Соловьев Владимир Похищение Данаи Истории одной болезни
1. Я ВЕРНУЛСЯ В МОЙ ГОРОД, ЗНАКОМЫЙ ДО СЛЕЗ…
Господи, как я ждал этой встречи! И сколько! Считай, те самые дважды по семь, что твой Иаков Рахиль. Но тот, не в пример мне, раскинув шатер рядом, мог лицезреть ее ежедневно, разговаривать, подглядывать, касаться, и кто знает, кто знает… А что точно — надеяться: все эти четырнадцать лет он жил надеждой, которая в конце концов сбылась. А я? Ни касаний, ни тайных свиданий, а надежда истаивала, как одинокое облако на летнем своде. Меж нами — пропасть: атлантические воды и тьма политических предрассудков — невозвращенец, предатель, путь назад заказан навсегда. Вот слово, которое я ненавидел всеми фибрами своей души: «на-все-гда». Жестоковыйная моя страна приравняла разлуку к смерти.
Перед отвалом я пришел на последнюю встречу — только и делал, что тер глаза. Знал, что никогда — никогда! — больше ее не увижу. Но что делать? Из двух направлений я выбрал западное — если не Америка, покатил бы в Сибирь, что тоже означало смерть-разлуку, но только более отвратную. А здесь у меня, в Метрополитен, стоит на столе цветная фотография, а в спальне над кроватью висит в натуральную величину, и я могу часами смотреть на нее. Но все это, увы, мертвые копии, а живой, родной, трепетный оригинал остался за семью морями и за семью печатями. Дважды по семь — вот и получаются те злосчастные четырнадцать, которые казались мне вечностью.
Не ждал и не надеялся. А жил слухами, один из которых поверг меня в беспомощное отчаяние: 15 июня 1985 года некий маньяк напал на нее средь бела дня и тяжело ранил. Была бы только жива, а подранком еще дороже, чем целая и невредимая. Мне суждено умереть в разлуке с ней, я постепенно свыкся с этой мыслью, она стала доминантой моего чужеродного существования в Нью-Йорке, хотя карьерно все сошлось один к одному. Там я заведовал оружейным отделом в Эрмитаже, а здесь — оружейным отделом в Метрополитен, который был расширен по моей инициативе, а деньги дал Арманд Хаммер из сочувствия к моему необычному случаю: семь лет в отказе из-за моего доступа к государственным тайнам — я был специалистом по оружию, пусть и древнему. Предлог вздорный, но что делать: для бюрократической машины что атомная бомба, что мушкет с пищалью — все едино. Сначала я засветился, подав на эмиграцию, надеясь смотаться на еврейской волне. Потом слегка ссучился, заведя шуры-муры с гэбухой, почему и был отпущен в невинную поездку по Скандинавии — вторая моя загранка после Югославии. Оба раза с легким сердцем согласившись следить за товарищами по поездке (как они — за мной, в чем не сомневался). А слинял в Стокгольме, как и задумал, в аэропорту, часа за два до отлета на родину, когда супервизоры и сексоты угомонились, потеряв под конец всякую бдительность. О моем плане не знала ни одна живая душа, но если б кто подсмотрел, то засек непременно, как дал я волю слезам, прощаясь с ней навсегда, хоть и не обмолвились словечком. Господи, как тосковал я по ней и без нее, обреченный прожить остаток жизни в разлуке! Семь лет в отказе казались мне самыми счастливыми в моей жизни — по сравнению с нынешним прозябанием.
И вот пали вдруг стены, коммунизм накрылся, империя раскололась на пятнадцать неравных частей, в одной из которых проживала моя фемина, — путь к ней свободен. Я подал на восстановление гражданства и, не дожидаясь ответа, при первой возможности, на «Финэйр», с пересадкой в Хельсинки, полетел к ней на свидание, официально оформленное пол культурный обмен, а уж я подгадал к определенной дате — мой бывший эрмитажный зам вылетел в Нью-Йорк для ознакомления с нашей, метрополитеновской коллекцией оружия, которая, хаммеровскими долларами и моими стараниями, превзошла числом и качеством питерскую.
Миную впечатления человека, вернувшегося спустя столько лет на родину, которой не оказалось на прежнем месте, все изменилось неузнаваемо. Сама по себе она меня не интересовала, но исключительно как место прописки моей милой. Встречи со знакомыми и коллегами оставили равнодушным. Даже убийство жены моего друга, случившееся, похоже, по причине охватившего страну беспредела всего за неделю до моего приезда, не то чтоб не задело меня, но как-то не до того было, хоть и представлял, в каком Саша состоянии, да и Лену жалко — такая она всегда была не от мира сего, и вот подтверждение: слишком хороша оказалась для бела света, Бог ее и прибрал, воспользовавшись услугами уголовника, психа или бродяжки. Встречу с вдовцом отложил — как и еще с несколькими близкими когда-то людьми. Не хотелось транжирить эмоции перед любовным свиданием.
Случай мой — необычный. Во всех отношениях, но особенно по главной причине. Ну, понятно, любовь с первого взгляда, с младых ногтей, на всю жизнь, даже профессию и место работы выбрал исключительно благодаря ей и прочее. Что же до главной причины, то она и является сюжетом моей горестной исповеди. Терпение, читатель. (А не читательница, которая скорее всего сочтет меня шибанутым, ибо ничего подобного нет и не может быть в их сексуальном опыте. Одна надежда — на однополое существо, которое, порывшись в тайниках подсознанки и мобилизовав память, посочувствует автору.)
Встреча была назначена на понедельник, а я прилетел в субботу — у меня было вдоволь времени побродить по самому прекрасному на земле городу — говорю не как патриот, который родился в нем и земную жизнь прошел до половины (или около того), а как человек, исколесивший с тех пор весь мир: есть с чем сравнивать. Я знал его наизусть, как любимый стих, — не только парадный город, но и с черного хода, и Петербург Достоевского мил мне ничуть не меньше Петербурга Пушкина. Он мало изменился с моего отвала, разве что пооблез и обветшал, но черты увядания идут этой имперской столице, еще больше подчеркивая ее былое величие. Неожиданное открытие: город показался на этот раз Меньше, чем при мне, не было нужды ни в метро, ни в автобусах с троллейбусами и трамваями, ни тем более в такси — я обходил его на своих двоих. По всему городу были расклеены премьерные афиши, на которых возлежала моя любовь: сосущее чувство ревности в связи с этой ее общедоступностью. Представьте мужа, который ревнует жену к зрителям, когда те восхищаются ею на сцене. А моя жена была самой известной в этом городе женщиной.
Вот и настал наконец этот день, я нервничал, как пацан перед первым свиданием. Народу собралось много, сначала было вступительное слово, которое могло быть короче и которого могло вовсе не быть, потом заклинило занавес, и министр культуры, прибывший по этому случаю в Питер, сказал, что мы ждали этого момента столько лет — не беда, коли подождем еще несколько минут. Мне казалось, что все в зале в таких же смятенных чувствах, что и я, а я был близок к обмороку, голова кружилась, ноги подкашивались. Был сжат со всех сторон толпой, как в трамвае, — иначе б рухнул, не дождавшись. Закрыл глаза — и мгновенно прекрасное видение возникло в моем воспаленном воображении. А когда открыл, видение не исчезло, но материализовалось в реальность — моя любимая возлежала на подушках, одеяло откинуто, рука протянута ко мне. В этот момент я забыл обо всем на свете, меня как вырубило.
Как сейчас помню тот апрельский денек, когда всем классом наладились на экскурсию в Эрмитаж. Нева вскрылась ото льда, ладожские воды выталкивали льдины в Финский залив, они налетали друг на друга и ломались, стоял пушечный треск, в воздухе пахло корюшкой, которая шла вслед за льдом и слыла в наших краях за символ весны. В такой день в музей — что на казнь. Иногда удавалось выглянуть в окно, где Весна Священная вступала в свои законные права, сдирая с великой реки ледяной панцирь. Было утро, народу в Эрмитаже мало, изредка доносилась чужеземная речь, а своих и вовсе никого, не считая злобных сторожих, которых я с тех пор и боюсь, хотя конфликт с ними начался у меня чуть позже.
Толпой перемещались из зала в зал, в голове мешанина, часы с павлином, распушающим ровно в полдень свой хвостище, казались куда занятнее мадонны Рафаэля. Вообще, не считая женских грудей и лобков, все равно, в чьем исполнении, Кранаха или Рубенса, мимо которых наша училка стыдливо убыстряла шаг, а мы, наоборот, замедляли, отставая, больше всего поразила наш класс оружейная палата, посреди которой сидели на боевых конях мои будущие подопечные — средневековые рыцари в тяжелых доспехах.
Вот так, короткими пробежками от одного музейного объекта к другому, добрались мы наконец и до нее. Облокотившись на одну и вытянув вперед, навстречу невидимому гостю, другую руку, откинув одеяло, во всей своей голой и даже слегка дряблой телесности она возлежала на мещанской, по тогдашним моим понятиям, кровати, среди подушек и пуховиков, а над ней, мелодраматически заломив руки, рыдало некое крылатое существо — не то амур, не то ангел. На заднем фоне видна была еще служанка то ли сводня, а скорее всего обе в одном лице. Роскошная рама казалась лишней — альковная сцена и без того была обрамлена пышными завесами.
— Аргосскому царю Акрисию было предсказано, что его убьет внук, — вот почему он и заточил единственную дочь Данаю в бронзовую башню, — объясняла тем временем наша училка, нейтрализуя сексуальный сюжет картины ее мифологической подоплекой. — Зевс, однако, обманул царя и в виде золотого дождя явился однажды Данае, которая родила Персея, и тот таки убил деда, хоть и случайно, во время метания диска.
Не то амур, не то ангел оказался купидоном, скорбящим в связи с вынужденным девством Данаи, а сводня-служанка, совсем наоборот, — тюремщиком, бдительность которого громовержцу удалось так остроумно обмануть. Из всех любовных превращений именно это казалось мне самым невероятным, потому что совокупление Европы с быком либо Леды с лебедем были наглядными примерами зоофилии, а Данаи с золотым дождем — еще менее правдоподобно, чем Девы Марии с Богом. И даже после того, как узнал от неоплатоников, что это метафора единения с Абсолютом, все равно связь женщины с золотым дождем, согласитесь, — нонсенс. Позднее прослышал, что мифологическая атрибуция картины Рембрандта под вопросом, а учитывая откровенно семитский тип изображенной красавицы — это скорее всего очередной библейский сюжет, которых у Рембрандта порядка восьмисот. Тем не менее она так и осталась для меня навсегда Данаей — под этим именем я влюбился в нее, невозможно вообразить ее Ревеккой, Рахилью, Саррой или Фамарью, коей она, возможно, и является.
Иногда я спрашиваю себя: почему из всех эрмитажных «ню» мой выбор пал именно на нее? Не самая красивая из них — чисто физически та же Венера Кранаха куда привлекательнее. Либо причесывающаяся танцорка Дега, или таитянка Гогена. Да хоть ужаленная скорпионом нимфа Бартолини! По физическим параметрам полнотелая Даная приближается скорее к рубенсовскому типу, на который у меня не стоит — скорее отвращает от женского пола при виде этих телес. Да и эмоционально есть в Эрмитаже экспонаты куда более откровенные, более сексапильные, что ли, — скажем, «Вечная весна» Родена, которая до сих пор возбуждает меня. Так почему тогда именно Даная?
Вот так, прямо сейчас, с ходу, одной фразой или абзацем на этот вопрос не ответишь. Тем более у меня впереди пара сотен страниц — торопиться некуда. Так или иначе, с той самой первой встречи в двенадцатилетнем возрасте, я стал постоянным посетителем Эрмитажа, за что меня сначала хвалили дома, а в школе ставили в пример другим, пока училка не обнаружила случайно у меня в тетради репродукцию и, приняв за порнуху, заподозрила неладное, а после того как музейная церберша, которой я намозолил глаза, накатала на меня телегу, решили, что я сексуальный маньяк, несмотря на малолетство. На какое-то время мне было запрещено ходить в Эрмитаж. Наказание тяжкое, но именно благодаря ему моя страсть, уйдя в подполье, разгорелась еще сильнее.
Растерявшийся отец свел меня к психиатру, тайному адепту запрещенного у нас в те годы фрейдизма. Мне, однако, повезло — одна из его пациенток где-то там проболталась, моего инквизитора турнули с работы, психоаналитические допросы кончились, хотя он меня почти уж расколол и воспоминание о маме, которая умерла, когда мне было чуть больше года, всплыло на поверхность смятенного сознания: оказалось, по физическим габаритам она была под стать Данае. Мне кажется все-таки, что доморощенный психоаналитик пошел по ложному пути, игнорируя конкретный объект моей страсти и навязывая мне стереотип. Патологией он полагал, что я вожделею к рукотворной, а не к реальной женщине, так ни разу не удосужившись сходить в Эрмитаж и взглянуть на Данаю самолично, чего я больше всего боялся. А будто страсть к живому объекту не навязчивая идея? Преувеличенное представление о различии между женщинами, как сказал бы мой здешний кореш Никита, когда-то коллега по Эрмитажу. Я заведовал оружейной палатой, а он корпел в реставрационных мастерских, где я впервые увидел запретные тогда полотна Кандинского, Малевича и Шагала — их доставляли сюда из музейных «могильников» на барабанах и осторожно разматывали, чтоб привести в порядок. Никита обитает там по ею пору (странно, что его не оказалось на вернисаже). «Будто у нее меж ног что иное, чем у всех остальных!» — с пеной у рта доказывал этот иконоборец. Прошу прощения за его цинизм, потому что как раз я думаю наоборот. Влюбленность — всегда недуг, на кого ни направлена. Впрочем, мне без разницы, если читатель сочтет данное сочинение записками сумасшедшего. Да хоть бы и так! Я бы подзаглавил их как «записки тайного влюбленного», а на обложку вынес ее имя вместе с репродукцией величайшего в истории мирового искусства шедевра.
Короче, когда, уже в эмиграции, чтоб облегчить себе муки одиночества и утешить смертельную тоску, я взялся за самопсихоанализ, то, минуя формальную, то есть мнимую неодушевленность моего сексуального объекта, напрямик занялся вопросом, почему именно Даная, а не кто другой из многочисленных женских ликов Эрмитажа. Вот здесь и подоспела трагическая история с мерзопакостным вандалом-насильником, у которого выбор был в тысячу раз больше, чем у меня, ведь он уж точно не сексуальный маньяк, а литовский патриот, для которого уничтожение художественного объекта было актом политического протеста и борьбы. Так почему ему было не грохнуть об пол какой-нибудь там бесценный сервиз Екатерины Великой либо спалить мадонн Рафаэля с Леонардо, да хоть трахнуть древнеегипетскую мумию? Так нет же-в годовщину оккупации Литвы Красной Армией он прямиком идет к моей Данае, втыкает нож в ее лобок и обливает серной кислотой, безнадежно, по слухам, уродуя. Его, как магнитом, тянуло именно к «Данае». Выходит, даже он, несмотря на узколобый политический фанатизм и сам того не сознавая, попал в силовое поле этой великой картины, которая есть художественный и сексуальный объект в их таинственном единстве. В результате моя красавица оказалась в эрмитажном госпитале, а точнее, в реставрационных мастерских, и я как раз подоспел к ее выписке оттуда. Понятно, в каком я был состоянии, когда занавес наконец раздвинули и, пользуясь своим ростом (метр восемьдесят пять, точь-в-точь — какое совпадение! — высота картины), я вперился поверх голов высшего питерского клира в мою красавицу.
Она все та же, ничуть не изменилась, время не властно над ней, что б там ни говорил тогда самозваный психоаналитик, пытаясь излечить меня указанием на возрастную разницу между нами в три с половиной столетия. Но и я как был подросток, так и остался, судя по моей однолюбой страсти. Забыл уточнить, что по-настоящему осознаю и помню себя именно с той первой встречи, когда под монотонный бубнеж училки глядел, не отрываясь, на мою нареченную, пока мое тело не сотряс первый в жизни оргазм. И вот теперь — спустя столько лет! — сам факт ее неизменяемости приводит меня в содрогание.
Изменилась не она, но окрестная среда, в которой она теперь обитала, огороженное вокруг нее пространство и пуленепробиваемое стекло, которое отделяло ее от зрителей и отсвечивало, не давая охватить картину целиком. Она была та же и не та — слишком много препятствий меж глазом и картиной.
Министр культуры, шапочный мой знакомец, перерезал ленточку, и, по формальным восторгам судя, я оказался единственным, кто так переживал встречу с Данаей. Как зверь в клетке, метался я по залу, ища нужный ракурс, чтоб видеть не блестки на стекле, а саму картину. Мне удалось разглядеть губы, сосок, лобок, и чем дольше я вглядывался, тем сильнее охватывала меня дрожь. Она была так похожа на ту, прежнюю, мою Данаю, Данаю моей мечты и похоти, но что-то неуловимо и катастрофически в ней изменилось: исчезла ее тайная магия — я это видел, чувствовал, знал безошибочно. И когда министр, отбояриваясь от налетевших на него журналистов, перефутболил их к свадебному генералу, я не выдержал и сказал им:
— Что-то здесь не то. Словно подменили. Вместо живой — мертвая.
— Подменили? Вы имеете в виду реставрационные работы?
— Нет, — обретя уверенность, сказал я. — Реставрация не может так изменить картину.
— Если б ты видел, в каком состоянии она попала к реставраторам! вмешался министр, сам бывший искусствовед и критик, но не настолько все-таки, чтоб почувствовать разницу.
— На ней живого места не было, — сказал директор Эрмитажа. Я служил еще при его отце, которого за верноподданничество прозвали «Чего изволите-с?» — на свадьбу дочери питерского партийного босса он выдал екатерининский сервиз, а там нарочно кокнули пару посудин, чтоб дискредитировать питерского соискателя шапки Мономаха, тем более его фамилия, как на грех, была Романов, хотя никакого родства с 300-летней династией: жлоб из деревни. Еще хорошо, что сервиз был второсортный — из запасников, а не из основной коллекции.
Еще раз глянул на Данаю — и все равно не признал ее, хоть и отдавал себе отчет, как она могла измениться, побывав в руках сначала вандала, а потом реставраторов, которые мало чем от вандала отличаются. Вроде все то же: и пригласительный жест, и телесный абрис, и семитский нос, и мещанские пуховики, и подсматривающая служанка, и домашние туфли на полу, и бронзовый канделябр в виде грифона у изножья кровати, и рыдающий над несчастной узницей купидон, — но что-то безвозвратно исчезло. Или это я изменился за годы разлуки, излечился от подростковой страсти, постарел, задубел, покрылся коростой взрослого равнодушия, а детская мечта всегда больше, чем предвечерняя реальность, и все, что теперь остается душе, — следить, как вымирают в ней все лучшие воспоминанья?
— Нет, — сказал я убежденно. — Это не та Даная. Особенно негодовали эрмитажники, которым бывший коллега решил испортить праздник. Да и министр смотрел немилостиво — знай наперед, все б сделал, чтоб не выдали мне визу на мою географическую родину.
— Ты, Глеб, всегда был возмутителем спокойствия, — попытался он отделаться шуткой.
И тут я вдруг встретился со сверлящим взглядом, хоть в нем и не было ни толики раздражения, одно только праздное любопытство. Ничего не оставалось, как сделать вид, что не признаю его, хоть он вроде бы дружески улыбнулся. В прежней, помню, жизни вид у него был более озабоченный, что и помогло мне переиграть его в решающий момент. Я победил, потому что для меня это был вопрос жизни и смерти, а для него — только карьеры, пусть он и был ревностный службист, превосходящий требования своих супервизоров.
Думал, распрощался с ним навсегда и, даже планируя поездку в Питер, начисто забыл о его существовании, разве что на самом донышке подсознанки. И чего ради он приперся? Ради Данаи? Ради меня? Реванша ради? Вот кого никак не ожидал здесь, да и вообще предпочел бы никогда больше не сталкиваться. Странно: мой дружок-реставратор манкировал мероприятие, хотя ему сам Бог велел, а этот явился. Опасаться мне нечего — в кармане американский паспорт, да и погода на дворе другая. Теперь только от меня зависит, якшаться с ним или не якшаться: ни потребности, ни нужды.
Все это мелькнуло, как шаровая молния, и я выкинул его из головы, благо есть теперь такая возможность.
Отступать было некуда. Да и мне ли не знать мою Данаю! Я обернулся к наседавшим на меня журналистам и сказал убежденно:
— В каком бы картина ни была состоянии, реставрация не могла изменить ее так круто. Это не Даная и не Рембрандт. Ловкая имитация — вот что это!
Да, я первым сказал, что король гол, а на следующий день, после срочного ночного обследования картины рентгеновским, микроскопическим, нейтронным и черт знает каким еще способом, было официально объявлено что Даная поддельная. Что тут началось!
2. МЫ С ТОБОЙ НА КУХНЕ ПОСИДИМ
В тот же вечер, как и было условлено, отправился к Гале. Прежде она жила на Петроградской стороне с родителями, но мать умерла, а с отцом, несмотря на дружбу, она решила разменяться — увы, даже отдельная квартира не помогла ей обрести матримониальный статус, а жаль: она была хоть куда, ну прямо создана для семейной жизни и многократного материнства. Уже тогда я чувствовал в ней странную какую-то невостребованность: интеллигентная, умная, красивая, а мужики сторонятся. Теперь Галя жила на 2-й Красноармейской, которую еще не переименовали обратно в Роты Измайловского полка, что для меня звучало бы экзотически, несмотря на любовь к Достоевскому, обитавшему именно в этих местах, съезжая с одной квартиры на другую.
— Случайно, не тот дом, где жил Достоевский?
Оказалось — тот же, даже сочинил здесь половину «Преступления и наказания». Интересно — которую: преступление или наказание?
Я жил в десяти минутах ходьбы отсюда — на Малодетскосельском, у Обводки, с дурной ее славой канализационного стока и обитающих в его окрестностях подростковых банд. Детьми мы часто спускались к вонючей воде, завороженно глядели на проплывающие презервативы, а однажды е приятелем выловили заряженный пистолет в кобуре, из-за которого меня чуть не утопили в этой клоаке, но это другая история — как-нибудь, будет возможность, расскажу. Не с того ли времени начал я приглядываться к оружию, пока любительский интерес не стал профессиональным?
Добавлю, что если б не мой внушительный рост — а был я акселерат с малолетства, — мне, боюсь, несдобровать в моем счастливом советском детстве.
Галя мало изменилась, хоть я ее и не видел сто лет — на самом деле девять, а не четырнадцать, как я приврал ради красного словца и рифмы с библейской притчей. Может. немного располнела, стала чуть грузной, но не до безобразия, а полнота ей всегда шла. Наоборот, худоба превратила гбы эту ширококостную, крепко сбитую бабец в уродку. Галя ходила слегка вразвалочку, как утка, а плавала, как тюлень, глубоко дыша и отдуваясь. С плавания у нас все и началось.
Мы с ней оказались в составе советской делегации на молодежном фестивале искусств в Сараево (тогда еще в пределах единой Югославии): я — как подающий надежды молодой искусствовед, а она — как актриса, которая хоть и не заездила, но на ученических спектаклях в театральном институте была одной из лучших. Я видел ее в «Короле Лире», где ей сам Бог велел быть одной из дочерей, а она сыграла Шута. Странно было теперь лицезреть ее вне сцены, вблизи, — одна из причин, почему актрисы, даже средние, пользуются таким успехом у мужчин. К Гале это как раз не относилось — она играла характерные роли, грим, накладные волосы, костюм делали ее неузнаваемой. Вдобавок на сцене она резвилась, а в жизни выглядела довольно строгой, чтоб не сказать суровой.
— Меня трудно представить за этим делом, — жалилась мне Галя на свою бабью невостребованность, когда мы уютно устроились в крохотной ее кухне — я потягивал виски, а она вишневый ликер, обе бутылки я притаранил вместе с роскошным путеводителем по Метрополитену и набором макияжа. — Такая серьезная не подступиться! Как будто темперамент зависит от выражения лица или характера. Отдадим тебе должное — ты почувствовал во мне бабу, а то уж не знала, что и делать. Не самой же напрашиваться. И на том спасибо; А вот то, что со мной это в первый раз, не усек, — призналась вдруг Галя.
— Усек, — признался я спустя сто лет, неожиданно для себя.
Галя широко раскрыла глаза:
— И молчал?
— Спокухи ради. Ты немного задержалась в девках, но, согласись, какое мне дело до твоих комплексов? Хоть ты и хотела переложить их мне на плечи.
— Что естественно.
Я молчал.
— Ну и говно же ты, Глеб, — тихо и убежденно сказала Галя.
Впервые она меня так обозвала, когда я ей посоветовал сделать аборт, но тем не менее пошла. А что ей оставалось? А мне? Вот если б я Данае заделал другое дело.
— Был, — поправил ее я. — Меня никто не принуждал, сам раскололся.
— Уж лучше б молчал, — угрюмо сказала Галя.
Я понимал, конечно, в чем дело — вовсе не в той давней истории, а в том, что так и не женился, хоть она и залетела тогда, а потом и вовсе рванул за океан. Но как ей объяснить, что любил и люблю другую, да и ею увлекся благодаря странному сходству с моей главной феминой, которое за годы разлуки еще больше усилилось. Встреча с Данаей предопределила весь мой modus vivendi — от выбора любовниц до выбора профессии. Не буду пока вдаваться в подробности, но сразу же после того, как мне было запрещено ходить к моей красавице, я и решил податься в искусство, чтоб легализовать мою тайную страсть, и после школы поступил на искусствоведческий факультет Академии художеств, а по окончании — пошел в Эрмитаж, чтоб быть поближе, ежедневно видеть, а иногда, стоило сторожихе зазеваться, коснуться ее щеки, груди, паха — отпечатки моих пальцев, думаю, до сих пор по всему ее телу. Благодаря разительному этому сходству я и догадался о библейском происхождении Данаи — ведь лицом и телом Галя была типичной семиткой, пусть и полукровка. А вскоре мою интуитивную догадку подтвердил рембрандтист-гипотезер из Оксфорда, которому я поверил с ходу, зная о том неопровержимо по ассоциации с Галей. Но пусть остается Данаей, как была.
Галино сходство с ней бросалось в глаза, что я ей и выложил еще в поезде, на перегоне Москва — Белград, в самом начале двухдневного пути.
— Знаю, — не удивилась Галя. — Мне некоторые при знакомстве так и говорят: «Где-то я вас встречал. Может, на пляже. Сочи? Коктебель?» Двусмысленная ситуация, скажу тебе.
Еще бы! Чтоб любой встречный-поперечный вспоминал, глядя на нее, какой у нее лобок! Обнаженной она еще больше напоминала Данаю, чем в одеждах.
Уже в поезде у нас сразу же образовалась теплая такая компашка живописец Никита Егошин, входивший тогда в моду пиит Саша Длугий, я и Галя, которая зацепила одного меня, да и то исключительно по аналогии, хоть та и напрашивалась сама собой у любого мало-мальски культурного человека, но я, похоже, единственный был помешан на Данае.
Помимо официально приставленного к нашему стаду пастуха, который ухитрился-таки перехватить мой взгляд на смотринах лже-«Данаи», гэбуха дополнительно заслала в нашу группу стукачей-слухачей. Кто в нашей четверке? Мы гадали — всерьез про себя, а шутя вслух. Подозревали все всех, в том числе я самого себя, тем более меня дважды перед поездкой туда тягали. Кто был вне подозрений, так это Галя, с которой я все больше сходился: теперь уже не только из-за ее сходства с эрмитажной красавицей. Шутя ей как-то сказал:
— А вдруг у тебя под бюстгальтером погоны?
— Хочешь проверить?
Натурально, я тут же полез, но получил отлуп, не скажу, что неожиданный:
— Шутки только собственные понимаешь? Меня тем временем откровенно клеила какая-то дальневосточная комсомольская деятельница, соблазняя тем, что уже беременна, — нет опасности забеременеть вторично и необходимости предохраняться. Плюс с беременными самое милое дело по причине ряда физиологических особенностей, которые мне довелось изведать только год спустя, с Галей, а в Сараево, хоть она и держала меня пока что на расстоянии, был уже с ней повязан, изменять было как-то не с руки. Да и комсомолка, сказать по правде, оказалась не очень аппетитная — я даже не о чертах и формах, а скорее о стиле, который если и не человек, то женщина — уж точно.
— Если тебе так уж надо излить, то какая разница — куда? — догадываясь о раздирающих меня противоречиях, советовал мне Никита, который уже тогда отрицал индивидуальность в женщинах, а вскоре, перенеся свою нивелирующую концепцию на искусство, — и в художниках: мировую славу Моцарта, Ван Гога или Толстого он объяснял исключительно удачным стечением обстоятельств. «Чем Тургенев или Гончаров хуже Толстого? — вопрошал он нас. — Может, даже лучше. А повезло Льву. Слава — это лотерея. Вот Толстой в ней и выиграл. Как и Ван Гог, хотя по крайней мере два десятка его современников писали ничуть не хуже. Я уж не говорю о Сальери, который по музыкальной технике был на голову выше Моцарта». Как выяснилось, в самом Никите не было индивидуальности, если не считать таковой его отрицание индивидуальности в других — женщинах ли, художниках — без разницы.
Как раз Саша понимал мое воздержание, будучи уже тогда влюблен в свою будущую жену, которую незадолго до моего прибытия в Питер кокнули в собственной квартире, пока Саша стоял под душем, — лучшей иллюстрации к здешнему беспределу не представить. Наивняк, он полагал, что я так же сохну по Гале, как он по Лене.
А Галя меня слегка поддразнивала, советуя немедленно поиметь беременную деятельницу из Еврейской автономной области хотя бы из вежливости, что еще больше укрепляло меня в моем мужском стоицизме.
— Ты же со мной невежлива, — упрекал ее.
— Другое дело: я — женщина. «Девушка», — уточнил я, хоть и не вслух. А почему, собственно, не вслух?
— Девушка, — сказал я.
— Еще чего! — грубо хохотнула Галя.
Теперь уж ей ничего не оставалось, как в подтверждение своей любовной опытности отдаться мне, что и произошло тем же вечером, спустя час или полтора, на берегу Адриатики.
Вчетвером мы отправились в Дубровник, легко отпросившись у нашего пастуха, а это было еще одним доказательством, что среди нас был один из его верных псов. Нагулявшись по средневековому городу, вечером мы спьяну поплыли к ближайшему островку. Доплыть-то доплыли, но вылезти оказалось сложновато островок круто обрывался в воду и его со всех сторон облепили морские ежи, ядовитые иголки которых мы потом извлекали с Галей друг у друга со ступней и ладоней, лежа во мху: сначала она у меня, потом я у нее. Морские ежи нас и сблизили — может, их яд содержал какие-то наркотические вещества и они активизировали парасимпатическую нервную систему? Правда, на обоих наших приятелей ежовые инъекции подействовали противоположно — вместе с выпитым в тот день алкоголем. Пока они дрыхли, в хлам пьяные, мы с Галей миловались, делая вид, что все еще вытаскиваем друг у друга обломанные иглы. Справившись более-менее с Галиными конечностями, я перешел к участкам ее тела, которых морские ежи не задели, так и не обнаружив в предполагаемом месте погон. Груди у нее были увесистые, а соски девичьи, я задержался на них, боясь снова натолкнуться на отказ. Когда моя рука добралась до конечного пункта, по его склизкой влажности понял, что на отказ у Гали сил не хватит. В самый последний момент она успела шепнуть, выдавая страх за опыт:
— Только осторожнее, пожалуйста, у меня так устроено, что немного больно…
Я был осторожен, учитывая величину своего корня: двадцать два сантиметра во время эрекции. А еще говорят, что рослые мужики проигрывают коротышкам в размерах детородного органа! Такая же лажа, как и то, что чем меньше пенис, тем более мозговит его владелец. Правил в этом деле никаких, стратификация невозможна, раз на раз не приходится. Тихонечко орудовал у самого входа, хоть и не терпелось всадить ей по локоть и разворошить девичье гнездышко. Сама не выдержала, втянув в себя целиком, а потом еще ерзала ягодицами, позабыв о страхах, — все-то ей было мало, засиделась в девках. Знай я точно о ее вирго, может, и не был бы так настойчив. Потом она меня попрекала, что умный, но не тонкий, толстокожий, однажды даже чурбаном обозвала — душевный элефантиаз, мол, у меня, однако я намекам не внял, хоть и догадывался, как ей хочется поделиться своей тайной с первым в ее жизни мужиком. Нет, это для ушей не любовника, а подруги, которой у Гали, увы, не оказалось. Тоже мне невидаль лишиться цепки? Крови было совсем ничего, самая малость, так что мне было легко притвориться нетонким. Хотя удивляло, конечно, что она берегла свое богатство так долго и так легко с ним рассталась — на пятый день знакомства. Редко с какой бабой можно было, как с ней, говорить на любые темы (ну, кроме главной, конечно), да и любовным играм она предавалась с такой чистотой и непосредственностью, что и сейчас считаю ее лучшей своей чувихой, хотя счет перевалил у меня уже за полета — есть с чем сравнивать. Шутя прозвал ее Галатеей, воспользовавшись другим античным мифом, а не только по созвучию с ее собственным именем: словно боги вняли моей немой мольбе и оживили героиню Рембрандта.
— Твою сестренку сбондили, — сообщил ей на третьем стакане. И вот ведь, хоть она еще не знала, о ком речь, объяснять не пришлось.
Не вдаваясь в подробности, рассказал о дневном инциденте в Эрмитаже. И опять не усомнилась в моей догадке, хотя научное обследование самозванки тогда только еще началось.
Удивилась, конечно, — ведь открытие реставрированной «Данаи» должно было стать событием в культурной жизни Питера и ему придавалось чуть ли не такое же значение, как перезахоронению в Петропавловке останков последнего царя и всей его расстрелянной большевиками фамилии. Питер, как Венеция, живет своим прошлым и, за полным отсутствием живой жизни, носится с покойниками, будь то великий Рембрандт или посредственный Николашка. Некрофильские эти наклонности я обнаружил, еще когда жил здесь постоянно, но в этот приезд они просто бросались в глаза, не заметить их мог разве что слепой. Однако не дай Бог заикнуться заклюют. Провинциальный городок с имперскими замашками и завышенным о себе представлением.
— А помнишь, как ты меня задрапировал под Данаю и позвал на погляденье Никиту и Сашу с Леной?
Еще б не помнить! Давно тянуло устроить эту мизансцену, но боялся засветиться — скрывал от Гали свою страсть, не желая быть искаженно понятым (в том смысле, что ку-ку). Пока не догадался любовный маскарад выдать за розыгрыш друзей. Недели две трудились, подбирая схожие декорации, даже канделябр в виде грифона раздобыл, а рыдающего купидона Галя приволокла из театрального реквизита. Я оделся служанкой-сводней, а Галя, наоборот, разделась — сходство было разительным, гости остолбенели, а Никита с ходу сделал несколько набросков и договорился с Галей, чтоб та всерьез ему попозировала в рембрандтовских декорациях. А потом хвастал, что у него вышло ничуть не хуже, чем у Рембрандта, а может, и лучше, натуральнее и красивее, объясняя последнее, что Галя пригляднее натурщицы Рембрандта, с чем я ну никак не мог согласиться. Но помалкивал, зато Саша с Никитой схлестнулись круто: пиит отстаивал неповторимость жизненных и художественных реалий, а Никита, наоборот, мнимость различий и их взаимозаменяемость и в качестве примера приводил пару Даная — Галя. А совсем Саша взбесился, когда Никита заявил, что и его Лене можно подыскать параллель: боттичеллевскую Венеру, например. Будь на месте Саши, был бы скорее польщен таким сравнением, но тот полез в бутылку — еле их растащил, пользуясь физическим превосходством. Нас всех немного раздражала Сашина юношеская влюбленность в Лену, и Никита пытался ее охмурить, чтоб сбросить с пьедестала, только ничего из этого не вышло.
— Представляю, в каком состоянии наш Ромео, — сказал я, когда с похищения Данаи мы перешли на убийство Лены.
— Ромео? — удивилась Галя. — Думаешь, за те девять лет, пока ты скитался по свету, у нас тут ничего не происходило? И мы — те же, как ты нас оставил? Как же — время остановилось, пока Чайльд Гарольд был в отлучке! Вечного ничего не бывает, а тем более юношеская любовь.
И, встав в позу, по-актерски процитировала:
Чтоб жить, должны мы клятвы забывать, Которые торопимся давать.— Ты из зависти! Мир меняется, но только не Ромео, — изрек я, имея в виду не только Сашу.
— Ромео без Джульетты, — сказала Галя.
— Да, как бы он не отправился вслед за ней.
— Я не о том. Пусть Ромео, но Лена — никакая не Джульетта. И никогда не была. Улица с односторонним движением — вот что такое их любовь. Женщины чаще всего выходят не по любви, а по необходимости. Он-то думал, что одной его любви с лихвой хватит на двоих. Может, и хватило бы, но изменилась ситуация литература отменена за ненадобностыо. Тем более поэзия. А Лена и раньше недооценивала его стихи, хотя после смерти Бродского он лучший у нас здесь поэт. Она этого никогда не понимала, зато его статус и признание вполне ее устраивали. А потом тяжело, болезненно переживала его непричастность новой жизни. У нее появился комплекс его неполноценности. Выходила за модного поэта, оказалась — за безработным. Есть разница. То на очередную презентацию не приглашен, то не вошел в поэтическую обойму — вот она и бесилась. Сначала про себя, а потом все выплеснулось наружу. С того и началась у них семейная непруха. Он-то как раз наоборот. Пытался ей объяснить, что человек значит то, что он значит, ни больше ни меньше, а упомянут или нет, получил премию или не получил — не играет роли.
— А ты откуда все знаешь?
— Жалобы поступали с обеих сторон. А кому, как не мне? Каждый по отдельности, понятно. А потом Сашу вдруг обуяла ревность. Вот во что выродилась его любовь: Ромео стал Отелло.
— Какой из него Отелло!
— Представь себе! Не в смысле убийства — в это я как раз не верю, но в смысле ревности — несомненно. Ведь что такое Отелло — это превентивная ревность, и Яго — его внутренний голос. Вот Саша и зациклился на Никите, как Отелло — на Кассио.
— Помню — тот к ней подваливал, но от ворот поворот.
— С того отворота сколько минуло! А Никита продолжал увиваться. Если хочешь, для него это вопрос принципа. Ну, в том смысле, что не стоит преувеличивать разницу между женщинами — ты знаешь его теорию.
— Ты думаешь? А мне почему-то казалось, что он к ней неровно дышит. Есть такая порода мужиков: мизогин в теории и филогин на практике.
— Вряд ли. Лена была для него как осажденная крепость, а комендантом был Саша.
— И крепость сдалась на милость победителя?
— Откуда мне знать, я при этом не присутствовала. Но у Саши на этой почве крыша поехала. А Никита ив самом деле настырный. Может, и сработало.
— А ты с ним спала?
— Какое это имеет значение? Спала, не спала…
— Спала?
— Если тебя так интересует, то да. Почему нет? Старые приятели, любовных обязательств ни перед кем никаких, а Никита из тех, что не нытьем, так катаньем. Точнее, убеждением. Вот и убедил, что от дружбы до постели один шаг, да и отличие сугубо формальное. Честно говоря, меня и убеждать особенно не надо было — самой в охотку. В уме проигрывала этот вариант — и не раз. Почему нет? Бабе не меньше нужно, но мужики как-то упускают это из виду, беря женщину силой либо хитростью, хотя она им предназначена самой природой.
— Ты стала циничной.
— Я ж тебе говорю, Глеб, — жизнь не остановилась как вкопанная из-за того, что ты свалил. Секс и любовь не тождественны — если хочешь, итог моей женской жизни в твое отсутствие. Да я и не уверена, так ли уж тесно они связаны. Или ты считаешь тело женщины святыней, которое нельзя использовать по прямому назначению? Особенно в тех случаях, когда любовь не задалась.
Еще один камушек в мой огород, так я понял, но я легко его отбил:
— Вот ты по себе и судишь, думая, что и Лена…
— А кто тебе сказал, что я так думаю? Это Саша так думал, да и то не всегда. Только во время приступов.
— Приступов?
— Ну да — приступов ревности. Да еще Никита его подначивал.
— Это как раз и говорит о том, что ничего у них не было и быть не могло. Если б было, помалкивал бы.
— Ни о чем это не говорит! У тебя старомодные понятия о правилах игры. Во-первых, Лена все-таки не Пенелопа, а во-вторых, Никите важна была не добыча.
— Охота?
— И не охота. Скорее охотничий приз. Почему тогда не хвастануть перед поверженным другом-врагом?
— Жопа твой Никита! — рассердился я ни с того ни с сего.
— Тебе-то что? Кого ты ревнуешь — меня или покойницу?
Это был точный вопрос, еще одно свидетельство ее неженского ума — в споре Никиты с Сашей я был на стороне последнего, а Лена была залогом ответной, на его страсть, если не любви, то верности. Ясное дело, я был не в большом восторге оттого, что Никита трахал Галю, хотя нелепо ждать от брошенной тобой же женщины соблюдения целибата. Но я бы предпочел, чтоб она гуляла на стороне, не вмешивая общих знакомых, а то получается перекрестный секс. И все-таки лучше б он вдувал моей Гале, чем Сашиной Лене.
Помню, когда Никита в несколько сеансов написал Галю как Данаю, я не ревновал нисколько, но когда выставил картину на всеобщее обозрение и на нее таращились все, кому не лень, мне было не очень приятно. Будь моя воля, я бы и настоящую Данаю упрятал с глаз людских. От греха подальше.
К слову, вариация Никиты на тему Рембрандта имела успех. В печати разгорелся спор об оригинале и имитации. В оправдание Никиты что только не вспоминали — от энгровских картин Пикассо до «Мах на балконе» и «Расстрела» Мане, написанных в подражание Гойе. Саша откликнулся стихотворением, но не своим, а Баратынского: «Не подражай — своеобразен гений…», которое привел в своей корректной, но, с моей точки зрения, убийственной статье против такого рода безличного творчества, против паразитирования на классике. Раздолбал само художественное кредо Никиты, доказав, что оно антихудожественное. Именно тогда Никита и начал подваливать к Лене, переведя теоретический спор на лирическую почву. Мужик он с говнецом, что нисколько не мешало нашей с ним дружбе — я был ничуть не лучше, хотя моя говнистость выражается иначе.
— Саша с Никитой продолжали якшаться? — спросил я.
— В том-то и дело! Все подозрения Саша обрушил на Лену, а с Никитой пикировался как ни в чем не бывало. Это же такие враги, что не разлей водой! Соперничество из-за Лены их еще больше сблизило. Одна любопытная деталь: хоть Саша и ревновал впрок, к самой возможности измены, но сам того не сознавал, думая, что все случилось давным-давно, а он проморгал. Хочешь знать, совсем наоборот. «Ты даже представить не можешь, до какой степени я невинна!» — вот ее собственные слова месяца за два до смерти. И еще сказала, что заниматься этим можно только с родным, а когда чужой — даже подумать страшно. Представляешь, в наши годы такие девичьи предрассудки! У нее был невротический страх перед внебрачным сношением. Вот тебе главная причина ее отказа Никите. Если у них что и произошло, то уже после того, как Саша стал беситься.
— Что ты мелешь? — возмутился я.
— А то! Саша обрушил на нее всю тяжесть своей любви — вот она и сорвалась. Ей так надоели все эти зряшные подозрения, что она, возможно, решила подвести под них реальную базу. Чтоб не зря страдать.
— Я думал, что страдал один Саша от своей ревности.
— Да? А представь, когда на тебя бросаются с кухонным ножом, требуя признания в несовершенной измене?
— Саша бросался на нее с ножом? Тебе и это известно?
— Она жила здесь, когда сбежала от, Саши.
— Сбежала? А потом вернулась?
— К сожалению.
— Почему «к сожалению»?
— Была б жива, если б не вернулась.
— Ты, я вижу, на ее стороне?
— Кто тебе сказал? Скорее наоборот. Она была такой скрытной — не мудрено, что Саша стал все чаще задумываться. А в таких вопросах чем больше думаешь, тем меньше знаешь. Кто это сказал, что воображение — хороший слуга, но плохой хозяин? Ну а ревность, сам понимаешь, выпускает воображение на волю. Любовь была на исходе — вот Саша и раздувал ее заново с помощью ревности.
— Саша разлюбил Лену?
— Это была другая Лена. Совсем не та, которую он полюбил и которую ты знал. Сам представь столько лет тереться жопа об жопу, с ума сойти! В однокомнатной квартире, все время на виду друг у друга. А особенно когда поэзия оказалась не нужна, а журнал, где она работала, накрылся. Лена стала сварлива и придирчива, что-то ее точило — может, ранний климакс, кто знает…
— Климакс? Она была из нас самой младшей. Когда они женились, была похожа на школьницу. Никита называл Сашу педофилом — шутя, конечно.
— Но это было мильон лет назад!
— Погоди, погоди! У тебя уже есть климакс?
— Не обо мне речь!
— О тебе. Зачем ты ее старишь! Сколько ей было лет? Тридцать?
— Тридцать два.
— В тридцать два климакс?
— С тобой невозможно разговаривать! Имею я право на предположение? Если не климакс, то, может, побочный эффект от таблеток, которые она принимала, чтоб забеременеть — натуральным путем у них что-то не получалось. Им бы ребеночка все бы, наверное, стало на свои места, у них бы времени просто не было на выяснение отношений. А так, с ее точки, семейная жизнь не задалась — в Сашу она никогда влюблена не была, а тут еще бездетность, чувствовала себя ущербной на этой почве. Вдобавок безденежье. Ну, она и обрушила на Сашу недовольство своей женской долей — что он, мол, не состоялся ни как муж, ни как добытчик, ни как поэт. Не прямо так, конечно, но он понимал именно так. С утра до вечера костила, поедом ела. И что квартира тесная, и что надоело на всем экономить, и что телефон неделями не звонит, и никто писем не пишет, словом не с кем перекинуться. Такое настало для них крутое одиночество, хоть и вдвоем, что, когда раздавался звонок, он заранее догадывался кто, а когда в дырочках почтового ящика видел письмо, точно знал от кого. А чтоб ее утешить, он отшучивался: «Ну хочешь, я сейчас выйду и позвоню тебе из автомата?» Но на самом деле приходил в отчаяние от ее безысходности, слишком уж совестливый. А для нее страдание как чин — будто она одна на свете так мучается. Все равно как жить рядом с приговоренным к вышке либо с умирающим. У нее на лице мрак, а у него совесть нечиста. Ты же знаешь его теорию: литература — не самоутверждение, а самоедство.
— А на что они жили?
— В том-то и дело! Ни на что. Кто сейчас на стихи живет? Иногда по старой дружбе ему подкидывали рукопись на внутреннюю рецензию. Как-то заказала ему зонги для нашего спектакля. Лене досталось от матери в наследство несколько старинных вещей: горка, сервиз, пара серебряных ложек, еще какая-то мелочь вот они их помаленьку и сплавляли новым русским, чтоб только удержаться на плаву. Да еще книги — Саша переживал, расставаясь с ними. Перебивались от случая к случаю, а так — на мели. Но он держался мужественно, будучи романтиком и игнорируя материальную сторону, а она страдала. Она страдала, а он каялся: я — говно, я — говно, я — говно.
— Такие утонченные натуры встречаются крайне редко. Особенно среди женщин. До сих пор храню два письма от нее — эманация духовной энергии так и струится между строк. Будучи человеком душевно застенчивым, она писала письма. Наиболее адекватный ее природе способ самовыражения.
Ничего подобного я бы сказать Гале не решился, будь Лена жива. Мое восхищение Леной было сугубо платоническим — потому меня и возмущали поползновения. Никиты: все равно что пытаться совратить ангела.
Галя отнеслась к моим дифирамбам спокойно:
— Кто спорит, письма чудесные — лучше ни от кого не получала. Но мы говорим о разных вещах. Если б можно было свести семейную жизнь к переписке из двух углов… Лена была прекрасна как собеседник или корреспондент, может быть, как друг, хоть у нее и не было друзей, разве что я, но не как жена. Как жена чудище. Саше не очень повезло в семейной жизни. Поэту нужна муза, на худой конец — Поклонница, а здесь все наоборот: не она, а он сотворил из нее кумира. Она была его антимуза.
— Ну уж, чудище! — возмутился я, вспоминая Лену. — Кого угодно из вашего рода-племени могу представить мегерой — тебя, к примеру, — но только не ее.
— По недостатку воображения.
— Наоборот! Не может принцесса стать мегерой!
