«Современный румынский детектив»

4911

Описание

Современный румынский детектив. М.: Прогресс, 1981 г. 560 с. Серия: Современный зарубежный детектив. Тираж: 100000 экз. + 100000 экз. (доп.тираж. 1983) Составитель: Сергей Косенко. Оформление обложки и внутренние иллюстрации В. Алексеева. Содержание: открыть Хараламб Зинкэ. Дорогой мой Шерлок Холмс (роман, перевод Ю. Филиппова), стр. 5-224 Петре Сэлкудяну. Дед и Анна Драга (роман, перевод К. Ковальджи), стр. 225-392 Николае Штефэнеску. Долгое лето (роман, перевод Ю. Кожевникова), стр. 393-559 В книгу включены произведения известных румынских писателей, работающих в детективном жанре: X. Зинкэ «Дорогой мой Шерлок Холмс»— психологический детектив, в котором поднимаются морально-этические проблемы, возникающие в среде творческой интеллигенции, П. Сэлкудяну «Дед и Анна Драга» — повесть о трагической смерти молодого агротехника, расследование причин которой вскрывает социальный конфликт и жизни одного из румынских сел, и Н. Штефэнеску «Долгое лето…» — повесть о научно-техническом шпионаже.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Современный Румынский детектив

Хараламб Зинкэ ДОРОГОЙ МОЙ ШЕРЛОК ХОЛМС

1

На экране Ален Делон прямо лезет вон из кожи, изображая неуловимого Зорро. Справа от меня сидит Лили. Бедняжка, весь фильм ей приходится делить свою симпатию между нами: половинку мне, половинку Зорро — от первого до последнего кадра. Редкостная ситуация! Выходит дело, я для нее сейчас немножко Ален Делон, а следовательно, до некоторой степени также и Зорро. Или на оборот: сейчас в ее сердчишке Ален Делон — это я. Да я и сам, пожалуй, тоже уже не пойму, где я, а где он, и временами мне кажется, что это я скачу — вы только поглядите на мою горделивую посадку! — на норовистом скакуне чистых арабских кровей навстречу врагам; враги валятся наземь от одного удара моей могучей руки, а благородное мое лицо скрыто под черной маской. Рядом со мною бедняжка Лили сладко вздыхает всякий раз, как этот рыцарь без страха и упрека сбрасывает с себя маску, одаривая кинозал обольстительнейшей из своих улыбок. Что ни говори, а с зубами у него полный порядок. Тут и гадать нечего — Лили до смерти нравится этот парень, она бы готова за ним хоть на край света. Но я не ревнив, я выше ревности. Честно говоря, я ему даже благодарен, Алену Делону этому, — не он, черта с два я сидел бы рядом с Лили полтора часа в темном зале и… А билеты достать оказалось сущим пустяком. Для Лили, само собой, мне бы их ни за что не добыть. Парней, купивших на всякий случай не один, а два билета, перед входом в «Патрию» — тьма. Могу себе представить, как тот, у кого Лили спросила «лишний билетик», уже видел себя рядом с нею в темноте. А тут я вырастаю как из-под земли, хватаю ее за руку и — будь здоров. Ну и со вторым билетом та же хитрость, а обменять потом два билета в разных местах на два рядом не проблема.

Хоть Зорро и не откажешь в благородстве и храбрости, мне все же как-то не по себе, когда он очень уж откровенно подмигивает с экрана моей невесте, а она в ответ счастливо вздыхает, Но я и тут становлюсь на горло собственной ревности. Он все же парень что надо, этот Зорро. Знай наших! Я и сам не могу оторвать глаза от экрана, едва перевожу дыхание от волнения. Шаль, что фильм идет всего каких-нибудь неполных два часа. Только ты поймал полный кайф, как последний кадр застывает: Зорро страстно обнимает свою прекрасную возлюбленную. В зале медленно, постепенно зажигается свет, чтоб, не дай бог, наш переход из мира вымысла в мир яви не был слишком резким.

Лили в последний раз глубоко вздыхает, нехотя поднимается и, все еще думая об одном Делоне, берет меня машинально под руку. Страдает, бедняжка! Я же, как настоящий мужчина, спокойно снисхожу к ее сердечным страданиям. Минуток с пять пострадает маленько, а там его и след простыл, а я тут, рядом!

Мы не торопимся, ждем, пока публика рассосется через выходы. Лили, крошка моя, все молчит, переполненная сладкими грезами. Я не теряю времени и обдумываю план дальнейших действий: сейчас двадцать ноль-ноль но бухарестскому времени, я совершенно свободен, это первый наш с ней свободный вечер уж не знаю за сколько недель! Махнем-ка в «Лмбассадор», поужинаем, потанцуем, Лили хлебом не корми, дай поплясать. Ну и мне деваться некуда. Сейчас конец октября, а в последний раз, помнится, я танцевал в новогоднюю ночь, все никак времени для этого не выберу… Такие вот пироги. Что ж, сегодня в «Амбассадоре» напляшусь до упаду, за все эти десять месяцев разом.

А моя любимая все еще никак не освободится от чар этого красавца, Алена Делона… Ничего, выйдем на улицу, она мигом очнется, па улице не очень-то погрезишь — затолкают. Там-то она будет опять моей.

Выходим. Прохладно, а я в одном кителе. Лили предусмотрительней — она надела плащ. Я уже собираюсь обрадовать ее моими планами: «Амбассадором», ужином, танцами. Но не тут-то было — Лили сжимает мою руку и на всю улицу возмущается:

— Ты посмотри на этого нахала, прямо не сводит с меня глаз!.. — и еще крепче берет меня под руку, мол, катитесь-ка все вы подальше! Есть кому за меня постоять!

Что до меня, то я никаких нахалов вокруг не вижу. Зато вижу в толпе прямо перед собой капитана Нику Поварэ. Небось выслеживает кого-то. И тут до меня доходит, что на меня-то он и охотится! Бьюсь об заклад! Я хватаю Лили за локоть и, пока не все потеряно, ныряю в толпу, чтобы мой друг и соратник нас не засек. Заметит — к чертовой матери полетят все мои планы на сегодняшний вечер! Только дорого я бы дал, чтоб поглядеть на человека, который был бы в состоянии скрыться от глаз капитана Поварэ! Черта с два! Вот он и засек нас. Теперь-то уж деваться некуда. Его физиономия — длинное лицо с выпирающим вперед подбородком — так и пышет радостью. Прямо-таки лопнет на глазах от счастья! А мог бы и пораскинуть мозгами! Что он, не видит, что ли, что я вовсе не разделяю его идиотской радости по поводу этой непредусмотренной встречи? Собственно говоря, я же сам и виноват. Черт дернул меня сказать матери, что я иду с Лили в кино, да еще и на какой именно фильм… Какого рожна! Я же не в служебное время пошел в кино! Чистосердечность — вот что меня погубит.

— Кто это? — спрашивает меня Лили. Она сто раз говорила с Нику по телефону, но до сих пор не удостоилась счастья лично познакомиться.

— Поварэ… я тебе говорил о нем. Ради того, чтобы только увидеть тебя, он прождал нас весь сеанс на улице. — Я еще пытаюсь острить, хотя мне вовсе не до шуток сейчас.

Но Лили не проведешь, она сразу догадалась, что к чему, и тут же напомнила о своих правах на меня:

— Но ведь ты обещал мне, что весь вечер… что этот вечер только наш!

— Обещал…

Я хочу выдавить из себя хоть что-нибудь обнадеживающее, но не успеваю: Поварэ пробился к нам сквозь толчею — и вот я уже в его объятиях:

— Ливиу, друг!

На улице уже темновато, и я, не уверенный в том, что он увидит выражение моего лица и поймет, что я отнюдь не намерен разделить его восторг, встречаю его демонстративно холодно:

— Привет. Знакомься — Лили, моя невеста.

— Очень приятно. Собственно, мы знакомы уже… по телефону. Меня зовут Поварэ, Нику Поварэ.

Мой друг и соратник и не думает скрывать, что он не столько рад знакомству с Лили, сколько тому, что ему удалось меня найти. И, как бы услышав мои мысли по этому поводу, спешит рассеять последние мои сомнения:

— Мне надо сообщить тебе кое-что важное…

Ему бы хотелось отвести меня в сторонку, но я предпочитаю, чтобы он сделал свое сообщение в присутствии Лили. Так по крайней мере он избавит меня от малоприятного объяснения с моей любимой с глазу на глаз. Но он опять не усекает, в чем тут дело. Я представляю себе один к одному, что сейчас делается в голове у Поварэ, набитой по самую завязку уставами, инструкциями и правилами внутреннего распорядка… Как это можно — разглашать служебную тайну в присутствии постороннего человека? Пусть даже и невесты?! И что ему за дело до того, что вот уже четвертый год мы с Лили никак не поженимся именно из-за таких вот неожиданностей, вроде той, которую он сейчас нам подсуропил?!

— Ладно, выкладывай, — тяну я из него новость. — Ты ведь знаешь, что от жены, пусть даже будущей, у меня нет тайн.

Улица опустела. Публика, вышедшая вместе с нами из кино, давно растеклась по большим бульварам.

Поварэ смущенно покашливает в кулак, как бы все еще не решаясь говорить.

— Давай выкладывай! — подбадриваю я его, а сам чувствую, как заползает мне в душу горькая печаль.

— Найден труп молодого человека, лет двадцати четырех примерно… Улица Икоаней, дом тридцать один…

— Значит, преступление? — восклицаю я, обрадованный надеждой, что уж этот-то факт произведет на Лили необходимое впечатление и заставит ее проникнуться наконец значением и смыслом моей работы.

Поварэ, лишенный от природы какого бы то ни было воображения, поправляет меня:

— Да нет, самоубийство!

— Самоубийство? Так это касается прокуратуры, милиции… Ну ты даешь, Поварэ! Какое отношение имеет это дело к городскому уголовному розыску?!

Поскольку окончательно поставлена точка над «i», я не считаю нужным скрывать своего благородного негодования, беру Лили под руку, намереваясь на сей раз идти прямым ходом в «Амбассадор».

— Погоди! — останавливает меня Поварэ. — То-то и оно, что прокурору, видишь ли, кажется, что в деле не все ясно и…

Тут я и вовсе даю волю своему гневу:

— Ему кажется! Хорошенькое дело — ему, видите ли, кажется! Мало ли что и мне может показаться! К примеру, сегодня вечером мне показалось, что я совершенно свободен, что я, можно сказать, совершенно счастлив… и тут сваливаешься на меня ты, как снег на голову…

Негодую я не столько на своего друга — мне ли не знать, что не по своей воле он объявился по мою душу! — сколько из-за Лили. Пусть видит, что не так-то просто каждому встречному-поперечному оторвать меня от нее…

Поварэ, бедолаге, приходится прибегнуть к последнему средству:

— Прокурор говорил с шефом, и шеф с ним согласился. Он-то и велел мне найти тебя хоть из-под земли, хоть со дна морского и поехать с тобой на улицу Икоаней… Машина тут, за углом, и…

Но я не даю ему договорить и разыгрываю сцену не хуже, чем только что на экране Ален Делон:

— Поварэ! Ты мне друг или нет?! В училище сколько раз я тебя вызволял из беды?! Пойди и доложи шефу, что ты не нашел меня. Ведь это же проще пареной репы!

Но Поварэ и на этот раз не усекает моего тактического хода. Он даже наливается кровью от возмущения:

— Как ты можешь требовать от меня такое?!

— Да пойми ты, голова садовая, что я уж не помню, когда с невестой на люди выходил! А сегодня я ей обещал поужинать в «Амбассадоре», потанцевать… Не имею я права, по-твоему?!

И тут я вдруг слышу милый голос, взволнованный и нежный голосок моей любимой, голос женщины, на которой я рано или поздно женюсь и с которой надеюсь родить и вырастить никак не меньше двух, а то и трех детишек.

— Ливиу, товарищ Поварэ прав! Как ты можешь просить его лгать начальству? Если тебя ищут, значит, твое присутствие там совершенно необходимо!

Вот тут я резко перехожу от возмущения к горькому разочарованию:

— И ты, Лили?! Я так мечтал потанцевать с тобой в «Амбассадоре»…

— В другой раз, не огорчайся, — пытается она меня утешить.

— Я бы не уступил никому этот наш с тобой вечер, если бы ты сама не…

— Ничего, в другой раз… Иди, я прошу тебя!

Мне ничего не остается, как дать себя уговорить — не могу же я остаться равнодушным к настояниям моей любимой! Неутешным голосом я справляюсь у Повара, где он оставил машину.

— Да тут рядом, за углом!

— Так и быть. Отвезем сначала Лили домой… — Я беру ее под руку и в сопровождении Поварэ направляюсь к служебной «дачии».

— Я могу дойти и пешком, — готова на все Лили. — Мне не так уж и далеко.

Капитан Поварэ спешит мне на выручку — поищи где другого такого галантного сыщика. Его устами хоть мед пей: «Как можно?! Неужели вы думаете, что мы допустим…» От волнения он ни одной своей мысли не в состоянии закончить. По Лили все это теперь мало занимает.

— Кто за рулем? — меняю я тон на деловой.

— Сержант Баноне.

Это хорошо, этот парень по мне, я люблю разбитных.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — приветствует меня с необычайной радостью сержант. — Только что на счет вас интересовался сам шеф.

На Лили он поглядывает с некоторым недоумением: ей-то чего здесь надо?!

— Позволь мне представить тебе мою невесту, старина Баноне. Сначала отвезем ее домой, на улицу Ромулус, а уж потом поедем по нашим делам…

Лили и Поварэ садятся на заднее сиденье, я на переднее, рядом с шофером, чтобы связаться по телефону с шефом. Ничего не могу поделать со своим мальчишеским желанием поразить Лили — пусть убедится, каков у нее жених! Машина летит сквозь темноту, а я поднимаю телефонную трубку и вызываю шефа.

— Капитан Ливиу Роман, по вашему приказанию! — произношу я классическую формулу.

Голос полковника Донеа раздается так громко, что у меня чуть не лопаются барабанные перепонки. Наверняка его слышат и Лили, и Поварэ.

— Стало быть, поймали тебя? Где гулял? Небось с какой-нибудь красоткой?

Дипломатически кашляю в трубку.

— Простыл? — Голос шефа переходит на отеческие нотки.

— Есть немножко.

— Будь другом, пораскинь мозгами, что-то не нравится мне эта история на улице Икоаней. Бериндей из городской прокуратуры признался, что без нашей помощи ему не разобраться. Ему тоже эта история не по нутру. Что?.. Да нет, не сходятся у него концы с концами. Труп пока с места не трогали. Прокурору тоже не хочется размусоливать это дело, но… Я послал туда и Григораша, может, он тебе понадобится. Ясно?

— Ясно. А ребята из районного отделения не обидятся?

— Я поговорю с начальником восьмого отделения, — обещает мне шеф. — Они-то подумали, что дело обычное, простое, только протокол составить, и послали туда какого-то зелененького… До двадцати четырех я на месте. Ясно?

— Ясно.

— Действуй.

Я поворачиваюсь к Лили и Поварэ. С тех пор как мы сели в машину, они словно воды в рот набрали. Да и я не нахожу ничего лучшего, чем сказать:

— Ну и вечерочек сегодня выдался!..

Лили не стесняется поиздеваться надо мной в присутствии обоих моих подчиненных:

— Замечательный вечер!.. Только тебе, как видно, мало окровавленных трупов на экране, тебе их и в жизни подавай.

Водитель сочувственно покосился на меня, а Поварэ даже позволил себе изобразить на лице кривую ухмылочку. Я ищу в темноте глаза любимой и спрашиваю ее уж и вовсе униженно:

— Но ты ведь не сердишься на меня?..

Поварэ и тут лезет со своей благовоспитанностью, пропади она пропадом:

— Надеюсь, вы и на меня не сердитесь?

— Да ни за что на свете! — Лили за словом в карман не полезет. — Разве можно сердиться на водителя автобуса за то, что он привез тебя не туда, куда нужно, если это ты сам сел не на тот маршрут?!

Ясненько! Не тот маршрут — это я. В который раз Лили упрекает себя, что не устояла перед моей настырностью. Вот и сейчас она наверняка задает себе все тот же роковой вопрос: «Господи, что же это я за дурочка, что влюбилась в милиционера?!» В такие вот моменты Лили напрочь забывает о моем капитанском чине, о дипломе, о моей профессии. Представляю себе, что она скажет своим ледяным голосочком, когда нам придется расстаться: «Ты сам объясни своей маме, которую я-то люблю от всего сердца, почему я была вынуждена отказаться выйти за тебя замуж…»

И она будет права! Было бы глупо с моей стороны не согласиться с очевидностью. Господи, сколько раз я уже ставил ее в такое же нелепое положение! Но с другой стороны, я тоже не виноват, что всякий раз появляется очередной окровавленный труп и тут же кидается ко мне: «Здравия желаю, товарищ капитан, уж вы меня извините, но только я совсем не ожидал, что меня как раз сегодня укокошат… К тому же мне и самому не терпится узнать, кто же это надо мной так подшутил? Так что вы уж не взыщите…»

Затрещал зуммер телефона и отвлек меня от моих черных мыслей. Само собой, это опять шеф. И снова его голос переливается металлическими нотками в темноте «дачии»:

— Ты еще в пути?

— Так точно.

— Я сообщил Бериндею, что ты прибудешь с минуты на минуту.

— А что его особенно беспокоит в этом деле?

— Отсутствие прощального письма, как это водится у нормальных самоубийц. Остальное он тебе объяснит на месте, есть у него еще и другие сомнения… Труп тебя дожидается.

Я не совсем представляю себе, как это труп может кого-нибудь ждать. Мысли мои все еще витают в душной тьме кинозала, где я только что сидел рука в руке со своей невестой, не говоря уж о замечательном проекте насчет ужина в «Амбассадоре»…

— Что значит дожидается?..

— В петле.

— Ах, стало быть, он повесился! — восклицаю я, начисто позабыв и о Лили, и об «Амбассадоре».

Но шеф уже положил трубку. Молчание. Меня вовсе не радует скорое свидание с объектом — или, вернее, субъектом — происшествия. Правда, моя принадлежность к криминалистике сама по себе предполагает именно подобные взаимоотношения с потусторонним миром, и мне бы уже давно пора свыкнуться с этими неизбежными особенностями моей профессии. А все никак не могу. Всякий раз это рождает во мне какое-то беспокойство, чувство какого-то душевного разброда… Даже сумка Григораша — сумка с разными фотографическими и прочими принадлежностями криминалиста, — даже эта его сумка кажется мне святотатством… Эти вспышки «блица», фотографирование трупа с разных точек, в разных ракурсах… разве что не требуют от него, чтоб он еще и улыбался в объектив.

— Улица Ромулус, — объявляет сержант Байоне.

— Дом двадцать семь, — уточняет Лили, — сразу после знака «Осторожно, дети».

«Дачия» тормозит. Приехали. Вот он, печальный миг расставания. Теперь уж ничего не исправить. Увы, где ты, друг мой Зорро? Где ты, погруженный в уютную темноту кинозал?..

Лили благодарит, выходит из машины. Выхожу и я, чтобы проводить ее до подъезда. На улице свежо, даже, пожалуй, подмораживает. Пусто. Я молча провожаю свою любимую и мучаюсь угрызениями совести. У подъезда Лили оборачивается ко мне и говорит, не очень-то выбирая выражения:

— Вот что, Ливиу… если ты воображаешь, что я поверила в весь этот театр, ты ошибаешься. Спокойной ночи!

— Лили! — умоляю я ее и тянусь, чтоб поцеловать на прощание.

— Перебьешься! — не дается она. — Капитан, а ведешь себя, как желторотый лейтенантик.

— Лили, любимая!..

— И ты хочешь, чтобы такой была вся наша жизнь? — спрашивает она меня в тысячный раз. — Чтобы ты всю дорогу должен был разрываться между мной и каким-нибудь очередным трупом?!

— А я никогда тебе и не обещал другого… Такое уж у меня ремесло.

— Покорно благодарю. Уже не раз слышала… Иди! — торопит она меня. — И действуй. — Она хотела еще что-то добавить, но не стала, резко повернулась и пропала во тьме подъезда.

Я возвращаюсь к машине. Никогда еще не было так муторно у меня на душе. Сержант это понял и молчит, будто язык проглотил. Трогаемся. Даю себе слово, что позвоню Лили еще этой ночью. Или же завтра утром пораньше заеду в магазин «Романс», где я и увидел ее впервые. Она там торгует музыкой.

2

«Дачия» останавливается у трехэтажного дома. Выхожу, Поварэ — за мной. У ворот, несмотря на поздний час, толпится с десяток зевак, обменивающихся вполголоса подробностями события. Они замолкают, когда мы проходим мимо них во двор. Старший сержант милиции объясняет нам, как пройти:

— По черной лестнице на самый верх, на мансарду!

Обойдя дом, проходим в дверь черного хода, освещенную тусклой лампочкой. Поднимаемся по узкой, крутой лестнице.

Я иду впереди, Поварэ, тяжело дыша, торопится следом за мной. Я тоже вспотел, а вроде бы не жарко. Преодолев последние ступени, оказываемся перед закрытой дверью. Я нахожу в темноте ручку, нажимаю на нее, она поддается.

— А! Капитан Роман! — приветствует меня прокурор Бериндейс радостью, которую я отнюдь не намерен разделять. Я-то знаю, что он радуется не мне, а тому, что спихнет от себя это дело. Не впервой мы с ним сотрудничаем. Трясет мою руку, словно я его первый друг: — Я жду вас, почтеннейший, давненько жду…

Он это говорит таким тоном, будто ждет не дождется меня на какое-нибудь торжество или дружескую пирушку… Нет, черта с два я разделю его бодрое настроение. Оно меня только еще больше взвинчивает. А профессиональное чутье подсказывает, что предстоит мне дело неприятное, путаное, с которым совсем не просто будет сладить… Но это мое всегдашнее состояние, когда я приступаю к следствию. Бог его знает, когда у меня выработался этот рефлекс.

И тут я вижу его. Петля закинута за крюк, вбитый в среднюю балку потолка мансарды. Сердце мое пронзает внезапная боль, но я тут же беру себя в руки. Я знаю, что побледнел, но надеюсь, никто этого не заметил.

Мой взгляд останавливается на ногах самоубийцы: на них синие носки, чуть приспущенные — видимо, от движения, когда он отбросил трехногий табурет, на котором стоял. Медленно поднимаю взгляд выше: джинсы, сильно вытертые на коленях… широкий кожаный пояс с пряжкой, голубая вылинявшая манка, тесно обтягивающая широкую, сильную грудь, на майке — печатными буквами надпись: «Harward», и я уже заранее жду, что в следующее мгновение увижу лицо, заросшее неухоженной бородой… Петля вокруг шеи, голова склонилась на сторону… Нет, я не угадал, он не носил бороды, только волосы длинные, да и то не очень… Тело натянуто струной, словно самоубийца в последний миг хотел выскользнуть из петли, дотянуться ногами до пола…

Я оборачиваюсь к остальным, они в полнейшем молчании наблюдали за тем, какое впечатление произвело на меня место происшествия.

— Сфотографировал? — спрашиваю я майора Григораша и не узнаю собственного голоса.

— Да.

Я исхожу потом. Жарища. Ослабляю узел галстука и расстегиваю ворот рубашки. Сколько же набилось на чердаке народа! Прокурор Бериндей, майор Григораш, мед-эксперт Патрике да еще какой-то маленький лейтенантик — видать, представитель отделения милиции, а в проеме дверей застыл Поварэ.

— Труп опознан? — спрашиваю. Отвечает мне прокурор:

— Кристиан Лукач, двадцати четырех лет, родом из Лугожа, студент последнего курса Института декоративного искусства…

Прокурор хотел было продолжить, но я его прерываю жестом. Мне надо уточнить свои наблюдения, и первая мысль, которая приходит в голову, удивляет меня самого: «Не место красит человека, а человек — место». Но я тут же догадываюсь, отчего мне пришло это на ум: юноша, живший здесь еще несколько часов назад, украсил, как мог, свое жилье, превратив его из простого чердака в целую вселенную.

Потолок — собственно, это внутренняя поверхность крыши — оклеен вместо обоев разномастными афишами кинопроката, иллюстрациями, вырезками из румынских и зарубежных журналов, плакатами… Кажущийся их беспорядок тем не менее подчинен какому-то графическому замыслу, который мог бы расшифровать и объяснить разве что какой-нибудь ученый-искусствовед. Постель — широкий матрац с отпиленными ножками — едва возвышается над полом. На постели зеленое покрывало из крестьянской пряжи, слева от нее — ночник с абажуром, тоже, вероятно, сделанным самим хозяином. Нагибаюсь, зажигаю лампу, на абажуре высвечивается реклама какой-то авиакомпании: от Бухареста, обозначенного на абажуре Триумфальной аркой, тянется прямая линия к Эйфелевой башне и дальше, пересекая океан, к статуе Свободы. А оттуда маршрут проходит через Мехико, Бомбей, Токио, Москву… Уж наверняка, ложась спать и зажигая эту лампу, Кристиан Лукач отправлялся в воображаемое кругосветное путешествие.

Слева же от постели, поверх домотканого покрывала, тянется белый электропровод. Один его конец включен в розетку штепселя, на втором конце — ни к чему не подключенный штекер… Провод, вероятно, от магнитофона или от еще чего-нибудь в этом роде…

Обвожу взглядом комнату. Здорово поработал Кристиан Лукач, чтобы привести в божеский вид свой чердак! Полотняная занавесь, расписанная разнообразными геометрическими фигурами, непонятным образом радующими взор, отделяет жилую часть мансарды от кухоньки: раковина с водопроводным краном, холодильник, переносная газовая плитка, кухонный шкафчик, уставленный тарелками, стаканами, кофейными чашками… И везде образцовый порядок.

— Ты снимал на цветную пленку? — неожиданно для самого себя спрашиваю Григораша, словно эта проблема кажется мне наиважнейшей при знакомстве с местом происшествия.

— Да. Я хотел бы снять и на кинопленку.

— Камера при тебе?

— Нет, но я мог бы вернуться завтра…

— Не вижу необходимости.

У остальных лица тоже не больно веселые. А прокурор просто исходит нетерпением завершить хотя бы предварительные формальности.

— И никакого письма? Ни записки?..

Отвечает мне на вопрос не прокурор, а маленький лейтенант из отделения милиции. Называет свою фамилию и обращается ко мне по уставу. Совсем молоденький, наверное, только что выпущен из офицерского училища.

— Мы искали повсюду, по всем углам, но нашли только сберегательную книжку с вкладом в семнадцать тысяч пятьсот лей, а письма никакого… Хотя известно, что самоубийцы оставляют письма на самом виду…

Так-то оно так… В девяноста восьми случаях из ста письма действительно лежат на виду. Правда, бывают и исключения… Я поднимаю глаза на прокурора и, прежде чем начать обмен мнениями, спрашиваю его не без упрека:

— Зачем я-то вам понадобился? Только потому, что не нашлось традиционного прощального письма?

Но прокурора этим не уязвишь. Он поглаживает себя по подбородку и устало улыбается.

— Причин целых три, — начинает он издалека. — Первая: отсутствие письма. Вторая: положение трупа в петле, И наконец, третья: на кухонном шкафчике найдена ампула из-под морфия.

— Использованная? — настораживаюсь я. Очередь Григораша вступить в разговор:

— Использованная. Судя по всему, морфий был извлечен из нее с помощью шприца, с тем чтобы сделать инъекцию…

— А шприц где?

— Не найден, — отвечает мне прокурор.

Теперь его черед смотреть на меня с упреком: как это я мог подумать, что он решился бы вызвать на место происшествия работников угрозыска без достаточно серьезных оснований?!

Приходится с ним согласиться, никуда не денешься.

Прошу лейтенанта подвинуть ко мне табурет. Остальные не сводят с меня глаз. Взбираюсь на табурет и внимательно исследую петлю. Мне не нужно особых усилий, чтобы понять, что и вторая причина, упомянутая прокурором, вполне основательна. Петля неплотно стянута вокруг горла, пострадавший был удушен не мгновенно, смерть Кристиана Лукача была, несомненно, медленной и мучительной. Спускаюсь с табурета и вторично спрашиваю Григораша, все ли он сфотографировал… Мне не надо уточнять: он понимает, что я имею в виду.

— Да.

— Ну что ж, капитан, убедились сами? — Теперь у прокурора вовсе не усталый голос, совсем даже наоборот, по-моему.

Я киваю на доктора Патрике, великого специалиста по вскрытию трупов, всегда спокойного, рассудительного, сдержанного.

— Убедиться окончательно может только он.

Патрике согласно кивает в ответ и спрашивает, можно ли вынуть труп из петлн и увезти на судебную мед-экспертизу. Этим вправе распоряжаться лишь прокурор, но он просит врача не торопиться и задает общий вопрос:

— Ни у кого никаких неясностей?..

Ну и вопрос! Никаких? Да тут, на мой взгляд, ничего-то ясного пока нету!

— Он жил один?

— Один, — уточняет прокурор.

— Родителей нет?

— Есть. Живут в Лугоже.

— Как был обнаружен труп?

— Обнаружила уборщица. — Прокурор берет со стула папку, достает из нее листок со своими заметками. Пробежав глазами написанное, продолжает: — Лукреция Будеску, служит домработницей в семье Цугуй, на первом этаже. Одновременно убирала и у студента. Сегодня вечером, примерно в шестнадцать сорок, зная, что Кристиан Лукач дома, поднялась к нему. Постучала в дверь и, не получив никакого ответа, открыла ее, вошла и, увидав труп, закричала, подняв на ноги весь дом, и тут же потеряла сознание. Сбежались соседи, нашли ее на полу. Вот так-то и был обнаружен труп Лукача.

Лейтенант позволяет себе дополнить сказанное прокурором:

— Сперва были поставлены в известность мы, отделение милиции, а уж потом от нас позвонили в прокуратуру…

— Вы находите обоснованным мое ходатайство об участии в следствии уголовного розыска? — настаивает прокурор.

«Вы испортили мне вечер, уважаемый товарищ прокурор, — отвечаю я ему про себя. — И вам страсть как не хочется брать на себя одного всю ответственность. Вы что, считаете, что у меня нет полного права сходить посмотреть кино, даже самое дурацкое, или поужинать в ресторане, потанцевать?..» Но вслух я ему говорю совсем другое:

— Пожалуй… Участие угрозыска может быть не лишним. — Умолкаю и гляжу ему прямо в глаза с нескрываемым укором: — Если не считать того, что это дело теперь на моей шее.

Бериндей укладывает бумаги в свою папку, делает вид, будто не услышал того, что я ему сказал.

Появляются санитары с носилками. Непросто им будет снести труп по крутой, узкой лестнице. Доктор Патрике дает им какие-то указания. Петля должна остаться на месте, перекинутая через крюк. Мне не по нутру подобные зрелища, я ухожу за занавеску, в кухоньку, и делаю знак Поварэ, который все это время стоял недвижимо в дверях, чтобы он следовал за мной. Он тут же оказывается рядом.

— Что-нибудь ищешь? — спрашивает он меня.

Не столько ищу, сколько вынюхиваю, как охотничий пес, хочу учуять хоть какой-нибудь след…

Но что именно?.. Вновь к вновь рассматриваю предметы, составляющие эту мини-кухню. И вновь поражает меня безупречная чистота и порядок вокруг.

— …сделал сам себе укол, — слышу я обращенный ко мне голос Поварэ, — пришел в эйфорическое состояние, потерял над собой контроль… иначе как объяснить, что, отделавшись от шприца, он забыл о пустой ампуле?.. А уж потом сунул голову в петлю. Довольно странный способ самоубийства, надо сказать. Но в общем, я не вижу, по чему прокуратура должна спихивать это дело вам, валить с больной головы на здоровую.

«Молодчина, ты, старик! — кляну я его про себя. — Для начала ты меня выслеживаешь в кино, уводишь от невесты, отравляешь мне жизнь, чтобы потом не советовать браться за это дело!.. Молодчага, старик, молодчага!..»

Из-за занавеси доктор Патрике сообщает мне:

— Все, капитан, мы пошли. К утру получишь акт экспертизы. Спокойной ночи!

Слышно, как протопали вниз по лестнице санитары с носилками. Когда я возвращаюсь в комнату, первое, что бросается мне в глаза, — это петля, которая все еще качается под потолком, словно ее раскачивает ветер. Под молчаливыми взглядами оставшихся лезу опять на табурет и внимательно исследую веревку. На этот раз сразу же становится ясно, почему петля не затянулась до отказа на горле, когда самоубийца отбросил ногами табурет и тело повисло на веревке: один узелок помешал другому затянуться — узлов на веревке, как ни странно, два. Слезаю с табурета. Никто не любопытствует узнать, что я выяснил там, наверху. Что ж, тем лучше.

— Можно мне взять веревку? — спрашивает Григораш.

— Бери.

— Я возьму и ампулу.

— Верно.

В мансарде остались три представителя милиции, считая меня и Поварэ, и один — прокуратуры.

— Опечатаем дверь? — спрашивает Бериндей.

— Надо бы… Но завтра я, пожалуй, вернусь сюда, поищу еще чего-нибудь…

— Ну и ну… — вздыхает прокурор. — Поскольку у него есть родители, надо их оповестить… Прямо сердце разрывается… А что поделаешь? Таково наше ремесло. Мы представляем закон, и в наши обязанности входит, кроме всего прочего, и оповещение о случившемся родителей покойного. Но отсутствие прощального письма сильно затрудняет это дело. Они нас спросят: «Почему он это сделал?» А что мы сможем ответить? Нечего нам ответить. Нет у нас за душой никакого объяснения рокового поступка их сына. Все, что мы узнаем из акта медэкспертизы, лишь дополнит то, что мы уже знаем о том, как он покончил с собой, но не почему он это сделал. Если, конечно, он и в самом деле покончил с собой…

На данном этапе все, что мы знаем, склоняет нас к одному и тому же выводу: Кристиан Лукач покончил жизнь самоубийством. Ход происшествия кажется ясным: после того как юноша впрыснул себе морфий, он действовал под влиянием наркотика. И этот случайный узел, который помешал петле затянуться вокруг шеи, тоже указывает на болезненное состояние самоубийцы, веревка затягивалась медленно и мучительно.

— Ну-ка, взгляните на эту папку! — неожиданно зовет нас Поварэ, который тем временем и сам стал делать обход мансарды.

Мы подходим к нему. В папке множество набросков углем, сделанных, несомненно, рукой Кристиана Лукача. Эскизы декораций, костюмов, интерьеров различных эпох. И вдруг меж ними — портрет молодой девушки… Чуть удлиненное лицо, длинные волосы закрывают одну его половину, рот с полными, чувственными губами, глаза — художник уловил их смущенный, как бы прячущийся от зрителя взгляд, как бы таящий что-то от него… Полуприкрытые веки придают лицу странное, загадочное выражение.

— Красивая девушка, ничего не скажешь, — отмечаю я почему-то шепотом.

Прокурор соглашается со мной и высказывает предположение:

— Наверное, рисовал с модели на занятиях в институте…

Но Поварэ, обнаруживший эту папку, другого мнения:

— А почему бы ей не быть его знакомой? Или даже его девушкой?..

Лишь молоденький лейтенантик помалкивает — это и понятно: едва ли ему доводилось уже участвовать в расследовании подобных дел, вот он и помалкивает, мотает себе на ус. Если ему вообще по душе наше ремесло, конечно.

Я смотрю на часы — скоро одиннадцать. Велю Поварэ положить папку туда, где он ее нашел. Что же, можно и уйти с места происшествия. И тут неожиданно я вновь замечаю электрический провод, подключенный одним концом в розетку, в то время как второй его конец… Я ищу глазами поблизости какой-нибудь электроприбор, который бы объяснил назначение провода, но ничего не нахожу. Обращаю внимание остальных на это обстоятельство:

— От чего этот провод?

— От обогревателя, — предполагает прокурор. Поварэ и тут с ним не согласен:

— Непохоже, провод обогревателя потолще… Я поворачиваюсь к лейтенанту и взглядом приглашаю его высказать свою точку зрения.

— Скорее всего, от магнитофона или проигрывателя. Мне тоже кажется, что это ближе всего к истине. Лейтенант осмелел и излагает подробнее свою гипотезу:

— Все здесь, на этом чердаке, модерновое, в молодежном стиле, что ли… Вся обстановка напоминает мансарды, как их изображают в кино. И только не хватает магнитофона, проигрывателя или на худой конец транзистора…

— Вот именно, — соглашаюсь я, — но где же он? Провод-то здесь, даже подключен к сети!

Мое согласие льстит лейтенанту, и он продолжает, как на занятиях в училище:

— Тут можно сделать три предположения, товарищ капитан. Первое: решив покончить жизнь самоубийством, потерпевший подарил магнитофон какому-нибудь приятелю или девушке… Второе: может, это был не его магнитофон, он просто одолжил его у кого-нибудь и перед смертью решил вернуть. И третье: магнитофон изъяли.

— То есть украли, — считает своим долгом уточнить Поварэ.

Лейтенант утвердительно кивает.

А я едва удерживаюсь, чтоб не рассмеяться над его неопытностью: «Если это так, то при любом из трех этих вариантов почему провод-то остался подключенным к сети?!»— но мне не хочется огорчать молодого собрата по профессии, и я, правда не очень уверенно, предполагаю четвертую возможность:

— Или продал его…

Поварэ и тут не упускает случая высказаться:

— Но тогда почему без провода?!

Прокурор смотрит на часы и решительно прерывает нашу дискуссию:

— Коллеги, поздний час! Не знаю, как вас, а меня ждут дома. Протокол составим завтра.

Он прав. Мы направляемся к выходу, В дверях я напоминаю:

— Труп был обнаружен Лукрецией Будеску. Если я не ошибаюсь, она обычно убирала комнату студента. Стало быть, она может нам объяснить, куда исчез магнитофон.

— Завтра, завтра! — настаивает прокурор. — Ей надо прийти в себя, вы забыли, что она потеряла сознание? Выходите, я опечатаю дверь.

Переступаем порог. На лестничной площадке тесно, и, чтобы прокурор мог опечатать дверь, Поварэ и лейтенант вынуждены спуститься на несколько ступенек. Лестница освещена все той же тусклой лампочкой. Рядом с дверью на чердак я замечаю еще одну — это уборная.

Прокурор знает свое дело, через минуту-другую дверь опечатана. Он облегченно вздыхает и торопит нас:

— Все! Спускайтесь, товарищи!

На лестнице — никого. Тишина. Кажется, весь дом спит. На самом же деле все жильцы свесились с подоконников и ждут, пока отъедут от ворот обе служебные машины.

Над городом нависли тучи. Ночная темень стала еще непрогляднее. Холодно, пахнет близким дождем. Пожимая мне руку, прокурор напоминает:

— Созвонимся утром, условимся о часе, когда продолжим следствие. Согласны? Спокойной ночи.

Он садится в свой серый «трабант» и трогается с места с грохотом гоночного мотоцикла. Так недолго поднять на ноги и всю улицу. Прощается со мной и лейтенант, говоря, что должен уйти, так как ему сегодня дежурить по отделению. Он отправляется пешком — до отделения милиции рукой подать. Сержант Баноне открывает мне дверцу машины. Я сажусь рядом с ним, Поварэ устраивается на заднем сиденье.

— Куда? — справляется сержант.

— Куда подальше, — отмахиваюсь я устало рукой и берусь за трубку телефона. Полковник Донеа должен быть еще у себя в кабинете. Так и есть. Докладываю ему. Он спрашивает, согласен ли я взяться за это дело.

Ну до чего же вежлив и чуток мой начальник! Сперва он разыскивает меня с милицией, уводит от невесты, чтобы потом меня же спрашивать, согласен ли я взяться за это дело!..

— Ну, раз я уже вошел в курс…

— Да будет воля твоя! — благословляет меня полковник. — Ну а теперь самое время всем нам разойтись по домам!

— Здравия желаю!

Водитель, который тоже слышал приказ шефа, нажимает вовсю на газ. Домой, домой… Сама эта мысль так покойна и уютна, что я чувствую, как веки мои слипаются сами собою.

3

Каждый раз поутру мама спрашивает меня, хорошо ли мне спалось, и я отвечаю ей одно и то же:

— Да, мам, и мне снился замечательный сон!

— Ну и слава богу! — радуется она, хоть я и вижу, что ее беспокоит, к добру ли то, что мне приснилось.

Дело в том, что, хоть я и произвожу впечатление человека легкомысленного, на самом деле я жутко положительная и серьезная личность с железной самодисциплиной и несгибаемой волей. Вот по какой причине, как бы я ни был возбужден событиями дня, ничто на свете не в силах помешать мне уснуть мертвым сном. Сплю я крепко и беспробудно, что и дарит мне с первой же минуты пробуждения прекрасное настроение, на зависть всем моим сослуживцам.

Ровно в шесть двадцать, когда я упражняюсь с эспандером, мама сообщает мне, что завтрак уже на столе, а сама собирается на рынок. Затем следует обычное нравоучение:

— Если не придешь обедать, непременно позвони мне! Не позвонишь — уши надеру!

— Все будет в полном порядке, мама! — кричу я ей из спальни, растягивая изо всех сил пружины эспандера.

Без четверти семь я звоню Лили. Она тоже, вроде меня, ранняя пташка. Знаю наперед, что она скажет, но не отступать же мне?!

— Это ты?.. — Она умолкает, чтобы тут же ринуться в атаку. — Ливиу, так дольше продолжаться не может!

Но эта ее декларация, объявленная не без пафоса, не застает меня врасплох. Я знаю, как мне защититься и обернуть обстоятельства в свою пользу. Будто и не услыхав ее слов, восклицаю с ужасом в голосе:

— Лили, если бы ты знала, что мне приснилось!.. Ее живо интересует все, что я вижу во сне, и всякий раз она требует, чтобы я подробно изложил ей свой сон, дабы она могла тут же его истолковать. Несмотря на мои протесты, она с помощью Фрейда и Адлера находит в любом моем сне тревожный смысл. И вот тут-то мне и надо не упустить момент, чтобы, прерывая сложнейшие толкования подсознательных символов, переменить пластинку и воскликнуть со страстью и тоской:

— Я так по тебе соскучился!

— И я, Ливиу! — вынуждена она признаться.

— Я забегу к тебе повидаться!

— Конечно, Ливиу!

— Чао, любимая!

— Чао!

И все дела. Я утихомирил ее. И у меня самого камень с души свалился. Надолго ли — неизвестно. Да это и неважно. Потому что эта наша игра будет бесконечно повторяться с небольшими отклонениями в ту или иную сторону. Важно то, что я начинаю день со спокойной душой.

Поварэ ждет меня в нашем кабинете. Стоя у окна, он курит и сосредоточенно изучает доступную для обозрения часть улицы Каля Викторией, ограниченную улицами Доамней и Липскань.

— Как спалось? — любопытствует он.

— Мертвецки, — успокаиваю его и для убедительности формулирую очередной афоризм: — Что бы с ним ни случилось, милиционер обязан иметь спокойный и глубокий сон.

Не очень-то убежденный моими умозаключениями, Поварэ указывает мне кивком на дверь кабинета полковника Донеа, присовокупляя:

— Не забудь и с ним поделиться мыслями насчет сна. Он-то со вчерашнего не уходил домой.

Это для меня не новость. Мы все уже привыкли к бессонным ночам нашего начальника. Стучусь в обитую кожей дверь, переступаю порог. Застаю полковника за изучением толстенного досье. Поварэ не соврал, полковник действительно не покидал своего кабинета. Всю ночь напролет он читал донесения и протоколы, составленные его подчиненными. Прочитанное он кладет по левую руку. Там их набралось штук десять. Справа — уже ни одного.

— Ах, это ты, старина! — обрадовался он мне. — Садись…

По нему не скажешь, что он не спал всю ночь, наоборот, кажется, что он готов со свежими силами начать новый день. Сажусь. Он глядит на меня, моргая.

— Каковы твои планы на сегодня?

Вопрос не застает меня врасплох. Докладываю:

— Доктор Патрике обещал дать мне с утра результаты вскрытия. От этого зависит и направление следствия. Я собирался побеседовать для начала с Лукрецией Будеску, домработницей, которая обнаружила труп Кристиана Лукача.

— Действуй, — соглашается со мной шеф. — Моя помощь нужна?

Некоторые начальники задают этот вопрос чисто риторически. Полковник Донеа — человек совсем другого сорта. Он находит время, чтобы тебе помочь, естественно, если эта помощь действительно необходима.

— Мы ничего не знаем о родителях студента. Только то, что они живут в Лугоже. Я хотел бы прежде всего узнать о них все, что можно.

Шеф берет со стола записную книжку и ручку и выжидающе смотрит на меня. Я диктую ему:

— Кристиан Лукач, сын Валентины и Чичероне Лукач…

— И это все?

— Пока больше ничего. Дело, кажется, довольно простое. Я уже докладывал: все зависит от результатов вскрытия.

— Поварэ тебе не нужен?

— Пока нет. — Очень бы мне хотелось добавить: «Вот машина бы мне не помешала, весь день придется быть в бегах…», но я не стал его об этом просить.

— Держи меня в курсе. Я позвоню в Лугож.

На том он и ставит точку, вновь зарывшись носом в какое-то досье и папрочь уже позабыв обо мне. Я могу выйти из кабинета хоть на цыпочках, хоть хлопнуть изо всех сил дверью — все равно он не услышит… Поразительная личность! Работает за десятерых, и хоть бы что! Вероятнее всего, внутри у него находится некий механизм со множеством кнопок и рычажков. Повернешь один рычажок — включается общение с окружающими. Повернешь другой — полное отключение.

Неизвестно, чем больше обогревается наш кабинет — батареями отопления или сигаретным дымом. Поварэ дожидается меня в той же позе у окна. У него и своих забот по горло, но не сойти мне с этого места, если он не горит желанием участвовать в следствии по делу о самоубийстве.

— Я пошел в прокуратуру, оттуда — на улицу Икоаней. Если ты мне понадобишься, я позвоню.

— К Григорашу не забудь зайти, — напоминает он мне. — Я-то уже забегал к нему. В ампуле и вправду был морфий.

На меня нападает от волнения кашель. Это ведь не просто незначащая деталь, это обстоятельство сразу меняет все дело! Было ли самоубийство совершено под воздействием наркотика? Где Лукач достал морфий? И наконец, если он себе его впрыснул, то куда девался шприц?!

Словно услыхав мои мысли, Поварэ сообщает:

— Григораш обнаружил на ампуле едва различимые отпечатки пальцев, но не придал им значения.

— Это твое заключение или Григораша?

— Мое.

Вот в этом-то и заключается главное различие между мной и капитаном Поварэ. Он вовсе не обделен опытом или же увлеченностью своей профессией, но больно уж скоро и легко решает, имеет или не имеет тот или иной факт значение в ходе следствия. На мой взгляд, на первой стадии следствия любой факт имеет важное значение. Это как на скачках: перед началом все лошади выстроены в одну линию па старте, а потом, на дистанции, выяснится, какая из них резвее.

Я соединяюсь по телефону с прокурором. Судя по тону, он прямо-таки вне себя от счастья, что я сам поспешил с утра пораньше ему позвонить. Уж не знаю отчего, но его радость очень напоминает мне радость торговца, которому удалось ловко сбыть с рук не имеющий спроса, лежалый товар.

— Есть какие-нибудь новости от Патрике?

— Пока нет, но к десяти непременно будут, — заверяет меня прокурор. — Хотя кое-что он мне уже все-таки сообщил…

— Что именно? — заинтригован я.

— Он обнаружил в трупе большую дозу морфия.

— Что ж, это только подтверждает наши подозрения насчет ампулы.

— Все, стало быть, прояснилось, — заключает Бериндей. — Самоубийство. Закрываем дело.

Оптимизм прокурора меня прямо-таки выводит из себя. Даже если принять его точку зрения, на моей совести остается проблема морфия. Где его раздобыл Кристиан Лука?? Бериндей-то в отличие от меня имеет все основания радоваться.

— Я все же заеду к вам в прокуратуру, — сообщаю ему. — Надо поглядеть ваши вчерашние заметки. Оттуда поедем вместе на улицу Икоаней. Можете прислать за мной машину. Паши все в разъезде.

— Сейчас пошлю «москвич». Через десять минут он будет у вас, на Доброджяну-Геря.

Ну и тип этот прокурор Бериндей! Чтобы только поскорее избавиться от дела Кристиана Лукача, он готов отдать в мое распоряжение все автохозяйство прокуратуры!

Кладу трубку на рычаг. Поварэ словно воды в рот набрал — листает какие-то документы и делает вид, что с головой погружен в это занятие. Сообщаю ему, что ухожу. Он кивает в ответ, не поднимая глаз от бумаг.

Поварэ много выше меня ростом и шире в плечах, у него белое, полное лицо с начинающим отрастать вторым подбородком и светлые волосы, отчего он похож на скандинава, злоупотребляющего пивом.

— Пока! — прощается он со мной, и в его голосе я слышу обиду. За что только ему обижаться на меня?

Прежде чем выйти из здания угрозыска, я захожу в отдел, где находятся и лаборатории Грнгораша. Я застаю его за столом, покрытым множеством цветных фотографий, словно бы он собрался раскладывать пасьянс. Я узнаю их — это те, что он нащелкал вчера на чердаке Кристиана Лукача.

— Тут все, — сообщает мне Григораш. — Всего одиннадцать. Неплохо получились.

Одиннадцать снимков, разложенные в определенной последовательности, воссоздают атмосферу мансарды и совершившейся в ней драмы. На одном из снимков я нахожу провод, не подсоединенный ни к какому электроприбору. Ничего не скажешь, Григораш знает свое дело. А вот на этом снимке — Кристиан Лукач, 24 года… Через месяц он окончил бы институт.

Григораш угадывает мои мысли:

— Не понимаю, как может молодой человек решиться на самоубийство… Молодость сама по себе — непримиримый враг смерти!

Хоть я и не любитель философствовать по поводу уголовных дел, но Григораша я всегда слушаю с вниманием. В его рассуждениях частенько можно услышать что-нибудь очень важное, что выпало из круга твоих собственных размышлений.

— Вот, к примеру, Кристиан Лукач, — разглагольствует Григораш. — Нетрудно убедиться, что он был явно талантлив. Да и какие заботы у него могли быть? Какого рода?.. Его комната, вещи, которыми он пользовался, говорят о нем как о человеке уравновешенном. И вдруг…

— А может, вовсе не вдруг? — перебиваю я его, глядя на одну из фотографий. — Ампула! Ты забыл о наркотике! До него надо докатиться, а это вдруг не делается.

Григораш меряет меня взглядом с головы до пят и вновь принимается перебирать снимки.

— Гляди, — предупреждает он меня, — с этой ампулой ты еще поломаешь себе голову!

К чему это он меня подталкивает? Майор Григораш слов на ветер не бросает. Сама специальность приучила его все обдумывать, все взвешивать, прежде чем прийти к какому-либо выводу, особенно если этот вывод не опирается на достаточное количество фактов.

— Прежде всего меня интересует заключение экспертов, — уточняю я свои намерения. — Если они подтвердят, что Лукач был наркоманом и систематически прибегал вот к таким ампулам, значит, ему нужны были большие деньги, чтобы их доставать. И вот еще что: у него должен был быть дома шприц. Где этот шприц? Почему мы его не нашли?

Григораш покачивает скептически головой:

— Каков бы ни был результат экспертизы, ты обязан будешь объяснить, откуда взялась эта ампула.

Григораш мне по душе еще и потому, что его умозаключения никогда не выходят за рамки того, что установлено в лаборатории. Если со мною подчас случается, что воображение опережает точно установленные данные, то Григораш никогда не позволяет себе подобных вольностей, он всегда прочно стоит на почве фактов. Его размышления разрушают какую бы то ни было надежду на то, что загадка может разрешиться сама собой, просто по ходу следствия.

— Пока, — прощаюсь я с ним, — я пошел.

Словно только и ожидая моего ухода, Григораш откидывается на спинку стула и потягивается так сладко, что я слышу, как трещат его суставы. И лишь сейчас я отдаю себе отчет, что, пока я почивал в собственной постели, Григораш всю ночь напролет корпел над фотографиями и анализами, чтобы утром, как он и обещал, дать мне путеводную нить в этом деле.

Он провожает меня до дверей:

— Если узнаешь что-нибудь интересное от Патрике, сообщи мне.

Просьба явно не без тайного умысла, я вижу это по его глазам, воспаленным после бессонной ночи. Спрашиваю его в лоб:

— У тебя есть какая-нибудь идея?

Его искренность кого угодно обезоружит:

— Похоже, что нет. Единственное, что тут важно, — это понять, как двадцатичетырехлетний малый, талантливый, даже из ряда вон талантливый, пришел к мысли о самоубийстве. — Вздыхает, чертыхается: — Черт бы побрал это проклятое дело!

Что-то не нравится во всем этом Григорашу, что-то его явно настораживает. Странно, он ведь прошел огонь, воду и медные трубы, навидался на своем веку и не таких дел, нащелкал на фотопленку и не такие трупы. Он бы должен стать бесчувственным, как опытный хирург, режущий бестрепетно по живому, чтобы снасти жизнь больного.

Выхожу на улицу и даю себе слово, что, пока не доеду до прокуратуры, и не вспомню о деле Кристиана Лукача. Лучше уж я буду думать о великолепном Зорро.

В «москвиче», посланном за мною Бериндеем, я и вправду заставляю себя прокрутить вчерашний фильм кадр за кадром. От фильма мои мысли сами собой переходят па Лили. Что ж, она абсолютно права… Так дальше продолжаться не может! Надо же нам когда-нибудь и пожениться. Но всякий раз случается что-нибудь непредвиденное и мешает все паши карты. Сегодня же заеду за ней — лучше уж плакаться и разводить в печали руками вдвоем, чем в одиночку. Тем более мой долг ее утешить — я как-никак мужчина, к тому же — с самыми серьезными намерениями!

На столе в кабинете прокурора Бериндея меня уже ждет дымящийся кофе. Кабинету него не очень-то просторный, зато сидит он в нем один. Он просто-таки рассыпается сегодня в любезностях, слоено я пришел к нему в гости, а не по уголовному делу. Собственно, он и всегда гостеприимен, но сегодня у него на это особые причины: сегодня он отфутболит мне дело Кристиана Лукача.

— Патрике еще не звонил, — сообщает он, предлагая мне стул.

Я сижу напротив него, между нами — стол. Он пододвигает мне чашечку с кофе, а заодно и папку с делом Лукача.

— Полистайте его, мне надо ненадолго отлучиться. Я скоро.

Я остаюсь один. Закуриваю. Кофе что надо, в самый раз. В папке (дело начато прокуратурой, а закрывать его, по всему видать, придется мне) я нахожу показания Лукреции Будеску. Сразу отмечаю про себя, что записаны они рукой Бериндея и засвидетельствованы кем-то третьим. А объясняется это вовсе не тем, что свидетельница безграмотна, а тем, что, придя в себя после обморока, она не в состоянии была даже расписаться.

Я, Будеску Лукреция, 52 года, место рождения — Бухарест, временно проживающая по улице Икоаней, 31, кв. 5, в качестве домработницы по найму у гр. Цугуй Василе. В связи со смертью Лукача Кристиана, проживающего в том же доме на последнем этаже, имею показать следующее:

В 1970 году, когда студент Кристиан Лукач поселился в мансарде по означенному адресу (мансарда принадлежит его родному дяде, Милуцэ Паскару), он предложил мне, чтобы я раз в неделю убиралась у него и стирала белье. Я согласилась. С тех пор и до настоящего времени я помогала ему по дому, а он соответственно платил мне за услуги. Заявляю, что он человек честный и порядочный. Сегодня, 27 октября 1974 года, встретив меня на лестнице, он попросил зайти к нему в 17 часов, чтобы взять у него белье для стирки.

Не могу точно сказать, было 17 часов или 17.30, когда я поднялась на чердак. Я нашла дверь приоткрытой, постучала несколько раз и, поскольку никто мне не ответил, решила войти. Лукач Кристиан оказался повешен, веревка была привязана к перекладине под крышей. Я начала кричать и потеряла сознание. Тогда собрались соседи, тов. Цугуй позвонил в отделение милиции. Заявляю, что я не притронулась к покойнику, а также к другим предметам в комнате.

Прочитано мной, и я согласна с записанным с моих слов, в чем и расписываюсь. 27 октября 1974 года.

Тут же в папке находилась сберегательная книжка на имя Кристиана Лукача. Счет был открыт 3 октября, и на него было внесено одним махом 17 500 лей. Кругленькая сумма, особенно если речь идет о студенте. С момента открытия счета прошло 24 дня, но вкладчик к вкладу и не притронулся. Откуда эти деньги? Кто их теперь унаследует? Или же самоубийца сделал этот вклад для того, чтобы было на что его похоронить?..

А вот и черновик протокола. Составлен просто, как в учебнике: коротко, ясно, может служить прямо-таки наглядным пособием. Не окажись в деле Кристиана Лукача нескольких вызывающих сомнение деталей, оно (если бы, конечно, судебно-медицинская экспертиза не показала ничего непредвиденного) на этом бы и было закрыто. Но теперь, может быть, придется все начинать сначала. Среди всех случаев, которые мне довелось расследовать, ничего похожего не попадалось. Интересно, почему полковник Донеа не передал это дело милиции? Для вчерашнего молоденького лейтенанта оно было бы неплохой школой. И все же мне придется все начинать с самого начала, с нуля… Начнем с Лукреции Будеску; я абсолютно уверен, что дополнительные ее показания очень и очень будут полезны. Я закрываю папку и поднимаюсь с твердым намерением взять быка за рога. Куда запропастился мой дружок прокурор? Приходится его дожидаться, куря сигарету за сигаретой, чтобы скоротать время. Он наконец возвращается, и мы направляемся на улицу Икоаней.

4

Лукрецию Будеску мы находим быстро. Звоним в квартиру Цугуй, и она сама нам отпирает дверь. Она узнает прокурора и одаривает его завлекающей улыбкой, что выглядит со стороны довольно-таки смешно. Ей не дашь ее лет; под платьем, тесно облегающим бедра, угадывается стройное, еще молодое тело. Бросается в глаза кричаще накрашенное лицо: много пудры, много румян, много туши на ресницах, но все это ничуть не красит эту непривлекательную женщину. Встреться она мне на улице, едва ли бы я сдержал смех.

— Товарищ из милиции, — представляет меня прокурор. — Ему бы хотелось побеседовать с вами.

— Никого нет дома. Я не могу пустить посторонних в квартиру.

Голос у нее тоже неприятный — если не видеть перед собой ее накрашенное лицо, может показаться, что с тобой разговаривает ребенок.

Собственно говоря, мы и не предполагали беседовать с Лукрсцией Будеску в квартире ее хозяев.

— Мы можем поговорить в вашей комнате, — улыбается ей галантно Бериндей. Глядя на него, можно подумать, что он пришел не снять с нее новые показания, а продолжить начатый накануне флирт.

— Моя комната в другом подъезде… да там и тесновато.

— Ничего, в тесноте, да не в обиде, — успокаивает ее так же галантно прокурор.

Она соглашается, но просит нас пойти вперед, поскольку ей придется еще тут задержаться.

Мы спускаемся и пересекаем двор. По дороге я сообщаю прокурору свои наблюдения над Лукрецией Будеску. Он не удерживает смеха:

— Да, она странновата… Но мало ли встречается и на улице женщин так же безвкусно накрашенных?.. Да и, собственно, не она же объект нашего расследования.

На улице прокурор не отказывает себе в удовольствии с удовлетворением оглядеть свой «трабант». Он, как все владельцы, явно гордится своей машиной.

Входим в другой подъезд, в тот самый, где находится мансарда Лукача, и тут нас нагоняет Лукреция Будеску. Даже и сейчас, в полдень, на лестнице темновато. Отпирая дверь в свою комнату, наша красавица еще раз извиняется за тесноту.

Нельзя с ней не согласиться — мы едва тут умещаемся втроем. В пространство площадью с тюремный карцер втиснут узенький диван, стол со стулом и старый платяной шкаф.

— Я ведь говорила, что тут тесновато, — лишний раз укоряет нас Лукреция.

— Ничего, — ободряет ее прокурор, обводя взглядом комнату. — Мы с вами усядемся на краешек постели, а капитан — к столу, чтоб ему было удобнее писать.

Так и размещаемся: я на табурете у стола, они вдвоем напротив меня. Глаза прокурора не без ехидства вопрошают: «Неплохая мы с ней пара, а?» Зрелище действительно карикатурное.

Я достаю из кармана записную книжку, шариковую ручку. На стене напротив меня висят фотографии популярных киноактеров, приобретенные, несомненно, в киоске за углом. А меж ними, посредине, — фотография самой Лукреции Будеску.

«Что-то мне тут не по себе…» — мелькает у меня в голове, покуда я готовлюсь приступить к делу. Я и сам не понимаю, что со мной. Обычно, когда я кого-либо допрашиваю или даже просто так беседую, я помимо воли не отвожу взгляда от глаз собеседника. На этот же раз мой рефлекс не срабатывает, будто какое-то стеснение мешает мне быть самим собой.

Прокурор достал из своего портфеля какую-то папку с бумагами и, прежде чем углубиться в нее, ждет, чтоб я задал первый вопрос.

— Хорошо ли вы знали Кристиана Лукача?

— Кристинела? — переспрашивает меня быстро Лукреция Будеску и, назвав покойного уменьшительным именем, снисходительно улыбается. — Еще бы, я его знала очень даже хорошо… Он был такой спокойный, вежливый, работящий… Разве вы не видали, как он отделал свой чердак? И все собственными руками.

— Когда он это сделал?

— Как только переехал в Бухарест и дядя его родной, Милуцэ Паскару, чей раньше весь дом был, отдал ему этот чердак под жилье.

— До него кто-нибудь жил на чердаке?

— Нет… Он мне сказал — мне-то он всегда все говорил без утайки, — он сказал, «чем жить в общежитии или снимать угол у чужих людей, лучше уж на этом чердаке!..». И такой счастливый был, все смеялся… Господи боже мой, что же это за напасть такая!..

Я испугался, не разрыдается ли она. Но нет, обошлось без слез. И это меня почему-то насторожило.

— Он такой хороший был! — продолжает женщина, не ожидая моих понуканий. — II я ему тоже сильно нравилась… Не подумайте чего, он всегда очень вежливый был, почтительный, пальцем не смел до меня дотронуться! А вот дядя его, наоборот, такой нахальный… Раз мы с ним остались вдвоем, и он, представляете, полез обниматься! Но я уж поставила его на место, можете не сомневаться!

Понемножку до меня доходит, что представляет собой моя собеседница. Искоса поглядываю на прокурора — он тоже прячет усмешку в усы.

— Когда вы видели в последний раз Кристиана Лукача? — возвращаю я ее к тому, что меня интересует.

— Вчера, когда он меня попросил подняться к нему и взять несколько его рубашек постирать. Очень веселый он был человек, смешливый, ему палец покажи — он и смеется.

Говорит она совершенно логично, связно, и я догадываюсь, что, для того чтобы понять ее, мне надо забыть об этой ее нелепой косметике, о ее явной психической неуравновешенности.

— Стало быть, он был веселым парнем… — подталкиваю я ее в нужном для меня направлении. — У него собирались друзья, выпивали, танцевали?

— На его рождение или на ее, и только.

И тут я замечаю, как ее руки с тонкими, длинными пальцами, лежащие на коленях, начинают нервно перебирать юбку.

Переспрашиваю:

— Ее?.. Кого вы имеете в виду?

— Его девушку… — Говорит она это сухо, даже с раздражением. — Она на врача учится. Жила с ним, между прочим. Месяцев шесть, как они расстались.

— Шили они вместе?

— Да нет же! Она приходила к нему. Дрянь, только и знала что мучить его. Да вдобавок еще ревновала ко мне…

Гордо вскидывает голову, как бы подтверждая, что девушке Кристиана Лукача было за что ревновать его к ней.

— Как ее зовут?

— Петронела Ставру.

— А вы не интересовались, почему они расстались?

Это уже прокурор спросил. До сих пор Бериндей соблюдал полный нейтралитет. Лукреция Будеску резко повернулась к нему. Уж не знаю, что она прочла на его лице, только вдруг игриво улыбнулась:

— Интересовалась, даже спросила об этом Кристинела: «С чего это вы поссорились, вы ведь так любили друг дружку?» А он мне и говорит: «Мы не поссорились, а просто-напросто расстались».

— Он страдал из-за этого?

— Ужасно… Хорошо, я еще его подбадривала. Все говорила: «Ничего, Кристинел, вы еще помиритесь…» А вот теперь его прибрал, господь… — Женщина горестно вздыхает, крестится, а я опять отмечаю про себя с удивлением, что она даже не всплакнула.

Казалось бы, мы натолкнулись наконец на главную причину самоубийства Кристиана Лукача: несчастная любовь, неразделенное чувство, не было сил перенести расставание с любимой…

Прокурор барабанит пальцами по портфелю, лежащему у него на коленях, как бы намекая мне: «Не слишком ли мы все усложняем?»

Нет, не думаю. Лукреция Будеску обрисовала мне Лукача человеком веселым, жизнелюбивым, смешливым, то есть полной противоположностью тем, кто предрасположен к самоубийству. Правда, мне надо уяснить, в какой степени я могу довериться показаниям Лукреции Будеску — ведь нет никаких сомнений, что она психически ненормальна. Стало быть, ничего не остается, как продолжить беседу.

— А когда у него собирались гости, много приходило народу?

— Парни и девушки, его соученики. Пар пять-шесть. Бывал и его профессор, знаменитый художник, красавец сам, он ни с кем, кроме меня, не танцевал. Он и свидание мне назначал, но я не из таких…

— А были и друзья, которые приходили часто? — настаиваю я.

— Петронела, само собой. Ну и этот профессор… и разве еще его брат двоюродный, сынок Милуцэ Паскару.

Неожиданно я почему-то вспоминаю об электропроводе и ампуле. Мне приходит в голову, что было бы разумно подняться нам всем троим в мансарду Лукача и там продолжить разговор.

Мы встаем, выходим.

Прокурор идет впереди и, дойдя до последней ступеньки, объявляет мне официальным тоном, что печать на месте, п так же официально спрашивает, не хочу ли я в этом удостовериться. Я отвечаю, что всецело доверяюсь ему, как представителю закона.

Он срывает печать с двери, отпирает ее. Мы входим. В мансарде, несмотря на стеклянный фонарь в крыше и небольшое застекленное слуховое окно, царит полумрак.

— Зажечь свет? — спрашивает Лукреция Будеску.

Выключатель рядом с дверью. Щелчок — и белый искусственный свет заливает комнату. Я оглядываюсь вокруг, и меня охватывает то же ощущение, что и вчера: будто мы попали в особый мир, в странную вселенную, сотворенную талантом и фантазией Кристиана Лукача. Мансарда напоминает театральную декорацию, созданную воображением художника.

Я поглядываю сбоку на Лукрецию Будеску — ее густо накрашенное лицо тоже похоже на театральную маску, только эта маска никак не вяжется со стилем декорации.

Я прошу ее внимательно осмотреться и сказать, не исчезла ли какая-нибудь вещь из обстановки комнаты.

Глаза ее вдруг наполнились ужасом, и в них промелькнуло что-то такое, чему я не могу найти определения.

— Что могло пропасть?! — переспрашивает она шепотом.

— Не знаю. Но может быть, чего-нибудь и не хватает. Откуда мы можем знать? Вам это виднее, вы ведь не раз наводили здесь порядок.

Не знаю, поняла ли она, что мне от нее нужно. Да это и не имеет значения. Я прошу ее еще раз внимательно осмотреться вокруг. Она не сразу решается на это, и мне даже жалко ее, когда я вижу, как, преодолевая страх, она движется словно на ощупь по комнате. Я и прокурор наблюдаем за ней. И опять я отмечаю про себя ее стройное, не по возрасту молодое тело. Она движется по комнате медленно, боязливо, словно страшась, что из угла выскочит кто-нибудь ужасный и напугает ее. Вот она дошла до постели. Я вижу отсюда электропровод на полу. Лукреция Будеску останавливается, смотрит на меня через плечо — даже на расстоянии видно, как у нее дрожат губы. Она хочет что-то сказать, но волнение ей мешает. Я пытаюсь помочь ей:

— Чего-нибудь не хватает?

— Магнитофон! — шепчут ее губы, густо намазанные кроваво-красной помадой. — Магнитофон, такой маленький, с кассетами… Он их держал там, — рукой она показывает на ночной столик у изголовья постели, — кассеты, в шкафчике.

Я обмениваюсь взглядом с прокурором: «Вот и первое открытие!», подхожу к низенькому ночному столику, выкрашенному в нежно-голубой цвет. Я хотел было его открыть, но вовремя удержался: Григораш может на нем обнаружить отпечатки пальцев. Я достаю перочинный нож и, не дотрагиваясь до шкафчика руками, приоткрываю лезвием дверцу. И тут же слышу за спиной испуганный голос женщины:

— Нет их! Исчезли! Тут было полно кассет!

Я совершенно убежден, что она не обманывается. Улыбаюсь ей с благодарностью, однако моя улыбка не производит на нее никакого впечатления. Она охвачена чрезвычайным возбуждением, но в данных обстоятельствах мне это не кажется неестественным. Я бы ее отпустил, если бы не интуитивное ощущение, что в расследовании именно сейчас наступил решающий момент, которым пренебречь никак нельзя, и без ее помощи мне не обойтись.

— Кто-то украл их… — бормочет она.

— Вы полагаете? Кто бы это мог сделать? Она молча пожимает плечами.

— Когда вы убирались здесь в последний раз?

— Два дня назад.

— Магнитофон был на месте?

— Да. Мне не велено было его даже трогать… — И вдруг вскрикивает, зажимая рот ладонью.

— Что с вами?!

— Еще не хватает… — бормочет она с трудом, — на столике стояла фотография Петронелы. Большая, в рамке, которую он сам выпилил… Господи, и она пропала!

Испуганно крестится и оглядывается в ужасе вокруг, будто ждет еще какой-нибудь беды.

В наступившей тишине слышно, как она тяжело дышит. Как можно мягче прошу ее снова осмотреть весь чердак, не пропало ли еще что-либо. Она боязливо окидывает взглядом комнату. Прокурор, так и оставшийся в дверях, шепчет мне одними губами, чтоб я отпустил ее хотя бы из простой человечности… Я его понимаю, но сделать этого, к сожалению, не могу.

Лукреция Будеску движется по комнате совершенно неслышно, словно привидение. Выясняется, что все остальное на своих местах, ничего не пропало, кроме магнитофона и фотографии. Бериндей не выдерживает, подходит ко мне, с тем чтобы настоять на своем. Но я и не подумаю кончать беседу с Лукрецпей Будеску. Я беру со стола папку с эскизами Кристиана Лукача и показываю ей портрет красивой девушки, набросанный углем.

— Вы ее знаете?

— Это она! Петронела! — И Лукреция кривит губы в кислой ухмылке, выдавая свои истинные чувства к подружке Лукача.

Я закрываю папку и кладу ее точно на то же место, откуда взял. Благодарю Лукрецию и опять улыбаюсь ей. Но и сейчас она будто и не видит этой моей улыбки. Я провожаю ее к двери, но, дав ей сделать два шага, останавливаю, к неудовольствию прокурора.

— Гражданка Будеску…

— Мадемуазель Будеску, — поправляет она меня каким-то новым голосом, которого я до сих пор у нее не слышал.

— Извините меня великодушно… Мадемуазель Будеску, я хотел бы вас спросить еще вот о чем… — Она поднимает на меня невидящие, горящие все тем же внутренним напряжением глаза. — Был ли у Кристиана Лукача дома шприц?..

Она мгновенно вздрагивает и напрягается еще больше, и это замечаю не только я, но и прокурор, о чем он мне и сказал позже. Ее губы нервно подергиваются. С трудом она произносит:

— Шприц?! Какой шприц?

Мой вопрос испугал ее. Опять она зажимает рот рукой, подавляя рвущийся наружу крик.

— Он делал себе уколы?

— Какие еще уколы?

Я отмечаю про себя, что ее реакция совершенно непроизвольна. Будто в моих вопросах она слышит лишь отдельные, разрозненные слова и с трудом пытается их сложить в осмысленные фразы. Я настаиваю, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Был у него дома шприц?

Женщина вновь испуганно крестится и шепчет:

— Нет… не было… я не видела…

Я счел этот ее ответ вполне сознательным, связным и отметил его в памяти.

— Я полагаю, — вмешивается участливым тоном в наш разговор прокурор, — что нам бы следовало попросить мадемуазель Будеску спуститься к себе в комнату и подождать нас там. — Затем, поглядев с состраданием на женщину, поясняет: — Мы запишем ее показания и зайдем к ней, чтобы она их подписала.

Он боится и вовсе запугать ее лишними вопросами, берет ее под руку и ведет к двери, как истинно благовоспитанный кавалер.

Мы остаемся с ним вдвоем.

— Бедная женщина, наверное, она была искренно привязана к своему молодому соседу…

Я молчу. До поры до времени мне не хочется говорить на эту тему. Поведение Лукреции Будеску кажется мне диковинной смесью здравого ума и болезненных отклонений от нормы. Ее реакция на слово «шприц» доказывает, что при оценке ее показаний надо непременно делать поправку на эту ее психическую неуравновешенность. Сам того не замечая, я вышагиваю из одного угла мансарды в другой. Мое молчание, конечно же, интригует прокурора. Наверняка он спрашивает себя, какого рожна я затягиваю это дело и не спешу с составлением окончательного протокола, который бы и положил вполне законно всему конец.

— Повод для самоубийства стал яснее ясного: Лукач не перенес расставания с… — как ее? — с Петронелой. Вы не согласны?..

Это скорее вывод, нежели простое предположение. Видать, в прокуроре заговорила совесть, и ему стало неловко, что он впутал меня в это дело, и вот теперь он изо всех сил старается помочь мне завершить его и вернуть себе свободу. В этом смысле он мне и предлагает вариант «любовной драмы». Собственно говоря, на первый взгляд все вроде говорит в пользу этого заключения. Я даже убежден, что показания Петронелы Ставру, которые нам предстоит еще снять, лишь утвердят прокурора в этой его точке зрения. «Я разлюбила его! — объяснит нам девушка причину того, что она оставила возлюбленного. — Я не хотела больше лгать. Рано или поздно я должна была сказать ему правду…»

Я резко оборачиваюсь к прокурору.

— Многоуважаемый коллега, я бы с радостью согласился с вашим умозаключением, — говорю я тоном адвоката, взывающего к совести присяжных, — но позвольте испросить у вас совета, как мне объяснить в ходе расследования а) наличие ампулы с морфием, б) исчезновение магнитофона, в) исчезновение фотографии.

Он подыгрывает мне в том же тоне:

— Вы предали забвению четвертый пункт — «г»: вам предстоит еще объяснить, почему прокуратура настояла на участии следственных оргапов министерства внутренних дел? На каком основании? А ведь эта идея принадлежит мне, не так ли? — Игра в судебные прения его забавляет. Прямо-таки дьявольская усмешка появляется на его губах, он едва удерживает желание весело рассмеяться. — Ладно, капитал, чего вчера мы еще не знали, сегодня стало яснее ясного. Все детали говорят в пользу одного и того же варианта: самоубийство.

Мне бы, казалось, броситься к нему, обнять, заплясать от счастья, крикнуть во всеуслышание: «Значит, вы берете это дело назад? Значит, я свободен?» Но я молчу. Я-то не первый год его знаю, прокурора, я-то догадываюсь, куда он клонит.

— Ампула с морфием, — пускается он в размышления, флегматично покуривая свою сигарету, — и была средством, облегчившим Кристиану Лукачу реализацию своего решения, к которому он все более и более склонялся.

Прокурор считает своей обязанностью подталкивать ход моих собственных размышлений в нужном ему направлении. Отсюда и его тактика — почти насильно внушать мне определенные выводы. Сколько я помню его — а мы знакомы уже не один год, — он всегда строит из себя мэтра, строго пестующего своих воспитанников. Но я так просто не даюсь в руки:

— А с помощью чего он сделал себе укол?

— Или, вернее, кто ему его сделал!..

— Можно и так, если хотите.

— Так ли это важно, кто именно ему сделал укол?

— Черт побери! Еще бы! В случае самоубийства вы, как прокурор, ищете прощальное письмо, которое бы все объяснило. В случае же, если мы имеем дело с преступлением, я, как криминалист, ищу оружие, которым воспользовался преступник.

— Допустим. Вот вам мой ответ: он прибег к услугам какого-нибудь приятеля или приятельницы, — пытается переубедить меня прокурор.

— Приятель или приятельница, кто бы это ни был, — с какой бы стати им согласиться ввести близкому человеку смертельную дозу снотворного?!

Бериндей не отступает:

— Может быть, Лукач убедил их каким-нибудь серьезным аргументом. Студенты вообще готовы помочь друг другу в чем бы то ни было…

— Даже впрыснуть яд? — настаиваю я.

— Каким-то образом он уговорил этого предполагаемого друга…

— …или подругу…

— …либо же тот сделал это по неведению. Самоубийцы парод удивительно коварный. Предположим, что наш самоубийца сказал этому самому другу, что хочет испытать действие наркотика, попробовать на себе, что это такое, — ведь сейчас все вокруг толкуют об этом, — хотя на самом деле преследовал совсем иную цель: облегчить себе задуманное.

Кажется, он перечислил все возможные мотивы, неоспоримо подтверждающие гипотезу о самоубийстве. Даже если предположить, что я с ним соглашусь и дело будет возвращено обратно в прокуратуру, все равно останется проблема, которую мне неизбежно придется решить: каким образом добыл Кристиан Лукач ампулу с морфием? Вот почему я не уклоняюсь от спора с прокурором.

— Стало быть, наркотик ему ввел кто-то другой?

— В противном случае мы нашли бы шприц, как нашли ампулу. Самый факт, что тот, кто сделал ему укол, забрал отсюда шприц, но забыл захватить ампулу, говорит о том, что он не догадывался об истинной цели Лукача. Разглагольствования прокурора начинают меня все более и более раздражать… Если он и без посторонней помощи зашел так далеко, какого рожна ему еще и я нужен?! Еще вчера вечером он мог бы при содействии молоденького офицерика из районного отделения благополучнейшим образом закрыть дело, не портя мне жизнь. На его стороне были бы все инструкции и параграфы на свете!

— И все же это неосмотрительно — оставлять ампулу на всеобщее обозрение, — настаиваю я па своей точке зрения.

— Я повторяю: не подозревая о настоящей цели Кристиана Лукача, его предполагаемый друг решил, что тот проснется и сам наведет порядок у себя в комнате.

Что-то удерживает меня на этом чердаке. Что-то настойчивое, неизъяснимое не дает мне уйти. Надо понять, разгадать, что это такое со мной… Бериндей не спускает с меня глаз. Я спрашиваю его напрямик:

— Вы заметили, как среагировала Лукреция Будеску, когда я спросил ее о шприце?

— Да. Но не придавайте слишком большого значения ее реакциям. Прибавьте к психической неуравновешенности пятидесятидвухлетней старой девы еще и шок, перенесенный ею, когда она обнаружила смерть Кристинела.

Что ж, логичный ответ, ничего не скажешь. Задаю ему следующий вопрос:

— Как мы объясним в таком случае пункт «б» — исчезновение кассетного магнитофона?

— И самих кассет, — с готовностью уточняет мой собеседник.

Он не случайно акцентирует внимание на кассетах, потому что их исчезновение подтверждает его предположение, будто покойник одолжил магнитофон вместе с кассетами тому же человеку, кто сделал ему укол морфия.

— А провод? Одолжил магнитофон с кассетами, а провод от магнитофона не дал?

— Очень просто — тому, кому он отдал магнитофон, провод был не нужен. Вероятно, у него у самого имелся дома такой провод.

Я и тут не оспариваю прокурора. Просто я сейчас вроде счетно-вычислительного устройства, которое для начала заглатывает без разбора все данные, все точки зрения, всю информацию… Я их заглатываю, накапливаю, чтобы потом, когда придет время, все переработать, переварить, выдать окончательный ответ.

— А исчезновение фотографии как вы объясняете?

— Пункт «в»?.. Очень просто, возвратил ее своей девушке. Вполне объяснимый поступок нашего субъекта, — ораторствует прокурор со все возрастающим красноречием. — Вы были когда-нибудь влюблены? Расставались когда-нибудь с любимой девушкой? Вспомните — в юности этот факт вырастает до размеров катастрофы. «Верни мне мои письма! — требует она. — И фотографии тоже!»

Что ж, немалый жизненный опыт у моего коллеги по расследованию…

Мне приходится волей-неволей тоже несколько драматизировать свою позицию:

— А знаете ли вы, милостивый государь, откуда я был похищен вчера и доставлен сюда? Знаете ли вы, что из-за этой истории моя собственная девушка готова тоже вернуть мне мои письма и фотографии! Возьмите у меня это дело! Мое будущее семейное счастье — в ваших руках!

Но он лишь снисходительно улыбается во весь рот и ищет, где бы погасить докуренную сигарету. В конце концов героически гасит ее пальцами, а окурок заворачивает в бумажку. На месте происшествия ничего постороннего оставлять нельзя.

— Мне очень жаль, капитан, — разводит он, посмеиваясь, руками. — Мне вовсе не безразлично ваше семейное счастье, но я не могу затребовать обратно это дело. Увы, нам придется вместе составить протокол, дополнить показания Лукреции Будеску, опа их подпишет, и до окончательного выяснения всех обстоятельств дело останется у вас…

Но мое раздражение уже улеглось, теперь и мне хочется поскорее уйти с этого чердака и приняться за дело.

— А вас не интересует, почему именно я не хочу затребовать обратно это дело? — спрашивает меня в упор Бериндей. Наша беседа ему пришлась, видимо, по вкусу. — По трем мотивам, — говорит он почти торжественно, — а) наличие ампулы с морфием; б) исчезновение магнитофона; в) исчезновение фотографии… — и громко хохочет.

Что ж, посмеюсь и я, хоть мне вовсе не до смеха.

— Не собираетесь ли вы засесть за полицейский роман в духе Агаты Кристи? — подтруниваю я над ним в свою очередь.

— Почему именно в духе Кристи? — оскорбляется прокурор.

— Вы используете одни и те же факты для доказательства противоположных истин. Но в манере Агаты Кристи есть один порок. Стоит прочесть две-три ее книги, и ты уже догадываешься, как будут вести себя герои в следующей.

Не знаю отчего, но во мне вдруг возникает неодолимое желание вновь посмотреть на портрет возлюбленной Кристиана Лукача. Я подхожу к столу, на котором лежит папка с рисунками, и открываю ее как раз на портрете Петронелы. Любуясь ее лицом, я задаю самому себе вопрос: «Он рисовал ее по памяти, или же модель была у него перед глазами?..» На этот раз я замечаю в углу рисунка едва различимую подпись художника и дату, когда он сделал его: 23 октября. Любопытно! Всего за четыре дня до трагической развязки!

Прокурор, глядя на портрет из-за моего плеча, не удерживается:

— До чего же хороша!

— Может быть, модель на самом дело вовсе не так красива… Глаза влюбленного имеют обыкновение видеть действительность сильно приукрашенной…

— Не знаю, я в этом не судья… — признается прокурор. — Вам еще предстоит беседовать с ней, вот вы и сможете убедиться сами.

Неожиданно тишину, царящую вокруг, нарушает какой-то шум. Я резко оборачиваюсь к двери — она закрыта. Бериндей хочет что-то сказать, но я останавливаю его жестом.

У меня такое впечатление, что кто-то подкрался к двери.

— Вы ничего не слышали? — спрашиваю я прокурора шепотом и, не дожидаясь его ответа, в два прыжка бросаюсь к двери, распахиваю ее, выскакиваю на лестницу. Я не ошибся: слышно, как кто-то сбегает по ней. Я кидаюсь за ним, ничуть не сомневаясь, что это тот же человек, который подходил только что к двери мансарды. На лестнице никого нет. Я сбегаю во двор, выглядываю на улицу — никого… Ничего подозрительного. Неужто мне все это померещилось? Я стою некоторое время у ворот, затем возвращаюсь обратно. Что подумает теперь обо мне прокурор? Что мне уже чудятся привидения? Но я нахожу его спокойно покуривающим, все еще рассматривающим портрет Петронелы Ставру.

— Вы ничего не слышали?

— Я несколько туговат на ухо, так что мог ничего и не услышать, — пожимает плечами прокурор.

Хоть не смеется надо мной, и на том спасибо..

— Пошли, — торопит он. — Пора.

Я завязываю папку с рисунками и бережно кладу ее на место.

— Да… — соглашаюсь я. — Идемте. Надеюсь, что доктор Патрике завершил свои труды. Экспертиза и решит, закрываем мы дело или нет.

Он согласно кивает. Бегая вниз и вверх по этой крутой лестнице, я здорово запыхался. Неужто обманул меня мой слух? А почему бы, собственно, и нет? Почему это я не могу ошибиться?..

Мы выходим. Прокурор, зажав сигарету в уголке губ, собирается вновь опечатывать дверь. И тут я вспоминаю об уборной на лестничной площадке, несколькими ступеньками ниже. Я подхожу к двери, берусь за ручку, но изнутри слышится женский голос:

— Занято! Не ломитесь!

Прокурор Бериндей успел опечатать мансарду. Мы спускаемся, и, когда у двери комнаты Лукреции Будеску я хочу остановиться, прокурор решительно берет меня под руку:

— Оставьте ее в покое, пусть бедняжка придет в себя. Идемте сейчас к нам, в прокуратуру.

Мне, собственно говоря, нечего ему возразить. Идти, так идти. На нижней площадке лестницы я замечаю еще один клозет, но только уже в прокуратуре мне приходит в голову простейшая догадка: а не там ли, в уборной, спрятался тот, за кем я гнался по лестнице? Увидев мое огорченное лицо, прокурор любопытствует:

— Чем это вы огорчены, уважаемый?..

Я не отвечаю ему. Незачем ему знать все мои мысли.

5

Доктор Патрике ждет нас в кабинете прокурора, углубленный в чтение свежей газеты. — Где это вас носит, господа?

Он вскакивает со стула и идет нам навстречу, словно бы он — хозяин этого кабинета и донельзя рад гостям.

Доктор невысок ростом и кажется намного старше своих пятидесяти.

— Я решил сам ознакомить вас с результатами экспертизы, — объясняет он нам свое присутствие в кабинете, — поскольку дело оказалось отнюдь не простым. К тому же я предположил, что у вас, возможно, будут вопросы ко мне.

Он берет со стола свой портфель, открывает его и достает оттуда документ, который мы ждем с таким нетерпением. Первый экземпляр он протягивает мне, второй — прокурору и смотрит на нас с видом взрослого, одарившего двух малолеток леденцами на палочке.

Я жадно проглатываю заключение экспертизы. Ну его, это стандартное вступление, всю эту специальную терминологию! Они меня всегда раздражали. А, вот и то, что меня интересует. Наталкиваюсь сразу же на формулировку, которая мне никогда прежде не встречалась: «двузначный случай». Поглядываю на прокурора — он внимательно читает акт экспертизы. Кошусь па доктора Патрике — он спокойно ждет, скрестив руки на груди. Не удерживаюсь, спрашиваю напрямик:

— Доктор, что значит «двузначный случай»?

— Вот именно! — присоединяется ко мне и прокурор.

— Очень просто — это значит, что я но в состояния установить однозначно, от чего умер Кристиан Лукач — от морфия или от асфиксии. Одно лишь, несомненно: он умер, удушенный не петлею, не сразу, а, вероятно, долго висел в ней, задыхаясь. Я говорю «вероятно», потому что с тем же основанием можно предположить, что он умер от интоксикации морфием в тот самый момент, когда повесился или был повешен.

Первым вскидывается прокурор, словно укушенный змеей:

— Что значит — был повешен"?

Доктор Патрике не скрывает своего удовлетворения по поводу реакции прокурора и отсылает нас вновь к своей формулировке:

— Случай двузначен. Двусмыслен. Преступление? С тем же успехом это могло быть и самоубийством. Короче говоря, для нас это дело пока что запутанное.

— Доктор, уж вы, пожалуйста, не считайте нас малыми детьми! — сердится прокурор.

Я делаю ему знак, чтоб он взял себя в руки, и принимаюсь методически, вопрос за вопросом, за доктора:

— Вы определили у него, я вижу, камни в почках?

— Именно. Несмотря на свою молодость, покойный был просто-таки заводом по производству камней. Судя по положению одного из них, находящегося в мочеточнике, можно с уверенностью сказать, что у покойного в момент смерти был острый приступ почечной колики, то есть каменной болезни, сопровождаемый чудовищными болями.

До меня доходит смысл его намека, и я хватаюсь за эту нить:

— Для снятия которых и употребляется морфий?! Патрике дружески мне улыбается, словно хочет сказать: «Вот человек, с которым и поговорить приятно».

— Именно. В подобных случаях рекомендуется именно морфий. Но Кристиану Лукачу была введена слишком большая доза, действие которой трудно предусмотреть с достаточной точностью.

Я чувствую, как весь напрягся, словно перед прыжком в пропасть.

— Из чего именно вы заключаете, что эта доза была ему введена кем-то посторонним?

Доктор не медлит с ответом:

— Зная о том, что была найдена пустая ампула, я решил, прежде чем вскрывать труп, осмотреть внимательнейшим образом весь кожный покров, особенно те его зоны, куда обычно наркоманы сами делают себе уколы, зоны, которые им легко доступны. Хотел, уважаемые коллеги, установить, не страдал ли покойный этим пороком. Ну так вот, я обнаружил лишь один-единственный след от укола, свежий, на одной из ягодиц, а именно на правой, куда он сам никоим образом не мог бы дотянуться шприцем. Стало быть, морфий ему был введен другим лицом.

Наконец-то и прокурор вступает в разговор:

— Кроме ампул, есть еще таблетки, порошки… Патрике отводит аргумент Бериндея:

— Их ему достать было бы еще труднее. Мы, слава богу, не на Западе. Да если у него и была возможность их добыть, это стоило бы очень больших денег. И потом, судя по всему, он был юношей спокойным, активным, жизнерадостным…

— Ну, деньги-то у него были… на сберкнижке у него семнадцать тысяч пятьсот лей, — напоминает нам прокурор.

Несколько минут мы все молчим. Двусмысленность этого дела не вызывает уже никаких сомнений. Во всяком случае, так уже кажется и мне. Согласно экспертизе, несомненно одно: морфий был введен Лукачу не им самим. И причина: приступ каменной болезни. И смерть его наступила не сразу… Прерываю молчание, повторяя еще раз свой вопрос:

— Введенная доза морфия была достаточной, чтобы вызвать смерть?

Патрике отвечает утвердительно, но тут же добавляет:

— Двузначность и проистекает-то из того, что мы не в состоянии установить с математической точностью причину смерти.

Прокурор устал весь день стоять на ногах, присаживается на стул. Под тяжестью его тела стул возмущенно скрипит. Бериндей приглашает и нас присесть. Но ни я, ни доктор не замечаем его жеста.

— Доктор, двусмыслица, двузначность, двойственность — называйте, как хотите! — установленная экспертизой, дает три возможности, — не унимаюсь я, — и я прошу вас внимательно следить за тем, что я сейчас попытаюсь изложить…

Доктор улыбается во все лицо:

— Я всегда вас слушал внимательнейшим образом, капитан.

— Стало быть, у Кристиана Лукача был приступ, почечная колика. Он обращается к какому-то своему знакомому, прося его сделать ему укол. Этот знакомый соглашается, но ошибается в дозе, чем приводит Кристиана Лукача в состояние комы. Испугавшись того, что произошло, — кстати, очень может быть, что это же лицо и достало Лукачу морфий, — повторяю, охваченный страхом, этот некто инсценирует самоубийство… Вариант правдоподобен?

Доктор соглашается.

— Пойдем дальше. Предполагаемое лицо делает Лукачу укол и покидает мансарду, оставив его в наркотическом состоянии… Мысль о самоубийстве, живущая где-то в глубине подсознания Кристиана Лукача, выходит из-под контроля его воли, и Лукач совершает самоубийство… Вариант допустимый?

Прокурор прямо-таки ест меня глазами, словно я только что упал с неба.

Доктор Патрике щедр, он и этот вариант считает вполне возможным:

— Заманчивый вариант! Самоубийство не по собственной воле!

— И третий вариант: предумышленное преступление.

— И этот вариант неплох, — заключает Патрике. — Тем более что всеми этими вариантами должен заниматься не Институт судебной медицины, а угрозыск. — Его разбирает веселый смех. — Что до меня, то я вам сообщил все, что установил. А теперь уж вы сами… Что ни говори, а распутывать надо, никуда не денешься!..

Он берет со стола свой портфель, пожимает нам руки и исчезает, не скрывая того, что очепь рад с нами расстаться.

— Хорошо быть судебным экспертом! — вполне серьезно завидует ему прокурор. И, меняя резко тон, спрашивает меня: — Послушайте, капитан, в ваших вариантах черт ногу сломит. Вы действительно верите в третий вариант — в предумышленное убийство?

— Я допускаю в равной степени все три варианта.

— В таком случае перед нами дьявольски изощренное преступление!

— С таким же успехом можно допустить и первый вариант — несчастный случай. Или второй — невольное самоубийство.

Бериндей не спеша поднимается со стула. Стул скрипит еще жалобнее.

— Значит, все три варианта говорят за то, что это дело должно быть передано из прокуратуры в уголовный розыск! Вы возьмете его с собой, или же прислать его, как полагается, с курьером?

Я улыбаюсь ему насмешливо:

— Сперва надо совершить все формальности — протокол, показания Лукреции Будеску… Пока что я возьму только акт экспертизы. Привет! Жду новостей.

6

Хмурый, холодный, осенний день, а я опять в одном пиджаке.

Я почти бегу по улице. В голове гвоздем засела мысль: я должен зайти в магазин «Романс» повидать свою невесту! Если тут и есть чему удивляться, то только тому, что Лили до сих пор меня не бросила. Всякий раз, как подумаю о ее преданности, меня прямо-таки слеза прошибает от умиления. При всем при том я вовсе не уверен, что в один прекрасный день она меня не бросит. У нее для этого есть все основания.

Я пересек Университетскую площадь и, очутившись напротив Дома Армии, засомневался: а не изменить ли мне своему благородному намерению и тем самым избежать малоприятного объяснения с Ляли? Я нахожусь в двух шагах от полковника Донеа и в двух — от своей невесты, я па перекрестке собственной судьбы, можно сказать! Что там Гамлет! Заглянул бы сейчас Шекспир в мою душу!..

Все! Жребий брошен! Я поворачиваю направо, на Каля Викторией, к магазину «Романс». Входя в него, я как бы переношусь в мир чистой гармонии. Да, это совсем иной мир, нежели мир улицы за дверью. Этот мир встречает меня торжественными созвучиями какой-то симфонии. Лили заметила, как я вошел, но мое появление ничуть се не удивило. Мне даже показалось, что она меня ждала. Зато ее подруга, которая ведает народной и легкой музыкой, просто-таки на седьмом небе от счастья: увидев меня, она напрочь забыла о покупателе, который выбирает за ее прилавком пластинки.

Нет, не каменное сердце у моей любимой! Она выходит из-за прилавка мне навстречу, ведет меня в подсобку. Я знаю наперед, что за этим последует. Я готов ко всему.

— Так дальше продолжаться не может, дорогой мой. Мучаемся, мучаем друг друга… а мне хочется наконец семьи…

— …и детей, — подсказываю я ей со своей стороны.

— Да, и детей! С тобой совершенно неизвестно, будут ли они у меня вообще! У тебя никогда нет времени для меня. Сколько я тебя знаю, об одних преступлениях от тебя и слышу! И стоит только хоть чему-нибудь у нас с тобой начать налаживаться, как тут же что-нибудь случается и все летит кувырком!.. — Следуя чисто женской логике, она вдруг вспоминает и спрашивает с нетерпеливым любопытством: — Кстати, что там слышно о вчерашнем самоубийстве?

Дьявол меня побери, как же я ее люблю!.. Лили — девушка любопытная, но не болтливая, она и помолчать при случае умеет, на нее можно положиться. Пересказываю ей коротко всю историю, придерживаясь версии — любовной драмы. Я раздуваю изо всех сил страдания студента, покинутого любимой, и делаю это не без дальнего расчета. Хорошо бы вызвать у Лили слезы!.. Под конец в моем собственном голосе звучат ноты неподдельного страдания:

— Ты только представь себе, милая, что все это свалилось на мою голову!

Я требую ее сочувствия. И добиваюсь его. Взволнованная печальной историей влюбленного и покинутого студента, она гладит меня своей бархатистой ладошкой по лицу и шепчет:

— Тебе не придется никогда кончать жизнь самоубийством… Не смей и думать о подобных глупостях! — утешает она меня, будто я уже готов принять это роковое решение.

Нет ничего более беспечального и жизнеутверждающего, чем философия моей невесты. Честно говоря, я не очень-то люблю, когда она пускается философствовать. Я беру ее руку, целую теплую, нежную ладонь и с единственной целью довести до высшей степени собственное значение для общества делюсь с ней:

— А может, это было и не самоубийство. Очень может быть, что…

— Убийство?! — ужасается она, отпрянув от меня, словно я и есть убийца.

—. Не исключено.

— Это чудовищно, Ливиу!

— Конечно! Ничего, преступник от меня не уйдет, — обещаю я ей страшным голосом. — Я не успокоюсь, пока не надену на него наручники!

В магазине по-прежнему звучат мощные аккорды все той же симфонии. Именно здесь, в этом царстве музыки, я и увидел впервые Лили. У человека, который так ненасытно влюблен в музыку, душа не может не быть преисполненной добра и нежности. Да и мог ли я в нее не влюбиться?.. Я привлекаю ее к себе, целую и обещаю держать в курсе расследования этого дела. Все! Кажется, гроза миновала.

— Чао, Ливиу!

— Чао, Лили!

Я выхожу из магазина с умиротворенной душой. Теперь мне полегче будет и на работе сосредоточиться.

Полковника Донеа я застаю глядящим в окно. Как и Поварэ, он обожает наблюдать сверху людскую толчею на Каля Викторией. Так он, видно, отдыхает.

— Я тебя ждал, — встречает он меня и садится за стол, на котором лежат горой изученные за ночь папки с делами. — Мы получили ответ из Лугожа. Но сперва обрисуй мне, как продвигается следствие.

Он приглашает меня присесть. По мере моего доклада лицо его мрачнеет: само собой, и он не так уж рад тому, что приходится браться еще за одно уголовное дело. Я понимаю его. Он, как и я, хотел бы, чтобы таких дел было как можно меньше и чтобы мы их как можно скорее раскрывали, потому что от нераскрытых преступлений он и поседел, мой начальник.

— Что ты собираешься предпринять? — спрашивает он, когда я кончаю свой доклад.

— Для начала я хочу установить круг друзей Лукача. Потом побеседую с бывшей его подружкой — Петронелой Ставру.

Шеф, недовольно потирая рукою подбородок, перебивает меня:

— Я думаю, что прежде всего тебе надо зайти в институт, где Лукач учился.

Принимаю эту идею к действию. Кстати, это наша обязанность — поставить руководство института в известность о случившемся с их студентом. Малоприятная обязанность, но ее не обойти. И все же я объясняю полковнику, почему я хотел сперва встретиться с Петронелой Ставру.

— Она студентка медицинского факультета. С ее помощью я мог бы лучше разобраться в особенностях психологии Кристиана Лужача. Она нам сможет сообщить, употреблял ли он наркотики. А также поможет установить, где он достал себе ампулу с морфием.

— Ты уж и ее начинаешь подозревать? — требует недвусмысленного ответа полковник.

Я не люблю играть словами, определениями. За немалый срок своей работы в угрозыске я накопил достаточный опыт, чтобы знать, что для того, чтобы настаивать на каких-либо предположениях, нужна не только твердость, но и осторожность. Впрочем, шеф еще не потребовал у меня конкретного плана действий, в котором я, естественно, должен изложить свои гипотезы и очертить круг лиц, подозреваемых в преступлении. Он лишь спросил меня как бы по ходу беседы: «Ты что, склонен подозревать Петронелу Ставру?»

Утвердительный ответ с моей стороны мог бы в этом случае обернуться бумерангом против меня же. Осторожность в действиях криминалиста вменяется ему в обязанность, прежде всего чтобы уберечь от подозрений невиновного. В противном случае дело было бы куда как просто! Вот, пожалуйста, пример: Петронела была в течение некоторого времени возлюбленной Кристиана Лукача. Она студентка-медичка. Кристиан Лукач умер вследствие сделанного ему укола… Тут вывод напрашивается сам собою!

Вот почему я и отвечаю:

— Нет, я ее не подозреваю, товарищ полковник. Я еще не подошел к определению круга подозреваемых лиц. Как я вам докладывал, судебно-медицинская экспертиза пришла к выводу, что это дело сложное. Несчастье? Самоубийство? Преступление?.. Очень может быть, что Петронела Ставру никакого отношения не имеет к драме, разыгравшейся на чердаке, но столь же возможно, что она замешана в ней.

Полковник с еще большим раздражением трет рукою подбородок. На мгновение мне показалось, что его раздражение вызвало именно высказанным мною предположением.

— Если я тебя верно понял, ты в соответствии с формулировкой экспертизы не подозреваешь никого и вместе с тем подозреваешь всех?

— На данном этапе, да.

— Двузначный случай?.. — бормочет шеф не без недоверия, которое, однако, адресовано отнюдь не мне. Он берет со стола бумагу и протягивает се мне, с тем чтобы я ее присовокупил к делу. — Вот что сообщили нам из Лугожа: Чичероне Лукач, отец Кристиана Лукача, скончался шестнадцатого мая сего года в возрасте семидесяти двух лет. Оставил после себя имущество, оцениваемое в семьсот пятьдесят тысяч лей.

Я не удерживаюсь, присвистываю от удивления.

— Старик Лукач был человеком состоятельным, коллекционировал живопись, старинную мебель… На его счету в сберегательной кассе числится триста пятьдесят тысяч лей. Кроме того, он оставил завещание, составленное с соблюдением всех формальностей и заверенное нотариальной конторой, в котором черным по белому сказано: «Я решил лишить моего сына, Кристиана Лукача, права на какую бы то ни было долю оставленного мною наследства».

Полковник поднимает на меня глаза, желая увидеть мою реакцию на эту новость. Да я и не скрываю, что поражен до глубины души. Мне только и остается, что спросить:

— И кто же все это унаследовал?!

— Очень странное завещание, если иметь в виду, что Кристиан — единственный сын старика. В завещании не названо имя никакого другого наследника. Оно преследовало лишь одну цель — лишить сына права на наследство.

— Был ли старик юридически дееспособен?

— Послушай-ка, что следует дальше, — советует мне шеф. — Жена старика, Валентина Лукач, шестидесяти семи лет, родная мать Кристиана, жива и является законной наследницей мужа, по она совершенно парализована, лишена речи, памяти и так далее, и врачи признали ее недееспособной. Стало быть, с правовой точки зрения она не может ни распоряжаться наследством, ни передать кому-либо свои права на него.

Эта история меня потрясла не только тем, что она наверняка не имеет прецедентов, но и своей неразрешимостью с юридической точки зрения.

— В таком случае Кристиан мог бы опротестовать завещание через суд?

Полковник неопределенно покачивает головой — «так, да не так».

— Что говорит по этому поводу закон? — спрашиваю я.

— Я наводил справки… — Шеф покосился на бумагу, на которой его рукой записаны данные, полученные из Лугожа. — И вот что мне сообщили: завещание и было опротестовано, но не Кристианом Лукачем, а его двоюродным братом, Тудорелом Паскару, проживающим в Бухаресте, племянником Чичероне Лукача.

— Одну минуту, извините… — прерываю я его. — Паскару… Вероятно, это сын Милуцэ Паскару, того самого, который уступил Кристиану мансарду на улице Икоаней!

— Проверь! — велит мне шеф и протягивает бумагу со своими заметками. — Как ты сам понимаешь, тут возникает вопрос, и, может быть, наиважнейший, и я прошу тебя им заняться: не собирался ли Кристиан Лукач тоже опротестовать завещание и не по этой ли причине и был кем-то устранен?

Я встречаюсь с ним взглядом и не отвожу глаз. Мой долг опровергнуть его, представить ему другую версию:

— Либо же его преследовало чувство вины по отношению к своему отцу?..

— И это возможно, — соглашается полковник. — Но разобраться во всем этом — твоя забота. Единственное, чего я от тебя требую, — это подробного плана действий. Ну и раскрытия преступления, само собой. — И, вставая: — В Лугоже во всем, что касается семьи Лукачей, связывайся с майором Митрой. Действуй!

Тут я вспоминаю о том, что мы совершенно упустили из виду:

— А похороны? Кто займется похоронами?

Полковник хмурится: он предпочел бы, чтобы я спросил его о чем-нибудь другом. Он человек, и ничто человеческое ему не чуждо, а ведь каждое дело из лежащих у него на столе — это именно человеческая драма. Он подходит снова к окну, долго глядит в него и советует мне через плечо:

— Сообщи обо всем случившемся этому, как ого… Милуцэ Паскару, дяде покойного… Посоветуйся с ним. Я полагаю, что он согласится взять на себя заботы о похоронах. Думаю, он это сделает даже с радостью. Заметь, капитан: ведь со смертью Кристиана Лукача сын Милуцэ Паскару остается единственным наследником всего богатства лугожского дяди!

Я привязан к своему начальнику. Мы работаем вместе вот уже семь лет. Я глубоко почитаю его. Но есть у него черта, которая мне не по нутру: частенько он слишком категоричен в своих предположениях. Вольно или невольно, но в таких случаях он внушает тебе или даже требует от тебя, чтобы ты принял его точку зрения. Вот и сейчас — почему он так уж уверен, что Паскару с готовностью возьмет на себя похороны своего племянника? Почему не предположить, что он никакого отношения к этому делу не имеет?

Я направляюсь к дверям. Шеф вновь наблюдает с интересом действо, бесконечно совершающееся па улице. Меня так и подмывает его спросить: «Товарищ полковник, когда вы в последний раз гуляли по городу?..»

Я уже было взялся за ручку двери, когда он сказал мне вдогонку, будто пожалев меня за то, что он же и взвалил на мои плечи:

— Если это необходимо, возьми себе в помощники Поварэ.

— Слушаюсь.

Я выхожу из кабинета. В коридоре бросаю на ходу взгляд на электрические часы — 11.10. Прекрасно! День только еще начинается.

В кабинете у нас — ни души. Куда подевался Поварэ? Впрочем, так даже лучше. Я сажусь за свой стол, достаю из ящика несколько листков бумаги и тщательно вывожу шариковой ручкой: «План необходимых мер». Честно говоря, ни о каком плане не может быть пока и речи: у меня нет достаточно данных, чтобы строить какие-нибудь гипотезы, а тем более составлять план действий. И все же я записываю по пунктам и перечитываю про себя:

1. Узнать адрес Милуцэ Паскару. Похороны.

2. Поговорить с руководителем курса, на котором учился К. Л.

3. Узнать, в каком общежитии живет Петроиела Ставру, девушка К. Л. Составить список друзей покойного.

4. Узнать все о Тудореле Паскару, наследнике Чичероне Лукача.

Небогато. А больше мне и придумывать ничего не хочется. Поднимаю трубку, чтобы вызвать по внутреннему телефону отдел картотеки нашего министерства, но тут же передумываю. Лучше я сам найду в телефонной книге номер Милуцэ Паскару, так будет быстрее. И тут же нахожу его. В справочнике значится один-единственный Паскару, Милуцэ. Судя по номеру телефона, он живет где-то поблизости от моей конторы. Переписываю номер и, не мудрствуя лукаво, тут же звоню ему. Жду ответа, поглядывая на далеко не свежую окраску противоположной стены кабинета. Мне отвечает женский голос.

— Мне нужен товарищ Паскару, — прошу я.

— Который из двух? — вежливо уточняет женщина.

Я почему-то не ожидал, что наследник всего имущества Чичероне Лукача живет под одной крышей с собственным отцом, но это обстоятельство только придает мне наступательности:

— Товарищ Милуцэ Паскару.

Столь же вежливо меня просят подождать. Через некоторое время в трубке раздается хриплый, резкий и словно заранее готовый к перебранке голос:

— Милуцэ Паскару слушает!

Я представляюсь, убежденный, что мой чин и место работы произведут должное впечатление:

— Капитан Ливну Роман из городского уголовного розыска.

Но на другом конце провода меня обрывают непочтительнейшим образом:

— Я вам повторяю, товарищ! Мне надоели ваши звонки. Я ничего не знаю по поводу дела Франчиска Мэгуряну. Ясно? Чего вам от меня надо? Если следствие докажет, что я дал ложные показания, — пожалуйста, я готов нести любую ответственность. Но я требую, чтобы вы оставили меня в покое!..

Голос человека не из робких, ничего не скажешь. Если я ему тут же не отвечу, он, глядишь, бросит трубку. Очень спокойно, тщательно выбирая слова, я объясняю, что потревожил его вовсе не в связи с делом Франчиска Мэгуряну, о котором и слыхом не слыхал, а по поводу его племянника, Кристиана Лукача. Он сразу же успокаивается и с любопытством спрашивает:

— Что с ним? Что-нибудь случилось?

— Я не хочу об этом говорить по телефону. Мне надо непременно с вами повидаться.

Снова обеспокоенный, он пытается выудить из меня:

— Несчастный случай?!

— Через десять-пятнадцать минут я буду у вас. Не уходите, — и, не дав ему опомниться, кладу трубку.

Прежде чем выйти из кабинета, я оставляю Повара записку:

Родненький! В связи с делом о самоубийстве Кристиана Лукача: узнай, в каком общежитии живет студентка медицинского факультета Петронела Ставру. Позвони также в Институт декоративного искусства, поинтересуйся, в чьем классе учился Кристиан Л., студ. IVкурса. Целую тебя в алые губки.

7

Я никогда не бросаю слов на ветер и ровно через четверть часа уже стою перед домом Милудэ Паскару на улице Антим. Я прошелся пешком — я вообще люблю ходить пешком, так мне и думается лучше. Не то чтобы я забывал обо всем на свете и размышлял исключительно о своих профессиональных делах. Ничего подобного, я замечаю все, что делается вокруг, запоминаю каждую мелочь — улицу, лица встречных, витрины — и в то же время сосредоточиваюсь на своих мыслях.

Никогда еще мне не доводилось выполнять более тягостной обязанности, чем эта. Прийти в незнакомый дом, к людям, которых никогда прежде и в лицо не видал, и сообщить им с порога: «Знаете ли, уважаемые, племянник-то ваш того…» А выдержит ли сердце у этого самого Паскару, у которого, судя по нашему телефонному разговору, и своих неприятностей хватает?.. Не говоря уж о его жене. Ее-то сердце не сдаст? Да еще свалятся на их голову и заботы о похоронах… А если они откажутся?.. Нет, лучше бы уж это дело осталось на совести прокурора Бериндея!

Именно об этом я размышлял, пересекая площадь Сената, проходя мимо гостиницы и ресторана «Букур», который я, кстати говоря, не посетил пи разу в жизни, и сворачивая на улицу Аитим. Не ошибся ли полковник Донеа в своей уверенности, что Паскару с радостью возьмет на себя похороны?..

Дай-то бог, только я вообще не думаю, чтобы на целом свете нашелся хоть кто-нибудь, кого могли радовать похоронные заботы. «Заметь, капитан, — вспомнил я слова полковника, — ведь со смертью Кристиана Лукача сын Милуцэ Паскару остается единственным наследником всего богатства лугожского дяди!»

Наследство! Богатство!.. Отчего старик Лукач так решительно лишил своего сына права на наследство? Единственного!.. И с другой стороны, можно ли себе представить, чтобы в наши дни человек, к тому же молодой, покончил с собой только потому, что родитель лишил его наследства?! В чем согрешил Кристиан Лукач перед своим отцом? Законный вопрос, но однобокий — разве не бывает, что и родители виноваты перед собственными детьми?..

И все эти мысли — на ходу, почти на бегу. Но вот и дом Милуцэ Паскару. А перед глазами у меня возникает чердак Кристиана Лукача, с такой любовью превращенный им в обитель уюта и искусства. Как тщательно он все там устроил. А какой порядок и чистоту навел! Все это, несомненно, доказывает, что хозяин чердака был человеком более чем уравновешенным… «А с чего ты взял, — опровергаю я самого себя, — что уравновешенные люди не способны на роковой поступок? Мало ли исключений из правил?..» И еще стоит у меня перед глазами эта ампула с морфием. Вот и деталь, которая одним махом сводит на нет кажущуюся уравновешенность образа жизни Кристиана Лукача. Не будь этой ампулы, черта с два это был бы случай двузначный, двусмысленный, а не будь он именно таковым, черта с два я бы торчал сейчас перед дверью Милуцэ Паскару с погребальной миссией.

Дом Паскару похож на крепость. По-видимому, когда-то эта цитадель была окружена ухоженным садом. Теперь же сад в полном запустении. Прежде чем войти в калитку, я замечаю на фронтоне здания вензель из переплетенных «М» и «П». Под инициалами — год окончания строительства: 1920. Покосившиеся чугунные воротца открыты настежь. Вхожу во двор и останавливаюсь перед дверью, ведущей в дом. Я не успеваю даже потянуться к звонку, как дверь мигом распахивается.

— Вы из милиции?

Этот вопрос мне задал невысокий, худощавый и лысый мужчина лет этак за шестьдесят. Бросаются в глаза его крючковатый нос, тонкие губы и запавшие щеки, покрытые синеватой болезненной бледностью.

Я протягиваю ему свое удостоверение — он разглядывает его внимательно, видать, ему уже доводилось держать в руках подобные служебные документы. Он приглашает меня в дом. Мы входим в гостиную, обставленную старой мебелью в стиле двадцатых годов. Нетрудно догадаться, что этот человек был некогда куда более упитанным, чтобы не сказать толстым, — старые брюки болтаются па нем, как на вешалке.

Он подает мне стул. Мы молча усаживаемся за овальный стол, покрытый вязаной скатертью, похожей на рыбачью сеть. Сидим друг против друга, как на дипломатических переговорах. Над буфетом висит старая семейная фотография: жених и невеста. Невеста — крупная, грудастая девица в фате. Жених — низкорослый, с энергичным лицом, в смокинге, смотрит с некой угрозой прямо в объектив фотоаппарата.

Хозяин беззастенчиво изучает меня. Он с трудом подавляет нервное возбуждение — я вижу, как судорожно ходит вверх и вниз его кадык, а на лысине выступили крупные бисеринки пота.

— Вы позволите закурить? — спрашиваю я разрешения.

Вместо ответа он подвигает ко мне хрустальную пепельницу. Я умышленно оттягиваю разговор, мне хочется, чтобы Паскару успокоился, расслабился. Весть, которую я ему принес, сама по себе достаточно тяжела. Как бы с ним чего-нибудь не стряслось! Я достаю из кармана сигареты, зажигалку, прикуриваю, а он в это время говорит мне своим низким, хрипловатым голосом:

— Вы сказали по телефону, что речь идет о моем племяннике…

— Да, о Кристиане Лукаче.

Мы не сводим друг с друга испытующих, внимательных глаз. В конце концов он не выдерживает молчания и спрашивает:

— Что-нибудь связанное с политикой?.. Такой поворот мне не приходил в голову!..

— Это на него похоже? — задаю я встречный вопрос. Он пожимает пренебрежительно плечами:

— От этих художников можно всего ожидать…

Хоть он уже и мало чем напоминает жениха с фотографии над буфетом, но глаза у него все те же — жесткие и таящие в глубине невысказанную угрозу.

— Товарищ Паскару… — приходится называть его товарищем, хотя мне за версту видно, что никакой он мне не товарищ, — я потревожил вас но другой причине… Я звонил в Лугож и узнал, что отец студента Кристиана Лукача скончался некоторое время назад. — Я начинаю издалека, чтобы подготовить его к печальной вести. Но, судя по тому, как все еще ходит вверх-вниз его кадык, едва ли мне это удастся. А отступать некуда. — Нам стало также известно, что его мать парализована и совершенно беспомощна.

Хозяин с трудом проглатывает слюну и бормочет: — Что поделаешь? Старость не радость…

— С вашим племянником стряслась беда… — Я и сам порядком волнуюсь и, чтобы скрыть это, затягиваюсь глубоко сигаретой. — Он умер.

— Умер?! — едва слышно восклицает Паскару, и лицо его искажается гримасой неподдельной боли.

— Покончил с собой.

Это известие приводит его в ужас. В его искренности нельзя усомниться: щеки и лысина налились кровью, губы мертвенно побледнели. Я с беспокойством молча наблюдаю за ним. Так проходит несколько минут. Но Милуцэ Паскару оказывается на поверку куда более сильным человеком, чем я предполагал. Он берет себя в руки и только повторяет сквозь стиснутые зубы:

— Кристинел умер… Кристинел умер… покончил с собой!.. Господи боже мой! Когда? Как? И отчего?!

Он вскакивает со стула, ему кажется, что так, стоя, ему будет легче выразить то, что мучает его сейчас. Но тут же падает без сил обратно па стул.

— Ужасно! Ужасно!.. Кристинел убил себя!..

Я не спускаю с него глаз. Постепенно он приходит в себя, и я облегченно вздыхаю. Самое страшное уже позади. Я коротко рассказываю ему, как был обнаружен труп его племянника. Паскару слушает меня, не сводя взгляда со своих маленьких, в синих набухших венах рук, которые он судорожно сжимает от волнения.

— В этой ситуации я счел своим долгом посоветоваться с вами, как лучше поступить: отослать ли нам тело в Лугож либо же оставить здесь, с тем чтобы вы…

— Почему он это сделал, господи, почему?! — прерывает он меня в отчаянии. — Такой добрый мальчик, такой способный. — Говоря, он все никак не может отвести глаз от своих дрожащих рук.

— Мы пока не знаем этого…

Мой ответ заставляет его вскинуть голову, и я вижу его блекло-голубые глаза все с той же скрытой на дне угрозой.

— Что вы этим хотите сказать?

— Он не оставил никакого письма, ничего не объяснил…

— Господи! — вскрикивает он и опять замолкает. Мне кажется, что он хочет сказать мне нечто очень важное, и мне надо как-то ободрить его, чтоб он нашел для этого силы.

— Я вас понимаю…

Голос его и вовсе едва слышен:

— Я не могу этому поверить! Вы хорошо искали? Как следует? Знаете, он был влюблен в девушку, которая бросила его…

Это ли он хотел мне сказать?.. Я заверяю его, что мы искали предсмертное письмо повсюду, но безуспешно.

— Вы знали эту девушку?

Он медлит с ответом. Вновь обозначились тонкими ниточками его губы. От рождения ли он так зол, или же путаная жизнь озлобила его?.. Но это не имеет прямого отношения к делу.

— Кристинел приводил ее однажды ко мне в дом… — решается оннаконец. — Когда они только встретились, в самом начале. Он хотел познакомить ее со мною. Они пообедали у меня… Я очень был привязан кплемяннику!

Он говорит об этом с болью. Но лицо его сохраняет все то же угрожающее, злое выражение.

— Это я ему уступил под жилье мансарду… она принадлежит мне. — II вдруг резко меняет направление мысли: — Я понимаю, чего вы ждете от меня — чтобы я занялся похоронами.

Я вспоминаю слова полковника: «Он с радостью возьмет на себя все заботы». Выходит дело, шеф был прав. Но я хочу еще раз уточнить, как отнесется Милуцэ Паскару к этой стороне дела:

— Мы, собственно, хотели лишь посоветоваться с вами. Мы звонили в Лугож и выяснили, что там у Кристиана нет никаких родственников, с которыми мы могли бы связаться. Вот я вас и спрашиваю: как нам лучше поступить?

— Я понял, господин капитан, я вас понял. Где он теперь?

— В морге.

— Мы — его семья, — вдруг заявляет он твердо. — Оставьте его нам. Кто же его, кроме нас, похоронит?..

Такое говорится в подобных обстоятельствах с великой болью и печалью. Но Милуцэ Паскару — исключение, он говорит об этом деловито и буднично, а ведь в наше время похороны — как и все остальное, впрочем, — хлопотливое дело. Приходится согласиться с предположением полковника Донеа. И как бы спеша подтвердить правоту моего шефа, Паскару сообщает, что на кладбище Генча-Чивил у их семьи имеется приобретенное заранее место.

— Сложнее будет с отпеванием… — Он облизывает кончиком языка губы и добавляет: — Скажите, какие еще формальности я должен совершить?

Я терпеливо и спокойно объясняю, что нужно ему сделать. Я тяну время в надежде, что этим я его подвигну сообщить мне еще что-нибудь. Но он возвращается к заданному мне в самом начале вопросу:

— Отчего он это сделал?..

— Мы не знаем, поверьте. И прокуратура, и мы весьма удивлены тем, что он не оставил никакого письма.

Имея в виду интересы предстоящего следствия, я не упомянул ему ни об ампуле, ни о других белых пятнах в расследовании обстоятельств смерти его племянника.

— Вы — его дядя, что именно, по-вашему, могло толкнуть Кристиана на такой шаг?

Он не знает, что ответить на мой вопрос, это легко прочесть на его лице. Если бы я сейчас заговорил о наследстве, наша беседа круто изменила бы направление. Но я предпочитаю пока прикинуться ничего не подозревающим об этой стороне дела, и результат не заставляет себя ждать: Милуцэ Паскару становится красноречивее.

— У меня это не укладывается в голове… Я отказываюсь это понимать! Он был молод, любил жизнь… Добрый, серьезный, трудолюбивый мальчик… Он так гордился собою, когда поступил в этот институт, — провинциал, а добился успеха там, где десятки столичных ребят провалились! Сделал ли он это из-за несчастливой любви?.. Но он свое будущее, свое искусство любил еще больше, он не мог настолько потерять голову из-за женщины, чтобы… Мне его девушка, честно говоря, не понравилась…

— Когда вы его видели в последний раз?

— Месяца два назад, мельком, на улице.

— Вы не заметили в нем никаких перемен?

— Нет… Он мне с увлечением рассказывал о своей дипломной работе, о практике, которую он проходил, уж не помню, где именно… Он очень верил в свое будущее. Я пригласил его к нам на обед, но он отказался.

— Отчего?

— Он не очень-то ладил с моим сыном.

— У вас есть сын? — изображаю я удивление.

Он бормочет про себя что-то нечленораздельное. Я не хочу заронить в нем подозрения и потому не настаиваю на том, чтобы он меня посвятил в отношения между своим сыном и племянником. И все же стараюсь не слишком отдалиться от этой темы:

— Они не дружили?

— Поначалу водой было их не разлить, но потом…

Кристинел сам по себе, Тудорел сам по себе… Вы еще не говорили с этой девушкой? — неожиданно он сам задает вопрос.

— А вы полагаете, это плело бы смысл? Поскольку они давно уже расстались…

Но он не принимает этот пас. Нарочно или нет, не пойму. Ограничивается тем, что пожимает плечами, дескать, откуда мне знать? Затем, как бы вспомнив о цели моего визита к нему, вздыхает в первый раз за все время:

— Бедный мальчнк!.. Не представляю, как я скажу об этом жене!.. — поднимается и, словно забыв о минутной своей слабости, говорит деловым тоном: — Сразу как вы уйдете, я займусь похоронами. Вы хотите еще что-нибудь мне сказать?

Мне не нравится деловитость Милуцэ Паскару. Но деваться некуда, приходится тоже встать и распрощаться. Я бы еще кое о чем потолковал с ним, да уж отступления пот. Только и остается, что попросить его:

— Я вам оставлю номер своего телефона, чтобы вы сообщили, па какой день и час будут назначены похороны. — Не ожидая его ответа, вынимаю из бумажника визитную карточку и протягиваю ему. — Тут и домашний, и служебный, как вы сочтете удобнее для себя…

Провожая меня к двери, он заверяет, что непременно поставит меня обо всем в известность.

— Вы мепя извините, но на меня сейчас свалилось столько хлопот…

— Что верно, то верно, — соглашаюсь я и, воспользовавшись представившимся предлогом, закидываю напоследок удочку — Хорошо, что у вас есть сын, он вам поможет.

Он даже не отзывается на мой ход. Молчит, словно воды в рот набрал, прощаясь со мной и пожимая мне руку своей маленькой, но сильной рукою с влажной от пота ладонью.

Собственно говоря, он меня выставил за дверь. Впрочем, мне не в чем его упрекнуть — я пришел к нему не с тем, чтобы засиживаться до бесконечности.

Должен сказать без ложной скромности, что я достаточно опытный сыщик. Я люблю свое ремесло хотя бы за то, что общение с теми, кто прямо пли косвенно проходит по тому или иному делу, дает мне массу наблюдений — социальных, психологических, нравственных… Еще недавно, не скрою, все это мне казалось важным и с несколько, может быть, странной точки зрения: я мечтал стать писателем. С этим дальним прицелом я даже вел дневник, записные книжки, картотеку, более того, посещал литобъединение при Доме культуры нашего министерства. Тогда мне это представлялось проще пареной репы — сесть за стол и сочинить роман, на меньшее я был не согласен. Глупее не придумаешь! Это все равно, что без подготовки и таланта, ни бельмеса не понимая в архитектуре и строительстве, решить построить собственными силами небоскреб!.. Но я вскоре отрезвел и бросил эту затею, однако дневник и всякие прочие заметки вести продолжаю, правда, при моей профессии это просто необходимо.

Я шагаю по улице и строю догадки: «Наверняка в свое время Паскару был владельцем какого-нибудь питейного заведения или же торговал зерном». Я роюсь в памяти в поисках каких-нибудь мелочей, подробностей, которые бы говорили о роде занятий дяди Кристиана Лукача. Я вспоминаю фотографию, висящую над буфетом, вензель на фронтоне дома…

«Да что ты привязался к этому типу?! — одергиваю я себя. — Ты пришел незваным в его дом, принес ему горестную весть и, кроме всего прочего, нагрузил его похоронными хлопотами».

Иногда у меня бывают приступы самокритики. Вот и сейчас, если бы я не прикинулся, что не знаю о существовании его сына, я бы мог завести речь о лишении Кристиана Лукача права на наследство. Вернее всего, Паскару и сам ждал, что я заговорю об этом, и потому так поспешно выставил меня за порог.

«Одно ясно, — говорю я себе, — Милуцэ Паскару знает, как надо разговаривать с представителями милиции. Отвечает строго на вопрос, и ни о чем другом — ни слова… Лишнего из него не вытянешь».

Проходя мимо телефона-автомата, я захожу в кабинку. Как это ни странно, телефон исправен и не заглатывает почем зря монеты. Набираю номер городского угрозыска. Мне отвечает сам Поварэ. Утверждает, что бесконечно рад услышать наконец мой голос.

— Где тебя носит? — осведомляется он.

— Да все с этим самоубийством…

— Ничего не прояснилось?

А черт его разберет… Слушай, ты нашел мою записку? Узнал, о чем я тебя просил?

— Да. Записывай.

— Погоди, достану ручку… — Я прижимаю телефонную трубку плечом, достаю из кармана ручку и записную книжку. — Я тебя слушаю, Поварэ!

— Ты удивишься, до чего я обязательный человек! — умиляется самому себе Поварэ. — Ставру Петронела действительно жила прежде в общежитии, но вот уже несколько месяцев, как она сняла на проспекте Друмул Таберий однокомнатную квартиру у некоего Радовану Михая, инженера-строителя, уехавшего в длительную командировку за границу.

Он диктует мне адрес: подъезд, этаж, квартира.

— Порядок, — благодарю его я. — Неужто ты навел справки и в Институте декоративного искусства?!

— Представь себе! Кристиан Лукач учился в классе художника Валериана Братеша. Профессора можно застать в институте до четырнадцати часов ежедневно.

— Ты не человек, а золото!

— Не хватает только, чтобы ты на мне пробу поставил!

— Еще один вопросик…

— Валяй, — соглашается на радостях Поварэ, — вопросик за вопросиком, глядишь, ты мне и какое-нибудь серьезное задание доверишь.

— Поинтересуйся у нас в угрозыске, в отделе борьбы со спекуляцией, нет ли у них в производстве какого-нибудь дела, по которому проходит некто Франчиск Могуряну и в связи с которым вызывался для дачи показаний Паскару Милуцэ, проживающий по адресу улица Антим, дом триста пять. Если такое дело имеется, узнай, в чем его суть. Записал? А я иду в институт и поговорю с Братешем…

— Есть! А если тебе будет звонить невеста, ей что сказать?

— Что я погибаю от тоски по ней!..

8

Секретарь декана, пожилая, скромно, но со вкусом одетая дама, любезно предлагает мне подождать:

— Садитесь, пожалуйста. Товарищ Братеш с минуты на минуту кончит занятия, — и, посмотрев на часы, уточняет: — Не позже, чем через десять минут.

Чувствуя себя, как школьник перед учительницей, я присаживаюсь к длинному столу, занимающему почти всю комнату. Могу себе представить, сколько заседаний было проведено за этим столом, сколько перлов красноречия израсходовано впустую!

Сквозь высокие окна проникает в комнату свет погожего, тихого осеннего дня.

Честно говоря, я несколько волнуюсь перед встречей с Валерианой Братешем. Дело в том, что мои познания в области изящных искусств носят чрезвычайно приблизительный характер. На выставку меня и силком не затащить. И не потому только, что времени всегда в обрез, просто меня не так тянет к живописи, как, скажем, тянет к книгам. Тем не менее имя Валериана Братеша мне хорошо известно. Мне даже кажется, что однажды я видел в театральной программе его фотографию и размашистый автограф под несколькими словами обращения к зрителям. Впрочем, я могу и ошибаться.

Я был погружен в свои мысли, когда ко мне подошел не первой молодости мужчина в безупречно элегантном костюме.

— Не вы ли меня дожидаетесь? Я — Валериан Братеш.

Прежде всего мне бросилась в глаза изящная простота, с которой он держался. Он улыбался мне дружески и открыто.

— Мы могли бы где-нибудь с вами поговорить… спокойно?

Он оглянулся через плечо на секретаршу и сказал ей подчеркнуто вежливо, почти с нежностью:

— Жанетт, я поговорю с товарищем в кабинете Мазилу.

Он распахивает одну из дверей и приглашает меня следовать за ним. Мы входим в кабинет, показавшийся мне очень тесным после просторного помещения, в котором я дожидался Братеша. Мы опускаемся в глубокие кресла, стоящие по обе стороны низенького полированного стола. Приглядываемся друг к другу. Не знаю, что он отметил про себя в моей внешности, мне же бросилось в глаза его загорелое, словно он только что возвратился с моря, лицо, живой, самоуверенный взгляд человека, привыкшего к победам, посеребренные виски. Лили его, несомненно, оценила бы.

Художник, взглянув на свои плоские золотые часы, намекает без стеснения:

На полвторого я пригласил обедать в «Капшу» двух коллег из-за рубежа.

Я тоже смотрю на часы:

— Уложимся. Я капитан Ливну Роман из городского угрозыска.

Он смотрит на меня несколько удивленно, потом, словно бы его это донельзя рассмешило, спрашивает с улыбкой:

— Чему обязан?..

Я протягиваю ему свое удостоверение, он, скользнув по нему взглядом, возвращает его мне и, откинувшись свободно на спинку кресла, настаивает:

— Чем же все-таки я могу быть вам полезен?

И все улыбается. Странная у него улыбочка: с одной стороны, как бы одаривает вас доверительностью, с другой — возводит между вами и своим владельцем невидимую, но неодолимую стену.

— Товарищ профессор, в вашем классе учится студент Кристиан Лукач.

Вот я и сделал первый шаг к цели моего визита. И только собираюсь сделать второй, как он меня перебивает:

— Который сегодня неизвестно по каким причинам отсутствовал на занятиях…

— Прежде он их не пропускал?

— О нет! — смеется спокойно художник. — А если и пропускал, то по серьезным мотивам и всегда ставил меня об этом заранее в известность.

Он больше похож на дипломата, этот элегантный господин, чем на художника.

— Не в обиду вам будь сказано, но, поскольку вы из милиции, я вправе предположить, что мой студент что-либо натворил?..

— А он способен на это?

От его улыбки и следа не осталось. С этой минуты передо мной сидит преисполненный собственного достоинства маэстро.

— Ни в коем случае. Он очень серьезный молодой человек, знающий, чего хочет… Я не могу понять, каким образом ваше присутствие здесь может быть связано с именем Кристиана Лукача. — Его карие глаза, излучающие блеск и обаяние ума, скрещиваются настойчиво с моими.

Не отводя взгляда, я объясняю ему:

— Вчера вечером, между шестью и половиной седьмого, Кристиан Лукач покончил с собой у себя дома, на улице Икоаней.

Он цепенеет. Ни один мускул на его лице не вздрагивает, глаза смотрят на меня не моргая. Так проходит несколько долгих минут, потом он говорит упавшим голосом:

— Если бы я не видел своими глазами вашего удостоверения, я бы указал вам на дверь… — Он говорит это едва слышно. — Покончил с собой… Вы понимаете, что вы говорите?! — Он со стоном закрывает руками лицо. И тут же, словно устыдившись своей слабости, опускает руки, и я вижу его лицо, искаженное неподдельной болью.

— Это ужасно! То, что Кристиан Лукач убил себя… лучший мой студент… В это невозможно поверить, господи!..

Я рассказываю ему коротко, как был обнаружен труп Кристиана Лукача, но умалчиваю об ампуле с морфием, затем сообщаю о своем визите к Мнлуцэ Паскару и о том, что тот согласился заняться похоронами своего племянника. По мере моего рассказа он понемножку приходит в себя. Одна деталь его поражает более всего остального:

— Как? Он не оставил никакого письма? Никакого объяснения?! — В это художник и вовсе не в состоянии поверить. — Ужасно! — повторяет он с болью. Неожиданно вскакивает с кресла, делает несколько шагов по тесному кабинетику, поворачивается ко мне: — Он был так талантлив! Так серьезен! Лучший на курсе!.. Господи! Когда декан и студенты об этом узнают…

— Я хотел как раз попросить вас поставить в известность руководство института… и, поскольку вы торопитесь…

— Только этих иностранцев мне сейчас не хватает!..

— Прежде чем уйти, я хотел бы вам задать один вопрос, если у вас, конечно, есть сколько-нибудь времени…

— Даже если бы у меня его совершенно не было, даже если бы я спешил хоть к черту в пекло… я все равно счел бы своим долгом ответить на все ваши вопросы.

— Как я вам уже сказал, Кристиан Лукач не оставил никакого письма. Вы были его руководителем и знали его с первого дня поступления в институт…

— Четыре года… — вздыхает Валериан Братеш.

— Одним словом, он развивался на ваших глазах. Что бы могло, по вашему мнению, толкнуть его на этот бессмысленный шаг?

Он снова вздыхает, хочет встать с кресла, но потом передумывает, остается сидеть.

— Бессмысленный, вы полагаете?! Десять минут тому назад, на занятиях, воспользовавшись отсутствием Кристи, я в сотый раз хвалил его и его работы, ставил прочим в пример его индивидуальность и то, что она привнесет нового в декоративное искусство… А он в это время был уже мертв почти целые сутки… Это ужасно, ужасно, товарищ капитан!

Глаза его глядят мимо меня в пустоту, кажется, он забыл о моем присутствии. Но он справляется с собой и пытается найти ответ на мой вопрос:

— Я просто ошарашен. Этот юноша, с его талантом и жизнелюбием, просто-напросто был живым отрицанием самой мысли о смерти! Именно поэтому я ничего не могу ни понять, ни объяснить… Вы меня понимаете?.. — Он ищет глазами мои глаза, ждет, что я ему скажу, а я не знаю, что ему сказать, я, так же как и он, ничего не понимаю, и он видит это и, не дождавшись от меня ответа, продолжает: — Не могу понять, не могу объяснить, что могло привести его к самоубийству, Как студент, Кристиан Лукач мог быть доволен собой более чем кто-либо: повышенная стипендия, творческая практика за рубежом… И не было никакого сомнения, что, как лучший на курсе, он будет направлен по распределению художником-постановщиком в Национальный театр.

Я слушаю его, а перед глазами у меня стоит мансарда, висящий в петле труп Кристиана Лукача, и я снова и снова задаю себе один и тот же вопрос: как мог этот юноша, чье будущее рисовалось таким ясным и радостным, покончить с собой?!

— Когда вы его видели в последний раз?

— Вчера утром, на занятиях.

— Вы не заметили в нем никаких перемен?

— У него было чуть осунувшееся лицо, — старается вспомнить профессор. — Он страдал почками… каменной болезнью, накануне у него был приступ… вернее, он чувствовал приближение приступа…

— Он не изменился за последнее время? И ничего в его жизни не изменилось?

Я задаю этот вопрос, еще не зная, чего хочу, какой цели добиваюсь. И то, что сказал мне Братеш, и то, что я узнал раньше о Кристиане Лукаче, и нравственный его облик, вырисовывающийся из всею, что я знаю о нем, и эта ранняя, преждевременная его смерть — все это переполняет меня горечью и печалью. Я предпочел бы случай более ясный и однозначный, я предпочел бы преступление, убийство, нежели эту нелепую и такую неясную смерть…

— Вы имеете в виду эту историю с лишением прав на наследство отца? — Валериан Братеш прижал руки к груди, словно собираясь молиться.

— Поймите, я ищу хоть какого-нибудь объяснения, которое бы и у меня сняло камень с души… Я ведь видел его мертвым, этого парня, которому едва исполнилось двадцать четыре! Теперь я узнал от вас, что он был одарен не одной только молодостью, но и талантом, и успехом, и любовью к искусству, которому он себя посвятил. Что же могло толкнуть его навстречу смерти?!

Братеш слушает меня, полулежа в кресле, глаза его прикрыты веками. После короткого молчания он их открывает и отвечает мне:

— Во всяком случае, никакой роли тут не сыграли ни смерть отца, ни лишение наследства…

— Вы знали об этом?

— Заметьте, я был ему не только учитель, но и друг, старший товарищ. А то, что отец лишил его наследства, известно всему институту. Как это ни странно покажется вам — как и мне это показалось поначалу странным, — лишение наследства ничуть не огорчило Лукача… Меня самого это заинтриговало, и я его спросил с глазу на глаз, отчего отец поступил с ним таким образом. Он не ответил мне на вопрос, но уверил, что решение отца ничуть его не огорчило, что никогда он не ставил свое будущее в зависимость от отцовского наследства, а рассчитывал лишь на собственные силы. Я всегда знал, что он не лицемер, но тут я заподозрил его в лицемерии. И ошибся. Кристиан Лукач был человеком глубоко честным, прежде всего перед самим собой, у него была щедрая и бескорыстная душа. Он твердо верил в свой талант и в то, что он не зароет его в землю. Вот почему я и отказываюсь верить, что он сам себя убил, что он вообще мертв! Мне все кажется, что вот сейчас откроется дверь и Кристи войдет сюда улыбаясь, как всегда, и объявит нам, что все это было всего-навсего веселым розыгрышем…

Мы оба молчим. Он положил руки с длинными красивыми пальцами на подлокотники кресла и смотрит на меня полными боли глазами.

— А может быть, — говорю я, — его оскорбило, что наследником всего имущества станет его двоюродный брат?

— Вы видели этого братца? — отвечает он мне вопросом на вопрос. — Нет? Стоило бы познакомиться… Однажды Кристиан меня с ним познакомил, уж не помню по какому случаю… Нет, Кристиан Лукач не был огорчен этим обстоятельством, он был убежден, что все произведения искусства — а отец его был чем-то вроде коллекционера, провинциального разумеется, — что вся коллекция рано или поздно станет достоянием государства.

Остальное же — дом, деньги — его и вовсе не интересовало.

Братеш протягивает мне пачку «Кента». Я беру из нее сигарету, он наклоняется ко мне и дает прикурить от пламени зажигалки. Закуривает и сам. Встает с кресла, делает несколько шагов по комнате. И опять я не могу не отметить его изящества, его спортивной моложавости.

— Как у всякого молодого человека его возраста, у него был роман, — продолжает Братеш, вновь опускаясь в кресло и закидывая привычным жестом ногу за ногу.

— Я слышал об этом, — киваю я ему, — и его дядя мне рассказывал, хоть он и не многое знает по этому поводу.

— Когда она рассталась с ним, Кристиан очень страдал — девушка влюбилась в женатого человека, который тоже полюбил ее до сумасшествия… оставил свою семью и собирается на ней жениться… Я много говорил с Кристианом об этом и с радостью убедился, что его душевная рала затягивается довольно-таки быстро…

Выходит дело, причины, которые могли бы привести Кристиана Лукача к самоубийству, понемногу сводятся к нулю. Таким образом, следствие все более приближает нас к версии об убийстве, о несчастном случае… или же об убийстве невольном, из неосторожности…

Я спрашиваю Братеша:

— У него были хорошие отношения с сокурсниками?

— Не понимаю… Что именно вас интересует? Он пользовался всеобщей любовью и уважением. И знаете отчего? По одной-единственной причине: он был во всем и всегда совершенно бескорыстен… никогда ничего не делал такого, что могло бы нанести кому-нибудь обиду или вред. Когда он зарабатывал какие-нибудь деньги, то обязательно делился со всеми остальными или же на худой случай приглашал всю группу в ресторан.

