входили солидно, протягивали Мякишеву повестку с некоторой обидой: чего, дескать, тревожите невинного человека. Пацанов вызывали с родителями, и приходили с ними матери — не доверяют, что ли, в семьях такую миссию отцам? Юные знакомцы Булыгина тоже старались держаться солидно и тоже слегка обижались: родители-то при чем тут, я ведь уж вполне самостоятельный, вот уж и в милицию таскают! Но с детским любопытством таращились на Ивана Ивановича, на таинственный сейф за его спиной, на маленький гипсовый бюст Дзержинского на сейфе. Встревоженные мамы шептали им: «Вот, докатился! Сколько раз тебе говорила…»
Мякишев вопросы задавал самые разные: кому про работу, кому про учебу, как проводят свободное время, давно ли с Булыгиным знакомы, на каких общих интересах держится это знакомство. И что делал, где был в ночь на девятнадцатое. Ответы были схожи: Ваську Булыгу знают, потому что на их улице у тетки он живет, а дружбы с ним особой нету, так что про Васькины дела сказать ничего не могут. В ночь на девятнадцатое были там-то, и это подтвердят такие-то.
Лишь двое подростков не ночевали дома, но их и вообще не было в городе — еще в пятницу, 18 декабря, уехали к родственникам в Верхний Тагил, что и подтвердили отпустившие их матери.
Все мамы уверяли Ивана Ивановича, что их сын хороший мальчик, только малость несерьезный, да уж теперь родители возьмутся за его воспитание как следует!..
О краже полушубков все слышали, об этом на Смычке известно. Как там и что, кто именно воровал — не знают. Опрос булыгинского окружения ничего не дал.
Дважды Иван Иванович и Вятчинов ездили к Булыгину. Тот «чистосердечно» каялся: верно, спер тушенку у тетки Фени. Н-ну, и полушубок тоже. Продавал в городе неизвестным женщинам.
— Так получилось… По пьянке оно все.
— Твои соседи по вагончику утверждают, что в ночь на девятнадцатое ты там не ночевал.
Вялое лицо Лехи-Вахи оживилось благородным негодованием:
— Врут! Путают они! Спал тогда дома! Ни про какой склад знать не знаю, напрасно мне это дело лепите!
— Успокойся, Булыгин, разберемся.
— А мне чо беспокоиться, ха! У вас против меня улик нету.
Верно, прямых улик против Булыгина не было.
Но Леха-Ваха нервничал. Трезвое сидение в камере навевало нерадостные мысли. На свободе — другое дело, там или пьян, или «соображаешь» выпить, думать и некогда. А тут лезет в башку всякое… Что не везет. Двадцать лет прожил, и все не везет. То есть не так чтоб уж все время: в первый раз осудили за кражу на три года, тогда повезло — амнистия подвернулась, акт гуманности. Год всего просидел и — амнистия. Вернулся к тетке и десять месяцев гулял на свободе.
А потом опять влип за грабеж, по новой «трояк» получил. И уж везти перестало — три года отсидел «от звонка до звонка». И вот только хотел пожить, погулять Всласть — опять не повезло. Инспектор Мякишев допрашивает, не отстает… Что он знает? Да ничего! Нету улик против Васьки Булыгина. Только бы пацаны, салаги эти, не сболтнули чего… Предупредить бы салаг, ну, тогда порядок! Смотаться бы на Смычку, повидать кого надо… Как тут смотаешься? Сиди вот в камере, эх… Да, не везет.
Сильно нервничал Булыгин. Срок получать кому охота. Проснется ночью и думает, думает. С непривычки это очень неприятно — думать. Что ж бы такое изобрести? Как пацанам передать, что… Эх, житуха проклятая!