— Еще как! Именно потому, что принцесса. Или принцессу из себя строила. Или ждала принца, а, не дождавшись, выскочила за Сашу, который относился к ней как к принцессе. Теперь подумай: принцесса со сказочными представлениями о жизни и завышенными к ней требованиями живет в однокомнатной квартире с безработным мужем. Вот принцесса и становится резка, раздражительна, нетерпима, максимализм превращается в придирчивость, у нее появляются диктаторские замашки, при этом замкнута и дико эгоцентрична. По-нынешнему, интроверт. Однажды Саша не сдержался: «Даже ангел не смог бы тебе угодить». А она ему: «Ты не ангел». Разучилась слушать, отвечала невпопад, лишь бы уязвить. Семейная жизнь стала для него сплошным экзаменом, который он неизменно проваливал. Тем более когда с литературой швах. Вот у ангела и появилась пена на губах. А она еще ударилась в православие — это у нас теперь модно.
— Не из одной же моды! — возмутился я. — Не все же такие материалистки, как ты.
— Ну, знаешь, таскаться по церквам, держать свечу, бухаться на колени, лобзать образа…
— Ты ходила с ней в церковь?
— Легко представить все эти эмоциональные оргии…
— Он ее любил, — повторил я, чтоб не увязнуть в теологических спорах.
— Ну и что с того? — рассердилась вдруг Галя. — Как ты не понимаешь? На кой ей любовь человека, которого она не любила? Вот эту нелюбовь Саша и принимал за измену, хотя она не только Сашу — никого не любила. Бывают такие без-любые натуры, им можно посочувствовать. Про таких говорят: «разборчивая невеста», но Лена была замужем — в этом вся загвоздка. А она все еще ждала принца и Саше говорила, что он не в счет, а так — пустышка, пустячок, даже ребенка ей сделать не сумел. Он на стенку лез от таких слов. Изводил ее ревностью, а она попрекала бездельем — дурью маешься, бесишься от ничегонеделания. День за днем. Вот Никита и стал у него, что у тебя «Даная», идефикс. А для нее это последний шанс. Ну, в смысле некоторого расширения женского опыта, а то ведь Саша, судя по всему, ее единственный мужчина, и, кроме Никиты, при их замкнутом образе жизни, никого другого на примете. Импульсы могут быть какие угодно — бабы иногда подкалывают своих мужиков из одного только удовольствия их обмануть. Или отомстить за что-нибудь. Из озорства или любопытства. А то и просто так. Могла быть и меркантильная сверхзадача — уж очень ей хотелось ребеночка, а с Сашей ничего не выходило. Или у Саши с ней, кто знает? К врачу обратиться стеснялись — сознание у обоих допотопное: у нее — девственницы, у него — романтика. Таблетки, правда, стала принимать — кто-то ей из Германии привез. У нее на этой почве бзик был, запросто могла ради этого с Никитой переспать. Любви никакой, эксперимента ради — а вдруг получится? Мне кажется, что и Саша ничего бы не имел против, чтоб ей кто на стороне ребенка нае…, и любил бы его не меньше, чем своего, зато из ревности мог бы и порешить. Ее — нет, а любовника — да. Думаешь, зря Никита его боится?
— Господи! — только и сумел выдавить из себя я, не успевая пережевывать обрушившуюся на меня информацию.
— Ничего не утверждаю, уверенности никакой ни в чем — ни в ее измене, ни в ее верности. Единственный, кто знает, — Никита, но он в молчанку играет. Саше к тому времени уже было без разницы, что на самом деле. Он как раз, наоборот, считал, что, освободившись от литературной халтуры, может наконец использовать вынужденный досуг, чтоб предаться мучительным раздумьям об опорных вопросах бытия, из которых женская верность была, с его точки зрения, главной. Даже если невинна, то зачем держала его в неизвестности, продлевая муки? А если изменила, то лучше б призналась — обоим бы полегчало. А так он совсем извелся, загнал себя в угол. Целую концепцию выстроил, что женщина делает человека уязвимым — пусть не ситуативно, так психологически. А действительно, какая разница, сходит с. ума человек от того, что было, или от того, чего не было? «Тылы не защищены» — его собственное выражение. Что с него взять? Поэт, из породы эмоционалов, завести — пара пустяков; А она наезжала по любому поводу. И без повода. Ну, знаешь, что пыль у него на столе, что увиливает от домашней работы и прочая семейная бодяга. — Галя произнесла это с холостяцким высокомерием. — А он терпел, пока она не потянула на стихи — вот тут его и достала. Что у него, кроме поэзии, оставалось? Ни прежних заработков, ни прежнего статуса — одни стихи.
— Плюс Лена.
— Говорю тебе — это была другая Лена, чем ты знал, а Саша любил, сказала Галя, раздражаясь на мою непонятливость. — Он с ней был еще более одинок, чем теперь без нее. Никто так хорошо не знает, как уязвить в самое больное, — только близкие! А Лена — меткий стрелок. Стоило ему заговорить о своей работе, она кривилась и объявляла это патетикой. Что говорить, голос у него на порядок выше, чем у остальных, но на то и поэт, чтоб говорить возвышенно.
— Это для читателей и поклонников он поэт, а для жены — муж. Есть разница. Одно — завышенный тон на листе бумаги, а другое — в нормальной жизни. Представь, если б певец, возвратившись из театра, продолжал петь дома, разговаривая с женой!
— Саша не разговаривал дома в рифму!
— Еще не хватало! Все равно он эту границу не очень различал.
— Это и называется экзистенциальным существованием. Куда хуже, если б в стихах он был одним, а в жизни — другим.
— Ты, я вижу, была лицом заинтересованным в их конфликтах, — удивился я. — Мне казалось, что хотя бы из женской солидарности…
— При чем здесь женская солидарность? — возмутилась Галя. — Просто я люблю его стихи.
— Я тоже.
— Ты не знаешь новых. Он написал цикл антилюбовной лирики с легкоугадываемым адресатом.
— Вот видишь! Выходит, он черпал вдохновение из семейных конфликтов. Подзаряжал свою творческую батарею, которая, кто знает, без них давно бы уже села.
— У него есть даже стихотворение об убийстве жены.
— Ну и что с того! — не выдержал я. — То ты ее поливаешь, то на него убийство вешаешь.
— Дурак, — спокойно сказала Галя.
— Он написал его после убийства Лены? — спросил я.
— Нет, раньше.
— А милиции про этот стишок известно?
— Надеюсь, нет.
— Подозреваешь Сашу?
— Я этого не говорила. Совсем наоборот — на убийцу не тянет. Да и не из тех, для кого пусть лучше умрет, чем достанется другому. Хоть парочка еше та: истеричка и психопат, — сказала Галя, не отвечая на мой вопрос. — И как психанет, сразу же кота на руки и юрк в ванную. Чтоб успокоиться. Самотерапия. Уверен, что это снижает давление. А в ванной стихи сочинял. С котом вместе. Чем меньше печатали, тем лучше он писал.
— У него повышенное давление?
— Скорее подскакивающее. В стрессовых ситуациях. А Лена ему таковые создавала по нескольку раз в день. Ты хоть знаешь, как все произошло?
— В общих чертах. Саша стоял под душем, а когда вышел с полотенцем входная дверь настежь, на пороге лежит Лена. Кошмар какой-то.
— Кошмар, — согласилась Галя и добавила: — Она лежала в собственных экскрементах — при удушении, оказывается, происходит ослабление анального отверстия. Шейный позвонок был сломан. Вид неприглядный. Макабр.
— Ты так говоришь, как будто сама присутствовала.
Не очень понравилось, что Галя вдается в такие подробности, словно смакуя их.
— Знаешь, гоняться за женой с ножом, выясняя отношения, — это совсем не то же самое, что придушить ее, — сказал я. — Разве что в состоянии аффекта.
— Вот и я так думаю. Но учти — ни ты, ни я никогда не испытывали таких приступов ревности, как Саша. Одно — когда тебе изменяет любовница, которой ты тоже изменяешь, и совсем другое — когда ты водрузил бабу на пьедестал, а теперь подозреваешь, что она трахалась с твоим лучшим другом. У Саши, правда, есть одно оправдание, хотя оно как раз и подозрительно.
— Ну, то, что он сам винит себя в ее смерти. Что заперся в ванной сразу после скандала.
— Скандала?
— Очередного. Но ты прав: семейная ссора — еще не убийство. Пусть даже на этот раз, по его же словам, у них было хуже обычного. Вот он и заперся в ванной, хоть у них и был уговор не запираться.
— Уговор?
— Из-за кота. В ванной стоял кошачий унитаз.
— У них все тот же кот? Нервный такой сиамец?
— Нет, сиамец умер. От закупорки мочевого канала — камни в почках, а в результате интоксикация всего организма. Они в это время как раз выясняли отношения, не до кота было, вот и проморгали. Невинная жертва их параноидаль-ной сосредоточенности друг на друге. Потом попрекали друг друга его смертью. Пока не подобрали на улице нового — беспородный такой, дворняга, в боевых ранениях весь, ухо оторвано, но куда более управляемое существо, чем сиамец. Тот, как ни приду, прятался. А этот контачит, на колени вскакивает, трется, мяучит, кайф ловит.
— Странно, что он ничего не слышал, — возвратился я от кошачьих свойств к человечьим. — Ни звонка в дверь, ни криков.
— Это-то как раз понятно. Во-первых, закрыта дверь, во-вторых, душ, в-третьих, Саша немного туговат на ухо. Когда милиция приехала по его вызову, он им напрямки заявил, что во всем виноват он. Как я понимаю, в метафорическом смысле. Согласно своему самоедскому принципу, что он — говно. А они поняли буквально и взяли его. Он был в шоковом состоянии, не понимал, о чем спрашивают, отвечал невпопад, о Лене рассказывал в настоящем времени, будто она жива, не помнил, что именно произошло, не говоря уж о последовательности событий, — все путал. Настолько зарапортовался, что выходило, будто он заперся в ванной уже после смерти Лены, но потом, слава Богу, пришел в себя и выдал новую версию. Был как в нокауте, да и сейчас еще не совсем очухался. Сам увидишь. Тогда его подвергли психиатрической экспертизе, заподозрив в симуляции, чтоб скостить срок. Но врачи сказали, что у него и вправду провалы в памяти, как у тех, кто попал в автокатастрофу. Какая-то часть мозга человека отказывает в самый решающий момент, не в силах ни регистрировать происходящее у него на глазах, ни воспроизвести его спустя некоторое время. В таком состоянии человек может признаться в самых невероятных поступках, которые никогда и никак не мог совершить. По-научному это называется ретроградная амнезия: частичная блокада памяти. Обычно она рано или поздно восстанавливается, белое пятно постепенно заполняется реальным содержанием. Саша два дня отсидел, я к нему на свиданки бегала, но там в конце концов разобрались, что к чему, и выпустили. Странно только, что на полу обнаружили мокрые следы — получалось, что Саша выбежал из ванной даже не вытершись, голый и мокрый.
— Может, он все-таки услышал звонок, но не сразу среагировал?
— Звонка могло и не быть.
— Дверь взломали?
— Зачем взломали? Открыли ключом.
— Кто?
— Да хоть я.
— У тебя был ключ от их квартиры?
— Почему был? Есть.
— ?
— Иногда я кормила кота во время их отлучек, хоть мне и далеко ездить. Но что делать, когда не на кого было оставить?
— Могли Никиту попросить. У него мастерская в двух шагах. Или Саша ему и кота не доверял?
— Кота как раз доверял. Но чаще всего они отправлялись втроем. Знаешь, у них связь какая-то патологическая — с одной стороны, Саша дико ревновал к нему, а с другой — дня прожить не мог без него. Враги бывают ближе, чем друзья. А по отношению к Лене Саша был одновременно стражем и сводней. Ну, буквально случал их. Совместными этими поездками устраивал всем троим проверку. Включая себя. Представляешь, они даже один на троих номер снимали. Что ни говори, извращенцы — я о мужиках. А в тех редких случаях, когда супруги отваливали вдвоем, кота оставляли на Никиту. Вот почему у него второй ключ.
— У Никиты?
Я не мог скрыть удивления.
— А то у кого же! Его тоже таскали, когда все это случилось.
— Тоже? А кого еще?
— Меня. Мне — что, а Никита запаниковал. Хорошо еще, у него алиби.
— Алиби?
— Мы этот день провели вместе.
— Где?
— Да так — развлекались, — уклончиво сказала Галя, и я так понял, что их связь продолжается, пусть и не на регулярной основе.
Я не имел права на ревность, тем более — на претензии. Помню, в какой напряженке ее держал: ни слова любви, надолго исчезал, а появлялся иногда в непотребном виде, используя ее квартиру в качестве берлоги, куда уползал, когда случались запои. Она была безотказна, мог на нее всегда положиться. Сейчас гадает, наверное, — а с ней и читатель моей исповеди, — чем кончится наша с ней дружеская встреча? А я и сам пока не знаю. Точнее, когда шел к ней, не знал, полагая, что она обабилась за эти годы, став к тому же вместо актрисы директрисой театра — хоть и по профилю, но куда-то вкось. Но теперь, ввиду увеличившегося сходства с эрмитажной присухой… Да и раздразнила меня сучонка случками с Никитой. Я не ревнивец, скорее наоборот, вот только слова подходящего нет, а жаль. Короче, соперничество такого рода вдохновляет на ратные подвиги. Со мной она обо всех других хуях мигом позабудет! Промолчала бы, я б ушел, наверное, а так решил остаться.
О чем не пожалел. Баба каких поискать, дока в этих делах. Вопит, как будто не е… ее, а режут. Слишком, правда, физкультурница. Перехват инициативы: словно не я, а она — мужик. Как вскочит на коня, то бишь на меня, ну, мы и понеслись, забыв про все на свете. Если это и есть земной рай, то синоним ему — смерть.
А что — взять на ней и жениться, а все остальное — побоку?
3. СВОБОДЕН РАБ, ПРЕОДОЛЕВШИЙ СТРАХ
Разбудил телефон, Галя сняла трубку и тут же передала мне. Еще не соображая, во сне я или наяву, мгновенно узнал его, хоть и не слышал этот голос целую вечность. И сразу вспомнил, как он буравил меня своим взглядом на вернисаже лже-«Данаи». Откуда ему известно, что я у Гали? Или я уже под колпаком? Сон как рукой сняло.
О чем речь, наколол я его тогда здорово, став невозвращенцем, но и он мне нервы попортил дай Бог! И не мне одному: так что, дав деру, я отомстил за всех нас, его подопечных, — можно и так считать. Да и нелепо, решившись на такое дело, думать о карьере ничтожного службиста. Я сжигал за собой все мосты, Галю вот бросил, а здесь какой-то чин из гэбухи — да пропади он пропадом! Тогда и вовсе не следует вылазить из материнской утробы: ведь и родишься за счет кого-то нерожденного, потенциального братишки или сестренки. Любое твое движение за счет кого-то — се ля ви. Оправдывая себя всегда и во всем, представлял тем не менее иногда нашу с ним встречу и его скулеж — доверял вам, мол, как себе, лично за вас поручился, рисковал; с вас как с гуся вода, а на моей карьере крест. Ничего, успокаивал я себя, жив остался. Жив-то жив, отвечал он… — и все в том же роде, до бесконечности. Первое время являлся мне по ночам, потом все реже и реже. А сейчас могу и вовсе отказаться от встречи — как мечтал с ним расплеваться, живя здесь, и вот наконец появилась возможность. Послать на хер — и все дела!
Через час, однако, мы уже сидели с Борисом Павловичем за столиком в «Англетере» на Исаакиевской — самом дорогом в Питере ресторане. Не моя забота: он пригласил, ему и платить. Или им. Но кто они сейчас?
Странно — из всех знакомцев, кого повстречал в эти дни, он изменился меньше других. Если даже мы не постарели, то поизносились за эти годы, а Борис Павлович, мой ровесник, год-два разницы, наоборот — помолодел. Вместо усредненного, безвозрастного чинодрала из гэбухи — энергичный, напористый, крепко скроенный новый русский. Вот кому политический катаклизм, здесь случившийся, пошел на пользу даже физически. Воистину — непотопляемые.
Обошлось без попреков, которые я выслушивал от него в своих антиностальгических снах. Для начала он упомянул совсем другую эрмитажную картину Рембрандта, сравнив мой деловой визит на родину с возвращением блудного сына. Я ему ответил в том смысле, что теперь вправе выбирать родину по собственному усмотрению — хоть остров в Средиземном море. Похоже, был в курсе моих карьерных удач и провалов в Америке, но я решительно оборвал эту бодягу:
— А зачем я вам теперь понадобился?
— Об этом скажу опосля, если вас не раздирает любопытство. Сюрприз для вас будет. А пока что — дружеская встреча.
— Друзьями не были.
— Не скажите. Всегда испытывал к вам симпатию. В Югославии предоставил полную свободу передвижений, а заодно и вашим дружкам. А потом, когда возникли сомнения, пускать ли в Скандинавию, лично за вас поручился, что мне, как вы догадываетесь, стоило, когда вы слиняли. Нет, я вас ни в чем не упрекаю. Это к тому, что нас кое-что все-таки связывает.
— Односторонняя связь. Безраздельная власть вашей организации над человеческими душами. Ваш гипноз — наш страх.
— Той организации больше нет. А у нас с вами все впереди. Как знать, вдруг подружимся? — сказал он загадочно.
— А в качестве кого вы сейчас, если не секрет?
— Частное сыскное агентство. Следователь по особо важным делам.
— Каким именно?
— Ну, к примеру, похищение национальных ценностей.
— А я думал, вы по убийствам, — разочарованно протянул я.
— Нет, этим занимаются коллеги. Но я в курсе: убита ваша знакомая, а подозреваются ваши друзья.
— Один из.
— Подозреваются все.
— За исключением меня.
— А потому сараевское трио, а мог быть квартет. Их, кстати, всех таскали, когда вы драпанули. А что касается алиби, согласен — оно у вас надежное: вы были в это время в Нью-Йорке.
— Как и в случае похищения «Данаи», — упредил его я.
— Странно только, как это вам удалось обнаружить, что картина поддельная.
— Что странного?
— А то, что картина — настоящая.
— Нет! — попался я на дешевый трюк; бессонница — вот нервы и расходились. — На понт берете, начальничек, — сказал я, успокоившись.
— Да вы не волнуйтесь, Глеб Алексеевич. — Единственный в мире, он звал меня по имени-отчеству, от чего я напрочь отвык в Америке. — Это я так, шутки ради. Но что первым заметили — и в самом деле странно.
— Скорее странно, что не заметили до меня.
— Не было никаких внешних, объективных данных, свидетельствующих о подделке. Ведь даже основа картины и та старинная. Преступник раздобыл где-то полотно третьестепенного голландского мастера семнадцатого века, осторожно соскреб живопись и на старом грунте написал свою подделку. Холст прочный выдержал. Кстати, теми же самыми натуральными красками, что и старые мастера. Но все это стало известно только сегодня ночью после тщательной проверки, включая биопсию отдельных фрагментов. С помощью рентгена, микроскопии, рефлектограммы и прочей супермодерной техники. Импортной, понятно. Весь вопрос, как вы ухитрились догадаться, упредив остальных, будучи к тому же специалистом совсем в другой области. Ладно бы это была старинная пищаль…
— А интуиция? — перебил его я.
— Или знание. Тайное, я имею в виду. Желая отвести от себя подозрения, вы — при чуть более сложном подходе к делу — наоборот, навлекли их на себя. Вы заранее знали, что картина подменная. Если б не высунулись, никто о вас и не вспомнил.
— Вы бы вспомнили в любом случае. За время службы в гэбухе подозрительность вошла в вашу плоть и кровь, у вас на подозрении все, да и на лице у вас сплошная бдительность. Горбатого могила исправит.
— А зачем исправляться, коли это моя профессия? Как писателя — писать, доктора — лечить, проститутки — трахаться. Думаете, легко, когда весь мир на подозрении? Самые близкие. Даже жена.
— Ну, жена — это дело обычное. Все жены на подозрении, кроме жены Цезаря. А вы, помимо параноидальных заскоков, еще и дедуктивист — сначала придумываете схему, а потом подгоняете под нее факты. То есть занимаетесь подтасовкой фактов. А их у вас — кот наплакал.
— Кроме одного: вы первым обнаружили подмену. Вот и засветились, — гнул он свое.
— Экий бред! — возмутился я.
Тем не менее вкратце рассказал ему об особых, с детства, отношениях с Данаей, опустив сексуальную подоплеку.
— Занятно, — сказал он, выслушав. — Только откровенность — это еще не правда. Человек редко говорит одну правду или одну неправду, но чаще всего, умышленно или бессознательно, мешает ложь с правдой.
— Правда в том, что я знаю картину лучше, чем тот, кто второпях делал с нее копию. Рембрандт — бог деталей, в отличие от копииста, который в спешке пропустил игру светотени на канделябре, складку на животе у ангела, чуть под иным углом, чем в оригинале, разбросал тапки на ковре, даже в браслете на руке у Данаи второпях ошибся на одну жемчужину. Копииста поджимало время — вот причина его небрежности! Но его расчет оправдался — если б не я, никто так и не заметил бы подмены. По крайней мере на вернисаже. Даже на нитку жемчуга не обратили внимания, хоть там и требовалось всего ничего — посчитать на пальцах и сравнить с любой репродукцией. Не потрудились. Помимо сюжета и композиции, у картины есть еще тайные опознавательные знаки, могу перечислять и перечислять, да лень и не требуется — я прилетел, когда картину уже подменили. Это и есть мое неопровержимое алиби, зафиксированное в авиабилете.
— Вы ее помните наизусть? — удивился Борис Павлович. — Как жену.
— Как мать, — поправил я, добавив, что никогда не был женат. Мне казалось, что я уже отвел подозрения в педерастии, рассказав ему о своем детском увлечении.
— А что до упомянутых вами деталей, то, возможно, они упущены либо изменены копиистом намеренно, — предположил Борис Павлович.
— Зачем? — быстро спросил я.
— В качестве кодового сообщения, что картина подменена, задание выполнено, оригинал ждет заказчика.
— Тогда вам надо допросить всех, кто присутствовал на вернисаже.
— Включая вас, Глеб Алексеевич. Что мы и делаем.
— Как вам удалось разузнать, где я провел сегодняшнюю ночь? — спросил я, догадываясь об ответе. Борис Павлович таинственно улыбнулся.
— Зря стараетесь — на Джоконду вы все равно не похожи. Борис Павлович оставил мой выпад без внимания, а может, и не просек — ассоциативное мышление у него на нуле, да и круг аналогий у нас с ним разный.
— Нам, кстати, так пока и не удалось выяснить, когда именно оригинал заменен копией, — заметил он как бы между прочим. — Не исключено, что накануне вернисажа. В таком случае вашему нью-йоркскому алиби грош цена.
— Можете обыскать мой номер.
— Уже! — хмыкнул он. — Проформы ради. Мы обязаны проверить каждого. Да и как было не воспользоваться вашим ночным отсутствием!
— Прыткий вы. Лучше б шмонали тех, кто ее видел в реставрационных мастерских.
— Таковых, увы, — легион. Там у них проходной двор. В последние дни человек двести побывало как минимум. Помимо самих реставраторов, другие сотрудники Эрмитажа, рабочие, уборщицы, сторожихи, а то и вовсе сторонние. Любой реставратор может выписать одноразовый пропуск своему знакомому. А охраняют только выставочные экспонаты, да и те кой-как — один божий одуванчик на несколько залов. Тем более сейчас, когда Кремль сократил ассигнования Эрмитажу, да и с тем, что положено, четырехмесячная задержка — вот они и пошли на штатные сокращения. Да и не приставишь к каждой картине по стражу! Выписали из Америки суперсовременную сигнализацию, а работать с ней не научи-дись — вот она и самоотключается, не дожидаясь, когда ее выключит вор. А то, что в запасниках или на реставрации, и вовсе бесхозно. Античные монеты, к примеру, уходят из Эрмитажа косяками. Выносят также гермы, мелкую скульптуру, древние вазы, византийские иконы, средневековые рукописи. Недавно какой-то шалун древнеегипетскую мумию увел — шито-крыто. Все, что плохо лежит, а лежит из рук вон плохо. Не только в Эрмитаже. В Публичке не осталось древних манускриптов подчистую! Но сейчас преступники превзошли себя. Для нас это ЧП. Знаете, во сколько оценивается «Даная»? — И не дожидаясь моего вопроса: — Семьдесят восемьдесят миллионов долларов! Я аж присвистнул, гордый за мою гёрл.
— К нам уже подваливал один козел из вашего Метрополитена. Да еще приценивался частный коллекционер с весьма сомнительной репутацией: иракский еврей, который торгует оружием, а в Греции скупает недвижимость, включая острова в Эгейском море. На одном у него будто бы тайный музей.
Я и глазом не моргнул — какое мне дело до иракского еврея с его тайным музеем! Однако осведомленность Бориса Павловича меня удивила. Не скажу, что приятно.
— Собирались пустить ее с торгов? — поинтересовался я как ни в чем не бывало.
— Не те времена. Помните, сколько Сталин спустил, считай, за бесценок, эрмитажных шедевров? Вот откуда есть пошла Национальная галерея в Вашингтоне.
— Тамошние русские называют ее «малым Эрмитажем». Но с другой стороны, на что бы Сталин производил индустриализацию без вырученных денег?
— Капля в море. Ключевую роль сыграл ГУЛАГ, арсенал бесплатной рабочей силы. Лучше было лишний миллион в лагеря бросить, чем транжирить национальные сокровища. Что люди? Народятся заново. А Рафаэля с Веласкесом взять больше неоткуда. Нет, «Данаю» отдавать не собирались, хоть покупатели попались настырные. Особенно этот иракский еврей. Темная личность. Впрок торговал у чеченцев нашу нефть — когда те добьются независимости, а пока что снабжал их американским оружием из Турции. А нам предложил сократить поставки, если мы продадим ему «Данаю». Он и назвал эту цифру: семьдесят миллионов.
— Зря не сторговались. И деньги в кармане, и русские солдаты целы-невредимы, а так задаром пришлось отдать. Жалеете небось?
Борис Павлович никак не отреагировал, не поняв, по-видимому, сочувствую я или измываюсь.
— Вы, конечно, знаете, в реставрационные мастерские два входа служебный и с главной лестницы, — продолжал он. — Там хоть и висят запретительные надписи, но кто в наше время обращает на них внимание? Скорее наоборот: запрет как стимул к действию. Хотя, конечно, поразительно, как удалось вынести такую огромную картину — сто восемьдесят пять на двести три! И это несмотря на милицейские посты и военизированные наряды.
— Ну, это проще простого! Свернул в рулон — и поминай как звали!
— В рулон? — переспросил Борис Павлович — Спасибо за подсказку, только что нам с нее? Мы могли бы, конечно, устроить всеобщий шмон. Среди эрмитажников и тех посторонних, кто побывал в мастерских последнюю неделю, — выписанные им пропуска, к счастью, сохранились. На подозрении все, даже эрмитажная кошка. Только не думаю, что картина все еще находится у того, кто ее стащил.
— А что, если он на то и рассчитывает?
— На что именно?
— Считает, что вы не думаете, что он держит картину у себя дома, объяснил я, уже догадываясь, что переоцениваю умственные способности собеседника.
Он, однако, отреагировал неожиданно для меня:
— Еще одна подсказка?
— Ни в коем разе! — испугался я. И кто меня за язык тянет? — Однажды уже подсказал себе на голову. Навел вас на горячий след — и вот благодарность! Знал бы — молчал в тряпочку. Все бы до сих пор копию «Данаи» принимали за оригинал. — И спросил напрямик, слегка утомившись от неопределенности: — А в чем лично я подозреваюсь?
— Ни в чем, — хмыкнул он. — Это все был треп, для разгону. В качестве рабочей гипотезы. Одной из. Хоть вы и подозрительны сами по себе.
— Это все рудименты прежней работы, когда подозрительность была коллективной манией вашей организации, — напомнил ему еще раз.
— Что вы меня все прошлым тычете? Да мне гэбуха, может, обрыдла больше, чем кому другому! А сыщику подозрительным быть на роду написано.
— А ко мне чего цепляетесь? Из злопамятства? Не удалось засадить меня за измену родине, реальное, с вашей точки, преступление, так вы шьете теперь вымышленное — похищение национальной ценности?
— Я исхожу из того, что преступника, ушедшего от справедливой кары, не грех подловить на чем другом. — И тут же добавил, усмехаясь: — Не про вас будет сказано.
— Не забывайте, что у меня в кармане американский паспорт, — сказал я на всякий случай.
— Вряд ли президент США объявит нам войну из-за новоиспеченного американского гражданина. Конечно, вы у нас в качестве заокеанского гостя. Зато мы — у себя дома, а дома, знаете, и стены помогают.
— Все ваши стены давно сгнили и рухнули, как сказал сто лет назад в аналогичной ситуации товарищ Ленин. А в наш телекомпьютерный век весь мир большая деревня.
— Не скажите! Мы здесь живем как на хуторе. А что до стен, то вы правы — вот почему мы возводим их наново.
Менее всего желал я быть втянутым в политическую дискуссию — до их ностальгии по прежним добрым временам мне нет дела. Я поднялся, решив пренебречь десертом, хотя закусон был вполне пристойный.
— Вот наши пути и пересеклись, — сказал он, прощаясь.
— Не думаю.
— Да, чуть не забыл. Хорошо, что упомянули про американский паспорт. У меня для вас приятный сюрприз. Вы подавали на восстановление гражданства. Так вот, ваша просьба удовлетворена. — И он протянул мне российский паспорт.
Удивительное дело — никакой радости не ощутил. Даже напротив — скорее какой-то подвох, словно угодил в ловушку, которую сам же расставил. Вышла даже заминка — он протягивал мне паспорт, а я не решался взять. В конце концов взял — что еще оставалось? Сам напросился. И за фигом мне их чертово гражданство? С меня что, американского не достаточно? Или я собираюсь стать гражданином мира? Почему тогда российское, а не, скажем, бангладешское или перуанское? Честил себя всячески, особенно когда заметил, что он глядит на меня и скалится. Расстроился еще больше — что дал почувствовать ему свою слабину, хоть и не догадывался пока, в чем она.
Расстались с ним сухо, как и встретились, — без рукопожатия. Он так и не решился протянуть мне свою, не уверенный, что я ее пожму. Я бы пожал никогда не решался на подобный демарш, даже имея дело с нерукопожатными. Легче убить человека, чем не ответить на его рукопожатие.
Оставшись один, досек наконец, что к чему: как российский гражданин, я теперь подпадал под юрисдикцию федеральных властей. Это меня и подстегнуло. Во что бы то ни стало надо их упредить.
Не слишком ли я болтлив, задирая их?
4. ВОЗМОЖНА ЛИ ЖЕНЩИНЕ МЕРТВОЙ ХВАЛА?
Недолго поразмыслив, с кого начать, и не зная, как вести себя с убитым горем супругом, отправился вечером к его лучшему врагу — Никите. Даже если Саша ее сам кокнул — разве ему от этого легче? Скорее наоборот. Предпочел бы не встречаться с ним с глазу на глаз — может, Никита составит компанию? Да и Галя отсоветовала, правда в командном стиле, словно я ее супруг. Еще чего! Не забыть: поставить на место.
Мастерская у Никиты — все та же: в Гавани, на Васином острове. Люблю эти места, продуваемые морскими сквозняками. Во время наводнений остров ныряет под воду первым — так низко расположен. В той, другой жизни мы с Сашей и Никитой, иногда прихватив Лену и никогда — Галю, бродили здесь летними ночами, хотя какие это ночи? Воздух разбавлен молоком, природа не смыкает свое недреманное око, одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса, а на душе такая душевная сумятица и тревога, что впору сочинять стихи либо расстаться с жизнью. Если не успевали доспорить до развода мостов, ночевали у Ниюгаы в мастерской, хоть Саша и рвался к своей крале — единственный женатик в нашем мальчишнике, дня не мог без нее прожить, а тем более ночи. Потому, может, он и поменял квартиру на Литейном на квартиру на Васином острове, поближе к Никите, чтоб только не расставаться с ней на ночь? Нет, что угодно — только не душегуб! Точнее, кто угодно, только не он. Скорее уж Никита, тем более у него ключ. Вот в чем ключ к этому делу — в ключе! А алиби — липовое, Галя ему удружила. Ух, Галя-Галатея…
Мог бы, кстати, остановиться у него в мастерской, но я предпочел «Москву», гостиницу у Александро-Невской лавры, с превосходным видом на историческое кладбище, где я когда-то, еще в студенческие годы, водил экскурсии, а однажды назначил сокурснице свидание у могилы Чайковского, где и кинул ей палку — и даже не одну, — к взаимному удовольствию, в присутствии композитора, которого не люблю за истерику и слюни. Ностальгически меня этот вид вполне устраивал, да и что бы я делал в королевстве кривых зеркал, где со стен на меня глядела моя красотка, растиражированная безумной кистью моего сараевского дружка? Странно все-таки, как нас свела та поездка. А с моим отвалом их, похоже, еще больше сбило в одну кучу.
На лифте — до восьмого этажа, а там уж — «а своих двоих до его мансарды с шикарным видом на Петровскую гавань. Первоначально — чердак, но Никита, получив его в свое владение и одомашнив обитавшего здесь дикого кота, переоборудовал под мастерскую: вскрыл потолок и застеклил оба ската крыши. Отсюда открытость пространству: солнечные лучи или дождевые потоки обрушиваются прямо на тебя. А вот плывут над тобой облака — вид обалденный! Бывало, валяешься у него на диване, чешешь прирученного котофея, глядишь в небо — такая благодать нисходит.
Чем еще хороша мастерская — полной отрешенностью от остального дома: единственная на этаже, лифт не доходит, никто не любопытствует. Разве что телеграмма, но от кого этому анахорету получать телеграммы!
Хоть и ожидал чего-нибудь в этом роде, но ошарашен был с порога поверх поседевшей головы Никиты, прямо напротив двери, возлежала сбежавшая из Эрмитажа „Даная“.
И мгновенно меня пронзил страх — за нее, за Никиту, за себя: чтоб вот так, не таясь, повесить похищенную картину у себя в мастерской! Потом глянул на моего поистаскавшегося друга — он ухмылялся, наблюдая сквозь очки точно рассчитанный им эффект.
— Проняло?
— Еще как, — признался я.
Мы обнялись. От него приятно и привычно воняло канифолью, клеем, скипидаром и еще черт знает чем, пальцы в краске, небрит — хоть и состарился, но в глазах все тот же бес, что и прежде.
— Твоя копия лучше эрмитажной, — похвалил я.
— Жаль, настоящую „Данаю“ свистнули, а так бы признал, что моя копия лучше не только их копии, но и самого Рембрандта. Копиист устраняет недостатки оригинала. Я уж не говорю, что он работает на трезвую голову, а оригинальный автор по вдохновению, что не сильно отличается от пьяни или безумия. Ломброзо, к примеру, и вовсе не видел разницы между приступом помешательства и вдохновением гения.
— Вот почему ты не стал гением, вытравив из себя все оригинальное, чтоб не спятить.
— Нет, без балды. О тех же греческих статуях мы судим исключительно по римским копиям. Что б мы без них знали о Праксителе, Мироне или Поликлете? Одни предания!
— Но известно же, что копии значительно уступают оригиналам, вступился я за моих любимцев греков.
— Откуда известно? Опять же, Глеб, ты сравниваешь с преданием оригиналы до нас не дошли. Почему не представить, что копиист конгениален изначальному мастеру? Тем более его задача проще — воспроизвести или даже улучшить оригинал. Ян ван Меегерен написал перед войной с три десятка старинных полотен, признанных во всем мире за оригиналы, пока его не разоблачили. Кто он — жулик или гений? Сколько знаменитых Рембрандтов, Вермеров, Ван Гогов и Пикассо оказались подделками, а ведь висели на почетных местах в лучших музеях мира — им поклонялись, как святыням, о них писали исследования. Они что, стали хуже после разоблачения? Тот же древнеегипетский кот с золотой серьгой в ухе из вашего Метрополитена — пусть оказался подделкой, но все равно шедевр, согласись! А где гарантия, что остальные экспонаты Лувра, Метрополитена, Рейксмузеума и Эрмитажа — подлинные? И что такое оригинал? Десятки раз подновленная, реставрированная, переписанная Сикстинская капелла — это, по-твоему, настоящий Микеланджело? Да и что там увидишь — разве что в цейсовский бинокль да еще задравши голову так, что у тебя шея затекает! Не лучше ли тогда все это спокойно рассмотреть в хорошем альбоме? Большинство людей судит об искусстве по репродукциям, которые ничуть не хуже оригинала, а иногда даже лучше. Знаешь, что у многих коллекционеров дома висят копии, а оригиналы, чтоб не стырили, хранятся в банке? Само понятие „оригинал“ стало условным. А о подпольном музее на греческом острове слыхал? Там среди неотличимых от оригинала копий висят краденые шедевры. Общеизвестно: алмаз лучше всего спрятать среди простых камушков.
Было бы странно второй раз за день отмолчаться при упоминании, пусть всуе, Острова, слава которого докатилась, вижу, и сюда. Тем более если это Борис Павлович сообщил Никите по старой дружбе, а сам узнал известно откуда вряд ли с переименованием его alma mater вовсе перестала функционировать.
— Там, говорят, цела-невредима наша Янтарная комната, — подпустил я, на всякий случай сославшись на всякие слухи — будто не сам ее видел собственными глазами всего два месяца назад.
— Или ее копия! Что без разницы! — свел на нет мое сообщение Никита. А у нас здесь весь Кенигсберг перерыли в поисках бункера, куда ее немцы от русских запрятали. Смехота, да и только!
— Темная история, — осторожно сказал я, но все же счел необходимым поделиться кой-какими сведениями: — Все, кто хоть как-то был связан с Янтарной комнатой, странным образом исчезали из жизни. Сталинские делишки, похоже. В дополнение к оригиналу были сделаны еще две реплики: одна — точная, а другая несколько иная по цветовым соотношениям, почему Сталин и забраковал. Хотя она вроде превосходила оригинал художественно.
— А я что говорю! Не легче ли еще одну сварганить, чем рыть носом землю? Нет, согласись, идея копирайта противоположна идее совершенства. Ту же литературу возьми. Если набело переписать „Войну и мир“, „Братьев Карамазовых“, да хоть любой роман Диккенса, — можно создать шедевры, а так это гениальные подмалевки в неудачном исполнении. Возьми того же Толстого: путаные и нудные рассуждения о роли личности в истории, карикатурный образ Наполеона, искусственно пристегнутый эпилог с плодоносящей Наташей, да мало ли! По сути, все это великие неудачи, потому что человеку не дано воплотить собственный замысел. „Спешу поздравить с неудачей: она блистательный успех…“ — не помню, кого поздравлял Тютчев. А помнишь, что Фолкнер писал про „Шум и ярость“, лучший у него роман? „Это мое самое прекрасное, самое блистательное поражение“. Между прочим, Фолкнера переписывал и сокращал его собственный литагент. Нет, одному человеку не по силам. Нужны коллективные усилия. Художественная артель, члены которой лишены индивидуального тщеславия. Если хочешь знать, тщеславие — это альтруизм: забота о неведомых тебе читателях, зрителях, слушателях. А Рембрандт спасибо бы сказал, увидев мою „Данаю“.
Похоже было на заигранную пластинку: апологетика сальеризма. Все тот же чудило — будто расстались с ним вчера. Даже очки в тонкой золотой оправе вроде те же. Менее всего походил на художника: вид педанта, хоть и с безуминкой, которую годы так и не вытравили из него.
— Анекдот о Рембрандте знаешь? — вспомнил я. — Разговор на аукционе: „А вы гарантируете, что Рембрандт настоящий“. — „Гарантия на три года“. — И, не дав ему опомниться, спросил: — Почему не явился на перфоманс лже-„Данаи“?
— Потому и не явился, — сказал Никита, и я не понял, шутит или всерьез.
— Осунулся, — сказал я, приглядываясь к нему.
— Еще бы! Вынуждены экономить на еде, удлиняемся, одежда болтается как на вешалке, зато оригинально, в образе. Но в зеркало тошно смотреть: да я ли это? Мордогляд. Ничего, кроме отвращения. А иногда и боязно: взглянешь, а там никого. У нас даже национальный тип изменился — пузатые бабы как вымерли. Зато ты, Глеб, вижу, цветешь. — Это прозвучало как обвинение. — Витамины небось жрешь круглый год! Время тебя не берет.
— Не жил — вот и не изменился, — сказал я в оправдание. — Какая в эмиграции жизнь? Эмиграция — род консервов.
— А у нас как на войне: год за три. Не поверишь: цены гораздо выше, чем в Европе, заработки невообразимо крошечные. Скверная пломба в зуб стоит моей эрмитажной зарплаты, выпадает через месяц. Бьемся в заботах, как рыба в неводе.
— Зато капитализм, демократия… — вякнул было я.
— Какой, к черту, капитализм! Номенклатурная олигархия — вот кто загребает! Проще говоря — захват всей собственности и всей казны бывшими коммуняками и отцами черного рынка. Мы живем при настоящей войне, но у нас железная психика и крутой иммунитет к ненавистным властям, ненавидящим население. То из танков палят в самом центре Москвы, то бомбят собственный город.
— Ну, не совсем собственный, — возразил я.
— Да брось! — не понял он, но и не дал мне договорить. — Русских в Грозном больше погибло, чем чечни! Те загодя по деревням разбежались, а русским куда? Некуда! Зато чеченцы у нас теперь заместо евреев — внутренний враг, козел отпущения, отчуждение зла. А евреев про запас держим. В качестве масонов.
И расхохотался собственной шутке. Поди пойми — жалуется или ерничает? По его возбужденному реченедержанию видно было, как редко он с кем общается.
Мгновенно заметил, что я отключился.
— Наша этнография, вижу, тебя не колышет. Продолжим тогда демонстрацию „Данай“. Конкурс красоты — которая краше? Закрой глаза, — приказал он, но потом передумал и подстраховался: — Закрой глаза и повернись к двери.
Слышал, как он возился с картинами.
— А теперь глянь.
На месте прежней висела еще одна „Даная“. Уже не копия — скорее имитация. Ее жест был менее театрален, ангел сжимал руки не так жеманно, меньше золотого блеска, да и пропорции самой Данаи были слегка изменены — подобран живот, уменьшены бедра, смягчена линия семитского носа.
— Что скажешь?
— Как после косметической операции. Твоя, может, и лучше, зато у Рембрандта — желанней.
— Ты, я вижу, однолюб. Комплекс Менелая — ты влюблен не в Данаю, а в собственное о ней воспоминание. То есть любишь не ее, а свою любовь. Отсюда аберрация памяти.
— Следующая, — напомнил ему и отвернулся.
Мгновение спустя я увидел мою Галю в роли Данаи. Точнее, нашу с ним общую Галю. С этой картины и начались его бесконечные вариации на тему Данаи. Не Рембрандт, а я был его музой.
— На случай, если с Галей что случится, у нас уже готова ей подмена, осклабился Никита.
— Какая же подмена, когда произведение искусства? — отрекся я от своей главной страсти.
— Не скажи. Все зависит от воображения. Думаешь, это боги вдохнули жизнь в статую Пигмалиона? Как бы не так! Это он сам оживил ее, представив ожившей. Одной только силой воображения! А другого ихнего скульптора помнишь? Лаодамию. Так та, овдовев, уломала Персефону вернуть ей убитого троянцами супруга всего на одну ночь. Чем, ты думаешь, она той ночью занималась? А вот и нет, пальцем в небо. В срочном порядке изваяла с него за ночь восковую статую и преспокойно с ним — точнее, с ней — трахалась. Пока лишенный воображения папаша не застал ее однажды за этим делом и не приказал бросить восковую персону в котел с кипящим маслом, куда вслед за ней кинулась и обезумевшая от горя ваятельница.
— Есть разница между плоской картиной и объемной скульптурой. Статуя все равно что надувная кукла.
— Фу, какой материалист! Я тебе про творческое воображение, а ты про дешевые приспособления для онанизма. В детстве мы как-то обходились без надувных кукол — достаточно было руки или подушки, да хоть в замочную скважину. Любой резервуар для застоявшейся спермы. Как говаривал старик Шекспир, воображенье дорисует остальное. Вот именно: воображение!
— Да что ты заладил: воображение, воображение! У тебя-то как раз с ним полный завал. Нет чтобы свое что измыслить, так ты только и можешь, что имитировать других. Из-за тебя с „Данаей“, как с рублем, — инфляция.
— Не бери в голову, — успокоил меня Никита и продемонстрировал следующую „Данаю“.
С моей точки зрения, она была худшей, хотя отдельными деталями неотличима от оригинала, из-за чего у меня и подскочил адреналин в крови, как днем раньше в Эрмитаже. Мне она показалась разностильной, словно ее написал не один, а два художника. Аксессуары: ангел, канделябр, брошенные второпях на коврике тапки, столик у изголовья кровати — выполнены с блеском, зато сама Даная написана как-то чересчур старательно, робко, дрожащей рукой. В практике старых мастеров все было наоборот: главный сюжет писал сам художник, а фон поручал ученикам.
— Ты, случаем, не перебрал, когда писал эту Данаю?
— Мяу!
И тут только я вспомнил о странной этой его привычке, которая новичков обижала: посреди серьезного разговора подавать кошачьи реплики.
— Нет, серьезно?
— При чем здесь я? Это точная копия той картины, какой она была перед тем, как ее сперли из реставрационных мастерских.
— Ты участвовал в ее реставрации? — спросил я, хотя вопрос следовало поставить иначе, заменив „реставрацию“ на „хищение“.
— Не допустили, боясь отсебятины. Зато разрешили скопировать. По периметру картина мало пострадала, зато лично Данае досталось. Сам понимаешь, мудак-литвак целился не в Рембрандта — в саму Данаю. Его, кстати, уже выписали из психушки — имей в виду. А реставраторы попались из породы овец, с оторопью перед оригиналом. Вот и результат. Великие картины нужно не реставрировать, а переписывать наново, держа оригинал за черновик.
— Когда ты ее видел в последний раз?
— Кого?
— Не валяй дурака! — рассердился я.
— Видишь ли, неделю назад мне задал тот же вопрос следователь, но это касалось не Данаи, а Лены. Или я подозреваюсь сразу в двух преступлениях?
— В одном.
— Да хоть в семи! Преступникам у нас теперь не жизнь, а малина. Десятки наемных убийств — и ни одно не раскрыто, А „Даная“, думаешь, первая среди похищенных? Как бы не так! За последние годы неведомо куда ушли сотни экспонатов, пусть и не таких знаменитых, как наша с тобой „Даная“. Мумию спиз. ли!
— Слово в слово, что говорил Борис Павлович.
— Он и мне звонил — обещал наведаться днями. Только ищи теперь в поле ветра! Хочешь на спор — никогда не найдут. Могу предложить им одну из копий какую, интересно, выберут? Странно, что до сих пор еще не свистнули „Медный всадник“ — стоит-скучает на набережной, никак не вовлеченный в криминогенный процесс. Потому у нас и астрономический подскок в преступности, что преступление безнаказанно, да и редко кого удручает — зато вдохновляет многих. Убивает, понятно, не каждый второй, но ворует — каждый первый. Преступлений у нас не совершает только ленивый. Ладно, поехали дальше, — сказал Никита и, так и не ответив на вопрос, повел меня в дальний угол мастерской, где висела картина, укрытая простыней.
— Еще один сюрприз?
— Последний, — успокоил меня Никита и сдернул покрывало.
Я только что не ахнул. Передо мной, в тех же самых рембрандтовских декорациях, в Данаевой позе, лежала покойница. То есть это сейчас она покойница, а Никита изобразил живую, трепетную, полную нежности и любви женщину, какой никто из нас ее никогда не знал, мужа включая, думаю. Или зря я так уверенно говорю за других? Сколько раз мне самому приходилось встречаться с женщинами, которые в постели никак не соответствовали собственному образу в каждодневной жизни. А Лена была именно из таких — скрытная, замкнутая, тайная. Саша мог ее знать и иной. Или Никита?
Я обернулся к нему.
— Что уставился? — сказал он.
— Она согласилась тебе позировать?
— В конце концов. — Выдержав паузу, добавил: — С разрешения Саши и в его присутствии. Сам и настоял, свихнувшись на ревности. А может, хотел показать ее мне во всей красе, похвастать, поддразнить, кто знает? Поделиться со мной, но чтоб только вприглядку. Как раз она противилась до самого конца застенчива, как девушка. Он решил устроить нечто вроде испытания.
— Ей?
— Или мне. Либо нам обоим. А может, самому себе. Поди разбери теперь.
— Красивая.
— Не то слово. Самая красивая. Обнаженная еще красивей. Но не в том дело.