Я смотрю на часы — мне не хочется, чтобы мой визит помешал Братешу принять своих гостей. Пора заканчивать беседу. Я пока не знаю, помогла ли она расследованию и поможет ли в дальнейшем. Я поднимаюсь и благодарю художника. Задержав мою руку в своей, профессор делится со мною мыслью, которая, видно, не дает ему покоя:

— И все же мне кажется, что вы что-то все-таки подозреваете…

— Почему вы так решили? — улыбаюсь я ему, уходя от ответа.

— Обычно самоубийствами занимается прокуратура, а не уголовный розыск.

Мне по душе люди, наделенные наблюдательностью и способностью делать соответствующие выводы из своих наблюдений, В этом Братешу никак не откажешь, он сразу отметил, что следствие ведут органы внутренних дел. Но едва ли стоит пытаться популярно ему растолковывать, что этот случай для нас — «палка о двух концах». И все же мне надо как-то объяснить ему мое участие в этом деле:

— Не говоря уже о том, что этот случай меня заинтересовал лично прежде всего с социологической точки зрения, есть тому еще две причины. Во-первых, по словам некоей домработницы…

— Лукреции? — перебивает меня художник. — Лукреция Борджяа, как называл ее Кристиан.

— Вы ее знаете?

— Еще бы! Ведь я не раз бывал в гостях на чердаке… Старая дева… со всеми вытекающими из этого обстоятельства печальными последствиями.

— Она сообщила следствию, что из мансарды исчез магнитофон и фотография девушки Кристиана… Ну а если что-нибудь исчезает с места происшествия — это уже забота милиции, угрозыска. Позвольте вас поблагодарить… Что же до похорон Кристиана Лукача, то вас наверняка поставит о них в известность Милуцэ Паскару, дядя покойного вашего студента.

Мы останавливаемся в дверях. Лицо художника вновь становится печальным. Пожимая мне руку, он горестно вздыхает:

— Это такое несчастье для всего института…

9

На улице стало еще холодней. А я и сегодня как на грех в одном пиджаке. Выйдя из института, я тороплюсь на Пьяца Палатулуй — я здорово проголодался, а там на уголке — «Экспресс», в котором обычно нет очереди.

Я заказываю себе порцию сосисок с горошком, бутылку «пепси» и поглощаю все это с неправдоподобной быстротой. В закусочной я малость обогрелся, и, когда вышел снова наружу, ветер показался мне еще более пронизывающим. Ускоряю шаг. Проходя мимо магазина «Адам», замечаю в витрине манекен, наряженный по последней моде. Невольно он напоминает мне художника Валериана Братеша.

«Вот бы его выставить в витрине, — несказанно радуюсь я своей-остроумной идее, — то-то бы народу набежало поглазеть!»

Идя по улице Каля Викторией, я круто изменяю свою точку зрения на этот предмет: «Можно ли так насмехаться над известной всему театральному миру личностью, над знаменитым художником?»

Итак, подытоживаю все услышанное от Братеша: лишение наследства ничуть не огорчило Кристиана Лукача, так же как не очень его опечалил и разрыв с Петронелой… Девушка бросила его ради женатого мужчины, который в свою очередь бросил ради нее свою семью. Таким образом, судя по всему, у Кристиана Лукача не было никаких поводов наложить на себя руки… Отсюда сам собою напрашивается вывод: он был убит. Но кто и с какой целью его убил?! Я пытаюсь хотя бы на время выбросить эту загадку из головы. Но она не дает мне покоя. Она отодвигает в тень все прочие варианты, черт ее подери!

Но, перебирая в памяти все то, о чем я говорил с преподавателем Кристиана Лукача, я отмечаю про себя, что очень уж легко мы пренебрегли одной, может статься, весьма немаловажной деталью. Творческая практика Лукача за рубежом… и в уме у меня уже начала вырисовываться, неясная, правда, пока, связь между этой поездкой за границу и ампулой с морфием… Но я отбрасываю эту мысль до поры до времени. Незачем возводить еще одно лишнее препятствие на пути к истине.

Несмотря на осеннее ненастье и пронизывающий ветер, Каля Викторией оживленна. Я как раз прохожу мимо магазина «Романс». Сейчас время обеденного перерыва, а Лили обедает обычно дома. Должен заметить, что будущая моя теща замечательно готовит.

«Щедрое сердце», — вспоминается мне сказанное Братешем об его ученике. Все, что я узнал о Лукаче, рисует его портрет одними идиллическими красками, не живое лицо получается, а что-то вроде лика праведника… Неужто у него так-таки не было ни единого недостатка?!

Что же до меня, то я вопреки этим радужным цветам, в которых описывают Лукача все без исключения, могу себе его представить только таким, каким увидел вчера на чердаке. Я и сам бы хотел стереть из памяти эту ужасную картину, забыть ее. Но она засела во мне, как старый ржавый гвоздь.

В конторе Поварэ встречает меня с такой радостью, будто я воротился из кругосветного путешествия.

— Я тебя ждал! У меня для тебя новости!..

Но я так вяло реагирую на это сообщение, что ставлю в тупик моего боевого соратника. Он старался, заполучил для меня важные новости, а я и ухом не повел!.. Я сажусь за свой стол, закуриваю, глубоко затягиваюсь дымом. Очень возможно, что у меня вид человека, снедаемого смертной тоской. Поварэ не выдерживает:

— Что с тобой? Ты неважно себя чувствуешь? Лучше уж мне ему не отвечать, иначе я не удержусь и выскажу все, что камнем лежит у меня на душе, и в первую очередь неодолимое желание пойти к полковнику и заявить по всей форме, что я отказываюсь от этого проклятого дела, даже вполне трезво отдавая себе отчет, что этот демарш увенчается диким скандалом на все управление.

— Ты что-то говорил о каких-то новостях… — вспоминаю я как бы с усилием. — Валяй. Что же до моего здоровья, то я никогда еще не чувствовал себя так замечательно!

— А мне показалось, что… Как ты меня и просил, я зашел в отдел борьбы со спекуляцией. У них действительно в производстве дело, по которому проходит некий Франчиск Мэгуряну… Может быть, тебя это уже не интересует?

Поварэ — образец методичности и исполнительности, у него каждая минута на счету. А как это важно в нашем деле — и говорить нечего. Ему надо точно знать, интересует меня эта проблема или не интересует, чтобы зря не точить лясы.

— Еще бы! Что ты узнал?

— Что к этому делу имеет отношение не Милуцэ Паскару, а его сын — Тудорел Паскару. Что тебя еще интересует?

Я наблюдаю за ним краем глаза сквозь табачный дым. Хорош гусь! Он что, по моему лицу не видит, что я сгораю от нетерпения?!

— Валяй дальше! — тороплю я его.

— Речь идет о группе фарцовщиков. Спекуляция иностранной валютой.

— Доллары? Марки?

— Вот, вот! Они орудуют у центральных гостиниц — «Интерконтиненталь», «Лидо»… Нащупаны их связи с контрабандистами по ту сторону границы.

— В чем именно замешан Тудорел Паскару?

— Пока не выяснено. Против него нет до сих пор улик. Потому-то он пока и на свободе.

— А в чем подозревается?

— В чем? В том, что именно он у них самый главный!

— Брось!.. И ничего конкретного против него не обнаружено?! — выхожу я из себя, будто только это обстоятельство и мешает мне распутать все узелки в деле о самоубийстве на улице Икоаней. — Что значит нет улик?!

Но мое возмущение не находит отклика у Поварэ. Он тут же ставит меня па место, напомнив о нашем с ним телефонном разговоре:

— Ты о чем меня просил? Чтобы я узнал, не занимаются ли в соседнем отделе делом какого-то Франчиска Мэгуряну и не замешан ли в нем твой Милуцэ Паскару. У меня и своих забот по горло!

Только не хватает, чтобы я сгоряча еще и с лучшим другом поссорился. Едва я собрался с духом, чтобы извиниться перед ним, как звонок телефона пресек мои благородные побуждения.

— Капитан Роман? — слышу я голос в трубке.

Сразу узнаю в нем металлические нотки, характерные для прокурора Бериндея.

— Именно с ним вы имеете честь беседовать! — внезапно улучшается мое настроение.

— Как хорошо, что я вас застал на месте! — В голосе его звенит неподдельное счастье. — Слушайте, капитан, спускайтесь вниз, я сейчас заеду за вами на машине.

— Сбавьте темп, старина, у меня и так голова кругом идет.

— Мне только что позвонили с улицы Икоаней и сообщили, что печать с двери квартиры Лукача сорвана и в помещение кто-то входил! Вы слышите меня?

Слышать-то я его слышу, но эта новость никак не укладывается у меня в голове. Я гляжу на Поварэ, и только слепой не прочел бы в моих глазах смятения: вот они, настоящие-то события, начинаются!

— Вы что, онемели, капитан? Что с вами? — выводит меня из шока голос прокурора.

— Все понял. Спускаюсь!

— Через десять минут я у вас, — заключаем прокурор и кладет трубку.

Частые гудочки — «занято, занято, занято…». Я сообщаю Поварэ свежую новость.

— Я тебе говорил, что это совсем не простой случай! — делает свое очередное открытие Поварэ.

— Я пошел… Вот еще о чем я тебя попрошу…

— Не стесняйся, — великодушничает Поварэ.

— Пока я буду в бегах, загляни опять в отдел борьбы со спекуляцией и узнай поподробнее все, что у них есть насчет Тудорела Паскару и особенно насчет его отца, Милуцэ: зачем они его вызывали? Чего от него добивались?.. Ясно?

Последний вопрос совершенно излишен, поскольку на всем белом свете нет такой проблемы, которая не была бы ясна как день для капитана Поварэ. Я пожимаю ему руку и выбегаю стремглав из кабинета.

Мне не пришлось долго ждать прокурора Бериндея. Я еще издали увидел, как его серый «трабант» едва тащится вдоль улицы Доброджяну-Геря. Я пошел ему па-встречу. Он увидел меня, притормозил, распахнул дверь.

— Битте! — торжественно приглашает он меня.

— К черту церемонии! — захлопываю я в сердцах дверку. — Лучше расскажите, что там стряслось!

Но он помалкивает — движение на этом перекрестке большое, того гляди, кто-то в тебя врежется. Лишь прорвавшись сквозь пробку, он сообщает мне:

— Ничего особенного произойти и не могло, капитан. Что-то около четырнадцати часов Лукреция Будеску, с которой приключился еще один обморок, очнувшись, вспомнила о нас с вами и, подумав, что мы все еще в мансарде, поднялась наверх. Дверь была полуоткрыта, она вошла… и тут кто-то, подкравшись к ней сзади, ударил ее чем-то по голове, и она опять потеряла сознание… Придя в себя, она кинулась к соседям, они позвонили в милицию, а те — мне. Вот и все. Или вам этого мало?

Я слушаю его со все возрастающим возбуждением, что вообще-то мне несвойственно. Обычно я сохраняю спокойствие в любых обстоятельствах, я воспитал в себе эту способность еще со времен учебы в офицерском училище. А уж потом, вместе с приобретением опыта, я выработал в себе ту степень уравновешенности и беспристрастности, без которых не обойтись следственному работнику и которые определяют самую суть его работы. Но сейчас испытываемое мной внутреннее напряжение говорило о том, что моя хваленая уравновешенность дала трещину.

Пока прокурор Бериндей рассказывал о случившемся, я вспоминал о шагах, которые слышал за дверью мансарды, и о том, как я кинулся на лестницу. Но тогда моя подозрительность казалась ни на чем не основанной, я сам был готов посмеяться над ней. Теперь же этот факт представляется мне совсем в другом свете. Теперь-то я убежден, что кто-то пытался вчера проникнуть в мансарду, а услышав голоса, кинулся бежать, лишь чудом уйдя от меня.

— Что означает ваше молчание? — нетерпеливо перебивает мои мысли прокурор.

Однако мне необходимо восстановить в памяти все подробности того, что произошло вчера: как я выскочил из мансарды и помчался вниз по лестнице — но за кем?! — как…

— Я бы догнал его, если бы он не спрятался, судя по всему, в уборной на лестничной клетке! — вдруг осеняет меня догадка.

— Вы продолжаете думать, что вчера кто-то был за дверью?

Бериндей отнюдь не легковерен, я это за ним знаю.

— Вероятно, это как раз и была первая попытка проникнуть в мансарду. Может быть, это сделал тот же тип, который проник туда сегодня…

Мы уже свернули на улицу Икоаней. Прокурор ведет машину с осторожностью всякого автовладельца-новичка.

— Я не спорю с вами, капитан. В конце концов, гипотезы можно строить и исходя из одних догадок. И все же, что вас побуждает думать, что в обоих случаях это был один и тот же тип? То есть мужчина? А почему бы этому типу не быть женщиной, а?

— Только мужчина способен нанести удар с такой силой, чтобы его жертва потеряла мгновенно сознание. Только мужчина мог бы так быстро сбежать по лестнице и к тому же на бегу найти единственный выход из положения. Женщины в подобных случаях теряются и сразу же выдают себя с головой.

После недолгого раздумья прокурор пожимает плечами:

— Что до меня, капитан, то, я полагаю, закон обязывает нас исходить только из доказательств, а не из гипотез. Дело Кристиана Лукача перешло в компетенцию угрозыска, но, когда оно вернется к нам в прокуратуру, я буду судить о нем, опять же опираясь на одни доказательства.

— Не торопитесь, еще не совершены все формальности по передаче дела из прокуратуры к нам.

Он тормозит у подъезда. Выходя из машины, мы прерываем нашу дискуссию. Во второй раз за сегодняшний день мы входим в этот дом. Лукреция Будеску, побледневшая, осунувшаяся, ждет нас с нетерпением. Даже накраситься позабыла. На ней другое платье, черное: траур. Она не одна, с ней кто-то из соседей. Увидев нас, сосед тут же предупредительно уходит.

Мы вновь поднимаемся по лестнице. Когда мы добираемся до самого верха, я прошу прокурора подождать, не сразу входить внутрь. Мы останавливаемся на пороге, исследуем дверь: она полуоткрыта, печать с нее сорвана. В замочной скважине ключ отсутствует. Я прошу Лукрецию Будеску рассказать нам все по порядку.

— Вы хотели поглядеть, не ушли ли мы отсюда? — пытаюсь я помочь ей собраться с мыслями.

— Да… — бормочет она.

— Зачем?.. Не торопитесь, давайте вспомним все с самого начала.

— Господи боже мой, куда же мне торопиться-то?! — Дрожащий голос выдает ее душевное смятение. — Я хотела вам еще кое-что сказать. Я вспомнила, что дней пять-шесть назад, дело шло к вечеру, я услышала, как Кристинел кричит… Он ругался с каким-то мужчиной. Я никогда не слыхала, чтобы он так кричал, вот я в испугалась. И тот, второй, тоже орал во всю глотку. Я хотела было постучаться в дверь и сказать Кристинелу, что их крик слышен на весь дом. Но в это самое время господин Цугуй послал меня по каким-то делам, ну я и пошла. А потом, когда я вернулась, Кристинела уже не было дома.

— Вы запомнили хотя бы что-нибудь из того, что они кричали?

Прокурор нервничает: разве, стоя в дверях, снимают свидетельские показания?! Но дело поручено мне, и — памятуя о той же прокуратуре, кстати, которая потребует от меня одни точные доказательства, — я обязан искать улики и эти самые доказательства где и когда угодно. Вот я их и ищу на пороге комнаты Кристинела Лукача. Если кого мне и жаль, то это Лукрецию Будеску — ей, бедняжке, достается пока что больше всех.

— Кое-что я расслышала, — пытается она мне помочь. — Только запамятовала… Они ссорились из-за каких-то денег, наследства какого-то…

— Может быть, он ссорился со своим двоюродным братом?

— Не знаю, — разводит она беспомощно руками, — больше я ничего не знаю…

— И на том спасибо, — успокаиваю я ее. — Ну а сегодня как было дело? Дверь была открытой, когда вы поднялись сюда?

— Но совсем…

— Вот так?

Женщина волнуется, она искренно хочет дать ясный и правдивый ответ:

— Да нет… чуть побольше.

— Ключ был в замке?

— В замке, — уверенно подтверждает она. — А теперь его нету! — вдруг замечает она с ужасом отсутствие ключа.

— И что вы сделали потом?

— Я постучалась, только никто не отозвался. Я в подумала, что вы меня не слышите, и решила войти.

Мы переступаем порог мансарды. Тот, кто был тут до нас, забыл погасить свет.

— Ну вошли, — подбадриваю я ее, — и где вы остановились?

Лукреция Будеску оглядывается растерянно вокруг, как бы ища точку опоры.

— Я ступила шага два или три и остановилась…

— Остановились. Отчего?

— В мансарде никого не было. Я перепугалась и стала кричать: «Господин прокурор, господин прокурор!..» Потом у меня сразу потемнело в глазах…

— Где вы упали?

— А точь-в-точь на том самом месте, где я сейчас стою! Не обязательно быть следователем, чтобы воочию себе представить то, что здесь произошло. Неизвестный, проникший в жилище Лукача, застигнутый врасплох появлением Лукреции Будеску, решил избавиться от нее и что есть силы ударил по голове.

Неожиданно Лукреция спрашивает вполголоса:

— Соседи говорят, что он сам повесился… Это правда? Бериндей, пораженный этим вопросом, напоминает ей:

— Так не вы ли сами первой вошли в мансарду и увидели…

— Я не помню… — Кажется, будто она сейчас только ужаснулась, узнав об этом от нас.

— Да, повесился, — подтверждает прокурор.

Я оглядываюсь вокруг и мучаюсь простейшим вопросом: у того, кто сорвал с дверей печать, был ключ, с помощью которого он и проник на чердак. Срывая печать, этот некто шел на риск. С какой целью? Что он искал здесь? Что за чрезвычайные обстоятельства заставили его проникнуть в опечатанную прокурором квартиру? То, что он сумел в два счета избавиться от Лукреции Будеску, застигнувшей его врасплох, свидетельствует, что это человек опытный или по крайней мере хладнокровный.

Я обследую мансарду. Прокурор ходит за мной по пятам. Одна Лукреция Будеску застыла на месте, как соляной столб. Все предметы обихода Кристиана Лукача находятся па своих местах, там, где мы их оставили утром, — у меня память сыщика, натренированная на такие вещи. Значит, тот, кто побывал здесь, так и не нашел того, что искал? Либо же ему помешало появление Лукреции Будеску, и он был вынужден отказаться от своих намерений? Или, может быть, он сам испугался того, что сорвал с двери печать, и махнул на все рукой?..

Но когда я захожу за занавесь, отделяющую кухню от собственно комнаты, мне кажется, что что-то находится не на прежнем месте. Я точно помню, что один из табуретов стоял возле газовой плиты. Теперь же кто-то переставил его к выходящему на крышу низкому слуховому окну, сквозь которое проникает на чердак вялый свет осеннего дня. Я пытаюсь его открыть, но отсюда, снизу, мне это не удается. Я прошу Лукрецию Будеску подойти ко мне.

— Где обычно стоял этот табурет? — спрашиваю я, пытаясь заодно удостовериться, в какой степени можно положиться на ее память.

Женщина, еще более побледнев — ее какая-то неживая бледность просто устрашает меня, — показывает рукою в сторону газовой плиты, и я вижу, как мелко дрожит ее рука.

Я взбираюсь на табурет и чуть не ударяюсь головой о балку потолка. Окошко маленькое — сантиметров пятьдесят в высоту и восемьдесят в ширину. С первого же взгляда я замечаю, что шпингалет откинут. Сам не знаю почему, но я уверен, что вчера вечером или даже сегодня утром окно было закрыто на шпингалет. С высоты табурета я смотрю на Лукрецию — руки, находящиеся в неустанном бессознательном движении, выдают ее возбуждение.

— Вы обычно мыли, наверное, и это окно, не так ли? Она устало кивает в ответ:

— Да… вот фонарь в потолке — нет, — уточняет она, — мне до него не дотянуться, его мыл сам Кристинел.

— Это окошко когда-нибудь открывалось?

— Он открывал его, только когда сам бывал дома. Однажды он оставил окно открытым, а тут как раз началась гроза, и всю комнату залило водой.

Я открываю окошко. Но чтобы разглядеть отсюда скат крыши, круто спускающейся к водосточному желобу, мне надо приподняться на цыпочки. Передо мной — прямоугольник серенького неба, стена соседнего дома. Я опускаю глаза на скат крыши и внимательно рассматриваю его от оконца до водостока. И вдруг замечаю в желобе чуть поблескивающую металлическую коробку. Тут не нужна особая профессиональная наблюдательность или интуиция, чтобы догадаться, что коробка была выброшена в окно и скатилась ко крыше вниз, застряв торчком — именно торчком, иначе мне бы ее отсюда не обнаружить, — в желобе. И хоть глаза у меня слезятся от напряжения, я ни на секунду не сомневаюсь в том, что это коробка из-под медицинского шприца. Не застрянь коробка в водостоке, она скатилась бы вниз и упала во двор.

Я молча спускаюсь с табурета и прошу прокурора повторить мои действия. Он недоуменно меряет меня взглядом с головы до ног, будто удостоверяясь, не сошел ли я с ума, но послушно влезает на табурет. Он чуть повыше меня ростом, и ему даже не нужно тянуться на цыпочках.

— Видите?

— Что именно я должен видеть?

— В желобе, не на дереве же во дворе!

Рядом со мною мается Лукреция Будеску, она вся скрючилась, пытаясь унять нервный озноб.

— Вижу… Коробка.

— Что за коробка?

— Металлическая… Шприц! — догадывается прокурор, не сводя глаз с водостока. — Невероятно!

Лукреция Будеску внезапно издает громкий стон.

— Что с вами? Вам худо?

— Меня сейчас вырвет!.. — едва успевает произнести она и бросается к выходу.

Прокурор сошел с табурета, и оба мы, не сговариваясь, смотрим в сторону двери. Впрочем, это скорее из чувства вины — уж слишком непосильную ношу мы взвалили на плечи этой больной женщины…

— Странное существо! — бормочет ей вслед Бериндей, удивленный неожиданной ее реакцией.

— Ну а теперь что вы скажете?

— Никаких сомнений — коробка была выброшена из окна мансарды!

Я смеюсь, довольный своей находкой.

— Никаких сомнений также, что неизвестный, проникший на чердак, сделал это для того, чтобы забрать отсюда коробку, но кто-то ему помешал это сделать, и тогда он выбросил ее второпях туда, где бы мы, по его мнению, не мог ли ее обнаружить.

— Но в обоих случаях, — высказываю я предположение, — это был не чужой, а человек, хорошо знакомый с мансардой Лукача.

Я снова взбираюсь на табурет, охватываю глазами ширину окошка и сообщаю прокурору свое намерение:

— Собственно, при моей комплекции я вполне могу в него пролезть…

Прокурора это приводит в ужас:

— Вы что, в своем уме?!

Я только усмехаюсь в ответ. У меня есть все основания веселиться: внутренний голос внушает мне безо всяких колебаний, что именно в этой металлической коробке и находится ключ к разгадке всего дела.

— Меня разбирает любопытство… Можете вы себе это представить, товарищ прокурор? Я убежден, что мы нашли именно тот самый шприц, над исчезновением которого ломали себе голову. Да и вообще — отчего бы мне не полезть на крышу?!

Но прокурора мое желание шокирует, и он прибегает к самому, на его взгляд, неотразимому контраргументу:

— Вас увидят с улицы, из соседних дворов!

Впрочем, я уже раздумал лезть на крышу. Тут не обойтись без Григораша — на коробке наверняка остались от-печатки чьих-то пальцев. Я делюсь этим соображением с прокурором.

— Я сбегаю к автомату и позвоню Григорашу, — заключаю я.

— Возвращайтесь поскорее. Мне тут одному как-то очень уж неуютно на этом чердаке… — не то в шутку, не то всерьез признается прокурор.

Я спускаюсь бегом по лестнице. Останавливаюсь на миг у двери комнаты Лукреции Будеску, слышу оттуда ее плач — она всхлипывает совсем как ребенок… Я не нахожу в этом ничего удивительного. «Странное существо», — сказал о ней прокурор. Но отчего?.. Только лишь по той причине, что она — старая дева, безнадежно влюбленная в покойного Кристиана Лукача?.. Впрочем, эти слезы просто-напросто естественное следствие страха и недавнего обморока.

Напротив ворот я замечаю маленькое кафе с телефоном-автоматом. Прежде чем уступить мне, телефон нагло заглатывает три монеты. Григораш, по счастью, оказывается на месте и без долгих слов соглашается прибыть через десять минут на «место происшествия».

Я знаю, что ему можно довериться абсолютно во всем. Особенно его профессиональной тщательности. Впрочем, и сам великий Шерлок Холмс не мог бы довести до конца ни одного из своих расследований, не будь у него под рукой лаборатории и, главное, верного и преданного друга, доктора Ватсона.

У меня тоже в этом смысле серое вещество вполне на уровне, не будем прибедняться, но без помощи Григораша мне никак не обойтись. Это как в футболе — для того, чтобы забить гол, я должен получить точный пас от своего партнера. Забиваю мяч в ворота я, это мне аплодируют трибуны, но заслуга тут не только моя, а в равной степени и того, кто вывел меня на ударную позицию. Впрочем, это сравнение — как, собственно, и всякое другое — весьма относительно. Во-первых, у нас в угрозыске никому и в голову не придет тебе аплодировать, в нашей конторе это такая же редкость, как снег в июле. В этом смысле у нашего полковника даже принцип выработан: «За что тебя, старина, хвалить? За то, что ты вывел на чистую воду преступника? Так ведь это твое ремесло! За это тебе и платят деньги. Ведь никто же не аплодирует токарю высшего разряда за то, что он обработал деталь с величайшей точностью?!»

С ним можно согласиться, с полковником, а можно и не соглашаться. Доброе слово, как известно, и кошке приятно. Особенно сказанное к месту и ко времени, от него и на сердце веселее становится.

Возвращаясь, я снова прохожу мимо комнаты Лукреции Будеску. Плача уже не слышно. То ли успокоилась, то ли ушла куда-нибудь.

Прокурор ходит в ожидании взад-вперед по комнате и курит одну сигарету за другой.

— Где вы пропадаете? Я тут чуть не загнулся от скуки! Ну что, дозвонились?

Я пересказываю ему свой разговор с Григорашем, не упускаю и того, что слышал, как плакала за дверью Лукреция Будеску. И все время невольно кошусь на слуховое окно — прямоугольник скучного, серого неба.

— Я еще раз пролистал рисунки Кристиана Лукача, — сообщает мне Бериндей.

Только сейчас я замечаю на постели папку с эскизами студента. Она раскрыта на портрете Петронелы Ставру.

— Он был очень талантлив! — заключает со вздохом прокурор.

Я подхожу к постели и тоже долго рассматриваю портрет. Бериндей делится со мной мыслью, которая и мне тоже приходила уже на ум:

— Вы думаете, это — она?.. Ведь она учится на медицинском…

И хотя эта гипотеза очень соблазнительна, я ее пока отвергаю:

— Это было бы слишком просто… Нет, не думаю. Прокурора не убеждает моя ни на чем, собственно, не основанная категоричность. Он требует доказательств. Что ж, они у меня, кажется, есть.

— Вы забываете об ударе, нанесенном кем-то Лукреции Будеску. Это был сильный удар, его нанес, несомненно, мужчина.

Но и это его не убеждает. Он приводит достаточно основательное возражение:

— Мы ведь ее еще не видели, эту Петронелу. Очень может быть, что она девушка рослая, спортивная, сильная. К тому же вполне возможно, что она приходила сюда не одна, а с новым своим любовником, ради которого и бросила Кристиана Лукача.

Прокурор умом не обделен. Как и воображением, впрочем… Его гипотеза вполне логична, выводы похожи на правду, они подводят меня вплотную к версии о несчастном случае: Кристиан Лукач, страдая от почечного приступа, попросил свою бывшую возлюбленную сделать ему обезболивающий укол, она ошиблась дозой, испугалась, позвала на помощь своего нового дружка. Ну и так далее… Да, вариант начинает обретать более или менее четкие контуры.

— Но есть еще кое-что, — продолжает прокурор, — что мы упустили из виду. Тот, кто вскрыл опечатанную дверь и проник сюда, воспользовался ключом, а ключ мог быть только у…

— С таким же успехом он мог открыть дверь отмычкой, — опровергаю я его без особой убежденности. — К тому же я уверен, что и у Лукреции Будеску есть ключ от мансарды. Выходит, по-вашему, мы и ее должны подозревать?

Прокурор по отвечает, молча курит. Но это ею замечание насчет ключа уже пускает во мне корни.

— Я непременно спрошу Лукрецию Будеску, нет ли у нее ключа от чердака. А также, не было ли ключа у Петронелы Ставру.

Он соглашается со мной. Я закрываю папку с рисунками как раз в тот момент, когда в дверях появляется Григораш.

— Приветствую вас, господа! И десяти минут не прошло — а я уже тут как тут!

Он снимает пальто — он так спешил, что запарился, — ставит на пол свою походную сумку с профессиональной аппаратурой и с ожиданием смотрит на меня.

— Ну-с, что я на этот раз должен фотографировать? Я беру его за руку, веду, как ребенка, к окошку и прошу влезть на табурет. Его это, кажется, забавляет.

— Ты хочешь, чтобы я выпрыгнул в окошко?

— Лезь, — подталкиваю я его, — прыгать пока не придется, но… Что тебе видно за окном, ну?!

Григораш послушно глядит во все глаза в окно и через несколько секунд вскрикивает:

— Черт! Металлическая коробка! Шприц! — Он смотрит на меня сверху вниз и, кажется, запляшет сейчас от радости. — Сфотографировать-то я ее сфотографирую, но как ее достать оттуда?!

— А тебе все подавай на блюдечке? — И, не долго думая, я снимаю с себя пиджак.

— Капитан! — пытается меня остановить прокурор. — Не делайте глупостей!

Григораш придерживается противоположной точки зрения. Он ограничивается лишь тем, что тактично указывает мне на опасность предприятия. Пока я расшнуровываю ботинки, он принимается за дело: упершись локтями в подоконник, щелкает фотокамерой.

— Вы не в своем уме, капитан! — Прокурор вполне искренно боится за мою жизнь, и это меня трогает почти до слез. Я пытаюсь привлечь его на свою сторону:

— А что прикажете делать? Вызвать пожарных? Но Бериндею не до шуток.

— Это, во всяком случае, было бы разумнее. Закон предоставляет мне право призвать на помощь, кого бы я ни счел необходимым, в том числе и пожарных.

— Игра не стоит свеч! — поддерживает меня Григораш. Он уже отщелкал свое, спустился с табурета и смотрит па меня с нескрываемым любопытством, будто на космонавта, готовящегося выйти в одиночку в открытое космическое пространство.

Я закатываю рукава рубашки.

— Вам бы и штаны еще с себя спять для полноты картины! — не то шутливо, не то с осуждением фыркает Бериндей.

Григораш не забывает предупредить меня:

— Платок носовой при тебе? Вытащи его, чтобы он был под рукой, не то начнешь там, на крыше, выворачивать карманы…

Своевременный совет. Я вынимаю платок из кармана и засовываю его за брючный ремень. Потом обращаюсь к аудитории голосом человека, идущего на эшафот:

— Молитесь за меня!

Взбираюсь на табурет, внимательно оглядываю скат крыши за окном. Он не такой уж и крутой. Я хватаюсь обеими руками за подоконник и подтягиваюсь, как на турнике. Теперь я наполовину высунулся из окна, осенний воздух холодит мне лицо и грудь. Надо мной во все небо серые, насупившиеся тучи. Еще одно усилие, и я опираюсь коленями на подоконник. Еще одно — и я уже на крыше.

Теперь самое трудное — подняться на ноги и, стоя во весь рост на крутизне ската, не потерять равновесия. Я проделываю все это не спеша, осмотрительно. На мгновение у меня в голове промелькнула до чрезвычайности здравая мысль: а так ли был не прав прокурор насчет пожарных?.. — но пронизывающий ветер тут же уносит ее, словно осенний лист.

Григораш взобрался на табурет, высунулся в окошко: ни дать ни взять портрет в темной раме. Он подбадривает меня улыбкой и предлагает:

— Может быть, подстраховать тебя ремнем?..

Но мне уже не до страховки. Я чувствую спиной, с каким напряжением и беспокойством он смотрит, как я медленно, шаг за шагом, спускаюсь к водосточному желобу. Металл крыши холодит мне сквозь носки ноги. Ветер усилился, раскачивает меня, хотя, может быть, это мне просто так кажется. Я уговариваю себя, что никакой опасности нет, что я могу упасть, только если потеряю напрочь сознание. Кажется, уговорил — теперь я чувствую себя увереннее. Двое мальчишек, играющих в футбол в соседнем дворе, заметили меня и замерли от удивления. Вот я и у желоба наконец, у самого края крыши, на высоте метров сорока. Металлическая коробка — у моих ног. Теперь-то я понимаю, как уместен был совет Григораша насчет платка, хорош бы я был сейчас, рыскающий по карманам. Я вытаскиваю платок из-за ремня, приседаю на корточки и накрываю платком коробку. Я должен, я обязан сохранить в нетронутости отпечатки пальцев на ней, если кто-то, конечно, их там оставил. Мои собственные пальцы напряжены и похожи на когти хищной птицы. Я цепко ухватываю ими коробку. Из-за спины я слышу щелчок, еще один.

— Снимки для семейного альбома! — весело кричит мне сзади Григораш.

Его слова напомнили мне о Лили. Каково было бы ей увидеть меня сейчас на краю крыши?.. Я медленно выпрямляюсь с коробкой в руке. Перевожу дыхание и сантиметр за сантиметром поднимаюсь по скату к спасительному окну. Пот льет с меня ручьем. Подъем кажется мне бесконечным, может быть, и потому, что все мое внимание сосредоточено теперь на том, чтоб, не дай, бог, не уронить мое «сокровище».

— Кинуть тебе ремень? Я подтяну тебя! — спрашивает меня Григораш, с тревогой следя за каждым моим движением.

— Лучше отойди от окна! — кричу я ему. Меня качает из стороны в сторону, да к тому же от напряжения стало перехватывать дыхание.

Голова Григораша исчезает из проема окна. Последние шаги даются мне и вовсе с трудом, но вот я и у окна. Григораш протягивает руку, чтобы взять у меня коробку. Я отдаю ее, и мне сразу становится полегче, словно камень с души свалился. Я стою несколько мгновений во весь рост, балансируя руками, ветер охлаждает мое разгоряченное тело. Мальчишки снизу машут мне руками. Я им улыбаюсь, хотя едва ли на таком расстоянии они могут оценить мою жизнерадостность. Потом я приседаю, переношу через подоконник ноги, нащупываю ими табурет. А вот и пол. Пот заливает мне глаза, дышать и вовсе нечем.

— Милостивый государь, — кричит на меня прокурор, — я даже не знаю, как вас назвать! Мы все-таки юристы, а не каскадеры!

Григораш подражает его интонации:

— Мы овладели бесценным вещественным доказательством, милостивый государь, остальное не имеет никакого значения!

Он бережно освобождает коробку от моего носового платка, рассматривает ее, как не имеющее цены сокровище. Затем пытается одними указательными пальцами приоткрыть крышку. Это ему удается.

— Вот и шприц! — кричит он радостно. Счастливо улыбается то мне, то прокурору. — Вы уж не взыщите, я его выну из коробки только в лаборатории.

Я тороплю его:

— Вали отсюда и принимайся немедленно за дело!

Я доволен: загадка смерти Кристиана Лукача начинает понемногу проясняться. Ампула, шприц, морфий… Ведут же куда-нибудь, к какой-то цели, эти следы!

После ухода Григораша в мансарде наступает долгое молчание. Много спустя прокурор прерывает его:

— Кому принадлежал этот шприц?..

Меня впору хоть выжимать, так я вспотел… Сейчас бы под горячий душ!

— Кто это может знать, пока Григораш не обнаружит на нем «визитную карточку» преступника и не удовлетворит наше любопытство?..

Я закуриваю. Прокурор ходит взад и вперед по комнате и вдруг останавливается как раз под крюком, на котором еще вчера висел в петле Кристиан Лукач. Впрочем, сам он этого не замечает.

— Вы полагаете, что вчера этот шприц находился здесь, в комнате, но мы его не заметили? Или же…

Он не заканчивает фразы, глядя на меня с ожиданием. Я завершаю мысль за него:

— …или же преступник нарочно принес его обратно, чтоб еще больше запутать нас, понимая, что мы наверняка нашли забытую им ампулу?.. Нет, едва ли… Тот, кто сорвал с двери печать и проник на чердак…

— …с помощью ключа от этой двери… — дополняет меня в свою очередь прокурор.

— …проник сюда, преследуя одну из двух возможных целей: первая — вспомнил об ампуле и решил проверить, там ли еще она, где он ее вчера забыл, а заодно удостовериться, не обнаружили ли мы и шприц, вторая цель — он с опозданием отдал себе отчет, как опасно для него, если мы обнаружим выброшенную им на крышу коробку со шприцем, и решил вернуться, с тем чтобы забрать ее оттуда… Он решился па это, полагая, что мы окончательно поверили в самоубийство Кристиана Лукача.

— Значит, вы полагаете, что перед нами преступление?

— Либо непредумышленное, либо же вполне сознательное!

Прокурор удовлетворенно улыбается:

— Стало быть, капитан, вы уже не в претензии на то, что я вам испортил вчерашний вечер?

— На это я смогу вам ответить, только когда дело будет закрыто.

— А может быть, их было двое? — не унимается любознательный прокурор Бериндей.

— Что вы пристали с ножом к горлу?! — выхожу я из себя, гася окурок пальцами. — С меня было бы вполне достаточно и одного преступника, хотя я не исключаю и того, что их могло быть и двое. Давайте покончим хотя бы с протоколом! Я хочу еще сегодня повидаться с Петронелой Ставру.

— Теперь-то вы вправе и ее подозревать.

— Пока что я никого не подозреваю, — прерываю я его в сердцах.

— Я пойду за Лукрецией Будеску, — вызывается прокурор. — Кстати, узнаем у нее насчет ключа.

— О'кей, — соглашаюсь я.

Он выходит из мансарды. Я слышу его шаги на лестнице. Подхожу к слуховому окну, закрываю его. Табурет ставлю на то место, где он стоял, когда мы сюда пришли. Окидываю медленно взглядом жилище, на котором сохранился еще и сейчас отпечаток личности Кристиана Лукача.

«Что же это с тобой приключилось, парень?.. — ловлю я себя на том, что мысленно говорю с ним, как со старым другом. — Кому же это было нужно, чтобы ты ушел из жизни? И зачем?.. Или же это был просто-напросто несчастный случай? Если уж у тебя и вправду начался приступ и надо было сделать тебе болеутоляющий укол, почему же ты не вызвал «скорую»?..»

Углубившись в свои мысли, я и не услышал, как вернулся прокурор. Я вздрогнул, когда он заговорил запыхавшись:

— Ее нет у себя в комнате! Ушла. Пошла якобы в церковь. Я это узнал у какой-то старушки из семейства Цугуы.

— Ушла?! — огорчаюсь я тому, что и на этот раз придется отложить оформление протокола, которого ждет от меня начальство.

— Что будем делать?

И тут я почувствовал, что чертовски оголодал. В «Экспрессе» я съел сущую чепуху. И маме я так и не позвонил. А теперь чует мое сердце, что уже и не выберу минутки свободной, чтобы позвонить ей.

— Вот о чем я вас попрошу… у меня на сегодня еще куча дел. Займитесь-ка вы сами показаниями Лукреции Будеску.

Прокурор Бериндей смотрит на часы, прежде чем ответить мне обиженным тоном:

— Позвольте вам заметить, что вот уже час, как мой рабочий день кончился. Ведь могу же и я захотеть пойти в кино, не правда ли, да к тому же, может быть, и не один, а?.. На того же «Зорро», к примеру. Как, по-вашему, могу я себе такое позволить хоть раз в неделю?..

Я смеюсь, хотя вчера в такой же ситуации мне было совсем не до смеха. Напоминаю ему:

— Нам нельзя терять связи. Очень может быть, что мы еще понадобимся сегодня друг другу, — и направляюсь к двери.

— Я с вами, — говорит прокурор, — я вас отвезу на машине, перекушу где-нибудь и вернусь, чтобы побеседовать с Лукрецией Будеску.

— Дверь опечатаем снова?

— Непременно.

Мы выходим на лестничную площадку. Я наблюдаю, как запирает он на ключ дверь и готовится ее опечатать, и говорю себе: «У двух человек были ключи от этой двери — у Лукреции Будеску и у Петронелы Ставру». Невольно сопоставляю два элемента, которые могут послужить уликами обвинения: ключ и шприц.

— Было бы неплохо, — делюсь я с прокурором идеей, которая только что пришла мне на ум, — было бы неплохо побеседовать с Петронелой Ставру именно здесь, в квартире бывшего ее возлюбленного.

Прокурор ужо опечатал дверь. Моя идея не вдохновила его:

— Неплохо бы. Но для этого нужно юридическое обоснование, иначе мы не вправе ее сюда вызывать. Пойдемте!

Мы спускаемся по лестнице, ненадолго останавливаемся у двери в комнату Лукреции Будеску, стучимся. Но ее все еще нет.

— Что-то долго молится она в церкви! — замечает прокурор. — Куда вас отвезти?

Небо заволокло темными тучами, готовыми разразиться дождем. А я без плаща. Но мне не до того.

— В управление.

— Хорошо бы ваша контора подкидывала мне бензин, я только и делаю, что вожу вас из одного конца города в другой, — поддевает меня прокурор, заводя свой «трабант».

— Добро бы у вас был автомобиль, а то ведь этот все равно что мотоцикл о четырех колесах, — не остаюсь в долгу и я.

И тут я вспоминаю, что пообещал своей невесте купить такой же мотоцикл о четырех колесах ко дню нашей свадьбы. Впрочем, по всему видать, до этого еще далеко.

10

Поварэ в кабинете нет, но под телефоном я нахожу записку от него:

Многоуважаемый товарищ, тебя искала Лили, а твоя матушка велела мне надрать тебе уши. Опять на проказничал?.. Дело валютчиков пахнет отнюдь не фиалками. Я навел кое-какие справки, расскажу подробно при встрече. Кстати, номер телефона Петронелы Ставру — 73-8-63. Авось тебе пригодится.

Твой П.

До чего же обязательный молодой человек, этот Поварэ! Одно он забыл мне сообщить: куда он смылся и где я мог бы при необходимости его отыскать. Вдруг он мне понадобится? Однако в благодарность за номер телефона Петронелы Ставру я готов проявить снисходительность. Более того, я прощаю его. Я поднимаю трубку, набираю ее номер и не без интереса жду, что будет дальше. Мне отвечает, однако, вполне мужской голос, что несколько сбивает меня с толку. Но я тут же делаю ответный ход:

— Квартира Радована?

— Минутку, пожалуйста! — уклоняется от ответа мужчина, а через некоторое время в трубке раздается уже женский голос, несколько, как мне показалось, растерянный:

— Что вам угодно?

— Мадам, — прикидываюсь я дурачком — товарищ Радован вернулся из-за границы?

— Кто это говорит?

— Майореску, старинный его приятель. Я тоже только что вернулся из чужих краев, — вру я без зазрения совести.

— Нет, еще не вернулся.

— А когда должен вернуться, вы не знаете?

— Никак не раньше, чем месяца через три.

Я прошу прощения за то, что обеспокоил, и кладу трубку на рычаг. «Значит, она дома. Можно нанести визит… И безотлагательно». Я уж и позабыл, что умираю от голода, позабыл, что мне непременно надо позвонить маме, не говоря уж о невесте… Заказываю у диспетчера управления машину и, к величайшему моему удивлению, тут же получаю ее.

Еще и пяти нет. Я называю шоферу адрес.

— Это по соседству с моим домом! — радуется он такому совпадению.

— Тем более! Жми на всю! — тороплю я его, памятуя о народной мудрости: «куй железо, пока горячо!»

Шофер, кажется, только и ждал этого, чтобы рвануть с места на полной скорости. Я закрываю глаза, мне не хочется думать ни о чем, кроме Петронелы Ставру. Благодаря портрету, написанному ее бывшим возлюбленным, мне нетрудно представить ее себе — красивую, обаятельную. А голос, который я услышал только что по телефону, был какой-то тусклый, усталый, это был голос человека, обессиленного страданием…

Впрочем, подумал я, может быть, у нее вообще такая манера разговаривать по телефону; я знаю многих женщин, которые усвоили себе раз и навсегда вот такой тон вечного страдания и усталости от жизни. А может, она просто-напросто больна… Если же я застану там сейчас еще и мужчину, который поднял трубку, когда я позвонил, — считай, что я одним выстрелом двух зайцев убил.

Машина резко тормозит. Водитель ворчит — мы вынуждены пристроиться в хвост автобусу, который еле-еле ползет.

— Что будет дальше, если уже сейчас такое движение в городе?! — риторически вопрошает мой шофер.

Но мысли мои далеки от этой проблемы. Перед моими глазами стоит портрет Петронелы Ставру. Захочет ли она поехать со мной на квартиру ее бывшего возлюбленного?

Опять резко тормозим. Я чуть не прошибаю головой лобовое стекло. Но водителя не в чем упрекать — ведь это я же и велел ему гнать, невзирая на все запрещающие знаки. Вот он и гонит в полное свое удовольствие.

Через пять минут я стою перед домом, а еще через две — перед дверью квартиры, которую снимает Петронела Ставру. Этой моей сногсшибательной оперативностью я обязан в равной степени и точности адреса, который раздобыл Поварэ, и виртуозности шофера. В тусклом свете лампочки на лестничной площадке я едва различаю под кнопкой электрического звонка фамилию той, которую ищу. Нажимаю на кнопку, из-за двери раздается мелодичный звонок. Я стою так, чтобы меня не было видно через дверной глазок. За дверью никакого движения. Звоню еще раз. И вновь ни ответа ни привета. Я смотрю на часы — после нашего телефонного разговора прошло не более десяти минут. Вновь звоню, уже решительнее и дольше. И тут за дверью раздается ее голос:

— Кто там?

Ко мне мигом возвращается хорошее настроение.

— Будьте любезны, мне нужна госпожа Петронела Ставру.

За дверью наступает ничем не объяснимое долгое молчание, будто своей просьбой я кого-то смертельно обидел.

— Вы, вы мне нужны, госпожа Ставру! — настаиваю без обиняков, будто мне отсюда видно, что это именно она стоит за дверью.

Мне удается ее убедить. Она неуверенно и боязливо отпирает дверь. Я узнаю ее с первого взгляда, хоть меня и поражает ее бледность, ее глубоко запавшие, в темных кругах глаза, преисполненные страдания… «Она плакала! — догадываюсь я. — Значит, знает уже… Кто ой сказал?» Обессилевшим голосом она спрашивает:

— Что вам нужно?

Она не собирается приглашать меня в комнату. Это ее право — откуда ей знать, кто я такой. Я называю себя, показываю свое удостоверение. Глаза ее расширяются от испуга.

— Мне хотелось бы с вали побеседовать.

Моя просьба и вовсе сбивает ее с толку, в ответ она бормочет что-то невразумительное. Потом, словно вспомнив о чем-то, оглядывает себя, давая мне этим понять, что она не в том виде, чтобы принимать гостей: на ней домашний халат, под которым нет ничего, кроме ночной рубашки.

— Вам придется подождать несколько минут…

Что ж, ничего не поделаешь. Я жду около входной двери на площадке. Дом, по-видимому, коридорной системы — по правую и левую сторону длиннющего кулуара выстроились двери в однокомнатные квартиры — «гарсоньерки». На лестнице кричат во всю глотку ребятишки. Не хотел бы я получить квартиру в этаком спичечном коробке…

Наконец Петронела Ставру вновь открывает передо мной дверь. Собственно, она лишь надела другой халат, только-то. Разве что не такой прозрачный, как прежний.

Она приглашает меня в комнату. Я вхожу, вполне уверенный, что застану там мужчину, с которым говорил по телефону. Но я ошибся — в квартире нет никого, кроме девушки. Может быть, ее новый возлюбленный еще не живет с вей под одной крышей.

Я пришел явно не вовремя: постель еще даже не убрана. Рядом с нею на полу стоит пепельница, полная окурков. Кресло около двери. В него-то меня и приглашают сесть, а сама Петронела садится на краешек постели.

Я хочу начать все с самого начала, но Петронела Ставру меня опережает.

— Я знаю, зачем вы пришли, — вздыхает она с белью, и глаза ее наполняются слезами. Она утирает их мятым платочком. — Я уже знаю!..

Я чувствую себя довольно-таки глупо. Я не могу отвести от нее глаз — хоть она и моложе меня, я думаю, лет на двенадцать, хотя жизненного опыта мне не занимать, но что касается отношений чисто личных, будничных… как это ни смешно, по в этих вопросах я совершенно теряюсь, чего уж тут скрывать. Я сижу перед нею и тушуюсь и не знаю, что ей сказать, как ее утешить… В итоге я жду, пока она выплачется, может быть, именно это ей сейчас больше всего и надо. Между тем я внимательно оглядываю комнату. Стандартная мебель, с грехом пополам размещенная на не более чем восемнадцати квадратных метрах. Слева дверь, ведущая, по-видимому, на балкон. Па стене справа, выше полок с книгами, висит выполненный углем, несомненно, рукою того же Кристиана Лукача портрет Петронелы. В отличие от того, что был найден в папке на чердаке Лукача, на этом модель схвачена в другом ракурсе. Здесь он уловил смущенный, потупившийся взгляд своей возлюбленной, глаза, опущенные долу, длинные волосы черной волной скрывают наполовину лицо… На этажерке, стоящей у противоположной стены, я замечаю врачебную сумку с красным крестом в белом круге и сразу вспоминаю о коробке со шприцем, найденной в водосточном желобе.

Я прерываю молчание, спрашиваю ее негромко:

— Когда вы узнали обо всем?

Я стараюсь говорить так, чтобы не нарушить душевного состояния хозяйки, преисполненной горя. Петронела поднимает на меня глаза, и теперь я вижу совсем близко ее чуть удлиненное прекрасное лицо — оно и то же, и вовсе не то, что на портрете.

— Часа три или четыре назад… — У нее заплаканные, покрасневшие глаза. — Ко мне пришел в университет его двоюродный брат и сообщил… — Подносит к глазам платок и шепчет: — Я не могу в это поверить, господи!..

— Вы узнали о случившемся от Тудорела Паскару? Она вздрагивает — по-видимому, не ожидала от меня такой осведомленности.

— Вы его знаете? Да, от него. Правда, что он не оставил никакого письма?..

Я подтверждаю это, прошу позволения закурить. Петронела Ставру встает — она высокого роста, стройна, — берет с пола пепельницу, извиняется и выходит то ли на кухню, то ли в ванную, мне отсюда не видать: в комнате светло, а в холле, куда она вышла, темновато. Она тут же возвращается с пустой пепельницей, ставит ее на подлокотник моего кресла, снова садится на край постели. Я предлагаю ей сигарету:

— Курите?

— Нет, я не курю.

«Так, стало быть, не курит, — отмечаю я по привычке про себя. — В таком случае, кто же оставил после себя столько окурков сигарет «Кент»? Долго же надо было пробыть здесь этому курильщику, чтобы наполнить пепельницу до краев! Конечно же, это был не кто иной, как ее новый дружок, о котором говорил мне художник Братеш».

— Вы любили Кристиана Лукача? — спрашиваю я ее напрямик и неожиданно для самого себя вовсе не о том, о чем собирался, обдумывая эту нашу беседу. Более дурацкого вопроса нельзя придумать, но теперь уже сказанного не воротишь.

Ее ответ, однако, застает меня врасплох — видно, девушка вовсе не так уж смущена моей прямотой.

— Простите, пожалуйста, ради этого вопроса вы и пришли сюда?

Она смотрит мне прямо в лицо сквозь табачный дым, и не думаю, чтобы у нее сложилось обо мне благоприятное впечатление.

— Да, — тем не менее подтверждаю я.

— Зачем вам это?

«Так-так… — думаю я про себя, — девица не только хороша собой, но и не лыком шита. Не так-то просто она позволит мне говорить с ней на интимные темы, хоть я и капитан милиции!»

— Затем, что Кристиан Лукач не оставил никакого письма, которое бы объяснило его самоубийство.

И на каком основании вы ждете, что я вам это объясню?

Честно говоря, я не ждал от нее такой твердости. К тому же в ее голосе не осталось уже и следа бессилия или опустошенности. Я даже несколько растерялся. Собственно говоря, с правовой точки зрения я действительно не имею никакого права прийти к ней в дом и задавать подобные вопросы. Лишь прокурор обладает таким правом, да и то, если бы факт самоубийства был установлен с несомненностью. Что же до меня, то мне еще предстоит распутать «двусмысленное» это дело, где еще бабка надвое сказала — самоубийство это или убийство. Я говорю с Петронелой о самоубийстве, но ведь на самом-то деле я предполагаю, что Кристиан Лукач стал жертвой преступления. Говорить об убийстве я не могу, пока не узнаю результатов исследования коробки со шприцем. Вот почему и мой визит сюда, и мои вопросы носят до известной степени частный, неофициальный характер, и я вынужден это признать вслух:

— Видите ли, я был там, в мансарде, и нашел в папке ваш портрет, нарисованный Кристианом Лукачем, и… — Я замолкаю, словно бы смутившись. Собственно говоря, и я и она преследуем сейчас одну и ту же цель: прощупать друг друга…

Она предлагает неожиданно:

— Не хотите ли выпить? Коньяк? Мартини?

Судя по ее тону, она примирилась с неизбежностью беседы со мной. Я выбираю коньяк. Бар тут же, под рукой, он вмонтирован в книжные полки. Я усаживаюсь повольготнее в кресле и наблюдаю за Петронелой Ставру в роля гостеприимной хозяйки. Краем глаза я успеваю заметить, что бар забит до отказа бутылками с иностранными этикетками, такая выпивка далеко не каждому по карману: «Метакса», «Джонни Уокер», «Мартини», «Лонг Джон». Любой бы на моем месте удивился столь разнообразному ассортименту. Я тоже несколько ошарашен и в силу профессиональной обязанности тут же задаю себе вопрос: «Откуда у этой студентки вкус к дорогим и труднодоступным напиткам? И откуда к тому же немалые деньги, которых все это стоит? Либо же и этот бар, и разномастные бутылки — собственность товарища Радована, по долгу службы частенько посещающего разные заграницы?..»

Студентка налила коньяк в две рюмки, поставила их на металлический поднос, а сам поднос, пренебрегши условностями, — на пол рядом с моим креслом. Видно, такие уж порядки в этом доме. Я беру с подноса рюмку, по запаху чую — отличный коньяк.

— Что ж, пейте, — приглашает она. Пригубливаю рюмку. Коньяк что надо. По тому, как юная хозяйка подносит рюмку ко рту и медленно, глоток за глотком, прихлебывает из нее, я вижу, что она понимает толк в этом деле.

— И все же я теряюсь в догадках, что вам от меня нужно, — говорит она, глядя на свет сквозь рюмку с коньяком, которую она с какою-то даже нежностью держит в руке. — Да и что я вам могу сказать? Ведь уже скоро год, как мы с ним расстались.

Вот теперь ее голос вполне соответствует ее облику — молодой, красивой, полной сил женщины.

— Отчего вы расстались?

Она отзывается не сразу. Выпивает до дна коньяк, задумывается, взгляд ее устремлен в пространство. Кристиан Лукач наверняка не раз пытался закрепить в рисунке это ее отсутствующее выражение… И вообще — у нее лицо, которое само просится па бумагу, на холст.

— У любой вещи на свете есть начало и есть конец. Наша любовь не была исключением из этого всеобщего правила, — говорит она, и я понимаю, что этим и ограничится ее объяснение.

Она по-прежнему не глядит на меня. Ждет, что я отвечу. Я пытаюсь говорить с ней как можно более дружески, тепло, избегая официального тона.

— Речь идет о любви, стало быть, не о вещах, а о чувствах…

— Не придирайтесь к словам.

— И все же это не объясняет, отчего вы расстались. И расстались ли вы друзьями или… или чужими людьми. — У меня едва не сорвалось с языка «врагами».

Но она догадалась и резко оборвала меня:

— Вы слишком далеко заходите!

Ни следа недавней ее растерянности и печали!

— Хорошо. Давайте в таком случае не выходить за пределы вполне конкретного факта: Кристиан Лукач, один из лучших студентов в институте и ваш… ваш возлюбленный, покончил жизнь самоубийством.

— А ведь я могу вам указать и на дверь, — перебивает она меня раздраженно.

«Она недалека от истины, — соглашаюсь я про себя. — Это ее законное право — выставить меня вон. И мне ничего не останется, как убраться. Мне нечего ей возразить».

Она встает, вновь подходит к бару, возвращается с бутылкой коньяка в руке. Наполняет наши рюмки — стало быть, раздумала гнать меня взашей. Свою рюмку она выпивает одним духом.

— Ну что ж, товарищ, если вы так уж настаиваете… Мы расстались с Кристи потому, что в один прекрасный день я поняла, что не люблю его. Ведь и такое пока случается в нашей жизни, не так ли?

Алкоголь заметно ее возбудил. Это меня беспокоит: потом она сможет сказать в свою защиту, что, дескать, не помнит, что говорила прежде, поскольку выпила лишнего… Я ловлю себя на том, что именно так и подумал про себя: «в свою защиту…» С какой стати? В чем она виновата, и в чем я могу ее обвинить?!

Я соглашаюсь с ней:

— Да, вы нравы. В жизни бывает и так.

Взгляд Петронелы теперь холоден, далек, словно между нею и мною непреодолимая преграда.

«Милая барышня, — говорю я ей мысленно, — если вы думаете, что этот ваш взгляд заставит меня отступить, вы ошибаетесь».

— И все же, как именно вы расстались?

— У него дома, в постели, после ночи любви. Вам нужны и подробности?!

С каким удовольствием я влепил бы ей сейчас затрещину и никогда бы, что бы со мной ни случилось потом, не пожалел об этом. Но увы, это не в моих правилах, я не могу себе этого позволить.

Я подчеркиваю еще тверже прежнего:

— Молодой человек, который был вашим возлюбленным, покончил с собой! Неужто вы не в состоянии это понять?! Повесился!

Но не по моей вине! — кричит она мне в лицо. — Если бы он решился на это из-за того, что мы расстались, то он бы сделал это восемь месяцев назад, когда понял, что ему не вернуть меня!

— По чьей же вине он это сделал? — повышаю и я голос.

— Не знаю! Откуда мне знать? — говорит она уже спокойнее. — Или же вы думаете, что он не оставил ни какого письма только потому, что ему некого было винить в своей смерти?!

«Вот еще одна точка зрения, — отмечаю я про себя, — которая стоит того, чтобы и ее принять в расчет».

— Кристи был до болезненности самолюбив, — разговорилась вдруг Петронела без того, чтобы я ее понукал вопросами. — Я не ханжа. Когда я поняла, что не люблю его, я ему об этом сказала прямо, как и водится между настоящими друзьями. Ведь мы не только не были женаты, но даже и не помолвлены. Я отдавала себе отчет в жестокости того, что делаю, но я твердо знаю, что, если бы я осталась с ним без любви, это было бы еще бесчеловечнее. Я знала, что это ранит его самолюбие, но у меня не было выбора… Впрочем, Кристи меня понял и, хотя поначалу и пытался вернуть, потом уже не настаивал на этом. Он был слишком горд, чтобы выпрашивать милости. Он понимал, что пути назад нет. Я любила другого, и он знал это.

Внимательно слушая ее исповедь, я спрашиваю себя: «Может быть, мне на этом и сосредоточиться?.. Какого рожна я вновь и вновь бьюсь лбом об эту версию о самоубийстве, когда с каждым часом становится все яснее, что речь идет о преступлении? К тому же о преступлении, совершенном с хладнокровием и изобретательностью?..» Но тут я, преспокойненько сидя в кресле с рюмкой в руке, вдруг замечаю под неприбранной постелью пару мужских домашних шлепанцев.

Но спрашиваю я совсем о другом:

— Вы еще встречались?

— Нет. Время от времени он звонил мне, узнавал, как я живу, сдала ли экзамены…

— Стало быть, критический момент был уже позади? Мне нравится, что она не уходит от ответа:

— Не знаю. Собственно, меня это уже не волновало. Я, правда, будущий врач, но почему я должна играть еще и роль чьей-то сестры милосердия?.. Я эгоистка и не скрываю этого ни от кого, это знал и Кристи с первого дня нашей любви. Теперь это узнали и вы. Если кому не подходит мой характер — скатертью дорога!

Смелая девица! — знаю я таких, подобных ей, которые ни разу в жизни даже не заподозрили в себе каких-либо недостатков! Наверняка единственная дочка у мамочки, выкормленная не материнским, а птичьим молоком. Да и папаша у нее, видимо, какая-нибудь шишка на ровном месте.

А вот мы сейчас это проверим:

— У вас есть сестры, братья?

— Этот вопрос не имеет никакого отношения к цели вашего визита!

Н-да… впрочем, она только подтвердила мою догадку. Не сводя взгляда с шлепанцев под кроватью, я спрашиваю ее:

— Ко времени, когда вы расстались с Кристианом Лукачем, в вашей жизни уже появился другой мужчина?

— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос! — Она нагибается, берет с пола бутылку с коньяком, длинные прямые волосы падают ей на лицо, скрывая его от меня. — Выпьете еще?

Я отказываюсь. Но не могу удержаться от назидательного вопроса:

— Не слишком ли много вы пьете?

— А милиции дела нет, сколько я пью, где и с кем! Ох уж эти мне отпрыски, появившиеся на свет божий на верхних ступеньках общественной лестницы, с колыбели принимающие все жизненные блага как нечто само собой разумеющееся! Дитяти, убежденные, что им все дозволено.

Она вновь наполняет свою рюмку, отхлебывает из нее, говорит, уже не скрывая своего раздражения:

— Вам еще что-нибудь нужно от меня?

Но это меня не сбивает с толку, я продолжаю как ни в чем не бывало:

— Да. Когда вы виделись с Кристианом Лукачем в последний раз?

— Я вам уже сказала: со дня вашего объяснения мы больше не встречались.

— Вы, конечно, знаете Лукрецию Будеску. Так вот, она показала, что и после этого видела вас вместе.

На ее прекрасном лице появляется презрительная улыбка.

— Лукреция Будеску?! — восклицает она пренебрежительно. — Эта домработница?.. Невропатка. Вечно в кого-нибудь влюблена… Она и в Кристи была влюблена, как кошка, и, сколько бы раз я ни приходила к нему, она подглядывала в замочную скважину, чем мы занимаемся!.. И эта сумасшедшая еще дает показания?! Замечательно! Просто замечательно!.. Плевать мне на ее показания. Оказывается, и половые психопаты имеют право давать показания! — Она допивает залпом коньяк, глядит на меня насмешливо, и я замечаю, какие у нее длинные, пушистые ресницы. — Не помешало бы, дорогой товарищ, прежде чем брать у нее показания, подвергнуть ее психиатрической экспертизе!

Все, что она мне говорит, имеет отношение к делу. В частности, диагноз, который она поставила Лукреции Будеску. Я ничуть в нем не сомневаюсь. Тут не о чем и спорить — она права. Но мне нельзя отклоняться от главной моей цели.

— И все-таки вы не уточнили, когда именно вы виделись в последний раз с Кристианом Лукачем. Не посещали ли вы его и после?

Петронела отвечает мне не колеблясь:

— Нет, не посещала. Это был отрезанный ломоть. А я не люблю грызть черствый хлеб! Бывало, мы встречались случайно на улице. — Поглядев на свою пустую рюмку, добавляет: — Я делала все возможное, чтоб не бередить его рану, пыталась щадить его самолюбие.

Она меняет позу в кресле, теперь сидит, положив ногу на ногу, и я еще раз убеждаюсь, какие у нее красивые, легкие ноги.

— В папке с рисунками Кристиана Лукача я нашел ваш портрет. Он его писал с натуры? Когда именно?

Кажется, этот вопрос ей льстит.

— Такой же, как этот, который висит у меня здесь?

— Нет.

— Я ему позировала один-единственный раз, и портрет, как видите, сохранила, вот он. Может быть, тот, о котором вы говорите, он сделал по памяти. У Кристи в этом смысле была замечательная память, он часто работал именно так.

Я закуриваю новую сигарету. Упорно и терпеливо я направляю беседу в определенное русло. Я еще не знаю, что из этого получится, но не сдаюсь.

— Вы его знали более чем близко, вы единственная из окружавших его людей, кто может объяснить, что толкнуло его на такой шаг.

— Не знаю… Я не менее вашего потрясена его поступком. Несмотря на всю свою ранимость, Кристи был всегда оптимистом — оптимистом до полнейшей наивности, если хотите. Я совершенно убеждена, что ни при каких обстоятельствах он не покончил бы с собой из-за меня. Наши отношения были ясны с самого начала. В первую же нашу ночь я ему сказала, что рано или поздно придет день, когда я его разлюблю, и тогда я уйду от него… в чтобы он был к этому готов.

— Вы знали о том, что отец лишил его наследства?

— Нет. Отец его умер уже после того, как мы расстались. Вы полагаете, что лишение наследства могло заставить его покончить с собой?

В ожидании она не сводит с меня взгляда.

— Не исключено.

— Не думаю, — не соглашается она. — Кристи презирал и скупость своего отца, и богатство, которое благодаря этой скупости тот накопил. Он не хотел начинать свою жизнь художника с денег отца или с его коллекции картин. Он хотел всего добиться собственными силами, с нуля, он так и поступил и не безуспешно… Жаль!.. — вздыхает она и снова наполняет свою рюмку. — А теперь его двоюродный братец, это полное ничтожество, получит все богатство старика…

— Не болел ли чем-нибудь Кристиан Лукач?

— Почками… У него были камни в почках.

Теперь я приблизился к чрезвычайно деликатному пункту расследования и опасаюсь приняться за него решительно. Но деваться некуда, и я приступаю к штурму:

— За время вашей дружбы с ним случались у него приступы?

— Два раза.

— Вы помогали ему каким-нибудь образом?

— Не понимаю! — поднимает она на меня свои большие карие глаза, чуть подведенные тушью.

— Ну хотя бы в том смысле, в каком может помочь больному будущий врач…

— Да. Я вызывала «скорую». Но она приезжала, как всегда, часа через три. У него были страшные боли, они прекращались только после того, как врач делал ему укол морфия.

И опять я оказался в тупике. Мне ничего не остается, как отступить на исходную позицию и попытаться подойти к цели с другой стороны. Я пытаюсь ухватиться за противоречие между показаниями Лукреции Будеску и тем, что мне только что сказала Петронела Ставру.

— Вы убеждены, что Лукреция Будеску — невропатка?

— Я не ставлю диагноза. Но с первого взгляда ясно, что у нее эротическая навязчивая идея. К Кристи она испытывала какую-то болезненную страсть. Меня это выводило из себя, а Кристи оставался спокойным. Когда я с ним говорила об этом, он оправдывал поведение «несчастной Лукреции» всегда одной и той же фразой: «Она никому не приносит вреда».

Я вспоминаю об исчезновении магнитофона и спрашиваю, как она может это объяснить. В ответ она лишь насмешливо улыбается:

— Спросите об этом у Лукреции!

— Почему?

— Потому что ей нравилось слушать его. Однажды она его даже сломала.

Я изображаю па лице удивление и недоверие:

— Как, вы подозреваете Лукрецию?

— Кого же еще!..

Моя собеседница несколько расслабилась, может быть, коньяк тому причина, а может, просто наша беседа изменила направление, отклонившись от обсуждения интимных отношений с Кристианом Лукачем.

— Мог ли он его кому-нибудь одолжить?

— Едва ли.

— У него не было друзей?

— Они у него были бы, не будь он сам так поглощен своим искусством. Он поставил себе за правило: «искусство — это труд, труд и еще раз труд». Честно говоря, теперь я уже не понимаю, как он нашел время влюбиться в меня…

Н-да-а… Разговор себя исчерпал. У меня еще есть в запасе несколько вопросов, но уж больно они интимные, даже как бы и не относящиеся прямо к существу дела. Особенно один из них, который можно было бы сформулировать примерно так: «Кто ваш новый возлюбленный?»

Задай я ей этот вопрос, и у нее были бы все основания выставить меня вон. Я изучаю ее исподтишка — она сидит, покачивая ногой, пола халата соскользнула с колена, обнажив белую длинную ногу безупречной формы… Она почувствовала мой взгляд, коротким, решительным жестом запахнула халат и покосилась на меня так, словно предупреждала раз и навсегда: «Не про тебя!» Потом посмотрела на золотые наручные часики и заявила без обиняков:

— Я не располагаю больше временем!

Не давая ей опомниться, я перевожу взгляд на медицинскую сумку, стоящую на этажерке, и предельно вежливо прошу показать мне ее.

Она вскакивает с места, словно ужаленная. На сей раз моя настойчивость ее не столько возмутила, сколько, по-видимому, напугала.

— По какому праву?..

Ее вопрос снова затрагивает весьма уязвимую правовую сторону моего визита в ее дом: прав у меня, честно говоря, нет никаких. Я развожу руками:

— Вы можете мне отказать в этом, ничего страшного! И хотя я вижу, что эти мои слова и вовсе сбивают ее с панталыку, но она стоит на своем:

— Ваше требование оскорбительно и выходит за какие бы то ни было рамки!..

Я поднимаюсь, пытаясь скрыть огорчение от того, что моя попытка не увенчалась успехом. Не имеет смысла настаивать, закон, несомненно, па ее стороне. Но к величайшему моему удивлению, Петронела Ставру меняет решение, хватает с этажерки сумку и чуть ли не сует ее мне под нос:

— Пожалуйста! Удовлетворите свою подозрительность! Я будущий гинеколог, вероятно, именно это вызывает ваше любопытство!

Вон куда она клонит!.. Вот уж не ожидал от нее такого оборота!.. Сумка пока у нее в руках, у меня еще есть время обидеться и уйти, хлопнув дверью. Но профессиональный инстинкт и на этот раз оказывается сильнее всего прочего. Я беру у нее из рук сумку и открываю ее. Не знаю, заметила ли Петронела, как я вздрогнул, сразу увидев то, что ожидал. Справившись с собой, я спрашиваю:

— Не пропало ли что-нибудь из сумки?

Она часто мигает своими пушистыми ресницами.

— Пропало. Шприц, — признается она.

Но мой интерес к исчезнувшему предмету не настораживает ее.

— Где он?

Она глядит на меня сквозь дымок сигареты и отвечает с поразительным спокойствием:

— У меня его украли.

— Каким образом? — изображаю я крайнее удивление. — Когда?

— Дня три назад.

— Где?

— К сожалению, не могу вам этого сказать. То ли на факультете, то ли в клинике… или еще где-нибудь. Я знаю только, что позавчера вечером соседка попросила меня сделать укол ее ребенку и именно тогда я обнаружила, что шприц исчез.

— Разве в последнее время вы не пользовались этой сумкой?

— Пользовалась, конечно… — И тут не выдержала, закричала на меня: — Что вам от меня нужно? Хватит! Довольно! До сих пор я терпеливо вас слушала… а вы меня… вы меня раздевали глазами! А теперь еще этот шприц… Я прошу вас!

Она направляется к двери. Надо понимать — собирается выгнать меня вон. Ну и попал же я в положеньице, ничего не скажешь!.. Будем справедливы — на мгновение я действительно как бы раздел ее глазами… а она, с ее инстинктом привыкшей к мужскому вожделению женщины, тут же и почувствовала этот мой мгновенный взгляд. В этой ситуации оправдываться или же настаивать на своих вопросах было бы и вовсе глупо. Я покорно иду за ней к двери. Но прежде, чем выйти в холл, я останавливаюсь и, вежливо поблагодарив ее за терпеливость и искренность, говорю, смотря на часы:

— Сейчас четверть седьмого… Я вполне официально приглашаю вас зайти между половиной восьмого и восемью в городское управление милиции на Каля Викторией, с тем чтобы дать некоторые показания. — Вынимаю из кармана визитную карточку, протягиваю ей: — Вам будет выписан пропуск.

— С какой целью? — теряет она свое надменное спокойствие.

— Чтобы опознать предмет, который вам будет предъявлен.

Я чувствую, как она вся напрягается.

— Что за предмет?

— Шприц.

— Не думаете ли вы, что это мой шприц?!

— Я ничего не утверждаю.

— Но намекаете…

Я ничего ей не отвечаю. В холле темно, он освещен лишь светом, проникающим из комнаты. Я не стал бы этого утверждать под присягой, но мне показалось, что какая-то из дверей — то ли на кухню, то ли в ванную — бесшумно притворилась. То есть кто-то ее притворил. Петронела первой подходит к входной двери, распахивает ее передо мной. Я спотыкаюсь о ковер, чуть не падаю и, стараясь удержать равновесие, натыкаюсь в темноте на Петронелу. Прошу у нее прощения и откланиваюсь. Голос Петронелы стал вновь такой же бесцветный и обессиленный, каким был в начале моего визита.

Дверь за мною захлопывается.

На улице не видать ни зги, так бывает лишь ненастны ми осенними вечерами. Машина, о которой я и позабыл, терпеливо дожидается. Водитель заметил меня и махает рукой. Я машу ему в ответ, но направляюсь не к машине, а к ближайшему телефону-автомату. Мне не дает покоя одна мысль, и я должен во что бы то ни было проверить ее. Я набираю телефон Петронелы Ставру, и после нескольких гудков мне отвечает мужской голос. Я заготовил на этот случай вопрос:

— Это квартира доктора Влада?

— Вы ошиблись номером.

Так… Моя интуиция не обманула меня. Во все время моей беседы с бывшей возлюбленной Кристиана Лукача в квартире находился еще кто-то третий. Хозяин домашних шлепанцев, курильщик, заполнивший пепельницу окурками «Кента», любовник Петронелы Ставру, Тот самый, о котором рассказал мне художник Валериан Братеш.

Я до чрезвычайности собою доволен. Мой визит оказался отнюдь не безрезультатным. Версия несчастного случая, чтоб не сказать преступления, вырисовывается все более четко. Естественно, что черту под всеми гипотезами могут подвести только отпечатки пальцев на шприце и коробке, в которой он был найден.

Шофер, распахивая мне дверцу, сообщает, что, пока я отсутствовал, меня разыскивал по телефону капитан Поварэ.

— Куда теперь? — спрашивает он.

— В контору.

На ходу вызываю по телефону Поварэ.

— Ну наконец-то отыскался! — облегченно вздыхает мой боевой соратник. — Где ты находишься? В районе проспекта Друмул Таберей?

— Что за срочность?

— Тебя ищет повсюду прокурор Бериндей, он очень обеспокоен чем-то…

— Не моей ли судьбой?

— Напротив. Судьбой Лукреции Будеску. Она исчезла! Не вернулась домой. Все соседи просто сходят с ума. И Григорашу тоже надо тебе что-то сообщить. Не говоря уж о том, что тебе дважды звонила Лили.

— Все в порядке. Через десять минут я буду. Попроси прокурора заехать к нам.

Исчезновение Лукреции Будеску невольно вызывает в моей памяти то, что говорила о ней Петронела Ставру. Болезненное чувство, которое испытывала Лукреция к покойному студенту, не подлежит никакому сомнению. Типичная навязчивая идея, страсть старой девы. Куда она могла деться?.. По словам соседей, она пошла помолиться в церковь. Отчего же она не вернулась? И все же, не знаю почему, не эти вопросы меня тревожат. Я уверен, что рано или поздно Лукреция Будеску отыщется. А нет, так мы ее найдем, на то мы и милиция.

Закуриваю. Угощаю сигаретой и шофера. Глубоко затягиваюсь. Мне кажется, теперь я на верном пути к разгадке «двузначности» этого дела. Мне нужно непременно переговорить с Григорашем до двадцати часов, когда назначена встреча с Петронелой Ставру. Как я полагаю, Кристиан Лукач, мучаясь болями во время приступа, позвонил в отчаянии Петронеле и попросил ее помочь ему. Девушка не решилась отказать и сделала ему инъекцию морфия, ошибившись при этом в дозе. Но тут я наталкиваюсь на другую загадку: кто и каким образом приобрел ампулу с морфием? На черном рынке? Или же ее держал про запас сам Кристиан Лукач? Либо же ее достала ему Петронела?..

«Дачия» делает резкий, эффектный вираж, шины визгливо тормозят по асфальту прямо как в американском кино. Этот вираж повернул в другую сторону и мои мысли — Лили… Искала меня, бедняжка. Вот вечер уже, она меня ищет, она любит меня, а я даже не вспомнил о ней… У нее все основания раз и навсегда порвать со мной, не спорю. Но с другой стороны, что я-то могу поделать?! Сменить профессию? Увы, скорее мне остается другой выход… Но нет, нет, от Лили я не отступлюсь, что бы там ни было!..

11

Мы собрались вчетвером у меня в кабинете: прокурор, Григораш, Поварэ и я. Изысканное мужское общество. Правда, из напитков на столе лишь кружка с водой из-под крана, из которой мы по очереди утоляем жажду.

— Мы его ждем не дождемся, — встречает меня с ехидной улыбочкой прокурор, — а он в это время наслаждается где-то свежим шницелем по-министерски…

— Неплохо бы! — вздыхаю я и тянусь к кружке с водой.

— Она тебе опять звонила… сам знаешь кто, — с укоризной сообщает Поварэ.

Но мне сейчас не до Лили. То один, то другой из нас вскакивает из-за стола и нервно вышагивает по комнате. Я начинаю с прокурора и прошу его рассказать как можно подробнее, что приключилось на улице Икоаней.

— Как мне ни жаль огорчать вас, капитан, но… Лукреция Будеску не вернулась из церкви. Пять минут назад я опять звонил ее хозяевам — она еще не возвращалась. Поскольку дело требует, чтобы мы покончили хотя бы с ее показаниями, я стал ее разыскивать. Я съездил в церковь, которую она обычно посещает, говорил со священником. Он хорошо знает Лукрецию Будеску и видел ее молящейся в церкви около четырех часов дня… Но с тех пор…

В памяти у меня вновь всплывает диагноз, поставленный Петронелой Ставру своей «сопернице»… Но если даже он верен, куда могла исчезнуть Лукреция Будеску?!

— Что будем делать? — спрашивает прокурор неизвестно кого.

— А что нам остается делать? Набраться терпения и ждать, пока она объявится.

— А протокол?! — настаивает Бериндей. Беспокойство прокурора нетрудно понять. На данном этапе это дело числится столько же за прокуратурой, сколько и за нами. Лишь в случае, если бы был составлен с соблюдением всех формальностей протокол — а без подписи Лукреции Будеску под своими показаниями это невозможно, — лишь в этом случае дело автоматически перешло бы в производство угрозыска.

— Надо ждать! — повторяю я.

— Где ее черти носят?!

Этот вопрос Поварэ адресует, по всему видать, персонально мне. Я мог бы ему ответить шуткой, но сейчас ни-кому из нас не до шуток. И тут мне приходит внезапно неожиданная мысль: если Петронела Ставру права насчет психической неуравновешенности Лукреции Будеску, стало быть, старую деву надо искать у смертного одра Кристиана Лукача. Я делюсь этой идеей с остальными.

— Я думаю, что из церкви она пошла в морг или же в кладбищенскую часовню, если старик Паскару успел перевезти туда тело покойного.

Я опасался, что в ответ увижу на лицах моих товарищей ироническую усмешку. Но этого не случилось.

— Послушаемте-ка, что хочет нам сообщить Григораш. Тот сидит, свесив ноги, на столе Поварэ, устало глядя в пол.

— Можно считать точно установленным, что шприц, найденный на крыше мансарды, в тот, которым был сделан укол морфия Кристиану Лукачу, — один и тот же. Химический анализ подтвердил наличие в шприце следов морфия… Бот и все.

Я вскакиваю со стула в полном разочаровании:

— Как то есть все?!

Григораш усмехается из-под усов, и в его усмешке я угадываю еще какой-то сюрприз:

— Не все, так не все… будь по-твоему. Так вот, на металлической коробке, в которой был найден шприц, обнаружены легко опознаваемые отпечатки пальцев. Дактилоскопическая экспертиза установила, что эти отпечатки принадлежат… Кристиану Лукачу.

Услышь я это не из уст Григораша, а от кого бы то ни было другого, я бы решил, что это шутка.

— Да, но в таком случае… — Я так огорошен этим оборотом дела, что не в состоянии додумать до конца собственную мысль. Но Григораш понимает, что я имею в виду, и утвердительно кивает мне головой: «Вот именно!»

— Таким образом, мы опять имеем дело с самоубийством!.. — горестно договаривает за меня Бериндей, не пытаясь даже скрыть своего огорчения.

Господи, опять все пошло вкривь и вкось! Пока мы имеем лишь одну более или менее определенную формулировку: двузначный случай! Запутанное дело, как уточнил свое заключение медэксперт Хория Патрике. Стало быть, рано я радовался, решив, что отмел эту формулировку, предложив свою: несчастный случай вследствие неосторожности или халатности, приведшей к смертельному исходу. Меня вдруг охватывает бешеный гнев против Патрике, будто именно из-за него мы вновь и вновь спотыкаемся то об один, то о другой из этих двух вариантов: самоубийство или убийство…

— Выходит, он сам с собой покончил, я имею в виду по собственному желанию… — мямлит огорченный прокурор.

В разговор вмешивается Поварэ, который до сих пор хранил молчание, что в принципе ему совершенно не свойственно:

— Казалось бы! Но позвольте обратить наше внимание на одно весьма, я бы сказал, сбивающее с толку обстоятельство…

— Одно!.. — бормочу я с горькой усмешкой.

Но Поварл настаивает на том, чтобы ознакомить нас со своим странным обстоятельством.

— Мы предположили, что Лукач прибегнул к уколу, поскольку у него был приступ почечной колики… Но если это так, то зачем ему себя убивать?.. Если же он хотел не избавиться от боли, а покончить с собою, зачем ему надо было выбрасывать за окно шприц?..

Замечание моего сотоварища не лишено логики, но, к сожалению, лишь подкрепляет точку зрения доктора Патрике.

Прокурор ищет ответа на свой собственный вопрос:

— Кристиан Лукач находился под воздействием наркотика. Возможно ли теперь воспроизвести все, что творилось в его вышедшем из-под контроля сознании?!

Та-ак… И Бериндей прав! Все правы! Но более всех прав опять же судмедэксперт: дело запутанное. С трудом подавив в себе яростное желание прибегнуть к непарламентским выражениям, вопрошаю почти на грани отчаяния:

— Тут возникают по крайней мере три вопроса: кому было необходимо выкрасть выброшенный на крышу шприц? Зачем это ему было необходимо? Кто мог знать, что самоубийца выбросил его именно туда?

Прокурор дополняет меня:

— К тому же может быть, что никто и не пытался выкрасть шприц, а просто хотел удостовериться, обнаружили ли мы его.

— В любом случае одно несомненно: тот, кто проник в опечатанную квартиру Кристиана Лукача, находился в его мансарде и во время самоубийства и собственными глазами видел, как самоубийца выбросил коробку со шприцем на крышу…

— Стоп! — перебивает наши размышления Григораш. — Должен довести до вашего сведения еще один вывод экспертизы. Вы слишком увлеклись, иначе бы непременно сами догадались задать мне этот вопрос… Вы забыли об отпечатках пальцев на самой ампуле из-под морфия.

Я делаю суровое лицо, словно мне нанесено личное оскорбление:

— Вы нам представили неполный отчет об экспертизе?!

Даже не обратив внимания на мое негодование, Григораш продолжает:

— Вы забыли об ампуле и об отпечатках пальцев, обнаруженных на ней. Вы забыли спросить у меня, отличаются ли отпечатки на коробке от отпечатков на ампуле. Так вот, довожу до вашего сведения: между ними нет ничего общего.

Тут я уж и вовсе теряю над собою власть:

— Ну удружил, Григораш, спасибо!.. Как будто все, чем мы занимаемся, и так не преследует единственную цель — доказать, что доктор Патрике прав, нацепив свой ярлык на труп Кристиана Лукача!

— А я и заслужил твою благодарность, — перебивает меня Григораш, — не я бы, так вы и не заметили бы сгоряча, что в своих рассуждениях опускаете важнейшие стороны вопроса… Тебе не терпится все решить, все разгадать одним махом. Ну так вот, отпечатки на ампуле доказывают неопровержимый факт: кроме Кристиана Лукача, в мансарде находился еще кто-то. К тому же вспомните — доктор Патрике установил, что Лукач не мог сам себе сделать укол в то место, куда он был сделан!

Все молчат. Это молчание длится так долго, что уже напоминает торжественно-траурную минуту молчания. В голове у меня все перепуталось, но не настолько, чтобы я уж и вовсе потерял нить расследования:

— Значит, у Кристиана Лукача был помощник, ставший затем свидетелем самоубийства? Самоубийство на виду у зрителей?!

Перед моим мысленным взором возникают двое: Петронела Ставру и Лукреция Будеску. Кто же из них двоих участвовал в том, что произошло в мансарде? И я пересказываю коротко мой визит к бывшей возлюбленной Кристиана Лукача.

— Как, у нее пропал из сумки шприц?! — кричит пораженный этой новостью прокурор.

— Я ее пригласил на сегодня сюда, чтобы предъявить ей для опознания коробку, найденную на крыше.

— Тогда все ясно! — заключает Поварэ. — Вот вам и «зритель», которого мы искали!

— Даже в том случае, если Петронела Ставру и опознает свой шприц, это ни в коей мере не прояснит, почему на коробке обнаружены отпечатки пальцев Кристиана Лукача, — с обычной своей сдержанностью охлаждает наш пыл Григораш.

Бериндей тоже считает своим долгом поделиться собственным предположением:

— Может быть, Кристиан Лукач просто одолжил у нее шприц, а потом, узнав обо всем, что произошло, девушка перепугалась и стала отрицать правду, придумав, что шприц просто исчез из ее сумки?

Звонит телефон. Хоть Поварэ и сидит рядом с аппаратом, он пододвигает его мне. И как в воду глядит: это, естественно, звонит моя невеста, обожаемая моя Лили.

— Ты очень занят? — спрашивает она меня сладчайшим голоском. — Я зайду за тобой, ладно?

Только этого мне не хватает! Я режу ей правду-матку в глаза:

— Нет, дорогая. Знала бы ты, сколько тут всякого свалилось на мою голову! — Я тоже выбираю подходящий к случаю голос: он как бы взывает о жалости и сострадании.

Но Лили давно уже изучила все мои ухищрения, ее не проведешь. Она делает вид, что и не слышала моих слов, и продолжает голосом, еще более медоточивым:

— Милый, ты ведь не обидишься, если я пойду с Жоржем в «Савой», там сегодня выступает Пую Кэлинеску?

Жорж — это ее бывший соученик, они вместе кончали музыкальную школу и волею случая оба стали продавцами в магазине «Романс». С некоторых пор он стал проявлять слишком откровенное внимание к моей невесте. К тому же он парень видный, а стало быть, вдвойне опасный. Вот почему я отвечаю без колебаний:

— Обижусь!

— Вот это-то мне и хотелось уточнить, милый: обидишься ты или нет. Стало быть, мы пошли в «Савой»! — И тут же вешает трубку.

Думаю, что улыбка, за которой я пытаюсь скрыть свое поражение, получилась несколько кривоватой, да и все мои друзья не так глупы, чтобы не понять, что со мной стряслось что-то малоприятное.

— Вернемся к нашим баранам, — беру я себя в руки. — У нас еще целая ночь впереди. Нам ничего не остается, как ждать возвращения домой Лукреции Будеску. Что же касается Петронелы Ставру, — я смотрю на часы, — то уверен, что моя беседа с нею многое прояснит.

— Если она того захочет! — безо всяких к тому оснований сомневается Повара.

— Я считал тебя до сих пор оптимистом, капитан!

— Согласен. Я мог бы сострить и удачнее. Но что поделаешь, ничего лучшего мне не пришло на ум.

— Я тоже не больно-то оптимистично смотрю на эту вашу беседу, — неожиданно разделяет прокурор скепсис моего коллеги. — Кстати, я не вполне уверен и в том, что Лукреция Будеску вообще вернется домой.

Вмешивается в разговор Григораш:

— По-моему, у нас нет особых причин быть пессимистами. Кроме всего прочего, появилась очень важная улика — я имею в виду отпечатки на ампуле, я уверен, что они нас выведут на верный путь. Вот увидите. Это как раз и есть та самая печка, от которой нам надо танцевать.

Я благодарю взглядом Григораша за поддержку и, даже не отвечая на замечания Поварэ и прокурора, уточняю свою точку зрения:

— Если Лукреция Будеску не вернется домой до полуночи, нам придется, товарищ прокурор, произвести обыск в ее комнате.

Прокурор разводит руками без всякого энтузиазма:

— Это будет не первая и не последняя бессонная ночь в моей жизни…

Мы договариваемся о прочих технических деталях. Я прошу прокурора не уходить: я хочу, чтобы он присутствовал при моем разговоре с Петронелой Ставру. Но он отказывается.

— Очень сожалею, но я вам в этом не помощник… Меня в прокуратуре дожидаются дела не менее срочные. Если вы с ней закончите до девяти, позвоните мне, сообщите о результатах. А потом, как мы и договорились, я буду ждать ваших звонков дома.

Бериндей мило улыбается, неумело козыряет по-военному и покидает нас. Григораш собирается последовать его примеру, но я прошу его задержаться.

— Уж больно запутанное это дело! — пытаюсь я вызвать в нем сочувствие.

Григораш этого не оспаривает:

— Был бы рад не согласиться с тобой, но дело действительно путаное…

Я знаю, что ничем он мне сейчас не поможет, но меня просто успокаивает один звук его мягкого, ровного голоса.

— Тебе приходилось когда-нибудь сталкиваться с чем-нибудь подобным?

— Нет, пожалуй. В нашей практике не то чтобы не часто, а просто-таки крайне редко попадаются случаи, в которых морфий или какой-нибудь другой наркотик играл бы решающую роль в ходе следствия.

— Ты-то сам к чему больше склоняешься — к самоубийству или к убийству?

Григораш смеется, хорошее настроение и спокойствие не покидают его ни при каких обстоятельствах.

— Мы не на скачках, чтобы гадать, на которую из лошадей поставить. Оба варианта в равной мере противоречивы.

Больше он ничего не говорит. Я убежден, что он молчит главным образом из этических соображений. Ждет, чтобы я выложил сам все, что у меня на душе. Повара нас слушает внимательно и почтительно, не высказывая своей точки зрения.

Я и выкладываю все без стеснения:

— Пока не было ясности с отпечатками на коробке из-под шприца, я склонялся к варианту «убийство». Теперь я вынужден вернуться к первоначальному варианту — «самоубийство». Ладно! Предположим, что так оно и есть! Ты можешь себе представить кого-нибудь, кто бы помог самоубийце сунуть голову в петлю?!

— Я считаю, можно! — неожиданно прерывает свое молчание Поварэ.

Не только я, но и бесстрастный Григораш разевает рот от изумления.

— Ты что?!

— Я имею в виду Лукрецию Будеску, — завершает свою мысль Поварэ.

Поначалу его предположение кажется мне попросту нелепым, но потом я невольно отмечаю возможную связь между моим вопросом и нервным расстройством Лукреции Будеску. Пожалуй, Поварэ прав: только психически ненормальный человек может помогать другому покончить с собой… И эти обмороки Лукреции… Чтобы ухватиться за эту ниточку, надо обсудить еще одно обстоятельство:

— Ты можешь представить себе конкретно то, что произошло тогда на чердаке?

Я ставлю Поварэ в нелегкое положение. Ему на помощь приходит Григораш:

— Я могу себе вообразить эту картину… Хотя воображение скорее относится к беллетристике, нежели к криминалистике… Представим себе, что, после того как он расстался со своей девушкой, Кристиана Лукача стала преследовать мысль о самоубийстве и о том, каким способом это сделать. Не исключено, что он рассуждал примерно так же, как и мы. Однако здравый смысл, назовем это так, заставил его в конце концов отказаться от мысли о самоубийстве. Но тут как раз у него случается приступ, он делает себе, вернее, кто-то ему делает, укол морфия, наркотик подавляет в нем сознание, вновь возникает роковая мысль о самоубийстве, а воля к сопротивлению сведена на нет… и он приводит свою мысль в исполнение.

— Извини меня, Григораш, — прерываю я его, находясь под сильным впечатлением рождающегося у меня на глазах «сценария» самоубийства, — но какова же, в таком случае, роль Лукреции Будеску во всей этой истории?

— Ты спросил, можно ли себе представить то, что произошло на чердаке. Я попытался доказать, что воображение способно заполнить любое белое пятно в наших знаниях.

Словно сговорившись с Григорашем настаивать на одном и том же варианте, Поварэ дополняет воображаемую картину:

— Лукреция Будеску сделала ему укол, после чего, одержимая своей болезненной любовью к нему, подчинилась всем его приказаниям… Именно так я представляю себе ее соучастие в самоубийстве Кристиана Лукача.

Я сам начал эту дискуссию, а теперь она прямо-таки выводит меня из себя. Пытаясь отмести фантазии моих сотрудников, решительно возражаю:

— Вы упустили из виду, что Лукреция Будеску сама была жертвой чьего-то нападения и что именно благодаря этому обстоятельству мы и обнаружили шприц!

— Ну и что? — не сдается Поварэ. — Ничего нет проще, чем симулировать такое нападение… А вот с какой целью, это нам еще предстоит выяснить. Кстати, само ее сегодняшнее исчезновение говорит о том, что она чего-то опасается.

— Да нет… — возражаю я без особой уверенности, — она женщина простодушная…

— Но психически ненормальная, — выкладывает Поварэ трудно опровержимый аргумент. — А психопаты, как известно, обладают болезненно развитым воображением.

Я не могу удержаться, чтобы не поймать его на логическом противоречии:

— В таком случае ты тоже психопат, вообразив себе все это!.. — Но тут же беру себя в руки и возвращаюсь к сути наших размышлений: — Мы так говорим о состоянии здоровья Лукреции Будеску, словно изучили ее историю болезни!

Поварэ и тут не сдается:

— А она наверняка существует, просто у нас пока руки до нее не дошли!

Григораш, понимая мое возбуждение, возвращает нас к тому, с чего мы начали наш разговор:

— Мы попробовали представить себе, как произошел сам факт самоубийства. Нетрудно вообразить, и каково могло быть участие в нем Лукреции Будеску. Нам ничего не остается, как взять у нее отпечатки пальцев и сличить их с отпечатками на ампуле.

— Вот наконец-то мало-мальски разумное предложение! — радуюсь я.

— Погоди-ка, мой милый! — останавливает меня Григораш. — Из всего этого мы можем сделать столь же обоснованный вывод о предумышленном убийстве.

— Тоже верно, — теряю я снова надежду.

— Вот именно! И надо отдать должное профессиональному чутью доктора, потому что без него мы бы не заметили именно двойственности этого дела, остановились бы раз и навсегда на самоубийстве, и предполагаемый преступник всех нас обвел бы вокруг пальца.

— Ты сам все же склоняешься больше к варианту убийства, чем самоубийства, — почему-то с укором намечает Поварэ.

— Ошибаешься, — не соглашается с ним Григораш, — на данном этапе я допускаю оба варианта в равной степени. Исходя из того, что уже установлено, я склонен думать, что если мы и имеем дело с преступником, то с преступником крайне неопытным, хоть и изобретательным.

— Почему неопытным? Почему изобретательным? — следую я за этим новым поворотом в рассуждениях Григораша.

— Потому что, задумывая преступление, уж слишком он старался запутать следствие. Предположим, что он уничтожил собственные отпечатки с коробки, со шприца и вместо них оставил отпечатки пальцев Кристиана Лукача. Предположим, что он от волнения забыл уничтожить ампулу… Я думаю, что именно из-за ампулы он и был вынужден вернуться на место преступления, посмотреть, нашли ли мы ее. А заодно и проверить, там ли коробка со шприцем, куда он ее выбросил… Но тут неожиданно появляется Лукреция Будеску…

Я перебиваю его:

— Ну и хитер же ты! Одним выстрелом хочешь двух зайцев убить!

— Если только из кустов не выскочит третий — я имею в виду возможность несчастного случая. Я не исключаю и этот вариант, — миролюбиво улыбается Григораш. — А теперь я пойду, у меня еще уйма работы.

Я благодарю его и прошу вернуть мне коробку со шприцем. Смотрю на часы:

— С минуты на минуту должна появиться наша барышня!

— Желаю успеха!

Григораш уходит. Только тут я чувствую, как гудят у меня ноги. Я присаживаюсь к столу. Поварэ тоже валится как подкошенный на стул. Ждет, чтобы я первый заговорил. Но и мне не занимать упрямства. Молчу. Поварэ сдается и нарушает обет молчания:

— У тебя не перепутались окончательно в голове все эти рассуждения Григораша? У меня — так сплошная каша в башке… Прежде чем сформулировать какую-либо гипотезу, надо получить как можно больше данных и лишь потом, подвергнув их всестороннему анализу, перейти к обдумыванию возможного варианта… Ты не согласен со мной?

Я отмалчиваюсь. Мы не раз уже обсуждали этот вопрос, и я знаю его точку зрения — на мой взгляд, она не выходит за пределы учебника, по которому мы оба учились. Я далек от мысли подвергать сомнению то, что давно стало хрестоматийным в нашем деле. Это было бы по меньшей мере легкомысленно. Но жизнь с ее разнообразием гораздо шире и сложнее любого учебного пособия.

— Ты просил, чтобы я подготовил тебе краткий обзор дела валютчиков, — меняет Поварэ предмет разговора. — Что теперь с ним делать? — И, чтобы подразнить меня, помахивает в воздухе несколькими мелко исписанными листками. — Паскару-сын, которым ты интересуешься, оказался важной птицей.

И хотя я мысленно готовлюсь к беседе с Петронелой, то, что сообщает мне мои помощник, не оставляет меня равнодушным. Я протягиваю руку за листками.

— Прошу вас! — Жестом официанта, подающего счет, Поварэ сует мне под нос свой обзор. И тут же без всякой связи сыплет мне соль на открытую рану: — Ты не собираешься позвонить Лили?

И печаль, которую я так долго и тщательно прятал в самой глубине сердца, вырывается наружу:

— Лили бросит меня, вот увидишь!

На эту тему Поварэ никогда, ни при каких обстоятельствах не позволяет себе шутить. Напротив, из его груди вырывается глубокий вздох, долженствующий означать, что он меня вполне понимает.

— Не бросит она тебя, — успокаивает он меня, как ребенка. — Поверь мне.

Если бы он стал мне приводить величественные примеры преданности и вечной любви из классической литературы, я бы послал его куда подальше. А так я только согласно киваю головой, и этого достаточно, чтобы он проникся уверенностью, что вернул мне веру в Лили, в ее любовь и в наше с ней счастливое будущее.

— Мне бы надо уйти… — нерешительно говорит он с тою же детской доверчивостью.

Уйти — полное его право, и у меня есть это право. У нас «ненормированный рабочий день». У Поварэ тоже имеется своя любовная история: есть у него некая вдовушка с четырехлетним сыном… Он с ней знаком давно, еще с юношеских времен, он любит ее и неоднократно предлагал ей руку и сердце, но она отказывала ему и продолжает по сей день упрямо отказывать, хоть они давно уже, честно говоря, живут как муж и жена. Хоть мне и страсть как не хочется этого делать, но я вынужден его огорчить:

— Мне очень жаль, Нику, родной мой, но боюсь, тебе не удастся уйти. Не время. Понимаешь? Боюсь, что мне понадобится твоя помощь. Дело Кристиана Лукача гораздо сложнее, чем мы предполагали.

По его длинному лицу скользнула тень огорчения. В качестве компенсации он решает поплакаться мне в жилетку:

— Вчера нельзя было уйти, сегодня опять нельзя…

— Будущих наших жен надо заблаговременно приучать к той участи, которая их ждет! — в который раз теоретизирую я на эту тему.

Поварэ вынужден согласиться с моей точкой зрения.

— А теперь дай-ка мне спокойно разобраться в этих твоих каракулях… ну и почерк же у тебя!

— Найми себе для этого секретаршу! — огрызается он, садится за стол и делает вид, что с головой погрузился в изучение каких-то документов.

Я все поглядываю на часы. Потом звоню вниз, в бюро пропусков, предупреждаю, что вскоре там должна появиться девушка, которая спросит меня, и ее нужно будет немедленно пропустить.

Как тихо стало во всей нашей конторе! Я закуриваю и пытаюсь расшифровать иероглифы Поварэ. Понемножку я начинаю кое-как разбирать написанное…

Отдел борьбы со спекуляцией задержал пятерых молодых людей, объединенных в шайку валютчиков. Самому старшему из них едва минуло 26 лет. Все пятеро — без определенных занятий. Следствие предполагает, что существует еще и шестой — самый главный, «мозговой центр» шайки. Подозревается Паскару Тудорел, двоюродный брат Кристиана Лукача. Но против него не обнаружено пока никаких улик, чем и объясняется, что он оставлен па свободе.

Что вменяется в вину этим пятерым? Вот уже более трех лет они занимаются спекуляцией валютой, а также разнообразными дефицитными товарами, ввозимыми контрабандно через границу. У них был и свой «стиль работы» — они действовали только в одиночку, каждый в своих «охотничьих угодьях»: интуристовских гостиницах «Интерконтиненталь», «Лмбассадор», «Лидо», «Атене-Палас», «Юнион»… Раз в неделю они собирались вместе на «пленарные заседания», всякий раз в новом месте, но никогда — в тех гостиницах, где они осуществляли свои операции. Во время этих «заседаний» они вели себя чрезвычайно скромно, мало пили, чтобы не бросаться в глаза.

У шайки были филиалы и в других городах страны, налаженные связи с кассирами пунктов по обмену валюты в крупных гостиницах, впрочем, были они связаны и с представителями преступного мира за рубежом. В ходе следствия один из этой пятерки, Боб Миклеску, известный под кличкой Фунт Стерлингов, показал, что во главе группы стоит некий не всплывающий на поверхность «мозг», которым якобы и является Тудорел Паскару. Последний был арестован и содержался под следствием в течение нескольких дней, но затем был отпущен за отсутствием улик. Боб Миклеску, показавший насчет этого «мозга», никогда не видел его в лицо. В то же время остальные четверо категорически отрицают существование какого-либо руководителя преступной группы.

Та-ак… Пойдем дальше…

Чем привлекал к себе внимание Тудорел Паскару? Он учился в институте внешней торговли, на втором курсе бросил учебу и устроился кассиром в пункт обмена валюты при гостинице «Атене-Палас». В этой должности проработал более года и, хотя никаких замечаний по службе не имел, тем не менее был уволен за «внеслужебные сношения с иностранными туристами в рабочее время».

Я перевожу взгляд с бумаг па Поварэ. Мой вопрос отрывает его от излишне углубленного изучения того, во что он уперся глазами.

— Что это означает — «внеслужебные сношения с иностранными туристами в рабочее время»?

— Понятия не имею. Это не моя формулировка. Я ее выписал из характеристики, выданной дирекцией отеля.

— И никаких примеров? Ничего конкретного?

— Абсолютно.

Возвращаюсь к заметкам Поварэ. После увольнения Паскару Тудорел так и не удосужился подыскать себе другую работу. Он стал завсегдатаем ночных баров, особенно бара в «Атене-Палас», где его можно встретить ежевечерне в компании девиц сомнительного поведения. На вопрос, на какие средства он существует, Паскару Тудорел ответил, что его отец, бывший хлеботорговец, накопил за свою долгую жизнь достаточно крупное состояние, которое и предоставил в невозбранное пользование сыну, чтобы тот мог жить в свое удовольствие, чего отец в свое время позволить себе не мог. Старик Паскару, приглашенный в милицию, с тем чтобы подтвердить показания своего сына, заявил (Поварэ записал его ответ слово в слово): «Если у моего сына есть на что вести такую жизнь, отчего бы ему ее не вести? Мои деньги все равно ему же рано или поздно достанутся. Землю в деревне покупать сейчас не разрешается, так уж лучше пусть тратит их не считая… Мне и его матери не довелось так пожить. Тем более что государство на этом не несет никаких убытков: денежки в ту же государственную казну возвращаются». Во время опроса старика произошла свара между ним и отцом одного из пятерых задержанных молодцов. Тот набросился на бывшего хлеботорговца с кулаками и бранью, обвиняя его в том, что только по вине Тудорела его собственный сын оказался за решеткой.

В кабинет без стука входит один из сотрудников Григораша, передает мне коробку со шприцем, тем самым напомнив о визите Петронелы Ставру. До ее прихода осталось не более четверти часа.

— Как бы она не провела тебя! — угадывает Поварэ мое беспокойство.

— Не исключено.

У нее есть для этого основания?

— Откуда мне знать?! Ее папаша — какая-то шишка на периферии. Отсюда-то и ее заносчивость.

— Ясно. Не придет.

Категорическое заключение Поварэ подогревает мое беспокойство.

— Типун тебе на язык! — отмахиваюсь я от него и пытаюсь заняться опять чтением его обзора, но уже не могу на нем сосредоточиться. Мое внимание теперь ограничено треугольником: часы — телефон — дверь. «Подожду-ка еще немного, — решаю я, — а не придет, позвоню ей сам».

Проходит минута за минутой, а Петронелы Ставру все нет и нет. Поварэ тоже начинает нервничать, откладывает свои бумажки и ждет, что я предприму. Наконец я не выдерживаю, набираю номер телефона этой девицы, но мне никто не отвечает.

— Значит, она уже по пути к нам, — не хочу я расставаться с последней надеждой.

Поварэ в ответ лишь сокрушенно мотает головой. И он и я уже не находим себе места от беспокойства.

Ровно в восемь телефон резко звонит. Я хватаю трубку, но слышу всего-навсего голос прокурора Бериндея: интересуется результатами моей беседы с Петронелой Ставру. Приходится ему сказать правду.

— Не пришла, значит… — мрачно вздыхает он. — Странно! Весьма странно! Только этого нам не хватало… И Лукреция Будеску тоже пока не объявилась… Стало быть, все остается, как мы договорились, — поддерживаем связь до двенадцати ночи, а утром все начинаем сначала… Обнимаю!

Я кладу трубку. Терпеть не могу, когда мне говорят «обнимаю». По-моему, это просто отвратительно. Особенно, когда это говорит тебе мужчина: «Обнимаю». а еще того хуже — «Целую»!..

А время меж тем идет. Краем глаза я вижу, как Поварэ незаметно для меня то и дело посматривает на часы, ясное дело, не хочет бередить мне душу. Проходит еще четверть часа. Ну, теперь-то уже не может быть никаких сомнений — Петронела Ставру не отозвалась на мое приглашение. Взгляд мой невольно останавливается на коробке со шприцем, и я изучаю ее долго как некое неведомое и опасное оружие. Я начинаю злиться. Не сдаваться же мне без боя! И опять набираю телефон Петронелы. Результат прежний. Барышни нет дома, либо, догадываясь, кто ей названивает, она не подходит к телефону. Выходит, она попросту обвела меня вокруг пальца! С какой целью? Как можно объяснить ее поведение? Может быть, она и вправду испугалась того, что исчезнувший у нее из сумки шприц окажется в моих руках? И вновь возникает в моих мыслях вариант с несчастным случаем…

«В самый разгар почечного приступа, — рассуждаю я, — Кристиан Лукач бросился к ней за помощью, она не отказала ему, ввела морфий, перепутав дозу. Его состояние испугало ее, повергло в панику. Наверняка она позвала кого-нибудь на помощь, а может быть, она с самого начала пришла к нему не одна, а в сопровождении нынешнего ее возлюбленного. И они прибегли к единственному, на их взгляд, способу спрятать концы в воду — симулировать самоубийство…» «Неопытный преступник, но изобретательный», — вспоминаю я мнение Григораша, которое может иметь прямое отношение именно к этой версии.

— Ливиу, — окликает меня Поварэ, готовый протянуть мне руку помощи, — как ты думаешь, не стоит ли мне сегодня вечером еще раз съездить к Петронеле Ставру, дождаться ее и сунуть под нос эту коробку? Ну по крайней мере для того, чтобы хоть этот камень свалился с души?!

Я размышляю над его предложением. Когда я пришел к ней нежданно-негаданно, бывшая возлюбленная Кристиана Лукача приняла меня с недвусмысленной, хоть и сдерживаемой враждебностью. Затем она пренебрегла, теперь-то это уже несомненно, и моим официальным приглашением. Что-то должно было побудить ее к подобному поведению… Была ли она непосредственно замешана в смерти Лукача? Испугалась ли она ответственности? Посоветовал ли ей ее возлюбленный не ходить в милицию?.. Как бы там ни было, принимая предложение Поварэ, я не теряю ничего. Очень может быть, что она сейчас дома и просто не хочет подходить к телефону. А поскольку она не знает Поварэ в лицо, есть шанс, что его впустят в дом…

— Согласен, — отвечаю я. — Только я бы посоветовал тебе взять кого-нибудь с собой. Если она дома — предъявишь ей коробку, и хорошо бы, чтобы при этом еще кто-нибудь присутствовал и мог потом засвидетельствовать ее ответ, каков бы он ни был.

— Я могу потребовать от нее ответа в письменном виде.

— Слушай-ка, Нику, эта девица вроде принцессы на горошине, да сверх того еще и злющая. Ты и сам в этом убедишься. Если она начнет ссылаться на закон и спрашивать, на каком таком основании ты ворвался в ее дом, ты вот что ей ответь: «Вы были официально приглашены в милицию и не соблаговолили явиться, вот нам ничего не оставалось, как прийти к вам домой».

Поварэ усмехается:

— Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе…

— Слушай, Поварэ, а ты, оказывается, в полном порядке в смысле культурного уровня!

— А как же иначе, ежели ты — мой главный учитель и воспитатель! Я возьму с собой Рышкану, — решает Поварэ, убирая со своего стола бумаги.

Я отдаю ему металлическую коробку.

— Если ты не найдешь ее дома — дождись, — напутствую я друга, — думаю, что к десяти-то она уж наверняка вернется.

— Не забудь поставить об этом в известность шефа.

— Можешь не беспокоиться. От Петронелы Ставру мне нужно лишь одно: «да» или «нет». Если она согласится дать ответ в письменном виде, тем лучше. Звони мне либо сюда, либо домой.

Поварэ берет обернутую в бумагу коробку и уходит. Я остаюсь один в кабинете. На улице к вечеру машин стало меньше — в окно слышно, как шуршат шины по асфальту.

Я вспоминаю о Лили, и на меня накатывает негодование. Она-то теперь со своим «музыковедом» наслаждается музыкой, а я… Чтобы унять возмущение, я снова принимаюсь за заметки Поварэ по поводу валютчиков. Его почерк кого хочешь выведет из себя! В итоге я решаю, что гораздо продуктивнее было бы мне самому поговорить с майором Стелианом из отдела борьбы со спекуляцией и услышать от него, что там у них известно насчет Тудорела Паскару, валютчика и наследника, как выяснилось, сразу двух имуществ. Сказано — сделано. Я звоню майору по телефону, он оказывается на месте — нет-нет, а иногда и мне улыбается удача. «Заходите, — соглашается он, — у меня как раз выдалось несколько свободных минут, по-болтаем.

В его кабинете так накурено, что хоть топор вешай.

— Я знаю, что вас интересует Тудорел Паскару, по кличке Виски, — берет он быка за рога. — Он и по вашим делам проходит?.. — Майор не удерживается, называет вещи своими непечатными именами. — Ничего, дождется, паразит, возьму я его за жабры!

Майор Стелиан мал ростом, но крепко сложен, всему управлению известно, что он каждый день не меньше часа проводит в бассейне.

Присаживаемся к столу, и я пересказываю ему, каким образом семья Паскару оказалась в поле пашей деятельности. Майор в курсе истории с наследством старика Лукача, знает кое-что и о смерти Кристиана.

— Мне приходилось иметь дело с различными подонками и сволочами, но такого, как этот, поискать надо, — делится со мною майор. — Умен, хитер, изобретателен. Замешан бог знает в каких делишках, а схватить его за руку пока не могу. Всякий раз проходит у меня меж пальцев. Вы бы только посмотрели на него!.. — Майор Стелиан не надолго задумывается, затем продолжает: — Не думайте, что он хиппует, одевается, как бродяга, ничуть не бывало! Глядишь на него и руками разводишь — элегантный, подтянутый, аккуратно подстриженный, так и кажется, что он всем своим видом бросает вызов вкусам ребят его поколения — патлатых, бородатых, нечесаных. По виду можно подумать, что он какой-нибудь западный «фирмач», приехавший к нам заключать миллионные контракты. Один из этих пяти, которых мы уже взяли, Боб Миклеску, в своих показаниях черным по белому написал, что именно Тудорел Паскару — руководитель, «мозг» всей компании. Я уж подумал — все, поймалась пташка! Finita la commedia[1]. Ан нет — опять ускользнул!

— Улик было недостаточно?

— Именно! Если не считать того, что показал Миклеску. Ведь остальные четверо отрицают, что над ними был кто-то главный. Когда я им устроил очную ставку, Фунту Стерлингов с Виски, Миклеску отказался от своих показаний, мотивируя это тем, что ошибся и никогда в жизни не имел дела с Паскару… Черт бы побрал этого Паскару!..

В таком случае на чем он основывался, «ошибаясь» в своих первоначальных показаниях?

— На том, что, дескать, однажды он, Боб Миклеску, находясь в баре «Атене-Палас», увидел за соседним столиком Виски вместе с каким-то иностранцем и с девицей, личность которой так и не удалось установить. Через несколько дней связной между «мозгом» шайки и остальными ее членами…

— Значит, у них был еще и курьер?!

Майор утвердительно кивает головой. Слушая его, я не могу не подивиться самообладанию, с которым он в конце длинного и утомительного рабочего дня терпеливо делится со мной этими наверняка набившими ему оскомину сведениями.

— Да, у них была разработана целая система связи. К сожалению, курьер — некий Мирчуликэ Гимпу по кличке Помпеи — бесследно исчез около месяца назад. Объявлен розыск. Ну так вот, этот самый Мирчуликэ сообщил Бобу следующее: второго июля в девять тридцать «фиат-1300» с итальянским номером остановится около собора святого Иосифа. И ему, то есть Бобу, следует там быть в это время. Когда владелец машины выйдет из собора, Боб должен подойти к нему и спросить по-итальянски: «Вы итальянец?», на что итальянец должен ему ответить: «Нет, я румын». Их встреча именно так и протекала. После чего иностранец пригласил Боба сесть в машину и там передал ему пачку фальшивых долларов. Но не это должно вас интересовать, а то, что в итальянце с машиной Боб признал того самого иностранца, которого видел вместе с Паскару в «Атене-Палас». Это его и натолкнуло на вывод, что именно Виски и есть «мозг» всей шайки. Занятно, не так аи?

— Занятно? Не очень…

— Вся беда в том, что нет у нас никаких улик против него, — вздыхает майор и вытирает ладонью пот со лба. — И Тудорел ваш как вел эту свою роскошную жизнь, так и теперь живет паразит паразитом. Нисколько не изменил своих всегдашних привычек. Такое впечатление, что его даже не встревожил арест остальных пяти. Каждый вечер он просиживает до полуночи за своим столиком в «Атене-Палас» и в ус себе не дует.

— С какой-нибудь девицей?

— Постоянной? Нет. Но за его столом, как, наверное, и в его постели, девицы меняются одна за другой без передышки. Некоторые из этих шлюх поделились с нами своими впечатлениями — провести даже одну ночь с Виски, считается среди них большой удачей: он щедр, денег у него куры не клюют, к тому же умеет быть галантным. Живет именно так, как мечтал когда-то жить его папаша.

Я заслушался майора и, честно говоря, почти забыл, что именно меня интересует в связи с Тудорелом Паскару.

— Но этим подонкам еще и дьявольски везет! — Майор ударяет в сердцах ладонью по колену. — Казалось бы, такой образ жизни должен был вконец разорить Паскару, так нет же, ему еще и дядино наследство приваливает! Нет, ты скажи мне, капитан, есть на свете справедливость?

Он встает. Я понимаю, что время, отведенное для нашей беседы, вышло. Поднимаюсь и я и, прощаясь, говорю:

— Мне с этим типом тоже надо бы поболтать. Как вы думаете, сегодня вечером я застану его в «Атене-Палас»?

— Наверняка!

— Ну что ж, стало быть, еще сегодня вечером я увижу его физиономию.

— Поделитесь со мной своими впечатлениями.

Он провожает меня до дверей, мы пожимаем друг другу руки, и тут я вспоминаю:

— Это дело валютчиков никак не связано с наркотиками?

— Нет. С полной гарантией.

Я благодарю его и ухожу. Еще на подходе к своему кабинету слышу, как разрывается там телефон. Влетаю к себе, хватаю трубку.

— Где тебя черти носят?! — кричит Поварэ, да так, что мои барабанные перепонки того гляди лопнут. — Я телефон оборвал! Докладываю: нашей красавицы до сих пор нет дома. И ночью тоже не будет.

— Откуда ты узнал? — спрашиваю я, удивленный категорическим тоном моего соратника. — Неужто она предпочла общество Лукреции Будеску?

— Она оставила в дверях записку следующего содержания: «Джо! Не жди меня. Я уехала на всю ночь!» — объясняет мне Поварэ. — Этот Джо — какой-нибудь американец, как ты считаешь?

— Держи карман шире!.. Что ты намереваешься сейчас делать?

— У меня что, своего дома нет? Своей теплой постельки?

— Тебе бы только в лежку лежать… Слушай, Поварэ, внимательно… Через четверть часа мы с тобой встречаемся у входа в «Атене-Палас».

— Я не ослышался?!

— Ничуть. Нам с тобой предстоит небольшое дельце.

— Заметано!

Я кладу трубку па рычаг. В тот же миг телефон звонит вновь. На сей раз это прокурор. Сообщает мне, тяжко вздыхая:

— Ничего нового. Лукреция Будеску не возвращалась. Я тоже вздыхаю из солидарности, потом намекаю ему, чтобы он в течение ближайших двух часов не разыскивал меня, поскольку я намерен бесследно исчезнуть.

— У вас еще хватает сил на ночные приключения… вы молодчага, капитан! Желаю удачи! До скорого!

Замечание прокурора и особенно его пожелание удачи бередят мне свежую рану — я имею в виду Лили и ее сегодняшнего ухажера. Я бросаю самому себе в лицо решительный упрек: «Чем идти в этот треклятый «Атене-Палас», лучше бы ты стоял у выхода из «Савоя» и дожидался там свою любимую! Хотя бы для того, чтобы спасти ее от когтей музыковеда! Не то дождешься — не сегодня, так завтра они споются дуэтом на всю оставшуюся жизнь! Беги в «Савой»! Неужели ты не понимаешь, какое произвел бы впечатление на Лили этот театральный эффект — она выходит из «Савоя», а ты тут как тут!.. Я вижу эту душераздирающую сцену, особенно живо — жалкую растерянность музыковеда. «Ничего, это ему еще цветочки, ягодки впереди!.. Все, я решился! Я иду вопреки всему на свете к «Савою» и жду ее хоть до второго пришествия. А Поварэ… Что ж, Поварэ позлится и перестанет, ну обругает меня в сердцах и пойдет восвояси, Пусть ругается, его право…»

12

Поварэ я увидел еще издали. Он, видать, притопал на-много раньше меня и нервно прогуливается перед входом в ресторан. Я машу ему рукой, он замечает меня и направляется навстречу, У него спортивная походка, он отработал ее еще в училище. Впрочем, в этом плане я тоже был не из последних.

— Что стряслось? С каких это пор ты стал назначать свидания подчиненным в дорогих ресторанах?

Поварэ дрожит мелкой дрожью в прямом и переносном смысле: от любопытства и от холода — он, как и я, в одном пиджаке. Я беру его за локоть.

— Да ничего не стряслось! Просто я вспомнил, что сегодня как раз мои именины…

— Пошел ты!

— …день ангела, и решил поставить тебе кружку настоящего пива.

Поварэ, к моему удивлению, готов поверить мне на слово. Разве что позволяет себе упрекнуть меня:

— Что ж ты не пригласил Лили?!

Если уж принялся врать, то ври до конца. У меня есть некоторые основания не открывать ему истинной цели нашего посещения «Атене-Палас». Я слишком хорошо знаю своего друга — в тот же момент, как Поварэ узнал бы, что речь идет о служебном задании, а не о моем «тезоименитстве», профессиональные рефлексы мгновенно сработали бы и как в зеркале отразились на его лице. В ресторане он бы так и вертелся волчком на стуле, очерчивая своим сыщицким взором полный круг. А мне как раз и не надо, чтобы нас там сразу раскусили. У меня на сегодня скромная задача, к тому же вполне безобидная: майор Стелиан разжег мое любопытство, и я хочу самолично узреть физиономию юного Паскару.

Все же Поварэ не до конца уверен, что я не вожу его за нос:

— Если сегодня и вправду твои именины, отчего бы нам не отпраздновать их где-нибудь в недорогой, нормальной пивной?..

— Черт тебя побери, Поварэ! Именины раз в году бывают, могу я по этому случаю позволить себе выпить приличного пива, а не бурду, которую подают в других заведениях?!

Мы пересекаем длиннющий зал ресторана, входим в бар. Я иду впереди, Поварэ за мной. Того, что я узнал от майора Стелиана, оказывается вполне достаточно, чтобы я сразу заприметил Тудорела Паскару. Я доволен собою, словно сделал бог знает какое научное открытие. Виски выглядит именно так, как я его себе и представлял: элегантен, моден, но в меру. Он не один. С ним коротает время весьма симпатичная особа с длинными прямыми волосами и челкой, которая закрывает ей лоб по самые брови.

Мы садимся за свободный столик. Мне отсюда не очень-то удобно наблюдать за наследником лугожских сокровищ, но ничего не поделаешь. Поварэ в свою очередь держит меня под наблюдением, он перегибается через стол и спрашивает шепотом:

— Кого это ты засек?

— Соседку Лили. Обязательно настучит ей, что видела меня в «Атене-Палас»…

— Ну и нагнала же на тебя страху Лили! — смеется Поварэ, очень довольный этим обстоятельством: наконец то он нащупал мое уязвимое место, — Хорошо еще, что ты со мной! — успокаивает он меня. — Это тебя оправдает в ее глазах.

К нам подходит официант. Я заказываю пиво и сосиски. Поварэ несколько удивлен:

— Ты швыряешь деньгами, словно хочешь жениться не на Лили, а на мне!

И все же ему это здорово нравится, что мы попиваем пиво в честь дня моего ангела не в какой-нибудь забегаловке, а в одном из самых роскошных ресторанов. Мне же приходится помнить и о тутошних цепах.

Я курю и поглядываю краем глаза в сторону Тудорела Паскару. Он держится с большим достоинством, весел, внимателен к своей даме. И это при том, что его двоюродный брат только вчера умер, что в семье — траур! Впрочем, может быть, в их семье не в чести эта традиция?.. Девица ест его глазами, курит и без передышки прикладывается к рюмке. Я обвожу глазами зал — за столиками почти одна молодежь… коньяк, вино, пиво… Откуда у этих молокососов берутся деньги?.. Я пытаюсь обнаружить среди прочей публики своих коллег из отдела по борьбе со спекуляцией, которые, как и я, следят за Паскару, но не на-хожу их.

— Глядишь, и Петронела Ставру ошивается здесь, — замечает Поварэ, словно бы разговор о наших делах и не прерывался.

Это уже слишком, на мой взгляд!

— Как это тебе взбрело в голову?! Девушка убита го-реи, может быть, даже надела траур! Она никогда бы не посмела оскорбить память человека, которого любила!..

— Что-то траур не помешал ей исчезнуть неизвестно куда на всю ночь!

Поварэ саркастически смотрит на меня, а мне вся эта история вдруг надоела до чертиков.

— Мы с тобой празднуем мои именины, и у меня нет никакого желания говорить о делах!

Поварэ вынужден подчиниться, как-никак я именинник. Но про себя я думаю о том же: «С чего это я вообразил себе Петронелу в трауре? Потому лишь, что я видел ее заплаканные глаза? Она была скорее растеряна, чем убита горем…» И все же я не думаю, чтобы в эти дни она решилась показаться в ресторане. Впрочем, откуда во мне такая уверенность? Вот же Тудорел Паскару здесь. Он бы тоже должен быть в трауре. Хотя бы потому, что его родной отец занимается похоронами умершего племянника. Но мерзавец тем не менее тут. Веселый, оживленный… можно не сомневаться, что и эту ночь он не будет коротать в одиночестве. Забежал в университет к Петронеле, сообщил ей о самоубийстве своего двоюродного брата и тут же, «убитый горем», вернулся к своему привычному образу жизни.

Поварэ отвлекает меня от моих размышлений:

— Что-то ты слишком меланхоличен для именинника!.. Действительно, хорош я, нечего сказать! Пригласил друга на свои «именины» и напрочь забыл о нем! Но мне приходит на помощь официант — он ловко наполняет пивом высокие бокалы, пиво пенится, даже на вид ясно, какое оно свежее, с легкой горчинкой… Мы чокаемся и с нетерпением прикладываемся к бокалам.

Через некоторое время я замечаю, что Тудорел Паскару все чаще поглядывает в нашу сторону. Я прикидываюсь совершенно к этому безразличным. Попиваю себе пиво, закусываю сосисками. А еще немного спустя у меня уже нет никаких сомнений в том, что именно мы с Поварэ являемся объектом его нескрываемого интереса. На всякий случай я справляюсь у Поварэ, сидящего напротив, кто сидит за столиком позади меня. Моя просьба ничуть не удивляет его: как-никак он профессионал.

— По-моему, какой-то иностранец, — сообщает он. — Лет этак пятидесяти или пятидесяти пяти… курит сигару, длинную и тонкую, как макаронина… Он не один, с ним одна из этих… ну, которые вертятся около гостиниц. Тебе сказать и что именно он пьет?

— Спасибо, не надо, — охлаждаю я его пыл. — Твое здоровье.

Отхлебнув из бокала, мой друг без всякой связи с тем, о чем мы только что говорили, интересуется, не поссорились ли мы случаем с Лили. Приходится опять ему что-то врать, но тут мое внимание привлекает к себе поведение Тудорела Паскару: он вынул из бумажника визитную карточку и что-то пишет на ней. Мне кажется, что я начинаю кое о чем догадываться…

— Слушай, Поварэ, — призываю я на помощь своего заботливого друга, — девушка, которая с иностранцем, сидит лицом вон к тому молодому человеку — ну к пижону этому, что у окна… Они видят друг друга?

— Который с этой девицей с челкой?

— Да.

— И пишет что-то?

— Он самый.

— Так я же с самого начала заметил, как они перемигиваются! Он, видать, большой мастер по дамской части!.. — II тут же, опять без всякого перехода, начинает плакаться на нашу с ним судьбу: — А мы с тобой прямо какие-то уроды, Ливиу, честное слово!.. Мы уже не можем просто так, по-людски, посидеть за пивом и поговорить о чем-нибудь, что не имеет никакого отношения к нашей работе, пропади она пропадом!.. Да мало ли о чем могут поговорить два нормальных человека!

— Твоя правда, Поварэ! Будь здоров! И давай женись поскорее!

Он тяжко вздыхает, собираясь с силами, чтобы в сотый раз поведать мне горестную историю своей любви, но я ему делаю знак замолчать. Он наконец замечает, что я поглощен тем, что происходит за соседним столом, и обиженно умолкает.

Тудорел Паскару кончил писать на визитной карточке, подозвал кельнера и что-то ему втолковывает. Кельнер кивает понимающе головой, кладет визитную карточку на блюдце и, ловко лавируя между столиками, направляется, к великому моему удивлению, прямиком к нашему столу.

— Это вам! — говорит он и протягивает мне блюдце с карточкой.

Ничего не понимая, беру карточку, мельком вспомнив о ребятах майора Стелиана, — что они-то подумали сейчас и что они завтра, а то и сегодня ночью доложат своему шефу?!

У Тудорела Паскару мелкий, но четкий почерк:

Прежде всего я приношу Вам свои извинения за то, что потревожил. Я узнал Вас. Вы были сегодня у нас, говорили с моим отцом. Я в это время был в соседней комнате. Мне нужно сообщить вам кое-что очень важное. Если можно, я прошу Вас выйти на несколько минут в вестибюль. В любом случае я бы искал встречи с Вами, но, если уж мы встретились здесь, я хотел бы воспользоваться этим. Еще раз прошу прощения за мою настойчивость.

На ловца, как говорится, и зверь бежит. Особенно когда ты к этому совершенно не готов. Я перевожу взгляд с визитной карточки на ее владельца — на его лице играет вежливая улыбка.

— Я выйду на несколько минут в вестибюль.

— В другой раз тебе не удастся меня провести, — обижается Поварэ. — Именины, пойдем выпьем пива!.. Я тебе не мальчик!

— Вернусь, все объясню. Честно говоря, я тоже ничего не понимаю…

Я сую визитную карточку в карман, встаю и направляюсь к выходу. Дойдя до дверей, оглядываюсь через плечо. Паскару тоже встал из-за стола и идет следом за мной.

Он нагоняет меня в вестибюле, в котором в это позднее время почти пусто. Подойдя, он обращается ко мне безупречно вежливо:

— Товарищ капитан, прошу вас еще раз меня извинить, но…

Он стоит совсем близко, и я, приглядевшись к нему, прихожу к выводу, что у него лицо вполне порядочного человека, и это впечатление сводит на нет все, что я до сих пор о нем слыхал. Либо мир по отношению к нему совершенно несправедлив, либо этот тип сумел создать себе идеальную маску порядочного человека.

Мы отходим в угол у двери в главный зал ресторана.

— Когда вы заходили к нам и разговаривали с отцом, я был в соседней комнате, — повторяет он, глядя мне прямо в глаза, то, что я уже прочел в его записке. — Кроме всего прочего, вы спросили его, что могло бы, на его взгляд, толкнуть моего двоюродного брата на самоубийство… Что он мог вам на это ответить?! Но у Кристи была па это причина… и причина серьезная…

По-видимому, я выдал свое волнение, потому что он улыбнулся мне понимающей, заговорщической улыбкой:

— Вас это интересует?

— Еще бы! — Я и не пытаюсь скрыть своего нетерпения.

— Кристи почти боготворил Валериана Братеша… Вы его, конечно же, знаете?.. Ну, того самого, из института. Он верил ему больше, чем самому себе. Да Валериан Братеш, по правде говоря, и сам души не чаял в Кристиане. Он считал его лучшим своим учеником и всем говорил об этом.

— Ну и что же из этого следует?..

Я злюсь на себя за то, что не могу совладать со своим нетерпением.

— А то, что вот ужо два года, как Валериан Братеш эксплуатирует его художественные идеи в собственных целях. Вы видели в Национальном театре «Северный ветер»? Спектакль оформлен по эскизам Кристи. А па афише художником спектакля назван Валериан Братеш. Ему достался и весь успех, и все деньги. Он не поделился с Кристи ни единым грошем! — заключает Виски с нескрываемой обидой за двоюродного брата.

— Может быть, они об этом уславливались? — возражаю я ему без особой уверенности.

— Как бы не так! А сверх того, что он украл его замысел, его работу, он еще увел у него и девушку!

Я веду себя, как мальчишка, — кричу на весь вестибюль:

— Что ты сказал?!

— То, что вы слышали, — усмехается он мне прямо в лицо.

— Значит, из-за него Петронела Ставру бросила Кристиана?..

— Именно, товарищ капитан. Она бросила Кристи ради Братеша… ради мужчины, который старше ее пятилетки на три, к тому же и женатого. Не говоря уж о том, что он обожает разглагольствовать с кафедры о высоких нравственных материях… Ну и все такое прочее.

Он вытирает носовым платком пот со лба, поправляет узел галстука. Поделившись со мной своим возмущением, он, кажется, считает свою миссию законченной.

— Это все, что я хотел вам сообщить.

— Вы торопитесь?

Он пожимает плечами в некоторой нерешительности. Ведь его ждет за столиком дама, было бы невежливо надолго оставлять ее одну.

— Если хотите, завтра я могу быть к вашим услугам, — предлагает он.

— Идет. Я жду вас завтра к восьми утра.

— К девяти, — поправляет он меня.

— Согласен. В городском управлении. Спросите в бюро пропусков…

— …капитана Романа, — опережает он меня.

— И последний вопрос.

— Пожалуйста.

— В котором часу вы заходили сегодня на медицинский факультет к Петронеле?

— А кто вам сказал, что я вообще заходил сегодня к Петронеле? Никуда я не заходил, товарищ капитан. Дней шесть, как я ее вообще не видел.

Почему-то я не сомневаюсь в его правдивости. Значит, не он оповестил Петронелу о смерти Кристиана Лукача. Наверняка это сделал Валериан Братеш. Выходит, после беседы со мною он тут же сообщил обо всем своей любовнице. У меня всплывают в памяти шлепанцы под ее постелью, мужской голос, ответивший мне по телефону…

— Извините меня, но…

— Пойдемте, — соглашаюсь я. — Стало быть, я жду вас завтра в восемь.

— В девять! — напоминает мне, смеясь, Тудорел Паскару.

«Не так страшен черт, как его малюют! — говорю я себе. — Он вполне симпатичный малый».

Минут через десять, по дороге домой, я рассказываю обо всем Повара.

— Вот и угадай после этого, где тебя ждет удача! — Настроение у меня явно улучшилось.

— Мне следовало бы на тебя обидеться, — замечает оскорбленный Поварэ, — да что-то неохота…

Мы останавливаемся у телефона-автомата. Я прошу Поварэ позвонить Петронеле Ставру. Он набирает номер, ждет, но никто ему не отвечает.

— Нет ее.

Я избираю номер прокурора Бериндея.

— Не разбудил?

— Нет, хотя я уже лег, — отвечает он. — Лукреция Будеску так и не объявилась.

— Вот это я и хотел узнать. До завтра. Спокойной ночи.

С Поварэ мы расстаемся на углу бульвара Магеру, напротив Дома кино. Он жмет мне руку и говорит с искренним сожалением:

— А все-таки жаль, что сегодня не твои именины…

13

Дома на меня обрушивается справедливый гнев мамы: как я мог за весь день ни разу ей но позвонить, мало ли что могло со мной случиться, и вообще, это не жизнь, если я даже забежать домой пообедать не успеваю!.. Не в первый раз она на меня сердится, бедняжка, так что я ужо привык к этому, держусь стойко, как и подобает настоящему мужчине. В конце концов мне удается ее утихомирить, пообещав, что с завтрашнего дня я стану послушным и почтительным мальчиком.

— Я-то еще ладно бы, но вот почему ты с Лили так обращаешься? — заводится она по новой. — С девяти часов ищет тебя, звонит каждые пятнадцать минут!

— Как, она не пошла на концерт?! — не могу я сдержать своего торжества.

— Какой еще концерт? Ты хоть передо мной не прикидывайся дурачком! Девочка звонила мне из дому, я потом еще и с ее матерью, с тещей твоей, поговорила…

Я целую ее снова в благодарность за то, что она мне сообщила. Вот это темпы! Я еще на Лили и жениться не успел, а уж обзавелся, выходит, тещей. Теперь уж, по всему видать, отступать некуда.

Мама, осчастливленная моим возвращением домой, ложится в постель. Я тоже, с той только разницей, что переношу на кровать, рядом с подушкой, телефон.

Ну вот, в кои-то веки я принял горизонтальное положение, упершись глазами в темноту. Господи боже мой, какое же это счастье чувствовать, как из твоего тела улетучивается капля за каплей усталость и сон тихо к тебе подкрадывается, как кошка на мягких своих лапках…

Ровно через три часа я вскочил как ужаленный от резкого телефонного звонка. Спросонья мне не узнать голоса, произносящего вежливо, но настойчиво:

— Мне очень жаль, капитан, что я вынужден вас разбудить. Но такова уж невеселая обязанность дежурного по управлению. Говорит майор Дулгеру.

Теперь-то я узнал его голос.

— Я вас слушаю, товарищ майор.

— С улицы Икоаней звонил некто Онуцан Василе, сосед вашего самоубийцы, его квартира на третьем этаже, как раз под мансардой. Сообщил, что кто-то там ходит, на чердаке… слышен внизу шум и шага… Это его здорово напугало.

Сна у меня уже ни в одном глазу. Я вскакиваю с постели.

— Пошлите за мной немедленно машину! Майор весело смеется:

— А я уже послал ее. За рулем сержант Гаврилиу.

— Позвоните Онуцану, пусть не входит в мансарду ни в коем случае!

— Можете не беспокоиться, — опять смеется майор, — Онуцану серьезный человек, он убежден, что это привидения, а с привидениями лучше не связываться.

Я одеваюсь как по тревоге, в считанные секунды, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить маму. Напрасная забота — выходя из своей комнаты, я сталкиваюсь с ней нос к носу. Она полна жалости ко мне:

— Опять вызвали?

— Опять, мама.

— Ни сна, ни отдыха… — печалится она за меня. — Хоть на этот раз не забудь позвонить.

Бедная моя мама! Хоть ради нее мне бы давно нужно привести в дом невестку… Или хоть разок поехать с нею вместе в отпуск… или же взять напрокат машину и съездить с ней куда-нибудь… Ведь никого, кроме меня, у нее нет на всем белом свете. А я только и знаю, что свою работу…

«Дачия» ждет меня на углу, с предусмотрительно распахнутой дверцей. Прежде чем сесть рядом с шофером, я гляжу на окна четвертого этажа — мамино окно освещено, небось глядит мне вслед.

— Полный вперед, Гаврилиу! Жми вовсю на улицу Икоаней!

— Разбудили мы вас?

— Такое уж наше ремесло. Не переживай.

Именно эти слова мы говорим друг другу всякий раз, как он приезжает за мной ночью.

«Если мне повезет, — говорю я себе, — и я застану там его… хоть познакомлюсь…»

Я уверен, что «привидение» и злоумышленник, совершивший нападение на Лукрецию Будеску, — одно и то же лицо. Перед моими глазами как бы прокручивается с бешеной скоростью кинолента: старик Паскару, художник Валериан Братеш, пижон Виски… Тут же я вспоминаю, как мне почудилось, что кто-то подходил к двери мансарды, а потом кинулся вниз по лестнице, боясь, что я его настигну…

«Может быть, надо взять с собой и прокурора, — мелькает у меня в голове. — Впрочем, зачем? Только чтобы и его разбудили среди ночи?»

Резкий поворот на полной скорости прерывает мои мысли. Я открываю глаза. Мимо меня проносится спящий Бухарест, погруженный во тьму осенней ночи. Он сладко спит, город моего детства…

Вот мы и доехали, Гаврилиу знает свое дело. Машина бесшумно тормозит.

— Мне пойти с вами? — спрашивает сержант.

— Не надо, Гаврилиу. Я тебя вот о чем попрошу… Выйди из машины и стой в воротах, будь начеку. Если кто выйдет со двора, ты хватай его без стеснения, ясно? И поглядывай на часы. Если через двадцать минут я не вернусь, поднимешься за мной на мансарду. С черного хода, понял?

— Ясно!

Улица пуста, один осенний ветер гуляет вдоль нее. Да еще скрежет далекого ночного трамвая прорезает дремотную тишину.

Гаврилиу остается в воротах, я же бесшумно проскальзываю во двор. Мое появление заметил лишь бродячий кот, неторопливо спрятавшийся от меня в темный угол.

Я взбегаю по лестнице, стараясь сделать это без лишнего шума. Главное — соблюдать в таких случаях полную осторожность. Не буду врать — мне страшновато, но не настолько, чтобы голова не работала четко и напряженно.

Я прохожу мимо двери Лукреции Будеску. Но останавливаюсь возле нее, сам не зная, с какой целью. Прислушиваюсь… смешно думать, чтобы я мог что-нибудь услышать сквозь толстую дверь. Я продолжаю путь, и, по мере того как приближаюсь к мансарде, становится ясно, что дверь в нее полуоткрыта: свет, падающий изнутри, отражается на стенах огромной, с прямыми углями буквой «С». Я замираю. Слышно, как бешено стучит мое сердце. Значит, печать с двери была опять сорвана, дверь была отперта ключом, и ключ остался в замке… Я убежден, что он не успел еще уйти из мансарды. В противном случае он бы погасил свет. Вспоминаю слова Григораша: «Преступник неопытен, но изобретателен».

Я снимаю с ног туфли, остаюсь в одних носках. Последние ступеньки одолеваю по-кошачьи бесшумно. Дохожу до двери, останавливаюсь на миг. Из-за нее слышны чьи-то шаги, потом шаги замирают. Меня охватывает короткая и резкая радость — повезло, я поймал его!.. Я решаю не распахивать с грохотом дверь, крича «руки вверх!», тем более что при мне нет никакого оружия, а легонько ее толкнуть ногой и проскользнуть бесшумной тенью вовнутрь, тогда преступник лишится чувств от неожиданности и страха.

Сказано — сделано. Приоткрываю тихонечко дверь и замираю на пороге. Картина, которая представилась моим глазам, пригвождает меня к месту.