После возвращения к тетке Васька Булыгин по двору гулял этаким героем, будто не из колонии, а, например, с полярной зимовки или БАМа приехал. Стоит, бывало, сигаретой дымит, из кармана куртки — горлышко бутылки. Лениво этак, с видом удачливого блатного, треплется мальчишкам:
— Мне чо, я и в колонии жил как бог. Там кругом все меня уважали.
Салаги слушали, верили. И казался им туповатый бездельник Леха-Ваха смелым, лихим гангстером, у которого житуха — сплошные приключения, романтика, не то что нудная учеба в школе или техучилище…
Нет, пацаны вряд ли что скажут на допросе. Но, с другой стороны — салаги же! А инспектор Мякишев, он ушлый, этот Мякишев, он умеет… Ах черт, как же предупредить?! Хоть записку бы передать при случае, пару слов: не болтайте, мол…
Утром Булыгин выпросил у одного из арестованных крохотный огрызок карандаша, забился в угол и на коробке из-под сигарет «Шипка» стал писать…
— Булыгин, выходи!
— Чего? Куда?
— Выходи, тебе говорят. — Старший сержант стоит в дверях, в упор смотрит. Наверно, опять Мякишев заявился. Ничего, порядок: может, при выводе удастся кому-нибудь записку перетырить… Булыгин незаметно сунул записку в ботинок.
Дверь камеры лязгнула за спиной. Он привычно — руки за спину и шагнул.
— Не туда, — придержал его старший сержант. — Вот сюда заходи.
— А что? Зачем сюда?
— На осмотр. Если имеешь при себе недозволенные предметы, лучше сразу предъяви.
— Какие предметы, вы чо! Меня ж всего осмотрели, когда сюда принимали!
— Так что ты кипятишься? Нету, ну и ладно. Сымай ботинки.
Старший сержант стоит рядом и смотрит. Ну, не везет!
— Сымай, чего копаешься. Или помочь?
— Ну, счас, не торопите…
«Эх, надо же! Как быть с запиской?!»
Повернувшись к старшему сержанту боком, нащупал в ботинке туго свернутую обертку от «Шипки», вытащил и рванул, еще раз…
— Стой! — широкая ладонь старшего сержанта сдавила руку. — Успел все-таки порвать! Ничего, сложим.
Не прошло и полчаса, как записка, аккуратно сложенная и подклеенная прозрачной пленкой, лежала на столе у инспектора. Иван Иванович и заместитель начальника РОВД майор Перваков легко прочли безграмотный, пополам с нецензурщиной текст:
«Ул. К. Зорь спроси Сухарина Олега спрашивай молодых скажут тебе…»
— Вот как! Почти готовый адрес!
«Олег тебе довожу до сведения от меня они не чего не добились и не добьются мне пока дали 10 суток и идет раследствие вы ничего не знайте понили. Если будут вас вызывать я с вами некакого отношения не имел с вами ни хожу кричю потому что вы салаги. Если менты будут кричать что я раскололся вы не верьте…»
— Ну вот, — сказал майор Перваков. — Теперь есть версия, достаточно обоснованная. Есть адрес, откуда и начнем. Этот Олег, что о нем известно?
— Он из числа знакомых Булыгина, уже опрошенных. У него алиби: вместе с другом Михаилом Губановым в ночь кражи были в гостях у родственников Олега в Верхнем Тагиле. Это и родители подтверждают. На всякий случай я запросил верхнетагильскую милицию, были ли они там. Ответа пока еще нет.
— Ответ, пожалуй, есть — в булыгинской записке. Сейчас десять часов вечера, все должны быть дома. Посылаем дежурную машину за этими друзьями. И родителей обязательно.
Женщина уверена, что ее сын ни в чем не может быть виновен.
— Олег учится на втором курсе горно-металлургичесного техникума, он комсомолец, прошлое лето был даже членом комсомольского оперативного отряда, сам боролся с разными там нарушителями. Знаете, он такой вежливый, послушный, много читает. И знаете, это возмутительно, что нас второй раз в милицию!.. Семья у нас благополучная, хорошая, всегда внушаем сыну… то есть воспитываем как надо. Нет, тут просто какое-то недоразумение!