Я тоже чувствовал, что не в том, не только в том.
— А в чем? — спросил я.
— В том, что не чета твоей Данае — полностью никогда и никому так и не раскрылась. Даная — раба любви, готова отдать все возлюбленному, а эта унесла свою тайну в могилу. Ни мужу, ни любовнику. Ни гою, ни аиду. Ни городу, ни миру. Никому! Нет, без трепа — так и осталась до конца девственницей. „Вечное девство“ — вот сокровенный смысл скульптуры Родена, но он не посмел и назвал выспренне: „Вечная весна“.
— Ты ее любил?
— Любил? — переспросил она. — Не то слово. Мучился, сходил с ума, умереть хотел. Они думают, что мы в них влюблены, а мы просто хотим их поеть и вся недолга. Невтерпеж — и все тут!
— А если это и есть любовь?
— Тогда, наверное, любил.
— А она? Знала?
— А ты как думаешь? Если я ее даже поставил перед выбором: не уйдет ко мне — кончаю с собой.
— А она?
— Кончай, сказала. Другой бы на моем месте так и сделал. А я продолжал канючить. И добился. Хоть и не того, чего хотел больше всего, — она стала мне позировать.
— Сколько сеансов?
— Шесть.
— И Саша на всех присутствовал?
— Не на всех. С пятого сбежал, не дождавшись конца. А на шестой, который оказался последним, снова приперся. Как он нас тогда измучил, себя включая.
— А ты хотел больше сеансов?
— Договаривались о восьми.
— Саша запретил?
— Мяу, — жалобно протянул он. — Сама отказалась. Первой не выдержала.
Меня так и тянуло задать ему главный вопрос, но слишком уж он ждал его — вот я и промолчал ему назло.
Или потому, что боялся получить положительный ответ?
Хочу быть верно понятым. Дело не только в тех флюидах, которые неизбежно возникают между художником и обнаженной моделью. Chemistry переведет мой американский переводчик, потому что, если прямо — ectoplasm, читатель не поймет. Женская обнаженность — знак высшего доверия мужчине, предпоследняя ступень близости, хотя последняя может и не наступить. Даже в моей любовной практике, хоть я и не художник, дважды случилось, что раздел женщину, но до взаимного проникновения так и не дошло: в одном случае попалась эксгибиционистка, которая кончала, пока я путался в ее пуговицах и петлях, и ни в каких больше мужских услугах не нуждалась; в другом — целка, которая перед тем, как впустить в себя, неожиданно разревелась, сбив мой сексуальный аппетит. К тому же Лена все-таки не профессиональная натурщица, а та есть путана в мире художников. Куда сильнее и неотвязнее другие флюиды, которые возникают между женой друга и другом мужа. Отчасти знаю по себе, но у меня надежный щит от этой напасти — моя Даная, мой архетип. И все мои бабы, Галю включая, — под стать ей. Потому по Лене если и томился невзначай, то на уровне глаз, а не гениталий. А Никиту, видно, она и впрямь зацепила. Добавочное свидетельство удручающей его неоригинальности при несомненном художественном даре — баб он выбирал с нашей подсказки: с моей — Данаю и Галю, что, может быть, одно и то же, с Сашиной Лену.
Еще раз глянул на покойницу.
Была в ней какая-то отрешенная покорность, хоть она и протягивала руку навстречу невидимому гостю, как Даная. Но не раба любви, а раба обстоятельств, для нее, как оказалось, роковых.
И вдруг поймал себя на сильнейшем физическом желании. И тут же устыдился. Или, по мне, любую уложи в позу Данаи — и мой ванька-встанька тут как тут? Или это по контрасту — между сексуально раскованной Данаей и сексуально замкнутой Леной? В любом случае преграда рухнула, и от глаз до гениталий прошел мощный электрический заряд.
Так странно было видеть ее обнаженной! Не то чтоб никогда не представлял — врать не буду, разнузданное мое воображение раздевало даже Деву Марию. Но у нас с ней установился такой дружеский, доверительный уровень отношений, что ни о каких поползновениях с моей стороны не могло быть и речи. Бывало, гуляем вчетвером — впереди два ярых спорщика, а мы с ней, отстав, позади, согласные по всем вопросам бытия и художеств, за исключением разве что моей потаенной страсти, которая подошла бы под любую из этих категорий, хоть и тянуло расколоться — уверен, поняла б с полуслова. „Стоячим надо трахаться, а не творить! Зависимость от вдохновенья унизительна!“ — орал на всю улицу поддавший Сальери, а что отвечал ему полушепотом вдохновенный пиит, можно было только догадываться. Никита действительно работал, не дожидаясь вдохновения, муза обходила его мастерскую стороной.
Что нас с ней еще объединяло — стихи, под аккомпанемент которых проходили наши питерские прогулки: читали наизусть, подсказывая друг другу. Да и непредставим уже умышленный этот город без Пушкина, Анненского, Блока, Ахматовой и Мандельштама, особенно последнего, — потому и заимствую у него строчку-две на каждую главу в качестве названия. Только природу она чувствовала так же тонко и глубоко, как поэзию, а это и вовсе диковина в нашей сплошь городской цивилизации.
Из всех нас была самой русской — по сокровенной, тайной своей сути. Уверен, что и в православие подалась вовсе не из моды, а ища душевного пристанища и покоя. Никогда больше не встречу такой женщины, уникальный человеческий экземпляр. Почему и избегал думать о ней в постельном плане кощунственно. Удивляюсь, как посмел ее возжелать Никита, — настолько плотское подчинено в ней было духовному. Недаром звалась Еленой, которую Зевс подменил облаком, обманув троянцев. Вот именно: не женщина, а облако. Облачко! Ее субстанция струилась на высоте, где летают одни только ангелы. А теперь вот она к ним присоединилась на равных. Так не является ли убийца всего лишь слепым орудием судьбы?
— Слишком ты на нее загляделся, — сказал Никита и, взяв за плечи, развернул к стенке. — А теперь скажи-ка, кого я взял на роль дуэньи? Проверка на внимательность.
Оказался прав — я смотрел только на Лену и, убей Бог, не помнил, кто там на заднем плане подглядывал из-за занавески.
Оставалось только гадать.
— Саша, — сказал я, полагая это логичным, ведь Саша присутствовал почти на всех сеансах. Вот именно — сторожевым псом и сводней в одном лице: сначала свел, а потом шпионил.
— Мяу, — отверг мое предположение Никита.
— Ты сам! — Что тоже верно, потому что Никита был соглядатаем супружеской жизни своего друга и своей милой.
— Себя я изобразил в виде золотого дождя, — сказал Никита и повернул меня обратно к картине.
Я вгляделся в сводню-шпионку в восточном тюрбане и обомлел. Нет, читатель, мимо, как бы сказал Никита: не я. На заднем плане, рядом с кроватью, на которой возлежала прекрасная Елена, выглядывала, отогнув занавес, моя Галя. Так странно было видеть ее здесь — какое она имела отношение к их любовному треугольнику? Невольно сравнивал — рядом с ширококостной, полногрудой, крупной Галей Лена выглядела хрупко и девичьи. Вот именно — женщина и девушка, будто они принадлежали к разным поколениям, хоть разницы всего ничего. Никита даже немного усилил этот контраст, укрупнив Галю и утончив Лену. Это было сугубо его личное сравнение двух близких ему женщин, одну из которых он любил, а с другой спал.
— И чего ты их спарил? — сказал я. — Да и Лена в роли Данаи? У нее иное амплуа. Я бы скорее представил ее боттичеллевской Венерой. Или Офелией.
— Или Дездемоной.
Неужели он взаправду думает на Сашу? Или пытается навесить на него убийство по классической схеме „Отелло — Дездемона“? Ну, деятель!.. У меня голова ходуном шла от подозрений, одно нелепее другого. Насколько легче думать, что Лену порешил какой-нибудь сторонний бандюга или бродяга. Странно только, что ничего не взяли. А что было у них брать, когда они сами перебивались от случая к случаю?
— Убил ее, а мог меня, — сказал Никита.
— Не финти!
— Сам засветился, а потом стал темнить и отнекиваться. Симулировал частичную потерю памяти. Даже если так!
— Ты считаешь, что человек ответствен за преступление, о котором даже понятия не имеет?
— Убийца все равно остается убийцей, даже если убивал, будучи невменяем. А тем более если симулирует невменяемость. Следующий на очереди — я. Обещал шею свернуть — так прямо и сказал. Проговорился. Ясное дело, вошел во вкус, тем более ему сошло предыдущее.
— Кому повешену быть, тот не утонет, — сказал я, чтоб снять напряжение.
— А кто говорит об утоплении? Помнишь, как в Дубровнике, поддавши, ночью плыли по лунной дорожке? Я первым вылез на тот проклятый остров с ядовитыми ежами. А что повешену, что удушену — один черт! — Он мотнул своей бычьей шеей, и я тут же вспомнил, как цыганка в Сараево нагадала, что он помрет от апоплексического удара.
— Так и не носишь галстуки?
— А на кой? Чистое украшательство, никакой функциональности, а такое ощущение, будто тебя душат. Я и серьгу в носу тоже не ношу.
— Сравнил! А что, если эта твоя вечная асфиксофобия материализовалась наконец в страхе перед Сашей?
— Ты его не знаешь! Он совсем скособочился, пока ты там на буржуйских харчах приходил в себя от нашей жизни. Весь ушел в подозрения. А что ему оставалось? Делать-то больше нечего — ни поклонников, ни писательских тусовок. Звонков и тех нет. Окололитературный бабец правит бал, несколько шестидесятников и восьмидсрастов жируют на валютных премиях и грантах, остальные норовят пожрать на роскошных презентациях. Будь на его месте, давно б со стишками завязал, а он все тянет лямку, хоть и без никакой надежды. Да еще нас с ней стал случивать от неча делать, толкал друг к другу, испытывая сексуальное долготерпение. Мы сопротивлялись до последнего. Сам сбрендил и нас с ума сводил. Думаешь, мучился, что она ему изменила? Что способна изменить вот на чем свихнулся! Не столько вероятность, сколько возможность измены — что в ее, а не в его воле, и коли решится — не устережешь. Хочешь знать, он и убил ее профилактически, впрок, чтоб пресечь измену, если она еще не изменила. А теперь моя очередь.
— Тебя-то за что?
— А за то, что знаю, что он убил. Его теперь не остановить. У него искушение убивать. Как одержимый. Живу в постоянном страхе. Последний этаж, никого рядом, если что — не докричишься. К двери не подхожу, на звонки не отвечаю, ночами не сплю. Иногда так и подмывает опередить и самому его прикончить. У него и повод есть — эта картина. Уламывал отдать или продать. Даже ее подговорил — заявилась в мастерскую и прямо с порога: „Отдай картину. Или уничтожь. Не хочу больше, чтоб ты на меня пялился“. Ты и представить не можешь, как она меня стала после этого ненавидеть! Если б кого так любила, как меня ненавидела! Так нет — все силы ушли на ненависть. В последние дни сама не своя была.
— И ты не отдал?
— Как видишь. Немного даже шантажировал Сашку — мол, теперь и у меня есть голенькая Лена. Своя собственная! Что хочу, то с ней и делаю. Еще неизвестно, какая из них живее и всамделишнее. А теперь известно. Вот он и помешался окончательно — что у меня есть Лена, а у него ничего не осталось, кроме кота-дворняги. У меня и то породистей. А теперь он меня может прикончить под видом грабежа.
— Так отдай ему эту чертову картину!
— Черта с два! У него живая была — не уберег! И эту уничтожит, как только доберется. Хорошо хоть я ему вторую не показал.
— Вторую? — Я вдруг перестал улавливать смысл его речи.
— Ну да. Эту я уже по памяти писал. Моя ей эпитафия. Смотри! — И он развернул ко мне еще одну картину и поставил рядом с Леной-Данаей.
На ней был изображен треснувший пополам фанат с рубиновыми зернами, изнутри, из самой его плоти, как из почки, прорастало юное женское тело, а из кесарева разреза у нее на животе снова выглядывали гранатовые зерна, и в самом верху, посреди звездных вспышек, возникало лицо с отрешенным, в никуда, взглядом. Сходство с Леной было очевидно, но это была метафора Лены, где ее зелено-серые глаза, красные зерна граната и мерцающие звезды вступали в какой-то таинственный ночной хоровод. Я стоял как зачарованный.
— Мяу! — довольно улыбнулся Никита, возвращая меня на землю. Точнее, вертая от одной реальности к другой. — А знаешь, как называется? „Как сотворить женщину из граната“.
— Как сотворить женщину из облака, — переостроумил его я, не вдаваясь в мифологические подробности, да и не сбить его было с гранатовой темы.
— Что-то в этом фрукте есть сакральное, тебе не кажется?
— Я об этом как-то не думал, — честно признался я.
— Греки считали гранат любимой пищей мертвых. А знаешь, как часто он упомянут в Библии! В одной только Песне Песней — пять раз. Робу Аарона украшал. В гранате двенадцать сегментов — сакральное число в Библии. Двенадцать колен Израилевых, двенадцать апостолов…
— Не только в Библии. Зодиакальная дюжина, двенадцать верховных богов на Олимпе, двенадцать рыцарей Круглого стола…
— А почему решили, что змей в раю угостил Адама с Евой яблоком? Наверное, по ассоциации с греческими мифами: яблоко раздора, сад Гесперид. А в Библии сказано просто плод. Гранат больше подходит — ввиду его ассоциативно-символического упоминания в других местах Библии. У меня с дюжину картин на тему граната, в разных его метафизических сочленениях с человеком и космосом. Как-нибудь покажу.
— Ну вот, — улыбнулся я. — А еще отрицаешь роль личности в искусстве. Гранатовый цикл — твой единственный вклад в мировую цивилизацию.
Еще раз глянул на гранатовый портрет Лены.
— Зря не показал Саше, — сказал я и тут же пожалел.
— Ты что, не сечешь — он же псих!
— Еще вопрос, кто из вас больше псих — ты или он?
— И в милиции мне так сказали. А я им: любой бы на моем месте спятил.
— Ты обращался в милицию?
— За защитой. Чтоб охрану приставили. Вот это меня по-настоящему заинтересовало.
— У тебя что, телохранители?
— Прислали одного на ночное дежурство, но через неделю сняли. Представляешь, как я уязвим? Единственное спасение — пистолет.
— У тебя есть право на ношение оружия?
— Какое, к черту, право! У нас на черном рынке атомную бомбу можно купить. Были б деньги.
— И ты купил?
— Этими днями. Не бомбу, конечно. Уже договорился. Мне б только успеть.
Я решил переменить тему:
— Это лучшая из твоих „Данай“, хоть я и не понимаю, зачем ты подверстал сюда Галю.
— Сама подверсталась.
— Это уже из области фантастики.
— Самая что ни на есть реальность. Случилось в тот раз» когда Саша сбежал из мастерской. Хлопнула дверь, мы с Леной остались вдвоем. Молчали, я продолжал работать, хотя можешь представить, что со мной творилось. У меня, когда работаю, часто бывает эрекция, а здесь, сам понимаешь… Дико возбудился.
— А она? — спросил я, но он пропустил мимо ушей.
— Боялся на нее взглянуть, размешивал краски, подправлял какие-то незначительные детали. Картина была уже вчерне готова, Лена возбуждала на ней, как живая. Но и живая была рядом. Стоило только встать и протянуть руку — ближе никого в жизни, голенькая, родная. Имел полное право. Профессиональное — ну, знаешь, чуть изменить поворот головы, разворот плеч и прочее — обычная работа с моделью, а создает определенный интим. Я же сам ее каждый раз укладывал, чтоб было точь-в-точь как у Рембрандта. При Саше, правда. А здесь пошевелиться боюсь, столбняк напал, нерешительность, как у Гамлета. Никогда в жизни такого не испытывал, дикий напряг. С трудом оторвался от холста. До сих пор не пойму, что было в ее взгляде. Отчаянная какая-то решимость и одновременно — ненависть. Она готова была мне отдаться, но не по страсти, а из ненависти ко мне. Боюсь, не поймешь, путано рассказываю. А если отдастся, никогда не простит. Ни мне, ни себе. Ни Саше, с которым у них война была в самом разгаре.
— Когда все это было? — перебил я. — Ты так рассказываешь, как будто все произошло только-только, прямо перед ее смертью.
— И мне так кажется. А иногда даже, что уже после смерти. Особенно то, что случилось, когда Саша сбег.
Он перескакивал с одного на другое, не отвечал на вопросы — словно, забыв обо мне, говорил сам с собой, воспоминания наезжали друг на друга, эмоциональная сумятица, грешным делом я так и подумал: а уж не спятил ли он взаправду? А я? Живо вообразил, как сидим с ним в одной палате и погружаемся в нирвану воспоминаний. А что, если это и есть прообраз моего будущего?
Ах, пошто она предвидит То, чего не отвратит?
— Ты и представить не можешь, как она была прекрасна с этим своим ожидающим и ненавидящим взглядом! — продолжал безумец. — Любимая, желанная, долгожданная, обнаженная, осталась малость — сама бы никогда! — раздвинуть ее девичьи коленки. Вот именно — девичьи! Несмотря на годы замужества, в ней проглядывала ее девичья суть! Это и есть тайна, которую она унесла с собой, вечная девственность. Как была принцессой, так и осталась.
— Принцесса? — удивился я. — Ты ее принцессой величаешь, а Галя ее принцессой обзывает. В том смысле, что принцесса на горошине. Одно и то же слово, а какая пропасть смысла.
— Галка ей завидует.
— Завидовала.
— До сих пор. К мертвому зависть сильнее, мертвец непобедим. Как при жизни, так и сейчас — ненавидит. Даже смерть соперницы не принесла ей облегчения. Она все надеется заарканить Сашку.
— Соперницы? Сашу? Я ничего не понимал.
— А, хрен с ней! А Лена как была девочкой, так до конца и осталась. Супружество не в счет — после пятнадцати лет секс перестает быть в новинку, эмоции притупляются, женщина снова становится девушкой, если не изменяет мужу.
— Что ты несешь? Или ты это в фигуральном смысле? Маленькая собачка и до смерти щенок?
— Ты ничего не понимаешь! Она была девушкой! Сам убедился. Лично.
— Ты с ней спал?
— Спал, не спал — разве в этом дело? — ответил он уклончиво. Несколько минут трения, а хочется часами, неделями, не отрываясь! Помнишь, сколько Зевс шмарил Геру? Триста лет! Непрерывно.
— И как только кончили, сразу заспорили, кто больше получает удовольствия. А к Тиресию обратились как к арбитру, потому что тот на семь лет был обращен в женщину.
— Ну и что им сказал Тиресий, коли у нас сегодня вечер греческой мифологии?
— А то, что у женщины сексуальные ощущения в десять раз сильнее, чем у мужчины. Вот за этот ответ он и был ослеплен разгневанной Герой, зато Зевс — в возмещение и в благодарность — наградил его прорицательским даром. Знаешь, что странно? И тот и другая открещивались от получаемого удовольствия. Стыдились, что ли?..
— Если б я знал об этой истории раньше! — хихикнул Никита. — Нет, к ней это не относится — у нее было девичье сознание. Да и Сашка, полагаю, еженощно ей вдувал, мазурик. Хоть и мазила — так и не забрюхатил. А регулярный супружеский секс притупляет желания. Однажды — еще задолго до этих проклятых сеансов — уговаривал ее, уламывал, умолял. Отдаться мне, думаешь? Нет! Бежать вдвоем от Сашки, из этого города, из страны, на край света! Потому что я с ним больше повязан, чем она. А она — все меньше и меньше.
— А как насчет того, что все бабы на одно лицо? Точнее, на одну муфту?
— Так и есть. Только не она. Исключения подтверждают правило. А какие она письма писала! Так и сказал Сашке Однажды: зря вы с ней не расстаетесь хоть иногда — письма б от нее получал. У меня три есть — одно с Байкала, два с Волги, когда они с Сашкой путешествовали. Толстой и Чехов ей в подметки не годятся. По одним письмам в нее влюбиться можно. Такие рождаются раз в сто лет.
Мысленно с ним согласился, а вслух сказал:
— Представляю, как он переживает.
— Еще неизвестно, кто больше. Я — как сорок тысяч братьев!
— Он ей не брат.
— Он ей никто! И любил не ее, а свою любовь. Любовь как способ самоутверждения. Литература — самопокаяние, а любовь — самоутверждение. Ловко устроился!
— Ну, ты поднял глаза… — напомнил я ему.
Он как бы очнулся:
— А, ты хочешь знать, что дальше… — И совсем уж некстати издал свое клятое «мяу».
Я и не скрывал любопытства, боясь, как бы Никита не потерял нить рассказа.
Он выглядел страшно усталым, словно воспоминания оттянули все его жизненные силы. Только сейчас я увидел, как он постарел за эти годы. Из нас всех он был самым тщедушным и хворым. Не болен ли чем серьезным? Мы почти ровесники, а он выглядел на все шестьдесят.
Мы молчали, тихий ангел кругами летал над нами — как коршун. Передо мной застыла картина — голая Лена и отложивший кисть Никита.
— Да говори же, черт дери!
— Что говорить? Как будто это мгновение растянулось навечно. Когда наши глаза встретились, время отключилось. Мы оказались в каком-то замкнутом пространстве, где законы времени и гравитации не действуют. За пределами жизни. Мое желание и ее готовность, моя любовь и ее ненависть. Мне остался один шаг я его не мог не сделать и не мог сделать. Оцепенение как во сне — полный паралич воли. Несмотря на то что я ждал этой минуты многие годы. И вот усилием воли я стряхнул с себя наваждение и встал. Я знал, какая нас ждет расплата, но было уже все равно, я двигался как сомнамбула. И тут нас оглушил звонок в дверь.
— Саша? — спросил я, хоть и так было ясно.
— У меня мелькнула отчаянная мысль — не открывать. Но заниматься любовью, когда он за дверью, — уж лучше прямо при нем. Не во мне дело. Я стоял над ней и вдруг увидел, что в ее глазах нет ни желания, ни ненависти, ничего, а только ужасная усталость. А что, если я все напридумывал насчет ненависти и готовности? Вот я и поплелся открывать дверь.
— А что Саша?
— Саша? — удивился Никита. — Ах да, Саша. Мы с ней тоже так подумали. Только это был не Саша.
— А кто?
— Кто, кто! — передразнил он. — Тот, кто изображен на картине.
До меня не сразу дошло.
— Галя?
В это время раздался звонок в дверь. Всамделишный, а не в его рассказе. Мы с ним переглянулись. Это мог быть кто угодно, и если б на пороге мастерской возникла покойница, ни он, ни я не удивились бы. Я ущипнул себя, чтоб проснуться.
— Это Саша, — сказал Никита.
В его глазах был настоящий страх. Кто-то воткнул палец в кнопку звонка и уже не отпускал. Звон стоял такой, что казалось, тряслись стены. Но Никита не двигался. Тогда я сам открыл.
В дверях стояла Галя, запыхавшись, тяжело дыша.
— Одевайтесь! Только быстрее. Одна не могу. Саша звонил. Прощался. Боюсь, не успеем. И заплакала.
5. КТО МОЖЕТ ЗНАТЬ ПРИ СЛОВЕ «РАССТАВАНЬЕ», КАКАЯ НАМ РАЗЛУКА ПРЕДСТОИТ?
Мы выбежали в белесую ночь. Пытались поймать такси — какое там! С частным подвозом стало еще хуже, чем с общественным. Понеслись навстречу ветру, который дул с Невы как сумасшедший. Казалось, остров вот-вот затопит. Все было как во сне.
Минут через пятнадцать мы уже стояли перед той самой дверью, у которой был обнаружен труп Лены. Ни звука, только раскатистый звонок разрывал мертвую тишину. Тщетно. Ну и квартирка — второй труп за несколько дней. Галю трясло — с трудом сдерживала рыдания. А я клял себя за сегодняшний выбор — если б отправился не к Никите, а к Саше, он был бы жив. Даже если и задушил Лену, то расплатился сполна.
— Надо вызвать милицию, — сказал я. — Или самим выломать дверь.
Первым почувствовал запах газа Никита. Слабая надежда — может, еще жив, удастся откачать. Я подналег на дверь, примериваясь, но Никита остановил меня:
— А был запах, когда мы только пришли? Ручаться не стал бы, но по-моему, нет, а мы здесь минут, наверное, уже двадцать. Галю спрашивать бесполезно, она сама не своя. Был, не был — какая разница!
— Тише! — сказал Никита.
Мы прислушались — за дверью что-то происходило. Мне вдруг пришло в голову — с той стороны к нам прислушиваются, как мы с этой.
Я снова воткнул палец в кнопку и уже не отрывал его, пока дверь не распахнулась — в нос ударила струя газа. На пороге стоял Саша в чем мать родила. Он слегка покачивался, как от угара, и устало щурил глаза. Никита бросился на кухню, перекрыл газ, распахнул окно. Саша сделал слабую попытку не пустить его дальше, но Никита оттолкнул его. Однако войти не успел. Из комнаты выскочила щуплая девица, чем-то отдаленно напоминавшая Лену, — как и Саша, совершенно голая. В руках зажала свои одежды, вид растерянный. Саша затолкнул нас обратно в кухню и прикрыл дверь с другой стороны. Галя постепенно приходила в себя, но видок у нее был еще тот — землистый цвет лица, глаза зарыданные. Никак не ожидал от нее таких сильных эмоций. А Никита подозрительно втягивал в себя воздух и шарил у плиты, как профессиональный сыщик.
— И что ты обнаружил? — спросил я.
— А то, что газ он пустил совсем недавно. Услышав наш звонок.
— Мог и не принюхиваться, — сказал я. — Нельзя кончать самоубийством и одновременно глушить тоску между ног у девахи. А ты заметил, что он выбрал по образу и подобию?..
— Неправда! — крикнула Галя.
— Что неправда? — спросил Никита, насмешливо на нее глядя. — Что это шантаж самоубийством, а кто им грозится, тот его, как известно, в жизнь не совершит? Что деваха смахивает на Лену? Или что Лена была единственной женщиной, которую Саша любил, а ты люто ненавидела и продолжаешь ненавидеть?
— Все неправда! Он взял какая подвернулась — ему теперь все равно! И зря ты здесь все вынюхиваешь, как пес паршивый. Саша не разыгрывал меня, когда прощался, — просто ему все сейчас до фени: пуститься в разврат либо кончить с собой — без разницы. И не вешай на него убийство! Убивают любимую, а Саша ее разлюбил. Убийство — это и есть любовь. И я ее не ненавидела. Есть разница: нелюбовь и ненависть. А что не любила — не скрываю. За то, что вечно куксилась и выпендривалась, а Саша ублажал, как мог, да что толку! Будто не от мира сего…
— Но она и в самом деле не от мира сего! — вмешался я.
— Ты просто ей завидуешь, — сказал Никита.
— По себе судишь — это ты завидуешь Саше! А потому и глаз на нее положил, чтоб хоть как-то досадить.
— А для чего еще друг? — хмыкнул Никита. — Чтоб завидовать и предавать. Забыла, что сказал Декарт? Завидую — следовательно, существую. И Паскаль про то же: завистливый тростник.
— Вот я и говорю: ты мог ее убить, несмотря на твое вшивое алиби.
— Мог, — согласился Никита. — И ты могла. Но уж коли ты так раскудахталась, то лучше скажи: как насчет единственной Сашиной женщины?
До меня давно уже дошло, что, пока я отсутствовал, отношения моих сараевских дружков катастрофически сместились, но чтоб до такой степени!..
Галя не успела ответить — явился Саша, выпроводив гостью и уже одетый. Выглядел он сумрачно и сонно — то ли в самом дел угорев, то ли утомившись от любовных утех.
— Что, всю кодлу притащила? — грубовато обратился он к Гале, а потом подошел ко мне, прильнул к плечу (я на голову их всех выше, а Никиты — на все полторы) и неожиданно расплакался. А потом шепнул в ухо со значением: Опоздал.
Можно подумать, что, прибудь я вовремя, Лена б осталась жива!
Я гладил его, как ребенка, по волосам, хоть и мало осталось — за эти годы он сильно облысел. Вообще если из всех них — точнее, нас — за эти годы меньше других постарела Галя, то Саша — больше всех. Или его состарили не годы, а дни? Явно был все еще не в себе.
Боковым зрением засек, как оба они пренебрежительно, глумливо либо раздраженно обращаются с Галей, шпыняют ее почем зря. Не мне за нее вступаться и им пенять — никто ее так в жизни не обидел, как я.
Тем временем она суетилась у холодильника, готовя выпивон-закусон, что было весьма кстати — в мастерской у Никиты мы не успели ни пригубить, ни подкрепиться, пока он демонстрировал свои вариации на тему «Данаи» и исповедовался, а потом прискакала Галя. Ну прямо скатерть-самобранка: свежий бородинский хлеб, сочная ветчина, сервелат, даже соленые грибы, вкус которых я успел позабыть в Америке, а во главе стола — две бутыли «Адмиралтейской». Промочить горло не мешало. Взял на себя почетную обязанность и разлил пойло. Никита, не дожидаясь других, тут же отправил стопаря по назначению, я ему плеснул снова. С отвычки сивуха показалась забористой — ударило в ноздрю еще до того, как пригубил.
Не знаю, нравилась ли ей самой, но роль хозяйки Гале шла. Именно здесь, а не у себя на 2-й Красноармейской, где Достоевский сочинил половину «Преступления и наказания», а именно — «Преступление». Преступление уже есть наказание: наказание — его совершать, а потом мучиться и таиться. В самом этом названии скрыта какая-то тавтология — преступление не нуждается в дополнительном наказании, будучи наказанием само по себе. Зачем наказывать убийцу, когда он наказывает себя сам, убивая? Взять Сашу или Никиту — оба мучаются: один настоящей виной, а другой ложной. Кто какой? А лучше всех жертве — худшее для нее позади, вечный покой, а нам он только снится, как сказал поэт — и пальцем в небо: какой там покой, сплошные кошмары! Нет, уж если мне когда придется кого замочить, ни за что не допущу себя до подобных переживаний: непозволительная роскошь!
И что меня развезло на эту тему?
А Галя кухарила, что у себя дома. Еще меня удивило, что холодильник у Саши был полон припасов и водяры — будто ничего не произошло! Я вспомнил разговор с Галей — как горячо она опротестовала мое сравнение с Ромео. А Никита Джульетту заменил на Дездемону и не только подозревает Сашу в убийстве, но сам его боится. Галя, правда, сама же и перенаправила мои подозрения с Саши на Никиту, но тут же заявила, что у него алиби — в это время он был с ней. Или она сварганила ему алиби по старой дружбе? Живо представил, как прибегает к ней Никита и раскалывается, а она тут, же на месте сочиняет ему алиби. Но зачем Никите убивать Лену? Саше — понятно: из ревности. Тем более у него нет алиби никого рядом с ним в ванной не было, когда придушили Лену. Правда, у невинных всегда нет алиби, в то время как убийца заранее его готовит — одновременно с убийством. Если только это не убийство экспромтом. И все равно — зачем Никите убивать Лену? Галя говорит, что убийство — это любовь. Вот кого бы уж точно никто по любви не кокнул!
Тысяча вопросов и полная невнятица вместо ответа. К сожалению, меня все больше затягивал этот побочный сюжет — ведь цель моей поездки не мертвая женщина, а вечно живая. А то, что она жива, пусть и подранок, не сомневался нисколько, несмотря на похищение. Инверсия, читатель: благодаря похищению! Чтоб сохранить в неприкосновенности, особенно после гнусного нападения прибалта. От похотливых взглядов, от чужого сглаза. А кто поручится, что не найдется еще один вандал, который притащит в Эрмитаж взрывчатку и уничтожит «Данаю» вместе с пуленепробиваемым стеклом? Либо тот же прибалт, что вышел на свободу и теперь, может, вынюхивает след своей жертвы! Если что меня и нервировало, так только судьба «Данаи» — а что, если ее слямзят у похитителя, стоит тому зазеваться? И будет он обворованный вор, а мне каково? Вспомнил секретный музей на греческом острове и его иракско-еврейского хозяина по имени Наджи — не зря же он, черт побери, приценивался к «Данае».
Кого б я хотел сейчас увидеть, так это Лену. Из всех нас она была самая понятливая и жалостливая. Это она мне сказала, догадавшись о моей агалматофилии, что у Данаи знакомый такой запашок из подмышек, родной, как у мамы, мшистый треугольничек, а там уж у нее мокрым-мокро от ожидания — так реалистично ее изобразил Рембрандт. Тем и влечет зрителя — не какая-то заоблачная дива, а самая что ни на есть земная и некрасивая. Никто так не чувствовал искусство, как Лена. Так и тянуло расколоться и все рассказать как на духу. И что родная, как мать, которую зрительно не помню, но какой-то ее древний, как архетип, образ тревожит по ночам. И что страстно хотелось перевоплотиться в Данаю, и чтоб не я, а меня, как ее, в первый раз, — до сих пор обидно, что лишен этой возможности: физической потери девства! И что первый оргазм — в Эрмитаже, перед Дана-ей, при всех. В том-то и дело, что никакого рукоблудия — одной только силой воображения. И ужас, что осрамился перед всем классом. Оказалось: никто ничего не заметил.
Самое сильное в моей жизни потрясение.
Даная, моя первая и единственная.
— Ну ладно ты — хрен с тобой. А мяу? — грубовато втолковывал Никита.
— Что с ним сделается! — сказал Саша. — Жил бы у тебя в мастерской, с твоим бы сдружился. Или у Гали: скрасил бы ей одиночество. Кот — не собака: в день ее смерти канючил у меня еду.
— А ты с тех пор ничего не ел? — опять наехал на него Никита.
— Заткнись! — сорвалась Галя.
Мы просидели у Саши битых два часа и за исключением начального этого наскока обходили несостоявшееся его самоубийство, потому что, высмей его за ложную тревогу, он, чего доброго, попытается на самом деле — в доказательство серьезности намерений. Чего нам не удалось избежать, так это разговоров о Лене. Хоть Галя и пыталась перенаправить беседу в нейтральное русло, Саша возвращался к ней опять и опять. Производил впечатление немного чокнутого.
— Вошел в морг и обомлел. Давно не видел ее такой красивой. Смерть возвратила ей прежний облик. Выглядела как в самом начале, когда я в нее по уши, с первого взгляда, еще до того, как до меня дошло, что влюблен. Девочка моя. Если б я знал!
— Как в мусульманском раю, — сказал Никита, и я даже привстал, боясь, что Саша на него сейчас бросится, такой он метнул в его сторону взгляд. И еще успел заметить, что Никита тоже весь съежился, ожидая нападения. А ведь сам напрашивается!
На этот раз обошлось.
— Если б ты знал что? — спросила встревоженно Галя. Никита тем временем продолжал его цеплять и, когда Саша в очередной раз стал описывать Лену в морге, обозвал некрофилом да еще добавил:
— Ну, ты зарапортовался. Выходит, ей стоило умереть, чтоб ты опять увидел ее молодой.
Сам видел, чего стоило Саше сдержаться. Может, и не зря Никита опасается за свою жизнь.
— Морщины все разгладились, на губах улыбка застыла, а ведь я уже забыл, когда последний раз улыбалась, — продолжал этот полоумный. — Как живая, только глаза закрыты. Точнее, как статуя. Прекрасная античная статуя. И красива как богиня. Нет больше той сварливой, скандалезной, вечно недовольной бабы, у нас с ней до драк доходило. Все это как-то разом схлынуло, а осталась девочка, какой и была всегда, хоть я и думал, что девочка в ней давно умерла. Как в фильмах про зверолюдей, которым в смерти возвращается их человечий лик. Да, некрофил! А что мне остается? Если б я только знал!
— Что — знал? — На этот раз не удержался я.
— Мяу! А это не из твоей комнаты серая мышка давеча голышом выскользнула? — съехидничал Никита и, что кот на добычу, застучал зубами.
Саша и тут стерпел, хоть Никита прямо нарывался. Теперь, задним умом, я так понимаю, что он еще не весь выложился, не подзавелся как следует, не довел себя до кондиции. То, что Сашу больше всего угнетало, нам все еще было неизвестно — нечто еще страшнее, чем смерть Лены, хотя что может быть страшнее?
Опустил голову на руки, тихонько всхлипывал. Галя подошла к нему, пытаясь утешить. Даже Никита притих. А я эгоистично подумал: «Хорошо все-таки, что не заявился к нему один. Всегда теряюсь перед чужой безутешностью, да и чем ему можно помочь?»
— Думаешь, не понимаем? — сказал я. — Мы все ее любили. Она и вправду необыкновенная.
Саша поднял голову, такое отчаяние было в его взгляде, будь моя воля бежал бы отсюда за тридевять земель куда глаза глядят.
— Вы ничего не знаете, — сказал Саша, вытирая глаза.
— Чего мы не знаем? — проклюнулся Никита из своего вынужденного молчания.
— Вскрытие было, — сказал Саша.
Он что, рехнулся? При чем здесь вскрытие? Ведь и так ясно — смерть наступила в результате удушья, сломаны шейные позвонки, неужели он снова станет мучить себя и нас физиологическими подробностями? Две недели прошло, давно уже в земле, сам говорил — ее образ очистился. Никита и Галя тоже не скрывали недоумения.
— Я никому не рассказывал о результатах. Никому! Да и сейчас зря. Вам-то что? Гекубы!
Он глубоко вздохнул, я видел, чего ему стоило. Честно говоря, я уже не хотел, чтоб он говорил. Но он выпалил:
— Лена была беременна. — И добавил, как попка, свои рефрен: — Если б я только знал!
Я как вырубился, мгновенно вспомнив гранатовый портрет Лены — она сама прорастала из граната, но сквозь кесарево сечение у нее на животе были видны гранатовые зерна. Тут только меня осенило: а если это не метафора и Никита знал, что она беременна?
— Зря ты так убиваешься, — тихо сказал Никита. — Женщина не стоит таких безумств. Никакая. В том числе Лена. Если хочешь знать, она недостойна твоей любви. Я уж не говорю, что эта любовь была для нее непосильна, невыносима. А тебя не любила. Я это знаю.
— Подонок! — опять психанула Галя.
Как же он должен ненавидеть Сашу, чтоб пойти на такой донос! А если к тому ж безосновательный и он добирает с помощью лжи, чего недополучил в реальности?
Не успел уследить, как все произошло. Саша вдруг взметнулся и бросился на Никиту. Тот извивался в его руках, как змей, очки отлетели в сторону, а Саша — это я сам видел — уже достал до шеи. Отчаяние придавало ему силы, да он был и дюжее. Никита пытался что-то сказать, но из сдавленной гортани вырывался только хрип. Лицо посинело, на нижней губе повисла слюна, зрелище отвратное. Живо представил, как треснет сейчас шейный позвонок, язык вывалится изо рта и Никита падет в собственные экскременты, скончавшись от кровоизлияния в мозг. И Сашу оправдают за это убийство, но засудят за предыдущее, потому что тот же почерк.
— Да разними же их, Глеб! — толкнула меня изо всей силы в бок Галя. Этого еще не хватало.
Что мне оставалось? Разбросал их, как котят, пользуясь своим весовым и физическим преимуществом. Никита отлетел метра на полтора и, стукнувшись головой о раковину, затих, а Галя подбежала к Саше, который легко отделался, приложившись мордой об стол.
Я подошел к Никите — с виска стекала кровь, глаза закрыты, на губах пена, на шее синяки, тело как-то неестественно обвисло. Меня одолевали противоречивые чувства. В мои нынешние планы это не входило, не для того мы наладились к Саше в гости. Меня любой суд оправдает — не рассчитал силы, разнимая драчунов. Что меня самого занимало — почему я их так неравнозначно раскидал, врезав Никите по первое число?
Наклонился над ним, схватил под мышки, пытаясь приподнять его тело, но он словно обмяк в моих руках. И тут только до меня дошло, что он придуривается, симулируя смерть. Может, и его любовь к Лене — тоже представление? Только для чего? Из одной любви к искусству?
— Опасно играешь, — сказал я. — Со смертью шутки плохи. Сначала ты с ней шутишь, а потом она с тобой.
— Мяу, — открыл он глаза. Видок без очков был беспомощный, жалкий. — С тобой, вижу, тоже не пошутишь. Хорошо вы меня на пару уделали. От тебя не ожидал. Мастак драться — ну и силищу ты скопил в заокеанье!
— Круглый год овощи и фрукты. Витамины, сам понимаешь, — возвратил его шутку, подавая ему очки: хорошо хоть не разбились.
— Вот ты и засветился! — прохрипел Никита Саше, поднимаясь. — Думал, со мной как с Леной. X…! Меня только равный убьет!
Внутренне содрогнулся от такого предсказания, но виду не подал, да Никита и не глядел в мою сторону.
— Живи! Кому ты нужен, падаль! — бросил ему Саша, около которого суетилась Галя, хотя ничего окромя синяка под глазом и нескольких пустяковых царапин. Окарябался об стол, раскровянил физию — жив-здоров. Зря Галя смотрела на меня волком.
Три часа ночи — пора валить: не дежурить же нам коллективно у постели мнимого самоубийцы? Не устережешь, коли он действительно решился. Но думаю, что после сегодняшней встряски — секс с мышкой и рукопашная с Никитой — повременит, а то и вовсе откажется от замысла, если даже прокручивал его в своей поехавшей голове. Да и кто хоть однажды не помышлял наложить на себя руки? Лично я неоднократно. Самоубийство — разновидность убийства, а убийца спит в каждом и только ждет своего часа. В большинстве случаев, понятно, этот час так и не наступает. Иначе человеческая история давно б закончилась и земля снова возвратилась в свое изначальное дикое состояние.
Пошатываясь, Никита отправился в гальюн — досталось ему от нас обоих! Да и надрался — две бутылки усидели, он особенно налегал. Я дождался своей очереди и тоже отлил перед уходом. Потом толпились у дверей, полупьяный треп, обмен последними любезностями между Сашей и Никитой, чуть снова не схлестнулись, я обещал заглянуть еще разок — Саша алчно поглядывал на меня как на собеседника (точнее, слушателя). Да и мне было немного жаль, что так мы с ним наедине и не покалякали. Не в последний раз видимся — будет еще возможность. Обнялись на прощание, он снова захныкал у меня на плече.
— Ну, хватит разводить сырость, — грубовато сказал я, стараясь скрыть, что и сам расчувствовался.
Не сразу даже сообразил, что к чему, и, только когда мы с Никитой очутились за дверью, вспомнил, что Галя протянула мне на прощание руку и я ее автоматически пожал.
— Из нее вышла бы неплохая сиделка, — сказал я уже на улице. Сердобольная.
— Или любвеобильная, — ухмыльнулся Никита, массируя пальцами горло. Теперь у нее наконец появился шанс.
— Чего ты городишь? Совсем вы тут без меня спятили! Хочешь знать, циник ничуть не меньше во власти иллюзий, чем романтик.
— Сколько ты отсутствовал?
— Сам знаешь — девять лет.
— И думаешь, что жизнь здесь у нас остановилась? — сказал он точно как Галя. — Совсем напротив, дружок! Понеслась как ракета. Конечно, не намылься ты тогда, мы б, может, до сих пор жили в коммунистическом раю от края и до края. А так уж — извини. И империя тю-тю, и коммунизм приказал долго жить, хоть и оживает понемногу, и к следующему твоему визиту мы Петербург обратно в Ленинград переименуем — опять-таки путем свободного волеизъявления граждан. И Галка уже не та Галка, которую ты бросил девять лет назад, вместо того чтобы вывезти за кордон. Даже в карьерном смысле: лицо вполне официальное — директор театра. Пока ты прожигал жизнь в заокеанье, мы здесь тоже не совсем бездельничали.
— Нелепо обвинять меня в невежестве. Ты о нас знаешь еще меньше, чем я о вас.
— В гробу в белых тапочках! Жизнь индейцев меня не колышет.
— Ты имеешь в виду Америку?
— Мяу! Девять лет назад ты бы не переспрашивал. Потерян код. У меня больше общего с любым бедолагой, чем с тобой. Для вашего брата это ego-trip, а нам тут в одном котле вариться.
— Что значит «Галя уже не та»? — спросил его напрямик.
— А то, что Сашка — ее последняя бабья ставка. А кому он вставляет и кто ей, большого значения не имеет.
— Это началось сразу после убийства Лены? Никита уставился на меня как на дурня.
— С луны свалился? Это началось еще в Сараево, когда ты ее клеил, а потом трахал. Потому и сопротивлялась, что положила глаз на Сашку. Но тот был скособочен на Лене. Вот Галка тебе и дала — назло Сашке. С тех пор ей все равно с кем. Думаешь, зря людям имена дают? Галина — по-латыни курица! Сам понимаешь, курица — не птица, баба — не человек. Или как говорил Фома Аквинский: женщина существо незавершенное. Вот тебе парадокс: ее безлюбый промискуитет вывернутая наизнанку верность Сашке.
— А он знает?
— А ты думал! Потому и пинает ее.
— А ты почему? — не удержался я.
— Я — бескорыстно. По чистой злобе. Сам посуди: у этого придурочного две бабы, а у нас с тобой ни одной, не считая Данаи. Да и та — одна на двоих. И он расхохотался на всю улицу. — Как делить будем?
— Тебе верхняя половина, мне — нижняя, — пошутил я, но на всякий случай все-таки уточнил, а он уж понимай как хочет: — Даная тебе не принадлежит.
Впервые у меня мелькнуло, что, кто знает, может, за всеми моими пертурбациями и ностальгией по трехсотлетней фемине я что-то в этой жизни упустил. Та же Галя, к примеру, — было мне перед ней даже неловко, что я ее бросил, поломав ей жизнь, а вдруг это я свою сломал? И не ее, а себя мне жалеть? Выходит, когда она говорила, что любовь не задалась, имела в виду не меня? И тут же поймал себя на том, что предательскими этими мыслями изменяю Данае.
— Ты клевещешь не только на других, но и на себя, — сказал я. — Я тебе не верю — ни в твой цинизм, ни в любовный карьеризм Гали. А тем более что Саша задушил Лену.
— Я этого не говорил.
— Прямо не говорил, но намекал.
— Согласись, у него были причины.
— А у тебя?
— А у Галки? — задал он встречный вопрос.
— Не пори чушь! — всерьез рассердился я.
— Я не утверждаю, что Сашка убил Лену. Я не утверждаю, что ее убила Галка. Я не утверждаю, что я ее не убивал. Видишь? Я ни в чем не уверен — даже в самом себе. Но у всех были причины. Включая Галку. У нее, может, больше, чем у других. Но это еще не значит, что она убила Лену. «Если б я знал!» передразнил он Сашу.
— У вас с Галей совместное алиби.
— Вот именно! Весь вопрос, кто кому его устроил. Точнее, подстроил. Если один из нас лжет, то другой вполне может оказаться убийцей.
Решился и спросил без обиняков:
— В тот вечер вы были вместе?
— Как тебе сказать? Быть-то были, но рядом с местом убийства, а чтоб задушить человека, достаточно нескольких минут. Сам видел, как это делается: не вмешайся ты — я б уже отправился к праотцам. Жаль только, что с Леной так бы и не встретился: она небось в раю пребывает — святая, а мне туда путь заказан.
— Не надоело паясничать? Как вы оказались рядом с их квартирой?
— Я-то на законных основаниях: как сосед. А вот чего там Галка сшивалась?
— А где вы с ней встретились?
— Да прямо у их дома и встретились.
— Она шла к ним?
— Или выходила от них. Почем мне знать?
— Может, это ты выходил от них?
— Кто спорит? Может, и я. Я буду говорить — что она, она — что я. Это вопрос веры: кому из нас верить? Теперь уже ничего не докажешь. Потому ни на чем и не настаиваю, будучи по натуре солипсист. Сплошная неопределенность! Один из нас предложил другому отправиться в ближайший шалман, что и было незамедлительно проделано. Вот мы и сварганили себе взаимное алиби, обратив на себя внимание, устроив там небольшой скандальчик.
— Кто был инициатором?
— Чего? Скандала?
— Пойти в кабак?
— Если понадобится, с пеной у рта буду утверждать, что Галя.
Понял, что от него больше ничего не добьешься, а говорит правду или дурака валяет — самому придется разбираться.
Мы шли по продутому ветром ночному городу, ведя этот нелепый во всех отношениях разговор. А потом замолчали, думая каждый о своем. Кто б ни был убийца, но, знай о ее беременности, ни один из них не решился бы — ни Саша, ни Никита.
А Галя?
На этот раз мне повезло — удалось остановить частную машину. Хоть Никита и уговаривал заночевать у него — больше, думаю, для своего спокойствия, чем для моего удобства, — но мне что-то не хотелось оставаться с ним на ночь с глазу на глаз, да еще бы со стен на меня пялились его «Данаи».