У низенькой кровати Кристиана Лукача, спиною к двери, стоит на коленях какая-то женщина. Я узнаю ее по платью — это Лукреция Будеску. На кровати под зеленым покрывалом угадываются формы, похожие на человеческое тело. А там, где бы должна быть голова этого тела, лежит на подушке портрет Петронелы Ставру. Во мне просто-таки леденеет кровь от этого зрелища… У изголовья постели, по обе стороны портрета Петронелы, — две зажженные свечи. И перед ними коленопреклоненная, причитающая без слов, без слез Лукреция Будеску. Эта картина тут же заставляет меня вспомнить о диагнозе, который поставила Лукреции возлюбленная покойного Лукача, и я прихожу в себя. Лукреция Будеску не услышала, как я вошел. Она горько причитает над «трупом» соперницы. А самый «труп» — это несколько уложенных в длину под покрывалом подушек. «Преступник неопытен, но изобретателен», — вновь вспоминаю я, на этот раз с улыбкой.

Я подхожу к Лукреции. Наконец она заметила мои ноги рядом с собою. Она поднимает на меня глаза, и я встречаюсь с ее взглядом. Вопреки моим ожиданиям — ни следа страха в нем, словно бы я все время был здесь. Я не уверен, узнает ли она меня… несколько мгновений она не сводит с меня мутного взгляда, потом с трудом поднимается с колен. У нее взволнованное, изможденное лицо, губы едва слышно шепчут:

— Умерла… Я убила ее!..

Я спрашиваю тоже шепотом:

— За что?

— За то, что она убила моего Кристи… Он был мой! Я тридцать четыре года его ждала. А она убила его, моего любимого… — Она переводит взгляд на портрет Петронелы и продолжает: — Она ревновала его ко мне. Кристи на нее и не смотрел, только одну меня видел… А она узнала, что мы решили тайно обвенчаться и бежать…

— Куда бежать?

Лицо ее обезображено ненавистью, едва слышно опа шепчет сквозь зубы:

— Я убила ее! Я убила ее!

Я ощущаю нечто странное, несовместимое со здравым смыслом: с одной стороны, мне кажется, что я сплю и все происходящее сейчас лишь дурной сон, жуткое наваждение, с другой же — твердо знаю, где я и как сюда попал, хотя и не могу поверить в реальность происходящего.

— Как вы ее убили?

Мое любопытство не тревожит ее, даже не возвращает в реальный мир. Она рассказывает обо всем с легкостью закоренелого преступника, вознамерившегося облегчить душу признанном.

— Сперва я сделала ей укол морфия, чтоб ей не было больно и чтоб она не кричала. Потом я ее повесила вон на том крюке.

— На каком крюке?

Она поднимает вверх руку и указывает пальцем па крюк, на котором двумя ночами раньше висело тело Кристиана Лукача.

— Вон на этом, что в потолке, — уточняет она.

Я чувствую, как у меня встают дыбом волосы от ужаса. Это смешение абсолютно реальных, конкретных деталей с больным воображением словно бы парализует, лишает меня сил не только что-либо предпринять, но даже ясно понимать происходящее. Мне даже кажется, что это я сам с собою говорю голосом Лукреции Будеску.

— И что вы теперь собираетесь сделать?..

— Жду, чтобы пришла полиция… До чего она красивая, Петронела!.. Но Кристи любил одну меня… Просто так и горел от нетерпения, хотел, чтобы я легла с ним в эту постель… Но я ему сказала: «Нет, мой миленький, пусть это произойдет только после свадьбы!»

Она снова бухается на колени и начинает класть поклоны, размашисто крестясь. Я гляжу на нее со стороны и не могу оторвать взгляда от этого исковерканного болезнью существа, действительно похожего на призрак.

С лестницы слышны тяжелые мужские шаги — кто-то поднимается сюда. Я знаю, что это Гаврилиу. Вот он уже здесь, замер на пороге: он тоже разом увидел это «смертное ложе», и лицо его выражает полнейшее недоумение и испуг. Я делаю ему знак, чтоб он вошел. Он хочет о чем-то меня спросить, но я останавливаю его жестом.

Я уже пришел в себя и знаю, что должен делать. Я кладу легонько руку на плечо Лукреции и говорю ей:

— Вставайте, они пришли.

Она смотрит на меня снизу вверх:

— Из полиции?

Я киваю в ответ, и это побуждает ее подняться, повернуться к Гаврилиу, оглядеть его, облаченного в мундир, с ног до головы. Она заявляет ему почти торжественно:

— Это я ее убила!

На растерянном лице сержанта расцветает и вовсе нелепая в этих обстоятельствах неуверенная улыбка. Он все еще не понимает, какая роль предназначена ему в этой фантастической сцене, участниками которой мы с ним поневоле оказались.

— Теперь вы поедете в полицию и подтвердите там все, в чем признались, — говорю я ей, одновременно подмигивая сержанту.

Наконец-то лицо его приобретает нормальное выражение — он угадал, что от него требуется.

— Я признаюсь во всем, — соглашается Лукреция Будеску, не сводя с сержанта мутного взгляда. — Я хочу, чтобы все знали, что Кристи любил именно меня, а не эту девчонку…

— Очень хорошо! — входит в роль Гаврилиу. — Замечательно! Вот и расскажешь нам все… Пошли!

Мы направляемся втроем к выходу. Лишь в дверях я вспоминаю, что разут. Я сую на ходу ноги в ботинки и догоняю на лестнице Лукрецию и Гаврилиу. Женщина следует за ним с полнейшей покорностью.

На улице холодный воздух меня и вовсе взбодрил. Я говорю сержанту вполголоса:

— Отвезешь ее в Центральную психиатрическую. Смотри, если что с ней случится…

— Так точно!

— Потом возвращайся сюда за мной.

— Так точно!

Я смотрю вслед автомобилю, пока он не скрывается за углом. Вздыхаю с облегчением и возвращаюсь в мансарду. На площадке третьего этажа меня поджидает низенький тучный мужчина в пижаме.

— Моя фамилия Онуцан, — представляется он шепотом. — Это я звонил в милицию. Я правильно сделал?

— Спасибо. Я вас побеспокою, если можно…

— Пожалуйста!

— Мне нужно от вас позвонить.

— С удовольствием! Никто из моих так и не смог уснуть, так что…

Я вхожу в квартиру. В столовой горят все лампы, хотя никого в ней нет. Я подхожу к телефону. Как это ни прискорбно, придется прервать сладкий сои прокурора Бериндея. Проходит несколько минут, пока он обретает способность понять, о чем я ему говорю.

— Как, опять сорвали печать с двери?! — восклицает он возмущенно. — Ну, знаете!..

— Приезжайте сюда немедленно! Я жду вас!

— Только заведу свой «трабант» и тут же выезжаю!.. Онуцаи провожает меня на лестничную площадку и там, преодолев робость, спрашивает:

— Женщина, которую сейчас увезли… Это товарищ Лукреция?..

— Да.

— Я видел в окно, как вы ее посадили в машину, — объясняет он, нервно почесывая затылок. — Это верно, что у нее не все дома?..

Я пользуюсь случаем, чтобы спросить его, на чем основывается его вопрос:

— С ней случались припадки?

Онуцан кивает утвердительно головой, но, глядя мимо меня, отвечает крайне неопределенно:

— Откуда мне знать? Жена, та говорит, что у нее не все дома… что однажды она пожаловалась, что я к ней пристаю… Может быть, в семье Цугуй, в которой она работает, смогут вам объяснить подробнее… А вообще по виду она нормальная.

Я уже пошел было наверх, но тут же повернулся к человеку в пижаме:

— Стало быть, в вашей квартире слышно, если кто-нибудь ходит там, в мансарде?

— Только в одной комнате, — уточняет Василе Онуцан.

— В понедельник между семнадцатью и двадцатью одним часом вы были дома?

Онуцан наконец-то догадывается, чего я у него допытываюсь. Ничего не скажешь: детективные книжки и особенно фильмы делают свое дело. Он отвечает мне четко и ясно:

— В понедельник вечером, когда Кристиан Лукач повесился, мы как раз возвращались из Предяла в Бухарест. Как только мы добрались домой, нам тут же рассказали о случившемся. Жаль парня! Хороший человек был…

— А вчера утром вы были дома?

. — Нет, и я и жена — мы были на работе.

Я снова благодарю его и прошу заранее извинить, если по не зависящим от нас причинам мы будем ходить по мансарде и помешаем ему спать.

Я снова здесь, на чердаке, где царит почти неправдоподобная тишина. Догорают свечи, источая слабый запах воска. Я гашу их: надо, чтобы и Григорашу что-нибудь перепало — для фотоснимков. Больше я ни к чему не притрагиваюсь.

Я присаживаюсь па табурет, закуриваю. Перебираю мысленно все, что произошло за столь, собственно, короткий отрезок времени на этом чердаке, с такой любовью и искусом перестроенном Кристианом Лукачем под свое жилье.

«Петронела Ставру была права, — говорю я себе, — Лукреция явно ненормальна… невропатка, которую недуг и привел к преступлению… Сама того не ведая, она рассказала мне во всех деталях, как убила Кристиана Лукача. Неопытный преступник, но изобретательный!.. Да к тому же наделенный болезненной фантазией. Впрыснула ему морфий, потом повесила.

Меня пробирает озноб. Никакого сомнения, что только душевнобольной человек может найти в себе достаточно физических сил, чтобы совершить подобное убийство. По-чти невозможно поверить, что это сделала Лукреция, но это именно так. Она сама произнесла слово «морфий», а ведь то, что при вскрытии трупа в организме был обнаружен наркотик, знали только мы, участники следствия.

Я покуриваю, а мозг мой работает на полную катушку, с какой-то бешеной напряженностью. Значит, она же и взломала опечатанную дверь на чердак, симулировала нападение на себя, чтобы окончательно запутать следы. На самом же деле она хотела проверить, не нашли ли мы шприц. Я знаю но опыту, что, когда речь идет о преступлении, совершенном психопатом, логически объяснимые факты рано или поздно сопрягаются с фактами алогичными. У душевно больных — необузданная фантазия, но со своей внутренней логикой.

«И на этом поставим точку! — подвожу я итоги. — Следствие закончено. Я закрываю дело сегодняшним числом, затем мне останется лишь дополнить его некоторыми деталями из прошлого Лукреции Будеску».

К величайшему моему удивлению, не говоря уж о радости, прокурор Бериндей появляется на чердаке не один, а в сопровождении Григораша.

— Я призвал его к исполнению своего долга! — хвастает Бериндей, по тут же умолкает, вперившись взглядом в постель Кристиана Лукача.

Я поднимаюсь с табурета и дотошно пересказываю им обоим все происшедшее, а также заключение, к которому я пришел.

— Случаи, совершенно не укладывающийся в привычные рамки!.. — поражается прокурор. — Я говорю о его юридической стороне…

Он снова умолкает, краем глаза косясь на Григораша, но после короткой паузы опять выходит из себя:

— Но какая фантазия, согласитесь!.. Жаль, что вы были при этом один, капитан, лишний свидетель нам не помешал бы.

Я не сразу соображаю, что он имеет в виду. Да и не стараюсь его понять — я едва держусь на ногах от усталости, мне бы сейчас соснуть хоть часочек. Тем не менее ответ у меня наготове:

— Сержант Гаврилиу, шофер, видел ее на коленях у постели и слышал весь ее бред.

Григораш принимается за дело — заряжает фотокамеру, что не мешает ему, однако, внимательно прислушиваться к нашему разговору. Затем и сам в него вступает, обращаясь ко мне:

— Боюсь, что до окончания следствия еще многое предстоит выяснить…

Уязвленный, я оборачиваюсь к нему, но в этот самый миг он готовится начать съемку.

— Погоди! Я зажгу свечи.

— Вы обнаружили все это при зажженных свечах?! — не может прийти в себя от удивления прокурор.

— Немало я нащелкал на своем веку фотографий, но чтобы такое!.. — поражается наконец и Григораш.

Я зажигаю свечи. Григораш ходит вокруг постели, щелкает своим аппаратом. Я пользуюсь первой же паузой, чтобы прижать его к стене:

— Скажи-ка на милость, что же, по-твоему, еще придется нам выяснять?

Не прекращая работы, он хладнокровно и даже как бы небрежно отвечает:

— Ну хотя бы вот что: если Лукреция совершила это преступление, то, стало быть, она должна была оставить отпечатки пальцев и на шприце, и на ампуле из-под морфия. На ампуле обнаружены чьи-то отпечатки, и, если они действительно соответствуют…

Щелк. Щелк. Щелк… Он может не продолжать — я понял его. Он прав.

— А также кто и каким образом приобрел эту ампулу… Прокурор, которого никогда не покидает чувство собственного достоинства, вступает в разговор:

— А почему именно Лукреция приобрела эту ампулу? Очень может быть, что ее купил или достал сам Кристиан Лукач и хранил у себя до очередного приступа… и, когда этот приступ случился, он попросил Лукрецию сделать ему укол…

Я прекрасно понимаю, как важно уметь владеть собой при любых обстоятельствах, не терять самообладания и терпения. Но я вдруг так устал, что плохо контролирую свои реакции. Посылаю — мысленно, к счастью, — их обоих к чертовой бабушке и, едва сдерживаясь, вопрошаю, ни к кому отдельно не обращаясь:

— Допустим, я соглашусь… Кристиан Лукач прибег к ее услугам. Но почему же она его убила, если не замышляла преступления заранее?

Григораш знай себе щелкает, цедит сквозь зубы:

— Черт знает что!..

— А о чем мы вам толкуем?! — пытается мне объяснить прокурор. — О том, что еще многое предстоит выяснить.

— И выясню, дьявол вас побери! — ору я во все горло. Григораш кончил снимать, погасил свечи, успокаивает меня:

— О чем речь! Конечно, выяснишь, только для этого тебе бы не мешало выспаться. И не забудь, что есть еще одно вещественное доказательство — коробка от шприца… и не принадлежит ли она Петронеле Ставру?..

Я готов с ними обоими согласиться, только бы дали мне хоть немного вздремнуть.

— Где-то мы допустили просчет, — подливает масла в огонь прокурор. — Мы не спросили Лукрецию Пудеску на счет ключа от чердака и не потребовали, чтобы она нам его отдала.

Я снова взрываюсь, ору благим матом:

— Кто просчитался? Вы или… или мы?

— Спокойно, капитан, не кипятитесь… Охотно соглашаюсь — моя ошибка, поскольку я первый ее допрашивал, — берет прокурор вину на себя.

Григораш, вечный миротворец, пытается и на этот раз примирить стороны.

— И очень хорошо, что не взяли у нее ключ, — поворачивает он дело другой стороной, — иначе бы мы не обнаружили шприц.

В который раз Григораш преподает мне урок здравого смысла. Не говоря уж о самообладании. Мне ничего не остается, как признать, что в состоянии возбуждения, в котором я пребываю, мне лучше во всем с ними согласиться, а самому постараться взять себя в руки. Глаза у меня слезятся как от дыма — так мне хочется спать.

— Все? — говорю я им. — Тогда пойдем отсюда. Придется опять опечатывать дверь.

Прокурор показывает на свои портфель:

— Все необходимое при мне.

Мы выходим. Прокурор, видать, набил себе уже руку на этом деле: запирает дверь, опечатывает ее, прячет в портфель ключ, с помощью которого Лукреция Будеску проникла в мансарду. Теперь можно и вздохнуть свободно. Я смотрю на часы: часика два я еще успею подремать. Спускаемся по лестнице, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить соседей.

У двери в комнату Лукреции я останавливаюсь.

— Опять у вас какая-нибудь идея?.. — замечает вполголоса прокурор.

— Неплохо было бы заглянуть в ее комнату.

— Я этим займусь сам, — предлагает Бериндей. — Если, конечно, вы мне еще доверяете после промашки с ключом.

Доверять-то я ему доверяю, но, если бы кто знал, как он мне осточертел!

— Ладно, — соглашаюсь я и спешу поскорее выбраться на свежий воздух, домой, хоть к черту на рога, но туда, где мне дадут хоть на секунду уснуть!

— В восемь я позвоню вам, — предупреждает меня Бериндей. — А Григораш поедет со мной.

Но я уже не слышу его. Усевшись на переднее сиденье, рядом с Гаврилиу, я едва нахожу в себе силы, чтобы пробормотать ему:

— Домой!

Он жмет на газ. Полная тьма вокруг. Веки мои сами собою слипаются. Я уже почти нырнул с головой в спасительный сон, когда сержант сообщает:

— Я передал ее дежурному врачу. В общем-то, она вполне тихая… Все причитала только: «Я убила его!.. Я убила его!»

— Ка-ак?! — вскидываюсь я мгновенно. — Как она причитала: «его убила» или же «ее»?!

— Обижаете, товарищ капитан, — протестует Гаврилиу, — я и сам это заметил, а именно что там, на чердаке, она все плакалась, что «убила ее», ну ту, что в постели лежала якобы, со свечами в изголовье, а в машине совсем другая музыка: «его убила», его… Я ни о чем ее не стал расспрашивать. Да и что может тебе ответить юродивая?!.

Едва ли уже что-нибудь ясно соображая, я вдруг вспоминаю о раскладушке, которая стоит за шкафом у нас в кабинете, и приказываю шоферу:

— В контору, сержант!

14

Я проспал на этой самой раскладушке добрых три часа. И спал бы еще хоть до второго пришествия, если бы не разбудил меня мой друг и соратник Поварэ. Именно его физиономию я увидел над собою, когда открыл глаза.

— Вставай! Поздно уже! Сварить тебе кофе?

Только тут я вспоминаю, где нахожусь, и вскакиваю на ноги.

— Сколько времени?

— Да уж с полчаса как шеф требовал тебя к себе. Интересуется, что же такое произошло этой ночью на улице Икоаней. Я ему доложил про то, что было вчера в «Атене-Палас» и что утром нашел тебя спящим в кабинете. Он велел дать тебе еще полчасика поспать. А вообще сейчас полвосьмого.

В туалете я вижу себя в зеркале — рожа, конечно, достаточно помятая, но не так уж, чтобы очень. Из кабинета уже тянет запахом свежесваренного кофе. Я выпиваю его с жадностью, а Поварэ меж тем не сводит с меня своего сочувственного, товарищески-прямого взора. Обжигаясь горячим кофе, я рассказываю ему обо всем, что случилось после того, как мы расстались вчера вечером.

— Отчего же ты не взял меня с собой?! — упрекает он меня.

— А тебе так уж не терпелось провести бессонную ночь? Чтобы мы оба сегодня с ног валились?., А кофе был отличный. Ладно, я пошел к шефу.

На сей раз полковник Донеа читает газету. На его письменном столе пусто. Утренние часы — единственное время дня, когда он хоть сколько-нибудь дает себе передохнуть. Я вхожу, и он откладывает в сторону газету, приглашает меня сесть и умолкает в ожидании моего доклада.

Как всегда, я стараюсь быть кратким. В заключение доклада выражаю надежду, что еще до конца дня закрою это дело.

Шеф слушает меня совершенно бесстрастно, чуть склонив голову на правое плечо. Мне даже в какой-то момент показалось, что он не слышит меня, а то и вовсе забыл о моем существовании.

— Да, дело прямо-таки из ряда вон, — неожиданно говорит он после долгого молчания. — В специальной литературе описано много преступлений, совершенных психопатами… Но это дело мне кажется особенным… Хорошо бы, если б после завершения следствия ты сделал специальное сообщение сотрудникам нашего отдела… Ясно?

— Как в солнечный день! — машинально отвечаю я.

Полковник смеется:

— Ну тогда полный порядок… Ты хоть погляди в окно!

Я оглядываюсь на окно — там, за ним, пасмурный, хмурый, осенний день. Отпуская меня, шеф добавляет:

— Хорошо бы пригласить и врача-специалиста на разбор этого случая.

Я повернулся было уходить, но не успел сделать и двух шагов, как полковник Донеа остановил меня:

— Чуть не забыл. Майор Стелиан просит тебя показать ему визитную карточку Паскару…

Та-ак… Стало быть, ребята из отдела борьбы со спекуляцией там все-таки были, просто я не сумел отличить их от прочих посетителей. Молодцы!

— Я им помешал как-нибудь?

— Напротив, — успокаивает меня шеф. — За соседним столом сидел какой-то иностранец с девицей, заметил?.. С сигарой в зубах, верно?.. Так вот, он не кто иной, как известный жулик, разыскиваемый Интерполом. По всему видать, что в намерение Паскару входило установить связь не только с тобой, но и с ним. Сами того не ведая, вы с Поварэ оказали немалую услугу парням майора Стелиана.

— Услугу?!

Он опять смеется — то ли моей несообразительности, то ли над моей физиономией…

— Пока ты беседовал в вестибюле гостиницы с юным Паскару, девица с челкой встала из-за стола и подошла к столику иностранца. Прикинувшись, что беседует с его спутницей, она успела ему передать, чтобы он был осторожен, поскольку Паскару «сели на хвост». Вот этой-то детали и не хватало ребятам Стелиана.

— Хитер подонок!.. Он должен сейчас прийти ко мне на беседу.

— Пока он не пришел, зайди к майору, посоветуйся, может, ему еще чего-нибудь от тебя надо. Его советы пригодятся и тебе самому.

Я выхожу из кабинета начальника, составляя про себя план того, что мне предстоит сегодня сделать:

1) связаться с прокурором Бериндеем;

2) допросить Тудорела Паскару;

3) посетить Центральную психоневрологическую больницу.

Майора Стелиана я нахожу в его кабинете. Он приветствует меня, словно самого близкого друга.

Я показываю ему визитную карточку Тудорела Паскару и сообщаю, что к девяти часам тот должен прийти ко мне в управление.

— Меня интересует его почерк, — говорит майор, внимательно разглядывая записку Виски. — Чем я могу быть вам полезен?

Действительно, чем он мог бы мне помочь?.. Он не дожидается моего ответа:

— Эта беседа как-то связана со смертью его двоюродного брата?

— Вы в курсе этого дела?

— Относительно, — уточняет майор.

Поднимается, подходит к шкафу, вынимает оттуда пухлую папку, пролистывает ее и, найдя то, что искал, протягивает мне исписанный лист бумаги.

— Может быть, это вас заинтересует. Когда умер его двоюродный брат… Кристиан Лукач, если я не ошибаюсь?

— Позавчера, двадцать седьмого октября, около восемнадцати тридцати.

— Ну так вот, именно в этот день, между тремя и четырьмя часами пополудни, Тудорел Паскару навестил его.

Майор Стелиан не сводит с меня своих острых, пронзительных глаз, желая удостовериться, какое впечатление произвела сообщенная им информация.

— Вот это новость!.. — не скрываю я удивления.

— По моим сведениям, Виски посетил своего двоюродного брата еще и девятнадцатого октября, то есть восемь дней назад.

Я отмечаю про себя несоответствие между тем, что сказала Петронела Ставру, и тем, что рассказал Тудорел Паскару, а этот документ, который мне показал майор Стелиан, позволит мне установить истину.

— А не можете ли вы мне сказать, заходил ли Тудорел Паскару вчера, то есть двадцать восьмого октября, на медицинский факультет университета и не встречался ли он там с некоей студенткой, а именно с Петронелой Ставру?

— С абсолютной точностью — нет, не заходил, — отмечает майор.

«Итак, Петронела Ставру мне солгала, — решаю я, — преднамеренно ввела в заблуждение. Несомненно, что о смерти Кристиана Лукача она узнала от своего любовника, художника Валериана Братеша».

— Что же, спасибо.

Я поднимаюсь, чтобы уйти.

— Погодите-ка, дорогой мой! — Майор неожиданно расхохотался. — Хорош, свое получил, а чем отплатишь?

Нарушаешь святой принцип «ты — мне, я — тебе»! У меня тоже, капитан, есть к тебе просьба.

— Со всей душой, товарищ майор, все, что могу…

— Год назад Тудорел, будь он неладен, находился в весьма близких отношениях с некой Викторией Мокану, ассистентом в онкологической клинике. Так вот, ровно неделю назад он совершенно, по-видимому, неожиданно заехал к ней в клинику. Он провел там около двух часов… кстати, был на приеме у врача. Не думаю, чтобы он был болен. Скорее всего, речь идет о каком-то очередном финте… Будешь с ним говорить, постарайся прощупать, что за этим кроется. Меня интересует в первую очередь причина, по которой он обращался к врачу… Только и всего, капитан.

— Попробую, — обещаю я ему.

Возвратившись к себе, я узнаю от Поварэ, что меня разыскивал прокурор Бериндей и просил непременно ему позвонить.

— И Лили тоже звонила!

И все же для начала я набираю номер прокурора. Он тут же с гордостью сообщает мне:

— Капитан, слово свое я сдержал! Вместе с гражданином Цугуй я произвел осмотр комнаты Лукреции Будеску. В старом чемодане найдена разорванная на мелкие клочки фотография Петронелы Ставру, а также ни более и ни менее как шесть фотографий Кристиана Лукача. В том же чемодане я обнаружил к тому же медицинские справки, помеченные сорок вторым — сорок третьим годом… ну и всякую прочую мелочь, не заслуживающую внимания.

— Стало быть, загадка исчезновения фотографии прояснилась… А магнитофона вы там не обнаружили?

— Зачем этой несчастной женщине магнитофон? — Мой вопрос почему-то рассмешил прокурора. — Да, еще кое-что, чуть было не забыл! Цугуй и его жена знали, что Лукреция Будеску в прошлом болела, но считали, что она полностью излечилась. Все последние годы она вела себя вполне нормально, у нее не было ни одного припадка… Ну а что вы намерены предпринять сейчас?

Я знакомлю его с намеченным планом действий, и он от всего, можно сказать, сердца желает мне удачи. Я гляжу на часы — пожалуй, я еще успею позвонить и своей невесте. Но моим благим намерениям не суждено было сбыться по причине безупречной пунктуальности Тудорела Паскару.

Он вошел с непринужденным — но вполне в пределах вежливости и благовоспитанности — видом. Поздоровавшись, остался в дверях, дожидаясь моего приглашения войти и сесть. Что я и делаю. И вновь я вынужден отметить его элегантность — на нем пиджак из толстой плотной шерсти и брюки из легкой ткани в тон пиджаку. Мы сидим лицом друг к другу, нас разделяет только письменный стол. У Тудорела лицо хорошо выспавшегося и отдохнувшего человека — на нем не обнаружить никаких следов его весьма, судя по моим сведениям, беспорядочной жизни. Даже обязательных в этом случае темных, кругов под глазами — и тех нет.

Изучив неторопливо его лицо, я спрашиваю:

— Ну что, ваш отец успел что-нибудь сделать в отношении похорон?

— Он просил меня сообщить вам, что уже сегодня тело будет перевезено в часовню на кладбище Святой Пятницы, а завтра состоятся похороны.

Я отмечаю про себя, что сам он полностью устранился от этих печальных забот.

— Были какие-нибудь трудности?

— Нелепейшие! Я имею в виду отпевание. Видите ли, самоубийцы не имеют на это права… — Усмехается, будто хочет мне сказать: «Чего только не бывает па этом свете!» — Вы позволите мне закурить?

Я позволяю. Это не запрещено правилами внутреннего распорядка. Он курит «Кент» — ему-то это по карману. Он и мне предлагает сигарету. Поскольку передо мной сидит с точки зрения закона еще ни в чем конкретно не подозреваемый гражданин, я не отказываюсь. Не говоря уж о том, что, откажись я от его сигареты, он тут же бы насторожился, а это мне совершенно ни к чему. Он и Поварэ предлагает сигарету. Тот следует моему примеру. В комнате сразу запахло сладковатым дымком.

— Вы не очень ладили со своим двоюродным братом? Усмешка моего собеседника становится печальной. Он стряхивает пепел в пепельницу, медлит:

— Я прекрасно знаю, что в милиции задают вопросы, так сказать, хозяева. И все же я позволю себе спросить вас: на основании чего вы сделали такой вывод?

Видимо, он понимает, что наша беседа не носит пока официального характера: мы не ведем протокола, даже не потребовали у него документов.

— Очень просто: я не вижу у вас на рукаве или на лацкане пиджака траурной ленты — ни сейчас, ни вчера в ресторане.

— Это верно, — признает мою правоту Виски. Он не отводит взгляда, глаза у него очень симпатичные, умные. — Видите ли, бывает траур напоказ, ханжеский, цель которого убедить окружающих, что ты преисполнен печали. Но ведь есть и другой траур — искренний, который не нуждается в том, чтобы его выставлять на всеобщее обозрение. Я сторонник этого второго случая.

«Наконец-то в нем заговорило модное «свободомыслие», — отмечаю я про себя.

— Вы были близки с вашим двоюродным братом?

— Нет.

— Он был вам несимпатичен?

— Более того, я презирал его.

Неприкрытая прямота ответов Тудорела Паскару вызывает не только у меня, но и у Поварэ чрезвычайный интерес.

— У вас, вероятно, были на это причины? — подчеркиваю я свою готовность понять его.

— Я не разделял ни его взглядов на жизнь, ни того, как он жил сам. Таланта у него было хоть отбавляй, но он, видите ли, желал быть альтруистом, хотя на самом деле был просто-напросто бесконечно сосредоточен на самом себе. Это-то и делало его таким беззащитным. Ведь жизнь — штука суровая, у нее свои законы. И первый же, кто воспользовался этой его беззащитностью, был не кто иной, как маэстро Валериан Братеш, великий, видите ли, художник, любимый учитель!..

Нет, пока не время зацепиться за это его утверждение, я к этому еще вернусь. А Паскару развивает свою мысль:

— Именно этот его образ жизни и был причиной разрыва Кристиана со своим отцом. Впрочем, о мертвых не принято говорить плохо…

Я перебиваю его:

— Что послужило причиной этого разрыва?

— Когда институт послал Кристиана на практику в Италию, старик умолял его ради его же будущего не возвращаться из-за границы… Он хотел для сына славы и богатства. Но Кристи отверг его совет, и с этого началась их ссора.

Краем глаза я вижу, с каким напряженным вниманием, подперев голову рукой, слушает его Поварэ.

— Но если бы сын послушался его и остался на Западе, как распорядился бы старик всем своим имуществом?

— Вы имеете в виду доставшееся мне наследство? — уточняет Виски без малейшей тени неловкости.

— Вы родились в рубашке…

— Не спорю, господин капитан.

— С какой стати «господин»?!

— Да хотя бы в силу разницы между нами в возрасте, в принципах, точках зрения… Не убежден, что вам доставило бы удовольствие, если бы я, «мещанин и мелкий буржуа новой формации», как это принято теперь называть, говорил бы вам «товарищ». Я ведь вполне отдаю себе отчет в том, что мой образ жизни противоречит общепринятым устоям. Но я не скрываю его, впрочем, как и не стараюсь никого обратить в свою веру.

Стало быть, он вполне сознательно определил для себя некую «жизненную позицию». Сказал бы я ему по этому поводу пару теплых слов!.. Но до поры до времени мне никак нельзя нарушать «сердечное взаимопонимание», установившееся между нами.

— Я предпочитаю, чтобы меня принимали таким, какой я есть на самом деле.

— Ясно, господин Паскару. Вернемся, однако, к отношениям между вашим двоюродным братом и его отцом. Повторяю — что бы сталось с имуществом старика, если бы его сын согласился эмигрировать?

Тудорел Паскару меняет позу и, не отводя взгляда, отвечает с прежней прямотой:

— Должен вам заметить, что у моего покойного дяди была удивительная деловая сметка. Если бы сын внял его советам и остался бы, скажем, в ФРГ, то старик установил бы связи с людьми, имеющими там богатых родственников, дал бы им тут значительные суммы в леях, а Кристи получил бы их там в марках… Но Кристи об этом и слышать не хотел. Более того, он угрожал отцу, что, если тот станет распродавать иностранцам художественные ценности из своего собрания, то он заявит об этом куда следует… Эта угроза и привела, собственно, к полному разрыву. Старик никак не ожидал от него такого.

И вновь у меня перед глазами возникает Кристиан Лукач, каким я его увидел в ту ночь, когда впервые переступил порог мансарды. «Это нелепо! — мелькает у меня в мыслях. — Стать жертвой сумасшедшей!..»

— Будь вы на месте Кристиана, вы бы послушались совета старика?

Тудорел Паскару отвечает, не задумываясь:

— Несомненно!

Его прямота просто пугает. Поварэ даже вздрогнул. Могу себе представить, что он обо всем этом думает! Что же до меня, то я предпочитаю этого типа тем, кто думает одно, а вслух говорит другое.

— Вы коснулись отношений менаду Кристианом Лукачем и художником Валерианом Братешем. Не могли бы вы рассказать об этом подробнее?

— Подробное, чем я это уже сделал, господин капитан? Он украл у Кристи его творческие идеи, эксплуатировал его способности, труд, а любимому ученику и крошки со стола учителя не перепало! Возможно, я и преувеличиваю, но прочтите рецензии на спектакль «Северный ветер». В них только и славословят декорации Валериана Братеша, а самого художника превозносят до небес. Ни для кого не секрет, сколько денег заграбастал Братеш на этом деле.

Но ему и этого показалось мало, он увел у Кристи и девушку. Бросил жену, детей. Что ни говори, Потропела хороша собой и вообще личность, не говоря уж о том, что она дочь некоего… некоего, скажем так, высокопоставленного лица.

— А как относился сам Кристиан Лукач к своему учителю?

Тудорел Паскару только рукой махнул на мой вопрос.

— Он был до предела наивен, чтоб не назвать это иначе. Его совершенно не интересовала материальная сторона творчества, как и то, что Валериан Братеш использует его ради собственной славы. Он болезненно переживал потерю Петронелы, но и после этого вопреки всему оправдывал Братеша. Однажды я решил открыть ему глаза, но он меня же обругал последними словами: «Ты, ресторанная мразь! Не смей вмешиваться в дела, о которых даже судить не имеешь права!» Он полагал, что оскорбил меня. Я-то как раз никогда не имею дел с людьми такого пошиба, как Братеш…

Я ухватываюсь за явное противоречие в показаниях «ресторанной мрази» и без стеснения тыкаю его в это носом:

— Вчера вы дали мне понять, что ваш двоюродный брат покончил с собою по вине Братеша, а теперь из ваших слов следует, что он не только его ни в чем не винил, но даже оправдывал все его действия.

В глубине его глаз вспыхивает яркая искорка, отчего лицо Тудорела становится просто-таки вдохновенным:

— Как бы вам это объяснить, господин капитан… Как это ни покажется странным, Кристи был чрезвычайно самолюбив… Ему казалось, что он парит где-то высоко над мелочностью и ничтожностью жизни, а на самом деле он мучился самыми обыкновенными земными муками… Я убежден, что он кончил жизнь самоубийством именно из-за своего «мэтра».

«Я-то знаю, что он был убит, — отвечаю я ему про себя, — напрасный труд пытаться убедить меня, что он сам покончил с собою!..»

— Как отнесся Кристиан Лукач к тому, что отец лишил его наследства?

И на этот раз он не отводит взгляда:

— Очень спокойно, словно заранее знал, что так оно и будет.

— Правда ли, что он собирался опротестовать это завещание через суд? — прибегаю я ко лжи.

Паскару лишь снисходительно усмехается:

— Ничего подобного. Мне он сказал лишь вот что: «Не думай, что тебе удастся пустить по миру художественные ценности, собранные моим отцом… Есть закон, охраняющий такие коллекции, вот почему я спокоен».

Тут-то и наступает время подвергнуть решающему испытанию искренность Виски:

— Когда вы в последний раз виделись с вашим двоюродным братом?

Он отвечает без запинки:

— В день самоубийства, у него дома… Ему было не по себе, у него начались боли из-за камней в почках, он чувствовал приближение приступа. — Тудорел вдруг замолкает, взгляд его напрягается. По-видимому, он принял какое-то решение, прежде чем продолжить рассказ: — Недели две назад он попросил меня достать ему морфий. Он испытывал страшные боли во время этих приступов, и одна мысль о том, что с ним опять может такое случиться, приводила его в ужас. Он хотел, чтобы у него был морфий про запас, на всякий случай. Он сам себе делал уколы.

— Почему? Разве он не мог вызвать «неотложку»?

— Однажды он ее вызывал… а она прибыла через четыре часа, он чуть не отдал богу душу. С тех пор он и слышать о ней не хотел.

— У него дома было все необходимое, чтобы самому сделать себе укол?

— Не знаю. Я хотел ему помочь. Я был несколько раз свидетелем того, как он мучился от боли во время приступа. Я обещал ему достать морфий — у меня есть приятельница, ассистент в онкологической клинике, Виктория Мокану. Я съездил к пей, тем более что и мне самому надо было показаться врачу…

— Вы чем-нибудь больны?

— С некоторых пор меня беспокоит печень… Я и решил убить сразу двух зайцев. Виктория Мокану устроила мне консультацию у профессора, но что касается морфия — отказалась наотрез. Потом я заехал к Кристи, чтобы сказать ему, что не сумел сдержать свое обещание.

— В каком состоянии вы его нашли?

— Хоть я и провел у Кристи больше часа, мы почти не разговаривали. Он был хмур, раздражителен, ждал приступа. Он даже не встал с постели — лежал, слушал музыку, у него были замечательные записи… Кстати, я ему и достал в свое время этот магнитофон.

Я вздрагиваю. Неважно, заметил это Паскару или нет. Он сам заговорил о магнитофоне.

— В котором часу вы ушли от него? Хотя бы приблизительно?

Он задумывается ненадолго, потом отвечает:

— Около половины пятого.

Теперь он ждет моей реакции. Но кажется, следующий мой вопрос застает его врасплох:

— Уходя, вы забрали с собой магнитофон?

— То есть как забрал? Он ведь принадлежал не мне. Когда я уходил, Кристи продолжал слушать музыку… я даже отметил про себя, какая это печальная, грустная музыка…

— Магнитофон исчез.

Эта новость ставит его в тупик.

— Невероятно! — восклицает он. — Ведь я же видел его собственными глазами на ковре у постели… Я даже удивился: к магнитофону почему-то был подключен микрофон…

«Если я поверю ему, — говорю я себе, — я должен предположить, что убийца и похититель магнитофона — одно и то же лицо… то есть Лукреция Будеску».

Я снова задаю вопрос:

— Кстати, о морфии… В конце концов ему все же удалось его достать?

— Нет… во всяком случае, так он мне сказал.

— Вы еще пытались у кого-нибудь, кроме Виктории Мокану, достать морфий?

— У Петронелы. Я встретил ее совершенно случайно на бульваре Шестого марта напротив кафе «Чирешика». Она спросила, не знаю ли я, как поживает Кристи, я рассказал ей, в каком состоянии он находится, и заодно попросил ее достать морфий. Но и она даже слышать об этом не хотела.

— Но при желании она могла бы это сделать?

— Полагаю, что могла бы. У нее сейчас как раз практика в онкологии, а это по нынешним временам единственное место, где можно достать морфий — из-под полы, естественно.

Я могу быть удовлетворен итогом беседы с Тудорелом Паскару, известным также под кличкой Виски. Его искренность мне показалась убедительной, и я в достаточной степени уяснил себе природу отношений между студентом Кристианом Лукачем и его учителем. Молодой бездельник, сидящий передо мной, наследник старика Лукача, совершенно убежден, что именно эти-то отношения и заставили Кристиана Лукача сунуть голову в петлю. Интересно, если бы он знал, что его двоюродный брат не покончил с собой, а был убит, как бы он себя повел?.. Жаль, что я не вправо даже проговориться ему об этом: мне пока не хватает доказательств.

Что ж, можно считать беседу законченной. Я извиняюсь за причиненное ему беспокойство, и он уходит, столь же непринужденный и спокойный, как и пришел.

— Ну и подонок! — восклицает с омерзением Поварэ.

— Подонок, родившийся в сорочке, — уточняю я.

— А тебе не приходило в голову, что он-то и мог быть убийцей?

Я отвечаю не сразу. Поднимаюсь со стула, закуриваю, разминаю ноги. Потом подхожу к Поварэ и заявляю ему со всей определенностью:

— Нет, не приходило. И не придет. Пока я не съезжу в психиатрическую больницу и не ознакомлюсь с историей болезни Лукреции Будеску, а также пока я не возьму у нее отпечатки пальцев, я не стану настаивать ни на одной из возможных версий. Хватит с меня версий! Ясно?

Но Поварэ и не собирается спорить со мной, он только позволяет себе заметить, что не мешало бы мне позвонить Лили. Я направляюсь к телефону, поднимаю трубку, но набираю совершенно другой номер:

— Гараж? У телефона капитан Роман. Вышлите машину к центральному подъезду. Я уже спускаюсь!

15

В больнице меня провели в кабинет доктора Титуса Спиридона и попросили подождать: доктор на утреннем обходе, который должен закончиться с минуты на минуту.

Эта небольшая пауза пришлась мне очень кстати — кресло глубокое, удобное, в нем волей-неволей приходишь в себя, сосредоточиваешься, вокруг полнейшая тишина, можно без помех и не торопясь обдумать все детали убийства или самоубийства Кристиана Лукача. С наибольшей достоверностью выделяются при всей своей противоречивости две стороны этого дела, достаточно, впрочем, неясного в целом. Первая — отношения между студентом и его учителем, — имеет прежде всего сугубо нравственный, этический характер. Если факты, которые сообщил следствию Тудорел Паскару, после тщательнейшей проверки подтвердятся, о них следует тут же поставить в известность соответствующие организации, прессу, ну и так далее. Размышляя теперь в тишине об этой стороне дела, я подумал, что все сказанное мне двоюродным братом жертвы как бы таит в себе некий намек: «Вот вы меня обвиняете, что я такой-сякой, родимое пятно проклятого прошлого, паразит на здоровом теле общества… что ж, я такой, какой я есть, не лучше и не хуже. Но я и не претендую на особое положение в этом обществе в отличие от одного из виднейших его членов — знаменитого художника Валериана Братеша».

«Н-да… мы еще поглядим, у кого из вас больше — у тебя или же у Братеша — рыльце в пуху, — отвечаю я ему мысленно, — он-то хоть не осмелился говорить со мной напрямик об интимной подоплеке жизни своего студента, ну и заодно о своей, само собою!»

Вторая сторона этого дела относится к собственно преступлению, жертвой которого стал Кристиан Лукач, и уж у нее-то характер сугубо уголовный. С этой точки зрения более всех меня интересует Лукреция Будеску. Исходя из всего, что уже известно следствию, Григораш предполагает, что тут действовал «преступник неопытный, но изобретательный». Лукреция Будеску более всех других подпадает под эту формулировку. Человек с нарушенной психикой иногда может доставить куда больше хлопот, чем тот, у кого опа в полном порядке. Особенно в случае, когда душевнобольной действует до определенного предела в полном соответствии с нормальной логикой. В подобных казусах отклонение от нормы проявляется лишь в маргинальных, чрезвычайных обстоятельствах, приводящих, как правило, к неизбежным трагическим последствиям.

Начальная стадия этого дела вырисовывается следующим образом: не в состоянии переносить физическую боль — я знаю из литературы, что боль при прохождении камня из почки в мочеточник иногда непереносимей, чем даже боль при родовых схватках, — Кристиан Лукач взывает о помощи к Лукреции Будеску, единственному человеку, находящемуся в тот момент в непосредственной близости. Он просит ее сделать ему укол морфия. Испытывая огромное счастье от одной мысли, что она может избавить его от страданий, Лукреция спешит оказать ему эту помощь.

Но тут в моих рассуждениях наступает провал, полная тьма: я ничего не знаю о самом механизме преступления. Мне совершенно необходимо получить консультацию специалиста-психиатра.

Мои размышления прерывает открываемая с грохотом, будто ее кто высаживает снаружи, дверь, и порог кабинета переступает маленький хиленький человечек с огромной, лысой головой на узеньких плечиках. Толстенные стекла его очков свидетельствуют к тому же о сильной близорукости.

— Это вы — из милиции?

Вопрос звучит несколько агрессивно, чтоб не сказать враждебно. Без сомнения, это он и есть — доктор Титус Спиридон. Я поднимаюсь с кресла и делаю шаг ему навстречу. Доктор беззастенчиво изучает меня сквозь окуляры. Я показываю ему свое служебное удостоверение, но он отказывается в него даже заглянуть и с тою же агрессивностью накидывается на меня:

— Это не я врезался в его машину! Я ехал по своей полосе, но этот идиот на своем «рено» даже не заметил меня! Ездят, видите ли, как слепые!

Я не могу удержаться от смеха. Пораженный моей реакцией, доктор замолкает на полуслове, предположив, видимо, что перед ним потенциальный пациент его лечебницы.

— Я не из автоинспекции, — спешу я разрядить ситуацию, — я пришел по поводу больной Лукреции Будеску, которую доставили к вам в больницу сегодняшней ночью.

Доктор хмурится, нервно поправляет сползающие с носа очки и проходит за свой стол, на ходу приглашая меня присесть.

— Я к вашим услугам. Что именно вас интересует в связи с Лукрецией Будеску?

— Как она себя чувствует? У нее вчера был, по-видимому, сильный припадок и…

— Прежде всего уточним: Лукреция Будеску — старая наша «клиентка». В настоящий момент она спит. И проспит еще несколько суток. Снотерапия. Это единственный способ вывести ее из того состояния, в каком ее к нам доставили. Вы ей приходитесь родственником?

— Нет. Я пришел к вам по служебной надобности.

— Ну да?! — недоумевает доктор.

Только сейчас я замечаю нервный тик, которым он страдает: время от времени брови у него взлетают вверх, будто хотят оседлать очки.

— Вы говорите, что она старая ваша пациентка. Стало быть, вы знаете ее давно?

— Я знаю ее уже лет тридцать, она больна с ранней юности, чуть ли не с детства. Впрочем, за последние пятнадцать лет она не обращалась к нам за помощью. Что с ней случилось?

— Сейчас я вам все объясню, думаю, что это вас заинтересует. Я рад, что мы с вами сразу перешли к существу дела. Надеюсь, что вы нам поможете прояснить довольно-таки сложный вопрос.

— Ну да?! — опять восклицает доктор. Но тут же уточняет: — Помочь-то я вам помогу, но с одним непременным условием: вы тоже должны помочь мне в смысле автоинспекции… Этот кретин, ну, который наехал на меня на своем «рено», должен получить по заслугам!

По-видимому, недавнее авто происшествие все еще не дает ему покоя. Никак не возьму в толк — в шутку или всерьез он ставит мне свои условия.

— Ладно, я вас слушаю, — не дожидаясь моего ответа, торопит доктор.

Я подробно рассказываю ему обо всем происшедшем па улице Икоаней, стараясь не пропустить ни одной детали.

— Очень, очень интересно! — заключает доктор, выходя из-за стола. Он шагает из угла в угол по кабинету, и я снова отмечаю про себя, как непомерно велика его гладкая, как бильярдный шар, голова, венчающая хрупкое, тщедушное туловище. — Интересно… — Я сделал было движение тоже встать, но он просто-таки швырнул меня обратно в кресло. — Интересно… и в полном соответствии с синдромом, которым она страдает…

— Наша просьба к вам заключается в том, чтобы вы нам помогли понять, как могла Лукреция Будеску решиться на преступление. Нам нужно научно доказанное объяснение ее поступка.

Вместо ответа он нажимает на кнопку, вмонтированную в стол.

— Прежде всего, товарищ полковник…

— Капитан, — уточняю я.

— Не играет роли. Я дам вам возможность ознакомиться с историей болезни Лукреции Будеску. После чего, если у вас будут ко мне вопросы, я на них отвечу. Согласны? — и упирается в меня своими телескопами, над которыми взлетели его черные брови, похожие на пару хищных птиц.

В дверь стучат, и в кабинет входит пожилая, полная, с пышной грудью женщина — видимо, ассистентка Спиридона. Он ей и рта не дает раскрыть:

— Катерина, детка, услада душа моей, вот этот товарищ — лейтенант из милиции…

— Доктор, вы то повышаете меня в чине, то понижаете… — протестую я.

Но доктор пропускает мимо ушей мое замечание:

— Не имеет значения. Катерина, принесите товарищу историю болезни Лукреции Будеску.

— Нашей «барышни»? — переспрашивает она.

— Вот именно, дорогуша. Товарищ ознакомится с ней здесь, в моем кабинете.

Повернувшись ко мне, он, по-видимому, хотел произвести меня в очередной чин — то ли старшины, то ли генерала, — но почему-то раздумал.

Катерина тихонько исчезает за дверью и через несколько минут возвращается с папкой, которая, по счастью для меня, оказывается не такой уж пухлой.

— Прочитайте это без спешки, — советует мне доктор. — У меня еще куча дел. Я вернусь через некоторое время.

Он подхватывает под руку свою ассистентку и уволакивает ее за собой. Я остаюсь в одиночестве. На папке каллиграфическим почерком выведены имя и фамилия пациента: «Лукреция Будеску», — год и месяц рождения. Я открываю папку. К счастью, первый же и, может быть, самый важный для меня документ, который лежит поверх остальных, отпечатан на машинке, его легко читать. Мне становится несколько не по себе, когда я узнаю из него, что первый припадок случился у Лукреции Будеску уже в возрасте шестнадцати лет, когда ее отчим — в то время ему было тридцать восемь лет — был найден мертвым при обстоятельствах, чрезвычайно, кстати, напоминающих обстоятельства смерти Кристиана Лукача. На следствии Лукреция Будеску признала себя виновной в этом преступлении.

Это случилось осенью 1940 года, и полиция того времени, вовлеченная в кровавые события фашистского режима, не придала должного значения следствию по этому делу. Лишь во время судебного разбирательства судья, видя явно болезненное состояние подсудимой, направил ее на экспертизу к психиатру. Врачи в клинике, где она проходила обследование, признали ее невменяемой, и суд вынес решение о помещении ее в специальную лечебницу, где она и провела несколько лет под наблюдением медиков и прошла соответствующий курс лечения. За это время ее состояние год от года улучшалось и наконец в 1949-м было признано врачебной комиссией вполне удовлетворительным, и она была выписана из больницы. Время от времени Лукреция Будеску по собственной, кстати говоря, воле проходила обследование в том же медицинском учреждении.

Впоследствии врачи отметили возникновение — на фоне прежде установленного синдрома — некоторых новых болезненных проявлений, признанных, однако, неопасными. На вопрос, почему она не выходит замуж, Лукреция Будеску рассказывала одну и ту же историю с незначительными отклонениями: женатые мужчины как один влюбляются в нее с первого взгляда и предлагают ей руку и сердце, но она отклоняет их домогательства, не желая быть причиной несчастья для их жен и детей.

В последний раз она была на обследовании в 1972 году, и тогда-то доктор Титус Спиридон отметил появление нового мотива в рассказе бывшей своей пациентки: на этот раз место женатых мужчин занял в нем некий студент, который, хоть у него и была девушка, его ровесница, втайне влюбился по уши в Лукрецию Будеску, и она оставила ему некоторую надежду на успех. Пообещала выйти за него замуж не ранее, чем он окончит институт. Естественно, студент был нетерпелив и настаивал, чтобы она уступила ему, не дожидаясь свадьбы, но она воспротивилась этому, желая сохранить его и свою невинность до первой брачной ночи.

Минут через двадцать в кабинет вернулся доктор Спиридон.

— Ну как, уяснили для себя что-нибудь?

Он садится за стол, уставившись на меня своими чудовищными окулярами. Меня подмывает сказать ему, что я не так глуп, как, может быть, кажусь с первого взгляда, и обычно понимаю то, что читаю. Но я сдерживаюсь.

— В тысяча девятьсот сорок девятом году медицинская комиссия выписала ее из больницы. Как вы расцениваете теперь это решение?

— Всячески приветствую, — отвечает он. — Собственно, я-то и предложил ее выписать, имея в виду диагноз и тогдашнее ее состояние. Только тесный контакт с обществом, с людьми, только труд и могли помочь завершить тот процесс, который мы начали тут, в больнице. Заметьте, с сорок девятого года и по нынешний день Лукреция Будеску сменила всего лишь три места работы. И ниоткуда ее не увольняли, она уходила по собственному желанию. Все были ею вполне довольны. Стало быть, ее возвращение в общество, к социальным отношениям, к труду прошло наилучшим образом.

— Вы считали ее когда-нибудь способной совершить преступление?

— Нет. В последние годы ее болезненное состояние объясняется тем, что она, извините, сохранила девственность до весьма почтенного возраста. Речь идет о появлении навязчивой идеи с сильно выраженной сексуальной подосновой.

— Странно, ведь Лукреция Будеску совершила в прошлом тягчайшее преступление — убийство! Каким образом вы могли прийти к выводу, что она не способна на что-либо подобное в будущем?! И вот, пожалуйста, она совершила преступление, абсолютно идентичное тому, что случилось в сороковом году!

Титус Спиридон вскакивает, будто ужаленный, с места и стучит кулаком по столу, словно я оскорбил его, усомнившись в его профессиональной безупречности.

— Вы ошибаетесь! — кричит он на меня. — Вовсе не она совершила это убийство.

Вероятно, на лице у меня отразилось такое недоумение, что доктор умолк, но сводя с меня глаз, словно столкнувшись с симптомами уже знакомого ему заболевания. Сев вновь в кресло, он продолжает спокойнее:

— Просто-напросто вы не знаете обстоятельств этого дела.

На меня нападает кашель, который один и может скрыть мою растерянность.

— Стало быть, вы утверждаете, что Лукреция Будеску не совершала никакого преступления? На чем основывается эта ваша уверенность — на научных данных или на сугубо личных домыслах?

По-моему, ему бы самому впору подлечиться, этому доктору, — он беспрестанно ерзает в своем кресле, словно готов тут же вскочить и броситься па собеседника. Брови у него взлетают к самой макушке. У меня такое чувство, что если наша беседа продлится еще сколько-нибудь, то я и сам заражусь от него этим его тиком. И, словно услышав мои мысли, он усмехается мефистофельской усмешечкой:

— Из всего вами сказанного я вправе сделать вывод, что вы убеждены, будто Лукреция Будеску совершила и это убийство на улице Икоаней. Превосходно! Ну а вы, товарищ капитан, — наконец-то называет он правильно мой чин, — вы-то на чем основываете свою уверенность — на научных данных или на сугубо личных домыслах?

Мой вопрос бумерангом отлетает от него и возвращается ко мне. Да и самый вопрос неожиданно поворачивается на 180 градусов. Я отдаю себе отчет, что, если не выложу сейчас все свои карты на стол, мне нельзя будет рассчитывать на его помощь.

В ожидании моего ответа Титус Спиридон снимает очки, тщательно протирает их носовым платком. Без очков глаза у него оказываются маленькими и вовсе не такими пронзительными.

«Какой дурак выдал этому слепцу права па вождение автомобиля?» — задаю я себе абсолютно не идущий к делу вопрос.

— Хорошо, буду говорить откровенно… Чтобы до конца быть уверенным в своем выводе, мне не хватает одного доказательства. Я должен взять у Лукреции Будеску отпечатки пальцев.

Я пытаюсь объяснить ему, что это обстоятельство может дать следствию. Он слушает меня с жадным вниманием.

— Прекрасно, полковник. Я вам помогу. Я дам вам ампулу того же размера, что и та, с морфием, — стучит он ладонью по столу. — Больная спит мертвым сном. Вы можете спокойно проводить свой эксперимент. Идемте за мной, товарищ майор!

— Капитан, — снова протестую я, но уже гораздо любезнее.

— Тем более. Не думайте, я совершенно нормален, — смеется он, — просто я хотел проверить вашу рефлекторную реакцию, избирательность вашего внимания. У вас отличная нервная система, капитан.

— Полковник! — вторю я его смеху.

— Я не менее вашего заинтересован в этом эксперименте. Его результат, я уверен, подтвердит выводы моего собственного эксперимента, который я провел над этой же больной еще в сороковом году с помощью «пентатола».

— Эксперимент с «пентатолом»?.. Насколько я знаю, теперь этот препарат получил самое широкое применение.

— Именно! Но в те времена его только испытывали в клинических условиях. Моя убежденность в том, что Лукреция Будеску не совершила того убийства, основывается как раз на этом эксперименте. Дома я храню что-то вроде стенографической записи моей беседы с Лукрецией Будеску, усыпленной с помощью «пентатола».

— Вы опасный человек! — шучу я.

— Автоинспекция, во всяком случае, придерживается именно этого мнения. Кстати, если вы замолвите за меня слово, я позволю вам воспользоваться моей стенограммой. Иначе у меня отберут права. — Вспомнив о своих отношениях с автоинспекцией, он опять выходит из себя: — Виноват этот кретин с его проклятым «рено»! Я могу рассчитывать на ваше содействие?

Не дожидаясь моего согласия, он направляется к дверям. Я следую за ним. В коридоре он берет меня под руку, как доброго приятеля:

— Я сегодня же перешлю вам эту стенограмму, но в запечатанном конверте. Обещайте мне, что вы ее прочтете только после того, как получите результаты дактилоскопической экспертизы.

Он крепко сжимает мой локоть, и у меня такое ощущение, что все это он говорит лишь для того, чтобы усыпить мою бдительность, а сам ведет меня, чтобы заточить навеки в больничных стенах.

16

Григорашу потребовалось всего тридцать минут, чтобы снять у Лукреции Будеску отпечатки пальцев и сличить их с отпечатками, оставленными на ампуле, найденной в мансарде Кристиана Лукача.

Телефон зазвонил что-то около половины первого, как раз во время очередной взбучки, которую мне задал Поварэ по поводу моего безобразного, как он считает, отношения к Лили. Я поднимаю трубку и слышу негромкий голос Григораша:

— Все ты сделал правильно, Ливиу, да только вот… Он горестно вздыхает, и эта пауза выводит меня из себя.

— Ну же, скажи наконец хоть что-нибудь!

— Спокойно, старик, спокойно… Я просто хотел тебе сообщить, что не нашел ничего общего между отпечатками пальцев Лукреции Будеску и теми, что на ампуле…

Хотя доктор Титус Спиридон и предупреждал меня о возможности именно такого результата экспертизы, я все же не в состоянии в это поверить:

— Ты уверен?!

Григораш, оскорбленный в своих лучших чувствах, ставит меня на место:

— Если ты мне не доверяешь, обратись в другую «фирму».

— Погоди, не обижайся! — пытаюсь я загладить свою бестактность. — Но ведь ты этим разрушил всю мою конструкцию…

— Ладно, тут у меня еще кое-какая работа, а потом я зайду к тебе… может, сочиним что-нибудь новенькое.

Поварэ понимает значение всего того, что сообщил мне Григораш, и не мешает мне все спокойно переварить. Так… стало быть, эксперимент был осуществлен по всем правилам, но в результате я не только не получил необходимого мне последнего, и решающего доказательства виновности Лукреции Будеску, но и все прежние мои умозаключения пошли прахом. Если бы у меня сейчас был в руках конверт со стенограммой Титуса Спиридона, я бы его тотчас же вскрыл и, может быть, успокоился. Но его у меня нет… Чтобы окончательно исключить Лукрецию Будеску из числа подозреваемых в убийстве, мне надо ответить по меньшей мере на два вопроса. Первый: как следует толковать признания, сделанные ею в состоянии бреда?.. Второй: кто оставил отпечатки своих пальцев на ампуле с морфием? Если на первый вопрос я еще надеюсь получить ответ с помощью доктора Спиридона, то, чтобы ответить на второй, мне придется все начать сначала и снова биться над бесчисленными предположениями и гипотезами.

После короткого размышления я прихожу к выводу, что не так уж страшен черт, как его малюют… Я перебираю в уме всех лиц, составляющих ближайшее окружение Кристиана Лукача, которые были в курсе не только его болезни, но и того, что во время приступов он прибегал к сильнодействующим наркотикам. Их, в общем, не много набирается. Взять хоть, к примеру, Тудорела Паскару по кличке Виски, — двоюродный брат попросил его добыть для него ампулу с морфием. Виски утверждает, что ему не удалось достать ее. Он посетил Кристиана Лукача за час или два до «самоубийства». Были ли у Паскару мотивы убивать своего двоюродного брата? И да, и нет.

Или, скажем, Петронела Ставру — особо отметим, что она учится на последнем курсе медицинского факультета. Она была возлюбленной Лукача, затем оставила его ради мужчины, который старше ее на пятнадцать лет, женат и к тому же учитель ее бывшего возлюбленного. Она узнала от Тудорела Паскару, что Кристиан пытается раздобыть морфий. Она признает, что у нее каким-то образом пропал шприц. Она отказалась явиться в милицию… Была ли у нее причина убрать со своего пути Кристиана Лукача? По-видимому, ни малейшей. Но с другой стороны, были ли у нее основания прийти на помощь Кристиану Лукачу и сделать ему инъекцию? Несомненно. Могло ли это привести к летальному исходу? Лишь при условии, если бы кто-нибудь ей помог затем создать видимость самоубийства. Кто бы мог ей в этом помочь?.. Вот мы и добрались до Валериана Братеша, третьего из числа лиц, близких к Кристиану Лукачу…

Телефонный звонок прерывает мои размышления. Трубку берет Поварэ. Я успеваю его предупредить:

— Если это Лили, я еще не приходил!

— Это шеф, — сообщает он, — требует тебя.

Я так погрузился в свои мысли, что забыл обо всех начальниках на свете. Выхватываю из рук Поварэ трубку и докладываюсь по уставу:

— Капитан Роман у телефона!

— Ливиу, немедленно явись в кабинет товарища генерала. Я и сам не знаю, в чем дело… Когда освободишься, зайди ко мне.

— Так точно, товарищ полковник!

Бросаю трубку на рычаг и на мгновение замираю, уставившись невидящим взглядом в пустоту. Поварэ спрашивает меня с беспокойством:

— Что-нибудь случилось?

— Меня требует к себе генерал…

Поварэ моментально оживляется — он даже помогает мне повязать поаккуратнее галстук.

Генерал нечасто оказывает мне честь, приглашая к себе. Он это делает лишь в тех случаях, когда ему нужно дать какое-либо особо важное задание или чтобы я ему доложил какие-нибудь дополнительные сведения в связи с делом, находящимся у меня в производстве. Еще мы встречаемся разве что на совещаниях или на общих партийных собраниях. По-видимому, и на этот раз у него для меня какое-то задание. Вероятнее всего, он собирается командировать меня куда-нибудь в глубинку, помочь зашедшим в тупик местным криминалистам.

Помощник генерала, молоденький офицер с погонами старшего лейтенанта, встречает меня дружеской улыбкой. Ждет, чтобы я спросил, зачем меня зовет начальник, но я предпочитаю не задавать лишних вопросов. В приемной слышится едва уловимый запах дорогих духов. Я принюхиваюсь и изображаю из себя Шерлока Холмса:

— Тут только что была женщина!

— Точно! — подтверждает старший лейтенант. — И прошла прямехонько туда! — кивает он на обитую кожей дверь кабинета. — Кстати, и вас там ждут не дождутся!

«Новое задание!» — успокаиваю я себя и, переступив порог, докладываю о себе по всей форме.

Справа от генерала в кресле сидит не первой молодости женщина — та самая, как я понимаю, чьи духи я учуял в приемной.

— Подойдите поближе, товарищ капитан, — велит мне генерал. Как всегда, мундир, форменная рубашка сидят на нем словно влитые. Да он и сам по себе красивый мужчина. Ему еще нет и пятидесяти, и седина па висках при смуглоте лица создает впечатление мужественности. Он профессиональный следователь. Начав в августе 1944-го с должности рядового работника министерства внутренних дел, он прошел трудный путь и стал начальником нашего управления.

Я подхожу к столу, косясь на ходу на женщину в кресле, одетую чрезвычайно элегантно, разве что, может быть, слишком броско.

— Позвольте вам представить госпожу Ставру. Ставру?! Хорошо ли я расслышал? Мое недоумение рассеивает догадка, что это мать Петронелы Ставру. Оборачиваюсь к ней, кланяюсь, называю себя.

Когда-то я прочел, уж не помню где — не то в какой-то книге, не то в газете, — что мужчина должен подождать, пока женщина первой подаст ему руку. Однако мать Петронелы и не думает этого делать. Зато она меряет меня холодным, неприязненным взглядом, который вполне ясно объясняет цель ее присутствия здесь, в кабинете моего начальника.

— Садитесь, товарищ капитан, — указывает мне генерал на стул слева от себя.

«Соломонов суд!» — мелькает у меня в голове. Сажусь. В двух шагах от меня сидит госпожа Ставру. Вероятно, ей, как и генералу, что-то около пятидесяти. Глаза у нее сильно подведены, и выражение их кажется мне одновременно и вульгарным, и высокомерным.

— Товарищ капитан, вчера вы побывали на квартире студентки Петронелы Ставру, дочери госпожи Ставру…

Тон, которым задан вопрос, подчеркнуто официален, и это меня настораживает.

— Так точно, товарищ генерал. Это посещение вызвано делом о подозрительной смерти студента Кристиана Лукача.

Генерал — на то он и генерал, и начальник, чтобы быть в курсе всего, что делается в нашем управлении, — уточняет:

— А-а, это то «двузначное» дело… — Из чего я делаю вывод, что могу не вдаваться в уже известные ему детали.

— Так точно.

— С какой целью вы посетили ее?

— Студентка Петронела Ставру на протяжении более чем двух лет состояла с покойным в интимных отношениях.

Женщина в кресле резко прерывает меня:

— Они давно расстались!

В ее коротком восклицании можно уловить много нюансов: упрек, оскорбленное достоинство, протест… На коленях у нее сумочка, которую она крепко держит обеими руками.

Я спокоен — я успел просчитать в уме ситуацию и ее возможные последствия. Очень может быть, что супруга высокопоставленного деятеля областного масштаба считает, что для нее и ее близких закон не писан. Я вспоминаю, что в разговоре со мной Петронела тоже прозрачно намекала на какие-то грозящие мне неприятности. Но по крайней мере теперь я знаю, куда она вчера исчезла на целую ночь. Кинулась к мамочке просить у нее заступничества от «беззакония».

— Да, они расстались, — отвечаю я, — это верно. Но на месте происшествия найдена коробка со шприцем. А у Петронелы Ставру, по ее собственным словам, исчез несколько дней назад из сумки шприц вместе с коробкой.

— Неправда! — прерывает меня госпожа Ставру, ударяя ладонью по своей сумочке.

Генерал лишь на короткий миг прикрыл глаза, потом открыл их опять — мы знаем за ним эту привычку сдерживать свое раздражение.

Я продолжаю как ни в чем не бывало:

— Вчера вечером я пригласил ее к нам, чтобы удостовериться, принадлежит ли ей шприц, обнаруженный в квартире Кристиана Лукача. Но она пренебрегла нашим приглашением.

— Я ей запретила это делать! — признается госпожа Ставру с какой-то даже гордостью, будто она спасла дочь бог знает от какой опасности. — Мой муж — юрист по образованию, и, когда я ему обо всем рассказала…

Да… такая за словом в карман не полезет. В разговор вступает генерал:

— Госпожа Ставру…

— Кое-где законы еще нарушаются, товарищ генерал! — не дает она ему и рта раскрыть. — Вы должны понять мое возмущение. На каждом шагу — это и мой муж говорит — сталкиваешься с злоупотреблениями. Еще хорошо, что девочка догадалась позвонить мне, и я послала за ней машину…

Мне ничего не остается, как молча слушать ее. Из ее слов получается, что не один я присягнул свято оберегать и защищать государственные законы, но и она тоже. Мне стоит немалых усилий сохранять спокойствие и не вступать с ней в полемику.

Генерал обращается ко мне, и по его тону я понимаю, что и ему не доставляет особого удовольствия беседа с госпожой Ставру:

— Товарищ капитан, как прошла ваша беседа с дочерью госпожи Ставру?

— Самым нормальным образом, — отвечаю я. Мать Петронелы вновь бросается в бои:

— Это вы называете — нормальным?! Да я… Генерал обрывает ее на полуслове сдержанным укором:

— Госпожа Ставру!..

На этот раз он, видимо, твердо решил не дать ей возможности навязать нам свой «стиль» разговора. Собственно говоря, что нужно этой провинциальной даме, которая гордо поводит головой из стороны в сторону, словно раскланиваясь перед восхищенными свидетелями ее боевой напористости?

— Госпожа Ставру, — сообщает мне генерал, — пришла с жалобой на вас.

— С жалобой?! — теряюсь я.

— Госпожа Ставру, — продолжает генерал, — именно для этого и пришла ко мне. В ее жалобе говорится, что вы… — генерал заглядывает в лежащий перед ним на столе машинописный текст, — что вы не только ворвались беззаконного основания в квартиру ее дочери, но и пытались… — понижает он голос, будто ему неловко даже произнести это вслух, — …сделали попытку покушения на ее честь.

Я не робкого десятка, не так-то просто заставить меня потерять присутствие духа. Сам генерал не раз и не два хвалил меня именно за то, что я не терялся в самых сложных обстоятельствах. Но на этот раз я совершенно смешался. Я чувствую себя как боксер в нокауте, ожидающий, чтобы арбитр, досчитав до восьми, позволил ему продолжить бой. Ни разу за всю мою работу в угрозыске я не попадал в такое нелепое и смешное положение. Как на это ответить? Как держаться? Как защитить себя?.. Но вот рефери досчитал до восьми, и мне надо подняться с пола и продолжать бой.

— Товарищ генерал, в управлении, которым вы руководите, я работаю вот уже семь с лишним лет, вы меня хорошо знаете. Я в состоянии защитить себя от обвинений, но не считаю нужным это делать. Это унизило бы мое профессиональное и гражданское достоинство. Разрешите мне уйти, — поднимаюсь я со стула.

Генерал перегибается ко мне через стол, и я вижу, как вспыхивают гневом его глаза:

— Не разрешаю! Сядьте! Я вновь опускаюсь на стул.

— Значит, вы не пытались ее даже обнять?

— Товарищ генерал!..

— Отвечайте: «да» или «нет»?

— Нет!

Жалобщица снова кидается в атаку:

— Моя дочь никогда не лжет! Она была, как я и пишу в жалобе, в одном халатике, а вы перед самым уходом хотели…

Спокойствие полностью вернулось ко мне. Я уже ничего не опасаюсь.

Генерал прерывает ее:

— Госпожа Ставру, успокойтесь!.. Мне позвонили по телефону и просили немедленно принять вас. Я вас принял, вы подали мне жалобу. Мой подчиненный решительно отвергает то, в чем вы его обвиняете, а ваша дочь не может никого привести в свидетели случившегося. Впрочем, и капитан Роман не может назвать какого-либо свидетеля в свою защиту.

Слова генерала неожиданно напоминают мне о домашних шлепанцах, стоявших под диваном Петронелы, — теперь я ни на минуту не сомневаюсь, что они принадлежали Валериану Братешу. Еще мне приходит на память то зыбкое, неясное ощущение, будто кто-то подслушивал мой разговор с Петронелой, спрятавшись в ванной или на кухне. А это значит, что, если только она решит настаивать на своей клевете, она сможет сослаться на показания свидетеля. Но сам не знаю почему, я уверен, что этот свидетель ни за что не захочет выйти из тени на свет.

— Моя дочь никогда не лжет! — тряся золотыми серьгами в ушах, защищает госпожа Ставру честь своего дитяти.

Голос генерала становится еще тверже и решительнее:

— Госпожа Ставру, мои офицеры тоже никогда не лгут.

— Значит, вы ставите под сомнение то, что я пишу в своей жалобе?!

Генерала, я это вижу, все более выводят из себя вызывающие манеры посетительницы, но от нее никуда не денешься, он обязан до конца ее выслушать. Пропустив мимо ушей последнее ее замечание, он справляется у меня:

— На какой стадии находится следствие?

— У меня есть все основания полагать, что через сутки мы сумеем его закончить.

— Каково место дочери госпожи Ставру в деле на нынешней стадии следствия?

Тут пробил мой час — теперь-то я поставлю эту дамочку на место! Пусть даже генералу это не очень понравится.

— Одно из главных, — отвечаю я, — поскольку еще недавно она была возлюбленной потерпевшего, оставив его впоследствии ради художника Валериана Братеша, имеющего жену и двоих детей, кстати — преподавателя Кристиана Лукача.

Генерал понял мой маневр и решил не препятствовать мне.

Мать Петронелы меня прерывает, бросаясь на защиту дочерней чести:

— Он разведется! Он будет помогать семье в соответствии с законом!

Но я и ухом не повел на ее замечание.

— Петронела Ставру в материалах следствия значится также и потому, что до сих пор не выяснено происхождение шприца, найденного на месте происшествия…

— Она нашла свой шприц! — не дает мне досказать свою мысль госпожа Ставру.

— Прошу прощения, но ваше заявление не может иметь никакого значения для следствия. Мы пригласили вашу дочь в милицию, поскольку она одна могла бы опознать шприц, найденный нами в квартире Кристиана Лукача. Тот самый шприц, товарищ генерал, который, может быть, сыграл решающую роль в гибели Лукача.

Можно было бы, конечно, упомянуть и об ампуле с морфием, но я вовремя удержался от этой тактической ошибки.

Больше мне нечего сказать. Молчат и мои собеседники.

Молчание становится неловким, почти физически давящим. Госпожа Ставру встает со стула:

— Я вас поняла… — говорит она с угрозой. — Я это так не оставлю… Я пойду выше… надеюсь, там я найду управу на беззаконие.

Я-то думал, что она сдалась. Заблуждение — такие люди не так-то легко сдают свои позиции. Она уверена в себе, уверена, что есть такие двери, куда ей всегда открыт доступ. Генерал не поддержал ее? — ничего удивительного.

Щеки генерала пошли красными пятнами — верный знак, что он едва сдерживает свой гнев:

— Я прошу вас еще немного задержаться, госпожа Ставру. Естественно, ваше право — обращаться с жалобами, куда вам будет угодно, и я всячески советую вам воспользоваться этим своим правом. Что же касается нашего разговора, то я не могу считать его исчерпанным. — Он оборачивается ко мне: — Товарищ капитан, возвращайтесь к своим обязанностям. Продолжайте следствие. Желаю вам успеха.

Я поднимаюсь, щелкаю каблуками и ухожу. Лишь очутившись по ту сторону обитой кожей двери, я замечаю, что пот течет ручьем по моему лицу, а мокрая рубашка прилипла к телу.

В коридоре я останавливаюсь у открытого во внутренний дворик от за — там все еще не кончился пасмурный осенний день. Закрыв глаза, я жадно вдыхаю прохладный влажный воздух.

Покушение на честь?! Поразительная наглость! Чья это идея, Петронелы или ее мамаши? Впрочем, какое это имеет значение, обе они стоят друг друга! Они убеждены, что положение на иерархической лестнице делает их совершенно безнаказанными!

Покушение на честь… Так почему же мамаша Петронелы не назвала свидетеля? Единственного свидетеля, который мог бы подтвердить эту грязную выдумку?.. Того, кому принадлежали шлепанцы, кто затаился в своем укрытии и наверняка слышал от начала и до конца мой разговор с Петронелой. Или же она и ее знала о его присутствии, не была в курсе всех любовных похождений дочери? Да она и сама наверняка мечтает породниться с какой-нибудь знаменитостью. И ее простолюдинское — как, впрочем, и мое, и генерала — происхождение разом облагородится родством с известным художником…

Эта мысль с неизбежностью подводит меня к вопросу: рассказала ли Петронела своему любовнику о том, что ее бывший возлюбленный мечется в поисках морфия? Если рассказала, то как отнесся к этому Братеш? Я возвращаюсь к одной из первых своих гипотез и нахожу совершенно естественным, если бы Братеш вызвался сопровождать Петронелу, присутствовал бы при том, что потом произошло, и бросился бы ей помогать. Теперь мы уже выяснили роль третьего лица из списка подозреваемых в гибели Кристиана Лукача: Тудорела Паскару.

Ну а какова же тогда роль четвертого лица, роль Лукреции Будеску? Я вспоминаю о докторе Титусе Спиридоне, обладателе таинственного результата эксперимента, проведенного более тридцати лет назад… Интересно, не забыл ли он послать мне эту стенограмму?.. Я отхожу от окна и, несколько придя в себя, направляюсь к себе в кабинет, забыв о том, что полковник Донеа приказал мне зайти к нему.

17

В кабинете я застаю Григораша, ведущего неторопливую беседу с Поварэ.

— Пришло письмо от доктора Спиридона? — спрашиваю я, на ходу пожимая Григорашу руку.

— Нет пока, — отвечает Поварэ. — Что нужно было от тебя генералу?

— Он хочет повысить меня в чине сразу на три звездочки и просил моего согласия. Я сказал, что не против.

Мои коллеги понимают, что мне не хочется говорить на эту тему.

— Мне очень жаль, Ливиу, — сообщает Григораш, — но все лабораторные исследования выводят Лукрецию Будеску из игры.

— Ясно, — говорю. — Кроме ее собственных признаний, которые не подошьешь к делу, поскольку это признания психически ненормальной, а значит, у нас нет ни одной улики против нее.

— Остается шприц… — напоминает Григораш. — Принадлежит ли он Петронеле Ставру?

Перед глазами у меня возникает госпожа Ставру, угрожающе посверкивающая золотыми сережками.

— Наверняка не принадлежит. Наверняка. Петронела отыскала свой пропавший шприц.

Я гляжу на задумчивые лица моих друзей. Они молчат, словно воды в рот набрали. Я считаю необходимым поделиться с ними своими намерениями:

— Некоторую надежду нам оставляют отпечатки на ампуле… Нам ясен круг подозреваемых лиц: Лукреция Будеску, Тудорел Паскару, Петронела Ставру и Валериан Братеш. Лукрецию Будеску приходится исключить из их числа… Остаются трое. Чтобы точно установить, кто из этих троих настоящий преступник, нам надо получить отпечатки их пальцев. Верно?

— Идея сама по себе замечательная… — отзывается Григораш.

— Вопрос в том, как их раздобыть, — добавляет Поварэ.

Конечно, сделать это не так-то просто, но не об этом я думаю. Я целиком в этом смысле полагаюсь на изобретательность Григораша. Мы встречаемся с ним глазами.

— Надо узнать, не располагают ли уже ребята из отдела борьбы со спекуляцией отпечатками Паскару, — говорю я ему.

— Да, я зайду в картотеку. Паскару Тудорел…

— Кличка Виски.

— Остаются двое — Петронела и Братеш, — заключает Поварэ, — не так-то уж и много…

Звонок телефона. Я поднимаю трубку — дежурный по управлению сообщает, что ему только что оставили для меня запечатанный конверт от доктора Титуса Спиридона.

— Пришлите его с кем-нибудь ко мне наверх.

— Не с кем, товарищ капитан.

— Хорошо, я спускаюсь.

Доктор Спиридон оказался человеком слова. Не успел я положить трубку, как телефон зазвонил опять.

— Это вы, капитан?

Я узнаю голос прокурора. Кроме меня, ему некого разыскивать, но я почему-то решаю поломаться:

— Какой именно капитан, нас тут двое?

— Капитан Роман.

— В таком случае это я.

— Послушайте! Если это дело Кристиана Лукача будет еще долго на нас висеть, я сойду с ума! — плачется мне в жилетку прокурор.

Я холодею в предчувствии какой-нибудь повой неожиданности.

— Случилось что-нибудь?!

— Все то же! Опять! Мне только что позвонили и сообщили, что с квартиры Лукача снова сорвана печать, дверь взломана… На этот раз именно взломана, а не отперта ключом. Понимаете?

Я остолбенел, будто меня хватили обухом по голове.

— Алло! Алло! — кричит мне прокурор в самое ухо. — Прервалась связь?

— Да нет… я слушаю…

— Заехать за вами?

— Не надо… Я немедленно выезжаю вместе с Григорашем. Встретимся на месте.

— Договорились.

Сообщаю своим коллегам эту сногсшибательную новость.

— Я сбегаю за своей аппаратурой и тут же спускаюсь! — ринулся было из кабинета Григораш.

Поварэ, обиженный тем, что ему не предложили ехать с нами, и чтобы доказать, что и его мучает эта загадка, спешит сообщить нам свои умозаключения:

— Надо непременно установить, как и где провели сегодняшнее утро все трое подозреваемых — Петронела, Паскару и Братеш.

Я заверяю его, что это замечательная идея и сразу по возвращении с моста происшествия мы примемся сообща за проведение ее в жизнь.

— Не будем терять времени! — тороплю я Григораша.

Через пять минут мы с ним вновь встречаемся у милицейской «дачии», которая затем мчит нас на улицу Икоаней. В руке у меня конверт, полученный от доктора Спиридона. Я нетерпеливо распечатываю его и достаю оттуда визитную карточку доктора, исписанную чудовищным по неудобочитаемости почерком: «Внимание! Обычно подобные беседы с пациентами, подвергнутыми действию «пентатола», протекают гораздо сложнее и не за один раз. То, что вы найдете в моем послании, — выжимка из более обширной стенограммы. Не забудьте об идиоте в «рено». Услуга за услугу». Вслед за карточкой я извлекаю из конверта и самый документ. Забыв начисто о Григораше, о том, куда и зачем я еду, с жадностью читаю отпечатанные на машинке листки:

Врач: Ты любила свою мать?

Больная: Я обожала ее.

В. Что за человек был твой отец, первый муж матери?

Б. Отец был хороший человек, добрый. На рождество он дарил мне кукол. Он знал, что я люблю играть в куклы. Он был очень несчастен.

В. Что с ним случилось?

Б. Однажды он не вернулся домой. Я потом даже не могла найти ни одной его вещи. Я спросила маму: «Где папа?» Она накричала на меня: «У тебя больше нет отца!»

В. Сколько лет тебе тогда было?

Б. Одиннадцать.

В. Ты говоришь, что обожала мать. Отчего?

Б. Она была очень красивая, и я гордилась, что у меня такая красивая мама. Я сама была уродиной.

В. Об отце ты так ничего и не узнала?

Б. Мне рассказала о нем соседка.

В. Эта соседка была добрая? Злая?

Б. Очень злая. Она работала медсестрой в больнице. Она сказала, что отца выгнала из дома мама, что мама — распутная женщина. Потом она мне сказала, что Скоро у меня будет новый отец. Она не обманывала меня.

В. Эта соседка была замужем? У нее была семья? Как ее звали?

Б. Георгина. Нет, она не была замужем. Она, как и я, была ужасно некрасивая.

В. Потом у тебя появился отчим?

Б. Как сказала Георгина, так оно и случилось. Мама привела в дом другого мужа.

В. Как ты относилась к своему отчиму?

Б. Я ненавидела его… до смерти ненавидела. Но потом…

В. Говори, не стесняйся.

Б…потом, когда мне исполнилось шестнадцать лет, мне стали по ночам сниться сны… Мне снилось, что он хочет забраться ко мне в постель, что он хочет меня… Мне нравились эти сны… Но всякий раз кончалось тем, что мне снилось, будто сейчас в комнату войдет мама и… От страха я просыпалась в холодном поту.

В. И часто тебе это снилось?

Б. Каждую ночь. Мне нравилось, но я ужасно боялась… мама появлялась как раз, когда мы… и я просыпалась от страха.

В. Ты рассказывала кому-нибудь об этих снах?

Б. Георгине.

В. Ты рассказала ей и то, что ненавидишь своего отчима?

Б. Я ей все рассказывала. У Георгины я пряталась и тогда, когда мама сердилась на меня, повсюду искала и никак не могла найти.

В. Отчего ты боялась матери?

Б. Мне казалось, что она знает, какие сны мне снятся.

В. Кто тебя научил прятаться от нее?

Б. Георгина.

В. Чему тебя еще учила Георгина?

Б. Она говорила: «Если ты так ненавидишь его и хочешь избавиться от этих твоих снов — убей его… Избавься от него, и от снов своих избавишься. Иначе ты тронешься в уме».

В. Часто ли она тебе так говорила?

Б. Всегда. Я ходила к ней каждый день…

В. Она заставляла тебя рассказывать о том, что делается у вас дома?

Б. Да. И всякий раз хотела, чтобы я пересказывала ей свои сны. А потом советовала: «Если хочешь избавиться от него и от своих снов — убей его».

В. Она тебе советовала и как именно его убить?

Б. Да. Она научила меня сделать так, чтобы никто на меня не мог подумать. Она говорила, что знает, как это сделать.

В. Как?

Б. Сделать отчиму укол морфия, когда он спит… а потом взять веревку и закинуть ее за крюк, чтобы люди подумали, что он сам повесился.

В. Что ты ей ответила?

Б. Что разве же я могу такое сделать?.. У меня не хватит на это ни смелости, ни сил… Тогда она показала мне шприц. Сказала, что это совсем не трудно — сделать укол. Потом она сказала, что если я боюсь, то она сама мне поможет.

В. Что было потом?

Б. Однажды вечером, когда мамы не было дома, отчим, и вправду стал приставать ко мне, ну совсем как мне во сне снилось. Я испугалась и начала кричать. Он побил меня и отпустил. Тогда я убежала к Георгине.

В. Сколько тебе тогда было лет?

Б. Семнадцать. Отчим сказал, что я дура дурой и что так и помру старой девой.

В. Ты рассказала матери о случившемся?

Б. Нет, но кто-то подкинул ей записку про это. Она спросила: «Правда?» Но я испугалась и стала кричать, как в тот раз, когда отчим полез ко мне.

В. А Георгина что сказала?

Б. Что это из-за него со мной приключился нервный припадок, что я должна отомстить ему, убить. И что она мне во всем поможет.

В. Ты убила своего отчима? Или кто-то другой это сделал?

Б. Георгина.

В. Где ты была в это время?

Б. Там же, на месте… Я хотела ему отомстить, но мне не хватало смелости. А Георгина мне обещала помочь. Отчим тогда как раз заболел. Мамы не было дома, она уехала в деревню. Врач велел сделать ему укол, я и позвала Георгину. — «Детка, — сказала она мне, — пришло твое время!» Но…

В. Рассказывай все подряд, не торопись… Что тогда произошло?

Б. Георгина вместо укола, который прописал ему врач, вколола ему морфий. А я стала вся дрожать от страха.

В. Ты потеряла сознание?

Б. У меня сделалось темно в глазах, и потом я будто в яму какую черную провалилась…

В. Когда ты пришла в себя, кто был рядом с тобой?

Б. Георгина.

В. Что она делала?

Б. Она обняла меня, поцеловала, стала хвалить. Сказала, что я оказалась очень смелой… в что сделала все точь-в-точь как она меня учила. И тогда я увидела, что он висит в петле… И опять я как в яму провалилась.

В. Что было потом?

Б. Больше я ничего не помню, а когда я очнулась, мне сказали, что я в полиции, потому что убила человека.

В. Кто разговаривал с тобой в полиции?

Б. Комиссар… он велел, чтоб я ему все рассказала.

В. Что же ты ему рассказала?

Б. Все, что узнала от Георгины.

В. Тебя спрашивали, отчего ты это сделала?

Б. Да.

В. Что ты ответила?

Б. Что я убила его из-за любви.

В. Откуда ты могла знать, что именно ты его убила?

Б. Мне Георгина сказала.

В. Где сейчас Георгина?

Б. Не знаю, с той ночи я ее больше не видела.

Заключение: психическая природа пациентки обусловлена развитием ее личности в психогенной среде, в условиях, способствовавших повышенной внушаемости со стороны. На этом фоне и произошел стресс, вызванный попыткой к изнасилованию со стороны отчима. Невротический срыв объясняется болезненными сексуальными отклонениями пациентки и агрессивностью отчима. Их совокупность дала толчок к появлению у Лукреции Будеску патологических наклонностей, непосредственно связанных с проявлениями эротомании. Давление, осуществленное со стороны Георгины, подтолкнуло пациентку на совершение преступления, якобы разрешающего психический конфликт и воспринимаемого больной как допустимое и возможное, подготовило тем самым сферу подсознания к его совершению. И хотя преступление было совершено другим лицом — а именно Георгиной, — внушить девушке мысль, что это она убила отчима, не представляло особого труда. Следует отметить, что во время совершения самого убийства и непосредственно после него Лукреция Будеску потеряла сознание и не могла отдавать себе отчет в происходящем.

В переводе на общедоступный человеческий язык выводы доктора Спиридона звучали бы приблизительно так: убийство совершила Георгина, с преступной изобретательностью свалив вину на душевнобольную Лукрецию Будеску. Если это было действительно так, то можно предположить, что и в нашем случае кто-то другой убил Кристиана Лукача и старается ввести следствие в заблуждение, будто это сделала все та же бывшая пациентка Титуса Спиридона.

Прокурор Бериндей прибыл на место раньше и, как мы и условились, ждет нас на улице. По судорожному пожатию его руки я понимаю, как он взволнован. Он сразу вводит меня в курс событий:

— До сегодняшней ночи все нити, казалось бы, сходились к Лукреции Будеску… Теперь же, черт меня побери, совсем голова идет кругом! Кто, кто на этот раз сорвал печать и взломал дверь?! И что нас ждет там, наверху?.. Я не желаю новых трупов, капитан, хоть это вам понятно?!

Я отмалчиваюсь. Григораш же отвечает ему с вечной своей невозмутимостью:

— Было бы здоровье, все остальное приложится.

— Вам-то, конечно, море по колено! Знай щелкаете себе фотокамерой, снимаете отпечатки пальцев, делаете анализы — и все! А потом сваливаете все это на нас и умываете руки!

А у меня все не идут из головы эти несколько страничек записей доктора Спиридона. Вот почему я слушаю лишь вполуха то, о чем мне взволнованно толкует прокурор. Поднимаясь по лестнице, я продолжаю мучительно размышлять о выводах, к которым пришел доктор в результате проведенного им сорок лет назад эксперимента. В наше время подобные методы никого уже не удивляют и заключения, сделанные на их основе, не подвергаются сомнению. Да и «пентатол» давно широко применяется для лечения обширного круга психических заболеваний. Но что касается правовой стороны применения таких методов, то она далека еще от официального узаконения. В ходе судебного разбирательства их результаты не могут быть приняты в качестве улики или доказательства вины. Однако мне они могут быть полезными. Каким образом? Очень просто — мне следует сопоставить заключение доктора Спиридона с результатами экспертизы, которую провел Григораш. На чем настаивает психиатр? На том, что преступление в 1940 году совершила не Лукреция Будеску. Что доказала экспертиза? Что отпечатки пальцев на ампуле также принадлежат не ей. Отводя, однако, от нее подозрения, я обязан ответить на вопрос: возможно ли, чтобы по прошествии стольких лет было совершено преступление, повторяющее один к одному способ, которым был убит отчим Лукреции Будеску? Как объяснить это более чем странное совпадение?

Мы останавливаемся перед дверью мансарды Кристиана Лукача. Знакомая уже картина: печать сорвана, замок взломан, дверь полуоткрыта. Григораш первым входит в дверь со своей фотокамерой. Мы ждем по эту сторону порога. Прокурор молчит, едва сдерживая бешенство. Впрочем, и меня приводят в ярость эти бесконечные вторжения в опечатанную квартиру.

— Входите! — зовет нас Григораш.

Прокурор уступает мне право переступить порог первым. Входя в дверь, я вспоминаю о недавнем риторическом вопросе Бериндея: «Что нас ждет там, наверху?!»

Я оглядываю с порога комнату. В тусклом свете осеннего дня я все же ясно различаю все предметы обстановки. Постель, скажем, нетронута и подушки под покрывалом, как и прежде, походят на человеческое тело. В затылок мне возбужденно дышит прокурор.

На лестнице слышны шаги.

— Наверное, это женщина, которая сообщила, что дверь опять взломана, — предполагает Бериндей.

Так оно и есть — это домработница каких-то жильцов с первого этажа.

— Пусть пока не входит! — говорю я Бериндею, он кивает головой и спускается вниз, чтобы предупредить женщину.

Я нахожу выключатель, и мансарда сразу наполняется голубоватым неоновым светом, похожим на свет того же пасмурного осеннего дня. И сразу же в глаза мне бросается то, отчего я застываю на месте как вкопанный.

— Магнитофон! Магнитофон на месте!..

И в следующее же мгновение замечаю возле магнитофона несколько кассет и микрофон. По-видимому, тот, кто взломал дверь, торопился и не успел положить кассеты на обычное их место — в ночной столик.

Григораш и вернувшийся в мансарду прокурор поражены не меньше, чем я.

— Чудеса!.. — не может прийти в себя от удивления прокурор. И, совладав с собой, пытается пошутить: — Вы уверены, что Лукреция Будеску не сбежала из больницы?

Честно говоря, теперь я даже и в этом готов был бы усомниться, если бы не видел собственными глазами, как она спала глубоким сном под действием крепчайшего снотворного, если бы не видел, как Григораш взял у нее отпечатки пальцев, а она даже не почувствовала этого.

Стало быть, магнитофон и кассеты не были ни украдены, ни подарены кому-то Кристианом Лукачем. И тот, кто их взял отсюда и потом возвратил, рисковал дважды. Во имя чего?! С какой целью?!

— Мне надо все это зафиксировать на пленку, — напоминает Григораш.

Но прежде, чем разрешить ему приступить к делу, я оборачиваюсь к двери и спрашиваю стоящую за порогом женщину:

— В котором часу вы обнаружили, что дверь взломана?

— Около четверти третьего, — отвечает она срывающимся от волнения голосом.

— Почему вы поднялись сюда? Вы услыхали какой-нибудь шум?

— Нет… Вы можете мне не поверить, но я просто так, из любопытства… Мне говорили, что дверь опечатана… вот я и решила взглянуть, как это оно бывает…

— Мы с прокурором благодарим вас за то, что вы нас известили.

— Это мой хозяин вам позвонил…

— Прежде чем подняться сюда, на чердак, где вы были?

— На кухне.

— Кухня находится рядом с лестницей, так?

— Да.

— Вы не слышали какого-нибудь шума? Не видели никого, кто бы поднимался по лестнице? — расспрашиваю я ее, имея в виду Тудорела Паскару. Почему именно его? Да потому, что он мог сделать вывод из утренней моей беседы с ним, что меня занимает пропажа магнитофона. Разумеется, мое подозрение не имеет под собой конкретной почвы, но тем не менее оно прежде всего пришло мне в голову.

— Нет, я ничего не слыхала!

Я предлагаю прокурору спуститься вместе с нею вниз, в квартиру ее хозяев, и там записать но всей форме ее показания, пока Григораш будет заниматься своим делом.

— Не следовало ли бы на этот раз вызвать проводника со служебной собакой? — советуюсь я с моими коллегами.

Григораш отвергает мое предложение, а уж лучше него в таких делах никто не разбирается:

— Ты ведь знаешь мою точку зрения: в городских условиях, да еще на такой оживленной улице едва ли собака нам что-нибудь даст.

Он уже наладил свою аппаратуру. Не стану ему мешать — после того, как он сделает снимки, ему еще надо будет посмотреть, нет ли отпечатков пальцев на магнитофоне. И лишь после всего этого я смогу к чему-нибудь прикоснуться. Я закуриваю и любуюсь со стороны, с каким знанием дела, даже с известным изяществом, действует мой приятель. А в голове у меня вертится одно и то же имя: Тудорел Паскару. Он посетил своего двоюродного брата всего за два часа до его смерти. Он сказал, что застал Кристиана слушающим музыку, и, когда уходил, тот продолжал ее слушать… «Грустную, печальную музыку», — утверждает Виски. Значит, и те, кто мог прийти сюда после Паскару, должны были застать Лукача в том же душевном состоянии. Не исключено, что именно они, эти предполагаемые визитеры, и похитили магнитофон вместе с кассетами. Если это так, то с какой целью? И почему именно магнитофон и больше ничего? И во имя чего они пошли на заведомый риск, возвращая магнитофон?

В чем тут логика? Но поскольку я ее не нахожу, мои подозрения возвращаются к Тудорелу Паскару.

В свете документа, который предоставил в мое распоряжение доктор Спиридон, случай Лукреции Будеску выходит далеко за рамки обычного, особенно с криминалистической точки зрения. В 1942 году молодой врач поставил опыт, в результате которого ему удалось заставить заговорить подсознание Лукреции и получить ключ к разгадке преступления, которое едва ли могло быть раскрыто иным путем. Он разгадал эту загадку. Естественно полагать, что доктор мог бы и сейчас подвергнуть Лукрецию Будеску такому же воздействию, что, очень может быть, пролило бы свет на ее истинное участие в трагической гибели Кристиана Лукача.

Если Лукреция Будеску невиновна, если она ни в прошлом, ни сейчас не прибегла к этому «модус операнди» — к этому способу действий, — то это говорит с несомненностью о том, что кто-то из ближайшего окружения Кристиана Лукача знал о нем, изучил, усвоил его, чтобы потом применить на деле. Кто это мог быть? Петронела? Виски? Братеш? Ведь не могла же вновь, через четыре десятилетия, объявиться из небытия Георгина?!

«Не торопись, старик, с выводами, — советую я сам себе. — И действуй в тесном контакте с доктором Спиридоном, даже если он ставит это в зависимость от твоей помощи ему по части автоинспекции!»

— Я недолго еще, — напоминает о себе Григораш.

В это время возвращается прокурор с показаниями соседки.

— Что нового? — Прокурор быстро поднялся по лестнице и с трудом переводит дух. — Кто же это нам подкидывает всякий раз новые ребусы? Кто мог похитить магнитофон?

— Все! — объявляет Григораш. — Я обнаружил прелюбопытные, надо полагать, отпечатки. А магнитофон, кстати, заряжен кассетой. Может быть, проверим, в порядке ли он?

Мы подходим к Григорашу. Не меняя положения магнитофона, мы обследуем его, присев на корточки: японское производство, высшего класса. Один Тудорел Паскару с его более чем сомнительными связями, над которыми ломают голову наши коллеги из соседнего отдела, и мог раздобыть его для своего двоюродного брата.

Мы с прокурором садимся на край постели в ожидании, пока Григораш подключит магнитофон к сети. Затем он нажимает клавишу пуска. Аппарат в порядке, слышно, как шуршит, перематываясь, пленка, а еще через мгновение в мансарде раздается чистый и ясный детский голос. Я напрягаюсь, вслушиваясь в него.

«Товарищи милиционеры, — обращается к нам этот записанный на магнитную пленку голос, — я очень прошу вас простить меня за мой неправильный поступок. Мне четырнадцать лет. Я часто заходил к Кристи, когда его не было дома. Он мне разрешал. Он дружил со мной и всегда включал магнитофон, потому что знал, я люблю музыку. А теперь, выходит, я украл его. Я знаю, что это очень плохо. Если бы мои родители узнали, они умерли бы со стыда. Я его взял в тот самый день, когда Кристи умер. Я поднялся к нему, как всегда, послушать музыку. Но он спал, и я не стал его будить и, сам не знаю, как это случилось, взял магнитофон вместе с кассетами, я знал, где Кристи их держит, и ушел. Мама и папа были на работе, и я сразу включил магнитофон, в него уже была вставлена кассета. Та самая, на которой написана цифра 3. Когда я включил магнитофон, то услышал не музыку, а голос Кристи и страшно перепугался. И я решил тут же все отнести обратно. Я прошу прощения и больше никогда не сделаю ничего такого. И знайте, если вы расскажете моим родителям, я повешусь, как и Кристи. Я клянусь, что больше никогда такое со мной не повторится. Товарищи милиционеры! Послушайте все три кассеты, где стоят цифры 1, 2 и 3. Это очень важно!»

Голос умолк, и опять слышен лишь шелест перематывающейся пленки.

Первым приходит в себя прокурор.

— Остановите! — вопит он в диком нетерпении. — Поставьте кассету с цифрой 1! Замените кассету!

Я тоже заражаюсь его нетерпением. Меня пока не интересует имя того, кто украл магнитофон, кто взломал дверь, кто просит у нас за все прощения… Григораш спрашивает взглядом моего согласия на то, чтобы заменить кассету.

— Меняй! — говорю я ему охрипшим голосом.

Григорашу не требуется много времени, чтобы найти нужные нам три кассеты и перезарядить магнитофон. Через несколько минут в тягостной тишине мансарды раздается негромкий голос того, кто еще вчера жил здесь, работал, мечтал, верил в свое искусство и в своих друзей.

Седьмое сентября. Похоже, что я собираюсь вести дневник… Садиться за бумагу после целого дня занятий, работы, суеты, чтобы записать свои мысли, было бы просто смешно и отдавало бы чем-то старомодным. А магнитофон — символ нашего века, нашей суетной цивилизации. Я просто буду думать вслух, и магнитофон будет моим слушателем и собеседником, а уж он-то не переврет то, что я ему поведаю. Я люблю тебя, Петронела! Я всегда любил тебя и всегда буду любить!

Вот я остановил пленку, перемотал ее и прослушал собственное свое признание. Я вообще доверяю больше сказанному, чем написанному. Зачем же все-таки я это делаю? Зачем мне этот дневник? Я ведь знаю, что у меня не хватит терпения вести его изо дня в день, что мне будет недосуг разговаривать с самим собой среди вечной суеты и неотложных дел. И все же я хотел бы через сколько-то лет услышать свои сегодняшние мысли, сравнить их с тем, что я буду думать тогда, искать и находить в них совпадения или расхождения с тем, каким я стану, ошибки, собственную мою наивность или, наоборот, наконец пришедшую ко мне горькую зрелость…

До окончания института осталось несколько месяцев. Четыре студенческих года промелькнули как один миг. Мечты! Иллюзии! Разочарования! Радости! Горести! Петронела!.. Что же произошло со мной и во мне за эти четыре года? Повзрослел ли я, возмужал, а может быть, и постарел душой? Может быть, прав был отец, когда говорил: «В жизнь входишь, как в дремучий лес, приходится прокладывать себе путь топором»? Нет, он был неправ. Мне не нужен топор — я рассчитываю на свои способности, на свой талант. И на свою волю. Талант без твердой воли похож на ракету без топлива, нацеленную на звезды. Мой талант принадлежит только мне, и никогда я не употреблю его во вред моим друзьям и близким. Мне не нужен топор — мне нужна лишь бумага, лишь кисти и краски, которые помогли бы сделать зримой мою мысль.

Я посвятил себя Искусству, Искусству с большой буквы. Оно единственный мой бог. Петронела это поняла и испугалась, решив, что она играет в моей жизни лишь второстепенную роль. Я всегда буду верен моему искусству, моему богу, но мне нужно еще тепло и нежность настоящей любви. Я эгоист, признаюсь. Но для художника эгоизм — стена, за которой он чувствует себя в безопасности. Я это понимаю не как одиночество, не как бегство от жизни, а как способность к самозащите, как силу воли, чтобы оставаться всегда верным холсту и краскам. Я, как Одиссей, хочу не поддаться сладкоголосым сиренам повседневности. Привязать себя к мачте корабля и плыть в направлении, которое сам для себя избрал! И от любимой женщины я вправе ожидать, что она будет жить со мной в этом мире моего искусства, жить моими мыслями, увлечениями, работой. Петронела и это поняла и отступилась. Ей не по силам оказалось самопожертвование. Ведь и у нее тоже свой эгоизм, своя защитная стена. Но между моим и ее эгоизмом существенное различие. Я не укоряю ее, ни в чем не обвиняю… Просто мы очень разные. Все, хватит на сегодня…

Девятое сентября. На моем чердаке тишина, я опять один и…

Я наклоняюсь к магнитофону и выключаю его. Прокурор и Григораш уставились на меня в недоумении. Я встаю, делаю несколько шагов по комнате, смотрю на часы и оборачиваюсь к моим коллегам:

— Согласитесь, это слишком серьезно, чтобы… Три кассеты! Это наверняка не меньше чем три тетради, исписанные от первой строчки до последней. По-моему, не имеет смысла слушать это здесь. Я предлагаю взять с собой магнитофон и кассеты…

— Все кассеты, а не только эти три, — подчеркивает Григораш.

— Разумеется, все… Послушаем их у нас, без спешки… Кто знает, какие сюрпризы нас еще ждут?

— Хоть я и умираю от любопытства, что там еще в этом «дневнике», — заявляет прокурор, — но я согласен с вами. А с мальчишкой, кстати, что будем делать?

Я совершенно позабыл об этом воришке, снедаемом угрызениями совести.

— Послушаем для начала эти три пленки, там решим… Даже если и прощать его, придется все-таки с ним поговорить построже… правда, для начала его надо найти!

Мы покидаем мансарду, вновь опечатываем дверь. В какой же раз нам приходится этим заниматься?!

18

Времени у нас было предостаточно: мы внимательно и не торопясь прослушали «дневник» Кристиана Лукача, обсудили его, сличили с остальными данными, имеющимися в деле, и пришли к определенным заключениям, которые и суммировали в плане наших дальнейших действий. Вот в каком виде мы представили его на утверждение полковнику Донеа:

1. Послезавтра, в 18 часов, на следующий день после похорон Кристиана Лукача, в городскую прокуратуру будут приглашены для очной ставки: а) Паскару Тудорел; б) Ставру Петронела; в) Братеш Валериан; г) Мокану Виктория.

2. До очной ставки майор Григораш В. и капитан Роман Л. должны взять у Ставру Петронелы и Братеша Валериана отпечатки пальцев. Отпечатки третьего из проходящих по делу, Паскару Тудорела, уже имеются в отделе борьбы со спекуляцией.

3. Капитан Роман Л. разыщет малолетнего похитителя магнитофона и установит, есть ли необходимость его вызова в прокуратуру.

Итак, последнее «действие драмы» будет разыграно на «подмостках» прокуратуры. От «поднятия занавеса» нас отделяет не более десяти минут, «исполнители» — Тудорел Паскару, Петронела Ставру и Валериан Братеш — уже на месте. К сожалению, одно из главных действующих лиц, Лукреция Будеску, отсутствует по не зависящим как от нее, так и от нас причинам.

«За кулисами» дожидаются своей очереди еще два «артиста» на второстепенные роли — Виктория Мокану и Дорин Петре. Сигнал для их появления на сцене будет дан капитаном Поварэ, исполняющим в данном случае обязанности «помощника режиссера». На нашем представлении будут и два «зрителя»: мать Петронелы (которая попросила разрешения присутствовать на финальной стадии следствия и по моему настоянию получила на это согласие) и Лили, моя собственная невеста. Ей это разрешение было дано опять же по моей просьбе. Так случилось, что она — в тот день, когда мы смотрели Алена Делона в «Зорро», — была свидетельницей завязки этого дела, его «пролога», так почему же ей не присутствовать и на эпилоге? В результате будем считать, что я раздобыл для нее «контрамарку».

Спектакль, имеющий быть разыгранным в декорациях прокурорского кабинета, оснащен и необходимым реквизитом: магнитофон Кристиана Лукача, сберегательная книжка, принадлежащая ему же, шприц и ампула из-под морфия. Но появятся они на столе лишь тогда, когда я найду это нужным.

Перед «третьим звонком» я спрашиваю Бериндея, заготовил ли он ордер на арест.

— Да, только, как вы меня и просили, я не вписал туда имена и фамилии, — отвечает он. — Я их впишу, когда вы их мне назовете.

Итак, мы начинаем.

Мы с прокурором сидим по одну сторону стола, трое вызванных на очную ставку — по другую. В противоположных углах кабинета сидят Лили и мать Петронелы. Я кладу на стол свою папку. Прямо напротив меня сидит Петронела Ставру. Заметно, что ей стоит немалых усилий сохранять хотя бы видимость спокойствия. Справа от нее — Тудорел Паскару, слева — Валериан Братеш. Все они, словно сговорившись, одеты так, будто собрались на званый вечер.

Мать Петронелы выглядит уже не столь самоуверенно, как в кабинете генерала, а на лице Лили нетрудно прочесть любопытство и нетерпение, как у девочки, которая в первый раз попала в театр.

Чуть поодаль, за маленьким столиком, сидит стенографистка, пожилая женщина, молчаливо дожидаясь начала допроса с карандашом в руке. За дверью под присмотром Поварэ ждут Виктория Мокану и Петре Дорин.

«Занавес!» — объявляю я про себя и обращаюсь к троим сидящим напротив:

— Мы пригласили вас сюда, с тем чтобы уяснить некоторые вопросы, связанные со смертью Кристиана Лукача. Прошли ровно сутки, как его похоронили. На похоронах товарищ Валериан Братеш произнес взволнованную речь…

Я умолкаю на секунду. Справа от меня прокурор Бериндей с напряженным вниманием следит за происходящим. Пока этим его роль и ограничивается. Лишь в самом конце, если мои умозаключения и доказательства покажутся ему достаточно убедительными, он подпишет ордер на арест.

Я заготовил заранее для себя план, в котором строго определена последовательность моих вопросов и действий.

— Кристиан Лукач покончил жизнь самоубийством, — продолжаю я. — Но это самоубийство таит в себе некоторые, пока неясные детали.

С наибольшим вниманием, не отводя от меня глаз, слушает то, что я — говорю, Тудорел Паскару.

— Все вы знали его очень хорошо. Ну, скажем, товарищ Братеш — по институту… Тудорел Паскару видел своего двоюродного брата всего за два часа до его смерти… А вы, товарищ Ставру, когда вы его видели в последний раз?

Длинные прямые волосы скрывают часть ее лица. Or ее красоты веет недобрым холодом. Как могло случиться, что Кристиан Лукач не увидел хотя бы глазами художника этот злой огонек, затаившийся в глубине ее зрачков?!

— Как я вам уже говорила, я не видела его по меньшей мере два месяца.

Я выслушиваю ее объяснение и перевожу глаза на Тудорела Паскару. Он спокоен. Он уже не раз имел дело с властями, набрался опыта. Я ничуть не сомневаюсь, что он и рта не раскроет, пока я не потребую, чтобы он отвечал на мои вопросы.

— Были ли у вашего двоюродного брата причины покончить с собой?

До сих пор Тудорел удобно сидел на стуле, закинув ногу на ногу. Подчеркивая тем свою почтительность, он меняет позу:

— Насколько я понимаю, у моего двоюродного брата могла быть для этого лишь одна причина — любовь… обманутая любовь.

Я перевожу взгляд на Петронелу; она не изменилась в лице, да и ее будущий муж — тоже. Тудорел Паскару замолчал — ждет дальнейших моих вопросов.

— Ответьте подробнее, — прошу я его. — Нас интересует, на что конкретно опирается ваше объяснение.

— Кристи неоднократно признавался мне, что уход Петронелы нанес ему глубокую рану, которая не только не зарубцевалась, но продолжала кровоточить. Он не мог себе представить жизнь без Петронелы. Я убежден, что одиночество, боль, обида и подтолкнули его к самоубийству.

— Он говорил вам когда-нибудь о смерти?

— Нет. Но однажды он дал мне понять, что лишь настоящая любовь делает жизнь осмысленной.

Петронела вздрогнула, впрочем, может быть, мне это просто показалось… Я обращаюсь к ней:

— Что вы думаете по этому поводу?

— Я вам уже ответила, когда вы приходили ко мне домой.

Она пытается вести себя вызывающе, наступательно. Позавчера ей это удавалось с меньшим трудом.

— На сей раз вы официально вызваны на очную ставку, — уточняю я, — в присутствии государственного прокурора. Он хотел бы услышать от вас ответ на мой вопрос.

Мой довод ее убеждает.

— Я не отрицаю, что наше расставание нанесло удар его самолюбию. Это естественно — он любил меня. Я еще с самого начала наших отношений предупреждала, что в один прекрасный день разлюблю и уйду от него. И этот день настал. Я ему объяснила, как другу, что полюбила Валериана Братеша. Он не сделал ни малейшей попытки меня удержать. Я вам уже говорила, что Кристи не мог покончить с собой из-за любви ко мне. У него была гораздо большая любовь, которая поддерживала его в самые трудные дни, — искусство.

Валериан Братеш глубокомысленно кивает головой в знак согласия. Да, собственно, я тоже разделяю это утверждение. Но мое согласие или несогласие ничего не означают сами по себе: я должен задавать вопрос за вопросом и получать на них ответы.

— Разрыв между вами тем не менее повлек за собой ссору, обмен резкими словами?

Она пожимает плечами с деланным удивлением.

— Не понимаю…

— Я имею в виду что-нибудь, что могло вызвать психическую травму.

Краем глаза я наблюдаю за обоими мужчинами — они с напряжением ждут, что ответит Петронела.

— Так ведь он меня любил!.. Само собой понятно, что разрыв не мог не причинить ему травму, но, я убеждена, отнюдь не смертельную… Я повторяю вам: я уверена, что он покончил с собою вовсе не из-за меня!

Она смотрит мне прямо в глаза, как бы подчеркивая этим, что все, что она говорит, — правда, одна правда, ничего, кроме правды.

— Позавчера, когда я вас посетил, на вопрос: «Как произошло расставание?» — вы дали мне следующий ответ: «У него дома, после ночи любви». Вы продолжаете настаивать на этом ответе?

— Да!

Я перевожу взгляд па Братеша.

— Какова была реакция Кристиана Лукача, когда он узнал, что его бросили из-за вас — его учителя?

— Я бы сказал, он принял это по-мужски. Мы зашли с ним в какое-то кафе, не помню, какое именно, объяснились начистоту… Мы остались друзьями. Конечно, некоторое время ему было очень тяжело. Как и мне самому, поверьте. Но в последние месяцы мне казалось, что все это уже отошло в область прошлого.

— Он по-прежнему питал к вам такое же уважение, как и раньше?

— Во всяком случае, он никак не выказывал неуважения или враждебности.

Я — работник следственных органов, уголовного розыска, мой долг ограничивается расследованием любого дела только с юридической, правовой стороны, не более. Я не представитель прессы, телевидения, не писатель — словом, я не занимаюсь социологическими исследованиями, я хочу сказать: чисто нравственные, этические проблемы не входят в круг моих прерогатив. Вот почему я и не вправе задавать вопросы, выходящие за рамки сугубо уголовного расследования.

— Вы позволите закурить? — спрашивает меня на удивление благовоспитанный Виски.

— Пожалуйста. И мы закурим.

Мое разрешение разом разряжает обстановку — все три мои «гостя» расслабляются, вздыхают с облегчением. Прокурор Бериндей протягивает мне пачку с сигаретами. Он улыбается во все лицо, словно бы хочет сказать: «Наконец-то и я здесь пригодился!»

Я даю Тудорелу Паскару возможность насладиться несколькими глубокими затяжками, затем спрашиваю его:

— А вы, господин Паскару, какого мнения обо всем этом?

— О чем именно? — прикидывается он дурачком.

— Не рассказывал ли вам ваш двоюродный брат о том, при каких обстоятельствах он расстался с любимой девушкой?

— Много раз… Он очень страдал. Ему нанесли двойной удар — и возлюбленная, и любимый учитель. Кристи обоих их обожал, вот отчего ему было почти невозможно согласиться с правдой, принять ее. Именно в этом кроется причина его смерти.

Виски не только осторожен, но и умен: он хорошенько взвешивает свои слова и ни в коем случае не касается того, о чем его не спрашивают.

— Двоюродный брат вам рассказывал, каким именно образом произошел разрыв?

— В самых общих чертах… Кристи вообще был очень скрытен, а что касается Петронелы Ставру, то он всегда и во всем ее защищал. Хоть ему и был нанесен, как я уже сказал, двойной удар, он упрекал в этом не Петронелу, а своего учителя. Да, его он винил.

Валериан Братеш слушает, опустив глаза, жадно затягиваясь сигаретой. Кажется, что сказанное Тудорелом Паскару не произвело на него никакого впечатления. О чем он думает?..

Прежде чем перейти к следующему вопросу, я оглядываюсь на Лили: она застыла в напряжении и даже не смеет смотреть в мою сторону. В отличие от нее мать Петронелы явно взволнована. Может быть, она просто не привыкла так долго пребывать в бездействии. У дверей терпеливо дожидается своего «выхода» Поварэ.

— Стало быть, вы продолжаете настаивать на своей точке зрения по поводу причин, побудивших вашего двоюродного брата покончить с собой?

— Вы имеете в виду то, о чем я говорил вам в вестибюле гостиницы, а затем у вас в кабинете?

— Именно.

— Да, настаиваю.

— Не откажитесь повторить ее.

— Из того, о чем мне говорил Кристи, я понял, что он очень страдал и был подавлен как разрывом с Петронелой, так и своими новыми отношениями с Валерианой Братешем.

У художника вид человека, которому нанесли незаслуженное оскорбление, и он подчеркивает это своим возмущенным топом:

— Что вы хотите этим сказать?!

Но Тудорел Паскару не из тех, кого можно легко сбить с толку. Я соглашаюсь с майором Стелианом, что он твердый орешек. Кроме того, он знает, чего от него ждут.

— То, что Кристи был ошеломлен беззастенчивостью, с которой вы присвоили себе его замысел оформления спектакля «Северный ветер».

— Это самая низкопробная клевета, и я прошу вас, товарищ прокурор и товарищ капитан, оградить меня от нее! И занести мой протест в протокол!

Прокурор заверяет его, что все показания заносятся в протокол с абсолютной точностью.

— Продолжайте! — обращаюсь я к Виски.

— Клевета?! Это, пожалуй, единственное, чем я никогда не занимался, — позволяет себе шутку Тудорел Паскару. — Разве это ложь и клевета, когда я утверждаю, что мой двоюродный брат не спал ночей во время работы над эскизами декораций, которые потом увидели свет под вашим именем?

— Я не отрицаю, что он работал, — подтверждает Братеш, решивший всеми доступными средствами защитить свое профессиональное достоинство. — Это так. Но клевета заключается в том, как толкуется это обстоятельство. Кристиан Лукач был лучшим моим учеником.

— И поэтому вы увели у него любимую девушку? — не удерживается Виски.

Художник смотрит на меня глазами человека, глубоко уязвленного тем, что я позволяю всяким ничтожествам безнаказанно оскорблять его. И он прав.

— Я попрошу вас, господин Паскару, быть вежливым. Возьмите себя в руки! Вы находитесь в прокуратуре.

— Кристиан Лукач был самым способным из моих учеников. Мы не раз обсуждали с ним его планы на будущее. Зная, куда именно он будет распределен после окончания института, мы решили, что мне следует ужо сейчас приобщить его к работе в Национальном театре. Так началось это наше сотрудничество, кстати очень полезное для будущего сценографа. — Братеш усмехается с едва заметной печалью. — Недавняя выставка моих работ, надеюсь, достаточное доказательство того, что я, как художник, еще не настолько выдохся, чтобы прибегнуть к творческой фантазии недоучившегося юнца.

— Вы только что сослались на сотрудничество с Кристианом Лукачем. В чем оно заключалось? — требую я уточнения.

— Мы обсуждали часами, даже целыми днями и ночами пьесу «Северный ветер», режиссерский замысел будущего спектакля и в итоге пришли к близким решениям его художественного оформления. Таким образом, Кристиан Лукач входил в атмосферу предстоящего ему творческого будущего. Естественно, что он, как и я, набросал эскизы этого оформления, возникшего в результате наших ночных бдений… он их делал под моим непосредственным руководством. Это общепринятая и весьма плодотворная форма сотрудничества. Нет такого театрального художника с именем, под крылышком которого не воспитывался бы хоть один ученик, а чаще и не один, что, кстати, способствует более быстрому обретению ими творческой зрелости.

Петронела вскидывает голову, длинные ее волосы падают прямыми прядями на спину, и обращает ко мне свое прекрасное и словно выточенное изо льда лицо.

— Я тоже, и не раз, присутствовала на этих обсуждениях, — говорит она с какой-то неясной грустью.

Братеш смотрит с нежностью на свою возлюбленную. Паскару же не сводит глаз с меня:

— Разрешите? — и обращается с вопросом к художнику: — Может быть, вы нам назовете и гонорар, который вы получили в Национальном театре, а также ту его часть, которую, согласно авторскому праву, вы выделили своему любимому ученику?

— Почему вас так интересует материальная сторона вопроса? — подливаю я масла в огонь.

— Как то есть почему?! Да потому, что я убежден — ведь именно эти отношения между Кристи и его учителем, не говоря уж о том, что тот увел у него девушку, и подтолкнули моего двоюродного брата к гибели!

Виски распирает от благородного негодования и жажды установить полную истину. Я не перечу ему, его старания идут на пользу дела.

Тут не выдерживает Петронела, и «действие пьесы» мгновенно оживляется:

— Как тебе не совестно! С таким же успехом он мог повеситься из-за тебя! Из-за твоих подлых интриг! Кристи уже успокоился, пришел в себя, а тут ты полез грязными сапожищами в его душу, стал поносить меня, старался его настроить против Валериана… Пошлый интриган, вот ты кто! Даже то, что отец лишил Кристи наследства, тоже дело твоих рук.

Петронела возбуждена, чтобы прийти в себя, ей надо закурить, она роется в своей сумочке в поисках сигарет. Ее мать, взволнованная не меньше, чем сама Петронела, кидается ей на помощь:

— Тебе что-нибудь нужно, доченька?

— Нет, мама, спасибо.

Братеш догадался протянуть своей возлюбленной пачку «Кента», дал прикурить от зажигалки.

Паскару усмехается не без самодовольства, словно Петронела публично похвалила его. С моего позволения он отвечает ей:

— Самое время было бы и мне оскорбиться и обвинить тебя в клевете. Но я этого не делаю. Завещание дяди не я составил и не я заверил у нотариуса в Лугоже.

— Тем не менее ты ездил в Лугож, и не один раз! — напоминает ему Петронела.

С Тудорела Паскару все это как с гуся вода:

— А что плохого в том, что я время от времени навещал родственников?

Петронела не в состоянии скрыть своего озлобления:

— А то, что эти посещения почему-то находятся в прямой связи с получением довольно-таки жирного куша!

— Петронела! — мягко взывает к ней Братеш. Паскару обращает ко мне свое нагловатое, скажем прямо, лицо и оскорбленно восклицает:

— Господин капитан, заметьте, вместо того чтобы ответить мне на вопрос, заданный господину Братешу, меня обвиняют в том, что из-за меня Кристиан был лишен наследства! Это уж слишком!

Вопреки своему возмущению, Виски сохраняет полное спокойствие.

— Хоть тут и не место заниматься рассмотрением моих авторских прав, — вступает Валериан Братеш, — тем не менее я считаю необходимым заявить, что мне было выплачено вознаграждение согласно принятым нормам. Поэтому поводу я вел бесконечные споры с Кристианом Лукачем. Он решительно отказался от тридцати пяти процентов гонорара, составляющих причитавшуюся ему часть. Сколько бы я ни пытался ему объяснить, что еще долго после окончания института он будет нуждаться в деньгах, хотя бы для покупки бумаги, холста, красок, он ни за что не соглашался. В конце концов, отдавая себе отчет, что он горячится по молодости лет, я внес эти деньги на его имя в сберегательную кассу. Я отдал ему сберкнижку и объяснил, что, кроме него, никто не сможет распоряжаться этим вкладом.

Я вынимаю из папки сберегательную книжку, найденную в одном из пиджаков потерпевшего, и показываю ее художнику:

— Это она?

— Да.

Я открываю книжку и читаю вслух, не сводя глаз с Тудорела Паскару:

— «Двенадцатого октября был сделан вклад на имя Кристиана Лукача в сумме семнадцать тысяч пятьсот лей». Вы удовлетворены, господин Паскару?

Мой вопрос ставит Виски в затруднительное положение — он молчит, но я уверен, что он просто хочет выиграть время. Потом разводит руками, не скрывая своего недоумения:

— Ничего не понимаю!..

Братеш молча качает головой, словно бы делясь со мной своей обидой: «Вот видите, из-за подобных типов ни вам, ни мне нет покоя!» Я отвечаю на этот его взгляд:

— Из всего, что вы все тут показали, следует сделать вывод, что причины, приведшие Кристиана Лукача к самоубийству, надо искать в совершенно иной области, а вовсе не в его отношениях с вами. Собственно, этого и следовало ожидать… Что ж, теперь мы можем перейти к дальнейшему…

Я достаю из правого ящика стола приготовленный заранее магнитофон Кристиана Лукача. В кабинете воцаряется прямо-таки могильная тишина. Можно не сомневаться, что все они его узнали. Тудорел Паскару даже и не пытается скрыть своего удивления. То же чувство можно прочесть и на «мужественном» лице художника. Лишь Петронела Ставру прячется за деланным безразличием. Но, услышав мои слова, и она вздрагивает.

— Теперь я предлагаю вам послушать самого Кристиана Лукача. Он также имеет право оттуда, из могилы, сказать свое слово обо всем, о чем тут у нас идет речь. Вот что он думает о своем разрыве с Петронелой Ставру.

Я нажимаю на клавишу. Магнитофон, это чудо двадцатого века, тут же приходит в действие. В полнейшей тишине раздается негромкий голос того, кто единственный знает и может нам сказать всю правду:

«…мне больно, и эта боль останется со мной на всю жизнь. Я не могу избавиться от одного воспоминания, оно преследует меня, саднит… Может быть, лучше бы Тудорелу промолчать, лучше, если бы он ничего мне не сказал, не отравил бы мне душу этим ядом!.. Нет, все равно рано или поздно обман всплыл бы наружу. Обман, который стольким людям на свете заменяет правду! Как он заменяет ее и Петронеле, и Валериану. Два долгих месяца они встречались тайком, любили друг друга, а я ничего не знал. Что стоило Петронеле прийти ко мне и выложить всю правду! Или Валериану прийти и все мне сказать. Но они продолжали видеться втайне от меня. А моя жизнь в это время проходила так же буднично и обыкновенно, как всегда. Ночами Петронела прижималась своим телом ко мне, словно бы ничего в нашей жизни не изменилось. В институте или у него в мастерской я встречался с Валерианом, и он смотрел мне в глаза, как будто и в его жизни ничего не происходило… Кто знает, как долго бы тянулась эта ложь, если бы Тудорел, эта ресторанная мразь, не открыл мне глаза, а он мне выложил все, даже то, где именно они встречались — в мастерской! В мастерской Валериана! В ту ночь Тудорел потащил меня с собой туда. «Смотри и очнись!» — сказал он мне. Я пошел за ним и, как последний подонок, затаился в темноте и ждал. Я видел, как они вышли из мастерской, я видел, как они поцеловались на прощание. Но еще больнее, чем этот их поцелуй, было для меня то, что рядом со мной стоял Тудорел и не мог скрыть своего торжества…

В следующую ночь Петронела пришла ко мне, словно бы ничего не случилось. Как это происходило у нас с ней уже тысячу раз, она не спеша разделась, легла в постель и ждала, чтобы я закончил какой-то эскиз. «Что ты там возишься, Кристи?» — спросила она меня самым нежным и невинным голосом, какой мне когда-нибудь довелось слышать… Я обернулся к ней. И в то же мгновение я подумал, что впервые смотрю на нее глазами художника. Ее белое тело выделялось на темно-зеленом покрывале сильными, уверенными линиями. Я вспомнил о махах Гойи и о его трагической жизни. Я хотел бы, чтоб этот миг продолжался до бесконечности, но меня вывел из забытья ее голос: «Кристи, почему ты не раздеваешься?» Я знал, что тот же вопрос она наверняка задавала вчерашней ночью и Валериану, лежа на таком же диване у него в мастерской. И тогда я сказал ей, что знаю все об ее отношениях с ним. Она стала одеваться и, натягивая на себя платье, призналась, что любит Валериана и Валериан тоже ее любит. И если она утаивала от меня правду и приходила ко мне, то только для того, чтобы не сделать мне больно.

Теперь я готов посмеяться над этими ее словами! Не хотела сделать мне больно, оберегала мое самолюбие!.. Я знаю, что все па этом свете имеет начало и конец. И наша с ней любовь не могла быть исключением из этого общего правила. Но еще в самом начале она пообещала без того, чтобы я ее об этом просил, сказать мне правду, если когда-нибудь разлюбит меня. Тогда-то я был пьян от счастья и даже не мог себе представить, что нашей любви может когда-нибудь прийти конец…»

Я выключаю магнитофон. И вновь в кабинете наступает могильная тишина. На лбу Братеша выступили крупные бисеринки пота, но он не смеет пошевельнуться, чтобы достать из кармана платок. Петронела Ставру застыла, ее взгляд устремлен куда-то вдаль, за стены комнаты. Лишь Тудорел Паскару, уверившись, по-видимому, что ему в этой истории отведена роль положительного персонажа, курит, удобно развалившись на стуле.

— Товарищ Ставру, — обращаюсь я вновь к Петронеле, — вы продолжаете настаивать на том, что вы заявили здесь об обстоятельствах, при которых вы расстались с Кристианом Лукачем?

Ее «нет» произнесено глухим, дрожащим голосом. Потом она оборачивается к Тудорелу Паскару и накидывается на него с неожиданной яростью:

— Как ты мог! Зачем ты это сделал? Это ты, ты ему все сказал! А почему ты не сказал ему заодно, как целыми месяцами преследовал меня, ходил за мной по пятам?! Ты просто решил мне отомстить, подлец, за то, что я тебе не уступила. Не два удара убили Кристи, а три. И твой удар как раз и добил его, подтолкнул к гибели! Мы с Валерианом собирались сказать ему всю правду, но хотели это сделать осторожно, смягчить удар…

Петронела умолкает так же неожиданно, как и взорвалась. Ее мать то и дело утирает носовым платком слезы. Виски саркастически усмехается. Он не спешит ей ответить, эта «ресторанная мразь», он ждет, чтобы я сам попросил его об этом. Что я и делаю:

— Что вы можете сказать по этому поводу?

— Что касается меня, то факты вполне соответствуют тому, что сказал мой двоюродный брат… Хоть мы и не были с ним близкими друзьями, но я поступил честнее, чем те, которые ежедневно клялись ему в своей любви. Я не отрицаю, что пытался ухаживать за Петронелой… Но то, что я хотел лишь отомстить ей, — это еще надо доказать. У меня нет недостатка в сговорчивых партнершах. Опуститься до мести кому-нибудь за то, что мне не повезло в любви… Я просто хотел, чтобы мой двоюродный брат увидел наконец правду.

Его неожиданно прерывает Валериан Братеш:

— Петронела права… Мы хотели открыть Кристиану истинное положение вещей, но пытались сделать это достойно, не нанося ему раны. Но я не думаю, что нас собрали здесь лишь затем, чтобы выяснить, как началась наша любовь. В этом смысле она не отличалась от того, как это происходит со всеми другими.

Художник протягивает руку Петронеле. Некоторое время они так и сидят — рука в руке…

Я бросаю взгляд на мать Петронелы — ей все с большим трудом достается участие в «эпилоге» нашего спектакля. Но я ничем не могу ей помочь. Не я ее приглашал, она сама напросилась. Если бы она знала, что еще ее ждет…

— Давайте опять послушаем Кристиана Лукача. На этот раз речь пойдет о другом.

Я прокручиваю пленку до следующей отметки, которую сделал заранее. Затем включаю звук. И вновь в тишине раздается голос Кристиана Лукача:

«…поверить подлецу! Это парадоксально, но мой двоюродный брат, подлец из подлецов, сразу раскусил Валериана… Рыбак рыбака видит издалека. Тудорел хотел мне открыть глаза, а я ему не верил. Я даже чуть не ударил его, когда он сказал мне в первый раз: «Смотри в оба, для этого твоего Валериана нет ничего святого! Можешь плюнуть мне в глаза, если в один прекрасный день он не уведет у тебя Петронелу!» Как он это учуял с самого — начала? Мне на это понадобилось четыре долгих года… Я любил Валериана, я просто боготворил его! Я считал его образцом благородства… И очень может быть, что я бы так и не разглядел его подлинного лица или же разглядел его слишком поздно, если бы не та женщина… Женщина с ребенком на руках и с лицом пречистой девы, которая ждала меня у собора святого Иосифа. Мы присели на скамейку, и она сказала, глотая слезы: «Он украл у тебя любимую? Вошел в твой дом и украл, не так ли?..» Отчаяние или жажда возмездия подчас толкают человека к труднообъяснимым поступкам. Я никогда прежде не видел эту женщину, и все же она позвонила мне, захотела встретиться и попросила, чтобы я ее выслушал… Она была одной из жертв Валериана. И ребенок у нее на руках был ребенком Валериана. Грустная, пошлая история… Как и все, что он делал в своей жизни. Зачем ему нужна была Петронела, зачем он отнял ее у меня?! Я мучаюсь, но не нахожу ответа. И лишь подлец Тудорел сразу его нашел: «Братеша интересует не Петронела, а ее отец. Неужели ты не понимаешь, что при таком тесте можно далеко шагнуть? Особенно если ты не совсем уж бездарен…»

Я вновь останавливаю магнитофон. И вновь воцаряется в кабинете тяжкая, давящая тишина. Но я не тороплюсь ее нарушить.

— Мы пропустим некоторые частности, — говорю я, — и перейдем к главному» Послушайте! — Я опять прокручиваю ленту до следующей отметки.

«…я не упрекаю Валериана в том, что он заставил меня работать с ним, — мне нужно было набраться опыта. Но он это сделал лишь для того, чтобы использовать меня. Просто у него два лица, две ипостаси: он вовлек меня в эту работу, но и выжал из меня все, чего ему самому не хватало. Хотя я многому у него и научился. Это в какой-то степени оправдывает его. Одного только я не могу ему простить: ведь это я первый поделился с ним, как со своим учителем, главной моей мечтой — оформить спектакль «Северный ветер». Он заставил меня рассказать ему мой замысел во всех подробностях, до самой малой детали. Он слушал меня с таким вниманием, что мне показалось, он гордится мной, и я его опять любил так же пылко, как любил на первом курсе. Но вот пришел тот день, когда… Страшный день! С самым естественным и невинным видом он сообщил мне, что ему поручено оформить в Национальном театре именно «Северный ветер»! Он говорил со мной так, словно никогда между нами и речи не было о моем собственном замысле, о моих идеях, решениях… Он теперь говорил о них как о своих собственных!

Я знаю: я не боец. Я могу бороться только с красками, с холстом. Мой двоюродный брат нашелся бы, что ему ответить. Я же просто был подавлен, обезоружен беззастенчивостью моего учителя! И чтобы хоть не окончательно, не навеки отступиться от своего замысла, я принял предложение Валериана осуществлять его вместе с ним…»

Я вновь перематываю пленку, перескакивая через детали, не имеющие, на мой взгляд, особого значения. Присутствующие напряженно следят за каждым моим движением. Я не жесток. Я вообще ненавижу жестокость. Но сейчас я со странным удовлетворением наблюдаю, как повергает их всех в ужас запись исповеди Кристиана Лукача. И мне приходит в голову успокоительная мысль, что теперь-то я уже недалек от того, чтобы восстановить с полнейшей достоверностью истинные обстоятельства смерти Кристиана Лукача.

«…но его подлость, как и бездушие Петронелы, я обнаружил много позднее… Я и сам не знаю, что подтолкнуло меня тогда к этому! Может быть, я просто вспомнил в тот миг женщину с ребенком на руках… с ребенком Валериана, которого тот отказался признать!.. Я вдруг стал угрожать Валериану — дело происходило у меня дома, — что обо всем расскажу в партийном бюро института и потребую публичного разбора этого дела… Я не мстителен, но, когда я увидел, что мои угрозы испугали его, что он, ко всему прочему, еще и трус, я почувствовал злое удовлетворение. Само собой, в начале нашей ссоры он держался твердо, давил на меня своей самоуверенностью, сказал, что я волен делать все, что захочу, и жаловаться куда угодно, но чтобы я при этом не забывал, что имею дело не с кем иным, как с самим Валерианом Братешем… И побледнел он лишь тогда, когда я рассказал ему о моей встрече с той молодой женщиной с ребенком. Тут он и выдал себя — трус! Обыкновеннейший трус. Понемногу паша ссора стала похожей на игру кошки с мышью. Он испугался того, что я собираюсь сделать, и всячески старался меня задобрить. Он даже предложил мне третью часть гонорара за оформление «Северного ветра». Но я отказался и поставил ему условие, единственной целью которого было еще больше его напугать: я не хочу никаких денег и требую лишь одного — чтобы он признал публично, в какой-нибудь газете, кому на самом деле принадлежит по праву замысел и разработка оформления «Северного ветра». Это единственное мое условие. Иначе я обращусь в партбюро… Он завопил, что я хочу его погубить, что на самом деле я мщу ему не за спектакль, а за Петронелу.

Это неправда, я не хотел его губить. Честно говоря, я вообще не знал, чего хочу… Я просто хотел, чтобы он вывалялся в собственном страхе как в грязи…»

Я выключаю магнитофон. Трое сидящих против меня уставили глаза в землю, не смеют их поднять. Что ж, я не тороплю их.

Я оглядываюсь через плечо и вижу растерянные глаза моей невесты. Я улыбаюсь, встретившись с ней взглядом. Она смущенно отвечает мне тем же. Я смотрю на мать Петронелы — понимает ли она всю неизбежность того, что сейчас происходит у нее на глазах?

— Вы знали о связи Валериана Братеша с этой женщиной? — спрашиваю я Петронелу.

— Нет! — едва слышно шепчет она, не глядя на меня.

— Знали ли вы об этой истории с оформлением «Северного ветра»?

— Нет! Я знала, что существует какое-то непонимание между Валерианом и Кристи, но не думала, что это так серьезно. Мне было лишь известно, что Кристи отказался от предложенных ему денег.

Я не свожу глаз с Валериана Братеша — он по-прежнему держится с достоинством, но самоуверенности в нем поубавилось. Он догадывается, что следующий вопрос будет обращен к нему, и ждет его с напряжением.

— Вы продолжаете настаивать на том, что показали прежде?

— Да, — отвечает он сразу, — потому что эта магнитофонная запись лишь подтверждает, что вовсе не уход Петронелы и не конфликт со мною — даже так, как его представил здесь мой ученик…

— Бывший ваш ученик! — уточняю я.

— …с явными преувеличениями… Не это послужило поводом для его решения покончить с собой.

— Почему вы думаете, что он преувеличивал значение этого конфликта?

— Потому что в итоге он согласился взять сберегательную книжку с вкладом на эту сумму…

Он лжет. Но пока я не должен отвлекаться от заранее намеченного хода следствия. Я оборачиваюсь к прокурору, чтобы привлечь его внимание к тому, что собираюсь сделать следующий шаг к цели, а стало быть, уже близок момент, когда ему придется достать из кармана ручку и выписать ордер на арест. Я отодвигаю в сторону магнитофон, и это дает возможность троим подследственным хоть на миг вздохнуть с облегчением в надежде, что опасность, угрожающая им, отступила.

— Итак, как следует из всего услышанного здесь, — продолжаю я очную ставку, — Кристиан Лукач покончил с собою не из-за Петронелы Ставру и не из-за своего конфликта с Валерианом Братешем. Кристиан Лукач вообще не покончил с собою, а был убит. Да, гражданка Ставру, да, гражданин Братеш, Кристиан Лукач был убит.

А смотрю я при этом, не отрываясь, на Тудорела Пас-кару. Он откидывается в ужасе на спинку стула, и лицо его прямо на глазах становится мертвенно-бледным. Следуя избранной тактике, я с ходу загоняю его в угол:

— С какой целью вы угрожали смертью своему двоюродному брату?

Магнитофон! Как мне помог довести дело до конца этот магнитофон! Паскару не может знать, какие еще тайны известны магнитной пленке. Подумать только! Он же сам достал своему двоюродному брату эту адскую, как теперь выясняется, машину!

— Но вы ведь не думаете, что это я… Господи боже мой! — вырывается у него крик отчаяния.

— Отвечайте на вопрос! — перебиваю я его. — Угрожали вы ему или нет?

— Да… но это была всего лишь шутка!

— Но ваша ссора с ним сама по себе была очень серьезной, так?

— Да… — вынужден признать Виски. — Он никак не хотел согласиться с мыслью, что я окажусь по завещанию владельцем всех этих художественных ценностей. Он боялся, что я пущу их по ветру. Он хотел с помощью каких-то дальних родственников обжаловать завещание через суд… Я вышел из себя и крикнул ему, что, если он сделает это, я его убью!

— Как отнесся Кристиан Лукач к вашей угрозе?

— Да никак не отнесся!.. Он спросил, как именно я собираюсь его убить… Тогда я… что я мог ему ответить? Ведь я же и не думал раньше об этом…

— Лжете!

Он еще больше бледнеет, и теперь его лицо приобретает почти серый оттенок. Я не свожу с него глаз, и он бормочет:

— Чего вы хотите от меня? Не я его убил!

— Что вы ответили своему двоюродному брату?

— Что я убью его так, как убила Лукреция своего отчима… Но это не я!..

— От кого вы узнали, каким образом Лукреция Будеску убила своего отчима? — не даю я ему отдышаться.

— От Кристи… давно, уж не помню в какой связи, зашел разговор о Лукреции, и он мне рассказал ее историю.

Я достиг ближайшей своей цели: я узнал от Тудорела Паскару все, что мне было нужно.

— Гражданка Ставру, знали ли вы эту сторону жизни Лукреции Будеску?

— Да, — едва слышно шепчет Петронела, смотря в сторону беззащитным, растерянным взглядом. — Кристи не раз мне об этом рассказывал со всеми подробностями… Он ее жалел, я же всегда ждала от нее какой-нибудь опасности…

— Ну а вы что знали о Лукреции Будеску? Валериан Братеш курит, глубоко и жадно затягиваясь. Его голос неизменно четок и самоуверен:

— Все, что я знал о Лукреции, я узнал от Петронелы. Впрочем, кое-что мне рассказывал и сам Кристи.

Я оборачиваюсь к Тудорелу Паскару, которому дал возможность хоть немного прийти в себя.

— Итак, с какой целью вы навестили своего двоюродного брата в понедельник после обеда?

— Как я вам уже говорил, Кристи чувствовал, что скоро начнется очередной приступ его болезни, и просил меня раздобыть для него морфий… Мне не удалось это сделать. В понедельник он мне позвонил…

— В котором часу?

— Во время завтрака… Он спросил, достал ли я для него морфий. Я не хотел, сами понимаете, говорить с ним об этом по телефону…

— Почему? — прикидываюсь я, будто мне невдомек. — Объясните.

Я сознательно держу его в постоянном напряжении.

— Я знал, что милиция следит за мной. Потому-то я и сказал Кристи, что сам заеду к нему после обеда. Я пришел и сказал, что, к сожалению, мне не удалось достать для него…

— Лжете! — вновь обрываю его я и делаю знак своему «помрежу». Поварэ открывает дверь и приглашает в кабинет Викторию Мокану, молодую хорошенькую женщину.