— В ночь на девятнадцатое вашего сына не было дома?
— Да, но это еще не значит… Я сама его отпустила в Верхний Тагил. Захотелось мальчику съездить к родным, что тут такого? Я дала рубль на дорогу, банку варенья для родственников, и 18-го вечером они с Мишей Губановым уехали, а 19-го вернулись. Наконец, мой сын просто не мог совершить что-нибудь такое! У него скоро сессия, нужно готовиться, а тут вы нервируете…
Сын действительно выглядел удрученным. Однако подтвердил то, что говорил при первом вызове:
— Были с Мишей в гостях. О краже услышали, когда вернулись.
Майор Перваков положил перед Олегом склеенную обертку от «Шипки».
— Прочти, это тебе адресовано.
«Ул. К- Зорь спроси Сухарина Олега…»
Лицо паренька покрылось багровыми пятнами, опустились худенькие мальчишечьи плечи…
— Олежек! — приподнялась мать. — Олег, что это значит?!
— Не знаю я ничего… — пролепетал сын дрожащими губами.
— Успокойся, Олег, — сказал майор. — Посиди, подумай. Ждем от тебя правдивого ответа.
Дежурный увел паренька. Следом шла мама.
— Олежек, что же это такое!
Миша Губанов суетлив, немного развязен.
— Откуда мне знать, чего вы! Нас с Олегом и в городе не было. Мы девятнадцатого домой вернулись, а во дворе уж болтали, что, мол, склад обчистили. Я-то тут при чем?
Мать сидит, положив на колени усталые руки, смотрит на сына грустно, устало. Голос ее не приказом — просьбой звучит:
— Михаил, если что знаешь, так говори давай, слышишь!
— Чего вы все ко мне пристали! Сказано, не знаю!
Капитан Мякишев:
— Посиди, подумай, Губанов.
— Хо, а чего мне думать! Не знаю, и точка.
Через час:
— Олег, ты хорошо подумал? Видишь, дело какое — именно тебе лично пишет Булыгин. Украденные полушубки знаешь сколько стоят? 874 рубля. Если их вернуть, то есть возместить государству убытки, — суд это учтет. Так же, как учтет и твой ответ, твое признание. Были вы в гостях или нет, это мы узнаем, уже послан запрос. Но ты сам должен ответить: были вы тогда в Верхнем Тагиле?
— Не были… — чуть слышится в кабинете.
— Где же вы с Губановым провели ту ночь?
— Сперва в подвале сидели…
— А потом?
— Потом… потом…
— Пошли к складу?
— Да.
— Сколько вас было?
— Втроем. Я, Мишка и Булыга.
— Где полушубки?
— У нас в подвале…
— Олежек! Господи, а я еще рубль на дорогу… и банку варенья…
Миша Губанов упрямо твердит свое. Даже когда прочитали ему показания соучастника.
— Сказано, не знаю, чего пристали!
Тогда мать сказала строго, без слез:
— Напакостил и молчишь?! Семью позоришь! Ну и сиди в тюрьме.
Встала и вышла из кабинета.
— Что ж, Губанов, — сказал майор. — Придется отправить тебя в камеру.
— Ну и отправляйте! — геройствовал Мишка.
Когда же выводили, задержался в дверях:
— Олега тоже?
— Думаю, что его можно пока оставить на свободе, — ответил майор.
Губанов посмотрел на конвойного милиционера. И, видимо, понял: его не пугают, а и в самом деле…
— Может, и меня отправлять не надо? Я все расскажу, как было…
— И правильно сделаешь. Завтра приведут на допрос, тогда и расскажешь.
