Ольга Михайлова Мы все обожаем мсье Вольтера…
Пролог. 1750 год
…Опустошено поле, сетует земля;
истреблен хлеб и завяла маслина.
Препояшьтесь вретищем и плачьте, священники!
рыдайте, служители алтаря!
Книга пророка Иоиля.Тусклый свет уличного фонаря очерчивал вокруг себя желтоватый круг размытого света, в котором золотились листья кленов и решетка кладбищенской ограды, а вдали, в клоках вечернего тумана, темнели монументы надгробий. Филибер Риго, совершая со своими людьми ежевечерний обход предместья, прошёл мимо южного фасада церкви Сент-Эсташ, миновал фонтан и нерешительно остановился у резной решетки кладбища Невинных. Ещё час назад сержант заприметил возле мраморного памятника неподвижно сидящую на скамье женщину. Укутанная в тёмный плащ, она не сводила глаз с могилы.
Риго был не только полицейским, но и французом, к тому же — тридцатилетним, и потому он подметил, что дама молода и красива, а её прическа — заплетенные вокруг головы косы и эгретка с небольшим страусовым пером — соответствовали последнему капризу придворной моды. Риго уже видел такие прически у многих титулованных особ у подъезда особняка маркиза де Вильруа, куда изволила прибыть в пятницу вечером дочь короля, охрана которой была поручена его начальнику.
Сержант несколько минут переминался с ноги на ногу, не решаясь окликнуть незнакомку, но странная неподвижность и остановившийся взгляд сидящей заставили его осторожно миновать ворота и подойти к женщине. Шаги его громко прохрустели по сухой листве, но фигура в чёрном не шелохнулась.
— Мадемуазель…
Сержант не был трусом. В 1741 году он сражался под началом знаменитого Шевера, батальонного командира Боннского пехотного полка, за эту кампанию произведённого в генерал-майоры. Когда Шевер во главе гренадеров бросился на штурм Праги, среди них был и Риго. Он и после, в полиции, слыл смельчаком. Но теперь липкий ужас ледяным потом стёк по его вискам, пальцы задрожали, земля, казалось, ушла из-под ног.
На чёрном бархате плаща на коленях бледной и недвижимой девицы покоилась… костлявая длань скелета.
Часть первая
Как утренняя заря распространяется по горам народ многочисленный и сильный,
какого не бывало от века и после того не будет в роды родов.
перед ним земля как сад Едемский, а позади него — опустошенная степь…
Книга пророка Иоиля.Глава 1. Салон маркизы де Граммон. Таланты и поклонники
— Камиль, негодный мальчишка, вы совсем забыли меня… — маркиза Присиль де Граммон приветливо протянула руки бледному невысокому мужчине, показавшемуся на пороге. Упрёк был несправедлив, появлялся граф де Сериз у неё совсем нередко, но почему бы не порадовать гостя тонким знаком внимания?
Маркизе недавно исполнилось семьдесят, но благодаря усилиям опытного куафёра ей нельзя было дать больше пятидесяти. Она весьма дорожила репутацией одной из самых праведных и мудрых женщин столицы, тем более, ни на что другое претендовать уже не могла, и подлинно гордилась своим салоном, где, по мнению всего Парижа, собирались самые умные мужчины и велись самые интересные разговоры. До недавнего времени салон был в некоторой оппозиции двору, но с тех пор, как племянник маркизы, господин Машо д'Арнувиль, стал министром, фрондирование закончилось. Впрочем, маркиза никогда всерьёз и не интересовалась политикой. В молодости она боролась с вульгарностью нравов, обожала тонкость манер и дух галантности, бредила изысканными любовными приключениями, яростно спорила о проблемах любовной казуистики и кичилась познаниями в самых неудобоваримых науках. Теперь же ей льстила возможность считаться покровительницей искусств, она слыла рьяной поклонницей людей даровитых, боготворила таланты, поштучно собирая их у себя, привечая и заманивая. Её усилия окупались. Наряду со знаменитыми парижскими салонами госпожи Дюдефан, мадам д'Эпине и мадам Жоффрен, салон мадам де Граммон на площади Святого Людовика считался a la mode.
— Говорят, граф Саксонский затворился в своём замке Шамбор, и даже приглашали духовника, — проронила маркиза, тонко улыбаясь графу сухими губами, — Реми де Шатегонтье, циник чёртов, заключил с графом Лоло пари на тысячу ливров, что маршал не протянет и двух месяцев. Он его мельком где-то видел.
Граф, привычно корча из себя изнеженного дамского угодника, что ему, однако, не очень-то шло, задумчиво почесал указательным пальцем кончик длинного кривоватого носа.
— А я бы на месте его сиятельства не спорил. Наш виконт разбирается в таких вещах, — Камиль де Сериз улыбнулся маркизе почти как женщине.
Его сиятельство граф де Сериз происходил из noblesse d'épée, но потомок тех, кто воинской доблестью пробивал себе путь наверх, внешне он составлял разительный контраст мужеству предков, был хрупок и субтилен. Трудно было сказать, сколько лет его сиятельству: незнакомые давали ему сорок с небольшим, знавшие его близко говорили о тридцати. Враги считали, что он уродлив, как выхухоль, но друзья полагали, что у графа умное лицо.
Надо сказать, что маркиза невысоко ценила Сериза — он не оправдал её ожиданий. Ей рассказывали, что он человек весьма неглупый и способный, пишет прелестные стихи и весьма остроумен, но за то время, что он посещал салон, мадам де Граммон не заметила в нём никаких особых дарований, а ведь рекомендовал графа его высочество принц де Субиз!
Впрочем, маркиза успокаивала себя тем, что публика тоже необходима.
Появившись в гостиной, Камиль де Сериз сразу заметил иезуита в чёрной сутане, занявшего дальнее кресло у окна, и досадливо поморщился. Принесло же его опять! Утрудив себя лаконичным приветствием, граф не проявил ни малейшего желания вступать в разговор, опустился в кресло и придвинулся к камину, поставив ноги на решётку. Сериз знал, что Жоэль де Сен-Северен, окружной декан, священник собора Сен-Сюльпис, настойчиво приглашался маркизой «для хорошего тона», ибо присутствие духовной персоны, по мнению хозяйки гостиной, создавало в ней атмосферу «высокой нравственности и возвышенной духовности».
Увы, многие священнослужители, которых графу де Серизу доводилось встречать в светских салонах, создавали там дух затхлого резонёрства и отменной скуки, но завсегдатай салона маркизы де Граммон аббат Жоэль де Сен-Северен, надо признать, резонёром не был. Он просто был, по мнению некоторых посетителей салона, омерзительным типом, и аргументов, подтверждавших это мнение, было с избытком: отца Жоэля считали в свете безукоризненно обходительным и ненавязчивым. Но этим его недостатки не исчерпывались. Говорили, что суждения священника были исполнены мудрости и любви к ближним. Но и с этим можно было примириться. Однако, были у иезуита пороки и вовсе нетерпимые. Дело в том, что отец Жоэль имел скромную наглость вызывать гнетущую зависть мужчин тем, что обладал необычайным, почти колдовским обаянием и безумно нравился женщинам.
Сукин сын, одним словом.
Аббату было на вид около тридцати, черты его несли печать изящества и одухотворенности, удивительной густоты пепельно-белокурые волосы, чуть припудренные, уложенные в модную прическу «ailes de pigeon», очень шли ему, и лишь глаза, тёмные, туманные, скорбные, казались чужими на этом тонком красивом лице. Однако именно эти глаза, опушённые густыми дюймовыми ресницами, восхищали женщин. «В них можно увязнуть, как в трясине», кокетливо обронила намедни герцогиня де Буффлёр, всем своим видом выражая, однако, полную готовность застрять в болоте глаз мсье Жоэля и — надолго, а юная красавица Розалин де Монфор-Ламори сказала давеча маркизу де Вильруа, что аббат де Сен-Северен — самый красивый мужчина в Париже.
Кому же это понравится, помилуйте?
Отец Жоэль никогда не пользовался преимуществами дамского расположения, однако, само это всегдашнее предпочтение больно уязвляло самолюбие тех, кому его предпочитали. Но приличие есть приличие, и какую бы неприязнь не вызывали внешность и ум иезуита, гостям маркизы приходилось терпеть ненавистного красавца, тем более, что маркиза считала его, и возможно даже — абсолютно заслуженно, подлинным украшением своего салона.
Сейчас, стоя в парадных дверях в ожидании гостей, мадам де Граммон снова с нежной улыбкой взглянула на отца Жоэля, неожиданно для себя отметив странное обстоятельство. Граф де Сериз, как уже отмечалось, не вызывал у маркизы симпатии, но и противен ей не был. Но стоило ему оказаться рядом с отцом Жоэлем — произошло нечто диковинное. Лица на контрасте проступили в неожиданной яркости: бледно-зеленоватая кожа его сиятельства подчеркнула белизну лица и чистоту румянца аббата, а благородная правильность черт де Сен-Северена резко выделила узость лба, кривизну носа и длинный подбородок де Сериза. «А ведь племянничек-то Жюль прав. Действительно, граф на выхухоля похож», пронеслось в голове маркизы. «Ох, и урод…»
Так мадам де Граммон неожиданно для самой себя постигла принцип контраста святого Джованни Бонавентуры, едва ли зная что-либо не только об учении, но и существовании сего великого мужа.
Что до Камиля де Сериза, то в обществе он чаще всего делал вид, что почти не знает де Сен-Северена. На вопросы знакомых, как он находит священника, граф неизменно с некоторой долей напускного легкомыслия отвечал, что с аббатом можно иногда коротко поговорить о вечном. Правда, лицо графа при этом несколько перекашивало.
На самом же деле Камиля де Сериза с Жоэлем де Сен-Севереном связывали отношения давние и напряженные. Жизнь постоянно сводила их, и первое столкновение произошло ещё в иезуитском колледже Святого Людовика. Двое одарённых юношей всегда были соперниками, причём не только в ратных поединках и интеллектуальных занятиях. Обоих угораздило влюбиться — со всем пылом юности — в одну девицу. Красавица Мари не досталась никому, но успела подарить одному — свою благосклонность, а другого — наделить мужественностью. Обстоятельства случившегося были столь скорбны, что и сегодня, десятилетие спустя, при воспоминании об этом лицо Камиля де Сериза кривилось нервной судорогой, а Жоэль де Сен-Северен бледнел. Безвременная смерть Мари страшно разобщила их, ни один, как ни старался, не мог избыть в себе память о былом, но если Сериз искал забвения в разврате, то Сен-Северен — в монашестве.
Но об этом уместнее будет рассказать позже.
Тем временем гостиная наполнялась. Пожаловал маркиз Анатоль дю Мэн, сероглазый шатен с бесцветным лицом и пепельными волосами, настолько незаметный и сливавшийся с интерьером, что гости маркизы всегда опасались сесть в кресло, уже занятое его сиятельством. Маркиз считался честнейшим человеком, ибо никогда не говорил того, чего не думал. Беда только, что думал он вообще нечасто и по большей части о самых банальных вещах — например, о необходимости прихватить с собой зонт на случай дождя.
Почти одновременно с ним появился виконт Эдмон де Шатонэ, приятель маркиза, смуглый сорокалетний брюнет, на лице которого глаз вычленял полные, четко очерченные губы и густые брови, а что до глаз, носа и лба мсье де Шатонэ, то те, кто прилагали усилия разглядеть их на лице виконта, в конце концов добивались искомого. Эдмон, в отличие от друга, всегда говорил то, чего не думал, но не потому, что был завзятым вралём, а по той простой причине, что не думал вообще никогда. Его жизнь сводилась к череде ощущений, кои он все время стремился облечь в слова, и поток его речи был неиссякаем, ибо жизнь виконта была богата чувствами.
Оба они были для маркизы всего лишь восторженно рукоплещущей публикой.
Тибальдо ди Гримальди, богатейший банкир, коллекционер редких книг и антиквариата, пятидесятилетний итальянец с оливковой кожей и несколько упадочными чертами благообразного породистого лица, с тусклыми набрякшими глазами, чья мрачность, однако, всегда погасала в свете его приятной улыбки, был обожаем маркизой за выдающееся понимание искусства. Банкир также был известен своими мистическими увлечениями и склонностью к вещам, находящимся «по ту сторону опыта», о коих любил потолковать со знатоками. Впрочем, знатоком ди Гримальди признавал далеко не каждого и потому высказывался весьма редко. Аббату де Сен-Северену, тоже итальянцу, его соплеменник напоминал римлянина нероновых времен, и отец Жоэль, глядя на него, часто думал, что ему пошла бы алая тога и лавровый венок вокруг все более лысеющей головы.
— Что я вижу, мадам! — восхищенно подняв брови, проронил банкир, — вы приобрели новую мебель? У Дюфренэ, как я понимаю? Просто очаровательно.
Маркиза польщено улыбнулась: новая мебель была её гордостью. Аббат Жоэль полагал, что интеллектуальный уровень салона и его внешний блеск пребывают по отношению друг к другу скорее в обратной, чем в прямой зависимости, но тоже проговорил следом за банкиром несколько дежурных восторженных слов.
Тут в гостиной появился известный меломан граф Шарль де Руайан. Этого сорокалетнего брюнета за глаза часто называли выродком, ибо граф être de haute noblesse, сиречь, происходил из столь древнего рода, что черты его лица носили ярко выраженные следы вырождения. Уши графа Шарля были малы и заострены на концах, нос короток и излишне тонок, карие глаза под тяжелой пленкой век напоминали жабьи. К тому же голубая кровь предков непотребно исказила интимные потребности его сиятельства, окрасив его постельные прихоти в столь же необычный цвет. Впрочем, Шарло или Лоло, как звали графа друзья, был человеком обаятельнейшим, а уж лютнистом и скрипачом — так и просто превосходным, и если амурные причуды графа иногда вызывали разговоры, то его музыкальные дарования заставляли всех умолкнуть. Маркиза его просто обожала и даже считала красавцем. Не все её гости были с этим согласны, но французы не спорят о вкусах — особенно с женщинами.
Его сиятельство был знаком с Франсуа Купереном, дружен с первым парижским виолистом Отманом, восхищался блистательным виртуозом и petit maitre, покойным Мареном Маре, солистом оркестра «Лютни Короля», «ангелом музыки, игравшим, как сам сатана», а что до Жана-Мари Леклера, то его композиции для лютни с basso continuo, по мнению графа, были вершиной изящества, знаменитая же скрипичная соната «Le tombeau» исполнялась им даже дома по утрам — для собственного удовольствия.
Камиль де Сериз поклонился обоим вошедшим, с ним поздоровались церемонно и чопорно, Сен-Северен тоже привстал, приветствуя гостей. Лицо аббата выражало умеренную радость встречи, но в глаза Шарло он старался не смотреть. При этом, снова садясь, аббат бросил короткий взгляд на лицо Сериза и с удивлением заметил, что глаза графа выглядят странно: окруженные болезненной зеленовато-бурой тенью, они, хоть на них не падал свет, тускло светились, подобно болотным гнилушкам. Отец Жоэль подумал, что устал сегодня и ему невесть что мерещится, но, бросив на его сиятельство ещё один взгляд, увидел всё то же пугающее свечение и поспешил отвернуться.
Никого не замечая, погруженный в свои мысли, появился мсье Фабрис де Ренар с париком на лысине и очками на носу. Книгочей и книгоман, он читал, как дышал, и однажды, оказавшись на бульваре без книги, принялся читать объявления на столбах и названия магазинов. Столь большая одержимость принесла свои плоды: мсье Фабрис мог дать справку по любой отрасли современных знаний, правда, если сведения из двух разных источников противоречили друг другу, де Ренар тут же начинал искать третий источник, который объяснил бы возникшее противоречие. Библиофил увлекался демонологией и богословием — и аббат Жоэль, вовлекаемый порой мсье де Ренаром в нелепые споры, иногда думал про себя, что бредовые теологические суждения мсье Фабриса стоят деистических пошлостей Вольтера. Сен-Северен считал книголюба глупцом, la tête de linotte, но маркиза де Граммон, да и многие другие придерживались о нём весьма лестного мнения.
Минуту спустя с Фабрисом де Ренаром раскланялся, на ходу снимая плащ и бросая его лакею, герцог Габриэль де Конти, флегматичный сорокапятилетний толстяк, на полном красноватом лице которого выделялись большой нос, бурые застывшие глаза с густыми бровями, тяжелые, как гроздья винограда, губы, да массивный, раздвоенный на конце подбородок. Он был счастлив в деньгах — его родственники мерли, как мухи, и сегодня герцог считался одним из богатейших людей королевства, ему принадлежали замки Конти, Перлёз, Шантовиль. Интересы герцога были обширны, и королевой его склонностей, бесспорно, была гастрономия, но, как поговаривали, его светлость увлекался также алхимией, медициной, естествознанием, наукой о звездах и всякой другой чертовщиной.
А вот пришедший с ним виконт Ремигий де Шатегонтье, бледный желчный человек неопределенных лет с глазами цвета листьев медного бука на худом лице со впалыми щеками и длинным корявым носом, имел даже степень доктора медицины. Правда, от необходимости практиковать его избавила внезапная смерть отца и старшего брата. Унаследовав титул и семейную вотчину, Реми кочевал из одной светской гостиной в другую, пока не остановился на уютном салоне мадам де Граммон, где обрёл понимающих друзей и единомышленников, особенно в лице его светлости Габриэля де Конти. Виконт не пользовался успехом у женщин, находивших его безобразным, но его весьма высоко ценили в салоне за всегдашнюю вежливость и готовность дать бесплатно дельный медицинский совет.
Было замечено, что те, кто методично следовали его наставлениям — поправлялись.
Последними в гостиной появились Робер де Шерубен, миловидный молодой человек, которого считали самым завидным женихом сезона, и удручающе похожий на женщину племянник графа Ксавье де Прессиньи барон Бриан д'Эпине де Шомон, как говорил граф Лоло, «нежный юноша», хотя чаще по его адресу ронялись куда более резкие эпитеты, наименее оскорбительным из которых было un jeune couillon de dépravé, что приличнее было перевести, как «юный истаскавшийся подонок». Но мало ли что наговорят злые языки-то! В гостиной маркизы де Граммон Брибри, как называли де Шомона, считался поэтом. Справедливости ради стоит упомянуть, что его милость был талантлив, и порой, в самом деле, творил нечто утончённое и прелестное. Причём, как говаривал Лоло, особенно блистал в ночь полнолуния. «И с коньячного похмелья», насмешливо добавлял шепотом Реми де Шатегонтье.
Барон вошёл с любезным мадригалом, посвящённым хозяйке, который мадам Присиль не могла не признать «просто прелестным».
Роскошью хмельного бреда, милой вольностью острот, полной чашей Ганимеда в кабаках у всех ворот, песнопеньем борделей и кровавым цветом вин, гулом пройденной недели, пряно пахнущим жарким, окорока дивным жиром, пористым упругим сыром, соком виноградных лоз, ароматом свежих роз, — всем, что для меня священно заклинаю я богов, да пошлют благословение на радушный этот кров, где верны любви обетам, снисходительны к поэтам, и где чествуют творцов… Припадаю к вашим ризам, Вас приветствуя, маркиза…В голове аббата Жоэля пронеслась греховная мысль, что талант в эти безбожные времена стал лотереей. Он знал о содомских склонностях Бриана де Шомона и Лоло де Руайана, хотя последние тщательно скрывались. Его долг священнослужителя вразумлять заблудших сталкивался здесь с острым умом отца Жоэля. Он внимательно наблюдал за Лоло, и быстро понял, что имеет дело с нездоровым человеком: в полнолуния с его сиятельством происходили странности, он проявлял все признаки лунатизма, был весел до истеричности. Но одержимым Сен-Северен Руайана не считал, ибо тот неизменно сохранял разум, тонкий и казуистический. Его же дружок, барон Бриан, был просто развращен до мозга костей. «Слово о кресте для погибающих юродство есть, а для спасаемых — сила Божия»…
Юродствовать аббат не хотел.
Постепенно приветствия смолкли, вошли дамы, до этого осматривавшие мебель в музыкальном зале и будуаре маркизы, гости расположились по привычным для них местам, и легко завязались сразу три разговора. Мужчины обсуждали недавно обнародованный указ его величества о военном дворянстве, отныне приобретаемом по праву не только дослужившимися до генеральского чина в армии, но и хотя бы до капитанского, если только отец и дед служили в том же звании. Мсье де Ренар процитировал указ на память.
Дамы — мадам де Шерубен, вдова Жюстина д'Иньяс и несколько молодых девиц — говорили о юной Розалин де Монфор-Ламори, буквально ослепившей весь свет на последнем балу у герцога Люксембургского, а банкир Тибальдо, известный гурман, равнодушный к политике, а за изношенностью организма — также и к женщинам, беседовал с его светлостью герцогом Габриэлем де Конти, не менее знаменитым чревоугодником и жуиром, о провансальской кухне.
Глава 2. «Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму…»
Тут лакей доложил о прибытии Стефани де Кантильен, и Камиль де Сериз торопливо поднялся ей навстречу. Он и Стефани были родней, и Камиль, рано лишившийся родителей, до поступления в колледж жил у Кантильенов, нянчился с малышкой Стефани, которая была на семь лет моложе, и привык считать её кузиной, хоть степень их родства была более отдаленной и запутанной. Возмужав и приобретя лоск человека светского, де Сериз ценил теплые воспоминания детства, и ненавязчиво, скрывая родство, рекомендовал девицу нужным особам, всячески протежировал, порой предостерегал от ненужных знакомств. Стефани не могла похвастаться яркой красотой лица, была всего лишь «недурна», но отличалась остроумием, живостью ума и какой-то словесно неопределимой, но сразу понятной взгляду прелестью, причём не прелестью юности, но тем, что с годами обычно составляло «шарм» женщины.
На сей раз их встреча была омрачена дурным настроением мадемуазель. Ещё бы, подумать только! Уже на третьем балу эта несносная Розалин де Монфор-Ламори производит фурор своими роскошными платьями! На что же это похоже? Кузен мягко и насмешливо заметил сестрице, что помимо платьев, указанная особа весьма красива…
Услышь мадемуазель де Кантильен подобное в другом обществе, она немедленно скорчила бы презрительную гримаску или удивлённо подняла бы вверх тонкие пушистые бровки. «Она красавица? Бог мой, что вы говорите?» Но с братцем такое, и она знала это, не проходило. Стефани вздохнула и помрачнела. «Теофиль в прошлый раз глаз с неё не сводил», грустно пробормотала она. Камиль улыбнулся и, приподняв пальцем опущенный подбородок Стефани, нежно щелкнул её по чуть вздернутому носику.
— Не вешай нос, малышка, — усмехнулся он и вынул из кармана камзола коробочку от ювелиров Ла Фрэнэ с золотой заколкой, инкрустированной крупным рубином. — Надеюсь, теперь ты затмишь эту Розалин, и твой ветреный Теофиль д'Арленкур никуда не денется… — он снова улыбнулся, заметив, с каким восторгом Стефани поглядела на украшение, и понял, что она уже унеслась мыслями далеко в бальную залу герцога Люксембургского.
Тут к мадемуазель медленно подошёл Реми де Шатегонтье, подлинный кузен Стефани, сын брата её матери, и Стефани скорчила рожицу, принимая его приветствие — она не любила Реми. После смерти родителей Стефани несколько дней провела с ним в одном доме, и их оказалось достаточно, чтобы всегда по возможности избегать этого раздражительного, похотливого и крайне неприятного субъекта. Ремигий же, беря во внимание приданое Стефани и её обаяние, был готов повести кузину к алтарю и сватался к ней — но получил отказ.
Стефани сказала тогда Камилю де Серизу, что скорее согласится выйти замуж за чёрта.
Тут мадемуазель де Кантильен, увидев в углу свою подругу Аврору де Шерубен, пришедшую с теткой и братом, поспешила к ней, торопясь похвастать подарком де Сериза. Аврора восхитилась украшением, и подруги начали оживлённо костерить красавицу Розалин, поведение которой, горделивое и высокомерное, не лезло, по их мнению, ни в какие ворота.
— Говорят, к ней сватался маршал де Бельфор, но эта гордячка сказала, что не пойдёт за него…
— Наверное, ждёт принца королевской крови…
Брат Авроры был, однако, категорически не согласен с сестрой и её подругой. По мнению Робера де Шерубена, мадемуазель де Монфор-Ламори была прелестнейшей особой, необычайно разумной, безупречно воспитанной и в высшей степени добродетельной. Все эти комплименты, которые вполуха слушал стоящий рядом де Сен-Северен, говорили о серьёзном увлечении молодого человека. Матильда де Шерубен спокойно внимала словам племянника и племянницы. Брак между Розалин и Робером обсуждался в семье. Он был бы благоприятен со всех точек зрения. Состояние Робера прекрасно. Розалин — единственная наследница богатейшего поместья в Анжу. Они были созданы друг для друга. Поэтому мадам Матильда тихо, но весомо заметила Авроре и Стефани, что они вздорные болтушки.
Сидевшая рядом у камина воспитанница банкира Тибальдо Люсиль де Валье, юная, недавно вступившая в общество и уже просватанная особа, тем временем с тоской смотрела на Жоэля де Сен-Северена. Боже, какой мужчина! Какие бездонные глаза, какая улыбка! Ей же предстояло идти под венец с Анри де Кастаньяком, ничтожным и уродливым. Дела семьи так расстроены, что приходилось соглашаться. Впрочем, Люсиль полагала, что после свадьбы она отыграется. Что стоит сделать этого красавца-аббата своим любовником? Но ведь нужно будет ложиться в одну постель с Кастаньяком… Она вспомнила его кривые ноги, неприятные зубы и косящие глаза и почувствовала легкую дурноту, подступившую к горлу. Аврора де Шерубен тоже невольно любовалась аббатом и восторженно вздыхала. Вот оно, воплощение красоты и изящества, благородства и мужского достоинства! Жюстина д'Иньяс, молодая вдова, также внимательно поглядывала на отца Жоэля и, встретившись с ним взглядом, послала ему столь убийственную улыбку, что тот вздрогнул и торопливо обратился с каким-то вопросом к маркизе. Не заметив отклика на свои улыбки, раздражённая вдова обратила томный взор на Робера де Шерубена, который сделал вид, что необыкновенно увлечён беседой с Реми де Шатегонтье: мадам д'Иньяс не нравилась ему и просто пугала возрастом и любвеобильностью. Вдова знала, что глупо расточать внимание графу де Руайану, равно глупо пытаться обольщать его любовника Брибри де Шомона. Мсье де Ренар не видел никого и ничего, кроме своих пыльных книг, Анатоль дю Мэн был слишком незаметен, а Эдмон де Шатонэ считался верным супругом. Реми де Шатегонтье был безобразеней паука, Камиль де Сериз — противней жабы, банкир ди Гримальди, и это не скрывалось, давно уже стал безразличен к женщинам, и вдовице ничего не оставалось, как обратить пылкие взоры на Габриэля де Конти и начать с интересом прислушиваться к разговору о чесночном масле с базиликом и сыром.
Его светлость в перерыве между обсуждением приготовления terrine de lièvre и куропатками, фаршированными салом и луком, заметил похотливые взгляды упитанной вдовушки и обратился к мадам Жюстине с вопросом о цыплятах монморанси в вишневом соусе. Нравятся ли они ей? Она была восторге от них.
Ну, что ж…
Молодая вдова не видела, сколь пристально за ней самой наблюдал Реми де Шатегонтье, который был не прочь позабавиться этой ночью с мадам Жюстиной, но виконт заметил, что толстушка не удостоила его даже взглядом, зато битый час пялилась на чёртового иезуита. И не в первый раз, чёрт возьми, у бабёнок раздвигаются ноги перед этим мерзопакостным клерикалом! Что они все находят в нём? Всего лишь смазлив да корчит из себя святошу!
Виконт не любил аббата и, хоть тщательно скрывал антипатию, несколько раз намекал маркизе, что присутствие этого ханжи и фарисея не украшает её гостиную. Увы, мадам де Граммон только улыбалась и мягко замечала: «Вы просто завидуете ему, Ремигий…», — чем ещё больше бесила виконта.
Злые языки не миновали язвительными выпадами и самого Реми, обратив против него насмешливые строки Вольтера о колдуне Гермафродите, забывшего попросить Бога о даре быть любимым, кои часто саркастично цитировались в свете: «И сделал Бог, карая колдуна, его уродливей, чем сатана… Напрасно он устраивал беседы, балы, концерты, всюду лил духи и даже иногда писал стихи…» Правда, говорилось это только в отсутствие самого виконта, но Шатегонтье, даже не слыша ироничного шепота за спиной, чувствовал себя болезненно уязвленным пренебрежительными женскими взглядами. Внимание же, оказывавшееся дамами аббату, бесило его до дрожи.
Сейчас он нарочито насмешливо обратился к отцу Жоэлю, заметив, что тот перелистывает Библию.
— Господи, де Сен-Северен! Вы все ещё держитесь за ваши предрассудки? Ведь всякий, кто серьезно задумается над нелепой моралью ваших святых писаний, убедится, что она противоречит природе человека. Человек всегда будет искать наслаждений, и вам никогда не удастся заставить его любить неудобства и несчастья. Ваша религия — враг человеческих радостей. Блаженны плачущие! Блаженны скорбящие! Горе тем, кто живет в довольстве и веселье! Таковы те редкостные открытия, которые вы провозглашаете! Пора быть умней. Отрекитесь от ваших суеверий, пусть вашей целью будет счастье, руководителем — разум. Если действительно есть Бог, заботящийся о своих творениях, Бог справедливый, добрый и мудрый, Он не прогневается на вас за обращение к разуму…
Сен-Северен кротко взглянул на его милость и, беся де Шатегонтье, осторожно перевёл глаза с виконта на мадам Жюстину. Тяжело вздохнул, словно извиняясь, и нежно улыбнулся Реми.
— Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму…
— Полагать, что мы обязаны верить в вещи, недоступные нашему разуму, так же нелепо, как утверждать, что Бог требует, чтобы мы летали, не имея крыльев, — Реми был взбешен не столько словами, столько улыбкой иезуита, в которой ему померещилось понимание причин его раздражения и издевка над ним.
Он ошибался: издевки не было. Вскоре по возвращении из Италии отец Жоэль поселился в квартале Сен-Жермен и часто прогуливался по Итальянскому бульвару и прилегающим улочкам. Однажды вечером по весне ему довелось увидеть Ремигия де Шатегонтье и молодую особу, лица которой он не разглядел из-за кокетливой вуали на шляпке. Реми называл её Жюльетт и просил о встрече наедине. Девица резко ответила, что весьма благодарна за оказанную помощь, но, заплатив по уговору, больше не считает себя обязанной, и порекомендовала посмотреться в зеркало. После чего — вспорхнула в открытое ландо и укатила. У Жоэля невольно сжалось сердце: уродливые черты Реми перекосила мука, он опустился на близлежащую лавчонку и закрыл ладонью глаза. Аббат хотел подойти и утешить его милость, но побоялся ещё больше ранить самолюбие де Шатегонтье тем, что невольно стал свидетелем его унижения. Однако, когда Реми, просидев несколько минут в молчании, опустил руку, аббат ужаснулся. На белесых ресницах виконта застыли слезы, но в глазах полыхало пламя. Его милость резко поднялся и, злобно что-то шепча, кликнул наемный экипаж. Аббат долго сидел тогда на бульваре, размышляя над неведомой ему трагедией уродства, и с тех пор был неизменно ласков с Реми, ни разу не уронив по его адресу ничего оскорбительного.
Увы. Это нисколько не мешало виконту ненавидеть его самого.
…- Давайте не будем шутить святыми вещами, господа, — резко перебил Реми банкир Тибальдо. Крупный, даже грузный, с тяжелым торсом и хорошо вылепленной головой, он имел в линиях лица нечто патрицианское, помпезное и изнеженное одновременно. Неординарность проступала в его упадочных чертах. Он нисколько не ревновал к красавчику-аббату, но не любил религиозные диспуты. Упаси Бог, опять Шатегонтье заведётся со своими афинскими проповедями. Хуже любого попа, ей-богу… — Я тоже глубоко убежден, господа — проронил он, — что кроме обычных способов постижения истины — опыта, чистого мышления, предания и авторитета — существует возможность мистического познания, недоступного разуму.
— Никакой необходимости верить в Бога нет, а самое разумное — вовсе об этом не думать, — обронил барон де Шомон, заглядывая в карты своего дружка Лоло. Он, как и банкир, не питал вражды к аббату, но ему не нравились суждения Писания о содомии.
Заговорил и Шарль де Руайан.
— Я удивляюсь, де Сен-Северен, вы ведь умнейший человек… Но почему самые просвещённые люди продолжают верить предрассудкам? Вольтер прав. Присущая им сила воображения лишь усугубляет их заблуждения и привязывает к воззрениям, которых они бы устыдились, будь им позволено прибегнуть к собственному разуму. Почему, Жоэль?
— Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму, затемнённому греховностью, — тихо повторил, уточняя, иезуит.
Глава 3. «Этот подлец славится своим постоянством в любви к человечеству…»
Неожиданно в разговор вмешался граф де Сериз.
— Ваша мораль придумана, чтобы поработить человека, Жоэль, измучить и истерзать слабые и легковерные души, но она не смогла удержать ни одного человека, увлечённого сильной страстью или укоренившейся привычкой. Только самая подлая корысть могла создать догму о вечных адских муках. Нельзя жить счастливо, если все время дрожишь от страха… — Тут Камиль де Сериз поймал на себе быстрый и какой-то потерянный взгляд де Сен-Северена, в котором его сиятельству померещился немой упрёк и что-то ещё, томящее и неясное. Сериз чувствовал себя неловко. У Сен-Северена же была дурная привычка отвечать не на слова, но на безошибочно читаемые мысли собеседника. Он поднял глаза и едва слышно спросил Камиля:
— Значит… вы всё же боитесь, Камиль? — в обществе они обычно обращались друг к другу на «вы».
Лицо де Сериза передернулось.
— Боюсь тебя, Жоэль? — наклонившись к креслу иезуита, тихо и язвительно уточнил он.
— Адских мук, Камиль, адских мук… — Камиль отпрянул от засасывающих его глаз де Сен-Северена. — Вы ненавидите себя за содеянное и боитесь адских мук, за боязнь их — ненавидите себя уже до презрения, а презрение к себе влечёт вас к новым безднам… Вы потеряли себя… совсем потеряли… — Камиль де Сериз не дал аббату договорить, стремительно выпрямившись.
Он был взбешён, но скован в проявлениях гнева, ибо не хотел, чтобы их разговор слышали. Несколько раз глубоко вздохнув, пришёл в себя и заговорил размеренно и спокойно.
— Твои возвышенные и сладострастные радости целомудрия, Жоэль, стоят, я полагаю, куда горших мук… — Он насмешливо уставился в глубину глаз де Сен-Северена, чего предпочитал обычно не делать. Аббат снова не отвёл глаз, их взгляды скрестились, и де Сериз почувствовал мутную дурноту, подползающую к сердцу. Гнев его растаял. Он опустил глаза и заговорил, словно оправдываясь. — Моя порочность во многом игра, Жоэль. Я просто живу разумом, вот и всё. Вольтер прав, разум — единственное мерило истины, торжество чувства — вот моя мораль… — Камиль замолк, поняв по взгляду собеседника, что тот не только не верит его лжи, но и презирает его — именно за то, что Сериз лжёт ему.
Кроме того, и граф знал об этом, отец Жоэль ненавидел любые упоминания о Вольтере. Удивляться этому не приходилось. Ещё бы! Тридцать лет богохульств, софизмов, сарказмов, лжи, злобных выпадов против Христа сделали этого горделивого лизоблюда корифеем нечестивцев. Никогда ещё злоупотребление большими талантами не служило в такой мере развитию неверия, ни один человек никогда не вырабатывал с таким искусством яд заблуждений, не усеивал цветами стези испорченности, не соблазнял юношество сладкими приманками, не создал столько вероотступников, не причинил столько потерь в стаде христовом, не вызвал столько слез из глаз церкви… О, если бы он мог понять высоту её истин! Но ничтожество душонки негодяя не вмещало ничего, кроме пошлых парадоксов и кощунственных насмешек…
Но сейчас аббату было не до Вольтера.
— Может ли разум установить пределы чувства, Камиль? Сегодня, когда безрассудство возведено в ранг философии, неверие почитается за доблесть, а распущенность заменяет игру ума, рано или поздно приходишь к вопросу о границах разума и пределах своеволия. Вы, мне кажется, не умеете с ними определиться. А раз так, начав с насмешек над Истиной, можно кончить осквернением могил и танцами на гробах…
Сериз ничего не ответил, но бросив враждебный взгляд на бывшего сокурсника, торопливо отошёл. Аббат же, отвернувшись, задумался. Жоэль не мог понять, что с ним. Он был сегодня в салоне впервые после двухнедельного отсутствия, ибо выезжал в Лион по делам ордена. Здесь, у мадам де Граммон, всё было как обычно: те же люди, что и всегда, те же разговоры и сплетни. Но самому отцу Жоэлю было не по себе, он даже подумал, не прихворнул ли он: его била едва заметная дрожь, пульс был чуть учащён, веки отяжелели. Но вскоре Жоэль понял, что дело не в нём, ибо ощутил непонятное колебание воздуха и тяжёлый дух, как в комнате покойника. Откуда-то препротивно потянуло склепом — смрадом разложения и вековой пылью. Аббат глубоко вздохнул, пытаясь отделаться от навязчивой галлюцинации, но последняя и не подумала растаять. Напротив, среди ароматов женских духов и пудры проступил ещё один: запах тухлятины. Сен-Северен торопливо поднялся и подошёл к камину. Здесь, у огня, мистика кончилась: на душе отца Жоэля потеплело, дурные запахи исчезли. Аббат устроился в кресле, рассчитывая немного подремать, ибо говорить ему ни с кем не хотелось.
Не тут-то было.
— При дворе, говорят, снова поставили вольтеровского «Калигулу», — пока знаменитый автор оплакивает потерю любовницы и путешествует… — насмешливо произнес Реми, тоже прекрасно зная, как бесят священника любые упоминания о Вольтере. — Выдающееся произведение, не правда ли, граф? — обратился он к Камиль де Серизу, — воистину, если бы Вольтер не низверг всех крепостей глупости, не разбил всех цепей, сковывающих наш ум, мы никогда не могли бы возвыситься до великих идей, которыми обладаем в настоящее время…
Бесстрастие стало изменять Сен-Северену, на скулах его выступил румянец, веки порозовели. Ему было ясно, что Реми бросил свою реплику только затем, чтобы позлить его, но перчатку поднял. Он подлинно не понимает происходящего, отозвался он из угла гостиной. Порождение ада, безобразный человечишка, фигляр и интеллектуальный хлыщ, жалкий авантюрист, раболепный, завистливый, льстивый и низкий плебей — как может он вот уже тридцать лет быть законодателем мод и вкусов общества? Но не это поразительно. Почему люди, могущие проследить свой род едва ли не от Хлодвига, слушают его и наперебой цитируют? Нет своих мозгов? Разучились думать? Неужели по грехам послано нам это чудовище? Если так — страшны же грехи наши… Горе миру, если им начнут управлять мыслишки этих вольтеров…
— Этого не избежать. Ведь il n'y a que des pensées étroites qui regissent le monde, — спесиво и презрительно пробормотал банкир ди Гримальди, всё же поддерживая аббата. В лице мессира Тибальдо вновь проступил римлянин, массивный подбородок напрягся, губы презрительно вывернулись. Он играл в фараон в паре с Руайаном, сейчас выиграл и был настроен весьма благодушно. — Однако, критерии мышления с годами меняются, дорогой Джоэле, и ныне, кто знает, может быть, подлинно сдвигаются пласты времен. Мы начинаем мыслить иначе, и возможно, просто грядет новая мораль…
— Мораль может быть только Божественной, всё иное — от лукавого, Тибальдо, — нервно возразил аббат.
Габриэль де Конти, сидящий рядом с Тибальдо ди Гримальди, рассмеялся. Аббат ему нравился, а когда однажды, ещё в мае, в момент неистовых препирательств герцога с банкиром из-за салми из индейки с грибами, когда блюдо по непонятным причинам оказалось испорченным, отец Жоэль объяснил несчастье тем, что индейка была вымочена не в густом пурпурном Chateau Lapeyrere Bordeaux, подходящем для дичи и жареного мяса, а взято было, видимо, по ошибке, тёмно-пурпурное Chateau Bessan Segure Medoc, и оказался прав, — с того дня его светлость прекратил всякие антицерковные выпады и неизменно выказывал аббату, к злости Реми де Шатегонтье и Камиля де Сериза, определенное уважение. Что до банкира, то он тогда же заверил «падре Джоэллино», что любой, необходимый ему заем он получит в итальянском банке в день обращения, без каких бы то ни было залогов и поручителей и — без всяких процентов.
Все, кто знали банкира, тогда просто оторопели.
Теперь же герцог вмешался в разговор просто от скуки. Предмет спора — Вольтер — был ему безразличен, на мораль было наплевать, но его забавляла горячность священника.
— Вы обвиняете Вольтера в зависти, низости и раболепии, Жоэль, — Габриэль де Конти почесал кончик толстого носа. — Что же, всё это правда. Но этот завистник всю свою жизнь хлещет кнутом тиранов, фанатиков и прочих злодеев. Этот подлец славится своим постоянством в любви к человечеству, иногда помогает несчастным в беде и мстит за угнетённую невинность! Раболепный и льстивый, он проповедует свободу мысли, внушает дух терпимости…
Против воли герцог объединил Сен-Северена и Камиля де Сериза. Оба расхохотались. Реми де Шатегонтье, хоть и разозлённый до этого, не мог не рассмеяться со всеми. Ну и панегирик! Хороша адвокатура, чёрт возьми…
— Воистину, я никогда не постигну тонкостей этой абсурдной логики, — отсмеявшись, сквозь слёзы проговорил отец Жоэль, — когда священника Жака Ларино обвинили в блудной связи, его извергли из сана, потому что, по мнению общества, блудник не может проповедовать целомудрие. Но когда Вольтер, гребущий деньги с Нантской концессии, занимающейся работорговлей, проповедует свободу, все аплодируют. При этом он, будучи импотентом, поёт в своих стихах хвалы блудным шалостям, ненавидя аристократию, этот плебей покупает дворянство, провозглашая терпимость, склонен к исступлённой агрессивности. Но почему же о несчастном Жаке Ларино вы не говорите, что да, он распутник, но зато с амвона-то провозглашал добродетель! То-то ваш Вольтер и требует «écrasez l» infâme'! Пока есть логика нравственности, логика церкви, его аргументы для людей морали всегда будут смердеть ложью. — Во время своей речи обычно невозмутимый и сдержанный де Сен-Северен оживился, его тёмные глаза заискрились.
Мужчины внимали молча, девицы же пожирали аббата, донельзя похорошевшего и разрумянившегося, жадными и восторженными взглядами, едва ли понимая, о чём идет спор.
— Согласитесь всё же, Жоэль, — не сдавался герцог де Конти, — Вольтер умеет дать почувствовать противнику своё интеллектуальное превосходство, иными словами, дать понять, что тот — эпигон, дутая величина, бездарь и жалкий плевел…
Отец Жоэль утвердительно кивнул.
— Может. Но если хотите, Габриэль, я научу этому и вас. В чём трудность-то? Если ваш противник осмотрителен — назовите его трусливым, остроумен — скажите, что он шут и фигляр, расположен к простым и конкретным доводам — объявите посредственностью, обнаружит склонность к абстрактным аргументам — представьте его заумным схоластом. Если он серьёзен, заявите, что ему не хватает тонкого остроумия и непосредственности чувств. Если же он окажется как раз непосредственным человеком с тонкой интуицией, сразите мерзавца утверждением, что ему недостает твердых принципов. Если он рассудочен, то он — пустышка и лишен глубоких чувств, а если обладает ими, то он — тряпка, потому что ему не хватает высоких рациональных воззрений. Отрицайте очевидное. Если ваш оппонент всю жизнь твердил, что верит в дьявола и ад, заявите, что он никогда ещё не поднимался до истинной и незыблемой веры в существование Сатаны и присных его. Опровергайте мысли, которые противнику никогда и в голову не приходили. Покажите, что он болван, приводя в примеры действительно глупые тезисы, которые, однако, оппонент никогда не высказывал, обвиняйте того, кто умнее, в распутстве, корысти, суеверии, в глупости и бесплодии — клевещите смелее, что-нибудь да останется. Но по-мужски ли это?
Габриэль де Конти усмехнулся тираде аббата, потом брезгливо поморщился.
— Да, тут вы правы. Вольтер не мужчина. Подумать только! Пятнадцать лет довольствоваться уродиной-книжницей, бабой, которая, живя с тобой, забеременела от другого, да ещё и померла с именем твоего соперника на устах… Фи…
Ремигий, блеснув глазами и облизнувшись, сразу забыл о Вольтере и переключился мыслями на подлинно обожаемую им тему. Искусство соблазнить женщину во все времена было любимейшей темой мужских разговоров. Шатегонтье же слыл большим любителем женщин, его чувства были постоянно воспалены от мыслей об интимнейших красотах женского тела, а думал он о них часто — вернее даже сказать, полагал аббат Жоэль, подмечая его жадные взгляды на девиц, ни о чём другом он и не думал. Подпив в мужской компании, Реми неизменно прославлял нежные и вызывающие изгибы поверхности бедер, самый совершенный образчик которых выказывает Венера Каллипига, эти формы, по мнению Реми, являли собой принцип высшей красоты. Но салон не будуар, общество не petite maison, и Реми, как паллиатив, пустился в обсуждение последних придворных интрижек и сплетен о мадам де Помпадур.
Между тем, герцог, прищелкнув языком, всё же не мог не бросить аббату ещё один аргумент.
— Однако, Жоэль, признайте всё же, чёрт возьми, что талантлив мерзавец! Согласитесь…
Отец Жоэль закусил губу и промолчал.
Глава 4. «Что за запах здесь, Присиль?»
Тут прибыла старая подруга маркизы, редко посещавшая в последнее время салон, графиня Анриетта де Верней, по мнению Реми де Шатегонтье, «живое ископаемое», «привидение с Гнилого болота», ибо старуха подлинно жила в недавно отстроенном квартале Маре. Графине было около восьмидесяти, но она, к удивлению завсегдатаев салона, не утратила многих вещей, коих обычно лишаются с юностью. У её сиятельства были свои зубы, она сохранила прекрасное зрение и слух, здравый смысл и доброе имя. Маркиза де Граммон как-то заметила даже, что Анриетта умудрилась не потерять и совесть, что было, разумеется, удивительнее всего.
Усевшись на самое удобное кресло, с которого она одним только взглядом согнала Бриана де Шомона, водрузив себе на колени корзинку, откуда тут же высунулась пегая собачья мордочка, старая графиня внимательно и пристально оглядела гостей маркизы, потом тихо спросила Присиль, кто этот прелестный юноша? Маркиза растерялась, но потом, проследив направление её взгляда, поняла, что спрашивает Анриетта вовсе не о молодом Робере де Шерубене, но об аббате Жоэле. Она тихо ответила, что аббат вообще-то итальянец из знаменитых Сансеверино.
Старуха не утратила с годами и память.
— Графы ди Марсико, род Анжерио, или Энрико, великого коннетабля Неаполя, или Галеаццо, великого скудьеро Франции? Это герцоги ди Сомма, принцы ди Бисиньяно?
Этого маркиза де Граммон не знала и просветить подругу не могла. Ей рекомендовал аббата герцог Люксембургский, чего же боле-то, помилуйте? Меж тем старуха властно подманила к себе отца Жоэля, подошедшего и склонившегося перед ней со спокойной улыбкой. Она повторила свой вопрос, интересуясь его родословной. Аббат застенчиво улыбнулся, недоумевая, откуда старуха знает итальянские генеалогии, но удовлетворил любопытство графини.
— Младшая ветвь рода ди Сомма, я — младший из младших, мадам.
— Кем вам приходится Луиджи, принц ди Бисиньяно, герцог ди Сан-Марко?
— Я младший сын его двоюродной сестры, его сын Пьетро Антонио — мне троюродный брат, — рассмеялся Сен-Северен.
Старуха внимательно разглядывала его через лорнет, словно изучала в лавке антиквара дорогую безделушку, и наконец, спокойно и веско проронила, словно вынесла вердикт:
— Вы просто красавец.
Жоэль смутился. Румянец проступил на его щеках сквозь тонкий слой пудры, он опустил глаза и совсем стушевался. Аббат не любил упоминаний о своей внешности — это словно приравнивало его к женщинам. К тому же он заметил, как болезненно исказились лица Камиля де Сериза и Реми де Шатегонтье.
— О, вы ещё и застенчивы… — насмешливо проронила старуха, — ну да ничего. Краска стыда — ливрея добродетели.
— Застенчивость — просто проявление его целомудрия, — издевательски бросил де Сериз.
— Скромность — лучшая приманка похвалы, — в тот ему проронил де Шатегонтье.
— Совершенство не нуждается в похвалах, дорогой виконт, — высокомерно проронила графиня, насмешливо окинув пренебрежительным взглядом самого Реми, словно говоря, что уж в нём-то похвалить нечего, — но я допускаю, что его стыдливость неотделима от нравственности. Человек, потерявший стыд, способен только на гадость, но мужчина с таким лицом на гадость, видимо, неспособен в принципе… — Старуха откровенно любовалась красотой священника.
Сен-Северен вообще-то не был застенчив. В обществе мужчин он чувствовал себя как равный с равными, в женском же окружении его приводили в смятение только откровенно похотливые взгляды иных особ. Но похвалы всегда смущали его, не доставляя ни малейшего удовольствия. Он торопливо перевёл разговор, поинтересовавшись мнением мадам Анриетты о недавно построенной резиденции принца Субиза.
— Я мало интересуюсь творениями рук человеческих, мальчик, но мне всё ещё интересны творения Божьи. Вы здесь — самое прекрасное из всех тех, что мне довелось видеть за последние четверть века. Многие женщины отдали бы свои лучшие бриллианты за такие ресницы… — Жоэль смутился ещё больше, а старуха лениво продолжала. — В последние десятилетия люди стали уродливее, красота… подлинная красота стала встречаться реже. Лица опустели, совсем опустели. Раньше в глазах иногда проступало небо, а ныне — всё больше — лужи. Впрочем, это, наверное, старческое. То же было и с госпожой де Вантадур, когда ей перевалило за девяносто. Она погрузилась в воспоминания о том, что было сто лет назад, а может быть — чего и вовсе не было, но не помнила, что ела вчера на обед. Но я пока не люблю вспоминать о былом, оно странно расползается для меня. Вы — иезуит?
Жоэль молча кивнул.
— Времена нынче искусительные…особенно для монахов.
Аббат проворчал, что для монахов неискусительных времен не бывает, чем рассмешил старуху. Но оставив смех, она тихо пробормотала, что ныне лишь горесть сугубая влечёт человека к Господу, и, заметив, как болезненно исказилось его лицо, умолкла.
Меж тем в гостиной завязался спор о преимуществах «Единственного наследника» Реньяра над новой пьесой «Заключенный и расторгнутый брак» господина Дюфреми, причём, голоса разделились. «Великий Вольтер говорит, что ум человеческий никогда и ничего благороднее и полезнее театральных зрелищ не изобретал как для усовершенствования, так и для очищения нравов…», «Дебют Лекена в «Комеди Франсез» — это событие! Он так блистателен в бессмертных вольтеровских «Заире» и «Магомете», да и у Лемьера в «Гиперместре», и в «Графе Уорике» Лагарпа — просто великолепен». «О, да он превзошёл Мишеля Барона! Воплощение гражданского пафоса и величественной простоты. А его костюмы, какая историческая точность!»
Однако с общим мнением был не согласен Тибальдо ди Гримальди.
— Пустой фигляр и жалкий имитатор. Совершенно не умеет играть.
— Господи, Тибальдо, как можно? Вы, я знаю, сведущи в искусстве и блистательны в оценках, но помилуйте, игру Лекена признают все! — маркиза была шокирована.
— Это не актёр. Это Лекен в роли Магомета, с тюрбаном на голове, закутанный в шелковые тряпки. Ни умения перевоплощаться, ни завораживающего мастерства жеста, ни таланта внушения. Мой конюх и тот сыграет лучше.
— Но его так хвалил принц Субиз…
Нижняя губа ди Гримальди презрительно оттопырилась — почище, чем у представителя габсбургской династии.
— Субиз хвалил и устрицы де Монтинеля, которые и в рот-то взять было невозможно! А эта история с офортом Рембрандта? Отсутствие вкуса — это инвалидность.
Де Конти согласно кивнул. Историю с офортом он не знал, на Рембрандта ему было плевать, но те ужасные устрицы! О, да, он их помнил. Грош цена таким ценителям! Все смутились и на некоторое время умолкли, но потом разговор завертелся вокруг двух прим «Комеди Франсез» Мари Дюмениль и Ипполит Клерон, давних соперниц, ненавидевших друг друга. По этому поводу банкир высказаться не пожелал. Мадам де Верней, когда к ней воззвали, как к судье, тоже лишь махнула рукой, обозвала актрисок шлюхами, и снова заговорила с аббатом:
— Здесь всё ничто и вертится вокруг ничего, все занимаются ничем и лепечут ни о чём, и вот с тех пор, как я, подобно вам, офранцузилась, который год развлекаюсь ничем. — Глаза старухи мерцали. — Но странно, однако. Зима на носу, а грозой пахнет. Вы чувствуете? — голос её стал ниже.
Аббат вдруг внимательно посмотрел на старуху, встретив твердый и осмысленный взгляд. Странно, но едва в салоне заговорили о театре, де Сен-Северен снова почувствовал что-то неладное, точнее, ощутил неестественное сгущение воздуха и пульсацию каких-то неуловимых токов, колеблющих пол. Опять потянуло чем-то смрадным, вроде погребной сырости, но аббат внушал себе, что это нервное и просто мерещится ему. Хотя, если вдуматься, Жоэль де Сен-Северен не мог быть назван нервозным или истеричным. Скорее, его можно было обвинить в некоторой отстранённости от мира, в хладнокровии и бесчувственности, в невозмутимом равнодушии к светским сплетням и замкнутости. Но сейчас странное ощущение было слишком отчетливо.
Мадам Анриетта, снова внимательно оглядев гостиную, помрачнела, окликнув подругу.
— Что за запах здесь, Присиль?
Маркиза пожала плечами. На её нос ничем не пахло.
Между тем спор гостей с театральных тем перешёл на околотеатральные, мужчины были в восторге от мадемуазель Тити, а дамы презрительно морщили носики. У её покровителя, герцога Шовеля, дурной вкус! Он просто глупец! Да, он весьма галантен, но выбрать эту замарашку…
— Что с того? У Шовеля, значит, все данные для успеха. Вольтер недаром говорит, «чтобы добиться успеха в этом мире, мало быть круглым дураком, нужно ещё иметь и хорошие манеры…» Не правда ли, мсье де Сен-Северен? — обратился к аббату герцог де Конти.
Аббат то ли удивился, то ли сделал удивлённый вид.
— Это он о себе? Ведь только он имеет успех на миллион ливров и не останавливается перед тем, чтобы получить его ещё на пару су… Но я не назвал бы его совсем уж дураком, он весьма находчив и иногда разумен, в равной степени не сказал бы, что его отличают безупречные манеры, он славится нетерпимой язвительностью и хамством…
Маркиза любила современные умные разговоры, но на сей раз беседа гостей показалась ей излишне колкой и слишком уж искренней, что оскорбляло правила хорошего тона, особенно когда высказался Реми де Шатегонтье. Она торопливо перевела разговор на завтрашний День поминовения, и тут Реми снова шокировал её полной убеждённостью в отсутствии нужды поминать кого бы то ни было. Бога-то всё равно нет.
Но шокировал Реми не только её.
— Ну как можно не верить в Бога, Ремигий? — изумлённо вопросил дю Мен, — разве вы не помните эту знаменитую историю с Жаном-Пьером Куртанво? Тот соблазнил свою собственную племянницу, — пояснил он, — привёл её на балкон в замке, и так увлёкся, что не заметил явных признаков ухудшения погоды. Небо заволокло тучами, сверкнула молния, прогремел гром — но Жан-Пьер не остановился. Тут молния сверкнула второй раз, ударив в башню над балконом. Она рухнула вниз и смела балкончик, где развлекался его сиятельство. Мадам Катрин де Куртанво восприняла это как знак Божьего суда, все остальные тоже, да и кто бы усомнился?
Реми де Шатегонтье кивнул головой.
— Этот случай не единственный, дорогой Анатоль, — согласился он, — мадам де Монфокон увидела в спальне крысу, испугалась, схватила щипцами горящую головню из камина и начала выгонять грызуна из будуара. И что же? Головня вывалилась, подпалила полог кровати, несчастная Эмилия задохнулась в заполненном дымом будуаре.
Мсье дю Мен был несколько ошарашен.
— Но причём тут Бог, Реми? Она же задохнулась…
— Как «причём тут Бог»? Крыса-то, слава Богу, спаслась… — ядовито проронил виконт.
— К чёрту вас с вашими шутками, Реми. Речь идет о каре Господней. А Николь де Лавардэн? Когда бешеный порыв ветра во время той, прошлогодней, бури опрокинул её экипаж в Сену, она сумела открыть дверцу кареты, выбраться из неё и выплыть на берег! И что же? Из дома на набережной какая-то кухарка, разругавшись с мужем, вышвырнула в окно бутылку вина, которую тот собирался распить с дружками. Бутылка свалилась на голову чудом спасшейся Николь и разбила ей череп. А за что? За беззаконное сожительство с тремя чужими мужьями!
Реми пожал плечами.
— Простите, Анатоль, но я знавал женщин и пораспутней Николь. Те, восемнадцать евреев, на которых упала башня Силоамская, не были грешнее всех во Израиле… Впрочем, не спорю, иногда Божий Промысел и вправду вторгается в дела человеческие. — Виконт плотоядно улыбнулся. — Достаточно вспомнить чёртова негодяя Жака Туана, егеря моего соседа по имению, графа де Шинона. Подлец увидел на скале в моём имении оленя и нагло подстрелил его, мотивируя это тем, что тот просто перескочил-де ограду. И что же? Возмездье за браконьерство не заставило себя ждать!!
Габриэль де Конти недоверчиво покосился на виконта.
— Только не говорите, ваша милость, что Туан промахнулся, он не мог manquer une vache dans un couloir! Быть того не может!
Виконт улыбнулся, хоть это его и не красило: во рту его милости недоставало клыка.
— Почему промахнулся? Попал. В итоге мёртвый олень свалился на него с трех туазов и зашиб мерзавца насмерть!!
Хоть Реми и несколько своеобразно понимал действие Промысла Божьего, все рассмеялись. Однако, мадам Присиль снова сочла, что беседа выходит за рамки хорошего тона, и любезно попросила графа Лоло де Руайана сыграть гостям «что-нибудь прелестное». Тот с готовностью отозвался и достал инструмент.
Брибри подвинулся поближе к исполнителю. В этом не было ничего, бросающего вызов приличиям: все знали, что де Шомон музыкален и к тому же, как признавался сам, черпает в музыке графа вдохновение. Вот и сейчас, пробормотав строчку из Ронсара: «Аполлонова лютня звучаньем чарует погруженный в мечтанья Аид…», барон весь ушёл с созерцание дружка и его лютни.
Лоло, надо сказать, играл божественно. Эфемерные образы, нежно-идиллические, завораживали изяществом, роились под потолочной лепниной, просачивались в щели окон, осыпались у замшелых стен охристой позолотой. Лицо де Руайана преобразилось, приобрело выражение почти возвышенное, и аббат Жоэль подумал, что инструмент этот воистину мистичен, недаром же на полотнах Беллини, Микеланджело, Караваджо, Сальвиати — везде, где люди и ангелы играют на лютнях, лица их невозмутимо задумчивы и отрешённо спокойны. Ведь даже дегенеративное лицо Руайана напоминало теперь лик ангельский…
Брибри слушал восторженно и что-то изящно чертил пером в памятной книжке. По окончании сонаты представил на суд Лоло новые строки, показавшиеся герцогу де Конти сущим бредом, но Камилю де Серизу и Ремигию де Шатегонье понравившиеся. Дю Мэн, который не мог срифмовать и двух строк, пришёл в неописуемый восторг. Аббат же счёл стихи талантливыми, но отвратительными.
…Замок гордый уступом в реке и навершьем в небе купает донжона гранитный гребень, утлой лодчонкой правлю в стремнине дикой в пучину спускаю невод, ввысь испускаю крики. В алчном пожаре страсти сгорают пылкие стоны, тонкие сети с плеском в глубоком затоне тонут. Весла взрезают воду, душу кромсают плачи, частые вздохи чаще тончайших сетей рыбачьих… Весла яростно рубят волн голубые грани, я, из сил выбиваясь, пылом твоим изранен. Бледный утопленник! — лягу в пучины чёрное днище — меня в темноте желанный, спасительный жезл отыщет…Бог весть почему, но все, кто слышали стихи, покраснели. Впрочем, всё, что писал де Шомон, несло отпечаток яркого дарования и смущающей двусмысленности. Говорил ли он о «воротах града Иерусалима, принимающих владыку», или о «чёрном бездонном колодце», на дне коего — «упоение гнетущей жажды», или о «скипетре царя, пронзающем мрак пещерный меж валунов округлых…», или описывал «жилища мрака, гроты, рудники, пещеры тёмные и хладные могилы…» — всем почему-то казалось, что он говорит непристойности, а аббат Жоэль и вовсе не мог отрешиться от мысли, что все эти цветистые образы являют собой мерзейшие аллюзии на богопротивный и противоестественный акт содомский. Похоже, банкир Тибальдо думал также и морщился, герцог оставался безучастен, но маркиза была в восторге.
Лоло окинул Брибри взглядом, от которого аббат внутренне содрогнулся, и снова заиграл.
Реми де Шатегонтье, прогуливаясь по гостиной, подошёл к Люсиль де Валье и что-то тихо спросил. Аббат заметил, что в отличие от других девиц мадемуазель никогда не шарахалась от уродства виконта, смотрела на него скорее с равнодушным вниманием и даже некоторым интересом. Сейчас, в ответ на слова его милости, она лишь вяло покачала головой и произнесла несколько слов, которые из-за звучавшей музыки разобрать было нельзя.
Аббат при этом удивился одному странному обстоятельству. Он посещал салон маркизы уже на протяжении полугода, приходил довольно часто, и часто слышал стихи барона де Шомона, иногда — по настойчивой просьбе маркизы — читал и Тибальдо ди Гримальди, временами кое-что сочинял и Руайан. Но никогда и ничего не писал Камиль де Сериз, а между тем они в былые времена были соперниками по перу. Он осторожно поинтересовался этим у маркизы де Граммон, но удивил её. Её сиятельство пару раз читал что-то, обронила она, но столь невыразительное и несколько… вульгарное, что больше она к нему с подобными просьбами не обращалась.
Аббат удивился тогда, но промолчал.
Тибальдо ди Гримальди, безупречно попадая в мелодический ритм Руайана, негромко бормотал:
De la déstruction tout m'offre des images. Mon oeil épouvanté ne voit que des ravages; Ici, de vieux tombeaux que la mousse a couverts; Là, des murs abattus, des colonnes brisées, Des villes ambrasées; Partout les pas du Temps empreints sur l'univers.И прикрыв глаза, начал гусиным пером дирижировать исполняемой Лоло новой увертюрой.
Люсиль де Валье вообще не любила музыку, тем более, в исполнении таких уродов, как Шарло де Руайан. Она придвинулась ближе к камину, протянув к нему руки, словно желая согреться, и вскоре ей удалось оказаться возле аббата де Сен-Северена, рядом с которым пустовало кресло. Старуха де Верней, заметив её ухищрения, усмехнулась, смутив аббата, а виконт проводил Люсиль взглядом, исполненным какой-то брезгливой скуки. Аббат с бесстрастным лицом гладил пальцами переплёт Библии: навязчивость Люсиль, особенно усилившаяся в последние две недели, тяготила. Что ей нужно, силы небесные?
Излишне длинные ресницы отца Жоэля были опущены, их тень ложилась на четко очерченные скулы. Девица в упоении разглядывала красавца аббата и боялась вздохнуть, представляя его в своей постели. Иезуит, не слыша ожидаемых заигрываний, поднял глаза на мадемуазель, без труда постиг её мысли, покраснел, и тем внимательнее стал прислушиваться к игре музыканта.
Старуха молча смотрела на них.
— Я обожаю лютню, — тихо и томно заметила, чуть наклоняясь к аббату, мадемуазель Люсиль, — а вы, мсье де Сен-Северен?
Аббат вздохнул. Девица так же любила музыку, как он — навоз и топкую грязь на улицах, но во лжи мадемуазель уличать было бессмысленно. Признайся он, что ему нравится музыка — надоедливая особа сразу утомит расхожими фразами о музыкальной гармонии, а если сказать, что он не любит лютню — может выйти и того хуже — Люсиль де Валье может предложить ему пораньше уйти, чтобы не слушать эти заунывные мелодии и прогуляться в Люксембургском саду… Аббат не любил выбирать из двух зол, предпочитая искать варианты пусть более сложные, зато беспроигрышные в перспективе. Он ответил, что не является меломаном, но прекрасное исполнение его сиятельства доставляет ему большое удовольствие и позволяет скоротать время до прихода мсье де Машо, с которым ему необходимо встретиться. Так, проскользнув гибким угрём между угрожавшими ему опасностями, де Сен-Северен приободрился, правда, ни на минуту не теряя бдительности.
Старуха усмехнулась.
Глава 5. «Кошмарные новости…»
Тут, однако, музыкальный пассаж его сиятельства был неожиданно и грубо прерван. Внизу послышались крики, стоявший у клавесина де Руайан, опустив инструмент, первым увидел, как появившийся на лестничном пролёте полный мужчина натолкнулся на лакея с подносом, который тот от неожиданности выронил. Опрокинутый поднос загремел вниз по ступеням парадной лестницы, бокалы с хрустальным звоном разлетелись вдребезги и несколько секунд спустя в гостиную спиной вперед влетел ливрейный лакей, пытавшийся удержать забежавшего сумасшедшего, истерично машущего руками и задыхающегося.
Тут маркиза узнала своего племянника Жана де Луиня, и сделала лакею знак оставить гостя в покое.