— Гражданка Мокану, подойдите, пожалуйста, к столу. Простите, что я не могу предложить вам стул, но я обещаю, что задержу вас недолго.

Она одета в плотный осенний костюм, но юбка оставляет колени открытыми. Лили очнулась разом от своего оцепенения и смерила ее с ног до головы ревнивым взглядом. Более всех поражен ее появлением, естественно, Тудорел Паскару.

— Гражданка Мокану, скажите, пожалуйста, где вы работаете?

— Я ассистент в онкологической клинике.

— Знаете ли вы этого молодого человека? — указываю я на Паскару.

— Да. Это Тудорел Паскару.

— Он недавно заходил к вам в клинику… С какой целью?

— Он просил меня показать его кому-нибудь из наших ведущих специалистов и заодно спросил, не могу ли я помочь ему достать рецепт или же просто ампулу морфия.

— Он не объяснил вам, зачем это ему нужно?

— Нет. Я его и не спрашивала. Я ясно сказала, что не могу достать морфий, а если бы даже могла, все равно не согласилась бы это сделать.

— Чем закончился ваш разговор?

— Видя, что я решительно отказываюсь, Тудорел Паскару показал мне белую таблетку величиною с пятак, потом аннотацию, в которой был указан состав этой таблетки — в него входили, помнится, какие-то наркотики. Он спросил, может ли эта таблетка купировать сильные боли. Я ему ответила, что не знаю и что, если у него в семье кто-то болен, ему надо просто-напросто вызвать врача. Он все же настоял, чтобы я сказала, не опасна ли такая доза для жизни… Я ответила, что не опасна, но несколько таких таблеток, несомненно, представляют собою смертельную опасность.

— Гражданин Паскару, согласны ли вы с тем, что сообщила гражданка Виктория Мокану?

— Согласен.

— Благодарю вас, гражданка Мокану.

Она откланивается, окидывая всех присутствующих недоуменным взглядом, и уходит.

— Гражданин Паскару, скажите, что вы сделали в дальнейшем с этой таблеткой?

— Я бросил ее в унитаз и спустил воду.

Собственно говоря, насчет таблетки у меня нет никаких доказательств, и очень может быть, что Паскару не врет. Но я тянусь к магнитофону и одновременно говорю ему:

— Лжете! Вскрытие показало, что… Перепугавшись до смерти, Паскару перебивает меня:

— Я ее дал Кристи. Он ее принял в моем присутствии. Но вы же сами слышали — эта доза была неопасной! Не я его убил!

— Это еще требует доказательств! — продолжаю я запутывать его. — Я убежден, что вы заставили его принять не одну эту таблетку. Вскрытие показало, что… — И снова тянусь к магнитофону, словно бы все мои доказательства зафиксированы на пленке.

По лицу Виски обильно струится пот.

— Не я его убил! — защищается он, но уже без прежней уверенности.

— Я докажу вам обратное. — Я поворачиваюсь резко к Петронеле Ставру и спрашиваю ее: — Где вы были двадцать седьмого октября между восемнадцатью часами и девятнадцатью тридцатью?

Мой вопрос застает ее врасплох:

— То есть как где?.. Дома.

— Это может кто-нибудь подтвердить?

— Подтвердить?.. Конечно. У меня был Валериан. Неожиданно в разговор вступает Братеш.

— Я думаю, Петронела, — говорит он покровительственным тоном, — что ты должна рассказать правду, как бы тяжело это нам ни было… Или лучше это сделать мне?

Петронела поднимает голову и смотрит мне прямо в глаза:

— Вечером двадцать седьмого октября, около четверти седьмого, я зашла к Кристи. Я не была у него уже с полгода… В последние дни он неоднократно звонил мне, прося достать ему ампулу морфия. Я ответила ему, что не могу этого сделать и пусть он, если надо будет, вызовет «неотложку». Но он боялся этого — он не забыл, как ждал «неотложку» в течение нескольких часов.

Валериан Братеш вежливо, но решительно прерывает ее:

— Прости, пожалуйста, но я сам доскажу остальное, поскольку тут уже вина моя… У меня дома, товарищ капитан, была одна ампула морфия. Лет шесть назад моя мать умерла от рака желудка. Перед самой ее смертью я получил из больницы некоторое количество болеутоляющих средств, вот с тех пор у меня и осталась эта ампула. Бог его знает, зачем я ее хранил столько времени… Ну, и поскольку Петронела рассказала мне о звонке Кристи, а к тому же утром двадцать седьмого октября, на занятиях, ему стало плохо, я ему пообещал, что упрошу Петронелу зайти к нему вечером и, если в том будет необходимость, сделать ему укол…

— Стало быть, вы отдали эту ампулу своей… своей приятельнице?

— Да.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Но в тот день события произошли несколько иначе… Я довез Петронелу до дома Кристи. Она поднялась наверх, а я ждал в машине…

— Почему вы остались внизу?

— Кристи было бы… ему было бы неприятно увидеть нас вместо. Через двадцать минут Петронела вернулась. Ведь так, Петронела, минут через двадцать?

Девушка подтверждает его слова кивком головы.

— Она вернулась очень взволнованной и только и сказала, что сделала ему укол.

— Гражданка Ставру, что же произошло там, наверху, на самом деле?

— Когда я пришла, приступ у Кристи уже начался, но я застала его в состоянии какой-то странной сонливости, которую я могу себе объяснить только сейчас, после того как узнала, что он принял незадолго до этого какую-то таблетку… Я сделала ему укол, он успокоился, а через некоторое время уснул.

— Когда вы уходили, он спал?

— Да… я была очень взволнована и тут же ушла.

— Чем вы были взволнованы?

— Прежде чем уснуть, он вдруг очень возбудился и начал говорить о том, как меня любит…

— И ни о чем больше?

— Он говорил, что Валериан — чудовище…

Рыдания мешают ей говорить. Ее мать вскакивает со своего места и бросается к ней. Но Петронела усилием воли берет себя в руки и просит мать не беспокоиться.

Я прошу Валериана Братеша продолжить свои показания.

— Я хотел проводить Петронелу домой, но она настояла, чтобы я отвез ее в университет. Мне не хотелось оставлять ее одну, но пришлось уступить, и я довез ее до здания медицинского факультета. Прощаясь, она попросила меня не приезжать сегодня к ней, переночевать где-нибудь в другом месте. После этого я поехал к себе в мастерскую, где и оставался всю ночь. Оттуда я позвонил Петронеле: меня тревожило ее состояние.

Я достаю из ящика стола коробку со шприцем и предъявляю ее Петронеле.

— Это принадлежит вам?

— Да! В спешке я забыла шприц у Кристи.

— В каком именно месте?

— Не помню.

— Значит, уходя, вы оставили Кристиана Лукача спящим?

— Да.

— А мы обнаружили его повешенным… Как вы можете объяснить этот факт? И почему вы выбросили коробку со шприцем за окно?

— Я не выбрасывала ее, клянусь вам! — На ее глазах опять выступают слезы, но ей удается и на этот раз удержать их.

— Когда вы заметили, что забыли шприц в комнате Кристиана Лукача?

— Как раз в тот день, когда вы пришли ко мне.

— Значит, вы признаетесь, что пытались ввести меня в заблуждение?

— Я растерялась. Прежде чем прийти ко мне, вы были у Валериана в институте… у Валериана Братеша. От него-то я и узнала о несчастье… о том, что Кристи повесился.

Неужели вы не понимаете, в каком я была состоянии, когда вы потребовали, чтобы я показала вам свою сумку?! Я раскаиваюсь в своей неискренности…

— В том числе и в том, что вы обвинили меня в «покушении на вашу честь»?

— И в этом тоже… — смотрит она на меня сквозь слезы. Ее мать не удерживается, вскрикивает со своего места:

— Петронела, зачем же ты меня впутала в эту историю?!

— Ты сама этого хотела, — возражает ей Петронела, даже не оборачиваясь к ней.

— Значит, вы оставили его спящим, а мы нашли его повешенным. — Я перевожу взгляд на Тудорела Паскару. — А вы как объясняете этот факт?

— Вы напрасно подозреваете меня, господин капитан! — вскидывается Виски. — Не я его убил! Я могу доказать, где провел эту ночь! — Ах у вас есть алиби! — не скрываю я насмешки.

— Вот именно!

Я знаю, что не он убийца, но я нарочно стараюсь создать впечатление, что подозреваю именно его.

— Если не вы, то кто же?

— Может быть, Лукреция? — не удерживается Паскару.

Лукреция Будеску? Это несчастное существо? Она тоже не более чем жертва… вторая жертва преступления, совершенного на улице Икоаней.

— В котором часу вы ушли от Кристиана? Петронела замешкалась с ответом — она не сразу поняла, кому я задал вопрос: ей или же ее любовнику.

— Без четверти семь, кажется… Братеш подтверждает ее слова:

— Да, приблизительно в это время.

Я делаю знак Поварэ. Он знает, что от него требуется: в кабинете появляется второй свидетель обвинения — Петре Дорин. Я велю мальчишке подойти поближе. Он это делает без тени смущения. Петронела покосилась на него и вновь устало уронила голову на грудь..

— Как тебя зовут?

Он отвечает четко, как на уроке в школе:

— Меня зовут Петре Дорин.

У него еще тоненький детский голосок, он знает это за собой и пытается, правда безуспешно, говорить этаким мужественным баском.

— Скажи мне, Дорин, ты знаешь эту женщину? Малыш смотрит на Петронелу, потом на меня.

— Конечно, знаю. Это Петронела, она часто приходила к Кристи.

— А этого товарища?

— Его тоже. Это дядя Тудорел.

Теперь настал черед Валериана Братеша. Дорин отвечает с полнейшей уверенностью:

— Нет, его я не знаю.

— Но ты его когда-нибудь видел?

— Да, в тот вечер, когда умер Кристи… Он был с Петронелой.

Я прерываю его, так как знаю наперед, что он собирается сказать.

— Скажи мне, Дорин, примерно в котором часу ты видел Петронелу с этим товарищем?

— Я сделал уроки, и мне захотелось послушать музыку. А когда я хочу послушать музыку, я всегда иду к Кристи. Я пошел к нему двором и у ворот увидел Петронелу, она как раз садилась вместе с этим дядей в машину, в «фиат-1300».

— Что ты сделал потом?

— Потом? Потом я поднялся к Кристи, у него горел свет, я постучался в дверь. Но никто мне не ответил. Тогда я открыл дверь и увидел, что Кристи спит… Я подошел к кровати, позвал его… Но он спал.

— Ты уверен, что он спал?

— Конечно. Он еще так громко дышал. Даже разговаривал во сне… Я еще раз покричал ему, но он не проснулся. Тогда я увидел магнитофон…

— Об этом после, — опять прерываю я его. — В котором часу ты опять видел этого человека? — указываю я кивком на Братеша.

— Когда я хотел честно отнести магнитофон обратно. Я не удерживаю улыбки. Мальчишка пугается, что он что-нибудь не так сказал, и умолкает.

— Вспомни поточнее, где и при каких обстоятельствах ты его встретил.

— Во-первых, я опять увидел «фиат-1300» на том же месте, где он стоял и в первый раз… Потом я увидел, как этот дядя вышел из ворот.

— Из каких ворот?

— Из ворот дома, где мы живем — я и Кристи… Он сел в машину и уехал.

— Один?

— Один.

— Не помнишь, в котором часу это было?

— Помню, конечно.

— Почему ты так уверен?

— Потому что отец возвращается с работы в восемь вечера, и, когда я решил отнести магнитофон обратно, я хотел, чтобы отец этого не заметил, и посмотрел на часы. Но я не успел…

— Спасибо, Дорин! — прерываю я его. — Теперь иди домой. Ты все сделал и сказал, как надо, и я уверен, что ничего такого с тобой больше никогда не повторится!

Мальчишка облегченно говорит всем «до свидания» и быстренько уносит ноги из кабинета. После его ухода воцаряется всеобщее молчание. Я резко прерываю его:

— Ну а теперь, гражданин Братеш, расскажите, с какой целью вы решили избавиться от своего «любимого» ученика?

Петронела испуганно вскрикивает и закрывает лицо руками.

Тудорел Паскару застыл в неподвижности, глаза у него прямо-таки полезли на лоб.

— Почему вы решили от него избавиться, гражданин Братеш? — повторяю я свой вопрос.

Художник побледнел, того гляди рухнет без чувств, губы у него мелко дрожат.

— Он хотел погубить меня… мое будущее… женитьбу на Петронеле… — говорит он едва слышно, с опущенной вниз головой.

— Когда именно вы приняли решение убить его?

— В машине, после того как Петронела мне сказала, что сделала ему укол и он уснул. Она сама невольно подтолкнула меня…

— Каким образом?

— Она сказала, что когда вводила Кристиану морфий, то вспомнила о преступлении, которое совершила когда-то Лукреция Будеску… И тогда я подумал, что, если убью его и инсценирую самоубийство, все подозрения падут непременно на нее…

— В каком состоянии находился Кристиан Лукач, когда вы приступили к осуществлению своего умысла?

— Он спал глубоким сном… Морфий оказал свое действие.

— Вы возвращались впоследствии в мансарду?

— На следующий день…

— И ударили по голове заставшую вас там Лукрецию Будеску?

— Мне не оставалось ничего другого…

Мне тоже ничего не остается делать: следствие закончено. Отпечатки пальцев на ампуле принадлежат Петронеле. Убийству способствовали в равной степени и она, и Тудорел Паскару, во всяком случае, без их участия не возникли бы облегчившие совершение преступления обстоятельства. Они оба тоже предстанут перед судом. Теперь мне остается только обратиться к прокурору, который ждет этого вот уже битых два часа:

— Товарищ прокурор, я прошу вас подписать ордер на арест Валериана Братеша, Товарищ Поварэ, препроводите арестованного в камеру предварительного заключения.

И будь мы и на самом деле в театре, на этой реплике медленно опустился бы занавес.

На улице промозглая темень. Похоже, вот-вот разверзнутся хляби небесные. Лили взяла меня крепко и нежно под руку. Я знаю, сейчас она переполнена гордостью за меня. Мы останавливаемся под облетевшим старым каштаном. Она влюбленно заглядывает мне в глаза:

— Но ведь Кристи все-таки взял деньги у Братеша?..

— Нет, моя любимая. Братеш внес в сберкассу на его имя деньги только после того, как испугался, поверив, что ему грозит опасность. Он просто хотел принять хоть какие-нибудь меры предосторожности. Кристи не принимал у него этого «подарка». Лишь вечером, убив его, Братеш оставил сберкнижку в кармане его костюма.

— Но кто же выбросил шприц за окно, на крышу? Она или он?

— Она не врала, когда сказала, что забыла шприц в комнате. А он нашел его, когда вернулся. И чтобы замести следы и поставить нас перед преступлением, которое Григораш верно назвал «двузначным» — убийство или самоубийство? — он стер с коробки отпечатки пальцев Петронелы, нанес на нее отпечатки убитого и выбросил в окно.

— Зачем же он еще раз вернулся в мансарду?

— Он знал, что я уже в курсе того, что у Петронелы исчез ее шприц, и что именно эту-то улику я и ищу, и хотел удостовериться, обнаружил ли я этот шприц на крыше.

— Но ты перехитрил его?! — не может прийти она в себя от удивления и восхищения.

— Именно я, и никто другой! — подтверждаю я не без самодовольства.

Она приподнимается на цыпочки, чтобы поцеловать меня, и я обнимаю ее крепко-крепко, чтобы нам больше никогда не расставаться.

Петре Сэлкудяну ДЕД И АННА ДРАГА

1

На холме Панаитеску остановил свой «бьюик». Перед ним и Дедом открылась долина Муреша, и при виде извилистых его берегов, словно бы охраняемых ивами, Дед глубоко вздохнул, «как перед большим праздником». Так обычно любил говорить Панаитеску, его испытанный помощник, в тех случаях, когда чувствовал, что шеф взволнован не на шутку. По эту сторону долины, на плоскогорье, ровном, как поднос, виднелось, скорее угадывалось за пологом рассветной дымки село Сэлчиоара.

Стояло золотое осеннее утро. Богатство красок — от черной, недавно вспаханной земли до медного отлива дубовых листьев — пробудило в душе майора особые чувства. Как-то не верилось, что посреди такой красоты кто-то мог погибнуть, да еще в расцвете лет. Но ничего не поделаешь — именно так и случилось, иначе бы они сюда не приехали… Теперь Деду красота осеннего утра показалась обманчивой, и, чтобы вернуться к действительности, он стал перелистывать дело, лежащее у него на коленях. И снова, как только он перевернул первую страницу, в глаза ему бросилась фотография девушки. Девушка смотрела на него ясно, с детским простодушием. Странно, но именно эта наивность так подействовала на Деда, что, когда его старый друг полковник Леонте предложил ему это дело, он сразу согласился. Согласился, к явному неудовольствию Панаитеску. Последний дорожил не только городскими удобствами, но и своей машиной, которая всегда была склонна забарахлить на незнакомой и дальней дороге.

— А может, никакого преступления и не было, а, шеф? — вдруг сказал Панаитеску, просияв от того, что заметил стаю белых гусей, летящих над церковной колоколенкой в сторону реки.

Есть гуси — значит, и капуста к ним найдется, тут никаких сомнений быть не может. Такого убедительного и приятного умозаключения оказалось вполне достаточно, чтобы усталость шофера как рукой сняло. Он теперь и не думал сетовать на долгий путь ради какого-то, по всему видать, скучноватого дела.

— Чем вызваны такие соображения, коллега? — спросил после длинной паузы Дед, с трудом отрываясь от фотографии Анны Драги.

— Я просто так сказал, — покладисто ответил Панаитеску, предвкушая дразнящий запах гусятины с тушеной капустой. — В селе ведь старшина установил, что речь идет о несчастном случае, а старшина — это старшина! — подчеркнул Панаитеску, имея в виду и свой собственный чин.

— Увидим, дорогой мой, увидим. Для того мы и отмахали сотни две километров на этой превосходной машине, с которой меня связывает столько незабываемых воспоминаний. К тому же учти, мой дорогой коллега, что у нас с тобой опыт, который трудно предположить у начальника сельской милиции, будь он хоть семи пядей во лбу. Ведь как-никак — тридцать лет мы работаем вместе! Поехали, мой дорогой, но не слишком быстро — дай полюбоваться этим поистине сказочным пейзажем!

Машина тяжело тронулась с места. Тарахтя и постреливая, она покатила по склону холма с крейсерской — по просьбе Деда — скоростью, что означало в понимании Панаитеску километров десять в час.

Влажные осенние листья разноцветным ковром устилали проселочную дорогу. Майор постеснялся попросить шофера сделать еще одну остановку, чтобы подольше насладиться, вобрать в себя это утреннее таинство природы, с которой ему со временем суждено будет слиться. Осень оказывала на Деда особенное влияние, бередила душу ностальгией. Наверное, поэтому он так сейчас растревожился и невольно поддался философским размышлениям.

На опушке рощицы перед машиной выскочила косуля. Она застыла па миг, дивясь черному старому чудищу, а потом пошла своей дорогой — медленно и грациозно, нисколько не испугавшись машины, хотя в этих местах и повозки проезжали не часто.

— Шеф, мясо у нее, говорят, объедение. Под винным соусом… А? Жаль, отродясь не пробовал… — покачал головой Панаитеску, аппетиты которого разгорались прямо на глазах. Дед никак не отреагировал. Мысли его были далеко. В неожиданном появлении косули он увидел символ осенней чистоты. Осень для него всегда была особым временем года. Главные события его жизни произошли осенью: осенью он родился — по рассказам домашних, то была замечательная осень, — осенью он начал ходить, с некоторым запозданием по сравнению с другими сверстниками, и осенью же, давней-далекой, он впервые полюбил. Но годы, протекшие с тех пор, оттеснялись более свежими и болезненными воспоминаниями — ему казалось, будто вчера он проводил в последний путь первую и последнюю свою любовь. Он в глубине души был уверен, что и умрет осенью. Было бы кощунственно по отношению к его тайному убеждению, если бы вышло иначе. Да, это случится осенью, но, конечно, не теперь и тем более не до завершения дела Анны Драги, чей взгляд и сейчас неотступно преследовал его с фотографии, хотя закрытая папка уже лежала на заднем сиденье машины.

— Интересно, интересно, — будто заклиная, произнес майор, и эти слова для Панаитеску означили крайнее удивление Деда, — странно, как в сегодняшнем, новом селе могут совершаться преступления. Прежде, понимаю, убивали из-за земли, частная собственность была вечным источником кровавых конфликтов, но сегодня, сегодня…

— Совершаются преступления и сегодня, шеф, правда, не так много, как в прошлом, — высказал свое мнение и Панаитеску. В последнее время он старался успокаивать своего шефа и друга.

— Люди в деревне всегда были лучше, добрее, тем более теперь, когда они избавлены от вековой социальной несправедливости…

— Должно быть так, должно быть… — не смог сдержаться шофер, почувствовав, что Дед слишком уж книжно и идиллически судит о селе. — Даю руку на отсечение, что ты ни разу не был в деревне с того случая, который мы расследовали тогда, в Помишорий… Так что я не понимаю, откуда у тебя, я бы сказал, такие глубокие представления о жизни в деревне?!

Дед, к неудовольствию Панаитеску, закурил сигарету и улыбнулся с превосходством.

— Дорогой мой, ты забываешь, что я в отличие от тебя выписываю много газет. На страницах нашей прессы село занимает особое место. Для таких, как мы, не обязателен прямой контакт с деревней, за исключением, конечно, случаев, когда необходимо наше присутствие. Как теперь. В остальном же…

У Панаитеску уже была заготовлена ответная реплика, но стая гусей, что плескалась под его жадными взглядами в спокойной воде Муреша, отвлекла его от теоретических выкладок майора, которые все равно предстояло проверить па практике. Панаитеску резко затормозил, так что шляпа у Деда съехала на лоб.

— Какие гуси! — восторженно воскликнул шофер. — Даю руку на отсечение, что они тутошние, коренные, хотя, если внимательно присмотреться, среди них можно найти и потомков тех замечательных птиц, которые спасли Италию — мне кажется, ты так говорил.

— Рим, дорогой мой, Рим…

— Один черт, шеф, один черт.

2

Милиция находилась посреди села, и новое двухэтажное здание, судя по всему совсем недавно построенное, произвело на Деда приятное впечатление. В глубине души он был рад, что подобному учреждению воздавалось должное. В прошлом — он знал это по собственному опыту — помещения сельских жандармерий и снаружи выражали скудость и тупость, царящие внутри. Здание милиции гармонично вписывалось в новую архитектуру села Сэлчиоара.

Увидев старомодную, но сверкающую, как зеркало, машину (на берегу реки Панаитеску получил разрешение вымыть свой «бьюик»), из здания вышел старшина милиции, в безукоризненной форме, однако какой-то растерянный. Может быть, он засомневался, что детектив из самого Бухареста приехал сюда на подобной колымаге. Но по поспешности и особенно по заботливости, с какой Панаитеску распахнул правую дверцу машины, давая Деду выйти, старшина Ион Амарией понял, что этот худой человек в шляпе, с сединой на висках не кто иной, как знаменитый майор, известный не только среди криминалистов, но и повсюду под странным прозвищем Дед.

— Добро пожаловать, товарищ майор, мы ждали вас еще с вечера, — сказал, улыбаясь, Амарией с явно выраженным молдовским акцентом, что сразу ухватил Панаитеску, будучи сам в отдаленном родстве с воинами Штефана Великого.

После того как они прошлись по комнатам недавно построенного здания, Панаитеску что-то шепнул старшине на ухо. Тот показал ему через окно куда-то в глубину двора, и шофер поспешно исчез, не дослушав его извинений по поводу отсутствия канализации в их селе.

— Я знаю, для чего вы приехали, товарищ майор, мне сообщили. Что касается меня, я в вашем распоряжении, у меня все данные по этому делу, — сказал Амарией и отчаянно замахал рукой на любопытных, столпившихся вокруг машины Панаитеску. — Да, чуть не забыл: товарищ майор, насчет жилья я договорился с бывшим директором школы, у него места хватит, да и ванна есть…

— Куры у вас что надо, — прервал старшину появившийся Панаитеску. — Вы — настоящие хозяева! И курятники у вас капитальные. А какие огороды! Думаю, помидорчики тут отменные. Про капусту я уж и не говорю — кочаны с футбольный мяч! — добавил Панаитеску и засмеялся собственному сравнению, сочтя его особенно удачным.

— Хозяйствуем как можем. Случается, когда дел невпроворот, обедаем в столовой, а в общем, предпочитаем готовить сами… Нас тут трое, товарищ майор, в нашем ведении еще одна деревня и поселок.

Амарией произвел на Деда приятное впечатление, хотя он, но своему обыкновению, не спешил судить о людях с первого взгляда.

— Уважаемый товарищ старшина, меня все зовут Дедом, так что я не против, чтобы и ты называл меня так же, — сказал Дед, улыбаясь и желая сразу же быть с новым знакомым накоротке. Лично он уважал тех, кто умели мог сохранять дистанцию между собой и младшими по чину, но сам предпочитал вести себя с ними запросто, доверительно, что не раз помогало ему в работе.

— Спасибо, товарищ майор, если это приказ…

— Нет, дорогой мой, это лишь просьба… А теперь, если ты не возражаешь, хотя дело Анны Драги у меня с собой, расскажи мне про эту несчастную девушку, чья жизнь оборвалась так безвременно. Полагаю, причины выяснены…

Амарией достал из шкафа папку, стянутую резинкой, и с излишней торопливостью вынул из нее несколько бумаг, исписанных правильным, очень крупным почерком.

— Итак: Анна Драга воспитывалась в детдоме в местечке Т., родители неизвестны, она была найдена в возрасте двух месяцев возле ресторана в местечке 3., далее — два года училась в сельскохозяйственном училище в городе К., специальность — цветоводство, но здесь, в селе, из-за отсутствия цветов занималась земледелием. Полтора года назад уехала из деревни, то есть перевелась в сельхозартель в Потырлоаджеле. Два месяца назад снова вернулась в Сэлчиоару. Против нее было выдвинуто обвинение в причинении ущерба общественному имуществу на сумму четыре тысячи двести лей. Спустя три дня после того, как комиссия уехала, ее труп нашли в Муреше. Обнаружил ее рыболов, точнее Ион Василеску, пенсионер из города К. Она была обнаженной. Одежду нашли метрах в трехстах выше по течению, из чего мы сделали вывод, что водой тело снесло вниз. В горах тогда прошли сильные дожди, товарищ Дед, — сказал старшина, поднимая глаза от досье и утирая со лба пот. — На ее теле было несколько следов от ударов, по судебный врач из местечка Т. констатировал, что это следы ударов тела о коряги и камни, когда труп волокло по реке. При вскрытии была обнаружена вода в легких, что ясно указывает на причину смерти. Речь идет просто о несчастном случае. Анна любила купаться одна, по крайней мере так говорят люди, которые не раз видели ее на берегу Муреша. Она не оставила никакого письма.

Вообще же с людьми она ладила. Парня, за которого она собиралась выйти замуж, не было в селе в день несчастного случая, так что… Мы похоронили ее на сельском кладбище… У нее никого не было… Вот и все примерно, что здесь написано, товарищ Дед, — окончил Амарией с грустью, не понятной для майора. — Фактически здесь у нас каждый год тонут один-двое: река большая, быстрая, водовороты затягивают и…

— Интересно, интересно, — сказал Дед, и Панаитеску, привыкший к этим словам Деда, решил про себя, что майор усомнился в так называемом несчастном случае.

— За что ее обвинили в растрате четырех тысяч лей? — неожиданно спросил Дед, следя за дрожащими руками старшины.

— В поле остались без присмотра сто мешков с удобрениями… Шли дожди… Но здесь, товарищ Дед, я не думаю, чтобы она одна была виновата.

Дед никак не комментировал ответ старшины. Он записал адрес хозяйки, у которой жила Анна Драга, и другие фамилии, которые могли ему понадобиться для расследования, затем долго вглядывался в фотографию девушки, где она была снята такой, какой ее обнаружил рыболов, упомянутый в деле. Ему стало горько при виде этого молодого тела, уже обезображенного неожиданной смертью.

— А теперь вот что я вам еще скажу, — вновь заговорил старшина Амарией. — В селе идет уборочная кампания, люди очень заняты. Наш кооператив передовой, дает наиболее высокие показатели по сбору зерновых с гектара… Сейчас нельзя терять ни минуты… Это меня попросил передать вам председатель, товарищ Урдэряну, он не любит сплетен… И хочет скорее закончить полевые работы, а у нас — свои дела… Некоторые ищут любой повод, чтобы не работать, многие толкуют по-своему о смерти девушки… Я забыл вам сказать, товарищ Урдэряну предлагает вам пообедать в кооперативе, там у них свиноферма, и гусей они выращивают.

Дед внимательно присматривался к старшине, к его чуть дрожащим рукам. Смотрел на покрытый каплями пота лоб, хотя в помещении было не жарко, а довольно прохладно. Может быть, старшина волнуется из-за того, что вынужден передавать слова председателя, от которых он сам не в восторге, и произносит их с трудом, нехотя?

— Конечно, конечно, дорогой мой, — согласился Дед с опасениями старшины, — именно поэтому было бы хорошо, чтобы ты занялся текущими делами — подозреваю, что их немало. Нехорошо, если ты будешь сопровождать нас все время, мы в сами разберемся без особого шума и не привлекая внимания больше, чем надо. Правду о смерти Анны Драги, какой бы она ни была, мы обязаны выявить. Я бы предпочел, чтобы в итоге мы с коллегой Панаитеску подтвердили выводы тех, кто закрыл дело, но я спрашиваю себя, почему коллеги из Т., не имея никаких новых данных для пересмотра дела, запросили нашей помощи. Значит, и у них есть определенные сомнения; сомнения без доказательств есть простые предположения, а необоснованные предположения не могут быть занесены в дело. Наша задача — прояснить эти вопросительные знаки. Смерть Анны Драги не простая смерть, зафиксированная как таковая в соответствующем документе, смерть наступила при особых условиях, и именно эти особые условия мы обязаны изучить, с точки зрения нашей нелегкой профессии.

— Вот видишь, шеф, — сказал грубовато Панаитеску при выходе, — так случается почти каждый раз, когда ты разрешаешь людям вести себя запанибрата. Я удивляюсь, что они не дали тебе указаний, что делать и как делать, чтобы ты просто-напросто утвердил их версию, не предпринимая никакого расследования…

— Я не вижу ничего дурного, дорогой мой коллега, в том, что они обратили мое внимание на некоторые вещи, связанные с настроением людей в селе, хотя твое замечание, дорогой Панаитеску, не лишено смысла. С удовольствием делаю вывод, что годы, проведенные нами вместе, принесли тебе огромную пользу, твоя проницательность порою просто поражает меня.

Счастливый Панаитеску сел за руль, не забыв распахнуть дверцу машины перед Дедом. Похвала майора была ему как бальзам па душу, и до самой школы, где жил директор, он напевал вполголоса песенку, к изумлению шефа, не привыкшего к подобным эйфорическим состояниям своего подчиненного.

3

Бывшего директора они дома не застали, хотя Амарией и заверил, что их ждут. Но Дед не только не досадовал, напротив, даже обрадовался этому; он давно не бывал в трансильванском селе, и ему хотелось подышать деревенским воздухом, пройтись пешком. Шофер поставил машину во дворе, и майор со старшиной медленно зашагали по одной из сельских улиц, дивясь полнейшей тишине, господствовавшей над домами и дворами.

— Гляди, Дед, это не просто дома, — сказал Панаитеску, оглядываясь.

— Я как раз об этом и думал, дорогой мой. Действительно, это настоящие виллы.

— А злые языки болтают, что крестьяне плохо живут: да в этаких условиях и я не прочь быть крестьянином. Уж точно в каждом дворе не меньше тридцати гусей, не говоря о курах, которые в данный момент меня не интересуют. Впрочем, здесь их откармливают зерном, а не химикалиями; а это совсем другое дело! У «химических» кур вкус рыбы или чего угодно, только не куриный. Знаешь, шеф, у меня святая тяга ко всему натуральному, я хочу, чтобы навоз был навозом, а курица курицей.

Какая-то пожилая женщина подошла к забору своего палисадника и поманила их рукой. Дед удивился — она звала их, как старых знакомых.

— Вероятно, вы хотите что-то нам сообщить, — начал Дед в своей деликатной манере.

— Что вы сказали? Так, так, я тетка Фира, милок, ты, гляжу, говоришь, как во времена графьев, красиво они говорили, и в соседней деревне был один, Бамфи его звали, ну, разве не слыхал про него?.. Приехали вы из-за Ануцы, люди знают. Больно хорошая девушка была, да убили ее.

— Кто же ее убил, уважаемая? — спросил Дед.

— Злые люди, племянничек, я ведь могла бы твоей теткой быть, мне-то восемьдесят лет. Люди знают, из-за кого вы приехали, и я буду рада, если вы купите у меня яиц и молодой овечьей брынзы, я хоть и продаю их капельку дороже, чем на базаре, зато они свежие.

В начале улицы показалась машина, и тетка Фира удалилась, созывая стайку цыплят в глубине двора возле коровника, большого, как дом. Машина резко затормозила, взметнув облако пыли, и Панаитеску, увидев, что шины заскрежетали по гравию, страдальчески поморщился. «Сразу видно, не его машина», — заметил он, мысленно ругнув шофера, потом, улыбаясь, любезно протянул руку человеку с обожженным солнцем лицом.

— Урдэряну, председатель, — представился тот и сразу же взял Деда под руку, как будто они были закадычными друзьями. — Товарищ Амарией сказал мне, что вы прибыли, я хотел вас встретить лично, не часто нас балуют гости из столицы.

Урдэряну бодро шагал по деревенской улице, почти таща за собой Деда, и, не переставая поглядывать по сторонам, рассказывал гостям про большие изменения в жизни села Сэлчиоара:

— Двести восемьдесят новых домов, сто пятьдесят телевизоров, восемьдесят семь стиральных машин, про электрификацию и горячее водоснабжение я не говорю, мы были в этом деле одними из первых и не собираемся останавливаться на достигнутом. Есть у нас и недостатки. Не ошибается только тот, кто ничего не делает, но за нас говорят наши достижения. Если я скажу, что мы получаем урожай шесть тысяч килограмм кукурузы с гектара, может быть, вам это не покажется рекордом, а для нас это большое дело. По сравнению с прошлым годом мы вырастили кукурузы на одну тысячу больше с гектара, картофеля — на три, свеклы — на две. Учитывая площадь наших пахотных земель, это означает богатство, дорогие товарищи, настоящее богатство…

Дед вдруг остановился, он не успевал идти в ногу с Урдэряну, у того была марширующая походка. А поскольку надо было как-то объяснить неожиданную остановку, он воспользовался заминкой председателя и стал преувеличенно удивляться услышанному:

— Действительно, вы добились результатов, достойных всяческих похвал, и я убежден, что и мой ближайший сотрудник искренне проникся уважением ко всему, о чем вы нам рассказали. — И чтобы побудить шофера к соответствующему отклику, о чем трудно было догадаться по его лицу, он незаметно подмигнул ему.

— Да это мелочи, я вот покажу вам наши коровники, мы в двух шагах от них, а завтра — парники… Я знаю, для горожан деревня — это только хлеб, молоко и брынза, мясо и мука, а для нас — труд с утра до вечера. — И Урдэряну с той же непонятной для Деда поспешностью снова подхватил его под руку, и они двинулись вниз по улочке, выходящей па окраину села, откуда действительно был виден внушительный строй одиннадцати коровников, размещенных на равном расстоянии друг от друга на вершине холма.

— Шестьсот голов, большинство из них на выгоне, триста телят, четыреста пятьдесят шесть свиней, про гусей я и не говорю, хотя только в этом году мы выручили от их реализации свыше миллиона пятисот тысяч лей.

Урдэряну неожиданно выпустил локоть Деда из своей большой и костлявой ладони и, вдруг оставив добродушный тон, которым он до сих пор рассказывал, серьезно продолжил:

— Вы, вероятно, спрашиваете себя, зачем я все это показываю и с какой целью похваляюсь тем, что заработал своими руками? — Тут Урдэряну протянул им натруженные ладони. — Мы на отличном счету у руководства. И вот теперь, уважаемые товарищи, я чувствую, как у меня щеки горят от одной только мысли, что кто-то может подумать, будто в таком селе, как наше, могло произойти преступление.

— Да кто вам сказал, что имело место преступление? — вмешался Панаитеску, интуитивно догадавшись, что Дед хотел задать именно этот вопрос и не замедлил бы это сделать, если бы в тот миг не переводил дыхание от быстрой ходьбы.

Урдэряну остановился в растерянности. Брови его вскинулись над карими глазами, и, не подготовленный к тому, что на его вопрос ответят вопросом, он застыл с полуоткрытым ртом и поднятой вверх рукой.

— Тогда зачем вы приехали? — искренне удивился Урдэряну и отрывисто засмеялся, как над удачной шуткой.

— До конца прояснить это дело, — сказал Дед, — чтобы устранить всякую тень возможного сомнения относительно кончины этой девушки, гибель которой, как я вижу, искренне беспокоит вас.

— Так-то оно так, но в стране ежедневно погибает несколько человек в автомобильных катастрофах, неужели из-за каждого… Несчастный случай есть несчастный случай, никто его не хочет, да что там, смерть разве спрашивает, когда она вздумает к кому пожаловать? — добавил вдруг Урдэряну, и на его лице снова появилась широкая улыбка… — Не сердитесь, что я спрашиваю, может быть, мое вмешательство покажется неуместным, но село есть село… Все уже знают, что приехали товарищи из Бухареста, что так, мол, и так, завтра же узнают и соседние села, и вот побежит эстафета — а до райцентра всего сорок пять километров. Что же будет с престижем, с авторитетом-то что делать станем?

— Судя по тому, что вы нам показали, ваш престиж непоколебим, и он значительно возрастет, когда все узнают, что ваша справедливость помогает нам действовать во имя правды. Не так ли? Раз уж люди знают, для чего мы приехали, я не вижу препятствий к тому, чтобы вы, человек авторитетный и уважаемый, помогли нам в кратчайший срок пролить свет на это печальное происшествие исключительно ради истины! Я убежден, что лично вы от всей души желаете того же.

— Господи, да как же иначе! Я весь в вашем распоряжении, хотя, честно говоря, зачем нужны другие проверки, когда судебный врач установил без всяких сомнений, что тут несчастный случай!

— Послушайте, товарищ председатель, а что худого, если это подтвердим и мы? Разве лишние подтверждения вам повредят? — вмешался Панаитеску, который с тоской поглядывал на солнце, перевалившее за полдень.

— Что вы, ничего худого, даже наоборот… И чем скорее вы подтвердите, тем лучше для всех нас. Знаете, у нас страда, немало трудностей со сбором урожая, и я бы не хотел… Да что там резину тянуть… Обед нас уже ждет, теленок с пылу с жару… У нас тут вышла беда с двумя телятами. Не доглядели… Двух молочных телят быки затоптали, забрались, понимаете ли, в коровник…

Панаитеску, довольный, потер руки, чувствуя посасывание в желудке. Шофер заспешил, и его походка стала почти такой же, как у председателя, что не понравилось Деду, испытывавшему по отношению к этому представителю местной власти противоречивые чувства.

— Мне весьма любопытно, и я бы вам был глубоко признателен за кое-какие сведения об Анне Драге. Вы работали вместе с ней и, я не сомневаюсь, хорошо ее знали.

Короче, насколько я понимаю, нельзя вменить человеку в вину растрату ни одного лея без подписи того, кто координирует и руководит всей деятельностью хозяйства…

— Товарищ майор, обвинение обвинением, вероятно, можно было бы обойтись и без него… Не только Анна была виновата в том, что удобрения были свезены в поле и остались там, придя в негодность. Словом, в ущербе обвинила не только ее, попало и другим. Она была молодая, а вы сами знаете, какие они, молодые, — думают, что могут вес, что им море по колено. Она выискивала одни только недостатки и не видела того хорошего, что делалось в нашем селе, а ведь делалось — вы и сами видели, да еще увидите. Правление решило год назад уволить ее. Не скрою, я вздохнул с облегчением. Она была как колючка, постоянно будто что-то разоблачала, будто все мы воры, а она — единственный честный человек. То одно делается не так, то другое не эдак, то там у нас потери, то тут. Конечно, мы все критиковать горазды, но надо и меру знать… Она перевелась в другой кооператив. Несколько месяцев назад я снова ее увидел… Она ждала приема к кому-то в райцентре… А всем было не до нее, некогда было, вы сами знаете, как бывает во время уборочной кампании, а мы и те, кто отвечает за нашу работу, почти весь год проводим кампании… Если не уборка, так пахота, дел всегда полно. Она плакала, просила простить ее. Ну взял я ее обратно… В последние месяцы она вела себя… как бы это выразить, более по-свойски. Я хочу сказать, что и мы, крестьяне, держали книги в руках, знаем и мы кое-что. Она училась два года в сельскохозяйственном техникуме и считала, что знает все, а мы — ничего… Ладно, сирота она, ничья, — сказал я себе, — ладно, девка, беру тебя обратно, только и ты возьмись за ум. И она взялась, была на своем месте, первый раз ее сердце раскрылось, что ли, навстречу нашим трудностям, она пыталась понять их… А потом случилось то, что знаете и вы… Муреш — спокойная река, но и коварная… Да, чтобы быть честным до конца, скажу — ведь то, что росла она без отца, без матери, чувствовалось… Государство государством, оно тебе поможет, вырастит, но мать с отцом не заменит… Она вела себя как заблагорассудится, особенно когда забрали в армию При-копе, ее парня, шофера из нашего кооператива… Если мне не верите, спросите у товарища старшины — она всюду похвалялась, что приберет парня к рукам… Прибрать-то пожалуйста — не вижу в этом ничего дурного, она не замужем, он холостой, только и мужчина должен хотеть… Но коли кто тебе по-настоящему нравится — ты его уважаешь, а не распускаешь о нем молву… Ну, знаете, если мы и дальше будем так плестись, теленок состарится, станет быком, так сказать, несъедобным, — пошутил Урдэряну и, подхватив Деда под локоть, ускорил шаг, к радости Панаитеску, который в данный момент от голода уже ничего не соображал.

4

В отличие от Деда, любившего расслабиться после обильной еды, а если обстановка позволяет, то и подремать, Панаитеску, плотно набив желудок, легко мог заставить свой мозг функционировать и выказывал подчас остроту суждений, достойную зависти.

— Шеф, — сказал он, незаметно отпустив ремень на брюках, — тут что-то нечисто. Этот княжеский стол, богатый протеинами и витаминами, мне не кажется случайным. С одной стороны, по словам председателя, телята, все до одного, обещаны государству, а с другой стороны…

— Дорогой мой коллега, мы приехали сюда не для того, чтобы выявлять мелкие недочеты по заготовкам мясной продукции. И пожалуй, после того, как ты поглотил поистине пантагрюэлевские порции, мне кажется неподходящим обсуждать именно сейчас проблему выращивания телят, которыми мы наелись досыта.

Слова Деда шоферу в одно ухо влетели, в другое вылетели; для Панаитеску в следствии все нюансы имели смысл, поэтому проблема телят и особенно противоречивость в словах председателя казались существенными.

— Что бы ты ни говорил, Дед, по-моему, здесь дело нечисто…

— Я и не сомневаюсь, мой дорогой. Удовлетворенный аппетит аннулирует импульсы, которые его пробудили. Перед обедом ты был в полуобморочном состоянии от одного предвкушения жаркого, а теперь тебе от него тошно. Биологически объяснимо.

— Что ты изводишь меня биологией, Дед? Будто не понимаешь, что я не о том. Уж очень они хотят, чтобы не было шума, очень стараются, чтобы мы остановились, как ты говоришь, на первоначальных выводах, то есть на их выводах. А почему, если им нечего скрывать?

— Не забывай, дорогой Панаитеску, — ответил Дед спокойно, — что мы еще не знаем побудительных причин предполагаемого преступления. Если Анна Драга была действительно убита, значит, существовали особые мотивы, которые преступник скрывает. Каковы, однако, эти мотивы? Вот первая загадка, которую следует нам разгадать. Из данных дела явствует, что у девушки ничего не пропало, ее скромное имущество цело. Итак, всякую мысль об ограблении следует отбросить.

— Теленок, тут замешан теленок, — настаивал на своем Панаитеску.

— Дорогой мой, из-за теленка, если допустить существование подобного мотива, теперь не убивают.

— Ты говоришь, а сам об этом понятия не имеешь. Держу пари на телячью ножку, что при всей своей культурности ты не прочитал ни одной книги о сегодняшних крестьянах. Правда, ты немного потерял, а я вот, когда жду тебя за рулем и мне нечего делать, читаю, и должен признаться, читаю некоторые произведения с трудом. Однако, судя по ним, все у нас бывает. Я не думаю, что ее убили из ревности или там из мести — тут причины по заковыристей!

Дед, уставший от возбужденности шофера, подавал заметные признаки нетерпения. Не знай он слишком хорошо, в каком настроении бывает Панаитеску после подобных пиршеств с изобилием «протеинов», Дед по-настоящему рассердился бы. Однако он предвидел, что пройдет немного времени, и избыток энергии у его замечательного сотрудника спадет, появится спокойная рассудительность, которая приведет шофера к другим, менее уязвимым умозаключениям.

— В этом деле именно мотивы предполагаемого преступления мне неизвестны, мой дорогой, а отсюда следует, что преждевременно, даже в наших с тобой личных спорах, называть гибель девушки убийством. Достоверно одно: когда полковник Леонте предложил мне взять это дело на доследование, он сослался на анонимное письмо из села — сигнал, который наводит на размышления. Наш долг — разобраться. И раз уж ты горишь от нетерпения — что вполне естественно — как можно скорее приступить к действию, я не вижу ничего плохого, если ты приступишь немедленно, но по плану, который я разработал как раз во время обеда. Знаешь ли, телятина — тяжелая еда, несмотря на превосходные вкусовые качества. И чтобы не подвергаться риску несварения желудка, особенно мне, я предлагаю приступить к делу с максимальной быстротой. Первое: выясни, была ли у Прикопе в дни предполагаемого преступления увольнительная из части. Второе: проштудируй протоколы всех заседаний правления и общих собраний кооператива не только за последние месяцы, а и за прошлый год. Ищи выступления Анны Драги или упоминания о ней. А я схожу к хозяйке, у которой жила девушка… Не упускай ни малейшей детали, дорогой мой, деталь — ключ, маленький ключ от больших дверей.

Панаитеску хотел было заметить, что по сравнению с коровой или быком теленок тоже деталь, но сдержался из уважения к Деду.

Они расстались. Панаитеску направился в милицию, то есть вверх по улице, а Дед, спросив первого попавшегося мальчишку, где живет Юстина Крэчун, пошел вниз, довольный, что наконец остался один и может спокойно подумать. Впечатлений было немало. Первые и самые приятные были связаны с живописным расположением села и с изменениями, происшедшими в нем за последнее время. Он не понимал одного: почему многие понастроили себе не только внушительные дома, но и коровники поистине поразительных размеров… Всему свое время, сказал себе майор, вспоминая, как нарочито усердствовал председатель Урдэряну, стараясь Показать им сельские достижения. Другие впечатления относились к Анне Драге, к ее смерти, к тем сведениям о ней, которые прибавились к известным еще в Бухаресте. К сожалению, последние не помогали ему выбрать из многих возможных версий хотя бы одну. Что-то неопределенное говорило ему, что вопреки внешним данным это дело таит в себе нечто сенсационное.

Юстина Крэчун кормила пастушьего пса; она была в новой плиссированной юбке, и майор понял, что женщину предупредили о его приходе, иначе она не достала бы в будний день из сундука с приданым одежды, пахнущие базиликом. Кормежка пса была лишь предлогом задержаться во дворе — пес был явно сыт и норовил повернуться хвостом к миске с дымящимися отрубями, замешанными на молоке.

Женщине было под пятьдесят, и, хотя она подрумянила щеки красной крепоновой бумагой, бледноватая кожа лица выдавала ее годы.

— Прошу меня извинить, — начал Дед церемонно, — если не ошибаюсь, вы Юстина Крэчун. Я, уважаемая, — тут Дед согласно правилу показал удостоверение, — приехал из Бухареста по делу вашей бывшей квартиросъемщицы Анны Драги.

Женщину ничуть не взволновали ни официальный тон майора, ни его удостоверение, которое она взяла без всякого смущения, долго разглядывая фотографию.

— Какие молодые да красивые вы были, — сказала она, откровенно уставясь на Деда, черты лица которого и сейчас еще были приятными. Юстина поняла это сразу, иначе зачем бы ей смотреть на юридическое лицо, как на икону? — Проходите, прошу, нам нечего стыдиться нашего дома, — продолжала она и первой переступила порог, что бы показать Деду, куда пройти.

В доме Юстины Крэчун, пусть и не новом, было очень чисто, прибрано. Большие комнаты, всюду подушки, вышивки… Можно было подумать, что Дед ошибся, предположив, что женщина специально приоделась — ее наряд мог быть и повседневным. Дед сел на стул в горнице и подвергся, так сказать, угощению. Юстина настаивала до тех пор, пока гость не отведал домашнего пирога, накрытого перед его приходом расшитым цветами полотенцем.

— Ой, дорогой товарищ, как я напугалась, когда мне сказали, что едет начальник из самого Бухареста, я-то никогда там не бывала, ну, я — женщина одинокая, телевизора нет, как у других, и мужа нет… Да вижу, вы — человек, как все люди, и у вас даже формы нет, как у нашего милиционера, он частенько к нам захаживал, когда жива была наша Анна, пригожая девушка была она и как умерла, бедняжечка! — Тут Юстина поднесла руку к глазам, собираясь вытереть слезы, которые не хотели появляться.

— Сколько времени она жила у вас? — спросил Дед, поняв, что, если он не направит беседу, она может хаотично длиться часами — женщина обладала такими словесными резервами, которые трудно было исчерпать.

— Год с лишним. У меня она и ела вечером и утром, а обедала в кооперативе, порой прихватывала что-нибудь с собой в портфель. Ну, как все здесь у нас делают. Много не ела, не хотела толстеть, хотя, по мне, худая женщина гроша ломаного не стоит. Что касается худых…

— Будьте добры, расскажите что-нибудь про нее. Как случилось, что она утонула; подробности о ней, которые мне, человеку, знающему ее только по фотографии, помогли бы хоть в общих чертах представить ее жизнь. Вы и не подозреваете, какое значение имеют детали и мелочи в нашей профессии, как они помогают нам выйти из тупика — иногда одна-единственная деталь, с виду незначительная, вдруг проливает свет на все дело.

Юстина Крэчун рот раскрыла от удивления: она и раньше слышала, как говорят городские, но чтобы кто-нибудь употреблял такие вот слова и так красиво их пел, будто на скрипке, — такое ей еще не встречалось. Она совсем освоилась и готова была слушать сидящего перед ней человека до самого вечера — будет, что рассказать односельчанам.

— Господин Дед, или товарищ Дед, Амарией сказал мне, что вам нравится, чтобы вас так называли, правда, на деда вы не больно похожи — захоти только, враз женились бы, таким вы молодым и пригожим выглядите. Амарией велел мне рассказать вам все, что знаю, и только одну правду, да я и без него так бы и говорила, потому что я — верующая и врать не вру без надобности. Я в хозяйстве работаю, в кооперативе, как его теперь называют, там у меня есть свой интерес, но я и там не обманываю, бригадиры у нас поставлены, и они все учитывают. Я, может, и сказала бы, что выработала больше, да как скажешь, коли есть норма и всем все видно?! Бедная девушка, подкидышем она была, Ануца, я ее звала Ануца, она выросла в сиротском доме, и там ей фамилию дали — Драга, то есть Дорогая. Дорогой она и была всем людям, так они ее и называли. Я брала с нее только двести лей в месяц и все-все ей давала: и постельное белье и, как я вам говорила, еду, детей ведь у меня нет, кого мне любить? Вот я к ней и привязалась. Могла и я замуж выйти, в молодости не была я уродкой. Да в мачехи к чужим детям идти не захотела, но и то сказать, не засватал меня ни один, кто по душе был бы. Гадали мне на картах, и выпала мне карта с дорогой, и на той дороге славный жених ожидался. Но годы бегут, дорогой товарищ, ой, как бегут, и человек свыкается, смиряется, так я и осталась одна, а жених не пришел. Чудно мне, почему Амарией вам не сказал, что он нам честь оказывал — частенько захаживал, нравилась, думаю, ему девушка, и она не обращалась с ним плохо, Я ей говорила: «Ты, дочка, болтать можешь со многими, а выбирай одного, одна у человека жизнь, не годится ему любовь свою разменивать». А то у нее и Прикопе был, шофер он у нас, она и ему приглянулась, ревновал он ее, и потому нравилось ей его поддразнивать, а я наказывала ей остерегаться ревнивых и пьющих, а то, ой, господи, ведь беда — пьющий-то мужик в доме! В селе таких хватает — житья от них нет бедным бабам. А лечь что с пьянчугой, что с бревном — все едино. Прикопе она про запас держала, но сердце — не могу сказать, к кому у нее лежало, все ей было некогда, все в поле да в поле с утра до вечера. Поесть путем не успевала. Как-то раз гляжу, а она спит, уронив голову на стол. Она ведь не как мы — мы, крестьянки, крепче, а она худенькая, как веретено, а красивая, глаза — как васильки. Такие бывают подкидыши — в цветах рожденные, умные да пригожие, как у нас говорят.

Дед попросил разрешения и закурил. Ему нравилось слушать женщину, по, следя за вязью ее рассказа, он должен был признать, что далеко в своем следствии не продвинулся: он почти ничего не узнал об Анне, и по тому, как поворачивался разговор, больших надежд узнать что-нибудь путное не питал. Он был опытным человеком, но ему еще ни разу не доводилось вести расследование в деревне. Здесь люди жили по своим законам, время текло у них иначе, и было трудно побудить их отделить важное событие от незначительного. Юстина так и сыпала словами, у нее была своя логика, и Дед понял, что ему остается только одно — терпение.

— Говорят, ей нравилось ходить одной к Мурешу. Это правда, что она очень любила плавать?

Неожиданный вопрос прервал рассказ Юстины на самом интересном месте. Она запнулась, помолчала, будто припоминая, на чем остановилась, потом продолжала:

— Теперь люди многое говорят, дорогой товарищ, я вот выросла на берегу этой реки, а плавать никогда не плавала. Когда мне было лет шесть, Теодер Бена, да будет ему земля пухом, помер он год назад, окунул меня с головой в воду, да так и держал, страху я натерпелась — думала тогда, что утону… «Понимаете? Я с ней не ходила, ее там не видела, женщины у нас ходят на реку лишь коноплю замачивать, и то идут к запруде, где вода по колено.

— А она никогда не говорила, что идет купаться? Для сегодняшних девушек, то есть, я хочу сказать, для нашей молодежи, плавание — это спорт, — настаивал Дед.

— Мы виделись только вечерами, как я уже говорила, я работаю в другой бригаде, при птицах, то есть при гусях, у нас план на экспорт, спрос на перья, а вечером кому охота купаться? Она говорила мне, что идет на прогулку то с Прикопе, когда он был тут, то с какими-то девушками; у нас виноградники на берегу Муреша… Что я говорю? Там теперь фруктовые деревья, а раньше были виноградники, по люди не заботились о них, вот они и высохли. Там летом гуляет молодежь, небось, и она прогуливалась. Плавать-то она должна была уметь, иначе не утонула бы, человек, который не умеет плавать, не полезет в воду, а то у нас с Мурешом шутки плохи. Какая красивая и приличная девушка была, каждый раз, как из города приедет, привозит мне, бывало, конфет, уж очень я охотница до конфет. — Вдруг ни с того ни с сего Юстина Крэчун заплакала, на этот раз слезы потекли по ее лицу — краска от крепоновой бумаги размазалась по щекам.

Дед был растроган неожиданной реакцией женщины, хотел утешить ее, но не знал как и в конце концов, достав белоснежный носовой платок, стеснительно протянул его Юстине.

— Прошу вас, не надо, уверяю вас, мы узнаем правду про девушку, уверяю вас…

— А я плачу, потому как очень вы похожи на того жениха, про которого цыганочка мне говорила, когда в карты нагадала, и он был бы добрый и чуткий со мной, как я и мечтала про него, но не судьба, видать, не пришел он.

А то и у меня был бы теперь новый дом, детишки во дворе, и дочка заботилась бы обо мне на старости. А вообще, конечно, грех жаловаться. У нас в кооператив все вступили по доброй воле и с миром, и, хотя председатель Урдэряну не из здешних краев, он обращается с нами по-человечески, — перевела Юстина разговор, и этот резкий переход к делам кооператива, желание что-то сказать об Урдэряну показалось майору странным. Он решил уйти, оставаться не имело смысла, он был почти уверен, что Юстина будет толковать про свое, отвечая на его вопросы не так, как он хотел..

— Но буду злоупотреблять вашим временем, — сказал Дед, — тем более что у вас в разгаре уборочная страда, на сколько я знаю. Мы еще увидимся, если вы не против. И я вас прошу вспомнить те факты, которые могли бы нам помочь.

— А время у меня завсегда есть, дорогой товарищ, вы приходите, как только пожелаете, — сказала Юстина, провожая гостя до ворот и утирая кончиком шали следы слез на увядших щеках.

5

Немного отойдя от дома Юстины, Дед оглянулся. У ворот, откуда он только что вышел, собрались женщины, по видимому соседки, и Юстина, жестикулируя, что-то взахлеб им рассказывала. Дед не стал задерживаться. Он шел к дому, где их разместили, не потому, что почувствовал усталость, а скорее затем, чтобы пополнить запас сигарет, иссякший после утомительных часов езды на машине, и вдобавок из-за Урдэряну, который за обедом решил, что оказывает Деду большую честь, куря его «Мэрэшешть»… Он заглянул в пачку, там было только две сигареты.

Рассказ Юстины Крэчун не удовлетворил майора прежде всего своей фальшью — женщина усиленно старалась сообщить ему обо всем на свете, только не о том, что он котел услышать… Он не думал, что Юстину подучили, как с ним вести себя, — женщина была слишком простой для подобных игр, но, несмотря на это, он был почти убежден, что путаные дорожки, какими водила его в разговоре бывшая хозяйка Анны Драги, все же не были плодом ее импровизации. Он узнал, что Амарией беседовал с нею, Юстина сама сказала ему об этом, и он спрашивал себя, почему старшина напоминал женщине, что она должна говорить правду. Стоял ли за этими действиями представителя власти какой-то личный интерес? Верно ли, что между старшиной и Анной Драгой существовали более близкие отношения, чем казалось на первый взгляд? Если это правда, тогда Дед не понимал, почему Амарией сам не сказал о них прямо…

Когда Дед очутился возле Памятника героям, он увидел идущего навстречу пожилого человека, который еще издали приветливо улыбался ему, как старому знакомому. Морару, подходя, уже протянул Деду руку, и майор тепло пожал ее.

Апостола Морару по-прежнему называли директором школы в память прежних его заслуг. Более десяти лет назад он ушел на пенсию, но односельчане по привычке величали его директором и во всем ему оказывали уважение. Это было видно хотя бы по встречным прохожим — руки многих с почтением тянулись к головным уборам.

— Я сожалею, что вы не застали меня дома. Поссорились двое моих бывших учеников, взрослые люди, муж и жена; вот я и ходил их мирить, — сказал Морару, улыбаясь. — Многие и сейчас побаиваются меня, что правда, то правда, я был строгим учителем, в свое время загонял иных в школу ремнем, против воли родителей. Ваш коллега вернулся, он отдыхает, — добавил Морару и пригласил его жестом к дому.

— Рад познакомиться с вами, товарищ Морару, надеюсь, мы вас не очень обременим, обычно мы останавливаемся в доме милиции, но здесь…

— И мы помогали их строить, село помогает при нужде, а старшина Амарией — весьма и весьма порядочный человек, обходительный со всеми, кто не нарушает… — уточнил Морару, чтобы не было никаких сомнений.

— Товарищ Морару, я совсем не устал, и, если не возражаете, мне бы доставило большое удовольствие немного прогуляться с вами. Я люблю природу, а здесь, у вас, и воздух и пейзаж поистине целебные. Жалею, что не родился в деревне, — добавил Дед, чтобы сказать что-нибудь приятное своему собеседнику. — Близость к природе исцеляет душу, делает человека чище и в то же время закаляет. Я понимаю, почему вы всю жизнь провели здесь.

— После окончания школы, то есть более пятидесяти лет.

— Быть пастырем села полвека совсем непросто, — сказал Дед чуть смущенно, вспомнив, что произнесенные слова принадлежат одному ученому — эти слова он давным-давно вычитал в какой-то книге. — С вашего позволения, я коснусь теперь своей темы. Раз вы встретились с моим другом и сотрудником, для вас не составляет больше секрета, по какой причине мы здесь.

— Я знал об этом два дня назад, мне сказал старшина. Я и предложил разместить вас у себя; живу один, жена умерла четыре года назад, а сын — одного я удостоился иметь, — сын работает инженером в городке К. И хотя нас разделяет не очень большое расстояние, видимся редко. Он строитель, а для них бог создал год без воскресений. Да, ваш коллега рассказал мне кое-что, но, честно говоря, я предпочитаю оставаться лишь в роли хозяина для своих гостей.

— Почему, товарищ Морару? У вас на то есть особые причины?

Морару рассмеялся и покачал головой, потом вдруг как-то сразу улыбка исчезла с его лица.

— Может быть, и есть, но, если бы даже и не было, у меня свой принцип — не вмешиваться в то, в чем я не разбираюсь. Я прочел несколько книг о вас, о вашей работе, потому и попросил старшину оказать мне честь и поселить вас в моем доме. Я хотел бы только узнать — все, что пишут про вас, это правда?

— Я себя со стороны не вижу. Во всяком случае, думаю, что любой автор наделен фантазией, а она порой к нам не применима… Мне кажется, у вас были неприятности с милицией… Я даже точно знаю когда… Во время коллективизации…

— Откуда вы знаете?

— Раз вы столько знаете обо мне, почему бы и мне не узнать о вас хотя бы то, что знают все односельчане?..

— Стало быть, вы знаете все?

— Нет, дорогой мой, этим я не могу похвастаться. Всего не знает никто. Даже сам человек о себе всего не знает. Итак, я понял, что не должен обременять вас вопросами об Анне Драге.

Морару немного помолчал. Они подошли к обрыву, откуда виднелся плавно извивающийся Муреш.

— Никогда не забуду это место, товарищ майор! Сюда, где мы сейчас стоим, весной сорок девятого меня приведя несколько моих односельчан. Здесь начинается пропасть, глубиной более двадцати метров. Они хотели убить меня, потому что, по словам одного из них, я подстрекал село к коллективизации. Я не случайно употребил слово «подстрекал», вы поймете почему. Наше село — село отважных, цельных людей. Половина из них во времена народных восстаний сражались, как орлы, и многие заплатили за это жизнью. Я начал вправлять людям мозги по собственной инициативе, не столько из веры в новую форму хозяйства — я сам мало знал об этом, — скорей, я просто опасался за них, за последствия, которые повлечет за собой сопротивление новому… Я спасся благодаря Урдэряну, нынешнему председателю. Сам-то он пришлый, откуда-то с юга, но женился и осел здесь… У него было охотничье ружье, он пригрозил им… Как подумаешь, среди них наверняка были мои ученики или родители моих учеников. Четыре ночи Урдэряну охранял меня с ружьем. В ярости они забыли про осторожность, я на пятую ночь перед моим домом их схватили дружинники, ребята, приехавшие на грузовике с фабрики — есть тут одна неподалеку… Начались поиски классовых врагов в селе. Одних взяли за дело, других — зря… Стали сводить счеты, для меня это было невыносимо, я же любил свое село. Я пытался утихомирить страсти, и вдруг через несколько месяцев меня самого объявили классовым врагом. Помню, меня конвоировал в район мой бывший ученик, Артемие, из соседней деревни. Он стал милиционером в нашем селе. На полпути Артемие вдруг сказал. «Беги!» Нет, это было не по мне. Я изловчился, выбил у него винтовку, связал ему руки ремнем… И только у самого райцентра я возвратил ему оружие, и все стало на свои места: я отсидел три года, а он в тот же день вернулся домой. Я тоже вернулся, правда, слегка постарев. Работал в школе, потом вышел на пенсию. Что вам сказать про село? Ничего не могу сказать: это мое село, я его люблю, хотя люди переменились — и не всегда к лучшему. Я бываю на свадьбах, на крестинах, мирю их, когда ссорятся. И только. Остальное меня не касается. Анна Драга интересовалась теми проблемами, от которых я давно держусь в стороне. Не потому, что не простил людей. Нет, я не затаил зла ни на кого. И никто ко мне не питает вражды. Однако я как-то смутно чувствую, что одни вроде бы считают себя виноватыми передо мной, а другие держатся на расстоянии, думая, что, не будь меня, у них не отобрали бы землю… Смешно. Предложи сейчас кому сто гектаров земли, он рассмеется тебе в лицо. Не нужна никому теперь личная земля, у всех другие заботы, другие интересы…

— И все же вы знали Анну Драгу? — спросил Дед, пытаясь вернуть разговор в нужную колею.

— Знал, скорее мимоходом, наши пути не пересекались. За несколько дней до смерти она зашла ко мне и сказала, что хочет поделиться со мной чем-то очень важным. Я отказался выслушать ее. Потом казнил себя за трусость. Как я мог? Урдэряну из-за меня тогда жизнью рисковал, а я ничего для нее не сделал. Но откуда мне было знать, что так все кончится?.. Я часто прихожу к этому обрыву, пытаюсь вновь пережить прошлое. Глубина здесь — больше двадцати метров, а яма кишит змеями и сомами, я знаю это еще с войны; ребята бросали гранаты по десятку сразу — вода раздавалась, как топором разрубленная, и открывалось дно ямы, кровавое от разорванной рыбы…

— Интересно, интересно, — буркнул Дед, думая о чем то своем и мысленно благодаря Морару за рассказ.

Они повернули к дому, и, хотя Деду очень хотелось еще порасспросить Морару, выведать у него что-нибудь про Анну Драгу, он решил, что на сегодня хватит; в любом разговоре он уважал молчание и долгие паузы собеседника, зная, что рано или поздно именно этим вызовет его на откровенность. Морару шагал тяжело, опустив голову, будто в забытьи. Он словно не видел человека, который его сопровождал, слишком уйдя в свои мысли, воспоминания, заставившие его почувствовать себя еще более одиноким, чем всегда.

— Сожалею, что разбередил вам душу, но, по правде говоря, наша профессия такова, что мы должны искать и там, где нас не ждут бог весть какие находки. Мы идем к истине подчас вслепую, среди множества ложных или не относящихся к делу фактов, как в теперешнем деле, но мы настойчивы, и настойчивость — один из наших девизов.

Дед закурил, Морару отказался от предложенной последней сигареты из пачки «Мэрэшешть», отказался молча, едва заметным, но несколько раз повторенным движением головы. Что творилось с Апостолом Морару? Что так огорчило его? Воспоминания, тяжелые минуты, которые он пережил в давние годы? Или волнение было вызвано чем-то другим, имело иную причину? Послышался крик стаи ласточек, улетающих на юг, и при виде их Дед остановился, поднеся ладонь козырьком к глазам. Морару, сделав несколько шагов, тоже остановился, будто испугавшись и не понимая, почему остановился майор. И, только посмотрев на светлое небо вслед улетающей стае, он успокоился, лицо его прояснилось. Он хотел было сказать что-то об этих птицах, он столько знал о них — с той поры, как две ласточки свили себе гнездо над его окном, он подолгу изучал их, досуга у него было предостаточно, и одно время ласточки были его единственными друзьями. Но он счел неуместным после столь долгого молчания заводить разговор о птицах, когда майор ждал совсем другого. А о том «другом» говорить у него не было пи сил, ни желания.

6

Дед застал Панаитеску вышагивающим по комнате — три шага вперед, три назад: шофер не находил себе места от волнения. Увидев майора, он весь как-то сжался, словно для того, чтобы не взорваться. Сдерживаясь, он так сцепил за спиной руки, что пальцы посинела от напряжения.

— Подозреваю, дорогой мой, что ты набрел па нечто из ряда вон выходящее! — начал Дед с некоторой робостью в голосе, будто желая извиниться, что так надолго покинул своего сотрудника. — Я встретился с Морару, Апостолом Морару, нашим замечательным хозяином, и не устоял перед его приглашением подышать свежим воздухом. Не каждый день выпадает такая возможность — в городе больше разговоров о чистоте окружающей среды, чем кислорода, — оправдывался майор, глядя на мрачную фигуру шофера. Панаитеску, не проронив ни слова, вытащил из кармана блокнот в сиреневой обложке, послюнил палец, загнул несколько страничек с прежними записями и, продолжая расхаживать по комнате, что-то там выискивал.

— Дело Анны Драги кажется мне весьма любопытным, шеф, — сообщил он и, сунув блокнот в карман, пододвинул Деду кресло.

Сам он продолжал ходить по комнате, охватив круглый подбородок рукой. Это была пауза перед докладом.

. — В тот период, когда Анна Драга работала в этом кооперативе, — Панаитеску взял с места в карьер, — она никогда не брала слова на собраниях, это видно из протоколов. Кстати, я должен отметить, что бумаги находятся в полном порядке. Папки что надо — ни один лист, судя по моим тщательным исследованиям, не был изъят, так что…

— Так что — что? — повторил Дед и, чтобы показать своему сотруднику, насколько он заинтересован, закурил сигарету, открыв новую пачку.

— Тут бы и дело с концом. Если бы, прежде чем войти в дом, где помещается правление, я не побеседовал с людьми, которые разговаривали во дворе. Иначе я бы и не узнал ничего, кроме этих бумаженций. — Панаитеску не устоял перед соблазном и уселся на стул, напротив Деда. — Итак, я завожу разговор с неким Маортеем, да, Маортей его зовут, и начинаю издалека; Все село знает, зачем мы прибыли, поэтому, где бы я ни появился, люди, заметив меня, начинают шушукаться, некоторые спохватываются, вспоминают бог весть какие дела и потихоньку смываются. Однако я прямо к делу. Войдя во двор, я сразу же выбрал этого Маортея, так что он не мог ни исчезнуть, ни уклониться от встречи. Он думал, я накинусь на него, а я — что делаю? Улыбаюсь! Достаю пачку сигарет и раздаю налево и направо. Так, мол, и так, как у вас с помидорами, с кукурузой, рассказываю им два новых анекдота, знаете, про блох и слона…

— Дорогой коллега, сколько раз тебе говорить, что расследование можно вести окольными путями, зато рапорт о нем…

— Ладно, шеф, — я здесь торчу, с ума схожу, жду тебя битый час, составляю фразы в голове, чтобы ты убедился, что я не прошел мимо вечерних курсов по общей подготовке, как собака мимо забора, а ты покушаешься на мою речь, всю красоту портишь…

— Дорогой Панантеску, поверь, я не против искусства, упаси господь, я всегда целил широкий диапазон твоей речи, виртуозность, с которой ты составляешь фразы, но…

— Ну хорошо, шеф, постараюсь поставить себя на твое место, в конце концов, мне это ничего не стоит, я вижу, что ядреный воздух с плоскогорья плохо на тебя действует, я это понял, когда ты ел — больше перепортил, будто в столице тебя на каждом шагу ждет телятина. Итак, — Панаитеску зарделся от удовольствия, — я заговорил с людьми, как у себя в Колентине с соседями — раз строят новые здания, а нас — на слом, должен же я знать, с кем буду вечером играть у ворот в подкидного… И вот через несколько минут, убедившись, что у меня почти идеальный трансильванский акцент, они сразу прониклись ко мне доверием. Я со всей ответственностью могу заявить, что существует большая разница между здешними крестьянами и теми, которые живут на юге, — большая разница, хотя наша любимая страна не такая уж огромная. Те — болтливы, эти — молчаливы, но в конце концов, как я уже сказал, они ко мне прониклись… И что ты думаешь, спрашиваю я про Анну Драгу — слыхал, дескать, что она здорово выступала на собраниях, то есть закидываю удочку, и мой Маортей — клюет. Да, — кивает он, — говорила она очень красиво и вообще была грамотейка, на одном собрании так замечательно выступила, что никто ничего не понял, и даже товарищ из центра, образованный человек, попросил ее говорить попроще… Так вот, шеф, я, старшина Панаитеску, и, спрашиваю тебя, я, который тридцать лет работает помощником самого крупного в стране криминалиста, я спрашиваю тебя: почему, если девушка говорила так красиво, ее выступления не отмечены в протоколах? И почему страницы протоколов пронумерованы так, будто все бумаги на мосте? Это — раз. Второе, — тут Панаитеску прищелкнул пальцами, — почему, когда я вышел из правления, Маортей пошел за мной и старался окольными путями внушить мне, что он ляпнул не подумав и что Анны Драги вовсе и не было на том собрании, о котором он вспоминал, — она тогда-де в поле занималась удобрениями? Я тебя спрашиваю, шеф, кто заставил Маортея взять свои слова обратно, пока я просматривал дела в правлении? Я спросил тогда и других сельчан, чтобы проверить показания Маортея, и ты не поверишь, Дед, они не то чтоб пожимали плечами, а вели себя так, будто я спросил у них про ту страну, про которую ты говорил — я никак не запомню! — там еще побывал Магеллан на последнем своем корабле.

— Патагония, дорогой мой коллега…

— Точно, шеф, она самая! Второй такой страны на свете нету! Так вот, я ставлю вопрос ребром: кто здесь воду мутил? Я всеми печенками чувствую, что имеется некто всерьез заинтересованный тем, чтобы мы не добрались до правды. А само присутствие подобного субъекта позволяет сделать окончательный вывод…

— Нет, дорогой мой Панаитеску, с окончательным выводом надо еще погодить, хотя, признаюсь, твои сведения весьма и весьма заинтриговали меня.

— Вот видишь! Но это еще цветочки. Иду я оттуда и думаю себе: ладно, я скажу председателю пару ласковых слов, даром что он потчевал нас званым обедом, как на великие праздники! Между прочим, он еще в нашу честь ужин дает, это тоже неспроста. Однако, как только Урдэряну попадается мне на глаза, я и рта не успеваю открыть. Он опередил меня, говорит… как ты думаешь, что он говорит? Не теряйте, мол, терпения, таковы здешние люди.

И не удивляйтесь, если кто скажет одно, а потом совсем другое, прямо шиворот-навыворот… Бесподобно! Ну да ладно. Из правления я пошел дворами и околицей, чтобы не мозолить лишний раз всем глаза по главной улице и, наконец, просто погулять, подышать свежим воздухом… Шеф, надеюсь, я еще не совсем спятил, но у меня было такое ощущение, что за мною следят. Куда, значит, иду и зачем…

— Интересно…

— Нет, не просто интересно, а очень интересно! Следящий за мною явно не был силен по части конспирации. Я его, так сказать, засек сразу: это была женщина.

— Женщина?! — удивился Дед и погасил сигарету в пепельнице, сделанной из срезанной над донышком гильзы снаряда.

— Отсюда я заключаю… да, заключаю с самого начала… зря ты говоришь, что выводы делаются в конце, их можно так же хорошо определить и вначале. Так вот, чутье мне подсказывает, перед нами не просто несчастный случай! Ладно… Прихожу домой, тебя нет, и вдруг вспоминаю, что я должен был зайти к старшине, поинтересоваться тем парнем — Прикопе, женихом девушки. Оказывается, и тут — бомба; парень наведывался сюда, был в увольнительной двое суток, как раз перед смертью Анны Драги! И еще я узнал, что он на днях демобилизуется, а я не думаю, что мы до того времени закончим это дело, потому говорю, давай-ка подождем его здесь. Устроим ему этот сюрприз.

— Дорогой Панаитеску, должен признать, что ты, как в молодости, прогрессируешь самым похвальным образом. Я даже и представить себе не мог, что за такой короткий срок тебе удастся узнать столь важные вещи. Но, дорогой мой, одно из наших правил — не суетиться и, главное, не спешить выбирать след, пока нет уверенности, что он правильный. Итак, запомни: факты и только факты. Если Прикопе, жених девушки, был в увольнительной накануне ее смерти, мы, конечно, узнаем от него кое-что.

— В случае если убийца не он… — счел своей обязанностью подчеркнуть Панаитеску.

— Дорогой мой, я тебе сказал, мы пока собираем факты, и только, — заметил Дед, вставая с кресла. Он был взволнован рассказом шофера и испытывал противоречивые чувства. Дело, по которому он приехал в село Сэлчиоара, считалось если не заурядным, то, во всяком случае, лишенным тех сложностей, с какими он привык сталкиваться. К тому же в селе все жители на виду… Но село оказалось трудным орешком. В городе или даже в одном многоэтажном доме большого города люди не очень-то знакомы, так что риск, что они будут покрывать друг друга, частично исключен. Помимо этого, в городе следователю легко действовать так, чтобы за каждым его движением никто не следил, — здесь же это почти невозможно. Здесь издавна живут все вместе, многие связаны еще и родством, к тому же общий труд делает односельчан еще более солидарными, создает нечто вроде круговой поруки. Теперь Дед не сомневался, что жители решили на всякий случай защищаться от них, пришельцев, нарушивших их покой.

Обо всем этом старый криминалист сразу и не подумал. Он въехал в село, словно в гости к друзьям, и по-детски радовался здешней сказочной природе. Село Сэлчиоара оказалось, однако, маленьким бастионом, в котором каждый вход, каждая брешь усиленно защищались. Он убедился, что и квартирная хозяйка Анны Драги, несмотря на видимое участие, которое выказала, хотела его обвести вокруг пальца, показаться отзывчивой и любезной, но не сказать ничего существенного. Раз дела обстояли так — а Дед-был уверен, что именно так они и обстояли, — пора было выбирать из своего арсенала те методы, которые в здешних условиях окажутся эффективными. Дед размышлял, как ему сломать стену отчуждения или преодолеть искусственные барьеры. Панаитеску, который знал своего шефа наизусть, для страховки прикидывал и сугубо личный план действий, будучи убежден, что в определенной ситуации его нехитрые методы, лишенные, разумеется, мастерства, присущего следовательскому почерку Деда, были несравненно действенней. В тех случаях, когда шофер сталкивался с людьми очень образованными, он мог растеряться, сбиться, здесь же, в селе, он ни капельки не робел и не сомневался в себе.

— Итак, в атаку! — сказал он слишком громко, сам того не желая.

Дед вскинул брови, несколько секунд помолчал, додумывая что-то, потом улыбнулся и принял короткий лозунг своего давнего помощника как весьма своевременный и совершенно реалистический.

— Да, дорогой мой коллега, в атаку!

7

Дед и старшина Ион Амарией проводили измерения на берегу Муреша.

Старшина охотно откликнулся на просьбу майора помочь ему, хотя Деду с его-то опытом нетрудно было прочитать легкое замешательство в глазах милиционера. Дед не спешил спрашивать, что с ним, и не применил ни один из своих безотказных приемов, чтобы окольным путем нащупать причину волнения, в котором находился начальник местной милиции. Когда надо будет, он ее узнает, Дед в этом не сомневался, потому по пути к реке они говорили о вещах, не имеющих никакого отношения к Анне Драге.

Берег речной излучины, куда вода выбросила тело молодой девушки, был довольно пологим, майор и старшина легко спустились вниз, к воде.

— Как раз с этого места поступил сигнал, товарищ майор, — сказал Амарией, но, заметив чуть ироничный взгляд старика, старшина тут же поправился: — Дед. — И легкая гримаса на миг исказила мягкие черты его лица.

— Кто был здесь для опознания трупа? — спросил Дед, наклоняясь, чтобы разглядеть в пенистом иле что-то известное только ему одному.

— Я вызвал Юстину Крэчун, у нее Анна жила в последнее время, и рыболова, который нашел ее, они и подписали протокол.

Дед вынул из-портфеля дело и посмотрел на фотографию Анны Драги — как она выглядела до того, как утонула, — потом на другую, предоставленную в его распоряжение старшиной. Он удивленно покачал головой и сделал шаг вперед. Три недели не было дождей, и на клейком суглинке было еще видно углубление, где лежало безжизненное тело девушки.

— Мне очень трудно понять одну вещь, дорогой мой, может быть, ты — ведь ты видел труп — сможешь мне объяснить. Река здесь выглядит неглубокой — конечно, мы это еще проверим; не кажется ли тебе, что у утопленницы на теле слишком много ушибов? Я думаю, что на фотографии именно эти ушибы и видны.

Амарией отвернулся, чтобы не видеть фотографию; его охватывал ужас при виде этого обезображенного тела, и, сузив губы, он вдруг выпалил:

— Вначале и я думал, что это следы ударов, Дед, но судебный врач… Для того ведь и существуют специалисты, чтобы мы верили им, правда? Раз он установил, что кровоподтеки вызваны ударами о коряги и камни, что мне было делать? Потребовать повторной экспертизы? Это означало бы, что у меня есть какие-то сомнения, а сомнений у меня не было.

— Но фотоснимок тоже сам за себя говорит. Поэтому позволю себе спросить: не прочел ли ты на ее лице чего-нибудь особенного, что дало бы нам ключ к разгадке истинной причины ее смерти? Пусть мне померещилось, пусть я трижды неправ, но все же хочу обратить твое внимание на ее чуть приоткрытый глаз, посмотри, пожалуйста, — этот глаз придает лицу выражение страха, но страха не в миг смерти, а до нее!

Амарией испуганно посмотрел на Деда.

— Я не понимаю, Дед, вы действительно думаете, что Анна была убита?

— Вопрос задал я, дорогой мой, и не могу тебе ответить, пока ты не выскажешь со всей искренностью свое собственное мнение.

— Вы думаете, товарищ майор, что я мог быть неискренним?

— Дорогой мой, мы разбираемся сейчас не в твоих чувствах к ней, в случае необходимости мы побеседуем и о них. Ты можешь ответить мне на вопрос, который я тебе задал? Или, может быть, то, о чем я тебя спросил, мне только кажется? Во всяком случае, ты был здесь, когда ее нашли, я — нет.

— Я ничего не могу сказать, Дед. Эта девушка была мне небезразлична. Мне не хотелось говорить об этом заранее… Я был уверен, что вы все равно это узнаете и настанет миг, когда вы меня спросите. Я два года живу в селе… Хотел завести семью. Думал, настала пора — и вдруг… По правде говоря, я тогда от горя как ослеп. Погиб не кто-нибудь, а близкий мне человек, с которым у меня были связаны серьезные планы… Я видел только, что у меня отняли все, хотя, если честно, тогда, в тот миг, я подумал — не отняли, а украли. Что я мог увидеть на ее лице? Сначала, когда вы позвали меня идти с вами, я хотел отказаться, пусть я и не имел права… Но все-таки я здесь представляю власть и поэтому пошел.

Дед спрятал в карман фотографию Анны Драги, потом, как будто играя, стал бросать камешки в воду.

— Ты умеешь плавать? — спросил Дед.

— Нет, не умею… В деревне, где я родился, нет реки… В школе пытались научить меня, но не вышло… А потом было поздно…

— Я спросил тебя, дорогой мой, с определенной целью. Следи за камешками. Ты не умеешь плавать, зато не можешь не знать, что означает это клокотание от камешка, брошенного в воду… Глубина здесь, мой дорогой, не больше метра с четвертью, а может, даже и меньше… Поднимемся на берег, я, собственно, с первого мгновения понял, что река здесь неглубокая.

Они взобрались на берег и прошли метров двести вверх, к месту, где была найдена одежда Анны Драги.

— Здесь, Дед, как раз на этом месте, — сказал Амарией, останавливаясь.

— Какую одежду нашли?

— Платье, комбинацию, босоножки…

— Еще что?

— Трусы, — сказал, чуть покраснев, старшина.

— Девушка была найдена обнаженной?

— Да.

— Значит, она не носила лифчика.

— Не носила.

— Хорошо, что ты хоть это знаешь, — сказал Дед укоризненным тоном, который не мог не уколоть старшину.

— Если вы упрекаете меня в чем-то, скажите прямо, товарищ майор…

— Человек тебе дорог, а ты не заботишься о нем, упускаешь его, и вот каков конец. Будто ты не мужчина. Или вас так учили, что раз существует дисциплина, то можно ни о чем не думать?

— Устав, товарищ майор…

— Устав… Конечно, но в уставе не написано, что человек, работающий в милиции, не должен быть чутким.

— Не написано, — вздохнул старшина.

— Именно в этом я тебя и упрекаю, если ты хочешь непременно знать… Неумеха, — не постеснялся добавить майор.

— Я не такой уж неумеха, Дед, — сказал низким, словно виноватым голосом старшина…

— Я говорю об умении не в профессиональном смысле, а в другом… Раз уж мы заговорили об этом, я хочу присовокупить, что мне очень трудно поверить, будто за два года ты не узнал, умела девушка плавать или нет…

— Многие люди заявили, что не раз видели се на берегу Муреша, другие — что видели ее плавающей.

— Я тебя спросил, дорогой мой…

Старшина вынул платок из кармана и вытер потный лоб.

— Я ни разу не позволил себе пригласить ее на Муреш.

Дед снова бросал камешки в реку, но на сей раз не ограничился этим. Заметив неподалеку на берегу лодку без весел, Дед подозвал старшину и с его помощью вытянул кол, к которому она была привязана.

— Садись! — пригласил Дед старшину и колом оттолкнул лодку метров на десять от берега.

— Глубина здесь меньше метра, — сказал Дед и без всякого труда, упираясь палкой в дно, подтолкнул лодку обратно к берегу. — Дорогой мой, — продолжал Дед, устало усаживаясь на пень, — я предлагаю рассмотреть оба варианта. Тебе и в, голову не пришло, что она могла не уметь плавать. Начнем с этого варианта. Итак, Анна Драга не умела плавать. Естественно, что человек, не умеющий плавать, выбирает место, где вода менее глубокая, место хорошо ему знакомое, где не раз бывал, один или с кем-нибудь. Ясно, что в данном случае она была одна, раз она разделась догола, не так ли? — Ответа старшины он не дождался. — Предположим, что она вошла в воду (нас пока интересует, не как именно она могла утонуть, а нечто совсем иное). Как видно, на этом отрезке реки на дне Муреша нет ни коряг, ни валунов, я это понял, когда ощупывал дно палкой, которой вел лодку. Итак, кровоподтеки на ее теле не могли образоваться здесь, у этой части берега. К тому же маловероятно, чтобы река, довольно быстрая, как легко заметить, два дня держала тело на дне. Мне по меньшей мере это кажется невероятным. При данной скорости течения реки труп должен был бы всплыть где-нибудь у моста, — сказал Дед и показал головой на железнодорожный мост, видневшийся в километре от них. — Это последняя излучина перед мостом.

Дед замолчал. Вынул из кармана блокнот, потом, к изумлению старшины, быстро сложил из вырванного листка лодочку. Долго смотрел на нее, написал на борту авторучкой «Дед» и опустил хрупкое бумажное творение на мутную воду роки. Лодочка покрутилась на месте, потом, подхваченная течением, поплыла. Дед не проронил ни слова, пока его бумажный посланец не исчез где-то вдали, в водовороте.

— Ты сам мог убедиться, товарищ старшина, в скорости течения. Труп Анны Драги не мог два дня оставаться поблизости. Это исключено.

— Хорошо, но что тогда? — спросил потрясенный старшина.

Дед не ответил. Он встал и решил вернуться в село другой дорогой.

— Туда нельзя, Дед, там болота, — сказал старшина, но майор не обратил па его слова никакого внимания.

Он тут же ушел по колено в трясину, и, если бы справа его не подхватила сильная рука старшины, трудно было бы ему выбраться из топи, образованной ручьем и скрытой густой травой. Они двинулись дальше, через кустарник и рощицу, и наконец выбрались из густых зарослей ольхи с оцарапанными лицами, грязные с ног до головы. Дед остановился в смущении. Перед ним, в пятидесяти шагах, скрытый до этого рощицей, по которой они шли, показался овраг, тот самый, куда всего несколько часов назад водил его Апостол Морару. Дед достал платок, долго вытирал лицо, потом сказал как бы про себя:

— Кто-то в этом селе видел, что произошло с Анной Драгой.

Услышав слова Деда, старшина посмотрел на него, оторопело вскинув брови.

8

Панаитеску согласно плану, одобренному Дедом, направился к дому Юстины Крэчун. Вечерело, гуси пролетели широкой стаей, тяжелые, будто белые пушечные ядра в замедленной съемке. При виде гусей шофер в восхищении остановился. Проследил за их траекторией с неописуемой радостью, мечтая о блюдах, которые можно приготовить из них, и не тронулся с места, пока не услышал хлопанье крыльев — знак, что птицы сели. Потом пролетело еще несколько стай, ища, куда бы приземлиться. «Хороша бывает и личная собственность», — усмехнулся в усы Панаитеску, посасывая губу, и, боясь опоздать на встречу, поглядел на большую луковицу часов с серебряной крышкой — подарок Деда в знак их неразлучной дружбы. К атаке, как определил эту операцию сам Дед, Панаитеску тщательно подготовился. Случалось, и он бодал лбом стенку, как любил он сам квалифицировать свои неудачи, и причинял неприятности Деду. При воспоминании об этом его всегда прошибал пот; но это было когда-то, а сейчас — все по-иному. Он с самого начала задумал визит как частный, не по службе. Потому оделся в гражданское, повязал галстук в бледно-голубой горошек — под цвет своих глаз, через соседку загодя передал Юстине, чтобы она ждала его. Соседка эта, бывшая ученица Морару, стряпала у него. Женщина рада была выполнить такое поручение, тем более что Панаитеску выглядел моложе своих лет. В Сэлчиоаре усы вообще пользовались большим успехом, а усы шофера были вне всякой конкуренции.

Юстина Крэчун ждала Панаитеску на веранде, наряженная в цветастое плиссированное платье, скрывавшее под собой четыре нижние юбки — белую, отороченную кружевами, и три другие из накрахмаленного льняного полотна, — и все для того, чтобы талия казалась тонкой по сравнению с той частью тела, которой полагалось быть как можно объемистее, согласно местным вкусам. Щеки ее раскраснелись, хотя на этот раз она даже не дотронулась до них крепоновой бумагой; виной тому была жаркая печь, куда она посадила противень с гусыней, которая благоухала и таяла, как масло, такой была нежной.

Панаитеску еще у ворот снял широкополую шляпу, какую, как он считал, носят только интеллигенты. Он с протянутой рукой подошел к женщине, которая ждала его на веранде, зардевшись от изобилия тепла и радости.

— Какой запах, дорогая кума, какой соблазнительный запах. Мой нос давно такого не чуял! — И Панаитеску с непринужденностью, которую оценил бы сам Дед, поцеловал женщине руку, несмотря на ее попытку воспротивиться этому. «Мыло „Стелла"», — определил старшина, ни на миг не забывая, для чего он сюда пришел.

— Мария Кукулуй мне сказала, что вы пожелали зайти к нам… Может, опять из-за той девушки? Ох, господи, люди только об ней и говорят! Неплохая она была девушка, да будет ей земля пухом, но есть и живые женщины, а их никто не замечает.

— Уважаемая кума, я так и передал, что приду к вам запросто, как лицо частное, то есть неофициальное… но какая вы, однако, красивая, и готов руку дать на отсечение, что в печи томится что-то бесподобное!

Панаитеску, войдя в первое помещение, сразу же уселся возле печки.

— Да здесь кухня, дорогой товарищ, а для гостей… мы…

— Пожалуйста, не беспокойтесь. Знаете, я никогда не был женат, так на роду мне написано, — произнес Панаитеску не без некоторой грусти, — потому для меня кухня — самая что ни на есть мечта! Мой друг майор, который был у вас, так пел про этот дом, что я решил обязательно познакомиться с его хозяйкой и выразить уважение от имени всего Бухареста, — сказал Панаитеску и сам удивился, как плавно текут его слова и как красиво складываются в предложения. Из его разглагольствований Юстина поняла одно, что ее гость — холостяк, и эта деталь, как и предполагал шофер, произвела нужное впечатление. На столе у печи появились тарелки из горницы, а из кладовой была извлечена запотевшая от холода бутылка, содержимое которой Панаитеску даже не пытался угадать.

— Такую цуйку я пил только в чужих краях, — солгал Панаитеску и сразу же подумал, не оскорбит ли эта ложь про заграницу то учреждение, в котором он служит, но пришел к выводу, что, в сущности, чужие края могли означать любое место за пределами его родного города, и, развеселившись от того, что не попал впросак, снова обрел присущую ему жизнерадостность, стремительно опрокинул две стопки цуйки, к радости хозяйки, которая, вероятно от волнения, выпила столько же.

— Это мой дом, и в кооперативе у меня — четыреста трудодней, в хлеву — «корова и теленок, есть у меня и шестнадцать гусей-двухлеток и четыре годовалых, этот, в печке, совсем молоденький, вы попробуете; свиней у меня нет: я весь день в поле, мне некогда, — быстро перечисляла она свое богатство, чтобы у сидящего напротив нее человека не создалось впечатления, что раз она одна, то у нее и нет ничего. — И Ануца, мы ее так звали, если б не ее длинный язык…

— Дорогая Юстина… надо же, я уже называю тебя «Юстина», а ты зови меня «Панаитеску» или даже «Панаит», как водится у друзей. — И шофер налил женщине очередную порцию убийственной цуйки… — Я зашел к тебе, Юстина, неофициально. Я и слышать не хочу про Анну Драгу, пусть себе покоится с миром, а мы порадуемся здесь, на земле…

— Складно ты говоришь, Панаит дорогой, теперь вся деревня будет толковать про честь, которую ты нам оказал.

Они снова чокнулись, и Панаитеску — не тянуться же через стол? — подвинулся со стулом поближе к женщине. Теперь Юстина показалась ему еще красивее и еще привлекательнее, несмотря на запах мыла «Стелла».

Юстина пошла к печке, отодвинула чугунную заслонку, и оттуда повалил теплый пар, к восторгу старшины, искренне растроганного хлопотами женщины. На миг ему даже пришло в голову забыть все, ради чего он пришел; в самый раз поесть с аппетитом и вообще броситься в объятия простой жизни! Но откуда ни возьмись глаза Деда возникли над соблазнительными парами жареной гусятины, поданной Юстиной к столу, и словно окатили шофера холодным душем. Панаитеску вдруг ощутил настоящее страдание, столь же искренне, как и недавнее блаженство.

— Что про Ануцу, дорогой Панаит — ой, как мне нравится называть тебя так, был у меня в молодости дружок с таким именем, — Ануцу я жалею, очень жалею, кабы у нее, у дурочки, не такой язычок, жила бы, как все люди, все бы у нее было, у нас одни лежебоки да выпивохи ни чего не имеют…

— Так она ж старалась, работала…

— Даже слишком старалась. Она, дорогой, взялась коровники считать, счеты сводить… Бери гузку, она, знаешь, полезна мужчинам, — сказала Юстина и, перегнувшись через стол, стала разливать вино. «Клубничное, выдержанное», — немедленно определил Панаитеску.

— Надо запить, дорогой Панаит, — продолжала Юстина и уселась поближе к шоферу, жарко колыхнув при этом всеми юбками.

— Коровники? Ей-то что до них? Глупость какая-то! — удивлялся Панаитеску, доедая гузку, нежную, вкусную до невозможности. Он слегка зажмурился и, как сквозь туман, увидел Юстину еще более привлекательной, почти молодой — чем не спутница жизни?

— Я и говорю. Ну, стоят каменные коровники, пустые… Видишь ли, Панаит, не все хотят держать скот. Раньше люди смотрели на быков, теперь — в телевизор, вот несколько дней назад Истрате, тот, что живет в Форцате, забил хряка, потому что тот начинал хрюкать, как раз когда передавали последние известия, в семь тридцать, а Истрате очень интересуется политикой. Значит, подсчитала Анна, что теперь в кооперативе шестьсот коров, а раньше в селе было столько же, а еще столько же буйволиц, у нас люди держали буйволиц для молока, значит, даже больше, только у моего отца было десять пар быков. И когда строили те коровники, она все возмущалась — зачем швырять деньги на ветер, надо, дескать, использовать старые коровники, а на эти средства увеличить поголовье скота. Да ей-то что до всего этого, зачем соваться? Разве я не права, дорогой Панаит, как я рада, что ты ешь с аппетитом.

— Значит, столько скота у вас было раньше? Много, по правде говоря…

— Ну, раньше-то, дорогой Панаит, всяко бывало. Анна, говорю, и про телят языком молола — падет один, другой, ну, на праздники, конечно, — побольше; фураж толкли вместе с проволокой, которой он был перевязан, и бедная скотинка глотала железки, а телятки нежные, вот у них сразу кишки и лопались, и доктор давал бумагу, чтоб, значит, их резали, ему ведь жить тоже надо, у него жена, детки. Ну что за беда, если люди теляток попробовали — ведь Урдэряну, а не она приносит нам грамоту за грамотой, в будущем году думаем получить орден, и увидишь, получим… Так она вела себя, что люди стали на нее коситься… Нужно было войти в кооператив, мы вошли, мы теперь социалисты, и никому не надо землю обратно. Понимаешь, дорогой Панаит, раньше человек вставал засветло и возвращался с поля, когда солнце гасло за холмом, а теперь человек идет на работу как барии и как барин с нее возвращается.

— Юстина, дорогая, то, что ты рассказываешь, очень интересно, но я вот удивляюсь, почему на уборке кукурузы столько учеников, не считая военных, а сельчане сидят себе на завалинках и играют в подкидного? Не все, конечно. Но не отставай, пей вино, будь я Иисусом Христом, я бы велел, чтобы все люди только им и причащались…

— У меня есть клочок виноградника, — сказала Юстина доверительно, приблизив тонкие влажные губы к уху Панаитеску… — Не очень-то я имею право, у меня доходный сад, но теперь, когда у всех людей есть, делаем вино, и молчок.

— Юстина, дорогая, если будешь в Бухаресте, только попробуй не зайти ко мне, у меня дом и сад, машина, которую ты видела, тоже моя, пойми, значит, что и я не лыком шит. И я — хозяин, но такой хозяйки, как ты, не видывал…

— Ты бы мог остаться у нас, Панаит, милок, вместо старшины, какая бы у тебя была жизнь! Амарией-то дурак, не умеет жить, я говорю, и с бабами не того, никто не видал его с женщиной, хоть и давненько приехал он сюда… Ходил он без толку за этой дурочкой Анной, да что там говорить… Ну, а сейчас отведаем пирога с брынзой, дорогой Панаит, чтобы улеглось вино и не болела голова. — Тут Юстина, пододвинув стул к печи, полезла за пирогом, и Панаитеску увидел крепкие ноги, округлые и белые. Юстина, зная, что гость глядит на нее, еще больше нагнулась, так что юбки и прикрывали-то уже не бог весть что. «Тьфу, господи», — крикнула женщина, чуть не упав, и с досадой кинула деревянный треугольник, о который нечаянно оперлась. Панаитеску в два прыжка оказался возле Юстины, подхватил ее за талию и перенес вместе с пирогом к столу…

— Ой, ну и силач ты, Панаит. — И в знак благодарности Юстина протянула Панаитеску внушительный кусок пирога с овечьей брынзой. («Именно овечьей, никак не иначе», — подумал шофер, жадно раздувая ноздри.) — Я чуть не сломала ноги, это все Анна забрасывала деревяшки на печь, сколько раз я ей говорила, что им там не место.

— А что это за деревяшки, дорогая? Похоже, смахивает на треугольник… да-да, очень интересно, — сказал Панаитеску и поглядел на три планки в форме треугольника, скрепленные гвоздями.

— Эта глупышка вместо того, чтобы идти на танцы или на гуляния, вечерами меряла землю, тогда-то ее и погнали с работы, — когда увидели, что она меряет землю. А деревяшка ее здесь осталась, и, как вернулась Анна в село, тут ее и нашла, очень уж она хорошая девушка была, Панаит дорогой.

— Юстина, если я хоть немножко тебе по душе, дай мне эту деревяшку, у меня целая комната в Бухаресте, полная всяких инструментов и деревенских поделок…

— Дорогой Панаит, эти дрова держать в комнате?.. Я тебе дам лучше глиняные миски и иконы, к нам частенько приезжают из города учителя и артисты за глиняными мисками и иконами…

— Нет, Юстина, — сказал Панаитеску категорическим тоном, — дай мне «эти дрова», и я поцелую тебе ручку, ты — достойная женщина. — Панаитеску вместо руки поцеловал ее в щеку, хотя Юстина не без намека вытерла губы. — Однако мне пора, дорогая, а то люди скажут — что-то я долго рассиживаюсь, а уже смеркается, — заторопился Панаитеску, — ну, смотри… — И вместо дальнейших слов Панаитеску подмигнул ей.

Он шел по дороге с деревянным треугольником в руке и, подумав об Юстине, на миг почувствовал истому. Молнией мелькнула мысль — поселиться бы в Сэлчиоаре, как-никак, а была бы рядом в старости живая душа.

С осеннего неба — был конец октября — упала звезда, и одновременно с ней Панаитеску забыл о своих семейных планах. Как? Оставить Деда одного в Бухаресте, а самому перебраться в деревню? Полный бред! Он поднял деревянный треугольник и помотал головой. «Господи боже мой, зачем девушка меряла землю?» — вопрошал себя Панаитеску, но то состояние духа, в котором он находился, не позволяло ему найти убедительный ответ, и тогда он решил, что, в конце концов, это дело Деда, для того-то ему и дали чин майора.

9

— Нет, товарищ Морару, не сердитесь, но я не могу с вами согласиться, — сказал Дед, прихлебывая душистый чай, заваренный бывшим директором. — Вы говорите, что сельская интеллигенция трусовата, она, которая должна быть проводником правды и мужества. Нет, это не убедительно, или я тут чего-то не понимаю.

Морару неопределенно улыбался, смотрел в окно, выходящее на сельское кладбище. Луна, пронзенная металлической иглой звонницы, заливала покосившиеся кресты странным желтоватым блеском.

— Товарищ майор, я говорил о трусости не как о характерной черте интеллигенции, а о малодушии в конкретных обстоятельствах, малодушии, в котором, к сожалению, нахожу прибежище и я. Но разве у меня не достаточно причин быть таким? Для меня политика имеет значение лишь в той мере, в какой ее последствия видны в жизни моего села, в земле которого погребены все мои деды и прадеды, а раз вы затронули историю, я не признаю истории вообще, а лишь в той мере, в какой она может дать мне ясные, практические представления о моей жизни и жизни моих односельчан. Поэтому история для меня означает историю моего села. Знаю, вы можете сказать, как часто говорят и другие: кто мешает вам быть самим собой, кто мешает высказывать свое мнение? Конечно, никто. Но что получится, когда ты глубоко убежден, что здесь у нас, то есть в селе, не все идет, как надо? Думаю, ответ вам должен дать не я, вам нужен конкретный, частный случай, естественно, ради этого вы и приехали.

— И вы полагаете, что Анна Драга, вернее, ее смерть-логическое следствие ее образа мыслей, пошедшего вразрез с «мышлением» некоторых людей в селе?

— Не знаю, товарищ майор, не знаю или, может быть, знаю, но предпочитаю не вмешиваться. Как я уже говорил, у меня на то есть веские причины. Не потому, что я боюсь, будто со мной что-то случится, как раньше. Нет. Товарищ майор, я стар душой, хотя, пожалуй, это мягко сказано, обо мне вернее было бы сказать — побежденный старик, да, да, именно так, и это тем серьезнее, что я это признаю.

Дед закурил сигарету, молча сделал несколько затяжек, изредка поглядывая краем глаза на Морару. Он хотел до конца понять, что таил в себе этот человек, какие у него причины считать себя, как он сам признался, побежденным стариком? Прошлое, настоящее или то и другое, вместе взятые? Во всяком случае, Дед был убежден, что только глубокая горечь, и не теперешняя, а какая-то давнишняя, заставила его прийти к такому выводу, нисколько не утешительному для него, заставила выговорить столь тяжелые слова.

— Я по-своему рад, товарищ Морару, что Анна Драга и ее печальная судьба вам все же не безразличны, как мне показалось вначале.

— Она мне абсолютно чужая, товарищ майор. Здесь вы заблуждаетесь. Не то чтобы ее смерть была мне безразлична, нет, ни в коем случае. Ее гибель меня потрясла и глубоко опечалила, хотя я ее близко не знал, можно сказать, совсем не знал. Она была мне чужой, как и все мои односельчане… Выпьете еще чаю? Это хороший чай, полезный, я собираю травы в лесу, смешиваю их. Может быть, он для вас слишком горький?

— Нет, спасибо, чай отменный. Если вас не затруднит, я выпью еще кружку. Я вечером обыкновенно почти ничего не ем, привычка…

— С годами приходится ко многому привыкать, — сказал Морару, думая бог весть о чем.

Дед взял кусок сахара, разломил его на четыре части, положил кусочек под язык и отпил желтоватой жидкости с резким запахом цветка бузины. Хотя прошло больше часа, как он завел разговор с бывшим директором школы, он не чувствовал себя ни усталым, ни раздраженным, как в других случаях. Морару раскрывался перед ним, такая откровенность не каждому под силу. По-видимому, Морару действительно нечего было ни защищать, ни терять. Что ему нечего было терять, с этим Дед был почти согласен, но вот что человеку, посвятившему всю свою жизнь этому селу, нечего было защищать, с этим Дед никак но мог примириться. Он давно мог бы закончить разговор, тем более что учитель отвлекся далеко в сторону, но жизнь села была новым для майора миром, и все связанное с ним привлекало его. И еще одно привлекало. Откровенность человека, почти полная искренность, к какой он не привык. Обычно из-за его профессии люди старались его за-путать, говорить то, что они меньше всего думали. Морару с самого начала заявил, что ни во что не хочет вмешиваться, но, несмотря на его горечь и самобичевание, Дед чувствовал, что он болеет за все, что происходит в жизни села. Возник разлад между ним, учителем, и некоторыми земляками, разлад, по-видимому вызванный какими-то поступками, которые шли вразрез с его принципами, и учитель обиделся, как пастух — на все село сразу, и на-шел для своей обиды столь общие объяснения, что по ним вряд ли можно было судить о подлинном положении дел в селе. Пожалуй, смерть Анны Драги осветит то, от чего теперь отстраняется учитель.

— Товарищ майор, вы видели наше кладбище? Человек такой профессии, как ваша, не просто заметит, что оно заброшенное, он сделает определенные выводы из этого, казалось бы, незначительного наблюдения. Люди, предающие забвению своих предков, наносят ущерб самим себе, своей жизни, она становится в их глазах обесцененной, преходящей. А кладбище не было таким, как сейчас. Пусть и раньше люди не тратились на мраморные надгробия, но с весны до осени там было море цветов, оно было ухожено, зелено. Теперь среди крестов пасутся коровы. Но это полбеды. Беда в том, что редко сегодня найдешь человека, который навещает могилы предков из душевной потребности посоветоваться с ними, как с совестью. Живые словно стыдятся мертвых, стыдятся собственного прошлого…

— А может, побаиваются? — Дед поддержал эту новую тему разговора, чтобы посидеть еще у учителя, продлить беседу. — Да, я заходил на кладбище, почему-то захотелось собственными глазами увидеть могилу Анны Драги. Я с трудом отыскал ее, верней, вообще не нашел бы, когда бы не какой-то паренек — он показал мне, где она похоронена. Да, пожалуй, тут я разделяю вашу точку зрения: кто не уважает мертвых, тот не уважает и собственную жизнь, — заключил Дед.

Учитель воспринял эти слова с явным удовлетворением.

— Точно, товарищ майор. Не уважают собственной жизни! Откуда вдруг такое неуважение к своей жизни, обычаям?

— Я думаю, вы, скорее всего, можете дать ответ на этот немаловажный вопрос. Я второй раз в деревне, второй раз в жизни.

— Да, конечно, скорее всего, я и должен ответить. Я ношу в себе ответ на этот вопрос, товарищ майор. Я был их духовным пастырем, священника у них давно нет, люди перестали ходить на кладбище, не сознавая того, что отчуждение от мертвых перерастает в отчуждение от самих себя.

— Позвольте заметить, товарищ Морару, здесь вы преувеличиваете, — сказал Дед деликатно.

— Видите, я уже и преувеличиваю. Вообразите, товарищ майор, как бы они это оценили, — сказал учитель, указывая куда-то за окно, — услышав мои слова? И все же я заверяю вас, товарищ майор, что вопреки неприязни ко мне, случись со мною что — все село будет меня оплакивать, потому что вместе со мной растает последняя возможность его примирения с собственной совестью.

— Значит, вы — хранитель памяти этого села, памяти, которой они боятся и которую в то же время хотели бы воскресить, но но ценой больших потрясений. Может быть, я не слишком ясно выразился, однако у меня сложилось четкое убеждение, товарищ Морару, что не кто иной, как именно вы, многое знает об Анне Драге и о жизни села — я говорю о тех тонких вещах, в какие трудно проникнуть постороннему человеку.

— Вы думаете, как и они… — сказал, улыбаясь, учитель. — Что касается моих односельчан, я создаю у них иллюзию, что действительно знаю о них нечто такое, чем «могу» прибрать их к рукам, зато у вас я не хочу создавать иллюзий, иначе это будет означать, что я лгу. Я говорил уже, что давно отстранился от их интересов: я — как пугало на огороде, мое предназначение — стоять неподвижно и пугать.

Морару засмеялся, тайно радуясь чему-то, и на миг Дед, подстегнутый кажущимся весельем собеседника, тоже рассмеялся, пока не понял, что, в сущности, смех учителя таит некую мстительность, которая проистекает из его подлинной веры в село, из оскорбленной любви к нему.

— Мне любопытно, товарищ майор, что вы найдете в конце концов? Некоторые убеждены, что я вам открою все, что, по их мнению, знаю, и через день-другой «большая правда» выплывет наружу. Но честно говоря, я и сам не ведаю, что может всплыть наружу. Здесь, по-видимому, речь идет не о преступлении, как вы воображаете, а если и о преступлении, то не таком уж простом и однозначном.

Теперь Дед был уверен, что Морару знает тайну смерти Анны Драги. Наверное, учитель с первой минуты их пребывания в селе Сэлчиоара следил за каждым их шагом, оценивал их способности, радуясь их неудачам и одновременно огорчаясь, что эти неудачи будут множиться. Это была радость и грусть игрока, находящегося вне игры, который с самого начала знал основные данные в нападении и защите одной стороны и ждал, когда раскроется способность или неспособность другого партнера постигнуть стратегию и тактику, тщательно разработанную противником. Странное выражение лица было у учителя. И еще кое в чем уверился Дед, а именно — в случае неудачи Морару не только испытает сожаление и разочарование, но и, отбросив всякую предосторожность, сам сообщит все те сведения, которыми он, вероятно, единственный располагает.

Потирая руки, озябшие от вечерней прохлады, Дед подумал, что до истины он как-нибудь доберется — с помощью или без помощи учителя…

Дед простился с ним и ушел к себе в комнату. Хотел включить свет, но что-то странное увидел в окне и замер. Это было прижатое к стеклу лицо: нос, подбородок, лоб… Расплющившись, лицо человека стало похожим на гротескную маску. Майор было поверил, что его усталые глаза разыгрывают с ним злую шутку, но от дыхания того, кто прижался к окну, запотело стекло, подтверждая тем самым полную реальность происходящего. Дед осторожно открыл дверь, однако его движение заметили, потому что, дойдя до угла дома, он увидел только тень, торопливо пробирающуюся среди темных крестов кладбища. Дед не успел броситься вслед — в этот момент луна утонула в туче, тьма поглотила кладбище и порыв ветра заглушил шорох удаляющихся шагов. Дед нехотя вернулся в дом и встретил на пороге Панаитеску, который держал под мышкой деревянный треугольник и напевал вполголоса веселую мелодию из какой-то оперетты, единственную мелодию, которую он знал.

10

Панаитеску был в ударе; он рассказал Деду в мельчайших подробностях про свою встречу «в частном порядке» с Юстиной Крэчун, старательно выделил все то, что касалось коровников и «язычка» Анны. Дед внимательно слушал, но с нетерпением ждал момента, когда шофер наконец скажет, почему он так гордо держит под мышкой какую-то деревяшку.

— Тебя никто не преследовал, когда ты шел сюда? — спросил Дед, все еще под впечатлением видения за окном.

Панаитеску повернулся и посмотрел на дверь, потом на окно, поджал губы, не понимая, кто именно должен был его преследовать; потом, вспомнив, что ведь он сам, а не кто иной, еще днем обратил внимание майора на предполагаемую слежку, почесал в затылке.

— Никто, шеф, и ничто, кроме запаха гусыни, который я чувствую близко, совсем близко… — Он хотел сказать, что осязает его почти материально, но отказался от сравнения, зная, что его сравнения никогда не нравились майору, хотя сам он был от них в восторге.

Панаитеску нахмурился, показал Деду деревянный треугольник:

— Юстина говорит, что этой штукой пользовалась Анна Драга, когда обмеряла землю…

Дед живо заинтересовался этим сообщением и некоторое время внимательно изучал инструмент из трех планок с распором приблизительно в метр. Затем он вынул лупу из кармана (с ней он никогда не расставался) и осмотрел заостренные концы циркуля. Сквозь толстое стекло он увидел остатки налипшей земли. Все более заинтригованный тем, что видит, Дед вытащил платок из кармана и собрал кусочки желтой земли, налипшие на дерево.

— Интересно, интересно, — проговорил Дед. — Дорогой коллега, какого цвета земля в этих краях? — спросил он вдруг в явно приподнятом настроении. Он задал вопрос намеренно, желая проверить наблюдательность своего подчиненного, столь же острую, как и нюх — самое развитое у него чувство.

— Черного, шеф, тут чернозем, — сразу ответил Панаитеску, — то есть совсем не та земля, что в твоем платке. Иными словами, для этих мест характерен чернозем, а несуглинок, — продолжал Панаитеску, который всякий раз, отведав стакан-другой вина, становился более говорливым.

Дед взглянул на часы, потом, ничего не сказав шоферу, вышел и осторожно постучал несколько раз в дверь Морару. Ответа не было. Пришлось постучать сильнее. И тогда учитель появился на пороге в пижаме.

— Простите, товарищ Морару, за беспокойство, но мне не терпится узнать, откуда эта земля? Здешняя почва или нет? Вы-то знаток по этой части.

Учитель, моргая, смотрел некоторое время на крошки земли в платке Деда, потом, не приглашая гостей в комнату, подошел к шкафу и стал перебирать множество баночек, расставленных на полках.

— Сейчас, товарищ майор, сейчас, извините, что я в таком виде. Я предпочитаю вечером ложиться пораньше, а утром пораньше встать, до петухов. Я не люблю ночей и стараюсь заснуть с наступлением темноты… Я не имел чести видеть вас в полдень, товарищ Панаитеску, — сказал Морару, занимаясь своими пузырьками, — на каждом была наклеена четвертушка этикетки, надписанная мелким, каллиграфическим почерком учителя. — Маленькая лаборатория, которую я создал много лет назад, когда проблема земли занимала меня не только как форма собственности. Но откуда у вас эта земля? — спросил он, и Дед, воспользовавшись тем, что Морару стоял к нему спиной, незаметно подал знак шоферу молчать.

— Да так, это моя причуда, профессиональная, если хотите. Куда бы я ни шел, я беру комок земли. Этот взял где-то по пути, сунул в карман и…

Дед не договорил. Колючий взгляд учителя, обернувшегося к нему, поразил Деда своей недружелюбностью. Но это длилось только мгновение. Учитель словно отбросил неприязнь, обрел прежнее спокойствие и сказал:

— Это лёсс с очень мелкой грануляцией, единственный участок с такой почвой находится в восьми километрах отсюда, в центре наших полей, товарищ майор. Потому сомневаюсь, что вы специально ходили туда за этими крошками земли. Очевидно, вы сказали неправду, товарищ майор это ваше дело. И я мог бы отплатить вам той же монетой, то есть ввести вас в заблуждение, мне это ничего не стоит…

Старый майор покраснел от замечания учителя, он не рассчитал, вернее, откуда ему было знать, что подобная земля находится у черта на куличках.

— Прошу прощения, товарищ Морару, я не хотел лишний раз упоминать о расследовании. Вы же сами сказали, что не желаете ни во что вмешиваться, потому, нуждаясь в консультации касательно данной почвы, я и прибег к выдумке, за которую приношу вам свои самые искренние извинения.

Дед взял платок с крошками земли и двинулся к двери, чувствуя большую неловкость перед учителем. Держась за щеколду, он обернулся к нему и не удержался от вопроса, очень для него важного, но, смущаясь, неожиданно заговорил официальным языком:

— Вы не могли бы, товарищ Морару, локализовать географически этот участок в периметре земельных угодий кооператива?

Морару взглянул на майора, потом на его помощника, будто пытаясь собраться с мыслями.

— Земля, товарищ майор, «локализуется» в душе людей, — сказал он.

На этом пришлось откланяться. Дед и его помощник вернулись в отведенную им комнату. Майор сделал вывод, что если до этого Морару неохотно, но все же давал какие-то сведения, то после теперешнего инцидента ждать от него нечего. Он не простит… Панаитеску обиженно пыхтел и прохаживался взад-вперед, заложив руки за спину, не понимая деликатности шефа по отношению к человеку, явно враждебно настроенному к расследованию, и еще меньше понимая, почему старшина Ион Амарией поселил их в его доме. Шофер покачал головой и поделился своими мыслями с Дедом, но, к его удивлению, вместо ожидаемого упрека майор ограничился своим излюбленным выражением.

— Интересно, интересно, — сказал он.

— Черта с два интересно! — возразил Панаитеску, выказав грубоватым восклицанием свое неодобрение деликатности шефа.

— Дорогой мой, поверь, я рад, что ты выражаешься столь категорично. Я бы себе этого не позволил, Я не хочу делать поспешные выводы, но подозреваю, что какие-то связи существуют между старшиной и учителем. Я с самого начала почувствовал в них какую-то нервозность в связи с этим прискорбным делом. Но если это простительно для учителя, то для старшины…

— Вот именно, — вставил Панаитеску, — вот где, по моему, собака зарыта!

— Не суетись, дорогой мой, не суетись. У меня такое чувство, что перед нами не только трудное дело, но и люди трудные. Их молчаливое упрямство заставляет меня серьезно задуматься.

— Таким ты был всегда. Дед, ты слишком добр. Эти фокусники вытаскивают ленточки изо рта, будто ими можно выловить преступников. Потрясти бы этого типа, — Панаитеску ткнул пальцем в соседнюю стенку, — поглядеть бы, что из него высыплется. Мне с этой точки зрения жаль той поры, когда перчатки в нашем деле не очень-то применялись…

— Дорогой Панаитеску, в тебе говорит слепая досада. Грубость — примитивная форма силы, и, хотя ты говоришь о грубых методах с такой бравадой, будто они прибавляли нам чести, ты прекрасно знаешь, что это не так.

— Эх, шеф! Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Я твой друг, и с этой точки зрения, разумеется, ты прав, только иногда твоя правота меня бесит, Дед, так бесит, что хочется покинуть тебя раз и навсегда… Ясно, что кто-то в селе хочет, чтобы нам ничего не говорили, хочет заставить нас бродить в потемках и уехать не солоно хлебавши…

— Верно, дорогой мой, таков и мой вывод, но тем ценней будет наша победа… Стой, Панаитеску, опять у окна… — В окне действительно что-то мелькнуло. Панаитеску резко повернулся и бросился во двор. Вышел и Дед, но Панаитеску уже показался из-за угла, пожимая плечами.

— Только ты и виноват, Дед… Думаешь, если тебе не нравится огнестрельное оружие, оно никому не нужно. Будь у меня пистолет, я бы шарахнул в зад привидению…

— Дорогой Панаитеску, сколько раз я тебе говорил, что грубость — признак бессилия…

— Брось, шеф! Вот увидишь, влепят тебе эти туда, куда я сказал, — тогда признаешь мою правоту.

Они вошли в дом, помолчали. Оба были расстроены и встревожены. Первым нарушил молчание Дед.

На этот раз у меня было впечатление, что это мужчина, дорогой мой. Очень даже может быть, что это тот же самый, который следил и за тобой и появлялся в окне. Но если он появился, значит, ему что-то нужно, и нам необходимо встретиться, хотя меня не приводит в восторг предстоящее свидание.

— Ты и встречайся, Дед, у меня нет никакого настроя, поверь… Да, вспомнил, кстати, эту ножку я принес для тебя, у нее божественный вкус. — И Панаитеску, развернув бумагу, в которую была завернута гусиная ножка, уставился на нее, как на икону.

— Вкусно, чертовски вкусно, — сказал Дед, угощаясь. — Здесь действительно необыкновенные гуси, — продолжал он, вытирая рот тщательно выглаженным носовым платком.

Дед не остановился, пока гусиная кость не стала белой и чистой, к радости шофера, озабоченного в последнее время слабым аппетитом Деда.

— Как ты думаешь, шеф, — спросил Панаитеску, — почему Анна Драга обмеряла землю? Не понимаю, хоть режь. У нее ведь была другая специальность…

— Всему свое время, дорогой мой, свое время. А сейчас давай ложиться спать, утро вечера мудренее. Интересно, необычайно интересно! — С этими словами Дед лег и закрыл глаза. Вскоре шофер услышал его ровное посапывание. Накрыв его пледом, Панаитеску пододвинул стул к Деду и долго смотрел на него с отеческой любовью.

11

Перед домом, где поселились Дед и Панаитеску, остановилась новехонькая легковая машина «аро». Из нее выскочил коротко подстриженный юноша в куртке с меховым воротником. Дед допивал последние капли молока из глиняной кружки — молока, которое принес и вскипятил Панаитеску, — когда увидел в окно молодого человека, остановившегося у ворот. Майор догадался, что это был Прикопе, шофер, который хотел жениться на Анне Драге. Лоб морщинистый, глаза чуть раскосые, острый нос и мясистые губы, выступающий кадык — все точно соответствовало описанию, сделанному старшиной еще в первый день их прибытия в село. Вероятно, юноша демобилизовался на день раньше, и председатель кооператива или даже старшина послали его представиться Деду. Майор продолжал смотреть в окно, оставаясь незамеченным, наблюдая за беспокойным лицом Прикопе. У того был крутой подбородок с ямочкой, густые брови, почти по-женски изогнутые к вискам, и большие, как лопата, руки…

— Я думаю, мы кое-что узнаем, коллега, — позволил себе заметить Дед.

Панаитеску, сидя на трехногой скамеечке, трудился в поте лица, пытаясь навести блеск на свои ботинки, столь же старые, но хорошо сохранившиеся, как и его «бьюик».

Любопытствуя, Панаитеску встал и, оставив ботинок в полузеркальной фазе, посмотрел в окно как раз в ту минуту, когда Прикопе решился войти. За окном стояла новенькая машина.

— Кто это, шеф?

Стук в дверь заставил Панаитеску обернуться. В дверях появилось лицо Прикопе. Дед, нисколько не сомневаясь в личности посетителя, сделал ему знак войти.

— Меня послал товарищ председатель, сказал, что я вам срочно нужен, — начал юноша, облизывая нижнюю губу кончиком языка.

— Здравствуйте, Прикопе, если не ошибаюсь, — сказал Дед и, не ожидая подтверждения, указал шоферу на стул.

— Я вернулся сегодня ночью из армии и утром…

— Товарищ Прикопе, спасибо, что ты пришел, действительно ты можешь быть нам очень полезен. Если тебя прислал председатель, вероятно, он сказал тебе зачем. — Дед неторопливо закурил сигарету.

— Да, он сказал, что в связи с Ануцей, вы знаете, мы с ней дружили…

— Насколько мы знаем, вы были более чем друзьями, — сказал внушительно Дед, и Прикопе, вертя в руках замызганную шапку, контрастирующую с его новыми брюками и курткой, утвердительно кивнул.

— Но я ничего не знаю о ее смерти. Я был за два дня до того, то есть с вокзала приехал прямо к Юстине, она там жила, у Юстины Крэчун. У меня была увольнительная на двадцать четыре часа; я на стрельбище завоевал первый приз полка, и товарищ командир…

— Тебя кто-нибудь еще видел, кроме Анны Драги, в тот вечер, когда ты приехал на побывку?

— Да как же не видел, я потом домой пошел, у меня дом в деревне, и по дороге домой меня видел Корбей, он мне дал прикурить и спросил меня, когда я приехал и где был.

По лицу Прикопе пробежала тень, на лбу углубилась морщина, и глаза стали как будто еще более раскосыми.

— Как ты узнал, что Анна умерла?

— Мне мама прислала телеграмму, но раз я не был ее… я не получил увольнительную, тем более что были праздники, и мы должны были идти на парад, я — танкист-пулеметчик. Я-то хотел быть шофером, я овладел этой профессией раньше… Но они не хотели, сказали, что не мешает подучиться и чему-нибудь другому…

Замешательство молодого человека росло, на лбу выступил пот, ботинками он ерзал по ковру, а шапку теребил в руках.

— Анна Драга, как ты, вероятно, знаешь, утонула при неизвестных обстоятельствах. Покамест версия такова: произошел несчастный случай, горестный для всех нас, и особенно для тебя. Поскольку ты был с ней в более чем дружеских отношениях, ты, несомненно, знаешь о ней больше, чем знаем все мы, вместе взятые. Как ты думаешь, были ли у Анны Драги причины для самоубийства?

Юноша распрямил спину, и кадык его нервно заходил вверх-вниз.

— Зачем ей было убивать себя?

— Я тебя спросил, были ли у нее на то причины, серьезные причины? Человек ведь ни с того ни с сего не кончает жизнь самоубийством.

— Что я могу сказать, товарищ майор? Думаю, не было… Анна мне нравилась, хотя я ей — не очень. Она видела меня несколько раз пьяным, мужчина ведь и выпить может, и потом я всегда пил из-за нее… Наверно, ей моя профессия казалась неважнецкой, может, так оно и есть, я окончил только начальную школу, был не таким, как она мечтала, но любовь ни с чем не считается, то есть, если бы Анна была простой птичницей, все равно бы она мне нравилась. Но она не собиралась долго засиживаться в деревне, так она говорила — поработает года два, утвердится и потом… Она хотела поступить в институт, у нее была мечта… И у меня были мечты, я думал о жене, о доме, о детях, я работы не боюсь, могу трудиться за семерых, но к учебе никогда не тянуло. И в армии по теоретической подготовке…

— О чем вы говорили в тот вечер, когда ты приехал на побывку? — спросил Панаитеску, прервав Прикопе. Шофер не терпел, когда собеседник отвлекался от главного, уходил от предмета разговора, а юноша, сидящий перед ним, так начал, что, похоже, во век мог не кончить.

— Я сделал ей предложение, сказал, что не могу жить без нее…

— Ты сказал, что не можешь жить без нее? — переспросил Панаитеску, и Дед мысленно похвалил сотрудника, вопрос был как нельзя кстати.

— Так говорят все парни, так и я сказал, не потому, что не мог жить без нее — как видите, я живу, но мне, правда, плохо без нее. Я жениться хотел. Анна была из тех девушек, которые могут парня заставить прыгнуть выше себя. В конце концов, я ей сказал, если ей не нравится, что я не окончил школу, я могу ее закончить, но только школу — не больше. — Прикопе нажал на последние слова, чтобы не возникло никакого сомнения в отношении усилий, которые он был готов предпринять ради Анны Драги.

— А она не говорила тебе в тот вечер ничего такого, что привлекло бы твое внимание, то есть я хочу сказать, не запомнил ли ты какую-нибудь деталь, которая заставила бы тебя призадуматься? Насколько нам известно, а тебе — и подавно, Анна Драга больше года работала в другом кооперативе. Почему она уехала отсюда и почему вернулась сюда, где у нее было довольно много неприятностей?

Прикопе помедлил: он не мог сразу ответить на несколько вопросов, тем более что эти вопросы не были прямо связаны друг с другом. Он заерзал па стуле, разгладил сильно измятую шапку и наконец ответил:

— Как я уже говорил, она не хотела оставаться в деревне, я это понял, и вообще она считала, что только она права, а другие нет, а здесь живут толковые люди, пусть не такие грамотеи, как она, но знают, что и как…

— Что ты имеешь в виду, когда говоришь о ее правоте? Может быть, ты можешь привести пример?

— Что было в деревне, где она работала, я не знаю, я был в армии, а здесь, у нас, она говорила, что надо иначе обрабатывать землю, если хотим иметь реальный прирост продукции…

Как это реальный? — поинтересовался Дед, радуясь, что наконец у него в руках слово-ключ, за которое он мог ухватиться.

Прикопе покраснел, желваки его напряглись, а две морщины на лбу так углубились, что Панаитеску, который внимательно смотрел на юношу, подумал, будто на его собрата водителя неожиданно напала зубная боль.

— Реальный, то есть настоящий, прирост — так я слыхал однажды на собрании, когда приезжал на побывку…

— Товарищ Прикопе, не забывай, что девушки, которой ты хотел посвятить всю жизнь, нет больше среди нас. С этой девушкой ты хотел создать семью, вероятно, хотел иметь детей и быть счастливым. Эта девушка умерла при неизвестных обстоятельствах. Мы находимся здесь как раз для того, чтобы выяснить все до конца, а ты, как вижу, самый близкий ей человек, человек, проехавший сотни километров, чтобы сделать ей предложение, и появившийся в деревне за два дня до ее смерти, ты уклоняешься и не говоришь всего, что знаешь. Естественно, ты имеешь право говорить только то, что хочешь, но не забывай, у каждого человека есть совесть и эта совесть раньше или позже может взбунтоваться, и тогда от ее угрызений не спастись!

Руки Прикопе чуть задрожали. Дед смотрел на его большие ладони, на узловатые пальцы, которые совершенно не вязались с его тонкими запястьями.

— Знаете, товарищ председатель сказал, чтобы я не долго, он меня ждет. Мы должны ехать в город заключать договор на поставку овощей.

— Ладно, юноша, если на все мои вопросы это твой единственный ответ, иди, мы тебя не задерживаем.

Прикопе торопливо встал, надел шапку и направился к двери.

— Да, я чуть было не забыл, погоди минуту, будь добр, скажи, а зачем Анна Драга меряла землю? У нее были особые на то причины?

— Разве я так говорил?

— Он говорил, Панаитеску? — попросил Дед подтверждения у своего сотрудника, и шофер понял, что майор решил проверить молодого человека.

— Да, да, конечно, говорил, — уверенно сказал Панаитеску.

— Как я мог такое сказать, товарищ, вы думаете, что я дурак и не помню, что говорю?

— Значит, мне показалось, хотя в тот вечер, когда ты шел с вокзала, Анна Драга возвращалась с поля с этим деревянным циркулем, с виду он безобиден, но свидетельствует честней, чем ты, дорогой Прикопе.

— Откуда вы знаете, вас ведь здесь не было! Я так понимаю, что вы издеваетесь надо мной…

— Знаешь, юноша, я думаю, ты не любил Анну Драгу, и, если она отказала тебе, она знала что делала, ты был ее недостоин.

— На какой машине ты раньше работал? Позавчера я видел в этой машине другого шофера, — поинтересовался Панаитеску, и юноша снова почувствовал себя не в своей тарелке.

— Мне ее дал товарищ председатель, раньше я водил грузовик, а теперь на нем — мой коллега.

— Как его зовут?

— Мы его зовем Илэ.

Молодой человек торопливо вышел, чтобы не попасть под град других вопросов, но, выйдя за ворота, как-то обмяк, медленно открыл дверцу машины и минуты две сидел в ней не шевелясь. Потом уехал.

— Шеф, почему ты его спросил про обмер земли и откуда тебе известно, что в тот вечер, когда он приехал на побывку, Анна Драга возвращалась с поля?

— Дорогой коллега, вопрос я задал, чтобы удостовериться, надо нам или нет мерять землю. На циркуле следы земли недавнего происхождения. Ясно, о чем это говорит. Я задал вопрос наугад, но ответ Прикопе подтвердил мои предположения. И я еще кое в чем убежден, дорогой мой коллега, — сказал Дед с грустью. — Обстоятельства, косвенно связанные с гибелью Анны Драги, независимо от того, была ли ее смерть случайной или нет, весьма запутаны. Хочу, чтобы ты понял — существует какая-то причина, из-за которой определенные люди в селе заинтересованы, чтобы мы не все узнали, и я весьма опасаюсь, что в таких условиях нам разобраться будет непросто. По-моему, эта причина и является ключом к тайне. Но чтобы отыскать ключ, нам, вероятно, придется потрудиться. Если ты заметил, в каждой беседе мы доходим до некой черты, через которую наши собеседники не желают переступать. Прикопе тоже — кстати, благодарю тебя за вопрос, который ты ему задал, вопрос свидетельствует, дорогой мой, о большом твоем опыте, — Прикопе предпочел ответить на твой вопрос, а не на мой, который касался чего-то более важного, то есть он боялся проговориться. Он даже не заметил, что я счел его недостойным любви девушки. Он не понял оскорбления, он был вне его не потому, что ему нечего сказать, а потому, что слишком внимательно отнесся ко второму вопросу. Любовь нам неподсудна, он мог мои слова пропустить мимо ушей, второй же вопрос касался чего-то, что надо утаить, и он утаил. Я более чем убежден, дорогой коллега, что наш приезд сюда приведет к таким результатам, о которых мы и не подозреваем.

12

Почти целый день Дед ничем особенно не занимался. Его большой опыт подсказывал ему, что спустя несколько дней после начала расследования надо сделать передышку и для себя, и для не пойманного преступника. «Шеф находится в фазе застывшей змеи», — обычно говорил в подобных случаях Панаитеску. Определение принадлежало шоферу, он изобрел его после того, как год назад майор рассказал ему о значении этого момента, подобного состоянию змеи, которая перед броском фиксирует жертву, как бы гипнотизирует ее, лишая воли. Панаитеску теперь не сомневался, что существует виновник смерти Анны Драги, что он реален, как реально его собственное присутствие в селе Сэлчиоара. Он был уверен, что в этот миг виновный не без страха задавал себе вопрос, почему следователи успокоились и перестали действовать. Дед использовал передышку на все сто процентов. Его мозг работал четко, как электронно-вычислительная машина, отбрасывая варианты, которые не выдерживали критики, и выстраивая детали, как кирпич к кирпичу при кладке. Но тут не кладка совершалась по плану, а по отдельным кирпичам надо было угадать целое здание. В воображении майора уже существовал ряд архитектурных вариантов, из которых в конечном итоге он выберет единственно возможный, подлинный, который с математической точностью наведет его на виновного. И по мере приближения к первым бесспорным выводам он становился все грустнее и все чаще вглядывался в лицо Анны Драги, которое как-то странно смотрело на него с фотографии. Многими из своих размышлений он делился с шофером, но душевное состояние, подобное тому, в котором он находился сейчас, он, как бы стесняясь, утаивал, оно было частью его личной жизни, частью опыта, который нельзя разглашать, это было слишком личным переживанием, чтобы о нем рассказывать другим. В таком душевном состоянии он привык беседовать с глазу на глаз с жертвами и порою забывал, что находится, как сейчас, наедине лишь с безжизненной фотографией; перед его глазами фотография оживала и, как сквозь белый туман, проступали контуры человеческого существа, с которым Дед начинал мысленно разговаривать, прося поддержки и совета. Анна Драга скорбно смотрела на него, словно выступив из картона, и Деду показалось, что девушка плачет, что под ее ресницами затаилась горечь слез, а вместе с ней — и все ее страдание. «Девичья слеза», — произнес майор словно для себя, а Панаитеску, который спал, сидя на стуле, сразу проснулся, любой шепот пробуждал его из самого глубокого сна, потому слова, едва произнесенные его другом, заставили его подскочить.

— Что случилось, шеф? Какая слеза?

— Мысли, дорогой мой, мысли, — ответил Дед, и от его слов лицо Анны Драги затуманилось и послушно вернулось на свое место, на фотографию в деле, раскрытом перед ним. — Ты заснул, коллега, заснул, — сказал майор с особой теплотой в голосе.

— Я не заснул, я смотрел сны, черт побери. А когда я вижу сны, то не могу сказать, что спал, от снов устаешь, а после такого сна, как теперешний, я вообще без сил. Мне снилось, что там, — и Панаитеску показал рукой вверх, — есть жизнь… Какая глупость, какая глупость, хотя, если хорошенько подумать, было бы очень интересно, если бы там была жизнь; и если там жизнь — значит, есть и право нарушители, преступники и типы вроде нас, следователей. Но к сожалению, тот свет не существует. Не так ли, шеф? Ты все знаешь. Будь там хоть какая-нибудь деятельность, ты бы знал.

— Еще ни один покойник не ожил и не соизволил рассказать, как там и что, коллега. Вселенная скупо раскрывает свои тайны. Но что до существования иного мира — не строй себе иллюзий. После нас останутся наши поступки здесь, на земле, и еще кое-что останется — каждое произнесенное здесь слово имеет свою длину волны и бегает по этой необъятности, которая называется мирозданием. И ежели действительно пространство имеет кривизну и оно замкнуто, то, дорогой коллега, через тысячи и миллионы световых лет твой голос вернется и будет слышен столь же ясно, как он слышен сейчас…

Как, шеф? Ты думаешь, наши слова носятся в воздухе туда-сюда?

— Возможно, дорогой мой, вполне возможно. Что такое душа? Мы вынуждены употреблять это понятие для того, чтобы хоть как-то обозначить и объяснить необъяснимое. Душа — это как раз те словесные флюиды, материальные флюиды, которые излучаются каждым из нас и которые благодаря своей волновой природе распространяются в зонах высшей материи, находящейся вне нас.

— Дед, а нельзя ли попроще? — взмолился Панаитеску.

— Я выражаюсь, дорогой мой, так, как подобает для данной темы. Я убежден, что Анна Драга утрет свою невинную слезу в тот миг, когда мы найдем того, кто вольно или невольно прервал ее прекрасную жизнь. Ибо, дорогой мой, жизнь в двадцать лет поистине необыкновенна.

Панаитеску потер виски, потом глаза — убедился, что не спит. Оттого ему стало совсем неуютно, и он произнес как можно мягче:

— Дед, не мешало бы нам полечиться на водах. В Совате, например. Тамошние минеральные воды просто не заменимы для женщин по их женской части, а мужчинам, говорят, укрепляют мозги. От переутомления недолго и в детство впасть. Иногда я пугаюсь, ей-богу. Вечность, иные миры, девичья слеза! А ведь ты видел девушку только на карточке! Я поговорю с полковником Леонте — нам пора в отпуск. Представь себе: горный курорт, обильное питание…

Дед засмеялся. Его забавляло, когда удавалось запугать своего верного друга философскими баснями.

— Ладно, — сказал он успокоительно. — Бывают люди, которые грезят во сне. А я порой разрешаю себе грезить наяву. Почему бы не помечтать, тем более что мои мечтания не сопряжены с кошмарами, они меня ободряют. Но я думаю, нам пора выйти па улицу; не забывай, люди должны нас видеть, чувствовать наше присутствие, и особенно некоторые из них должны задавать себе вопрос, почему мы даем им целый день покоя. Кстати, дорогой мой, как ты думаешь, хватит ли той еды, которую мы оставили соседу для моей овчарки? Всякий раз, когда я уезжаю надолго в командировку, мне кажется, что я обманываю своего четвероногого друга. Ты не представляешь, как сильно можно привязаться к собаке.

— Это потому, что ты видишь в животном не только животное, а нечто большее. Я тоже люблю и понимаю бессловесную тварь, хоть бы и немецкую овчарку но ты сильно преувеличиваешь! Иногда я думаю, что собака тебе дороже человека!

— Это смотря какой человек и какая собака, — сказал Дед и встал с кресла с мягкими подушками, на которых так хорошо отдыхалось. — Думаю, тебе не помешало бы, коллега, зайти к старшине и изложить ему суть нашей беседы с Прикопе. Я бы не хотел, чтобы старшина думал, будто мы его держим в неведении, хотя должен тебе признаться, я полагал, что он сам явится сюда.

— Может быть, я ошибаюсь, но какой-то чертенок мне подсказывает, что старшина вроде избегает нас.

— Ты не очень-то ошибаешься, коллега. Признаться, его поведение меня интересует уже само по себе. Оттого я не хочу его слишком беспокоить. У него есть свой план. К этому выводу я пришел вчера, а сегодня после того, как подверг его проверке, я почти не сомневаюсь в этом.

— У него план?.. Что, разве у него могут быть планы, кроме наших?

— Допустим. И пока не будем ему мешать.

Дед подошел к зеркалу, поправил узел галстука, посмотрел на ногти, вытянул руку вперед проверить, не дрожат ли пальцы, и, когда убедился, что артрит отпустил его, начал вполголоса напевать какую-то мелодию. Это с ним случалось так редко, что Панаитеску застыл от удивления.

Морару подметал двор; он просто находил себе работу, поджидая майора, потому, как только увидел его, отложил веник и подошел.

— Я уже стал беспокоиться — вас с утра нигде не видно. А в дверь постучать постеснялся. Вам нездоровится?

— Напротив, товарищ Морару, я чувствую себя превосходно, — сказал Дед, избегая испытующего взгляда учителя.

— Я думал, что вы отказались, что… Утром я видел Прикопе и решил, что после него… И Урдэряну спрашивал меня, не случилось ли чего. Я ответил, что понятия не имею. Он не поверил.