Поднялись по лестнице, остановились у 49-й квартиры. Олег отпер дверь своим ключом, толкнул. Но она не открывалась — что-то мешало. Олег оглянулся на Мякишева и с силой налег плечом, дверь подалась неохотно…
Да, тяжелый выдался парню вечер: в коридоре лежал его отец, мертвецки пьян. Щеки паренька опять побагровели, как в гот момент, когда увидел булыгинскую записку: пьяного отца, тайную неладность семьи, всегда скрываемую, видят посторонние, чужие — понятые, инспектор, сотрудники милиции!
Ивану Ивановичу больно было видеть это неблагополучие «благополучной» семьи. Видимо, отец и сын не смогли стать по-настоящему близкими людьми, друзьями. И пришлось сыну искать старших друзей на стороне, на дворе. И нашел он авторитетного «друга» — вора Леху-Ваху. Мякишеву жаль стало запутавшегося мальчишку, которому выпало сегодня столько стыда.
— Олег, бери ключи от подвала и пойдем.
Сын перешагнул через пьяное тело отца…
Через пять минут Олег указал:
— Вот они…
И отвернулся: тошно, омерзительно ему видеть груду краденых полушубков.
Утром он, как обычно, явился в техникум. Нет, не как обычно — никогда еще не было такого неотвязного желания остаться дома, не появляться в этих знакомых коридорах… Но за все время учебы ни разу он не прогулял лекции, не опаздывал. Заставил себя пойти и сегодня.
Тяжело было не только сейчас, смутное предчувствие беды тяготило с той проклятой ночи. Но теперь, когда все открылось, когда вплотную навис судебный процесс… Теперь стыдным словом «вор» заслонилось привычное, уважительное — «студент».
Начиналась зимняя сессия, и студенческая масса шумно, весело «переживала» в коридорах. А к нему близилась расплата за ту ночь… У окна болтают девушки, смеются. И с ними смеется руководительница группы Олега, такая славная, всегда доброжелательная женщина. Вот отошла и, все еще улыбаясь, идет по коридору.
— Тамара Павловна, здравствуйте. Можно вас? Мне нужно сказать вам…
— Здравствуй, Олег. Ты отчего такой взволнованный? Сессии боишься? Все будет в порядке, только готовься хорошенько.
— Нет, у меня совсем другое… Даже не знаю, как и сказать… Вас вызывают в прокуратуру.
— В прокуратуру? Зачем? — исчезла улыбка Тамары Павловны, такая славная, доброжелательная улыбка. — Что случилось, Олег?
Сколько улыбок погасил он в ту дурацкую ночь! Сколько стыда принесли тринадцать краденых полушубков! Зачем они ему были нужны, зачем?!
Утром Михаил Губанов рассказывал следователю прокуратуры Калинину, как еще накануне кражи Васька Булыгин подозвал их во дворе. Лихо поругиваясь, зашептал, что есть шанс заиметь хорошую деньгу к Новому году: склад не охраняется, сигнализации там нет, «уголовка» ни за что не докопается, если делать по-умному. Олег ответил, что он не может сегодня: если домой не явится вовремя, то мать искать станет. Но Васька все убеждал, что деньги сами в руки лезут, не надо только дрейфить. И тогда придумался план: отпроситься у родителей в гости. На следующий вечер забрались в подвал, сидели там до глубокой ночи, а часа в два Булыга повел ребят «на дело».
Мишка Губанов очень беспокоился, почему вот его держат под стражей, а Олег гуляет на свободе? Теперь и Мишка все рассказал, надо и его отпустить до суда. Он желает в Новый год дома погулять. Почему не отпускают?
Мишка не просил — требовал к себе гуманности. Но его не отпустили.
Следователь Калинин готовил к передаче в суд материалы расследования. Акты, справки, протоколы допросов. Еще одно преступление раскрыто, похищенное полностыо возвращено государству — тринадцать полушубков на сумму 874 рубля.
Но если вдуматься, полностью ли возвращено? Не полушубки только украл Булыгин — украл еще и ближайшее будущее двух шестнадцатилетних мальчишек, покой их матерей.
За протоколами допросов перед Калининым снова вставали лица этих троих…
— Булыгин, вы знали, что ребята несовершеннолетние?
— Не знал, — выкручивается Булыгин, пытаясь избавиться от одной хотя бы статьи. — Не знал я, думал, что им по восемнадцать есть. Они сперва не решались. А потом я их встретил в подъезде, у меня две бутылки вина было, они выпили и согласились. — И тут же забывает о мальчиках, как о незначительной мелочи: — Почему меня в милицию привезли, а тетку сюда не вызвали? Она ж родственница. Хоть пожрать бы чего принесла. Почему ее не вызвали? Я вот, раз такое дело, отвечать вам не буду!
Не от него ли Мишка Губанов научился требовать к себе гуманности? Булыгин занимал у тетки Фени деньги «без отдачи», украл полушубок, консервы, но считает, что старуха все равно обязана носить ему «пожрать», поскольку она родственница.
Опустившийся тунеядец Леха-Ваха боится нормального человеческого труда. Бесталанный вор, он знает по горькому опыту, что обязательно попадется, и все-таки крадет — у старухи-тетки, у государства, — только бы не работать, пьянствовать, «пожрать».
Но вот мальчишки, что их толкало пилить замок на дверях склада? И в результате привело в кабинет инспектора милиции, к следователю, затем в суд? Что же? Захотелось «романтики»?
Вот Ивана Ивановича Мякишева в кабинет инспектора привела романтика. Машинист мостового крана Иван Мякишев мечтал о романтической судьбе инспектора уголовного розыска. Отслужил в армии, возвратился в цех, на свой кран. Но мечта не давала покоя. Уволился он с металлургического комбината, пошел рядовым милиционером. Ну и что, что зарплата меньше, зато романтика! Правда, романтики оказалось не так уж вдоволь, в основном служба как служба, хлопотная, беспокойная. Вскоре присвоили звание сержанта. Потом младшего лейтенанта. Теперь — майор милиции. И давно понял, что судьба инспектора уголовного розыска — не сплошная романтика с засадами, погонями, перестрелками, а вдумчивый труд. Очень важный, необходимый людям труд. И сознание, что он нужен, необходим людям — это важнее, главнее романтики.
Поняли ли мальчишки, что воровство — не романтика? Губанов, пожалуй, еще не понял. Не очень умный, недалекий, он рисуется своим новым положением.
От сидения в камере у Мишки зашевелилось в душонке что-то вроде благородства. Поразмыслив на досуге, перестал завидовать Олегу, что тот на свободе до суда. Стало жаль товарища. На одном из допросов неожиданно заявил:
— Олега с нами не было, мы с Булыгой вдвоем склад брали. На Олега я сдуру наговорил.
Когда вели его с допроса, пытался бросить записку малознакомому парню:
«Ул. Красный Зорь Сухарину Олегу
Олег привет тебе и всем парням Олег отшивай себя я и Булыга тебя будем отшивать…»
Вольно или невольно в семье научили Мишку никого не уважать, в том числе и себя. Ибо уважающий себя человек не заорет на мать, не унизится до лжи походя, до воровства тем более. У бездумного эгоистичного Мишки Губанова даже и благородство, ему непривычное, выразилось ложью. Никчемной, бесполезной ложью. Калинин в ходе следствия ездил с Олегом Сухариным к складу, и парень честно показал, где вошли в помещение, как выносили полушубки.
Но что вело на преступление студента Олега, начитанного, вежливого паренька? Наверное, и сам Олег не может дать себе ответ. Вряд ли соблазнился дешевой воровской «романтикой». Скорее всего, истоки кроются далеко, в годах раннего детства, когда почувствовал, что отцовский авторитет, так необходимый мальчишке — не удовлетворяет, вызывает сомнения. Авторитет матери во многом повлиял на сына, приучил к скромности, вежливости, опрятности в одежде. Но не дал опрятности в поступках, не привил иммунитет против лжи. Семейное правило — скрывать от посторонних все то неприятное, нехорошее, что происходит дома, таить от всех, — обусловило замкнутость Олега. Отец не стал другом и наставником сына — появилось искаженное представление о «железной мужской дружбе», хотя бы и с сомнительными приятелями. Сверстники вступали в комсомол — и он подал заявление. Горячие, смелые парни пошли в оперативный отряд — он потянулся туда же. Но вот подошел к нему вор, угостил вином, пригласил на преступление — и слабовольный, беспринципный парень из «чувства товарищества» идет на грязное, позорное воровское «дело».
Случай без случайностей
Близилась полночь. На металлургическом комбинате кончилась вечерняя смена. От проходной к трамвайной остановке потянулись первые группки людей. В конце мая теплы ночи на Урале. В сумерках прошел краткий дождичек, потом туча рассеялась, вызвездило. Свежо, после цеха дышится вольно. А все ж усталость домой зовет. И досадно, что трамвая опять уже с полчаса нету. На остановке копится толпа, томится ожиданием. Мимо, мимо проносятся по тракту грузовики, легковушки… Где же запропастился трамвай, будь он неладен?! Человек с полсотни набралось, придется в тесноте ехать.
Мало кто обратил внимание на белый автомобиль «Жигули», мчавшийся по направлению к центру города. Вот свернул левее, обгоняя такси…
И внезапно, на скорости под восемьдесят в час, врезался в толпу, пробил ее насквозь, оставляя на пути поверженные тела, и под крики ужаса и боли умчался в ночь.
Люди опомнились. Бросились помочь раненым, вызывать «скорую». У остановки тормознуло такси, которое обгонял бешеный водитель «Жигулей». Таксист вышел, стоял у открытой дверцы, глядел. За его спиной светился гостеприимно-спокойный зеленый огонек. К нему подбежали двое мужчин:
— Скорее, надо догнать, остановить убийцу!
— А кто платить мне будет? Деньги у вас есть?
— Откуда же, мы ведь с работы, не из кассы! И при чем деньги? Тот может сбить еще кого-нибудь!
Водитель такси, глядя на суету вокруг раненых, недовольно пожал плечом.
Подкатило еще такси. Второй водитель, не спросив о деньгах, немедленно посадил в машину двоих очевидцев и начал погоню. Из-за поворота уже слышалась сирена «скорой помощи», мелькнули фиолетовые отсветы огней милицейской машины…
Такова картина этого несчастного случая.
Несчастного — да!
Случая ли? Случайность ли это нежданная, или очередное— не первое, не последнее — следствие застарелых причин?
День 28 мая с самого утра проходил у него в сплошных удовольствиях, Хлебников этому не удивлялся. Все его существование всегда было «нормальненько». Оно и не сложно — существовать «нормальненько», надо только чтоб «норма» ставилась низкая и ничего, что дешевая, лишь бы трудов не требовала. То есть дешевая для самого потребителя, а во сколько обойдется другим, это — плевать.
Например, жениться — трудно ли? Пара пустяков. В окружении Александра Хлебникова всегда вертелись туповатые, неудачно окрашенные девицы, на выбор. Взял да и женился.
Произвести на свет ребенка тоже ума не надо. Произвел. Но ребенок пищал. И это снижало уровень удовольствий Хлебникова. Тогда он стал больше уделять внимания знакомым девицам. Уровень восстановился. Это же так просто!
Выпить водки — всего пятерка цена, а удовольствия, по его-то запросам, вполне хватает. Когда же выпивка дармовая, и того приятнее.
Так вот и существовал двадцатилетний Александр Хлебников. Пил, ел, примитивно веселился, кое-как трудился. В армии отслужил как положено: попробуй-ка по-другому при воинской дисциплине. Вернулся домой, в Нижний Тагил. На работу устроился. Уволился. Опять устроился, опять уволился. Наконец пристроился (дол-го-то здесь задерживаться не мечтал) в школу ДОСААФ, по шоферской части — мастером практического вождения. Учил курсантов управлять автомобилем, строго соблюдать все правила движения. Такая авторитетная служба — мастер ведь, почти педагог, — длилась два месяца. До 28 мая…
И 28 мая везло ему. С утра поездил в «Жигулях» с одним, с другим курсантом. А третий почему-то не явился на практику. Это инструктора не огорчило: он сидит, а зарплата идет. Но Хлебников не таковский, чтоб без дела сидеть. Завел «Жигули» и поехал по своим делам. По каким? Знакомых девиц катать по городу. Завернули еще к приятелю Ашихмину — он живет всего лишь на другом конце города. Чтобы еще улучшить настроение, купили водки. Хлебников — мастер практического вождения— тоже из бутылки попробовал.
Но служба призывала его на автодром школы. Девиц высадили, Ашихмин остался в машине. Прикатили в школу. А очередной курсант тоже не пришел — молодец какойI Или, может, приходил да ушел. Ну, его дело. Выходит, напрасно девиц-то высадили, без дам кататься— впечатления не те. Пришлось снова мчаться через весь город, за металлургический комбинат, в поселок Технический, к знакомой по имени Елена. Пригласили эту прекрасную Елену, и она пополнила бездельный экипаж белых «Жигулей». Машина, друг, дама — что еще нужно непритязательному джентльмену? Джентльмену еще нужны деньги на выпивку. Поехали к Ашихмину, собрали винные и водочные бутылки, опорожненные в последнюю неделю. Поехали сдавать. Посуду у них приняли — такой везучий выдался денек 28-го мая.
Но когда везет просто так, сдуру, без личных стараний и заслуг — быстро оно надоедает. Хочется еще чего-то такого, покрепче. Чего? А черт его знает. Сгонять, что ли, к приятелю Борьке Камаеву? Тоже дело. Покатили на пивзавод, хотя он и вовсе за окраиной города.
Борька свой в доску. Можно сказать, друг. Вынес им друг из пивзавода бутылку спирта и фляжку пива. Велика ли фляжка по объему? Не то восемь, не то десять литров.
Аппетит приходит во время еды. Во время питья — тем более. Замечтали они, друзья теперь до гроба, что в самый бы раз плюнуть на практическое вождение, на школьный автодром и собственные семьи да рвануть бы в сады, пьянствовать там до утра на лоне природы в полную глотку. Однако Хлебников в ту пору еще соображать мог. И сообразил: лучше будет добром у начальства отпроситься. Оно доброе, оно завсегда идет навстречу культурным запросам, окружает заботой и вниманием. Воротились в гараж.
Как назло, начальство, вообще-то доброе и согласливое, на этот раз заартачилось, машину до утра не дали. Может, запах унюхали. Да еще и очередные курсанты лезут, практика им, видите ли, понадобилась. Какая может быть практика, если его, Хлебникова, так жестоко обидели, «Жигулей» до утра не дали! На чем ехать водку пить? И спирт? Решил: завтра же уволюсь!
А пока, до завтрашнего увольнения, поставил машину в бокс, и стали они обиду заливать спиртом, а спирт пивом. Хлебников жаловался Елене на превратности судьбы. Ашихмин утешал.
Что последовало дальше, Хлебников и Ашихмин забыли напрочь. Один отрывок в памяти: машину трясет лихорадочно, какие-то стуки в борта, крики… И еще: ночь, машина стоит посреди улицы недалеко от центра города. Мотор заглох, лобовое стекло разбито. Рядом спит сидя Ашихмин, пьян мертвецки. Борт о борт тормознула «Волга» с шашечками на дверце, таксист кричит:
— Знаешь, что ты наделал? Ты людей убил!
После ареста Хлебникову сказали: трех человек он убил, десятерых покалечил.
Итак, что же здесь случайность, которую предусмотреть никак нельзя? И что есть закономерный результат всем известных причин?
Если говорить начистоту, так случайностей в этом преступлении почти нет. Все шло так же «нормальненько», как и непритязательное существование Хлебникова.
В этот день потерпевшие, все тринадцать человек, как и десятки тысяч других тружеников, целую смену работали в цехах, их труд вложен в достояние государства, в народную казну — Хлебников только потреблял из казны. Пока он катался на белых «Жигулях» с приятелями и девицами, ездил сдавать бутылки, пьянствовал и так далее, — он числился на работе, ему отмечался рабочий день, ему шла зарплата. Можно считать единственной во всем событии случайностью (лучше бы ее не было), что все вскрылось на следствии, иначе получил бы сполна им не заработанные деньги.
В этот день Хлебников безвозмездно пользовался государственной машиной, расходовал бензин, который у нас не избыточен. (На суде прокурор заметил: «Иной раз милиция не может выехать на дежурство — нет горючего, а вы не испытывали в нем нужды?» Хлебников ответил: «Бывало, работники ГАИ выпрашивали у меня несколько литров…») Слишком часто под предлогом «гуманности» бытует безнаказанность по отношению к мелким (и не только уж мелким) расхитителям, развращая их. Четыре года назад Хлебников за кражу подлежал народному суду, но судим и наказан не был — дело передали на рассмотрение комиссии. Отделался легким испугом. Подобная легкость прямо ведет к тяжкому преступлению. Словесные же выговоры мало действуют на воров, как и словесные мольбы трудиться на совесть.
Они прикатили к пивзаводу, и строительный мастер Борис Камаев щедро выставил пьяницам бутылку спирта и флягу пива. Десятилитровую флягу не вынести через проходную тайно, под полою. Очевидно, на пивзаводе хищениям «зеленая улица». Впрочем, на фоне основного преступления такая малость, как кража фляги пива, совершенно померкла, не расследовалась даже.
Начальник школы ДОСААФ немало сделал хорошего. Его стараниями «выбиты» материальные фонды, построены и оборудованы учебные помещения, благоустроен автодром. Старания его точно отображают тенденцию: преумножать материальную культуру, всем видимую, при постоянном небрежении культурой духовной.
Иные руководители полны благодушного оптимизма. Они констатируют: «Проделана определенная работа». Определенная — есть: построен в центре города фонтан (редко действующий), благоустраиваются клубы. Культура это? Да, материальная. Но как же отстает культура духовная! Ведь надо, чтоб фонтан радовал тагиль-чан не только по праздникам, чтоб в кустах возле него не заседали пьяницы, пугая детей матерщиной, чтобы в туалетах клубов не распивалась водка. Однобокая, лишь материальная культура не в силах победить преступность. При таком нравственном климате моральные ценности уродливо видоизменяются: бесплатное пользование государственной автомашиной становится «нормой», а за нормальное стремление людей задержать убийцу равнодушный таксист требовал оплаты.
Нет, не было случайностей в том несчастном случае. Низкая культура и трудовая дисциплина, безнаказанность, хищения всех разновидностей, пьянство, преступление— закономерная цепь причин и следствий. 28 мая по этой цепочке ехал в служебных «Жигулях» Александр Хлебников. Он приговорен судом к пятнадцати годам лишения свободы. Будет с него взыскан ущерб за разбитую машину, за увечье людей, расходы на похороны погибших. Он наказан. Может быть, не так сурово, как хотелось многим, но наказан. Однако опасная цепочка причин остается. Нельзя допустить, чтобы по ней покатились другие.
Комментарии к книге «Неотвратимость», Владимир Константинович Печенкин
Всего 0 комментариев