Дарья ИСТОМИНА ЛЕДИ-БОМЖ
Часть первая
НА СВОБОДУ — С ЧИСТОЙ СОВЕСТЬЮ
…Из колонии я вышла ночью. Могла бы еще и не выйти. Я пересиживала четверо суток и считала каждый час, который наматывался сверх приговорного срока. Канцелярия волынила со справкой об освобождении и бумагами на бесплацкартный проезд по железной дороге до родного моего города На руки выдали только справку из санчасти, из которой явствовало, что в моем организме за три года существенных изменений не произошло. Что было полным враньем. Потому что, по-моему, от той, что вошла сюда три года назад, не могло остаться ни молекулы.
Дедуля у меня был большой величиной по генетике, и я понимала, что ни одной клетки из прежних в моем теле быть не может. Вытеснились новыми, распались и сдохли клеточки Все прочее — я имею в виду душу и то, что под черепушкой, — тоже, по-моему, сдохло.
В казарме среди прочих я уже как свободная жить права не имела, и меня переместили в медицинский изолятор в монастырском здании. Я валялась на койке, накрытой солдатским одеялом, втихаря покуривая (бабы снабдили меня на прощанье «беломором») и смотрела сквозь решетку на озеро. Разогретое первым июньским теплом озеро парило, над водой клубились и орали чайки, и далеко смутно просматривалась пристань и долговязые портовые краны — там была воля.
Еду мне приносила санитарка, старая жилистая тетка из крутых, пристроившаяся при санчасти. Она была синяя от наколок и походила на смирную сонную лошадь.
Но она-то и дала мне дельный совет:
— Толкнись к Бубенцову, девка! Иначе они тебя будут мурыжить до скончания века…
Бубенцов у нас в колонии был замом по воспитательной работе. Раньше их называли замполитами. Такой лысоватенький кругленький майорец, похожий на доброго пупсика Только глазки у него были навыкате и холодные Долбил он нам по мозгам постоянно, в основном о том светлом будущем, которое последует после того, как каждая из нас искупит вину.
Ходили слухи, что как мужик Бубенцов не имеет равных, с ним можно столковаться на предмет забеременеть, что сразу переводило ту или иную разнесчастную долгосрочницу в разряд льготников. Ее освобождали от тяжелой работы, переводили в отдельный барак и ставили на доппаек, в котором случались даже сливочное масло и кое-что мясное. Ну, и после родов тоже случались просветы.
Тетка сработала как надо — к Бубенцову на последнее «собеседование» меня отвели в ту же ночь.
Он начал долдонить что-то про мою будущую жизнь, но я его оборвала:
— Я готова! Где?
Он заюлил глазками, морда стала красной, посопел, раздумывая. — видно, все-таки осторожничал, — но потом увел меня из своего кабинета с портретом обожаемого президента и триколором, распятым по стенке, в каптерку. Я знала: Бубен распоряжался всей гуманитарной помощью и все наши вольнонаемные, отиравшиеся при канцелярии и иных службах, щеголяли в одинаковых розовых куртках, легоньких, из синтетики, шведских, кажется.
Он включил электричество, стеллажи были забиты картонками с барахлом, на вешалках аккуратно размещены платья, кофты, пальтуганчики и куртки. Отдельно стояли туфли, кроссовки, ботинки и сапоги на каблуках, заведение у нас дамское — гуманисты из Европы это, видно, учитывали.
Габаритами меня предки обеспечили немалыми, росточек под сто восемьдесят, обувь — тридцать девять, ну и так далее. Когда-то в прошлой жизни мне не раз вонзали в спину: «Во, кобылища!» А как-то клеился какой-то тип, занимавшийся модельками и уверявший меня, что я — именно то. Но я-то понимала, что со своей рожей на Линду Евангелисту не потяну, а на меньшее — к чему кувыркаться?
Так что с подбором барахлишка вышли кое-какие проблемы. К тому же мне не хватало до нормы килограммчиков двенадцать, так что я представляла из себя нечто дрынообразное. Но в конце концов я подобрала кое-что, в чем на той самой свободе, на которую «с чистой совестью», можно было бы смотреться не совсем чучелом: белый летний пыльник-плащ до пят из плотной ткани, с пояском, черную юбку с боковым разрезом из рыхлого вельвета, кремоватую кофточку коротким рукавом, черные туфли на низком каблуке, на липах. Все это было уже ношеное, «секонд хенд», но стерильно отчищенное и пахло химией. Правда, здесь попадались и совершенно новые вещи — бельишко в целлофане и все такое, и я сгребла гарнитурчик из бюстгальтера и трусиков, две пары колготок я слаксы в геометрический рисуночек — черные и красные квадратики и треугольнички.
Бубенцов сидел за столом, поглядывал молча и что-то помечал в амбарной книге.
Я подумала, сняла с себя казенную куртку из дерюги, стянула сатиновое платье, короткую рубашонку и скинула трусики и бюсик.
Скинула какие-то тюки со стеллажей и уселась на них.
— Без резины не буду! — сказала я.
— Не боись… — поднялся он. — Все продумано, С учетом пожелания…
— И свет выключите! Я со светом не умею…
— Понимаешь… — фыркал он, прыгая на одной ноге к выключателю. Потому как путался в штанинах. Единственное, что я разглядела, что ноги у него как столбы и волосатые.
А потом я закрыла глаза и заставила себя отключиться. Пусть делает что вздумается. Меня это как бы не касается. В общем-то, не очень противно было. Просто я изо всех силенок изображала из себя бесчувственную колоду. Вроде как бы это все и не со мной.
Впрочем, я и выжила, наверное, здесь потому, что с самого начала решила: все, что происходит, происходит еще с кем-то посторонним, а я так, как бы смотрю со стороны. Что-то там, в глубинах, вздымалось нетерпеливое, как-никак три года без подобных процедур не хухры-мухры, и если я сама забыла, как это делается, то что-то во мне все это прекрасно вспоминало, Но меня душил мутный запах какого-то одеколона, отталкивало неустанное обшаривание потных рук, и я, собравшись, кусала губы и старалась не отвечать.
Бубенцов остался недоволен.
Когда я одевалась уже в новое, он проворчал:
— Поактивнее бы надо, Лизавета! Разве я вам враг, Басаргина?
— Какая есть… — стыдливо сказала я. — Такая я. Не такая…
Больше всего я боялась, что он меня задержит до утра.
— Ну, с новой вас жизнью! Успехов в труде, и все такое… — сказал он. — В два тридцать катер! Можете успеть…
У него, оказывается все было при себе — конверт с сопроводительными документами и даже какие-то небольшие заработанные мною деньги.
Через полчаса служебный катерок уже отваливал от бревенчатого причала между ледниковых валунов, я стояла на корме и смотрела на остров. У нас тут — севера, и в июне ночи почти не бывает, небо было гнойно-желтого цвета, серая вода озера стыла, как зеркало, и в ней отражался весь громадный и плоский монастырь, с белыми низкими стенами, до половины заставленными гигантскими поленницами дров (в бывшей трапезной, кельях и службах отопление было печное), с невысокими шатровыми башнями, сложенными из природного камня, и мне было как-то дико и странно, что ничего этого я больше не увижу и ничего подобного со мной больше не будет — ни страшных зим, когда по льду озера вздымаются хвосты метелей, ни холода, от которого не согревает ничто, ни бесконечного стука швейных машинок в цехах, где мы шили камуфлу армейскую, и истерик, и временами вспыхивавших бессмысленно жестоких скандалов и разборок.
Я уже знала, что сделаю прежде всего. Едва катерок приткнулся к причалу, я прошла мимо сонных складов и штабелей кругляка — отсюда на баржах лес отправляли к финнам, — спустилась на берег и добралась до закраины сосняка. Огородики закончились, и здесь было совершенное безлюдье, только плоские скалы, уходившие в озеро, и навороты ледниковых валунов.
Вода была чистая, как слеза, прозрачная, и даже на глубине просматривались четко, как сквозь оптическое стекло, коричневые бороды водорослей, белый донный песок и серебряная рыбья мелочь.
Я разделась донага, зажмурилась и прыгнула в воду. Это была не вода, а жидкий лед. Ощущение было такое, будто с меня одним махом содрали кожу. Чего я и добивалась. Чтобы все, что было, — содрать! Плаваю я как рыба, благо родилась и зрела на Большой Волге, но все-таки понимала, что меня может стиснуть судорогой.
Набрала воздуху, нырнула и сумела ухватить со дна горстку искристого песку.
Вылезла я на берег, только когда учуяла, что начинает отмерзать самое дорогое.
Поскуливая, открыла хозяйственную сумку из коричневого дерматина (такие выдавали всем освобожденным), выдернула вафельное полотенце со штампом и растерлась докрасна. Волна горячей крови ударила изнутри, раскалила кожу, и мне вмиг стало тепло и радостно. Я будто смыла одним махом все — запахи тухлой капусты, хлорки и копеечной косметики, которая продавалась в лавочке в зоне, и ночные всхлипы и стоны товарок по беде, которые самоудовлетворялись на двойных койках, и бесконечные зимы, когда тебя загоняют в цех, когда еще темно, а выгоняют, когда уже темно, и кажется, что ни весны, ни солнца не будет больше никогда, и каптерку с сопящим заместителем по воспитательной работе, словом — все-все!
Я переложила кое-какую мелочевку из сумки в пластиковый пакет с мордой патриотичного Газманова на фоне золотых куполов, нагрузила сумку камнями и зашвырнула ее в озеро. По этому коричневому дерьму здесь вольные сразу определяли, что сударыня — только что с острова. Могли и прицепиться. Те же менты на вокзале. И устроить мне что-нибудь наподобие каптерочного Бубенцова. Пока я без паспорта, я кто? А паспорт мне должны выдать только далеко отсюда.
Солнце наконец ударило сквозь кроны сосен, озеро вмиг заголубело, чайки превратились в белоснежные хлопья в перламутровых небесах, и я поняла, что дико хочу жрать, лопать, трескать, грызть и высасывать!
К концу срока меня стало одолевать совершенно дикое желание — я хотела пива. Не вонючего самогона, который втихаря гнали у нас в пищеблоке, не политуры из мебельного цеха, от которой не отказывались матерые долгосрочницы, и даже не нормальной водки, что иногда приносили охранницы, а именно пива — такого, что обожал дедуля и каковым отпаивал меня лет в двенадцать, когда понял, что моя скелетина никак не решается нарастить плоти. Горьковатого, соломенно-рыжего, холодного, в запотевшем тонком стакане. И чтобы была воблочка с твердыми брусочками соленой икорки, вкусной хребтинкой, лупастая.
Что и свершилось! Правда, в вокзальном буфете стеклянных стаканов не оказалось — были бумажные стаканчики. Но пиво было классное, не «жигули», но чешский «Будвайзер». Вместо воблы я обзавелась хвостом копченой, скумбрии. Взяла еще горячую сардельку с горчицей. Вокзал я видела впервые, меня с прочими привезли в «Столыпине» и разгружали на дальних путях, а потом, с овчарками, прогнали на пристань. Но здесь было по ранности еще безлюдно, довольно чистенько, а буфетик был забит импортом, который докатился и досюда.
В буфете шуровал пацаненок, у которого я вызвала явное любопытство. Но прикид у меня был приличный, к тому же я прикупила и зажигалку, и пачку дорогого «Ротманса», что свидетельствовало о моей высокой покупательной способности. И он явно раздумывал, куплю ли я еще чего или нет. Я тоже прикидывала, сколько у меня осталось, после того как я, как нормальная, взяла купейный билет в кассе. В комендатуру, где могли выписать бесплатный литер, и соваться не думала.
Над буфетом висел портрет Ельцина — предвыборный плакат с призывом от девяносто шестого года. Его уже засидели мухи. С господином Ельциным наши пути разошлись как раз в девяносто шестом. Или девяносто пятом? В общем, он пошел на новый срок в президенты, а я — на свой первый в колонию.
«Кин сав!», как говорят японцы, «Йедем дас зайн!», как говорят германцы, или «Каждому свое!», как сказала мне судья Маргарита Федоровна Щеколдина, когда я, ничегошеньки не понимая, сидела в клетке в нашем горсуде и на меня с любопытством пялились полгорода, сбежавшиеся на экзотическое зрелище.
Пора было производить инвентаризацию. Я посасывала пивко и прикидывала. На данный момент мы имели не то чтобы невинную, но так и не сумевшую накопить хотя бы приличный секс-опыт незамужнюю девицу Лизавету Юрьевну Басаргину, двадцати шести годов от роду (уже это свидетельствовало о надвигающейся старости!), бесправную, безработную, без определенного места жительства, с трудом соображавшую — куда крестьянину податься?
То есть, конечно, подаваться мне надо было на родину. Только что там меня ждет, а главное, кто?
Я вынула из пакета зеркальце и оглядела себя. Мордень была почти приличная, только бледные губы, потрескавшиеся и сухие, потому что помадой на острове я не пользовалась (не для кого!), а крем закончился Блекло-синие глаза под бесцветными бровками казались безразличными. Зеленеют они у меня почти до черноты, только когда я в психе — в стрессе, значит. Реснички ничего, мохнатенькие и длинные, но без подмазки их почти не видно. А вот скулы обозначились неожиданно резко и грубо, и стала ясна заметная раскосость моих глазенапов — это у меня от азиатских предков.
Дедуля мне как-то поведал, что где-то когда-то чуть ли не во времена питекантропов или нашествий Мамая на Москву кто-то приволок не то из Казани, не то из еще какой-то Шемахани в виде военной добычи не то шахиню, не то рабыню, она и наградила бесчисленное потомство Басаргиных крутыми скулами, свирепым темпераментом, а главное, гривами совершенно черной, вороненого отлива, волосни. Каковая в виде короткой щетинистой стрижки венчала и мою башку.
Хорошо еще, что шахиня не наградила меня генами кривоногости, которыми славятся кочевники, — с ходулями у меня более чем в порядке.
Вообще-то дед утверждал, что я являю собой образец той общности, которая в недавние времена именовалась «советский народ». То есть во мне намешано столько кровей, что я запросто могу считать своим любого бога — от Будды до Христа или Магомета. Католическая Дева Мария мне тоже не чужая со стороны польской прабабки, где-то там во временах маячили и какой-то грек, сосланный в Джамбул из Черноморья, и даже казаки, переселившиеся с Кубани на Алтай на сто лет раньше.
В общем, я на это дело плюнула и объявила как дедуле, так и всему свету, и прежде всего себе, что я — Лизавета (тоже мне имечко сыскал дед!) Басаргина по кличке «Дрына» была, есть и останусь на веки вечные волжанкой, то есть совершенно российской, русской девицей — и катитесь вы все ко всем чертям!
Мамулечку все это не волновало. Мамулечка к пяти моим годам подкинула меня деду и умотала в солнечную Моравию с очередным мужем, кажется, все-таки последним. Я его не помню. Вроде бы это был веселый и толстый грузин с роскошными усами, директор плодоовощного совхоза под Гори, проходивший стажировку в институте у деда. Пару раз в год через Москву к нам на Волгу его люди привозили посылки из Грузии: вино в бочонках, чурчхелы, гранаты и потрясающее варенье из незрелых грецких орехов и лепестков роз. С посылками мамулечка передавала писулечки — в них мне рекомендовалось чистить зубы два раза в день, учиться на «отлично» и слушаться дедушку.
Кто был моим папулечкой, я так до конца и не выяснила. По одной из версий — военный моряк с атомной подлодки, который вроде бы служил на Чукотке и познакомился с мамулечкой в военном санатории в Алуште, будучи в отпуске. В первом классе я рисовала его рядом с чумом и моржами, с большим пистолетом в руках. По моему разумению, таким образом он подводно стрелял моржей и китов. Возможно, мать ждала более удобного момента для объяснений. Словом, когда я созрею. За одно я ей была благодарна. Несмотря на свои бесконечные замужества, она сохранила девичью фамилию, каковой наградила меня. Иначе я бы свободно могла быть какой-нибудь Алибабаевой или Махарадзе.
В девяносто первом все накрылось — и вино в бочонках, и писулечки, и варенье из лепестков роз. Грузия стала заграницей.
В общем, дед для меня был всем — и мамкой, и нянькой, и кормилицей. Муштровал он меня свирепо, вовсе не как девицу, а как пацана. Видно, ему не хватало не внучки, а внука. Так что к четырнадцати годам, тощая, как глиста, но мускулистая, я запросто переплывала Волгу в самом широком месте, там, где она. впадает в водохранилище, наматывала на стадионе при школе километры (я предпочитала длинные дистанции, а не спринт), пробовала толкать ядро, но потом остановилась на волейболе, лупила дичь на пролете из любого из дедовых дробовиков и бокфлинтов из его коллекции и даже как-то завалила под Тверью кабанчика, дралась всерьез с пацанами из слободы, которые исконно враждовали с «институтскими», из НИИ, и не до первой кровянки, а так, чтобы улепетывали. Не раз получала и сама, но дед к моим фингалам относился с одобрением. Освоила его трофейный мотоцикл с карданной передачей, «бээмвэ» образца сорок пятого года, и действительный член академии сельхознаук, руководитель самой мощной селекционной структуры по пасленовым культурам, к которым относилась и картошка, даже не догадывался, что в одиночестве я раздевалась, в тоске разглядывала острые кукиши на плоской грудке и с ужасом думала, что я на веки вечные останусь плоской и тощей и у меня никогда не отрастет ничего приличного.
Но ничего — все отросло, что и положено, в некоторых местах буйно заколосилось и закурчавилось, но то, что я не мальчик, дед понял только в тот день, когда на меня обрушились первые регулы, и он, перепугавшись до икоты, вызвал «скорую» из города, спасатъ меня от неведомого заболевания, и потом женщины из его института тихо ржали над дедом и пересказывали этот анекдот городским.
Иннокентий Панкратович Басаргин был картофельным гением, выводил и районировал сорта в основном для средней России, много потерпел еще молодым во времена борьбы с космополитизмом, в раз-рад коего входило и учение монаха Менделя, и в те же годы, когда гены объявлялись извращением буржуазной науки и даже думать о них было запрещено, втихую, на должности старшего лаборанта, вышибленный отовсюду и только по случайности не посаженный, колдовал над своей картошкой…
В чем и преуспел. Коровы, которых академик Лысенко кормил бракованным шоколадом с фабрики «Красный Октябрь» и поил сливками; чтобы они показывали невиданные достижения по жирности, благополучно передохли или были переработаны на микояновские котлеты, про академика Лысенко забыли, а мой Иннокентий Панкратович гордо ездил на чешской «шкоде», которую ему подарили народно-демократические чехи за отстаивание достижений монаха Менделя, стоял по праздникам на фанерной трибуне в центре города с лауреатской медалькой на пиджачке и колдовал над новыми картошками не столько за электронным микроскопом, сколько на опытных делянах, в ватнике и резиновых сапогах, с заслуженной, отполированной его мозолями лопатой в руках.
Но деда не было уже четыре года. Моего сухонького, как стручок, стремительного и горластого матершинника, который изумлял нерадивых сотрудников ругательствами на самой изысканной латыни, до старости лет курил махру и иногда запивал по-черному. Правда, в запое я его никогда не видела, потому что в эти дни он скрывался в лесничестве у знакомого лесника. Что-то ему не нравилось в ходе всей жизни в России, и иногда у него это прорывалось. «Мне-то что, Лизка! — говаривал он. — Я свое отжил. Мне тебя жалко». Как-то, я была уже в девятом классе, он застукал меня с сигареткой в зубах, накостылял по шее и заявил:
— Не курить по сортирам, мерзавка! И вообще — не курить! В конце концов, ты у меня кто? Ты у меня должна быть — леди!
— Леди-то леди… — мрачно огрызнулась я. — Только леди в таком тряпье не шалаются! А мне и надеть нечего!
— Ну да? — удивился он.
Кажется, он считал, что школьные юбки, свитера и ботинки типа говнодавов — именно; то, что мне надо.
Но тут возбудился, усадил меня в «шкоду» и свез в Москву. От нашего городка до столицы два с половиной часа на электричке, по шоссе можно домчать и скорее, но он вел нашу тачку часа три и все допытывался, что именно входит в гардероб современной девицы, леди, словом. Тогда еще существовали «Березки», но уже появились первые вольные лавочки, академик был заряжен какими-то чеками за иноиздания, пачкой отечественных стольников и прибарахлил меня по высшему разряду. То есть выпустил козу в огород с капустой и только с любопытством следил, как я привередничаю.
Тогда я и купила первые мои «шпильки», две итальянские «грации», мушкетерские сапоги типа ботфортов, бельишко с кружавчиками, упаковки с колготами, три платья, какие-то кофточки, короткую полушубейку из канадской нутрии абрикосового меха и, в довершение ко всему, громадную шляпу из соломки с цветком. Шляпка мне шла как корове седло, но удержаться я не смогла, и когда я ее примеряла, делала для тренировки элементарный «кокет» — глазками в угол, на нос, на «предмет», дед пробормотал:
— Да ты у меня и впрямь… уже… леди! Очевидно, в его понимании истинной леди надлежало изъясняться только по-аглицки, потому что уже на следующий год он умудрился меня воткнуть на всемосковскую фабрику невест, то есть в иняз имени Мориса Тореза. И я пошла осваивать «инглиш».
Московской прописки у меня не было, с пропихиванием в институт были сложности, но Панкратыч преодолел все, поскольку, как я понимала, окончательно уверился, что, несмотря на его усилия, я намерена перейти в ранг дамы и мужественного наследника из меня уже не выкуешь.
Мне подыскали комнату у одной тетки в Марьиной роще, и я пошла брать на абордаж Москву! Время было веселое, то «гэкачеписты» со своими танками, то прибалты отваливают, то хохлы за самостийность и жовто-блакитность борются. А тут еще и картоха пошла маршем из-за бугра, то голландская, то шведская, то еще черт знает откуда, мытая, розовенькая, в сеточках. И наши российские плоды и овощи пошли сдавать к чертовой матери все бастионы и крепостя. И так же стремительно пошел скукоживаться и дедов НИИ. Возбужденное волей колхозное и совхозное крестьянство пошло растаскивать все, что можно, опытные дедовы деляны неубранной ушли под снег, все его драгоценное вымерзло, и вот тогда я впервые увидела дедульку в драбадане, он пил, уже не стесняясь, сидя в разоренной теплице, и все спрашивал меня растерянно:
— Ну, и зачем я жил, Лизавета? Потом было многое. Многое было. Но потом.
..Я очнулась от того, что динамик под потолком буфета хрипел про то, что пассажирский поезд «Архангельск — Москва» отправляется через пять минут.
Поезд шел проходом, с северов, и это был мой поезд.
И вот тут-то впервые я по-настоящему испугалась. Я вдруг поняла точно, что мне нельзя ехать домой. Потому что если я доберусь до родного городка, то после первохода непременно вернусь сюда. Меня вернут обязательно. В таком же «Столыпине». Снова шить камуфлу в монастыре и считать дни. Только это уже будут не дни, а годы. Потому что если я вновь увижу те рыла, которые меня сюда законопатили, я не выдержу. Не смогу. Я же там весь этот город сожгу к чертям вместе с горсудом и судьей госпожой Щеколдиной Маргаритой Федоровной, я же доберусь до дедова «бокфлинта» — верхний ствол в чок, нижний в получок — раздобуду жаканы и картечь на дикого кабана и перестреляю их всех — от Ирки Гороховой до следователя Курехина, до этого сопливого Зюнечки, до каждого, кто надевал на меня наручники, кто лупил меня в камере следственного изолятора и кто превратил меня вот в такую. Этакую, значит…
Но куда-то ехать было надо. Не все ли равно теперь, куда?
Я рванула на дощатый перрон, успела влезть в свой купейный, ткнув билет проводнице. Она сказала:
«Занимай любое место. Пустыми идем».
Я и заняла одно из дальних купе. Совершенно пустое.
В вагоне было грязно и холодно, оконное стекло немытое, в потеках. Я успела увидеть, как уехал назад деревянный вокзал с электрическими часами без стрелок, с разбитым стеклом, как поплыли мимо штабеля экспортного леса, весь этот чертов кругляк, брус и пиленка, открылся порт с неподвижными кранами, распахнулось и закружилось совершенно сказочное от солнца и сверкающей зыби озеро, далеко всплыл плоский остров с прижатым к земле монастырем и еле видимыми сторожевыми вышками на стенах, — и заплакала.
Это было впервые. За все три года четыре дня и восемь часов.
Плакать — это было для них слишком. Плакать я себе больше не позволяла. И вот — реву… Чего оплакиваете, леди? К чему?!
«ПРЫГ-СКОК! ПРЫГ-СКОК! ОБВАЛИЛСЯ ПОТОЛОК!»
Летом девяносто шестого я получила диплом и вылетела из иняза, трепеща крыльями, как вольная, гордая и полностью независимая орлица. Домой я возвращаться не собиралась. Уже почти внедрилась в одну небольшую турфирму — оформлять путевки, крутиться с рекламой, а главное, и переводить, и сопровождать группы россиян, в основном в Грецию, Югославию и, вообще, по европейским югам. Но впереди явственно маячил Лондон и, естественно, Париж, куда я, как каждая созревшая в условиях «совка» девица, рвалась всеми фибрами.
Фирмочка была веселая — четыре наглых пацана, две девицы моего разлива, офис в полуподвале на Поварской, много бизнес-планов и мало денег. Но зато весело и, в общем, перспективно. Поскольку босс, из бывших военных переводчиков, Витька Козин, обладал энергетическими и взрывными возможностями атомной бомбы средней мощности, успел пошалаться по планете, навел мосты не только с греками и шел на запах валюты, как акула на кровь. Но все вбухивав в фирму, то есть в нас.
Но тут я получила письмо от Гаши, в котором она требовала, чтобы я немедленно объявилась, потому что после смерти дедули прошло какое-то положенное время и мне надо было вступать в права наследования. Сама я как-то об этом не очень задумывалась.
Гаша — Агриппина Ивановна — была дедова домоправительница. Еще в девчонках она крутилась на дедовых делянах и там же как-то осенью, когда убирали картошку, попала под картофелеуборочный крейсер на гусеницах, такой монстр, величиной с дом, творение некоего машиностроительного НИИ, которому надлежало заменить трудовые лопаты на механическую копку. Монстр картошку жевал, как динозавр, толку от него не оказалось никакого. Но он успел прихватить стальными челюстями оплошавшую Гашу, но всю не схарчил, а похрустел ее ногой. С тех пор она и хромает со своей палочкой, тихая, как мышка, аккуратненькая и без памяти обожавшая Панкратыча. Дед, видно, отчего-то чувствовал себя виноватым, выволок ее из их деревеньки и пригрел. Но к воспитательному процессу (я имею в виду себя) ее не подпускал, к тому же домом она правила только пять дней в неделю, а по субботам и воскресеньям отправлялась на спецвелосипеде (одна педаль короче другой) в свою деревеньку, где у нее был какой-то тихий муж и регулярно появлявшиеся дети. А что касается стирок-прачек, готовки, приборки — это она проворачивала безукоризненно.
В общем, Гаша выдернула меня из Москвы. Поскольку всерьез к работе на фирме я не приступила еще, Козин отпустил меня на сколько потребуется, я села в электричку и направилась «в пенаты».
Но на вокзале меня встречала не Гаша, а Ирка Горохова, и, если бы я не была такой дурой, уже одно это должно было бы меня насторожить. Но моя школьная подружка, ходячий сейф для сердечных тайн, обладала совершенно невероятным нюхом на любое событие, а то, что мы свиделись, было событием несомненным, так что ее информированность о том, когда я прибываю и зачем, меня не удивила. Значит, у Гаши узнала. А вот Ирку я узнала с трудом.
Последний раз я ее видела на похоронах Панкратыча. Тогда рядом со мной суетилось что-то в картинно-траурном, даже в монашеском платье и черных чулках, хлюпающее слишком усиленно. А тут стояла загорелая молодка, стриженная под «солдатика», с щетинкой крашенных под солому волосиков, в модных противосолнечных очках, на пробках, в красной кожаной юбчонке почти до пупа и малиновой футболке, помахивала мне пучком садовых ромашек и скалилась голливудской улыбочкой. И первое, что сказала:
— Видала, какую мне пасть смастрячили? Пятьдесят баксов каждый зубик! Годится?
— Нормально, — согласилась я. То, что она заменила свои редкие зубики, каждый из которых рос кто в лес, кто по дрова, меня порадовало. Но, вообще-то, это была не совсем та Горохова, с которой мы сидели на одной парте ряд лет и зрели. Ирка всегда работала под дурочку. Не просто изображала наив, хлопая рыжими ресницами и пялясь оловянными глазищами, но добивалась впечатления полной, до абсолютной беспомощности, дебильности, когда каждому хочется такой недотепе помочь.
Мы и помогали. Я в том числе. Писали для нее контрольные, готовили шпаргалки, хором вдалбливали в ее черепушку «инглиш» и перетаскивали из класса в класс. Ирка вечно ныла и поносила предков, мол, батя, стивидор в нашем речном порту, опять в запое, маманя убежала от него в деревню, и как-то так постоянно оказывалось, что мы ее по возможности и прибарахляли кто чем может, хотя для наших девчонок это было проблематично: Горохова была коротконогая, низкий зад таскала почти по земле, а впихнуть ее мощное, не по возрасту, вымя в нормальный бюсик — тоже была мука. Кличка у нее была Кубик Рубика, в общем, хоть ставь, хоть положь. Но каталась она на своих подставках неутомимо и всегда знала, кто с кем, когда и отчего не только в школе, но и в городе. Я имею в виду дискотеки, поездки на казанках на острова и прочее…
Она часто бывала у нас дома. Панкратыч ржал, слушая ее глубоко философичные рассуждения типа:
«Американский империализм только с виду добрый. Мать говорит — они нам еще дадут!» Я терпеливо решала за нее уравнения, и, в общем, мы дружили.
Но не постоянно, а с некоторыми паузами. Она таскалась за мной на прицепе даже на свиданий. И пару раз оказывалось, что, пока я еще размышляла, стоит ли тот или иной субъект моего гордого внимания, Ирка уже умудрялась снять трусики.
А потом ревела и каялась:
— Так вышло!
Ну мало ли чего было в детстве и отрочестве? А тогда на перроне передо мной стояла молодая особа двадцати двух лет (мы с ней ровесницы), свеженькая, похудевшая, каким-то чудом подтянувшая свои задницу и передницу до приемлемых габаритов, умело подмазанная, с безукоризненными белоснежными образцами стоматологического искусства, вся такая грустно-ласковая.
И сказала именно то, что я хотела услышать:
— Сходим к деду?
Панкратыча в знак заслуг похоронили на старом кладбище, которое было в черте города и где никого за просто так не хоронили. Оградок, похожих на кроватные спинки, тут не было, одни памятники, и деревья лет за сто вымахали какие надо — крепкие липы, елки и дубняк. Ирка положила ромашки на травянистое надгробие, а я поплакала. Какой-то служитель мне сказал, что могила уже устоялась и можно ставить памятник. Памятник у деда уже был — за городом на задворках НИИ лежал здоровенный иссиня-черный с красной искрой валун из какой-то редкой породы, который дед раздобыл и приволок из Карелии и, ткнув в него тростью, сказал мне:
— Когда сандалики откину, придавишь меня вот этим, Лизавета! Чтобы не вылез и не сказал всем этим мудакам, что я о них в действительности думаю…
И я решила, что в Москву не вернусь, пока все тут не оборудую как положено.
Мы пошли с Иркой с кладбища, и тут я узнала, чем она занимается. У нее был свой киоск, на главной улице, между бывшим гадючником, ныне пивным баром «Русская забава», и гастрономом, который теперь именовался «супермаркет». Местные власти объявили тут пешеходную зону и даже воткнули шесть фонарей на фигурных столбах, вроде как Новый Арбат. Они тут все пытались догнать столицу — там городили Христа Спасителя, а тут, у нас, пытались залатать крышу на самом главном заброшенном соборе. Городок мой некогда был сапожной столицей царской империи, ботфорты и армейские бахилы тут тачали для казны еще при Петре Первом, воровали, как водится на Руси, прилично и во искупление грехов отгрохали собор. Потом его частично разбирали на кирпич для свинарников, и было понятно, что строиться ему по новой еще долгие лета. Во всяком случае, до лужковской Москвы было скачи — не доскачешь.
А киоск у Гороховой был беленький, с крестиком, аптечный. Она гоняла в Тверь и Питер, скупала лекарства у оптовиков и толкала с наценкой.
— Ты замужем, Ирка? — спросила я.
— Уже нет… — пожала она плечами.
Что уже само по себе было удивительно — по-моему, замуж Горохова захотела еще в тот миг, когда ее несли из родилки, и хотелочки у нее в этом направлении были настроены в полной готовности, постоянно. И в тот год, когда я просочилась в иняз, она захомутала какого-то лейтенантика из военного городка ниже по Волге. Но уточнять, с кем она нынче, я не стала, после кладбища было как-то не по себе, мы дошли до дедова особняка, но она заходить к нам не стала, чему я, если честно, обрадовалась. Хотелось побыть одной. Ну в крайнем случае с Гашей.
При Никите-кукурузнике академику Басаргину за особые заслуги перед Отечеством был выделен гектарный участок под застройку и теплицы прямо на берегу Волги, вблизи тогдашней окраины, которая все еще по старой памяти называлась «слобода». Вообще-то земля предназначалась изначально какому-то генералу времен Великой Войны, но военачальник на нее чихал, и когда все это передали деду, тут были джунгли! Березняк напополам с сосенками, сирень, бузина, сорняк в рост человека.
Дедуля землю понимал и взялся за дело ретиво. Сейчас вместо слободы стояли девятиэтажки, ближе к центру города сохранились «хрущевки», а как раз между ними и воткнулись мы, такой зеленый оазис с пробуренной скважиной артезиана, из которой вода водопадом, по выложенному природным камнем ложу, изливалась с обрыва в Волгу. Забора фактически не было, вместо ограды плотные кулисы из японской вишни, облепихи и черной рябины. Теплиц дед не поставил, вместо них возвел английские горки, разбил цветники — с таким расчетом, чтобы цвести начинало в начале мая и цветение шло до первого снега.
Деревья вымахивали вместе со мной, я их помнила хлыстиками, но Панкратыч сохранил и старые сосны, и немного берез, но навтыкал и голубых тянь-шаньских елей и кедрача, хотя тот рос медленно. Птицы тут развелось без всяких скворечников и кормушек, и по утрам нам никаких будильников не требовалось — орать птахи начинали с рассветом. Сколько себя помню, всегда были птицы и цветы.
Дом Панкратычу задолго до моего рождения поставили, с кирпичом тогда было туго, но один из его учеников «трубил» директором лесхоза где-то под Селигером, и оттуда на грузовиках с прицепами привезли громадные срубовые стволы корабельного сосняка, и зимой, когда топили печи, запах смолы был явствен и на гладко оструганных стенах проступали янтарные капельки. В общем, это одноэтажное строение с огромной открытой верандой вдоль всего фасада было сплошь деревянным, даже крышу покрыли осиновыми плашками-дранками. Если, конечно, не считать печной трубы и очага-камина, сложенного из гранитной плитки.
Сколько в доме комнат, спаленок, кладовок и чуланчиков, я никогда толком не знала. Но самой большой была не то кухня, не то столовка, где Панкратыч рулил застольями. Его кабинет с библиотекой был для меня долгое время закрытой зоной, но потом, покидая свою спаленку, я его освоила…
Любимая дедова дворняга здорово постарела, морда седая, лапы еле держат, но меня узнала, и мы с нею полизались.
На нашу возню вылезла Гаша и очень удивилась. Больше не тому, что я приехала, а тому, что меня встречала Ирка, которой она и словом не обмолвилась о том, что я буду.
Мы сидели на кухне почти до утра. Поплакали всласть, помянули Панкратыча наливочкой с вишней: округлое личико Гаши, похожее на печеное яблочко, раскраснелось, и мы начали вспоминать смешное: как дед чистил зимой дорожку от снега на обрыве, поскользнулся и улетел на заду почти до середины заледенелой Волги; как, собираясь на деляны, сунул ногу в сапог, а там оказалась мышка, и он хохотал от щекотки, вопил и катался по полу, дрыгаясь, а мы решили, что он сдвинулся. Ну, и так далее…
Потом Гаша затревожилась и серьезно сказала, что ее одолели скоробогачи из наезжих москвичей и местных, все интересуются участком и домом, в смысле когда я буду их продавать Предлагают совершенно дикие суммы, потому что при небольшой доделке особняк запросто можно довести до кондиции загородной резиденции для какого-нибудь «нового русского». До Москвы на иномарке скоростной не так уж долго и ехать, в смысле экологии воздух еще чистый, и Волга по причине близости водохранилищ, из которых пьет вся столица, еще не окончательно засрана, а глубины под обрывом приличные, так что можно легко оборудовать стоянку для возможной яхты или мощного катера.
Продавать я ничего не собиралась, но Гаша открыла мне глаза на то, что я, оказывается, богатенькая. Панкратыч завещал мне все — землю, и домостроение, и старинную мебель, в которой понимал; он обставил карельской березой и мореным дубом большинство комнат, библиотеку в полторы тыщи томов. Он начал собирать ее еще студентом. В ней были очень редкие книжки, включая те манускрипты и фолианты, которые он умудрился привезти солдатиком-молокососиком в сорок пятом и которые собирал в развалинах Кенигсберга. К сему прилагалась коллекция из восьми ружей, включая редкостную трехстволку «пэрде».
Я и помыслить не могла, что в дом могут войти чужие люди, здесь каждая щербинка была родной, и продать дом было почти то же самое, что продать деда. К тому же как ни прыгай, а род придется продолжать, и у меня, гипотетически, тоже будут дети, и именно для них и сохраню я это теплое гнездо. В общем, мы с Гашей прикинули, что часть дома придется сдать каким-нибудь приличным людям, с тем чтобы плату Гаша пускала на поддержание строения и кормовые для себя.
На следующий день мы сгоняли к нотариусу, я подписала какие-то бумаги с гербовыми печатями, сняла с дедовой сберкнижки часть денег и занялась обустройством могилы Панкратыча. Нужно было делать каменный цоколь, перевозить валун из опытного городка, частично обтесывать его и врубать в камень надпись.
И тут снова возникла Ирка, бегала со мной по точкам, суетилась и помогала. Лето раскалилось, на горпляже возле нового моста народу было как маку, Крымы и Сочи были трудовому народу уже не по карману, и население ловило кайф без отрыва от места жительства.
Горохова и познакомила меня со своим очередным бой-френдом, которым помыкала как хотела. Зиновию — Зюньке Щеколдину, сынку нашей горсудьи, — было всего-то лет двадцать, каким-то образом мамаша отмазала его от армии, и он третий год пытался поступить в институт физкультуры в Москве, но все не поступал и, в общем, шалался без серьезного дела. У них был катер с могучим мотором, легонький и скоростной, и он гонял на нем по Волге и водохранилищу с дружками. Но больше торчал на пляже возле прыжковой вышки и прыгал с трамплина и десятиметровки.
Он был белобрысый, смазливенький, загорелый, как негр, и в своих белых планочках с выпирающими достоинствами, бритой по-модному башкой, с серьгой в ухе, сложенный как бог, накачанный и мускулистый, смотрелся завлекательно.
Для Ирки он был слишком молод, такой соплячок, гогочущий на каждую хохму, с почти детскими глупыми глазками, и я решила, что она держит его как постельного мальчика, не более того. А иначе на кой ей этот шмат плоти на сто кило с полутора извилинами? То, что с извилинами у него в полном порядке и у них с Иркой отработано не только постельное единство, я поняла слишком поздно.
И дела у него все-таки были. Потому что он то и дело пропадал на своей красной «восьмерке» и гонял то в Питер, то куда-то аж в Выборг.
Я уже прикидывала, что через недельку смогу вернуться в Москву, когда как-то под вечер навестила Ирку в ее санпалатке. Горохова давеча обожралась слив на нашем участке — как раз созрел дедов «ренклод», нежно-желтый, сочный, величиной с куриное яйцо, — и мучалась животом. Ближайший туалет был за бывшим горисполкомом, ныне мэрией, и она засадила в палатку меня, а сама умчалась.
Я продала какой-то бабке аспирин, двум пацанам — жвачку, когда в заднюю дверь палатки поскреблись. Я отворила дверь. За нею стояли две девчонки, мочалочного типа, перемазанные, в цепях и кольцах, и мне показалось — пьяные. Но хотя лица у них были мучные, глазки стеклянно блестели, перегаром от них не пахло. Сейчас это трудно определять — акселерация и все такое, но, по-моему, им было не больше, чем по четырнадцать. Первая поддерживала другую под острый локоток. Та мучительно кашляла. Первая протянула мне пачку десяток и сказала:
— Ей — ширнуться, а мне — «колеса»…
— Чего? — обалдела я.
— Это не та… — сказала вторая девочка, разогнувшись. — Та крашеная…
— Извиняюсь…
Девахи сгинули в вечерней мгле, и я запомнила только глаза той, что кашляла. Вместо зрачков — точки.
— Чем ты занимаешься, Ирка? Наркотой приторговываешь? — в упор спросила я Горохову.
— Ошиблись девки… — отмахнулась она. — Сейчас этих придурков развелось, как перед потопом! Лезут и лезут…
Только потом, когда я не раз проворачивала в мозгу те деньки, до меня дошло, что я попала точно. Это была их точка — эта палатка, Зиновий где-то добывал дурь, Ирка фасовала и толкала. Был, конечно, еще кто-то, кого я так и не узнала. И еще я поняла, что в тот вечер, когда девчонки толкнулись в палатку, я сама ускорила события и заставила их действовать. Впрочем, сама комбинация отношения к наркоте не имела, и я лишь невольно заставила их торопиться. Но, в общем, еще беззаботно чирикала и не замечала силков.
На следующий день я провозилась на кладбище, Ирка была со мной, материла крановщика, который никак не мог точно установить камень, потом мы с нею что-то оформляли в кладбищенской конторе, и она совала мои стольники служителям, чтобы они блюли могилу Панкратыча, я лично давать в лапу совершенно не умела, мне почему-то всегда бывало стыдно самой, и когда мы выбрели к вечеру с кладбища, у ворот стояла красная «восьмерка» и нас, покуривая, дожидался Щекблдин.
День был жуткий, душный и липкий, собирался ливень, но все не мог обрушиться, хотелось пить и холодненького, а Зиновий и сказал:
— А я вас жду, девочки! Мороженого хотите? И шампузы? Ледяной!
Ирка хотела, я тоже не отказалась, но выяснилось, что вся эта роскошь ждет нас в холодильнике на квартире судьи. Квартира оказалась в самом центре нашего городка, в кирпичной двухэтажке для начальства, и по тому, как Ирка повела себя — скинула туфли и пошлепала босиком по паркетам прямо в кухню, было понятно, что она у Зюни не первый раз и все здесь знает.
Мамани не было, и всем занялся сынок. Холодильник был классный, «Сименс» с морозилкой, мороженое оказалось громадным тортом от «роббинса», скомпонованным из шести видов — включая манговое, мы уселись к столу в гостиной и начали расслабляться.
Зиновий выставил не только шампузу, но и коньячок, врубил звукоустановку, но крутил только танго и фокстроты сороковых годов и военные песни, которые, как выяснилось, обожала маманя.
Квартира была странная, какая-то помесь между комиссионкой и кабинетом партполитпросвещения: книжный шкаф забит томами Маркса и Энгельса и еще какой-то мурой, как выяснилось, оставшейся от Зюнькиного папочки, каковой был лектором от общества «Знание». А все остальное было под завязку забито дефицитным некогда хрусталем, фарфоровыми собачками и кошечками, мягкая мебель была в аккуратных чехлах, а тяжелые хрустальные люстры висели, кажется, даже в ванной, где я умывалась.
И еще были ковры, в совершенно фантастическом количестве, которые не только завешивали все стены почти сплошь, но и лежали на полу и, судя по тому, что рассказывал мне о своем дареном коврике Панкратыч, все это было не синтетическое и фабричное, а серьезное, дорогое и подлинное — больше всего мне понравился казахский ковер нежно-абрикосового цвета, с белоснежным орнаментом, толстый и мягкий, лежавший на полу в гостиной.
На который меня и попробовал уложить Зюнечка. Но это было позже, когда Ирка почему-то смылась, оставив нас одних. А для начала прыгун с вышки начал восторгаться цветом моих глаз, сказал, что мне в тон с ними обязательно нужно носить бирюзу, приволок из мамашиной спальни шкатулку из самшита и заставил меня примерить потрясающей красоты армянское ожерелье из крупных, в грецкий орех, бирюзин.
Ну, какая дева откажется пообезьянничать перед зеркалом? Я цепляла на себя ожерелье, примеряла тяжелые браслеты из тусклого серебра ручной ковки, тоже в бирюзе, и даже поясок из серебряных колец, в пряжку которого были вделаны какие-то самоцветы. Оказалось, что сколько-то там лет назад судья Щеколдина вытащила из кодексной ямы армянина, который у нас рулил универмагом, за этот подвиг ее возили в Армению, откуда она и приволокла этот сувенир.
В мамашиной шкатулочке было много чего — поддавший Зюнька раскрывал коробки с бархатным нутром, и мне в глаза брызгали искрами брюлечки, желтели какие-то золотые цепочки, сережки и прочее. Но все это были ювелирные новоделы, которыми обожали себя увешивать торговые труженики, и меня это как-то не колыхало.
Пару раз Ирка звала меня в кухню, помочь отбивать и жарить вкуснейшее мясо, и когда я, возвращаясь, отпивала из своей рюмки коньячок, мне казалось, что он становился все более и более сладким, чем в начале.
Ирка смылась бесшумно около часа ночи, когда я сидела в кресле «с ногами» и пыталась понять, на кой я черт здесь и что делаю. В голове было мутно, все гудело, плыло и покачивалось, и я никак не могла понять, с чего меня так развезло.
Зиновий изъяснялся мне в высоких чувствах, а я пыталась с достоинством предлагать ему чистую дружбу. Потом он попер на меня, как бычок, выставив свою бритую башку, и совершенно нагло стал, извините за выражение, лапать слабую девушку. Это была его ошибка, хотя позже до меня дошло, что никаких ошибок они не сделали. Но все-таки когда-то я толкала ядро. Я и толкнула.
И уже оказавшись на ночной улице, все пыталась понять, что это могло хрустнуть в его плавках, когда я ему въехала коленом промежду ног. Меня жутко мутило, я была до озверения зла на Горохову и до сих пор смутно помню, как добралась домой. Гаша по случаю субботы не ночевала, я нашла ключ под ступенькой и с трудом добралась до своей спаленки.
Но предварительно сунула палец в рот и освободилась от всего, включая мороженое «роббинс».
Я не заснула, а словно рухнула в черную яму в своей спаленке, а очухалась от того, что кто-то трясет меня за плечо. В окно лепило уже не утреннее, а полуденное солнце, над тахтой стоял какой-то юнец в черной футболке и джинсах и разглядывал меня острыми, как шильца, глазками.
— Ну что, гражданка Басаргина… — дружелюбно сказал он. — Чистосердечное признание оформим или дурочку валять будем?
— Ты кто такой? — удивилась я.
— Дознаватель Курехин… — пояснил он. — Вы бы оделись, а?
— А эти — кто? — ничего не понимая, я пялилась на каких-то двух теток, которые топтались в дверях.
— Понятые… — пояснил он.
В доме было уже полно ментов.
Цацочки нашли почти сразу — они были упакованы в пластиковый пакет и спрятаны в нижнем ящике письменного стола в дедовом кабинете: то самое армянское серебро с бирюзой, что я примеряла, плюс, как было сказано в протоколе: «изделия из желтого метала в виде цепочек, кулонов, колец общим весом в пятьсот сорок три грамма».
В общем, обобрала некая Басаргина Лизавета разнесчастную судью Щеколдину на мощные суммы. Я пыталась что-то лепетать, но моя роль в этом идиотском спектакле была определена не мной, и только такая дура, как я, могла думать, что вот-вот все это объяснится и прекратится.
Подставили, сыграли, «кинули», как говорится, меня четко. Тем более что и в судейской квартире, и на шкатулке зафиксировали мои пальчики. Шарили, они, значит, не там, где надо.
Сам суд я помню плохо, потому что в грязной одиночке нашего следственного изолятора, куда меня сунули, отделив от остальных подследственных, я не спала почти три недели, так только, урывками, похожими на беспамятство, никого ко мне не допускали, даже Гашу, и все кружилось, как на карусели, постепенно ускоряясь и размазывая рожи.
Судья Щеколдина суд не вела как потерпевшая. Делом рулила какая-то другая дама. Я ее, Маргариту Федоровну, и увидела-то впервые в суде — здоровенную крепкую тетку в сложной прическе с кандибобером, холеную, в скромном костюмчике, нестарую еще, лет сорок с небольшим. По-моему, она просто втихую веселилась, как опытная кошка, которая накрыла лапой мышь и играет с нею, прикидывая, сразу схарчить или оставить на ужин.
Зал суда набивался под завязку любопытными — Панкратыча знал весь город, а тут вляпалась его беспутная внучка. Уже интересно. Ирка Горохова много плакала и делала вид, как ей трудно говорить горькую правду о лучшей подруге.
Дело повернули так, что Ирка и Зюня собирались создать крепкую молодую семью, а я, значит, втерлась в доверие, проникла со злодейским умыслом, пыталась соблазнить невинного Иркиного амаранта, но, споив его, удовлетворилась изъятием матценностей.
Обвинитель напирал на то, что корни моей криминальности ведут в Москву, где непорочную девицу морально разложили, в этот всероссийский вертеп порока и организованной преступности. Где я растеряла все, что вкладывали в меня дед и школа. Адвокатша поминала мою «безматерность», требовала доследования, чтобы выйти на те преступные элементы, которые стоят за мной и которым я подчиняюсь.
В общем, хреновины поролось много. Но все было продумано и предопределено, и мне впаяли, в общем, не так уж много, с учетом первой судимости, но достаточно для того, чтобы спокойно наложить лапу на все дедово имущество, каковое подлежало конфискации и отчуждению в пользу потерпевшей и города.
Формул я точно не помню. Что-то там было не так, и адвокатша говорила, что я могу взбрыкивать, но мне уже было все равно. Меня оглушили, как белугу колотушкой по башке, перед тем как распотрошить ее на предмет получения икорки.
Через полгода, уже в зоне, я получила письмо от Гаши. Она написала, что мэрия провела втихую какие-то торги, в результате которых Маргарита Федоровна Щеколдина приобрела в собственность наш участок вместе с домостроением, какая-то оценочная комиссия оценила в копейки и наши мебеля, и оружие, и книги. Так что, в общем, в доме все осталось на месте, сменилась только хозяйка. Молодым, Ирке и Зюньке, она вроде бы отстегивает свою казенную квартиру, где они и будут жить.
Новая хозяйка предложила Гаше за харчи, крышу и небольшое жалованье по-прежнему вести дом, но Гаша, конечно, отказалась. Гаша прислала и небольшую посылочку — сухие белые грибы, банку своего варенья и кусок солонины. Но я посылки так и не увидела, только расписалась за нее, все сожрали канцелярские.
Вот с этого Гашиного письма, как из зерна, проклюнулась, начала расти и набирать мощные соки моя тихая злоба. До этого, по крайней мере душевно, я представляла из себя нечто желеобразное. Ковырялась в тайниках своей души, скорбела и беззвучно поскуливала. Как же так? Разве такое возможно? За что? Ну, и тому подобное…
Что-то произошло со мной такое, что я поняла — могу переступить последнюю грань. За все. А главное, за несостоявшуюся жизненку. В которой у меня мог быть и беломраморный афинский Акрополь, и Колизей, и, возможно, даже Париж. И в которой никогда ни один чужой человек не мог бы как хозяин войти в наш с дедом дом. И в которой я просто была бы вольна. И может быть, уже бы втрескалась по-настоящему. И у меня бы уже был муж. Не просто для радостей, а — защитник.
Но все это у меня отобрали, нагло и бесстыдно, продали меня и предали, проведя, как слепую, и подтолкнув к тому краю, с которого проще всего меня было столкнуть.
И вот теперь я стала сама себя бояться. Того, что могу сделать. Того, что случится потом. Меня словно разрывало изнутри два желания: одно — неумолимо переть на родину, второе — удержать себя от этого, не допустить бесповоротного.
…Мой поезд волокся уже третьи сутки. Оказалось, что он был почтово-пассажирским и шел на Москву каким-то диким круговым маршрутом, через Вологду, Ярославль, подолгу стоял, пропуская скорые, на полустанках и разъездах, в вагоне изредка появлялись и сходили люди, пробовали заговаривать со мной, но я или молчала, или огрызалась, и меня оставляли в покое.
На третью ночь мы остановились возле платформы, на которой теснилось множество солдат, расхристанных, распатланных, хмельных, вопящих, с гитарами, чемоданчиками и бутылками. Проводница прибежала и сказала испуганно:
— Запирайся, девушка! Дембелей сажают! Я только представила себя и всю эту осатаневшую от свободы команду и запираться не стала. Взяла свой пакет, напялила пыльник и спрыгнула из тамбура, но не на платформу, а, наоборот, на промежуток между рельсами, где стоял нефтяной эшелон из цистерн.
Пошла вдоль путей к светившейся синим стрелке, выйдя с разъезда на неохраняемом переезде, свернула налево. Могла и направо. Мне было все одно.
Ночь была теплая, здесь уже явственно чувствовалось лето, и по обочинам проселка дурманно зацветала сирень. Небо было светлое, мглы не было, и я видела, что за обочинами лежит только плоское бесконечное поле в молодой озими, которая казалась не зеленой, а шелково-серой от росы. Где-то орали петухи, но жилья я не видела.
Через час проселок вывел меня на трассу с укатанным асфальтом. И ни машины, ни человечка. Когда стояли в Вологде, какой-то торговец с корзиной прошел по поезду, продавал кефир и хлеб. Кефир я уже выпила, а хлеб оставался, с полбуханки. Я села на столбик ограждения, вынула хлеб и стала есть.
Тут-то и появился этот грязный «КамАЗ» с прицепом. Он волокся натужно, загруженный пиленым лесом под завязку. Протащился было мимо меня, но потом тормознул.
Из кабины выпрыгнула тетка в спортивном костюме, сапогах и беретке, пошла ко мне. Она была толстая, пожилая и в очках.
Из-за баранки высунулся какой-то тоже немолодой водила и смотрел на нас.
— Ты что тут делаешь, золотко? — изумленно сказала женщина.
— Ем.
— Далеко собираешься?
— Не знаю, — подумав, сказала я.
— Ты что? — помолчав, вздохнула она. — Из зоны, что ли?
— А заметно?
— Ага… И долго куковать собираешься?
— А вы далеко?
— До Калуги…
— Можно и в Калугу. Почему бы и нет? — сказала я.
БЕГИ, КРОЛИК, БЕГИ!
До Калуги я не доехала. Тетка — она представилась экспедиторшей фирмы по торговле стройлесом — меня просто напугала настырной проницательностью. То, что она угадала во мне сиделицу, она объяснила тем, что когда-то сама тоже хлебала в зоне:
«На бухгалтерии погорела, золотко!» Словом, сиделиц она вынюхивала, как овчарка. Она выковыривала из меня подробности, как изюм из булки, и я явственно учуяла, что под ее черепушкой заработал невидимый калькулятор и она уже четко встраивала меня в какую-то собственную систему дел и намерений.
— Твое счастье, что ты на меня нарвалась! — ласково оглаживала она меня по плечу. — Паспортишко мы тебе выправим, на любую фамилию… Деньжишек на обзаведение подкинем, ясное дело, под процент… Отработаешь! Мы и в Польшу пиленку тараним, и к прибалтам… Ну, сама понимаешь, переговорный процесс! А ты с дипломом, как пульнешь по-иностранному, сразу — доверие…
Может быть, я бы и клюнула, но от Софьи Макаровны явственно попахивало нормальным криминалом. Она была слишком липучей и ласковой той самой приятной скользковатой ласковостью, на которую ловят полных лохов, а когда она пульнула трогательно:
«Можешь от меня ничего не скрывать! Я тебе буду как матерь, золотко!» — я поняла, что нужно делать ноги. Обзаводиться еще одной мамочкой я не собиралась, с меня хватало той, единственной…
К тому же на Калугу они погнали свой «КамАЗ» не через Москву, а каким-то сложным путем по проселкам, и я поняла, что столичных ментов они стараются избежать.
Дважды мы останавливались близ дорожных трактирчиков и я бесстыдно лопала за ее счет. Водила был угрюмый и все время молчал, как партизан на допросе. Трещала только сама дама.
Может быть, я с ними покаталась бы еще, но когда ели во второй раз, вечером, мадам сказала, что забыла сумочку в кабине, ушмыгнула из-за грязного столика, и я явственно разглядела, что в кабине грузовика она шарит не в своей сумке, разыскивая деньги, а, включив свет, разглядывает бумаги, извлеченные из моего пакета: справку из зоны, проездные и прочее — удостоверяется, значит, что я есть я и ей лапшу на уши не вешаю.
Это уж мне совсем не понравилось. Выходит, ни одному моему слову она всерьез не поверила. Обычно так устроены люди, которые сами врут бесконечно и профессионально.
Так что когда часа в два ночи водила загнал лесовоз на заправку на скрещении каких-то дорог и Софа, проснувшись, отправилась с ним платить за бензин, я проверила свой пакет — документы были на месте, тихонечко открыла дверцу кабины и уткнулась онемевшими от сидения ходулями в землю.
Березняк начинался сразу за заправкой, и я неспешно потопала по тропинке куда глаза глядят.
Лес скоро раздался, тропка влилась в поляну, на которой стоял початый стог прошлогоднего сена, спать хотелось убойно, потому что последние часы я только вид делала, что дремлю. Я разгребла сено, закуталась плотнее в свой плащ и воткнулась в дырку.
Проснулась от того, что мне жарко и потно, а где-то рядом трубит электричка. Я выгреблась, постаралась отчиститься, но пыльник замяло так, словно корова жевала, и я сняла его. Вытряхнула из волос сено, посмотрелась в зеркальце — рожа была страшная, сонная и немытая. Я отыскала под деревьями лужицу и постаралась умыться. А потом вышла на насыпь.
Железнодорожная платформа была недалеко, совершенно безлюдная, если не считать пацана с велосипедом, который продавал ландыши в кулечках из газеты.
Я спросила у пацаненка, где я, он сказал, и я почувствовала, что ноги становятся ватными. Уже все поняв, поплелась к расписанию. Здесь только что просвистела электричка из Москвы на Дубну. Ну, а там и до моего родного города — рукой подать. Во всяком случае, почти близко.
За что боролись, на то и напоролись. Все это время я старалась не приближаться к дому, но, видно, какие-то бесы куражились надо мной, подхихикивая. Нечистая сила кружила меня невидимо на странной карусели, и каждый ее виток, суживаясь, загонял меня именно к тому, от чего я бежала изо всех силенок.
Выходит, судьба?
Или что-то во мне самой отзывалось на почти магнитное притяжение к месту, где ты родилась, где впервые вдохнула тот особенный первый глоток воздуха и впервые увидела особенное солнце, которого не бывает больше нигде на земле?
Я поняла, что больше не в силах противиться. Черт с ним — пусть будет, что будет!
Но представить себе, как я иду при солнечном свете по улицам в общем-то небольшого городка, где каждая вторая собака и третья пенсионерка знала в лицо не только Панкратыча, но и меня, где я могу нарваться на кого-то из преподавателей моей школы или просто кого-то из тех, кто видел меня в суде, по-идиотски размякшую, рассопливевшуюся, лепетавшую какую-то чушь вроде «Не виноватая я!», когда все уже было решено. Нет, на такое пойти я все-таки не решалась еще.
Да и для этой команды сволочей незачем сразу же узнавать, что я пришла. Вернулась, значит, Лизавета Басаргина.
Так что я дождалась последней электрички и в час сорок ночи высадилась на родимом вокзале. Ментов я не боялась, согласно справке прибыла именно в пункт назначения, но встречаться с ними мне было вовсе не с руки, я сразу же спрыгнула с перрона, обошла здание вокзала на расстоянии и вскоре выбралась на главную улицу.
Здесь все было как прежде, но ничего, как прежде, уже не было: наверное, от того, что прежняя Лизавета окончилась. Я на все смотрела другими глазами, бредя, аки тать в нощи, по неожиданно враждебному городу. Вокруг фонарей роилась мошкара, помигивали светофоры ни для кого, потому что ни одной машины я не увидела. Улицу недавно поливали, и на асфальте блестели лужицы. По этой улице я шлепала миллион раз, и горло горячо перехватило от нахлынувших слез и горечи.
Но оплакивать себя я не собиралась. Нет, за эти три года здесь, конечно, произошли изменения. Безобразные и разнокалиберные будки мелких коммерсантов снесли — вместо них стоял ряд одинаковых павильончиков, вытянутых в торговый ряд. Аптечного киоска Гороховой тоже уже не было — его место и часть ряда занимал новый длинный, сплошь остекленный павильон уже приличной аптеки со светящейся вывеской и бело-зеленым крестом. Процветает, значит, стерва!
Я надеялась, что, по ночному времени, улицы будут безлюдны, но у киосков толклись и пили пиво какие-то пацаны, с берега Волги, со стороны нашего идиотского, похожего на элеватор, здания драмтеатра, который еще на моей памяти прогорел и был закрыт, накатывались какие-то вопли, грохот рока — возле театра была окруженная проволочной сеткой летняя дискотека.
Народищу было как на стадионе, несмотря на глухую ночь, вокруг сетки тесно стояли папаши и мамаши с букетами цветов и барахлишком отроков и отроковиц, которые клубились в бешеном ритме и оре на бетонке. Большинство отроков было в черном, как официанты, девы — в основном белые, как невинные голубицы, и только тут до меня дошло, что это такое: финал выпускного бала, ну конечно же, экзамены в обеих школах уже закончились, и эти сопляки и соплячки праздновали свою зрелость.
Пожалуй, в этот миг я и поняла бесповоротно: старая я. И никогда больше не буду, скинув шпильки, обтаптывать босиком какого-нибудь симпатичного парнишку, как некогда, такой же теплой, как молоко, ночью.
В сиренях вокруг дискотеки шел нормальный обжим, какая-то дева попискивала близко от меня и просила: «Не надо, Эдик…», но по ее голосу было понятно, что отнекивается она просто так, для блезиру.
Нет, все здесь было уже чужое, и я была чужой на этом хмельном празднике жизни.
Не думаю, что к нашему с дедом дому я двинула сознательно, просто какая-то сила потащила меня сама собой в наш проулок. На подходе к дому был поставлен новый уличный фонарь с мощным плоским плафоном, и при его свете я разглядела, что проникнуть к дому запросто, как раньше, я не смогу.
Наш участок был окружен сплошной дощатой оградой высотой метра в три, крашенной свежей краской танкового цвета, как какая-нибудь воинская часть. По верху ограды шла колючая проволока. Судья Щеколдина отгородила от всего света свое новое гнездо крепко, как будто постоянно боялась враждебного вторжения. Только мохнатые верхушки елок и кроны кленов смотрелись над забором по-прежнему.
Подъезд к воротам был выложен новыми бетонными плитками, и ворота тоже были другими — не резные деревяшечки на створках, которые никогда по-настоящему и не закрывались, а тяжелые, стальные, в сплошную плоскость которых была врезана не калитка, а входная дверь на заклепках.
Но больше всего меня потрясло то, что над воротами была закреплена металлическая коробочка на шарнирах, с объективом, камера наружного ТВ. Объектив поблескивал, как черный глаз, и я в испуге присела, ругая самое себя, что высунулась на свет бездумно.
Не знаю, может быть, если бы не было таких препон, я бы еще подумала, стоит ли забираться мне вовнутрь, но то, что наш с дедом нормальный и человечный дом превратился в бастион, привело меня в странное состояние тихой и почти веселой злости. В виски горячо ударила кровь, я беззвучно ругнулась и прикинула, что вряд ли новая ограда поставлена и по обрыву, над Волгой. Вторжения с воды судья Щеколдина навряд ли ожидает. К тому же где-то же мадам купается и плавает?
Я вернулась к началу проулка, свернула на тропку между заборами и спустилась к Волге. В общем-то это была не тропка, а скорее промоина, сходившая под обрыв.
Конечно, будь на моем месте какой-нибудь стратег или тактик, вроде героического маршала Жукова, или просто нормальный мужик с трезвым рассудком, он бы прежде всего хотя бы определил — а с чего я туда лезу, чего добиваюсь или хотя бы что я буду там делать, за этой оградой? Но я-то была все-таки девицей, и меня несло, как кобылицу, которой вожжа под хвост попала! Вперед, а там — куда кривая вывезет.
Кривая вывезла к точно такому же забору, сходившему по обрыву до самой воды. Сплошному, заложенному понизу кирпичной кладкой на растворе.
Я задумалась и пошлепала по берегу в сторону. Волга лежала тихая, как черное зеркало, в котором лишь вдали отражались огни противоположного плоского берега с пристанью для пассажирских рейсов Москва — Астрахань и наоборот.
На нашей стороне на песчаной окраине берега обыватели держали мостки для своих лодок, ржавые металлические сарайчики для подвесных моторов, кое-где просто древние сортиры.
Старый дощаник лежал на песке вверх дном, какой-то лентяй сунул весла под него, чтобы не таскать и прятать в доме.
Я надела пыльник, который до этого таскала на плече, сунула пакет с документами за пазуху, закатала рукава, спихнула лодку в воду и погребла неторопливо.
Я оказалась права — на огороженном с двух сторон участке берега был уже новый причал на бетонных сваях. К причалу был зачален Зюнькин катер. Тот самый, на котором он катал нас с Гороховой три года назад. Легонький, с мощным стационарным мотором, с корпусом из белоснежной оборонной пластмассы, твердой, как сталь. На нем этот гад обгонял даже «ракеты» на подводных крыльях. Он даже давал нам с Гороховой порулить, но Ирка отказывалась, а я гоняла в охотку, вразрез волне, с виражами, тем более что у него тут вся машинерия была на автоматике, нажал кнопку, врубил движок и — гони!
Катер, видно, недавно облизывали ремонтники: от невысокой рубки несло синтетическим лаком, ветровой козырек был выше прежнего и с загибом над головой, видно, чтобы брызги не попадали, кокпит расширен, а над ним натянут новый же полосатый, как штаны у клоуна, веселый тент. На диване в кокпите, обтянутом белой кожей, лежал чей-то махровый купальный халат.
Все это я разглядела, чиркая зажигалкой. Справа от причала сверху, по выложенному камнем ложу, рушился небольшой водопад. Это дедов артезиан все еще бесконечно извергал из себя ледяную, вкусную, чистую, как слезки сиротки, воду. От причала наверх вела железная лестница с перилами — раньше туг были просто ступеньки, врезанные в глину.
Я подставила ладони под струю, пила долго и жадно. Это была наша с дедом вода, другой такой во всем городе не было.
Потом я полезла по лестнице наверх. И — задохнулась от растерянности. Эта сука вырубила и выкорчевала весь наш сад. Остались только несколько альпийских горок с цветами. И цепочка деревьев вдоль ограды.
Фонарь из-за ворот светил мощно, и видно было все до травинки. Цветочные горки сиротливо торчали там и сям на плоской зеленой лысине с проплешинами, новый газон приживался плохо. По лысине петляли дорожки из цветной плитки, а на траве стояла мощная тарелка спутниковой антенны. Похоже, судья Щеколдина контачит со всем миром. Совершенно идиотские невысокие чугунные садовые фонари стояли, как солдатики, их стеклянные кумполы не светились.
Неподалеку от запертых ворот просматривался новый кирпичный гараж на две ячеи. Перед гаражом стояла белая «Волга» последней модели, похожая на иномарку.
Но главное, что меня потрясло, — нашей громадной открытой веранды, на которой обычно стояла плетеная мебель, не было. То есть она, конечно, сохранилась, но в совершенно новом виде — как террасная пристройка, остекленная похожими на черные зеркала тонированными окнами и дверьми, такой стеклянный аквариум, в который из сада поднималась новая широкая мраморная лестница. Хозяйка как будто хвасталась — вот как я могу! Тем более что и крыша уже была из красной меди с медными же водостоками.
Было очень тихо, если не считать того, что в траве потрескивали лениво кузнечики да время от времени издали доносилось буханье дискотечного барабана.
Что меня по-настоящему взорвало и швырнуло в почти беспамятное бешенство — были судейские дамские трусы в кружавчиках, не менее шестидесятого размера, беленькие, бордовые и черные, в большом количестве развешанные на бельевой веревке перед гаражом, пара арбузоподобных лифчиков и кухонный халат, которые хозяйка выставила на просушку и, видно, на ночь забыла снять. Или — приказать прислуге, чтобы сняла.
В этом было что-то наглое и бесстыдное. Мой дом — хожу как хочу, хоть голяком, делаю что вздумается. Поскольку — мое жилище.
Трясущимися руками я начала выворачивать булыгу из цветочной горки, и тут за моей спиной что-то забулькало. Я оглянулась и похолодела — шагах в пяти стоял, напружинившись, ротвейлер, отвесив здоровенную, как экскаваторный ковш, челюсть, с которой капала слюна. В челюсти сахарно белели клыки. Кобель булькал горлом, как закипающий чайник, сдерживая рычание, шерсть на загривке стояла дыбом, и дергался короткий хвост.
— Собачечка… не надо, а? Я ведь своя, а? — прохрипела я.
Но уже поняла, что влипла. Похоже, он у них тут отдрессирован на человечину. С таким никаких охранников не надо.
Что было потом, я никогда толком вспомнить не могла, потому что все делала одновременно: швырнула камень в черные стекла веранды, он еще летел, когда я сорвала с себя пыльник и бросила его на башку прыгнувшего кобеля, краем глаза успела увидеть, как камень попал в переплет металлической рамы и пошли со звоном рассыпаться стекла, открывая темную пустоту веранды, в доме кто-то закричал неясно, кобель рвал мой плащ, пытаясь высвободить башку, а я уже летела кувырком с обрыва.
Что-то меня толкнуло не к дощанику, потому что я инстинктивно уловила — на веслах далеко не уйти, а именно в Зюнькин катер. Хотя, если бы в баках не было бензина, это была бы нормальная ловушка. Но горючка была, и я — вернее, не я, а мои руки вспомнили, что надо делать. Я воткнула палец в кнопку пуска, мотор пару раз кашлянул и взревел, катер дернулся, от этого толчка я свалилась, но дело было сделано — посудинка стала отходить от причала, швартовый конец натянулся и лопнул, катер начало разворачивать носом к берегу, но я сумела сидя дотянуться до баранки типа автомобильной и крутнуть ее.
И на ватных ногах утвердилась, только когда катеришко уже выходил на фарватер, то есть на середину почти двухкилометровой ширины Волги и мимо мелькнул оранжевый бакен, на котором светился зеленый фонарь.
Где-то позади орал оскорбленным воем кобель, мечась по причалу, стал хорошо виден сквозь редкую кулису осветившийся дом, черные силуэты каких-то бегающих людей, что-то пару раз треснуло мне вдогонку, но я уже стояла в рубке, подворачивая посудинку на север, туда, где Волга смыкалась с водохранилищем, и дрожала, как на морозном ветру, явно чувствуя, что трусики на мне мокрые. В чем я, конечно, в дальнейшей жизни никогда и никому не признавалась.
Минут через сорок огни города остались позади, катер выскочил с Волги на простор водохранилища, здесь было ветрено и по воде шла тяжелая зыбь, катер начал гулко хлопать днищем по валам, и я сбросила скорость.
От предутренней свежести было зябко, плащ остался в распоряжении кобеля, и я накинула белый купальный халат, валявшийся в кокпите. Судя по размерам и пачке презервативов в кармане, халат был Зюнькин.
Я прикинула, что, пока мадам поднимет тревогу, вздрючит по случаю угона водоплавающего средства нашу славную водную милицию, пройдет не меньше часа. Так что какое-то время у меня было.
В общем-то я уже сообразила, куда рулить. Ближе к дальнему берегу водохранилища были так называемые «острова», куда мы школьниками линяли на конспиративные гуляночки. Хотя в действительности они были не островами, а полуостровами — в половодье промежутки между ними и матерым берегом заливало водами, но летом вода спадала, и по старым бревенчатым гатям на острова проходили даже машины с грибниками и просто гуляками.
Когда-то, до того как построили канал Москва — Волга, там были ухоженные деревни, но население выселили, избы снесли, за десятилетия там поднялся настоящий лес, и только заброшенная церквуха из белого камня, раскуроченная, без купола, еще торчала на той поляне, где мы жгли костры, пекли картоху и стыдливо осваивали амурные утехи.
Мальчики называли это место «трахплощадка». Мы никак не называли. Но в общем-то, если дева принимала приглашение от своего дружка посетить площадку, это означало, что она согласна или почти согласна и на все остальное.