— Интересно, интересно, — сказал Дед. — Когда я приехал сюда, меня просили не очень-то беспокоить людей. В селе уборочная кампания, и, что бы там ни говорили, людям нужен хлеб.

— Да, идет уборочная, — пробормотал как бы про себя Морару и не смог утаить беглой улыбки в уголках рта. — Может быть, вы хотите посмотреть, как работает кое-кто во время уборочной? Я с большим удовольствием покажу вам.

— Товарищ Морару, наконец-то я вижу в вас инициативного человека. Я уж подумал, что от вас не услышу ни одного дельного слова, ни одного предложения, более того, я решил уважить ваш отказ сотрудничать со мной… Нет, нет, не думайте бог весть о чем… Я имею в виду чисто интеллектуальный диалог, человеку нужно общаться. Мы с моим сотрудником так наговорились за тридцать лет, что теперь понимаем друг друга без слов. Иногда мы этим даже развлекаемся. Но если вы не против, товарищ Морару, скажите, почему вы забеспокоились, что я вдруг уеду? С первого момента я был убежден, что мой приезд вам не по нраву, и вдруг… Что-нибудь произошло за это время?

— Нет, абсолютно ничего, товарищ майор, может быть, я употребил по самое удачное выражение, речь идет не о беспокойстве. Приходится помнить, что нужно быть очень внимательным с такими людьми, как вы, готовыми истолковать каждое слово по-своему.

— От истолкованных тем или иным способом слов мы, профессионалы, иногда приходим к необычайным выводам, товарищ учитель. Вдруг удается осветить весьма запутанную дорогу расследования. Это мой профессиональный дефект, признаю. А что было там? — спросил Дед, кивнув головой в сторону долины, где у излучины Муреша виднелись развалины дома. Над стеной выступала труба, из которой змеилась тонкая, как нить, струя дыма.

Не придавая значения вопросу Деда, Морару начал рассказывать:

— Повсюду, по эту и по ту сторону Муреша, были дубовые леса, «Роща» — так мы называем это место в несколько сотен гектаров. Теперь здесь ничего нет. Из-за исчезновения лесов началась эрозия земли, и Муреш каждую весну и осень беснуется. Леса вырублены без всякой логики, просто-напросто из вражды и желания уничтожать добро, которое не принадлежало крестьянам до той поры.

— А кому принадлежали леса? Я понимаю вражду между людьми, но зачем враждовать с природой?

— Нет, не думайте, что леса принадлежали какому-нибудь помещику, помещиков у нас в селе не было. Был единственный богатей, как мы его зовем, но это долгая история, Крэчун его фамилия. Он живет здесь и сейчас, и, вероятно, у вас будет случай познакомиться с ним. Леса принадлежали государству, но вначале люди или по крайней мере часть из них думали, что принадлежащее государству принадлежит и им. Ну и рубили почем зря. Нужны были дрова? Так нет же… В этом краю села довольно состоятельные… Освобождение застало моих односельчан с электрическими лампочками у ворот. Дом Крэчуна особняком не назовешь, вы увидите его на фотографии, она у меня сохранилась… Дома нет — остались только развалины, вот они там, внизу. Потом был там цыганский табор. За год не осталось ничего, а цыгане, как им и полагается, откочевали в иные края. Итак, там, внизу, стояло прекрасное здание, товарищ майор. Я вам покажу фотографию. Так вот, этого дома теперь нет, его растащили на десятки новых домов. Люди построили дома по образу и подобию дома Крэчуна, хотя тогда никто и пальцем не пошевельнул, чтобы спасти его от поджога. Внизу была еще водяная мельница, товарищ майор, тоже государственная, но, когда заговорили о новой технике, решили ее закрыть. Мельница погибла. Тот, кто подписал тогда акт о ее ликвидации — хотя она могла быть историческим памятником благодаря своей самобытности, она была вся деревянная, даже большой жернов из дерева, — тот приезжал сейчас, недавно, и глазом не моргнув распинался в любви к родному селу, даже выразил желание быть похороненным здесь. Люди не забывают зла, причиненного другими, забывают только зло, и порою огромное, сотворенное собственными руками.

Учитель и майор шагали медленно, не торопясь. Осеннее солнце клонилось к закату, красное, как остывающий костер. Перед ними расстилалась зеленым ковром озимая пшеница, и ее тонкие и влажные побеги блестели в лучах закатного солнца.

Они стали взбираться на холм. Хотя склон был пологим, Морару тяжело дышал. Астматическое, с присвистом дыхание, прерываемое частым кашлем, мучило учителя, и Дед, боясь, как бы с ним чего не случилось, остановился. Морару махнул рукой, мол, не беспокойтесь, и после короткой передышки они продолжили путь.

— Я был в дельте Дуная в те годы. Заболел малярией, а потом из-за влажности и камышовой пыльцы обзавелся этой радостью, от которой не могу избавиться и поныне, — астмой. Но она меня мучает только по вечерам, на закате солнца.

Учитель замолчал. Теперь ему дышалось легче, кашель смягчился. Они достигли левого края холма, и перед ними раскинулись бескрайние поля озимой пшеницы. Где-то на горизонте очертания плакучей ивы забились в трепетном теплом воздухе, и на миг Деду почудилось, что это не одна-единственная ива, а их много, выросших на одном и том же толстом корню, и у них одна крона, движущаяся, как белая тень. В то тихое мгновение справа от них послышался странный звук, похожий на человеческое бормотание. Дед обернулся, но никого не увидел, прошел немного вправо, чтобы посмотреть па склон холма с другой стороны. Тогда и Морару услышал снизу какой-то странный звук. Он догнал Деда и приложил палец к губам, прося полной тишины. Они дошли до места, откуда был виден Муреш. Нива простиралась почти до самого берега, но внимание майора привлекла не гладь воды, сверкающая и спокойная, а человек, который, нагнувшись, разговаривал сам с собой и с торопливостью, в которую трудно было поверить, рыл тяпкой землю, набирал ее горстями и рассовывал по карманам.

— Зачем он собирает землю? — спросил шепотом удивленный Дед.

— Он не собирает ее, он ее ест, — сказал учитель и сделал знак майору отступить немного назад, чтобы человек у подножия холма не заметил их.

— Как ест? — изумился Дед, потрясенный услышанным.

— Как едят хлеб или что другое. Это Крэчун, про которого я вам говорил, товарищ майор, он живет в бывшем погребе собственного дома. Целая история связана с этим человеком. Как я уже говорил, у нас не было помещиков в селе. Самым состоятельным был этот Крэчун, у него было гектаров двадцать земли, то есть земля, где сейчас стоим, до самой Форцате, за той ивой, принадлежала ему. Он быт на редкость скуп и жесток. Жил у нас в селе в то время некий Турдян, слуга Крэчуна, и еще Корбей, тоже слуга. Пришли забирать землю у Крэчуна, верней, крестьяне начали пахать и сеять на его земле. Крэчун вышел в поле с женой и слугами. Я помню, как сейчас, я стоял вот там, под ивой, туда меня отец, да будет земля ему пухом, послал, чтобы я поберег иву, как бы ее не срубил кто; это была единственная у нас ива, и, говорят, от нее название нашей деревни[2], по крайней мере так утверждал отец. Вероятно, Турдян и Корбей сговорились с теми, кто пахал, потому что, когда Крэчун зарядил ружье, Корбей опрокинул его на землю, отобрал ружье, ударил его о ствол ивы и разбил в щепки. Потом на виду у всех людей схватил жену Крэчуна и толкнул ее в горящий рядом костер. Я бросился на помощь женщине, мне казалось, что моя, учителя, обязанность — вмешаться. Турдян ударил меня и не позволил никому к ней приблизиться. Обезумевшая женщина побежала к Мурешу и в горящем платье бросилась в воду. Она утонула. Ночью Крэчун пошел домой к Турдяну и убил его, когда тот спал. Просидел двадцать лет в тюрьме. Вернулся несколько лет назад и с той поры приходит сюда каждый день и ест землю. Он сошел с ума.

— Он одинокий? Детей нет? Кто ему помогает? — поинтересовался Дед с участием в голосе, которое тронуло учителя.

— У него есть дочь — Юстина Крэчун. Мне кажется, вы были у нее. Но старик, как вернулся, поселился в развалинах собственного дома, в погребе, так и живет там. Он видеть не желает свою дочь с той минуты, как узнал, что она вступила в кооператив.

— Значит, Юстина Крэчун его дочь?

— Да, товарищ майор, но что тут такого?

Дед ничего не сказал. Мимо них прошел старый Крэчун, прошел, счастливо улыбаясь, выставляя огромный живот, грязный, как земля, которую он проглотил.

— По тому, как он поглядел на вас, я думаю, он вас узнал, товарищ Морару.

— Он не только узнает меня, а и разговаривает со мной. Порой я прямо-таки верю, что он не сумасшедший, что безумие для него — маска, как бы вторая жизнь, чтобы скрыть подлинное его безумие — желание нагло похваляться своим безобразным пузом — пусть село видит и содрогается.

Дед поискал сигареты. Рассказ Апостола Морару поразил его. Чиркнув спичкой, он увидел перед собой пропасть, которая обрывалась над Мурешом. Внизу легко бурлили водовороты, и майор при виде глубоких ям, разверзнутых в воде, отступил назад. Посмотрел на Морару. Тот непонятно улыбался, словно скалился.

13

Дед расстался с учителем, сказал, что хочет полюбоваться долиной Муреша, облитой лунным сиянием. На самом деле его интересовало совсем другое: он увидел внизу, где прежде стоял дом Крэчуна, свет, пробивающийся сквозь маленькое подвальное окошко. Дед не смог удержаться от соблазна спуститься с холма и подойти к погребу, где, по словам учителя, жил человек, который недавно прошел мимо него, гордо выпятив свой живот.

Майор заглянул в окошко через кусок стекла, прилепленного по краям глиной, чтобы не выпало, но стекло было таким грязным, что он, кроме движущейся-тени, не различил ничего. Он спустился по цементным ступенькам и добрался до двери, кое-как сбитой на живую нитку из досок, из-за которых выглядывал лист жести. Дед постучал в дверь, и, к его большому удивлению, из подземелья послышался ясный голос Гидеона Крэчуна, приглашающий его войти. Дед увидел Гидеона склонившимся над широким столом — он лепил из размягченной глины макет своего дома, который Дед немедленно узнал по рассказам Морару. Старик насаживал крышу на хозяйственные пристройки, в только когда Дед кашлянул, чтобы напомнить о своем присутствии, Гидеон обернулся. Лицо его не выказало ни удивления, ни страха, оно было спокойным, как спокойны были и его движения в той кропотливой работе, которой он занимался.

— Я не убивал Анну Драгу, — сказал старик и, не глядя на вошедшего, словно забыл о нем, продолжал увлеченно работать. Окинув беглым взглядом погреб, майор отметил чистоту, господствующую здесь, и порядок, с каким были разложены немногие вещи. Помимо стола, за которым работал старик, была тут еще и чугунная печка, вешалка, где висели пиджак и пара брюк, кровать, сбитая из досок, покрытая шерстяным крестьянским покрывалом, сундук с расставленными в нем кастрюлями и тарелками. В углу погреба высился холмик влажной глины — очевидно, материал для задуманного строительства. В холмик был воткнут какой-то инструмент с металлическим наконечником, которым Гидеон, видимо, пользовался для разрыхления земли. Дед осмотрел макет и, не ожидая приглашения, сел на единственный стул, трехногий, но довольно высокий и удобный.

— Извини, что я тебя побеспокоил, господин Крэчун. Я вижу, ты очень занят и не нуждаешься в визитерах, но, честно говоря, мне любопытно с тобой познакомиться, особенно потому, что учитель немало рассказал о тебе.

— Знай, землю я не отдам, земля — моя…

— Я пришел не за землей, господин Крэчун, я пришел по другому поводу. Я еще не вошел в дверь, а ты уже заявил, что не убивал Анну Драгу. Раз ты сказал, что не убивал ее, стало быть, считаешь, что она была убита?

Гидеон Крэчун обернулся к Деду, и майор впервые увидел близко его лицо. Оно было измученное, иссеченное множеством мелких и грязных морщин. Беззубый рот окаймляли синеватые губы. Только в глазах поблескивало что-то задорное, по этот блеск медленно угасал по мере того, как Гидеон внимательно разглядывал гостя, и снова вспыхнул, когда старик вдруг расхохотался.

— Это мой дом, таким он выглядел раньше, таким я его помню двадцать лет. Три года я работал над ним, три года. Теперь поглядим… За тридцать лет я перетаскаю всю землю этим вот животом и восстановлю хозяйство у них на глазах.

Старик снова засмеялся, и Дед подумал, что, в сущности, смех, и нелепые слова, и те три десятилетия, которые, как верил старик, он еще может урвать у жизни, чтобы восстановить таким дурацким способом свое хозяйство, свидетельствовали не просто о безумии, а о безумии воли. Нет, по его мнению — а Дед обладал немалым опытом в таких делах, — Гидеон Крэчун не был сумасшедшим. Старик дурачил себя и окружающих, чтобы его оставили в покое, и, видно, прибегал к так называемому безумию всякий раз, когда ему было надо.

— Господин Крэчун, твои занятия меня не очень интересуют, хотя я должен признать, что ты не лишен таланта в лепке. Я просто хотел с тобой познакомиться, я познакомился с твоей дочкой и, увидев тебя на холме, сказал себе, что ты, не в обиду будь сказано, не удивишься, если я зайду к тебе. Я вижу, ты в курсе того, зачем я приехал в вашу деревню, как и я теперь в курсе твоих дел. Но я не понимаю одного, зачем ты прикидываешься, зачем водишь за нос людей? Меня ты не проведешь. По-моему, у тебя такой же ясный разум, как и у всякого другого, как у меня например, если это сравнение не обидит тебя.

— Чтобы отгородиться от всех дураков, которые меня окружают, — ответил старик спокойно и уселся в полном изнеможении на кровать. Его глаза потухли, из-под сморщенных век медленно скатилось несколько больших капель, и Гидеон вытер их, не стесняясь. — Человек, который столько пережил, ничего не боится, гражданин майор. Как видите, Юстина сказала мне и про ваш чин. Я знаю, зачем вы приехали, и еще знаю, что вы ничего не узнаете — ни от других, ни от меня. От других потому, что они умеют молчать, если они, конечно, что-нибудь знают, а от меня, потому что я теперь чужак в селе. У меня своя жизнь. Может быть, я давно бы загнулся там, где был, не будь у меня товарища, который говорил, что нельзя жить без большой надежды. И у меня есть надежда, со стороны — ребяческая, а для меня — жизненная. Там я научился лепить, там я многому научился. Видите ли, на мою долю не выпало несправедливой кары. Моя вина была виной, а не предположением. Я убил человека. В припадке безумия я его убил. Не надо было убивать. Я понимаю, что вся моя жизнь до той поры была сплошной глупостью, из-за гордости и невежества. Может, вы мне и не поверите, но я убежден, что и сейчас некоторые боятся меня. С первого дня я им сказал, что они обрабатывают землю не по-людски, что не любят ее, а землю надо любить. На моей земле, той, возле холма, я получал две тысячи килограммов зерна с гектара, они говорят, что выращивают четыре тысячи пятьсот, но Урдэряну врет, гражданин майор. Он, когда я это сказал, велел старшине выгнать меня из села, будто я настраиваю людей против кооператива. Чтобы отделаться от него, я прикинулся сумасшедшим, и, хотя все люди знают, что я в таком же здравом уме, как и они, радуются, что я с виду полоумный, им так спокойнее.

— Значит, ты думаешь, что они не собрали четыре тысячи пятьсот килограммов с гектара?

— Не только не собрали, но и четырех тысяч не добрали. Два года назад они вырастили три тысячи пятьсот; я умею взвешивать на глазок, я беру десять колосьев, считаю зерна и могу сказать, сколько будет собрано с гектара с точностью до ста килограммов.

— Господин Крэчун, может быть, в этой истории я могу быть тебе полезен, не знаю насколько, но все же думаю, и ты в свою очередь можешь быть полезен односельчанам.

— Нет, господин майор, я не могу им быть полезен, и ты ничем не можешь мне помочь, поверь мне. Кроме меня, в деревне сейчас боятся тебя, боятся даже больше. Очень бы я хотел знать почему, но не знаю, и это правда. Дочка моя приходит ночью, приносит мне кое-чего из еды, она не хочет, чтобы ее видели, и я не желаю, чтобы у нее были неприятности из-за меня. Она довольно настрадалась. Но не надейся, гражданин майор, ничего ты не узнаешь, хотя вижу, тебе очень хочется знать правду.

— Господин Крэчун, наверное, твое мнение имеет некоторое основание, но только некоторое. Немудрено, что ты видишь мир искаженно, преувеличиваешь людскую косность…

— Из-за них я вынужден играть роль сумасшедшего, и, пока это будет продолжаться, я буду спокойно радоваться их глупостям и воровать у них землю. Про Анну Драгу скажу лишь, что она хотела жить без вранья. У нее не было родителей, ее воспитали чужие люди, которым не было нужды ее обманывать, у них было в душе ровно столько тепла, сколько его бывает у приемных родителей. Она попала сюда прямо из школы.

— Значит, ты ее хорошо знал, господин Крэчун, раз упоминаешь такие подробности…

Гидеон засмеялся.

— Конечно, я знал ее. Она была единственным человеком, кроме моей дочки, кто приходил ко мне. Вот и ты пришел. Поэтому я не побоялся сказать тебе то, что сказал. Человек, который переступил порог моего дома, заслуживает уважения, и я готов сказать ему все, что думаю. Но больше я не могу ничего добавить, гражданин майор, даже если предположить, что я еще кое-что и знаю. — Крэчун снял с печки кастрюлю и принялся вылавливать вилкой лапшу из молока. Он подносил ее ко рту, обсасывал молоко, потом, закрыв глаза, жевал лапшу. Дед молчал. Наконец Гидеон опять заговорил:

— Я сижу и думаю, гражданин майор, почему ты меня не арестуешь? То, что я сказал, тебе не по нутру. Может, ты задумал что-то выведать у меня? Но я тебя предупреждаю, я сумасшедший, и ни один доктор на свете не станет утверждать обратное. Может, однако, в жизни что-то изменилось, больше, чем я думал, и ты искренне желаешь поймать тех или того, кто избавился от Анны Драги. Тогда слушай, что я тебе скажу! Я не единственный сумасшедший в Сэлчиоаре.

Дед закурил сигарету. Голубоватый дымок поднимался к потолку. Дед внимательно слушал Крэчуна, удивленный манерой его речи и особенно тем, что он рассказывал. У Гидеона сложилось свое мнение обо всем, он считал свой мир замкнутым изнутри, и почти невозможно было из внешнего мира вторгнуться в него. Гидеон очень хорошо знал, чего хотел, а как жили другие, ему неоткуда было знать. Все это не имело прямого отношения к делу, но майор надеялся, что старик мимоходом скажет что-нибудь такое, что ему пригодится. Так и случилось. По крайней мере несколько деталей, сугубо личных, еще без подтверждений и доказательств, вполне укладывались в одну из версий, которую отрабатывал Дед. И за это он был признателен Гидеону.

Майор встал со стула, посмотрел на часы. Было поздно.

14

Достигнув вершины холма, Дед остановился. Устал. Он поднялся по склону напрямую, минуя извилистую тропинку, — испытывал свою выносливость и, хотя дышал тяжело, остался доволен своим состоянием. Он посмотрел в долину, нашел окошко погреба, где жил Гидеон Крэчун, потом взгляд его перекинулся на пойму Муреша, довольно широкую между двумя краями плоскогорья. Где-то на горизонте маячили привокзальные огни, а слева слышался грохот землечерпалок. Дед проделал несколько дыхательных упражнений по системе йогов, задерживая как можно дольше воздух в груди, и резко, с шумом, выдыхал его.

Вдруг он увидел скачущего галопом всадника. Лошадь и человек исчезли в ночи, как призраки. Кто это был? Дед покачал головой…

Он чувствовал сосущую пустоту в желудке — невольный пост в течение этого дня вернул ему давно забытый аппетит. Он подумал об яичнице и кружке молока, с которыми, несомненно, ждет его Панаитеску, и вдруг услышал позади себя мягкие шаги, будто тот, кто шел за ним, обмотал обувь тряпками. Дед остановился и закурил сигарету, будучи почти уверен, что шорох шагов прекратится. Однако кто-то за его спиной осторожно пробирался вперед. Дед резко обернулся. В слабом свете, отбрасываемом электрической лампочкой у школы, майор различил женский силуэт. Он поздоровался, но женщина лишь что-то неясно промычала. Дед сообразил, что перед ним глухонемая. Он пожал плечами в знак того, что не понимает ее, и тогда она схватила его за рукав и буквально потащила за собой. Ее костлявая рука цепко держала локоть майора, а он, поняв, что она спешит что-то показать ему, покорно следовал за ней. Женщина размахивала рукой, что-то невнятно лопотала, и в ее голосе уже не было тех мычащих звуков, как вначале. Они вошли в боковую улочку. Подойдя к одному из домов, глухонемая прислонилась к забору и поднесла руку ко рту. Они ждали в молчании с четверть часа, пока из дома не вышла женщина с ребенком, но глухонемая мотнула головой — нет, не этих она ждала.

Терпение Деда почти иссякло, когда на веранде появился мужчина лет за пятьдесят, усатый, в кэчуле[3], сдвинутой на ухо. Майор хорошо разглядел его лицо. Лампочка на углу дома освещала двор, и человек попал в луч света, так что Дед заметил даже шрам на его верхней губе. Мужчина стоял, мусоля зажженный окурок сигареты.

Глухонемая тихонько потянула Деда за руку, они пошли по узенькой тропке и вскоре очутились за околицей села, недалеко от Муреша. Женщина выпустила его руку и быстро зашагала вперед, она почти бежала, так что Дед едва поспевал за ней. Они направлялись к полю, где несколько часов назад он проходил вместе с Морару, и Дед засомневался, не допустил ли он неосторожности, разрешив вести себя куда-то за село. Кто знает, что на уме у этой женщины, которая то ли сознает, что делает, то ли нет… Так они дошли до края оврага. Дед это скорее почувствовал по всплескам воды, чем увидел; зловещий шум застрял у него в ушах, и инстинктивно он остановился. Глухонемая снова принялась жестикулировать, и нечленораздельные звуки сплошным потоком полились из ее рта, однако Дед не мог понять, о чем она говорила. Видя, что ее не понимают, она сняла с головы платок, распустила волосы и стала их зачесывать набок. Майор, удивившись поначалу, постепенно стал догадываться что к чему и нахмурился. Волосы Анны Драги на той фотографии из дела были коротко острижены и зачесаны на одну сторону, и глухонемая как раз это показывала. Дед кивнул головой, женщина радостно улыбнулась и снова начала гнусавить. Дед опять развел руками, и тогда глухонемая снова прибегнула к жестам. Не стесняясь, она скинула верхнюю юбку и, оставшись в одних нижних, легла навзничь. Дед понял, что речь идет об Анне Драге, которая загорала на солнце, и, чтобы дать это понять женщине, он очертил солнце в воздухе. Глухонемая кивнула головой, потом показала на деревню, на дом человека, которого они только что видели. Вдруг она вскочила и подтолкнула Деда к пропасти. Жест был таким неожиданным и резким, что майор решил — ему конец, но женщина вовремя удержала его, и ее сильные руки оттащили его назад. Он понял, что хотела показать ему женщина. Глухонемая подняла юбку с земли. Теперь она одевалась стыдливо, и ее бормотание звучало смущенно, как извинение…

Дед был потрясен. По той же тропке они вернулись в деревню. На развилке женщина свернула направо, показав майору, куда ему идти, чтобы попасть к дому учителя.

Оставшись один, Дед прошел было несколько шагов, но, увидев ствол поваленного на краю тропинки дерева, сел. Он устал и от недавних волнений чувствовал себя выжатым как лимон. Появление глухонемой и все, что за тем последовало, непредвиденным образом вторгалось в его предположения относительно смерти Анны Драги. Значит, по странному свидетельству этой женщины, указанный ею человек убил молодую девушку! Но можно ли доверять глухонемой, можно ли всерьез принимать ее показания? И потом, почему женщина ждала его приезда, почему ждала именно его, когда было очень просто тем же способом сообщить все старшине… Что скрывалось за этим признанием, какую цель преследовала женщина, указывая на преступника?

Да, село небольшое, а сколько в нем сложного, неожиданного и непонятного! Поначалу Дед был счастлив, когда приехал в деревню, считал эту командировку легкой прогулкой, думал, что немного отдохнет, подышит чистым воздухом трансильванского плоскогорья, а на самом деле здесь, посреди прекрасной природы, вдали от столичной суеты, происходили драмы и конфликты, о которых он и не подозревал. Если действительно человек, на которого указала глухонемая, является преступником, то надо выяснить, что толкнуло его на преступление? А может, он был всего лишь исполнителем чьей-то воли? Вдруг все, что казалось Деду простым, усложнилось; появление глухонемой, а также рассказ Гидеона Крэчуна изменили его взгляд на окружающее. Теперь новые красивые дома в селе не восхищали его, а скорее тревожили. В глубине души Дед был сентиментальным и за всю свою карьеру криминалиста сумел сохранить неприкосновенным этот нежный дар, которым природа наделяет не всех. Он мог легко переключиться от холодного, рационального анализа на поэтическое созерцание мира, и этот земной мир, времена года, люди с их повседневными горестями и радостями всегда были для него самой верной моральной поддержкой; этот живой и прекрасный мир помогал ему забывать каждое оконченное дело, грязные и неприглядные его стороны, помогал видеть жизнь во всей ее многоцветности. Он исходил из убеждения, что преступление — это срыв, катастрофа. Но сейчас он задумался над социальными причинами, предопределяющими многое в поведении человека. Именно эти причины дадут в конце концов глубокое объяснение трагической гибели Анны Драги.

Дед собрался было спешно идти к учителю, расспросить его про глухонемую, но чувство неприязни к нему остановило его. Учитель, несомненно, что-то знал, но явно трусил. Кого он боялся, чего опасался? Неужто он думает, что здесь целый заговор?

А вдруг действительно глухонемую кто-то подбил дать ложные показания, чтобы запутать расследование, сбить его с пути? Хороша главная свидетельница! Ее показания не запишешь в протокол, ее не вызовешь на суд! Дед должен был учитывать все варианты именно потому, что обвинения женщины были так серьезны. Он был обязан терпеливо проверить все, что узнал от нее.

Поднявшись, он продолжил путь к дому. Небо было ясное, из села доносилось мычание коровы, какой-то приблудный пес выл на луну. На развилке дорог он заблудился. Ориентиром выбрал церковную колокольню, расположенную у школы, и долго кружил, пока не очутился возле дома и не увидел в окне Панаитеску, нервно шагающего из угла в угол.

— Где ты шатаешься, шеф? Безобразие! Меня чуть инфаркт не хватил. Этого ты дожидаешься? — выпалил Панаитеску, забыв про субординацию и думая только о том, что с Дедом могла случиться беда. Несмотря на долгие годы, проработанные вместе, Панаитеску продолжал обращаться с шефом, как родитель, которому его поведение не раз доставляло неприятности.

— Где мне быть, дорогой мой, если не там, где велит профессия? И потом, поверь мне, я не мальчик, чтоб меня встречали подобными головомойками, черт побери! — сказал Дед и вдруг покраснел. Редко случалось, чтобы он употреблял подобные слова. То, что он сейчас не сдержался перед Панаитеску, вызвало у него сожаление. Они не раз договаривались сообщать друг другу, куда отправлялись, чтобы действовать согласованно и оперативно, и вот именно он, настаивавший на пунктуальном исполнении принятого ими двоими решения, нарушил его. Панаитеску прочел это в покаянных взглядах Деда и про себя тут же простил его.

— Я был у старшины, Дед, — примирительно заговорил Панаитеску, чтобы положить конец неловкости. — Я искал его сначала в милиции, не нашел; дежурный сказал, что он, может быть, в соседней деревне. Знаешь, Албиоара тоже закреплена за ними. Что делать? Я подумал, что не плохо бы отправиться за ним туда. Проходя мимо кладбища, я вдруг увидел там старшину. Он сидел с непокрытой головой у могилы Анны Драги. Я не хотел его беспокоить. Он почувствовал бы себя неловко, заметив меня. А я помню твои слова: горести людей надо уважать. Я ждал больше часа за забором, пока он не собрался наконец уйти. И тут как бы случайно вышел ему навстречу, и мы вместе пошли по селу. Ни ему, ни мне не хотелось сидеть в помещении милиции… Шеф, ей-богу, я думаю, что старшина был даже очень неравнодушен к покойнице, если принять во внимание, сколько времени он пробыл на кладбище. Он выразил удивление, что мы с тобой не виделись целый день. По его беспокойству я понял, что судьба расследования занимает его куда больше, чем положено по службе… Постой, шеф, не прерывай меня, — сказал Панаитеску, видя, что Дед поднимает палец, как он делал каждый раз, когда хотел прервать собеседника, — знаю, ты хочешь меня спросить, а как бы он хотел, чтобы кончилось расследование? Это ясно как божий день. Он хотел бы, чтобы правда восторжествовала…

— Еще какие новости у Панаитеску? — все же прервал его Дед.

Панаитеску широко открыл глаза. Еще ни разу не случалось, чтобы Дед заставил его скомкать начатый разговор и отказаться от рассуждений, доставлявших обычно обоим большое удовольствие. Не случалось такого, чтобы Дед перевел разговор, словно вопрос, который излагал он, Панаитеску, был совсем незначительным. Панаитеску подумал, что майор хочет отплатить ему за неделикатный прием, но поднятый палец Деда и особенно морщины на лбу свидетельствовали о том, что майор сам собирается сообщить нечто важное.

— Дорогой коллега, мне очень жаль, что я вынужден умерить твой пыл, но у меня в запасе удивительная новость. Оттого прошу тебя — не отвлекайся и излагай только факты, которые могут нам пригодиться.

— Дед, — сказал Панаитеску совершенно спокойно, приложив к крючковатому носу огромный, с полотенце, платок и высморкавшись, — когда я ему рассказал про деревянный циркуль Анны Драги, я прочитал на его лице явную радость. Интересно, чему он обрадовался?

— М-да… М-да… — только и сказал майор.

— Кроме того, весьма любопытно отметить, что старшина, прогуливаясь со мной, у некоторых дворов замедлял шаг. То прикидывался, что закуривает сигарету, то зашнуровывал ботинок, хотя этого и не требовалось. И все время молчал. Я тоже молчал и — что еще делать? — заглядывал во дворы, здоровался с хозяевами, я ведь приехал из самой столицы, и мне непременно положено быть вежливым. В одних дворах играли в карты, в других — просто лясы точили. У меня было такое впечатление, Дед, что старшина дал мне возможность смотреть и мотать на ус, но на сей раз я оставляю выводы на твое усмотрение, чтобы ты не говорил, что я строю из себя умника, хотя мне не составляет труда заметить, что слишком уж носился Урдэряну со своей уборочной кампанией, раз люди проводят эту кампанию дома, возле женских юбок… Вот и все, пожалуй, кроме одной личной детали. Распрощавшись со старшиной, я на обратном пути — дело было к вечеру, и меня никто не видел — сорвал с клумбы у Памятника героям несколько белых маргариток; ты знаешь, я всем цветам предпочитаю маргаритки. Цветы я отнес Юстине. Она так вспыхнула от радости, что я почувствовал себя господом богом. В глубине души я сказал себе, что заслужил несколько дней отпуска в Сэлчиоаре. Я холостяк, а она одинокая женщина.

— Она не такая одинокая, дорогой мой. — И Дед, довольный, что Панаитеску кончил, в свою очередь начал рассказывать, как провел день. Шофера даже пот прошиб, когда он узнал все новости.

— Шеф, я думаю, дня через два мы здесь все закончим, хотя, признаться, мне жаль — тут такой воздух, такая природа, и вообще, здешний климат на меня благотворно действует. Я только сегодня это понял. Помнишь, я уехал из Бухареста с носом, распухшим, как голубец, а сейчас я спокойно дышу и по ночам не просыпаюсь от собственного храпа.

— Все не так просто, дорогой мой. — И Дед поделился с шофером своими сомнениями.

— Шеф, ну зачем немой врать, не понимаю?

— Тогда почему она «молчала» до сих пор?

— Действительно, — сказал Панаитеску и почесал в затылке.

Они помолчали.

— А мы не будем ужинать, дорогой Панаитеску? — спросил Дед, и шофер с удивительным проворством подошел к корзине, стоящей в холодке у окна, и стал доставать оттуда всякую снедь.

— От Юстины, да?

— Шеф, если бы я знал, кто ее отец… ей-богу, я бы отказался. Увы!.. Наверное, свой отпуск я не проведу здесь.

— Не будем преувеличивать, дорогой мой, не будем преувеличивать. Но я надеюсь, что ты найдешь способ расплатиться с этой женщиной, которая, как я вижу, превосходно готовит, — сказал Дед, нюхая папару[4] с поджаристой корочкой.

— Я хотел ей заплатить, как положено. Ты знаешь, я не скуплюсь, я не скряга, особенно с женщинами, но она отказалась наотрез. Дескать, никто за всю ее жизнь не дарил ей цветы, и для нее эти три маргаритки дороже сталей… Дед, ведь женщины сам знаешь какие! Хотя у тебя опыта по этой части — ни на грош. Если б она взяла у меня деньги, отношения приобрели бы официальный характер, а я этого не хотел…

— В таком случае, дорогой мой, мы заплатим ей перед отъездом.

— Теперь, после всего, что ты рассказал про ее отца, я не знаю, Дед, переступлю ли я порог ее дома?

— А почему бы и нет? Будет весьма печально, если и ты будешь избегать Юстину, как другие — ее отца. Человек, отбывший наказание, — это человек.

— Оставь меня с твоими теориями, шеф, теории звучат красиво, только люди не живут по ним…

— Тогда, дорогой мой, согласно твоей практике, я думаю, тебе противопоказано угощаться этой снедью. Согласно же моим теориям, я могу спокойно есть и оценить по достоинству эти кулинарные шедевры, — сказал Дед, деликатно надкусывая соленый помидор.

Панаитеску насупился.

Дед не шутил, он говорил вполне серьезно, и шоферу пришлось смотреть на еду и глотать слюнки.

— Дорогой мой, я думаю, в данном случае можно допустить разумный компромисс, взяв немного из моих теорий и забыв кое-что из твоей практики… Таким образом, я думаю, ты не совершишь никакого кощунства, если отведаешь этого благоухающего блюда.

Панаитеску посветлел и с откровенной поспешностью выбрал самый большой кусок мяса. Жадно жуя, он мысленно ругал себя за непродуманное решение, которое чуть не обошлось ему слишком дорого. Спасибо Деду — его острый ум нашел выход из тупика, помог и достоинство не уронить, и удовлетворить зверский аппетит.

15

В восемь часов утра Дед и Панаитеску уже шагали по главной улице села. Майор нес под мышкой, как портфель, деревянный треугольник Анны Драги, Панаитеску — облезлый портфель шефа. Навстречу шло стадо коров, и Панаитеску, побаивающийся рогатых, пододвинулся к Деду, заставив того прижаться к каменному забору, у которого хозяин щедро насыпал гальки, чтобы прохожие не шлепали по грязи во время дождей. Один бычок отстал от стада, остановился, потом направился к шоферу, заставив того замереть от напряжения. Бычок понюхал его одежду и двинулся восвояси.

Дед почти всю ночь не спал, в ночной тишине он составлял план действий на завтра. План, казалось ему, был так хорош, а зависть к спокойному храпу подчиненного была так велика, что Дед разбудил его и изложил свои соображения. Панаитеску утвердил план зевком и, довольный результатами ночного труда шефа, немедленно повернулся и захрапел, на этот раз с легким посвистом…

Был солнечный день. Солнце светило ласково, несмотря на позднюю осень. Дед, идя посреди улицы, оглядывал ее всю — дворы, дорогу, добротные дома. Улетучились вчерашние мрачные чувства, охватившие его после встречи с глухонемой. Теперь ему опять казалось, что это мирное, доброе село, здесь трудно задумать и осуществить преступление. «Нет, тут какая-то ошибка», — сказал он себе. Вероятно, его профессия как-то искажает нормальный, здоровый взгляд на окружающую жизнь, делает человека мнительным… Диссонансом в эту жизнь врывается печальное, прискорбное происшествие с Анной Драгой. Может быть, действительно это просто несчастный случай, как установил судебный врач. Прекрасный день и все, что радовало его взор, заставило Деда почувствовать себя виноватым и устыдиться своих подозрений, касающихся людей, наверняка честных и в большинстве своем порядочных. В такой красивой деревне, как Сэлчиоара, и в такое утро Дед с его склонностью к сентиментальности готов был приписать себе чрезмерную мнительность.

Наконец они подошли к правлению кооператива. Это было старое здание, похожее на склад со множеством помещений, и вошли в дверь, которая едва держалась на петлях. Их встретил седой старичок с отросшими до плеч длинными волосами. Майор отвесил ему низкий поклон в знак глубокого уважения, в свою очередь старый сторож снял баранью кэчулу, открыв высокий морщинистый лоб и густые волосы.

— Здравия желаю, товарищ майор, вы ведь майор, так люди говорят, хотя, по мне, вы могли быть и генералом.

— Тогда в ваши годы, уважаемый, — подхватил Дед, не замечая укоризненной гримасы Панантеску, — кем бы вы могли быть? Думаю, куда выше генерала!

— Ну, спасибо, дорогой, благодарствую, что вы так сказали, а то никто на этом свете до вас не величал меня «уважаемым». Нынешние, у них еще пушок на губе, а и они туда же — нос задирают. Так что добро пожаловать к нам в правление, и не смотрите на полы, времени у меня не было их подмести, вчера и позавчера я отпрашивался, был на свадьбе в соседней деревне; вышла замуж моя правнучка, мне восемьдесят девять лет, хоть я и говорю, что мне сто стукнуло, бумаги в мое время не составлялись, и первый раз мое имя записали, когда я одного жандарма порезал ножом… Да, годы у меня немалые, а все равно хочу еще раз жениться, я шесть раз был в законном браке, по-иному и не желаю, и годы, которые прошли, все — мои, а вы зачем к нам пожаловали? — недаром же пришли в такой час…

— Скажите нам лучше, где тут Форцате, есть у вас такое место, — вмешался Панаитеску, боясь, что майор, словоохотливый и слишком деликатный, до вечера не спросит сам старика.

— Форцате? Форцате в Форцате, дорогие мои, там оно завсегда и было. А ты, товарищ майор, больно мне нравится, как ты разговариваешь, у нас только графья говорили так, в соседнем поместье, а тут, в деревне, одни крестьяне были… А зачем, товарищ дорогой, ты держишь мерялку под мышкой, ты ведь ехал через всю страну не для того, чтобы мерять нам землю?

— А все-таки где Форцате? — настаивал Панаитеску. Старик покачал головой, не довольный тоном Панаитеску. Заботливо надвинув шапку на голову, он отряхнул ладонью белые домотканые штаны, плотно облегающие худые ноги, и сказал сердито:

— Ну, Форцате в Форцате, где ему быть, не в городе же, — и с ловкостью, которую было трудно предположить у человека его возраста, поднялся по ступенькам в правление.

— Я как раз туда иду, товарищи, могу показать… — раздался в дверях голос.

Майор обернулся и увидел человека, на которого вчера вечером указала ему глухонемая.

Дед вздрогнул, хотя это и не отразилось на выражении его лица. Однако Панаитеску, знающий своего шефа, понял по его слегка сжатым челюстям, что этот незнакомец известен Деду.

— Корбей, Иоан Корбей, — представился человек и, видя, что майор не сразу ответил на его предложение проводить их до Форцате, повторил: — А теперь, если хотите…

— Я буду очень вам признателен, вернее, мы оба будем вам признательны, — ответил Дед.

Сунув руки в карманы серого домотканого, как отметил майор, пиджака, Корбей вышел через задний двор.

Позади правления кооператива тянулась дорога, перерезавшая поля по диагонали, и Корбей, подождав, пока Дед и Папаптеску догнали его, закрыл плетеную калитку и показал головой в сторону единственной ивы, виднеющейся па горизонте.

— В той стороне Форцате, — сказал он. — Там у нас посеяно несколько гектаров поздней кукурузы, остальное — заливной луг. Если хотите нам помочь, с радостью примем в артель, — добавил Корбей как бы в шутку, но не спуская глаз с треугольника, который Дед неумело держал под мышкой.

— Вы приехали из-за той девушки, так ведь? Да что спрашивать, все село говорит… — сказал Корбей, и его мягкий баритон, его непринужденность и уверенность, с какой он вел речь, заставили Деда засомневаться в справедливости того, что сообщила глухонемая.

— А что именно говорят, товарищ Корбей? — спросил Дед, намеренно замедляя шаг, чтоб посмотреть, заметит ли это его спутник.

Корбей шел дальше и только погодя почувствовал, что на пыльной дороге он один, а те двое отстали.

— Извините, что тороплюсь, я ведь бригадир, и у нас плохо с уборкой… Значит, вы спросили меня, что я знаю… Да я знаю, что знает и село, или, может, чуток поболе.

Так уж водится — если умирает человек, жизнь идет дальше, нет у нас времени для мертвых, нет времени даже для самих себя. Я знал ее, товарищ майор, она работала у меня в бригаде. И в день смерти я ее видел. Я шел из соседней деревни, возле Муреша есть дорога, по-над виноградниками, так мы говорим. Анна была на склоне холма, загорала, хотя солнце уже садилось. Увидев меня, она поднялась, пошла к берегу. Я шел своей дорогой. Только когда я дошел до вершины, я обернулся назад, таковы все мужчины, глаза завидущие. Ее не было. Я думал, она спряталась за уступ. Я ушел. На третий день я услыхал, что она утонула.

— Значит, ты был последним человеком, который видел ее в живых, — сказал Дед, удивленный рассказом Корбея, особенно тем, что человек говорил об этом спокойно, как о незначительном факте.

— Не знаю, последним или нет, но видеть я ее видел, — сказал отчетливо бригадир, на ходу вытащил пачку сигарет «Мэрэшешть» и закурил.

— Я не обнаружил ни одного упоминания об этом в деле Анны Драги, товарищ Корбей.

— Это и неудивительно. Если бы меня спросили, я бы сказал, — заметил он и улыбнулся, показав шрам на правой щеке, который тянулся до самого подбородка. — Я видел, как вы вчера разговаривали с Крэчуном, очень бы мне хотелось быть за дверью, послушать, что тот плетет, черт его подери, вражья душа. Всю деревню затопил клеветой на меня. Голову даю на отсечение, что он рассказывал вам, будто я погубил его жену, тогда, давно, когда был слугой у них. Конечно, рассказывал, я сразу понял это по тому, как вы посмотрели на меня, когда я подошел, правда ведь? — допрашивал он Деда, и майор с трудом скрыл удивление. То ли Корбей был действительно не виноват, и тогда его уверенность и спокойствие исходили из этой невиновности, то ли Корбей был наделен исключительным самообладанием. Только самые закоренелые преступники способны на такое хладнокровие. Дед за свою жизнь имел дело с разными людьми, и интуиция ему подсказывала, что этот человек не был убийцей. Видно, глухонемую кто-то подговорил, чтобы отомстить бригадиру за какую-то старую обиду.

— Значит, правда, — продолжал Корбей, — иначе бы вы не промолчали.

— Я не обязан, товарищ Корбей, делиться своими соображениями, которые касаются расследования, — сказал Дед, чуть раздраженный настойчивостью бригадира.

Да, верно вы говорите, только мне не все равно, что про меня в селе судачат. Я надрываюсь целый день в поле, а он глотает землю, выплевывает ее и лепит свой старый дом, плетет паутину, паук…

— А откуда ты знаешь все это, товарищ Корбей? Ты ходил смотреть? Не думаю, что Крэчун приходил к тебе, чтобы рассказать, что он делает из жеваной земли.

Корбей громко засмеялся, обнажив крупные зубы, чуть пожелтевшие от табака.

— А кто не знает? Все знают. Там, в том его дворе, он и мне приготовил могилу, паук. Думает, что там меня и схоронит. Но правда другая, товарищ, как ты ко мне ни относись. Раз ты говоришь мне «ты», значит, и мне можно. Гляди, вон там, возле ивы, все тогда и произошло. Там горел костер, мне кажется, что его зажег господин учитель Морару, он там был. Мы хотели пахать землю, а баба Крэчуна кинулась на меня с палкой, он же в это время заряжал ружье. Я оттолкнул ее, не мог же я позволить бабе избивать меня. Было лето, а на ней шелковое платье, платье загорелось, и она бросилась в Муреш — бросилась сверху, да так внизу и осталась.

— Товарищ Корбей, любопытные вещи ты рассказываешь. Но коли так, почему Крэчун убил Турдяна, а не тебя, раз ты, по его мнению, виноват в смерти его жены?

Корбей резко остановился, сделал еще одну затяжку, потом швырнул сигарету под ноги и придавил подошвой.

— Вот, здесь начинается Форцате, если только это вас интересует. А то я всю дорогу спрашивал себя, не пожаловали ли вы из Бухареста мерять нашу землю. Очень я боюсь, что это придется не по вкусу председателю Урдэряиу.

— Ты мне не ответил, товарищ Корбей. Я спросил, почему Крэчун не попытался убить тебя? Ведь не Турдян же был виноват в случившемся…

— Но Крэчун пытался меня убить, товарищ майор, и, если бы мог, убил бы меня и сейчас, да не может, руки коротки. А что произошло тогда — зачем вспоминать? И почему тебя это интересует, тогда ведь Анны Драги не было. Если хорошенько прикинуть, она еще и не родилась тогда. И потом, какое вы имеете право задерживать людей разговорами, а я вижу, вы всех держите…

— Вот те на! — взвился Панаитеску, и Дед не остановил его.

На подобный вопрос можно было ответить лишь в таком же тоне, а жесткость тона была свойственна Панаитеску, который каждый раз оскорблялся, как за самого себя, когда кто-нибудь обходился непочтительно с его шефом. Вопрос Корбен, по его мнению, был более чем оскорбителен.

Товарищ Корбей, во-первых, ты сам предложил нас проводить, и, во-вторых, позволю себе задать вопрос, ты разве не заинтересован в том, чтобы выяснить, почему погибла Анна Драга? Ты был последним человеком, который видел ее в живых. И ты не потрудился дойти до милиции и сказать, что видел ее, а надо было, если, конечно, у тебя нет особых причин не ходить туда. Ты спрашиваешь о наших правах, а о своих сугубо гражданских обязанностях ты не помнишь?

Сердитая речь старшины и легкая краска, проступившая на его щеках, сначала вызвали у Корбея улыбку, затем он разразился каскадами громового хохота, и это навело Панаитеску на мысль, что человек, стоявший перед ним, не совсем нормальный, Корбен смеялся долго, до слез. Успокоившись, он высморкался с помощью двух пальцев и, не стесняясь, вытер их о тонкие парусиновые штаны.

— Разрази меня гром, товарищ, ну, не думал, что в Бухаресте шуток не понимают! Ну как же меня не волнует смерть девушки? Только, дорогие мои, раз закон установил, что она утонула, почему вы хотите, чтобы я сомневался? — Голос его опять стал спокойным и уверенным.

Дед понял, что Корбею просто страшно. Он смеялся, чтобы скрыть это и, минуя второй вопрос, вернуться к первому, заодно представив собственную грубость шуткой, но так, чтобы и себя не уронить в глазах Деда. Майор не впервые встречал подобных людей и нисколько не ошибся в своих оценках, потому что Корбей словно не слышал вопроса Панаитеску, а стал объяснять, что случилось той ночью, когда Крэчун хотел убить его и вместо него убил Турдяна.

— У Турдяна была дочка, тогда ей было лет шестнадцать, и мне она нравилась. Крэчун знал, что я по вечерам хожу к ней, может, он подстерегал меня и раньше, а может, от людей услышал. В ту ночь он думал, что я у нее. На суде он не отрицал своей вины, только ни словечком не обмолвился, что меня он хотел убить, а не Турдяна. Он не хотел, чтобы все узнали, что он попал впросак… Я вечерами забирался с Саветой в сарай, там на сене мы и любились, и как раз туда и нагрянул Крэчун, Только в тот вечер все было иначе. Савета была дома, а в сарае спал Турдян, который спрятался там, боясь, как бы чего с ним не случилось, ведь мы оба были слугами у Крэчуна и оба отступились от него. Так и погиб Турдян, дорогие прелюбопытные товарищи, а теперь скажите мне, помогло ли это вам понять, как умерла Анна Драга.

— Может быть, и помогло, товарищ Корбей, даже очень может быть…

— Я бы сильно порадовался, сильно порадовался, — сказал Корбей. — Эй, малыш, — крикнул он ученику, который убирал кукурузу на краю участка, — зачем бросаешь початки в грязь? Если мать сварит тебе мамалыгу с грязью, тебе понравится?

На краю кукурузного поля появились школьники в сопровождении молодой учительницы.

— Что случилось, дядюшка Корбей? — спросила учительница, и Корбей резанул ладонью по воздуху, мол, ничего не случилось, оставьте меня в покое.

— Ты смотришь на них, товарищ, не знаю, как тебя зовут, — обратился Корбей к Панаитеску, — будто жалеешь их, что они работают. Пускай работают, пускай поглядят, как человеку достается…

— Можно подумать, что вам не хватает рабочих рук, — полюбопытствовал Дед.

Корбей нахмурился и вытер нос рукавом.

— Руки-то есть, может, пусть и не слишком много, но есть, только не все руки в работе… Думаете, я не заметил, как вы заглядываете во дворы? Заметил, да. Но сейчас крестьянин, видите ли, живет на пансионе, за счет того, что дает ему сад и курятники. Живет, благодарим великодушно, не хуже горожанина. Теперь одни зажирели, а другие, у кого дети на фабриках, живут на их деньги. Молодежь не очень-то у нас задерживается. Гляньте-ка на этих молокососов, как они убирают кукурузу, — тошно смотреть! Будто они и не родились у коровьего хвоста. Окончат восемь классов и смываются в город. Зачем вам врать, вы ведь, насколько я понял, любите правду, — сказал Корбей, прищурив глаза, — наш трудодень — это день крестьянского труда, то есть, как говорится, труда неквалифицированного. Там, где нельзя заработать как следует, там нет и интереса. Крестьяне не выходят на работу или работают ровно столько, чтобы набрать запланированные трудодни…

Давай я тебе покажу, товарищ майор, как меряют землю — может, ты мне объяснишь, зачем это тебе? — сказал Корбей и, не дожидаясь согласия Деда, взял у него из-под мышки циркуль, оглядел с явным интересом и потом с удивительной быстротой стал вертеть деревянный треугольник ладонью и подталкивать его вперед указательным пальцем, так что меньше чем за минуту Корбей отмахал порядочное расстояние. Он повернулся, улыбаясь, и многозначительно поглядел на Деда.

— Земля, да, — сказал Корбей, — земля может убить, — добавил он и, сунув руки в карманы, хотел уйти.

— Товарищ Корбей, не сердись и припомни: в тот день, когда ты шел из соседнего села и видел Анну Драгу, она загорала на солнце над обрывом или у подножия холма?

Корбей показал пальцем вверх:

— На склоне.

— А тебя в тот вечер кто-нибудь видел? Или ты видел кого-нибудь, кроме Анны?

Корбей обернулся нахмуренный — он едва сдерживался.

— Послушай, товарищ майор, если ты меня в чем-нибудь подозреваешь, скажи прямо. Понял? Я никого не видел, и меня никто не видел. У тебя есть еще вопросы? А то я тороплюсь, там, в долине за Форцате, меня ждут люди, их перекур затянулся.

— Товарищ Корбей, если ты так уверен, что тебя ни кто не видел, значит, у тебя были серьезные причины оглядываться вокруг, чтобы в этом удостовериться. Причины действительно были?

— Да, были. Человек, когда ему приспичит делать то, что делает и царь, оглядывается вокруг, чтобы его кто-ни будь не увидел. От многих предрассудков я уже освободился, а вот от стыда — еще нет, — сказал он и с усмешкой удалился, не видя, как Панаитеску сжал кулаки.

— Какой нахал! — воскликнул Панаитеску.

— Нет, дорогой мой, нет, человек защищается как может, он всю дорогу только и делал, что защищался. Вот я и спрашиваю почему? Что он боится — это ясно, но я не чувствую в нем, дорогой Панаитеску, того страха, какого я ждал.

По-моему, его следовало бы арестовать, Дед. У нас есть свидетельница. Пусть немая, но она ведь может изобразить события жестами и уличить Корбея.

— Всему свое время, дорогой мой, свое время. Пожалуй, наша дорога не так коротка, как ты воображаешь. Более того, я уверен, что нас ждет еще немало сюрпризов.

— Так я и знал — ты опять, как всегда, усложняешь, а здесь мне все кажется ясным, как слеза ребенка.

— Я всегда боялся слез, дорогой Панаитеску, сердце сжимается, когда их вижу.

16

Свыше трех часов понадобилось Деду и Панантеску, чтобы измерить землю от того места, где, как показал Корбей, начиналось Форцате, и до долины, где протекал ручей. Там воткнутый в землю шест отмечал границу того участка, который так интересовал майора. Деревянный циркуль казался тяжелой палицей в руках Деда, и его неловкость привлекла внимание школьников, пришедших на сбор кукурузы. Они сгрудились на краю кукурузного поля и от души смеялись, несмотря на протесты и увещевания молодой учительницы. Дед же, не стесняясь, продолжал работу, а задачей Панаитеску было вести счет отмеренным метрам. В какой-то момент, не выдержав насмешек, Панаитеску взял циркуль из рук майора, убежденный, что он лучше справится с делом, но, к своей великой досаде, проявил еще большую неуклюжесть, чем его шеф. Он оправдывался тем, что земля слишком рыхлая, а деревянный циркуль не был рассчитан на его рост.

— Шеф, если б я знал, зачем ты это затеял, ей-богу, дело бы пошло веселей, — сказал шофер, утирая ладонью пот со лба.

— Это я и хочу знать, дорогой мой коллега, зачем было Анне измерять эту землю? Я подчеркиваю: эту, а не иную. По анализу почвы видно, что речь шла именно о здешнем суглинке. Значит, это было одно из последних занятий Анны Драги. Зачем она это делала, я не знаю. И не спрашивай, может ли это нам пригодиться. Я хочу вызвать в селе определенную реакцию на наши действия. Тогда и поймем что к чему. Итак, не торопись, дорогой мой, или, как тебе нравится выражаться, не лезь в бутылку. Времени у нас предостаточно. Спешка может испортить все. Я повторяю, в Форцате — ключ, который мне нужен позарез.

Со стороны кукурузного поля подошла девушка с пшеничными волосами, заплетенными в две косы, завязанные «кукурузным шелком». Она смущенно остановилась перед Дедом и, лишь когда учительница сделала ей ободряющий знак, наконец сказала:

— Позвольте мне, я могу мерять, я умею, меня отец научил.

— Как тебя зовут, дорогая моя? — спросил Дед, приятно удивленный.

— Лукреция Русу, — сказала девушка, — дочь Иона Русу.

— Значит, ты умеешь мерить землю?

— Умею.

— Ну, тогда попробуй, а мы поглядим, — сказал Дед.

— Да это очень просто, — сказала девушка и, держа треугольник в левой руке — так было гораздо удобней, — зашагала прямо по пахоте. Девушка наклонялась, чтобы приноровить свой шаг к шагу циркуля, и считала вслух метры.

Немного погодя она остановилась и повернулась к Деду.

— А знаете, совсем не надо измерять эту сторону! По двум сторонам вы можете узнать площадь, потому что этот участок прямоугольный. Двух сторон хватит, я видела, откуда вы начали, а это уже третья.

— Ты совершенно права, мы меряли просто-напросто от нечего делать, — сказал майор, взяв циркуль из рук девушки и поблагодарив ее за помощь.

Лукреция довольная вернулась к своим подругам. Панаитеску таращил глаза на своего шефа, ничего не понимая.

— Что же дальше, дорогой шеф? Не пора ли нам пообедать?

— Панаитеску, — сказал Дед, улыбаясь с легкой иронией, — должен признаться, что я не очень-то ладил с математикой. Может быть, ты приложишь усилия и произведешь необходимые расчеты?

Панаитеску почесал в затылке и, сморенный усталостью, сел на пенек. Наморщив лоб, он принялся размышлять.

— Дорогой шеф, убей меня, но решить эту задачу сей час я не в состоянии. Не считай меня дураком за это временное затмение!

Дед продолжал улыбаться. Он был в превосходном настроении, физическая работа на чистом воздухе взбодрила его.

— Дорогой коллега, — сказал он, — надеюсь, попав в столь затруднительную ситуацию, ты убедился, что нам абсолютно необходимо всегда иметь под рукой математический справочник.

Панаитеску только теперь заметил, что его туфли сильно пострадали от ходьбы по пахоте. Он нахмурился и, подобрав какой-то прутик, стал их чистить. Ответил он не сразу и как-то нервозно:

— Шеф, зачем мне геометрия и прочая математика? Ты можешь сказать? Я должен уметь хорошо складывать, не так ли? Зарплата складывается, и долги складываются, я ведь иногда беру у тебя в долг. Если тебе нужно сложение, можешь рассчитывать на меня, как на истинного специалиста.

— Дорогой мой коллега, — лукаво улыбаясь, сказал Дед, — я хочу открыть тебе большую тайну: вернувшись в Бухарест, я займусь математикой. Не потому, что она мне нужна — я надеюсь, мы не будем больше изображать из себя землемеров, — а из чувства долга перед девочкой, которая сказала, что мы зря собирались измерять третью сторону.

— Эка важность, шеф! Каждый ученик четвертого или пятого класса знает, как измерять площадь… Но что я там вижу, Дед! Если глаза мне не лгут, на велосипеде к нам спешит старшина Амарией.

По пыльной дороге, перерезающей поля, мчался велосипед. Майор достал карманный бинокль размером с табакерку и без труда установил, что человек, который ехал напрямик к ним, был старшина милиции села Сэлчиоара.

— Должен признаться, я ошибся в расчетах. Я был уверен, что кто-нибудь появится, но никак не предполагал, что это будет старшина милиции…

— То есть кто должен был появиться, Дед?

— Кто-нибудь, дорогой мой, но не он. Кажется, мы зря потратили время на эту комедию.

— Тогда порвать бумаги с цифрами-метрами?

— Нет, дорогой мой, рвать-то ничего не надо, еще не известно, на что они могут пригодиться.

Майор и его подчиненный встали. Панаитеску, как бы желая загладить свою вину, что он не справился с простейшими расчетами, стал отряхивать брюки Деда от приставших колючек.

Амарией приблизился с той максимальной скоростью, какую позволяло ему выбранное средство передвижения. Он отчаянно нажимал на педали и, пренебрегая осторожностью, перемахивал через дорожные ухабы, рискуя упасть каждую секунду. Нетрудно было сделать вывод, что известие, с которым мчался старшина, было чрезвычайно важным. Еще издалека он делал им какие-то непонятные знаки рукой.

Наконец он резко затормозил, протащив длинные ноги по земле, и, едва переводя дыхание, сказал:

— Товарищ майор, на проводе Бухарест, полковник Леонте перезвонит вам через четверть часа. Садитесь на раму, я мигом отвезу вас, иначе опоздаете. Товарищ Панаитеску… Извини меня, но на этот драндулет я могу посадить только одного…

— Ничего страшного. Поезжайте, а я за вами своим ходом. Но будь осторожен, товарищ старшина, а то Дед очень чувствительный, у него камни в почках. Объезжай, будь добр, ухабы. Свет не сойдется клином, если он и опоздает чуть-чуть.

Дед уселся на раму велосипеда — так он не ездил с детства. Старшина на сей раз поехал куда осторожней.

— Ты с ним разговаривал, дорогой мой? — спросил Дед с безоблачным спокойствием, чтобы приободрить переволновавшегося старшину.

— Да, Дед, лично я! Меня и спрашивали. Слава богу, что я был на месте! Впервые мне позвонили из самого Бухареста!

— И что тебе передали?

— Ничего, Дед, но голос, если позволите, был сердитый. Мне кажется, товарищ Леонте в курсе до мелочей, потому что он спросил, верно ли, что вы измеряете тот участок земли, что находится возле Форцате.

— Полковник так спросил?

— Да, Дед. Я удивился, откуда он знает. Я чуть было не свалился со стула, когда он меня спросил про это оттуда, а я здесь понятия не имел, где вы находитесь.

— Дорогой мой, это превзошло все мои ожидания! — И Дед даже заерзал от радости, заставив старшину вцепиться в руль.

— Вы рады, Дед?

— Рад, очень даже, дорогой мой… Вон, гляди, видишь лужу? Давай через нее, прошу тебя, я хочу вспомнить детство. В ту пору большой радостью для меня было залезть в самую большую лужу.

— А вдруг она глубокая? Как бы не свалиться!

— Дорогой мой, ты забыл, что такое приказ?

— Есть, товарищ майор! — И Амарией, изо всей силы нажав на педали, въехал прямо в лужу.

— Дед, одного я не понимаю, или, может, у вас все иначе, чем здесь. По-нашему, когда звонит начальник — это дурной знак. Тут не жди приятных новостей, а я вижу, вы…

— Ты хотел сказать, что я прыгаю от радости, так знай, что ты не далек от истины, хотя при такой транспортировке прыгать невозможно…

Они выехали на окраину села, и велосипеду больше не пришлось преодолевать препятствия. Дворами они подрулили к милицейскому посту, и Дед, насвистывая, направился к новому зданию, еще пахнущему свежей побелкой. Он едва открыл дверь, как пронзительно затрезвонил телефон. Сержант почти мгновенно взял трубку.

— Да, здравия желаю, товарищ полковник! Да, товарищ Дед здесь, да, здравия желаю, сейчас даю…

Дед взял трубку и сел на стул, который пододвинул ему старшина. На проводе был сам полковник Леонте, и заговорил он отнюдь не спокойно. Голос Леонте звучал так громко, что Амарией хотел выйти из помещения, чтобы не присутствовать при очевидно секретном разговоре, но Дед сделал ему знак остаться, и старшина остался. Он лишь почтительно отошел к окну и, вытянувшись по стойко «смирно», стал смотреть на большую пустынную улицу села.

— Слушай, Дед, что там у тебя происходит? Трое суток от тебя ни звука, зато я узнаю, что ты перемерял земли кооператива. Товарищи жалуются, что ты мешаешь им проводить уборочную кампанию.

— Раз я меряю землю, товарищ полковник, значит, у меня на то есть серьезные основания.

— Но какая связь между смертью девушки и землей, Дед? Неужели ты забыл, что мы живем не во времена частной собственности, когда из-за межи…

— Товарищ полковник, весьма сожалею, что вас побеспокоили, но, вероятно, я в этом виноват. Тот факт, что вам сигнализировали, вам, который находится в пятистах километрах отсюда, а мне ничего не сказали, означает, что, в сущности…

— Ладно, Дед, шутки в сторону. Занимайся своим делом, промеряй хоть само небо. Удивляюсь, но знаю, ты деликатный человек и зря не станешь мешать людям трудиться…

— Я и не мешаю, товарищ полковник, но у меня такое впечатление, что кому-то я все же помешал, и для меня это просто радость. Я ждал, что мне велят прекратить мерять землю. Значит, ее надо мерять…

— Дед, долго тебе еще необходимо там задерживаться? Ты уверен, что речь идет не о смерти… то есть не о несчастном случае?

— Я только теперь в этом убедился, товарищ полковник. Речь идет совсем не о несчастном случае, — повторил Дед, нажимая на последние слова и настойчиво глядя в сторону окна, где стоял старшина. Тот никак не реагировал, но поза его самопроизвольно из «смирно» превратилась в «вольно».

Дед положил трубку на рычаг и довольно потер руки, думая о хорошем обеде. С улицы послышался голос. Амарией открыл окно.

Дед повернулся к окну и увидел на дороге председательскую машину и самого председателя, машущего им шапкой.

— Поехали пообедаем, товарищ майор! Нехорошо, если вы хоть разок не отобедаете у меня… Я был занят, но сегодня освободился пораньше.

— С удовольствием, товарищ Урдэряну, с огромным удовольствием. Подождем моего коллегу. Он скоро придет, и мы пожалуем к вам вместе, а аппетиты у нас волчьи.

Председательская машина с Прикопе за рулем тронулась, и Дед, оставшись со старшиной, сказал:

— Я бы должен всерьез на тебя рассердиться, Амарией.

— Почему, товарищ майор? Что я такого сделал, здравия желаю?

— Всему свое время, дорогой мой, свое время, а сейчас время обеда, о котором я давно мечтал, — сказал Дед и, открыв дверь, вынул свой карманный бинокль, чтоб поглядеть в поле: в окуляре майор увидел своего шофера, шагавшего к селу со скоростью, на какую только был способен.

17

Председатель Урдэряну жил на околице. У него был большой дом, двор, за ним сад, а потом маленький березняк спускался к берегу Муреша… Двор был обнесен с фасада железной оградой, выкрашенной в светло-зеленый цвет, под стать окраске самого дома, а по бокам — дощатым забором, каждая планка которого оканчивалась вверху вырезанным сердечком.

Прежде чем пригласить гостей в дом, Урдэряну захотел показать им свое хозяйство: курятники, бетонный свинарник с водосборными канавками, огромный хлев, добротнее дома, разделенный на два крыла сараем для сельхозинвентаря и сеновалом. Сарай пустовал, а в хлеву, где поместилась бы и дюжина коров, Дед увидел только одну с совсем маленьким теленком, который еле держался на ногах. Урдэряну подошел к нему и ласково почесал бугорки на его головке, обтянутые нежной кожицей, — будущие рожки.

Дед тоже решил погладить теленка, но, когда он коснулся влажной мордочки, пахнущей молоком, корова, не спускавшая глаз с пришельцев, замычала.

— Ему второй день пошел! — сказал Урдэряну. Панаитеску с напряженным вниманием следил за председателем.

— Зачем вы тратились на такую махину? Хлев, можно сказать, необитаем! — спросил майор, когда они вышли во Двор.

— Местная традиция. Хлев строился давно. Я говорил, кажется, а если не говорил, ручаюсь, что вам говорили другие. Я не здешний, приехал сюда при коллективизации, лет двадцать с лишним назад и строил, как эти люди, раз остался среди них. Если бы строил дом сейчас, то, конечно, сделал бы все по-другому и не воздвигал бы хлев, как дворец. Вообще-то мне и в голову не приходило, что я останусь тут. Так решили товарищи, и я остался. Не всегда человек делает то, что хочет, — добавил он, потирая лоб. — Сам я с юга Бэрэгана, из села, расположенного между Дунаем и дорогой Воров, была там такая дорога; я удивляюсь, что дорожные строители, когда проектировали шоссе на Констанцу, не провели его там, это самый короткий путь и самый укрытый, — сказал Урдэряну и вытащил ведро воды из колодца, вылил ее в таз, принесенный женой из дома. — Вот моя половина, — представил он женщину маленького роста, еще сохранявшую следы былой красоты.

— Теперь уж половина нужна мужику лишь для того, чтобы обстиран был и покормлен, не так ли, Василе? — откликнулась она и улыбнулась, показав белые и здоровые зубы. — Ну, пожалуйте в дом, раз он вас привел, он всегда так делает, очнуться не успею, гости уж на пороге, а мой господин заранее предупредить не может, нет у него времени. Таковы все председатели, — продолжала она, улыбаясь.

— Ты, Эмилия, так с гостями разговариваешь, что они подумают, будто через силу их принимаешь.

— Ну, их-то я приму, как всех принимаю, а тебя вот как чужака приму, больно редко домой заявляешься.

— Она — арделянка, за словом в карман не лезет, смолоду у нее язычок, как жало, иначе бы я и не пустил здесь корни, — сказал Урдэряну, приглашая гостей на широкую веранду, увитую виноградом. — Ты, Эмилия, неси, что у тебя есть, здесь и поедим, не холодно. — И, не дожидаясь ответа жены, подвинул стол от стены на середину веранды. Панаитеску посчитал себя обязанным помочь хозяину и придвинул две лавки к столу.

Эмилия принесла большой кусок сала, брынзу на еловой коре и каравай белого хлеба. Урдэряну выставил две бутылки цуйки, стаканы и первым сел за стол, кивком головы приглашая сесть и гостей.

— Чувствуйте себя как дома, прошу вас, — сказал он, наполняя стаканы. — Уже полтретьего, а у меня с вечера крошки во рту не было. Жена, а жена, горячее у тебя есть?

Я ведь пригласил товарищей на обед!

— Твое дело есть да помалкивать. Раз назвал гостей, я уж справлюсь, на то я и хозяйка, — сказала женщина и, как сообщнику, подмигнула Панаитеску.

— Вот так всякий раз она меня встречает, с кем бы я ни пришел. Месяц назад у меня был товарищ секретарь из уезда. Так он чуть было не встал из-за стола и не ушел. Она, видите ли, думает, что каждый обязан считаться с ее норовом. Ты выпьешь?

— А почему и не выпить, мне что, доктор не велел? — ответила женщина, входя с миской дымящегося супа.

Панаитеску сглотнул слюну.

— Ну-ка, подвинься маленько, хватит того, что ты хозяин в кооперативе, — сказала женщина, подталкивая Урдэряну к середине стола. — А сейчас выпьем за меня, кажется, в городах так пьют, сначала за дам.

— Ваше здоровье, мадам Эмилия, — сказал Дед, и Панаитеску из уважения встал, чтобы чокнуться с хозяйкой.

— Ну, теперь ешьте, а то суп остынет, а я вас покину, все равно я вам без надобности, правда, Василе? — поддела она мужа и снова стрельнула глазами в сторону Панаитеску.

— Ты, хозяюшка, не коси глазами, а то товарищ подумает о тебе бог знает что… — заметил Урдэряну, перехвативший ее взгляд.

— А если и подумает, тебе-то что? Осень — не зима, в ней еще черти водятся. Рано на мне ставить крест! Да ешьте же брынзу, это овечья, у нас в селе и овцы есть, не только гуси. — И Эмилия снова со значением поглядела на Панаитеску.

— Должен признать, что трансильванская кухня великолепна, — начал Дед.

— Было бы из чего готовить, а если не из чего, то и кухни нет! — сказала Эмилия. — А тебя как зовут, товарищ дорогой? Мне Юстина сказывала, что у тебя длинное имя, а я в длинных именах всегда путаюсь.

— Панаитеску, — сказал шофер, чуть покраснев от того, что Эмилия при всех предала огласке его встречи с Юстиной Крэчун.

— Вот это имя! Не то что у тебя, муженек!

— Ну и баба! Ты зачем меня на смех выставляешь? — беззлобно пожурил жену Урдэряну.

Дед рассмеялся, а Урдэряну лишь покачал головой, не отрываясь от еды.

— А как ваше дело-то об Анне? — спросила с любопытством Эмилия и отщипнула брынзы. — Совсем недурная была девка, зря на нее напраслину мужики возводят. Да простит ее бог, все мы там будем, — заключила она, убирая первый черед тарелок.

— Истинная правда, уважаемая хозяюшка, но нам не безразлично, в каком возрасте мы туда попадем, — заменил Дед и отрезал себе тоненький ломтик буженины.

— Так-то оно так. Только я удивляюсь, как же это она утонула?

— Вот и мы интересуемся, — заговорил Панаитеску, нетерпеливо ожидая знака, когда можно будет приняться за суп с курицей.

— Ох, женушка, что поесть-то спокойно людям не дашь? Я их пригласил на обед, а ты… ой-ой-ой, Эмилия… Видать, завтра нечего тебе будет бабам рассказывать? Я прав, а?

— Дак все село говорит, а мне почему не знать, что знает все село?

— Да ты ведь у нас больше всех все знаешь, дорогая, а вот если б ты ходила на уборку кукурузы, было б лучше и для тебя, и для кооператива.

— Ты это говоришь, Василе, потому что гости тут. А сам-то считаешь, что тебе к лицу жену дома держать! Детей у тебя нет, ты не постарался, чтобы было для кого добро наживать.

— Вроде так, Эмилия, не постарался. Может, что и не получается у меня, а ходить по докторам все недосуг.

— Ну, ладно, и без детей неплохо. У мамы было четырнадцать, бедняжка и за меня нарожала.

— Хозяюшка, простите, а не скажете ли вы, кто та женщина, которая, по-моему, говорить не может, да вдобавок и не слышит? — спросил Дед, следя за соскальзывающей с ложки лапшой, желтой, как мед.

— Савета, — вмешался Урдэряну, — дочка Турдяна, если вы слышали это имя.

— Дружка Василе в молодости, правда ведь, что друзья вы были?

— Да, только в ту пору Савета не была ни глухой, ни немой. Длинная это история, — уклончиво сказал Урдэряну.

— Товарищ Урдэряну, раз уж об этом зашла речь, расскажите, что с ней случилось? Сегодня я ее встретил, она хотела что-то мне сказать, но, к сожалению, не сумела ничего объяснить, и я не смог ей ничем помочь.

— Когда ее отца нашли застреленным на сеновале, у нее что-то в голове повредилось. Бог знает что, но с той ночи она потеряла речь. Была и у доктора, я ее возил не сколько раз, но все напрасно, доктор еще удивлялся, как она вообще выжила. Тромб в крови, кажется, это так называется.

— Брось, Василе! Может, Савета и говорила бы, если б не Корбей. Так вот, дорогой товарищ майор, ты ведь майор, правда? — обратилась она к Деду с явным сожалением, что майором был не Панаитеску. — Посуди сам, когда батюшку ее убили, она стала заикаться, но люди-то понимали ее. А Корбей — есть у нас один такой в деревне мужик здоровый, он ходил до того к девушке. Да как увидел, что она заикой стала, так к ней — ни ногой, а она была на сносях, как тогда говорили. Ну, родила Савета ребенка, тут и оглохла и речь совсем потеряла. Так-то оно было. Только ты всегда стараешься обелить Корбея, — сказала Эмилия и пошла на кухню за жарким.

— Теперь все всё говорят, товарищ майор. А женщины — так и о том, чего не было.

— Василе, не рассказывай без меня, и я хочу послушать, — донесся голос Эмилии из кухни.

— Ладно, не буду, — ответил, смеясь, Урдэряну и стал доедать суп.

Дед посмотрел на председателя, потом на его жену, которая вошла с полной миской жареного картофеля и жареных цыплят, и проникся симпатией к супругам, для которых шутливая перебранка была семейной привычкой.

— Корбей последним видел Анну Драгу перед ее смертью, — сказал Панаитеску, и Дед, недовольный болтливостью своего сотрудника, хмуро посмотрел на него.

— Как так? — поинтересовался Урдэряну.

— Он шел из соседней деревни, — вмешался Дед, — и видел, как она загорала на холме.

— Если Корбей видел, как она загорала, то наверняка не прошел мимо. Этот бабник…

— Эмилия, — раздался громовой голос Урдэряну, и женщина от испуга уронила ложку в суп. — Как ты можешь болтать такое? Ты не понимаешь, что это может означать?

— Что означать, муженек? Как это — означать? Можно подумать, что ты сейчас только и узнал, что он бабник. А год назад кого вы собирались выгнать из партии, если не его? Не он ли заявился ночью к Марии Кукуле? Муж-то ее повез помидоры на базар… Почему бы и им про это не узнать? Разве грех говорить правду про человека, что он до баб охоч? Ты вот не охоч, ты, если б мог, спал бы с планом, да с бумагами, да с твоей кобылой. Ты мне рот не затыкай, слышь? А то расскажу гостям, что ты держишь коня в хлеву, твой дед жил в Брэильской Балте, а у тебя только и наследства-то — страсть к лошадям! Вот он и держит взаперти кобылу, больше семи лет уж, ослепла она, бедняжка.

Урдэряну положил хлеб и ложку на стол и в бессилии поджал губы.

— Ты, баба, совсем сдурела, — сказал он спокойно и, помолчав, добавил: — Да, есть у меня лошадь, ну и что? Я нарушил закон?

— Не нарушил, просто я хотела сказать, как ты любишь коней, так Корбей любит женщин, и его грех, ей-богу, полегче.

— Налей-ка лучше вина да помолчи. Сказала, и ладно. Хотя расплата тебе еще предстоит.

— Как, Василе? Какая расплата? Это я тебя, может, и прощу, если ты придешь ко мне ночью да обнимешь покрепче, — сказала женщина, снова показывая белые красивые зубы.

— Ты не женат, товарищ майор?.. — спросил Урдэряну.

— Был…

— А ты, товарищ старшина?

— Служба, когда мне было жениться? — сказал Панаитеску.

— Да ты ничего и не потерял, — обратился Урдэряну к Панаитеску. — Поглядите-ка на нее, язва какая, а сердиться на нее не могу — и баста. Будто черти в нее вселяются. Сколько я себе говорил, надо бы проучить ее разок, чтоб помнила, по каждый раз, когда я собирался это сделать, она заливалась хохотом, а какой у нес в молодости смех был! Эх, Эмилия, ну и что теперь подумают товарищи из милиции про коня? Скажут, браво председателю, который прячет в хлеву коня.

— Он только по ночам верхом ездит. Больше полугода даже я про то не знала. А вы, вы ведь были в хлеву, разве видели коня? Он встает ночью от меня, и только по ржанию я знаю, что он пошел к нему. Всю ночь носится по степи, а наутро, как мертвый, валится с ног и спит, будто бревно. Злая это страсть…

— Эмилия, лучше бы мне пьяницей быть?

— Этого еще не хватало! Одного не пойму, почему ты не ездишь верхом, когда светло?

— Чтобы люди меня видели? Избави бог… Товарищ майор, в этой деревне никогда не было коней. Степенные здесь люди, они понятия не имеют, что такое охота, погоня, свист ночного ветра в ушах, скачка до полного изнеможения. Когда я впервые сюда приехал, мне надо было в район, я сел верхом на клячу, оставшуюся с войны от немцев, так все село потешалось надо мной. Гляньте, мол, какой пан-барон…

— Угощайтесь, дорогие гости, не обижайтесь, что мы все про свое толкуем. Видимся мы редко, он в поле, я — дома. Но я говорю, Анна Драга умерла недоброй смертью, зря в селе говорят, и вокруг…

— Эмилия, ты опять болтаешь глупости?

— Почему не сказать? А то вон они, как дети, меряют землю, а виновник сидит да посмеивается. И над ними и над нами…

— А откуда ты знаешь, Эмилия, что она умерла недоброй смертью?

— Я не знаю, я так думаю.

— И что с того, что они меряют землю? Может, им охота научиться ее мерять? Кто-то сегодня уже звонил в уезд. У нас тут полно трепачей, дорогие товарищи, упаси вас господь от них.

— А зачем звонил?

— Что вы меряете землю, так, мол, и этак. А на кого, вы думаете, сердятся товарищи? Конечно, на меня. Я, как ошпаренный, шел из правления. Я им сказал — раз приехали по делу, не мне что-либо запрещать вам, не так ли?

— Эмилия, выйди за ворота, мне нужно что-то тебе сказать, — послышался голос с улицы, и Эмилия, обменявшись взглядом с Урдэряну, поправила платок и пошла к калитке.

— Одного я не понимаю, товарищ майор, — начал снова разговор Урдэряну, услышав, как за женой хлопнула калитка. — Зачем понадобилось пересматривать дело, когда врач установил несчастный случай? Произошло еще что-нибудь или кто-то потребовал повторного расследования? Я спрашиваю, потому что мне совсем не безразлично, что делается в селе.

Дед зажег сигарету и до первой затяжки отхлебнул из стакана. Вино было отличное, ароматное, майор чувствовал, как в него проникает солнечное тепло, накопленное виноградной лозой.

— Товарищ Урдэряну, в нашей практике доследование отнюдь не редкость. Нас прислали сюда, вот и все, что я знаю. Но я все же не понимаю, откуда такая вспышка недовольства в связи с измерением земли? Ты прямо не говоришь, а тоже недоволен. Амарией предупредил тебя, а, скажем, если бы он не предупредил, какое тут преступление?

— Никакого преступления, товарищ майор, никакого. Речь идет о престиже кооператива. Только об этом, и ни о чем больше.

— Весьма сожалею, если я каким-то образом посягнул на престиж кооператива. Но мы должны заниматься своим делом.

Урдэряну выпил стакан вина и, поцокав, снова наполнил его, не забыв подлить и в стаканы гостей.

— Как и везде, у нас немало плохих людей, товарищ майор. Люди болтают разное, строят всякие предположения. Не солгу, и меня это интригует. Вы думаете, что-то действительно нечисто с Анной Драгой?

Дед ответил не колеблясь:

— Уверен.

— Тогда плохо, очень плохо. Тогда, значит, среди нас преступник, я так понимаю. Только, хоть режьте меня, не пойму, у кого рука поднялась на нее. Убить человека — это нечто вопиющее! Вы ведь и не подозреваете, что говорят в селе. Все знают, что вы разговаривали с Крэчуном. Вот у кого действительно нет никакого уважения к нашему престижу, напротив, он бы первым порадовался, если бы что-то случилось с кооперативом или с кем-нибудь из нас, из членов правления.

— У кого чистая совесть, тому нечего бояться.

— Это так, верно вы говорите, только, видите ли, честь зависит и от тех, кто о ней судит и так и этак. Впрочем, чего греха таить, мне самому интересно, зачем вы меряли землю, хотя говорят, что вы скорей баловались, — сказал Урдэряну, и на его лице появилась улыбка, которая, пожалуй, означала попытку смягчить слишком явное любопытство.

— Тут нет никакого секрета, видит бог, я бы вам объяснил с самого начала, когда бы некоторые люди из этого прекрасного села не отказали мне в содействии. Я-то думал, что речь идет о заурядном деле, даже сперва склонен был поверить, что смерть Анны Драги — рядовой несчастный случай. Но с каждым днем я все ясней осознавал, что те некоторые люди, о которых я упоминал, поставили нас в какое-то странное положение. Те самые, которые сейчас проявляют недовольство. Я беседовал с ними — никто ни чего не знает про Анну Драгу, словно она не жила и не погибла здесь. Теперь настал мой черед спросить: откуда это молчание и, главное, кем оно продиктовано? Не могло ж оно само собой установиться…

Урдэряну вновь нахмурился, взял стакан и повертел, внимательно его рассматривая.

— Вы, по-видимому, не очень-то знаете крестьян, товарищ майор, не знаете их уклада, привычек. Их поведение с вами — это защитная реакция, и возникла она не сегодня и не вчера, а передалась им от дедов-прадедов. Они стараются ни во что не встревать. Нет у них такого желания — это раз. И кроме того, они не знают точно, чего вы хотите, — это два. Зачем впутываться во что-то непонятное? Потому не только не говорят, что знают, а хотят выведать, что знаете про них вы. Так было всегда, и так еще долго будет. Жизнь села пошла по-новому, а сознание меняется не так быстро. И не так-то легко перемениться. Это мог бы вам объяснить учитель Морару, а если не объяснил, то я не побоюсь сказать, я ведь его от смерти спас. Его собрались прикончить его же ученики, правда давно уже усатые и женатые. Как прошел их гнев, они мне спасибо сказали. Не будь меня, они угодили бы в тюрьму, беду бы на себя накликали. Тогда я не думал, что они запросто могли убить и меня; я был один, только-только приехал в село. Мысль о самозащите тогда мне и в голову не пришла. А раз я о себе не подумал, оказалось, что я завоевал у них авторитет. Они оценили мой поступок, и позднее, при других, более тяжелых обстоятельствах, они слушались меня на благо себе. Я не говорю, что в этой деревне я не совершал ошибок. Совершал. Прошли годы, я теперь вижу свои промахи, так их и называю, не таясь. Но тогда некогда было долго раздумывать, как мы это делаем сейчас. Например, я мог бы, пожалуй, спасти тогда Морару от тюрьмы, мог, но не решился. Вспомнил, что я пережил в тот день у оврага, и задним числом страх во мне зародился. Я знаю, учитель и сегодня не простил мне этого, как я сам не прощаю себе. Я вам говорю все это, потому что вы живете у него, и я не думаю, чтобы он умолчал о тогдашних делах. Это была ошибка — я повторяю, стань я тогда поперек, не ждала ли бы и меня та же участь? С единственной разницей — никто бы не бросился защищать меня. Я прикинул, что, если я воспротивлюсь, подумают, что я стакнулся с классовым врагом, и еще кое о чем я подумал, и это «кое-что» оказалось решающим. Люди меня знали, уважали.

Даже если бы меня перевели отсюда в другое место, то приехал бы новый председатель и бог знает что натворил бы. Я предпочел потерять овцу и сохранить стадо, хотя, скажи я об этом сегодня, мне не поверят. Я откровенен с вами, как ни с кем. Вы приехали и уедете, а мне здесь оставаться, и, если я обеспокоен всем, что говорят на селе, я за людей тревожусь. Мне не все равно, как они будут выглядеть перед всем миром, когда вы уедете. Но я хочу добавить еще кое-что. Существует какая-то неизвестная мне личность, я в этом уверен, и она заинтересована в том, чтобы нас очернить, может быть, даже больше того — уничтожить. Я не знаю, кто это и откуда — из нашего села или из другого края, но чьи-то волчьи глаза следят за нами, подстерегают нас, чтобы свернуть нам шею. Прислушайтесь к тому, что я говорю. Кто-то клевещет, раздувает это дело, иначе его не стали бы пересматривать. Вы убедитесь в конце концов, я в это верю, что оно яйца выеденного не стоит, и тот, кто поднял власти против нас, не желает нам добра. Что и говорить, он наш враг.

Урдэряну чокнулся с Панаитеску, потом с Дедом и выпил мелкими глотками.

— Интересно, интересно, но я по своему опыту знаю, что никто ничего не боится, пока нет причин для боязни. Кому надо уничтожить село или вас? И потом, не забывайте, мы с вами представляем власть и законность. Дело Анны Драги требует полной ясности. Я полагаю, что и вы, и односельчане тоже в этом заинтересованы. А раз существует страх, значит, существуют и мотивы, его порождающие, но каковы эти мотивы?

Урдэряну посмотрел в стакан, потом на Деда, что-то хотел сказать, но передумал и утер со лба пот.

— Дорого бы я заплатил, чтобы знать. Но я не знаю. Знаю одно, товарищ майор: наша жизнь не такая простая. Обязательства перед государством растут, план надо выполнять. Только в этом году мы должны дать на несколько тонн больше — тонн на двадцать, если я не ошибаюсь, — зерновых по сравнению с прошлым годом. Разбейся в лепешку, Урдэряну, побратайся хоть с самим чертом, но выполни обязательства. Года три назад еще не было уездов.

Кто-то из района сказал, что нет условий для перевыполнения плана и что он не может взять на себя те обязательства, которые требует область. На второй день его заменили. Назначили другого, и этот другой приехал ко мне и сказал: «Урдэряну, твое личное дело, как добьешься, но, если хочешь оставаться председателем, дашь столько, сколько я скажу». И я дал, не потому, что хотел остаться председателем, а потому что понял — другого тоже заставят. Ладно, и черта можно обвести вокруг пальца. И гляди, так и пошло год за годом. И удобрений мне не хватает, и машин недостает. Неважно, выкручивайся, Урдэряну. И я выкручиваюсь. Выкручусь еще год-два, а может, и того меньше. И вы думаете, я жду момента, когда не смогу больше выкручиваться? Мне под шестьдесят, я хотел бы спокойно уйти на пенсию, заниматься только своим конем, это единственная моя радость — скажу, пока нет здесь Эмилии. Но я очень боюсь, что не видать мне этого покоя. Не удивляйтесь, что я жалуюсь, как баба, это не в моих привычках, да и некому. А теперь как гром среди ясною неба еще это дело с Анной Драгой. Вижу, полетит к черту весь наш престиж, ох, вижу.

— Не будем преувеличивать, товарищ Урдэряну, — вмешался Панаитеску, искренне взволнованный признаниями председателя. — Я, например, ничего не смыслю в сельском хозяйстве и из всего, что вы сказали, понял только, что и вам здесь нелегко. А вы думаете, нам легко? Вы работаете, что и говорить, с известным материалом, мы — наоборот, то есть я хочу сказать, что в нашем деле на каждое известное приходится сто неизвестных. И несмотря на это, мы никогда не терпим поражения. Выпьем еще по стаканчику вина, оно будто и не вино вовсе, а золото, и сохраним бодрость, товарищ Урдэряну, какого черта, мы же мужчины, — сказал Панаитеску, и на этот раз он наполнил стаканы вином.

У калитки раздались шаги, и до них донесся голос Эмилии:

— Ну, Василе, дорогой мой, было у тебя времечко поплакаться; как только нет меня рядом, ты начинаешь скулить. Оттого-то я, любезные мои, и не бросаю муженька, без меня — беда его головушке, верно, Василе?

— Разрази меня гром, женушка, коли скажу, что это не так. Выпей-ка вина из моего стакана, оба мы немало хлебнули в этой жизни, на десятерых хватит!

18

Устроившись поудобнее на берегу Муреша, Дед и Панаитеску ловили рыбу; шофер смастерил две удочки из ореховых прутьев, а учитель дал им два крючка и несколько мотков лески — все, что осталось от его старых рыболовных снастей, которыми он уже давно не пользовался. Дед ни разу в жизни не ловил рыбу и особого пристрастия к этому не питал, однако, когда он признался своему коллеге, что чувствует необходимость спокойно поразмыслить кое над чем, шофер сказал, что нигде на свете не думается так хорошо, как на берегу реки с удочкой в руке.

У учителя Панаитеску попросил также немного домашнего хлеба, который перемешал с мамалыгой, взятой у соседки. Сама по себе мамалыга была мягковата, но вместе с хлебом приобрела как раз ту вязкость, какая требовалась Панаитеску, большому знатоку-рыболову. Во избежание простуды шофер устроил шефу сиденье из охапки сухих листьев, застеленных газетой.

— А теперь, шеф, слушай внимательно. В этих делах я по сравнению с тобой — маршал. Забрасываешь, значит, леску с поплавком и глядишь в оба. Ежели клюет, дай противнику потянуть поплавок вниз и в сторону, и тут же дерни, но не резко, а как бы играя. Ежели тянет поплавок к берегу, тебе повезло — это карп. Он большой плут, он не мечется, делает вид, что поигрывает с наживкой, а на самом деле у него полон рот мамалыги. И только когда крючок дойдет до нутра, тогда и поплавок погрузится глубже. Тут вот дерни раз-другой и можешь вытаскивать… Ежели жулик тянет в сторону, тянет зло, как собака, знай, что это сом, небольшой сом. Большие редко попадаются, они башковитые, иначе б не жили так долго. Сома дергай резко, у него пасть большая, он с перепугу, что его хотят извлечь из темных глубин, тут же захлопнет пасть, и тогда, мамочка, поминай, как его звали! Крючок впился куда надо. Ежели поплавок будто пощипывают — закуривай сигарету и не обращай на него внимания, — это мелкие карманные воришки, с ними мы не хотим иметь дела… Я рассказал бы тебе и о повадках судака, но очень сомневаюсь, чтобы он, бедняга, водился в этой мутной воде. Слыхал я недавно, что судак мигрирует, как форель, плывет в гору, чистоту ищет. Дорогая рыбина, что и говорить, она знает себе цену. Да… Я вот объясняю, объясняю, а вода — как зеркало… Не клюет? Терпение! А я пока вздремну на солнышке. Не беспокойся, музыка будет: в последнее время, черт его знает, я почему-то храплю.

— Храпишь ты, дорогой коллега, уже лет тридцать, если я не сбился в счете.

— Это правда, Дед, но в последнее время я храплю так, что можно испугаться. Иногда я просыпаюсь от собственного храпа весь в холодном поту…

Вода была прозрачная, тихая. Панаитеску, не дождавшись клева, начал зевать.

— Какое впечатление на тебя произвел Урдэряну, дорогой коллега? — спросил Дед, не давая своему помощнику заснуть так быстро. Он знал, что шофера легко разговорить, а майору нравилось слушать его, так сказать, одним ухом, одновременно думая над серьезными, еще нерешенными проблемами.

— Шеф, честное слово, этот тип мне не симпатичен. А его женушка… Просто черт в юбке! Такая женщина может дать тебе крылья, но может и в пропасть толкнуть. Даю руку на отсечение, что Урдэряну не остался бы здесь, он мог далеко пойти, но она на всю жизнь пригвоздила его к этому месту. Теперь он у нее под каблучком. Только, шеф, я очень хорошо знаю, почему ты задал мне этот вопрос… Постой, смотри, поплавок, кажется… Нет, какое там!

Видать, рак, а ну-ка, тяни!

Дед поднял удочку обеими руками, как лопату, на крючке действительно висел рак, он разжал клешни и камнем упал в воду.

— Ясно, падаль, общее загрязнение, — сказал Панаитеску, вспоминая слова, которые он так часто встречал в прессе. Проблемы окружающей среды в свое время объяснил ему Дед. Панаитеску насадил на удочку новую наживку и продолжал:

— Сижу я и думаю. Знаю, что и ты думаешь: для чего мы меряли землю? Кому это нужно? Кстати, я вот понять никак не могу, кто звонил полковнику Леонте? Более того, руку даю на отсечение, что звонили не ему. Откуда известно, что наш начальник Леонте? Значит, звонили по разным адресам, нешуточное дело, не экономили на телефоне. И если поднялся такой шум вокруг деревянного циркуля, значит, нет дыма без огня, и твоя блестящая интуиция и на этот раз сработала безотказно. Верно?

— Именно поэтому я просил тебя найти укромное местечко, где бы нас никто не беспокоил, дорогой коллега. Я должен признать, что за эти несколько дней мы не слишком продвинулись вперед, я бы даже сказал, что мы стоим в начале пути. Любой поступок обусловлен какой-то побудительной причиной. В данном случае причину удивительно трудно нащупать. Что-то здесь связано с землей, я в этом не сомневаюсь. Однако я не могу установить логической связи между смертью Анны и этой землей. Прежде люди убивали друг друга из-за клочка земли. Кто-нибудь распахивал плугом межу соседа — и до драки был один только шаг. А теперь кто у кого будет красть землю? Или тягаться из-за нее? В данном случае общественная организация не может заниматься самоворовством. В чью пользу и зачем? Поверь мне, после разговора с Урдэряну у меня голова просто-напросто раскалывается от вопросов, а я ни на один не могу ответить. Трудность, несомненно, состоит и в том, что мы плохо знаем сельскую жизнь… Ты можешь украсть, скажем, у кооператива повозку кукурузы, то есть частное лицо крадет у общественной организации ее собственность. Мотив ясен, и закон тут срабатывает без осечки. Но в дело Анны Драги вмешались, кажется, куда более сложные факторы. Я не понимаю, кого она могла потревожить, измеряя землю! Где тут собака зарыта? Наш землемерный эксперимент вызвал переполох. Прошу тебя, дорогой коллега, не спи, я хочу продолжить рассуждения вслух, мне необходимо кое-что проверить, и я думаю, что твоя практическая сметка окажет мне неоценимую помощь. Во-первых, я не понимаю, почему Апостол Морару дважды приводил меня на одно и то же место, то есть к обрыву, где, как я подозреваю, произошло преступление. Во-вторых, Гидеон Крэчун не просто таскает к себе землю, тут есть нечто символическое. Крэчун, по моим понятиям, не просто сумасшедший. Скорее всего, он шизофреник. Порой он судит, как нормальный человек, но при всем том у него есть некий пунктик. Сама по себе затея с глотанием земли, лепкой макета бывшего дома и будущих могил сегодняшних врагов не говорит в пользу здравого рассудка. Однако глубинные мотивы его поведения отнюдь не бессмысленны. Потому этот тип довольно опасен, он одержим какой-то манией. Я думаю, дорогой мой друг, что мы впервые сталкиваемся с таким клубком проблем. Я не зря спросил тебя, какого ты мнения об Урдэряну, именно о нем, хотя был уверен (как и случилось), что ты заговоришь и о его жене. Видишь ли, есть основания полагать, что весь их спор был превосходной сценической постановкой, а мы были бедными зрителями, единственным правом которых было наслаждаться съедобным реквизитом — он-то был, должен признать, совершенно замечательного качества. Не пойми меня неправильно, не было у них ничего разработанного заранее, намеренного. Была импровизация, нечто интуитивное, как у настоящего таланта. Может быть, они даже сами не сознавали, что каждой репликой плели сеть, желая исподволь выведать у нас факты, которые их интересуют в этом деле. Дорогой мой коллега, у меня такое впечатление, что, в сущности, они нас допрашивали, как рядовых подозреваемых, которых надо расколоть. Ты задавался вопросом — кто позвонил в уезд. Да он же и позвонил! Поверь мне, именно он, хотя при нас недоумевал и выражал нам всяческое участие. И еще скажу, не очень-то рискуя ошибиться, что королева в шахматной партии, которую мы разыгрывали, — это Эмилия, она знает абсолютно все.

Панаитеску почесал подбородок, потом затылок. Майор выражался как-то не совсем ясно, перескакивал с одного на другое. Однако шофер знал, что он, собственно, сейчас не нужен Деду, майору достаточно было слышать самого себя, рассуждать вслух.

— Дед, — сказал Панаитеску, вспотевший от напряжения; его удочка слегка подрагивала, — напрасно ты мусолишь так и этак эти и другие факты. Я отказываюсь верить, что Урдэряну что-то знает про преступника. Ты со своей железной логикой можешь говорить все, что хочешь, я все равно не верю. У человека могут быть какие-то личные интересы, допускаю, но чтобы он знал про преступника и не сказал — это исключено. Руку даю на отсечение.

— Интересно, интересно, дорогой мой! Подойди ко мне, я тебе руку пожму, ты и не подозреваешь, какую важную истину ты мне раскрыл. Каждый раз, когда ты тем или иным способом вносишь свой вклад в расследование, я убеждаюсь, что у тебя с пеленок были задатки великого детектива. Да, дорогой мой, значит, ты считаешь, что про преступление он ничего не знает? Так. Зато, говоришь, у него есть какие-то интересы. Дорогой Панаитеску, — и Дед горячо пожал ему руку, к радости шофера, который чувствовал себя весьма польщенным, — ты точно ответил на вопрос, на который я собирался ответить, но не отважился. Итак, Урдэряну замешан тем или иным боком, потому что раз у него есть интерес, то и к делу он как-то причастен.

— Шеф, этого я не говорил.

— Знаю, дорогой мой, но развиваю силлогизм дальше. Итак, к делу он причастен независимо от того, знает он или не знает, кто преступник. Существование преступника ясно и для него, отсюда — боязнь, что преступник будет пойман, что одновременно с арестом будут задеты и его интересы или, как ты выражаешься, дорогой коллега, личные интересы. Значит, дорогой Панаитеску, сегодня нам предстоит еще кое-что сделать: ты добудь сельскохозяйственную карту, а заодно и математический справочник. В это время я, — продолжал майор, не заметив, что последнее поручение очень не поправилось шоферу, — проверю несколько чрезвычайно важных деталей, в зависимости от которых буду точно знать, нужно ли прибегнуть к эксгумации останков Анны Драги или нет.

— Как, шеф? Тревожить покойницу? — И Панаитеску машинально перекрестился. — Смотри, это…

— Дорогой Панаитеску, я не уверен, но я тебя предупредил, чтобы в случае чего ты был готов и к такой неприятности.

— А с рыбой что будем делать? Вечереет, начинается клев.

Действительно, поплавок удочки Деда легко погрузился в воду. Панаитеску, забыв о тяжелых и неприятных поручениях, которые надо было еще выполнять в тот день, почувствовал, как сильно забилось сердце.

— Сейчас, шеф, сейчас…

Дед рванул удочку, но ореховый прут согнулся, как лук, и Панаитеску мигом подскочил к шефу, ухватил удочку, потом, чтобы не испортить удовольствия майору, отпустил ее и стал сыпать указаниями, как действовать, чтобы не упустить добычу, весом, по его прикидке, около двух килограммов.

— Так, малыш, теперь тащи, тихонько, не дергай, а то влеплю тебе пару горячих, так, молодчина, — приговаривал Панаитеску, совершенно забыв, что он обращается не к соседскому мальчишке, с которым он обычно по воскресеньям отправлялся на рыбалку.

Деду удалось подтащить к берегу большую рыбу, и Панаитеску, забыв, что он в лучших своих туфлях, залез в воду по лодыжку и схватил за жабры карпа. Панаитеску тут же без тени сомнения объявил, что рыба весила килограмм восемьсот сорок пять граммов.

— Дорогой Панаитеску, будь я суеверным, я бы сказал, что нас ждет удача.

— Я верю, я верю прежде всего в жареную рыбу с мамалыжкой и горьким перцем!

— Дорогой коллега, пока я, приложив максимум усилий, тащил на поверхность этот прекрасный глубоководный экземпляр, мне показалось, что ты произносил какие-то магические слова.

— Да, шеф, так я говорю всегда, когда у меня рыба на крючке, чтобы не упустить ее: «Давай, малыш», и она идет, как загипнотизированная.

— А я-то думал, что ты обращаешься ко мне на неизвестном арго.

— Как можно, шеф! Как я могу такое себе позволить? — сказал Панаитеску и только теперь сообразил, что изгваздал и туфли, и брюки. — Ты погляди, шеф, что я натворил! Болван я, честное слово, сам себя не узнаю! Этот костюм я берегу с тех пор, как собирался жениться! Понимаешь, я был тогда на рыбалке и упустил карпа и из суеверия передумал жениться, так холостяком и остался. Вот какие дела!

19

С тросточкой, с которой редко расставался, когда был одет в гражданское, Дед зашел на кладбище. Была пятница, обычная пятница обычной недели, а поскольку он в Бухаресте привык именно в этот день навешать могилу жены, он подумал о здешнем кладбище и решил посетить его. Он знал, где была похоронена Анна Драга, остановился возле свеженасыпанного холмика и обнажил голову. Еловый крест с простыми буквами и холмик земли, на котором лежали цветы из вощеной бумаги, навеяли на Деда светлую грусть. Здесь такой простор, что и земля кажется легкой для тех, кто спит вечным сном. Здесь высокое небо и тихое единение с природой. В правом углу кладбища паслась корова, с трудом пощипывая тощую травку. Майор хотел было прогнать ее, но затем подумал, что картина не лишена оптимизма: вот нормальное, будничное проявление жизни в том месте, где человек переходит в небытие. Он оставил корову в покое и машинально взял несколько комков земли, стал их мять в руке со странным убеждением, что через определенное число лет (ему не хотелось, чтобы это было скоро) и он превратится в такую же землю. Нигде Дед не чувствовал себя так спокойно, как на кладбищах; он любил бродить по ним, может быть, неосознанно готовил себя к мысли о переходе в вечность. И здесь, в Сэлчиоаре, кладбище за несколько минут стало как бы своим, будто он навестил близких… Он надел шляпу, собираясь уже уходить, когда вдруг услышал, как хлопнула церковная дверь. Это был неестественно резкий звук в кладбищенской тишине, нарушаемой лишь негромким мычанием коровы. Дверью хлопнул пожилой священник в рясе, заляпанной красками. Дед направился к нему.

— А, это вы, господин майор! — услышал Дед. Священник, приготовившийся задвинуть тяжелый засов церковной двери, выпустил его из рук и протянул Деду широкую, сильную ладонь: «Пантелие, меня зовут Пантелие, господин майор, бывший священник, а ныне — художник, богомаз», — сказал он и сунул ключ в скважину.

— Очень приятно, но откуда вы меня знаете? — удивленно спросил Дед.

— В деревне, господин майор, все известно. В каждой деревне есть бабки, которые по привычке и ради душевного спокойствия обращаются к старому священнику, хоть он и вышел на пенсию. Вот откуда моя осведомленность. Должен признаться, что при исполнении столь святых обязанностей я и узнал о вас. Да вы сами знаете, каковы они, старые женщины! К великому их огорчению, они не могут больше грешить и тогда сами изобретают грехи. Вообразите, что одной вы приснились во сне, а на следующий день грешница во всем мне призналась.

Отец Пантелие зажег все лампочки, и Деду явились подмостки, а за ними он различил свежие еще краски на ликах святых, изображенных, по его оценке, с некоторым прилежанием.

— А вы одаренный человек, отец, — польстил майор священнику.

— Я думал, вы скажете — гениальный, а то бы я вам сказал… — И Пантелие засмеялся здоровым смехом, так что его большой живот затрясся в лад с раскатами хохота. — Пенсия маленькая, господин майор, так что я подрабатываю кое-что к старости, которая невесть как подкралась. Я верил, что жизнь вечная, хотя мне верить в это было по крайней мере глупо…

— Да… я вижу, эта церковь греко-католическая или построена в таком стиле, — сказал Дед.

— Да, католическая, и я много лег добросовестно, если не преданно нес здесь службу…

— Но у католиков, насколько я знаю, настенная живопись…

— Я работаю по заказу, господин майор, по заказу. Теперь я пенсионер, только борода осталась у меня от старой веры. И чтобы вы не слишком удивлялись моему говору, я должен сказать, что обмирщение произошло давненько. Еще в пору аграрной реформы я был председателем комиссии по наделению крестьян землей. Я был, как говорится, мечтатель и прогрессист. И до того меня упрекали за частые нарушения канонов — я вкладывал в проповеди слишком много социального пафоса. А когда люди выбрали меня в комиссию, о которой я упомянул, стало ясно, что это долго не продлится и я буду отстранен от сана… Что и случилось… Значит, вам нравятся мои святые…

— Я думаю, вы злоупотребляете оранжевым. Голубой и золотистый мне кажутся по счастливому сочетанию более строгими, вы не думаете?

Отец Пантелие сделал шаг назад, закрыл один глаз, напряженно вгляделся, потом рубанул воздух рукой.

— Оранжевый дешевле и сам бросается в глаза, а люди этого хотят. Прихожане платят, и каждый раз, когда приходят сюда, восторгаются им. И я полностью перешел на оранжевый…

Они вышли. Дед помог Пантелие задвинуть засов, потом оба медленным шагом пошли по улице.

— Любопытно, господин Пантелие, очень любопытно, мне рассказывали про здешних людей, что они консервативны в том, что касается традиций, мне даже говорили, — что крестьяне отказываются ходить в церковь, потому что нет священника…

— Нет, господин майор, не из-за этого… Я хочу сказать, что румын вообще не очень-то привязан к церкви. К богу? Это иное. Наш крестьянин всегда найдет повод, чтобы не ходить в церковь, найдет оправдание для своей духовной лени. Не одну причину, так другую… Но люди они добрые, не дают мне с голоду помереть. Хотя и не ходят в церковь, но расписывают ее на свои деньги. Тем самым хотят помочь мне и воображают, будто я не понимаю этого. А раз они так хотят, я уважаю их волю. Но что я все о себе? У вас дела куда сложнее. Мне кажется, что за эти дни вы не очень-то преуспели в расследовании.

— Вы думаете?

— Думаю, — отрезал священник. — Вам будет нелегко с этими людьми. Я их знаю лучше всех. Они тогда хотели, чтобы я был над ними, но только пока не поделили землю. Потом у меня начались неприятности. Я не говорю о церковных, я имею в виду другие — мирские. Об этом я тогда не думал. Но не тогдашние мои беды тревожат меня сейчас, господин майор… Они были, прошли, я бы не позволил себе утомлять вас ими, но я заметил, что вы искрение озабочены, я видел, как вы сидели на могиле девушки, которую и я знал. И я решил, что мой долг рассказать вам, что знаю, просто-напросто из чувства справедливости. Анна Драга и Прикопе пришли однажды вечером ко мне, чтобы я их благословил. В деревне нет священника, и люди, как я вам говорил, приходят ко мне с разными просьбами, которые я удовлетворяю по мере сил, пока они не касаются церковных законов, с которыми я расстался. Они просили благословения вроде родительского, ведь у Анны не было ни одного близкого родственника. Я поговорил с ними, объяснил, что не в моих силах официально обвенчать их, но настоящая помолвка — в их сердцах, если они любят и уважают друг друга. Парень приехал из армии.

Анна Драга нервничала, мне казалось, что у нее что-то на душе. Она попросила парня оставить ее на несколько минут со мной, и, пока Прикопе ждал у церкви, она сказала мне, что хочет поделиться кое-чем с будущим мужем, но у нее нет полной уверенности в нем и она не сделает этого, если я хотя бы формально не дам им согласия, то есть благословения. Девушка не сказала, что именно она хотела ему сообщить. Анна настаивала, и надо сказать, по слабости и из расположения к ней и еще потому, что у нее ни кого на свете не было, я согласился соединить их руки и прочитать молитву им на счастье. Что случилось потом, я не знаю, но Прикопе на следующий день уехал, кажется, кончилась увольнительная, а Анну Драгу я видел вечером плачущей на улице. «Он пошел и сказал про меня», — вот ее слова. В тот же вечер поползли слухи, что она утонула.

— Интересно, интересно, — сказал Дед.

— Не знаю, господин майор, будет ли вам полезен мой рассказ, но я хочу жить с чистой совестью. Я не выдал ее исповеди, потому речь идет не об исповеди, тем более, я уже упоминал, не имею права исповедовать. Но люди все же в память о прежнем помогают мне коротать дни. И я одинок, у меня тоже никого нет. Я приехал в эти края молодым. Церковь была не для меня, у меня были другие склонности, но никто, кроме церкви, не помог мне закончить учение. Я стал попом против своего желания, а когда делаешь дело, которое тебе не по душе, случается, что и ошибаешься. Я не жалею, что сбросил рясу, хотя и ношу ее сейчас, как халат, чтобы не пачкать одежду краской.

— Спасибо, господин Пантелие, за подробности об Анне Драге. Я не знаю, в какой мере они мне будут полезны, но, во всяком случае, даром не пропадут. Не сердитесь, если мое любопытство, на этот раз чисто человеческое, заставляет спросить, что именно случилось в тот период, когда вы были председателем земельной комиссии?

— Господин майор, какой смысл в старых фактах? Для меня они стали просто-напросто воспоминаниями, но если вам интересно… Может быть, я выразился недостаточно ясно, и вы ждете бог весть чего, когда по сути своей события не были такими значительными. После того как была поделена земля и я был отлучен от сана, я решил утвердиться в общественном плане. Я был уверен, что могу быть полезен своему селу и как мирской человек. Но мое прошлое мне помешало. Меня отстранили от всех общественных дел… Я не возвращался в село десять лет. Я работал на шахте, потом лесником, на дорожных работах, я в глаза не хотел видеть людей, с которыми прожил столько лет. Но мне негде было приткнуться. Единственный человек, который помог мне тогда, был Урдэряну, и к нему я вернулся. Он записал меня в кооператив, дал мне участок под дом, и с той поры никто больше ко мне не цеплялся. Я рассказал это, чтобы вы лучше поняли, почему приходский совет, который существует лишь номинально, заказал мне роспись церкви… Вы себе даже не представляете, сколько было пересудов в связи с вашим приездом. Некоторые хотят утаить правду и одновременно хотят, чтобы она всплыла. Может быть, это неосознанное желание освободиться от прошлого, от воспоминаний, от собственных прежних грехов. То есть людям хочется, чтобы вы докопались до истины сами, без какой-либо помощи с их стороны…

Так вот, с той поры Урдэряну стал мне в каком-то смысле близким. Прошли годы, и мы подружились. Беседуем, играем в шашки, он научил меня играть в карты. Иногда по ночам я выхожу вместе с ним и его подслеповатой кобылой и смотрю, как оба носятся по полю, будто призраки. Урдэряну сказал, что Эмилия раскрыла вам его секрет. Поэтому нет у меня чувства, что я его выдаю. Так вот, редко я видел такого счастливого, упоенного человека, как он, в те лунные ночи, конокрадские ночи, как он говорит, когда в слепой ярости конь топчет землю копытами, а всадник сквернословит, как безумный, — такой ругани я в жизни не слыхал. Он такой, каким был я, господин майор, и часто в такие ночи я узнаю в нем себя. Он теперешний — я прежний. И оба мы пьем, господин майор, «воду жизни» — у меня такое вино, что и мертвого из могилы подымет. В саду у меня свой виноградник, восемьдесят лоз; вино, которое я пью с Урдэряну, а чаще — в одиночестве, я выпил бы с вами, если, конечно, вы постыдитесь пропустить стаканчик с таким грешником. А сейчас пойду дам корм курам и уведу корову с кладбища, это моя корова, ей почти двадцать пять лет. На бойню я ее не отдам; люди сохранили ее для меня с тех далеких дней и отдали мне, когда я вернулся. Молока она уже не дает, ни на что не годится, она слишком старая, оттого стала похожей на меня, а когда два существа похожи, они горько любят друг друга.

— Я зайду к вам, господин Пантелие, зайду с большим удовольствием, — сказал Дед и попрощался с бывшим священником. От беседы с ним на душе у майора остался горький осадок, и, чтобы клин клином вышибить, он закурил еще более горькую сигарету «Мэрэшешть».

20

Пантелие поспешно скрылся, оставив Деда посреди улицы в нерешительности относительно того, что ему дальше делать. Майор постукивал тростью по камешкам, пытаясь собрать мысли воедино, однако это ему не очень-то удавалось. Стройности в мыслях не было. В одном-единственном Дед был убежден: он приближался к истине, и ощущение, что до нее рукой подать, на этот раз вызвало у него чувство беспокойства, которое не имело ничего общего с радостью.

Ему понравился поп, или, вернее, бывший поп, понравился во всем, он и сам не знал почему — может быть, из-за его откровенно земных речей, а может быть, из-за мужества души, которое помогло ему удержаться на плаву в водовороте жизни. Майор лишний раз убедился, что каждый человек — это особый мир, неповторимый и таинственный, как и сама вселенная, не знающая ни начала, ни конца. Он постеснялся высказать Пантелие свое подлинное мнение о его росписях на церковных стенах — в них он с первого взгляда узнал образы жителей села в разных ипостасях; это были те же лица, которые можно было встретить на улицах, только приданные ангелам и святым на влажной церковной стене. Он нисколько не сомневался, что огромное око господне, выведенное голубым и красным над иконостасом, похоже на глаз Урдэряну, также он узнал Корбея в образе двуглавого змия, которого сумасшедший Крэчун, воплощенный в святом Георгии, тщетно пытался пронзить копьем. Эти изображения, которые мало что значили с художественной точки зрения и вряд ли оправдывали усилия, затраченные на малевание по стенам, дали Деду, помимо рассказанного Пантелие, «ключ» к некоторым событиям в деревне. Богоматерь была вылитая Анна Драга! Художник, неспособный передавать внутренний мир человека, интуитивно верно выражал его суть аллегорически, определив каждому роль, которую считал наиболее подходящей в зависимости от его натуры и совершенных поступков. Не было никакого сомнения, что в стараниях художника к точному делению своих «героев» на злых и добрых было преувеличение. Но именно это преувеличение открыло майору глаза на многое. Соображения Деда, как и фигуры Пантелие на стенах, не вели пока ни к чему, были просто наметками, они не могли дать ему того целого, которое он жаждал, не могли подсказать тот путь, который надо выбрать, чтобы достигнуть кульминации, присущей любому расследованию и являющейся, в сущности, его завершением.

Дед сделал несколько шагов к холму. Он слышал, как Пантелие гнал корову к дому, и, не желая вновь попасться ему на глаза, переждал немного, пока Пантелие уйдет. Потом Дед снова пробрался на кладбище и без особого труда влез на яблоню у церковного окна. Он долго разглядывал настенные фигуры, освещенные проникавшим туда солнцем. Нет, нет, он совсем не ошибся и теперь, проверяя собственные впечатления, был ошеломлен тем, как видел Пантелие своих односельчан. Он узнал Корбея во многих персонажах, в Иуде и в Марии Магдалине. Дед с трудом сдержал смех, поскольку у Магдалины, сидящей под крестом Спасителя, виднелись следы усов, которые художник стер без особой тщательности. Морару он обнаружил в образе Фомы Неверующего, и его же ласковые большие глаза освещали печальный, скорбный лик Христа Спасителя. Ближе к алтарю были видны недавние свежие рисунки, и Дед, к своему удивлению, нашел и себя и Панаитеску в образе двух волхвов, а третий походил на первых двух, вместе взятых, будучи составлен из черт Деда и шофера. «Большой плут», — подумал майор про Пантелие. Наконец он слез с дерева и от волнения минут десять искал трость, прислоненную к степе…

Потом Дед вдруг заторопился к правлению кооператива и, увидев белую машину у ворот, сказал себе, что счастье ему улыбается. Он застал Прикопе в столовой уплетающего фасолевый суп. Перед тарелкой лежала разрезанная на четыре части красная луковица, а в хлебнице — свежий, пышущий жаром домашний каравай. В столовой никого не было, кроме кухарки, которая, напевая, мыла посуду. Завидев майора, Прикопе вздрогнул.

— Прошу прощения, — негромко сказал Дед, — что я тебя беспокою, товарищ Прикопе, мне бы надо было подождать, пока ты доешь этот несравненный фасолевый суп, которым я из-за печени давно не могу полакомиться. Но раз я уже здесь, прошу тебя, продолжай ужин и по мере возможности отвечай на мои вопросы.

Юноша отодвинул тарелку в сторону и повернулся так, чтобы прямо смотреть Деду в лицо.

— Я сообщил вам все, что знаю. Меня ждет товарищ председатель, — сказал он и хотел встать.

Дед положил ему руку на плечо и, улыбаясь, усадил на место.

— Я договорился с председателем, он позволил мне беседовать с тобой сколько угодно. Что же касается истин, которые ты мне открыл, то, кажется, по каким-то неизвестным причинам ты открыл мне далеко не все.

Я сказал все, что знаю, а больше…

Молодой человек, мне как раз это «больше» и нужно. У меня имеется дневниковая запись Анны Драги, которую я нашел совершенно случайно; в тот вечер, когда ты приехал на побывку, ты обручился с ней, по крайней мере так она пишет. Я получил сегодня сведения из твоей части: старшина Амарией узнал, что причиной твоей побывки была как раз помолвка. Когда два источника утверждают одно и то же, я думаю, бессовестно было бы с твоей стороны отрицать это.

— Я знаю, вы подозреваете, что я убил ее, но я хочу… Когда я уехал, она была жива-здорова…

— И печальна, очень печальна. Печальна, потому что девушка что-то доверила тебе, ты поклялся сохранить это в тайне и не сохранил…

Прикопе покраснел и дрожащей рукой поднес спичку к сигарете.

— Что ты на это скажешь, молодой человек?

Прикопе глубоко затянулся. С его лица исчезло выражение заносчивости. На висках волосы заблестели от пота.

— Товарищ майор, почему вы меня преследуете? Я знаю, что у старшины зуб на меня… Это известно не только мне… но его ревность меня не трогает, так и знайте. Он это из ревности сделал. Раз она предпочла меня…

— Вот как? Если Анна Драга предпочла тебя, значит, она верила в твою любовь! Придется проверить твои слова относительно старшины. Но не забывай, любая клевета карается по соответствующей статье закона.

— А вы думаете, я боюсь закона?.. — сказал Прикопе и горько улыбнулся. — Товарищ майор, раз уж на то пошло, да, я обручился с Анной Драгой — если это можно назвать обручением. Но я хочу добавить — то, что она сказала мне в тот вечер, заставило меня подумать, что она не из любви со мной обручилась. Ей нужно было поверить кому-нибудь свои секреты, и она нашла такого олуха, как я. Если вы знаете, что случилось тогда, может, вы знаете и то, что я оборвал ее признания, сказал, что мне нужна она, а не ее проблемы, из-за которых она восстановила против себя всю деревню.

— Ну, пожалуй, не всю деревню, товарищ Прикопе.

— Вы правы, не всю…

— Почему она выбрала именно тебя, чтобы доверить свои секреты, и, главное, зачем ей было надо, чтобы кто-нибудь знал эти секреты?

— Она была подозрительной, не верила никому. Знаете, она думала, что борется за правду, что в столице ее сочтут героиней, она сможет уехать отсюда бог знает на какую должность… Дура. Я говорил ей это не раз. Она жила со страхом в душе… Все время боялась, что кто-то следит за ней и хочет причинить ей зло. Поэтому она попыталась рассказать мне кое-что, чтобы ничего не пропало, если что-нибудь с ней случится. Чтобы я мог рассказать…

— Значит, часть своих секретов она рассказала тебе, а ты взял и разболтал…

— Откуда вы знаете, что я разболтал?

— Предположим, что знаю…

Женщина на кухне поняла, что у них не слишком приятный разговор; она торопливо положила фартук на подоконник и исчезла.

— Теперь все село узнает, что я тут с вами.

— Товарищ Приколе, я бы очень хотел, чтобы мы не удалялись от предмета нашего разговора. Какие секреты доверила тебе Анна Драга?

— Вы вроде говорили, что знаете…

— Предположим, что я хочу тебя проверить, понять, было ли разглашение тайн девушки, на которой ты собирался жениться и которую любил, столь важным, что ты в знак благодарности получил новую машину, на которой ездишь сейчас, хотя шофер, перешедший на грузовик, не имел ни одного нарушения правил уличного движения и работает на десять лет больше тебя. Я понимаю, что тебе заплатили сейчас, после возвращения из армии. Она расплатилась куда подороже, потому что верила в тебя.

От слов Деда лицо парня еще сильнее запунцовело. Не зная, что делать с руками, он начал лепить шарики из хлебного мякиша, оставшегося на столе.

— Если вы думаете, что из-за этого я получил машину, я могу отдать ее обратно, мне она не нужна, мне и в голову не пришло, что мне ее дали за то, что я… да я и не говорил! Я не говорил, нечего было сказать, товарищ майор. В тот вечер, как мы вышли от попа Пантелие, мы остановились на дороге и она заставила меня поклясться, что я никому не скажу то, что узнаю от нее. Мне это не понравилось. Раз она хотела, чтобы мы обручились, и раз и после обручения не верит мне, я не понимаю, зачем она послала мне телеграмму, чтобы я приехал домой?..

— После того как ты расстался в тот вечер с Анной Драгой, к кому ты пошел?

— К Корбею, он должен был мне сказать…

— Что он должен был тебе сказать, когда ровно через два часа тебе надо было на поезд, чтобы вернуться в часть? По моим данным получается, что ты туда действительно прибыл на следующий день в девять. Значит, чтобы попасть туда в девять утра, ты должен был успеть на пассажирский поезд, который отправляется в одиннадцать до Рэзбоень, а там пересесть на бухарестский скорый в двенадцать часов пять минут, так?

Прикопе раздавил хлебные шарики, над которыми трудился так долго, и смел их со стола.

— Значит, вы за мной следили…

— Нет, хотя я мог и не отвечать на твой вопрос. Ты принимаешь меры предосторожности, чтобы ввести нас в заблуждение, и мы принимаем свои меры, чтобы добиться правды. Ты молодой, очень даже молодой, и весьма грустно, что в твоем возрасте по причинам, которых я еще не знаю, ты завяз во лжи. Мы разговариваем больше десяти минут, и за это время ты столько наврал, что я спрашиваю себя, стоит ли мне терять с тобой время. Вероятно, серьезные причины заставляют тебя утаивать правду, но будь уверен, эту правду с твоей помощью или без нее я все равно узнаю. И тогда самым большим наказанием для себя будешь ты сам, твоя совесть. Ты в собственных глазах станешь ничтожеством. Что мешает тебе теперь говорить?

Глупое чувство, ревность живого человека к мертвой. Ты ведь готов был связать свою жизнь с этой девушкой, и, будь она жива, вероятно, вы бы уже были женаты. Откуда в тебе такая уверенность, что она хотела использовать правду ради собственной выгоды? Почему ты думаешь, что у нее была мелкая душа? Ей ведь ничего не стоило поехать в уезд или обратиться куда-нибудь повыше. Ты забываешь, хотя и не следовало бы, в какое время мы живем. Ты думаешь, ей бы никто там не помог? Если бы она хотела продвинуться, поверь мне, она бы поехала немедленно, но она этого не сделала, и не сделала потому, что любила это село, любила людей вопреки твоим утверждениям. Ты принадлежишь к новому поколению, в которое я верил и верю, оно чище, способней к борьбе за правду, даже ценой страданий. Мою правоту подтверждает трагическая судьба девушки. Ты же из мелочных, жалких побуждений не захотел понять ее и, главное, не сумел помочь ей. Скверно ты начинаешь жизнь, скверно.

Прикопе машинально застегнул пуговицы на непромокаемой куртке, потом расстегнул их, посмотрел на Деда с горькой иронией, махнул рукой, хотел встать и уйти, но какая-то сила, казалось, пригвоздила его к месту.

— Правда, товарищ майор, правда. Может быть, в детективных романах правда всегда побеждает, а в жизни, в жизни — иное… Я предложил ей все, что мог: свою любовь, желание создать семью. Жизнь у меня скромная, ни страстей, ни бурь, какие ей по нраву. Но другого я не мог ей дать. В первый раз, когда я вас услышал, мне померещилось, что это она говорит: «честь», «правда»; она через каждое слово их повторяла. Я не вру на этот раз. Значит, до сих пор я действительно врал. Я боялся, даже думал, что она не умерла, а стоит за вами, а вы теперь ее словами говорите. Я дважды был на кладбище, чтобы убедиться, что она не подшутила надо мной, как подшучивала не раз. Легко приехать откуда-то и со стороны, как она, как вы, судить-рядить так и эдак. А мы здесь живем и будем жить, даже если наша жизнь не всегда соответствует вашим представлениям о правде и чести. Больше мне нечего сказать, товарищ майор, я больше ничего не знаю, хотя сознаюсь, что соврал кое в чем, но эти мелочи, знайте, не помогут правде, которую вы ищете. Они относятся к моей жизни. А моя жизнь — она только моя. Я знаю, что в ваших глазах я не могу пользоваться большим уважением, я это знаю, и вы правы, но, может быть, люди такого сорта, как я, не так уж многочисленны. Я к ним отношу себя и, как это ни удивительно, не стыжусь признаться в этом. Вы столько дней у нас в деревне и почти ничего не узнали. Уверяю вас, сколько бы вы еще ни прожили здесь, все равно ничего не узнаете. И если, скажем, в конце концов докопаетесь до чего-то, если, конечно, есть до чего докапываться… но, видите ли, у меня нет охоты вникать…

— Ты циничен с горя, из-за утраченной любви. И действительно очень грустно, если ты таков, каким себя описываешь. Я познакомился с твоей матерью, знаю трагические обстоятельства, при которых она потеряла слух и речь, и еще знаю, хотя ты этого не хочешь признавать, что твой отец — Корбей. Ты скопил в себе слишком много ненависти. Поражение твое временное, но оно может затянуться, если ты не вырвешься из нынешнего состояния. II хочу тебе сказать еще одно. Не стыдись той женщины, что дала тебе жизнь, не лишай ее любви, которой она заслуживает. Эта женщина убаюкивала тебя, эта женщина оберегала твой сон ночами, чтобы ты вырос здоровым и, почему бы не признать, красивым. Ты приехал несколько дней назад и ни разу не был у нее. Я и это знаю, товарищ Прикопе Турдян!

Дед замолк. Прикопе, как малое дитя, плакал, всхлипывая, неуклюже обхватив голову руками.

— Я любил ее, товарищ майор, я любил ее… И хотя мне сказали, чтобы я был нем как могила, верьте мне, не в этом причина моего молчания. Я больше ничего не знаю. В тот вечер, когда я вышел от Пантелие, я действительно рассердился на нее. Она успела сказать мне, что открыла какой-то секрет в землепользовании. Только это и сказала, потом просила поклясться. Я отказался. Мы расстались. По дороге домой (а вы, наверное, знаете, что перед уходом в армию я построил себе дом на краю деревни) я встретился с Корбеем. Я говорил с ним только по делу, был строго деловой разговор. Я его терпеть не могу за подлость, потому что он бросил мою мать, как только она заболела. Он поступил жестоко. Мама могла бы оправиться от удара, а так болезнь усугубилась.

Так вот, в тот день перед моим отъездом Корбей сказал мне, чтобы я не забывал, что я здешний, и что все дело с землей касается только нас, только нашего села, и нечего вмешиваться чужакам. И еще он сказал, чтобы я не вздумал проболтаться кому-нибудь. Я хотел спросить, что это за «дело с землей». Но как-то не вышло, потому что он заторопился и ушел. Прошел шагов десять, вернулся и закричал: «Помни, что ты мой сын, что бы там ни было между мною и твоей матерью». Через час, то есть точно так, как вы сказали, я уехал в Рэзбоень, чтобы успеть на скорый…

Некоторое время оба молчали. Дед не хотел больше задавать вопросов. Он дружески положил руку на плечо Прикопе и встал с жесткой скамьи, распрямляя затекшую спину.

По дороге Дед вспомнил что-то и торопливо направился к кладбищу. Было уже темно. Сова, затаившаяся на колокольне, взлетела, Дед успел заметить, что в когтях у нее безнадежно билась летучая мышь. Он почувствовал, как у него лоб вспотел. Дед снова влез на дерево у церковного окна и, посветив фонариком, внимательно стал разглядывать фигуру святого Георгия. Овал света надолго задержался на его лике и руках. От удивления майор открыл рот.

21

Дед возвращался домой, переполненный впечатлениями дня. Он посмотрел на часы, было около десяти вечера. Над холмом, справа от Муреша, взошел месяц, и майор долго глядел па друга своих бессонных ночей. Ущербленный тенью земли, серп с красноватыми отливами все же ярко блестел, и, если бы Дед не проголодался, он бы непременно проследил за его неизбежным закатом на небосводе. Однако, вспомнив про Панаитеску, который ждал его с обещанным жареным карпом, Дед почувствовал пустоту в желудке.

Он открыл дверь. В комнате горел свет, но шофера он за столом не увидел. «Вероятно, обиделся, что рыба остыла, и лег, чтобы преподать мне урок», — подумал майор о Панаитеску и поспешно попытался сочинить что-нибудь внушительное, чтобы представить своему подчиненному и другу правдоподобное извинение… Но к его удивлению, Панаитеску не спал и запаха жареной рыбы с горьким перцем не ощущалось… Карп покоился на тарелке, на краю потухшей печи, в то время как шофер, ни на что не реагируя, сидел на трехногом стуле и сосредоточенно что-то подсчитывал, держа бумагу на коленях и изредка заглядывая в справочник по математике. Волосы его были взлохмачены, он морщился, как от сильной боли.

— Дорогой мой, что случилось? — спросил Дед, удивляясь, что шофер даже не заметил его появления.

Панаитеску сделал ему знак не мешать, аккуратно записал что-то и показал Деду рукой на рыбу.

— Почисти ее, — сказал он не очень вежливо. Майор покорно снял пиджак и пошел к печке.

— Сначала чешую, потом жабры, сполосни хорошенько два раза и скажи мне, — скомандовал он и, все так же морща лоб, продолжал расчеты. — Готово, — сказал он вдруг и, не меняя позы, продолжал: — В Форцате больше земли, чем нанесено на земельных картах угодий. Шеф, наше открытие эпохально! С первого мгновения я знал, что здесь — ключ к разгадке. Не случайно я взял деревянный циркуль Анны Драги, и, думаю, мне первому пришла в голову мысль об измерении земли.

Тон Панаитеску и особенно претензии первооткрывателя, которые он выказывал, — а это было для него необычно, — так поразили Деда, что он порезал себе ножом большой палец и скривился от боли.

— Дорогой мой, вот это номер! — сказал Дед и, не выпуская рыбины из руки, подошел к шоферу.

Майор посмотрел на листок, вырванный из тетради, на котором Панаитеску крупным почерком делал свои вычисления. Сомнений не было, при проверке результат получался тот же.

— Шеф, брось ты к черту эту рыбу, гляди, ты обсыпал мне чешуей весь затылок, — сказал Панаитеску, и Дед послушно, как ребенок, который совершил оплошность, отнес обратно на тарелку полуочищенную рыбину.

— Значит, это была их великая тайна, — проговорил как бы для себя Дед и пододвинул свой стул к Панаитеску.

— Пребывание наше закончено, факт, — заключил Панаитеску. — Арестуем Корбея, и баста.

Дед, однако, промолчал, явно не разделяя его мнения. Панаитеску стал прогуливаться по комнате, заложив руки за спину. Дед не мешал ему. Он не хотел портить ему радость собственным скепсисом.

— Разумеется, шеф, ты не согласен. Как ты можешь согласиться, не усложнив чуточку дела. Для тебя слишком просто, что Анна Драга открыла не записанную землю и по этой причине…

— Нет, дорогой Панаитеску, я не сомневаюсь ни на миг, что в этом состоял ее секрет, но отсюда до преступления, думается, дорога еще далека…

— Да, я чуть было не забыл… — спохватился Панаитеску, взял справочник и стал снова вникать в цифры. — Я забыл сообщить тебе очень важную вещь. Я взял циркуль и отправился на первый участок за околицей села. В кармане у меня была карта земельных угодий кооператива. Я достал ее у сторожа. Нет, нет, не пугайся, я ее не свистнул, я ее одолжил вполне, так сказать, легально. Ну, ладно. Так вот, и на этом участке длиною в четыреста метров, который засеян кукурузой, есть разница в несколько гектаров! А сейчас я возьмусь за рыбу, а то ты начал ее чистить, как редиску. В сущности, это моя вина, я забыл тебя предупредить, что все витамины в рыбе спрятаны, как в яблоках, под кожурой, как раз в той части, которую по незнанию ты начал счищать. Рыба — не фазан, чтобы сдирать с нее кожу, рыба — совсем особая штука, и нужно знать, как ее приготовить.

Дед больше не слушал своего подчиненного. Расчеты действительно поразили его. Они, правда, не объясняли смерти Анны Драги, хотя между утаенной землей и ее кончиной существовала, несомненно, какая-то связь. Было бы слишком просто обвинить Корбея в преступлении на основании признаний дочери Турдяна. Он знал по опыту, какую огромную ответственность берет на себя следователь, выдвигая обвинение, и как мало расположены люди его пересматривать. Даже если утверждение глухонемой было правдиво, большой опыт заставлял его действовать осторожно. У него не было ни одной улики против Корбея, кроме свидетельства глухонемой, а ее свидетельство надо было проверить. Потом Деду казалась слишком грубой связь Корбей — земля — Анна Драга. Зачем ему убивать ее? Для чего? Ведь не Корбей был председателем кооператива и не он нес ответственность за утаенную землю. Тогда как объяснить его преступление? С того момента как полковник Леонте позвонил из Бухареста, майор был уверен, что кто-то очень волнуется по поводу измерения им земли. Но все равно история с землей — слишком слабый мотив, чтобы кто-то подговорил Корбея совершить убийство.

Чем больше Дед вникал в эти взаимосвязи, тем больше убеждался в ошибке, которую совершил бы, обвинив Корбея в преступлении. Он снова вспомнил про деталь, открытую им в живописи отца Пантелие, и решил, что эта деталь шла вразрез с гипотезой о виновности Корбея. Практически сокрытые излишки земли не только не открывали перспективы в поимке преступника, а еще больше отдаляли от него, ибо преступником не мог быть Корбей, как предполагалось до тех пор. Тогда кто был преступником и зачем ему было убивать Анну Драгу? Дед встал со стула и заходил по комнате, только не с видом победителя, как недавно шагал Панаитеску, а в явной растерянности. Шофер увидел, как он прогуливается, заложив руки за спину, и сразу понял, что все их открытие не стоило ломаного гроша. Рассердившись, он начал безжалостно рубить рыбу.

— Дорогой шеф, — начал он примирительно и покорно, — прошу тебя от всей души, не говори, что всю нашу работу надо выбросить на помойку.

— Нет, дорогой мой, мы ее, конечно, не выбросим, она имеет огромное значение в нашем расследовании. Она является ключевым пунктом расследования, но не дает, к сожалению, решения. Урдэряну и Корбей знали про эту землю, не записанную в акты. Я также уверен, что знают и другие. Итак, этот мотив не может привести к преступлению. Существовала тысяча возможностей отстранить Анну Драгу от работы, как это уже однажды с ней случилось. Год назад она была уволена по той же причине, тоже в связи с землей, а потом, я убежден, ее приняли обратно из опасения, что она разболтает… К преступлению могут прибегнуть, и ты отлично это знаешь, лишь в исключительных случаях, когда нет другого выхода, а здесь этих выходов было полно. У преступника были иные мотивы, поверь мне, и как раз эти мотивы нам неизвестны.

— Шеф, — сказал Панаитеску, — я не буду жалеть, если мы пробудем здесь даже год. Гуси есть, слава богу, а тебе, я вижу, везет на рыбалке… Итак, проблема не во времени. И все же я не верю, можешь свернуть мне шею, как гусю — а гуси здесь превосходные, я насчитал в этот вечер по меньшей мере тысячу штук, они летели, один к одному, хоть вези их на выставку, — так вот, я не верю, что Корбей и Урдэряну не замешаны в преступлении. Они убили ее, чтобы утаить излишки земли! Что установило первое расследование? Она утонула, как дура, так ведь? Они успокоились и продолжали заниматься своими делами, пока не появились мы. Ты отталкиваешься от мысли, что как Урдэряну, так и Корбей не могли ее убить из-за земли. Хорошо, а откуда ты знаешь, что с этого излишка земли они не присваивали себе продукты, не продавали их на рынке или не знаю где еще, чтобы получать незаконные доходы? Есть ли у тебя хоть один аргумент, который подтвердил бы твою правоту? Пусть ты майор, а я старшина, но попробуй вытащить занозу, которую я загнал в твои рассуждения? Не сможешь! Хищение ведет к преступлению, ясно как день.

Дед перестал ходить из угла в угол.

— Дорогой мой, про излишек земли знает еще кое-кто в правлении, и тогда исключено, чтобы плоды, то есть урожай, кем-нибудь присваивался в частном порядке. Даже ты, дорогой коллега, не сможешь меня убедить, что, скажем, какой-нибудь уездный инструктор пользуется излишком земли в Сэлчиоаре. В это я не верю. Я не знаю, хорошо ли ты меня понял. Если излишек земли — это секрет только Урдэряну и Корбея, то твои предположения и заявления дочери Турдяна не надо было бы подвергать сомнению, а так? Помнишь, в первый день мы оба разными путями пришли к выводу, что речь идет о «заговоре молчания». Но разумеется, люди не могли молчать о том, чего не знали. Зато те, кто в курсе относительно излишка земли, те не знают преступника, уверяю тебя.

— Хорошо, шеф, но тогда я не понимаю, почему они не заявили о той земле? Какой смысл скрывать то, что тебе не принадлежит?

— Мы узнаем и это, дорогой мой, хотя, если бы ты был повнимательней к тому, что говорил Урдэряну за обедом, ты мог бы догадаться. Ложные понятия о престиже, по моему мнению, могли толкнуть его на этот достойный сожаления шаг.

Шипела рыба на сковороде, но у Деда пропал аппетит. Его мутило от запахов, и он прекрасно знал, что аппетит не вернется, пока он не разгадает загадку. Он больше не сомневался в том, что это было преступление.

Хлопнула дверь, и в доме появился старшина Амарией.

— Плохо, Дед, снова звонил полковник Леонте. Он сказал, что вам надлежит вернуться для объяснений.

— Ладно, а почему ты меня не позвал, чтобы я сам с ним поговорил?

— Я предложил ему, Дед, позвонить через десять минут, от поста сюда три минуты ходу, но он сказал не беспокоить вас в этот поздний час.

— Итак, он сказал не беспокоить меня в этот поздний час?

— Да, товарищ майор.

— Спасибо, дорогой мой. Иди и ложись спать. Утро вечера мудренее. Я хочу тебе сообщить, что наше открытие, к сожалению, не решает главной проблемы — кто преступник. Мы открыли, что знаменитый кооператив в Сэлчиоаре имеет излишек земли. Я точно не знаю сколько, но, по докладу моего коллеги, на участке в Форцате есть такой излишек. Я вижу, ты не удивлен.

— Нет, Дед, не удивлен.

— Ты знал про этот излишек?

— Не знал. Я видел, как Анна Драга меряла землю, и теперь понял, почему она меряла… значит, отсюда ее неприятности…

— Неприятности, дорогой мой, но пока эти неприятности не объясняют ее смерти. По крайней мере сейчас.

— И в этом я был уверен, Дед.

— Вижу, дорогой мой, ты ждал столько дней, чтобы сказать нам, в чем лично ты уверен, а в чем — нет…

— Товарищ майор, я не имел никакого права внушать вам ошибочную точку зрения. Вначале ведь я не сомневался в несчастном случае… к сожалению, для меня…

— Дорогой мой, я хочу тебя заверить, что это открытие пусть и не разгадка, а все же играет большую роль в деле Анны Драги. Сообщение же, которое ты нам принес, объясняет те предположения, которые мы сделали несколько минут назад, — сказал Дед. — Только на этот раз я не ждал звонка. Я думал, что кто-нибудь приедет из уезда.

— Приезжал, Дед. Инструктор по сельскому хозяйству. Разговаривал с Урдэряну. От него уехал в центр на его машине.

— Интересно, интересно, — сказал Дед, закуривая сигарету.

После того как Амарией ушел, Дед сел и сосредоточенно уткнул голову в ладони. Панаитеску снял сковороду с печки и, встав почти по стойке «смирно», ждал, какое решение примет Дед. Но принять решение было непросто. Телефонный звонок полковника Леонте был приказом, они оба это прекрасно понимали. Только Дед догадался еще кое о чем. Тот факт, что Леонте не хотел его беспокоить, означал, что в душе он был согласен с продолжением расследования.