— Ловко ты их расплодил, — похвалил я его на прощание.
— Бери любую, — расщедрился вдруг Никита. Но потом добавил: — Кроме одной. — И слово в слово повторил мою фразу: — Она мне не принадлежит.
— Какая?
— Мяу.
— Я и так знаю, — сказал я, садясь в такси. Не только же ему темнить!
— Понтуешь? — крикнул он на прощание.
— Думай что хочешь. А я согласен на худшую из твоих Данай.
И захлопнул дверь. На том и расстались.
6. ОСТАНЬСЯ СПЕРМОЙ, АФРОДИТА!
Хотел после бессонной ночи вздремнуть в самолете, да никак — так взвинтил себя! Прошедшие события проносились в моем воображении на дикой скорости, руки тряслись, как после пьяни, в мозг будто вставили метроном! Какой там сон — ни в одном глазу! Да и попробуй заснуть, когда мне подфартило на соседку — молоденькая грузинка с грудным младенчиком на руках! Уже при взлете он закатил такой скандал, что хоть святых выноси: тонкие барабанные перепоночки да еще утробный страх небытия, из которого он сравнительно недавно вынырнул и ни в какую не желал обратно. Понять можно — у меня самого заложило уши.
Летательный аппарат был стар и, на мой взгляд, годен разве что на металлолом, поднимался в небо рывками, словно сам был не очень уверен в своих возможностях. Не дай Бог, если его моторы и навигационная аппаратура в таком же состоянии, что и салон: ковер в проходе был свернут жгутом, с потолка свисали оторвавшиеся панели, из трех гальюнов один был приспособлен под багажное отделение, в другом не было воды, в третьем не закрывалась дверь, но пассажиры были выносливы и не роптали: самолеты теперь летали по свободному расписанию, и то, что наш вылетел, хоть и с двухчасовой задержкой, — было чистым везением. Каким-то чудом нам удалось преодолеть земное притяжение и набрать высоту, и мой неуправляемый сосед, пресытившись собственным криком, норовил теперь дотянуться цепкими своими конечностями до моего лица — грузинка извинялась, одновременно кокетничая со мной, в подсознанке готовая к следующему зачатию. До чего же все-таки мощная копировальная машина — природа!
А не выдержал я, когда распоясавшийся от безнаказанности беби неизвестного пола подцепил стоявший у меня меж колен футляр, который я, понятно, вынул из своего чемодана-сундука перед тем, как сдать тот в багаж: как я и рассчитывал, таможенники не взглянули ни на то, ни на другое, полагая, по-видимому, независимость Грузии от России эфемерной, фиктивной либо временной. Я вернул герма-фродитику его вездесущую лапку, отчего тот разорался еще сильнее. «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть», — весьма некстати возник в моем распаленном мозгу пушкинский стих. Как бы не так! — и помянул добрым словом старика Ирода, к которому всегда испытывал тайную симпатию. Давно пора положить разумные пределы размножению человечества, а время от времени устраивать отстрел излишков. Как со зверем — чем человек лучше? Пусть даже сам попаду в число отстрелянных. А что делать, коли такая перенаселенность? Взять Африку или Китай — разве в таких стадах возможна индивидуальность? Детей терпеть не могу, толпы боюсь, но больше всего — толпы в самом себе. Так много людей развелось на земле, что самому жить не хочется. Близок был к самоубийству в Венеции, Лувре и на Акрополе, хоть и сам принадлежу к носорожьему племени туристов: Парфенон стал китчем, и та же судьба ждала бы Данаю, не будь она похищена. А лучшим местом на земле полагал бы какой-нибудь остров в Кикладском архипелаге, площадью этак 50 квадратных километров, метров 500 над уровнем моря, 700–800 жителей, часах в семи от Пирея, с пересадкой на Миконосе, и непременно без взлетной полосы. Имени не называю, чтоб никому повадно не было. Просто Остров. До востребования. Душа устала от общаги под названием «Земля». А еще б лучше — необитаемый. У меня психология островитянина. Кому завидую, так это Робинзону Крузо. До его встречи с Пятницей.
Вдобавок зеркала, которые, отражая, множат нас. Любая множительная техника деструктивна и губительна по своей сути, будь то копирование от руки либо с помощью современной аппаратуры. Что сталось с «Джокондой», растиражированной в миллионах копий, репродукций, подделок и сувениров?
Так и не успел сказать всего этого Никите, а теперь уже поздно. Зачем искажающие и компрометирующие репродукции, когда есть оригинал, слава о котором живет в легендах? Пусть не дошла до нас Фидиева Афина, но нет лучше статуи, а это так же непреложно, как то, что я — равно как и мой читатель — рано или поздно скапустюсь. Лучше уничтожить шедевр, чем превратить его в разменную монету. Разве за славой гнался Герострат, когда поджег храм Артемиды в Эфесе? Уничтожение искусства есть акт искусства, а потому я бы приветствовал даже литвака, покусившегося на Данаю, если б не мои особые с ней отношения (как и у него, пусть не финтит про свои национальные чувства). Будь моя воля, я б и тиражи книг скостил, а шедевры оставил в одном экземпляре. Лучше всего в форме манускрипта. Главным врагом цивилизации всегда считал Гутенберга.
О если без слов сказаться можно было б!..
Убежден, что самые гениальные произведения так и остаются в замыслах, что были, есть и будут инкогнито более великие, чем Шекспир и Достоевский, и что Афродита, останься пеной, спермой и кровью, была б еще красивее, чем ее тезка, вышедшая в один прекрасный день из этой слизи.
Отвлекся маленько: лирическое отступление, к чтению не обязательное. Вон куда меня занесло, а изначальный импульс получен от младенствующего разбойника.
Притомившись от собственного буйства, разнузданное дите ухватило беззубым ртом хоть и взбухшую от молока, но довольно красивых очертаний грудь моей соседки, которая, нисколько не стесняясь, извлекла ее из-за пазухи. О это материнское бесстыдство! А что, если последовать примеру грудного буяна и приложиться к другой? Мысленно сравнил соседку с моей Данаей и тут же поразился собственному святотатству. Мадонна с бесполым младенчиком наконец уснули, и я был предоставлен самому себе. Нервы все гудели, как провода под высоким напряжением, — вот я и стал перебирать варианты убийства, чтоб успокоиться. Умственные упражнения — вместо четок.
Угадчик из меня никакой, а детективы терпеть не могу сызмальства какое мне дело, кто кого убил, да пропади они пропадом, убийца и убитый: оба! Разве убийство не такая же часть реальности, как, скажем, ссора или драка: не все ль равно, кто зачинщик? Убийство — это драма с двумя актерами, и жертва в ней не менее активна, чем убийца, а может, и больше — как инициатор и подстрекатель собственного убийства. Убийство — это отчужденная форма самоубийства, самоубийство чужими руками, а на Лену, несомненно, время от времени находили суицидальные настроения. Невинная Лена на самом деле спровоцировала на убийство своего убийцу, кто бы это ни был — Галя, Саша или Никита. Представим, скажем, очередную семейную ссору Саши и Лены, которая переходит в драку, а от драки до членовредительства — один шаг. Если Саша убил Лену, то и Лена могла — при известном допущении — убить Сашу. Тоже с Никитой и Леной — положим, он разъярился, полез к ней, она сопротивляется из последних сил, и тут у нее под рукой оказывается нож или ножницы. Наконец, Галя. Не могла Лена, при ее утонченности и проницательности, не догадаться, что та ей вовсе не такой уж бескорыстный друг будучи по уши влюблена в ее мужа, а отсюда уже сделать соответствующие выводы и соответственно себя вести с ней — вышучивая, насмехаясь, издеваясь. Ведь за девять лет моего отсутствия Лена могла измениться больше всех остальных, хоть и убежден, что основа у нее осталась та же, прекрасная и неизменяемая; зато надстройка… Какая она разная в пересказе Гали, Никиты, Саши, показания не совпадают, образы не сходятся. Несомненно, за эти годы она ожесточилась ввиду несоответствия девичьих надежд и семейной реальности. Может, даже стала невыносима для окружающих, кто знает? Саша ее должен был раздражать, Никиту она должна была ненавидеть, да и Галю, тайной целью которой было доломать треснувший семейный очаг, она вряд ли любила. Напряг меж ними был, вероятно, куда больший, чем можно предположить со стороны. Вот я и говорю о гипотетической взаимозаменяемости убийцы и жертвы, которые, сложись обстоятельства чуть иначе, могли поменяться местами. Это как на войне: убивают, чтоб не быть убитым самому. Может, это и звучит кощунственно по отношению к жертве (тем более к Лене) и релятивистски по сути, но я утверждаю тайное сообщество, мистическую взаимозависимость и моральное равенство убийцы и жертвы, несмотря на кажущуюся противоположность целей.
Покажите мне человека, кто мысленно не совершал убийства — соперника, врага, друга, жены, собственного ребенка, да хоть того, кто отдавил ему в автобусе ногу! В любом из нас таится убийца, весь вопрос — дать или не дать ему волю? Точнее, дать или не дать волю себе, потому что каждый человек по своим изначальным задаткам прежде всего убийца — это и есть его подавленное «Я». Все остальное — надстройка, тонкий слой цивилизации, который сходит, как загар зимой, в крутую минуту. Убийца — художник: убийство для него — способ самовыражения. Кульминация, апогей, а еще точнее — оргазм, учитывая сексуальную природу любого убийства, даже если его подоплека никакого вроде бы отношения к сексу не имеет. Как сходятся параллели за пределами Евклидова пространства, так за пределами добра и зла образуют живое, подвижное, трагическое тождество любовь и убийство. Мы любим, убивая, и убиваем, любя. Убийство как доказательство сексуального потенциала убийцы: женщины млеют перед убийцами, нутром чувствуя в них могучих любовников. Та же физиологическая экзальтация, те же спазмы те же жесты, особенно если убийство производится вручную. В убийстве любовь достигает своего максимума. Отсюда метафоры любви: задушить в объятиях, скажем. И поступок Отелло и Саши (если это он) суть реализация этой метафоры. Либо вхождение ножа в тело жертвы — разве не аналогично оно нашему вторжению в женщину? Полицейскую идиому «Ищите женщину!» я бы перевел в физиологический регистр.
А легальные формы убийства — от войны, когда государство выдает своим гражданам лицензию на убийство, возводя его в героический ранг, до охоты, которая служит нам отдушиной: сколько человеческих жизней спасли, пожертвовав собой, наши четвероногие и крылатые заместители! А убийства вприглядку: фильмы ужасов, детективы, триллеры, даже если симпатии зрителей на стороне жертв. Наконец, отчужденные формы коллективных убийств — как когда-то толпы стекались на публичные казни, так теперь еще более многочисленные сборы у телетрансляций из зала суда, хоть инстинкт убийства и выступает у зрителей под ханжеской маской ужаса, сострадания и осуждения. Между прочим, предложил как-то своим супервизорам в Метрополитен открыть при Оружейной палате филиальчик с инструментами пыток и казней — а почему нет, учитывая болезненный (а я бы сказал — здоровый) интерес публики? Толпами бы валили, Моне с Тутанхамоном заткнули б за пояс! Увы, отказ — чтобы не потрафлять низким вкусам, не уступать масскуль-туре. Будто бы Тутанхамон с Агамемноном — не тот же китч, хоть и под камуфляжем! Если даже Парфенон…
Это не апология убийства, но констатация факта: хотим Того или нет, убийство заложено в нас самой природой, как первичный инстинкт, наравне с другими — самосохранения и размножения.
Теоретически рассуждая, счастлив тот, кто решается на убийство, выкладываясь весь без остатка, в то время как остальные топчутся в Гамлетовой нерешительности, онанируя и сглатывая собственную блевотину. Убийство — форма самовыражения, наиболее адекватная подавленным человеческим желаниям. Убийца это завершенный человек, а прочие — фригидны, недоделаны, неадекватны. Сколько раз я мечтал совершить убийство, а мешала, как ни странно, Даная — моя на ней зацикленность. Долгое время моя решительность и нерешительность требовали совсем иного применения — иного действия или бездействия. И вот наконец все сошлось.
Так, пользуясь временным затишьем на соседнем сиденье, я продолжал по инерции размышлять, кто из моих сараевских дружков решился на это убийство (если только его не совершил какой-нибудь случайный тип), — сейчас этот вопрос, утратив свою актуальность, стал академическим, но всего несколько часов назад мне позарез нужно было знать, кто из них адекватный человек, от кого можно — и нужно — ожидать решительных действий. У непойманного убийцы неизбежно должно появиться чувство безнаказанности, от него можно ожидать чего угодно.
По ряду сугубо личных причин из всей нашей компании меня интриговал один только человек, и ночью, после потасовки Саши с Никитой, требовалось срочно и точно вычислить, может ли этот человек сломать стереотип и выйти за пределы общепринятой поведенческой модели, то есть способен или не способен на индивидуальную акцию, коей является убийство, хотя и не только оно. Вот главная причина моего отнюдь не праздного любопытства — совершенное убийство было лакмусовой бумажкой: если человек, который меня интересовал, придушил Лену, значит, он без тормозов и способен на любую другую решительную акцию, лично мне его следует опасаться и принять необходимые меры предосторожности. Понимаю, что все это звучит несколько смутно ввиду недомолвок, но что поделаешь? У меня нет пока ни нужды, ни возможности выложиться перед читателем как на исповеди. И без того слишком болтлив, а читатель и так давно уже усек, что я некоторым образом вовлечен в описываемый сюжет, коему вовсе не сторонний наблюдатель: не только писатель, но и герой, может, даже главный — в зависимости от того, как повернется колесо фортуны. Конечно, читатель читателю рознь, что несколько затрудняет работу писателя-дебютанта, коим являюсь: одним исход моих горестных заметок видится яснее, чем ее автору-герою, в то время как другие останутся в недоумении, даже перевернув последнюю страницу. А уж то, что ни симпатии, ни сочувствия не вызову ни у кого из читателей — сомневаться не приходится. Мне все равно — пусть буду отрицательным персонажем собственной исповеди.
Так вот, знай я определенно, что интересующий меня человек убийства не совершал, кто именно его совершил из оставшихся двоих, было бы мне уже без разницы. Но, не зная главного, вынужден был попеременно представлять моих приятелей в завидной роли человека действия, а самолетная бессонница — еще лучший режиссер таких вот спектаклей, чем полусон-полуявь питерской белой ночи.
Тем временем самолет сам, как во сне, медленно и невесомо плыл над плотно уложенными тюками облаков. Сквозь редкие, продырявленные Казбеком и Эльбрусом полыньи я разглядывал четкий геометрический рисунок потерянного Россией Кавказа, который, возможно, ей еще предстоит завоевывать наново, и удивлялся контрасту. Сверху облака казались полуфабрикатом, сырьем, театральным задником, словно Бог, не предусмотрев самолет, уверен был, создавая Землю, что уж сюда ни одна живая душа никогда не заглянет: черновик творения — самый раз переписать набело! Два вида — один рассчитанный, другой неожиданный, непредусмотренный, непредвиденный. Именно в этом втором мире витали мои мысли, которые на такой головокружительной высоте обретали таинственную убедительность.
Я видел, как Саша, устроив жене очередную сцену ревности, душит ее в состоянии аффекта, а потом, имитируя беспредел, открывает наружную дверь и преспокойно отправляется под душ, — представимо, хоть и невероятно! Я видел, как открывает эту дверь запасным ключом Никита и приканчивает свою одноразовую любовницу, которая отдалась ему из ненависти в тот единственный из шести сеансов, когда мазохист Саша, растравляя свою ревность, оставил их в мастерской одних, — Никита с его напускным цинизмом и многолетней влюбленностью в Лену в роли убийцы? Но самым нереальным убийцей была моя Галя, хотя если Никита прав и она давно поставила на Сашу, то, убив Лену, устраняла единственное препятствие на пути к любимому. Любой мало-мальски уважающий себя любитель детективов именно ее бы, наверное, и сделал убийцей, да она и физически под стать: выше Саши и Никиты, а по сравнению с хрупкой Леной — гренадер. Если б занималась спортом, потянула бы на метание диска.
Бомж вроде бы отпадает: во-первых, из квартиры ничего не исчезло пусть у них не было драгоценностей либо золота, но даже деньги на телефонном столике на хозяйственные расходы — и те не тронуты; во-вторых, сам способ убийства, довольно-таки редкий в наше время, был имитацией литературного убийства и прямо на него намекал: Отелло, душащий Дездемону из ревности. Тот, кто задушил Лену, хотел таким образом отвести подозрения и свалить все на Сашу — кто знает, может, ему важнее было наколоть Сашу, чем задушить Лену. А тут еще Сашина амнезия и его mea culpa — вот убийца и пользуется ими, чтобы взвалить вину на него: будто тот убил Лену, находясь в полной отключке. В таком случае Галя невинна — не стала бы валить на Сашу, в которого безнадежно влюблена, хотя по детективной схеме — самая подозрительная. Но детектив — это интеллектуальный выверт, за что и не люблю этот жанр, в то время как передо мной расстилалась смутная, внежанровая реальность. В детективе читатель следит — сознавая или нет, все равно, — не за тем, что происходит по сюжету, но за тем, что происходит в голове автора. Другими словами, легко отгадать развязку сюжета, если представить, как бы ты сам поступил на месте — вот именно: не героев, а автора! Еще одна причина, почему мне неинтересно читать детектив: отложив его в сторону на 30-й странице, я почти всегда отгадывал, к чему приведет расследование, если только автор не прибегал к запрещенным приемам. Не говоря уж о том, что детективы, будучи разновидностью наркотика, отучают от серьезного чтения.
В моей истории все сложнее, даже если на поверку окажется проще пареной репы, потому что убийца мог действовать по законам литературного жанра, а мог и по наитию, по вдохновению, по стечению обстоятельств, неожиданно для самого себя, в состоянии аффекта или умопомрачения. В последнем случае больше всего на роль убийцы подходит Саша, потому что и Галя, и Никита должны были его сначала задумать, а потом привести в исполнение. Неужели он действительно выдал себя, причитая «Если б я знал, если б я знал…»? Понято это может быть однозначно: если б я знал, что она беременна, не убил бы. А как еще? Саша, конечно, мог действовать и по предварительному умыслу, а не непосредственно, чему не противоречит калька с шекспировской драмы. Он мог задумать убийство с суфлерской подсказки Шекспира, надеясь таким образом отвести от себя подозрения — мол, мне его специально шьют, имитируя поведение ревнивца в аналогичной ситуации по формуле «Отелло — Дездемона». Это как в том анекдоте о двух мошенниках с Молдаванки. «Куда собрался, Мотне?» — «В Киев». — «И не стыдно тебе меня обманывать! Говоришь — в Киев, чтоб я подумал — в Москву, а сам действительно наладился в Киев».
Если самая неправдоподобная убийца — Галя, то самые сомнительные причины — у Никиты, продолжал я предаваться психоложестну уже на рассвете моей все еще белоночной бессонницы в самолетном брюхе. Из зависти к Саше? Из зависти к чему — слава Богу, они творят, выдумывают и пробуют в разных сферах, не соприкасаясь друг с другом. Из ревности? Ревнуют жену, а не любовницу. Представляю Сашины муки, когда он узнал, что Лена беременна, а от кого неизвестно, и спросить больше не у кого. Чем иначе объяснить, что он так долго терпел ее связь с Никитой, а бросился на него, когда напомнил сам себе, рассказав нам о результатах вскрытия? А что, если Никита убил ее из мести, что не ушла от Саши? Снова мимо. Каким бы тугим узлом их ни скрутило в мое вынужденное отсутствие, веских причин у Никиты для убийства Лены я не видел. Но как раз это меня и настораживало — Никита был дьявольски умен и скрытен. К тому же я считал, что классический постулат детективов «кому это выгодно» далеко не всегда срабатывает, сплошь и рядом случаются «бессмысленные» убийства: во-первых, убить можно по наитию или в состоянии аффекта, когда «я за себя не отвечаю», то есть выходишь из-под самоконтроля, а во-вторых, человеческая природа иррациональна, причины поступков часто так же невнятны, как и их последствия: кто там скребется к нам во тьме? что бормочет, что нашептывает на ухо? «Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу…» Или, как отредактировал Пушкина Жуковский и как бы я сам, будь пиит, написал: «Темный твой язык учу…»
Сужу, правда, со стороны, потому что как раз я в жизни скорее плановик, рационалист, за исключением разве что изначальных импульсов и помыслов. Если б мне понадобилось кого убрать с дороги, сделал бы это только по предварительному плану, заранее все обдумав, — да так, что комар носу не подточит. Не обо мне, однако, речь — в их контроверзах я с боку припека. У меня другой сюжет — с Данаей, который хоть и соприкасается иногда с моими сараевскими дружками, но никак не совпадает.
Прошу прощения, что снова перебил сам себя. Подозрительно также (возвращаясь к Никите), что они с Галей оказались в этот день вместе, обеспечивая друг дружке алиби. А самым подозрительным был страх Никиты. Чтоб Саша, задушив Лену из ревности к Никите, решил заодно расправиться и с ним? Сомнительно как-то. Зато вполне возможно, что, подозревая в убийстве Никиту, он мог вынашивать план отомстить ему. Но зачем Никите было убивать Лену? Опять двадцать пять. Не исключено, что он кривляется и никакого страха перед Сашей у него нет. Мог же этот хитрован, стукнувшись о плиту, притвориться мертвым! Если у него нет индивидуальности, а человек без индивидуальности — это все равно что без тени, то, возможно, он и реальных чувств не испытывает? А как же тогда его страсть к Лене? А может, эта страсть — отраженная, а настоящая — к Саше? И его любовные домогательства — из желания досадить своему заклятому другу? Убить по принципу «Отелло — Дездемона», чтоб повесить убийство на вечного друга-врага? А если так, то мы все круто в нем ошиблись и низкорослый, тщедушный, короткошеий Никита — самая яркая личность из всех нас.
Вот именно — «если». Все это мои домыслы — не более. Допустить можно что угодно, а уж потом раскручивай сюжет себе на здоровье! Легче всего дать волю фантазии — тогда самое невероятное звучит правдоподобно. Если исходить, что кто-то из них обязательно убийца, на подозрении — каждый. Но если убийца человек со стороны, то все трое — невинны? По-честному, ни одного из них не представляю убийцей, а потому склоняюсь все-таки к теории человека со стороны. А что ничего не взяли — просто не успели: заслышав шум, Саша выскочил из ванной. Вот заодно и разгадка тайны мокрых следов, которые обнаружил врач «скорой». Сколько совершается в Питере убийств в день? Будем считать Лену одной из многочисленных жертв криминогенного беспредела. И точка.
Чувствовал, что окончательно запутался. Впервые пожалел, что нет под рукой Агаты Кристи либо, на худой конец, Сименона.
Вот же у них там обычно все на подозрении, кроме настоящего убийцы, а здесь — по крайней мере в моем представлении — в качестве убийц все мои дружки невероятны, невозможны, невообразимы. Честно говоря, ни один из них не тянет на убийцу. Легче представить убийцей самого себя, чем их.
С другой, однако, стороны, любое убийство — если только его не совершает профи, для которого смерть ремесло, — выпадает из контекста каждодневного поведения, будучи единичным, экстраординарным событием, даже если это вполне квалифицированное убийство. Помню, подростком-девственником никак не мог представить знакомых взрослых в момент соития — вправду, как все эти серьезные, деловые, скучные люди, в костюмах и платьях, превращаются по ночам в диких зверей, совершая постыдные телодвижения да еще сопровождая их нелепыми повизгиваниями?
Ну не тупик ли — недостаток или разнузданность воображения одинаково могли привести меня к ложному выводу.
Но если все-таки убийца один из них, а не человек со стороны, и мне пришлось бы выбирать среди них, я бы указал на Никиту. Причины невнятны, но страх возмездия, страх смерти — вовсе не напускной, хоть он и фигляр. Как ловко он притворился мертвым, меня пот прошиб, на какое-то мгновение был уверен, что убил его, не рассчитав своих богатырских сил. Или, наоборот, рассчитав? О чем я? Хотя если он действительно задушил беременную Лену, то заслуживает смерти. Не возражал бы, если б Саша его тюкнул. Тем более он, похоже, думает, что убийца — Никита. А коли так, то и его «Если б я только знал» должно быть понято совсем иначе. Может, он все-таки слышал, стоя под душем, крик Лены, но не вышел, назло не вышел, адреналин помешал, а так бы знай он, что беременна, то и никакого скандала б не было и, услышав ее крик, он бы выскочил и спас ее от Никиты.
А Никита только делал вид, что подозревает Сашу в убийстве, чтоб объяснить свой страх перед ним — теперь, мол, я на очереди. И ему есть чего бояться. Случись так на самом деле, все б встало на свои места, а Сашу оправдал любой суд: око за око, убийство за убийство. Даже если убийство из ревности. В любом случае в состоянии временного умопомрачения: непреднамеренное убийство. Мечты, мечты, где ваша сладость!
До меня вдруг дошло то, о чем они мне талдычили хором: время, в паре с жизненной круговертью, круто их изменило, каждый в итоге оказался кем-то другим. Кем именно, я понять не мог, но точно теперь знал, что на убийство был способен любой из них. Точнее, любой из нас. Все мы с тех пор изменились неузнаваемо. Мы — теперь уже не мы.
По-видимому, ненадолго вздремнул, хотя мне все еще казалось, что я продолжаю рассуждать об убийстве Лены, подставляя каждого из моих приятелей на место убийцы. И вдруг воочию увидел, как все произошло: искаженное ужасом лицо Лены и сомкнутые у нее на шее руки убийцы в длинном плаще — странное, бесполое, безликое существо. И дикий крик Лены, от которого я и проснулся, так и не успев развернуть к себе тайного убийцу, хоть и схватил его уже за плечо.
Грузинка пыталась успокоить младенца, который орал благим матом на весь самолет — единственный выразитель всеобщего недовольства: сильная воздушная болтанка, мы подпрыгивали на кочках туч, которые есть мысли гор, если верить на слово лучшему в Грузии поэту Важе Пшавеле. Прорвав блокаду туч, самолет стал быстро снижаться, ребеночек зашелся в крутом вираже крика, из которого, казалось, один только выход — смерть. Напоследок несколько раз здорово тряхнуло, и я решил, что это конец, когда нас что есть силы стукнуло о землю. За эти девять лет, облетав полсвета, я уже успел отвыкнуть от таких жестких посадок.
Мадонна грустно улыбнулась мне, сожалея, по-видимому, об упущенных возможностях, — в ответ на мою счастливую, что никогда не увижу — и не услышу! — больше ее сыночка-дочурку.
Здравствуй, город незнакомый, в котором я несколько раз бывал в былой жизни, но теперь это столица независимого государства. Какая ни есть, а заграница!
7. БЕЖИТ ВЕСНА ТОПТАТЬ ЛУГА ЭЛЛАДЫ
Представьте теперь человека, который после долгих колебаний решается продать душу, а покупателя не находит. В подобной ситуации оказался я, когда намеренно, зная, что умрет вместе с Никитой, проговорился ему о Янтарной комнате, которую вот уже полвека разыскивают профи и дилетанты, роя землю, сдвигая валуны, взрывая горы, вскрывая заброшенные штольни, — а Никита и ухом не повел. Искать ее еще и искать до скончания веков, а я ее видел собственными глазами у Наджи на Острове. Естественно, Наджи темнит, выдавая за копию, но пусть он очки втирает кому другому — благодаря опыту с древним оружием глаз у меня наметанный.
Не то чтоб я был большим любителем декоративного искусства — всегда предпочту ему статую, картину либо архитектурный объем, но в Янтарной комнате граница между искусствами неразличима, из реального мира тебя швыряет в сказочный, это настоящий шедевр ювелирной техники, сравнимый разве что с Pala d'Oro в базилике Святого Марка в Венеции, плюс, конечно, тайное родство золота и янтаря — через прародителя Солнце. Недаром янтарь кто-то прозвал солнечным камнем. Так и есть. Если б пришлось выбирать религию, стал бы солнцепоклонником, как Эхнатон с Нефертити; на худой конец — зороастритом: огонь, золото, янтарь, мед да еще греческий коньяк «Метакса» — сколки солнца, его полномочные представители на земле. Да и само чувство, что находишься в Янтарной комнате, которая бесследно исчезла во время войны из Царского Села, оставив после себя только тревожную легенду да десятки трупов, было очень сильным — вдобавок к эстетическим импульсам. Комната вся лучилась изнутри, и я ощущал себя ископаемым существом, застрявшим навеки в янтаре и причастным к великой тайне. Дав необходимые разъяснения, Наджи оставил меня одного, чтоб я как следует пропитался атмосферой его подземного музея, директором которого он предлагал мне стать.
А познакомились мы случайно — я прибыл на Остров, чтоб осмотреть место пришвартовки ящика с «Данаей» и младенчиком Персеем. Следов пребывания моей зазнобы я, понятно, не обнаружил, хоть и облазил Остров вдоль и поперек и даже поднялся в Палеохору, горный городок с двумя дюжинами средневековых церквей, где островитяне прятались от набегов сарацинов и прочих нехристей начиная аж с IX века (ни один пират так сюда и не залез). Вот уж действительно город-призрак, ни живой души, туристы вообще на Остров не высаживаются (ср., к примеру, с миллионом в год на семь тысяч местного населения в Санторини), а туземцы — говорю не только об островитянах, но и о греках как таковых — с завидным упорством игнорируют собственное прошлое, относясь к нему сугубо меркантильно и хищнически. Античные руины для них marmaria, то есть мраморные каменоломни, откуда они два тысячелетия подряд добывали материал для своих убогих построек, пока англичане, немцы и французы не втолковали им, что архитектурные объемы древности обладают некоторой ценностью — тот же, скажем, Парфенон. Так какое тогда отношение имеют неблагодарные потомки к гениальным предкам? У евреев связь с прошлым на генетическом уровне, а китайцы с конфуцианских времен не очень и изменились. Греки же, те и эти, хоть и называются одним именем — два разных этноса (то же с арабскими жителями в дельте и по берегам Нила, которые в никаком родстве с древними египтянами). Те греки — как и те египтяне — безвозвратно умерли, и смерть их цивилизаций для меня все равно что исчезновение динозавров и ихтиозавров. Может быть, это была месть богов за обманы, за плутовство с жертвоприношениями, которые греки тайком съедали сами? Боги мстительны — сколько раз еврейский Бог грозился извести под корень свой народ, а греческие в конце концов не выдержали, порушив какую-либо связь между двумя народами с одним именем. Впрочем, и имена разные: те звались эллинами, а эти — греки. Я бы удлинил известную формулу Шелли: «Все мы — греки, за исключением греков».
Таков общий абрис нашей первой беседы с Наджи, с которым судьба свела меня в одной из палеохорских церквушек — по углам висела паутина, на стенах зеленела плесень, Драгоценные фрески XVI века осыпались прямо на глазах, и вдруг невесть откуда явились ее новые обитатели и злобно атаковали незваного гостя. Кто-то схватил меня за руку и выволок из церкви. Голова низкорослого человечка была покрыта легким шлемом с марлевой сеткой на лице, как у пасечника. Судя по малому росту, смуглой коже, курчавости и средиземноморским чертам (когда он снял свой шлем), местный житель был приблизительно моего возраста, и я поднапряг память и израсходовал небогатый запас греческих слов, чтоб поблагодарить его за спасение от диких ос. Он тут же перешел на английский, который оказался значительно лучше моего, хотя и с мягким арабским акцентом. Надо же мне было повстречать его там, где с тех самых давних сарацинских времен, наверное, не ступала нога человека! Он удивился ничуть не меньше, застав меня в своих владениях. Поднимался я два часа, зато вниз мы сбежали, рискуя сломать шею; за каких-нибудь полчаса, которых оказалось достаточно для знакомства. В отличие от моего праздного любопытства интерес Наджи к Палеохоре был практическим — на предмет реставрации старинных церквей и фресок, но увидев, в каком плачевном они состоянии, он передумал. Я тоже изменил свои планы. Вместо того чтобы, переночевав на Острове, двинуться дальше, застрял на девять дней, а потом еще трижды встречался с Наджи: один раз в Нью-Йорке, другой — в Стамбуле, а в промежутке, три месяца назад, — опять на его Острове. Как легко сосчитает читатель, нынешняя наша тбилисская встреча была пятой. Лучшего собеседника не встречал и уже не встречу, а потому жалею, что Наджи — всего лишь побочный герой моего романа, но кто знает, может, я его еще вытащу за уши на страницы следующего, если решу продолжить это занятие, благо свободного времени у меня теперь невпроворот.
Уже на третий день моего пребывания в гостях я поделился своей детской страстью с этим единственным на Острове не греком. Его этническую принадлежность выясняю до сих пор, но очевидно, что авантюристом, игроком и космополитом такого высокого класса может быть только еврей, несмотря на то что родился в Багдаде, торгует турецким оружием, контролирует среднеазиатский график дурь-нар-коты, притворяется лютеранином, штаб-квартира у него в восточной части объединенного Берлина, а обитает в основном в Греции, где ему принадлежат несколько дворцов на материке и два острова. (Рядом с нашим, в пяти милях на юг, еще один — крошечный и необитаемый, фактически выпирающая из моря скала, но Наджи ухитрился установить на ней передаточную радиомачту и два мощных радара, которые сдает напрокат НАТО.) Греческие власти однажды его задерживали — не за наркотики, а по подозрению, что он скупает острова в Эгейском море, чтоб передать их Турции, но под давлением международных еврейских организаций спустя несколько дней — выпустили. На таком космополитическом уровне деятельности национальная привязка становится анахронизмом — в зависимости от обстоятельств Наджи был тем, кем ему было выгодно в данный момент. Будучи по натуре Протеем, вряд ли он сам помнил — если знал — о своем происхождении. В наших разговорах он упомянул Иосифа Флавия, который был фанатичным иудеем до того, как, сдавшись Риму, стал гражданином мира. Политическим идеалом Наджи были Римская и Оттоманская империи, с их веротерпимостью и суперэтносом. Его смущало, что греческие руины разбросаны по разным странам — в Италии, в Турции, в самой Греции. Коллекционирование художественных объектов было скорее его хобби, чем бизнесом.
Выяснилось, что Наджи в курсе хождений эрмитажной «Данаи» по мукам. В своем музее, в который я был допущен только во второе гощенье, когда мы уже все обговорили, он подвел меня к краснофигурной амфоре с изображением моей красавицы с гостеприимно, навстречу золотому дождю, раскинутыми ногами. Забавно, но исключительно с иконографической точки зрения. Если когда-нибудь моей «Данае» отведут отдельный зал, чего она, безусловно, заслуживает, По сторонам можно разместить тот же сюжет в исполнении Древних вазописцев и скульпторов, Тициана и Корреджо, да хоть партитуру последней оперы Штрауса «Любовь Данаи». Господи, как далеко этим Данаям до моей! То есть рембрандтовской.
А пока что амфора стояла у него в непристойном зале, рядом с другими фривольными изображениями: еще несколько ваз — как красно-, так и чернофигурных — с любовными сценами; две эллинистические гермы — бородатая физия наверху, а внизу мужские причиндалы в боевой изготовке; статуэтка Приапа с задранным членом; парочка сатиров с тем же атрибутом и в той же позиции; стела с птицей, вытянутая шея которой переходит в фалл — символ телесного бессмертия, согласно греческим верованиям; группа с рогатым Паном, обхаживающим Афродиту, а над ними, в качестве сводни, Амур; Леда, помогающая Лебедю овладеть ею; да еще мраморный Гермафродит, заснувший в весьма соблазнительной (для обоих полов) позе.
В небольшом коридорчике, ведущем в следующий зал с фрагментами античных статуй (кисть гигантского Аполлона с Делоса, прелестная головка Коры с отбитым носом, крыло Ники, безымянный мужской торс, неизвестно чья ступня и проч.), были размещены в двух застекленных витринах найденные во время раскопок мраморные пенисы, словно Наджи так и не решил пока, к какому разделу их отнести — к фрагментам или к непристойностям. Я понял, что моей первоочередной задачей, как директора музея, будет решение этого трудного, с точки зрения Наджи, вопроса.
Далее шли залы копий с утраченных шедевров, которые сохранились только в репродукциях или описаниях. Приковывал к себе Боттичелли — пятая иллюстрация к истории Настаджио из «Декамерона», хотя, если мне не изменяет память, известны только четыре этой, по словам Вазари, «pittura molto vaga e bella»: три в Прадо и одна в Лондоне, в коллекции Уатни. Была здесь и копия украденной перед войной панели Гентского алтаря, на которой в свое время погорел Никита, выдавая подделку за оригинал и охмурив бельгийского спеца, задержанного в таможне с лже-Ван Эйком. Вот бы свести их вместе — Наджи с Никитой: оба, похоже, не делали различия между копией и оригиналом. С другой стороны, где еще спрятать алмаз, как не среди прибрежной гальки, — Никита с Честертоном правы. За другие полотна не скажу, но «Ева» Кранаха в музее Наджи — безусловно, самая что ни на есть настоящая.
Пустая зала предназначалась, как я понял, для будущего шедевра, на месте которого я представил мою бесхозную, исстрадавшуюся Данаю, а потом шла Янтарная комната — гордость Наджи, который был не только гостеприимным хозяином, но и отменным гидом, пусть и на любительском уровне.
— …Касаемо пенисов меня консультировал Никое Ялурис, здешний археолог и большой по ним специалист. Это он обнаружил в Олимпии пенис, вокруг которого был такой спор, — в двадцати метрах от храма Геры, где столетием раньше был найден Гермес, единственная работа Праксителя, дошедшая до нас в оригинале, а не в копии. Статуя хорошей сохранности, но, как вы помните, без правой руки и без члена — одна мошонка. Вот Никое и предложил считать найденный пенис искомым, хоть тот подходил не идеально, недоставало какой-то мелочи на стыке, но это легко было заделать мраморным гипсом. Однако гипотеза была отвергнута коллеги решили, что член выполнен скорее в манере Поликлета, чем Праксителя. Конечно, изображение члена варьируется в зависимости от эпохи, от индивидуальности художника, даже от принадлежности — мощные стоячие стволы у всяких безобразников, типа Приапа или Сатира, и аккуратно уложенные, на мошонке мальчишеские пипирки богов и героев. Как у Праксителева Гермеса. А тот так и остался стоять с отвисшей мошонкой, но без корня. Вот этот пенис, атрибуция которого Праксителю была поставлена под сомнение.
Вежливо глянул на шедевр пенисной коллекции Наджи — член как член. Есть все-таки некоторая разница между отбитой головой или безголовым торсом, да хоть ступней — и членом: будучи самой выдающейся частью мужского торса, он чаще всего отламывался от статуй. Конечно, любое собрание безголовых, безносых, безруких, кастрированных статуй покажется профану анатомическим театром, но я давно уже научился ценить фрагмент сам по себе, а не только судить по нему о целом. И все же я не выделял бы коллекцию мраморных пенисов в отдельный предбанничек, но поместил бы обе витрины в зал обломков, в общем контексте, как бы между прочим. О чем прямо и сказал Наджи. «Надо подумать», — покачал он кудрявой головой, и у меня мелькнуло, а не педик ли мой новый друг, что мне без разницы. Из античных фрагментов он больше всего гордился кистью восьмиметрового Аполлона с Делоса, чья ступня находилась в Британском музее, — больше ничего от этой знаменитой в древности статуи не сохранилось.
Он счел нужным оправдаться за интерес к пикантным сюжетам.
— Взять те же гермы. Это не столько эротический, сколько апотропаический символ. Само собой, посвящены они были Гермесу, покровителю торговцев и странников — таких, как я, — добавил он, опустив почему-то, что Гермес покровительствовал также ворам и плутам, — а ставили их на перекрестках дорог, чтоб отвратить от опасности, от сглазу. Фалл на этих каменных столбах суеверный образ противостояния напастям. Вот разгадка встречающихся иногда герм с женскими лицами, но все равно с мужскими гениталиями — к сожалению, мне такую раздобыть не удалось. Зато посмотрите, что у меня есть. — И он подвел меня к склеенной гидрии, в центре которой был изображен огромный фалл с двумя глазами.
— Всевидящий х…! — предложил я свою трактовку. С вежливой улыбкой он отверг ее:
— У греков было два апотропаических символа: один — член, а другой глаз. Этот глазастый пенис — сдвоенный образ. Вот до какой степени заказчик боялся несчастья.
— Интересно, помогло или нет?
— Либо вот этот кратер.
На чернофигурной вазе были изображены два воина: один — поверженный, кверху голым задом, другой — наступающий на него с членом наперевес.
— Понятно, что сейчас произойдет, — хмыкнул я.
— Думаете, не сцена ли из жизни голубых? Всмотритесь в их доспехи. Наступающий — грек, а раскоряка — перс. И то, что сейчас произойдет, будет дополнительным унижением поверженного варвара.
Хоть я и не был уверен в такой трактовке, но спорить со своим работодателем не стал. Мой рассказ о Зубовском корпусе Екатерининского дворца в Царском Селе не только позабавил, но и заинтриговал его. Пришлось чуть подробнее рассказать о шлюхе на русском престоле, ее оргиях и сексуальных странностях. Его, однако, больше интересовали сами экспонаты, и я перечислил по памяти: фарфоровые пары в любовных сочленениях, позолоченные чайники с ручками в виде пенисов, той же формы дверные ручки, бычьи жилы, служившие когда-то презервативами, снадобья для задержки эрекции, кресла для женщин с особым механизмом — стоило на них сесть, как из сиденья выскакивал огромный фалл. Еще вопрос, что б он выбрал, будь у него выбор, — «Данаю» Рембрандта или фарфоровые фигурки в непристойных позах. А что, если и «Даная» интересует его вовсе не эстетически? Как и меня.
Наджи огорчился, узнав, что часть экспонатов этой коллекции уже растащили. Я его успокоил, сказав, что самый ценный экспонат Екатерининского дворца у него уже есть. Он сказал, что не совсем уверен в этом, и поведал мне удивительную историю Янтарной комнаты. Опускаю то, что общеизвестно — как в начале XVIII века она была изготовлена немецкими мастерами и спустя несколько лет подарена прусским монархом русскому.
— Она словно была создана, чтобы ее дарить — на мо-наршьем, понятно, уровне. Вот Сталин и решил преподнести ее Гитлеру в годовщину заключения с ним пакта о ненападении, а себе оставить копию. Ее изготовлял царский резчик по янтарю; хотите — верьте, хотите — нет, но его реплика вышла лучше оригинала: по соотношению янтарных тонов, по игре света — светлее, мажорнее и музыкальнее. Тогда Сталин потребовал, чтоб была сделана еще одна копия — точная. Работа затянулась, а когда заказ был выполнен и в Екатерининском дворце оказались сразу три Янтарные комнаты, необходимость в подарке Гитлеру отпала: он напал на Россию, получив возможность взять силой то, чего так и не дождался в качестве подарка. Царское Село было оккупировано, немцы упаковали Янтарную комнату в ящики и вывезли ее в Кенигсберг. Там она и погибла три года спустя, когда русские взорвали бункер, куда немцы ее припрятали. Вопрос в том — какая из трех? Оказывается, в самом начале войны в Кремль к Сталину прибыл Арманд Хаммер, который, кроме того что возглавлял «Петролеум», был еще страстным коллекционером, и от советских вождей — а он дружил со всеми, начиная с Ленина и кончая Горбачевым, — ему кое-что перепадало. К тому времени Гитлер уже подступал к обеим русским столицам, выбор у Сталина был невелик, и если он мог продать лучшие картины Эрмитажа Америке, чтоб осуществить индустриализацию страны, то тем более, чтоб спасти ее от Гитлера, мог пожертвовать Янтарной комнатой. Короче, Хаммер вернулся домой не с пустыми руками и сразу же приступил к лоббированию американского президента, чтоб тот начал поставку России английских истребителей «Спитфайр-1», которые в США выпускали по британской лицензии. Двигатель у «Спитфайра» был в полтора раза мощнее, чем у самых последних модификаций «Мессершмитта-110», а против пулеметов немецких истребителей «Спитфайр» был оснащен двумя пушками калибра 20 миллиметров. Американо-британские истребители были поставлены Сталину в срочном порядке и на безвозмездной основе, на крыльях были пририсованы пятиконечные звезды, и они круглосуточно зависли над Москвой и Ленинградом. Благодаря огневой мощи, высокой маневренности и силе двигателя «Спитфайров» и была обеспечена оборона обоих городов: немецкие бомбардировщики хоть и прорывались к целям, но вести прицельное бомбометание не могли, тратя горючее и силы на ведение воздушного боя. С моей точки зрения, Янтарная комната — не такая уж большая цена за спасение отечества.
— Тем более их у Сталина было три, — сказал я, скрыв удивление, откуда у Наджи все эти сведения: изготовление реплик Янтарной комнаты велось в строжайшей тайне, а о Сделке Сталина с Хаммером я и вовсе слышал впервые.
— Весь вопрос, какую из трех Сталин отдал Хаммеру, — сказал Наджи, не оставив сомнений, откуда у него Янтарная комната.
— Мне кажется, в таких делах Сталин был честен, — успокоил я его.
— У меня такой уверенности нет. Но я не огорчусь, если это окажется одна из моделей — точная или превосходящая оригинал.
— А почему тщеславный Хаммер не растрезвонил по всему свету, что Янтарная комната в его коллекции? Наджи улыбнулся:
— По той же причине, что и я.
— Если одна Янтарная комната погибла, а другая у вас, то где находится третья?
— Меня это как-то не очень волнует, — удивился моему вопросу Наджи. Лично мне еще одна Янтарная комната ни к чему, и я бы предпочел, чтоб мой экземпляр был единственным. Так что если вам попадется, уничтожьте немедля. Как-никак у нас теперь общие интересы.
Мы обговорили условия, включая мой взнос в его коллекцию. Его приятно поразило, что я могу отличить ойно-хойю от стамноса, а стамнос от скифоса, не говоря уже о лекифах, пеликах и киликах. Рассказал ему на эту тему студенческий анекдот — какими непристойными метафорами мы пользовались, идя на экзамен, чтобы запомнить отличия одной вазы от другой. Вообще хоть я и являюсь одним из трех главных мировых экспертов по древнему оружию, но эрудиции мне не занимать и в соседних областях искусствознания — благодаря не столько полученному образованию, сколько рано обнаруженным (спасибо «Данае») эстетическим склонностям. Мир художеств всегда привлекал меня сильнее, чем голая, необработанная реальность. Потому и влюблен в греков, что они с помощью архитектуры и скульптуры улучшали природу, считая ее недостаточно совершенной без человеческого вмешательства. Взять тот же Акрополь — пустой, безжизненный, лысый, заурядный холм, если б на нем не стояли Парфенон, Эрехтейон, Пропилеи и прочие рукотворные объемы.
Наджи меня слушал внимательно, но ему все это было, по-видимому, самоочевидно — какая там любовь к нерукотворной природе среди саудоаравийских песков, или откуда родом этот безродный космополит! Его коллекция несла на себе очевидный отпечаток личности ее владельца, о которой я мог судить исключительно по ее экспонатам. Вкус у него был эклектичный, потешный и лукавый. А в жизни он тоже шалун, этот еврей-лютеранин-мусульманин?
Мы поднялись с ним наверх. Лифт поражал своим размером — то ли специально Приспособлен под скульптурные объемы и полотна в рамах, то ли достался таким от бывших владельцев: Наджи переоборудовал под музей брошенные копи и штольни, купив их задаром. Я так и не понял, зачем было прятать коллекцию под землю, коли о ней все равно ползут по земле слухи. Романтический флер? Капитан Немо с Ближнего Востока? Менее всего походил мой будущий босс на романтика.
Угольные запасы Острова были, слава Богу, истощены уже к началу Второй мировой, а в брошенных шахтах скрывались присланные с Крита партизаны. После взрыва казармы немцы вызвали подмогу и, не найдя партизан, расстреляли двенадцать заложников из местных жителей. Прямо на пристани стоит памятник Сопротивлению, которое после этой истории прекратилось, а партизаны, по слухам, целы-невредимы тайком уплыли обратно на Крит.