Горохова начала курсировать туда с седьмого класса, я дотерпела до десятого, поскольку твердо усвоила постулат: «Умри, но не отдавай поцелуя без любви!» Так что пришлось дожидаться ее, той самой, которая любовь…
Правда, все случилось не так, как я ожидала. Наверное, у каждой это случается совсем не так, как она ожидает. Впрочем, это было так давно, что уже казалось не правдой.
Водохранилище у нас громадное, ветры разводят волну почти морскую, глубины мощные, так что по фарватеру тут запросто проходят суда класса «река — море», но, на мое счастье, я не увидела ни одной посудины, только далеко у плоского берега маячили лодки рыбаков, но катер они вряд ли могли толком засечь.
К тому же берега затягивало парным туманом, ветер рвал его и гнал клочками на серые беспенные волны, солнце уже начинало выползать на востоке и вдруг брызнуло таким ослепительным сиянием, в котором вообще ничего не разглядишь, и я почти успокоилась.
Когда навстречу катеру начали всплывать курчавые от крон острова, я выцедила заросший камышами вход в одну из проток, морщась от страха, что не попаду точно, и, стиснув зубы, все-таки вогнала посудинку в казавшуюся черной глубокую воду, сбросила обороты, и катерок, прошуршав носом по песчаной отмели, воткнулся в берег. Здесь было тенисто от ветвей, раскинувшихся над протокой, орали безмятежные птахи, приветствуя солнце, я облегченно села на «банку» — скамью, обтянутую роскошной белой кожей, и поняла, что жутко хочу курить. Мои сигареты и зажигалка остались в пыльнике, и я пошуровала в загашниках на катере. Этот гад, Зиновий, себя очень любил и баловал: в открытой рубке у него был устроен даже небольшой камбуз, с тефлоновой посудой, газовой плиткой на два очка, питавшейся от большого баллона. Я открыла стоячий рундук и обнаружила непочатый блок «Давидофф», батарею бутылок — от «Золотой» текилы до джина «Сильвер топ», банки с тоником и фантой и набор стаканов из толстого богемского стекла. В нижнем отсеке рундука он хранил белый хлеб в нарезке, в целлофане, салями, сардинки, банки оливок, фаршированных анчоусами, еще что-то и здоровенную банку копченых немецких сосисок.
На стеллаже стоял закрепленный намертво, чтобы не ездил во время хода, новый японский радиоблок, что-то вроде музыкального центра, и динамики стереозвука были натыканы по всему катеру.
Но мне было совсем не до музыки.
Первым делом я сняла трусики, простирнула их, свесившись за борт, и повесила на кормовой флагшток просушиваться.
Вскрыла банку с сосисками, выудила пару длинных, как собачий хвост, плюхнула на сковороду и поставила греться на плитку. Гулять так гулять!
И только потом закурила из Зюнькиного блока.
Я была как в заморозке, то ли с перепугу, то ли от злости, по хребтине пробегала дрожь, и я все никак не могла согреться.
Когда-то в Москве на турфирме Витька Козин учил нас пить текилу: насыпать немного соли на сгиб между большим и указательным пальцем, приготовить ломтик лимона, лизнуть соли, махнуть напиток и засмаковать лимоном. До появления нежного утробного тепла. Лимон тут был, соль тоже, но я дернула без процедур, сковырнула пробку и отсосала. Ничего, тепло стало и так…
Я почти мгновенно приятно подкосела, почуяла, что на меня нападает зверский жрун (последний раз я лопала больше суток назад за счет Софы), выключила плитку, на которой шкварчали сосиски, и устроила себе мощный пир. В общем-то, это был тот самый пир, который во время чумы, но думать об этом я не хотела.
Откинула столик на ножке, подстелила какую-то газетку, валявшуюся на банке, и, урча, шматовала вражеские припасы.
Плакатик сразу я не заметила. Он был закреплен на дверце, отгораживающей рубку, в деревянной рамочке и под стеклом. Судя по дате, картиночка была прошлогодней. Помимо призыва «Достойных в мэры!» на лакированной финской бумаге было цветное изображение Маргариты Федоровны Щеколдиной.
Старая сучка была на нем молодой, хорошо отретушированной и почти красивой — такая сестрица Аленушка на возрасте, с мудрыми глазами, в блондинистой причесочке, в черном пиджачке и скромной кофточке. На ее харе было выражение высокой державности, ручонку она положила на книжицу с надписью «Конституция». На трехцветной ленте понизу была надпись «М. Ф. Щеколдина — законность, порядок и процветание!» И еще: «Городу нужен не хозяин, а хозяйка!»
Картиночка была завлекательная. Вряд ли ее мастерили наши местные художники. Видно, мадам в хозяйки города толкали какие-то потусторонние силы.
Про выборы мэра Гаша мне ничего не писала, и я прибалдела. Вот только такого мне и не хватает! Впрочем, мадам могли и прокатить наши сограждане, и плакат еще ничего не значил. Может быть, Зиновий его пришлепал, чтобы доставить удовольствие мамочке?
Я трескала на местной газетке, которая до сих пор называлась «Красное пламя». Воткнула нос в строчки, запятнанные жиром, и на первой страничке прочитала, что по распоряжению мэра госпожи Щеколдиной начат ремонт теплосети на улице имени Розы Люксембург.
Я протрезвела почти мгновенно. Одно дело разгрохать стекла Зюнькиной мамочке и угнать его катеришко. И совсем другое, когда замахиваешься на что? На власть!
Только теперь до меня дошло, что я покусилась не просто на наш бывший дом, но на резиденцию. Что чревато. Такое не прощается. Эта стерва уже не просто стерва, а слуга народа высшего ранга. Не знаю, как там народ, но уж она-то с меня шкуру спустит! В рамках кодекса и высокой законности. А может быть, и без них…
Растерявшись и раздумывая, я расслышала, что в небесах что-то трещит. Вылезла из катера на берег, пробежала до мыса и, раздвинув ветви кустарника, разглядела: поодаль очень низко над водохранилищем летает небольшой вертолетик, типа досаафовского, зелененький такой. Он рыскал туда-сюда, то давал кругаля, то скользил вдоль фарватера, словно вынюхивал что-то.
Похоже, что это только начало.
Больше всего мне хотелось плюнуть на все, задрать подол и бежать. Неважно куда. Лишь бы подальше.
Но я сама себя взнуздала — ловить еще не значит поймать. У меня тыща дорог, а у них, этих летающих и нелетающих, — лишь одна, которая за мной. Но ее-то они должны еще вынюхать.
Катеришко в протоке скрывали кроны деревьев, может, и не разглядят? Так и вышло…
Вертолет носило над водами долго, потом он развернулся и затрещал над фарватером, отмеченным бакенами, назад, к городу. Которого отсюда, в общем, было и не видать.
Я поняла, что нужно прежде всего избавиться от катера. Ну, и о своем светлом будущем подумать. Хотя бы на день-два. В дальнейшее заглядывать пока просто не имело смысла.
Я собрала, расстелив Зюнькин халат, кое-что из консервов, сунула в узел початый блок сигарет, хлеб, текилу, снесла все на бережок. Сняла с флагштока свои просохшие трусики и разодрала, разбив стекло, плакатик в клочья. Хотя последнее, кажется, было лишнее.
Судя по датчику на панели управления, бензина в баке оставалось немного. Но Зюнька был запасливый, в отсеке на корме я обнаружила две полные канистры с горючкой.
Я разделась донага, оставила одежду под кустиком и сызнова забралась на посудину. На часах на панели показывало всего лишь полпятого утра, летом светлеет рано. Это было хорошо, московские байдарочники, если такие имеются, еще дрыхнут в своих палатках по берегам. И может быть, никто ничего не засечет.
Я включила движок, сползла на заднем ходу с отмели на глубину, развернула катеришко и потихонечку вывела его из протоки на простор водохранилища. Отогнала от входа в протоку метров на сто, заглушила мотор и занялась делом. Конечно, я в диверсионных тонкостях не волоку, к спецназу, группе «Альфа» или «Вымпелу» отношения сроду не имела, но мозги-то у меня всегда были.
Так что кое до чего я додумалась совершенно самостоятельно. То есть обильно полила бензином корму и кокпит, вскрыла вторую канистру и поставила ее ближе к рубке и камбузу. Для надежности включила газовую плитку и зажгла обе горелки. Когда испарения бензина достигнут пламени, канистра рванет как надо.
Я закрепила баранку руля, чтобы катер уходил прямо, а не вилял или, не дай бог, не развернулся бы и попер обратным ходом, врубила мотор, и, когда катер двинулся, отбежала на корму, подожгла зажигалкой давешнюю газетку, и, когда она полыхнула, швырнула ее на настил, мокрый от бензина. Пламя рвануло совершенно бесцветно, я оттолкнулась и, заорав, сиганула в воду.
Возможно, я поставила олимпийский рекорд, буровя мощным кролем до бережка, но, когда, задыхаясь, выползла на мокрый песок и оглянулась — катер, совершенно целехонький, уходил от берега, слегка покачиваясь, и никакого пламени на нем я не видела.
Задуло его, что ли?
Я смотрела, разинув рот и обхватив голые плечи руками и ежась, а он все отплывал и отплывал. И лишь слабый дымок над рубкой показывал, что там все-таки что-то происходит. Не знаю, от чего заработала звукоустановка, может быть, там замкнуло какие-то прогоравшие провода, но вдруг изо всех Зюнькиных динамиков рвануло мощно: «Осе-е-ень! В не-е-е-бе жгут корабли!» Хриплый голос катился, как шар, отскакивая от воды, а я взвизгнула от испуга.
На миг мне показалось, что я свихнулась, что там, на катере, кто-то есть. Потому что он безмятежно чапал, удаляясь, и уже почти достиг первого бакена.
И тут наконец рвануло…
Наверное, сработал не столько бензин, сколько стационарный баллон со сжиженным газом. Потому что рубку разнесло вдрызг, и посудинка ушла под воду носом вперед, высоко запрокинув корму, под которой крутился бешено винт. Над водой поплыло облако редкого черного дыма, а на поверхности воды заплясало пламя, — растекшись, догорала горючка.
Через полчаса, согнувшись под узлом, как вьючный верблюд, я улепетывала что есть духу. И блаженно ухмылялась — это тебе, Зюнечка, тебе, хитромудрый мой. От той самой Лизаветы. С приветом, значит, и наилучшими пожеланиями, гад ползучий!
Мне везло. По пути никто не встретился, только небольшое стадо коров паслось на травке между мощными дубами в сквозном дубняке, но они бродили беспривязно и пастуха при них не было. Да еще раз я обогнула оранжевую палатку на берегу протоки, возле которой лежала двухместная байдара.
Вскоре я вышла на нашу «трахплощадку». Церквуха была на месте, все та же, с бескупольным барабаном верха, осевшая в землю. Только окна и дверной проем были заколочены досками. На двери было написано масляной краской: «Побойтесь Бога, люди! Это храм, а не сортир!»
Поляна вокруг церкви была плотно вытоптана, испятнана черными следами кострищ, но и здесь, слава богу, никого не было.
Я обошла церквуху, отодрала доски на заднем оконном проеме, запихнула в дыру узел и пролезла сама.
Дальше при дневном свете я идти не решалась. Отсижусь тут до новой темени, а там решим. А что решим? А черт его знает!
…Я как будто сиганула с высокого обрыва и все еще летела, обмирая от ужаса и совершенно не ведая, что там, внизу: бухнусь в ласковую глубокую воду или расшибусь вдребезги о камни. Но я прыгнула. И я летела!
ВОЙ ВОЛЧИЦЫ
День прошел нормально. Почти. Я насадила трухлявые доски оконного прикрытия на старые гвозди и подперла их изнутри какой-то оглоблей. Видно, не совсем давно в церкви держали лошадей, в яслях были остатки сена, а на стене висел гнилой хомут. В углу были нары, на которых лежал старый солдатский ватник, и я его скинула.
В полдень сквозь барабан засветило солнце, и особенно безобразными стали стены с ободранной штукатуркой и памятными надписями придурков. Наверху еще сохранились настенные фрески — черный затемневший лик Спаса смотрел на меня неодобрительно. Грешна, что поделаешь?
Я что-то ела, пила, но больше дремала. За весь день лишь один раз появились люди, на поляне высадились какие-то байдарочники, купались и, гогоча, играли в волейбол. В храм они не сунулись.
Сквозь полудрему я раздумывала над тем, кто я теперь. Народная мстительница? Так не очень. Потому что просто покуда напакостила по мелочам. Да и возлюбленному народу до моих печалей, если честно, дел нету. Не до меня ему, народу. У него и своих забот хватает. Это белорусским партизанам небось было полегче. В их борьбе с оккупантами. «Шумел сурово Брянский лес, чернели старые дубравы»… И все, как один, на борьбу с захватчиками! Или тому же Фиделю, когда он высадился на Кубе со своими бородачами. «Патриа о муэрте!» То есть «Родина или смерть!» и все такое… Их хоть население подкармливало втихую. А меня кто прокормит?
Хотя, конечно, война и объявлена. Только моя она, единоличная. Хотя и смешно почти. Кто я такая? Забилась, как мышь, в первую попавшуюся нору! А кто против меня? Какая-никакая, а система! И ее верные слуги — начиная от поисковиков-оперативников и кончая, как минимум, городским прокурором Нефедовым. Я уж не поминаю всякие ОМОНы, СОБРы, битюгов в бронежилетах и касках, всякие щиты, дубинки и «калаши»! Куда девчоночке податься? И защитить девчоночку кому?
Нет, наверное, не так мне надо было начинать. Хотя бы оглядеться сначала. Во всех американских фильмах всегда находится какой-нибудь парень, который заявляет: «У меня есть план!» Ну, и потом они там, у себя, гвоздят друг дружку строго по плану.
А я, как выясняется, какая-то совершенно бесплановая.
Впрочем, одно мне уже было ясно: замету следы, то есть уничтожу все Зюнькины харчи и сожгу его халат, потом доберусь до железки, сяду в электричку и сызнова, при свете дня, прибуду в город, и даже зайду в милицию и доложусь, что, мол, такая-то прибыла из мест отдаленных для вступления в новую, кристально честную жизненку. Меня в городе еще не было, а то, что случилось, это не мое… В общем, я не я, лошадь не моя, вот она я, гражданин начальничек, выпрямленная в зоне, как согнутый гвоздик на наковальне, и готовая торчать в любой доске, куда меня забьете, — это в смысле работы, если таковая найдется. Хотя куда я могу толкнуться? Учить «инглишу» с клеймом меня даже к детишкам в детсад не возьмут, турфирм в городе не наблюдалось, хоть в няньки подаваться или в какую-нибудь столовку — посуду мыть. Или в оранжевом жилете, с лопатой в руках, класть асфальт на улице имени Розы Люксембург по указанию мэра Щеколдиной. Чего она, конечно, хрен от меня дождется!
К ночи меня стала донимать луна. Ветер не просто утих, но все замерло вглухую; мгновенно, как выключенные, перестали орать лягушки и шелестеть с лепетом листья, притихла волна, черная вода протоки стала похожа на неподвижную смолу, и странное ощущение надвигающейся неведомой беды заставило меня бесцельно бродить по церквухе.
Темное небо затянуло не облаками, а какой-то мутной пеленой, звезды пропали, но зато бледная луна скалилась, как череп с провалами глазниц, зависнув в провале полуразрушенного верха церквухи. Пару раз над ним беззвучно мелькали трепещущие тени — не то совы, не то летучие мыши вылетели на охоту.
И сразу стало понятно, что я совсем одна, далеко от людей и жилья и, если что, даже заорать «Караул!» — некому. В общем, я как-то осела душой, и мне жутко хотелось поплакать. Просто так, ни для кого, а только для самой себя. И подмывало повыть на эту странную бледно-серую луну.
А тут еще и Спас на росписи под куполом стад почему-то виднее, чем днем, ореол вокруг его черной головы будто высветился, и беспощадно белели глаза с выковыренными мародерами зрачками…
Когда-то дед попробовал мне объяснить принципиальную разницу между мужчиной и женщиной, кажется, это меня волновало в пятом классе. По Панкратычу выходило так, что мужчина — обычное двуногое млекопитающее, по мере созревания переходящее с млека на напитки покрепче, сменившее звериные шкуры на пиджак, но в принципе остававшееся в узком кругу одних и тех же забот, хотя сменил каменный топор питека на серп, чтобы жать, молот, чтобы стучать, и автомат, чтобы охранять территорию племени и родимую пещеру в хрущобе. Питать детенышей добычей, лелеять подругу и обеспечивать ее хотя бы на зиму, как во времена Великого Оледенения, теплыми мехами, чтобы не застужалась и сохраняла детородность, чтобы, значит, плодила и размножала наследников, носящих гордую мужнюю фамилию, — вот задачи мужчины.
Женщина, если исходить из умозаключений дедульки, по изначальной своей сути есть не просто существо, но явление природы. Сравнимое с восходами и закатами солнца, сменой времен года, дождями, снегами, землетрясениями, извержениями вулканов и прочими цунами. В общем, это что-то вроде ходячего барометра или термометра, который чутко откликается на малейшие перемены в окружающей среде и неразрывно связан с этой самой луной, каковая есть светило чисто дамское. Поскольку вызывает не только регулярные приливы и отливы в океанах планеты, но и подчиняет себе женскую суть, заставляя жизнетворные жидкости так же регулярно отливать и приливать, преображать нежный органон, очищая его от дребедени, и ежемесячно переживать новое рождение и преображение, от чего любая самая глупая баба ближе к бессмертию и продолжению рода человеческого, чем самый умный мужик.
Это, конечно, Панкратыч утешал сам себя. Поскольку мамочка выдала ему не внука, а меня. Вселял в меня, значит, гордость за то, что я не мужик. Но, кажется, не столько в меня, сколько в себя. Принуждал смириться с неизбежным.
В девчонках я мало что понимала в его излияниях. Но уже тогда с луной у меня были сложные отношения. Полной лунатичкой я не была, но несколько раз Гаша и Панкратыч отлавливали меня во время полнолуний, когда я, не просыпаясь, бродила по дому и саду с открытыми, но ничего не видящими глазами.
Дед боялся, что это у меня от одной из прабабок, той самой персоны из Речи Посполитой, которая, по его утверждению, была одной из ведущих ведьм львовского разлива и летала на свиданки со своими шляхтичами исключительно на метле. Что для католички было не очень прилично.
Панкратыч, конечно, хохмил, но за содержимое моей черепушки молочно-восковой спелости тревожился всерьез и даже таскал меня к психиатру. Тот успокоил его, сказав, что это — возрастное и пройдет. Это прошло, конечно, но не совсем. Бродить во сне я перестала, но полная луна каждый раз приводила меня в смятение. В такие ночи я почти не спала, к горлу поднимался горячий ком, по всему телу перебегали острые жалящие пульсики, соски твердели, как каменные, неясный жар стекал к низу живота, и летом я обычно спускалась к Волге и плавала до изнеможения, а зимами носилась по ночным улицам, не в силах усидеть в моей спаленке. То есть, чтобы избавиться от этой дикой тоски и непонятной тревоги, я должна была обязательно двигаться.
Вот и в ту ночь меня все-таки вынесло из моего убежища на волю В общем, бояться мне было вроде бы некого. Байдарочники отплыли еще при закате, от них оставались только угли костровые. Они тут жарили шашлык, и запах подгорелой баранины еще щекотал ноздри, да в темноте тускло светились красным непрогоревшие угольки.
Я побрела вдоль берега протоки по тропе, натоптанной грибниками и туристами у окраины леса. Луна светила сквозь пелену смутно, но достаточно, чтобы я не заблудилась. От черной воды несло теплом, и когда тропа сошла к песчаному мыску, я скинула халат и плюхнулась в воду. Темный воздух, тени под деревьями смыкались с темной водой, а я словно висела в невесомости, и казалось, что подо мной бездонные глубины. Плавала я долго. И неясная тревога и тоска словно смывались сами по себе.
Я почти успокоилась, но, как оказалось, совершенно напрасно. Первое, что я услышала, когда побрела назад, к поляне, была неясная радиомузыка. Что-то арабское, заунывное, как молитва, кто-то выводил рулады нежным голосом кастрата, и этот голос был диким и нелепым в ночи.
Я плюхнулась на карачки, чувствуя, как куда-то в район пяток покатилось сердце. Пробралась через кустарники и поняла, от чего над поляной такое мутноватое сияние: носом к церквухе стояла какая-то иномарка, приплюснутая, с мощными широкими колесами, полированно-алого цвета. Свет ее громадных, как у стрекозы, фасетчатых фар шел низом, упираясь в цоколь церквухи, и в нем плясала налетевшая мошкара.
Я в тачках не очень разбираюсь, но даже до меня дошло, что экипаж из крутых, с наворотами, очень дорогой и, судя по тому, что я сумела издали разглядеть за распахнутой дверцей, двухместный. Кузов был заляпан жидкой грязью, видно, автомобиль пригнали сюда по старой гати и бездорожью. Внутри свет включен не был, только разноцветно светились точки огоньков на панели. В общем, в машине никого не было.
Забраться сюда, в полную глушь, да еще ночью мог только или полный псих, или — что было вероятнее — какая-нибудь парочка, использовавшая нашу тихую «трахплощадку» в тех же целях.
Я обомлела — если эти типы выбрали для своих секс-упражнений церквуху и залезли внутрь, они разглядят и остатки харчей и выпивки, и мой пакет с документами и кое-каким барахлишком. В общем, поймут, что в этой берлоге на этом топчане кто-то уже устроился.
Я, стараясь не дышать, дала кругаля и вышла к задам церкви.
Заднее окно было так же прикрыто, внутри тихо и темно — и я немного успокоилась. Присела на корточки, нашарила в халате сигареты и, закурив, стала ждать, пытаясь, насторожив уши, уловить хотя бы какие-то голоса. Не могут же пришельцы трахаться до бесконечности, вот-вот я услышу смешки, хлопнет дверца, заурчит мотор и, они смоются, оставив меня в покое.
Но что-то тут было не так. Время тянулось бесконечно и липко, как патока, а ничего не происходило. Только настройка в автомобильном приемнике сбилась, и то и дело возникал треск помех и неясные обрывки уже новой заунывной песни. Будто муэдзин вопил с минарета.
Ноги затекли, и я решилась — обошла церковь и приблизилась к тачке. Но уже с другой стороны. И тут я увидела ее.
Женщина сидела прямо на траве, вытянув сухие длинные ноги и привалившись спиной к переднему колесу. Голову она свесила на грудь, и я видела только прическу, перьеподобную, с разноцветными прядками, копированную, похожую на меховую шапочку, аккуратно надетую на голову. Черная юбка сбилась выше острых коленок, одна из туфелек свалилась с ноги, и поначалу мне показалось, что она просто вдребезги, до полной отключки, напилась. На траве лежала раскрытая сумка из красной кожи, и в тон сумке поверх белой кофточки был надет такой же красный болероподобный жилетик.
Мокрое на мокром не очень-то разглядишь, видно, она пролила на грудь жилетика выпивку — тем более что бутылка, почти порожняя, из-под водки, валялась у ее свесившейся руки, в автомобильной красной же перчатке «без пальцев». На руке синим отсвечивало кольцо с крупным сапфиром.
Плохо ей, что ли?
Ну, не бросать же такую знатную и прибарахленную даму в отключке. Все-таки женщина…
— Перекушали, мадам? — Я присела на корточки и потрогала ее осторожно за плечо. Я его еле-еле коснулась, но она вдруг, как кукла, качнулась раз-другой и сползла еще ниже, отвалив нелепо голову вбок.
И тут я увидела ее лицо — широко распахнутые, черные, как агаты, глаза без зрачков были словно залиты чернотой, это были сплошные зрачки, без белого. Они отблескивали, словно их покрывала ледяная стеклоподобная корочка. Острое, красивое, какое-то резное лицо с запавшими щеками было не просто белым, а меловым. Из закушенного рта на подбородок стекала струйка пенистой слюны. Нервные ноздри были в белой пудре. И только тут до меня дошло, что она не дышит.
В общем-то, не совсем и дошло. Потому что я, как заведенная, еще успела тронуть ладонью ее жилетик, испачкав руку, разглядела пробоину в жилетике, напротив сердца, откинула полу, и на меня пахнуло сладковатым парным запахом уже начинающей чернеть крови, которая густо залила ее блузку под грудью и блестела темными брызгами на траве.
Я могла понять, в чем дело, и раньше, но фары слепили меня, пока я не присела.
В тот миг я не думала, что влипла. Просто перепугалась до помрачения рассудка, отползла от нее и закричала в тоске, завыла на эту идиотскую серую луну, которая все еще ползла невозмутимо в лилово-мутных небесах.
Я тряслась и вопила, почему-то надеясь, что кто-нибудь придет и поможет. Но не пришел никто.
Я не помню, когда поняла, что орать бессмысленно, и как нашарила ее недопитую бутылку, тоже помню плохо. Но выглотала все, что осталось, как воду. Водяра помогла — во всяком случае, до меня дошло, что просто так уносить ноги — глупо. Надо хотя бы понять, что тут случилось, а главное, замести все и всяческие следы пребывания на этой поляне и в церкви. Потому что нынче на любого даже из нормальных сограждан при небольших усилиях можно навесить что угодно. И в очередной раз доказывать законникам, что я не верблюдица, — на такое меня уже не хватит.
Я собралась с силенками, подползла к ней и постаралась на этот раз более или менее подробно рассмотреть, что это за бедолага.
Сухощавая, чуть ниже, кажется, меня, какая-то ломкая, словно из одних углов, но плотная в бедрах и груди. Даже в меловой белизне угадывался прекрасный, почти летний, загар, хотя местное население еще ходило в белокожести. Где-то уже успела ухватить солнца. На первый взгляд лет тридцать пять, но могла быть и гораздо старше — потому что за хорошо вылепленным изящным ушком с такой же, как и кольцо, сапфировой подвеской были еле заметны тонкие шрамчики подтяжки, и кожа на горле предательски дрябловата.
Однако было понятно, что это не просто тщательно ухоженная, но дорогая женщина. И не только по цацочкам или машине — прическа явно салонная, сработанная персонально, под ее тип, каким-то мощным визажистом, цвет помады на узких губах, тоны маникюра и педикюра — все изысканно, со вкусом. И тонкий запах каких-то совершенно неизвестных мне духов явственно и мощно забивал запах водки и крови.
Господи, чего ее сюда занесло?! Или все-таки их? И она была не одна? На миг мне показалось, что из ночи, из глубины леса на меня кто-то смотрит, и я, вздрогнув, погасила зажигалку.
Но потом решила, что мне это просто кажется. Вообще-то где-то когда-то я читала, что ни одна из женщин, решившихся свести счеты с жизненкой, не стреляет сама себе в голову. Куда угодно, только так, чтобы не попортить лицо. Потому что даже после всего каждая женщина хочет выглядеть красивой. Во всяком случае, не обезображенной. Если это она сама себя — значит, где-то должен валяться пистолет, револьвер, в общем, нечто огнестрельное. Может быть, под нею?
Но тронуть ее сызнова я не решилась. Она так и лежала на боку, скорчившись, почти под машиной, и нелепо выкинув руку в перчатке.
При отсвете фар я разглядела только пудреницу, такую золотую плоскую коробочку, которая валялась возле сумки. Я открыла ее. В пудренице была не пудра, а белый, как крахмал, порошок.
Как-то Козин, дурачась, угощал нас в педагогических целях на фирме кокошкой. Так, для расширения кругозора. Теперь я поняла, почему ноздри у нее были в белом. Это был кокаин.
Зачем же она еще и водяры добавляла? Чтобы оглушить себя до конца? Чтобы страшно не было? Или ее кто-то угощал?
Я осторожно положила пудреницу в траву, там, откуда взяла. Лучше ни к чему всерьез не прикасаться, тем более ничего не прихватить из чужого. Себе дороже. Так что я тщательно протерла коробочку полой халата, чтобы пальчиков не оставить.
Но любопытство в смеси с перепугом ожгло меня, как-никак я тоже Евина дочка. Которую, как всем известно, любопытство и сгубило. За что она и погорела в своем раю. Сагитировало ее куснуть яблочко небезызвестное пресмыкающееся.
Так что, поколебавшись, я все-таки сунула нос в сумку. В сумке была обычная хурда-мурда: скомканный платочек, какие-то ключи на брелках, помада, тяжелая зажигалка, початая пачка каких-то не известных мне пахучих коричневых сигарок, баллончик с дезодорантом и множество разнокалиберных визитных карточек, будто она швыряла их в сумку, не читая. Еще был мягкий бумажничек из змеиной кожи, но никаких документов в нем не было, только кредитная карточка «Мастеркард», приличная пачечка новеньких гринов в стольниках, пара тоже новеньких рублевых пятисоток.
Я стала перебирать визитки, чтобы хотя бы по ним определить, кто ею интересовался и чем она могла бы при жизни заниматься, но тут расслышала мотанный настойчивый писк. Пищало в машине.
Я торопливо затолкала все сызнова в сумку и заглянула в салон. Приемник мешал вслушиваться своим треском, и я его выключила. Мобильник валялся на полу, под рулем, такая плоская коробочка с коротким штырьком антенны.
Я долго колебалась, глядя на него и не решаясь взять в руки. Ответить — означало засветиться. Но он все зуммерил и будто умолял: ответь!
Я подняла его, разобралась с кнопками и прижала к уху. Кто-то там, мне казалось — на краю света, тяжело и настороженно дышал. Я кашлянула.
— О, черт! Наконец-то! — облегченно произнес сердитый низкий мужской голос. С такой застарелой хрипотцой, которая бывает только у заядлых курильщиков. — Куда тебя понесло? Охрана тебя потеряла! Ты где? Ну, что ты молчишь?! Я тебя прошу только об одном — не дури! Все будет хорошо. Ну?! Ты меня слышишь?
— Слышу… — машинально ляпнула я. Он молчал долго и потом уже совершенно другим тоном, твердым и ледяным, потребовал:
— Кто со мной говорит?
Я швырнула мобильник на сиденье, в нем еще что-то бубнило, но я уже неслась к церквухе.
Нет, к чертям все это! И эту ухоженную упокойницу, которой уже ничем не помочь, и ее роскошный дамский будуар на колесах, и всех этих, упакованных по высшему классу, с их пачками «гринов», охранами и мобильниками! Кажется, я прикоснулась к чему-то такому, к чему при моей бомжовости и бесправной задолбанности прикасаться просто опасно. Если, конечно, еще и вспомнить то, что я натворила за прошлые сутки.
В храме было темно, хоть глаз выколи, луна ушла из проема наверху, и я лихорадочно собиралась, спотыкаясь и нашаривая вслепую барахлишко. Скинула зюнькин халат, надевала одежду прямо на непросохший лифчик и трусики, что-то сыпалось из пакета, куда я затолкала какие-то невскрытые банки, потом куда-то запропастились туфли, вернее, одна из них, и я, став на четвереньки, нащупывала ее под топчаном. И тут — началось!
Не думаю, что этих типов навел на нашу «трахплощадку» тот голос, что я слышала по мобильнику. Наверное, охранники вычислили и нащупали беглянку самостоятельно. На острова через гати было несколько свороток, и, может быть, они шарили тут не первый час. Но до этого я додумалась потом.
А тогда просто обомлела, услышав, как в лесу рядом с церквухой взревел мощно мотор, послышался треск валежин под колесами и в щели дверей, выходивших на поляну, хлестанул ослепительный, почти прожекторный свет.
Я доползла до дверного проема, прильнула глазом к щели между досок. На поляну выруливал здоровенный, как черный короб, внедорожник с наворотами, в никелевой решетке-"кенгурятнике" на носу торчали изломанные ветки кустарника, двойные сверхмощные фары кромсали темноту, а с кабины светили еще четыре дополнительных фонаря.
В их свете иномарка стала не красной, а белой.
Джип еще не успел остановиться, как из него посыпались какие-то накачанные амбалы, четверо, в общем-то такие аккуратненькие молодые мужики в странной форме — светло-серой, в высоких шнурованных ботинках и беретках. Но все, как один, при галстучках. На груди их курток были какие-то эмблемки, однако я их не разглядела. Но вот коротенькие черные автоматы я разглядела преотлично.
У старшего автомата не было, но поверх куртки был напялен белый бронежилет.
Он что-то коротко приказал остальным, и они остались стоять у джипа, а он пошел к иномарке, приглядываясь, обошел ее, посветил фонариком и присел на корточки над женщиной.
Потом он сплюнул и тоскливо выматерился. Потом выпрямился и свистом подозвал остальных. Они смотрели растерянно, и было понятно, что увиденное их глушануло всерьез. Они о чем-то почти шепотом начали переговариваться и озираться.
Дальнейшего я дожидаться не стала. Сунула за пазуху кофточки пакет, он съехал к пупку, и я стала похожа на беременную. Плюнув на все, я оставила недопитую «фанту», недоеденные оливки с анчоусами и все остальное, не дыша, сняла заслон с заднего окна и протиснула себя в него.
Плюхнулась в густую, по пояс, крапиву, поползла, как черепаха, через нее, обжигаясь. И минут через пять, спустившись к берегу протоки, лупила что есть духу прочь, то и дело соскальзывая с мокрого от росы откоса в камыши, и чувствовала, что утопаю ногами в донном иле и грязи.
Юбка промокла до пупа и противно липла, потом я потеряла левую туфлю. Искать не стала, сняла вторую и зафуговала ее в воду. И дальше шлепала босая, стиснув зубы и постанывая, когда острые лезвия осоки полосовали мои разнесчастные ходули. Никто за мной не гнался, но остановиться я не могла.
Отдышалась я, только когда вышла к гати на матерый берег и под ногами захлюпали, разъезжаясь, плохо уложенные бревна. Добрела до суши, хлопнулась бессильно под дубом, хотела закурить, вытащив сигареты из-за пазухи. Но руки тряслись, как у припадочной, и сигаретки ломались.
Далеко предрассветно орали петухи, и пахло печным дымом. Где-то там нормальные люди жили нормальной жизнью. И какая-нибудь молодка моих лет уже жаловалась мужу на очередные проблемы, а он с ласковой пренебрежительностью гудел: «Не бери в голову… Это — мои дела!» А мне и пожалиться некому. Хотя и очень хочется. Ну, просто до невыносимой тоски. Чтобы был хоть кто-то, который хотя бы на миг взял на себя все мои идиотские заботы и думы. Кто сказал бы: «Не боись, Лизаветка! Прорвемся!» Но увы мне! Нету такого…
И похоже, я преувеличила собственные возможности. Никогда не думала, что могу так испугаться. Этой ночью смерть посмотрела своими заледенелыми агатами в мои глаза. И, слюняво оскалившись, спросила: «Ты что, всерьез хочешь, чтобы я долбанула всех твоих обидчиков этаким манером?»
Что-то случилось со мной этой ночью Я еще не знала точно, что именно, но, похоже, впервые всерьез разглядела ту грань, которую переступать нельзя никому. Потому что возврата не будет.
Потому что, в общем, жизнь прекрасна и удивительна. Просто дышать, есть, пить, плавать, ходить — это ведь тоже счастье! Так, может быть, стоит плюнуть на все мои душевные и телесные раны, принять все как неизбежное, что уже не изменить? Залечить болячки где-нибудь подальше от этих мест, и, покуда достаточно молодая, заняться решением главного женского вопроса: выделить и захомутать, словом, найти если и неполную половинку, любимую и единственную, то хотя бы обычного нормального мужика, чтобы не особенно клюкал, не распускал рук и имел пару извилин под черепком?
Ну, не торопиться, конечно, приступить к делу продуманно и четко. Но чтобы в конце концов было самое главное — горячее тельце ребеночка на твоих ладонях, жадный его ротик на твоем сочащемся молоком соске. Колонистки на острове рассказывали, что ничего сладостнее этого прикосновения нету. Когда впервые кормишь, понимаешь: это твое творение, частичка твоя, кровиночка, отныне и на веки веков.
А что касается истинной любови? В конце концов, каждая баба актриса, может быть, даже покруче Мордюковой! Изобразим чего-ничего, а там, может быть, если повезет и постельно совпадем и раскроемся, чего не случается?
Так что самое мудрое, как всегда, одно: вовремя смыться. И бог с ним, с этим городом, с этой Щеколдиной и ее Зюнькой, с этой иудоподобной Гороховой и всем прочим!
Все решаемо, сажусь в электричку на Москву, добираюсь до своей бывшей турфирмы, бухаюсь в ножки Витьке Козину, пусть хоть уборщицей берет или на машинке отстукивать. А он жучок еще тот, с ментами якшается, — пол-Москвы в дружках, чего-нибудь да схимичит. Тем более что нынче, кажется, для столичного местопроживания и прописка не требуется.
А Москва она и есть Москва. Там все возможно. Даже самое невозможное…
Приблизительно так я раздумывала, бредя по проселку уже при свете дня и радуясь, что в прошлогодних полях, заросших бурьянами, не наблюдается ни одного человека и никто не видит нелепую дылду, шлепающую босиком по теплой пыли, с ободранными коленками и исцарапанными ходулями, в грязной непросохшей юбке, которая облепила бедра и задницу, в черной от ила, подранной кофтенке, с исполосованной крапивой до багровых ожогов мордой и со все-таки не потерянным пакетом с бумагами, слаксами, полбутылкой текилы и шматом недоеденного Зюнькиного сервелата в ручонках.
Я то и дело бормотала, словно уговаривая самое себя: "Нет, все верно! Как эти самые чеховские три сестренки: «В Москву! В Москву! В Москву!»
А ноги сами собой вели меня совершенно в другом направлении.
ГОРОХОВА
Господи! До чего же приятно ощутить себя снова дитем! Когда я увидела Гашу, она торчала над грядкой в огороде за их избой и растыкивала в парную землю рассаду капусты. Я что-то прохрипела, перебравшись через плетень, она поглядела на меня издали из-под ладошки и закричала:
— Ефим! Топи баню!
И — началось! Как из-под земли, повылезали белоголовые ребятишки, как оказалось, уже из Агашиных внуков, без дополнительной команды накинулись на поленницу и потащили березовые дрова к баньке на берегу, туда же трусцой пробежал муж Гаши, выкатывавший из погреба какую-то порожнюю бочку из-под солений, на крыльцо вылетела одна из невесток с полотенцами.
Конечно, я догадывалась, что в своем дому Гаша держит себя по-иному, чем с дедом, но чтобы по властительности она была сравнима с крутизной и безапелляционностью Екатерины Второй, я и представить не могла. Здесь все и вся крутилось вокруг Агриппины.
— Где ж ты шалалась, деточка? Мы тебя уже неделю ждем! По всем срокам! — неодобрительно заметила она. И мне стало стыдно — я ведь и не собиралась к ней заруливать. По крайней мере с ходу.
Она обтерла черные от земли заскорузлые руки о брезентовый передник, обняла меня, и мы, обнявшись, поревели.
Когда-то дед изредка навещал Гашино подворье и прихватывал с собой меня. В детстве ее деревня казалась громадной. А сейчас будто все съежилось, скукожилось, уменьшилось и оказалось, что всей деревни — десятка три изб из серого от возраста и непогод леса, отгороженных от речки Медведицы полосами приусадебных огородов. На окраине деревни стоял древний ветряк, но мельница уже лет сто не работала, сквозила дырами, с ломаных крыльев свисали ошметки парусины. Лес прижимал деревню к реке, и его зелень почти сливалась с садами. Яблок здесь всегда было много, но поздних, которые Гаша снимала, когда уже поджимали первые заморозки. Дед ругался на селян и пробовал окультурить сады, но все новое зимами тут вымерзало.
А вот пасеки были почти в каждом дворе, и воздух гудел и звенел от пчел.
Самая мощная пасека была у Гаши, вернее, у ее супруга, тихого и молчаливого, почти до немоты, мужика. На Гашины повеления он лишь улыбался и кивал. Усы у него были седые, на голове — плешка, но лицо крепкое, без морщин — наверное, от настоечек, которые Гаша готовила на медах, пчелином молоке и своих травках.
Вот этим лечебно-оздоровительным арсеналом Гаша и ударила по запаршивевшей страннице. Для начала она меня выпарила в бане, нахлобучив на мою стриженую башку шерстяной чулок, чтобы не сомлела. Отхлестала вениками и размяла как тесто то, что еще оставалось на моих мослах. Потом умастила какими-то пахучими снадобьями из баночек и бутылочек, смазала мне мордень белым, пахнущим липовым медом молочком. Выволокла в предбанник, укрыла одеялом и заставила отлеживаться.
Второй этап был — кормление. Но я его плохо помню. Потому что мне казалось, что я еще маленькая, Гаша усадила меня в ванну в нашем доме, отшоркала жесткими мочалами и вот-вот вернется, закутает меня в простынку и отнесет в мою комнату — дрыхнуть. Подует в углы, осенит меня крестиком, чмокнет и бесшумно ухромает. И я буду спать. Бухнусь в ласковую темень, без снов и голосов.
Я и спала, и лишь изредка открывала глаза, когда они пытались впихнуть в меня что-то вкусненькое. Помню только горячие пирожки с картохой, холодную ряженку из погреба и хлеб.
Хлеб был домашней выпечки, ноздреватый и необыкновенно сытный.
К вечеру я разобралась, что живут теперь Гаша с домочадцами натуральным хозяйством, то есть в городе ничего не покупают, поскольку просто не на что. Оба зятя были в отъезде — подрядились на лето строить дачу под Костромой, ну а остальные крутились как заведенные.
Я на них обрушилась как раз во время посадок, Гаша уже выгнала для их двадцати соток рассаду капусты, помидоров; повсюду стояли ящики с пророщенными семенами. Они уже взяли первый укос с луговины, поставили стожки сена для коровы и двух бычков, а так скотина паслась беспривязно. В хлеву мычало, блеяло и хрюкало, к речке важно топали белые гуси, и все это надо было кормить, обихаживать и следить, чтобы не уперли.
Но здесь каждый знал свое место и свою работу, от молчуна Ефима до голозадого трехлетнего Аркашки, и все в хозяйстве крутилось, заведенное неутомимой Гашей. Она сильно постарела, волосы стали пегими, но голос оставался командирским, и она никому не давала ни сесть, ни лечь.
Когда я отоспалась, меня как ожгло: не надо было мне сюда забредать. За мной уже был мощный хвост всего того, что я за последние дни натворила, и если менты меня вычислят и заявятся в этот дом — весь ход здешней жизни будет нарушен, хозяев начнут трясти за укрывательство, а то и соучастие пришьют, но в любом случае у Гаши и ее родных будут мощные неприятности.
Я ограничилась живописанием трехлетней житухи в зоне, без излишних подробностей, особенно касающихся замполита Бубенцова, и изобразила мою предыдущую жизнь в виде пребывания как бы в санатории, только за проволокой. И все больше старалась разузнать у нее, как там дела в городе.
Оказалось, что Гаша не выбиралась в город уже больше года, потому что ей было туда просто незачем. Супруг раз в неделю на их старом мотоцикле с коляской вместе с той или другой невесткой вывозил на продажу зеленуху, в грибную пору — свежие, в иное время — сухие грибы, лесную ягоду, банные веники, иногда рыбу, отловленную на водохранилище втихаря, но за рыбу сильно гоняли. А так они продавали преимущественно «с рук» домашний творог, свежие яйца на площади перед вокзалом пассажирам с электричек. Но и там надо было отстегивать мзду местному рэкету, и прибыток был невелик.
Про то, что Щеколдина вылезла в мэры, Гаша знала, но сельские жители за нее не голосовали, а только горожане. В общем, даже то, что дедов дом перестроен, она не видела. Единственное, что успела для меня сделать, когда уходила из нашего дома, прихватила здоровенный альбом с фотографиями, еще в плюшевом переплете, корочки моего диплома и никелированный кубок, который я выиграла на межшкольной спартакиаде по километровке.
Я листала альбом, смотрела на свои детские снимки — на них было в основном что-то тощее, с длинными ножками и ручками, похожее на водяного паучка, разглядывала деда на каких-то идиотских президиумных фотографиях, мамочкины открытки с видами Гори, сухумскими пальмами и монастырем Мцыри и делала вид, что они меня трогают до слезы.
Однако я все-таки слишком плохо знала Гашу, а она меня слишком хорошо, потому что на глазах все хмурела и наконец не выдержала:
— Вот что, девка! Если мы тебе теперь чужие — так и скажи. Значит, напрасно я за тебя свечки ставила, во здравие и исполнение всех твоих желаний и полное избавление… Но ты под нашу крышу заявилась, туда, где тебя каждый день ждали. Так что давай-ка выкладывай, все до последней точки, чего тебя мает, с чего скрытничаешь и брешешь на каждом шагу… Ну, если и не врешь в открытую, то темнишь молчком. Чего-нибудь еще натворила?
Стыдно мне стало перед нею, как никогда, да и накопилось, распирая мою черепушку, страстное и неумолимое желание хоть с кем-то поделиться сокровенным. Так что я треснула, как глиняный горшок на камне, и излила на бедную Гашину головку все, что меня, как она выражалась, «маяло». Исключая, конечно, ту бедолагу на «трахплощадке». Это было бы для них слишком опасным. Даже знать!
Гаша слушала меня, поджав губы и стиснув сухие кулачки. В выцветших глазках то и дело мелькала тревога. Потом она позвала своего Ефима и сказала:
— Я все больше по домашности, а он у меня — дока! У него голова тверже. Какой-никакой, а мужик… Давай, разъясни и ему, что да как!
Я «разъяснила».
Он подумал, покурил и заявил:
— Тебе природа, Лизавета, на что две дырочки в носу провертела? Чтобы ты сопела, сидела и помалкивала. Вот и сопи и помалкивай… Чем дальше от ихнего дерьма, тем больше шансов, что сама не подвоняешь! Сейчас тебе с тюремной справкой к ментам в городе лучше не соваться. Отсидеться надо, пока там все это не замылится само по себе. У нас тут наш участковый раз в год заявляется, ну, а заявится — покажем, что ты сильно утомленная в зоне, прихворнула и тут у нас здоровье наедаешь. Отбрешемся. Сил наберешься, успокоишься, глядишь, к концу лета и документ поедем выправлять. А пока живи и ни про что не задумывайся! Главное, ты в городе еще не бывала, а прямиком к нам пришлепала! И ни про что такое — ни сном ни духом… Обойдется!
— Вот видишь, какой он у меня! Такой он у меня! — с усмешкой сказала Гаша, когда он ушел. — Я б и без него решила. Только все-таки положено, чтобы не обижался сильно — каждый мужик, он как полагает? Что именно он всему хозяин… Приличие должно быть!
Она начала по новой расспрашивать про веранду и катер, ахала, пугалась, вздыхала облегченно, когда я уточняла, как заметала хвостом следы и драпала…
— Не… Ты своей смертью не помрешь! — наконец убежденно заявила она — То-то Панкратыч за тебя все так тревожился. Как чуял!
Вроде бы все складывалось удачно — я действительно могла пожить у Гаши хоть до конца лета, и не дармоедкой, хлопотни по хозяйству тут было невпроворот.
Но я уловила озадаченность в глазах нашей бывшей домоправительницы и то, как нехотя соглашался с ней ее супруг, и поняла, что пришли они к решению через некоторое преодоление своих сомнений и растерянности. С одной стороны, конечно, заявилась к ним вроде бы та самая Лизка, которую они знали с детства, как родную, но с другой — как ни верти, а за спиной у нее три года чего-то такого, о чем они и представления не имеют. И какая она теперь в действительности, та, которую они безмятежно допустили в свое гнездо?
Срабатывал тот самый семейный инстинкт самосохранения, который не принимает ничего непонятного и чуждого. И я снова пожалела, что черт занес меня именно к ним. Жили они без меня хоть и трудно, но без этаких тревог, а я вторглась в их мирные небеса, как зеленый урод на летающей тарелке.
В общем, ушла я от Гаши на следующее утро, когда они всем семейством отправились ворошить сено на луга и в доме никого не осталось.
Одежонка у меня была уже отглажена после стирки и даже подштопана, вместо туфель я надела новые кеды Ефима, который отдал мне их без всякого сожаления. Так что я оставила записку насчет того, что ухожу в город решать свои проблемы, добралась до профилировки и голоснула какой-то военный грузовик с шофером-солдатиком.
Начальница паспортного стола была коротенькая толстая тетка с жидкими прямыми волосами, форменная рубаха с майорскими погонами лопалась под ее объемами, глаза от очков со сверхмощными диоптриями казались по-лягушачьи выпуклыми, но проницали все. Во всяком случае, меня она как рентгеном просветила, почти не заглядывая в справки из колонии.
За барьером сидели две паспортистки, малолетние крыски, которые делали вид, что заняты своими бланками, но то и дело шептались, косясь на меня с любопытством.
— Когда изволили прибыть на родину? — спросила майор.
— Сегодня. Можно сказать, только что, — твердо соврала я.
— Долгонько добирались… — заметила она.
— Как вышло, — пожала я плечами.
— На чем приехали?
Я насторожилась. Что-то эта кадушка в погонах слишком безразлично это спросила.
— До Дубны на электричке. А оттуда на попутках.
Похоже, я попала точно. Позже близ вокзала я увидела толпу ругающегося народу. Оказалось, что из Москвы электрички не приходили, и на Москву не отправлялись, потому что где-то была авария и электропоезда отменили на сутки. Так что если бы я ляпнула, что только что сошла с электрички на нашем вокзале, она бы меня поймала на липе.
Но ее усиленное внимание к моей особе меня, если честно, озадачило. Кажется, меня здесь уже ждали.
Майор подумала, сняла трубку, сказала кому-то:
— Дай-ка мне мэрию…
Потом спохватилась и кивнула мне:
— Подождите в коридоре!
Я вышла и села на дубовую скамью. Прикинула: может быть, сразу задать деру? Но единственное, что удостоверяло, что я есть я, были мои колонистские бумажки.
Минут через десять меня позвали.
Я уже просчитала — раз звонит в мэрию, значит, кому? Только незабвенной моей крестной мамочке, освятившей мой светлый путь на три года отсидки, госпоже Щеколдиной.
Морда у майора была чугунная, она смотрела куда-то поверх моей головы, и я поняла, что ничего хорошего ждать мне нечего.
— Как у вас с жилплощадью? — сказала она.
— Никак.
— Хм… Где же вы жить собираетесь? Кажется, родственников у вас в городе больше нету?
— Комнату сниму. Или в общагу устроюсь. На обувной фабрике, где кроссовки шьют. Там всегда люди нужны.
— Отстала от жизни! — Она закурила сигаретку и разогнала пальцем дым. — Обувную давно обанкротили. Стоит фабричка. Три сторожа остались, и никаких кроссовок. Кому они были нужны? У них на третий день подошва отваливалась…
— Значит, еще какую-нибудь работу найду!
— На работу возьмут только с паспортом, где будет указано местожительство. Без прописки кто возьмет?
— Ну, так Пропишусь…
— Прописать я вас могу, гражданочка, только в том случае, если вы укажете, где работаете… — с сочувствием сказала она. — Мэрия дала специальное предписание — фиксировать только приличных граждан. Работающих. Или хотя бы временно безработных. Зарегистрированных.
— Я зарегистрируюсь… — послушно сказала я. — Как временная.
Крыски с трудом сдерживали смех. Это был спектакль, который они с наслаждением наблюдали.
— А кто тебя без паспорта зарегистрирует, золотко? — уже переходя на «ты», ухмыльнулась она.
— Выходит что? — вздохнула я. — Чтобы работать, нужен паспорт. Чтобы получить паспорт, нужна работа. Так кто я теперь? Бомжиха просто? Вообще-то, я думаю, все это незаконно. Согласно конституции!
— Конституция — это в Москве, — сказала она, вздохнув. — А мы наш родной город чистим от посторонних. Швали развелось выше крыши! Бродяг, беженцев, черт знает кого! Но, в общем, я могу пойти тебе навстречу!
— За сколько? — невинно спросила я.
— Здесь в лапу не берут! — побагровела она.
— Да я ведь так… Чисто теоретически. Поскольку пустая, как барабан. Пожрать, и то не на что…
— Ну, вот что! — похлопала она ладонью по столу. — Ты мне тут наивную дурочку не строй! Твой дед на кладбище отдыхает, так что никакие академики тебе больше не помогут… А я — могу! Просто так, по человечности.
— Я — всегда за гуманизм! — бодро сказала я.
— Тогда делаем так. — Она порылась в кошельке и шлепнула на барьер купюру. — Иди к вокзалу, там моменталка-автомат, принесешь паспортные фотки, к шестнадцати ноль-ноль я тебе вручу паспортишко! Со всеми штампами! Но с одним условием…
— Век за вас буду бога молить! — проникновенно сказала я. — А что за условие?
— Даю тебе сутки, понимаю, не зверюга, — тебе на могилку к деду сходить надо. Но чтобы завтра с утречка, — она посмотрела на свои часики, — и духу твоего не то что в городе, а и в районе не наблюдалось! Отваливай, Басаргина. Если, конечно, по новой загреметь не хочешь.
— За что загреметь? — наивно ужаснулась я.
— Была бы шея, статья найдется! — сокрушенно вздохнула она. — Времена такие! Выйди на улицу, ткни пальцем в любого, бери и сажай! Потому как крутится народ, химичит, не нарушишь — не проживешь… Господи, да что тебе в нашей занюханной дыре делать? Молодая еще, подкормить, так, может, и в красотки выйдешь! А тут что? Своему «инглишу» пенсионеров учить? Или к фирмачам в секретутки? Так у нас на каждого крутого этих секретуток немеряно! На доллар идут, как щучка на живца… С заглотом!
Крыски захихикали.
Все было ясно, майор провентилировала вопрос с мэром Щеколдиной, меня здесь ждали, может быть, уже не первый день, и меня выставляют за дверь, покуда не пинком в зад, а почти «человечно», и надеются, что, если я не полная дура, соображу — выхода у меня нету.
С одной стороны, это говорило о том, что новоиспеченная мэрша, Зюнька и эта подлая Горохова и не подозревают о том, что я уже пошустрила на их территории, иначе этой душеспасительной беседы не было бы. Но с другой стороны, это свидетельствовало и о том, что Маргарита Федоровна все-таки до конца не уверена в своих возможностях и решилась на крайность — выдернуть меня, как занозу из задницы, чтобы больше никогда ничего не свербело.
— За денежки спасибо! — Я повертела купюру и положила ее сызнова на барьер. — Только карточки у меня есть…
Я выудила из пакета фотографии, которые мне сделали еще в колонии, когда я готовилась к исходу. Замполит Бубенцов лично снимал каждую из отбывших срок. Подозреваю, что он просто собирал снимки баб, которых трахал. Для коллекции. На фотке в четырех экземплярах я была похожа на сыпнотифозную скромницу с испуганной физией.
— Ты все поняла? — вздернула она бровь.
— Вы на вашу монету персонально для Маргариты Федоровны подтирочки купите! Тут на пяток рулонов как раз выйдет! Может, ей и хватит, раз она так мощно обделалась. Это я в аспекте кошки, которая все никак забыть не может, чье мясцо слопала! — заметила я.
Они замерли.
— И вот что, мадам! — Я с трудом сдерживалась. — Я домой вернулась! Понимаете? Домой!
— Да нету у тебя тут никакого дома! И не будет, — медленно сказала она. — А я-то хотела по-доброму.
Лицо у нее шло пятнами, зрачки за окулярами сузились до точек.
— Я ведь к прокурору пойду, — пообещала я.
— А зачем к нему идти, к Нефедову? — пожала она плечами. — Он тебя и сам найдет. Если не смоешься…
Я глазом моргнуть не успела, как она смяла в ком все мои справки с печатями, бросила в пепельницу, чиркнула зажигалкой и подожгла. Я остолбенела. Как в России положено, хоть прежней, хоть нынешней? Без бумажки ты букашка… Теперь я не просто беспачпортная бомжиха, теперь я вообще нечто неопределенное, которое может сгрести любой патруль и засунуть в каталажку до выяснения личности.
— Иди, дурочка! — тихо сказала она. — Пока я наряд не вызвала.
Физия у нее была печальная, крыски уткнулись в свои бумажки испуганно.
— А мы ничего не видели! И не слышали тоже! — вдруг, не поднимая головы, пролепетала одна из них.
— Швабры! — последнюю точку все-таки умудрилась поставить я, а не они. И вылетела пробкой…
Швабры-то швабрами, но «сделали» меня толково. Так выходило, что нету для меня правды на этой земле. Возможно, она есть где-нибудь повыше, но до высот надо еще добраться. К тому же что я там, на высотах, скажу? Кому? Мало ли безвинных бедолаг колотятся лобешниками в окованные статьями из УК чиновные ворота?
Выходило так, что я сама подставилась. И моя малая родина с этой минуты для меня становилась просто опасной. Так что, топая по главной улице, я настораживалась при виде каждого разморенного жарой мента с рацией на боку. Но это были всего лишь гаишники, которые пригнали свои мотоциклы и «жигулята» к цистерне с квасом и дули его, спасаясь от неожиданно жгучего для июня солнца.
В заначке у меня еще оставался стольник, из кровных, заработанных на камуфле. Я потопталась близ аптечного павильона, пытаясь разглядеть сквозь толстые стекла Горохову. Павильончик был похож на аквариум с рыбами, внутри медленно передвигались покупатели, а обслуживал их парнишка в белом халате и шапочке. В углу сидела немолодая кассирша за аппаратом. Может быть, если бы у меня не задымился хвост, я бы не решилась действовать внаглую, но мимо моего виска летели, как пули, те самые секунды, о которых не положено думать свысока, я должна была взять за глотку подлую Ирку Горохову, пока меня не зацапали. В общем, я вошла.
Отобрала зубную щетку, пасту и как бы мельком спросила парнишку:
— А Ирина Анатольевна когда будет?
— Какая… Анатольевна? — удивленно уставился он.
— Ну, главная ваша… Хозяйка?
— Да нету у нас такой. Вы что-то путаете. Платите в кассу.
Кассирша прислушивалась, искоса поглядывая на меня. Когда давала сдачу, вдруг сказала негромко:
— Здравствуй, Лиза… Не узнаешь? Я пожала плечами.
— Петюню Клецова не забыла?
Только тогда я ее узнала. Это была маманя Петьки, парнишки из нашего класса. Того самого, который у меня первая любовь. Ну, если и не любовь, то первый. Который распечатал мой конверт на «трахплощадке». Кажется, недели две я его действительно любила. Во всяком случае, жалко его мне было до ужаса. Поскольку весь класс хихикал над Петюней. Потому что в паре мы с ним могли бы выступать в цирке, как Пат и Паташон.
Петька был тощенький и коротенький, его макушка едва достигала моего подбородка, и я его отшивала года два и всерьез не принимала. Но он таскался за мной всюду, как привязанный, и отшивал от меня всех, кто проявлял интерес, и с течением времени я поняла, что парни его просто побаиваются, потому что, несмотря на свой росточек, гибкий, прыгучий и злой, он метелил моих возможных дружков на их мало известных девам разборках, где они решали свои проблемы.
Однако в то лето, когда я выкинула белый флаг капитуляции, Петро нарвался на дискотеке на какого-то отпускного курсанта танкового училища, который имел наглость пару раз протанцевать со мной, у курсанта оказались дружки, и они всей командой отметелили Клецова, спустившись под обрыв к Волге.
Я и рухнула, когда увидела его с заплывшими от отеков щелками вместо глаз, в глубине которых поблескивали его черные искристые антрациты, со свороченной скулой, правой рукой в гипсе, скособоченного от боли в ребрах, но тем не менее словно светившегося гордостью от того, что он не отступил и выдержал бой с превосходившими силами противника, включая и этого самого бугаистого танкиста. Что-то дрогнуло в моей мятущейся душе, жалко мне его стало до слез, а на этой жалости мы, дуры, и гибнем.
Однако продолжалось это недолго, прежде всего потому, что Петро, как альпинист, достигший заветной вершины и воткнувший свой стяг в ее нетронутые льды и снеги успокоился, теша себя уверенностью, что отныне эта вершина только его и никто на нее не покусится, а мои таинственные территории, так толком и не оттаяв, требовали неустанной разработки и постоянного открытия все новых и новых заветных уголков, чего я так от своего малыша и не дождалась.
К тому же, когда прошел первый угар, улеглось испуганное любопытство, какой-то бесенок в глубинах моей души начал хихикать, разглядывая нас с ним в самые жаркие моменты как бы со стороны. Как-то я видела по телику, как невероятных габаритов сверхмощный транспортный самолет «Мрия» перевозит на себе куда-то космический «Буран», закрепленный сверху, крохотный по сравнению с этой громадой. На какой-то миг эта диспозиция напомнила именно ту, в которой мы то и дело находились.
Любовь кончается тогда, когда становится смешно. Она и скончалась. Поскольку, как я поняла гораздо позже, ее и не было.
В то лето, после выпуска, Клецов уехал в Ленинград, то есть в Санкт-Петербург, поступать в какое-то подводное училище, прислал пару открыток. Я не ответила. На том и — гуд-бай, Петюнечка…
А теперь его мать с жалостливым интересом разглядывала свою бывшую гипотетическую невестку.
— Где Ирка Горохова? То есть она теперь Щеколдина? Она же всеми клистирами тут занималась! Или ей теперь не с руки за прилавком стоять? Не по чину?
— Т-сс… — испуганно зашептала кассирша. — Слушай сюда…
Она начала наборматывать секретно мне в ухо, то и дело озираясь, а я слушала и почти не верила. Может быть, я бы из нее выудила более интересные подробности, но тут откуда-то из глубины павильона, отворив дверь, вышел Зиновий Щеколдин. На плечах его внаброс болтался глаженый белый халат. Он был в роскошных зелено-желтых «бермудах» и футболке с кроликом «Плейбоя» на груди. Голова нынче была не бритой, ее, как плотный шлем, облегали белесые волосики, за эти три года он раздался в плечах, обзавелся сильными руками и был вальяжен и значителен. Он нес стопку каких-то коробок с лекарствами, прошел к стеллажу и начал лениво выкладывать их, лишь скользнув по мне своими прозрачными, как вода, глазами.
Но тут же вздернулся, резко оглянулся, изумленно уставившись.
Но я уже вылетела прочь, пнув дверь ногой.
…Ниже по течению Волги, уже за чертой города, близ закрытого разделочного цеха нашей судоверфи был затон-отстойник для отходивших свое судов. Когда-то они становились тут в ожидании ремонта, но с девяносто первого года никто ничего не ремонтировал, и, затон был забит проржавевшими коробками брошенных буксиров, самоходных и обычных барж, прочей плавучей рухлядью. Кое-что тут уже было порезано на металлолом, кое-что просто притонуло без присмотра.
Я отмахала пешком почти десять километров, пока не добралась по берегу до затона. Вода в искусственном заливе была зеленая и тухлая. В ней развелась, видно, уйма мальков, потому что стаи чаек клубились над водами, рассиживали на ломаных снастях, трубах и мачтах, белых от птичьего помета.
Двухпалубник, пассажирский теплоход «Федор Достоевский», из тех, что когда-то возили круизных россиян на Астрахань и обратно, стоял, перекосившись, у рабочего причала. Здесь было полное безлюдье, глухая тишина, только горячий ветер гудел в кабелях высоковольтной мачты, с которой провода протягивались аж на тот берег Волги, в сторону Твери.
Я покурила, разглядывая «Достоевского». Похоже, кассирша ошиблась. Теплоход выглядел совершенно заброшенным, белая краска на его бортах и надстройках облупилась, ржа проступала бурыми пятнами и подтеками, множество окон в палубных каютах и иллюминаторах ниже побиты, леера порваны и свисали со стоек, капитанский мостик изрисован матерными словами и граффити, изображавшими разнообразные секс-позиции, виднелись и лозунги типа «Спартак — чемпион!», «Ельцина под суд!», «Мужики, у Юльки — гонорея!» и «Ай лав Филю!».
Мазута на надписи творцы не жалели, благо железнодорожная цистерна на рельсах причала источала его так, что между шпалами стыли черные лужи.
С теплохода на причал был спущен шаткий трап, и я поднялась на палубу. Палуба тоже была в птичьем помете, выбеленная солнцем, как кость.
Какой-то неясный звук, не то мурлыканье, не то бульканье, слабо донесся с кормы. И я пошла на звук.
На корме была распята, как навес, застиранная простынка, а под нею разложен обыкновенный детский манежик, из деревянных планочек, в манежике стоял голозадый пацаненок и что-то пел бессмысленно-счастливое, пританцовывая и пытаясь выломать планку из стенки манежа. У него была замурзанная мордочка, одуванчиковые светлые волосики, безмятежные большие глазищи серо-оловянной расцветки. Увидев меня, он выплюнул соску-пустышку, болтавшуюся на веревочке, протянул руки и требовательно сказал:
— Дай! Дай!
Дать ему мне было совершенно нечего, я порылась в карманах и протянула ему тюбик зубной пасты. Он был яркий, как игрушка, и дите явно обрадовалось. Клычками он только начал обзаводиться, и я решила, что новую игрушку он вряд ли прокусит.
Вообще-то я ничего не понимала — насчет ребенка кассирша мне не успела сказать. Мальчик был крепенький, в перевязочках, оснащен мощной мужской аппаратурой, обещавшей в грядущем многие радости и беды девицам, которые, вероятно, еще сидели в колясках и манежах на просторах родины чудесной.
Под палубой звякнуло, я спустилась по трапу на уровень ниже, в коридор, куда выходили двери заброшенных кают. По коридору, озираясь, я добралась до большого помещения с громадными электроплитами, ржавыми шкафами и стеллажами.
В глубине помещения какая-то женщина стирала в большом тазу, отключенные давным-давно плиты не работали, но в углу стояла чугунная печка-буржуйка, в которой горела щепа, на печке что-то варилось в большой кастрюле. Пахло рыбой.
Под ноги мне попалась порожняя бутылка, бутылок из-под выпивки здесь вообще было много, и когда она зазвенела, женщина обернулась и выпрямилась, устало утирая лоб тыльной стороной ладони.
Это была Ирка. Но, честно говоря, я ее узнавала с трудом. Она была какая-то усохшая, полуощипанная, с редкими, плохо стриженными волосиками на голове, между ввалившихся щек торчал ставший костистым великоватый нос, губы серые. Горохова всегда старательно занималась раскраской, каждое утро готовя свое лицо к трудовому дню, но сейчас на ней не было ни миллиграмма косметики, и лицо казалось туго обтянуто бесцветной кожей.
Она уставилась на меня совершенно безразлично и пробормотала, отжимая ползунки:
— Ага… Заявилась, значит… Я молчала, раздумывая.
— Бить будешь? — спросила она нехотя. — Делай что хочешь… Мне все одно. Только чтобы Гришка не видел.
— Чей пацан-то? — наконец спросила я. — От кого?
— От Зюньки, от кого же еще… — пожала она плечами. — Только он его не признает.
— А что ты тут делаешь?
— Живу. Сказали небось уже, иначе не заявилась бы… — нехотя сказала она. — Предки меня из дому выставили, из родилки вышла, даже на порог не пустили. Помоталась туда-сюда, а с прошлого года в сторожихи тут определилась. Железяки сторожу. Да нет, летом тут ничего, жить можно… Зимой погано. Но тут стационарная сторожка есть, с печкой, уголь завозят. Двести рублей в месяц.
— Так ты все еще Горохова? — удивилась я. — А мне Гаша писала, что ты в судейские хоромы въехала! На счастливую и долгую жизнь!
— Я тоже так думала… — ухмыльнулась она. Вот зубы у нее остались те же, сияюще-белоснежные, Голливуд. Только они теперь казались нелепыми на этом изможденном лице.
— Ошиблась твоя Гашка…
Она выудила откуда-то из-за печки початую бутылку и отхлебнула не морщась.
— Будешь? — поинтересовалась она.
— Ты что, Ирка, пьешь, что ли? — потрясение сказала я, потому что сразу все как-то совместилось и стало объяснимым: и ее налитые кровянкой глаза, и неверная походка, и то, как она все не могла отжать колготы в тазу.
— Погорела я, Лизавета… — вдруг тихо сказала она, осела на пол и заплакала:
— Ну прости! Прости, если можешь…
Я смотрела на это повизгивавшее, скулящее существо в каком-то идиотском линялом сарафане, и злоба не то чтобы уходила, но как-то отодвигалась и становилась нелепой.
Я ее представляла в наглой победной сытости, вошедшей в тесный круг тех, кто меня так гнусно «кинул», а то, что было передо мной, вызывало только брезгливую жалость. Ну, и ребенок… Что бы я ни сделала, это ударило бы прежде всего По дитенку.
Каким-то нюхом она уловила, что я пошла обмякать, впрочем, она всегда отличалась сообразительностью, вот и в этот раз жалко улыбнулась и, подхихикивая, выпрямилась и протянула ко мне руки:
— Дай-ка хоть я потрогаю тебя, что ли, подруга!
Это правда ты?
— Давай колись, что и как! — отступив, брезгливо сказала я.
Через час я снова сидела на палубе, близ манежика, и пережевывала мозгами то, что она мне выложила. Гришунька спал, лежа на спине и раскинув ручонки. Тюбик с пастой он все-таки прокусил и симпатичная рожица была перемазана белым. Но, судя по всему, пасту лопать не стал — видно, ее ментоловый вкус ему не понравился.
Ирка накрыла крышку палубного люка чистой скатеркой, выложила на стол хлеб, какую-то колбасу и доводила до ума на камбузе уху из рыбы, которую ей, как выяснилось, подкидывали рыбаки из местных браконьеров. Не за просто так, конечно. «Блядуем помаленьку… — призналась она. — Но не с каждым, конечно. Есть тут мужики на возрасте. Семейные, конечно… Оттянуться-то где-то надо? Вот они и заруливают, как бы на рыбалку, а по правде — ко мне…»
В общем-то, она устроилась тут не так уж плохо. Заняла каюту-люкс в палубной надстройке с невыдранными зеркалами, привинченным к полу столом, покрытыми лиловым плюшем диванами, креслами и выдвигавшейся из стенки кроватью. Барахлишко разместила во встроенных в переборки шкафах и даже завесила большие окна приличными занавесочками. В одно из окон был протянут кабель от столба на причале, от электричества работали потолочные плафоны, здесь стояла даже древняя радиола «Ригонда» с пластинками.
В одном из шкафов висело подвенечное платье из шифона, уже слегка зажелтевшее, с фатой, пронизанной золотыми нитями люрекса и идиотской искусственной лилией, долженствующей указывать на непорочность невесты. Как выяснилось, свадебного наряда Ирке так и не довелось надеть. В те дни, когда я жалко хлюпала носом на скамье в судейской клетке, Горохова, оказывается, уже таскала тайный плод, зачатый совместными усилиями с Зюнькой. В очередное замужество она перла, как танк в атаку, не предохранялась и рассчитывала дожать Зиновия и мамочку на ребенке, чтобы не отвертелись.
Свадебный марш в нашем загсе, думаю, для нее был наградой за ее усилия по упаковке и отправке на отсидку моей персоны. Наехала на Зиновия она, лишь когда меня загрузили в вагон с решеточками, а судья Щеколдина начала подгребать под себя мое имущество. Оказывается, Зюня поначалу ничего против наследника не имел и выразил полную готовность окольцеваться.
Однако выяснилось, что в семейные планы судьи Щеколдиной такой акт не входил ни с какого боку, отдавать в ее лапы сынка мадам и не собиралась. Двери той самой квартиры, где я лопала мороженое «роббинс» и примеряла бирюзу, перед Гороховой захлопнулись, Зиновий был отправлен на полгода к каким-то дальним родственникам в Новосибирск, Маргарита Федоровна отбила отчаянную атаку Ирки, нанесла визит к ее родителям и потребовала, чтобы они приструнили наглую девку, каковая, известная своим аморальным поведением, носит пузо неизвестно от кого. Перепуганные насмерть могущественной дамой предки то грозились карами, то умоляли Горохову абортироваться.
Но Ирка закусила удила. Ей казалось, что, как только она родит, Зюнька дрогнет при виде дитяти, а судья отступит под угрозой общегородского скандала.
Однако она слишком плохо знала Маргариту Федоровну. Родить-то она родила, но, во-первых, ее родители, по ее словам, наотрез отказались принять ее с нажитым ребенком. Во-вторых, когда она перебралась с детенышем в дальнюю деревеньку под Вышним Волочком, к бабке и деду, у которых была дойная корова и которые ее приняли, на двух машинах в ту деревню прибыли очень крутые мальчики с «голдами» на бычьих шеях и предупредили, что отныне ее появление вблизи Зюньки будет расценено как вызов со всеми вытекающими последствиями.
Впрочем, визитерами был предложен ей и конверт от неизвестного лица, с полутыщей баксов, на обзаведение, а главное, дальнюю дорожку. С тем, чтобы в городе молодой маманей и близко не пахло. Горохова деньги взяла. От денег она никогда не отказывалась. На эти баксы она умудрилась начать челночные операции, мотала в Польшу и даже в Турцию, реализовывала товар на рынках в Твери и даже добралась до ярмарки в Лужниках, так что в деревне бывала редко, и пацаненок рос на руках у бабки и деда.
Но с год назад пошла черная полоса. Сначала на территории Белоруссии автобус с «челноками», в котором ехала Горохова, был подчистую выпотрошен шоссейными бандюгами. И она разом потеряла все. Потом в одночасье помер дед, а через две недели и бабка. Покупателей на их избу не нашлось, Горохова заколотила двери и окна и начала потихонечку подбираться к родному городу.
Сначала устроилась кассиршей на железнодорожную платформу ближе к Дубне. А прошлой осенью определилась сюда, в затон. И наконец, вызвала своего Зиновия, втихую, конечно.
Щеколдин приехал на новой «тойоте» и впервые встретился со своим сынком. Разглядывал, по ее словам, чуть не под лупой его волосики, изучал ладошки и пяточки и сравнивал со своими лапами, заглядывал в ушки и бормотал:
— Вроде мое… А может, не мое?
Ирка утверждала, что рассвирепела, наорала на него и вытурила.
Но не совсем. Нынче раз в месяц Зюня конспиративно навещает ее, в постель не лезет, держится презрительно и отчужденно. Но привозит кое-что из еды, одежонку для пацаненка и не очень много, но денег. Так, по старой памяти, как бывшей постельной партнерше. Но предупредил, чтобы на людях, в городе, она не появлялась. Привозит и спиртное.
— Похоже, мадам знает, что я здесь… — безразлично сказала Ирка. — Может, ждут, когда я сопьюсь… Может, когда меня тут по пьяни дружки пришьют. Мне это как-то все одно теперь. Хрустнула я, подруга, и ничего уже не хочу.
Вот в это я не очень поверила. В каюте у нее был все-таки мощный набор дорогой косметики, наряды были сохранены, даже хорошая дубленка висела в шкафу и шапка из чернобурки, и когда она, оглядев меня ревниво, переоделась из своего сарафана и скрыла под симпатичным платьицем костистые ключицы, пробурчала: «Цвет лица в наших руках!» — присела к зеркалу и прошлась макияжем по своей бесцветной физии, я увидела почти прежнюю Горохову, на которую и мужички могли бы оглянуться не без интереса.
Вообще-то она была странной, и все здесь было странным. В чем-то она со мной опять темнила. Потому что у меня родилось ощущение, что, несмотря ни на что, для Ирки здесь какая-то временная стоянка, какой-то привал, где она дожидается неведомой мне перемены и готовится к очередной своей выходке.
Но может быть, я и ошибалась.
И еще мне на миг показалось, что слишком много она демонстрирует мне свою разнесчастность, как будто знала, что я найду ее, и заранее готовилась и репетировала, как вести себя со мной. Может быть, и ребеночек был выставлен на палубе, чтобы с ходу сокрушить мою гневную душу? Добиться милости? Или даже прощения?
Горохова наконец показалась на палубе, неся кастрюлю с ушицей, а под мышкой, — темную бутылку вина.
Разлила уху по мискам, наполнила кружки и сощурилась на солнце:
— Ну, со свободой тебя, Басаргина!
— Я пить не буду, — твердо сказала я. — И есть не хочу.
— Чего ж я тогда наизнанку перед тобой выворачиваюсь? — обиделась она.
Я полезла в свой пакет, вынула шариковую ручку, школьную тетрадку и положила перед нею.
— Давай, радость моя! Пиши!
— Что писать? — насторожилась она.
— А все, что знаешь… Как вы меня облапошили. Как Маргарита Федоровна операцию спроектировала. Как ты меня в капкан завела. Что было положено твоему Зиновию в тот вечер делать, что лично — тебе. Кто из вас, когда я дома дрыхла, эти цацочки приволок и в дедов кабинет засунул. Я так думаю, что это ты была, Горохова. Ты же в дедовом доме чаще, чем в своем, ночевала. Пила с нами, ела… Даже на нашем фортепьяно австрийской фирмы «Иванофф», работы тыща восемьсот какого-то там древнего года, «Собачий вальс» наяривала! Ты в дом забралась? В окно, что ли?
— Зачем в окно? У меня ключи были… Ты же их вечно теряла, — тихо сказала она.
— Вот так и пиши. Как свистнула у меня ключи. Чего боишься?
— Я не за себя боюсь… — вскинула она мгновенно проясневшие глаза. — Я за тебя боюсь, Лизка! Что было, то было, назад ничего не воротишь. Ты хотя бы представляешь, во что влезаешь?
— Разъясни.
— То, что они с тобой сотворили, для них это так… мелочевка. — Она говорила с трудом, похрустывая пальцами. — Тебя сколько тут не было?. Три года? Так вот, они и раньше не очень-то стеснялись, а теперь у них все схвачено. Куда ни ткнись — всюду они. Рынок, павильончики эти, даже супермаркет — ихний… Торговлишка оптом из контейнеров — тоже.
Ликеро-водочный в три смены водяру из левого спирта гонит. Земля, которая под дачи и коттеджи нарезается, — ихняя. Нефтебаза, все заправки — они. Обувная фабрика, порт, карьеры для песка и гравия — тоже они. Без них сам по себе никто и чихнуть не смеет. Тут азербайджаны пробовали укорениться, свое прихватить, «чехи», чечены то есть, крутились… Да те же вьетнамцы московские… Они всех вымели. Тут без тебя такие стрелки забивались, такие разборки шли! С гранатометами… Они свекровочку мою несостоявшуюся напрасно, что ли, над всем городом поставили? Мэр, поняла, не хер собачий! У них же команда! И похоже, крыша не только в области, в Твери то есть… Они в Москве сапогом двери открывают! Может быть, даже кремлевские… А чьи деньги они в наших четырех банках прокручивают? Ну, сама подумай, на кой черт в нашем вшивом городишке четыре коммерческих банка? А?
Я слушала молча. Потом кивнула.
— Значит, так… Пиши: «Чистосердечное признание от Гороховой Ирины…»
— Я Ираида по паспорту!
— «…от Гороховой Ираиды Анатольевны», год рождения и все такое… Кому — это я сама определю. Значит, дальше: «Находясь в трезвом уме и твердой памяти, без всякого постороннего нажима со стороны, исполняя свой гражданский долг, сообщаю следующее…»
Она долго смотрела куда-то мимо меня.
— Убьют ведь, Лиз… Тебе-то что, а у меня — ребенок…
— Пиши!
МЕНТЫ ВОЗБУЖДАЮТСЯ
Бывают сны как праздники. После них хочется петь и смеяться. Я заставила Ирку собственной рукой переписать признание в трех экземплярах, для страховки, потом выправила грамматические ошибки и воткнула, где положено, запятые. Эта грамотейка до сих пор писала «судейский произвол».
Словом, когда я спохватилась, что пора отчаливать, солнце уже село. Берега тут были окраинные, неофонаренные, только на севере, там, где город, отсвечивало зарево, и брести мне в темени было как-то не с руки. К тому же я только с виду держалась железно, в действительности нервничала от того, что Горохова может вильнуть и отказаться, и она действительно и виляла, и если не отказывалась, то дело поворачивала так, что меня сыграла в основном судья, а ее, бедную, заставили. В общем, я ее дожала, но устала так, словно мешки с мукой таскала.
Я осталась на «Достоевском». Но в каюту к Гороховой не пошла, она мне выделила подушку, одеяло и старый овчинный кожух, я постелилась на палубе на плоской крышке люка и наконец осталась одна.
Река шуршала камышами, было покойно и радостно от близких спелых звезд. Луна всходила поздно и не мешала звездам. Ангельская была ночь, теплая и мягкая, и сон ко мне пришел ангельский.
Я всю ночь летала. Но не одна, а с матерью. Как будто я уже взрослая, но мама берет меня за руку, как маленькую. Целует меня в губы теплыми мягкими губами, и от нее пахнет свежей мятой и скошенной травой, как будто она только с поля. Мы с нею стоим на высоченной горе, покрытой, как зеленым мхом, сплошным лесом, внизу в долине видны синие жилки речек и какие-то белые, как сахар, домики, И все это, оказывается, та самая Грузия, в которой я никогда не бывала. Вниз ведет дорога из белого камня, мать мне говорит: «Побежали?» И мы, задыхаясь от смеха, держась за руки, бежим что есть силы вниз, разгоняемся и вдруг взлетаем и парим в небе над горами, будто птицы, но нам не страшно, а весело.
Во сне я точно знала, что увижу море, то самое, Черное, на которое она меня так ни разу и не свозила, и я его увидела — на полнеба поднялся сверкающий темно-синий щит вод, над которым летали неизвестные мне громадные розовые птицы.
Потом — мы сидим с матерью на каких-то камнях на берегу ручья, она размыкает свои ладони, сложенные ковшиком, а в руках оказывается махонький живой ежик, серебристо-серый, с веселыми черными, как смородинки, глазками и дрожащим мокрым носиком. Такого я ждала от матери все детство и просила подарить мне его, но подарила она его мне только в этом сне.
Потом-то оказалось, что сон был в руку. Но до этого мне еще надо было дожить.
А в то утро я проснулась на палубе, закутанная в одеяло, вся в слезах. Оказывается, я отчего-то плакала. Но слезы были не горькими, а светлыми и легкими, от которых чувствуешь себя, отревевшись, очищенной, легкой, бездумно веселой, словно ничего похабного на свете не бывает.
Вылезать из угретого кокона мне не хотелось, но тут я услышала, что где-то внизу, в их каюте, плачет пацаненок. Я выждала, но он все скулил и хлюпал, я обозлилась на Ирку, которая никак не может проснуться, и побрела вниз.
На корабельной двери мелом было написано:
«Скоро вернусь!» Гороховой в постели не было, на стол были аккуратно выставлены упаковки с детским прикормом, пакеты с памперсами, стопка стираной и глаженой детской одежонки.
Искаженное личико промокшего дитяти привело меня в замешательство, но худо-бедно, я справилась с ним, обтерла попку, сменила памперс, погрела в ладонях и сунула ему в пастенку бутылочку с соской, наполненную детской смесью. Пацаненок заурчал и зачмокал, как насосик.
Вообще-то от Ирки я добилась чего хотела и делать на «Достоевском» мне было нечего, но и ребенка оставлять без присмотра было нельзя.
Я перетащила Гришуню на палубу, в его манеж с игрушками. И мы с ним начали знакомиться.
Развеселившись, он самозабвенно пытался объяснить мне что-то на своем еще птичьем языке. Такой птенчик с хохолком, толстенькими, похожими на крылышки у пингвиненка ручками и крепкими упругими ножонками.
Он то и дело издавал мощные индейские вопли, от которых закладывало уши, и, приседая, прыгал в манеже так, что тот только жалобно скрипел. Бесхитростно ликовал, радуясь сытости, солнцу, здоровенной живой игрушке, которую изображала я, и расплескивал это ликование, вопя во все горло. Так он пел. Неиссякаемая энергия переполняла его, и я впервые увидела, как он танцует. Позже я выяснила, что Гришуня может дать сто очков вперед всем и всяческим «брейкерам». Он мог отплясывать сутками, даже в полном одиночестве. Зрители его волновали мало. Он наслаждался сам собой.
Время летело как пришпоренное. И я как-то напрочь забыла, кто я теперь, зачем здесь и как оно там будет, в грядущем.
Ирка объявилась уже под вечер, когда Волга стала багрово-желтой от заката, над затоном поплыли клочья тумана и я переодела мальчика в теплый комби-незончик и шапочку.
Горохову привез на моторке здоровенный пожилой мужик в рыбацкой амуниции, причалил к внешнему борту, и она забралась на палубу по шторм-трапу, волоча за собой кукан с еще живой рыбой и сумку. В сумке стеклянно звякало, но Ирка была совершенно трезвой и злобно-веселой.
Она помахала вслед лодке рукой, поглядела на сонного ребенка и ухмыльнулась:
— Не умотал он тебя? С непривычки?
— Где тебя носило?
— Носило меня, подруга, на станцию рыбоохраны… Аж на острова! Должки собирала… Видишь?
На кукане висела пара метровых судаков и несколько красноперок помельче.
— Не скалься, как акула… Ну, надо было… Там у них прямой телефон есть. С городом. Вот я до Зиновия и дозвонилась. Прямо до аптеки. Мол, парнишка прихворнул, кое-какие лекарства нужны. Кашляет, значит, и температурит. Я так думаю, что на температуру он купится. Пришлепает сюда, никуда не денется. Как ни крути, но сам-то знает — его работы Гришка… Григорий, значит, Зиновьевич…
— Ты в своем уме, Ирка? Зачем?!
Она закурила свою «Приму» и похлопала меня по плечу:
— Не дергайся! И ничего не боись… Я-то раньше и не колыхалась! Потому как одна была… А теперь мы вместе. Они об нас подошвы вытерли, так что ж, так оно все и будет? Нетушки! Вот ты чего хочешь? Дом отыграть, барахлишко дедово, верно? Плюс моральная компенсация в виде суммы прописью! За моральную с них тоже содрать можно, будь здоров! А для этого что надо? Возбуждение процесса! Ты не думай, не такая я уж дура… У меня знакомый есть, наш городской, старенький адвокатишко, Абрам Григорьич Циферблат! Еврей, конечно, но умный, как змей. Я к нему шастала, когда хотела их насчет Гришки додавить. Только у меня ничего не завязалось, а у тебя-то, Басаргина, полный верняк! На тебя такую липу навесили — люди до сих пор шепчутся: дело темное! Только то, что я в твоей тетрадочке написала — каюсь, мол, и все такое! — этого мало. Мы Зюньку возьмем за жабры, он же слизняк, расколется! Получается — два главных свидетеля в отказ идут… Я и Зюнька! Какие-никакие, а законы все ж таки есть? Только знаешь, что я думаю? Если мы его расколем — Маргарита и не дернется. Она ж теперь блюсти себя обязана. Господи, да что ей ваш дом, когда у нее в лапах — город! А если еще и газетчиков свистнуть? Им только дай уцепиться! А тут ты — с совершенно поломанной автобиографией, внучка академического лауреата… И из-за чего? Вот увидишь, может, они и на мировую пойдут… Чтобы — никакого шухера!
Если честно, меня просто потрясла та злобная уверенная энергия, которую извергала Ирка Горохова.
— Только ты поначалу посиди где-нибудь… — прикинула она. — Не возникай. Чтобы он с перепугу не улепетнул…
— Вон там. Годится? — Я посмотрела на капитанский мостик над палубой. И покорно двинулась в укрытие.
Она заржала:
— Не суетись, подруга! Он же мамочки больше смерти боится… Прорезается только ночью. Чтобы — не дай бог! — никто не засек… Ему же даже видеть меня — запрет. Тем более Гришку…
— Ну и как ты представляешь весь этот процесс?
— А это уж позволь мне самой потрудиться! — Она сделала глаз с томной поволокой, прошлась туда-сюда походкой «от бедра», приподняла спереди юбку и задумчиво сказала:
— Вот трусики надо будет черненькие напялить… Прозрачненькие такие. Он от черненьких — просто балдеет. Ничего — прорвемся!
Мы переглянулись и прыснули.
…Весь идиотизм Иркиной затеи стал доходить до меня к часу ночи. Я корчилась на каком-то ящике на капитанском мостике, дрожа от речной сырости, и смотрела на мир сквозь дыру в парусиновом навесе. На причале лежали квадраты света, падавшие из иллюминаторов Иркиной каюты, поодаль чернела цистерна с мазутом. Я покуривала, то и дело ломая сигареты, и думала о том, что, случится, если Зиновий прибудет не один, а с какими-нибудь парнями. Хватит ли ума у Гороховой переиграть нашу комбинацию, или она попрет на рожон.
Вообще-то она меня удивила — готовилась к явлению Зюньки как к приходу долгожданного гостя. Накрыла стол свежей скатертью, выставила фужеры, тарелки и утятницу с умело приготовленным судачком в томате. Долго возилась с бутылками вина и водки, сливая жидкости в термос и перебалтывая их. Потом перелила эту смесь в тяжелый графин.
— А это зачем? — удивилась я.
— Его глушануть надо будет, — пояснила она. — Вообще-то у меня клофелинчик есть. Но от него уходят в полную отключку. А нам что надо? Чтобы был в полном и ясном уме. А вот ножки чтобы не работали. Чтоб не унесли его ножки-то… Убойная штука, проверено лично. Чуть-чуть водочки, чуть-чуть коньяку, херес и сухонькое. Получается вроде «спотыкача», песни петь можно, а вот встать с места — фигушки…
Манежик с Гришкой мы перенесли с палубы вниз, в соседнюю каюту, набросали в манеж подушек, закутали, мальчишка даже не проснулся.
Ирка долго перебирала платьишки в стенном шкафу, морщилась, откидывая белое, свадебное. Остановилась на длинном, до пят, халате с пояском, из зеленого атласа. Халат был немолод, но при тускловатом свете каютных плафонов смотрелся неплохо, а главное, открывал в шагу соблазнительно ноги и классно обтягивал великоватые груди.
Я обработала перед зеркалом щеткой и лаком ее прическу, взбив серые кудельки до пушистости, ресницы и бровки она навела сама, подумав, закапала в глаза атропинчику из пузырька, и ее гляделки странно и зовуще засияли и приобрели непривычную глубину от расширившихся зрачков.
— Годится, — констатировала она со злым весельем. — Во всяком случае, сразу он от меня не смоется…
* * *
Зиновий все-таки появился. Было уже почти два часа ночи, когда из-за цистерны засветили фары, на причал бесшумно вкатилась белая полированная «тойота» и из машины выбрался Зюнька, в попугай-ной расцветки спортивном пузырчатом костюме, белых кроссовках, с бумажным пакетом в руках.
Он еще озирался, когда на трапе появилась Ирка и защебетала:
— Ах, Зюнечка! А я уж и не надеялась…
— Где пацан? — Он отстранил ее и поднялся на палубу, она семенила за ним и лепетала что-то невнятное.
Я вздохнула облегченно — Зюнька был один.
Я все ждала, когда Горохова призовет меня к действиям, но ничего не происходило. Судя по тому, что я слышала и видела, уже выхаживая по мостику, Горохова разворачивалась по полной программе. Звякала посуда, тонко, с подвизгом, начинала хохотать Ирка, иногда басовито возникал голос Зиновия, но слов я не разбирала.
Время тянулось, как патока, вдруг неожиданно заиграла радиола, та самая «Ригонда». И пластинка была такая же старая, как и аппарат, — «Утомленное солнце…». Потом в каюте погас свет и квадраты его исчезли с пирса. Тут же снова включился, послышался звон битого стекла, какие-то вскрики.
Я скатилась с мостика, собираясь рвануть на выручку, но тут на темном трапе, шедшем под палубу, что-то застонало, захрипело, и Горохова, скорчившись, на четвереньках вылезла снизу и стала сильно кашлять и отплевываться.
Я приподняла ее под мышки, и она села, нелепо раскинув ноги.
Рукав халата был отодран, и из-под него белело ее плечо в глубоких царапинах. От Ирки жутко несло перегаром, но глаза ее были трезвыми. Вернее, один глаз. Второй был закрыт наплывом мощного фингала, черного от ресничной размазанной туши.
Из расквашенного носа стекали струйки крови, крашеный рот был надорван в уголке, и размалеванная помадой и кровью Горохова скалилась совершенно по-клоунски.
Она сплюнула в ладонь темным, рассмотрела плевок и ухмыльнулась:
— Слинять собрался… Что-то учуял. Между прочим, мы танго отрывали!
— С чем я вас и поздравляю, девушка… — Я пыталась обтереть ее лицо полой халата. Но она отвела мою руку.
— Ну, скотина… — вздохнула она хмуро. — Сначала свою пихалку выставил. И все больше — про любовь… А потом по морде! Вот тебе, Лизка, и вся моя «лав стори»… Думаешь, это в первый раз по морде?
— Могла и меня позвать…
— Зачем? Пойди посмотри… Я его не убила? А я хоть умоюсь…
Она поднялась, покряхтывая, бросила за борт парусиновое ведро на веревке и зачерпнула воды.
Когда я вошла в каюту, под ногами захрустели черепки разбитой посуды, один из плафонов тоже был разбит, а на диске радиолы с шипением крутилась пластинка.
Зюнька полулежал в кресле, запрокинув голову, и сначала я даже не разглядела, что во рту его торчит кляп, сделанный из занавески, мощно завязанный на затылке. На руках у него были никелированные наручники, а ноги по щиколоткам связаны тонким шнуром, тоже явно из занавески.
Все лицо Зиновия было залито чем-то темно-красным, и сначала я перепугалась до икоты, но потом поняла, что это Иркин судак в томате.
Горохова пришла почти сразу, сунулась к зеркалу, осторожно трогая пальцами отекавшее, как пузырь, лицо, потом взяла со стола графин, отхлебнула из него лихо и сказала:
— Почти все выжрал… Видишь? Иначе я бы его не удержала…
— Он что, действительно пьяный? И ничего не слышит?
— В зюзьку… Только он все слышит.
— А откуда у тебя наручники, Горохова? — по-настоящему удивилась я.
— Да заруливает тут ко мне один хмырь из гаишников, — с трудом шевеля губами, хмыкнула она. — Документы проверяет. Как бы. Забыл как-то, когда мундир снимал. А я и не напомнила. Между прочим, жениться предлагает! Не то что некоторые… Слышишь, Зюня? Жениться!
Зюнька дернулся, приподнял башку и замычал, промаргиваясь. Глаза у него были мутные и злые. Он приподнял руки и начал рассматривать наручники. Потом вскинул повязанные ноги и ударил ими об пол, пытаясь подняться.
— Тпрусеньки, бугаеночек ты мой… — сказала Ирка. — Не дергайся, больнее будет.
— Ну и что делать будем, Горохова? — очумело спросила я.
— Жрать будем. Напрасно я готовила, что ли? Бабахнем по стограммулечке, подруга! А потом проведем собеседование… Насчет того, кто кому обещал, кто кого облапошил и что изо всего этого в нашей счастливой жизни воспоследует.
Что-то я такой Гороховой не помнила — совершенно невозмутимой, напористой и опасной.
Она словно не замечала Зиновия, будто его здесь и не было, по новой переставила уцелевшие тарелки, выставила новые стаканчики и откупорила бутылку водки.
Я в полной растерянности ухватила веник и стала заметать осколки битого в угол, но она рявкнула:
— Садись! В ногах правды нет!
Я пожала плечами — этой Ирке было просто опасно противоречить. К тому же я видела, ей очень больно, и не только от Зюнькиных лап.
Я села к столу, Ирка налила по стопарику и сказала:
— А вот теперь ты со мной тяпнуть не откажешься — со свободой тебя, Басаргина!
Зиновий снова замычал, качая башкой и изумленно уставившись на меня.
— Вот видишь, он тебя уже узнает, Лизавета… — жуя, заметила Ирка. — Он у нас многое теперь узнает. А главное, мы с ним по новой знакомиться будем. Лично я. При помощи вот этого инструмента.
Она взяла со стола здоровенный кухонный нож, потрогала его осторожно за наточенное лезвие и с силой воткнула в столешницу. Нож запел, как струна, вибрируя.
— Ты про что это? — настороженно осведомилась я.
— А чего нам бюрократию разводить теперь, Басаргина? — задумчиво сказала Ирка. — Признается этот гад, подпишет, что положено, про то, как они с мамочкой тебя законопатили? Или не подпишет?.. Бумага — она и есть бумага! Они на наши любые бумаги свои накропают! С печатями! Тем более его мамочка главных чинов из Москвы постоянно к нам таскает! Даже депутатов! Стерлядку втихую половить, на сохатых поохотиться… Вон Зиновий при них постоянно отирается, задницу лижет… Верно, Зюнь?
Зюнька явно трезвел — во всяком случае муть в его глазах оседала, и они начинали светиться яростью, прозрачно-белой.
— Верно! — продолжала Ирка. — Когда я еще при них в невинных невестах ходила, мне ведь тоже позволялось этих самых всемогущих гостей на острова сопровождать. Под сестрицу Аленушку работала, в кокошнике, с косой привязанной и в сарафане! Чару вина белого на подносике подносила, за щечку ущипнуть какому-нибудь брюхатику, а то и за задницу — это пожалуйста! Помнишь итальяшек-коммерсантов, которые по мебели, Зюня? «Синьорита! Синьорита!» — а сам все под подол лапой норовит… И я терпела! Для дела же, для семьи, не помнишь, Зюнь?
Ирка заводилась все пуще и пуще, всплывало из прошлых ее дней с Щеколдиным что-то такое, чего я не знала и что, кажется, больно вонзалось и в Зюньку.
Я не поспевала за Гороховой, она засаживала рюмку за рюмкой, жадно, взахлеб, будто старалась как можно скорее оглушить себя.
— Так с чего нам волокиту заводить, Лизка? — вдруг вскинула она голову. — Вот он — он, сынуля, единственный и неповторимый, главная драгоценность у мамулечки! Она из-за него на все решится. Так что давай, сочиняй ультиматум! Как в кино про крутых! Что ее ребеночек находится в мрачных кровавых руках малоизвестных преступников… Пусть гонит наличку! И дом Панкратыча переписывает у нотариуса! На тебя! И — чтобы полное признание отцовства! Чтобы у Гришки в метрике законное отчество было.
— Не дури, Горохова… — Мне стало тошно. — Если про отцовство — она сразу поймет, что это ты…
— Ну и пусть понимает! Мы его так припрячем — ни одна ищейка не унюхает. Мало тут барж брошенных… А по течению пониже — целый дебаркадер бесхозный. А чтобы до мамочки дошло, что шутки — в сторону, мы к ультиматуму ушко приложим.
Горохова поднялась, пошатываясь, выдернула нож и пощекотала острием пухлое розовое ухо Зюньки. Он закрыл глаза и заскулил.
— А потом еще кое-что отрежем… Верно, Зюнечка?
Она ткнула острием в ширинку.
— Прекрати!
На лбу Зиновия крупным горохом выступал пот, он дергался. Я вывернула нож из руки Ирки и вышвырнула его за дверь.
— Жалеешь? Они тебя не жалели… — пробормотала она. — А кого они вообще жалеют, а?
Зюнька хрипел и задыхался, кляп, съехав, закрывал ему ноздри.
Я выдернула его, отшвырнула слюнявую тряпку, сняла полотенце со стены и хотела обтереть ему лицо.
Он отшатнулся и сказал хрипло:
— Суки бешеные! Вы что творите? Мы же вас по стенке размажем!
— Я так понимаю, Басаргина, что этот тип ничего не подпишет, а? — серьезно спросила Горохова.
— Отпусти меня! Ты! Алкоголичка!
— Ну что за народ эти мужики? — озадаченно вздохнула Ирка. — То ты у него почти что Мадонна или Шэрон Стоун с розочками в самых интересных местах, то алкоголичка…
Нужно отдать Зюньке должное — в общем-то так и не протрезвевший, оглушенный убойным пойлом Ирки, повязанный и беспомощный, он разглядывал меня с каким-то странным интересом.
— Ага… — наконец сказал он с кривой ухмылкой. — Значит, это все-таки ты…
— Что — я?
— Наш дом навестила. С мелкими дребезгами. Мать считает, что это кто-то, кому мы поперек глотки. Но я как-то сразу понял, кроме тебя — кто вот так, сдуру, сунется? Тебя же пристрелить могли, идиотка!
— Спасибо за заботу. Мне от ваших забот до сих пор икается…
— Ну а катер где?
— Какой катер?
— Ничего не знаешь, ничего не ведаешь, да? — поиграл он желваками. — Чего ты добиваешься, Басаргина?
— Правды я взыскую, Зиновий. Истины. Высшей справедливости.
— Чего?!
— Я дома жить хочу. В том самом доме. Который мой. Дедовы книжки читать. В кресле-качалке Панкратыча на верандочке кайф ловить. И мемуары сочинять, про былое и думы…
— Ну, ты ваше! — оскалился он.
И тут громко заиграла радиола. Музыка была знакомой, как старый гимн, — свадебный марш Мендельсона. Я вздрогнула и оглянулась. Горохова выглядела как белое привидение с ухмыляющейся рожей. Она успела напялить на себя свадебное платье и шляпу с лилией и фатой. Пьяная женщина — вообще зрелище не для слабонервных, а хмельная Ирка, одновременно извергавшая потоки жалостливых слез и хохочущая, была точь-в-точь ведьма.
— Вот теперь он никуда не смоется! — заорала она, пошатываясь и приплясывая. — Свадьба! Свадьба! Даешь свадьбу! Венчай нас, Лизка! Гражданин Щеколдин, согласны ли вы взять в жены гражданку Горохову?
— Да пошла ты! — сказал злобно Зюнька.
— Не хочет… — горестно всхлипнула Ирка. — А ведь обещался. Все обещаются, а потом не хочут… А я вот — хочу! Пусть у нас будет первая брачная ночь с музыкой!
Я оторопело смотрела на то, как она стянула свадебное платье через голову, сбив шляпку, но потом подняла ее и напялила снова на голову. Парадное бельишко на ней было действительно новенькое, полупрозрачное и черное. На поясе и подвязках, поддерживающих черные чулки, краснели идиотские цветочки. Она только казалась тощей — полная грудь, мощная задница, сдобная и чуть оплывшая, распирала кружевные прозрачности.
— Ты что, совсем свихнулась, Ирка?! — завопила я.
— Уберись, Басаргина! Сгинь! — твердо заявила она.
— Не смей! Ты! — заорал в ужасе Зюнька.
— Ты что? Забыл, что ли? Это не больно… — похлопала она его по щеке.
Я плюнула и убралась. Ушла на палубу. А что мне еще оставалось делать?
Залезла на свой капитанский мостик, снова закурила. Радиола смолкла, было очень тихо, только под днищем «Достоевского» время от времени плескалась вода.
Потом на палубу вылезла Ирка, зябко кутаясь в свой халат, села на люк и закурила. Я хотела ее окликнуть, но тут снизу показался Щеколдин.
Растирая запястья и прихрамывая, он совершенно молча прошел мимо нее, спустился по трапу на пирс. «Тойота» засветила фарами и бесшумно укатила прочь.
Я двинулась к Ирке. Она сидела, уронив голову в голые коленки, и беззвучно плакала.
— Ты что натворила, Горохова? — сказала я. — Зачем все это?
— Так ведь люблю я его, Лизка… — подняла она голову. Разбитое лицо ее казалось еще страшнее в свете луны. И ничего пьяного в ее глазах, вернее, в одном глазу, не было. Просто больное отчаяние и тоска. — И никто мне больше не нужен… Вот такие идиотские дела. Ты думаешь, мне легко было на их веревочке ходить? Тогда, три года назад? А вот ходила…
Я сидела как оплеванная. Выходило так, что я опять подставилась. Горохова, как всегда, решала свои проблемы. Вот только то, что у нее к Зюньке это так мощно — я и представить не могла. Она мне казалась простой и ясной, как утюг. И вот — на тебе! Любовь… Чего-чего, а такого я всерьез и мысли не допускала.
— Ты меня прости, Лизка! — заплакала она снова. — Я думала — у нас с ним выйдет, а ничего у нас с ним не вышло…
— У тебя вышло, и на здоровье… — буркнула я. — Как думаешь, он мамочке доложит?
— Что со мной был? Гришку хотел видеть? — усмехнулась она. — Брось! Ему же — запрещено. Он ее боится до дрожи в зубах. Он знаешь что сказал?
— Не знаю.
— Передай, мол, Басаргиной, чтобы ноги уносила. Пока не поздно. Унесешь?
— Унесла бы — да некуда, — пожала я плечами. — Ты мне что-то про какого-то адвоката говорила?
— Я?!
— Господин Будильник? Нет, Циферблат…
— Не помню. Я спать хочу, Лиз…
— Утром к нему и двинем!
— К кому?
— К Циферблату твоему…
— Ага… — покивала она. — Господи, башка как чугунная…
Она снова начала скулить. Я помогла ей спуститься в каюту, уложила на смятую постель. Она стонала, охала и кряхтела.
— Господи, а как там Гришунька-то? Не просыпался?
— Дрыхни давай! — Я накрыла ее одеялом и ушла в соседнюю каюту, ребенок мирно спал в манежике, уткнувшись носом в подушки. Я села в углу, натянула на плечи все тот же старый кожух, успела подумать, что что-то я делаю не так, но тут же заснула.
Проснулась я от того, что солнце, засаживая в иллюминатор, щекочет по носу. Голова была тяжелая.
Мальчонка спал все так же крепко, только перевернулся на спину, сопел и чему-то улыбался. Видно, ему снилось что-то хорошее.
Я на цыпочках, стараясь его не разбудить, вышла в коридор. Дверь в главную каюту была распахнута, а на полу сквознячок шевелил и переметал рваные клочки бумаги. Я подняла клок и изучила его. Это был обрывок писанного Гороховой признания. Только теперь, холодея, я поняла, что пакет с тетрадкой и ручкой я сдуру оставила на подзеркальнике.
Я вошла в каюту. Клочки были и здесь. Все три тщательно расшматованных экземпляра. На полу валялось залитое вином и измятое подвенечное платье. Дверцы стенного шкафа сдвинуты — остальное барахло: дубленка, меховая шапка и платья — исчезли. Не было и здоровенной спортивной сумки. Косметика с подзеркальника тоже исчезла, вместо нее, прижатое пепельницей, лежало свидетельство о рождении некоего Григория Зиновьевича Горохова, с жирным прочерком в графе «Отец».
Из метрики явствовало, что к данному утру Григорий Зиновьевич достиг двух с лишком лет и рожден не где-нибудь, а в Российской Федерации. В метрику были всунуты две сотенные купюры, а на ее обороте было написано: «Я ухожу. Прости, если сможешь». Точка.
Вот так вот в то прелестное утро, в один миг, героическая мать-одиночка, подруга моя верная, решила все проблемы и навесила на меня обязанности — кого? Кормилицы, няньки, воспитательницы?
Я тупо смотрела перед собой и все пыталась отчаянно понять, что эту стерву толкнуло на такой шаг? То ли она уверилась в том, что 3. Щеколдин окончательно для нее потерян как гипотетический супруг и все ее попытки завязать по новой старые узелки бессмысленны? То ли до нее дошло, что я ее не оставлю в покое и заставлю признаться в злодейском умысле уже в присутствии адвоката, что означало для нее просто восстание против всемогущих Щеколдиных?
А может быть, у нее намечалась какая-то новая история, какой-то неведомый мне хахаль, который мог принять ее только не детной? Или она гораздо яснее, чем я, представляла себе какие-то новые опасности, чего-то смертельно испугалась и просто унесла ноги, пока не поздно?
Но все равно, оставить своего ребенка вот так просто, незамысловато и буднично? Как щенка, которого оставляют соседям, когда съезжают с квартиры, втихаря подбросив под двери, чтобы только не обременять себя? У меня даже злости на нее не оставалось, просто было какое-то странное онемение, будто я на миг оглохла и ослепла, столкнувшись с чем-то запредельным.
Самым гнусным было то, что она аккуратно выложила на стул стопку стираных и глаженых Гришкиных одежд, упаковки с детским прокормом, продуктовые пакеты и банки, а отдельно, на краю неприбранного стола, лежали какие-то лекарства, клизмочки, градусник и початая пачка памперсов. Позаботилась…
За переборкой послышался индейский вопль пацаненка. Проснулся, значит. Я метнулась к нему — он уже весело смеялся и прыгал по манежику. И радостно взвизгнул, когда увидел меня. Ну, и что мне с ним делать, с этим человечком? Тем более что я его не зачинала, не вынашивала, не рожала… Оставить на пороге Зюнькиной аптеки? Какой-никакой, а отец?
Я взяла его на руки. Он был горячий и тяжеленький Ткнулся мокрыми губенышками в мое ухо и крепко ухватился за волосы. А я прижала его макушку и вдохнула. Вы знаете, как пахнет маленький ребенок? Это что-то неизъяснимое, изначально близкое и родное: терпкая сладость нежной кожицы, аромат молочка, мягкий будоражащий оттенок волосиков, почти как перышки невесомых…
Вот в этот миг я и поняла: этого я никому не отдам!
Больше всего я стала бояться, что Ирка передумает и вернется. Наверное, это было то, что не объяснить никакими разумными расчетами, никакой, тем более мужской, логикой. Впрочем, я вряд ли могла это объяснить даже сама себе. Я просто знала, что теперь он есть у меня, а я должна быть у него. И не без изумления пыталась понять то совершенно незнакомое мне существо, которое, оказывается, все время скрывалось под оболочкой сильно обиженной жизнью Лизаветы Басаргиной и способно, как выясняется, просто задыхаться от бесконечной любви к этому нелепому и беззащитному комочку плоти.
Комочек хохотал и трубил в пластмассовую дудку-пищалку.
Основное детское я загрузила в старый Иркин рюкзак, детскую коляску обнаружила на палубе, уложила в нее еще кое-что из барахла, облекла дитятю в красные ползунки, панамку и футболочку и, усадив его между пакетов и узелков в коляску, покатила по палубе к сходням.
И — обмерла!
Поодаль на причале стоял невысокий мужичок в нахлобученной низко черной бейсболке, кожаной «косухе», мотоциклетных штанах с молниями, на его высоких башмаках блестели никелевые пряжки и оковки. Он не без любопытства озирался. Обернулся на скрип сходней, под козырьком блеснули противосолнечные очки.
Я задержала дыхание, потом обозлилась — не кур же ворую! — и решительно двинулась мимо него.
— Здравствуй, Лиза! — сказал он мне в спину.
Голос был уже не совсем тот, опущенный баритон с хрипотцой, но все равно я бы его узнала из тыщи. Все-таки он был у меня самым первым, такое не забывается.
Я уставилась на него очумело. Он ухмыльнулся, снял свои дурацкие темные очки, открыв глаза, и, поскольку я молчала от неожиданности, стянул и бейсболку. Голова у него была покрыта стриженными по-солдатски волосами, торчащими как щетка. Только раньше они у него были угольно-блестящими, с почти антрацитовым отблеском, а теперь их пронизывали иголки совершенно седых волос, что было почти нелепо — мы же были ровесники, только у него день рождения, как я еще могла помнить, был в декабре, а у меня — в мае.
Потом-то я поняла, отчего у меня в душе шевельнулась какая-то странная тревога, — он был чем-то похож на того ежика с серебристо-темными иголками, который привиделся мне во сне.
Честно говоря, я просто не знала, как с ним держаться. С одной стороны, когда-то он был совершенно мой, до донышка, и я его узнала до самых тайных подробностей, вплоть до смешной родинки за левым ухом, курчавых волосиков под мышками, шрама на тугой, почти твердой попке и привычки скрипеть зубами в самые пиковые мгновения, но тогда, в оные времена, он был просто мой одноклассник, Петюня Клецов, в общем-то худенький полуюноша, полуребенок, неумелый и почти испуганный, впрочем, так же, как и я сама. А теперь даже глаза у него стали другие, будто чуть выцвели и потеряли наивное сияние, и щеки опали, потеряв одуванчиковый пушок, резко и упрямо обозначились скулы, и мягкие губеныши превратились в узкие полоски, бледный, твердый, ехидный рот, уголки которого подрагивали в иронично-угрюмой ухмылке.
Он был все такой же пряменький, как гвоздь, узкобедрый и напружиненный, но плечи раздались, он был, как свинцом, налит крепкой силой, и в нем угадывалось рассудительное спокойствие взрослого человека и, похоже, уже не очень простого мужика, которого, кажется, почти веселит то, как я его разглядываю.
— Как ты меня нашел? — пробормотала я.
— Мать проговорилась… — пожал он плечами. — Не выдержала. Сказала, что ты Горохову спрашивала. Ну, а она у меня все про всех в городе знает. Сидит на своей кассе в аптеке, новости отлавливает! Такое агентство ТАСС для своих…
Гришуня в коляске заныл — ему не нравилось, что он не едет.
— Чей же это адмирал? — полюбопытствовал Клецов, закуривая.
— Чей-ничей, тебе не все одно, Петь9 — заметила я нехотя. — Видишь, требует, чтобы отчаливали?
— Ну, и куда ты с ним?
— К Гаше, конечно… Ты нашу Гашу помнишь? В Плетениху двигаем… На парное молоко!
— К Гаше тебе нельзя, Лиза… — вздохнул он.
— Вот только тебя не спросилась — куда мне можно, куда нельзя! — Я взбесилась совершенно неожиданно. Наверное, оттого, что, как ни верти, а я оказывалась перед ним виноватой. Он меня бомбил своими идиотскими открытками когда-то почти год. А я его начисто вычеркнула. Ну и что с этого? Мало ли что было в незабвенном детстве и молочно-восковом отрочестве. Той Л.Басаргиной давно и след простыл, и за ее закидоны я теперь не отвечаю. Так что я, уже не сдерживаясь, добавила почти злобно:
— И с каких пирогов ты возник? В отпуске, что ли?
— Не понял… — удивился он.
— Ну ты же, кажется, флотский? Значит, после своего подводного училища погоны носить должен! Плавать там… нырять! Стоять на страже рубежей! И чтобы боевая подруга, рыдая, махала вслед твоей лодке синеньким скромным платочком! Небось уже обзавелся такой? Чтобы махала?
Насчет подруги — это я пульнула напрасно. Хотя в то же время меня эта деталь его жизни почему-то очень даже заинтересовала. Просто так, конечно, в порядке нейтральной информации из биографии бывшего одноклассника.
— А можно насчет «синенького скромненького» потом? — невозмутимо ответил он.
— Какое там «потом», Петюня? — нагло ухмыльнулась я. — Никакого «потом» у нас не было никогда и не будет! Костер сгорел — и пепел по ветру… Мы разошлись, как в море корабли! И все такое… Вам — налево, нам — направо!
— Чем ты меня всегда пленяла, Басаргина, — задумчиво вздохнул он, уставившись на чайку, которая, усевшись на свае, разделывала какую-то рыбешку, — так это своей бесповоротностью. Все — наотмашку! Раз-раз! Пуля — дура! Штык — молодец! Руби, коли, в атаку! И — никаких сомнений! Ладно, может быть, тебе это будет интересно?
Он вынул из кармана какой-то листик и протянул мне. Листик был сырой от клея и липнул к пальцам. Это была небольшая афишка, свежеотпечатанная, видно, в нашей городской типографии, черные буквы пачкались краской. Жирно смотрелось слово «Разыскивается!». Горменты сообщали, что им спешно понадобилась Л. Басаргина. Указывали телефоны, по которым надо звонить законопослушным гражданам. По какой причине я разыскиваюсь, не поминалось, но фото было мое — анфас и профиль, то самое, которое делали три года назад, перед судом. И уже поэтому было понятно, что Басаргина Л. — злодейская злодейка. Правда, отпечаток был зыбкий и узнать меня можно было бы, только включив воображение.
— Это я на заправочной станции содрал… — сообщил Клецов. — А так по всем местам наклеено… Включая вокзал и магазины. И даже на нашей школе.
Я тупо рассматривала афишку. Выходило так, что Петро оказывался прав. К Гаше в Плетениху мне уже нельзя. Если меня ищут, то прежде всего пойдут по родным и близким. Из родных у меня тут никого не осталось, ну, а домоправительницу Панкратыча вычислить проще простого. Более того, и в город мне теперь даже сунуться нельзя. Да что там город? Наверное, и у гаишников на выездах уже есть что-то похожее. И в кассах на всех платформах для электричек. Как минимум запущен и словесный портрет. Вот только с чего они так переполошились?
Позавчера я еще безбоязненно огрызалась у паспортисток, а сегодня — нате вам! Вынь им да положь!
Недооценивала я нашу ментуру, что-то они все-таки нарыли.
— Ты когда вернулась, Лиза?
— Вчера, — механически соврала я.
— Ладно, пусть так… У тебя есть куда смотаться? Место какое-нибудь? Люди? Ну, где-нибудь тебя же ждут? Может, в Москве?
В принципе, я слезы ненавижу, все эти рыдания, причитания, всхлипы и совершенно молчаливые истечения жидкости, которые на мужиков действуют безотказно. Вот Горохова отработанно пользовалась своей слезой как отмычкой. И больше всего я боялась, что этот дурачок решит, что я целиком и полностью сдаюсь на его милость и показываю это ревом. Но сдерживаться я уже не могла.
Солнце померкло, от недавней радости ничего не осталось, что-то в моей душе лопнуло, я осела на чугунный кнехт и заплакала. Гришуня уставился на меня из коляски и, сморщившись, присоединился, протягивая ручки и лепеча отчаянно: «Ай-я-яй!»
Клецов покачал коляску, чтобы его успокоить, но он орал все мощнее, и Петро крикнул мне:
— Как он выключается?
— Отстань…
Клецов сплюнул и куда-то убежал. За цистерной взревело и загрохотало, и он выехал к нам на здоровенном мотоцикле с коляской. Ну, конечно, представить Петра без его железяк было бы трудно: он еще в школе не вылезал с нашей станции детского технического творчества, они там вечно что-то собирали и разбирали и гоняли на картингах — трескучих повозочках на махоньких колесах.
Мотоцикл был старый, кажется «Урал», к которому была присобачена здоровенная никелевая выхлопная труба, обтекаемая коляска была красная, а не синяя, явно от другого экипажа, на громадном зеркальном бензобаке были нарисованы лаковые красные иероглифы, в общем, и дураку было понятно, что Клецов собрал это чудовище из различных составных. От хромированных частей и каких-то зеркал на кронштейнах брызнуло солнце, и Гришуня замолк, зачарованно глядя на невиданную игрушку…
Через полчаса мы уже выруливали на трассу. Детскую коляску пришлось бросить, рюкзак с барахлишком Клецов приторочил к багажнику, Гришкины вещички и припасы затолкал к ногам, в мотоциклетной коляске мне было тесно, коленки втыкались чуть не в подбородок, да еще ребенка я держала в руках, прикрывая полами брезентовки, которую мне дал Клецов. Он сгибался за рулем, повернув бейсболку козырьком назад, чтобы не сдуло. Свой шлем с забралом из темного пластика он нахлобучил мне на голову. Так что я безбоязненно поглядывала на будки шоссейных ментов и даже приветственно помахивала им ладошкой. Поскольку подлежащая идентификации ими физиономия скрывалась под забралом.
Я не знала, куда нас мчит трескучая колымага и что задумал Клецов, но впервые за все эти дни, начиная с того мгновения, как я сошла с электрички, какой-то другой человек на все мои тревоги просто рявкнул «Заткнись!», и наверное, именно это и было нужно совершенно отчаявшейся и перепуганной особе, пытавшейся понять, что происходит на этом свете, и пустившейся вдогонку за жизнью, которая куда-то убежала за эти три года, переменила всех и вся и стала не просто непонятной, но чужой и враждебной.
Я как будто заснула наяву, мне стало спокойно и безразлично. И я даже не подозревала, что через несколько часов начнется совершенно новый отсчет моей жизни, меня закрутит, как в смерче, и понесет, словно вырванную с корнем тростинку, начнет швырять, ломать и корежить, и больше ничего уже не будет зависеть ни от моих желаний, ни от попыток осмыслить то, что происходит со мной, ни от моих страхов, ни от моих надежд.
Часть вторая
ТЕРРИТОРИЯ
Летний дощатый домик, стоявший в кущах дикой сирени, назывался «вахта». Окна были затянуты марлевой сеткой — от комаров, внутри все было по-армейски скудно: две койки, накрытые солдатскими одеялами, платяной шкаф, электрочайник и плитка, чтобы разогревать консервы.
Мы с Гришкой жили здесь уже почти целый день. Громадное пространство гектара в три врезалось в матерый черный ельник и было огорожено высоченным сплошным забором, по верху которого шли провода сигнализации. В ограде было несколько ворот, но Клецов провез нас не через главные, с кирпичной сторожкой, а служебные, боковые.
Охранник в летней камуфле и пилотке удивленно уставился на меня и Гришку и спросил:
— Это еще кто такая, Клецов?
— Жена, — буркнул тот.
— И это твой?
— Мой.
— А зачем ты их приволок?
— Соскучился. Пусть пацаненок по травке побегает…
— Только пусть не маячат!
— Само собой…
Когда мы подъехали к домику, я сказала:
— А это обязательно? Лапшу на уши вешать? Какая я тебе жена?
— У тебя есть другие варианты? — пожал он плечами. — Это ненадолго. У нас тут вахтовый метод. Дежурю через две недели на третью. Терпи, потом что-нибудь придумается…
Он ушел в домик, буркнув: «Не входи пока…» Вернулся, переодевшись в светло-серый комбинезон с миллионом карманов и «молний», с металлическим чемоданчиком в руках. На нагрудном кармане была нашивка: «Секьюрити».
— Так ты что, охранник?
— Вроде этого… — кивнул он. — Извини, но мне уже всыплют. Опаздываю. Так что как-нибудь сама располагайся! Тут телефон есть, без номеров, просто спроси: «Пульт» — на коммутаторе соединят…
Он пошагал по тропке, скрывающейся в высокой траве, к двухэтажному строению явно сталинских времен, с колонным портиком, обширными окнами и выпуклым остекленным фонарем, который накрывал здание сверху вместо крыши.
Остекление было модерновым и шло строению как корове седло. Но, вообще-то, здесь было хорошо. Главное, тихо и мирно. И почти безлюдно, только вдали, ближе к воротам, стрекотала небольшая сенокосилка, прокладывая дорожку в высокой траве с ромашками.
Клецов успел мне сказать, что здесь когда-то была одна из правительственных госдач, которая зимой использовалась как охотохозяйство, но нынче это владение каких-то коммерсантов, не то банка, не то еще какой-то московской структуры.
Я особенно не уточняла, потому что по дороге мы успели разругаться. Гришка подмок и начал хныкать, ему надо было поменять подгузники, я остановила Клецова, начала возиться, но неумело, он отстранил меня и начал орудовать ловко и как-то привычно, и я не выдержала:
— Это где же ты так навострился? Нянь? У тебя что, своих детей немеряно?
— Своих у меня еще нету, — заметил он, ухмыльнувшись. — По причине отсутствия присутствия второй половинки. Дети же, если тебе это известно, Лизавета, получаются коллективными усилиями. Вот, Григорию даже документов не надо. Полное отсутствие твоих прекрасных черт. Зато он взирает на меня глазами Ирки Гороховой и как бы просит: «Петенька! Дай содрать алгебру!» А вот щеки — точь-в-точь как у Зюни-аптекаря… Неужели этот хмырь в детстве тоже был симпатичным?
— Догадался, значит?
— А с чего догадываться? Про них моя мамочка все знает. А насчет пеленок, так ты, кажется, Лизонька, все забыла: у меня за плечами аж три сестренки-шпингалетки, мал мала меньше… Так что в плане горшков и сосок я подковался! Вот только не пойму — Ирка тебе его сама подкинула или ты его уперла? Не боишься?
— А ты что? Труханул?
— С чего это?
— Ну, я же теперь в центральный компьютер Министерства внутренних дел навеки занесена. Имечко, статья, срок… Ты-то хоть сечешь, с кем повязался?
— Да что-то я не верю, что тебя в зоне до полублатной перемесили!
— А почему бы и нет? Там такие тестомесы — любую в баранку согнут. С дырочкой посередине.
— Ну, и чем ты там занималась? — помолчав, через силу спросил он так, словно это ему должно быть больно, а не мне.
— Сонеты Шекспира на «инглише» в подлиннике невинным девицам читала… — почти ласково пояснила я. — Конвойные, так те в основном Анну Ахматову уважали. Ну, немножко Блока. Знаешь? «Дыша духами и туманами…» Ну а в бараке по ночам дискутировали по философии Льва Николаевича Гумилева! Проблемы пассионарности, сфера мысли в этногенезе… Как это у него, страдальца? «Но бояться этой страны мы не станем и в смертный час, беспощадный гнев сатаны непреклонными встретит нас…»
— Прости! Больше не буду… Даже спрашивать!
— Ну почему же не будешь? — Он резанул по самому больному, и меня уже понесло вразнос до трясучки. — Ты даже просто обязан! На тебе же клейма нету! Опять же — благодетель ты мой! Спаситель! Прямо ангел на мотоциклете! Только чем я тебя благодарить обязана? Чем платить? Все тем же? Тогда рули на нашу «трахплощадку»! А в общем, что волынить-то? Гришку под кустик, мы за кустик! Хотя бы вот тут…
Клецов побелел, скулы резко выперли, глаза стали больными. Он с силой боднул башкой воздух и сказал очень тихо:
— Не смей так со мной. Не смей. Он побрел к своей таратайке, уселся за руль, долго сидел, сгорбившись, и потом сказал:
— Или ты заткнешься и… никогда больше… Вот так! Или — вали на все четыре…
— Поняла. Заткнулась. Уже. — Я подхватила Гришуню и, изображая крайнюю степень покорности, влезла в коляску.
Клецов ничего не ответил, но рванул с места, как обожженный.
Так что, когда мы оказались на его территории, я предпочла не возникать с вопросами. Тем более умом я понимала, что меня занесло: как ни верти, а выручал-то меня именно он. И никто больше. Но от этого мне было почему-то еще больнее. Не по себе мне было. Куда денешься? Только гораздо позже я поняла, что с нами происходило в эти двинувшиеся в новый отсчет дни.
Я до обомления, до отчаянного беззвучного воя стала бояться этого нового, неизвестного мне Клецова. И вот что чудно: меня совершенно не беспокоило то, что я выкинула на острове, в каптерке, с незабвенным майором Бубенцовым. Я будто на тренажере исполнила ряд совершенно механических заданных упражнений. Отработала свое, отмылась и через день все вычеркнула из памяти.
А вот теперь, в этой совершенно нелепой ситуации, что мне делать с собой, а главное, с этим почти незнакомым мне человеком?
Есть вещи, для которых не нужны никакие слова. Я не просто видела, но всем существом ощущала, как он радуется от того, что я снова рядом, да нет, не просто радуется — странно счастлив каждой секундой, и хотя он рычал и язвил, от него исходили мощные токи нежной, горячей приязни. И это было что-то такое, чего у нас не было никогда.
Я уже видела, что стоит мне чуть-чуть приоткрыть тот щит, которым я прикрылась, дать хотя бы намек, что я не прочь сделать шаг или хотя бы полшажка навстречу, и у нас начнется какая-то новая история. Но что это будет? А главное — зачем? Как ни верти, а во мне всерьез ничто не отзывалось на то, что он рядом и может быть рядом всегда. Понять это было нетрудно, каждая Евина дочка это понимает. Но с моей стороны это была бы пустая обманка, та самая нехитрая ложь, которой можно ослепить любого влюбленного мужичка.
И наверное, это был бы самый разумный выход для меня в моем положении. Но что-то не очень понятное протестовало, почти вопило где-то в глубинах моей измочаленной душонки: не сметь! Потому что если я решусь на такое, я обману не его, а себя. И буду врать всю оставшуюся жизнь. Или сколько мне там отмерено… И чем тогда я буду отличаться от Ирки или тысяч других ирок, которые совершенно трезво и холодно просчитывают, как взнуздать и оседлать ополоумевшего от гормонов жеребчика, дабы он вез их к вершинам семейного благополучия?
Вряд ли я делала это совершенно осознанно, но как-то так, само по себе, с того первого дня на территории между мной и Клецовым пошла строиться невидимая стена, которую ни обрушить, ни пробить…
В то первое утро, когда Клецов ушел со своим чемоданчиком к главному зданию, территория мне понравилась своей непричесанной первозданностью. На лугах и полянках трава стояла по пояс, деревья были разбросаны купами по травам: матерые белые березы, несколько кряжистых дубов, высоченные сосны, островки кустарников. И только позже я разглядела, что все это умелая имитация, сохранявшая видимость дикости. Здесь все было продумано и четко спланировано как бы в пику придворцовым паркам. По луговине и полянам невидимо змеились гравийные дорожки, за кулисами прятались одноэтажные службы, включая гараж и старинную конюшню с кругом для выводки лошадей, вдоль ограды шла тропка для верховых прогулок, вместо бассейна был затененный дубами громадный пруд — в общем-то, озеро с извилистыми берегами. Но дно пруда было выложено синей кафельной плиткой, в зарослях близ него прятались купальные кабинки, а в проточные воды вела почти незаметная мраморная лестница.
Как позже выяснилось, здесь вращалось немало прислуживающего народу, но они словно растворялись в пространстве, и ощущение безлюдного мирного покоя, ленивой безмятежности не проходило.
Впрочем, в первые часы мне было не до изучения местности — нужно было устраиваться с Гришкой. Я покормила его какими-то смесями из Иркиных припасов, усадила на горшок, потом вывела на траву перед домом, всучила игрушки, а чтобы не уполз от крыльца, привязала за ногу бельевым шнуром.
А сама ушла в дом, осваиваться.
И только тут, разбирая Гришкины вещички, изучая клизмочки, баночки с присыпками и мазями, ночные рубашонки и распашонки, шапочки летние и шапочки зимние, с ужасом начала понимать, за что я взялась. В общем, от чего именно избавилась Горохова.
Судя по затрепанной книжке доктора Спока, эта обормотка переживала те же проблемы, что обрушились и на меня. Хорошо, что у меня хватило ума сунуть эту энциклопедию по выращиванию младенцев в рюкзак вместе с пакетами манки, риса, банками с соками и прочим.
Вопрос с посудой решался просто — посуда здесь была, но «взрослая». Постельные дела тоже решаемы — сдвину обе койки и приткну дитя к себе поближе, чтобы ночью не свалилось на пол.
М-да… А где тогда будет спать Клецов?
Что-то мне очень не хотелось уходить с ним в надвигающуюся ночь под одной крышей. Ладно, проблемы будем решать по мере возникновения.
Я поглядела в окно — Гришуня ползал по одеялу, постеленному на траве, хохотал и хлопал ладошкой — ловил кузнечика.
Я решила начать с теории, раскрыла этого самого Спока и начала читать.
Доктор Спок меня успокаивал — по доктору выходило, что нет ничего проще, чем быть матерью.
Строчки расплывались, глаза слипались от сонной тишины и ласкового послеполуденного тепла, приходила покойная усталость, словно я наконец-то добежала до финиша моего идиотского марафона, и я не заметила, как заснула.
Сон был нелепый — наверное, в нем сосредоточились все мои — невысказанные страхи. Мне снилась Гаша, не совсем ясно, только блеклые глаза ее в сеточке морщин смотрели на меня близко, как будто сквозь слой прозрачной воды, тихие и печальные. Но голос ее лился совершенно различимо.
— Ты хоть соображаешь, за что берешься, Лизавета? — слышала я. — Это же не цуценя, не пупсик, в который поигралась и бросила… Тем более что у него родная мамочка есть, отец тем более Ему ж не просто расти, а и болеть. От дитячих хворей никто никуда не денется. А там — учить надо и, между прочим, обувать, одевать… И кормить тоже. И какая у него жизнь будет? Если тебя саму в три узла свернуло? И как там оно — выпрямишься? Ну, и опять же — будет у тебя муж. Будет, будет, куда денешься? Думаешь, мужикам большая радость девицу с готовым довеском брать? Да нет, случаются и такие, которым бы вроде все равно. Только я тебе так по жизни замечу: не все равно им. Был бы это твой грех, ты свои делишки искупала — что самолично на спинку опрокинулась. А то что ж получается? Кто-то карамелечку сладкую отсасывал, хмелел, а похмелье — тебе? Чьи долги собираешься платить, Лизка? Зачем?
Гашин лик зыбился и расплывался, и вдруг почему-то оказывалось, что говорит со мной не Гаша, а мать. Хотя вот так, по-деревенски, она говорить просто не могла. Как-никак музыкальная дама, три курса Гнесинки по классу арфы почти окончила, успела, значит, еще до первого супруга.
Все-таки сон был не совсем дурацкий, кажется, это я сама с собой беседовала. Но осмыслить его я не успела — где-то близко благим матом заорал ребенок, и я так и не поняла, каким образом оказалась не в доме, а перед ним. Меня как из пушки выстрелило.
Гришунька катался по одеялу, дергался и кричал так, как мог бы реветь целый детский сад голов на тридцать младенцев. Залитая слезами рожица была помидорного цвета. Я привязала его за ногу бельевым шнуром, чтобы не уполз в травяные джунгли, и вот в этой веревке он и запутался, намотав на себя в узлы и путаницу несколько витков. И чем больше он извивался и дергался, тем туже они его стискивали и душили, от чего он пугался еще пуще.
Над Гришкой на коленях стоял какой-то человек и, что-то бормоча, пытался выпутать его из силков. Когда я рванулась к ребенку, он небрежно оттолкнул меня локтем, рявкнув:
— Не мешать!
В его лапах блеснуло лезвие охотничьего ножа, и во все стороны полетели концы разрезанной веревки.
— Кажется, все… — пробурчал он, выпрямляясь. — Додумалась, идиотка! Мужик же у тебя задохнуться мог! Хороша… мамочка!
Гришунька хлюпал и дрожал, прижимаясь ко мне всем тельцем, и я тоже дрожала и хлюпала, подхватив его на руки.
— А голосина у него — будь здоров! — вдруг, белозубо оскалившись, захохотал он. — Труба! Покруче, чем у Кобзона… Вон как отсигналил!
Я тупо разглядывала этого типа. Мужчины начинали вызывать у меня любопытство начиная с метра восьмидесяти. То есть те, кто был хоть чуть-чуть, но выше моей маковки. С этим было все в порядке — я ни в коем разе не могла его разглядывать сверху вниз. Он был высоченный, здоровенный, но не громоздкий. И во всех движениях его была какая-то странная плавность, текучесть, что ли, как будто он умел переливать вес и силу внутри себя, как тяжелую ртуть. Котяра. Здоровенный, беспричинно веселый и ехидный кошак, которого явно развлекало то, что случилось с Гришкой и со мной. На нем была выгоревшая до белизны старая ковбойка с засученными рукавами, бриджи с кожаными нашлепками на коленях и заду и парусиновые сапожки со шпорами. От него несло конским потом, как из стойла. И темные пятна пота проступали под лопатками и под мышками, словно это не его коник, а он сам только что прогнал рысью через луг.
Лошадь была тут же — кружила вокруг нас, вскидывала башку и тихонько ржала, лощеная вороная кобыла под затертым седлом, она тоже словно струилась и переливалась мускулами под блестящей шкурой.
Что больше всего удивляло в этом типе — он был совершенно лыс. Или обрит наголо, чтобы скрыть не то седину, не то натуральную лысину. Мощный череп прекрасной лепки лоснился от загара и казался выкованным из меди. Кустистые бровки были не то седыми, не то выгорели на солнце.
Я так и не поняла, сколько ему может быть лет, не юнец, конечно, но что-то непонятное, зависшее где-то между мной и Панкратычем. Словно для того, чтобы подчеркнуть голизну своей мощной башки и холеность резкого загорелого лица, он носил сильные очки без оправы, и вот глаза у него были опасными: холодными, изучающе скучными, немолодыми, и было какое-то пугающее несовпадение между его веселым оскалом, хохотком и их выражением. Как будто там, под черепком мгновенно включился какой-то невидимый компьютер и начал просчитывать, может ли представить для него хотя бы какой-то интерес перепуганная дылда с младенцем или она, то есть я, не стоит никакого внимания.
Я еще ничего не знала об этом человеке, но от него исходили токи такой уверенной властности, равнодушная нагловатость хозяина, владетеля, что я почувствовала себя девчонкой, застигнутой на воровстве на чужой клубничке.
— Вы кто такая?
— Я? Я просто так… — Мне не хотелось подводить Клецова, и я замялась. — В общем-то — посторонняя…
— Посторонних здесь не бывает.
— Ну, допустим, в гостях…
— У кого?
— Клецов Петр…
— Вот как? Клецов? Клецов… Ах да! Тогда вот что! Не высовываться!
— Это… в каком смысле? — Я попыталась сделать ему глазки.
— Во всех смыслах, — холодно заметил он. — Охрана, называется! Платишь им, платишь… А они черт-те кого таскают!
— Я — не черт-те кто! — обозлилась я.
Он будто и не слышал, свистнул лошади и пошел прочь, похлопывая по сапогу прутиком. Кобыла пофыркала и послушно потрусила следом за ним.
Все ясно — этот тип вычеркнул меня из своих интересов.
Уже издали он оглянулся, погрозил прутиком и крикнул:
— Не высовываться!
Он уходил через луг, в сторону конюшен, Гришка уже успокоился, лопотал и дергал меня за ухо, а я все смотрела вслед этому типу и отчего-то с ужасом видела себя как бы его глазами, со стороны: полная дура, недотепа, оставившая без присмотра ребеночка, но, главное, совершенно растрепанное, неухоженное, толком не приодетое существо, которое уже сто лет не было у парикмахера, позабыло об элементарном маникюре, почти огородное тощее пугало, все в той же уже севшей юбчонке, штопаной кофте и затоптанных баскетбольных кедах от Гашиного Ефима.
Почему-то меня все это не очень волновало в тот час, когда я встретилась с Петюней. Но сейчас ожгло, опрокинуло в тесную тоску и заставило почти плакать. — Ну и плевать… Подумаешь! — шептала я Гришке. — Обойдемся! Верно? Шатаются тут всякие всадники… Без головы! Вот и пусть — они сами по себе, а мы сами!
…Не успело стемнеть, как на территории начало происходить что-то непонятное. Мне казалось, что и ночи здесь тихие и безмятежные, как дни, но тут все словно проснулось именно после того, как солнце село. По всему периметру вспыхнули прожектора, выбелив ограду с проводами по верху, в их свете расползались клочки парного тумана. Темные чащобы словно придвинулись ближе. Пятна света пронизывали и купы деревьев на самой территории, и стало понятно, что в их гущине скрываются еще какие-то строения.
Главный дом на холме засиял всеми окнами, как аквариум. С крыльца «вахты» я ничего толком не могла разглядеть, но слышала моторы, мелодичные автосигналы. Кажется, от главных ворот на стоянку перед домом заруливали легковушки.
А тут еще из прижатого к земле, душного, беременного дождем неба вывалился здоровенный темный вертолет и, усеянный сигнальными огнями, взревел двигателями и в свисте ротора опустился где-то за холмом.
За день у меня накопилось множество вопросов к Клецову, лысый на своей кобыле меня почему-то сильно разволновал, и я решила, что на некоторое время могу оставить безмятежно спавшего мальчика без присмотра. Что успела сделать на «вахте» — вышоркала дощатые полы, соорудила из Гришкиных нетронутых пеленок занавески на оба окна, подсушила на солнце сырые подушки. Теперь Гришунька спал, обложенный ими.
На подоконнике стоял телефон без наборного диска, но звонить Клецову на какой-то «пульт» я не стала. Он мог приказать мне сидеть на месте, а меня это ни с какого боку не утраивало. Так что я прихватила из посуды бидончик — мол, молоко для дитяти понадобилось! — подкрасила губы остатками Иркиной помады, прихваченной на «Достоевском», и двинула по мокрой от росы траве к главному строению.
Возле озера курил какой-то охранник в плащ-палатке, из-под которой торчал ствол автомата, рядом с ним стояла овчарка в наморднике.
— Чего бродишь, девушка? — спросил он без особого интереса.
— Мне Клецов нужен… Где тут у вас этот… «пульт»?
— Вообще-то не положено… Соскучилась, что ли?
— Именно так…
— А вон, дом обойди, там сзади дверь такая будет… С кнопочкой.
— А что у вас тут творится? Или у вас каждую ночь так весело? — осторожно полюбопытствовала я.
— Нам не докладываются, — буркнул он нехотя. — Пошли, Ритка!
Овчарка послушно двинулась вслед за ним.
Стараясь не попадать в полосы света из окон, я обошла дом, краем глаза успела ухватить, что на площадке перед каменной лестницей, которая вела к колонному портику, стоят несколько легковушек и перекуривают водилы, отыскала дверь с кнопочкой. Открыл мне незнакомый парень в тельняшке, сонно зевая.
Я спустилась вслед за ним по бетонной лестнице в какой-то подвал без окон. Он ткнул в проем в стене и завалился досыпать на раскладушку.
За проемом было помещение, залитое серым мерцающим светом от множества телевизионных экранов. Вдоль стен, закрытых стеллажами с какой-то аппаратурой, змеились бронированные кабели. Клецов сидел в кресле-вертушке на колесиках и курил. Вентилятор под потолком гудел, отсасывая табачный дым. Панель перед ним была утыкана миллионами кнопок и клавиш, над нею светились с десяток экранчиков.
— Не помешаю, Петя? — ласково спросила я.
— Что там у тебя с Туманским стряслось? — вместо ответа осведомился он.
— Туманский — это кто? — с наивным удивлением продолжала я. — Это который на кобыле гарцует? Босоголовенький такой?
— Этот босоголовенький мне уже врезал… — сообщил Петро. — Мы тут все просвеченные, Лиза, как рентгеном. Я же просил тебя — не маячь. Есть правила. Я контракт подписывал. Я за эту работу зубами держусь. А для него мне под зад дать — раз плюнуть…
— Ничего не понимаю, Петь… — по-настоящему удивилась я. — Разве ты не военный?
— А разве тебе моя мать не растолковала? — хмуро оглянулся он. — Погорел я тогда, на экзамене в училище, Басаргина… Не вышло из меня подводного спеца. Завалился! Конкурс там был — восемь гавриков на место. Ну, и сыпанули меня… На математике… Между прочим, я тебе писал.
— Не получала…
— На флот меня, конечно, загребли, по призыву… — усмехнулся он невесело. — Только не плавать, а на точку. Есть такой Маточкин Шар, на Новой Земле… Вот там я электронные потроха и осваивал. На бывшем полигоне. Старшина второй статьи — не фунт изюму… Потом на сверхсрочку уговорили. Ну и так далее…
— А когда ты домой вернулся?
— Да считай года три назад.
Я прикинула — все совпадало. Выходило так, что со своей службы он рванул как раз после того, как я погорела.
— Про меня узнал?
— Догадливая…
В аппаратуре что-то щелкнуло, изображение на одном из экранчиков зазыбилось, и он торопливо поиграл клавишами.
— Я ведь ждал тебя, Лизавета… — глухо признался он. — С ментами задружил. Все пробовал понять, что ты выкинула.
— Понял?
— Не смеши… Для этого в Шерлоки записываться не надо. Только одно дело — знать, а другое — хоть что-то мочь. Тем более что мне до сих пор непонятно, почему ты сама не колыхалась? Приняла все, что навесили?
— Ишь ты какой… Тебя бы… тогда… на мое место! — Горло мне сдавило спазмом.
— Ну-ну… не надо… не будем… — почти испуганно бормотал он. — Я не хотел.
— А это что такое? — Только чтобы не толочь воду в ступе, я ткнула пальцем в один из экранчиков. На нем было изображение лесной дороги, перегороженной шлагбаумом, и какой-то будки, высвеченное откуда-то сверху, с мачты, наверное.
— Дальний блок-пост… На подходах! — охотно ушел от больной темы Клецов. — Тут у нас все просвечено! Километров на пять в глубину и по всему периметру… Телекамеры наружки с пачку сигарет величиной, их и не видит никто, а они — все видят…
Он щелкал кнопками, меняя изображение на экранчиках, картинки засвечивало фосфорной зеленцой, но видно все было четко: длинные стенки ограды с проводами по верху, какая-то большая бетонная площадка с переплетением антенн и «тарелками» связи, башня каменной водокачки, потом по черной воде медленно пополз освещенный тоновыми огнями небольшой речной танкер, он сидел низко и уходил под ажурный железнодорожный мост.
Мост я узнала, и мне как-то сразу стало неуютно. Этот мост пересекал канал Москва — Волга совсем близко от города, и это означало, что мне только показалось, что Клецов нас увез далеко. Похоже, он просто кружил по лесным дорогам, не слишком отдаляясь от водохранилища, и просто углубился в лесные чащобы, известные грибникам как «запретка», то есть запретная зона, которую раньше охраняли солдаты и въезды в которую всегда украшали грозные «кирпичи» гаишников. А я-то думала, что мы уже совсем близко от Москвы.
И снова всплыло странное ощущение — будто меня все кружит и кружит какая-то злая сила, как в движущемся водовороте, вокруг нашего старого дома, улиц и всего города, не дает уйти от него далеко. В общем, я почти явственно чувствовала, что есть кто-то темный, всемогущий и запредельный, который наблюдает за мной, как за козявкой, ползающей по земле, и, когда козявка решает, что уже убежала от него и впереди — свобода, щелкает ее по носу соломиной и заставляет вновь и вновь кружиться на одном месте.
— Глаза и уши — понимаешь? — увлеченно объяснял Петр, тыча в кнопки и клавиши. И из встроенных в панель динамиков начинал литься шелест потревоженной ветром листвы, лай сторожевой собаки и смутный гул моторов. А на экранчиках возникали новые картинки: широкая лестница с балясинами и колоннами уже в вестибюле этого дома, коридоры, окна, ярко освещенный громадный зал, на паркете которого стояли какие-то люди, курили и переговаривались. И во всем этом было какое-то особенное напряжение, почти необъяснимая тревога, и меня знобило от такого же неясного темного предчувствия беды, которое приходило ко мне ночью вблизи церквушки на островах и которое было всего два, нет, уже три дня назад.
Клецов перевозбудился от могущества подчиненной ему электроники, тыкал пальцем в черные блоки с мигающими «глазками» на стеллажах, нес что-то про какую-то «прослушку», датчики и сверхвысокое напряжение в проводах ограды, но я уже понимала, что Петюня Клецов здесь просто сторож, вахтовый дежурный, которому доверена вся эта идиотская аппаратура, и он даже гордится тем, что она стоит какое-то немыслимое количество валюты и почти не подлежит ремонту по причине своей сверхнадежности.
— Слушай, я от кого вы тут прячетесь, в этом бастионе? — наконец решилась я его перебить. — От кого отгородились? У вас что — война, что ли? Тогда с кем? Кого боитесь-то?
— Я человек тут маленький, Лиза, — нехотя признался он. — Пашу, значит. За что и платят. Тут у нас особенного любопытства не одобряют. Каждому свое.
Что-то он, конечно, знал. Но мое любопытство отсек начисто.
— Ты мне вот что лучше растолкуй, Лиза, — вскинул он ежистую башку. — С чего наша ментура так возбудилась? Что им от тебя надо? Что ты за гастроль успела дать, какие номера исполнила, что твое личико — на всех тумбах? Или вы на пару с Иркой уже успели что-то оторвать? Ты по правде отсидела свое? Или, может, в бегах? Побег с каторги, скованные цепью, и все такое…
— С цепи меня сняли. Раскованная я. Прописывать не хотят. Вот это есть. А так — сама ничего не соображаю, Клецов, — сокрушенно вздохнула я и, чтобы он не полез расковыривать мои делишки дальше, озаботилась:
— Слушай, туг молока для Григория добыть можно?
— Тебе какое? Сгущенное, сухое или «можайское», в бутылках?
— А парного нету?
— Коров не держат. Лошади есть, а с коровами — запрет. Говорят, когда-то были, но они своими лепешками все дорожки метили и розы жрали…
Сонная рожа его напарника всплыла в проеме.
— Пусть и пивка прихватит. Слышь, девушка, притащи баночного! Упаковочку датского. Там, на этикетке, такой дед с бородой и кружкой… — попросил он.
— Где это — там?
— Да тут, Лиз, подземелья, кладовки… Провиант, словом! — усмехнулся Клецов. — Пройдешь по коридорчику, там дверь будет. Замок на электронике, кодовый, но мы код давно раскусили…
— Воруете, что ли?
— В пределах необходимости, — невозмутимо пояснил напарник.
И отодвинул полог мешковины в глубине подвала за пультом. Из-за полога, из глубины голого бетонного коридора пахнуло сухим холодом, коридор был длинный, под потолком его горели лампы дневного света.
— Иди-иди… — зевнул напарник. — Не обеднеют!
Я ушла в коридор. Тяжелая, как в бомбоубежище, дверь была далеко от пульта. На плоском кодовом замке горел красный глазок. Что-то в замке щелкнуло и огонек стал зеленым, видно, Клецов со своего пульта снял блокировку с замка.
Я толкнула коленкой дверь. Сразу за дверью виднелись створки здоровенного грузового лифта, в нем, видно, подавали припасы куда-то наверх.
А дальше в несколько рядов стояли металлические стеллажи с коробками, бочонками, ящиками. Чего тут только не было! Даже низки желтых бананов, каждый из которых был в своем презервативчике, чтобы не портился.
Жратвы тут было — на дивизию! Копченые окорока, колбасы, круги сыров, здоровенные, как покрышки для «жигулят». Молочное было в стенном белом холодильнике. Я перелила из двух бутылок «можайское» в бидончик, подумала и свистнула пару пачек творога и берестяную коробку с крестьянским маслом.
Из-за приоткрытой двери гулко и невнятно докатывались голоса Клецова и напарника. Они о чем-то переговаривались и смеялись.
Я долго изучала упаковки с баночным пивом, пока не нашла картонку с полудюжиной банок датского. Только ухватилась за нее, как что-то загудело, с лязгом отворились створки грузового лифта и из него кто-то вышел. Похоже, что меня застукали…
Я шагнула вбок, в проход между стеллажами, и осторожно выглянула. Какая-то женщина, выйдя из лифта, недоуменно разглядывала ту самую «кодовую» дверь, через которую я проникла. Она что-то сердито пробормотала и прихлопнула дверь. Та чмокнула тяжело и захлопнулась.
Несмотря на то что наверху была теплынь, на ее плечах была шубка из серой норки. В руках она держала здоровенный черный фотоаппарат «полароид». это была совершенно ослепительная особа, но такого небольшого росточка, что еще чуть-чуть — и она шла бы за карлицу. Но этого «чуть-чуть» не было, и, пряменькая, она походила на фарфоровую статуэку пейзанки — пастушки, вроде тех, трофейных, немецких, пару которых когда-то привез Панкратыч из побежденного рейха. Росточек она отработанно компенсировала высоченными шпильками, стрункостью спины и стана и горделиво вскинутой головкой.
В той идиотской ситуации, в которой я оказалась, прихлопнутая, как в мышеловке, я не смогла бы определить, сколько ей лет, впрочем, как позже выяснилось, это была одна из величайших тайн, которые так и не были раскрыты никем как из дальнего, так бижнего окружения этой дамы. У нее была совершенно удивительная матово-молочная кожа, к которой никогда не пристает загар и цвет которой она умело подчеркивала пригашенной зеленью короткого платья. Ее совершенно пламенного цвета пушистые волосы были не просто рыжие, а как будто излучали медное сияние. На округлом, почти детском личике без единой морщинки выделялись сочные улыбчивые губки и задорный носик с тонким вырезом породистых ноздрей.
Глаз ее я не разглядела, их прикрывали стекла темных очков «дымок», к дужкам которых была прикреплена золотая цепочка.
Она повела носом, словно принюхиваясь, что-то пробормотала под нос и, остановившись у стенного светильника, начала возиться со своим «полароидом», перезаряжая его. Наверное, самое разумное было бы просто выйти из укрытия и сказать:
— Здрасьте вам!
Ну, не повесили бы меня из-за молока и этого идиотского пива? Но я только представила, какой хай может подняться, как вломят Петьке, а главное, как вышибут с территории меня с Гришкой; к тому же меня отчего-то смертельно напугал этот идиотский фотоаппарат — колбасу, что ли, она собирается тут снимать? — и потихонечку пошла отступать и пятиться, добралась до стенки в глубине, уткнулась задом в какую-то новую дверь и поддала ее всем весом. Дверь отворилась беззвучно, и я оказалась в полной темени, которая стиснула меня просто адским холодом.
Я ударилась обо что-то висячее спиной, метнулась вбок, присела, и тут она вошла вслед за мною. Нашарила выключатель на стене, лампы дневного света засипели, разгораясь.
Эта часть подвала была холодильник. Вернее, морозильник, в общем, сразу стало понятно, почему эта особа, в отличие от меня, — в шубке. Трубы, сплошь покрывавшие стены и потолок, были белыми от наморози.
Холодильник был забит висевшими на крюках морожеными полутушами в белой марле, безголовые свиные и говяжьи, несколько бараньих, из темной глубины высвечивала целая гроздь фазанов, похожих на разноцветные игрушки. Я уселась на бетонный пол, и меня она не увидела.
Она прошла к дальней стенке, наклонилась над чем-то, что тоже лежало на полу, откинула какое-то белое полотно, захрустевшее от замороженности. Вскинула фотоаппарат, и меня на миг ослепила мощная вспышка. Она подождала, пока «полароид» не выплюнет снимок, поглядела на него, что-то ей не понравилось, она вставила другую кассету, влезла на какой-то ящик, чтобы быть повыше, и нацелилась на лежащее сверху. Я, не дыша, поднялась на ноги, раздвинула туши и, просунув меж них голову, постаралась рассмотреть, что это там такое снимается.
И — задохнулась.
Это была она, та самая. Которая с иномарки. У нее теперь было совершенно каменное, будто высеченное из мрамора лицо. Только глаза утонули в глазницах глубоко и кто-то сердобольно подвязал бинтом челюсть, завязав бинт на макушке совершенно идиотским детским бантиком. Ее даже не раздевали — на красном жилетике и белой кофточке чернели замороженные кристаллики.
Что оглушило меня отчаянно и больно — дикое несовпадение между ее темно-синими сапфировыми серьгами в ушах и таким же кольцом на пальце покойно сложенных рук. Она была уже каменная, а камни — живыми, потому что светились и сияли и будто пошевеливались, пронизанные мерцающим светом ламп.
И совершенно нелепо смотрелся пушок инея, осевший в глазницах и на нервно вырезанных ноздрях. Уголки все еще подкрашенных лиловатой помадой губ были приподняты и застыли тоже нелепо, в странной глумливой улыбке. В ее руки был воткнут оплывший огрызочек тоненькой, почти сгоревшей и погасшей церковной свечки.
Ноги у меня стали ватными, и я пошла подламываться, лампы на потолке покачнулись и полетели куда-то вверх, в виски вонзились невидимые острые когти и рванули мой черепок, разламывая на части.
Бидончик с молоком выпал из моих рук и покатился по бетону, звеня и подпрыгивая. И я стала падать на спину, запрокидываясь, рушась в темную пустоту беспамятства, но еще успела услышать чей-то пронзительный визг, будто кто-то включил дисковую пилу, звук этот сверлил мозг и будто взрывал мою голову изнутри. Но я так и не успела понять, что это мой крик, что так ору я сама…
КАК ВЕРЕВОЧКЕ НИ ВИТЬСЯ…
Веки были налиты свинцовой тяжестью, глаза болели, словно были засыпаны песком. Ощущение было такое, словно у меня не одна голова, а три, как у змея-горыныча, и все три раскалываются. Я с трудом разлепила веки. Надо мной было звездное небо. Потом я поняла, что звезды были отгорожены стеклянной крышкой-колпаком, по которому перебегали странные отблески. Что-то потрескивало, и пахло дымком.
Оказывается, я лежала на чем-то пружинистом и мягком, укрытая до подбородка пушистым пледом. Я ощупала голову, на затылке прощупывалась здоровенная шишка. Видно, падая, я грохнулась в подвале о бетонку. В общем-то, я ничего не помнила, кажется, меня тащили куда-то из подвала здоровенные мужики в серых форменках охранников, а я вырывалась и дралась, потом был лифт, где мне зажали рот и долбанули чем-то твердым по маковке.
Почему-то перед глазами всплывала харя Маргариты Федоровны Щеколдиной, которая точно что-то орала, но это был полный бред, потому что возникнуть она могла только оттого, что я постоянно о ней думала.
Я скосила глаза — в огромном камине потрескивали поленья. Очумели они, что ли? Лето, а они топят? Похоже, это был кабинет под самой крышей, громадный, с темными коврами на паркете, книжными шкафами темного дерева и открытыми полками, на которых лежали камни — разных пород, кое-где поблескивали щетки кристаллов. Мебель здесь была из черной кожи, а письменный стол близ камина — старинный, на резных львиных лапах, с бронзой.
Чем-то это помещение напоминало кабинет Панкратыча в нашем доме. Вот только фолиантов в шкафах у нас было побольше.
На столе мягко светилась лампа под зеленым колпаком.
Возле камина стоял тот самый, босоголовый, Туманский, кажется? Голая башка его отсвечивала медью, поблескивали стеклышки его очков без оправы. Он не был похож на дневного — плечи обтягивал черный смокинг, под горлом — «бабочка». Он подносил близко к глазам какие-то бумаги, пробегал их, часть откладывал на боковой столик с компьютером и телефонами, а часть бросал в огонь, сжигая.
Оказывается, меня уложили на диван величиной со стадион. Я с трудом села, спустив босые ноги, и сказала громко:
— Эй, как вас там? Я заплачу!
Он вздрогнул, оглянулся и снял очки. Глаза у него были провальные, в темных кругах усталости, у рта резко темнели морщины, делая его лицо еще более бледным, чем оно было.
— Ага… — пробормотал он. — Включились? И за что это вы собираетесь платить, девушка?
— Две бутылки можайского, пару пачек творога и масло… — припомнила я.
— Между прочим, вы меня укусили, Елизавета Юрьевна… — Он показал мне руку в наклейке пластыря. В белоснежной манжете брызнули ослепительно запонками явно брюлечные караты. Видно, этот тип набит свободно конвертируемой под завязку.
— Я не ядовитая, — сказала я. — Пройдет!
Меньше всего мне хотелось ему хамить. И раньше со мной такого не бывало — с ходу выставлять рога. Но нынче я уже знала за собой это свойство: чем больше я напугана, чем ближе опасность, тем мгновенное я демонстрирую клычки, зона научила.
Одно я знала уже точно: как бы меня ни распытывали, я эту бедолагу с иномарки в первый раз увидела вот тут, в подвале. А насчет той ночи близ церквухи на островах — буду молчать, как мумия египетская. Пусть доказывают!
Я поднялась с дивана, Ефимовы кеды валялись на ковре, я взяла их под мышку и пошлепала к дверям.
— Далеко собрались, Басаргина? — сказал он. Ишь ты, уже и фамилию знает! От Петьки, что ли?
— У меня дитя без надзора… Оно ж у меня днем чуть не удушилось! Сами видели!
— С ребенком все в порядке. Там нянек хватит. Я распорядился, — сказал он.
— А что это вы не своим распоряжаетесь?!
— Сядьте! — напористо кивнул он.
— Да нечего мне тут рассиживаться! — Я работала под тупую, почти базарную девку.
— Я… прошу вас. Очень прошу, — негромко и как-то устало сказал он.
— Ну, когда женщину просють…
Он вежливо пододвинул кресло, я плюхнулась с вызовом, ножку на ножку, подол повыше, так, чтобы коленочки засветились. И чуть-чуть повыше.
— Есть хотите? — Он сильно потер лицо, будто умывался.
— Благодарю вас! Накормили!
— А по «чуть-чуть»? — Он шагнул к стене и открыл створки бара. — Вы что предпочитаете? Красное? Белое? Розовое? Сухое испанское? Токай? Виски, джин, водочку? Со льдом? Тоником? В чистом виде или смешать?
Я покосилась на выставку хрустальных посудин, пестроту этикеток и скромно, с громадной стыдливостью, сообщила:
— Непьющие мы!
— Тогда… покурим? Угощайтесь!
Он вынул из стола початую пачку какого-то курева, протянул мне, я машинально взяла тонкую черную сигарку, он щелкнул перед моим носом золотым «ронсоном», и я затянулась. Курить мне хотелось всерьез, но табак в сигарке был не мой, слишком пряный и сладкий.
Я попыталась разглядеть красную наклеечку ближе к пластмассовому мундштучку, и тут меня пронзило! Точно такие же сигарки были в початой пачке той бедолаги, и пачка была точно такая же. красного цвета, с контуром египетской пирамиды и арабской вязью золотом.
Все передо мной поплыло, я сызнова будто в полусне увидела поляну возле церквухи, мерцающий свет мощных фар, нелепо скорченную фигуру женщины близ колес, остекленевшую черноту ее застывших глаз и мокрое пятно на ее жилетике…
Меня опахнуло морозной дрожью, и я торопливо погасила сигарку, ткнув ее в малахитовую пепельницу.
— Значит, вы ее все-таки видели… — сказал он как-то тускло, пристально вглядываясь в меня. Зрачки его будто плавали за стеклами очков. — Запашок этот ничего вам не напоминает? Она же ими всю машину прокурила… Это с вами я говорил по мобильнику? Голос тот же! Конечно с вами!
— Вы про что? — пролепетала я. Он поморщился как-то болезненно, потянул дверцу сейфа, отделанную под мореный дуб, как и остальная обшивка стены, и начал вынимать и выкладывать на стол передо мной весьма знакомые вещички. На столешницу легла отмытая от грязи и скукожившаяся туфля, одна из тех, что выдавал мне Бубенцов, его же слаксы в пластике, банка оливок со снетками, из запасов на Зюнькином катере, мятые колготы, которые я так и не успела найти и натянуть, когда в темноте ползала на карачках но церквухе и у меня все сыпалось из рук.
Но главным было не это, главным было — обыкновенная алюминиевая ложка, которой я пользовалась в последние месяцы и которую сохранила как тюремный сувенир. Все бы ничего, но на черенке я сама нацарапала гвоздем «Басаргина Л. Ю.» и носила ее постоянно, чтобы не подцепить с чужой посуды в столовке какую-нибудь инфекцию. На такое смотрели сквозь пальцы: на каждом медосмотре то и дело всплывали свежие туберкулезницы.
В общем, это было то же самое, как если бы я оставила в церквухе все свои справки.
В моих ушах лязгнули засовы, по новой взвыли сирены подъема и отбоя, и голос судьи Маргариты Федоровны Щеколдиной расколол небеса: "Встать!
Суд идет!"
— Вот что! — тупо заявила я. — Ничего такого! Я покойников просто боюсь… Увидела это… там… в подвале… Ну, кто не заорет?!
— Да бросьте вы… — глухо сказал он. — Это все мои люди наскребли. А вот это я сам нашел. Три дня назад!
Он повертел ложку и бросил ее.
— Я ведь искал вас, Лизавета Юрьевна… Он вынул портретную афишку:
— Видите? Попросил — и сделали это!
— Так это не ментовские штучки? Ваши?!
— Ваши? Наши? Какое это теперь имеет значение?
— Дайте выпить! — нагло потребовала я. — И без экзотики. Водки! Водки! Мы ведь такие… Клейменые! Меченые! Только по этим картиночкам вы меня бы хрен отыскали! Я, конечно, теперь на крокодила похожа, но не до такой же степени!
Он налил, зубы мои мелко стучали о стакан.
— Только вот что! Это не я… Не я это! Понимаете? О, черт! И на кой я сюда только сунулась! На эту вашу вонючую фазенду! Нашла место!
— Успокойтесь! — Он положил сзади мне на плечи тяжелые, как гири, лапы. Придерживал меня, потому что я уже и плакала, и смеялась, и все пыталась вскочить и убежать. От его рук исходило тепло, и они были не грубые. Так что вскоре я обмякла и погасла.
Он сел за стол, уткнулся подбородком в кулаки.
— Мне нужны подробности, понимаете? Все-все! — наконец выдавил он, будто через дрему пробивался. — Что она вам сказала? О чем вы говорили? Как это все… было?
— А… кто это?
— Жена.
— Ничего себе! Что же вы жену, как мороженую треску, в подвале держите?!
— Есть причины. Это вас не касается. — Из-под очков меня хлестануло такой свирепостью, такой мучительной, давно сдерживаемой яростью, что я прикусила язык.
— Как это было? Ну?!
— Не знаю.. Когда я ее увидела, уже все было. То есть ее уже не было. Она просто лежала. На траве. Я купалась. Мокрая была. А тут музыка играет…
— Погодите, погодите… — Щека его дергалась, в стеклах очков отражались угли и языки пламени в камине, и казалось, что на меня в упор с голого черепа смотрят багрово-красные глаза. — Какая, к чертовой матери, музыка?!
— В автомобиле. Из приемника А ее что, убили?!
— Дальше!
По-моему все это было похоже на операцию без наркоза, когда скальпель хирурга вонзается в живую трепещущую плоть, режет, кромсает, отсекает, добираясь до какого-то глубинного давнего гнойника, и человек, беззвучно крича и стиснув до хруста зубы, терпит эту невыносимую боль, потому что верит — иначе не избавиться от гнилого, и еще верит в то, что боль эта не бесконечна. Что там, потом, после всего, наступит успокоение, трепещущая рана сомкнется и зарастет, и, может быть, только глубокие шрамы станут отдаленным напоминанием о том, как было больно.
Я повторяла этому человеку все по два, три раза… В какой позе она лежала, что именно успела выпить, про кокаин в пудренице, и как луна заходила, и про росу на траве, и как появились охранники на джипе, и как я уносила ноги.
Но его совершенно не интересовало, с чего именно я оказалась в ту ночь на островах, чего боялась и от кого пряталась. Я, конечно, особенно не распространялась, но мне почему-то становилось обидно, что эта самая Нина Викентьевна Туманская, которой уже нет и никогда не будет, заслонила перед его взором все и всех на свете и он то и дело кивает, раскачиваясь, как китайский болванчик, и бормочет:
— О, господи! Почему никто не догадался? Почему не успели?
Он совершенно не был похож на того, дневного, нагло-веселого и уверенного, как будто там, днем, когда я его впервые увидела, он носил умело подобранную маску, а в действительности он и есть такой — раздрызганный, нервный, растерянный, как громадный щен, которого впервые отняли от сучьего вымени, унесли от его собачьей мамочки, и он воет безысходно, поняв, что теперь он всю жизнь будет один.
В общем-то, произошло главное: несмотря на мою личную раздрызганность, до меня все-таки стало доходить, что в покушении на смертоубийство его супруги меня, пожалуй, никто не обвиняет, что, судя по всему, эта самая Нина Викентьевна покинула этот свет совершенно добровольно и что я ему нужна просто как человек, который — как он считал! — видел его жену живой последним.
Но тут я ему ничем помочь не могла, последней своей воли эта бедолага мне не изъявляла, и последнее «Прости!» безутешному супругу от нее я передать не могла.
Мне все это стало надоедать, и я потихонечку начала прикидывать, как бы мне понезаметнее смыться.
Только такая наивная недотепа, как я, могла с ходу поверить, что этот человек действительно подключил нашу ментуру и гортипографию к розыску Л. Басаргиной только для того, чтобы услышать из моих уст правду о последних минутах супруги. Конечно, он хотел этого, но еще больше и он сам, и его ближнее окружение, то, что потом я сама стала называть «команда», больше всего стремились к тому, чтобы никто на свете пока не знал, что Нины Викентьевны уже нет в живых, что она перестала не просто существовать, но отвечать за дела и принимать решения. А я оказалась — не по своей воле, конечно — в числе тех считанных немногих персон, которые успели увидеть ее мертвой, включая четверых охранников, которые не просто подчистили и замели мельчайшие признаки ее пребывания возле церквухи, но и перегнали ее «мазду» в гараж и запрятали замотанное в холщевину тело в ледяную пещеру их морозильника, близ свиных и говяжьих туш.
Охранники молчать умели, иначе бы они не были в охране Нины Викентьевны. Для остальных была выдана байка о том, что хозяйка отбыла по делам в Москву, в главный офис своего банка.
Оставалось всего четыре человека из тех, кто через три дня после несчастья знал правду. И среди них оказывалось некое, мошкароподобное, совершенно постороннее существо, которое тем не менее было первым свидетелем, почти участником рокового происшествия.
Так что и для самого Туманского, и для его «команды» больше всего нужно было, чтобы я молчала. Не всплыла бы неожиданно ни с какой стороны. Не возникла.
Перепуганная до икоты, попробовавшая себя в роли народной мстительницы, я бы и так молчала, как рыба на льду. Да, в общем, мне было тогда глубоко наплевать на все их дела. Но они-то об этом и не догадывались.
Так что я сама сдуру поднесла им королевский подарок, заявившись на территорию. Конечно, не совсем сама. Но Клецов, как я поняла в тот же вечер, и не подозревал о том, что там хранится в подвале главного дома, кроме окороков и пивка.
Они с напарником слышали, как захлопнулась кодовая дверь, до них слабо донеслись мои крики, и Клецов тут же двинулся через главный вестибюль в дом выручать меня.
На него наорали, отстранили от дежурства до утра и отправили в вахтовый домик. Сказали, что со мной разбираются, ничего страшного, но пусть и Петро, и его напарник будут готовы проститься и с работой и с заработком.
А пока я сидела в кабинете у самого Туманского и он плел что-то слезливое про то, как познакомился с женой в доме отдыха на Рижском взморье и как у них все было прекрасно.
У меня вдруг появилось странное ощущение, что происходит что-то не то. Всегда чувствуешь, когда тебя изучают. А он изучал — посматривал как бы исподтишка, начинал повторяться и вдруг спросил что-то насчет Панкратыча. Что-то вроде того, что мой академик помер вовремя, потому что все равно не пережил бы, видя тот бордель, который нынче устроили из отечественной науки.
Вот тут-то я и поняла, что Туманский знает обо мне гораздо больше, чем старается показать. И насторожилась, замкнувшись.
Он тут же догадался, что допустил оплошку, и вдруг совершенно неожиданно засуетился, начал показывать мне камни из своей коллекции, кои, оказывается, добыты из недр и россыпей им лично в районе Колымы и Чукотки в те поры, когда он был в старательской артели и мыл золото. Он даже сунул мне под нос белый булыжник, на сколе которого блестели желтые крапинки, и что-то талдычил насчет отличий золота жильного и рассыпного.
— Колыма? — не без ухмылки осведомилась я. — Это там, где сидят? За что же вас законопатили?
— А у вас есть юмор. Это хорошо. — Он все прикидывал что-то в уме. — А сидеть мне не довелось. Просто вышибли из Ленинградского университета за пьяный дебош, вот я и подался куда подальше, чтобы в армию не загребли… А было мне семнадцать лет! Рисково, голодно и пьяно. Но зато — весело!
Я ничего не понимала — он снова был другой, добродушный, самоироничный. И словно забыл, из-за чего я сижу перед ним и что там у него в подвале.
Впрочем, позже я поняла, что байка про старательскую артель — лишь деталь одной из его биографий. У Туманского были отработаны пять или шесть вариантов его жизнеописаний, вплоть до такого, где он, оказывается, занимался проблемами топологии и высшей математики в одном из секретных НИИ и видел живым академика Ландау. Варианты он выдавал, исходя из интересов собеседника, и каждый из них был настолько продуман и убедителен, что не поверить в ту или иную биографию было просто нельзя.
Если честно, я тоже поверила в эту самую старательскую артель, которая возникла во времена первых кооперативов.
Во всяком случае близость к золотым россыпям в прежние времена хоть как-то объясняла и кровных лошадей в конюшне, и пригашенную роскошь обстановки в кабинете, и сочные бриллиантики в его запонках.
Не знаю, что бы еще он мне преподнес, но тут в кабинет вошла та самая особа, которая застукала меня, правда, на этот раз без фотоаппарата, но зато с пакетом из черной бумаги, в которых обычно носят снимки.
— Не помешала? — Она сняла темные очки и уставилась на меня. Глаза у нее были совершенно янтарного цвета, немигающие, безразличные, словно обращенные взглядом не вовне, а куда-то внутрь. Она говорила с каким-то акцентом, рубленно и твердо, словно рассекала фразы острием на отдельные слова.
— Слушаю вас, Элга Карловна…
Она снова покосилась на меня, давая понять, что я здесь посторонняя, но Туманский вдруг стукнул ладонью по столу и поторопил:
— Давайте, давайте… Лизавета Юрьевна уже почти своя!
Коротышка недовольно пожала плечиками, высыпала на стол десятка два цветных и черно-белых отпечатков и сказала:
— Толстецкую из Москвы привезли…
— Кто такая?
— Вот она… — Она ткнула пальцем в один из снимков, и они склонились над столешницей, рассматривая его. — Думаю, мы имеем сходство, Симон!
— Давайте ее сюда! — приказал он. Она вышла.
— Так вы Симон? — поинтересовалась я. — Из Бурбонов будете?
— Вообще-то я Семен… Сеня, — ухмыльнулся он. — Но с Элгой лучше не спорить. Для вас — Семен Семеныч… Подходит?
— Я пойду? — сказала я. — Чего мешать-то?
— Что вы! Что вы! Пока суть да дело, книжечки посмотрите… А?
Я освободила кресло и начала рассматривать книги, отойдя в глубину кабинета. Покажи мне, какие книги ты читаешь, и я скажу, кто ты. Так, по крайней мере, считал мой Панкратыч. По его подбору понять было ничего нельзя.
Переплеты были хороши, настоящие, старинные, с золотым тиснением, и новоделы под старину. Но содержимое? Здесь была совершенная мешанина, от антикварного «Молота ведьм» и «Истории Золотой Орды» до «Суммы технологий» Лема, альбома «Ордена Российской империи» и справочника «Болезни лошадей»…
Судя по книгам, хозяин этого кабинета интересовался всем на свете — от жизнеописания святого Серафима Саровского до методов остекловывания радиоактивных отходов, разработанных концерном «Радон»… А может, его только обложки интересовали? Чтобы из темной тисненой кожи и потолще?
Но во многих книгах были аккуратные закладки, и было понятно, что их если и не читают постоянно, то, по крайней мере, пролистывают…
В кабинет в сопровождении этой самой Элги впорхнула особа, умело засупоненная в кожу с ног до головы. Узкие кожаные брючки, пиджачок в талию, сапожки с короткими голенищами и даже шапочка-беретка были из лоснящейся кожи. Кажется, она даже скрипела, как новое седло. Из-под беретки выбивались русые кудряшки, глаза были распахнуты в несколько деланном любопытстве, темно-синие, влажно-громадные.
Думаю, она была старше меня годков на десять — пятнадцать, но росточком отличалась не очень-то, сантиметров на пять-шесть пониже. В общем, из разряда близких мне по ростовым проблемам дылд. В лице, овально-припухлом, было что-то кукольное. В общем, такая помесь между герцогиней и кобылой.
Пока Туманский целовал ей руку и они обнюхивались, она говорила что-то бархатистым, хорошо поставленным голосом, а глаза ее мгновенно прошмыгнули по хозяину, по кабинету, оценивали. Она словно примеряла себя к новой обстановке и продуманно отбирала вариант поведения. Видно, остановилась на варианте наивной простушки, потому что, плюхнувшись в кресло, начала усиленно восхищаться литыми решетками и кладкой камина из гранитных глыб (именно такой она, оказывается, мечтала иметь на своей дачке), остеклением вместо крыши («Какая прелесть — звезды рядом! И луна, луна!»), почти первобытным лесом окрест («Берендеево царство, верно?»), — но за всем этим трепом стояло одно: она восхищается прежде всего самим хозяином.
А сам он что-то ворковал, растекаясь в приязни, смешивал для нее какое-то пойло с кубиками льда, кружил вокруг нее, мягко и неслышно, и даже время от времени снимал свои стеклышки, устало щурясь и потирая глаза белоснежным платочком, и вид у него был такой, словно он рассматривает сквозь стекло витрины в модном супермаркете какие-то экзотические харчи и всерьез озадачен, брать ли ему пару дюжин остендских устриц, остановиться на балтийском угре, прихватить какого-нибудь суперомара с клешней или ограничиться отечественной камбалой. Здесь шел какой-то скрытый торг, ее оценивали, и гостья это отлично понимала.
Она то и дело выцеливала глазом искоса мою фигуру, глаз был тревожный, и кажется, она решила, что я здесь нахожусь не просто, и я ее очень беспокою. Это было неприятно, и я ушла за стеллажи, чтобы не маячить.
О чем они толковали, я так и не смогла понять, но в конце концов пошла речь о каких-то спектаклях в Театре Маяковского, потом она спросила: «А как же кинопробы? Я думала, что меня — на кинопробы…» Туманский прогудел что-то насчет того, что все будет в свое время. Что-то там будет решаться, голоса примолкли, а когда я вышла из-за стеллажей, Туманский шевелил кочергой в камине угли и задумчиво смотрел в багровое чрево топки.
Я не успела ничего спросить, потому что в кабинет вернулась коротышка.
— Послушайте, Элга Карловна! — сердито сказал он. — Ну нельзя же так бездарно… Зачем вы выволокли эту уцененную Офелию?
— Она превосходная актриса, — сухо сказала та. — И я исходила из необходимых параметров, Симон!
— Вот именно, актриса! — фыркнул он. — Ничего естественного…
— Вы не правы, Симон, — четко и невозмутимо ответила та. — Ей же не Шекспира играть! Всего лишь на некоторое время предъявить себя. Я проработала одиннадцать кандидаток. Эта — лучшая. Самый близкий вариант.
— Ну и что нам потом делать? С этим… «вариантом»? Куда его девать?
— Это ваши проблемы, Симон, — твердо заявила она.
— У нас все проблемы — наши! — рыкнул он. И сильно потер лицо ладонями. — О, господи, кажется, я схожу с ума…
— Последние дни мы все немножечко сумасшедшие. — Она двинула к бару и налила себе какой-то выпивки.
Я кашлянула в кулак и сказала:
— Господа хорошие… У меня там ребеночек некормленый. И вообще, я могу слинять?
— Вот… Вот… она! — ткнул в меня пальцем он. — Вы ее видели, Лиза! Вы сразу поняли, что она — актриса? Или не очень…
— Конечно. Почти сразу. А вы что, ее в кино снимаете? Пробы и все такое?
Туманский долго меня разглядывал. Так на меня он еще не смотрел. Это был тот же взгляд — покупателя в супермаркете. И мне это страшно не понравилось.
— О, черт! — вдруг пробормотал он. — Как же я раньше этого не замечал… А почему бы и нет? Элга Карловна, взгляните на это существо! Вы ничего не видите? Лицо! Лицо! Что скажете?
— Не безумствуйте, Симон… — Она даже своей огненно-рыжей гривки не подняла, посасывая из стакана и болезненно морщась. — Я же не имею вашей убежденной уверенности!
— А я имею! — снова рыкнул он с какой-то странной веселостью. — Хватит лакать! Да проснитесь же вы!
Он неожиданно ухватил меня за плечо, развернул и втолкнул в кресло. Снял с настольной лампы зеленый абажур, и я зажмурилась от ослепляющего света.
Коротышка приблизилась. Я сидела, а она стояла, но наши головы были вровень, и я впервые заметила соблазнительную родинку, которая, как «мушка», сидела в уголке близ сочных губ и словно подчеркивала фарфоровую белизну ее личика. Темно-янтарные большие глаза ее были тоскливыми, белки были чуть окрашены краснотой, и ясно было, что она недавно сильно плакала. Во всяком случае, под глазами были заметные припухлости, а задорно вздернутый носишко запудрен слишком сильно.
Она всматривалась в меня пару секунд, словно снимала своим «полароидом», пожала плечами и, чуть отступив, сказала:
— Ну что ж… Элементы какого-то сходства, кажется, имеются. Это я вынуждена признать. Это лицо отмечено, несомненно, кое-какими признаками интеллекта…
— Вы хотите сказать, что я не совсем дура?! — начала заводиться я.
— Я бы не назвала ее красавицей, но какой-то шарм могу отметить, — продолжала эта дама так, словно меня здесь и не было. — Несмотря на сложности с ее молодостью, в ней есть то, что нужно: некоторая горечь, умудренность, усталость уже пожившей женщины. Много думавшей, способной к принятию решений… Скулы великоваты, цвет роговицы не совпадает. Но, в конце концов, есть косметика, линзы… А вот рост?
— А если низкий каблук? Очень низкий… — заметил Туманский задумчиво.
— Это возможно, — согласилась она, закуривая сигарету. — Но что делать с этими руками? Она что? Лес пилила или кувалдой ковала что-то железное? Чтобы привести их в порядок, нужно не меньше недели! А у нас сколько осталось? Сутки?
— Уже меньше, — заметил Туманский, поглядев на свой «роллекс». — Восемнадцать часов. Но, в конце концов, есть перчатки…
— Конечно, груди приличной формы, бедра в пределах нормы. И все-таки она худющая, как сельдь… И потом, голова, эти волосики! Может быть, паричок?
Такого терпеть я уже не могла. Они рассматривали меня как призовую суку, которую готовят к собачьей выставке, бесцеремонно определяя огрехи и достоинства моего экстерьера.
Вообще-то отечественный мат в чистом виде лингвистически ни с чем не сравним, но кое-чем на «инглише» я обзавелась еще на третьем курсе нашего «Тореза», а Витька Козин из турфирмы, который пошатался по миру и обкатал все кабаки, включая портовые, вплоть до Ливерпуля, оснастил нас кое-каким непристойным лексиконом, чтобы мы хотя бы понимали, когда нас в загранках будут крыть. Так что я пульнула сквозь зубы из того самого козинского репертуара.
Элга все поняла, ахнула и залилась стыдливой краской.
Туманский заржал:
— Видите, она и английский в совершенстве знает…
— Я бы не имела храбрости сказать, что этот английский — совершенство, — брезгливо заметила Элга. — Во всяком случае, до классического оксфордского произношения ей далеко. Скорее, это цитаты из репертуара шлюх, которые проходят языковую практику с интуристами на Тверской.
— Вы что? Имеете наглость равнять меня с какими-то шлюхами? — осведомилась я.
— Я уже ничего не имею, девушка, мисс, мадемуазель или как вы там себя называете? — тихо и как-то убито сказала она, снова подливая себе из сосудика. — Я не имею радости, но я уже не имею и печали. Больше всего я имею желание лечь в постель, заснуть и проснуться не раньше чем через месяц… И чтобы все, что случилось, оказалось только очень плохим, нехорошим и ненужным сном…
— Ну-ну, Карловна.. — поднялся из-за стола Туманский. — Я высоко ценю ваши усилия. Хотя и понимаю, что вы всегда относились ко мне с некоторой долей иронии и недоверия. Возможно, вы и правы… Но не в этом случае!
— Вы имеете в виду вашу жену? Это не по-христиански, Симон… — покачала она головкой. — Это есть бесчеловечно. У вас совершенно отсутствует сердце.
— У кого что отсутствует — разберемся денька через три… — Он побелел, щека дернулась. — И это именно Нина Викентьевна загнала нас всех в капкан, из которого мы можем и не выбраться. Так что оставим богу — богово, кесарю — кесарево, а мне — мое!
— Я могу удалиться? — гневно вскинула она полыхнувшую костром головку.
— Недалеко, — усмехнулся он, — и ненадолго. Она фыркнула и унеслась.
— Кто это? — осторожно спросила я, потому что он, грузно опустившись за свой стол, сызнова словно заснул, уткнувшись всем лицом в кулаки так, что я видела только его голый череп, на полировке которого медно отражались отблески камина.
— Замечательная женщина. Умница. А главное — никогда не врет… — пробормотал он. — Сейчас это такая редкость.
Он опять был другим — погасшим, раздавленным, каким-то грузно-опустошенным, как будто его накачанная туша была лишь видимостью, оболочкой. И было ясно, что он лишь преодолевает странное безразличие. Ко всему. Ко мне — тоже…
Я подошла к столу и уставилась на снимки. Это были фотографии самых разных женщин. Пожалуй, единым было то, что каждая из них была очень похожа на ту бедолагу из подвала. И все-таки это была не она — чего-то не хватало. Может быть, горделивости, какой-то совершенно точно обозначенной ироничной надменности, которую та сохранила и в смерти?
— Что все это значит?
— А… ерунда… Бред собачий! Это от безысходности!
Он одним движением сгреб снимки и бросил их охапкой в камин. Они горели плохо, и он помешал кочергой. Вместе со снимками занялись и обрывки каких-то бумаг, которые не успели прогореть раньше.
— А что вы тут жгли?
— Мои письма. Ей. Ее письма. Чтобы никто носа не сунул… Есть вещи, которые нельзя оставлять никому.
Глаза у него были как у больного барбоса, слезились от каминного дымка, пушистые бровки уехали вверх «домиком», щеки подвисли, утонув в глубоких, как шрамы, морщинах, и я впервые осознала, что он немолод. И вся его текучая сила, резкая грация и мощь — как вспышки. Особенно перед женщиной. Сейчас его хотелось почесать за ухом и сунуть ему под нос мозговую косточку, утешив: «Погрызи, Шарик…»
Он казался совершенно безобидным, угнетенным и домашним. И конечно, это было его очередное превращение, о чем я в тот миг не очень задумывалась. Мне его стало очень жалко, и я сказала:
— Зачем я вам нужна?
— А-а-а… Забудьте!
— Что? Фиговые делишки? Вам очень худо?
— Ну, если откровенно, хуже еще не бывало. Силки были поставлены, капкан насторожен, но я не понимала этого. Ему было нужно, чтобы я сама шагнула ему навстречу. Чтобы все выглядело так, что это лишь мое собственное желание и решение.
— Но я… я совершенно на нее не похожа…
— А вот тут вы ошибаетесь, Лиза… Разве дело только во внешности? В вас чувствуется какой-то… стержень. Несгибаемый, что ли? И, насколько я понял, вы абсолютно не трусливы.
— Это от страха… — засмеялась я. — Знаете, Панкратыч как-то брал меня на охоту, по первой пороше, на зайца… Русаки еще не отлиняли толком, зимние меха еще не надели и на пахоте, на снегу, были как на ладони. Далеко видно. Загонщики с собаками пошли по роще, поднимать серых, а мы стоим в поле, на выходе, ждем… И вот выкатывается совершенно мухортый зайчишка, величиной с детский валенок, и драпает прямо на нас. И тут из рощи вылетает что-то здоровенное, темное и с крыльями. Оказалось — филин! Видно, здорово оголодал, что средь бела дня решился взять харч! Растопырился и падает сверху на трусика, как на парашюте! Мы — рядом, но они на нас — ноль внимания! Своя разборка! Филин — громадина! Когти врастопырку, клювом щелкает, клекочет, шипит! И что вы думаете? Серый через башку кувыркается на спинку и как деранет его задними лапами! А задние у них — длиннющие, бритвенные, моща, как у кенгуру… Да как заверещит! Знаете, как зайцы кричат, когда смерть близко?
— Как дети…
— Точно! Филина аж подбросило! Пух и перья! Он раза четыре серого атаковал, и ничего… Потом, смотрим, а он крыло волочит и пешим ходом — ковыль, ковыль. До ближнего куста. Вот так и я: когда прижмет, чего с перепугу не наделаешь?
— Стукнули зайчишку?
— Зачем? Мы по Ленину! Помните тот анекдот, где он лису отпускает? Панкратыч у меня был справедливый.
Что-то я совсем развеселилась, будто мы в нашем старом доме чаи с ним распиваем. Но дом был чужой, и он еще был совсем чужой, и я запоздало осекла себя, понимая, что выгляжу полной дурой со своими детскими байками.
— Очень любили деда?
— Другого не было.
— А вы знаете, тут его еще хорошо помнят, академика Басаргина… — сказал он. — Говорят, леса отстоял, не давал рубить! Мы ведь недавно здесь обосновались. Раньше все это в партийной казне числилось. Но, судя по всему, сюда мало кто из Кремля и со Старой площади добирался. Не очень-то престижная точка была. Для чиновников из не очень чинных… Это все Нина… Ей здесь нравилось…
— Вернемся к нашим баранам! — грубо пресекла я его излияния. — Во что вы влипли… э-э-э… Симон?
— А вы полагаете — я… влип?
— У меня на такие дела нюх! Сама такая! — бесшабашно сказала я. Мне очень захотелось быть решительной, самостоятельной и независимой. Тем более что даже эта самая Элга заключила, что лично я способна на самостоятельные решения. Хотя лично я так никогда бы и не подумала.
— Полагаю, что такие вещи, как годовые ставки по валютным депозитам, суммарная величина неттооборота, афилированные структуры, подконтрольный офшор, овернайт и даже элементарный транш — для вас понятия несколько… несколько непривычные? Ну, мягко скажем, туманные?
— Ничего! Я способная! Может, даже талантливая! — скромно ответила я. — Напрягусь — все дойдет.
— Чтобы все понять, лет десять напрягаться надо, — усмехнулся он. — Да и то не все дойдет. Не обижайтесь, по себе сужу! Это моя половинка в этих областях плавала как рыба в воде…
— Может быть, хватит темнить? Я, конечно, пень пнем, но так понимаю — у вас для меня есть какая-то работа?
— Ну, если это можно назвать работой…
— Давайте своими словами! Без траншей! И офшоров!
— Ну что ж… У меня выхода нет. Но прежде чем я введу вас в курс дела, позвольте полюбопытствовать, сколько вы возьмете за свои услуги?
— Это в каком смысле?
— В смысле баксов, марок, евро или тугриков! В лирах хотите? В йенах? Конечно, контракта не будет. Как говорится — из уст в уста! На условиях полного безоговорочного подчинения и абсолютного молчания на ближайшее столетие!
Он цедил сквозь зубы, словно нехотя и почти безразлично, но глаза его ожили и стали острыми.
— Это вы про деньги, Симон?
— А про что же еще?
— А без этого нельзя? Ну, просто так, по-человечески? Мол, так и так, Лизавета Юрьевна, у меня проблемы… Вы — мне, я — вам… На основе полной безналичности и в порядке всечеловеческого гуманизма?
Он понял, что я психанула, и сказал хмуро:
— Не надо так со мной!
— Вот и со мной так не надо!
Я как бы в глубоком возмущении вознеслась из кресла, пронесла себе картинно — манекенная походочка от бедра, задница в легком колыхании, губки закушены в деланной обиде, — причалила к бару и плеснула себе чего-то желтого. Конечно, это было и нелепо и смешно — нечто столбообразное в Ефимовых кедах изображает из себя как минимум царицу Савскую перед Соломоном или, на крайний случай, Клеопатру, охмуряющую Цезаря, но я ничего поделать с собой не могла. Почему-то мне очень надо было напомнить ему, что меня еще не заморозили в их холодильнике, в отличие от его обожаемой супруги, и я все-таки — вполне живая и кое на что еще способная леди. А не вышеупомянутая Элгой шлюха с Тверской, из числа тех, которых и интересуют его поганые баксы, марки или йены!
Я не такая! Не продажная, значит… А очень даже благородная, совершенно бескорыстная, вполне готовая по-дружески разделить его печали и горести.
В то же время в моих ушах неслышимо звучал голос невидимого крупье: «Господа! Ставки сделаны!» (в казино близ Хаммеровского центра в Москве нас когда-то затаскивал Витька Козин), блистающее колесо рулетки сливалось в размытый цветной круг, шарик скакал и падал, мечась между красным и черным, и где-то там была моя цифра, на которую я поставила все: и мое в общем-то безмятежное детство на Большой Волге, и Панкратыча с Гашей, и тот день, когда Петька Клецов отворил калитку в мои девственные благоуханные сады, и бездумно-веселые года в «Торезе», и наш старый дом на обрыве, и первый мой выход на танцы, когда я дрожала от ужаса, что немыслимо уродлива и никому не нужна…
Скорчившись под казенным негреющим одеялом на койке в бараке на озерном острове, лежа без сна и без слез, раздавленная и оглоушенная судьбой, перебирая каждый год, месяц, день моей идиотской жизненки, я как-то враз вдруг поняла, что время не течет равномерно и ходики, которыми измеряется шаг жизни любого человека, только внешне безразличны и тупо тукают сегодня, как вчера, и завтра, как сегодня.
В действительности есть поворотные мгновения, решающие секунды, о которых ты сначала и не подозреваешь, и только потом понимаешь, что именно от них зависело, куда тебя зашвырнет твое будущее. Таким был тот час, да нет, даже не час, а минута, когда, разморенная жарой и усталостью, я, выйдя с кладбища от могилы Панкратыча, согласилась на Зюнькины и Иркины уговоры и поехала с ними трескать мороженое и пить ледяное шампанское в судейские хоромы Щеколдиных. А если бы я не поехала с ними, что было бы? Может быть, меня подловили и прищучили на чем-то другом? А может быть, ничего такого и не было бы? И я спокойно унесла бы ноги в Москву, даже не подозревая о капкане, который был насторожен на меня?
Или та секунда всего лишь три дня назад, когда я стояла ночью перед воротами нашего потерянного подворья и что-то заставило меня буквально зашвырнуть себя за эту новую зеленую ограду, бить окна, улепетывать от людоедского пса и поднявшегося шухера на щеколдинском катере? А если бы я не решилась на такое, а просто вернулась бы к дискотеке, нашла бы кого-нибудь из тех, кто знал Панкратыча и меня самую, и нормально бы попросила приюта хотя бы на ночь?
Но тогда бы меня не было на протоках, я бы не отсиживалась в порушенной церквухе и не увидела бы эту самую даму…
Нет, я уже давно решила, что есть какой-то небесный ехидный кукловод, который, ухмыляясь, дергает за веревочки и ниточки, и от тебя совершенно не зависит, куда и к чему он повернет тебя, какой танец заставит плясать и какие песенки ты запоешь.
Может быть, во времена Панкратыча и был какой-то порядок и смысл в устройстве и репертуаре нашего всеобщего кукольного театра, и верные артемоны благородно защищали невинных и прекрасных мальвин от происков всяческих карабасов, и все твердо знали, что вот-вот будет найден золотой ключик от всеобщего счастия и благоденствия, но нынче безумному или очень надравшемуся Главному Кукольнику все осточертело, и он все перепутал — кто играет спектакль, а кто его смотрит. Благородные псы в милицейских погонах, артемончики моего детства, нанялись в охранники к карабасам за свободно конвертируемую, печальные и поэтичные пьеро подались в «челноки», а мальвины определились в агентства по оказанию срочных секс-услуг, и это в лучшем варианте, а в худшем — курсируют по ночным улицам Москвы и дерутся за клиентуру с совсем не сказочными провинциальными красными шапочками, сестрицами Аленушками из стран СНГ, чьи добрые бабушки подыхают на своих пенсиях, а братцы Иванушки давно превратились в нормальных козлов.
Во всяком случае, здесь и сейчас, в этом кабинете, я не без замешательства разглядывала человека, который сидел за письменным столом и молча ждал от меня чего-то.
Колесо невидимой рулетки все вращалось и мелькало перед моими глазами, шарик прыгал, но я не знала, на какую цифру я поставила — продую в очередной раз или все-таки наконец выиграю.
Но одно я понимала точно: играть надо.
Потому что это тот самый шанс, которого я ожидала, что-то такое, что должно было случиться с неизбежностью судьбы. И чего я не имею права упустить.
Этот самый Туманский мог многое, если не все. Во всяком случае, мне так казалось.
И новая, совершенно отчаянная надежда на почти несбыточное захлестнула меня.
— Денег от вас мне не нужно! — наконец твердо сказала я.
За прозрачными стеклами вспыхнули насмешливые огоньки.
— Так не бывает… — так же убежденно ответил он. — Извините, дусечка, я не могу утверждать, что я знаю о вас все. Но то, что мне удалось выяснить, с достаточной степенью вероятности говорит об одном: вы не просто в глубокой заднице, вам не то что приодеться, вам ведь и есть не на что…
— Во-первых, я вам не «дусенька»! — холодно ответила я. — Во-вторых, у кого выясняли? В горотделе? У ментов?
— У меня достаточно информированных источников… — Он деланно зевнул. — Вас искали, и вас нашли…
— Ошибаетесь, — сказала я. — Это я нашлась. Сама.
— Значит, деньги вы не примете?
— Это совсем не значит, что мне от вас ничего не нужно!
— Я готов! Что именно?
— Может быть, вы запишете? Для памяти? В какой-нибудь гроссбух? Вы же банкир? Или как вас там именуют?
— Вообще-то я не банкир. Но это не имеет никакого значения. А память у меня фотографическая. Пока не жалуюсь! Так что — валяйте!
Видно, его что-то забавляло, потому что он отвернулся, чтобы скрыть ухмылку, и начал усиленно рыться в ящиках стола, выуживая кисет с табаком, трубку и набивая ее.
— Смотрите сами! — пожала я плечиками. — Знаете, как бывает? Когда человека прижмет, он черт-те что наобещает! А потом: «Да кто вы такая?!»
— Вы меня с кем-то спутали…
— Ну ладно! Прежде всего, никаких телодвижений по отношению к Клецову! Он ни в чем не виноват. Ну, подумаешь, потаскивали ребята пивко из ваших запасов. Посчитайте и вычтите, сколько они там выпили на своих дежурствах. Скука же! А ему работу никак терять нельзя…
— Клецов? Клецов? А… морячок этот? Техник на пульте! Хорошо, я распоряжусь! Его не тронут! Но с чего такая забота? Он ваш дружок? Как теперь говорят — бой-френд? И на сколько?
— Намного, — нагло сообщила я. — Я с ним спала. Когда-то! Наверное, и буду спать. Потом.
— Меня это не волнует…
— Уже хорошо!
Кажется, я попала точно. Мне уже почему-то нужно было знать, как он меня оценивает: как нейтральное полено или все-таки мои выходки сработали хотя бы по минимуму.
Я была вознаграждена неожиданно и приятно: он стесненно засопел, подергал носом, и прижатые к черепу хрящеватые, ломаные, как у борца или боксера, уши его налились краской.
Как-то гораздо позже он признался мне: «Ты была похожа на голодную тощую крысу, которая считает себя очень хитрой и отчаянно бьется за своего крысюка! „О, боже! Что же он в ней нашел?“ — было то первое, что пришло мне на ум. Понимаешь, я стал смотреть наконец с интересом. И кажется, впервые действительно разглядел тебя…»
Ну, до этого мне еще надо было дожить. Хотя уже в тот вечер я угадала, что его чем-то зацепила. Такие дела, здесь лишних слов не надо, такое просто чувствуешь, и все тут!
— Что еще? — осведомился он почти злобно.
— Дом.
— Какой еще дом?
— Мой. Наш с дедом.
— Конкретнее!
Я ему в нескольких словах объяснила, каким манером в нашем теремке засела хитрованская и глумливая лисонька. В общем, как меня облапошили. И что я сдохну, но вышибу эту злодейку из нашего терема, и не просто вышибу, но добьюсь того, чтобы ее загнали за темные леса, обмундировали в казенный бушлат и усадили за швейную машинку на долгие года — шить камуфлу для нашей хоть и угнетенной, но все еще доблестной армии. В чем мой герой должен мне всячески способствовать. И пообещать, что в этой великой битве за восстановление невинности Л. Басаргиной и в целях высшей мировой справедливости он проломит любые кодексные стенки, включит в бой армию своих экспертов, консультантов и советников, шарахнет по необходимым инстанциям валютой из своих арсеналов, в общем: «Марш-марш! В атаку!»
Меня аж колотило от предвкушений и сладостных картинок будущего: Маргарита Федоровна рыдает в судейской клетке в зале горсуда, услышав роковые слова: «Приговаривается…», Зюнька орет: «Ах, мама! И зачем вы это сделали!», а Горохова визжит: «Не виноватая я!»
Растроганная городская публика выносит облыжно оболганную Л. Басаргину из зала суда на руках, менты рукоплещут, Гришунька, оставшийся со мной навеки, сидит на руках Гаши и лопочет «Мамочка!», а Гаша, естественно, шепчет мне в ухо: «А что я тебе говорила? Есть Бог на свете!»
Не знаю, как там насчет Бога, но некий «Симон» Туманский, набитый деньгой, как икряной сазан, светил передо мной своей отлитой из меди лобастой и мощной башкой, судя по всему, я была ему очень нужна, и я была твердо намерена дожать его до конца и наконец-то хоть кого-то из людей, обитающих в этой стране, заставить сделать то, что нужно мне, а не еще кому-то.
— Как вы сказали? Щеколдина? — переспросил он удивленно. — Ну да, конечно, действительно, Маргарита Федоровна… Кажется, я видел ее пару раз. Впрочем, может быть, я ошибаюсь?
— Она такая… Запоминающаяся! — добавила я нетерпеливо. — Вся в кудряшках, низкая, как пень! Брюлечки обожает… Ножки коротенькие! Ну, такая тетка, знаете, как бы из торгашек или которые стограммовки в буфетах на вокзалах разливают! Вот знаете, на кого похожа? На эту тетку из Подольска! Которая «Властилина», что ли? Которая всех на миллиарды тряханула! Вот увидите, если ее потрогать, из нее такое посыплется! Она же теперь на всем городе уселась! Мэр!
— Ах, вы про эту? — Он вздохнул облегченно. — Кажется, я ее действительно как-то видел. Но она больше с Ниной контачила… Ну конечно! Теперь вспомнил! Благотворительность и прочее… Просила какие-то деньги на восстановление собора…
— Она это, — мстительно сказала я. — Она всегда там, где деньги!
— А это обязательно? — помолчав, спросил он.
— Что именно?
— Чтобы ее из вашего фамильного замка — в три шеи? И обязательно ли — в кандалы? Со скандалом и опубликованием разоблачительной статьи в центральной прессе?
— Не сможете?! Тогда что я тут с вами рассусоливаю? Как говорится, «гуд-баюшки», «аривидерчи» и — приятно было познакомиться! Могли бы и раньше тормознуть, чтобы я сдуру мозоли на языке не натерла! Не можете? Значит, и я ничего не могу!
Я ему отсалютовала ладошкой и решительно потопала к двери.
— Сядьте! — сказал он негромко, но так, что моей спине сразу стало холодно. Я обернулась, он стоял, опираясь на стол ладонями, и это было еще одно его преображение: глаза были как сверла, стиснутое и искаженное гримасой прорвавшейся боли лицо — как мел, и кажется, все маски, которые он примерял до этого, были просто шелухой, которую он наконец сбросил, перестав валять дурака.
— Еще чего! — пробормотала я машинально. Я не понимала, как он это сделал, но не успела моргнуть, как он уже оказался не за столом, а впритык ко мне, руки мои стиснула его мертвая хватка, и он отшвырнул меня к креслу, в которое я и плюхнулась, бессильно дрыгнув ногами.
— Вы! Вы! Посмели поднять руку на женщину?!
— Я могу поднять и ногу! И раздавить тебя, как блоху… — хрипло и глухо сказал он. — Здесь делают то, что нужно мне, или вообще ничего уже не делают! У тебя слишком длинный язык, но чересчур короткие извилины…
— Мы уже на «ты»? Какая радость, — съязвила я, но он не обратил на мою попытку сохранить хотя бы видимость некоторого достоинства никакого внимания.
— Ты или действительно непроходимая дура, пли просто делаешь вид, что ничего не понимаешь… — Он говорил как-то безжизненно, почти равнодушно, и от этой безжизненности мне впервые стало по-настоящему не по себе. — Думаю — последнее. Я вышиб эту актрисенку только потому, что увидел — она не сможет молчать. Она из тех женщин, у которых хроническое недержание всего, что становится ей известно. Мне не нужен еще кто-то, кто может знать! Ты меня устраиваешь просто потому, что уже знаешь! Единственная из посторонних… Тебя искали не для того, чтобы ты мне демонстрировала здесь свои тощие ножки и драные коленки, изображала из себя недоделанного графа Монте-Кристо, который вздумал наехать на тех, кто обеспечил его приличным сроком! Я просто потрясен, что даже в зоне из тебя так и не вышибли то, чем тебя нафаршировал твой безупречный дед, как говорится, семья и школа. Тебе кажется, что ты волчица, а ты шавка, которую не примет ни одна приличная стая. Одиночка. Дворняга, без конуры и хозяина, которую просто порвут в куски, если она не угомонится… И это просто случайность, что до тебя еще не добрались! Так что для тебя единственное спасение — это я! Это до тебя доходит?
Лучше бы он орал, ругался, что ли, а не журчал почти шепотом. Его стеклышки плавали надо мной, как льдинки, он нависал над креслом глыбиной, и мне почему-то стало пусто, холодно и почти безразлично. Я опять вляпалась по уши: благородный герой превратился в обычного крокодила и если еще не хрустел моими мослами, то только потому, что не использовал меня в каких-то своих целях, и было очень похоже, что то, что я на свободе — только видимость, и я просто перешла из камеры с решетками в камеру без решеток. И опять меня заставят делать то, что нужно кому-то, а не мне самой.
Он продолжал говорить, напористо и злобно, все громче и громче, а я заплакала без слез, его искаженную харю заволокло как будто серым туманом, и я куда-то поплыла, падая в ласковое и бездумное беспамятство, и мне было горько и печально оттого, что этого типа я почти полюбила, а он даже не понимает, что я могла бы сделать все, что ему нужно, даже без этой идиотской торговли насчет дедушкиного дома, а просто так. Если бы он сказал: «Помогите мне, госпожа Басаргина!» Но как раз до самого простого он и не додумался. Самого простого и обычного. Что делает любая нормальная баба для мужика, который в беде и который ей ой как небезразличен.
А вместо этого он пугает меня и грозится и уж совершенно напрасно поминает мои усохшие в зоне прелести, о состоянии которых я и сама прекрасно знаю…
Я пришла в себя от того, что он перепуганно трясет меня за плечи и бормочет:
— Что с вами? Вы меня слышите? Слышите? Оказывается, мы с ним снова перешли на «вы»? Я сняла его лапы с моих плеч и сказала:
— Ребеночка только не трогайте… Ребеночек ни в чем не виноват!
— Какой, к чертям, ребеночек?.. Ах, этот… При чем тут ребеночек? Вы меня поняли?
— Конечно, — равнодушно ответила я. — Ваши бобики замели все следы там, возле церкви. И даже ментура не догадывается, что там было. И никто не должен знать, что этой женщины больше нету. Но вам для чего-то надо показать, что она живая. Кто-то должен помаячить где-то вместо нее. Так, чтобы все, кто в этом заинтересован, не догадались, что ее нету. И не будет никогда.
— Что значит — «где-то»? Я же вам внятно объясняю! Это буквально через несколько часов!
— Слушайте, отстаньте от меня… — слабо сказала я. — Я сделаю все так, как вам нужно. Единственное, что меня интересует, останусь ли живой я… Я думала, вы нормальный, а вы тоже жулик! Как все… Мне-то на все плевать, но у меня — Гришунька…
— Спасибо!
Он вдруг взял мою руку и поцеловал в ладонь. Губы у него были сухие и горячие.
Я с интересом повертела рукой и осведомилась:
— Поцелуй Иуды, а?
— Бросьте…
Ну-ну, кажется, он умеет смущаться? Смехотура, да и только. А в общем, и впрямь — все по фигу, до лампады и поминальной свечечки. И что там будет, действительно наплевать!
Я ДЕЛАЮ ДЕНЬГИ…
— Вши есть?
Элга держала кончиками пальцев мою кофточку и брезгливо изучала ее.
— А как же! — радостно откликнулась я. — Вошь тюремная, обыкновенная — платяная и головная! Плюс плоскушечки… Штучные! Все по песенке: «Я привез тебе, родная, мандавошек из Китая…» Мочу брать будете? Говнецо на глист-яйцо? Учтите, возможна ВИЧ-инфекция, вероятна чума бубонная… Но уж проказа — наверняка!
Я стреляла в нее в упор, пытаясь пробить броню совершенной невозмутимости и явно сдерживаемого презрения. Она со мной не разговаривала, бесшумно шла за спиной, командовала: «В лифт!», «Налево!», «Прямо!», а теперь приказала: «Снять все!»
В громадных ванных хоромах с полом на двух уровнях, зеркальными стенами и потолком было тепло, воздух пронизывали все ароматы Аравии, в джакузи бурлила и пенилась розовая пена шампуня, но черный мраморный пол холодил босые ноги, и я топталась, как цапля, обхватив плечи руками.
Голый человек всегда беспомощен, у нас на острове самые крутые мамочки ломались, когда их засаживали голыми в карцер за особенно злостные нарушения режима и разборки. Я стояла перед этой особой совершенно голая. И злилась еще и оттого, что мне жутко хотелось плюхнуться в нежную пену и впервые после моего исхода с северов по-настоящему отмыться.
— Слишком много лишних слов. Это непродуктивно, — сказала она равнодушно, словно и не понимала моих попыток завести ее. Перевернула на подзеркальнике старинные песочные часы, постучала ногтем, стронув струйку белого песка, и заявила:
— Вы имеете двадцать минут… На все процедуры.
— А если я… — начала было, но она вдруг звенящим голосом оборвала меня:
— Молчать!
— Ого! — с уважением заметила я. — В войсках СС не служили, мадам? Есть в вас что-то гестаповское… В каком чине изволите пребывать? Как минимум «гоп-стоп-унтер-штурмбаннфюрер»! Верно?
— Исполнять!
Показалось мне или нет, но, кажется, все-таки в ее янтарях первый раз шевельнулось смешливое любопытство.
— А вы меня — по шее… — проворчала я и плюхнулась в ванну так, чтобы забрызгать ее.
Она этого как бы и не заметила, вынула из стенного шкафа в дальнем углу веревочную швабру с пластмассовым черенком, подцепила черенком мои одежды, частично сложенные на пуфике, а частично валявшиеся на полу, явно демонстрируя мне, что даже прикасаться к ним ей противно, и понесла мои трусики, лифчик, юбку, кофту прочь.
— Эй, оставьте в покое мое барахло!
— Оно вам больше не понадобится.
В общем, лишила эта коротышка меня моей лягушачьей шкурки, и хотя до царевны-лягушечки мне было очень далеко, но именно с этого акта и началось преображение Л. Басаргиной во что-то совершенно непонятное, но, конечно, это дошло до меня гораздо позже.
Я разобралась с десятком кранов, педалей и кнопок, венчавших изголовье этого сверхмощного агрегата из абрикосового цвета фаянса, усилила напор и вознеслась на упругих струях, в пене, почти до вершин блаженства.
Почти…
Потому что уже здесь я впервые ощутила незримое присутствие Хозяйки, Настоящей Женщины, которая, конечно же, если и не проектировала сама, то приспосабливала этот водяной рай под себя: от матовых бестеневых плафонов и бра, вделанных в стены, облицованные кремовой итальянской плиткой, по которой порхали темно-коричневые и желтые бабочки и стрекозы, до множества удобных шкафчиков, полок и полочек, заставленных сосудами с пенами, шампунями и ароматными солями, удобными пуфами из не боящейся влаги кожи, чайным столиком поодаль, на котором еще стоял чайник марки «Мулинекс», были видны неубранная массивная чашка, а в пепельнице — бугристой громадной океанской раковине с перламутровым чревом — еще лежал изжеванный окурок коричневой сигарки со следами губной помады.
Низкое удобное кресло из такой же кожи, как и пуфики, было сдвинуто под большой колпак для сушки волос, возле кресла валялись домашние туфли без задников, в опушке из рыжего меха, и мне вдруг показалось, что хозяйка всего этого только вышла на миг, сейчас вернется и скажет: «А с чего это ты забралась в мою ванну, девка?»
Я как-то сразу погасла и, хотя в песочных часах еще струилось, выдернула пробку, чтобы спустить воду, ополоснулась из душевой головки и вылезла из джакузи. На сушилке висело мохнатое банное полотенце, но им уже пользовались, я сдвинула створку зеркального стенного шкафа, взяла из стопки свежее полотенце, накинула на плечи и уселась под колпак сушиться.
Поглядела на валявшиеся меховушки, но надевать туфли не стала, хотя они могли бы и подойти.
По Элге Карловне можно было проверять хронометры — она появилась точно в тот миг, когда в часах упала последняя песчинка. Она успела переодеться в рабочий комбинезон из ношеной джинсы, с лямками и карманом на груди, голову по брови повязала тугой синей косынкой и была похожа на мастерового, которому предстоит работа. На плече она несла махровый халат, а в руках — поднос, на котором лежала сдобная булка и стояла большая кружка с чем-то черным и дымящимся.
Она бросила мне на колени халат, я надела его, даже мне он был велик, явно с плеча Туманского.
— Это необходимо кушать, — сказала Элга. — А это глотать…
Она выложила розовую капсулку.
— Зачем?
— Это не наркотик. Просто дает большой стимул. Чтобы не спать. Я полагаю, что нам предстоит ночь без сна… День тоже.
— А это что такое? — пригубила я из кружки ароматную жидкость с непонятным привкусом, что-то горько-сладкое, пряное, с запахом корицы и мускуса.
— Это для энергичности, — усмехнулась она, заметив мои колебания. — Мой рецепт… Проверено на моем организме. Если этим зарядить ракету, можно лететь на Луну…
— На Луне мне, кажется, делать нечего, — вздохнула я. — А вот во что я у вас запряглась?
— Не надо печали… Это просто полезно и вкусно. Она одобрительно покивала, когда я начала есть, сдоба была свежая, запивочка тоже годилась, но больше всего мне понравилось, что она не стала смотреть, как я жую, а деловито занялась приборкой, подтирая мокрые пятна на полу, переставляя флаконы, а попутно вынула откуда-то большие вьетнамки и положила у моих ног.
Потом она уселась на пуфик поодаль и закурила, щелкнув золотым портсигарчиком.
— Я полагаю, вы имеете любопытство, — сказала она неожиданно мягко. — У нас есть еще десять минут. Спрашивайте! Симон приказал мне на все отвечать…
— Вы кто?
— Если не нарушать формальной логичности, официально я — никто, — подумав, сказала она. — Если исходить из того, что я умею, то в вашем возрасте я считала себя художником, у меня хорошо шла керамика, я имела сильную муфельную печку и увлекалась эмалью с перегородками. Да, именно так, перегородчатая эмаль. По старинным рецептам. Я умею хорошо фотографировать, немножко конструирую одежду для дам большой полноты, немного визажирую, немножко перевожу с немецкого, немножко музицирую, играю в бридж на уровне чемпионов и люблю лошадей… Достаточно?
— Не очень, — честно призналась я. — Вы немка?
— Нет. Я латышка. Из Курляндии. Но я училась в Дрездене. Меня посылали в художественный техникум, когда Дрезден был народно-демократическим, а Латвия считалась советской… Наверное, это не очень существенно, а?
— Ладно, — согласилась я. — Давайте посущественней… За что вам платят?
— Это довольно трудно объяснить. — Фарфоровое личико ее оживилось, она забавно дернула носишком и зафыркала, и я не без изумления поняла, что она умеет не только орать, как капрал, но и хихикать. — Я имею большую известность как специалист по «нюшкам»…
— По чему?!
— О, это очень просто! Я работаю как папа Карло! Я беру обыкновенное дикое деревянное бревно, определяю срок исполнения заказа, назначаю мою цену… И работаю! Иногда это занимает три-четыре месяца, иногда не меньше года, но часто бывают случаи, когда я расторгаю контракт очень спешно… У меня уже есть опыт, и мне хватает нескольких дней, чтобы понять, что мои усилия не приведут к реальному результату, что полено останется поленом, даже если я научу его говорить по-человечески, не ковырять в зубах вилкой за столом, не увешивать себя драгоценностями, как рождественская елка, если выходишь на прогулку с модной собакой, ну, и как высшее достижение — отличать скрипку от виолончели, Первый концерт Чайковского от «Что же ты, зараза, бровь свою подбрила…», а кредитную карточку — от географической…
— Это вы так шутите?
— О, если бы! — Янтарные глаза ее потемнели. — У меня есть опыт! Они все обезумели от неожиданных громадных денег.. Им кажется, что стоит только немного заплатить, и они превратятся в настоящих дам, истинных женщин, не просто смазливых, но таинственных, влекущих, недосягаемых. Никто из них не может понять, что быть женщиной — это не только сумма уловок, пластические операции, гормональные впрыскивания и десятки тысяч на косметику или платье от Юдашкина! Нужен мозг, нужен характер, нужно желание, доходящее до отчаяния! Конечно, можно понять их мужей… Они хотят демонстрировать публике что-то представляющее настоящую ценность, а не просто детородную машину для производства наследников! Но что они понимают, эти выскочки? Вчера он еще командовал своей братвой, носил на шее «голду» весом в три кило и носился на краденом в Европе «пятисотом» «мерседесе»… Сегодня до него дошло — он занимается легальными делами, его научили завязывать галстук, ходить в начищенной обуви, носить скромные, но по-настоящему дорогие костюмы, и ему объяснили, что отечественная «Волга» — это тоже становится модным и даже патриотичным. Но даже самые умные и способные из этих новых, а среди них я встречала действительно очень талантливых в бизнесе мужчин, не могут представить, что только моих усилий мало! Что я могу поделать с его даже горячо любимой супругой, если ее по-настоящему интересуют только тряпки, она лопает, как поросенок, и пьет, как матрос с рыбацкого сейнера, спит до полудня, отвергает всякую дисциплину, не понимает, что такое режим, совершенно убеждена, что если у нее вилла в Испании или особняк во Фриско, то она может орать и топать ногами на любого, у кого всего лишь жалкая сберкнижка в сберкассе! Я таких называю «нюшками» и сбегаю от них почти немедленно! Нет, у меня, конечно, есть настоящие удачи… Иначе у меня бы не было имени! Но я их могу пересчитать по пальцам… И это почти за десять лет!
Она говорила это небрежно, весело, рассекая пальцем дымок от сигареты, и, казалось, распахнулась как теплая дружеская ладошка. Но настоящего веселья в ее голосе не было; я понимала, что она пытается оценить и определить меня по ответной реакции, как бы дает понять, что я разделю ее иронию, потому что она поднимает меня на уровень выше «нюшек», смогу по достоинству оценить ее как некоего Пигмалиона в юбке, который ваяет и пытается оживить тупых Галатей российского разлива, но мне все время казалось, что меня то и дело касается, почти ласково, пушистая невесомая кошачья лапа, готовая мгновенно выпустить острые и опасные когти.
Она ловко ушла от ответа на мой вопрос, когда я спросила, во что впрягаюсь, я сделала вид, что не заметила этого, с удовольствием приканчивала сдобу и пила из кружки — смесь была действительно мощная, допинговая, я буквально чувствовала, как к щекам приливает кровь, сонная одурь и размеренность после купания исчезают, и, в общем, я начала задумываться над тем, есть ли возможность хоть как-то улепетнуть от этой милой онемеченной латышки и унести ноги за пределы столь мощно охраняемой территории. С Гришунькой, конечно.
Но голышом это делать я не собиралась. К тому же кое-что меня действительно интересовало, и я как можно наивнее сказала:
— Элга Карловна, миленькая, раз вы здесь в курсах всех дел, так, может быть, хотя бы вы наконец скажете, что я должна буду сделать?
— О, как раз это не в моей компетенции! — сообщила она, не теряя веселости. — Вам объяснят… Она взглянула на свои часики.
— Вы насыщены? У нас истекает время…
— Еще чуточек… Дососу! Очень вкусно! Я вытряхнула из кружки последние густые капли, почмокала и спросила:
— Я правильно понимаю? Вы при супруге этого самого Туманского тоже по контракту вкалывали? Делали из нее даму?
И кто меня тянул за язык? Кажется, я невольно ударила по самому больному. Личико ее странно исказилось, словно стянулось в тугой кулак, подбородок бессильно задрожал, глаза начали заплывать мокрым, и она закрыла лицо ладошками, сразу сжавшись, сгорбившись, став еще меньше, чем была на самом деле. Она кричала, выла беззвучно — это было страшно. Она отвернулась, ткнулась лбом в стенку, царапала зеркало ногтями бессмысленно и отчаянно.
— О нет… Нет… — хрипло и клокочуще выдавливала она из горла.
Я рванула к крану и налила в кружку холодной воды.
— Выпейте…
Я тронула ее за острое плечо, она оглянулась, но, кажется, меня не видела. Глаза были совершенно пусты, без дна, ледяная желтая прозрачность.
Я втиснула ей кружку в ладонь. Она долго и бессмысленно рассматривала ее и потом с размаху разбила о мраморный подзеркальник, осколки брызнули по полу.
— Я приношу извинения, — четко и спокойно сказала она. — Есть вещи, которые вас совершенно не касаются. Мы не имеем больше времени. Идите за мной!
* * *
Охранник сидел у двери, широко расставив ноги, и дремал, прикрыв глаза. У него было широкое, копченое, как окорок, лицо, в распахе серой форменной куртки была видна белая сбруя из кожзаменителя с кобурой, а к поясу были прицеплены наручники. Это был тот самый «старшой» с джипа, которого я видела возле церквушки.
Я поднялась из кресла-вертушки офисной модели с подзатыльником, ресницы его дрогнули, и он привстал.
— Не боись, служивый… Не смоюсь!
Я пошла к окну в эркере, нависавшем над территорией на высоте третьего этажа. Он нервно засопел и отвел глаза — если верха у меня уже были прикрыты тонкой водолазкой, то низы, пониже пупка, были обнажены — черные трусишки, темный пояс с подвязками, на которых были вышиты красные розочки, все новое, я только магазинные этикетки содрала. Босоножки-плетенки почти без каблука немного жали, но терпеть было можно.
Окно было распахнуто в сырую ночь, аккуратно затянутое мелкой сеткой от комарья. В темном небе просматривались просветы посветлее, над дальним лесом помигивали зарницы и перекатывало — где-то не очень далеко шел дождь.
На территории опять что-то случилось: легковушки отчаливали со стоянки, сигналили и вереницей выезжали за главные ворота, огни их стоп-сигналов расплывались багровыми пятнами. Похоже, какое-то толковище закончилось и гости — или кто они там такие? — убирались в Москву.
Спрашивать этого отдрессированного служебного овчара с наручниками было бессмысленно, и я еще раз оглядела помещение. То, что это рабочий кабинет именно женщины, понять было несложно: на полках были расставлены сувенирные куколки в иноземных костюмах — мексиканские сомбрерщики, негритоски и малайки, чего ни один уважающий себя делец держать не станет, у письменного стола в напольной вазе-бочонке, не то китайской, не то японской, расписанной алыми иероглифами, стоял какой-то экзотический цветок, в общем, деревце с лакированной листвой и пряно пахнущими сиреневыми соцветиями.
По кабинету вразброс было натыкано несколько чемоданов и сумок из одного набора — все из желтой мягкой кожи, с наклейками гостиниц и неснятыми ярлыками авиакомпании «САС». Похоже, что хозяйка их просто бросила, не торопясь открыть.
Тем страннее, почти нелепо смотрелось все остальное — холодный черный металл стеллажей, забитых какими-то канцелярскими папками, серые пластмассовые кожухи, целое нагромождение техники, окружавшее массивный письменный стол, на подставках и приставках — мощный компьютер с монитором в метр, на мерцающем экране которого бесконечновозникала и куда-то уплывала мерцающая электронная рыбка, блоки дополнительной памяти, плоский принтер, батарея одинаковых телефонов, факс и еще какие-то устройства, о предназначении которых я не могла даже догадаться.
Кресло на колесиках, в котором бывшая хозяйка могла разъезжать по паркету не вставая, было прикрыто хорошо выделанной пушистой рысьей шкурой — зябко ей здесь бывало, что ли? А в подлокотники были встроены какие-то клавиши и кнопки, отчего оно напоминало кресло летчика в пилотской кабине. Куда-то эта бедолага летела, куда-то вела свой корабль, к чему-то стремилась, только приземлилась, похоже, совсем не в точке назначения…
Конечно, впервые вступив в этот кабинет, я и представить себе не могла, что именно здесь мне предстоит провести еще немало дней и что вся эта машинерия станет для меня простой и понятной, как кастрюля в кухне, и я здесь все вычищу, выброшу и переменю, чтобы ничто даже в намеке не напоминало мне о прежней владелице, тем более что меня интересовало совсем другое.
Здесь не было ни памятных фотографий, ни картинок на стенах, но в дальнем углу штофные обои были забрызганы масляными подтеками, там с крючка свисал обрывок толстой серебряной цепки, а на паркете валялась вывалившаяся из серебряной оковки обычная церковная лампадка из зеленого бутылочного стекла. Кто-то вырвал ее из стены, как говорится, с корнем.
Выше лампадки осталась висеть, хотя и скособоченно, небольшая, почти черная иконка в окладе — Дева Мария с младенцем на руках. Я в иконах понимаю мало, только то, что когда-то пытался мне втолковать дед, да еще Гаша старалась приобщить меня, водя в церковь на Пасху и Рождество и постоянно напоминая мне, что я все-таки крещеная. Но то, что это очень старая икона, было даже мне понятно по изгибу пересохшей доски, на которой она была писана, мельчайшей сети трещинок и того ощущения вековой намоленности, которое не передается никакими словами.
Небольшие, почти миниатюрные лики Богоматери и Младенца словно светились, проступая из мглы, и глаза ребенка были гораздо умудреннее и проницательнее, чем у той, что держала его на руках. Венцы были тускловатыми, и от этого особенно яркими казались мазки — зеленые, алые и желтые, которые в двух-трех местах пробивались сквозь темень от их одежд. Похоже, что запись пытались реставрировать, но потом оставили как была.
Даже мне было понятно, что доска сама по себе драгоценна. Но она еще была и заключена в тончайшей работы оклад с клеймами, желтый металл которого делал ее тяжелой, как слиток. В оклад были искусно вделаны крупные прозрачные аметисты, рубины винного цвета, россыпной речной жемчуг и несколько граненых крупинок, брызнувших радужным светом.
Казалось бы, такую радость надо беречь как зеницу ока, но икона была беспощадно изуродована, истыкана в нескольких местах чем-то острым, словно какая-то свихнувшаяся птица долбила ее клювом, метя в глаза Деве Марии. Но глаза уцелели, только под одним была глубокая рана, в глубине которой проглядывало что-то серое, а в горле Девы торчал какой-то стальной острый обломок, загнанный в древесину глубоко, с почти нечеловеческой силой.
Удар был так силен, что икона треснула по вертикали, и тонкая, как паутина, трещина рассекала смуглую щеку, висок и венец женщины и уходила вверх, под оклад, а уходя вниз, отсекала босые ножки младенчика.
Я потрогала пальцем острый скол железки и поняла, что это кто-то вогнал в икону, сомкнув лезвия, как клинок, обычные канцелярские ножницы, лезвия застряли в древесине, а металл не выдержал и обломился у того места, где половинки соединяет винтик.
Удар был дикий — это же как голой ладонью гвоздь вогнать…
От одного вида всего этого изувеченного мне стало тревожно. Я хотела потихонечку раскрутить охранника, чтобы он не молчал, как памятник железному Феликсу, но не успела, он прислушался и вскочил, нюх на хозяина у него был отработан.
Пнув ногой дверь, быстро вошел Туманский.
— Почему еще не готовы? Где Элга?
— Что-то химичит с брюками для меня. Верх годится, а низ удлиняется…
Он покосился на мои голые ноги, фыркнул и сказал охраннику:
— Там со склада кое-что берут… Проверь, чтобы все было… Как всегда!
Охранник растворился.
Туманский осел в кресло и сильно потер лицо ладонями. Лицо было мятое, глаза, окруженные темными кругами, глубоко ввалились, а на щеках пробивалась густая щетинка небритости.
Я снова потрогала иконку и сказала:
— У вас что тут, и психи водятся? Кто же руку-то поднял на такое?
— А вот это к вам никакого отношения не имеет… — поморщился он.
Он не просто мне рот затыкал, он словно и видеть меня здесь не хотел — уткнулся носом в пол, грыз чубук погасшей трубки.
Я подумала, повернулась к иконе, перекрестилась и начала тихонечко, припоминая Гашины уроки:
— «Пресвятая Владычица моя Богородица, святыми твоими и всесильными мольбами…»
— Вы что это делаете? — очумело вскинул он голову.
— Молитву творю… — смиренно сказала я. — Мы же с нею как бы погорели обе, мне досталось, ей, видите, тоже… Я так думаю, что уж она меня поймет… «…святыми твоими и всесильными мольбами отжени от мене смиренного и окаянного раба твоего…» — продолжала я.
— Нелогично! — Он сердито скалился, изображая улыбочку. — Вы же не раб, вы — рабыня! А «отжени»? Что это значит — «прогони»? Что же именно?
— «Уныние, забвение, неразумие, нерадение, и вся скверные и хульные помышления от окаянного моего сердца и помрачение ума моего», — повернувшись к нему спиной, чеканила я. — «И погаси пламень страстей моих, яко нищь есмь и окаянен, и избави мя от многих лютых воспоминаний и предприятий, и от всех действий злых освободи мя…»
— Красиво… — вдруг глухо признался он.
— Главное — точно, — сказала я. — Особенно насчет «нищь есмь и окаянен»… И воспоминания, конечно, «лютые»… Куда денешься?
— Снимите это, пожалуйста… Сразу снять надо было, да ни у кого соображения не хватило.
Я осторожно сняла иконку с крюка и положила на стол.
— Интересно, сколько ей лет? Или веков?
— Понятия не имею. Это все… Нина Викентьевна. Для нее искали и нашли. Какие-то ее новосибирские подруги. Откопали этот образок на Телецком озере, не то в монастыре, не то в какой-то часовне. Я-то сдуру посмеялся, а она, так выходит, действительно поверила… Что поможет. Смешно… С ее неверием никому и ни во что? Я ведь, если честно, считал — просто блажь… А вот она, оказывается, действительно все вымаливала, просила, значит…
— Что просила?
— А что может просить женщина на излете? Когда не так уж много остается? Ребенка, конечно…
— Это она… сделала?
— Да.
— Зачем?
— Не знаю. Могу только догадываться. — Он сильно похрустел пальцами, щека подергивалась. — Меня здесь не было. Улетала без меня, возвратилась без меня. Все решила — без меня. Впрочем, последнее время она почти все решала без меня… Говорят, она была очень пьяна, почти безумна… Всех гнала в шею, даже Элгу! Эти дуболомы из охраны ничего не могли с нею поделать… Она их держала в кулаке, все навытяжку! Даже ключи от ее любимой тачки отобрать не решились… Меня вызвали из Москвы слишком поздно! Слишком… Но ведь вы и сами все это знаете? Ведь это именно с вами я говорил по мобильнику.
Что-то тут было не так, чего-то Туманский недоговаривал, но я угадывала, что он, может быть впервые, говорит вслух не столько с посторонним человеком, сколько сам с собой, и, наверное, это лопнуло и прорвалось, как гнойник, именно при мне, потому что, как я понимала, все эти последние дни перед большинством людей ему нужно было делать вид, что ничего не случилось, что его жена жива, и конечно же он кому-то должен был лгать, как-то выкручиваться, может быть, даже шутить и смеяться, но я была как раз той, перед которой темнить не имело никакого смысла. Я знала, и он не выдержал…
Я вернулась в угол, подняла с полу скользкие от пролитого лампадного масла серебряные цепки, к которым крепилась сама лампада, сняла с крюка обрывок цепи и аккуратно положила на столешницу рядом с иконой. Темные глаза Богоматери были как живые, а зрачки странно и печально отсвечивали. И совершенно нелепой была пробоина на смуглой впалой щеке ее, и дико торчал этот огрызок металла, а грубая глубокая царапина рассекала нежную пяточку младенчика с крохотными пальчиками.
Вообще-то, отношение у меня к вере и верующим не то чтобы сложное, но по сути — никакое. И я не собиралась обвинять эту самую Нину Викентьевну в богохульстве. Просто это было красиво, старинно и кому-то очень нужно, где-то там, телецким богомольцам и еще каким-то людям. И что-то я не могла до конца поверить, что хозяйка всего этого дошла до такого отчаяния и осатанения, ухватившись за первое, что попалось под руку, только из-за того, что поверила в чудо, которое не состоялось.
Не помогла ей, выходит, Дева Мария ни зачать, ни выносить, ни родить… Что-то тут не совпадало, по моему мнению, такая женщина, как Туманская, могла бы пойти вразнос по более мощной причине. И по-моему, такие особы, как она, больше доверяют гинекологам, чем чудотворцам. Нет, тут была еще какая-то муть, какая-то мгла…
Он вдруг выдвинул ящик стола, нашарил там пакет из пленки и вынул из него небольшой плоский черный пистолетик, похожий на игрушечный. Извлек из рукоятки магазин, латунные патрончики с серыми пульками тоже были как игрушечные.
— Вот из этого… она… — сообщил он. — Итальянский… Полицейский «Автоматик», калибр восемь миллиметров… Вообще-то газовый, но кто-то переделал под боевой патрон. И никто не может мне сказать, где она это дерьмо раздобыла. И когда… Стреляла в сердце, понимаешь?
— Я знаю.
— А… ну да… Как думаешь, ей было очень больно?
— Я думаю, что ей было очень страшно… Мне бы было, — сказала я. — А она как-то все это объяснила? Ну, записка там… Какое-нибудь письмо…
— Нет. Ничего, — помолчав, признался он. — Вообще-то все держали ее за красивую женщину, весьма устроенную семейно и очень удачливую в делах. Но я-то всегда знал — она из таких, стержневых, железных! Такие никогда себя не обманывают. И если что-то решают всерьез, никто помешать не может… Даже я!
— Может быть, вы ее обидели? Или как? — осторожно спросила я.
— Или как… — Он криво ухмыльнулся. — Она все делала втихую. Не верила своему счастью. Боялась спугнуть удачу… Не знаю… Даже Элге она ничего не сказала. Пока не вернулась. Какое-то время назад у нее прекратились эти самые… ваши дамские дела… Она решила — все, состоялось! В нашу медицину она никогда не верила, где-то в Баварии есть клиника, как она выражалась, «по потрошкам», она там бывала и до этого. Вот она и рванула туда… Ну, а там — эти медицинские фрау и герры… у них так принято — ничего не скрывать… Какой-то особенный скоростной канцер, уже с метастазами, и именно в областях повышенной… интимности! Ну, сейчас это хоть как-то, но лечится, особенно у тевтонов, во всяком случае жизнь продлевают на какое-то время. Ей предложили какую-то суперсовременную терапию с химией, лазерами, мазерами, не знаю, что там еще, и почти немедленно — под нож…
Туманский слепо смотрел на стеллажи, моргал, морщился.
Ткнул трубкой, рука подрагивала мелко.
— Где-то тут я припрятал всю эту диагностику… толщиной с первый том «Капитала»… Анализы, снимки, заключения! Все на «дойче шпрахе» и латыни, но понять можно. Они тут с Элгой пображничали, сначала она помалкивала, а потом призналась… Сказала, что не даст себя обстрогать и выпотрошить до оболочки, что это нелепо и гнусно — заставлять меня жить с бесполым монстром, у которого вместо грудей — импортные протезные сисечки или наши российские мешочки с просом, а вместо остального — унитазные патрубки для вывода отходов… К тому же она считала, что может остаться лысой на весь срок, который ей отпущен. В общем, она представила нашу дальнейшую жизнь как систему взаимных мук, не собиралась именно меня на них обрекать, терпеть ее, такую… И заявила, что я ее должен помнить только настоящей женщиной! Они тут вместе рыдали и клюкали, клюкали и рыдали и сходились на том, что именно меня надо пожалеть и не выбить из седла сразу, а постепенно подготовить к неизбежной разлуке… Эти идиотки додумались до того, что ей, пока не поздно, нужно публично наставить мне рога с кем-нибудь из мужиков, которым она не безразлична, засим должен был последовать скандал, развод и иная мутота! После чего обесчещенный супруг, то есть я, отправит ее ко всем чертям и думать о ней забудет! Лихо?
— А потом? — Больше всего мне хотелось, чтобы он перестал ковырять себя по живому. И еще я поняла, что он очень сильно любит свою бедолагу и пока еще просто не может понять, принять трезво то, что ее никогда не будет.
— А потом у нее началась истерика… — хмуро ответил он. — И если она прогнала от себя даже Элгу, значит, ей стало не просто плохо. Безвыходно. Ну, а когда они все-таки осмелились вызвать меня из Москвы — ее здесь уже не было.
Туманский поднялся, побрел к стене, сдвинул панель, за которой стояли бутылки, и, сковырнув пробку, начал пить из горлышка что-то бесцветное.
— Представляю, как — она здесь… металась… Одна, — хрипло сказал он. — О, черт! Где же они все?!
— Так что я там должна исполнить? — сухо сказала я, нагличая, потому что больше всего боялась расплакаться. — Давайте! Давайте! Что вы все кольца вьете вокруг да около?
Он посмотрел на меня удивленно, пожал плечами, склонился к клавиатуре компьютера, пробежал пальцами и сказал:
— Информация к размышлению. Взгляните-ка, Басаргина!
Я заглянула. Экран монитора стал белым, и на нем четко выстроились черные колонки каких-то цифр, перемежаемых латинскими литерами, непонятными словечками на английском, немецком, итальянском и, кажется, даже испанском.
— Это пароли, шифры и номера счетов, а также суммы вкладов, размещенных в ряде банков, не российских, конечно, которыми владеет или имеет право распоряжаться Нина Викентьевна Туманская.
— Владела?
— Нет. Владеет. И распоряжается, — твердо сказал он. — И будет распоряжаться и владеть до тех пор, пока не просочится информация — а это произойдет неизбежно, — что ее больше нет…
— Ага… — сказала я. — Вот теперь понятно! Значит, это я — как бы она! И должна выковырять для вас эту денежку, пока никто не дотумкал?
— О, господи! — фыркнул он. — Вам бы это не удалось, даже если бы вы появились в каком-нибудь Цюрихе или на Багамах в сопровождении батальона десантников! Вы просто не имеете представления о том, что такое система банковской безопасности и защиты вкладов, даже безымянных… Нет, это дела далеко не ближнего будущего, связанные с правами наследования, совместного владения и прочей юриспруденцией. Я просто хочу, чтобы вы представили масштаб сумм и дел, которые были ей поручены… В общем, чем она рулила…
— Это в валюте, что ли? Доллары? Вот это что? Тыщи? — ткнула я наугад.
— Это не доллары, это дойчмарки… Шестьдесят девять миллионов, кажется… — пригляделся он.
— Ого! Значит, вы такой богатенький?
— Не я, — покачал он головой. — То есть не совсем я… Понимаете, Лизавета Юрьевна, есть такое понятие, как коммерческая тайна… И не только коммерческая. Формально я нищ и гол. Ну, не совсем гол и нищ на уровне юного балбеса из «новых русских», который торгует какими-нибудь контрабандными консервами, пережившими срок годности, и считает, что он в порядке, если обзавелся «мерсом» и квартирой на двух уровнях… Но в общем-то это мелочевка. Не то, чем можно по-настоящему оперировать. Видите ли, Лиза, дело в том, что несколько лет назад я замкнул основные дела на Нине! Большинство персон и фирм, с которыми она имела дела, даже не подозревают, что за всем этим маячу именно я… Ну, не один, конечно! Есть очень крупные и весьма ответственные лица, с которыми я, скажем, дружен еще со времен павловской денежной реформы, фальшивых авизо и совершенно идиотских казенных кредитов, которые никогда не возвращаются в казну. Это вам понятно?
— Да вы не виляйте! — ухмыльнулась я. — Мы об таких, как вы, в зоне все языки обмозолили! Сказано же — свистнешь блок сигарет или бутыльмент из коммерческого киоска — закон на страже: «малым агитатором» из ментовской резины по почкам, статья, срок и на нары! Упрешь миллиард под какие-нибудь чеки «Урожай» или народный автомобильчик — и даешь в депутаты! А то и круче! И это только то, что на виду, а то, что там за спинами творится, и кто за всем этим в действительности стоит, кто узнает? Туман… Вы же тоже засветиться боитесь;.. А с чего? Тоже, если что — за шкирку и в Лефортово, да? Сколько вы лично уперли-то? А тут вот — я с дедом… Домушечка наш… И она, как вы! Все мое — мое и твое — тоже мое! Да?!
Я уже орала.
— О, боже! Какой примитив… — угрюмо пожал он плечами. — Я считал — вы умнее…
— Ладно… Что там у вас? Валяйте… — Я сорвалась до поросячьего визга и понимала — в чем-то он прав: что есть, то есть, и чем больше вопишь, тем смешнее и наивнее выглядишь. Кто я такая для таких, как он? Что-то там дергается, придавленное казенным сапогом, скулит и пытается выжить…
— У нас контракт. В общем, сделка… Которая готовилась почти полгода. Специалистами, конечно. Юристы, эксперты, директорат… Нина Викентьевна в детали не очень входила и в подготовке акции почти не участвовала, черновую работу она всегда оставляла спецам, за собой оставляла только контроль и заключительную фазу. Но эта фаза, то есть подписание итоговых документов, — только ее прерогатива. Только она имеет право на подпись. И все это она должна была сделать завтра, не позднее шестнадцати ноль-ноль… В общем, если это не произойдет, я действительно буду и нищ и гол… Без преувеличения. Меня разденут до нитки. В лучшем случае. Думаю, что этим дело не ограничится. Я уже сижу в приличной долговой яме, и, если не гарантирую возврат кредитов, мне придется все бросать и уносить, ноги. Впрочем, вряд ли мне это дадут сделать. Есть ряд популярных вариантов, от пули в подъезде до элементарного ДТП… Или еще что-нибудь из разряда трагических случайностей… Так что все теперь зависит от вас!
— Ну и как это будет выглядеть?
— Во всяком случае, изображать Штирлица в кругу врагов вам не придется. Все просчитано, продумано и подготовлено. Круг людей, которые знают Нину, сужен до предела. На главном заключительном этапе примут участие четверо, кроме вас. Трое из них никогда ее не видели Четвертый знал ее почти так же прекрасно, как и я, но он будет молчать. Сделка, в общем, почти конспиративная, оглашению не подлежит, так что те меры, которые приняты, ни у кого удивления де вызовут…
— Я не знаю, как она подписывается…
— Да бросьте вы! — Он зафыркал, сдерживая смех. — Поставите какую-нибудь закорюку. Ее удостоверят. Есть кому…
— Это же… криминал…
— Конечно, — согласился он.
— А что со мной будет? Потом? Тоже — подъезд или в автомобильчике кокнете? Вы же у меня на крючке будете… Такое не прощается!
— Поменьше читайте детективы, Лиза… — устало сказал он. — Люди редко понимают друг друга, когда им хорошо. На беде сходятся гораздо надежнее. Вам — худо, мне — еще горше… Я думаю, мы поладим!
— Но вы будете рядом? Если что? Там? Поможете? Подскажете? Если что не так пойдет…
— Нет, — покачал он головой. — Меня рядом не будет. Меня никогда в таких делах рядом с нею не было. Все знают, что она и близко не подпускала меня к делам. Для всех я бездельник, которого просто содержит красивая и многоимущая дама. Бабник, поддавала, игрок, пропадающий на ипподроме, — в общем, нечто беспутное, трепло, постельная фигура, которую умная женщина содержит только для того, чтобы было кому подавать ей шубку и маячить где-то рядом на светских тусовках или концертах «Виртуозов Москвы»… Все знают, что я когда-то начинал какой-то свой бизнес, но бездарно все профукал, разорился и, если бы не она, окончил свой путь в бомжах… Так удобнее, Лиза! Во всяком случае, надежнее. Вы думаете, я один на Москве такой… декоративный? Видите, я с вами совершенно откровенен…
Он печально и ласково рокотал, будто обволакивал меня своими горестями, и мне его становилось по-настоящему жалко, и я почти гордилась тем, что теперь только от меня зависит, преодолеет ли он пропасть, открывшуюся перед ним, или рухнет в нее, чтобы никогда больше не подняться. И это конечно же было еще одно его преображение, и он снова текуче менялся, как очень талантливый, опытный актер, который точно знает, что делать для того, чтобы вызвать слезу сочувствия и ощущение соучастия, приязнь и понимание публики в зрительном зале. И вся разница была в том, что сценой на этот раз был кабинет его такой же разнесчастный супруги, а единственным зрителем, которого он неумолимо затягивал в свою игру, была я.
Вошла наконец Элга, злобно-напряженная. Она несла на вешалке отглаженный жакет почти мужского кроя из темнокоричневой материи и такие же брюки, которые они удлинила, отвернув обшлага, снизу.
Туманский деликатно ушел к столу, а я переоделась, поглядывая на Элгу, которая расчесывала гребнем паричок из коллекции Туманской, похожий на шапочку из темного меха с более светлыми, похожими на перышки, прядями. Потом она вскрыла большой чемодан на колесиках и начала выбрасывать прямо на паркет неряшливо, видно второпях, затолканные вещи: какие-то шарфики, блузки, белье. И в этих вещах, небрежно бросаемых на пол, было что-то беспощадное и стыдное, потому что владелица их никогда бы не позволила рыться в них вот так еще кому-то.
Брюки немного жали в шагу, но жакетка села как влитая. Костюм был совершенно новый, и только по слабому запаху духов было понятно, что его надевали пару раз. Я пыталась примерить паричок — он морщинил на макушке и беззвучно ругалась, когда появился тощий лощеный парень с деловым портфелем в руках и кожаной папкой под мышкой, похожий на породистую английскую лошадь, с удлиненным бледным лицом, выбритым до лоска, в безукоризненном темном костюме, с шелковым галстуком в тон и платочком в нагрудном кармашке. Распроборенная головка его блестела от бриолина, и в общем в нем было что-то от манекена в витрине модного бутика.
Он испуганно уставился на меня, забыв поздороваться, а Туманский сказал:
— Знакомьтесь, Лиза… Это господин Гурвич, первый помощник Нины Викентьевны. Он вас введет в подробности процедур и нюансы протокола!
— Вы сошли с ума… — смятенно пробормотал он.
— Да бросьте вы, Вадим! — брезгливо фыркнул Туманский. — Нина загнала нас за Можай… И вы это лучше меня знаете! Так что приступайте… Наша спасительница — человек неглупый. Но не усложняйте! Попроще, попроще…
— Мне очень горестно, Симон… — вдруг яростно вскинулась Элга. — Вы не имеете уважения даже к смерти! Я просто не в состоянии больше заниматься этой особой…
— Вы будете заниматься тем, что вам скажут, Карловна! — тихо сказал он. — Я вам не Нина! Я вас просто вышибу! И вы отправитесь отсюда ко всем чертям! Прислуживать очередной московской корове! И делать из нее трепетную лань…
— Вы невоспитанны… — побелев, сообщила она. — Я никогда вам этого не говорила. Из большого уважения к ее чувствам. Вы же бандит, Симон!
— Есть немного… — согласился он и вышел.
ВЗЛЕТНАЯ ПОЛОСА
Розовая капсулка и убойной мощи пойло, намешанное по рецепту Элги, сработало безупречно — сна ни в одном глазу, я чувствовала себя так, словно готова отмахать марафонскую дистанцию. Я впервые летела в вертолете, и это было похоже на то, словно тебя сунули в бетономешалку. Все тряслось, ревели турбины, и говорить не было никакой возможности — только кричать. Вадим и пытался мне что-то растолковывать насчет каких-то векселей, личных «авалей» и банковских гарантий, но понял, что кричать мне в ухо бессмысленно, и отвалился.
В салоне бывшего армейского МИ-18, переделанного под личную колесницу Н. В. Туманской, было шесть кресел, привинченный между ними столик, в отдельном отсеке помещалась подвесная койка, накрытая шкурой белого медведя. Там же была стойка для охотничьих ружей, а на переборке висела фотография хозяйки в унтах, красном стеганом комбинезоне, с карабином в руках. У ног ее распластался тот самый медведь, шкура которого и была представлена на койке. Оказывается, Н. В. Туманская умела и такое…
В иллюминатор почти ничего не было видно, его заливали косые струйки дождя, сверху было черное небо, снизу — черный беспросветный лес, и было и без слов понятно, что мы летим не в Москву, а куда-то на север, в настоящую Тмутаракань, во всяком случае, не собираемся заруливать в цивилизованную Тверь и оставляем далеко на западе северную столицу.
Четыре кресла из шести были заняты, рядом со мной сидел Гурвич, впереди светил розовой лысиной расхристанный толстячок в перхоти, которого мне представили как главу юридической службы и который уже нагло, не моргнув глазом именовал меня «Нина Викентьевна», а рядом с ним кивал башкой главный охранник, тот самый, окорокообразный. Все дремали, и только он то и дело вздергивался и выворачивал шею, каждый раз убеждаясь, что я на месте. У него была смешная фамилия — Чичерюкин, но больше ничего смешного в нем не было. Он прилип ко мне, как пластырь, следил настороженно за каждым движением и пережевывал в мозгах каждое мое слово.
Сопровождал он меня и за несколько минут до отлета, когда я уже полностью прибарахлилась, навела полный марафет, вертолет грел двигатели, но я потребовала, чтобы мне показали Гришуню. Мол, как он там, и без свидания с ним — ничего делать не стану.
Мой мальчишечка спал на одной из коек на «вахте» как убитый, уткнувшись мордашкой в подушку, только розовая попка торчала из-под одеяла. А на второй койке сидел и читал книгу Клецов в трусах и тельняшке. Он сделал из газеты колпак на лампочку, чтобы свет не попадал на ребенка, горшок был наготове, а Гришкины ползуны сушились на веревочке.
Клецов поднялся, недоуменно разглядывая меня, и это было смешно. Но все-таки узнал и сказал очумело:
— Это ты, что ли? Чего вырядилась?
— Мне работу дали, Петя. — с воодушевлением сообщила я. — Считай, что все это — спецовка! А вообще-то я тебя отмазала… Так что тебя никто не турнет. Этот хмырь, который Семен Семеныч, согласен считать все, что было, включая пивко, легким недоразумением… Так что ты в полном порядке! Скажи мне «спасибо»…
— Какое, к чертовой матери, «спасибо»? Какую работу тебе дали? Ты во что опять вляпалась, Лиза?!
— Без комментариев! — пригрозил мне скучным голосом Чичерюкин. — А ты, Клецов, мне еще объяснительную должен… Что вы там с напарником таскали, сколько вылакали и чем закусывали.
— Ты один за Гришкой смотришь? — перебила я его.
— Да нет… Сидела тут тетка. Я ее спать отправил…
— Вот что, Петь! — задумалась я. — Я его тут ни на каких теток не оставлю. Давай-ка утречком собирай все бебехи и вези его к Гаше! Прямо в Плетениху… Там у нее внучат — целый конвейер, где четверо — там и пятый. Вот ей я доверяюсь…
— Хорошо, Лиз… Пусть так… — кивнул Петро.
— Ничего хорошего, — твердо сказал охранник. — И ничего «так» не будет! И этот шкет останется здесь, на территории, при Глашке Мухиной. А вот тебя лично я не держу. У тебя же отгулы? Вот и отдыхай! А тут найдется кому понянчить…
— Ничего себе шуточки! Это что же вы, ребенка в заложники оставляете? Для гарантии, что ли? Чтобы я не взбрыкнула? — начала соображать я.
— Разговорчики, мадам! — тускло глянул Чичерюкин. — Разъясни ей, Клецов, — тут у нас не возражают!
— Вы что опять заплели? Во что ее впутываете? — окаменел лицом Петро.
— Она сама знает, — ухмыльнулся Чичерюкин. — А вот ты — не суйся… У каждого свое корыто, что наливают, то и хлебай! Пока наливают!
— Лизавета… Не смей… Понимаешь?!
— Такая жизнь, Петя! Надо… — Я похлопала его по плечу и рванула с «вахты», только бы не объясняться, да еще при этом барбосе.
Даже до меня дошло — Гришуньку они и впрямь придерживают с умыслом, чтобы его вырвать у них, я на все пойду.
И за всей этой плетенкой стала возникать точная и почти примитивная продуманность, жесткая и в общем жестокая беспощадность каждого шага любезного моему сердцу «Симона», истинного хозяина всего этого имущества и даже людей, господина Туманского…
Наконец из ночи высыпали пригоршни огней, цепочки уличных фонарей вдоль крыш какого-то поселка, потом сплошное сияние встало над плоскими крышами цехов, заводских труб и строений, вертолет прошел над квадратным черным прудом и сел возле древней, черной от копоти и сажи кирпичной водокачки.
Все стихло, и мы вылезли на травяной пятачок неподалеку от сквозных заводских ворот. Трава была мокрая — здесь тоже недавно шел дождь. Нас никто не встречал, только рыжая дворняга подошла и издали начала нас рассматривать.
Потом из ворот выбежал толстый дядька в белой каске и светлом комбинезоне, на раскормленной физии сияла улыбка, и даже усы торчком, рыжие, с сединкой, тоже приветственно улыбались.
В руках у него был зонт, и хотя с неба уже ничего не капало, он разлетелся именно ко мне, услужливо раскрыл зонт, укрывая меня под ним, зачастил ласково:
— Заждались… Заждались! Но, в общем, все готово… Все на месте! Прошу… Прошу…
Я протянула ему величественно руку в коричневой лайковой перчатке, он чуть ли не лизнул ее, но тут же странно заморгал, приглядываясь. Вадим не дал ему сказать ни слова, тут же оттеснил в сторонку и что-то зашептал в ухо.
— Ага… — закивал тот. — Это я понимаю… Угу! А вот это не понимаю! Ага… Именно он требует? Ага…
А я и недопонял…
Мне это надоело, и я капризно фыркнула:
— Ну, что же вы стоите? Ведите! Куда там надо?
— За мной! За мной! — Пересиливая оторопь, толстячок побежал впереди нас.
Гурвич семенил рядом со мной, поддерживая под локоток, а я плыла, как королевская каравелла под всеми парусами и стягами, развевая полы широченного шелестящего шелком плащ-пальто, щурясь сквозь желтоватые притемненные очки в массивной оправе, скрывавшие истинный цвет моих глаз, покачивая полями огромной летней шляпы, которую я нахлобучила сверху парика в последний момент, придерживая на ремне сумку-сундучок, в которой ничего не было, кроме пудреницы и носового платка — вся такая величественная, значительная и недосягаемая для простолюдинов.
— Вы как? Через цеха идем? Или как? — с долей растерянности оглянулся толстяк.
— Всенепременно, дружок! Всенепременно! — Я милостиво похлопала его по плечу, а Вадим захрюкал. Оказывается, он так смеялся.
Но технический директор этого заведения с трубами страдальчески покосился на него и вдруг, щелкнув каблуками и почтительно склонив голову, сказал:
— Только прошу поосторожнее, Нина Викентьевна! Печи, знаете ли… Огонь!
Это он так показывал, что нашу экспедицию не отвергает, а лично меня принимает за ту, которую он и был обязан встречать. Юрист одобрительно хмыкнул, Гурвич заткнулся, Чичерюкин обогнал всех и зашагал впереди, бдительно озираясь. Приступил, значит, к своим охранным обязанностям.
Мне никто ничего не объяснял, и это было понятно — считалось, что я, то есть она, здесь не впервой.
Так что до всего мне пришлось доходить своим умом. Я и доходила. Мы долго проходили какие-то цеха с бесконечным количеством тамбуров и ворот.
Шла ночная смена, и народу здесь было на удивление мало. Сначала мы попали в какой-то транспортный цех, где на рельсах стоял вагон, в который какие-то работяги грузили большие картонные ящики с чем-то, на нас они внимания не обращали. Потом открылась дверь в огромное помещение, заставленное корытами с жидкой глиной, рядами непонятных станков и верстаков, на которых блестели обрезки стеклянных грязных труб и еще что-то тускло-стеклянное, но здесь из работающих вообще никого не было.
Затем все смешалось — рвануло гулом газового пламени, которое бушевало за сетчатой решеткой, огораживающей плоскую и длинную ленту металлического конвейера. На ленте лежало бесчисленное количество стаканов, бокалов, фужеров, кувшинов, графинов и еще каких-то поделок из стекла, которые омывало это пламя. Чуть позже я узнала, что весь этот лязгающий и гудящий гардероб называется «дера» и здесь закаливают стекло.
А потом пошло уж совсем чудовищное: я увидела чавкающий, чмокающий, брызжущий искрами, фыркающий языками пламени агрегат высотой в трехэтажный дом, где-то внутри которого вертелась плоская карусель с чашечками, и в эти чашечки падали и падали откуда-то комки алого раскаленного теста, что-то пукало, поддувалось, а на полу близ этого бронтозавра лежала гора обыкновенных бракованных мятых бутылок.
В соседнем цеху я увидела то, что как-то видела по телику, и узнала наконец: на круглом помосте, накрытом вытяжками, сидели два мужика и две женщины обыкновенного вида, сонные, они ели хлеб, запивая казенным молоком, в стойках стояли металлические трубки с резиновыми клизмами на концах, повсюду валялись оплывы и комки застывшего цветного стекла — рубиново-алого, темно-синего, малахитового, а какой-то парень, раздетый по пояс, уже, видно, закусил, потому что жонглировал и делал выпады своей трубкой, как шпагой, внимательно разглядывая, как начинает раздуваться на конце трубки капля раскаленной и вязкой стекломассы.
— Это все что — тоже мое? — наконец спросила я у Вадима.
— Что? А, да… Ее… То есть ваше…
— Ну, и что все это значит? Весь этот бардачок?
С трубами? Как он называется?
— Когда-то это называлось «Стеклозавод имени ДПК…» То есть Дня Парижской коммуны… — сказал он. — Поселок при нем. Газовое топливо гонят с Ямала, поташ импортный, песок марки "О" высшей чистоты, годный для хрусталя и оптики, когда-то возили из Гуся, теперь — тоже валютный, из Румынии…
Но хрусталь, посудное стекло — не главное. Еще есть закрытый цех. там приличные автоматы, когда-то вкалывали на оборонку, гнали волоконную оптику, то есть оптическое волокно. Теперь — стоит…
— Ну, и что я со всем этим делаю? С ДПК?
— Продаете.
Вадим смотрел на меня перепуганно.
— Мамочка моя! — зашептал он. — Я же вам почти час вдалбливал! Вы что, совсем «ку-ку»?
— Не боись, служивый, не подведу… — поправила я ему галстучек. — А ночь — это вы специально выбрали? Чтобы меня особенно и разглядеть было некому?
— Конечно…
— Эй, ты! Фря в шляпе! — вдруг завопила одна из женщин, подбоченившись. — Почему зарплату не плотют?! Чего ходишь, нюхаешь? Не докладывают тебе, что ли? Сплошное говно, а не работа!
Местный деятель в своей белой каске смешался, не зная, что ответить, но я нашлась:
— Я понимаю ваши проблемы, мадам… Обещаю — скоро все переменится. Мы принимаем меры.
— Они принимают, а? Они принимают, а нам жрать нечего! Сами в валюте купаетесь, а нам вместо рублей — рюмашки на продажу… Где твои обещалки-то, богачка?!
Мы улепетнули по-английски, не прощаясь, и, когда мощные крики разъяренной стеклодувши остались позади, я тихо сказала Гурвичу:
— Не дергайся… Видишь, как трудовой народ? Сразу меня узнал! Как говорится — в лицо!
В конце концов мы добрались до парадного помещения. Это был зал образцов, то есть лучшей готовой продукции. Кое-что я бы отсюда с удовольствием уперла: хотя бы роскошный штоф, под старину, в виде здоровенного, литра на два, петуха из тяжелого, как свинец, стекла, совершенно разбойного вида — крылья у него были алые, брюшко синее, хвост оранжевый, а головка с клювом, разинутым в боевом крике, служившая пробкой, хулиганская…
Тут еще было много всего сверкающего, но мне стало как-то не до готовой продукции. Стены сплошь были завешаны какими-то графиками, чертежами, схемами, на столе громоздились планшеты, тоже с цифирью, распечатками и даже фотографиями каких-то машин, линий и механизмов. А навстречу нам поднялись четверо — совершенно не выспавшиеся господа в вязаных жилетах поверх шотландок, дылдистые, не очень молодые и довольно обычные. Вот этим они и были похожи друг на друга, своей бесцветностью.
Я уже знала, что мне предстоит. Это были представители покупателя, смешанной германо-голландско-бельгийской фирмы, которая положила глаз на этот затюканный заводишко уже давно, — в общем, спецы, эксперты, которые обнюхивали товар и толкались здесь уже второй месяц. Изучали, значит, производственные мощности, возможности реконструкции и развития и прочие хитромудрости, которые Л. Басаргиной были совсем до лампочки.
Для меня самым главным было то, что подлинную хозяйку они и в глаза не видели, и я могла расслабиться.
Голландцы, или как их там называть, видно, уже смирились с российской раздолбанностью, привыкли к тому, что ничего никогда не происходит вовремя, ночному прилету не удивились и быстренько приступили к делу, тем более что я щегольнула какой-то английской фразой. Главный эксперт Свенсон жутко обрадовался, что может растолковывать суть дела на «инглише», бросился к схемам на стенке и — понеслось!
Гурвич понимал все, местный чин, видно, знал все это наизусть, юрист слушал вполуха, листая свои заметки, а охранник не понимал ни слова, но тем не менее занял позицию у дверей, словно боялся, что я смоюсь, держал меня под взглядом, как под прицелом, и время от времени одобрительно кивал. Как будто его полностью устраивала экспертная оценка стоимости и процента изношенности капитальных строений, транспортных путей и всех этих металлических потрохов, которыми были начинены внутренности завода.
Эти немцы или бельгийцы были дотошными до изумления и честно демонстрировали мне, во что они собираются превратить предприятие в будущем — то есть я должна была понять, почему тот или иной агрегат они расценивают по цене металлолома и не включают в общую сумму, поскольку он будет выкинут, а на его место поставлена очередная чудо-мельница в европейском исполнении, и что из этого воспоследует.
Судя по проектным картиночкам, наезжие гости собирались сосредоточиться на этом самом оптическом волокне, но главным все-таки была бутылка! На ноль пять, ноль семь, все по отечественным стандартам, под пиво, водочку и винцо, но зато миллионными тиражами…
Я рисовала в подсунутом мне блокноте чертиков, время от времени подстегивала господина Свенсона вопросительным мычанием, от чего он возбуждался инженерно и экспортно еще пуще, закуривала, делала значительное лицо, но мысли мои были далеко.
Я все прикидывала, сколько и чего подгребла под себя эта самая Н. В. Туманская, и никак не могла понять, как же она умудрилась рулить всем этим необозримым и самым разноплановым хозяйством. Из вводных, данных мне Гурвичем, я запомнила, что она глава правления коммерческого банка «Славянка» с центральным офисом на Ордынке и отделениями в Санкт-Петербурге, Самаре, еще где-то по России и даже в Риге и Вильнюсе, то есть за нынешним рубежом.
В принципе, в эти часы, не сиди я под мощным колпаком, я бы могла распорядиться судьбой моего личного грузового портового причала с пакгаузами и кранами в порту Туапсе, двумя нефтяными танкерами, каждый на пятьдесят тысяч тонн, правда зарегистрированных в Либерии и ходивших под каким-то экзотическим безналоговым флагом, толкнуть налево с десяток заправочных бензоколонок на курортных, югах или обратить в наличку принадлежащие лично мне (то есть ей) пакеты акций, как «голубых фишек» отечественного «Газпрома» (правда, я так и не поняла, что это такое), так и «Баварен Моторен Верке» и еще чего-то, непосредственно связанного с иномарками, телесвязью и компьютерами…
В то же время она содержала совершенно бесприбыльную артель молодых художников-богомазов, писавших иконы где-то в Сибири, и вкладывала монету в ферму по разведению страусов эму под Астраханью. Это явно свидетельствовало, что дама была не без закидонов. Во всяком случае, можно было догадаться: время от времени ей становилось скучно, и она пробовала развлечь себя финансовыми приключениями.
Наконец, Свенсон доехал до финала, и оказалось, что эти викинги ждут, когда я двинусь с ними по цехам, чтобы лично все сверить и удостовериться, что они меня не надувают.
Вадим украдкой взглянул на часы и чуть заметно качнул головой, и я по-настоящему обрадованно сообщила, что такая экскурсия совершенно излишняя, поскольку я полностью доверяюсь их экспертной чести, организационному таланту управляющего — толстяк, засмущавшись, подергал усами, — и, в общем, готова прикрыть эту волынку.
Тем более что, если я правильно понимала Туманского, здесь, в этой глухомани, должен был пройти первый, необходимый, но не самый значительный этап нашей авантюры.
Усатик шлепнул круглую печать АО «ДПК», то есть завода, на последней странице сводного фолианта, и мы все расписались — включая приятно удивленных шведов — или норвегов? — в общем, членов всей этой команды. Исключая, конечно, Чичерюкина.
Подпись я выдала совершенно непонятную, размашисто-наглую, с завитушками и фестончиками, и единственная буква, которую можно было различить, была "а". Поскольку она наличествовала в обеих фамилиях.
Усатик облегченно вздохнул, утер платком лицо, и я поняла, что он все это время дрожал от ужаса. А теперь не просто взбодрился, но толкнул створки дверей в соседнее помещение и пробасил:
— Господа герры, фру Викентьевна… Баба с возу! А значит — положено, по национальному обычаю, чем бог послал…
Бог послал много чего, от напитков в запотевших образцах готовой продукции до громадного, покрытого золотистой корочкой гуся с яблоками, обложенного юной редиской и первой зеленью, плюс, конечно, хрустальные корытца с черной и красной икрой, сочной селедочкой и всем прочим. И варяги сильно оживились.
Вот тут-то я решила себя проверить, показать клычки и дать понять, кто тут хозяйка.
Тем более что охранник уже бесцеремонно нацелился на закусь.
Я выдала на инглише извинения викингам, сославшись на то, что у нас нет ни минуты времени, повторила это медленно и внятно своим и, не дожидаясь, когда до них дойдет, развернулась и направилась вон, размашисто и стремительно. И вдруг впервые услышала послушный топот ног за своей спиной. Кто-то мне подчинился! Безоговорочно и сразу.
Вместе с моими к вертолету трусил и Свенсон, он тащил перед собой стопу папок и фолиантов с документацией, нужных на последнем этапе сделки, и должен был лететь вместе с нами.
Когда мы устраивались в салоне, совершенно оборзевший охранник прошипел мне в ухо:
— Ну, я тебе это припомню, задрыга! Такой стол, а?
— Не чирикай, Чичерюкин… — уставившись в его зрачки, сказала я. — Не ты меня запрягаешь, не тебе. ездить! Думаешь, пацаненок у тебя в лапах, так я по твоим командам маршировать буду? А ведь он не мой… Чужой детеныш, понял? А хочешь, я все это поломаю? А? Вот сейчас разобъясню этому миляге… — Я покосилась на Свенсона, который пристегивал себя ремнем к креслу. — Все ему выдам, а? Что ты со мной сделаешь? А главное — с ним? Пришьешь, что ли, подданного Гренландии, или откуда еще его черти принесли?
Он ошалело уставился на меня и растерянно подсасывал и чмокал губами.
— Ты губки-то не раскатывай, гад… — продолжала я ласково. — И делай то, что мне нужно! А то я такое выкину, что твой хозяин сдерет с тебя шкуру, натянет на барабан и сыграет в твою светлую память такой турецкий марш, что ты и на том свете не очухаешься! И ты кобуру-то не лапай, такие делишки, ствол тебе не поможет! Хоть час, да мой! Хоть день — да в королевах! Дошло? Так что давай, ублажай меня, как оно телохрану положено… Я пить желаю! Чего-нибудь со льдом… Но без градусов!
Он наливал морду багровым, почти сизым гневом. Но вдруг кивнул, полез в переносной холодильник-сумку, вынул из сухого льда банку лимонного швепса, откупорил и перелил содержимое в тяжелый стакан, протянул и сказал:
— Прошу вас… Нина Викентьевна…
— Свободен! Гурвич косился на меня из кресла рядом изумленно, губы испуганно прыгали:
— Вы что? Он же из бывших… Подполковник. Зачем дразнить?.
— Плевать! — фыркнула я.
Рявкнули турбины, вертолет косо взмыл в уже светящиеся небеса. А мне было горячо и весело. Конечно, то, что здесь было, — только пристрелка, первая прикидка того, что мне предстояло в Москве. Но первый мандраж, первое смятение прошли. Меня словно подхватило и понесло куда-то мощной теплой волной, и я впервые по-настоящему поняла: а ведь смогу! Все смогу, даже то, о чем пока и не догадываются ни этот Туманский, ни Петя Клецов, ни Гаша, ни Зюнька со своей мамочкой. Потому что я не одежонку с чужого плеча примеряла и поправляла на носу ее дымчатые дорогие очки — сквозь простые, без диоптрий, линзы она смотрела на мир. И ее парик жал мне на затылке, и сумка-сундучок из тисненой матовой кожи, тоже очень дорогая, ей так же понравилась, как и мне. На какие-то секунды я становилась ею. Как бы примеряла ее сущность на себя. И веселое ревнивое бешенство почти заставляло меня орать и взрываться. Она уже была, а я еще есть! И буду! И то, что сделал один человек, может и другой. Проломимся, Лизавета Юрьевна, пробьемся, и пусть они все сдохнут! Наши враги… Мои и ее!
Бешено вращалось колесо рулетки, и шарик метался и прыгал, но я уже точно знала: на какую бы цифру он ни выпал, это будет моя цифра.
Должна быть…
Но для этого я действительно обязана стать ею. Для других. Пока лишь на часы. Пока.
АФЕРА
Я никогда толком не могла вспомнить тот решающий день в Москве. Одно помню совершенно четко: меня как бы не было. Это не я, а она видела вавилонское столпотворение многоэтажек на подлете к утренней Москве, не я, а она привычно и уверенно садилась в салон черного «линкольна» на поле Ходынского аэродрома, где сел вертолет, так же привычно придержав себя, когда водитель выскочил из-за баранки и почтительно приоткрыл заднюю дверцу. Это не меня, а ее встречала странно озадаченная и задумчивая Элга Карловна в каком-то супербутике на Тверской, где уже было подобрано строгое черное платье с чуть приоткрытыми плечами, черные тонкие перчатки, шарфик и миниатюрная шляпка, все соответствующее атмосфере серьезной деловой встречи, но несшее чуть заметные признаки задора и скрытого желания нравиться.
И когда мы обедали с «Симоном» в ресторане «Метрополя», я серьезно попросила его, чтобы он со мной не разговаривал, потому что он пытался разговорить некую Лизавету Басаргину и даже веселился в связи с тем, что все так удачно сложилось с экспертами. А я пробовала увидеть его глазами жены и хотя бы в намеке догадаться, что она могла чувствовать, сидя напротив человека, которого она видела почти каждый день в течение шестнадцати лег, с которым она спала, мирилась и ссорилась и которого, судя по всему, что она сделала с собой, любила всерьез.
Нас с ним узнавали какие-то люди, которые тоже обедали здесь, кивали и приветствовали жестами из-за дальних столиков, а потом к нам подошел совершенно седой, немного поддатый генерал в авиационном мундире, ткнулся мне в щеку пахучими усами, изображая дружеский поцелуй, и сказал одобрительно:
— Вы все молодеете, Нинель… Этому бездельнику можно только позавидовать! А моя — увы мне… Все больше по радикулитам!
И когда я, посмеиваясь сквозь сомкнутые губы, сочувственно пожала плечами, он склонился и шепнул:
— У меня проблемы… С Таганрогским авиазаводом… Они там зарылись с новым образцом амфибии. Деньги, деньги… Я могу вас навестить?
— Только в офисе, Леша! Только в офисе! — перебил его Туманский.
И когда тот удалился, он долго, исподлобья разглядывал меня, как-то недоуменно и жалко, потом скомкал салфетку, пробормотал виновато:
— Прости… Это уж слишком! Не могу я…
И быстро ушел, почти убежал какой-то ныряющей походкой, плечом вперед, будто пробивался сквозь толпу, хотя никого перед ним не было.
И дальше все покатилось, полетело без сучка и задоринки, я чувствовала себя совершенно раскованно и уверенно, даже когда мы сошлись на решающее рандеву в тихом и скромном номере гостиницы «Редиссон-Славянская» (в офисе Туманской встречаться покупатели отказались из соображений конспирации), мы — это я и юрист, трое варягов, один наш. Наш знал всю подоплеку дела, но глазом не моргнул, он, видно, был из ветеранов, не просто старый, а будто высушенный в пустыне корявый темный корень саксаула, костюм свисал с него, как с вешалки, а на черном пиджаке были наградные планки и ленточка французского ордена Почетного легиона. Но глазки у него были ехидные и молодые. Норманны — или готы? — были помоложе, но тоже все тощие, дылдистые и пересушенные. Казалось, в номере стоит скрип и хруст от их скелетов.
Но все три скелета оказались представителями одной династии стеклоделов и, как выяснилось, занимались стекольным бизнесом во всем мире, начиная с территории враждебной им Богемии и заканчивая пригородами Сан-Паулу, небоскребы которого и были выстроены из их закаленного и непробиваемого стройстекла. Никакой торговли не было, чего я так боялась, все было оговорено и решено на уровнях пониже, и нам предстоял только заключительный акт.
Все продолжалось не более тридцати минут. Мы расселись в креслах вокруг круглого чайного столика, скелеты испросили разрешения закурить и задымили трубками, толкуя о погодах в Москве. Я включила свой «инглиш» и посмеялась над тем, что они прихватили меховые пальто и шапки, поскольку считали, что на широте Москвы и в июне может оставаться снег.
Мой юрист куда-то исчез и появился с молодым человеком из команды гостей. Они почти неслышно перешептывались и пускали по кругу одинаковые черные кожаные папки с документами. Визировали мы их по очереди, сначала я, придерживая на коленках, черкала свою загогулину, потом они. После этого нотариально все заверялось, но не в номере, а где-то вне его. Папки уносились и приносились, потом только Туманский объяснил, сколько ему это стоило.
Я плохо помню, что там было — какая-то сложная купчая на похожем на купюру гербовом бланке с разводами, контракт, из которого следовало, что Н. В. Туманской положена доля будущих дивидендов, еще какие-то бумаги, бумажки и бумаженции уж совершенно непонятного предназначения.
Мне сильно помог саксаул — надев очки, он встал за моей спиной, склоняясь через плечо, пробегал тексты и кивал: «Ну, это мы с вами согласовали…», «Здесь, возможно, следовало подумать, но их деньги, значит, и их музыка!», «А вот по этой позиции у вас, по-моему, никогда возражений не было!»
Хотя я так никогда толком и не смогла узнать, сколько там прибавилось на счетах Туманской с компанией, но оказывается, именно в эти минуты я подписывала некие распоряжения, по которым скелеты перегоняли деньгу по сложной цепочке, в конце которой маячил именно «Симон», он накладывал свои лапы на основные суммы, ради чего и затевалась вся эта свистопляска.
Потом откуда-то возникло серебряное ведерко с бутылкой шампанского, и оказалось, что уже все кончено, хлопнула пробка, варяги едва пригубили шампанское, хотя оно было потрясно вкусным — сухой брют. Но, судя по их сизым шнобелям, они предпочитали что-то покрепче, какой-нибудь традиционный шнапс, эль, виски самогонного типа или что-то еще, что они там потребляют с времен псов-рыцарей, викингов и прочих исландцев.
Я их провожала в своем лимузине вместе с Вадимом до Шереметьева-2, эскортируя невидный «вольво», который им предоставил отель. И даже помахала перчаткой с балюстрады вслед всей их команде, которая ковыляла цепочкой к беленькому самолетику «гольфстрим» — служебному экипажу их шараги, на котором они мотались по миру. Они прилетали в Москву всего на четыре часа и были очень довольны, что уложились точно в оговоренное время.
А потом я сказала Гурвичу трижды «нет».
«Нет», когда он, переговорив с кем-то по мобильнику, хотел отвезти меня немедленно назад, на территорию, с которой я стартовала несколько часов назад.
«Нет», когда он сообщил мне, что Элга Карловна может принять меня в таком случае в московских апартаментах Туманских на Сивцевом Вражке.
«Нет», когда он сообщил, что сильно занятый Туманский может встретиться со мной за ужином в ресторане «Чингисхан», но это произойдет не раньше одиннадцати вечера. А до этого часа я могу располагать им, Вадимом, по своему усмотрению.
Я сказала, что сильно устала, хочу спать и самое лучшее, если он сумеет воткнуть меня, беспаспортную, в какую-нибудь гостиницу. Помощник Нины Викентьевны, видно, мог все, во всяком случае в Москве. И очень скоро я выпроводила его из небольшого номера «Украины», окна которого выходили на Москву-реку, Белый дом и коробку бывшего СЭВа.
То, что происходило со мной, усталостью не было. Просто — я добежала. И как-то разом пришла какая-то гулкая, звенящая пустота. То, что казалось важным еще несколько часов назад, представлялось совершенно бессмысленной и нелепой игрой, в которой я никогда бы не могла выиграть, как бы себя ни тешила совершенно идиотскими надеждами. И все становилось на свои места: я опять была никто и снова становилась никому всерьез не нужна и против меня был весь этот мир, люди, которым до меня не было никакого дела.
Я скинула чужой парик, чужие очки, швырнула в угол чужую сумку, села на подоконник и хотела поплакать. Но даже слез не было. Навалилась какая-то дикая чугунная тоска, меня могли в любую минуту вышибить из-под этой крыши, потому что я снова превращалась в то, чем была с самого начала, в нормальную бродягу, бомжиху, которой интересуются провинциальные менты, — словом, маврушка сделала свое дело — маврушка может уходить.
Это было понятно и по тому, как изменился Гурвич. Когда я попросила у помощника Туманской какую-нибудь мелочевку, потому что у меня не было ни копья, он долго недовольно сопел, раздумывая, потом выудил пятерки и десятки из бумажника и заставил меня написать расписку на листике из его блокнота. Вот это садануло особенно явственно — теперь моя подпись оценивалась в девяносто шесть рублей, которые этот вежливый лощеный типчик выскреб из набитого долларами и кредитными картами бумажника.
Наверное, и это очень дорогое и по-настоящему прекрасное платье с меня сдерут, и все остальное, подбросив более соответствующие моей персоне тряпки. Но мне как-то стало все равно.
Единственное, что меня немного тревожило, — Гришунька. Но я прикинула, что Клецов его не оставит, и если не двинет к Гаше, так у них с матерью есть свое жилье в городе, а она, кажется, добрая, и пока я могу о Гришке не думать, все равно, куда мне с ним?
Я докурила последнюю сигаретку и решила, что мне стоит купить в буфете на этаже новую пачку, попить чаю и пожевать что-нибудь бутербродное, на это денег хватит, взяла ключ на деревянной «груше» и вышла из номера.
«Украина» — из сталинских высоток, стены здесь — как внутри египетских пирамид, коридоры узкие и низкие, придавленно и тускловато освещенные, но уж его-то я разглядела сразу.
Чичерюкин сидел в кресле, принесенном из холла, как раз напротив двери и читал газету «Московский комсомолец». Я не знаю, как и когда он снова вынырнул, но похоже, что охранник занял свою позицию, едва я вступила в номер.
Он отбросил газету и вздыбился, загородив мне дорогу:
— Куда?
— Пожевать и за табачком… — машинально ответила я.
Я не поняла, как он это делает, но он чуть шевельнул плечом, шагнул — и я влетела назад, в номер.
Он выдернул ключ из моих пальцев и добавил нехотя:
— Сиди! Я принесу…
— Слушай, ты! Я ведь орать буду!
— Ори… Только кто тебя услышит? — осклабился он. — Тут — все свои. То есть мои. Доходит?
Я молчала, он довольно кивнул, вышел, и я услышала, как в замке повернулся ключ. Я всегда подозревала, что меня где-нибудь по новой запрут, только не догадывалась, что это произойдет так скоро.
Охранник вернулся с пачкой «Явы» и разовой зажигалкой, на тарелочке под бумажной салфеткой — блинчики с творогом.
— Ну, и что со мной теперь будет? — не выдержала я.
— Откуда я знаю? Что прикажут, то и будет…
Широкая рожа его была неподвижной, но глазки злорадно светились. Он ушел и снова запер меня.
Я подняла телефонную трубку. Телефон был отключен. Наверное, здесь, как и в каждой гостинице, есть служба собственной безопасности. Но похоже, для нашего охранника она действительно своя. Они же все из бывших, не то ментов, не то отставных гэбэшников.
И кажется, Гурвич точно знал, куда меня отвезти и где припрятать. Падла гнилозубая!
Я подошла к окну. Далеко вниз уходила отвесная стена, там копошился людской муравейник и суетились на своротке с Кутузовского проспекта легковушки. Номер был угловой, в одной из башен, окно узкое, как бойница.
Ну, и что мне делать? Вылезать на подоконник и вопить благим матом? Ну, во-первых, кто услышит? А если услышат, чем кончится? «Скорой помощью» из психушки, смирительной рубашкой или уколом в задницу до полной отключки, когда становится все равно?
Я не заметила, как слопала блинчики. Они были вкусные. Покурила, подумала, передвинула письменный стол и кресло, загородив дверь, взвесила в руке настольную лампу, она была из старых, из латуни, и тяжелая. Если что — придется бить по башке. Если полезут. Хотя все это против охранных штучек — детский лепет.
Интересно, а знает ли, что творится, Симон?
Или его холуи стараются так, на всякий случай? По отработанной схеме?
Конечно же я им всем больше совершенно не нужна. Более того, слишком много знаю. А таких гасят без раздумий, даже в более примитивных случаях.
Вот теперь на меня наваливалась самая настоящая физическая усталость. Начала отходить и ныть спина, которой досталось от вертолетной трясучки. Заболели ступни от слишком узких туфель. Голова становилась тяжелой, как чугун.
Челюсть то и дело выворачивало зевотой. Я скинула туфли, стянула платье, чтобы не мять, и улеглась поверх пикейного покрывала на полутораспальной деревянной кровати с инвентарным номером на спинке.
Я тупо и равнодушно, будто речь шла о совершенно постороннем человеке, прикидывала, как меня могут прикончить. Во-первых, нашпиговать наркотой до передозировки. Вот в этом самом номере. Пойди потом разбирайся, кто я такая и как сюда проникла… Во-вторых, автокатастрофа, то есть влить мне в глотку до отключки мощной выпивки, усадить за руль какого-нибудь «Запорожца» и долбануть в лоб каким-нибудь «КамАЗом». Но для этого нужна подготовка, машины и все такое…
Проще всего изобразить полное взаимопонимание, вывести меня за пределы отеля, двинуть по башке и скинуть в Москву-реку, привязав к ногам что-то железное. В этом случае мое бездыханное тело могут и поуродовать, чтобы медэксперты и сыскари не сразу определили, что это и есть останки разнесчастной Л. Басаргиной…
Не знаю, как я умудрилась заснуть. Но отключилась я всерьез и надолго. А проснулась от дикого вопля:
— Мы победили!!
За окном была ночь, стол и кресло от двери отодвинуты, а охранник поддерживал сзади, под мышки, качающегося в распахнутых дверях пьяного до последнего предела Семен Семеныча Туманского. От всей его тяжеловатой элегантности и лоска не оставалось ни фига. Я не знаю, где его носило и под какими заборами он успел отдохнуть, но к его лоснящемуся голому куполу прилип мокрый березовый листочек от банного веника. Допускаю, что владелец заводов, газет, пароходов расслаблялся в какой-нибудь суперсауне, в своей компании.
Расколотые очки свисали с его уха без одной дужки, и он пытался пользоваться ими как моноклем. Во вздернутой руке он держал длинную бутылку, наподобие монумента Родины-матери на Мамаевом кургане, только там в деснице возносился победный меч. Из бутылки капали остатки красного вина, стекали по его щекам и подбородку и пятнали пластрон его белоснежной крахмалки кроваво и гнусно. Впрочем, рубаха была разодрана до пупа, и из-под нее смотрелось волосатое брюшко. Мой герой был похож на вставшего на задние лапы мохнатого медведя гризли. Если медведи, конечно, тоже пьют.
Хотя не уверена, что кто-нибудь из представителей животного мира мог бы надраться до такой степени.
Я молча слезла с кровати, сдернув покрывало и прикрывшись им. В глазах у него клубилась серая дымка, он щурился, пытаясь поймать меня в фокус, наконец поймал и — зарыдал.
— Богиня… — бормотал он, всхлипывая. — Умница… Партизанка! Грудью, грудью своей… А ведь никто! Но — смогла! Позвольте вас… э-э-э… обнять!
Он аккуратно поставил бутылку на пол, распахнул объятия и двинулся на меня, как танк.
Я взвизгнула и посторонилась.
Он врезался в платяной шкаф, погрозил ему пальцем, сказал:
— Всем — вон!
Сел на пол, порылся в карманах, вынул кожаную коробочку, протянул мне, пробормотал:
— Это вам… Понимаю, недостоин… Чем могу!
Туманский тут же вытянулся на коврике и захрапел.
Я очумело посмотрела на дверь. Дверь была нараспашку. И никакого охранника больше не было.
Я выглянула в коридор.
Здесь его тоже не было. Но зато, опершись о стену спиной, небрежно скрестив совершенно невероятной длины ноги, стояла прекрасная незнакомка. Белые туфли на каблуке сантиметров в двенадцать, коротенькое платьице из белой тафты с вырезом почти до сосков, с покатых плеч свисал снежно-белый песец. Коротенькая челочка тоже была белая, даже чуть-чуть с синевой. Что-то в этой Белоснежке было грубовато-гренадерское. Во всяком случае, на своих каблуках она оказывалась выше даже меня и смотрела на меня сверху вниз, чего я не выношу. Вообще-то это было нечто холеное, отполированное, продуманно-сочное, да и личико было сделано умело — от высветленных наивных бровок, громадных очей как бы из голубого фарфора, только с помадой она прокололась — темно-лиловая, она делала ее великоватый рот еще больше и капризнее.
Она курила сигарету в длинном мундштуке из кости и в то же время успевала жевать резинку. Такие берут за ночь не меньше полуштуки баксов, но может быть, я ошибалась. И она была вполне порядочная девушка из приличной семьи, студентка, спортсменка и так далее. Двадцати ей явно еще не было, и я сразу же почувствовала себя уже старой.
— Отбился? — спросила она с ленцой, разглядывая меня.
— Да.
— Свинья…
Она заглянула в дверь, вынула из сумки сотовик, сообщила мне:
— Я его таким еще не видела! Набрала номер. И добавила:
— Я его забираю…
— Вали отсюда! — ласково сказала я.
Она пожала плечами, спрятала телефон в сумку и, не оборачиваясь, потопала прочь.
Я так никогда и не узнала, кем она была или чем она была для Туманского.
Я вернулась в номер, заперла дверь на ключ, вынув его из замка снаружи, и только теперь раскрыла коробочку. На бархатной подложке в гнездышках лежали сережки, абсолютное попадание, то, что мне шло больше всего, — платина, а не золото, изумрудики насыщенно-искристого зеленого цвета, под цвет радужки, плоские. Все чуть-чуть намеренно грубовато, очень просто, и окаймление из почти незаметных брюлечек подсвечивало зелень камня изнутри.
Мне стало смешно — гипотетическим покойницам такие штуки не дарят. Я отложила коробочку в сторону и занялась делом. То есть подволокла эту тушу за ноги к кровати и, кряхтя, перевалила его на постель. Как каждой российской представительнице слабого пола, мне приходилось иметь дело с поддатыми. Пару раз случалось, когда я возилась и с Панкратычем. Но дед у меня был легонький, а тут я брала вес как минимум троих Панкратычей.
Потом я его раздела. Оказывается, Туманский был из консерваторов, то есть все еще предпочитал мужские подвязки к носкам. Майки он не носил, а трусы на нем оказались из ивановского веселенького ситчика с рисуночком из красных рыбок.
Вообще-то он оказался больше всего похож на иллюстрацию из школьного учебника биологии, которая называлась «Волосагый человек Евтихиев». Он был не столько волосатый, сколько меховой, здоровенный, плотный, но без соцнакоплений, и его заросли были не сплошными, а рассекали полоской пластинчатые бугры грудных мускулов, взбегали на плечи и даже темнели по хребтине между мощных лопаток. Если мы все произошли от обезьян, то макак среди прародителей С. С. Туманского не было. Скорее гориллы…
Он храпел так, словно работал мощный судовой дизель на форсаже, и я задумалась над тем, как все это выдерживала его половина. Может быть, у них были отдельные спальни, как у всяких окультуренных и нехило обеспеченных россиян? Или она затыкала уши? А может быть, ей это даже нравилось?
За дверью что-то стукнуло, я прислушалась, открыла дверь и осторожно выглянула в коридор. Никого не было, но под дверью стояла большая плетеная корзина с цветами. Букет белых нежных лилий в опушке из резного папоротника. От цветов пахло лесом и мхами.
Я не знаю, кто это припер. Может быть, охранник? Но его я больше не видела. Ну мало ли услужающих у Симона на подхвате?
Я заволокла корзину в номер и обнаружила, что цветы — только прикрытие. Под ними оказались бутылка испанского хереса и амфора с легоньким розовым вином, какие-то коробки с вкуснейшими тостиками, тарталетками и прочей закусью. К тому же я выволокла здоровенную коробку с ассорти из швейцарских сладостей — здесь были шоколадные бутылочки с ромом и прочим, трюфели, засахаренные фрукты, марципанные сосулечки и еще много чего.
Кто-то сильно заботился об С. С. Туманском. Китайские груши в шелестящих обертках, гроздья черного винограда.
Я прикрыла С. С. Туманского простынкой, выключила верхний свет, так что все опустилось во мглу и в смутных отсветах из окна почти нельзя было рассмотреть глыбу его телес на постели, задрала голые ноги на стол и устроила праздничный пир, если честно, полный кайф только для себя.
По-моему, это полное вранье, будто бывает так, что женщина, оставшись наедине с мужиком, не думает о самом сокровенном. Я не столько осмысленно перебирала свои грехи и промашки, сколько просто чувствовала, что во мне что-то заводится само по себе, помимо моей воли, стыдливости и, в общем, нетронутости. Как бы мы там ни вопили о равноправиях и эмансипациях, время каждой нормальной женщины измеряется ее мужиками.
И если быть абсолютно честной, то, несмотря на мои насмешки над Иркой Гороховой с ее бесконечными историями, где-то там, подспудно, почти скрытно от самой себя, я всегда завидовала ее отчаянному бесстрашию, когда она, совершенно не задумываясь, что может подцепить какую-нибудь дрянь, заводила и укладывала с собой любого из почти незнакомых мужчин, не задумывалась над тем, что может быть и что будет, и так же легко расставалась или просто отшвыривала очередного бой-френда, дав ему точную оценку: «Слабак!» Ей было известно что-то такое, что оставалось совершенно закрытым для меня. И разве не случалось так, что самые симпатичные парни, настороженно и с робостью покружив вокруг меня, вдруг яростно бросались к Ирке, с ее тупостью, кривоногостью, и она не требовала от них ни долгих ухаживаний, ни походов в кино, ни стихов, ни даже цветочка, а просто говорила: «Пойдем?»
А что было у меня? Что там, за спиной? Я все прикидывала и передумывала в странной полудремоте, и оказывалось так, что это не Горохова с ее отчаянными попытками выйти замуж, с нажитым Гришкой, с какими-то браконьерами, спутниками по челночным путешествиям, ментами и водилами-дальнобойщиками — обездоленная. Это мне, считающей себя, в общем, пригожей и даже интеллектуально приподнятой над уровнем обычной телки особой (хотя что там интеллигентного в провинциальной девочке, черпавшей из мудрости затюканных заботами почти сельских учителей?), не повезло…
Что у меня случилось? Насмерть перепуганный, неумелый и робкий, как и я сама, Петька? Витька Козин, который трахал сотрудниц не столько по персональной симпатии, сколько для поддержания духа коллективизма и семейственности в своей турфирме? И который разложил меня в обеденный перерыв на канцелярском столе, между двумя телефонными разговорами? И тут же забыл об этом? Впрочем, как и я сама…
Или пара совершенно бессмысленных историй на вечеринках или шашлычных выездах в Подмосковье, где трахались почти ритуально. Так что самым памятным событием у меня оказывался замполит Бубенцов с его гуманитарной помощью.
Конечно, еще были сны. В которых случалось все с кем-то неведомым, мощным и ласково-твердым. И была отчаянная, злобная самоласка, только чтобы избавиться от тяжести и зуда, после которой приходилось втихую застирывать пятна.
Но что-то во мне знало: должно быть и будет совсем по-другому. И это другое могло наступить вот сейчас, немедленно..
Потому что этот горячий и мощный тип был совершенно в моей власти, спал уже успокоившись, дыша ровно и сильно, и я могла бы взять его в любой миг, тем более что меня влекло к этому громадному волосатому телу, тащило и подталкивало совершенно дикое, отчаянное желание. Которого никогда не случалось ни по отношению к худенькому, миниатюрному Петьке, ни к наглому Козину, ни, тем более, к помянутому замполиту.
И в общем, мне было совершенно наплевать, кто он там, в своих делах, и сколько у него валюты, и что там со мной будет после. К горлу подкатывал ком и душил меня, не давая дышать, набухали и нестерпимо горели соски, чья-то твердая крепкая ладонь гладила и трогала меня за бедра, касалась жадных губ, я слышала как бы со стороны свой задавленный стон, но так и не решилась, не смогла. Как будто должно было случиться еще что-то, самое важное. Без чего все остальное — дым на ветру, просто видимость…
Когда я открыла глаза, было утро. Оказывается, я отключилась прямо у стола в кресле, поджав голые ноги и укрывшись пикейной казенкой.
В постели Туманского не было, в туалете шумел душ и слышалась невнятная хриплая ругань.
Вчерашние белые лилии стали как тряпочки и покрылись темными пятнами.
Туманский вылез в номер мокрый после душа, на лысине блестели капли, растительность тоже была в капельках, как трава в росе. Он был босой, обернулся по бедрам полотенцем.
Вертел в руках свои стеклышки, одна из линз, оказывается, вывалилась.
Лицо у него было бледным, глаза запухли, и он совершенно не знал, как себя вести.
— Прошу прощения… — покашлял он, озираясь. — Я не очень вас напугал? Как меня сюда занесло? Совершенно ничего не помню… Вы уж меня простите…
Я поднялась, выгнулась, зевая, так, чтобы покрывало соскользнуло с телес, трусики и лифчик я сняла еще ночью и повесила на спинку кровати, на виду.
Я шагнула к нему, чмокнула в щеку, одобрительно потрепала по спине и сказала благодушно:
— С чего это ты мне «выкаешь»? Это шутка, что ли? Дай-ка!
Я отобрала у него полотенце и ушла в душ.
Встала под струи и запела громко, чтобы он понял, значит, какая я счастливая.
Когда я вернулась, он сидел у стола, уже в брюках, хотя и босой, цедил из стакана опохмелочку и болезненно морщился.
— Прости… — Он косился на мои голые грудки, на темный мысок на лобке, я же растиралась нарочито долго, будто и не собиралась одеваться. Внутри у меня все трепетало и вздрагивало, но я точно знала, как себя вести, и отступать не собиралась.
— М-да… Скажи, пожалуйста… у нас с тобой… что-то… было?
— Ну, в таких случаях даже гусарские офицеры… как мужчины и джентльмены вели девушку под венец! — усмехнувшись снисходительно, сказала я и потрепала его нагло по щеке. — Это было незабываемо!
— Конечно… Конечно… — смятенно соглашался он. — Ну да!
— Не боись! — сказала я, вгрызаясь в сочную грушу. — Я свое место знаю. И под венец — вовсе не обязательно. В общем-то, даже неприлично. Пока. А теперь надо есть!
— У меня кусок в глотку не полезет.
— Надо!
Я налила нам немного вина и соорудила какие-то сандвичи, французский батон еще был совсем свежим.
— Я ведь все понимаю… — сочувственно сказала я. — Это же все не всерьез. Это же для надежности, да?
— Вы… Ты о чем? — Ну, тебе же надо, чтобы я не протрепалась об этой… операции? Верно? Тут ведь два выхода: или по черепу, или в койку! И в том и в другом случае девушка будет молчать, как рыба об лед! Правильно?
— Послушай… Что ты несешь?! Он наливался нехорошей бледностью, тер виски. Я пожала плечами и продолжала жевать.
— Кажется, я… обещал что-то? — угрюмо и настороженно спросил он. — Ну да, конечно. Речь шла о каком-то доме? Я готов! Сколько он стоит0 Как его выкупить?
— А вот это уже серьезно! — Я перестала валять дурака. Но, главное, до меня дошло: я не Горохова, я врать не сумею и ловить вот этак, на трепе, человека, который мне действительно нравится, не смогу. Хотя он, кажется, и впрямь поверил, что у нас с ним все состоялось.
— Это вы меня простите, Семен Семеныч. Ничего ни такого, ни этакого у нас с вами, увы, не было Хотя и могло бы быть, не скрою. Во всяком случае, я бы не имела ничего против. Скорее наоборот. Только кто я для вас? Что вы обо мне знаете? Ничего. Да и вы для меня, в общем-то, еще никто! Так что поигрались, и будя… А вот насчет расплаты.. Насчет домушечки нашего с дедулей.. Что бы вы ни делали — это ваши потуги будут! Выкупить? Разве в этом дело, разве это все? Нет, вы в это дело не лезьте… Это я сама должна! Понимаете, все сама!
Он смотрел на меня исподлобья, хмуро, пробормотал:
— Это — понятно. Что дальше. Деньги?
— Нет… — покачала я головой. — Ничего вы не понимаете! Я себе жила-жила… Наверное, и дальше жить буду. И все у меня будет, как у всех. А я так не хочу. Да и не смогу уже, наверное. Вот, ее уже нет, а она еще есть. И будет.
— Кто?
— Ваша жена… Я только немного… прикоснулась!
А уже знаю — так, как раньше, у меня больше ничего не будет. Если она сумела так и себя сделать, и все вокруг себя построить, то почему я не смогу. Вы меня только не гоните. Я вам служить буду. Учиться. Работать с вами. И уж если вы действительно этого захотите — так и любить!
Туманский засопел, прыснул и вдруг захохотал, оскалясь, приседая и хлопая себя по мощным коленкам.
— Ох, Лизавета! Ну вы и штучка!
— Прекратите! Вы! Мне не до смеха… Сегодня я еще живая! А завтра — буду?
Он примолк, склонил голову, разглядывая пол, и потом сказал:
— Ну что ж… А почему бы и нет? Попробуем?
…И мы — попробовали.
Часть третья
МОЛОТИЛКА
Он опять назвал меня — «Нина!»
В полусне, конечно..
«Отстань, Нинка… — пробормотал он, отворачиваясь и натягивая на голое плечо одеяло. — Дай поспать!»
Вот он и спал, уткнувшись в подушки лицом, похрапывая и почмокивая губами, а я лежала до рассвета без сна, тупо уставившись в потолок их спальни. И не знала, что мне делать — плакать или смеяться. Это было уже в четвертый раз, когда он проговаривался. Я даже не думала, что мне будет так больно.
А в общем, ничего удивительного — здесь, в загородном доме, на территории, еще все говорило о ней, хотя ее не было уже пятый месяц Если быть совершенно беспристрастной, то и сама территория оставалась творением ее рук и ума. Это она здесь все планировала, продумывала и устраивала — сохранила первозданность лесного участка, спрятала в чащобах службы, наметила дорожки, скрытые муравой, и только теперь, в конце октября, когда полегли травы, облетели деревья и кустарники, земля затвердела от первых заморозков и оголилась, а пруд-озеро покрылось темным прозрачным ледком, все проступило, как на чертеже, и стала видна ясная и четкая продуманность планировки. Я бы так никогда не сумела.
И спальня тоже еще оставалась ее. Она мало напоминала обычное дамское ристалище для любовных сражений: с коврами, пуфиками, зеркалами. Бывшая хозяйка любила все фиолетовое, сиреневое, синее. От этих крашенных в разные оттенки стен, темно-фиолетовых тяжелых штор, на материи которых проступал серый рисунок, изображающий какие-то водоросли, каракатиц и прочие морские диковины, от синеватых бра в окантовке из белого металла, от громадной кровати матово-белого цвета, похожей на льдину, мне становилось холодно. И я сразу же старалась нырнуть под одеяло и закрыть глаза.
Может быть, ей нравилось, что спальня похожа на чертог или грот подводной царевны, и она кувыркалась здесь наподобие русалки, предпочитающей солнечному свету и теплу придонные глубины, но сие оставалось для меня глубокой тайной. Впрочем, как и многое другое.
Я совершенно не понимала, на кой черт на потолке, на четырехметровой высоте, как раз над кроватью, в овальном медальоне величиной с половину теннисного корта была роспись — копия какой-то из картин Марка Шагала, на которой прелестная местечковая барышня летала вопреки всем законам гравитации в небесах над провинциальными крышами в компании с каким-то красавчиком в черном картузе а-ля Жириновский.
Самое смешное, что Сим-Сим этого не замечал. То есть, по-моему, ему было совершенно все равно, что тут наворочено.
Сим-Сим — это от того, что я ему сказала, что именовать мне его Семен Семенычем дико, «Симон» — это для Элги, а я предпочитаю его окликать именно так, поскольку я в некотором роде Али-Баба, перед которой по паролю «Сим-Сим, открой дверь…», он и открыл доступ в банковские пещеры, набитые усилиями сорока разбойников или дельцов (что, в принципе, одно и то же) денежками.
Это я намекала на то, что он впихнул мне почти безразмерную кредитную карточку, сказал: «Гуляй, рванина, от рубля и выше!», и пояснил, что услуги обучающих меня экспертов, спецов по банковским операциям, рекламе, маркетингу и прочему я должна оплачивать сама.
Я невинно поинтересовалась, входит ли в суммы, которые он мне отслюнил, и оплата постельных мероприятий, в коих он принимает непосредственное участие, добавила, что мне нужно уточнить, сколько нынче берут московские дипломированные шлюхи за отдельный сеанс или полную ночь, чтобы, не дай бог, не перебрать в цене и не нанести ему мощного финансового ущерба.
Сим-Сим стал совершенно баклажанного цвета, даже его загорелая голая башка стала не смуглой, а багровой, сообщил шепотом: «Я всегда подозревал, что ты дура, но не до такой же степени!»
Думаю, это он намекал на то, что я ему уже не безразлична.
И может быть, даже имел в виду нечто большее…
Дура-то дурой, но я до сих пор не понимала, какое место я занимаю в той иерархической лесенке, каждая ступенька которой была намертво вбита под его башмаки и могла быть мгновенно вышиблена и заменена новой, стоило только не так скрипнуть или показать, хотя бы случайно, что она теряет надежность.
С одной стороны — вое знали все, по крайней мере на территории. И даже для конюха Зыбина не было секретом, почему почти каждый выходной после московской свистопляски я и Сим-Сим совершенно случайно оказываемся на одной территории, хотя и приезжаем порознь. С другой стороны, я наотрез отказывалась публично, на глазах у всех демонстрировать свое особенное отношение к Туманскому, каждый раз дожидалась, когда весь этот идиотский многонаселенный дом утихнет, и по-воровски шмыгала из отведенной мне светелки на третьем этаже вниз, по черной лестнице, в их опочивальню — на втором.
Если честно, именно так мне и нравилось. Чтобы в халатике на голое тело, босиком, с тапочками в руках и упертой в буфете бутылкой хорошего вина под мышкой.
Я говорила:
— Здрасьте вам!
Он ржал:
— Давно не виделись…
Потому что по выходным мы ужинали втроем: он, Элга и я.
И расставались, чинно пожелав друг дружке «спокойной ночи»
Что касается ночей, то ни одна из них, конечно, спокойной не была. И одинаковых ночей тоже не было. Во всяком случае, для меня. Каждый раз я открывала для себя что-то новое. То есть, конечно, он открывал мне.
Все, что бывало у меня в этом плане до него, не просто забылось — исчезло. Иногда я пыталась припомнить и Клецова, и Козина, и незабвенного замполита Бубенцова и — не могла. Как будто все это случалось не со мной, а с какой-то другой Лизаветой Басаргиной. Которая уже начисто исчезла. Растворилась в почти космической черной дыре, унеслась в небытие. И мне казалось, что все, что было, — вроде и не было, потому что с нынешней Лизаветой такого просто не могло быть.
Полагаю, что когда сказочный королевич добрался до хрустального гроба, в котором почивала совершенно целомудренная спящая царевна, вряд ли он ограничился только поцелуем. Хотя об этом сказочники стыдливо умалчивают. Конечно, лично мне не удалось бесконфликтно продрыхнуть в герметичном, отсеченном от нормального бытия гробу мое детство, отрочество и ту же самую юность и на царевну д никак не вытягивала, но насчет неожиданного пробуждения — тут все совпадало. И если спящая недотепа, зарядившись, как аккумулятор, во время своего векового сна нетраченой ненасытностью, нежностью и энергией, повела бы себя так же, как и я, думаю, королевич вряд ли удержал бы ее лишь целомудренными поцелуйчиками в вышеупомянутом гробу. Во всяком случае, для нее, как и для меня, свадебная церемония не была бы самым главным на этом свете.
Конечно, в чем-то я была только инструментом в волосатых лапах этого человекообразного — мехового, раскаленного и хохочущего. Но орудовал он мною, как Ростропович своей виолончелью. Я имею в виду не только смычок, но и манеру исполнения, и партитуру. А главное — умение держать паузу.
Я не знаю, как это называть — может быть, просто бабьим счастьем? Когда все и всё — к чертям, и что там было вчера и будет завтра — не имеет никакого значения. И он уже заснул, уткнувшись своим черепом куда-то под мышку, а ты лежишь навзничь, бесстыдно раскинувшись, потому что от обычного стыда в тебе уже нет ни капельки, все косточки в раскаленном угасающем теле истаяли, как льдинки, и ты совершенно невесома, как воздушный шарик, и отчего-то молча плачешь и, глядя в потолок, понимаешь наконец, чего именно взлетели и парят в небесах эти самые шагаловские местечковые Адам и Ева.
Я бы никогда и никому не призналась, что как-то уперла одну из рубашек Туманского. Ковбойку из шотландки, в которой он гонял верхом. Мне хотелось, чтобы в моей светелке постоянно было что-то от него самого Стирать я ее не стала, повесила в шкафу и, когда его долго не видела, зарывалась лицом в материю и жадно вдыхала — рубашка пахла едко и крепко, но ничего нечистого в запахах не было: пахло лошадью, его солью, сеном и морозцем.
— Свихнулась девка… Ох свихнулась! — бормотала я, пытаясь посмеиваться над собой. Но ничего смешного уже не было.
И я со страхом думала: «Вот черт… Неужели — люблю?»
Но для любви нужно было еще что-то, помимо наших ночей.
А Туманский, как всегда, был насторожен и не раскрывался. Даже в минуты наивысшей близости, вернее, после нее, когда казалось, что я знаю его много-много лет, во всяком случае ожидала именно его, и что-то во мне всегда точно знало — будет именно он. Вот такой И никто больше.
Лишь однажды, когда мы, остывая, валялись на пушистом ковре и пили ледяное сухое вино, он чуть-чуть приоткрылся и нехотя, без улыбки рассказал мне историю о десятилетнем пацане, который жил с так называемой матерью-одиночкой в белой хатке близ депо на одной из станций на Кубани. И постоянно ходил на железнодорожную насыпь, по которой несколько раз в сутки куда-то на юг, за кавказские предгорья, проносились московские поезда. Пацаны подкладывали на рельсы пятаки и потом смотрели, как их расплющило. Раз в день на станции останавливался фирменный поезд «Рица» из красно-коричневых вагонов, спальных и купейных. Здесь в составе меняли локомотивы, курортный поезд «Москва — Сочи» стоял почти двадцать минут, и хотя в составе был вагон-ресторан, для проезжих открывался и ресторан на вокзале. Где уже были накрыты свежими белями скатертями столики и стояли цветы. Пацанов в ресторан не пускали, и они глазели с перрона, сплющив носы об окна, внутрь, на невиданных людей.
Еще бледнолицые, только изготовившиеся к морю и солнцу, женщины и мужчины, в сарафанах и поездных пижамах, лениво брели в ресторан, по-хозяйски занимали места, официанты носились как угорелые, а они что-то ели и что-то пили.
— Понимаешь, Элиза… — задумчиво сказал Туманский. — Для меня они были существами из другого мира! Оттуда, где всем весело, все с деньгами и никто не думает, на что купить к школе новые штаны! Но главное, что меня потрясало, — это «крем-сода»… Слыхала про такое?
— Не-а…
— Была такая шипучка. Лимонад в бутылках. Такой, соломенного цвета, с пузырьками, безумно вкусный… С холодильниками тогда, в шестидесятом, еще было туго, лимонад держали в леднике при ресторации, в колотом натуральном льду с соломой. Его зимой вырезали на речке и привозили в погреб в брусках. Бутылки были потные, и к «Рице» их выставляли на столики… В общем-то, стоила эта «крем-сода», конечно, копейки, но мать не могла позволить себе и это… В зал ее не допускали, она у меня ходила в посудомойках. Но вот когда «Рица» отходила, этот кабачок закрывался на приборку. В общем, когда никого уже не было, она втихаря впускала меня в ресторан. Потому как знала — я от этой «крем-соды» совершенно балдею! Она меня усаживала за столик, ставила тонкий фужер и сносила ко мне початые и недопитые бутылки с шипучкой со столиков… И я пил то, что недопили эти люди! Это, конечно, было почти полное счастье… Ледяное, вкусное, газ в нос шибает! Я никогда не мог понять, почему они не допивают все это? Но никогда, понимаешь, никогда мать не открыла мне непочатую нетронутую бутылку… Вот именно тогда я и решил — из кожи вылезу, а добьюсь! Достигну!
— Чего? — все еще не понимала я.
— А всего! Чтобы был день — и я в «СВ»! В этой самой «Рице»! И чтобы меня везли к морю, аж до самых Сочей, где магнолии и пальмы. И чтобы я вышел на перрон в самой роскошной кримпленовой пижаме и в зеленой велюровой шляпе! И в сандалиях на пробковом ходу! И чтобы там, в вагоне, проводник бдил над моими роскошными чемоданами! А я бы вошел в ресторан, сел за тот же столик, поманил пальчиком холуя и приказал бы открыть непочатую бутылку «крем-соды»… Смешно?
— Не очень… Я посматривала безмятежно на эту волосатую гору плоти, которая лежала на животе, уткнув подбородок в кулаки, поперек спины под мощными лопатками косо белел здоровенный шрам, о происхождении которого он старательно умалчивал, и никак не могла представить, что все это когда-то было тощим пацаненком, который все-таки где-то до сих пор прятался в этой оболочке и все еще скорбел о недопитой шипучке.
— И знаешь, когда мне снова захотелось «крем-соды»? Когда заработал первые приличные деньги…
— На прииске?
— На Олимпиаде… — фыркнул он. — В восьмидесятом, как раз Володя Высоцкий помер…Теперь-то понятно, что Олимпиада — тьфу, а вот то, что его не стало, — событие!
— Ты его знал?
— Немного… Мы тогда на Москве все друг дружку знали…
— Кто это — «мы»?
— А те, кого, считай, больше и в живых почти не осталось. Хулиганы, поддавалы, фарца! Не сбивай… Так вот — заработал я свои первые приличные бабки! На грани фола, но, в общем, с уважением к кодексу. Без статьи… Транспортная ошибка, понимаешь?
— Не понимаю.
— Ну, мир победившего социализма демонстрировал достижения. Афган уже раскрутился, игры в Москве бойкотировались… Но броненосец лупил по проискам империалистов изо всех стволов А ты что, сама ничего не помнишь?
— Ну, не всем же быть такими динозаврами… Я тогда в первый класс только-только собиралась. Букварь, счетные палочки, Панкратыч мне ранец на спину примерял.
— Выходит, у меня такая дочка могла быть? — удивился он.
— Валяй дальше, папочка…
— Ага… — Он почесал нос. — В общем, Москву от бомжей вымели, ментов со всей страны нагнали, но нужно было демонстрировать и товарное изобилие! Не знаю, сколько там финны на Играх загребли, но на Москву покатились эшелоны и автофуры из Финляндии… Во всей стране с деликатесами да и вообще со жратвой было туговато, а тут — на тебе! Сервелаты, ветчина, лососина… Сыры, джемы, в общем — дары дружественной Суоми! Конечно, не одни финские деляги подсуетились, через них пол-Европы на нас излишки сбрасывало. Знаешь, даже горчица была исключительно финская. В общем, подробности тебе ни к чему… Но я нашел ход в Ленинграде к одному железнодорожному дядечке. Большой патриот, но все просек с ходу. Так что в результате диспетчерской ошибки один из финских транзитных маршрутов — восемнадцать вагонов-рефрижераторов — ушел не на Москву-товарную, а в направлении Тбилиси… Пока выясняли, пока искали, пока виноватых определяли. Игры кончились, надувной Миша из Лужников улетел, и всем как-то стало не до олимпиад! А тут из Тбилиси сообщают, что в эшелоне, который стоит на отстое, отказывают холодильные установки… Вот и ушли финские деликатесы — все восемнадцать вагонов, официально, в торговую сеть, по сути — налево, к перекупщикам! Грузия есть Грузия, там всегда варить монету умели. Так что первый раз в жизни я получил свою долю, очень приличный чемоданчик с наличкой! В рублях, конечно, но рубль тогда еще был почти приличный…
— Нет, ты все-таки чистый уголовник… — не выдержала я.
— Может быть… Не знаю… Да, в общем, сейчас кого ни копни, из тех, кто выжил, — почти каждый так начинал… — похмыкал он. — Не про то речь. А про то, что спустил я часть гонорара на ипподроме, слетал в Болгарию — в капстрану меня бы и не пустили! Поменял заначенные от таможни червонцы на левы, попил ракии, пожил в Пловдиве в отеле «Тримонциум» почти как швед… Приоделся с ног до головы в джинсу, купил в комиссионке магнитофон «Грюндиг», возложил цветы к памятнику Алеше, а дальше что? Курица не птица, Болгария не заграница… И вот поймал я какого-то бомбилу в Шереметьеве, дую домой и чую: чего-то мне до полного счастья не хватает! И вдруг понимаю — «крем-соды»! Осталось, оказывается, такое мечтание… И так это меня забрало — как же я мог забыть такое? — что тут же даю сигнал водиле, он заруливает в первый же приличный ресторанчик, — а первый по дороге из аэропорта — это кабак на Речном вокзале, и требую у официанта не фирменную рыбную солянку, не икру там со стерлядью, а именно полдюжины напитка «крем-сода», и чтобы непременно со льда! И понимаешь, Элизабет, оказывается, я все помню — какого он цвета, этот напиток, и какого необыкновенного, удивительного вкуса, и как за язык щиплется, в нос газом шибает, до слезы в глазу… Эта скотина мне заявляет, что такого напитка на Москве больше нету, потому что Останкинский пивзавод больше его не выпускает, и он рекомендует мне успокоиться на сухом брюте комбината «Абрау-Дюрсо», поскольку шампуза во льду, загазована, и вкус и цвет почти тот же… Ну, тут мне вожжа под хвост попала, я ему выразительно демонстрирую пачку купюр в банковской бандероли и намекаю на то, что большая часть из них может поменять владельца, если он поставит передо мной именно «крем-соду». Он решил, что я полностью шизанулся, но Москва есть Москва, и даже в ту эпоху за деньги можно было удовлетворить самое непотребное желание.
Я не знаю, где и как он это доставал, но и часа не прошло, как прут они с напарником три мельхиоровых ведерка с колотым льдом, и в каждом ведерке потеют по паре знакомых бутылочек с незабвенными желтыми наклеечками. Я чуть не прослезился.
Прогнал холуев, чтобы не мешали наслаждаться, открыл бутылочку, налил в фужер, даже глаза закрыл от предвкушения…
— Ну и?.. — не выдержала я, потому что он, засопев, примолк.
— А ничего — «ну и!», — усмехнулся он. — Оказалось, Лизонька, что «крем-сода» — это просто газированная водичка. Просто — вода! Сладковатенькая, как карамелька, лимончиком отдает, загазованная, как надо… Но — не больше. И я сдуру сам же и прикончил это мое вечное ожидание чуда! Поезд-то, оказывается, уже ушел… Та самая «Рица»! И все уже не такое, все не то… А самое главное — нет уже того пацаненка, для которого почти все было недоступным и несбыточным. И уже никогда не будет. И вот этого мне больше всего жаль. Вот такие пирожки с котятками…
— Ну и на кой мне эта твоя история? — поняв, что он собирается заснуть прямо на ковре, погладила я его по голове.
Он вывернул шею, глаза были совсем близко, неожиданно совсем трезвые, угрюмовато-печальные, какие-то… жалеющие, что ли?
— Не торопитесь, барышня… — сказал он. — Не гоните лошадей. Все еще у нас будет. Главное, чтобы не стало скучно. Когда скучно — это все…
Он сказал «у нас будет»! Этого мне было достаточно. Не у меня — отдельно, не у него — отдельно, а «у нас». Значит, вместе…
А через неделю он снова во сне назвал меня — «Нина»…
* * *
В октябре светает поздно. Окно в опочивальне еще было темным, но я уже чувствовала, что вот-вот дом начнет просыпаться.
Я прикрыла голые плечи Туманского одеялом и выскользнула из спальни. Из ванных апартаментов я уже методично вымела почти все, что напоминало о Нине Викентьевне, сменила расчески, щетки, губки и мочала на новые, вышвырнула прежние флаконы и банки с шампунями, банными солями и притираниями.
И все равно временами мне все еще казалось, что вот-вот в зеркалах я увижу ее отражение, она будет сушить волосы под колпаком или просто пить чай, сидя в кресле в своем любимом махровом халате с капюшоном цвета морской волны. Халат я затолкала в самый дальний отсек стенного шкафа, Туманский этого даже не заметил, однако Элга просекла, но ничего не сказала, а только криво ухмыльнулась и пожала плечами.
…Больше всего мне хотелось спать, но именно этого я не могла себе позволить, чтобы не нарваться на многозначительную ухмылочку старшей горничной или кого-нибудь из охраны. Так что в джакузи я не полезла, а врубила все душевые напоры и ожгла себя попеременно теплыми и ледяными струями. После чего почуяла, что все-таки оживаю.
По дороге в светелку заглянула осторожненько в детскую. На паласе валялись игрушки, Гришуня спал в своем ковчеге, в смешном байковом чепце, вечером он жаловался на ушки, и мы с нянькой закапали ему камфары. Кровать для няни была тут же, за арочной перегородкой, и моя дипломированная Арина уже сидела, зевая, и заплетала толстенную косу. За что я сразу возлюбила эту сдобную деваху, так за то, что она всегда просыпалась хотя бы за минуту, но раньше Гришки, и когда мое дитя распахивало свои изумленно-веселые глазенки, она его уже ждала, уютная, мягкая и большая, будто собранная из множества объемных и теплых подушек и подушечек. Арины было много, и ее безмятежной, тихой ласки хватило бы на хороший детсад. К тому же она успела закончить какие-то особенные спецкурсы, до нас с Гришкой повкалывала в нянях в Москве, у каких-то дипломатов из дипкорпуса. Так что за Гришуню я была спокойна.
Было воскресенье, то есть единственный свободный день моей недели, когда я могла не придерживаться строго расписания, которое готовили для меня Элга и Вадим. Но я решила не выбиваться из распорядка и не расслабляться. Так легче в понедельник по новой усаживаться на карусель, которую для меня запускали.
Поэтому ровно в шесть сорок пять, приодевшись в своей комнате, я входила в кухню в цокольном этаже. Вообще-то, кухней этот белоснежный комплекс из нескольких помещений с разделочными столами, электроплитами, грилями, герметичными котлами из нержавейки, наборами сияющих кастрюль, сковородок и прочими наворотами назвать было трудно. Это была мощная творческая площадка для самых невероятных изысков какого-нибудь кулинарного Паганини. Маэстро тоже был, только его звали Цой, юркий, махонький, всегда бесконечно веселый и доброжелательный кореец в белом, как у хирурга, комбинезоне, который держал всю кухонную команду железно в своем сухоньком кулачке.
По выходным дням, если не ждали гостей, команда отдыхала, на капитанском мостике оставался только он.
Ко мне он относился с приязнью, только называл «Ризавета», потому что букву "л" не выговаривал.
При кухне была полустоловка для прислуги, но по воскресеньям объявлялась полная демократия, и если ты собирался поесть — изволь притопать именно сюда.
Элга была уже здесь, допивала кофе и просматривала свежие газеты. Не знаю, кто этим занимался, но каждый день в шесть утра вся основная московская пресса оказывалась у нас.
Мы молча кивнули друг дружке, я села, Цой загорланил: "Ризавета! Ризавета! Я рюрбрю тебя за это…
И за это, и за то, я купрю тебе манто!" Так он за мной ухаживал.
И каждый раз угощал чем-то необыкновенно вкусненьким. В этот раз это были какие-то особенные сочные оладушки со сливовым джемом. Все остальное было как всегда — поджаристые тостики, яичница с ломтиками бекона, соевое масло и прочее. Элга мне завидовала, она лишь изредка могла позволить себе мучное и сладкое, а я трескала все подряд, и в немалых количествах, все еще отъедалась, но на меня калории никак не действовали, и Карловна как-то заметила:
— Вы имеете редкостный хабитус! Лопаете, как акула, но все пролетает сквозь ваш организм без последствий! Я вам жестоко завидую!
В общем, мы существовали с Элгой Карловной сносно. В рамках взаимной вежливой злобности. И конечно, принять меня за свою ей в этом доме было нелегко. Потому что, как выяснилось, для хозяйки она была — или стала? — вовсе не прислугой, консультантом, советником — они были неразлучными почти шесть лет. И в том, как она относилась даже к памяти Туманской, было что-то лесбийское. Во всяком случае, мне так иногда казалось.
Все, что я убирала и выбрасывала из вещей и предметов, принадлежавших усопшей, Элга как-то незаметно перетаскивала в свою комнату, и однажды, когда я случайно заглянула к ней — неприятно поразилась: на стенах были аккуратно окантованные фотографии — Туманская и Элга рядышком, в основном в поездках. Был даже цветной снимок, где они хохочут, держась за руки, почти голенькие, с сисечками, лишь в соломенных юбчонках, на пляже острова Бали.
Но должна признать, что во всем остальном Элга Карловна держалась безупречно, работала на меня как выверенный часовой механизм и если временами щелкала кнутом, погоняя, то только из-за того, что улавливала, когда мне охота поволынить.
Она сняла очки, перебросила мне свежую газетку, закурила первую сигаретку и сказала:
— Примите мои поздравления… Вас начинают замечать!
Я проглядела заметочку со снимком. Действительно, в заметочке поминалась некая Л. Басаргина, на снимке в числе еще трех особ я стояла с указкой на фоне какого-то идиотского графика, касающегося скачков курса евро, а вообще-то речь шла о работе некоего клуба молодых коммерсантов, подающих особые надежды. Клуб назывался «Молодые львы».
Предполагалось, что восемь дур и три придурка, имеющие какое-то отношение к бизнесу, и есть та самая мощная молодая сила, которая выволочет Отечество из долговой ямы и поведет Россию к сияющим финансовым вершинам.
— Как вы совершили проникновение в этот клуб? — поинтересовалась она.
— Ничего я не совершала! — обозлилась я. — С месяц назад была презентация новой фирмы… что-то пейджинговое. Кто-то из этих типов там сшивался, потащил в их компанию. Показалось — интересно.
— «Молодые львы»? Это как понимать?
— Во-первых, не львы, скорее львицы… Во-вторых, не очень они уже и молодые! Траченные такие девочки! По-моему, кое-кто из них уже полтинник разменял! Вроде вас!
— Вы постоянно устремляетесь к моей личности, Элизабет! — невозмутимо отыграла она. — С какой целью? Нанести обиду? Это непродуктивно!
— Я пошла!
— Сядьте!
Она раскрыла толстый ежедневник, вынула ручку:
— Мы имеем спокойную возможность уточнить график ваших занятий, необходимых встреч и полезных контактов на будущую неделю. В понедельник открывается семинар по торговым и финансовым операциям, совершаемым через сеть Интернет… Это в «плехановке». Аванс по оплате я внесла. Общая стоимость курса — полторы тысячи долларов. Это рекомендация Симона! Вам надлежит быть там в понедельник, в восемь тридцать утра. В четырнадцать сорок пять в главном офисе на Ордынке — контакт с эстонцами. Форма одежды — платье для коктейля. Я бы рекомендовала ваше темно-серое. Цвет лица естественный, минимум косметики, из украшений — нитка жемчуга. Прибалты любят скромность. В семнадцать ноль-ноль вас ждут в службе финансовой безопасности нашего банка. Проблемы, методы, средства обеспечения. Вам надлежит…
— Карловна, миленькая… — состроила я умильную рожу. — Ну выходной же! Такой день, а? Морозец, солнышко будет… Давайте на вечер, а?
— Не имею права возражать! — пожала она плечами. — В девятнадцать ноль-ноль жду вас на рандеву в библиотеке Проспект на каждый день я проконсультирую с Симоном.
Она величественно кивнула и выкатилась из кухни.
Я посмотрела на часы — кажется, успеваю! Цой довольно смотрел на мои пустые тарелки, похлопал меня по плечу и захохотал:
— Хорошо кушаем — хорошо живем, Ризавета! Кажется, только этот кореец и не подозревал, как меня в доме именуют почти все остальные. «Подкидыш» — такую прилепили мне кликуху.
— Дай черного хлебушка… С солью! — попросила я.
Из дома я выскочила уже полностью засупоненная для прогулки: куртка с капюшоном на пуху, лыжная шапочка, бриджи, мягкие сапожки.
Задохнулась от морозного воздуха. Солнце еще путалось в кронах голых деревьев, но день начинался прозрачный, как ключевая вода. На земле на бурых травах лежал нетающий иней, и каждый кристаллик светился. Возле озера гоготали гуси. Им хотелось в воду, но воды не было, и они базарили между собой, обсуждая событие. Гусей держали конюхи при конюшне. Туманский ругался, но больше для виду. Знал, что самого мощного приволокут именно к нему под Новый год, под дармовой хозяйский бутыльмент.
Гусиный предводитель решился — съехал на лед и заорал, хлопая крыльями и кружась на твердом.
Сдавленно хохотали над обалдевшим гусаком охранники, они цепочкой бежали вдоль озера, голые по пояс, в трениках, тяжелых подкованных ботинках, твердо звенела промерзлая земля под ногами, от разогретых торсов валил пар. Это Чичерюкин гнал свою команду, как и каждое утро, на пробежку. Он их заставлял это делать, что бы там ни было. дождь, жара или мороз. Асам стоял в дубленке и пыжиковой шапке с секундомером и материл мужиков довольно изысканно.
Я подошла к нему, спросила негромко:
— Ну, как? Он будет?
— Давай-давай… Разговорчики! — зыркнул он из-под шапки. — Как сказано — так и будет…
— Ну спасибочки…
— Этим ты не отделаешься… — ухмыльнулся он. Я пошла к конюшням, раздумывая, как чудно все получилось. Я считала Чичерюкина главным гадом, а теперь выходит, что он тут, среди остальных, чуть ли не единственный, кому я все-таки доверилась. Вот только не напрасно ли?
Уже месяца четыре назад, в первые же мои дни на территории, когда я вернулась из Москвы и начала обживаться, не без внутреннего сопротивления и изумления обнаружила, что глава охранной службы не так примитивен и прост, как мне казалось. Несмотря на боровообразную, солдафонскую наружность, внешнюю прямоту и прямо-таки картинную бесхитростность, отставной подполковник безопасности оказывался не просто хитрованом, привыкшим изображать из себя элементарного слугу царю, отца солдатам. Мало того что он всегда точно знал, кто и чем занимается на вверенной ему территории, но и просчитывал точно и безошибочно, что из этих занятий воспоследует. Что-то такое он просчитал и насчет меня. Потому что чуть ли не в первый день заявился ко мне с букетиком нежных парниковых тюльпанов и — что меня потрясло! — полосатым надувным кругом для плавания, предназначенным Гришуньке.
— Вы мальчика, Лизавета, водой не пугайте… — пояснил он. — Давайте я лично его к этой штуке приучать буду. Он у вас квеленький, а поплывет — все насморки долой! Я по своим шпротам знаю…
Ни слова не было сказано о том, что у нас с ним было в вертолете и потом. Своим дружественным явлением он как бы давал понять всем остальным, что я здесь всерьез и надолго, и именно это мне и нужно было в первые дни.
— С чего это вы такой ласковый? — удивилась я. — Я же тут никто…
— Кто был ничем — тот станет всем! — серьезно ответил он. — Согласно гимну угнетенного пролетариата, который никто нигде не отменял! Так что если кто чего на вас — в смысле бочку накатит, приму меры!
— Это вас Туманский проинструктировал?
— Обижаете меня, барышня… — пожал он плечами. — Если бы я на каждый чих работодателя реагировал, на кой я ему? У каждого своя маята, у него своя, у меня своя, у вас ведь тоже?
Откровенничать с ним я не стала, но через какое-то время он сам подошел ко мне, когда Гришка играл в песке на берегу пруда, вернее, подкатил по дорожке на старой скрипучей «Волге» с мятыми боками и тусклыми стеклами. Потом-то я узнала, что на «Волге» стоял форсированный мотор на двести сил, грязные покрышки были «бриджстоуновские» и держали дорогу на любой скорости, а тусклые стекла были бронированные. Впрочем, как и корпус под старой обшивкой. Вот и сам хозяин экипажа, буднично-обыкновенный, округлый, с явным пивным брюшком и широкой физией, свидетельствовавшей о том, что ее обладатель не прочь хорошо поесть, а еще лучше — поддать, оказывался в действительности тоже по-своему стремительным и бронированным.
— Тут такое дело, Лизавета Юрьевна… — почесав загривок, сказал он. — Вы, конечно, по молодости лет держите меня за барбоса, который дальше своей конуры и миски с кормом ничего не видит… И тут я возражений не имею! Я и есть отставной цепной пес бывшего Советского Союза… Для чего и прошел курс в высшей школе. Но тут такая петрушка получается! Раз вы находитесь теперь в сфере моей зашиты, обязан я обеспечивать вам полную неприкосновенность? В смысле безопасности?
— Наверное… — недоуменно ответила я.
— Именно! — сердито подтвердил он. — А для этого я о вас, Басаргина, должен знать если и не все, то по крайней мере в пределах, откуда может исходить для вас опасность. Чтобы упредить, перекрыть направление удара и нейтрализовать возможные последствия. Правильно?
— Похоже, что так…
— А давайте-ка тогда уточним, что мы имеем в наличии…
Он выволок из кармана блокнот со своими пометками и начал излагать. Я слушала, холодела и все никак не могла понять, как он умудрился столько разузнать обо мне в городе, окрестностях и даже в Москве. Он даже умудрился отыскать Витьку Козина, который, оказывается, погорев на турделах, теперь болтался в переводчиках при гостинице «Интурист» и пробавлялся разовыми приработками, сопровождая иноязычников в Алмазный фонд и музеи.
Но, главное, он точно вычислил главную гадину — Щеколдину, так же точно определил подручных ее — Зюньку и Ирку, но оказывалось, что я знала не все: в этой махинации с нашим домом и судейскими цацками принимал участие и горпрокурор Нефедов, и дознаватель Курехин, и еще какие-то персоны, о которых я даже понятия не имела.
— Кинули вас, Лизавета Юрьевна, можно сказать, примитивно, но надежно. Закон есть закон, вор, то есть в данном конкретном случае воровка, должен сидеть в тюрьме… Вы и отсидели! Спокойнее… спокойнее… Не виноватая я? А кому это интересно? Вы хоть представляете, какую стенку по новой лбом прошибать пошли? Чего вы хотели-то?
— Чтобы дом — мне. А их — в наручники!
— За что?
— За дело!
— Так нету никакого вашего дела, Басаргина Лизавета Юрьевна… Было дело да сплыло! Если и остались какие-то следы, то их в области искать надо… Только уверен, что и там почти ничего не сыщешь…
— Как это?!
— А вот так… — Он закурил, сочувственно посматривая на меня своими поросячьими, но тем не менее очень умными глазками. — Да вы мозги не ломайте! Все просто, как кирпич на голову! С год назад, когда вашу Маргариту Федоровну начали в мэры проталкивать, случился в судейском здании ужасный стихийный пожар! Как указано в акте, который я раскопал, по причине короткого замыкания! Очень вовремя, знаете ли, замкнуло… Накрылись не только текущие дела, которые она вела, то есть кандидатша, но и весь судейский архив в подвале… Вся документация за последние пять лет. То, что не сгорело, пожарники водой залили… Похоже, что там многое было из такого, что просто обязано было сгореть! Так что ваши протоколы и прочее — полагаю — не самое главное!
— Для меня — главнее нету.
— Сочувствую, — кивнул он. — Но хочу поставить в известность, напрасно вы так глупо уже в городе засветились. Конечно, для Щеколдиной вы просто муха, которая ей в ухо зудит… Вреда большого от вас она не ждет. Но и прихлопнуть может. Так, на всякий случай… Тем более и вариант налицо!
— Какой еще вариант?
— А вон он, лопаткой шурует… Гришунька, сопя, лепил куличики из мокрого песка.
— Откуда вы сынка такого славного взяли, Лиза? Не ваш же ребеночек!
— Конечно. Иркин.
— Правильно, — согласился он. — Ирины Анатольевны Гороховой, подруги вашей верной.
— Так она же его бросила. — Я совершенно растерялась. — То есть фактически сама же мне его оставила. Отдала.
— Фактически — у нас, Лизавета Юрьевна, ничего не считается, считается — юридически! Есть процедура. Установления. Усыновления. Ну и так далее… К тому же, как я понимаю, и папонька может возникнуть? Ну, знаете, как это бывает? Отцовские чувства и все такое…
— У кого? У Зюньки?!
— Ну, а если ваш Зюнька отловит где-нибудь беглую Ирину Анатольевну? Накрутят они ее с мамочкой? И ваша подружка во всесоюзный розыск подаст? Запустят такую машину, что никому мало не покажется. У вас свидетели передачи дитенка с рук на руки есть? Нету! Вот и получается, что Гришеньку вы свистнули, умыкнули, увели! То есть совершили самый натуральный киднеппинг! За чем просматривается новый вполне реальный срок… Если ваша Горохова один раз скурвила, где гарантия, что еще раз вас не продаст? Ей же любая женщина сочувствовать будет! Ничего же страшнее этого нету — у живой матери ребенка отнять.
— Господи, да зачем же мне его красть было-то?
— Из чувства злобной уголовной мести, Лиза… — вздохнул он. — Они вас законопатили, вот вы и спланировали, как вполне разложившийся криминальный элемент, этот жуткий акт…
— Вы что, смеетесь?
— Да нет… Рыдаю! Это я к тому, Лизавета Юрьевна, что определяется совершенно реальный вектор угрозы. И самое лучшее в вашем нынешнем положении — не возникать Вас нету, вы исчезли… В общем, была девочка, нету девочки… Может быть, замуж за какого-нибудь чеха вышла, может, просто фамилию сменила… Но в город больше — ни ногой!
— А наш дом? Они? Гады эти?
— А жизнь какая? — вздохнул он, — В гадючнике как раз гады и хозяева. А гадов так просто не возьмешь… Нет, их брать с других позиций надо. Они только силу уважают. Ну, еще — деньги…
— Деньги? Будут деньги! Вот увидите — я заработаю!
— Вот тогда и будем думать, Басаргина…
— Ну, а Туманский? Если — к нему9 Он покачал головой:
— Туманский в курсе. Он сказал — наплевать, растереть и забыть! У вас, Лиза, другая дорожка… Не знаю какая, но другая!
— Но вы же умный… Есть же выход?
— Умным положено долго думать. Во всяком случае — без промаха.
— Значит — все?!
Он промолчал, полез в «Волгу», вынес и поставил перед нами с Гришкой плетенку с яблоками.
— Это вам от Гаши… — кивнул он. — С большим приветом!
— Вы и ее нашли? Кто вам сказал? Петька?
— У меня всюду свои петьки… — хмыкнул он. — А Гаша у вас хорошая. Верная. Такие молчать умеют.
— А я могу хотя бы позвать ее сюда? Ну, ненадолго…
— Исключено.
Он подумал и добавил:
— Пока…
На том и расстались.
РАНДЕВУ С ПРОКУРОРОМ
Из ворот гаража валил пар и таял в морозном воздухе. Я заглянула внутрь: темно-синий «мерс» Сим-Сима стоял на яме, а Клецов в масленом комбинезоне возился под машиной, что-то высвечивая лампой-переноской.
— Здорово, Петя! — крикнула я. Он выбрался наверх, утирая руки ветошью, оглядел меня и хмуро сказал:
— Ну и как оно там, в верхах, Лизка? Я гляжу, ты совсем переменилась! Как говорится — цветем и пахнем? Спасибо, что хоть не забыла, как меня зовут!
— Ты че, очумел, что ли?
— Кто из нас очумел — это еще большой вопрос… — криво усмехнулся он. — М-да… Приволок я тебя сюда на свою голову! Как пацаненок?
— Мог бы и зайти…
— Да ну? А зачем?
— Ну, посидели бы… Есть что вспомнить, верно?
— Я и так каждый день вспоминаю! Ты иди, иди, Лиза… У меня еще дел! Видишь, полировочка затускнела? Сейчас мы все это дело залакируем! Твой-то обожает, чтобы все — с блеском!
— Кто это — мой?
— Да брось ты! Клецов был выбрит до лоска, и от этого еще заметнее было, что он осунулся, как-то опал всем лицом, щеки ввалились, а глаза были тусклыми и холодными. Он словно обегал меня взглядом, смотрел куда-то над головой.
И снова было так, как летом, когда между нами сгустилась и встала какая-то прозрачная, но неодолимая стена, когда — рядом, а чужие и говорить не о чем. Виноватой я себя не чувствовала, наоборот, в душе поднималась какая-то ехидная веселость. Он был как будто прежний подросток из моего класса, которому было не дано никогда узнать то, что уже познала я, а я была — вся такая умудренная, снисходительная и опытная. В общем, леди… И точно знала, что он балдеет только от одного моего присутствия и отчего-то боится меня или — себя? Твердый узкий рот его был плотно стиснут, на скулах катались твердые желваки, и он боялся прикоснуться ко мне взглядом, будто я пойму что-то стыдное, что он таит и чего не должен знать никто, кроме его самого. Я повернулась и пошла прочь.
— Эй! — окликнул он. — Это ты меня Туманскому подсунула?
— Нет. Не я.
— Все одно — спасибо! Он мне полторы штуки отваливает… Плюс — за километраж! И еще — вот за это…
Он кивнул на стенку гаража, там висела белая кобура и портупея из кожзаменителя. Из кобуры торчала рукоятка пистолета.
— Видишь? Цени! Если что — придется мою молодую жизнь за твоего хмыря класть…
— Не трогай ты меня, Петя, — ласково сказала я. Как учительница несмышленому первоклашке. — Есть вещи, которые ты никогда не поймешь. Ну, не дано…
— Знаешь, кто ты, Басаргина? — медленно сказал он. — Ты просто жадная, похотливая сука…
— А разве я возражаю?
Я шла к конюшням, и мне было как-то легко. Будто я наконец отсекла от себя что-то, что висело почти невидимым, но ощутимым грузом на душе. И думала, что возразить мне Петьке почти нечего. То, что я сука, а он из кобелей, мог определить каждый по первичным половым признакам. То, что похотливая — а чем еще заниматься молодой, витаминизированной, абсолютно здоровой суке? А вот что жадная… Это он, конечно, перебрал.
Если бы я была жадная, то тряхнула бы Сим-Сима на всю катушку, без дураков. Гоняла бы не на холеной «шестерке», а как минимум на классном «фиатике» с турбонаддувом, обзавелась бы какими-нибудь драгоценными шиншиллами, а не нутриевой шубейкой — полупердунчиком, не вылезала бы из бутиков, игралась бы с судьбой-индейкой в каждом казино, сияла бы брюлечками, как шапка Мономаха, и вообще, уже сгоняла бы пару раз на какие-нибудь Багамы или на тот же экзотический остров Бали, чтобы потрясти си-сечками на океаническом пляже, что было дано даже Элге Карловне. А я даже законно полученный за мои криминальные труды сувенирчик с изумрудиком стеснялась носить, записывала в книжку все свои расходы, твердо веря в то, что наступит день и я все честно возверну Сим-Симу. И тратила его кредитную карту на что? На то, чтобы мощно и неустанно работала эта идиотская молотилка, в которую я сама себя засунула, и валюту у меня отсасывали эти самые бесконечные спецы узкого и широкого профиля, эксперты, консультанты и прочие доценты, которые пытались впихнуть в мою черепушку все то, что когда-то знала и чем свободно оперировала некая Нина Викентьевна, но от чего моя башка раскалывалась и готова была лопнуть, как перезрелый помидор.
Клецову я сказала правду — в личные водилы к Сим-Симу я его не пристраивала. Даже в целях мощного повышения его благосостояния. И сама с изумлением впервые увидела, как он выскочил из-за баранки «мерса» Сим-Сима, отворил заднюю дверцу, откуда и полез Туманский. Это было еще летом, и Петьке очень шла новенькая ладная форменная рубашка с короткими рукавами, светло-серая, с погончиками, наглаженные брючки и однотонная бейсболка с каким-то значком.
Уже тогда Клецов держался в стороне от меня, и когда мы ненароком сталкивались, бурчал что-то невнятное и исчезал.
До меня не сразу дошло, что Туманский приблизил его к себе и усадил за руль своего постоянного экипажа не случайно. Случайностей у Сим-Сима не бывало. Он просто отсекал Клецова от меня, устроил так, чтобы тот постоянно находился при нем, был бы почти все время под его присмотром так, чтобы исключить возможность наших встреч на территории.
Внешне это выглядело почти благородно: Клецов получал мощную прибавку, а главное — возможность удовлетворять свои страсти по скоростным автогонкам (Сим-Сим и это раскопал), но в действительности Туманский посадил Петьку под колпак и мог легко контролировать его передвижения и местопребывание.
А это означало, что Сим-Сим прекрасно запомнил все, что я ему сдуру выложила насчет себя и Клецова, боится — что было-то, в общем, нелепо! — что я дам слабину, вспомню про былое, и у нас с Клецовым все заплетется по новой. Впрочем, не так уж это было и глупо, во всяком случае по отношению к Петру. Случались целые недели, когда я не видела Сим-Сима, он пропадал в Москве, но вместе с ним пропадал и Клецов. При главном офисе на Ордынке было что-то вроде небольшого постоялого двора для шоферов и охраны, с кормежкой и спальнями, где обслуга расслаблялась в паузах между трудовыми усилиями.
Когда я поняла, в чем причина карьерного взлета Петра Клецова, — сначала завелась в том смысле, как Сим-Сим смеет мне не доверять? Но потом мне стало хорошо — это был еще один знак того, что Туманскому я уже ой как не безразлична! И для него я — всерьез.
Но вот Клецова я не понимала. Дураком он не был, и судя по всему, и до него давно дошли сплетни о нас с Сим-Симом (водилы в гараже чешут языки не хуже базарных теток), да он наверняка и сам что-то улавливал, но вел себя так, словно ничего не случилось. Наверное, на его месте я бы не выдержала, просто собрала бы шмотки, послала бы все на хрен и ушла, лишь бы не видеть, как обожаемая персона намертво прилипла к мужику почти в два раза старше его. И дело было не в валютной подкормке, хотя теперь ему платили почти в три раза больше, чем за сидение на сигнальном пульте. Что значат какие-то деньги по сравнению с необходимостью постоянно возить и услужать типу, который, в общем-то, навсегда отсек от тебя твой персональный предмет страстей и мучений?
Но Клецов даже не колыхался.
Может быть, потому, что ему еще надо было хоть изредка, исподтишка, но видеть меня? Просто — видеть? Как бы там ни было, но Петька все еще присутствовал где-то рядом со мной, он не просто был, этим присутствием он напоминал Л. Басаргиной, что он еще есть. Во всем этом была какая-то тревожная нелепость, и во мне оживало неясное предчувствие беды и боли и такое же неясное ощущение собственной вины. Как бы я его ни давила. Только в чем виновата женщина, если она просто не любит?
…Аллилуйю я всегда седлала сама, с первой ездки, когда конюх Зыбин с ухмылкой сказал: «Твоя кобыла, вот и валяй, девушка!» Лошадь я тоже выбирала сама. Конюх не подозревал, что я нормально разбиралась во всех этих потниках, недоуздках и подпругах, потому что Панкратыч приучал меня к лошадям на лесном кордоне еще пацанкой. В конюшне отстаивался среди остальных шести коников красавец араб, доставленный когда-то Туманской из Туркмении, по кличке Султан, нервный, мощный, с сухими, как у балетного танцовщика, ногами и горячими фиолетовыми глазами.
Жеребец был породистый, нехолощеный, такой лошадиный аристократ голубых кровей, и если Нина Викентьевна действительно справлялась с ним, то это означало, что она была человеком неробкого десятка.
Он храпел, фыркал, косилс на меня бешено, под вороной шкурой подергивались и струились мощные мышцы, но может быть, я бы и рискнула опробовать жеребчика, если бы не то, что он был ее, Туманской, а ничем, что принадлежало ей, мне не хотелось пользоваться.
Так что когда Зыбин, не без ехидности, начал подсовывать мне именно Султана, я посоветовала ему не лезть не в свое дело, прошлась по конюшне и выбрала Аллилуйю.
Это была симпатичная трехлетка, немножко перекормленная, серенькая, со светлой гривкой и хвостом, которая на первой ездке, конечно, тоже попробовала взбрыкнуть и показать характер, но я огрела ее пару раз по заднице плетью, поработала шпорами и удилами, и кобылка утихомирилась.
Ну а когда я ее накормила, отчистила, угостила горбушкой с солью и мы с нею немножко пошептались, у меня появилась подружка, которая слушалась меня, как собачка.
Так что и на этот раз она меня встретила негромким радостным ржанием. Конюх Зыбин оценил то, что я не боялась вил, лопаты и щеток со скребками, душистым платочком от конского говнеца не прикрывалась, а когда выхлестала дружественную поллитру водки «Краснознаменная» «кристалловского» разлива, допуск в конюшню для меня стал беспрепятственным…
В девятом часу утра я выехала в боковые ворота с территории. Время у меня до часа, назначенного Чичерюкиным, еще было, и я пустила Аллилуйю неспешным шагом. Кобылка трусила, помахивая башкой, султанчики пара от ее выдохов таяли в прозрачном намороженном воздухе.
В дубняке, сквозном и просторном, где мощные кряжи стояли далеко друг от друга, было тихо, как бывает только в предзимье, когда птицы перестают петь. Кобылка неслышно переступала по мягкому слою опавшей листвы. Иней на корявых голых ветках дубов начинал таять и испаряться, и их плетение на фоне блеклого неба казалось особенно черным. Пару раз Аллилуйя косилась на развороченную землю и недовольно всхрапывала: ночью кабаны подбирали здесь опавшие желуди и наворотили копанок. Едкий звериный запах явственно чувствовался, пробивая запахи палой листвы и мхов.
Я почти не работала поводьями, маршрут для лошади был привычный, я не первый раз путешествовала через дубняк, и она сама знала, куда идти.
Скоро дубняк раздался, открылся пологий, бурый от прошлогодней травы склон широкого холма, с которого открывался необозримый простор лугов, сизые рощи, которые разрезала черная полоса канала Москва — Волга. Канал еще не замерз, на черной воде белел слабый блинчатый лед, и какой-то буксир-толкач полз по каналу, проталкивая нелепым носом перед собой плоскую баржу, на которой стояли новые «жигулята». Наверное, это был один из последних рейсов перед тем, как канал замрет до весны.
Я слезла с седла и, оставив лошадь внизу, поднялась по ступенькам неширокой лестницы без перил на вершину. Лестница была из темного гранита, строители укладывали ее почти все лето, но умудрились сохранить травяной покров нетронутым.
Наверху стояла белая часовенка из почти не обработанного известняка с крестом из простого железа. Медный или золоченый крест здесь ставить не стали — Туманский боялся, что мародеры выломают. Но оказывается, Нина Викентьевна Туманская всегда хотела лежать именно здесь, и это ее желание было исполнено точно, как всегда исполнялись все ее желания.
Вообще-то место было хорошее — я и сама не прочь отдохнуть именно так, когда, конечно, кончится завод в моем будильнике.
Если не считать канала, здесь почти не было признаков человеческого присутствия, и любому становилось ясно, что Россия еще не меренна по-настоящему и что она в основном именно все еще вот это — громадное, в общем дикое и многопустынное пространство…
Часовенка была закрыта, ее открывали только по церковным дням, в день рождения и в день смерти Туманской (в последнем случае еще откроют в июне будущего года), но пару раз сюда уже наезжали на службы священники аж из Троице-Сергиевской лавры, которых приглашал сам.
Могила была очень простая: черная мраморная плита с фамилией и именем, без дат. В общем, никаких идиотских наворотов. Она тоже так хотела.
На мраморе скопилась темная и сухая осенняя листва, нанесенная ветром — здесь всегда был ветер! — и я смела ее рукавом.
Присела на ступенечку и закурила.
Я никогда толком не могла понять, с чего меня сюда так тянет. Чего я хочу-то? Еще раз убедиться в том, что этой женщины действительно больше нет и никогда не будет? Или именно здесь ясно и четко думалось о том, что она до сих пор остается для меня до конца непостижимой, словно в ней жила какая-то своя тайна, которую мне никогда не понять? Или от того, что именно здесь ко мне приходила какая-то хмельная радость, победное затаенное ликование от того, что я — вот такая! — все еще жива, и как это здорово — просто жить. Быть. Существовать.
А может быть, во мне просто срабатывало чувство какой-то неизбывной вины? Пришлепало откуда-то со стороны в ее дом какое-то нелепое существо, лопает с ее тарелок, пьет вина, которые она подбирала со вкусом и пониманием в свою коллекцию, спит с ее мужем, бродит по тропкам, натоптанным именно ею, и совершенно необъяснимо заводится от того, что когда-то она, а не я, в такие же двадцать лесть, встретилась с молодым Сим-Симом, и у них — без меня! — началась какая-то своя история, которую мне не дано до конца понять никогда? Потому что, чтобы понять это, нужно быть просто ею?
Не знаю.
Но здесь, на ее похоронах, я так и не была. Просто боялась увидеть ее еще раз.
И последняя память о ней для меня стала — каменное, словно высеченное из глыбы серого льда, тонкое, резное лицо, изогнутые в неясной насмешливой ухмылке губы, белая наморозь инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на перьевую шапочку прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и кольце.
Я не знаю, как все это устроил и объяснил для посторонних Туманский, но через три дня после того, как меня привез Чичерюкин из Москвы, из номера в «Украине», появилось официальное сообщение, что в результате кровоизлияния в мозг совершенно неожиданно скончалась Н. В. Туманская, глава благотворительного фонда «Милосердие», известная меценатка, руководительница ряда коммерческих и банковских структур, ну и так далее…
Из Москвы нахлынул вал репортеров и телевизионщиков со своими фургонами и антеннами, но на территорию их не допустили, потому что Н. В. Туманской здесь уже не было — тело увезли в Москву, отпевать в Елоховке.
Я еще отсиживалась, совершенно очумелая, в домике на «вахте»: Гришунька простыл, я от него не отходила, отпаивала малиной, молоком с медом и чесноком, кутала, перепуганная насмерть. И единственное, что разглядела издали, — как охранники извлекли из траурного «линкольна» — катафалка еще порожний гроб и заносили его в дом. Домовина была нестандартная. узкая и длинная, из какого-то драгоценного, отсвечивающего тусклым лаком красноватого, но в общем-то черного дерева, с серебряными ручками по бокам, и, судя по тому, как носильщики сгибались, даже пустая была тяжела, как свинец.
Вернули ее из Москвы в тот же день, после отпевания, уже под вечер, в сопровождении траурного кортежа из бесчисленных легковушек, но на территорию завозить не стали, а увезли по лесной дороге вот к этому холму.
Через пару часов вся эта кавалькада вернулась к дому с пригашенными фарами, и началась поминальная тризна. Народу было столько, что в зале не вмещались, и столы были выставлены прямо на траве возле парадной лестницы. Местной обслуги не хватало, в автобусе доставили дополнительный контингент официантов в черном.
Сим-Сима я в ту ночь так и не увидела. Но от кое-кого из приглашенных, разбредшихся в конце концов по всей территории и сильно поддатых, узнала — здесь был тот же авиагенерал, который подкатывался ко мне в «Метрополе», знаменитая деловая полуяпоночка из Думы, которую я до этого видела только по ТВ, кремлевский пресс-атташе, еще какие-то военные, гражданские и прочие значительные персоны. На наружной лестнице перед колоннами стоял микрофон, рядом с ним квартет скрипачей играл что-то печальное, и время от времени кто-нибудь подходил к микрофону и начинал говорить об усопшей. Но до «вахты» речи доносились невнятно.
Пожалуй, это был единственный раз, когда я увидела Элгу Карловну пьяной в зюзьку.
В черном длинном платье, черной шляпке с траурной вуалеткой, компаньонка Нины Викентьевны ушла от всех подальше. Я ее и разглядела-то в темноте только потому, что неподалеку от домика загорелась свечка. Свечка была тоненькая, церковная. Элга сидела на пеньке и плакала, глядя на огонек, трепещущий в траве.
В изящной, обтянутой черной перчаткой ручке она держала фляжку и время от времени присасывалась к ней.
— А почему вы не со всеми, Элга Карловна? — спросила я.
Она долго изучала меня, в ее янтарях плавал серый дым. Потом узнала, уставилась в сторону дома. Там, в полутьме, в тенях и свете из окон шевелилось и перетекало это скопище.
— Червяки. — сказала она брезгливо. — Стервы. И стервецы… Как это выразить по-русски? Которые с крыльями и клювами?
— Стервятники7 — догадалась я.
— Вот именно! — Она погрозила мне пальцем. — Они все имели перед ней большой страх. Вы полагаете, они приехали ее оплакивать9 О нет! Они там испытывают большую радость! Что ее нет! Это есть грандиозная ложь… И я ушла от них, чтобы не говорить им «Пут ман дырса!».
— Что говорить?
— Это такое уникальное ругательство. По-латвийски! — твердо сказала она. — В буквальном переводе — «Дуй мне в задний проход!». То есть в жопу! И я это сказала Симону!
— Почему?
— Потому что он главный стервец… То есть стервятник! Мой бог! Так поступать с нею? Этот подвал, эта ложь… Это не по-христиански!
— По-моему, вам нужно поспать…
— Вы полагаете?
— Абсолютно!
— В этом есть логика! — подумав, сообщила она. Потрясла пустой фляжкой, отшвырнула ее, покачнувшись, что-то скомандовала самой себе. И помаршировала по дорожке прочь, твердо и прямо, как крохотный, упрямый и верный солдатик…
На холм я впервые пришла только в конце июля, каменщики еще выкладывали стенки часовни из камня, плита была закрыта брезентом, а у подножия дымилась военно-полевая кухня, где они кормились.
И вот с тех пор так и хожу.
Я посмотрела на часы — нужно было двигаться дальше.
…Он потрепал Аллилуйю по морде, та отшатнулась, ударила задними копытами, зафыркала.
— Не трогайте кобылу! Она чужих не любит!
— Виноват!
Он отступил к своей «Ниве», стал усиленно протирать перчаткой лобовое стекло. Я покосилась на него не без злобы. Когда он распинал меня в суде как обвинитель, виноватым он себя не чувствовал. Заколачивал, как гвозди в живое, отточенные острые фразочки. Там было все, помимо обвинения в краже: и про академика Басаргина, который взрастил внучку, не знающую, что такое настоящий труд, в парниковых условиях, и про наряды, которыми я всегда щеголяла в школе, чтобы подчеркнуть свое превосходство перед детьми простых честных тружеников, и про то, как Панкратыч протолкнул меня в иняз, и про Москву, гнездилище студенческого разврата, пропитанную вонью марихуаны, то есть конопли, в котором такие, как я, не отрываясь от «видика», черпают познания из крутого порнокино, и ужас перед тем, что вот такая, как я, могла вступить в родную школу уже в роли учительницы английского и отравить своим тлетворным дыханием невинных отроков, а главное — отроковиц.
Вообще-то, из его филиппики прямо следовало, что я, как минимум, не прочь порулить собственным борделем в городе, где родилась и выросла, и что то, что я совершила в квартире судьи Щеколдиной, есть лишь малая часть из того неизвестного, что я уже сделала или намерена сделать.
Он был златоуст и красавец, наш горпрокурор Нефедов, изящный, ломкий, в безукоризненном мундирчике, со здоровым румянцем на матовом лице, чернобровый, черноусый, с белой седой прядкой в темной прическе, по-моему травленной перекисью, которая словно подчеркивала тяжкие труды и раннее старение, что еще преследуют его на тяжком поприще.
Мне ни в одном сне и присниться не могло, что настанет день, когда он будет стесненно топтаться передо мной, не решаясь поторопить, потому что бумаги, собранные им в две папки, заинтересовали меня по-настоящему.
Я не догадывалась, на чем его подцепил Чичерюкин, но Нефедов все исполнил точно. Когда я выехала на Аллилуйе на дорогу, ведущую в охотохозяйство, к колодцу с «журавлем», он уже ждал меня, прохаживаясь близ своей «Нивы», в охотничьей амуниции, высоких сапогах и с двустволкой вниз дулом на плече.
Мы молча кивнули друг дружке, он вынул из машины «кейс», щелкнул замками, протянул мне обе папки с кальсонными завязочками и отошел в сторонку, бросив лишь одно слово: «Прошу…»
Он не знал, куда себя девать, озирался, кружил, прицепился к лошади от нечего делать, и я видела, что он насторожен, почти испуган, но тем не менее точно исполняет предписанное. Конечно, это был полный идиотизм — такая конспиративная встреча в лесу, где в это время никто не охотится и где нас могла бы увидеть вместе только случайная собака, но раз так устраивал Чичерюкин, значит, так надо было. Спец-то не я, а он. Может быть, это было требование и самого Нефедова, но я уточнять не собиралась.
Я изучала справки, заявления и показания почти час, потом закрыла папки и задумалась.
— Ну, и что дальше? — спросила я, вынув сигареты.
Он щелкнул зажигалкой, поднеся огонек. От него дохнуло холодноватым парфюмом, пальчики бесцветно наманикюрены — похоже, он следил за собой и холил себя, как девица на выданье.
— А вы очень изменились, Лизавета… — неожиданно сказал он.
— Три года менялась. По вашей милости. Сами знаете где… — заметила я.
— Извините, насколько я понял Захара Михайловича, у нас будет деловой разговор? — насторожился он.
Захар Михайлыч? Ну да — Чичерюкин…
— Будет, — согласилась я. — Одного только пока не понимаю: чтобы все эти бумажечки — акты, жалобы и прочее — собрать, сохранить, накопить, не один день нужен, а может быть, и год… Не под меня же вы столько накопали?
— Вы представляете, что такое Маргарита Федоровна? Думаю, не очень, — серьезно сказал он. — Это мой арсенал. Всегда, знаете ли, полезно иметь запас боеприпасов… Чтобы было чем отстреливаться! Если что. На всякий, знаете ли, пожарный случай!
— Думаете… всем этим… можно ее… сокрушить?
— Вы недопонимаете, Басаргина! — усмехнулся он. — Позвольте-ка, я кое-что уточню..
Он вынул из очешника сильные очки, сел рядом и начал пролистывать бумаги.
— У меня все разбито по статьям… Вот, видите? «Злоупотребления служебным положением…» Лично ее! Что именно, когда и как она злоупотребила! Включая, конечно, две новые квартиры в Москве, перестройку особняка за счет городской казны, бюджетные безумства! Тут одна продажа налево гуманитарной помощи из Германии лет на восемь тянет! Вот раздел — «Родственники»… Родные, двоюродные, троюродные… Племянники, тетки, дядьки, сынок, конечно! Она их на узловые моменты усадила! Портовый терминал — брат, горсвязь — тоже родной человечек… С каждого поставленного телефона — мзда! Теперь — торговля… Главный рынок она лично в руках держит, никому не доверяет, с каждой палатки, с каждого контейнера, даже с лотка — ежемесячный сбор, естественно, в свою пользу! А вот здесь — так называемые банковские игры! Когда даже учителя по полгода зарплаты не получают, обе клиники, «Скорая», даже пожарники… Поскольку их зарплата нормально прокручивается частично в наших, частично в тверских, немного — и в московских банках… Ну и самое гнусное — связи с местными «крутыми»… Запугивание, шантаж, рэкет… Чтобы никто не дергался! Есть даже — «доведение до самоубийства»… Повесился один мужичок, который сдуру, без ее услуг, решил свое дельце организовать… «Тяжкие телесные повреждения» — это сплошь и рядом! Но просматриваются и «повреждения, не совместимые с жизнью». В двух случаях… И за всем этим — она! Что ни говорите, а крепкая бабища! Так что валить ее придется не без больших трудов! Но завалить — можно!
— Чего ж вы ее раньше-то… не валили?
— М-да… Как-то легко у вас… — покашлял он в кулак. — Да стоит мне хотя бы чирикнуть — и прости-прощай… Как минимум — родная Волга! Рабочий кабинет, погончики… Как максимум — веслом по башке — и в речку… Утоп Нефедов на рыбалке, всего делов… Несчастный случай! Вот, кстати, у меня и это есть… Видите? «Несчастные случаи»… С большим вопросительным знаком…
— Ну и как ее на этом прищучить? — не выдержала я. — Кто и что возбуждать будет? К кому идти? К этому… адвокату? Как его? Фамилия смешная… Часовое что-то! Ходилкин, Будильников?
— Господин Циферблат в кабинете у мэра каждый месяц свой конвертик получает… — ухмыльнулся он. — За оказание юридических услуг… Так что это — мимо!
— Выходит, вы все там как пауки в банке?.. — задумалась я. — Следите друг за дружкой, чтобы никто не колыхнулся, да? А если что — всем скопом наваливаетесь? На что же лично вы надеетесь?
— На Туманского, — помолчав, сказал он. Ну, это я уж и сама поняла. Не на меня же. Я смотрела на эти три кило, не меньше, показаний, жалоб и протоколов о невозбуждении, подписанных этим же самым слугой закона, и в смятении думала о том, что, кажется, моя мечта о родимом доме, о том, что все должно быть просто, потому что и дураку ясно, как меня обыграли, — совершеннейшая нелепость. И что как ни верти, а без Сим-Сима ничего не выйдет.
— А разве эти документы настоящие? — наконец спросила я. — Это же только копии на ксероксе…
— Настоящие, Басаргина, дорого стоят, — подумав, вздохнул он.
— Сколько?
Он был осторожен и непрост, этот Нефедов. Все просчитал и манил меня не пряником, а только запахом от него.
— Ну? Я смогу! — отчаянно сказала я.
— Мне денег не нужно, Лизавета Юрьевна… — вдруг, покачав головой, сказал он.
— А что вам нужно?
— Да закис я здесь, как в бочке с квашеной капустой… — вдруг искренне признался он. — Провинция! Что мне тут светит? Живу как с петлей на горле. Шаг влево — нельзя, шаг вправо — этого не трогай! А Москва — она ведь не за горами… И ваш Туманский — глыба! Он ведь всюду вхож, все может…
— Это вы насчет мохнатой лапы? Подсадить вас? Повыше? Я правильно понимаю?
— Совершенно верно, — невозмутимо сказал он. — Думаю, что это мой единственный шанс.
— А то ведь, если что, и прикончить могут? — не удержалась я.
— Здесь теперь все могут, — пожал он плечами. — Между прочим, если бы не ваш Захар Михайлыч, вы бы меня здесь, вот так, вряд ли бы увидели. Он в девяносто первом еще действующий был, нашу горбезопасность перетряхивал… Водочку пили, рыбку ловили! Так что все остальное давайте через него…
— Хорошо.
Папки он не позволил мне взять с собой, но я не обиделась. Что-то все-таки могло и сдвинуться. Во всяком случае, у меня теперь был свой Штирлиц в окружении семейства Щеколдиных. И уже это было удачей.
Я пошла было к Аллилуйе, когда он окликнул меня:
— Минуточку!
Полез в карман и протянул мне новенький паспорт. Выписанный в нашем паспортном столе на мое настоящее имя и фамилию. Фотография была та самая, из зонных, которые делал замполит Бубенцов. Я их так и оставила в июне на барьере в паспортном столе, когда уносила ноги от майорши.
В паспорте стояли штампы прописки и выписки. Именно из нашего с Панкратычем дома.
— Не помешает? — спросил он.