Была половина двенадцатого ночи, и, как бы то ни было, в этот час не могло быть и речи об отъезде. Итак, до следующего дня у них был мандат, никакое начальство сегодня их беспокоить не будет… Майор был глубоко признателен своему другу полковнику Леонте за это послабление.

— Панаитеску, поглядим-ка, дорогой мой, что получилось из рыбы, выловленной мною и так талантливо приготовленной тобой. По запаху я полагаю, что в ресторане «Лидо» готовы в любой момент взять такого шеф-повара.

— Я — в «Лидо», шеф? — ответил весело Панаитеску. — Я и в «Интерконтинентале» не оскандалюсь. Честно говоря, — продолжал Панаитеску, деля порции соответственно габаритам каждого, — я думаю, что это мое хобби помешало мне жениться. Одинокий мужчина, который не умеет готовить, — на три четверти кандидат в язвенники. Поверь мне, дорогой шеф, что из всех женщин, которых я испытывал, ни одна не смогла приготовить такой вкусный обед и, главное, так быстро, как я. И тогда я спрашивал себя, зачем брать лишнюю заботу на свою голову, особенно при такой профессии, как наша — сегодня мы здесь, завтра — там… Согласись, что по части рыбных блюд… верней, сперва отведай, а потом похвали!

— Блаженство, дорогой мой! Не знаю, что бы я делал в командировках без твоей бесценной помощи. Наверное, давно бы отправился к праотцам! Так что тебе мой низкий поклон за продление моей жизни! Но я думаю, дорогой мой, что на сей раз моя порция была несравненно меньше емкости моего желудка, не очень-то избалованного лакомствами. Если не возражаешь, дорогой коллега, предложи мне хвост с твоей тарелки. По твоим словам, у хвоста особый вкус.

— С превеликой радостью, шеф! Я польщен, как ты любишь говорить. Но будь осторожен с косточками, карп — чертова рыба, я не хочу, чтобы из-за несчастной кости мы не завершили то, что здесь начали. Мы ведь полны решимости вернуться «со щитом».

— Дорогой мой, я вижу, что в последнее время ты добился серьезного успеха в исторических познаниях!

22

Еще не рассвело, когда Дед и Панаитеску вышли из дома. Над селом плыл легкий туман, волнуемый лишь крыльями гусей, летящих к реке. Панаитеску поежился. Было прохладно. От этого или от хлопанья гусиных крыльев его кожа тоже стала гусиной.

— Панаитеску, дорогой мой, сходи к старшине и, как мы договорились, через час-другой получи санкцию из прокуратуры. Если возникнут трудности, отправляйтесь немедленно в уездную милицию. В конверте — все необходимое для прокурора, в другом — для полковника Гаврилиу. Второй конверт используй только в случае необходимости. Надеюсь, ты с порога встретишь должное понимание. Я знаю Гаврилиу, мы вместе вели несколько расследований, когда он работал в Бухаресте.

— Я понял, Дед. Ты мне даешь на все два часа, — повторил Панаитеску и не без сожаления выкатил машину со двора учителя.

За «бьюиком» на дороге клубилось плотное облако, потом оно осело, и густая пыль, пахнущая навозом, расползлась по дворам. Какая-то собака выскочила и кинулась к ногам майора, но, дотронувшись до его штанины, как по волшебству стала ластиться. Дед, чувствительный к такому дружескому проявлению, вынул из кармана кусочек сахару и протянул на ладони костлявому псу. Тот понюхал сахар, но тряхнул головой — не привык к деликатесам. Поджав хвост, пес пролез во двор через лаз в частоколе, а Дед, постукивая о землю кончиком трости, направился к дому Урдэряну.

Ему не хотелось беспокоить человека в такой час, но не было другого выхода. Телефонный звонок Леонте висел над его головой как дамоклов меч, и майор не собирался никоим образом злоупотреблять расположением человека, у которого пользовался особым уважением. К удивлению Деда, Урдэряну стоял в воротах и затягивался кисловатым табаком.

— Я вас ждал, товарищ майор, — сказал он, не зная, принято ли подавать руку представителю закона. — Раскрыли, так ведь? — спросил он спокойно, чуть кашлянул и, не дожидаясь ответа, пригласил: — Пожалуйста в дом.

Урдэряну бросил сигарету, старательно растоптал ее и только потом открыл калитку и пошел к веранде.

— Да, раскрыли. Кое-что… — неохотно выговорил Дед, потому что он не собирался начинать с конца.

Он полагал, что застанет председателя врасплох — тот не сможет скрыть удивления, но будет долго упираться, пока признается. Он даже был уверен, что Урдэряну будет возмущаться, взывать к небу и ко всем святым… И вот ничего такого не произошло. На лице председателя было написано, можно сказать, удовлетворение. Он, услышав ответ майора, вздохнул с облегчением, будто сбросил тяжелую ношу…

Урдэряну проводил майора в дом. Эмилия уже была на ногах. Увидев майора, она дважды размашисто перекрестилась, приговаривая: «Прости, господи» — и швырнула платок в черную кошку, которая подбиралась к наседке, сидевшей тут же в комнате, в уголке.

— Вот! Я права, Василе?

— Права, Эмилия.

— Была бы эта беда последней, — сказала она и вышла на кухню разжечь огонь. — А поесть-то вы поедите, — донеслось оттуда, — само собой, мы ведь не враги, хотя теперь, Василе, конец твоему председательству, будь оно трижды неладно! — Она сплюнула и бросила спичку на выдвинутую печную заслонку.

Мужчины сели за стол. Лицо председателя стало опять озабоченным, хмурым.

— Товарищ Урдэряну, — начал Дед, — я с первых же слов хочу подчеркнуть, что история с землей имеет для меня как криминалиста значение лишь в той мере, в какой она может мне помочь обнаружить преступника. Я не собираюсь привлекать тебя к ответственности за земельные махинации. Нет у меня такого права. Оно принадлежит другим инстанциям. Надеюсь, теперь ясно, что именно меня интересует в связи с излишками земельных угодий.

Я не хочу, чтобы меня впоследствии упрекнули в превышении полномочий. Однако я сожалею, что нам не сказали с самого начала, как обстоят дела, — мы бы не потеряли столько времени.

— Как мы могли вам сказать, товарищ майор? Разве про такое говорят? Было бы можно, я бы сказал, не сомневайтесь. И еще в одном я хочу вас заверить: ни одного зерна пшеницы, ни одной картофелины, ни одного початка кукурузы с той проклятой земли не попало ни в мой карман, ни в карманы других, все пошло государству.

Вошла Эмилия, неся яичницу с салом, миску с соленьями и свежеиспеченный хлеб.

— Ешьте, пожалуйста, а то на голодный желудок все слова как гвозди, — сказала она, накрывая на стол. Потом разлила цуйку по стаканам. — За ваше здоровье, и не губите моего Василе. Моя тут первая вина.

— Иди-ка ты, жена, займись своими делами, — мягко сказал Урдэряну, и она, наполнив еще раз стаканы цуйкой, пошла к дверям.

— Я тебе говорила, Василе, с самого начала, что этот бабник Корбей подведет тебя под монастырь, и вот, мой дорогой, оправдались мои бабьи слова.

— А теперь чего ты хочешь, Эмилия? Тебе жаль, что я не буду председателем?

— Черта с два! Мне жаль, что ты — в дураках, и я не знаю, что теперь выйдет из всей этой истории.

Урдэряну молчал, опустив голову. Женщина прошла мимо него, провела пальцами по его белым волосам, потом поднесла конец шали к глазам и вышла.

— Было так, товарищ майор, — начал Урдэряну, — было так, как я вам говорю. Лет десять назад тот участок земли в Форцате был пастбищем. Место плохое, болотистое, наши не помнят, чтобы кто-нибудь там сеял. А мы попробовали поднять эту целину, вырыли несколько отводных канав и несколько сборных колодцев, освоили целину, обработали ее. Земля там желтая, не очень хорошая, я не знал, что получится. Корбей, он мой помощник с той поры, первый бригадир, он сказал тогда, что не надо сообщать в район о земле, пока мы не увидим, что она родит. А земля уродила, уродила даже лучше другой. В тот год была засуха. Если бы мы не засеяли землю в Форцате, нам бы нечего было давать людям есть. На второй год Корбею пришла в голову мысль, о которой я и сожалею и не сожалею. Он предложил, чтоб та земля оставалась в резерве, и, если урожай не будет достигать запланированного, мы будем добавлять из «резерва» — выполним долг и перед государством, и перед людьми. На второй год урожай был не очень хороший, и нам помогла та земля. На третий год случилось так, что в районе не очень-то хорошо обстояли дела с планом, я дождался подходящего момента и все рассказал товарищу из района. Вначале он рассердился, потом сказал мне, что даст ответ через несколько дней. И дал. Он сурово разбранил меня и сказал, чтобы я оставил землю как есть, возможно, в неурожайные годы мы подтянем план за счет излишка земли. Через год того товарища в районе заменили другим, потом еще другим, а те, которые приходили, не знали, что и как. Знал один только инструктор. Но беда не только в этой земле, беда в другом, товарищ майор. Результат этой лжи сказался быстрее, чем я ожидал. Корбей за стаканом вина рассказал другим членам правления, какова ситуация. И у тех людей пропала охота работать, и привлечь их к ответственности, как раньше, я не мог. Однажды они даже стали мне угрожать, мол, так и так. Вы знаете, ворон ворону глаз не выклюет, а в некотором роде первым вороном был я. Мы прежде не знали, что такое химические удобрения, со временем их доставили и нам. Их просили другие кооперативы, попросили и мы, но наши удобрения оставались в поле, план мы выполняли и без удобрений. Примерно в ту пору к нам распределили на работу Анну Драгу. У нее никого не было, сирота она, скромная, послушная, не перечила нам вначале. Впервые она вмешалась, когда увидела, что удобрения зря пропадают. Кор-бей сказал, пусть, мол, она за них и отвечает, а если удобрения не будут использованы — с нее и спрос. В конце концов в халатности обвинили ее, как вы знаете.

— А как она заподозрила, что у вас излишки земли? Честно скажу, если бы мы не нашли ее циркуль, нам бы и в голову не пришло, что земля с «секретом».

— На это и мы рассчитывали. Какой дурак вздумает мерять землю? Измерить десять тысяч гектаров, указанных на сельскохозяйственной карте, не шутка, и со времени создания коллективного хозяйства никто об этом не думал. Земля была наша, много или мало, но наша, и ни у кого охоты не было измерять ее шагами. Наши первоначальные сельскохозяйственные карты вывешены на виду у всех; никто нас ни в чем не подозревал. Я думаю, товарищ майор, что кто-нибудь вбил ей в голову эту идею с землей, сама она до этого не додумалась бы. Сначала я думал, что речь идет о Корбее, у него был кое-какой интерес, он хотел занять мое место, но в конце концов я сказал себе: нет, это невозможно, потому что и он замешан. За все отвечает председатель, пусть им буду не я, а он. Это знал и Корбей. Не думаю, чтобы у него хватило смелости сказать ей про это. Во всяком случае, только тот, кто умел определять на глаз урожай с гектара, мог ей рассказать. Но из наших людей кто, кроме Корбея, мог это сделать? Так случилось, что однажды я увидел, как она меряет землю, но она меряла другой участок, где не было ни одного гектара лишнего, — землю в Роджини. Я не мешал ей, я даже радовался, что она меряет землю и сама во всем убедится. Она меряла больше трех недель тот участок, про который я вам рассказываю, и увидела, что он соответствует сельскохозяйственной карте. Несколько дней я ее видел очень сердитой — она сердилась, что не вышло по ее. Тут я понял, что ей кто-то сказал про землю. И еще кое-что я понял: не Корбей тому причина. Корбей сказал бы ей, где именно мерять. Значит, сказал кто-то другой, а кто именно — понятия не имею. Чтобы выбить у нее из головы эту тайную мысль, я ее вызвал к себе и поручил, раз она и так теряет время, измерить землю в Холоамеле, там тысяч пять гектаров. Она меряла, изнемогая, пока не пришла зима. Снова я увидел ее горько разочарованной, и тогда я опять вызвал ее. Я спросил, кто дурит ей голову. Как председатель я имел право остановить ее, она должна была бы подчиниться, если хотела жить в мире со мной… Она ответила: никто. Всю зиму она занималась своим делом, и я должен сказать, что она была толковая девушка и любила землю. Как солнце взойдет — она уже в поле. Порою первыми в поле были только она да я с Эмилией, вначале и жена ходила на работу, особенно когда поняла, чем занимается девушка. Она хотела узнать ее, увидеть ее слабости и в случае нужды ударить по ним, таковы все женщины. А те, которые знали от Корбея про землю, выходили на работу, как господа, в девять, в десять: такого я не упомню в наших краях. Настала весна, и Анна Драга опять начала мерять землю. На этот раз она принялась за Форцате, и я понял, что мы попадем в беду. Я запретил ей мерять землю, сказал, чтобы она занималась своими делами и удобрениями, которые валялись неиспользованными в поле, и что, если я поймаю ее на том, что она занимается не своим делом, я ее уволю. Что, вы думаете, она сделала? Выходила мерять по ночам. Тогда я расторг с ней рабочий договор и лишний раз убедился, что тут Корбей не был замешан, потому что и он подписал бумагу об увольнении. Она уехала в другую деревню, километрах в сорока пяти отсюда. Я потерял ее из виду. Но однажды в городке Л. на базаре я встретил того председателя, где она работала, и он сказал, что Анна Драга принялась мерять землю и там. Прошло две недели, я ехал в уезд и на вокзале, в зале ожидания, кого я вижу? Анну Драгу. Она так выглядела, горе горькое, что мне стало ее жаль. Ее уволили и оттуда, и у нее не было работы. Я подумал, что только добрые поступки усмиряют людей. Я дал ей бумагу к Корбею, чтобы он принял ее обратно, но не забыл ей сказать, чтобы она занималась своими делами и не вмешивалась в чужие. Месяц все было в полном порядке, потом она снова без нашего согласия взялась за старое. Что-то она узнала, в этом я уверен. Но узнать все, как узнали вы, не смогла. На одном собрании она выступила, дескать, в нашем кооперативе непорядки и она не хочет быть соучастницей. Ее спросили, какие непорядки, но она не хотела отвечать, поэтому я понял, что она не знала точно, в чем дело. Потом случилось то, что случилось, товарищ майор.

— Кто отдал распоряжение «подчистить» протоколы собраний?

— Не пришлось отдавать распоряжений, товарищ майор. Бухгалтер входит в правление. Каждый знает, что делать в таких случаях.

Урдэряну замолчал. Налил цуйки в стаканы, но Дед больше не хотел пить.

— Вы теперь не пьете со мной? Разочаровались во мне, так ведь?

— Товарищ Урдэряну, я вам с самого начала сказал, что здесь я занимаюсь другим делом. Не землей. Проблему земли решат другие. Для меня земля — еще один аргумент в пользу того, что Анна Драга умерла из-за нее. Для человека моей профессии естественно, что к любому правонарушению я отношусь неравнодушно. И к виновным также. В конечном счете вы сами себя наказали, по тому что, если бы вы обрабатывали землю как следует, не халтурили, урожаи были бы намного богаче и заработки, подозреваю, больше. Меня особенно огорчает, что все вы спокойно примирились с положением дел. Анна Драга могла помочь честно выбраться из этого тупика, если бы ты не мешал ей раскрыть подлог. Но ты привык к этой ситуации, она тебя устраивала в конечном счете. Здесь ты был нечестен, и я не понимаю почему. Люди оказали тебе доверие, а ты? Я понимаю, что мои слова звучат несколько риторично, я действительно не разбираюсь в сельском хозяйстве, но в вопросах чести разбираюсь, товарищ Урдэряну. Я уловил в твоем рассказе две тенденции, которые ты не смог утаить, одна — сожаление, что ты был вынужден лгать, вторая, доминирующая, — радость, что ты мог продолжать лгать. Она-то и побеждала. И если бы не умерла Анна Драга, все оставалось бы по-прежнему, я уверен.

Поэтому легко понять, какое давление оказывалось на бедную девушку. Ты не сумел избавиться от нее, избавились другие.

— Это так. Вы думаете, я ничего не предпринял ради правды? Здесь вы ошибаетесь, очень ошибаетесь. Я не раз хотел объявить об этом на общем собрании. Как я уже говорил, односельчане не знали про эту землю. Не раз я решал, что все открою тем, кто имеет право знать, но все откладывал…

— Не слишком ли велика цена за промедление? Ложь, страх и, наконец, смерть человека! Все помалкивали. Один только человек порывался что-то сказать, да и тот — глухонемой. Дальше некуда!

Урдэряну нахмурился, выпил стакан цуйки и взял со стола соленый огурец. Слова Деда заставили его задуматься.

— Савета Турдян? Только она немая в селе.

— Немыми были вы, товарищ Урдэряну, она хотела говорить, но, к сожалению, я не смог понять се.

— А что она хотела вам сказать? — спросил Урдэряну.

— Товарищ Урдэряну, не забывай, что вопросы задаю я. Ты мне сказал что-нибудь, пока я не раскрыл хитрости с землей? Ничего не сказал. Тогда какие у тебя претензии ко мне?

— Вы правы, вы правы. Вы мне не верите, но, может быть, в душе я хотел, чтобы вы все раскрыли, и не раз Эмилия молилась за это. Я не мог больше так жить. Мне было стыдно перед селом. Теперь и я могу вздохнуть с облегчением. Будь что будет, только кто-то хотел нам зла, в этом я уверен. Но кто именно, я не знаю. Мы никак не связаны со смертью Анны Драги. Но тот, кто хотел нам зла, хотел зла и ей.

— Кто в селе понимает Савету Турдян? Кто-то должен понимать. Как ей объясняют, что надо делать на работе, кто ей дает задания здесь, в кооперативе?

Урдэряну задумался и тяжело вздохнул.

— Сын ее Прикопе, но с ним не очень-то она видится. Он отселился. Еще понимает ее Юстина Крэчун.

— Но какая связь между Юстиной и Саветой?

— Когда убили Турдяна, Юстине было лет двадцать пять. Савете — шестнадцать. Савета осталась одна, у нее никого не было. Родился ребенок. Юстина помогала ей, говорят, она как бы искупала вину отца. В сущности, обе были несчастны. Одно время они даже жили вместе, когда Савета заболела и некому было заботиться о ребенке… Значит, Савета хотела что-то рассказать. А что она могла рассказать? Она ведь ничего не знает про землю. Кроме нескольких человек, никто не знает. Кто мог ей сказать?

— Может быть, сын, Прикопе, он был помолвлен с Анной Драгой.

— Нет, товарищ майор, ему нечего было сказать. Он был в это время в армии. И потом, Прикопе горой стоял за меня. Я люблю этого парня. Мы одинокие с женой, детей нет. Я помогал ему и в школе, и в армии, я посылал ему посылки. Я сказал Савете, что хотел бы усыновить его, она отказалась. Но если я умру, все равно ему все оставлю, кому же еще? Прикопе обиделся на мать, что она не дала своего согласия. Я поругал его — некрасиво так обращаться с родной матерью, но вы знаете, какая она, молодежь.

— Теперь я понимаю, что мысль о женитьбе на Анне Драге исходила от тебя, товарищ Урдэряну. Тебе это было выгодно.

Урдэряну надел кэчулу и горько улыбнулся.

— Мне уже нечего скрывать, товарищ майор. Да, я подтолкнул его, по только после того, как заметил, что она ему приглянулась.

— В тот вечер, когда Прикопе собирался вернуться в часть, вернее, вечером, когда отец Пантелие устроил нечто вроде обручения, парень приходил к тебе, так ведь?

— Да, он был у меня.

— И сказал тебе, что Анна Драга в чем-то ему призналась?

— Да, он сказал мне, что Анна Драга открыла что-то с землей. Большего не знал и он.

— Ты потом говорил с кем-нибудь о том, что он тебе сказал?

Урдэряну задумался.

— Ночью, после того, как Прикопе уехал, — с Эмилией, а на следующий день — с Корбеем.

— Спасибо за информацию, — сказал Дед и поднялся, чтобы уйти.

23

Савета Турдян жила на нижней окраине деревни; это был последний дом, за ним начинался склон, засеянный озимыми, которые в этот утренний час были цвета почек сирени. Солнце всходило над холмом; красный диск еще не выплыл, а его зыбкие лучи уже залили светом и свежестью полнеба. Навстречу майору вышел мохнатый пес.

Дед открыл калитку, произнес какие-то только ему известные слова, которые и на этот раз сработали безотказно. Это был один из его больших секретов, добытых за долгую службу; еще с детства он имел дело с собаками, и, по его убеждению, эти животные были куда более умными, чем полагали даже те, кто занимался ими в силу своей профессии. Пес шаг за шагом отступал от Деда, не спуская с него глаз, а когда майор подошел к двери, пес сел и залаял, не двигаясь с места. В доме послышался шум, и вскоре появился Прикопе в пиджаке, наброшенном на пижаму. Он удивился, когда увидел майора, но удивление его не было похожим па вчерашнее: какая-то радость читалась на его усталом и измученном лице.

— Проходите, пожалуйста, я ночевал у мамы, извини те, что застали нас в таком виде. Мама на кухне, она печет плацинды с капустой.

Дед вошел в первое помещение, нечто вроде прихожей, где у вешалки стоял разрисованный крестьянский сундук, краски на котором уже поистерлись. На нем восседала поролоновая кукла с отклеившимися на широкой юбке оборками. Появилась и разрумянившаяся Савета. Руки у нее были в муке. Она прогулькала что-то мелодичное вместо «доброго утра» и вытерла руки о черный в белый горошек фартук.

— Она сказала «добро пожаловать к нам в дом», — перевел Прикопе. — Пожалуйста, пожалуйста, — добавил он, и тут в выражении его лица Дед уловил нечто неожиданное — неловкость, может быть, даже стыд. Неужели он стыдился своей матери? Или ему было неприятно, что его застали здесь сразу же, на другой день после того разговора. Значит, он пришел к матери не по своему желанию, а после головомойки, которую ему устроил Дед. Как бы то ни было, Прикопе чувствовал себя неловко. А Дед, напротив, обрадовался, что сын у матери, ночевал в ее доме. Теперь есть кому помочь Савете и понять ее.

Комната, куда его пригласили, была, несомненно, горницей. Множество красиво вышитых подушек было уложено на двух широких кроватях темного старого дерева с резными — в цветах и узорах — спинками. Дерево было тронуто червоточиной, узоры потерлись, но и спинки кроватей и их ровесник — шкаф блестели, были наверняка обработаны растительным маслом. Стол и четыре стула довершали обстановку горницы. В доме поддерживалась образцовая чистота, хотя воздух был, пожалуй, застоялый. Видно, горницу проветривали редко. Стены украшали вышивки — без сомнения, дело рук Саветы за долгие годы одиночества и бессонницы. Красными, голубыми, черными нитками она вплетала в узоры свои чувства и настроения, свою обездоленную жизнь. Тут был и народный орнамент, и примитивные сценки, где всегда изображались двое — он и она, воплощая невысказанные мечты, любовь, страх и немоту ее существования.

Савета переоделась, пока Прикопе хлопотал, неся на стол угощение — румяную смазанную копченым салом плацинду с капустой. Тут и Савета снова появилась перед Дедом. На этот раз она была в черной блузке, черной юбке и черном платке, от чего резко выделилось ее некогда красивое, а теперь угасшее лицо, с лучами морщинок у глаз.

— Мама говорит, угощайтесь и добро пожаловать к нам, не часто, но бывают и у нас гости — товарищ Урдэряну с Эмилией и Юстина, — добавил юноша.

Дед взял большую подрумяненную плацинду, разломил надвое, но обжег пальцы и уронил ее в тарелку. Савета зарделась от смущения за него. Дед рассмеялся, засмеялась и она с облегчением; и смех ее был таким же глубоким и гулькающим, как и слова.

Ел и молодой Турдян, а мать не спускала с него глаз. Майор скорее угадал ее слезы, чем увидел. Она еле сдерживалась, чтобы миг радости длился подольше.

«Мой мальчик» — показала она на Прикопе пальцами, и Прикопе, глотая, сказал:

— Да, твой, плохой и порой несправедливый, но всегда твой.

Никто не перевел женщине слова собственного сына, и Савета, не понимая, забеспокоилась.

— Я не сказал ничего плохого, мама, я занимаюсь самокритикой не для тебя, а для него, тебе-то я еще успею сказать, в чем ошибся, а он скоро уедет…

От слов, произнесенных с веселым выражением лица, Савета просияла; она поняла по губам то, что он сказал. Прикопе, хотя обращался к Деду, говорил повернувшись к ней, и женщина чувствовала себя счастливой.

— Знаете, я сердился на маму. Может, так оно на роду написано, но смерть Анны изменила меня, я стал другим, я и сам не знаю каким; раньше мне было очень трудно в чем-нибудь признаться, теперь я признаюсь, и мне легче говорить то, в чем признаюсь, может быть, я стал старше, я так понимаю. Урдэряну хотел, чтоб я был ему сыном, то есть хотел усыновить. Это мне улыбалось, они люди хорошие, много мне помогали. Он хотел, чтобы я носил его имя, но мама не согласилась. А мне было стыдно, что я родился без отца и что мать у меня такая, с которой приходится больше молчать. Теперь я понимаю, что зря обижался. Гоняться за новым именем — ребячество. От этого другим человеком не станешь. Наверно, я никогда себе не прощу, что мог обижаться на мать. Она не могла дать согласия. Как она могла потерять единственную родную душу?

Пока молодой человек говорил, Савета все время смотрела на него, сжав губы. Только по их легкому подрагиванию можно было судить, о чем она думает. Лицо ее оставалось неподвижным, как и странно расширенные глаза. Все ее существо впитывало слова сына как подарок, который она так долго ждала.

— Скажи ей, что я ее благодарю за прекрасное угощение, — сказал Дед, но Прикопе не пришлось переводить его слова; женщина поняла все и в свою очередь прогулькала что-то мелодичное, как песня. Она принесла чистое полотняное полотенце, и Дед вытер руки. Поднеся его ко рту, он почувствовал запах полевых цветов. — Молодой человек, я рад, что застал тебя здесь. Я хочу, чтобы ты передал матери мои извинения за неожиданный визит. Совершенно особенные причины побудили меня сегодня продолжать расследование в столь ранний час, так что не обижайся, если я воспользуюсь твоим гостеприимством. Я хочу с самого начала подчеркнуть, что ты будешь просто переводчиком, и поэтому прошу тебя: никто ничего не должен узнать из того, что будет здесь обсуждаться и что скажет твоя мама. Иначе может случиться, что виновник смерти Анны Драги ускользнет от нас. Итак, ты понимаешь серьезность моей просьбы. Чтобы ты был в курсе дела, скажу, что несколько дней назад я и мой сотрудник Панаитеску обнаружили, что за нами кто-то следит. Наконец я понял, что это была твоя мать. Она не следила, а искала случай что-то сообщить. Однажды вечером она мне указала, что главный виновник смерти Анны Драги — Корбей. Твоя мать повела меня на берег Муреша и показала место, откуда Анну Драгу кто-то столкнул в реку. Чтобы я понял, о ком идет речь, она подвела меня к дому Корбея и показала, кого именно имела в виду. Одного я тогда не понял… Но прежде напомни ей, что от ее показания зависит арест человека. Корбей хотел убить ее? Или девушка, испугавшись его, сама удала в бездну?

Прикопе помрачнел, услышав все это. Майор сделал вывод, что Савета не рассказала ему про свое признание. Юноша хотел что-то сказать, но Савета резко, даже зло схватила его за руку, забормотала что-то, потом с необыкновенной быстротой начала жестикулировать.

Прикопе успокоил ее и стал знаками долго пересказывать матери слова майора, повторяя для ясности отдельные жесты. В его поведении был привкус упрека, который Дед не понимал. Потом Савета стала по-своему отвечать, на этот раз в ее бормотании были жесткие ноты, и жесты, которыми она дополняла бормотание, тоже были резкими; спор между матерью и сыном длился более десяти минут, лицо юноши все больше хмурилось и в конце концов покрылось каплями пота.

— Товарищ майор, мама говорит, что она никогда за вами не подслеживала. Вообще я хочу использовать ее выражения, чтобы мои слова не изменяли ее смысла и не упустили чего-нибудь, что может быть вам полезным. Итак, мама не подслеживала за вами никогда, — повторил Прикопе, и женщина, понявшая это, кивнула головой, мол, так, именно так, как говорит ее мальчик. В тот вечер, когда вы встретились, она шла к вам, к учителю, чтобы сказать, что видела она и что видели другие, потому что была не единственным свидетелем. Мама копала картошку; ее участок там, у Муреша, она была за камышовыми зарослями. Если вы были там, то могли видеть, что от Форцате до Муреша протекает ручей. Так вот, за этим ручьем была она, и никто не мог видеть ее с дороги. Мама копала картошку, потом пошла в заросли камыша, чтобы набрать питьевой воды, там есть источник с каменным желобом. Сквозь кусты она увидела, как раздевалась Анна Драга.

— Она разделась внизу, там, где нашли ее одежду, или наверху, на холме? Пожалуйста, спроси маму, это очень важно для меня.

Молодей человек снова начал жестикулировать, а Савета, будто зная заранее, что именно хотел узнать Дед, схватила сына за руку и кивнула головой, издав несколько отчаянных звуков.

— Внизу. Там она разделась, — перевел Прикопе.

— Она совсем разделась или что-то на ней осталось? Извини, пожалуйста, что я настаиваю и, главное, спрашиваю о деталях, которые, возможно, тебя коробят.

Приколе отер лоб рукавом рубахи, потом, стыдясь, спросил Савету.

Ответ он получил быстро, женщина читала по губам сына.

— На ней остались плавки и лифчик.

Женщина закивала и показала на свою плоскую грудь. Когда она поднесла руки к груди, лицо ее покраснело. Она что-то пролепетала ребячливым тоном, будто прося прощения.

— Мама говорит, — продолжал парень, — что она долго смотрела на нее; Анна Драга была красивая, она никогда не видела такой красивой девушки. Мама знала, что Анна нравится мне, что я хочу жениться на ней, поэтому и смотрела. Ануца сняла и лифчик и положила его на траву, потом вытянулась на солнце. Мама вернулась к своим делам, к копанию картошки. Она вырыла несколько рядов и, когда дошла до края участка, снова решила посмотреть на Анну. Но той не было. Мама пошла болотом, у нее было какое-то дурное предчувствие. С того места, где она находилась, виднелась вершина холма. Она увидела Корбея, он направлялся к дороге, но девушки не было. Мама говорит, она тогда подумала, что девушка вошла в реку и по этому ее не видно. Дело было па закате. Когда мама вернулась домой, было уже темно.

— Молодой человек, насколько я понял из прежних показаний твоей матери, Анна Драга загорала на вершине холма, а не у его подножия.

Турдян снова несколько минут беседовал с матерью, потом повернулся к Деду.

— Не знаю, известно ли вам про отношения мамы и Корбея, это я говорю сейчас от себя, это не ее слова. Думаю, вы знаете, что он — мой отец, а если знаете это, значит, вы в курсе и того, как все произошло. Мама любила этого человека. По тому, как вел себя Корбей с ней и с нами, нетрудно понять, что сейчас у нее на душе, что она носила в душе всю жизнь. Я не хочу защищать Корбея, не хочу никого защищать, но мне кажется, что мама из ненависти к нему кое-что тогда преувеличила, хотя повторяет сейчас, что она старалась сообщить вам, что кто-то еще знает про Анну Драгу, то есть знает, что произошло с ней в последние минуты жизни.

Дед закурил сигарету, он нервничал, у него было такое впечатление, что кто-то вмешался и изменил первые «показания» женщины. По ее жестам в тот вечер он понял, что эпизод между Корбеем и Анной Драгой произошел на холме, а не внизу. Теперь женщина заявляла совсем иное.

— Товарищ Турдян, почему твоя мама не пошла в милицию в те дни, когда велись первые расследования, почему она обратилась только ко мне?

Прикопе Турдян нагнул голову. Он крепко сжал руки, судорожно сцепленные пальцы выдавали его душевное состояние.

— В селе пошли слухи, будто я виноват в смерти Анны Драги. Я приезжал на побывку, и, вероятно, люди, с которыми вы разговаривали, сказали, что последним, кто видел ее живой, был я. Мама беседовала с Юстиной Крэчун. Похоже, что Юстина пришла к этому выводу после того, как поговорила с вами и с коллегой, который вас сопровождает. Юстина посоветовала маме написать мне, чтобы я немедленно вернулся в село. Мама с Юстиной послали телеграмму, то есть послала ее Юстина, будто мама при смерти, поэтому я приехал сразу, меня освободили от службы на два дня раньше срока. Откуда мне было знать правду? Когда я прибыл домой, мама мне рассказала, что говорят про меня в селе и про то, что она видела там, под холмом, в тот день. Я посоветовал ей рассказать вам, что она видела. По-моему, она преувеличивала из желания отвести от меня все подозрения, не понимая, что, выгораживая меня, может навлечь на другого большую беду. У меня нет ни чего общего с Корбеем, я вам уже говорил, я не люблю его, но он и не враг мне, и не думаю, чтобы он был преступником, как поняли вы. Мама ненавидит этого человека. Правда — та, которую она сказала вам сегодня. В душе она, наверно, хотела бы, чтобы Корбей пострадал. Из-за него был убит ее отец, из-за него родился я, из-за него она мучилась всю жизнь, и из-за него же погибла — она в этом уверена — моя невеста.

Прикопе встал, подошел к вешалке в передней и вернулся с мятой бумагой. Это была телеграмма, посланная Юстиной. Дед взял ее, прочитал и вернул юноше. Савета Турдян испуганно смотрела то на сына, то на майора, не понимая, о чем они говорят, и опасаясь того, что теперь предпримет представитель закона против них за ложь, за то, что они послали в армию ложную телеграмму. Женщина начала что-то нежно лепетать, потом нагнулась и незаметно поцеловала Деду руку. Он не ждал этого жеста и удивился, торопливо убрав руку, но, когда понял, о чем именно она хотела попросить, его охватило горькое чувство.

— Она просит простить ее, и я вас прошу, скажите, что с ней ничего не случится из-за телеграммы. Что же касается остального, больше она ничего не видела, я ее спрашивал не раз, поверьте.

— Успокой ее, молодой человек, в отношении телеграммы. Тревожный порыв матери можно понять. Она хотела защитить тебя, поэтому прибегла к такому средству по совету Юстины. Это не удивительно. Но вот о чем я думаю. Юстина посоветовала послать тебе телеграмму, не могла ли она посоветовать твоей матери и другое? Может быть, неуместно сейчас настаивать на этом, но уж очень большая неувязка между тем, что я понял тогда, и тем, что мне говорится сейчас. Ты, наверное, заметил, что я прошу твоей помощи, как просил бы своего коллегу. Обычно ведь расследование ведется в другом тоне. К тому же ты имеешь право как можно скорее узнать правду о гибели Анны Драги. Прошу тебя, спроси ее, но спроси на этот раз так, чтобы она поняла, что ты задаешь вопрос, а не я; мне она может не сказать правду.

— Прежде чем спросить ее, я хочу сказать вам, что Юстина после всего случившегося проявила большую заботу о матери и обо мне. То ли из жалости, то ли из-за угрызений совести, связанных с ее отцом, то ли потому, что у нее добрая душа. По-моему, у нее такая душа — добрая, щедрая. А потом время шло, товарищ майор, отодвигая печальные события в прошлое, и люди, успокоившись, продолжали жить, как жили.

Дед ничего не сказал. Он ждал. Прикопе вышел в соседнюю комнату, вероятно, для передышки. Он не нашел другого предлога для этого, как взять кружку молока, которая стояла на столе в кухне; он вернулся с кружкой в руке, поставив ее перед Дедом.

— Парное, — сказал он, — отведайте.

Пока Дед пил молоко с пеной по краю кружки, мать и сын говорили долго и взволнованно.

— Мама сказала, что Юстина ничего другого ей не советовала, только послать телеграмму.

— Благодарю, молодой человек.

Дед встал из-за стола, не будучи убежден, что ответ женщины был правдивым.

24

Он нашел Корбея в хлеву, со скребницей в руке, возле единственной коровы в огромном стойле, которое могло бы приютить с десяток голов.

— Видать, пришли по делу, раз утруждаете себя с утра, — сказал Корбей, стоя за коровой и продолжая заниматься своим делом, как будто так и полагалось — ему стоять со скребницей в руке, а гостю — смотреть на него.

— Мой визит действительно ранний, за это я приношу тысячу извинений, но он продиктован необходимостью. Если эта обстановка тебя устраивает, можем поговорить и здесь, я ничего не имею против.

— И я не против, товарищ майор. Я тороплюсь, у меня полно хлопот с уборочной, так что если мы не присядем, то скорей закончим, не так ли? — сказал Корбей, и шрам на его правой щеке чуть дернулся. — Я не вор, на котором шапка горит, поэтому не чувствую себя обязанным выставлять перед вами угощение. Я ничего не выставляю, потому что ни в чем не чувствую себя виноватым. Я узнал, что именно вы раскрыли — браво, нечего сказать! Но то, что вы раскрыли, меня не касается.

— Товарищ Корбей, я не привык, к такому тону, но в данный момент он меня не беспокоит. Что же касается твоей виновности, то это входит в нашу компетенцию.

— Не только в вашу, товарищ майор, но и в мою; кто же знает меня лучше меня самого? Что касается земли, то, конечно, это могло произойти в селе, где нет хозяйской руки, вот в чем дело, нет — как бы ни похвалялись некоторые, когда есть перед кем похваляться. Не удивляюсь, что Урдэряну кивал на меня, дескать, мне ни с того ни с сего захотелось утаить ту землю в Форцате, которая обрабатывалась открыто, но не попала на карту посевных площадей. Дай бог ему здоровья, но только это совсем не так. Он вбил себе в голову, что я сплю и вижу, как бы сесть на его место, не первый день он за это косится на меня и пусть себе косится, да только каждому дураку ясно, что председатель — он, а не я. Если даже допустить, что это была моя затея, то кто ему мешал стать поперек, ведь председатель вправе запретить, не так ли? Закон на его стороне, он над нами, он и отвечает, раз ему нравится быть над нами! Теперь от ответственности у него голова болит.

— А ты, я вижу, радуешься его головной боли, товарищ Корбей!

— Радуюсь, да, а почему, собственно, мне не радоваться? Он сам не здешний, и что ему до наших людей… Когда б он и вправду думал о них, не распустил бы их, не приписывал бы им трудодни с потолка, лишь бы получалось, что он хороший председатель, а тот, кто придет на его место, будет плохой. Теперь уж это дело с землей мы на себя не берем, пусть мозгуют другие, кто повыше, как теперь быть, а то известное дело, когда покатится снежный ком под гору, ого каким он становится! Теперь я не знаю, где этот ком и куда докатился, по что он большой — ручаюсь. Так что ваше открытие не бог весть какое, другие давно это знали.

— Ты совершенно прав, не нам вмешиваться в дело с землей. К тому же ты, как видно, заранее постарался, что бы мы им как можно меньше занимались. Ты вовремя известил кого надо. Действительно, излишки земли сами по себе нас не занимали бы, не будь они нитью, ведущей к тому, кто убил Анну Драгу. Если до сих пор я не тревожил тебя, как мог бы и имел право, то теперь чувствую себя обязанным это сделать незамедлительно.

Корбей обошел корову с другой стороны и принялся чистить ее с такой яростью, что корова повернула голову и посмотрела огромными удивленными глазами на человека, который, казалось, старался содрать с нее шкуру. Корбей снял шерсть со скребницы, тщательно собрал ее, скатал в комок и бросил за ясли, потом начал опять с того же места, где остановился. И так же яростно.

— Итак, товарищ Корбей, — снова заговорил Дед, наткнувшись на его каменное молчание, — прежде чем перейти к предмету разговора, я позволю себе спросить из чисто профессионального любопытства: ты позвонил в уезд и сообщил, что мы меряем землю?

Корбей усмехнулся в усы, сдвинув засаленную шляпу на затылок, взглянул искоса на Деда и попытался улыбнуться:

— Кто вам сказал, что я звонил? Надеюсь, дела мои не так плохи, чтобы за мною шпионили. Не забывайте, что в этой деревне после того, как поп Пантелие уехал со своим барахлом и господом в другие края, я вез на себе весь воз, работал с утра до ночи ради всего, что здесь сделано. Мне совсем не наплевать, товарищ, что происходит у нас в деревне и что о нас говорят. Отнюдь нет. Я звонил, да, а почему бы и не позвонить? Но поймите меня правильно — я позвонил не для того, чтобы что-то скрыть, скрывать мне нечего, я позвонил, чтобы там всё узнали и чтобы не расползлась дальше эта пакость, уж лучше бы ее не было. Мне дорого лицо кооператива. Я звонил, да, и жалею, что они не отвадили вас от землемерства. Вы прибыли, перевернули все вверх ногами и опять в путь-дорожку, а нам план выполнять, задачи решать и кормить, очень много ртов кормить. Я не знаю, товарищ, чем кончится это дело с землей, но хорошо оно не кончится, это как пить дать. Заезжайте через год — вы пожнете плоды своих трудов, это я вам говорю, богатые будут плоды. Люди разъедутся на фабрики, бросят нас, и некому будет обрабатывать землю. И это сделали вы. Не говоря уже о том, что нас, то есть председателя Урдэряну и меня, да и других, прогонят взашей. Если б только этим и отделались! Спокон веков за все приходится платить.

— Мне не верится, что ценой зажиточной жизни должна быть обязательно неправда. Куда мы придем, если все так будем поступать…

— Так ты думаешь, товарищ майор. А хозяйственный человек должен обеспечить себя, и мы не делали ничего иного, только старались себя обеспечить.

— Ладно, товарищ Корбей. А когда ты шел из соседней деревни, почему ты свернул с дороги направо, к Мурешу? Потому что увидел Анну Драгу раздетой? Какая у тебя была цель? Тебе под пятьдесят, у тебя жена, дети… Когда ты решил свернуть с дороги, ты, наверно, соображал, правда? Излишки земли, я понял, ты скрывал, берег престиж кооператива, а к Анне Драге зачем ты пошел? Что побудило тебя свернуть направо, а не идти прямо, как вела дорога?

Была ведь какая-то мысль, человек твоего возраста поступает обдуманно.

В хлев вошла жена Корбея — тощая, бледная как привидение, она глухо покашливала, словно в ее груди отдавалось эхо. Не обратив никакого внимания на Деда — его присутствие совершенно не интересовало ее, — женщина сунула подойник под вымя коровы и, не говоря ни слова, вышла.

Передышка оказалась очень кстати для Корбея. Дед заметил страх, который вдруг охватил его, заметил, как большие руки обмякли на спине коровы, и скребница едва задвигалась от позвоночника к раздутому брюху животного. Корбей не ожидал такого поворота в разговоре и онемел, и, если бы не случайный приход жены, ему трудно было бы стряхнуть оцепенение.

— Это вы думаете, что я свернул с дороги?! — сказал он после долгого раздумья. — Теперь, если вы хотите любой ценой доказать мою вину, то докажите, я с самого начала учуял, что вы взяли меня на мушку, я понял это, когда вы спросили, я ли сунул жене Крэчуна солому между ног и поджег ее. А как удержится солома между ног, товарищ майор, зажженная или незажженная, солома не держится, падает, а?

Значит, Корбей обдумывал этот вопрос еще с тех пор, когда они шли вместе по кукурузному полю. Нашел ответ и сейчас спешил логически увязать то, что был не в состоянии сделать раньше.

— Я сейчас задал другой вопрос. Отвечай, пожалуйста, по существу, без отступлений. Мне некогда терять с тобой время, тем более что, по твоим словам, и у тебя времени в обрез. Так вот. Самое позднее через час нам придется вскрыть могилу той девушки, которую ты перед ее смертью видел на берегу Муреша обнаженной. Я спрашиваю, почему ты пошел к ней, ведь дорога твоя проходила мимо!

Корбей растерялся. Рука у него дрожала, а скребница все яростнее двигалась по боку животного. От боли корова замотала головой, не понимая, что происходит с ее хозяином.

— А кто сказал, что я ее видел? — спросил Корбей, желая, видимо, выиграть время.

— Товарищ Корбей, поймите, наконец, вопросы задаю я.

— А если я не хочу отвечать?

— Если не хочешь отвечать, тогда я буду вынужден просить санкцию прокуратуры на допрос по всей форме, ибо, гражданин Корбей, над тобой висит серьезное обвинение.

Корбей рассмеялся тем же фальшивым смехом, как в тот день, когда он вел Деда и Панаитеску к Форцате. Сейчас, правда, смех застревал у него в горле.

— Ей-богу, будто вы не мужчина, будто вам глядеть неохота на…

— Товарищ Корбей, не пытайся приписывать мне свои собственные побуждения. Перед отъездом твоего сына, Турдяна, ты сказал ему, чтобы он не смел забывать, что он — твой сын, но вот отец делает крюк в сторону от дороги, чтобы позариться на девушку, которая должна была стать женой сына!

— Вы много знаете, товарищ майор, очень много, только меня не трогают ваши тайные мысли. Наша жизнь была тогда суровой, и мне не за что осуждать себя. Меня наказал бог, дал мне в жены уродину, и с этой уродиной я живу, хотя мог давно прогнать ее. Я не сделал этого. Это мое наказание, мой крест, который мне нести всю жизнь. Я виноват перед Саветой, сильно виноват. Я был молодой, а уже стал большим человеком в деревне и чуть не стал еще большим — в районе. Но я не стремился, поверьте мне, товарищ майор. Я виноват, что не позаботился о ней и о ребенке, которого она ждала. Тогда мне было некогда. Вы не знаете, злые языки не доложили вам, сколько раз тогда в меня стреляли в лесу. Враги хотели изничтожить меня, но я не дался. Я был молодой и, почему не признать, дурак. Тогда была опора на бедных, а беднее меня не было. Вышло так, что власть вскружила мне голову, вчера еще я был никто, я размечтался, признаюсь, мне было не до Саветы и ее ребенка. Я плохо поступил, но за то зло разве я заслужил такую ее ненависть, те слова, которыми она поносила меня как могла? И село меня не любит, но, товарищ майор, я был приучен к тому, что жизнь — борьба. Так я думал тогда, я себя чувствовал богом. И я был богом, почему этого не признать, потому что богатеи были побеждены, настало мое время, я мог все. Чтобы люди не думали, что я ищу невесту с достатком, я спутался с этой уродкой, вы ее видели, она и поздороваться толком не умеет. Я знал, что она слабогрудая, но это мне казалось тогда самой крайней бедностью, а значит, и заслугой по тем временам. Потому я и женился на ней, а не по любви. Я хотел доказать, что чист как слеза, и доказал, хотя с годами, когда все устоялось, понял, что многое делал не так, как надо. Да, я не признался, что толкнул Крэчуниху в костер, а так было. Да, я толкнул ее в огонь, и, если б она осталась жива, я бы снова ее толкнул, суку эту, барыню. Я был v нее слугой, а не вы. Я отомстил ей не потому, что она была богатая, отомстил за другое, и, если есть тот свет и мы еще увидимся, я снова ее порешу, как я тут, на земле, так и знайте. У меня горячая кровь… Тогда у Крэчунов на мне была самая тяжелая работа. Давала мне ее «госпожа» — ей нравилось, чтобы ее называли госпожа, она была родовитая и в каком-то пансионе училась — значит, она ученая, а я дурак, — так вот, давала она мне есть за семерых, но за семерых и работу спрашивала. Да не в том беда. Я был парень еще чистый, не до шашней мне было. Только во сне да в мечтах жена Крэчуна стояла у меня перед глазами. Дом их был возле мельницы, и она ходила в купальном костюме — какой там костюм? Пряжка вверху, пряжка внизу, только так и ходила она круглое лето передо мной, когда Крэчун уезжал по торговым делам. Однажды пришла она ко мне, я был на сеновале, обхватила меня со спины. Они не платили мне уже лет шесть, скупердяи, а обувку и одежду давали раз на две пасхи, хотя по уговору каждый год должны были давать. Обхватила она меня, значит, со спины. Но что-то мне было не по душе, уж больно на виду все было, слишком уж было видно из окна кухни, что она делала. И Крэчун там был, там я его оставил, когда ушел в сарай. Она прилипла ко мне, как пиявка, я почувствовал, что кровь ударила в голову. Но мозги мне не отшибло, нет, и я так двинул ее, что она об стенку стукнулась. Тогда чертова баба начала орать, будто я хотел насильничать… Из кухни вышел Крэчун с ножом. Мне осталось только убежать. Турдян жил в деревне, к нему я и убежал, да скрыться не удалось. Меня схватили жандармы и, пока вели до поста, рот забили землей и кровью. Так мы расстались, они не заплатили мне, что полагалось. Я тогда поклялся, что накажу эту «госпожу», и мне недолго пришлось ждать. Может, я был злым, может, нищета сделала меня злым. Потому я и сделал то, что сделал, и она знала и он, почему я так сделал. Только жандармов уже не было на его стороне… Вы спрашиваете про ту девушку, а мне и называть-то ее по имени не хочется. Ну, с кем, думаете, она лучше всего ладила? Кто ей вбил в голову то дело с землей, как не Крэчун? Только он один и знал, как обстоит с землей, с урожаями, только он один в деревне и мог понять, что у нас земли больше, раз говорим, что урожаи такие-то и такие-то. Но он не знал, как начать и как нас изничтожить, а он этого хотел — уничтожить нас из ненависти — всех, все село. Урдэряну приструнил девушку и расторг с ней договор (что правда, то правда, я ему это посоветовал), она уехала в другую деревню, потом вернулась в Сэлчиоару, и тот же Крэчун нашептал ей снова землю мерять. В деревне только он да учитель Морару, которому мы тоже не по душе, могли ей это подсказать. Но учитель знал, что к чему, я однажды с ним побеседовал. Он мне сказал: «Слушай, Корбей, почему ты ловчишь? Я обучил тебя грамоте, и мне теперь стыдно за тебя, что ты скрываешь землю от государства». Я посоветовал ему молчать — мало было у него неприятностей? То есть я понимаю так, что не учитель подсказал девушке, он-то знал, где у нас лишняя пахота — в Форцате. Тогда кто же ей сказал? Может, Юстина? Нет, девка эта иная, хоть и крэчуновского семени. А потом и она не знала, товарищ майор. Тогда я вас спрашиваю, кто натравил ту молокососку, кто ей вбил в голову проверять нас, если не наш враг Крэчун? В душе он остался врагом, и только ненависть к деревне не дает ему помереть. Так что теперь, товарищ майор, делайте выводы. Я свернул с дороги поглядеть на нее. С тех пор, после жены Крэчуна, я не могу смотреть на женщин, которые ходят в чем мать родила. Я поглядел на нее и пошел своей дорогой. Так принято, и вы так считаете, что человек, если умер, в жизни был одним из лучших. Вы так считаете, а я — нет. Она крутила с Прикопе не потому, что он ей нравился, а потому, что он дурак, он таял, глядя на нее, а ей бы только выведать секрет. Даже тогда вечером, когда у него кончалась побывка, она вздумала обручиться, но не потому, что хотела выйти за него, для этого можно было найти настоящего попа в соседней деревне, ей же сгодился и липовый поп, а чтобы узнать от парня, правда ли то, что она открыла. Многое она не могла открыть. Она измерила в Форцате только часть земли, полосу, как говорят у нас, а по той полосе больших выводов не сделаешь. От него, от простака Прикопе, она хотела узнать правду, но дурочка понятия не имела, что он не в курсе. И со старшиной, он начальник у нас, тоже из интереса хороводилась. Я вас спрашиваю как представителя закона, или кто вы там такой, почему ее дорога была короче до Крэчуна, до врага, чем до нас?

Дед внимательно слушал Корбея. Одна подробность особенно привлекла его внимание. Вывод напрашивался сам собой, и старый криминалист радовался, что столь запутанный клубок сам разматывался.

_ Итак, ты, товарищ Корбей, утверждаешь, что только посмотрел на девушку и ушел. А она заметила тебя?

Корбей оскалился снова, на этот раз зло.

— А какие же это смотрины, ежели тот, на кого ты смотришь, не знает про то? Пускай знает, что я смотрю, я ведь не турок — слышал я, что там женщин стерегут мужчины, которых оскопили, не знаю, так ли это. Может, и было когда-то, а теперь — не думаю…

— А на указательном пальце, да, да, на правой руке, когда ты потерял ноготь? Впрочем, какой там ноготь, вижу, и подушечка пальца отсутствует? — поинтересовался Дед.

— А вы любопытный товарищ! Голову даю наотрез, что вы спрашиваете про одно, а сами шевелите милицейскими мозгами, что бы еще такое спросить меня, так ведь?

Дед засмеялся.

— Если очень хочешь знать — так.

— Пожалуйста, скажу. После войны мы ловили рыбу в Муреше гранатами и снарядами, что остались в наших краях, фронт здесь продержался месяца два. В сорок пятом, осенью — да, осень и была, вижу, как сейчас, — я пошел с гранатой глушить рыбу. Бросил гранату, а она взорвалась раньше времени, и с той поры осталась отметина, — сказал он и потрогал лицо рукой.

25

Юстина Крэчун сидела па веранде и плакала, скорее, всхлипывала, на щеках ее не было следов слез, плач был сдавленным, и, как она ни старалась разрыдаться, страх удерживал слезы, будто они обледенели. В таком состоянии застал ее Дед. Она сидела съежившись, щеки ее как-то сразу увяли. Юстина не подкрасила их красной крепоновой бумагой, она забыла про это с утра, как пришла к ней Эмилия и сказала, что история с землей раскрыта приезжими. С того момента Юстина ждала Деда, она была уверена, что он должен появиться, раз дело с землей всплыло наружу, — майор непременно придет к ней спросить, почему она кое-что утаила.

— Товарищ Юстина, — сказал Дед, приступая прямо к делу, — я уверен, ты ожидала моего прихода, я увидел тебя, когда вышел от Урдэряну. Ты уже догадалась, что я зайду к тебе, но я намеренно не зашел, чтобы дать тебе время подумать обо всем и особенно о возможных последствиях, если ты собираешься и дальше скрывать то, что скрывала.

Дед заметил пустую лавку на веранде, пододвинул ее и уселся напротив Юстины, так что дочь Крэчуна не могла прятать от него взгляд.

— Я не сказала вам про землю, как я могла сказать, я сама толком не знала…

— Проблема земли, с моей точки зрения, решена. Если бы речь была только о ней, я бы тебя не беспокоил. Я пришел по другому поводу. В деревне только два человека умоют без затруднений разговаривать с Саветой Турдян. Ее сын и ты. Молодой Прикопе был в армии, когда мы приехали. Ты пошла к Савете и сказала, что ее сына подозревают в смерти Анны Драги, ты заставила ее послать телеграмму, если не сама и послала. Все это я знаю сейчас, раньше, когда я разговаривал с тобой, не знал. Ты мне ничего не сказала, как не сказала и моему коллеге. Может быть, у тебя были свои соображения, может быть, ты думала о чем-нибудь своем, я не знаю. В конечном счете молчала не только ты, молчали и другие по причинам, которые теперь мне известны. Ты сказала Савете, что убийство совершил Корбей, ты повлияла на нее в этом смысле. Почему ты это сделала, на чем именно ты основывалась, когда посоветовала ей сказать мне то, чего она не видела? Савета была, по ее словам, за камышовыми зарослями, то есть у подножия холма, оттуда она увидела Корбея и Анну Драгу. Но она, разумеется, не могла ничего слышать. Итак, между моментом, когда она увидела Анну Драгу первый раз — а она ее видела дважды, — и вторым моментом произошли вещи, которые ее больные уши не могли зарегистрировать. Но то, что произошло между этими двумя моментами, кто-то видел, ты или кто-то другой, иначе нельзя объяснить, почему ты убедила Савету сказать больше того, что она видела. Насколько я понял, ты в хороших отношениях с Корбеем, он по-доброму говорил о тебе, мне не верится, что ты вдруг решила отомстить за то, что было когда-то между вашими семьями. Зачем ты посоветовала Савете сказать неправду? Таков вопрос, на который я прошу тебя именем закона ответить.

Женщина расплакалась, теперь слезы текли обильно. Ожидание и страхи, связанные с ним, исчезли. Она не могла больше выносить напряжения, и оно прорвалось. Она не вытирала глаза, горошинки слез скатывались по щекам и собирались, как кончики платка, под подбородком; она сидела, сгорбившись, упираясь локтями в колени.

Я знаю, отец рассказал вам про нашу жизнь, если наша жизнь… а мне что сказать, только жизнью это но было, было что-то другое, потому что, как отец убил Турдяна и после того, как вернулся из тюрьмы, я, товарищ офицер, только со страхом в душе жила. Я работала, чтобы кто-нибудь не сказал, что я не тружусь, я надрывалась, как скотина, с утра до ночи, но страх, товарищ офицер, где бы я ни была, я носила в себе, как проклятую болезнь. Какая на мне вина? А вина за все и за ничего… Я с дочкой Турдяна ладила и тогда, когда он был слугой у нас, я и с самим Турдяном лучше ладила, чем с отцом, в ту пору с отцом трудно было кому-либо ладить. С чужими он уживался, а со мной и с мамой нет, он был злой и жадный, копил добро, в этом была его жизнь — копить добро, остальное для него ничего не значило. Да, как я говорила, я была подругой дочки Турдяна, в детстве мы вместе играли, и на танцы я ее повела первый раз. После, как Турдян был убит, а отца отправили в тюрьму, я заботилась о ней, у нее ведь никого не было, и у меня не было, и с глухонемой я чувствовала себя лучше, чем со здоровыми. Из-за страха и забот я не вышла замуж, может, и не за кого было, люди поначалу сторонились меня, мужчины днем меня не узнавали, а те, которые ночью искали меня, любили со злостью, будто я бог знает какое им зло причинила. Пока отец сидел там, куда его отправили, у меня хоть было чуточку покоя, а когда он вернулся, и тот покой пропал. Старик в уме повредился, я этого боялась пуще всего. Как он будет жить, что будет делать? В селе снова стали косо на меня смотреть, а может, мне только примерещилось, но люди разговаривали со мной по-другому, чем раньше, и ночью ко мне не забегали из-за страха или из-за чего другого, не могу сказать. Но я все равно носила и ношу еду отцу, обстирываю его… Да еще привычка у него объявилась — есть землю… Говорит, что так вернет свою землю назад, поедая ее. Зачем ему нужна земля, не знаю, мне она не нужна, думаю, и никому в селе не нужна она обратно. Вы меня спросили, зачем я сказала Савете добавить больше, чем она видела. Да, товарищ офицер, я сказала, потому что видел кто-то другой, как все произошло, и этот кто-то был отец. А я знаю, что значит клясться всуе или врать, я сейчас не вру и раньше не врала, раньше я молчала, вот и все. Отец был там, когда Корбей пошел к Ануце, хотя он поначалу ничего не мог углядеть, он был на другой стороне холма, но он слышал, как она кричала и просила оставить ее в покое, а потом заплакала и побежала от него на холм. Там, внизу, был отец, Корбею неоткуда было знать это. На Корбея дурь нашла, как на собак весной, они не видят, не слышат, только запах чуют и на запах бегут. Когда Ануца добралась до макушки холма, Корбей догнал ее, снасильничал и бросил в реку, так сказал отец. Может, вы спросите, почему я не пришла сразу и не сказала? Что я могла? Савета рассказала мне, что видела, я ей верю, Савета не врет. В тот день я пошла к отцу отнести ему сменную рубаху, он, как дитя, лепил свой дом из земли, вы видели ведь этот дом. Я сказала ему, что узнала от Саветы. Тогда и он мне сказал, что видел, но до того, как сказать, посветлел как-то лицом, как солнышко красное, и обрадовался, очень он обрадовался, товарищ офицер. Сказал он мне, как все случилось, и из того, что мне сказала Савета, и из того, что он сказал, я поняла после смерти Анны, что правда здесь была, в их рассказе. Я сказала отцу, чтобы он пошел к старшине и открыл, как все было, а он сказал, что это не его дело — ведь будут говорить, что он донес на Корбея, чтобы отомстить ему. Корбей всегда считал, будто отец хочет погубить его. В тот день, когда был суд в селе — отца в селе судили, в школе, — и, когда уводили, он сказал: «Я возвернусь, Корбей, и от моей руки ты и погибнешь». Вот что он сказал. Тогда Корбей подошел к нему и плюнул ему в глаза. Отца как удар хватил, так его и погрузили в телегу, в беспамятстве, я видела своими глазами, он шевелил губами и что-то говорил, а я смотрела на него и плакала, он это говорил, то же, что и раньше, мол, от моей руки умрешь, Корбей. Так что отец сказал, что не пойдет к властям. Что было, то было. Корбея он не простил, но мало отцу осталось жить, он хочет покоя, чтоб его не трогали. Только я не поняла, почему он так сильно обрадовался, когда я рассказала ему, что видела Савета. Ведь он видел больше, видел, как Корбей бросил ее туда, под обрыв, в Муреш. Я, товарищ офицер, не сказала бы Савете, что узнала от отца, если бы не ее сын, Прикопе, имя это я ему дала, он, когда был маленький, все повторял: «Пикоп, пикоп», ничего другого не говорил, я боялась, что и ребенок будет косноязычный, как и бедняжка Савета.

Юстина перевела дух — от долгого рассказа губы у нее пересохли, язык стал заплетаться. Она глубоко вздохнула и продолжала:

— Отец наказал мне не рассказывать то, что я узнала от него, он не хотел вмешиваться, не мое, мол, дело, нечего портить жизнь из-за «этих», он никогда их не называл иначе, как «эти». Я начала с конца, товарищ офицер, простите меня, вы знаете, я женщина неученая, школой мне были мои беды, многие и тяжкие… Ануца жила сперва у Леонтины, жила там два-три месяца, но у Леонтины молодой муж, и ей не поправилось, что девушка хихикала с ним. Вот она и переселилась ко мне, а мне не только доход от жилицы — была возле меня живая душа, было с кем поговорить, особливо зимой, ох, и долгие ночи зимой. И она рассказала мне про свою горькую жизнь, жизнь без родителей, без никого на свете. Она была записана в Союз молодежи, а молодежь как откроет глаза, так мчится на фабрики и в другие места, чтобы зашибить деньгу. Только с поры, когда и мы стали выполнять план, а я давала всегда сверх плана, молодежь перестала бегать. Раньше на трудодень давали двенадцать лей, а бывало, и шесть, и только потом уже трудодень стоил двадцать пять лей, а когда мы стали продавать гусиные перья, достиг сорока пяти лей в день. Однажды Ануца увидела, как я вхожу в тот погреб, где живет отец, а раз она увидела, я ей рассказала, что и как, и с той поры Ануце я будто дороже стала. Вообще же она не собиралась долго засиживаться у нас в селе. Лежали мы по вечерам на кровати, она в ночной рубашке, я в юбке, и разговаривали про то, про се, и она не раз говорила, что хочет еще учиться, стать инженером, чтобы лучше зарабатывать и выйти замуж за хорошего человека. Шла я к отцу, шла и она со мной, потом она и одна ходила к нему поболтать. Старик вбил ей в голову про урожаи-то. Она спросила меня про землю, но я ничего не сказала и посоветовала ей как старшая не слушать старика, он слабоумный и до добра ее не доведет. Она не послушалась. Однажды вижу, приходит она от отца с тем метром для измерения земли. Когда она увидела, что я не держу их сторону, она больше не разговаривала со мной так открыто, как раньше, не говорила про все, что на ум взбредет. Заходил к нам до армии Прикопе, я не раз приглашала его, девушка была красивая, и не худо бы, если б она ему понравилась, чтобы они поженились, и он бы устроился. Приходил Прикопе, приходил не раз, но у нее сердце к нему не лежало. Я думаю, она больше играла с ним, скорее Амарией ей нравился, хотя я предупреждала, чтобы она не шла за милиционера, у них-то и дома толком нету, вот у нас в деревне их с десяток перебывало, как приезжали, так и уезжали. Однажды вечером пришла она от отца и стала меня честить почем зря, мол, как я допускаю, чтобы он жил там, в норе, что, по ее, так отец был умнее всех в селе, вместе взятых, и что я должна взять его к себе в дом. А я его будто не звала? Не было божьего дня, чтобы я не звала его, мне было стыдно, что он живет в той сырой яме, но он ни в какую, он хотел, чтобы село видело, до чего оно его довело, чтобы смотрело и каялось. Он жил по старинке, не понимал, что люди переменились им было плевать, где он живет, раз они жили хорошо и построили дома один лучше другого. Потом уехала Ануца в другую деревню, а когда вернулась, опять ко мне пришла, потому что люди прослышали, что у нее нелады с Урдэряну, и не принимали ее в дом. Только это мне и сказала: мол, как узнает, что должна узнать, она напишет куда надо, поедет в Бухарест и научит здешних честному ТРУДУ — Я думаю, это отец ее накрутил. Вот и все, что я знаю, товарищ офицер, убейте меня, но больше я ничего не знаю. Я догадываюсь, почему не пришел ко мне ваш друг, он думал, я что-то знаю и не хочу говорить. Теперь он может приходить, вот, я что знала, сказала. Я одинокая и несчастная женщина, у меня никого на свете нет, на старика я не могла положиться и сейчас не могу.

Юстина утерла глаза уголком шали, потом взглянула на Деда, ожидая, что он скажет.

Дед закурил сигарету, несколько раз затянулся, потом решительно загасил ее.

— Будьте добры, вспомните, пожалуйста: ваш отец настаивал на том, чтобы вы не разглашали то, что узнали о смерти Анны Драги?

— Да, товарищ офицер, он велел молчать, сказал, что иначе мне несдобровать, ведь не признают же они правоту дочери бывшего заключенного, не осудят Корбея, который большой человек в кооперативе.

— Спасибо за все, что вы мне сообщили, — сказал Дед и, услышав издалека мотор «бьюика», встал. Юстина проводила его до калитки.

— Товарищ офицер, вы думаете, таки Корбей ее убил?

— А вы что думаете? — спросил ее в свою очередь Дед.

— Товарищ офицер, что он снасильничал, в это я верю, но… но… что я скажу? Бешеного мужика хоть вяжи! Но меня-то вы не накажете, я ведь…

Дед не ответил. По его знаку Панаитеску остановил машину, и из нее вышли судебный врач и прокурор, как они представились, и еще один человек средних лет, который вместо того, чтобы представиться, сразу же взял Деда за локоть и отвел в сторону.

— Спасибо вам, товарищ майор, за огромную помощь, которую вы нам оказали. Поразительно, что такой надежный человек, как председатель Урдэряну, мог на такое пойти. Конечно, и на нас лежит ответственность, мы вовремя не проконтролировали, не были требовательными, нам недоставало вашей интуиции, но, товарищ майор, не у всех есть опыт подобного рода и такая наблюдательность. Кстати, речь действительно идет о преступлении? — спросил незнакомец, а Дед вместо ответа задал ему вопрос:

— Вы приехали в село из-за истории с землей?

— Да, сегодня после обеда мы созовем общее собрание, чтобы все поставить на свои места.

— Собрание-то собранием… А человек убит.

— Это разные вещи. Моя задача — заниматься землей, ваша — преступником, если действительно речь идет об этом. Я желаю вам успеха, — сказал незнакомец и, не протянув руки Деду, удалился, помахивая портфелем.

— Кто этот друг, Панаитеску? — спросил Дед, указывая на человека, направившегося широким шагом к правлению кооператива.

— Он спустил баллон километрах в двадцати отсюда, попросил нас подвезти его. Я быстро сориентировался, решил, что негоже ему отказывать. Всю дорогу он молчал, так что я понятия не имею, кто он, как он понятия не имел, кто мы. Или он прикинулся дурачком, потому что в машине говорилось только об Анне Драге.

— Дед, я счастлив с тобой познакомиться, — обратился прокурор к майору. — Медицинская экспертиза ввела нас в заблуждение. В данном случае преступник налицо, — сказал прокурор, показывая на молодого врача, который был явно не в своей тарелке.

— Нет, товарищ прокурор, я бы не сказал, что в экспертизе были пробелы… Меня озадачила, однако, одна деталь. Озадачила, как только я увидел в Бухаресте фотографию. Хочу проверить, в какой мере верны мои предположения.

Дед вынул из портфеля фотографию Анны Драги, сделанную в тот день, когда воды Муреша выбросили труп на берег. Сфотографирован он был со спины, на теле девушки было видно много отметин, и Дед поднес палец к одной из них.

— Вот это меня интересует, — сказал он.

— Царапины от коряг, — сказал врач, и лицо его осветилось, когда он понял, что, в сущности, речь шла просто об одной детали, а не об ошибке в экспертизе, как он боялся.

— Пошли, товарищи, — сказал Дед и, увидев старшину и сержанта, спускающихся по улице, сделал им знак идти с ними.

— Дорогой коллега, поезжай один вперед, все равно мы все не поместимся, — сказал Дед, и шофер, счастливый, что не надо нагружать машину шестью пассажирами, сел поспешно за руль и сорвался с места со скоростью по крайней мере пятнадцать километров в час.

— Я послал за могильщиками, товарищ майор, поэтому зашел на пост, — сказал подошедший Амарией.

Прокурор и врач громко обсуждали случаи с утопленниками в Муреше, каждое лето в реке кто-нибудь погибал, утверждали они, и эксперты обязаны были приезжать, исследовать, а порой и производить вскрытие в весьма и весьма неподходящих условиях.

— Все данные и в этом случае свидетельствовали об очередной жертве реки, — сказал молодой врач довольно уверенно. — Не было мотива думать иначе, а без мотива, вы действительно думаете, что он был? — спросил врач, поправляя растрепавшиеся от ветра волосы над широким белым лбом.

— Один-единственный, доктор: правда!

— Правда… — повторил врач. Это слишком широкое понятие его не убеждало. Без конкретного истолкования оно не могло быть признано побудительным мотивом к действию.

По громкоговорителю, установленному на одном из телеграфных столбов, голос диктора сообщал спокойно и строго об общем собрании, на которое приглашались все члены кооператива. На повестке дня — проблемы производства, добавил диктор, потом шмыгнул носом в микрофон — звук был похож на приглушенный всхлип трубы. Через несколько секунд зазвучала народная музыка, но заигранная, вероятно, пластинка возвращала иглу на одну и ту же борозду, и бесконечно повторялись, как молитва, одни и те же хрипловатые слова:

На просторе праздничных полей Больше лошадиных сил, чем лошадей…

Дойдя до кладбища, Амарией выставил у ворот дежурным сержанта, пришедшего с ними. Он не желал, чтобы их беспокоили возможные любопытные, хотя это было маловероятно, люди спешили на объявленное собрание, которое для них было важнее вскрытия могилы. Пришли могильщики, два брата, они всегда работали вместе, один с киркой, другой с лопатой. Один из них, прежде чем взяться за лопату, достал из сумки старенькую скрипку и сыграл несколько аккордов. Так он обычно делал на похоронах, чтобы люди прослезились. Потому-то он и сейчас посчитал нужным сыграть…

Потом оба брата принялись за работу.

Вскоре показался гроб из елового дерева, окрашенный в желтый цвет. В тот месяц совсем не было дождей, и дерево было чистое, будто Анну Драгу похоронили только вчера. Братья вытащили гроб на веревках. Закончив работу, могильщики отошли в сторону и остановились в нескольких шагах. На лице более молодого, который играл на скрипке, ясно был виден испуг. Он повидал немало на своем веку: был парикмахером в деревне, играл на свадьбах и крестинах, провожал людей до места их вечного упокоения, но в первый раз тревожил могилу покойника. Он чувствовал страх и в то же время недоумевал. Неужели ответственные товарищи специально ради этого приехали из города? И он опять взялся за скрипку, заиграв грустную песню, и смычок, направляемый дрожащей рукой, придавал мелодии нечто щемящее. Растроганный тем, что игра получилась такой прочувствованной, он сам прослезился.

Амарией сжал губы, и, как ни пытался сдержаться, это ему не удавалось. Дед, поняв его состояние, послал его в дом к учителю принести портфель, где он держал специальную аппаратуру, с которой никогда не расставался в командировках.

Амарией подчинился с признательностью.

Крышка гроба, пригнанная мастером так, что и гвозди не понадобились, была снята. Анна Драга лежала, завернутая в саван. Никто не надел на нее платье — скорее всего, из-за вывернутых за спину рук, в таком виде они застыли.

— Вскрытие я делал в сарае, — извинился врач за грубо наложенные швы, увидев недовольную мину Деда. Он привык к работе Гогу Помишора, своего друга из «Скорой помощи», который обычно производил вскрытия. После его работы покойники были красивы, иногда даже красивее, чем в жизни, а у Анны Драги даже лицо не было отмыто… Труп повернули спиной, и Дед внимательно исследовал при помощи лупы следы, которые он изучал на фотографии, особенно три вертикальных следа, три глубокие царапины, почти параллельные, одна лишь была потолще. Дед осмотрел затылок девушки, здесь следов было побольше, глубоких следов от ударов о коряги или камни, как было записано в протоколе судебного врача, убежденного и сейчас в том, что он не мог ошибиться. Раны теперь казались меньше и чище, чем на фотографии, обезвоженное тело сжало их, изменило форму. Дед исследовал с максимальным вниманием только одну из них, у шейных позвонков. Судебный врач, вооруженный фотоаппаратом, снял еще раз эти зоны, чтобы подвергнуть их повторному исследованию. Он, можно сказать, не был тщеславным, хотя, конечно, было бы приятно, если бы подтвердились его выводы, но в то же время ему льстила работа с таким человеком, как майор, чей опыт, огромный опыт, мог быть ему полезен.

— Спасибо, — сказал Дед, и, когда вернувшийся Амарией подошел к могиле, Дед прикрыл спину девушки, оставив для обзора, как делает хирург, лишь то место, которое нужно было исследовать более тщательно. Дед вынул из потертого кожаного портфеля специальный аппарат, потом смазал кровоподтеки какой-то жидкостью. Они реагировали на жидкость по-разному: везде кожа вспухла, а в одном месте — нет. Доктор, поняв, что он ошибся в своих выводах, побледнел.

— Я закончил, — сказал Дед и попросил медика сфотографировать еще раз то место, которое его особенно интересовало.

26

Все собрались в кабинете начальника сельской милиции. Туда же привели и Корбея. Он вошел спокойно, скрывая страх под улыбкой, которая была похожа скорее на удивление, что его не оставили на собрании сейчас, когда решалась судьба кооператива.

— Положи правую руку на стол, гражданин Корбей, — сказал Дед повелительно, и Корбей, поняв, зачем его вызвали, рассмеялся. Он вынул руку из кармана пиджака и, прежде чем положить ее туда, куда ему сказали, сам на нее посмотрел, не понимая смысла проверки, которой подвергался. Он вытянул руку на столе, добавив:

— Люди будут плохо говорить про нас, товарищ майор.

Тяжелая рука с изуродованным указательным пальцем лежала на столе, и прокурор и судебный врач сразу поняли, зачем Деду понадобилось вскрытие могилы Анны Драги. Они долго смотрели на большую, обожженную солнцем руку, на целые пальцы с черными от земли ногтями (он был на уборке картофеля) и на искалеченный палец, без подушечки и без ногтя.

— Как все случилось, гражданин Корбей? — спросил Дед спокойно.

— То есть что случилось? — спросил в свою очередь Корбей.

— Тогда, на холме, что произошло? Что ты натворил с Анной Драгой?..

Корбей сделал было жест, после которого обычно следовал его грубый смех, но, когда глянул по очереди на собравшихся, смех застрял у него в горле, а кадык подскочил к подбородку, будто выпущенный из пращи. Губы у него посинели, он сглотнул слюну.

— Не я ее убил, клянусь…

— Я не спросил тебя, убил ты ее или нет, я спросил, что случилось на вершине холма! Может быть, ты хочешь, чтобы я тебе это рассказал?

— Что с тобой, Корбей? Не понимаешь, что тебя обвиняют в преступлении? — начал прокурор и сразу же понял по тому, как поглядел на него Амарией, что его слова прозвучали не вовремя.

Послышалось металлическое позвякивание, и, когда Корбей увидел входящего в дверь старшего сержанта с наручниками, его самоуверенность как ветром сдуло. Старший сержант, поняв, что его появление с наручниками может быть истолковано присутствующими как средство запугивания, положил наручники в шкаф.

— Товарищ майор, напрасно вы пытаетесь поймать меня па том, чего я не делал, я… я… лишнего на себя не приму!

— Я тебя не спрашиваю, чего ты не делал, я спрашиваю, что ты делал, Корбей! — В тоне Деда появились металлические нотки. Дед вынул из досье увеличенную фотографию той части на спине Анны Драги, которая особенно интересовала его, а так как Корбей продолжал стоять, как школьник, с вытянутой на столе рукой, Дед положил фотографию возле его руки, и при виде полос, которые точно совпадали с положением его пальцев, он отдернул руку, будто обжегшись. Он посмотрел на собственные пальцы как на нечто враждебное, предательское.

— Тебе неоткуда знать, Корбей, что тебя видели, когда ты свернул с дороги и направлялся к месту, где находилась Анна Драга. Были свидетели и при сцене, которая произошла между вами. Свидетели есть, это твои односельчане, они готовы в любое время дать показания.

— Она сама не возражала, и ей понравилось, — сказал Корбей, рывком сбрасывая пиджак и рванув рубаху у шеи, чтобы показать плечи, на которых и сейчас были видны следы зубов. — Сначала боролась, а потом обняла меня и стала допытываться, что и как с землей. И я сказал, и после того, как сказал…

— То есть ты изнасиловал ее! — вмешался прокурор, но от взгляда Деда у него пропала охота вмешиваться, тем более что он как прокурор при первом расследовании сделал совершенно иные выводы относительно смерти девушки.

— Товарищ майор, если мы дошли до того, что человек должен оголиться на людях, будь по-вашему, тут не до стыда. Да, я свернул тогда с дороги, когда увидел ее. Она была одета… только одета не была, у нее был клочок материи спереди и сзади, и ничего больше, то есть была почти в чем мать родила, если у нее, конечно, когда-нибудь была мать. У меня перед глазами почернело, тем более что я не первый раз видел ее такой. Я руку суну в огонь, товарищ майор, что теперь вы держите меня здесь как врага, а она видела, как я шел в соседнее село, видела, да… и недели две назад, когда я пошел туда за фуражом, она меня видела, и я ее видел там же, на холме, возвращаясь, такой же голой. Я не подошел к ней первый раз, я закусил губы и прошел мимо, а вечером, когда встретил ее в селе, сказал, что если увижу ее еще раз в таком бесстыдном виде, то мимо не пройду… Я сказал и про жену Крэчуна, которая тоже так ходила, и чем это кончилось. Только старик мог подучить ее, что и как, только он сказал, чтобы она так вот взяла меня на крючок и узнала от меня, чего не могла узнать от других. Старик Крэчун, мой враг… Время было под вечер, товарищ майор, кому в голову придет загорать, когда солнце садится? Почему она тогда лежала, если не для того, чтобы раззадорить во мне всех чертей?! Я свернул с дороги и, пока шел к ней, думал — не накличу ли на себя бед? Увидав меня, она толком и не закричала, как кричит женщина, которой страшно, а лишь запищала и побежала на холм. Но бежала так, словно звала за собой, не так бежит человек, который боится и хочет спастись. Теперь я вам могу это сказать, я все обдумал, а тогда я только чувствовал то, что говорю сейчас. Там я догнал её и, как был дурной, хотел поймать ее, но не смог, ухватил только за резинку на плавках, резинка оборвалась, а она упала. Только когда она упала и посмотрела на меня, я понял, что не надо бы… товарищ майор, но я мужчина и не владел собой. А она, как я вам сказал, совсем другого хотела от меня, я же был такой потерянный тогда, что, как дурак, все ей сказал… Потом встал, плюнул и пошел своей дорогой, чертыхаясь из-за отметин, которые она на мне оставила, зубы ее резали, как ножом… Я не убивал ее, товарищ майор, честное слово, не убивал и не бросал ее в реку, лучше бы бросил, тогда бы знал, за что страдаю, да и не насиловал я ее, если б насиловал, не пришлось бы про землю рассказывать…

— Товарищ сержант, отведи его в соседнюю комнату, — сказал Дед.

Корбея увели. Врач, прокурор и Амарией смотрели, окаменев, на Деда.

— Ясно, он ее убил, товарищ майор, сейчас я в этом не сомневаюсь, — сказал врач, — тем более что и рана на затылке…

Дед не откликнулся. Он встал и сделал знак остальным следовать за ним.

Они торопливо спустились по дороге, которая вела к погребу Крэчуна. По мере того как они приближались к погребу, приспособленному Крэчуном под жилье, все отчетливее слышался женский плач. Амарией распахнул дверь, и майор увидел Юстину, повалившуюся на кровать, где лежал ее отец. Живот Крэчуна был невероятно вздут, и поначалу Дед даже не поверил: вся земляная постройка с садом и глиняными могилами была, по-видимому, съедена человеком, лежащим на постели. Крэчун открыл на миг глаза, смерил туманным взглядом собравшихся возле него и успел сказать:

— Корбей ее убил, я видел… — Голова его приподнялась с подушки, рот раскрылся неестественно широко, и во рту Дед увидел клейкую землю. Потом голова упала на подушку, и Крэчун застыл с открытыми глазами и разинутым ртом.

Дед посмотрел в угол погреба и увидел то, что искал, — это был инструмент, который он заметил в первый раз и который был нарисован отцом Пантелие в руке святого Георгия.

Дед сделал знак, и врач приложил ухо к неестественно вздутой груди Крэчуна. Врач покачал головой, и Дед, поглядев еще раз на лежащего на кровати человека, попросил Юстину накрыть усопшего…

— Товарищ майор, я ничего не понимаю, — сказал молодой врач, шагая рядом с Дедом и еще не придя в себя от всего, что видел.

— Сейчас поймете, доктор. — Дед в сопровождении троих поднялся на холм, на то место, где он впервые увидел Крэчуна. Холм сверкал в лучах солнца, и пшеница за последние несколько дней заметно налилась.

— Нагнись-ка, доктор, так, присядь на корточки и вот этим инструментом рой землю. Это яма, откуда Крэчун обычно таскал домой землю. Веди себя, пожалуйста, естественно, так, как если бы ты занимался этим всерьез.

Дед пересек вершни у холма и достиг места, куда Морару привел его в день приезда в село. Дед опустился на землю и крикнул:

— Ты меня видишь, доктор?..

— Нет, в этом положении не вижу.

Дед встал.

— А сейчас видишь?

— Только макушку.

— Это видел и Крэчун, когда Корбей появился на холме, хотя, может, и этого не видел, зато все слышал и, вероятно, поднялся на ноги, чтобы лучше видеть. Корбей был его смертельным врагом. Крэчун слышал и то, что рассказал бригадир девушке про землю, про излишек земли.

Тогда, может быть, в тот миг глубокая ненависть породила в нем безумную мысль убить ее, чтобы свалить вину на Корбея и в этом смысле уничтожить и его и других. Он приблизился к ней. Вероятно, Анна Драга лежала с закрытыми глазами. Почувствовав чье-то присутствие, она вскочила, и он ударил ее тем предметом, который сейчас находится в руке доктора, — скребком, которым обычно чистят лемех плуга. Удар, нанесенный в области затылка, не был смертельным, но он оглушил Анну, а потом Крэчун столкнул ее в реку. Несмотря на все полученные во время падения удары, девушка еще была жива. Здесь, внизу, довольно значительная глубина. Два дня Анна Драга лежала на дне этой ямы, потом ее снесло вниз, где труп всплыл на поверхность. Доктора ввела в заблуждение вода, обнаруженная в легких девушки. Вероятно, прежде чем утонуть, Анна Драга несколько раз вдохнула.

— Хорошо, товарищ майор, но есть еще одна неясность…

— Их много, товарищ прокурор, но это естественно для вас, потому что вы не в курсе всех данных, но по дороге я вам их сообщу. А сейчас надо, выполнить одну маленькую формальность.

Дед остановился перед домом учителя. Апостол Морару подметал двор и упорно поглядывал на калитку.

— Товарищ учитель, возьмите это письмо, оно принадлежит вам. Обычно грамотные люди подписываются, когда им есть что сказать, а вы, я вижу, предпочитаете остаться анонимным.

Учитель изменился в лице, увидя письмо, которое Дед держал в руке.

— В тот вечер, когда совершилось преступление, Крэчун приходил к вам, так ведь, товарищ учитель?

— Приходил, действительно, но о чем…

— Приходил, — продолжал Дед, — и сказал, что видел, как Корбей изнасиловал и убил Анну Драгу, объяснив и причины, из-за которых якобы Корбей лишил ее жизни. Девушка обнаружила излишек земли, и Корбей решил устранить ее. Это правда? Учитель опустил голову.

— Крэчун объяснил вам, почему именно он не может свидетельствовать. Люди бы сказали, что он клевещет из ненависти. Приехал врач и констатировал, что Анна Драга просто-напросто утонула. Тогда вы написали нам это письмо, которое полковника Леонте и меня заставило задуматься, хотя оно и было анонимным. Вы из осторожности хотели, чтобы мы сами до всего докопались. Письмо вы подписали: «Группа честных граждан». Панаитеску взял у вас справочник по математике, и я нашел на полях ваши заметки. По почерку нетрудно было понять, что письмо написали вы. Вы хотели, естественно, помочь нам, послав письмо, и действительно, без него нас бы не прислали сюда, но я бы предпочел, чтобы вы его подписали, товарищ учитель.

Машина гудела на улице.

Дед сел в «бьюик» рядом с прокурором и врачом.

— Амарией, — сказал он, прощаясь, — спасибо за все. Когда приедешь в Бухарест, заходи. В доме старика всегда есть хорошее вино. Жаль, что я не мог сдать тебе на руки живого преступника. Он сам поспешил землей подавиться…

Машина тронулась. На той стороне Муреша Панаитеску вдруг остановил машину.

— Что, дорогой коллега, ты что-нибудь забыл?

— Нет, шеф, но погляди сам!

На холме по ту сторону Муреша виднелся всадник. Конь его встал на дыбы, потом рванул галопом, отбрасывая комья земли. Конь и всадник удалялись безумным гоном к широкому, залитому солнцем горизонту. Спустя несколько мгновений оба слились с его призрачной линией.

Николае Штефэнеску ДОЛГОЕ ЛЕТО…

I

Когда ей было предложено прийти еще на одну примерку, Ирина рассердилась. Это уже шестой раз. «Будет гораздо лучше, доамна, если мы подправим сейчас, — уговаривала ее портниха, хотя в этом не было никакой нужды, потому что Ирина и сама знала, что так лучше, — чем платье будет на вас плохо сидеть, когда уже ничего нельзя будет сделать. Такая прекрасная фигура, как ваша, достойна самого элегантного платья!» Это было начало длинной речи, которая не прекращалась до тех пор, пока мадам Вишояну не вынула изо рта последней булавки и не назначила дату следующей примерки. В конце-то концов, мне спешить некуда, думала Ирина. А если не нервничать, то все это даже приятно. Что у тебя сегодня после обеда?.. Ах, да! У меня примерка. Платье за один день не сошьешь… А когда сошьешь, то обязательно понадобится снова распороть, потому что иначе…

Ирина отправилась домой. Ходьбы было около получаса, и обычно она шла от портнихи пешком но пустынным улицам вдалеке от центра города. Здесь всегда стояла необычайная тишина и почти ничего не изменилось за последние четверть века. Даже трудно было предположить, что через несколько автобусных остановок можно оказаться среди сутолоки большого города. Именно от этой суеты и хотела укрыться Ирина. Она уже едва переносила шум, уличное движение, гул моторов, неон, давку, пыль и раскаленный воздух, пахнущий асфальтом и потом. Ей правился покой этих улочек, маленькие дома, широкие палисадники с цветами, множеством цветов, плодовых деревьев, с ульями и голубями — со всем, чего люди добиваются с таким трудом и так легко теряют… Всякий раз, когда она проходила здесь, возвращаясь от мадам Вишояну, которая назначала ей следующую примерку, Ирина шагала не торопясь и не боялась задержаться перед какой-нибудь оградой, очарованная прелестью розового куста или выразительной головой овчарки, которая внимательно смотрела на нее и словно спрашивала: что понадобилось этому странному существу? Овчарка из двадцать восьмого дома по улице Енаке VII — когда-нибудь, говорила про себя Ирина, я все-таки узнаю, почему называется «Енаке VII», — стала даже узнавать ее и весело помахивала хвостом, когда Ирина останавливалась, чтобы полюбоваться на нее. На этот раз я ее не увижу, подумала Ирина, идет дождь, уже смеркается, и пес, наверно, спрятался. И действительно, накрапывал дождь, и, хотя стоял июль, это был не летний дождь, быстрый и веселый, а мелкий осенний дождик, от которого сразу же стало холодно. Ирина зябко повела плечами, но шагов не ускорила. Она дошла до дома № 28 по улице Енаке VII и, к великому своему удивлению, увидела, что овчарка явилась на свидание с ней. Собака радостно вспрыгнула па бетонное основание ограды и сквозь прутья протянула Ирине огромную лапу. Ирина, рассмеявшись, пожала лапу своему новому другу. Теперь стало абсолютно ясно, что они подружились. Ирина погладила пса по голове, и это, видно, ему понравилось, однако он, понимая, что нельзя далеко заходить в дружеских отношениях с людьми, весело спрыгнул на землю и пулей бросился в конуру, высунул оттуда свою массивную голову и положил ее на вытянутые лапы. Он как будто хотел сказать, что на сегодня достаточно. Ирина все поняла и, уходя, весело подмигнула псу. В прошлый раз через десять домов отсюда она видела роскошный бутон розы. Раскрылся ли он? Если раскрылся, начала размышлять Ирина, значит, завтра… Нет. У нее не хватило смелости заключить пари с собой. В конце концов, розу могли уже срезать и преподнести какой-нибудь красивой женщине… И если хозяин дома поджидает ее, как ждала овчарка из двадцать восьмого дома? А что, если он преподнесет ей букет роз? Примет она его? А почему бы и нет? Ирина опять представила себе, что она королева маленькой страны, которая состоит только из этих улочек и этих красивых домов, а ее прогулка на самом деле нечто вроде смотра… Она улыбалась и благодарила людей за то, что они пекутся о домах, представляла себе, как берет на руки детей и целует их… Она увлеклась и сначала не обратила внимания на то, что в это предвечернее время здесь происходит что-то необычное. В тот миг, когда она поняла, что это необычное есть не что иное, как шум медленно двигающегося автомобиля, она от удивления замерла на месте. Никогда, по крайней мере в те дни и часы, когда Ирина проходила по этим улицам, она не встречала здесь автомобилей. Ведь ничего более абсурдного и вообразить себе нельзя. Как мог нарушить покой этих мест отвратительный шум мотора? Как мог отравлять напоенный пьянящими запахами воздух смрадный дым, вырывающийся из выхлопной трубы? Вообще-то Ирина и сама не против иметь машину и даже намеревается всерьез поговорить об этом с Серджиу и даже получить права, но сейчас, в этом месте… Однако автомобиль двигался необычно медленно, и это заставило Ирину обернуться. Машина была большая, вот все, что успела заметить Ирина, потому что в тот миг, когда она обернулась, ослепительный свет фар заставил ее зажмурить глаза. Ирина заволновалась. Наверное, они едут за мной уже давно, как это я не заметила? — подумала она, ведь это последняя мода — приставать к женщинам, не вылезая из машины. Но самое неприятное, что уже стемнело и дождик разогнал людей по домам. Ладно, все это пустяки, беллетристика… Машина приблизилась, обогнала Ирину шага на два и вдруг остановилась. Неизвестно почему, но Ирина тоже остановилась. Дверца машины распахнулась, но оттуда никто не вышел. Ирина прошептала про себя: дай бог, чтобы все это было дурным сном. Не может быть, на самом деле, не может. Но если все-таки это правда, то остается только одно — кричать и визжать, возможно, и окажется поблизости кто-нибудь, кто не успел еще засесть у телевизора или у приемника и услышит…

Но Ирина не проронила ни звука. Сначала она увидела соломенную шляпу, потом руку, которая открыла дверцу, вслед за этим черные очки. Ирина успела подумать, что в этот час просто смешно носить темные очки, и тут она услышала голос, да, тот голос, которого она не слышала никогда, который она надеялась не услышать никогда и все же так отчетливо услышала теперь… В этом голосе не было ничего неприятного, ничего страшного. Наоборот, этот голос старался, и это явственно чувствовалось, звучать как можно мягче, как можно спокойнее и дружелюбнее.

— Добрый вечер, доамна Ирина Вэляну.

И только — «добрый вечер, доамна Ирина Вэляну». Что могло прозвучать более нейтрально и даже более дружелюбно? Не успел еще отзвучать в воздухе последний звук ее имени, а сама Ирина что-либо понять, как дверца захлопнулась, и машина, зашуршав, исчезла в темноте.

Что это было? Не паникуй, совершенно ясно, он приехал, совершенно ясно, что… Впрочем, ничего не ясно. Наоборот, тебя может ожидать все что угодно и везде где угодно… И притом самое наихудшее. В первую очередь самое наихудшее. Когда Ирина опомнилась, она заметила, что зонтик у нее сложен — а разве она складывала зонтик? — и что вода струится по волосам, стекает по затылку, по шее, проникает под платье и словно опутывает ее холодной колючей проволокой, от которой некуда деться.

Так и не открыв зонтика, Ирина шла к дому. Она не обращала внимания на дождь а думала только об одном: о том, что, как она знала, должно начаться, и о том, чего она не знала, — как же все это кончится.

II

Инженер Виктор Андрееску приехал в институт ни свет ни заря. Было ровно шесть часов, когда его машина, красная «дачия», сигналя, остановилась у ворот. Вахтер привык к подобным странностям. Когда дело касалось Виктора Андрееску, то он ничему не удивлялся. Не удивлялся и тогда, когда инженер, или доктор, Андрееску, что было одно и то же, поскольку Виктор был и инженером, и доктором, целую неделю не выходил из здания. Так что же ему было удивляться, что сейчас, в разгар лета, он явился на работу в шесть часов? До восьми, когда начинался рабочий день, у человека было целых два спокойных часа без телефонных звонков, без посетителей, без приглашений к товарищу генеральному директору, или к заместителю генерального директора, или к главному инженеру, или… слава богу, всего хватает. Чего только не переделаешь за два спокойных часа, думал Мардаре, распахивая ворота и улыбаясь инженеру.

Инженер поставил машину во дворе, в тени старых орехов, которые чудом спаслись от энтузиазма строителей, уверенных, что современные здания должны быть окружены только бетоном, запер ее и вошел в институт. Уборщица еще не приходила, но Виктор знал: Мардаре предупредит ее, что он уже явился, а это означало, что кабинет так и останется неубранным, а пыль невытертой. Но вовсе не это его занимало. Сегодня должно все начаться, сегодня должна быть произнесена магическая формула, и Виктор, подобно ученику сказочного колдуна, задавал себе вопрос: сможет ли он подчинить себе выпущенные на свободу силы? Но выбирать уже было поздно. Выбор был сделан давно, решение принято, путь назад отрезан, и игру предстояло сыграть до конца. Андрееску не испытывал никаких эмоций. Математик по природе, он намеревался только продумать еще раз всю систему уравнений со многими неизвестными и попытаться предусмотреть, какое из этих неизвестных может вдруг не найти своего решения, что, конечно, для Виктора было бы совсем нежелательно.

Он вынул из портфеля папку, положил ее на стол, не торопясь приготовил кофе и принялся за работу. Никогда он не чувствовал себя настолько самим собой, как в те часы, когда погружался в цифры. Он ощущал себя свободным, спокойным, хозяином всего: и своих чувств, и мыслей — он ощущал себя даже счастливым.

Ровно в восемь он встал из-за письменного стола. Тщательно собрал все листочки, спрятал в папку, запер ее в сейф, а ключ положил в карман. Ну вот! Теперь он мог вызывать бурю. Виктор усмехнулся. Он чувствовал себя, не без некоторой иронии, очень важной персоной. Простой его жест, спокойный и точный, мог изменить на некоторое время, на сколько — этого он не мог предвидеть и даже не решился бы предсказывать, — мог изменить жизнь некоторых людей. Предположим, домнул Икс или домнул Игрек имеют какие-то планы на сегодняшний вечер. Сходить в кино, например, или в гости… И ни один из них не знает, что в гости они не попадут, а в зало во время сеанса по крайней мере одно место останется пустым.

Восемь часов десять минут. Виктор Андрееску вышел из кабинета и направился по коридору к лифту. Он нажал кнопку, кабина опустилась. Когда Виктор открыл дверь, за его спиной появился инженер Октавиан Стамбулиу. Зануда. Неплохой человек, но страшный зануда. Стамбулиу никогда даже не пытался подумать, хочет или нет попавшийся ему на пути человек выслушивать его, в состоянии он или нет следить за всеми перипетиями его последнего похождения… Нет, подумал Виктор, на этот раз я тебе не спущу. Я не могу, у меня нет времени, я попросту не имею права. На сей раз я должен забыть о всякой вежливости.

— Привет, Виктор. Ты куда?

— Я в другую сторону.

Стамбулиу вытаращил глаза.

— То есть…

— То есть, если хочешь, поезжай ты первый или первым поеду я, во всяком случае, не вместе. У меня в распоряжении всего одна минута, и я должен быть на месте вовремя. Понятно?

Виктор открыл дверь лифта, вошел и нажал кнопку, оставив Стамбулиу в полном недоумении.

— Ненормальный…

Лифт остановился на четвертом этаже. Дверь в отдел спецхранения направо. Виктор дважды постучал и вошел. Ончу был погружен в изучение газеты. При виде Виктора он вежливо поднялся. Этот Ончу был очень молод и не-вероятно худ. Его большие живые глаза выдавали все его чувства.

— Как дела, малыш? — спросил Виктор, усаживаясь в одно из двух удобных кресел, стоявших в комнате.

— Превосходно, товарищ инженер. Пре-вос-ходно!

— Брось ты!

— Клянусь.

— Браво, Ончу! Знай, малыш, я рад за тебя. Не продашь ли рецепт счастья?

— К сожалению, нет. Можете просить у меня что угодно, только не это. Ни продать, ни, подарить не могу. Ведь это единственное, что у меня есть.

— Ладно, пожалею твою бедность. Но, скажу тебе, не плохо, когда есть еще и голова на плечах. А предложение твое принимаю и намереваюсь кое-что у тебя попросить.

— Я в вашем распоряжении, — отозвался Ончу и достал ключи, как бы давая Виктору понять, что голова в любом случае при нем.

— Молодец! Дай мне, пожалуйста, 10-В-А.

Ончу подошел к входной двери и запер ее. Таково было старое и чрезвычайно строгое распоряжение руководства: в тот момент, когда необходимо открыть сейф с секретными документами, входная дверь должна быть заперта.

Как у фотографа, улыбнулся Ончу, в камере-обскуре. Потом выбрал ключ, направился к самой дальней стене кабинета и открыл дверцу, которая охраняла тайну цифрового шифра. Виктор погрузился в газету. Сначала он услышал, как поворачивается механизм, а потом — как открывается огромная и тяжелая дверь сейфа. Послышался шорох, это Ончу перебирал папки. Виктора никогда не интересовала проблема организации спортивных баз, но статья на эту тему как раз попалась ему на глаза, и он старался вникнуть в нее, а не делать вид, что читает. Надо выглядеть действительно застигнутым врасплох, когда Ончу принесет ему папку, а не изображать удивление. Удастся ли это? Видимо, удалось, потому что, когда Ончу подошел к Виктору с папкой в руках, тот не заметил его и по-настоящему вздрогнул от неожиданности. Отлично. До сих пор все шло как по маслу. Лиха беда начало. Как странно, думал Виктор, анализируя все шаг за шагом, словно был посторонним зрителем, а не участником всего происходящего. Если я сейчас встану и скажу Ончу, что я раздумал и зайду к нему немного позже, или завтра, или в какой-нибудь другой день, ведь у меня есть время, не так ли, у меня есть время, чтоб остановить… Глупости. У меня нет ни времени, ни сил, чтобы что-то остановить. Я прекрасно знаю, если игра уже началась, то никто ее не прервет до определенного момента, который будут назначать другие, но уж во всяком случае не я…

— Вот вам работа, товарищ инженер.

— Что? Работа?.. Ах да, конечно, работа. Спасибо, Ончу, большое спасибо.

— Возьмете ее с собой? — спросил Ончу, открывая регистрационную книгу, в которой отмечалось движение находившихся в его распоряжении документов.

— Нет, малыш, нет… Если разрешишь, посижу здесь, в этом удобном кресле. Я тебя не побеспокою?

— Меня? Нисколько. Прошу вас, садитесь.

— Мне нужно кое-что проверить… Всего-то дела на десять минут.

Виктор взял папку и положил ее на колени. Ончу наклонился и сорвал печать. На этом миссия его кончилась. И из-за этих твоих десяти минут, думал Ончу, мне приходится проделывать всю процедуру… Твое счастье, что ты свойский мужик… И направился к сейфу, чтобы запереть его. Но на полдороге его остановил голос Виктора.

— Ончу, малыш, ты, как видно, немножко влюблен.

Это было случайное совпадение, но в это время Ончу был действительно немного влюблен, и даже в девушку из этого же института, так что он воспринял слова инженера всерьез и покраснел до кончиков ушей.

— Товарищ инженер… почему… то есть я хочу сказать, какое это имеет отношение к делу? И откуда вы знаете, ведь я об этом никому не говорил. Может, вы видели нас? Наверно, так оно и есть.

— Ончу, малыш, дай тебе бог здоровья на много лет и не забудь позвать и меня в примарию. Но до той поры как нам быть?

— Не понимаю. Что вы хотите сказать? Что значит — как нам быть?

— Ты перепутал папки. Вот, погляди…

Ончу наклонился.

— Я ничего не перепутал. Написано четко: 10-В-А.

Ончу был задет за живое. Что и говорить, он был большим любителем трепа, шуток, розыгрышей, но совершенно не переносил ни насмешек, ни шуток, когда дело касалось работы. А здесь, как видно, была шутка, и кто знает, какая еще хохма придет в голову инженеру Андрееску, хотя он-то должен был прекрасно знать, что здесь вовсе не место для розыгрышей и что на нем, на Ончу, лежит огромная ответственность.

— Совершенно верно. Но посмотрим дальше.

Виктор раскрыл папку, в ней была другая папка, меньшего размера и белого цвета.

— Видите? Я ничего не перепутал! — воскликнул Ончу, торжествуя, но в тот же миг окаменел: Виктор достал белую папку, открыл ее — она была пуста.

— Это… это невозможно… просто-напросто невозможно.

— Что именно, Ончу? Не понимаю, почему ты так побледнел. Кто знает, куда ты сунул бумаги, может быть, в другое место. Пойди поищи…

Все! — сказал про себя Виктор. Сейчас машина завертится. Телефоны, начальство, расспросы, лучше сказать — допросы, а возможно, еще и похуже. Но так должно быть, этого я хотел — это я и сотворил, господь милостив, а я удачлив, посмотрим, к чему это приведет в конце концов… Возможно, мне удастся то, что не удавалось другим, возможно, я выиграю партию, возможно, что…

— Как вы не понимаете, товарищ инженер, как вы не понимаете? Здесь не до шуток… Как я мог положить в другое место? Что я мог положить в другое место? Три дня назад вы мне отдали работу. Вот посмотрите. Здесь мной записано черным по белому и ваша подпись стоит. Как же я мог положить работу в другую папку? С другой стороны, вы же сами прекрасно видите, что она на месте…

— Что, Ончу, что? Папка! А работа? Где работа?

— Не знаю. Честное слово, не знаю…

Оба замолчали.

— А теперь… Теперь что будем делать? — спросил Виктор.

Разговор стал ему надоедать. Хотелось покончить с неприятной процедурой, чтобы сразу же все началось. В это мгновение Виктор подумал о ней. Она знала и ждала. Хотя было совершенно ясно, что ждать ей нечего, что узнать что-нибудь она сможет только гораздо позже, когда они встретятся. Она страдает, в этом не было сомнений, волнуется, тщетно спрашивает себя, правильно ли поступила. Но она любит его… Это единственное было надежно в океане неопределенности, и, вспомнив об этом, Виктор почувствовал себя увереннее.

— Я должен поставить в известность генерального директора товарища Попэ. Так написано в инструкции. Я знаю ее наизусть, хотя ничего подобного до сих пор со мной никогда не случалось.

Ончу поднял телефонную трубку, услышал гудок и набрал помер из двух цифр. Ему ответил игривый голос молодой женщины.

— Да, вас слушают…

— Алло! Марианна? Привет. Это Ончу. Скажи, пожалуйста, шеф у себя?

— Ончу, дорогой… Как дела? Почему у тебя такой официальный тон? Боишься Моники? Уже?

— Марианна, прошу тебя, брось трепаться. Поговорим в другой раз. Можешь ты мне сказать хотя бы: шеф у себя?

— Могу сказать, что у себя, и могу сказать, что он очень занят с товарищем из вышестоящей инстанции.

— Хорошо. Тогда передай ему, пожалуйста, что я, Ончу, товарищ из нижестоящей инстанции, срочно хочу поговорить с ним. Вопрос чрезвычайной важности. Так ему и скажи: чрезвычайной важности.

— Подожди.

В трубке что-то щелкнуло, и наступила тишина. Ончу весь подергивался от нетерпения. Он нервно барабанил пальцами по стеклу, накрывавшему письменный стол, и время от времени откидывал голову далеко назад, словно пытаясь превозмочь какую-то боль. У Виктора постепенно сползла с губ улыбка. Он присел на подлокотник и пристально смотрел на Ончу, как это можно было бы подумать со стороны. На самом же деле он смотрел сквозь Ончу, куда-то в пространство, далеко-далеко, сам не зная куда. Он чувствовал себя опустошенным. Силы покинули его. И зачем все это? — думал он. Лучше было бы…

— Алло? Товарищ генеральный директор? Прошу извинить за беспокойство, но речь идет о чрезвычайно срочном вопросе… Что-что? А… Прошу извинить, но я думал, что Марианна, то есть товарищ Марианна доложила вам… Ончу, из отдела спецхранения, да, здравствуйте… Извините, я совсем запутался. Но видите ли, у меня здесь находится товарищ инженер Виктор Андрееску, и мы оба хотели бы вас просить — не сможете ли вы прийти сюда, как это положено в подобных случаях согласно имеющейся у меня инструкции. Иначе я бы вас не побеспокоил… Что? Товарища Андрееску? Конечно.

Ончу опустил трубку и обратился к Виктору:

— Хочет поговорить с вами.

Виктор подошел к телефону.

— Здравствуйте, товарищ директор… Да, кажется, ваше присутствие необходимо. Конечно… Мы все объясним вам здесь. Да, я тоже очень сожалею, но… Мы ждем вас, очень хорошо.

Виктор положил трубку.

— Сейчас придет.

Ончу бросился к столу прибирать бумажки, одернул пиджак, поправил галстук. При виде этой суеты Виктору стало весело. И действительно, ему, умевшему сохранять присутствие духа в любых обстоятельствах, было смешно смотреть на этого тощего всклокоченного парня, бросавшего отчаянные взгляды на дверь, которая вот-вот должна была открыться, и нервно кусавшего нижнюю губу, которая даже посинела от этого.

Через несколько минут вошел инженер Григоре Попэ, генеральный директор Научно-исследовательского института автоматики. Это был мужчина за пятьдесят, высокий, совершенно седой, с тонкими чертами лица, которые всегда оставляют впечатление величественности. Не произнеся ни слова, он оглядел Ончу и Андрееску. Посмотрел на стол, увидел папки, сорванную печать и нахмурился. Он уже почувствовал, что заваривается весьма неприятная каша.

— Что случилось? — обратился он к Ончу.

Ончу, хотя и был очень взволнован, сумел воспроизвести достаточно точно и корректно ту сцену, которая разыгралась здесь несколько минут назад. Говорил он мало, и как только закончил, в комнате наступила глубокая тишина.

— Вы с ума сошли! — проговорил наконец Попэ. — Что все это значит?

— Возможно, что я не все объяснил как следует… — осмелился вновь заговорить Ончу.

— Наоборот, ты все точно объяснил, но в том-то и несчастье, что я не могу поверить. Виктор, это правда?

— К сожалению, да. Самая что ни на есть чистая правда. Видите ли… вот эти две папки.

Виктор поднял папки вверх, разжал пальцы, и они упали на стол.

— А вы знаете, что все это значит? — спросил директор, глядя то на одного, то на другого.

Оба молчали. Они все прекрасно знали. Попэ пожал плечами и шагнул к телефону. Рванув трубку, он приложил ее к уху. Послышался гудок коммутатора. На секунду Попэ растерялся, потом обратился к Ончу:

— Как это делается… чтобы поговорить с городом?

— Ноль… набирайте ноль.

— Спасибо.

Попэ дождался городского гудка и набрал номер. Он вызвал майора Морару и попросил его немедленно приехать в институт. Положив трубку, он обратился к обоим:

— Через десять минут приедет. Садитесь. У кого есть сигареты? Спасибо, Виктор.

Попэ подошел к окну, широко распахнул его и выглянул во двор. Он увидел ворота и Мардаре в будке, говорившего по телефону, и это напомнило ему о том, что вахтера следует предупредить о прибытии майора госбезопасности. Видел он и улицу, совершенно прямую и не застроенную еще домами. Здесь, в новом районе, пока возвышалось только здание их института, а жилые дома виднелись лишь за несколько сот метров отсюда. Будет теплый день, подумал Григоре Попэ, но вспомнив, что его ожидает сегодня, поправился: жаркий будет день… Дьявольщина! Неужели этот балбес Ончу совершил какую-нибудь глупость? Исключено! Во-первых, он вовсе не балбес и я не имею права называть его так. Во-вторых… Глупости. Беллетристика. Кто знает, что он здесь натворил, а может, просто папки у него содержатся в беспорядке. А я из-за этого оторвал человека от дел, и он сам же меня поднимет на смех… Попэ только собрался попросить Виктора, чтобы тот получше подумал и вспомнил, что же он все-таки сделал со своей работой, как зазвонил телефон. Ончу вопросительно посмотрел на директора.

— Отвечайте, вы здесь хозяин.

Ончу поднял трубку, что-то выслушал и сказал:

— Товарищ Марианна хочет поговорить с вами.

Попэ взял трубку, несколько минут внимательно слушал, а потом, как бы подводя итог, сказал:

— Пожалуйста, предупредите Мардаре, что с минуты на минуту должен приехать майор Морару. Пусть его проводят сюда, в спецхран. И не беспокойте меня, разве только будет спрашивать министр.

И повесил трубку.

III

Майору Винтилэ Морару было лет тридцать семь. Невысокого роста, с круглым, как луна, лицом, почти совсем лысый. Глаза у него были маленькие, но если он смотрел на вас, что, впрочем, случалось нечасто, вы замечали, какой у него проницательный взгляд. Если же он глядел в упор, это означало, что Винтилэ Морару удивлен сверх всякой меры. Обычно же он держался так, словно вовсе не заинтересован в разговоре, даже тогда, когда на самом деле проявлял к нему чрезвычайный интерес. Так было и на этот раз. Майор сидел в кабинете Григоре Попэ и слушал его, а тому казалось, что он разговаривает с каменной стеной. Майор пристально смотрел на директора, но тот никак не мог поймать его взгляда.

— …теперь, не правда ли, вы во всем разберетесь. Я бы хотел надеяться, что мы напрасно вызвали вас и что мне придется приносить вам извинения… О, это было бы замечательно!

— Так-так… все может быть, — пробормотал Морару, — заранее никогда ничего не известно.

Но вскоре майор Морару убедился, что вызвали его не напрасно. Через десять минут секретарша генерального директора проводила его в отдел спецхранения. Здесь двое мужчин, приветствуя его, встали, и лица их прояснились. Майор окинул взглядом стол Ончу, заметил две папки, взял их, осмотрел со всех сторон и положил на место, не произнеся при этом, кроме «здравствуйте», ни одного слова. Потом снял соломенную шляпу, которую обычно носил летом, вытер платком вспотевшую лысину, поднял телефонную трубку, вызвал капитана Насту и распорядился, чтобы тот тоже приехал в институт.

— Есть у вас ключи от сейфа, товарищ…

— Ончу. Меня зовут Ончу. Да, есть.

— Пожалуйста, дайте их мне.

Ключи майор положил в карман.

— Пойдемте в ваш кабинет, товарищ Попэ. Не возражаете?

— Нот, конечно… но здесь…

— А здесь мы все запрем и опечатаем.

Майор достал из портфеля маленькую сумку, и не прошло и минуты, как он собственноручно запер и опечатал дверь. Все четверо отправились в кабинет директора. Морару, как бы извиняясь, попросил Виктора и Ончу подождать некоторое время и не обсуждать случившееся ни с кем. Конечно, он понимает, что сохранить все в тайне не-возможно: и печать на двери все увидят, и сам он не является совершенно незнакомым лицом для сотрудников института, но все-таки он попросил бы не вступать ни с кем в разговоры и выждать некоторое время. После этого Морару скрылся вместе с директором в его кабинете. Спустя пять минут появился капитан Наста.

Наста был на несколько лет моложе Морару и в отличие от него высокий и стройный. Непокорная прядь черных блестящих волос то и дело падала, ему на лоб. Взгляд у капитана был открытый, и он постоянно улыбался. Коллеги всячески острили на их счет, потому что Морару на целую голову был ниже своего подчиненного и при разговоре с ним вынужден был вытягивать шею. Морару был полным мужчиной, как он сам себя утешал, а Наста был сложен, как он сам выражался, по всем правилам искусства. Но если с точки зрения внешности они составляли пару, которая не могла не привлекать внимания и не вызывать улыбок, то с точки зрения профессии все обстояло иначе. Оба офицера работали на редкость слаженно. Наста мог бы даже поклясться, что от сияния лысины Морару в его голове зарождаются самые блестящие идеи, а Морару в свою очередь готов был дать расписку в том, что не может обойтись без того, что он называл суетливостью своего подчиненного, который и десяти секунд не мог посидеть спокойно, ерзал на стуле, вскакивал и шагал из угла в угол. Если кого-нибудь другого это выводило бы из себя, то Морару только успокаивало. Морару следил, как мечется Наста, бормотал что-то понятное только ему одному, но оба прекрасно знали, что если Морару вдруг грохнет во весь голос: «Садись!», значит, дело начало проясняться и пора уже все обсудить.

— Мне бы не хотелось вас беспокоить, — сказал Морару генеральному директору, — но я и мой коллега нуждаемся в некотором пространстве, и, чтобы не сидеть здесь и не морочить вам голову…

— Я понимаю. Инженер Войну, один из моих заместителей, в отпуске. Его секретарша тоже. Так что его кабинет полностью в вашем распоряжении.

Попэ встал и вышел в приемную. Ончу проводил его взглядом, полным надежды, Андрееску устало поглядел ему вслед. За директором вышли в коридор и оба офицера. Миновав несколько кабинетов, Попэ остановился, распахнул дверь, пересек просторную приемную и открыл вторую дверь.

Морару, а вслед за ним и Наста вошли в кабинет.

— Думаю, это как раз то, что вам нужно…

— Большое спасибо. Здесь нам будет удобно. Телефон есть, даже целых три, вода тоже есть. Нет воздуха — так его нигде нет, и это не ваша вина.

— Значит, я оставляю вас здесь, — решил Григоре Попэ.

— Так-так, — пробормотал Морару. — Большое спасибо. Вы очень любезны. Но если возникнет необходимость, мы побеспокоим вас, поэтому, пожалуйста, не отлучайтесь. А теперь можете заняться своими делами.

— Но в течение дня, где-нибудь после обеда, я надеюсь, мы еще поговорим?

— Поговорим, поговорим…

Попэ вышел.

Наста погрузился в глубокое кресло, но, не просидев и минуты, вскочил и подошел к окну.

Морару сел за письменный стол и подпер голову ладонями.

— Послушай, Наста, — заговорил он спустя некоторое время, — я тебя не спрашиваю, что ты думаешь, потому что ты никогда ни о чем не думаешь. Постой, помолчи, я знаю, что говорю. Но я хочу попросить тебя об одной вещи: можешь ли ты для меня достать вентилятор? Если у тебя есть сердце…

— Будет сделано! — откликнулся Наста, но даже не пошевелился.

— Не вижу никаких действий, — с отчаянием в голосе проговорил Морару, не переставая вытирать лысину платком, который уже можно было выжимать. Он очень страдал от жары.

— Я хочу вас спросить…

— Спрашивать будешь потом. Прежде всего операция «вентилятор».

— Будет сделано, я же вам сказал. Но я хочу задать один вопрос: после обеда, часов в пять… вы думаете, что…

— Исключено.

Наста больше ничего не сказал. Он вышел из кабинета, пропадал где-то минуты две и вернулся назад с маленьким вентилятором, который поставил на стол перед Морару.

— Браво, Наста, браво! Так-так… Теперь я чувствую, что еще жив… Что ты там говорил? Ты, кажется, пробормотал что-то о пяти часах.

— Я? Даже не думал.

— Так-так… Это все проклятая жара виновата. Возможно, мне показалось… Ну, хорошо! Начнем? Ты пригласил сюда наших гостей?

Не дожидаясь ответа, Морару вскочил, прошелся вдоль стола, остановился, вернулся на свое место, наклонился над вентилятором — причем на лице его отразилось безграничное удовольствие, — потом направился к двери, широко распахнул ее и застыл на пороге. Ончу морил шагами приемную. Андрееску же сидел и делал какие-то пометки в записной книжке.

— Товарищ Ончу, я в вашем распоряжении. Прошу.

Ончу вошел в кабинет. Морару остался па пороге, рассматривая Виктора. Тот поднял глаза. Казалось, он только что вернулся откуда-то издалека. Медленно вставая, он спросил:

— Я вам тоже нужен?

— Нужны, товарищ, нужны. Только чуть-чуть попозже.

— А до того я могу работать?

— Можете.

— У себя в кабинете?

— К сожалению, нет. Лучше, если вы подождете здесь. Здесь тихо, никто вам не мешает. — И Морару решительно закрыл за собой дверь.

Наста расхаживал по кабинету, который, слава богу, был просторным.

Морару уселся за письменный стол, поудобнее устроился в кресле, пододвинул поближе маленький вентилятор и закрыл глаза, целиком отдавшись единственной радости этого знойного дня. Могло показаться, что, кроме этой машинки и благотворного ее воздействия, для Морару нет больше ничего достойного внимания.

Ончу с любопытством смотрел на него, не зная, как к этому относиться. Однако он не успел сообразить, как нужно себя вести, потому что Наста, указав на кресло, пригласил его сесть и этим дал понять, что разговор начинается.

— Вы давно здесь работаете, товарищ Ончу?

— Четыре года.

— Случалось ли вам потерять какое-нибудь дело, неправильно зарегистрировать бумагу, получить замечание…

— Никогда! Такого никогда не случалось… А почему вы спрашиваете меня? Спросите генерального директора, пусть он скажет. Ведь я что угодно о себе могу наговорить!

— Это вы серьезно?

— Что?

— Вы можете что угодно о себе наговорить?

— Нет, конечно, я говорю только правду, но вы-то не обязаны верить мне на слово.

— Почему же? Вам оказано доверие, которое находится по меньшей мере на уровне слова чести. Почему вы исходите из предпосылки, что о вас мы должны разговаривать с другими людьми, а не с вами?

Ончу был обескуражен. Он смотрел на капитана, вернее сказать, следил, как тот мечется по комнате: от окна в правый угол кабинета и обратно, то прислонится к стене, то встанет у двери, то сядет на стул, то обопрется о стол, — и пытался хоть что-нибудь прочесть в глазах майора..

— Конечно, вы совершенно правы. Но после того, что произошло, я полагал, что… Разве не так?

— Нет, товарищ Ончу. Вовсе не так! Если вы хотите занять позицию человека, который не достоин никакого доверия, тогда совсем другое дело.

— Нет, этого я вовсе не хочу.

— И очень хорошо делаете, что не хотите, потому что и мы этого не хотим. Но между том, чего хотите вы и хотим мы, и действительным положением вещей может быть или полное соответствие или, наоборот, полное несоответствие. Следовательно, нам нужно выяснить, какой из этих двух вариантов является истиной… А для этого мы просим вас в первую очередь помочь нам выявить ряд фактов. Когда вам была передана папка 10-В-А?

— Сейчас скажу: сегодня среда, двадцать пятое июля. Так? Инженер Андрееску передал мне ее в субботу, двадцать первого июля в тринадцать часов пятнадцать минут. У меня хорошая память, но эти данные зафиксированы и в регистрационной книге.

— Когда появилась эта папка 10-В-А? Я хочу сказать, когда она была передана вам в первый раз?

— Это было уже больше года назад. Кажется, в мае прошлого года. Можно найти точную дату…

— Восстановим теперь, как развертывались события в субботу. Значит, в тринадцать часов пятнадцать минут инженер Виктор Андрееску принес вам папку. Которую из этих папок? Когда он брал работу, он брал ее в белой папке или вместе с этой толстой серой?

— Большая папка никогда не выносится из отдела. Я ее опечатываю, я ее и открываю.

— Понятно. Что же вы сделали, товарищ Ончу, когда вам принесли белую папку? Постарайтесь, пожалуйста, не пропускать никаких мелочей, какими бы незначительными они вам ни казались. Значит, было тринадцать часов пятнадцать минут. Инженер Андрееску предупредил вас, что придет? Он предварительно позвонил вам по телефону или явился совершенно неожиданно?

— За минуту он позвонил мне, чтобы удостовериться, на месте ли я, и сразу же после этого пришел. «Я возвращаю тебе 10-В-А, — так он мне сказал, — зарегистрируй, пожалуйста».

— Была ли необходимость в такой просьбе с его стороны? Могли бы вы принять работу, не зарегистрировав ее?

— Нет. Я никогда не принимаю работ, предварительно их не зарегистрировав.

— Что было дальше?

— Я взял папку…

— Одну минуточку. Вы взяли ее из рук инженера или со стола? Он положил ее на стол или держал в руках?

— На стол он ее совсем не клал. Он передал мне папку из рук в руки, я положил ее в толстую папку и опечатал.

— Так быстро?

— Не понимаю.

— Даже не открыли белую папку?

Наступила глубокая тишина, которую нарушал только монотонный приятный шум вентилятора, который продолжал исполнять свои обязанности, охлаждая лоб и лицо майора Морару.

— Вы хотите сказать, что…

— Да будет вам известно, товарищ Ончу, что я вообще, когда хочу что-то сказать, говорю, а не довольствуюсь желанием! Итак, вы открывали белую папку или нет?

— Нет.

— Прекрасно. Тогда откуда вам известно, что с мая прошлого года и до минувшей субботы вы хранили не пустые картонки?

— Подождите. Я неправильно выразился. С самого начала, я хочу сказать, в течение года, с того момента, когда я впервые получил папку 10-В-А, я раскрывал ее каждый раз.

— И что там было внутри?

— Вы знаете, это очень интересная работа… чем больше я думал о ней, тем больше начинал понимать, как это красиво, да, да, красиво… Сейчас объясню. Вначале в папке было всего несколько листков бумаги, исписанных карандашом и чернилами, какие-то расчеты, рисунки, чертежи. Я пересчитал листки, их было шесть. Довольно долго, несколько недель, их так и оставалось шесть. Видно, дело не двигалось, был какой-то кризис, заминка… В один прекрасный день работа начала оживляться, количество листков росло, их становилось все больше и больше… Несколько месяцев назад, вскоре после Нового года, я получил пятнадцать страниц, отпечатанных на машинке. Это был оформленный вариант работы, которая близилась к концу.

Через некоторое время папка стала тоньше. В ней остался только машинописный экземпляр.

— А черновики?

— Я думаю, что инженер Андрееску хранил их в своем сейфе.

— И тогда вы уже перестали заглядывать в папку, не так ли? Все понятно, товарищ Ончу: два или три раза в неделю приходится принимать и выдавать одну и ту же работу, принимать и выдавать десятки работ. Сначала мы очень бдительны, все внимательно проверяем, но с течением времени затягивает рутина, все становится привычным, скучным, дело делается кое-как или совсем не делается, пускается на самотек, а ниточка, товарищ Ончу, тем временем делается все тоньше, и вот этого момента, когда она сделается совсем тонкой, кто-то жадно поджидает, и этот «кто-то» имеет куда больше терпения, чем вы, товарищ Ончу, и благодаря этому пристально следит, как ниточка становится тоньше, поняли? И когда, по его мнению, наступает подходящий момент, он эту нить перерезает, режет ее! Рискует, что говорить. А вдруг в тот самый день, который ему показался подходящим, на вас найдет вдохновение, вам придет в голову блестящая идея раскрыть папку?.. Но, как видите, все было не так, и блестящая идея вам в голову не пришла. Может быть, из-за жары, может, от усталости или по какой-либо другой причине…

Ончу уже давно повесил голову и смотрел в пол, словно школьник, который явился домой с плохой отметкой в дневнике и выслушивает поучения отца.

И все-таки он решился спросить:

— А какие могут быть другие причины, которые вы предполагаете? Не можете ли вы мне тоже сказать?

— Когда я их буду знать, то, не сомневайтесь, все выложу. Но сейчас спрашиваю я: вы уверены, что в субботу не получили пустую папку?

Ончу вытаращил глаза.

— Ваш вопрос мне кажется столь жестоким, что прошу вас считать, что вы его мне не задавали! Очень прошу.

— Отлично! Вы истинный рыцарь. Тогда я задам другой вопрос, от которого вы не сможете отвертеться: вы отдаете себе отчет, в каком положении вы находитесь?

— Отдаю. Но я прошу вас понять…

— Что понять, дорогой товарищ, что понять? Это вы должны понять: вам поручили выполнять определенную работу, и это было самым главным, а вы ее не выполняли. Ясно как божий день.

И Наста, и Ончу одновременно ощутили, что в кабинете произошло что-то странное, но не могли понять, что же именно. Оба поглядели друг на друга, словно желая спросить: что случилось? И тут же вместе поняли: майор Морару нажал на кнопку и выключил вентилятор. Держа руку на кнопке, он поднял взгляд и пристально посмотрел на Ончу.

— Так-так… Очень хорошо… Теперь выйди в другую комнату и будь в нашем распоряжении.

Ончу нахмурился:

— Я арестован?

По лицу майора Морару промелькнула мгновенная тень. Вряд ли Ончу что-то заметил, зато Наста знал, что должно последовать за этим. Так и есть, Морару встал из-за стола, направился к Ончу, подошел вплотную и сказал:

— Не слышу.

— Я арестован-?

— Так-так… Ты хочешь знать, арестован ли ты. Конечно, это твое право — знать. Но видишь ли, даже я этого не знаю. Вот стою и спрашиваю себя: что же будем делать? Арестовать этого юношу или нет? А поскольку мне не с кем посоветоваться, ведь ты сам видишь, что капитан Наста все время мечется из угла в угол и спокойно с ним не поговоришь, то я решил посоветоваться прямо с тобой! Так что, будь добр, скажи мне: если бы ты был на моем месте, то что бы ты сделал? Ты знаешь об этом деле больше, чем я, по крайней мере хочется верить, что это так. И потому я снова спрашиваю: что бы ты сделал? Ты бы арестовал Ончу? Ты знаешь, что он хороший парень и вообще он никого не трогал, стекол он не бьет, по кабакам не шатается, деньгами направо-налево не сыплет, но это и все! Ты знаешь, что еще может скрываться за всем этим? Не знаешь. Что ж тогда? Ты думаешь, у меня легкая профессия? Вот пойди и спроси какого-нибудь инженера Иксулеску: какую тяжесть может выдержать мост. «Минуточку!» — ответит он и засунет в брюхо электронной машины целую кучу цифр, нажмет кнопку, загорится десяток лампочек, и через несколько секунд инженер тебе скажет: столько-то и столько тонн, или вагонов, или не знаю чего еще. А откуда мне взять такую счетную машину, которая мне ответит, какую тяжесть может вынести некий Ончу и не сломаться? Никто еще такой машины не изобрел, а я должен ответить на этот вопрос. Так что, сам видишь, и у меня есть свои заботы, свои вопросы, а твоих мне, спасибо, не надо. Мы в расчете: бери свой вопрос обратно. Подожди в приемной. Есть что почитать? Нет? По-французски читаешь? Очень хорошо. Пожалуйста, вот тебе живой классик детектива, только смотри, прочти до обеда, а то вечером я сам буду читать, и не вздумай рассказывать, чем кончилось, я тебе этого не прощу!..

Ончу, пошатываясь, вышел из комнаты, чувствуя, что в висках у него стучит и что земля под ногами не такая уж прочная. Он сел в кресло и раскрыл книгу. Буквы запрыгали перед глазами, читать он не мог. Захлопнув книжку, он огляделся вокруг. Андрееску исчез. Наверно, он уже зашел в кабинет, а я и не заметил, подумал Ончу. Ничего удивительного. Как я еще вообще соображаю? У него было ощущение, что все это лишь дурной сон или несчастный случай, который переживает кто-то другой, но ни в коем случае не он.

IV

— Вы арестовали Ончу?

Едва переступив порог, Виктор Андрееску уже задавал вопросы! Майор Морару, как видно, решил отказаться от услуг вентилятора и, погрузившись в кресло, обмахивался красивым японским веером, который, как он утверждал, был унаследован им от бабушки, которая в свою очередь получила его тоже от бабушки, и так далее, в общем, этому вееру было уже не то двести, не то триста лет. Капитан Наста вопреки всем своим привычкам неподвижно стоял у окна.

— Нет, мы его не арестовали, — ответил Наста.

— Я уверен, что он ни в чем не виноват…

Капитану не хотелось вступать в разговор на эту тему.

Он ограничился тем, что хмуро пробурчал:

— Ончу был обязан открыть папку и пересчитать страницы.

— Он это и делал, — воскликнул Виктор, — долгое время он так и поступал. Но представьте себе, что я брал эту папку почти каждый день.

— Да если бы вы ее брали и десять раз на дню. Он за это зарплату получает. Только за это!

— Так-так… товарищ инженер, — неожиданно вмешался Морару. — Оставим Ончу в покое, потому что, как гласит поговорка, не до чужой печали, пока свою но скачали.

— То есть мою?

— Если вам будет угодно. Для вас самое главное — работа. Должен вам честно сказать, что я имею весьма туманное представление о ней. Работа то, работа се, но, в конце концов, что собой представляет ваша работа? Вы можете нам помочь, чтобы и мы имели некоторое представление о вашей работе? Мы о ней знаем только то, что она очень важная. Но я не люблю блуждать в темном лесу. Я хочу точно знать, что следует искать. «Работа» — это мне ничего не говорит. Итак, я вас слушаю.

Веер снова принялся разгонять воздух возле распаренного лица майора. По губам Виктора Андрееску скользнула чуть заметная усмешка, которая, однако, не укрылась от Морару. Он ее заметил, но посчитал, что будет умнее сделать вид, что ничего не видел, хотя не знал еще, что случай отплатить за нее представится так скоро.

— Вы хотели бы иметь представление…

— Да. Не знаю, как бы стал объяснять я… Ну, скажем, на уровне популяризации науки и техники для широких масс…

Конец фразы сопровождался таким красноречивым жестом, что не оставалось никаких сомнений — Морару понял отношение Виктора к так называемым широким массам.

Виктор весь напрягся. Оказывается, его усмешка не прошла незамеченной, а ирония, заключавшаяся в его последнем вопросе, вовсе не была столь тонкой, как он полагал. Пришлось, как говорят, проглотить пилюлю.

— Объяснять — самая трудная задача. Ведь если не можешь изложить все понятно, это значит, что ты не нашел…

Андрееску запнулся. Было очевидно, что никто не требовал детального изложения. От него ждали совсем другого и вовсе не желали слышать извинений за бестактность, которую куда умнее было бы и не пытаться исправлять. Он прекрасно знал, что его работу можно объяснить в общих чертах или всего в нескольких словах. И если он не находил этих слов, то лишь из-за того, что его, Виктора Андрееску, вот уже несколько минут мучил вопрос, принявший в его сознании гигантские размеры: что знают эти люди? Нет, не что они думают, а что знают.

— Все очень просто: я уже долгое время, примерно года полтора, разрабатываю систему памяти, необходимую для создания в нашей стране электронно-вычислительной машины совершенно особого типа. Недавно, несколько недель назад, закончил обоснование всех элементов. Это даст нам возможность создать ЭВМ, которая будет в десять раз мощнее, в десять раз меньше и в десять раз дешевле, чем все существующие. Не знаю, смогу ли я…

— Конечно! Разве вы сами не видите, что можете? Виктор, польщенный, смолк. Морару встал с кресла, сделал несколько шагов по комнате и снова сел.

— Большая, очень большая ставка… Не так ли? — обратился он к капитану.

— Азартные игроки только такие ставки и делают.

— А теперь, когда мы имеем некоторое представление о том, что пропало, давайте вернемся к вопросу: как же это произошло? Когда вы брали в последний раз свою работу?

— В прошлую пятницу около восьми часов утра, и вернул на следующий день, в субботу, примерно в час дня…

Виктор осекся. Хотя чувствовалось, что ему есть еще о чем сказать, но его уже никто-не слушал. Морару уперся взглядом в дверь слева от письменного стола, которая вела из кабинета прямо в коридор, и медленно встал с кресла. Заметив, что Виктор замолчал, что было абсолютно нежелательно в подобных обстоятельствах, Морару с неожиданной для всякого, кто плохо его знал, живостью подскочил к двери и резко распахнул ее. Послышался вскрик, и в белом дверном проеме перед тремя мужчинами предстала стройная, очень красивая, исполненная достоинства женщина, одетая в белый элегантный халат. Она была напугана и вместе с тем смущена. Можно было подумать, что перед стеклянной табличкой с надписью «Заместитель генерального директора» она поправляла свои светлые волосы, глядя на которые любой мужчина мог бы поклясться, что они натуральные, но любая женщина только сказала бы: «милая головка, скажи, дорогая, где тебя красили?» Эти белокурые волосы ниспадали двумя пышными волнами на плечи, обрамляя удлиненное и несколько странное лицо, какие чаще встречаются на картинах Модильяни, чем в жизни. Выразительные печальные глаза, зеленые, как нефрит, и большие пухлые губы дополняли облик женщины, про которую даже самые завистливые представительницы ее пола говорили, что она не может пройти незамеченной. Но те же женщины не упускали случая сказать: «ведь ей уже лет тридцать семь, и это так заметно», в то время как неопытные мужчины давали ей не больше двадцати двух, а мужчины, которым довелось восхищаться многими женщинами, увеличивали ее возраст до тридцати. Так же по-разному судили о ней и три рыцаря, разглядывавших ее. Наста мог бы побиться об заклад, что она студентка и проходит здесь лётнюю практику, а Морару готов был пробормотать: «так-так… красива; ничего не скажешь, элегантна, но тянет уже к тридцати…» Единственный, кто знал ее, был инженер Андрееску, но его в эти мгновения волновали совсем другие мысли.

Замешательство длилось две-три секунды. Первой пришла в себя женщина. Она наклонилась, взяла со столика, стоявшего в коридоре рядом с дверью, поднос со стаканами и запотевшими бутылками пепси-колы и вошла. Морару закрыл за ней дверь и поспешил принять из ее рук поднос. Поблагодарив его улыбкой, женщина вернулась к двери, взялась за ручку, но, как бы раздумав, обратила свое лицо к Морару.

— Директор попросил меня… Секретарши сегодня нет…

— Большое вам спасибо. Это просто спасенье! Настоящее чудо! В такую жару лучшего и не придумаешь!

Когда дверь закрылась, но запах духов еще не рассеялся, Виктор Андрееску счел нужным дать некоторые пояснения.

— Это Ирина Вэляну, работает лаборанткой в моем отделе… Уже давно она работает только со мной, она моя ассистентка. Очень ценный работник.

— Вэляну? Так-так… Вэляну. Мне кажется, что у вас в институте есть еще кто-то с такой фамилией.

— Да, конечно. Адвокат Серджиу Вэляну — юрисконсульт института. Мы старые и добрые приятели, то есть я и Серджиу, еще со студенческих лет.

— А она давно работает с вами?

— Да, давно, уже четыре года.

— Что делать, Наста, ведь пепси нагреется, а это тебе не шуточки! — тревожно проговорил майор, беря одну из бутылок.

Капитан Наста принялся шарить по карманам, но Андрееску пришел ему на помощь, указав на открывалку, лежавшую тут же, на подносе. Открыли три бутылки, разлили по стаканам и стали тянуть через соломинки. Майор с наслаждением потягивал напиток маленькими, совсем маленькими глотками. Лицо его сияло.

— Колоссальное изобретение, не правда ли? Лучше не придумаешь, чем холодное пепси через соломинку. Если просто, то и гроша не стоит. А она, кстати сказать, в курсе вашей работы или нет?

Виктор подхватил вопрос на лету и без всяких колебаний ответил на него вопросом:

— Что вы понимаете под словами «быть в курсе»? Я вам отвечу «да», если вы спросите, известно ли ей, что такая работа существует, и скажу «нет» в случае, если вас интересует ее знакомство со всеми деталями.

— Так-так… Ну, предположим, со всеми деталями.

— В таком случае я отвечаю отрицательно. Потому что во всех деталях работа известна только трем лицам: генеральному директору Григоре Попэ, главному инженеру Александру Некуле и мне.

— Товарищ инженер, — заговорил после долгого молчания майор, с грустью разглядывая опустевший стакан, — видите ли… Я полагаю, что настало время поставить вопрос серьезно. Ваша работа исчезла. Этот факт обязывает нас сделать ряд выводов и принять ряд мер. Но это наше дело, а вы должны нам помочь. Мы вам зададим несколько вопросов, а вас попросим все хорошенько обдумать, прежде чем станете отвечать. Хочу предупредить, что мы придаем большое значение вашим ответам.

В это время зазвонил телефон. Капитан Наста поднял трубку, молча что-то выслушал и положил её на место.

— Через десять минут сюда прибудет Черкез.

— Так-так… очень хорошо. Проводи его куда нужно. — Потом, обратившись к Андрееску, майор добавил: — Вы не против, если мы продолжим разговор в вашем кабинете?

— Нисколько. Прошу вас, спустимся на первый этаж.

Виктор поднялся, вслед за ним вышли и оба офицера.

В это время сидевший неподвижно в кресле Ончу прилагал все усилия, чтобы не швырнуть об стену роман, хотя он был довольно интересным, а Ирина Вэляну в своем кабинете пыталась сохранить спокойствие, хотя телефонный звонок, прозвучавший несколько минут назад, вывел ее из себя. Какая неосторожность! Ведь кто знает, может, и ее вызовут, станут расспрашивать…

В кабинете у Виктора Андрееску было уютно. Чувствовалась какая-то теплота, что-то очень личное, что связывает человека с помещением, в котором он проводит большую часть дня, — возникают невидимые связи между ним и окружающими его предметами, которые со временем тоже начинают выражать его сущность. Библиотека позади письменного стола говорила о специалисте, который ежедневно обращается за справками по крайней мере к нескольким работам на французском, немецком и английском языках. Стопы журналов, папки, набитые вырезками, картотека, пишущая машинка, чертежи, графики, приколотые к стене рядом с красивыми декоративными тарелками, и повсюду: на столе, на шкафу и даже прямо па полу — вазы с цветами.

— Вы здесь один работаете?

— Да. Вот эта дверь в кабинет Ирины Вэляну, но сюда она никогда не входит. Мы можем здесь говорить совершенно спокойно, и я готов отвечать на все ваши вопросы с предельной объективностью, поскольку, признаюсь совершенно честно, я чрезвычайно взволнован всем происшедшим. Вы были совершенно правы, когда сказали, что работа исчезла, а я полагал…

Андрееску запнулся.

— Говорите, говорите, не смущайтесь. Так что вы думаете?

— Не знаю, честно говоря, не знаю. Мне кажется все это абсурдным. Очевидно, что вы думаете… и не только вы, конечно, но полагаю, что и товарищ Попэ, с того момента, как он вызвал вас, думает, вполне понятно, о том же самом… Что речь идет о шпионаже. Что кто-то завладел моим проектом, но мне, повторяю еще раз, все это кажется абсурдным. Я знаю, что вы спросите, почему мне так кажется, и знаю также, что я не смогу вам на это ничего сказать, потому что и сам не знаю, отчего мне так кажется, но… истина не возникает из подобных тирад. Прошу вас меня извинить…

Морару дал ему успокоиться. Все трое стояли. Виктор Андрееску, словно опомнившись, стал предлагать садиться. Морару кивнул и опустился в удобное кресло, жестом пригласив Насту сесть рядом с ним. Капитан повиновался, но уже в следующую секунду снова стоял у окна, как будто это было его любимым местом. Андрееску сел за свой рабочий стол.

— Видите ли, — начал Морару, — я уже говорил вам, что мне придется задать вам ряд вопросов… Но я хочу, чтобы первый вопрос задали вы сами. Я бы хотел просить вас, чтобы вы сами спросили себя. Я бы мог только направить вашу мысль. Например, не приходило ли вам в голову, что папка, которую вы вручали Ончу, могла быть действительно пустой?

Андрееску чиркнул спичкой, чтобы закурить сигарету, но так и застыл. Спичка догорела до конца и обожгла ему пальцы.

— Вы должны понять, что это одна из возможных гипотез, — проговорил капитан Наста.