Еще меньше на Острове следов от пребывания на нем-древних греков, а тем более Данаи с ее отважным сынком. Судя по торчащим из воды обломкам дорических колонн и заросшему дикими маками фундаменту перистиля, стоял здесь когда-то храм, а может, и не один, и Наджи полагает даже покопать, заручившись уже поддержкой своего приятеля Никоса Ялуриса, специалиста по античным х… Пока что это в стадии переговоров — надеюсь, археологи еще не скоро нарушат девственный покой Острова. А пока что на мраморных плитах резвятся ящерицы и саламандры, а иногда забредают блудливые козы — образ беспамятной вечности, то есть забвения. Весь Остров и окрестные воды обозримы со здешней горы, с которой Зевс будто бы лично наблюдал за жизнью крали и произрастанием сыночка и время от времени, когда тем грозила беда, вмешивался. Что меня всегда поражало Зевс, будучи отменным е…м и соответственно прозванный Geleios, то есть «дарующий зачатие», как ни был влюблен, бросив однажды палку, никогда больше к любовнице не возвращался, хоть и принимал посильное участие в дальнейшей ее судьбе (главным образом из-за потомства). Другой на моем месте сделал бы отсюда далеко идущие выводы, но я ограничусь констатацией факта.
На вершине этой мифологической горы вбит столб, но вокруг него гуляют такие злые ветры, что с трудом стоишь на ногах. Зато пониже — каменная ложбинка, где я и устроился однажды, обозревая с верхотуры окрестности: белоснежные домики, ветряные мельницы с соломенными крышами, сквозные звонницы, голубые купола церквей, буйная оргия маков, торчащие из земли и из воды мраморные обломки, козье стадо на косогоре, на пастушьих тропах благородные ослы с поклажей или седоками и — море, море, море. То самое одомашненное, ультрамариновое, а по Гомеру — винного цвета, из пены которого вышла Афродита, хотя на самом деле — из спермы Урана, когда его оскопил Кронос, пока тот развлекался с Геей, а корень выбросил в море, где тот и излился самопроизвольно, почему и пришлось слегка переиначить строчку Мандельштама в заголовке предыдущей главы.
Член же отца детородный, отсеченный острым железом, По морю долгое время носился, и белая пена Взбилась вокруг от нетленного члена. И девушка в пене той зародилась.
И тот же, кажется, пиит сравнил бесчисленные острова с лягушками на болоте, а с горы они мне показались разбросанными по воде огромными камнями.
О море!
Наджи я обязан расширением художественного кругозора за счет античных непристойностей, эстетическим импульсом от Янтарной комнаты и новой работой оклад в два раза выше, чем в Метрополитен, плюс сам себе хозяин, вице-король и наместник Острова, на который Наджи наведывался только изредка. Я уж не говорю о главном преимуществе.
Детали мы обговорили с ним в Тбилиси, где он находился, как сам пояснил, с гуманитарной миссией, хотя, с подсказки Бориса Павловича, я уже догадывался, что за гуманитарий мой будущий босс: по горным дорогам из Грузии в Чечню доставлялось оружие сепаратистам, а в обратном направлении шла наркота из Средней Азии. Наджи также упомянул строительство нефтепровода, по которому азербайджанская нефть потечет через Грузию на Запад, но я счел это излишней информацией. Коснулись мы в разговоре и пропавшей «Данаи», которую Наджи пытался легально выторговать у русских, но только ничего из этого не вышло. «Легче украсть, чем купить», — усмехнулся он. Рассказал ему о либеральных нравах на русско-грузинских таможнях, а он в ответ сообщил, что грузинско-турецкая граница и вовсе бестаможняя. Есть, оказывается, некая лазистанская деревушка Сарпи, расколотая надвое этой границей, а та проходит по грохочущей по камням горной речке. Так вот, жители этой деревушки не сеют и не жнут, а живут припеваючи — за счет поборов с контрабандистов. Лучшего перевалочного пункта, чем Грузия, где жизнь всегда шла в обход закону, — не сыскать. А что, если и мне переправиться через горный поток, минуя Питер и Нью-Йорк? Я знал, что не решусь, хотя, как оказалось, это был самый безопасный вариант.
Официальной целью моей поездки в Тбилиси была закупка старинного кавказского оружия для Метрополитен, в чем я также преуспел, уложившись в оговоренный бюджет (включая взятку в Министерстве культуры за разрешение на вывоз). Еле влезло в мой громадный чемодан, и, учитывая ценный груз и участившиеся случаи грабежей в российских аэропортах, дал Никите телеграмму, чтоб он меня встретил в Пулково. И в последний вечер в Тбилиси пустился в загул.
Разыскал несколько старых знакомцев, которые славились размахом дружеских застолий, а сейчас скулили по старым временам, ждали восстановления империи и боялись, что Грузию в нее обратно не примут. Мои надежды на грузинскую кухню, которая, на мой взгляд, лучше французской, оправдались не вполне — после недавних боев в Тбилиси жизнь еще не вошла в норму, лучший ресторан на Мтацмин-де, рядом с телебашней, лежал в руинах, но и те, что похуже, работали с перебоями или не работали вовсе. Решили попытать счастья в «Иберии», где я остановился, хотя она наполовину была забита беженцами из Абхазии, которая обрела независимость и выгнала всех грузин. Перед тем как усадить нас за стол, официант долго выяснял, как мы будем расплачиваться: рубли, которые я наменял в Питере с миллион, он принимать отказывался, временные купоны шли за ничто, а курс туземных лари был и вовсе произволен. Хорошо взял с собой доллары, хотя прежде ни один уважающий себя грузин не позволил бы гостю платить за угощение. Странным образом грузинское вино меня на этот раз разочаровало — наш калифорнийский «сухарь» лучше, но лобио-мобио, хачапури, цыплята табака были все-таки ничего, а сациви — отменное, хоть я и не спал потом всю ночь из-за орехово-чесночно-кинзового соуса, в котором были утоплены лакомые куриные кусочки. Поневоле задумаешься, как краток миг физических наслаждений — гастрономических и сексуальных. Та же еда исключительно пока ешь. А потом пучит живот, мучают газы и изжога, не говоря уж о том, во что все эти прекрасные ингредиенты, помноженные на чей-то кулинарный талант, превращаются в конечном продукте.
Компашка подобралась сугубо мужская, что и понятно: нет равенства между полами, женщина в Грузии — гетера либо богиня. Но гетеры нынче дороги, а богиня у меня только одна — вот именно! Тосты были длинны, как и прежде; если по Чехову краткость — сестра таланта, то для грузин, наоборот, — знак бездарности и непрофессионализма. В Кахетии однажды наблюдал, как соревнуются тамады: сидят друг против друга, как приклеенные, а хозяин только и делает, что бегает в марани (по-нашему — винный погребок), где сбивает глину и вскрывает чури и квеври, врытые в землю кувшины с вином, и ставит на стол новые графины и бутыли. Не просто соревнование в празднословии — они достигли в красноречии таких высот, на которых иерархии уже не существует. Не кто кого переговорит, а кто кого пересидит, перепьет, не опьянеет и не побежит отлить. Бывали случаи, когда азарт и гордость побеждали природу и тамада умирал от разрыва мочевого пузыря. Проиграть на родине Сталина — все равно что умереть. А что значит проигрыш для меня?
Традиционный тост за мертвых — надо пить до дна. Есть здесь нехитрая притча про двух мертвецов, старика и молодого: несколько лет подряд они пьют из одного кувшина, пока вдруг не обнаруживают, что вино в нем иссякло. Молодой удивляется, а старик объясняет: «Перестали за нас пить — забыли…»
Я выпил за обоих мертвецов, осушив бокал до дна.
8. ЗДРАВСТВУЙ, МОЙ ДАВНИЙ БРЕД!
Первым, кого увидел в Пулково после того, как на таможне основательно потрясли мой забитый старинным грузинским оружием чемодан, а меня подвергли личному досмотру (включая анальное отверстие, где я прятал «Данаю», 185 на 203), — Бориса Павловича. Ну, деятель! Не ему ли я обязан неожиданным вниманием со стороны пограничников? Спохватились.
— А мы уж боялись — не вернетесь, — сказал он.
— Мир не без сюрпризов, — сказал я, вспомнив про лазистанскую деревушку по обе стороны грузинско-турецкой границы.
— Улетели, не предупредив. Удивленно глянул на него:
— Не обязан. Ни как российский, ни тем более как американский гражданин. А вы как здесь оказались? — спросил я, шаря взглядом в толпе встречающих.
— Переигрываете, — отрезал Борис Павлович.
— Это вы переигрываете, — огрызнулся я. — Что вам от меня надо?
— По крайней мере — помощи. А пока что я — вам. — И взялся с другого боку за мой чемодан. Лавируя в толпе, мы направлялись к выходу. С другой стороны, почему не использовать архиврага в качестве бесплатного носильщика?
— Нет худа без добра, — сказал я вслух, не пускаясь в объяснения. И добавил, не обнаружив Никиту среди встречающих: — Мне надо позвонить.
— Дать вам телефон морга? — спросил Борис Павлович.
— Это у вас юмор такой?
— Какой там юмор! Хоть он и не в морге, а в анатомичке, или, как у нас теперь заумно выражаются, — в прозектуре. Сегодня утром почтальон, который принес вашу телеграмму, обнаружил труп вашего друга на пороге мастерской. — И впился в меня взглядом.
— Вы с ума сошли! — Я даже остановился. — Никита мертв?
— Мертвее не бывает.
— Задушен?
— Однозначно, — спокойно подтвердил Борис Павлович, будто ждал моего вопроса. — Типичный случай. Лицо почернело, глаза вылезли из орбит, язык изо рта…
— …сломаны шейные позвонки, в собственных экскрементах, — продолжил я.
— А вы откуда знаете? — Он подозрительно на меня покосился.
— По аналогии. Мне рассказывали, как была найдена Лена.
— Да, почерк, похоже, тот же. Даже дверь настежь, как при том убийстве. Но надо дождаться результатов вскрытия. Весь вопрос, почерк ли это прежнего убийцы или имитация его почерка? Если можно было подделать почерк Рембрандта, то тем более — почерк убийцы.
— Ну, вы узнаете, что это подделка второго убийцы под первого, — что это даст? Все равно первый убийца — Мистер Икс. Или Мисс Икс. Понятно, легче всего представить Сашу двойным убийцей, но не исключено, что кто-то его опять подставляет, коли не вышло в первый раз.
— Вы, например.
— Меня здесь не было.
— Вовсе не обязательно, что оба убийства совершены одним и тем же человеком.
— Меня здесь не было в обоих случаях. Когда его пришили?
— В этом вся загвоздка. Сейчас наши прозекторы над этим и бьются. Теоретически это можно установить с точностью до нескольких часов. К сожалению, наша патологоана-томия не соответствует мировым стандартам. О научных методах следствия у нас знают только понаслышке. В любом случае труп не первой свежести — это и ежу понятно.
— Может, стоит вызвать иностранного коронера, если ваши не'справляются? — предложил я.
Борис Павлович внимательно на меня глянул:
— Кабы не ваша телеграмма… Знакомых у него — считай, никого, а из сторонних до его мастерской никто не доходит — кому охота топать пешком? На всем этаже он один обитал. Да что я вам толкую? Вам лучше знать, хоть мы и следили за ним в связи с похищением «Данаи», но, к сожалению, кое-как. Когда вы его видели в последний раз?
— В последний? Я видел его всего один раз — перед отъездом в Грузию. Думал встретить на вернисаже, но его там не было, хотя сам Бог велел — коли работает в тех самых реставрационных мастерских, откуда свистнули «Данаю». Странно.
— Спасибо за подсказку, но он и так среди подозреваемых. Был. А почему вы к нему не зашли раньше?
— У меня есть еще знакомые в Питере.
— Догадываюсь.
— В мастерской мы пробыли недолго. Узнав, что Саша кончает жизнь самоубийством, помчались к нему.
— В полном составе?
— Да. Никита, Галя и я.
— И там?
— Что там? Как видите, Саша остался жив.
— Из вас надо клещами вытягивать.
— Не хочу, чтоб мои показания были использованы против Саши.
— Одного свидетеля мы уже опросили.
— Галю?
— Кого еще? Она же и труп опознала, хоть в этом и не было нужды. Так, формальности ради. Не хотите взглянуть?
Еще чего! От одной такой перспективы меня чуть не стошнило. Что утопленник, что удавленник — вид неприглядный. Да и труп не первой свежести. И какое отношение имеет это разлагающееся тело к живому Никите?
— Ни в коем разе! — отверг я любезное предложение Бориса Павловича. — К показаниям Гали мне добавить нечего. Мы с ней видели и слышали одно и то же. Что вы от меня хотите? Чтоб я подтвердил, что Саша бросился на Никиту и пытался его задушить?
— Пытался задушить? — переспросил Борис Павлович, похоже, искренне удивившись. — Это Галина Матвеевна почему-то не сообщила. Сказала только, что сцепились, но вы их растащили.
Досадно — проговорился! Почему Галя смолчала? Выгораживает своего миленка…
— Ровным счетом ничего не значит, — дал я тут же задний ход. Наоборот, выпустил пар — значит, успокоился. У них контроверзы с первой встречи. Два противоположных подхода к искусству: Саша — последний у нас в стране романтик, Никита — бескрылый позитивист, насмешник и охальник. Моцарт и Сальери в пушкинской интерпретации, с той только поправкой, что Сальери не отравлял Моцарта. Отсебятина родоначальника.
— Ничего точно не известно. Отравлял, не отравлял — потому и вопрос, что мог отравить.
— Видите! Двести лет прошло, а ничего толком не известно. И никогда не станет! А вы хотите за пару дней, с кондачка…
— Сравнили! Сейчас бы произвели вскрытие тела Моцарта — по крайней мере узнали бы, отравлен или нет. Криминалистика с тех пор двинулась вперед. С помощью вспомогательных дисциплин, конечно.
— Но криминалы тоже не стояли на месте. Прогресс параллельный и обоюдный. Весь вопрос, кто кого. Впереди, несомненно, преступный мир. Большинство преступлений остаются нераскрытыми. Особенно у вас в стране. Сколько за последние годы убито журналистов, политиков, священников, банкиров, предпринимателей. Хоть один киллер найден?
— Ни одного, — признал Борис Павлович.
— Иначе и быть не может. Преступник работает на себя, для него это вопрос жизни и смерти, а для вашего брата — вопрос продвижения по службе. Вот и сравните: инстинкт самосохранения и карьерный инстинкт. Преступник — это художник, а непойманный преступник — гений. Много ли найдется гениев среди сыщиков? Разве что в книгах! Шерлок Холмс, Пуаро, Мегрэ — это все недостижимый идеал, художественный вымысел, литература, без какой-либо зацепки за реальность. Если и есть связь, то односторонняя, обратная: влияние литературы на жизнь. Вас, к примеру, взять: начитались детективов, подражаете знаменитым сыщикам, мните из себя невесть что.
— Это что же, апология преступления?
— Считайте как хотите.
— А что, если мы все-таки раскроем это убийство? Если вы нам, конечно, пособите. К примеру, такой вопрос: если б вы не растащили ваших дружков, Саша мог, похоже, задушить Никиту?
— Похоже. Но не задушил же! Или вы думаете, что, не-додушив Никиту, явился к нему на следующий день в мастерскую, чтобы прикончить окончательно?
— На следующий день? А почему не в ту же ночь? Через час, через два. Я же говорю — у нас нет пока точного времени его смерти. И почему обязательно Саша? Если все произошло в ту ночь, то хочу вас успокоить: у вашего приятеля железное алиби. Галина Матвеевна провела ту ночь в его квартире. В одной, извините, с ним постели.
— Вот куда вы клоните! Если не Саша, то, выходит, я. Галина Матвеевна крупная специалистка по фабрикации постельных алиби: сначала Никите, теперь Саше. А если она его выгораживает? А если они действовали на пару? В любом случае лицо заинтересованное.
— Заинтересованное?
— А то как же! С той самой поездки в Сараево. — И я пересказал все, что узнал от Никиты.
— А как же ваш собственный роман с Галиной Матвеевной?
Меня не очень удивил его вопрос — все происходило у него на глазах, да мы и не таились. Плюс дополнительная информация от одного из нас — не все ли равно теперь, кто в нашей четверке был звонарем?
— Это не роман, а серия случек, — уточнил я. — Роман у нее с Сашей. Что касаемо наших с вами делишек, то выясните сначала, когда наступила смерть.
— А то мы не пытаемся!
— Но даже если его убили той же ночью, отсюда вовсе не следует, что я его убийца.
— Верно — не следует. Но если его убили той же ночью, ваше грузинское алиби никуда не годится.
— Безупречные алиби бывают только у преступников. Да и зачем мне алиби? Зачем мне было его убивать?
— Вот именно. Я и пытаюсь понять: зачем вы его убили? — И, выдержав паузу, добавил: — Если, конечно, это вы его убили.
— Если бы да кабы! Я не убийца, а спаситель: кабы не я, Саша придушил бы его в тот самый вечер, при двух свидетелях. У Никиты уже язык на сторону, хрипел да синел. Минутой позже — отдал бы Богу душу.
— Это меня как раз и интересует — как вы их разняли.
Не знаю, как насчет шейных позвонков — это покажет вскрытие, но достаточно было поверхностного осмотра, чтобы обнаружить здоровенный отек на виске покойника. По словам Галины Матвеевны, вы его чуть не изувечили, спасая от Саши. Так отшвырнули, что он головой о плиту.
— Было дело, — сказал я, а про себя обозвал Галю сучкой — сучка и есть! — Не рассчитал маленько. Но тогда не до того было. Лучше синяк, чем смерть. Помедли я немного, и Никите каюк.
— Ему в любом случае каюк. История, согласитесь, странная недодушенного задушили.
— От судьбы не уйдешь.
— Что вы имеете в виду?
— Его всю жизнь преследовал страх удушья. Случались даже астматические приступы — чуть ли не с детства. Думаю, из-за короткой и толстой шеи. А может, и на нервной почве. Никогда галстуки не носил, рубашки на верхнюю пуговицу не застегивал, шарфом обматывался только шелковым. После смерти Лены боялся, что его ждет та же судьба. Саша обещал свернуть ему шею. И свернул — кабы не я.
— А теперь представим, что его прикончил спаситель.
— Вы начитались детективов. Жизнь все сводит к простому знаменателю. Спаситель в роли убийцы или, если в обратном порядке, убийца в роли спасителя это парадокс. Да еще с разницей в несколько часов. Зато убийство убийцы — это закономерность, формула возмездия, гарант мирового равновесия, око за око, мне отмщение, и аз воздам, и прочее в том же духе.
— Я вижу, вы не очень опечалены его смертью.
— Скорее удивлен: странный дубль. А если опечален, то не столько его смертью, сколько обстоятельствами. Я подозревал его в предыдущем убийстве.
— Мы — тоже, — неожиданно сказал Борис Павлович. — Думали даже арестовать.
— А как же его алиби?
— Там не все концы сходятся. Оставался некий зазор во времени. Помимо Галины Матвеевны, никто больше его алиби на эти пятнадцать — двадцать минут, пока Саша находился в ванной, не подтвердил. Так, конечно, тоже сплошь и рядом случается, но в данном случае выглядело подозрительно. Не то чтоб мы полагали, что алиби фальшивое, но вот эта щель в четверть часа смущала. А для того чтоб Задушить человека, достаточно двух минут. Да вы, наверное, сами знаете.
— Как же, как же! Сызмальства только тем и занимаюсь. Накопил огромный опыт по удушению человеческих особей — могу поделиться. А если всерьез: что ж вы его не арестовали? Жив был бы по ею пору.
— Кража «Данаи» смешала все карты. На воле ваш приятель мог оказаться полезнее, чем в следственном изоляторе. Мы хотели использовать его как насадку, чтоб поймать крупную рыбу. Он мог быть исполнителем, а нам нужен был заказчик. В отличие от убийства, где преступление непоправимо и цель следствия — найти убийцу, в нашем случае важнее, чем вора, было найти украденное. Да и куда он от нас денется? Мы установили за ним наружную слежку, но не круглосуточную — у нас недостаток в людских резервах. Не углядели. Как вы догадываетесь, похищение картины из Эрмитажа для нас важнее очередного убийства на почве ревности, даже если Никита его и совершил, как мы полагали.
— А коли так, то нисколько не жаль. Да и что мертвецу с моей жалости? Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Сашу больше жалко. Он арестован?
— Задержан, — поправил меня Борис Павлович, когда мы вышли из здания аэропорта. — В качестве особо важного свидетеля. В данный момент его как раз допрашивают. Первое, что он сказал, рискуя тут же быть зачисленным в потенциальные убийцы: «Хорошая весть — жаль, что не я». А меня на вас бросили. Хотелось бы и вам парочку вопросов задать.
— Вы сказали, что занимаетесь не убийствами, а хищениями государственной собственности.
— Судя по всему, это связано. Расследование ведется совместными усилиями частных и государственных детективов. А мы с вами к тому же старые приятели.
— С Сашей — тоже.
Скосил глаза — Борис Павлович лыбился:
— Вы мне дороже встали. Знаете, как с ребенком. С которым больше возни, того больше любишь. — И без всякого перехода: — А сейчас я бы хотел заехать с вами в мастерскую покойного, если не возражаете.
А если б возразил? Судьбу испытывать не стал. Влезли в «мерседес», который уже нас поджидал. Попросил заехать в гостиницу, чтоб забросить багаж, давая им заодно возможность Для маленького шмона в мое отсутствие. Борис Павлович предложил помочь дотащить чемодан, я и тут спорить не стал: коли он думает, что дам деру, как тогда — девять лет назад. Несомненно, я для него пунктик, как бы не свихнулся.
Мы мчались по Невскому, шофер включил сирену с мигалкой, за завесой мелкого дождя мелькал парадный Петербург. Господи, сколько иностранных вывесок! В мои времена здесь сплошь была кириллица. Как знать, латынь, может быть, больше к лицу этому единственному в России европейскому городу. Странный контраст: Невский похорошел и украсился на уровне первых двух этажей, но выше выцвел, облез и потрескался. И по-прежнему неотразим — не знаю красивее проспекта. Хоть в его рациональной прямизне и тлела искра безумия. «Весь Петербург — бесконечность проспекта, возведенного в энную степень», — припомнил загадочную фразу Андрея Белого.
Борис Павлович молчал, а я пытался настроить себя на элегический лад, вспоминая покойника. Только из этого ничего не вышло.
— Помните, какой розыгрыш вы устроили в поезде? — спросил Борис Павлович.
— Молодо-зелено, — сказал я.
Еще бы не помнить! Может, с этого розыгрыша и начались их контры. Не одного Никиту — меня тоже слегка раздражала Сашина патетическая серьезность, но Никиту она просто бесила. Вот уж действительно, два разных подхода к искусству — дионисиев и аполлонов.
Саша нас немного сторонился, а иногда и вовсе отключался, закидывал голову и закатывал глаза либо демонстративно отворачивался и глядел на мелькающий за окном унылый деревенский пейзаж, как я сейчас — на Невскую перспективу. А то еще вытаскивал из внутреннего кармана блокнот и что-то там черкал. «Творит», — громко шептал мне Никита, но Саша упорно нас игнорировал. Может, действительно был в творческой отключке или делал вид — не знаю. Одна Галя принимала его всерьез — а не влюбилась ли, глядя, как он подзаряжается поэтической энергией? Вчетвером мы ехали в одном купе.
Он также чурался вечерних возлияний в соседнем купе, единолично занятом Борисом Павловичем, он часто вызывал нас туда поодиночке и идеологически накачивал, а к вечеру устраивал выпивоны для избранных — таких набиралось человек семь-восемь. Случилось это на вторую ночь, когда поезд уже после полуночи остановился на каком-то венгерском полустанке. Мы как раз прикончили с Борисом Павловичем последнюю бутылку сливовицы. Собутыльник он вполне ничего, всю дорогу шпарил еврейскими анекдотами и шпионскими байками.
До сих пор не пойму — ладно провокатор Никита, но мы-то с Галей как на такое решились? По пьяной лавочке, должно быть.
Мы с ней отправились в соседний вагон, а Никита ворвался в купе, растормошил Сашу и сказал, что неожиданная пересадка, наши уже вышли, поезд вот-вот тронется. Саша ему со сна поверил, быстро оделся, побросал вещи в сумку — и на перрон. Ночь, вокруг ни живой души. Саша помчался на станцию, а когда выскочил обратно — поезд медленно плыл вдоль платформы. Даже не знаю, что бы вышло, если б Борис Павлович, случайно увидя в окно мечущегося по перрону Сашу, не крикнул ему и не втащил в поезд, пока тот не набрал еще скорость. Так и представляю себе — поезд ушел, а на венгерском перроне одиноко стоит наш пиит ни форинта в кармане, ни слова по-венгерски. До сих пор неловко, хоть и не я инициатор.
Когда Саша вернулся в купе, мы притворились спящими. Ничего не сказав, Саша забрался к себе на верхнюю полку. Не знаю, затаил ли он с тех пор на Никиту злобу, но ни разу этот эпизод не поминал — ни в Сараево, ни когда вернулись в Питер.
Возле дома Никиты стояло несколько машин — две милицейские, одна телевизионная, да и народу собралось порядком. В подъезд, однако, кроме жильцов, никого не пускали, а наверху, у двери мастерской, дежурил мент. Прошли бочком, обходя очерченную мелом фигуру на полу: плоский контур — все, что осталось от Никиты. Естественно, я давно уже догадался, зачем Борис Павлович меня сюда привел.
Мы с ним рассматривали картины. Задержал взгляд на его гранатовых композициях, одна безумнее другой: гранат, беременный звездами, автопортрет в халате внутри граната, Лена со вспоротым животом, из которого расползались живые гранатовые зерна, словно фетусы. У меня была парочка вопросов, которые не успел ему задать, а теперь уже придется дожидаться собственной смерти, да и неизвестно — встретимся ли в том перенаселенном мире.
Обратил внимание на столик у дивана, куда обычно заваливался Никита: стакан с водой, очки, томик стихов Вийона. Борис Павлович перехватил мой взгляд. Тогда я открыл наугад Вийона и прочел вслух:
— «И сколько весит этот зад, узнает скоро шея». — И добавил от себя, как бы между прочим: — Мог бы симулировать самоубийство через повешение.
— Тут нужно время, а его-то как раз у убийцы не было.
— У убийцы всегда времени в обрез, — утешил я Бориса Павловича.
Помимо вариаций на тему «Данаи», было еще несколько превосходных копий с эрмитажных полотен — «Мадонна Литта» Леонардо, «Юдифь» Джорджоне, «Кающаяся Магдалина» Тициана, «Лютнистка» Караваджо, «Венера с амуром» Кранаха, «Камеристка» Рубенса, «Флора» Рембрандта, «Девушка с веером» Ренуара, «Таитянка с плодом» Гогена, «Любительница абсента» Пикассо. Все эти реплики были для меня внове — в то свое посещение мастерской я их не приметил, занятый «Данаей», пока нас не прервала Галя и мы не понеслись спасать мнимого самоубийцу. Большинство полотен было повернуто к стене, мы с Борисом Павловичем разворачивали одно за другим, а когда закончили, было такое ощущение, что побывали в музейной зале, где собраны лучшие женские портреты из эрмитажной коллекции. Это бросалось в глаза — Никита копировал исключительно женские образы. Вот тебе и мизогин! Его реплики выглядели, пожалуй, даже свежее и ярче, чем потемневшие картины Эрмитажа. У одной я задержался — это был «Поцелуй украдкой» Фрагонара: у девушки было лицо Лены, а в юноше Никита дал свой автопортрет. Вот такой и был их быстротечный роман — второпях, тайком, украдкой.
И тут я вспомнил один теоретический разговор на эту тему с Леной Господи, когда это было? Сто лет назад! Белые ночи, балтийские ветры, весенний запах корюшки и, как всегда, впереди — антагонисты, а мы с ней плетемся сзади. С Галей мне хорошо было трахаться, с Леной — разговаривать, я это разделял, держа свое либидо в узде: не только из-за Лены, но еще больше из-за Саши, почему и считаю покойника подонком, коли он покусился на святая святых дружбу. Или в его извращенном представлении он, наоборот, пытался таким образом укрепить отношения с Сашей? Что до меня, то я нарушил все Его заповеди, кроме последней.
Лена мне тогда сказала, что поцелуй, с ее точки зрения, еще более интимное дело, чем соитие. Меня это поразило — и сама эта мысль, и то, что из невинных уст. Не сдержался и спросил, с кем она еще целовалась, кроме Саши? «Ни с кем», — просто ответила она. В том-то и дело, что ее целомудрие было тотальным, почему и непредставим ее роман с Никитой, пусть кратковременный, даже одноразовый. А его намеки — отвратны, кощунственны. Нет, он заслужил смерти.
А как насчет того единственного свидетельства, которое лежало у меня во внутреннем кармане штанов вместе с долларами и кредитными карточками и которое я решил утаить до поры до времени? Как-то не вписывалось оно в мое прежнее знание Лены.
Стало мне вдруг как-то не по себе, когда вспомнил ту нашу прогулку и доверительный с ней разговор. Я вдруг почувствовал, как истина задела меня своим крылом — и отлетела, оставив ни с чем.
Борис Павлович смотрел на меня удивленно. X… ты теперь, козел, от меня что узнаешь!
— Я так понимаю, ваш друг не был самостоятельным художником, — сказал он.
— Он отрицал индивидуальность в искусстве. В жизни — тоже. Считал все на свете взаимозаменимым — женщину или картину, все равно. Копия не хуже оригинала, а может, даже лучше. Тем более после бесконечных реставраций от оригинала мало что остается. Приводил в пример Парфенон и Сикстинскую капеллу. У него самого был редкий дар мимикрии, удивительная способность к перевоплощению и передразниванию. Всех и вся. В любом жанре. Думаете, он только копировал? Было время, он снабжал музеи неведомыми либо пропавшими шедеврами. Писал иконы, предварительно обработав доски под старинные, — набил руку на псковской школе конца XIV века. Настоящей сенсацией стала пропавшая в тридцатые годы панель Гентского алтаря братьев Ван Эйк, которую Никита будто бы обнаружил на даче у маршала Жукова, где фаловал внучку героя, а тот и вправду вывез из разгромленной им Германии несколько вагонов старинной живописи, скульптуры, мебели и фарфора. На попытке сплавить мнимого Ван Эйка бельгийцам он и подзалетел. С трудом выкрутился — его взяли за переправку художественных ценностей за границу, а он заявил, что это всего лишь шутка — чтоб проверить компетентность музейных экспертов.
— Мошенник!
— Скорее плут, — уточнил я незнамо для кого. — А уж подделать чужой почерк либо подпись — для него было раз плюнуть. Однажды сам себе выписал бюллетень от нашего эрмитажного врача — и сошло: неделю не выходил на работу. Либо на спор нарисовал сотнягу и спокойно разменял ее в гастрономе. Трюкач. Лена как-то уехала к родне в Кострому — через неделю Саша получает ее покаянное письмо с признанием в измене. Ну не подлянка ли?
— Зерно упало на благодатную почву? — Я поморщился, стилистически он все-таки невыносим. — А где он раздобыл почтовый штемпель?
— На то и художник, к тому же копиист — вот и изобразил: не отличишь. А еще, шутки ради, воспроизводил голоса знакомых — с большим успехом. Не знаю, как в последнее время, но в молодости у него была привычка разыгрывать приятелей по телефону, особенно женщин — звонил им под видом их мужей и любовников. Попадались все как одна. Однажды позвонил Лене и говорил Сашиным голосом — тот, как узнал, опять психанул, еле успокоили. Озорник, ерник, балагур, пересмешник, юродивый, не всегда даже понятно — когда всерьез, а когда дурачится. Однако его пародии и мистификации были со значением: как еще один способ доказать, что человек не оригинален. Мужьям предлагал пари, что ночью, под покровом тьмы, проникнет к их женам на час-другой, а те и не заметят подмену. Несмотря на разницу в параметрах — он был ниже всех своих знакомых.
— Кто-нибудь согласился?
— Без понятия. Меня здесь не было девять лет.
— Саша не мог? Для проверки на верность. Говорят, он их с этой целью случал.
— Кто говорит? — рассердился я, хотя прекрасно знал кто.
— Какая разница? — уклонился Борис Павлович от разоблачения своей агентуры. — В любом случае ваш Никита был порядочный потаскун.
Меня аж подташнивало от его мещанских интерпретаций.
— Скорее пакостник, — снова уточнил я в деревянное ухо. — Ему все было по нулям. Нассал однажды на спор в древнегреческую амфору в Эрмитаже. Трахнул библиотекаршу — стоило той только наклониться, чтоб достать ему книгу. Проверки на вшивость, боюсь, не выдержал бы. Одним словом, пох…ст.
— Современное искусство совсем не признавал?
— Отчего же! Просто он полагал задачей нынешних художников совершенствование классики. Мол, и без того достаточно написано великих книг и картин — чего плодить новые? Ссылался на пример Мане, который улучшил «Расстрел» и «Мах на балконе» Гойи, написав по их мотивам свой собственный «Расстрел» и своих собственных «Мах». Также на Пушкина, Лермонтова, Тютчева, которые под видом переводов выдавали собственные стихи, превосходившие иностранные оригиналы. Плоть от плоти петербургской охранительной школы, ее крайнее выражение. Саша придерживался противоположной точки и считал, что Никита паразитирует на классике. Спорили до хрипоты. Я брал обычно сторону Саши. Экзерсисы Никиты и в самом деле сомнительны, хоть и остроумны — не отнимешь. Имитатор, компилятор, интерпретатор — кто угодно, но только не художник.
Его трагедия в том, что он выбрал не ту профессию. Если б вместо живописца стал музыкантом-исполнителем, его имитаторские способности пришлись бы в самый раз. Прославился бы как виртуоз.
И я чуть подробнее остановился на безумной теории Никиты, добавив немного от себя. Мне бы самому сменить профессию: адвокат из меня хоть куда! Особенно адвокат дьявола.
— Но я вижу, что из всех картин его больше всего интересовала «Даная», — сказал Борис Павлович.
— Какой вы, однако, сообразительный! — похвалил я и добавил: — Под моим влиянием.
— То есть у него был бзик, как у вас?
— Не совсем. У него не было бзика. Просто однажды я задрапировал Галю под Данаю и пригласил Сашу с Никитой на смотрины. Вот Никита и написал с Гали свою собственную «Данаю», а потом уложил в ту же позу Лену — получилась еще одна. Плюс копировал рембрандтовскую, улучшая, как он считал, оригинал. Отсюда столько вариаций на один и тот же сюжет.
— Лену писал с натуры?
— С натуры, — подтвердил я.
— Вы знаете, при вскрытии ее тела был обнаружен двухмесячный фетус. Приблизительно такой срок между ее убийством и написанием этой картины.
— Он ее писал в присутствии Саши, — Возразил я.
— С одного сеанса Саша ушел. А она была голой.
— Я вижу, вы в курсе больше, чем я. Зачем тогда спрашиваете?
— Сам не знаю. Любопытно, насколько вы в курсе.
— По-видимому, вы не очень разбираетесь в некоторых физиологических вопросах. Объясняю: голая женщина возбуждает пять минут, а потом возбуждение само собой проходит. Тем более у таких профессионалов, как Никита. Знаете, чем семейная жизнь убивает любовь? Тем, что лишает мужчину одного из главных удовольствий- раздеть женщину. Вот если б Лена была одетой или полураздетой… Это действует куда сильнее и дольше на мужское либидо.
— А я как раз о женском либидо. Положим, у мужчины возбуждение через пять минут проходит, а как насчет голой женщины? — И ни с того ни с сего, без всякого перехода: — Вы — наш главный свидетель. Последний, кто видел его живым.
— Не считая убийцы. Это у вас такой метод — допрашивать свидетелей in flagrante delicto, на месте преступления, оказывая на них психологическое давление?
— Не только свидетелей, но и подозреваемых. — И не дав мне опомниться: — С тех пор как вы здесь побывали, ничего не изменилось?
— Если не считать хозяина мастерской…
— Юмор? — возвратил он мою же реплику.
— Какой есть.
— Меня интересуют картины.
— В каком смысле?
— Все ли на месте?
— Не считал.
— Я говорю о «Данаях».
— Мне неизвестно, сколько он их написал. Потому и тянул, что чуял очередной словесный капкан. Понимал, что от моего ответа зависит, развеять его подозрения или, наоборот, укрепить. В любом случае доказательств — никаких, поздно спохватились. Так что терять мне нечего, решил я, дожидаясь следующего вопроса.
— Я хотел бы знать, — терпеливо разъяснял Борис Павлович, хотя, несомненно, догадался, что я тяну резину, — все ли «Данаи» на месте из тех, что он вам показывал.
— Вроде бы все, — решил я немного подразнить его. — Хотя подождите…
Откуда ему знать, сколько их было? Но животом чувствовал, что знает.
Я прошелся по мастерской, скользя взглядом по «Данаям». На какой-то миг задержался у Данаи-Лены и впервые вдруг остро почувствовал, что ее нигде уже нет на белом свете — бедный Саша!
Обернулся к Борису Павловичу и спокойно сказал:
— Кажется, было пять. Одной не хватает.
— Какой? — быстро спросил он.
Сказать — не сказать? В конце концов решился — терять нечего. Я уже больше не сомневался, что ему и без меня известно, а спрашивает просто так, чтоб проверить.
— Самой, пожалуй, незначительной. Это была копия с «Данаи» после ее реставрации.
Борис Павлович ввинтил в меня свой взгляд — только зря стараешься, не на того напал! Ну что уставился? Ты — не змея, я-не кролик. У каждого человека есть квота страха. Свою я израсходовал до конца.
— Вы уверены, что это была копия?
— Он так сказал.
— А вы сами? У вас же особые отношения с «Данаей». Разве не вы с ходу обнаружили подмену в Эрмитаже? Или ваш глаз работает только в одном направлении? Копию от оригинала можете отличить, а оригинал от копии — нет?
— Оригинала я не видел. Точнее, того, что вышло из реставрационных мастерских. Я приехал к открытию.
— За два дня до открытия.
— К тому времени картина уже была подменена копией.
— Откуда вы знаете?
— Не ловите меня на слове. Не в последний же день!
— В последний.
— Я ее не похищал.
— Лично вы — нет. Тут меня прорвало.
— Вы что ж, хотите, чтоб я помог вам упечь себя за решетку? Против меня нет никаких улик, кроме смутных подозрений и бредовых гипотез. Да еще неуемного желания взять реванш за мою, девятилетней давности, победу над вами.
— В том и закавыка, что доказательств у нас недостаточно, — грустно признал Борис Павлович.
— А потому надеетесь, что я их сам вам преподнесу на золотом блюдечке с голубой каемочкой? Дам показания против себя? Ждете от меня помощи, будучи сами не способны сыскать ни похитителя картины, ни убийцу, а может, даже и двух. Даже если б я сам явился с повинной, вам бы все равно пришлось поискать доказательства и свидетелей, чтоб подтвердить мое признание. Да и в любом случае я вам не подотчетен.
— У вас теперь двойное гражданство, — напомнил мне Борис Павлович.
— От которого я в любую минуту могу отказаться. Хотите, прямо сейчас верну российский паспорт, — предложил я и полез в карман. — Вряд ли он мне понадобится в Америке, где я буду через пару дней.
Движением руки Борис Павлович остановил меня.
— Уж коли зашла речь о географических перемещениях… Помните парадокс Велимира Хлебникова: путь из Москвы в Киев лежит через Нью-Йорк. Боюсь, вы любитель таких сложных маршрутов. Зачем летали в Тбилиси?
— Как шпион.
— Шутить изволите? Вы не шпион. Криминальная ваша функция совсем иная.
— Господи, как серьезно! Так арестуйте меня — коли у вас есть основания, — сказал я, решив не облегчать ему задачи подробностями грузинской поездки — как мнимыми, так и подлинными.
— Основания есть, а с доказательствами, вы правы, слабовато. Только косвенные улики. С точностью не знаем, ни где вы были в момент убийства Никиты, ни что делали в Тбилиси, ни для чего прибыли в Питер. Все это нам и предстоит выяснить. Подозрительно уже то, что стоило вам приехать, как все закрутилось и картину свистнули, и реставратора из Эрмитажа кокнули. Что следующее? Или кто следующий? Два безнаказанных убийства — не следует ли ждать еще одного? В первом мы подозревали Никиту — даже если он его и совершил, то теперь правосудию, увы, до него не дотянуться. А если не Никита? Что, если убийца Никиты был убийцей Лены? И странным образом все ваше сараевское товарищество оказалось задействованным: одного самого убивают, у другого — жену, остальные на подозрении. И как эти убийства связаны между собой? И как — с похищением «Данаи»? Как — с вашим приездом? Просто совпадение? Не слишком ли много совпадений?
— Представьте: связи отсутствуют, все — само по себе, совпадения случайны.
— Случай — тоже часть закономерности, но невидимой, неосознанной, неразгаданной. Мы сбились с ног в поисках этой связи-невидимки, но кто-то нам все время подсовывает ложные следы, сбивает с толку. Не исключено, что вы. Вот мы и блуждаем в потемках, движемся ощупью, как кроты. Но еще не вечер. — Голос Бориса Павловича неожиданно окреп. — Арестовать вас мы всегда успеем, но постоянное наблюдение установим уже сейчас. Не обессудьте. Во избежание еще одного преступления. И расписку о невыезде вынуждены попросить. Как свидетеля по делу чрезвычайной государственной важности.
И протянул мне бумагу.
Я расхохотался:
— Опять двадцать пять! Вот я и снова нсвыездной, как в добрые старые времена. И тог же самый старый друг-приятель в качестве следователя.
— Хотите дать мне отвод?
— Нет, зачем же! Старый друг лучше новых двух. Подмахнул, не глядя, и вернул бумагу. А мог и не подписывать. Или не мог? А, какая разница! В Питере у меня еще есть кой-какие делишки, а слежку они б в любом случае установили. Кстати: между Россией и Америкой существует уже, кажется, договоренность об экстрадиции — не скроешься. Разве что на моем острове в Эгейском море. Вот куда захотелось со страшной силой, подальше от обеих стран, коих я гражданин.
Борис Павлович предложил подбросить.
— К американскому консульству, — сказал я, напоминая ему о своем гражданском статусе.
Там подробно рассказал о гэбухе, которая преследовала меня в прежней жизни и продолжает сейчас — в лице все того же вездесущего Бориса Павловича. Выслушали вежливо, с пониманием, заверили, что нет причин волноваться — на моей стороне вся мощь оставшейся в одиночестве супердержавы. «Но войны из-за меня Америка России не объявит?» — повторил я формулу Бориса Павловича. Консул вежливо улыбнулся. В гостиницу не поехал, чтоб дать им возможность пошмонать в моем сундуке как следует. Прямо из консульства позвонил Гале — безуспешно. Тогда набрал Сашин номер — к телефону подошла Галя.
Пришлось вертаться на Васин остров.
9. В САМОМ СЕБЕ, КАК ЗМЕЙ, ТАЯСЬ…
Так и не понял, чего это Галя в таком напряге: из-за смерти Никиты или из-за того, что Сашу все еще мурыжат и неизвестно, когда выпустят (если выпустят)? Вряд ли все-таки из-за меня, хоть я и догадывался, что ей не очень по себе в моем присутствии. Или она тоже меня подозревает? Ничего, стерпится слюбится. Не было еще случая с тех пор, как первый раз дала, чтоб она мне отказала. Покочевряжилась для порядка, но в конце концов сделались, хоть она все время поглядывала на дверь и такую подо мной устроила пляску святого Витта, чтоб только я скорее кончил. Егоза! Вот я и кончил, не успев войти во вкус. Это был акт не любви, а физкультуры. И ненависти: взаимной.
— Не надейся — так скоро он не появится, — рассердился я, залезая обратно в джинсы, и как раз в это время услышал, как поворачивается ключ в замке. Мы быстро привели себя в порядок, но думаю, что если б даже Саша нас застукал, вряд ли обратил внимание. Жаль, что не застукал: Сашино равнодушие к Гале — моя ей месть не знаю за что. Хотя догадываюсь.
— Пытали? — пошутил я. И тут же успокоил его: — Я вот тоже среди подозреваемых.
— Если б не твоя телеграмма, они бы его до сих пор не хватились.
— Ну вот — опять я виноват! Хватились бы — мастерская была под колпаком. Днем раньше, днем позже. А от тебя чего хотели? У тебя же алиби.
— На убийство Никиты, но не на убийство Лены. А они теперь, в связи с новым убийством, заинтересовались прежним. По второму кругу. — И Саша вздохнул.
— На убийство Лены алиби у Никиты. Галя, а может, ты и мне какое алиби подбросишь по старой дружбе?
— У тебя и так есть алиби: тебя не было здесь в обоих случаях.
— А что, если нам самим заняться расследованием? — предложил я. — С условием, конечно, что ничего не выйдет за эти стены, если только они без ушей. Одной лишь истины ради?
Оба на меня как-то странно смотрели.
— Что вылупились? Или вы и так все знаете, а мне мозги пудрите? Давно подозреваю, что я здесь один хожу в пелках. Или друг дружке вы тоже голову заморочили? Так как — устроим день без вранья? Обещаю: тоже выложусь. За мной не заржавеет. И у меня есть кое-что в закромах. Поехали?
— Кто ты такой, чтоб устраивать нам допрос? — Это Галя.
— Не я вам, а мы — друг другу. Перекрестный допрос.
— Допрос с пристрастием, — сказала Галя, и мне показалось, что она так противится вовсе не из-за себя.
— Что ты хочешь знать? — Это Саша.
— Что мы хотим знать? — уточнил я. — Прежде всего — кто убийца? Или убийцы? Это, думаю, главное. Если мы это знаем. Если убийцы — среди нас, а не с улицы. Я бы не исключал из черного списка покойника. Нет, он, конечно, не мог сам себя кокнуть, но Лену… Я ее никак не мог убить — находясь за океаном. Никита не мог убить самого себя. Все остальные на подозрении. Включая Галю. Даже если мы не выясним всю истину, то приблизимся к ней. Если не решимся сказать правду про себя, то давайте хоть поделимся подозрениями друг на друга. Кого ты подозреваешь в убийстве Лены? — Это я к Саше.
Он взглянул на Галю, словно прося у нее совета, но Галя никак не отреагировала на его молчаливую просьбу, если это действительно была просьба мог и присочинить, у меня воображение работает иногда на крутых оборотах, минуя реальность. Но что точно: Галя была ему нянька, невостребованное материнство она опрокинула на это великовозрастное дитя.
— Тебе не обязательно отвечать, — сказала она Саше, но он ее не послушался.
— Покойника, — сказал он, вдруг решившись. Я чувствовал, каких это ему стоило усилий.
— А он — тебя. — И, чтоб его успокоить, добавил: — Подозревал. Теперь ты у него вне подозрений. Никто почему-то не рассмеялся.
— Если б не он, она была бы жива, — добавил Саша убежденно.
— А ты? — Это я к Гале.
— Проехали, — ушла она от ответа. — А ты сам?
— Сначала думал на Сашу. В таких случаях муж всегда на подозрении, по схеме «Отелло — Дездемона». Но потом, поглядев на Сашу, решил, что он на такое не способен: ни морально, ни душевно, никак. Рука б не поднялась. Кто угодно только не он. Вот и решил, что Никита. Ваш семейный союз был для него непереносим. Не знаю даже, был ли он в Лену влюблен. Скорее — навязчивая идея. Лена его волновала не сама по себе, а как твоя жена. Он ухитрился доказать самому себе, что человек ничтожен ввиду его смертности, перед лицом небытия, что личность — фикция, а усилия индивидуума — суета и тщета, и единственное тому опровержение была только твоя, Саша, любовь к Лене, ее вычлененность из мира самок. Вот он и задумал увести ее от тебя, а когда не вышло — устранить физически.
— Усложняешь, — сказала Галя, которую, похоже, раздражали мои разглагольствования о Сашиной любви.
— Упрощаешь, — сказал Саша.
— Не упрощаю и не усложняю, а вытягиваю рациональную концепцию из клубка эмоций.
— Ты думаешь, он ее убил ради своей концепций? — спросила Галя.
Я чуть не поперхнулся от возмущения:
— Он ее не убивал! Ты знаешь не хуже меня. Нечего строить из себя целку!
— О чем ты? — спросил Саша.
— А о том, что из-за этого все-таки не убивают. Чтобы подогнать концепцию к реальности. Скорее кончают жизнь самоубийством, а не убивают. В Тбилиси у меня была пропасть свободного времени. Плюс кромешное одиночество. Два условия для интенсивного мыслительного процесса. А главное — прямое доказательство его невиновности, которое я вам еще предъявлю. Короче, я пришел к иному выводу.
Согласно сценическим правилам, выдержал паузу. Вот Галю и прорвало:
— И теперь думаешь на меня?
— Да. Путем отсева других кандидатов. Ни Саша, ни Никита на убийство женщины не способны. Бомж отпадает по теории вероятности. Кроме тебя, больше некому. И ни у кого не было столько мотивов. Куда ни кинь! Методом исключения: Галя. Кто единственный на это способен: Галя. Кому это выгодно: Галя. Cherchez la femme: Галя. Ведь, кроме тебя, других телок окрест нет — не Даная же! А потом наговорила ему на Никиту, — кивнул я на Сашу, — вот он на него и тянул. Мог и убить, подзавести можно и ангела. Леди Макбет из Санкт-Петербурга — вот ты кто!