— Господи! Неужели эта ваша кадушка в погонах решилась? — изумилась я.
— У этой кадушки свои счеты с Щеколдиными… — усмехнулся он. — Так что там не я один… такой! Имеются еще люди, Басаргина! Как же без людей?
Это был обычный выходной день в конце октября, и, покинув Нефедова, я, почти развеселившись, гнала через лес Аллилуйю домой. Прикидывала, что завалюсь в постель и продрыхну до вечера, до встречи с Сим-Симом, чтобы ночью быть свежей, а там будет спальня, и я наподобие ночной кукушки, которая всегда перекукует дневную, осторожненько подъеду к Туманскому, можно и слезу пустить, для дела. Воспою хвалу Нефедову, представлю его рыцарем в белых ризах, каковому моя врагиня не дает вознести карающий меч законности. И даже представить не могла, чем этот день завершится.
ПЕРВАЯ КРОВЬ
Может быть, главному Небесному Кукольнику надоело слишком тихое течение вечного спектакля, может быть, он решил поставить на место одну из марионеток, которая спутывала ему все веревочки и делала не то, что он ей определил, но он, ухмыляясь в бороду, подергал за свои шпагатики и заставил сплясать одну из деревяшечек какой-то новый, совершенно дикий танец, закрутил в нелепый хоровод куколок и озвучил действо воплями, записанными на вечную Магнитку во время гибели Содома и Гоморры…
Боже мой! Как же он на меня орал, мой единственный и неповторимый! Таким я его увидела в первый раз и поначалу просто не верила глазам и ушам и, тупея, сжалась и закрыла лицо руками, чтобы только не видеть его дергающееся багровое лицо. Даже голый череп пошел красными пятнами.
Он приплясывал, подергивался и метался за письменным столом, пинал поленья, сложенные у горящего камина, и голос его, обычно низкий и рокочущий, взвивался к остекленному потолку до визга.
Самое идиотское, что это происходило при постороннем. Я; в общем-то без дела, заглянула в кабинет Таманского, чтобы просто его увидеть.
Сим-Сим сидел за столом и пролистывал какие-то бумаги, а возле окна пил кофе из фарфоровой чашечки сухой, высоченный человек в безукоризненном вечернем костюме, темный цвет которого подчеркивал голубоватую белизну его совершенно седой головы и снежность крахмалки с бордовой «бабочкой». Старца все называли не по имени — Тимур Хакимович, а по укороченной фамилии — Кенжетаев, то есть просто Кен. Это был тот самый тощий, темнолицый и вежливый «саксаул» (или «аксакал»?), что помогал мне облапошивать викингов. В общем-то, сердечный друг и соратник не столько Туманской, сколько самого Сим-Сима.
Я поняла, что сунулась не к месту и не ко времени, и уже хотела слинять, когда Туманский, вскинув голову, блеснул своими ледяными стеклышками и сказал:
— Войди!
Я вошла, Кен поцеловал мне руку, а Сим-Сим бросил на стол газету и еще тихо спросил:
— Что это такое?
Это была та самая газета, со снимком и заметочкой, которую мне за завтраком подсунула Элга. Доложила уже, значит, верноподданная.
— А что? — весело сказала я. — Приличная фотка… Вот это я, Л. Басаргина, а это молодой лев и две львицы… Такой клуб! Там написано…
— Кто позволил?
— Что именно? — Я начала понимать, что происходит что-то не то.
— Светить свою морду в каком-то бульварном листке! Якшаться с какими-то подозрительными типами! Которые шустрят по закоулкам, чтобы только урвать мелочевку на разнице курса, на продаже сплетен! Это же шакалы! Труха! Шелупонь! «Львы»?! Этих львов на порог приличного банка никто не пустит! Половина из этих гиен уже сидела, а вторая половина сядет! Им же руки никто из нормальных людей не подает! И кто тебе позволил распускать язык? «Стажируюсь в банковской структуре С. Туманского»! Нету у меня никакой структуры, ты это хоть понимаешь, идиотка? Меня вообще нигде нету! Но даже не в этом дело… Тебя, мать твою, сто раз предупреждали: держать планку! Ты же должна на метр выше земли ходить, чтобы только не замараться!
— Да ничего я не должна! — угрюмо огрызнулась я.
— Семен… Семен… — негромко предупредил его Кен. — Ну, сглупила девочка… Это не она, а ваш Вадим прокололся. Должен был проследить…
— Следить? Да что я — на поводке ходить должна? В наморднике? — Я понимала, что срываюсь, но остановиться уже не могла. — В конце концов, у меня своя жизнь есть! Личная!
— Боже! Ты только посмотри на это… млекопитающее, Кен! — заклокотал Туманский. — И она еще смеет извергать какие-то звуки? Валаамова ослица заговорила?! Насчет какой-то там своей жизни? Не было у тебя ничего своего! Никакой такой жизни! И сейчас нет! И не будет! Наглая неблагодарная дрянь! Пустельга! Ты что о себе возомнила?!
Ну, и так далее…
Дело было не в словах, которые он, задыхаясь, пулял. Не в их смысле. Он громоздил одну нелепость на другую, и о многом я бы могла сказать ему, что это не правда. Но ничего говорить ему я как раз и не могла, да, в общем, это и не имело никакого смысла. Видно, все это копилось в нем долго и понемногу, но вдруг отчего-то прорвалось, хлынуло на меня мутной, грязной лавиной, било, вертело и размазывало… Не важно, что он там нес, меня потрясло, как это громыхало. В голосе его раскалилось и обрушилось на меня не просто раздражение — это была откровенная злоба, тяжелая ярость, достигающая совершенно явственной ненависти! Это был абсолютно чужой человек, и мне казалось, что я его вижу впервые, во всяком случае ничего узнаваемого и близкого в нем уже не было, и я понимала только одно: он беспощаден, ядовито злобен и старается не просто язвить, но бить по самому незащищенному и больному…
Я не помню, как меня вынесло из кабинета. В «предбаннике» я столкнулась с Элгой, которая недоуменно прислушивалась к хриплой ругани и сказала мне:
— Вы не точны. Я жду вас в библиотеке уже час и десять минут.
— Да пошли вы все! — крикнула я, глотая слезы, и бросилась бежать прочь.
Когда я начала приходить в себя, обнаружила, что сижу в полной темноте в кабинете Туманской, то есть моем. Во всяком случае, еще полчаса назад я была в этом совершенно уверена. Я сидела в углу, прямо на полу, уткнув голову в коленки, щеки и подбородок щипало от соленой мокроты. В голове была абсолютная космическая пустота, а все тело ныло и подергивалось от боли; оказывается, человека можно изметелить до полусмерти не только кулаками, но и словами. Неизвестно еще, что больнее.
Я прислушалась — в доме стояла абсолютная тишина, хотя отойти ко сну еще никто не мог, было всего около десяти вечера.
Я побрела к столу, уселась в кресло, нашарила в ящике курево и щелкнула зажигалкой. Экран монитора был серым, на нем возникала и пропадала, вильнув хвостиком, дежурная электронная рыбка В сером мареве от экрана неясно проступали голые полки — ни одной куколки Туманской не было, их уволокла к себе Элга, цветочное деревце в японской напольной вазе я тоже выкинула, и той самой иконки тоже уже здесь не было, я отдала ее в реставрацию. Так что Дева Мария ни с какого боку помочь бы мне не смогла.
Извечный женский вопрос: «Мой милый, что тебе я сделала?» — передо мной даже не возникал. Я тупо пыталась вспомнить, что там горело, в его камине, корчась на угольях Кажется, эта самая идиотская газетка. Но мне уже было как-то все равно.
Ровно в двадцать два ноль-ноль сработал таймер, компьютер выбросил на монитор очередную сводку биржевых новостей. Комментатор что-то гнусавил по-английски, голос его скрежетал в моей голове, как тупым ножом по стеклу, и я убрала звук.
И бессмысленно пялилась на плывущие колонки цифр и символов. Индекс Доу-Джонса на нью-йорскской бирже вырос на три пункта, в Гонконге падал доллар, а в Токио был какой-то шухер с котировками «Панасоника»… Что, в теории, должно было бы меня глубоко волновать. Потому что по главному курсу финансового ликбеза мне полагалось улавливать и осмысливать деяния мировых гигантов. Процедура была ежедневная и обязательная, как чистить зубы и пользоваться бидушкой. Мой куратор в Москве на этом настаивал.
Кое-что я уже начинала понимать. Во всяком случае, уже совершенно ясно представляла себе разницу между тем, что такое деньги в кошельке Марь Иванны, которые она тратит в лавочке на молоко и яйца, и главная Всемирная Деньга. Та самая, которая пошла работать еще сотни лет назад, когда флорентийские — или генуэзские? — менялы наваривали проценты, разложив свои цехины, гульдены, пиастры (или как они там назывались?) на скамейках, именовавшихся по-италийски «банками», кредитовали своих морячков и заставляли их двигать на край света за пряностями и шелками.
Как всякая созревшая в условиях «совка» особа, я всегда искренне презирала корысть, Деньгу как в узком, так и широком смысле, и только теперь до меня стало доходить, что ничего удобнее и надежнее Монеты наши предки не придумали, что Большая Деньга — это не пачки зеленоватых бумажек, которые называются доллары, марки, фунты и все такое, не золотые слитки в Форт-Ноксе или в нашем Гохране, а возможности. Возможности отсасывать нефть в каком-нибудь Кувейте или в отпочковавшемся уже чужестранном Баку, клепать автомобили и прочее железо, плавить, передвигать, строить и прочее, прочее, прочее, включая даже возможности рожать в приличных условиях, в окружении аппаратур космической надежности и гуманных по свободно конвертируемой причине врачей.
Во всяком случае, я уже поняла, что то, что для меня становилось открытием, Туманская освоила на заре своей такой же туманной юности, давным-давно перешла от букваря к энциклопедии и свободно плавала в морях, где еще и не колыхалась моя лодочка.
Но что-то уже начинало просвечивать в этой иноземной и отечественной мешанине курсов, котировок и мощных контрактов по слияниям и разделам, какие-то отработанные четкие схемы и системы, и я уже была почти уверена, что великий бандюга, пират и крутой парень, которого звали Гарри Морган и который потрошил галеоны с испанским золотом в средневековье, и нынешний Вася Пупкин из подмосковной Погореловки, который разливает левый спирт в поллитровки с фальшивыми этикетками в своем сарае, — одной крови. Хотя последний наверняка и не подозревает об этом. И возможно, накопив монету, удовлетворив первобытную страсть к «голдам» и «мерсам», евроремонтной хате, фамильному замку из красного кирпича, еще пустит в работу свой капиталец, а может быть, запрыгнет и в олигархи.
И именно эти васи пупкины — опасны, потому что первобытны и голодны и имеют свойство сбиваться в стаи, которые газета «Коммерсанта» скромно называет фирмами, а следователи — бандгруппами….
Не знаю, может быть, именно от них территория так отгораживалась и крепилась, со всей этой сигнализацией, камерами внешнего наблюдения и чичерюкинской охраной, может быть, были еще какие-то силы и персоны, от которых семейство Туманских отгораживали и охраняли в этом бастионе в общем-то пустынном лесу. Но меня в курс насчет этого не вводили, меня это ни с какой стороны не касалось. И похоже, впредь и не коснется.
Я пялилась на безмолвный экран монитора, почти ничего не соображая, и старалась думать о чем угодно, только не о том, что только что произошло со мной…
Неслышно отворилась дверь, я вздрогнула испуганно и сжалась, но это был Кен. Он помаячил в дверях на свету, мягко и бесшумно подошел ко мне, туфли у него были модные, но уже старческие, на войлоке, присел на край стола.
Он всегда был очень деликатен, старомодно вежлив и холодновато ласков по отношению ко мне. Насколько я успела узнать, в команде Туманских он всегда занимался металлом. Что-то такое, связанное с его родиной, городом Темиртау, и металлургическим комбинатом, который когда-то назывался Казахстанская Магнитка. Рельсы, прокат, белая жесть для консервных банок. Чаще всего он мотался в Китай и, наверное, от этого курил приторно-пахучие китайские сигаретки. И носил на лацкане золотого дракончика.
Вот и сейчас он дымил, и струйка дыма расплывалась в сером отсвете от монитора.
Он молчал.
Я молчала.
Мы молчали долго. Глаза его почти не просвечивали в узковатых щелях на узком и темном морщинистом лице.
— У него большие неприятности. Можно сказать — громадные… — наконец сказал он. — Выпутается, конечно. Он это умеет. По крайней мере, умел. Еще недавно.
— Это он вас прислал? — со слабой надеждой спросила я. — Он? Значит, чует, что виноват?
— Он никогда не бывает виноватым, — покачал Кен головой. — Я его понимаю. Хотя, возможно, до конца он боится признаться в этом даже самому себе…
Конечно, это идиотская выходка, то, что он устроил. А все ведь очень просто. От тоскует. И не только… Он запутался в делах. Ему нужна Нина…
— Я не она. Она не я. Я есть я! — Я встала из кресла.
— А вот в этом я не сомневаюсь… — усмехнулся он. — Как-то я его спросил, к чему он вас готовит? То есть что вы будете делать в нашей команде в конечном счете? На чем сосредоточитесь?.. В конце концов, есть центральная бухгалтерия, отдел ревизии и контроля, служба развития, контактная группа по работе с парламентом и правительством… Мне было непонятно, почему он не дает вам сосредоточить усилия на чем-то одном. Он мне сказал: «Но ведь Нина знала все!» Вот тогда я почти ужаснулся: он решил, что и вы — сможете! Если честно, это ведь она всегда вела его, а не он ее… Хотя она была достаточно умна, чтобы не подчеркивать это, и всегда в нужный момент в нужном месте с нужными людьми умела уйти в тень. А в общем-то он всегда был лишь зеркалом, в котором отражалась она.
— Я… не отражусь? Никогда? — нелепо ухмыльнулась я.
Он смотрел на меня с ласковой печалью. Слез со стола, полез в карман:
— У вас деньги есть? Я могу только чеком…
— Зачем?
— Уходите, пока не поздно, Лиза… Уносите ноги. Вы же не лабораторная крыса, которую свихнувшийся шизик пытается превратить в нечто среднее между мудрой змеей и невинной голубкой… Будь вы постарше, неопытнее, вы бы, конечно, вели себя по-другому.
Он оглядел кабинет и поморщился:
— С мертвыми не воюют. Это не имеет смысла. Вы тут все вымели, чтобы не было даже памяти о Нине Викентьевне. Будь вы не так наивны, вы бы поступили с точностью до наоборот. Устроили бы здесь кумирню, алтарь во имя ее! Воскурили бы свечи и постоянно напоминали бы всем, а главное — ему, что вы преклоняетесь перед этой удивительной личностью и никогда, понимаете, никогда не оскверните память о ней хотя бы тем, что сочтете себя ей равной.. Вы когда-нибудь думали о том, что многим людям, а не только ему, видеть вас здесь просто больно?
— Вам тоже?
— Да, — сказал он. — Конечно… Он ведь сегодня взбесился не от того, что вы сделали что-то не так, Он взбесился от того, что что-то не так с самого начала он попытался сделать с вами… Чем-то вы его крепко зацепили, и он поверил в эту химеру!
— Погуляла девочка, и будя?
— Дальше будет хуже… — сказал он. — Чем я могу вам помочь?
— Ничем, — сказала я.
Он вынул чековую книжку, «паркер», поднес ее близко и подслеповато к глазам.
— Этого не надо, — сказала я твердо. — Я — сама!
— Вы — настоящая. Я в вас верю, — улыбнулся он — Если что, моя визитка у вас есть…
— Придется отвыкать. От визиток, — сказала я. — Впрочем, я к ним по-настоящему и не привыкла. Бомжи ими, знаете ли. не обмениваются.
— У вас есть куда идти? К кому? — вскинул он бровь.
— Всего хорошего! — сказала я.
Он потрепал меня сухой рукой по плечу и так же неслышно вышел. Похоже, меня из-под этой крыши выталкивали в три шеи. Во всяком случае, Кен заявился неспроста. Он был мудр, сочувствен и ласков, но за этим стояло только одно: Л — Басаргиной здесь не место.
Может быть, если бы на моем месте была какая-то другая, нормальная деваха, она бы сто раз подумала, стоит ли пороть горячку и смываться из обжитого гнезда неизвестно куда среди ночи, но ничего нормального во мне уже не оставалось. Все рухнуло в секунды, разлетелось вдребезги, ухнуло в пропасть без дна, когда я увидела этот почти звериный оскал Туманского, услышала идиотский визг и, холодея, поняла: чужой…
И не просто так он оговаривался ночами, называя меня ее именем. Я подумала, что, если бы у меня были деньги, я бы теперь непременно заказала ему через московский секс-шоп на знаменитой секс-фабрике в Гамбурге наливную — или надувную? — копию в натуральный рост его несравненной Нины Викентьевны, чтобы — полное портретное сходство, из лучшего латекса, или как там это упругое и телесное называется, озвученную страстными стонами и вскриками, оснащенную термостатами, поддерживающими температуру и делающими груди и все остальное влажно-теплыми и интимно влекущими, упаковала бы в короб с бантиком и отослала бы ему — пусть утешается! И это был бы прямой намек, что Л. Басаргина не согласна более исполнять роль живой куклы и что он, конечно, просто кретин, если не умел оценить и понять, что именно я ему несла и что готова была отдавать до гробовой доски!
Я все это явственно представила и начала тихонько ржать. От удовольствия. И это, конечно, была обыкновенная истерика, которая без всякого перехода швырнула меня в отчаяние, беззвучный вой и слезы.
Но худо-бедно я взнуздала себя и начала собираться. Прежде всего надо было определить, что у меня в активе, а что в пассиве, благо в меня уже успели вдолбить, что всякому деянию предшествует цифирь, то есть самый нелицеприятный расчет. Я включила верхний свет, села к столу, врубила калькулятор и задумалась.
Выходило так, что у меня здесь нет ничего своего. Нага, бесприютна и нища пришла я в этот дом и такой же ухожу. Вообще-то все это выглядело довольно гнусно: я жила не под своей крышей, спала с чужим мужем и даже мой ребенок в действительности моим не был. Что касается прочего, то все покупалось не на мои, начиная от трусиков и кончая бензином для «шестерки». Впрочем, и «жигуль» был не мой. И за эти четыре месяца я не заработала ни копейки.
И конечно же, все это выглядело достаточно нелепо и гнусно. И если отмести стыдливые возражения насчет того, что я будто бы такого не хотела, то это будет самое натуральное вранье: хотела я именно этого — и чужого мужика, и чужого ребенка, и под чужую крышу. И все сто двадцать четыре дня с конца июня я беспечно прокувыркалась по новой жизни, отсеченная напрочь от всех забот, и, в отличие от населения за пределами территории, даже не задумывалась над тем, что мучило мое многострадальное Отечество: где заработать, что надеть, что лопать, в самом лучшем случае — чем закусывать. И хотя меня грузили новыми познаниями и к чему-то там готовили, это ни в коем разе нельзя было считать работой.
Так что я прежде всего прикинула, сколько я должна Туманскому. За ежедневное содержание, включая еду, жилье (по средним расценкам самой дешевой гостиницы), включая и Гришуньку. Добавила расходы на свою и детскую одежду, оплату Арины, стоимость косметики, парикмахерских услуг, включая маникюршу, абонемент в московский американо-валютный медицинский центр, где меня заставили пройти полную диспансеризацию. Злорадно ухмыльнувшись, я даже приплюсовала сено и овес, кои стрескала моя любимая Аллилуйя. Пусть знает, скотина волосатая, что про чужое я ничего не забыла! Перегнала по курсу рубли в доллары и охнула — должна я была много…
Но не могу же я уходить такой, как пришла, фактически нагишом. Моя гуманитарная кофта, юбка, Ефимовы кеды давным-давно сгорели в котельной, чтобы не инфицировать благородных господ. Так что мне надо будет прихватить кое-что из бельишка, пару свитеров и брюк, халатик, меховую полупердушку и шапку из песца, еще кое-какую одежонку и, самое главное, всю Гришунькину амуницию. Ну и, конечно, колеса. Не коляску же с ребеночком мне пихать перед собой и топать в морозной ночи пехом? «Жигуль» был немолодой, родной мотор уже барахлил, но я к нему привыкла, как к собственной заднице, и представить себя без него ухе не могла. Я долго просчитывала и пришла к выводу, что больше трех кусков в валюте за этот сиротский приют на хоженых колесах никто не даст. Я и это приплюсовала к долгу.
Сумма получалась — ого-го!
Я пришла в некоторое замешательство, почесала нос и поняла, что нужно срочно тяпнуть для прочистки мозгов и успокоения. Чуть-чуть, чтобы безбоязненно сесть за баранку. Полезла в поставец и отхлебнула глоточек джинчику. Потом подбрела к окну.
Территория была совершенно безлюдна и темна. Только по черному льду пруда, подсвеченному дальними фонарями от гаража, струями змеилась поземка, это был уже не первый снег, который выпадал и стаивал, а что-то сухое и твердое, как белый песок. И это значило, что зима все-таки пришла.
Мне стало холодно от одного вида этого пустынного пространства, в которое нормальный хозяин и собаку не выгонит и куда предстояло уйти мне, и я, вдруг озлев, решила: «А пусть платит! Если я содержанка, то он содержан! Сам же талдычил, что всему на свете есть цена…»
Я присела к столу, прикинула, получалось так, что я прекрасно помню каждую ночь. И, в общем, их набиралось немало. Я начала считать, сколько это получается, если исходить из расценок нормальной московской проститутки, о чем мы как-то перетрепались с Вадимом. Не уличной, конечно, не привокзальной.
Из тех, что при саунах, массажных кабинетах и по вызову. Конечно, ни одна из моих безвестных подруг не стала бы шептать в ухо клиенту те нежные и нелепые словечки, которые нашептывала я (он как-то сказал: «Да ты у меня прямо Омар Хайям!»), не стала бы беззвучно и счастливо плакать от одного ощущения, что он, вот такой, есть на свете и мой до донышка…
Но я отмела все это, стиснув зубы, назначила сама себе цену — двести баксов за сеанс, перемножила и удовлетворенно хмыкнула. Долг явственно уменьшился.
Я вынула из сумки кредитную карточку, сколько на ней оставалось, я точно не знала, но решила, что верну ее прежде всего. Пересчитала мелочевку и оставила ее себе, в заначку. Потом вспомнила еще об одном, отыскала коробочку с подаренными им сережками и задумалась, разглядывая их. Белая платина была благородна, брюлечки посверкивали, и плоские изумрудики были как майская трава, еще не затемневшая под солнцем, пронизанная росой.
Должна я их вернуть или не должна?
С одной стороны, их можно было рассматривать как подарок от него, первый и единственный. С другой стороны, я эти штучки заработала. Как ни верти, а это мой гонорар за безусловно успешное участие в облапошивании варягов. И в общем — я была не обязана. К тому же, в крайнем случае, толкну их в какой-нибудь ювелирке, тем более, что этот случай, кажется, уже наступил.
Вот тут-то я и поймала себя на том, что вся эта волынка с расчетами и долгами — сплошная ерунда. И я просто тяну время. И все время жду, что вот-вот откроется дверь, Сим-Сим, виновато сопя, переступит порог, положит мне на плечи свои тяжеленные, теплые лапы, прижмет к себе и скажет что-нибудь вроде: «Ну, прости… Чего не бывает? Считай, что ничего не было! И мы это все — вычеркиваем!» И я, конечно, пофордыбачу, и, конечно же, прощу…
Потому что, похоже, ничем не отличаюсь от тысяч других баб, которые тоже вот так решаются все рвать и уходить, конечно же навеки, содрогаются от ненависти и негодования, поскольку «как он мог» — и все перебирают и перепаковывают барахлишко, и так же тоскливо и нелепо ждут — он поймет, он не сможет, он придет и снова — будет!
Ну уж нетушки! Я не такая! Хоть какие-то признаки достоинства во мне еще остаются? Что-то свое, собственное, незаемное? Мы не рабы — рабы не мы!
Я ускорилась и понеслась…
Из кабинета — в светелку, чемоданишко со шкафа на пол, барахлишко внутрь, из светелки — к Гришке, сонная Арина захлопала ресницами перепуганно, но покорно пошла собирать его имущество, вплоть до бархатного тигра величиной с телка, дареного Элгой на его трехлетие, от Гришки — в ванные апартаменты, за мылами, мочалами, подмазками, чтобы отмыть от слез опухшую физию и быстро переодеться в теплую спортяшку из байки с начесом…
Перед зеркалами я на мгновение тормознулась. Стояла голенькая, ревизовала свое отражение, не без злого удовольствия. Вот это все — только мое, незаемное, и если придется выставлять на торги — уже есть чем торгануть!
Эти сто двадцать четыре дня не прошли бесследно. Усилиями заботливого Цоя я подкормилась, тренаж и пробежки тоже не прошли даром, ну и, конечно, все во мне проснулось, включилось и отозвалось — в общем, то, что я из полудевиц шагнула в нормальные женщины. Чего стесняться? Я расцвела… И уже мало чем напоминала ту селедочного типа шкидлу, которая впервые глянула в эти зеркала четыре месяца назад. Костлявые плечи плавно округлились, ребра пропали, под смугло-розоватой, безупречно чистой выхоленной кожей переливались выпуклости и струились впадинки, крепкие грудки налились и торчали врастопыр, увенчанные твердыми и алыми, как — губки младенчика, сосками. Пожалуй, чуть-чуть великоватыми были поплотневшие бедра, литые и мощные, но попочка подтянулась, и талию я могла свободно обхватить пальцами. И кажется, впервые я поняла, что прежняя дрынообразность, то есть высокий рост, — не помеха, а, наоборот, преимущество. Было на что лепиться плоти, соразмерно обтекающей мои мослы, и мои длиннющие ходули нынче смотрятся — ого-го!
На Афродиту, выходящую из пены морской, я, конечно, не вытягивала. Хотя любила устраивать себе в джакузи нечто мореподобное, соленое и с пеной. Но тем не менее как-то незаметно шагнула в какие-то новые измерения.
Правда, афродиты не скалятся в зеркало злобно, как собаки, увидевшие палку, у них не бывает красных и опухших от слез носов, и они не пялятся на свои отражения бешеными, потерявшими от ярости естественную зелень, темными и горькими глазами…
Я вступила в кабинет величественно и невозмутимо, упакованная уже по-дорожному, в шубейке и шапке, небрежно набросив шарф на плечи. Это чтобы он сразу понял — возврата не будет!
Туманский сидел перед камином, спиной к двери, полусъехав из кресла так, что я видела только его голую плешь. Ноги он задрал на решетку, грел, значит, над темнеющими угольями. Возле кресла валялся стакан и стояла полупустая бутылка. На мои шаги он даже не шелохнулся.
Я выложила на стол, помедлив, связку ключей, кредитную карту, мою смету, которую я прогнала на принтере, его золотую зажигалку, которую случайно прихватила вчера из спальни, шлепнула расписку и сказала:
— Это расписка. Я просчитала, во что вам обошелся ваш гуманный акт. Начиная с девятнадцатого июня сего года. С учетом инфляционных процессов… Он молчал.
— Я обязуюсь вернуть вам долг в течение шести месяцев.
Он даже головы не повернул.
— Под шесть процентов годовых. Он молчал.
— Вашу доброту я никогда не забуду! Век буду благодарить судьбу… — добавила я истово.
— Вали!.. — наконец хрипло сказал он. Но так и не обернулся.
Я свалила.
Чемодан я уже вынесла в вестибюль, но Арина с Гришкой еще не спустились. Только узел с его барахлишком, включая стеганое одеяльце, лежал на паркете. Наверное, она его одевала в дорогу.
Я хотела закурить, но тут услышала из-под лестницы костяной стук шаров. Внизу у нас, то есть теперь «у них», была роскошная биллиардная с тремя столами.
Мне стало обидно. Вот, я ухожу навсегда, а меня даже никто не провожает. Как будто ничего не происходит. Я решила, что нужно показать себя игрокам — пусть хоть кому-нибудь станет стыдно.
Игроков не было, свет под колпаком горел только над одним столом. Оказывается, это всего лишь Кен, сняв пиджак и оставшись в рубашке, с бордовыми подтяжками поверх, сам с собой гоняет шарики.
В биллиардной было приторно от его китайских сигарет, дымно. На зеленом сукне стояла бутылка коньяку и хрустальная пепельница. Я здорово удивилась. Кен никогда не оставался ночевать на территории. Всегда уезжал в свое жилище в Москве, ссылаясь на то, что старики плохо спят в посторонних постелях. Но впервые на моей памяти он застрял.
— А… это вы, — сказала я разочарованно.
— А вы-то с чего еще здесь курсируете? — Он смотрел на меня холодно, с какой-то внезапно прорвавшейся неприязнью. — Передумали?
— Нет!
— Тогда — всех благ!
Он отвернулся и сердито всадил кий в шар так, что тот с сухим треском вошел в лузу. Кен был непривычно груб, и было такое ощущение, что он будто выталкивает меня из-под этой крыши.
Когда гораздо позже мне пришлось вспомнить все подробности этого позднего вечера, я никак не могла понять, как я не разглядела главного — этот старец был не просто груб, он был напряжен, чего-то ждал и уже просто вычеркнул меня из окружения Туманского.
Во всяком случае, он ясно дал понять, что мне здесь делать больше нечего, так что я и сама невольно заторопилась.
Когда уходила из биллиардной, сработал сотовик Кена, и он сказал кому-то:
— Вы опаздываете!
«Шестерка» моя стояла в теплом гараже, так что греть мотор не приходилось. Дежурный механик и гаражный охранник дулись в дежурке в шашки, и охранник сказал мне:
— Далеко собрались, Лизавета?
— Отсюда не видно… — огрызнулась я. Но они привыкли особо не любопытствовать, открыли с пульта мне воротца, и я выехала.
Когда рулила к парадному входу, сквозь мглу и мелькание снежинок было видно, что дом темен, светились только пара окон внизу, остекленный пузырь крыши над кабинетом Туманского и оба его громадных окна.
Счастливый, что не надо спать, Гришунька, в теплом комбинезоне с капюшоном, похожий на гномика, гонял на трехколесном велосипеде по вестибюлю, а растерянная Арина в халате поверх ночной рубахи топталась и ничего не понимала.
— А как же я? Я как же? — испуганно спросила она меня. — Я же к Гришке привыкла!
— Я тебе позвоню… — многообещающе заявила я, хотя чего обещать-то? — Не боись, у тебя же контракт? Значит — заплатят…
В последнем я уже уверена не была. Но ведь расходы и на няньку числятся в долговой смете? Вот пусть Туманский и решает.
— Мама, мы слонов смотреть? — заорал Гришка. Букву "л" он еще не выговаривал, получалось «свонов», но лепетал он уже почти внятно, две недели назад я его возила в цирк на Цветном, на дрессированных слонов, и он теперь ими бредил и постоянно теребил и меня и Арину.
— «Своны» отменяются, парень… Придется нам теперь обходиться без слонов. Привыкай…
Он ничего не помял, я его взяла за шкирку и потащила в машину. Загрузилась, расцеловалась с Ариной и потихонечку двинулась на выезд.
И только теперь, когда дальний свет выхватил из поземки стальные ворота, до меня дошло — я не знаю, куда ехать…
Я машинально даванула на тормоза, «шестерка» взвизгнула покрышками по льду и стала.
Гришка полулежал позади, среди вещичек, закутанный поверху комбинезона в мохнатый шотландский плед, и глаза его становились сонными. В автомобиле он всегда отключался мгновенно, тем более что печка у меня работала мощно, и в салоне в минуту становилось тепло.
Я уткнулась лбом в баранку, бессильно свесив руки, и задумалась. Хотя именно с этого и надо было бы начинать. С «куда». Город был для меня закрыт. Если не считать прочего, хотя бы потому, что Зюнька может увидеть меня с Гришкой и — чем черт не шутит — заявить на него свои права. Вообще, видно, стоит все это забыть — наш с дедом дом, Щеколдиных, честную работу Чичерюкина и даже сегодняшнее рандеву с Нефедовым. Все мои хитромудрости рухнули в одночасье.
Обратиться к Клецову? После того, как я устроила ему такую подлянку, это будет просто мерзко. Хотя и теперь я была уверена, что Петюня лоб бы расшиб, но нашел какой-нибудь разумный и приемлемый выход. Но что-то во мне яростно восставало против такого варианта.
Осесть на зиму у Гаши в Плетенихе? Она-то, конечно, нас с Гришкой примет. Но что мне там делать в глухомани всю зиму? Корову доить, печку топить, играть по вечерам в дурачка с домочадцами и дрыхнуть от света до света на печи? Еще день-два, долбанут настоящие метели, проселок на Плетениху и лесные дороги завалит, снегами, и меня с моим «жигулем» напрочь отсечет даже от намека на цивилизацию. От возможности найти хоть какую-нибудь приличную работу. Я же не Ленин в Шушенском или Пушкин в Болдине, чтобы планировать всеобщее переустройство мира или сочинять сказки о попе и балде…
От одной тоски сдохну..
В Москву? К Козину? Но турфирмы, как утверждает Чичерюкин, больше нету, и он сам там кувыркается на подхвате…
И вообще, Москва меня пугала — там офис и службы Туманских, а вдруг, если прижмет, я не выдержу и поплетусь, как побитая, к тем, кого уже знаю и кто знает меня, и скажу «Спасайте меня, мужики!»
Но, главное, в Москве будет постоянно возникать Сим-Сим, и даже одна мысль о том, что он где-то рядом и я могу его увидеть, может поколебать мою несокрушимую решимость — его не было, нет и больше не будет!
Я будто гадальные карты раскидывала, прикидывая поэтапно «что было», «что будет» и «на чем успокоится сердце», и вдруг разглядела некую даму треф, у которой была физия незабвенной экспедиторши по торговле пиломатериалами из Калуги, той самой Софьи Макаровны, от которой я драпанула весной. Она сулила мне златые горы и реки, полные вина. Но прежде всего — работу!
О Калуге я знала только то, что там родился глухой космический пророк и ракетчик Циолковский, но решила, что лесных складов или фирм по торговле лесом там вряд ли слишком много и Софу я сыскать могу.
Выходит — в Калугу?
В боковик стоявшего «жигуля» кто-то поскребся. Это была овчарка. Собаки на территории меня прекрасно знали, и она не лаяла, а просто любопытствовала, куда это я собралась?
«Дворники» уже забило снегом, и они двигались плохо, я вылезла из машины. Охранник в романовском полушубке, ушанке и валенках, недоумевая, сказал мне:
— Ничего не понимаю…Ты уезжаешь или уже приехала?
Укороченный «калаш» висел у него под мышкой.
— Смываюсь! «Прощайте, скалистые горы, на подвиг отчизна зовет»…
Он ничего не понял, но попросил:
— Сигареткой сподобишь?
Я выудила пачку «Ротманса» с суперфильтром, угостила его и тщательно пересчитала сигареты, их оставалось девять штук, последний крик валютной роскоши, завтра придется переходить на моршанскую «Приму». И машинально глянула на часики, было ровно двадцать три ноль-ноль. Я уже двадцать раз могла вырулить с территории и заниматься своими размышлениями где-нибудь подальше отсюда, может быть, даже на своротке на трассу, но что-то непонятное удерживало меня здесь.
Может быть, это было предчувствие? Странное ожидание какой-то новой пакости. Или срабатывала в какой уже раз полная луна? Хотя ночное небо покрывала мутная пелена белесого снега, она висела над лесом призрачным серым кругом, и ее мертвенная харя будто прищурилась и помаргивала от снежной взвеси, которую крутил ветер. А может быть, это Главный Кукольник, развлекаясь и злорадно хихикая, решил, что все готово к новой гадости, непременным участником которой должна быть именно я, и все переиграл по новой, подергав за свои веревочки и еще раз показав, что все решения безмозглой куколки совершенно ничего не стоят и не имеют значения, когда решает Он…
Но смутная, неясная тревога, которая жила во мне весь этот день, начиная еще с безмятежного утра, ощущение какой-то сгущающейся и накатывавшей мглы, которая не имела никакого отношения к тому, что выкинул Туманский и что делала я, вдруг получило разрешение.
Первой это учуяла овчарка, взвизгнув и уставившись в сторону леса. Мы обернулись и успели увидеть, что со стороны чащобы летит багровая точка. Она летела не очень быстро, во всяком случае, мне так казалось, каким-то странным повиливающим рыскающим полетом, будто принюхивалась, прижимаясь к земле. Потом взметнулась и пропала из виду. Что-то скрежетнуло и сухо прошелестело над нашими головами, ушло в сторону дома и вдруг долбануло в дом.
Наверное, это продолжалось всего лишь какие-то секунды, может быть, даже доли секунды, но я успела не то чтобы понять — просто почувствовать, что это блеснувшее багровым и прошелестевшее нечто нацелено именно в Туманского, на освещенные окна его кабинета на третьем этаже, желтовато-теплые и громадные. Но попало оно не в окна, а чуть повыше, в подсвеченное снизу остекление фонаря на крыше, и в самую крышу.
Рвануло так, что я оглохла, охранник успел сбить меня с ног подсечкой и, раскинув руки, навалился сверху, накрывая меня Но еще до того, как над нами пронеслась раскаленная волна твердого воздуха, сдвинув машину и заставив кувыркаться собаку, я успела увидеть, как в крошеве металла и стекла вздыбилась нелепо крыша, выхлестнулись струи и рваные полотнища багрово-оранжевого и синего пламени, взлетела и стала расползаться шапка красного дыма, а свет в окнах мигнул и погас.
Почти сразу охранник вскочил, передернул затвор своего «калаша» и, матерясь, стал стрелять в сторону леса, хотя над оградой видны были только отдаленные кроны голых деревьев, тут же взвыла сирена на крыше сторожки (я и не знала, что она есть), включился и развернулся мощный прожектор на дальней вышке, и его синий луч уперся в дом, на который оседала, скрывая его, целая туча черного дыма, потом метнулся на чащобы, и вдруг туда, в ту сторону, с вышки почти беззвучно понеслись цепочки красивых разноцветных трасс.
Я поднялась с карачек и бросилась к дому. Последнее, что я успела увидеть снаружи: черный джип охраны уносился в открывшиеся ворота, на его подножке висел и орал что-то яростное Чичерюкин, в кальсонах, тельняшке на голое тело, валенках и каске на башке.
В вестибюле было темно, метались, сталкивались и что-то орали полуголые люди, воняло омерзительно горелым металлом и химией, на лестнице стояла и кашляла Элга в ночной пижамке, в руках у нее была свеча.
Я рванула наверх, в кабинет Туманского. Дверь была высажена и сорвана с петель, под ногами захрустело битое стекло, сильный ветер уже выдувал отсюда едкий дым сквозь провалы выезженных наружу окон, крыши тоже не было, сверху свисали какие-то ошметки и лохмотья и, как металлические кости, остро торчали остатки какой-то арматуры. Сильно искрили, раскачиваясь, оборванные провода, стеллажи с книгами были завалены, и я спотыкалась о книги, которые, как скользкие рыбины, покрывали паркет. Горело в трех местах: лениво вздуваясь, потрескивала штора на выбитом окне, огонь лизал бумаги на письменном столе и стену за ним, и безмятежно, будто ничего не случилось, потрескивали березовые поленья в камине.
Я приостановилась в замешательстве — помещение было загромождено битым стеклом: видно, крышу приподняло и обрушило вниз почти целиком. Толстые битые пластины его торчали остриями и лезвиями со всех сторон, льдисто отсвечивая, мелкие тонкие осколки утыкивали даже стены, и я сильно порезала руку.
Здесь все было покрыто потеками какой-то странной маслянистой копоти. И в горле першило не только от дыма, но и от мелкой, как пудра, известковой и кирпичной пыли.
Сим-Сим скорчился под опрокинутым на него креслом у камина У кресла была разворочена вся спинка, нелепо торчали какие-то щепки, ошметки обивки и щетина горелого конского волоса. Потом-то оказалось, что именно это старинное массивное кресло из мореного дуба, как щитом, прикрыло Туманского.
Когда я, поскуливая, кряхтя и напрягаясь, опрокинула его на ножки — сердце отчаянно и безнадежно стиснуло: он лежал, как-то странно и безжизненно подвернувшись, вниз лицом, и голая голова его была уже не голой, ее облепляло какое-то грязное месиво из крови и копоти, на макушке и сбоку скальпа вздувались пузыри ожогов, но он был живой, он дышал, булькая горлом и хрипя.
Я опустилась на колени и осторожно повернула его.
Лицо его было темным и серым, как глина, веки сомкнуты. Но самое дикое — из правого плеча нелепо и остро торчал, как лезвие кинжала, тонкий обломок стекла длиной почти в полметра, чистенький и прозрачный, прошпиливший материю костюма и плоть с какой-то сатанинской аккуратностью. На губах пузырилась черная кровь.
Все отлетело куда-то, унеслось, растворилось… И было уже неважным.
Важным было одно: его кровь и ему — больно!
И где они все — соратники, подельники, друзья и слуги?!
Я заорала.
Он открыл глаза, долго разглядывал меня, морщась.
— Достали они меня, Лизонька… — прохрипел он. — Видишь, все-таки достали! Такие пирожки с котятками… Ты знаешь что? Ты прости меня.
— Заткнись! — сказала я.
За спиной захрустело. Кен стоял в дверях, лощеный, изысканный, безупречный — на пиджаке ни пятнышка, крахмалка сияла белизной, он покуривал, невозмутимо разглядывая дымящееся пепелище. Ну, конечно, в биллиардной — как в бомбоубежище, туда ничего не добралось.
— Похоже, из гранатомета, а? — задумчиво сказал он. — «Муха» или «Шмель»? Да нет, полагаю, кое-что серьезнее… Может быть, даже «Фагот»? А я ведь предупреждал тебя, что-то готовится…
— Вы бы, Кен, сначала поинтересовались, жив человек или нет?! — зябко ежась, крикнула я.
— А я и так вижу. Он ведь у нас… бессмертный…
Может быть, мне показалось, но что-то мелькнуло в его голосе. Какое-то неясное, дружеское сожаление.
— Больно… О, черт! Как больно… — скрипнул Сим-Сим зубами.
И потерял сознание.
— Господи! «Скорую» давайте!
— Уже едут. Я вызвал Только не «скорую». У нас свои врачи… Специфика, таете ли… — сказал Кен. — И вообще, Лизавета Юрьевна, я бы вас очень попросил Здесь ничего особенного не произошло. Нормальный бытовой пожар в загородной резиденции. Ликвидированный собственными усилиями — Всего лишь элементарный несчастный случай! Это в его интересах. В ваших тоже.
— В моих? — не поняла я.
— Полагаю, теперь вы не собираетесь нас сызнова покидать? Это ведь так трогательно и полезно — прекрасная дева у постели почти павшего воина!
Кен уже почти не скрывал досады.
— Вы — против?
— Я умываю руки.. — усмехнулся он. — И надеюсь, когда-нибудь вы сами поймете, что именно сегодня вы могли избавиться от многих грядущих бед. Быть рядом с ним становится слишком опасно.
— Но вы же — рядом?
— Я друг, — пожал он плечами. — А что навечно. Во всяком случае, для меня.
Это был совершенно идиотский разговор — потрескивая, догорала штора на окне, ветер разносил со стола пепел от сгоревших бумаг, густо дымилось зеленое сукно столешницы, ледяной ветер заносил сквозь пробоины снежинки, на стенах проступала густая рябь от осколков, капала из моей порезанной руки на голову Туманского и смешивалась с ею кровью моя кровь, меня запоздало начинало трясти от ужаса, а Кен задумчиво курил свою китайскую сигаретку, и свет луны, смотревшей сквозь исчезнувшую крышу, делал синеватой его седую голову.
— Не шевелите его, — сказал он. — Вы же ни черта не соображаете. Могут быть переломы, внутренние повреждения, кровотечения… Я принесу коньячку…
Он ушел, и почти тотчас же возник Чичерюкин, уже в полушубке внаброс на плечах, тащил в руках автомобильный огнетушитель, спросил: «Не кокнули?», вздохнул облегченно и начал поливать пеной догоравшее.
— Кто это был? — спросила я.
— А хрен его знает… Не достали мы их! Ушли! — сплюнул он. — Похоже, знаешь, что каша варится по новой, вкрутую! При Викентьевне такого не бывало! Учуяли слабину, падлы…
— По слабым не палят!
— Много ты понимаешь, барышня! — фыркнул он. — Слабый, сильный, главное — не свой.. А чужих всех мести положено! Или хотя бы страху нагнать! Чтобы не колыхались… Я прокололся, мои мужики, чего уж тут. Но ничего, ничего… Еще не вечер! Вот увидишь!
А я и так видела — получил поддых наш безопасник, и оказалось, все его старания, вся его служба — тьфу, да и только!
ЖИЗНЬЮ ПОЛЬЗУЕТСЯ ЖИВУЩИЙ!
Начиная с той дикой ночи в конце октября время ускорилось, подхлестнулось и понеслось вскачь, словно пришпоренное безумным наездником. И навсегда пропало — во всяком случае, для меня — ощущение размеренной, безмятежной и лениво-будничной жизни. Оказалось, что все это лишь оболочка, видимость, как черный лед на нашем пруду Он выглядел крепким и надежным, особенно когда наметало снегу, но никто через пруд не ходил, потому что все знали — со дна постоянно бьют мощные ключи, пролизывают ледяную скорлупу, истончают и не дают ей окрепнуть, и лишь время от времени круглые, как язвы, полыньи, желтые пятна непромерзающих промоин показывают: не вздумай ступить, булькнешь — и с концами…
Пожалуй, впервые я поняла, что Большая Монета для людей, которые ее имут. — это еще и вечное проклятие, постоянное ожидание удара исподтишка, не просто пакости — пули или чего-нибудь похожего.
И так же впервые я содрогнулась и прониклась запоздалым уважением, когда догадалась, что Туманская существовала в режиме этого постоянного ожидания удара от тех, кто запоздал к Большой Дележке или преуспел, но остановиться уже не мог и старался оттеснить ее на зады деловой жизни или просто смести и уничтожить. Но, насколько я могла судить, она умела не просто держать удар, но и упреждала его и всегда вовремя огрызалась и переходила в атаку, и похоже, что кто-то именно из тех, кого она сокрушила, решил, что время пришло, и долбанул по Сим-Симу.
Несколько дней я думала о том, что, может быть, это возбудились Щеколдины, и весь этот ералаш — дело Зюньки, но потом поняла, что это у меня просто с перепугу, я как персона для них ничего не значу, для Сим-Сима они тоже — мелочь пузатая, и никакой связи между тем, что стряслось на территории, и тем, что они творили в городе, нету.
Наутро после долбежки я скурсировала в лес, поглядеть, что там и как. Оказывается, что неизвестные злодеи, расположившись в дубняке, пальнули по дому не с земли, а с дощатого помоста, закрепленного на сучьях на высоте метров в десять. Чичерюкин, мрачно посасывая сигаретку, следил за тем, как эти доски охранники скидывали с дерева вместе с какими-то оптически-боевыми железяками, а у его ног валялась здоровенная закопченная ствол-труба военного цвета.
Припорошенная снегом палая листва была затоптана, чуть поодаль валялась наскоро сколоченная лесенка, по которой эти сволочи влезали на верхотуру, а Чичерюкин вертел в руках порожнюю бутылку из-под водки. Еще пара пустых бутылок валялась на земле, и их обнюхивала служебная овчарка. Оказалось, что след она взяла еще ночью, но довела только до проселка, где эти гады сели в ждавшую их машину С земли дома не было видно, только ограда, но с верхотуры, конечно, просматривалось все. Напрямую отсюда до дома было почти полкилометра, но всадили они точно.
— Чуть бы пониже, не в крышу, а в окна — и «Умер наш дядя, а тетя рыдала…», — злобно сплюнул Чичерюкин. — Эта хреновина в Чечне опробована, от любого танка — зола! Согласно принципу реактивного движения. Судя по тому, сколько выжрали, их тут не менее трех голов кувыркалось. А вмазали лихо, видать, не впервой… Спецы! «Кубанская», видишь, а закусывали докторской… Мерзли, значит, дожидаючись. А курили «Петра Первого», с фильтром…
Он бросил бутылку под ноги.
— А зачем так? — удивилась я. — Снять надо же отпечатки пальцев…
— Ты поменьше про Шерлока Холмса читай. Проверено. Нету тут никаких отпечатков! — усмехнулся он — Судя по всему, заезжая бригада. Гастролеры. Исполнили арию — и с концами! Может, уже где-нибудь в Сочах цинандали кушают…
— Если заезжие, как же они знать могли, что Туманский именно на месте, да еще точно — в своем кабинете? — удивилась я.
— Понимаешь… — кивнул он. — Вот и у меня от этого самого — сплошная мозговая чесотка… И так выходит, что сидит где-то в нашем гнездышке какой-то дятел, постукивает. Протечка вышла, Лизавета… Мой прокол!
Он говорил сдавленно, негромко и был совсем не похож на себя прежнего — грубого и уверенного.
Но действовал он стремительно — в двадцать четыре часа вышиб почти всех прежних охранников, сменив на новых парней из какого-то московского частного охранного предприятия, установил жесткий проверочный режим для каждой автомашины, въезжающей на территорию, для чего обзавелся очень дорогой спаниелькой, натренированной в питомнике на запах пластита и иной взрывчатки, которая постоянно дежурила на воротах и ежедневно по утрам обходила дом и нюхала все углы от биллиардной, кухни и до туалетов, и теперь круглосуточно территорию по периметру с внешней стороны объезжали вооруженные патрули на финских снегоходах, оснащенные приборами ночного видения.
Как-то я услыхала, что для Сим-Сима заказан новый «мерс», очень дорогой, бронированный, почти президентский, но на фирме в Германии на эти автомобили большая очередь, в связи с заказами от всяких арабских шейхов, чернокожих монархов и диктаторов и прочих кокаиновых королей. Но в основном — от россиян, таких, у которых задницу подпекает, но которые могут платить почти столько же, сколько те же шейхи.
Туманскому пока «мерсы» были не нужны, ни прежний, ни новый. В каком-то закрытом военном госпитале в Москве, куда его увозили в ту ночь и куда меня не допустили, он пробыл всего неделю, потом его вернули на территорию, но уже не на носилках, а самоходом, и он, грузно опираясь на палку, шипя от боли и ругаясь, проковылял в спальню и засел там, только приказал поставить компьютер и телефоны. Плюс, конечно, портативный бар-холодильничек с выпивкой.
Сим-Сим выглядел жутко: обожженная и подранная голая голова была пятнистой и разноцветной, в пластырях и наклейках, в розовых отметинах подживавшей молодой кожи и коричневых корочках на содранных местах. К тому же башку ему густо промазали какой-то желтой мазью, и она лоснилась, как у тюленя, только что вынырнувшего из воды. Стеклянный осколок, пробивший его правое плечо, проник глубоко, но, к счастью, до легкого не достал и прошел в каких-то миллиметрах от артерии, но рана была глубокой и заживала плохо, так что сквозь бинты еще торчали идиотские дренажные трубки, и приглашенная медсестра, поселившаяся у нас, дважды в день делала перевязки и вгоняла лошадиные дозы антибиотиков. Когда его вышвырнуло из кресла и оно падало на него, накрывая сверху, он сильно ударился коленом о литую каминную решетку, и коленная чашечка треснула, так что теперь он щеголял гипсовым наколенником и обходиться без палки или костылей не мог. Что его больше всего и бесило.
Во время взрыва он кокнул свои обожаемые стеклышки и теперь носил большие очки в массивной оправе, которые ему не шли и в которых он становился похожим на филина. Лицо ему, конечно, отмыли, но из-за мелких порезов и ссадин он бриться не мог, и его возраст вдруг явственно обозначила густая, совершенно старческая неряшливая седая щетина, лишь кое-где пробитая рыжими волосиками. К тому же во время взрыва этого мощного дерьма его так долбануло волной и звуком, что он оглох. Почти начисто. Мне сказали: это что-то вроде контузии и пройдет со временем. Но пока ничего не проходило, и он орал так, словно командует парадом на Красной площади.
Я орать не могла, к тому же были вещи, о которых не стоило громыхать на весь дом, чтобы слышали посторонние.
Он это сразу же сообразил, и мы стали переписываться, используя блокнотик. Лишь иногда он присматривался к моим губам, пытаясь понять, что я говорю, криво ухмылялся и хватался за шариковую ручку.
В первый же вечер, когда его вернули из госпиталя, я написала: «За что и зачем ты меня вышибал?»
«Спящий в гробе — мирно спи, жизнью пользуйся, живущий!» — ответил он.
«Не виляй!»
«Меня „заказали“».
«Кто?»
«Еще не знаю. Есть „братки“. Есть другие. Много».
«Я с тобой. Всегда».
«Зачем?»
«Идиот!» — написала я.
— Дура! — заорал он.
Медсестра, возившаяся со шприцами в дальнем углу спальной, перепуганно ахнула и оглянулась.
Но мы уже ржали, стукаясь лбами.
Наверное, для того, чтобы понять, что для тебя значит человек, нужно вот такое — когда его могло не стать и он больше бы не был. Все мои закидоны и соображения куда-то улетели, растворились в этом каком-то новом счастье — он есть!
И все стало совершенно иным, все приобрело совершенно другое, неизвестное раньше значение. Каждый день, каждый час, каждая минута теперь для меня были просто драгоценными, и, кажется, я впервые поняла, что любить — это прежде всего не брать то, что щедро и безоглядно дают тебе, но отдавать. Всю себя, до донышка, не задумываясь, что там в остатке, ничего не оставляя на завтра, ничего не просчитывая и не прикидывая. Кажется, я мощно и безоговорочно поглупела, просыпалась с ощущением какого-то бесконечного солнечного праздника, ликования и ни от чего не уставала, как будто меня подпитывал какой-то новый источник могучей, неиссякаемой силы.
Элга посматривала на меня с неясным удивлением, но как-то за завтраком не выдержала и сказала:
— Это явление метеорологическое, климатическое или гинекологическое?
— Что именно?
— Я вынуждена признать, что вы похорошели. — Она задумчиво выпустила перед собой струйку табачного дыма и рассекла ее пальцем. — Распустили лепестки, как майская розочка, несмотря на то что скоро Рождество. От вас исходит запах улыбки. И я уже не наблюдаю шипов и колючек, которые недавно вы мне не без успеха демонстрировали. Вы припрятали клыки и втянули когти.
— Очевидно, меня хорошо и вовремя кормят и дрессировщик неплох! А?
— Кажется, вас готовят к большому аттракциону? И когда вы полагаете выйти на манеж в нашем идиотском цирке?
— Понятия не имею…
Элга унюхала точно — Сим-Сим явно переводил меня на какой-то новый уровень. И по-моему, все это было как-то связано с ночной бомбардировкой. Во всяком случае, вел он себя со мной совсем не так, как раньше. Сам он в Москву не выезжал, да и не смог бы, пока не залижет свои героические пробоины и ожоги, тем более что это бы вызвало ненужное любопытство (шухер в доме подавался как взрыв бытового газа в одряхлевшей системе, которая дала протечку), ремонтники в три дня накрыли крышу новым стеклянным колпаком, и снаружи дом уже смотрелся так, словно ничего не случилось.
В самом кабинете работы было невпроворот, я как-то заглянула, и новое остекление мне не понравилось, оно было тонированное, дымчатое и меняло цвет и прозрачность в зависимости от солнца, пригашая яркость; от этого казалось, что это не комната, а аквариум, заполненный зеленоватой водой. Окна ставили новые, с тройным остеклением, бронированные. Кажется, бронированным был и колпак.
Туманский вышибал меня в главный офис каждое утро, составлял писулечки, что и как я должна делать и с кем встречаться в течение дня, я вымачивалась и не успевала каждый вечер возвращаться из Москвы, и как-то так вышло, что я стала застревать там на недели и приезжала к нему только по выходным.
Сим-Сим настаивал, чтобы я использовала под постой их квартиру на Сивцевом Вражке, но я наотрез отказалась переступить тот порог без него, а если честно, просто боялась еще одной встречи с Ниной Викентьевной и что-нибудь нарушить в квартире, где они жили вместе В общем, решила, что так — честнее.
Так что застревала я на ночь в Москве в номерке нашего постоялого двора, там было не роскошно, но мне и нужно было. койка, чтобы рухнуть, умывалка с зеркалом и душем и шкаф под барахлишко.
Самое смешное — я обзавелась личным телохраном. Оказывается, этого потребовал Сим-Сим. Парень прилип ко мне как банный лист, симпатичный битюжок с совершенно детским личиком и безмятежными глазами, чуть меня моложе. Он был мастером по рукопашному бою, кончил какую-то спецшколу для телохранов, звали его Дима, он отличался совершенно чудовищной молчаливостью, и только изредка я от него слышала: «Туда можно», «Туда нельзя», «Допустимо» и «Не положено». Если честно, работы у него не было почти никакой, Туманский напрочь мне запретил светиться в Москве, я послушно отклоняла все и всяческие приглашения и даже не поддалась Кену, который один раз хотел затащить меня в какой-то новый китайский ресторанчик на акульи плавники и еще что-то трепанговое, а во второй раз раздобыл билеты на показ мод с участием Наоми Кэмпбелл, прилетевшей на один вечер в Москву.
Мне было как-то не до мод, все, что удивляло раньше, было, в общем, шелуха, и только, теперь я по-настоящему, но, конечно, не до конца, стала представлять, чем и как рулила Туманская.
Ее главный офис на Ордынке был расчетливо скромен и ни с какого боку не походил на новомодные главные штабы других фирм и корпораций, псе эти навороченные высоченные строения с псевдокремлевскими башнями и куполами на макушках чуть ли не в поднебесье. Ни на воротах, ни на главном входе в старинный не то купеческий, не то дворянский двухэтажный особнячок с пристройками даже официальной вывески не было. Двор был хорошо вымощен брусчаткой, колонны, небольшой портик, стены, крашенные в традиционные московские желтоватые тона, все теплое, уютное, чистенькое, но и только.
Все остальное было продуманно разбросано по разным районам Москвы под разными вывесками и, казалось, не имеет между собой никакой связи: где-то в Перове был коммерческий банк, возле Рижского вокзала — аналитический и вычислительный центр с мощным штатом программистов и прочих спецов, в Мытищах — транспортная фирма, занимавшаяся междугородними и международными перевозками и имевшая больше двух сотен автотягачей и фур к ним, в основном «вольвовских», под Подольском в цехах какой-то бывшей номерной «оборонки» собирали из деталей, завезенных россыпью из каких-то Индонезии и Малайзии, классные компьютеры, где-то на Москве шустрили по продаже квартир некрупные риелтерские фирмочки, работали пара оптовых баз по продовольствию и мебельные салоны.
Было еще много всего, и не только в Москве, чего я не могла сразу охватить взглядом, но главное, что все это существовало, крутилось, набухало Большой Монетой под разными вывесками, разными именами и фамилиями и на первый взгляд не имело ничего общего с особнячком на Ордынке, и, пожалуй, только считанные и особо доверенные люди знали, что за всем этим скрывают себя Туманские, но, в общем-то, именно она, Нина Викентьевна. У нее был какой-то особенный нюх на удачу, она не боялась рисковать и как-то умудрялась держать все это хозяйство под присмотром.
В этом особнячке и был мозговой центр, куда все стекалось и где принимались судьбоносные решения.
Конечно, на Москве знали, что Туманская — дама при деньгах, потрошили ее как меценатку и покровительницу сирот и пенсионеров, она светилась на приемах, включая дипломатические, но, думаю, никто и не догадывался, как она вкалывала и каких размеров достигла бы ее империя, контуры которой уже обозначались, если бы не та дурацкая и нелепая ночь в июне возле старой порушенной церквухи. Когда оказалось, что она прежде всего женщина и все, что она собирала и выстраивала, просто труха и дребедень по сравнению с тем, что ее ожидало. И она рассталась со всем этим решительно и бесповоротно, не унижая себя трусливым ожиданием конца, болью и немощью.
Или боли уже были, и немощь накатывала, и она глушила боль выпивкой и наркотой? И то ее ночное бегство было как прыжок с поезда на полном ходу"? Отчаянный и безоглядный?
Чего-то очень важное о ней я все еще не могла понять, что-то ускользало, но одно я знала точно: я бы так никогда не смогла. В том, как она поставила точку, было все-таки что-то неженское. Слишком логичное, просчитанное и точное, безукоризненно задуманное и хладнокровно исполненное. На что не каждый мужик решится.
Насколько я изучила сильную половину человечества, гусары и рыцари отечественного разлива в основном вымерли, ни один из тех д'Артаньянов и Бельмондо, которых я знала, по собственной воле из жизни бы не ушел ни в коем разе, даже если бы его опустили до положения слизняка, а что касается чисто физической боли, то в этом любая женщина даст сто очков любому Шварценегеру (одни месячные чего стоят), а уж как они боятся врачей! Смешно вспомнить, но даже моего доблестного Панкратыча я водила к дантисту рвать зубы за ручку.
Кабинет Туманской, в который я наконец не без робости вступила в московском особнячке, был точной копией ее кабинета на территории. И если не считать, что он был раза в два больше и в нем был белокаменный камин и пушистый ковер на полу, тут было то же самое: большой письменный стол, стоявший в углу, и приставные стеллажи и столики, загроможденные машинерией, кресло на колесиках, накрытое хорошо выделанной рысьей шкурой, часть коллекции сувенирных куколок, даже два деревца-цветка в напольных японских вазах были такие же, с лакированными листьями, гроздьями сиреневых цветов, которые пахли лимоном и свежестью. На этот раз я ничего выкидывать не стала. Кен был прав: с мертвыми не воюют.
От загородного кабинета этот все-таки немного отличался: одна из стен от пола до лепного потолка была сплошь завешана экзотическими масками божков и прочих уродов из красного, сандалового и эбенового дерева, привезенными Туманской из своих поездок, были даже стрелы, копья и щит из серой шкуры, какие-то засушенные тыквочки и здоровенный бубен. И от этого в обстановке было что-то шаманское.
Вот я и шаманила здесь вместе с Вадимом с утра до вечера. Бывший помощник Туманской, по-моему, не очень понимал, какая роль мне предназначена Сим-Симом во всей этой системе, которую между собой все называли «Структура», да я и сама этого не могла понять, но был любезно-исполнителен, вежлив и сразу же посоветовал мне установить в кабинете мощный кофейный агрегат, чтобы не гонять за черным кофе на первый этаж.
Год заканчивался, и изо всех филиалов, отделений, фирм и фирмочек валом шли предварительные годовые отчеты, и мы с ним потихоньку утопали в потоках цифири, которые беспрерывно выбрасывал факс или доставляли тихие курьеры. Были дела, выбивавшиеся из текучки, в основном по кредитам и, конечно же, налогам, но я еще плавала в этих областях, как дитя.
Было похоже, что Сим-Сим швырнул меня в глубокие воды, как человека, не умеющего плавать, и даже особенно не интересовался, как бултыхаюсь и сумею ли выплыть.
В общем-то, все, от главбухши Беллы Зоркис до канцеляристок-девиц и того же юридического гения в пиджаке, обсыпанном перхотью, были внешне дружелюбны, но это была только оболочка, под которой скрывалось насмешливое удивление: что это за дылда вторгается в запретные области, с каких таких пирогов, и вообще — что все это означает? И еще я всей кожей ощущала, что меня не просто ежедневно, а ежечасно оценивают, обсуждают и сравнивают с Туманской, где-то за моей спиной шелестят и перетекают из уст в уста злорадные и просто враждебные шепотки, и если в загородном доме мне уже прилепили кличку «Подкидыш», то она пришла вместе со мной и сюда.
И даже деликатный Вадим время от времени как бы случайно давал понять, что то, что я среди них, расценивается как очередной бзик Сим-Сима, который с чего-то решил ввести свою постельную подружку (а это было известно прекрасно) в курс дел, которые ее совершенно не касаются.
Я сцепила зубы, не заводилась и помалкивала, лишь время от времени изображая крайнюю степень тупости, и задавала наивные вопросики, ответы на которые уже и сама прекрасно знала.
Пожалуй, это было самое правильное — казаться гораздо примитивнее и глупее, чем ты есть на самом деле. Каждая из самых затюканных шестерок в особняке чувствовала себя мудрее меня и снисходительно старалась помочь.
Первым меня раскусил Вадим. Это когда после дедуктивных размышлений я вычленила и составила списочек главных конкурентов Туманских, то есть персон и структур, с которыми она и он схлестывались подковерно то и дело, и сказала:
— Помогите разобраться! Если это враги, то во что они уже успели вцепиться, во что — собираются и на каких полях пойдут сражения? Чего ждать-то?
— Это вы сами вычислили? — удивленно глянул он.
— Это — не все?
— Конечно. Но в основном все точно. Видите ли, Лизавета Юрьевна, после смерти Нины Викентьевны, увы нам, вся эта шарашка необыкновенно сплотилась, врубила все мощности и возможности, и наезды идут уже беспрерывно. У нас пытаются перехватить кое-какие финансовые потоки, пытаются оттеснить от «трубы», я имею в виду нефть, начали втихую скупать акции и уже отыграли табачную фабричку на Урале. Вышибли нас оттуда и перепродали «Филиппу Моррису»…
— Давайте-ка точнее…
Он долго с интересом разглядывал меня, покуривая, и потом спросил:
— С чего вы из себя дурочку-то строите, Басаргина?
— Ах, друг мой любезный… — закатила я глазки. — А что еще остается делать одинокой беззащитной затюканной девушке? Когда вокруг все такие умные?
— Ну, вы финик, Лизавета! — одобрительно сказал он. — Можно на «ты»?
— Валяй!
В общем, я пробила первую брешь, и мы задружили.
Туманский вел себя странно. Так, словно его уже ничто не интересует. Выздоравливал он трудно, из спальной почти не вылезал, только вел какие-то бесконечные телефонные переговоры, в смысл которых меня не посвящал, и когда я в последний раз его видела за городом, они вместе с Гришкой запускали в спальной игрушечную железную дорогу, очень до" вольные друг другом.
Сим-Сим лежал на ковре, орудуя пультом, Гришка сидел у него на спине и вопил от восторга, а по игрушечным рельсам ездили несколько составов, пассажирских и товарных, ныряли в туннели и проносились по мостам, посвистывая и трубя, загорались и гасли огоньки светофоров, и игрушечный начальник станции брал «под козырек». Гришунька уже называл его «дед Сеня», и, по-моему, по степени восторгов от игры они ничем друг от друга не отличались. Я даже испытала некоторое ревнивое чувство, когда мой парень заорал:
— Мама Лиза, не мешай… Мы, блин, играем! Ночью я пожаловалась Сим-Симу на мои московские проблемы, на то, что до сути дел приходится, в общем, добираться самой. Он слушал молча, потом сдвинул стенную панель, за которой оказался небольшой встроенный в стену сейф, набрал код и открыл его. В сейфе были лишь десятка три одинаковых папок с бумагами. Оказалось, что это досье, персональные. Большая часть из них относилась к противникам Туманских, к врагам, значит, но несколько папок были посвящены биографиям и деяниям и ближнего окружения, то есть друзьям; Кену, Чичерюкину, Вадиму, еще кое-кому и даже Элге!
— Господи, а это-то зачем? — удивилась я. — Это же — свои!
— Своих сейчас не бывает, — нехотя сказал он. — Сегодня свой, завтра чужой И наоборот. Это все — ее работа! Погляди, тебе это полезно.
Я включила ночник, уткнулась в папки. Да так и просидела до утра. Содержимое было не просто увлекательным, иногда смешным, иногда страшным.
Несколько персон я знала только по громким фамилиям и передачам «Герой дня» по ТВ. Я не знаю, как это добывала и как использовала Туманская (в конце концов, у них была и служба разведки), но в этих досье персоны представали голенькими, в них было все подробности о том, что эти люди тщательно скрывали, включая грехи молодости и тайные пристрастия, начиная от запоев и кончая вычеркнутыми из официальных биографий судимостями, номерами анонимных счетов в банках, перечнями недвижимости, суммами взяток, даваемых и получаемых, и даже списками наград и званий, полученных ни за что.
Я удивилась количеству тайных «голубых», мощи их сообщества, тому, как они втихую подсаживают и поднимают друг дружку все выше и выше, так что создавалось впечатление, что самая успешная карьера на Москве — карьера педика. И так далее и тому подобное. В сейфе были и две видеокассеты, но смотреть я их не стала.
Было такое ощущение, что я заглянула в какой-то тайный скотный двор. И еще — мне почему-то было жалко этих людей. Одно дело, когда их ведет на своих веревочках из небесных пределов глумливый Главный Кукольник, который знает все о каждой куколке. Но другое дело, когда за эти веревочки дергает такая же куколка, исполняя роль судьбы и заставляя их двигаться и плясать так, как нужно ей.
И пожалуй, я впервые задумалась над тем, что Нина Викентьевна была не только запредельно умна и талантлива в своих предприятиях, она была очень жесткой, даже жестокой женщиной, раз умудрилась собрать такое, она могла расчетливо и безжалостно заставлять этих бедолаг делать то, что нужно ей и ее делу…
И кажется, к своим тридцати семи годам она узнала не только об этих людях, но и вообще о человеке что-то такое, что было выше понимания для такой дуры, как я. Во всех этих досье было что-то от мертвецкой, когда человека на части разбирает совершенно циничным и бесчувственный паталогоанатом.
Сим-Сим что-то почуял, и, когда мы завтракали, а я безучастно сидела, бледная, с провалившимися от бессонной ночи глазами, он похлопал меня по руке и сказал:
— Мерзко, да? Успокойся… Это никогда не пускалось в ход по-настоящему. Я ведь тоже к этому руку приложил. Собирал, как говорится, по зернышку. Но она ни разу, запомни — ни разу не использовала эти закрома для того, чтобы что-то пробить, провернуть, сыграть по-крупному. Это бы означало — стать на один уровень… с этими и уже ничем от них не отличаться.
— Зачем же тогда надо было все это добро копить?
— Последняя линия обороны, — серьезно сказал он — Последний редут, арсенал, боезапас… На крайний случай, который, к счастью, так еще и не произошел! Многие из этих типов догадываются, а кое-кто даже точно знает — у нас это есть. Вот ей и дали существовать. И работать. И никаких наездов всерьез. Такой вооруженный нейтралитет. В общем, нейтральная зона. По крайней мере была.
В этот раз Сим-Сим посоветовал мне побывать на презентации на военном аэродроме в Жуковском «В целях самосовершенствования, — ухмыльнулся он. — В общем, приглядись!»
Кен удивился, что мы с Вадимом собрались сопровождать его, но ничего не сказал.
Было жутко холодно, возле ангаров по бетонке мело сухим снегом, и низкое солнце висело негреюше, как желток. Деловых людей, наехавших из Москвы в своих лимузинах, на поле не пустили и свезли к ангару в трех военных автобусах.
Знаменитая авиафирма представляла публике модификацию такого же знаменитого боевого вертолета, охотника за танками и все такое, отличившегося еще в Афгане. Предполагалось, что деловые люди раскошелятся и отстегнут энные суммы на производство этого чудо-оружия, существовавшего покуда в единственном экземпляре, поскольку наша доблестная, но тем не менее обнищавшая героическая армия, лишенная бюджетной подкормки, освежить себя такими вертолетами и показать флаг всяким НАТО и «Сикорским» пока еще не может.
Вертолет стоял перед ангаром, зелененький такой, а перед ним на бетонке были выложены, как блестящие металлические сигары, стрелы и тому подобное, все те бомбы, ракеты, ленты со снарядами и иные смертоубийственные штуки, которыми вертолетчики будут пулять в гипотетического противника.
Авиагенерал с багровым от холода лицом сипло объяснял, какая это уникальная, способная исполнять уже и ночные полеты и напичканная электроникой замечательная фигня, показывающая немыслимую дальность и мощь, но, на мой взгляд, это был просто нелепый урод, похожий не то на тощую рыбу, не то на сушеного саранчука. Кабина была двухместная, и оба пилота в шлемах и в теплой одежде постукивали унтами и прыгали, чтобы согреться.
Я тоже мерзла в своей укороченной полушубейке и ругала себя за то, что решила форсануть и обулась в ботинки, а не теплые сапоги и нахлобучила на макушку меховую берегку, хотя у меня и был теплый оренбургский платок.
Деловые люди, в отличие от меня, были оснащены шубами, пальтуганами до пят и пыжиковыми ушанками. Они ползали вокруг вертолета молча и деловито.
Здесь, конечно, были не первые банковские и фирменные персоны, но Вадим кое-кого знал и нашептывал мне:
— Вон тот хмырь — господин Алюминий! Тетка — синьора Клизма! В общем, фармацевтика, аспирин и прочее… Толстяк — мистер Газ! Ну, эти два молодых сперматозоида — «Бета-банк»! А вон те — консервщики из Хабаровска! В общем, сплошные «Амурские волны»! А вот этого запомни, видишь, бородатого. похожего на козла… Сэр Никель… Только знаешь, чем это кончится? Ни хрена они не дадут! В ладоши похлопают, водочки на халяву тяпнут — и с концами!
В общем, так и вышло. Пилоты влезли в кабину, вертолет заревел турбинами, раскрутил ротор и рванул в небеса красиво, без пробежки. Минут двадцать кувыркался, замирал, летал чуть ли не задом наперед. И ничего уродливого в нем, летающем, уже не было. Даже наоборот.
Потом сел точно туда же, где и стоял. Все вежливо похлопали и потянулись в ангар. В ангаре было пусто и так же холодно, как и снаружи, а на железных столах стояла водка и лежали сиротские бутербродики с докторской колбаской и селедкой. Водку пили из картонных стаканчиков. Мне стало жутко жалко нашу армию.
— Слушай, а мы не можем отстегнуть им сколько-нибудь миллионов?.. — сказала я Вадиму. — Она ж все ж таки летает, эта хреновина?
— Ты что, опупела? — сказал он. — Кто ж ее купит? Ее еще сертифицировать надо, на рынок выводить… А эмираты уже и так нашими вертушками и стрелялками затарились…
— На вас обращают внимание, — тихо сказал мой телохран из-за плеча.
А я это уже я сама замшила. Возле Кена стояли какие-то люди и что-то спрашивали, показывая на меня глазами. А он вежливо отвечал. Авиагенерал что-то громыхал про обороноспособность, но его не особенно слушали, и едва он кончил толкать речугу, как все эти приглашенные кавалькадой двинулись в мою сторону. И оказалось, что — «Матильда в центре всех событий!» — они все жаждут увидеть меня, познакомиться и обменяться визитками. Я растерялась, а Кен только покуривал и загадочно ухмылялся. Получалось так, что я если и не Туманская, то представляю семью, и все просто растекались в счастии меня лицезреть к выражали надежда что это — лишь начало… Долговременного знакомства и вероятного сотрудничества.
А фармацевтическая леди, так та просто обдала меня какими-то жуткими духами и защебетала о том, что по средам у нее в доме приемы — концерты древнеславянской музыки, исполняемой на рогах, бубнах и свирелях, и она будет просто счастлива…
Я ни фига не понимала.
И только позже сообразила, что навел на меня внимание всех этих типов именно Кен. Который и сказал мне:
— Презентация вертолетов их мало волновала. Их уже давно интересуете вы. Москва, знаете ли, в общем, большая деревня. Слухи, сплетни, подковырки… Никто не знает, куда исчез Семен, никто не знает, кто в действительности берет в руки дело… Я просто оказал вам услугу, Лизавета Юрьевна! Это был удобный момент. Нужный им человек в нужное время и в нужном месте.
Я не знала, что делать: обругать его или поблагодарить.
Но когда дозвонилась до Сим-Сима и рассказала ему, что случилось, он долго молчал и только потом зло сказал:
— Кто его просил? С ума он сошел, что ли? Рано, слишком рано.. — Что — рано?
— Все — рано! — заорал он и отключился.
Думаю, все, что произошло потом, было как-то связано с моим вертолетным спектаклем, на котором я впервые засветилась на публике.
В два часа ночи из-за города Клецов пригнал за мной «мере» Сим-Сима. Он разбудил меня в моем номерке, и я испугалась, не случилось ли чего с Гришкой. Оказалось, что с Гришкой все в порядке. Но Сим-Сим приказал доставить меня к нему немедленно. Когда я осведомилась, здоров ли Сим-Сим, Петюня ухмыльнулся:
— А что с ним сделается? Его даже гранатомет не берет! А про все остальное — у богатеньких свои причуды!
Димка-телохран был в отлучке до утра, так что ехали мы вдвоем с Клецовым.
Я хотела сесть рядом с ним, но он ощерился и сказал:
— Назад! Прошу в салон… Рядом с водилой вам не положено по чину, мадам!
— Ты только не лопни от злости, Петюня. — ласково сказала я. — Забрызгаешь своим дерьмецом экипаж, потом отмывай его…
— Прошу занять положенное место! — не поворачивая головы, заявил он.
Я заняла.
Он гнал «мерс», согнувшись над баранкой и оскалившись как дикий кот. Всю дорогу промолчали.
Я поглядывала на его отражение в зеркале заднего вида — он подсох, исхудал еще больше, и седины в его ежистой прическе прибавилось, видно, он недавно постригся, и она торчала вразнобой иголками, как щетка. В общем, мы с ним были все время рядом, но я не сталкивалась с ним давно и не без удивления отметила, что я, кажется, умудрилась забыть о том, что он существует. На этот раз на его безукоризненной форменке галстука не было, вместо него горло в распахе рубашки прикрывал мягкий пестрый шарфик, явно не мужского типа, в оранжевых цветочках, и я вдруг подумала, что, наверное, у Клецова появилась девица и это — ее подарок. И сама удивилась, что мысль об этом почему-то больно кольнула. Выходит, мало мне Сим-Сима и обязательно должен быть еще и Петро? Ощущение было дурацкое, как будто кто-то без спросу воспользовался моей личной зубной щеткой или натянул мои любимые чулки.
Клецов гнал автомобиль как безумный, шипованная резина свистела, пожирая трассу, деревья размазывались за окнами серыми и черными полосами, встречные машины проносились, взрываясь гулом, как снаряды. В машине было темно, и лишь огоньки от приборов на панели управления то красными, то зелеными точками отражались в его оцепеневших зрачках, и иногда мне казалось, что он не видит дороги, будто ослеп.
Когда «мерс» взвизгнул покрышками по наледи, вильнул и обошел какой-то трактор с прицепом, я вскрикнула:
— Ты что, псих? Угробить меня хочешь?
— Давно пора, — заметил он, головы не повернув. И на этом наша дискуссия завершилась.
Мы влетели на территорию через час десять минут после того, как отчалили с Ордынки, и, по-моему, это было рекордом.
— На метле ты прилетела, что ли? — лениво удивился Сим-Сим.
Я нашла его на кухне. Он сидел в домашнем халате, в тапочках на босу ногу, к его загривку была приспособлена черпая косынка, в которой он держал на весу все еще побаливавшую правую руку. Он играл с Цоем в шахматы. Вернее, делал вид, что играет. Кореец тоже делал вид. Его сверхузкие гляделки закрылись совсем, как у крота. А в кармане белой куртки на груди торчала нечищеная морковка. Оба были пьяны до изумления. То есть в дымину.
Кроме шахматной доски, на которой вместо пешек стояли рюмочки, на столе между ними стояло блюдо со здоровенным судаком в маринаде, частично уже слопанном. По-моему, они путали доску с блюдом, потому что в пасти судака торчал чей-то ферзь. Впрочем, кое-какие фигуры были и в кастрюле с квашеной капустой, в которую они время от времени запускали лапы.
Трескали они не водку, а что-то совершенно чудовищное — цвета детского поноса, полупрозрачное, из опорожненной наполовину трехлитровой бутыли, оклеенной красными флажками с желтыми иероглифами. Но самое гнусное — в бутыли плавала небольшая гадючка с развратным голым пузом и плоской головкой.
— О, господи! Что это такое?! — завопила я.
— Это? — Сим-Сим задумчиво уставился на бутыль и пояснил:
— Эта штука называется «Поцелуй удава»! Ис-сключительно для членов Политбюро где-то там у них, в священном городе Тяньаньмынь… Или Пхеньян. В общем, это не важно! Эту штуку даже императору раз в год давали! По спецталонам! Сто травок, тридцать три корня и одно пресмыкающееся… Специальное! Там, внутри… Не бойся, оно не кусается!
— Я, кажется, сама сейчас кусаться буду… — сказала я. — С чего это вас повело?
— У нас мальчишник! — твердо заявил Сим-Сим. — Я — мальчик. Цой — мальчик. Цой — ты мальчик?
Повар встал, вскинул руку, как эсэсовец на параде, и заорал что-то совершенно непонятное. По-моему, это было по-китайски. А может быть, по-корейски. Звучало это так, будто по куче тарелок проехал трактор.
— Что он орет? — спросила я.
— По-моему, это тост! За мое здоровье! — сказал Сим-Сим. — А может быть, за твое? Знаешь, он тебя любит! Я, кажется, тоже… А впрочем, не уверен! Тяпнешь?
— Зачем я тебе нужна? — психанула я.
— Не помню. — Он как-то странно захихикал. Повар запел что-то военное. Это было уже совершеннейшее безобразие, я обиделась и ушла. Но в знак протеста не в спальню, а в свою светелку.
Тут появилось кое-что новое. На кровати лежала большая плоская картонка перламутрового цвета, перевязанная синей лентой. В картонке оказалась легонькая, почти невесомая, английская шуба из чернобурки с серебряной сединой, с неснятыми ярлыками фирмы и салона. Ласковый длинный мех пах новизной и пушисто отсвечивал.
Я не удержалась и влезла в шубу. Попадание было совершенно точное по размерам, будто ее шили на меня. Шуба была скроена колоколом, длиннющая, до пят, с громадными, как муфты, манжетами, но небольшим невысоким воротом. К шубе прилагался пристежной капюшон, он же шапка, он же капор, из такого же ореольно-невесомого, матово-черного, с чуть заметным бурым оттенком, кое-где переходившим на кончиках в серебро, лисьего меха. Модель была супермодная, с тем чуть заметным намеком на средневековье, которым щеголяют именно британцы. В ней было что-то от коронационной робы королевы Елизаветы. Я не удержалась и покружилась еще разок. Полы раздулись и потом мягко обвили мои ноги.
И все было бы прекрасно, если бы не записка от Элги, лежавшая на подзеркальнике «Вам надлежит быть полностью готовой к 6 часам 40 минутам (утра!)».
В общем-то, я не совсем дура и догадывалась, что меня ожидает. Очевидно, нет ни одной нормальной женщины, которая не предчувствует этого, главного дня. Которого она ждет, к которому готовится. Но в том, что происходило здесь и сейчас, было что-то гнусное и обидное.
Они все решили без меня — Сим-Сим. Элга и — кто там еще?
Даже что именно мне надевать. Потому что здесь еще были упаковки, картонки и даже пластиковый чехол в шкафу, в котором отвешивался строгий английский костюм темно-серого, благородно-мышиного цвета, с узкой и длинной юбкой до щиколоток и боковыми разрезами, чтобы шаг был свободным. Жемчужного цвета кофточка с небольшим жабо, тонкие перчатки, шарфик в тон, новая сумка — красно-коричневая, на узком и длинном ремешке, с серебряным замком и застежками — Элга Карловна не забыла ничего. И в этом было что-то унизительное, как будто меня, как породистую кобылу, долго, продуманно и старательно, не забывая вовремя подрезать копыта и подковывать, скармливали отборными овсами, отпаивали теплым пивом, чистили, холили, лелеяли, гоняли на корде и проверяли на тренировочных пробежках — и вот наконец решили, что меня можно выпускать в первый публичный заезд на скачках, не боясь, что я могу опозорить высокую репутацию его фамильной конюшни и лично самого владельца…
Я отшвырнула ногой шубу в угол, села к зеркалу, закурила и заплакала. Я до сих пор не знаю, что я оплакивала. Вряд ли то, что первая брачная ночь будет для меня далеко не первой. В этом смысле сейчас любая мочалка из седьмого или восьмого класса может дать мне недосягаемую фору.
Наверное, я плакала от того, что у меня не было, нету и уже никогда не будет той смешной и трогательной, но кажущейся неизмеримо важной хлопотни, которая предваряет каждое нормальное бракосочетание. Это когда с подружками (я бы согласилась даже на Ирку Горохову) обсуждается, какое именно платье сшить или купить, дабы оттенить белоснежность предполагаемого целомудрия, что делать с шляпкой, а главное, с фатой — полной вуалью или вуалеткой? Какие будут кольца — из ювелирки или заказные, какими — перчатки и мемориальное бельишко, сколько и каких гостей приглашается на выпивалище и едалище, где и как будет это происходить, кто и что будет свадебно дарить, так чтобы не оказалось с десяток лишних электроутюгов или кофемолок, кто займется цветами, кто будет отвечать за торжественный экипаж с эмблемными кольцами на радиаторе или на крыше и каким он будет — ограничиться ли отечественной «Волгой» или заказать белый «роллс-ройс» с наворотами..
Эти рыдания для меня были полной неожиданностью. Я-то всегда считала себя совершенно не похожей на других, испившей из высокоинтеллектуальных источников, совершенно трезвой и почти циничной особой, для которой вся подобная возня — лишь повод для иронии и насмешек. Но оказывалось, что если поскрести оболочку, то под нею обнаруживалась стандартная провинциальная дура, которая ждет этого события с неясной надеждой и трепетом и которая способна хранить до гробовой доски и эти самые перчатки, и вышеназванную фату, и идиотские цветные снимки всей процедуры, и поздравления на открытках с ангелочками, чтобы когда-нибудь, шамкая и придерживая выпадающую вставную челюсть, сказать гипотетической внучке: «А бабуля у тебя была — ого-го! Видишь?»
И светлая слеза печали стечет по моей морщинистой щеке…
М-да…
Я еще немножко порыдала, но уже о том, что я бедная полусиротка, и никого-то у меня из родных и близких не наблюдается, чтобы повести меня к венцу и передать, трепещущую, робкую и нежную, в руки новому владетелю.
Панкратыча, конечно, уже не было по вполне серьезной причине, но уж моя беспутная мамочка могла бы по такому случаю вынырнуть из своего небытия, хотя бы в сопровождении своего грузинского овощевода. Хотя допускаю, что его уже сменил кто-нибудь из новых, неизвестных мне мужей. Впрочем, она могла бы и послать меня ко всем чертям; я прикинула и поняла, что к нынешнему дню она еще не разменяла полтинник и при ее неустанной заботе о своем здоровье, своей внешности и жажде утех могла бы выглядеть весьма молодо и привлекательно, и показать публике, что у нее уже дочка двадцати шести годов, для нее могло быть — нож острый… Но что я, увы, о ней знаю? Может быть, как раз все было бы и наоборот?
Не знаю, сколько бы я еще рыдала, но тут обнаружила на столике здоровенный фотоальбом, в кожаных корочках, с металлическими застежками. Я раскрыла его и поняла, что подсунуть его мне могла только Элга. Это была полная панорама жизни Нины Викентьевны Туманской. Которую, по-моему, тщательно и собирала эта полутевтонская стерва.
Начинался этот мемориал со снимков каких-то глинобитных мазанок с плоскими крышами, в тополях. Судя по всему, это была какая-то Средняя Азия. и я вспомнила, что Сим-Сим как-то обмолвился, что Туманская была когда-то учительницей после окончания математического факультета в пединституте не то в Ташкенте, не то в Алма-Ате. Кажется, ей прочили большое математическое будущее, но она предпочла оттянуть положенный срок в учителях. "Похоже, альбом и начинался с той поры: тоненькая девица в белой кофте с галстучком была снята в классе, у доски, в окружении бритых наголо пацанов в тюбетейках и девочек в полосатых платьях из хан-атласа и с черными головами в мелких косичках. С гладкой прической, строгая и какая-то неулыбчиво-надменная, Туманская вовсе не походила на ту, которую я сумела увидеть. Но узнать ее было можно.
Снимки были не оригинальные, со старых, пересъемка, что можно было понять по размытым краям. Там еще было всякое пейзажное, какие-то арыки, плоская степь с ажурными нефтяными вышками, и я никак не могла понять, зачем мне это подсунуто. Но среди страниц была закладка, и когда я перекинула картонные листы с фотками, поняла: мне демонстрируется свадьба.
Какие они, значит, были счастливые Туманская хохотала, сидя на здоровенном надменном верблюде, босая, но в том самом белом платье и нахлобучке с развевающейся фатой, о которых я только что думала. а Сим-Сим в горных ботинках, коротких шортах, но в черном жениховском сюртуке с «бабочкой» и крахмалке, в армейском пробковом шлеме пустынного образца тянул за повод верблюда куда-то в их светлое будущее и тоже счастливо скалился. Он был тощий и молодой.
Потом были сценки из свадебного процесса: под виноградными гроздьями вокруг ковра с блюдами поддавали и закусывали какие-то бабы душманского вида, более молодые загорелые мужики и женщины и целующиеся Сим-Сим и Нина. Это, наверное, когда им вопили: «Горько!» На коврах высились стопки лепешек, стояли полосатые чайники, лежал здоровенный вскрытый арбуз с алой мякотью в черных семечках и было много персиков, гроздей черного и светлого винограда.
А на одном снимке была лишь одна Туманская, вскинувшая лицо к небу, заплетающая над головой тонкие руки в громадных восточных браслетах, вскинувшаяся на цыпочки, гибкая и невесомая, и было понятно, что она танцует что-то азиатское.
На кой черт Элга мне подсунула эти шехерезадно-знойные картинки, я сначала не поняла. Но потом дошло: это не просто обычная ревниво-бабская подлянка. Это она мне еще раз напоминает, что Сим-Сим и Викентьевна были по-настоящему близки и счастливы, там и тогда у них начиналась семья, и они по-настоящему любили друг друга. И этого мне никогда не вычеркнуть, как бы я ни старалась. И все, что есть или может быть у нас с Сим-Симом, — это совсем другое, как бы уже бывшее в употреблении и вторичное. Потому что ничто не может повториться — ни эта женщина, ни молодой Сим-Сим, ни их время.
В общем, вонзила мне Элга Карловна по-настоящему. И так могла поступить не какая-нибудь компаньонка, не то полуподруга, не то полуэкономка, но женщина, которая тоскует, и будет тосковать, и будет всегда преклоняться даже перед памятью Туманской, и никогда не перестанет любить ее.
Однако если Элга собиралась меня уязвить, то добилась совершенно обратного — ежа иголками не пугают, мемуары эти были трогательными, но бессмысленными, как лапти, в которых шлепали мои далекие предки, и лишь подчеркнули то, что все это было слишком давно, чтобы принимать всерьез; этих людей — и его и ее — для меня уже как бы не было, потому что все отсекалось временем, как занавесом в театре, и они оба как бы играли роли в пьесе, которую я вовсе не собиралась смотреть. Поскольку прекрасно знала, чем спектакль закончится…
Погода в ночи менялась, ветрюган утихомирился, и, видно, начинало теплеть, потому что за окном в полном безмолвии начал падать завесой пушистый и крупный снег, и в этом было что-то не правдоподобно театральное, словно вот-вот откуда-то вылезет разнесчастный оперный Ленский и запоет: «Куда, куда, куда вы удалились, весны моей златые дни?» Мою весну вряд ли можно было назвать «златой», но мои дни все еще оставались моими, и никаким Элгам их не испохабить.
Пусть будет, что будет. Я совершенно успокоилась, разыскала свой новый паспорт, который наверняка понадобится, тщательно обработала физиономию ночным кремом, чтобы благоухать и цвести днем молодостью и свежестью, как майская розочка, подмигнула своему отражению в зеркале развратно и нагло, как опытная шлюха, и завалилась спать.
Утром все как началось, так и понеслось через пень-колоду. Стояла еще декабрьская тьма-тьмущая, когда выяснилось, что выехать с территории просто так не удастся. Снегу успело навалить столько, что отчего-то очень злой Чичерюкин приказал вывести из отстойника колесный трактор «владимирец» с бульдозерным ножом и отправил его чистить дорогу до трассы. Потом выяснилось, что Сим-Сим распорядился не трогать «мере» и под свадебный экипаж используется охранный джип. Гришка, поняв, что я куда-то собралась, уцепился в меня всеми лапами и разревелся, и я решила взять парня с собой, детная невеста — это всегда трогательно Самое гнусное, что мой будущий благоверный заставлял всех ждать и не вылезал из своей спальной, а когда вылез, оказалось, что, несмотря на официально-парадный прикид — черный костюм, шуба на волчьем меху, идиотская боярская шапка, похожая на кусок меховой трубы, — он выглядит как нормальный алкаш на пике опохмельных страданий. Мало того, что он хромал колченого (колено еще болело, хотя гипс и сняли), опираясь на палку, лицо у него было цвета старого студня и вздрагивало, как холодец. Он поцеловал меня в щеку и спросил:
— Он еще там?
— Кто?
— Посмотри… На правом плече у меня сидит маленький человечек и утверждает, что я вчерась нахрюкался до изумления. Сидит?
— Сидит… — сказала я, посмотрев на плечо. — Я могу у него спросить? Ну, так.. В порядке любопытства.
— Что именно?
— У нас что? Свадьба?
— А разве я тебе вчера не сказал? — изумился Туманский.
Я молча полезла в джип. В машине уже угнездилась сонная и сердитая Элга и развеселившийся Гришуня в алом комбинезоне и остроконечной шапочке. похожий на гномика. Сюда умудрились втиснуться, кроме водилы, еще два охранника и Чичерюкин. Сим-Симу помогли устроить свою тушу между остальными, и мы поехали.
На свадебный кортеж это походило, как похороны вождя на концерт Пугачевой — бульдозер впереди зарывался в сугробы и коптил, джип еле полз. К тому же, когда выбрались на трассу, свернули не к столице, а наоборот, к новому мосту через Волгу.
— Что за шуточки? — удивилась я. — Разве мы не в Москву?
— А разве я тебе не объяснял вчерась? — озадаченно пробормотал Туманский.
— Москва отпадает, — вдруг пришел ему на выручку, ухмыльнувшись, Чичерюкин. — В интересах безопасности!
— Чьей?
— Вашей, Лизавета Юрьевна… Вашей! — объяснил Чичерюкин. — Есть и еще ряд существенных соображений. В интересах дела. Как ни гляди, а Москва есть Москва… Там через три часа всем станет известно, что у вас новый статус…
— Так это что? Меня втихую окручивают? — холодно осведомилась я. — Тогда почему не темной ночью? И чтобы все — в черных масках? И закусывать на кладбище с вампирами человечинкой.
Элга хихикнула, охранники заржали, а Туманский сказал, кряхтя и держась за голову:
— Не фордыбачь, Лизавета… Если тебя это не устраивает, можем и вернуться. Переиграем?
— Да чего уж там… — пробормотала я. — Мне ведь тоже немного интересно — без меня меня женили… А вообще-то, господин Туманский, я девушка честная Натворили дел — и выкручивайтесь!
— Так-то лучше… — фыркнул он.
Что там ни говори и как ни нелепо все поворачивалось, но для меня это был главный день, и я его запомнила до мелких подробностей.
В декабре светает поздно, и когда джип по новому мосту перекатился через Волгу в город, фонари на улицах еще горели желтовато, по-ночному. Громадная, плотно вставшая на зиму река выглядела как гладкое белое поле с натоптанными тропинками от берега до берега. Высоко в небе на маковке собора светилась белая электрическая рождественская звезда. До начала рабочего дня оставалось еще часа два, узкие улицы были совершенно безлюдны, и только два грузовика-снегоуборщика, взметая струи снега, ездили на площади вокруг каменного памятника Ленину. Сердце мое дрогнуло: возле этого памятника меня принимали в пионеры, стучал школьный барабан, крякал горн, а Панкратыч в числе других ветеранов повязывал мне галстук из красного сатина.
Я как-то сжалась, то, что мы зарулили именно сюда, меня почти напугало, на миг мне показалось, что вот-вот появится какой-нибудь местный мент и сурово спросит: «С повинной явились, Басаргина, или валять дурочку будем?» Это было явное вторжение на территорию Щеколдиных, но я все-таки поняла, что страхи мои — дурацкие и меня уже есть кому защитить. Начиная, конечно, с Сим-Сима.
Как я позже поняла, всю процедуру с распиской продумал, организовал и провел Чичерюкин, который и сказал мне: «Ты же здесь рожденная, оформленная, и паспорт здешний… Да и близко — мотаться никуда не надо!» Похоже, что его веселило то, что в разряд замужних леди я перехожу в двух шагах от здания суда. откуда меня не так уж давно отправляли в северным Тмутаракани. Может быть, он был абсолютно уверен, что здесь у него уже кое-что схвачено накрепко, но процедуру он провел безукоризненно.
Хотя, если честно, ничего, кроме злой печали, она у меня поначалу и не вызывала. Все было не так, как у всех. Все было не так, как я еще несколько часов назад представляла.
Мы подъехали к исполкому, ныне мэрии, с промерзшим триколором на крыше, и все окна здесь еще были темны. Джип обогнул здание и тормознул сзади, где был вход на второй этаж, в зал бракосочетаний при нашем загсе. Я здесь уже бывала, когда получала справку о смерти Панкратыча, но зал был отдельно от той комнатки, чтобы никто не путал свадьбу с поминками.
Окна и в бракосочеталище еще были темны и наморожены. Чичерюкин постучал в дверь торжественного входа, с крыльцом как у теремка, дверь со скрипом отомкнула и отворила какая-то тетка в дубленке и цыганской шали, курившая «беломор», и буркнула:
— Опаздываете!
Она открыла щиток на входе, щелкнула рубильником и включила освещение на крашенной белой масляной краской лестнице. Мы пошли вслед за нею на второй этаж В парадном зале она нырнула в боковую дверцу, Туманский помог мне снять шубу, разоблачился и сам, и мы огляделись. Мы — это Элга и Чичерюкин и, конечно, Гришуня, который тут же полез под дубовый стол, украшенный деревянным гербом с двухголовым ореликом. Охрана осталась внизу.
На окнах висели шторы малинового цвета, на затоптанном паркете лежал красный коврик, над столом висели портрет Президента, распятый триколор и вышитое разноцветное полотнище с гербом города двумя серебряными воблочками, якорем, алебардами и пищалями, которые намекали на то, что во все времена местные сапожных дел мастера вкалывали на армию.
В углу на треноге стоял фотоаппарат «Зенит» со вспышкой.
В другом углу был виден магнитофон с колонками.
— Ну и богадельня — проворчал Сим-Сим.
— Самое то! — возразил Чичерюкин — Шито-крыто, с полной гарантией!
— А что мне делать с обручалочными колечками? — спросила Элга, вынув из кармана две коробочки.
— Кольца давайте сюда! — сказала тетка, выходя из боковушки У нее были золотые зубы, крашенная перекисью до льняного цвета голова, на голубом костюме через плечо — трехцветная державная перевязь с золотыми кистями, отчего она стала похожа на боевое знамя какою-нибудь гвардейского полка.
Тетка встала за стол и скомандовала:
— Паспорта!
Чичерюкин положил перед нею оба паспорта. У Сим-Сима был затрепанный, а у меня новенький, персонально от Нефедова.
— Свидетели на месте?
— А как же, я и она, Эльвира Михайловна… — сказал Чичерюкин, кивнув на Элгу.
— О, да! Я имеюсь! — сказала та нехотя.
— Минуточку — сказала Эльвира (ну конечно, меня бракосочетать могла только персона с таким идиотским имечком!) — Я не понимаю…
Она пролистала какую-то папку.
— Невеста была заявлена совершенно под другой фамилией, именем и отчеством. Как вы это объясняете?
— Та передумала — добродушно сказал Сим-Сим — Вам-то не все равно?
— Не положено… — Тетка зыркнула глазками.
— Айн момент! — сказал Чичерюкин, ухватил ее под локоток и уволок в боковушку. Я не знаю, как эту даму уламывал наш безопасник и во сколько это ему обошлось, но вернулась она с ним совершенно невозмутимая и сказала.
— Только в порядке исключения и. уважения… Она уставилась на меня, как замороженная, совершенно рыбьими холодными глазами, и я поняла — признала она некую Л. Басаргину наконец, и не только по паспорту. Но погнала процедуру бесстрастно и заученно. И похоже, слегка взбрыкнула лишь для того, чтобы выжать из нашего Чичерюкина еще кое-какой наварчик. Потому что все у нее было готово — и бланк свидетельства о браке, и печати, и даже штемпельная коробочка с черной краской, каковой она и тискала в наших ксивах.
Заминка вышла, только когда она спросила:
— Брачующаяся согласна взять фамилию мужа или сохраняет девичью?
— Я — Басаргина… — твердо сказала я.
— Бред собачий! — резко сказал Сим-Сим. — Туманская. Лизавета Юрьевна Туманская. От сего момента и до конца Разве ты забыла? Мы же договорились.
Ни о чем мы с ним не договаривались. Но устраивать базар по этому поводу было бы нелепо. Да и смешно.
Конечно, в этот миг я испытала, наверное, именно то, что испытывают тысячи влюбленных дур, которые наконец понимают, что их почему-то заставляют не только трахаться безоговорочно и рожать наследников, но и навсегда отбирают у них фамилии их родителей и прочих предков.
И наверное, я бы должна радоваться и гордиться сим фактом, поскольку это было лишь тавро, которым клеймят заарканенную кобылку, как бы взамен той узды и того хомута, в который охотно и добровольно сует свою голову и шею супруг, обязующийся отныне честно волочь свой воз, но никакой радости от того, что я уже не Басаргина и никогда ею больше не буду, я не испытала.
Больше того, я умудрилась уклониться от брачного поцелуйчика, и Сим-Сим ободрал своей щетиной мне ухо. И на меня накатило то самое какое-то отчаянно веселое бешенство, которого я всегда боялась в самой себе. Все было не то и не так. И дело было не только в Сим-Симе. Я совершенно не сомневалась в том, что он меня любит. Может быть, не так, как ту, первую. Но в этом я обмануться не могла. Какой то странный, непонятный мне расчет крылся за всем этим, каким-то судорожным, скоропалительным бракосочетанием, без которого я могла бы и обойтись еще долго, в том, как он рявкнул насчет фамилии, и в том, что это совершается втихую.
В общем, я закусила удила!
— Снимочек делаем? — деловито осведомилась Эльвира, подходя к треноге.
— Нет… — фыркнул Сим-Сим, уже держа мою новую шубу на весу.
— Будем! — радостно объявила я. И был снимочек.
— Имеется шампанское… — неуверенно заметила тетка.
— Обязательно! — даже затанцевала я. И заставила всех пить какой-то фальшивый полулимонад из казенных бокалов.
— А музыка? Музыка! — Я уже сама ткнула в клавишу магнитофона, и рубинштейновская эпиталама громыхнула на все еще спящее здание.
В общем, Сим-Сим выволок меня оттуда чуть не за шкирку.
— Домой? — спросил озадаченный Чичерюкин.
— Черта лысого! — заорала я. — Где же цветы? Хочу цветы!
Туманский пожал плечами, и с этой минуты не возникал. Цветы мы нашли в киоске на железнодорожном вокзале, это, видно, было то, что не успели толкнуть в Москве и сплавили сюда — уже привядшие колумбийские розы и какие-то жесткие, словно металлические, соцветия, похожие на птичьи клювы. На вокзале же страдающий с передёру Сим-Сим присосался к реанимационному пиву и даже остограммился с Чичерюкиным.
Потом я заставила их гнать джип на кладбище, где зима все замела и переменила, и мы долго искали могилу Панкратыча, а потом я достала в уже открывшейся конторе лопаты, и мы расчистили усыпальный камень и все вокруг последнего пристанища дедульки.
Гришка лепил снеговика из липучего свежего снега, а Элга искоса задумчиво поглядывала на меня, но ни во что не вмешивалась.
Мы положили цветы на дедов камень и побрели от него на выход. Было уже совсем светло, и все вокруг сияло и лучилось от девственной белизны, и снег беззвучно осыпался с лип и дубов на аллеи. Гришка расшалился, и его то и дело приходилось выковыривать из сугробов.
Возле кладбищенских ворот именно на том самом месте, где когда-то поджидала нас с Иркой Гороховой красная «восьмера» Зюньки, пофыркивала мотором белая «Волга» с двумя мощными радиоантеннами и синим «маяком» на крыше. Возле машины стояла и покуривала коренастая женщина, которая казалась квадратной от серо-белой песцовой шубы и такой же шапки, она обернулась на наши шаги и голоса — это была она, Маргарита Федоровна Щеколдина, бывшая судья, а ныне хозяйка города. Она сняла очки и уставилась на нас. Сим-Сим шел первым, прихрамывая и заметая полами снег, она шагнула к нему навстречу, стягивая перчатку, и почти запела:
— Боже мой! Какие люди! А я, как всегда, обо всем узнаю последней… Нехорошо, нехорошо! Мы, конечно, не по вашим масштабам, но могли бы и зайти, а? Чайку бы попили!
Туманский вежливо снял свою шапку и поцеловал ей руку.
— Спешим, знаете ли… Дела-делишки…
— Я слыхала, вы болели… Пожарники докладывали, что-то у вас там горело? Что-то ремонтируется… Может быть, мы можем помочь? Есть прекрасные мастера, материалами не обидим…
— А… пустое! Все в полном порядке… Она топталась перед Сим-Симом, но темные зрачки, как сверла, вонзались в меня, и улыбка как бы замерзла на ее умело подкрашенных губках. За то время, что я ее не видела, она явно посвежела, помолодела, во всяком случае, широкое лицо уже не было таким рыхлым, как раньше, и было понятно, что она тщательно следит за собой. Не знаю, специально это было сделано или нет, но, когда она вскинула руку, чтобы поправить шапку, на запястье отсветил серебром тот самый браслет с армянской бирюзой, который когда-то брала из ее шкатулки и примеряла я. И от этого я тоже как бы заледенела.
Я понимала, что в голове у Щеколдиной врубился невидимый калькулятор, и она мгновенно просчитала, сколько может стоить моя новая оснастка, включая шубу, сумку и все цацочки, но я совершенно безразлично скользнула по ней взглядом и сказала нарочито капризно:
— Симон! Я озябла… Ты скоро, милый?
— Какая приятная неожиданность! — сказала Щеколдина. И протянула мне руку. — Давненько мы тебя не видели. Можно сказать, потеряли! Ну, здравствуй, Басаргина!
Руки ее я словно бы не заметила, обошла ее брезгливо, как бак с мусором, и только потом удивленно сказала:
— О ком это вы, мадам? Я не Басаргина. Я — Туманская… Вы меня, кажется, не за ту принимаете! Впрочем, как всегда…
— Я рада!.. — пожала она плечами без обиды и уставилась на Гришуню, который, хохоча, дергал меня за шубу.
Очень мне не понравилось, как она на него смотрит.
Я ухватила Гришку за капюшон и потащила его к джипу.
Но еще успела услышать, как она спросила Сим-Сима:
— Что за очаровашка! Чей же это? Ваш?
— Мой, — не моргнув глазом ответил Сим-Сим. — Так что там у вас насчет мастеров и материалов? Я на лето планирую реконструкцию, предлагают турок… Думаете, ваши не хуже?
Когда он влез в джип и мы отъехали, Чичерюкин обозленно и виновато сказал:
— Вот черт! Все-таки вынюхала…
— Плевать, — оказал Туманский. — Ну, Лизавета Юрьевна, теперь куда изволите?
— Думаешь, у меня родных и близких нигде нету? Это мой день или как?
— Твой, — согласился он.
— Тогда — к Гаше! Только я пустой к ним не поеду…
— Гулять так гулять! — обрадовался Чичерюкин. — Там нас ни одна собака не достанет! Сделаем!
СИМ-СИМ ЗАКРЫВАЕТ ДВЕРИ…
Конечно, это была совершенно шальная затея — обрушиться незванно-негаданно в оцепеневшую в зимнем полусне дальнюю деревеньку, но мой теперь уже узаконенный супруг был странно покорным и, кажется, понимал, что я собираюсь не просто хвастануть перед Гашей и ее родичами, но показать ему — у меня еще остается что-то свое: мои прежние друзья, моя память и мое прошлое.
Чичерюкин вызвал по радиотелефону через пульт на территории тот самый трактор-бульдозер, потому что боялся, что проселки занесены и мы не проберемся до Плетенихи, мы совершили налет на супермаркет и коммерческие лавочки, затарились под завязку выпивкой и закусью, я нахватала каких-то подарков, включая часы «Ориент» для Ефима, платок для Гаши, игрушки для внуков и телевизор «Сони» — для всех, а Сим-Сим завелся и прихватил два ящика с китайскими фейерверками, собираясь устроить свадебный салют.
Тракторишко пер впереди, отваливая снег с проселка, джип полз за ним, дорога, почти сливавшаяся с полями, виляла по рощам, было совершенно пустынно, лучезарно светло и очень тихо, если не считать бухтения тракторишки далеко впереди и ора ворон, которые, как дым, косо носились над полями. Гришунька озабоченно интересовался, где у этих птичек дом и не холодно ли им. А я все вспоминала, как смотрела на собственного внука Щеколдина, и точно знала, что ей уже прекрасно известно, кто он такой. И обо мне она знала гораздо больше, чем показала, но это было единственное, что меня как-то тревожило в тот день. А потом мы в джипе немножко тяпнули для сугреву, и я про это забыла.
Впоследствии я поняла, что это был последний мой безмятежный день, когда все слилось в какой-то почти безумной карусели: хохот, охи и ахи Гаши и ее домочадцев, лай собак, сбежавшихся со всей деревни, чей-то истошный вопль с улицы: «Бабы! У Гашки гуляють!», оторопелый Ефим, визг полуодетых распаренных невесток — оказывается, у них был банный день, и баню калили с утра; ржание Сим-Сима: «Вы мне теперь кто? Сваты, снохи, деверя, зятья? Или как? Я в этом не волоку!» — все это неслось, кружилось и плыло куда-то, и я так никогда и не сумела понять, как мы умудрились всей шарашкой втиснуться в избу Гаши; сидели чуть не на головах друг у друга, и на столах все мешалось — наши сервелаты, рокфоры и коньяки типа «метаксы» с Ефимовыми солеными огурцами, моченой антоновкой в ржаной соломе, браконьерской сохатиной и лиловым самогоном.
Туманский вошел в сельское сообщество как нож в масло, через полчаса после приезда в Ефимовом кожухе и валенках, прилично тяпнув, он обкалывал на речке пешней прорубь и собирался нырять туда после бани. Что и исполнил уже под вечер. Я сама видела, как они, гогоча, голые, выскочили из баньки вместе с Ефимом. Сим-Сим был громадный, волосатый и темный рядом с юрким, сухоньким, как стручок, Ефимом, они сиганули, вопя, в черную воду, в которой плавали ледышки, вместе, держась за руки, как девочки.
Как-то так вышло, что на баню нацелилась и Элга, заметив:
— Это было бы экзотично! Мне так никогда не удавалось… Я не имею понимания, как происходит этот процесс! О, теорию я знаю!
Так получалось, что Гашин дом — это как бы и мой дом, и я в нем в какой-то степени хозяйка, и Элгу Карловну пришлось сопровождать на помывалище и обрабатывать именно мне. Впрочем, я и сама соскучилась по всему этому — раскаленному парному воздуху с запахом березового дымка, уютной полутьме предбанника с соломой на полу и фонарем «летучая мышь», шипению пара на каменке, отдающего мятой и какими-то трапами, и тем удивительно вкусным глотком холодной родниковой воды, который мгновенно проступает на коже бусинками выпота.
Миниатюрное тельце Элги оказалось удивительно плотным, весомым и молодым. Безупречная кожа оставалась молочно-белой, даже когда я ее обрабатывала березовым и дубовым вениками и проходила по бедрышкам и лопаткам шерстяной грубой рукавицей. Янтарные глаза ее становились дымными, крепкие, похожие на яблочки, грудки твердели, она постанывала и восклицала:
— О! Это сексуально!
Медно-рыжие волосы шлемом облепляли головку, во всех остальных местах они были того же неповторимо пламенного цвета, и я убедилась еще раз, что волосы Элга не красит. Все естественное, включая смешные чуть заметные веснушки на плечах.
Когда мы, разомлев, закутавшись в простынки, передыхали в предбаннике, попивая квас и покуривая, Элга внимательно оглядела меня и вдруг серьезно сказала:
— Вам предстоит первая официальная брачная ночь. Не думаю, что вы узнаете какие-то новые новости… Но это действительно интересно?
— А вы разве не знаете? — оторопела я.
— Нет. — Она выпустила струйку дыма и решительно рассекла ее пальцем. — У меня никогда не было мужчины. Ни разу.
— Почему? Что-нибудь не то с аппаратурой?
— О, анатомически я всегда готова… — усмехнулась она. — Это нелепая, старая и очень печальная история. У меня тоже был человек, который сказал мне. «Эс теве милю!», что по-латышски означает «Я тебя люблю!». Мне было семнадцать, ему — почти тридцать. Его звали Янис Закис, что означает «Зайцев, Зайчик»… Он был хороший художник, имел два метра и четыре сантиметра высоты, носил кроссовки сорок седьмого размера, мог выпить бочку пива и зимой принимал участие в чемпионате по лыжам. Летом он гонял на яхте. У него была хорошая яхта на Рижском взморье, в яхт-клубе на речке Лиелупе. Он мне читал Лорку в подлиннике, на испанском, Рильке на дойче шпрахе… И сходил с ума от Модильяни. Я смотрела на него как на бога, и мне казалось, что я его тоже очень люблю. Единственное, что меня отталкивало, был его запах. От него пахло зверем. Немытой шерстью и потом. Хотя он мылся несколько раз в течение дня. Потом-то я узнала, что это — просто запах мужика, Но мне было семнадцать, и, что почти невероятно, я ни разу еще ни с кем даже не целовалась. Я всегда была слишком маленькая, а тогда слишком походила на ребенка. И вот как-то он решил, что пора просвещать меня, и приступил к делу… На яхте мы были вдвоем, нам никто не мог помешать. Он сопел, пыхтел, что-то бормотал и раздевал меня. И я не сопротивлялась, просто оцепенела, как кролик перед змеей. А потом он разделся сам… Я смертельно испугалась. Раз и навсегда. Разве это и есть любовь? Когда кто-то должен заталкивать в мое нежное крохотное тело что-то громадное, торчащее, как полено, опасное, твердое, совершенно омерзительного цвета, лоснящееся и вздутое? И все это должно войти в мою плоть, разорвать и пропилить ее? В общем, сделать больно? Нет, это же просто во мне не поместится! Я заплакала, закричала и прыгнула за борт Догонять он меня не стал. Просто хохотал и ругался. Мне его было страшно и стыдно видеть, ну, а через неделю я узнала, что он катает одну из девчонок из нашей гимназии имени Яниса Фабрициуса… Из тех, которых ничем не испугаешь.
— И это все?
— Нет. Когда мне было лет двадцать, я произвела еще одну попытку Он был немец, очень вежливый, тихий и всего лишь чуть-чуть выше меня. Масштабно я была уже перепугана и тщательно подбирала что-то близкое к собственным габаритам. Чтобы не испытывать ужаса, я очень сильно напилась Но он оказался джентльменом, ничего не понял и так и не решился воспользоваться моей не очень романтичной слабостью. Больше я не экспериментировала.
— Как же вы обходитесь?
— О, у меня богатое воображение… — засмеялась она. — Я не очень понимаю, почему я с вами откровенна. Это не имеет логики. Может быть, я вам просто немножко завидую? Меня волнует совершенно другое — что вы намерены делать со мной?
— В каком смысле?
— В смысле службы, работы, моего дальнейшего присутствия. У меня довольно странное положение. Официально — я никто. Шесть лет назад Нина Викентьевна подписала со мной довольно туманное соглашение, такой контракт, по которому я должна была исполнять функции как бы особо доверенной секретарши, исполнять ее приватные поручения, сопровождать в поездках… Если быть совершенно честной, в моих услугах она не особенно нуждалась. Полагаю, что ей было просто скучно и ей был нужен человек, с которым можно просто поболтать, не боясь, что эта информация пойдет дальше Допускаю, что ей нужен был такой точильный камень…
— Оселок?
— О да! На котором бы она оттачивала и шлифовала те комбинации, которые задумывала. Но ее больше нет. Срок нашего контракта истек года два назад Теперь у вас официальный статус, вы — жена! И если вы меня пошлете ко всем чертям, я не обижусь… Но я должна знать!
— А какая разница, с кем вы там что-то когда-то подписывали? — подумав, сказала я. — Теперь я ведь тоже — Туманская!
— Вы же неглупы, Лизавета. И прекрасно осознаете, что я никогда не смогу относиться к вам как к ней…
— Ну и плевать! — сказала я. — Нам же не в койке кувыркаться, а дело делать. А я еще со всех сторон — хромая! Так что мне без такого костыля, как вы, не обойтись! И нечего выпендриваться… На этом ставим точку, Элга Карловна! Я вас помыла и облизала, как родную… Теперь вы просто обязаны тяпнуть за мое здоровье и пожелать как успехов в труде, так и счастья в личной жизни… Как ни крутите, а у меня все ж таки свадьба!
Она моего веселья не приняла, посмотрела как-то странно и сказала угрюмо:
— Вы не очень-то доверяйте Симону… Не все ему отдавайте, оставляйте хоть чуть-чуть для себя.
— Она.. оставляла?
— Конечно.
— И он это знал?
— Конечно.
— Как же так? Муж и жена — одна сатана…
— Далеко не одна, — сказала Элга. — Есть логика интима и логика дела… И в вашем случае это особенно ясно. Вы хотя бы приблизительно представляете, что он задумал? К чему идет?
— Нет.
— Вот видите…
Приблизительно об этом уже глубокой ночью мне сказала и Гаша. Первой брачной ночи у нас не получалось, потому что уложить нас с Сим-Симом отдельно ото всех было просто негде. Детей стащили в одну из комнат, мужчины улеглись вповалку в «зале», жен-шины попритыкались кто где, а Элгу, Чичерюкина и охранников вообще раскассировали по соседским избам.
Я, конечно, крепко поддала, но хмель меня не брал, и я не могла заснуть и словно бы все еще куда-то бежала. Оделась потеплее и вышла из избы. Деревня лежала темная и тихая, где-то поодаль перебрехивались собаки. Небо очистилось, и черный купол его переливался и мерцал крупными звездами, которые отражались в темной воде проруби. В оконце баньки тускло светилось, и я заглянула туда.
Гаша уже вышоркала предбанник, стенки и лавки были сухими, а она сидела за столом и готовилась к гаданию. На столе лежало деревянное распятие, догорала толстая свечка из белого воска, а в глиняную миску была налита ключевая вода, в которой истаивали льдинки. Гаша, простоволосая, в теплой кацавейке на козьем меху поверх кофты, листала молитвенник, заглядывая в желтые трухлявые страницы сквозь сильные очки. Весь день я больше всего боялась, что она начнет выговаривать мне за Гришуньку, но как раз этого и не случилось. Однако она все время держалась как бы чуть в стороне и все основные хлопоты оставила Ефиму и даже набежавшим соседкам.
Я села рядом, приобняла ее за острые плечики и сказала:
— На кого гадаем?
— На тебя, задрыга… — отодвинулась она. Это гадание я знала. Оно называлось — «выливать воск». Это когда после молитвы и заговора расплавленный воск из освященной свечи выливается в воду, где он фигуристо, с загогулинами, мгновенно застывает, и судьба толкуется именно по этим фигурам и загогулинам.
Но еще нужен был какой-то личный предмет того, на кого гадают.
— Сними колечко, — приказала Гаша. Я сняла загсовское кольцо, оно было простое, гладкое, без выкрутасов, и тяжелое. Булькнула его в миску.
Свеча догорала, и воск пузырился и плавился в тарелке, куда стекал.
Гаша сожгла на огарке какие-то пушистые сухие травки, от которых запахло весной и цветением, потом опустилась на колени и что-то пошептала на четыре стороны света, крестясь. Ну и так далее…
Потом опрокинула тарелку с воском в миску, воск зашипел, остывая, и Гаша сняла с крюка керосиновый фонарь «летучая мышь» и подвинула ближе, чтобы лучше было видно.
Воск растекся по дну миски и подвсплыл какими-то странными, уродливыми отростками и выбросами, похожими на коралловые отростки в морской воде.
— Ну и что показывает, Агриппина Ивановна? — осведомилась я.
— Хреново показывает, Лизка… — вздохнула она угрюмо. — Ничего для тебя хорошего. Вот это вот означает крушение крыши, то есть дома твоего. В котором ты пребываешь ныне. Вот это вот — вроде бы как особа женского полу, которая держит на тебя неизбывное зло, видишь, носик крюком и как бы — на метле…
— Она на «Волге» ездит, с мигалкой… — заметила я.
— Не зубоскаль! Такой для тебя день сегодня, когда ничего не врет, все показывает! Поворотный день… Вот это, видишь, как бы птичка, что означает счастье, только у ней крылышко обломано и головка набок! А целится в нее как бы воин, казенный человек, вроде бы как в шлеме и с копьем. А вот тут, видишь, капельками, это близкая кровь… И много ее — крови! А тут уж просто не пойми чего против тебя наворочено, не то змеюки сплелись, не то раки с клешнями, но вот тут — точно — могильное.
— Спасибо тебе на добром слове. Утешила, — сказала я. — Могла бы и соврать! А что это ты все про меня? А где же мой супруг любезный?
— А нету его. Не показывает, — сказала Гаша не без ехидства.
— Как это — не показывает? Когда он у вас в избе храпит?
— А это я тебе и без воску скажу! — блеснула она глазами неожиданно тоскливо и зло. — Темный он человек. Нехороший. Весь крученый-перекрученый. Не твои это сани, Лизавета, не туда усаживаешься! Манят они тебя куда-то, затягивают… И кругом пляшут — неспроста. Вот он вроде бы уже и для нас — свой, смеется, шустрит… А глаза — сонные. Как будто нас всерьез и нету, так, мелькает что-то мелкое. Кабы б не ты — он бы нас и не заметил, как столбы при дороге. Да и старый он для тебя, Лизазета! Сколько уже ему, а сколько еще тебе? Конечно, мужики вообще раньше баб уходят, но не до такой же степени! Высосет он из тебя все молодые соки, опрокинется, а потом что?
— Другого найду! — обозлившись, сказала я. — Это называется «черная вдова»! Все в элементе, находишь себе какого-нибудь трухлявого пенька с деньгой, доводишь его до гробика, и — кто там следующий?
— Вдовой ты будешь… — фыркнула она уверенно. — Это я тебе гарантирую! Это еще не самое худшее… А вот ежели его на нары усодют и тебе передачки носить придется, вот тогда взвоешь! Он кто у тебя? Биз-нес-мен. А значит, жулик!
— Какой же он жулик, если он с министрами на дружеской ноге! Его и в Кремле знают!
— А чем нынче Кремль от тюряги отличается? Только что без решеток! Бери любого и сажай! Ты что, радио не слушаешь, газеток не читаешь? Так я тебе со своей пенсии выпишу!
Для меня все стало ясно — Гаша Сим-Сима не приняла. И я впервые пожалела, что сдуру приперла его сюда.
— Слушай, Гашенька… — ласково сказала я. — Спасибо тебе за доброту и ласку. Я такое никогда не забываю! Только чего тебе в Плетенихе такие таланты закапывать? Давай мы тебе салон для гадания в Москве откроем! Целить трудящихся будешь, будущее предсказывать! Сейчас это модно, экстрасенсов развелось, астрологов! А ты по-простому, как в деревне… Правду-матку в глаза и — пройдите в кассу, согласно. прейскуранту! Я тебя с настоящими колдунами познакомлю!
— Сама с ними знакомься! Эх, был бы живой Иннокентий Панкратыч, он бы тебя укоротил!
Гаша, всхлипнув, сплюнула и похромала прочь.
Я выловила из миски колечко, надела на палец и, разглядывая его, задумалась. А что он в действительности теперь для меня будет значить, этот обручок? И что там будет за ним? Или, может быть, Гаша, с ее почти первобытным чутьем на беду, права? И ничего хорошего мне ждать не приходится?
На улице что-то засвистело и затрещало. Оконце полыхнуло адским зеленым пламенем.
Я выскочила из баньки. Оказывается, наклюкавшийся до полного изумления Ефим проснулся и вспомнил обо всем и о забытом фейерверке, всех этих петардах, шутихах и ракетках на палочках и проволоке, которые днем растыкали в огороде и собирались запускать с темнотой.
Он бродил, спотыкаясь, по снегу, чиркал спичками и поджигал фитильки. Вся эта пороховая фигня в гильзах хлопала и выстреливала, в небо возносились струйки пламени, и потом в вышине, над головой, пиротехника срабатывала, и в треске веселых взрывов темное небо расцветало потрясающе красивыми и неожиданными фонтанами, шарами и брызгами оранжевого, алого, синего и изумрудного пламени, осыпалось и гасло мерцающим серебряным дождем, и Ефим вскидывал руки и орал: «Ура-а-а-а!»
Пиротехнических сюрпризов было много, и очень мощных, вплоть до гигантских огненных колес, которые разом и вдруг начали кататься по небу. Но никто этого праздника не увидел, потому что деревня Плетениха просто задрыхла под засыпанными снегом крышами, Сим-Сим тоже спал, оставив меня одну. И только хмельной дядя Ефим развлекался, как малый ребенок, которому в руки попал коробок со спичками.
И я беззвучно заплакала от какой-то тщательно скрываемой обиды и жалости к самой себе. Потому что это была последняя из нелепостей, коей заканчивался день, которого я так ждала.
…Через пару дней Туманский словно взорвался невидимо и неслышимо для посторонних, и оказалось, что мне только мерещилось, будто он торчит без дела в доме на территории и сонно зализывает раны.
Он все предусмотрел, обговорил и организовал.
Связь у нас всегда работала прекрасно — и прямая и, главное, кодированная. Были и чичерюкинские курьеры и фельдъегеря. И даже пара инкассаторских броневичков в Москве.
Туманский все переводил на меня. Все, чем владела и распоряжалась семья, то есть Нина Викентьевна и он. В общем, все, что ему досталось от жены, и все свои заначки, от недвижимости до контрольных и обычных пакетов акций, свои доли в предприятиях, всяких закрытых и открытых АО и тому подобное. Плюс депозиты. И даже аварийные валютные бумаги в некоторых прибалтийских банках.
Я еще не совсем осмысленно разбиралась во всей этой хреноте, и наш юрист дежурил при мне невылазно. Все делалось совершенно втихую, по всем законам конспирации, и, в общем, что я уже не Басаргина, а новая Туманская, даже в главном офисе знали два-три человека. Кстати, Кен, к моему удивлению, об этом и не догадывался, и когда я поинтересовалась, отчего Сим-Сим темнит с ним, он сказал уклончиво: «На всякий случай…»
Я застряла за городом, и каждый день мне привозили на подпись какие-то мощные бумаги тихие мальчики Чичерюкина. Дважды я выезжала втихаря в Москву в сопровождении Димы-телохрана и юриста в негромкие банки, переоформляла счета на свое имя, а как-то раз перевезла из одного сейфового хранилища в другое стальной чемоданчик с кодированными замками. Что там было, в чемоданчике, я так и не знала, а Сим-Сим сказал: «Там — последнее. На крайний случай. Когда прижмет, вскроешь и увидишь».
До меня кое-что стало доходить, и как-то раз я не выдержала и сказала ему:
— Свадьба — это зачем было? Чтобы тебе было удобнее темнить в делах? Оперировать?
— Не будь дурой! — сказал он. — В этом случае мне было бы удобнее всего жениться на Элге!
И как бы для того, чтобы начисто опровергнуть мои запоздалые сомнения, он тут же организовал довольно странный междусобойчик, в котором участвовали кроме нас с ним Элга, Вадим и пара каких-то шустрых лысоватых юношей стандартно-делового типа.
Оказалось, что бесчисленное количество каких-то анкет и тестов я заполняла именно для них, а они — самые ведущие на Москве «пиарщики», спецы по выведению нормальных людей в VIP-персоны. То есть любого пня они могут вывести в элиту и показать, какой он многомогущий и уникальный. Они несли какую-то ахинею о «харизме», но оказалось, что у меня эта штука уже есть. От рождения, значит.
Меня это, конечно, успокоило, но насчет всего остального я слегка прибалдела. Эти типы не знали сомнений. За что, видно, и драли совершенно дикие суммы. Плюс ко всему они обзавелись дипломами Балтиморского университета, работала под янки и даже слегка гнусавили, щеголяя сленгом, но когда я им кое-что вочкнула на своем «инглише» из репертуара Витьки Козина, они слегка сникли.
Но, в общем, план у них по формированию облика и образа некоей новой «бизнесвумен», то есть Лизаветы Юрьевны Туманской (бывшая Басаргина), был недурен. Но на все про все отводилось всего полгода, и к будущему осеннему сезону мне полагалось уже выйти на орбиту.
Предполагалось, что я юная «сэлф-леди», то есть «женщина, которая сделала сама себя». Подчеркивалось, что я из небогатой, но благородной академической семьи: «Басаргин? Это ведь дворянская фамилия? Сейчас это модно.» Преуспела в мелком провинциальном бизнесе «Сеть автолавок по обслуживанию старцев в заброшенных деревнях! Это несложно устроить! Трогательно и почти бесплатно!»
Но основные усилия я должна как внучка знаменитого незаслуженно забытого академика приложить к процветанию отечественной науки, то есть возглавить благотворительный и просветительский фонд по поддержке наших обнищавших кулибиных и Менделеевых. Шуровать я должна, овеществляя лозунг:
«Есть женщины в русских селеньях!» То есть представлять собой нечто, выросшее на отечественных грунтах, возникшее в занюханной глубинке, но тем не менее облагороженное образованием и не чурающееся некоторого академизма. Правда, кокошник и сарафан носить меня еще не заставляли, но имидж молодой западницы отвергался начисто. То есть я должна была представлять из себя Нечто среднее между Людмилой Зыкиной и леди Тэтчер. Еще не созревшее до конца.
Оказывается, главное было — вовремя и на нужном уровне засветиться, и для этого определялись средства масс-медиа и суммы для заказных статей, заметочек и снимков. Эти типы гарантировали засветку в определенных газетах и журналах и даже выход на ТВ в паре популярных программ. Был спланирован даже скандал в прессе, когда меня обвинят в нецелевом использовании средств благотворительного фонда, но я публично с блеском опровергну подлые измышления.
Мешало только одно — моя судимость. Три года на шее за воровство у персоны, которая мыслит державными масштабами, — это как-то не совпадало с образом провинциальной сестрицы Аленушки, чудодейственным образом добывшей Монету, и больше напоминало Соньку — Золотую Ручку. Но Туманский сказал «Этим займутся! Это даже на руку — происки конкурентов, и все такое…» И творцы успокоились.
Мы контрактно оформили мою «команду». В нее вошли эти самые братья-разбойники, обещавшие даже спецкурс психотренинга для того, чтобы я в любой ситуации не засмущалась, и Элга, которая брала на себя подбор визажиста, отработку нового стиля и поиск неповторимой манеры и внешности этой новой Л.Ю.Туманской (бывшая Басаргина) Вадим брал на себя связи с общественностью и переходил в ранг пресс-секретаря, за что Туманский накидывал ему еще пару сотен долларов.
Я прикинула, во что обойдется вся эта бодяга, и охнула — к таким суммам я еще не привыкла.
И как-то, когда мы с Сим-Симом ужинали при свечах по случаю снятия последних швов с пробоины на его плече, сказала:
— Слушай, на кой черт вся эта труха с этими имиджмейкерами? Я же не так тупа, чтобы с этим и самой не справиться?
— Это тебе кажется, — невозмутимо ответил он. — Никогда не делай того, что за тебя могут сделать другие! Система отработана мощно… Рассматривай себя как товар, который требует рекламы.
— Я не собираюсь продаваться… — заявила я.
— Вопрос не в твоей продажности, а в твоей покупаемости! — ухмыльнулся он. — Жизнь и рынок, что, в принципе, одно и то же, покажут, стоишь ли ты хоть чего-нибудь. В любом случае «пиарщики» тебя отполируют. Пройти через их лапы всегда полезно. От некоторого налета провинциальности тебе действительно стоит избавиться. Ну, и от того, чего ты иногда просто не замечаешь!
— Чего это я еще не замечаю?!
— Иногда ты говоришь как цивилизованная девица, знакомая по меньшей мере с журналом «Мурзилка» и знающая, что сморкаться в рукав — не очень прилично… Но иногда пуляешь такое, вплоть до матерка, что заставляет подозревать — лагерная зона, мадам, для вас дом родной! И вы получили воспитание в какой-нибудь не очень просвещенной бандгруппе!
— Да пошел ты!
— Вот-вот! — хохотнул он. Но потом посерьезнел, погрыз черенок своей трубки и добавил:
— А в общем, ты права… Думаю, что тебе предстоит кое-что другое. И это должна быть не просто роль. В конце концов даже попугая можно отдрессировать на лекции по монетаризму… Но я уверен — ты справишься!
— С чем еще?
— Ну, в принципе это должно выглядеть так… Дряхлого старца-шкипера уносят с капитанского мостика удрученные соратники! Ураган крепчает, все орут: «Братцы! Выхода нет! Сигай на шканцы! Руби грот-мачту! Запевай нашенскую, каботажную!» Посудина тонет, паруса унесло, все в пробоинах, а кругом айсберги, рифы и прочая гадость… И тут ты, молодая и красивая, в эполетах, водруженных на твои плечи усилиями имиджмейкеров, даешь в зубы паникерам, занимаешь место у штурвала и уверенно выводишь эту посудину из бури! Во всяком случае, не даешь этой лоханке потонуть…
Туманский нес эту ахинею как бы в порядке хохмочки, но я поняла, что завел эту идиотскую пластинку он не случайно. У него никогда не бывало ничего случайного. И на этот раз было странное несовпадение между внешне смешливой иронией и тем, как он словно бы забывал, что просто шутит, и примолкал, болезненно и напряженно морщась.
— Давай своими словами… — насторожилась я.
— Мне надо линять из страны, Лиза… — признался он, ковыряясь в трубке. — В общем, сматываться! Но так, знаешь, не афишируя! Логичней всего будет, если попозже ты или Кен, — скорее все-таки Кен, чем ты, — объявите, что я отбыл по делам и застрял… Или, что больше похоже на правду, выбит из дела какой-то хворью… В общем, что ты рулишь без меня! Вся такая молодая и талантливая… Заменяешь почти павшего героя как евонная боевая подруга… Если это кого-то и удивит, то не надолго…
На меня будто небеса обрушились. Я сидела оглоушенная и долго не могла ничего сказать. Вот теперь все становилось понятным. И наше скоростное бракосочетание, и то, что последовало за ним. Не знаю, как там насчет нашей взаимной безумной любви, но я даже в этом начала сомневаться. Слишком холодно, точно и безукоризненно он все просчитал. И во всем этом действительно не было ничего случайного. Меня опять сыграли, не спросясь меня. И от того, что это был именно Сим-Сим, мне так поплохело, что я уронила голову на кулаки и тихонько заскулила.
— Ну? Ты же сможешь… Ты сильная! — потрепал он меня по голове.
Я сжалась, но все-таки взяла себя в руки. А что мне еще оставалось делать?
— Когда? — глухо спросила я.
— Еще не знаю… — почти рассеянно сказал он. — Кое-что еще надо подчистить. Подобрать хвосты…
— Куда?
— И это покуда боюсь определить. Есть варианты… Берлога в Греции, кое-что в Испании… Может быть, что-то поближе, вроде Риги. Но это вряд ли!
— Надолго7
— Как выйдет. Как сложится…
— Что, к чертовой матери, сложится?! С чего все это?
— Меня должны убить, — очень просто сказал он. — Это же и ежу ясно. Разве ты еще не поняла?
— За что?
— «За что» — предполагает какую-то мою вину, — подумав, сказал он. — Сейчас «за что» почти что не убивают. Сейчас убивают за «потому что». Потому что просто — кому-то мешаю…
— Кому?
— А вот тут слишком много вариантов… — ухмыльнулся он. — Кузьма роет, но ничего толком не нарыл.
Кузьма? Ну да! Чичерюкин…
— Слушай! — умоляюще сказала я. — Ну, есть же главные менты! Прокуроры! Омоны всякие? Фээсбэ — или как они там называются! Они же должны… Ты же не пешка какая-нибудь!
— Вот именно… — вздохнул он. — Пешкам спокойнее… А насчет всего остального, Лизуха, здесь, как всегда, всего лишь вопрос цены! Кого — за бутылку водяры в подъезде трубой по кумполу, кого — за тихий счетец где-нибудь на Кипре… Отлежусь на дне, а там, глядишь, кое-что и прояснится. Мне еще сильно пожить хочется. И — персонально с тобой!
— Ни фига себе — жизнь! — заорала я. Вечером мы выехали в Ленинград. То есть в Санкт-Петербург. Я в Питере никогда не бывала, но дело было не в этом Я вцепилась в Сим-Сима всеми лапами и не отпускала его от себя ни на секунду, ни на шаг. Просто — сошла с ума.
И никак не могла забыть Гашиного идиотского гадания.
Туманский заводился от того, что я так раскисла, но я ничего с собой поделать не могла. Хотя для всех должна была делать вид, что ничего особенного у нас с ним не происходит.
Угрюмый Чичерюкин все сделал как надо. То есть нам на двоих с Туманским были взяты билеты в СВ на «Красную стрелу». В то же время публично были куплены и авиабилеты на последний рейс из Шереметьева. А в действительности мы выехали с территории под вечер на «мерсе», который вел Клецов. Чичерюкин ехал с нами, сидел впереди рядом с Петькой. И то и дело врубал рацию и переговаривался. Впереди нас на расстоянии с километр «подметал» трассу джип с охраной. Сзади шла чичерюкинская «Волга» с мужиками.
В дороге ничего не случилось.
И наутро мы были в Ленинграде. Город мне не понравился, какой-то плоский, серый и какой-то сонный после Москвы. Впрочем, мне бы и Рим в моем состоянии был бы до лампочки. Снег не шел, но мороз был каким-то мокрым, в воздухе сеялась серая пудра, по улицам, как по руслам рек, проползал блеклый туман. Невы, стоявшей подо льдом, видно не было, и даже скульптуры на крыше Зимнего дворца — не разглядеть.
Туманский все трепался про Ленинград его юности, вспоминал знаменитое кафе «Норд» и «американку» на Невском, где подавали стограммовки с какими-то особенными сардельками и где он просаживал свою стипендию.
Мы позавтракали в «Астории» втроем. Сим-Сим, Кузьма Михайлыч и я Клецов уехал на бензоколонку, заливать «мере» на обратную дорогу. Потому что ехать домой мы должны были в тот же вечер.
У Туманского были какие-то проблемы с таможней, но сначала мы поехали на Малую Охту, где был занюханный литейный заводик, каким-то боком входивший в систему Нины Викентьевны. Машины с охраной остались у ворот, «мере» пропустили на территорию, заваленную всяким железом, и мы пошли в один из цехов, там работала электропечь для плавки металлов, и какие-то работяги в брезентухах шуровали возле нее.
Местные трепещущие деляги в белых касках кружили вокруг Сим-Сима, чуть не виляли хвостами и всячески извинялись, что побеспокоили его. На полу в цеху лежала гора, выше головы, каких-то совершенно кретинских громадных кувалд без черенков. Кувалды даже по виду были сверхтяжелые, чистенькие, из какого-то серебристого металла.
Оказалось, что все дело именно в них, в этих кувалдах, каковых заводик наклепал множество тонн, но таможня их не пропускала на вывоз в Японию морем как готовые изделия для долженствующих кувалдить и ковать япошек. По-моему, ни один микадо кувалду в два пуда и поднять бы не смог. Дело было в металле, из которых эти штуки наклепали. Они были не из чугуна, стали или что там положено, а из сложного сплава, в который входил вольфрам, ванадий, никель и прочие редкости, и таможня резонно расценила попытку вывоза этих штук не как экспорт готового ширпотреба, а как контрабандную операцию по умыканию стратегического сырья.
Туманский психанул, но пообещал все уладить, и мы пошли в сопровождении местных шустриков к «мерсу». Он шел чуть впереди, раздраженно сопя, голой башкой вперед, как бычок, и вертел в руках белую инженерскую каску, не зная, куда ее деть.
Тут-то его и убили.
Застрелили моего Сим-Сима из армейской снайперской винтовки Драгунского.
С расстояния, как потом выяснилось, в восемьдесят метров.
С плоской крыши обшарпанной жилой пятиэтажки, стоявшей напротив заводских ворот, на другой стороне улицы. С крыши заводской двор был как на ладони.
Потом мне говорили, что там и нашли эту самую винтовку.
А кто стрелял — так никогда и не нашли.
Выстрелов было два — почти слитных. Одна пуля в грудь, вторая — главная — точно в переносицу. Даже очки не разбила.
Я выстрелов не слышала, хотя шла совсем рядом с Сим-Симом. Сначала мне показалось, что он просто споткнулся, но он начал падать на спину, запрокидывая голову. Пуля, пробив череп, вырвала ему затылок Я этого не поняла — видела, как над его головой вспыхнуло облачко красной пыли, которая попала мне в глаза и на лицо. Я механически стала обтирать лоб и глаза ладонью и только тут поняла, что это липко и что это кровь. Те самые мелкие застывшие в воске капельки, о которых мне совсем недавно говорила Гаша.
Больше из того дня я ничего никогда не могла вспомнить.
Одно я знаю совершенно точно: в эти секунды я перестала быть молодой. Доброй я перестала быть тоже в эти секунды.
КОНЦЫ И НАЧАЛА
Как-то через полгода после того дня я везла Гришуню из Москвы на своем новом желтом «фиатике» на территорию. У парня появились проблемы с зубами, они росли вкривь и вкось, как у Ирки, и ему ставили пластинки. Снова был июнь, было жарко и душно, задумавшись, я гнала экипаж по трассе в одиночку — охраны я не признавала. Не знаю почему, но на территорию я не свернула, а проехала к мосту в сторону города, свернула по берегу и добралась до затона. Того самого, откуда я когда-то уволокла моего Гришку.
Он, конечно, ничего не помнил, но в затоне ему понравилось — здесь было много громадных ржавых металлических игрушек «Достоевский» почти совсем притонул, нижние палубы залило водой, но на верхнюю еще можно было пробраться. Мы и пробрались, он занялся какими-то гайками и болтами, вывинчивая их из люка, а я села возле мостика, закурила и задумалась — выходило так, что той прежней Лизаветы, что взошла на эту палубу всего год назад, больше нету.
И многого такого, что случилось со мной даже недавно, тоже больше никогда не будет.
Ни Ирки Гороховой, которая весной отыскала меня, пыталась наезжать и у которой я совершенно спокойно и деловито купила Гришку за тридцать пять тысяч долларов.
Ни Петьки Клецова, которого я в последний раз видела в подвале нашего загородного строения, когда он сидел, привязанный к стулу, с разбитым вдребезги лицом, и Чичерюкин выбивал из него то, что, когда мы прибыли с Сим-Симом в Питер, именно Петро позвонил по какому-то телефону, номер которого ему дал наш добрейший и милый Кен. И, по всему судя, и первый случаи тоже был его работой.
Если бы не я, Кузьма Михайлович добил бы Клецова. Я тоже была не без греха и слишком заигралась с Петюней. Так что, в конце концов, его просто вышвырнули с территории, он все еще жив и, кажется, работает на бензоколонке на въезде в город.
Официальное расследование по поводу Сим-Сима вспыхнуло лишь на миг, и вскоре было пригашено чьей-то умелой рукой.
Похоже, за всем этим стоял лучший дружок Туманских — Кенжетаев Но ничего доказать я бы не смогла. Да мне бы и не дали, о чем меня и предупредил совершенно сникший Чичерюкин.
Единственное, что было для Кена совершенно неприятной неожиданностью, то, что все, на что он рассчитывал наложить лапу, законно и официально было уже моим. Все, что я смогла сделать, — предложить «саксаулу» (или аксакалу) убираться ко всем чертям, вышибла его из совета директоров и прочих структур, в чем мне поспособствовали наши главные офисники.
Я сменила на территории всех, кроме Цоя, Чичерюкина и Элги. И даже отказалась от услуг Димки-телохрана. Самое смешное, что после смерти Туманского я уже ничего и никого не боялась Сим-Сима мы похоронили на том же холме, что и его жену.
Иногда я думаю, что, если бы не они, меня бы не было. И до сих пор для меня еще остается много загадок насчет Нины Викентьевны, Сим-Сима и их вместе. Чего-то я до сих пор не понимаю, не могу разглядеть. Они были первыми, и в них была совершенно бешеная энергия и напор. Что сейчас, когда все более или менее устаканивается, кажется просто странным.
А я? Что ж я? Я живу. И это уже очень много. Если не все.
Элга Карловна все еще при мне, и иногда мы устраиваем бабскую пирушку и надираемся без свидетелей до отключки. Ей это надо, мне, бывает, тоже.
Наш с дедом дом я пока у Щеколдинихи не отыграла. Но все идет к тому, что я не просто его отыграю, но вышибу ее из города навсегда.
* * *
Теперь у меня мощная команда. Большая Монета. И имя.
Загородная резиденция, новая квартира в Москве и отдельно — для Арины с Гришунькой. И кажется, все идет как надо.
Тогда откуда это дикое ощущение бесприютности? Ожидание каких-то новых поворотов? И странное чувство, что я не просто потеряла себя, наглую и бесшабашную, и почти полная уверенность в том, что лучшее мое время было тогда, когда я не знала, что есть, где спать, куда идти. Моей крышей было небо, и я с полным основанием могла именовать себя — бывшая девица и бомжиха Лизавета Басаргина.
Комментарии к книге «Леди-бомж», Дарья Истомина
Всего 0 комментариев