— Гипотеза со многими неизвестными, — не сразу и как-то неуверенно проговорил инженер.

— Оставьте на этот раз неизвестные, — подхватил Морару, — остановимся лучше на гипотезе как таковой. Давайте обмозгуем вместе, товарищ Андрееску, что же могло случиться. Подумайте!

Инженер покорно наморщил лоб.

— …последние поправки я внес в пятницу вечером, часов в одиннадцать.

— Дома?

— Нет, здесь, в этом кабинете, за этим столом.

— Какие поправки?

— Исправил опечатки. В моей работе всего двадцать две страницы, и я ее перепечатал сам.

— Сколько экземпляров?

Капитан Наста, как видно, что-то заметил из окна, потому что направился к дверям, бросив на майора вопросительный взгляд, и, получив согласие, вышел.

— В двух экземплярах, — ответил инженер. — Копирку я сжег, а оба экземпляра положил в свою папку.

— И это произошло в пятницу вечером.

— Совершенно верно.

— Это было в одиннадцать вечера, когда Ончу уже не было в институте.

— Естественно. Но я положил папку в сейф, который запирается и опечатывается. На следующий день печать была цела.

— Куда вы поставили печать, вы можете показать?

Виктор встал и подошел к сейфу.

— Вот сюда. Тут она и была до следующего дня, до тринадцати часов. Я снял печать и пошел к Ирине… товарищу Вэляну попросить новую папку, старая сильно истрепалась. Она дала мне папку, я положил туда работу и отнес ее Ончу. Вот, кажется, и все, я описал эту сцену шаг за шагом.

— Вы не задерживались в комнате вашей ассистентки?

— Нет, не больше, чем на пять минут. Получил папку, и все. Однако… В конце концов, вы знаете свое дело, и не мне подсказывать вам, но я уже говорил, что я в дружеских отношениях с семьей Вэляну…

Раздался стук в дверь, и появился Наста в сопровождении двух человек, вооруженных разными приборами. Заметив встревоженный взгляд Андрееску, Морару пояснил:

— Возможно, остались какие-нибудь следы на вашем сейфе или на сейфе Ончу. Ничего нельзя знать наперед. Долго они возиться не будут. Так кто, вы сказали, работает в соседней комнате?

— Ирина Вэляну. Хотите пригласить ее сюда?

— Нет. Давайте сами пойдем к ней.

— Хорошо.

Виктор открыл дверь, Морару последовал за ним. Ком-Комнатабыла больше кабинета инженера и загромождена разной аппаратурой, повсюду лежали стопки журналов, книги. Здесь, как и в кабинете инженера, было чуть больше тепла и чуть меньше холода, чем обычно в учреждении. На рабочем столе и на полках — множество фотографий. На одной из них Морару увидел Ирину Вэляну, узнал инженера Андрееску и решил, что второй мужчина должен быть мужем Ирины. На других фотографиях она была запечатлена одна. Большой, очень удачный фотопортрет юрисконсульта стоял на столе рядом с телефоном.

Ирина Вэляну смотрела на вошедших только с фотографий. Самой ее не было в комнате, хотя пепельница была до отказу набита окурками и сверху лежала наполовину выкуренная сигарета, которая еще дымилась, распространяя приятный запах тонкого табака.

Андрееску схватился, пожалуй слишком поспешно, за телефонную трубку и сказал:

— Найдите ассистента Вэляну…

Морару спокойно отобрал у него трубку и положил на рычаг:

— Не нужно.

Он принялся внимательно рассматривать фотографии и все помещение с веселым видом человека, явившегося с чайным визитом. И вдруг сказал:

— Сегодня утром товарищ Попэ мне сообщил, что через месяц вы едете за границу…

— Да, в Лондон.

— Один?

— Нет. Вместе с главным инженером Александру Некулой.

— Это в связи…

— Нет. Там будет конгресс по автоматике, на который от нашей страны отправляется довольно многочисленная делегация.

— Так-так…

— Я и раньше бывал за границей, — счел нужным уточнить Андрееску.

— Ну и как, интересно? Вы были и в Италии? Да? Должно быть, там замечательно… Но не слишком ли жарко?

Инженер прикусил губу. Ну и осел же я, отвесил он сам себе комплимент, как я мог подумать, что этот человек не знает, что я ездил за границу? Как же теперь он расценит мои слова? Тем более что они звучали как извинение… Какая глупость… И что ему пришло в голову спрашивать именно об Италии? Простое совпадение? Трудно поверить. Он не похож на человека, который может задавать случайные вопросы…

— Видите ли, — продолжал Морару, — эти ребята пытаются найти следы, отпечатки… Я их вызвал потому, что не имею права ничем пренебрегать. Но, откровенно говоря, я не верю, что они что-нибудь найдут. А вы как полагаете?

— Что я могу полагать?

— Найдут они какие-нибудь следы?

— Не знаю. На этот счет у меня нет никаких соображений.

— Жалко… Соображение! Хотя бы одно, маленькое, как вы выразились, соображение — это было бы нашим спасением. Это нам и нужно — соображение! Что бы вы дали теперь за одну идею? Я бы дал, как вам сказать… я бы мог даже отказаться от недели отпуска осенью! Вы можете вообразить, что это для меня значит? Неделя осенью — это семь дней и семь ночей, когда можно спокойно дышать. Это грандиозно! А я их спокойно меняю на какое-то соображение… Но, как видите, никто не соглашается на такой обмен. Никому нет дела, что у меня нет ни каких соображений… С другой стороны, если хорошенько подумать, то ничего удивительного. Что может прийти в голову в такую жару! Вот вечером — это совсем другое дело! Но до вечера мы должны провернуть всю обычную работу, собрать впечатления, а по холодку начнем все перемалывать и, глядишь, высидим какое-нибудь соображеньице… Отправлюсь-ка я восвояси. Благодарю вас, товарищ инженер, за беседу. Надеюсь, не очень вам досаждал. Да, хочу вас попросить еще об одном: возможно, вы разыщете… вашу сотрудницу. Я буду ее ждать. Мне хотелось бы познакомиться с ней.

Морару встал и быстро вышел.

Андрееску вызвал коммутатор и попросил найти Ирину, где бы она ни находилась. Через пять минут его соединили с Ириной, и он передал ей просьбу майора Морару.

Немного спустя она уже сидела в кресле и внимательно рассматривала майора. Она была очень спокойна или только делала вид, во всяком случае, она казалась чрезвычайно спокойной.

— Я надеюсь, вам уже известно, что здесь произошло.

— Нет.

— Как же так? Вы же были в этом кабинете час на зад.

— Я вам говорила, зачем меня послали.

— И это вас не удивило? Разве вы не знаете, что я опечатал отдел спецхранения?

— Сейчас уже все об этом знают. И я тоже очень удивлена. Но почему опечатали — никто не говорит.

— Так-так… Тогда скажу я. Вам известно дело 10-В-А?

— Конечно.

— Оно исчезло. Инженер Андрееску утверждает, что вчера вручил Ончу папку с двумя экземплярами своей работы. Вот вкратце и все. Я хотел бы знать, когда вы видели эту работу в последний раз.

— В окончательном виде?

— Совершенно верно.

— Никогда. Вчера утром инженер Андрееску попросил у меня новую папку. Я дала ее. Он сказал, что хочет положить в нее окончательный вариант работы в двух экземплярах. Но видеть я ее не видела.

— Но все-таки вы его ассистентка… Вы принимали участие в этой работе. Вы ее знаете.

— Я принимала участие, но я ее не знаю. Видите ли, подобная работа — это весьма сложный механизм. Он состоит из сотен, даже тысяч слагаемых. Можно прекрасно знать десять-двадцать, даже сто из этих слагаемых, но не знать всю работу в целом. Я проектировала многие элементы этой ЭВМ, я придавала им окончательную форму, но и только. Я не могу и не смогла бы вообразить ее всю целиком. Для этого нужна высшая квалификация.

— Так-так… Понимаю. Очень хорошо понимаю… Вы давно работаете с инженером Андрееску?

— Уже четыре года.

— И что он за человек?

Ирина улыбнулась, что случалось не часто.

— Я должна вас предупредить, что мой муж и инженер Андрееску давние друзья, еще со школьной или студенческой скамьи. Четыре года назад они встретились здесь снова, и мы подружились, так что он для меня хоть и начальство, но просто-напросто Виктор. После этого следует ли мне отвечать на ваш вопрос?

— Да. Я жду.

— Хотите получить устный отзыв?

— Нет. Скорее я хотел бы услышать личное мнение, которое для меня тем важнее, что оно будет исходить от умной и красивой женщины.

— Благодарю. Это комплимент?

— Нет. Простая констатация факта. Прошу вас.

— Что он за человек… Ответить и легко и трудно. Я бы сказала, что он превосходный человек. Почему? — спросите вы меня, но тут я не знаю, что вам сказать, и причин для этого много. Человека характеризуют самые различные вещи: и то, что он делает, и то, чего не делает, что принимает и что отвергает, во что он верит и во что не верит, чего он хочет и чего не хочет…

— Так что же делает он?

— Только добро… Он работает самоотверженно, и не только над тем, что его увлекает.

— А чего он не делает?

— Не жульничает.

— Что он принимает?

— Откровенность.

— Что отвергает?

— Злонамеренность.

— Во что он верит?

— В то, что человек рожден быть счастливым и что он поможет в этом и другим.

— А во что не верит?

— В то, что наступит день, когда он сможет сказать, что счастлив.

— Чего он хочет?

— Не умереть в одиночестве. Его пугает подобная мысль.

— Чего он не хочет?

— Чтобы было известно, о чем он думает. Но это всегда известно.

Майор Морару посмотрел на Ирину с особым интересом. Его пленила эта женщина. Ему бы хотелось узнать ее получше, он чувствовал, что она далеко не банальный человек. Он хотел было встать, но раздумал.

— Пожалуйста, не сердитесь, — вновь заговорил он, — но я хотел бы задать вам еще одни вопрос, который, возможно, покажется вам весьма странным.

— Мне ничто не покажется странным, смею вас уверить. И я честно отвечу.

— Вы любите жизнь? Жить вам нравится?

Ирина нисколько не смутилась и не замешкалась с ответом.

— С того момента, как я существую, всем кажется, что я жизнелюб. Однако я солгу, если скажу вам, что от своей жизни я получаю особое удовольствие… На самом деле — никакого удовольствия. Это течение, развитие, иногда сдержанное, порой более бурное, но всегда скучное… Никаких водопадов, никаких скал, сквозь которые нужно пробиться, никаких наводнений — ничего. Знаете, один очень умный человек сказал, что основная проблема состоит в том, чтобы ответить на вопрос: достойна жизнь того, чтобы ее прожить, или нет? Несколько лет назад он погиб в автомобильной катастрофе, и я одна из тех, кто не верит, что он нашел ответ… Вы полагаете, именно я смогу его найти? Ведь поэтому вы задали мне такой вопрос…

Скорее из желания не показаться невежливым майор некоторое время еще поддерживал разговор на второстепенные темы. В тот момент он узнал все, что ему хотелось бы знать.

Прошло уже четыре часа.

Лейтенант Черкез и его группа закончили фотографирование. Майор Морару продолжал вести опрос. Ночной сторож, которого вызвали из дому, заявил, что никто не смог бы проникнуть в здание. Проверили систему сигнализации — она работала отлично. Ключ, с помощью которого включалась и выключалась эта система, находился у дежурного.

При вторичном разговоре с Ончу выяснилось, что шифр сейфа меняется каждый месяц и известен только ему и генеральному директору. Вот и все.

После этого Морару заперся один в кабинете и сделал несколько телефонных звонков, один из них — в Бухарест. Откинувшись на спинку стула, он стал ждать ответа, сквозь полуприкрытые веки глядя в потолок. Так он просидел около часа, пока телефон не зазвонил. Майор внимательно выслушал, сделал несколько пометок в записной книжке, поблагодарил и снова надолго задумался. В четырнадцать часов он вызвал капитана Насту.

— Грузимся! Вызывай машину.

— Куда-нибудь едем?

— Естественно. Нельзя же вечно сидеть у людей на голове.

— Но… куда же мы едем? Если можно, конечно, узнать.

— Можно, можно. Едем домой! Но мы едем вместе, а это значит, что я не еду к себе домой, а ты не едешь к себе… Но все-таки мы едем домой. Понял?

— Понял. Можно еще вопрос?

— Господи боже мой, еще вопрос!

— Как вы думаете, к пяти часам… уже…

— Исключено! Вызывай машину. Я пойду к генеральному директору. Через пять минут встречаемся во дворе. Ончу тоже поедет с нами… О господи, никакого намека на тучку. Даже дуновения ветерка не чувствуется. Сдохнем мы к черту от этой жары…

V

Ему было известно, что майор Морару перед отъездом зашел к генеральному директору и несколько минут разговаривал с ним. Однако ему об этом никто не сказал, как будто его вовсе не существовало, как будто его работа никуда не исчезала. Неужели никто не считает своей простейшей обязанностью поставить его в известность? Что делать? Через полчаса он сможет спокойно отправляться домой. Обычный день, как и любой другой, несмотря на то, что это вовсе не обычный день. Случайно ли это безразличие к нему, хотя его можно было бы считать героем дня? Или это сознательно занятая позиция? Ладно, мол, оставим его в покое, не будем ничего говорить, посмотрим, что он будет делать, куда пойдет, с кем будет встречаться, с кем говорить по телефону… Возможно, с их точки зрения, это лучший метод. Значит, нужно вести себя как можно естественнее. Но как это — естественнее? До трех часов оставалось еще двадцать минут. Естественным было бы сейчас пойти к директору и спросить, что же слышно. Он здесь начальник, он должен понимать, что все это меня интересует.

Разговор с Григоре Попэ ничего не прояснил. Майор Морару сказал ему, что едет домой, что слишком жарко, что больше работать он не может, что, возможно, бог даст дождя после обеда и тогда можно будет жить… Казалось, что Григоре Попэ уже успокоился, потому что закатил длиннейшую речь о том, кто будет участвовать в лондонском конгрессе по автоматике. Виктор слушал его вполуха, больше из вежливости и думал, что для него Лондон никогда не был так далек, как сейчас. Около четырех часов он почувствовал, что умирает от голода.

— Ты будешь дома после обеда? — вскользь спросил директор, когда Андрееску собирался уже уходить из кабинета.

Итак, возможно, меня будут разыскивать, это значит, что я прав — они хотят меня оставить на свободе только для того, чтобы лучше за мной следить. В конце концов, ничего необычного в этом нет. Мне остается только ждать.

Андрееску сел в машину и через десять минут остановился возле дома. Уже четыре года он жил в квартире на пятом этаже современного многоэтажного дома. В том же подъезде двумя этажами ниже жили его друзья, адвокат Серджиу Вэляну и его жена Ирина. Он посмотрел вверх: на балконе у Вэляну никого не было видно. Отдыхают, наверно, в такую жару, подумал он. Заперев машину, Андрееску вошел в подъезд, нажал на кнопку лифта и, пока тот спускался вниз, отпер почтовый ящик. Все это были привычные действия, которые повторялись изо дня в день. В ящике лежал обыкновенный белый конверт, без марки, на котором была написана только его фамилия. Больше ничего — ни адреса, ни фамилии отправителя. Виктора охватило беспокойство. У него было такое ощущение, что где-то далеко-далеко от него, но именно для него прозвучал большой колокол и тяжелые волны звука, которые он чувствовал почти физически, окружили его со всех сторон. Он пощупал конверт. В нем явно всего лишь один листок бумаги. А больше и не нужно…

— Вы поднимаетесь?

Кто поднимается? Куда поднимается? Кто это говорит? Андрееску вздрогнул, оглянулся и заметил возле лифта соседа по этажу.

— Да, да, конечно. Спасибо.

Сунув конверт в карман пиджака, Андрееску торопливо запер почтовый ящик и вошел в лифт.

— Спасибо.

— Пожалуйста.

Пятого этажа лифт достигает не так уж быстро, но все равно за это время много вопросов не задашь и ответов на них не получишь.

Соседи расстались, пробормотав: «приятного аппетита», «того и вам желаю». Виктор бросился в кресло, достал письмо, осмотрел его со всех сторон, хотел было вскрыть, но отложил в сторону: пусть не портит удовольствия от душа и не отбивает аппетита. Виктор целиком отдался двум этим удовольствиям, что заняло у него примерно час времени. Потом он закурил, вынув из пачки, лежавшей у него в ящике стола, длинную ароматную сигарету. Вытянувшись на диване, он вскрыл наконец конверт и развернул бумажку в пол-листа, на которой карандашом было написано:

«Тетушка Клара через три дня уезжает в отпуск и надеется, что твои планы не изменились».

Виктор пододвинул поближе пепельницу, чиркнул спичкой и поджог и письмо, и конверт. Потом тщательно перемешал пепел. Он ходил из угла в угол и не мог успокоиться. Ему было необходимо выговориться. Хотелось обсуждать, строить гипотезы, выслушивать возражения, выдвигать новые гипотезы и рассматривать их со всех сторон. Он понимал, что этим ничему не поможешь, знал, что все размышления уже бесполезны, что это лекарство, действие которого скоро пройдет, но ему нужно было это лекарство, очень нужно. Он поднял телефонную трубку и медленно набрал номер Вэляну. Ему ответил Серджиу.

— Где ты, дружище?

— Дома.

— Это просто замечательно! Ты слышишь, — видно, Серджиу обращался к Ирине, — он дома! И что же ты делаешь один дома? У тебя что, друзей нет? Ты что, бедный сирота? Иди к нам обедать.

— Да я уже пообедал, принял душ…

— Ну, уж если ты принял душ, то спускайся к нам. Слушай, Ирина приготовила кофе! — Больше приглашений не последовало, потопу что Серджиу повесил трубку.

Виктор тоже повесил трубку и улыбнулся. Это была горькая улыбка. Ему становилось все хуже и хуже. Он сунул в карман сигареты, ключи и вышел. Спустившись двумя этажами ниже, он увидел Серджиу, который поджидал его у открытой двери.

— Заходи, дружище. У нас сегодня на повестке дня много важных вопросов… Садись. Ирина, кофе готов? А то, видишь ли, его величество великий ученый соблаговолил оказать нам честь…

Ответа не последовало, однако на кухне ощущалось какое-то движение и по всему дому распространялся аромат кофе. Через несколько мгновений появилась Ирина с чашками, и все трос уселись в кресла возле маленького круглого стола.

— Ну а теперь, будь добр, расскажи и мне, что это за бред? — начал Серджиу. — Это правда?

— Не говори глупостей! — раздраженно воскликнула Ирина. — Если это правда, то что это может значить? И в чем именно заключается эта правда?

— Подожди, дорогая, не волнуйся. Я ведь спрашиваю по-человечески: что случилось? Почему работа исчезла? Ее похитили?

— Откуда он может знать? Работы просто нет на месте.

— Но разреши ему, дорогая, рассказать все самому, ведь он как-никак твой начальник. Послушай, Виктор. Ты меня знаешь. И я хочу услышать из твоих уст, какова официальная версия всей этой истории. С юридических позиций, Виктор. Я хочу знать, в каких отношениях ты находишься с законом. Это меня интересует в первую очередь, я подчеркиваю: в первую очередь. Потому что я прекрасно знаю, — пояснил быстро Серджиу, видя, что его жена снова выражает нетерпение, — отлично знаю, существуют и другие аспекты, но все они второстепенные. Ну, Виктор, мы тебя слушаем!

Виктор начал рассказывать все, что считал необходимым. Серджиу слушал очень внимательно и в конце торжественно воскликнул:

— Все за-кон-но, ты ни в чем не виноват! Да! Ты не думай, что я хочу сказать, будто в таком положении тебе можно позавидовать. Но все за-кон-но!

— Хорошо, хорошо. Это я и сам знаю. Но мне этого мало.

Ответ прозвучал резко, словно необоснованное обвинение, но Серджиу не придал этим словам никакого значения.

— Ты устал… Ты выведен из себя расспросами…

— Это естественно, не так ли?

— Есть еще один момент, дружище. Чья это может быть игра?

— Мне кажется очень странным, что они задержали только Ончу, — проговорила Ирина. — Вам не кажется?

Вопрос повис в воздухе. Виктор поднялся с кресла и стал смотреть в окно. В скверике перед домом, как и всегда в послеобеденное время, играло много детей. Картина эта была прекрасно знакома инженеру, так что он не сразу заметил новую деталь: на скамейке, сгорбившись и опираясь на палку, сидел старик. Это вполне мог быть и дедушка какого-нибудь внучка, который с визгом носится где-то поблизости, но так же вполне возможно, что это был и кто-то другой… В конце концов, подумал Андрееску, каждый делает свое дело. Он улыбнулся. Старик подозвал к себе какого-то сорванца, что-то сказал ему, дал ему денег, и тот бросился бежать… Серджиу стоял за спиной у Виктора и, казалось, читал его мысли.

— Куда ты смотришь?

— Вон старик… Я никогда его здесь не видел.

— Какой старик? — подскочила к окну Ирина.

— Вон там.

— И ты думаешь, что…

— Откуда мне знать?

— Все возможно, милый мой, все возможно. Удивляться нечему. А что ты хочешь? Таковы правила игры.

— Я не удивляюсь, но и удовольствия мне это не доставляет.

Они снова расселись по креслам. Виктор поднес чашку ко рту и только тут заметил, что она пустая. Ирина вскочила, исчезла в кухне и принесла ему полную чашку.

— Зачем ты травишь себя? — забеспокоился Серджиу. — Да еще в такое время. Уже шестой час. Хватит тебе кофе. Иначе не будешь спать всю ночь.

— Оставь, я и без кофе спать не буду.

— Послушай, Виктор. Сейчас мы здесь втроем. Скажи, что ты сам думаешь?

Виктор растерянно взглянул на Серджиу. Ну что он мог ответить на подобный вопрос?

— Что я думаю?

— Конечно, было бы лучше поставить вопрос так: кто, по твоему мнению… Ончу?

— Брось ты. Ончу — желторотый. Ты что, можешь представить себе Ончу в роли шпиона? Такая гипотеза смешна, просто-напросто смешна.

Серджиу смущенно улыбнулся, как улыбается человек, который ляпнул что-то невпопад.

— А ты, дорогой мой друг, каким ты воображаешь себе шпиона? Как он, по-твоему, выглядит? В черных очках, чтобы не было видно глаз, а он мог бы видеть все, что делается у него за спиной. Так? В галстуке у него большая булавка, в которой скрывается фотоаппарат. Правильно? Роскошный портсигар, в который вмонтирован магнитофон и рация. Да? Или ты никогда не думал об этом?

— Честно говоря, нет.

— Очень жаль.

— Почему?

— Потому что ты прекрасно знаешь, над чем ты работаешь, знаешь, что это не может не интересовать и других. Поэтому ты должен быть внимательнее ко всему, что творится вокруг.

— Я забыл об этом, Серджиу, и все время забываю. Ведь мои глаза не созданы, чтобы видеть то, о чем говоришь ты. Мои глаза всегда видят одно и то же: людей, которых я знаю, людей, которые мне симпатичны, и людей, которые мне не симпатичны, людей умных и людей глупых, людей добрых и злых, вот и все. Я хочу сказать, что это примерно те категории, на которые я делю людей. Хочешь ты или не хочешь, но играть в сыщиков и воров мне было интересно только в детстве.

— Я хочу только одного: чтобы ты на все смотрел открытыми глазами.

— То есть подозревал Ончу?

— Я этого не говорил. Но из твоего рассказа вытекает, что только он имел возможность сделать это.

— Ничего не вытекает! Ончу — ребенок! Он влюблен, и голова его забита совсем другим.

— Послушайте, что он говорит: ребенок! Влюблен! Эй, Виктор, проснись, спустись на землю, стань серьезным.

— Поверь мне, я вполне серьезен, но я не сыщик. Это не моя профессия!

— Чего ты кричишь? — перебил Серджиу, улыбаясь.

— Потому что такой образ мыслей для меня невыносим.

— Допускаю. Но посмотри, к чему привел твой образ мыслей.

— Вот теперь-то ты все сказал! Значит, ты считаешь меня ответственным?

— Не говори, глупостей. Я упоминал ответственность не в юридическом смысле. Я подразумевал ответственность перед самим собой, перед своей работой. Ты что, не потратил на работу многих лет труда?.. — Серджиу умолк. Он спохватился, что зашел слишком далеко. — Если я тебя обидел, извини. Я вовсе этого не хотел… Я хотел бы — ты меня понимаешь? — поразмышлять вместе с тобой. Возможно, нам придет какая-нибудь идея.

— А мне уже пришла, — сказала Ирина и, резко поднявшись с кресла, достала бутылку коньяку. — Кто пьет? — спросила она, расставляя рюмки. Ирина налила себе, налила Виктору, по Серджиу ее остановил:

— Я не пью.

— Почему? У тебя изжога?

— Нет. У меня сегодня бридж. Ты забыла, что сегодня вторник? — Серджиу взглянул на часы и тревожно воскликнул: —Я уже опаздываю!

Он встал и скрылся в ванной, откуда вскоре послышался плеск душа. Ирина редкими глоточками пила коньяк и курила, курила без перерыва. Виктор поднялся, собрался было уходить, но раздумал и снова подошел к окну. Старик все сидел на том же месте, только детей стало меньше, потому что солнце уже близилось к закату. Как быстро прошло время! — подумал Виктор. Что произошло, что еще произойдет, зачем все это, почему я не могу взять все в свои руки, почему не могу сделать так, как я хочу, почему? Я думаю, продолжал он рефлектировать, пока Ирина сидела в кресле и курила, а Серджиу, приняв душ, поспешно одевался, я думаю, что это самое лучшее испытание на сопротивляемость. Как было бы хорошо, если б было возможно провести это как тест. Берут, например, уравновешенного человека с правильным образом жизни, да, предположим, что он у него очень правильный, если даже в отношении некоторых планов у него нет еще пол-ной ясности, то не эти планы важны теперь; итак, берешь человека с его повседневными радостями и заботами, с удовольствиями и неудовольствиями, которые порождает определенный ритм, тот ритм, к которому он привык, с которым сроднился, который уже запрограммировал, как это говорится на языке специалистов; берешь, значит, этого человека, или, лучше сказать, выдергиваешь из привычной среды и бросаешь в водоворот, в горную реку, вышедшую из берегов от весенних дождей, и говоришь ему: держись, товарищ, плыви, если умеешь, делай что можешь, выпутывайся, ведь именно это мы и хотим видеть — как ты выпутаешься… Но у меня намокла одежда, — кричит человек, — мне холодно, я хочу есть, хочу спать и вовсе не желаю бороться со слепыми силами, я вовсе не хочу выяснять, выпутаюсь я или нет, мое место не здесь, хватит с меня… Примерно так должен выглядеть и я, думал Виктор. То, что меня никто не выдергивал из моего уклада, что я сам совершил этот прыжок, нисколько не меняет сущности проблемы. Где же конец? Где же берег? Виднеется ли что-нибудь на берегу? Ждет ли меня кто-нибудь? Предложит ли этот «кто-нибудь» чашку горячего кофе и теплую постель? Или, наоборот, даст мне коленом под зад?

— Какую рубашку мне надеть?

Ирина нехотя поднялась и пошла в спальню. Открыв гардероб, она достала легкую летнюю рубашку и подала ее Серджиу. Тот поблагодарил Ирину улыбкой, взял ее за руку, притянул к себе и поцеловал в шею. Потом обнял ее и прошептал прямо в ухо:

— Было бы неплохо, если бы к восьми часам ты тоже зашла к Мокану.

Ирина вырвалась из объятий и толчком закрыла дверь. Серджиу нахмурился.

— Зачем ты это сделала? — шепотом спросил он ее. — Так можно обидеть человека.

Он подошел к двери и широко распахнул ее.

— Виктор, извини. Еще две минутки, и я буду готов.

— Я ухожу…

— Погоди, выйдем вместе.

— Нет, нет, — поспешно отозвался Виктор. — Мне нужно еще позвонить. Привет. Целую руку, Ирина.

Тут же они услышали, как хлопнула дверь.

— Видела?! — воскликнул Серджиу. — Обиделся!

Ирина ничего не ответила и ушла в спальню.

— Придешь, да?

— Куда?

Ирина вытянулась на кровати и с таким удивлением смотрела на мужа, что можно было подумать, будто она видит его в первый раз.

— К Мокану, матушка. Я ведь тебе сказал.

— Ты же прекрасно знаешь, что не приду.

— Почему?

— Серджиу, ты два раза в неделю задаешь мне этот вопрос и получаешь один и тот же ответ. Не надоело?

— Нет, честное слово, нет. Это меня забавляет.

— А меня нет.

— Тебя! Укажи мне хоть на что-нибудь, что могло бы тебя позабавить.

— Ты думаешь, я неврастеничка?

— Не думаю. Но я знаю, что ты всегда хочешь больше того, чем ты имеешь, и наверняка гораздо больше того, что тебе надлежит получить в этом мире. Конечно, одному достается больше, другому меньше. Но ты не желаешь знать об этом. Ты просто хочешь, сама не ведая, чего и сколько! Хочешь вообще!

— Серджиу, когда-нибудь я хоть что-то у тебя просила?

— Я говорю не о вещах, дорогая. Ты меня неправильно поняла.

— Я тебя прекрасно поняла. Вот и теперь — разве я просила тебя, чтобы ты не ходил к Мокану, хотя ты и знаешь, что я этих людей не выношу.

— Ну, моя девочка, если бы ты умела играть в карты, ты бы так не говорила.

— Я говорю тебе не об игре, а о людях.

— А что они тебе сделали? Я тебя не понимаю. Они очень милые и приветливые. Тебе они очень симпатизируют. Например, младшая, Мариора, что там говорить…

— Действительно, что там говорить. Нет, сегодня вечером я не пойду к Мокану. Я знаю, что могу тебе доставить удовольствие, могу принести тебе счастье, но я не пойду. Ищи себе другой талисман.

— Ирина, тебе всегда нравилось путать вещи… Талисман. Как будто речь об этом. Ты же прекрасно знаешь, самое большое удовольствие для меня — это быть вместе с тобой. Часов в десять-одиннадцать, возможно, нас угостят жарким. Я позвоню Виктору, может быть, он тоже пойдет…

Серджиу остановился. Он уже готов был выйти и держался за дверную ручку, но вернулся назад, нахмурился и сел на стул.

— Послушай… Хорошо, что я сообразил. Больше я вообще ему звонить не буду. Как ты думаешь? Правильно?

Ирина вздрогнула.

— Не понимаю.

— Я бы удивился, если бы ты поняла все сразу. Но тебе и в голову не приходит, что после того бреда, который творится у вас…

Ирина поднялась и испуганно посмотрела на мужа.

— Ты хочешь сказать…

— Погоди, мамочка, погоди! Не поднимай шума и не суди меня скорым судом, как это делаете вы, женщины. Пиф-паф, раз-два — и готово! Вовсе не готово! Он мой самый лучший друг, это всем известно, и да будет известно, что он так и останется моим лучшим другом. Вы работаете в месте, и я надеюсь, что будете работать и дальше, потому что другого такого начальника ты, хоть расшибись, не найдешь. Но что-то мне подсказывает, что именно сегодня не стоит нам всем вместе показываться на улице. Не знаю, может, я и ошибаюсь… Если подумать хорошенько, я наверняка ошибаюсь. Конечно, ошибаюсь. Чепуху горожу. Да, на этот раз ты права. Как видишь, я могу признавать свои ошибки и отдавать должное другим… Конечно, так. Я рассуждал как дурак, ведь если занять такую позицию, то это далеко уведет. И потом еще одно: какой сегодня день? Вторник? Не так ли? Ведь через два дня, совершенно точно, в четверг все втроем мы уезжаем в отпуск, уже и гостиница заказана… Ведь не спохватись мы сейчас, могли бы себе испортить весь отдых, правда?! Господи, какая глупость…

Серджиу встал, явно нервничая. Уже от двери, закрывая ее за собой, он бросил:

— Послушай, может быть, ты все-таки передумаешь. Я там буду часов до десяти…

Он вышел. Ирина слышала, как он открывает и закрывает дверь, как спускается по лестнице, потом услышала его шаги на улице. Она даже слышала, как звякнули ключи, которые он доставал из кармана, как заработал мотор, как тронулась с места машина. Ирина с трудом поднялась, выглянула в окно, перед домом никого не было. Чего они выдумали с этим стариком? Глупость какая-то. Вот и он отправился домой. Ирина взглянула на часы. Прошло пять минут, как ушел Серджиу. Она сбросила домашний халат, надела легкое платье, взяла сумочку, проверила, там ли ключи, и вышла. На лестнице, как обычно, было темно. Жильцы ссорились из-за этого. После скандалов появлялись лампочки, но вскоре опять исчезали. Ирина была единственным человеком, которому и в голову не приходило сердиться из-за этого. Она стала подниматься по лестнице. На пятом этаже открылась и захлопнулась дверь.

VI

Майор Морару отсутствовал уже два часа. Он отправился к начальству и пропадал там необычно долго. Капитан Наста так и кипел. Пять часов давно уже миновали, все его планы рухнули, голова разламывалась от жары и всяческих мыслей, а майора все не было. Перед уходом он бросил как бы между прочим — но Наста-то знал цену этим фразам, сказанным вскользь, — что было бы неплохо еще раз поговорить с Ончу, может быть, и он имеет свою гипотезу, а то и две. Хотя бы это. Но если у Насты будет время, то неплохо было бы собрать все сведения группы наблюдения и изложить их на бумаге.

С наблюдением все было в полном порядке. Через каждые четверть часа или капитана кто-нибудь вызывал по телефону, или он сам вызывал, и все время был в курсе событий. К семи часам ничего не изменилось. Только адвокат Серджиу Вэляну ушел из дому, теперь он находился по адресу: улица Петуньи, дом 7–6. Жена его осталась дома, в окне на кухне горел свет. Инженер Андрееску тоже был дома. Хотя света у него не было, но это ничего не значило. И потом в жару люди часто отдыхают, не зажигая света. Уходить он никуда не уходил, это было вне всяких сомнений.

С Ончу тоже без перемен. Те же вопросы, те же ответы. Наста просмотрел личное дело парня. Ничего. Заставил его снова рассказать всю свою жизнь. Ничего. По больше всего угнетало капитана то, что он был решительно убежден в полной невиновности Ончу, а зная майора, был уверен, что и тот пришел к такому же выводу. Майор ему об этом ничего не сказал, но в этом даже не было необходимости. Такие вещи они понимали и без слов, не нуждаясь в каких-либо подтверждениях. Так зачем он тогда задержал парня?

С гипотезами было трудно, можно даже сказать, очень трудно. Итак, Наста попытался обобщить. Если судить по докладам ребят, занимавшихся этим вопросом, то ночью в здание института никто не входил. Судя по докладу Черкеза, который Наста получил четверть часа назад, ни одно неизвестное лицо не касалось ни сейфа в отделе Ончу, ни сейфа инженера Андрееску. Отпечатки пальцев Ончу были на месте, то есть на ключах и на сейфе. Отпечатки пальцев инженера и его ассистентки тоже соответственно были на своих местах. Никаких нарушений не наблюдалось. Следовательно, заключил капитан Наста, остается выбирать одно из двух: или работа Андрееску попала в сейф и тогда следует признать, что она улетучилась, хотя принять такую гипотезу довольно трудно, или работа совсем не была в сейфе, и в таком случае нужно присмотреться как можно внимательнее, что представляет собой этот человек, который хочет обвести их вокруг пальца…

Послышался телефонный звонок.

— Капитан Наста слушает.

— Спишь, дорогой? — раздался голос майора Морару.

— Разрешите доложить: никак нет, не сплю. Я думаю.

— Не может быть!

— Прошу поверить.

— Попробую. Как чувствует себя наш друг Ончу?

— Спасибо. Он сообщил мне, что роман ему очень поправился, и спрашивает, нет ли у нас второго такого. Я не решился искать в вашем кабинете и потому предложил ему один из своих романов, но не на французском, а на немецком языке, потому что нянькой у меня была немка, но он, троглодит этакий, заявил, что этого языка не знает. Тогда, чтобы ему не было скучно, я предложил не читать, а самому написать детективный роман. Разница невелика. Я пообещал снабдить его бумагой и карандашом.

— Так-так… очень хорошо, очень хорошо. Работай, трудись в поте лица. Сейчас приду, жди!

— Слушаюсь!

Капитан Наста продолжал прерванные размышления… Очень бы мне хотелось попасть в квартиру товарища инженера, в его отсутствие, конечно. Не знаю почему, но сердце мне подсказывает, что там-то я бы напал на след… Или даже засесть вечером вместе с Морару в засаду у его дома. Там будет посвежее, как сказал бы майор — жить можно. Посмотрели бы, не всплывет ли что-нибудь на поверхность…

Послышалось негромкое жужжание. Наста нажал кнопку маленького аппарата, стоявшего на столе, и чей-то голос доложил, что на улице Петуньи в доме 7–6 ничего нового. Через несколько мгновений другой голос сообщил, что и на улице Орла тоже ничего нового. Очень хорошо, подумал Наста, ни у вас ничего нового, ни у нас. Вот так время и идет, а мы успешно работаем.

Через десять минут в комнату вошел майор Морару. Он направился к своему рабочему столу, включил вентилятор, постоял некоторое время в потоке прохладного воздуха и наконец соизволил вспомнить о существовании своего коллеги.

— Так-так… теперь послушаем, Наста, что у тебя на душе. Только давай выкладывай, как на исповеди…

Наста доложил все, что было необходимо, а потом высказал свою гипотезу о том, что если работа была передана Ончу, то она не могла испариться.

— Так-так… Интересно, очень интересно. А сколько, ты сказал, сейчас времени?

Хотя между этими фразами не было никакой связи, Наста вежливо сообщил, что часы показывают половину десятого.

— Очень поздно, просто ужасно, — испуганно воскликнул Морару, словно действительно произошло нечто катастрофическое. — Куда же запропастилась моя телефонная книжка? Сегодня утром я в ней кое-что записал, и мне нужно… Так-так, вот она.

Морару поднял телефонную трубку и набрал номер.

— Попросите, пожалуйста, товарища Григоре Попэ.

— Его нет дома. Кто спрашивает?

— Один приятель, вернее, знакомый. Морару моя фамилия. Когда я могу его застать?

— Думаю, что он придет поздно. Они с женой ушли на день рождения.

— Вы можете записать телефон и передать, чтобы он позвонил?

— Даже поздно?

— Когда угодно. И в час, и в два…

Пока Морару диктовал номер телефона, Наста тихо вышел из комнаты, чтобы позаботиться о еде и сигаретах. Им предстояла «бессонная ночь — бесконечные мысли, бессонная ночь, и нет ей конца», как пелось в одной красивой песенке, которая нравилась капитану.

VII

Вернувшись минут через десять в кабинет, капитан Наста заметил на письменном столе записку:

«Если бы у тебя хватило терпения хоть немного посидеть на месте, то на несколько минут раньше ты бы узнал, что свободен до двадцати четырех часов. Разве ты не рад? У тебя почти три часа! Чего только не сделаешь за это время!»

М.

И ни слова об Ончу.

Наста пошел в город, погулял с полчаса, а в десять сел за столик на террасе кафе «Мимоза». Оглядевшись, заметил, что больше половины мест свободны. Он закурил и стал ждать. Несколько раз мимо него прошла пухленькая официантка. Эта питается одними пирожными, подумал Наста. Он сидел долго, но в конце концов ему пришлось подать голос:

— Девушка!

Официантка, оживленно беседовавшая с молодым человеком, который жадно глотал кофе, глянула через плечо и нехотя встала, махнув рукой молодому человеку, что должно было означать: потерпи немного, вот покончу с этим занудой…

— Чего желаете?

— Пепси, пожалуйста.

— Нет.

— Мороженого.

— Растаяло.

— Стакан минеральной воды.

— Минеральной не бывает.

— Оранжада…

— Нет.

— Простой воды.

— Водопровод не работает.

— Так-таки ничего и нет?!

— Напитков никаких.

— А крепких?

— Осталось несколько пачек сигарет «Евгения». Хотите?

— Нет, спасибо.

Еле сдерживая гнев, Наста встал из-за столика, решив, что завтра он учинит грандиозный разнос заведующему районным управлением треста кафе и ресторанов, которого хорошо знал. Таким же яростным и решительным не раз поднимался он и прежде, но на следующий день все забывал. Он знал, что сейчас он пойдет домой, примет холодный душ, мать принесет ему на розетке варенья из зеленых орехов и стакан ледяной воды, и все его раздражение как рукой снимет.

Наста был так погружен в свои мысли, что не обратил внимания, но можно с уверенностью сказать, что он и вообще не обратил бы внимания на высокого, элегантно одетого мужчину, который не торопясь шел ему навстречу, а когда они разминулись, занял столик в том же кафе «Мимоза», откуда только что вышел Наста. Правда, и мужчина не обратил внимания на капитана, он просто-напросто не знал, кто это такой. У нас есть все основания думать, что он не жаждал с ним познакомиться, и вместе с тем мы уверены, что Наста отказался бы от варенья, и от ледяной воды, и от двух часов отдыха, который он предвкушал, если бы только знал… Но откуда ему было знать? Все шло своим чередом: Наста пришел домой, и все желания его сбылись. В то время как он наслаждался струями холод-ной воды, человек, занявший столик в кафе «Мимоза» и вовсе не выглядевший раздраженным, хотя и ему предложили лишь пачку «Евгении», которую он волей-неволей вынужден был заказать, кого-то ждал. Он спокойно курил, время от времени откусывал кусочек печенья, снова затягивался сигаретой и изредка поглядывал на часы. Наконец послышались десять ударов с башни на рыночной площади города. Мужчина посмотрел на свои часы, довольно усмехнулся, подошел к пухленькой девушке, продолжавшей кокетничать с парнем, который покончил с кофе и теперь глотал кофейную гущу, заплатил за пачку сигарет, подождал сдачу и ушел, не обращая внимания па далеко не лестные слова в адрес людей вроде него, которые «требуют несчастные десять бань, совсем ни стыда ни совести».

Он прошел бульвар, пересек площадь, еще раз взглянул на часы и нырнул в одну из улиц, которые веером расходились от площади. Минут десять он шагал по этой улице, потом свернул направо, еще раз направо и оказался в темном немощеном проулке. Проулок упирался в ворота, которые вели в городской парк. Мужчина сел на первую же скамейку на главной аллее. Не прошло и трех минут, как сзади послышались шаги. Но он даже не повернул головы, не вздрогнул, он продолжал смотреть прямо перед собой. Из темноты появился человек, подошел к скамейке и тоже сел.

После непродолжительного молчания вновь пришедший заговорил:

— Извините, пожалуйста, у вас не найдется спичек?

Может, у вас случайно есть хоть одна спичка…

— Найдется, — ответил первый, — но вы, как я вяжу, даже и сигарету не достали.

— Ах да, я и забыл. — Он стал шарить по всем карманам, но безуспешно.

— Вы и сигарету не можете найти?

— Вот именно.

— Это неприятно. Я, к сожалению, могу вам предложить только половину сигареты «Литорал». Конечно, половинку с фильтром.

— Не беспокойтесь. Я курю только «Плугарь», без фильтра.

Вместо того чтобы обменяться сигаретами и спичками, мужчины обменялись рукопожатием. После этого каждый достал свою зажигалку и закурил сигарету из собственной пачки. Какие это были сигареты — уже не имеет значения. Конечно, не «Литорал» и тем более не «Плугарь». Усевшись поудобнее, они оживленно беседовали около получаса. Было без двадцати одиннадцать, когда тот, что пришел первым, поднялся, стиснул руку собеседнику и исчез в темноте. Минут через пять поднялся и второй, но пошел он в противоположном направлении. Спустя полчаса, то есть в десять минут двенадцатого, один из них вошел в какой-то дом, другой, сидя за рулем, гнал свою машину по шоссе к Бухаресту.

А в это время майор Морару спал, поставив будильник на половину двенадцатого и дав жене категорическое распоряжение, как вести себя в том случае, если он, согласно привычке, будет выключать звонок и накрывать голову подушкой. Капитан Наста, спокойный и умиротворенный, слушал музыку. Ончу, ничего не понявший из того, что наговорил ему Наста о детективном романе, который следовало написать, долго смотрел на бумагу и ручку, которыми его снабдили, и наконец решил, что более разумным будет изложить на бумаге все, что произошло утром, совсем позабыв, что он уже делал это. Исписав несколько листов, Ончу заснул мертвецким сном. Виктор Андрееску сидел за письменным столом и, сам того не сознавая, работал над докладом для лондонского конгресса. Серджиу Вэляну, выигравший в карты, довольно посапывал. Ирина Вэляну вытянулась в шезлонге на балконе. Она смотрела на звезды и пыталась представить, как выглядят другие цивилизации, и спрашивала себя: не существует ли где-нибудь на расстоянии нескольких тысяч световых лет другая Ирина, такая же несчастная, как и она, которая так же, как и она, любит ночную тьму и тишину. Директор Григоре Попэ вернулся из гостей, жалея о потерянном вечере, и нашел записку от майора Морару. Он поспешно набрал номер, но ему ответили, что майор должен прийти в двадцать четыре часа и позвонит сам.

Ровно в полночь зазвонил телефон, и Григоре Попэ услышал голос майора.

— Товарищ Попэ, — заговорил Морару более оживленно, чем днем. — Сейчас стало попрохладнее, можно даже дышать. Я бы хотел с вами встретиться…

— Сейчас?

— Да, если можно, минут через десять-пятнадцать.

— У вас?

— Я бы предпочел явиться к вам. Я буду пунктуален, а потому попрошу вас спуститься вниз в двадцать пять минут первого. И предупредите, пожалуйста, жену, что вы можете задержаться больше часа.

— Я вас не понимаю.

— А вы и не можете сейчас ничего понять. Я вам все объясню. Прошу извинить за поздний час, но это очень важно.

— Пожалуйста, пожалуйста… Располагайте мной.

— Спасибо. До свидания.

Морару положил трубку и, сияя улыбкой, посмотрел на капитана.

— Ты поспал, Наста? Восстановил силенки? Мне кажется, что и я куда лучше выгляжу…

— Я не спал ни минуты.

— Ладно, ладно, не притворяйся.

Морару любил поспать. Будь его воля, он бы спал не менее десяти часов в день. Поэтому он совсем не понимал людей, которые обходились пятью-шестью часами.

— Ну как, написал он этот злосчастный роман? — спросил Морару капитана.

— Не знаю, у меня не было времени, чтобы наносить ему визиты.

— Где он?

— В седьмой камере.

— Давай сходим к нему, а потом отправимся на свидание с Григоре Попэ.

Они вышли, миновали несколько коридоров и оказались у камеры № 7. Вытянувшись на койке, Ончу крепко спал. На столе в беспорядке валялись листы бумаги, при виде которых Морару и Наста усмехнулись. Морару осторожно, так, чтобы не испугать, стал будить Ончу. Тот открыл свои большие глаза, поднялся, а когда понял, где находится и кто над ним стоит, смутился.

— Так-так… спим, значит. И днем, на работе, спим, и ночью не отказываемся… Будь любезен, вон там кран, умойся, а то заснешь и сидя.

Ончу ополоснул лицо и окончательно проснулся. Морару оседлал стул и показал Ончу на соседний.

— У тебя есть дома телефон?

— Есть.

— Пожалуйста. — Морару протянул визитную карточку, на которой было несколько телефонных номеров. — Это всё мои телефоны. Я всегда был очень общительным, а потому постарался поставить себе несколько телефонов.

— Но…

— Вот какое дело: отправляйся-ка ты сейчас домой и ложись спать. Завтра приходи на работу. А после работы ты куда пойдешь?

— Я…

— Так-так. Ты встретишься… забыл, как ее зовут, и вы будете с ней гулять, пока но набьете на пятках мозоли. Хорошо. Согласен. Гуляйте. Но смотри, чтобы никакой черт не соблазнил тебя покинуть город, не то будешь иметь дело со мной. Только когда я скажу тебе, что пропажа найдена.

— А…

— Телефоны? Знаешь, я подумал: а вдруг ты обо мне соскучишься? Ты не веришь, что это может случиться?

Ончу совершенно чистосердечно покачал головой, он явно не верил, будто нечто подобное может с ним произойти.

— Так-так… Даже я не верю в это, но на свете все бывает… Сам того не желая, ты попал в затруднительное положение. Бывает. И возможно — я вовсе не уверен и говорю только, что возможно, — как-нибудь на днях кто-то будет тебя разыскивать, приставать к тебе с разговорами, о чем-то расспрашивать, что-то предлагать, понимаешь? Пораскинь мозгами, ты ведь парень неглупый.

— Вы думаете, такое может случиться?

Ончу был напуган. Он никогда не воображал себя героем детективного романа, он даже питал отвращение к этому жанру и поэтому с ужасом представлял себе ту картину, которую скупо рисовал перед ним майор Морару.

— Я ведь тебе уже говорил: полностью я не уверен. Но лучше быть предусмотрительным и знать, как следует поступить… Тяни, жуй мочало, а сам тем временем ищи нас. Ясно? Отлично!

Морару позвонил и попросил подать машину, чтобы отвезти Ончу домой.

— А теперь, — обратился он к капитану, — пойдем и мы. Я тебе все объясню по дороге.

VIII

Григоре Попэ ждал их на улице. Его пригласили в машину, и, пока капитан Наста вел ее темными улицами, Морару объяснил директору цель этой странной встречи.

Через пять минут машина остановилась перед институтом. Ночной сторож, хотя и знал генерального директора в лицо, однако отказался пустить его в институт. Он вытащил из ящика стола папку и показал строгое предписание: в институт можно войти лишь по специальному разрешению.

— Понимаю-понимаю, — согласился Григоре Попэ, — но они…

Морару жестом остановил директора, достал из кармана бумагу и молча протянул сторожу. Тот внимательно оглядел ее, взглянул на Насту, поправил очки, прочитал, снова посмотрел на посетителей и строго произнес:

— Ваши документы!

Получив документы, он сверил все фотографии, все подписи и, не удовольствовавшись служебными удостоверениями, потребовал удостоверения личности. Только после этого он заявил, что все в порядке, и, даже не извинившись за задержку, зашагал по аллейке, позвякивая ключами.

Когда он отпирал входную дверь, Морару спросил:

— Сколько вам лет?

Сторож от удивления выпучил глаза.

— Пятьдесят пять, товарищ майор.

— Дай вам бог многих лет жизни. Но дело вот в чем: в вашем возрасте кое у кого уже начинает сдавать память. Знаете поговорку: как ложку до рта донес, и то не помню. Ясное дело, это не ваш случай, но я хочу попросить: забудьте все. Никого здесь не было, ни с кем вы не говорили, никого не видели, никого не впускали, ясно?

Сторож кивнул головой в знак того, что все прекрасно понял, запер за ними дверь и отправился в свою будку.

— Нам придется плутать в темноте, — предупредил Морару. — Прошу вас, никакого света. Если я не ошибаюсь, нам нужно на четвертый этаж.

Не дожидаясь ответа генерального директора, майор стал подниматься по лестнице. С улицы от фонарей проникало достаточно света, и спустя несколько минут Морару внимательно исследовал печати, поставленные им на дверь отдела спецхранения. Убедившись, что к ним никто не прикасался, он сорвал их, отпер дверь, и все трое вошли в комнату. Григоре Попэ подошел к окну, опустил плотную штору и спросил уже в полной темноте:

— Надеюсь, теперь мы можем зажечь свет?

Капитан Наста уже держал руку на выключателе. Неоновые трубки помигали несколько секунд и весело засветились.

— А теперь что мы будем делать? — поинтересовался Попэ.

— Уменьшать количество неизвестных, — ответил Морару. — Перебирать папки!

— Прекрасное занятие…

С помощью ключей и известного ему шифра Григоре Попэ открыл сейф, и через несколько минут на столе Ончу уже лежало по крайней мере полсотни папок. В пол-ном молчании на глазах у двух офицеров генеральный директор открывал папку за папкой и просматривал. Уже ненужные папки возвращались на те места, где они стояли раньше. Часы показывали половину второго, два… Если мы привели его сюда напрасно, думал Наста, он нас убьет. Нужно признать, что голова шефа работает примерно в том же направлении, что и моя, но вот о такой ревизии я не думал… И все-таки я не понимаю смысла. В этом нет никакой логики. Если только…

— Вот!

Это было даже не восклицание, это был торжествующий вопль. Морару, который был уверен, что рано или поздно это произойдет, улыбался. Наста, которого вывели из глубокой задумчивости, вздрогнул.

— Бесподобно!

Григоре Попэ вынул из папки несколько машинописных страниц, аккуратно сколотых скрепкой, и с улыбкой самого счастливого в мире человека положил их на стол.

— Никогда бы не поверил… Товарищ Морару, вы должны мне сказать…

— Это вы должны мне сказать: перед нами работа инженера Виктора Андрееску?

— Да.

— Оригинал, не правда ли? — Морару поднял странички двумя пальцами.

— Он самый.

— Значит, это первый из тех двух напечатанных экземпляров, о которых говорил инженер Андрееску.

Григоре Попэ долго пытался обнаружить второй экземпляр, но все поиски были напрасны.

— Действительно, второго экземпляра здесь нет. Но все это какая-то ошибка, какая-то путаница, как я и говорил вам с самого начала. Сейчас мы все выясним. Одну минуту, я позвоню…

Взгляд майора Морару приостановил юношеский энтузиазм генерального директора.

— Ни сегодня, ни завтра, и вообще до тех пор, пока мы не скажем.

— Хорошо, но, я думал, что… разве не так?

— Нет, товарищ Попэ, вовсе не так. Возможно, что с вашей точки зрения дело закончено, но для нас оно только начинается.

Капитан Наста взял в руки папку, в которой было обнаружено вожделенное сокровище, и все увидели наклейку, па которой красивым каллиграфическим почерком Ончу было выведено: М-Н-7.

— М-Н-7? Я никогда даже не слыхал о такой работе! — воскликнул Попэ. — Сейчас проверим.

Он взял регистрационную книгу Ончу, полистал ее и в конце концов нашел запись: «М-Н-7, сдано инженером В. Андрееску 17 июля».

— Ничего не понимаю, абсолютно ничего… Я думал, как, наверное, и вы, что речь идет об ошибке. Ведь Виктор страшно рассеянный.

— Как все ученые, — отозвался Наста, и по тону Попэ никак не мог понять: иронизирует он или нет.

— Нет, — возразил майор Морару, — далеко не все ученые люди рассеянные. Я склонен думать, что наш приятель нисколько не рассеянный. Ничуть.

— Товарищ майор, вы полагаете, что…

— Я бы очень хотел иметь возможность полагать, товарищ Попэ, но, к сожалению, еще слишком рано.

— Какой-то абсурд. Нельзя же теперь думать, что Виктор сам украл свою работу!

— Видите ли, — откликнулся Наста, который уселся в кресло в позе Будды, поджав под себя ноги. — Если бы я сказал, что он сам у себя украл работу, это было бы не правдоподобно. Но ведь и в этом нет полной уверенности, ведь и это не ясно: отсутствует только второй экземпляр. Копия. Почему? Почему только копия?

— Так-так, Наста… так, — подхватил майор Морару, грустно покачивая головой, — даже это не абсолютно достоверный факт. И что имеет против меня этот ваш ученый, за что он решил лишить меня покоя и днем и ночью? Что я ему сделал?

Наста встал с кресла, внимательно осмотрел каждую страницу работы и спросил:

— Можем положить ее на место, товарищ майор?

— Положите. Поставьте все на свои места, как было у Ончу. А завтра утром передайте ему, только лично, а не по телефону, чтобы он информировал нас о каждом шаге инженера Андрееску… Я хочу сказать, о каждом шаге в этом отделе: что он берет, что сдает, — обо всем, что делает здесь. Пусть он ни в чем не отказывает, но мы должны быть в курсе дела.

— Могу я задать вопрос, товарищ майор? — хмуро спросил Григоре Попэ.

— Пожалуйста.

— Вы подозреваете Виктора?

Майор Морару ответил не сразу. Он встал со стула и несколько раз прошелся по комнате, сталкиваясь с капитаном Постой, который привычно мотался из угла в угол, вовсе не предвидя, что и его начальнику придет в голову делать нечто подобное. Морару выбрал для разминки весьма узкую тропинку между креслом и стеной. Совершив этот путь туда и обратно несколько раз, он остановился перед Григоре Попэ.

— Прошу извинить нас за то, что мы вовлекли вас в эту ночную экспедицию. Будем надеяться, что нам больше не понадобится нарушать ваш сон… А теперь можно идти.

Не проронив больше ни слова, они заперли сейф. Все тихо вышли из комнаты, миновали те же самые коридоры, пересекли двор, попрощались со сторожем и уехали. Через десять минут Наста остановил машину у дома Григоре Попэ. Директор пожал руки майору и капитану, вышел из машины и медленно зашагал прочь, как усталый человек, в душе которого пронеслась буря, порвавшая все линии связи… Когда он скрылся в подъезде, Наста тронул с места машину и повез домой Морару.

— В восемь, Наста. Утром встречаемся в восемь. Возможно, бог смилостивится над нами и пойдет дождь…

Когда Наста добрался до дому, уже светало. Сразу заснуть ему не удалось. Он долго ломал себе голову: почему Морару не ответил на вопрос, который задал ему Попэ?

Как раз в тот момент, когда капитан Наста погрузился в глубокий сон, перед гостиницей «Юг» в Бухаресте остановился красный «мустанг», из которого вышел высокий мужчина, да, тот самый мужчина, который чего-то ждал на террасе кафе «Мимоза» и который имел деловое свидание в пустынном парке. Он запер машину, оглянулся вокруг и заметил портье, словно из-под земли выросшего около багажника. Высокий мужчина улыбнулся ему, открыл багажник, достал два чемодана и, вручив их портье, направился к дежурному. Минуты через две ему уже было известно, что он будет отдыхать в 414 номере, да, да, в том же самом 414 номере, в котором он останавливался несколько месяцев назад…

Он улыбался: так приятно вновь увидеть людей, которые тебя знают, и ступать по тем же самым коврам, по которым когда-то уже довелось ходить…

IX

Ончу так и не удалось заснуть в эту ночь. В те редкие минуты, когда он погружался в некое подобие сна, его начиняли мучить кошмары, от которых он в страхе вскакивал. Как это может быть, спрашивал он себя, как могло случиться, что какой-то там шпион разнюхал, что работа находится у меня… Он еще захочет, как это говорится, «вступить со мной в контакт», захочет меня подкупить или силой отберет у меня эту работу. А я должен разыгрывать перед ним дурака, тянуть время и обо всем сообщать майору. Ладно! А если я не смогу сообщить? Если он позвонит, если, предположим, он позвонит вот сейчас, сию минуту, то открывать мне ему или нет? Почему бы и не открыть, но вдруг ввалится какой-нибудь тип и сразу же сунет мне под нос пистолет? Как дела, господин Ончу, с работой? С какой работой? Видно, так я должен буду отвечать, строить из себя дурака. А он, ехидно улыбаясь, ткнет мне черным дулом прямо в шею и, не переставая жевать резинку, как бы между прочим скажет: не заставляй меня терять время и быть невежливым. Если есть претензии, выкладывай. Обсудим, договоримся. Я и не с такими договаривался. Так что это меня не волнует… Сколько? Здесь так здесь. Чтобы он ничего не заподозрил, я должен требовать вознаграждение в леях или лучите в долларах через цюрихский банк? Что выглядит более правдоподобным в глазах такого супермена? Но главное — поддерживать разговор, не торопиться, изучать друг друга, словно боксеры, которые позволяют себе два первых раунда только присматриваться: как противник защищается, какова у него реакция, какие приемы, чтобы в конце концов поразить разгаданного противника. А как я смогу его поразить, если даже разгадаю? Значит, я должен буду пригласить его к столу, предложить чего-нибудь выпить. В то время как он будет изучать меня, не спуская с меня глаз, я буду изучать его. Потом вежливо пожелать ему счастья, поднять бокал, молниеносно выплеснуть содержимое прямо ему в лицо и повалить на пол. Конечно, начнется отчаянная борьба, но на моей стороне будет инициатива, и поэтому через несколько минут он будет уничтожен… А если мне удастся захватить его оружие?! Руки вверх, мистер, мсье или герр… как вас там зовут. Отвечайте по-румынски, только на этом языке мы договоримся. Будьте любезны, встаньте лицом к стене, быстрее… Я приставлю пистолет к его спине, а другой рукой быстро обыщу его, ведь всякое может быть. Потом сниму телефонную трубку и наберу один из этих номеров, которые я выучил наизусть и не забуду до конца дней своих, и попрошу майора Морару, чтобы он соблаговолил прислать кого-нибудь, кто избавит меня от непрошеного гостя… Ну, конечно, меня будут поздравлять и расспрашивать, как было дело, и еще неведомо о чем, а потом как снег на голову свалится газетчик, чтобы взять интервью, и тут уж пойдет самая скучная часть этой сказки… Сказки?! Да, сказки, ведь все это сказка, а неплохо было бы выспаться, ведь завтра на работу…

Ончу посмотрел на часы. Было пять. Какой тут сон? А если все не так получится? А если этот тип не пожелает пить или еще хуже: в тот самый миг, когда я захочу ударить его, он выстрелит, с глушителем, конечно, и бокал разлетится вдребезги. Вот и все. Разлетится только бокал. Эти типы привыкли стрелять без промаха. Ты не хотел, чтобы мы договорились по-доброму, господин Ончу? — ухмыльнется он. Захотел потягаться со мной, поиграть, очень хорошо, я тоже люблю играть, но игру заказываю я, так что будь добр, пока я считаю до трех, скажи, куда ты спрятал работу? Она у тебя здесь или нет? Раз… два… Нет! Не здесь! Ладно, очень хорошо. Я тебе верю, господин Ончу, но быстро признавайся, куда ты ее спрятал? Отдал кому-нибудь? Да? Нет? Да — нет, да — нет, да — нет… С ума можно сойти. И что за мысль взбрела майору Морару обрушить на мою голову все эти вопросы… Я вовсе из другого теста. Ни о какой стрельбе я сроду не думал… Господи боже мой, да где же она может быть, эта работа? Неужели возможно, что инженер, как выражается майор, держит меня на поводке? Зачем ему это? Но нет, вопрос стоит не так, он стоит… Может ли вообще такое быть? Что Виктор Андрееску… Не могу поверить! У него нахальства не хватит. Гм! Если рассказать Монике, она меня на смех подымет. Насколько я разбираюсь в людях… Значит, я в них не разбираюсь. Может быть. Но есть такие, кто неправильно понимает это качество… Если ты говоришь, что никому не веришь, если откровенно и цинично заявляешь такое, как он однажды слышал от инженера из их института: «Когда кто-нибудь входит, здоровается, когда он, улыбаясь, справляется о моем самочувствии, первая мысль, которая мне приходит в голову: а что ему нужно? Что он такое задумал, чего юлит? Не здоровайся ни с кем, никого не спрашивай о здоровье, ни просто так, ни из любопытства…» Вот тогда будут говорить, что ты разбираешься в людях. Секрет заключается в том, чтобы всех без разбору подозревать в интригах, кознях, нужно быть циником, а не наивным простачком… Пусть так, но инженер Андрееску сам казался ему простодушным человеком. Ончу смотрел ему в глаза, ясные и улыбчивые, и они вели бесконечные разговоры. Чего только он не рассказывал инженеру, где они только не гуляли… Гуляли… Конечно же, они были в разных странах… Многое слышал Ончу на эту тему, даже в прессе писали… Любопытно все это выглядит, когда переживаешь сам. Ведь когда читаешь, все представляется по-иному, а теперь все лица меняются, как в кривом зеркале… Виктор Андрееску. Он говорит о нем с Моникой. Пусть улыбается. Он ее запрограммирует… Это у них такая игра. Моника ему как-то сказала: «Дорогой, ты, конечно, умный, но до определенного предела. Ты собирай различные элементы и передавай их мне, закладывай в меня программу, как это делается с вычислительной машиной, а потом спрашивай меня, и я тебе все отвечу».

Так, видя перед собой Монику, Ончу и заснул, хотя время уже перевалило за шесть, и проспал до десяти. Он даже не знал, что в восемь пятнадцать звонил капитан Наста и спрашивал его мать, что такое случилось с товарищем Ончу, и мать ответила: он спит, потому что не спал всю ночь, расстроенный неведомо чем, что случилось у них в институте, а вы кто такой будете? Как про вас сказать? Кто его спрашивал? И что Наста ей ответил: пусть себе спит, он сам из института и может ему разрешить поспать несколько часов.

А в это время, то есть в восемь часов пятнадцать ми-нут, майор Морару вошел в кабинет инженера Виктора Андрееску. Они вежливо поздоровались, и каждый спросил себя, что может ему принести эта новая встреча.

— Есть какие-либо новости? — обратился Андрееску к майору.

Майор Морару посмотрел ему прямо в глаза. Какую игру ведет этот человек? Однако он довольно спокоен. У тебя пропала работа, товарищ Андрееску. Не так ли? Ты ее тихонько положил в другую папку. Ты считаешь себя ужасно умным и думаешь, что никому не придет в голову искать ее именно там, где она лежит… Ты надеялся, что мы закроем все аэропорты и пропускные пункты на границе, что будем перетряхивать все машины, выезжающие из страны, да? Возможно, возникнет и такая необходимость, но пока…

Майор Морару вспомнил своего десятилетнего племянника. Они были большими друзьями и, между прочим, по воскресеньям всегда смотрели футбольные матчи, передававшиеся по телевизору. Когда они впервые уселись перед экраном, маленький непоседа сразу же спросил: «А за кого ты болеешь?» Все научные выкладки майора, желавшего доказать, что он болеет «за футбол, потому что, видишь ли, пострел, совсем не важно, кто выиграет, а важно, чтобы игра была интересной, чтобы это было увлекательное спортивное зрелище», — все эти рассуждения никакого успеха не имели. Пострел был огорчен, что ему не с кем будет заключить пари. «Если ты ни за кого не болеешь… тут уж ничего не поделаешь». Чтобы не портить мальчишке удовольствия, майор Морару заявил, что он болеет, но, конечно, за другую команду… Морару усмехнулся. А пострел был прав. Нужно за кого-то болеть, и мне было бы очень интересно узнать, за кого болеет этот Виктор, сын Андрееску. Вот так, как на трибуне: кому он свистит, кому хлопает… Немало, видно, пройдет дней и ночей, пока я это узнаю, но ничего, в конце концов выиграю я.

— Нет. К сожалению, никаких новостей. Я пришел, чтобы поговорить с вами.

— Прошу вас. Я с удовольствием.

Ишь как притворяется, подумал Морару. Впрочем, ничего другого ему не остается.

Андрееску по телефону попросил принести две чашечки кофе и бутылку холодной минеральной воды.

— Да, — задумчиво начал майор Морару, — я думал о том, что порой, когда чувства очень напряжены, когда первые заявления делаются сразу же после происшествия, случается так, что целый ряд подробностей как бы забывается. Но когда минует ночь, а я надеюсь, что этой ночью вы хорошо спали, они всплывают… Я полагаю, что, если подобные детали существуют, они могли бы нам быть весьма полезны.

Принесли кофе и бутылку минеральной воды.

— Я прекрасно понимаю, что вы хотите сказать, — подхватил Андрееску. — Но, честно говоря, я не очень крепко спал этой ночью…

— И вы тоже? Я вас прекрасно понимаю, в такую духоту…

— О нет, нет, не из-за духоты. Жару я переношу спокойно. Это все из-за того, что произошло. Я лежал и думал только об этом. Я пришел к определенным выводам, но они вряд ли могут быть вам полезны.

— Возможно. Но все-таки о чем идет речь? Могу ли я узнать, что это за выводы?

— Конечно. По сути дела, вывод один: я должен восстановить работу.

Майор Морару многое, очень многое отдал бы за то, чтобы минут на пять забыть о правилах игры и спросить инженера прямо в лоб: «Послушайте, дорогой товарищ, зачем вы издеваетесь надо мной? Чего вы хотите? Чего добиваетесь? Восстанавливайте, черт с вами!»

Но он не мог позволить себе этого. Правила игры должны соблюдаться точно.

— По-моему, это единственный выход. Ждать мы не можем.

— И вам этот выход представляется очень простым?

— Я вам все объясню. К счастью, все черновики моей работы сохранились.

— Так-так…

— Черновики я никогда не уничтожаю. Таков мой обычай.

— И они у вас здесь?

— Здесь? Нет. Они у меня дома.

— А не беспечность ли это? Особенно теперь, в подобной ситуации…

— Я так не думаю, и объясню почему: ими никто не может воспользоваться, кроме меня. Помимо того, что у меня совершенно невозможный почерк, сами черновики в таком беспорядке, что только я могу в них разобраться.

Ничего, я тоже разберусь, подумал Морару. Приходилось наводить порядок и не в таком беспорядке, который ты учинил.

— Так-так, понимаю. Конечно, всякие там расчеты, исправления, повторы…

— Вот именно. И если бы нашелся человек, который, стиснув зубы, решился бы упорядочить тот хаос, который царит в моих записях, то ему бы понадобился по крайней мере год. По крайней мере.

— А вам? Сколько понадобится вам, чтобы восстановить работу?

— Мне хватит месяца, а возможно, и того меньше, недели три. Так я полагаю. Я чувствую, что это мой долг, другого выхода нет.

Наступило молчание. Могло показаться, что каждый ждет ответа, хотя вопросов никто не задавал.

Наконец майор Морару задал инженеру Андрееску вопрос, но таким тоном, что можно было предположить, будто он прекрасно осведомлен в делах, а можно было подумать, что это у него вышло случайно:

— А вы уверены, что сможете за месяц восстановить такую работу, как ваша?

Андрееску вновь ощутил, что у него под ногами не слишком твердая почва. Один раз я уже недооценил этого человека и тут же пожалел об этом. Он вовсе не дурак, но зато отлично умеет притворяться, так что невольно начинаешь верить, будто он по меньшей мере человек рассеянный… Нужно бы сходить к Ончу. А что, если его нет? Если его все еще держат под арестом? Это значит… Это значит, что я лишен возможности контролировать ситуацию, не смогу ничего узнать, я должен вести игру вслепую, основываясь только на том, что мне уже известно…

— Вполне уверен. Вчера вечером я расклассифицировал все карточки. Это была трудная, но приятная работа. Чрезвычайно интересно вновь проследить все этапы, по которым уже прошел, рассмотреть вновь все гипотезы, которые давно отверг. Это страшно увлекательно, а вы как считаете?

— Конечно, конечно. Тем более что я работаю точно так же… На другом уровне, естественно. — Ирония на этот раз была совершенно очевидной, и майор не скрывал этого. — Я ничего не изобрел, — продолжал он, — я не создал ни одной вычислительной машины, ни даже винтика, я говорю о методе работы. И я в течение дня выдвигаю различные гипотезы, а потом, вечером, дома, записываю их. Сегодня одна, завтра другая, составляю различные схемы, отвергаю их и придумываю новые… В общем, играю как могу. Согласитесь, это похоже на игру.

— И вчера вечером вы выдвигали гипотезы?

— Конечно.

— И какой была первая из ваших гипотез?

— Видите ли… Мне кажется, что вчера вечером я бы вам мог ответить на этот вопрос, но этой ночью я все гипотезы отверг и пока не могу ничего предложить вместо них. Ничего. Просто-напросто у меня нет никакой идеи. Я переживаю, как это говорится, полнейший кризис. Ведь я уже вам сказал, что я пришел сюда именно потому, что ищу новые данные, новые факты, которые позволили бы мне преодолеть какую-то пустоту. Но пока ничего не нахожу. И это весьма прискорбно и для меня, и для вас…

— Для меня?

— Естественно. Если бы задача была решена, если бы нашлась работа, вы бы избавились от такого труда. Ведь существующую работу не надо восстанавливать.

— Да, вы правы. Но мы не можем ждать. Я ждать не могу. Поэтому я вчера вечером расклассифицировал карточки и сложил их в чемодан…

Ага! — подумал Морару. Про чемодан ты подпустил так, мимоходом, чтобы посмотреть, как я отреагирую. Что же я тебе скажу, товарищ инженер? Человек я мягкий, тебе повезло, вот и все. Отпуск — дело святое. Это твое право.

— Так-так… Уезжаете в отпуск. Но зачем же работать в отпуске? Отдохните. Ну хотя бы дней десять…

— У меня всего две недели. Если работать по два-три часа в день, ничего страшного.

— На море едете, да? Вы говорили, что жары не боитесь.

— Да, на море.

— Завидую. Нет, нет, не из-за моря, оно не для меня. Просто из-за отпуска. Это же великолепно — спать, гулять, и чтобы было прохладно, чтобы ходить в пальто. Замечательно!

— А вы не едете никуда?

— Почему же? Через месяц. Где будет холодно, туда и поеду.

X

День был такой жаркий, что майор Морару просто в отчаяние приходил. Термометр показывал 35–36 градусов в тени. Улицы были почти пустые. Даже собаки разбрелись кто куда, чтобы найти хоть пятнышко тени, и совсем перестали лаять. Ребятишки слонялись возле водоразборных колонок, их матери блуждали в поисках мороженого, а старухи во дворах, оставив пересуды, божились, что климат изменился и подобной жары они не припомнят с той поры, когда ходили в девицах. Но разве можно поставить им это в вину, ведь известно, что к старости память слабеет. Вот майор Морару помнил такие вещи прекрасно, и если бы кто-нибудь пожелал проконсультироваться с ним по этому вопросу, то смог бы узнать, какое лето за последние годы было невыносимо жарким, какое особенно дождливым, какое прохладным. Но пока старухи судачили, как уже было сказано, майор Морару в своем кабинете вел разговор с капитаном Настой. Вполне понятно, что вентилятор работал на полную мощность, а бутылки с пепси-колой опорожнялись поразительно быстро.

— Сделай ты мне одолжение, присядь хоть на минуту, — попросил майор.

Капитан Наста подчинился. Но это еще ничего не значило. Он знал, что через минуту шеф снова будет ловить его взглядом в разных углах комнаты.

— Давай возьмем листок бумаги, — продолжал майор, — и выпишем фамилии всех, кто имел возможность вступить в контакт с этой работой. Первым будет инженер. Прекрасно. Что нам известно? Что он сделал? Он заявил, что собственноручно перепечатал ее в двух экземплярах. Хорошо. Сдал в отдел спецхранения один из экземпляров. Очень хорошо. После этого нам заявили, что работа исчезла. Превосходно. Но, открыв сейф, мы обнаружили, как тебе известно, в другой папке первый экземпляр, переданный тоже им несколько дней спустя после первой папки. Где же второй экземпляр? Его нет! Вот видишь, дорогой мой Наста, здесь возникает целый ряд вариантов. Скажем, инженер был подкуплен и передал или хотел передать кому-нибудь работу. Ты можешь меня спросить: какой смысл прятать первый экземпляр, а передавать второй? Могу ответить: ведь вполне возможно, что наш дорогой инженер — великий пройдоха и решил передать один экземпляр господину Икс, а второй — господину Игрек, которые друг друга совсем не знают. Такие случаи бывали. Теоретически это возможно. Если это так, значит, до настоящего момента осуществилась только первая часть его плана. Все это, конечно, гипотеза. Но предположим, что он гонится не за двумя зайцами, а только за одним. В таком случае мы должны думать, что второй экземпляр где-то спрятан, с тем чтобы его можно было передать. Потому что нам ясно только одно: работа еще не передана! Поставим здесь точку и покончим пока с товарищем инженером. Согласен? Ты вроде бы не согласен? Кривишь физиономию… Ладно! Скажем, что существует еще один вариант, касающийся инженера. Или, это будет точнее, того, кто нанес удар. Чтобы обсудить этот вариант, мы должны задать себе вопрос: кто заинтересован во всей этой суматохе?

К примеру, приезжаю я и обращаюсь к тебе: я имею от кого-то там поручение сделать тебя богатым человеком, если ты передашь мне папку 10-В-А. Как видишь, мозги у меня куриные, понимаю свое задание примитивно. Нет, шалишь, сказал бы на моем месте любой шпион, мало-мальски смыслящий в своей профессии, — динамита в чемодане мне не надо. Вот тебе фотоаппарат последней марки, и когда ты будешь дома совсем один, когда ни один черт не узнает, что ты там делал, сфотографируй каждую страницу. Ты, кажется, говорил, что их не так много. Остальное я беру на себя… Вот это профессионально, здесь все ясно. Но какой же интерес этому типу поднимать шум? Зачем ему красть двадцать две страницы машинописного текста, когда можно ничего не красть и все-таки получить то, что нужно. Ты должен признать, что вся эта история шита белыми нитками.

— С какой целью, товарищ майор? Только сумасшедший мог бы это сделать.

— Кто бы ни был Виктор Андрееску, но он не сумасшедший.

— Я тоже так думаю. Значит?

— Видишь ли, дорогой Наста, в этом вся невыгодность нашего положения по сравнению с писателями. Как-то раз один писатель сказал, что у него всего одна задача: озадачивать людей. Прекрасно. Это мне нравится. Но знаю, насколько он прав, это не моя профессия, но сказано точно. А вот мы, и ты, и я, и все, кто занимается нашим делом, — мы не можем довольствоваться только этим. Мы должны озадачивать людей, но мы же должны и давать ответы. Пока то да се, я вел дело как писатель: я ставил вопросы, но не отвечал на них! Голова у тебя не кружится? Нет? Хорошо. Перейдем к следующему пункту и разберем товарища Ончу… Смотри, будь внимателен, вслушивайся в каждое слово. Я, Ончу, хочу похитить работу. Заплатили мне за это, не заплатили или просто так мне вздумалось — никакого значения не имеет. Как я поступаю? Работа лежит в панке 10-В-А инженера Андрееску. Он приходит и забирает ее почти ежедневно. Но я, Ончу, смекалистый парень. Я завожу папку, на которой пишу: М-Н-7, и кладу работу в нее. Подсовываю ее инженеру на подпись, и он, как человек рассеянный, подписывает. Инженер уходит, я все содержимое папки М-Н-7 перекладываю в нанку 10-В-А и жду подходящего момента. Теперь инженер мне приносит окончательный вариант работы, отпечатанный в двух экземплярах. Она прекрасно помещается в папке 10-В-А. Инженер уходит, я забираю второй экземпляр, а первый перекладываю в папку М-Н-7, опечатываю ее и спокойно сижу на своем стуле. Когда он снова придет и попросит папку, я ему дам пустую — и все! Мне до этого нет никакого дела! Он подписал. А когда снова подвернется подходящий момент, я извлеку и то, что осталось. Понял? Ну, что ты скажешь?

Естественно, никто не мог бы даже предположить, что Наста слушал своего начальника, неподвижно сидя на стуле. Он уже отшагал не одну сотню метров по комнате, когда услышал приглашение высказать свое мнение.

— Скажу, если разрешите.

— Так-так… Говори, выкладывай. Громи безжалостно. Ведь именно так ты и понимаешь разделение труда: я созидаю, ты превращаешь в пыль! Так-так…

— Все, что вы говорили, весьма логично. Во всяком случае, возможно. Но я в это не верю. Должен признаться, что аргументов у меня нет. Но я вас тоже спрашиваю: а вы верите, что Ончу способен на нечто подобное?

— Наста, дорогой, — заговорил майор, — я изменю свое мнение о тебе, да, да, изменю и подам рапорт о том, что не могу работать с таким сентиментальным человеком. Я тебе предлагаю гипотезу. А ты мне противопоставляешь что? Чувство. Давай будем серьезными. Видишь ли, меня эта жара просто в могилу сведет…

— Товарищ майор, вы не учитываете, что в этом деле замешан не только инженер Андрееску. Я позволю себе и некоторые соображения в отношении того, как вы строите свои гипотезы…

— С некоторого времени ты себе слишком много позволяешь.

— …ведь есть по крайней мере два человека, которые обязательно должны оказаться в поле нашего зрения, это Ирина Вэляну, ассистент инженера, и ее муж, Серджиу Вэляну. Надеюсь, что вы не обошли вниманием тот факт, что и инженер Андрееску (я специально подчеркнул это в рапорте), и его приятель учились в Германии с 1939 по 1943 год. Один изучал теоретическую механику и физику и вернулся на родину, получив диплом инженера-электротехника, а другой изучал философию и право. Инженер Андрееску вернулся в 1943 году, а Вэляну позже. У него был роман с немкой, которую он бросил, когда почувствовал, что эта женщина имеет на него виды как на мужа. Он уехал из Германии, но смог вернуться на родину только в 1948 году. Полтора года он прожил в Швеции, где работал в библиотеке…

— Это уже полное неуважение ко мне, — пробурчал майор. — Ты повторяешь мне все то, о чем уже писал. Ты что, думаешь, будто я не читал твоего произведения?

— И вам не кажется, что супруги Вэляну заслуживают нашего внимания?

— Только в том случае, если ты мне покажешь, каким образом они могли завладеть работой. Я тебе продемонстрировал, как бы мог поступить Ончу, я тебе рассказал, как бы мог поступить инженер. Ты же хочешь ввести в уравнение два новых элемента — супругов Вэляну! А где аргументы?

— Ирина Вэляну знала о работе.

— Многие знали. Знал генеральный директор, знал главный инженер, знали их заместители, в особенности знали секретарши, господи боже мой!

— Но что они знали? То, что ведется секретная работа. Много секретных работ ведется. Даже разведывательная агентура не будет совать свой нос в дело, если не известно, оправдает ли оно риск! Речь здесь идет о таком человеке, который знал работу до мелочей. А чтобы знать такую работу до мелочей, нужно быть специалистом. Иначе будешь смотреть на нее, как баран на новые ворота. Я уверен, что Ирина Вэляну, которая много лет работает рука об руку с Андрееску, умеет как надобно читать такие бумаги.

— Хорошо. Согласен. Но как могли бы эти бумаги попасть ей в руки?

— Очень просто. В том случае, если работу похитил инженер, то от него. В другом случае, если ваша гипотеза про Ончу в любом варианте остается приемлемой, то через Ончу. Разве мы можем исключить возможность соучастия?

— Не можем. Но мы не можем также принять вариант только потому, что он соблазнителен. Послушай, Наста… Скажи мне честно: где, по-твоему, находится второй экземпляр работы?

— Вполне возможно, что у Андрееску.

— Но также вполне возможно, что нет.

— Было бы очень жалко…

— Ты ошибаешься. Безразлично, у кого в данный момент находится этот второй экземпляр, подчеркиваю: не столь важно у кого, важно, что экземпляр этот должен быть передан. Послушай. Предположим, что господня Икс является, как он думает, счастливым обладателем этого многократно упоминавшегося второго экземпляра. Как бы поступил ты, Наста, если бы ты был господином Икс? Ну подумай, пофантазируй, ведь ты читаешь немецкие детективы, скажи, как бы ты поступил?

Наста, казалось, принял это предложение всерьез, потому что задумался и долго молчал. Потом заявил твердо:

— Логически рассуждая, у меня нет никаких шансов. Значит, я бы пришел или ко мне или к вам и признался.

— Вот видишь, в том-то все и несчастье, что его мышление не на твоем уровне.

Наста пожал плечами, словно желая сказать: тут ни-чего не поделаешь, ему виднее!

— Да, но в отличие от тебя он куда лучше знает, что же все-таки ему делать. Это он прекрасно знает. В их инструкциях пишется: через столько-то часов после того, как стал обладателем материала, должен отправиться в такое-то место и сделать с этим материалом то-то и то-то.

— Возможно, он должен переправить работу за границу… Лондонский конгресс!

— Исключено. Он будет еще через месяц.

— Тогда… специальный курьер!

— Так-так. Вот ведь, и это знаешь! Специально приехавший курьер. И где же, как ты полагаешь, может состояться это трогательное рандеву?

— Да где угодно! Какое это имеет значение?

— Ошибаешься. Значение это имеет. Здесь слишком рискованно. Городок маленький, всякий тебя видит, каждый тебя знает.

Капитан Наста широко улыбнулся.

— Товарищ майор, мне очень вас жаль, но я думаю, что вас ждут жаркие деньки.

— И я так думаю, дорогой Наста. Закажи-ка, пожалуйста, два номера в гостинице в Мамайе. Позаботься обязательно, чтобы был вентилятор!

XI

Отъезд был назначен па девять часов утра. Напрасно Серджиу Вэляну пытался убедить жену, что отправиться в путь рано утром по холодку гораздо приятнее. «Нужно сойти с ума, — возражала она, — чтобы в первый день отпуска вставать ни свет ни заря. Горит у нас, что ли?» «Конечно, горит, — бурчал недовольный муж. — Солнце прямо спалить нас готово!»

Красный «фиат-124» супругов Вэляну и «дачия-1300» инженера Андрееску шли так близко одна за другой, что Ирина могла следить в зеркало за идущей вслед машиной, чем она и занималась довольно долго. Но после того как город остался позади и началось монотонное шоссе — сплошной асфальт, который ты должен бесконечно поглощать всем своим существом, деревья, столбы, изредка какой-нибудь домишко, — когда все это стало утомлять, Ирина закрыла глаза и откинулась на спинку сиденья. Она чувствовала себя страшно усталой, и усталость эта парализовала ее.

— Там, там!

Ирина в страхе вздрогнула. Серджиу замедлил ход, съехал на обочину и остановился. Машина Виктора проехала чуть дальше, и Серджиу что-то крикнул своему приятелю. Почему они остановилась?

— А ты не пойдешь?

— Куда?

— К колодцу, освежиться.

— Нет. Идите одни. Я пересяду назад. Мне хочется спать.

Ирина устроилась поудобнее на заднем сиденье и попыталась уснуть. Машины остановились в чистом поле, и вокруг не было слышно ничего, кроме равномерного шума не выключенного мотора. Серджиу с Виктором отправились к колодцу и теперь уже, наверно, достают воду. Колодец… Ирина улыбнулась: ей вспомнилась история о том, как одного весьма высокомудрого юношу послали изучать философию в чужие края. После многих лет учебы он вернулся на родину, где его с нетерпением ожидал лучший друг детства. «Ты учился, — встретил он его, — теперь ты ученый человек. Открой, пожалуйста, и мне: с чем можно сравнить жизнь?» Мудрец глубоко задумался, а потом ответил: «Жизнь, мой дорогой, подобна колодцу». Приятель растерялся: «Не смейся надо мной. Как это жизнь может походить на колодец?» Мудрец вновь задумался и так же спокойно ответил: «Ты прав, возможно, что она не похожа на колодец»…

Почему мы не едем? Чего они там замешкались? Мотор продолжал тихо работать. Что бы это значило? — думала Ирина. Сам уговаривал выехать пораньше, гнали на полной скорости — и все до первого поворота… Скоро, скоро, да, скоро все кончится. Конечно, Виктору придется многое вынести. А Серджиу? Разве он любит меня по-настоящему? Разве такой человек может по-настоящему любить? А почему и нет, в конце-то концов. Кто дал мне право судить его? Он тоже человек, как и все другие. Теперь я не обольщаюсь на его счет, но ведь именно я выбрала его. Значит, ошиблась я, а не он…

Машина уже давно катила по дороге, и когда Ирина поняла это, у нее не хватило сил спросить, когда же они тронулись. Да это и значения не имело.

По другому шоссе, но в ту же сторону на огромной скорости мчалась еще одна машина, которую мы уже встречали раз или два. Человек, сидевший за рулем, был прекрасным водителем: несмотря на то, что у него и расстояние было больше, и выехал он на час позже, все-таки он прибыл в Констанцу первым. Не останавливаясь, он пересек город, выехал на шоссе, которое вело в Мамайю, и через несколько минут оказался перед гостиницей «Европа». Номер был заказан заранее. Он внес вещи и отправился погулять.

Немного спустя перед гостиницей «Сплендид» вышли из своих машин супруги Вэляну и инженер Андрееску. Оформление заняло у них больше времени, но все закончилось благополучно. Они получили номера, воспользовались таким благом, как прохладный душ, и тоже отправились на прогулку.

Мы бы погрешили против истины, сказав, что в этот час все выходили гулять. Было по крайней мере два человека, которые не гуляли, — это майор Морару и капитан Наста. Каждый сидел в своем номере и развлекался на свой лад. Наста слушал музыку, а Морару спал. Он мог себе это позволить. Целый день он работал: несколько раз одолел расстояние между Констанцей и Мамайей, успел переговорить с огромным количеством людей, отдавал различные распоряжения, докладывал, испрашивал согласия, за что-то ратовал, чего-то добивался — и вот теперь он видел сны.

XII

На другой день инженер Виктор Андрееску проснулся в пять часов утра. За полчаса он покончил с туалетом, приготовил себе чашку крепкого растворимого кофе, достал из чемодана портативную пишущую машинку, несколько папок и принялся за работу. В половине девятого зазвонил телефон.

— Продрал глаза, дружище? — раздался заспанный голос Серджиу Вэляну.

— М-м… Только что собирался. Сколько времени?

— Да уж скоро девять. Какие планы? Загорать при электрическом свете?

— Вы когда выходите?

— О-хо-хо, ты ведь неженатый. Что касается меня, то через десять минут я бы мог быть внизу. Но Ирина ворчит, и я чувствую, что нам нужно еще минут сорок пять. Если ты не торопишься…

— Нет-нет. В половине десятого встретимся. Очень хорошо. Черт подери, — бурчал Виктор, — номера у нас дверь в дверь, а переговоры ведем по телефону. — Он снова погрузился в работу. Ровно в двадцать пять минут десятого, после того как все бумаги были собраны, уложены в портфель, который в свою очередь спрятан в чемодан, и машинка тоже была убрана, Виктор открыл дверь. В этот момент и супруги Вэляну вышли из своего номера.

Различие между этими тремя людьми было резкое: в то время как супруги Вэляну, одетые в купальные костюмы, были нагружены различным снаряжением вроде палок для тента, полотенцами, мячом, термосом, транзистором, книгами, — у инженера Андрееску, одетого в легкие брюки и летнюю рубашку, ничего в руках не было.

— Что с тобой? — воскликнул удивленный Серджиу.

Ирина смотрела на Андрееску испуганными глазами.

— Ты уезжаешь? — с трудом проговорила она, соображая про себя, какая может быть тому причина.

— Как я могу уехать? Просто у меня в Констанце есть небольшое дельце. Через час я вернусь. Я вас застану еще на пляже? Да? Загорайте здесь, прямо перед гостиницей. Народу немного…

Даже не попрощавшись, Андрееску быстро сбежал по лестнице вниз, бросил ключи на стойку дежурному, сел в машину и уехал.

Ирина не сразу пришла в себя от такого неожиданного поступка инженера.

Серджиу Вэляну лишь усмехнулся.

— Пошли, дорогая. Что ты стоишь? Разве ты его не знаешь? В этом вся его прелесть. Так же он поступал и в студенческие годы. Бывало, пойдет за сигаретами, а пропадает два-три дня.

— А ты?

— Все зависит от натуры, дорогая. Я по природе совсем другой. Он как порох, а я уравновешенный. Разве ты замечала за мной, что я в любой момент готов куда-то побежать? А Виктору достаточно сказать: «Пошли!», как он бросится за тобой, не спросив даже куда… Расположимся здесь, ладно? Тут, кажется, неплохо…

Было без четверти десять. Несколько минут спустя, когда Ирина намазывалась кремом, а Серджиу пыхтел, натягивая тент, Виктор Андрееску остановил машину на тихой улочке неподалеку от центра города. Чувствуя себя вольным, как птичка небесная, свободным, как чайка, крики которых всегда наполняли его сердце радостью, Виктор Андрееску отправился гулять по городу. Он купил газет, выпил пепси-колы, зашел в книжный магазин, вынес оттуда две книжки, заглянул в галантерею, где купил себе пару темных очков, и зашагал по бульвару, который вел к вокзалу. Шел он спокойно, не торопясь, рассматривая каждый дом, каждое дерево, и был страшно удивлен, когда весьма миловидная девушка бросилась прямо к нему в объятия. Она казалась испуганной. В ее больших, широко открытых глазах можно было прочитать горячую мольбу.

— О! Пардон, мсье…

Девушка отпрянула на два шага назад, что позволило Виктору увидеть ее во всем великолепии молодости. Черт подери! — восхитился он про себя. Какие глаза, а какой цвет лица — чистый мрамор! Только, бедная девочка, она совсем по-глупому бросилась ко мне… А впрочем, кто знает.

Девушка была в белых брюках и зеленой шелковой кофточке. Она улыбалась, а улыбалась она всегда, словно улыбка была неотъемлемой частью ее существа. Она посмотрела на Андрееску своими огромными глазами и, как будто сделав грандиозное открытие, защебетала:

— Господин профессор Каранфил! О! Какое счастье! Я спасена, да, я спасена! Именно вы… Мон дье! Какая удача!

Прежде чем Виктор успел вымолвить хоть слово, прежде чем смог сообразить, что же все-таки происходит, девушка взяла его под руку и заставила пойти вместе с собой. Что правда, то правда, необходимости в принуждении не было, и если бы он заявил, что прикосновение этой шелковистой ручки и трепет молодого женского тела рядом не доставляют ему удовольствия, то это было бы ложью. Однако это вовсе ни к чему, как бы то ни было, а она годится ему в дочери, конечно, ведь ей не больше двадцати двух лет, и женись он тогда, когда собирался, когда ему самому было двадцать два, то его сын или дочь вполне могли бы быть в возрасте этой щебетуньи.

— Знаете, здесь так много народу, и это мне не нравится. Как это говорится: коготок увязнет — всей птичке конец… Я правильно сказала, нет? И это мне не нравится. Случись это в каком-нибудь другом месте, более уединенном, или у нас, в Париже, где я у себя дома, то, о-ля-ля, я бы показала ему… Вы и в этом году были в Париже?

Она с кем-то путает меня, сообразил Андрееску. Конечно, путает. Как она сказала? Каранфил? Я, кажется, слышал о каком-то профессоре Каранфиле, но тот вроде археолог… Или его вовсе даже и не Каранфилом зовут, черт его знает, только я никак не пойму, чего же ей нужно…

— Мадемуазель…

Только это он и смог произнести, как девушка вновь перебила его.

— Ага! Вот видите! Он идет прямо на нас.

— Прямо на нас движется очень много народу, но ни кто ни в коей мере не посягает на вас, почему же вы так напуганы?

— Это неправда! Это вовсе не так! Он посягает! Посягает.

Проследив за испуганным взглядом девушки, Виктор разглядел на противоположном тротуаре юношу в плотно облегающих вельветовых брюках и рубашке в крупную черно-красную клетку. Большую часть его лица скрывали огромные солнечные очки, на плече висела дорожная сумка, на которой были отпечатаны крупные буквы: К. Л. М. Юноша спокойно шел, но из-за очков было непонятно, куда он смотрит.

— Какое отношение он имеет к вам? Вы ведь об этом парне говорите?

Виктор с удовольствием занял позицию защитника. Он почувствовал себя готовым помериться силами с этим «очкариком», если тот перейдет границы приличия.

— Бьен сюр — конечно! Он спросил, почему я одна, почему не гуляю с ним. Это ничего, это я знаю, и в Париже так спрашивают, но если ты не отвечаешь, то у нас сразу понимают и проходят мимо! Но этот мсье не понимает! Он захотел взять меня за руку. Я побежала и тогда увидела вас. О! Мсье Каранфил, прошу вас…

— Да, мадемуазель! Я должен подойти к нему?

— О, нон, это не нужно. Довольно, что он видит, что я не одна, что я с вами. Прогуляемся вместе перед ним, а потом пройдем мимо него назад. Или у вас дела совсем в другом направлении? О! Бесконечные сожаления! Но со всем-совсем немножко, прошу вас…

— Что ж делать, мадемуазель, я в вашем распоряжении.

Приняв высокомерный вид, Виктор вместе с повисшей на его руке девушкой пересекли улицу и через несколько шагов поравнялись с «очкариком». Инженер старался испепелить его взглядом, но ему не суждено было узнать, подействовало ли все презрение, которое он вложил в свой взгляд, через дымчатые стекла огромных очков. Пройдя метров сто, Виктор обернулся. Молодой человек тоже остановился и смотрел им вслед. Виктор и девушка были как раз на углу улицы. Стараясь, чтобы не увидела спутница, Виктор поступил, как много-много лет назад поступали мальчишки в школе: он обернулся к молодому человеку, показал ему язык и тут же скрылся за углом.

— Я думаю, мадемуазель, что опасность миновала, — сказал он спустя некоторое время.

Они остановились.

— Мерси, мсье.

И это «мерси, мсье» прозвучало так по-парижски, так часто его слышал Виктор во время поездок во Францию, что он почувствовал, как воспоминания обступают его со всех сторон.

— А теперь, мадемуазель, — проговорил он с улыбкой скорее грустной, чем веселой, — я должен сделать маленькое признание. Моя фамилия не Каранфил, и я вовсе не профессор.

В первую секунду она очень внимательно разглядывала его, и было видно, что она напрягает память. Потом лицо ее прояснилось, и улыбка снова заиграла на губах.

— Не может быть!

Виктор, как примерный гимназист, вытянулся и склонил голову:

— Виктор Андрееску.

Вовсе не убежденная этим, видимо, полагая, что «профессор Каранфил» страдает провалами памяти, девушка протянула руку, которую кавалер с удовольствием поцеловал.

— Элен Симонэн. Не может быть, чтобы вы не вспомнили… Год назад вы читали у нас прекрасную лекцию о румынской народной балладе…

— Во-первых, мадемуазель, год назад я не был в Париже. Я был там много раз, но не в прошлом году. Во-вторых, если бы я читал лекцию, что, между прочим, я неоднократно делал, то она могла быть на самые различные темы, но только не о румынской народной балладе. Я занимаюсь совсем другими проблемами.

— Значит… — произнесла девушка, и на личике у нее отразилось самое искреннее огорчение, — прошу извинить меня. Поразительное сходство! В конце концов, теперь…

— Я только одного не понимаю. Вы говорите по-румынски с очаровательным парижским акцептом. Совершенно очевидно, что вы парижанка. Но вот именно поэтому я и не понимаю…

— Все очень просто! Я изучаю в Сорбонне румынский язык и литературу. Я учусь на последнем курсе и должна воспользоваться каникулами для широкой разговорной практики.

— Для этого вы и приехали в Румынию?

— Естественно! Нигде так хорошо не говорят по-румынски, как здесь.

— И вы приехали одна?

— О, нон. Нас три коллеги. Одна остановилась в Клуже, там у нее подруга, другая в Дельте, вернется оттуда через неделю.

— А когда вы приехали?

— Позавчера.

— Где же вы остановились? В Констанце?

— О, нон. В Мамайе, отель «Сплендид».

— Вот это да!

— Что вы сказали?

— Я… то есть мы, мы тоже живем в гостинице «Сплендид».

— А, бон. А что это значит — мы?

— Это я и еще очень милая пара, они вам наверняка понравятся.

— О, я в этом не сомневаюсь, — отозвалась девушка, но лицо у нее помрачнело. — Но я не знаю, понравлюсь ли им я.

— Да ну что вы! Зачем вы говорите такое!

— Мсье Виктор, я знаю, что говорю.

— Я вас не понимаю.

— Тем хуже. Придется объяснить. Ведь не может случиться так, что мы не встретимся в отеле, правильно? Бонжур-бонжур, а кто такая эта мадемуазель? И вы скажете, а мадам подумает неведомо что.

— Но, мадемуазель, я ведь не женат.

Девушка удивленно взглянула на него.

— А, бон. Но, насколько я поняла, среди вас есть мадам, которая может подумать, что мне хочется покорить ее мужа. А это мне вовсе не нравится. О нет, все это мне не по вкусу.

— Клянусь вам, мадемуазель, что Ирина и слова не скажет. Да я представлю вас прямо сегодня. Сейчас! То есть нет. Чуть-чуть попозже… Сейчас… Вы были в археологическом музее?

— Нон.

— Предлагаю вам посетить музей. Если, конечно, это вас интересует.

— Э комман!

— Скажите по-румынски: «И еще как!»

Элен расхохоталась, откинула легким движеньем головы волосы назад и, стараясь говорить как можно четче, повторила:

— И еще как!

Тут они взялись за руки и, весело болтая, отправились в музей. Оба забыли о существовании юноши в темных очках. Однако он вовсе не хотел забывать о их существовании, потому что, притворяясь, что рассматривает музейные экспонаты, все время искоса поглядывал на них, ни на минуту не выпуская из виду.

В музее они пробыли чуть больше часа.

Они уже подошли к выходу, когда Виктор что-то вспомнил, извинился, вернулся назад и склонился над книгой отзывов.

«Экспонаты исключительные, но некоторые из них еще недостаточно оценены. «Голову центуриона» можно считать самым великолепным экспонатом музея.

Инженер Виктор Андрееску. Гостиница «Сплендид», № 311, Мамайя».

Когда он кончил писать, то почувствовал, что кто-то смотрит на него. Резко повернувшись, он увидел, что это веселые глаза француженки следят за тем, как он пишет. Девушка взяла ручку и, наклонившись над его плечом, написала по-французски:

«Это изумительно. Элен Симонэн. Париж».

— А теперь, — воскликнул Виктор, — я надеюсь, вы не против, если мы доставим удовольствие и нашим желудкам. Я проголодался. Пообедаем здесь или поедем в Мамайю?

— В Мамайю.

— Отлично. Вот и случай познакомиться с моими друзьями.

Они вышли из музея и вскоре затерялись в толпе.

Книга отзывов в музее может быть порой весьма интересным чтением. Все зависит от вкуса. Но факт остается фактом: не прошло и минуты, как Виктор и его молодая спутница покинули музей, а юноша в очках открыл эту книгу, внимательно прочел последнюю запись, а потом сам написал несколько слов и, возможно, по рассеянности, возможно, в шутку, думая о какой-то женщине, переправил цифру, написанную Виктором, с 311 на 317. Только очень внимательный глаз смог бы заметить это исправление.

Через десять минут майор Морару, устроившийся в прохладной комнате одной из гостиниц, повернул ручку маленькой рации с длинной антенной и принял рапорт:

— Он написал точный адрес.

— И…

— Я действовал по инструкции.

— Очень хорошо. Оставайся на месте. Что делать, ты знаешь.

— Так точно.

Наста, который слушал этот разговор, примостившись на подоконнике, весело спрыгнул на пол.

— Похоже, что мы не ошиблись.

Морару ничего не ответил. Он водил ладонью по щеке и глядел ему прямо в глаза, но, казалось, не видел.

— Вот видишь, Наста, эта самая археология великое дело… Сидишь себе, копаешь, извлекаешь на свет божий горшки и кувшины, ножи и статуи, разные черепки и обломки, тщательно очищаешь, смахиваешь пыль, а после этого начинаешь рассказ: тот самый господин, который пил из этого кубка, просыпался по утрам в восемь часов, умывался прозрачной водой, отменно завтракал, принимал ванну два раза в день, умащал свое тело благовониями, имел бессчетное множество слуг и, чему никак не позавидуешь, четыре или пять жен… Ты бы не хотел стать археологом, Наста? Мне это дело не нравится, потому что я сразу скончался бы от солнечного удара. А ты другое дело, ты ведь от рожденья чернокожий… Вызови «Сплендид», послушаем, что там делается. Не вертится ли там кто, не почувствовал ли кто-то, что запахло… черновиками.

XIII

— Так нельзя, дорогая, нельзя! Это некрасиво.

— А как он поступил? Это красиво?

— Ты же не знаешь, всякое могло произойти. Может, забарахлил мотор, а может, на него наскочил какой-нибудь сумасшедший, ведь у нас лихачей полно на всех дорогах…

— Ты так думаешь? — Ирина ни на миг не допускала подобной возможности и решительно отвергла эту гипотезу. — Исключено.

— А почему, скажи на милость, ты так уверена, что это исключено?

— Мы бы узнали, нас бы известили. Виктор позволил бы нам, послал бы какую-нибудь весточку. Нет, на несчастный случай это не похоже. Пошли. Я хочу есть. Не понимаю, почему у меня должна болеть голова из-за этого невежи.

— Ирина, подожди. Я спущусь вниз и принесу тебе аперитив и чего-нибудь пожевать.

— Никуда не ходи! Не нужно мне никакого аперитива.

Ирина бросилась на постель.

Серджиу подошел к окну, чтобы еще раз взглянуть, не появилась ли машина Виктора. Часы показывали половину второго. Лениво катились пустые, никому не нужные троллейбусы. Прошло еще четверть часа. Все это время Серджиу думал, что Ирина заснула, а потому боялся пошевелиться, чтобы не разбудить ее и не навлечь на себя нового скандала. И вдруг появилась машина Виктора. Только сейчас он обернулся и увидел, что Ирина действительно спит. Что же теперь делать? — подумал он и снова посмотрел па улицу. Он хотел окликнуть Виктора и тем самым будто бы невольно разбудить Ирину. В этот момент из машины вышла Элен Симонэн. Заметив ее, Серджиу усмехнулся, во весь голос окликнул Виктора и принялся махать ему рукой. Инженер ответил, но как-то смущенно и попытался объяснить что-то жестами, но Серджиу не понимал его, тогда Виктор сделал безнадежный жест и, взяв француженку под руку, вошел в гостиницу. Ирина, недовольная, поднялась с кровати.

— Все, дорогая, все, — засуетился Серджиу. — Идем обедать? Сердечко твое на месте?

Ирина посмотрела на нега, ничего не понимая.

— Хорошо, идем обедать, но чего ты так таинственно улыбаешься? Что случилось?

— Ничего, дорогая, ничего.

— Серджиу!

— Я сказал — ничего! То есть ничего до тех пор, пока мы не спустимся вниз. Сюрприз, что поделаешь…

— Ты же знаешь, я ненавижу сюрпризы.

— Ирина!

— Пожалуйста, избавь меня…

— Честное слово, я даже не знаю, будет ли сюрприз. Возможно, я ошибаюсь. Может, мне показалось. Подожди немножко, имей терпенье. Мы все увидим.

— Что увидим?

— Уф, ты просто невыносима. Ну что ты хочешь, дорогая, что ты хочешь? Человек в отпуске. Дай ему свободно вздохнуть, а то ты словно теща на его голову…

— Не понимаю. Ты выражаешься слишком туманно.

— Не притворяйся наивной. Чего ты не понимаешь? Виктор вернулся из Констанцы с какой-то девчушкой. Что я могу еще увидеть отсюда, с третьего этажа? Погоди, сейчас мы сами убедимся. А возможно, она попросила только, чтобы он подвез ее. Ну зачем, дорогая, такая постная физиономия, как на похоронах…

Ирина казалась глубоко разочарованной.

— Если б я знала…

— Что тогда?

— Пообедала бы одна — вот что. Мог бы сказать, чтобы мы не ждали… Все прекрасно, ничего особенного не случилось, мы в отпуску, и каждый может развлекаться на свой вкус. Но капризам какой-то случайной девчонки я подчиняться не буду. Дай мне сигарету.

Когда Серджиу сообщил, что Виктор приехал с женщиной, Ирина ощутила почти физическую боль. Все это естественно, рассуждала она, я не должна никак реагировать на это… Меня должны как можно меньше волновать любовные похождения моего начальника, который, кроме того, друг моего мужа и вместе с тем… Все нормально! Свою взволнованность она скрыла под презрительной миной.

— Тысячу извинений, — послышался голос Виктора, — но я просто не знал, как вас известить… Ирина, позволь тебе представить: мадемуазель Элен Симонэн из Парижа, студентка Сорбонны.

Очень красива, подумала Ирина, и куда благородней, чем я могла бы представить. Глаза живые. Но какого черта ей здесь надо? Видно, девчонка оторви и брось. Я слыхала, что вытворяют подобные скромницы, когда приезжают сюда. Ужас! О, да она боится меня. Хотя наверняка язычок у нее острый. Очень недурна и моложе меня. Но никак но пойму, почему она выглядит такой печальной? Ведь я держу под руку не ее мужа. Вот сейчас смотрит на меня, словно делает рентгеновский снимок. А если… Ага! Теперь, да, теперь я, кажется, начинаю понимать…

— Доамна Ирина Вэляну, домнул Серджиу Вэляну.

Серджиу почтительно поцеловал Элен ручку.

— Вы, конечно, пообедаете с нами? — весело спросил он.

— О, я не хотела бы вас беспокоить…

— Помилуйте, какое беспокойство! Мы будем очень рады.

Ирина шагнула вперед. Она протянула девушке свою мягкую руку, быстро отдернула ее и двинулась к ресторану.

Лучше всего будет не замечать ее, подумала Ирина. Она не должна чувствовать, что она моя соперница. Я дам ей понять, что ее присутствие для меня ничего не значит, что в моих глазах она просто ничто.

— А ну, посмотрим, — обратился к Ирине Виктор, — угадаешь ли ты, что изучает мадемуазель в Париже.

Вместо ответа Ирина подняла бокал и обратилась к Серджиу:

— Не нальешь ли мне минеральной воды? Пожалуйста. Я страшно хочу пить. — Пока Серджиу наливал воду, она обратилась к Виктору: — Ты покончил со всеми делами в Констанце или что-то осталось и на завтра?

— Нет, — инженер с трудом перенес эту сцену, — завтра будем загорать.

— Я отгадаю, — бросился спасать положение Серджиу. — Философию!

— Нет.

— Изобразительное искусство. Вы художница?

Девушка рассмеялась.

— Нет, — ответил Виктор.

— Музыку!

— Нет.

— Политическую экономию!

— Нет.

— Не хочешь ли ты сказать, что она намеревается стать горным инженером?

— Нет! Не ломай себе голову. Она занимается румынским языком и литературой.

— Замечательно! — воскликнул Серджиу, прилагая отчаянные усилия, чтобы разрядить атмосферу.

Подошел официант и принял заказ.

— А как выглядит румынская грамматика с точки зрения иностранца? — спросил Серджиу, который не знал, как еще поддержать беседу.

— Достаточно сложной.

Все начали наперебой приводить различные грамматические тонкости, которые никого не интересовали, но любая тома, какой бы она пи была скучной, лучше, чем молчание. Обед подходил к концу. Когда подали фрукты, Серджиу вдруг осенила идея, которая показалась ему спасительной.

— Если вы, мадемуазель, говорите, что приехали сюда упражняться в румынском языке, то давайте послушаем, как вы произносите: па дворе трава, па траве дрова. Но только повторяйте все быстрее и быстрее.

Медленно это у Элси получалось, а быстро… Мужчины расхохотались. И лицо у девушки, которая нахмурилась, стараясь выталкивать одно слово за другим, выглядело так; потешно, что даже Ирина улыбнулась.

— Довольно, мадемуазель, — в конце концов вмешалась она. — Не давайте им повода насмехаться над вами. Они злые. Разве вам по обидно, что они хохочут?

— О нет, мадам, — отвечала девушка, глядя ей прямо в глаза. — Мне представляются злыми те люди, которые совсем не смеются.

— То есть вроде меня? Это я совсем не смеюсь. Вы считаете, что я злая?

Наступило молчание.

— О нет, — заговорила Элен. — Вы чем-то озабочены, настолько озабочены, что находитесь где-то не здесь. Разве не так?

Ты совсем не глупа, подумала Ирина, но тем хуже для тебя. Нужно сделать так, чтобы ты сама убралась отсюда, и поскорее… Я найду средство, можешь не беспокоиться!

— Часиков до шести мне бы хотелось поспать, — сказал Серджиу, когда они вышли из ресторана и направились к дежурному за ключами. — А потом покатаемся на лодке. Согласны?

Никто не произнес ни слова, и это молчание Серджиу принял за согласие.

— Вы присоединитесь к нам, мадемуазель, не так ли?

Прежде чем девушка успела что-то сказать, Ирина заявила:

— Никакие лодки меня не интересуют. Если хотите, катайтесь без меня.

— Пожалуйста, триста одиннадцать, — обратился Виктор к дежурному.

— И триста двенадцать, — спокойно произнесла Элен Симонэн, в то время как за спиной у нее три человека стояли как громом пораженные. Дежурный вручил ей два ключа. Элен протянула Виктору ключ от его номера и, словно изнемогая от усталости, опустилась в кресло.

— Хочу написать папе, — сказала она, доставая из сумочки ручку и блокнот. — Это ужасно. Я каждый день должна отправлять по письму. — И Элен принялась писать.

Ирина в страшном раздражении бросилась к Серджиу, который еще не пришел в себя от изумления.

— Чего ты стоишь? Ты забыл номер нашей комнаты?

Виктор наклонился к Элен, чтобы попрощаться. Девушка подняла печальный взгляд, словно желая сказать: вот видишь, как я была права. Но, к удивлению Виктора, она громко, даже чересчур громко, желая, чтобы все ее слышали, спросила:

— Вы в гольф играете? Давайте сыграем партию? Сейчас я допишу письмо, быстро переоденусь и спущусь вниз.

— Гольф… я… да… Почему бы и нет, но ни разу в жизни не играл.

— Вы быстро научитесь. Прекрасная игра.

Уже поднимаясь по лестнице, Серджиу бросил:

— Желаю вам хорошо развлечься.

Ирина поднималась тяжело, ноги словно прирастали к ступеням. Назад она не оглядывалась, а если бы оглянулась, то увидела бы, как Виктор пытается выразить на своем лице все, что необходимо Ирине, если их взгляды встретятся. Но этого не случилось. Ирина так и не пожелала обернуться, а он так и остался со своими не совсем приятными мыслями… Кажется, Ирина не верит, что я просто так привел эту девчонку. Этого только не хватало. Неизвестно даже, когда я смогу с ней объясниться, когда мы сможем оказаться наедине. Пока ясно только одно: она убеждена, что я затеял любовную интрижку. Я должен рассказать ей все как было. Ладно, я ей расскажу, но нужно, чтобы она мне поверила. В конце концов, почему она должна мне не верить? Как могут существовать между нами такие недомолвки, такая преграда, которую ни один из нас не может преодолеть? Неужели она вообразила, что именно сегодня, теперь, здесь, в такой ситуации, которую она прекрасно знает… как ей могло прийти в голову, что я собираюсь ухаживать за этой девочкой?

— Я готова.

Элен закончила свое письмо. Куда это нужно идти? Куда ему придется тащиться за ней? Только гольфа теперь ему и не хватает! Как отказаться, чтобы не выглядеть невежливым? В конце-то концов, поиграем немножко в гольф, а там посмотрим. Может, завтра мы даже и не встретимся.

Как только Ирина и Серджиу оказались в номере, начался неприятный разговор, инициатором которого был муж.

— Скажи на милость, чего ты добиваешься?

— Но я же молчала.

— Конечно. Именно это и нужно обсудить. Почему ты так вела себя? Эта девочка ничего тебе не сделала.

— Но я тоже ничего ей не сделала.

— Неправда. Так бы и выцарапала ей глаза!

— Не выдумывай. Но я вижу, что и тебя она занимает…

— Он мужчина, дорогая. Чего ты хочешь? А она одинокая девушка. Я не знаю, как они познакомились, но Виктор нам расскажет…

— Тебя это интересует? Пусть он тебе и рассказывает! А я не желаю терять время, чтобы следить за развитием его любовных интрижек.

— Послушай, Ирина, я вижу, ты не в себе. Куда девалась твоя деликатность, ты толкуешь только об интрижках… Даже намекаешь, что и меня она занимает.

— Я не намекала. Я прямо сказала.

— Вот именно. Хочешь знать правду? Да, занимает.

Ирина посмотрела на Серджиу с особенным интересом.

— И ты мне это говоришь?

Очевидно, это ужасно, что я делаю, подумала Ирина. Это ужасно. Я не имею права упрекать его. Я последнее существо на земле, которое может что-то поставить ему в вину. Но что я могу сделать? Научите меня, что делать? Вы, люди, которые знаете все, научите меня… Это отвратительно, и я понимаю это, я стыжусь сама себя, я должна разыгрывать ревнивую жену, хотя на самом деле мне все равно, — нет, мне было бы даже приятно, если бы он спутался с этой француженкой, чтобы я действительно могла упрекнуть его и могла наконец… А почему и нет? Может, лучше Виктор скажет? Я или Виктор, это не имеет значения. Пора нам вылезать из этой грязи, она мне отвратительна…

— Да, я говорю это тебе, потому что он может потерять голову, а мы — нет!

— Что ты хочешь этим сказать? Не понимаю.

— Господи, то, что есть: она красива, и ей сам черт не брат…

— Ладно, ладно, можешь не углубляться в подробности.

— …но она француженка, и это мне совсем не нравится.

В голове Ирины всколыхнулись самые разные мысли. Значит, Серджиу допускает какую-то связь между этой Элен и тем, что произошло на работе… Не знаю, прав он или неправ, ясно только одно, что я не упущу такой возможности. Хотя то, что пришло мне в голову, отвратительно… Использовать Серджиу, чтобы он высказал Виктору все, что думает, и убедил его избавиться от француженки. В конечном счете…

— Ты полагаешь, что возможно… — начала она.

— А почему тебе кажется, что невозможно?

— Нет, мне не кажется, просто я об этом не думала. Не исключено, что ты прав.

— А я как раз думал. Не знаю, прав ли я. Может, да, а может, и нет. Но нужно смотреть в оба. Я прекрасно знаю, что в нашей жизни может быть то, что называется случайностью, совпадением. Но такое совпадение слишком странно, и уж совсем не нравится мне целая цепь совпадений, назовем это так. У Виктора номер 311, Виктор едет в Констанцу, возвращается оттуда с молодой и красивой француженкой, и она, оказывается, проживает как раз в номере 312, рядом с ним. Все это шито белыми нитками…

Ирина смотрела на Серджиу испуганными глазами. Я несправедлива к нему, думала она, несправедлива ко всем людям, и в первую очередь несправедлива по отношению к себе самой.

— Извини меня, Серджиу, я была несносна, пожалуйста, не сердись.

Серджиу Вэляну улыбнулся, махнул рукой — ничего, мол, — и обнял жену. Ирина позволила поднять себя на руки и даже провела пальцами по шелковистым волосам мужа, хотя сделать ей это было не так-то легко.

В пять часов, пока Серджиу Вэляну крепко спал, а Ирина томилась, Виктор проигрывал уже третью партию. Элен была чрезвычайно этим довольна.

Неподалеку от гостиницы «Сплендид» остановилась машина, из нее вылез высокий мужчина и стал прохаживаться перед входом. Он оглядывался по сторонам и явно кого-то поджидал. Через несколько минут он, слегка разочарованный, пересек улицу и подошел к мальчишке, торговавшему семечками.

— Сколько? — спросил он, опуская руку в карман.

— Одна лея, дяденька.

— А хочешь заработать двадцать пять?

Глаза у парнишки заблестели.

— Хочу, дяденька, конечно, хочу.

— Вот смотри. — Мужчина достал из кармана конверт. — Отнеси этот конверт в гостиницу «Сплендид» и оставь у портье. Вот и все.

— Сейчас, дяденька.

Парнишка собрал бумажные фунтики, сунул их в мешочек, спрятал деньги в кошелек, который достал из-за пазухи, и отправился с конвертом. Не спеша прошагал он сотню метров до гостиницы. Мужчина внимательно следил за ним и, как только мальчишка скрылся за дверями, сразу же поспешил к машине, сел в нее и завел мотор. Прошло минуты две, и в дверях появился мальчишка в сопровождении какого-то служащего гостиницы. Тут машина тронулась с места и затерялась в потоке других автомобилей.

Очень скоро майор Морару получил новое сообщение:

— Для номера 311 получено письмо.

— По почте?

— Нет. Принес мальчик, который торгует семечками перед гостиницей. Мы попытались кое-что предпринять, но опоздали…

— Опишите внешний вид.

— Сейчас?

— Конечно, я очень любопытный.

Майор Морару подал знак капитану, и тот, взяв карандаш, приготовился записывать.

— Высокий мужчина. Вроде Думитраке…

— Послушай, что ты там порешь?! Какой еще Думитраке?

— Прошу извинить, товарищ майор, но так сказал мальчик. Он сравнил мужчину, передавшего письмо, со знаменитым нашим футболистом. Если разрешите, я узнаю, какой точно рост у Думитраке, и доложу вам.

— Пожалуйста, продолжай доклад и избегай подобных сравнений. Ты же прекрасно знаешь, что в футболе я ничего не смыслю.

— Густые усы, лицо желтоватое, с родинкой на правой щеке. Одет в белый костюм. На мизинце левой руки перстень с зеленым камнем.

— Смышленый парнишка. Кто он такой?

— Я вам докладывал: торгует семечками около гостиницы.

— Жаль. Достоин лучшего занятия.

Тут Морару прервал связь, выключив аппарат.

— Комната 311… Значит, адрес у него совершенно точный, — искренне удивился Наста.

— Да, дорогой мой, ты прав. Слишком большая ячея у нашей сети, уважаемый Наста, вот рыбка и проскочила…

Послышался стук в дверь.

— Войдите!

Появился старшина и протянул майору толстый пакет.

— Ага! — весело воскликнул капитан Наста. — Это должны быть фотографии!

— Разложи-ка их на столе, посмотрим повнимательнее, что это такое.

Наста достал из пакета семь фотографий большого формата. Это были портреты пяти мужчин и двух женщин. Майор Морару не колеблясь протянул руку и ваял одну из фотографий.

— Посмотри! Вот тебе и густые усы, и родинка… Отпечатать и другие снимки, а не только эти, анфас. А пока эту размножить и разослать для опознания. Я бы хотел увидеть, как он выглядит без усов, без родинки, со светлыми волосами. Срочно!

XIV

Все попытки Виктора остаться одному оказались тщетны. Но вот что он должен был признать: он, человек, не переносящий занудства, человек, привыкший распоряжаться собственным временем, хотя и безуспешно пытался избавиться от этой Элен Симонэн, которая вывела из себя Ирину, из-за чего, собственно, он и пытался от нее отделаться, вовсе не был расстроен своей неудачей.

Уже смеркалось, когда они ушли с площадки для гольфа. Потом они гуляли по выложенной камнем набережной и во время прогулки почти совсем не разговаривали. Смотри ты, она умеет даже молчать, это совсем необычно для женщины! — думал Виктор, пока они шли к гостинице. Но когда портье сказал, что чета Вэляну ушла, Виктор нахмурился. Взял протянутое ему письмо, не вскрывая конверта, сложил его пополам и сунул в карман. Извинившись перед Элен таким тоном, который на этот раз не допускал никаких возражений, Виктор договорился, что завтра они встретятся на пляже, и поднялся к себе в номер.

В письме было всего несколько слов:

«31 июля в 22.30. На берегу озера примерно в 300 метрах к северу от Морского клуба есть домик с маленькой пристанью».

Уничтожив письмо, Виктор достал пишущую машинку и принялся за работу. Где-то около двух часов ночи, устав, он собрал бумаги, закрыл машинку, положил все на место и захлопнул дверь, которая вела на балкон. Ему и в голову не пришло выйти на балкон хотя бы на минуту. Возможно, что, выйди он на воздух, он был бы кое-чем поражен. Фантазия архитектора была такова, что балконы в гостинице не были строго отделены один от другого. Разделение было, скорее, символическим и осуществлялось бетонной колонной, которая одновременно служила и опорой. Колонна оставляла возможность не слишком толстому человеку протиснуться между нею и стеной. И если бы Виктор Андрееску пожелал хоть немножко подышать ночным воздухом, он бы, наверное, почувствовал, что за колонной кто-то притаился. Но Виктор Андрееску удовольствовался тем, что закрыл дверь изнутри и задернул штору. Вскоре он уже спал.

XV

Тысячи людей вверяют свои тела солнцу. Жар от раскаленного песка пропитывает человека, растопляет его, отвлекает от всяческих мыслей, прерывает связи с собственным внутренним миром и оставляет лишь примитивное восприятие внешних сигналов: тепло, холодно, приятно, неприятно, шум, тишина…

Рядом с зарослями кустарника, в стороне от площадок, где играли дети или мужчины и женщины, изображающие из себя детей, на огромном полотенце в окружении различных туалетных принадлежностей Ирина и Элен, выделяющиеся белизной среди других загорающих, готовились встретить дневное светило. Первой появилась на пляже Ирина, несколько минут спустя вышла Элен. Они поздоровались довольно холодно, но Ирина, следуя какому-то не очень четкому побуждению, пригласила ее занять место рядом с собой. Чуть позже завязался даже разговор:

— Вы животе в самом Париже, мадемуазель?

— О нет. В пригороде. Там гораздо спокойнее. Париж; — это ад. Просто дышать нечем. А вы бывали в Пари же?

— Нет. Никогда.

— Очень жаль. Красивый город.

— Знаю. Я много читала о Париже. Многие улицы и бульвары я буквально вижу, словно они перед глазами… А ваш отец чем занимается?

— О! Папа! Он очарователен. Он инженер-химик. Вы знаете, он ужасно… как это сказать., «жалю».

— Ревнивый!

— Вот-вот — ревнивый. Ужасно. Он требует, чтобы я писала ему каждый день: что делаю, где бываю, с кем гуляю. Он прелестен…

— Он, должен быть, молод.

— Да, ему сорок девять лет.

— Гм! Он только на год старше Виктора и Серджиу. Странно, не правда ли?

— Почему?

— Да так, я подумала… Наверное, это приятно — иметь таких молодых родителей.

Элен погрустнела.

— У меня только отец… Мама умерла через год после моего рождения. С тех пор папа один, мы живем вместе. Я видела ее фотографии. Она была очень красивая, да, да, очень красивая… Наконец! Вот и мсье Виктор!

Теперь Ирина рассматривала француженку с особым интересом. Я должна узнать, думала она, какой из двух вариантов ближе к истине. Хочет ли она просто соблазнить мужчину — Виктора, Серджиу или любого другого, — потому что она кокетка, или ее интерес к Виктору вызван особыми причинами? Разве шпионки такие? Очаровательна, красива, соблазнительна — этого у нее не отнимешь… Что ж, остается одно: следить, как будет развиваться игра… Если она просто фифа, будем надеяться, что Виктор устоит против нее. А если она шпионка… И Серджиу не успел поговорить с Виктором. И сам Виктор не от мира сего. Насколько я его знаю, он может сотворить любую глупость, и так неожиданно, что никто даже помешать не успеет. Нет, с нее нельзя спускать глаз.

Виктор тепло поздоровался и извинился за опоздание: он уже давно должен был прийти. Элен улыбнулась, но так, что он мог толковать эту улыбку по-разному. У Ирины на лице не отразилось ничего, но это было привычно, и Виктор даже не удивился. Он спросил, где же Серджиу, и Ирина ответила, что он немного задержится, потому что отправился что-то купить, она и сама толком не знает что, а потом придет сюда, на пляж. Ирина казалась мрачной, а француженка была необычно молчалива. Тем лучше, подумал Виктор, я могу немножко отдохнуть…

— Кто идет купаться? — прервал его размышления голос Элен.

Ирина лежала, подперев ладонями голову, и никак не отреагировала на призыв. Было очевидно, что у нее нет никакого желания мокнуть в воде. По крайней мере в данный момент. Виктор не знал, что делать. Ему хотелось остаться наедине с Ириной, но еще сильнее хотелось броситься на волну, почувствовать, как ласкает тело слегка маслянистая морская вода, ощутить ее вкус на губах, нырнуть поглубже и почувствовать себя легким, свободным. Прежде чем он успел что-то решить, Элен схватила его за руку и довольно сильно потянула вверх.

— Пошли! Немножко движения — это всегда полезно! Посмотрим, кто добежит первый!

Виктор побежал к морю, бросился под гребень набегавшей волны и поплыл, работая изо всех сил. Он забыл обо всем, что осталось позади. Забыл об Ирине, которая отдала бы все что угодно, лишь бы он остался рядом с ней, забыл о письме, полученном накануне, забыл о француженке. Для него существовали только вода и небо, и ничего больше. Он услышал свисток, но так случалось каждый год, ему заранее было известно, что будут говорить парни из спасательной лодки, потому что каждый год он по нескольку раз платил штраф, и сейчас заплатит штраф по той лишь причине, что не в силах отказать себе в удовольствии помериться силами с волнами, по которым он скользит, как дельфин. Наплававшись всласть, уже у самого берега, усталый, Виктор несколько раз глубоко вздохнул и, повернувшись на спину, заметил, что в каком-нибудь метре слева от него из воды выходит Элен. И, конечно, улыбаясь.

— Вы были чемпионом по плаванию? О-ля-ля! Нам надо бежать. Видите? К нам приближается лодка.

— Знаю, мадемуазель, — кисло ответил он.

У Виктора испортилось настроение. Ему не хотелось обижать девушку, но он не любил, чтобы кто-то был с ним рядом, когда он в море. Это были мгновенья безграничного удовольствия, Виктор предпочитал переживать их в одиночестве, в полном одиночестве… Скорее всего, этим летом мне не удастся побыть наедине с собою. И вскоре я начну тосковать по самому себе.

Еще несколько мгновений, и Виктор падает на горячий весок рядом с Ириной, которая ни единым жестом не хочет дать ему понять, что ждала его. Элен снимает шапочку и, распушив волосы, надевает халат. Потом она открывает свою вместительную сумку и долго копается в ней. Через несколько минут она смущенно заявляет;

— Я забыла наверху крем для лица! Мон дье, придется сходить за ним.

Элен давно уже нет, когда Виктор наконец-то решается заговорить:

— Ирина…

Гораздо быстрее, чем можно было бы ожидать, Ирина поднимает глаза и глядит прямо на Виктора.

— Ты не побежишь вслед за ней, чтобы помочь? Ведь эта крошка может споткнуться и упасть. — В глазах у Ирины отразилась такая боль, что Виктору стало не по себе.

— Ирина…

— С меня довольно, разве ты этого не понимаешь? Эта мадемуазель из Парижа с ее спортивными формами и пристрастиями филолога… Вас обоих она заставила пасть перед ней на колени. Что ей здесь нужно? Почему она была вчера в твоей машине? Как ты после этого смеешь смотреть мне в глаза? Как ты можешь…

— Молчи! — воскликнул Виктор, может быть, громче, чем следовало, но он не мог сдержать возмущения. — Что за глупости ты говоришь, Ирина? Или ты сама не понимаешь, что несешь чушь?

— Виктор!..

— Не обижайся, Ирина. Ты не понимаешь всей нелепости того, что говоришь! И как тебе могло прийти в голову нечто подобное!

— Могло, Виктор, очень даже могло.

— Но не должно было!

— Тогда я больше ничего не понимаю, А возможно, и того хуже: у меня нет больше сил, не хватает нервов, я уже не могу владеть собой…

— Тебе не нужны ни силы, ни нервы. Только одно ты должна, Ирина, иначе все пойдет прахом — а это просто-напросто невозможно, — ты должна верить мне. Ты веришь?

В глазах Ирины появился какой-то необычный огонек, и лицо приняло совсем другое выражение.

— Я верю, что это последнее испытание.

Виктор благодарно улыбнулся. Ирина придвинулась к нему.

— Ты мне обещал… Ты обещал поговорить с Серджиу. Когда? Это нужно сделать. Обязательно. Я хочу, чтобы этот кошмар кончился. Иначе, боюсь, будет слишком поздно.

— Не бойся, я этого не допущу.

— Тогда поговори сегодня.

— Нет, сегодня нет.

— Почему? Зачем снова откладывать?

— Потому что я получил письмо.

По лицу Ирины было видно, как сильно она напугана. Ей хотелось выть и визжать от страха… С трудом сдерживая себя, она спросила:

— Когда?

— Завтра. Завтра вечером, в половине одиннадцатого. Но я тебе обещаю, что утром поговорю с Серджиу.

XVI

Элен торопливо пересекла холл гостиницы, задержавшись только на секунду возле администратора. Нет, нет, никаких писем ей не было. Лифта она не стала дожидаться, видимо, так торопилась, что взбежала по лестнице вверх. Войдя к себе в комнату, она сбросила купальный халат и надела другой, шелковый. Туго перепоясавшись, она засучила рукава и вышла на балкон. Несколько минут она любовалась видом. Потом внимательно посмотрела направо и налево и, проскользнув за бетонной колонной, очутилась на балконе Виктора. Дверь в комнату была полуоткрыта. Слегка толкнув ее, Элен проникла в номер. Закрыв за собой балконную дверь, она пересекла комнату и подергала ручку двери в коридор, проверяя, заперта она или нет. Поставив прямо перед этой дверью стул, она вошла в ванную, внимательно осмотрела ее, потом оглядела и комнату. Увидев чемодан, она вынула из кармана халата пару тонких, облегающих перчаток и связку ключей. Через несколько секунд чемодан был открыт. Могло показаться, что она обнаружила что-то чрезвычайно интересное, потому что, придвинув стул, она села и стала глядеть на содержимое чемодана как загипнотизированная.

Несколько минут спустя Серджиу Вэляну, возвратившись из города, заметил, что дверь в триста двенадцатый номер приоткрыта. Это ему показалось странным, но он подумал, что, возможно, Элен забежала на минутку. Он постучал, но ему никто не ответил. Тогда он осторожно открыл дверь и вошел в комнату. Там никого не было. На кровати лежал купальный халат. Серджиу прикоснулся к нему — халат был влажный. Серджиу осторожно постучался в ванную, но и на этот раз не получил никакого ответа. Заглянув туда, он убедился, что и ванная пуста. Как-то странно, вроде бы зашла сменить халат, а ушла, не закрыв дверь… В это время он заметил, что дверь на балкон тоже не закрыта, и ощутил какую-то непонятную дрожь. Он осторожно выглянул на балкон — там никого не было. Протиснувшись за колонной, он оказался на балконе Виктора. Дверь была закрыта, но Серджиу толкнул ее, и она легко подалась. Он окинул комнату взглядом — вроде бы все в порядке. Значит… Он шагнул к ванной. Там горел свет, и дверь была чуть приоткрыта. Серджиу распахнул дверь, и в зеркале его взгляд встретился со взглядом Элен Симонэн. Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга. Девушка причесывалась и теперь так и застыла с гребнем в руках. Но улыбка по-прежнему играла у нее на лице.

— Вы ищете Виктора? Он на пляже…

Значит, отметил про себя Серджиу, теперь я должен считать, что вы между собой поладили и что здесь ты чувствуешь себя как дома… Ну подожди, я тебя выведу на чистую воду.

— Нет, я не Виктора ищу.

— Вот как?

— Я попал сюда через вашу комнату.

— О! Вы хотите мне что-нибудь сказать?

Отлично играешь. Мило и естественно улыбаешься. Возможно, что кто-нибудь другой на моем месте сиял бы с тебя халатик и заключил в объятия… Наверное, это было бы весьма приятно. Да. Думаю, что он бы не пожалел. Но я не желаю рисковать. Я тебя оставлю там, где ты стоишь, и отделаюсь одной улыбкой!

— Нет, я ничего не хотел сказать. Сначала только… Но потом подумал, что нужно вас предупредить: оставлять открытой дверь в номер не очень-то осторожно.

— Мерси, мерси! Вы закрыли дверь?

— Нет.

— Тогда мы ее закроем…

Элен прошла мимо Серджиу так близко, что он почувствовал, как развеваются ее волосы, пахнущие духами от Кристиана Диора. Вдруг она остановилась, обернулась, разжала кулачок, в котором был зажат маленький флакончик, и со смущенной улыбкой пояснила:

— Я забыла его у Виктора.

Повернувшись на одной ноге, Элен выпорхнула на балкон и прошла в свою комнату.

Серджиу последовал за ней. Француженка отнесла флакон в свою ванную, вернулась в комнату и с невинным видом заявила:

— Я бы хотела переодеться. Вы разрешите?

Серджиу поклонился, поцеловал девушке руку, улыбнулся, произнес: «можете на меня рассчитывать» — и вышел.

В своей комнате он достал карандаш, крупными бук-вами написал Ирине записку о том, что вернется в двенадцать часов, к обеду, и придет прямо в ресторан, потом спустился вниз, спросил у администратора, нет ли ему писем, сел в машину и поехал в Констанцу.

Несколькими минутами позже спустилась Элен и от-нравилась на пляж. Ирина читала. Виктор разгадывал кроссворд. Девушка сбросила халат и растянулась прямо на песке. Положив голову на руки, она закрыла глава, словно решила пролежать на солнце до заката.

Так она пролежала часа три. Можно было бы подумать, что солнце действует на нее по-особому: вынуждает молчать. До того момента, когда Виктор объявил, что почти двенадцать, она не произнесла ни слова. Все трое, разомлевшие, лениво поднялись.

С холле они расстались, условившись, что через полчаса встретятся за столом.

Обедали вчетвером, и самым разговорчивым из всех был Серджиу. Он рассказывал с колоритными подробностями, как он ездил на базар в Констанцу, как торговался с торговками, возмущался пешеходами, которые, «черт их подери, так и бросаются под колеса, намереваясь, как видно, засадить в тюрьму ни в чем не повинного водителя». Обед кончился. Стали расходиться по комнатам, договариваясь встретиться вечером. Все чувствовали себя утомленными, хотя никто не мог бы сказать почему.

Незаметно спустились сумерки. Серджиу предложил пойти в бар, и в одиннадцать часов они заняли столик неподалеку от танцевальной площадки. Элен вновь обрела хорошее расположение духа, все время смеялась, Серджиу рассказывал старые анекдоты, но никто его в этом не упрекал. Ирина казалась оживленной и время от времени даже улыбалась, а Виктор, видя, что она возвращается к жизни, чувствовал себя более сильным и мужественным, чем когда бы то ни было. Он заказал бутылку шампанского и поднял бокал за здоровье всех присутствующих.

А в противоположном конце бара сидел за столиком мужчина с усами и родинкой на щеке. На пальце у него был перстень с зеленым камнем. Он спокойно потягивал из большого бокала коньяк и попыхивал трубкой. Без особого интереса он поглядывал по сторонам, потом поманил рукой официанта и заказал еще рюмку коньяку. Между тем трубка его потухла. Он снова набил ее табаком, раскурил и опять стал пускать клубы дыма.

Каждое помещение, однако, имеет по меньшей мере четыре угла. В третьем углу бара за столиком сидел в одиночестве молодой человек, которого и Элен, и Виктор, возможно, узнали бы, будь он в рубашке и больших солнечных очках. Но поскольку он был в костюме и вообще без очков, то никакого внимания к себе не привлекал. Он не пил, не курил, а сосредоточенно поглощал огромную порцию жареного судака. Время от времени он поглядывал по сторонам, и то, как могло показаться, скорее желая дать возможность глазам отдохнуть от созерцания тарелки, чем надеясь кого-то увидеть.

Серджиу пригласил Элен танцевать. Девушка с большим удовольствием приняла приглашение и доверилась его руке, которая хотя и обнимала ее чуть крепче, чем это было необходимо, однако не вызывала у нее возмущения. Серджиу был прекрасным танцором.

Виктор в свою очередь пригласил Ирину. — …нет, сегодня нет. Возможно… возможно, завтра вечером; после половины одиннадцатого, — сказала Ирина.

— Элен, вы останетесь здесь до конца каникул? — спросил Серджиу.

— О нет. Я пробуду здесь еще две недели.

— И поедете прямо в Париж?

— Нет. В Бухарест.

— Тебе страшно, Виктор? — прошептала Ирина.

— Нет. Я только чувствую себя как-то странно. Вот и все.

— Притворяешься.

— Да, притворяюсь.

— Тебе страшно!

— Конечно, страшно.

— Значит…

— Это ничего не значит.

Музыка умолкла. Пары стали возвращаться к столикам. Было шумно, светло, клубился табачный дым.

Когда Элен пожаловалась, что ей хочется пить, перед ней вдруг возник незнакомый мужчина с усами и родинкой на щеке. На пальце у него был перстень с зеленым камнем. С самым серьезным видом он наклонился к Виктору и попросил разрешения потанцевать с Элен. На какое-то мгновение девушка застыла с растерянным видом, потом улыбнулась, встала, подчеркнуто сделала реверанс и вскоре затерялась в массе танцующих, которые раскачивались в ритме музыки.

Ирину передернуло.

— Тебе холодно? — спросил Серджиу. — Я пойду принесу шаль.

Не дожидаясь ответа, он встал и вышел.

Несколькими секундами раньше молодой человек, справившись с судаком, расплатился и тоже вышел.

Время приближалось к часу ночи. В коридоре третьего этажа было пусто. Звуки музыки сюда не доходили. Вдруг послышались шаги. Остановившись в конце коридора, человек внимательно осмотрелся, убедился, что никого нет, поднял руку, щелкнул выключателем, и коридор погрузился во тьму. Человек довольно уверенно двинулся вперед, потом остановился. Послышался звук повертываемого ключа, скрипнула дверь, человек вошел в комнату, дверь закрылась, щелкнул замок. В комнате загорелся фонарь. Кружок света, перебегая с места на место, остановился на чемодане. Рука в перчатке легко открыла его, небрежно отодвинула в сторону ненужное и взялась за портфель. Портфель был заперт, но замок особого сопротивления не оказал. Появилась папка, из которой человек извлек стопку бумаг не очень большого формата, напечатанных на машинке. Фонарь погас. Человек достал из кармана фотоаппарат и стал тщательно, не спеша фотографировать бумаги, делая с каждой страницы по два кадра. Как видно, он хотел быть уверенным, что ошибки не будет. Возможно, он стал бы работать поспешнее, если бы знал, что десять минут назад капитан Наста, получив какое-то сообщение, бросился в машину и теперь гнал к гостинице «Сплендид». Но человек этого не знал, а потому и не спешил. Капитан Наста вошел в холл гостиницы и осведомился у дежурного администратора об инженере Викторе Андрееску.

— Нет, товарищ инженер еще не возвращался. Я же вам сказал…

— Мне?