— Ты с ума сошел, — тихо сказал Саша.
— Может быть. Или мы все с ума съехали, что тоже не исключено. Каждый из нас знает больше, чем говорит. В том числе я. Я говорю об индивидуальном знании: каждый из нас знает то, что не знают другие, — и помалкивает. Но есть кое-что, известное любому, в том числе мне, хоть меня здесь и не было, когда это случилось. Вот вы и надеетесь, что я этого не знаю, а я знаю, знаю, черт побери!
Это я сам видел — как они переглянулись, в замешательстве и тревоге. Особенно Саша.
— Блефуешь? — сказала Галя.
— Думай так, если тебе от этого полегчает.
— Что ты знаешь? — спросил Саша прямо. — Скажи, а мы тебе ответим — так или не так.
— Боится продешевить, — догадалась Галя.
— Кто бы ни убил — предположим даже, я, — но ты, Галя, точно знаешь кто.
— Откуда мне знать?
— Оттуда! Ты была на месте убийства, когда оно произошло.
— Это тебе Никита сказал?
— А кто еще? — соврал я, потому что Никита сам не знал точно, шла она к ним или выходила от них. — Это не ты ему, а он тебе состряпал алиби, когда встретил выходящей из Сашиного подъезда.
— А сам он что здесь делал? — спросил Саша.
— Забыл? Он — твой сосед. Ничего подозрительного в его прогулках нет. Имел же он право выйти из дома! А вот что Галя здесь оказалась…
— Но почему он был в этот день у нашего дома? — талдычил свое Саша. Он был близок к истерике.
— Ко мне чего пристал? — рассердился я. — Поди и спроси его.
— Ты считаешь, я была свидетелем убийства? — спросила Галя.
— Три варианта. Первый, наименее вероятный, — была свидетелем, но по ряду причин скрываешь. Второй, более правдоподобный, — опоздала на несколько минут и наткнулась на труп.
— В таком случае убийца — Никита, — поспешил заключить Саша.
— Легче всего валить на мертвого, — сказал я.
— О третьем варианте ты уже говорил, — сказала леди Макбет. — А кто убил Никиту? Опять я?
— Не исключено, — сказал я. — Есть другие мнения?
— Не знаю, — сказал Саша.
— Ты! — бросила мне Галя.
— Вот мы и квиты — каждый из нас считает другого убийцей. Итак, мы выяснили, кто кого в чем подозревает. Или делает вид, что подозревает, снимая подозрения с самого себя. Или с кого другого. А теперь от подозрений перейдем к признаниям. Нет, мы, я вижу, не добьемся друг от друга полной искренности. Ни один из нас, будь он убийцей, не признается, что он убийца. Тогда зайдем с другой стороны. Помимо убийства, что еще мы утаиваем? Или мы выложились целиком и полностью? Вот ты, Саша, например, — ничего не утаил, когда тебя таскали в связи с убийством Лены?
Саша посмотрел на меня, подумал и вдруг решился:
— Утаил.
— Саша! — крикнула Галя.
— Не возникай! — бросил он ей.
Как бы мне хотелось остаться с ним наедине! Шла бы ты куда подальше, Галина Матвеевна! У нас здесь мужской разговор намечается, а ты — баба, хоть и с яйцами.
Я выразительно глянул на нее, но она сделала вид, что не понимает. Вот кого с радостью бы придушил, будь на то моя воля.
— Что «Саша»? — передразнил ее Саша. — Думаешь, я сейчас расколюсь перед вами?
— А что, если она именно так и думает? Либо делает вид, что так думает? Подозревая других, мы выгораживаем себя. Так что ты утаил? Ты знаешь убийцу? Видел его? Слышал?
— Я слышал крик. Так я и думал.
— Или ему показалось, что он слышал крик, — сказала Галя.
— Я слышал ее крик и не пришел на помощь.
— Почему не пришел?
— В тот момент я ее люто ненавидел; хотел, чтоб она умерла. Знаешь, что она мне сказала? «Чтоб ты сдох!» Никогда еще до такого у нас не доходило… Я бросился на нее, а потом заперся в ванной… Она кричала, я слышал.
— Как ты мог слышать, если стоял под душем? — сказала Галя.
— Давайте устроим эксперимент, — предложил я. — Я закроюсь в ванной и встану под душ, а Галя пойдет к входной двери и будет орать. Вот мы и узнаем, слышно или нет.
— И что это нам даст? — спросила Галя. — Положим даже, что крик слышен. Что с того? Это не значит, что он в самом деле слышал крик.
— Не говори за меня! Она кричала. Я сам слышал! Это я виноват! Это я ее убил!
— Опять за свое. Старая песня, — отмахнулась от него Галя.
Проклятие! Не дает ему сказать, давит на мозг, пестует, как ребенка. Несомненно, он знает больше, чем говорит. Чего он не договаривает? Не стерпел, думаю, и выбежал из ванной, но было уже поздно. Вот откуда мокрые следы на полу! А вдруг он видел убийцу? Господи, как бы ее устранить, хоть временно, и остаться с Сашей наедине?
— Шла бы ты куда, женщина, — посоветовал я, с трудом сдерживаясь, чтоб не обложить ее матерком.
— У меня тоже есть в чем признаться, — перебила она меня. — Пусть это и из другой оперы. Но коли день без вранья… Помните, в Сараево мы гадали, кто из нас четверых шептун?
Я даже присвистнул.
— Ты? — Саша привстал со стула.
— Я. Не оправдываю себя, конечно, но сравнительно невинное занятие. В отчете о поездке старалась писать о том, что и без меня известно. Борис Павлович следил тогда за нами в оба глаза.
— Он не мог за нами следить, когда мы оставались вчетвером, — сказал Саша.
— А тем более когда мы с тобой оставались вдвоем, — сказал я.
— Что вы от меня хотите? Думаете, меня это не мучило? Но не отвязаться — ну никак. До сих пор мучает — потому и рассказываю. И что я такого им сообщила, что бы они сами не знали? Что ты, Саша, молчалив и одинок, как и все мечтатели, а ты, Глеб, евроцентрист и все западное предпочитаешь русскому, а Никита — циник и релятивист? Это же все общие характеристики, ни слова компры о поведении за границей. Кто-нибудь из-за меня пострадал?
— А о том, что мы с тобой там трахались, тоже сообщила? полюбопытствовал я.
— Даже это! Сама на себя телегу настрочила. В том смысле, что морально неустойчива.
И рассмеялась. А потом вдруг ни с того ни с сего заплакала. Странно все-таки видеть ее плачущей. Из таких гвозди делать — не было б крепче.
Лучше бы помалкивала. Одно — стучать по политической линии, а другое по интимной. Перестаралась — этого с нее никто не требовал. Конечно, секрет полишинеля, миловались у всех на глазах, гэбуха в лице Бориса Павловича лично наблюдала. Тем более — зачем сообщать?
Интересно, до сих пор с ними связана? Пусть гэбуха и накрылась, но бориспавловнчи живы-здоровы, снуют по имперскому пепелищу и тоскуют без настоящего дела.
— Теперь твоя очередь, — сказал Саша.
— Теперь очередь мертвеца, — сказал я. Оба на меня так и вскинулись.
— А ты будешь дельфийский оракул, — сказала Галя, вытирая глаза.
— Считай как хочешь. Вот что я нашел у него в мастерской. — И я вынул из кармана вдвое сложенную страничку из школьной тетради.
— Он успел сочинить завещание? — спросила Галя.
— Боюсь, что нет. Хоть и ждал, что его пришьют, но надеялся, что обойдется. Это письмо Лены. Судя по числу, за два дня до ее смерти.
— Кому? — спросил Саша.
— Никите.
— Дай мне! — И он потянулся за письмом. Я отдернул руку:
— Лучше я сам прочту.
— Как тебе удалось раздобыть? — спросила Галя.
— Если скажу, что покойник сам вручил мне за мгновение до смерти, вряд ли вы поверите. А тем более если скажу, что получил с того света. Чтоб не соврать, лучше смолчать. К тому ж у нас сегодня день без вранья. Вот я и говорю: секрет фирмы. Я бы предпочел, Саша, зачитать тебе его лично, но, сам видишь, нет таких сил, которые вынудили бы женщину оставить нас вдвоем. Боюсь, тебе от нее никогда не отвязаться. Если только ее не арестуют за убийство. Все равно кого: Лены, Никиты да хоть меня — глянь, как она меня ест глазами, вошла во вкус, убийство — дело привычки. Хуже нет безнаказанности: убийца входит во вкус, а Бог троицу любит. Попрошу Бориса Павловича приставить ко мне телохранителя. А ты пока что, нежданно-негаданно, приобрел вечного спутника. Она же — нянька и куруха, хоть уже и некому закладывать. Безработная стукачка. Пробы ставить негде.
Нарочно ее доводил, чтоб она бросилась на меня. Вот бы и померились силами наконец. Это тебе не жопой вертеть все равно под кем!
— Читай, — тихо сказал Саша.
— Знаешь, как у нас в Америке говорят: у меня для тебя две новости одна хорошая, а другая плохая.
— Не надо читать, — сказала вдруг Галя.
— Тебя не спросили! — отрезал я и зачитал письмо.
Между нами все кончено. Я беременна. Не надейся — не от тебя. Это абсолютно точно, по срокам, я высчитала. Когда между нами случилось, у меня уже прекратились менструации, хоть тогда я была еще не уверена. Бог услышал мои молитвы или таблетки помогли — не знаю. А то, что тогда произошло у тебя в мастерской, — мерзко, отвратно, потому что безжеланно. Не говоря уж о любви никакой. Ни с твоей, ни с моей стороны. Не люблю тебя и никогда не любила, а себя ненавижу за это. Сама не знаю, как случилось. Ты-то понятно — из подлянки, из ненависти к Саше, всю жизнь ему завидуешь — его любви, его самодостаточности, его таланту, а у тебя ничего нет. Талант без индивидуальности — нонсенс, а ты — сплошная посредственность. И жить можешь только за счет других — Рембрандта или Саши, тебе все равно — лишь бы был талантлив. Вот ты и присасываешься. Как пиявка. Упырь — вот ты кто! И я понадобилась не сама по себе, а как частица Саши. Но я-то зачем пошла на этот гнусный развратен? От пустоты, от безволия, от внутренней гнили. Да еще была во взвинченном состоянии из-за беременности. Комок нервов, а в чем дело — не понимала. Кабы знала, что беременна, этого бы не случилось. Все равно нет оправдания. Никогда себе не прощу. Меня мутит от брезгливости к себе, противно касаться собственной одежды, своего тела. Перед нерожденным ребенком стыдно. А теперь еще предстоит рассказать Саше. Сделаю это непременно. Иначе жить не смогу. Нельзя, чтоб было что-то, что ты знаешь, а он — нет. Выходит, за его спиной. Еще один грех. Этого он не заслужил. Он из тех, для кого знать всегда предпочтительней, как ни ужасно знание, а ложь невыносима. Он потому так и мучился, ревнуя, что боялся лжи. Лжи, а не измены. Ложь ставит близкого человека в зависимое, унизительное, неравное положение. Даже ложь во спасение: человек, мол, не страдает от того, чего не знает. Солгать, чтоб не сделать близкому больно, — до чего гнусное оправдание собственному малодушию и эгоизму! А сам он никогда не лгал. Если кого люблю — только его. Пусть не так, как мечталось в юности, как вычитала из книг. Только сейчас дошло, что любовь — это вовсе не прелюд к женитьбе. В обратном порядке: женитьба — начало любви. Я его полюбила, пусть не сразу. Он был единственным моим мужчиной. И больше никто был не нужен. И вот сорвалось. А сейчас я в таком сухом, бесслезном отчаянии! Тебе этого никогда не понять. Как бы хотелось умереть, но уже нельзя. Не из-за ребенка, а из-за того, что Сашин. Или уйти в монастырь. Ненавижу мужчин, ненавижу женщин. Ненавижу само это начало в человеке, сколько из-за него бед, страданий, предательств, лжи. Себя ненавижу за минутную слабость, тем более ничего, кроме отвращения, не испытала. Зачем Бог так устроил человека, что он уязвим из-за этого, невластен над самим собой? Нет, не в Боге дело, а во мне. А теперь главное — пробиться сквозь наши семейные склоки которые стали рутиной, и все ему выложить. Чего бы это ни стоило. Даже если он убьет меня. Или тебя. А он способен — я знаю. Ну так поделом обоим.
Письмо спрятал — не оставлять же вещественную улику… Поймал ненавидящий взгляд Гали, да только попусту, зря стараешься: меня мимикой не возьмешь. На сцене ничего не вышло, так теперь свой вшивый дар на мне пробуешь? Или ты решила со мной расправиться, как с Леной? Кишка тонка, детка. Так вот, Никита знал, что Лена беременна, и ни за что не решился б ее убить, несмотря на весь свой цинизм. Вот число подозреваемых и сузилось — до одного человека.
А Лена какая была, такая и осталась, что б ты Саше на нее ни накудахтала, а потом мне; как бы ни засасывали ее семейные склоки; как бы ни совращал Никита — чиста осталась, даже отдавшись ему. Не от мира сего, вот грязь и не пристала! И это письмо — ее реабилитация: от злостных наветов, от скверны адюльтера, от бытовой шелухи.
Глянул на Сашу на прощание. Он весь трясся от внутренних рыданий, а глаза — красные, воспаленные, сухие. Так и хотелось крикнуть: «Дай волю слезам своим!» — но я знал, что весь его слезный резервуар исчерпан за эти дни, слезные протоки высохли, плакать нечем. Как точно она написала: «бесслезное отчаяние». Вот он и плакал без слез. Кого любил больше всех из моих сараевских дружков, так это Сашу. Странно: взрослый человек, а наивен, как ребенок. Галя так к нему и относится, а Лену, наоборот, эта его инфантильность раздражала, бесила — вот и скандалы. А в последнее время сказывалась, наверное, еще и беременность. Почему так ничего и не сказала Саше? Не успела? Не решилась? Что ей помешало? А Гале сказала? Та могла узнать и от Никиты. Может, потому и задушила, что знала? Нет лучшего семейного цемента, чем ребеночек, — хоть и понаслышке, да знаю. X… бы ей тогда расколоть их союз!
Из них только мы с Сашей — однолюбы, тогда как Никита не любил никого, даже себя, а Галя кидалась из-под одного мужика под другого, пока не сосредоточилась на Саше, а ликвидировав соперницу, убрала последнее препятствие на пути к нему. А мы с ним как братья. И стало мне вдруг ужасно жаль его, рыдающего сухими слезами отчаяния. Захотелось обнять, взять на руки, как ребенка, прижать к себе. Только не моя это роль, да и есть уже исполнительница — вот как она жадно, будто василиск, глядит на своего дитятю.
Достал из кармана письмо и вручил ему, сам поражаясь своему великодушию — как-никак улика. А, хрен с ней!
Встал и пошел к двери. Пора рвать когти. Мотать отсюда — из этой квартиры, с Васильевского острова, из Питера, из России. А распиской о невыезде пусть Борис Павлович подотрется — делов у меня здесь больше никаких, да и небезопасно. Кольцо вокруг меня смыкается, чужой среди своих, ни старых друзей, ни новых примечательностей. День без вранья превратился в день сплошного вранья — одна только покойница сказала правду. Жаль не ее, а то, что ее нет, — жена из нее, может, и никакая, но собеседник — лучше не было. А письма, Господи, какие письма! Два до сих пор храню в шкатулке своей памяти.
Пора, мой друг, пора! Не бродить же мне, как в юности, в одиночестве по этому умышленному городу и томиться у разведенного моста, тоскуя по моей эрмитажной красавице, которой и след простыл — ищи в поле ветра! Вот именно: похищение из сераля. Помимо того что небезопасно, я обречен здесь на тавтологию, которая суть прижизненная смерть.
— Привет, — сказал я бывшим своим дружкам и открыл дверь.
На пороге стоял Борис Павлович.
10. Я СЛОВО ПОЗАБЫЛ, ЧТО Я ХОТЕЛ СКАЗАТЬ
Пожалуй, меньше был поражен, когда увидел его в Пулково. Эффектно выбирает время для своих антре! Или он давно уже под дверью дежурил и подслушивал? Вечно возникает на моем пути, заслоняя горизонт. А сюда чего приперся? Глянул на Галю — как была куруха, так и осталась!
— Все, я вижу, в сборе, — сказал незваный гость, хотя скорее всего и званый. В любом случае — предупрежденный. Один только Саша не понимал, что к чему, а потому не удивился Борису Павловичу и покорно спросил:
— За мной?
— И чего некоторым по ночам не спится? — сказал я, глянув на часы. Как раз в это время мы ввалились три дня назад к Саше ввиду его неудачной попытки расстаться с жизнью. Как давно это было! Вот ведь — заглянула костлявая за одним, а увела другого.
Галя поставила еще один прибор и придвинула Борису Павловичу бутылку.
— За упокой его души, — предложил он.
Как мы сами не догадались? Или Саша с Галей уже вздрогнули по этому поводу без меня? Чужой среди своих.
Помолчали, как и положено, и даже сверх положенного. Да и о чем еще столько говорено-переговорено! Говорить молча — вот предельная откровенность, на которую ни один из нас так и не решился сегодня. Слово Борису Павловичу, единственному из нас, кто не умеет молчать, а потому и не остается у него ничего за душой, когда он весь выкладывается. Посмотрим, с чем он сегодня.
— Думаю, вам интересно будет узнать предварительные результаты вскрытия. На шее покойного обнаружены отпечатки пальцев, но только Сашины, ничьих других. Этого, однако, недостаточно, чтобы инкриминировать вам убийство, — успокоил он Сашу. — Два человека были свидетелями, как вы за несколько часов до убийства уже пытались его задушить, но благодаря своевременному вмешательству Глеба Алексеевича до того не дошло. Другими словами, мы не знаем, когда именно вы оставили отпечатки своих пальцев на шее убитого. Зато нам удалось с той или иной степенью точности установить время смерти, которая наступила, по-видимому, той же ночью, через несколько часов после вашей встречи. Почему наши прозекторы пришли к такому выводу? Желудок покойного был пуст — удушение, как известно, приводит к ослаблению анального отверстия и к полной очистке желудка. Нижняя одежда была вся в экскрементах. Их анализ показал остатки бородинского хлеба, сервелата, ветчины и соленых грибов. По найденному в организме алкоголю удалось даже установить, что именно он пил в последний раз — «Адмиралтейскую», ничего другого. По свидетельству Галины Матвеевны, именно эти продукты она выставила в тот вечер на стол из холодильника. Даже состав засоленных грибов полностью соответствует обнаруженным остаткам: рыжики, волнушки и лисички. Никаких иных пищевых следов в экскрементах не обнаружено. Таким образом, мы не можем исключить из числа подозреваемых в убийстве вас, Глеб Алексеевич, — ваше отбытие в Тбилиси еще не является алиби. В любом случае нам предстоит его проверить и проанализировать. Чем мы сейчас и заняты.
— Но остатки с нашего стола могли быть обнаружены в экскрементах Никиты и два часа спустя, и десять часов спустя — скажем, наутро, когда я уже был на пути в Пулково. Ваши патологоанатомы допускают его смерть той же ночью, но они не могут категорически утверждать точное время смерти. Здесь вы явно передергиваете.
— Не совсем так. Покойный не успел опохмелиться, что, как нам известно, входило в его привычки. В экскрементах не обнаружено ни огуречного рассола, ни пива, которые были у него в холодильнике и могли быть использованы для опохмелки.
До чего скрупулезны!
— В любом случае времени у меня было в обрез. Чтоб вылететь утром в Тбилиси, мне надо было еще заехать в гостиницу и собраться.
— Нас тоже удивляет, как вам удалось в ту ночь обернуться, — улыбнулся Борис Павлович. — Тем более никто в гостинице не видел, когда вы возвратились.
— Ничего странного — ночного портье на месте не было, ключ от номера у меня с собой, а дежурная по этажу дрыхла на диванчике — не будить же ее, чтоб засвидетельствовать прибытие! Так бы и сделал, знай наперед об убийстве.
— А если без дураков: в котором часу вы вернулись в гостиницу?
— Трех еще не было. Я взглянул на будильник перед тем, как его поставить на семь, — у меня был утренний рейс.
Я не понимал, к чему он клонит, хоть и чувствовал, что расставляет очередную ловушку, в которую не поддамся. Зря стараешься, падла. Вот бы кого придушить!
— А когда вы с Никитой вышли от Саши?
— Что-то около двух, — сказал я, не видя смысла врать.
— Без двадцати два, — уточнила Галя. — Как только вы ушли, я завела часы.
— И сразу отправились домой?
— Не сразу. Минут десять прошлись, пока не остановили тачку.
— Такси?
— Найдешь у вас в это время такси! Частный подвоз.
— Который был час?
— Без трех минут два. Это точно — я взглянул на щиток машины.
— И что потом?
— Не понял? — переспросил я.
— Вы дали шоферу адрес?
— А как вы думали? Или питерские шоферы понимают своих клиентов без слов? Телепатическим способом?
— И как вы поехали?
Весь аж напрягся. Мы вступили в terra incognita, я боялся подвоха, но, убей Бог, никак не мог просечь, в чем каверза и подковыр. Был начеку, нутром чувствуя, что он меня на чем-то подлавливает, но на чем? Ничего не оставалось, как описать маршрут, которым я действительно вернулся в гостиницу.
— По Среднему проспекту до какой-то однозначной линии, а по ней уже до Невы. Потом мост Лейтенанта Шмидта, площадь Труда, если только вы не вернули им прежние имена. Садовая, Невский, площадь Александра Невского. Тпру! — крикнул я, радуясь, что благополучно добрался до конца.
Борис Павлович вежливо улыбнулся:
— И к трем были уже у себя в номере. Итак, вы утверждаете, что переехали мост Лейтенанта Шмидта в начале третьего. Я понял вас верно?
И тут до меня дошло. Ну и дурака свалял! Попасться на такой мелочи. Аж скривился от досады. А Борис Павлович глядел на меня улыбаясь. Я мог бы, конечно, сказать теперь, что запамятовал, и сменить мост Лейтенанта Шмидта на Дворцовый, но его расписания я тоже не знал. Надо же — попасться на том, что говоришь правду!
Борис Павлович сказал несколько назидательно:
— Мост Лейтенанта Шмидта разводится с двух до трех. Как и Дворцовый. Вам не повезло со временем, Глеб Алексеевич. Лучше б вы засиделись у Саши лишний часок. К сожалению, вы его провели иначе. Не сомневаюсь, что вы точно описали маршрут, но только это было не с двух до трех, а чуть позже. А в указанное вами время выбраться с Васильевского острова и добраться до гостиницы «Москва» затруднительно из-за разведенных мостов. Разве что вертолетом. Но судя по всему, вы пользовались наземным транспортом.
— Переигрываете, — сказал я, как он мне давеча.
— Игра закончена, теперь все по-настоящему, Глеб Алексеевич.
Я даже поморщился от его тона:
— Что-то вы чересчур самоуверенны. Либо слишком серьезны. А любая серьезность отдает безвкусицей.
— Вкус — условная категория. Мне бы хотелось знать, как вы провели тот час-полтора, пока не вернулись под утро в гостиницу, чтоб, наскоро собрав вещи и засвидетельствовав свое присутствие у портье, помчаться в Пулково.
Линию защиты приходилось менять на ходу. Если его игра и закончена, в чем сомневаюсь, моя — только начинается, и выходить из нее по доброй воле не собираюсь. Игра — самая серьезная вещь на свете, Жан-Жак прав. Не испытывал никакого желания говорить о том, о чем он спрашивал. А тем более о том, чего не спрашивал. Буду говорить молча. Tacet, sed loquitur. А уж он пусть сам мозгами раскинет, если они у него имеются.
— С самого начала вы собираете на меня досье — иначе зачем приперлись тогда в Эрмитаж? Вы же не знали, что «Даная» подменная! И не узнали бы до сих пор, не объяви я во всеуслышание. А теперь еще шьете мне убийство, пользуясь подлогами и инсинуациями. Это провокация КГБ. Либо ваш личный реванш за то, что оставил вас тогда с носом, Я уже предупредил американского консула о готовящейся провокации. Войны из-за меня между Америкой и Россией не будет, но лично вы шею на мне свернете.
— Вы, я вижу, специалист по шеям. Пропустил мимо ушей допотопную шутку и продолжал себя накачивать:
— Хотите, чтоб я помог засадить себя в тюрягу? Дудки! Пусть с мостами вышла накладка, но это вовсе не значит, что я убил Никиту. Солгать — еще не значит сознаться в преступлении. Да и на кой мне его убивать? А если я ностальгически прогуливался по любимому городу? Что б я ни сказал, все будет использовано против меня. А посему отвечать на ваши вопросы отказываюсь. Только после предъявления официального обвинения и в присутствии адвоката. Американского.
— Тогда позвольте мне самому рассказать, как вы провели ту ночь, с кое-какими лакунами, понятно, которые рано или поздно вы сами и заполните по старой дружбе. Не зарекайтесь, Глеб Алексеевич. Я все еще надеюсь на наше с вами сотрудничество, чтоб обмозговать ситуацию совместно.
— Напрасно надеетесь. Лучше покойника спросите — как лицо заинтересованное, не сбрешет.
Борис Павлович оставил без внимания мою реплику.
— В нашем распоряжении две отправные точки, которые не подлежат сомнению, — без двадцати два ночи вы вышли с Никитой от Саши, а в половине шестого действительно позвонили портье и попросили заказать вам такси в Пулково — ваш самолет улетал в восемь двадцать. От Гавани до вашей гостиницы — полчаса езды. Накинем для верности пятнадцать минут на поиски машины. И еще пятнадцать, чтобы улучить момент, когда ночной портье на минуту-другую покинет свой пост, проникнуть в гостиницу незамеченным и подняться, скорее всего по пожарной лестнице, к себе на девятый этаж. Округляем до часа. Чтобы попасть к себе в номер к половине шестого, вам нужно было расстаться с вашим другом Никитой, живым или мертвым, за час до этого, то есть приблизительно в половине пятого. Это соответствует и расписанию разведения мостов. С Васильевского острова через Большую Неву их два. Мост Лейтенанта Шмидта разводится с двух до без пятнадцати пять, а Дворцовый дважды — с двух до трех и с трех двадцати до тех же самых без пятнадцати пять. Ничего этого вы не знали, точнее — не помнили, что неудивительно: столько лет минуло, а в Нью-Йорке мосты такие высокие, что разводить их нет нужды. Вот причина вашей накладки, полагаю, не единственной, память. Теперь я знаю, на чем вас ловить: человек не может удержать в активной памяти все атрибуты той реальности, с которой он не соприкасается уже девять лет. Провалы памяти, а как следствие — проколы даже в самых что ни на есть тщательно разработанных планах. Ни один питерец не попался б на этом, а вы попались. А потому неизбежно совершили или совершите еще пару промашечек, и теперь уже только от нас зависит подловить вас на них.
— А не рано вы раскрываете свои карты? — спросил я Бориса Павловича, подумав про себя, что главная моя ошибка-в недооценке противника. Как много ему удалось в такой короткий срок. Что значит сила ненависти! Одна, но пламенная страсть. Главное теперь — не дать ему знать, что я переменил о нем мнение.
— Я верю вам, с чего вам придумывать? — продолжал Борис Павлович. — Вы ехали через мост Лейтенанта Шмидта — это кратчайший путь. Времени у вас было в обрез, где-то на рассвете вам удалось поймать левака, которого мы сейчас разыскиваем, движение на мосту было только что открыто, вам просто не пришлось в этот приезд столкнуться с нашей, сугубо питерской, транспортной проблемой по ночам — вот вы и запамятовали. Таким образом, прохронометрировав ваш путь, мы обозначили его временные рамки, что для нас исключительно важно, — от двух до половины пятого. Порядка двух часов — вот что у вас было для общения с Никитой tete-a-tete.
Я помалкивал, не выдавая своей радости и полагая, что угол отклонения от реальности будет неизбежно расти, коли его рассказ о моих ночных мытарствах уже пошел вкривь. Он взял было след, но тут же потерял его и теперь прет по ложному. В чем преимущество слушателя перед рассказчиком? Зачем запутываться самому, если есть возможность дать запутаться собеседнику? Сказано же: молчи, скрывайся и таи…
— Предполагаю следующее: прямо от Саши вы отправились в мастерскую, продолжал брехать Борис Павлович. — Врать не стану — причины не знаю. В нашем расследовании мы несколько продвинулись, но до полной реконструкции событий еще далеко. Вот почему нам и приходится прибегать к рабочим гипотезам и альтернативным вариантам. Возможно, вы предложили проводить Никиту по причине нанесенных ему в тот вечер вами и Сашей увечий, и Никита по наивности согласился. У него была ослаблена не только бдительность, но и элементарная осторожность. Сосредоточив весь свой страх на Саше, чьей мести опасался, он зато с излишней доверчивостью относился ко всем остальным — к вам, в частности. Вполне возможно и даже вероятно, что предложил вам переночевать у него, чувствуя себя с вами в большей безопасности. Вы поднялись к нему в мастерскую, какое-то время ушло на треп. Вы оба были в подпитии, Никита, несомненно, побольше, вдобавок общее состояние его нервной системы, ушибленной страхом. Поэтому вам ничего не стоило незаметно или шутя, как бы примеряя, натянуть перчатки, которыми Никита пользовался, размешивая краски. Об этих резиновых перчатках, запачканных краской, мы знаем только со слов тех, кто бывал в мастерской, — перчатки исчезли: косвенное свидетельство, что были использованы убийцей. Прямого свидетельства — следов краски на шее убитого — мы не обнаружили. А это значит, перчатки были предусмотрительно вывернуты наизнанку. Надев перчатки, вы набросились на него, пользуясь своим физическим преимуществом и разницей в весовых категориях, — закончил Борис Павлович, обращаясь уже лично ко мне.
— Литература, — сказал я.
— Литература, — согласился неожиданно Борис Павлович. — Это наша предварительная, или, как у нас принято называть, нулевая версия, выдвинутая в порядке зондирования почвы. Благодаря вам, Глеб Алексеевич, мы ее существенно откорректировали. Общеизвестно — посещение места преступления с предполагаемым преступником может кое-что подсказать следствию. Так случилось и на этот раз. Когда мы с вами, Глеб Алексеевич, обходили сегодня мастерскую, вы непроизвольно задержались у ночного столика, где находились три предмета. Вы потянулись к одному из них и, раскрыв томик Франсуа Вийона, зачитали стих, где поэт предсказывает себе быть повешену, а потом сказали, что будь убийца поизобретательней, мог симулировать самоубийство, на что я ответил, что времени у убийцы было в обрез. Мы провели дактилоскопический анализ книги Вийона и обнаружили отпечатки ваших пальцев, помимо обложки, только на страницах, где помещено совсем другое стихотворение, а именно «Баллада истин наизнанку», которая, кстати, очень подходит вашему парадоксальному мышлению. Я не психолог, но забавно, что, открыв наугад Вийона, вы вспомнили по ассоциации его эпитафию самому себе, где речь шла о повешении, а быть повешенным или быть задушенным с медицинской точки, разница невелика. В прочитанном вами двустишии упомянута шея — вот что главное!
— Ну и что? А почему бы не предположить тогда, что. Вийона я вспомнил не по ассоциации с удушением жертвы, но в связи с предполагаемым наказанием за совершенное мной убийство, которого в действительности не совершал? Пусть у вас не вешают, а расстреливают, сути не меняет. Психология, как известно, — палка о двух концах, можно повернуть в любую сторону. А концы с концами у вас все равно не сходятся. Увы — для вас увы, а для меня к счастью, — Эркюль Пуаро из вас никакой. Серые клеточки не те! У того была интуиция, помноженная на метод, а вы просто начитались детективов.
Я говорил ему то, что думал о нем раньше.
— Вы недооцениваете противника, — сказал он, попавшись. — Или переоцениваете самого себя. Что часто случается с преступниками, у которых сплошь да рядом комплекс сверхчеловека. Если вы действительно убийца, как я предполагаю, то убийца необычайно самоуверенный.
— Преступник и должен быть самоуверенным — иначе нет смысла браться за дело, — сказал я.
— Самоуверенность преступника — оборотная сторона его неуверенности. Его и ловить не нужно, он сам ловится на своих промахах. Цель следователя, как я ее понимаю, — . загнать преступника в его собственную западню. Сейчас покажу на примере. Если б вы только задержались на мгновение у ночного столика, я бы, возможно, и не обратил внимания либо, обратив, не понял, что к чему. Вы, который обычно недооцениваете противника, на этот раз переоценили, решив, что я все сразу же просек. На самом деле я ничего не понимал, пока вы не взяли в руки Вийона, чтобы отвлечь меня от другого предмета на столике.
— Понятно, это был не стакан с водой, — хохотнул я.
— Да, это был не стакан с водой, — согласился Борис Павлович. — Жертва была задушена во сне. А засыпал он, как показывает Галина Матвеевна, мгновенно, иногда даже не раздеваясь, особенно когда принимал перед этим на грудь, а это с ним в последнее время случалось. Среди ночи он, правда, согласно тому же источнику, часто просыпался — мучили кошмары. На этот раз его кошмару суждено было сбыться. Пьяный и сонный, он почти не оказал сопротивления — следов борьбы на теле не обнаружено. Потом вы оттащили труп к двери, имитируя предыдущее убийство, а уйдя, оставили ее открытой. Единственное, что вы забыли, — надеть на вашего друга очки. Они так и остались на ночном столике. И эту ошибку вы обнаружили только спустя три дня, когда снова оказались в мастерской, на этот раз — не по своей воле. А обнаружив, совершили новую: взяли томик Вийона, как бы не обращая внимания на очки.
— А если наоборот? Вы не допускаете, что у меня просто глаз лучше, чем ваш? Либо я знал Никиту лучше, чем вы? Единственный в нашей сараевской шатии-братии очкарик, он был непредставим без очков. Минус семь с полтиной в одном глазу и минус восемь в другом. Без очков слеп, как новорожденный котенок. Я не видел его трупа, а так бы сразу засек, что без очков у двери ему делать нечего. А уж тем более если б убил его во сне, то сначала нацепил на нос очки и только потом оттащил труп к двери, имитируя предыдущее убийство.
— Времени у вас было в обрез, — напомнил Борис Павлович, но я пропустил мимо ушей, на каждый чих не наздравствуешься.
— Странно, что Галя не обратила на это внимания. Ах да, совсем забыл ей приходилось видеть его без очков. Как и без всего остального. Мне — нет. А потому, заметив на ночном столике очки, я понял, что труп был найден не в полном обмундировании.
— Почему вы тогда не сказали об этом мне? Смолчали?
— Еще не хватало на вас ишачить! Не только это — я многого вам не говорю. Не обязан. Вот незадолго до вашего прихода кое-что своим дружкам сообщил, а вам — молчок, — поддразнил я его. — Дальнейшее, как говорил мой друг Гамлет, — молчание. Вот чем кончится ваше расследование. Еще одна цитата: лбом — об черный камень.
— А как насчет укрывательства? Даже если лично вы не замешаны.
— Укрывательство? Откуда мне знать, что мое знание может привести к поимке преступника? Есть, наконец, интимное знание — как, скажем, мое о Галине Матвеевне. Или Галины Матвеевны — обо мне. И здесь уже дело вкуса — делиться им с посторонними либо нет. Галина Матвеевна, я знаю, однажды обнародовала свое знание. У меня на подобные вещи иная точка зрения. Положим, Никита доверил мне секрет — я не обязан пересказывать его первому встречному. Не по-дружески. Да и какого рожна? По мне, чем меньше вы знаете, тем лучше! У нас противоположные цели. Вы ждете, чтоб я обмишурился, а я — чтоб вы.
— В любом случае общие контуры убийства уже известны. Постепенно они обрастут деталями. Продолжаю думать, с вашей помощью. Но и без вашей тоже. Сейчас ведутся интенсивные поиски улик и свидетелей. И как я уже говорил, вы должны были, не могли не совершить еще парочку таких ошибок, как с мостами, из-за долголетнего отрыва от питерской жизни, либо с очками — ввиду дефицита времени. Невозможно совершить преступление, не наследив, — убежден, мы еще обнаружим следы убийцы на месте преступления.
— А искусство их заметать? Это не я, а вы недооцениваете противника. Кто бы им ни был, — добавил я.
— А сыскное искусство на что? Не говоря уж о том, что нас много, а преступник — один.
— Где уж вам на равных — вот и надеетесь взять числом. Как же! Куча мала.
Мельком глянул на моих сараевских дружков: оба внимательно следили за нашей перепалкой, особенно Саша — тот прямо окосел от удивления. А я совсем успокоился — рассказ приобретал все более фантастические черты. Угол отклонения — градусов на девяносто. А что, если раскланяться — задержит или отпустит? А если нам с ним выйти вместе, как три дня назад с Никитой? По проторенной дорожке, так сказать. Телосложения он крепкого, мускулы натренированы, но я зато ростом выше. Плюс эффект неожиданности. Почему не помериться? Заметано. Не выдержал и расхохотался.
— Чему вы? — спросил Борис Павлович.
— Возможностям, которые таятся в вашем рассказе для его героев. Его сюжетный, так сказать, потенциал.
— Один из героев — мертв.
— Зато другие живы. Вы, например. Мяу, как говорил в таких случаях покойник. Ведь не только я — вы тоже герой этой пока не законченной истории.
— Почти законченной, хоть в ней еще есть белые пятна.
— Вся ваша история — сплошное белое пятно, плод вашей убогой фантазии, игра ума, простите, не очень далекого. Вы говорите об ошибках, которые мог совершить я. А ошибки, которые совершили вы, восстанавливая ход событий? Ваша нулевая версия не выдерживает критики. Нужны факты и доказательства — у вас их нет. Все, что вам остается, — это сочинять и блефовать. Вы и работаете не как криминалист, а как писатель, но писатель из вас тоже никакой. Куда ни кинь кругом бездарны.
Это я заметил собственными глазами — Борис Павлович покраснел. Выходит, не такой он твердокаменный, как представляется. Какое все-таки счастье говорить врагу в глаза что думаешь. И даже хуже, чем думаешь. Или совсем не то, что думаешь, но так, чтоб задеть за живое. Испытывал острое удовольствие, на которое не решился девять лет назад, а так хотелось. Это не он, а я брал реванш. Если знать силу слов и умело ими пользоваться, то и убивать никого не надо. Только в крайнем случае.
Вот именно: в крайнем случае.
— А зачем мне было его убивать? — поинтересовался я в очередной раз.
— Затем, что вы ушли из мастерской не с пустыми руками. Не отказал себе в удовольствии еще раз глянуть на последнего русского романтика — тот и вовсе оцепенел, переводя взгляд с меня на Бориса Павловича.
— Понятно, — протянул я. — С «Данаей» под мышкой.
— Вот именно, — подтвердил Борис Павлович. — С «Данаей» под мышкой.
— Но если он дрых, набравшись, я мог преспокойно вынести «Данаю», не убивая его.
— Он бы хватился, проснувшись, — и вас, и «Данаи».
— Ну хватился бы — что с того? Вам бы не настучал — все равно что донести на самого себя. Или погнался бы за самолетом?
— Галина Матвеевна сообщила, что он мгновенно засы-пал, но потом метался по постели и через полчаса обычно просыпался и вставал, чтоб опохмелиться.
— В отличие от Галины Матвеевны я не осведомлен о его ночных привычках.
Подстилка общая — через минжу к культуре приобщалась, всех троих обслужила! Чем не групповуха: один ее е…, другого она е…, а метила в третьего. Не исключено, что и Борис Павлович разок-другой ей вставил. Галина Матвеевна! От стука до секса — один шаг. Еще неизвестно, кто из нас ей целку сломал! Считал же я столько лет, что она в меня втюрилась, а был просто запасным игроком, заместителем Саши, ей все равно с кем. А теперь вот меня закладывает — только чтоб отвести подозрения от Саши. Может, и сговорились, хоть он и прикидывается дурачком. Сговор? Трое на одного? Что ж, померимся!
Борис Павлович продолжал на меня наступать:
— Вы знали, сами говорили о его страхе, о его кошмарах. А теперь вам пришлось лично убедиться — спал он беспокойно, метался, бредил во сне. Вот вы и решили действовать наверняка. Потому что если б он проснулся среди ночи, ему не пришлось бы догонять самолет. Он бы застал вас в номере гостиницы.
— Можно подумать, вы лично присутствовали при его убийстве. А что, если он пал очередной жертвой разгулявшейся у вас преступности?
— Слишком много жертв криминогена для одного довольно ограниченного круга людей. Закон войны: снаряд не падает в воронку от предыдущего.
— В любом случае ваши фантазии не подтверждены фактами. Сами признали рабочие гипотезы. Нулевая версия, версия № 1, версия № 2, версия № 3 — до бесконечности. Чем больше версий, тем дальше от реальности. А реальность не вариативна: одна-единственная. Мы расстались с Никитой через десять минут после того, как вышли от Саши, — сказал я, как было в действительности. — На прощание он обещал подарить мне любую из «Данай» — на выбор. Так что красть, а тем более убивать не было никакого резона. Побродил в районе Стрелки, напитерился и вернулся в гостиницу. Вот и весь сказ. Все остальное — выдумки или умозаключения. Вы шьете мне похищение «Данаи» плюс убийство Никиты, но исходите не из логики фактов, а сугубо из ваших подозрений. Те, в свою очередь, полностью зависят от ваших симпатий и антипатий. Вот вы и хотите, чтоб злоумышленником оказался я. Исходя из своих предубеждений желаемое выдаете за действительное. Зуб на меня давно точите. С тех пор как я вас тогда надул, — не отказал себе в удовольствии напомнить ему еще раз о том, что он и так помнил слишком хорошо.
Зазвонил телефон. Так странно среди ночи. Сам видел, как Галя вздрогнула. Уж не покойничек ли решил побеспокоить на сон грядущий? Мелькнуло: не розыгрыш ли все это — и звонок, и наше ночное бдение, и смерть Никиты? Что, если он снова разыграл своего убийцу, притворившись мертвым?
Саша снял трубку и тут же передал ее Борису Павловичу:
— Вас.
— Да… Превосходно! Вы его задержали? Рядом с вами? Я бы хотел, чтоб он повторил свои показания мне. Прямо сейчас, это важно. Дайте ему трубку.
Затаив дыхание, смотрели мы на Бориса Павловича, пока он слушал рассказ неведомого свидетеля. Впрочем, почему неведомого? Разве что Саше и Гале. Я-то уже догадался. Весь вопрос — который из них? От этого много зависело. Пытался понять по односложным репликам и вопросам Бориса Павловича.
— В котором, вы говорите, часу? — переспросил он. — И сколько длилось ваше путешествие?.. Вы уверены?.. Не можете ли точно вспомнить, что он ответил?.. Нет, больше никаких вопросов. Спасибо. — И положил трубку. — Вы оказались правы, — обернулся он ко мне. — Вы действительно расстались с Никитой минут через десять после того, как вышли от Саши. Только, расставшись, вы не стали бродить по городу. Вам удалось поймать машину. Я только что говорил с шофером.
Я вздохнул с облегчением.
— Мы исходили из того, что человек, который вас подвез три дня назад, совершает ночные рейсы более и менее регулярно. Так и оказалось, хотя мы искали другого шофера. И продолжаем искать, останавливая все машины, которые разъезжают этой ночью на Васильевском острове. Вот и набрели на этого левака, нам повезло. Назовем его условно шофер № 1. Теперь хорошо бы найти еще шофера № 2, который привез вас в гостиницу в пять часов ночи, и шофера № 3, который спустя час отвез вас из гостиницы в аэропорт.
— Вы хотите возвести случайную удачу в некую систему, — усмехнулся я. Так не бывает. По закону вероятности шофера № 2 вам не найти. А шофер № 3, которого найти значительно легче, ничего не сообщит в добавление к тому, что вы уже знаете от портье, которому, уходя, я дал пять долларов за то, что он вызвал такси: футляра с картиной у меня в руках не было.
— Потому что футляр находился у вас в чемодане, а чемодан у вас необычных размеров. Лично убедился, когда утром был вашим носильщиком. Потому вы и заказали не просто такси, а лимузин. Туда не то что картину — человека вашего роста можно запрятать.
— По спецзаказу сварганили. А в чем бы я еще свои закупки для Метрополитен возил?
— Вы правы — от шофера № 3 толку мало, а разыскать шофера № 2 маловероятно, — согласился Борис Павлович. — Хотя кто знает. А пока что шофер № 1 довольно точно описал вас обоих. Никаких сомнений — вы и Никита. Более того, он запомнил и воспроизвел разговор, которому был свидетелем, хоть и не понял смысла. То есть понял, но неверно. Провожаюший. по его словам, предлагал вам «взять любую» — шофер решил, что речь о девках. Так и есть, только девки нарисованные. Откуда ему знать? Выходит, и здесь ваши показания верны — Никита действительно предлагал вам одну из своих «Данаи».
— Что я и говорил — убивать его из-за «Данаи» у меня не было резона, а иных причин и вовсе не сыщешь.
— Я еще не закончил, — сказал Борис Павлович. — Шофер вспомнил то, что вы опустили, — провожающий ограничил ваш выбор: «Кроме той, которая мне не принадлежит». Вы переспросили, какой именно. Никита предложил вам отгадать самому. И тогда вы сказали: «Я и так знаю». Это полностью соответствует моей реконструкции: Никита не собирался отдавать вам оригинал «Данаи», который прятал среди копий и имитаций. Вероятно, у него уже был заказчик, на которого он работал. Не исключено, тот самый иракский еврей, который однажды уже приценивался к картине.
— Так, может, этот заказчик его и кокнул? — предположил последний на земле романтик.
— Ему-то зачем, коли он и так должен был получить картину? — ввязалась сучка, которая, похоже, поставила своей задачей упрятать меня за решетку, действуя в паре с Борисом Павловичем.
— И что дальше? — поинтересовался я, хотя и так знал.
— Дальше вы дали шоферу адрес на Среднем проспекте, но потом передумали и попросили подвезти к Гавани, где отпустили машину, щедро расплатившись с шофером — в долларах. Возможно, у двери мастерской вы оказались даже раньше Никиты.
— Или позже, — сказал я. — Гадание на кофейной гуще. Уверен, вы сами не верите всему, что наговорили.
— Или позже, — согласился Борис Павлович. — Я уже говорил, что точную картину убийства восстановить пока не можем. Однако рано или поздно надеемся это сделать. — И добавил: — С помощью убийцы.
— Для этого вам нужно сначала найти убийцу.
— Мы его уже нашли.
— Может, и Лену я задушил?
Саша вскинул голову и посмотрел на меня с такой мукой, что мне почему-то стало стыдно.
— Нет, Лену убили не вы, — успокоил меня Борис Павлович.
— И на том спасибо. Значит ли это, что я арестован? — спросил я, зная заранее ответ.
— Нет, не значит, — удивил меня Борис Павлович. — Вы свободны. Пока что. Куда вы от нас теперь денетесь!
Телефон зазвонил снова, но хозяин квартиры не двинулся с места, да и кто мог Саше в такую позднь звонить, если только уже была не рань. Трубку взял Борис Павлович. На этот раз он слушал молча.
Еще один шоферюга? Чего гадать! Я Старался не выдать Ни любопытства, ни волнения.
— Версия № 2, - подсказал я Борису Павловичу, когда тот положил наконец трубку.
— Версия № 2, - согласился он. — Резиновые перчатки оказались ни при чем. Найдены в мусорной корзине между этажами, отпечатки пальцев — как извне, так и изнутри — только покойного. Судя по обнаруженным на шее ворсинкам, жертва была задушена поясом от халата. Того самого, в котором он изобразил себя в фантастическом автопортрете внутри граната. Пояса в мастерской обнаружить не удалось, а халат на месте. Материал — вискозный шелк — достаточно плотный, чтоб использовать в качестве орудия убийства. Надо только туго затянуть, и шелк становится жестким, как веревка. Кровоизлияние на слизистой оболочке гортани подтверждает, что он был убит именно этим способом. Смерть наступила в результате кислородной недостаточности в мозгу. Таковы окончательные результаты вскрытия. Особой силы при этом не потребовалось, поэтому ваши физические данные, Глеб Алексеевич, не обязательны. Таким способом его могла задушить даже женщина — при условии, если б зашла к нему сзади. Да хоть вы, Галина Матвеевна, — сказал Борис Павлович, гадко при этом лыбясь.
Я тоже усмехнулся, глядя на клушу, которая сделала большие глаза:
— Дичь!
— Почему дичь? — возразил Борис Павлович. — Или вы полагаете, что прерогатива убийства принадлежит мужчинам? В судебной практике немало примеров…
— Леди Макбет, к примеру, — снова подсказал я.
— Зачем мне его убивать?
— А мне зачем? — спросил я.
— В том-то и дело, что у каждого из вас были причины от него избавиться. Саша — из ревности, Глеб Алексеевич — чтоб завладеть подлинником «Данаи», а вам, Галина Матвеевна, — чтобы избавиться от свидетеля вашего предыдущего преступления.
— Нет! — крикнул Саша.
— Может, и нет. Пока что — еще одна рабочая гипотеза. Слишком уж странно выглядят оба ваших взаимных алиби — сначала с Никитой, теперь с Сашей.
— Версия № 3, - сказал я. — Если один убийца на обе жертвы, кто бы из вас им ни был, я — сбоку припека: во время первого убийства я был в Нью-Йорке. Версия № 3 мне подходит.
— По-вашему, чем больше версий, тем лучше, — подытожил Борис Павлович. — Расширение списка подозреваемых вам на руку. Надеетесь, так мы скорее запутаемся?
— Надеюсь? Надежда не распространяется на прошлое. За неимением точных фактов и улик вы полагаетесь единственно на собственные гипотезы, которые, множась, удаляют вас от невнятной реальности.
— Что касается убийств — может быть. Но не в отношении «Данаи» — у вас единственного с ней особые отношения. И наконец о реальности, коли вы так ею озабочены, Глеб Алексеевич. Достаточно двух минут, чтоб, сжав горло, перекрыть кислородное питание мозга. Лишенный этой подпитки, мозг прекращает свою деятельность. Научный термин для такого рода удушья — странгуляционная асфиксия. Практически смерть наступает мгновенно. Остановке сердца предшествуют нарушение легочной вентиляции, судороги, резкий цианоз лица, потеря сознания, а также непроизвольные мочеиспускание и дефекация. А учитывая индивидуальную конституцию покойного — короткую толстую шею и апоплексическую предрасположенность, — справиться с ним было относительно легко, особенно с учетом нападения во время сна. Замочить его мог любой из вас. Вот почему, хоть ваше грузинское алиби и не надежно, — обратился Борис Павлович ко мне лично, вы не единственный, кто может оказаться замешанным в этом деле. Вместо того чтоб постепенно, путем исключения, сужать круг подозреваемых, мы вынуждены, наоборот, расширить его за счет остальных присутствующих, чье алиби, будучи взаимным, также может быть подвергнуто сомнению. Мы прорабатываем любую версию, которая могла бы приблизить нас к разгадке. У нас на дисплее компьютера…
— Будем теперь ждать версию № 4, а заодно и шоферов под соответствующими номерами, — перебил я, поднимаясь. Как-то не улыбалось мне слушать всю эту фигню о методах работы бывших чекистов.
Обнял Сашу, а на Курицу даже не глянул. Борис Павлович догнал меня на лестнице. На улице его ждала тачка — к сожалению, с шофером. Борис Павлович предложил меня подбросить.
— А как же мосты? — спросил я.
— По Дворцовому, — сказал он шоферу. И, обернувшись ко мне, пояснил: Его разводят дважды. А в промежутке на двадцать минут сводят снова. Если успеем проскочить в дырку…
Успели. После всех треволнений заснул как убитый. Покойничек не являлся, совесть чиста, хотя, боюсь, Борис Павлович слукавил и на этот раз я вдряпался по уши. Круг сужается, обложен со всех сторон, дело дрянь. Но доказательств пока никаких, а за «Данаю» спокоен. Или я в самом деле допустил еще одну промашку? Какую?
11. МНЕ ХОЧЕТСЯ БЕЖАТЬ ОТ МОЕГО ПОРОГА, НО КУДА?
На следующее утро узнал о первом аресте по «нашему» делу. Через несколько часов после того, как мы с Борисом Павловичем ушли от Саши, их с Галей разбудил звонок в дверь.
Как ни странно, арестован был Саша, а не Галя. От нее я и узнал обо всем: позвонила мне сразу после его ареста, вся в мандраже. Какое именно предъявлено обвинение, она не знала.
С тем же вопросом обратился к Борису Павловичу, хоть и понимал, что засвечиваюсь. Первый раз я ему звонил сам, а не он мне.
— Пока никакого. А вы что волнуетесь? Уж кто-кто, а вы должны бы точно знать, почему мы его арестовали… Одно могу сказать со всей определенностью не по обвинению в краже «Данаи». (Смех в трубке.) Задержан для допроса. У нас есть право на сорокавосьмичасовое задержание без предъявления обвинения. Но я так полагаю, что оно будет предъявлено значительно раньше.
Вот именно! Времени в моем распоряжении было всего ничего, шанс ничтожный, но я просто обязан использовать его до конца. Ладно там очки или разведенные мосты, но попасться на великодушном жесте — никогда себе не прощу! Каким надо быть идиотом, чтоб самолично вручить им против себя улику! Перед глазами стоял Саша, засовывающий письмо Лены себе в карман. Боюсь, «Даная» от меня теперь дальше, чем когда бы то ни было. Проклятие!
Единственное, на что у меня оставалось время, так это на звонок, хотя я и не знал точно куда — в Тбилиси, в Стамбул или в Грецию. Только не из гостиницы — телефон наверняка прослушивается. Решил наскоро позавтракать и пойти на Почтамт.
Не тут-то было!
Буфет на пятом этаже открывался только через час, а на третьем, как назло, — закрылся перед моим носом, хотя должен был работать еще двадцать минут. Взлетел на седьмой — переучет. Спустился в ресторан — наглая девка объявляет, что индивидуумов они временно не обслуживают, вот-вот нагрянет важная делегация. Ничего не оставалось, как подняться к себе и упросить коридорную наскоро мне что-нибудь сварганить. Что делать! Так уж устроен, что без стакана сока с чашкой кофе и последующей дефекации я не человек. Во время последней — стук в дверь. Терпеть не могу, когда прерывают мой утренний моцион, да еще на самом интересном месте. Не говоря уж о том, что именно там мне приходят в голову самые значительные мысли.
— К вам пришли!
«Ко мне или за мной?» — крикнул я из гальюна, но не вслух, а вслух просил подождать, пока приведу себя в порядок. Помню, в прежней жизни пошел однажды на свиданку к Борису Павловичу, а ширинку застегнуть забыл дополнительное унижение. А сейчас вот прерывают важнейший физиологический акт. Ничего, потерпят, а нет — пусть взламывают дверь.
Нет, в это утро мне решительно не удается следовать завету Горация и ничему не удивляться. Пять минут спустя впустил в номер Галю. Ее только не хватало.
Вид потерянный, лицо опухшее. Что-то она зачастила с этим делом, хоть слезы ей явно не к лицу. Нет, никто из живых не дождется больше от меня сочувствия, коли я не поддаюсь жалости даже к самому себе. Только мертвым! Мне б самому отметелиться, остальные — по х… Напомнил ей о женах декабристов и поинтересовался, собирается ли последовать за Сашей в Сибирь или дождется собственного приговора. У меня на языке вертелось еще много шуток на эту тему от «скованных одной цепью» до «с милым рай и в шалаше», но решил не расходовать попусту ни серое вещество, ни адреналин.
— Сашу взяли с письмом? — спросил без никакой надежды.
— Отдельно. Письмо лежало на столе. Если бы не Борис Павлович, никто бы не заметил. Трое ввалились, но шмона не было. Да и он не сразу обратил внимание.
— Ушлый, однако. Это улика против Саши.
— Против Саши?
— Сама посуди. Откуда у него письмо Лены, адресованное Никите?
— Но ты ж ему и дал!
— Не думаю, что он меня заложит. Разве что проговорится. Сексотом никогда не был. — И добавил: — Не в пример другим.
— Тогда я сама скажу.
— Вряд ли тебе поверят. Решат, ты выгораживаешь дружка. Ты и так дала ему фальшивое алиби. На самом деле он отправился в ту ночь в мастерскую, прикончил из ревности Никиту, а письмо забрал.
— А кто забрал «Данаю»?
— «Данаю» забрал я. Как мы с Никитой и договорились. Он обещал. Вот я и вернулся за ней в мастерскую, пока он не передумал. Дверь открыта, на пороге труп, а моя «Даная» висит как ни в чем не бывало. Настоящая, не фальшак! Свернул в рулон, засунул в футляр — и был таков. Доказательств никаких, но тебе, как бывшему другу сердечному, доверительно сообщаю. Можешь настучать на меня Борису Павловичу — скажу, что ты это все загнула. Даже если здесь спрятан микрофон — навесил тебе лапшу на уши, и все тут. Могу добавить, что готовлю и другие диверсии — взрыв Дворцового моста, убийство Патриарха всея Руси и изнасилование вашей Первой леди. Что еще? А Никиту мне незачем было убивать, коли он и так обещал любую. Кроме одной: Лены-Данаи. А ты не нужна была никому — ни мне, ни Никите. Ни во плоти, ни в образе Данаи. И Саше не нужна, зря домогаешься. Два убийства, а тебе все равно ни х… не обломилось. А я получил мою «Данаю», которую взял под мышку, перешагнул через труп — и был таков. Зачем убивать убитого? Это вы здесь специалисты по убийствам: друг с дружкой решили покончить и начали еще до моего приезда. Сначала Лену: интриговала, ненавидела…
— Ненавидеть — еще не значит убить.
— У тебя — значит.
— Всерьез считаешь меня убийцей?
— Сама признала, что ненавидела ее! Сводня! Думаешь, не догадываюсь? Это ты свела се с Никитой, а потом Саше наговаривала на обоих! Вот и подзавела его. На месте Бориса Павловича я б уже давно понял, что ключ к убийству Никиты — в убийстве Лены, Нет, не прямое тождество — что обоих задушил один и тот же. Здесь связь посложнее: убивает один, но убеждает другого, что убил третий, который мстит таким образом второму, — вот концы и в воду. Сашу убедить можно в чем угодно — так капитально ошизел с тех пор. А что ты делала в тот день у них дома? Лясы точила с покойницей? Хватит мозги вкручивать. Кому это выгодно, черт побери! Саша Никиту прикончил из мести и ревности, что тоже понятно. У каждого из вас своя причина. Насквозь вижу все ваши фигли-мигли. А может, и Борис Павлович замешан каким-то образом — ты с ним в паре! Вам теперь не остановиться — вошли во вкус. Где два убийства, жди третьего. Пора сматываться, а то и мне, боюсь, несдобровать.
— Тебе есть куда, — тихо сказала Галя. Меня поразило, что она даже не попыталась опровергнуть мои обвинения.
— Взял бы тебя с собой, да нельзя: кто ему передачи будет носить?
Тут она и влепила мне оплеуху, которая больше напоминала боксерский удар. Сила в ней не женская, еле устоял. Понятно, тут же дал ей сдачи. Только вместо того чтоб смазать по физии, повалил на кровать и сдавил шею — у каждого своя метода. Она что-то пыталась сказать, но слов было уже не разобрать, шип вместо голоса, задыхалась, хрипела, — а каково Лене?! Отмщение, и аз воздам! Слишком ты что-то сегодня раскудахталась, Курва Матвеевна! Сучка течная! Фифа! Змея подколодная!
Как я ее ненавидел! Мой слух уже улавливал хруст шейных позвонков, который вот-вот раздастся. И я бы задушил ее, если б не почувствовал вдруг сильнейшее желание. Расслабил железную хватку, слизнул слюну, что текла у нее по подбородку, и стал целовать, ласкать-раздевать, а потом всадил ей свой двадцатидвухсантиметровый. И почти сразу же кончил. Никогда не испытывал такого острого наслаждения.
Она лежала подо мной как труп, недвижно, лицо побагровело, остановившийся взгляд, глаза как при базедовой болезни. И ни звука, как в немом кино, хотя из всех девок, каких знал, самая озвученная в сексе: орет благим матом. Внутри у меня похолодело — этого еще не хватало! Выходит, я даже не садист, а труполюб? Вспомнил вдруг, как боялась она щекотки, но то было еще в ее девичий период, а щекотливость, говорят, после дефлорации проходит. Попробовал все-таки — слава Богу, открыла глаза, но смотрела на меня не узнавая. Похлопал ее по щеке, возвращая пощечину. Тут она окончательно пришла в себя и быстро задвигала бедрами, освобождаясь от меня.
— Зверюга, — сказала, оправляясь.
Кажется, она не совсем понимала, что чуть было не последовала за Леной и Никитой, принимая то, что произошло, за дикий секс.
— А помнишь, как мы первый раз, в Дубровнике… — сказал я, когда она вышла из ванной.
— Ты был тогда другим.
— Ты тоже.
Она заплакала, но я снова не допустил себя до жалости, вспомнив, как именно по этой причине дал Саше улику против себя.
— Не дури — глаза даны нам не для слез, — нравоучительно сказал я. Ну, мне пора. — Что действительно было так. — Зачем ты пришла?
— Я видела Бориса Павловича той ночью.
— Той ночью?
— Ну да. Когда убили Никиту. Встретила около мастерской.
— Это когда ты прибежала за нами?
— Нет, после. Когда вы с Никитой ушли.
— Ты была у него в мастерской? Зачем?
— Испугалась. Потому что у него ключ от нашей квартиры. — И тут же поправилась: — От Сашиной. Вот я и пришла забрать. Как бы чего не вышло.
— А как там оказался Борис Павлович?
— Откуда мне знать? Он садился в машину. Там были еще трое. Я успела заметить.
— А они тебя?
— Не знаю.
— Ты видела Никиту?
— В том-то и дело, что нет. Никак не ожидала застать там Бориса Павловича. Вот и потопала назад. Решила, что с ключом — это мои страхи. Тем более можно закрыться на крюк. Что мы и сделали той ночью. И все последующие.
— И сразу же домой?
— Не сразу. Побродила с полчаса по Гавани, подышала морским воздухом, юность вспомнила, всплакнула. Вернулась — было около пяти. Саша уже спал.
— В таком случае ни у тебя, ни у Саши нет алиби на эти три часа.
— Ни у Бориса Павловича.
— Ты хочешь сказать?..
— Ничего я не хочу сказать! Но ты же понимаешь — они там в гэбухе не только поездками за рубеж занимались. Мокрые дела — тоже в их ведомстве.
— Тебе виднее, — не удержался я. — Только зачем им было Никиту мочить?
— Чтоб забрать картину.
— Они могли это сделать и легальным способом, — сказал я и на какое-то мгновение задумался. — Но не сделали. Не успели.
— Или для того, чтоб приписать потом убийство кому-нибудь из нас. Тебе или Саше. Или мне.
— Слишком сложно для них.
— Ты недооцениваешь Бориса Павловича. Он неинтеллигентный, но умный.
— Тебе виднее, — повторил я, но Галя никак не отреагировала.
— Это к тому, что ни у кого из нас нет алиби на эту ночь. Выходит, нельзя шить это убийство кому-нибудь одному, если и у других рыльце в пуху.
— Об этом я как-то не подумал. Ты готова подтвердить это при свидетелях?
— Да.
— Спасибо.
— Не ради тебя — ради Саши. Мне кажется, они меня ночью засекли. Выходит, у Саши нет алиби. Но и у них тоже нет! Что им стоило вчетвером одного? Никиту мне совсем не жалко. Нисколько! Кто б его ни убил.
— А мне жалко. Кто б ни убил. Даже если я. Все равно жалко. Какой ни был, хоть мешок с дерьмом, но теперь он — жертва.
Жалко или не жалко? Жалость — самое противоестественное из человеческих чувств: жалея других, предаешь себя. Вот почему я придавил в себе сочувствие: нельзя встать на сторону всех сразу, а кто встанет на мою? Если я не за себя, то кто же за меня?
С трудом открутился от Гали — вышли из гостиницы вместе, но тут же разошлись. Успел заметить растерянное лицо сидевшего у нас на хвосте следопыта, который выбрал, понятно, меня. Мог бы, конечно, потерять его в одном из проходных дворов, которые помнил здесь во множестве, но остановился на некрополях Александро-Невской лавры, по которым студентом водил экскурсии, выслушивая идиотские вопросы провинциалов. Двухсотлетняя русская история взывала ко мне с могильных эпитафий, но я остался глух и слеп. Забыв о «хвосте», предался меж мраморных надгробий воспоминаниям о невозвратной юности, похороненной где-то здесь, почему и показалось мне кладбище живым по сравнению с городом мертвых, Санкт-Петербургом. Живые и мертвые поменялись местами, и не было меня ни среди тех, ни среди других. Остро вдруг ощутил свою непричастность ко всему. Выпал из времени, как птенец из гнезда.
Похоже, мой «хвост» тоже увлекся мрамором, тем более был здесь скорее всего впервые. Пока он обалдело разглядывал многофигурную композицию на могиле Турчанинова, я перебрался тайным лазом с одного некрополя на другой, с Лазаревского кладбища на Тихвинское, а оттуда уже прямым ходом обратно на площадь — и был таков. Оглянулся по сторонам, пытаясь в случайном прохожем угадать филера. А то, что под колпаком, — теперь уж никаких сомнений. Не мота-путь ли прямиком в американское консульство и попросить там политическое убежище, пока не поздно? Или двинуть сперва на Почтамт? Там и начались мои телефонные муки. Час я ждал Тбилиси и полтора — Стамбула. Из столицы Грузии мой друг уже отбыл, в столицу Турции еще не прибыл. В конце концов вышли через Афины на Остров, и когда я услышал голос Наджи, у моих ног заиграли эгейские волны, немые лягушки с античных монет нарушили многовековое молчание и устроили концерт в мою честь, я спустился на скоростном лифте в заброшенную шахту, в мои будущие владения и, ликуя, полетел на крыльях любви к моей красавице, а потому не сразу усек некоторую напряженность в телефонной трубке, но отнес ее на счет несоответствия между моим восторгом и его деловитостью. Плюс мнительность как результат моих питерских злоключений, которые подходят к концу. А то, что Наджи отдал картину на экспертизу, — было б странно, если б он того не сделал.
Короче, ничто не могло испортить мне приподнятого настроения, даже Борис Павлович собственной персоной, с которым я столкнулся, выйдя из телефонной будки. Как только он догадался о Почтамте, отрезав мне путь к отступлению в американское консульство? Или, избавившись, как ящерица, от одного «хвоста» — этот процесс в зверином мире самокалечения называется автотомией, — я не заметил, как у меня отрос другой? Чтобы они к моей скромной персоне приставили нескольких филеров? Или это опять она настучала? Никак было не вспомнить, говорил ей или нет, куда наладился.
— Куда сейчас? — спросил я, когда Борис Павлович распахнул передо мной дверь поджидавшего нас у Почтамта «мерседеса», к которому я уже успел привыкнуть.
— Если не возражаете, опять в мастерскую.
— Версия номер какая?
— Последняя, — усмехнулся Борис Павлович.
— Вот именно: смеется тот, кто смеется последним.
— Кто спорит?
И мы помчались, сиреня и крутя мигалкой. Какой русский не любит быстрой езды! А тем более в свой последний день на воле.
12. ДЕРЖУ ПАРИ, ЧТО Я ЕЩЕ НЕ УМЕР
Дверь открыла Галя — она-то здесь откуда? Да еще смотрит на меня как-то странно. Не могу определить, как именно — отчужденно? прощально? торжествуя? насмешливо? В любом случае как-то не так. Пожалел, что не придушил ее в гостинице, избегая бесконечной тавтологии: один и тот же прием! Четыре однообразные попытки, из них две — удачные: некто — Лену, Саша — Никиту, а потом его же — некто № 2 и, наконец, я — Галю. Copycat. Убийство по шаблону. Как раз по части покойника с его бесконечными вариациями на тему «Данаи». Или граната. Что делать, если огнестрельное оружие (включая ядерное) — прерогатива (пока что) преступных мафий, а топор (как и булыжник) — орудие пролетариата, до которого нам, элитарным людям, опускаться грех! Вот если б раньше, в Дубровнике, утопить ее, покуда она, тяжело дыша, плыла ночью к острову морских ежей, ядовитых наших сводней. Который раз меня закладывает, курва!
— Ну что ж, начнем, коли все в сборе, — сказал я, усаживаясь на диван, где был удушен владелец мастерской, и перехватывая инициативу.
— Не все, — возразил Борис Павлович.
— Для покойника вроде бы рановато, — произнес я, прекрасно понимая, о ком речь. — По традиции он поднимается из гроба ровно в полночь.
Удивился переменам в мастерской — композиции с Да-наей и гранатом, которые три дня назад стояли где и как попало, были теперь аккуратно развешаны по стенам, причем Даная-Лена и Даная-Галя висели рядышком, взывая к сравнению. Что сравнивать, когда и так ясно — не в пользу живой! В аккурат передо мной другая пара: гранатовый портрет Лены и гранатовый автопортрет в халате. Сначала я задержался на исчезнувшем орудии убийства — поясе, которым был перетянут халат Никиты, а спустя некоторое время и его шея, но покойник смотрел на меня с издевкой, от него все еще можно было ждать подвоха или каверзы, пусть его кушак и был навсегда потерян в качестве вещественного доказательства: что с него взять — раздолбай и мудила! На всякий случай отвел взгляд и вперился в чрево граната, где уютно, в позе эмбриона, расположилась Лена, из чрева которой, в свою очередь, прорастали рубиновые зерна. Глядел, глядел — не оторваться, завораживает своей тайной: то ли сама Лена, то ли картина. Сумбур какой-то, но я погрузился в него, забыв все на свете.
Вернул на землю резкий звонок — в сопровождении двух ментов явился Саша. Как ни странно, без наручников. Да и выглядел он не таким пришибленным, как в предыдущие наши встречи. Не то чтоб в полном порядке, но взгляд чуть более осмысленный, хоть и без прежнего угрюмого блеска в глазах, который выдавал в нем последнего на земле поэта-романтика. Галя, как всегда, глянула на него с тревогой, словно боясь, что он себя выдаст.
Один из ментов плюхнулся рядом со мной на диван, что мне сразу не понравилось, хотя по другую сторону от него, уложив свои большие руки на коленях, сидела на табуретке Галя — так что понимай как хошь. Все в руце Божьей.
— Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам одно пренеприятное известие, — снова ввернул я, а то уж слишком торжественная была атмосфера.
— Ты решил подменить Никиту? — спросила Галя.
— Где уж нам! Он был король ерников. Если б один из нас его не прикончил…
— Я бы хотел начать все-таки с предыдущего убийства, — сказал Борис Павлович.
— Просим, просим, Эркюль, — снова ввязался эпигон Никиты, но Борис Павлович даже не пернул в мою сторону.
Тут я демонстративно вытащил из кармана американский паспорт и стал листать его на предмет подсчета виз — вместе с русской въездной девятнадцать. Больше всего греческих — и средиземные волны, аккомпанируя Борису Павловичу, убаюкивали меня. Перед глазами возник каменистый остров, который никогда, наверное, мне больше не видать. Боюсь, на этот раз не отбояриться — влип. Угодил в собственные силки: нечестивый уловлен делами рук своих. Хотя кто знает? Зависит от отношений между двумя моими родинами, изначальной и благоприобретенной. Попутал же меня черт подать на восстановление российского гражданства! Борис Павлович тем временем начал свой триумф именно с меня, что не существенно. Куда интереснее, кем он закончит.
— Всю эту неделю Глеб Алексеевич пытался убедить меня, что я слишком, ну, что ли, прост, чтоб раскрыть сложное преступление и поймать интеллектуального преступника. Другими словами, что совершенное преступление мне не по мозгам, а потому и величает меня насмешливо Эркюлем Пу-аро. Не впервые мне сталкиваться с такой критикой. У нас в конторе — та же история: я, мол, не тяну на сыщика, мысля примитивно, в то время как современный преступник — существо продвинутое, утонченное и артистичное. А посему сыщик должен быть конгениален преступнику, если хочет его поймать, а сплошь и рядом: преступник непризнанный гений, а сыщик — сер, как вошь. Так наши умники говорят. Я думаю иначе. Пусть даже То, что скажу, покажется кой-кому апологией посредственности. Чтоб решиться преступить закон и поставить на кон свою свободу, а может, и жизнь, нужна страсть, превосходящая страх и инстинкт самосохранения. А тем более чтоб совершить убийство, равно экспромтом, то есть импульсивно, либо заранее обмозговав. Потому что даже предумышленные, тщательно подготовленные убийства изначально задуманы по страсти, может, даже еще более сильной, чем нечаянные, совершаемые под горячую руку. Импульс — вовсе не обязательно кратковременного действия. Страсть можно загнать в подполье, тем более если она тебя мучает с детства, как, например, «Даная» Рембрандта, которая исказила судьбу одного из присутствующих. Но рано или поздно эта страсть вырвется наружу, круша все вокруг. Это как мнимо затихший вулкан, внутри которого происходит непрерывный процесс. Я исхожу из того, что убийца всегда ведом страстью, а страсть, возникая на бессознательном уровне, обычно целенаправленна и примитивна. Вот почему его преступление просто, как дважды два, и сам он, по сокровенной сути, — зауряден. А то, что мы принимаем за сложность убийцы, есть в действительности каша в голове следователя. Вот я и говорю, что было бы ошибкой усложнять мотивы преступления, которые возникают обычно на самом элементарном уровне. Именно такую ошибку и совершили мои коллеги, расследуя первое убийство. Даже сразу несколько, одной из которых, хоть и не главной, было подверстать это убийство к общей криминогенной ситуации в стране. На него вообще обратили непростительно мало внимания — мало ли убийств совершается в нашем городе! Однако если бы им занялись всерьез, мы могли бы, вероятно, предотвратить следующее убийство.
Я вздохнул с облегчением, а Галя не выдержала:
— Считаете, что Никиту и Лену убил один человек?
— Будто сама не знаешь! — бросил я лже-Данае.
— Полагаю, что оба убийства тесно связаны, переплетены друг с дружкой, пусть связь между ними и односторонняя, — задал нам еще одну загадку Борис Павлович. — Именно из-за второго убийства нам и пришлось возвратиться к первому, они соотносились между собой, скажем, так: как оригинал и копия. Та же самая игра мнимыми эквивалентами, как в случае подмены подлинника Рембрандта искусной подделкой. Сначала нам подбросили копию «Данаи», а потом скопировали предыдущее убийство. По причине этих наглядных дублей — жизненного и художественного — нам и пришлось возвратиться к убийству Лены. Мы даже произвели эксгумацию ее трупа для дополнительного патологоанатоми-ческого исследования.
Посочувствовал Саше, но он и виду не подал — знал, наверное, об эксгумации заранее. Да и не могли без его ведома.
— Перед нами три преступления, причем промежуточное — похищение «Данаи» из Эрмитажа и ее дальнейшие злоключения — служит своего рода ключом к предыдущему и последующему: убийствам Лены и Никиты. Сказать по правде, это была наша единственная зацепка, путеводная звезда, так сказать. Мы так и назвали нашу операцию — «Даная». Без нее, боюсь, не сдвинулись бы с мертвой точки.
— А какая связь между «Данаей» и убийством Лены? — удивилась Галя.
Оставив вопрос без ответа, Борис Павлович продолжал:
— Как вы знаете, в таких случаях на подозрении всегда близкие. Кто еще так ненавидит друг друга, как супруги, как братья или сестры? Вам известно, что, согласно опросам, большинство мужчин в нашей стране оправдывают убийство жены из ревности? В свете всего этого мои коллеги и рассматривали женоубийство не только как возможность, но и как вероятность в данном деле. Тем более когда муж сам бьет себя в грудь, во всем винится и кается. Вот Саша и был арестован по подозрению в убийстве жены, но два дня спустя выпущен за недостаточностью улик, а его путаное признание сочтено за самооговор. Такое случается сплошь и рядом — на каждое второе нераскрытое убийство у нас одно ложное признание. Ключевую роль в его освобождении сыграла психиатрия: эксперты признали его не совсем, что ли, в себе, в полубессознательном состоянии, провалы в памяти, ретроградная амнезия, временная невменяемость и все такое — короче, помрачение рассудка. Вот он и возводит на себя напраслину, оговаривает себя почем зря, путая моральную вину с уголовной. У ревнивца, оказывается, происходят радикальные сдвиги в психике — предпочитая, чтоб жена лучше умерла, чем изменила ему, он вправду начинает думать, что она умерла и причиной тому — он. А здесь произошло настоящее убийство, которое наложилось на все предыдущие фантазии мужа убитой, — вот он и объявляет себя во всеуслышание убийцей. Что говорить, звучит убедительно — особенно для тех, кто сам испытал подобные чувства. По сути — для любого мужчины. В результате Саша был освобожден, чтоб спустя три недели быть задержанным вторично — теперь уже по моему представлению. Ему еще не предъявлено официального обвинения, но арестован он по подозрению в убийстве Никиты. На этот раз мы нашли поддержку у наших психиатров, которые исходили из того, что человек, склонный к самоубийству, легко может пойти и на убийство другого человека: решиться на убийство, чтоб не наложить руки на самого себя. К тому же во время ареста на столе было найдено письмо его жены. Каким образом письмо одной жертвы, адресованное другой жертве, оказалось у подозреваемого? Тем более автор письма признается в измене и без обиняков утверждает, что Саша способен на убийство, а в качестве потенциальных жертв указаны как раз те, кто ими оказался. Куда ни кинь, сплошь улики.
— Нет! — снова сорвалась Галя, но больше ничего не сказала, хоть Борис Павлович и выдержал паузу, давая ей возможность выговориться.
— Мы, однако, перескочили с одного убийства на другое. Что естественно: новое убийство, будучи копией предыдущего, отбрасывает на него густую тень. Точнее — дополнительный свет.
Здесь вынужден был ввязаться я, проведя неожиданную параллель уголовному делу:
— Такое сплошь и рядом случается в истории литературы: эпигоны делают более понятным гения, под которого мимикрируют, а до этого он всем кажется темным и невнятным. В этом польза эпигонов: просветители поневоле.
— Вот-вот! — обрадовался Борис Павлович интеллектуальной поддержке. Убийца Никиты, копируя убийство Лены, вынудил нас к нему возвратиться. Рабочая гипотеза, что ее убил случайный бомж, была отброшена как наименее вероятная. Как ни ужасно это преступление, совершить его мог любой из вас, включая покойного Никиту. На подозрении были все, за исключением отсутствовавшего тогда в нашем городе Глеба Алексеевича. У каждого из трех была на то причина, свой raison d'etre. И кто б ее ни убил, действовал по страсти, которая, как я уже сказал, примитивна, целенаправленна и слепа. Это было убийство по любви, и его мог совершить любой: Саша — из ревности, Никита — из зависти, а Галина Матвеевна — чтоб устранить единственное, как ей казалось, препятствие на пути к Саше. Тем более и у Галины Матвеевны, и у Никиты — у каждого! — был ключ от квартиры, почему вовсе не обязательно было находящемуся в ванной Саше слышать дверной звонок. Нежданный гость мог пожаловать без всякого предупреждения и даже без звонка. Когда мы возвратились к этому убийству по второму заходу, то все больше склонялись к тому, что его совершила Галина Матвеевна. Особенно после того, как выяснилось, что в момент убийства она находилась рядом с местом преступления.
— Как и Никита, — встал я неожиданно для себя на сторону обвиняемой. Вот именно: и милость к падшим призывал.
— С небольшой разницей. Никита мог здесь просто прогуливаться, всего в нескольких кварталах от мастерской. Непонятно, как здесь оказалась Галина Матвеевна.
— А почему я не могла прогуливаться? Или Васильевский остров предназначен для прогулок исключительно тех, кто в нем прописан? Посторонним вход воспрещен? Запретный остров? Лепрозорий? Наконец, у меня могло быть назначено свидание с Никитой…
— Вы сказали, что встретили его случайно.
— Мало ли что я сказала!
— Сказать можно что угодно, — поддержал я мою бывшую пассию. — А вы и уши развесили. У вас каждый виновен, пока не докажет свою невиновность.
Борис Павлович, похоже, немного даже растерялся от такого дружного заговора против истины, которая была у него в кармане.
— С вашего разрешения я все-таки продолжу. Мы думали на Галину Матвеевну, пока сегодня утром не обнаружили при аресте Саши письмо, связующее обе жертвы — Лену и Никиту. Оно поколебало нашу уверенность. В первую очередь как улика оно имело отношение ко второму убийству: как письмо Лены Никите попало к Саше? Он был арестован по подозрению в убийстве Никиты, а сам факт нахождения у него этого письма подтверждал его вину. Невероятно, чтобы Никита передал его Саше сам. Значит, оно было взято у него силой либо после его смерти. Второй вариант выглядел наиболее правдоподобно. Скорее всего это письмо было положено жертвой на тот же ночной столик рядом с диваном, где уже находились очки, томик Вийона и стакан с водой. То есть на самое видное место. Его нельзя было не заметить. А в самом письме было указано на потенциального убийцу.
И Борис Павлович, вынув из кармана письмо, зачитал последние из него фразы:
— «А теперь главное — пробиться сквозь наши семейные склоки, которые стали рутиной, и все ему выложить. Чего бы это ни стоило. Даже если он убьет меня. Или тебя. А он на это способен — я знаю. Ну так поделом обоим». Как видите, прямое указание на убийцу. Причем на двойного убийцу.
— Да, но это высказано исключительно в предположительном плане, сказала Галя. — Не говоря уж о том, в каком она была состоянии: первая в ее жизни измена, первая беременность.
— Не первая, — сказал Саша. Галя помрачнела:
— Опять ты за свое…
— Я не об измене. О беременности. Еще до нашей женитьбы. Ей и двадцати не было. На третьем месяце. Врачи говорили, что из-за аборта скорее всего она и не зачинает больше. Страшно переживала. Меня упрекала, что не остановил. А мне тогда казалось, что о ней думаю — такая молодая, зачем ей в семейную петлю лезть? О последствиях и не подозревал.
Для всех нас это было внове. У меня мелькнула было аналогия с Галиным абортом, который я же ее и заставил сделать, чтоб не способствовать перенаселенности нашего шарика, но отбросил личные воспоминания как неуместные. Не знаю, кто о чем, а я, слушая Сашин рассказ, думал прежде всего о Лене, которая родилась, увы, героиней трагедии. Никак ей было не отвертеться от судьбы, и та поставила в конце концов точку в ее короткой жизни, кто б ее ни задушил: сам того не ведая, он — исполнитель чужой воли. Не то чтоб я фаталист, но Лена была отмечена с рождения. И сама знала это. Отсюда такая зацикленность на страданиях. Вот кто был фаталистом!
— Итак, сам факт нахождения этого письма у Саши подтверждал наше подозрение, что убийца — он.
— Убийца кого? — поинтересовался я.
— Убийца Никиты.
— Письмо из мастерской взял не Саша, — подала голос клуша.
— А кто? — мгновенно среагировал Борис Павлович.
— На что вам действительно повезло, так это на стукачку, — оттягивая время, сказал я. — Верой и правдой.
— Если о Галине Матвеевне, то пальцем в небо. Она действительно сочинила нам отчет о той вашей поездке в Югославию — тем дело и ограничилось. Отчет настолько туманный и путаный, что мы решили никогда впредь с ней не связываться. Бесполезно. А вот кто был настоящим стукачом в этой поездке…
— Никита! — сразу догадался я.
— При чем здесь Никита? — сказал Борис Павлович.
— Ты? — еще больше удивился я и дернулся к Саше.
Вид у Бориса Павловича был слегка ошизелый. Он смотрел на меня, будто перестал вдруг понимать, что к чему.
— Вы взаправду не знаете? Или прикидываетесь? Очередной розыгрыш?
— Я?
— А кто ж еще? Больше некому.
— Враки!
— Вы что, забыли? Заранее уговорился с вами, что будете сообщать обо всем подозрительном во время поездки. Потому, собственно, вашей четверке я и давал поблажки, даже в Дубровник отпустил, что среди вас был наш человек. По предварительному с вами сговору.
— Точно так же вы договаривались и с другими.
— Сравнили! С другими у нас были собеседования на предмет проверки их собственной лояльности, в то время как в вашей не было никаких сомнений. Вот почему мы и обратились к вам за содействием.
— В отличие от Гали я не писал никаких отчетов.
— А зачем отчеты, когда вы все сообщали изустно? Вы что, позабыли — у нас с вами в Сараево было несколько разговоров, вы подробно обо всем меня информировали. В том числе о вашей поездке в Дубровник. За исключением интимных подробностей. О них мы знаем со слов Галины Матвеевны.
И пошленько так осклабился.
— Доносительством не занимался, — сказал я.
— Не на что было доносить — вот и не занимались. Вся группа — сплошь примерные совки, вели себя как стадо баранов. Секс — единственная отдушина для свободного волеизъявления. Чистая перестраховка с нашей стороны.
— Если у вас все стукачи, как я… Я вам нужен был для отчетности. Фикция, а не организация. Потому и накрылись вместе с вашей вшивой империей! А теперь строите из себя Шерлока Холмса.
Борис Павлович никак не отреагировал и продолжал как ни чем не бывало:
— Впоследствии, время от времени, мы с вами связывались — ни одного отказа. Полюбовно. У нас до сих пор некоторые записи хранятся. Довольно занятные рассказы о настроениях в Эрмитаже. Скорее, правда, с психологическим, чем политическим, уклоном. Но нам и такой ракурс был важен. Последняя наша встреча произошла перед скандинавской поездкой, когда вы и вовсе были как шелковый. Настолько, что ваша покладистость у кой-кого из моих коллег вызвала подозрения: потенциальные дефекторы*(От англ. defect — изменить, дезертировать, переметнуться в лагерь противника. — Здесь и далее примеч. ред.) соглашаются обычно на любой вид сотрудничества — только бы выпустили за кордон, а там уж дать тягу при первой возможности. Вот тогда я за вас и поручился, объяснив вашу сговорчивость тем, что первая ваша капстрана. Ошибся. Что в карьерном плане обошлось мне дорого.
— Живы остались! — сказал я.
Не понравилось мне что-то, как на меня смотрели Галя с Сашей. А, без разницы! Будем живы — не помрем. Только б выбраться из этого болота под названием «Россия», а то засасывает со страшной силой.
— Так кто взял письмо из мастерской? — снова обратился Борис Павлович к Гале.
— Я, — сказала она с вызовом.
Она что, нарочно? Покрывая меня, вынуждает на признание?
— Благодарствую, — поклонился ей иронически, но все-таки промолчал. За фигом самому лезть в петлю?
— Большой роли уже не играет, кто именно взял это письмо, — успокоил нас Борис Павлович.
— Но это же улика! — сказал Саша.
— Улика — да, но подложная, подброшенная.
— Вы хотите сказать, что я нарочно подбросил Саше письмо? — возмутился я, выдавая себя с головой, но что мне оставалось? — Отдал по его же просьбе, о чем потом жалел. Откуда мне знать, что вы нагрянете к нему и заберете вместе с письмом?
— Вы меня не поняли, — сказал Борис Павлович. — Как улику против того, кто его взял, письмо, конечно, можно использовать. Хотя здесь есть одно «но». Той ночью у каждого из вас была такая возможность. Каждый околачивался где-то поблизости и был замечен наружным наблюдением. Я так думаю, что всяк из вас успел той ночью побывать в мастерской. Представим себе, что один из вас убил Никиту, другой стащил «Данаю», а третий пришел к шапошному разбору и наткнулся на труп.
Я вздохнул с облегчением.
— Такое тоже возможно, — продолжал Борис Павлович. — Как возможен и некто, кто исполнил сразу две роли — имею в виду, понятно, первые. В таком случае не один, а двое наткнулись, придя в мастерскую, на труп ее хозяина. Зато письмо мог взять любой из вас — даже тот, кто пришел к шапошному разбору. Мы думали, что письмо взял тот, у кого мы его обнаружили. Галина Матвеевна, однако, утверждает, что это она, а Глеб Алексеевич — что он. Еще одна загадка. Но на то и загадки, чтобы хоть некоторые из них осталась неразгаданными. Пусть остаются загадками: к примеру, куда делся кушак, которым была удушена последняя жертва? Может, эту загадку нам специально подбросили в качестве отвлекающего маневра — чтоб мы, ломая над ней голову, потратили на нее все наши силы? То же с письмом — какая разница, кто его стащил из мастерской? Тем более, думаю, оно лежало на видном месте — покойник все сделал, чтоб оно было немедленно обнаружено в случае его смерти. А оказалось не столь важно, как мы поначалу думали. Мы отдали его на экспертизу. Графологический анализ показал, что письмо липовое. Лена его не писала. Тонкая подделка — одновременная имитация почерка и стиля.
Тут мы все вытаращились на Бориса Павловича.
— Этого не может быть! — дурным голосом крикнул Саша.
— Столбенею, — поддержал его я.
— Представьте себе. У наших экспертов было с чем сравнивать — мы нашли в мастерской еще три ее письма — настоящих. Нет, нет, ничего такого, — успокоил Борис Павлович Сашу. — Три путевых письма — одно с Волги, два с Байкала. Или наоборот, не помню. Вот они и послужили шпаргалкой навыворот, антишаблоном для экспертизы. Плюс чернила — свежие, а не трехнедельной давности. Письмо подложное.
— Кто тогда его написал? — растерянно спросил Саша и повернулся к Гале: — Ты?
— Совсем ополоумел! — сказал я. — Убийца — куда ни шло, но на фальшивомонетчицу она не тянет. Кто среди нас был главный плут и шалун? Отмочил напоследок! Поразительно, что никто не усомнился в подлинности письма. Клюнули как один. Что касаемо меня — недооценка сразу же двух гениев: сначала имитатора, а потом сыщика. — И я поклонился Борису Павловичу.
— Дело не во мне, а в вас, — отфутболил он мой комплимент. — От кого я узнал вчера о мистификаторских наклонностях вашего приятеля? Оказалось, он копировал, подделывал, пародировал не только картины старых мастеров, но и чужие письма, чужие голоса, даже деньги. Подделку «Данаи», несомненно, надо рассматривать в этом же контексте, как очередной его розыгрыш, хотя его лебединой песнью стало это подметное письмо, которым он указывал на своего убийцу, одновременно мстя ему. Скажу честно, ваш вчерашний рассказ о его фальсификациях и мистификациях потряс меня. Это как раз та помощь, которой я от вас добивался и в которой вы мне отказывали. Для меня это было свежее знание, оно засело у меня в активной памяти как гвоздь, в то время как для остальных старое, пассивное, мертвое. Вот вы им и не воспользовались. На что и рассчитывал фальсификатор, подбрасывая письмо. По жанру это письмо-донос. И написал он его в ночь убийства, как только вернулся домой, за час, самое большее полтора, до смерти, до прихода своего убийцы, на всякий случай.
— Почему вы так решили? — спросила Галя.
— Да потому, что ему неоткуда было знать о том, что Лена беременна. Даже если он спал с ней, Лена бы ему об этом не сообщила. Она никому не сообщила. Это стало известно только после вскрытия тела, о чем был проинформирован один-единственный человек — муж жертвы. От него Никита и узнал, а вернувшись в мастерскую, не откладывая сочинил поддельное письмо, опасаясь быть убитым той же ночью Если хотите, это его завещание, последний, посмертный розыгрыш, своего рода реванш.
— Реванш за что? — спросил я.
— Реванш за неудачу. Вряд ли бы он стал писать это письмо, если б Лена с ним спала. Зачем? Потому и написал, что она отвергла его домогательства.
— Это уже не графологический, а психологический анализ, — сказал я, веря и радуясь, что Лена ему так и не дала, будто я ей муж, а не Саша.
— У нас в конторе работают разные специалисты, — уклончиво сказал Борис Павлович.
— Если это была подделка, почему он тогда написал, что Лена беременна от меня? — спросил Саша.
Похоже, он ни за что не хотел расстаться с посмертной запиской от Лены.
— Подделка — как дважды два четыре. Никаких сомнений у наших экспертов не вызывает. А что беременна от вас, а не от него, написал, чтоб еще больше вас уязвить. Это он был тонким психологом, а не мы. Будь Лена жива, самое тяжелое вам было бы узнать, что она беременна не от вас. И совсем наоборот, когда мертва — не только она, но и ребенок, ваш ребенок, Саша. Это во-первых. А во-вторых, будучи тонким стилизатором, он написал так для правдоподобия. Уже сам ваш вопрос, Саша, — доказательство верности его расчета. Он и себя не пощадил ради правдоподобия, нарисовав нелицеприятный автопортрет и приписав его Лене. Вот что пишет мнимая Лена о настоящем Никите: «То, что тогда произошло у тебя в мастерской, — мерзко, отвратно, потому что безжеланно. Не говоря уж о любви — никакой. Ни с твоей, ни с моей стороны. Не люблю тебя и никогда не любила, а себя ненавижу за это. Сама не знаю, как произошло. Ты-то понятно — из подлянки, из ненависти к Саше, всю жизнь ему завидовал — его любви, его самодостаточности, его таланту, а у тебя ничего нет. Талант без индивидуальности — нонсенс, а ты — сплошная посредственность. И жить можешь только за счет других — Рембрандта или Саши, тебе все равно, лишь бы был талантлив. Вот ты и присасываешься. Как пиявка. Упырь — вот ты кто!»
— Упырь и есть! — сказала Галя.
— Чтобы так о самом себе писать? — удивился Саша.
— Он все про себя знал, — сказал я. — И что завистник, и что мизантроп, и что шут гороховый, и что посредственность, пусть даже выдающаяся. Незаурядная заурядность. Талант без индивидуальности. Будучи говном, возвел говнистость в принцип. Ничего святого за душой. Таким и остался до конца. А больше всех ненавидел себя. Потому и написал, что поделом: вынес себе смертный приговор.
— И один из вас привел его в исполнение.
— Хоть он и был уверен, что его убьет убийца Лены, но в действительности это была отчужденная форма самоубийства, — сказал я, оправдывая Сашу.
— Он ждал своего убийцу и знал, кто он, — сказал Борис Павлович. — Это были вы, Саша. Он ждал вас той ночью. И вы пришли. Пришли его убить. И тем не менее в убийце он ошибся. Хоть настоящий убийца и использовал его страх перед убийцей мнимым. Вы могли его убить, Саша. И хотели убить. К счастью для вас опоздали. Это именно вы первым наткнулись на труп в мастерской.
— Два убийства — два убийцы? — спросил я. Борис Павлович кивнул головой:
— И вам это известно не хуже, чем мне.
— Начнем с первого, — предложил я, оттягивая время. — Сначала оригинал, а потом копия.
Галя вдруг встала. Вид у нее был совершенно потерянный. Смотрела она только на Сашу. И плакала.
— Так все-таки это ты? — спросил я ее.
— Лену убил я, — сказал Саша.
— Опять он за свое! — рассердился я.
— Опять ты за свое! — крикнула Галя. — Не верьте ему! Он снова на себя наговаривает. У него всегда чувство вины перед всеми.
— Как говорят матадоры, настал час истины, — сказал я.
— Лену убил я, — повторил Саша твердо. — Не в переносном, а в самом что ни на есть буквальном смысле. И могу рассказать, как было. Да, подозревал в измене. Особенно после того, как позировала Никите. Сам ее заставил, а потом с ума сходил. Трагедии взалкал. Князь Вяземский не о Жуковском, а обо мне написал: «Сохрани, Боже, ему быть счастливым: с счастием лопнет струна его лиры». Столько лет требовал от нее признания в измене, а когда она решила признаться, испугался. Последние дни была сама не своя и все норовила со мной всерьез поговорить. А я, догадываясь о чем, всячески уклонялся, избегал. А в тот день она меня просто преследовала: «Нам надо поговорить. Это очень серьезно. От этого зависит наша дальнейшая жизнь. Я должна тебе все сказать. Да выслушай же меня! Ну, пожалуйста…» Я и так знал, что она хочет сказать, но как мне дальше жить с этим знанием — не знал. Знать, что мою Лену трахал этот подонок, что сама ему отдалась, что ей было хорошо с ним, — невыносимо! Она хотела мне сказать, а я не хотел ее слушать. Вот и схватил ее за горло, чтоб только ничего не говорила. Сам не знаю, что произошло. И убежал в ванную. И заперся там. Тишина. Что умерла, не понял. Пока не выбежал из ванной. Она лежала на пороге. Входная дверь была почему-то открыта. Сам не помню, как ее открыл. Вызвал «скорую». Ничего не помнил — ни как убил, ни зачем открыл дверь. Господи, если б я только знал, что она хотела сказать! А ей было не пробиться, я ее забивал, заглушал криком, а потом стал душить — только б не говорила! Был уверен, что признание в измене. А она — о ребенке.
— Ты не открывал дверь, — сказала Галя. — Это я открыла. Лена мне позвонила и просила прийти. Предупредила, что очень важно. Чтоб я помогла ей с тобой поговорить. О чем, я не знала. Позвонила в дверь — никто не открывает. Тогда я своим ключом. Слишком поздно. Оба раза — опоздала. Когда пришла к Никите, он тоже был мертв.
— А зачем вы пришли к Никите?
— Чтоб на всякий случай забрать у него ключ от Сашиной квартиры, подсказал я, а то про меня совсем как-то позабыли.
— Нет. Не для того. Пока я мыла посуду, Саша выскользнул. Я-за ним. Сразу же поняла — куда. Когда подбежала к дому, вы как раз садились в машину. Повернула назад, бродила поблизости, Сашу искала, пошла домой, но его там не было. Вернулась в мастерскую, а там прямо на пороге — труп. Точь-в-точь как три недели назад. Сразу решила, что Саша. И побежала домой. А его все нет. Как мы с ним разминулись? Пришел после пяти. Сказал, что был в мастерской и видел труп.
— Я не убивал его, — сказал Саша. — Опоздал. К сожалению.
— К счастью, — сказал Борис Павлович. — Вам его не за что убивать. Довольно с вас одного убийства, в котором вы сознались, продемонстрировав на личном примере, что это только в книгах преступником оказывается тот, кого меньше всех подозревают. В жизни сплошь и рядом — наоборот.
— Так кто же убил Никиту? — полюбопытствовал я.
— Вы, — тихо сказал Борис Павлович.
— С чего вы взяли? А почему, к примеру, не Галя? Или Саша? Почему им верите, а мне нет? Может, это их очередная инсценировка. По предварительной договоренности. Может, это я, придя в мастерскую, застал на пороге хладный труп моего бедного друга. Если они могли инсценировать убийство Лены бомжем, оставив открытой дверь…
— Не они, а я, — сказала Галя. — Саша был совершенно невменяемый. Это я заставила его вызвать «скорую», пусть и было поздно, а сама ушла, оставив дверь открытой. И прямо у парадной столкнулась с Никитой. Ничего ему не сказала, увела в кабак. А там скандал устроила. На всякий случай, для алиби. Обоим, потому что у каждого была причина.
— Все-таки не зря ты кончала театральный институт, хоть актриса из тебя и не вышла, — сказал я.
— Кроме вас, никто Никиту убить не мог, — сказал мне Борис Павлович. Наружное наблюдение точно зафиксировало время, кто когда был в мастерской. Первым вернулся Никита, через полчаса пришли вы — за это время ваш приятель успел сочинить свою лебединую песню. Вы пробыли в мастерской меньше часа, почему мы и пришли к заключению, что Никита был задушен во время сна. С футляром под мышкой вы покинули мастерскую. Было около четырех.
— Блеф! Почему тогда ваше наружное наблюдение не задержало меня вместе с «Данаей»?
— Почему да отчего — до этого мы вот-вот доберемся, — пообещал Борис Павлович. — Саша пришел в мастерскую только в четыре двадцать, Галина Матвеевна — спустя еще пятнадцать минут. Будь наоборот, у нас еще могли быть сомнения в нашей реконструкции, но показаниям Саши — у нас полная вера. Вы первым пришли той ночью в мастерскую.
Борис Павлович не отрываясь смотрел на меня.
— Первой пришла жертва, — уточнил я незнамо зачем. И тут вмешалась Галя.
— Первым пришли вы, — сказала она Борису Павловичу. — Сама видела, как вы выходили из подъезда.
— Вот именно, — хмыкнул я. — Значит, у вас тоже нет алиби.
— Алиби нет ни у кого, — сказал Борис Павлович. — Этой ночью в мастерской побывали все. Я там был еще до возвращения Никиты и, понятно, не один. После Никиты первым пришел Глеб Алексеевич. Никита поставил ему раскладушку, а сам устроился на диване и мгновенно заснул — алкоголь, нервы, Сашино нападение. Да и вы добавили, растаскивая их. Дальше все произошло, как я уже говорил. У нас есть все основания предполагать, что Никита догадался о цели вашего визита.
— Круто берете, начальничек. Облыжное обвинение, основанное сугубо на личной антипатии. Не будучи способны найти настоящего преступника, делаете его из меня. Не имея доказательств и улик, строите обвинение на догадках. В то время как за мной никакого криминала.
— Старая песня. А если моя субъективная антипатия и реальный преступник совпадают? И почему я должен испытывать симпатию к человеку, которого имею все основания подозревать в убийстве? Имеет человек право на антипатию или нет? Хотите знать правду? Поначалу я пытался превозмочь себя, не верил самому себе, собственные подозрения полагал следствием, как вы изволили выразиться, моей к вам антипатии. А потом решил: если самому себе не верить, кому мне тогда верить? Вам? Что же до неопровержимых доказательств, то в таких делах их никогда не бывает. Разве что убийство совершено прилюдно — ну, скажем, во время какой-нибудь бучи.
— Сами признаете: доказательств у вас никаких, — удовлетворенно подытожил я.
— Одно есть, — спокойно сказал Борис Павлович. — Подложное письмо, оставленное Никитой на видном месте, вы заметили, а его собственной предсмертной записки — нет. Не мудрено — даже мы, хоть времени у нас было побольше, чем у вас, обнаружили ее только со второго захода. Тем не менее он ухитрился ее написать. В вашем присутствии. В расчете, что рано или поздно ее обнаружат.
Я смотрел на Бориса Павловича во все глаза, ожидая, что он полезет в карман и, подобно фокуснику, вытащит вещественное доказательство. Но вместо этого он поднялся, подошел к гранатовому автопортрету и развернул его к нам тыльной стороной. Торопливо, наискосок, красным фломастером прямо по холсту было выведено: «Вот и остался один на один со своим убийцей. Увы, не тот, кого ожидал. Умираю не из-за Лены, а из-за „Данаи“. И подпись с числом. Даже точное время указал. Все как в аптеке.
О шут гороховый! Когда успел?
Тут я все вспомнил!
— А вдруг он снова ошибся? — сделал я последнюю попытку, — Как он мог догадаться о моих намерениях?
— А это уже вопрос не ко мне. Спросите его самого, если когда-нибудь там повстречаете.
— Прикажете смеяться?
— Смеется тот, кто смеется последним.
Чего ему теперь стыдиться трюизмов и клише, когда он переиграл меня, опираясь исключительно на них! Таким самодовольным я его никогда не видел.
А закончил он, как я и ожидал:
— Глеб Алексеевич Соловьев (это моя фамилия, которую читателю давно бы уже пора знать и запомнить), бывший гражданин России, потом гражданин США, а теперь человек с двойным гражданством, вы арестованы по обвинению в убийстве Егошина Никиты Ивановича.
— И в похищении „Данаи“ Рембрандта, — договорил я за него. — Семь бед один ответ.
Вот тут-то меня и ждал сюрприз, самый большой за. все мое сентиментальное путешествие на родину, которой у меня больше нет.
— Нет, в похищении картины Рембрандта вы не обвиняетесь.
— Это еще почему? — обиделся я. — Улик мало?
— Наоборот. Улик предостаточно, прямых и косвенных. Неопровержимые доказательства — свидетельства наружной слежки, стюардессы самолета, вашей соседки по полету, грузинских таможенников — все вас видели и запомнили с футляром в руках. Тем не менее картину Рембрандта вы из мастерской не выносили.
— ???
— Потому что ее там уже не было.
— Где же она?
— Там, где ей быть положено. В Эрмитаже. — И Борис Павлович победно улыбнулся.
— Нет! — снова ляпнул я, как и в первую нашу встречу, когда Борис Павлович взял на понт и заявил, что „Даная“ на вернисаже была настоящей.
— На этот раз — да, — сказал Борис Павлович, вспомнив, похоже, тот свой старый розыгрыш. — Злоключения „Данаи“ окончены. То ее серной кислотой обливают, то подменяют — черт знает что! Не картина, а мученица! Нам удалось вас слегка опередить, Глеб Алексеевич. С помощью Галины Матвеевны и с вашей же подсказки. Одной из многих. Именно вы посовето'вали произвести обыск у сотрудников реставрационных мастерских. В первую же нашу встречу.
— Проклятие! — вырвалось у меня. — Откуда мне было знать, что вы последуете совету незамедлительно? Думал, пока раскачаетесь…
— Вот-вот: снова недооценка противника. Сами признали. Как говаривал граф Толстой, человек течет, в нем есть все возможности.
— Вы о себе? Это не ваша победа, а мое поражение.
— Ваше поражение и есть моя победа. Да не казните вы себя так! Вы совершили почти идеальное убийство, хотя ваш друг Никита и погиб напрасно. Он бы, несомненно, остался жив, если б вы, придя в мастерскую, чуть внимательнее всмотрелись в картину и поняли — как несколько дней назад в Эрмитаже, — что это не подлинник, а та же самая подделка. Вся беда в том, что времени у вас было в обрез, вы очень торопились, да и какие могли быть сомнения, когда вы видели оригинал Рембрандта в мастерской Никиты всего каких-нибудь два часа назад! Это как раз и были те самые два часа, когда вы с Никитой ушли из мастерской и которых нам хватило, чтоб заменить оригинал копией. А вы второпях подмены не заметили и, убив Никиту, свернули картину в рулон и запихнули в футляр. В тот самый двухметровый футляр, который Никита специально приготовил для холста и успел намозолить им глаза сотрудникам и сторожам Эрмитажа, ходя с ним под мышкой на работу больше года и не вызывая никаких подозрений. В этом футляре он и вынес из Эрмитажа подлинник „Данаи“, а вы из его мастерской — копию, полагая, что это оригинал. У вас в руках благодаря вашему росту он не так бросался в глаза. Совсем иначе у вашего малорослого приятеля.
Только сейчас я просек гигантский розыгрыш, который он мне устроил с помощью Гали, а не исключено, что и Саши. Вот почему она меня так ни разу и не оставила с ним наедине, не полагаясь на придурка, которого я имел глупость пожалеть и из рук в руки передал ему на самого себя улику, которая успела стать уликой против него самого, пока не потеряла свое значение как улика.
— Выходит, и самоубийство твое — инсценировка? — сказал я, обернувшись к нему.
Он смотрел на меня, делая вид, что ничего не понимает, Или в самом деле не понимал? Святая простота! Попав в расставленную Борисом Павловичем мышеловку, я все меньше разбирался в окрестной невнятице. Если сама „Даная“ оказалась подделкой, то ничего подлинного вокруг быть просто не может! Не удивился бы даже, если б открылась дверь и на пороге появился Никита. Или Лена. Да хоть Даная собственной персоной.
— Что ты имеешь в виду? — спросила Галя.
— А то, что вдвойне липовое! И что не покончил, и что не собирался вовсе. Вы это придумали, чтоб выманить нас с Никитой из мастерской!
— Вы преувеличиваете наши театральные склонности, — сказал Борис Павлович. — Как я понимаю, Саша и вправду был на грани самоубийства, казня себя за смерть жены. И позвонил Галине Матвеевне искренне, но в последний момент был отвлечен приходом соседки, которая давно уже, судя по всему, его кадрила, а здесь впервые появилась возможность — под видом сочувствия и жалости. Вот она и пожалела. А соблазнить его — пара пустяков, учитывая состояние.
— У тебя сильная соперница, — с удовольствием сказал я Гале. — Вы хотите меня убедить, что вам просто случайно повезло и вы не нарочно все подстроили?
— В голову не приходило. Мы, конечно, собирались провести шмон в мастерской, но нам понадобилось бы еще время на получение ордера на обыск. Самое раннее, на следующий день — и не нашли бы там ничего.
— Если не считать труп хозяина, — сказал я.
— Верно. Но как вы понимаете, это не совсем то, что мы искали. Ваша последняя ошибка: посылая телеграмму из Тбилиси, вы исходили из предположения, что труп либо уже обнаружен, либо вот-вот будет. Вы все время пытались упредить события и тем самым снять с себя подозрение: первым обнаружили подмену „Данаи“, а послав телеграмму, навели нас на труп ее похитителя. Чего вы никак не могли предположить — что на этот раз мы упредим вас, забрав из мастерской оригинал „Данаи“ до вашего прихода.
— И вы еще пытаетесь убедить меня, что псе произошло по чистой случайности?
— Куда приятней мне было бы приписать заслугу спасения „Данаи“ собственной персоне. Увы, нет. Просто посчастливилось. Чистое везение — ничего больше. Я позвонил Галине Матвеевне спустя минуту после того, как ей позвонил Саша и попрощался. Вот она мне все и выложила как на духу, а сама бросилась за подмогой. Лично я ее и подвез к мастерской на служебной машине, а когда вы оттуда вымелись, мы нагрянули без ордера на обыск, не дожидаясь утра. Копию „Данаи“ мы, понятно, прихватили с собой — на тот случай, если в мастерской окажется ее оригинал. Уверенности в этом ни у кого из нас не было. Ваш Никита был среди подозреваемых, но один из. Я так и не понял, зачем он это сделал, ради чего, тем более поплатился за кражу жизнью. По чьему-то заказу? Или шутки ради, чтоб доказать некомпетентность экспертов, а заодно взаимозаменяемость оригинала и копии? Ему удалось то и другое. В самом деле, чем отличается поврежденный на три четверти и заново восстановленный оригинал от точной его копии? А если уж говорить о предпочтении, то я бы отдал копии с оригинала до нападения на него литовца оригиналу-подранку. И как быть теоретически, если копия художественно превосходит оригинал? Тем более если это Рембрандт, который был плодовит, как кошка, и поди отличи теперь его кисть от кисти его ученика или современника-имитатора. Сколько в мире „рем-брандтов“, подлинных и мнимых! А коли вся эта подмена была предпринята Никитой единственно ради розыгрыша, то вполне возможно, слова о том, что одна из „Данаи“ ему не принадлежит, означали, что он намеревался вернуть ее в Эрмитаж. Но повторяю: не все загадки необходимо разгадывать. К примеру, не все ли равно, знал Глеб Алексеевич заранее о подмене или усек только на вернисаже благодаря особым отношениям с Данаей? Скорее всего он каким-то образом узнал обо всем от Никиты, решив реализовать его розыгрыш в настоящее похищение картины Рембрандта, и даже нашел на нее зарубежного покупателя. Допускаю, что Никита мог и прихвастнуть перед старым дружком, намекнув через океан о готовящейся проделке. Все его недюжие силы ушли на обман эрмитажных властей. Их ему удалось обвести вокруг пальца. Откуда ему было знать, что в борьбу за „Данаю“ подключится его приятель и пойдет ради нее на убийство? У нас есть все основания предполагать, что оба — похититель „Данаи“ и его убийца — действовали в одиночку, каждый на свой страх и риск. А риск, как известно, определяется не тем, что можешь выиграть, а тем, что можешь потерять. Я хочу напомнить нашему заморскому гостю, что смертная казнь у нас в стране еще не отменена.
Смолчал, не обратив внимания на угрозу. Все было не совсем так, как он представил, а что до риска, то здесь я согласен с Паскалем: в любой игре риск несомненен, а выигрыш сомнителен, но нет места колебаниям там, где в игру замешано бесконечное (Даная), в то время как проиграть ты можешь только ничтожное (свобода, жизнь). Объяснить, однако, этот противовес мне здесь некому, да и нет нужды. Все это как раз и есть то самое необязательное знание, к которому Борис Павлович не стремится. Оба убийцы пойманы, „Даная“ водворена на прежнее место, а как да почему — не все ль равно! Ему все равно, но не нам с тобой, друг-читатель!
— Вот я и говорю, что дело случая, — заключил Борис Павлович. — И победитель я случайный. Просто крупно повезло.
— Чего не могу сказать о себе.
— Это совпадает — наше везение и ваше невезение. Как и девять лет назад. Только тогда было наоборот: ваше везение и наше невезение.
Борис Павлович встал и вынул пару наручников., Улыбаясь, протянул ему обе руки и услышал вдруг с детства знакомый голос: „Коси под придурка“. „Не бзди“, ответил я самому себе, но совет намотал на ус, которого у меня отродясь не было. Как знать, может, и сгодится, коли жизнь пошла не в масть.
У подъезда стоял „воронок“, куда нас с Сашей и впихнули.
А Гале и здесь не обломилось: потопала на своих двоих.
ЭПИЛОГ О НЕБО, НЕБО, ТЫ МНЕ БУДЕШЬ СНИТЬСЯ!
Вот наконец мы и остались с ним вдвоем, без посторонних и соглядатаев. Пусть здесь и не лучшие условия для мужских разговоров.
У Саши на тумбочке фотка его Лены, а у меня моя „Даная“ — дрянная репродукция, но с меня довольно: на что тогда память и воображение? На пару они восполняют реальность, которой у меня теперь дефицит. Зато время у нас с Сашей — несчитанное.
Ограниченность пространства и безграничность времени. Не это ли имел в виду Эйнштейн, выводя свою формулу относительности? А Саша и вовсе не внакладе, весь, до дна, выкладываясь в своих нервических монологах, в которые мне изредка удается встрять: я его вполне устраиваю в качестве аудитории, но, не будь меня рядом, он говорил бы сам с собой, так упоенно растравляет он свои раны. Так и сказал ему, перефразировав Шекспира:
— Твое горе тебе дороже самой Лены.
По утрам мы рассказываем друг другу свои девичьи сны, которые у нас живее и красочнее, чем у тех, кто с утра до вечера занят кипучей деятельностью, и за дневной суетой ничего не остается на полноценную ночную жизнь.
— Застаю их на месте преступления. Оба без ничего. О» прикрывает срам руками, а она натягивает трусики, которые я же ей и подарил, с бабочками среди цветов. Бегу за ней в ванную, но она так легко убеждает меня в своей невинности: «Мы столько лет с тобой вместе, все на глазах друг у друга, как ты мог подумать, даже во сне?..»
— А я лечу в самолете по Нью-Йорку, в каких-нибудь всего десяти метрах над землей, между домами, в узких улицах где-то в районе церкви Святой Троицы, и дикий страх на поворотах, и аплодисменты пассажиров, когда пилоту удается свернуть с одной улицы на другую, не задев дома. Садимся на крошечном островке у статуи Свободы — схожу с трапа и бухаюсь на колени, целуя землю, которую никогда больше не увижу. Сам виноват: путь с того света назад заказан, а я попытался. Мои сны так прозрачны, я сам себе Иосиф.
— Она признается наконец, я даже успеваю спросить с кем, но проклятие! — на этом просыпаюсь. Как меня мучают ее тайны! Она вся — тайна. И не впускает в себя, имея на то полное право, но жить столько лет при недомолвках и умолчаниях — как-то даже не по себе. А она мне — что дурью маюсь от безделья и безлюдья. А я — что наконец остался наедине с самим собой. «Тоже мне Марк Аврелий!» — Это она мне, насмешливо. Третирует как поэта, как мужчину, как личность. «Тебя слишком много…», «Как надоел!», «Шел бы куда-нибудь хоть бы роман с кем закрутил», «Ну как можно так навязываться?», «Живешь по указке своего члена…» — и так каждый день. Я ей говорю, что люблю ее, а она мне: «Люби, люби, если тебе делать больше нечего».
— А у меня снова летящий сон. Будто лечу на стуле, едва касаясь земли, то бишь пола, одной моей волей удерживаясь на весу, по какому-то длиннющему коридору, по бесконечной анфиладе, из зала в зал, все ближе и ближе, пока наконец… И, черт, просыпаюсь, уже догадываясь, что тоска меня снова гонит по Эрмитажу. Так и не повидался с ней, не успел.
— А я просыпаюсь и никак не могу понять — где я, кто, как мое имя, сколько мне лет, жив ли еще или нет? Силюсь вспомнить — и ничего не помню. Полный провал. Выпадение из времени и пространства. Единственное, что помню, ее. Меня уже нет, и все, что осталось от меня, — это память о ней. Даже не о ней, а о ее тайне. Мир так порочен, а порок так естествен, психологически понятен и физиологически необходим, что подозрителен даже ангел, а она — ангел, с этим даже Никита спорить не стал бы, потому и пытался совратить, что ангел. И еще одна причина моей ревности: она не беременела, а страх беременности единственное препятствие на пути русской женщины к измене. То есть подозрительна вдвойне. Говорю, что прощаю все заранее, моя любовь так велика, что может вместить и измену, у нас не должно быть секретов друг от друга, признание еще больше сблизит. Короче, канючу и вынуждаю сказать правду. Вот она и сознается, что никогда не изменяла, о чем теперь жалеет. Что жалеет, пропускаю мимо ушей: главное — не изменяла! Но так пусто становится, ревность стала основным содержанием моей жизни. Тогда по новому кругу: не с кем изменяла, ибо не с кем, а с кем хотела, представляла, кто к ней подваливал, приставал, целовал, трогал. Тут она не выдерживает: «Ну что мне, придумать, что ли, что я изменяла, когда я не изменяла!» Придумай, придумай, шепчу я, целуя и лаская ее. А когда кончаю и все еще в ней, держась на локтях, чтоб не придавить, не дай Бог, догадываюсь спросить: «А если б изменила, призналась бы?» «Никогда! — вырывается у нее. — На то и секреты, чтоб держать их в секрете и не нарушать жизненный баланс». И я снова там, где начал. Неужели мне суждено умереть, так ничего не узнав про нее?
За эти два года, что мы здесь, я уже успел привыкнуть к тому, что он говорит о ней в настоящем времени и не отличает сон от яви — реальность для него неприемлема, а потому не существует- Я и сам уже не всегда сознаю, что он рассказывает — очередной сон или эпизод из семейной жизни.
— «Ладно, — говорит она вдруг. — Коли хочешь знать правду, так слушай…» И начинает говорить, а я затыкаю уши. Она говорит и говорит, вижу, как движутся ее губы, но ничего не слышу. И не оторвать пальцев от ушей, как ни силюсь.
Плачу и просыпаюсь и снова плачу. Думаешь, не знаю, в чем причина моей ревности? В ее нелюбви. Но будь у меня выбор, я бы все равно предпочел любить, чем быть любимым.
— А она? — удается мне прорваться сквозь быструю его речь и вставить словечко.
— Что «она»? — не понимает Саша.
— Может, и она предпочла бы сама любить?
— Может, — устало признает Саша, вид у него потерянный, затравленный. Так мне и говорит: «На кой мне твоя любовь? Что мне с нее?» Не дает себя любить — и все тут! Для меня она все та же девочка, а ведет себя как скандальная баба. Пытаюсь объяснить, а она: «Какое мне дело, кем ты меня считаешь, когда я знаю, кто я есть». Тебе четырнадцать лет, говорю. А она: «Я устала притворяться молодой». И все время обзывается, душу отводит в ругани. Все, что со мной связано, ее раздражает. Даже книги, представь себе. «Зачем столько книг, когда есть библиотеки: взял — прочел — вернул». Не решаясь на Геростратово действо, ограничилась пал-лиативой: уничтожила все суперы под предлогом, что треплются, рвутся, вид отвратный, а под ними прячутся и размножаются клопы. «Не то что мы с тобой!» — не преминула кольнуть своим бесплодием. Само собой, я виноват. Не то чтобы суперы жалко, но сама акция варварская, согласись? И такая грубая основа в ней вдруг обнажается, будто и не она, словно кто ее подменил, что твою Данаю. Все дальше и дальше от первоначальной модели, как была задумана Господом. А просветы все реже и реже. Отблеск той девочки если и проглядывает, то скорее из моей памяти. Да еще когда из церкви возвращается: просветленная. Только надолго не хватает. А так две разные женщины: одна — у меня здесь, — и Саша постучал пальцами по своей больной голове, — а другая — соседка по квартире. Какая из них настоящая? Семейные склоки стали основным содержанием жизни. Наша с ней ругань — набор расхожих клише, мы обречены на тавтологию, повторяемся. Вот я и помню наизусть, что она говорит, заранее зная, что скажет: «Ты не тот, за кого себя выдаешь», «Мне стыдно жить с таким человеком», «Ты все больше становишься похож на своего отца», «Что ты собой представляешь?», «Во что ты превратился?» А во что я превратился? А что, если права и я стал похож на отца — сходство, которого я всегда стыдился и вытравлял в себе?
— А что ты ей говорил, помнишь? Мой вопрос мимо его ушей — не помнит и не хочет помнить.
— Мы уже в том возрасте, говорю ей как-то, когда должны щадить друг друга. Но ее не остановить, слово за слово — закусила удила. А когда, доведенный до белого каления, начинаю ей отвечать в ее же духе, мгновенно успокаивается и смотрит на меня как на дурного: «Совсем осатанел…» И тут до меня доходит, что самое любимое в мире существо — мой главный враг. Общение с ней мне противопоказано и физически опасно.
«Опасно — для кого?» — кричу я, но про себя, молча. Что спорить с полудурком?
Часто просыпаюсь от скрипа его кровати — это Саша, во сне ли, наяву, е…т свою Лену, а точнее — собственную память. Не в пример ему, онанизмом не занимаюсь: то ли по недостатку воображения, то ли я уже соскочил с этого дикого жеребца и могу предаться горестным раздумьям о прожитой зря жизни. Иногда мучает утренняя эрекция, но это от переполненного мочевого пузыря либо трусы жмут. Не прочь бы кого из обслуги, но они нас чураются, как зачумленных. Галю? Единственная, кто нас регулярно навещает, не считая Бориса Павловича, который два раза заходил, чтоб потешить свое самолюбие и самолично убедиться, что я ломаю комедию, чтоб избежать вышки, но это было так давно, а Галя вряд ли бы приходила, сиди я здесь один. Кто бы точно наведывался, так это Саша, если б не был моим соседом. Можно, конечно, и Галю, как и любую другую, не все ли равно, в какой сосуд излить застоявшееся семя, чтоб обеспечить себе генетическое бессмертие? Жаль, мы с Сашей гетеросексуальны да еще и однолюбы, а то можно было б повозигься. Что до Данаи, то хочу ее теперь как-то безжеланно, сперма могла бы только осквернить милую. Как и Саша. предпочитаю любить, чем быть любимым.
Приснилось недавно, что вошел в возраст и мне уже сорок два. Проснулся в холодном поту, стал вспоминать, сколько же в действительности. У ночных кошмаров одно ужасное свойство — они сбываются. Мне снилось как есть — вот незадача! — сорок два. Осталось отсвечивать совсем ничего — столько же, сколько приговоренному к вышке, с учетом апелляций и обжалований. А все равно — скукота и тягомотина. Повидал все, что мог, хоть и не все сделал, что хотел. Монтень пишет про четыре времени года — и ничего больше нового. Кина не будет. Пора закругляться. Шекспир мертв, а я жив — не странно ли? Я соскочил с дикого жеребца, а брести по высохшему руслу собственной жизни как-то неохота. Как бы человек ни хорохорился и ни выпендривался на людях, наедине с собой он жалок и растерян перед лицом своей ограниченности, бездарности и неизбежной смерти. Или это я так недоделан и неадекватен? Незаконченный человек — вот кто я. Таким и помру. Если только не освою новую профессию — здесь идеальные условия для писательства.
Снилось, как вынимаю из заднего прохода клубок червей, потом второй, третий, они шевелятся, извиваются, как глисты. Вот именно: глисты. Нет — черви, как у трупа. Я и есть труп: живой, труп, и черви едят меня поедом. Нечто скотское, отвратное. Дальше некуда. Сон в руку. Конец перспективы.
Если заснять меня скрытой камерой — как я убог, ничтожен, отвратен! Вот, стоя перед зеркалом, выдавливаю гнойничок между бровей, вот ковыряю в носу, вот выковыриваю обернутым в туалетную бумагу пальцем остатное говпо из заднего прохода, вот щупаю свою промежность, представляя себя женщиной и возбуждаясь, но сдерживаясь, потому что, когда дрочу, вид у меня, должно быть, и вовсе бл…й. А мой громогласный пердеж, задрав ягодицу и оглядываясь? Чего только не выделываю со своим телом, которое все чаще даст сбои. И чего я цеплялся за жизнь и косил пол придурка?
Износил все свои обличья, ничего не осталось, гол как сокол. А при чем здесь сокол — разве он гол? Хронофаг — вот кто: пожиратель времени, расточитель собственной жизни, мот, транжир, растратчик!
Что странно и немного жаль: в то время как Лена снится этому недоумку с фуфлом в голове еженощно, а мне моя — ни разу. Мы разлучены с Данаей даже в сновидениях. Я разлюбил свои желанья, я пережил свои мечты. Увы, душа за время жизни приобретает смертные черты. Прошу прощения за стихотворные цитаты, но без поэзии душа и вовсе безъязычна (как у большинства, кому язык поэзии невнятен).
Зато меня все больше и больше волнуют рассказы Саши, а он со мной разоткровенничался до интимных подробностей:
— Когда вхожу в нее, такое мечтательное, русалочье выражение появляется у нее на лице…
— Ты часто имел дело с русалками? — спрашиваю, хотя прекрасно понимаю, о чем речь, а потому следующий вопрос: куда русалке всадить, когда у нее ноги в хвост срослись? — застревает у меня в глотке. Я воспринимал Лену в общих чертах — не от мира сего, а он — даром что пиит — дал этой неотмирности конкретный эпитет. Вот именно: русалочье.
— Я се называю Лимончиком, ей нравится…
— Лимончиком? — удивляюсь я.
— Ну да. Когда вылизываю ей там. Сначала стыдилась, но иногда позволяет. А потом стал настаивать из ревности — мне кажется, если разрешает, значит, не изменяла.
— А она тебе?
— Ну что ты! Да я б никогда и не позволил. И вот мне уже кажется почему-то, что это я называю ее Лимончиком, я делаю ей минет, мне она снится с русалочьим лицом и мне изменяет — с Никитой, с Сашей, с самим чертом. Или не изменяет. Какая разница, когда все равно схожу с ума от ревности. А вот задушить ее, как Саша, не мог бы. Кого другого — сколько угодно! Галю, например, — со второй попытки. Но не Лену! Душить русалок не в моих правилах. А тем более ангелов. Да и не так уж много их среди нас, грешников. А в Сашу бес, что ли, вселился?
— Это не ты ее убил, а адреналин, — пытаюсь его как-то утешить, а он мне твердо отвечает;
— Я не убивал.
— Как это «не убивал»? Ты же сам сознался, что убил. А кто же тогда?
— Никто.
— Как это никто?
— Пока мы живы, прошлое с нами. Наше время — это не только сегодня, а вся жизнь в ее одновременности, включая прошлое. Как же она умерла, когда я с ней каждый день общаюсь?
— Во сне, — жестко говорю я.
— Так и прежде все было как сон. А теперь сон как явь. Нет разницы.
— Для тебя, может, и нет, а для нее?
Срываюсь иногда, хотя и понимаю всю бесполезность апелляций к его разуму, который дремлет днем и бодрствует ночью, когда сплю я, отключая свой разум (если удается заснуть). А не махнуться ли нам: я ему — Данаю, а он мне Лену? Для начала фотографиями — как-то ночью, мучаясь бессонницей, переставил, но, проснувшись, Саша мгновенно заметил, забрал у меня Лену, а мне вернул Данаю. Я свалил на уборщицу, но Саша не поверил, обиделся, да и на кой ему Даная? Пусть тогда мне хоть раз приснится Лена, коли не снится Даная! Я тоже хочу быть вечным возлюбленным, как Саша, который так никогда и не стал мужем. Вот ему было и не свыкнуться, не смириться с семейным бытом, который засасывал Лену, превращая ее в нечто противоположное той, которую Саша продолжал любить с подростковой страстью. Неспособный стать ей мужем, он и Лену не воспринимал как жену. В этом противоречии и коренилась причина их семейных конфликтов, а их следствием стало убийство. Ревность, как я понял, сыграла подсобную роль. Реальных поводов для нее не было, если не считать связь с Никитой и переизбытка свободного времени у Саши, но тем не менее сказать, что она возникла на пустом месте, тоже нельзя. Саша мучился из-за нелюбви Лены к нему, из-за несоответствия их чувств, сделав при этом ложный эмоциональный вывод: раз меня не любит, значит, любит другого. Плюс разные мелочи интимного свойства. Не чувствуя ответной любви, Саша решил, что он ее не удовлетворяет, и стал на эту тему раскручивать. А она однажды возьми да ляпни: «Нет, дольше не надо, тогда выходит механически. И длина нормальная. Вот если б чуть толще…» Ну, этот дурень и заключил — коли так, ей есть с чем сравнивать. Точнее — с кем. А окрест никого, кроме Никиты, который подваливал к Лене и подначивал Сашу, вот подозрение на него и пало.
Если я для Саши не собеседник, а слушатель, то и Саша для меня тоже не собеседник, но экспонат, по которому можно изучать механизм ревности, которую сам никогда не испытывал — не ревновать же к Зевсу! Что касаемо прочих, то от бабы не убудет, если она даст еще кому на стороне, — главное, чтоб нам с ней хорошо вдвоем. Пусть втроем — без разницы. Что удивляет, так это формализм мужской ревнос-. ти: сколько переживаний из-за физической измены, а из-за душевной, эмоциональной — никаких! Тот же Саша наверняка предпочел бы, чтоб она в кого втюрилась, но сохранила ему физическую верность — физической измене, пусть даже случайной и единичной. Да мало ли — хоть спьяну. Либо по лени. Или из любопытства. Да хоть со скуки.
Саша любит ее, какой она была когда-то. Или никогда не была — одна игра его воображения. Любит ее, как часть себя, а не саму по себе. И разрыв между двумя этими Ленами все больше и больше, словно одна уже умерла, а другая ее подменила. Он свыкся с ее смертью еще при ее жизни, а задушив, мысленно воскресил, но не настоящую, а ту, что вообразил в идеальном, так сказать, состоянии.
Непосредственным поводом к убийству была вовсе не ревность, а очередная склока. Саша приходил в отчаяние из-за семейных скандалов — так непохожа была скандальная Лена на Лену, в которую он был влюблен. Для нее скандалы отдушина, а для него — конец света. Словно бы одна Лена подменила другую Лену, выдавая подделку за оригинал. Вот он и задушил самозванку, а увидев мертвой, признал в ней прежнюю либо вымышленную и воспылал страстью. Лена погибла за измену, но не Саше, а самой себе, собственному изначальному образу, который вернулся к ней мертвой. Его послушать — он ее придушил из гуманных соображений, акт милосердия, эутаназия, убийство как разновидность любви! Нет то, о чем он поведал мне, не обычный случай труположства — она была для него не труп, а живая, и он ласкал ее, как живую, и взял, как живую, а кончить не посмел сбежал в ванную. Надругательство над трупом? Никогда! Что сказать тогда о поцелуе, которым принц оживляет спящую царевну? По сокровенной сути, некрофильство есть попытка реанимации мертвеца с помощью сексуальной терапии. Мне ли это не знать, когда я чуть не придушил Галю, но вовремя переключил одну страсть на другую и трахнул ее, пока она была в отключке. Если б не секс, от нее бы сейчас один скелет остался (тело сгнивает, как известно, за восемнадцать месяцев).
Пытаюсь упорядочить Сашину бредятину, придать сумбуру его памяти хоть какие-то разумные очертания, хотя, наверное, зря. Пусть остается как есть: поэт, романтик, душегуб, идеалист, некрофил, шизоид. С Сашей все более-менее ясно, а как со мной?
Два психа, пусть и с разными отклонениями? Один — параноик, другой маниакально-депрессивный псих? Мы были отправлены — каждый по отдельности, понятно, — на психиатрическое обследование семью ведущими специалистами (один с мировым именем). Из них двое признали Сашу вменяемым, несущим ответственность за содеянное, пусть и в состоянии аффекта, а пятеро, включая мировое светило, невменяемым. Поразительно другое: в моем случае консилиум медиков вынес единогласное решение: паранойя, с ограниченной ответственностью за свои поступки. Мне б радоваться, а мне обидно: это что ж, они мой перфо-манс приняли за паранойю, либо я действительно параноик, независимо от симуляции, и сама симуляция — часть моей паранойи? А как же тогда быть с Пигмалионом? И почему сходить с ума по мешку с костями и дерьмом, как с отвращением определял женщину средневековый агеласт, — это о'кей а боготворить очищенный от земной скверны идеальный образ — безумие? Прокуратура добилась, правда, контрэкспертизы наших умственных способностей. Голоса на этот раз сошлись на Саше — он порядком сдал, и разделились на мне: трое сочли меня симулянтом, а четверо больным/Судья оставил прежнее заключение в силе. Разрешите все-таки не согласиться, господа медики.
Саша действительно умственно деградирует на глазах, все больше отрываясь от детерминированной реальности и витая в облаках: Алиса в Зазеркалье, где нет ни причин, ни следствий, ни земного притяжения, ни времени, ни смерти, ни х…, - вот кто он! А чего стоит его реченедержание, когда раньше был нем как рыба, экономя слова на стихи, которые теперь перестал сочинять вовсе? Я, наоборот, симулировав два года назад шиза, дабы избежать вышки, прихожу постепенно в себя, излечиваясь от своей страсти и лишаясь жизненного содержания. Что ж получается? Что напрасно прожил четверть века, начиная с первой свиданки, школьником, в Эрмитаже, первый в жизни оргазм и прочее? Выходит, и Никита отдал жизнь, считай, ни за что? Не то чтоб жаль, сам доигрался, и Саша уверен, что по заслугам, но лучше б тогда Саша его и кончил, ему все равно — семь бед, один ответ. А я б спокойно себе ишачил в Метрополитен, а кто знает — может, и на Острове. Это я сам предложил Наджи «Данаю» в качестве моего приданого, а он и так бы меня взял наверное. Только на кой мне его Остров без «Данаи», которую прибило когда-то туда в ящике вместе с младенчиком, и я хотел возвратить ее домой и быть при ней вечным стражем и верным мужем, чтоб замкнуть круг ее великой судьбы и моей потаенной страсти? Так все стройно выходило, один к одному, и Никита мне аккуратно сообщал о работах по реставрации «Данаи», намекая прозрачно на возможности, а я его подзадоривал из Нью-Йорка, что кишка тонка, грозилась синица море поджечь, а сам уже договаривался с Наджи, хоть и не верил до самого конца, пока не увидел Никитину подделку в Эрмитаже, а у него в мастерской настоящую, пусть и изуродованную вандалом и реставраторами.
Зря все-таки я вылез со своим открытием, что «Даная» подменная, думая отвести подозрения, а вышло наоборот — недооценил Бориса Павловича, его реваншистского настроя и детективных талантов. Сам себе напортачил. Убежден был, что обман раскроется если не в тот же день, то на следующий. В любом случае Никита бы сам раскололся — он задумывал это не как кражу, а как розыгрыш, чтоб посрамить тех самых спецов, способность которых отличить говно от конфетки я несколько переоценил. Это был бы апогей его художественной точнее, антихудожественной — карьеры, наглядное доказательство равенства и взаимозаменяемости оригинала и копии. Он взалкал чужой славы и получил бы ее, продемонстрировав всему миру, что его картина ничуть не хуже рембрандтовской, во всяком случае — неотличима от нее. Ради этого он пошел на преступление и ради этого готов был в преступлении сознаться: год-два тюрьмы, скорее всего условно, — не так уж много за всемирную известность. Она к нему пришла — увы, посмертно. Ко мне — прижизненно, но я-то как раз к ней равнодушен и не дал бы гроша ломаного. За что же мне отсвечивать здесь, слушая любовные монологи Ромео-Отелло и наблюдая бессонными ночами, как он дрочит всухую? А сплю из рук вон плохо. Вот еще одно отличие: Саша и наяву бредит, а я и во сне бодрствую. Я — сова, он — жаворонок: стоит только голове коснуться подушки, как его тут же смаривает сон, зато просыпается ни свет ни заря, когда я только засыпаю, сто раз отчаявшись не заснуть никогда. Короче, ненавижу, бывает, своего соседа люто, но сдерживаюсь — могло быть и хуже: без него или с кем другим.
Ни шатко ни валко, оклемался постепенно. А уж то, что лучше, чем в тюряге, — несомненно. Не говоря уже о насильственной отправке на тот свет! Было б даже комфортно, если б не болезненные уколы да произвол медбрата Вовы, который все норовит насрать в душу. Не токмо больных — весь персонал клиники в страхе держит. С меня ростом, нрав необузданный, умишко воробьиный. Но какой же дурдом без садиста-медбрата? Е… всех без разбору: больных и здоровых, мужчин и женщин, даже больничная кошка брюхата ходит. А кто еще, когда дом обнесен каменной стеной с колючей проволокой, а окрест ни одного кошачьего мужика? Ко мне тоже вяжется, да и к Саше присматривается, о чем сообщил Гале, ожидая соответствующей реакции, которой не последовало. Интересно, а кто ей вдувает на воле, пока мы тут взаперти с медбратом Вовой? А не лучше ли повязку на глаза, чем здешнее прозябание? Представляю себе нашу встречу с Никитой — у негр кровоподтек на бычьей шее, у меня — дырка в башке.
А последняя с ним земная встреча стоит у меня перед глазами, будто случилась вчера, а не два года назад, в ту проклятую ночь. Он за так пострадал, а я не за так? Нисколько не удивился, открыв дверь и увидев меня на пороге, словно ждал все равно кого — меня, Сашу, покойницу, собственную смерть. Вот и дождался. Не убить не мог — он оказался на пути между мной и моей красавицей. Добром бы не отдал, а если бы унес втихаря, пока он дрыхнул, завтра же сообщил куда следует. Убедил сам себя, что это он убил Лену, а уж заложить меня ему ничего не стоит. Никаких сомнений, когда душил спящего халатным кушаком, от которого вмиг избавился, а очки нацепить забыл — зря, выходит, тащил бугая к двери, имитируя предыдущее убийство. Судя по надписи, которую изловчился оставить на обороте холста, когда я намылился в гальюн, он просек мои намерения, а может, и просто так написал, на всякий случай, в качестве одной из, а не единственной возможности. Как и подложное письмо, которое я прихватил с собой вместе с подложной «Данаей». Одно знаю: жизнь свою не ценил, устал от нее вусмерть, да и не мила была ему после смерти Лены, потеряла смысл. Но смерти все равно боялся — вот я ему и помог преодолеть этот страх. Сам и спровоцировал меня, заарканив «Данаей» (см. страницы такие-то учебника по виктимологии). А потому прошу рассматривать его смерть как самоубийство, пусть и чужими руками. Бессонной ночью раздумывал о собственной невезухе в этой богооставленной стране. Что говорить, жизнь не задалась. И угораздило же меня прикипеть душой их… к неодушевленной фемине! От нее вся пагуба, злой мой гений. Сам теперь вижу, что бред и дурь, а четверть века подряд в упор не видел. Попутал черт. И куда меня из-за нее занесло! А ведь сколько сил угробил, чтоб отсюда смотаться… Зато чувствую себя теперь окончательно выздоровевшим от детского наваждения. Единственное, что остается, — уничтожить предмет моей прежней страсти. Жаль, нет под рукой оригинала! Или хотя бы одной из Никитиных копий. Рву на мелкие кусочки репродукцию и впервые за два года засыпаю сном праведника. При утреннем обходе док, который уж незнамо за что меня недолюбливает, удивленно поднимает брови, глядя на осиротевшую тумбочку. Скашиваю глаза на урну, где валяются остатки моей возлюбленной.
— Сначала выдали себя за придурка, а теперь притворяетесь здоровым? картавит лысый черт, лыбясь.
— Дело идет на поправку, — делаю я осторожное заявление.
Но он не верит в мое выздоровление, как прежде не верил в симуляцию:
— Знаете, как это называется у нас в отечестве? И рыбку съесть, и на х… сесть. Попали-то вы к нам нормальным, я в этом уверен, несмотря на заключение комиссии, но с тех пор… — И разводит руками. — В любом случае вы представляете опасность для общества, вас необходимо изолировать.
У, как заговорил, падла! Руки чешутся, но сдерживаюсь, помня о медбрате Вове.
У моего соседа жид задерживается дольше да и относится куда как лучше. Мужики, заметил, вообще сочувствуют убийцам на почве ревности. Неверный в корне подход: симпатии и антипатии к убийце должны распределяться в зависимости от качеств жертвы. Убийца комара и убийца слона — одно и то же? А теперь сравните говнюка Никиту с праведницей Леной. Так кому надо больше сочувствовать — мне или Саше? Тем более каково здоровому среди придурков?
А кто в наше время не помешан? Каждый по-своему. У всех свои пунктики, причуды, закидоны и заскоки. Безумие как норма, а изолировать в спецзаведения предлагаю нормальных, если таковые отыщутся. Днем с огнем! Взять хоть любовь, а вокруг нее крутится все на свете: основа основ, фундамент мировых цивилизаций, архимедов рычаг. Любовь — как рак, а культура — его метастазы. Естественно, говорю только о мужиках, потому что бабам невдомек, что это такое. Неспособные на любовное безумство, они не участвуют и в создании цивилизаций и религий, которые взошли на нем, как на дрожжах, будучи его оформлением либо сублимацией. А вот прямые его выражения: ревность, самоуничижение, садомазохизм, чувство ложной вины, комплекс преступления и наказания, агалматофилия, некрофильство да хоть сами наши телодвижения, ужимки и вопли во время полового акта — разве это не любовный идиотизм! Что она с нами творит, какие коленца выкидывает, какие экстраваганзы демонстрирует! Вот я и предлагаю: шизанутых — на волю, а безжеланных импотентов — в психушки!
О чем-то бишь я? Вот и память уже дает осечки. К сожалению, время движется не в том направлении, куда следовало бы. Предпочел бы повернуть его вектор в обратную сторону — в молодость, юность, детство, пусть даже в бессловесное, бессмысленное, слюнявое и сопливое младенчество. От беззубого старика к беззубому беби, жующему собственную какашку. Вплоть до материнского лона: мама, роди меня обратно! А закончить и вовсе сперматозоидом. Пусть там смерть, а не впереди.
После осмотра Саша сообщает, что док настроен оптимистически и надеется скоро выписать его из больницы. От обиды у меня аж глаза застилает. — Но ты же сон с явью путаешь! — кричу я. — Я всегда их путал, — спокойно заявляет придурок. — С детства. У меня есть даже стихотворение на этот сюжет.
— К черту стихотворение! Ты же Лену собственноручно придушил, а теперь живой объявляешь.
Поддел его наконец. Мрачнеет, в глазах слезы.
— Невыносимо думать, что ее больше нет. Нигде! Миллиарды людей, а ее нет. Как же так? И все из-за меня. Если б я только знал! Ему бы уже полтора годика сейчас… Нет, где-то она должна быть. Она есть. Точно знаю. Как же я без нее…
Жаль, конечно, придурка, но себя жальче:
— Вот именно! Один-одинешенек у себя в квартире. А здесь, что ни говори, общество.
— Почему один? А Галя?
— Галя?
Вроде дурачок, а какой предусмотрительный! А если в самом деле не он, а я — ку-ку? Или это я уже здесь повредился в уме? Или его выпущают как тихого помешанного, от которого окружающим никакого вреда? В любом случае он выйдет на волю, а мне здесь отсвечивать до могилы наедине с медбратом Вовой! Да еще взамен Саши подселят какого-нибудь психа вроде меня. Перспектива, скажу вам.
— Мы с Галей будем тебя навещать, — утешает меня мой пока-что-сосед.
Медбрат Вова тем временем наглеет на глазах и подваливает ко мне все чаще. Я б ему, может, и дал — почему не попробовать? Пусть не семь лет, как Тиресий, но хоть несколько минут почувствовать себя бабой — однако по доброй воле, по моему хотению, а он признает только силой, иначе ему не в радость. «Ну и житуха пошла! — жалилась мне днями эта гигантская амеба. — Бабу ни соблазнить, ни изнасиловать — отдается, не дожидаясь, пока у тебя на нее встанет. Иное дело с мужиком — повозишься прежде, чем палку ему всунешь…» И, глянув на меня, плотоядно облизнулся. На регулярной встрече с американским консулом сообщил об измывательствах и поползновениях Вовы, в нарушение прав помешанного человека. Тот обещал поднять вопрос в госдепартаменте. Да что толку — войны из-за меня американский президент не объявит, а медбрат Вова подступает все теснее.
А где-то плещет эгейская волна, воздух звенит от цикад, неистовствуютмаки, ползают древние черепахи и саламандры, солнце, вино, мед и прочее обалденное ретро, а здесь овчинка неба сквозь зарешеченное окно да медбрат Вова во всей красе и силе. Шальная мысль: чтоб не быть изнасилованным, не лучше ль самому отдаться, но, чтоб его ублажить, притворюсь, что сопротивляюсь? Заодно силами померимся.
О Господи! Полная безнадега.
Кранты.
Вот я и спрашиваю:
— За что?
Нью-Йорк. Январь — июль 1996
Комментарии к книге «Похищение Данаи», Владимир Исаакович Соловьев
Всего 0 комментариев