Жан несколько минут пытался отдышаться, бокал вина, протянутый аббатом, помог ему несколько прийти в себя. Выпив его залпом, он тяжело опустился в кресло и запрокинул голову. Жан де Луинь, полный блондин с приятным округлым лицом и широко расставленными живыми глазами, которого близкие друзья фамильярно называли La brioche, Булочка, был известен как человек, которого трудно было вывести из себя и даже просто обеспокоить, и все, поняв, что случилось нечто необычное, умолкли, столпившись около него, ожидая интересных новостей.
Де Луинь ещё несколько минут хватал ртом воздух и, наконец, смог проговорить:
— Я только что от герцога де Жувеналя. Кошмарные новости. Несколько часов назад… на кладбище Невинных… обнаружен ужасный труп… просто обглоданный скелет!! Дом герцога рядом… Он только взглянул… и…и…и… сразу узнал её. — Он открыл рот и громко хлебнул воздуха, — это… это Розалин де Монфор-Ламори.
В углу послышался тихий вскрик, и Аврора де Шерубен упала в обморок. Стефани де Кантильен имела более крепкие нервы и только сильно побледнела. Люсиль де Валье опустила глаза, и губы её исказила недобрая усмешка. Помертвел и замер с закрытыми глазами у стены Робер де Шерубен. Жюстина д'Иньяс растерялась, а маркиза де Граммон задумчиво посмотрела на племянника. Камиль де Сериз поднял брови, Жоэль де Сен-Северен торопливо бросился помогать тетке Матильде и Стефани поднимать Аврору. Барон Бриан де Шомон, выслушав новость, осторожно вынул из крохотного чехла зубочистку, граф де Руайан задумчиво разглядывал свою лютню. Виконт Реми де Шатегонтье был бледен, но трудно был понять, насколько эта бледность была бледней обычной меловой прозрачности его милости. Мсье Фабрис де Ренар растерянно поводил глазами из стороны в сторону, Анатоль дю Мэн не знал, что и подумать по столь экстраординарному поводу и потому внимательно слушал Эдмона де Шатонэ, который тут же разразился тихим монологом об обуревавших его все это время тёмных предчувствиях, хотя до того за весь вечер им об этом не было сказано ни слова.
— О, смутные предчувствия, обуревавшие меня! О, мои сны! — тихо бормотал де Шатонэ, театрально приложив кончики пальцев к вискам, — я постоянно жил в последние дни предчувствием беды! Мои ощущения редко оказываются пустыми! Сколь часто, когда мне надо свернуть на какую-то улицу, я интуитивно чувствовал, что этого лучше не делать, ощущал опасность, и чтобы попасть на эту улицу, преодолевал внутреннее сопротивление. О, предчувствия тонки, поэтому сильнее всего они проявляются у людей, которые чутко реагируют на вибрации неба, людей тонкой душевности, восприимчивых, утонченных, обладающих творческим складом ума и характера, всех тех, кто воспринимает мир не через призму трезвого рассудка, но через вспышки прозрений…
Тибальдо ди Гримальди, отрешенно выслушав болтовню Шатонэ, спокойно воззрился на аббата, пытавшегося привести в чувство девицу де Шерубен, но никак не прокомментировал услышанное.
Герцог Габриэль де Конти оказался в итоге единственным, кто выразился определённо:
— Это просто ужасно, дорогой Жано, вам надо подкрепиться. На вас же лица нет. Когда же наконец подадут трюфели, Присиль?
Впрочем, минуту спустя отозвалась на услышанное и старая графиня.
— А мне-то, старой дурехе, показалось, что грозой пахнет, — раздражённо пробормотала она, зябко кутаясь в тёплую шаль. — А тут, гляди-ка, серой смердит…
Да, новость была ужасна, а если добавить, что спустя четверть часа в гостиной появился Одилон де Витри, жилистый старичок с приятными манерами, старый приятель маркизы де Граммон с новыми подробностями, то станет понятным, что весь вечер ни о чём другом уже и не говорили. Полиция смогла лишь выяснить, что несчастная девица, появившаяся в обществе только в этом сезоне, имела характер непреклонный и несколько заносчивый, отвергла нескольких женихов, и метила, как говорили, весьма высоко. Мать мадемуазель Розалин, убитая горем, не могла сказать, как и каким образом пропала её дочь.
Судя по всему, три дня назад, вернувшись с бала довольно поздно, она переоделась, ибо её шелковое платье осталось в спальне, и горничная видела молодую госпожу и помогала еёй раздеваться, потом вышла из дома сама — ибо никаких следов взлома на двери не было. На следующий день около полудня мать и горничная заметили отсутствие Розалин, но решили, что она у кого-то из подруг. И вдруг… Но почему и куда она ушла? Как могла оказаться на кладбище? Кто заманил её туда? Тело девицы, видимо, ещё при жизни, подверглось невероятному поруганию, но это было ничто в сравнении с тем, что сделано было с злополучной жертвой после смерти. Ведь на скелете остались следы зубов!!
— Если труп бедняжки был брошен на кладбище, и пролежал там достаточно долго, понятно, что по запаху он был найден всеми кладбищенскими голодными псами. Чему же тут удивляться, Одилон? — Тибальдо ди Гримальди рассуждал о случившемся так же, как если бы говорил о свиной вырезке.
Мсье де Витри замахал на него трясущейся рукой.
— Да не собачьи зубы, Тибальдо! Кого бы это удивило? Человеческие.
В гостиной снова повисло глухое молчание, потом раздался звук сдвигаемого и падающего кресла и тихий стук. Это упал в обморок Робер де Шерубен. Маркиза заволновалась. Она весьма гордилась изяществом свой гостиной, заполненной новыми грациозными креслами, подлокотники которых изысканно расходились, маня объятьями, с дорогой парчовой обивкой, утонченно затканной цветочным узором, новомодными комодами, как бы разбухшими и просевшими на изящно изогнутых ножках, кокетливыми легкими столиками, повторявшими в своих хрупких линиях изящные завитушки комодов. Маркиза не любила, когда с её новой мебелью обращались небрежно.
— Господи! Бедный мальчик! Жоэль, Габи, Тибо, помогите же, — раздосадовано проговорила она, осторожно ставя кресло на ножки.
Габриэль де Конти и Тибальдо ди Гримальди торопливо подняли обморочного, усадили в опрокинутое им до этого кресло, аббат с помощью коньяка кое-как привёл его в чувство. Снова воцарилось молчание, которое было нарушено Жаном де Луинем.
— Невероятно, просто невероятно. Бедная девочка, такая красавица… Богатейшая невеста… Говорят, даже Жуайез собирался сватать её… и вы, Робер, — жалобно произнес он, оглядывая все ещё смертельно бледного и тяжело дышавшего Робера де Шерубена. Тут он заметил в углу старую графиню, которая мирно подрёмывала у камина. — Бог мой, Анриетта, дорогая, вы тоже здесь?
Графиня, наклонив голову, посмотрела на племянника подруги, как смотрят лишь на неразумных детей да законченных идиотов. Аббат при этом отметил, что старуха после фразы о запахе серы ничего больше не сказала, и казалось, отнеслась к сообщённому Луинем странно спокойно, словно обглоданные скелеты были таким же фактом её бытия, как клистиры, свинцовые примочки да восковые компрессы.
— Одна дочь у матери, моя крестница, — горестно подхватил де Витри, — бедняжка Элиза… врач опасается, что такого удара материнское сердце не выдержит. Она постарела на двадцать лет и просто убита горем. Боже мой, — всколыхнулся он вдруг, — Шарло, мальчик мой… Ведь несчастная Розалин… ваша… ваша сестра?
Граф Лоло медленно оторвал глаза от лежащей у него на коленях лютни, и поднял на мсье Одилона влажные серые глаза. В них застыли отрешённая печаль и тягостное недоумение.
— Розалин? О, да, кузина. Элиза де Руайан, мать Розалин, моя тетка, сестра отца. Впрочем, — он меланхолично улыбнулся, — мы ведь почти все в родстве… Робер и Аврора — мои внучатые племянники, мадам Матильда в родстве с моей матерью, да и вы, Одилон, двоюродный брат моего деда по матери…
С этим Одилон де Витри не спорил.
— Но вы пойдёте туда? Бедной матери так нужны помощь и сочувствие…
Руайан не возразил.
— Завтра же с утра я буду у неё. — Глаза его сиятельства в свечном пламени сияли слезами. — Но вы не сказали, Одилон, что говорят в полиции? По Парижу бродит сумасшедший убийца?
— Ах, там никто ничего не понимает, Господи! У Жувеналя был начальник полиции — дело-то обещает быть громким, они говорят даже, что может быть замешан кто-то из высшего общества… Я не понял, почему у них сложилось такое мнение, но случайно услышал от одного из полицейских чиновников, что убийство, мол, слишком изощрённо для простолюдина. Ведь никаких следов… Вообще ничего. Правда, они говорили ещё о каком-то кощунстве, но отказались сказать, что это было, — сам я не понял.
— Я найду негодяя… Я убью его… — яростно сквозь слёзы пробормотал Робер де Шерубен, — Я… я найду его…
Маркиза де Граммон, уже не волнуясь о своей мебели, окинула щенка презрительным взглядом, в котором проступили здравый смысл и житейский опыт мадам Присиль, коими она, вообще-то, отнюдь не была обделена. «Тебе ли чёрта в капкан ловить, мальчик?», прочёл в этом взгляде наблюдавший в эту минуту за маркизой граф Камиль де Сериз и улыбнулся. Он и сам думал также.
— Помилуй, Одилон, причём тут общество? Это безумный маньяк! — Матильда де Шерубен была шокирована, — послушать этих глупцов, так в высшем обществе только и делают, что едят людей! Умники… — она, в общем-то, была права. Раньше о подобном никто не слыхивал.
Тут лакей доложил о приходе его светлости герцоге Жюле де Машо д'Арнувиле, ещё одном племяннике маркизы.
— Ну, наконец-то, Жужу! — мадам де Граммон просто обожала его. — Что говорят при дворе? Там уже известно об этом ужасе с бедняжкой Розалин?
Герцог д'Арнувиль тяжело плюхнулся в кресло. Маркиза снова поморщилась, но ничего не сказала.
— Король в Шуази, но ему доложили. Чудовищное преступление. Его величество был просто шокирован. Приказано разыскать негодяя во что бы то ни стало. Это самое громкое дело с тех пор, как два года назад отравилась несчастная Серафина де Монталь…
Девицы постепенно начали разъезжаться — в труднообъяснимом состоянии отрадной удручённости, или, точнее, испуганного облегчения. Мысль о том, что теперь высокомерная гордячка не будет составлять им убийственную конкуренцию, помогала перенести новость об ужасной гибели Розалин, к тому же воображение девиц было девственно: чего они не видели, того не могли и вообразить, а скелетов им доселе видеть не доводилось.
Тем временем Шарль де Руайан, понимая, что сегодня ему уже не придется радовать гостей маркизы своим искусством, аккуратно вложил лютню в футляр, инкрустированный золотыми орнаментами и снабжённый прочными заклепками. Брибри упаковал любимую зубочистку в изящный чехольчик и сложил домино в ящик. Банкир, убедившись, что мальчишка де Шерубен пришёл в себя, сам расположился за карточным столом, сделав приглашающий жест виконту де Шатегонтье. Несколько развязной, вихляющейся походкой к ним подошёл и юный барон де Шомон, за ним — Лоло, пригласивший к столу Камиля де Сериза, и тут ди Гримальди обратил свой тяжелый взор на дружка — герцога де Конти.
Перед Габриэлем де Конти встала непростая проблема. Жюстина д'Иньяс покидала гостиную, и он, если желал понежиться в эту ночь с пухленькой красоткой, то должен был проводить её, между тем намечалась партия в экарте. Герцог на минуту задумался, ощущая себя буридановым ослом. И бабенка-то так себе, и хотелось отыграться за прошлый, столь неудачный для него роббер, но с другой стороны, карта непредсказуема и опять может не пойти, в то время как между ног красотки он уж точно найдёт то, что ищет.
Его светлость стал прощаться с маркизой и гостями.
Маркиза уединилась с Одилоном де Витри, племянниками Жаном и Жюлем, и вела тихую беседу, точнее, слушала последние придворные сплетни о маркизе де Помпадур. Та, будучи любовницей, потребовала, то, что мадам де Ментенон получила, являясь тайной супругой. Узнав, что та, сидя в особом кресле, едва привставала, когда монсеньёр входил к ней, и не проявляла должной учтивости к принцам, принимая их лишь после просьбы об аудиенции, мадам де Помпадур сочла своим долгом во всем ей подражать и позволяла себе всевозможные дерзости по отношению к принцам крови. Многие ей подчинились — кроме дофина, который открыто её презирал. Так или иначе, о манерах этой мещанки злословил весь двор. Ныне все говорили о смехотворных претензиях маркизы, потребовавшей, чтобы её дворецкого наградили королевским военным орденом Сен-Луи — без этого, как ей казалось, он был недостоин ей служить. Несмотря на титул и лоск, она часто совершала подобные оплошности, была мстительна, подвластна страстям, неумна и бесчестна, проявляя черты обычной выскочки.
У камина дремала мадам де Верней. Робер де Шерубен, не двигаясь, сидел в углу. Он не смог уйти с сестрой и тёткой — не держали ноги. Сейчас, уставившись невидящим взглядом в камин, юноша вспоминал Розалин, этот нежный, только что распустившийся цветок, исполненный юной прелести и свежего аромата, так ужасно, так безжалостно сорванный и раздавленный в придорожной грязи…
Но как, как это могло случиться? Он сам проводил её с последнего бала. Игривая кокетка, юная и прелестная, Розалин всю дорогу поддразнивала его, говорила о Армане де Жуайезе, с которым танцевала, о преследованиях Камиля де Сериза, стараясь вызвать его ревность… Рассказывала о надоевшем ей де Морли, досаждающем настойчивыми ухаживаниями, восхищалась красавцем де Сен-Севереном, говорила, что ей надерзила Стефани де Кантильен… Всё это было столь невинно, столь безгрешно… Пустая болтовня. У парадного подъезда дома Монфор-Ламори она сказала, что в последнее время её тревожат необычные сны, они расстались, он видел, как лакей распахнул перед ней дверь. И в эту же ночь она исчезает. Безумие. Просто безумие. Но постойте-ка. Робер почувствовал, что упустил что-то. Что-то важное. Какое-то слово, точнее, клочок фразы, обрывок остроты… Розалин сказала ему что-то, удивившее его. Но что? Воспоминание терялось и меркло, ускользая…
Нет, ему просто надо уснуть, забыться, сон освежит его. Он с трудом поднялся и стал прощаться с хозяйкой. Аббат Жоэль, видя, что он едва держится на ногах, предложил подвезти его в своей карете. Ушел и Одилон де Витри. Подъехала карета графини де Верней. После их ухода стали собираться и племянники маркизы, она вышла проводить их.
В гостиной, завершая партию, недовольный Реми де Шатегонтье раздраженно подвёл печальные итоги вечера:
— И в пух продулся, и вдовушка досталась Габриэлю…
Глава 6. «Чтобы бедная девочка не утонула в слезах в мире ином, не нужно проливать слишком много слёз в этом…»
Задворки Коммерческой биржи, большого здания с круглым куполом в западной части Ле-Аль, где торговали зерном, в эти дни кишели народом. К югу от Форума, в сквере Невинных, возле фонтана, украшенного скульптурами нимф работы Гужона, весь день толпились зеваки, с любопытством заглядывали за кладбищенскую ограду и перешептывались о подробностях жуткого преступления.
Выяснились новые обстоятельства, делавшие это из ряда вон выходящее убийство настолько странным, что полицейские просто разводили руками. Казалось, это дело рук бесплотного дьявола, спустившегося на землю. Никто не видел девицу после бала, никто не знал, куда она могла пойти, никому не было известно ничего, что проливало бы свет на это преступление. Вокруг кладбищенской скамьи не было никаких следов, а когда по предложению сержанта Филибера Риго привели полицейского пса по кличке Рокамболь, никогда ранее не терявшего следа, огромный дог, понюхав труп и землю вокруг, вдруг прижал уши к голове, присел на задние лапы и отчаянно завыл — утробно и жалобно. Он не только не взял след — его невозможно было заставить сдвинуться с места. Этого мало. Когда чертова пса все же доставили обратно в полицию — он весь вечер громко и надрывно скулил, а наутро издох!
Тело злосчастной девицы было осмотрено не только полицейскими, но и знаменитым Жерменом Пишо де Ла Мартиньером, первым лейб-хирургом короля. Последний мог считаться не только медиком, но и философом, ибо привык весьма философски относиться к вопросам жизни и смерти, что не помешало, правда, ему самому далеко перешагнуть в дальнейшем за восьмой десяток. Опыт медика был значителен, но и его потрясло увиденное. Дело в том, что лицо убитой, хоть и носило следы поругания, было всё же нетронутым и достаточно свежим, жалкие же телесные останки на скелете казались иссохшими и обескровленными, словно несколько дней сначала находились в воде, а после были высушены. Но с учетом того, что девицу видели всего за три дня до нахождения трупа живой и невредимой, это было нелепостью. Он высказал предположение, что тело было освежёвано и облито кислотой, но отказался даже предположить, какой именно. При этом на спине девицы был словно по трафарету вырезан крест. Но об этом полицейским было приказано не распространяться.
Лейб-медик его величества развёл руками.
Нельзя сказать, что гибель мадемуазель де Монфор-Ламори была обойдена молчанием общества. Нет. О ней говорили. Но все разговоры исчерпывались констатацией уже известных фактов и выражением ужаса от случившегося.
На следующий день, побывав с соболезнованием в доме убитой горем матери, Жоэль де Сен-Северен застал там многих придворных, людей знатнейших, немало своих друзей по колледжу, двух принцесс — Анну-Генриетту, рассудительную и весьма милую девицу, и Викторию, особу с прелестной наружностью, смуглым лицом и большими ласковыми глазами, а также почти всех вчерашних гостей маркизы де Граммон.
Дом был погружен в глубокий траур. Заплаканные глаза, как заметил аббат, были даже у горничных и лакеев. Погибшую молодую госпожу в доме вспоминали тепло, с любовью, кормилица же мадемуазель Розалин при известии о её гибели, упала в обморок, и до сего часа не приходила себя, горестно стеная в горячечном бреду. Мать Розалин, Элиза де Монфор-Ламори, едва держалась на ногах, её заботливо поддерживали Ремигий де Шатегонтье и Шарло де Руайан, то и дело протягивая несчастной нюхательную соль. Гробом занимались Одилон де Витри, два его сына и Габриэль де Конти. Тело бедняжки было укутано в несколько слоев саваном, в гробу лежали белые розы, на голове покойницы белел венчик флердоранжа, подчеркивая восковую желтизну всё ещё прекрасного юного лица.
Аббат осторожно протиснулся в толпе к Роберу де Шерубену, покрасневшие глаза которого выдавали бессонную ночь. Робер был подлинно болен, его трясло в ознобе, дышал юноша со странными хрипами. Заметив де Сен-Северена, несчастный протянул к нему трясущиеся ледяные руки, и аббата почти до слёз растрогал этот жалкий и доверчивый жест.
— Боже мой, Робер, вы совсем больны…
Тот утомлённо кивнул.
— Не могу уснуть. Всё время, как в бреду — тот, наш последний разговор…
— Она сказала что-то, обеспокоившее вас, Робер?
Де Шерубен устало смежил веки.
— Я думал об этом… но нет. Подумать только, она сказала, что в День поминовения пойдёт в храм, помянет родных, отца. И вот — всего три дня спустя…я поминаю её.
Аббат слушал бедного юношу, глядя в глубину сумрачного зала, где на длинном постаменте стоял чёрный гроб. Пришедшие, и это было заметно, выражали соболезнования матери торопливо и растерянно, стараясь ограничиться уместными короткими фразами и предложениями помощи. Мужчины, назначенные распорядителем церемонии, уже вынесли венки и церемониймейстер собирался отдать приказ о выносе гроба, но тут вошли новые соболезнующие, и ему пришлось чуть помедлить. Наконец гроб был поднят. Шесть мужчин двинулись к дверям, — и тут первый из них неожиданно споткнулся о кончик завернувшегося ковра, второй не удержал равновесие, и неуклюжий гроб тяжело ударился о дверной косяк. Слетела крышка. Все замерли.
Это была подлинно дурная примета. В толпе зашептались, что покойница хочет «зацепить» с собой на тот свет кого-то из родни. Впрочем, глядя на несчастную мать, все понимали, что она и впрямь едва ли задержится на этом свете. Гроб опустили, потом хотели продолжить вынос, но тут Люсиль де Валье покачнулась, вскрикнула, и медленно упала на пол. Её подхватил стоявший рядом де Сериз. Побледнела и Аврора де Шерубен. Брат кинулся к ней и застыл. Глаза Розалин, на которых почти час покоились медные монеты, распахнулись, обнажив остекленевший мертвый взгляд. В толпе зашептались, что этим подлинно не ограничится, ибо умершая «высмотрела себе компанию на тот свет…»
С приближением времени панихиды церковь Сент-Эсташ наполнилась людьми. Первые ряды справа были отведены для семьи покойной, закрытый гроб во время службы, убранный цветами, был установлен на чёрном пьедестале. Пожилой священнослужитель с хористами прошёл через главный вход. Начиналась панихида. Аббат Жоэль заметил, что Лоло де Руайан, суетящийся вокруг тетки, выглядит словно с похмелья, Габриэль де Конти казался сонным и точно переевшим на обильной трапезе, у Тибальдо ди Гримальди то и дело перекашивалось лицо — он поздно лёг, не выспался и теперь пытался скрыть зевоту.
Духовенство окружило гроб, из глубины алтаря раздался «De profundis», исполняемый невидимыми певчими. Все замерли. Отец Жоэль, обернувшись на присутствующих, подумал, что литургия словно очищает нечестивость этих лиц, то и дело проступавшую и коробившую его. Все въявь тяготились и недоумевали, думали лишь о том, как бы побыстрее отбыть тягостную повинность, налагаемую светским долгом или родственными узами.
Стоя в этом чужом для него храме, аббат печально следил за вереницей красных и чёрных ряс, белых стихарей, шествовавших из глубины полукруглой апсиды. Увлекаемая высоко поднятым крестом, процессия двигалась медленно и безмолвно. Издали в смешении света, падавшего сверху, с огнями, зажженными на престоле, горящие свечи в руках клира как бы исчезали, и казалось, что священники идут, подняв к небу пустые руки, указывая на звезды, сияющие над их головами на куполе.
Священнослужитель в пылающем кольце свечей возглашал могущественные молитвы. Церковь заклинала Господа даровать прощение этой бедной душе: «Νοn inters in juducium cur servo tuo, Domine!..» После «Аmеn», пропетого всем хором в сопровождении органа, из безмолвия поднялся голос — словно от имени несчастной убиенной: «Libera mе…»
Хор продолжал древнюю песнь, в коей пламенел голос, возвещавший, что Грозный Судия, когда распадутся времена, приидет среди молний и покарает мир. «Сколь мало сохранилось того, чему поклонялись ушедшие столетия, горестно думал про себя аббат, но, слава Богу, уцелели священные строки псалмов, что поются теперь безучастными голосами и мысленно повторяются ничтожными сердцами, но как слова эти сами собой трепещут, молят о пощаде, исполненные самодовлеющей силы, неотчуждаемой красоты, мощной незыблемости веры…»
Священник обходил гроб, кропил его жемчужинами освященной воды, осенял страждущую, плачущую душу, утешал и как бы укрывал своей мантией, снова ходатайствуя, чтобы после столь мученической кончины Господь дал несчастной душе обрести спасение вдали от житейской суеты в обители вечного упокоения. «Господи, исторгни её из врат адовых!..» Боязливый, нежный и жалобный «Аmen» затих, казалось, душа отлетела и в наступившем гробовом молчании осталась лишь жалкая шелуха пустой скорлупы…
Жоэль был печален и угрюм. Не хотелось говорить, поднимать глаза, видеть пустые лица вокруг.
После панихиды гроб вынесли из церкви и установили на катафалк. Ремигий де Шатегонтье оказался в числе тех, кто нёс венки перед гробом. Рядом шёл и Бриан де Шомон. Аббат заметил, что оба тихо переговаривались, но слов не слышал. До кладбища было рукой подать, и последний путь Розалин был устлан розами. Гроб уже стоял рядом с могилой, священник читал последние молитвы, распорядитель похорон предложил каждому участнику церемонии цветок, который будет брошен на гроб, и Сен-Северен нервно смял в руках белую розу, когда увидел, как Камиль де Сериз со странной порочной улыбкой бросил цветок в могилу. Следом подошёл Шарль де Руайан, и аббат снова передернулся. Дегенеративное лицо Руайана, видимо, искажала судорога, но де Сен-Северену показалось, что тот усмехается. Одилон де Витри, которого ждали у кареты двое сыновей, плакал.
После погребения у кладбищенских ворот Ремигий де Шатегонтье, шедший вместе с Габриэлем де Конти и банкиром Тибальдо, заботливо обратился к Одилону де Витри, то и дело прижимавшему платок к глазам:
— Полно, дорогой Диди… Чтобы бедная девочка не утонула в слезах в мире ином, не нужно проливать слишком много слёз в этом….
Домой аббат вернулся вечером, уже в сумерках. На душе его было мерзко. Несчастная Элиза де Монфор-Ламори у гроба дочери несколько раз теряла сознание, приходя в себя, стенала и совсем извелась. Отец Жоэль вместе с Одилоном де Витри, отпустившим сыновей, привезли её домой и там последовал новый обморок, после которого она погрузилась в бредовое забытье. Вызванный врач горестно покачал головой.
Сейчас Жоэль молча стоял у окна и невидящим взглядом смотрел в сгущающиеся за окном сумерки. Из обилия сегодняшних тягостных впечатлений кровавой царапиной выступила зацепившая душу мерзейшая улыбка де Сериза над гробом. Лицо аббата помрачнело. Нет, он не подозревал бывшего сокурсника в нечеловечески ужасном убийстве, на такое Камиль пойти не мог… Да и зачем ему? Завещание не в его пользу, нотариус сказал, и Жоэль слышал об этом в церкви, что единственным наследником является только Шарль де Руайан, племянник графини де Монфор-Ламори. Однако, из мужеложника уж какой насильник-то?
Но беспутная улыбка де Сериза томила и пугала аббата.
Отец Жоэль отошёл от окна, зажёг свечу, подбросил в камин, разожжённый его домоправителем Франческо Галициано, ещё одно полено. В комнату бесшумно вошёл любимец аббата — дымчато-чёрный кот Нотамбуло — предмет бесконечных пререканий отца Жоэля и Галициано. Первый считал кота красавцем и душкой, звал piumoso и monello — пушистиком и шалунишкой, между тем как Франческо, безусловно, куда лучше аббата осведомленный о похождениях и проделках Полуночника, употреблял куда более резкие эпитеты girovago и corrotto — бродяга и развратник. Но аббат обожал кота и игнорировал все жалобы Галициано на Полуночника — кот грел ему по ночам ноги, музыкально мурлыкал и успокаивал любую тревогу. Однако, сегодня и Полуночник, как бы мелодично ни урчал и ни тёрся об ноги отца Жоэля, был бессилен утешить хозяина. Аббат опустился в кресло и почувствовал, как наваливается на него тяжёлая усталость. Он закрыл глаза, но вязкая дрема, парализовав члены, дальше не пошла. Дух бодрствовал, осаждаемый видениями былого.
Жоэль понял, что именно царапнуло душу. Он уже видел такую улыбку Камиля де Сериза. Видел десять лет назад.
…Мари, сестра юного графа де Ретеля, впервые появилась у них в колледже на рождественском балу, и едва ли следует удивляться, что Жоэль сразу потерял голову: девица была столь хороша собой, что даже старики не могли сдержать затаённого вздоха восхищения. Жоэль при виде Мари ощущал боль в сердце и головокружение, внутренний трепет всего существа отдавался в дрожи пальцев и смущении, но вскоре де Сен-Северен с восторженным изумлением заметил, что Мари не уклоняется от его робких ухаживаний, и в её взгляде к своему ликованию прочёл признаки ответного чувства. Он и верил, и не верил, но решившись после долгих сомнений на объяснение, услышал, что любим. Она сразу выделила его из толпы, сердце её безотчетно и бездумно выбрало его, она поняла, что это и есть тот, кому ей суждено принадлежать.
Всё это время, поглощённый своей любовью, Жоэль не замечал ничего вокруг. Не видел он и тех взглядов, которые бросал на него извечный соперник Камиль де Сериз. Сен-Северен удивился, когда Мари обронила, что Камиль добивался её, и тоже пытался с ней объясниться. Она отказала де Серизу, казавшемуся ей некрасивым, дерзким, отчаянным и горделивым, но подлинной причиной отказа была любовь к Жоэлю, и де Сериз понял это.
О том, что случилось после, Жоэль не любил вспоминать. Весной они с Камилем и Ксавье де Жарнаком гостили в замке Антуана де Ретеля, приглашённые братом Мари, Жерменом. Через неделю после их приезда Мари слегла — и больше не встала. Но на смертном одре она рассказала Жоэлю, что Камиль де Сериз обесчестил её. При этом не могла объяснить, как всё произошло, лишь помнила, как странная непреодолимая сила вдруг заставила её среди ночи подняться и самой прийти в спальню де Сериза. Он шла, как околдованная, и ей почему-то казалось, что она идёт к нему, Жоэлю… Сериз набросился на неё и зло надругался, но она была бессильна, и только вернувшись к себе, осознала весь ужас случившегося. К утру уже металась в жару и теперь понимает, что стоит у порога смерти. Налитые слезами глаза Мари кротко смотрели на него, и последнее, что она сказала, были слова любви к нему, Жоэлю…
Смерть Мари убила его. Он ещё несколько дней после похорон не мог прийти в себя, и откладывал объяснение с Камилем, понимая, что оно закончится дуэлью и смертью одного из них. Омертвевшая от потери душа стала равнодушной ко всему, отмщение было делом только чести, но не потребности мертвой души. Равно безразлична стала и собственная жизнь.
Жоэль хладнокровно выбрал место и время поединка, привёл в порядок оружие, но когда появился в коллегии в комнате Камиля де Сериза, уехавшего из замка за день до похорон, ужаснулся. Он не знал, как выглядит сам, но лицо соперника было страшным. На нем лежала печать ада. Изнурённый несколькими бессонными ночами, совсем больной, де Сериз подлинно потерял себя. Его сбивчивая и путаная речь выдала все муки, пережитые им.
Он полюбил впервые, и страсть снедала его. Очень скоро он заметил, что предпочтение оказывается Жоэлю. К былому соперничеству добавились муки ревности, захлестнули ненависть и зависть. Всё это время, поглощённый своей любовью, Жоэль не замечал ничего вокруг. Не видел он и тех взглядов, которые бросал на него извечный соперник Камиль де Сериз. Сен-Северен удивился, когда Мари обронила, что Камиль добивался её, и тоже пытался с ней объясниться. Она отказала де Серизу, казавшемуся ей некрасивым, дерзким, отчаянным и горделивым, но подлинной причиной отказа была любовь к Жоэлю, и де Сериз понял это.
Камиль не мог отдать Мари. Он любил. Он любил Мари и ненавидел его, Жоэля. Дальнейшее помнил смутно. В замке Ретеля он всем напряжением душевных сил взалкал Мари, не спал три ночи, разрывая простыни, взывая к аду и сатане, готов был продать душу чёрту за единую ночь с ней. Обезумевший, он, уставившись в каминное пламя, начал призывать её, почти не помня себя… Вскоре дверь его спальни распахнулась, и Мари словно в полусне переступила порог. Он возликовал, но тут она назвала его Жоэлем…
Ад помог ему. Ад выполнил его безумное желание, но ад одурачил его. Он смог овладеть только телом, а жаждал её любви. Сатана дважды провёл его. Она не любила его. Теперь Ад вошёл в него, душа гниёт и стонет в нём, что он наделал, Господи…
Жоэль молча слушал Камиля. Тот то униженно и жалобно просил о прощении, но тут же взрывался в пароксизмах завистливой ненависти, то проклинал Жоэля, то молил о смерти, то снова исступленно каялся. Лицо его перекашивалось: на нём то появлялась отвратительная в своей порочности улыбка, точно такая же, как и над гробом Розалин, то запредельный ужас. Жоэль понял, что подлинного покаяния в Камиле нет, это испуг последствий совершённого, но не раскаяние в нём, страх кары за грех, но не отвращение к греху, боязнь ада, но не распутства, которое тёмной болезнью вошло в него и растлевало.
Сен-Северен вздохнул. Этот несчастный смертельно оскорбил его и убил чистое, непорочное существо. Но боль потери, понесённой его душой, и теперь Жоэль понял это, была переносимой, ибо не задевала основ, ткани самой души и не ломала его цельности. Он в своей потере остался собой. Душу нельзя убить болью — только грехом. Но что этот безумный сделал со своей душой? Де Сериз обрёк себя на что-то столь страшное, неизбывное в своей скорби, что худшего наказания ему не вынес бы в самой исступленной ярости и сам де Сен-Северен.
Жоэль ещё раз молча оглядел соперника. Не хотел проклинать его, не мог благословить. Он простил Камилю свою боль и свою потерю. Но простить смерть Мари и надругательство над ней — не мог, ибо это лежало вне его воли. Это пусть ему простит Бог.
Торопливо ушёл, несколько дней провёл как в забытьи, жалобно, почти слёзно вымаливая у Господа сил, сна, покоя, забвения… И Сын Божий сжалился над ним. Прошлое сначала помутнело в памяти, потом стало погасать, и наконец Жоэль обрёл странное свойство, кое потом всю жизнь изумляло его самого. Он умел теперь жить подлинно только днём нынешним, прошлое исчезало, едва часы отбивали полночь, он не знал ни ностальгии, ни печали по уходящим дням. Наследник знатнейшего рода, он знал, что никогда не будет нуждаться — и не утруждал себя заботой о дне завтрашнем.
Жоэль уехал на родину, побывал в Греции, через год вступил в монашеский орден иезуитов, почти восемь лет прожил в Италии, однако, затем по делам ордена был направлен в Париж. Он не искал встреч с Камилем де Серизом в Париже, но столкнулся с ним в первый же день по приезде. Был изумлен. Бывший сокурсник сильно постарел и погрубел, выглядел куда старше своих лет, но приобрёл светский лоск и житейский опыт. Он всячески избегал де Сен-Северена, ускользал от бесед и уклонялся от объяснений.
Это было нетрудно — аббат и не думал преследовать де Сериза или досаждать ему.
Между тем фамильные связи открыли аббату двери лучших домов, и вскоре он стал завсегдатаем салона маркизы де Граммон: особняк её был недалеко от его дома, хозяйка была особой зрелых лет, обстановка уютной и спокойной, люди приходили солидные. Вскоре де Сен-Северен с некоторым удивлением заметил, что обрекая себя на встречи с ненавистным соперником, туда весьма часто заходит и де Сериз…
Сейчас де Сен-Северен с тревогой подумал, что не может определить, что именно обеспокоило его. Неужели только мерзкое в порочной гримасе лицо де Сериза? Он ничего не знал о том, как Камиль жил все эти годы, но полагал, что тот мало изменился. Что уронил Камиль недавно в гостиной? «Мораль лишь измучила и истерзала слабые и легковерные души, но не смогла удержать никого, увлечённого сильной страстью…»
Что ж, страсть мсье де Сериза Жоэль уже видел. И, похоже, теперь эта страсть стала подлинно укоренившейся привычкой, а значит, управляла уже самим Камилем. Улыбка де Сериза над гробом несла отпечаток застарелой порочности, Жоэль, священник, всегда старавшийся постичь движения душ сынов человеческих, неоднократно встречал такую на лицах отъявленных распутников. К тому же краем уха де Сен-Северен слышал в обществе молву, что де Сериз слывёт человеком безнравственным, которого разумная мать никогда не оставит наедине с неопытной дочерью. Это проронил в разговоре с ним самим Одилон де Витри, человек, в порядочности которого аббат никогда не сомневался.
И всё же… Градации падения, длительность распада нераскаянной души неотчетливы и туманны, но Жоэль не верил, что де Сериз мог стать убийцей. Что-то мешало принять это, причём это «что-то» было совсем рядом, как и улыбка Камиля над гробом.
Ну да! Улыбка. Камиль, улыбаясь, щелкнул по носику Стефани де Кантильен… Нежность и лукавая насмешка, нечто подлинно братское проступило в ту минуту в Камиле. Так улыбаться можно, сохранив если не душу, но хоть осколок человечности. Это не Камиль. Просто померещилось. Скорее всего, уже с облегчением думал отец Жоэль, Камиль де Сериз домогался Розалин де Монфор-Ламори, но получил отказ. Священник замечал, что она действительно пренебрегала вниманием и настойчивыми ухаживаниями Камиля. Сейчас, при мысли, что она кем-то осквернена и умерщвлена, Камиль испытывает свойственное порочным людям мстительное злорадство — отсюда и эта мерзейшая улыбка…
Только и всего. Только и всего…
Глава 7. «Контраст противоположностей становится особенно разительным, если их поставить близко друг к другу…»
За окном уже совсем стемнело. Жоэль набросил плащ и вышел на улицу — сидеть одному взаперти наедине с неприятными мыслями не хотелось. Сначала направился на Итальянский бульвар, некоторое время бродил там, потом неторопливо миновав биржу со стороны бульвара, присел на скамью, выбрав не ту, что была в круге фонарного света, но почти потерявшуюся в зарослях вечнозеленого самшита.
Он обрадовался возможности обелить Камиля. Аббат был мудр, но этой тайны собственной души не постигал. Этот человек лишил его земного счастья и плотского наслаждения, ранил подлостью сердце. Но видя его, Жоэль неизменно грустнел и страдал, и почему-то влёкся к нему горестной жалостью. Отец Доменико ди Романо, его духовник в Риме, которому он несколько лет назад рассказал о случившемся, выслушал Жоэля напряженно и внимательно, поминутно окидывая исповедующегося ему бездонным и сумрачным взглядом. Наконец проронил спокойно, уверенно и чуть иронично.
— Джоэле, мальчик мой, ты или одарён светлым даром бесстрастия и высшим из даров — непостижимым и сверхчеловеческим — любовью к врагам своим, и тогда ты — свят, или же в тебе — изломанность и искажённость куда большая, нежели в твоём Камилло. Такой излом чреват страшным взрывом затаённой ненависти. Он может разорвать тебя в клочья, мой мальчик, если выйдет наружу… Ты сумел простить ему такое? Подлинно ли ты возлюбил его?
Жоэль вздохнул, но не отвёл от учителя взгляд.
— Вы полагаете, отец Доменико, что я ненавижу его, но не понимаю этого? — он задумался, пытаясь осмыслить и сказанное, и свои чувства. — Тогда душа моя воистину бездонна и я сам не могу понять себя. Я думал, что мне… жаль его.
— Да, он подлинно жалок, его отвергли, ему предпочли тебя, он был не любим… Сегодня меж вами нет предмета вражды, но в его воображении ты снова торжествуешь над ним… Он не может смотреть на тебя свысока, ты подавляешь его… Это помогает тебе… — глаза отца Доменико впивались в его лицо.
Жоэль искренне удивился. Он никогда не думал об этом.
— Нет… Я не хочу никакого торжества над ним.
— Он кажется тебе слишком ничтожным. Торжество над презираемым презренно и не нужно тебе?
Жоэль покачал головой.
— Камиль не ничтожество. Он изощренно умён и весьма даровит, и ни в чём никогда не уступал мне, кроме…
— Кроме?..
— Кроме того, в чём нет ни малейшей моей заслуги…
— А, — усмехнулся отец Доменико, — понимаю. Он некрасив?
Жоэль пожал плечами.
— Он некрасив, когда я рядом. Бонавентура прав. Контраст противоположностей становится особенно разительным, отец мой, если их поставить близко друг к другу. Сам же Камиль просто не может быть назван красивым. И все.
Ди Романо улыбнулся.
— Не высокомерие ли истинного превосходства, свойственное и самым смиренным, говорит в тебе, сын мой? Недооценка себя есть такое же отклонение от истины, как и переоценка. Ты смиренен, но умён, и не можешь не понимать, что данный тебе дар богоподобной красоты возвышает тебя над другими…
Лицо Жоэля передернулось.
— Моя красота, отец, и всё, чему она могла бы послужить — отдано мной Богу. Я не хочу возвышаться ненужным мне…
Отец Доменико помрачнел.
— Я не замечал в тебе жалкой двойственности характера, убожества перекошенных душ, тайного влечения к ненавидимому… Ты казался мне цельным. Простишь ли ты мне, мальчик, два последних вопроса…
Жоэль, снова встретившись глазами с духовником, кивнул.
— Я знаю вашу любовь ко мне…
— Тогда скажи, когда ты говоришь, что этот человек тебе дорог, человек, чьё преступление изменило стези твои, осквернило твою душу и погубило ту, которую ты любил, не чувствуешь ли ты, что тебя… плотски влечёт к нему? Не отвечай сразу, но выслушай и второй вопрос, — резко обронил святой отец, заметив, что Жоэля снова слегка передернуло. — Подлинно ли ты любил ту, коей тебя лишили?
Жоэля покоробило, но он не возмутился духом, а лишь задумался. Помедлив несколько минут, тихо и рассудительно проговорил.
— Я влёкся к ней всей душой. Хотел ли я её плотски? Да, хотел. Мечтал об алтаре и обо всем, что должно последовать после, хотел, чтобы она родила мне детей, хотел умереть с ней в один день. Сильнее её я любил только однажды… один день… мне было двенадцать, тогда болел отец, я молился в нашей домовой церкви. К утру отцу полегчало, врач сказал, что он поправится. Я вышел в сад. Помню шорох листвы и росу на траве. Луч солнца ослепил меня, и в его лучах я увидел Лик Христа. Он улыбался мне. Во мне загорелось пламя. Я пламенел в этой любви. Боль сердца и слезы. Не помню, сколько это продолжалось — мгновение или часы. Времени не было. Потом все тихо ушло, растаяло во мне. Но это было давно. Любил ли я Мари… — Жоэль смотрел в небо. — Любил.
— Ты посягал на неё?
Жоэль опустил голову.
— Нет. Лишь на себя.
Не поднимая глаз, духовник заговорил.
— Ты не ответил на мой первый вопрос, Джоэле. Ты не расслышал его?
Жоэль с улыбкой пожал плечами.
— Я понял вопрос. Мысль о соитии с мужчиной вызывает во мне брезгливую оторопь. Меня никогда плотски не влекло к Камилло. — Улыбка вдруг пропала с его губ, — Но… влечение… да, я чувствовал. Это… было. — Он жалко улыбнулся, — Я всегда хотел иметь друга. Но равен мне был только он… Равенство умов, равенство духа… Я… я холоден. Всегда замечал это. Я не умею вспылить, разгневаться, меня трудно оскорбить. Другие не таковы. А он… пламя. Я недоумевал, считал его нервным, чрезмерно страстным, но… да, меня влекло к нему.
Жоэль ничуть не лгал, но истина была печальней. Выросший на вилле деда в Италии, Жоэль никогда не имел друзей среди ровесников, но всегда грезил другом — равным, понимающим, и по приезде с отцом в Париж искренне надеялся обрести друга в колледже. Увы. Долгие годы уединённого отрочества, общение с дедом и отцом, кои никогда не делали скидку на юность Жоэля, привели к тому, что он своими суждениями либо пугал, либо шокировал сверстников. Даже приятная и располагающая внешность странно отгораживала от него юношей. Де Сериз был единственным, кто, хоть и дразнил его Савонаролой, мог спорить с ним и понимал его. Понимал, но не принимал. Для Жоэля это был призрак дружбы, фантом товарищества, но и он был дорог.
— Замечал ли ты с его стороны ответное чувство — любое…
Жоэль помедлил.
— Нет. В нём был… азарт соперничества, но до Мари… ненависти я не замечал. Любви тоже.
— Ты сказал, что после того, как он обесчестил твою любимую, ты стал жалеть его. Ты не ошибся? Ты давно не был на родине предков. Может, слова для тебя изменились? Ты ведь теперь француз… Может, мы не понимаем друг друга? Ты говоришь — mìsero, это squallido, insignificante, miserabile — он ничтожен и убог для тебя? Жалко выглядит в твоих глазах? Аvere un mìsero aspetto?
— Нет, mìsero, он вызывает жалость, мне его жаль! Mi fa pieta, mi dispiace per lui… Я люблю его. Я хочу спасти его…
— Мне…неясно… Пусть ты влечёшься к нему Христовой любовью, спасающей и прощающей, — ди Романо умолк, но потом снова заговорил, — но понимаешь ли ты, что любя его и прощая ему…ты вызываешь в нём самом утроенную ненависть? — Он заметил, как побледнел Жоэль и умолк снова.
Сен-Северен подлинно ощутил, что в нём оледенела душа.
— Я видел это… но… почему? Я же истинно пытался простить… и душа моя отпустила ему грех!!
— Ты, мой мальчик, для него — живое напоминание о его низости. Великодушием своего прощения ты унижаешь его, милосердием своего сострадания ты тяготишь его, величием своей любви подавляешь. Если ты прав, и он равен тебе в уме и дарованиях, — простить этого он не сможет. Ты неосознанно выбрал для него худшую из кар — кару помилования. Такие люди, как твой Камилло, никогда не простят другим того зла, которое сами им и причинили.
После долгого молчания Жоэль спросил.
— Значит ли это, что он скорее простит себя, чем меня? Себе он прощает?
— Я не знаю эту душу. Но если он по-настоящему равен тебе… Ничтожные души легко забывают, высыхая как лужи, но чем глубже душа, чем страшней её провалы, тем неизгладимей в ней память греха. Тем страшнее будет и кара, которую он…
Старик умолк.
— … которую он…? Заслужит? Обрушит на себя сам?
— …Не знаю, Джоэлино. Такие, как ты и он, обретают или теряют себя здесь, не ожидая загробных судов Божьих. Они носят ад и рай в себе, поют Осанну или сами казнят себя. И потому — ты не сможешь спасти его… без него самого, а он никогда не захочет быть спасённым тобой… разве что…
Жоэль встал и опустился на колени перед духовником.
— Разве что?
— Неисповедимы пути Господни, но бездонен океан милосердия Его.
— … Мне жаль. Но правильно ли я понял, отец? — Жоэль потемнел лицом, — вы намекаете, что пытаясь спасти его… я… подтолкну его к ещё большему падению? По ненависти ко мне?
Тот с мрачной улыбкой кивнул.
— Даже Господь не может спасти того, кто сам влечется к гибели. Не хлопочи над его душой, но молись о нём.
— Я понимаю. Спасибо, отец, — в глазах Жоэля стояли слёзы.
Отец Доменико исподлобья окинул взглядом своего духовного сына. Сведущий в сердцах людских, читающий потаённое, понимающий сокровенное, отец Доменико искренне любил эту дивную отрасль древнейшего из родов земли своей. На молодом Джоэле ди Сансеверино лежало Божье благословение. Чистый и целомудренный, кроткий, как голубь, и мудрый, как змий, бесстрастный и милосердный — Господи! Воистину, дивен Ты во святых Своих… Но эти размышления были неизвестны юному Сансеверино, ибо вслух иезуит сказал лишь, что ему надлежит внимательно надзирать за собой, ибо дьявол поминутно подвергает нас искушениям, и неизменно помнить, что лишь в Господе мы обретаем силу, без Него же не сотворим ничесоже…
Потом добавил.
— Опасайся самонадеянности. Я знаю тебя и верю в твою искренность. Она — откровение чистой души, но поверь… мало кто из живущих знает себя в полноте. Избегай Камилло. Не то, боюсь я, не ты спасёшь его, но он подтолкнёт тебя к падению. К падению в бездну ненависти и мести. Твоё безгневие и прощение… слишком надчеловечны, слишком божественны, сын мой…
…Жоэля вывели из задумчивости стук копыт и скрип колес экипажа. Карета остановилась, и оттуда показался невысокий человек в тёмном плаще. Он вытащил какой-то мешок, наполненный на треть чем-то сыпучим, вроде песка или муки. Когда незнакомец вступил в круг фонаря, Жоэль де Сен-Северен с изумлением узнал Реми де Шатегонтье. Виконт был в перчатках, холщовый мешок держал осторожно, стараясь не замарать плащ. Аббат пригляделся к ноше его милости, но, не смог понять, чем он наполнен. Реми нетерпеливо переминался с ноги на ногу, потом замер и прислушался. По камням мостовой со стороны биржи снова застучали лошадиные копыта, и показалась ещё одна карета. Герб де Конти на ней Жоэль узнал издали, а через минуту раздался и голос его сиятельства.
— Ну, что, Реми?
Виконт в лаконичных, но непечатных выражениях выразил раздражение опозданием своего собеседника, потом торопливо, но осторожно протянул Габриэлю де Конти привезённый груз. Тот, сопя, погрузил мешок в свою карету и, захлопнув дверцу, зевнул, пожаловавшись, что не выспался. Ремигий, тщательно отряхнув перчатки, сварливо поинтересовался:
— Я надеюсь, теперь мои интересы будут учтены? Или только enculé у нас жуируют?
Де Конти расхохотался.
— Чего это ты дружка-то честишь, Реми? Небось сам не раз тем же пользовался! К тому же мне казалось, что уж твои-то интересы были соблюдены. Я даже тебе позавидовал…
Лицо де Шатегонтье исказилось презрительной и высокомерной гримасой.
— Дружка?… Волк из Компьенского леса ему дружок! Я говорю о моих финансовых интересах, Габи. Я собираюсь купить имение под Сомюром…
Герцог поднял вверх густые кустистые брови.
— Под Сомюром? — и воскликнул с большим пылом и едва заметной иронией, — о, Анжу, долина Луары, да-да, друг мой, это подлинно райское местечко. Какая спаржа, какие яблоки! О, знаменитый «тарте-татин» в городке Ламот-Бёврон! О, моя юность… Юные девочки с упругой грудью, «филе-де-сандр» из окуня с соусом «бёр-блан», толстые аппетитные попки, фаршированный лещ и жареный угорь в красном вине! А лосось со щавелем! А паштеты и козий сыр из Турена! Покупайте, покупайте, дружище…
Ремигий, и это делало честь его самообладанию, старался держать себя в руках, лишь выразив не больно-то пристойными словами мысль, что несколько утомлён досужей болтовней своего собеседника, но Габриэль де Конти продолжал нахваливать белые вина из Сансера и Нанта, мягкие красные из Сомюра и Турена, сладкое и полусладкое белое из Вувре и десертные долины Туэ. Потом поток насмешливого красноречия герцога всё же иссяк, и он заверил своего собеседника, что уже к концу Адвента он, дорогуша-Реми, сможет сделать столь необходимое ему приобретение. Пусть он не волнуется — всё будет прекрасно.
После чего они расстались, герцог велел гнать к Шуази, а виконт отдал кучеру распоряжение ехать домой.
Жоэль поднялся, поплотней укутался в плащ и медленно пошёл к себе. Увиденное насторожило его, но не всерьёз. Грязные делишки грязных людишек. Но что было в мешке-то? Реми боялся испачкаться, держал его на весу… Аббат пожал плечами и ускорил шаг. Неожиданно он снова услышал знакомые голоса. Мсье Фабрис де Ренар, видимо, по пути из книжного магазина, встретил маркиза Анатоля дю Мэна и виконта Эдмона де Шатонэ, и теперь они втроем оживлённо обсуждали недавнее убийство и похороны.
— Всё слишком непостижимо и проделано с таким изуверством…
— Венок от герцога Люксембургского из алых и белых роз был великолепен…
— Помяните моё слово, господа, дело это дьявольское…
— Да полно вам, Фабрис, я уверен, девицу убил из ревности любовник…
— Помилуйте, Эдмон, а тело обгрызать-то зачем?
— Чтоб отвести от себя подозрения.
— Так, помилуйте, ведь и подозревать-то некого!
— Нет, мсье, ручаюсь, это просто сумасшедший. Надо, чтобы полиция проверила, не бежал ли кто из Бисетра или Сальпертриера? — дю Мэн был уверен в своей правоте.
— Это любовник, Анатоль, это порыв страсти, я чувствую…
— Это Сатана, попомните, это Сатана…
Аббат устал слушать повторы, и заторопился. Но рядом с домом его ждала ещё одна неожиданность. Он услышал грубое итальянское ругательство, и, присмотревшись в вечернем тумане к силуэтам двух мужчин, шедшим впереди, узнал в одном из них банкира Тибальдо ди Гримальди. Второй, к его удивлению, оказался Шарлем де Руайаном. Банкир, как до этого Ремигий де Шатегонтье, не выбирал выражений, на сей раз итальянских, костеря собеседника на чём свет стоит.
— Scemo! Mille cazzi nel tuo culo! Такого второго идиота, как вы, Лоло, поискать!! Я уже сказал вам, займитесь чем-нибудь на досуге, не обременяйте меня вздором! Почему бы вам не ублажить задницу вашего дорогого Брибри? Повторяю, угомонитесь!
Шарло де Руайан был настроен элегично.
— Да полно вам, Тибальдо, вздор всё это, сущие пустяки. Кстати, Рене Мезанжо продаёт свою итальянскую гитару, а граф де Реналь — отменный клавесин… Мне нужно этак сорок-пятьдесят тысяч… и мы с Шомоном могли бы через неделю-другую съездить в мой маленький домик в Левэ…
Банкир ответил не сразу, но наконец пробурчал:
— Хватит и тридцати…
Граф Лоло, который всегда имел привычку запрашивать втрое против нужного, не возразил. Они свернули в проулок.
Жоэль подошёл к своему парадному. Прогулка, надо заметить, ничуть не помогла ему избавиться от неприятных мыслей. На душе по-прежнему было мерзко. Весь этот ноябрьский день, столь тяжёлый и сумрачный, начавшийся с похорон и завершавшийся теперь томительным и тягостным недоумением, совсем истерзал его. Он не помнил, как добрался до постели, ему казалось, лишь сон даст ему забвение, и сон пришёл, но и в нём перед глазами снова плыл курящийся церковный ладан, гроб с грохотом ударялся о косяк двери, на бледном лице покойной распахивались мертвые остекленевшие глаза, Шарло де Руайан насмешливо бросал цветок в могилу, а лицо Камиля де Сериза искажала порочная, распутная гримаса…
Глава 8. «…Полено — оно и есть полено, дорогой Одилон…»
Спустя три недели после похорон мадемуазель Розалин де Монфор-Ламори в свете распространилось горестное известие о смерти её матери, графини Элизы. Новость не была неожиданной — её сиятельство так и не пришла в себя после обморока, случившегося сразу по возвращении с кладбища, несколько недель была в забытьи, и умерла, не приходя в сознание. Маркиза де Граммон, в салон которой эту новость принес Одилон де Витри, была расстроена. Господи, она помнила ещё дебют юной Элизы в обществе, та всегда казалась ей нахальной и несколько дерзкой девчонкой, и вот — нет ни Элизы, ни Розалин…
Маркиза почувствовала себя совсем старухой.
Шарло де Руайан, единственный наследник графини, к его чести, даже не пытался выглядеть расстроенным. Плач наследника — замаскированный смех, Лоло знал эту старую поговорку, и полагал, что всем остальным она тоже известна. Правда, он неизменно сохранял на лице выражение умеренной печали, что говорило о том, что его сиятельство прекрасно воспитан, блюдет пристойность и уважает традиции общества.
Аббат Жоэль помнил старейший юридический принцип «Qui prodest?», но Руайана в убийстве Розалин не подозревал. На кладбище в день похорон де Сен-Северен слышал тихий разговор двух представителей закона о том, что девица перед смертью была обесчещена, над ней жестоко надругались, причём насильник был человеком недюжинной мужской силы. Лоло не подходил под эти определения. Он не выносил даже запаха женщины, брезгливо содрогаясь и морща нос, причём, подобные богомерзкие склонности обнаруживал, как утверждал в приватной беседе старик Одилон де Витри, с раннего отрочества, сиречь, они были следствием не столько развращенности натуры, сколько врожденной патологии иссыхающих ветвей вырождающегося рода. Изысканная линия запястий, впалая грудь и узкие плечи его сиятельства не позволяли предположить в его тщедушном теле значительной силы. Он и с курицей не справился бы. Думать же, что он мог поручить убийство кому-то другому…
Аббат покачал головой. Страшный риск, а Шарло даже в карточных партиях предпочитал никогда не рисковать лишней взяткой, был осмотрителен и до крайности осторожен.
Камиль де Сериз выглядел больным. Под его по-прежнему светящимися глазами залегли лиловые тени, губы были бескровны, черты обострились. Аббат заметил, что граф удостоил его странно злобным взглядом, лицо его передергивалось. Пароксизмы ненависти зримо клубились вокруг де Сериза. Жоэль помнил слова Доменико, и видел, что старик углядел верно.
Не менее больным казался и Робер де Шерубен. Он явно не спал несколько ночей, был истомлён и предельно вымотан, одет и завит с полнейшей небрежностью. При этом аббат Жоэль заметил, что де Сериз смотрит на Шерубена с глумливым высокомерием и непонятной священнику презрительной усмешкой.
Барон де Шомон, не обращая ни на кого особого внимания, что-то элегично записывал в памятную книжку, кажется, стихи, а Реми де Шатегонтье пребывал в редком для него добродушном настроении, плотоядно улыбался и не только согласился выслушать написанное Брианом, но и соизволил похвалить.
Тибальдо ди Гримальди, Габриэль де Конти, Одилон де Витри и маркиза де Граммон забавлялись фараоном, а девицы Аврора де Шерубен, Амелия де Фонтенэ, Лаура де Шаван, Женевьева де Прессиньи и Мадлен де Жувеналь с жадностью расспрашивали Люсиль де Валье о принадлежностях свадебной церемонии, ибо в пятницу ей предстояло стать женой Анри де Кастаньяка, весьма состоятельного сановника при дворе. Но жених, по общему мнению девиц, хоть и тщательно скрываемому, завидным ни одной из них не казался: ему было за сорок, он не отличался красотой и слыл человеком весьма старомодных правил. Но, хоть этот брак не вызывал зависти девиц, они с удовольствием обсуждали тонкости кроя платья невесты, флердоранж и букет, деловито оценивали достоинства шёлка и тончайшей вуали.
— Пара шёлковых чулок 40 ливров, аршин белого шёлка от 70 до 80 ливров, модистка говорит, что можно уложиться в 1400–1600 ливров, не считая расхода на кружева и драгоценности. Ещё на двести ливров всяких безделушек: веер, подвязки и прочая…
— А Розалин говорила, что ей свадебное платье обойдется в 5840 ливров… А вот… вышел саван, — проронила Женевьева де Прессиньи, бледная девица с незапоминающимся лицом.
Аббат, до этого весь день проведший в храме на службе, дремал под журчание их нежной болтовни, сквозь дрёму слышал, как Руайан обсуждал с Брианом де Шомоном поездку в Левэ, состояние дороги и рессоры экипажа, Габриэль де Конти рассказывал маркизе последние сплетни, а Лаура де Шаван говорила Авроре де Шерубен, что напрасно её Робер думает, что именно ему было отдано сердце несчастной Розалин де Монфор-Ламори. Бенуа, её брат, сказал давеча, что возвращаясь от графа де Раммона, видел, как Розалин, видимо, как раз в тот день, выходила из дома. На ней было тёмное платье и плащ, на волосах — шляпка с эгреткой со страусовым пером. Она прошла квартал и села в карету, что поджидала её. Было темно, но на дверце кареты всё равно был наброшен бархатный плащ, закрывавший герб. Однако, Бенуа говорит, что это был весьма дорогой экипаж, и запряжена карета была четверней. Эта скромница Розалин, очевидно, имела любовника в самых высших кругах…
Аврора не любила Розалин. Та, по её мнению, заманивала в сети брата, была гордячкой и задавакой. Если же говорить о подлинной причине неприязни — она была проста: Аврора, глядя в бальные зеркала, не могла не заметить, сколь Розалин превосходит её красотой. Кого же это обрадует? Но сообщенное подругой заинтриговало. Подумать только! Лицемерная ханжа! Строила из себя такую скромницу и смиренницу… Но кому принадлежала карета?
Этого Лаура не знала, и оттого события выглядели ещё более интригующими.
Тибальдо ди Гримальди, оставив игру, подошёл к своей воспитаннице Люсиль де Валье. Девица окинула опекуна недовольным взглядом и отвернулась. Банкир что-то тихо сказал ей, она же, передернув плечами, торопливо и односложно ответила и отошла от него, сев рядом с аббатом и игриво улыбнувшись ему. Отец Жоэль не мог понять причин столь навязчивого внимания молодой особы. Уже больше месяца назойливая особа, будучи официально просватанной невестой, буквально не давала ему прохода, досаждала непонятным вниманием, причём в эти последние перед свадьбой дни она утроила свою докучливую настойчивость. Что ей нужно, силы небесные? Между тем Люсиль нежно спросила его, какой, по его мнению, аромат будет самым уместным в день свадьбы? Аббат смутился. Это дело вкуса и личных пристрастий, склонности к определённой эпохе и определенным запахам, пояснил он.
— Ароматическая формула рыцарского изящества эпохи Людовика XIII — это ценимые в то время ирисы, мускус и миртовая, или, как ее именовали, ангельская вода. Сегодня при помощи мирры и ладана, этих властных мистических запахов, найден ключ к претенциозности золотого века, к имитации возвышенного и витиеватого красноречия Боссюэ, и ныне франгипан и лавандово-гвоздичные смеси имитируют запах ронделеции, в соединении пачулей и камфары нашей эпохе мерещится диковинный привкус китайской туши, а в сочетании лимона, гвоздики и нероли слышат благоуханье магнолий… Выберите то, что нравится вам, мадемуазель…
— А что выбрали бы вы?
Аббат вздохнул. Он — священник, напомнил он навязчивой особе, и любит аромат ладана. По душе ему и запах лимона. Мадемуазель ещё несколько минут пытала его, он отделывался односложными ответами и был рад, когда Люсиль вместе Мадлен де Жувеналь наконец покинула гостиную.
Шарль де Руайан теперь обсуждал с Ремигием де Шатегонтье насущнейший для себя вопрос и воззвал к присутствующим. Фирмы Бланше и Такенов предлагали прекрасные клавесины. Он проверял, звук отрывистый, но гулкий, обертоны звучат свободно, legato не сыграешь, но серебристо-звонкие тембры в верхнем регистре очень красивы, а в басах «наплывы» обертонов создают колорит церковных звонниц. Чудесные инструменты.
— Ну, так что же, покупайте, — зевнул герцог де Конти, который не отличал мажорного трезвучия от минорного.
Сложность была в том, что граф де Реналь продает инструмент Дени прошлого века — и просто великолепный! Жемчужно-рассыпчатая игра — jeu perle — и мелизмы — воплощение сверкающей легкости и изящества!
— Ну, так покупайте у Раммона, — равнодушно почесал макушку герцог и вытащил из кармана часы.
Но оказалось, что, несмотря великолепные качества инструмента Дени, он вступил в противоречие с проповедуемым графом Лоло принципом «гармоничной прелести»! А именно, его строгое и несколько тяжеловесное обрамление и крыловидная форма не сочетаются по цвету с обоями от братьев Раше в его доме на улице Сен-Жак, корпус же инструментов Бланше и Такенов прекрасно инкрустирован модными китайскими узорами и идеально вписывается в интерьер его музыкального зала…
Герцог был невозмутим.
— Так купите оба, Шарло. Инструмент Бланше поставьте в музыкальном зале, а инструмент Дени — в вашем новом доме. Там под него и интерьер закажете.
Шарло задумался. Возразить было нечего.
— Простите, Жоэль, — неожиданно услышал аббат голос Бриана де Шомона. — Нам Камиль де Сериз как-то сказал, что вы в колледже сочиняли стихи, и говорил, что их хвалили. — Это было ложью. На самом деле Камиль сказал ему, что аббат был борзым стихоплетом, и тон, каким это изрек Сериз, был высокомерен и презрителен, но Брибри знал недоброжелательность Камиля к аббату, и потому был просто преисполнен любопытства, ибо подлинно любил поэзию.
Де Сериз, услышав своё имя, подошёл ближе. Сен-Северен поморщился. И не потому, что не писал стихи, но больно уж неприятным было неожиданное внимание Брибри. Барон не нравился Жоэлю, а фамильярность обращения и вовсе претила. Нашел себе дружка, ничего не скажешь… «Это были не стихи, а метрические упражнения, дорогой барон. Нам давали задания, и я их выполнял».
— То есть вы способны написать по заказу?
Аббат пожал плечами.
— Писать можно о том, что испытано чувственно, или о том, что осмысленно. И лишь творческий талант, отмеренный Господом, величиной в пять мер, ставший частью души, делает возможным озарения. Я лишен поэтического таланта, но в колледже отмечали мои способности к стихосложению. Это не одно и то же.
— Но на заданную тему стих вы напишете?
Аббат вздохнул.
— Если тема будет близка — да, — Сен-Северен стал уставать от пустого разговора. Силы небесные, что этому чертовому мужеложцу от него надо?
— Ну, попробуйте. Вам близка тема античности?
— Не во всем.
— Вот как? Но напишите о Греции.
Аббат вздохнул, и хотел было отказаться, но Брибри поддержала маркиза. Она обожала стихи. Сен-Северен подлинно не чувствовал в себе поэтической одарённости, точнее, иногда, ощущая вдохновение, что-то рифмовал, но серьёзно к этим опытам не относился. Сейчас, желая навсегда отучить барона обращаться к нему с подобными глупостями, торопливо срифмовал свои мысли, но не об античности, а о Лоло и Брибри, обрядив их в античные реалии, искренне стараясь, чтобы прочтя стихотворение, де Шомон почувствовал себя уязвлённым и отстал бы от него навсегда. Закончив в считанные минуты, протянул листок Брибри. Тут же подошли Лоло, де Сериз и Реми де Шатегонтье, и заглянули в написанное.
Не бери канфар, виночерпий, не пои черни, она болтлива. Но ни мрамор Гиметта в молчании мертвенном, ни мрамор пентелейский не проговорятся ненароком, почему семикратно воет, бедра обняв Менетида Патрокла, Ахилл Пелид, из мужей первый? Не гадай по ветвям лавровым. Не ищи прорицаний священного леса. Промолчат монеты многовесные кипрской меди. Мрамор Пафоса тайны той не поведает: что влечет страстью беззаконною Зевеса к юному красавцу Ганимеду? Не пытайте, друиды, зелень кипариса. Мрамор Каристии молчалив. Не болтливы нарциссы. Не слушай шепот жимолости, не узнаешь из шелеста маслины, — зачем обнимается сук древесный ягодицами Диониса у могилы Просимна? Пока кифары звук из струн не исторгнут, и не надорван пергамента истончённого край, — не заглядывай в ящик Пандоры, тайны скверной не открывай.Увы, цель, которой добивался де Сен-Северен, оказалась недостижимой. Он обомлел, когда Лоло прочитал стихотворение вслух. Брибри, то ли не поняв насмешки, то ли игнорируя её, восторженно взвизгнул. Реми ухмыльнулся, но ничего не сказал. Камиль странно потемнел лицом. Тибальдо удивленно поднял кверху брови, но в глазах его блестело восхищение. Маркиза же заявила, что это просто божественно. Аббат вздохнул и подумал, что с него на сегодня вполне довольно, и уже собрался было уходить, но тут в гостиную торопливо влетел Одилон де Витри и, заметив в углу залы Тибальдо ди Гримальди, облегчённо вздохнул.
— Вы здесь, Тибо, как я рад! У вас найдется минутка для меня?
Банкир недоумённо поднял полукруглые тёмные брови и кивнул. Мсье де Витри снова исчез, однако, через несколько минут поспешно внёс в зал две упакованные в бархатные чехлы картины.
— Бога ради, помогите. За эту просят восемьдесят тысяч… а эта продается за шестьдесят. Это подарок супруге на тридцатую годовщину свадьбы. Но что я в этом понимаю, Господи? Вы же, Тибальдо, признанный знаток. Стоит ли брать?
Банкир не отказал старику, было бы невежливо дать ему понять, что мода на собирательство предметов искусства — ловушка для тупиц и профанов, которые ничего не смысля в живописи, желают прослыть коллекционерами. Кроме того, самому ди Гримальди, хоть он и не показал вида, роль знатока льстила. Мир деградировал, в нём подделывались векселя, деньги, дарственные и завещания, фальсифицировались чувства и искажались слова. На все это мессир Тибальдо смотрел, как на неизбежное зло, почти сквозь пальцы, но когда фальшивки проникали в мир антиквариата — бесился.
Ни стыда, ни совести у негодяев!
Но никто ещё не сумел провести знатока! Осведомлённости мошенников в искусстве, их пониманию стиля старых мастеров, мессир ди Гримальди неизменно противопоставлял остроту и недоверчивость взгляда «просвещённого патриция», как он называл себя сам, взгляда, стократно превосходящего изощрённость жуликов. Он распаковал картины, Жоэль де Сен-Северен тихо обошёл кресло Тибальдо и тоже взглянул на полотна, одновременно заметив в зеркальном отражении, как насмешливо поморщился ди Гримальди.
— Вам сказали, я полагаю, что это Беноццо Гоццоли и Пьеро делла Франческа? — язвительно осведомился банкир у де Витри.
— О, мой Бог… Вот так, с одного взгляда… вы определяете?
Аббат задумчиво почесал щеку. Ощущение подлинности вещи — вне понимания. Он понимал в живописи. Но не в подделках. Тем временем Тибальдо ди Гримальди, зацепив двумя пальцами массивный подбородок, методично читал растерявшемуся Одилону де Витри длинное нравоучение.
— Кто хочет походить на Пьеро делла Франческа, не будучи им, не имеет ни пигментов, ни живописного опыта старых мастеров. Фальсификатор вынужден творить в рамках, предписанных делла Франческа, и имитировать воздействие времени. Задача почти невыполнимая. Отличительный признак временной подлинности — переходы и взаимопроникновения красочного слоя и меловой основы. Но признаки времени можно симулировать кракелюрами. Возможно и подражание трещинам в картине путем изображения их твердым карандашом по новым слоям краски, но такое наведенное от руки изящество столь явно, что его заметит и слепой. Но мошенники покрывают лаком новый красочный слой, который, сжимаясь от нагревания, разрывает лежащие под ним краски. Меловая основа при этом остается гладкой и нетронутой, но это жульническое состаривание тоже никогда не проведёт знатока, ибо настоящее уплотнение пигментов происходит при взаимодействии с грунтом!
— Так это подделки? А, может быть, какой-то неизвестный шедевр? — спросил, пережевывая сдобную булочку, Габриэль де Конти. Вообще-то герцог искусством не интересовался, разве что видел в творениях старых мастеров возможность хорошего вложения капитала.
Его ждала чванливая отповедь Тибальдо ди Гримальди.
— Нет шедевров, погибших в забвении, Габриэль. Лживость и бездарность лже-живописцев и писак-бумагомарателей не могут поддержать жизнь скверной картины и дрянной книги, — надменно обронил Тибальдо и деловито продолжал, обращаясь уже к Одилону де Витри. — Гораздо сложнее распознать подделку на старой и естественно деформировавшейся меловой основе, как в данном случае. Существует достаточное количество ничего не стоящих, плохо сохранившихся старых картин, чьи дерево и меловая основа не скомпрометируют себя перед знатоком. Жулику нужно покрыть новой краской подлинный, целиком или частично обнаженный им грунт, и легкими прикосновениями тонкой кисти заполнить промежутки между трещинами — и тем превратить руины старых картин в незаконнорожденных выблядков собственного вкуса. Должен заметить, что подобные уродливые бастарды составляют сегодня главную мерзость живописного искусства! — злобно прошипел банкир.
Одилон де Витри совсем растерялся, аббат Жоэль посмотрел на банкира с уважением, Лоло тоже восторженно воздел руки к небу, почти все гости маркизы сгрудились вокруг картин. Банкир же, распалясь и сев на любимого конька, уже не мог остановиться, трепеща от подлинного негодования.
— Обычная проверка красящего вещества коньяком, растворяющего новые пигменты и взаимодействующего со старыми, не безошибочна, ибо подлецы находят средства, не реагирующие на алкоголь, тем самым нагло защищаясь от разоблачения! — Тибальдо злобно хмыкнул, — но если по технике фальшивку и невозможно отличить от подлинника, то чуткого любителя она всегда оттолкнёт недостатком гармонии. Имитатор неизбежно отклонится от оригинала, поскольку знает о видимом мире прошлого не более того, что отразилось в зеркале искусства. Если мошенник пишет на старой доске, — возникает изощренная, но противоречивая манера. Вглядитесь! — Тибальдо ди Гримальди провёл длинными пальцами с опаловыми ногтями по поверхности картины. — Предварительный рисунок на грунте — подлинный, в каких-то частях даже отчётливый, но там, где педантично смоделированы фигуры, он выполнен в другой манере! Выдают и лица: они имеют двусмысленное выражение, сквозь них проступают фрагменты прежних лиц. Имитация царапает глаз неравномерностью качества — грубость подлинника в сочетании с двуличной красивостью подражателя производит мучительное и крайне запутанное впечатление. Идиоты. Больше всего подражателей у того, что неподражаемо! — Тибальдо ди Гримальди недоумённо пожевал губами. — Взявшийся изготовить Беноццо Гоццоли творит безнадежное дело, ведь его душа иная, нежели у того, кто писал — себя. Эта разница всегда ощущается, даже если подражатель проникновенно вживается в суть прообраза. Гоццоли творил свободно, имитатор же выдает себя педантично пугливым исполнением, вынужденный работать с холодным расчетом, боязливой осмотрительностью и косым взглядом. Поэтичность Гоццоли, пространство и свет Пьеро делла Франческа неподдельны! — Он помолчал, пожевал губами и продолжил, — приходится признать, что нечто неумолимо чуждое нам, несоизмеримое с нашими вкусами, — живо и действенно в мире форм, созданных предками… Я не знаю, что это, но всегда ощущаю это.
Аббат искренне восхитился.
— Наличие слуха для обучения музыке — нечто само собой разумеющееся, но мне казалось, в живописи критерия абсолютного глаза не существует. Но вы заставили меня думать иначе.
Банкир был польщён, но не показал этого, слова его были преисполнены неподдельной скромности, но тон голоса звучал приподнято и вдохновенно.
— Полная непогрешимость невозможна. В сущности, запутанный процесс эстетического наслаждения обусловлен предрассудками. Талант знатока основывается на силе и чистоте воспоминаний. Тот, кому подсовывают посредственные картины в качестве шедевров, рискует отяготить свою память двойственными ощущениями. Истинный ценитель сохраняет себя только неустанным всматриванием в несомненные подлинники. — Тибальдо ди Гримальди повернулся к де Витри и закончил сухо и горестно. — Забыл вам сказать, Одилон. Автор первой работы — Пьер Водэ, жалкий мазила, он живёт недалеко отсюда, на мансарде в доме над кондитерской лавкой братьев Рейо, а Гоццоли пытался подделать Филипп Ламар, это уже профессиональный жулик. Первая картина стоит около двухсот ливров, а вот вторая… ну, хороший грунт… можно заплатить двести пятьдесят.
Одилон де Витри обомлел.
— Бог мой, а я чуть не купил! Но постойте, меня же заверяли в подлинности!
— Небось, опять его высочество принц Субиз или его сиятельство Жан де Рондин? — понимающе вопросил банкир, в голосе которого промелькнула тонкая презрительная издевка. Де Витри потерянно кивнул, подтверждая, что это был именно Рондин. Банкир рассмеялся. — Должен с сожалением констатировать, что граф понимает в живописи, как гробовые черви замшелых склепов — в солнечном свете. Полено — оно и есть полено, дорогой Одилон… — и Гримальди продолжал распространяться о том, что подделка картин — это воплощение аморальности, олицетворение порочности и персонифицированная растленность нашего времени.
— Видит Бог, я не ханжа. Дурацкие грабежи, разбойные убийства, причудливые прихоти маньяков были во все времена. Титаны эпохи Медичи и Сфорца были убийцами и отравителями, но они были и ценителями высокого искусства! А что теперь? Все, на что способны ныне людишки — опошлить своей мазней шедевр! Плюнуть в лицо Вечности! Оправдания подобным мерзостям нет и быть не может, — вдохновенно витийствовал ди Гримальди.
Отец Жоэль смотрел на банкира с улыбкой на устах. Ди Гримальди восхитил его. Бог мой, какой умница, какое понимание живописи! До этого аббат порой думал, что маркиза де Граммон мало что смыслит в людях, называя талантами тех, кто собирался у неё, или уж просто льстит себе. Но теперь он понял, что судьба свела его с настоящим Знатоком. Да, называя себя «просвещённым патрицием», Тибальдо отнюдь не льстил себе.
Мысли отца Жоэля, текли медленно и размеренно. Да, аристократ, раньше других ощутивший необходимость внутренней свободы, личного достоинства и чести, усвоивший суть высокого искусства — необходим миру. Средний человек третьего сословия не имеет высоких личных достоинств. Даже при наличии необыкновенных дарований, плебей, подобный Вольтеру, остаётся посредственностью. И удивляться тут нечему: пошлость ведь тоже имеет своих гениев. Подлинно необыкновенен человек, неспособный примириться с конечностью существования, внутри которого есть прорыв в бесконечность, алчущий веры в Господа и понимания тайны творчества, но кто ныне меряет величие такой мерою? Ныне все опошлилось. Поэт и художник ныне не только имеют право на моральные заблуждения, но сама их ошибка становится предметом сугубого интереса, и порой особый вес творцу придает его самоубийство или совершенное им преступление…
Но аббат считал Сфорца негодяем, и то, что тот разбирался в искусстве — ничего для него не меняло. Нравственное чувство в отце Жоэле было выше творческого: он терял интерес к поэту, если узнавал, что жизнь его была грязна. Никакая гармония поэзии не окупает низости жизни. Стихи не анонимны, и творец пуповиной связан со своим творением. Брибри в его глазах был мразью, и никакой талант не мог извинить его. Скорее, аббат был склонен недооценивать и даже вовсе отрицать его несомненное дарование. Лучшее вино, вылитое в грязь, перестает быть вином, становясь просто грязной лужей. Но ди Гримальди был, несомненно человеком глубоких помыслов, и едва ли реально переступал пределы морали.
Аббат был доволен вечером, и теперь возвращался домой с легкой душой. На набережной отец Жоэль остановился — впереди, медленно шаркая ногами и сутулясь, шёл Робер де Шерубен. Жоэль не знал, окликнуть ли его, или подождать, пока тот свернет у Ратуши к себе, но Робер обернулся сам. Жоэль подошёл. В свете фонаря лицо Робера казалось ещё более исхудавшим и больным. Аббат не знал, как утешить несчастного. Шерубен заговорил.
— С ума схожу, просто боюсь помешаться. Она снится мне ночами и днём кажется, что сейчас появится из-за угла. Она словно хочет сказать что-то, но я не могу разобрать. Она везде.
— Вы не вспомнили, о чём говорили с Розалин в последний вечер?
— Много думал об этом, но… Она всегда судила о людях верно, умела подметить что-то в каждом. В этот вечер, ещё до бала, говорила о Субизе, что многие распутны не от того, что развратны, но от пустоты жизни, от тоски по чему-то важному, чего не хватает, принц же распутен от пустозвонства, разврат — это единственное, в чём он может выразить себя. Говорила, что ей надоел де Сериз. Есть мужчины, сказала она, коих просто невозможно полюбить, ибо их душа являет собой бочку данаид, куда можно вылить океан любви — но она останется пустой, говорила и о герцоге Люксембургском, и о вас… Вас она очень ценила. Как, как это могло случиться? — Робер был в отчаянии.
Аббату нечего было ответить и он, испытывая тягостное чувство вины и горького стыда, молча проводил Робера до его дома.
Глава 9. «Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюет на совесть, и я, простите, не могу её принять…»
…К себе аббат вернулся за полночь и так как разрешил своему единственному слуге на вечер уйти, удивился, увидев, что тот, растерянный и раздосадованный, поджидает его у входа. Франческо Галициано в маленьком доме отца Жоэля был одновременно домоправителем, дворецким, лакеем и нянькой своего хозяина. Он не исполнял только обязанности кухарки и кучера, с неудовольствием передоверив их другим. Галициано обожал своего господина и был непоколебимо уверен, что человека мудрей и благородней, чем Джоэле ди Сансеверино просто нет на свете, при этом был абсолютно убежден, что не будь его, Франческо, господин умер бы с голоду, или от простуды, или ходил бы голым и спал вместе со своим котом на коврике в гостиной.
Переубедить его было невозможно, да отец Жоэль никогда и не пытался.
Галициано сообщил, что аббата уже час ждёт какая-то молодая дама, которая заявила, что не уйдёт, покуда не дождётся его. Из-за неё-то Галициано и не смог уйти. Жоэль пожал плечами. Он никого не ждал. Но может быть, незнакомку привело к нему желание облегчить душу, она пришла к нему, как к духовнику? Но почему в полночь, Господи? Аббат отпустил слугу и прошёл в зал. Ему навстречу поднялась женщина, откинула с головы капюшон плаща, и Жоэль со вздохом едва скрытой досады узнал Люсиль де Валье. Мой Господь, силы небесные, ну чего ей от него надо? Сбивчиво и путано мадемуазель сообщила, что в пятницу её свадьба с Анри де Кастаньяком. Это аббат знал и без неё. Она ненавидит Кастаньяка, но иного выхода у неё нет, взволнованно проговорила Люсиль.
Сен-Северен изумился.
— Помилуйте, Люсиль… Может быть, сведения, которыми я располагаю, неточны, но, насколько мне известно, вы добровольно согласились быть женой Анри. Разве вас принуждали? Ваш опекун, банкир Тибальдо, говорил, что срок его опеки над вами установлен до тридцатилетнего возраста, вы располагаете восемьюдесятью тысячами ливров, которые ваш покойный отец передал ему в управление. Это ваше приданое. Ди Гримальди выплачивает вам ежегодно пять процентов с этой суммы…
Люси обожгла его разъярённым взглядом.
— Четыре тысячи ливров!
Аббат пожал плечами. В эти годы цыпленок стоил ливр, фунт масла — 8 су, баранина — 6 ливров, за 600 ливров продавалась хорошая лошадь. Сам аббат, имея доход свыше 10 тысяч, не проживал в год и 3600 ливров — по прошлогодним подсчетам Галициано. Этой-то чего не хватает?
— Люсиль, я слышал от Тибальдо, что ваш отец радовался, что удалось сохранить и это. Но почему вы не имеете иного выхода, нежели брак с Анри де Кастаньяком? Вы ещё совсем молоды. Если Анри вам не по душе, почему же вы согласились? Может, вы ещё встретите человека, которого полюбите. Подождите насколько лет…
— А тем временем существовать на четыре тысячи? У Кастаньяка шестьсот тысяч.
Да, годовой доход Кастаньяка достигал тридцати тысяч. Аббат вздохнул, разведя руками.
— Ну, тогда выходите за него.
— Я ненавижу его. Не могу думать о нём без содрогания.
— Он не очень молод и не очень привлекателен, но человек весьма порядочный, к тому же к вам ведь сватался и Клод де Жарнак. Ему всего двадцать пять…
— Он младший сын и располагает только десятью тысячами!
Аббат вздохнул. Корыстолюбие девицы раздражало. Ему стало жаль Кастаньяка. On ne marie pas une poule avec un renard… Но глупо ведь и петуха женить на лисице.
— Хорошо. Вы ненавидите жениха, но выходите за него ради шестисот тысяч ливров. Это не по-божески, но это ваш выбор. Однако, чем я-то могу помочь?
Люсиль посмотрела на него долгим и туманным взглядом.
— Что по-божески, что не по-божески…Теологические противоречия и споры — это эпидемическое заболевание, чума, от которой мир уже исцеляется, Вольтер прав. Я сказала вам, что ненавижу Кастаньяка, но это пустяки.
Господи, поморщился аббат, и эта туда же… Но тут смысл сказанного Люсиль дошёл до него в полноте.
— Вы… называете пустяком… ненависть к человеку, который станет вашим мужем и отцом ваших детей?
— Не станет.
— Вот как? Так вы решили расторгнуть помолвку?
Взгляд Люсиль становился все более раздраженным и злым.
— Не делайте вид, что вы не понимаете меня!
Истерические нотки, прозвучавшие в восклицании девицы, неприятно царапнули аббата. Его вдруг обдало волной душной истомы и боязни неожиданного прозрения, которое уже мелькнуло тёмной тенью где-то на краю разума и теперь подползало ближе, шевеля мохнатыми паучьими лапками…
— Я люблю вас, Жоэль, я не могу жить без вас, — пробились сквозь туманную пелену размышлений аббата слова Люсиль. — Вы всё понимаете. Кастаньяк нам не помешает, кому и когда мешали мужья? Ваша любовь поможет мне вынести этого урода. Эту ночь мы проведём вместе…
Доменико ди Романо недаром называл Жоэля де Сен-Северена человеком кротким. Свойственное ему безгневие и сейчас спасло аббата. Да, про себя он позволил себе назвать всё это «bordel de merde», но рассердиться так и не сумел. Скорее, задумался. Слова девицы несли печать распутства последней из потаскух.
— Простите мне, Люсиль, это недоумение. Но… вы девственны?
— Да, и это будет мой дар тебе, Жоэль. Ты поймешь силу моей любви.
— Но каким образом вы, дорогая, сумеете выкрутиться в пятницу?
— Это моя забота. Но пойдем же скорее, веди меня…
Глаза аббата замерцали. «Подделанной девственностью», «sophisticatio Virginum», девицы часто пытались возместить, что было потеряно, когда «цвет юности был сорван слишком рано». Многие хотели остаться девушками, несмотря на все бури галантной жизни. Вопреки пословице: «Все можно купить за деньги, кроме девственности», ничто так легко сегодня не покупалось. Из исповедей аббат знал и о средствах, что «могли превратить последнюю шлюху в ангела». Его исповедник, врач Ален Жерико, как-то удовлетворил его любопытство, перечислив ряд подобных стягивающих средств: квасцы, отвар желудей, миртовая вода, кипарисовые орехи, но самым надежным Ален назвал операцию, признавшись, что зарабатывает на многих распутных девицах высшего света тысячи ливров в год. Некоторые были готовы платить и не один раз…
Аббат почувствовал гадливое омерзение к хладнокровной бестии. Этот «цвет юности» он срывать не собирался, полагая, что место подобному — в выгребной яме. При этом Жоэль был, как незаслуженной оплеухой, оскорблен непонятной уверенностью девицы в том, что его целибат — не более, чем фикция. Из её слов это выходило как естественное следствие, что окончательно заставило Жоэля понять, что перед ним — вовсе не девица. В ней не было ни малейшего сомнения в его блудливости, ни девичьих колебаний, ни стыдливости. Аббат знал, что целибат священен не для всех представителей духовного сословия, но все же большинство, и несомненное, блюли обеты, и только новоявленные вольтерьянцы полагали, что Il ne faut qu'une brebis galeuse pour infester un troupeau — паршивая овца все стадо портит. При этом, наличие в числе обожателей Вольтера прогнивших сифилитиков с провалившимися носами никоим образом, по их мнению, не предполагало, что вольтерьянство по сути своей сифилитично.
Аббат же не любил двойной морали.
Сейчас он почувствовал, что им овладевает холодное бешенство, хоть в глубине души и оправдывал себя, считая его проявлением гнева праведного, но сдержался. Не проповедовать же этой потаскухе моральные истины и христианские доктрины? Она давно через них перешагнула. Чего бисер-то зря рассыпать? И все же даже тех, кто познал сокровенную суть вещей, поведение женщин ставит в тупик. Аббат искренне изумлялся. Ну почему эта мерзавка, занимая высокое положение, в блеске достоинства и величия, по собственной охоте рада окунуться в грязь порока, силы небесные?
Он горестно развёл руками.
— Увы, дорогая Люсиль. Мне мешают три обстоятельства. Я в приятельских отношениях с Анри де Кастаньяком. Перейти ему дорогу, предать доверяющего тебе — это гибель чести. Но… без чести многие живут. Может быть, смог бы и я. Но я дал обет целомудрия. Нарушение обещания — гибель совести. Но и без совести некоторые обходятся. Но обет мной дан — Господу. Преступить через Господа — это распад и гибель души. Впрочем, иные и без души умудряются прекрасно обходиться. По крайней мере, у вашего Вольтера это получается. Но… — глаза иезуита испаряли миазмы сумеречного тумана. — Стань я человеком бесчестным, бессовестным и бездушным… Кто поручится, что я, позабавившись этой ночью с вами… не продам вас утром Кастаньяку, мадемуазель?
Люсиль вскочила, как ужаленная.
— Я сказала, что люблю вас!!
Аббат Жоэль недоумённо развёл руками.
— Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюет на совесть, и я, простите, не могу её принять…
Аббат Жоэль увидел, как Люсиль резко развернулась, выскочила в двери, и услышал, как её каблучки застучали по ступеням. Аббат, как уже вскользь упоминалось, был человеком прекрасного воспитания. Но любому воспитанию есть предел. Спустившись к парадному входу, Сен-Северен закрыл дверь на засов, медленно прошёл в спальню, обнаружил на постели Полуночника, свернувшегося клубком, и брезгливо проронил: «La tabarnac de pute…»
Кот утвердительно мяукнул, словно подтверждая мнение Жоэля, чем рассмешил аббата.
…К удивлению Жоэля, он уснул, едва голова коснулась подушки. Разбудил его Галициано ближе к полудню. За окном ноябрьское утро шуршало размеренным дождем, а набрякшие тучи, что заволокли небо, обещали, что он затянется надолго. Аббат высунул нос из-за портьеры на улицу, огляделся и с досадой пробормотал старые стихи Поля Скаррона:
Везде на улицах навоз, Везде прохожих вереницы, Прилавки, грязь из-под колес, Монастыри, дворцы, темницы, Лакеи, франты без гроша, Писак продажная душа, Пажи, карманники, вельможи, Нагромождение домов, Кареты, кони, стук подков: Вот вам Париж. Ну как, похоже?Священнику нужно было к вечерне в Сен-Сюльпис, а пока он апатично размышлял о событиях последних дней. Полицейское расследование зашло в тупик. В обществе всё меньше говорили о случившемся. Убийца так и остался безнаказанным. Вчерашнее объяснение с Люсиль прибавило аббату хандры. Нет, он не был ханжой, но помилуйте, девица в двадцать лет рассуждала как прожженная стерва… Бедный Кастаньяк. Несколько минут аббат размышлял, не стоит ли поговорить с Анри, но потом покачал головой. Он знал жизнь. Если Кастаньяк влюблён — он поверит невесте, если же не влюблён, зачем женится? А Анри склонен был, по его наблюдениям, rouler des yeux de merlan frit…
Жоэль вздохнул.
Сегодня был день его служения. Первое воскресение Адвента. Почему так тяжело на душе? Целибат стал тягостен? Да, плоть тяготила его, мечта о женщине преследовала, порой искушая по ночам распутными видениями. Что спасало от падения? Только память поруганной любви да милость Божья. Одна саднила душу болью, очищая от блудных помыслов, другая поминутно наталкивала на мерзостные открытия в похотливых и корыстных душах, заставляя содрогаться от омерзения, отвращала от греха. Жоэль не мог и не хотел им уподобляться. Как и все люди истинной аскезы, обладающие могучей энергией самоотверженного страдания, он никогда не воспринимал целибат, как жертву, и мощь мужественности превоплощалась в нём в безмерное сострадание.
Но сейчас он ослабел…
Часы пробили час пополудни. Жоэль набросил плащ и торопливо вышел из дома. По дороге, чтобы отвлечься мыслями, вспомнил вчерашний вечер и Тибальдо ди Гримальди. Подлинно знаток… Какой глаз, какое понимание искусства, творческого дара старых мастеров…
На церковном дворе раскланялся с Луи и Симоном де Витри, сыновьями Одилона, несколькими прихожанами. Парижская церковь Сен-Сюльпис между Люксембургским садом и бульваром Сен-Жермен, здание иезуитского стиля с классическим фасадом Джованни Сервандони, пленяла его. Названая в честь святого Сульпициуса Благочестивого, архиепископа времен Меровингов, она была заложена королевой Анной сто лет назад, работы по возведению все ещё продолжались, менялись архитекторы, пять лет назад храм был завершен, а год назад начали возводить Южную колокольню.
Жоэль обожал свой храм. В солнечные дни свет лился через витражи и широкие окна, благодаря чему его внутреннее пространство, имеющее форму латинского креста, приобретало таинственную и мистическую красоту. Лики Святых закруглялись удлиненными миндалевидными овалами и походили на стрельчатые готические окна, пропускавшие аскетичный девственный свет под своды. Кожа святых была прозрачна, напоминая восковые свечи, а волосы бледно светились, как крупицы неподдельного ладана. Очертания тел и выпуклость лбов напоминали стеклянный покров дароносиц, тела устремлялись ввысь, подобные колоннам. Это была подлинно литургическая красота, святые оживали в сиянии витражей, и пламенные вихри цветных стекол изливали на их главы лучистые кольца венцов, окрашивали умирающим рдением силуэты, и угасали, преломляясь на тканях одежд. Вечерний свет подчеркивал хрустальную прозрачность их взоров, скорбную непорочность уст, благоухающих лилейным ароматом песнопений и благовонием мирры покаянных псалмов. Что выше этого? Вот истинное искусство, не превзойденное никем! Возгоравшееся пламенем на едином жертвеннике, сливавшееся в единой мысли: обожая, поклоняться Создателю, и служить ему… В те дивные времена искусство, взлелеянное церковью, коснулось порога вечности, приблизилось к Божеству, в единый лишь раз постигнув Божественное, лицезрея небесные очертания. А что теперь? Кощунственные речи, пустые шутки, пустые глаза, едва скрываемый разврат, жажда распутных мерзостей и вот — людоедство…
В храме отец Жоэль тихо проскользнул в алтарь. «Господи… утиши скорби сердца моего, Ты знаешь искушения мои, дай силы претерпевать их, заступи и сохрани меня, ибо давит меня слабость моя. Если Ты не удержишь, отторгнешь меня от руки Своей, минуты не устоять мне. Ты — Лоза, я — ветвь Твоя, не дай иссохнуть мне, да не будет душа моя яко земля безводная Тебе…»
Глава 10. «...ты многого не знаешь обо мне…»
В храме на мессу собралось немало людей, в основном, простецов, но были и несколько аристократок, сркди который аббат узнал госпожу д'Эпине, никогда не пропускавшую его служб и проповедей. Это не радовало отца Жоэля: мадам д'Эпине пожирала глазами его самого, но на исповедях неизменно склонна была во всех грехах винить кого угодно, кроме себя. Отец Жоэль в предшествующие дни не обращался к пастве, ибо знал, что от него ждут слова об ужасном преступлении — несколько раз прихожане спрашивали его мнение, но он молчал. Сейчас тяжесть его души, скорбные мысли и плотские слабости вылились наконец в тихих словах.
— Дети мои… Земля наша переживает ныне лютые времена смуты и искушений бесовских. Святыни попраны и оплёваны, кощунствующий еретик сеет плевелы, драконовы зубы неверия и сомнений, аристократия превратилась в банду бессовестных и алчных стяжателей, в душах оскудевает любовь Божья и, воистину, Господь, придя, найдет ли веру на земле? Мы малодушы и слабы, искушения кажутся нам непреодолимыми. Но это только наше малодушие, отсутствие мужества, упадок духа. Малодушие — это немощь души.
Ведь что такое человек? Это тело и дух. Дух человеческий всегда обращен к Богу, но если сердце не исполнено Божественной благодатью, если в глубине сердечной не изжиты грубые страсти и влечения, дух слаб. Чем более сердце свободно от страстей — тем сильнее дух человека. Быть сильным духом вне истинной веры невозможно.
Сила души — воля. Она может быть направлена как на добро, так и на зло. Сильная воля вне благодатной жизни, не укрепляемая Божественной благодатью, страшна. Крайним проявлением ее будет преступление. Но сила воли в преступлении есть свидетельство слабости духа. Насильник избирает жертвой женщину, грабитель нападает на беззащитного, вор ночью пробирается в дом без хозяев, убийца из укрытия производит свой зловещий выстрел, — здесь нет никакого мужества. В преступниках и грешниках только подобие силы духа. Но это трусы и слабые люди, ведь они позволили порочным мыслям пленить свою душу, и позорно поддавшись этому пленению, встали на преступный путь, избирав способы преступлений, свойственные только трусам.
Все мы чувствуем себя немощными и испуганными этим взрывом бесовских страстей на кладбище Невинных. Но эта немощь обманчива. Слово Господа апостолу Павлу гласит: «Сила Моя в немощи совершается» Что есть эта немощь? Осознание своей слабости и понимание, что без Господа мы не сотворим ничего. Осознаем же это, и пусть дух наш будет силен и устремится к Господу — и Господь укрепит нашу расслабленную волю, даст силы противостоять злу.
…После службы, уже сняв столу, орнат и альбу, аббат, покидая ризницу, почувствовал, что заметно приободрился. На душу снизошел покой. Жоэль возблагодарил Господа, и уже отдавал было последние распоряжения аколиту и церемониарию, как неожиданно остановился позади главного алтаря, заметив в печальной укромной апсиде, походившей на беседку из окаменевших цветущих деревьев, тень. Уголок этот тускло освещался стрельчатыми окнами в сетке крошечных стекол, затемненных налетом пыли. В перевитые переплетами окна, словно в сети, попадались просеянные в мутном потоке воздуха золотистые рыбки солнечных бликов. По воскресеньям, за поздней обедней, эта апсида всегда оставалась пустой. Жоэлю показалось, что он узнал фигуру в коричневом плаще, причём, раньше глаз это поняла душа. Он отдал ключи и двинулся к выходу через боковой вход. Пройдя мимо ниши, понял, что не ошибся.
В тёмном простенке между колонн стоял Камиль де Сериз. Рядом сидел согбенный старик, который при приближении священника с трудом поднялся и рухнул на колени, прося благословить его и помолиться о несчастном Роже. Заметив насмешливый взгляд Камиля, отец Жоэль поморщился, но догадался, что его сиятельство пришёл сюда специально для встречи с ним, ибо жил неподалеку от Арен Лютеции, далеко отсюда, и ему гораздо проще было бы зайти в Сен-Медар. При этом одного взгляда на раздраженное и нервное лицо Камиля де Сериза хватило для понимания, что свои догадки Жоэлю лучше держать при себе. Граф искал встречи, явно слышал его проповедь, но исповедоваться явно не собирался. Впрочем, Камиль лгал на исповедях ещё в колледже.
Не обращая внимания на язвительно-сардоническую насмешку де Сериза, священник спросил старика, в чём его нужда? Деньги? Нет, тот сводил концы с концами, да вот беда, скрутило его, а ведь живёт поставкой дров ко двору… Аббат, стремясь оттянуть разговор с де Серизом, возложил руки на голову старика и помолился о его здравии. Тот приник к руке аббата, и медленно пополз к выходу.
Жоэль же, не приближаясь к Камилю де Серизу, выразил радость встречи, правда, весьма умеренную.
Они вышли из храма. На площади Сен-Сюльпис, провинциальной и уютной, стояла лишь семинария, похожая на странноприимный дом, здесь, как и на примыкающих улицах Гараньер и Феру царили благодушная тишина и нежная сырость. Пахло немного орехами, старой древесиной, хвоей и чуть ладаном.
Они направились к Сен-Северену. Аббат жил к востоку от Сен-Жермен, на границе Латинского квартала, на rue Saint-André-des-Arts, одной из узких улочек, словно созданных для неспешных прогулок среди уютных фасадов старинных домов. Ему нравилось здесь, и он часто в часы досуга прогуливался по окрестностям, забредая в очаровательный двор Роан, с целой анфиладой крошечных внутренних двориков и башней, бывшей частью крепостной стены при Филиппе Августе. Однако, сегодня досуга у него не было.
Они вошли и расположились в гостиной. Полуночник испуганно шмыгнул под кресло и оттуда недоброжелательно озирал гостя и даже зашипел, когда Камиль де Сериз попытался приблизиться. Аббат удивился: кот не был пуглив и никогда не прятался от приходящих, но теперь было заметно, что Полуночнику мсье де Сериз куда как не по душе. Аббат сел в кресло, просто ожидая, пока Камиль заговорит, но тот долго молчал, зло косясь на огонь камина.
— Я случайно вспомнил, проходя мимо, что ты служишь в Сен-Сюльпис, — лениво солгал Камиль де Сериз. Он неторопливо развалился в кресле в позе излишне вольготной, и аббат понял, что это игра — Камиль всегда, даже в колледже, сидел напряженно, наклонясь к коленям. — Домик маловат, но ты, как я посмотрю, совсем не беден… — Насмешливо бросил он, оглядывая обстановку, лепнину потолков, мебель и портьеры, — а впрочем, я и забыл… твой клан никому из своих бедствовать не даёт…
Аббат молчал, внимательно слушая Камиля. Он знал, что разговор, начатый со лжи, не всегда потерянное время, и понимал, что де Серизу нужно было сильно нуждаться в нём, чтобы искать встречи. Сейчас он ждал, когда эта нужда проступит.
— Ты, как мне кажется, поумнел, Жоэль, не правда ли? Не суетишься, не суёшься с разговорами и проповедями. Ваше поповское сословие любит соваться куда не надо, но ты, видимо, не шибко ревностен, — по губам Камиля де Сериза скользнула высокомерная улыбка. — Я это оценил.
Аббат не дал себе труда даже поклониться, но не сводил глаз с бывшего сокурсника. Его молчание начало нервировать де Сериза.
— Ты тут недавно сказал, и странно, однако, что я это запомнил… что я ненавижу себя за совершенное и боюсь ада, а за эту боязнь — ненавижу себя уже до презрения, а презрение влечет меня к новым безднам… Это красиво звучало. Это вздор, но звучало красиво. — Он помедлил, потом зло продолжил. — Теперь я понимаю, что тогда поступил правильно. Если ни чувственность, ни ум, ни таланты не в силах победить женщину, мужчина должен хладнокровно прибегнуть к насилию, ибо самолюбие требует, чтобы он при любых условиях остался победителем. Я брал женщин везде — в будуаре, во время вечерней прогулки, в парке и в почтовой карете… И поверь, очень немногие приходят от совершившегося в отчаяние. К тому же они полагают, что, если взяты силой, то не совершают греха. Наконец, каждый знает, что множество женщин только и мечтают об изнасиловании. Насилие для многих неизмеримо повышает наслаждение. Женщины всегда обожали меня.
На мгновение Жоэлю захотелось просто изувечить негодяя, но тут пламя камина разгорелось, осветив лицо де Сериза, постаревшее и осунувшееся, и аббат, напрягшийся всем телом, расслабился. Гнев его угас. Неожиданно изменившимся, севшим и треснувшим голосом, почти шепотом де Сериз пробормотал.
— Все тогдашнее — просто… нелепый случай, роковые обстоятельства, минутное помешательство. Я не хотел её смерти. — Он испуганно умолк, содрогнувшись всем телом, — не молчи же, — уже почти взвизгнул Сериз.
Аббат пожал плечами.
— Элемент случайности иногда вкрадывается в политические интриги, но не может быть ничего случайного в выборе чести или бесчестья. Зачем собственную низость и слабость духа выдавать за Божью волю или несчастное стечение обстоятельств? Ты одарён Богом слишком большим умом, чтобы обнаруживать подобную неблагодарность.
— В обществе невежливо обнаруживать даровитость, Жоэль.
— А мы и не в обществе. Да тебе, похоже, уже и обнаруживать нечего. Ты перестал писать?
Тот апатично пожал плечами.
— Это перестало быть интересным…
Аббат удивился, но попытался скрыть это. В годы юношеские именно поэтическое дарование Камиля, свежесть рифм и мощь его стихов пленяли Жоэля, он восхищался поэзией де Сериза, и сейчас не понимал, что могло заставить того пререстать сочинять. Но не спросил об этом, ибо заметил, что это не занимает собеседника. Тот же на новом перепаде настроения упорно возвращался к болезненной для него теме — то ли пытаясь оправдаться, то ли каясь.
— Но ты должен понять. Я любил Мари…
— Я тоже.
— Я потерял голову…
— Или честь. Ты умножаешь сущности безо всякой нужды, предлагая слишком много объяснений для одной простой мерзости.
Де Сериз поднял глаза на Жоэля.
— Ты говорил, что простил меня.
— Я простил свою боль каявшемуся, и моя боль ушла. Но сейчас я вижу откровенного подлеца, настаивающего на своем праве быть подлецом. Это я прощать не уполномочен. Это твои тяготы.
Камиль не возразил. Казалось даже, злые слова Жоэля пришлись ему по душе.
— Наверное. Нет, я редко вспоминал, просто… минутами. Больше из-за тебя… Скажи, ты принял монашество из-за этого? Ещё больше унизить меня…
Аббат откинулся в кресле, растерянно потёр лоб рукой, изумлённо глядя на бывшего сокурсника. Таких слов он не ожидал. Похоже, стези порока искажают не только души, пронеслось у него в голове, но и умы, наделяя их неимоверной примитивностью и удручающей пошлостью. Минуту назад он счёл этого человека нераскаянным грешником и закоренелым негодяем. Теперь подумал, что Камиль страшно поглупел.
Жоэль усмехнулся.
— Уехав в Италию, я полгода жил на старой вилле деда в горах. Днём бродил по взгорьям, взбирался на уступы, уставая, я мог спать. Но иногда и усталость не помогала. Ночами я часами сидел в нашей домовой церкви, перебирал прах воспоминаний. Но что можно найти среди пепла? Дед видел, что мне не по себе, и послал по делам в Афины.
И вот, там… в щемящей надсаде афинского лета, в тенетах и изгибах винограных лоз, где извечно слышно жужжанье пчел долины Гиметта… там я обрёл себя. Старые боги там умерли и черною жаждой, казалось мне, стенали вены мраморных статуй, и древней тлетворной кровью чернело вино… Но вот мои иссохшие веки смягчило слезами. Я понял. Человек начинается с горя. Моя скорбь, что научила меня пониманию чужой боли и несовершенства этого мира, растворилась в слезах и ушла. Здесь, в долине Гиметта, понял я, растут только дурман да цикута, но мёд… мёд гиметтовых пчёл ведь амброзиен… Надо учиться у пчёл. Горечь скорбей, пройдя сквозь твою душу, должна претворяться в сладость, как мёд Гиметта…
Именно там, в долине Гиметта, за три дня до отъезда, я вдруг почувствовал, как во мне зазвучал голос, звавший меня, ощутил, как неожиданно и мощно налились руки силой, как успокоилась душа — это Он, Он коснулся меня. — Жоэль улыбнулся. — Глупцы ступают на стези монашеские от скорбей — и изнемогают, ибо туда можно прийти только — к Нему. Я ощутил его призвание. Семь лет я был счастлив. Боль сердца моего смолкла, ликование и радость цвели на ланитах моих. Я ходил, не касаясь земли и смеялся во сне. Ты лишил меня земного счастья, но наделил Небесным.
В эти годы я вспоминал о вас: Мари иногда приходила в снах, обещала встречу в Вечности, думал я и о тебе… Содрогался при мысли, в какой ад ты окунулся, жалел тебя и сострадал тебе… Был у меня и разговор с моим духовником о тебе. Это он, отец Доменико, сказал испугавшие меня слова, что ты… всегда будешь ненавидеть меня за то, что мне же и сотворил. Но я уповаю на милость Божью. Я простил тебя, Камиль.
Затаенное дыхание Камиля де Сериза едва проступало, он закрыл глаза. Потом лицо его исказила недоверчивая гримаса.
— Ты хочешь уверить меня, что счастлив в одиночестве?
Аббат улыбнулся.
— Временами мне тяжело. Особенно в последние годы — но это переносимо. Тяготы монашеского бытия — это только моё и Божье, и аще не отторгнет Он меня от руки Своей и ограды, я перенесу всё. — Жоэль снова стал серьёзен. — Но едва ли ты хотел говорить обо мне…
Камиль де Сериз не шелохнулся и ничего не ответил.
— Я действительно по приезде не искал встреч с тобой, ибо не хотел быть для тебя живым напоминанием о твоей низости. Доменико сказал, что великодушием своего прощения я могу только унизить тебя, милосердием сострадания отяготить, любовь моя будет подавлять тебя и простить мне их ты не сможешь…
Лицо де Сериза побагровело.
— Он сказал, что я не смогу спасти тебя… без тебя самого, а ты никогда не захочешь быть спасенным мною… — Аббат опустил глаза. — Я говорю тебе это, уповая, что ты… поймешь. Вернувшись, я увидел на лице твоем зримую печать порочности, но и… столь же явный след беды. Не пытайся уверить меня, что ты счастлив — любой осколок амальгамированного стекла скажет, что ты лжешь.
Аббат не сказал бывшему сокурснику, что встретив его в Париже по приезде из Италии, просто не мог несколько минут поверить, что перед ним действительно Камиль де Сериз — таким неприятным, некрасивым и истасканным показалось ему лицо Камиля. Счастье же, он знал это, преображает любое лицо, кладя на него печать гармоничного покоя и умиротворённости, — ту печать, которую аббат видел порой у некоторых своих прихожан — и у себя самого, когда давал себе труд заглянуть в зеркало.
Де Сериз не ответил. Он и вправду до дрожи ненавидел де Сен-Северена. Ненавидел всю жизнь. Белокурый красавец, любимец преподавателей и сокурсников, он словно создан был, чтобы порождать неуемную зависть менее красивых и менее одарённых. Индиговая кровь подарила ему изящество и утончённость, способность к искрометным экспромтам и творческий дар слова, неизменно подавляющее мышление и молниеносность понимания сокровенного. Но всё было пустяком до тех пор, пока в отроках не проступила мужественность. Он никогда не простил Жоэлю любви Мари де Ретель, никогда не прощал и её смерть, в которой странным искажением сознания тоже винил Жоэля. Он ненавидел его и за то зло, о котором, глядя на него, не мог забыть, ненавидел за преимущество, оказанное Жоэлю тогда, десять лет назад, и за поминутно ловимые ныне обращенные на соперника восторженные женские взгляды. Бесило даже явное пренебрежение аббата этими взглядами. Но все это меркло перед куда более злящим обстоятельством, ставшим поводом сугубой вражды и неприязни — перед тем кротким безгневием, той всепрощающей любовью, с которой ненавистный Жоэль смотрел на него. Он не удостаивал даже ненавидеть! Отказывался мстить! Дерзал жалеть!
Старик ди Романо знал жизнь. Любовь Жоэля и его милосердное сострадание разрывали эту душу в клочья.
— Я верю Доменико. В мире духовной свободы нет ничего, что было бы предопределено, нет ничего, чего нельзя было бы избежать. Я понимаю бремена твои. В роскошных гостиных, среди лощенных людей, в изысканных одеяниях и дорогих экипажах я часто видел несчастные глаза, отчаявшиеся души, живых мертвецов. Законы бытия неизменны — что пользы человеку приобрести весь мир, а душе своей повредить? Ведь ты понял это ещё тогда… Но любое, самое смертельное увечье души врачуется, ибо не хочет Господь смерти, но обращения грешного. Я люблю тебя, Камиль, пусть Доменико прав, но…
Камиль слушал молча, в оглушенном беззвучии, в котором тонули мулыкание пригревшегося у ног аббата кота, тихий мерный стук часов и потрескивание дров в камине. Сердце Камиля де Сериза вдруг на мгновение смягчилось, глаза погасли и увлажнились. Он расслышал де Сен-Северена, несколько сеунд молчал, потом покачал головой, глядя в пол.
— Ты… многого не знаешь обо мне.
— Надеюсь…ты не обгладываешь скелеты изнасилованных тобой девиц?
Аббат бросил эту фразу бездумно, походя, он не подозревал Камиля де Сериза в гибели Розалин, уверив себя в его невиновности. Бледность разлилась по небритым щекам Камиля, однако, глядя перед собой невидящими глазами, он спокойно, даже с легкой улыбкой, проронил:
— Нет, это пустяки. Пиры Тримальхиона… трапезы Лукулла. Разве я похож на каннибала?
— Мне трудно сказать, на кого ты похож…
У Камиля, как заметил Жоэль, снова изменилось настроение. Минутная слабость прошла, Камиль был снова зол и исполнен ненависти. Глаза его начали светиться, как болотные огни.
— Если ты подлинно ждёшь от меня сентиментальных слёзных покаяний, — не дождёшься. Я исхожу из отсутствия в мире заповедей, определяющих моё поведение. Я хозяин жизни и ставлю грандиозную мистерию о торжестве своих стремлений, слежу за логикой триумфального развития страсти, сметающей всё на своем пути. Это и есть моя истинная вера. Самые бешеные вожделения плоти, и самое грязное распутство порождаются одной только жаждой любви… И именно там обретается подлинное наслаждение. Но тебе этого никогда не понять.
Жоэль сильно сомневался, что ему стоит выслушивать эти софизмы, слышанные уже стократно, набившие оскомину и ставшие банальностями, несмотря на то, что их носители считали себя людьми оригинальными и ни на кого не похожими. Почему все эти распутники, с удивлением подумал он, непоколебимо уверены, что обогащены каким-то особым опытом, пусть животным и всем доступным, но почему-то принимаемым ими за неповторимый и глубокий? Жоэль иногда встречал на высотах духа людей поразительной силы ума и мудрости запредельной, но среди развращенных и чувственных ему даже здравомыслящие не попадались. Либо мощь большого ума расплавит похоть, либо похоть подточит, как ржа, самый сильный ум, разъест его смрадной плесенью и превратит в ничто.
Но теперь он лучше понимал беду Камиля. Несчастье всех блудников в том, что ничего духовное не может занять их, и чтобы избежать смертной тоски, они нуждаются в чувственных удовольствиях. Но всё забавы плоти скоро иссякают, ибо примитивны и однообразны, и начинают не забавлять, но утомлять. Мир духа неистощим и беспределен, но мир плоти слишком ограничен и куц. В итоге они остаются в тоскливой пустоте. Идущие дорогами похоти не оставляют следов в этом мире, и гибнут в мире ином….
Душа Жоэля странно отяжелела от этого понимания, и тут же помутнела от нового озарения. Господи, как же опошлел, постарел, поглупел и обездарел этот человек! Чем он хвалится, чем пытается задеть его, что за вздор несёт? «Насилие для многих неизмеримо повышает наслаждение…» «Ты принял монашество, чтобы унизить меня…», «самое грязное распутство порождается жаждой любви…» И это он говорил ему? Почти похвальба содеянным, проговариваемое равнодушие к Мари, чью жизнь он изувечил, и насмешки над ним самим? Но слова Камиля не возмутили, а именно… странно разочаровали, даже утомили аббата. Если распутник осознал себя распутником и ужаснулся — он уже стал кем-то другим, но слушать подлеца, отстаивающего своё право быть таковым и даже требующего от вас уважения его принципов — это тягостно и скучно. Но, может, это просто поза? Камиль болен, истомлён и потерян. Он не равен себе.
— Жажда любви… Любви надо быть достойным. Ты, которого к женщине влечёт не более, чем стремление aller a la chaise percee, хочешь уверить меня….
— Что меня влечёт — меня не интересует, — перебил де Сериз, — но я давно понял, что пик наслаждения достигается лишь в моменты свершения абсолютной блудной мерзости…
Аббат вздохнул. Камиль невольно проговорился. Да, он понимал, что творит мерзости. Но что это меняло? Теперь аббат въявь заскучал и преисполнился вялой тоской. Говорить было не о чем, и Жоэль внезапно ощутил странную горечь — горечь гибели последней надежды обрести на земных стезях друга, и тут же поразился себе. Каким же глупцом он был, надеясь на это? Почему его душа когда-то выбрала именно этого человека? Что это было? Незрелость духа? Неопытность сердца? Чем он привлёк его? Жоэль не понимал себя. Он ли повзрослел или этот человек подлинно деградировал? А, может, и то, и другое?
Камиль де Сериз умолк. Он заметил, что на лице Жоэля появилось выражение отстраненное и скучающее. Это неожиданно обозлило, ибо он совсем не такой видел эту встречу. Ему казалось, что аббат взбесится и кинет ему наконец в лицо слова ненависти, злости и мести, но это скучающее равнодушие, вялое безразличие и тоскливое безучастие было для него безжалостней любых оплеух. Он бесил Камиля де Сериза до дрожи.
Аббат же, горестно и потерянно озирая Камиля, неожиданно в рассеянном недоумении вспомнил переданные ему Робером посмертные слова Розалин. Он не находил теперь в этом человеке ничего, достойного внимания, и ведь мадемуазель де Монфор-Ламори говорила почти то же самое. Да, похоже, бедняжка Розалин была права. Бочка данаид… Пустота, низость помыслов, жалкое субтильное убожество. В нём подлинно нечего полюбить… И этот человек утверждал, что его любили? Что он был любим? Когда он говорил об этом, неприятие смысла сказанного на минуту затмило для аббата его лживость. Сериз лгал, ему, понял Жоэль. С языка Жоэля невольно сорвались непродуманные, но искренние слова.
— Бог мой, а тебя, действительно… хоть когда-то… хоть раз… любили?
Сериз медленно поднял на него глаза и окинул аббата взглядом волка. Сен-Северен похолодел, поняв, что угадал, и эта угаданная правда почему-то задела его собеседника стократно больнее, чем всё остальное. Камиль, резко вскочив и на ходу бросив слова прощания, пошёл к двери.
Аббат не остановил его, но задумался. Господь не допустил, чтобы ненависть к этому человеку когда-то захлестнула его, отстранил от мести и гнева, чтобы спасти от кровопролития и призвать к себе. Но это безгневие было не от него, но от Бога. Сегодня аббат говорил с мертвецом и глупцом, и, увы, это не было позой Камиля. Но что ему, Жоэлю, теперь до этого человека? Жалость осталась, но она проступила именно той гранью, о которой говорил ди Романо, мудрый и сведущий в движениях душ сынов человеческих. Жалость не как проявление истинной любви и сострадания, но снисхождение к ничтожеству и жалкой немощи…Mìsero, squàllido, insignificante, miseràbile…
Аббат затосковал. Годы не прошли для него даром: он понимал, что душа его только что потеряла толику любви, и он обеднел. Оскудение не затрагивало личности, не разоряло, но потеря и мизера любви больно отозвалась в сердце.
Глава 11. «Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных…»
Однако мысли о самом себе занимали де Сен-Северена недолго. Он разделся, не вызывая Галициано. Прошёл в спальню и прилёг на кровать под тяжёлым пологом. На постель тихо взобрался Полуночник, грустными зелеными глазами окинул хозяина и устроился рядом, свернувшись клубком. Аббат почесал своего любимца за ухом, продолжая размышлять о состоявшемся разговоре, но горький вывод уже был сделан и, хоть и томил душу, ничего уже было не изменить. Он снова подумал, что теперь Камиль для него окончательно стал язычником и мытарем, и в мозгу аббата снова пронеслась мысль о том, что де Сериз никогда не был любим — иначе не было бы этого волчьего взгляда, коим он окинул его.
Но Камиля и нельзя полюбить, ибо он — убийца любви. Убийца его любви и убийца Мари. Отсутствие женского чувства было возмездием Серизу. И именно это, ни о чём не подозревая, поняла Розалин де Монфор-Ламори, когда сказала Роберу, что де Сериза просто невозможно полюбить, ибо его душа пуста. Да убийца убивает свою душу, мертвая душа смердит в живом, и живые подсознательно избегают её…
Неожиданно, ибо раньше это как-то ускользнуло от его внимания, Жоэль, похолодев, понял, что Камиль знает что-то об зловещем убийстве на кладбище Невинных, причем, видимо, знает и убийцу. Он не произнёс, что не ведает, кто это, но обронил «это пустяки»… Господи… Значит, в полиции правы? Человек из общества? Это подтверждалось и его собственным внутренним ощущением. Девицу, вроде Розалин, не выманить ночью из дома. Но куда шла мадемуазель в полночь? В чью карету села? Кто это говорил? Он напрягся. Салонная болтовня выветрилась из памяти, между тем, сказано было нечто важное. Жоэль прикрыл глаза и сосредоточился. Лаура де Шаван, миловидная двадцатилетняя девица с кукольными голубыми глазами. Это она говорила, что Бенуа, её брат, возвращаясь от Фабиана де Раммона, видел, как Розалин выходила из дома, прошла квартал и села в карету, на дверцу которой был наброшен плащ, закрывавший герб, и запряжена карета была четверней… Но был ли это тот самый день?
Надо поговорить с Беньямином де Шаваном.
А кто-то из юных дурочек, неожиданно вспомнил аббат, обронил слова Розалин о том, что «свадебное платье обойдется ей в пять тысяч ливров с хвостиком…» Но… постойте… какое свадебное платье? Ведь Розалин де Монфор-Ламори просватана не была! Аббат подскочил и потер разгорячённый лоб. Почему он сразу не обратил на это внимания? Но кто сказал про свадебное платье? Однако, сколько Жоэль не напрягал память, это не вспоминалось. Но если она и вправду заказала свадебный наряд, да ещё столь дорогой, значит, имела место помолвка. Но с кем? Сам аббат лишь дважды встречал в свете юную Розалин, исключая тот, третий раз, когда увидел несчастную в гробовом саване. В бальном зале она показалась очень красивой, при этом — уверенной в себе, было заметно, что она понимает, что нравится мужчинам. Но поведение её не было вызывающим, скорее — исполненным достоинства и спокойствия. Она подходила и к нему. Что говорила? Он не запомнил. Ах да…
Она смутила его тогда, в первую встречу, сказав, что сутана выделяет его из толпы, а красота из сотен лиц. Потом спросила, оглядев толпу, отчего это нынче в моде такие блеклые цвета? Он ответил, что цвет костюма — отзвук горячки крови, истинной носительницы чувства, ведь кровь — это жизнь. Если кровь течет в жилах эпохи бурными волнами, то и цвета, в которые она рядится, сочны и ярки. Эпохи силы Духа любят пурпурно-красный, изумрудно-зеленый и таинственно-фиолетовый. Ныне же жизнь стала фривольной игрой. Вот краски и теряют насыщенность, это — чувственность без творческой силы, точнее, бесчувственность. Голубой и розовый вытесняют пурпурный и фиолетовый: сила истощилась, мелочная зависть и суетность господствуют там, где свирепствовала мощная сила неукротимых натур. Сверкающая зелень изумруда уступила место салатному: нет надежды на будущее, остались только лишенные творческих порывов сомнения. Ныне же и вовсе a la mode блошиный цвет, «рисе», и с полдюжины его утонченнейших оттенков: цвет блохи, блошиной головки, блошиной спинки, блошиного брюшка…
Она, помнится, внимательно слушала, улыбалась, кивала красивой головкой… Незаметно подошли Робер де Шерубен и Камиль де Сериз. Она же, не обратив на них никакого внимания, всё смотрела на него и, наконец, сказала, что ревнует к Господу, который забирает себе самое лучшее… Он снова смутился, а она подала руку Роберу де Шерубену. Камиль тогда, помнится, зло проронил, что слугам Всевышнего не место на балах.
Почему Камиль разозлился? Ведь он просто пришёл на встречу с Кастаньяком…
…А вторая встреча была в гостиной маркизы. Розалин пришла с матерью. Де Сериз тогда приветствовал её весьма любезно, но она едва взглянув на Камиля, и торопливо подошла к нему. Что она сказала тогда? А… что видела в Шуази, в одном из залов, портрет шестнадцатого века — человек в красном, у него та же фамилия, что и у него…. Он ответил, что это, наверное, Галеаццо, великий скудьеро Франции, женатый на Бьянке Франческе Сфорца, один из его весьма дальних родственников, и пошутил, что вообще-то, многие французы уверены, что все итальянцы на одно лицо… Она, зля Камиля де Сериза, заметила, что его лицо совсем не похоже на итальянские лица, они с матерью были в Риме и в Милане, но ничего похожего там не видели. Он отшутился, в этом ничего удивительного, их род — неаполитанский. Она улыбнулась и попросила разрешение взять его в духовники. Он не отказал.
Но что нашёл в их пустом салонном разговоре де Сериз? Лицо его исказилось тогда злобой. Почему?
…В этот вечер аббат рано лёг, и, несмотря на все недоумения и горечь, которые всколыхнула в нём беседа с де Серизом, и спал, как убитый, без снов и искушений.
Наутро снова зарядил дождь, Полуночник куда-то исчез, Жоэль хотел было провести день с книгой, но тут принесли приглашение от маркизы де Граммон. Аббат решил пойти, тем более, что рассчитывал уточнить и прояснить кое-что из того, чего не сумел понять в прошлый раз. Велел запрягать, и вскоре был на площади Святого Людовика. Здесь его экипажу пришлось несколько минут ждать, пока свою карету покинет графиня де Верней. Старуха долго ругала служанку, та неосмотрительно выпустила её любимого песика из корзины, и Монамур перепачкал себе лапки в луже. Тут мадам Анриетта заметила его и поманила к себе. Аббат подошёл к ней, и услышал:
— Пока мы не в толпе… Вы кажетесь мне весьма благоразумным человеком, Сансеверино. В прошлый раз мне показалось… — Старуха впилась в него глазами, — что у дорогуши Присиль… сильно смердело.
— Вы сказали в итоге, что это был запах серы.
— Ага, вы расслышали. Ну а сами-то…
— Мне не показалось, мадам, что это был запах серы. Скорее, тянуло гнилью… Запах склепа, — Жоэль не приближался, лишь немного повернул голову к собеседнице, сохраняя на лице выражение бесстрастного покоя. Казалось, они обсуждают погоду. — Впрочем, присутствие зла каждым осознаётся по-своему.
Старуха вздохнула.
— Боюсь, что не каждым. Ну, да ладно. Но от кого, по-вашему, разило-то?
Аббат помрачнел. Ныне весь мир гниёт, и разложение неразложимо и нерасторжимо сливается с воздухом. Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных. От него ещё свободны алтари, иные из монашеских риз и шепот чистых молитв, но и они вот-вот начнут смердеть, пропитанные еретическими насмешками вольтерьянцев и кощунственными речами новоявленных глупцов, провозглашаемых властителями дум общества, разучившегося думать самостоятельно… Он не смог понять, ответил он, кто из гостей маркизы источал сугубый запах распада, только ощущал явное присутствие зла.
Мадам Анриетта поморщилась.
— Да, и я не удивлюсь…
— Мадам де Верней, Боже мой, какая встреча! Вы, надеюсь, в добром здравии, дорогая моя? — из подъехавшей кареты вылезал семидесятилетний Ксавье де Прессиньи.
— Да прекрасно я себя чувствую, старый говнюк, — несколько, на взгляд аббата, бесцеремонно проговорила мадам Анриетта, пользуясь тем, что старик был глух, как пень, и пошла ему навстречу.
Аббат собирался было пройти в дверь, тем более, что лакеи уже выкликали его имя на парадной лестнице, но тут заметил, что старик Ксавье приехал с внучкой. Женевьева чирикала что-то, приветствуя графиню, и её голос вдруг напомнил де Сен-Северену вчерашнее недоумение. Это Женевьева де Прессиньи говорила о свадебном платье мадемуазель Розалин де Монфор-Ламори!
Аббат поспешно подошёл и поклонился девице. Подал руку и, пропущенный графиней и её спутником, повёл Женевьеву в гостиную. Похвалив её изысканный туалет, заметил, что в прошлый раз она говорила, что свадебное платье несчастной мадемуазель де Монфор-Ламори стоило пять тысяч ливров. Какова же стоимость пошива этого прелестного платья? Женевьева, смутясь, ответила, что её платье куда скромнее, и обошлось намного дешевле, при этом не опровергла, что именно она говорила о свадебном платье покойной. Аббат с улыбкой невзначай поинтересовался, что, мадемуазель де Монфор-Ламори собралась замуж, была помолвлена? Мадемуазель де Прессиньи не знала этого, но полагала, что это так. Она встретила Розалин в портнихи Аглаи, ученицы мадемуазель Соваж, та сказала, что примеряла свадебное платье и назвала его цену. Конечно, Женевьева спросила, за кого же собралась замуж Розалин, но та ответила, что это будет оглашено позже и станет для всех большим сюрпризом…
Нельзя сказать, что отец Жоэль был разочарован. Кое-что узнать удалось. Он поприветствовал хозяйку, поклонился мужчинам, заметив, что Камиля де Сериза среди гостей нет, и тут, повернувшись к дамам, неожиданно напрягся. Вчерашняя встреча с Камилем заставила его забыть о том, что произошло днём раньше, но сейчас, припомнив объяснение с Люсиль, аббат поморщился в ожидании неминуемой встречи. Нет, он не чувствовал ни вины, ни робости, лишь брезгливое омерзение. Однако, внимательно оглядев гостиную, раскланиваясь с дамами и девицами, отец Жоэль не увидел среди них мадемуазель де Валье. И за то следовало возблагодарить Господа: отцу Жоэлю было противно и вспоминать о ней. Слава Богу, у девицы не хватило наглости встретиться с ним как ни в чём не бывало! А впрочем…. Скорее всего — она просто поглощена предсвадебными хлопотами. Ведь послезавтра её венчание.
Аббат устроился на своём привычном месте и задумался. Итак, имела место тайная помолвка мадемуазель де Монфор-Ламори с неизвестным. Но карета… Чья карета поджидала её в день гибели?
Ему повезло сегодня, подумал он, заметив входящую Лауру де Шаван с братом Беньямином, ведь именно Бенуа видел тогда Розалин. Аббат Жоэль последние полгода был духовником Бенуа, хорошо знал этого неглупого юношу, которому пришлось рано повзрослеть из-за многолетней тяжелой болезни матери. Мадам де Шаван уже восемь лет не вставала с постели. Жоэль приблизился к Беньямину и завёл разговор на интересующую его тему. Однако, Бенуа нечего было добавить к тому, о чём он уже рассказал сестре. Разве что карета была роскошнейшая, прелестных пропорций и наимоднейшая. Но чья? Бенуа разводил руками. Плащ закрывал весь герб или часть его? Скорее, это была накидка, ответил Бенуа, её закрепили сначала внизу у ступенек, и лишь потом перекинули в окно. Кто-то очень заботился о том, чтобы остаться неузнанным. Впрочем, зная, чем все закончилось, удивляться такой предусмотрительности не приходилось.
Но рассказ де Шавана о карете опровергал последнюю надежду на то, что убийца — простолюдин. Roture не разъезжает в каретах. К тому же запряжена она была четверней, сообщил Бенуа, и это были не клячи. Сен-Северен внимательно взглянул на приятеля. Бенуа де Шаван имел свой небольшой конный заводик и в лошадях разбирался. Он бы сказал, что это лошади лучших кровей, две из них — либо завода герцога де Конти, либо маршала де Виллара. Либо, чёрт возьми… Голос Бенуа, и без того негромкий, упал до шепота. Либо это королевские конюшни…
Он умолк, заметив подходящего к ним Робера де Шерубена.
Робер выглядел сегодня ещё хуже, чем в прошлый раз. Аббат невольно устремился ему навстречу. Де Шерубен вяло пожал плечами в ответ на вопрос о здоровье, и тут спохватившись, сказал, что его, аббата Жоэля, искал мсье Понсьен Ларош. Он несколько раз спрашивал о нём на вечере у графа Суассона, и говорит, что вчера около трёх пополудни заезжал к нему. Аббат изумленно ответил, что был в храме, весьма удивившись этому визиту. Он не знал мсье Понсьена Лароша.
Впрочем, ему недолго пришлось оставаться в неведении, ибо Одилон де Витри подвёл к нему того, кто так настойчиво искал его. Теперь аббат вспомнил, что мельком видел этого человека на похоронах несчастной Розалин, его называли не то нотариусом, не то адвокатом семьи де Монфор-Ламори. Это он сказал, что в случае смерти мадам Элизы всё унаследует её племянник Шарль де Руайан.
Мсье Ларош, в отличие от многих своих собратьев, красноречив не был, говорил мало — и только по делу. Профессия воспитала в нём скупость жестов, осторожную осмотрительность и деловую хватку. Сейчас, лаконичным жестом пригласив аббата отойти с ним к окну, он, глядя в ночь и почти не шевеля губами, уведомил мсье де Сен-Северена, что, когда дом передавали новому хозяину и выносили вещи, в спальне покойной мадемуазель де Монфор-Ламори под периной было обнаружено письмо. Оно заклеено печаткой, которой пользовалась мадемуазель, и адресовано «моему духовнику мсье Жоэлю де Сен-Северену».
Адвокат сказал, что обязан осведомить об этом письме лейтенанта полиции Антуана Ларро…
Аббат продемонстрировал адвокату вызывающее уважение спокойствие, немногословность и благоразумие. Тихо ответил, что дал согласие быть духовником мадемуазель за неделю до гибели, но ни разу не исповедовал её. Если в письме будет нечто, открывающее загадку смерти мадемуазель, он, отец Жоэль, нисколько не возразит против передачи письма в полицию. Он готов ознакомиться с ним немедленно, и если в письме не будет того, что заставит его хранить тайну исповеди, и «печать молчания» не свяжет его…
Именно этого он и опасается, заметил мсье Ларош, и потому… настаивает на том, чтобы тоже прочитать письмо. Мадмуазель мертва — и её грехи теперь рассмотрит Высший Судия. Посмертных тайн не бывает. Адвокат ожидал возражений, но, к его удивлению, бесстрастие ничуть не изменило аббату. Начни он спорить — лишь раздражит этого нервного, но порядочного человека. Что стоило ему загодя прочесть письмо? Но печать была нетронутой. Зачем же возражать? Едва ли мадемуазель написала о том, кто убил её…
Аббат согласился на требование адвоката.
Письмо было отдано ему и вскрыто. Оно содержало страницу текста, пробежав глазами которую, аббат, сохраняя хладнокровие, внутренне окаменел. Внимательно перечитал, потом тихо сказал, что написанное не содержит ничего, что охранялось бы тайной исповеди и, как было условлено, протянул письмо адвокату. Про себя аббат молился, чтобы его лицо не выдало волнения — обо всём, что насторожило его, он мог подумать и на досуге, дома. Адвокат заскользил глазами по строчкам, и Жоэль де Сен-Северен видел, что прочитанное лишь озадачило старого юриста.
— Она… сошла с ума?
— С учётом того, что последовало за этим письмом, мсье Ларош, — едва ли. Полагаю, она многое предчувствовала. Я прошу вас, господин адвокат, если таков ваш долг, известить о содержании письма полицию, но само письмо прошу оставить мне, — тон аббата был мягок и кроток.
Адвокат пожал плечами. Полиция не интересуется девичьими любовными фантазиями… Письмо было возвращено де Сен-Северену, и аббат поторопился упрятать его поглубже в карман, обратившись напоследок к адвокату с просьбой не разглашать факт обнаружения письма. Тот отрешённо кивнул: он ждал от письма чего-то большего, чем тот бред, что пришлось прочитать.
В гостиной царило обычное оживление. Стефани де Кантильен рассказывала Авроре де Шерубен о новом совершенно восхитительном платье принцессы Аделаиды.
— Юбка открыта спереди, на виду легкие, воздушные оборки нижнего платья. Цветные оборки по краям, изящно затканные цветами, на тяжелой парче — воздушные банты, которыми закрыт лиф спереди и украшены кружевные манжеты укороченных рукавов… — замирая от восторга, расписывала Стефани.
Сегодня в гостиной было полно молодежи. Жюль-Симон де Жарнак ухаживал за Мадлен де Жувеналь, некрасивой, но весьма состоятельной девицей, а Клод де Ревен, субтильный юноша с непроходящими чирьями, пытался привлечь внимание Амелии де Фонтенэ, но безуспешно: юная особа уединилась в углу с Женевьевой де Прессиньи и Лаурой де Шаван, подружки болтали о новом романе мсье Детуша, новых книгах Шевалье де Муи и Жана-Батиста де Буайе, маркиза д'Арскана, повестях Нивеля де Лашоссе и новой комедии Мариво.
Бенуа де Шаван, Симон де Витри и Робер де Шерубен безмолвно рассматривали новые эстампы весьма изысканных по колориту картин Каналетто, Гварди и Лонги, которые только что прислали из Венеции по заказу Тибальдо ди Гримальди. Реми де Шатегонтье с удовольствием выслушивал в углу залы от Жерома де Сен-Лари подробности последней любовной интрижки сына канцлера Рошебрюна. Трудно сказать, был ли мсье Жером подлинно посвящен в интимные подробности жизни отпрыска канцлера, но рассказчиком был превосходным. Сидевший к ним спиной аббат старался не слышать тихо проговариваемые мсье Жеромом подсахаренные скабрёзности, но неожиданно напрягся. «Он проявлял те же склонности, что и ваш дружок Сериз, хоть такие прихоти опасны и недешево обходятся…», проронил де Сен-Лари.
Аббат насторожился, но мсье Жером уже сменил тему.
Вокруг эстампов ди Гримальди сгрудились Бенуа де Шаван, Робер де Шерубен, Стефани де Кантильен и Женевьева де Прессиньи, которая смотрела, однако, не на эстампы, но на аббата. Надо сказать, что беседа у парадного с де Сен-Севереном странно взволновала девицу, но вовсе не осмысленными вдруг подробностями разговора с несчастной Розалин, но возвышенным благородством лица и прекрасными ресницами-веерами мсье Жоэля. Она смотрела на аббата, как зачарованная. Тот, однако, несколько утратил осторожность и не замечал опасности, а все потому, что обнаружил пристально глядящего на него барона Брибри. Женское внимание было всё же естественным, и потому аббат не примечал внимания мадемуазель де Прессиньи, но с опаской оглядывался на подбирающегося к нему Бриана де Шомона, мысленно содрогаясь.
Глава 12. «…Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего идут через эти души…»
Тут отец Жоэль заметил, что в гостиную вошёл Камиль де Сериз. Если прошлая встреча, как показалось аббату, на минуту пробила броню горделивой порочности Камиля, то сейчас перед отцом Жоэлем снова стоял светский хлыщ, самодовольный и скучающий. Он даже не кивнул де Сен-Северену, но заметив восторженный взгляд Женевьевы на Жоэля, заметно передернулся. Шарль де Руайан спорил о чем-то с Тибальдо ди Гримальди, Габриэль де Конти вяло тасовал карты, а Бриан де Шомон медленно подошёл к аббату.
Сен-Северен про себя взмолился. Силы небесные, да что надо от него этому отродью дьявола? Прошлая попытка отца Жоэля отвадить от себя мерзейшего типа не удалась. Более того, теперь Бриан де Шомон относился к аббату со странным интересом, который пугал святого отца пуще самой откровенной неприязни.
— Вы, как я понял, скромны, де Сен-Северен… Но признайтесь честно, вы должны втайне гордиться своим поэтическим даром…
Аббат изумился.
— Своих даров не бывает, ваша милость. Себе ничего подарить не можешь. Если помните, в Евангелии Матфеевом, хозяин позвал рабов и роздал им таланты. «…Sicut enim homo peregre proficiscens, vocavit servos suos, et tradidit illis bona sua. Et uni dedit quinque taleta, alii autem duo, alii vero unum, unicuique secundum proрriam virtutem: et profectus est statim…» Servos suos — это его рабы. Они ничего не выбирали и не просили, талант, полученный от хозяина, принадлежит хозяину, он — бремя тягостное и обуза гнетущая. Талант, данный Богом — это сила Господня в человеке, но наделённые талантом ведомы и подневольны, как никто… Никогда не притязал на это…
— Вы понимаете всё слишком буквально. Эти люди — избранники.
— Слово «раб» повторено шестикратно. Но, может быть, вы в чём-то правы, раб — это не зазванный с улицы, но купленный за серебро, и в какой-то мере избранный хозяином… Но если не оспаривать их избранничества, то всё равно надо признать, что на них лежит страшный долг, возложенный самим Господом. Недаром же понимающие трактуют талант как фатум, ведь его не каждый способен приумножить и даже просто понести, а сам талант никогда не принесёт его обладателю ничего ценного в мире сём… А тем более — ныне. Что может быть хуже для прирождённого поэта, чем родиться в «век разума»?
Барон окинул аббата тонким и понимающим взглядом. Глаза его блестели.
— Это верно, Жоэль, но талант возвышает над толпой, сулит славу и восторг толпы. Посмотрите на Вольтера! Он, по-вашему, бездарен?
Тут аббат, которого взбесила фамильярность пристающего к нему содомита, поймал насмешливый взгляд Габриэля де Конти. Как-то тот сказал то же самое.
Сен-Северен ответил резко и зло.
— Да, он одарён. Но сила таланта проявляется в полноте только при служении Богу, ложное же направление губит и самый сильный талант. Нет ничего более страшного, и даже зловещего, чем использование гениальных способностей в дурных целях…. Если во главу угла поставить не славу Господа, а свою славу, не почитание Господа, а своё почитание, не о Господней прибыли радеть, а о своей собственной, используя Богом данный талант, — то надо вспомнить, что стало с рабом, зарывшим талант в землю — то есть — в мир сей, а не служившим Небу. Его талант был у него отобран и отдан другому, а раб лукавый был обречён на смерть и на ад, и примеров тому — тысячи тысяч… — Аббат не договорил, но про себя выразил пожелание, чтобы туда же Господь направил и пакостного Вольтера. И чем скорее — тем лучше.
— Вздор это всё! Талант создан быть кумиром толпы. Единственная же беда поэта — в отсутствии подлинных ценителей! Тут вы правы. — Глаза Бриана снова блеснули настоящим одушевлением. — Напрасно выскочки зазывают поэта, спеша оплатить свои тщеславные прихоти и измеряя своё достоинство количеством выбрасываемых денег, напрасно слушают во все уши, — им не понять высокой поэзии и подлинной музыки! Суета слишком поглощает их, чтобы позволить им войти во вкус наслаждения творчества, — всех тех чувств, которые питают высокую поэзию! Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего струятся через эти души…
Отец Жоэль вздохнул.
— Да, мир Духовный прикасается незримой гранью к сердцу поэта, но если он не принимает Духа Божия, не понимает своего предназначения творить для Господа, он обречён. Во все века каждый, одарённый от Господа, выбирает — потонуть в бездне самолюбования, всецело отдаться миру сему и дьяволу и ужаснуть современников жутью своей гибели, или пройти путём праведным, посвятить жизнь Богу, не ища ни богатств, ни пьедесталов…
— Возможно, вы и правы, — зевнул Лоло, — но кому нужен талант, если он не наполнит мошну и не даст славы? К тому же я не могу быть гением постоянно, мне ведь надо ещё побриться и принять ванну…
— Талант — рабство. У рабов никто не спрашивает, что им нужно…
— Ну и как вы служите Богу своим талантом? — язвительно поинтересовался де Шомон.
Тут в разговор вмешался молчавший до этого Одилон де Витри.
— Помилуйте, Бриан, да на его проповеди сходится половина Парижа! Он красноречивей Боссюэ! А госпожа д'Эпине сказала, что просто приезжает смотреть на него — и после всю неделю верит в Господа как в день первого причастия! Говорит, он сам — живая икона!
— Сен-Северен красив, кто же спорит? — веско уронил де Шомон, блеснув глазами, и аббат снова почувствовал, как по всему его телу прошёл мерзкий трепет, словно он нагишом окунулся в гнилое болото с кровососущими пиявками и холодными липкими жабами, — но как он может служить Богу поэтическим талантом или закопать его в землю?
— Нет у меня никакого поэтического таланта! — простонал несчастный аббат, готовый ради того, чтобы этот треклятый мужеложник не смотрел на него своими маслеными глазами, отречься не только от стихов, рифм и таланта, но и вообще от всего, кроме Бога. Сам он заметил — и уже в который раз — мрачный и тяжёлый взгляд де Сериза, который стал ещё темнее, когда речь зашла о том, что талант раба, закопавшего его в землю, был отдан другому.
Похоже, де Сериз был не в духе.
— А я думал, закопать талант в землю — значит, просто не проявлять в тебе заложенное… — проронил Бенуа де Шаван.
Аббат покачал головой.
— Не проявить можно способности, но не талант. Если некто имеет склонность к астрономии, агрономии и гастрономии, ему чем-то неминуемо придется пожертвовать. Но талантом пренебречь не удаётся никому, талант — не дарование, сиречь, склонность к чему-то и легкость осуществления этих склонностей, талант — сила Божья, коя разворачивается в человеке как смерч. Силу в землю не упрятать. Тот, кто подлинно талантлив, знает, что талант проступит неминуемо — человек только и может, что направить его — в Небо, или к земле…
…Гости за столом лениво перебрасывались в карты, графиня де Верней выговаривала Монамуру за то, что тот погрыз салфетку маркизы, а Габриэль де Конти, подхватив где-то вздорную идею о том, что баранина по-бордосски — gigot a la bordelaise — получается гораздо вкуснее, если к бараньему окороку добавить телятины от задней ножки и свиной ветчины, а вместо лука-шалота использовать тимьян с веточкой базилика, упорно пропихивал эту мысль Тибальдо ди Гримальди. Тот, однако, оказался гастрономом-ретроградом, тупым ортодоксом и консерватором, и категорически возражал против любых нововведений. Когда их спор прекратился, де Сен-Северен подсел ближе к мессиру ди Гримальди и спросил о том, что ещё с прошлой встречи заинтересовало его.
— А сами вы не пробовали себя в живописи, мессир Тибальдо?
— В былые годы учился у нас в Италии, но…
— Не хватило усердия?
Тибальдо пожевал губами и невесело усмехнулся. Аббат заметил, что графиня де Верней внимательно слушает разговор своих соплеменников.
— Вы сказали Бриану, что талант — рабство… Он не понял. А я понял. Всё верно. Вам не предлагают, но навязывают ссуду под сто процентов годовых. Это рабство. Кабала. Сотни глупцов называют себя живописцами, поэтами, творцами, делают свой воображаемый талант источником заработка, в то время как подлинный поэт или живописец обречён сам служить своему дарованию с подлинно рабским усердием… Это и есть отличие подлинника от подделки. А я… Я просто оказался в большей мере дельцом, нежели художником. Не люблю скудость. Я счёл тогда, что бремя таланта мне не по карману, и бросил живопись, но спустя годы понял, что подлинного таланта, наверное, и не было… Подлинное дарование, вы правы, можно поставить на службу мирскому или божественному, но отказаться от него, видимо, нельзя. Если я смог, то, надо полагать, был посредственным мазилой. Правда, однажды… — Тибальдо ди Гримальди странно увлажнившимися глазами взглянул в окно.
— Однажды…? — аббат слушал с неослабевающим вниманием. Этот человек подлинно заинтересовал его.
— Да… однажды… Мне было лет шестнадцать. Я пытался нарисовать женщину, которую видел в галантерейной лавке. Молодая, бледная, с очень странными глазами… Я был мальчишкой и вожделел её. Но рисунок не получался. Что-то ускользало, таяло безнадежно, я понимал, что делаю что-то не так, но руке не хватало опыта и гибкости, а глазу — понимания. И вот тогда… тогда я вдруг услышал странный голос, шедший ниоткуда, но четко слышимый мною. Он словно звал, завораживал, манил… «Хочешь, чтобы получилось, малыш?» — спрашивал он, — «Я помогу тебе. Но что ты готов дать взамен?» Я испугался… кажется, испугался. Или это было что-то иное? Может, голос просил — души? Я не готов был ответить — и не хотел отдавать ничего… Я никогда не хотел отдавать ничего своего. Но вы верно сказали, Джоэле, талант — рабство, а раб не может иметь ничего своего. Да, раба Божьего наполняет благодать, по вас это видно, но сама эта готовность не иметь ничего своего…готовность отдать себя… Мне тогда казалось, что я не создан быть рабом. Даже Божьим. Сейчас я думаю, что этот голос требовал именно готовности пожертвовать собой. Но я её не имел. И голос смолк. — Банкир откинулся в кресле. — До сих пор не могу понять, был ли это глас Божий или искус дьявольский. В юности я говорил себе, что не хочу зависимости и рабства, а теперь думаю, что на самом деле я не то струсил, не то пожадничал. И все смолкло. Навсегда.
Тибальдо помолчал. Потом продолжил.
— Наверное, моя главная ущербность… в понимании слишком многого. Человеку не надо слишком много понимать. Однажды я видел в итальянском театре артиста… Умберто Тичелли. Молодой мужчина с чертами резкими и неправильными, он играл первого любовника. Я недоуменно смотрел на странный выбор антрептенёра. Но вот этот урод сделал два шага по сцене… улыбнулся девице и заговорил. Удивительно бархатный голос, живое обаяние, чарующая улыбка — он преобразился. К концу спектакля в него были влюблены все женщины в партере.
Но мое сердце разрывалось от боли. Ему было около тридцати. Он был молод, и стал кумиром публики. Но ведь только этой публики, что обречена состарится и умереть вместе с ним… Они расскажут своим детям, сколь блистателен был Тичелли, но что толку? Нельзя вбить гвоздь золотой в колесницу бытия… Такой талант, такое обаяние обречено на распад — вот что нестерпимо…
— Новое поколение будет иметь новых Тичелли.
— Да, наверное… Но такого не будет уже никогда, исчезнет некая неповторимая нота в симфонии искусства и, исчезая поминутно, одна за другой, они изменят и звучание всей партитуры. Я обожаю театр и ненавижу его до дрожи — музыка, живопись, литература ещё фиксируют себя, остаются в вечности, но фраза подмостков, живое слово улетает… Тичелли неповторим, я проговаривал по памяти его слова, добивался сходства интонации и жеста — но это был я, а не он…
Аббат молчал, а Тибальдо лениво продолжил.
— Глупцы утверждают, что искусство — вечно… Бог мой… Идиоты. Лик искусства изменчивей сна, он столь же неверен и призрачен, как отблеск лунного света на чёрной воде запруды. Я читал стихи былого, смотрел на полотна прошлых веков, слушал умолкнувшую музыку минувших столетий — видел величие, недостижимое для нас, но видел и то, что прославлялось, но стало мусором… Вы правы в том, что уцелевшее и неопошлившееся… да, оно устремлено в Вечность. Это прибыль Господа.
Аббат молчал. Зато отозвалась мадам Анриетта, заговорив на итальянском.
— Чего я не понимаю во всём этом, так это странного божественного произвола в раздаче талантов. Как мог Господь одарить талантами этих обоих мерзавцев? — она не сводила глаз с Шарло де Руайана и Бриана де Шомона. — Неужели Он, всеведущий и премудрый, ждал от них прибыли? Разве они рабы Его?
Сен-Северен разделял недоумение старой графини и даже Тибальдо ди Гримальди, усмехнувшись, кивнул. Но, подумав, возразил.
— Наш поэт когда-то пел в церковном хоре, и ангельски. И верил когда-то. Но… искусы мира и сладость греха… А Руайан…Он взял в руки скрипку в пять лет. Дарование проступало, но… гораздо чаще его заставали, гладившим не скрипичную деку, но пристававшим к певчим. Он раб страстей своих, а Божьим рабом быть никогда не хотел. Но талантом гордится.
Графиня презрительно хмыкнула.
— Сегодня иных и нет. Тот же Вольтер. Хоть и орут все: «талант, гений!», а как вчитаешься — откровенная пошлятина. Но почему Господь не отнимает таланта у этого пошляка?
Аббат помрачнел.
— Неисповедимы пути Господни. Но будь я проклят, — Истина проступит. Рано или поздно. Я уверен, что через сто лет никто не вспомнит ни одной из его пьес, будут забыты и он сам, и слова его, а если что и останется, то лишь для вразумления потомков — для понимания, как могли быть помрачены люди! Нет в нём ничего истинного и ничего Божьего — а раз так, сгинет он сам и писания его, сгинет бесследно…
Тибальдо почесал за ухом и вяло проговорил:
— Кстати, если вы правы, дорогой Джоэле, что наделённые талантом суть рабы, то неудивительно и нынешнее вырождение. Сегодня нет тех, кто готов служить Небу. Все хотят удовольствий на земле. А значит — таланты обречены мельчать, опошляться и гибнуть. Я тоже заметил, что эту меру… пять талантов… Господь уже никому не даёт, лишь один, так сказать, на пробу… Если получивший его раб окажется очередным ничтожеством — лучше потерять одну меру серебра.
Сен-Северен весело рассмеялся.
— Вы рассуждаете, как банкир, дорогой Тибальдо. Господь неисчерпаем и бесконечен, и едва ли ему свойственны бережливость и расчетливость такого рода. Здесь скорее — «оскуде преподобный», рабы стали негодны и по силе каждого им и даётся. Кто сейчас понесёт талант Фра Анжелико или Беноццо Гоццоли, Данте или Ариосто?
Они не заметили, что к ним подошёл герцог.
— А мне кажется, что все это равнозначно, — заметил Габриэль де Конти, плюхнувшись в кресло рядом с Тибальдо. — Нынешнее искусство равно старому. Дело, как послушать, только в мере вкуса и авторитетности суждения. Достаточно провозгласить ночной горшок — высшим шедевром искусства…
Сен-Северен впервые увидел в глазах банкира полыхнувшее пламя.
— Упразднение ценностных иерархий, Габриэль, — конец искусства!
— Или конец зависимости от вашего вкуса, дорогой Тибальдо. Всего навсего… — зевнул де Конти.
— Да вы осатанели, Габи! По-вашему, Донателло и ночной горшок — равнозначны?
— Чисто профанных вещей не существует, все вещи значимы, и иногда нужник нужнее вашего Донателло, уверяю вас. Новое в искусстве возникает тогда, когда художник обменивает традицию искусства на неискусство. Новая система отсчета, только и всего. И он еще зовёт себя «просвещённым патрицием»! Да вы просто консерватор, Тибо.
Банкир обжёг его гневным взглядом.
— Я не утрирую, говоря о «просвещённом патриции», как о подлинном ценителе прекрасного. Задача аристократии не писать комментарии о том или ином забытом и вновь открытом трубадуре… Её верховенство — в руководстве энтузиазмом своей эпохи, стремлениями своего поколения, выраженными в музыке и поэзии, в видениях художника и скульптора! Аристократия главенствует, только творя искусство и покровительствуя ему, но она должна иметь в самой себе людей, знающих историю искусства, не высказывающих невежественных суждений, но руководимых собственным безупречным вкусом…
Аббат, снисходя к герцогу, заговорил по-французски.
— А зачем, по вашему мнению, ваша светлость, нужно сопоставлять Донателло с ночным горшком? Только откровенно, — отец Жоэль лучезарно улыбнулся герцогу.
Тот весело ухмыльнулся в ответ.
— А чтобы не было вот таких высокомерных и горделивых «патрициев», кичащихся своим умом и дарованием. Скажите на милость! Все, кроме него, полные профаны! Только он один и понимает в искусстве! Я, может, тоже, кое в чём смыслю, так ведь этот нахал никому слова вставить не даёт! Эксперт! Знаток! Тонкий ценитель… — герцог даже возмущенно прихрюкнул, — а всё почему? Напридумывали сами себе заумных сложностей и мнят, что никто не в состоянии их превзойти. А ведь все дело в оценке. Если ночной горшок также прекрасен, как Донателло, то высказаться сможет каждый! Вот чего они боятся!
— Если ночной горшок равен Донателло, то искусство просто перестанет существовать, дорогой Габриэль, — было заметно, что банкир с огромным трудом сдерживается. Он снова перешёл на итальянский. — Высказаться тогда, это верно, сможет каждый, но о чём? О том, что скульптуры Донателло представляют собой, возможно, наименее удобные из ночных горшков? Это суждение можно даже признать верным. Но причём тут искусство, помилуйте? Можно профанизировать и опошлить суждения, можно добиться изменения критериев искусства. В итоге подлинное искусство замкнётся в непонимании, искусствоведение станет коллекцией глупейших суждений. Через поколение подлинные знатоки исчезнут, критерии упразднятся — и тогда дома будут украшаться ночными горшками… Возможно даже возникновение нового «искусства» эпохи «нужников» — пошлого, утилитарного, понятного всем, и всем доступного… Этого вы добиваетесь, что ли?
Герцог не обиделся, но улыбнулся.
— Я добиваюсь, дорогой Тибальдо, чтобы вы допускали возможность и иных суждений, кроме вашего.
— Стоит чуть размыть понятия, на волос изменить критерии — и расплывётся в грязь само Искусство!
Аббат внимательно взглянул на собеседников. Он чуть наклонился к банкиру.
— Но почему же вы тогда, Тибальдо, оспаривали мой тезис? Вы говорили, что «ныне мы начинаем мыслить иначе, возможно, просто грядет новая мораль…» Но ведь как ночные горшки никогда не станут твореньями Донателло, как стразы никогда не станут бриллиантами, так и совокупность мнимых ценностей никогда не обернётся ценностью истинной. Ведь стоит чуть размыть понятие морали, на волос изменить критерии, как делает ваш чёртов Вольтер, — и расплывутся в грязь Истина, Честь, Совесть… Вы же не можете не понимать, что профанизируя и опошляя суждения, можно добиться изменения критериев морали. В итоге мораль станет коллекцией глупейших суждений, через поколение носители истинной нравственности исчезнут, критерии упразднятся — и тогда аборты, содомия, инцесты и каннибализм станут нормой морали… Возможно даже возникновение нового «морали» эпохи «нужников»…
Тибальдо улыбнулся, его лицо удивительно похорошело.
— Я не оспариваю этот тезис, дорогой Джоэле, поверьте. Он просто для меня, человека искусства… неактуален.
Женевьева краем уха слушала итальянскую речь, любуясь аббатом, восхищённо разглядывая его ресницы и бездонные глаза. Между тем Жюстина д'Иньяс, поймавшая три недели назад в гостиной маркизы герцога Габриэля де Конти, осталась ужасно недовольна уловом. Для неё вопрос, как суметь с ловкостью и грацией стать богато вознаграждаемой жертвой мужского соблазна, составлял наиболее животрепещущую проблему, но его светлость не сумел оценить её достоинства. В спальне он грубо опрокинул её на постель и обошёлся с ней, как с кухаркой, если не хуже, не подумав даже оставить что-либо в залог любви. Теперь вдова твердо решила совратить того, о ком и раньше думала с восторгом — красавца-аббата де Сен-Северена. Она торопливо оттеснила от священника дурочку Женевьеву и бросила на него нежнейший взгляд.
Аббат Жоэль, хоть и был скромен, но, сравнивая себя с другими мужчинами и замечая женскую назойливость, видел, что красив, да и в зеркало тоже иногда смотрелся. Потому — был утроено осторожен, старался даже случайно не произнести ничего, что женщина могла бы истолковать как комплимент, и вообще, держал ухо востро.
Черта лысого ему это помогало!
Он знал, что для некоторых особ женского пола само монашество мужчины являлось соблазном неодолимым, искусом прельстительнейшим и сладчайшим. Их высшее тщеславие — отбить мужчину не у соперницы, но соперничать с самим Господом Богом. Мысль о том, что её красота заставила монаха преступить обеты целомудрия, прельщает и возбуждает подобных блудниц до дрожи, а сама идея о соитии с тем, кто столь долго постился — пьянит и будоражит воображение.
Жоэль считал подобных особ мерзавками, но не гневался. Ведь на самом деле совращение находящегося в целибате никоим образом не зависело от усилий анемичных красоток, и отец Жоэль искушался всегда своими же мыслями, а не бесстыдными женщинами, на которых глядел, в общем-то, довольно презрительно. Аскетизм плоти усиливает человека, отрешает от суеты и возносит, и лишь искушения, таящиеся в памяти и душе монаха, могут растлить его. Замечая авансы мадам Жюстины, аббат обычно старался делать вид, что ничего не видит, однако, на сей раз, утратив бдительность, заинтересованный разговором с Тибальдо, и напуганный отнюдь нелестным вниманием чёртова содомита Брибри, аббат мог бы оказаться легкой добычей хищной вдовы. Спасла же его милость провидения, но так как истинно неисповедимы пути Господни, то явилось это спасение в облике скромного полицейского — мсье Антуана Ларро.
Когда маркизе де Граммон доложили о визите полицейского, разговоры в гостиной смолкли. Вошедший, невзрачный о гостем маркизы является мсье Тибальдо ди Гримальди?
Банкир недоумённо обернулся в кресле и сообщил, что Тибальдо ди Гримальди — это он. Тут он вздрогнул и, злобно блеснув глазами, нервно осведомился, не значит ли визит полицейского… Банкир резко вскочил. Не ограблен ли его банк, чёрт возьми, прошипел он, ведь только вчера привезли лионский заем? От лица ди Гримальди стремительно отлила кровь, он побелел. Все невольно задумались, в какой же сумме оный заем выражался?
Но мсье Ларро поспешил успокоить банкира. Грабежей этой ночью не было, но…
— К несчастью…я вынужден обратиться к вам, как к опекуну мадемуазель Люсиль де Валье… Час назад… патруль обнаружил тело мадемуазель на кладбище Невинных. Безумный маньяк начал множить свои жертвы… Мадемуазель обглодана до скелета…
Часть вторая
К Тебе, Господи, взываю; ибо огонь пожрал злачные пастбища пустыни,
и пламя попалило все дерева в поле.
Книга пророка ИоиляГлава 1. «Вполне разумная и весьма здравомыслящая девица…»
Повисло страшное молчание, столь полное, что в зале стали слышны тихое постукивание в оконное стекло ветки старого клена, размеренное тиканье напольных часов и треск дров в камине. Ошеломлённый банкир тупо смотрел несколько минут в пол, потом тяжело опустился в кресло. Аббат кинулся к нему, но тут Шарло де Руайан проявил несвойственную ему обычно заботливость, поспешно наполнив бокал вином. Но Тибальдо тупо покачал головой.
Габриэль де Конти присел рядом с банкиром и сдавил его запястье.
— Держитесь, Тибо, ради всего святого, держитесь.
Банкир потёр пальцами виски. Тяжело дыша, несколько минут сидел с закрытыми глазами. Его побелевшее лицо медленно приобрело почти нормальный цвет. Аббат подумал, что Тибальдо не напуган — ибо подлинно его устрашила несколько минут назад только мысль об ограблении его банка, но просто ошарашен.
Ди Гримальди повернулся к полицейскому.
— Мсье… — он поморщился, забыв имя чиновника, и тот услужливо подсказал, — мсье Ларро… Не произошло ли всё же ошибки? Мадемуазель де Валье позавчера вечером, довольно поздно, приехала ко мне и сказала, что перед своей свадьбой несколько дней проведёт в родительском доме, и я сам отвёз её туда в своём экипаже. В доме были только кухарка, лакей и горничная, но мадмуазель поднялась к себе, я это сам видел. Она намеревалась наутро побывать у портнихи, забрать платье, а вечером у неё была ложа в оперу. Сегодня она должна была приехать сюда, но… как она могла оказаться на кладбище? Она вполне разумная и весьма здравомыслящая девица…
Мсье Ларро развёл руками.
— Мы пока не можем сказать ничего, труп обнаружен только что, но…
— Там же, где нашли мадемуазель де Монфор-Ламори? — Этот вопрос, перебив полицейского, задал побледневший Робер де Шерубен.
Тот покачал головой.
— Нет. В другом месте, но тоже на лавке около могилы. С западного входа. Я, мсье ди Гримальди, постараюсь уточнить, когда пропала мадемуазель, была ли она у портнихи и в театре, со своей стороны прошу оказать нам всяческое содействие. Мы расспросим всех в доме, и если повезёт, нам хотя бы опишут это чудовище…
Аббат Жоэль поднял глаза на полицейского и вздохнул, а потом неожиданно столкнулся взглядом со старухой де Верней и закусил губу. Мадам Анриетта невозмутимо тонкой золотой расческой чесала пегую шерстку Монамура. Старуху происходящее уже ничуть не пугало, но потешало, понял он. Судя по её улыбке, теперь ей мерещился на смрад серы, но аромат сдобы.
— Простите, мсье, но… Девица тоже… объедена? — осторожно спросила маркиза.
Полицейский замялся.
— Следов зубов, как на первом трупе, нет, но…маньяк освежевал жертву ножом.
Надо сказать, что эта вторая смерть, в отличие от первой, не вызвала обмороков девиц и оторопи мужчин, но испугала почти всех до дрожи. Единственный, на кого сообщение не произвело ни малейшего впечатления, был барон Брибри де Шомон. Он удобно откинулся в кресле, закинул ногу на ногу и любовался своими изящными туфлями с дорогими камнями на пряжках. Реми де Шатегонтье смотрел на них взглядом недоброжелательным и презрительным, то ли находя обновку безобразной, то ли просто страдая от изжоги. При этом аббат осторожно взглянул на Камиля де Сериза. Тот был спокоен и бесстрастен, почему-то продолжая бросать раздражённые взгляды на мадемуазель де Прессиньи. Габриэль де Конти, что делало честь сердцу герцога, уже забыл ссору с банкиром, вызванную их гастрономическими разногласиями и расхождениями в сфере искусства, и продолжал утешать друга с истинной заботливостью. Шарло де Руайан, долго стоя с наполненным для банкира бокалом божоле, начал задумчиво прихлёбывать из него сам.
Все неожиданно заторопились по домам, и маркиза де Граммон была рада такой деликатности своих гостей. Но деликатность была не причём. Каждый жаждал уединиться и в спокойствии обдумать происходящее. Особенно острым это желание было у аббата де Сен-Северена. Он осторожно миновал снующую в гостиной толпу и, не утруждая себя прощанием с хозяйкой, прошмыгнул на парадную лестницу. Благодаря такой мудрой поспешности отец Жоэль первым успел к своей карете, и его кучер, счастливо избежав затора, легко выехал на прилегающую улочку. Аббат приказал ехать вдоль реки, и карета, миновав безвкусную громаду ратуши, пронеслась по улице Сен-Жак. Через несколько минут они въехали в Сен-Жермен. Жоэль старался пока выкинуть все помыслы из головы, чтобы предаться им в покое, но ничего не получалось. Мысли путались, наползали друг на друга, рвались и сбивались в клубок.
Галициано заметил, что хозяин чем-то обеспокоен, и для этого не требовалось особой наблюдательности: аббат в обычное время был невозмутим, как скала, в своем флегматичном спокойствии, теперь же неизвестно зачем подбросив полено в пылающий камин и перемешав тлеющие головни, нервно швырнул кочергу на каминную решётку, испугав кота, укутался в любимый плед, и вместо того, чтобы попросить принести ему книгу, потребовал коньяк. Дворецкий понял, что случилось нечто из ряда вон выходящее — меньшее просто не могло взволновать этого человека. Налив хозяину полный бокал, Галициано поинтересовался, не случилось ли чего ужасного?
Отец Жоэль вздрогнул и возвёл очи к небу. «Ужасно ли, когда люди начинают пожирать людей, Франческо?» Дворецкий с испугом взглянул на господина. «Мсье аббат говорит об этом дьявольском убийстве у биржи, на кладбище Невинных? Да, это ужасно, мсье» «Завтра станет известно, Франческо, что найден ещё один труп». Слуга ужаснулся. «Снова молодая особа?» Аббат вздохнул и кивнул. При этом он не счёл нужным сообщить Галициано, что убита та самая девица, что была здесь два дня назад, сырым ноябрьским вечером, помешав ему, Галициано, провести вечер с друзьями. И, разумеется, не сказал, что эта самая девица покушалась на его монашеское целомудрие и нагло претендовала на половину кровати, в которой аббат привык спать в одиночестве или с любимым котом. Кому нужны эти подробности о покойнице?
Мертвые неприкосновенны.
Однако, разговор со слугой помог аббату расслабиться и чуть прийти в себя. Несколько минут Жоэль сидел, глядя в каминное пламя, потом пригубил коньяк, погладил кота и достал из кармана уже дважды прочитанное письмо Розалин де Монфор-Ламори. Он перечитал его в третий раз.
«Я благодарна вам, мсье аббат, за то, что вы столь добросердечно согласились быть моим духовником. Мысль просить вас об этом пришла мне в голову внезапно, но уповаю, что она была промыслительна. Мне нужен духовный совет, но получить его не у кого. Дело в том, что уже несколько дней со мной происходят вещи, пугающие меня. Ночью часто бывает, что меня что-то пытается удушить, парализует все тело. Я понимаю это, хочу встать, закричать, но не в силах. Иногда я чувствую, что меня словно силой влекут куда-то, я слышу странный голос…Я, как мне кажется, узнаю его. При этом в этих снах есть ещё одна странность, но я не могу доверить её бумаге. Началось это недавно, как раз с того вечера у его светлости герцога Люксембургского, где мы впервые встретились. Что это — злой дух? Может, стоит освятить дом? Помогите мне. Я приду в день Поминовения в Сен-Сюльпис. Застану ли я вас там? Да благословит Вас Господь. Розалин де Монфор-Ламори».
Первое, что он вспомнил по прочтении — совсем мимолетно — был горестный помысел о Мари. Силы небесные, да что это за искус? Но то, что вытворил тогда де Сериз, было подлинно инфернальным казусом, это же — продуманное в деталях убийство.
Камиль отрицал свою причастность. Верил ли аббат де Серизу? Пожалуй, да. Камиль — законченный распутник, подлец, человек без чести, но не людоед. В это Жоэль верил истово. В равной степени аббат понимал, почему это письмо ничуть не заинтересовало адвоката. Ему самому на исповедях часто приходилось выслушивать от девиц подобные признания. Частью это были пустые фантазии, частью — проявление неуемного тщеславия и желания привлечь к себе внимание, но иногда, хоть и весьма редко, встречались и случаи подлинной одержимости. Что было с мадемуазель Розалин? Отец Жоэль задумался. Девица была красива и знала это. Была ли тщеславна? Многое свидетельствует в пользу этого мнения. Сам аббат слишком плохо знал мадемуазель, чтобы вынести собственное суждение. Но, предположим, она не лгала. Что с того? Сам он вначале отнесся к рассказу Розалин серьёзно, — именно потому, что за ним последовала смерть бедняжки. Но все могло быть не причиной и следствием, а случайным совпадением.
Ох, уж, эти женщины! Кто их разберёт? Сам аббат, как уже упоминалось, был невысокого мнения о прекрасном поле и полагал, что женщины вовсе не такие уж искусные лгуньи. Большинство просто слишком глупы, чтобы понять, чем ложь отличается от правды. Способны ли они думать вообще? Как мудро повествует о них «Зерцало мирян»: «Женщина есть смущение мужчины, постоянное беспокойство, непрерывная борьба, буря в доме, препятствие к исполнению обязанностей. Она, во-первых, запутывает мужчину, во-вторых, оскверняет его, в-третьих, лишает его имущества». Как верно, подумал он, вспомнив мадемуазель Люсиль.
Впрочем, тут аббат опомнился и подумал, что несколько увлёкся.
Сам Жоэль был не столько умён, сколько мудр, подлинно целомудренен. Различие между умом и мудростью — в разнице причин, их порождающих. Ум — следствие страстей, мудрость — плод бесстрастия. Ум умеет выпутываться из самых сложных ситуаций, мудрость же в них просто никогда не попадает, ибо всегда уклонится от соблазна, на привлекательность которого неизменно клюёт глупый разум… Но сейчас как раз эта мудрая бестрепетность и отстранённость взгляда аббата на мир мешали ему вникнуть в суть происходящего.
Вторая жертва маньяка… Жоэль закрыл глаза, вспоминая слова и жесты Люсиль де Валье. Он тогда в гневе назвал её непотребным именем. Насколько она его заслуживала? Эгоистичная, самодовольная, хладнокровная, внутренне весьма развращенная. Понимавшая много больше, чем положено понимать в её годы. Как это сказал Тибальдо? «Вполне разумная и весьма здравомыслящая девица…» Да, со стороны так и выглядело, и он тоже так полагал, пока особа не вознамерилась влезть ему под одеяло и не отозвалась о Кастаньяке, с которым была мила и любезна на людях, столь уничижительно и безжалостно, что у него, Жоэля, мороз пошёл по коже.
Растленная, лицемерная, лживая девка.
Отец Жоэль не мог сравнить Розалин и Люсиль — он почти не знал мадемуазель де Монфор-Ламори. Были ли девицы чем-то похожи? Почему страшный безумец выбрал именно их из множества других? Что у них общего? Аббат задумался. Красота. Обе девицы были привлекательны. О! У обеих были женихи, при этом жених Розалин ему неизвестен. У мадемуазель Розалин были тягостные ночные страхи. У Люсиль, судя по его впечатлению, не было ни страха Божьего, ни совести, ни девичьей чести. Поверил ли он в девственность мадемуазель? Аббат усмехнулся. Много он на подлинность такой непорочности не поставил бы. Так, пару ливров…
Приданое мадемуазель де Монфор-Ламори, он слышал об этом неоднократно, было колоссальным — около трехсот тысяч. Единственная дочь, наследница всех капиталов семьи… Мадемуазель де Валье — сирота, отец перед смертью был почти на грани разорения, но ему удалось продажей имения после уплаты долгов спасти в приданое дочери около восьмидесяти тысяч. В случае смерти Розалин наследником становится Шарло де Руайан. Кому отойдут теперь деньги мадемуазель Валье? Её опекуну, мессиру Тибальдо? Но для него, по слухам, миллионера, это подлинно misero… жалкие гроши.
Тибальдо ди Гримальди, как и Жоэль, был итальянцем. Но их это мало сближало, хотя аббата приятно удивили глубокие познания Тибальдо в области живописи и некоторые его духовные суждения. Тибальдо был образован, и мнения его несли печать глубины, но аббат давно разглядел в банкире и холодный, расчетливый ум, и страсть к накопительству, и тщательно скрываемое высокомерие. Бесспорным было и равнодушие к женщинам — следствие, как говорили шёпотом, весьма бурно проведённой молодости. Красота блистательных женщин истощает вызываемым ею беспрерывным восторгом силы мужества и самообладания мужчины, как двор истощает гений артиста и воображение поэта. Теперь безудержные и необузданные порывы юности остались позади, Тибальдо ди Гримальди не любил ничего бурного и страстного, предпочитая, как он сам выразился однажды, «умеренно подсоленные блюда, умеренно тёплые ванны и умеренно прохладные нежности». Такой человек ради восьмидесяти тысяч ливров и пальцем не шевельнёт.
Аббат с надеждой подумал, что убийцей может оказаться просто случайный безумец, но вскоре покачал головой. Он тешит себя иллюзиями. Полиция права. Слишком изуверски умно скрываются следы, слишком безупречно всё осуществляется. Была и ещё какая-то мысль, мучительная и болезненная, что шевельнулась в нём ещё в гостиной маркизы, но он подумал тогда, что это вздор. Но о чём он подумал? Увы, царапнувший душу помысел исчез.
Аббат сам не заметил, как усталость взяла своё, почувствовал, что засыпает. Кот тут же прыгнул на постель и разлегся поверх одеяла. Бормоча Иисусову молитву и на ходу раздеваясь, аббат дополз до постели. И тут же, по милосердию Господнему, погрузился в глубокий и чёрный, как днище сундука, сон без сновидений, несущий отдохновение усталому телу и заживляющий исцарапанную душу…
Глава 2. «Отцы-иезуиты могут гордиться тобой, мой милый Жоэль…»
… Но вот сквозь сон Жоэль почувствовал, что кто-то осторожно прикасаясь к плечу, пытается разбудить его.
— Мсье аббат, проснитесь, — голос дворецкого проник под тяжёлую пелену сна, — к вам пришли.
Жоэль с трудом разомкнул сонные, набрякшие веки, поднялся на локте, щурясь, взглянул на Галициано и тут в свете ночника увидел у входа чуть пошатывающегося, сильно осунувшегося, совсем не похожего на себя Анри де Кастаньяка. Аббат глубоко вздохнул, и торопливо поднялся, набросив поданный дворецким халат. Он сделал несколько осторожных шагов навстречу ночному гостю и оказался в его объятьях: несчастный Анри бросился ему на шею, обнял и залился слезами.
Анри де Кастаньяка Жоэль де Сен-Северен знал около года, тот был главой церковного совета прихожан Сен-Сюльпис. Не нужны были годы, чтобы отметить кристальную порядочность Анри, истинную веру и благородство натуры. Мадемуазель де Валье, не любя жениха, была пристрастна и несправедлива. Да, ноги де Кастаньяка прямыми назвать было трудно, зубы не блистали красотой, но широко расставленные голубые глаза вовсе не косили, и лицо, хоть и некрасивое, было достаточно благообразно. Во всяком случае, думал Жоэль, вспомнив виконта де Шатегонтье, ему попадались мужчины и поуродливей.
Сейчас, заботливо обнимая несчастного, отпаивая его торопливо поданным Галициано вином и пытаясь успокоить, аббат лихорадочно размышлял. Сам он считал случившееся кошмаром, но если этот кошмар развернуть к Анри — он оборачивался милостью Провидения, спасшей благородного человека от брака с хладнокровной потаскухой. Но не это занимало мысли аббата. Анри сказал, что его известили о случившемся, когда он был в Шуази, и просили около девяти утра прибыть в полицию. Туда же обещал приехать и Тибальдо ди Гримальди. Но Кастаньяк, которому описали, что сталось с его наречённой, умолял Жоэля поехать с ним, откровенно боясь не справиться там с собой и даже не скрывал своей слабости. Он не выдержит, просто не выдержит этого!!..
Анри трясло.
Жоэль кивнул, сам же задумался о том, насколько быстро полицейские смогут выяснить, что мадемуазель перед исчезновением провела битый час у него? Галициано впустил её, но, видимо, не запомнил. Но на чём она доехала? Кучер… дворецкий… Франческо Галициано аббат доверил бы неподписанный вексель и пачку ассигнаций, но не стал бы уговаривать скрыть визит к нему неизвестной особы, тем более, что не знал, ждала ли её карета.
Значит, визит скрывать нельзя.
У него всегда была в запасе благая возможность сослаться на «печать молчания». Мадемуазель приезжала исповедоваться. Но это не должно застать врасплох Кастаньяка… Аббат в данном случае застревал между двумя грехами — Сциллой откровенной лжи и Харибдой унижения ближнего, и, не колеблясь, выбрал первое, решил солгать и даже сразу отпустил себе оный грех, ибо скорее наложил бы на себя руки, чем рассказал Анри, что его невеста была готова наградить его рогами ещё до алтаря и закинуть ножки, о которых, надо полагать, мечтал Кастаньяк, ему, Жоэлю, на плечи. Сказать Кастаньяку правду было немыслимо.
Да бессмысленно к тому же. Во-первых, за своё распутство мадемуазель, видит Бог, своё уже получила, и даже с избытком, во-вторых, о мертвых дурно не говорят, и, в-третьих, никакая взаимная симпатия, подобная той, что связывала их с Кастаньяком, полагал аббат, не выдержит такого испытания, и не важно, оказался твой приятель Иудой или святым Иосифом. Первое было бы предательством, второе — жестокой демонстрацией оказанного ему предпочтения и унизительным для Анри пренебрежением тем, что ему было дорого, и это последнее, по мнению аббата, могло быть хуже первого.
Мысли аббата текли теперь размеренно и спокойно. Нужно сказать Анри, что его благочестивая невеста приходила к нему с духовными затруднениями, связанными с… желанием сменить храм, или недоумениями по поводу своих молитвенных упражнений… Стоп. И об этом она пришла поговорить в полночь? Этому не поверит даже полицейский сержант…
Однако, надо было определиться. Ложь должна быть скучной и бесцветной, лишённой даже тени интереса. Решено — Люсиль де Валье приезжала к нему посоветоваться об искушениях и снах, преследовавших её в последнее время и особенно усилившихся накануне свадьбы. О таком любая сентиментальная девица придёт посоветоваться с духовником даже на бдении. Да, в это поверить можно.
Аббат приободрился.
— Крепитесь, Анри, бедная девочка… Я не сказал вам, она ведь приходила ко мне… Вы помните, Галициано, — обратился он к дворецкому, — три дня назад, вечером, ко мне на исповедь приходила невеста несчастного господина де Кастаньяка. Вчера обнаружили, что она погибла…
Галициано побледнел, как смерть.
— Это… это то, о чём вы вчера говорили?…Ещё одна жертва ужасного маньяка?
Аббат кивнул.
— Мы должны сообщить об этом в полицию, к делу это, разумеется, отношения не имеет, но кто знает, что может помочь.
Анри поднял к Жоэлю заплаканное лицо.
— Люсиль… — он прижал ладонь ко лбу, — Боже, как в голове-то всё путается… Вы говорите, Жоэль, она приходила к вам незадолго… — Он содрогнулся, — но зачем?
— Она говорила, что ей снятся странные сны. Приехала исповедаться.
— Небесная, чистая душа… — Анри снова зарыдал, рухнув, как подкошенный, на кровать Жоэля.
Аббат, сжав зубы, чтобы лицо не перекосило судорогой стыда и боли, вздохнул, приказал Галициано принести нюхательную соль для Кастаньяка и фляжку коньяка для себя. Полуночник, взобравшись на каминную полку, внимательно смотрел зелеными глазами на хозяина, не понимая причин внезапного пробуждения аббата и всей этой предутренней возни. «Что случилось?» — казалось, спрашивали кошачьи глаза и Жоэль, вздохнув, погладил дымчато-чёрную спинку. Увы, объяснить произошедшее коту было также сложно, как Кастаньяку — подлинную причину визита Люсиль.
Между тем рассвело. Пора было ехать. Анри с трудом встал на ноги. Он не был труслив, но предстоявшее ему в полиции требовало не смелости, но стойкости духа, а её ему сейчас куда как недоставало. Роковое известие совсем убило его, разрушило надежды на счастье, просто подкосило. Он бездумно, не рассуждая, ринулся к аббату Жоэлю, просто чувствуя, что это — единственная опора в обрушивающемся вокруг него мире. Он считал Сен-Северена человеком чистым, но только сейчас в полной мере ощутил его духовную мощь — Жоэль одним прикосновением утишал горе сердца, одним присутствием успокаивал скорбную душу.
Они направились в полицию в карете де Кастаньяка, у подъезда столкнулись с банкиром Тибальдо и герцогом де Конти. Тибальдо ди Гримальди, похоже, провёл ночь за коньяком с герцогом, но выглядел достаточно бодро.
Труп несчастной жертвы злобного маньяка лежал в полицейской мертвецкой за конюшней. Едва сняли простыню, как банкир и герцог в ужасе попятились, потом отвернулись и торопливо отошли, а несчастному Анри не помогло и присутствие аббата. Он медленно осел на пол и потерял сознание. Жоэль же де Сен-Северен, к его собственному изумлению и к удивлению полицейских, сохранил не только твердость духа, но и незыблемую телесную крепость. Он передал нашатырную соль сержанту, пытавшемуся помочь де Кастаньяку, сам же внимательно разглядывал тело Люсиль, то, что ещё недавно предлагалось ему на весьма выгодных для него условиях. Лицо девицы было синюшным, под глазом на скуле багровел кровоподтек. У Розалин такого не было. Ниже подбородка на шее и теле кожи не было. Не было и тех частей, что отличают женщину от мужчины. Больше того — с верхних частей ног были срезаны значительные части плоти, а те, что оставались на скелете, были похожи на куски вареного утиного мяса. Судя по всему, тело было облито чем-то, вроде кислоты. Были и другие детали, при указании на которые морщились даже полицейские чины, и из которых аббат Жоэль заключил, что девица, жаждавшая блудных утех, перед кончиной их получила сполна…
Аббат тихо поинтересовался у высокого сержанта, о каком кощунстве говорилось, когда был обнаружен первый труп?
— На спине девиц негодяй вырезает кресты…
Отца Жоэля передернуло.
Неприязнь и презрение к юной мерзавке до сих пор поддерживали дух аббата в равновесии, но едва он взглянул на стонущего Анри, сердце Жоэля заболело. Банкир попросил разрешения глотнуть свежего воздуха, и был выведен герцогом де Конти на двор. Вскоре к ним присоединились и остальные. Банкир поморщился, когда речь зашла об организации похорон, но мсье де Кастаньяк не успел стать мужем мадемуазель, и потому эта неприятная процедура была обязанностью опекуна. Было видно, что Тибальдо тяжело. Его светлость герцог де Конти проявил себя истинным другом, заявив, что все заботы возьмёт на себя, сейчас же пошлёт за Камилем де Серизом и за Ремигием де Шатегонтье, он просил их помочь, они оба здесь совсем неподалеку, у Робана, один съездит на кладбище и все устроит с похоронными принадлежностями, другой позаботится об отпевании, а сам он, Габриэль, будет распорядителем похорон. Банкир растроганно кивнул.
— Благодарю вас, Габриэль, благодарю вас….
Его светлость спешно отправил слугу с поручениями.
Между тем предстояло выяснить последовательность событий. Сержант полиции Филибер Риго уже допросил портниху мадемуазель, успел побывать в театре и даже побеседовать с подругами Люсиль. Теперь предстояло свести имеющиеся сведения воедино. Картина получалась следующая: мадемуазель де Валье покинула гостиную мадам де Граммон в сопровождении подруг — Авроры де Шерубен, Женевьевы де Прессиньи и Мадлен де Жувеналь. Все девицы были едины в свидетельстве о том, что возле Королевского моста мадемуазель покинула их, сказав, что намерена посетить мадам де Виэль, свою тетку. Однако, Флора де Виэль категорически утверждает, что в тот вечер племянница к ней не приходила, да и не обещала прийти вовсе. Слова мадам подтвердили и лакеи, и камердинер, и дворецкий.
В эту минуту в комнату вошли Реми де Шатегонтье и Камиль де Сериз.
Лейтенант полиции поприветствовал гостей и продолжил. Накануне мадам Флора чувствовала себя неважно, она давно и безнадежно больна, приходил доктор, и вся челядь не знала покоя, все были на ногах.
— Приди мадемуазель Люсиль к мадам де Виэль, её, конечно, заметили бы. Затем через час с четвертью мадемуазель в наёмной карете приезжает к своему опекуну, — мсье Ларро отвесил поклон в сторону банкира. — Вы отвезли её домой, и это подтвердили только горничная и привратник, — кухарка на этот вечер была отпущена. И Дениз Лани, горничная, и Жюльен Ренан удостоверили, что мадемуазель приехала поздно, была в гневе. Ренан рассказал, что мадемуазель оттаскала горничную за волосы и ударила её по щеке, придравшись к какой-то провинности. Мадемуазель Лани сказала только, что госпожа была сильно не в духе и вскоре приказала ей убираться вон. — Анри де Кастаньяк оторопело выслушал это свидетельство, но ничего не сказал. — Привратник запер дверь, и направился к себе в подвал, а Дениз ночевала, как всегда, на мансарде. Утром дверь оказалась закрытой, но не запертой, засов был отодвинут, а мадемуазель исчезла. Таким образом, мы не знаем, где провела мадемуазель больше часа после полуночи, и куда она ушла после того, как отпустила слуг. Это неизвестно. Ни у портнихи, ни в театре она не показывалась, сержант ручается за это.
— Нет-нет, это известно, — слабый голос Анри де Кастаньяка был еле слышен, — расскажите же им, Жоэль.
Аббат де Сен-Северен сообщил инспектору, что упомянутая особа после полуночи была у него. Все обернулись к аббату. Он не знает, сообщил отец Жоэль, в какое время она пришла, это может сообщить его дворецкий, Франческо Галициано. Они не договаривались о встрече, и по возвращении от маркизы де Граммон ему было сообщено, что некая женщина дожидается его в гостиной. Мадемуазель была обеспокоена тягостными предчувствиями перед своей свадьбой, задала несколько духовных вопросов и исповедалась. Вскоре она покинула его дом и направилась, как он понимает, к своему опекуну.
— Сказала ли она что-нибудь, что проливало бы свет на её гибель? — полицейский задал этот вопрос осторожно и весьма вежливо, отдавая дань уважения не столько духовному сану, сколько аристократической красоте и изяществу аббата и его полному спокойного достоинства поведению, — ведь мсье де Сен-Северен был единственным, кто вёл себя в мертвецкой как мужчина.
Аббат вздохнул.
— Думаю, что если я даже нарушил бы тайну исповеди и сообщил вам каждое слово, сказанное мадемуазель, вы едва ли извлекли хоть что-либо полезное. Она собиралась замуж и не ждала смерти.
— Согласен, — густым баритоном устало подтвердил Тибальдо ди Гримальди, — дорогой мы разговаривали о деталях свадебной церемонии, она спрашивала, приглашать ли на свадьбу старую графиню де Верней и посылать ли приглашение герцогу д'Арленкуру, интересовалась меню свадебного ужина. Никаких странностей я не заметил.
— Простите, мсье ди Гримальди, — в тоне полицейского снова звучало уважение, но теперь оно относилось к дорогому сюртуку банкира с шитым золотом позументом по краям обшлагов и драгоценной бриллиантовой булавке в шелковом галстуке, — а не заметили ли вы того раздражения в мадемуазель, о котором говорят слуги?
Банкир задумался.
— Нет, не заметил. Люсиль всегда умела владеть собой, но челядь за людей не считала. Если у неё было дурное настроение, я бы об этом не узнал. Буду откровенен с вами, лейтенант. Я — старый холостяк, и просьба моего приятеля Таде де Валье стать опекуном его дочери была мне в тягость. Если бы её тетка была покрепче здоровьем… — он вздохнул. — Я не умею находить общий язык с девицами её возраста. Я никогда не претендовал на её откровенность, да и не знал бы, что делать, реши она открыть мне душу. Я следил, чтобы ей аккуратно выплачивались причитающиеся проценты с её капитала, раз в неделю заезжал осведомляться, как дела, иногда покупал билеты в оперу. Все остальное время она была предоставлена самой себе, но я не слышал о мадемуазель ничего компрометирующего и потому считал Люсиль особой весьма здравомыслящей. Она согласилась вступить в брак с Анри де Кастаньяком, человеком безупречной репутации, и это решение очень подняло её в моих глазах. Но мне трудно ответить на ваш вопрос о женских чувствах. Повторяю, я в них не разбираюсь.
— Простите, мсье, а кто унаследует её капиталы?
Банкир остался безмятежен.
— Капиталы? Дело в том, что состоянию де Валье были нанесены значительные увечья ещё в предыдущем поколении, и хотя Таде де Валье делал много, чтобы спасти оставшееся, но… Капитал мадемуазель исчислялся суммой в восемьдесят пять тысяч ливров. Это и было её приданое. Да ещё — вы же были в доме? — эта старая развалюха на углу улицы Сен-Луи-ан-Л'Иль и набережной Анжу. Если бы брак состоялся, и мадемуазель стала бы женой Анри — он бы все и унаследовал, однако, и таково было распоряжение покойного отца мадемуазель, в случае, если она не выйдет замуж и умрёт до совершеннолетия, наследником этих денег являюсь я. При этом, — он усмехнулся, глядя в лицо полицейскому, — моё личное состояние далеко превышает три миллиона ливров, и эти деньги можно либо потратить на булавки, либо пустить на благотворительность. Это вообще не деньги.
Полицейский опустил глаза и кивнул. Было понятно, что он уже наводил справки о финансовом состоянии присутствующих. Он знал, что банкир — богач и скопидом, у которого, что называется, «снега зимой не выпросишь», положение же его банка весьма стабильно, он être comme un coq en pâte, что до остальных, то Кастаньяк — выдвинулся сам, но сегодня — второе лицо в министерстве финансов, присутствующий здесь герцог де Конти от денег просто лопается, да и этот красавчик-аббат из какого-то старинного итальянского рода тоже ни у кого взаймы не просит, имеет собственный дом и держит свой выезд, говорят, будущее светило Церкви. Когда ему это сообщили, лейтенант презрительно поморщился, но сейчас, увидев аббата, морщиться перестал.
— Что ж, господа, я благодарю вас. Тело можно забрать уже сегодня. Если что-нибудь выяснится, мы известим вас. Со своей стороны прошу, если станет известно хоть что-либо новое о судьбе мадемуазель, — сообщить нам немедленно.
Все поднялись, Анри де Кастаньяк тихо сказал Жоэлю, что ему надо в Шуази, тот кивнул и ответил, что доберётся домой сам. Он уже заметил на набережной свободного извозчика, и тут услышал сзади стук копыт, скрип рессор и насмешливый, вкрадчивый голос Камиля де Сериза:
— Отцы-иезуиты могут гордиться тобой, мой милый Жоэль. Значит, девица приходила исповедоваться, да? Просто прелестно! Полночная исповедь, как романтично. Как же ты сохранил целомудрие, а? — Граф рассмеялся, щелкнул пальцами, и карета понеслась вдоль реки.
Глава 3. «Великое преимущество сословия монашествующих…»
Аббат вздохнул и пошёл к наемному экипажу. Язвительные слова де Сериза не задели его, проскользнули мимо. Он и сам понимал, что рассказ его был рассчитан на доверие слушателей и на представление о том, что жертва убийства — девица непорочной души. Счастье ещё, что Люсиль после него видел банкир, не то…
Но ведь Тибальдо больше, чем прав, размышлял аббат, вяло разглядывая прохожих на набережной. Люсиль была хладнокровной негодяйкой, но кто знал об этом? Внешне девица была красивой, прекрасно воспитанной и, как выразился банкир, «здравомыслящей». Их единый опыт общения без свидетелей изменил, и весьма, мнение аббата о душевных качества мадемуазель, выявив полное отсутствие совести и женского достоинства, но встреча эта нисколько не поколебала истинности суждения её опекуна. В здравомыслии Люсиль отказать было трудно. Но что же могло заставить умную девицу выйти ночью из дома? И это притом, что ей была известна судьба Розалин де Монфор-Ламори! Непостижимо…
Мистика какая-то…
И снова эта ироничная улыбка де Сериза… Язвительные и насмешливые слова. Во время прошлой встречи Сериз сказал, что он, Жоэль, многого не знает. За эти годы из Камиля сформировался откровенный выродок, тем паче, что препятствий этому в нём было мало ещё с отрочества. Духовная осторожность, страх греха и понимание допустимых пределов — все эти спасающие черты всегда были ему физиологически ненавистны. Но в причастность к происходящему Камиля отец Жоэль всё же не верил. Преступления были столь мерзостны в своём уродстве, некрасивы до омерзения… Но разве Камиль эстет? Ещё в юности жеманство, кокетство были чужды ему, его существо дышало грубой, сметающей все на своем пути жаждой, исторгало вопли, корчилось в пароксизме удовлетворения своих неистовых, ненасытных вожделений — и он добивался желаемого… любой ценой… Аббату снова вспомнилась Мари, потом — распутная, ветреная улыбка де Сериза над гробом Розалин… Но нет!! Камиль сказал тогда, что «это пустяки», разумея, что к нему это не имеет никакого отношения… Но нет. Дело не в омерзительности этих преступлений, но в чём-то ином. Аббат закрыл глаза. Нет… нет. Слишком страшно, понял он. Слишком страшно это для распутника Сериза. Мерзость — мерзостью, но ужас-то запредельный…
Аббат и сам не заметил, как экипаж остановился у его дома.
К обеду Сен-Северена известили, что церемония отпевания пройдет в Сен-Медаре завтра в два часа пополудни. От маркизы де Граммон отец Жоэль получил уведомление, что в связи с горестными обстоятельствами она не сможет принять его завтра, но будет весьма рада видеть в пятницу, в обычное время. Анри де Кастаньяк прислал записку с просьбой разрешить переночевать у него — он боится оставаться один, и аббат не мог ему отказать, хоть для него это было самого большой тяготой. Как утешать несчастного в потере той, что в первые же дни брака сделала бы его подлинно несчастным, покрыв позором имя и унизив мужское достоинство? Знай это Анри — сожалеть было бы не о чем, но кто бы просветил его? Тайна сия обречена была умереть вместе с аббатом.
Жоэль приказал расстелить постель для Анри в своей спальне, до его приезда горячо молился, дабы укрепил Господь душу его бедного приятеля, укрепил бы и его ослабевшую под бременем мерзости душу. Он подумывал просто заставить Анри выпить побольше — это поможет забыться, хоть на ночь отвлечет беднягу от скорбных дум. Решил выпить и сам, но тут же покачал головой. Bonum vinum laetificat cor hominis — да и язык ему развязывает излишне.
Упаси Бог проболтаться даже во сне.
Однако, эта ночь не подвергла искушению словоохотливость аббата. Анри слишком устал и был истомлён душой, нуждался лишь в поддержке и утешении, а выпив пару бокалов по совету Жоэля, откинулся на постели и некоторое время горько жаловался на судьбу. Ведь третий раз его брак обрушивается! В юности он не успел сделать предложение нравящейся ему девице, как та пошла под венец с другим, потом ему отказали, семья была разорена, едва же удалось стать на ноги, выдвинуться — он нашёл достойную девицу, и вот, Господи, чем всё кончилось… а ведь он последний в роду, мать так радовалась его предстоящей свадьбе… Подумать страшно, как сообщить ей в Руан о случившемся?!.. «Господи, за что ты гневаешься на меня? Ведь всегда старался ходить я путями твоими! В чём грех мой, Господи, в чём вина моя?», причитал Анри, глядя в полупустой бокал.
Полуночник неодобрительно и даже ревниво взирал на вторгшегося в их с хозяином владения, аббат же, почесывая за ухом кота, мягко заметил приятелю, что все промыслительно, хоть не всегда слабый разум человеческий способен постичь милосердие Божье, иногда кажущееся ему карой. Разве не страдал праведный Иов? Но за грехи ли свои? Нет, во испытание веры своей и праведности, терпения и смирения своего! Анри шмыгнул носом. Ох, дай Бог, чтобы и его кара сменилась милостью Божьей, ведь даже в доме своём нет ему покоя и сочувствия. Сестрица его, мадемуазель Алисия, ведущая его хозяйство, узнав о гибели Люсиль, заказала благодарственный молебен! Подумать только! Какая черствость и мстительность… Аббат удивился. Но почему? Оказывается, Алисия упорно сватала ему свою подругу, Паолин де Тессей, но той уже тридцать, а он увлекся Люсиль, которая сестрице не нравилась до отвращения. Она имела наглость утверждать, что его невеста не имеет ни подлинной скромности, ни веры! Ох уж эти женщины, ох, языки…
Аббат, к удивлению Анри, встал на сторону сестры Кастаньяка. Паолин его прихожанка, девица прекрасная, долгие годы преданно ухаживала за больным отцом, поэтому и не вышла замуж. Напрасно Анри пренебрег столь добродетельной особой. Сестра права, он поступил не лучшим образом, выбрав невесту на восемнадцать лет моложе. Это неразумно. Юность глупа, легкомысленна и подвержена соблазнам, но зрелость тверда в истине. Вот эту-то достойную девицу ему и надлежит выбрать в жёны.
Анри растерянно уставился на друга, мигая и закрываясь рукой от каминного пламени.
— Что ты говоришь, Жоэль? Ведь Люсиль ещё даже не покрыта землёй! Как я могу?
Аббат был настроен твердо. Он устал и хотел спать.
— Не строй из себя вдовца, когда и мужем-то не был. В конце Адвента сделаешь предложение девице Паолин, после Рождества я вас повенчаю. — Аббат резко поднялся и задул свечу.
Растерянный Кастаньяк оторопел. Что происходит? Аббат Жоэль, всегда такой кроткий и милосердный, сострадательный и добросердечный…Он даже не сказал ни одного сочувственного слова о бедняжке! Точь в точь как этот чертов Камиль де Сериз, которого Анри встретил в похоронной конторе. Тот имел наглость даже глумливо заметить ему, что невинность не означает отсутствия вины, но порой есть вина сугубая…
— Что? — изумленно спросил аббат, поднявшись с подушки. — Что ты сказал?
Анри не заметил, что опьянев, думал вслух. Он досадливо уточнил:
— Да этот enfant de pute, Сериз, смеялся сегодня. Урод чертов, говорят, по самым низким вертепам шляется, где проститутки по десять су… В обществе всё вокруг девиц ходит, облизывается, да к то ж на такого урода посмотрит-то? Дрожь ведь берёт… Говорят, он пытался и насиловать девиц… Так, по крайней мере, болтал спьяну Жофрей де Треллон, уж не знаю, правда ли? Ему, конечно… и налгать-то… ничего… не стоит… Хоть, может, и нет… Кто же добровольно пойдет за Сериза-то? — Голос Анри становился всё тише, и наконец, умолк.
Де Кастаньяк заснул.
Зато аббат резко поднялся на постели, снова испугав кота. Сна не было. Сердце колотилось гулко и отчетливо. Анри не был собирателем сплетен, чаще умудрялся не знать того, что было известно всему свету. И если говорит, что слышал подобное от Треллона, откровенного развратника, прихлебателя принца Субиза, то это правда. Не это ли имел в виду Камиль тогда, в тот единственный раз, когда броня спесивого высокомерия и похвальбы своей порочностью на минуту сползла с него? «Ты многого не знаешь обо мне…», обронил он тогда.
Аббат недоумевал. Он взбил подушку, подвинул её к пологу постели, сел, прислонившись к ней спиной, и уставился в пламя камина. Мысли его текли нервно и судорожно. Тяга к непорочным девственницам свойственна мужчине, ибо служит выражением потребности первенства обладания, желанием властвовать, преодолеть сопротивление, это знак господства и мощь силы. Но ему казалось, что именно Камиль должен избегать этого, если память о Мари хоть что-то для него значит. Для него дефлорация не должна быть возбуждением, но напоминанием о сотворённой мерзости. Может ли он тяготеть к подобным воспоминаниям и услаждаться ими? Как можно? С годами, как понял аббат, тот обрёл двуличие и изворотливость, но неужели распад зашёл так далеко, что в самом мерзостном из своих деяний он начал черпать силы для разврата и стимулы для сладострастия?
Именно эти соображения, хоть и непроговариваемые, но понятные без слов, уразумел Жоэль, до сих пор мешали ему поверить в причастность де Сериза к творящимся мерзостям, хотя иногда эти странные подозрения и мелькали.
Неожиданно его пробрало холодом. Услужливое воображение нарисовало картинку: Камиль де Сериз, саркастично улыбаясь, бросает ему из кареты: «Значит, девица приходила исповедоваться? Просто прелестно. Полночная исповедь, как романтично…Как же ты сохранил целомудрие, а?» «Как же ты сохранил целомудрие…» А откуда он знает? Не потому ли, что два часа спустя овладел Люсиль? Аббат в ужасе вскочил, чуть не налетев впотьмах на постель Кастаньяка. Люсиль, вероятно, позаботилась о том, чтобы встретить бракосочетание целомудренной… Но нет, не может быть… Он имел в виду… имел в виду… Нет. Дело в другом. Камиль наблюдал за мадемуазель де Валье и чутьем порочного человека гораздо раньше, чем он сам, понял, кто такая Люсиль! В этом-то всё и дело. Да, отсюда и эта уничижительная для покойной фраза: «полночная исповедь…» Камиль знал Люсиль, и знал хорошо. Точно ли ему, Жоэлю, предлагалась невинность, или уже пятикратно восстановленный добрым врачевателем «цветок добродетели»? Не была ли Люсиль любовницей де Сериза? Он бы этому не удивился. В отношении Люсиль аббат вообще ничему не удивился бы. Но если она была любовницей Камиля — зачем же тогда де Серизу шляться по грязным притонам? Почему Кастаньяк назвал Сериза уродом? И Розалин говорила… Точно ли он был любовником Люсиль? Сам он не замечал с её сторону никаких знаков внимания к Серизу, но ведь тайные связи никто и не афиширует…
Да, Камиль лгал ему. Никаким женским вниманием он не избалован. Жоэль попытался взглянуть на Сериза, отрешившись от многолетнего знакомства. Он сказал когда-то ди Романо, что Камиль некрасив лишь по сравнению с ним… Можно ли его назвать уродом? Но тут аббат почувствовал, что силы оставляют его. Всё. Довольно для всякого дня своей заботы. Ему надоело копаться в этой мерзости. Вот оно, великое преимущество сословия монашествующих — мерзость мира скользит мимо них, не задевая, ибо что может утратить ничего не имеющий? Не по зубам скорбям человеческим необремененный суетными связями житейскими! Жоэль снова деловито взбил подушку, улегся, натянул теплое стеганое одеяло, подвинув к себе любимого кота, прочитал молитву и под тихий храп Кастаньяка быстро заснул.
Глава 4. «Для разума, лишенного страха Божия, наличие резона — это повод для убийства, мадам…»
…Следующий день был тягостен. Герцог не поскупился. Похоронная роскошь буйствовала: в доме были установлены серебряные статуи и цинковые вазы, в которых пылал зеленый огонь, позолоченные канделябры, напоминающие пауков, опрокинутых на спинки и держащих лапками зажжённые свечи, струили ароматы розмарина и лимона, а в храме гремели бури рокочущего органа и скорбное величие церковных песнопений, но весь этот антураж, призванный возвысить жалкое великолепие церемонии, только усугублял для аббата его кощунственный кошмар.
Церемония похорон осложнилась холодным ноябрьским дождём, воистину, il pleut des hallebardes, девицы не смогли даже выйти из карет проститься с подругой, ибо земля под ногами превратилась в вязкое и скользкое месиво. Служащие кладбища установили перед ямой небольшой деревянный помост, но на нём стояли только мужчины, причём, это было верно даже в доподлинном значении слова — Шарло де Руайан простудился, а Бриан де Шомон не пожелал перепачкать туфли и остался в карете. Герцог де Конти оказался заботливым и исполнительным другом, всё было организованно чин по чину — от выноса гроба до отпевания, помешала только погода, но все понимали, что этому ведомству заплатить нельзя. Что до Камиля де Сериза, то он спешил по делам к нотариусу и был даже доволен, что ливень сократил церемонию.
Тибальдо ди Гримальди тяжело вздыхал, его светлость герцог де Конти умело распоряжался, несчастный Анри де Кастаньяк был смертельно бледен и едва не падал, поддерживаемый аббатом де Сен-Севереном. Что до Ремигия де Шатегонтье, то он не позволил себе ни одной желчной реплики на счёт Жоэля, но, как отметил последний, почему-то смотрел волком на Камиля де Сериза, чего тот демонстративно не замечал. Поймал аббат и ещё один странный взгляд, исполненный презрения и гнева. Его бросил герцог де Конти на содомита Брибри, остающегося в карете, причём тот, в отличие от Сериза, выглядел виноватым и несколько утратившим свой всегдашний апломб.
Графиня де Верней сопровождала гроб мадемуазель де Валье до самого погоста, но тоже не покидала кареты. Когда гроб опускали в яму, аббат оказался около экипажа старухи. Глаза их встретились и, повинуясь властному взгляду старухи, отец Жоэль облокотился на дверцу. Губы старухи почти не шевелились, но аббат слышал шелестящий шепот.
— Ну, что, Сансеверино, серой смердит всё сильнее?
— Я же говорил вам, ваше сиятельство, мне тянет склепом. Но запах и впрямь… усиливается. А может, мне мерещится.
— В годы моей юности я уже наблюдала подобное, мой мальчик. Вас тогда и на свете-то не было. Жан Серен убил одну за другой четверых женщин. Потом оказалось, что на всех убитых были надеты жемчуга. Этот безумец прочел в Первом Послании к Тимофею слова: «Желаю, чтобы жены, в приличном одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос, не золотом, не жемчугом, но добрыми делами, как прилично женам, посвящающим себя благочестию» — и если замечал девиц или женщин в жемчугах в храме — подстерегал и душил. Поймали его случайно — последняя жертва проткнула ему глаз зонтиком, защищаясь… В итоге попал в Сальпетриер. Ну, и как бы вы догадались о причинах убийств?
— Да, разновидности умопомешательства бесконечны, мадам, и чтобы понять логику безумия, видимо, мало даже сойти с ума… А вы считаете убийцу сумасшедшим?
Старуха невесело усмехнулась.
— Жан Серен не объедал трупы, но его признали безумцем, этот же имеет все шансы отвертеться от Гревской площади… И от Бисетра тоже — ибо, кажется, так же вменяем, как мы с вами.
— Гревская площадь… Значит, вы тоже уверены, что это человек из общества?
— Разумеется. Ведь обе девицы ушли из дома сами, вызванные неизвестным. Неужели они пошли бы куда-либо в полночь по записке какого-нибудь конюха или поставщика говядины из местной лавчонки? Не смешите.
— Согласен. Но тогда важно понять, какие жемчуга объединяют нынешних жертв нового Серена…
— Верно, но я пока ничего общего между ними не заметила. Они не были подругами.
— А вы хорошо знали мадемуазель де Монфор-Ламори?
— Нет, Элизу, её мать, знала, но девчонку… — Она пожала плечами. — Хорошенькая вертихвостка, себе на уме. Мне казалось, она крутила голову молодому де Шерубену, но, по-моему, думала о другом…
— Говорят, она была обручена с кем-то…
— Я бы слышала… Или вы имеете в виду тайную помолвку?
Аббат кивнул. Старуха задумалась.
— А сведения достоверны?
— Знаю только, что мадемуазель заказала свадебное платье и счёт за него потянул за пять с лишним тысяч ливров.
— И у кого заказала?
— Насколько я запомнил, у некой Аглаи… — он замолчал, заметив, как напряглось лицо старой графини. — Вы знаете такую?
Старуха кивнула.
— Да, она одна с таким именем. Прекрасная портниха, но и запрашивает немало. Поразузнаю, что смогу, только не верю я в тайную помолвку. Чего ради-то? Разве что дурочка захотела пойти под венец с каким-нибудь нищим дворянчиком, так ведь не дурочка была, и крутилась среди особ высокого полёта… Да и за нищего собираясь, платье за пять тысяч не заказывают… Глупость несусветная. Ладно, время покажет. — Старуха, видимо, считала себя бессмертной.
Аббат тихо поинтересовался:
— Мне показалось, донна, что смерть мадемуазель де Валье… не очень расстроила вас?
Старуха не обиделась и не удивилась его вопросу.
— Если appeler un chat un chat… Из некоторых совершенно несомненных данных я сделала вывод, что девица была откровенной потаскухой. — Аббат покраснел и опустил голову. — Но что это даёт? Кому-то всё это на руку, иначе серой бы не смердело…
— Вы полагаете… Выгода? Но глупо и подозревать в подобном убийстве опекуна… Восемьдесят пять тысяч…
— Если не помнить о доме, то да… — усмехнулась графиня.
— О доме? Я там не был, но говорят, что это старая развалюха…
— Так оно и есть. Но участок земли с парком в сто акров… А со дня моего приезда сюда из Милана — на моей памяти уже шестьдесят лет цены на землю не падали никогда…
Аббат напрягся.
— Стало быть, резон у Гримальди был?
Графиня пожала плечами.
— Трудно поверить. У меня тоже есть резон обогатиться, отравив своего зятя. Но это отнюдь не означает, что я подражая Медичи, подсыплю мышьяку Жирару, хоть его безвременная кончина принесла бы моей дочери полмиллиона ливров. Наличие резона — не повод для убийства.
— Не повод…?
Старуха вздрогнула и испуганно посмотрела на него.
— Господи! Что с вами, Сансеверино?
Аббат, глядя в землю, задумчиво проговорил:
— Не повод для человека, боящегося Бога. Но… сколько их ныне? Не стоит город без семи праведников, верно, но для этих… слишком многих… чей образ действий продиктован их «разумом» и «логикой»… — Он тяжело вздохнул, — Для разума, лишенного страха Божия, наличие резона — это повод для убийства, мадам.
Старуха долго молчала, но напоследок всё же обронила:
— Если предположить, что это все-таки банкир… — Она покачала головой, — не складывается. Кто убил Розалин? Он же? Зачем? Убить девицу, чтобы озолотить Руайана? Какая трогательная заботливость! Это же как надо любить ближнего… У банкира много… забав, он глубок… Но мужеложником никогда не был, я бы слышала, а уж столь трепетно радеть о ближнем Тибальдо ди Гримальди и вовсе не способен. Что ему за дело до Руайана, кроме того, что тот хранит деньги в его банке и является его клиентом?
Сен-Северен кивнул. Сам он ни минуты не подозревал Тибальдо. Он был явно не причём. Да, жемчуга этих убийств пока лежат в своих раковинах на дне морском. Тут аббат, заметив, как пошатывается Анри де Кастаньяк, торопливо подбежал к приятелю, причём, подоспел именно в ту минуту, когда прикрывая опухшие глаза платком, Анри, тяжело дыша, обратился к банкиру ди Гримальди.
— Тибальдо… простите… но… могу ли я попросить вас… — голос его звучал надсадно и жалостливо, и аббат подумал, что не сумел бы отказать Анри, даже если бедный Кастаньяк попросил бы подарить ему Нотр-Дам. Банкир участливо наклонил голову, словно заранее соглашаясь выполнить любую просьбу несчастного жениха своей бедной воспитанницы. — Я хотел бы… вы позволите… взять из спальни мадемуазель… её портрет работы Водэ?
Тибальдо ди Гримальди несколько мгновений оторопело озирал де Кастаньяка, словно человек, уже смирившийся с необходимостью отдать на благотворительность тысячу ливров, и обнаруживший, что у него просят десять су.
— Dio mio! Анри, дорогой… — Банкир торопливо извлёк из кармана связку ключей и, сняв нужный, протянул его де Кастаньяку. — Я был там вчера, слуги рассчитались, старик дворецкий уехал в Амьен, горничная ушла… кажется, к графине де Реналь, кухарку я взял в свой дом. Берите всё, абсолютно всё, что будет вам памятью о Люсиль. Ключ занесёте моему привратнику, когда будете иметь время. У меня есть и дубликаты, так что, не торопитесь. Но… — он замялся, — вы уверены, что хотите этот портрет? Это же мазня… — он, извиняясь, развёл руки, растерянно глядя на Кастаньяка, но тут, поймав крсноречивый взгляд герцога де Конти, досадливо шлепнул себя по губам. — Ох, простите, я не подумал, это же память!!
Кастаньяк, закусив губу, благодарно кивнул.
После похорон аббат вместе с сестрой де Кастаньяка отвезли едва стоящего на ногах Анри в карете Жоэля домой. Надо сказать, что проснувшись утром, несмотря на вчерашний хмель, Анри помнил сказанное аббатом, ибо слова, проронённые накануне отцом Жоэлем, неприятно оцарапали. По дороге с похорон де Кастаньяк переспросил о сказанном. Отец Жоэль пошутил? Шутка у философов столь умеренна, что ее не отличишь от серьезного рассуждения. К его удивлению, аббат весьма жестко заявил, ничуть не стесняясь присутствием сестры Анри, что отчаяние является грехом смертным, а чрезмерная скорбь по ушедшим есть проявление слабости веры и греховное сомнение в мудрости Господа.
Сейчас, на трезвую голову, слова аббата оказались Кастаньяку ещё более суровыми, чем давешние, и Анри растерялся. После погребения он собирался было в Шуази, ибо накануне поссорился с сестрой: та не выражала подобающей скорби о гибели Люсиль, но теперь и аббат явно был на стороне Алисии. Что происходит? Сестра женщина разумная, но и самая разумная женщина — все равно женщина. Но Жоэль де Сен-Северен — муж наиумнейший, человек святой. Анри понял, что чего-то не понимает. Аббат же строго повторил, что венчание Анри и девицы Паолин состоится после Богоявленской службы, 6 января. Алисия, услышав аббата, всплеснула руками и засиявшими глазами поглядела на брата, Анри опешил, больными глазами посмотрел на Сен-Северена, но ничего не сказал.
Аббат на прощание поклонился сестре Анри и пообещал, что на днях заедет проведать приятеля.
Вечерняя служба в храме, церковные дела отняли весь вечер и растянулись на следующее утро. Днём аббат вспомнил, что зван к маркизе де Граммон, но ехать не хотел. Впечатления предшествующих дней расползались. Он понял, что его подозрения просто вздорны. Шарло де Руайан получал прибыль от гибели Розалин, но мужеложник не мог осквернить девицу. Банкир не мог убить Розалин и зачем ему смерть Люсиль? Какое отношение к этим убийствам вообще могли иметь посетители салона маркизы де Граммон? Ему просто мерещится!
Но в памяти то и дело всплывала насмешливая фраза Сериза, потом проступила и его странная улыбка над гробом Розалин. Нет, аббат по-прежнему не верил, что его бывший соперник мог сотворить такое. Всяк грех глаголет, но убийство вопиет! Камиль не мог хладнокровно и продуманно убить. Он трижды распутник, но поднять руку на ближнего… Да и зачем ему? Жоэль не хотел верить. Ведь ужас совершающегося — не только в надругательствах, убийствах, но в людоедстве! Это предел распада…
Поразмыслив, отец Жоэль решил всё же поехать к маркизе. На людях тягостные мысли не так обременяли.
Глава 5. «… Если долго внушать людям мысль, что Бог — не более чем фикция мышления, и человек вправе делать все, что вздумается — некоторые и начинают делать, что им вздумывается…»
Гостями маркизы были в этот ненастный день Бриан де Шомон и Шарль де Руайан, и вправду простуженный, но уже выздоравливающий, обнимавший гриф небольшой изящной гитары, печальный Тибальдо ди Гримальди, Габриэль де Конти, видимо, накануне немало выпивший за упокой души несчастной Люсиль и сегодня страдавший с похмелья, и Ремигий де Шатегонтье, похожий на змею, которой изрядно отдавили хвост. Было заметно при этом, что его светлость герцог де Конти и банкир недовольны раздражением Реми и пытаются ублажить его, однако, безуспешно. При этом аббат заметил, что Брибри по-прежнему всячески избегает герцога де Конти.
Ненадолго зашли Робер де Шерубен и Бенуа де Шаван, выразив Тибальдо ди Гримальди соболезнование в связи с постигшей его утратой, но оба быстро уехали. После их отъезда прибыла старая графиня де Верней.
Лоло тихо перебирал гитарные струны, Бриан негромко, но мелодично напевал:
— Au clair de la lune, mon ami Pierrot, Prête-moi ta plume, pour écrire un mot. Ma chandelle est morte, je n'ai plus de feu. Ouvre-moi ta porte, pour l'amour de Dieu…Голос Бриана был подлинно странен, но очень красив. Что-то чарующее и завораживающее звенело в его звучных и мягких переливах, в нём то струились нежные шелка, то звенела весенняя капель, казалось, сливая голоса, пели ангел и сирена…
Девиц в этот день в салоне было немного, Мадлен де Жувеналь и Женевьева де Прессиньи простудились на похоронах, некоторые жаловались на мигрень и томно закатывали глаза. Пришли Аврора де Шерубен и Стефани де Кантильен, и обе негромко обсуждали смерть Люсиль, были невеселы и сумрачны, при этом, как вскоре понял аббат из тихой беседы подруг, у мадемуазель Стефани была и сугубая причина для огорчения. И заключалась она в ветрености некоего Теофиля д'Арленкура, который был просто ужасен: легкомысленный франт, пустой светский щеголь, человек, лишённый глубоких убеждений, неспособный чувствовать. Подобный мужчина, разумеется, недостоин внимания ни одной уважающей себя девицы! Праздный волокита, селадон, на уме одни остроты и больше ничего.
Аббат улыбнулся. Мадемуазель потратила слишком много слов на портрет ничего не стоящего человека, и по неподдельному огорчению на симпатичной мордашке Стефани отец Жоэль понял, что Теофилю д'Арленкуру удалось задеть сердечко мадемуазель вполне серьёзно. Сама мадемуазель де Кантильен вдруг подняла голову и, заметив улыбку отца Жоэля, в которой читались доброта и понимание, поднялась и подошла к аббату.
— Отец Жоэль, а вы можете помолиться обо мне? — девица въявь кокетничала со священником, не пытаясь, однако, понравиться ему, что было заметно по грустным глазам, а просто любуясь дюймовыми ресницами отца Жоэля и его белозубой улыбкой.
Аббат понимал: пока девица влюблена в другого — ему самому опасность не угрожает.
— О чём же я должен просить Господа, моя дорогая мадемуазель? О том, чтобы легкомысленный и ветреный юноша Теофиль стал серьёзным и вдумчивым? Но не будет ли вам скучно с ним? Или мне молиться о том, чтобы сердце некой юной особы освободилось от склонности к праздному волоките? А может, мне лучше умолять Бога, чтобы Он, напротив, обратил сердце юноши Теофиля к девице Стефани?
Глаза Стефани блеснули, она кивнула, и аббат рассмеялся, сощурив глаз.
— Но, мадемуазель, зачем вам нужен легкомысленный франт, пустой светский щеголь, лишенный глубоких убеждений, праздный волокита, селадон, у которого на уме одни остроты?
Мадемуазель де Кантильен задумалась.
— Да нет, Теофиль не такой, он веселый и остроумный. Но временами в него как бес вселяется… что наперекор скажешь — так взвивается. — Она неожиданно стала серьёзней. — Я слышала, что вы говорили о Вольтере. Он так популярен… Теофиль считает его гением, а вы назвали его порождением ада, фигляром и интеллектуальным хлыщом. Я читала то, что он пишет…
Улыбка исчезла с лица отца Жоэля.
— И что же?
— Похоже… вы правы. Я не знаю, как объяснить. Он пишет смешно, но если…это станет всеобщим образом мысли, это… это погубит многих людей. Так нельзя. Баронесса де Шарвиль была поклонницей Вольтера. Он проповедует наслаждения, и её милость наслаждалась. При этом муж, которому она поминутно изменяла, умер от разбитого сердца, сама она теперь прикована к постели, у неё кровавые пролежни, а дочь баронессы не желает обременять себя заботой о матери, потому что мать учила её наслаждаться, а не ухаживать за параличными. Но Вольтер ведь об этом не предупреждал. Он смеется над церковью, браком, над национальной гордостью… Как можно было о Жанне д'Арк наговорить такие мерзости? Я не права? — испуганно спросила Стефани, заметив налившиеся слезами глаза аббата.
Отец Жоэль тихо вздохнул, и лицо его вновь озарилось улыбкой. Он взял руку мадемуазель и прижал к губам. Слеза, скатившаяся с ресниц аббата, увлажнила пальцы Стефани. Она бросила испуганный взгляд на священника.
— Я не ожидал… — Сен-Северен смотрел мягко и ласково. — Бывает… несколько слов, сказанных при случайной встрече, необыкновенно укрепляют твою душу, и радость твоя тем сильнее, чем неожиданнее эти слова. Да, вы правы, мадемуазель.
— Но я… — лицо Стефани потемнело, — я сказала Теофилю, что Вольтер сеет зло, а он засмеялся и ответил, что Вольтер — проповедник свободы духа, радости и наслаждения. А меня дурочкой назвал.
Вместо глаз на лице аббата чернели теперь две бездны, и Стефани испуганно умолкла. Аббат же опустил глаза и заговорил.
— Я знаю, Стефани, точнее, невольно заметил, что вы не очень любили мадемуазель де Монфор-Ламори и едва ли восторгались мадемуазель де Валье, но, думаю, вы согласитесь, что они имели право жить. Но их нет. Я не знаю, кто надругался над ними, убил и осквернил тела посмертно, но сотворивший это, бесспорно, был отравлен миазмами ядовитого вольтеровского цинизма, его чёрным юмором и пошлейшими скабрезностями.
Иным недалеким людям это покажется вздором, но ведь гибель души, её распад, начинаются с внешне безобидных, остроумных насмешек над святым… а заканчиваются каннибализмом. Не все это понимают, но вы же постигли, что случившееся с баронессой де Шарвиль — следствие её вольтерьянства. Наши помыслы и убеждения определяют наши деяния, наши деяния и их последствия творят нашу судьбу. Если вы думаете, что блуд греховен, вы будете его избегать, но если вы полагаете, что измена супругу — пустяк, то вы её совершите. Если долго внушать людям мысль, что Бог — не более чем фикция мышления, и человек вправе делать все, что вздумается — некоторые и начинают делать, что им вздумывается. И это будут не робкие и боязливые, никчемные и пустые, но волевые и сильные, ибо только у них мысль едина со словом, а слово не расходится с делом.
Но беда в том, что безбожные души на божественные взлеты не способны, а вот обесчестить девицу, осквернить святое, сотворить непотребное — это и есть сокровенная потребность безбожных душ, именно это им и вздумывается. Отсюда и мужеложство, и насилия, и каннибализм. — Аббат был мрачен, — и почему глупцы не хотят понять, что образ наших мыслей может сломать нам жизнь? Почему они, открыв рот, бездумно глотают любую вздорную ересь, которую им преподносит очередной учитель, хоть иные и видят, что из-под мантии педагога торчит копыто и вылезает чёрный хвост?
— То есть вы считаете, что он предтеча Антихриста? Он безбожник, я понимаю, но иногда говорит и вещи правильные… и мсье де Ренар говорил, что он не атеист, а деист? Это так?
— Если человек в одной своей книге отстаивает принцип святости закона, а в другой говорит, что в случае надобности законом можно пренебречь, третьей же утверждает, что ничего святого нет, а в четвертой проповедует необходимость упразднения законов — глуп будет тот, кто попытается классифицировать взгляды подобного человека, Стефани. У Вольтера есть атеистические, деистические, теистические и пантеистические пассажи. Но из этого я могу сделать вывод не о религиозных взглядах господина Аруэ, а о том, что он — просто пустой фигляр.
— Полно вам, Жоэль, — раздался справа от них голос Камиля де Сериза. Ни Стефани, ни аббат Жоэль, увлечённые разговором, не заметили, как он подошёл. — Вы напугали мою крошку Стефани. — Голос де Сериза несколько дрожал, но был мягок. Он призывно протянул руку сестрёнке и увлёк её к камину, — ну, как прошёл последний бал у д'Арленкуров? — Камиль просто хотел положить конец разговору Стефани с аббатом Жоэлем, который слышал ещё с просьбы о молитвах, но почему-то не мог прервать. Аббат на прощание поклонился сестре Анри и пообещал, что на днях заедет проведать приятеля.
Однако, его вопрос вызвал раздражение Стефани.
— Никак. Скука. Одни и те же записные остроты, одни и те же разговоры. Ходят слухи, что Теофиль д'Арленкур хочет сделать предложение мадемуазель Амелии де Фонтенэ.
— Если ты, дорогая, будешь и дальше высказывать ему, что Вольтер сеет зло и возражать против свободы духа, Теофиль подумает, что твоё место в монастыре, и найдет девиц, более современных и свободомыслящих… — Камиль ласково улыбнулся, но не встретил ответной улыбки сестры.
Стефани смотрела на него странными глазами, и де Серизу стало не по себе. Она вдруг поднялась и, оставив его, снова подошла к священнику.
— А как, по-вашему, отец Жоэль, если я понимаю, что он, Теофиль, не прав, мне надо молчать и поддакивать? Это поможет?
Аббат осторожно спросил:
— Поможет чему, дорогая Стефани? Сохранить уважение к себе? Нет, это вам не поможет. К тому же, ложь утомительна, и постоянно прибегая к ней, вы приведете себя в состояние нервного раздражения. Лживые люди никогда не отличаются душевным спокойствием, они издерганы и истеричны. Ну, а потеряв уважение к себе и будучи нервозной и раздраженной, вы не только не привлечёте к себе сердце горделивого юноши, но потеряете в его глазах последнюю цену.
Стефани надолго замолчала. Наконец тихо спросила.
— А почему вы назвали его «горделивым»?
Аббат усмехнулся.
— Может, я и не прав. Гордыня являет «при разговоре — кичливость, при ответе — колкость, в серьезной беседе — легкомыслие, ибо слова произносятся без участия сердца. Плотская гордость незнакома с терпением, чужда любви, смела в нанесении оскорблений, но малодушна в перенесении обид, на увещания непреклонна, к отречению от прихотей неспособна, уступить не согласна…»
Стефани неожиданно рассмеялась. «Да это же портрет д'Арленкура!»
— Но ведь это всё пройдёт, правда? Ведь он просто молод…
Аббат воздел руки к небу.
— Речь идёт не о глупостях молодости, моя девочка, но о духовных болезнях. Гордый исцеляется трудно, ибо не видит своих недостатков и жаждет признания своего мнимого превосходства. Чужое мнение воспринимает как вызов, и уверен, что ему все завидуют. Столкновения с людьми превосходящими заставляют гордеца замкнуться в себе. Потом душа леденеет, в ней поселяются злоба и презрение. Ум помрачается настолько, что он уже не в состоянии отличить добро от зла, начинает тяготиться «глупостью» всех вокруг, успехи других для него — личное оскорбление…
— Но… — глаза Стефани потемнели, — как же… Что же делать?
— Молиться о нём, слёзно и неустанно, чтобы вразумил его Господь. Святые Отцы уподобляют гордыню медной стене, вырастающей между гордым и Богом. Такая стена не пропускает ни благодати, ни помощи свыше, ни даже совета. Поэтому гордеца можно назвать несчастнейшим из людей. Обычно такому человеку посылается Господом для смирения испытание сугубое — крах богатства, гибель всего, что ему дорого, лишение здоровья… Безнадежные болезни требуют отчаянных лекарств…
Стефани испугалась.
— Молиться о таком я не могу…
— Горделивого нужно жалеть, ведь он болен духовно. И чем грубее он и раздражительнее, тем большую нужно являть ему любовь. Устоять перед любовью Христовой, чистой и сострадательной, может только явное, законченное и необоримое в своей нераскаянности зло. Любовь Христова открывает глаза. Осторожно вразумляйте, но только — с любовью. Человек услышит вас только тогда, когда почувствует исходящее от вас тепло любви.
Стефани задумалась. Потом покачала головой.
— Мне не вразумить его. Он лишь решит, что я навязываюсь ему, да все его дружки поднимут меня на смех. Вот если бы вы поговорили с ним… — Она закусила губу, но потом покачала головой. — Впрочем, нет, он и вас слушать не станет, он священников зовёт продажными клерикалами и лицемерными попами. Всё бессмысленно. А можно ли помолиться о том, чтобы сердце некой юной особы освободилось от склонности к праздному волоките и горделивому юноше? Это исполнится?
Глаза аббата заискрились смехом.
— Даже так… — Он улыбнулся, — да, помолиться об этом можно, можно и получить просимое.
— Так помолитесь об этом…
Аббат блеснул глазами и кивнул.
— Вы твердо решили?
— Да, но исполнится ли?
— Молитва никогда не бывает без ответа, если она чиста и направлена на истинное благо. Но если вы начали сами понимать, что человек этот не принесет вам счастья, но лишь разобьёт жизнь, то всё исполнится, — отец Жоэль усмехнулся, — и без моих молитв.
Стефани снова закусила губу и внимательно посмотрела на аббата. Она поняла его.
Глава 6. «…Старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей…»
Камиль де Сериз издалека наблюдал за ними, и ему не нравилось то, что он видел. Стефани… Она была, пожалуй, единственным существом, к которому он питал подобие чувства, не привычного, плотского, сладострастного и влекущего, но замыкавшего чувственность, братски-отцовского. Это был тот жалкий мизер чистоты в огрубевшей от блудных мерзостей души, который не давал опуститься окончательно, одно человеческое создание, которого он мог ласкать бездумно, чисто и ласково… Камиль не хотел отдавать её влиянию ненавистного Жоэля, но сейчас видел, что Стефани сама влечётся к аббату. Де Сериз побледнел. Только не это, только не это, только не это… Тяготящий, спертый воздух заклубился около него. Это был его трижды проклятый ночной кошмар: та, присутствие которой кружило голову, будоражило плоть, волновало душу и спирало дыхание, улыбалась и шла навстречу, сияя, шла навстречу, раскрывала объятия навстречу… ненавистному Жоэлю.
Он не смог сдержать боль и застонал. К нему обернулись. Нечеловеческим усилием воли де Сериз обрёл самообладание и сделал вид, что просто дурно себя чувствует. Стефани поспешила к нему, Камиль заметил и глаза аббата, с тревогой и пониманием озиравшие его. Сен-Северен не подошёл к нему, и Камиль де Сериз не знал, рад ли он этому.
Надо сказать, что за время, прошедшее с их встречи, аббат перестал искать не только возможности поговорить с Камилем, но и несколько избегал его даже в гостиной маркизы. Делал это, однако, не демонстративно, но по некоему непонятному, но остро чувствуемому отторжению. Он корил себя за это. «… Тогда Петр сказал: Господи! Сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? До семи ли раз? Иисус говорит ему: до седмижды семидесяти раз…» Почему же его душа надломилась и отказывала теперь этому человеку в прощении и любви? Он перестал воспринимать Камиля де Сериза как «брата», видел в нём совсем чуждого себе — «язычника и мытаря…»
Его сиятельство тоже заметил это, и по какому-то таинственному закону стал теперь тяготиться молчанием и отторжением аббата. Камиль не знал, чего хотел, но чувствовал раздражение от этого неявного остракизма, ощущая его как пренебрежение и даже — омерзение. Если бы де Сен-Северен сделал малейшую попытку сближения — он гневно отверг бы её, выказав предельное презрение, но Жоэль молчал — и тем безмернее бесил де Сериза.
Камиль успокоил малышку Стефани, заверив, что ему уже лучше. Он лгал. Лучше не становилось. Всё это время он часто возвращался мыслями к тому единственному за десятилетие разговору с Жоэлем, на который пошёл сам — в пароксизме ненависти и злобы, как берут вражеский бастион. Теперь он не мог простить себе этого безрассудства, когда сам направился в Сен-Сюльпис, сумасбродной самонадеянности, когда возжаждал унижения того, кто всегда торжествовал над ним, и глупой слабости, когда неожиданно услышанные слова любви и истины на минуту сразили его. Он снова проиграл. А последние слова Жоэля, кои тот и бросил-то походя, и вовсе убили. Камиль сжал зубы и побледнел.
Стефани же снова отошла к аббату и спросила о том, чего никогда не понимала.
— Вы сказали, что гордецам посылается Господом для смирения испытания разорением, гибелью всего, что дорого, лишением здоровья… — Аббат кивнул, а Стефани, напряженно морща лобик, продолжала, — Но я слышала… это опять всё то же вольтерянство… что гордость благородна, а призыв к смирению унижает достоинство человека, лишает его жизненной силы. Это ложь?
Аббат пожал плечами.
— Скорее, глупость. Следствие духовного невежества. Человек, прикасаясь к бесконечной мощи Творца, не может не ощутить собственную немощь, и для богообщения смирение является просто естественным чувством. Мы склоняемся пред королём, но токмо ли паче Бог? При этом, если вы разумны, Стефани, скажите, чем мне гордиться пред Богом? Все, что есть у меня — Его дар, я — Его творение! Глупа гордость перед земным отцом, уместны послушание и любовь, но что же тогда надлежит испытывать пред Отцом Небесным? Недостаток смирения есть недостаток ума. Ведь Он Сам в смирении Своем бесконечно умаляется перед нами, не казнит за грехи наши, но кровью Своей пречистой спасает нас. Он зовет нас к Совершенству — такому же, какое воплощает Сам, и поддерживает бедных Израиля, нищих Духом! Но разве Господь думает о смиренных Своих как о ничтожных? Разве Он хочет унижения нашего достоинства? Пророки Его называют нас царственным священством, святым народом, людьми, взятыми в удел! Где же здесь унижение достоинства человека? Можно ли возвеличить выше?
— Бедные Израиля? Это вы-то бедняк, Жоэль? — надо сказать, что, увлекшись, аббат последние слова проговорил в полный голос, и они многими были услышаны. Сейчас ироничный вопрос прозвучал из уст Камиля де Сериза.
— Бедными Израиля звали себя и царедворец Исайя, и царь Давид…
— Вольтер прав, — пробормотал герцог де Конти, — ничто так не способствует развитию скромности, как сознание собственной значимости. Скромность должна быть добродетелью тех, у кого нет других добродетелей.
— А смирение и скромность это одно и то же? — спросила Стефани. Она не понимала, почему разговор вдруг стал всеобщим и почему все заговорили именно о скромности?
— Смирение проявляет себя скромностью поведения, деятельной любовью, кротостью нрава.
— Ваши скромность да смирение, возможно, украшают слабых, но уродуют сильных, — Камиль де Сериз был всерьез раздражен. — Гордость не следует ни подавлять, ни даже ослаблять: ее нужно лишь направлять на достойные цели…
— Гордость едва ли может выбрать достойную себя цель, ибо ничто подлинно достойное не считает значимым, равно как и ничего значимое не почитает достойным себя…
Камиль де Сериз пожал плечами, но тут в разговор вмешалась маркиза де Граммон.
— Он прав, мсье аббат, скромность — кратчайший путь к полному забвению. Кто замечает скромных?
Сен-Северен усмехнулся.
— Скромность равно нужна и жабе, и павлину, мадам, ибо извиняет посредственность и увеличивает достоинство. Если вы жаба — сидите скромно в углу, услышите о себе: «да жаба, конечно, но ведь ничего из себя и не корчит…» Если влезете на стол и громко заквакаете, скажут: «Бог мой, эта жаба ещё и голос подаёт!» Если же вы павлин, — тоже не высовывайтесь. Станьте скромно в уголке. Уверяю, маркиза, вас заметят. Ещё и возвеличат. Скажут: «Вы только посмотрите, каков красавец, а до чего прост, скромен…»
Все неожиданно для аббата рассмеялись. Старая графиня насмешливо бросила:
— Какая ж это скромность, Сансеверино, если она бросается в глаза и так украшает? Она вам слишком к лицу… — Аббат смутился, а мадам Анриетта продолжила, — скромность в свете — это великое искусство не создавать себе завистников, но у вас не получается, Джоэлино. Не то, чтобы я корила вас скромностью, просто, если ты красив, как павлиний хвост, чего же тут скромничать-то? О, вы к тому же стыдливы… Воля ваша, это говорит об уме, ибо дураки не бывают застенчивы, но смирение красавцев, поверьте, искусительно, ведь невольно хочется спросить, как вам не стыдно… так красиво краснеть?
Аббат закусил губу и умолк, поняв, что сказанное не только смутило его, но и возмутило Камиля де Сериза. Однако, тот промолчал. Тут, на счастье аббата, громко залаял Монамур, то ли заметив на ковре мышь, то ли просто утомившись сидением в лукошке, шалун выскочил из корзинки, девицы бросились ловить его, и неприятный отцу Жоэлю разговор прекратился.
По водворении в гостиной должного порядка, а шаловливого Монамура — на колени старой графини, большинство гостей увлеклось обсуждением придворных сплетен. Но не все. Барон де Шомон маленькими золотыми ножницами аккуратно вырезал из пергамента, купленного на улочке Сен-Дени, изобиловавшей лавками и магазинами, изящные фигурки. Аврора де Шерубен неосторожно поинтересовалась: «Это Персей и Андромеда?» Брибри обжег её пренебрежительным взглядом и заметил, что она плохо знает мифологию. Это Кастор и Полукс. На самом деле вырезанное из пергамента чудовище о четырех ногах, руках и двух головах издали напоминало паука.
В углу гостиной тихий разговор вели Габриэль де Конти и Ремигий де Шатегонтье. Аббат вяло прислушался. Его светлость тихо проговорил, что в состав указанного снадобья, он читал об этом у Парацельса, следует добавлять чёрный перец и натуральный пчелиный мёд. Сам он опробовал методу. Помогает. Реми, всё ещё раздраженный, заявил, что подагра неизлечима в принципе, и лучшим лекарством явится могила. Герцог мягко заметил, что весьма высоко ценит медицинские познания своего собеседника и ничуть не сомневается в его богатом опыте, но всё же смиренно полагает, что подобным радикальным средством пользоваться пока рано, и вернулся к вопросу о припарках.
Ремигий приторно улыбнулся его светлости.
— Боли, подобные вашим, дорогой Габриэль, могут быть следствием постельного переутомления, или подхваченной заразы, вроде чахотки, сифилиса или сепсиса, либо повреждения суставов, либо, — он почти облизнулся, — это необратимые возрастные изменения. Они могут быть также связаны с такими заболеваниями, как волчанка или чешуйчатый лишай.
— Все это ужасно, — не унывал герцог, — но что делать-то, Реми?
— Исключить из рациона алкоголь, мясо и мясные бульоны, жрите, ваша светлость, яйца и фрукты.
Реми рассчитано ударил старого гурмана в самое больное место и въявь наслаждался выражением лица его светлости.
— Боже мой, да вы с ума сошли, Реми, дорогуша! Не ем я ваши яйца!
Ремигий посмотрел на его светлость, как на идиота, тихо заверив его, что свои он ему и не предлагал. Ещё чего! Речь идет о куриных яйцах, ну, перепелиных, в крайнем случае. Не хочет — пусть ест яблоки. Это было жестокое оскорбление утончённого бонвивана и отъявленного чревоугодника, но Реми бесился и был только рад посадить толстого жуира на рацион святого Антония. Он снисходительно добавил, что боли в спине пройдут и от особого поста, состоящего из ломтика чёрного хлеба и пинты настоя из чабреца, кои надлежит употреблять на завтрак, обед и ужин… в течение сорока дней. — Глаза Ремигия зловредно и торжествующе просияли мутным зеленовато-каштановым блеском.
— Нет, но как же так жить-то? — герцог растерянно развёл руками, оторопело глядя на свои толстые пальцы, — без мяса? Без коньяка? Не понимаю… Вы вот сами, я слышал, не злоупотребляете спиртным…
— Не злоупотребляю, — согласился Ремигий, — но это я зря. Рабле говорил, что старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей. Но вам пить, ваша светлость, не советую.
Аббат с удивлением отметил, что мсье виконт, хоть и откровенно издевается над герцогом, тем не менее, советы даёт правильные, кои, последуй им его сиятельство, принесли бы облегчение, что свидетельствовало о немалых познаниях его милости в медицине. Отец Жоэль не знал, кто удостоил мсье де Шатегонтье диплома доктора медицины, но он его заслуживал. Между тем Реми откровенно потешался над обозлённым герцогом, дополнительно советуя толстяку для укрепления здоровья проводить несколько часов в турнирном зале, совершенствуя свое фехтовальное мастерство, полностью покончить со всеми постельными излишествами и спать не менее одиннадцати часов в сутки… и желательно на сосновых досках, покрытых простынёй. Ну, в крайнем случае, на рогожке…
Герцог, однако, вновь продемонстрировал удивительное смирение и необычайную скромность, о коих до этого спорили в обществе. Он кротко, понизив голос, осведомился, что посоветует ему уважаемый доктор касательно иного, весьма волнующего его предмета? Аббат понял, что речь идет о женщинах. Понял это и Ремигий.
— А что, ваша светлость и в этом имеет затруднения? — по лицу Реми было заметно, что если он и преисполнен сочувствия к больному, то ни за что этого не покажет. Он лучился ядовитой насмешкой.
Герцог горестно вздохнул и тихо пробормотал:
— Может быть, это не бессилие, но непостоянство, изменчивость. Капризы плоти….
Доктор медицины не разделял его мнение.
— Да-да… симптомы известны. «…Бессилием внезапным утомленный, на берегу желанья он поблёк, как увядает в засуху цветок, с согнутым стеблем, с головой склонённой…» — издевательски процитировал де Шатегонтье Вольтера.
— Уповаю, что это следствие переутомления и подагры… — робко высказался толстяк-герцог.
— Не надейтесь, — утешил его Реми, — подобные вещи в ваши годы неизлечимы. Но, по счастью, «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам…» — философично продолжил де Шатегонтье.
Герцог с надеждой посмотрел на медика.
— Какие-нибудь чудодейственные снадобья, афродизиаки? — взволновано прошептал он, — Реми, за ценой я, ты знаешь, не постою…
Ремигий расхохотался.
— Я имел в виду, дорогой мой Габриэль, что для тех, кто, подобно вам, должен поставить крест на постельных забавах и будуарных радостях, остаётся немало интересного… Можно собирать старинные книги, редкие гравюры или венецианские статуи, писать книги, как Вольтер, или, наконец, путешествовать. Почему бы вам не посетить, скажем, Сицилию? Или Египет? Там рай для подагриков.
— Как ты жесток, Ремигий… — Герцог был и вправду расстроен.
Его милость, как ни странно, неожиданно принял этот горький упрёк его светлости близко к сердцу.
— Ну ладно, чёрт возьми. Есть у меня кое-какие средства…
Его светлость возликовал.
— Реми… ты… просто чудо!
— При этом я надеюсь, что вы, дорогой Габриэль, так же не оставите без внимания мои финансовые нужды, как я вникаю в ваши постельные проблемы…
В итоге, несмотря на перебранку за столом и наглое подтрунивание виконта над герцогом после ужина, ушли они вместе. Едва пробило полночь, Реми ядовито напомнил его светлости, что он готов сопровождать его, хоть это и не отвечает его интересам. Габриэль де Конти величественно кивнул, выплыл тяжелой тушей из-за стола и оба удалились.
Между тем старая графиня, столь смутившая аббата, снова подманила его к себе и тихо пробормотала:
— Была я, Сансеверино, у Аглаи… — Аббат метнул на старуху обеспокоенный взгляд, — девица говорит, что Розалин подлинно посетила её за неделю до гибели и платье подвенечное заказала. Но сама при этом была, портниха уверяет, на себя не похожа. На вопросы отвечала невпопад, от любого шума вздрагивала, точно в полусне была. Жениха не назвала, Аглая-то, натурально, первым делом о нём полюбопытствовала, но та только посмотрела так странно, говорит, с испугом…
— И больше ничего?
— Увы…
Тибальдо ди Гримальди целый вечер просидел в углу молча, много пил, не принимая участия ни в карточных играх, ни в разговорах, лишь однажды под аккомпанемент гитары Руайана тихо пробормотал стихотворные строки:
…Je pleure vainement sur l'humaine folie; J'erre autour des morceaux de ces marbres épars; Et tristement sur eux je porte mes regards…Столь же молчаливы были и Брибри де Шомон, жаловавшийся на мигрень, и Шарло де Руайан, из-за больного горла с трудом проронивший несколько слов приветствия маркизе, и до конца вечера молчавший. Молчал и Камиль де Сериз, то и дело бросавший раздраженные взгляды на Стефани де Кантильен и аббата, снова тихо беседовавших.
Сама Стефани, в ту минуту, когда с ресниц отца Жоэля неожиданно упала и обожгла пальцы слеза, ощутила, как её сердце вдруг повернулось к этому человеку, открылось, распахнулось навстречу.
На неё смотрели глаза Христа, и она вдруг всей душой потянулась к нему.
Глава 7. «…и записать, что среди юных женщин нет здравомыслящих — и быть не может…»
Аббат вышел от маркизы и сразу пожалел, что не пришёл пешком. Ненастье прекратилось, тучи исчезли, лунная ночь была завораживающе красивой и теплой, в ней было удивительное молчание поздней осени, замершей в ожидании зимы, небо — прозрачно и звездно, и Жоэль улыбнулся. Святые отцы не рекомендовали засматриваться в звёздное небо, чтобы неописуемая красота творения не заслонила в сердце монаха Творца. Жоэль помнил это, но приказал ехать помедленнее. Такая ночь была последним подарком Господа перед грядущими холодами, грех был бы ею не насладиться. Проезжая по тёмным улицам, любуясь отсветами фонарей на булыжной мостовой и огнями проезжавших мимо карет, Жоэль неожиданно, несмотря на все тяготы и недоумения предшествующих недель, почувствовал себя удивительно счастливым, и его губы тронула младенчески-неосмысленная улыбка блаженства.
Вскоре он понял причины этой проступившей вдруг радости. Не красота лунной ночи была тому причиной. Неожиданные слова юной Стефани, необычно разумные и глубокие, удивили его, согрев сердце и душу. Он не ожидал такого и увидел в них утешение себе от Господа. Слава Богу, и среди юных душ есть сохранившие понимание истины, не все увлечены на гибельные пути распада и разврата… Милость и любовь Господа с нами. Он, все ещё улыбаясь, поднялся по ступеням парадного крыльца, Галициано распахнул двери ему навстречу, и по его лицу отец Жоэль понял, что в доме его ждёт нечто неожиданное. И ничуть не ошибся.
В его гостиной сидел поздний визитёр, при его появлении даже не пошевелившийся. Голова гостя была опущена, скрюченные пальцы впились в волосы, поза несчастного, в котором де Сен-Северен сразу узнал Анри де Кастаньяка, выдавала крайнюю степень отчаяния. Рядом крутился, задрав хвост, испуганный Полуночник.
Отцу Жоэлю пришлось зажечь несколько свечей, придвинуть гостю поднос со сладостями, прежде чем тот заметил возвращение хозяина. Анри поднял на Жоэля страшные, запавшие глаза. Священник удивился. После похорон Люсиль Анри выглядел плохо, но аббат надеялся, что со временем тот успокоится, но этого не произошло. Но почему, силы небесные? Кастаньяк, в понимании аббата, был сильным человеком, и должен был, как любой мужчина, побороть боль и прийти в себя.
Сейчас Кастаньяк пронзил его тяжелым и больным взглядом.
— Я… не хотел приходить, но… Две ночи не спал, думал, сам справлюсь. Но…Этого мне одному не перенести.
Аббат тихо опустился в соседнее кресло, опустил голову, стараясь скрыть свои чувства, ничего не понимая. Почему Анри выглядел так, словно вышел из дантова ада? Он же не девица, чёрт возьми! Сам Жоэль не мог искренне утешить Анри и разделить горе его потери, ибо горем его вовсе не считал, лгать же и притворяться было противно. Однако, его полночный гость продолжал свой сбивчивый рассказ, и Жоэль в ужасе закусил губу.
Причиной скорби де Кастаньяка было то, чего аббат никак не мог предвидеть.
…Получив ключ от дома Люсиль, Анри решился поехать туда только на следующий день, до этого — не было сил, хотя надо отдать должное сестрице и её подруге, они ни на минуту не отходили от него и делали все, чтобы утешить, поили успокаивающими отварами и были заботливы. Ему полегчало, и утром он поехал на набережную Анжу. В доме де Валье все оставалось так, как было при Люсиль, казалось, она сама сейчас выйдет из гостиной и любезно улыбнётся ему…
Он не сразу нашёл спальню, прошёл через несколько комнат, но, наконец, набрёл на будуар. Картина висела на стене и Люсиль была на ней как живая. Он не выдержал и разрыдался. Порылся в карманах, за манжетами, как назло, забыл дома платок. Отодвинул верхний ящик трюмо, рассчитывая найти там платки, но там были только притирания и лежала памятная книжка. Он раскрыл её и сразу узнал почерк мадемуазель де Валье, потом захлопнул её, боясь, что слёзы размажут чернила. Кастаньяк снял со стены портрет, протёр пыль на верхней части рамы, и пошёл было к двери… Анри поднял на Сен-Северена пустые глаза. Но… вернулся… Он подумал, что никто на осудит его за то, что он возьмёт на память и дневник Люсиль, ведь Тибальдо разрешил…
Аббат с трудом перевёл дыхание. Он уже начал всё понимать и понадеялся лишь, что мадемуазель не успела доверить бумаге подробности их последней встречи. Сам он на месте девицы никогда о подобном ни в каком дневнике записи не оставил бы. Это уж совсем глупость, ей-богу, а Люсиль, как правильно заметил её дорогой опекун, «была весьма здравомыслящей…»
Он понадеялся…ха. Ну и что стоят в этом мире все наши суетные надежды, кроме единой истинной — надежды на Господа? Аббат положил себе запомнить, и подобно Гамлету, «с таблицы памяти все суетные записи стереть, все книжные слова и отпечатки, что молодость и опыт сберегли», и записать, что среди юных женщин нет здравомыслящих — и быть не может! С дневником Люсиль де Валье была откровенней, чем с любой подругой.
Легко можно было представить себе оторопь и изумление несчастного жениха, готовящегося повести к алтарю девицу, называвшую его в своих личных записках «кривоногим уродом», «ничтожным слабаком» и «косоглазым дурачком», но едва ли поддается описанию ужас несчастного, из дальнейших записей понявшего, что его невеста легко рассталась с невинностью ещё в шестнадцать, не брезговала ни конюхом, ни управляющим, однако, собиралась достойно подготовиться к свадьбе с помощью снадобий мсье де Шатегонтье, к коим уже неоднократно прибегала! Последняя страница дневника содержала злобную и площадную ругань по поводу попа, корчащего из себя святошу, и обещание после замужества устроить ему какую-нибудь мерзейшую пакость, кляузу в епископат, о коей она завтра же предполагала посоветоваться с доктором Реми. На этом записи обрывались.
На Анри де Кастаньяка было больно смотреть.
— Стало быть, теперь я понял. Вы знали… Я как тот le dindon de la farce просто поддался на обман. То-то вы мне советовали… А я ничего понять не мог — вы были так бесчувственны и холодны…
Говорить тяжелее всего как раз тогда, когда стыдно молчать.
— Я не мог вам ничего рассказать, Анри, поймите. — Жоэль отвёл глаза. Он страдал до судорог. Унижение Анри было столь болезненно для него, что он предпочел бы провалиться сквозь землю. — Я думал, но не смог. Вы любили её и не поверили бы мне, а после её гибели… Какой смысл был говорить о подобном? Вы ведь, думаю, и дневнику-то не сразу поверили. Так ведь чёрным по белому. А расскажи я вам о её ночном визите… что было толку? — он махнул рукой.
Кастаньяк судорожно вздохнул. Он был убит предательством и мерзостью Люсиль, но, к радости аббата, не воспринял поступок Жоэля как унизительный для него самого — чего тот так боялся, помня о Камиле де Серизе. Но Кастаньяк не был Серизом, и понимал, сколь, должно быть, тяжелы и неприятны были де Сен-Северену и ночной визит его наречённой, и необходимость скрывать о него эту правду, и нынешний разговор.
— Но, Господи, кому же после этого верить-то можно? И что теперь делать-то?
— Я уже говорил вам. Женитесь на мадемуазель Паолин де Тессей. — Аббат резко поднялся. Он был рад сменить тему разговора. — Да, не молода и не красавица. Но я её духовник. Печать молчания замыкает мне уста, однако одну тайну мадемуазель я открою. Это не тайна исповеди, но тайна души, кою я просто прочитал. Он говорила о своей подруге и о вас, и по тону, неизменно смягчавшемуся, я понял, что мадемуазель давно влюблена в вас, мечтает быть вашей женой. После такой моей откровенности вы были бы последним подлецом, Анри, если бы пренебрегли чувством девицы. Хватит с вас юных красавиц.
Кастаньяк тяжело вздохнул, но не возразил. Теперь он понял, что такое доподлинное, настоящее горе — Господь вразумил его. Как ни велика была боль от потери любимой, он предпочёл, чтобы она была стократ сильнее, лишь бы у него осталась бы возможность думать о ней с уважением и любовью. Но это было у него отнято — с безжалостностью оплеухи, жестом беспощадным, убийственным и необратимым. Теперь к нему пришла истинная боль, боль злобной насмешки из гроба, боль унижения мужского достоинства, боль предательства. Он был просто myope comme une taupe, le bouc émissaire. Всё было потеряно, растоптано, оплёвано.
Впрочем, нет. Анри поднял глаза на аббата Жоэля. Тот всё ещё мучился унижением Анри, но теперь от него исходило подлинное тепло, в кротком взгляде читались сочувствие и понимание. Нет, не всё потеряно. Его не предал человек, которому он верил, который походя отринул мерзейший соблазн и говорит, что есть и другая душа, исполненная любви к нему. Сестра… Алисия тоже любит его. Разве он сам не любит Жоэля? Не любит Алисию? Паолин…
— Ты говорил, что повенчаешь нас на Богоявление?
Аббат улыбнулся и кивнул головой. Гниющая ныне на погосте распутная девка напрасно называла жениха слабым. Анри вообще-то был силен, как Нимврод. Что есть сила духа? Умение выстоять в испытании, извлечь из него урок, и усилиться полученным уроком. Жоэль видел, что Анри пришёл в себя, причём пришёл в себя настолько, чтобы продолжить разговор в единственно возможном направлении, перешагнув через боль и глядя вперед.
— Ладно, мертвецов — на погост, живых — за стол. Но, объясни мне, Бога ради, кто мог убить эту чертовку? Ты думал об этом?
Аббат усмехнулся.
— Ещё бы я об этом не думал. Но все ускользает и рассыпается. На кладбище я говорил со старухой де Верней, так она сказала, что в дни её молодости был подобный случай, сумасшедший, некий Серен, совершил несколько убийств, и только потому, что видел на своих жертвах жемчуга. Я и сам слышал о подобных безумцах в Италии. Но если он полоумный — почему до сих пор не попался? Не потому ли, что вполне вменяем?
— В дневнике этой… — Он нервно сглотнул, — нет ни слова о подобном человеке.
— Может, дело в другом… Я замечал, что по весне и осени в храм часто приходит человек… Из адвокатского сословия, и было видно, что знал лучшие времена. Он несколько раз говорил со мной, и я не замечал ничего странного… пока однажды не заговорил о займе Лоу. Тут он понёс такое, что я сразу понял, что говорю с больным. Но ведь до этого я ничего не замечал!! Этот маньяк тоже может быть внешне обычным человеком.
— Типа Анатоля дю Мэна? Я не поздоровался с ним давеча в Шуази… Боюсь, он обиделся.
— Чего так?
— Да не заметил я его! Стоит в жюсокоре блошиного цвета на фоне портьеры цвета рисе, а я ещё расстроен был, смотрел под ноги, по сторонам не пялился, ну и налетел на него! Такой человек, кстати, может пройти под самым твоим носом и сделать Бог весть что — его и не заметишь.
Аббат почесал мочку уха. Такая мысль ему в голову не приходила. Серый человек в сером. Хм, почему бы нет? Но Анатоль дю Мэн? В этом случае в сером человеке должна был волчья злоба и свиная похоть. В дю Мэне он подобного не замечал, но, с другой-то стороны, он дю Мэна вообще никогда толком не замечал…
Мысли же Анри двинулись дальше.
— А не маскируется ли кто под маньяка?
Вопрос этот не удивил Жоэля.
— Я думал и об этом. Чисто практический интерес, материальная выгода. Но тоже странно. Розалин наследовал де Руайан. Люсиль — её опекун ди Гримальди. Но обе девицы осквернены мужчиной. Руайан же… ты сам знаешь, не любитель женщин, это известно, а Тибальдо, говорят, уж лет пять, если не десять, как перестал интересоваться женским полом. Да и если Руайан унаследовал весьма приличную сумму, дом и поместье Монфор-Ламори, то для Тибальдо восемьдесят пять тысяч ливров и, старуха сказала, хороший земельный участок в центре города. Это все же… несерьёзно как-то. Но главное, если интерес в этом денежный, зачем с трупами-то творить непотребное?
— Да, непонятно. Кстати… Тибальдо… ты же слышал… — Анри замялся, — ди Гримальди сказал, что портрет Водэ — мазня. Я в живописи не разбираюсь, но… как ты думаешь, не будет ли с моей стороны вандализмом… сжечь этот чёртов портрет в камине? Или вернуть опекуну?
— А где он сейчас?
— В чулане, за метлами.
Аббат почесал за ухом. Потом пожал плечами.
— Тибальдо — человек сведущий. Просвещённый патриций… Сказал, мазня, значит, мазня. Сожги.
Впрочем, после оказалось, что сестрица де Кастаньяка избавила его от этого труда.
Глава 8. «Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделенность любовью чревата для иных страшными последствиями…»
На следующий день молодой Луи де Витри принес аббату записку от отца. Одилон де Витри приглашал его на пикник к себе в загородный домик и сообщал, что основным угощением будет жареная оленина, причём горделиво заявлял, что олень убит им собственноручно. Сен-Северену старик Одилон, веселый и неунывающий, несмотря на немощи, нравился, нравилась и вся семья де Витри. Он принял приглашение, и решил воспользоваться последними теплыми днями для прогулки. Его ждали к обеду, но он вышел за два часа, решив побродить по парижским бульварам.
В парке Ле-Аль, напротив южного фасада церкви Сент-Эсташ, замечательного образчика поздней готики, он неожиданно увидел массивную фигуру Тибальдо ди Гримальди. Тот взглядом тяжелым и недоброжелательным рассматривал отстраивавшийся новый фасад церкви, и на его лице застыл недоуменный скепсис. Тут ди Гримальди заметил аббата.
— Всё уходит, — мрачно бросил он, — уходит даже в Италии, а здесь, у галлов, подражателей и кривляк, все просто опошляется и вырождается. В спокойном, чистом и холодном воздухе праздности медичейских времен когда-то взметнулось пламя флорентинского интеллекта. Вера в безграничные возможности мысли отделила его от веков мистики и аскетики. Ради познания флорентинцы пожертвовали глубиной былого мистического опыта, красотой прежних чувств, не знавших над собой воли разума… Они не создали идей, но пробудили саму способность творчества, не оставили после себя такого наследства истин, как христианство, но сколь богато наследство индивидуальностей! Мысль была крепким напитком, кружившим голову и умножившим жизненные силы бесстрашных личностей…
Аббат вовсе не считал века Медичи и Фичино, Гирландайо и Корреджо прекрасными.
— Мне трудно понять разум, не создающий идей, способность интеллекта заключается для меня именно в понимании истин, и если время их не порождает… я скорее сочту его бесплодным.
— Полно, Сансеверино! Вы же не можете не понимать меня. У меня ощущение, что моя родина… умерла. Умерла вместе с веком Фарнезе и Борджа, ушла в небытие вместе с Леонардо и Рафаэлем. Остались музеи и полотна, книги и скульптуры, но ушли жизнь и чувства, страсти и искания, ушла напряженность нагих бойцов Поллайоло, исчезли мадонны Корреджо…
Аббат поморщился.
— По-моему, они омертвели ещё при жизни, Тибальдо. Художником в веках остаётся лишь тот, кто имеет отточённый глаз, твердую руку и чистую душу, открытую постижению и созерцанию Господа. Уберите одно из этих составляющих — и всё перекосится, исказится. Твердая, как отточенное лезвие, рука Поллайоло… Я видел его гравюры. Он пытался воспроизвести движения нагого тела. И рука его творит напряженные фигуры, но сцены борьбы сохраняют взвешенность форм и бесстрастный взгляд, мешающий поверить в пыл подлинной схватки. Рисунки, изображающие жизнь Иоанна Крестителя, отталкивают затаенной злостью, палач обрисован в совершенном упоении предвкушаемого удара, и ужас убийства исчезает в неподвижном созерцании казни придворными, своими телами тоже переживающими не гибель святого, но наслаждение палача. Саломея приветствует дикой улыбкой отрубленную голову… Холодное бесстрастие выродка и пакостное бесчувствие любопытного негодяя видится мне в этом…
Тибально блеснул глазами и рассмеялся — живо и искренне.
— Бог мой! Вы, может быть, в чём-то и правы, но неужели вас не трогает грация его изъянов, поэзия ошибочной линии, загадочность молчания, обаяние недоговоренности его рисунков? Наверно, вас восхищает «Тайная вечеря» Леонардо? — Аббат кивнул. Эта картина подлинно нравилась ему, — а я всегда её ненавидел. Его гений убил живопись! На стене Ченаколо преждевременно открыта полнота, все додумано и высказано. Теперь вернуться назад, в сладостную Аркадию неопытности было уже невозможно. Теперь композиция ограничила движение тела и выразительность жеста, и все, что осталось — искать выразительность лица. Леонардо дал лицу определенность, это было открытием, обозначивщим для посредственностей новую цель живописи. Но могло ли лицо остаться на уровне духовности Леонардо? Оно упало до вульгарности. Но то, что вынесено Винчианцем на поверхность стены, удивляет, но не волнует, не окрыляет меня, в этом блистательном чуде искусства нет ни капли любви к искусству…
— Мне вообще, — пожаловался де Сен-Северен, — в картинах и фресках этого времени не нравится… почти ничего.
— Даже Рафаэль?
Аббат пожал плечами.
— Станцы Рафаэля…Он был одарен воображением, беспримерным по легкости и ясности рождаемых образов. Но он сам… слишком часто он сам кажется каким-то фантомом, не облеченым в плоть и кровь, его личность проявляет себя лишь ускользающей, невесомой тенью, мертвой реализацией закона композиции.
— Помилуйте, Джоэллино! Вспомните, вглядитесь… В рассветной чистоте серебристо-серого тона с пятнами нежной лазури, открывается мир величавых человеческих форм и освобожденных от всякого усилия движений. Поразительная легкость есть первое впечатление от «Афинской школы». Тайна этой легкости — безупречное чувство пропорций. Простор, свобода и царственная широта пятидесяти фигур!
Аббат снова пожал плечами.
— Мне и раньше казалось, что ради этой формальной отчетливости пожертвовано внутренней глубиной и душевной сложностью. Теперь я в этом уверен. Как величаво пусты эти фигуры! Едва ли не большая часть очарования, внушаемого фреской, приходится на долю легких грандиозных арок, уходящих в бесконечность над головами Сократа и Платона. Да, равновесие фигур, абстрактная красота и безукоризненное чувство пропорции, уравновешенность частей, гениальное распределение пространства, но какая неизменная холодность…. Холодом веет даже от миловидных лиц Рафаэля, от их слишком уж пустых и безучастных улыбок…
— Он академичен…
— Боюсь, что он просто не был личностью. А умер и вовсе ужасно… В Страстную пятницу он, ещё не совсем исцелившись от простуды, влез на свою содержанку…Остановилось сердце. Но что должно быть в душе существа, не могшего удержать свою похоть даже в день распятия? Животное. Милый, пушистый комок животности, для которого не было ничего святого. Но он рисовал святых.
— За другое тогда не платили, дорогой Джоэле…
— Боюсь, дорогой Тибальдо, что мы утрачиваем понимание Истины и ставим на ее пьедестал ложный кумир Искусства. Вы говорили о Пьетро делла Франческо. Вспомните его кощунственное «Бичевание Христа» в Урбино. Жемчужность света, тонкость краски. Сцена мученичества Христова изображена с крайним бесстрастием и равнодушным покоем. Все содержание передано вялым и апатичным жестом бичующего в глубине портика. В правой части картины на переднем плане вне всякой связи с муками Господа, на фоне светлого неба и дворцов написаны три персонажа. Говорят, Пьетро написал брата герцога Федериго, Оддантонио, преданного советниками, подосланными Малатестой. В 1444 году члены городского совета Урбино приговорили его к смертной казни. Возможно, образ казненного художник связывает с образом Христа. Но как омерзительно явное нежелание Пьетро изображать движения палачей Христа, как это неинтересно ему самому…. Мучители кажутся бесстрастными, сам Спаситель своей крохотной фигурой теряется в пространстве портика, Он так не важен, не нужен живописцу…
— «Бичевание» загадочно, — проронил Тибальдо, — но Искусство, дорогой Жоэле, нужно оценивать по канонам искусства…
— Основа Искуства — богоданный талант человека-творца. Нет таланта — нет и Искусства. Но высшим критерием должен оставаться Тот, кто дал талант.
— Талант имеет право творить. С этим-то вы не будете спорить?
— Не буду, но упаси его Господь на йоту уклониться от Истины. Ведь происходит ужасное! Вспомните жуткого Корреджо… Исполненные мягкой грации и интимного очарования фигуры, игривая лёгкость и декоративное изящество росписей Сан-Паоло в Парме, экспрессия движения в росписях церкви Сан-Джованни Эванджелиста, сложные ракурсы и устремленная вверх вихреобразная композиция, удивительный пространственный эффект… Каким талантом был одарен этот ничтожный распутник! Но как греховность искажает взгляд… Вспомните «Мадонну со святым Георгием»! Это же… кощунство! Посмотрите на этих ангелочков, которым не хватает только рожек, чтобы походить на бесенят, посмотрите на их похотливые недетские глаза! Рассмотрите святотатственную позу и улыбку Иоанна Крестителя, больше напоминающего содомлянина Брибри, вглядитесь в кокетливый поворот головы Богоматери! С какой знатной венецианки он списал эту позу — высокомерную, дерзкую, самодовольную? Неужели вы, Тибальдо, с вашей глубиной и умом, не видите этого?
Тибальдо улыбнулся.
— Вижу. Но это полотно поражает меня единством совершенства, нерасторжимостью оттенков. Оно не может быть переложено ни в слова, ни в звуки музыки, оно есть ожившая палитра, и плоть живет в бесплотных, невесомых линиях… Я довольствуюсь этим. Я сторонник законов гармонии. Иные картины, даже если смотреть на них со слишком большого расстояния, не позволяющего судить о сюжете и даже разобрать его, производят сильнейшее впечатление на душу, радует или печалит ее. И лучший способ распознать, есть ли в картине гармония, это взглянуть на нее издалека, так что ни линии, ни фигуры нельзя различить. Если она гармонична, в ней все равно будет некий смысл и она западет в память…
Распрощались они дружески, ди Гримальни пошёл к церкви, а отец Жоэль направил стопы к Одилону де Витри.
К удивлению отца Жоэля приглашенных было совсем немного — впрочем, как вскоре выяснилось, многие просто побоялись продрогнуть на осеннем ветру. Однако стены садовой беседки, куда слуги принесли угощение, были высоки и защищали от ветра, с утра, и вправду, было прохладно, но к обеду потеплело. Среди гостей была и старуха де Верней с неизменным Монамуром. Оленина отлично прожарилась, старик Одилон опять похвалился, что пристрелил оленя лично, слуги тонко улыбались, сыновья де Витри — Луи и Симон — хранили по этому поводу вежливое молчание. Три внука Одилона прыгали по жухлой траве и играли в серсо, Монамур с аппетитом грыз косточку оленьего ребра под напутствие старой графини, чтобы он, упаси Бог, не подавился.
Пикник удался на славу. Когда с угощением было покончено, и гости разошлись, отец Жоэль поинтересовался у старика, что тот думает об этих кошмарных убийствах? Одилон де Витри перестал улыбаться, лицо его сразу постарело, а глаза отразили вечереющее небо.
— Боюсь даже предполагать, мой мальчик. В этом есть что-то пугающее, причём — именно меня. Когда я увидел тело несчастной Розалин… Я ведь её крестный отец… — Он смутился на минуту, потом обернулся по сторонам, но, видя, что поблизости никого нет, продолжал, — я просто привык исповедоваться вам, не то бы не решился сказать такое. Я ведь, сами видите, страшен, как смертный грех, — Старик де Витри не был красивым в молодости, но старость снивелировала черты, и ныне он был обычным пожилым человеком, едва ли выделявшимся из толпы. Сейчас он отмахнулся рукой от аббата, пытавшегося было возразить, правда, только из вежливости. — Не спорьте, я же не слепой. Красота и уродство одинаково исчезают под морщинами: первая теряется в них, второе прячется. Но для красавцев старость — крах иллюзий молодости, а для уродов, вроде меня — обитель покоя. Теперь все мои ровесники похожи на меня. — Он весело ухмыльнулся.
— Но в юности… — он перестал улыбаться, — уродство в юности — это трагедия, сугубая трагедия и для женщины, и для мужчины. Плоть бунтует и изнуряет… Я не надеялся ни на что, слишком рано поняв, сколь некрасив, и смирился и с будущим безбрачием, и с бездетностью. — Одилон де Витри недоумевающе улыбнулся. — До сих пор не понимаю, что привлекло во мне Сесиль де Фрейе, признанную красавицу и украшение всех балов. Я не верил, просто не мог поверить, что меня, урода, полюбила такая девушка. Но Бог милостлив. Он дал мне тридцать лет счастья и двух прекрасных сыновей. Впрочем, я же хотел… Извините, я путаюсь… — Он смущенно замялся, но потом продолжил. — Я же не о том. Должен признаться, что в юности был часто искушаем дурным помыслом. Я боялся отказа женщин и вожделел их, сходил с ума и злился, и мне приходили в голову мысли чёрные, очень чёрные… И этот сон… однажды под утро… Я овладел женщиной, которая до этого больно обидела меня… Это было не столько услаждение, сколько месть, во сне я вытворял страшные вещи… Проснувшись, клянусь, я был в ужасе.
Но сон этот странно возвращался… Я каялся в этих помыслах, они отступали. И тут… Сесиль… на прогулке оперлась на мою руку, заговорила, словно уравняв с другими мужчинами, и моя душа успокоилась. Я видел, что, несмотря на уродство, чем-то мил ей, и попросил лишь не играть моим сердцем. Она сказала, что и не думает играть, и я усмехнувшись, спросил, докажет ли она это, согласившись быть моей женой? Она ответила, что я кажусь ей человеком достойным, и она полагает, что должна согласиться. Впрочем, я снова сбился, — улыбнулся старик, а аббат Жоэль опустил голову, скрывая улыбку. Де Витри помнил события тридцатилетней давности так, словно это было вчера. — Так вот, с того дня все дурные сны и искушения растаяли. И тридцать лет… — глаза де Витри увлажнились, но он продолжал, — все эти годы я не вспоминал о миражах юности, но вот вдруг… этот ужас. Моя крестница… Когда я увидел Розалин… — Одилон закрыл глаза и побледнел, — это всплыло. Тот самый сон, несколько раз повторявшийся. Я тогда сделал то же самое…
Аббат исподлобья взглянул на Одилона де Витри.
— Вы хотите сказать, что убийца — человек, лишенный красоты, кому часто отказывали женщины? Обозлённый и униженный?
Старик развёл руками.
— Я говорю лишь о себе. Может, это просто фантомы воображения.
— Мсье де Витри, — аббат наклонился к старику ниже, — мне кажется, вы понимаете куда больше, чем хотите сказать. Впрочем, и намека достаточно. Вы подозреваете Реми де Шатегонтье? Женщины не балуют виконта вниманием…
Оторопь отразилась в поблекших голубых глазах старика.
— Реми? — он подлинно недоумевал, поджал губы, задумался, почесал за ухом, потом покачал головой, — нет. Я скорее назвал бы Камиля де Сериза.
Теперь растерянность и испуг проступили в тёмных глазах аббата.
— Камиль? Помилуйте, разве…
— Мой сын Луи, он ведь ваш с Серизом ровесник, говорил, что им брезгуют женщины. Однажды в пьяную минуту тот сказал, что подлинно проклят — ни одна его никогда не любила. Конечно, стрезва он такого не говорит. Сам он увлекался часто, но все женщины отказывали ему, он имел только мерзейших проституток из самых дешёвых борделей, и делил с кем-то чужих метресс. Для столь самолюбивого человека…
— Я слышал, что он порой прибегал и к насилью?
— Я как-то говорил вам, что ни одна разумная мать с ним дочь наедине не оставит. Он человек непорядочный, а при уязвленном самолюбии, раненой амбиции — далеко ли до беды? У него дурная репутация.
Аббат некоторое время молчал, обдумывая слова собеседника. Потом все же проронил:
— Мне все же кажется, что больное самолюбие не у одного Сериза. Мне доводилось видеть, как женщины отказывали в нежности Реми де Шатегонтье — и кажется, его милость был озлоблен не меньше.
— Реми ещё уродливей меня, — усмехнулся де Витри, — что тут скажешь? Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделенность любовью чревата для иных страшными последствиями, но… творить такое — наяву…?
…Подозрения Одилона де Витри отяжелили сердце аббата, но в вину Камиля де Сериза он по-прежнему не верил. Он и сам понял, что Камиль всё налгал ему о своих приключениях, сам же был вынужден довольствоваться женщинами второго сорта. Есть вещи для гордеца непроизносимые, а Камиль гордец… Подлинно ли он уродлив? Аббат давно свыкся с лицом Камиля де Сериза, никак не мог понять, каким тот видится остальным. Но ведь и Одилон де Витри, судя по семейным портретам, в молодости был ничуть не лучше, а женился на первой красавице. Впрочем, почему повезло тогда юному де Витри, аббат прекрасно понимал. Умный и обаятельный, незлобивый и душевный — вот чем прельстил он разумную девицу, сумевшую разглядеть за непривлекательным лицом горячее преданное сердце, честь, верность… всё то, что, увы, давно потерял Камиль де Сериз.
Да и имел ли он их когда-нибудь, Господи?
Глава 9. «Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле, обычные сутенёры да развратники. И несть им числа»
Неделя миновала, не отяготив новыми событиями. Пост Адвента налагал на отца Жоэля сугубые обязанности, в конце поста ожидался визит ауксилиария и титулярного епископа, и подготовка к приему гостей тоже отнимала время, кое аббат с удовольствием провёл бы с книгой у камина.
В воскресенье де Сен-Северен неожиданно получил сразу несколько писем от родных из Италии, приглашение от маркизы де Граммон, записку из винной лавки, и ещё одно странное письмо, на котором его имя было написано столь коряво, что он с трудом разобрал почерк. Но распечатанное, письмо никакой загадки не таило. Старик-иезуит, бывший преподаватель фехтования коллегии Святого Людовика, где учился Жоэль, Антуан Леру, узнал от прихожан Сен-Сюльпис, что Жоэль теперь служит там и уже назначен окружным деканом. Антуан писал с трудом, ибо руки отказывались служить ему, но просил, как милости, чтобы бывший ученик, паче выпадет возможность, навестил старика в его доме на улице Бегинок, это третий дом от угла, ближайший к таможне Вожирар. Леру ждал его в любой день, ибо уже полгода не выходил из дому…
Письмо не походило на крик души, но растрогало аббата. Он положил себе непременно выбраться к Леру, а пока направился к маркизе, где не был неделю, не догадываясь о подстерегавшей его там опасности. Дело в том, что поинтересовавшись у Женевьевы де Прессиньи платьем её подруги, аббат, не подумав, слишком низко наклонился над ней, их глаза на несколько мгновений встретились. Сен-Северен был ласков и кроток с девицей, обронив даже какой-то комплимент, совсем забыв, какое впечатление производит на женщин его внешность. Глупо, конечно.
Мадемуазель влюбилась.
Для аббата это было полной неожиданностью. Притом — до крайности неприятной. Мадемуазель долго болела, подхватив простуду, и он совсем забыл о прошлом разговоре. Однако теперь, с изумлением наблюдая докучливые улыбки девицы, её настойчивое стремление оказаться поближе к нему, навязчивые попытки понравиться, понял, что где-то сглупил. Искушения здесь не было: Женевьева была невзрачна и не отличалась никакими достоинствами, кроме упрямства, на которое неоднократно жаловались её родня и подруги.
Расстройство Жоэля этим горестным обстоятельством усугубилось неприятным выражением лица Камиля де Сериза, который почему-то смотрел крайне недоброжелательно и зло, при этом где-то в глубине его глаз Жоэль заметил едва подавляемую муку непонятной аббату боли. Вскоре он отвернулся и отошёл к окну, став за портьерой.
Гостиная была полупуста, гости только собирались. Старики, по обыкновению жаловались: маркиза — на похолодание, Одилон де Витри — на ревматизм, старуха де Верней — на Монамура, который, выпущенный на прогулку, зло облаял кошку мадам де Рондин, и загнал её, — кошку, разумеется, — на трубу дымохода на крыше, куда она и провалилась. Камиль стоял у окна и наконец заметил карету, которую высматривал. Обернулся к входу. Мадемуазель Стефани де Кантильен поспешно войдя в гостиную, огляделась и просияла улыбкой, заметив у камина аббата де Сен-Северена, протянувшего к огню руки.
— Отец Жоэль!
Он повернулся и сразу улыбнулся в ответ, поняв по глазам Стефани, что в девичьей жизни случилось что-то весьма значительное. Он угадал: сказывался опыт исповедей. Но произошло то, что изумило мадемуазель, и она, торопливо посадив аббата рядом, недоумённо проводив глазами резко вскинувшуюся Женевьеву де Прессиньи, не понимая раздражения в её взгляде, доверчиво поделилась со священником своими затруднениями. Побледневший Камиль де Сериз тихо подошёл и стал рядом. Стефани не увидела его.
— Я по вашему совету молилась, чтобы Господь помог мне, и отвёл от меня любовь к Теофилю д'Арленкуру. Я стала смотреть на него другими глазами. Он, как я поняла, человек слабохарактерный, склонный повторять расхожие глупости, не умеющий самостоятельно думать, не имеющий чувства долга, привыкший потакать своим прихотям. Такой человек не сможет составить счастье никакой женщины. Видела я таких, иные женами откровенно торгуют, иные появляются в доме раз в году, живя по чужим спальным да борделям. Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле, обычные сутенёры да развратники. — Девица странно отчётливо выделила последние слова. — И несть им числа.
Она замолчала. Камиль де Сериз стоял неподалеку и молча слушал. Аббат, хоть и недоумевал, откуда светская девица знает, кто такие сутенёры, не стал исследовать источники ее осведомленности, но улыбнулся.
— Ваши суждения, мадемуазель, делают вам честь. Руководствуясь ими вы, может быть, и не обретёте счастья, но несчастий и бед избежите безусловно. Но, как я понимаю, вы хотели поделиться недоумением, а не этими верными суждениями.
Стефани вздохнула.
— Да. Я внимательно посмотрела вокруг, ведь мало понять, что тебе не подходит недостойный человек, нужно найти достойного. Я искала в обществе человека порядочного, человека чести и долга.
Де Сериз поморщился словно от зубной боли. Аббат с улыбкой смотрел на Стефани.
— Только не уверяйте меня, дорогая мадемуазель, что в обществе таких людей нет…
— Есть! Это мсье Одилон де Витри, Симон и Луи, его сыновья, несчастный мсье де Кастаньяк, брат моей подруги, Робер де Шерубен, братья Арман и Рауль де Соланж, Бенуа де Шаван… Их много…
— Верно. Вы хорошенькая, приданое у вас прекрасное… Так что же?
— А то… — Стефани судорожно сжала руки, — раньше я не очень замечала их, ведь эти арленкуровские друзья так шумны, но теперь… Я была в театре с Лаурой и Беньямином, там были и Соланжи. Мне показалось, что все это вздор о якобы страстной любви. Разумная женщина может быть счастлива с любым разумным мужчиной, если они смотрят на вещи одинаково. Я имею в виду самые важные вещи — семью, воспитание детей, веру.
— Так оно и есть. Но в чём же ваше затруднение?
Мадмуазель де Кантильен пожала плечами.
— Вчера пришёл этот… д'Арленкур, выряженный как павлин. Почему я раньше-то не замечала, как он смешон? Сначала пригласил в Оперу. Я сказала, что пойду в храм, мне надо матери свечу на канун поставить, а в Оперу меня уже пригласил Рауль де Соланж. Тогда говорит, что хочет завтра прогуляться к Менильмонтану. Я ему отвечаю, что мы с Авророй и Робером собрались завтра в Ботанический сад, пусть пригласит Женевьеву или Мадлен. Тут он, невозможный надоедала, говорил, что послезавтра хотел бы потанцевать со мной у Шаванов. Ну, тут, по счастью, оказалось, что у меня в книжке предпоследний танец свободен. Между Арманом де Соланжем и Бенуа де Шаваном, тот меня домой проводить обещал. Ладно, говорю, впишу вас, мсье, а пока — ступайте с Богом. Тут этот докучный молодой человек имел наглость спросить, что же это, мол, я вас три дня не увижу? Какая назойливость! Общение с подобными субъектами чести мне не делает!
Поразмыслила я, вы ведь говорили, что ложь утомительна, а чего я себя утомлять-то буду без надобности? Всё ему и выложила. И про вольтерьянство его, и про волокитство, и про мужское достоинство. Про то, что я намерена найти достойного человека, не такого, как он, пустого остроумца! К тому же, мне по секрету рассказали, что его несколько раз видели в этом… паскудном заведении у развеселых девиц. Распутный повеса. Блудливый шалопай. Пусть катится ко всем парижским потаскушкам! Выложила я ему все это — и дворецкого кликнула, чтобы выпроводил этого господина.
Камиль, открыв рот, повернулся к Стефани. Аббат тихо смеялся.
— После этого, я полагаю, мсье д'Арленкур… сделал вам предложение?
Стефани с удивлением поглядела на него.
— Ну… да. Сказал, что все это время просто шутил, а на самом деле влюбился в меня с первого взгляда…
— И что же вы решили, мадемуазель?
— Я ему отказала. Зачем мне этот шутник? Жизнь — не шутка.
— Но не были ли вы излишне суровы к мсье д'Арленкуру?
— Ничего. Он записной остряк, пошутит — развеется. У таких мужчин — все легко. Пустышка он. Через три дня к другой посватается. Бордельный завсегдатай!
— Некоторые мужчины смотрят на подобные вещи, как на шалости, проказы…
— Бога ради, вот пусть и в жены себе берут проказливых шалав! Ноги моей больше у д'Арленкуров не будет.
Камиль де Сериз тихо опустился на стул. Сердце его билось в груди как молот о наковальню. Он любил малютку Стефани, и сейчас был искренне изумлен. О браке Стефани с Теофилем д'Арленкуром он мог только мечтать — Тео наследовал колоссальное состояние отца, был единственным сыном. Да, юношу не назовешь херувимом, Камиль знал, что д'Арленкур волочится за всеми подряд по принципу «зацепил — волоки в постель, сорвалась, наплюй…» Но вот аббату удалось всего за неделю добиться того, что было невозможным: д'Арленкур сделал предложение! Но этого мало — Стефани отвергла его! Он глубоко вздохнул. Сам развращенный до мозга костей, де Сериз понимал, что из д'Арленкура муж и вправду выйдет никудышний, а вот отказ Стефани поднимет её цену в обществе. Он и бесился, и восхищался. Ради счастья малышки Камиль был готов пожертвовать самолюбием, но замечая, как неуклонно растёт влияние аббата на его девочку, испытывал ножевую боль. Теперь медленно начал понимать и иное, и это проступившее понимание заморозило его. Ненавистный поп незаметно сумел вложить в голову Стефани свои дурацкие догмы, и рано или поздно она… приложит их к нему, Камилю…
Аббат тем временем, подумав, одобрил поступок мадемуазель. Сердцу не прикажешь. Репутация мсье д'Арлеркура, и в самом деле, оставляет желать лучшего, брак с ним может быть удачен только при полном раскаянии молодого человека в его предшествующем распутстве, либо при вразумлении от Господа, всегда наделяющем человека пониманием истины. Он недостоин пока хорошей жены. При этом аббат добавил, что неустанно молится об удачном браке юной Стефани, и полагает, что среди тех юношей, что ныне окружают её, она непременно найдет достойного спутника жизни.
Порозовевшая от ласковых слов аббата, мадемуазель удивительно похорошела, и тут, наконец, заметила Камиля де Сериза. Тот молча смотрел на кузину, и что-то в его лице удивило её. Стефани подошла к нему.
— Камиль, ты болен? Почему ты так смотришь?
Де Сериз понимал причины своего дурного самочувствия, но не мог и не хотел делиться ими с кузиной. Однако, от одного вопроса не удержался:
— Я вижу, ты весьма доверяешь мсье аббату… Уж не влюбилась ли ты в него, сестричка?
Стефани странно посмотрела на него, без обычной улыбки, серьёзно и прямо.
— Он — прекрасный человек. Мне старая графиня де Верней сказала, что за восемьдесят лет встретила среди людских толп не больше семи настоящих Людей. Я не поняла тогда, думала, старческая болтовня, а теперь мне ясно, что она подразумевала. Он — настоящий. Но послушай, — обернулась она к Серизу, — вы ведь учились вместе… Вы друзья?
У Камиля де Сериза начал колебаться под ногами пол. Он торопливо пробормотал: «приятели» и сделал вид, что торопится поприветствовать только что вошедших банкира Тибальдо и виконта Реми. Однако, продолжения этого разговора хотел избежать, и вскоре подсел к карточному столу. Но играть не хотелось. Карта не шла. Он был взвинчен и раздражен.
Неожиданно вздрогнул. У карточного стола стоял Реми де Шатегонтье. Виконт был откровенно не в духе, тем не менее, сдержан и высокомерен. Реми осведомился, приглашен ли де Сериз на обед к герцогу де Конти в эту пятницу? Камиль спросил, разве обед назначен на пятницу? «А разве у его сиятельства этот день занят?» Нет, Камиль был свободен. Реми поклонился и отошёл.
Аббат удивленно смотрел на бывшего сокурсника. Камиль, сам не понимая, что делает, медленно подошел к аббату де Сен-Северену и присел рядом. Жоэль, скрывая удивление, отвёл глаза. Такие лица он видел в храме у некоторых из своих исповедников, обычно людей отчаявшихся и в себе, и в милосердии Божьем. Там он стремился поддержать их и взглядом, и увещеванием, но сейчас молчал, боясь вспугнуть неожиданный для него порыв де Сериза. Впрочем, скоро всё миновало. Аббат видел, как медленно твердеет и грубеет лицо Камиля, как застывают и снова начинают странно светиться его глаза.
Камиль де Сериз снова стал собой.
Реми де Шатегонтье, проявляя сочувствие в понесенной утрате Тибальдо ди Гримальди, обратился к банкиру с вопросом о самочувствии. Тот вяло ответил, что боли в печени прошли, но сильно ноют на дождь спина и плечи. Габриэль де Конти завершил ужин, который он обычно начинал первым, а заканчивал последним, и, подойдя к Тибальдо, на сей раз выбрал весьма возвышенную тему для беседы. Он неоднократно слышал, что ди Гримальди — знаток не только в живописи и театральном искусстве, но и сведущ и в некоторых областях сакрального, обладает большим мистическим опытом. Так ли это? Сам-то он профан в мистике, но тем интереснее для него чужие знания. Вот и аббат, он полагает, с удовольствием послушает…
Сен-Северен отнюдь не был настроен мистически, но считал, что беседа с Тибальдо будет интересна, и потому охотно кивнул, тем более, что это давало возможность отделаться от навязчивости Женевьевы, снова попытавшейся привлечь его внимание.
Взгляды Тибальдо несли печать глубоких размышлений и понимания некоторых весьма непростых вопросов.
— Я не заслуживаю наименования мистика, ибо даже ортодоксальный мистический опыт есть парадоксальный феномен. Сама идея духовного единения с Господом являет, намой взгляд, кощунственное проявление гордыни. Кто достоин этого единения — решать не мистику, но Господу. К тому же трактовка исхода личной любви к Богу переживается мистиком в формах неприкрытой страсти, причём не только в стихийных всплесках подавленного аскезой желания, но и в сознательно культивируемом влечении, нарочитом перевозбуждении с последующим его подавлением сознательным усилием, что видится способом вхождения в экстатическое состояние. Вы практиковали подобное, отец Жоэль?
— Мне трудно понять разум, не создающий идей, способность интеллекта заключается для меня именно в понимании истин, и если время их не порождает… я скорее сочту его бесплодным.
Аббат смутился, покраснел и в ужасе взмахнул руками. Нет-нет. Никогда. Он… Он всегда ощущал рядом присутствие Господа, чувствовал Его любовь, видел исполнение своих молитв — на что же ещё притязать-то? Сладострастие не столь безопасно, чтобы с ним играть. Он слышал, разумеется, о монахах высокой святости и аскезы, принимавших в себя блудные помыслы и сражавшихся с ними, но это весьма опасное занятие — для самых опытных и искушенных. Он же дальше духовных упражнений Игнатия никогда и заходить не помышлял… искусы это.
Тибальдо согласился, признавшись, что тоже никогда не дерзал на подобные опыты, но постоянно ощущал в себе некое влечение к потусторонниему, его неизменно влёк мистический союз с запредельным, осмысляемый как сакральный союз со смертью. Его мистика — холодна и отстранённа, это не жар страсти, но единение с покоем… тем покоем, кои полны сельские погосты, руины древних монастырей, уединённые аллеи…
«Là, nos yeux étonnés promènent leurs regards Sur les restes pompeux du faste des Césars…»Сен-Северен удивился столь необычной мистической тяге — он нигде о подобном не слышал. Но глубоко вдуматься в эти тезисы Тибальдо ему помешала Женевьева де Прессиньи, снова присевшая напротив в кресле и глядевшая на него затуманенными глазами. Жоэль вздохнул. Для него «нарочитое перевозбуждение и его подавлением сознательным усилием» не годилось. Боялся он и «стихийных всплесков подавленного аскезой желания». Постоянное женское внимание было искусительно для него. Часто случалось, что он оставался холоден при самых жарких авансах, и самые пылкие взоры не нарушали его спокойствия, но аббат давно знал, сколь это обманчиво. Отраженные мыслью блудные помыслы, не находящие отзвука в душе, все равно проникали в него и, накопившись, неожиданно, чаще в полусне, будоражили плоть и волновали душу, беспокоя и услаждая. Он бесился, чувствуя свою слабость, старался вообще избегать женщин, но это было невозможно.
В Женевьеве, однако, как уже было сказано, аббат искушения не видел. Настойчивость ненравящейся женщины — это не искус, воля ваша, а пытка. Воистину никогда никакая женщина не может быть столь навязчивой и раздражающей, как впервые влюбившаяся светская девица, не блистающая красотой. Она с отрочества усваивает весь набор привлекающих мужчин жестов и взглядов, но в её исполнении они только отпугивают. И аббат, наверное, посмеялся бы, наблюдая за проявлениями девичьей глупой страсти, если бы она не относилась к нему самому.
Спасла его старуха Анриетта. Графиня несколько минут наблюдала за нелепыми ухищрениями мадемуазель, потом, смущая аббата, порозовевшего под её пристально-понимающим, чуть насмешливым взглядом, скрипучим голосом подозвала Женевьеву и велела читать ей вслух «Душеполезные проповеди Эгидия Римского и Винцента из Бове» — книгу в высшей степени поучительную и назидательную. Женевьева зло блеснула глазами, но отказать старухе не посмела — на это, откровенно сказать, никто в свете не отважился бы. Графиня велела дурочке читать со второй главы — первую ей утром прочла камеристка.
— «…Добродетельной девушке нужно везде и всегда быть скромной; для этого следует избегать всего, что может смутить и возбудить душу, — в людных местах не появляться, на мужчин глаз не поднимать, но помнить о добродетелях сугубых, имена коих — умеренность, замкнутость, стыдливость, внимание, благоразумие, робость, честь, усердие, целомудрие, послушание, смирение, вера, все те, кои являла на земле Матерь Господа нашего, дева Мария…» — С плохо скрытой злостью читала Женевьева.
Злую иронию старой графини поняли все. Почти все улыбались, даже Реми де Шатегонтье усмехнулся, а герцог де Конти беззвучно рассмеялся. При этом его светлость, когда банкир поинтересовался, имел ли он сам мистический опыт, изумленно вытаращил глаза и, с трудом подбирая итальянские слова, весело процитировал Луиджи Пульчи:
— «A dirtel tosto, Io non credo piu al nero che al azzuro; Ma nel cappone, о lesso о vuogli arrosto; Ma sopra tutto nei buon vino ho fede; E credo che sia salvo chi gli crede…» [1]Глава 10. «Ты что, видишь сияние вокруг моей головы?»
Последующие дни прошли для отца Жоэля в сумбурной суматохе. Для приема титулярного епископа и отца ауксилиария почти всё было готово. В субботу утром, после богослужения, аббат Жоэль был втянут в затяжной спор с епископальным викарием отцом Эмериком, каноником отцом Марком, архитектором Удо де Маклауреном и приходским администратором отцом Флорианом. Суть словопрений и препирательств сводилась к следующему — при визите гостей все рассчитывали на получение энной суммы из епископата, но при этом каждый полагал, что бесспорно, лучше других понимает, куда её надо использовать и тянул одеяло на себя. Да, храм Сен-Сюльпис требует ещё одной башни, но заниматься этим зимой нелепо, утверждал отец Эмерик, и потому целесообразнее заняться реставрацией внутреннего купола в Сен-Медаре. Отец Марк полагал, что если купола простояли такими двадцать лет, то год ещё вполне потерпят. А вот ремонт баптистерия и колокольня Сен-Жермена — не терпят отлагательств. Ибо разваливаются. Отец Жоэль отдал свой голос за завершение Сен-Сюльпис, архитектор только молча кивнул, а отец Флориан, подняв очи в небо, считал ворон. Когда к нему воззвали, мудро заметил, сначала разумные люди складывают, и лишь потом вычитают. Пока он не увидит поступивших средств, он не намерен забивать себе этим голову, после чего направился на кухню.
Однако уход приходского администратора лишь подлил масла в огонь.
На самом деле аббат Жоэль был согласен с отцом Флорианом, но считал невежливым уклоняться от обсуждения. Но в итоге всем пришлось согласиться, что нелепо планировать работы, пока не получены средства, при этом отец Марк настоял-таки на том, чтобы все признали, что ремонт крестилки в Сен-Жермен — дело насущное.
Все и признали.
Тут произошло нечто весьма странное. В храме, в боковом приделе, с тихим скрипом открылась дверь, и церковь, хромая, вползла старуха, больными и слезящимися глазами высмотрев троих священнослужителей, приблизилась и, сильно кашляя, вопросила, здесь ли отец Жоэль? Аббат ответил, что это он, и тогда старушонка, не замечая никого, бросилась ему в ноги и заголосила, умоляя о помощи. Вопли её были столь громки, что, по счастью, заставили поспешно ретироваться и архитектора, и отца Марка, и отца Эмерика. Аббат растерялся, торопливо вывел женщину в притвор, ибо её голос пугающе громко звучал под сводами храма. Тут он, наконец, понял, чего от него хотят: в притворе в деревянном самокате сидел мальчишка лет двенадцати, и старуха настойчиво требовала, чтобы он, отец Жоэль, исцелил отрока, ибо ноги и руки у него отнялись ещё несколько лет назад, когда сгорели при пожаре его отец и мать.
Сен-Северен тщетно пытался разобраться в логике происходящего, но ничего не понимал. Старуха же рыдала и билась о стену, была нерушимо и неколебимо убеждена, что, если он захочет это сделать — малыш поправится. Тщетно аббат внушал глупой старухе, что он не Бог, и никто не ставил его целить, что Господь наказует нас за грехи наши, и надлежит смиренно нести выпадающие нам скорби и тяготы — его не слушали. Старуха выла и твердила, что жить ей осталось совсем недолго, а кому будет нужен внук, когда её не станет? Он умрёт с голоду и холоду, ибо ни дров себе принести не сможет, ни милостыни выпросить!! Аббат почувствовал, что от истошных жалоб и воплей женщины у него начинает болеть голова. Он совершенно не понимал, что происходит.
— Да кто тебе сказал, безумная, что я поставлен Господом исцелять болящих? Господь — Целитель и Врачеватель!
Старуха не спорила, громко шмыгнула носом и кивнула. Это воистину так. Но дивен Бог во святых Своих! Отец Жоэль почувствовал, что не может разгневаться только потому, что находит ситуацию смешной.
— Ты что, видишь сияние вокруг моей головы? — чуть не плача с досады, рассмеялся он.
— Отец, — старуха снова подняла на него глаза, и аббат осёкся — столько слёзной и скорбной боли в них вдруг проступило. — Помолись ты о нём, сжалься, ну, сам подумай, что с ним будет?
Отец Жоэль поспешно отвернулся от плачущей старухи, вынести такую боль он не мог и торопливо возложил руки на голову мальчугана. Просил Господа даровать чаду… Эмилю, торопливо подсказала старуха… даровать чаду Эмилю здравие душевное и телесное, да явится на нём слава Господня… Мальчишка поднял на него недетские, огромные, как блюдца, глаза, напугав каким-то неземным выражением. У Жоэля сжалось сердце. Он наклонился, перекрестил и поцеловал мальчонку в высокий и чистый лоб, потом торопливо сунул старухе какие-то монеты, что нашлись в кармане, не помнил, как в чаду выскочил из притвора, крестясь и благословяя Небо, что отец Марк и отец Эмерик не видели этого ужаса и не подняли его на смех. Самому ему, несмотря на сотрясавшую его нервную дрожь, было стыдно.
Что за искушение, Господи?
…Вечером де Сен-Северен снова попал в салон маркизы. Этот вечер совпал с балом у принца Субиза и почти все были там. Лишь Одилон де Витри дремал в кресле, графиня де Верней привычно воевала с наглым Монамуром, тихонько прокравшимся в будуар маркизы, там просыпавшим на себя пудру и ставшим похожим на маленькое облако. Вяло перекидывались в преферанс Лоло и Брибри, о чем-то тихо беседовали Эдмон де Шатонэ, Анатоль дю Мен и Фабрис де Ренар. У камина примостилась повредившая себе щиколотку Стефани де Кантильен, её утешали Арман де Соланж и Бенуа де Шаван. Робер де Шерубен сидел с отсутствующим видом и явно пытался напиться. С ним пришёл и молодой Андрэ де Треллон, который редко бывал здесь, но ненавидя принца Субиза, сегодня предпочел провести вечер у маркизы. Чуть позже подъехала и Мадлен де Жувеналь. Удивительно, но почему-то Камиль де Сериз предпочел тоже уклониться от бальных увеселений.
Стефани, несмотря на случившуюся с ней как раз накануне бала неприятность, никакого уныния не проявляла, напротив, глаза её искрились, на губах играла улыбка. Аббат быстро заметил, что причина радости мадемуазель не в забавных историях, коими сыпал Арман де Соланж, но робких взглядах, кои, изредка поднимая глаза, бросал на неё Беньямин де Шаван. Аббат почесал за ухом. Выбор девицы был правилен. Бенуа он знал давно.
Мадлен де Жувеналь была не на шутку этим раздражена. Ей давно нравился Беньямин да Шаван, и теперь, замечая, как заигрывает с ним кокетка Стефани, злилась. Сам Бенуа нисколько не колебался — ему был по душе игривый и легкий нрав мадемуазель де Кантильен, он был рад услышать, что она покинула былой круг своих друзей, коих он сторонился, что до Мадлен — она казалась ему не больно-то хорошенькой, к тому же — особой с чрезмерно сложным характером.
Это было неверно. Просто Мадлен любила, чтобы все было так, как ей хотелось, и малейшее противодействие вызывало в ней гнев или слезы. Нынешняя ситуация была для неё и вызовом, и оскорблением. Она не собиралась отдавать Бенуа сопернице и, решив досадить одновременно Беньямину и Стефани, подсела к аббату де Сен-Северену. Отец Жоэль с тревогой наблюдал за маневрами девицы, при этом, на его беду, произошло неизбежное: болото глаз мсье засосало несчастную дурочку. Мадлен вдруг почувствовала, как трепетно забилось её сердце, голова пошла кругом. Отец Жоэль с беспокойством слушал несущую всякий вздор девицу, иногда ловя на себе ироничный взгляд Камиля де Сериза.
В ленивом разговоре Шарля де Руайана и Бриана де Шомона мелькали партиты для лютни и чембало, аллеманды, паваны, имена Жака де Шамбоньера, Жана-Анри д'Англебера и братьев Куперенов, а Эдмон де Шатонэ, Анатоль дю Мен и Фабрис де Ренар затеяли разговор о творящихся безобразиях.
— Вольтер говорит, что зло в обществе существует при определенных социальных законах, и оно непоправимо, если эти общественные условия не будут изменены. И он прав. Сегодня все просвещённые люди уже признали республику наиболее естественной формой власти, и согласны, что все люди от природы равны, умственное и нравственное их отличие объясняется лишь различным воспитанием и условиями жизни!
Аббат вздохнул. Он республике предпочитал монархию по сображениям не столько религиозным, сколько практическим и утилитарным: одного короля стране прокормить всё же легче, чем сотню республиканцев, каждый из которых непременно возомнит себя королем, к тому же человек, отдающий страну сыну, обращается с ней бережней, чем тот, кому надлежить передать её врагу… Что до равенства людей и зла в обществе, то он никогда не мог понять, как одинаковое финансовое состояние и положение в обществе, одно и то же воспитание в одном и том же колледже могло породить такую разницу в душах, кою он наблюдал в себе и де Серизе? Салон мадам де Граммон был срезом общества равных, но разве не разнились их души и умы? Разве были равны Одилон де Витри и виконт де Шатегонтье? Аббат не верил ни в пользу реформ, ни в нужность бунтов, ибо был аристократом и мыслил патрициански: аристократ, полагал он, из облагораженной души на любых руинах создаст новый мир. Но какой новый мир может родиться из бунтующего рабства, из лакейского отрицания всякой святыни?
— Взгляните на положение в стране: религиозный фанатизм, политический произвол, взятки, продажность чиновничества, нравственное разложение аристократии, развращённость вельмож! Что же удивляться, что начали пожирать людей!
Сен-Северен подумал, что пора домой. Дебатировать с глупцами не хотел, девица надоела вздором, провести вечер гораздо лучше было бы с новеллами Фиренцуолы или стихами Марино или Тассони. Аббат в литературных вкусах был консервативен и предпочитал родной язык гальскому. Тут, однако, к нему обратился мсье де Ренар.
— Согласитесь, мсье де Сен-Северен, просвещённые люди правы, когда выводят мораль из естественных законов природы, которой подчинен и человек. Всё зло в обществе — от несоблюдения естественных прав!
Аббат вздохнул.
— В природе волк пожирает зайца. Когда мы сталкиваемся с тем, что люди начинают пожирать людей, это осуществление естественных волчих прав… Человек — Божье творение, он выше природных законов, и хорошо бы, если сам он не отдавал…
— Какое божье? Ваша религия — средоточие предрассудков, мы же противопоставляем ей завоевания разума, развитие науки, накопление знаний! — взволнованно перебил аббата де Ренар.
— …Человек — Божье творение, — утомлённо повторил аббат, — и хорошо бы он сам не отдавал своё божественное первородство за чечевичную похлебку завоеваний разума, развития науки и накопления знаний… Чёрт знает, что он приобретёт, но божественную одарённость точно потеряет…
— Вы считаете, что обратясь к разуму, человек поглупеет??
— Человек глупеет, теряя Бога, «…tandis que l'esprit s'appliquait à connaitre, l'ame se refroidit et perdit de son etre…». Ведь уже сегодня гений уступил место таланту, величественность слога — пошлым оборотам речи, мудрость — расчленяющим мир научным знаниям, искусство старых мастеров сменилось откровенной мазней… Мы умней наших предков, — но… ни на что не способны, наши «бессмертные» творения могут обессмертить имена творцов разве что на неделю…
— Послушать вас, Жожо, так все деградирует… — вмешался де Шомон, — но золотой век никогда не был веком нынешним. Те, кто сравнивают свой век с золотым, существующим лишь в воображении, могут рассуждать о вырождении, но тот, кто осведомлен о прошлом, никогда не станет отчаиваться по поводу настоящего. Я, например, убежден, что отказ от религиозных предрассудков нисколько не скажется на людской гениальности. Человек должен исходить из себя и опираться на себя…
Аббата бесило, что чёртов мужеложник снова досаждал ему разговорами, не менее злила и фамильярность Брибри. «Жожо»… Какой он ему ко всем чертям Жожо? Но приходилось терпеть.
— Отторгая себя от Бога, вы медным потолком отгородите свою личность от Вечности. Вы обопрётесь на себя, но очень скоро поймете, что исчерпали все свои пространства, выскребли себя до дна. Истинный Творец — только Бог, только Он может ex nihilo fecit — творить из ничего… Человек не может творить из ничего, ему нужна для творчества связь с Небом, без Бога он стремительно беднеет и воистину становится ничем… Эпохи, оскудевающие Духом Святым, всегда ничтожны талантами, ваша милость.
Между тем в углу гостиной шёл странный спор среди молодежи, и аббат обернулся туда, заметив, что Стефани с улыбкой машет ему рукой. Он подошёл, радуясь возможности избежать продолжения разговора с Брибри, и Стефани спросила его:
— Отец Жоэпь, помните, вы говорили о гордыне… А какой грех в человеке мерзостней всего?
Аббат изумленно раскрыл глаза.
— Иерархию грехов выстроить трудно, дочь моя. Самым тяжёлым и опасным считается любой нераскаянный грех. Гордость страшна тем, что горделивый не чувствует грехов своих, сребролюбие ожесточает и охлаждает сердце. Чревоугодие, усыпляя разумную часть духа, раздувает страсти, помрачает разум. Блуд — грех осмысленный и тем страшен. Даже убийство бывает непреднамеренным, у блудника же всегда остается минута, чтобы одуматься. Притом, блудник хуже блудницы, ибо гнусность его блудодеяний безнаказанна, он не рискует репутацией. Страшна и зависть — наказание сугубое, ибо не ублажает грешащего, подобно блуду, но изнуряет и убивает. Она берет начало от гордости, ибо гордый не желает терпеть рядом равных, а тем более превосходящих его. Гордость превращается в зависть, зависть — в ненависть, ненависть — в злобу, а злоба толкает на преступления… Гибельнее же всего отчаяние, ибо происходит эта страсть от нечестивого настроя души. Это — хула на Господа, ибо Господь не отказал никому ни в милости, ни в человеколюбии… Следствие же любого смертного греха — убийство чувства Бога, веры, неспособность к покаянию. Это путь к атеизму — духовной смерти.
Андрэ де Треллон, к удивлению де Сен-Северена, слушал внимательно. Аббат недоумевал: Андрэ был носителем одного из самых беспутных имен в свете. Его отец, убежденный вольтерьянец и развратник, дружок принца Субиза, был распутнее покойного герцога Орлеанского.
Фабрис де Ренар же, оторвав глаза от очередной книги, проговорил, подняв вверх указательный палец:
— Вольтер говорит, что только добродетельный человек может быть атеистом.
Аббат пожал плечами.
— Это нелепость. Атеист отказывается от своего Небесного Отца и отрицает Его. Это Богоубийство и отцеубийство. Может ли убийца быть добродетельным? Атеизм и подлинная добродетель, стремление к безгрешности — понятия несовместные, ведь атеизм не знает понятия греха.
— А они создают свою добродетель, только и всего, — зло обронила Стефани, — Блуд и чревоугодие называют земными радостями, стяжание — разумной выгодой, гордыню — благородством. Вот и оказывается, что все эти отпетые мерзавцы и отъявленные мошенники — в высшей степени добродетельны. Они судят о пороках и добродетелях лишь на основании того, что им нравится или что им выгодно.
— Есть и те, кто и притворством себя не утруждают… — не оспаривая мадемуазель, задумчиво бросил де Треллон.
Аббат снова удивился. Юнец внешне походил на отца, но черты его несли печать суровой жесткости, в морщине, залёгшей между широких бровей, читалась гневная непреклонность. Все это говорило о натуре волевой и сильной, но куда направится эта сила? Господь благ и милостлив, и Сен-Северен часто видел, как дети блудников, в омерзении от распутства отцов своих, выбирали стези праведные. Но были и те, кои шли по проторённым отцами дорогам… Куда пойдет этот юноша, чье лицо запечатлело столь строгую твердость?
— Но помилуйте, аббат, вы же должны понять, что времена меняются! — де Ренар был изумлен. — Сегодня уже нельзя верить во вчерашний вздор, люди стали разумнее, они понимают, что жизнь глупо растрачивать на церковные посты и обеты, нужно успеть насладиться жизнью… Пора забыть и отбросить ложные догматы…
Его перебил резкий и гулкий баритон.
— Не смейте. Истина догматов церкви несомненна, и бессильна пред ними немощная слабость ересей. От сотворения мира все они обещали удовлетворение страстей и наслаждения. И что стало с ними? Все увяли. А церковь, неумолимая в целомудрии, невредима. Она предписывает похотям умолкнуть, словно мусор, отметает соблазны, которыми её прельщают. Что убедительнее вечности церкви, уцелевшей, невзирая на все искусы? Она одна владеет истиной, вне её — лишь заблуждения духа, обманы, бесчестье! Церковь непогрешима, надмирна, безмерна…
У аббата Жоэля язык прилип к гортани. Он обернулся, стараясь сдержать дрожание губ и трепет сердца, бившегося в груди как испуганная ласточка. Ему не померещилось? Глаза Андрэ де Треллона метали молнии. Он возвышался над де Ренаром гранитным монументом и испепелял его глазами. Фабрис де Ренар испуганно отодвинулся от юного сумасшедшего и пересел подальше. Андрэ понял, что несколько погорячился и пробормотал какие-то невразумительные слова извинения за несдержанность. Аббат же отвернулся, чтобы скрыть набежавшие на глаза слезы. Слезы счастья. Господь снова посылал ему утешение, вразумление и наставление: как бы не мерзка была зловонная скверна наползавшей на мир вольтеровской ереси, в какой бы омут разврата не затягивали новые поколения, какие бы скабрезные гнусности не проповедывали — отбрасывая все срамные соблазны, из этих юных все равно выходили те, кто мог устоять в Истине…
Любовь не оскудевала…
Глава 11. «Ложь, злорадство, сквернословие, ненависть, вредительство, сплетни, лесть, плотские извращения, насилие и убийство — вот десять заповедей нечисти»
Весь следующий день аббат был так счастлив, что даже, к удивлению Галициано и Полуночника, напевал пасхальные напевы. Днем, перетряхивая сутану, наткнулся на письмо старика Леру и, поразмыслив, решил навестить его. Он приказал оседлать своего мекленбургского мерина Нуара, способного благополучно вывезти хозяина из любой грязи, захватил кошелек с десятком пистолей на случай, если его бывший учитель терпит нужду, подумав, заткнул за пояс пистолет, — район, располагавшийся у таможни, имел дурную славу неспокойного местечка.
Однако, проехав по указанному адресу, аббат нашёл удобный и поместительный дом в глубине сада, огороженный надежной решеткой, а спешившись и постучав, был с радушием принят пожилой бретонкой в старинном чепце. В доме аппетитно пахло луковым супом и жареной курятиной, и аббат понял, что письмо Леру было следствием тоски нездоровья и упадка духа, а совсем не нужды.
Антуан со вздохом сказал, что хотел бы встретить своего любимого ученика с распростёртыми объятьями, но, увы… Ноги он ещё таскает, может с трудом вставать, но руки совсем отказываются служить ему. Аббат тепло обнял учителя. Какие наши годы! Да уж восемьдесят пятый пробил, просветил ученика Леру. Тем не менее, глаза старика сияли, морщин было совсем немного, и хоть беспомощность его, человека в прошлом весьма деятельного, угнетала, он отнюдь не выглядел потерпевшим крушение.
— Но, Боже мой, как бегут годы, милый Жоэль, ты ведь уже окружной декан? Говорят, тебя прочат в епископат?
Жоэль развёл руками. Господь определяет стези наши. Но он тоже слышал об этом.
— Впрочем, чему удивляться, всегда лежала на тебе печать избрания, ведь отметил тебя Господь красотой бесподобной, умом истинным и сердцем чистым. Отец-ректор тогда ещё обронил, что несть равных тебе, а ведь, почитай, три поколения мимо него прошли. Он и предрёк тебе путь по стезям церковным. Я удивился, ты ведь не думал об этом, но он уверенно сказал, что Господь избрал тебя…
Жоэль смутился. Он ничего не знал о словах ректора. Видя, что ученик покраснел, старик предпочел сменить тему.
— Ты хоть упражняешься в зале-то, или, чай, забыл, как рапира выглядит?
Жоэль улыбнулся. Нет, не забыл. Он, и вправду, часто проводил утренние часы на корте, и фехтовал прилично. Уроки учителя помнил. Леру вздохнул. Да, а вот ему уж, шпаги-то не держать, а ведь до семидесяти семи рука его была тверда… Аббат поспешил отвлечь учителя от горьких мыслей.
— Недавно мсье де Шатегонтье при мне вразумлял герцога де Конти, что лучшим средством от боли в суставах являются умеренное питание фруктами да гимнастические упражнения, так его светлость чуть со злости удар не хватил, герцог без мяса жить не может…
К удивлению Жоэля, эти ничего не значащие слова произвели на его собеседника впечатление, безусловно, угнетающее. Со щёк старика стёк румянец и глаза его потемнели. Он несколько минут молчал, глядя на растерявшегося де Сен-Северена, потом осторожно спросил, давно ли Жоэль знаком с младшим Шатегонтье и где видел его?
Жоэль почему-то тоже насторожился, но, не отводя глаз от собеседника, ответил, что по приезде из Италии, чуть меньше года назад, стал завсегдатаем салона маркизы де Граммон на площади Святого Людовика, познакомился там с Одилоном де Витри, племянниками маркизы Жаном де Луинем, господином де Машо и банкиром Тибальдо ди Гримальди. Туда же часто заходит и его бывший сокурсник его сиятельство граф Камиль де Сериз, туда вхожи и дальние родственники маркизы барон Бриан де Шомон и граф Лоло. Изредка появляется старая графиня Анриетта де Верней, часто бывают виконт Реми де Шатегонтье и герцог Габриэль де Конти. Много молодых девиц, заглядывают и молодые люди — его приятель Бенуа де Шаван с сестрой, брат и сестра де Шерубен…
Старик выслушал внимательно, но ничего не сказал, однако, стал ещё мрачнее. Жоэль тоже напрягся.
— Вас что-то беспокоит, учитель?
Старик долго, закусив губу и нахмурившись, молчал, потом пронзив ученика пристальным взглядом, медленно заговорил:
— Уповаю на то, мой мальчик, что не ошибся в тебе. Но если так, то в ошибке ты. Со многими из перечисленных тобой людей я знаком, и не могу сказать ничего дурного ни об Одилоне, ни об Анриетте. Ни маркизы, ни её племянников я не встречал, не знаю и названного тобой банкира. Но кое-кого я знаю не понаслышке. Учитель — не учитель без учеников, но назвать обучающегося учеником имеет привилегию только учитель. Мои ученики — те, кого я так называю. Сорок лет назад у нас в колледже учился Аруэ, ныне известный как Вольтер… Меня бесит, когда говорят, что это мой ученик!! Ну да я не о болтунах. Реми де Шатегонтье учился у нас около двадцати пяти лет назад…. Мой мальчик… я начал бояться его с третьей встречи, а я не пуглив… Отрок обнаруживал в душе бездну мерзостных желаний и готовность идти на всё, чтобы получить желаемое. Характер мстительный и властный проявлялся, как только задевали его самолюбие или цепляли чувственность. Стремясь отмстить, он без лишних раздумий избирал запредельные в своей мерзости средства, а в чувственности исходил из полной вседозволенности.
Жоэль осторожно перебил учителя.
— Антуан, мы говорим об одном ли человеке? Ремигий де Шатегонтье, виконт, доктор медицины, невысокий субтильный человек болезненного вида, длинное бледное лицо, с глазами непонятного цвета, изломанными светлыми бровями и длинным неровным носом, подбородок выпирает вперед, лоб высок, волосы редки, но парика не носит…
Старик насмешливо подхватил:
— Губы тонкие, но рот широк, зубы странного бело-голубого оттенка, один клык сломан… — Жоэль побледнел, а Антуан вздохнул, — мне ли его не знать… Уже в годы изначально возмужания он начал интересоваться вещами недозволенными и откровенно запретными, много внимания уделял и инфернальной области. Он подлинно окончил курс в Сорбонне, но к тому времени сильно поумнел. В колледже он сблизился с выродком Руайаном…
Жоэль поморщился.
— Господи… но Шарль лунатик и содомит! Он больной человек.
— Мсье де Руайан прежде всего законченный мерзавец, мой мальчик, — горестно усмехнулся Антуан, — и таким, клянусь тебе, стал по собственной воле… Лунные болезни поражают мозг и чувственность, мы над ними, может быть, и не властны, но мерзость греха гнездится в душе. Ложь, злорадство, сквернословие, ненависть, вредительство, сплетни, лесть, плотские извращения, насилие и убийство — вот десять заповедей нечисти. Руайан — мерзавец не потому, что лунатик, а потому, что никогда не хотел знать Господа и класть предел своим похотям. Он не смог сделать Ремигия мужеложником, ибо де Шатегонтье в своих прихотях стоил Руайана, но от него Реми усвоил понимание, что демонстрация мерзости недопустима, и постиг цену хорошей репутации. О, он быстр умом и постигает всё нужное моментально. На последнем курсе я уже не узнавал Реми — безупречно вежливый, изысканно воспитанный и предупредительный… Школа Руайана. Многие обманулись. Потом он, ставший к тому времени знатоком редких ядов, поступил в Сорбонну. Считался блестящим студентом, вскоре получил и степень. Тут, кстати, — о, весьма кстати — умерли его отец и брат… Но если в смерти шестидесятилетнего мужчины странности никто не видит, то смерть тридцатилетнего Дидье многих насторожила, однако… Никаких признаков насильственной смерти никто не обнаружил.
Жоэль помертвел. Он слышал, что Реми был младшим сыном, но унаследовал титул, однако, был далёк от подозрений…
— Но ведь все могло быть и случайным, Антуан, это догадки.
Старик усмехнулся.
— Я ведь не закончил, мой мальчик. Дело в том, что, когда я унаследовал этот дом, здесь была окраина. Но последние годы состоятельные светские люди стали выбирать эти места под petite maison.
Жоэль кивнул.
— Я знаю. Одилон де Витри приглашал меня в такой домик возле Булонского леса. Потчевал жареной олениной и хвастал ею, как добычей, хотя, судя по улыбке повара, я был обязан угощением егерю.
— Да, но здесь редко кого приглашали на оленину. Лет восемь назад тут построил petite maison его светлость герцог де Конти…
— Вы его тоже учили?
— Да, но раньше, чем Ремигия. Он не подавал никаких надежд, но и страха не внушал. Склонный, вопреки происхождению, к самым низменным порокам, но при этом — развеселый жуир, гурман и чревоугодник…
— Тогда он мало изменился.
— Не думаю… Он появился здесь около восьми лет назад. Я тогда ещё выходил на прогулки и часто замечал… некоторые странности. Ты помнишь, я ещё в колледже баловался подзорной трубой, теперь начал наблюдать за домиком де Конти и вскоре понял, что его petite maison — крепость порока, куда кроме хозяина мог войти только тот, кто знал пароль, открывавший ворота. Он часто устраивал там своих метресс, принимал жен друзей, туда сводник, которого он содержал наряду с кучером, привозил женщин, которыми его сиятельство завладевал добровольно или насильно, и ни один предательский звук никогда не доходил до слуха публики… В этом приюте распутства изо дня в день праздновались не поддающиеся исчислению оргии безумнейшего разврата.
Старик умолк, заметив, что Жоэль побелел.
— Тебе плохо, малыш?
— Нет, скорее тошно. Но все это, в общем-то, обычно.
— Да, но вот однажды, это было лет пять назад, летом, темнело поздно, я услышал стук копыт и скрип колес, как мне показалось, мимо проехало нескольких карет. Я как раз был на мансарде, приник к трубе и вздрогнул — среди гостей герцога я узнал Шарля де Руайана и Реми де Шатегонтье. Во второй карете были какие-то певички и странный субъект, выряженный женщиной…
Жоэль пожал плечами. Он никогда и не считал этих господ девственниками. Надо же им где-то блудить.
— Разумеется, но разве я о блуде? В ту же ночь я отправился выгуливать свою собаку, и у ворот домика де Конти увидел свет фонаря, и вскоре во дворе появились Реми и де Конти. Светский лоск в них — для гостиных и салонов. Тут же они говорили на столь ублюдочном жаргоне…
— Я как-то слышал, — кивнул Жоэль.
— Но то, что они говорили, заставило меня забыть таких пустяках. Де Конти просил у виконта того самого снадобья, что отправило на тот свет его папашу и треклятого братца, ибо если у его невестки родится ребенок, ему придётся забыть про какой-то Шантовиль. Виконт не возразил, но сказал, что это будет стоить некоторых услуг, — дальше он заговорил тише, почти шепотом, я не расслышал продолжения, потом герцог кивнул. Вскоре они ушли в дом.
Жоэль точно уснул. Точнее, ощутил то ли вялую сонливость, то ли сонную слабость. Его душа была чиста, а чистота редко вмещает мерзость. Но он поверил. Безоговорочно и полностью. И не потому, что доверял учителю, просто сказанное содержало то понимание, что давно, точно бремя, носила в себе душа. Господи! Тысячу раз истина была перед его глазами, но он не видел. Его невольно оберегала и плотская чистота, не допуская проникновение видимой им поминутно мерзости в него самого. Он видел грязь и боль только в Серизе.
Он повернулся к Антуану.
— А Камиль де Сериз? Вы видели его там?
— Сериз? Этот дурачок? Нет, не видел, но не забывай, что уже год я еле хожу, а что до этих господ, то приезжают туда обычно около одиннадцати, по темноте, ворота запирают, занавеси опускают…
— Почему… почему вы называете Камиля дурачком?
Леру поморщился.
— Все эти нынешние вольтерьянцы делятся на свиней и преступников, подобных Реми и де Конти, которые, впрочем, тоже посвинячить не прочь. Любые изысканные вымыслы постельной фантазии сначала утончаются, а напоследок вырождаются в оргии, соединенные с преступлениями. И тогда свиньи дорастают до преступников. Этот же, я как-то встретил его года три назад, выходящим из борделя самого низкого пошиба, болтался где-то между свиньей и преступником, но считал себя Владыкой судьбы…
…Прощаясь с Леру, Жоэль, по его просьбе, пообещал навещать его. Сам же, добравшись домой без приключений, но испугав слугу бледностью, поторопился лечь в постель. Он хотел уснуть, уйти от познанной мерзости, закрыться от неё, забыть, но понимал, что не получится. Познание есть единение с познанным, оно входит в тебя как воздух, порой животворит, порой отравляет, но растворяется в тебе. Аббат метался по постели в душной истоме, задыхался и корчился, но понимал, что пелена с его глаз упала окончательно.
Смердело серой — старуха была права.
Но вскоре Жоэль, чуть успокоившись, задумался. Что давало это понимание, кроме новой открывшейся бездны паскудства? Будем откровенны, то, что Ремигий — мерзавец, подозревал он и сам. Он просто, вспоминая ту, увиденную на бульваре сцену, жалел виконта, но помнил и злобу в его глазах. Такой подлинно способен отмстить безжалостно и зло. Понимал ли он и без Леру, кто такой Шарль де Руайан? Жоэль поморщился. Скажем так, догадывался, стараясь не подходить излишне близко. Антуан ничего не сказал о де Шомоне, но ведь, Господи, всё же на лице написано. Габриэль де Конти… Что толстый обжора потворствует всем прихотям собственной похоти — было ясно и по физиономии. Но что жуир не брезгует и убийствами — это было открытием болезненным и страшным.
Но ведь было и ещё что-то, что пронзило, ранило душу… Камиль де Сериз? О нём Леру отозвался уничижительно, но весьма здраво. Жоэль снова откинулся на подушки. «Любые изысканные вымыслы постельной фантазии сначала утончаются, а напоследок вырождаются в оргии, соединенные с преступлениями». Вот оно. Да. Не значит ли это, что неизвестного убийцу в самом деле надо искать именно среди гостей салона мадам де Граммон? Ведь именно это томило аббата с того самого часа, когда задыхающийся де Луинь принес с салон жуткое известие о гибели Розалин да Монфор-Ламори. И это не фантазии. Иррациональное и мистическое зловоние он ощущал… Но ведь то же говорила и старуха… И мадам де Верней не искала объяснений в мистике, но высказалась напрямую: «Чем это смердит у тебя, Присиль?» Она уверена, что убийца рядом, в салоне маркизы де Граммон…
Что свидетельствовало в пользу этого суждения? Сен-Северен тяжело задумался.
Обе убитые девицы часто посещали его. И все? В салон вхож Реми де Шатегонтье, которого Леру обвинял в отравлении отца и брата. И герцог де Конти, тоже готовый ради прибыли применить яд. Но если Реми — и есть этот неизвестный убийца, насильник и каннибал, то зачем, скажите на милость, ему убивать Люсиль де Валье? Ведь из дневниковых записей мадемуазель явствовало, что он неоднократно приходил ей на помощь в… трудных житейских обстоятельствах, и, видимо, пользовался её… если не расположением и постельной благосклонностью, то полным доверием! Деньги Люсиль получил опекун, что за выгода в её смерти Реми? Девица ничем не могла быть опасной для Шатегонтье, а если и знала что-то компрометирующее его, то разве мсье Реми не располагал о ней самой не менее скабрёзными сведениями? Нет, покачал головой аббат, это вздор. Ведь последние строки дневника — как раз о Реми, причем мадемуазель говорит о нём как о конфиденте и друге…
Да и убийство Розалин… Разбогател Шарло де Руайан. Леру говорит, они были друзьями, — но не любовниками, видимо… Ремигий не мужеложник: аббат слышал о нескольких порочных связях виконта, но неизменно с особами женского пола. Убить девицу для друга? Ну, это уж, воля ваша, полная бессмыслица. «Какая трогательная заботливость…», как насмешливо обронила старуха де Верней. Реми в излишнем внимании к друзьям не заподозришь, в любви к ближним не обвинишь. И вообще, возьмись за это дело Реми де Шатегонтье, знаток редких ядов, как уверяет Антуан, зачем же ему, помилуйте, огород-то городить? Девицы просто умирали бы в гостиных, бальных залах да в Опере — легкий приступ дурноты, головокружение — и ах!..
Его светлость герцог де Конти… Блудный домик возле таможни Вожирар. Местечко, что и говорить, подозрительное. В таких местах устранено всё, что могло бы помешать: неприятные сюрпризы, назойливое любопытство, и нет каприза, продиктованного извращенностью этих душ, которого нельзя было бы исполнить. Но герцог казался аббату старым потаскуном, чей изношенный организм уже не допускал излишеств, на что весьма насмешливо и прозрачно намекнул Реми. Эти жуткие преступления просто не вязались с упитанным веселым жуиром. Но разговор, подслушанный Леру… Герцог выразил полную готовность убивать. И то, что видел тогда он сам у Биржи… Что было в том чёртовом мешке?
Нет, все разваливалось… Герцог когда-то брал яд у Ремигия. Но это же было несколько лет назад, и ведь убитые девицы вовсе не отравлены! Они осквернены — страшно, безжалостно и зло. У его светлости в его-то годы и сил-то на такое не достанет! Ну, с чего он, Жоэль, взял, что убийца где-то рядом? Слова Леру? Но убийца может быть и совсем незаметным, серым, вроде Анатоля дю Мэна, и кидаться, подобно Серену, на какие-то странности, вроде аметистовых подвесок, или жемчугов. Не носили ли обе девицы одинаковых украшений? И каким образом Ремигий и де Конти могли бы выманить девиц из дому?…
Аббат устал от размышлений и не заметил, как уснул.
Наутро, проснувшись, ахнул: огромный платан под его окном с желтыми и ещё не опавшими листьями был покрыт снегом. Зима, надо сказать, всегда заставала Жоэля врасплох, вот и сегодня, несмотря на то, что время шло к Рождеству, аббат, Бог весть почему, удивился. Франческо же Галициано уже приготовил любимому господину теплый зимний плащ, подбитый мехом, и сапоги, и Жоэль с удивлением посмотрел на них.
Одевшись, вышел на улицу, вдохнул полной грудью. Запах зимы проник до глубины легких, заставил прищурить глаза от слепящей белизны, аббат улыбнулся и едва не вскинул руку в благословляющем жесте. Мокрый и влажный снег скрипел под ногами, прохожие улыбались, оголтелые мальчишки носились во дворах, играли в снежки. Жоэль решил, что поступил правильно, не велев закладывать карету — он погуляет, а потом к вечерней службе пойдёт пешком.
Шёл медленно, по-прежнему глубоко дыша, останавливаясь, то следя за прыгающими на обледенелых ветках пичугами с красноватыми грудками, то наблюдая за расчищающими дворы дородными мужчинами, то разглядывая огромное снежное чудовище, вылепленное детишками. Голыми ладонями набрал охапку снега и чуть лизнул его, как делал в детстве. Он не заметил, что уже полквартала следом за ним едет карета, однако, неожиданно обернувшись, узнал её по чуть запорошенному снегом гербу графов де Верней.
Старая графиня, укутанная в несколько шуб и шалей, выглядела бы комично, если бы не выражение её лица — досадливо-раздраженное и сумрачное. Властным жестом она подманила его к себе, раздраженно шикнула на Монамура, тотчас высунувшегося из корзинки, и вблизи аббат заметил, что старуха откровенно расстроена.
— Вы, как я погляжу, совсем ещё мальчишка, Сансеверино, — она обронила эту ничего не значащую фразу вместо приветствия. Жоэль молча ждал. Сердце его сжалось в предчувствии беды. Графиня оперлась костлявой рукой о дверцу и чуть наклонилась к Сен-Северену.
— Вы ещё не слыхали новостей? Сегодня на рассвете полицейские нашли новый труп. Это Женевьева де Прессиньи… — Аббат похолодел. — Наставления о девичьей скромности ей теперь не пригодятся… — задумчиво проговорила старуха, глядя на длинный след колеса экипажа в снегу.
Часть третья
Солнце превратится во тьму и луна — в кровь,
прежде, нежели наступит день Господень, великий и страшный.
И будет: всякий, кто призовет имя Господне, спасется.
Книга пророка ИоиляГлава 1. «Под носом у нас людей пожирают, а вы о каком-то лишае!..»
— Не знаю, заметили ли в полиции странность… — досадливо сказала графиня, встретившись с ним глазами и тут же отведя их, — дочь Элизы была убита в ночь на тридцатое октября. Де Валье погибла двадцать второго ноября. Во вторник. Но Женевьеву убили, видимо, вчера или позавчера. Либо пятого, либо шестого декабря…
— Вы намекаете, что срок между вторым и третьим убийством вдвое короче, чем между первым и вторым?
— Ни на что я не намекаю. Я просто говорю то, что думаю, только и всего.
— Если вы правы, следующего убийства долго ждать не придётся. Двенадцатого или тринадцатого декабря. Вы делились этим соображением с полицией?
— Как раз туда еду, ведь я родственница дурехи, а от Ксавье толку мало, сразу слёг и только охает. Можете составить мне компанию, дорогой мой, не дергайся, чертёнок, сиди тихо, — де Сен-Северен оторопел, но тут же понял, что последние слова её сиятельства были адресованы шалуну Монамуру, снова сделавшему попытку вырваться на волю.
Аббат решил поехать с графиней. Ему казалось, что эта новая смерть хоть что-то подскажет, поможет наконец разобраться в этом пугающем и завораживающем мозг хитросплетении смыслов, подозрений, сомнений, безумных предположений и диких версий. При этом теперь он окончательно утвердился в том, что раньше оспаривал, причём не столько по внелогичности его, сколько из желания отодвинуться от мерзости, отрясти прах её со своих ног.
— Вы полагаете, что убийцу следует искать в салоне маркизы де Граммон? — он задал этот вопрос графине, затаив дыхание, боясь услышать ответ, не желая сам произносить роковые слова.
Старуха не удивилась.
— У мадам Дюдефан собираются старые говорливые петухи-вольтерьянцы, у госпожи д'Эпине — философы-теоретики, пустые болтуны, которые могут, конечно, доболтаться и до беды, но не сегодня, а вот наша Присиль собрала… людей практичных и умных. Убийство — дело практическое, мой друг, и даже… прагматическое. Это не болтовня. Так что — не исключено.
— То есть… что-то заставило вас думать, что это не безумец? Умный негодяй из салона маркизы Присиль?
Старуха взглянула на него исподлобья, сумрачно и тоскливо.
— Что я думаю, Сансеверино, про то вслух не скажешь… без того, чтоб меня саму на старости лет в Сальпетриер не заперли. Мне просто мерещится. Но что в салоне Присиль гниль завелась — про то я вам давно толкую.
В полиции мадам де Верней встретили с изумлением, когда же старуха потребовала проводить её в мертвецкую, полицейские чины и вовсе оторопели. Но со старухой был тот самый священник, что в прошлый раз удивил их выдержкой и спокойствием, и возразить её сиятельству не посмели. Филибер Риго заранее вынул из ящика нюхательную соль и проследовал за гостями, готовясь подхватить графиню, случись с ней обморок.
Соль пригодилась. Правда, обморок чуть не случился с самим сержантом, когда он увидел, сколь деловито старуха изучает труп дальней родственницы, спрашивает у аббата, похоже ли это на то, что сделали с Валье, требует у полицейского агента и полевого сторожа перевернуть труп, и изучает крест, вырезанный на спине девицы. Затем, величаво проследовав в комнату полицейского инспектора, старая графиня сообщила ему, что зрелище это просто кошмарное. Мсье Антуан Ларро не оспорил суждение её сиятельства, поспешив согласиться.
Тут старуха вдруг заголосила что-то о своей любви, лейтенант, трепеща, вскочил, опасаясь, что истерический приступ у старухи просто начался с задержкой, сержант кинулся наперерез с солью, но аббат, поняв, что стенает мадам де Верней по затерявшейся где-то собачонке, успокоил полицейских и кинулся искать треклятого Монамура. Он поймал песика в коридоре у мертвецкой, где тот выскочил из корзинки, и тут через открытую дверь заметил нечто, на что не обратил внимания раньше. На плаще, в который была укутана девица, были следы пудры, причём два следа были расположены ниже колен, и ещё один, размазанный и бледный — выше, у плеча. Сзади неожиданно послышался взрыв хохота. Смеялся сержант Риго.
— Этот комок шерсти и есть Любовь её сиятельства?
— Его зовут Монамур, — пояснил аббат и удивленно принюхался. От песика нежно пахло ладаном и ландышами.
Аббат поспешил к инспектору, водворил Монамура в корзинку графини, и услышал, как мсье Ларро отвечает её сиятельству, что указанную ею странность они заметили, сержант Риго сделал те же выводы, что и она, район Ле-Аль буквально нашпигован полицией, с кладбища Невинных не спускают глаз днем и ночью, но, увы, полицейских меньше, чем дыр в ограде погоста, а ведь и ещё и иные дела есть…
— Как ни горько это признавать, мадам, сегодня мы знаем об убийце не больше, чем в октябре. И нынешнее несчастье ничего не прибавило. Надеюсь, вы не сочтете мой вопрос оскорбительным, я просто обязан его задать. Кто выиграет от смерти мадемуазель?
Старуха вопрос оскорбительным не сочла.
— У Женевьевы ни отца, ни матери. Она жила у деда, старого Ксавье де Прессиньи. Я — как бы троюродная сестра старого пентюха. Девчонке — почти никто. Но у Ксавье была родная сестра, и её-то сынок, видимо, и будет наследовать вотчину де Прессиньи. Больше некому.
— Я могу узнать имя этого молодого человека?
— Можете, вот только обвинить его в изнасиловании будет трудновато… Его зовут Бриан Артур д'Эпине де Шомон. Он странный молодой человек, говорят о нём всякое, но никто не помнит, чтобы он волочился за девицами. Да и силенок у Брибри на такое не хватит… Щупловат щенок, субтилен донельзя…
— Таким образом, он по крови — ваш внучатый племянник?
Этот вопрос графине не понравился. Она явно сочла его оскорбительным.
— Не по крови, а по глупости! Я — Энрика Бьянка ди Сальчи ди Монталара, и не сглупи я в молодости и не выскочи замуж за этого чертова графа Огюстена де Верней, сынка французского посла в Милане, сроду бы не имела я всей этой галликанской родни. Подумать только, — мечтательно закатила она глаза в потолок, — ведь обхаживал меня когда-то Роберто, маркиз ди Гвальсинара!
Сансеверино изумился.
— Бог мой… так вы из Бонелли?
— Разумеется. Так вот, супруг мой покойный, граф Огюстен, доводился Ксавье троюродным братом, и теперь мне волей-неволей Бриан, фенхель чёртов, как бы внучатым племянником приходится. Но не по крови! Мне — праправнучке Джероламо, маркиза ди Кассано ди Адда, кавалера Ордена Сантьяго, генерала папской гвардии, губернатора Борго и командора римской папской милиции — тщедушный фроччио кровной родней быть не может!
Аббат расхохотался, нисколько не осуждая графиню за подобное безразличие и даже пренебрежение к родственным связям. Теперь он понял, откуда она столь хорошо знала генеалогию его рода. Был он согласен с графиней и по существу. Брибри, хилый мозгляк, поэтическая душа, подстилка Лоло де Руайана… Смешно. Однако, Леру назвал Руайана мерзавцем… Чёрт возьми, а что если это всё — просто притворство? Негодяи нарочито уверили весь свет…
Но нет, всё это глупости. Начать прикидываться мужеложцами за десять лет до убийства? Нет. Пусть смерть Розалин обогащала Лоло, но — Люсиль де Валье! Зачем было убивать её-то? Обогатить банкира ди Гримальди?
Его отвлёк от лихорадочных размышлений новый вопрос полицейского.
— Таким образом, девушка жила с дедом — глухим семидесятилетним стариком?
— Да, Ксавье уже пару лет вообще ничего не слышит.
— Тогда не удивительно… Она вполне могла уйти незаметно.
— Разумеется, под самым ухом у старого глухаря тарантеллу танцевать было можно, он бы и не заметил…
— А какой она была?
— Женевьева? — Старая графиня пожала плечами, — да, в общем-то, такая же дурочка, как и все девицы её возраста… Влюбчивая, несколько навязчивая, упрямая и настырная. Считала себя весьма умной. Но я не замечала в ней явной испорченности или развращённости. В последний раз, когда мы виделись, откровенный вздор несла, повторить стыдно. Говорю же, дурочка.
Аббат снова согласился. Он помнил наивность Женевьевы, которая граничила порой с откровенной глупостью, и вообще — с чем только не граничила, но при этом она, недалекая и назойливая, казалась ему всё же непорочной.
В свете новость произвела убийственное впечатление, вызвав шок и откровенный ужас. Был отменён уже назначенный бал у герцога Люксембургского. Стало известно, что его величество выразил резкое недовольство работой полиции и всем происходящим. Смерть третьей жертвы злобного маньяка сделала для всех девиц бесспорной мысль о неизвестной, но страшной опасности, грозящей им всем. Были забыты прошлые мелкие распри и ссоры, все старались держаться вместе, делились соображениями о лучшей охране домов, говорили о родителях, заведших в домах собак для охраны дочерей, молодые люди, имевшие сестёр, тоже волновались.
В салоне мадам де Граммон новость вызвала переполох. Давно ли они все смеялись над дурочкой Женевьевой, и вот… её нет. Бриан де Шомон, неожиданно ставший наследником солидного состояния, был откровенно испуган — не заподозрят ли его в гибели Женевьевы? Он, трясущимися руками перелистывал страницы своей записной книжки, пытаясь доказать всем, кто желал его слушать, что в последние дни и часа-то один нигде не пробыл! Третьего дня он был у мадам д'Эпине, своей родственницы, потом у принца Субиза, потом они с Лоло и его высочеством посетили концерт «Лютней Короля», оттуда направились в бальный зал к графу де Раммону, на следующий день были с Тибальдо в картинной галерее, потом обед с Шарло, вечером — у де Конти на ужине, затем поехали к банкиру на партию в экарте, у него они с Лоло и заночевали, утром он был у куафёра, потом портной, а в семь вечера — приехали в салон маркизы.
Где ж тут убить-то, помилуйте, минуты свободной не было…
Шарло де Руайан подтверждал слова любовника, на вопрос Бриана, может ли банкир удостоверить, что они были у него? — Тибальдо ди Гримальди величаво кивнул головой. Реми де Шатегонтье презрительно хмыкнул и заявил, что давно подозревал, что Брибри… самый настоящий бабник. Габриэль де Конти, демонстрируя полное безразличие к страхам и опасениям несчастного де Шомона, мирно дремал в кресле у камина.
Старухе де Верней помогали с организацией похорон Реми де Шатегонтье, ворчавший, что скоро он станет похоронных дел мастером, и Шарло де Руайан, ядовито отвечавший Ремигию, что для медика это смежная область, и её знание никогда не помешает. Аббат внимательно вглядывался в лицо Реми, но не видел на нём ни малейшего признака вины или угрызений совести. Виконт был утомлён и чем-то озлоблен. И только. Но это, в общем-то, было обычным состоянием его милости.
Лакеи в салоне перешептывались, что в народе говорят, это шалит-де сам Сатана, недаром же он неуловим и невидим. Как известно, аристократия никогда не говорит о таких глупостях, о каких судачит народ, но и народ не интересуется таким вздором, каким заняты светские люди, но теперь мнения верхов и черни в кои-то веки совпали.
Сен-Северен весь день пропадал в храме, здесь, за высокими соборными стенами, находил покой душе, беспокойство затихало, он забывался в молитвах. Но искушения не оставляли его и здесь! Сумасшедшая старуха, которая едва не довела его до истерики дурацкими мольбами о здравии внука, снова появилась в церкви. Мало того, кинулась целовать его столу и орнат, вопя, что маленький Эмиль стал вставать и сам ходит! Её вопли собрали толпу в притворе, и как он не старался объяснить глупой женщине, что внука исцелил Бог, толку не было. Он смутился ещё больше, когда, окружённый восторженной толпой простолюдинов, вдруг заметил в притворе знакомую фигурку и, приглядевшись, понял, что не ошибся.
Пришла Стефани де Кантильен.
Он, однако, воспользовался её приходом, чтобы освободиться от навязчивых прихожан, которым вечно подавай чудеса да знамения, и готовых, аки язычники, обоготворить священника вместо Бога. Нехристи, одно слово… Но разговор со Стефани поразил его. Она пришла поговорить с ним, не найдя его у маркизы де Граммон, заезжала к нему и его дворецкий сказал, что он — в Сен-Сюльпис.
— Что-то случилось, Стефани? Кроме конечно, всех этих ужасов…
Она покачала головой.
— Нет. Но то, что происходит… это дьявольщина. Я долго колебалась, мне было стыдно рассказать вам… Но… Я подумала, что, наоборот… это пройдёт, если я признаюсь вам.
Жоэль напрягся. Господи, неужто и Стефани, как Люсиль, признается ему в любви?
— Это началось… я не помню точного дня… Я думала… об одном человеке… Он нравится мне, я… — она умолкла.
— Предположим даже, что его зовут, допустим, Бенуа… — продолжил аббат, обрадовавшись откровенности мадемуазель и тому, что его самого это не касалось. Но он ошибся.
Стефани невесело улыбнулась.
— Вы наблюдательны. Да, мне нравится де Шаван… Но… Я не о нём. Это случилось под вечер. Я, кажется, уснула, или… дремала… И вдруг я… Я не лгу, поверьте!! Я услышала… ваш голос. Вы… — Она жалобно взглянула на него. — Вы говорили о любви и звали меня… Я… понимала, что это наваждение… но…противиться почти не могла. Я встала… но тут вошла Сесиль, моя горничная. Они испугалась, закричала, думала, что мне дурно, говорит, я была как сомнамбула…
Аббат побледнел.
— На следующую ночь я боялась оставаться одна, и Сесиль была рядом. Всё повторилось. Но ведь это… были не вы?
Сен-Северен почувствовал, что замерз, точнее, его пробрало морозом. Он сунул руки в карманы и тут же вскочил, нащупав в левом лист бумаги. Он торопливо извлёк его. Ну, конечно…
Он протянул Стефани письмо мадемуазель де Монфор-Ламори.
— Прочтите, мадемуазель.
Она бросила на него изумлённый взгляд и заскользила глазами по строчкам. Ахнула, прижав трепещущую ладонь к губам, когда прочла подпись. На лице её проступил ужас.
— Боже мой… это как же… Я… следующая? — Мадемуазель де Кантильен, что и говорить, была далеко не самой глупой из молодых девиц.
Сам же аббат, тяжело плюхнувшись на скамью, погрузился в размышления, кои до сих пор непроизвольно отталкивал от себя. Из туманного прошлого встала до боли знакомая фигурка Мари. Она тоже не могла объяснить, как всё произошло, лишь помнила, как странная непреодолимая сила вдруг заставила её среди ночи подняться и самой прийти в спальню де Сериза. Он шла, как околдованная, и ей почему-то казалось, что она идёт к нему, Жоэлю…
Камиль де Сериз. Что он тогда сказал? Что всем напряжением душевных сил взалкал Мари, готов был продать душу чёрту за единую ночь с ней. Обезумевший, он начал призывать её к себе… Вскоре дверь его спальни раскрылась, и Мари словно в полусне переступила порог…. и назвала его Жоэлем. Разве он забыл это? Нет. Просто похоронил воспоминания, но вот, призрак по первому слову встал из могилы и скользил перед глазами…
До него с трудом дошёл жалобный голос Стефани.
— Что же мне делать, отец Жоэль? Я боюсь!
Он вздохнул.
— То, что вам грозит опасность — очевидно. Я сейчас отвезу вас в дом к своему другу, Анри де Кастаньяку. Надо вызвать туда же Бенуа де Шавана и братьев де Соланж. Вас надо просто запирать в спальне на ночь. Забить окна. Опасность слишком велика. — При этом он, поймав её испуганный взгляд, замер в недоумении. Если его предположения правильны и эти мерзости творит де Сериз, то… Это же невозможно! Ведь сам Жоэль стократно замечал, что Стефани — дорога Камилю! Он дарил ей безделушки и опекал, рекомендовал нужным людям и при некоторых особах бросал в её адрес утончённые комплименты!! Господи, ведь он нянчил её малышкой и из колледжа писал ей письма, начинавшиеся словами «любимая моя сестричка»! Это не он… Всё пугающе похоже на случай с Мари, но… этого не могло быть.
Тем не менее, если сомнения аббата и допускали непонимание и дурную двойственность, то опасность, угрожавшая мадемуазель, была несомненна. Служба давно закончилась, церковный двор опустел. Аббат, не раздумывая, усадил мадемуазель в её экипаж, сел рядом и велел гнать к Менильмонтану, где жил де Кастаньяк. Ему не пришлось долго объяснять Анри и его сестре необходимость приютить мадемуазель и её друзей, ибо ей угрожает опасность — о гибели Женевьевы де Прессиньи Кастаньяки уже знали.
На всякий случай Жоэль решил обезопасить дом от визита Камиля де Сериза.
— Я прошу вас, мадемуазель, в эти дни не видеться ни с кем, никому не писать. Даже если придёт ваш брат…
Мадемуазель де Кантильен взглянула на него сумрачно.
— Вы… о ком? О Реми или о Камиле?
Аббат смутился.
— В общем-то, об обоих.
Стефани пожала плечами.
— Они не придут. Реми я просто боюсь, а Камиль… боюсь, что мсье де Сериз ещё почище его милости виконта будет.
Отец Жоэль в изумлении замер.
— Что? Он же нянчил вас, Стефани…
— Все мы когда-то в куклы играли. Я… я слышала о нём много мерзостей, но никогда не верила. Не хотела верить. Я любила его. — Она бросила мрачный взгляд на окаменевшего Сен-Северена. — Вы сказали тогда, что любовь Христова открывает глаза. Не знаю. Может, я любила его не Христовой любовью. Ибо обычная любовь ослепляет… По крайней мере, иногда. Я не хотела видеть в нём дурного. Мне сказала…. я не могу назвать… Он подло обесчестил нескольких девушек. Я не верила, но когда моя подруга по пансиону… он надругался над ней! Я просто вдруг вгляделась в него, услышала его разговор с Реми… Они подлинно братья — два колеса одной повозки. Я сказала, что не хочу больше знаться с ним.
Жоэль тяжело вздохнул, и столь же тяжело опустился в кресло.
— Вы сказали ему это… Давно ли?
— Три дня назад.
— А голос… мой голос… вы услышали до этого?
Стефани замерла.
— Да… нет! В тот же вечер! Как приехала домой, — мадемуазель побелела, — а почему вы спрашиваете об этом?
Аббат торопливо поднялся.
— Мне трудно пока что-то объяснить, мадемуазель. Я сейчас привезу де Шавана и вашу горничную.
Визит Сен-Северена в дом де Шавана отнял больше времени, чем расчитывал аббат.
Жоэль показал Бенуа письмо Розалин де Монфор-Ламори, и довёл его до синюшной бледности сообщением о том, что у мадемуазель Стефани уже несколько дней — сходные видения. Он велел Бенуа заехать за горничной мадемуазель де Кантильен Сесиль, помочь ей собрать вещи и отправиться к Анри де Кастаньяку. Необходимо поместить мадемуазель в спальне второго этажа, забить все окна и баррикадировать на ночь дверь её спальни. В чужом доме входной двери ей не открыть, но необходимо распорядиться, чтобы один из лакеев спал на топчане, придвинутом к двери. Мадемуазель собой не управляет.
— Вы хотите сказать, Жоэль… что это дьявольщина?
— А разве в народе убийцу не прозвали Сатаной? — аббат вздохнул. — Все это подождёт, Бенуа. Вы же понимаете — лучше нам трижды перестраховаться, чем подвергнуть жизнь мадемуазель опасности.
С этим Бенуа не спорил.
— Кому же и воевать с Сатаной, как не слугам Божьим, — говоря это Беньямин, не вызывая лакея, торопливо одевался. — Про вас, кстати, при дворе чудеса рассказывают, врачуете болящих, говорят, болезни молитвами исцеляете…
Аббат растерянно уставился на Шавана.
— Господи, Боже мой, силы небесные, от кого вы этот вздор слышали-то?
— От господина де Морепа, он как раз спрашивал у герцога де Сент-Эсташа, лечите ли вы чешуйчатый лишай? А герцог услышал об этом от мадам де Фонтенэ, а та говорит, что ей горничная о чуде этом рассказала, что с её отцом, Роже Мади, случилось по молитве-то вашей. Он тут поставщик дров…
Аббат тяжело вздохнул. Господи, за что напасть такая? Какой лишай? Он даже не знал, что это такое! Впрочем, Реми что-то говорил… Все знания аббата Жоэля о болезнях исчерпывались несколькими прочитанными когда-то книгами по медицине, ныне давно забытыми. На собственном опыте он знал, что такое головная боль да мозоли, натертые по весне новыми туфлями. Да ещё один раз был укушен пчелою, которую сам же неосторожно и придавил. Бог мой, ну за что Ты попускаешь такое? Если бы не опасность, угрожавшая мадемуазель де Кантильен, он, наверное, испытал бы при подобном известии полное душевное изнеможение, но сейчас только махнул рукой. Эти глупости будет время опровергнуть и после.
Бенуа взглянул на него странно.
— Почему глупости? Вы же сами говорили — дар от Бога. Это рабство, его не выбираешь, это оно выбирает вас. От креста убежать хотите?
— Господи, какой дар? Какой крест? Бога ради, Бенуа, пожалейте вы меня! Тут Сатана лютует, под носом у нас людей пожирают, а вы о каком-то лишае! Не знаю я никаких лишаев!! И знать не хочу.
Он завёз Бенуа в дом мадемуазель, потом хотел было поехать к себе, но вспомнил, что через час в доме де Прессиньи начинались похоронные обряды.
Движимый неожиданной мыслью, аббат решил ехать туда.
Глава 2. «Мне почему-то постоянно видится один и тот же сон, я ведь, ты знаешь, sensìbile, карета с закрытым накидкой гербом, ночное небо, какой-то странный petite maison где-то у таможни Вожирар, да кладбище Невинных…»
Всё, что аббату хотелось, это повидать старую графиню де Верней. Фраза её сиятельства, случайно уронённая в полиции, которую он тогда просто пропустил мимо ушей, сейчас жгла. Когда он подъехал к дому де Прессиньи, приближался второй час дня, и гроб несчастной Женевьевы устанавливали на катафалк после отпевания на дому. Старик Ксавье остался дома, так как совсем обессилел и, как шептали некоторые, впал в детство.
К изумлению многих, и аббат оказался из их числа, старая графиня чувствовала себя превосходно, распоряжалась деловито и отрывисто, отнюдь не гоняя по дому слуг без дела. Напротив, все делалось с толком и разумением, далавшими честь её сиятельству. Всё было готово к назначенному часу, шло размеренно и величаво. В два часа пополудни катафалк двинулся от дома в сопровождении вереницы карет, и де Сен-Северен велел своему кучеру пристроиться в хвост. На кладбище, стараясь не мешать ритуалу, неторопливо отвёл графиню чуть в сторону от остальных, но, не доверяя расстоянию, отделявшему их от прочих, заговорил на итальянском, спросив госпожу де Верней, какую именно глупость она услышала от Женевьевы накануне ее исчезновения? Старуха смерила его подозрительным взглядом. Он поспешно продолжил, не говорила ли мадемуазель, что слышит странный голос, зовущий её, не имела ли каких видений? Что она говорила?
Взгляд старой графини утратил напряженность, в нём промелькнуло изумление.
— Именно этот вздор она и несла. Причём говорила, что это был ваш голос, и видела в этой бредовой фантазии явное свидетельство вашей любви к ней. Дурочка была упряма, и разубедить её в этой вздорной выдумке я не смогла.
Сен-Северен покачал головой.
— Боюсь, это была не выдумка. Я не о любви, конечно. Она действительно это слышала. Это подлинно Сатана…
— Вы имеете в виду… Я слышала рассказы о подобных чародеях, что могут поработить любую волю и внушали жертвам… всё, что угодно. Но сейчас, в наше время? Кто в это поверит?
— D'accòrdo ma, va benìssimo. На этом-то, боюсь, всё и строится. Я ведь и сам… не могу поверить…
Аббат лукавил. Не мог он поверить не в магические дьявольские заклинания, не в сны девиц наяву, ибо те, кто служат Богу, лучше прочих знают и о кознях дьявола, не мог поверить аббат в нечто куда более дьявольское, точнее, в подлинно инфернальную мерзость, в распад человеческой души, в запредельную подлость того, кто рос и мужал рядом с ним, готового отдать на поругание и заклание даже ту, кого называл сестрой.
Графиня, смерив его взглядом, неожиданно для него выразила надежду на то, чего бы там не мерещилось мессиру ди Сансеверино, у него хватит ума не соваться в пасть дьявола в одиночку, а вовремя предупредить полицию. Особенно, если он обнаружит место, где упомянутый выше Сатана творит свои мерзкие шабаши. Негодяя нужно взять с поличным. В ответ мессир ди Сансеверино любезно ответил, что не настолько самонадеян, чтобы пытаться в одиночку скрестить шпагу с его высочеством Князем Ада. Он внимательно оглядел толпу, пытаясь найти в ней Камиля де Сериза, но тщетно. Его не было нигде.
Аббат незаметно покинул кладбище.
Карету он приказал остановить у Арен Лютеции, и у двери особняка де Сериза приказал доложить о себе. Он был готов к тому, что его не примут, но старый лакей Камиля проводил его к господину. Гостиная его сиятельства представляла нагромождение роскоши на богатство, однако, не казалась ни уютной, ни привлекательной. Всё здесь несло странный отпечаток распада: от обоев исходил еле ощутимый запаха погребной плесени, что-то смертное таили трещины на лаке дорогих полотен, тяжелые портьеры, чьи заломы напоминали погребальные извивы савана, усиливали гробоподобие старинной мебели.
Хозяин, и Сен-Северен сразу понял это, был смертельно пьян. Камиль развалился, не потрудившись снять тяжёлые зимние сапоги, на парчовом диване. Было ясно, что с утра его отчаянно рвало, но сейчас ему несколько полегчало. Взгляд Камиля был мутен, но осмыслен.
— Зачем ты… чего… — он с трудом сел на диване, — что тебе надо? — наконец вполне внятно произнёс он.
Жоэлю был неприятен этот опустившийся человек, но сейчас было не до анализа собственных ощущений.
— Как я понял, ты не оставил своих дьявольских экспериментов? Это ты тот Сатана, что выманивал девиц из домов?
На лице Камиля, отяжелевшем и потемневшем, появилась ироничная улыбка.
— Я говорил тебе, дураку, я не каннибал.
— А я и не говорил, что ты один.
Лицо де Сериза, однако, не изменилось.
— Ты несёшь вздор.
— Стефани слышит голос… тот же, что слышала и Мари. Это делаешь ты, не понимаю, как, но это делаешь ты, — Сен-Северен резко вскочил.
— Ты несёшь вздор.
— Вздор? И тебе не жаль сестру?
— Ты несёшь вздор.
Сериз был непробиваем, при этом, как заметил аббат, он странно напрягся, уставившись на Жоэля все более тяжелеющими глазами. Сен-Северен поморщился, ему показалось, что запах рвоты усилился, к тому же запахло клопами и Бог весть откуда потянуло склепом. Он с гневом взглянул на Камиля.
— Силы небесные, чем это смердит у тебя, во имя всего святого?
Странно, но абсолютно безразличный к предшествующим обвинениям де Сен-Северена, совершенно равнодушный к любым его словам, теперь де Сериз неожиданно взъярился. Аббат с изумлением смотрел на налившиеся багровым пламенем глаза Камиля, злобно обнажившиеся клыки, и нервно трясущиеся руки.
— Смердит?! Как ты смеешь? Как ты смеешь?
Жоэль подумал, что от чрезмерных возлияний его собеседник, видимо, тронулся умом. О чём он?
— Я спросил, чем воняет у тебя так гадостно, только и всего! — он повысил голос, опасаясь, что Камиль просто не расслышал его, — то ли крыса под полом сдохла, то ли у кухарки яйца протухли… Да что с тобой, сумасшедший? — он торопливо отодвинулся от наступавшего на него пьянчуги, спешно вытащив из сапога кнут. Не хватало ещё сцепиться с этим смердящим существом, брызжущим слюной и явно умалишенным. — Может, повязать сумасшедшего и свезти к доктору? — На свое несчастье, отец Жоэль подумал это вслух.
Здесь уместно сказать, что сам аббат, человек подлинно смиренный, прекрасно сознавал свое духовное несовершенство, понимая, насколько мало соответствует тем истинно высоким образцам Царственного Священства, людей Божьих, взятых в удел, о коих неоднократно читал в житиях. Те Отцы были в его понимании людьми, настолько пребывающими в Духе Святом, что всё земное для них теряло смысл. Они, ходившие всю жизнь в одной полуистлевшей на их плечах рясе, были для него немым укором. Сам де Сен-Северен был необычайно, даже болезненно чувствителен к дурным запахам, склонен к брезгливости, к тому же был наиопрятнейшим чистюлей, купавшимся трижды в неделю зимой, и семикратно — летом. Сейчас Камиль вызывал в нём откровенную гадливость.
На де Сериза меж тем было страшно смотреть, настолько побагровело его лицо.
— Не может быть… ведь не может…
Аббат начал подлинно опасаться за здоровье бывшего сокурсника. Ведь удар сейчас хватит, ей-богу…
— Да чего не может быть-то? — изумлённо вопросил он.
Тут, однако, де Сериз столь же неожиданно успокоился, сколь внезапно до этого взъярился. Он сел на диван, как невольно заметил, поморщившись, де Сен-Северен, именно на то место, которое до этого испачкал сапогами, и лениво проговорил:
— Так, стало быть, на основании той детской истории ты заподозрил меня в убийствах? — Он высокомерно усмехнулся, и Жоэля почему-то пробрал мороз. — Так вот запомни, это всё вздор. Выкинь из головы дурацкие подозрения, слышишь? Я не убийца и не каннибал. Подержать в объятьях трепыхающуюся юную красотку — это, чего скрывать, мне в удовольствие, но всё остальное… Я люблю кровь девиц… но после — она и даром мне не нужна.
— Я готов поверить, но тогда ты должен понять, что следующей жертвой Сатаны будет Стефани.
Аббат удивился: его слова не произвели на Камиля никакого впечатления. Напротив, он зло усмехнулся.
— Когда-то я сделал твою невесту своей любовницей, а теперь ты сделал мою сестричку своей дочуркой? Ты, надо сказать, быстро натаскал её — и теперь она воротит носик от братца, вынянчившего её. Теперь я для неё — надменный блудник и богоборец-вольтерьянец… — Он направил дула глаз на Сен-Северена, — я это вынес. Но она кое-что добавила… Ну да ладно.
Аббат всё понял.
— Ты из-за этого напился?
— Ты несёшь вздор, — зло полыхнул глазами де Сериз, — что мне всё это?
Аббат понял, что броню лжи де Сериза ему не пробить. Глупо было оставаться в этом зловонном склепе, Жоэль боялся, что сутана провоняет дурным запахом.
— Ладно, мне пора. Может, и вправду, всё глупые подозрения…Обрывки пустых снов, как говорят в Италии, sónno agitato, sógno premonitóre… — Де Сен-Северен уходить, однако, не торопился. Он решил на прощание бросить ещё один пробный шар, бросить, ни на что не надеясь, но шестым чувством понимая, что это сделать надо, даже если он получит ещё одну порцию той же упорной лжи. Он ничем не рисковал. Жоэль уставился в лицо де Серизу, когда-то сопернику, теперь — противнику. Напрягся, вглядываясь, стараясь не пропустить ни единого движения перекошенного пьяного лица. — Мне почему-то постоянно видится один и тот же сон, я ведь, ты знаешь, sensìbile, — проговорил он на выдохе, — это почти осязаемое impressióne sensoriale, effètto dei sèns: карета с закрытым накидкой гербом, ночное небо, какой-то странный petite maison где-то у таможни Вожирар да кладбище Невинных…
Жоэль выиграл.
Лицо де Сериза побледнело, кровь, отлившая от щёк, тут же прилила к ним снова, вызвав на них алые пятна. Было заметно, что скулы Камиля страшно напряглись и он делает над собой усилие, чтобы не выдать волнения, но, пьяный, не может контролировать себя. Аббат же поправил на шее шарф и лениво попрощался.
Де Сериз нервно кивнул, но ничего не сказал на прощание.
Жоэль с трудом, ощущая неимоверную усталость, взобрался в экипаж. Если раньше, в прошлый раз, ему стало стыдно за свою былую глупость, когда он пытался обрести в этом человеке друга, то теперь он бесновался. Какое общение может быть у Христа и Велиара? О чём только думал? Вон Сена, темная вода, чьи берега стянул камень набережной! Верно, земля должна ограждать себя от воды, способной размыть её в грязь. Гранитную преграду надо ставить между собой и этими людьми! Анафема, маран афа!! Любить нужно своих врагов, но никто не велел любить врагов Божьих и целовать в уста мерзопакостные адептов дьявола.
Дома Жоэль уединился у камина, пригубил принесённое вино, поблагодарил Галициано и углубился в размышления. Если подсчеты графини были верны, на следующую охоту Сатана выйдет через три дня. Все это время Стефани де Кантильен проведёт в доме де Кастаньяка. Это упредит удар негодяя. Остается надеяться, что мадемуазель в безопасности. Район Ле-Аль оцеплен, но это без толку. Рetite maison де Конти. Местечко, что и говорить, подходящее. Таможня Вожирар. Сериз побелел. Он, Жоэль, угадал. Но тогда получается, осенило его, что Сатана — един в трех лицах! Герцог не может не знать, кому открывает ворота своей загородной резиденции. Следовательно, он — либо участник ночных бесовских шабашей, либо даже заправила! Камиль де Сериз, пользуясь своим дьявольским, подлинно дьявольским талантом внушения, заставляет девиц приходить к нему в карету, что бы он там не врал, он причастен к этой мерзости. Правда, карета Камиля отнюдь не наимоднейшая, как описывал де Шаван… Но как бы то ни было… Камиль заманивает жертв, а герцог… нет, покачал головой аббат, он забывает третье лицо дьявольской троицы… Реми де Шатегонтье. Ему де Сен-Северен без сомнений отдал бы пальму первенства в этом триумвирате. Леру-то, пожалуй, прав. Камиль — дурачок, а все задуманное носит печать ума страшного. Разнузданного и блудливого, но осторожного, патологически холодного и изощренно изуверского, притом, подлинно вольтеровского, иронично сардонического и язвительного.
Ума Ремигия де Шатегонтье? Но так ли это? Ремигий ничего не выиграл ни на одном убийстве. Подлинно ли он — Сатана? Сам виконт слишком тщедушен, чтобы осуществить такое… Впрочем, силы небесные! Плащ! Ведь на плаще несчастной Женевьевы были пятна пудры… Её откуда-то переносили втроем! Нет-нет, ему не мерещится…
Скажем наперед, аббат в своих рассуждениях ошибся. Причём, во многом…
Глава 3. «…Я, как только мне Клоди рассказала про этого Сатану-то, сразу и подумал, а не там ли это непотребство творится?»
На следующий день после полудня в Сан-Сюльпис принимали долгожданных гостей — титулярного епископа и отца ауксилиария. Отец Жоэль отвечал только за угощение и ночлег прибывших и искренне надеялся не попасться им на глаза. Однако появившийся вдруг в трапезной отец Эмерик торопливо велел ему идти в алтарь — его хотел видеть его преосвященство. Жоэль перепугался. Он не знал титулярного епископа Флорентина и не мог понять, откуда тот вообще знает его имя. Епископ ждал его у входа и, благословив, долго молчал, разглядывая лицо Жоэля.
— Аббат Шатонеф рассказал мне, он слышал от герцога Люксембургского, что вы исцеляете больных?
В глазах отца Жоэля потемнело. Он рухнул на колени и, пытаясь унять нервную дрожь пальцев, поспешно объяснил, что произошло простое недоразумение. Одного из дворцовых поставшиков скрутило, а после приступ прошёл. Так бывает. Он не причём. Ничего в медицине не понимает. Учился в Париже и в Неаполе, но на гуманитарном факультете, а не на медицинском! Никогда не дерзнул бы никого лечить. Господь посылает болезни для вразумления — кто посмел бы перечить Господу? Произошедшее — случайность!!
— А Софи Матьё?
Аббат ничего не понял. Кто?
— Софи Матьё свидетельствует, что вы исцелили её внука Эмиля.
Господи! Провались болтливая баба! Трепеща, снова объяснил, что это просто чудо по вере, мальчонка был парализован после пожара, где сгорели родители, это случайность. Мальчик переволновался, и, видимо, нервное потрясение… Он верил, что встанет…
— Вы молились о его здравии?
У аббата голова пошла кругом. Он… отказывался… никто не ставил его… Но женщина кричала, просила… Он говорил ей, нужно молиться Господу. Просто жалко стало. Он молился, но это чистая случайность. Мальчик просто верил…
Епископ пожал плечами.
— Вы разве забыли, что Христос наставляет своих учеников — «ходя же, больных исцеляйте, прокаженных очищайте, мертвых воскрешайте, бесов изгоняйте»? Почто почитаете необязательным и недолжным то, к чему обязал вас Господь?
— Болезнь — это испытание веры или следствие греха. Как можно…
— В «Дидахии» сказано, что одному дан дар пророчества, другому дар апостольства, третьему дар целительства или дар изгнания бесов. Конечно, если пастырь узнал, что может своими молитвами исцелить, аще не подготовлен, может испугаться. Но это не личный выбор — надо спрашивать, есть ли на это воля Божья.
— Это для монахов высокой жизни… Дару надо соответствовать. — Жоэль помертвел, вспомнив все искушения целибата в последние годы, свои грешные и суетные мысли, все свои слабости и грехи. — Я никогда больше…
— Если благодать Божья идет через руки и молитвы твои — перебил его епископ, — это дано во имя вящей славы Божьей. От избрания Божия уклоняться не смей, — резко обронил его преосвященство, благословил и распорядился начинать службу.
После службы и обеда, обессиленный и жалкий, де Сен-Северен, пошатываясь, вышел за храмовую ограду.
Площадь была почти пуста. Несколько женщин всходило по ступеням церковного подъезда мимо нищих, бормочущих молитвы, потряхивающих грошами в чашках для сбора милостыни. Какой-то неизвестный Жоэлю прелат, держа под мышкой завернутую в чёрное сукно книгу, приветствовал дам. Бежали лошади, мелькали кареты, дети гонялись друг за другом, кучера болтали, собравшись перед экипажами.
Аббат глубоко вздохнул. Он был унижен неприятным для него разбирательством, и ласковые слова епископа ничуть не утишили его душевную скорбь. Жоэль решил пройтись пешком. Первый снег давно стаял, было сухо и морозно.
Господи, что это за напасть-то? Какое избрание Божье? Какой из него врачеватель? Ещё бесов изгонять заставят! Жоэль был подлинно огорчён и опечален. Из-за двух нелепых случаев — прослыть целителем! Только собратьев смешить. А некоторые ещё и позавидуют, не хватало в церковной ограде врагов нажить, Господи! За что? В церкви клир скорее простит грех сугубый, чем подобную претензию на святость! Но разве он на что-то притязал? Воистину искушение диавольское.
Вот она, притча о талантах! «Каждому — что мог понести…» Разве он может это понести? Отец Жоэль, расстроенный почти до слёз, медленно брёл в спускающихся сумерках и сам не заметил, как вдруг из ворот тёмного дома вышел высокий человек, держа за узду лошадь. Аббат едва не налетел на него, и тут удивлённо сощурился. Он определённо где-то видел этого человека, но не мог вспомнить, где. Не прихожанин ли Сен-Сюльпис? Но высокий мужчина, тоже подозрительно поглядев на аббата, вспомнил его куда быстрее.
— Отец Жоэль? Я Филибер Риго, сержант, я видел вас в полиции….
Аббат тоже вспомнил полицейского. Ну, конечно, тот ещё был в мертвецкой с флаконом нюхательной соли, боялся, что графине станет дурно. Он ещё расхохотался, когда ему пришлось ловить Монамура… Аббат раскланялся и со вздохом заметил, что рад встрече и лишь сожалеет, что свёл их столь скорбный случай. «Ничего не прояснилось?»
— Увы. Мы знаем по опыту, что подобные мерзавцы обычно погорают на четвертой, иногда — на пятой жертве. Кто-то что-то заметит, донесёт, чьи-то показания наведут на след, найдутся свидетели, сам негодяй обнаглеет и попадётся… Но на этот раз — и зверства-то безумные, и мерзости творит подлец запредельные — и ничего… Начальник полиции вне себя, все в истерике, жена жалуется, что видит меня три раза в неделю, а что делать прикажете, дежурим круглосуточно у кладбища — и хоть бы мышь заметили! Да и толку-то в этих обходах, если оцепить не можем, а для оцепления откуда столько людей взять? — Риго с досадой пожал плечами. — Немыслимое что-то. Собаки след не берут! Рокамболь сдох после того, как плащ девицы понюхал. Воистину, Сатана!
Аббат удивился. Он не знал этого обстоятельства… Но почему же… почему уцелел Монамур? Не потому ли, что был отловлен им раньше — в десятке шагов от плаща? Чёрт, мешок де Шатегонтье… Не эта ли отрава? Ведь он — знаток ядов… На минуту задумавшись и припомнив здравый совет старой графини, отец Жоэль осторожно проронил:
— Не хотелось бы навести на ложный след… Но… — аббат решил ничего не говорить о де Серизе, ибо тот никогда не подтвердил бы его слов, но Леру, подумал он, сообщил ему свои подозрения вовсе не для того, чтобы скрывать их от полиции, — не так давно я навестил одного старого человека, он когда-то преподавал у нас в колледже, теперь живет у таможни Вожирар… Так вот, Леру говорил…
— Леру? Не Антуан ли, Господи?
— О, вы знаете его?
— Если это учитель фехтования, то знаю, брал у него частные уроки… Он ещё жив?
— Да, повернул уже на девятый десяток. Так вот, он не очень-то здоров, но глаза держит открытыми. Он говорил мне о petite maison, которые некоторые весьма состоятельные люди понастроили у таможни в последние годы. Мне думается, что все может происходить где-то в подобной местечке. Он наблюдал за загородным домом герцога де Конти…
— Petite maison? У таможни Вожирар… Чёрт возьми, а я-то, дурак, хулил Господа… Вас послало Небо, отец Жоэль! Оттуда ведь рукой подать де кладбища Невинных. Знаю я эти бастионы знати за оградами в полтора туаза… Но, чёрт, к ним же не подступишься… А мы не могли бы навестить Леру?
Аббат подумал, что это, в принципе, лучшая возможность развеяться после тяжёлого дня. Он предложил дойти до его дома и заложить карету, а Риго выступил со встречным предложением — взять лошадь для него из полицейских конюшен. Жоэль не любил ездить на незнакомых лошадях, но согласился — это было проще. Ему предложили руанскую лошадь, выносливую и спокойную, и через двадцать минут они уже подъезжали к таможне.
Леру встретил их восторженно, радуясь любой возможности скрасить одиночество, был счастлив видеть и Риго, о котором сообщил аббату, что это лучший фехтовальщик в полиции, похвалился, что с того дня, как у него побывал Жоэль, руки его стали подниматься, он даже уверенно держит перо! Не мог ли он причастить его? Сам он в храм уже не выберется по гололёду-то… Что с ним?
Старик не понял, почему его любимец вдруг побледнел и нервно отёр лоб рукой. Да что же это, а? Не хватало ещё тут исцелений! Аббат торопливо обещал непременно посетить его со святыми дарами, и перевёл разговор на petite maison герцога де Конти. Возобновились ли там кутежи? А они и не прекращались, уведомил его старик, он, правда, давно не лазил на чердак, но дня четыре назад туда проехало не то две, не то три кареты…
Риго, на тратя слов, попросил провести его на мансарду. Сейчас, когда последняя листва уже давно облетела, половина дома, видимая из-за ограды, была как на ладони. Окна не освещены, створки дверей закрыты.
— Там сейчас только сторож, вон в той каморке у ворот, где свет. На несколько часов иногда приезжает какой-то лысый толстячок, то ли лакей, то ли дворецкий. У него есть ключи. Есть ли они у сторожа — не знаю, — сообщил Риго Леру.
Сержант закусил губу и долго изучал через подзорную трубу загородный домик его светлости.
— Однако… Как же попасть внутрь-то?
— В твои годы, Филибер, мне бы эта стена….
— Да не во двор, а в дом… Судя по размерам, там помещение большое. Есть ли задняя дверь? Как выманить сторожа? В окна не влезть, решетки, через дымоход, разве что… Или уж через крышу…
— А что вы там хотите найти? В доме-то? — спросил аббат, приникая глазом к отверстию подзорной трубы, и невольно изумился. — Что за архитектор это строил? Бред какой-то… — пробормотал он.
— Бог весть, но чует сердце, что-то там будет… Мы ведь с ног сбились, весь Ле-Аль обшарили, а про эти-то милые домишки не подумали. Лесок, один от другого в полумиле, стены высоки и крепки — тишина и покой, а за стенами может чёрт знает что твориться — никто и услышит…
— А я что говорил, — подхватил старик Леру, радуясь, что его наблюдения пригодились, — я, как только мне Клоди рассказала про этого Сатану-то, сразу и подумал, а не там ли это непотребство творится?
Между тем голова сержанта работала, как часовой механизм. Он хладнокровно обдумывал, сколько нужно человек на то, чтобы отвлечь сторожа, прокрасться внутрь и осмотреть дом. Времени терять было нельзя по двум причинам: во-первых, убийства учащались, а, во-вторых, лейтенант лютовал, капитан ярился, и Риго прекрасно понимал, что это — следствие гнева куда более высокопоставленных людей.
Он оставил аббата и старика Леру за ужином, а сам торопливо поскакал обратно. Через час, когда уже совсем смеркалось, случилось нечто странное, — возле ограды домика герцога де Конти задымилась и вспыхнула копна сена рядом с поленницей. Послышался крик, потом служанка Леру выскочила к ограде, наблюдая, как сторож торопливо пытается залить огонь водой. Клоди даже по-соседски попыталась помочь, предложив начерпать воды из их колодца, но сторож только шикнул на неё, во весь голос костеря мерзких клошаров, которые творят пакости людям.
Клошары тут были не причём. Двое людей Риго осторожно подпалили копну, давая возможность начальнику, забросив на стену «когти», перелезть через неё, и очутившись во дворе с другой стороны от входа, оглядеться. Задняя дверь была заперта, но Риго, много лет ловивший воров и взломщиков, в совершенстве изучил их приёмы. Дверь он открыл в минуту. Потайной фонарь осветил сначала своды узкого коридора, потом ступени лестницы, уходящие вверх, далее открылся каминный зал, дверь из которого вела в будуар.
Всё было чисто убрано, богато и со вкусом обставлено.
Сержант осторожно спустился вниз, обнаружил под лестницей окованную железом дверь, которая вела в подвал, массивный замок с трудом поддался, но помещение разочаровало Риго: оно было загромождено остатками старой кареты, садовым инструментом, всякой рухлядью. Полицейский был огорчён. Столь много обещавшее место не подтвердило возлагаемых на него надежд.
Тут он остановился. Сержант был неглуп, и сейчас неожиданно подумал, что упустил что-то. Что-то ещё там, у Леру, насторожило его… Ну, конечно, ведь этот красавчик сказал… «Что за архитектор это строил?» А почему? Верно! Пропорции идиотские, вот что! Окна расположены в сажени от земли, а сверху добрых три сажени до крыши — и без окон? Он поспешно вернулся в каминный зал. Наверх не вело никакой лестницы. Он нигде не нашёл выхода на верхний этаж, но теперь глаза Филибера Риго горели. Он длинным полицейским носом чуял удачу: если выход спрятан — значит, в том была нужда.
Он нашёл дверь в самом неожиданном месте — причём, просто потому, что почуял сквозняк. Она была за отодвигавшейся огромной картиной, изображавшей идиллическую пастораль с прелестными пастушками. Миновав винтообразную лестницу и переступив порог, Риго вздрогнул: настолько странной была открывшаяся комната, свет в которую едва проникал через люнет, расположенный в нескольких дюймах от крыши. По стенам на полках стояли замшелые книжные тома, на столе под люнетом — громоздились колбы и какие-то алхимические сооружения, рядом лежал удивительный человеческий череп, мрачно уставившийся в темноту провалами глазниц, весь оправленный желтым металлом — от макушки до челюсти. На одной из стен была коллекция дорогого оружия, темнели черные дула пистолетов, посередине комнаты стоял странный низкий стол, над которым свисала закопчённая люстра на десяток свечей. Вокруг стола стояли стулья, на особом возвышении чернело кресло. Камин был громадным, внутри была прикреплена массивная цепь, в самом очаге установлена решетка.
Риго задумался. Что и говорить, помещение было надежно ограждено от нежелательных визитеров. Ну и что это давало? Допустим, всё происходило здесь. Как это доказать? Да только заручившись надежными свидетелями, кои пронаблюдали бы все от начала и до конца. От всего другого люди уровня де Конти отвертятся.
Ну, и как это осуществить? Спрятаться в комнате было негде. За пыльными фолиантами, скрадывавшими все звуки, белели стены. Сержант с надеждой обратил взор на потолок, закопчённые стропила которого терялись во тьме. Он схватил потайной фонарь и по боковой лестнице пробрался на крышу. Здесь стоял противный ядовитый запах голубиного помета, к тому же несколько птиц жили в перекрытиях, и сейчас, при его приближении, испуганно шарахнулись. Риго снова вздохнул. Да, спрятаться здесь можно было и двоим, и даже троим, но помилуйте… Если они не ошиблись в своих предположениях, и все происходит именно здесь — как очутиться тут именно в тот момент, когда мерзавец привезет сюда новую жертву? Это может произойти в любой день — как на этой неделе, так и на следующей! Не жить же здесь — сторож наверняка хоть раз в день да обходит весь дом.
Риго осторожно ножом расширил щели в перекрытиях. Теперь, лежа на крыше, можно было видеть всю комнату внизу. Спустившись вниз, осторожно убрал мусор и грязь, просыпавшиеся сверху, когда он делал отверстия в потолке. Снизу щели не светились, ибо просветы закрывались крышей, а при горящей люстре они и вовсе исчезнут, подумал Риго.
Но как выследить негодяя? Нужны наинадежнейшие свидетели, ведь эта аристократия — неприкосновенна, ни пыток, ни грубостей к ней не применишь… Впрочем, эти вопросы можно было обдумать и вне этих опасных стен. Риго спустился на первый этаж и через щель портьеры увидел, как сторож, почти залив пламя, снова несётся к колодцу за водой. Пора было ретироваться. Сержант, тщательно закрыв все двери, осторожно вышел через заднюю дверь, запер замок, и снова перебрался через стену. Двое исполнительных подчиненных ждали его позади таможни. Он отпустил их и, задумавшись, направился к Антуану Леру. Рассказав об увиденном, поделился и трудностями. Как же быть-то? Аббат понимал сложность задачи и тоже погрузился в размышления, Леру же проблемы здесь не видел.
— Каждый раз, когда здесь собираются гости, — днём приезжает какой-то человек, лысый живчик с двумя корзинами. По-моему, с провизией. Проще выследить его. Если он приедет днём, и сторож начнет дрова в дом носить и мести двор, он всегда метёт к приезду хозяина, значит, вечером они и соберутся.
Риго почесал лоб. Это было уже кое-что. Но как проникнуть на крышу в доме, полном людей?
— Этот, что провизию привозит, толстяк, всегда уезжает сразу, а сторож, как двор в порядок приведёт и натаскает дров, в своей каморке начинает чего-то стряпать, потому как дым из трубы валит. Вот в это-то время туда пролезть и нужно. Нельзя забывать, что всё может быть и ошибкой, может, просто кутёж обыкновенный, господа веселятся…
— Может быть…
Но сам Риго носом чуял удачу.
Глава 4 «Найдите в свете человека, которого боится ваша душа — и вы набредёте на Сатану…»
Следующие два дня были для Сен-Северена и Филибера Риго временем напряжённым и судорожным. Аббат посвятил полицейского в обнаруженные им странности, происходящие с девицами, показал письмо мадемуазель де Монфор-Ламори и отвёз его побеседовать с мадемуазель де Кантильен. Он опасался, что полицейский поднимет их со Стефани на смех, но тот, выслушав, только ещё больше помрачнел. Он ничуть не усомнился в словах мадемуазель, то, что в деле была какая-то чертовщина, Риго давно понял и сам.
Один Рокамболь чего стоил…
Всё это время в доме Леру находились двое полицейских агентов, имевших приказание не спускать глаз с загородного домика и тут же сообщить ему о малейших движениях за оградой. Сам Риго почти не сомневался, что через несколько дней что-то произойдет. Но что? Он одобрил тактику Сен-Северена, разместившего мадемуазаль в доме друга, но если Стефани де Кантильен была в безопасности, это лишь означало, что опасности подвергалась другая девица.
Но кто? Аббат, с которым он поделился этими размышлениями, задумался. Он не понимал, что руководит Сатаной и его присными в их зловещем выборе, но все девицы страшно напуганы. Держатся вместе. Родители не спускают с них глаз. Робер де Шерубен отвёз сестру Аврору в Лион к бабке. Мсье Бенуа де Шаван перевез Лауру в дом де Кастаньяка, поселил в одной спальне с мадемуазель де Кантильен и не спускает с обеих глаз, второй этаж, на окнах решетки, на двери поставлен наружный засов, который Беньямин закладывает в пазы лично и утверждает, что пока не поймают Сатану, он никуда их не выпустит. Поэтому, вполне возможно, Сатана на этот раз вынужден будет отложить своё адское пиршество.
Риго не разделял его оптимизма. Сказывалось несколько искаженное профессией мышление, мсье Филибер обычно имел дело с наиболее омерзительными сторонами человеческого духа, и полагал, что тот, кого молва и свет называли Сатаной, не затруднится возникшими обстоятельствами. По его приказанию за герцогом де Конти было установлено негласное наблюдение. О своих подозрениях в адрес Реми де Шатегонтье аббат ничего не сказал. Он не и верил и не верил, что это Реми задумал и осуществил все эти преступления.
Но полицейский почувствовал и непроговариваемое.
— Стало быть, вы полагаете, отец Жоэль, что убийц несколько?
— Вспомните плащ мадемуазель де Прессиньи. Он вымазан в трех местах…
— Мы заметили…
— Но вы сами думаете, что я ошибаюсь?
Риго пожал плечами и помрачнел.
— Возможно, он привлёк кого-то… Но… если опыт не лжёт мне… Всё задумано одним человеком, поверьте. Исчадьем ада, подлинным дьяволом. Но это один мозг, страшней которого мне ещё не встречалось. И едва ли он таскает трупы… Это дело подручных. Кто это? Изувер, насильник, убийца, выродок, кощунник и людоед… Но… он больше всего этого. И он ничего не делает… Он просто развлекается. Найдите в свете человека, которого боится ваша душа — и вы набредёте на Сатану…
Аббат похолодел. Он верил опыту Риго, но тогда… тогда это совсем не Реми! Шатегонтье был скорее жалок аббату. Ничуть не пугал его и де Конти, несмотря на сообщенное Леру. Толстый потаскун, сукин сын и отравитель, но больших мозгов там никогда не было. И де Сериз… и вправду… жалкий дурачок. Да, Риго прав. Это пешки.
Тринадцатого декабря, за одиннадцать дней до окончания поста Адвента, утром, аббат со святыми дарами направился к старику Леру, опасаясь, что вскоре рождественские службы будут отнимать у него почти все время и он не выберется к учителю. Именно в этот час Риго получил извещение, что в загородный домик его сиятельства доставлены корзины с провизией. Сержант торопливо подхватил мешок, в коем заранее были заготовлены каравай хлеба, кусок сыра и два пистолета. Первые были нужны на тот случай, если сразу выбраться с крыши не удастся, а вторые — на тот крайне неприятный, но всё же прогнозируемый случай, если засада будет обнаружена. Себе в помощь он выбрал Дидье Корвиля, невысокого, малоприметного, но весьма расторопного человека, обладавшего к тому же прекрасной памятью на слова и лица.
Леру не на шутку волновался. Взволновался и аббат, услышав, что Риго с товарищем собирается укрыться в доме в засаде. Тут Риго неожиданно пришла в голову мысль, что, как ни хороша память Дидье, он не видел людей света, в то время как Сен-Северен знает всех. Аббат не показался ему трусом, проявив присутствие духа в мертвецкой — в тех обстоятельствах, что перегибали многих. Он предложил отцу Жоэлю пойти с ними. Сен-Северен задумался. Он не ощущал страха, коего вообще никогда не ощущал, но странная дрожь сотрясала его, внутренний трепет, содрогание его собственной души пугали.
Но он согласился.
Риго хотел взять с собой аббата и ещё по одной причине — он знал, что тот имеет большие связи в свете и несомненно аристократическое происхождение. Свидетельство такого человека на весах правосудия весило…ох, немало, а сан священника безмерно добавил бы веса показаниям.
Втроём они легко перелезли через стену, уже привычным для Риго путем миновали гостиный зал, через ход за картиной проникли в тёмный зал наверху, а оттуда — попали на крышу. Через полчаса, когда они размели голубиный помет, отдышались и обустроились в своём убежище, Риго через щели между стеной и черепицей крыши углядел, как сторож, отперев парадную входную дверь, пронёс по выметенной дорожке в дом дымящуюся кастрюлю. Затем тот совершил ещё несколько вояжей, занося бутылки с вином, и несколько раз бегая в маленькую оранжерею за спаржей и шпинатом. Риго смотрел на эти приготовления с плохо скрытыми неудовольствием и разочарованием. Неужто речь идет о банальной пирушке, обычном застолье, кутеже с распутными девками — и только?
Надо сказать, что пристальная слежка за герцогом де Конти абсолютно ничего не дала, донесения содержали сведения о фантастическом аппетите его светлости, его любви к женщинам и обильным возлияниям. Всё это Риго мог бы сказать о герцоге и сам, не утомляя людей слежкой, лишь при одном беглом взгляде на заплывшую жиром физиономию Габриэля де Конти.
Риго вздохнул. Мысль о том, что они ошиблись, была болезнена для его самолюбия. Столько усилий и трудов, чтобы полюбоваться обычной попойкой с потаскухами? Хуже того, если и шлюх-то не будет и собравшиеся гости целомудренно перекинутся в бириби или фараон! Между тем внизу в столовой слышались позвякивание тарелок и звон бокалов, потеплела и нагрелась каминная труба, было слышно, как сторож передвигает кресла.
Гости появились около одиннадцати. Их тени мелькали в свете ночного фонаря, поднятого сторожем, точно взмахи вороньих крыльев. Риго сразу узнал толстяка герцога, рядом с ним был и другой толстяк, дородный и дебелый, но укутанный в теплый зимний плащ. С ними прибыли ещё трое — все как на подбор тощие, тоже в длинных плащах по самые щиколотки. Филибер Риго с досадой заметил, что никаких женщин с приехавшими мужчинами нет, а значит, всё оказалось ошибочным. Можно было осторожно выбраться из дома, но рисковать не хотелось. Поутру они уберутся — потом уйдут и они. Герцог был уже в доме, его гости вошли следом. Было слышно, что они проследовали в каминный зал, снова послышался шум отодвигаемых стульев, звон тарелок, негромкий разговор, но слов Риго не разбирал. Через полчаса мерное жужжание разговора, теплая труба и позднее время начали клонить в сон и Риго, и Корвиля. Только аббат бодрствовал, но, сколько не прислушивался, слов тоже разобрать не мог. Не мог и по голосам определить говорящих — звуки странно искажались.
Но тут все трое вздрогнули. Со двора донесся шум открывающихся ворот, и во двор въехала ещё одна карета, чьи очертания терялись в ночи. Герцог вышел встречать новых гостей, коими оказались две фигуры в тёмных плащах, быстро прошедшие внутрь. На несколько минут стало совсем тихо, но вот сначала потянуло сквозняком, потом в комнату с люнетом вошли люди, после чего дуть перестало. Риго шепнул Корвилю и аббату, чтобы те, упаси Бог, не уснули.
Это предостережение оказалось напрасным. Он не знал тогда, что после этой ночи ни он, ни Корвиль не смогут уснуть несколько ночей…
Герцог де Конти неторопливо опустив люстру, зажёг свечи и поднял светильник под потолок. Теперь, облитые желтоватыми бликами в кругу света стояли шестеро мужчин. Аббат пытался в неожиданном ракурсе и искаженном освещении понять, кто эти люди, но силуэты двоились и троились в неверном свете и он не узнавал никого, кроме самого хозяина.
Они не снимали шляп, тульями закрывавшими их лица, но непохоже было, что это — мера предосторожности, скорее, подумал Риго, часть какого-то странного ритуала. Уж не масоны ли это, мелькнуло в голове полицейского. Не попали ли они на церемонию какого-то посвящения, о которых ему доводилось слышать? Ещё больше ритуальности добавили двое, вынув из комода огромную льняную скатерть и расстелив её на низком столе. Чёрт, они не наелись внизу, что ли? Один из мужчин занял место в кресле, стоящем на возвышении, и не принимал никакого участия в церемонии.
Тут, однако, все недоумения Риго закончились.
Из тени вдруг показалась фигура, с плеч которой двое других сняли плащ и шляпу. Риго закусил губу от напряжения. Он был готов поклясться, что знает, где-то видел представшую перед мужчинами девицу. Словно услышав его, Корвиль тихо шепнул, что это мадемуазель Мадлен де Жувеналь — он трижды видел её на похоронах. Риго знал память своего подчинённого — этим сведениям можно было полностью доверять, Дидье никогда не ошибался. Аббат в ужасе закусил костяшки пальцев.
Господи, как же он не подумал!
Глава 5. «…Что ты понимаешь в искусстве, Реми?»
Девица молчала, странно покачивалась, и ничуть не возразила, когда стоявший перед ней мужчина опрокинул её на стол, покрытый скатертью. Обстановка странно изменилась, мужчины расселись вокруг стола, один из них, незаметно для Риго, который смотрел на девицу, достал лютню и заиграл. Перебор золотистых струн наполнил зал мелодией, аббат, поняв, что играет Шарло де Руайан, положил себе никогда не верить в пределы человеческой мерзости, между тем мужчина, стоявший перед столом, оказавшемся ложем, резко отвернулся от девицы.
Произошло что-то странное. Риго не понял, что именно, но девица вдруг вздрогнула и словно проснулась. Сев на столе, она испуганно начала озираться вокруг, явно ничего не понимая. Между тем тот, кто отвернулся от неё, снял плащ, камзол и жилет. Потом, оставшись в белой шелковой рубашке и панталонах с кремовыми чулками, медленно подошёл к Мадлен. В его позе и движениях было столько угрозы, что вопль несчастной перекрыл звуки «Le tombeau» Леклера, кою наигрывал Руайан. Ей не затыкали рта, но двое перехватили, словно тисками, её руки, после чего полураздетый стянул с себя последнее и под дикие вопли девицы неторопливо овладел ею. Несчастная, безусловно, узнала того, кто надругался над ней, она кричала, что он, де Сериз, мерзавец, и завтра же… Тут несчастная осеклась и завыла, вспомнив участь предыдущих жертв.
Она была права.
Сен-Северен онемел, хотя куда больше хотел бы ослепнуть. Мерзость, мерзость, мерзость. Он не мог понять себя. Ведь он знал, что Сериз лгал ему, но что он, именно он, здесь, среди выродков, как равный среди равных… Его мутило. Сердце колотилось в груди, и стук его молотом отдевался в ушах. Аббату казалось, что лежащие на крыше рядом с ним не могут не услышать эти гулкие удары, но они молчали. Но кто остальные?
Он схватил за руку Риго, красноречивейшим жестом указывая на необходимость спасти несчастную Мадлен, но встретил мёртвый взгляд полицейского, скорбно покачавшего головой. Сержант не мог предвидеть, что их окажется шестеро. Два заряда в пистолетах против шестерых — и добавьте кучеров и сторожа? Перезарядить оружие будет нечем. Он не проверил, заряжены ли пистолеты на стене в чёртовой комнате, но первый же выстрел приведёт к тому, что остальные бросятся к оружию, девицу пристрелят или придушат, а им спуститься вниз не дадут. Негодяи не могут не понимать, чем рискуют. В таких случаях, и Риго знал это, им живыми не выйти.
Всё, что оставалось — смотреть во все глаза и сделать всё, чтобы этот кутеж негодяев был последним.
Между тем, к оскверненной девице приближался другой мужчина, и мадемуазель торопливо перевернули на живот при его приближении. Она снова закричала, что узнала негодяя, и тут же завыла. Узнал его и аббат, но теперь он с ужасом понял, что нарисованный его воображением страшный триумвират — увы, был лишь свидетельством слабости его воображения. Реми де Шатегонтье выбрал для осквернения иное место, нежели первый, издевался долго, при этом больно ударяя Мадлен стеком по ягодицам. Он терзал её, зло приговаривая, что отказывать мужчинам в небольшой любезности — нехорошо, но тут голос музыканта призвал его поторопиться.
— Ремигий, вы вечно задерживаете забаву…
Ответ мсье де Шатегонтье было трудно передать из-за предельной грубости выражений. Он дал понять своему собеседнику, что тот не имеет право соваться со своими дурацкими рекомендациями, тем более, что он, Реми, в который раз вынужден забавляться из одной только любви к искусству, в то время как кое-кто набивает себе карманы.
Шарль де Руайан ничуть не обиделся этим упрёком, но возмутился по совсем иному поводу.
— Бог мой, и ты говоришь о любви к искусству… — граф драматично возвёл глаза и руки к небу, — Реми, друг мой, что ты понимаешь в искусстве? Да ты не отличишь терцию от квинты!
В ответ мсье де Шатегонтье, снова не выбирая выражений, порекомендовал дорогому дружку Лоло, чтобы тот со своим искусством шёл бы в то самое отверстие, где в настоящий момент пребывает его детородный орган.
Но распре не дали разгореться.
Ремигий покончил, наконец, с забавами, отошёл от девицы, плюхнулся в кресло, кутаясь в плащ, между тем к жертве тихо подошел человек, о котором Риго слышал как о вырожденце с противоестественными склонностями. Молва не ошиблась, но недооценила противоестественность наклонностей мсье де Шомона. Риго не понял вначале, глядя на ужасное зрелище сверху, что произошло, и почему визжащая девица вдруг обмякла и смолкла, едва лишь Бриан поцеловал её в шею, но тут с ужасом заметил кровь, стекающую про груди Мадлен.
— Только Бога ради, Брибри, не вздумайте переусердствовать, как в прошлый раз. Если опять из-за вас жаркое суховатое выйдет — вы не расплатитесь, — подал голос хозяин, герцог де Конти.
Брибри кивнул, и снова приник к шее сидящей девицы. Риго почувствовал, что на его голове шевелятся волосы — глаза Бриана де Шомона светились в темноте, даже когда он отворачивался от света. Аббат, увидев прокушенную шею девицы, перекрестился онемевшей рукой. Шарло де Руайан увлечённо играл на лютне и тут его светлость напомнил его сиятельству, что теперь его очередь. Звуки смолкли. Риго сжал зубы, увидев, как Лоло извлек из чехла лютни странный тонкий нож. Мгновение — и шея девицы была перерезана, при этом крови выступило до странности мало, Шарло же затрясся, будучи перевозбужден, присел рядом с Брибри и слился с ним в жутком поцелуе.
До сих пор молча сидевший в кресле на возвышении возле огня человек медленно поднялся, ощупал девицу и недовольно проговорил, что она ещё слишком тепла… Герцог, разрезав платье на Мадлен, швырнул тряпки в огонь. Потом откупорил бутылку вина и все выпили. Время текло медленно. Наконец, полный человек, шепнув покойницу по ягодицам, удовлетворенно кивнул.
Это был Тибальдо ди Гримальди.
Банкир неторопливо совокупился с мертвым, залитым кровью телом. Аббат почувствовал, что горло пересохло, а руки заледенели.
Мысли остановились.
Он наконец-то все понял.
Вот он, Сатана.
Вот оно, чудовище.
Вот тот, кто задумал всё это.
Несколько минут Сен-Северен просто не мог оправиться от этого последнего потрясения. Перед его невидящим взором всплывали пальцы Тибальдо в дорогих перстнях, упирающиеся в живописные полотна, недоумевающее лицо банкира при известии о гибели Люсиль, отрешенный вид на кладбище, живая благодарность герцогу за сочувствие… Потом вспомнилось лицо Тибальдо на парижском бульваре, вдумчивые суждения о Леонардо, спор с де Конти об искусстве… будь всё проклято.
Сен-Северен с силой, до боли закусил губу, но онемевшие губы ничего не чувствовали. Жоэль дрожащей рукой нащупал в кармане штанов нож, торопливо вытащил его, вонзил острие в руку. Боль пронзила и словно чуть разморозила. Он задышал ровнее, в глазах просветлело.
Тибальдо между тем лениво, но с чувством играл любовную увертюру с покойницей, а его светлость успел за время амурных прелюдий и интерлюдий банкира, пока рядом совокуплялись Лоло с Брибри, а Реми и Камиль допивали вино, разровнять в камине угли и пепел, и водрузить на решетку жаровню и даже вытащить из-за книжного шкафа изящный кувшинчик тонкой работы. Он наблюдал теперь за Тибальдо. Было заметно, что ему не терпится, но торопить банкира он всё же не стал — сказывалось прекрасное воспитание.
Наконец, банкир, вдоволь отведав любимого блюда, предоставил возможность его светлости тоже полакомиться, и вскоре огромные куски человечины скворчали на лучшем оливковом масле, распространившим по комнате приторный, чуть сладковатый запах. Снова, почти как бывало в салоне, возник спор банкира и герцога — ди Гримальди советовал не переперчить мясо, но добавить больше соли и специй, и заказал себе отдельный кусочек — с сушеным чесноком и майораном.
Как гостеприимный хозяин, герцог велел сменить перепачканную кровью скатерть, которую тоже швырнули в камин, и вскоре подал угощение на серебряных подносах. Руайан ел как принц крови, порезав мясо на мелкие кусочки, нанизывал их на серебряную вилку, и жевал с подлинным аппетитом. Но Брибри рвал мясо зубами, и Лоло обозвал его поросёнком. Камиль де Сериз отказался от трапезы: это мясо, на его вкус, было сладковато, а Реми де Шатегонтье отметил, что это нездоровое питание.
Он предпочитал и предпочитает спаржу и мясо молодых курочек…
Глава 6. «Черт возьми, прихоти могут подождать, пока есть нужды!»
С ним никто не спорил. Разговор за трапезой был светским, однако, его портил грубостями Реми де Шатегонтье. Он напомнил присутствующему здесь хозяину дома, что покупка имения ждать не будет, и если мсье де Сериз в очередной раз нагородит кучу лжи о своей сестричке и снова спрячет её…
Сериз оглядел его мутными глазами.
— Я уже сказал тебе, Реми, никого я не прятал!
Начавшуюся ссору снова погасили. Но Реми продолжал высказывать свои претензии — теперь всем.
— Почему, чёрт возьми, я должен быть последним? Неужели Шарло помирал с голоду? Я уж молчу о вас, Тибальдо! А Брибри? Но я вёл себя, как благородный человек. Но эта дуреха — неужели так уж нужна вам, Габриэль?
— В данном случае, дорогой Реми, вы не хуже меня знаете, что я тут не причём, — герцог, с аппетитом жуя и чуть причмокивая, был настроен благодушно. — Не исчезни эта девица де Кантильен — все было бы так, как договорено. Эта вкуснейшая тушка — для меня не прибыль, но гастрономический шедевр, и только. Никуда ваша добыча не денется. В следующий раз Сериз разыщет её, чёрт возьми. Что до Шарло, то вы несправедливы к Руайану. — Граф Шарло, жуя, при этих словах его светлости утвердительно кивнул, — это был пробный шар нашего уважаемого Тибальдо, мы учились, постельные интересы Сериза и финансовые Руайана просто совпадали с изысканными прихотями нашего итальянского друга. Но и вы основательно полакомились тогда, согласитесь… Что да этой потаскушки Люсиль — так это ведь была ваша прихоть, а для Сериза — вообще чистейший альтруизм, самопожертвование. Я благодарен дорогому Камилю за готовность жертвовать своими интересами… — Его сиятельство граф де Сериз с достоинством поклонился его светлости. — Совпали интересы вашей мести и расчёты нашего дорогого Тибальдо, ибо участок под домом вдруг взлетел в цене втрое. Ведь рядом построился Субиз. Можно ли было упускать такое?
— Хорошо, а эта третья — Брибри так быстро проголодался?
— Это же была моя прихоть, — перебил де Сериз открывшего было рот де Шомона. — Брибри повезло случайно.
— Чёрт возьми, прихоти могут подождать, пока есть нужды!
— Как же вы осточертели с вашими вечными нуждами, Реми… — злобно прошипел поэтичный упырь Брибри, вгрызаясь в мясо, — ваша грубая материалистичность и отсутствие в вашей примитивной натуре высокого романтизма удручают светлые души. С вами тяжело общаться.
Ремигий зло прошипел в ответ, что если Брибри не заткнётся со своей поэтичностью, он, Реми, просто придушит его.
Но тут герцог торжественно пообещал в присутствии четырех свидетелей, что займёт виконту нужную для покупки имения сумму, которую тот вернёт ему из поступивших после следующей трапезы средств. Реми подозрительно блеснул глазами, но ничего не сказал. Жуткая трапеза, к счастью для полумёртвого от ужаса аббата и его товарищей по наблюдению, продолжалась около получаса. Потом герцог заявил, что тянуть нельзя, и, ворча и тяжело отдуваясь, поднялся.
— Пора, Реми. Повеселились — и ni vu ni connu. Кстати, мы забыли в прошлый раз об этой милой шалости… — Герцог, весело усмехнувшись, взял оправленный в золото череп и с силой надавил золотыми зубами на предплечье девицы, — Мне нравятся эти зубки…
Ремигий, ворча, надел привезённые с собой перчатки, Сериз вырезал по трафарету на спине несчастной жертвы крест, потом лежащий в углу полуобглоданный скелет облили чем-то непонятным, без цвета и запаха, но страшно опалившим остатки кожного покрова, после чего жертва была укутана в чёрный плащ, де Сериз и герцог подняли труп и спустили его вниз, в карету. Ремигий тоже откланялся, предварительно забрав с собой какой-то полупустой мешок. Послышался звук отрывающихся ворот, стук подков о булыжники. Тем временем Брибри и Лоло сожгли в печи остатки трапезы, навели везде порядок, а банкир, наблюдая за ними с кресла, как король с трона, потягивал золотистый коньяк.
Через полчаса карета вернулась, но без Ремигия и Камиля. Герцог осмотрел помещение, кивнул. Все было в порядке. Лоло сказал, что они с Брибри уедут в его экипаже и могут захватить с собой Тибальдо, но тот сказал, что вернётся с герцогом. Руайан с дружком уехали.
Оставшись вдвоем, ди Гримальди и де Конти несколько минут обговаривали реальную стоимость мраморной статуэтки «Сатир», которую предлагали его светлости. Банкир советовал поторговаться и сбавить цену до тридцати тысяч ливров. Дороже она не стоит. Но герцог полагал, что мелочиться не стоит — настолько понравилась ему вещица.
— Он просто очарователен, а в некоторых деталях — настолько тонкое исполнение…
Наконец они уехали.
Риго, которому до тошноты осточертел запах голубиного помета, поторопился вывести Корвиля и Сен-Северена к задней двери, едва затих скрип колес выезжающей со двора кареты герцога. Втроем они перелезли ограду, и скрытые домом от главных ворот, направились к Леру. Риго дышал полной грудью, радуясь возможности очистить легкие от запаха селитры, Корвиль пожаловался, что, несмотря на мерзость увиденного, страшно проголодался. Аббат молчал. У отца Жоэля подгибались колени и немели пальцы, темнело в глазах и кружилась голова. Невероятным усилием воли он держался, сжимая зубы, чтобы не завыть и не разрыдаться.
Леру так и не ложился, дожидаясь их, и сразу заметил состояние своего любимого ученика.
— Стало быть, и вправду, Сатана?
Сен-Северен без сил упал на лежанку.
— Бог мой…
Риго и Корвиль, дополняя друг друга, коротко рассказали старику об увиденном. Сказывался опыт людей, привыкших к мерзости, к тому же Риго испытывал и вполне понятное ликование — он выследил негодяев, хоть и не без посторонней помощи, но теперь, безусловно, заслуга в раскрытии убийств будет приписана ему, ведь глупо думать, что этому красавцу-аббату нужны подобные лавры, и кто знает, не за горами ли долгожданное повышение? Его рассказ был точен и ясен — он уже мысленно формулировал показания для суда.
Леру помрачнел. Четверо из перечисленных Риго мерзавцев учились в его колледже. Но ведь и вот этот, бормочущий молитву, тоже… Нет, успокоил себя Леру, разве он проглядел мерзость в этих душах? Всё видел. Видел и был бессилен, ибо шли негодяи теми стезями, на кои увлекала их похоть, жадность, зависть да злоба диавольская. Почему этот, молящийся, не с ними? По отвращению к мерзости да по чистоте душевной. Кого же винить?
Старик вздохнул и засуетился, приказав подать вина, заметив, что Жоэль становится все бледнее.
Сен-Северен хотел только одного: забыться, перестать помнить, стереть из памяти увиденное и услышанное, но ничего не получалось. Мерзость проступала, урод Шарло снова наигрывал на лютне, Сериз зло насиловал девицу, Шатегонтье удовлетворял свою омерзительную похоть, кровавый ручеек стекал с губ поэтичного упыря Брибри, герцог советовал ему не усердствовать, ибо жаркое выходит потом суховатое, перед глазами мелькали забавы его соплеменника с покойницей, его светлость поливал оливковым маслом человечину… Сатана двоился, троился, и вот стал шестиликим…
Господи, как он был глуп, как наивен, как слеп! Сколь мало способен был постичь, сколь мало видел и понимал! Жоэль презирал себя и корил, но что толку в бессмысленных укорах? Риго заметил, что аббат не убит увиденным, не потрясен, а скорее сотрясен до основ в чём-то сокровенном. Он почти угадал. Нечеловеческим усилием воли Жоэль, заметив обеспокоенные взгляды полицейских и Леру, сумел обрести хотя бы внешнее спокойствие. Вопрос же, заданный им Риго, был вызван не потрясением, но желанием просто проверить свою догадку.
— Вы говорили… один мозг. Выходит, вы ошиблись, Филибер?
Полицейский уверенно покачал головой.
— Думаю, что нет. Это задумал один. Тот, кто сидел на возвышении. Тибальдо ди Гримальди. Правда, я сам его в расчёт не брал…
— Я тоже, — печально обронил де Сен-Северен.
Корвиль остервенело ел, Риго тоже чувствовал голод, но аббат едва сумел сделать несколько глотков вина.
Но тут уж совсем рассвело, и Филибер Риго вместе с Корвилем откланялись — нужно было обнаружить осквернённый труп, известить начальство, произвести аресты. Риго ликовал. На сей раз негодяям не выбраться. Похищение и предумышленное насилие, волшебство и магия, лишение свободы девиц в силу lettres de cachet, — ордонанс орлеанский, ордонанс блуасский, изнасилование, убийство, преступление против природы, ордонанс Карла IX, 1566 года, ордонанс Людовика XIV, 1679 года, святотатство с профанациею священных вещей по эдикту Карла IX, 1561 года и эдикт Людовика XV, 1723 года! Три наинадежнейших свидетеля.
Это тянуло на семь смертных приговоров.
Аббат никакого ликования не испытывал. Остатка его душевных и телесных сил хватило лишь на то, чтобы добраться до дома, два раза чуть не свалившись от слабости с Нуара. На пороге его встретил, выскочив навстречу, испуганный Нотамбуло, с взъерошенной шерстью и вздыбленным хвостом, и Франческо Галициано, бледный от ужаса. За двадцать пять лет на службе у господина, которого он знал с пятилетнего возраста, тот впервые не пришёл ночевать. Дворецкий извёлся от беспокойства — не случилось ли чего с отцом Жоэлем? Не подвергся ли он нападению лихих людей? Не совратила ли его с путей истинных женщина? Жив ли он, Господи? Всю ночь Галициано не смыкал глаз, Полуночник тоже метался по гостиной и ничего не ел, крутился волчком по постели, где не находил хозяина и душераздирающе мяукал, чем только усугублял горестные опасения Франческо. Теперь Галициано возликовал, увидя аббата живым и невредимым. Но вскоре вновь заволновался. Господин отказался завтракать, не мог смотреть на еду, жаловался на тошноту и дрожь в коленях, на боли за грудиной и сердцебиение. От его плаща шёл едкий запах голубиного помёта. Слуга никогда бы не позволил себе такого вопроса, но лицо аббата, бледное, с темными кругами вокруг глаз, поразило его.
— Простите, мессир Джоэлино, но… вас… вас не совратили ли… с путей Господних?
Аббат поднял на Галициано исполненные мукой глаза. Поймал его обеспокоенный и удручённый взгляд. Тяжко вздохнул, но через силу улыбнулся.
— Один из святых отцов как-то сказал о себе, что хоть жены он и не познал, но не может называться девственником. Вот и я, Галициано, сегодня невинность потерял… хоть к женщине и не прикоснулся. Невинность души. Но, Боже мой, как это больно… — Слуга внимательно взглянул на господина, и, как показалось Жоэлю, что-то понял. Во всяком случае, через четверть часа отец Жоэль уже отмокал от ночного кошмара в горячей ванне и парах кипарисового масла, его мыли как ребенка, потом он оказался в постели, где ему, полусонному, расчесали волосы, натянули ночной колпак и укрыли, подоткнув со всех сторон теплым одеялом. Ликующе мурлыкая и усыпляя хозяина, рядом пристроился Полуночник. В камине весело трещали дрова, часы отбили, кажется, десять утра.
Аббат наконец провалился в бездонный колодец пустого сна — без сновидений и кошмаров.
Глава 7. «…рядом с ним полгода находился настоящий гений зла…»
…Проснулся он, разбуженный возней в гостиной. Солнце давно село. Аббат разобрал, что Галициано препирается с кем-то и полон решимости не пропустить в спальню господина нежелательных визитёров. Жоэль поморщился, заметив, что отлежал себе руку, и, потянувшись, стал прислушиваться. Резко поднялся, разобрав голоса Бенуа де Шавана и Анри де Кастаньяка. Торопливо натянул на пижаму халат и остановился на пороге.
Бенуа сидел в кресле и выговаривал Франческо, что тот просто обязан разбудить аббата, — слишком важные новости они принесли. Галициано возражал. Нет ничего важнее сна его господина. Анри недоумевал: чего это Жоэлю вздумалось спать среди бела дня, ради всего святого? Ведь всенощной не было… Аргумент дворецкого был убийственен. Его господин для него — первый после Господа Бога! Если ему желательно было поменять день и ночь местами — такова его воля.
Сен-Северен вошёл в гостиную, Анри и Бенуа кинулись к нему.
— Господи, Жоэль, если бы вы знали, что произошло! Общество в шоке! Погибла Мадлен де Жувеналь!! Полиция задержала Камиля де Сериза, Бриана де Шомона, Шарля де Руайана, Реми де Шатегонтье, и, вы только подумайте, Тибальдо ди Гримальди и герцога Габриэля де Конти! Полицейские утверждают, что все они причастны к этому делу! Говорят, что располагают всеми необходимыми уликами и свидетелями для обвинения. Маркиза просто упала в обморок, графиня де Верней почему-то всё беспокоилась о вас, а все остальные полчаса просто слово вымолвить не могли…
Анри де Кастаньяк поспешил успокоить священника.
— Это, конечно же, недоразумение, но откуда-то просочился странный слух, что на преступников вывели именно вы, и вы же — один из главных свидетелей обвинения!
Аббат поднял глаза на гостей и тут заметил потрясённый взгляд Галициано.
— Так… стало быть… вы…вы ночью… выследили Сатану?
Сен-Северен сморщил нос и развёл руками.
— Имел глупость и несчастье, Франческо…
Его гости изумленно переглянулись.
— Так это не вздорные слухи? Господи! Как же это? Ну, рассказывайте же!
Но отцу Жоэлю меньше всего хотелось вспоминать ужасы минувшей ночи. Он наконец-то проголодался и, заявив гостям, что они ещё устанут слушать эти рассказы, предложил им совместную трапезу. От застолья оба в один голос отказались, но преследовали аббата просьбами поведать о случившемся до тех пор, пока не доняли его. Он коротко рассказал о ночных событиях, стараясь не столько изложить свои мысли, сколько просто пересказать слова Риго Леру. Единственный, на кого рассказ аббата не произвёл ни малейшего впечатления, был Полуночник, мирно спавший в кресле. Галициано, при мысли, что довелось вынести его любимому господину, едва не лишился чувств, Бенуа, поняв, какой опасности подвергались его сестра и Стефани, побелел до синевы. Анри де Кастаньяк выслушал страшное повествование с судорожной, застывшей на губах улыбкой, перекосившей лицо. Жоэль понимал, что он представлял на месте несчастной Мадлен Люсиль де Валье, и все, что смог — усилием воли унять дрожь в коленях, но не справился с трясущимися руками. Он был до трепета ошарашен, при этом его изумление выразилось весьма лаконично.
— Тибальдо ди Гримальди?
Аббат помнил потрясение, которое испытал сам на чердаке чертового дома, поняв, что на самом деле подразумевал утончённый ценитель искусства, просвещённый патриций и тонкий мистик под «влечением к потустороннему» и что называл «сакральным союзом со смертью». «Его мистика — холодна и отстраненна, это не жар страсти, но единение с покоем…»
Жоэль понимал и ужас Анри, осмыслившего, как он стоял перед убийцей и просил ключ от дома его жертвы.
…Не он один ощущал это. Старуха де Верней была потрясена не меньше, хоть и скрывала произведённое на неё этой новостью впечатление под язвительными насмешками — и над собой, и над аббатом.
— Я, признаюсь, ничуть не удивлена похождениями моего дорогого племянничка и его дружка-фенхеля. Сериз никогда не внушал мне доверия, толстый обжора де Конти — тоже, одного взгляда на кривое рыло Шатегонтье хватало, чтобы понять, что несть гадости, на которую этот пакостник не был бы способен. Это труха, прах и пепел. Но Тибальдо!..
Жоэль её понимал — потому, что и сам был ошеломлен. Но не столько тем, что сотворил Тибальдо в келье дома де Конти, но бездной души просвещённого патриция…. Отец Жоэль сразу, озарением — ещё там, на крыше — понял, кто именно был организатором этих сатанинских кутежей. Ремигий… Как же!! Ведь сам он, Жоэль, чувствовал, что в его догадках что-то не складывалось. Естественно. Личность Шатегонтье была слишком мелка, размах был куда шире…
Это был Тибальдо.
При этом Жоэль понял, что именно потрясло его самого — потрясло уже не ужасом, но непостижимым изумлением, близким к восхищению. Да! Едва аббат сумел чуть опомниться, он поймал себя на кощунственном чувстве изумлённого восхищения. Аббат снова вспомнил, что опекун проделал с Люсиль де Валье, и как скорбно негодяй оплакивал свою несчастную воспитанницу. Боже мой… Он ведь… Господи, ведь он побледнел, услышав новость от полицейского! Это было за гранью актерства, это был гений артистизма! Да, перед ним был подлинно гениальный актёр. Ни одного лишнего жеста, абсолютная маска, сросшаяся с лицом, ни одного неверного слова, ни одной фальшивой ноты! Лекен… Барон… Пустышки, ничтожества, ходячие манекены! Да, у этого человека было право и основание назвать их так. Тибальдо действительно унаследовал пыл итальянских меценатов былых веков, поклонников Тициана и Корреджо, коллекционеров римских статуй и картин — и в то же время хладнокровных убийц, эстетов изощрённого насилия, абсолютно равнодушных к чужой жизни, к добру и злу.
Аббат вдруг вспомнил рассказанную ему еще бабкой страшную историю неаполитанского короля Ферранте. Это был XV век. Тонкий знаток искусства и собиратель редких книг, Ферранте сажал своих врагов в клети, где откармливал их, а затем убивал их и приказывал засаливать тела. Он надевал на мумии самые дорогие наряды, рассаживал их вдоль стен погреба, устраивая у себя во дворце целую галерею покойников, которую и посещал, будучи в хорошем настроении. Вспоминая о своих жертвах, Ферранте заливался смехом. Он был умный и тонким политиком, имел роскошный двор и оставил богатейшие музеи, набитые произведениями искусства…
Но многого Жоэль и не понимал. Бесовская непредсказуемость, нежелание поставить предел своим прихотям и инстинкт разрушения всё же никак не сочетались с мышлением и поведением человека, обладающего культурой, тонкостью, обаянием почти непостижимыми. Дикий всплеск жуткой чёрной силы «просвещённого патриция» для аббата ничем не объяснялся. Торжествовало безумие антилогики, апофеоз бреда. Этот человек безупречно понимал душу Искусства, и, как ему, Жоэлю, казалось, понимал и Истину. Правда, она была для него «не актуальна…» Но как мог поклонник Донателло находить удовольствие в мерзостных людоедских кутежах и соитиях с трупами?
Можно утонуть в бездне души того, кто творил такое, вместив в себе невместимое, подумал аббат.
А может, всё наоборот? Не удивлялся ли сам Жоэль скорее тому, как ледяная, скаредная и бесчувственная душа Тибальдо вмещала такой талант и понимание художества? Он отстаивал принципы абсолютной, безусловной ценности Искусства, но декларировал отказ от абсолютной Истины. Не это ли и стало началом падения?
Трагедия распада этого духа леденила Жоэлю кровь. Мысль о том, что рядом с ним полгода находился настоящий гений зла, подлинный Макбет, перед которым тускнел его шекспировский прототип, — нагоняла на виски аббата холодный пот, стираемый нервной рукой. Он почти забыл о Серизе, не думал и об остальных.
Но глаза, насмешливые, умные и проникновенные глаза Тибальдо ди Гримальди мерещились ему ночами.
Глава 8. «Всё это были смутные догадки, расплывчатые подозрения, туманные предположения. А того, что довелось увидеть, я и предположить не мог…»
О поимке шести дьяволов в обличии человеческом за день стало известно всему городу. Чернь, как ни странно, особо шокирована не была. Похождения Сатаны были для неё скорее поводом для разговора, нежели реальным ужасом. Но пересуды о мерзавцах, творивших непотребное, не прекращались долго, радуя возможностью позубоскалить о ненавистных аристократах. Общество же было подлинно убито, причём как открывшимися тайными мерзостями, так и сословным позором. Но стыд всего света был особенно остро прочувствован несчастной маркизой де Граммон, для неё эта история закончилась печально: её салон перестал существовать, ибо хозяйку разбил паралич.
Некоторые имели бестактность упрекнуть маркизу в неразборчивости. Однако упрёк не был признан справедливым ни аббатом де Сен-Севереном, ставшим невероятно а la mode, ни графиней де Верней, заявившей, если бы слуги дьявола не походили на людей, они никого и не могли бы ввести заблуждение. В кои-то веки нечто вполне разумное сказал и мсье Фабрис де Ренар, процитировавший интереснейшую книгу Иоганна Вейера. «Сатана обладает невероятной хитростью, острейшей проницательностью, несравнимым мастерством в плетении самых хитрых интриг и злобой беспредельной, безжалостной и непроходящей. Даже монахи, отрешенные от мира, искушаются им. Свет же и мирские люди — природное царство Сатаны, и кто в нём живут — в Сатане живут, и не войти с ним в соприкосновение для них столько же трудно, как окунуться в море и не намокнуть…»
Аббат делил теперь своё время между церковными службами и заботой о несчастной мадемуазель Стефани. Случившееся стало для неё, несмотря на открывшееся незадолго до того понимание, кем на самом деле является Камиль де Сериз, страшным ударом, — внезапным, скорбным и горестным. Одно дело — понять, что человек, которого ты искренне любила годами, не слишком-то нравственен, и совсем другое — узнать, что он — сообщник банды убийц, выродков и содомитов, один из тех, кто «похоти ради ни в чём не постесняется».
Отцу Жоэлю легче было бы утешить мадемуазель в истерике, но истерики у Стефани не было. Глаза её были сухи, но она на глазах бледнела и чахла. Показания Риго, Дидье Корвиля и аббата де Сен-Северена на суде передавались из уст в уста, и хотя отец Жоэль настоял, чтобы Стефани оставалась в постели и не пустил её в зал суда, — всё было тщетно, — посещавшие её подруги рассказали ей все ужасные подробности, теперь обнародованные. Мадемуазель была умна и поняла всё недоговоренное. То, что Сериз был готов осквернить и её, доходило до разума, но не до сердца. За что? За высказанные ему упреки? Сен-Северен понимал, что причина лежала где-то в пределах ненависти де Сериза к нему, ревности и боли, — ведь недаром же Камиль напился тогда до положения риз, но мадемуазель де Кантильен он об этом не сказал.
Бенуа де Шаван, как мог, старался отвлечь Стефани от скорбных мыслей, приближение Рождества тоже радовало, аббат упорно внушал девице мысль, что случившееся для неё — испытание на крепость духа, которое она должна выдержать, сестрица Анри де Кастаньяка Алисия кормила бедняжку на убой, одновременно ликуя по поводу предстоящей свадьбы братца: тот сделал-таки по совету аббата предложение её подруге Паолин де Тессей.
На третий день после Адвента аббата в церкви нашёл Филибер Риго. Сержант осведомился о самочувствии отца Жоэля, рассказал о предстоящей казни, уже назначенной, и под конец сообщил, что один из заключенных выразил желание поговорить с ним.
Отец Жоэль закусил губу. Он понял, кто хотел видеть его, сознавал, что не сможет отказать де Серизу в этой последней просьбе, но всё его существо воспротивилось. Неожиданно он замер. А что если… что если… если эта встреча… Не взять ли с собой святые дары? Но если это всего лишь последняя насмешка Камиля? Жоэль, несмотря на то, чему был свидетелем, многого не понимал, но предпочёл бы вечное непонимание встрече с мысленно проклятым им.
Но нет, надо пойти. Он слушал де Сериза уже дважды. Послушает и третий раз. Тяжело вздохнул. Неожиданная мысль заставила его вздрогнуть. Господи, ему ведь предстояло встретиться со смертником. Все негодяи были, как он знал, приговорены к обезглавливанию, а не к колесованию. Колесо предназначалось для виновных в предумышленном убийстве, в разбое на большой дороге, в заранее обдуманном убийстве и в краже со взломом. Его же применяли к виновным в насилии над незамужней девушкой. Это была кара для лишенных дворянства, после того как их гербы чернили и разбивали перед эшафотом. Колесованные тела сжигались, безразлично, оставались они в живых или нет. Но по личному распоряжению министра юстиции, все выродки колеса избежали: постаралась родня каждого, не желавшая позора. Но что это меняло? Им предстояло умереть.
Да, он был согласен встретиться с Камилем.
…Жоэль вошёл в мрачный каземат, куда свет попадал лишь из крохотного оконца, рассеиваясь во мраке. Тёмная чугунная решетка делила его пополам, и по обе стороны её Риго распорядился поставить стулья. Всё это не диктовалось интересами дела, но всего лишь было данью уважения сержанта человеку, выведшему его на след убийц. Филибер уже знал, что о поимке негодяев было доложено королю, и его имя тоже упомянуто его светлостью герцогом Люксембургским. С его светлостью Риго состоял в отдаленнейшем родстве через жену и никогда бы не дерзнул напомнить о себе, бедном родственнике, но сейчас об этом факте вспомнил сам герцог, хвастаясь перед его величеством. Знал Риго и подписанном его величеством указе о его досрочном производстве и возведении — по особой милости — в дворянское звание. Милость была подлинно королевская. Подумать только, его сынок Жозеф — будет уже потомственным дворянином! И всем этим Филибер Риго был обязан отцу Жоэлю, с коим его столкнул в добрый час Господь у полицейских конюшен!
Камиль де Сериз появился из теряющейся в темноте двери тюрьмы. Он был облачен в грубую куртку из толстой холстины, с отверстием со стороны спины и снабженную длинными узкими рукавами, несколько превосходящими край ладони, в них была продернута веревка, достаточная для того, чтобы стянуть рукав, но руки де Серизу развязали. Теперь они смотрели друг на друга через решётку. Аббат не встал навстречу заключенному, — не из презрения, его просто плохо держали ноги, и Сериз поспешил сесть на тяжёлый стул тёмного дуба, несколько отодвинувшись от стальных запоров железной клети.
— Так значит, ты действительно видел всё? И ты же навёл полицию на след?
— Да. Я поймал тебя тогда… Старик Леру рассказал, что видел кутежи в загородном доме де Конти. Я сказал тебе, что мне все снится таможня Вожирар… Ты пошёл пятнами и взволновался. И я понял, что там всё и происходит.
— Да, ты отомстил мне сторицей…
Аббат пожал плечами.
— Я не знал. Я почти поверил, что ты непричастен к этим убийствам. Всё это были смутные догадки, расплывчатые подозрения, туманные предположения. А того, что довелось увидеть, я и предположить не мог.
— Как ни странно, верю. Но я хотел видеть тебя, чтобы ты мог понять… Это должно удивить тебя. Дело в том, что причиной этих убийств был… ты. Не перебивай меня, — возвысил голос де Сериз, хотя аббат не пошевелился, — ты всё равно ничего не можешь сказать мне.
Аббат понял, что ему предстоит выслушать не исповедь, но скорее похвальбу выродка свершенным. Их всегда тянет поговорить — Бог весть почему. Они изгаляются и упиваются своими рассказами, и глаза де Сериза тоже блестели упоением.
— …Я говорил тебе, — начал он, пожирая ненавистного Жоэля глазами, — что все эти годы я частенько забавлялся с женщинами и девицами. Ничего особенного. Пару раз я даже почти влюблялся, правда… без взаимности. Но влюбленность диктует странную робость, и низводит наслаждение до поверхностного удовольствия, я же хотел упоения, жаждал восторга и экстаза и вскоре понял, что их дает только разврат. Сентиментальные глупцы оспорят моё суждение, но что мне глупцы? Однако, до тех пор, пока я не встретил тебя после нашей… столь долгой разлуки… я успел и утомиться, и пресытится. Я не лгал тебе — я почти забыл прошлое. Если ты будешь городить вашу церковную чушь о каком-то там раскаянии — умолкни. В этом мире некому каяться. Однако… едва ты приехал… ты что-то оживил во мне… Воспоминания… я вспомнил. Точнее, я и без того часто вспоминал… о том минутном могуществе, когда усилием воли я смог получить желаемое… Сколько раз я после пытался — и был бессилен. Но вот — стоило тебе появиться… Это было на вечере у герцога Люксембургского. Розалин де Монфор-Ламори… — де Сериз судорожно улыбнулся, — красотка. Я возжелал её, но она была холодна, как кочерга. И вдруг… Я увидел её глаза… глаза, искрившиеся влюбленностью, первым цветом юности. Она подошла к тебе, и ты встал ей навстречу. Я слышал её слова… она сказала, что сутана выделяет тебя из толпы, а красота из сотен лиц. Ты помнишь? — Глаза де Сериза налились кровью.
Сен-Северен помнил. Он не видел в этой светской болтовне ничего значимого, но не мог не вспомянуть слова де Витри. Да, нелюбимые, нелюбимые и нежеланные, эти мужчины бесновались, не понимая, что нелюбимыми их делает отсутствие любви в них самих, в итоге они не могли обрести подинного мужества и теряли человечность…
— Я слушал ваш разговор… Ты красноречив… когда хочешь. Она спросила тебя, почему нынче в моде такие блеклые цвета? Цвет костюма — отзвук горячки крови, ответил ты, и если кровь течет в жилах эпохи могучими волнами, то ее цвета — пурпурно-красный, изумрудно-зеленый и таинственно-фиолетовый, ныне же сила истощилась, остались только лишенные творческих порывов сомнения. В моде блошиный цвет… Она слушала, улыбалась, кивала. Как и Мари… Она влюблялась в тебя… О, я видел… она сказала, что ревнует к Господу, который забирает себе самое лучшее… Я почувствовал, что страстно вожделею её и снова… снова ненавижу тебя…
Аббат бросил на собеседника потемневший взгляд.
— Ты считал, что я, несмотря на обеты, воспользуюсь девицей?
Сериз усмехнулся.
— Нет. У каждого — своя гордыня. Твоя — в том, чтобы устоять, только и всего. Но я вновь ощутил свою дьявольскую мощь. Я попробовал для начала внушить девице мысль, что ты подлинно влюблен в неё и хочешь сложить сан и жениться на ней… У меня получилось! Я приказал ей отправиться к портнихе и заказать свадебное платье. Она сделала это!! Потом я увидел её в гостиной маркизы и приветствовал весьма любезно, но она едва взглянув на меня, быстро подошла к тебе. Я видел её глаза. Сон и явь двоились в ней, и она их уже не различала! Она сказала, что видела в Шуази портрет человека в красном… Ты ответил, что это Галеаццо и пошутил, что вообще-то, многие французы уверены, что все итальянцы на одно лицо… Она, уже влюбленная в тебя до безумия, заметила, что твоё лицо совсем не похоже на итальянские лица, и ты снова отшутился… Она попросила разрешение взять тебя в духовники, она хотела поговорить с тобой наедине… Ты согласился… Я понял, что овладел её душой… Но разве мне была нужна душа? За эти годы я близко сошелся с Ремигием де Шатегонтье. Мы понимали друг друга. Едва он увидел тебя, как возненавидел.
Аббат вдохнул.
— Господи, этот-то за что? Ненависть рождается не на пустом месте. Не возненавидел же он де Конти или тебя…
Де Сериз усмехнулся.
— Ты хочешь вынудить меня признать, что я и Реми просто завидовали тебе? — он закусил губу. — Ты что-то, я помню, говорил об этом… что гордыня порождает зависть, а зависть — ненависть? Не знаю. Я никогда не признаю, что ты превосходишь меня. Но меня бесило… и Реми тоже… Есть нечто нестерпимое в преимуществе, оказываемом на твоих глазах другому…
Аббат кивнул.
— Я замечал, когда признаки антипатии его милости проявлялись во всей полноте…
— Он не очень-то и скрывал их… И вот — я рассказал виконту, что могу полностью лишить девицу воли — и предложил ему полакомиться вместе. Ремигий, как ни странно, не любит девиц — слишком многих пришлось чинить, как выражается его милость. Таким образом наши интересы не противоречили друг другу. Однако, Ремигий сказал, что подобная забава, если объект её — не поломойка, но девица из общества, может дорого обойтись. Необходимо было безопасное место для забав, и лучшего, чем загородный домик де Конти, для этого не найти. Он бывал там.
— Так значит… вы… не планировали убийство?
— Нет, — пожал плечами Сериз, — Ремигий даже предлагал поставить дело на поток — договариваться после с оными девицами — ведь ни одна не осмелится никому ничего рассказать, штопать их, и, шантажируя, требовать, чтобы те открывали нам дорогу в дома, где можно хорошо полакомиться новыми красотками. Я бы не стал убивать…
Глава 9. «Избранники Бога избираются Им. Избранные Смерти тоже должны быть избраны самой Смертью, а не избирать её…»
Аббат глубоко вздохнул. Он всё же не сильно ошибся.
— Но кто предложил то, что было сделано? Тибальдо?
— А…ты понял… Да. С его светлостью Ремигий переговорил в присутствии Лоло де Руайана, Бриана де Шомона и Тибальдо ди Гримальди, кои не интересовались женщинами… Банкир неожиданно заметил, что не настолько же Ремигий и я сошли с ума, чтобы… оставлять после девицу в живых? Все равно мне не удастся вечно держать её в своей власти — рано или поздно она придёт в себя, и чёрт знает что и кому скажет, истерички непредсказуемы и ситуация станет опасной…
Я понял, что он в чём-то прав. Тут ди Гримальди неожиданно заметил, что рациональнее и умнее совместить приятное с полезным, развлекаться только с теми красотками, смерть которых будет полезна каждому. Шесть человек способны обеспечить алиби друг другу. Сам же он заметил, что на движущиеся объекты не претендует, но всегда интересовался… любовью после смерти. Он мистик. Брибри робко спросил, не шокирует ли остальных небольшое кровопускание, он с детства любил вкус крови… Лоло настаивал на своём праве покончить с девицей, — убийство женщины возбуждало его. Но, в общем-то, при сопоставлении интересов выяснилось, что они ни в чём не противоречат друг другу. Я настаивал на своём праве быть первым, Реми великодушно соглашался быть вторым, и вообще, интересовался любовью Венеры Калипиги, Брибри со своими вампирическими склонностями вообще никому не мешал, Руайан брал на себя обязанность прикончить девицу, потом наступала очередь банкира, а что до герцога де Конти, то его светлость, услышав от кого-то из путешественников по Новому свету о вкусе человечины, загорелся желанием её отведать. Что до любви, то он предпочитал снадобья Ремигия и развеселых потаскушек пожирнее…
Однако был ещё один неприятный момент — куда девать труп? Ремигий предложил сжигать его в пушёнке, как я теперь понимаю, это был бы наилучший выход, но Руайан заметил, что если труп оставлять на кладбище, предварительно обработав участок особой смесью, уничтожающей следы, это будет возбуждать нервы почище дуэли… Ремигий знал, о чём речь, — эта смесь отбивает нюх собак и безумно ядовита. Задуманная как развлечение, забава начала отдавать криминалом, но меня это действительно странно развлекало, волновало нервы и возбуждало.
Разрабатывал все детали Тибальдо ди Гримальди, методично распланировав первую забаву так, словно намечал детали званого ужина. И вот за пару дней до дня всех святых мне удалось выманить девицу, только что вернувшуюся с бала, из дому, посадить в карету де Конти, и привезти в загородный домик. Я не знал, насколько увеличивается наслаждение, отражённое в чужих глазах… На глазах пятерых своих сотоварищей я овладел девицей, и пришёл в неменьшее возбуждение, наблюдая за Реми. Шуточки Брибри позабавили. Руайан с наслаждением покончил с ней, и когда тело остыло, оно продолжало наслаждаться с банкиром. Герцог же, отведавший человечины, пришёл в полный восторг…
Аббат почувствовал, что его начинает подташнивать.
— Господи…
— При чём тут твой Господь? Твои истины — фикция. Не каждый, кто не верит в Бога, обязательно людоед, поверь. Ремигий, например, никогда не участвовал в таких трапезах. Да и я… в общем-то тоже. Мясо не слишком-то вкусное. Я предпочитаю свинину. Я, кстати, уже с первой же девицей передал тебе привет, вырезав крест на её спине, жаль, ты не догадался…
Сен-Северен всё же справился с дурнотой.
— Стало быть… Изначально речь шла только о плотских забавах, а не о деньгах?
— Ну, почему же? Тибальдо сразу сказал, что потеха должна окупаться чистоганом. Руайан заранее прикинул, что старуха после смерти дочери долго не протянет, а триста тысяч лишними не бывают. Говоря по чести, это-то и стало в дальнейшем камнем преткновения.
— Деньги?
Де Сериз кивнул.
— Реми разозлился, что Лоло так легко сумел поживиться. Но проблема была во мне. Я мог овладеть душой только той девицы, которая влюблялась в тебя.
— Но как же… Ведь Люсиль, насколько я понял, не была девицей, кроме того, весьма тепло отзывалась о Реми…
Камиль удивился.
— Ты и это знаешь? Да. Но она недооценивала самолюбие Реми. Он несколько раз выручал её, но она, хоть и весьма высоко ценила его услуги, считала виконта уродом. И, понятное дело, отказывала ему. Ремигий такого не прощает, а тут, кстати, он первый и заметил, что бабенка втюрилась в твою смазливую рожу. Он сам и потребовал, чтобы она стала второй жертвой Сатаны. Его горячо поддержал и банкир: земля под развалюхой де Валье после того, как рядом построился Субиз, сильно вздорожала, а сама девка так надоела ему просьбами о деньгах, что он, похоже, был готов наплевать на свои высокие мистические убеждения и отыметь мерзавку сам — и даже при жизни. Но в итоге — не захотел поступиться принципами. Или не смог, не знаю.
Аббат с трудом сглотнул комок в горле.
— Он артист.
Камиль кивнул.
— Это есть. Он всегда говорил, что в жизни главное — искренность. Если научиться артистично изображать её, успех будет обеспечен. Но у него-то талант подлинно божественный. Не человеческим хотением… Такому не научишься. И размах у Гримальди шекспировский. Ему и Борджа по колено. И склонности запредельные. Я возбуждался, наблюдая за Ремигием, но банкир меня после акта любви с Розалин стал пугать, а я куда как не боязлив. Но когда Люсиль узнала дорогого опекуна… Казалось, эту бабенку ничем не удивишь и не испугаешь, но тут… — Он усмехнулся, припомнив лицо Люсиль. — У неё, орущей как шлюха с панели, язык отнялся, когда её дорогой опекун выступил на авансцену и дал знак Руайану… Я-то ничего не получил на этом развлечении: перештопанная невинность не возбуждает, зато Ремигий здорово отыгрался, несмотря на дикие вопли мерзавки. Самолюбие мужчины задевать не нужно, тем более такого, как Реми де Шатегонтье. Он мало того, что надругался над девкой, так и излупил её до полусмерти — к вящей радости его светлости. Тот сказал, что отбивные будут только вкуснее. Но пир ему испортил чёртов вурдалак Брибри, присосавшись к дорогой Люсиль так, что мясо вышло после сухое, как подошва. Этого герцог, несмотря на добродушие и отходчивость, простить Шомону не мог неделю. Не слушал никаких извинений барона. Сказал, что подобный проступок свидетельствует об отсутствии чести, совести и вообще, о полном моральном разложении. И это верно. Шомон — себялюбец и эгоист!
Как ни странно, аббата это даже позабавило. Надо же, оказывается, у этих добродушных и отходчивых упырей и людоедов есть свои представления о чести и даже свои принципы… Раньше он такого и вообразить бы не мог. Но было и ещё кое-что, подлинно заинтересовавшее его.
— А ди Гримальди… он как-то обосновывал свои… склонности?
— Когда был трезв, то говорил, что это абсурдный бунт против конечности существования, конфликт личной воли с силами никому неподвластными, последнее проявление фундаментальной веры в вечную телесную гибель в бестелесном бессмертии, месть за смертность и распад… И прочий вздор в том же духе. А когда напивался, то просто изрекал, что чрезмерно горячее лоно и страстные содрогания женщины мешают ему во время акта любви предаваться глубоким размышлениям о сути искусства… Он-де всегда любил покой… А кто покойнее покойниц?
Аббат кивнул. Он, если и не все понял, то что ничего больше и не хотел понимать. Но Сериз рассудительно и спокойно продолжил.
— Весьма разумно было бы предположить, что катафалк, гроб, траурная материя призваны настраивать на торжественный лад и убивать желание, однако в определённых кругах все это погребальное великолепие, напротив, считается самым элегантным возбуждающим средством, самым испытанным и сильнодействующим из всех изысканнейших афродизиаков, — не знаю, где впервые Тибо это попробовал, но практиковал последние лет десять, скупая трупы у гробовщиков. Но он…
— …безумен?
— С чего ты взял? Несколько… бережлив… рачителен. Ты бы с твоими поповскими суждениями сказал бы «скареден», или «жаден», или как это там у вас? Это удовольствие обходилось недешево, к тому же тело не всегда было эстетично, а тут — мало того, что и труп — свежайший, и раскошеливаться не приходилось, так ещё и финансовая прибыль немалая. С какой стороны не посмотри — чистая выгода. Он это просчитал моментально и организовал всё просто блестяще. На смерти Люсиль он нажил продажей участка треть миллиона ливров, а удовольствие от совокупления с ней назвал и вовсе… бесценным.
Аббат почувствовал, что устал. Устал слушать этого урода, устал дышать ледяной сыростью казамата, устал смотреть на сизый металл решетки. Но не уходил.
— А несчастная Женевьева обогащала де Шомона?
— Да…но это пустое. Здесь мы сцепились с Ремигием. Он требовал Стефани. Это почти двести тысяч ливров… Он хотел купить имение в Анжу, ему не хватало, деньги нужны были срочно…
Жоэль поглядел на де Сериза.
— Но ведь тогда Стефани жила ещё дома. Что тебе помешало?
Камиль поднял глаза на Жоэля. Долго молчал.
— Тогда я не готов был отдать её.
— Почему же потом эта готовность появилась? Я думал, что она хоть немного… дорога тебе, — аббат поморщился, как от дурного запаха, — а впрочем, ты прав… Что я несу, дурак? Что такому, как ты, может быть свято?
— Умолкни! Ты подчинил её себе! — взорвался Сериз, — ты отобрал последнее, что мне было дорого! — сейчас глаза де Сериза метали искры. Было понятно, что он задет не по касательной. Он подлинно бесновался.
— Разве я осквернил, обесчестил, убил её, силы небесные?!
— Ты сделал хуже. Я… любил её. Но ты своими мерзейшими проповедями добился, чтобы она возненавидела меня, меня, которого любила! Как же я ненавижу тебя… — де Сериза затрясло, — ты сделал это, понимая, что это единственное, что мне дорого!! Ты просто хладнокровно отомстил мне, отнял её, завладел её душой, потом заподозрил меня, выследил, донёс и добился своего. — Взгляд де Сериза почернел. Он затрясся в страшной конвульсии, — мерзавец, будь ты проклят, но знай, ты отныне не заснёшь ночами, ибо я не дам тебе покоя, пока не уведу с собой……
Жоэль почувствовал себя бесконечно усталым. Это непонятное утомление пришло невесть откуда, навалилось и давило душу. Воистину, входя в ценности и оценки таких душ — словно входишь в иное измерение, переступаешь через раму в глубины кривого зеркала, и искажения амальгамы корежат тебя самого. Аббат затосковал. Он подумал, что вполне может и уйти — все равно этот обвиняющий его в воображаемой низости подлец, даже зная, что пойдёт на эшафот, никогда не раскается в содеянном. Он ведал, что творил, всё понимал, но считал и считает себя вправе творить, что вздумается… Изолгавшийся, изгаляющийся и глумящийся, обвиняющий и проклинающий, осознает ли он мерзость совершенного им самим? Жоэлю казалось, что этого понимания в Серизе нет. А впрочем… Он же сам назвал его сначала грешником, потом глупцом и мертвецом. Так чего же он ждёт от того, чья душа давно разложилась и протухла в распутном, блудливом теле? Аббат словно уснул. В памяти почему-то всплыл Одилон де Витри.
— «Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделенность любовью чревата для иных страшными последствиями…» — пробормотал он вдруг.
— … Что? — Камиль уставился на него сквозь прутья решетки. — Что ты сказал?
— Это не я. Это сказал де Витри. Он, в принципе, не ошибся, когда предположил, что причина убийств в обделённости любовью. Только я понял это не до конца и — не совсем верно. Это не вас обделяли любовью. Это вы обделены ею… Это не одно и то же… В душах, оскудевших Любовью Божьей, откуда вера, жалость и человечность? «Во многих оскудеет Любовь…» Господь же говорил… «Во многих оскудеет Любовь…»
Аббат встал.
— Я, пожалуй, пойду, — тихо сказал он и пошёл к выходу. У двери обернулся. — Прости меня за всё, что я невольно сделал тебе. Если я причинял тебе боль — то делал это ненамеренно. Мое же прощение — тебе не нужно. Я не хочу видеть… Я не приду на площадь. Прощай, Камиль. — Больше всего он хотел оказаться сейчас за стенами этого каземата, увидеть человеческие лица и холодное зимнее солнце. Неимоверным напряжением воображения, которое отказывалось служить, пытался представить бокал с коньяком, жареную курицу, горящие поленья в камине, — что угодно, лишь бы зацепиться мыслью за что-то совсем обыденное, простое — но не получалось.
— Ты действительно думаешь, что меня казнят, идиот, — донесся до него насмешливый шёпот де Сериза, — не дождёшься… — Аббат снова обернулся. Камиль пожирал его взглядом через прутья решетки, — Ничего ты не дождёшься… Но остановись. Ответь мне только на одно… Ты ведь сам… ты проговорился… Что ты sensibile… Ты ведь тоже одарён этим? Ты ведь… как и эти… я чувствовал… Ты тоже избранный? — Жоэль ошеломлённо смотрел на Камиля де Сериза. Тот лихорадочно продолжал. — О тебе говорят, что ты наделён даром… Я не мог воздействовать на тебя, как ни пытался, но когда ты смотрел на меня… Ты ведь делал это, да? Меня давило. Я же чувствовал…
Аббат подумал, что говорит с помешанным. Это этих-то упырей, мужеложников, труполюбов и людоедов он считает избранными? Сен-Северен пожал плечами и сделал несколько шагов к двери.
— Стой же! — неожиданно в спину Жоэлю ударилось что-то вроде камешка. Аббат удивленно обернулся. У его ног лежал перстень, совсем простой, серебро с чернью. Зачем Камиль бросил его в него? Жоэль перевёл глаза на заключенного и в недоумении замер — де Сериз был бледнее стены и тянулся дрожащей рукой сквозь прутья решетки. Аббат понял, что тот просто взмахнул рукой, пытаясь остановить его, а перстень соскользнул с исхудавших пальцев.
Жоэль поднял его. Сериз по-прежнему тянулся к перстню. Аббат повертел его в руках. Он видел такие в Италии, женщины носили в них ароматическую смолу. Неожиданно всё понял — нечаянно, озарением. Так вот почему де Сериз с таким презрением говорил о смерти… в перстне — то, что без мук и покаяния отправило на тот свет отца и брата виконта де Шатегонтье… Как он мог спрятать его? Почему их не обыскали?
Глаза его встретились с глазами де Сериза, мысли Жоэля остановились. Аббат, как все чада Божьи, избранные Его, не умел ненавидеть. Но вот, ди Романо и тут оказался провидцем. В душу его медленно, подобно холодной струйке ртути, вливалась ледяная злость, омерзение к негодяю, ненависть запредельная. Мари… Розалин… Стефани… Он хладнокровно надел перстень себе на палец. Зло усмехнулся.
— Я возьму его на память о тебе, дорогой Камиль, вместе со смертью, что в нём находится. Это отучит тебя от презрения к ней. Избранники Бога избираются Им. Избранные Смерти тоже должны быть избраны самой Смертью, а не избирать её… Разница-то, может и незначительная, misero, но пренебрегать ею не стоит… — и, не слушая раздававшиеся за спиной яростные крики заключённого, прошёл в коридор каземата и захлопнул за собой дверь. Вышел в тюремный двор, кивнул Риго, который был рад поболтать с ним. Отец Жоэль хотел было спросить, исследованы ли камеры и удалены предметы, могущие облегчить самоубийство? Но пароксизм ненависти, заставивший его отнять у Сериза последнюю возможность уйти безболезненно и высокомерно, не удерживался в душе Жоэля, иссякал, словно вода в решете, и миновал. Самоубийство не было бы гибельно для этой души, ибо душа де Сериза давно была мертва.
— Как они? Хоть кто-то… кается?
Риго опустил глаза в землю.
— Я видел злость де Шатегонтье, отвращение и страх перед карой у Шомона… Лучше всех держался мсье де Сериз… — Аббат опустил глаза, поняв, что с сегодняшнего дня положение изменится. Он отнял силу Сериза. — Было и два преступных покушения, внушённых одиночеством и отчаянием.
— Кто?
— Мсье де Руайан и мсье де Шомон. Сейчас за ним следят постоянно, днем и ночью, через сменяющих друг друга караульных, полицейских чиновников или агентов, назначенных начальником караула. Все связаны, в смирительных рубахах.
— А Тибальдо ди Гримальди?
Глаза Риго вспыхнули и потухли.
— Жду-не дождусь казни. Это и вправду чудовище. Не утратил ни сон, ни аппетит, потребовал свечей, читает…
— Писание?
Риго нервно вздохнул.
— Романчик мсье Пиго. Пошлейший, жёлтый, откровенно развратный. Я догадывался, что большинство людей в глубине души презирает добродетель и плюет на честь, но столь явного пренебрежения ими не видел. Де Серизу предложили позвать священника. Сказал, что обойдется без бредовых напутствий, потом вдруг попросил позвать вас…
Распрощавшись с полицейским, отец Жоэль, миновав арочные ворота, оказался в гуще парижской толпы. Было тепло. С неба срывался снежок, но, не долетая до земли, таял. Отец Жоэль зашёл в серый проулок, снял с пальца перстень и нащупал крохотную пружинку. Под печаткой был махонький кусочек странного серо-чёрного вещества. Аббат вытряс его в топкую грязь и старательно растёр по булыжной кладке сапогом. Потом брезгливо закрыл перстень и, пройдя два квартала, швырнул его в Сену.
Глава 10. «…Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…»
День, когда среди публики виновных повлекли на площадь к воздвигнутым эшафотам, отец Жоэль провёл в храме. Народ охотно стёкся на ужасающее зрелище, на торжественное празднество законов. Уличные проповедники вещали: «Вместо пустых сожалений и бездельной жалости да торжествовует мужественная нечувствительность, каковую внушает отвращение к злодеяниям, и каждый, видя в виновных врагов Божьих, да не обвинит казнящего за отмщение жесточайшее, но прозревает в нем только справедливость закона. И каждый распространит повесть о их в недрах собственного семейства, раскроет детям и запечатлеет в их юной памяти образ преступления и возмездия, любовь к законам и к отечеству, уважение и доверие к властям…»
Обезглавленные тела, выброшенные на свалку, кои запрещено было хоронить на освященной земле, мерещились отцу Жоэлю весь день. Под вечер он покинул храмовые пределы и направился домой, однако, не сделав и сотни шагов, остановился. Два голубя весело прыгали по булыжной мостовой, похоже, тая в негромком грудном курлыкании любовное чувство. Увы, оно было грубо опошлено — их насмешливо и язвительно облаяла холёная болонка, в которой де Сен-Северен с изумлением узнал Монамура. Аббат огляделся в поисках хозяйки и тут же заметил её на скамье бульвара вместе с Одилоном де Витри.
— Господи, ну зачем, зачем им было это нужно? Чего им не хватало? — старик недоумевал, удивлённо разводя руками.
Аббат уразумел, что они вернулись с Гревской площади. Священник понимал, что ему всё равно придётся услышать все ужасающие подробности казни — не сегодня, так завтра, но предпочёл бы оттянуть этот срок. По обречённому выражению лица отца Жоэля графиня поняла, насколько мало он расположен слушать о произошедшем, и пощадила его.
— Рассказать-то и нечего, Сансеверино. Крыши всех близлежащих домов и даже дымоходы были облеплены людьми. Какой-то бедолага даже упал из окна на площадь, поранив других. Женщин было много, среди них немало в изысканных туалетах. Они не отошли от окон и любовались смертью осужденных… Наш соплеменник был великолепен и доиграл Макбета до конца. В некотором роде я им горжусь. Недурен был и толстяк Габриэль. Остальные — полуобморочные, поминутно теряющие сознание, жалкие, воющие… Сериз рыдал, Руайан визжал свиньей, виконт поминутно падал в обморок, но хуже всех был — к моему стыду — мой дорогой племянничек… Поэт просто обделался, в прах загадив эшафот… Некоторые говорили, что он-де «насрал на правосудие», но думаю, что этот поступок едва ли был продиктован презрением к юстиции…
Аббат перевёл взгляд на Одилона де Витри. Тот был явно не в своей тарелке, бледен и грустен.
— Никак не приду в себя. Тибальдо. Камиль. Реми. Габриэль, Бриан и Шарло… В чём причина? Люди, которые сидели с тобой за одним столом… Иногда восхищали, как Тибальдо… Бриан… он ведь так талантлив, Боже, а Шарль! И вот — начали пожирать людей… Колдуны-отравители, насильники, вампиры и убийцы. Вы что-нибудь понимаете, Жоэль?
— На родине автора «Макбета» учат не искать второго объяснения причины в случае, если и первое всё объясняет, дорогой Одилон. Геката права, причём тут ведьмы? «Но горе в чём? Макбет — злодей без ваших колдовских затей, не из-за вас он впал в порок, он сам бездушен и жесток…»
Тут по бульвару пронеслась ватага мальчишек с вечерней газетой. «Казнь колдунов на Гревской площади!!» «Премьера в Комеди-Франсёз!!» «Новая пьеса великого Вольтера!! В главной роли — Анри Лекен!!» Напротив них остановились две прогуливающиеся дамы в сопровождении господина средних лет, купившего газету.
— Что там, Жан-Поль? Премьера? Пятнадцатого числа? Надо приобрести билеты, мы с Дениз просто обожаем мсье Вольтера! Как он остроумен, как весел, как тонко подшучивает над предрассудками!
Аббат, глядя вслед удаляющимся, тяжело вздохнул.
— «Он сам бездушен и жесток…» Но если задуматься — в чём причина этого бездушия? Когда еретичествующий фигляр весело смеется над «предрассудками», учит «наслаждаться жизнью» и «руководствоваться разумом» — понимает ли он, что в сонме читающих его и следующих его наставлениям с удручающим постоянством будут появляться люди — о, далеко не самые худшие! — тут вы правы, Одилон, далеко не самые ничтожные и пустые, напротив, те, которые просто «разумнее» и последовательнее других, у которых дело не будет расходиться с мыслями? Тибальдо. Камиль. Реми. Габриэль, Бриан и Шарло — неординарные, талантливые, умные. Что они делали? Считали предрассудками Бога, совесть и честь, наслаждались жизнью, весьма разумно и даже по-вольтеровски остроумно прятали следы своих забав…
Понимает ли этот фигляр Вольтер, что это он убил несчастную Розалин, мадемуазель де Валье, глупышек Женевьеву и Мадлен? Спросить об этом мсье Вольтера — сделает большие глаза, удивится. Разве он в чём-то виноват? — Аббат вздохнул. — Конечно, надлежит быть соблазнам… Нельзя во всем винить этого гаера. Но горе соблазняющим! Он не может не понимать, что зло его гаерского безбожия легко найдет приют в бездушных, бесчестных душах, самоупоённых и горделивых, коим не писан закон Божий, но продолжает свои кривляния!
Аббат с тоской уставился на отражение Сен-Сюльпис, дрожащее в луже истаявшего снега.
— Восстает вольтерьянствующий разум против Бога, веря, что своими силами сможет устроить человеческую жизнь на земле, и не понимает сам, почему вдруг начинают господствовать в мире страшные дьявольские силы… Находящиеся во власти этих сил сами даже не помышляют об их существовании, ибо воздействие сил иррациональных парадоксально формирует сознание рациональное, не допускающее веры в страшные дьявольские силы… — Аббат прикрыл слезящиеся на ветру глаза. — Мы идём, точнее, незримо сползаем к какой-то страшной бездне, из которой несёт смердящими миазмами разложения, гнили и тления, смрадом серы. В душах оскудевает Любовь Божья… Чёрт знает из каких смрадных бездн выползают — и с каждым днём всё больше — страшные существа, обугленные и зловонные, кои словно по волшебству преображаются в людей. Ад дает им имя, богатство, красноречие — и они ядовитыми словами прельщают человечество. Соблазны от века одни и те же — плотские да скотские, манящие наслаждением, да лукавой прибылью, да величием горделивым. Да, всегда будут те, кто устоят! Подлинно Избранные, но… их всё меньше. А это значит, боюсь, что эти, ныне обезглавленные, — далеко не последние людоеды, коих нам доведётся встретить…
— О, Господи, Сансеверино, полно, вы словно пророчите…
Аббат усмехнулся.
— Упаси Бог. Не хватало мне только пророческого дара, и так целителем прослыл… Просто тяжело. Вы говорили, что я стыдлив. Да, наверное. Самый тяжкий стыд — это когда не можешь достойно защитить и утвердить то, чем жив, когда твои слова, в которые ты вкладываешь душу — кого-то просто смешат…
Отец Жоэль распрощался с графиней, Монамуром и Одилоном, получив при прощании от её сиятельства приглашение пятницу на жареного карпа по-провансальски. Приглашение принял. Медленно поплёлся домой, по дороге молясь о покое. «Господи Иисусе, что со мной? Помоги мне, изнемогает во мне душа моя…» Он только вчера повенчал две пары. Анри и Паолин. Бенуа и Стефани. Жизнь не истощалась, несмотря на навалившуюся тоску после рассказа старой графини. Но в мире ощутимо становилось меньше любви. Она иссякала незаметными струйками, истаивала зимними сосульками, высыхала, оставляя потрескавшуюся землю и иссохшие души… Господи, что же это? Он боялся, что не сможет уснуть, что казнь подлинно станет для него, по последним словам Сериза, неотступным кошмаром…
И ведь вот что жутко — Жоэль замечал это отравляющее гаерское влияние вольтеровских писаний в Камиле, Бриане, де Конти, в жутком Тибальдо… Пропитавшись ядовитым духом еретической отравы, они творили откровенные и страшные мерзости. Но разве меньше заражена душа того же глупца де Ренара? Ничтожного дю Мена? Пустого де Шатонэ? Разве не сеют эти смрадные писания — в книжонках по два су, изданные в чёрт знает в каких подпольных типографиях — ужасные зубы дракона, кои прорастут в своё время ростками адских боен и кровавых выродков? Ведь забавы Тибальдо и его компании — это, в общем-то, ублажение похоти да набивание карманов, — самые низменные грехи аристократии. Но когда идейки Вольтера овладеют умами черни — тут и ди Гримальди не поздоровится…
Roture, чернь, сметёт с пути и Тибальдо…
Отец Жоэль еле дополз до дома, попросил Галициано наносить воду в ванную. Оказалось, всё уже готово. Поблагодарить Франческо аббат смог лишь взглядом. Горячая вода обожгла замерзшие ноги и руки, но не согревала, а лишь будоражила. Взвинченный и нервный, Жоэль вылез из ванны, вытерся, натянул пижаму и, торопливо проскочив в спальню, юркнул под тёплое одеяло, на котором уже давно, поджидая хозяина, лежал Полуночник. Аббат медленно согревался, глядя в окно. Галициано не задвинул шторы, и в просвет их вошла жёлтая луна, похожая на круг заплесневевшего сыра… или на отрубленную голову…
На душе аббата было тоскливо и холодно. Жоэль закрыл глаза, долго лежал в молчании, но сон не шёл. В спальню тихо вошёл Франческо и возмущенно прищелкнул языком. Он так и знал. Ни минуты даже не сомневался. Опять!
Галициано возмущался справедливо. На кресле у камина лежали белые пуховые носки аббата, которые тот, натурально, снова забыл надеть! Франческо покачал головой, выражая порицание забывчивости господина, потом отодвинул нагло разлёгшегося кота, осторожно присел на кровать и, выпрастав из-под одеяла левую ногу Жоэля, принялся, ворча, натягивать на неё носок. Аббат наморщил нос и закусил губу: он боялся щекотки. Галициано, полагая, что господин уже спит, осторожно натянул другой носок на правую ногу. Заботливо подоткнул обожаемому хозяину одеяло сбоку, там, где оно сбилось, поправил подушку, снова подвинул к нему тёплого мелодично урчащего кота, подбросил в камин дров, задвинул тяжёлые портьеры и тихо вышел.
Чудо. Пушистые носки сразу согрели ноги, тепло волнами заструилось по телу, потеплело на сердце, согрелась и душа. Полуночник благозвучно мурлыкал свою ночную серенаду. В камине лучились поющие и потрескивающие дрова, струя приятную и легкую теплоту. Усыпляющий, искрящийся костер сухих поленьев и вязанки ароматного деревенского хвороста золотил комнату и тоже странно укреплял расслабленность озябшей души. Аббат недоумённо пожал плечами, нежась на мягкой подушке под тёплым стеганым одеялом. Чего он, дурак, кликушествует? Иссякла любовь… И придёт же в голову такой вздор… «Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…» Веки аббата отяжелели. Через несколько минут он уже спал, тихо дыша и улыбаясь во сне.
Отцу Жоэлю снились бабочки.
Комментарии к книге «Мы все обожаем мсье Вольтера», Ольга Николаевна Михайлова
Всего 0 комментариев