— Да, я думаю. Разве это не вы спрашивали о нем по телефону минуты две назад?

— А! Да, да! — подтвердил Наста, хотя он сам никуда не звонил, и торопливо стал подниматься на третий этаж. У него были свои соображения, почему он предпочитал лестницу, а не лифт, хотя на лифте он бы поднялся быстрее. Наста был на втором этаже, когда фотоаппарат зафиксировал шестнадцатую страницу. Оставалось заснять еще шесть страниц. Отсняв восемнадцатую страницу, человек прислушался: в коридоре послышались шаги. Он обернулся и увидел под дверью полоску света. Значит, кто-то повернул выключатель и зажег в коридоре свет. Возможно, ничего опасного, но все-таки следовало приготовиться ко всему. Времени собирать листочки не было. Он спрятал фотоаппарат в карман, а из другого достал пистолет с необычно длинным дулом. Потом встал в простенок у двери и стал ждать. Шаги все приближались и затихли прямо перед дверью. Послышался стук. Итак, к инженеру явился гость. Оставалось только ждать, насколько он настойчив и нетерпелив. Гость потоптался у двери минуту, две, не больше. Потом снова зазвучали его шаги, и все слабее, слабее. Человек спрятал оружие, снова наклонился над столом, закончил фотографирование, собрал листочки, сунул их в папку, папку положил в портфель, запер его и вернул на место в чемодан. Заперев чемодан, человек зажег фонарь, увидел на тумбочке ночник, вывинтил из него лампочку, нажал на выключатель, надел на руки перчатки и бросил в патрон булавку.

Вспыхнула искра, послышался щелчок, и коридор погрузился в полную тьму. У человека в распоряжении было две или три минуты, пока устранят последствия короткого замыкания. Он опять зажег фонарь, нашел булавку, сунул ее в карман, ввернул на место лампочку и под покровом темноты вышел из номера.

За несколько мгновений до того, как потух свет, капитан Наста был у администратора.

— Наверху никого нет, — поделился он с дежурным.

— Возможно. Случается, что постояльцы не оставляют у нас ключей. Садитесь…

Тут-то и погас свет.

— Короткое замыкание, — спокойно произнес дежурный. — Хорошо, что хоть уличные фонари не погасли.

Он снял телефонную трубку:

— Алло! Центральная! Скажите Костикэ, чтобы поднялся сюда. У нас пробки перегорели.

Наста, которому сама мысль сидеть в кресле и дожидаться казалась чудовищной, принялся шагать по холлу. В одной из ниш он обнаружил маленький бар. Взгромоздившись на высокие неудобные табуреты, несколько юношей и девушек визжали и улюлюкали от восторга, что наступила полная темнота. В самом дальнем конце у стойки сидел и что-то пил из огромного бокала молодой человек, который в ресторане поглотил порцию судака и кусок торта. Ему было безразлично, есть свет или нет света, потому что он был один. Он не мог увидеть Насту — такая была темнота, но даже если бы горел свет и Наста видел его лицо, то прошел бы мимо, не обратив никакого внимания.

Лишь минут через десять электрику удалось сменить перегоревшие пробки. Как только появился свет, Наста увидел, что мимо него прошел человек с шалью в руках и исчез в баре. Через несколько минут он увидел Виктора в компании двух женщин и мужчины. Одну из женщин он знал — это была ассистентка инженера, а мужчина, державший ее за руку, был, по-видимому, ее муж, адвокат Серджиу Вэляну.

Виктор заметил капитана и нахмурился. Только его здесь не хватало, подумал он. Я надеялся, что хоть здесь-то оставят меня в покое. Надеялся! Откуда такая надежда?! Ведь я все знал. Я бы даже удивился, если бы они не подавали признаков жизни. Посмотрим, что ему нужно.

— Прошу извинить, — обратился он ко всем, но глядя только на Ирину. — Меня ждет один человек.

Виктор направился к капитану.

— Добро пожаловать…

— Спасибо, но я прибыл одновременно с вами.

— Ах так! А я даже и не знал.

— Это комплимент в наш адрес.

— Но я вовсе не собирался говорить комплименты.

— Давайте пройдемся немного по улице?

— Конечно. Я в вашем распоряжении.

Оба вышли и зашагали по шоссе, пересекающему Мамайю.

— Что-нибудь случилось? — спросил Виктор.

— Нет, ничего не случилось. А что, разве должно было случиться?

— Я полагаю, вы не обиделись, что я до сих пор не справился о вашем здоровье?

— И я не осведомился у вас. Кстати, коль скоро зашла речь: как вы себя чувствуете?

— Спасибо, хорошо. А вы?

— Прекрасно.

— Значит, все в порядке, и я могу вернуться. Меня ждут.

Наста усмехнулся.

— Вас извинили и еще простят несколько минут отсутствия, ведь мы пришли сюда не для того, чтобы спрашивать друг друга о здоровье. И я сюда явился вовсе не для того, чтобы сообщать вам какие-нибудь новости. Для вас у меня нет никаких новостей. Я сам ожидаю новостей.

— От меня? Не понимаю. Что бы я мог вам сообщить?

— Не знаю. Если бы знал, то я бы здесь не находился. Конечно, вполне может быть и так, что вам нечего мне сообщить. В таком случае доброго вам вечера. Но может случиться и так, что вам будет что сказать нам, и вот тогда вы окажетесь в затруднительном положении. Ведь вы же не знаете, где нас искать.

— Да, да, я понимаю.

— Вот видите. Итак: у вас есть что нам рассказать?

Виктор ни секунды не колебался.

— Нет, мне абсолютно нечего сообщить вам.

— Я бы хотел, чтобы вы меня правильно поняли. Я не имею в виду какие-нибудь необычайные события. Я полагаю, что бумаги, которые вы захватили с собой… ведь вы их захватили, правда?

— Конечно.

— Вот именно. Как я уже сказал, я полагаю, что эти бумаги на месте. А говорю я о таких вещах, которые обычно проходят незамеченными, о вещах, которые вовсе не обязательно могут быть неприятными, а могут показаться, на первый взгляд, даже весьма приятными. Подумайте.

Виктор думал. Он начал думать даже раньше, чем капитан попросил его об этом. Он отлично понимал, что хочет услащать от него капитан Наста, и пытался только выиграть время… Что ему сказать? Я не могу ничего ему сказать. Я должен заставить его поверить, что здесь я провожу свой отпуск, загораю, стараюсь рассеяться и забыть обо всем, что произошло, время от времени работаю, потому что так я привык. Но не больше. Другой вопрос — что ему известно. Знает ли он о письме? Какая оплошность это письмо. Какая глупость! Мог бы найти и другой способ. Наверное, думал, что самый простой способ наименее подозрителен. Это так, вообще-то это правильно, и подобный трюк в девяносто девяти случаях из ста приносит успех. А что, если данный случай — единственный на сотню? Нет, выбора у меня не было. Что бы ни случилось, чем бы я ни рисковал, нужно выждать еще один день. Ведь завтра должно случиться такое, что я…

— Как бы вам сказать?.. Ведь мы только что приехали, даже как следует не осмотрелись. Но я вам обещаю, что немедленно сообщу, как только что-нибудь почувствую, я ведь прекрасно понял, что вы подразумеваете, и обязательно буду вас информировать. Только скажите, пожалуйста, куда мне обращаться.

Наста несколько мгновений смотрел ему прямо в глаза, и Виктору показалось, что в его взгляде насмешка. Но возможно, он и ошибается. Капитан вынул из кармана визитную карточку, на которой было написано несколько телефонов.

— Мы в вашем распоряжении, или товарищ майор, или я, а если нас не будет, то кто бы вам ни ответил… Желаю хорошо провести вечер. Всяческих успехов!

Наста удалился. Виктор стоял и долго смотрел ему вслед. Успехов? Что он хотел этим сказать? Успехов в чем? В восстановлении работы? У женщин? В том, что меня ожидает? Ясно, что этот человек знает куда больше, чем можно предположить, думал Виктор. И я бы многое отдал за то, чтобы знать, что же все-таки ему известно…

Андрееску зашагал к гостинице. На улице было прохладно, тихо. И если бы на душе не было так тяжело, если бы он не знал, что за день начнется для него через восемь часов, то вполне мог бы быть доволен своей жизнью. Как поздно! Наверное, все уже разошлись, легли спать. Ирина, конечно, встревожена. Она узнала капитана, и теперь ее мучают разные предположения. Но до завтрашнего дня она все равно ничего не узнает.

Вспыхнули фары приближающейся машины.

А завтра первый же шаг будет ужасным. Как можно рассказать другу то, что я хочу ему рассказать? Как?.. Он же сумасшедший, он же меня убьет..

Андрееску не успел додумать до конца, что же может произойти завтра. Машина, которая до того момента шла на нормальной спорости, вдруг в пятидесяти метрах от него рванулась вперед и, задев его крылом, отбросила в сторону. Удар был не очень сильный. Виктор упал на траву и несколько минут лежал неподвижно. Машина исчезла. Наверно, нужно было бы позвонить капитану и сообщить, что на меня было покушение, А если это вовсе не так, если это просто какой-нибудь пьяный?

Андрееску с трудом поднялся, ощупал себя. Все было в порядке, он отделался только испугом. Часы показывали четверть третьего. Значит, подумал он, завтрашний день уже начался, и, как я вижу, довольно интересно…

XVII

Серджиу Вэляну проснулся в семь часов. Осторожно встал с постели и пошел в ванную, стараясь не разбудить Ирину. Он знал, что заснула она очень поздно, только под утро. Через полчаса в светлых брюках и легкой куртке он сбежал по лестнице в холл. Увидев его, дежурный сказал:

— Пять минут назад звонил товарищ Андрееску и просил вас позвонить ему в номер.

Серджиу поднял трубку и попросил соединить с комнатой Виктора.

— Доброе утро, дружище. Где ты пропадал вчера вечером?

— Я тебе все расскажу. Что ты сейчас делаешь?

— Спешу в Констанцу. Ирина еще спит и, как я думаю, будет спать долго.

— Можешь меня немножко подождать? Через несколько минут я спущусь вниз. Я хочу поехать с тобой и кое-что рассказать.

— Договорились.

Десять минут спустя они уже отъезжали от гостиницы.

— Все прошло нормально?

— Что именно?

— Да вчерашняя прогулка. Ведь я тебе хочу что-то рассказать…

— Подожди, — прервал Виктор, — дай вначале я.

— Нет, дружище. А то я опять забуду, и Ирина меня убьет. Послушай, — в голосе адвоката появились снисходительные нотки, — тебе бы не мешало немножко задуматься…

— К сожалению, я думаю слишком много. Но я не знаю, что ты имеешь в виду.

— Твою француженку.

— Ты с ума сошел. Откуда ты взял, что это моя француженка? Разве я тебе не рассказывал, как я с ней познакомился? Чего ты хочешь? Прогнать ее, как гонят со двора соседскую курицу? Разве ты не видишь, что она привязалась к нам как репей. И потом…

— Что потом?

— Ничего, ничего, говори, я тебя слушаю.

— Ты не видишь связи между совершенно необъяснимым ее появлением в твоей жизни и таким же необъяснимым исчезновением твоей работы? Тебе не приходит в голову, что здесь может что-то быть?

— Нет.

— Что ты сказал?

— Нет, не приходит. Более того: между тем и другим не может быть никакой связи.

— Честное слово? Голову даешь на отсечение?

— Слушай, Серджиу, разреши теперь мне. Все, что я тебе расскажу, имеет какую-то связь и с моей француженкой, если тебе правится так ее называть, и еще со многим другим.

На шоссе было свободно, в сторону Констанцы ни одной машины, хотя из Констанцы в Мамайю катили десятки автомобилей, автобусы и троллейбусы. Только на какой-то момент сзади появилась машина, за рулем которой сидел усатый мужчина. Машина была мощная, она сразу обогнала их и скоро скрылась из виду.

— Слушай меня внимательно, Серджиу. Должен тебя предупредить, что я в здравом уме. Вот что я хотел рассказать: папка 10-В-А не пропадала.

Серджиу так резко нажал на тормоз, что завизжали покрышки и машина замерла. Виктор повернулся к Серджиу, но тот глядел куда-то далеко-далеко в море, плескавшееся в четырех шагах от них. Через несколько секунд, видимо, успев повторить про себя несколько раз только что услышанную фразу, Серджиу опомнился от изумления и обратил на Виктора смеющиеся глаза:

— Ну, кончай свой рассказ, дружище.

— Я не шучу.

На этот раз у Серджиу уже не оставалось сомнений, что ни о какой шутке не может быть и речи.

— Давай с тобой договоримся. Я и по твоему лицу отлично вижу, что ты не шутишь. Не понимаю только одного: зачем ты собираешься все это рассказывать мне? Почему ты не рассказал все это там, в первый день, когда тебя спрашивали? И почему ты не пойдешь и не расскажешь сейчас, ведь тебе же есть что рассказать, верно? Почему ты не пойдешь туда, куда нужно?

Виктор молчал. Да, да, думал он, сейчас ты узнаешь, почему я не тороплюсь туда, куда бы тебе хотелось, узнаешь, почему я ничего не рассказал им в первый же день, сейчас ты все поймешь, только не торопись, только не торопись, потому что как бы то ни было…

— Я не очень хорошо начал рассказ — с конца. Ведь то, что я тебе сейчас сообщил — что моя работа вовсе не исчезла, — это финал. И этот финал чрезвычайно важен и для меня, и для других, но он не имеет значения для тебя. Ведь тебя интересует, что же произошло до этого…

Виктор замолчал. Достав пачку сигарет, он протянул ее Серджиу. Тот отказался. Тогда Виктор закурил сам. Сделав две-три глубокие затяжки, он почувствовал, как неприятная слабость растеклась по всему телу.

— Не хочешь немножко прогуляться? Пляж в двух шагах и совершенно пустой. Пожалуйста, на воздухе я чувствую себя гораздо лучше, чем в машине. А здесь сидишь как связанный.

Серджиу и Виктор вышли из машины. Берег был крутой. Они нашли тропинку, по которой спустились на пляж.

— Я тебя очень прошу, потерпи и не перебивай меня. Я должен начать издалека. Ты помнишь первый день, когда ты пришел к нам в институт? До той норы мы с тобой не виделись, пожалуй, лет двадцать. А расстались мы с тобой поздней осенью в Германии. Я возвращался на родину, а ты хотел остаться еще на год, чтобы закончить работу о Канте. Впереди нам мерещились молочные реки и кисельные берега, мы клялись в вечной дружбе, мы обещали друг другу скоро встретиться… Я уехал, ты остался. Я вспоминаю, как года два спустя я спросил как-то мать, не подавал ли каких-либо признаков жизни мой друг Серджиу. И все. И это за два года! А спустя двадцать три года я встретился в институте с адвокатом Серджиу Вэляну… Ты уже жил в городе около месяца, был солидным, женатым человеком, а я, я по-прежнему оставался неустроенным холостяком. Ты это помнишь? В тот же день ты пригласил меня к себе обедать. Ты пообещал устроить мне обмен квартиры, чтобы я поселился в вашем доме, и добился этого. Еще до того, как я переехал, я стал постоянным гостем в вашем доме. Ты попросил меня устроить Ирину в институт, поскольку она два года училась на физическом факультете, и я устроил ее… С первого же дня мы прекрасно понимали друг друга. Ты был все тем же, со своей привычкой к комфорту, своими пристрастиями… Два раза в неделю бридж. В те дни, когда ты после обеда куда-то надолго пропадал, случалось, что мы вдвоем оставались работать в институте, иногда до позднего вечера. Ирина мне очень помогла довести до конца мою работу. Но… Видишь ли, я не хочу, чтобы ты меня неправильно понял, не хочу извиняться, не желаю защищаться, не имею намерения обвинять, избави боже, но был целый ряд обстоятельств…

Серджиу остановился. Виктор встал перед ним и посмотрел ему в глаза. В глазах друга он не смог увидеть ничего, кроме усталости и удивления.

— Тебе… тебе никогда не приходило в голову попросить у меня руку Ирины?

Виктор ответил не сразу. Сейчас самое лучшее, думал он, идти прямо к цели. Уже не имеет смысла объяснять…

— Я уже попросил ее. У самой Ирины.

Серджиу закрыл глаза и несколько мгновений стоял так, словно хотел, чтобы весь окружающий мир поглотила тьма. Потом он выхватил из кармана ключи от машины и решительно зашагал к шоссе.

— Постой, Серджиу! Ты должен, должен выслушать меня до конца. Я хотел тебе рассказать, как только это произошло, но мне не позволила Ирина. Она боялась, не зная, как ты к этому отнесешься. Она боялась, как бы не провалилась наша туристическая поездка за границу, а ей так хотелось поехать. И мы поехали. Ты помнишь первые четыре дня за границей? С них фактически все и началось. Как-то после полудня, это было двадцать пятое июля, я этот день не забуду до конца дней своих, ты от правился прокатиться по городу. Ирина позвонила мне, сказала, что она одна, и пригласила к себе.

— Я надеюсь, что ты не будешь описывать в мельчайших подробностях ту любовную сцену, когда ты был в отеле вместе с моей женой? Это дурной вкус. И вообще я не понимаю, чего тебе надо от меня? Надеюсь, ты сказал все, что хотел мне сказать, все, что могло интересовать меня. Остальное может вызвать у меня только отвращение или скуку.

— Но я ведь с самого начала умолял тебя выслушать.

— Ты знаешь, что становишься смешным? Ты являешься теперь, три года спустя, чтобы сообщить мне, что ты любовник моей жены, да еще хочешь диктовать условия. Ты просто смешон!

— Я не диктую никаких условий. Но если я хочу рассказать тебе, что там произошло, я это делаю не просто так, не из желания потешить себя воспоминаниями или унизить тебя. Я прекрасно знаю, что это не доставит тебе никакого удовольствия. Поверь, и мне тоже. Ты скоро поймешь, ради чего я это делаю. На следующий день утром я получил на адрес отеля письмо от незнакомого человека. Он приглашал меня в кафе, меня одного и предупреждал, что я никому не должен об этом говорить. Ни тебе, ни Ирине. Значит, ему было известно обо всех нас. В то утро я попросил вас оставить меня одного. Я гулял по городу, но ничего не видел. В указанное время я вошел в кафе и сел за свободный столик. Свободных столиков, правда, было довольно много. Долго ждать не пришлось. Через четверть часа ко мне подсел какой-то отвратительный тип. Он прекрасно говорил по-румынски. Поздоровавшись со мной, он, гаденько ухмыляясь, заявил, что он рад тому, что я принял разумное решение. Я ничего не понимал. Он не дал мне даже рта раскрыть, вывалив кучу подробностей обо мне, об Ирине, о тебе, о моей работе… О связи между мной и Ириной. Он положил передо мной пачку фотографий, штук двадцать. Понимаешь? Фотографий! Все они были сделаны накануне. Мне трудно теперь объяснить тебе, что я почувствовал в тот момент, когда понял, что я у него в руках. С той же ухмылкой, которая будто навечно прилипла к его губам и не сошла бы, закопай я его метров на десять в землю, он стал уверять, что бояться мне нечего, что все эти фотографии напечатаны в единственном экземпляре, конечно, существуют и негативы, но он уверен, что очень скоро они перейдут ко мне и я их уничтожу, потому что я человек чести и не пойду на то, чтобы скомпрометировать женщину, и что я прекрасно знаю, как выйти из этого весьма деликатного, но вовсе не безвыходного положения… Короче говоря, ему, им, черт бы их побрал, я так и не разобрал толком, кому, я должен передать работу, когда она будет закончена. Этот господин был хорошо осведомлен. Он знал, что работа еще не завершена. Я ничего не должен предпринимать. Меня поставят в известность о прибытии специального курьера, который произведет обмен: мне вручат негативы — я передам работу. Я попросил время на размышление. Тип усмехнулся. Он заявил, что обо всем, в том числе за меня, они уже подумали, и, как бы я ни крутил, ни вертел, другого решения быть не может. Другого, лучшего решения для меня! Потому что я, конечно, могу отказаться, но подумал ли я, что может произойти в подобном случае? Подумал ли, что не только адвокат Вэляну получит эти фотографии, но и многие другие… Слух распространится повсюду. Карьера сломана, жизнь разрушена… «Tertium non datur»[5],— закончил он разговор латинской пословицей.

Казалось, что действительно у меня нет никакого выбора. Я хотел все рассказать тебе, но это не решало проблему. Я и Ирине не сказал ни слова до тех пор, пока мы не вернулись на родину. В дороге я все время думал и принял решение: поставить в известность органы госбезопасности. В первый же день, как только я пришел в институт, я обо всем рассказал Ирине, и о своем решении тоже. Не нужно говорить, как она это восприняла, ты ее достаточно знаешь. Она не плакала, не возмущалась, она вообще не проронила ни слова минут пятнадцать. Я даже испугался, что у нее случился шок. Наконец самым обыденным голосом, словно сообщала о том, что не сможет пойти в кино, она попросила меня найти другое решение, любое другое решение, если же я не найду, то она этого не переживет. Все очень просто. Наверно, она даже не думала, что можно было все это произнести трагически, сквозь рыдания и слезы. Но это не в ее стиле. Именно эта мягкость выдавала ее непоколебимую твердость. Я вынужден был искать третий выход, хотя с самого начала мне объяснили, и я был с этим согласен, что решения могло быть только два… Конечно, поиски третьего выхода могли показаться детской наивностью, но мне ничего не оставалось… Помимо воля я должен был действовать в другом направлении, потому что ничего предпринять не мог. Я чувствовал себя униженным, полным ничтожеством… Ни в коем случае я не мог поставить на карту жизнь Ирины. Тогда-то я и решил принять все на себя. Выпутаться самостоятельно, по крайней мере попытаться это сделать. Я прекрасно знал и из литературы, и из жизни, что подобные попытки успехом никогда не увенчиваются. Это так. Но всегда существует и надежда. Сколько людей погибло, пытаясь покорить Эверест? Хиллари прекрасно это знал, но все же пошел, веря, что он не погибнет. И не погиб. Я был обязан начать борьбу с вершиной куда более жестокой, чем Эверест, и одержать победу в этой борьбе. Все мои расчеты должны были вести только к победе. Только это было моим правом и обязанностью. Поражение исключалось, оно должно было быть исключено. Я закончил свою работу, но никому об этом не сказал. Об этом знала только Ирина. Я пытался выиграть время. В голову мне приходили самые разные идеи. Я представлял себе неожиданные случаи, мечтая как ребенок. Я видел перед собой этого типа, который поймал меня в ловушку за границей, и воображал, как он гибнет под колесами автомобиля. Каждый день происходят десятки и соти несчастных случаев, говорил я себе, почему же один, всего-навсего один несчастный случай не может спасти нас? Все это, конечно, наивность, но кто может остановить работу мозга, тем более при таких обстоятельствах!

В один прекрасный день я решил начать борьбу. Я отпечатал работу в единственном экземпляре. После этого я отпечатал другую работу, фальшивую, но с тем же количеством страниц, в двух экземплярах. Я уничтожил оригинал этой работы, уничтожил копирку и сохранил только машинописную копию. Я отдал в отдел спецхранения на-стоящую работу, но чтобы Ончу не знал, что это, я передал ее под другим учетным номером. Через несколько дней я передал ему и фальшивую работу. Через день взял ее обратно и вернул Ончу пустую папку. Конечно, таким образом я причинил ему некоторые неприятности. Зато было исключено, что его немедленно снимут с работы. Эту фальшивую копию я и намерен передать их курьеру в обмен на негативы. Теперь ты понимаешь, что никакой кражи не было, что вся суета вокруг исчезнувшей работы — это буря в стакане воды. Но самое тяжелое только начинается, и я должен вынести эту тяжесть до конца… Не могу сказать, что все мои расчеты до сих пор оправдывались. Нет… Так называемое исчезновение моей работы… Я был убежден, что человек, который информировал их до того времени, пошлет сообщение и на этот раз. Но я ошибся.

— Откуда это тебе известно?

— Я получил письмо… Сегодня вечером, в половине одиннадцатого, в довольно пустынном месте я встречусь с их курьером.

— Ты впутался в весьма опасную игру.

— Выбора у меня не было. Я рассказал тебе, как мне тяжко, но иного выхода я не вижу.

— И что ты будешь делать, если сегодня вечером на условленном месте ты увидишь свою юную поклонницу?

— Можешь поверить, что мне абсолютно безразлично, через кого это передавать.

Теперь Серджиу и Виктор шли рядом, плечом к плечу, понурив головы и смотрели, как в мелком, податливом песке отпечатываются их следы. У обоих было такое впечатление, что они уходят за границу реальности. Молчали. Виктору, как видно, уже нечего было сказать, а Серджиу…

— Одного только не понимаю, — заговорил Вэляну, — зачем ты потащил с собой все эти черновики? Зачем тебе понадобился этот спектакль? Перед кем ты его разыгрываешь?

— А это вовсе не спектакль. Для меня это огромное удовольствие. Я перечитываю, заново просматриваю, нахожу новые решения, которые можно будет применить в новых вариантах. Ведь это то, во что я вложил самое лучшее, что есть в моей жизни. Понимаешь?

Разговор коснулся новой темы, и могло показаться, будто оба они забыли, с чего он начинался… Однако адвокат не забыл.

— Понимаю ли я? Я — да, я понимаю! Но я хочу спросить, понимаешь ли ты что-нибудь? Можешь ли ты понять, что я слушаю тебя и думаю: действительно ли вся эта идиотская история, которую ты излагаешь, имеет отношение ко мне? Знаю, знаю! Мы — мужчины, правильно, ты можешь еще сказать, что мы должны смотреть жизни в лицо, что се ля ви… Ты можешь сластить мне пилюлю, как это делается в подобных случаях, обещать все что угодно, как обещают пациенту, когда боятся, что на операционном столе он выкинет какой-нибудь номер… Спасибо! Ты достаточно все подсластил, но я глотать не желаю! Ты хотел быть счастливым — дай тебе бог… Но у тебя, наверное, не было времени спросить себя, что значит быть по-настоящему счастливым и что значит не быть счастливым. Я такой же старый и такой же молодой, как и ты. Я никому не читаю лекций, а потому и сам не желаю их выслушивать. Но все-таки я тебе скажу: ты хотел, как я понимаю, избавиться от одиночества. Так знай, что никто и никогда избавиться от одиночества не может. Ты хотел быть счастливым. Если ты хоть раз в жизни был по-настоящему несчастлив, значит, ты носишь в себе это несчастье и, где бы ты ни был, что бы ты ни делал, как бы ни отворачивался от него, как бы ни пытался от него избавиться, это несчастье все равно вылезет, как шило из мешка. А если ты носишь в себе свое счастье, ты — счастлив. Искать его напрасно. Поверь мне. И это не беллетристика. Это просто мои мысли, я тебе все это говорю потому, что ты считаешь, будто стоишь на пороге счастья… Что, впрочем, вовсе не означает, что подлость перестает быть подлостью, если ее облечь в бальное платье.

Поднявшись по обрыву, они снова оказались на шоссе. Серджиу позвякивал ключами от машины, подбрасывал их на ладони. Сев в машину, он распахнул правую дверцу. Виктор не двинулся с места.

— Ты не едешь? Я тороплюсь.

— Нет, я вернусь пешком.

— Ага, как апостол… Ты еще разуйся. Асфальт горячий, пусть он жжет тебе подошвы. Кто знает, может, за твои страдания тебе и простятся все грехи.

Машина рванулась с места и вскоре исчезла за горизонтом. Итак, подумал Виктор, первое действие окончено. Что же будет дальше? Как поведет себя Серджиу? Нужно найти Ирину и все рассказать ей. Ее нужно предупредить, она должна быть готова. Возможно… возможно, ей нужно подыскать номер в другом отеле. Конечно, теперь она не может оставаться с ним, да и он этого не захочет… Но в первую очередь ей нужно все рассказать.

Виктор посмотрел на часы. Было десять. Наверно, Ирина уже на пляже. Он заметил приближающееся такси и поднял руку. Через несколько минут он был уже в холле гостиницы. Ключа от комнаты Вэляну у дежурного не было. Значит, Ирина у себя. Виктор поднял телефонную трубку и попросил номер Вэляну. Раздался гудок, второй, третий… Виктор уже готов был бросить трубку, когда послышался слабый голос Ирины.

— Ирина? Это я, Виктор. Что с тобой? Ты больна?

— Виктор… Нет, не больна. Мне только что удалось заснуть.

— Извини, пожалуйста.

— Сколько времени?

— Почти половина одиннадцатого.

— Позвони мне в восемь… А где ты был?

— Я разговаривал, Ирина. Я говорил с Серджиу. Все кончено! Я ему рассказал… Слышишь, Ирина? Ирина, ты слышишь меня? Что с тобой, Ирина?

Ирина плакала. Потом она повесила трубку. Виктор попытался еще раз дозвониться до нее, но тщетно.

XVIII

Майор Винтилэ Морару торжествовал. День был не такой жаркий, и это само по себе оказывало благотворное влияние на его настроение. Он всматривался в фотографии. Только что он получил ответ от службы опознания: достаточно фотогеничный господин, который совал свой пос в книгу отзывов археологического музея, был его старым знакомым. Четыре или пять лет назад в июле господин Вольфганг Ланге приехал в Румынию с женой и двумя детьми, девочкой лет пяти и мальчиком, которому было всего три года. Путешествовали они на машине марки «таунус», к которой был прицеплен замечательный фургон с двумя комнатами, ванной и кухней. Въехали в Румынию из Югославии и двигались на север, к горным районам. Они разбили свой лагерь около спортивного комплекса в Борше. Дети целыми днями играли на лугу, фрау Ланге загорала или восхищалась национальными костюмами марамурешских крестьян, а господин Вольфганг ловил форель в горной речке, сбегавшей с хребта Пьетрос. Это была трогательная картина — семья на отдыхе. Нужно прямо сказать, что в те времена господин Вольфганг не носил усов, не имел родинки и массивного перстня с зеленым камнем, но зато защищал свои глаза толстыми дымчатыми очками. Но все это детали, которые имеют весьма и весьма небольшое значение. И кто знает, может быть, идиллия так бы и осталась идиллией, если бы в одно прекрасное утро мимо того места, где торчали удочки заядлого рыболова, не проходил деревенский парнишка, который заметил весьма странную картину: на одном крючке билась пойманная форель, три другие удочки бесполезно торчали вертикально вверх, а сам рыболов безмятежно спал. Когда же мальчишка разбудил рыбака, чтобы обратить его внимание на то, что у него на крючке бьется великолепная форель, которая только и ждет, чтобы ее вытащили из воды, господин, вместо того чтобы сделать самое естественное движение, то есть вытащить рыбу и обновить наживку, сначала обругал парнишку, потом снял с крючка рыбу и бросил ее в речку. После этого он вновь улегся на берегу. Кто знает, возможно, и на этот раз ничего бы не случилось, если бы парнишка по своей природе не был любознательным. Подобное поведение показалось ему странным. Ему пришло в голову понаблюдать за неизвестным господином. В течение пяти дней подряд он видел одну и ту же картину. Нет, это явно не рыбак. А потом, как может человек спать без просыпу четыре-пять часов днем, если он хорошо выспался ночью… Парень решил обо всем этом кому-нибудь рассказать. Но кому? Мать выслушала его вполуха, а отец заявил: пусть лучше сын берется за книжку, иначе он сам возьмет ремень… Ну с кем можно посоветоваться? Правда, есть один человек, которому можно рассказать все, и он не станет смеяться. Только живет он в Борше, а туда одиннадцать километров. Ничего, решил парнишка, завтра сбегаю. На следующий день он отправился к своему учителю истории. Учитель внимательно выслушал его, даже не усмехнулся и не предложил ему взяться за книги. Ведь были каникулы, а в каникулы учится только тот, кто не учился зимой… Учитель попросил его немного подождать и вышел. Парень услышал, как он звонит куда-то по телефону. Примерно через час пришел какой-то мужчина, одетый в обычный костюм. Он по-здоровался с учителем Команом, протянул руку мальчику и попросил рассказать ему все последовательно и подробно. Мальчик повторил все в четвертый раз, не пропустив ни одной мелочи.

Так началась история, которая имела довольно забавный конец. Вскоре стало ясно, что господин Вольфганг Ланге на самом деле не кто иной, как самый обыкновенный связной, и три его удочки, торчащие вертикально вверх, — это антенны, что каждый день он ждет шифровку, ради чего записывает на пленку все, что услышит. В шифровке должно быть указано время и место встречи. Шифровка была получена, встреча состоялась, господину Ланге был вручен тюбик с кремом для бритья «Джиббс». На следующий день он снялся с места и покатил к границе. Ехать ему надлежало через Венгрию. Пограничником, который проверил его паспорт, поставил выездную визу и пожелал доброго пути, осведомившись, как прошло путешествие, был майор Морару. Но господин Ланге слишком спешил, чтобы тратить время на вежливые разговоры. Он схватил паспорта и немедленно сел за руль. Морару улыбнулся. Он весьма сожалел, что ему не придется увидеть физиономию господина Ланге, когда он вскроет тюбик с кремом «Джиббс». Не сразу, а когда будет проявлен микрофильм, кадры которого запечатлели мирные семейные сцепы: господин Ланге на рыбной ловле, он же спящий на берегу, он же играющий с детьми на траве, он же при входе в старинную деревенскую церквушку в Борше, и в конце красивая туристская реклама: «Румыния — рай для рыболовов».

Итак, основная профессия господина Вольфганга Ланге была курьер. И не дипломатический курьер, а прямо-таки не дипломатический. А вот на этот раз он явился без жены, без детей и без толстых очков. У него были усы, родинка, перстень с зеленым камнем. Ему надлежало получить несколько листков бумаги, а возможно, микрофильм.

— Послушай, Наста, что ты предлагаешь?

— Пойдем выкупаемся, будем как люди.

— Исключено! Я всегда утверждал, но мне никто не верит, что с тобой совершенно невозможно говорить серьезно. Я тебя спрашиваю, какие у тебя будут предложения по поводу господина Ланге, давнишнего моего знакомого. В прошлый раз я подарил ему небольшой фильмик, который, я надеюсь, он сохранил как воспоминание. С его стороны было бы невежливо выкинуть его, и я надеюсь, что он прокручивает его время от времени, ведь я дарил с самыми лучшими чувствами. И я не думаю, что это будет не оригинально — сделать ему подарок еще раз. Это во-первых, а во-вторых, уважаемый товарищ Наста, сядь! В-третьих… так-так… как это говорится… да, в-третьих, видишь ли, тот случай не был сложным. Хотел бы я посмотреть, с какого конца ты будешь браться за теперешнее дело. Ты ведь об этом даже представления не имеешь. Единственное, что ты знаешь, это что Вольфганг Ланге будет искать возможность прибрать к рукам работу Виктора Андрееску. Но уверен ли ты, товарищ капитан, что господин Ланге действует в единственном числе? Вообще-то они не очень шатаются в одиночку. И если на этот раз он появился без жены и детишек, весьма возможно, что за ним тянется какой-нибудь помощник или помощница. Может, да, а может, и нет. Но действовать очертя голову никто не имеет права. Пойдем дальше. Что ты думаешь о том, почему он не получил работу до сих пор? Почему он тянет резину? Правда, прошло всего три дня, но подобные дела не откладывают, их решают быстро. Подумал ли ты о том, что господин Ланге мог включить и нас в свои расчеты, что вполне вероятно. Судя по его возрасту, мы не можем надеяться, будто он неопытный простачок. Что ты думаешь, уважаемый товарищ Наста, по поводу того, что господин Ланге заслан к нам, а это вполне возможно, просто так, для отвода глаз? Тебе такое приходило в голову?

— Разрешите?

— Говори, дорогой, говори, выкладывай, я тебя слушаю.

— Приходила!

— Брось! Ты меня удивляешь, Наста! И когда же тебе пришла в голову подобная мысль?

— В тот самый момент…

Послышалось гуденье. Майор повернул ручку.

— Я — «Ласточка».

— Говори, «Ласточка». Я — «Цапля».

— Инженер отправился в море на лодке. Лодка взята на час.

— Есть еще лодки в море?

— Только две.

— Следи внимательно, не будут ли они сближаться. Возьми лодку и подойди к ним поближе, только смотри не спугни, не испорти им отдых. Докладывай каждые пятнадцать минут.

— Слушаюсь!

— Как хорошо, гребешь себе, море — море, ветерок — ветерок… Так что ты говорил, Наста? А то я тебя прервал.

— Я говорил, что уже думал о вашей гипотезе, возможно, господин Ланге вовсе не главное лицо, потому что мы знаем его как облупленного.

— Говоришь, что уже думал. Прекрасно! Просто замечательно. Слушай и будь внимательным, Наста, потому что это стоит послушать. Как-то раз в давние времена встретились на вокзале два торговца. Посмотрели они друг на друга пристально, и каждый про себя подумал: что бы это могло быть в его укладке и куда он это везет? Тот, что был менее терпеливым, спросил: «Куда едешь?» «В Бакэу», — спокойно ответил второй. Ага! — подумал первый. — Ты мне говоришь, что едешь в Бакэу, чтобы я подумал, что ты направляешься в Фокшань, но я-то прекрасно знаю, что ты едешь в Бакэу… О таких вещах тебе известно?

— Нет. Я знаю только анекдоты про растяп!

— Так-так… конечно, обижаться легче, чем думать, только я один должен думать, а тебе не обязательно. От Ончу есть что-нибудь?

— Два часа назад я говорил с ним. Ничего нового.

Майор Морару прошелся по комнате, посмотрел в окно на море, остановился перед капитаном и поднял на него глаза:

— Вызови Черкеза. Вызови Ионицэ. Объявляю тревогу! Всем быть в полной боевой готовности. Ветер с моря подсказывает мне, что ночью спать не придется.

XIX

Около трех часов Виктор вернулся в гостиницу. Ему хотелось принять душ и выспаться. Первое желание исполнить было легко, а вот второе… И все-таки, думал Виктор, я должен поспать, должен успокоиться, иначе я буду ни на что не годен, буду нервничать и наделаю всяких глупостей.

Чтобы он не мог заснуть после бессонной ночи — такое с ним случалось чрезвычайно редко. Но на этот раз были особые обстоятельства. Сегодняшний день был первым и, как надеялся Виктор, последним подобным днем в его жизни. Полчаса он лежал, словно рыба, выброшенная на берег. Позвоню-ка я Элен. Если она ответит, предложу ей партию в мини-гольф. Он узнал номер ее телефона. Но трубку никто не брал. Тогда он справился у дежурного. Ему ответили, что мадемуазель Элен Симонэн не возвращалась с самого утра. Виктор был вне себя. Он чувствовал, как его опутывают невидимые путы. То без нее шагу нельзя ступить, думал Виктор, а теперь, когда нужно немножечко отвлечься, — ищи-свищи. Ирине звонить бесполезно. Она или не ответит, или… Если она сказала: в восемь часов, так восемь и останется. А до восьми еще четыре часа. Снотворное! Но я никогда его не принимал и сейчас, пожалуй, не буду. Очень плохо, когда и головная боль, и бессонница. А голова так трещит, что можно подумать, будто наступил конец света. Ирина по ночам чаще не спит, чем спит. Ее бессонница вовсе не пугает. Но сейчас не ночь. День в полном разгаре. Нужно одеться и выйти из комнаты. Нет, так нельзя. К вечеру я слишком устану. А этого я не могу себе позволить. Я должен полностью владеть собой. Куда девался Серджиу? Где он болтается? Что он делает? А самое главное — что он намеревается делать? И как поведет себя с Ириной? Как бы то ни было, завтра уедем, завтра нужно уезжать…

В конце концов, вытянувшись на постели, Виктор впал в полузабытье, мысли продолжали беспорядочно набегать одна на другую, но уже трудно было различить, где кончаются мысли и начинается сон… Какая-то туманная, случайная картина, то исчезает, то снова надвигается, сигналит автомобиль, гудит, хрипит, звенит… Куда меня занесло? Кто звонит? Где звонит? Почему звонит? Где я? Почему? А, телефон!

— Алло! Виктор? Виктор, ты не слышишь? Почему не отвечаешь?

— Да. Кто это? Ирина?

— Что с тобой?

— Со мной? Ничего. Я заснул… Боже, боже, как хорошо, что ты позвонила мне. Ты где?

— У себя в комнате.

— Сколько времени?

— Без десяти восемь.

— Так поздно! Ирина!..

— Да. Хочешь, я к тебе зайду?

— Да. То есть нет, еще нет, минут через пятнадцать… Серджиу вернулся?

— Нет, не вернулся.

— Хорошо. Через четверть часика.

Виктор бросился под холодный душ. Вот это и называется кошмаром, усмехнулся он про себя. Только этого мне не хватало…

Ирина пришла взволнованная, непрерывно курила. Лицо у нее было такое бледное, словно его никогда не касались лучи солнца.

— Тебе не кажется, что ты преувеличиваешь драматизм происшедшего? — спросил Виктор, — Я вскоре начну сомневаться в тебе… Ну что такого особенного случилось? Только то, чего ты хотела, чего хотели мы оба… Значит, чего тут волноваться?

— Ты прав, Виктор, но я должна тебе сказать, что именно это меня и печалит. Мы добились… вернее, ты добился… Мы принадлежим друг другу. Хорошо. Но что теперь? Что будет дальше? Поверь, прошу тебя, я не о нас сейчас думаю. Все радужные перспективы, которые ты развивал передо мной, еще мирно ждут своей очереди, что бы их я обдумала. Сейчас меня беспокоит другое. Я не знаю, где Серджиу. Очень странно, что он не вернулся. Он мне даже не позвонил. Как бы то ни было…

— Как бы то ни было, он твой муж?

— Виктор, ты должен хорошенько усвоить одно: я тебя люблю, ты единственный мужчина, которого я любила, и единственный мужчина, которого буду любить. Но с Серджиу я прожила вместе много лет. Я его не ненавижу, я его не презираю — я к нему привыкла. И ни в чем не могу его упрекнуть. Ты не можешь от другого человека требовать того, чего сам не можешь ему дать. Это все равно что требовать к ответу слепого от рождения за то, что он не видит…

— Я не понимаю, к чему ты все это говоришь. Слава богу, я не требовал, чтобы ты ломала себе голову…

— Я хочу знать точно: о чем вы говорили сегодня утром и как он вел себя.

Виктор со всеми подробностями пересказал ей.

— Я думаю, что он уехал, — заключил Виктор. — Давай позвоним домой… Прошло уже достаточно времени, чтобы он добрался.

Не дожидаясь согласия Ирины, он снял телефонную трубку и заказал срочный междугородный разговор. Через две минуты он услышал обычную формулу: абонент не отвечает.

— Я боюсь, — заговорила Ирина. — Я очень боюсь. Не случилось ли чего… Или…

— Послушай, все это чушь. Беллетристика. В наше время ни один мужчина, тем более в таком возрасте, не станет кончать самоубийством, если от него уйдет жена.

Ирина казалась совершенно растерянной.

— И ты, Виктор, тоже не покончил бы с собой? Послушай! Предположим, что я, неважно по какой причине, приду и скажу тебе: Виктор, я никогда тебя не любила, это был мой каприз, игра — все что тебе угодно, но только не любовь. Что бы тогда ты сделал? Ты покончил бы с собой?

— Ирина! Тебе не кажется, что момент для таких разговоров совсем не подходящий?

— Ты никогда не мог отличить игру от жизни. Так знай, что я не играю. Но я полюбила бы тебя в тысячу раз сильнее, если бы ты сказал, что не смог бы этого пережить… Почему ты мне этого не сказал?

Раздался настойчивый телефонный звонок.

— Алло!

— Товарищ Андрееску? Это дежурный. Вы просили позвонить вам в половине десятого.

— Да. Я и забыл. Спасибо.

Виктор повесил трубку.

— Уже половина десятого. Я просил мне напомнить. Через час…

— Ты все приготовил?

— Не велико дело… Но завтра мы должны уехать, завтра должно стать известно о твоем разводе с Серджиу, а также о том, что мы с тобой… Да, да, все так, как ты слышишь. Нужно, чтобы эта карта, которую они считают козырной, потеряла всякую цену. Что ты улыбаешься? Ты считаешь, что я неправ?

— Нет, Виктор, ты абсолютно прав. Но это только в том случае, если все разворачивается в соответствии со сценарием, который ты разработал, внутренняя логика которого требует именно этой сцены. Но откуда тебе известен сценарий, согласно которому ведется игра? Почему ты уверен, что твой противник подчинится твоему сценарию? А что, если тебе придется самому подчиниться другому сценарию, которого ты совсем не знаешь, чья логика потребует совершенно иного хода событий? Почему ты торопишься?

— Но ведь не исключено, что я прав?

— Конечно, нет, но этого недостаточно.

— Ирина!

— Да, Виктор.

— А ты не хочешь, чтобы мы теперь изменили весь сценарий?

— Не понимаю.

— Видишь ли, кто знает, что может произойти… Послушай, Ирина, давай пошлем все это ко всем чертям.

Я беру трубку, вызываю майора Морару и прошу его приехать сюда. Время еще есть. За несколько минут я могу его посвятить в суть дела, а все подробности можно изложить позднее, ночью или даже завтра. Я попрошу его понять меня, понять нас обоих и вступить в игру…

— Но…

— Знаю! Ты думаешь о том, как будут реагировать те, другие. Они пришлют кого-нибудь и поставят на карту нашу жизнь… Но, во-первых, я не думаю, что они это сделают. Во-вторых, это больше не имеет такого значения. Мы должны пройти и через это. Я вызову Морару, а он пошлет туда кого нужно. Это их дело, и они его доведут до конца. Они понимают в этом лучше меня. А я даже себя не понимаю. В этом смысле не понимаю. Кто знает, сколько я смогу вести эту игру. А я хочу остаться тем, кто я есть, и заниматься другими делами, в которых я понимаю лучше, чем в этом. Теперь я счастливый человек и хочу жить своим счастьем. Ирина, ты понимаешь, я не хочу идти…

Послышался осторожный стук в дверь. Оба переглянулись. Может быть, это Серджиу? Виктор подошел к двери.

— Кто там?

— От дежурного.

— Что вам нужно?

— Для вас письмо.

Виктор приоткрыл дверь, взял письмо и поспешно запер дверь. В руках у него был белый, очень знакомый конверт. Нетерпеливо он разорвал его. Ирина вздрогнула. На клочке бумаги было нацарапано несколько слов:

«Ничего отменить нельзя, если только с риском для жизни… Жду вас!»

Виктор достал зажигалку и хотел сжечь письмо. Ирина остановила его.

— Не надо. Отдай мне.

— Зачем?

— Так. Без всякого «зачем». Сколько времени?

— Без пяти десять.

XX

Человек не знал, как убить время. Он слонялся взад-вперед по улице, держа под мышкой газеты, которые прочитал уже дважды. Потом купил журнал, сел на скамью и быстро справился и с журналом. Отыскав мусорный ящик, он избавился от ненужного груза. Водой из уличного фонтанчика он смочил лицо, лоб, утерся носовым платком, а потом, намочив и его, провел им по затылку. Но через несколько минут он снова почувствовал, что лицо спекается от жары. Он вошел в закусочную. Есть не хотелось, но нужно было как-то провести еще целых два часа. Конечно, он мог бы сходить и в кино. Но картина, что здесь шла, его вовсе не интересовала, а просто сидеть в зале — об этом у него были достаточно неприятные воспоминания. В общем-то, воспоминания эти не были связаны с городом, в котором он находился сейчас, но не в том дело. Главное, что зал кинотеатра — помещение закрытое, вот чего он не переносил. В любой момент могут незаметно ткнуть тебе в спину дуло пистолета и прошептать что-нибудь на ухо. Ужасное ощущение! Однажды он уже испытал такое и ни за что не хотел вновь оказаться в подобном положении… А здесь, в закусочной, две двери, столики стоят свободно, легко убежать в случае чего и, если сесть к стене, не нужно оглядываться, чтобы узнать, следят за тобой или не следят. Обычно он чувствовал это и ни разу не попал впросак. Он точно знал, что в данный момент никакой слежки за ним нет. Пока. Что значит — пока? Значит, что некоторое время, которое определяешь не ты, а кто-то другой, ты имеешь возможность делать что хочешь. Но это значит и то, что этот другой человек вовсе не безразличен к тебе, он прекрасно знает, что ты никуда не убежишь, пока не закончишь свое дело. Вполне возможно, что он точно и не знает, каково это дело, но пока это его не интересует. Он играет с тобой как кошка с мышкой… Именно с этой мыслью никогда не можешь примириться. И все-таки… все-таки каждый раз все повторялось. Небо могло быть ясным, но он этого не замечал. Могло быть затянуто облаками, но он не замечал этого… Будь иначе, то внутри него не вздрагивал бы внезапно тревожный звоночек: слежка, слежка! Будь иначе, то как бы он мог всегда обнаруживать своих преследователей, угадывать их выход на сцену? Но может… может, это не он, а они прячутся, принимают все меры предосторожности, стараются быть незаметными и преуспели в этом. Может, его тревожный звоночек зазвонит именно тогда, когда этого захотят они. И он всего лишь игрушка в их руках…

Он заказал пирожок с мясом. «Божественная еда, — кто-то уже давно сказал о таких пирожках. — Потому что один только бог знает, что у них внутри». И действительно, намешано в начинку многое. Но, кажется, мясо там тоже есть. Он выпил бутылку холодного пепси. Попросил еще. Он бы выпил пива, но на работе никогда себе этого не позволял. Он знал, что ощущение бодрости, какое дает небольшая доза алкоголя, весьма обманчиво, он знал, что человек может полностью владеть собою только тогда, когда находится в естественном состоянии. А именно сейчас, как никогда, он нуждался в полном самообладании, весь его организм должен работать безукоризненно, а уровень жизнедеятельности быть наивысшим. До назначенного срока еще оставалось полтора часа. И все-таки тошно было сидеть вот так за столиком и вертеть в руках стакан, из которого уже выпил две бутылки пепси-колы. Он расплатился и вышел из закусочной. Увидев автобус, не раздумывая, сел в него и попросил билет до конечной остановки. Пассажиров было всего четыре-пять человек. Полная женщина никак не могла устроить огромную корзину, набитую всякими покупками. Мужчина весьма респектабельного вида хотя и задыхался, но не мог позволить себе сиять пиджак и галстук, будто это вериги, которые он носил за неведомо какие тяжкие грехи. Две девочки-школьницы забавлялись тем, что тискали щенка немецкой овчарки. Щенок в конце концов не выдержал и отплатил тем, что промочил насквозь платье одной из них. Каждый был занят самим собой. Какой-то парень читал книгу. Сонная кондукторша покачивалась из стороны в сторону, и голова ее моталась в полном соответствии с движением автобуса… И вот все стали выходить. Это был конец линии. Казалось, что это и конец света. Высохшая земля. Дома остались где-то метров на двести позади. Он зашагал по пыльной дороге и вскоре оказался перед огромным закругляющимся зданием. Стадион. Зная, что ворота наверняка закрыты, он пролез сквозь прутья решетки. Стадион был пуст. Это производило гнетущее впечатление. Нет ничего печальнее места, которое предназначено для того, чтобы собирать тысячи и тысячи людей, когда его видишь совершенно пустым. Тогда испытываешь такое чувство, будто все одиночество и вся горечь подлунного мира распластались на пустых скамейках и нетронутой траве. Сколько людей побеждали здесь, сколько потерпели поражение… Слезы, радость. Победители, побежденные, борьба. И ради чего? Все так быстро проходит.

Он вернулся к автобусной остановке. Автобус был совершенно пустой. Через десять минут вышел на той же самой остановке, откуда начал путешествие. На металлическом столике посреди тротуара были разложены различные лотерейные билеты: спортлото, «выигрыш в конверте»… Конечно, «выигрыш в конверте». Хоть и немножко, но в своей ладошке. Какой взять? По три леи или по шесть? По шесть, конечно. Невыигрышный! Он бросил билет в корзинку, где лежали целые сотни других смятых надежд. Неподалеку была скамейка, он сел и принялся рассматривать прохожих. В конце концов, вполне возможно, что это только он думает, будто он умнее всех. Возможно, что и его самого в этот момент тоже спокойно рассматривают. Но зачем обязательно думать, что, к примеру, вот этот мужчина, поглощающий мороженое из пластмассового стаканчика, явился сюда ради него! Или эта девица, внимательно изучающая сандалеты, выставленные на витрине. Или этот старик. Или парочка влюбленных, которые не стесняются обниматься в двух шагах от него прямо среди улицы. Разве эта девушка не из тех, что ехали вместе с ним в автобусе? Или дворник, или продавец лимонада, или нищий, или… Если бы хоть один из этих людей находился здесь именно из-за него, тогда нужно было бы признать, что на этот раз его хваленый звоночек испортился… От такой мысли даже сердце закололо. Стоп. Спокойствие. Сердце — это уже конец. Это означало бы, что он стареет, а его профессия не для стариков… Оставался еще час, нескончаемый час. Он знал, что ему нельзя сидеть до бесконечности на этой скамейке, знал, что придется еще покупать пирожное, лимонад, садиться в другой автобус, ехать на другую окраину. Возможно, его ждет еще один невыигрышный билет… Но выбора у него нет. Такая уж несчастная жизнь у тех, кто не может выбирать. Ведь они никогда не забудут то время, когда и они могли выбирать, как все люди, и право выбора было и их правом.

XXI

Проходя мимо дежурного, Виктор взглянул на доску с ключами. Ключ Элен на месте. Где она болтается с самого раннего утра, эта непутевая девчонка? Ровно в десять часов он вышел из гостиницы. Если добираться до места встречи на машине, это займет всего минут пять. Но Вик-тор решил идти пешком, чтобы не явиться слишком рано и вместе с тем убедиться, что никто не следит за ним. В детективах он читал, как преследуемые сбивали с толку своих преследователей. Только авторы всегда стремились поместить своих героев, и преследуемых, и преследующих, в сутолоку большого города… В таких условиях я бы тоже разыграл свою роль как по нотам. Хотел бы я увидеть пресловутого господина Икс вот здесь, на моем месте. Прямое, как стрела, шоссе. Редкие деревья по обочинам, парочки влюбленных и группки шумной молодежи. Больше никого. Правда, это дает мне некоторые преимущества. Мне тоже легче угадать, интересуется ли кто-нибудь ночной прогулкой такой ничтожной персоны, как моя. Но и громадное неудобство, ведь у меня нет никаких шансов скрыться, если меня выслеживают… Что я буду тогда делать? Играть в прятки, укрываясь за деревьями? Виктор шагал ровно, неторопливо. Как он где-то читал, оборачиваться, чтобы посмотреть, что делается за спиной, нужно неожиданно. А за спиной действительно послышались шаги. На слух он определил, что идет не один человек, а по меньшей мере трое. Ну что ж, размышлял Виктор, попробуем определить по звуку шагов, с кем мы имеем дело… Итак, мелкие, отчетливые, но негромкие шаги: тук-тук-тук… Это должна быть девушка. Но совершенно не слышно других шагов, сопровождающих эти. Или девушка одна, или у спутника бесшумные каучуковые подошвы. А эти шаркающие, грузные, большие шаги? Они следуют за девушкой, это точно можно определить… Виктор остановился, вынул сигарету и стал искать по карманам зажигалку, ожидая, когда его обгонят идущие сзади. Появилась дама лет за семьдесят с белым пуделем на поводке. Вслед за ними, также не торопясь, шагал мужчина. Виктор усмехнулся. Ирина, на-верное, умерла бы со смеху, если б ей рассказать о моих научных изысканиях. Хватит глупостей, нужно идти дальше. Через несколько минут Виктор оказался перед мечетью. Было темно. Вот здесь, сказал он себе, самое подходящее место, если кто-нибудь захочет напасть на меня. Вокруг ни души… Виктор остановился. Ему показалось, что неподалеку, в тени развесистого дерева что-то шевелится. И в тот же момент он услышал у себя за спиной звонкий голос, который заставил его вздрогнуть. — Добрый вечер, Виктор!

Он резко обернулся и увидел улыбающуюся Элен, которая, казалось, распространяла странный свет в окружающей их темноте. Ну, конечно, подумал он, это существо появляется только тогда… И тут же перебил себя: что ей нужно здесь, теперь, на моем пути? Уж не она ли…

— Добрый вечер, Виктор, — повторила она по-французски.

— Добрый вечер, Элен, — отозвался он.

— Что с тобой? Почему ты так смотришь на меня?

— Что ты здесь делаешь?

— Странный вопрос! Что я здесь делаю? Гуляю. Я обожаю гулять по ночам. Я могу бродить целыми часами. Разве это запрещено?

— Ну, почему же.

— Тогда в чем же дело?

— Ни в чем. Только это мне кажется странным.

— И мне тоже. Куда ты направился в такое время? Да еще один. Где твои друзья?.. Почему ты стоишь? Давай пойдем вместо! Куда?

Не дожидаясь ответа, Элен взяла Виктора под руку и заставила сделать несколько шагов. Но не больше — Андрееску остановился и резко выдернул руку. Девушка нерешительно взглянула на него.

— Почему ты встал?

— Элен!

— Да, Виктор.

— Куда ты идешь?

Элен улыбнулась.

— Куда ты захочешь.

В эти слова было вложено столько чувства, что Виктор на минуту заколебался. Ага, подумал он, вот как обстоят дела.

— Я никуда не хочу идти, Элен.

— Тогда вернемся в гостиницу.

— Но, Элей… Я хотел сказать, что с тобой сегодня ни куда я идти не хочу. Понимаешь? Никуда! Сегодня вечером. Пожалуйста, извини меня. Завтра я тебе все объясню.

Виктор зашагал вперед, не желая даже слушать, что ему может сказать девушка. Но отделаться от Элен было не так просто. Она догнала его и, встав перед ним, преградила дорогу. Она была в черных брюках и темной кофточке. Ее белокурые волосы, которые еще накануне свободно падали на плечи, сейчас были собраны в строгий пучок.

— Нет, Виктор, — начала капризничать Элен, — я не хочу оставлять тебя одного. Прошу тебя… Я хочу чего-нибудь выпить. Давай поедем в Констанцу, я хочу танцевать… Виктор!

— Нет, Элен, не могу. Это невозможно!

— Невозможно… — протянула Элен и взмахнула рукой. — Это не французское слово. Так сказал Наполеон.

— Может, твой Наполеон и сказал так, дай ему бог здоровья, но и он иногда ошибался. Вот Виктор Андрееску ему противоречит. Нельзя! Исключено! Невозможно! Могу повторить и по-французски, если тебе хочется.

— А! У тебя свидание.

— Вот видишь, ты угадала. Правильно, у меня свидание… А теперь пусти меня, и чтобы я тебя больше не видел!

Элен продолжала в упор смотреть па Виктора, но взгляд ее был мало похож на взгляд взбалмошной девчонки. Виктор испугался. Если у нее своя роль, подумал он, если она действительно такая, как о ней сегодня говорил Серджиу, если она принимает участие в этой адской игре, в которую я ввязался, то нужно признать, что она само совершенство и достойна того, чтобы снять перед ней шляпу… Но если все это не так, если она обыкновенная девица, испытывающая прилив чувств, у которой сердечко бьется немного чаще, чем обычно, то остается только сожалеть, потому что она… Но я должен быть жесток и непреклонен. Другого выхода у меня нет!

— Договорились? Я не хочу больше видеть тебя. Завтра я тебе все объясню.

— Не надо ничего объяснять.

— Отлично. Это значит, что мы поняли друг друга. До свидания.

— Нет, мы ничего не поняли. До свидания.

— Элен, что значит это «мы ничего не поняли»?

— Ничего! Что угодно! До свидания.

Девушка решительно зашагала прочь. Виктор провожал ее взглядом до тех пор, пока она не миновала ограду мечети. Он взглянул на часы, в его распоряжении было еще десять минут. Виктор свернул налево, пересек пустынное шоссе. За спиной у него никого не было. Он вышел на берег озера. Метрах в двухстах виднелась пристань, тоже пустая. Набегающие волны заставляли лодки исполнять какой-то причудливый танец. Сталкиваясь друг с другом бортами, лодки издавали сухой треск. Слева стоял деревянный сарай, запертый на висячий замок, справа темнел лес. Вскоре послышался шум мотора. Автомобиль остановился, хлопнула дверца. Несколько мгновений спустя между деревьями появился мужчина, которого Виктор видел впервые в жизни. Слава господи, что не та жаба, подумал он. У вновь прибывшего были густые усы.

Кто он такой? — пытался сообразить Виктор. Насколько велика роль, отведенная ему в механизме, частью которого он является? Если он хоть какая-то фигура, я с ним поговорю, если он просто передаточное звено, то делать нечего…

— Добрый вечер, господин инженер. Рад с вами познакомиться. Я наслышан о вас, мне говорили, что вы предпочитаете слушаться голоса своего разума. Тот факт, что вы пришли на эту встречу, полностью это доказывает.

Незнакомец изъяснялся по-румынски бегло, но в его речи чувствовался иностранный акцент, скорее всего немецкий, придающий каждой фразе отрывистость, нарушающую их музыкальное звучание.

— Вы принесли? — сухо спросил Виктор, не отвечая на приветствие и даже не уточняя, о чем идет речь. Ты меня вежливостью не купишь, добавил он про себя. У нас другие отношения. Ты — мне, я — тебе. Коротко и ясно.

— О! — человек широко улыбнулся. — Мне очень нравятся люди вашего склада. К делу, не так ли?

— Именно. К делу. Я хочу посмотреть.

— Увидите, господин инженер, обязательно. Но почему здесь?

— Так назначили вы.

— Правильно. Но почему на улице?

— Сарай заперт.

— Это не проблема.

Незнакомец достал из кармана ключ, без всякого труда отпер замок и жестом пригласил Виктора войти. Инженер заколебался.

— Нет! — наконец отказался он. — Предпочитаю разговаривать здесь, на свежем воздухе, хотя и не вижу, о чем бы мы могли разговаривать. Вы — мне, я — вам. Полминуты — и все кончено.

— Вы мне не доверяете… Но знаете ли, внутри много приятнее. Здесь ветер.

— Не настаивайте, я не пойду.

— Пожалуйста. Как вам угодно.

— Вы принесли? Я хочу посмотреть.

— В первую очередь смотреть буду я.

Виктор показал на папку.

— Разрешите? — Незнакомец протянул руку, но Виктор немедленно отступил назад.

— Вы не должны протягивать мне пустую руку…

Усатый достал из кармана пиджака достаточно пухлый конверт, в котором вполне могла быть и фотопленка, и помахал им в воздухе.

— Видите? Мы играем честно.

Эти слова о честной игре, отметил про себя Виктор, сказаны довольно иронически и с явным желанием, чтобы эта ирония дошла… На что он намекает? Подозревает меня? Знает что-то? Это исключено. Тогда в чем дело? Тогда это просто трюк, и в конверт вместо пленки положено неведомо что, а если там даже пленка, то у них есть копия, о чем он мне и заявит, скажет, что я вел игру нечестно, а потому и он должен был принять меры…

— Остается только посмотреть, насколько честно вы ведете игру. Если вообще можно говорить о честности.

— О господин инженер! Мы ведь не дети, не правда ли? Честность! В наше-то время. Подобные слова годятся для словаря. А в жизни…

— Пожалуйста, без философии.

— Вы очень торопитесь?

— Было бы нормально, если бы и вы торопились так же, как и я.

— А вот видите, я не тороплюсь. Поэтому я позволил себе пригласить вас в помещение, чтобы можно было поговорить по-человечески, сидя, а не так, стоя па ветру.

— Конверт!

Усатый рассмеялся, словно услышал что-то остроумное, и подошел к Андрееску. Тот не двинулся с места.

— Серьезно? Вы думаете, что дела делаются именно так: пожалуйста, конверт, — пожалуйста, папка. Вы в этой профессии новичок.

— Обращаю ваше внимание на то, что к этой профессии я не имею никакого отношения. Я в ней вовсе не начинающий, как вы говорите, и не обучающийся. Просто-напросто я не интересуюсь ею. Наверно, вы не знаете, о чем идет речь и как все это случилось…

— Прекрасно знаю, господин инженер. Я все знаю. Не нужно терять время на рассказ о том, что я мог бы забыть.

Значит, «мог бы забыть? Хорошо. Если тебе поверить, то можно принять тебя за туза. Но это маловероятно. Тузы в этой профессии собственной шкурой не рискуют. Трепач, балаболка, вот ты кто!

— Послушайте…

— Господин Виктор Андрееску, вы наивный человек. Вам не понравилось, что я назвал вас новичком. Как вам будет угодно. Но то, что вы наивны, этого вы не можете отрицать. Ну, положим, я передаю вам этот конверт, беру эту папку и сажусь в машину… но я не наивный мальчик, господин инженер. Меня вокруг пальца никто не обведет. А что в папке?

— Как что? Разве не знаете? Как и договаривались, копия моего проекта.

Вот и посмотрим, как хорошо ты осведомлен, подумал Виктор. Если все идет нормально, то ты должен знать об «исчезновении» оригинала… Ты должен спросить меня об этом, должен проявить озабоченность. До сих пор чувствовалось, что осведомлен ты прекрасно, о каждом движении. Надеюсь, и о том, что произошло в те два дня, как я закончил работу, ты тоже в курсе. А что, если вдруг связи твои нарушились? Логически рассуждая, у тебя нет причин устраивать мне допрос. «Исчезновение» работы, интересующей тебя, согласно твоей логике, может означать только одно: другая иностранная разведка наложила на нее свою лапу раньше, чем ты. Если тебе это неизвестно, то все просто. Но весьма маловероятно, что ты этого не знаешь. Тогда почему же ты молчишь? Почему рискуешь многим ради проекта, который, как тебе известно, другие получили раньше тебя? Вот этого я не понимаю. Что-то здесь не согласуется, отсутствует какое-то звено…

— Это само собой. Копия вашего проекта. Смею надеяться, что вы не привезли двадцать две страницы чистой бумаги. В этом я могу убедиться и сам. Но моя компетентность здесь и кончается. Я не инженер-электроник и не физик. Я деловой человек. Следовательно, необходимо, чтобы мои эксперты внимательно изучили ваш проект и подтвердили, что все в нем действительно в полном порядке…

Вот оно что. Все предвидел. В такой ситуации остается одно: заставить его поверить, что в папке действительно лежит чрезвычайно важная работа. Иначе все пропало.

— Разумеется… Можете проверить. А я?

— И вы получите, как это обусловлено, пленку.

— Когда?

— Естественно, после проверки! Не хотите ли вы, чтобы я выпустил из рук единственное средство, которое может заставить вас передать мне работу? Ведь вы не такой человек, которого можно купить. Откровенно говоря, я сам в это не очень верю. У нас, к сожалению, не было времени, чтобы поговорить откровенно, господин инженер. Возможно, что вы изменили свое мнение. Этого я не знаю. Мне было сказано: говорить с ним о деньгах бесполезно. В этом смысле он не человек. Отлично! Значит, нужно найти что-то иное. И я нашел…

— Одну минуточку. Не распаляйтесь. Вы, конечно, правы: как только вы выпустите пленку из рук, нам будет трудно договариваться. Это я признаю. Но я в каком положении? Если я отдам папку и не получу взамен пленку, кто гарантирует, что вы не будете больше шантажировать меня?

Ответ прозвучал мгновенно, сухо и жестко:

— Никто!

— И что же?

— Никаких «что же»! Вы сами знаете. Не знаете? Хм… Вы вынуждаете меня разжевывать вам, словно в школе, то, что само по себе очевидно: выбора у вас нет, господи инженер, вы должны рисковать. Вот так! Я ничем не рискую, а вы должны рисковать!

В эту секунду Виктор Андрееску сообразил, что он делает глупость. Если у меня нет выбора, то нужно сменить тактику. У меня нет никакого желания быть связанным по рукам и ногам. Полагая, что незнакомец ждет от него всего, чего угодно, только не прямого нападения, Виктор швырнул ему папку в физиономию и яростно бросился на него. Где-то он читал или видел в кино, что стоит только зажать противнику глаза и схватить его за горло, как тому сразу капут. Он обхватил противника, но тот повалился на спину и прижал к земле его руки, парализовав его. Тогда Виктор ударил шпиона головой в нос и тут же почувствовал, что противник сгибает левую ногу. Он понял, что должно последовать вслед за этим, но даже не предполагал… Мастерский удар в живот, и Виктор, корчась от боли, отлетел на несколько метров в траву. Когда ему удалось встать на четвереньки и поднять глаза, он увидел над собой того усатого типа с пистолетом в руке. Виктор почувствовал, как холодное дуло нацелилось ему в голову, ощутил прерывистое дыхание противника. Увидел глаза, а в них ярость и насмешку.

— Не хотите ли попробовать еще раз, господин инженер?

В это время за спиной шпиона послышался шорох. Его услыхал даже Виктор, хотя голова гудела от удара и он не очень понимал, что творится вокруг. Но шпион застыл. Явно кто-то был у него за спиной. Вдруг его ударили по руке, и пистолет, описав ровную дугу, почти бесшумно погрузился в озеро. Он не успел сделать ни одного движения, как его рванули за руку, и он упал на землю в двух шагах от Виктора. Да, на этот раз в борьбу вступил человек, знающий в этом деле толк. Шпион прекрасно понял, что самым лучшим выходом для него было бы бегство, но неодолимое любопытство задержало его на одну секунду дольше, чем это было нужно. В темноте он различил силуэт и ощутил, как вся ярость земли и ада поднялась в нем. Это женщина! Женщина, которую он приглашал танцевать. Значит… Он бросился вперед, полный решимости применить все приемы, каким был обучен. Одним броском он свалил противницу на землю и в дикой ярости набросился на нее. Он пытался схватить ее за руки, но тщетно. Она, словно змея, выскальзывала из всех захватов, и он сам почувствовал себя пленником в ее руках. Он никогда даже и вообразить не мог, что женщина может быть такой сильной. Когда ему удастся выскользнуть из ее железных рук, то он вопьется пальцами ей в горло… Шпион чувствовал, что она уступает, что она сопротивляется из последних сил. Теперь он спасен, теперь-то он задушит ее… Но тут острая боль пронзила его. Плечо прокушено почти до кости. На секунду он потерял контроль над собой и тут же почувствовал сильнейший удар в живот. Застонав, он покатился по земле и ударился о ствол дерева. Это был шок, он почти потерял сознание. Не успел он прийти в себя, как его схватили за шиворот и нанесли сильнейший удар в подбородок. Он застонал, согнулся пополам, но второй удар, уже в солнечное сплетение, окончательно вывел его из борьбы. Он больше не двигался и лежал в полном беспамятстве. Элен склонилась над Виктором. Андрееску что-то слышал, до него доходили стоны, всхлипы, он хотел бы посмотреть, что происходит, но не мог поднять голову.

В какой-то момент он почувствовал легкий удар и сообразил, что это папка упала ему на голову. Он быстро схватил ее и спрятал под себя. Теперь он прижался к земле и не торопился вставать. У него не было никакого желания получать еще один, пусть даже случайный, удар. За мной следил Морару или Наста, соображал Виктор. Хорошо они расправились с этим типом…

— Как ты себя чувствуешь?

Ага. Наверно, я потерял сознание, подумал Виктор. Вместо того чтобы думать об Ирине, вон куда занесся! Какая у нее бархатная рука… Нет, нет… Мне больно.

— Виктор!

— Что за черт!

— Виктор!

— Как? Это ты, Элен?

— Ну! Поднимайся! Вот так… Как дела?

Виктор чувствовал жестокую боль в затылке, его мутило, и хотелось во что бы то ни стало знать, на каком свете он находится.

— Элен…

— Вон скамейка. Пошли. Дай платок. Тебе нужен холодный компресс.

Элен взяла платок и побежала к озеру. В это время послышался шум мотора, и автомобиль исчез вдали.

Элен вернулась с мокрым платком и положила его Виктору на лоб.

— Вот так. Когда почувствуешь, что можешь идти, скажи.

— Не знаю. Ходить я, думаю, и сейчас могу, но черт меня побери, если я двинусь с места раньше, чем ты скажешь…

Тут Виктор подскочил:

— Папка!

— Здесь, — успокоила его Элен. — Рядом с тобой. Я подняла ее.

Виктор схватил папку, раскрыл и лихорадочно стал перебирать листы бумаги. Работа была па месте. Виктор попытался разобраться в своих мыслях. Хорошо. Этот тип одолел меня. А его победила Элен. Но во-первых, что ей здесь нужно? Она шла за мной, но зачем? Во-вторых, трудно поверить, что обыкновенная девица, пусть даже француженка, может вступить в борьбу со здоровым мужчиной и заставить его бежать. Это значит, что Элен…

— Чего тебе надо? Как ты сюда попала?

— О!

— Отвечай!

— Если захочу. И прошу тебя, не кричи.

— Элен….

— Довольно! Хватит! Игра кончилась! Немедленно положи папку.

— Что?!

— Положи!

Виктор послушно положил папку на скамейку рядом с собой. Элен, стоявшая рядом, наклонилась и взяла папку.

— В румынском языке есть прекрасная поговорка… Как это будет? Ах да: двое дерутся, а третьему это на руку. Так вот, третий — это я, Виктор. Мне очень жаль тебя. Ты, я надеюсь, не вообразил, будто я влюблена.

— О нет. Это было бы грешно. Ведь ты еще ребенок.

— Серьезно?

— В некотором смысле — да. Я совсем другое хотел сказать, но это уже не имеет значения. Неужели ты думаешь, что сможешь этой папкой завладеть и вывезти ее за границу?

— Это не мое дело.

— А чье?

— А это не твое дело.

— А… он? Зачем ты на него напала?

Послышался веселый девичий смех.

— Тоже не понимаешь?

— Да нет, понимаю. Очень хорошо понимаю, но мне все вы противны. Деретесь, убиваете друг друга, выцарапываете друг другу глаза, считаете, сколько денег украсть друг у друга. Как это противно!

— О, Виктор…

— Я вам не Виктор!

— Мсье Виктор. В каком году вы живете? Из какого века вы попали сюда, на Землю, в седьмое десятилетие двадцатого века? Вы пахнете нафталином. Вы, наверное, проспали добрых две сотни лет…

— Возможно.

— Тогда я вам посоветую: ложитесь-ка снова спать. Ждите себе спокойно, когда наступит другая эпоха, которая будет соответствовать вашим представлениям о добре и зле: о графах и баронах, которые проматывают состояния, о благородных разбойниках и о рыцарях, которые в одиночку восстанавливают справедливость… Может, когда вы проснетесь, уже не нужно будет уметь драться, чтобы выйти из трудного положения. Может, тогда Люди будут спорить, обмениваясь только улыбками. Подождите. А я живу сегодня и умею бороться так, как вы видели. Прощайте. Благодарю вас, вы были весьма любезны.

— Одну минуточку! Я одного не понимаю…

— Многого не понимаете.

— Почему вы не набросились на меня, раньше чем я явился сюда, раньше чем я увиделся с этим типом, еще когда мы встретились возле мечети. Ведь вы могли это сделать, ничем не рискуя.

— Я и так не рисковала. Я ведь знала, что он должен явиться, а он обо мне даже не подозревал. Только я не знала точно, кто именно должен прийти. А вот это я и должна была непременно узнать. Должна была увидеть его в лицо. Вот и все. Будут еще вопросы? Нет? Тогда прощайте, мсье Виктор. Привет мсье адвокату и его жене. Передайте мадам Вэляну, что она мне очень симпатична. Она очаровательная женщина, хотя и редко улыбается. Будь я мужчиной, я бы влюбилась в нее, а не в легкомысленную француженку. Прощайте!

Элен повернулась, махнула рукой и исчезла в ночи. Спустя несколько секунд послышалось урчание мотора. У нее здесь и машина, сообразил Виктор. До сих пор мне не приходилось видеть ее за рулем.

Что же оставалось делать теперь? Да ничего. К такому результату я мог бы прийти, не ломая себе голову и тем более не подставляя ее под удары. Нужно уезжать, жалко, что Ирина не любит путешествовать по ночам, а то бы мы немедленно уехали… Все, как я и предвидел… Кроме столкновения с Элен, которую разгадал один Серджиу. Кстати, где он? Вернулся ли? Что там произошло между ними? Нужно спешить, ведь Ирина ждет меня…

Спустя четверть часа Виктор Андрееску был уже в холле гостиницы. Он посмотрел на себя в зеркало. Нет, он не был похож на киногероя после жаркой схватки. Царапины саднили, но почти не были заметны. Под глазами не синели кровоподтеки, не виднелось даже ни одной шишки. Виктор торопливо поднялся наверх и постучал в комнату Ирины. В первый раз он постучал осторожно, предполагая, что дверь может открыть Серджиу. Ему никто не ответил. Второй и третий раз он стучал уже громче. Результат был тот же самый. Тогда он вошел в свою комнату и зажег свет. В первый момент он не поверил своим глазам. Все было перевернуто вверх дном. По комнате были разбросаны вещи, вытряхнутые из чемодана, пишущая машинка лежала на полу. Папка, в которой он хранил черновики, исчезла. Виктор бросился к телефону. Он стучал по рычагу, по телефон молчал. Тогда Виктор запер дверь и, прыгая через ступеньки, как сумасшедший помчался вниз.

— Кто-нибудь был у меня? Меня кто-нибудь спрашивал?

— Нет. Никто о вас не справлялся.

— И доамна Вэляну ничего не просила передать?

— Вам?

— Что вы удивляетесь? Она сказала, куда ушла?

— Доамна Вэляну спустилась вниз десять минут назад, сразу же, как только мы ей передали…

Виктор, который уже бросился к выходу, резко остановился.

— Что вы ей передали?

— То, что вы просили по телефону: вы ее ждете, чтобы вместе отправиться в «Прибежище пиратов».

— Куда?

— В «Прибежище пиратов».

— Не то! Где я ее жду?

— А! Довольно далеко. На конечной остановке троллейбуса.

Виктор выскочил из гостиницы. Это просто абсурд, мелькало у него в голове. Ирина не могла принять всерьез такое приглашение. «Прибежище пиратов», какая глупость… Кто ее вызвал и зачем? Не те ли люди… Это значит, что жизнь ее в опасности!

Виктор бросился к машине. Уже поздно, троллейбусы ходят редко. Если Ирина вышла из гостиницы десять минут назад, то вполне возможно, что она и сейчас еще ждет троллейбуса… На остановке никого не было, но впереди светились красные огоньки какого-то троллейбуса. Виктор прибавил скорость. Он догнал троллейбус, потом обогнал и встал возле остановки. Выйдя из машины, он дождался троллейбуса и убедился, что Ирины в нем нет. Он не слышал, как ругался водитель, возмущаясь, какому это идиоту пришло в голову ставить машину прямо на остановке. Виктор помчался дальше. Сзади послышался вой сирены, и в зеркальце ударил свет мощных фар. Тут же его обогнали милицейская машина и «скорая помощь». Кто знает, какой безумец свернул себе шею на шоссе, подумал Виктор, но это не помешало ему прибавить скорости и догнать еще один троллейбус. Обгоняя его, Виктор сообразил, что троллейбусная линия где-то здесь и кончается. Значит, троллейбус во что бы то ни стало нужно перехватить, ведь последняя остановка в это время — совершенно пустынное место. Вырулив перед троллейбусом, Виктор резко остановил машину. Послышался отчаянный визг тормозов, и троллейбус застыл в нескольких сантиметрах от бампера его машины. Виктор был уже рядом. Водитель высунулся в окно и поносил его последними словами. Но Виктор пропустил все это мимо ушей, потому что увидел Ирину.

— Извини ради бога, но мне некуда было деться, — обратился он к шоферу.

— Чокнутый ты, что ли, — вытворять такое! Тоже мне водитель! Того, кто посадил тебя за баранку, я бы в порошок стер.

— Извини, но я не могу всего объяснить. Открой, пожалуйста, дверь.

Шофер, застигнутый врасплох такой просьбой, сам не понимая, что он делает, открыл дверь. Виктор вскочил на подножку.

— Ирина!

До сих пор Ирина сидела совершенно безучастная ко всему, что происходило вокруг. Занятая только своими мыслями, она, наверное, даже забыла, что едет в троллейбусе. Услышав знакомый голос, она вздрогнула, вскочила с места и бросилась из троллейбуса. Виктор схватил ее за руку и потащил за собой. Он буквально впихнул ее в машину, сел за руль, проехал метров пятьдесят, сделал крутой разворот и погнал машину обратно. Когда он вновь мчался мимо троллейбуса, водитель, все еще не пришедший в себя от изумления, высунулся из окна и, поднеся руку к виску, сделал жест, который на всех широтах земного шара имеет одинаковый смысл. Проехав с километр, Виктор заметил съезд с шоссе. Он свернул туда, остановил машину и рассказал Ирине все, не щадя собственную персону. Он поклялся, что никуда ее не приглашал, и нужно думать, что это была ловушка, чтобы снова шантажировать его, с еще большим успехом. Ирина, казалось, ничего не слышала, она поняла только одно: полный провал.

— Ирина, мы должны уехать, должны вернуться домой, и как можно быстрее. Я знаю, ты не любишь ездить ночью, но прошу тебя! Так мы выиграем день. Целый день — это много, это очень много. Вернемся в гостиницу, соберем вещи и уедем… Ирина! Ирина, ты слышишь меня?

— Нет.

— Хочешь, поедем завтра?

— Не знаю.

— Когда же?

— Не знаю.

— Что это значит?

— Не знаю.

— Ирина!

— Я.

— Нет, это не ты. Ты совсем не своя.

— Это немножко ближе к истине…

— Что же ты хочешь, чтобы мы делали?

— Не знаю.

— По должны же мы что-то делать!

— В этом-то все и дело. Я хочу, чтобы мы ничего не делали. Ничего. Почему мы должны всегда что-то делать? А ничего не делать разве нельзя? Разве мы не можем ничего не делать?

— Да нет. Можем.

— Ну и хорошо. Это очень хорошо.

Вновь послышался вой сирены, прорезавший ночную тишину. Стремительно приближались фары, все оглушительней становился вой. Ирина заткнула уши.

— Скажи мне, когда ее не будет слышно! — крикнула она Виктору.

Промчалась и скрылась вдали «скорая помощь». Милицейская машина на этот раз следовала за ней. Виктор взял руки Ирины и отвел их от ушей.

— Все!

— Этот вой сводит меня с ума.

— Поедем?

— Куда?

— Куда угодно.

— Почему куда угодно? Не лучше ли будет — никуда!

— Поедем в гостиницу.

— Нет.

— Хочешь, останемся здесь?

— Не знаю. А можно?

— Ирина!

— Можно?

— Нельзя.

— А почему нельзя? Почему? Разве мы причиняем кому-нибудь зло?

— Да, самим себе. Тебе, мне…

— Виктор… Как ты думаешь, что теперь будет?

— Все может быть.

— Нет, ты меня не понял. Возможно, тебе покажется странным, но меня нисколько не занимает все то, о чем думаешь ты. Я думаю о нас, о нас двоих. Что теперь будет с нами? Останемся ли мы теми же самыми? Ты по отношению ко мне, а я — к тебе… Я знаю, прекрасно знаю, что ты можешь сказать, знаю, ты снова будешь сердиться, как ты сердишься всякий раз, когда я вынуждена тебе повторять, что ты никогда и ничего не понимаешь. Я совершенно уверена, ты не желаешь меня понять, когда я говорю и повторяю, что я хочу уехать… Нет! Я не сказала, что хочу, чтобы уехали мы. Я сказала, что хочу уехать я. Я! Я одна! Пожалуйста, не оскорбляйся, это глупо. Если я когда-то и хотела скрыться от людей, то только от тех, которые мне безразличны или неприятны. Но сейчас впервые в жизни я ощущаю непреодолимое желание быть совсем одной… Ты слышишь, любимый? В твоей голове среди уравнений и амплитуд различных частот должна утвердиться мысль, что ты единственный человек, которого я люблю, но какое-то время я не хочу, повторяю тебе, не хочу видеть тебя рядом… Я не знаю, сколько это будет длиться — день, два, неделю, месяц. Может, всею несколько часов. Не знаю! Но я хочу вновь обрести себя… Помоги мне! Ты знаешь, как это сделать? Оставь меня на волю божью и не задавай никаких вопросов. Сделай над собой усилие, если даже ни чего не понимаешь, то хотя бы из сострадания… Т-с-с! Молчи! Прошу тебя, не возражай. На этот раз будет так, как хочу я. Включи мотор, отвези меня в гостиницу. Я поднимусь в свой номер, и с этого момента не делай никаких попыток вмешиваться в мои поступки. Договорились?

— Нет, Ирина, не договорились.

— Очень жаль.

— Если ты так хочешь — да, договорились, но я этого не хочу. Имею я право не хотеть?

— Нет, не имеешь. Ты забыл наш договор? Если один из нас накладывает вето, другой не предпринимает ничего, чтобы изменить решение.

— Я не буду мешать тебе. Я хочу только знать: почему?

— Потому что так мне нужно. Этого достаточно?

Виктор включил мотор, осторожно выехал на шоссе и нажал на акселератор. Через пять минут машина остановилась у гостиницы. Ирина открыла дверцу и, поколебавшись несколько секунд, вышла и поднялась в холл.

Виктор шагал по пляжу. Он бы так и остался на берегу до утра, но море было слишком беспокойным. Вернувшись в гостиницу, он отправился в бар и заказал рюмку коньяку. С удовольствием выпив коньяк, он хотел было попросить вторую рюмку, но в этот момент появился капитан Наста. Он сел рядом с Виктором, достал сигарету, закурил, сделал несколько затяжек и лишь тогда произнес:

— Товарищ инженер, майор Морару просит вас заглянуть к нам.

— Что-нибудь случилось?

— Да.

— Вы не можете мне сказать что?

— Через пять минут все узнаете. Товарищ майор сам вам расскажет.

XXII

Лейтенант милиции Василе Трандафир получил по телефону донесение от старшины, патрулировавшего шоссе: на тридцать шестом километре автомобильная катастрофа. Сев в машину, лейтенант уже через двадцать минут был на месте происшествия. Ему доложили, что в один час десять минут машина, мчавшаяся, по мнению старшины, со скоростью сто двадцать километров, свалилась в канаву по причине, пока еще не установленной: водитель то ли был пьян, то ли заснул за рулем. Машина несколько раз перевернулась, мотор взорвался, возник пожар. Поскольку бензобак был неполный, пожар тоже длился недолго. На лице и на теле погибшего водителя сильные ожоги, но старшина не думает, что они причина смерти. Скорее всего, сломаны шейные позвонки, что часто бывает в подобных случаях.

— Свидетели есть?

— Один. Архитектор из Бухареста. Сидит в своей машине. Я его попросил дождаться вас. Он увидел взрыв одновременно со мной. Он хотел ехать к ближайшему посту, чтобы сообщить о происшествии, но в это время подоспел я.

— Я находился на порядочном расстоянии, — рассказал архитектор, — примерно в шестистах метрах от этой машины, и видел только взрыв и возникший после него пожар. Я прибавил скорости, потом остановился и выскочил из машины, но подойти к ней не мог. Я решил заявить ближайшему милицейскому посту, но тут услыхал сирену, и на мотоцикле подъехал товарищ старшина.

— А до этого вы ничего особенного не заметили? Попытайтесь, пожалуйста, вспомнить. Не обгонял ли кто-нибудь эту машину… Это «фиат-124». Не была ли она в свете ваших фар?

— Нет. С тех пор как я выехал из города, меня обогнала только черная «волга». Дальний свет я включал один раз, когда сам обгонял «трабант». Вот и все.

— Спасибо. Можете продолжать путь. Будьте добры, оставьте старшине ваш бухарестский: адрес.

Вскоре к месту катастрофы подъехала группа специалистов. После того как были сделаны необходимые обмеры, фотографии, взяты пробы, доктор Владеску осмотрел труп. Ожоги были очень сильные, опознать погибшего было невозможно. Но не эти ожоги были причиной смерти. У основания черепа был зафиксирован перелом позвоночного столба, о чем с самого начала говорил старшина Дрэган.

— Все остальное, — закончил доктор, — может показать только вскрытие. Разрешите его увезти?

— Нет, еще нет.

Лейтенант Трандафир внимательно изучал машину. Он пытался открыть ящик на передней панели, где водители обыкновенно хранят документы. Наконец это ему удалось. Все бумаги, которые были там, сгорели. В заднем кармане брюк был обнаружен бумажник, Зажатый между сиденьем и телом пострадавшего, он уцелел от огня. В нем находилось удостоверение личности, выданное на имя Серджиу Вэляну. Прочитав это имя, лейтенант Трандафир присвистнул. Этот человек числился в полученном два дня назад списке, где было указано несколько лиц, за передвижением которых следовало строго следить. Он приказал старшине Дрэгану охранять труп, попросил группу криминалистов оставаться на месте, а сам сел в машину и с ближайшего поста позвонил майору Морару.

Через полчаса Морару прибыл вместе с капитаном Настой. Внимательно осмотрев машину и труп, майор что-то шепнул капитану, и тот по радиотелефону из своей машины отдал несколько распоряжений. Вскоре прибыла группа офицеров из трех человек, которые около часа занимались только тем, что внимательнейшим образом исследовали машину. За это время они не обменялись ни словом. При мощном свете фар казалось, что они ищут иголку в куче металлолома. Наконец они распрямили спины я сняли перчатки. Тут же, на месте, состоялось совещание экспертов с майором и капитаном. Позже и доктор Владеску был привлечен для консультации. Его спросили, как скоро можно узнать о результатах вскрытия. Результат вскрытия можно получить через час, отвечал доктор, но для этого он в первую очередь должен получить разрешение увезти труп. Разрешение было дано, и все, кто собрался на месте катастрофы, разъехались. Морару и Наста вернулись в свой кабинет и ровно через час по телефону получили заключение доктора Владеску.

— Наста, — заговорил майор Морару, — пойди узнай, где там болтается наш милый инженер Андрееску, и пригласи его сюда, если он даже уснул и видит радужные сны. Но смотри, ни слова. Договорились? На твоих сколько времени?

— Третий час.

— Так-так… Приготовлю-ка я кофе. Хоть немножко приду в себя… Ты сказал, что утром на Париж есть самолет. В каком часу?

— В семь пятнадцать.

— Так-так… Время еще есть. Иди, Наста, дорогой. Ты даже не представляешь, какое удовольствие я предвкушаю от беседы с нашим милым инженером.

Наста ушел и вернулся через двадцать минут.

Майор поджидал их, прихлебывая кофе из огромной чашки, уже седьмой за минувший день. Хмуро кивнув в ответ на приветствие инженера, он жестом пригласил его сесть и заговорил, только когда допил кофе. За это время капитан Наста раз десять входил и выходил из комнаты.

— Я должен вам сообщить плохую весть, товарищ инженер: ваш друг адвокат Серджиу Вэляну погиб в автомобильной катастрофе.

Острая боль пронзила Виктора, парализовала всю его волю. Ему хотелось вскочить, что-то сделать, даже закричать, спросить: как, когда, где, при каких обстоятельствах то случилось? — но он ничего не мог. Это я его убил, думал он. Какая бы ни была катастрофа, но убил его я.

Он часто спрашивал себя, как он будет реагировать на дыхание смерти, когда почувствует его где-то рядом. И вот оно, это дыхание, но оно не вызывает страха. Он чувствовал только усталость, в ушах стоял непрерывный звон, а все вокруг казалось нереальным. В этот момент он вспомнил об Ирине.

— А… жена…

— Мы сообщим и ей, но не теперь, среди ночи. К сожалению, для таких известий никогда не бывает поздно.

— Как это случилось? Когда? Где?

— Эти подробности вы тоже узнаете. А ничего другого вы не можете нам сказать? Именно сказать, а не спросить.

— Да, да. Я должен вам сказать, что я прямой виновник его смерти.

— Так-так… прямой виновник! Гм! Вы хотите это пояснить? Может быть, и вы хотите нам что-то рассказать?

— Да. Я хочу все объяснить.

В конце концов, подумал Виктор, скрывать что-либо нет смысла. Толку от этого не будет, игра окончена. Почему должен был погибнуть ни в чем не повинный человек? Ирина этого не перенесет. Конечно, меня она не будет упрекать, не об этом речь, но если я не смогу ее удержать… Мы оба потерпели крах, глупо, наивно, словно дети…

— Я вас слушаю.

Инженер Виктор Андрееску рассказывал почти час. Он начал с того, как он познакомился с Ириной, самым подробным образом рассказал все, что произошло за границей, и, наконец, поведал обо всем, что довелось ему пережить здесь, на море: как он познакомился с Элен Симонэн, как его вызвали, чтобы получить от него папку, как он вступил в драку со шпионом, как в драку вмешалась француженка и завладела папкой, как он вернулся в гостиницу, где обнаружил, что черновики его украдены…

— Но самое главное, — заключил свои рассказ Андрееску, — бумагами, которыми они завладели, воспользоваться они не могут. Работа 10-В-А в безопасности, — продолжал он, видя, что никто не вскакивает от радости, услышав его заявление, — конечно, она могла быть в безопасности и без… и без того… и возможно, что при других обстоятельствах Серджиу Вэляну не покончил бы самоубийством…

— Вы думаете, что ваш друг покончил с собой?

— Так я предполагаю. Вы мне не сказали, при каких обстоятельствах произошла катастрофа. Но у меня есть основания предполагать…

— Никаких оснований у вас нет. И волнуетесь вы напрасно.

— Не понимаю, почему? Прошу, очень прошу вас, скажите мне…

В это время зазвонил телефон. Майор Морару внимательно выслушал довольно длинное сообщение. Потом распорядился:

— Не вмешивайтесь ни во что. Только наблюдайте. Докладывайте обо всем.

Положив трубку, он вынул из ящика стола пачку фотографий и протянул их Виктору.

— Узнаете кого-нибудь?

На двух десятках фотографий Виктор безо всякого труда узнал типа, которого встречал за границей, и второго, который несколько часов назад уложил его в нокдаун.

— Когда вы расстались с адвокатом Вэляну? — спросил майор.

— О, уже давно… Еще утром.

— Где?

— На шоссе между Мамайей и Констанцей.

— Он вам говорил, куда намеревается поехать?

— Нет. Об этом я его даже не спрашивал. Не было подходящего момента.

— Его жена говорила вам, когда она видела его последний раз?

— Только утром.

— В каком часу ей звонили по телефону якобы от вашего имени?

— Не так давно, в первом часу.

Майор Морару встал со стула, на котором до сих пор сидел совершенно неподвижно, подошел к Андрееску и долго смотрел ему прямо в глаза.

— Проблемы, которые вас волнуют, не имеют никакого смысла… По крайней мере с определенной точки зрения. Серджиу Вэляну не самоубийца.

— Это утверждение вы не сможете доказать!

— Серьезно? Да вы великий человек, товарищ инженер, все-то вам известно!

— Откуда вам знать, какие мысли волновали Вэляну в тот момент. Вы можете установить, как произошла катастрофа, но не можете сказать, почему. Если даже он был пьян, если даже алкоголь причина несчастного случая, это меня нисколько не успокаивает. Он погиб из-за меня. Если он даже заснул, то и в этом я виноват. И если он за рулем потерял над собой контроль, все равно это случилось из-за меня. Теперь вы понимаете, что я хочу сказать?

— Я уже давно понял, что вы хотите сказать… Но когда я вам сообщил, что Серджиу Вэляну не покончил с собой, я тоже понимал, что говорю. Это «утверждение», как вы его окрестили, давно доказано. Серджиу Вэляну был уже мертв во время катастрофы.

— Серджиу? Мертв? Как это так?

— Он был задушен часом раньше.

— Почему? Кто же мог это сделать?

— Я не знаю. А вы что думаете?

— Я? Я ничего не думаю. Я ничему не верю. Я уже сыт по горло.

— Вообще, товарищ инженер, человека уничтожают только в том случае, когда его существование угрожает кому-нибудь другому. Бесцельные преступления случаются чрезвычайно редко. Так кому же было нужно, чтобы Серджиу Вэляну исчез?

— Откуда мне знать? Откуда…

Андрееску задохнулся. Морару и капитан Наста как-то странно поглядели на него.

— Нет, нет, это невозможно, это абсурдно, это чудовищно! Уж не думаете ли вы…

— Сядьте, товарищ инженер. Давайте говорить серьезно. Я очень внимательно выслушал ваш захватывающий рассказ. Но скажите на милость, почему я должен вам верить на слово? Вы уже один или даже два раза обманули меня с самым невинным видом. Как вы можете меня убедить, что не обманываете и сейчас?

— Я не понимаю, о чем вы говорите. Когда я вас обманул?

— Вы инсценировали исчезновение работы, которая никуда не пропадала. Я снял с вас допрос, во время которого вы преподнесли мне выдуманную от начала до конца басню. Разве это не обман? Или вам не нравится такое слово? Но другого я употребить не могу. Вы просто врали! Почему же теперь вы хотите, чтобы я вам поверил?

— Согласен. Но моя работа находится в сейфе спецхрана. Можете проверить. Позвоните, пошлите туда кого-нибудь. Я сам могу поговорить с генеральным директором.

— Хорошо! Предположим! Предположим, что ваша работа находится именно там, где вы говорите. Но это ничего не доказывает.

— Почему? Каких доказательств вы еще хотите?

— Мне нужно доказательство того, что переданные вами иностранному агенту листы не имеют, как вы утверждаете, никакой ценности. Откуда мне знать, товарищ инженер, что вы не вели игру таким образом: наготовили два первых экземпляра, один спрятали в сейфе, чтобы иметь прикрытие, мол, видите, я парень честный, вот моя работа, она надежно хранится, а другой первый экземпляр передали. Мол, это не мое дело, если другие ученые разработали такую же вещь. Как говорится, и чеснока я не ел, и изо рта не пахнет. Правильно? Это во-первых. Теперь посмотрим, что во-вторых. Серджиу Вэляну был убит между одиннадцатью часами и двумя. Вы утверждаете, что в это время у вас было маленькое приключение, так сказать, деловое свидание со шпионами, которое закончилось дракой. Пошло в ход оружие и все такое прочее, как в кино. А как я проверю ваше алиби? Может быть, вы вступили со шпионами в сделку и убрали со своего пути соперника? Что звучит более убедительно? Что является вашим алиби, а что не является? Вы хотите, чтобы шпионы выступали свидетелями на вашей стороне? Отвечайте, я вас слушаю!

Виктор молча курил. Каждое слово майора отдавалось в его голове, как удар отбойного молотка… И действительно, чем он может доказать, что все, что с ним произошло, произошло на самом деле? Один раз он обманул. Обманул офицера, который допрашивал его. Как теперь убедить этого же офицера в том, что он порядочный человек, который хотел только выпутаться из безвыходного положения, который хотел вести себя как рыцарь (кто еще говорил ему о рыцаре?) ради женщины, которую он любит и которая любит его. Доказать невозможно. Будь я на его месте, думал Андрееску, я бы рассуждал, как и он. А это означает конец всему… Наступил час расплаты. За все надо платить. Рано или поздно, так или иначе, но в конце концов-расплата неизбежна.

— Мне очень жаль… Я хочу сказать, что мне очень жаль самого себя, но доказать я ничего не могу. Все ясно: в тот час, когда, как вы говорите, был убит Серджиу, я был или со шпионами, от которых, как я думаю, вы не получите никаких доказательств в этом смысле, а если и получите, то для вас они никакой цены не имеют, или с Ириной, но и ее свидетельства мало чего стоят в ваших глазах. Это то, что касается смешной — прошу не обижаться за подобное определение — гипотезы, будто бы я убил Серджиу Вэляну. Что же касается работы, то я должен признаться, что мне и в голову не приходила версия, высказанная вами. Она достаточно убедительна. Вы мне сделали шах и мат: у шпионов фальшивая работа, говорю я, — настоящая, говорите вы. Если вы их поймаете и сведете меня с ними, тогда я буду иметь шанс… Вернее, тогда у вас будет возможность убедиться, что переданная мною работа не имеет никакой ценности. Но если им удастся скрыться…

— Это будет глупость, товарищ инженер, невероятная глупость, если мы им позволим скрыться. Вы забываете об одной вещи, забываете, что вместе с работой, которую, предположим, они будут считать подлинной до того, как подвергнут экспертизе и признают, предположим, фальшивкой, один из них, не знаю кто, стал обладателем ваших черновиков, а они-то подлинные. Конечно, им придется поломать голову, но в конце концов умный человек все распутает.

— Остается посмотреть, — добавил Наста, — как распутаем это дело мы.

— Пока то да се, товарищ инженер, я предлагаю вам обратить внимание на то, что сейчас уже три часа, скоро будет светать, а я хочу дать вам возможность присутствовать при всем, что произойдет в ближайшие несколько часов, и потому предлагаю, как это говорится, устроиться поудобнее и изложить на бумаге все, что вы только что поведали нам… Прежде чем поставите свою подпись, как вы однажды уже это делали, крепко подумайте.

XXIII

Он вновь испытывал самые тягостные муки, муки ожидания. Это было знакомо ему, не один раз в жизни доводилось переживать — и в далеком прошлом, и всего несколько дней назад. Однако минувшее быстро забывается, и все всегда сходится на настоящем… Он почувствовал, что задыхается в этой комнате, и распахнул окно. На горизонте небо уже начало светлеть. Он взглянул на часы. Половина четвертого. Самолет улетает в семь пятнадцать, Можно поспать, хотя бы часа два. Но спать он не имеет права. В былые времена он выдерживал без сна по трое суток, выдержит и сейчас, ведь еще и суток не прошло. Да, но тогда он был моложе, много моложе. Много — это только так говорится, с той поры минуло всего лет десять. О, чего только не случалось с ним за эти десять лет. Это были самые напряженные, самые трудные годы в его жизни, когда он работал на износ. Он имеет полное право на отдых. И он так мало требует от жизни… Но впереди еще лет десять работы, пока он достигнет порога того, что называют старостью… Он усмехнулся. Одно дело — как тебя называют, и совсем другое — как ты сам чувствуешь себя. А он, что там ни говори, он вовсе не чувствует себя молодым, но и то только для того, чтобы прямо не признать себя стариком… Старый шпион… Шпион. О господи, и зачем люди выдумали такое слово, оно звучит отталкивающе. Шпион! То есть человек, подглядывающий в замочную скважину, подслушивающий у дверей… Возможно, весьма возможно, что его далекие предшественники по профессии и пользовались подобными отвратительными приемами. Но это было давно. С течением времени усовершенствовались и методы, и стиль работы. Следовало бы найти и другое понятие… В конце-то концов, профессия как профессия. Идет борьба, и каждый пользуется своим оружием. Кто ведет борьбу открыто, тот в подобном оружии не нуждается. Но он предпочел такую форму борьбы, скрытую, тайную, тонкую, острую, рискованную и не лишенную особого удовольствия… Сегодня ты Икс, завтра — Игрек… Тут по спине у него пробежали мурашки. Был и он Иксом, был и Игреком, и вот, возможно, выпал ему случая стать и господином N… Сразу вспомнилась глупая шутка, которую он услышал от одного из своих шефов… Шла речь о том, что ему необходимо снова сменить обличье. Много лет жить под одной фамилией — это неосторожно. Он сказал, что хочет забыть об Игреке и превратиться в господина N. Шеф, сухопарый мужчина в огромных очках, расхохотался, а потом отпустил совсем невеселую шуточку: «Не говори красиво. Как бы не оказалось, что это твое «N» происходит от нуля». — И, довольный своей шуткой, вновь рассмеялся, да так, что очки запрыгали у него на носу. Так бы и бросился на него, сдавил морщинистую шею!.. N — это нуль. На что намекал этот кретин? Что он круглый нуль? Или что перемена фамилии ни к чему не приведет? Чепуха!

Он встал и закурил новую сигарету, чтобы отвлечься от неприятных раздумий о превращении господина N в нуль. Уже светало. Он прошел в ванную и принял душ. Потом сделал обычную зарядку. Хозяев беспокоить он не хотел и занялся своим багажом. Это заняло около часа. Он тщательно перебрал все вещи, так как прекрасно знал, что любая оплошность может свести все его старания к… нулю. Ох, этот проклятый нуль, который неотступно преследует его… Нет. Он еще вовсе не нуль. На ручных часах было около пяти. Еще много времени утечет, прежде чем он станет нулем. Столь же тщательно он осмотрел свой костюм. В половине седьмого нужно выезжать. На такой машине, как его, он за двадцать минут доберется до аэропорта в Констанце. Но до половины седьмого еще целых полтора часа. Хотелось есть. У него оставалось несколько галет, и он с удовольствием сжевал их.

Итак, немножечко везенья, и вскоре все закончится благополучно. Все это страшное напряжение превратится в простое воспоминание, а воспоминания легко можно перенести. На его счету будет еще одна выигранная партия. Правда, подобные состязания, как он любил называть свои операции, никогда не упоминались в спортивных хрониках. А если и попадали в прессу, то, как правило, фигурировали в юридических разделах…

Он оделся и сел на террасе. День обещал быть прекрасным. В такое время истинное удовольствие лететь на самолете. Так приятно чувствовать себя на высоте нескольких тысяч метров над белыми вершинами гор, над селами и городами. И через несколько часов… Да. Другие часы. Другое ожидание… Против воли совершенно незаметно он задремал. И вдруг проснулся в страхе: уже четверть седьмого! Он проспал больше часа. Признак слабости, еще один признак… Ему еще никогда не случалось засыпать в тот момент, когда он должен бодрствовать. Он сунул голову под кран с холодной водой. Еще раз окинул взглядом комнату: забывать ничего нельзя. Посмотрел на себя в зеркало, провел ладонью по волосам и по лицу… Нервно вздрогнул — он забыл побриться. Эта мелочь могла все испортить. Нельзя упускать из виду ни один пустяк. Он быстро побрился и, найдя в чемодане флакон одеколона, решил, что достаточно только одной капли. В это время постучали в дверь. Он открыл. На пороге стояла хозяйка.

— Доброе утро. Я хотела напомнить, что уже половина седьмого… Муж сказал, что вечером вы просили разбудить вас…

— О, благодарю! Да, да. Я теперь ухожу. Сколько я должен фрау?

— Разве муж не говорил вам вчера?

— Возможно, он говорил, но я не помню…

— Сто леи.

— Пожалуйста.

— Благодарю. Сейчас выпишу квитанцию.

— О нет! Не надо!

— Так нельзя. Уж я выпишу. Только я укажу сорок лей, вы не против? Сами знаете, всякие там расходы, хозяйство… Надеюсь, вам было у нас хорошо. Здесь чисто… Жалко только, что вы так недолго побыли. Всего одну ночь. Да и ночи не прошло, всего несколько часов.

Действительно, подумал он, это может показаться подозрительным.

— Да-да! У меня в Бухаресте дела. Два дня или три. А здесь я хочу отдыхать, здесь, у вас. Один момент, я запишу адрес. Фрау…

— Как вы сказали?

— Я забыл вашу фамилию.

— А! Иляна Посколуц.

— Да-да, фрау Иляна Посколуц.

— Улица Комедии, дом 14, корпус 10, второй подъезд, шестой этаж. Есть и телефон: 16-915.

— Данке, очень, очень благодарю. Я оставлю вам еще двести лей. Значит, я найду комнату пустой?

— Ну конечно. Погодите, я вам выпишу квитанцию… Господин… Вот видите, и я забыла вашу фамилию.

— Ланге. Вольфганг Ланге.

— Совершенно верно. Ланге — это как будто от нашего Лунгу. У нас есть свояк по фамилии Лунгу… Пожалуйста! Но здесь только на сто двадцать лей… Вы понимаете: три квитанции, каждая на сорок лей…

— Да-да, все в отличном порядке.

— Счастливого пути. Мы вас будем ждать.

Он взял чемодан, вышел в переднюю, хотел было открыть дверь, но что-то вспомнил:

— Да! Я оставлю машину на аэродроме.

— Вы летите самолетом?

— Само собой понятно. Один час, и я в Бухаресте. На аэродроме хорошая стоянка?

— Очень хорошая. Как доедете, сворачивайте налево, а не направо. Там увидите огромный навес, специально для машин. И дождь не мочит, и солнце не печет.

— Так, отлично. До свидания, фрау Посколуц.

— До свидания. Счастливого пути. Ждем вас в добром здравии.

Улыбаясь, он сел за руль. Он был доволен собой. До сих пор все шло как следует. И у него были все основания предполагать, что никаких препятствий на его пути больше не встретится. Машина тронулась. Было без двадцати семь. Немного поздновато. Нужно торопиться. Выехав на шоссе, связывающее Констанцу с аэропортом имени Михаила Когэлничану, он нажал на акселератор. Шоссе было пустое. Он чувствовал себя превосходно: в зеркало ему было видно, что ни одна машина за ним не следует. Без пяти семь он был уже на месте. Поставив машину там, где посоветовала хозяйка, он запер ее и направился к аэровокзалу. Показал на контроле билет, предъявил таможенникам чемодан и папку — никаких заминок. Доставая паспорт, он осведомился, успеет ли выпить чашку кофе. Таможенник ответил, что не успеет, но заверил, что через четверть часа в самолете кофе ему принесут. Улыбаясь, он поблагодарил и положил свой паспорт на стойку. Дежурный офицер внимательно проверил визы — все было в порядке. Сверил фотографию, поставил выездной штамп и с улыбкой вернул паспорт. Он принял его, положил в боковой карман, подхватил папку, которую на мгновенье выпустил было из рук, и шагнул в ничейную зону. Сколько глупостей придумали люди, размышлял он. Ничейная зона! Зальчик в сорок квадратных метров, и на тебе, зона. Значит, там — государство, а здесь — ничего. Чтобы перейти эту воображаемую линию, нужны бумаги, печати… Ладно, все позади, главное, что я ее перешагнул. А вот и самолет. Это мне машут рукой, приглашают па посадку.

Он вышел на летное поле. Шум стоял адский. Два реактивных двигателя работали на полную мощность, и можно было только поражаться, как это бедные человеческие уши выдерживают такое количество децибелов. Сколько их может быть? Он торопливо поднялся по трапу. Внутри самолета немного тише. Пассажиров мало. Он выбрал себе удобное место, предвкушая, что через несколько минут вознесется в небо. Посмотрел на часы — семь двадцать. Самолет задрожал. Стюардесса закрыла дверь. Самолет покатился по дорожке, выруливая на взлетную полосу. Он поудобнее устроился в кресле и закрыл глаза. Прошла минута. Это ему показалось? Как будто кричат… Он открыл глаза. Над ним склонилась очаровательная стюардесса. Она улыбалась. В руке у нее был конверт.

— Господин Вольфганг Ланге?

Он кивнул.

— В самую последнюю минуту для вас пришло письмо.

Стюардесса протянула конверт. Он с трудом вскрыл его — дрожали руки. Стюардесса все еще стояла над ним и улыбалась. В конверте был листок бумаги, на котором было напечатано несколько слов:

«Вы упустили одну мелочь… Весьма сожалею.

Майор Винтилэ Морару».

Бумажка выпала из рук. Он был так взволнован, что не заметил, как самолет остановился, хотя моторы продолжали реветь. Он поднял глаза. Возле него, все так же улыбаясь, стояла стюардесса. В этот момент он почувствовал, как кто-то легко прикоснулся к его правому боку, потом к правому плечу. Он хотел сунуть руку в карман, но другая рука, оказавшаяся быстрее, решительно пресекла эту попытку. Чей-то голос шепнул ему на ухо:

— Нет смысла устраивать здесь спектакль. Подчиняйтесь.

Кто-то быстро обшарил его карманы. Ничего подозрительного, кроме маленькой капсулы, которой он попытался было воспользоваться… Капсула исчезла в чьем-то чужом кармане. Теперь все было кончено. И, естественно, должно было начаться что-то другое: допросы, заявления, очные ставки, признания. Да, он знал, что ему придется признаться. В конце концов, он не был столь уверен, что его попытка воспользоваться капсулой была действительно попыткой. Он как бы сделал эту попытку для другого существа, для своего другого «я», перед которым ему приходилось время от времени держать ответ… Он должен был бы раньше сунуть руку в карман и сделать это гораздо быстрее, тогда бы он опередил противника. Кто хочет по-настоящему, тот добивается своего. Но есть ли такие, кто хочет этого по-настоящему? Есть? Возможно. Наверно, они моложе его… Молодые не так страшатся смерти. Они отдают свою жизнь с возмутительной покорностью. А он, пожилой человек, да, да, пожилой, цепляется за нее… Странно, ведь ему уже не бывать на свободе. В его-то годы… Тогда зачем все это? Почему его рука не действовала быстрее? Почему у него не было настоящего желания раскусить капсулу, которая принесла бы ему мгновенную и легкую смерть? Нет, подумал он, момент вовсе не подходящий для философствования. Для этого у меня еще будет время, да, да, время еще будет… Теперь же ему все казалось странным. У него было такое впечатление, что между ним и внешним миром стеклянная стена и этот мир он видит как в тумане: видит и не видит, слышит и не слышит, ощущает и не ощущает…

— Встаньте!

Он повиновался. Слева и справа оказались двое мужчин, которых он никогда в жизни не видел. Он их не знал, но они знали его и, казалось, были довольны.

— Пройдемте!

Когда подошли к дверце самолета, они взяли его под руки. Дверь открылась. Трап был у самолета. Внизу уже ждала машина. Первым сошел вниз один из конвоиров и сел рядом с шофером. Потом сел он. Рядом с ним второй. Дворца захлопнулась, и машина тронулась с места. Тот, что сидел рядом с шофером, поднял трубку радиотелефона.

— Докладывает Догару. Задание выполнено. Через пятнадцать минут будем.

Ответа не последовало. Он его и не ждал. Положил трубку и закурил сигарету.

— Не гони так, Костикэ, — обратился к шоферу тот, кого звали Догару, — теперь нам спешить некуда. Убежать он не убежит, а попадать в катастрофу никакого желания. Мы должны доставить его в целости и сохранности… Хотите сигарету?

И он не отказался. С этого мгновения, хотя шофер и не подумал сбавлять скорость, никто не промолвил ни слова.

Майор Морару положил на рычаг трубку радиотелефона и широко улыбнулся. Он расстегнул воротник, подошел к окну, распахнул его и несколько раз глубоко вздохнул. Капитану ничего не нужно было объяснять, он и так знал смысл всех этих обычных жестов майора. Он знал, операция завершилась удачно. Но именно поэтому он быстро вышел из комнаты. Нужно было принять целый ряд мер.

Усталый и сонный, инженер Андрееску никак не реагировал на то, что говорил по телефону майор Морару и сколько раз капитал Наста входил и выходил из комнаты.

— Поздравляю вас, товарищ инженер, — послышался возле него голос Морару.

Виктор поднял глаза и недоумевающе посмотрел на майора. И чего этому человеку так нравится таинственность? Произносит какие-то слова, которые либо продолжают, либо завершают его мысли, а я изволь догадываться, о чем он думает…

— Не понимаю.

— Надеюсь, скоро поймете. Слышите?

Внизу остановилась машина и резко хлопнули дверцы.

— Слышу, что пришла машина.

— Правильно. Но это не какая-то там машина, а машина, которая привезла шпиона, товарищ Виктор Андрееску, и вы вправе рассчитывать, что шпион явился, чтобы дать показания. Правда, он явился не по своей воле, но это не так уж важно…

Вошел капитан Наста. Он переглянулся с майором, и тот кивнул. Наста нажал на кнопку, и через несколько секунд открылась дверь. Вошел человек и обратился к майору Морару:

— Докладывает старшина Догару. Задание выполнено. Отступлений от плана нет.

Мopapy пожал ему руку.

— Введите его!

Дверь оставалась открытой. На пороге появился человек, которому в этот момент можно было дать все семьдесят, хотя на самом деле ему не было и пятидесяти лет… Это был сломленный человек — всклокоченные волосы, блуждающие глаза и нервно подергивающаяся нижняя губа. Этот человек, при виде которого Виктор вздрогнул, совершенно ничего не понимая, был для него Серджиу Вэляну, его друг Серджиу Вэляну, юрист Серджиу Вэляну, его однокашник, с которым он вместе учился в университете, с которым было связано и многое другое. Серджиу Вэляну, муж Ирины, обманутый муж, Серджиу Вэляну, за уход которого из жизни он считал ответственным себя… Серджиу, Серджиу здесь! Было достаточно взглянуть на него, чтобы понять, что последний бой в его жизни проигран. Но кто бы мог подумать, что этот человек вообще кинется в бой? Немыслимо… Но как же так? Значит… значит, он… Можно сойти с ума! Чего тебе нужно здесь, несчастный? Почему ты не погиб? Тебя бы оплакивали, жалели, ты бы стоял между мной и Ириной более живой, чем при жизни. Ты мог бы нас даже разлучить… О, Серджиу! Лучше бы ты и вправду погиб за рулем…

— Садитесь!

Серджиу Вэляну сел на стул перед письменным столом. Виктор остался стоять у окна. Капитан Наста включил магнитофон.

— Ваши документы.

Серджиу достал из кармана паспорт и протянул майору. Рука у него дрожала. Морару, взяв паспорт, принялся внимательно его изучать.

— Господин Вольфганг Ланге, уроженец Дюссельдорфа, 1921 года рождения, постоянное место жительства Франкфурт-на-Майне… Правильно?

Человек, сидевший перед майором, отрицательно покачал головой.

— Объясните.

— Объяснить это, товарищ майор, не так сложно. Извините, могу я попросить воды?

Принесли стакан воды, который он выпил, не переводя дыхания.

— А закурить можно?

Дали и сигарету. Мало-помалу он успокаивался.

— Объясняется это… Вот как это объясняется: я убил Вольфганга Ланге и завладел его паспортом, чтобы бежать за границу.

— Так кто же вы такой?

— Серджиу Вэляну. Родился в 1922 году в Бухаресте. По профессии юрист. Работаю в научно-исследовательском институте автоматики.

— Вы давно знаете Ланге?

— Если позволите, я все изложу подробно. Я хочу это сделать быстро и кратко, чтобы избавиться от всего этого, чтобы покончить раз и навсегда. Я очень устал и еле держусь на ногах… В 1940 году — вот Виктор подтвердит… извините, я хотел сказать, что гражданин Виктор Андрееску может это подтвердить, — нас обоих отправили как стипендиатов в Берлинский университет. Он изучал физику и математику, я — философию и право. Когда началась война, его отозвали, чтобы послать на фронт. Но его профессор, восхищенный успехами студента, обещавшего стать незаурядным ученым, добился, чтобы ему дали отсрочку. А я, чтобы не возвращаться на родину, сделал иначе, Я поступил к ним на службу…

— К кому на службу?

— В секретную полицию.

— В качестве кого?

— Осведомителя. С тем чтобы наблюдать, что происходит среди моих коллег румын, а также и немцев. Немецким языком я владел в совершенстве, я знал его с детства… В 1943 году я стал понимать, что война добром не кончится. Профессор физики умер. Виктор получил диплом, и в Берлине его ничто больше не удерживало. Он уехал, и ему удалось попасть на родину. А я остался. Я больше не принадлежал себе. Я боялся, что на родину мне никогда не вернуться. Подождем, говорил я себе, посмотрим, как пойдут дела. Возможно, обо мне забудут, возможно, архивы будут уничтожены и я избавлюсь от этого проклятия… Вы меня спросите, почему я с самого начала вступил в эту игру? Из подлости, из страха. Я не хотел попасть на фронт. Мне было абсолютно все равно, кто с кем дерется. Я знал только одно — что сам я воевать не хочу, и был готов заплатить за это любой ценой. И я заплатил. Фактически я расплачиваюсь только сейчас, но это не имеет значения… Потом в течение нескольких лет я перебивался как мог. Я был дворником, спекулировал на черном рынке, занимался грузовыми перевозками, сводничеством, был кельнером, актером и даже преподавал философию. Но в один прекрасный день, в 1948 году, я узнал, что от своего проклятия мне не избавиться никогда, что обо мне никогда не забудут и что каждый прожитый мною день находится на учете и обязательно наступит время, когда за него придется расплачиваться. В тот день я имел разговор с несколькими господами, которые напомнили мне целый ряд фактов, прекрасно мне известных, но о которых я хотел бы забыть, а в первую очередь — чтобы о них забыли другие. Я понял, что должен выбирать между судебным процессом, на котором предстану как агент немецкой тайной полиции — а эти господа сделают все, чтобы утопить меня окончательно, — и новой службой, теперь уже другим хозяевам, выглядевшим куда более осведомленными, чем прежние. Я сказал, что у меня был выбор. Фактически никакого выбора не было. Я подписал обязательство. Я снова получил деньги и… инструкции. Я должен был вернуться на родину, расположить к себе людей и воспользоваться этим. Должен был найти себе работу, все равно какую. И ждать. Это все.

Я вернулся домой и в течение трех лет жил совершенно спокойно. В 1951 году у меня был пятиминутный разговор. Теперь я должен был узнать, какова судьба моего бывшего товарища по Берлину — Виктора Андрееску. Узнать, конечно, тайно. Никакой спешки. Время есть, в моем распоряжении около полугода. Я все узнал. Виктор работал тогда в другом исследовательском институте. Но я не знал, что мне делать, кому передать информацию. Год спустя ко мне приехал другой человек. Я сообщил ему адрес Виктора. Он попросил меня и дальше вести наблюдение. Из газет я узнал, что Виктор принимал участие в конгрессе физиков в Берне и его доклад имел шумный успех. Это было в 1953 году. Далее ничего особенного не происходило, кроме этих кратких визитов, которые наносились мне два-три раза в год, вплоть до 1963 года. Тогда, к великому моему удивлению, мне было сказано, что я должен жениться, но не на ком я пожелаю, а на совершенно определенной девушке, которую мне укажут. Я спросил почему, а также и о том, уведомлена ли эта девушка о предстоящем браке и о моей деятельности. Мне ответили, что она ничего не знает и не узнает, что ее роль в этой игре будет определена позже. Она два года училась на физическом факультете, но учиться бросила, была талантлива, но со странностями. Все сводилось к тому, чтобы устроить ее на работу поближе к инженеру Андрееску… А если мне не удастся покорить ее сердце? Тогда будет видно. Тогда придумаем что-нибудь другое… Я стал изучать окружение Ирины. Должен честно признаться, что я не женился бы на ней, не будь вынужден это сделать. Она не в моем вкусе. Но это не имеет никакого значения. Я очень быстро понял, что информация, полученная мной, необычайно точна: Ирина действительно была и осталась существом странным, не похожим на других. Что бы ни случилось, она почти никогда не реагирует так, как другие, самые обычные люди. Я вовсе не хочу сказать, что она ненормальная. Я хочу только сказать, что в данном случае расхожие понятия к ней неприменимы. К ней нужно подходить с другими мерками, теми, что существуют в ее мире, ибо она живет не в том мире, в котором живем мы. Таким образом, я весьма скоро понял, что не смогу войти в ее жизнь, как входят в жизнь обычной женщины, за которой надо вначале ухаживать: приглашать в кино, в театр, вести дело медленно и банально, сегодня один комплимент, завтра другой, сегодня пожатие руки, завтра телефонный звонок. И так тянется по крайней мере месяц. Нет, с Ириной нужно было вести себя совсем по-иному. Сразу же после знакомства с ней, на следующий же день, если не ошибаюсь, я позвонил по телефону и без всяких обиняков спросил, хочет ли она быть моей женой. Она была удивлена такой стремительностью, но ответила «да». Я не знаю и не хочу утверждать, что именно мое поведение, немного неожиданное и необычное, обеспечило мне успех, возможно, что одиночество, в котором она жила и, надо заметить, продолжала потом жить, вынудило ее дать согласие, этого я не знаю, но факт тот, что мы поженились.

После этого события стали развиваться быстрее. Я получил задание переехать из Бухареста в провинцию и постараться занять место юрисконсульта в институте, где вскоре я и начал работу. У меня были очень широкие связи, и сделать это мне не стоило большого труда. Конечно, Ирина не была в восторге от переезда, но я заронил идею, что там-то она в сможет работать по специальности, к которой лежала ее душа… Мы переехали, я получил прекрасную квартиру и, как это было предусмотрено заранее, встретился с Виктором. Я бы солгал, сказав, что эта встреча не взволновала меня. Ведь у нас за спиной было столько лет, прожитых вместе, столько воспоминаний, была дружба… было и предательство. Говоря откровенно, я был взволнован. Честное слово. Но это касалось только меня самого, моих мыслей, и вовсе не касалось тех задач, которые ставились передо мной. Нет. Я действовал как автомат. Я достаточно старался, чтобы вытравить из памяти такие устаревшие понятия, как человечность, любовь, дружба и все такое прочее. Устроить так, чтобы Ирина работала рядом с Виктором, не составляло большого труда. Не знаю, было ли так задумано с самого начала, чтобы они вступили между собой в связь. Вряд ли, это было бы уже слишком. Но факт тот, что они полюбили друг друга, а это было мне на руку. Хотя и не могу сказать, что так легко столько лет корчить из себя идиота. Но предстояло, пожалуй, кое-что и потруднее. Однако я знал: без необходимости нельзя задавать слишком много вопросов. Разумеется, я сообщил об изменившемся положении вещей и получил ответ, что в связи с этим будет принято решение.

Я уже не помню, кому первому пришла в голову мысль с поездке за границу, но мы все приняли ее с восторгом.

С их стороны это было искренне, с моей — нет. Я боялся. Могло случиться так, что хозяева мои ее не одобрят и я попаду в сложное положение. Нужно было придумать достаточно благовидный предлог для того, чтобы, не вызвав никаких подозрений, разрушить этот план. Это с одной стороны. С другой стороны, я боялся, что не получу выездную визу. Я никогда не скрывал, что учился в Берлине, да и не мог бы этого скрыть. Всем было известно, что на родину я вернулся довольно поздно. К моему удивлению, и с той, и с другой стороны, если можно так выразиться, все обошлось благополучно. За границей мне нужно было позвонить по телефону, что я и сделал. Я встретился с человеком, свободно разговаривавшим по-румынски, которого до того никогда не видел. Он вручил мне два фотоаппарата специальной конструкции. Один я установил в комнате Виктора, другой в нашей комнате. На всякий случай. Откуда мне было знать, где они будут встречаться? Неожиданно во мне проснулась непреодолимая страсть к различным музеям, памятникам… Я стал часто уходить один и в самое необычное время. План полностью удался. Человек, с которым я встречался, пригласил Виктора и поставил его перед дилеммой: или он передает свою работу, которая, как я им докладывал, еще не закончена, но это не столь важно, или будет поставлен в известность супруг, мало того, общественность тоже будет осведомлена… Я знал, что никаким другим путем Виктора сбить с толку нельзя. О деньгах не могло быть и речи. Лично я сомневался даже в том, что и этот план удастся, о чем я в соответствующее время даже предупреждал. Я не предполагал, что Виктор может уступить. Но мне даже в голову не приходило, что он попытается действовать на свои страх и риск. Я думал, что он попытается все открыть властям, но был абсолютно уверен, что Ирина воспрепятствует этому. Этого она бы не перенесла. Она… да, да, несмотря на все, что случилось, она абсолютно честный человек.

Сначала, когда я узнал о так называемом исчезновении работы, я тоже попался на эту удочку. Я решил, что не я один пытаюсь завладеть работой. Я был в полной растерянности, потому что провал с работой так или иначе отразился бы и на мне. Поэтому я решил ни о чем не сообщать и дать возможность событиям развиваться самим по себе. Я лишь тогда немного успокоился, когда узнал, что у Виктора сохранились все черновики. На худой конец, и это было неплохо. Сразу же, как только мы приехали в Мамайю, Ланге, который прибыл двумя неделями раньше и с которым я уже встретился, изложил свой: план. Конечно, он изготовил несколько копий негативов; потому что вовсе не был уверен в Викторе. Я ему сказал, что его план с самого начала мне не очень понравился. На что он ответил, что другого варианта предложить не может. Тогда-то я подумал, не шантажирует ли он и меня… Это я должен был ему гарантировать, что работа не фальшивая, а если она таковой окажется, то достать подлинную работу. Но когда Виктор совершенно откровенно рассказал мне всю историю, вплоть до того, что он намеревается подсунуть ложный проект, это было как разорвавшаяся бомба. У меня в распоряжении было слишком мало времени. Я решил поставить все на единственную карту. Я понял, что игра долго продолжаться не может. В конце концов круг должен был замкнуться вокруг меня, а я прекрасно знал, что пойманному шпиону ничто не поможет. Помочь может только он сам себе, и то капсулой с ядом. Вот и все. Если предположить, что Виктору удастся провести Ланге здесь, то совершенно очевидно, что подделка тут же откроется, когда он вернется домой. Следовательно, оставалось только одно: украсть у Виктора черновики, предварительно сняв с них фотокопии. Черновики надежнее всего. Я рассчитал, что на это мне понадобится десять минут, а самое подходящее время — когда Виктор отправится вечером на свидание с Ланге. Все получилось даже проще, чем я предполагал. Возможно, что уж слишком просто, и я даже спрашиваю себя теперь: а не вы ли способствовали этому? Но я понимаю, в моем положении не задают вопросов.

В конце концов я завладел черновиками. Через час у меня должно было быть свидание с Ланге. Я бы мог передать ему эти черновики. Но это значило бы, что он уедет, а я останусь здесь. Что будет, подумал я тогда, если все произойдет наоборот? Если уеду я, то для меня это будет концом длинного и тяжкого, тернистого пути, а господин Ланге пусть остается здесь… Я знал, какая фотография у него в паспорте. Я сфотографировался в частном ателье. Это мне стоило дорого. Заменить одну фотографию другой для меня проблемы не составляло. Когда-то и мне довелось учиться в специальной школе, так что я смыслю в этих делах… Разговор с Виктором меня чрезвычайно ободрил, ведь я перед всеми мог выступать как обманутый и потерявший от этого рассудок муж, которого поразило неожиданное известие. Самоубийство в данном случае вполне оправданно. Конечно, изобразить все это не так-то легко, но выбора у меня не было, решительно никакого. Оставаться здесь было нельзя, меня быстро разоблачили бы.

Ланге явился на встречу совершенно вне себя. Он мне рассказал все. Не знаю, понял ли он, что Виктор пытался подсунуть ему фальшивку. Это меньше всего его занимало. Я думаю, что нет, я даже уверен, что он ничего не понял, потому что метал громы и молнии в адрес женщины, которая напала на него. «Как это я не предусмотрел, — рычал он мне в лицо, — что их может быть двое?» Я-то сам давно уже смекнул, но остерегался сказать об этом. И вполне понятно почему. С одной стороны, я не хотел, чтобы он потерял уверенность во мне и в успешном завершении дела, а с другой стороны, я вовсе не считал эту француженку столь опасной. Не знаю почему, но у меня сложилось впечатление, что эта Элен только прощупывает почву… По правде говоря, делала она это смело. Я как-то днем застал ее в комнате Виктора, так она, чтобы выйти из неловкого положения, откровенно дала мне понять, что провела с ним ночь… «Так что же теперь мне делать? — наступал на меня Ланге. — Как я вернусь домой? Что положу шефу на стол? Получив такое задание, никто не имеет права возвращаться с пустыми руками». Я успокоил его, заявив, что все черновики работы у меня и спрятаны в падежном месте. Нужно только отправиться туда и забрать их. Я сказал, что поеду на своей машине, чтобы не вызывать подозрений. Мы поехали. На шоссе, минут через двадцать, я остановился под предлогом, что барахлит мотор. Вышел из машины и его попросил тоже выйти, чтобы последить за мотором. Остальное было не так уж сложно. Сначала я оглушил его, потом задушил. После этого надел его пиджак, носки, туфли — вообще все, потому что мы с ним примерно одного роста… Завершить все должен был несчастный случай. Я усадил его за руль, облил бензином и, сев рядом с ним, повел машину. Вспомнив, чему научился в годы войны, я развил большую скорость и выпрыгнул из машины на полном ходу. Возможно, это покажется странным, но, конечно, не вам, вы ведь и сами знаете, что это сделать можно, а если еще и повезет, так и остаться невредимым. При мне было все необходимое: паспорт, бумаги, ключи от машины. Я знал, что у него чемодан в отеле, но туда я проникнуть не мог, да чемодан меня и не интересовал. Билет на самолет оказался при нем, а этого мне было достаточно…

Вэляну замолчал. Казалось, он припоминает, не забыл ли чего. Наконец он устало пожал плечами:

— Не думаю, чтобы я что-то забыл. Во всяком случае, ничего существенного. Я бы хотел вас попросить только об одном: не могли бы вы мне сказать, какую мелочь я упустил, как вы пишете в своей записке, благодаря чему я имею удовольствие видеться сейчас с вами.

Майор Морару усмехнулся.

— Можем, гражданин Вэляну, можем… Так-так, какая, значит, мелочь… Знаете ли, я ошибся, когда писал записку. Конечно, я ошибся. Ведь на самом деле речь идет о целом ряде мелочей. Например, вы пренебрегли скоростью… Впрочем, начнем по порядку. Только заранее и тщательно облитый бензином труп мог так пострадать от огня по сравнению с машиной, которая почти совсем не обгорела, потому что бензин был на исходе. Об этом вы не подумали. Это было началом всех подозрений… Конечно, и вскрытие обнаружило истинную причину смерти. Но нужно было узнать, кто же убитый. На безымянном пальце левой руки было обручальное кольцо. Я снял его с трудом. На внутренней стороне кольца можно было прочитать: «Ирина» и дату. Все верно, адвокат Вэляну был женат, жену его зовут Ириной, и дату их свадьбы установить со всем нетрудно. Только кольцо это было слишком узким, а на пальце оставался глубокий след от более массивного кольца, которое носилось много лет. По всей вероятности, это то самое кольцо, которое теперь на пальце у вас, гражданин Вэляну… Дальше все шло гораздо быстрее. Мне было известно, что Ланге находится в Румынии, ведь он наш старый знакомый. Когда я понял, что убитый вовсе не Серджиу Вэляну, стало вполне вероятным, что Серджиу Вэляну и является тем человеком, который убил Ланге, если будет доказано, что убитый действительно Ланге. У нас были фотографии, некоторые сделаны совсем недавно. Но в них не было необходимости. Мы располагали более простым способом. Есть человек, который прекрасно знает Ланге, встречался с ним и видел его всего несколько часов назад. Более того, ему даже пришлось бороться с ним.

— Виктор! — воскликнул Вэляну. — Это он опознал его.

— Нет, — спокойно возразил майор, — Речь идет не о товарище Андрееску.

— Значит… Ага! Вы и ее поймали? Француженку тоже накрыли?

— Да. Она опознала Вольфганга Ланге. И знаете, как она это сделала? Очень просто. Женщина всегда остается женщиной… Она знает каратэ, ей известно все, что вам угодно и неугодно, но иногда она выходит из тяжелого положения чисто по-женски: она кусается. Во время схватки она прокусила Ланге плечо до самой кости, и этот укус в нужный момент все поставил на свои места. Переместить укус было нельзя. Оставалось только увидеть его на плече Ланге. Вот и все, гражданин Вэляну! Остальное, как вы сами понимаете, обычное дело… Шансов у вас не было никаких. Если вы добрались до самолета, так это роскошь, которую я себе позволил. И не столько по отношению к вам, сколько по отношению к товарищу Андрееску… Я хотел, чтобы вы дали показания в его пользу, но чтобы это было как можно позднее. Я хотел, так сказать, поварить его в собственном соку… Не смотрите так удивленно на меня. Да, да, сами о том не подозревая, вы дали показания в его пользу. Большего вам знать не следует. Но вы должны кое-что добавить: мне не ясен момент, как между Ланге и француженкой возник конфликт? Мне хотелось бы знать, не приходилось ли вам или Ланге работать когда-нибудь с этой француженкой?

— Нет! Я от вас ничего не скрываю, абсолютно ничего. Я же вам рассказывал, что и Ланге был поражен: откуда она взялась? Я не в состоянии вас обманывать, я слишком устал, да это было бы бесполезно.

— Однако мы должны устроить очную ставку…

Казалось, что майор испытывает неловкость. Он обратился к капитану:

— Можно организовать очную ставку? Мне бы хотелось все закончить сейчас, пока товарищ инженер находится здесь.

— Если вы распорядитесь, то, конечно, можно.

— Так-так… Хорошо, Наста. Значит, я распоряжаюсь. Только, пожалуйста, если можно, побыстрее, а то, сам видишь, времени уже много, становится жарко.

Наста вскочил и вышел.

Все это время Виктор сидел неподвижно в своем углу и слушал рассказ о событиях, которые представлялись ему просто фантастическими. Наверное, думал Виктор, мне понадобится еще много времени, пока я свыкнусь с мыслью. С какой мыслью? Мне еще столько нужно обдумать… Элен была права. Наверное, она иностранный агент, ведь она так умна… Как она сказала? Что я из другого века, что мне было бы лучше лечь и проспать лет двести. Возможно, она и права. Я все рефлектирую. Все вокруг смеются надо мной, издеваются. И он, Серджиу, и немец, и Элен, и даже майор Морару… Уж он-то, что правда, то правда, имеет для этого все основания. Он мне платит по своему счету… Ага, ведут! Бедняжка, она такая молодая, как подумаешь, что ее ждет…

Вошел капитан Наста. Дверь осталась открытой. Мгновенье спустя появилась Элен. Она была даже красивее, чем обычно. Виктор видел ее всегда только в брюках… Правда, он видел ее и в купальнике, но, кажется, только платье придает очарование молодой и красивой женщине. Оказывается, мадемуазель Элен носит и короткие юбки. Но какая у нее осанка… Великолепное платье. А какие ножки, боже мой… Гм! Просто не верится: она по-прежнему улыбается. Даже как-то вызывающе…

Майор Морару поднялся. Элен остановилась возле двери.

— Разрешите вам представить, — начал майор, — лейтенанта Елену Симион, которая успешно справилась с ответственным заданием… Арестованного увести!

Четверо оставшихся молчали. Виктор вопрошающе смотрел то на Морару, то на капитана, не понимая, почему они избегают его взгляда. Элен — другое дело… ах да, уже не Элен, а Елена… Будь все нормально, то, насколько он понимал, нужно было бы радоваться, смеяться, как подсказывало ему чувство юмора, ведь, в конце-то концов, итог вовсе не был трагическим: его невиновность и честность были доказаны, ни работа, ни черновики не вывезены из страны, шпионы плохо кончили, но ведь, как известно, посеешь ветер — пожнешь бурю… И все-таки Виктор никак не мог понять, почему его захлестывает волна какой-то горечи. Что может последовать за всем этим? Что его ждет? Покой, счастье, любовь. Для него и для Ирины. Он хотел победить. Победил ли он? Да, победил, но его победа теперь тесно переплеталась с его поражением. Он выиграл и проиграл одновременно. Это был какой-то странный итог: все могло быть расценено как выигрыш и как проигрыш. Что теперь будет с Ириной? В конце концов, размышлял Виктор, велика ли разница, если женщине сказать: послушай, твой муж, которого ты не любила и которого взяла в мужья только потому, что каждая женщина должна быть замужем, к которому ты не питала ненависти, а просто-напросто не знала, кто он такой, про которого ты даже не можешь сказать, что ты его обманула, — так вот, этот человек умер. Или же сказать: знаешь ли, твой муж все эти годы водил тебя за нос, он знал все. Ты и человек, которого ты любила и, возможно, еще любишь, были просто игрушками в его руках, он вас подстерегал, направлял, преследовал, как это нужно было для его игры, и в конечном счете не вы его обманывали, а он вас. По крайней мере долгое время… Нет сомнений, что это известие Ирина воспримет очень тяжело, возможно, она его просто не перенесет. Андрееску вздрогнул. Он подумал, что, наверное все его мысли можно прочитать на лице, хотя никто на него и не смотрел. Он смущенно кашлянул и улыбнулся, словно извиняясь. Улыбка получилась натянутая.

— Товарищ инженер…

— Да, товарищ майор.

— Как бы это вам сказать… не подумайте, что я это со зла, просто такой уж я есть: говорю все, что думаю, людям в лицо. Но далеко не везде и не каждому. Так я поступаю с людьми, к которым питаю хоть некоторое уважение… Вот вам я скажу. Теперь вам тяжело, даже очень тяжело, я понимаю. К тому же вам еще и неловко. Как-никак, а ведь вы обманули. Не меня, Винтилэ Морару, а свою совесть. Вы подписались под ложными показаниями. И вам теперь тяжело именно потому, что ложь не свойственна вам. Знайте, вы не умеете притворяться как следует. Нужно чувствовать игру, а вы по природе не артист. Именно поэтому вам не стоит лезть в чужие дела. Артисту — его театр, вам — ваши аппараты и счетные машины… Тут вы все понимаете. Разве вам этого мало? Я бы должен быть очень недоволен вами, но, не знаю почему, я не могу сердиться. А! Вы тоже на меня не в обиде… Я немножко нагнал на вас страху, но знайте, что я нисколько не верил в вашу вину. Я просто взял маленький реванш.

У меня было много фотокопий с фальшивой работы, которую вы готовили к передаче. И сделала это Елена. Я знал, что вы играете честно. Но все-таки это опасная игра. Она почти ведь и не игра…

Примечания

1

Представление окончено (итал).

(обратно)

2

Сэлчиоара — по-румынски «ивушка».

(обратно)

3

Островерхая меховая шапка

(обратно)

4

Мясо, запеченное с овощами.

(обратно)

5

Третьего не дано (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • Хараламб Зинкэ ДОРОГОЙ МОЙ ШЕРЛОК ХОЛМС
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  • Петре Сэлкудяну ДЕД И АННА ДРАГА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  • Николае Штефэнеску ДОЛГОЕ ЛЕТО…
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Современный румынский детектив», Хараламб Зинкэ

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства