Буало-Нарсежак Алая карта (сборник)
Алая карта (Происшествие с мсье Эрбуазом)
Само собой разумеется, что все персонажи и события этого романа[1] являются чистой выдумкой.
Б.-Н.Глава 1
Расстояние до решетки составляет 412 шагов. До скамейки в глубине парка — 4222 шага. До моей скамейки! Я всегда сижу там один. До остановки автобуса я иду шесть минут — целых шесть минут, по теневой стороне. Путь до вокзала занимает двадцать две минуты, иногда я покупаю там газеты, которых не читаю. Бывает, беру перронный билет, устраиваюсь в зале ожидания и просматриваю «Фигаро», «Орор» и «Нис-Матен». Я как будто жду поезда и все никак не могу дождаться. Скорые прибывают один за другим. Из Парижа, Страсбурга, Брюсселя. Тяжелые ночные составы — тихие, безмолвные, с задернутыми шторками. В последний раз я ездил… да, думаю, в Лиссабон… хотя это мог быть и другой город.
Воспоминания, если их не лелеять, переплетаются и путаются, уподобляясь диким растениям, а я люблю свой английский сад «неокультуренных» воспоминаний. Это единственное место, где мне приятно находиться. Время от времени; чаще всего — после завтрака. Если человек, встав утром с постели, должен «убить» пятнадцать-шестнадцать часов — и не секундой меньше! — ему нужно научиться идеально планировать время и тщательно выстраивать свой день. В старости нет умения важнее, чем тянуть время. Получается не сразу, но в конце концов получается. Семьдесят лет я считал медлительность главным человеческим недостатком, а теперь лелею ее. Дождаться, когда подадут в постель кофе с молоком, поболтать с Франсуазой, пока та устанавливает поднос, неукоснительно соблюдая правило всегда говорить об одном и том же! Время тянется медленно и плавно, только если обтекает привычные склоны!.. Следом за Франсуазой появляется Клеманс. Мы перебрасываемся парой фраз, пока она готовит шприц и лекарство… Клеманс держит меня в курсе всех новостей нашего дома.
Девять утра. Пора совершать туалет. Не торопясь, с чувством и толком. На это, при определенном умении, уходит целый час. Потом требуется «убить время» до полудня. Прогуляться по парку. Поприветствовать садовника Фредерика.
— Как жизнь, мсье Эрбуаз?
— Так себе… Ишиас, черт бы его побрал.
— Понимаю… Кому же понимать, как не мне, с моей-то работой! Бывает, я к концу дня едва могу разогнуть спину.
Расставшись с Фредериком, я бреду дальше и встречаю Блеша. На нем синий спортивный костюм, он двигается вприпрыжку и страшно пыхтит. Блешу семьдесят четыре, и он краснеет от удовольствия, когда кто-нибудь делает ему комплимент: «Быть того не может, вы выглядите гораздо моложе!» У него в жизни осталась всего одна цель — казаться моложе всех нас. Старый болван. Бог с ним, с Блешем, мне нет до него дела! В конце обсаженной гвоздиками аллеи маячит Ламиро. Перед ним мольберт, он рисует… одну и ту же картину.
— Никак не удается этот розовый, — сетует он.
Ламиро деликатно касается кистью палитры, не оставляя попыток добиться нужного цвета. Я ему слегка завидую: гоняясь за «неуловимым розовым», он незаметно переживает утро.
Теплый воздух под деревьями напоен ароматами лета. Будь мне сейчас двадцать, лег бы на газон и прогнал прочь все мысли. Легко ни о чем не думать, когда у тебя вся жизнь впереди. А что делать тому, кто «едет с ярмарки»?
Одиннадцать. Консьерж раздает почту. Я ни от кого не жду писем. По правде говоря, никто ничего не ждет. О да, дети пишут, но у них своя, отдельная от стариковской жизнь, а о жизни разве расскажешь? Письма больше похожи на уведомления. Мне это понятно. Когда-то я и сам в письмах к родителям ограничивался краткой информацией о делах и здоровье… Встретил такого-то… Отнес рукопись в «Новое французское обозрение»…[2] Нашел новую комнату, лучше прежней… За короткими «бюллетенями» скрывался молодой человек, доверявший только себе. Таков закон жизни. Я ловлю обрывки фраз — не специально, чужие разговоры меня не интересуют: «Полина ждет малыша к зиме… Жак собирается на месяц в Лондон…» Люди довольствуются скупыми новостями, и я их за это не осуждаю, но сам предпочитаю, чтобы мне никто не писал.
Еще один круг по парку в попытке «расходить» ногу — проклятый ишиас терзает меня уже много недель. В этом доме все за всеми наблюдают, и я редко «ухожу от слежки», но, если такое все-таки случается, позволяю себе прихрамывать, ненадолго вступаю в сговор со Злом и сбрасываю маску человека, умеющего властвовать над болью. Может, мне становится легче, если я на каждом шагу морщусь от боли? Может, мне нравится чувствовать себя обычным стариком — во всяком случае, пока не дойду до конца аллеи? А потом постараюсь двигаться, опираясь на трость так изящно и легко, чтобы окружающие шептались, глядя мне вслед: «Хорошо держится этот Эрбуаз! Страдальцы так не выглядят!» Здесь у нас, как, впрочем, и повсюду, главенствует принцип «горе побежденным!».
Полчаса до полудня. Неспешное возвращение в дом. Все важно, все значимо! Летящая мимо оса, маленькая радуга, сверкающая в водной пыли над дождевальной установкой… Каждая привлекающая внимание деталь помогает пережить оставшиеся четверть часа. Да что такое четверть часа? Вернее будет сказать, что можно было успеть за четверть часа в былые времена? Разве что выкурить сигарету. Увы, курить я бросил, так что единственное удовольствие, которое мне грозит на исходе последних пятнадцати минут, это обед.
Раз уж я решил, что не стану приукрашивать себя в этих заметках ни единым словом, придется признаться, что для меня теперь нет ничего важнее еды. Сколько деловых обедов я посетил в прежней жизни? Тысячи! Блюда там подавали изысканные, но я не был гурманом и вечно торопился поскорее перейти к кофе и сигарам, чтобы обсудить с партнерами спорные статьи очередного контракта. Сегодня мне следует избегать жирных продуктов, крахмалосодержащих продуктов и массы других — не помню каких! — продуктов. Список «вредной еды» лежит в бумажнике рядом с карточкой, на которой указана моя группа крови, но я с постыдной жадностью поглощаю все, что пока не запрещено. Боже, как это унизительно — быть озабоченным только собой, прислушиваться к себе, чтобы не дай бог не нарушить режим!
Итак, в полдень пансионеры группками тянутся в столовую, длинную и светлую, как на океанском лайнере. Маленькие столики, цветы, тихая музыка. Дамы всегда элегантны, но их белые лица грустных клоунесс производят чуточку устрашающее впечатление. Мужчины смирились с морщинами, лысиной и животиком, они предупредительны, радостно возбуждены, им не терпится заглянуть в меню. Ах, что это за меню, не меню — поэма! Оно напечатано на веленевой бумаге. «Гибискус» (выражение «дом престарелых» исключено из употребления; все знают, что «Гибискус» — роскошный отель для богатых стариков, и к черту подробности!). Далее следует перечисление «вкусностей», предлагаемых вниманию клиентов. Шеф-повару известны их пристрастия. Они обмениваются впечатлениями: «Это запеченное в тесте блюдо просто восхитительно, сами увидите… Помню, однажды на борту „Нормандии“…» Любой повод хорош, чтобы вспомнить молодость.
Обед длится долго. У Жонкьера плохие зубы, Вильбер страдает язвой двенадцатиперстной кишки. Он так часто говорит о своей язве, что она превратилась в четвертого — невидимого — сотрапезника и заняла стул по правую руку от меня. Жонкьер пьет вино, попеременно бордо и бургундское. Как истинный дегустатор, он никогда не упускает случая расхвалить качество напитка, не обращая внимания на желчные протесты Вильбера.
— Прошу меня простить, старина! — извиняется Жонкьер. — Все время забываю, что вам нельзя пить… Ужасная досада!
Он разыгрывает эту репризу практически за каждой трапезой. Они ужасны — оба, но я еще упомяну их в моем повествовании, поскольку каждый призван сыграть свою роль в решении, которое я, возможно, приму. Пока же я хочу одного: описать без малейших прикрас — к чему прикрасы? — из чего, с позволения сказать, складывается мой день. Моя ироничность вызвана тем обстоятельством, что день этот бессодержателен, он являет собой абсолютную пустоту, своего рода стерильное, мертвое пространство, где я хожу по кругу, ступая по своим собственным вчерашним, позавчерашним — и так до бесконечности — следам…
Перед кофе наступает черед лекарств. Вильбер с видимым отвращением набирает препараты из коробочек, флаконов и тюбиков, расставленных на столе наподобие костяшек домино.
— И как вам только удается ничего не перепутать? — интересуется Жонкьер.
Вильбер не отвечает — он вынул из уха наушник слухового аппарата. Всякий раз, устав от нас, бедняга укрывается в раковине своей глухоты. Вильбер священнодействует, отключившись от мира. Он смешивает порошки, делит таблетки, растирает их, с брезгливым выражением лица выпивает содержимое стакана, долго вытирает усы (при этом мы имеем сомнительное удовольствие лицезреть его похожие на кости зубы), потом аккуратно смахивает в ладонь крошки и отправляет их в рот. Наконец приносят кофе. Жонкьер встает.
— Увы, мне… никакого кофе — приходится помнить о давлении.
Все знают «цифры» давления Жонкьера, он похваляется ими, пожалуй, даже больше, чем орденом Почетного легиона. Я пью кофе с ложечки, чтобы продлить удовольствие. На меня накатывает легкая благостная сонливость. Вильбер набивает трубку и закуривает, рассеянно глядя перед собой. Его тоже наверняка одолевают мысли о том, как провести вторую половину дня. В июне день тянется бесконечно… Люди думают, что время однородно и один час всегда равен другому. Какое заблуждение! С двух до четырех время просто застывает: не для всех — дамы трещат без умолку и без устали, но для меня эти два часа просто мука мученическая.
Я удаляюсь к себе и ложусь, надеясь, что сон поможет преодолеть «ничейную землю», простирающуюся между обедом и ужином. Надежда так и остается надеждой. В «Гибискусе» живут старики, у каждого свои хвори и немощи. Я страдаю бессонницей. Для человека семидесяти пяти лет невозможность проспать дольше трех-четырех часов — тяжкое испытание, а неспособность вздремнуть до ужина и вовсе невыносима. Кажется, вот он, сон. Чувствуешь его первые легкие объятия, а потом вдруг погружаешься в состояние холодного безразличия и бессильной злобы. Это отравляет жизнь. Остается одно — предаваться мыслям о прошлом.
Нужно расслабиться, нырнуть, как делают ловцы губок, — и вот они, воспоминания. Одни щетинятся иголками, как морской еж, другие обволакивают сладостным ароматом, как нежные цветы. Человек не властен над воспоминаниями. Иногда ко мне возвращается детство, и я вижу старые лица моих бабушек, играю с давно умершими товарищами, но длится это недолго: образ Арлетт вытесняет их из памяти (не образ — призрак, ведь я не знаю, что с ней сталось). Мне было шестьдесят, ей — сорок восемь. Эти цифры терзают меня днем и ночью. Я задыхаюсь, хотя кондиционер работает исправно, и встаю, не долежав даже до трех часов.
Вильбер вернулся к себе — я слышу его крысиное шарканье. Стены в нашем доме толстые, но мой слух обострен, как у любого истерзанного бессонницей человека. Скрипнуло кресло: должно быть, мой сосед решил почитать. Он получает кучу научных журналов, изучает их и даже подчеркивает отдельные места красным карандашом. Иногда этот ужасный человек даже берет «прессу» с собой в столовую и читает за едой! Интересно, как ему удалось получить лучшую в «Гибискусе» квартирку, окнами в сад и на восток? Я откровенно ему завидую! В его распоряжении имеются спальня, кабинет, туалетная комната. Мечта, да и только. Моя квартира не меньше, но окна смотрят на улицу и выходят на запад, так что приходится терпеть шум и мириться с нестерпимым солнечным светом. Я подал заявку — так, на всякий случай; все мы смертны, Вильбер в том числе. Если его не станет, директриса немедленно удовлетворит мой запрос, но, боюсь, ждать придется долго: несмотря на язву, Вильбер — крепкий старикан.
Четверть четвертого. Время слегка качнулось. Попробую применить технику ста шагов. От прикроватной тумбочки до книжного шкафа — 17 шагов. Вполне достаточно, чтобы придать объемность мечтам. Мечтать стоя совсем не то, что мечтать лежа. Из мешанины мыслеобразов рождаются доминанты. Я ясно осознаю, что имею все основания отказаться от нынешней абсурдной жизни. Единственный выход — покончить со всем чисто, точно и даже элегантно, на манер Монтерлана.[3]
Я хожу от стены к стене. Исчезнуть! Что это значит? Ничего особенного, я просто опережу события — ненамного, на несколько лет. Покончить жизнь самоубийством в моем возрасте — значит выиграть время. Окружающие назовут этот поступок мужественным, скажут, что причина в моем чувстве собственного достоинства или гордыне. Чушь! Все дело в скуке. Я умираю от скуки, я измучен, истерзан, изъеден скукой, как старая, подточенная термитами балка. Пока не знаю, когда решусь, но ядом уже запасся. Именно наличие орудия самоубийства дает мне силы перетаскивать себя из одного дня в другой. У меня впервые появилось ощущение свободы. Я сам назначу день и час.
16.00. Самое трудное позади, как будто небо прояснилось и гроза ушла за горизонт. Возможно, у меня и впрямь неустойчивая психика, как утверждает мой психотерапевт. Я непоследователен и способен одновременно желать смерти и выселения Вильбера из вожделенной квартиры. В противоречиях я чувствую себя вольготно, как рыбка в волнах. Привилегия возраста: принимать себя таким, какой я есть. Если мне взбредет в голову выпить чаю со сконами,[4] к чему отказывать себе в маленьком удовольствии, пусть даже оно и вступает в противоречие с усталостью от жизни?
Теперь можно спуститься в бар, перекинуться с Жанной парой ничего не значащих слов, напомнить ей о лимоне, вдохнуть аромат лакомств — мадленок, птифуров, вафель… Все это прелюдия, предвкушение последующего действа — размеренного, со вкусом чаепития у открытого окна с видом на кипарисы и синее небо. Это мое обычное место. Здесь у каждого есть свое «намоленное» место, и не дай бог кому-то занять чужое.
Время — пять после полудня. Я чем-то похож на солнечные часы: ощущаю, как удлиняются тени, как постепенно меняется свет, сгущая краски гибискусов и роз. Близится вечер, неся с собой покой и умиротворение. В этот час я люблю беседовать с человеком, которого здесь называют «отцом Домеником». Ему восемьдесят четыре года, у него борода как у Деда Мороза, он носит очки в металлической оправе и смотрит на мир кротким взглядом отшельника. Отец Доменик был журналистом и объездил весь мир. Он все видел, все читал и называет себя последователем Ганди. Не знаю, правда ли это, но от отца Доменика веет покоем. Я задаю ему вопросы о будущем, о карме. Он прекрасно осведомлен о жизни «за Пределом» — как посвященный и «спецпосланник». Отец Доменик описывает различные состояния Бытия с уважительной фамильярностью и объясняет множественные значения священного слога аум, рассеянно лаская пушистые головки китайских астр. Он безумен ровно настолько, насколько может быть безумен любой мудрец. Все обожают отца Доменика. Он вселяет в души покой. Не верит ни в дьявола, ни в ад и иногда соглашается побеседовать с дамами, озабоченными своим внутренним миром. Как сказала одна из них: «Вреда никакого, и время убить помогает!»
Вернусь, однако, к проблемам своей нынешней повседневности. Сейчас я пытаюсь уловить разнообразные нюансы жизни, которую мне осталось прожить, чтобы разобраться, насколько гнусен пресловутый «четвертый возраст»,[5] о котором никто не осмеливается говорить вслух. Здесь его деликатно называют «третьим»;[6] в этом есть некий порыв, отрицание старости и намек на тихие утехи. Вранье! Все лгут. Я докажу, что прав. Позже. Пора на ужин.
Социальные условности требуют соблюдения приличий, и обитатели «Гибискуса» переодеваются к ужину. До смокингов и вечерних платьев дело, конечно, не доходит, но драгоценности имеют место. На изуродованных артрозом пальцах сверкают дорогие кольца. Самые смелые дамы демонстрируют костлявую грудь в декольте. Мужчины надевают галстуки. Все обмениваются церемонными улыбками. Жонкьер, этот типичный старый сердцеед, надушился. Даже я сменил костюм. Куда ушли времена ночных пирушек, на которые меня сопровождала великолепная красавица Арлетт?
— Тюрбо по-королевски, — провозглашает Жонкьер. — Лучшее тюрбо в моей жизни я ел в…
Появляется Вильбер. Этому плевать на приличия. Он всегда ходит в одном и том же вышедшем из моды костюме, карманы которого набиты лекарствами: сюрептил, диамикрон, пендиорил, спагулакс, висмут, примперан. Он встревожен.
— Куда, черт побери, я засунул мою дактилазу?
Вильбер вставляет в ухо и включает слуховой аппарат.
— Я, случайно, не оставил флакон на столе после обеда?
Он смотрит на Жонкьера, и в его взгляде ясно читается подозрение: человек, выпивающий за обедом и ужином по полбутылки «Сент-Эмильона»,[7] способен на все. Жонкьер рассказывает, чем занимался до ужина. Оставил двести франков в казино. Рядом за столом сидела игривая дамочка… Вильбер пожимает плечами и выключает слуховой аппарат.
— Старый пуританин! — хмыкает Жонкьер.
— Не так громко, прошу вас, он может услышать.
— Не думаю. И вообще, мне плевать.
Таких, как Жонкьер, в романах с продолжением называли «похотливыми стариками». Он любит пикантные истории, ходит в кино на порнофильмы и всячески дает понять окружающим, что годы не властны над его мужской силой. Ну, вы понимаете?.. Вильбер ненавидит бахвальство Жонкьера. Иногда он выслушивает его рассказы до конца, то и дело приговаривая: «Неправда! Неправда!» — чем приводит Жонкьера в бешенство. Не верится, что Вильбер — выпускник Политехнической школы, что он был очень известным инженером и обогатился на своих патентах. Многие корабли оснащены подъемником «его имени». Он награжден орденом Почетного легиона и орденом Искусств и литературы. А теперь вот сидит за столом и с маниакальной тщательностью отпиливает горлышко ампулы.
Жонкьер, кстати, тоже был весьма влиятельной персоной. Закончив Центральную школу, он основал «Западные мукомольни», и его компания хорошо котировалась на бирже. Источник сведений — все та же Клеманс. Жонкьер намного богаче Вильбера и считает его рядовым наемным служащим, а Вильбер взирает на него с высоты своих дипломов и называет удачливым подрядчиком. Иногда они вступают в ожесточенную перепалку. Пока Вильбер откашливается в тарелку, Жонкьер поворачивается ко мне и спрашивает:
— Разве я не прав, Эрбуаз?
И тогда я уподобляюсь «слуге двух господ»[8] и пытаюсь доказать, что если один прав, то и другой, возможно, тоже не ошибается. К счастью, подают десерт, и страсти успокаиваются.
Пора перейти в телевизионные гостиные. В большой смотрят второй канал, в другой, поменьше, — первый. Дамы предпочитают второй — из-за цвета. Некоторые готовы скомкать ужин, чтобы занять лучшие кресла напротив экрана, не слишком далеко, но и не слишком близко. Они громко комментируют новости, возмущаются, умиляются, хихикают, слушая выступления представителя «левых». Вильбер обожает американские сериалы про частного детектива Джо Манникса и жесткого и решительного полицейского Тео Коджака, но вечно приходит к телевизору последним, сидит в заднем ряду и ни черта не слышит, а потому быстро засыпает и начинает храпеть, вызывая глухое недовольство и протесты окружающих.
Я отдаю предпочтение первому каналу. Впрочем, предпочтение — это сильно сказано, ибо все зрелища оставляют меня равнодушным. Я не слежу за развитием сюжета: главное — до одури, как под влиянием гипноза, смотреть на экран. Черно-белое изображение подходит для этой цели лучше цветного. Часто я «пересиживаю» у телевизора всех зрителей. Мне предстоит прожить еще несколько невыносимо долгих часов, прежде чем можно будет лечь и попытаться уснуть. Ночной смотритель делает обход, и мы перекидываемся парой фраз. Бертран сообщает мне то, что не успела рассказать Клеманс. «Кажется, у старушки Камински — знаете, та, что похожа на фею Карабос, — так вот, у нее случился приступ аппендицита. Пришлось вызывать врача».
Помолчав, он добавляет:
— Чему тут удивляться, она жутко прожорлива!
Скоро полночь. Я стою на крыльце и несколько минут смотрю на звезды. Как же их много, просто голова кружится! Наш гуру отец Доменик называет их бесчисленными очами Господа. Звучит красиво… Жизнь могла бы показаться вполне сносной, если бы не треклятая бессонница!
Я поднимаюсь к себе. Постель расстелена. Анисовый отвар в маленьком кувшинчике еще не успел остыть. Я всегда выпиваю чашку отвара перед тем, как лечь. Когда-то давно один мой друг сказал, что анис действует лучше любых снотворных. Это, конечно, полная чушь, но я тщательно соблюдаю ритуал: все средства хороши, чтобы приманить сон, в том числе магические. Отвар — одно из них.
Короткий моцион от одной стены спальни до другой и обратно тоже часть церемонии. Я не анализирую свои поступки, просто перебираю в памяти события дня. Пустого. Бесполезного. Как и все предыдущие. И, как во все предыдущие вечера, пытаюсь понять, что есть скука. Мне кажется, что смысл моей жизни мог бы измениться, пойми я природу скуки; ведь скука — это попытка убежать, увернуться, игра в прятки с самим собой.
Пока ты усердствуешь, чтобы уснуть, минуты тихонько ускользают — так, словно время медленно истекает кровью. Мы стареем незаметно, не сходя с места, не меняясь. Время живет, но я больше не проживаю его. Я распадаюсь на части в самой глубине своего существа. Действовать — значит приспосабливаться к потоку времени, сливаться с ним. Старея, мы отпускаем руку времени. Отсюда и скука. Я чувствую себя старым, я старик. И никакие умствования тут ничем не помогут. Ложись спать, старый дуралей!
Начинается бесконечная переправа через ночь. Я слышу все звуки дома: поехал наверх лифт, остановился на четвертом этаже — наверное, вернулся со свидания Максим, шофер нашего грузовичка. Филиппи — он живет надо мной — кашляет, пытается отхаркаться, не может и вызывает Клеманс. Бедняжка Клеманс. Ее комната находится в дальнем конце коридора, рядом с медпунктом, но постояльцы часто будят медсестру среди ночи. Клеманс иногда позволяет себе пожаловаться: «Они просто невозможны! Вы только представьте, позавчера мадам Блюм подняла меня в два часа ночи, чтобы я измерила ей давление! Работать здесь медсестрой все равно что быть рабыней!»
Вскоре дом затихает, и до меня лишь изредка доносятся голоса находящегося по соседству города: вот завыла сирена «Скорой помощи», а ближе к рассвету послышался гул двигателей заходящего на посадку «Боинга». Я ныряю в беспамятство.
Внезапно раздается звонок будильника. Шесть утра. Живущий справа от меня Жонкьер — ему нет дела до покоя соседей! — встает, чтобы принять «печеночные» пилюли. И где только он купил свой сатанинский будильник, издающий череду яростных сигналов… Обещаю себе, что утром непременно сделаю ему внушение. В энный раз. Он извинится — в энный же раз, — и все повторится. Заснуть не получится. Я чувствую себя измотанным. Грядущий день не принесет ни радости, ни печали. Он будет пустым, никчемушным. Так чего ради влачить бессмысленное существование?
Эгоистичный ли я человек? Этот вопрос часто приходил мне в голову, и я всегда давал на него однозначно отрицательный ответ. Я не жалею денег на благотворительность. И не я один — многие обитатели «Гибискуса» жертвуют средства, причем от чистого сердца. Мы старательно избегаем любого соприкосновения со страданием и бедами, и не важно, кому плохо — людям или «братьям нашим меньшим». Дело не в трусости. Просто интерес к другим влечет за собой потерю толики тепла, а все мы так чувствительны к холоду! Ничего не поделаешь, возраст. Не моя вина, что я больше не сияю от счастья.
Но я не глупец и не простофиля. Не притворяюсь беззаботным, не играю в веселость. Я прекрасно знаю, почему все они, все без исключения, делают вид, что «воспринимают жизнь с хорошей стороны». Хоровой кружок, лекции в университете, турниры по бриджу… все это сродни транквилизаторам. Горькая правда жизни — они всеми силами пытаются ее не замечать, но она терзает их — заключается в том, что в глубине души притаилось ожидание. Да, мы ждем. Конец близок! В часы одиночества мы слышим, как он приближается. Ожидание заставляет нас торопиться. Нужно разговаривать — не важно с кем, все равно о чем. Баловать себя вкусной едой, играть в карты, ходить в казино, ибо гул окружающей жизни отвлекает и успокаивает. Страх — эгоизм стариков. Сколько раз я ловил себя на таких вот мыслях: «Я покупаю последнюю в этой жизни пару обуви!» или: «Это пальто наверняка переживет меня!» Подобные размышления ничуть меня не беспокоят, потому что я не боюсь смерти. Но остальных она ужасает, и они предпочитают заткнуть уши, учить русский, посещать выставки, выслушивать чужие признания и объедаться пирожными.
В восемь приходит Клеманс, чтобы сделать мне укол.
— Давайте поворачивайтесь, да поживее!
Со всеми своими пациентами Клеманс обращается с грубоватой нежностью. Она толстая, краснолицая, резкая, выговор у нее слегка просторечный, как у крестьянки. Эта женщина без возраста больше чем медсестра, она — устный журнал.
— У мадам Камински никакой не аппендицит. Так сказали, чтобы не пугать бедняжку, но все куда хуже.
Она понижает голос.
— Вы меня понимаете?
Главное — не называть вслух имя «зверя», жуткой опасности, которую никогда не удается обнаружить вовремя, сколько бы процедур и обследований человек ни проходил.
— Родственников уже предупредили, — продолжает Клеманс. — Старушку увезли в клинику, но она неоперабельна.
— Сколько ей лет? — Я не смог удержаться от вопроса.
Никто не способен промолчать, когда человек, пусть даже незнакомый, оказывается в смертельной опасности. Услышав ответ, впадаешь в задумчивость, делаешь выводы, сравниваешь.
— Будет девяносто шесть, — сообщает Клеманс. — Согласитесь, в таком возрасте пора подумать об… уходе. Ее квартира уже обещана другим постояльцам.
— Воистину от вас ничего невозможно утаить.
— Да ладно вам, не такая уж я и вездесущая!
Клеманс издает смешок, более уместный в устах юной девушки, а не крепко сбитой тетки.
— Мадемуазель де Сен-Мемен попросила подменить ее на несколько минут, и я заметила письмо на столе.
— Так вы еще и письма чужие читаете? Ну и дела!
— Как вам не совестно, мсье Эрбуаз! Я только взглянула. Речь идет о супружеской паре. Что может быть хуже? Мне работы точно прибавится!
Она уходит. Круг замкнулся. Еще один день прибавился к прожитым, нет, вернее будет сказать — стало одним днем меньше до конца. Что, кроме болезни, способно нас взволновать? Крупные мировые события происходят вдалеке от этого дома. Ужасные трагедии, катастрофы, преступления… Известия о них долетают до нас глухим эхом. Даже если начнется война, опасаться стоит только физических лишений. Отныне нам запрещено вибрировать в унисон с остальным человечеством, разделять страхи других людей. Мы утратили право на эмоции. Мы все комментируем, обо всем болтаем. Мы — мастера разговорного жанра в чужих драмах. По всему выходит, что я прав, когда говорю, что сыт по горло?
Дело за малым — набраться мужества для последнего, решающего шага!
Я перечел написанное и нашел текст неуклюжим и туманным. Я утратил навык, но был прав, решив во что бы то ни стало запечатлеть свой бунт в словах. Если бы меня попросили дать определение маразма, я назвал бы слабоумным человека, поддающегося на обман и верящего в сладенькую сказочку о счастливой старости, которой кормят нас газеты и журналы. Смотреть на жизнь трезво — вот истинное утешение. Есть еще одно обстоятельство. Мне не так уж и страшны кажущиеся бесконечно долгими часы между ужином и сном, ведь я назначил себе свидание за письменным столом. Вместо того чтобы по-стариковски прокручивать в голове прошлые неудачи и сожаления, я, как в былые времена, зажигаю лампу и начинаю охоту на слова. Стрелок из меня теперь никудышный, но я готов довольствоваться мелкой дичью. Где мои двадцать лет, куда улетучились непомерные надежды? Два моих романа имели успех. Вот они, стоят на полке книжного шкафа как свидетели обвинения. Иногда я их перечитываю. И наивно говорю себе: «У меня тогда был талант. Как я мог отречься от него — пусть даже ради интересной профессии? Да, она позволила мне нажить состояние, но она же и стерилизовала!» Ничего, думал я, у меня будет время, когда выйду на пенсию, а пока постараюсь набраться опыта — в делах, да и с женщинами, какое же творчество без опыта?
Я верил, что с возрастом человек становится более зрелым. Теперь я знаю, что воображение склерозируется, как и артерии. Даже эти сумбурные записи непросто ложатся на бумагу. Они сочатся и застывают на манер сталактитов. Я сравнивал свои литературные потуги с охотой. Вы скажете: бедняга обманывает себя. Пусть так, но мои мысленные усилия дают возможность не думать о времени. Я не смотрю на часы, когда лелею свою скуку, и так незаметно доживаю до полуночи. Начинаю раздеваться, не переставая размышлять, подбираю слова, складываю фразы, осторожно, чтобы не спугнуть, вытаскиваю из подсознания образы. Все это ни к чему. Слишком поздно. Но я засыпаю, чувствуя себя не совсем уж бесполезным существом. Я обязуюсь продолжать мои хроники, ничего не упуская и не опуская ради единственного удовольствия дать волю перу, как гончему псу. Кому это может помешать? Написанное читаю только я сам, и невыносимая правда терзает меня одного. Наверное, единственный способ прогнать пустоту быстротекущих дней — это описывать ее, до тошноты, до омерзения. Во всяком случае, попробовать стоит.
Франсуаза принесла мне поднос с завтраком и прямо с порога сообщила новость:
— Мамаша Камински умерла.
Умерла на операционном столе! На свете нет смерти пристойней. Все происходит вдалеке от дома. Никто не суется с соболезнованиями. Такая смерть словно бы происходит в таинственном лимбе, откуда усопших забирают в роскошном катафалке, везут на кладбище и опускают в могилу, которую родственники украшают букетами и венками. Кое-кто предпочитает кремацию, но таких немного — вид огня, принимающего в свои объятия гроб, навевает мысли об адском пламени. Лучше уж лежать под землей со скрещенными на груди руками и тихо ждать воскрешения.
Самое время поговорить о религии — не о религии вообще, а о той, что исповедуют в «Гибискусе». Здесь все — верующие и атеисты — ходят к мессе; во-первых, это «бонтонно», а кроме того, в наших богослужениях есть что-то такое, с позволения сказать, клубное. У нас частная часовня, где не бывает чужих. Службу отправляет убеленный сединами священник — мягкий, внушающий пастве доверие, а главное, очень терпимый. Он знает, что грех рано или поздно тоже «уходит в отставку» и его прихожане исповедуются в воображаемых прегрешениях. Наш святой отец — воплощение радушия и прощения, приправленных некоторой долей консерватизма, что, впрочем, всем нравится.
Генерал Мург исполняет роль служки. У него плохо гнется нога, но он весьма изящно поднимается по ступеням алтаря и совершенно неподражаемо звонит в колокольчик, мягко, но настойчиво призывая нас отрешиться от всего мирского. Я часто замечал, что лучше всего прислуживают в церкви именно отставные военные. Нет-нет, я не шучу. Конечно, человеку, искушаемому грехом самоубийства, невместно рассуждать о вере, но ведь я не отчаявшийся и не люблю атеистов — на мой вкус, они слишком категоричны. Не нравятся мне и христиане, слишком фамильярно рассуждающие о Христе. Я занимаю выжидательную позицию. Бог? Возможно. Существует Он или нет, есть Ему до меня дело или нет, значения не имеет: проблема в том, что у меня больше нет сил выносить себя. Я констатирую этот факт без гнева и пристрастия. Так уж случилось, что я отдалился от себя и от остального мира, и, если уйду — незаметно, на цыпочках, — это никого не оскорбит и не станет богохульством.
— Не стоит быть таким пессимистом, — говорит Клеманс, когда я даю понять, что устал от жизни.
Она ошибается, пессимизм тут ни при чем, и я не мизантроп. Я стараюсь быть любезным и обходительным с окружающими. Но никто не может помешать мне смотреть на них — и на себя самого — взглядом энтомолога. Это началось давно. Если быть точным, вскоре после ухода Арлетт, когда я впал в депрессию. Не хочу вспоминать о том ужасном периоде моей жизни. Я был на грани безумия, но справился и стал другим человеком. Лазарем[9] скуки! Я все бросил: оставил пост генерального директора компании, квартиру на авеню Марешаль-Лиотей, друзей, «Бентли» — всё. Я даже не попытался узнать, где скрывается Арлетт. Не уверен, что она пряталась от меня, это совершенно не в ее характере. Эта женщина скорее уж появлялась бы на людях с мужчиной, которого предпочла мне.
С тех пор прошло пятнадцать лет. Возможно, больше. Нет смысла уточнять. Любопытно, что Хосе никогда ничего не говорил мне об Арлетт. Мой внук вообще редко подает о себе известия. Но должен же он знать, где находится его бабка! В первое время я думал, что найду успокоение или хотя бы научусь безропотно сносить свою участь в удобном и уютном доме престарелых. Первым было заведение в Блуа, безупречное во всех отношениях, но через год оно стало наводить на меня тоску. Потом я поселился в «Незабудке», недалеко от Бордо. (Вот ведь как забавно, все «богадельни», где я жил, назывались именами цветов!) «Незабудка» оказалась слишком шумной, что свидетельствует об одном: окончательно я от депрессии так и не избавился. В Альпах, близ Гренобля, оказалось слишком холодно. Теперь я обретаюсь в «Гибискусе», в квартире окнами на дорогу, и вынужден мириться с шумом. Сколько можно менять адреса! От себя не избавишься…
Зачем я это пишу? Объяснение простое: я с каждым днем все яснее понимаю, что так и не «переболел» Арлетт, и, если быть до конца откровенным, следует признать, что идея о дневнике пришла мне в голову совсем не случайно. По прошествии стольких лет я все еще испытываю потребность говорить о ней. В следующем месяце Арлетт исполнится шестьдесят три года, но я уверен, что возраст над ней не властен. Моя жена всегда была хрупкой и изящной женщиной, она проживет еще лет десять, не меньше. Я пытаюсь разобраться в себе без малейшей снисходительности. С любовью покончено, в этом нет сомнений. Я ни при каких обстоятельствах не стану изображать терзаемого чувствами старика. Она меня бросила, вопрос закрыт. Так почему же я все никак не избавлюсь от мыслей о ней? Говорят, в глазу существует так называемая слепая зона. Думаю, нечто подобное есть и в сердце, этим и объясняется мое навязчивое состояние. Я — развалина, она — обитающий в ней призрак.
Но что это значит? Очевидно, она убила во мне доверие. Не маленькое глуповатое доверие, которое можно питать к любимой женщине, а то глубинное чувство, что заставляет нас заводить друзей, стремиться к успеху, жить полной жизнью и отвечать за собственное будущее. Я был могущественным человеком, готов утверждать это со всей ответственностью. У меня были интрижки, но они значили для меня не больше, чем бокал шампанского в праздничный вечер. Мне и в голову не приходило, что я обманываю Арлетт. Расставшись с очередной пассией, я делал жене дорогие подарки, осыпал ее драгоценностями. Она была моим пристанищем, почвой, на которую я опирался. Моей силой притяжения и моим чувством равновесия. Иными словами, она ушла у меня из-под ног, как земля, и я уподобился зверю, почуявшему землетрясение. Мне показалось, что разорвался мой брачный договор с Природой и все вокруг стало опасным и угрожающим.
Вот тогда-то мне и понадобилась нора, логово, убежище, где бы никому не было до меня дела, а все женщины были бы старыми перечницами. Да, именно так. Я не лгу. И не жульничаю, утверждая, будто забыл, что такое желание. Могу отправиться на берег моря, где полно полуголых дамочек, я все еще достаточно крепок и вполне способен… Нет! Никаких любовниц! Больше никто никогда не возьмет надо мной власть. Да и времени впереди осталось совсем немного!
Не возьмет надо мной власть… Я написал эту фразу не задумываясь и вдруг понял, что, возможно, впервые посмотрел правде в глаза. Не я женился на Арлетт — она взяла меня в мужья.
Мне было сорок лет. Я возглавлял «Омниум», крупнейшую в Марселе компанию по утилизации затонувших судов. Арлетт была дочерью одного из наших адвокатов. Мы не могли не встретиться, но что из этого воспоследует, не знал никто. Я был старше на двенадцать лет. Девушки считают цифры 40/28 вполне приемлемыми, они не думают, что когда-нибудь это соотношение изменится, превратится в 50/38, потом в 70/58. Очень скоро наступает момент, когда молодой еще женщине приходится терпеть рядом с собой старикашку. У Арлетт были все основания передумать. Я тогда очень много ездил в те места, куда не мог брать с собой жену. Корабли, увы, не идут ко дну поблизости от роскошных дворцов. Коротко говоря, я не был блестящей партией. Зато имел счет в банке. Не знаю, возможно, Арлетт все рассчитала с холодной рассудочностью? Или усталость с годами сделала свое дело? Или на закате молодости и красоты Арлетт нашла свой последний шанс, любовь, которая стерла морщины с сердца и лица? Я никогда не узнаю ответа…
Небольшая пауза, чтобы выпить ежевечернюю порцию отвара. Мне предстоит очередная бессонная ночь наедине с воспоминаниями. Перечитываю текст. Написано из рук вон плохо. Нанизываю одну фразу на другую, кривляюсь, как постаревший клоун. Как выразить правду на бумаге? Суть моей правды по-прежнему ускользает от меня. Я никогда не пойму, что было между мной и Арлетт на самом деле. В конечном итоге мне на это плевать. Спокойной ночи.
Я отправился на кладбище. Нога вела себя сносно, погода стояла великолепная. Пока усопшую опускали в могилу, я прогуливался по аллеям, слушая, как стрекочут цикады, и наблюдая за дроздами. Попадись мне на пути скамейка, я бы с радостью задержался. Несколько минут я отдохнул на верхней ступеньке лестницы, ведущей к дверям претенциозной часовни, и мне в голову пришла неожиданная мысль: наверное, будет хорошо лежать в этом парке. Я вообразил, как могла бы выглядеть табличка на памятнике:
Здесь лежит Мишель Эрбуаз
1903–1978
Не молитесь за него
Признаю́, в такой надписи есть оттенок провокационности, так что если Хосе — или его бабушка — случайно забредут на кладбище, пусть не останавливаются у моей могилы. Впрочем, это маловероятно. Моему нотариусу непросто будет разыскать их. Придется связаться с Хосе, чтобы известить его о наследстве. А Арлетт ведь могла и умереть. Я никогда не переставал думать о ней. По закону она все еще моя жена. Кажется, вчера я написал, что Арлетт наверняка вышла за меня из-за денег? Так почему же она не захотела развестись и получить достойное содержание? Если бы не та ужасная записка, которую она оставила на моем письменном столе: «Я ухожу. Наслаждайся свободой. Ты так долго о ней мечтал», я бы решил, что она стала жертвой несчастного случая, и подал заявление о розыске в полицию.
Никогда не забуду тот момент. Я вернулся из Лорьяна, где купил обломки маленького нефтяного танкера, разбившегося на рифах Груа. Она швырнула мне в лицо свободу в тот самый момент, когда я не без труда обошел своего голландского конкурента. Мою свободу! Она была инструментом моей работы. Возможно, подчас я защищал свою свободу чересчур напористо, но это никогда не было направлено против моей жены. Бедная Арлетт! Ты ничего не поняла!
Я продолжил прогулку и попал в дальнюю часть кладбища, на пустырь, где землекопы готовят новые могилы. Скоро я завещаю похоронить меня здесь. Место мне нравится. Агент по торговле недвижимостью обязательно упомянул бы в разговоре с клиентом, что отсюда открывается изумительный вид на бухту. Под ногами хрустит сухая земля, идеальная почва для мумий. Мне не хотелось бы распадаться на атомы в грязи.
На выходе с кладбища я встретил генерала, хромавшего в сторону автобусной остановки.
— Бедная Элиана! — воскликнул он, вцепившись в мою руку.
— Элиана?
— Да. Мадам Камински. Я хорошо ее знал. Боже, как быстротечна наша жизнь… Какое счастье, что она не страдала.
— Я мало с ней общался.
— Жаль. Это была значительная личность, с твердым, почти мужским характером. Вообразите — после смерти мужа она взяла в свои руки управление проволочным заводом на севере страны. Сыну едва удалось уговорить ее уйти на покой и поселиться здесь.
— Недуг не мешал ей?
— О чем вы говорите?
— Она ведь была практически слепа. Всегда ходила с белой тросточкой.
Генерал закашлялся и едва не задохнулся.
— Элиана видела не хуже нас с вами. Трость и очки с затемненными стеклами помогали ей держать на расстоянии окружающих и переходить дорогу где вздумается, наплевав на машины. Уверяю вас, она была та еще штучка.
Не спрашивая моего согласия, генерал направился к бистро на углу.
— Сейчас мы с вами выпьем по рюмочке, — не терпящим возражений тоном заявил он. — В пансионе мне запрещают употреблять алкоголь, вот я и хожу на все похороны, чтобы потом иметь возможность «взбодриться». Но пусть это останется между нами.
Я посмотрел на часы.
— Бросьте, старина, никто нас не ждет. Мы с вами каждый день раскланиваемся в «Гибискусе», но случая поговорить не имели. Так что, раз уж мы встретились…
— Вы правы, друг мой. Все дело в моей застенчивости.
— Как давно вы присоединились к нашему маленькому сообществу?
— Скоро будет пять месяцев.
— Вам следовало сразу влиться в «коллектив».
Генерал был сама доброжелательность и явно твердо вознамерился взять мою судьбу в свои умелые руки. Он заказал два пастиса[10] и сообщил, что собирается создать кружок любителей мелких ремонтных работ.
— Забить гвоздь, построгать рубанком — любое дело хорошо, чтобы развеять скуку.
— И что вы намерены мастерить?
— Пока не решил.
— А как будут использоваться ваши поделки?
— Думаю, никак.
В ворота кладбища медленно въезжал траурный кортеж.
— В «Гибискусе» часто умирают? — спросил я.
Мой вопрос прогнал владевшую нами неловкость.
— Не слишком, раз в три-четыре месяца, что неудивительно — многим обитателям нашего дома перевалило за восемьдесят пять.
Я счел нужным разрядить обстановку.
— Не слишком удачно для вас, генерал, если хоронят редко; значит, и порадовать себя глотком спиртного удается нечасто!
— Ошибаетесь, друг мой, — с печалью в голосе произнес он. — Вокруг полно домов, подобных «Гибискусу», и у нас там много друзей. Старики в конце концов всегда знакомятся друг с другом. Кстати, вы слышали о советнике Рувре?
— Нет. Что за птица?
— Судья. Мы познакомились во время войны, в Сопротивлении. Если это тот самый Рувр, ему не меньше семидесяти пяти — семидесяти шести лет. Вчера прошел слух, что он займет место Элианы Камински.
— Клеманс что-то говорила о супружеской паре…
— Именно так. Квартира Элианы идеально подходит для пожилых супругов. Кроме большой спальни там есть гостиная-кабинет, где можно поставить кровать, и еще одно помещение, которое называют смешным словом «кухонька»… Цена, правда, умопомрачительная. «Гибискус» — хорошее место, даже отличное, но слишком дорогое, не находите? Впрочем, это последняя роскошь, которую мы можем себе позволить в этой жизни!
Я понял, что генерал не спешит вернуться, и откланялся. По правде говоря, я тоже никуда не торопился, но говорливость собеседника начала меня утомлять. Он готов был перейти от советника Рувра к воспоминаниям о годах Сопротивления. От Сопротивления — к Сен-Сиру.[11] От Сен-Сира — к учебе в коллеже. Целая биография «противоходом», каковых я досыта наслушался от обитателей нашего дома. Себе я запретил предаваться вздорной болтовне, и среди многих причин, подвигнувших меня на написание заметок, этот запрет сыграл главную роль. Достаточно перечитать написанное, чтобы понять, в порядке ли мой мозг, нет ли признаков старческой деменции, которая грозит всем нам. Я ни за что не допущу ничего подобного, но, откладывая со дня на день принятие «окончательного» решения — под разными предлогами, — могу быть уверен: положенный на бумагу текст немедленно выдаст приближение маразма, и отступать будет некуда. Это успокаивает.
Вчера, после ужина, я долго сидел на террасе, торжественно именуемой «солярием», где днем никого не бывает из-за жары. Вечерами это место окутывают ароматы цветов, а свет надолго задерживается там, словно бы по тайному сговору дня и ночи. На террасе стоят шезлонги, кресла из ротанга и низкие столики; крупные ночные бабочки скрипят крыльями, натыкаясь на абажуры ламп. Обитатели «Гибискуса» по вечерам играют в бридж или смотрят включенный на полную громкость телевизор. Окна большого салона открыты, до меня доносятся звуки стрельбы, и я воображаю, с каким детским восторгом на лицах мои «сотоварищи» по последнему приюту смотрят очередной вестерн.
Буфетчица Жанна вышла поинтересоваться, не желаю ли я выпить какого-нибудь настоя или свежевыжатого сока. Единственное, что мне нужно, это одиночество. Два последних дня были очень тяжелыми. Все мои внутренние демоны пробудились, и я боюсь снова свалиться в депрессию. Этого я больше не вынесу. Даю себе еще два дня. Крайний срок. Я лежал в шезлонге, смотрел на звезды и мысленно составлял завещание. Фразы приходили мне в голову сами собой, останется только положить текст на бумагу:
Я, нижеподписавшийся Мишель Эрбуаз, находясь в здравом уме и светлой памяти (что должно быть удостоверено, но меня это не волнует), завещаю все имущество моему внуку Хосе Игнасио Эрбуазу. В случае, если моя жена Арлетт Эрбуаз, урожденная Вальгран, заявит о своих правах на наследство, несмотря на то что она покинула супружеский очаг пятнадцать лет назад, мой нотариус мэтр Дюмулен, опираясь на брачный договор, в котором было зафиксировано раздельное владение имуществом, определит полагающуюся ей по закону минимальную долю наследства. Последний по времени адрес проживания Хосе, известный мне от него самого: Рио-де-Жанейро, авенида Сан-Мигель, 545. Адрес этот между тем мог устареть, поэтому я поручаю мэтру Дюмулену провести все необходимые разыскания, если, паче чаяния, мой внук покинул Бразилию. В том же случае, если Хосе нет в живых — это вполне вероятно, учитывая, что я пребываю в неведении касательно условий его существования, — мое состояние унаследуют Жан и Ивонна Луазо, мои кузены четвертой или пятой степени родства. Мы едва знакомы, однако, выбирая между государством и родственниками, пусть и самыми дальними, я выбираю последних. Составлено в «Гибискусе»…
Итак, все ясно. Я переписываю и ставлю подпись. Текст выглядит чуточку слишком торжественно, вычурно, «по-адвокатски». Я прекрасно осознаю нелепость этой комедии с завещанием. Нелегко выразить грубую правду, заключающуюся в том, что я — старик, до которого никому нет дела, даже моему внуку, живущему где-то за тридевять земель. Скандал, несомненно, выйдет знатный. Возможно, стоит оставить записку с извинениями для мадемуазель де Сен-Мемен. Она управляет «Гибискусом» очень умело, с большим тактом и должна знать, что мой поступок не был вызван ни отчаянием, ни усталостью, ни болезнью, ни — тем более — «личными горестями», о которых заговаривают, когда кончаются другие аргументы. Я ухожу. Только и всего. Я испил чашу до дна. И бросаю ее через плечо.
Я давно подготовился. Яд в маленькой коробочке спрятан среди лекарств, скопленных за несколько месяцев. К счастью, отрава не имеет ни вкуса, ни запаха. Я добавлю ее в горшочек с отваром и выпью — до последней капли, как Сократ. Меня свезут на кладбище, похоронят, а добряк генерал получит возможность «угоститься» рюмочкой и поднять себе настроение. С деталями церемонии они разберутся сами. Переезды всегда меня утомляли. Но мне бы хотелось лежать в гробу в любимом, в меру строгом темно-синем костюме. Нужно подумать о тех, кто будет со мной прощаться. Придут все — из праздного любопытства. Да, вот еще что: я хочу, чтобы в гроб положили два моих романа. Я покину этот мир и заберу с собой «мертворожденных детей». За всю жизнь, казавшуюся мне такой «наполненной», я не создал ничего более важного.
Глава 2
Я потерпел неудачу! Глупо, по-идиотски упустил случай! Рувры приехали в прошлый четверг, прямо перед тем, как я решил приступить к осуществлению моего плана. Квартиру едва успели освободить от вещей покойной мадам Камински. Новые жильцы чертовски спешили. Когда появляются «новенькие», весь дом приходит в волнение. Все шушукаются с понимающим видом! Обмениваются вполголоса сплетнями! «Говорят, он очень болен…» — «Вовсе нет! Он не так уж и стар, ему всего семьдесят шесть…» — «Жаль бедняжку; кажется, она намного моложе мужа!» Люди откровенничают, делятся имеющимися сведениями. «Я узнал от Мориса…» Массажеру Морису у нас доверяют почти так же, как «самой» Клеманс. «Рувр! Это что-то мне напоминает… Я знавал одного Рувра, погодите, сейчас вспомню… Ах да, во время алжирских событий…»
Пансионеры роются в воспоминаниях, уподобившись старьевщикам. К шести вечера волнение достигает апогея, кто-то бросает: «Они здесь…» Что же, волнение вполне оправданно, хотя сторонний наблюдатель вряд ли сумел бы что-нибудь заметить. Только «свой», член клана мог почувствовать — что-то готовится. Под разными предлогами кто-нибудь то и дело совершал обход холла, где стояли саквояжи и чемоданы вновь прибывших, искоса оглядывался на лифт и возвращался к остальным. В салон доносились обрывки новостей. Кружки собеседников составлялись иначе, чем обычно, приобретая новые конфигурации. Случившееся привело к смене составов, ролей и занимаемых по рангу мест.
Я посвятил весь день прощанию с городом и, несмотря на бесповоротно принятое решение, пребывал в своего рода элегической грусти по миру, который готовился оставить навсегда. Все мои чувства обострились, и, вернувшись в пансион, я немедленно уловил нервные токи, исходившие от окружающих. Стало понятно, что придется на время отложить воплощение в жизнь задуманного. Не было никаких причин омрачать день приезда новых обитателей в «Гибискус», так не поступают, и точка. Умереть? Конечно! Но элегантно.
Сегодня я понимаю, что был слишком уж щепетилен, но, чтобы избежать недопонимания, расскажу все по порядку. Я спустился в столовую — как всегда в восемь вечера — и подумал: «Надо же, у нас аншлаг — в кои веки раз!» Никто не опоздал. Вильбер был в черном бархатном пиджаке, который надевал только по воскресеньям, собираясь на мессу. На столе между ним и мной, напротив Вильбера, стоял четвертый прибор.
— Мы кого-нибудь ждем? — спросил я, удивленный и одновременно раздраженный.
— Да, ждем, — подтвердил Вильбер. — Мадам Рувр. Мадемуазель де Сен-Мемен не хотела сажать ее за отдельный столик. Оказаться в одиночестве в первый же вечер — это выглядело бы как наказание. У нас занято всего три места, так что…
Жонкьер выглядел крайне раздраженным.
— Мы расскажем этой особе об обычаях нашего дома, — с воодушевлением продолжал Вильбер. — Это внесет некоторое разнообразие в нашу жизнь. И заставит вас оставить при себе соленые шуточки.
Жонкьер ничего не сказал в ответ, чем немало меня удивил: не в его правилах было оставлять последнее слово за Вильбером. Внезапно гул голосов затих — так в театре умолкают зрители, когда начинает подниматься занавес. На короткое мгновение любопытство взяло верх над воспитанностью. К нашему столу направлялись мадемуазель де Сен-Мемен и мадам Рувр. Короткие представления. Улыбки. И все вернулось в привычную колею. Мадам Рувр принесла извинения. Она меньше всего хотела оказаться незваной гостьей за столом. Ее муж слишком устал, чтобы спуститься к ужину. Он никогда не ужинает.
— А с чем, позвольте спросить, связано недомогание вашего мужа? — поинтересовался знаток всех и всяческих болезней Вильбер.
— У моего супруга артроз тазобедренного сустава, ему трудно ходить.
— Да, этот недуг причиняет людям сильные страдания, — важно кивнул Вильбер. — Помогает только стапороз и витамин В.
Все время, что длилась эта «медицинская» беседа, я исподтишка наблюдал за своей соседкой, но возраста ее определить не сумел. Она была безупречно накрашена, идеально причесана, и мне вдруг пришло в голову, что лицо этой женщины подобно драгоценному украшению, которое надевают только вечером, по особым случаям. Белокурые волосы в красивой укладке выглядели идеально естественными. Улыбкой она чуть-чуть напоминала Арлетт, и мне вдруг стал неприятен вид собственной руки, усеянной старческими пятнами. Ладонь у нее была очень изящная, на безымянном пальце сверкал бриллиант.
Мне показалось, что Жонкьер чувствует себя в той же степени неловко, что и я. Он время от времени кивал, демонстрируя интерес к разговору, но слов никаких не произносил. Вильбер же, обычно такой сдержанно-молчаливый, был речист, жизнерадостен и даже игрив, хотя, недослышав, то и дело отвечал невпопад. По правде говоря, именно Вильбер спас «честь» нашего стола. Мы с Жонкьером являли собой жалкое зрелище: он никак не мог справиться с обидой на мадемуазель де Сен-Мемен, а я…
Я и сам не знаю, почему был в таком дурном настроении. Присутствие рядом женщины раздражало меня. Я чувствовал себя похожим на зверя, которого охотники тащат из норы на свет, чтобы убить. Вильбер нахваливал достоинства нашего дома, как если бы сам его создал и владел им. Прогулки… море в двух шагах… горы в часе езды… изумительный климат… Старый болван напоминал гида, шпарящего текст экскурсии по рекламному буклету.
Она слушала — очень доброжелательно. Поведение Жонкьера заинтриговало меня. Сначала я решил, что столь враждебная реакция типична для холостяка, чей покой неожиданно нарушили внешние раздражители, но теперь был уже не так в этом уверен. Я видел, как он напряжен, и вдруг подумал, что они с мадам Рувр знакомы. Эта мысль не оставляла меня, и я попытался собрать воедино смутные и, в конечном итоге, ни на чем не основанные впечатления. Мадам Рувр решила не ждать десерта и поблагодарила нас за любезный прием.
— Это сущие пустяки, — живо откликнулся Вильбер. — Надеюсь, вы окажете нам честь и отныне будете считать этот стол своим.
По взгляду Жонкьера я понял, что он готов придушить Вильбера.
— Ничего не обещаю, — ответила она. — Я пока не знаю, как будет организована наша жизнь.
Улыбки, учтивые кивки. Дама удалилась. Я ожидал, что Жонкьер спустит на Вильбера всех собак, но ошибся: он ушел, не проронив ни слова. Я последовал его примеру, оставив бедолагу колдовать над его «аптекой». Нет ничего удивительного в том, что люди одного социального статуса, да еще и имеющие порой общие интересы, могут однажды встретиться в доме престарелых на Лазурном Берегу. Репутация у «Гибискуса» великолепная. Наш дом — это «Негреско»[12] для пенсионеров. Значит, Рувры и Жонкьер вполне могли где-то встречаться. Впрочем, что мне до них?!
А вот что! Поразмыслив, я понял, почему с того самого ужина меня снедает нетерпение. Эта милая дама меня отвлекает. Я был настроен на трудную задачу, собран, как атлет перед решающим рывком, а теперь мое внимание рассеивается. Все происходит так, будто я позволил вовлечь себя в скрытничанье, интриги и злословие, правящие бал в пансионе. И тому есть доказательство: я решил расспросить Клеманс. Обычно она первой начинает разговор, пока готовит шприц для укола, на сей раз я сам навел ее на тему Рувров.
— Бедняга, — вздыхает Клеманс. — У него частичный правосторонний паралич. Ходить он может, только опираясь на две трости. Видели бы вы этот ужас! Но с головой у него все в порядке. А какое достоинство! Даже в пижаме выглядит как председатель суда. Не удивлюсь, если он недолго протянет. Ему семьдесят шесть, а выглядит лет на десять старше.
— А она? Ей сколько лет?
— Шестьдесят два. Никогда не скажешь, верно? Я так поняла, что раньше она много занималась спортом. У нас еще не было возможности поболтать наедине. Сами знаете, я прихожу, делаю укол, меряю давление. Они только что приехали, но я уже поняла, что муженек вряд ли когда-нибудь оттает. Она — другое дело. У этой женщины нелегкая жизнь.
— С чего вы взяли?
— Думаете, весело жить бок о бок с Папашей Брюзгой? Меня ничем не проймешь, но судья Рувр — мерзкий старик. Злой. У него это на лице написано.
Я слушаю пересуды и сплетни, хотя мне нет никакого дела до характера судьи Рувра.
— В полдень они едят вместе?
— Да. У себя. У него вроде как плохо действует правая рука. Хотите знать мое мнение, мсье Эрбуаз? Чем так жить, лучше умереть.
— И как их только согласились принять в нашем заведении?
— Что вы хотите — связи!
Клеманс удаляется, а я, как полный идиот, сижу и перевариваю ее россказни. Пытаюсь представить, как мадам Рувр кормит Его честь. Брр, ужасно! Впрочем, Арлетт тоже помогала мне есть. Однажды. Я поскользнулся и сломал запястье. Это случилось в… трудно припомнить одну из дат в долгой череде минувших лет. Анри был еще жив; он тогда прислал письмо из Южной Америки, забыл, из какого города… Сегодня я готов поклясться, что Арлетт обрадовалась тому несчастному случаю, ведь я в кои веки раз полностью зависел от нее. Раненый самец! Одному богу известно, за какое количество унижений терпеливо, мало-помалу, изо дня в день, берет реванш мадам Рувр! Интересно, на кого в этой тайной схватке делает ставку Клеманс? Боже, до чего я дошел — пускаю в ход терминологию кулачных бойцов! Возможно, я во всем ошибаюсь. Хотел бы ошибаться. Это доказало бы, что мое воображение не умерло, а всего лишь дремало. Если бы я мог придумывать всякие истории — например, вообразить совсем иную мадам Рувр, — то, наверное, воскликнул бы: «Тем лучше!» В моем сердце вряд ли способна пробудиться любовь, но вкус к жизни я мог бы обрести. Все лучше, чем погибать от пустоты в душе!
Вчера вечером она была одета иначе. Я никогда не обращал особого внимания на дамские туалеты. Помню только, что у Арлетт было много платьев и в каждом она представала другой женщиной. Мадам Рувр только-только начала демонстрировать нам свои «образы». Итак, вчера вечером она сделала новую прическу, надела безупречно скроенное черное платье, бриллиантовые серьги и дорогое колье. Все завидуют нашему столу! Вильбер счастлив. Жонкьер замкнулся, у него «плохой день». Странный тип! Желая показать, что разговор ему неинтересен, он поднимает очки на лоб — и готово дело, даже слуховой аппарат отключать не нужно, как поступает Вильбер. Жонкьеру неведомо, что с этими круглыми стеклами на лбу он становится похож на подслеповатую жабу, а если бы и знал, нимало этим не обеспокоился бы: ему давно плевать на мнение других людей. Он сидит за столом, делает вид, что не понимает ни слова, и это выглядит почти оскорбительно.
Мадам Рувр притворяется, что ничего не замечает. За фаршированным крабом она заводит разговор о путешествиях. Вильбер в восторге — он поездил по миру не меньше моего. Я позволяю втянуть себя в разговор и не жалею об этом. Мною овладевает новое ощущение — приятное и одновременно болезненное, так бывает, когда пытаешься размять «заржавевшие» мышцы.
— Вы бывали в Норвегии? — спрашивает она.
— Только на побережье.
— Почему так?
— Мсье Эрбуаз торговал обломками, — едко замечает Вильбер.
Мадам Рувр посылает мне удивленный взгляд. У нее серо-голубые, широко расставленные глаза с едва заметными морщинками у внешних уголков, которые не может скрыть даже умело наложенный тональный крем.
— Вы продавали обломки?
Интересно, зачем Вильбер выбрал столь уничижительное определение? Я торопливо пускаюсь в объяснения, так, словно речь идет о каком-то презренном ремесле.
— Не продавал. Моя компания покупала потерпевшие кораблекрушение корабли, те, что не подлежали восстановлению. Мы их разбирали и извлекали ценные металлы. Если хотите, я торговал ломом. Через мои руки проходило все, что больше не могло плавать.
— Очень увлекательно!
— Как посмотреть, — вмешивается Вильбер; его раздражает, что я завладел вниманием дамы.
Жонкьер достает из футляра длинную голландскую сигару, аккуратно отрезает кончик, закуривает. Я готов поклясться, что он совершенно сознательно ведет себя так, как если бы сидел за столом в полном одиночестве.
— У меня есть альбом фотографий, — говорю я. — Могу вам показать, если хотите, но хочу сразу предупредить: некоторые весьма драматичны.
— Бойня, — со злым смешком замечает Вильбер. — Оссуарий погибших кораблей.
— Не слушайте этого человека, он все видит в мрачном свете, хотя не могу не признать, что при виде расколовшихся надвое, наполовину затонувших судов с проржавевшими бортами в ракушках я часто испытывал стеснение в груди.
Я был в ударе и по опыту прошлой жизни хорошо знал, что сюжет о погибших кораблях — самый что ни на есть выгодный, способный тронуть сердца самых красивых женщин.
Всех — но не Арлетт! Ей не было дела до обломков кораблей. В отличие от других. Мадам Рувр проявила интерес, и я, как старый лицемер, каковым — увы! — все еще остаюсь, рассказал несколько «ударных» увлекательных эпизодов. Жонкьер удалился, не удостоив нас даже кивком, раздосадованный Вильбер продержался дольше, но в конце концов ушел и он, извинившись, что оставляет нас одних. Беседа приобрела не сказать что более интимный, но личный характер. В начале вечера мы общались как постояльцы отеля, ненадолго сблизившиеся волей случая. Я осознавал — как, впрочем, и она, — что мы оказались в этой столовой, в этом доме навсегда. Мое «навсегда» будет коротким — если я не отступлюсь от своих намерений. А что станется с ней? Она все еще выглядит так молодо! Именно поэтому я расспрашивал ее максимально учтиво и сдержанно, давая понять, что мы — спутники и наш интерес к ней самая что ни на есть нормальная вещь на свете. Мадам Рувр рассказала, что они с мужем жили в Париже, но там стало почти невозможно найти надежных слуг.
— Не могу не признать, что с моим мужем бывает нелегко — болезнь сделала его раздражительным, — и боюсь, что у здешнего персонала быстро кончится терпение.
Я поспешил успокоить ее, сказал, что опасаться нечего — обслуга привыкла к капризам пансионеров, — и добавил со смехом:
— Все мы — маньяки, в той или иной степени!
Я не смеялся много месяцев и теперь не узнавал себя. Мадам Рувр продолжила в порыве откровенности:
— «Гибискус» нам порекомендовал друг семьи. У него самого был друг, который… Вы знаете, как это работает. Слухи передают изустно, как конфиденциальную информацию.
— И каково ваше первое впечатление?
— Вполне благоприятное… — Ответ последовал не сразу.
— Конечно, если бы у вас тут был хоть один знакомый… перемена обстановки прошла бы легче.
Я произнес эту фразу небрежно, как бы между прочим, и мадам Рувр ответила тем же тоном:
— Увы, мы никого здесь не знаем.
Она немедленно спохватилась и продолжила:
— Жаловаться причин нет, все здесь очень милы со мной!
— Мы постараемся «соответствовать», обещаю вам. Мсье Вильбер частенько брюзжит, но в этом виновата его язва. А мсье Жонкьер страдает лунатизмом. Сейчас он хандрит, но скоро все пройдет. Я же… впрочем, это неинтересно. Если я могу хоть чем-нибудь быть вам полезен… только скажите.
Она поблагодарила — порывисто? пылко? — сам не знаю, но простой учтивостью это точно не было.
— Вы пойдете смотреть телевизор? — поинтересовался я.
— Мне не следует надолго оставлять мужа одного.
— Он способен передвигаться самостоятельно?
— С трудом.
Я понял, что это запретная тема, простился и ушел к себе.
Время было позднее. Я не стал закрывать на ночь окно. Я похож на пациента, которому врачи никак не могут поставить диагноз. Мне давно следовало уйти из жизни, но теперь я уже не так уверен, что хочу этого. Возможно, никогда не хотел и все разговоры о смерти были пустым трепом?
Мой мозг работает невероятно ясно — как у всех, кто страдает бессонницей. Впрочем, мыслить ясно не значит быть честным с собой. Не исключено, что есть нечто, о чем я предпочитаю не знать, и это нечто удерживает меня на краю пропасти, имя которой — «небытие». Сейчас это самое «нечто» обернулось любопытством, хотя мне безразлично, был Жонкьер знаком с мадам Рувр в прошлой жизни или нет. Мне все равно, но я застопорился, откатился назад. Эта женщина не должна была появиться рядом со мной. Я напоминаю организм, давным-давно лишившийся некоего гормона — назовем его гормоном Ж, женским гормоном, — и вот простое соседство, аура ее аромата запустили во мне своего рода химическую реакцию, оживив что-то в самой глубине моего существа. Во всяком случае, такое объяснение кажется мне наиболее правдоподобным. Что не снимает проблемы. Я все так же остро ощущаю бесцельность своего существования. Пожалуй, осознание истинного положения вещей даже внушает успокоение и уверенность: передумав в последний момент, я бы проникся к себе глубочайшим презрением.
Два часа. Я выпил отвар. В нем было слишком много аниса, придется сказать Франсуазе. Если переборщить с анисом, вкус напитка становится слишком терпким и горьким. Помню, как в детстве, собираясь на рыбалку, я добавлял анисовую воду в кашу, служившую прикормом для плотвы и уклейки. Благословенное время! Моя бабушка жила совсем рядом с Йонной,[13] так что мне нужно было только перейти дорогу и спуститься вниз по берегу. Наверное, именно желание вернуться в те счастливые дни побуждает меня каждый вечер глотать горький анисовый «напиток забвения», чтобы «уснуть и видеть сны».
Сегодня утром Клеманс как бы между прочим упомянула, что мадам Рувр зовут Люсиль. Это имя мне нравится. Старомодное, но милое. Оно напоминает коллеж и стихи Шатобриана, которые требовалось выучить наизусть. «Поднимитесь скорее, вы, желанные бури, которые должны перенести Ренэ в пространство другой жизни!»[14] Брр! И все-таки Люсиль звучит куда лучше, чем Арлетт! Я всегда терпеть не мог имя Арлетт. Оно подходит только незамужним девушкам, но моя жена бесилась, когда я называл ее Арли или Летти… Пришлось звать ее «кошечкой», «котенком» или «киской» — в зависимости от настроения. Но оставим эту тему.
Всевидящая Клеманс сообщила мне, что сегодня утром у мадам Рувр были красные глаза, как будто она плакала. Если Клеманс права, стоит подумать, что могло расстроить… Люсиль. Подумать хотелось, и я до полудня гулял по берегу моря, размышляя над смыслом слова «старик». Когда человек становится стариком? Старик ли я? А Рувр? Уж он-то точно старик, раз передвигается с помощью двух металлических тростей, подтягивая за собой ноги (я не видел этого человека, но именно таким его себе представляю). Бог с ним, с Рувром, что сказать о себе? Да, у меня седые волосы. И несколько коронок. Но все остальное имеет вполне презентабельный вид. В сравнении с Вильбером и даже с Жонкьером я очень прилично сохранился. Еще пять-шесть лет назад фигура у меня была как у молодого. Так почему же Арлетт?.. Неужто она испугалась, что однажды придется стать сиделкой? Но мне тогда было всего шестьдесят. Возможно, мадам Рувр — мне больше нравится называть ее Люсиль — плакала от безысходности, понимая, что навсегда привязана к больному старику?
По пляжу группками разгуливала молодежь. Одна девица в купальнике едва не задела меня локтем и даже не извинилась. Она меня просто не заметила. Я был для нее чем-то вроде призрака, я не существовал. Мне в голову пришло определение: «Старик — человеческое существо, еще пребывающее в этом мире, но уже не существующее». Увы бедолаге судье Рувру! И увы мне!
Жонкьер предупредил, что будет обедать в городе. Странно! Он пришел в столовую, съел суп и немного пюре, коротко простился и был таков. Вильбер накапал лекарство в стакан, добавил какой-то белый порошок и половинку таблетки, строго взглянул на нас и проглотил лекарство. Люсиль пыталась сдержать улыбку.
— Посидите с нами, — сказал я Вильберу, — это единственный приятный момент дня.
— Не хочу быть назойливым, — буркнул он.
Ответ прозвучал так глупо и неуместно, что я не удержался и пожал плечами.
— Видите, они и впрямь невыносимы, — прошептал я, обращаясь к мадам Рувр.
Она озабоченно посмотрела вслед Вильберу.
— Я меньше всего на свете хочу нарушить сложившиеся устои. Думаю, будет нетрудно получить место за другим столом.
— Ни в коем случае! — воскликнул я и сменил тему, спросив, хорошо ли они устроились.
— Нужно уметь довольствоваться тем, что есть. В Париже… нет, я больше не хочу думать о Париже. Меня все устраивает, за исключением разве что первого завтрака. Молодая официантка…
— Франсуаза.
— Да, Франсуаза имеет неприятное обыкновение приносить оба подноса сразу. Один она ставит на столик в конце коридора, и кофе успевает остыть, пока она подает другой моему мужу. Это неприемлемо.
«Черт возьми! — подумал я. — Мадам Рувр явно не из числа непритязательных!» Поскольку мне Франсуаза нравится, я завел разговор о других обитателях «Гибискуса», чтобы отвлечь внимание привередливой парижанки от бедной девушки.
— Вы их оцените, обещаю. С возрастом люди становятся оригиналами… Видите хрупкую даму, что сидит у меня за спиной? Это мадам де Бутон… ей восемьдесят семь… Когда ее соборовали в первый раз — это было давно, до меня, она отказалась, потому что ей не понравился священник. «Ни за что! Он слишком уродлив!» Это чистая правда!
Люсиль смеялась от всего сердца.
— Вы же не станете утверждать, что у вас тут обитают исключительно выдающиеся личности!
— Конечно, нет. Не только исключительные. Но в основном.
— А как здесь развлекаются?
— Можно пойти на курсы йоги, записаться в хор или в университет для людей «третьего возраста». В приемной директрисы есть целый список занятий для досуга.
— Я, к несчастью, не вольна распоряжаться своим временем — из-за мужа. А библиотека здесь имеется?
— Не слишком богатая, несколько сотен томов. Но, если позволите, я сам буду снабжать вас книгами.
Я едва удержался, чтобы не похвастаться: «Я тоже когда-то был писателем!» Мое предложение явно обрадовало мадам Рувр.
— Еще один вопрос, с вашего позволения, — сказала она. — На принадлежащих вам сочинениях есть экслибрис или какой-нибудь другой символ? Вы не ставите на титульном листе свои инициалы?
— Нет. Но почему вы спрашиваете?
— Это могло бы не понравиться моему мужу. Он совершенно непредсказуем!
Вот об этом-то я и подумаю перед сном!
Глава 3
Боюсь, я лезу не в свое дело. Да, определенно не в свое, зато скука, окутывавшая меня подобно туману, взявшему в плен сбившийся с курса парусник, начинает рассеиваться. Вот почему я решил описать события сегодняшнего дня без стариковского брюзжанья, так, словно во тьме моей ночи забрезжил слабый свет. Это не значит, что я обрел надежду. На что мне надеяться? Но мои мысли приобрели вполне определенное направление: я размышляю о мадам Рувр.
Необходимость прояснить небольшую загадку стала могучим стимулом для продолжения жизни. Я хотел бы знать — из чистого любопытства, да будет оно благословенно! — причину слез Люсиль. Должен признать, что пока я не слишком продвинулся, но одно интересное открытие все же сделал.
Итак, начнем по порядку. Мадам Рувр была права насчет первого завтрака: кофе мы получаем едва теплым. Грех невелик, но Франсуаза и впрямь «не ловит мышей». Придется поставить ей на вид.
Следом идет эпизод с ежедневным уколом. Короткий разговор с Клеманс.
«Вы сами-то верите во все эти лекарства, мсье Эрбуаз? Я вот что думаю: если тело устало, нужно отпустить его на покой».
Простолюдинка Клеманс наделена чертовски здравым смыслом, она этакая веселая фаталистка, и ей часто удается развеять мои мрачные мысли.
— Как там Рувры? — спрашиваю я. — Расскажите мне о них.
— Сегодня утром к Его чести было не подступиться.
— В вашем тоне чувствуется насмешка…
— Ничего не могу с собой поделать. Ну скажите на милость, зачем мужчина с такой тощей задницей требует, чтобы его называли «господин председатель»?!
Мы захихикали, как проказливые школьники.
— Вы просто ужасны, Клеманс, для вас нет ничего святого.
— Возможно, вы попали в самую точку, мсье Эрбуаз.
Продолжим. День начался как обычно. День как день, изнурительно жаркий летний день. Душ. Бритье. Безмолвная беседа со своим двойником в зеркале. Волосы на висках поредели. Глубокие носогубные складки словно бы поддергивают уголки рта вверх, как на веревочках. Старый паяц, который все никак не насытится раёшным театром жизни! Иногда меня охватывает ненависть к себе за то, что я такой… траченный жизнью. Определение тривиальное, но очень точное! Ничего не поделаешь, жизнь со мной разочлась! Моя голова не убелена сединами, меня не назовешь дряхлым старикашкой, но я пришел в упадок, как статуи в общественных парках, покрытые серо-зеленой плесенью и птичьим пометом. Как бы там ни было, я решаю надеть элегантный костюм из серой рогожки, который меня стройнит, словно хочу произвести впечатление! В «Гибискусе» принято «держать марку»…
Но довольно философствовать, пора переходить к главному — рассказать о прогулке по парку. Ноги сами понесли меня в кипарисовую аллею. Я не торопился, пытаясь «расходить» ногу, и вдруг услышал где-то совсем близко громкий разговор, да нет, не разговор — спор. Сначала я узнал голос Жонкьера, он произнес что-то вроде: «Так не пойдет!» Потом я заметил его голову над живой изгородью, Жонкьер очень высокий, и его разъяренное лицо плыло вдоль зеленой стены, словно какой-то кукольник-весельчак насадил его на палку. Собеседника Жонкьера я не видел, но, услышав ответную реплику, понял, что это мадам Рувр. Не скажу, что очень удивился — я был уверен, что этих двоих связывает общий секрет. Мадам Рувр закричала:
— Берегись! Не доводи меня до крайности.
Они перешли на быстрый шепот, потом Люсиль воскликнула:
— Попробуй — и увидишь, на что я способна!
Голова Жонкьера уплыла в другую сторону. Я стоял, не решаясь шелохнуться, но не из страха быть обнаруженным — заметить меня они не могли. Просто я вдруг почувствовал себя преданным. Люсиль его любовница! Никаких сомнений. Они на «ты», да и тон разговора… только слабоумный не догадался бы.
Скрипнул гравий, бурное объяснение закончилось, и мадам Рувр пошла в сторону дома. Я продолжил прогулку, теряясь в догадках. Очевидно одно: мадам Рувр совсем не случайно оказалась в «Гибискусе». Она знала, что встретит здесь своего любовника, и все-таки приехала вместе с мужем. Так могла поступить только очень влюбленная женщина. Однако между ней и Жонкьером все непросто.
Я сел на любимую скамейку в глубине парка, чтобы спокойно обдумать запутанную интригу. Возможно ли, что несколько недель или даже месяцев назад между любовниками произошел разрыв? Нет, это исключено. Жонкьер живет в «Гибискусе» много лет. Но он — как, впрочем, и все обитатели дома — свободен в своих передвижениях, а значит, мог встречаться с Люсиль вне стен пансиона. Возможно, она часто приезжала сюда из Парижа? Нет, что-то не складывается. Рассмотрим факты: чета Рувров выбрала местом жительства «Гибискус», все хорошенько обдумав и разузнав, наведя справки о городе и доме.
Кроме того, характер отношений Жонкьера и мадам Рувр таков, что они говорят друг другу «ты», но делают вид, что незнакомы. Жонкьер позволил себе говорить с Люсиль в угрожающем тоне, считая, что их никто не слышит. Есть одно объяснение… очень романтичное, но я все-таки возьму его на вооружение, а если ошибусь, всегда смогу поискать другое. Мадам Рувр действительно была любовницей Жонкьера — отсюда и обращение на «ты», но, поселившись в «Гибискусе», он с ней порвал. Она не смирилась и приехала следом за ним сюда. Становится понятен приступ гнева Жонкьера — надо отдать должное этому человеку, он мгновенно взял себя в руки! — случившийся в тот момент, когда мадемуазель де Сен-Мемен представляла нам новую пансионерку. По той же самой причине Жонкьер теперь не всегда выходит к столу, а если появляется, держится отстраненно и с трудом скрывает неприязнь. Я понимаю, почему у мадам Рувр глаза бывают красными от слез. Мне ясен смысл случайно услышанной фразы Жонкьера «так не пойдет!», а сказать «не доводи меня до крайности!» могла только женщина, понимающая, что все кончено. Навсегда. Да, Люсиль выглядит именно так. Мне кажется, что последнее сражение состоится между ней и мной.
Вернусь к описанию этого столь богатого событиями дня. Жонкьер не явился к обеду, чем подтвердил мои подозрения. Вильбер пребывал в дурном настроении и не потрудился включить слуховой аппарат. Мне в голову пришло сравнение с гомеровскими воителями, удалившимися в шатры перед решающим сражением. Неясно одно — чем я мог его раздражить. Возможно, старик приревновал меня к нашей очаровательной соседке по столу?
Вскоре после начала обеда мадемуазель де Сен-Мемен сообщила, что хотела бы побеседовать со мной тет-а-тет. Милая церемонная мадемуазель де Сен-Мемен, этакая прустовская героиня, вынужденная зарабатывать на жизнь. Я отправился к ней в кабинет. В маленькой комнате было душно, несмотря на кондиционер: анонимная компания, владеющая «Гибискусом», не стала экономить на жизненном пространстве обитателей, но директрису явно «обидела». Она поинтересовалась моим здоровьем, а потом спросила, напустив на себя загадочный вид:
— Скажите, мсье Эрбуаз, мсье Жонкьер ничего не говорил вам о намерении покинуть нас?
Свершилось! Жонкьер капитулирует перед мадам Рувр.
— Я меньше всего хочу вмешиваться в его частную жизнь, — продолжила директриса, — но мне нужно знать, нет ли у него жалоб и нареканий на наше заведение. Он мог бы высказать критические замечания, вы ведь знаете, я конструктивно отношусь к критике.
— Уверяю, вам не о чем беспокоиться. У меня создалось впечатление, что мсье Жонкьер всем доволен.
— Тогда почему он решил уехать? Сменить «Гибискус» на «Цветущую долину»! Он упомянул «Цветущую долину»?
— Нет. Я впервые слышу это название.
— «Цветущая долина» — наш конкурент. Они только что открылись, расположены очень выгодно, на холмах Сен-Рафаэля.[15] Этот дом ничуть не лучше нашего — комфорт тот же, а вот цены выше.
— Я был совершенно не в курсе. Значит, мсье Жонкьер намерен туда перебраться?
— Он не назвал мне ни точной даты, ни причины такого решения. Вам известен его характер…
— О да, человек он очень скрытный. Впрочем, как и все мы.
— Если бы вы знали, как это для меня огорчительно! — воскликнула мадемуазель де Сен-Мемен. — До сих пор никто не покидал «Гибискус» по собственной воле. Люди болеют, ложатся в больницу, но потом возвращаются, если, конечно… — Бессильный жест рукой. — Но таков наш общий удел. Не хочу даже думать о том, какой эффект возымеет демарш мсье Жонкьера.
Мадемуазель де Сен-Мемен наклонилась ко мне.
— Я чувствую себя совершенно разбитой, мсье Эрбуаз. Не могли бы вы вмешаться… о, очень деликатно… Попробуйте его переубедить… Возможно, все дело в обычном капризе. Владельцы «Цветущей долины» — наглые бахвалы! Вы окажете мне огромную услугу, мсье Эрбуаз.
Я прекрасно понимал опасения мадемуазель де Сен-Мемен, но роль посредника мне совсем не улыбалась. Подумать только — я собирался покинуть «Гибискус» первым, пусть и не совсем обычным способом!.. Если Жонкьер решил уехать, нам остается только пожелать ему счастливого пути.
— Почему бы вам не поговорить с мсье Вильбером? — спросил я. — Возможно, он осведомлен лучше меня.
— Боже упаси! Мсье Вильбер немедленно оповестит всех обитателей дома. Человек он неплохой, но сплетник ужасный. Думаю, вы успели это заметить. Сплетники бывают опасны. В прошлом году мы по его вине едва не попали в пренеприятнейшую историю. Обещайте попробовать, прошу вас, мсье Эрбуаз.
Я пообещал — и промучился всю вторую половину дня. Задать Жонкьеру вопрос в лоб я не мог: он сразу поймет, что я знаю правду о нем и мадам Рувр, и, не дай бог, решит, что именно она поручила мне выяснить правду. Этого я допустить не хотел ни при каких обстоятельствах. Так с какой же стороны к нему подобраться? Жонкьер посвятил в свои планы только мадемуазель де Сен-Мемен, значит, сослаться на «слухи» не получится. Он вряд ли обрадуется досужему любопытству, так что разговор обещает выйти неприятный.
Шесть часов. Впервые за много месяцев я не почувствовал, как пролетело время. Раньше такое случалось, когда я занимался каким-нибудь сложным делом. На короткое мгновение меня охватили пьянящий восторг и возбуждение. Поиск решения подействовал как успокоительное, застарелая глухая боль ненадолго отступила, я ощутил прилив энергии. Так тому и быть — я пообщаюсь с Жонкьером, раз уж разговор с ним является частью успешного лечебного метода.
Во время ужина все места за нашим столом были заняты. Мадам Рувр выглядела совершенно безмятежной: очевидно, сцена, невольным свидетелем которой я стал, нисколько ее не расстроила. Или все дело в умело наложенной косметике? Она улыбалась и разговаривала с нами с естественной непринужденностью хозяйки светского салона. Ничто не предвещало беды. Вильбер поинтересовался, как себя чувствует Председатель, и она ответила: «Начинает привыкать, ему нравится „Гибискус“».
— Думаю, он немного скучает, — вмешался Жонкьер.
— Вовсе нет.
— Значит, он — счастливое исключение из общего правила, — хмыкнул Жонкьер и посмотрел на меня, как будто хотел призвать в свидетели неискренности мадам Рувр. — Спросите у Эрбуаза, весело ли ему здесь живется.
— С чего вы взяли… — вскинулся я, раздосадованный его догадкой.
Жонкьер не дал мне продолжить.
— В детстве мы живем в интернате, в молодости — в казарме, повзрослев — женимся, а в старости отправляемся в дом престарелых. Я задыхаюсь! Мне нечем дышать!
Он резко встал и сжал пальцами виски, как будто у него внезапно закружилась голова.
— Прошу меня простить, — сухо бросил он и направился в холл.
— Что с ним происходит? — удивился Вильбер. — Если человек с таким отменным аппетитом уходит из-за стола сразу после первого блюда, значит, он и впрямь дурно себя чувствует.
— Мне показалось, что мсье Жонкьер покидал нас в сильном гневе, — заметила мадам Рувр.
Какое самообладание! Только очень опытная притворщица способна так правдоподобно изобразить вежливое безразличие.
— Возможно, это приступ неврастении, — предположил я. — Или хандры. С каждым случается… время от времени. Достаточно пустячного повода, чтобы сорваться.
Последняя фраза призвана была смутить ее. Я ждал… Сам не знаю чего — чтобы у нее дернулись губы или дрогнули ресницы… ждал и не дождался.
Обстановку разрядил Вильбер.
— Эрбуаз прав, — вздохнул он. — В некоторые дни возраст дает себя знать, но ты держишься, черт побери! Взять хотя бы меня…
Он был в ударе. Нам оставалось одно — слушать и время от времени кивать, выказывая согласие и одобрение. Мадам Рувр откровенно скучала, но улыбалась, и ее улыбка побуждала Вильбера продолжать. Не знаю, возможно, за маской любезности она сгорала от нетерпения. Женская двойственность в действии. Я долго не понимал — и так и не понял! — как Арлетт удавалось до самого конца скрывать свои истинные чувства… Она тоже пряталась за улыбкой — женской улыбкой, которая вводит вас в заблуждение, заставляет чувствовать себя умным и желанным. А бедный глупый Вильбер распустил хвост и, не жалея стариковских сил, старался очаровать нашу даму. Вдовец ожил и того и гляди влюбится.
Я готов был воскликнуть: «Воздуху мне! Воздуху!» — но не хотелось выглядеть грубым. Я ждал, когда мадам Рувр сочтет возможным удалиться, чтобы последовать ее примеру, не рискуя обидеть Вильбера.
— Прелестная женщина, — мечтательно произнес он. — Только такой мужлан, как Жонкьер, может этого не замечать.
«Наивный недотепа! — подумал я. — Жонкьер первым понял, как она хороша!»
Я отправился к себе, но на пороге комнаты вдруг сообразил, что Жонкьер, сорвавшись за ужином, сам дал мне повод выразить ему сочувствие, поинтересоваться здоровьем и исподволь выяснить, почему он хочет покинуть «Гибискус». Я постучал в его дверь, но ответа не дождался.
— Вы ищете мсье Жонкьера? — спросила горничная, закрывавшая ставни и расстилавшая постели. — Я видела, как он пошел в солярий.
Воистину удача сегодня на моей стороне! Я поднялся на лифте на террасу и увидел в дальнем углу Жонкьера: он сидел в шезлонге и курил сигару, поставив локоть на перила ограждения.
— Простите, дружище, не знал, что тут кто-то есть! Не помешаю?
— Нисколько, — любезным тоном ответил Жонкьер.
Я устроился рядом с ним в шезлонге. Тихие сумерки и роскошная красота закатного неба располагали к откровенности.
— Мы беспокоились, — начал я, — за ужином вы, кажется, нехорошо себя чувствовали?
— Ерунда, — небрежным тоном бросил он. — Небольшой приступ хандры. Вы поселились в «Гибискусе» сравнительно недавно и пока что этого не понимаете. Я же торчу здесь уже семь лет, вижу одни и те же рожи, слушаю одну и ту же глупую болтовню. Поневоле начнешь задыхаться. Подождите немного — и сами все поймете.
Мяч был на моей стороне, и я не упустил свой шанс.
— Понимаю… Открою вам маленькую тайну. Отойдя от дел, я сменил несколько заведений, подобных нынешнему. Мне нравится «Гибискус», но я совсем не уверен, что задержусь здесь. Пусть это останется между нами…
Мне показалось, что мои слова живо заинтересовали Жонкьера, и я решил развить успех.
— Кое-что меня просто бесит. В том числе — «вторжение» мадам Рувр за наш стол… Будь мы в вагоне-ресторане, я бы понял. Но не здесь!
Жонкьер наживку не заглотил. Он бросил недокуренную сигару через перила балюстрады, и она приземлилась на цемент тремя этажами ниже. В нашем разговоре наступила длинная пауза, потом Жонкьер пробормотал:
— Если бы знать, где его искать, этот вожделенный покой…
Он сдвинул очки на лоб, задумчиво помассировал веки и вдруг спросил:
— Вы намерены сделать еще одну попытку? Мне вряд ли хватит сил. Старея, мы теряем кураж, становимся ленивыми. Собирать вещи, упаковывать, распаковывать… пожимать множество рук при прощании… объясняться… Остаться будет менее утомительно. И все же…
На нас медленно надвигалась ночь. Жонкьер вытащил из кармана футляр, достал еще одну сигару, торжественно ее раскурил — меня всегда раздражало это его позерство — и положил футляр и спички на столик, давая понять, что собирается пробыть на террасе не меньше часа, а то и двух.
— И все-таки, — продолжил он, — у меня часто возникает желание собрать пожитки и сделать ручкой честно́й компании. Думаю, в каждом человеке, обошедшем рифы семидесятипятилетия, уживаются беглец и инвалид. Мысленно мы стремимся к свободе, видим себя на воле, но вот физическая оболочка… Ей хорошо на привязи. Согласны?
— Ваши рассуждения кажутся мне вполне справедливыми, — соглашаюсь я. — Моя жаждущая сбежать ипостась берет верх над другой, ленивой, поэтому я всегда навожу справки обо всех домах престарелых в округе — на случай, если соберусь переселиться. Будь я зверушкой, хотел бы жить под землей, в глубокой норе со множеством входов и выходов.
Он рассмеялся, но на откровенность его не потянуло, а мне не хотелось выдать себя неосторожным вопросом.
— Беда в том, — сказал я, — что заведений такого класса крайне мало. Государство открывает богадельни, последние прибежища для малообеспеченных, но не думает о тех, кому хватает средств, чтобы протянуть достаточно долго в достойных условиях. Настоящим богачам дома престарелых не нужны. Чиновники, художники, артисты, уходя на покой, остаются жить в своем кругу. А нам как быть? Где найти приют? Что мы имеем на тридцати километрах побережья? «Гибискус», да еще этот новый, только что открывшийся дом — «Долина цветов».
— «Цветущая долина», — мгновенно поправил Жонкьер.
— Вы что-нибудь о нем знаете?
— Немного. На наш он непохож. Это комплекс маленьких бунгало, очень-очень комфортабельных. Каждый постоялец чувствует себя хозяином собственного дома.
— Одиночество без отчуждения… Понимаю, — откликнулся я.
— Именно так. Весьма соблазнительно. Между нами говоря, я об этом подумываю.
Я не забыл о поручении мадемуазель де Сен-Мемен. Мне удалось — не без труда — разговорить Жонкьера на нужную тему, теперь остается отвратить его от «Цветущей долины». Что я и постарался исполнить как можно лучше. В аргументах недостатка не было. «Цветущая долина» находится слишком далеко от большого города. Если вдруг понадобится срочная операция (этого боятся все старики!), транспортировка в больницу займет много времени. А казино? Он подумал о казино, где его называют «мсье Робером»? А мы, его друзья? Разве ему не будет нас не хватать? Иными словами, перемена места ничего не даст. Он будет лицезреть те же пальмы, мимозы и розы, и небо над головой останется неизменным. Решительно, игра не стоит свеч.
— Возможно, вы правы… — кивнул он.
Наш разговор занял не больше часа, я и сейчас помню его во всех деталях. Думаю, я убедил Жонкьера, но не уверен, что поступил правильно. С чего это вдруг я с таким усердием защищал интересы «Гибискуса», до которого мне в действительности нет никакого дела? Наверное, из любопытства и желания продолжить игру. Если Жонкьер останется, что решит наша красавица соседка? Как она тогда сказала: «Увидишь, на что я способна!» Эта фраза крутится у меня в голове, как назойливый припев. Ну что же, посмотрим, на что именно она окажется способна!
09.30.
Франсуаза принесла мне поднос с завтраком и сообщила новость. Я потрясен. Жонкьер мертв. Он упал с террасы.
Полночь.
Что за день! И какое приятное возбуждение. Я, конечно, не радуюсь смерти бедняги Жонкьера, но, поскольку решил заносить в дневник все свои ощущения и настроения, не могу не упомянуть, что наш «улей» пребывает в волнении. Иначе как «коллективным волнением» это не назовешь.
«Подумать только, до чего мы дожили! — сказала престарелая мадам Ламбот, вцепившись в мою руку мертвой хваткой (это удивительно само по себе — обычно мы только раскланиваемся). — Невероятное происшествие, настоящий скандал!»
Этот эпизод свидетельствует о той степени возбуждения, которое овладело всеми пансионерами. Самые инициативные уже сочинили петицию с требованием немедленно сделать балюстраду солярия значительно выше. На мадемуазель де Сен-Мемен нет лица. В доме полиция. Траур и позор. Итог — я не заметил, как пролетел день. О том, чтобы уснуть, и речи нет: я слишком взбудоражен. Я знаю — только я! — что Жонкьера убили.
Изложу все с самого начала.
Сегодня утром Франсуаза сообщила мне о смерти Жонкьера. На рассвете садовник нашел тело, лежавшее у подножия солярия, и поднял тревогу. Примчалась мадемуазель де Сен-Мемен.
— Она даже парик не надела, — добавила пикантную деталь Франсуаза.
Оставить тело лежать поперек аллеи было невозможно. Призвали Блеша, совершавшего утренний моцион, он отправился предупредить Клеманс, а Фредерик пошел за тележкой. Несчастного Жонкьера временно спрятали в узкой ризнице. Передаю слова Клеманс, которая явилась делать мне укол с часовым опозданием.
— Ну вот, вы уже в курсе! — возмутилась она. — Идиотка Франсуаза могла бы попридержать язык! Не та это новость, с которой нужно торопиться!
Клеманс объясняет причину своего недовольства:
— Теперь мне придется всех успокаивать. Метаться между ними, как угорелой кошке. Стоит умереть одному, и у остальных обостряются болячки.
— Так что же случилось с Жонкьером?
— Поди узнай!
— А что говорит доктор Веран? Он много лет «обслуживает» «Гибискус» и осведомлен о недугах каждого из нас лучше любого другого. Он составил мнение о случившемся?
— Доктор считает, что у мсье Жонкьера могла закружиться голова — у него прыгало давление. Очевидно, он решил продышаться, встал, подошел к краю и прислонился к ограждению. Бедняга был очень высоким, балюстрада едва доходила ему до середины бедра, вот он и свалился. Но это не более чем догадки.
— Когда это случилось?
— Точное время назвать трудно. По мнению Ларсака, между десятью и одиннадцатью вечера. Вы уж меня извините, мсье Эрбуаз, у меня сегодня мало времени, поболтаем в другой раз. Мне бы тоже не помешал отдых, но здесь никому нет дела до медсестер. Как говорится, крутись или сдохни.
Итак, Жонкьер мертв. Я все еще не могу в это поверить. Перед глазами стоит «картинка» вчерашнего вечера: Жонкьер достает сигару и закуривает. Как долго это воспоминание будет мучить меня? Да, у него закружилась голова, он потерял равновесие и упал, иного разумного объяснения нет. Обычно я надолго растягиваю утреннюю церемонию — принимаю душ, бреюсь, одеваюсь, — но сегодня тороплюсь присоединить свой голос к хору общих сожалений. Впервые за много месяцев во мне — вот ведь странность! — снова пробудилась жизнь. Я написал, что тороплюсь, хотя давным-давно забыл сладостное чувство возбуждения, когда кровь начинает быстрее течь по жилам. Спасибо, Жонкьер.
Я спускаюсь в большой салон, пожимаю руки мужчинам, прислушиваюсь к разговорам и замечаю Вильбера — он что-то объясняет собравшимся вокруг него слушателям. Меня тоже окружают — видимо, надеются, что я, как бывший «компаньон» покойного по столу, сумею пролить хоть какой-то свет на загадочную смерть.
— У него действительно подскакивало давление?
— Держалось в районе 200.
— Ничего фатального, у меня 180, и я никогда не чувствовал себя лучше. Причину несчастья следует искать в чем-то другом.
— С некоторых пор Жонкьер выглядел озабоченным. Видимо, плохо себя чувствовал. Он никогда ничего не говорил о свое состоянии за столом?
— Нет.
Кто-то сообщает мне: «Его брата уже оповестили, он должен появиться сегодня вечером. Других родственников у Жонкьера не было».
Я выхожу из дома и направляюсь к тому месту, где обнаружили тело. Там собралось несколько любопытных. Одни стоят задрав головы и пытаются на глазок определить расстояние между солярием и землей. Высота не бог весть какая, но метров двенадцать будет. Другие угрюмо молчат, разглядывают место, куда «приземлился» Жонкьер, и предаются невеселым мыслям. Все понимают: если несчастный внезапно потерял равновесие, причиной тому стал инфаркт, но заговорить об этом никто не решается. Инфаркта здесь боятся не меньше рака, вот и предпочитают винить слишком низкое ограждение, жару, несварение и даже неосторожность жертвы… В самом деле, достаточно слишком сильно перегнуться и… Обитатели «Гибискуса» сходятся в едином мнении: «Я никогда не поверю…», «Болезнь коварна…», «Надеюсь, этот проклятый солярий закроют…» Постепенно гнев вытесняет печаль и подавленность.
Около десяти появляется полицейский комиссар с двумя типами — видимо, инспекторами. Я не слишком сведущ в полицейских делах, но твердо решил не сообщать им, что был с Жонкьером на террасе незадолго до его гибели. Расскажи я об этом комиссару, пришлось бы объяснять, зачем я в тот вечер отправился в солярий. Сыщиков не касается ни ссора Жонкьера с мадам Рувр, ни его намерение покинуть «Гибискус». Им незачем знать, что мадемуазель де Сен-Мемен поручила мне переубедить его. Все это только усложнит и без того непростое дело.
Но что же мадам Рувр?.. Насколько сильно эту женщину поразила внезапная смерть человека, которого я продолжаю считать ее любовником? Достанет ли ей мужества появиться за ужином? Будет интересно понаблюдать за ее поведением.
Прогулявшись по парку, я возвращаюсь к себе, чтобы позвонить дантисту и записаться на прием. Я перестал обращать внимание на кариес, когда решил уйти из жизни, но теперь с этим придется повременить — я хочу дождаться развязки «дела Жонкьера». Пока что никто не интересуется моим мнением о происшествии. Я никому не нужен. Скорее всего, дело быстро закроют, ведь улики практически отсутствуют, а интересы владельцев «Гибискуса» могут пострадать, если станет известно, что один из пансионеров разбился насмерть, упав с террасы солярия. Я жду приглашения в кабинет мадемуазель де Сен-Мемен, но скоро обед, а меня так и не вызвали. Я чувствую облегчение и досаду. Возможно, Вильбер раскопал что-нибудь новое, он всегда знает больше остальных. Глухой, но осведомленный, таков наш Вильбер!
Мое предположение оказывается верным. Я сажусь за стол, он глотает таблетку и сообщает с тихим ликованием в голосе:
— Есть кое-что новенькое!
Он вздергивает брови, морщит лоб, быстро-быстро кивает, как китайский болванчик, и многозначительно улыбается.
— Они восстановили картину происшествия. Несчастный случай. Когда обнаружили тело, никто не подумал об очках. Первой сообразила Клеманс — когда ей стали задавать вопросы, потом Блеш и садовник. Если бы Жонкьер был в очках, их нашли бы рядом с телом — с целыми ли стеклами или с разбившимися, но нашли бы. Обыскали спальню и в конце концов обнаружили злосчастные окуляры. Как вы думаете где?
— Думаю, в самом неожиданном месте.
— Именно так. В корзине для бумаг. Бедняга уронил их… сами знаете, как это бывает… отвлекся, расслабился…
Сделав паузу, Вильбер продолжил:
— Они думают, что Жонкьер решил подышать свежим воздухом. Вы же помните, ему вечно было жарко. Дальнейшее нетрудно представить: он поднимается в солярий, идет по террасе — не слишком уверенно… натыкается на ограждение и — вуаля!
— Такова версия полиции?
— Нет, об этом говорит здравый смысл. Будем логичны!
Призыв произнесен тоном, который отбивает всякое желание спорить по пустякам. Зачем мне ему противоречить? Объяснение, предложенное полицией, вносит в души успокоение. Раз дело не в болезни, каждый обитатель «Гибискуса» имеет полное право обвинить Жонкьера в неосторожности. А если так, нечего разнюниваться. Жонкьера, конечно, очень жалко, но он сам виноват!
— Откуда у вас все эти сведения?
Вильбер бросает на меня озорной взгляд — совсем как кот, загнавший клубок шерсти под кресло. Он улыбается и дает изумительно остроумный ответ:
— Я слушаю!
Настаивать бесполезно. Я возвращаюсь к себе, не закончив обед. Там мне открывается истина. Я ложусь на кровать и тут же вспоминаю, как Жонкьер закуривал сигару… Черт побери! Ну конечно… Я помню это с фотографической точностью. Версия, которую полиция собирается завтра скормить прессе, совершенно ошибочна.
У меня вспотел лоб. Я разволновался. Мысли скачут, как блохи, и подводят меня к выводу, с которым я заведомо не согласен. Нужно вернуться к началу и разложить все по полочкам. Итак: Вильбер считает, что Жонкьер захотел подышать и поднялся на террасу, хотя перед этим куда-то задевал очки и не смог их найти. Но я знаю — я один знаю! — что Жонкьер уже сидел на террасе, когда я там появился, и на нем были очки. Следовательно, у него не было никаких причин часом позже спускаться к себе, а потом снова возвращаться в солярий. В какой-то момент кто-то к нему присоединился, и именно этот кто-то столкнул его вниз.
Потом убийца решил убедиться, что жертва мертва, заметил, что очки Жонкьера не разбились, и решил спрятать их в корзинку для бумаг. Уловка простенькая, даже наивная, но ведь сработало! Полиция, готовая принять самое простое объяснение случившегося, немедленно заявила, что произошел несчастный случай. Нет. Это был не несчастный случай, а преступление… возможно, даже убийство — если человек, толкнувший Жонкьера, хотел, чтобы он упал с террасы. Как бы там ни было, злоумышленник подошел к телу жертвы и увидел, что Жонкьер не дышит, так что звать на помощь не имеет смысла. К чему создавать осложнения, почему бы не направить следователей по ложному следу? С помощью очков…
Так кто же преступник? Чье имя приходит на ум первым? Будем логичны, как любит говорить Вильбер: конечно, мадам Рувр. Если бы она не угрожала Жонкьеру практически в моем присутствии («Не доводи меня до крайности… Увидишь, на что я способна…»), я принял бы версию несчастного случая — за неимением другой, более правдоподобной. Но я знаю. И представляю себе сцену преступления так ясно, как если бы присутствовал при случившемся. Мадам Рувр ждет, когда муж заснет, выходит, стучит в дверь Жонкьера. Вероятно, она настроена на решительное объяснение. Ей не открывают, и она поднимается в солярий. Жонкьер там, он один. Происходит ссора. Жонкьер вскакивает. Облокачивается на перила. Они стоят совсем рядом, и это происходит. Что именно? Мадам Рувр толкнула Жонкьера или оттолкнула его? Возможно, он попытался схватить ее за руки, она стала вырываться и… О ужас! Жонкьер исчез.
Несчастная женщина! Она вынуждена молчать, чтобы не погубить свою репутацию. Злые языки ее не пощадят, скажут, что это было свидание, что она изменяет мужу и так далее, и тому подобное. Она собирает волю в кулак, проверяет тело, и ей хватает хладнокровия сообразить, какую выгоду можно извлечь из чудом уцелевших очков. Исключительная женщина! Я ею восхищаюсь.
Да, восхищаюсь, но должен дать ей знать, что все понял и что остальные обитатели дома тоже не идиоты. Мне хочется сказать: «Я для вас неопасен, а возможно, даже сумею помочь». В этом желании есть толика тщеславия, хотя помочь ей я хочу совершенно искренне. И все-таки придется взглянуть на нее другими глазами. Досадно ли мне? Честно говоря, нет. Меня это скорее забавляет, как будто мы с мадам Рувр играем в этакие прятки, но знаю об этом только я.
К ужину она не вышла. Я не удивился. Любая женщина была бы потрясена. Официантка сообщает, что Его честь дурно себя чувствует. Ну конечно! Удобная отговорка! Люсиль просто боится предстать пред бдительные очи Вильбера. И мои!
Вильбер сообщает, что прилетел брат Жонкьера. Похороны состоятся послезавтра. В столовой стоит привычный гул голосов. Смерть Жонкьера разъяснилась и стала одним их тех событий, о котором лучше поскорее забыть.
Близится полночь. Впервые за долгое время я чувствую физическую усталость, как будто совершил значительное усилие. Замечательная усталость! Прежде чем лечь, запишу еще один короткий комментарий. Я, конечно же, ничего не расскажу полицейским. У меня действительно есть все основания считать, что мадам Рувр защищалась, а Жонкьер ей угрожал. Так, во всяком случае, я объясняю случившееся себе. И других причин не вижу. Пожалуй, мне нравится идея, что своим молчанием я смогу обеспечить ей покой.
Я не услышал будильника Жонкьера — именно это разбудило меня сегодня утром. В ожидании подноса с завтраком перечитал сделанные накануне записи. Совсем недавно я сокрушался из-за собственной немощи, а теперь вот сочиняю настоящий роман. У меня есть декорации, среда, персонажи, а со вчерашнего дня — происшествие, перипетии, драма, дающая толчок к действию. Забавно! Увы, продолжения не будет — я не хочу снова стать жертвой собственных фантазмов.
Склонность к самомучительству заставляет меня думать, что я могу быть косвенно виноват в смерти Жонкьера. Вернемся к фактам. Жонкьер страшно зол на мадам Рувр. Она ему мешает — настолько, что он даже подумывает съехать из «Гибискуса». Тут вмешиваюсь я. Пытаюсь убедить его в преимуществах жизни в «Гибискусе». Он соглашается. Говорит, что останется. В конце концов, он поселился в этом доме первым, так что, если кто и должен уехать, это Рувры. Если понадобится, он пойдет к председателю и так прямо ему и заявит: «Увезите вашу жену! И дайте мне покой!»
Между Жонкьером и мадам Рувр происходит жестокий спор. Не вмешайся я, он был бы сейчас жив. Да, версия хлипкая, но, даже если я ошибся в деталях, в целом угадал верно. Значит, мадам Рувр вправе быть на меня в претензии. Мы чужие люди, но между нами возникла некая невидимая связь. Я рассматривал свое молчание как одолжение, в действительности же это моя обязанность. Скажу больше: в случае необходимости я должен буду защитить ее. Но что, если я лелею свою щепетильность лишь для того, чтобы потешить самолюбие? Мой психотерапевт не раз замечал: «Вы все время „смотритесь в зеркало“ и принимаете разные позы». Диагноз был точным, но я излечился. Раз и навсегда!
Видел брата Жонкьера. Потрясен до глубины души. Вылитый Жонкьер, только моложе. Лицо, фигура, даже очки такие же. Он приехал на похороны, а заодно за вещами, которые теперь принадлежат ему. Мы перекинулись парой фраз, и мне не показалось, что он так уж сильно опечален трагической гибелью брата. Из его слов я понял, что они практически не общались. Я пригласил его на ужин (не без задней мысли — он мог быть знаком с мадам Рувр!), но он отговорился делами, хотя род его занятий мне неизвестен. К слову сказать, мадам Рувр не показывалась весь день.
Сегодня утром Клеманс была в лучшем настроении, и я навел ее на разговор о Руврах. Она сообщила, что у председателя чудовищные боли в бедре и он зол на весь мир. «Мне жаль беднягу, — прокомментировала Клеманс. — Я не феминистка, и некоторые ситуации меня возмущают».
— Господин председатель… Звучит красиво, — пошутил я. — Вы, случайно, не знаете, где именно он «председательствовал»?
— Кажется, в суде присяжных.
— Ему сообщили о смерти Жонкьера?
— Да, он в курсе. Мсье Рувр не расстается с транзисторным приемником и узнал о несчастном случае из выпуска местных новостей. Мне показалось, что они были знакомы, но это только догадка, а спрашивать, сами понимаете, я не стала.
— А что мадам Рувр? Почему она вчера не вышла к ужину?
— Доведись вам ухаживать за калекой, вы бы тоже лишились аппетита, мсье Эрбуаз.
— А дети у супругов есть?
— Нет. Но ей пишут из Лиона. Консьерж видел обратный адрес и фамилию отправителя: мадам Лемере. Скорее всего, это ее сестра. Я выясню.
Я внезапно осознаю, что за всеми обитателями «Гибискуса» постоянно наблюдает множество глаз: директриса, консьерж, ночной сторож, медсестра, горничные, официантки… Наверняка есть и другие. Наблюдение за постояльцами — единственное развлечение, доступное персоналу. Нужно будет получше спрятать мои записи. Я никого не подозреваю, но не могу поручиться, что Дениза, явившись перестелить постель и пропылесосить, не сует повсюду свой любопытный нос. Я уберу тетрадь в шкаф под белье и буду носить ключ с собой. Ситуация, если подумать, весьма любопытная. Обслуге легко попасть в любое помещение, открыв замок универсальным ключом. Постояльцу может стать плохо, и медсестра или врач должны иметь возможность войти, не взламывая дверь. Напоминает опеку. Каждый из нас находится под неусыпным наблюдением, и это раздражает. Некоторые привозят свою мебель, другие довольствуются казенной, но отпереть замки шкафов, секретеров и комодов в любом случае не представляет никакого труда. Никто из нас не опасается ограбления. Готов спорить, что большинство обитателей даже днем не закрывают на ключ двери своих апартаментов. Считается, что, поселившись в «Гибискусе», мы покупаем себе полную безопасность. Я никогда ничего не слышал даже о мелких кражах.
Впрочем, любопытство в чем-то сродни воровству, и ни один из нас от него не защищен. Что помешает, например, Денизе воспользоваться моим отсутствием и обшарить карманы висящих в шкафу костюмов и ящики письменного стола? И что помешает ей сказать, сидя за столом с другими слугами: «Между прочим, Эрбуаз — ну, этот хромой, который всегда держится в сторонке от остальных, — ведет дневник. Я знаю, что говорю, видела своими глазами. Вот ведь умора!» Нужно придумать надежный тайник.
В часовне собралось много народу. Траур — наше будущее. Каждый сегодня пришел на отпевание ради себя. Мадам Рувр тоже здесь. Она надела темно-серый костюм. Интересно, такой выбор что-нибудь означает? Я нахожу ее непривычно бледной. Что она чувствует — печаль, сожаление, угрызения совести? Будет ли она на кладбище? Я ищу глазами ее венок, символ последнего «прости», среди множества других, которыми украсят катафалк.
Присутствующие приносят соболезнования брату покойного. Он хранит невозмутимость, слегка кивает каждому в ответ на дежурные фразы. Младший Жонкьер напоминает распорядителя похорон. Толпа рассеивается по аллеям парка. Отойдя на достаточное расстояние, люди пускаются в разговоры, как школьники на перемене после скучного урока.
Мадам Рувр незаметно исчезла. Проводить Жонкьера до могилы решили немногие. Мы рассаживаемся по машинам. День сегодня жаркий. Брат усопшего, непривычный к такому злому солнцу, прикрывает затылок шляпой. Стоящая рядом со мной мадемуазель де Сен-Мемен шевелит губами. Генерал вытирает пот со лба и наверняка думает о прохладном зале маленького бистро, где он в скором времени «взбодрится» парой-тройкой рюмочек. Вильбер нервничает и то и дело дергается. Чешется. Переминается с ноги на ногу. Он не мог не прийти, но хотел бы быть сейчас в другом месте — не важно где, лишь бы не здесь.
Наконец-то все закончилось. Мы выходим за ворота кладбища. Брат Жонкьера холодно благодарит нас и садится в «Ситроен» мадемуазель де Сен-Мемен.
— Вы же не пойдете назад пешком, — говорит она, обращаясь к генералу. — Не глупите! Вам вредно находиться на такой жаре.
Он посылает нам сожалеющий взгляд и подчиняется, бурча что-то себе под нос.
— Нам с Эрбуазом нужно поговорить, — бросает Вильбер. — Езжайте.
Машина трогается с места. Я поворачиваюсь к Вильберу.
— Вам есть что мне сообщить?.. Ладно, тогда давайте выпьем, на углу есть кафешка.
— Боже упаси! — восклицает он. — Мне нельзя ничего холодного. А вот немного пройтись нам не помешает. Я наблюдаю за вами, Эрбуаз, и уверенно заявляю: вы мало двигаетесь.
Следует небольшая назидательная лекция о пользе пешей ходьбы.
— Так что вы хотели рассказать? — спрашиваю я, возможно, чуточку слишком резко.
— Ах да! Это насчет мадам Рувр. Вам не показалось странным, что она отсутствовала на погребении?
— Еще как показалось!
— Мадам Рувр — дама с прекрасными манерами, мы пригласили ее за наш стол. У нее должна быть очень веская причина.
— И вы знаете, что это за причина?
Вильбер никогда не дает прямого ответа на вопросы. Он напустил на себя хитрый вид и продолжил:
— Во вчерашнем номере «Нис Матен» опубликован некролог на смерть Жонкьера с перечислением всех его титулов и званий. Кое-что меня крайне удивило: инженер Национальной высшей школы искусств и ремесел. А ведь он, если помните, всегда утверждал, что закончил Центральную школу гражданских инженеров в Париже.
— Неужто соврал?
— Не торопитесь! Я решил убедиться и заглянуть в «Кто есть кто»,[16] отправился к моему нотариусу и… раскрыл секрет.
— Жонкьер действительно был инженером в «Искусствах и ремеслах»?
— Да. Насчет Центральной школы он шутил. Но вот что еще я вычитал в этом полезнейшем издании: в тридцать пятом году Жонкьер женился на девице Вокуа, с которой развелся в сорок пятом.
— Вокуа — девичья фамилия Люсиль?
— Имейте терпение, черт бы вас побрал! Конечно, я прочел и заметку о Рувре. Кстати, он был председателем суда присяжных. Так вот, в сорок восьмом году Рувр женился на некоей Люсиль Вокуа.
— Значит, мадам Рувр — бывшая жена Жонкьера?
— Именно так!
Новость поразила меня и одновременно принесла огромное облегчение. Люсиль никогда не была любовницей Жонкьера! Слава богу! Придется еще раз обдумать все свои гипотезы. Да, они когда-то жестоко поссорились, но по какой причине?
— Согласитесь, дама не лишена хладнокровия, — продолжил Вильбер. — Мало кто догадался бы, что они были знакомы. Давным-давно, тридцать лет назад. За тридцать лет можно многое забыть!
Он рассмеялся, и я мысленно поморщился: меня всегда раздражало это его ехидное кудахтанье.
— Жонкьер, судя по всему, ее не забыл. Подумайте, какое совпадение: не проходит и недели со дня приезда бывшей жены, и бедняга насмерть разбивается, упав с террасы.
— Но как связаны появление мадам Рувр в «Гибискусе» и смерть Жонкьера?
— Никак.
Мы дошли до автобусной остановки.
— Нагулялись? — поинтересовался Вильбер. — Повторяю: вы ведете малоподвижный образ жизни. Посмотрите на меня — я упражняюсь, и это приносит свои плоды. Ну что же, всего наилучшего, увидимся за ужином.
Он задержал мою руку в своей и произнес доверительным тоном:
— Возможно, она соблаговолит присоединиться к нам за столом! — и довольно хохотнул.
Старый лицемер! Какая мне разница, выйдет мадам Рувр к ужину или нет? Я сел в автобус и так глубоко задумался, что проехал свою остановку. Пришлось возвращаться, костеря себя в душе почем зря. Что с того, что она когда-то была замужем за Жонкьером? Была и перестала. Возможно, у нее имелась веская причина столкнуть его вниз. И причина эта не в неразделенной любви, а в давней и внезапно ожившей ненависти.
Я пытаюсь думать о другом. И не могу. Хожу туда-сюда по комнате и говорю себе, что вижу ее скорее в образе отчаявшейся женщины, но никак не уязвленной, жаждущей отомстить бывшей супруги.
…Случилось нечто совершенно неожиданное. Я сел в кресло, чтобы как следует все обдумать, и уснул глубоким сном. Таким глубоким, что, проснувшись и взглянув на часы, не поверил своим глазам. Четверть девятого. Так и ужин недолго пропустить.
Я быстро оделся и вышел. За дверью меня ждал еще один сюрприз, и какой! По коридору медленно, тяжело опираясь на трости, шел старик в халате. Со спины он напоминал гориллу. Я сразу узнал председателя, отступил назад и спрятался в дверном поеме. Рувр явно шел к себе. Но откуда он возвращался? Возможно, муж Люсиль пользуется временем, когда все обитатели дома собираются за ужином, чтобы погулять по коридору и хоть на мгновение почувствовать себя свободным? Знает ли об этих «вылазках» его жена? Или он совершает их тайно?
Председатель скрылся из виду. Я подождал еще несколько секунд, прошел по пустынному гулкому коридору и сел в лифт. Мадам Рувр была уже за столом. Я сдержанно поздоровался и развернул салфетку, искоса поглядывая на нее. На Люсиль был короткий коричневый пиджак и юбка в мелкую складку. Наряд выглядел очень элегантно, но показался мне почти легкомысленным для женщины, чьего пусть и бывшего мужа только что предали земле.
Тема, которую обсуждали Вильбер и та, кого я мысленно называл вдовой, удивила бы кого угодно. Вильбер рассуждал о стоимости могил.
— Покупка места на новом кладбище — отличная инвестиция. Цена участка будет только расти. Я подобрал для себя хорошее местечко, и гранильщик взял вполне умеренные деньги. Камень красивый и очень простой, с выгравированной надписью… Назвать вам цену?
— Давайте сменим тему, — слегка раздраженно предложил я.
— Я вас шокирую? — поинтересовался Вильбер у мадам Рувр.
— Нисколько, — ответила она. — Не вижу ничего странного в подобной предусмотрительности.
— Особенно в том случае, если у человека, как у меня, нет родственников, — заметил Вильбер. — Переселившись в «Гибискус», я счел нужным заранее обо всем позаботиться. Я не суеверен — проживу сколько проживу, — но так будет спокойней, согласны?
— Нет, — сухо отрезал я.
— В таком случае прошу меня извинить!
Вильбер отключил слуховой аппарат, вылил в стакан содержимое ампулы, потом высыпал туда же белый порошок.
— Кажется, он обиделся, — прошептал я.
— Тсс! — Она улыбнулась и приложила палец к губам.
— Не беспокойтесь, он нас не слышит. Излишним чувством такта этот грубиян не страдает. Тем не менее он прав. Сделав все распоряжения, остаешься хозяином самому себе… Вот только не стоило затрагивать эту тему сегодня.
Вильбер успел заставить место на столе, еще недавно принадлежавшее Жонкьеру, своими коробочками, тюбиками и флаконами. Он пытался разломить пополам крошечную таблетку, и его старческие узловатые пальцы дрожали от напряжения.
— Дайте мне, — предложила мадам Рувр. — Я это умею.
Она взяла таблетку.
— Будьте очень аккуратны, — попросил Вильбер. — Мне ни в коем случае нельзя превышать дозу… Спасибо.
Он выпил лекарства, встал, коротко кивнул и направился в салон.
— Забавный тип, — сказала мадам Рувр. — Кажется, он страдает повышенной тревожностью, я права?
— Да, Вильбер очень чувствителен, даже обидчив. Вечно считает себя оскорбленным… Не хотите выпить кофе? Хотя сейчас довольно поздно…
— Вовсе нет! Чашка кофе будет очень кстати.
Я так подробно пересказываю наш разговор не потому, что считаю его важным, просто фразы, которыми мы обменялись, как нельзя лучше передают атмосферу этого странного вечера. Атмосферу доверия и, пожалуй, непринужденности в общении. Нет, непринужденность — это сильно сказано. По правде говоря, мне трудно дать точное определение. Наверное, правильней будет употребить слово «близость». До сегодняшнего дня между нами непреодолимой преградой стояла ее церемонная любезность, а сегодня вечером она в каком-то смысле открылась мне, объяснив, что не отказывается от кофе, потому что после ужина читает мужу.
— Что именно вы ему читаете? Романы?
— Боже, конечно, нет! Он предпочитает документальные очерки… Сейчас я читаю «Когда Китай проснется», его очень занимает эта тема.
— А вас?
— Куда меньше! — с лукавой улыбкой ответила она.
— У вашего мужа слабое зрение?
— Дело не в зрении… Мне бы не следовало этого говорить, но…
— Не беспокойтесь, мадам, я умею хранить чужие секреты.
— Понимаете, он искренне убежден, что церемония «чтения на ночь» доставляет мне ничуть не меньше удовольствия, чем ему. Муж хочет, чтобы я развлекалась — вместе с ним. Его трудно за это упрекнуть… Болезнь стала для него чудовищным испытанием.
— А для вас?
Вопрос вырвался сам собой и остался без ответа.
— Хорошо представляю, каково вам приходится, — продолжил я. — Надеюсь, что вы все-таки имеете возможность хоть иногда отлучаться и не привязаны…
— Конечно, нет! Мне время от времени дают «увольнительную».
Она сознательно выбрала шутливый тон, и я сделал вид, что принимаю предложенные правила игры.
— Понимаю, понимаю. Поручения… покупки…
— Именно так. Любая женщина легко найдет повод пробежаться по магазинам, но я никогда надолго не задерживаюсь.
— Но почему? В случае необходимости мсье Рувр может вызвать Клеманс или горничную.
— Вы правы, конечно, может, но он такой неосторожный… Если меня нет рядом, он легко выходит из себя, теряет терпение и, вместо того чтобы спокойно сидеть в кресле, пытается ходить — если это можно так назвать! — и рискует упасть. Встать сам он не сумеет. Мой муж — сущий ребенок, он чувствует себя уязвимым, понимает, что зависит от других, и от этого становится еще более властным и вспыльчивым.
Я на мгновение отвлекся, представил, как Рувр ковыляет по коридору к лифту, выходит на террасу и оказывается лицом к лицу с Жонкьером. Да, но спуститься вниз, чтобы подобрать очки, он бы точно не смог, а главное — и это делает мое предположение совершенно абсурдным — поздно вечером жена всегда находится при нем.
— Мне бы очень хотелось быть вам полезным, — сказал я. — Если вы представите меня мужу, я смогу время от времени составлять ему компанию, пока вы будете отсутствовать, не оглядываясь на часы.
Не успев закончить, я мысленно обругал себя: «Да что с тобой такое, старый болван?! Разыгрываешь сердцееда, а сам похож на траченного жизнью сенбернара. Не лезь с глупыми предложениями!»
— Это невозможно! — К моему великому облегчению, она ответила мгновенно и совершенно твердо. — Вы очень добры, и я ни за что не сделала бы вас объектом его взбрыков. Знали бы вы, какой он ревнивый собственник…
Она открыла сумочку, достала пудреницу и быстро провела пуховкой по лицу. От этого судорожного жеста у меня защемило сердце: он напомнил мне Арлетт. Я тоже, сам того не понимая, вел себя как ревнивый собственник. Теперь мне некого мучить, я превратился в безработного палача! Я встал, с трудом сдерживая желание расхохотаться.
— Позвольте откланяться, дорогая мадам. Увидимся завтра вечером.
— Прощайте, мсье Эрбуаз.
Отчего я так взбудоражен, на что злюсь и почему одновременно чувствую удовлетворение? Я не решился перевести разговор на Жонкьера — и не знаю, какой была бы ее реакция. В действительности я и не хотел этого знать. Правда в том, что мне было практически невозможно поверить в ее виновность. Да и вечер мы провели очень приятный.
Пустой день! В детстве бабушка говорила: «Вечно ты маешься, не знаешь, чем себя занять!» Сегодня у меня с самого утра было такое же чувство, я не знал, куда себя деть, и вышел в город. Интересно, в каких магазинах делает покупки Люсиль? Я посетил «Призюник», прогулялся мимо модных бутиков — просто так, без всякой цели. Чего я хотел? Встретить ее? Проводить, как делает влюбленный мальчишка? Конечно, нет! Хочу сразу внести ясность: Люсиль меня не интересует. Вернее, Люсиль могла бы меня интересовать, будь я уверен, что она убила Жонкьера. Я то уверен в этом — и тогда жизнь приобретает вкус, то не уверен — и жизнь начинает казаться скучной. Я возобновляю мысленное расследование, снова обретаю уверенность и цепляюсь за нее. Призна́юсь, она меня слегка пугает. Эта женщина обязана контролировать любые проявления эмоций, чтобы муж ничего не заподозрил.
Эту — главную! — сторону дела я пока не обдумал. Муж Люсиль — судья. Скольких обвиняемых он допросил за годы службы? Этот человек недоверчив в силу профессиональной привычки. Бедная женщина вынуждена улыбаться, притворяться и быть всегда настороже. Ужасная жизнь! Внезапно я понял, что столкнулся с серьезной нестыковкой. «Несчастный случай» с Жонкьером произошел около десяти-одиннадцати вечера. Но Люсиль в это время читала мужу «Когда Китай проснется» и не смогла бы выйти. Интересно, принимает ли Его честь снотворное? Завтра утром расспрошу Клеманс.
10.00.
Разговор с Клеманс меня успокоил. Запишу вкратце полученные от нее сведения. Квартира Рувров состоит из трех помещений: спальни, гостиной-кабинета-жилой комнаты и маленькой кухоньки — плюс, естественно, ванная и туалет. Председатель ночует в спальне, один, на очень широкой кровати. У него бывают сильные боли, в том числе по ночам, и он не хочет, чтобы кто-то был рядом в такие моменты. Его жена спит на раскладном диване в соседней комнате.
— Он пьет какое-нибудь снотворное?
— Да, и лошадиными дозами, но поди с ним поспорь!
— И в котором же часу судья засыпает?
— Точно не скажу, но, думаю, довольно рано. А почему вы спрашиваете?
— Я тоже страдаю бессонницей — вы это знаете; вот и решил поинтересоваться товарищами по несчастью — вдруг кому-то удалось «приручить» сон.
Итак, все поддается простому объяснению. Когда председатель засыпает, Люсиль может закрыть дверь в свою комнату и делать что хочет, например пойти в кино или прогуляться. Пользоваться центральным входом необязательно, на улицу легко попасть через задний дворик. Мы могли бы встречаться вне стен «Гибискуса».
Я шучу. Предаюсь время от времени фривольным мыслям, примеряя на себя разные роли, чтобы потешить воображение. Ничего другого мне не остается!
Вильбер сегодня к ужину не вышел: видимо, опять разыгралась язва. Мы с Люсиль чувствуем некоторое смущение — так, словно осмелились назначить друг другу свидание на глазах у изумленной публики — и сначала обмениваемся банальными репликами: «Как здоровье мсье Рувра?» — «Как ваш ишиас?» Я говорю о своей болезни с нарочитой небрежностью, чтобы Люсиль не записала меня в категорию немощных старцев. Потом каким-то непонятным образом разговор заходит о библиотеке «Гибискуса».
— Вы были правы, богатой ее не назовешь, — говорит Люсиль.
— Нам необходим человек, готовый серьезно взяться за дело. Здешние обитатели практически не читают. Я было предложил свои услуги, но быстро отступился — по лени и из эгоизма.
— Не верю, вы не похожи на эгоиста.
— Поверите, когда узнаете меня поближе.
Ну вот, я ступил на опасную тропу — говорю глупости, пошлые комплименты…
— А что, если за дело серьезно возьмусь я? — вдруг спросила мадам Рувр.
— Вы?
— Почему нет? Всю работу я, возможно, сделать не успею, но каталог составлять начну.
— Как отнесется к этой идее ваш муж?
— О, я совершенно уверена, что он не станет возражать, если я буду посвящать работе час в день. После обеда мой муж почти всегда дремлет, так что… А вы бы не согласились помочь мне? Для работы над каталогом нужны двое — один сортирует книги, другой их переписывает. Мне так хочется сделать что-нибудь полезное! Составив каталог, мы будем иметь все основания просить, так сказать, субвенцию. У здешних обитателей есть средства, они будут не против пожертвовать немного денег на благое дело.
Я колеблюсь. Когда человек так долго бездельничает, ему нелегко — даже на мгновение — отвлечься от умствований и предпринять что-нибудь реальное. Кроме того, мне заведомо известно, какие книги будут востребованы постояльцами «Гибискуса», и я не думаю, что на этих авторов стоит тратить силы. Люсиль ждет ответа, и я вдруг пугаюсь — что, если и ее вкусы покажутся мне подобными? — но трусливо соглашаюсь. Мы оживленно обсуждаем наш проект, и я с удивлением обнаруживаю в ней организаторские способности. Я — человек другого поколения, и меня всегда изумляют решительные, способные предложить четкий план женщины.
— Вижу, вы все обдумали.
— Не люблю импровизаций, — категорично заявляет она.
Ее безапелляционность мне не нравится, хотя объяснить это непросто. Я делю всех женщин на два типа: один — женщина-«пища», другой — женщина-«соперница». Арлетт была из первых, из тех, которыми обладаешь, берешь не только их тело, но и их душу. Я наслаждался манерой поведения Арлетт, тем, как она говорила, смеялась, гневалась. Мне никогда не пришло бы в голову поинтересоваться ее мнением — ни по какому вопросу! — я не сомневался, что она всегда и во всем со мной согласна. Женщины-«соперницы» наделены твердой волей, они инициативны и умеют строить планы.
Итак, проект библиотеки. Зачем «Гибискусу» библиотека? Фраза «я не люблю импровизаций» леденит кровь. Получается, что тем вечером, на террасе… К какой категории отнести Люсиль? От женщины-«пищи» в ней до сих пор сохранилась внешняя привлекательность: изящный профиль — хотя щеки слегка увяли, как осеннее яблоко, красивые волосы — о да, крашеные (седина у корней выдает это). Ее грудь еще не обвисла, руки — они первыми выдают возраст женщины — не выглядят старыми, походка способна взволновать мужчину. Но манера говорить, взгляд — я назвал бы это «психической составляющей» — выдают глубинную энергию и спокойную уверенность в себе. Я хочу узнать истинную суть Люсиль, понять, за что она могла убить бывшего мужа. С одной стороны, подобная жестокость не в ее духе, с другой — в этом нет ничего невозможного. Меня терзают сомнения, и я пока не знаю, как их прогнать.
Мы обречены жить бок о бок друг с другом, и я всякий раз при встрече с Люсиль невольно задаюсь вопросом: «Так что же произошло тогда на террасе?» Ответить на него я смогу одним-единственным способом: стать другом Люсиль, «приручить» ее, постаравшись не обжечь собственное сердце. Не стоит приуменьшать опасность. Разговоры с ней уже волнуют меня сильнее, чем следовало бы. Я внимаю ее словам, впитываю их, как пески пустыни дождь. Огонь, вода… Несвойственные мне мыслеобразы выдают обуревающее душу смятение, чем я безмерно встревожен.
Решено! Мы постараемся «снять с мели» библиотеку. Я сообщу о нашем намерении мадемуазель де Сен-Мемен.
Пустой день. У меня еще остались друзья. Немного. Несколько человек. Они мне пишут. Это трогательно и одновременно печально: нам больше не о чем говорить. Жизнь отполировала нас, как гальку, сгладив шероховатости и острые углы, помогавшие нам взаимодействовать. Я отвечаю на письма. Мой ишиас и их диабет — неисчерпаемая тема для обсуждений. Я «держу фасон» — не признаю́сь, что несчастлив. Они знают, что это неправда. Я знаю, что они знают. Эта ложь, часть привычных условностей, помогает им выживать.
С пяти до шести я гуляю вдоль моря. Туристов становится все больше. Я уныло бреду по песку, тоскуя от безделья. У меня слишком много свободного времени. Иногда хожу в кино, хотя современные фильмы, стремящиеся эпатировать публику, навевают на меня скуку. Чем себя занять? Сесть за столик в кафе, наблюдать за прохожими? Нет. Я должен сохранить ясность мыслей. Время от времени я посещаю художественные вернисажи, конечно, если там выставлены не абстрактные картины. В молодости я писал неплохие акварели. В акварелях всегда присутствует мечтательность. Присутствовала… Современные художники предпочитают яркие, «наглые» цвета — так проще пустить пыль в глаза зрителю.
Я бы хотел выразиться иначе — более изящно, ведь я не из тех, кто только и делает, что все время ругает настоящее, подобно обитателям пансиона: «Вот в мое время…» Старческий маразм легко маскируется под мудрость и возмущенно отвергает все новое! Стоит чуточку «поскрести», и становится ясно: страх новизны равносилен страху перед любовью. Все мы пытаемся согреться жаром былых страстей — это заставляет нас чувствовать себя живыми. Но разве кто-нибудь испытывает настоящую любовь — здесь и сейчас? Есть ли среди обитателей «Гибискуса» хоть один человек, готовый рискнуть хрупким равновесием старческого организма ради того, чтобы почувствовать себя счастливым?.. Еще хоть раз пережить волнение страсти, прилив желания, волшебство загадочного чувства по имени Любовь?! Бедный хромоногий Фауст взбунтовался!
Глава 4
Мадам Рувр написала красивое объявление и прикрепила его к висящей у лифта доске. Эта доска — стенной журнал нашего дома. Программы кинопросмотров, концертов, выставок, театральных представлений. Разнообразные объявления: «Утерян носовой платок с вензелем Р.», «Члены группы „Йога для всех“ приглашаются во вторник в гимнастический зал» и все такое прочее. Лекции о «Загадочной Индии», загрязнении Мирового океана, скрытых возможностях мозга… Очень важно держать пансионеров в тонусе, этаком приятном возбуждении, так напоминающем подлинную веселость.
Объявление Люсиль привлекло внимание нескольких любопытных. «Давно пора было заняться библиотекой», «Мадемуазель де Сен-Мемен могла бы и сама об этом подумать…», «Ничего не выйдет, каждый будет предлагать свои названия». Помещение, где хранятся книги, находится рядом с бельевой. Комната небольшая, мебели мало. Несколько стеллажей, длинный стол, три стула. Вид у библиотеки запустелый. Книгам требуются новые переплеты. Я купил несколько рулонов плотной бумаги и коробку этикеток. Работа не кажется мне скучной, я вспоминаю красивые обложки своих школьных учебников, подписанные старательным почерком: Мишель Эрбуаз. Шестой класс, классическое отделение. Это было — о боже! — шестьдесят пять лет назад.
В два часа появляется Люсиль в серой блузе с амбарной книгой под мышкой.
— Напоминаете школьную учительницу, — улыбаюсь я. — Муж не возражал против вашей затеи?
— Не слишком. Но он не поверил, что идея привести в порядок библиотеку принадлежит мне.
— И ему это не понравилось.
Она молча пожала плечами, села за стол, открыла инвентарную книгу и надела очки. К счастью, они ее нисколько не старят, разве что придают серьезный и чуточку строгий вид. За работу! Я начинаю с писателей на «А», произношу вслух фамилии и названия, она записывает. У нее красивый четкий почерк, на мой вкус, чуточку слишком крупный, методичный и старательный. Я ничего не понимаю в графологии, но почерк мадам Рувр совершенно не похож на мой, он отражает упорство характера. Я стою перед столом и называю по буквам фамилии — их не так много, и все они ей знакомы. Ощущаю исходящий от нее аромат — запах кожи и цветочных духов, смотрю, как блестит на шее золотая цепочка. Мужчина всегда возбуждается, подглядывая за женщиной, он не просто смотрит — обнимает взглядом.
Мы говорим тихими голосами, почти шепотом. Паузы заполняются уютным молчанием. Я произношу — мягко, без нажима: Клод Авлин,[17] «Двойная смерть Фредерика Бело» — и это звучит как изысканный комплимент. Я отхожу к полкам, чтобы проверить, не осталось ли там авторов с фамилией, начинающейся на первую букву алфавита, и нахожу Робера Арона.[18]
— Эта книга будет интересна Ксавье, — говорит она.
— Кто такой Ксавье?
— Мой муж. Меня зовут Люсиль. А как ваше имя?
— Мишель.
— Милое имя. Молодое.
— Вы надо мною смеетесь.
— Вовсе нет… Сколько вам? Шестьдесят пять? Шестьдесят восемь?
— Увы, больше.
— Вы прекрасно выглядите.
Ну вот, мы уже откровенничаем, причем по ее инициативе! Я веду себя безупречно. Мы клеим этикетки. Она тщательно вписывает название, потом вдруг спохватывается, смотрит на крошечные часики на запястье.
— Боже, уже половина четвертого! Как незаметно пролетело время! Мне пора, завтра обязательно продолжим. Работа очень меня развлекла.
Мы прощаемся за руку, и она поспешно удаляется. «Тюремщик» ждет! Я присаживаюсь на угол стола. Итак, она развлеклась. А ведь со смерти Жонкьера прошло всего несколько дней… впрочем, кто дал мне право осуждать эту женщину? Совсем недавно я готовился свести счеты с жизнью, а сегодня она снова меня интересует. Даже очень интересует! Буду до конца честен. Я узнаю это рассеянное состояние, эту истому и это желание еще раз прокрутить в памяти все слова и умолчания, чтобы ничего не упустить. Я все это уже проходил. Но как давно! В юности, в лицее, в филологическом классе. Моей соседкой по парте была маленькая брюнетка… имени я не помню. У нас был один учебник на двоих, и мы читали, прижимаясь друг к другу плечом. Я никогда не забывал того чувства блаженства, оно было сродни удовольствию, которое испытываешь, сидя у огня перед камином. Это чувство не похоже ни на любовь, ни тем более на страсть — скорее на взаимное притяжение, как у двух зверушек, делящих одну нору.
И причиной тому — фраза Люсиль: «Милое имя. Молодое». Эти простые слова стали спусковым механизмом. Ну же, встряхнись, старина!
За ужином Вильбер внимательно за нами наблюдал. У него безошибочное чутье, вот он и догадался — что-то произошло. Даже пребывай я сам в неведении, отношение Вильбера ясно дало бы понять, что мы с Люсиль заключили тайный союз. Двое против одного. Когда Люсиль предложила ему помощь с лекарствами, он отказался, сухо поблагодарил и удалился раньше обычного.
— Я в чем-то провинилась? — встревожилась Люсиль.
— Все в порядке, не волнуйтесь. Просто вы уделили ему недостаточно внимания. Вильбер, знаете ли, весьма проницателен.
Я принялся описывать характер Вильбера — с былым блеском и остроумием, и мой рассказ явно доставил ей удовольствие.
— Довольно, Мишель! — хихикнула она. — Нельзя быть таким злоязыким.
Она положила руку мне на запястье и тут же отдернула ее, залившись краской.
— Простите, невольно вырвалось, я не хотела фамильярничать.
— Вот и прекрасно! — улыбнулся я. — Я тоже буду обращаться к вам по имени… Люсиль.
Наступила неловкая пауза. Я мысленно обзывал себя последними словами. С какого пыльного чердака явился мой галантный двойник? Как его обуздать? Люсиль отказалась от кофе, встала из-за стола и протянула мне руку.
— Доброй ночи, Мишель. Встретимся завтра в библиотеке, в то же время.
И вот я жду наступления завтра и, конечно же, не усну — даже анисовый отвар не поможет. Не усну и не перестану задаваться вопросами. Я не успокоюсь, пока не выясню причину развода мадам Рувр и природу ее ссоры с Жонкьером. На это уйдет много времени! Хочу быть уверен, что походя не влюблюсь. Старый дурак! Как будто Арлетт мало меня ранила…
Великий Боже, Эрбуаз! К чему все эти увертки и отговорки? Не притворяйся, что не понимаешь, почему с таким нетерпением ждешь наступления завтрашнего дня!
Глава 5
Клеманс:
— Будь я на вашем месте, мсье Эрбуаз, сходила бы к другому врачу. Вы никак не избавитесь от ишиаса, это ненормально. Сами видите, уколы не действуют. Так недолго и инвалидом стать.
Инвалид — пугающее слово, инвалид, читай — недееспособный. Я возмущенно спорю, как будто, если заставлю Клеманс признать, что она преувеличивает опасность, болезнь отступит. Мне так необходима отсрочка — из-за Люсиль! Я обещаю обратиться к другому эскулапу, и Клеманс хвалит доктора, который пользует Рувра.
— А кстати, как он себя чувствует?
— Не хуже, чем обычно.
Она бросает взгляд на дверь туалетной комнаты, словно подозревает, что председатель мог спрятать там своего соглядатая. Клеманс вообще склонна к таинственности.
— Здоровым председателя, конечно, не назовешь, — заявляет она, понизив голос, — но он еще и наигрывает, уж вы мне поверьте!
— И зачем бы он стал это делать?
— Как зачем? Чтобы тиранить свою бедную жену! Не хочу наговаривать, но мне иногда кажется, что он ее за что-то наказывает. Некоторые мужчины не умеют прощать.
Последнее замечание Клеманс так меня потрясает, что я решаю перевести все в шутку.
— У вас, как я посмотрю, совсем не осталось иллюзий насчет «сильной половины» рода человеческого?
— Не осталось! И очень давно. Я точно знаю, что мсье Рувр может ходить — когда захочет. Вчера Фернанда видела его в коридоре.
— В котором часу?
— Около половины третьего.
— Я думал, он в это время отдыхает.
— Если и так, никто и ничто не может помешать ему прогуливаться по коридору, когда мадам Рувр уходит.
Все утро я размышлял над словами Клеманс. Жонкьер и Рувры составляли странное трио. Что за драма между ними разыгралась? Если Рувр ревнив, он, должно быть, безумно страдает, когда Люсиль отсутствует. Именно поэтому ему и не сидится в комнате, его гложут мучительные подозрения и тревога, и он, превозмогая боль, ходит по коридору. Или притворяется спящим и следит за Люсиль сквозь ресницы, догадываясь по ее осторожным движениям, что она готовится уходить. Что она наденет? С кем встречается? Что скрывается за идеей обновления библиотеки? Ревность? Как мне это знакомо! Хочется ударить, избить, придушить. О да, мне это знакомо!
Рувр, конечно, не слишком опасен — во всяком случае, физическая угроза от него не исходит. Опасаться следует проницательности бывшего судьи, его привычки «зондировать» мозги окружающих. Если мы, не приведи господи, встретимся, должен ли я испытать укол совести, почувствовать вину за адюльтер? Я сознательно утрирую, чтобы заставить себя не терять бдительности. Ситуация, увы, безвыходная: ни она, ни я покинуть «Гибискус» не можем. Мы обречены встречаться. Даже если Люсиль попросит пересадить ее за другой стол — что неизбежно вызовет пересуды, — мы будем сталкиваться в лифте, в парке, в коридоре на нашем этаже, у автобусной остановки, в городе…
Коротко говоря, круг замкнулся. Не только для нас — для всех остальных тоже. В этом доме живут люди, бывшие когда-то в ссоре, помирившиеся и ставшие неразлучными, потом снова отдалившиеся друг от друга, пребывающие в состоянии вечного влечения-отторжения. Никто не может вырваться из плена обстоятельств. Попытайся я, говоря высоким стилем, «бежать от нее прочь», она этого не поймет, и мы неизбежно рано или поздно встретимся снова. К чему сопротивляться? Конечно, меня влечет к Люсиль. Доказательство? Она не пришла в библиотеку, как обещала, и я промучился всю вторую половину дня, потому что по-прежнему плохо справляюсь с чувствами и оттого уязвим.
Не появилась она и за ужином. Что же случилось? Рувр не отпустил ее в столовую? Я придумываю всяческие объяснения, в этом со мной никому не сравниться. Моя фантазия безгранична. Если Рувру известно, что на самом деле произошло на террасе (а такую возможность исключать нельзя!), им нелегко находиться наедине друг с другом. Насколько же спокойней я чувствовал себя до их появления в «Гибискусе»! Я усыхал, скукоживался от скуки, но в моей жизни не было ни страха, ни тревоги. Я принадлежал себе. Смерть Жонкьера лишила меня главного средства защиты — безразличия. Я снова познаю́ нетерпение, надежду, ожидание и начинаю ненавидеть Рувра. Глупо до слез!
Сегодняшний день был наполнен разнообразными эмоциями. Не хочу упустить ни одну деталь. В два часа я пришел в библиотеку, приготовил этикетки и начал снимать с полок авторов на «Б». В четверть третьего появилась она.
— Здравствуйте, Мишель. Простите за вчерашний «прогул». Вы, наверное, понимаете, это произошло не по моей вине.
Подтекст ясен: «Мой старикашка вел себя еще невыносимей, чем обычно». Смуты в душе как не бывало. Я весело принимаюсь за работу. Мы классифицируем, клеим этикетки. Мы товарищи. Я хочу, чтобы мы были товарищами — и только. Мы перекидываемся несколькими безобидными фразами, а потом я вдруг настораживаюсь. Открываю дверь. Никого. Прислушиваюсь. Все тихо.
— Показалось, что кто-то прошел мимо, — объясняю я. — Не хочу, чтобы нам помешали.
На ее лице ни тени страха, только искреннее удивление.
— Но кто бы мог прийти сюда?
Я не осмеливаюсь произнести «ваш муж». Все мои страхи и сомнения улетучиваются. Я забываю вчерашние терзания. Мы заканчиваем с «В», «С» и «D». На «Е» и «F» писателей нет, можно переходить к «G». Жюльен Грин.[19] На полке стоит второй том его «Дневника».
— Какая жалость! — восклицает она. — Не могли бы мы купить продолжение? Очень увлекательное чтение.
Увлекательное… Какое банальное слово… Неужто она глуповата? Или это я слишком «филологичен»?
— Буду рад снабдить вас недостающими томами.
— Как чудесно, Мишель, спасибо за предложение.
— Я могу дать их вам прямо сейчас. Идемте. Работа подождет.
Мы едем на лифте вниз. Она стоит так близко, что я мог бы поцеловать ее. Нелепая мысль. Смешная. Сладко-непристойная. Двери открываются, мы выходим, я иду первым, Люсиль следует за мной. У дверей своей квартиры она останавливается.
— Я буду ждать вас здесь, — тихо произносит она.
— Перестаньте! Чего вы испугались?
Возможно, Рувр стоит за дверью. Вдруг он откроет? Она колеблется. Что выбрать — долг или… Или что? Любопытство перевешивает, ей хочется узнать, как я живу, продлить этот миг смятения.
— Только быстро, — шепчет она.
Мы бесшумно открываем дверь, входим, она замирает в центре кабинета, быстро оглядывается.
— Боже, какая чудесная у вас библиотека!
— Идите сюда. Не бойтесь. Мой Грин вот на той полке.
Люсиль рассматривает книги, которые я выбрал в спутники последнего этапа своей земной жизни.
— Вы настоящий интеллектуал, — произносит она почтительным тоном. — Я довольствуюсь лауреатами года и легким чтивом — Труайя, Сесброн, ну, вы понимаете… О, что это? Эрбуаз?
Она берет в руки два моих романа, открывает на первой странице, читает, не веря глазам: Мишель Эрбуаз — и поворачивается ко мне.
— Они ваши?
— Мои. Я написал их очень давно. Мне было… сейчас вспомню… то ли двадцать четыре, то ли двадцать пять лет…
— Могу я их взять?
Она настаивала. Я был счастлив, что меня «разоблачили» безо всяких на то усилий с моей стороны, и не стал играть в скромность.
— Берите. — Я киваю, лучезарно улыбаясь. — Но с одним условием: не давайте читать мужу. Пусть это останется нашей маленькой тайной.
— Даю вам слово, Мишель.
Люсиль взволнована, смущена, благодарна. Она в восхищении от встречи с «живым» писателем. Умерь-ка пыл, старина! Мадам Рувр наверняка повидала других литераторов — дамы из чистого снобизма посещают встречи с авторами бестселлеров и потом стоят в очереди, чтобы получить автограф. Здесь и сейчас я кажусь ей редкой птицей, которая по немыслимому везению вдруг спустилась ей на руку.
— Спасибо, — повторяет она. — Я скоро их верну. Есть и другие?
— О чем вы?
— Неужели вы написали всего два романа?
— Именно так. Не было времени продолжать… работа… обязанности… Придется мне пересказать вам всю мою жизнь.
Я смеюсь — мне весело, в голову приходит мысль: «Не упусти свой шанс: узнав все о твоем прошлом, она будет просто обязана рассказать о себе, и ты все выяснишь… о Жонкьере!»
Я провожаю Люсиль до двери, целую ей кончики пальцев — по-дружески.
— До завтра?
— До завтра, — отвечает она.
— Обещаете?
— Обещаю.
Она появляется за ужином, одетая в простое платье, с бриллиантами в ушах. Вильбер дуется — он перехватил «особую» улыбку, которую адресовала мне Люсиль. Я чувствую его досаду. Разговор за столом получается рваный. Люсиль неосмотрительно называет меня по имени, и Вильбер окидывает нас подозрительным взглядом. Я незаметно толкаю Люсиль локтем. Не скажу, что мы настроены проказливо, скорее, чувствуем себя сообщниками. Вильбер глотает свои пилюли и удаляется. Мы облегченно смеемся.
— Я допустила промах, да? — спрашивает она. — Ну и пусть! Я не обязана ему отчетом. Знаете, Мишель, я начала читать вашу книгу — «Наблюдателя», правда, прочла всего сорок страниц — Ксавье то и дело отрывал меня…
— Вам понравилось?
— Очень.
— Спасибо.
— Почему вы бросили писать?
Я заказываю два кофе, чтобы обдумать ответ. Буду предельно честен. Правда, и ничего, кроме правды.
— По трусости. Я считал литераторство богемным ремеслом. Мне хотелось разбогатеть, и я преуспел. Заработал очень много денег, что не мешает мне стариться с пустыми руками.
Она соскребает краешком ногтя какое-то едва заметное пятно со скатерти и задумчиво повторяет: «С пустыми руками!» Не стану произносить избитую фразу об обломках кораблекрушения, она не этого ждет. Люсиль не была бы женщиной, если бы не хотела узнать все о моих любовных приключениях, и я бросаюсь головой в омут.
— Я был женат, как и все. Мою жену звали Арлетт.
— Она была хороша собой?
— Думаю, да.
Люсиль отвечает нервным смешком.
— Но вы не уверены. Мужчины странные существа. Что дальше?
— У меня был сын. Он не захотел работать со мной и стал пилотом «Эр Франс». Я много ездил. Он летал по миру. Потом мы окончательно потеряли связь друг с другом. Он женился в Буэнос-Айресе и вскоре погиб, оставив вдову и маленького сына, Хосе Игнасио.
— Как это печально, мой бедный друг! Наверное, вы нашли утешение в общении с внуком?
— Я никогда его не видел. И незнаком с его матерью. Они живут в Аргентине. Время от времени, очень редко, я получаю от него письма.
— Сколько лет Хосе Игнасио?
— Он родился в пятьдесят втором, значит, сейчас ему двадцать шесть. Внук не балует меня своим вниманием, я даже не знаю, чем он занимается.
— А ваша жена?
— Она меня оставила. Без предупреждения.
— Мне очень жаль…
Я положил ладонь на ее руку — нужно было пользоваться моментом.
— Жалеть не о чем. Все давно в прошлом. Я излечился. И больше ничего не жду.
Фразы такого рода всегда достигают желаемого эффекта. Люсиль кидается меня спасать.
— Не говорите так! — восклицает она. — В конце концов, жизнь не похожа на жестокую мачеху. С вашим талантом нельзя предаваться подобным мыслям.
— Я больше не испытываю желания писать. Зачем? Для кого? У меня даже друзей не осталось.
Я бросаю на нее незаметный взгляд. Как она отреагирует? Люсиль краснеет.
— Вы не слишком любезны, — с укором в голосе тихо произносит она. — Мы не так давно познакомились, и все-таки я чуточку больше, чем соседка по пансиону! Я ваша читательница. Разве это ничего не значит?
Нужно немедленно развить преимущество — ради достижения цели можно сдобрить искренность капелькой лжи.
— Простите, моя дорогая! Ваша дружба очень важна для меня. Позвольте сделать признание… я уже несколько дней не чувствую себя несчастным — по очень глупой причине… Здесь никому не было до меня дела… а потом появились вы. Любой, даже самый маленький знак внимания способен привнести свет в жизнь человека моего возраста.
Она отвечает — не сразу, и ответ дается ей непросто:
— Я понимаю… Если бы вы только знали, как я вас понимаю! Вы очень точно подметили — насчет простого знака внимания…
Ее голос дрожит, она не может закончить. Резко встает, хватает сумочку и выбегает. Готов поклясться, что в лифте она плачет, и эта мысль доставляет мне удовольствие. Я «попался», но и сам не упустил добычу. Нам не нужны ни признания, ни прочая дребедень, которая обычно предшествует роману. Ах, Люсиль, как это чудесно, когда вам идет семьдесят шестой год! И как ты была права, избавившись от Жонкьера и одновременно избавив меня от моих фантазий! Смерть одного вдохнула жизнь в другого. Нам придется опасаться Рувра. И пусть мы можем себе позволить самую малость — несколько взглядов за столом, пару фраз под неусыпным оком Вильбера, одно-другое свидание в библиотеке или где-нибудь еще, — для нас все равно начинается новая жизнь. Я прощаю тебе все и сразу, дорогая Люсиль. Милая моя Люсиль. После стольких лет безнадежного воздержания я имею полное право упиваться словами, пьянеть от нежности! Да здравствует грядущая бессонная ночь. Я открыл выходящее в сад окно, и звезды остудили мой разгоряченный лоб.
09.00.
Я счастлив!
18.00.
Я счастлив!
22.00.
С чего начать? Мне так много нужно сказать, но я не тороплюсь и все хожу и хожу по комнате, не обращая внимания на пульсирующую боль в бедре. Мне трудно усидеть на месте. Я снова чувствую себя двадцатилетним и задыхаюсь от радости, восторга, возбуждения жизненных сил. Так дальше продолжаться не может — мой организм этого не выдержит. Я просто обязан соблюдать строгую писательскую дисциплину, рассказать обо всех событиях последовательно.
Первое воспоминание — самое волнующее. Я был в библиотеке. Ждал, снедаемый мучительным страхом, забыв о пятидесяти годах пустых забот, бессмысленных обязанностей, успеха, печалей и безропотного смирения. Она вошла. Остановилась, и мы посмотрели друг другу в глаза. О, что это был за взгляд! Никогда его не забуду. Я сделал два шага по направлению к ней, и все смешалось. Помню только, что обнимал Люсиль, зарывшись лицом в ее волосы, а она шептала срывающимся голосом:
— Ах, Мишель! Что с нами происходит?.. Что происходит?..
Воспоминание номер два — поцелуй. Оно и сейчас вызывает у меня растроганную улыбку. Этакий «подростковый» поцелуй — в висок, в щеку, благопристойный поцелуй, благоуханный, сулящий — потом, когда-нибудь — лобзание в губы.
— Я должна немедленно сесть, Мишель. Ноги меня не держат.
Я хватаю стул. Помогаю ей сесть.
— Закройте дверь, умоляю, — шепчет она. — Так мне будет спокойней.
Я дважды повернул ключ в замке и вернулся к ней. Мы чувствовали себя неловкими, нами овладела робость. Боялись заговорить, разрушить каким-нибудь словом то, что между нами родилось. Я пока не понимаю, что это за чувство, но оно огромное и хрупкое, полуулыбка-полуплач. Я сидел на краешке стола и обнимал ее за плечи. Нам требовался тактильный контакт, чтобы пережить несколько ближайших минут и плавно перейти от экзальтации к нежной дружбе, нам дано ощутить горячку страсти, но мы слишком стары, чтобы быть наивными. Некоторых жестов и слов следовало избегать. Требовалось изобрести своего рода очарованную улыбку. Она протянула ко мне руку.
— Мишель! Разве это возможно… Все случилось так быстро! Получается, мы оба были глубоко несчастны! Что вы обо мне подумаете?
Я сжал ей руку, чтобы успокоить, и прошептал в самое ушко:
— Не тревожься, моя милая Люсиль.
Обращение на «ты» поразило ее. Она откинула голову, чтобы видеть мое лицо. Я рассмеялся открытым, искренним смехом, желая прогнать все ее сомнения.
— Любовь — веселая тайна. Нужно принимать ее как дар и не терзаться пустыми сомнениями. Вас тревожат мысли о муже? Так давайте поговорим о нем. И уничтожим прошлое.
И вот, наконец, последнее воспоминание: разговор, который временами напоминал исповедь.
— Я выходила замуж дважды.
— И оба раза неудачно, не так ли?
— Да. Спасибо, что поняли. Моим первым мужем был… нет, вы не поверите…
— Ошибаетесь. Это был Робер Жонкьер.
— Вы дьявол! — восклицает она.
— Дьявол, — весело соглашаюсь я, — дьявол, заглянувший в «Кто есть кто». Продолжайте, прошу вас.
— Робер… Вы успели узнать его… Я жестоко ошиблась, выйдя замуж за этого человека.
— Вы его любили?
— Конечно, любила… Но чувство быстро прошло. Потом началась война, и появился повод для развода. Робер не упустил возможности нажить деньги, торгуя на черном рынке. Он спекулировал зерном и действовал очень ловко, умел угодить всем. Я была в курсе и после освобождения предложила ему сделку: или ты соглашаешься на мои условия, или я на тебя доношу.
— Вы бы это сделали?
— Без колебаний. У меня не такой уж и покладистый характер.
— Я это запомню.
— Не беспокойтесь, Мишель, вам я доверяю! Нас развели, и он взял вину на себя, хотя после суда посмел мне угрожать. Знаете, как это бывает: «Ты еще обо мне услышишь! Я не забуду и не прощу!..» — и много разных других слов. Мы совершенно потеряли друг друга из виду, и через несколько лет, в доме моих друзей, я познакомилась с Ксавье.
— И влюбились с первого взгляда? — натужно пошутил я.
— Нет, все было совсем не так. Ксавье хотел на мне жениться, был очень настойчив, и я уступила, хоть и не сразу. Он оказался ужасно ревнивым и очень скоро сделал мою жизнь невыносимой. В суде Ксавье часто выносил обвинительные приговоры ревнивцам, но сам был куда хуже тех, кого отправлял в тюрьму.
— Бедная вы моя… Он знал о Жонкьере?
— Естественно. Я ничего от него не скрыла, и Робера он ненавидел особенно сильно. Сами понимаете, что я испытала, встретившись в «Гибискусе» с бывшим мужем.
— Вы ничем себя не выдали.
— Я сдержалась, но чувствовала себя просто ужасно. Сначала у меня теплилась надежда, что Робер перестал питать ко мне жгучую злобу, ведь прошло так много лет! Увы, я ошибалась. Он подкараулил меня в парке и устроил отвратительную сцену, заявил, что желает встретиться с Ксавье.
— Но зачем?
— Я даже вообразить себе этого не могу, но он поставил меня в чудовищное положение! Все это так мучительно, Мишель, давайте сменим тему! Я не хочу омрачать паше общение.
Она вдруг откинулась назад, ее лицо оказалось совсем близко, мы поцеловались, но носы так нам мешали, что это вызвало дружный веселый смех.
— Боже, до чего мы неловкие! — сказал я. — Вот что значит отсутствие практики. Ничего, все получится, давайте повторим.
На сей раз все действительно получилось, и второй поцелуй вышел потрясающим. Еще месяц назад я посмеялся бы над собой, вообразив — только вообразив! — подобную сцену. Скажу больше: я бы назвал себя старым дураком, но теперь крепость пала. Да, я выставлял Рувра тираном, ронял собственное достоинство, вел себя как неразумный мальчишка, но мне было плевать. Я ощущал внутри себя токи жизни. Был первым мужчиной на Земле, обнимающим первую женщину. Люсиль отодвинулась, взглянула на часы и ойкнула.
— Боже, уже двадцать минут четвертого! Я должна бежать. Прогоните меня, Мишель, сама я не уйду.
Я держал зеркало, пока она подкрашивала губы и пудрила носик, как сделала бы в спальне, наедине с любовником, а потом стерла остатки помады с моего лица.
— Завтра, здесь же, — сказал я.
— Постараюсь, но ничего не обещаю. Вы же знаете, я от себя не завишу.
Я обвел взглядом комнату. Обстановка была убогой — простые деревянные стеллажи и плетеные стулья, купленные на какой-нибудь распродаже.
— Не самое уютное место, — улыбнулась Люсиль, — но оно наше.
Я почувствовал в ее словах оттенок горечи, ободряюще улыбнулся и вышел следом.
— Спасибо за подаренную радость, Мишель. Я, пожалуй, пропущу ужин — иначе все заметят, как я счастлива. Верно?
— Еще как верно!
— Не пугайте меня… Он ничего не заподозрит?
— Конечно, нет. Идите с миром и ничего не бойтесь… девочка моя.
Она послала мне воздушный поцелуй и быстро пошла к лифту. Я чувствовал себя таким усталым и старым, что даже пробормотал: «Остановись! Все это тебе больше не по силам!»
Я вернулся к себе, тяжело приволакивая ногу, решил, что тоже не пойду ужинать, сел и тщательно записал наш разговор. Когда речь зашла о Жонкьере, Люсиль решила сменить тему. Все ясно как божий день. Но мне нет дела до смерти Жонкьера. Главное, что она меня любит!
Я в который уже раз не смогу заснуть. Как интерпретировать слова Люсиль? Я принюхиваюсь, тыкаюсь в них носом, как старый недоверчивый лис. Виновна? Невиновна? Не могу решить. Председатель наверняка изрек бы: «Признана виновной!» Я же заявляю: «Оправдана, ибо сомнения толкуются в пользу обвиняемого!»
Где-то звенит звонок. У меня так натянуты нервы, что слух обострился до предела. Возможно, председателю понадобились услуги Клеманс. Если он, не дай бог, совсем сляжет, я лишусь общения с Люсиль и моя и без того нелепая жизнь станет совсем невыносимой. Да, именно так. Я храбрился и сам не понимал, как сильно боюсь смерти. Боюсь настолько, что готов ухватиться за соломинку. Любовь? Ладно. Почему бы и нет? Наступает «час волка», когда любая мысль причиняет боль. Я выдохся, но не могу оторваться от своего дневника. Что нам сулит будущее? Бог весть… лучше об этом не думать.
09.30.
Клеманс:
— Вы сегодня бодро настроены, мсье Эрбуаз. Не то что этот бедняга Вильбер. Язва совсем его замучила. Сегодня ночью он снова меня вызывал. Я все время повторяю: «Знаете, мсье Вильбер, вам станет легче, если перестанете травить себя тоннами лекарств!» — да где там… Он ведь упрям как осел, тут уж ничего не поделаешь. Между прочим, мсье Вильбер в ужасных отношениях с сыном — если его можно так назвать! — тот вечно прибедняется, клянчит деньги… Раньше старики — к вам это не относится, мсье Эрбуаз! — были куда счастливей, потому что никто не пытался искусственно продлевать им жизнь, а теперь их превратили в идиотов.
Когда Клеманс так расходится, лучше ее не перебивать, но сегодня она меня раздражает. Я жажду остаться в одиночестве и начать избывать мертвое время, оставшееся до вечера. Состояние глухой безнадежности, в котором я так долго пребывал, было по большому счету куда менее мучительным, чем сегодняшнее лихорадочное ожидание. Я пытаюсь вспомнить, что чувствовал перед свиданиями с Арлетт, и мне кажется, что тогда все было иначе. Начнем с того, что между нами никто не стоял. Арлетт не была запретным плодом. Я наслаждался восхитительным ощущением свободы. Моя любовь была мирной, удобной, полной уверенности в завтрашнем дне. А вот с Люсиль…
Нет, смерть не гонится за мной по пятам, но срок уже отмерен, а я глупо, попусту трачу бесценные часы и хожу по кругу в ожидании момента, когда смогу снова обнять ее. Едва сойдясь, мы снова расстанемся, и так будет завтра и послезавтра… час в оазисе любви и двадцать три — в безводной, безжизненной пустыне разлуки!
Вектор моего внутреннего бунта изменился — его провоцирует не скука, а нетерпение, — но суть осталась той же: я никогда не призна́ю себя стариком!
22.00.
Она пришла. Мы не работали. Сидели, держались за руки и много говорили. Наше прошлое было первым взаимным даром. Возможно, каждый слегка приукрасил свое, чтобы сделать его более ценным. Мы поведали друг другу о наших разочарованиях и страданиях, и в этом была доля самолюбования, как если бы лукавая судьба уберегла нас от испытаний, чтобы отдалить триумфальную коду. Любовь подобна поиску Грааля — даже в том случае, когда доблестный рыцарь вместо копья опирается на трость!
Радость узнавания любимой женщины… Ты слушаешь, угадываешь некоторые черты ее характера. Она в отличие от меня не склонна к самоанализу и бесконечному самокопанию. Она прямая, энергичная, простая и резкая. Я — третий мужчина в ее жизни, тот самый мужчина! Ее женский ум занят конкретным делом — она решает, как наилучшим образом организовать нашу жизнь. Этот маленький зал нужно будет в самом скором времени открыть для посетителей. Мы не сможем затянуть работу по упорядочиванию и классификации книг. Так где же мы будем видеться? Уж точно не в пансионе, об этом и речи быть не может! Значит, в городе? Не займусь ли я поиском какого-нибудь маленького кафе или чайного салона, где бывают в основном туристы?
«Главное для меня, чтобы мы виделись каждый день». Она сумеет высвободить время. Если понадобится, «скормит» своему церберу снотворное.
— Он и так его принимает, — замечаю я.
— Я удвою дозу, — обещает Люсиль.
Она, конечно, преувеличивает, чтобы доказать мне свою любовь. Я тороплюсь внести коррективы: не стоит, мы должны быть осторожны, чтобы муж ничего не заподозрил.
— Хорошо, что у вас хватает благоразумия на нас двоих. По-моему, я заслужила поцелуй, Мишель, — в качестве компенсации.
Она жаждет ласк, как женщина, которой долго пренебрегали. А я?.. Что ощущаю я? Былые чувства вернулись, хотя пыла в них, конечно, поменьше. Тело Люсиль осталось гибким и упругим, я нежно обнимаю ее за тонкую талию, но пока не решаюсь даже подумать, что эта женщина принадлежит мне. Не стоит торопиться, пусть отношения развиваются неспешно. Я старомоден и не готов нарушать приличия… без внутренней борьбы. Ее поцелуи волнуют меня, они чисты, даже наивны, в них есть юная самозабвенность. Я почти готов взмолиться: «Не так быстро! Я за вами не поспеваю!» Час пролетел, как единый миг, нам пора расставаться. Мы на пять минут возвращаемся к работе над каталогом, целуемся и «надеваем» на лица благопристойно-непроницаемое выражение.
— Я нормально выгляжу?
— Безупречно!
Можно появляться на людях. К нашему живейшему удовольствию, Вильбер к ужину не выходит. Мы сидим за столом, и самые простые слова и обыденные фразы наполняются тайными смыслами, сквозь банальности проступает нежность. Мы обсуждаем новую пансионерку, занявшую покои Жонкьера. Миссис Алистер привезла с собой три чучела кошек и дни напролет с ними беседует.
— Боже, как мне жаль всех этих несчастных, — вздыхает Люсиль. — Страшно подумать, что и мы могли бы уподобиться им, если бы…
Она накрывает мою руку ладонью, шепчет: «Спасибо, Мишель» — и заводит разговор о сестре, которая живет в Лионе, и брате — он инспектор почтового ведомства. Я начинаю представлять себе окружение Люсиль, хотя «темные места» еще остаются, как на снимке в ванночке с проявителем… Она пока ни слова не сказала о своем раннем детстве. Я должен знать о ней все, чтобы заполнить долгие часы одиночества. Скарлатина и свинка интересуют меня ничуть не меньше ссор с Рувром. Я тороплюсь завладеть мыслями и воспоминаниями Люсиль и открыто заявляю о своих претензиях.
— Я вся в вашей власти, Мишель.
Смысл фразы совершенно ясен. Я глажу ее запястье, давая понять, что все понял и очень тронут. Это чистая правда. Впечатления последних дней очень меня утомили. Я запиваю таблетку нембутала анисовым отваром, чтобы спокойно и крепко проспать всю ночь. Любовь подобна большому псу, которого время от времени нужно вышвыривать за порог.
Глава 6
Я четыре дня не открывал эту тетрадь! Чем я занимался? Искал кафе, маленький бар, тихое тайное место, где мы могли бы видеться. Расположенное не слишком далеко от «Гибискуса», чтобы она не тратила попусту время. Но и не слишком близко, чтобы избежать риска случайной встречи с пансионерами. Я не без труда нашел небольшое старомодное бистро с четырьмя столиками, скрытыми за кустами бересклета. В зале темно и тихо, нет ни музыкального автомата, ни радио. Пожилая дама вяжет за стойкой. Мы сходили туда, и все вышло ужасно! Мы чувствовали себя, как пассажиры в ожидании поезда, не знали, о чем говорить, вздрагивали всякий раз, когда кто-то проходил мимо двери. Страх быть застигнутыми врасплох леденил кровь. Требовалось найти другое решение. Я должен во что бы то ни стало придумать иной способ, а это не так-то просто.
Библиотека? Послезавтра она будет открыта для посетителей с трех до четырех дня. Мы рассортировали книги, я купил несколько новинок, а значит, свиданий в библиотеке мы устраивать не можем. Я не смею звать Люсиль к себе — не хочу ее компрометировать. Отель? Ни в коем случае. Все приличные отели расположены на приморском бульваре, в самом людном месте города. Не стоит забывать и о приличиях: Люсиль достойная женщина, и я просто не могу повести ее на час «в номера», как какую-нибудь дешевку! Мне не хватит духу собрать чемодан и снять номер, чтобы назначать там свидания Люсиль; номер в отеле подразумевает интимную связь. Отвратительное выражение, но за неимением другого…
К чему лукавить, почему бы не назвать вещи своими именами? Правда в том, что мне становится дурно от одной только мысли о том, что придется раздеваться в ее присутствии. Снимать брюки, морщась от боли в ноге. Хорош любовничек — шепчет слова любви, а сам прислушивается, не кольнет ли сердце! На расстроенной скрипке сонату не сыграешь. Я уж точно не сыграю — слишком боюсь показаться смешным, хотя не сомневаюсь, что Люсиль не только охотно согласилась бы на встречи в гостинице, но и не поняла бы моих терзаний, имей я глупость признаться. Она могла бы решить, что я питаю к ней куда менее пылкое чувство, чем она ко мне. Я слишком самолюбив и ни за что не призна́ю ее правоту. Трудно, да что там — невозможно! — объяснить женщине, что в определенный момент разница в возрасте оборачивается разницей в накале страсти. Люсиль мне нравится, она трогательная, я все время о ней думаю. Эта женщина — последняя радость, которая осталась мне в жизни, но на большее я не претендую. Думаю, она не хочет, чтобы нас видели вместе, потому что уже чувствует себя моей любовницей. Сколько времени прошло со дня смерти Жонкьера?.. Быть того не может! Всего ничего, а наши отношения уже напоминают роман. Сам не знаю почему, но меня это смущает. Ну вот, я снова блуждаю по лабиринту мучительных и пустых размышлений. Продолжу завтра, если хватит мужества!
Перечитываю написанное. Мужество мне изменило, и за последнюю неделю я не написал ни строчки. Мы видимся урывками. Несколько минут в библиотеке, но на безопасном расстоянии друг от друга: обитатели «Гибискуса» приходят взглянуть на новинки и не упускают случая поговорить, они многословны, неутомимы и способны часами переливать из пустого в порожнее. Несколько минут вечером, за ужином. (Вильбер снова выходит к столу. Он похудел, но характер у него не улучшился.) Пару раз мы встречались в парке, вздрагивая от каждого шороха, как в непроходимых джунглях. Меры предосторожности кажутся мне излишними, но ведь Рувр ужасно подозрителен! Люсиль рассказала, что он уже спрашивал, не собирается ли она оставить работу библиотекаря.
— Я начинаю от него уставать, — говорит она, с трудом сдерживая раздражение. — Жена должна посвящать себя мужу, но всему есть пределы.
Вчера утром я получил записку: «В десять вечера, на террасе. Буду, если смогу». За ужином она не появилась.
Почему она назначила встречу на террасе? Место выбрано с умом, но ведь с ним связаны невыносимо тяжелые воспоминания. Очевидно, поэтому она в последний момент передумала и не пришла. Я стоял у балюстрады (ее надстроили, чтобы исключить возможность несчастного случая), смотрел на звезды и предавался мечтам о любви. После того как отпали библиотека, парк, кафе и отель, единственным местом встречи остался пляж. Кто заметит нас среди курортников? Два шезлонга, зонт — и вот мы уже просто пара отдыхающих. Ни один постоялец «Гибискуса» не рискнет появиться в этом «грязном» месте, где «растленные» женщины выставляют напоказ обнаженную грудь… Боже, я заговорил языком старых пансионерок! Чувство юмора мне пока не изменило, я умею ненадолго отстраниться от счастья и посмотреть на ситуацию с улыбкой.
Свершилось! Свидание на пляже состоялось. Вчера. Мы оказались в весьма странном положении, и это еще слабо сказано. Позавчера я воспользовался минутой, предоставленной нам Вильбером за десертом — он всегда выходит из-за стола первым, — и пригласил Люсиль на пляж. Сначала она не выказала особого энтузиазма, сочтя, что риск слишком велик, но потом сообразила, какие преимущества оно нам сулит, и согласилась.
Буду краток. Свидание назначено на четыре. Предлог: визит к дантисту. Рувру придется смириться. Его честь, конечно, может позвонить секретарше и проверить, действительно ли его жена записана на прием, но Люсиль считает, что он не посмеет. Мы веселимся, как дети, которым пообещали приключение. На пляже шумно, люди купаются. Я взял два шезлонга, купил фруктовых соков и ждал. У меня сосало под ложечкой от страха, что ничего не выйдет. Люсиль появилась неожиданно, на ней было легкое яркое платье. Она опустилась в шезлонг рядом со мной, и мы долго сидели молча, а над нами, вокруг нас разносился звук чужих голосов, детские вопли, плеск воды. Я вспомнил песню «Влюбленные одни в целом свете» и нежно взял Люсиль за руку.
— Все хорошо?
Она повернулась на бок, и я увидел мученическое выражение ее лица.
— Что стряслось? Он устроил вам сцену? Вы поспорили?
— Нет.
— Так в чем же дело?
Она закрывает глаза. Я крепче стискиваю ее пальцы.
— Не хотите говорить?
— Я не смею.
Она чувствует мое беспокойство и приподнимает веки. Мокрые ресницы дрожат, глаза тусклые.
— Вы плачете?
— Нет.
— Ну же, Люсиль, расскажите мне все, и вам станет легче.
Она не отвечает, как будто не решается сделать трудное признание. Придвигается еще ближе, и я чувствую на губах ее дыхание.
— Мишель… Пообещайте, что не рассердитесь.
— Обещаю.
— Я хотела бы стать вашей… принадлежать вам… хоть один раз… чтобы нам обоим было легче переносить такую жизнь… чтобы между нами образовалась неразрывная связь… Мне трудно выразить чувства словами, но я уверена, что вы понимаете… Если мы этого не сделаем, вы быстро от меня устанете.
Она смотрит не меня, и я читаю в ее глазах тревогу.
— Я не хочу вас потерять! Я понимаю, как это выглядит, Мишель, понимаю, что вешаюсь на вас, но ничего не могу с собой поделать. Я люблю вас. Прошу, не отталкивайте меня.
— Боже мой, Люсиль… Как вы могли подумать, что я… Если бы вы знали, как часто я о вас думаю!
Меня терзают сомнения. Вокруг нас, в слепящем свете летнего солнца, продолжается праздник вырвавшихся на свободу тел. Что, если у нас еще есть шанс — пусть и самый ничтожный — поучаствовать в нем? Я кладу руку на бедро Люсиль, надеясь, что в моем жесте нет ничего двусмысленного.
— Люсиль, дорогая… Придвинься ближе.
Мы касаемся друг друга лбами.
— Вот что я скажу… мы не дети… мы много раз занимались любовью… часто из любопытства, по привычке… и даже из чувства разочарования… Так?
Она кивает.
— Ты наверняка замечала… Это ничему не помогает, не решает проблем, не снимает сомнений… человек, дарящий наслаждение, запросто может предать тебя на пике этого самого наслаждения… Верно?
— Да.
— Знаешь, почему так происходит? Просто люди не умеют говорить о любви. Любовь — это сражение. Не обмен. Во всяком случае, в молодости. Но мы, Люсиль, что нам мешает говорить о любви… здесь и сейчас… Поверь, говорить о любви еще приятней, чем заниматься любовью.
Она отстраняется, чтобы взглянуть на меня и понять, насколько я серьезен.
— Да-да, Люсиль, я не шучу! Близость есть нечто гораздо большее, чем слияние тел. Это… да… близкие люди не чувствуют стеснения — ни физического, ни душевного… Ну вот, я скатился в литературщину… Но ты ведь понимаешь, правда?
Она смотрит на меня, не отводя взгляда. Ее глаза напоминают звезды, в них плещется огонь. Мне вдруг становится стыдно: оберегая свое потрепанное годами мужское самолюбие, я злоупотребляю ее доверием, хоть и не лукавлю.
— Наверное, ты прав, — тихим голосом произносит она.
Я хочу возразить: «Не так уж я и прав…» — и в это самое мгновение на меня обрушивается водопад эротических видений. Боже, как хочется снова стать тридцатилетним и не обременять себя разговорами! Но я вынужден вернуться к роли благоразумного старика, впавшего в нежность, как другие впадают в детство. Она снова смеется.
— Мишель, дорогой мой, чудный мой Мишель! Ты и вправду особенный. Расскажи мне еще о любви!
И я рассказываю! Рассказываю! И в конце концов убеждаю себя, что очень силен и ловок. Мы прижимаемся друг к другу — неудовлетворенные, попавшие в ловушку слов, забываем, где находимся, и выныриваем из забытья в половине шестого. Люсиль вскакивает, быстро приводит себя в порядок, готовая сорваться с места.
— Ну и достанется же мне на орехи, — произносит она, сконфуженно улыбается, как застигнутая на месте преступления девочка, наклоняется и целует меня в лоб. — Оставайся, мой милый романист. Мой бумажный любовник!
Я приподнимаюсь на локте и смотрю ей вслед. Что это, насмешка? Нет. В ее словах не было иронии, она всего лишь констатировала факт: моя любовь — это любовь писателя, чистой воды умствование, и ее это удивляет и трогает. Я потерпел неудачу и чувствую привкус горечи. Попытайся я описать случившееся во всех подробностях — не уверен, что мне бы это удалось! — вряд ли сумел бы скрыть привкус фальши. Притворяться бессмысленно! Я уклонился — и точка! Испугался! Но чего, черт возьми? Осложнений? Они маловероятны. Скорее всего, я давно утратил связь с реальностью, с подлинными чувствами и просто не способен испытывать настоящую любовь. Возможно, я выдумал свою любовь к Люсиль. Кто знает…
На пляж мы не вернулись, но встретились в городе, как два фланера на прогулке. Встретились, прошли часть пути вместе — что может быть естественней? Приличия не нарушены, мы шагаем рука об руку и вроде бы обмениваемся самыми что ни на есть невинными репликами. Мы проходим несколько сотен метров, не больше, и играем в игру в близость. Главное правило: говорить обо всем, ничего не утаивая. Она рассказывает о ревности Рувра, о его грубости и вспышках ярости, о былых сексуальных притязаниях. Время от времени я задаюсь вопросом, уж не намеренно ли она вгоняет меня в краску? Довольно скоро наша игра приобретает выраженный оттенок порочности. Я постепенно узнаю новую Люсиль — сентиментальную реалистку, мстительную — ох, какую мстительную! — хитрую и изворотливую, одним словом, женщину, с которой нельзя не считаться.
Мы обмениваемся прощальным рукопожатием. «Я люблю тебя, Мишель». — «Я тоже, Люсиль». Никто бы не догадался, что наши вежливые улыбки суть поцелуи.
За ужином игра продолжается — на глазах у Вильбера. Похоже, Люсиль нравится ходить по краю. Ее рука касается моей. Она ищет ногой мою ногу под столом. Это нелепо, смешно… Люсиль переигрывает. Думаю, она не очень поняла то, что я пытался объяснить ей на пляже, и старается понравиться мне, проявляя излишнее усердие, как посредственная ученица.
Однажды я спросил себя: «Что, если она права? Что, если я от нее устану?» Что же, соберу вещи и приищу другое убежище!
Произошла КАТАСТРОФА! Вильбер застал нас с Люсиль. Сегодня в библиотеке было много посетителей. Люсиль записывала фамилии в журнал, я находил на полках нужные книги и выдавал их. В 16.10 мы наконец остались одни, пора было закрываться.
— Извини, Мишель, я спешу… — сказала Люсиль.
— Ксавье?
— Он… Поцелуй меня, Мишель, иначе я не справлюсь.
Я обнял ее, спиной почувствовал, как открывается дверь, и услышал голос Вильбера:
— О, простите…
Мы отпрянули друг от друга, Вильбер захлопнул дверь, и бежать следом было глупо, это только усугубило бы ситуацию. Люсиль смертельно побледнела и без сил опустилась на стул.
— Весь дом узнает, — прошептала она.
Я тоже очень удручен. Она права, Вильбер всех оповестит — в своей обычной манере, плотоядно подхихикивая. Узнает Франсуаза… потом Клеманс… наши соседи и соседи наших соседей.
— Он может «наябедничать» Ксавье.
— Но ведь твой муж никого не принимает.
— Зато получает почту. Достаточно анонимного письма или телефонного звонка.
Я не соглашаюсь. Вильбер, конечно, человек злоязыкий, но он не доносчик… Люсиль меня не слушает.
— Ужасный тип! — восклицает она. — Как, ну как нам заставить его молчать?
— Хочешь, я объясню ему…
— Что?! — раздраженно вопрошает Люсиль. — Что ты хочешь объяснить этому человеку, о чем можешь его попросить? Не смей!
— Не сердись.
— Я не сержусь. Только…
— Что — только?
Она пожимает плечами, хватает сумочку и почти бежит к двери.
— Люсиль… Ничего непоправимого пока не произошло… я…
Она выходит.
Я ужинал один. Ни Вильбер, ни Люсиль не появились. Этот идиотский случай не имел бы никаких последствий, будь мы молоды, но в нынешнем нашем сообществе слухи распространяются, как ядовитый газ. Есть не хочется. Меня терзает ужасное чувство вины. Страх наказания. Кажется, я вот-вот лишусь чувств. Мне следовало бы посмеяться над случившимся. Я старик, какое мне дело до сплетен! Пусть говорят, что хотят — за спиной или в лицо. Заткнуть рты сплетникам можно одним единственным способом — избегать Люсиль, порвать с ней. Я уверен, она думает так же. Есть другой способ — удавить Вильбера. Третьего не дано.
Печальный день. Я наблюдал за Франсуазой — она ничего не знает. Клеманс сегодня не приходила: курс уколов закончен, особого облегчения они не принесли. Я ходил по парку. Поговорил с генералом, он все еще носится с проектом мастерской. Мадам Вертело долго жаловалась мне на ревматизм и порекомендовала своего иглоукалывателя. Я встретил в аллеях нескольких пансионеров, и ни один не обернулся мне вслед. Итак, пока все спокойно. Вильбер, безусловно, не станет отводить в сторону всех и каждого, чтобы поделиться пикантной новостью. Известие будет распространяться медленно, и, если мы с Люсиль поведем себя правильно — то есть холодно, — люди решат, что Вильбер ошибся и в очередной раз углядел то, чего не было.
Мы не станем рвать отношений, в этом нет необходимости. Нам следует реже встречаться, и это даже хорошо — излияния Люсиль пугают меня. Но я не могу обойтись без наших любовных разговоров, они разогревают мою стариковскую кровь. Решено — осторожность и еще раз осторожность. Я обедал в гордом одиночестве. Ужинал один. Вильбер и Люсиль не хотят новой встречи, обоим нужно решить, как себя вести. Я пока не знаю, чего ждать.
09.15.
Я едва могу поверить в случившееся. Вильбер мертв. Я узнал об этом меньше часа назад. Я потрясен.
15.00.
Я возвращаюсь к своим записям. Хочу привести мысли в порядок. Все случившееся выглядит очень странно.
Сегодня утром Франсуаза обнаружила тело. В 08.30 она, как обычно, принесла Вильберу поднос с завтраком: чай, молоко, тосты и джем… Постучала. Не дождавшись ответа, открыла своим ключом. Вильбер лежал на коврике у кровати. В луже крови. Простыня и одеяло тоже были в крови. Резня, бойня! Обезумевшая Франсуаза помчалась к директрисе, решив, что Вильбера убили.
Мадемуазель де Сен-Мемен вызвала доктора Верана, и тот вынес вердикт: Вильбер умер от внутреннего кровотечения, вызванного передозировкой пендиорила. Он регулярно принимал этот антикоагулянт по назначению кардиолога, должен был соблюдать крайнюю осторожность из-за язвы желудка, но, к несчастью, превысил дозу. Откройся язва в тот момент, когда Вильбер был не один, его бы попытались спасти, хотя остановить кровотечение можно, только захватив его в самом начале. Риск увеличивается в момент переваривания пищи, а Вильбер после обеда всегда отдыхал и был один, как и после ужина.
— Смерть Вильбера не была скоропостижной, не так ли, доктор? — спросил я, встретив Верана в холле. — Бедняга мог дотянуться до звонка и вызвать Клеманс.
— Не торопитесь с выводами, мсье Эрбуаз. Нужно принять во внимание, что мсье Вильбер был очень ослаблен болезнью. Я практически уверен, что он потерял сознание и просто не успел позвать на помощь. Почувствовал головокружение, попробовал подняться и без чувств рухнул на пол.
— А если бы Клеманс все-таки пришла?
По лицу доктора Верана я понял, что он считает случай безнадежным, но по дипломатическим соображениям не хочет произносить сакраментальных слов: «Учитывая преклонный возраст больного…» Я понимаю, о чем он думает. Врачам мы неинтересны. Их логика проста: чуть раньше или чуть позже — какая в конце концов разница!.. Я не успокаиваюсь.
— А переливание крови могло его спасти?
— Не исключено… Видите ли, в чем дело… покойный Вильбер злоупотреблял лекарствами. Я предупреждал его, как это опасно, но он никого не слушал.
— Да, — соглашаюсь я, — кроме того, он не соблюдал дозировку. Мы сидели за одним столом, и я не раз намекал, что ему следует быть осторожней.
— Весьма прискорбное событие, — заключает Веран.
Должен признаться, что мне жаль беднягу. Я привык к его грубоватым манерам и буду по нему скучать! Но какое же это облегчение, что он больше не сможет болтать языком к месту и не к месту! Воистину своевременная смерть! Мы можем вздохнуть свободно!
21.00.
За ужином мы с Люсиль сидели за столом вдвоем и вынуждены были слушать разглагольствования Габриэля, нашего метрдотеля:
— Какая злосчастная судьба! Сначала мсье Жонкьер, теперь вот мсье Вильбер… Такие любезные господа! Что поделаешь, мы не вечны!
Габриэлю лет пятьдесят, не больше, он может позволить себе подобные фразочки и продолжает с неосознанной жестокостью:
— Рекомендую цыпленка в белом соусе с трюфелями, он сегодня просто восхитителен!
— Какой болван… — шепчет Люсиль, как только надоеда отходит к другому столику.
— Что твой муж?
— Я ему сказала. Он не был знаком с Вильбером, поэтому…
— Теперь мы в безопасности.
В разговоре наступает пауза. Между нами возникла неловкость, даже отчуждение, как будто мы тоже виноваты в смерти Вильбера. Ужин скомкан.
— Когда состоятся похороны? — спрашивает Люсиль.
— Кажется, послезавтра. Как только приедет его сын.
— Вильбер никогда о нем не говорил.
— Он пасынок, и они были не в лучших отношениях.
— Ты все еще намерен занять его комнаты?
— Не думал об этом, но, если мадемуазель де Сен-Мемен согласится, перееду.
Я выхожу из-за стола следом за Люсиль и догоняю ее у лифта. Мы целуемся — без страсти, скорее как родственники. Забудем ли мы когда-нибудь, как Вильбер сказал, стоя в дверях библиотеки: «О, простите…»?
Я должен испытывать облегчение, но чувствую только подавленность. Начинаю обдумывать переезд. Я много месяцев хотел заполучить апартаменты Вильбера, но теперь понимаю, что слишком устал, да и хлопот будет много. Кроме того, придется спать в его постели. Когда ночуешь в отеле, никогда не знаешь, кто занимал номер до тебя. «Казенная» кровать принадлежит всем — и не принадлежит никому. Я не суеверен, и все же… Какие сны приснятся мне на смертном одре Вильбера?
Глава 7
Я неделю не открывал дневник. Со вчерашнего дня живу в квартире Вильбера. Пишу, сидя за его столом, дремлю в его кресле. Передвинул мебель, но это не помогло: я не чувствую себя «у себя» и понимаю, что неприятное ощущение пройдет нескоро.
Похороны Вильбера ничем не отличались от всех предыдущих. Внешний вид его пасынка, длинноволосого парня, не потрудившегося надеть ни галстук, ни пиджак, объясняет, почему отчим не хотел с ним общаться. Этому наследничку не терпелось наложить лапу на имущество усопшего, он в своем праве, но его алчность просто омерзительна. Как и полная бесчувственность. Он с трудом согласился одеться поприличнее. Я купил у него старинный сундук — он теперь стоит справа от окна — и сложил в него часть книг. Вся остальная мебель казенная. Я измотан до предела, пришлось самому перетаскивать из квартиры в квартиру белье, костюмы, личные бумаги, что было нелегко — из-за ноги. Самое трудное позади, остается обжить три комнаты. Другие звуки. Солнце светит по-другому. Я впервые ощущаю аромат сада. Во второй половине дня Люсиль принесла мне розу в вазе с тонким горлышком. Красивый жест… Я напрасно ждал ее в библиотеке. Она не показывается со дня смерти Вильбера. Я как раз занимался перестановкой, когда услышал, что кто-то тихонько скребется в дверь.
— Вот, — сказала она, протягивая мне цветок. — Будешь думать обо мне.
— Войди хоть на минутку.
— Не могу.
Люсиль все время оглядывалась через плечо, наблюдая за коридором, я потянул ее за руку, но она воспротивилась.
— Не нужно, Мишель, прошу тебя. Я ужасно испугалась, когда Вильбер застал нас… Не сейчас… Потом… Мы придумаем, как все устроить наилучшим образом.
Устроим наилучшим образом! Можно подумать, мы рассмотрели все имеющиеся решения. Неужели придется вечно быть начеку, как взломщикам? Я смотрю на розу. Один лепесток плавно опустился на край стола. Символ! Предупреждение! Увядание! Пора в постель.
Полночь.
Нужно сразу все записать, тем более что заснуть теперь все равно не удастся.
Итак, я лег, решил зажечь ночник и нажал на кнопку. Раз. Другой. Ничего. Я понял, что принял за выключатель звонок срочного вызова Клеманс. В моей прежней спальне все было ровно наоборот.
Обнаружив ошибку, я немедленно отправился извиняться. Вышел в коридор. Прислушался. Ни звука. Я сделал несколько шагов в сторону комнатушки Клеманс, заметил свет под дверью и задумался. Как поступить — постучать и попросить не беспокоиться? Или она ничего не слышала? Если так, значит, звонок неисправен. Решаю убедиться и возвращаюсь к себе, оставив дверь открытой. Звоню — раз, другой, третий, четвертый — и прислушиваюсь. Ничего не происходит. Клеманс не появляется. Звонок «умер». Ну и?.. Вильбер мог звонить до посинения, никто бы его не услышал…
Мастером на все руки я себя не назову, но разобрать выключатель — дело нехитрое, достаточно его развинтить. Произведя сию нехитрую операцию, я сразу обнаруживаю причину поломки. Один из проводков отсоединился. Даже если несчастный Вильбер и звал на помощь, Клеманс об этом не узнала.
Роковая случайность! Если бы проклятый звонок был в порядке, возможно, Вильбера удалось бы спасти. Мне на мгновение кажется, что я наблюдаю за агонией Вильбера. Он чувствует, что силы оставляют его, давит на проклятую кнопку, давит — и ничего не происходит. Он пытается встать, чтобы выйти в коридор и позвать на помощь, теряет сознание и… Кончено… Ужас! Еще один глупейший несчастный случай, как и с Жонкьером…
Укол в сердце!
Жонкьер не был жертвой несчастного случая, его убили!
06.00.
Я не спал ни минуты. Меня терзали ужасные мысли. Вернусь к началу и все запишу, возможно, так будет легче разобраться.
Предположим, что проводок отсоединили намеренно. Эту гипотезу абсурдной не назовешь. Вильбер был крайне недоверчив по натуре, но, как и все мы, иногда забывал закрыть дверь на ключ. Значит, зайти и испортить звонок было очень легко. Однако… однако, если речь идет о преступлении — я должен называть вещи своими именами! — получается, что преступник заранее продумал вариант с кровотечением?
Предвидеть что бы то ни было можно лишь в том случае, если заранее планируешь произвести определенные действия, а именно — «скормить» Вильберу сверхдозу пендиорила или любого другого препарата аналогичного действия… Пока что все как будто вполне логично. Мне кажется, я слишком увлекся, и тем не менее стоит додумать все до конца. Как дать Вильберу лекарство, чтобы он ничего не заметил? За едой? Исключено. Что же остается?
Очень простой способ. По утрам Франсуаза ставит подносы с завтраком на столик в коридоре. Предположим, она входит ко мне, раздвигает шторы, мы болтаем — недолго, две-три минуты. Хладнокровный человек успеет отравить чай в чайнике Вильбера, всыпав порошок или вылив туда содержимое пузырька. Из всех постояльцев нашего этажа чай пьет только Вильбер, так что ошибка исключена, а преступное деяние легко осуществимо.
Какую цель преследовал преступник? Нельзя никого обвинять вслепую. Я почти уверен, что Вильбера хотели убить. И сделать это как можно скорее. Ему дали не просто опасно высокую дозу кроверазжижающего препарата, а несколько смертельных доз. Доказать это невозможно, поскольку Вильбер и сам превышал дозы прописанных врачом лекарств. И все-таки я повторяю сакраментальный вопрос: зачем?
Вильбер никому не причинял вреда. Так кому нужно было убирать его? Кто хотел заткнуть ему рот?.. Я — из-за Рувра! А поскольку я не убивал, значит… это она! Совпадение как минимум странное. Вильбер застает нас — и на следующий день умирает. Чьи это слова: «Ужасный тип! Как заставить его молчать?»
Вывод напрашивается сам собой.
10.00.
Я счел за лучшее ничего не говорить о ночном происшествии Клеманс и починил выключатель — это оказалось совсем не трудно. Заяви я о «саботаже», мне бы никто не поверил — ни Клеманс, ни мадемуазель де Сен-Мемен, никто другой, а если бы и поверили, немедленно решили бы, что смерть Вильбера НЕ несчастный случай! По очень простой причине: никому бы не удалось установить связь между смертями Жонкьера и Вильбера. Никому — кроме меня. Только я точно знаю, что Жонкьера столкнули с террасы. Знаю — из-за очков, оказавшихся в корзине для бумаг. Если Вильбер тоже был убит, то сделала это Люсиль. И Жонкьер, и Вильбер готовы были разжечь ревность Рувра, чего она допустить не могла. Но об этом придется молчать.
Я не скажу ни слова из любви к Люсиль. А еще потому, что, убивая, она защищала нас обоих. Вильбер мог погубить мою репутацию, обнародовав нашу связь. Боже, как же я ненавижу подобные мелодрамы! «Я погибну! И погублю тебя! Нет, ни за что. Лучше я убью его!» Чистый Сарду![20]
Слова отдают дурновкусием, но события — увы! — более чем реальны. Люсиль — убийца, и я должен найти для нее оправдание. Она испугалась — сначала за себя, потом за меня. Если смотреть правде в глаза, следует признать, что я тоже замешан в убийстве. Она далеко не глупа, а значит… нет, это идиотизм… я едва не написал: она знает, что я знаю. Исключено! Откуда ей знать, что я так быстро обнаружил неисправность звонка? Клеманс я никогда не вызываю, следовательно, мог бы заметить это через несколько недель или даже месяцев и не придал бы подобной ерунде никакого значения. Нет, Люсиль ничем не рисковала; по логике вещей я даже заподозрить ничего не должен был.
15.00.
Я все еще предаюсь печальным размышлениям. Обедал один, ловя на себе сожалеющие взгляды пансионеров. Многие наверняка думают: «Где двое, там и третий…» По чести говоря, я бы лучше исчез, чем так мучиться от сердечной тоски. Проявленная Люсиль ловкость ужасает, как и ее решительность, ведь ей пришлось импровизировать — и с Жонкьером, и с Вильбером. Выходя на террасу солярия, она вряд ли планировала трагическую развязку, но голову тем не менее не потеряла и тут же придумала фокус с очками. Когда Вильбер застал ее в моих объятиях, она не впала в истерику и нашла выход, да еще какой — радикальный!
Достать кроверазжижающий препарат труда не составило: она могла взять рецепт, выписанный мужу, и добавить нужную строчку или воспользоваться лекарством самого Вильбера. Итог — два убийства, закамуфлированные под несчастные случаи. Не будь я на сто процентов уверен, что Жонкьер был тогда в очках… тоже принял бы официальную версию. Мне так хочется верить в невиновность Люсиль, что моментами я отбрасываю собственную стройную систему гипотез и верю.
Мы уже неделю почти каждый вечер ужинаем вместе, и Люсиль ни разу ничем себя не выдала. Мы говорили о Вильбере, и она сокрушалась о том, как ужасно все вышло! Нет, она не стала делать вид, будто не понимает, что смерть Вильбера нам на руку, но я и сам высказался примерно в том же духе. Обычно по тону голоса и выражению лица можно распознать тайные мысли человека, опровергающие показную искренность речей. Ничего подобного я не уловил, хотя это мало что значит: до сих пор я слушал Люсиль, не «анализируя» ее, и только теперь, решив, что она может быть убийцей, насторожился.
Между прочим, Арлетт до самого конца удавалось скрывать от меня правду. Я ничего не видел и не понимал. Мы нежно поцеловались в дверях гостиной, и она сказала: «Возвращайся поскорее!» — хотя давно решила оставить меня. Возможно, Люсиль такая же обманщица? Возможно, будет лучше все прояснить, задав прямой вопрос: «Зачем ты избавила нас от Вильбера?» Но если она ответит: «Чтобы нас не разлучили!» — я ничего не смогу возразить.
Да, я обречен на неведение. Мы обещали друг друга полную откровенность, но настоящими любовниками не стали. Физическая близость делает людей сообщниками. После ночи любви я мог бы сказать: «Я знаю… и о Жонкьере, и о Вильбере. Это ничего не меняет!»
Та же фраза, произнесенная в обычном разговоре, прозвучала бы как обвинение. Люсиль наверняка возмутится, возможности «помириться на подушке» у нас не будет, и ссора станет роковой.
Остается понять, насколько это меня пугает. Пока не знаю. Имею ли я право общаться с женщиной, совершившей два убийства? Боже, при чем здесь право? Люсиль помогает мне жить, только это и важно. Виновна? Не виновна? Я не присяжный и не судья, мне остается только мучиться вопросами без ответов.
Довольно переливать из пустого в порожнее, и да здравствуют сомнения!
23.00.
Перечитал написанное. Добавить нечего, разве что вопрос, заданный мне Люсиль за десертом.
— В чем дело, Мишель? Ты выглядишь озабоченным. Я вижу, чувствую — тебя что-то тревожит.
Если она решит, что я ее подозреваю, мы заблудимся в лабиринте притворства, уверток, умолчаний и хитростей. Я выхожу из положения, сославшись на бессонницу: даже анисовый отвар не помогает! Я в ударе. Мы смеемся. Решено: раз наше настоящее — терра инкогнита, пусть моим убежищем будет прошлое. Я стану для Люсиль трубадуром собственного детства, и мы забудем о Жонкьере и Вильбере. А если повезет, то и о Рувре. Одного я не знаю: во что превращается любовь, смирившаяся с умолчаниями?
Глава 8
Я возвращаюсь к дневнику после многодневных психологических блужданий. Не знаю, каким еще словом определить то состояние неустойчивости и колебаний, в котором я находился, «дрейфуя» от одной идеи к другой, перебирая в голове планы и пытаясь увернуться от множества страхов. Куда я иду? Куда мы идем?
После смерти Вильбера Люсиль стала менее осторожной, как будто исчез единственный враг, которого ей стоило опасаться. Как только страсти в «Гибискусе» улеглись, она тоже успокоилась. Не пропустила ни одного ужина. Я бы даже сказал, что она повеселела и ест с аппетитом, а вот мне при воспоминании об ужасной смерти Вильбера кусок не лезет в горло.
Люсиль больше не занимается библиотекой, чтобы не раздражать мужа, но не боится рисковать и назначает мне свидания в городе, перед витриной книжного магазина или у кафе. Мы прогуливаемся — не дольше получаса. Я имел слабость признаться, что от скуки едва не покончил с собой, и это ее потрясло. Мне нравится, когда Люсиль волнуется: во-первых, она в такие моменты очень хорошеет, а во-вторых, глядя на ее переживания, я меньше терзаюсь сам. Перестаю говорить себе: «Это она. Конечно, она. Никто другой не мог убить Вильбера». Мне достаточно взглянуть в ее потемневшие от внезапного страха глаза, чтобы ощутить сладостный покой. Я не преминул добавить, что не чувствую себя до конца излечившимся, что в любое мгновение могу снова захандрить, рассказал, как ужасна была та депрессия.
— Поклянись, что все уже позади, — просит она.
— Надеюсь.
— Ты должен быть уверен. Я с тобой, Мишель!
Она берет меня под руку, и я несколько мгновений чувствую себя счастливым, но стоит нам расстаться, и опасные мысли возвращаются. Это сильнее меня. Похоже на зуд в сердце. Вчера она пришла вернуть мои романы. Да, именно так — набралась смелости и постучала в дверь. На часах было 15.30, я придремывал в кресле, не имея ни сил, ни желания читать, думать или делать что бы то ни было еще. Короче говоря, напоминал один из тех обломков кораблекрушения, которыми раньше зарабатывал на жизнь. Какая неожиданность!
— Я тебе помешала?
— Конечно, нет.
На сей раз она решилась проскользнуть в дверь — как женщина, готовая скомпрометировать себя.
— А что твой муж?
— Он спит.
Ее руки обвились вокруг моей шеи, я обнял ее за талию. Напряженный миг измены. Она опомнилась первой, отстранилась, села на ручку кресла.
— Ты прекрасно здесь устроился!
«Здесь»! То есть у Вильбера! Странное замечание. Как минимум неуместное. Люсиль часто недостает такта.
— Привыкаю понемногу.
— Ты позволишь?
Не дожидаясь ответа, она мелкими шажками пошла по комнате, чуть наклонив вперед голову, что делало ее похожей на принюхивающуюся кошку. Быстрый взгляд в сторону спальни, другой — мимоходом — в приоткрытую дверь ванной.
— Очень мило, — решает она. — Но мне не нравится, как расставлена мебель. Письменный стол нужно расположить у окна, так тебе будет лучше работать… Ты ведь пишешь… время от времени. Эти бумаги…
— Нет, не трогай! — Я убираю записи и улыбаюсь. — Это так, ерунда.
— Дай мне прочесть… Прошу тебя.
— И речи быть не может.
— Ты замыслил новый роман?
— Угадала… На это уйдет много времени.
— Ладно, я поняла. Будь душкой, помоги мне передвинуть стол к окну. Увидишь, так будет лучше.
Она очень возбуждена. Закончив со столом, переносит кресло под люстру и оглядывает комнату. На ее лице написано сомнение.
— Я бы все здесь переустроила — с твоего позволения, конечно. Хочу, чтобы ты работал. Понимаешь, Мишель, я считаю тебя немного ленивым. Работай! Ради меня. Ради твоей Люсиль! Я буду очень тобой гордиться!
Я едва сдерживаюсь, чтобы не зарычать от ярости. Хочу, чтобы она поскорее ушла, тогда я смогу вернуть стол и кресло на прежние места. Ненавижу, когда трогают мои вещи и распоряжаются мной самим. Я буду работать — если захочу. В коридоре я принужденно улыбаюсь ей на прощанье, закрываю дверь и отправляю розу… ее розу в помойку. Сегодня вечером, за ужином, напущу на себя мрачный вид — пусть всполошится и поухаживает за мной. Небольшая плата за доставленное неудобство!
Черт меня дернул сказать Люсиль, что я намерен сочинить еще один роман. Теперь она донимает меня, требует, чтобы я приоткрыл тайну. Она воображает, что я уже выстроил сюжетную линию, и жаждет ее услышать. Люсиль представляет себе труд литератора как работу портнихи: создаешь модель, кроишь, сметываешь, примеряешь на манекенщицу. Она хотела бы стать этой «манекенщицей», то есть первой читательницей или даже критиком. Я тщетно пытаюсь объяснить, что у писателей все происходит иначе, Люсиль мне не верит.
— Противный злюка, — говорит она. — Держишь меня за идиотку. А я просто хочу помочь.
И я импровизирую… особого труда это не составляет, мне совершенно ясно, что нравится Люсиль: эпическое полотно в стиле Бернстайна,[21] страсти банальные, но накалены до предела. Каждый день, за ужином, я сочиняю сногсшибательный сценарий. Иногда она так увлеченно слушает, что делает знак официантке подождать, и бедная девушка стоит столбом с тяжелым подносом на руке.
— Как она собирается из этого выпутаться? — нетерпеливо интересуется Люсиль (она сразу начала олицетворять себя с главной героиней).
— Пока не знаю.
— Врунишка!
Я откидываюсь назад, чтобы позволить Жюли расставить посуду и успеть придумать новый поворот сюжета. Потом я рисую портрет женщины, подумывающей о том, чтобы убить мужа, и по-фарисейски интересуюсь мнением Люсиль.
— Тут у меня сомнения… Что бы ты посоветовала?
Люсиль в восторге и готова высказаться. Она убеждена, что женская психология так загадочна и своеобразна, что мужчина просто не способен постичь все ее тонкости. Мысль о том, что моя героиня хочет умертвить мужа, не смущает ее: женщина вполне может так поступить, если «оскорблено ее женское достоинство».
Все это совсем не весело. Игра меня забавляет, но я прекрасно осознаю, что это злая игра. Люби я Люсиль по-настоящему, вряд ли стал бы проводить над ней столь изощренный эксперимент. Изощренный и по большому счету бессмысленный. Люсиль либо разгадала мой маневр, либо ей не в чем себя упрекнуть. Если она поняла, что я пытаюсь выведать правду о смерти Жонкьера, значит, ее практический ум чертовски изворотлив, хотя литературное чутье у нее отсутствует напрочь. Не странно ли быть такой проницательной и одновременно такой… примитивной? Неужто женская психология еще более запутанна, чем я предполагал?
Как бы там ни было, глупая сентиментальность Люсиль меня ужасно раздражает. Она свято верит в мой талант, но я лучше, чем кто бы то ни было другой, знаю, что я не писатель. Люсиль по-матерински заботливо подталкивает меня к написанию романа, но он никогда не «родится». Я слишком стар. Я бесплоден. Иногда я придумываю новый нелепый поворот истории только для того, чтобы она сказала… ну, не знаю, что-то вроде «это уж слишком!» или «по-моему, ты увлекся»… Такие слова прозвучали бы как критическое замечание… призыв к порядку.
Ах, как сильно я мог бы любить эту женщину, если бы она перестала верить в меня!
Я никого ни о чем не просил. Скрылся от мира в «Гибискусе», чтобы тихо доживать свои дни, но меня и здесь нашли и заставляют шевелиться. Так мальчик тыкает палочкой в жабу, чтобы та подпрыгнула. Я чувствую, что вот-вот сорвусь и выкрикну в сердцах: «Оставь меня в покое с этим романом, давай поговорим о чем-нибудь другом!» На ум приходит строчка из стихотворения: «Люблю тебя. Но что тебе за дело?» Ах, Люсиль, милая моя Люсиль! Будь ты циничной преступницей, у нас, во всяком случае, была бы тема для разговоров!
Я прикован к постели, хотя не могу ни лежать, ни стоять, ни сидеть из-за внезапного обострения ишиаса. Нога болит ужасно, я вытягиваюсь на кровати, мне тут же начинает казаться, что в кресле будет легче, но это иллюзия.
— Вам не стоит выходить, — сказал доктор.
Куда уж выходить, когда малейшее движение становится мукой! Я перетаскиваю себя от кровати к письменному столу и думаю о Рувре, который едва может перебраться из одной комнаты в другую. Люсиль оказалась между двумя хромыми калеками! Мне жаль нас, всех троих, но я ничего не имею против любовного «отпуска». Аспирин ненадолго избавляет меня от мук, я устраиваюсь в подушках, чувствуя себя посторонним в собственной жизни.
Транзисторный приемник сообщает, что за стенами дома престарелых происходят забастовки и похищения, звучат отголоски войны. Это не имеет ко мне ни малейшего отношения. Я беженец. Значение имеют только тишина и покой, все остальное — вздор. Не важно, как именно умер Вильбер! Мне плевать, любит меня Люсиль или нет, смогу я когда-нибудь написать еще хоть одну страницу или с писательством покончено навсегда. Какое это счастье — лежать с закрытыми глазами, ощущая кожей ласковую прохладу кондиционера, и ни о чем не думать! Так блаженствует кот, угнездившийся на подушке и прикрывающий лапкой нос: «Меня ни для кого нет дома!» Меня снедает бурный, злобный, самоубийственный эгоизм. А что, если бы существовала иная форма эгоизма, подавляющего любой слишком сильный порыв чувств? Если бы я наконец принял себя таким, каков я есть, — физически и душевно выдохшимся стариком? Нужно обсудить эту проблему с Люсиль, и тут мне поможет история, которую я рассказываю каждый вечер на манер этакой Шахерезады для бедных!
Клеманс:
— Ну что, мсье Эрбуаз, не идут дела на лад? Все о вас спрашивают. Мадам Рувр очень беспокоится. Надеюсь, участь бедняги председателя вам не грозит: он-то ведь женат, есть кому о нем позаботиться. До чего же мне жаль одиноких стариков! Я не о вас говорю, боже упаси, но взять хоть мадам Пасторалли. Ей скоро стукнет восемьдесят восемь, она почти ослепла, да и слышит плохо. Разве это жизнь?
— Занятное у вас ремесло, Клеманс. Ухаживаете за людьми, которые точно никогда не понравятся. Не надоело?
— До ужаса надоело! Потерплю еще год-два и уйду на пенсию. Знали бы вы, как много и тяжело я работала! И ни черта не скопила… Да уж, бывали в моей жизни те еще деньки!
Она наконец уходит, унося с собой лоток с лекарствами и шприцем и избавляя меня от своего нытья. Мне многое хочется записать, но я и пяти минут не могу высидеть за столом. Еще вчера я был уверен, что победил скуку, — и вот она снова подстерегает меня.
11.00.
Почта. Письмо, написанное незнакомым почерком. Я все понял по первым словам: «Мишель, дорогой мой…» Люсиль отправила конверт из города, чтобы никто не догадался, что автор живет в «Гибискусе». Я вкладываю его в папку.
Мишель, дорогой мой!
Я узнала от Клеманс, что у тебя обострился ишиас. Ты, должно быть, ужасно страдаешь, если даже не смог спуститься в столовую и поужинать со мной. Я хочу быть рядом с тобой, любимый, но не могу — слишком рискованно! — и очень из-за этого горюю. Находиться совсем рядом и не иметь возможности пообщаться — разве это не ужасно? Есть, конечно, Клеманс, но я боюсь задавать слишком много вопросов, чтобы не вызвать подозрений. Кроме того, мы всегда разговариваем в присутствии Ксавье. Мне приходится строить предположения о том, как ты справляешься с едой, умыванием и всем прочим, навещает ли тебя хоть кто-нибудь или ты совсем один. Боже, где моя голова? Ты ведь не можешь ответить… Умоляю, не пиши мне. Консьерж отдает всю корреспонденцию Ксавье, даже ту, что адресована мне. Вот что я придумала: если тебе хватит сил добраться до окна, поставь на подоконник мою вазу с розой. Я увижу ее из парка, пойму, что ты получил письмо, думаешь обо мне, и успокоюсь. Не будем терять мужества.
Твоя нежная Люсиль.
Не забудь уничтожить это письмо.
Она очень мила, но жутко назойлива. Роза давно завяла. Интересно, какой еще предмет она намерена включить в эту детскую игру? Идея «говорящего окна» кажется мне неуместной и даже нелепой. Надеюсь, приступ скоро пройдет. Даже если мы не будем видеться неделю, небо на землю не упадет!
Второе письмо.
Мишель, любимый!
Я много раз ходила в парк, но цветка на подоконнике не увидела и очень встревожилась: раз ты не выполнил мою просьбу, значит, не можешь добраться до окна! Очевидно, тебе гораздо хуже, чем мне сказали. Я не решаюсь постучать в твою дверь, ты, наверное, предпочитаешь быть один, когда болеешь. Я вижу, каким во время обострений становится Ксавье, и знаю, о чем говорю. Представь, как мне страшно, и постарайся подать хоть какой-нибудь знак. Не сердись! Ты умный и сильный, а я всего лишь слабая женщина, и мне нужна твоя поддержка, чтобы выносить присутствие мужа и терпеть абсурд жизни без тебя!
Как бы мне хотелось ухаживать за тобой! Я умею массировать, ставить банки и даже научилась делать уколы, наблюдая за Клеманс. Я завидую этой женщине — она имеет право входить в твою спальню, прикасаться к тебе, разговаривать с тобой. А я — никто, посторонняя, прокаженная, хотя люблю тебя всем сердцем. Несправедливо! Надеюсь, мои письма хоть немного тебя утешают; во всяком случае, я чувствую себя чуточку менее несчастной, когда пишу их. Мне кажется, что я нахожусь рядом с тобой, и мое сердце мурлычет.
Целую тебя, любовь моя. Хотела бы захромать и стать похожей на тебя.
Люсиль.
Конечно, я бы предложил ей способ общения, если бы мог его придумать. Увы… Честно говоря, я не слишком этим расстроен. Меня так измучила боль в пояснице, что я вдруг понял: любовь к Люсиль — искренняя любовь! — излишняя роскошь. Она обогащает, когда я чувствую себя более или менее прилично, но стоит мне приболеть, и это чувство вызывает досаду, совсем как неудачное вложение денег. В такие моменты ко мне приходят Жонкьер и Вильбер. Я не могу помешать им нашептывать мне ужасные вещи, больше того — слушаю их с удовольствием. Иногда я даже нуждаюсь в их помощи, чтобы противостоять Люсиль.
Третье письмо. Консьерж, разносящий почту по комнатам, замечает:
— Да уж, мсье Эрбуаз, не ленивые у вас друзья, все пишут и пишут.
— Это мой внук, — отвечаю я.
— Он живет где-то поблизости? На конверте почтовый штемпель Канн.
— Да, он здесь проездом.
Старый болван. Хочет быть любезным и даже не подозревает, как сильно мне досаждает. Слава богу, у него много дел, и он уходит. Остается отправить очередное послание к остальным.
Дорогой Мишель!
Клеманс сообщила, что тебе не стало хуже. Не беспокойся, мне не пришлось задавать наводящих вопросов, это Ксавье поинтересовался: «А что наш сосед, мсье Эрбуаз, воспрянул духом? Было бы жаль уступить ему инвалидную „пальму первенства“!»
Такова его обычная манера гадко шутить. Если ты и правда чувствуешь себя лучше, как утверждает Клеманс, почему бы тебе не подойти к окну — скажем, часа в четыре — и не послать мне воздушный поцелуй, чтобы было проще дожить до завтра? Сделай это, Мишель, иначе я начну воображать ужасные вещи: что ты меня больше не любишь… что я для тебя обуза… что ты обиделся, когда я назвала тебя ленивым, и теперь наказываешь меня.
Боже, как я ненавижу Ксавье! Это он не дает мне прибежать к тебе. Мой муж немощен и подозрителен, он препятствие на пути к счастью, которое мне никогда не удастся сдвинуть с места! Я несчастна. Ты молчишь, он придирается, а я схожу с ума. Помоги мне, Мишель. Люблю тебя и целую.
Твоя Люсиль.
Поцелуй в окно! Приехали! Нет, она окончательно лишилась рассудка. Убирая Вильбера — хладнокровно, с изобретательной жестокостью! — она не думала о нежностях. Видимо, вычурность стиля ее писем вызвана страхом показаться банальной. Она причесывает свои чувства, но что в них есть правда? Она больше не может выносить своего мужа, это несомненно. Боль проясняет мозги. Возможно, наша любовь действует наподобие обезболивающего, для нее она как морфин — от страдания по имени Ксавье, мне она помогает справиться с болью, причиненной Арлетт. И все-таки завтра я попробую спуститься к обеду.
10.00.
Теперь она пишет мне каждый день. Я чувствую неловкость, когда консьерж утром стучит в мою дверь.
— Здравствуйте, мсье Эрбуаз. Ну как, получше себя чувствуете?.. Вот вам письмо от внука.
Нужно будет сказать мадемуазель де Сен-Мемен, что персонал позволяет себе слишком много фамильярностей. Они считают обитателей «Гибискуса» старыми и больными и обращаются со всеми нами как с детьми.
Как только за ним закрывается дверь, я пробегаю глазами письмо. Те же жалобы. Как же раздражает нытье человека, который может ходить, куда хочет, и не знает, что такое боль. Я так страдал, потеряв Арлетт, что едва не заболел. Честное слово. Но я справился. Сердце заживает быстрее, чем хотелось бы, а вот старые стершиеся кости без устали напоминают, что тело пришло в негодность. Боль отбивает всякое желание произносить нежные слова. Как я понимаю Рувра! Возможно, он вовсе не ревнив, и Люсиль пустила этот слух, чтобы потешить свое самолюбие. Разве не Рувр отсылает ее от себя, чтобы иметь возможность постонать без свидетелей?
21.00.
Я ужинал внизу. Должен признаться, что благодарная улыбка Люсиль компенсировала приложенные усилия, хотя мы смогли обменяться только несколькими банальными фразами: мадемуазель де Сен-Мемен посадила за наш стол новоприбывшего постояльца «Гибискуса», некоего мсье Маршессо, отдав ему место Жонкьера. Он очень приятный и исключительно сдержанный человек, вот только ест очень медленно из-за то и дело «взбрыкивающего» протеза (мы уже приступили к десерту, а он все еще возится с мясом!). Пришлось уйти из-за стола, оставив его в одиночестве.
— Так дальше продолжаться не может, — тихим голосом произносит Люсиль. — Подумай сам: днем ты остаешься у себя, а за ужином мы теперь вынуждены терпеть присутствие человека, который жует так громко, как будто у него во рту волчий капкан, а не зубы!
— Имей терпение, Люсиль! Гнев — непродуктивное чувство. Поверь, я делаю все, что могу.
— Я знаю, дорогой, и вовсе не сержусь.
Как только мы оказываемся в лифте, она прижимается ко мне и продолжает:
— Я сержусь на жизнь. Хочу быть с тобой, а не с ним. Как ты себя сегодня чувствуешь? Скоро сможешь выходить на улицу? Я встречусь с тобой, где захочешь и когда захочешь.
— А как же Ксавье?
— Ксавье? Я ему не прислуга и не сиделка. Не оставляй меня одну, дорогой, позаботься о нас. Сможешь вызвать такси? А что, чудная мысль! Тебя отвезут в порт, и ты совсем не устанешь.
Не устанешь! Бедная глупышка Люсиль! Ей не ведомо, как трудно мне скрывать свою запредельную, нечеловеческую усталость.
— Постараюсь, — говорю я. — Но ничего не обещаю.
— Давай встретимся завтра, в «Голубом парусе». Согласен? Если поймешь, что тебе хватит сил…
— …поставлю на окно твою вазу, — перебиваю я с ноткой сарказма в голосе. — Решено.
Лифт останавливается. Люсиль помогает мне выйти. Коридор пуст. Она порывисто целует меня.
— Мишель… Я бы хотела…
— Да?
— Нет, ничего… Я брежу. Позаботься о себе. И — надеюсь! — до завтра.
Она смотрит мне вслед, и я стараюсь держаться прямо, чтобы не убить в ней надежду. Это единственный подарок, который я могу ей сделать.
10.00.
Рувра увезли в клинику. Он сломал шейку бедра.
15.00.
Прошел слух, что он умер.
21.00.
В доме царит легкая паника. Меня «просветила» Дениза, и я спешу записать в дневник эти по меньшей мере любопытные сведения. Несчастье случилось около шести утра. Рувр встал, чтобы принять лекарство, одна из тростей поехала на натертом паркете, он не удержался на ногах и при падении сломал шейку бедра. Сначала врачи предположили, что кость треснула, как только председатель сделал первый шаг: именно так чаще всего и случается этот подлый перелом. Однако практически сразу Люсиль нашла у изножья кровати набалдашник-«каблучок» трости. Он высох, растрескался и отлетел, трость не выдержала веса Рувра и спровоцировала роковое падение.
Я встретил в коридоре мадемуазель де Сен-Мемен, и она подтвердила рассказ Денизы. Директриса потрясена и подавлена, что неудивительно: она боится, что репутация «Гибискуса» может серьезно пострадать. Рувр умер в клинике, во время операции.
Около четырех я собрал волю в кулак, спустился в парк и сел на скамью, чтобы наблюдать за входом в здание. Я смутно надеялся увидеть Люсиль, но она осталась в клинике, что вполне естественно. Мне пришлось выслушать многочисленные комментарии обитателей дома — завидев меня, они спешили подойти и побеседовать на животрепещущую тему.
Никто их них не был лично знаком с Рувром, так что главенствующим чувством было любопытство. Все знали, как именно произошло несчастье — в нашем маленьком мирке новости распространяются со скоростью света, — и ждали от меня каких-нибудь интересных деталей о личности председателя. «Вы ведь тесно сошлись с его женой, не так ли?» Я, разумеется, решительно опровергал досужие домыслы:
— Мы ужинаем за одним столом, не более того.
Звучали сетования: паркетные полы слишком скользкие, как и мраморные плиты в ванных комнатах, несчастный случай, подобный тому, что произошел с Рувром, мог случиться в любой момент с каждым из нас.
— Мы все, или почти все, ходим с палками, — сказал генерал. — Получается, что опасность подстерегает любого. Странно другое: я пользуюсь обычной тростью, не костылем, но она ни разу меня не подводила. А ваша?
Я ощупал наконечник моей палки, потянул за него, и генерал покачал головой.
— Ну вот, видите, просто так его не сорвешь. Бедняге просто не повезло! («Бедняга» — любимое словечко генерала, никак к этому не привыкну.)
Я просидел на скамье до самого обеда. Пустая болтовня досужих сплетников не мешала мне размышлять о том, что смерть Рувра коренным образом изменит природу наших с Люсиль отношений. Препятствие устранено… очень своевременно, нельзя не признать. Как и опасность, исходившая от Вильбера и Жонкьера.
Что за нелепые мысли? Ничего не могу с собой поделать. Рувр мертв, теперь ее ничто не остановит, и меня это ужасает. Как я должен себя вести, чтобы не выдать своих подозрений? И какое право я имею ее подозревать?
Меня одолевают сомнения, но все они более чем шатки. Ладно, рассмотрим ситуацию. Люсиль повредила резиновый наконечник, и он соскочил (нужно еще понять, как именно она это сделала). Что дальше?.. Могла ли она быть на сто процентов уверена, что трость заскользит по паркету, а если и заскользит, что Рувр не успеет ухватиться за стол или спинку кровати? Даже упав, председатель мог не сломать шейку бедра… Нет, Люсиль невиновна. Если только… Если только она не рискнула всем, уверенная, что у нее есть минимальный шанс преуспеть, и все-таки готовая его использовать. К чему бояться правды? Виновность Люсиль очень бы меня устроила.
10.00.
Спал я ужасно, а в семь утра в мою дверь постучали. Я с трудом поднялся, стряхивая остатки дурного сна. Нога продолжала болеть, я мысленно обозвал незваного гостя последними словами, открыл и увидел… Кого бы вы думали? Люсиль кинулась в мои объятия!
— Прости, дорогой. День был просто кошмарный, я почти не спала и совсем измучилась. Все устроено. Тело в морге клиники. Похоронное бюро уладит все формальности. Церемония состоится завтра утром. А ты как себя чувствуешь?
Люсиль останавливается перед зеркальным шкафом.
— Боже, ну и страшилище…
Она садится в изножье кровати. Чувствует себя как дома.
— Ты осунулся, бедный мой зайчик. Может, стоит сделать рентген, чтобы быть спокойным? Мы подумаем об этом, как только все закончится. Скоро приедет моя сестра из Лиона, а брат Ксавье будет здесь сегодня вечером. После похорон мы отправимся к нотариусу, хотя это пустая формальность — я наследую все. Не стой, садись в кресло.
Люсиль говорит, не закрывая рта, трет ладони, хрустит пальцами. Откуда это напряжение? Я спрашиваю — машинально, почти не осознавая смысла своих слов:
— Он страдал?
— Нет. Операция длилась долго, был общий наркоз, и сердце не выдержало.
— У него было больное сердце?
Она пожимает плечами.
— Весь его организм был сильно изношен.
— Не понимаю, как мог отвалиться этот проклятый наконечник.
— Я тоже не понимаю. Наверное, просто расшатался. Боже, как мне тебя не хватало! Знаешь, ты не обязан ехать на кладбище. Пожалуй, будет лучше, если ты останешься дома. Нужно соблюдать приличия. Вечером я ужинаю с сестрой и деверем, а завтра буду занята весь день. Так что до послезавтра, любимый, я буду думать только о тебе.
Она идет ко мне, останавливается.
— О, ты вернул стол на прежнее место? Знаешь, если тебе не понравилась моя идея, нужно было сказать, только и всего. Я не из тех, кто старается во что бы то ни стало навязать другим собственное мнение. До скорого, дорогой!
Поцелуй. Она выходит, не дав себе труда проверить, есть ли кто-нибудь в коридоре. Она свободна! Боже, как бы ее свобода не обернулась моим закабалением.
22.00.
Я перечитываю последние строчки. В них сформулированы мрачные мысли, что не перестают волновать меня с самого утра. Бесполезно отрицать очевидное. Я должен признать, что сначала Люсиль избавилась от человека, который мог сделать достоянием гласности неприятные для нее факты. Я не знал и не знаю обстоятельств ее развода. Мне неизвестна версия Жонкьера. Вполне вероятно, что она в корне отлична от той, что изложила мне Люсиль. Рувр не на пустом месте безумно ревновал жену, у него наверняка были серьезные основания подозревать ее.
И что же происходит после устранения Жонкьера? Она «нацеливается» на меня… Кто сделал первый шаг? О да, весьма осторожный — я ничего не заподозрил. Меня не провоцировали — приглашали, и очень тактично. Она оставляла себе свободу рук, чтобы в любой момент — если я вдруг проявлю некоторую холодность — дать понять, что я все не так понял. Я поддался, но мне кажется, что Люсиль намеренно разыграла любовную комедию. Зачем, с какой целью?..
Как бы там ни было, следом за Жонкьером настал черед Вильбера: проболтайся бедняга, и нашей идиллии пришел бы конец. Затем… затем между нами осталось единственное препятствие — ее муж. Теперь исчезло и оно. Получается, Люсиль с самого начала хотела меня «заарканить». И я снова задаю себе вопрос: зачем?
Мне в голову пришла мысль — возможно, не самая глупая. Предположим, что в прошлом Люсиль совершила нечто крайне неблаговидное… и случилось это в то время, когда она была замужем за Жонкьером, а Рувр ничего не знал… вернее, узнал уже после женитьбы. Рувр — высокопоставленный судья, ему не нужны скандальные разоблачения, но он не спускает глаз с жены. И вот эта жена, пленница своего прошлого, против собственной воли заточенная в «Гибискусе», случайно встречает здесь человека, который может навредить ей в моих глазах. Она действует без колебаний, потому что уже почувствовала во мне союзника и, возможно, с первого взгляда определила, насколько я уязвим… Считается, что женщины — большие интуитивистки. Итак, я — ее шанс. Используя меня, она сумеет не только избежать бесчестия, но и начать новую жизнь. Мой возраст значения не имеет, как и моя хромота. Если мои рассуждения верны, она в самом скором времени заговорит о свадьбе.
Какое огромное, какое чудовищное разочарование! Сначала Арлетт, теперь Люсиль… Поражение! Еще одно поражение!
21.00.
Я не пошел на похороны. Понимал, что не смогу скрыть от Люсиль растерянность и страх. Генерал сообщил, что церемония прошла «очень хорошо», и посетовал на мое отсутствие. Пока остальные прощались с Рувром, я не без труда доковылял до почты, рядом с которой находится кабинет ортопеда, чтобы выяснить, может ли износиться и соскочить наконечник трости.
— Это возможно, — ответил он, — но маловероятно. Мы представляем клиентам полную гарантию безопасности. Конечно, если хозяин пользуется палкой или тростью очень долго и не слишком аккуратно, «галошка» может отскочить.
Значит, шансы разделились поровну. Я вернулся к тому, с чего начал. Моя идеальная любовь разбита вдребезги! Чем дольше я об этом думаю, тем яснее понимаю, что дело даже не в оформившихся вчера подозрениях: наша история была обречена с самого начала. Да, я смертельно скучал! И теперь жалею о тех наполненных сплином днях, потому что сейчас невыносимо страдаю — вопреки рассудку и всем тем логическим построениям, которые обличают Люсиль. Я жажду ее видеть, хотя боюсь, что не сумею промолчать.
10.00.
Клеманс:
— Для нее это избавление, уж вы мне поверьте. Скажу больше, мсье Эрбуаз: на ее месте я бы тут надолго не задержалась. Она еще молода, хороша собой и отлично обеспечена. У нее есть время начать новую жизнь. Путешествовать, делать что захочется… Я бы не стала «плесневеть» в этом доме. Ни за какие коврижки!
Да, наша славная Клеманс — олицетворение здравого смысла! И впрямь зачем Люсиль оставаться в «Гибискусе»? Она наверняка убралась бы отсюда, если бы… не имела видов на меня. Это очевидно.
17.00.
Люсиль спустилась к обеду. Мне следовало быть к этому готовым. Она надела темный костюм. Очень благородный. Сугубо «вдовий». Я мысленно благословлял нашего соседа: благодаря его присутствию за столом мы ограничились в разговоре ничего не значащими фразами и я сумел держаться естественно. Я наблюдал за Люсиль, чего не делал никогда прежде. Она в трауре, но впервые надела чуточку слишком броские украшения. Великолепный изумруд на безымянном пальце левой руки прикрывает обручальное кольцо. Дорогое колье. Изумительная брошь на лацкане пиджака. Безупречный макияж. Идеальная прическа. Мне неловко, я чувствую себя рядом с ней морщинистым, увядшим, помятым стариком. Даже если отбросить все подозрения и недостойные мысли, один факт остается непреложным: я слишком стар для нее. Я позволил себе влюбиться в Люсиль только потому, что находился под защитой Рувра. Пока он был жив, я не имел никаких обязательств. Подобная любовь — редкостная роскошь. Теперь все изменилось. Мой эгоизм о казался под угрозой, и я заранее противлюсь тому, что будет происходить дальше.
Кофе в салоне. Она долго рассказывает мне о сестре, которая хотела хоть ненадолго увезти ее в Лион.
— Я отказалась.
— Из-за меня?
— Ну конечно! Разве я могла тебя оставить, бедный мой козлик?
— Смена обстановки пошла бы тебе на пользу.
— Об этом не может быть и речи. — Тон сухой и решительный. — Когда она вернется, я вас познакомлю. Она знает, что ты мой верный и очень дорогой друг.
— Ты не должна была ей говорить…
— Почему? Тебе это неприятно?
Я вынужден сказать «нет» и не делаю тот первый шаг назад, который рано или поздно вынужден буду сделать. Я не знаю, как вести себя с ней, как дать понять, что она не должна слишком многого от меня требовать, что я хочу быть ей другом, не более того.
Я сворачиваю разговор, сославшись на необходимость прилечь. Она провожает меня до двери.
— Мы сможем немного прогуляться, когда жара спадет.
— Да. Может быть.
— Ты уверен, что тебе ничего не нужно?.. Хочешь, я сделаю массаж?.. Ксавье это помогало.
Неужто она из тех вдов, что поминают усопшего мужа при любом удобном случае? Наконец-то ушла! Одиночество! Мое бесценное новообретенное одиночество!
22.00.
Мы вышли на прогулку, как хотела Люсиль. Не прятались, не оглядывались, но я настоял, чтобы она не брала меня под руку.
— Неужели ты все еще боишься кого-нибудь шокировать? Мне теперь все равно!
Не помню, о чем мы разговаривали. Она задавала вопросы — об Арлетт и Хосе.
— Странная у вас семья… Что будешь делать, если твоя жена вернется?
— Это маловероятно.
— Кто знает?.. Ты примешь ее обратно?
— Разумеется, нет.
— Так почему же ты не развелся?
— Я был ужасно угнетен. Депрессия длилась больше года.
— И все-таки это не слишком предусмотрительно.
Люсиль не стала продолжать, но я понял ход ее мыслей. Она освободилась от мужа и играет в открытую, а я выгляжу мошенником и трусом, не решившимся на развод. Мы в неравном положении — по моей вине.
Мы зашли в чайный салон, и две дамы из «Гибискуса», как по команде, повернули головы и уставились на нас. Я поклонился, смущенный и одновременно раздраженный. Пансионерам будет что обсудить! Я уверен, что…
…Зазвонил телефон. Возможно, это Люсиль решила пожелать мне доброй ночи по телефону. За ней больше никто не следит, и она знает, что я долго не засыпаю.
— Ты работаешь?
— Да. Пишу.
— Я хотела поговорить с тобой о библиотеке.
Начинается банальный, отнимающий у меня время разговор. Библиотека была закрыта несколько дней из-за моего недомогания, как же быть, что же делать… Пустая болтовня! Я отвлекся, потерял нить рассуждений, что всегда ужасно меня раздражает.
— Если я помешала, дорогой, скажи, не стесняйся.
— Нет, нет, все в порядке.
От нетерпения у меня вспотели ладони. Боже, пусть она замолчит! Вешаю трубку, делаю несколько глотков анисового отвара. Продолжать работу бессмысленно, остается закрыть тетрадь и лечь в постель.
20.00.
Я не мог принять решение почти две недели — тринадцать дней, если быть точным. Был совершенно деморализован, не написал ни слова. О чем писать? Меня мучили одни и те же мысли и воспоминания: вот мы с Жонкьером беседуем на террасе, у него на лбу очки… эпизод с Вильбером, эпизод с Рувром как логическое продолжение первого преступления. Но если отталкиваться от падения Рувра, смерти Жонкьера и Вильбера тоже выглядят несчастными случаями. Возможно, память мне изменяет. Смогу я поклясться в суде под присягой, что Жонкьер в момент падения был в очках? Одно из двух: если да, значит, Люсиль совершила три убийства; если нет, значит, она невиновна, а мои подозрения омерзительны.
Перечитывая написанное, я осознаю, что меня, так сказать, кидает из огня да в полымя: прокурор, адвокат, обвинитель, защитник… Такое мало кто вынесет. Хватит ли мне смелости на объяснение или я продолжу молчать? Я задаю себе эти вопросы по двадцать раз на дню, когда мы встречаемся в столовой, в парке, в городе… Иногда она спрашивает:
— Откуда эта серьезность, Мишель? Ты плохо себя чувствуешь?
Я пытаюсь улыбаться. Что она станет делать, если поймет, что ее разоблачили? Как поступит, если обвинение ложное? Взорвется от ярости? Затаит злобу? Я откладываю объяснение. Хватит ломать голову, довольно мучиться неразрешимыми вопросами! Пусть все идет как идет.
Нет. Исключено. Люсиль начала строить планы — за нас обоих. Ей кажется, что я укрощен.
— Не хочешь снова съездить в Венецию? — спросила она позавчера. — Пусть это станет нашим свадебным путешествием!
Люсиль слишком осторожна, чтобы зайти дальше, вот и прощупывает почву. И она права. Все давно поняли, что мы не просто симпатизирующие друг другу соседи по этажу. Наше приключение должно завершиться свадьбой. Я могу оттянуть событие — мне необходимо время, чтобы урегулировать ситуацию с Арлетт, но увильнуть не получится. Я торможу. Упираюсь. Нет! Ни за что! Я должен с ней поговорить. Обещаю себе, что сделаю это завтра… если не струшу.
22.00.
Уф! Свершилось! Но какой ценой! Я пригласил ее к себе, сказал, что нам нужно поговорить, и ее лицо просияло. Она поняла, что речь пойдет о нашем будущем. Когда я открыл дверь, она улыбнулась, и у меня защемило сердце. Но ходить вокруг да около было не в моих правилах.
— Я много думал, дорогая Люсиль, и пришел к выводу, что мы выбрали неверный путь.
Мои слова поразили ее, и я поспешил объясниться:
— Через несколько месяцев мне исполнится семьдесят шесть лет. Тебе не кажется, что уже слишком поздно менять жизнь? Разве я не буду выглядеть смешным, если снова женюсь?.. Не перебивай, позволь договорить… Тебе неизвестны все мои мании. Я стал закоренелым холостяком. Взять хотя бы историю с этим письменным столом — мне была невыносима даже мысль о том, что он будет стоять на другом месте. Я разозлился на тебя — и буду злиться каждое мгновение, если нам придется находиться вдвоем в замкнутом пространстве, понимаешь? Моя каждодневная жизнь отличается от твоей. Ты любишь солнце, движение, шум. Я — нет. И любовь тут бессильна.
Люсиль сидела, вжавшись в кресло, ее глаза были влажны от слез, и я вдруг почувствовал себя последним негодяем.
— Я не имею права красть твою жизнь в тот самый момент, когда ты наконец обрела свободу. (Старый лицемер!) Взгляни правде в глаза, Люсиль. Я тоже могу стать калекой. Ты уже была сиделкой при Ксавье. Хочешь повторить опыт? Это абсурд.
— Я люблю тебя, — прошептала она.
— Я тоже. Именно поэтому я так прямолинеен. Я эгоистичный старик и не сделаю тебя счастливой. Будем благоразумны.
Эта напыщенная и насквозь лживая речь наполнила мою душу смущением и отвращением к себе, но я продолжил убеждать Люсиль, пустив в ход все возможные аргументы. Я хотел поставить точку, но не мог избавиться от ощущения, что добиваю раненого. Люсиль слушала, опустив глаза. Мне стало страшно. Ее молчание было опасней вспышки гнева, и я решил подсластить пилюлю.
— Само собой разумеется, мы останемся друзьями.
Она вскинула голову и пробормотала «друзьями…» с таким презрением в голосе, что у меня похолодела спина.
— Ты все решил?
Она повернула ко мне смертельно-бледное лицо с потемневшими от ненависти глазами. Я протянул руку, чтобы помочь ей встать, но она с отвращением оттолкнула ее и молча вышла.
Теперь мне остается одно — переварить горький осадок, оставшийся в душе после этой сцены. Как я должен был себя вести, чтобы не потерять уважения Люсиль? Все вышло из-под контроля. Я чувствую глубокую печаль из-за того, что мы стали врагами и она думает, будто я отверг ее, пренебрег ею, счел недостойной роли моей жены, а это неправда. Будь моя воля, я немедленно отправился бы к ней и сказал: «Вернись. Выслушай меня. Давай попробуем объясниться!» Я этого не сделаю, потому что в глубине души, за печалью и усталостью, прячется умиротворяющая уверенность в том, что мне больше никто и никогда не помешает. Я снова впаду в уныние. Натяну его на себя, как стоптанные тапочки и старый халат. По большому счету, жить с пустым сердцем очень удобно.
20.00.
Игра в прятки началась. Сегодня утром я долго решал, пойти обедать в столовую или попросить принести еду в комнаты. С какой стати мне пасовать перед Люсиль? Мы оба спустились вниз. Она вела себя непринужденно и обманчиво любезно. За столом царило молчание. Это было состязание нервов, и я, конечно же, сдался первым — ушел пить кофе в салон. Новая встреча — у подножия лестницы. Она смотрит сквозь меня. Я стал невидимым, я не существую. И я достаточно глуп, чтобы чувствовать себя униженным.
Атмосфера за ужином была мрачная. Положение спас новый сосед по столу, поведавший нам печальную историю своих отношений с дантистом. Я фактически сбежал, не дождавшись десерта. Мне трудно справляться с собой — я мог бы стерпеть злобу и холодность, но не ту практически материальную ненависть, которую она излучает. Возможно ли, чтобы за короткое время… Неужели она была так уверена, что «заарканила» добычу? Меня одолевают мысли, которые еще вчера и в голову бы не пришли. Разве три ловко обставленных несчастных случая не свидетельствуют о невероятной силе характера Люсиль? Кто сказал, что она не проявит ее снова в нужный момент?..
Да, я преувеличиваю, ищу повод злиться на нее, чтобы не дезертировать с поля боя. В успехе я не уверен, «холодная война» мне явно не по силам, так что, скорее всего, я все-таки покину «Гибискус»!
21.00.
Я слегка утратил ощущение времени. Нужно было с самого начала фиксировать не только часы, но и дни. Не помню, когда записал в дневник последние строчки. Впрочем, особого значения это не имеет, поскольку ничего особо важного не произошло. Мы постепенно научились не пересекаться, я обедаю и ужинаю за час до нее, а если все-таки мы встречаемся, держим себя в руках. Раньше наши взгляды то и дело притягивались — теперь с этим покончено; но я с небывалой остротой ощущаю ее присутствие, оглядываюсь, прежде чем выйти, опасаюсь углов коридора, холла, парковых аллей — в общем, всех тех мест, где мы рискуем столкнуться и я могу потерять лицо. Во второй половине дня я, невзирая на самочувствие, покидаю «Гибискус», отправляюсь на пляж, выбираю шезлонг в тени и читаю. Я стал похож на пугливого зверя, у которого в лесу есть собственные тропы и убежища. В библиотеке меня заменила мадам Жоффруа. В разговорах с Франсуазой и Клеманс я больше не упоминаю имя Люсиль, благодаря чему мне иногда удается думать о ней без злости.
О ней и об Арлетт! О ней и о любви! О ней и обо всех женщинах, живущих на этом свете! Хотел бы я знать, почему моя любовная жизнь была сплошной чередой неудач. У меня всегда находились объяснения-самооправдания, но вдруг я что-то упускал? Почему, скажите на милость, я так быстро отказался от Люсиль? Что заставило меня составить против нее целое обвинительное заключение, не дав возможности оправдаться? Я должен был рассказать ей о своих подозрениях и помнить о презумпции невиновности. Что, если через нее я приговариваю Арлетт? Не знаю, но боюсь, как бы эта догадка не превратилась в навязчивую идею. Я любил Люсиль — и хотел заставить ее страдать, разве не так? Эта женщина сразу меня заинтересовала, но я встал на сторону Жонкьера, а потом и Вильбера и Рувра. На сторону мужчины-жертвы? Мужчины, которого предала женщина? И произошло все это под маской любви. Почему бы и нет? Я пережил депрессию и остаюсь желанной добычей для психиатра. Как связано мое намерение свести счеты с жизнью и внезапная влюбленность в Люсиль? Бог весть…
21.00.
Кто-то рылся в моих вещах. Я почти уверен, что посторонний человек побывал у меня в кабинете, обшарил ящики письменного стола, нашел и прочитал дневник. Доказательство? Первые страницы перепутаны, 6-я лежит поверх 4-й, 25-я — на месте 22-й. Я большой адепт порядка и никогда бы не допустил подобного безобразия. В предыдущем жилище я всегда прятал свои записи, перед тем как куда-нибудь уйти. В «Гибискусе» я утратил бдительность: убираю бумаги в ящик стола и оставляю ключ в замке. Впрочем, я всегда запираю входную дверь. Значит, воспользовались универсальным ключом. Достать его нетрудно. Но кому понадобилось читать мой дневник? Кому? Конечно, Люсиль!
Она знает, что я записываю все свои размышления, день за днем, и, возможно, рассчитывала найти объяснение нашему разрыву. Черт, все ясно как божий день! Люсиль воспользовалась одной из моих долгих отлучек, вошла и прочла — все, от начала до конца. Теперь она знает, в чем я ее подозреваю. Есть от чего прийти в уныние. Как она отреагировала? Что намерена делать? Виновата Люсиль или нет, теперь она будет ненавидеть меня до самой смерти. Мне ничего не остается, я чувствую себя совершенно беспомощным и беззащитным. Будь у меня такая возможность, я бы немедленно сбежал, спрятался. Вот только есть одна проблема: Люсиль знает, что я знаю. И вряд ли просто так отпустит меня.
Без паники, Эрбуаз! Люсиль понимает, что я ничего не смогу доказать. Кто придаст значение такой «мелкой» детали, как очки Жонкьера? Кто поверит, что она испортила звонок Вильбера? А потом еще и трость собственного мужа… Надо мной посмеются, как над слабоумным. Нет! Мы будем жить бок о бок и исподтишка наблюдать друг за другом. После разрыва между нами имело место противостояние, теперь я ее разоблачил — значит, начнется дуэль. Мы будем встречаться взглядом и вести немой диалог: «Давай, говори, если посмеешь!» — «Заговорю, когда сам найду нужным!» Мне не победить Люсиль, она все знает о попытке самоубийства и о том, насколько я уязвим. Не исключено, что она рассчитывает на рецидив депрессии, понимая, что мне этого не вынести. Мое будущее беспросветно!
11.00.
Итак, я остался. Позавчера мной владело отчаяние, а сегодня утром Клеманс сообщила о скором отъезде Люсиль, и я воспрянул духом. Люсиль не назвала точную дату, сказала только, что собирается к сестре в Лион. Кошмар скоро закончится. Все это так неожиданно, что я боюсь поверить своему счастью. Впрочем, радость будет недолгой: избавившись от присутствия Люсиль, я снова окажусь наедине с пустотой, время будет тянуться монотонно и до тошноты однообразно.
Но сейчас мне легче дышится — я похож на жертву аварии, извлеченную спасателями из смятой в лепешку машины. Бедная Люсиль! Когда ее не было рядом, я умирал от скуки, а теперь жажду, чтобы она как можно скорее убралась подальше. Интересно, проблема во мне или это жизнь над нами смеется?
23.00.
Весь день над городом собиралась гроза, но дождь так и не пошел. Дует сильный ветер. Я долго сидел на моей скамье в парке, предаваясь унылым размышлениям. Спать не хочется. Писать тоже. Мне вообще ничего не хочется. Я сам не свой.
Я принял двойную дозу снотворного, запив его анисовым отваром. Я похож на отшлифованную морем кость, которую прибой выбросил на берег. Любовь больше не вернется. Никогда. За свою жизнь я «расчленил» множество обломков погибших кораблей, а теперь вот жду своего «измельчителя». Внезапно я осознаю, что…
Глава 9
Невролог сказал: «Попробуйте писать, это поможет вам восстановиться. Вас спасли, но вы пока не излечились. Излейте душу, ничего не скрывайте. Никто этого не прочтет, я вам обещаю. Лучшего средства не найти».
Я открываю новую тетрадь — исключительно ради того, чтобы доставить удовольствие доктору: меня самого мои «размышлизмы» больше не интересуют. Единственное, что я могу сделать, это подробно рассказать обо всем, что произошло с той минуты, когда я внезапно потерял сознание. Не исключено, что потом мне захочется продолжить, но это маловероятно. Дело в том, что меня вернули к жизни «не целиком», если можно так выразиться. Что-то умерло — пока не знаю, что именно. Все вокруг свято уверены, что я хотел покончить с собой. Ну и бог с ними! Я больше не хочу рассуждать, опровергать, устанавливать истину, тем более что мне сразу стало ясно: начни я упорствовать в отстаивании истины, меня сочтут неизлечимым. Тем не менее истина проста: Люсиль пыталась убить меня, перед тем как покинуть «Гибискус». Я буду молчать. Лошадиные дозы успокоительного убили во мне весь боевой дух. Но мыслю я по-прежнему трезво. Что и докажу, не им — себе!
Один факт бесспорен: в моем отваре был яд. И не какой-нибудь, а тот, что я сам для себя приготовил. Весь стакан убил бы меня через несколько секунд, но я успел принять снотворное, а потому сделал всего несколько глотков, потерял сознание и упал. На следующее утро Франсуаза обнаружила меня лежащим на полу и подняла тревогу. Все думали, что я умер. Пульса практически не было — как у покойника. Говорят, им пришлось здорово потрудиться, чтобы вернуть меня, а как только я открыл глаза и смог говорить, обрушились на меня с вопросами: «Почему вы приняли яд?.. Вы написали, что очень устали. Это правда?.. Вы действительно были настолько несчастны?..» И так без конца. Я ничего не понимал, и тогда врач показал мне первые тридцать страниц моей рукописи.
— Это вы написали?
— Да… но… Где все остальное?
— О чем вы?
Тут-то я и понял, в какую ловушку угодил. Мои записи украли — все, за исключением первых страниц, где я признавался, что устал и намерен свести счеты с жизнью. Все оборачивалось против меня. Яд, обнаруженный в анисовом отваре, оказался тем самым, о котором я упоминал в своей «исповеди» (так ее назвал доктор). Черновик завещания окончательно меня «разоблачил». Я был слишком слаб и болен, чтобы протестовать, и решил промолчать. Мне требовалось время, чтобы разобраться во всех тонкостях игры Люсиль. Я совершенно уверен, что именно она отравила мой отвар, а раз так, значит, Жонкьер, Вильбер и Рувр тоже ее жертвы. Не знаю, как Люсиль узнала, что я веду дневник; возможно, я сам ей сказал. Когда мы объяснились, она догадалась, что истинных мотивов разрыва я не назвал, решила поискать правду в моих записях и обнаружила, что я считаю ее виновной в трех преступлениях и при необходимости могу об этом заявить. Люсиль, конечно, понимала, что я не собираюсь доставлять ей неприятности, но угрозу все-таки представляю. Возможно, она не смогла перенести, что ею пренебрегли. Чем бы ни руководствовалась Люсиль — осторожностью, желанием отомстить или тем и другим одновременно, — действовала она привычно дерзко. Вечером, когда я был в парке, подлила яд в мой отвар и украла рукопись, оставив несколько первых страниц. На все ушло не больше пяти минут. Труп! «Исповедь»! Завещание! Полицейские наверняка не станут копать и заявят о самоубийстве.
Сыграно блестяще. Я не чувствую ни злобы, ни ненависти. Все это кажется мне теперь таким далеким… Я прокручиваю в голове события недавнего времени и понимаю, что вряд ли сумел бы доказать, что Люсиль покушалась на мою жизнь и попытки самоубийства не было. Дневник, где я в мельчайших деталях описал наш неудавшийся роман (несмотря ни на что, мне дороги воспоминания об этой любви!), исчез. Как защитить себя, как доказать, что я не собирался умирать?
Впрочем, защищаться не от кого. Все очень милы и внимательны, каждый старается подбодрить меня, «поднять мой дух», как принято говорить. Для медсестер и невролога я — «тот, кто не соглашается стареть». Мне дают советы, увещевают, подбадривают, произнося банальные истины: «Нужно учиться смирению», «Старость (нет-нет, не старость — „третий возраст“!) может быть самым плодотворным периодом жизни», «Только подумайте, насколько вы счастливей множества людей»… Все боятся, что я повторю попытку. Доктор Креспен долго расспрашивал меня о наших с Арлетт отношениях и пережитой после разрыва депрессии. Он боится повторения — и совершенно напрасно, ведь…
Я ужасно устал. Транквилизаторы, которыми меня накачали, делают свое дело. Продолжу завтра.
Вчера я написал, что врач ошибается. Я чувствую, что совершенно переменился. Увидел смерть так близко, что ко мне вернулся вкус к жизни. Нет, я не испытываю жадного желания наслаждений, и о каких удовольствиях может мечтать пленник этого дома? Речь о другом, все намного сложнее. Я примирился с собой. Это трудно объяснить словами, но я попробую. Утренний кофе доставляет удовольствие. Солнце, пробивающееся сквозь шторы, радует душу. Первая за день прогулка по саду веселит сердце. Как определить мое нынешнее состояние? Я созвучен сам себе, настроен — как музыкальный инструмент! Именно этого мне так не хватало много лет. Цветы, облака, кот консьержа — все обещает мне прощение. Даже Арлетт. Я не знал. Боже, как я ошибался! Проходил мимо самых простых вещей и людей, как жалкий слепец. Как бы все повернулось, поведи я себя с Люсиль по-другому? Кто знает, возможно, ее злость и желание отомстить были замешаны на любви… Теперь я хочу одного — согласия с собой и окружающим миром. Радушие и доброжелательность — вот чем я должен наполнить душу и плыть по течению, отдавшись на волю времени. Того самого времени, что было моим худшим врагом! Я почти готов повторить слова францисканской молитвы: «Брат мой, время…»
Доктор Креспен был прав, сказав: «Попробуйте писать. Лучшего лекарства у меня для вас нет». Я последую его совету.
Меня посетила мадемуазель де Сен-Мемен. Была холодно-любезна. Начала с поздравлений: «Ваше спасение — настоящее чудо…» — и продолжила упреками: «Как вы могли так с нами поступить?.. Разве вам было неуютно в „Гибискусе“?.. Последствия вашего поступка оказались разрушительными…» и так далее, и тому подобное. Из-за меня случился скандал, я стал персоной нон грата, и санкции не заставят себя ждать.
Мадемуазель де Сен-Мемен сообщает мне тихим голосом — только что не на ушко! — как будто речь идет о чем-то непристойном:
— Мадам де Валлуар собирается нас покинуть. Мадам Рувр уже уехала. Собрала чемоданы, как только стало известно о вашем… поступке. Даже Клеманс не желает тут больше работать. Готова перебежать к нашим конкурентам в «Цветущую долину». Боюсь, ее примеру могут последовать и другие.
— Мне очень жаль.
— Еще бы!
— Я сделаю все, чтобы помочь вам.
— Вы намерены вернуться в «Гибискус»?
Все ясно. Она явилась с единственной целью — намекнуть, что я должен найти себе другое прибежище. Ладно, я понимаю…
— Это необязательно.
Кажется, я утешил нашу директрису — видимо, она опасалась, что придется выдержать тяжелую сцену.
— Я вас не гоню. Если бы все зависело только от меня…
Она разводит руками, давая понять, что бессильна против суеверий.
— Вы упоминали «Цветущую долину», — продолжаю я. — Как думаете, они согласятся меня принять?
— Почему бы и нет?
Мадемуазель де Сен-Мемен не радует мое решение переселиться к конкурентам, но сейчас самое важное, чтобы моей ноги больше не было в «Гибискусе».
— Хотите, чтобы я все уладила? — Она торопится проявить добрую волю.
Я с радостью соглашаюсь. Пусть сделает все необходимое. Мне будет довольно и одной комнаты. Главное — ничем не заниматься самому, особенно переездом. Я замыслил один проект, и мне не терпится начать, а для этого необходим покой. Для осуществления нового дела нужна свобода рук.
Внезапно я осознаю, что сюжет романа, который я тщетно искал все последнее время, лежит на поверхности. Пропавшие заметки были практически готовым текстом новой книги. История моей жизни в «Гибискусе» стоит того, чтобы рассказать ее, придав повествованию законченную форму. Мне не составит особого труда восстановить дневниковые записи. Я полностью пересмотрю природу моих отношений с Люсиль — печальная история неудавшегося романа вряд ли заинтересует читателей и причинит боль мне. Я изменился. Во мне нет ни ненависти, ни желания мстить. Я могу сочинить историю, в которой не будет ни слова правды, и свести счеты, но вместо этого напишу роман со счастливым концом, покажу, как все могло бы сложиться, будь я менее эгоистичным, а Люсиль…
Боже, как мне нужна отсрочка, чтобы осуществить этот безумный замысел! Двух лет будет довольно, чтобы описать счастье, которого у меня не было… Эти два года я буду предаваться мечтам, а потом замолчу навек.
Эпилог
— Откуда мне было знать, что его откачают? — возмущается Клеманс.
— Что значит «откачают»? — спрашивает Хосе Игнасио, сверкнув глазами. Он высокий, тощий, черноволосый и смуглый, свежевыбритые щеки отливают синевой. По-французски говорит плохо.
— Откачают — значит оживят.
— Вы не… (Он пытается подобрать слова.) Вы допустили… ошибку.
— При чем тут ошибка? — вскидывается Клеманс. — Вы что, ничего не поняли?.. Повторяю. Сначала я подлила ему яд в отвар. Это первое. Его не было. Он ничего не заподозрил. Потом я каждые пятнадцать минут подходила к двери и прислушивалась. Это во-вторых. Я услышала шум падения, ну и… сами понимаете. В три утра я вошла. Он не шевелился. Я осмотрела его и поняла, что он умирает. Можете не сомневаться, опыта мне хватает! Я забрала из ящика тетради, оставила на столе только те страницы, где говорилось о самоубийстве, и ушла. Что еще я могла сделать? Не моя вина, что он протянул до утра. Никогда не видела, чтобы человек так цеплялся за жизнь. Врачи не могут опомниться от удивления. А вы имеете наглость обвинять меня в ошибке!
— Что есть… «наглость»? — поинтересовался Хосе.
— Ладно, замнем… И прекратите стряхивать пепел куда попало, возьмите пепельницу.
Хосе загасил сигариллу.
— Вы мне обещали, — сказал он.
— Да, обещала. И не отказываюсь от своих слов.
— А сумеете?
— Сумею ли я?! Ну и наглец!.. А кто «оприходовал» папашу Жонкьера?.. Все поверили в несчастный случай — благодаря фокусу с очками. И его братец со мной расплатился! И со стариком Вильбером я разобралась… Скажете, это было легко? Язва, пендиорил… А трюк со звонком? Я испортила звонок, чтобы он не смог вызвать помощь! Даже если бы это обнаружили, меня заподозрили бы последней. Да вы и представить не можете, чего мне все это стоит! Малыш Вильбер, пасынок, все понял. И оценил!.. Думаете, легко выдать все эти смерти за несчастные случаи? Приходится делать перерывы: другие ведь тоже умирают… ну, сами… Взять хоть шейку бедра председателя. Ну да, вы же ничего не знаете… Вот что я скажу: если бы вы меня не торопили, я бы придумала кое-что получше.
— Мне нужны деньги, и быстро, — огрызнулся Хосе. — Я должен вернуться в Аргентину.
— Он должен! Мне-то что? Заплатили жалкий задаток — и хотите, чтобы я прыгнула выше головы! Не понимаете? Ну и ладно! Я хочу вам помочь. Правда хочу. Терпеть не могу здешних стариков! Эти бесполезные существа никогда не думают о молодых, а у тех ведь вся жизнь впереди. Несправедливо! Не думаю, что совершаю преступление, время от времени отправляя одного из них к праотцам. Особенно если он выжил из ума. Между нами говоря, ваш дед… знали бы вы, что насочинял этот человек! Он и впрямь сбрендил. Но я не сестра милосердия, мне и о себе нужно позаботиться.
— Когда вы сможете?..
— Когда, когда… Почем мне знать? Он только что переехал в «Цветущую долину». Не дергайтесь, я должна подумать, обжиться… Еще и недели не прошло, как я начала там работать. Да не волнуйтесь вы так! Все считают, что ваш дед хотел себя убить, а он их не разубеждает. Никто не удивится, если месяца через два с ним что-нибудь случится. Обещаю, что обеспечу ему «рецидив»…
— Сколько? — перебил ее Хосе, доставая бумажник из кармана куртки.
— Как в прошлый раз, — улыбнулась Клеманс и добавила: — Положитесь на меня, мсье Эрбуаз!
Поединок в «Приюте отшельника»
Глава 1
— Ну вот и все, одевайтесь.
Жюли с трудом поднимается с кушетки.
— Боже, простите! — восклицает доктор. — Я совсем забыл…
— Ничего, не беспокойтесь. Я справлюсь.
Он проходит в кабинет. Она быстро надевает легкое летнее платье, идет следом и садится. Доктор Муан поднимает очки на лоб, трет глаза большим и указательным пальцами, думая, как начать. Ей известен вердикт, и она чувствует себя на удивление спокойной. Доктор наконец решается.
— Да, — тихо произносит он, — сомнений быть не может.
Пауза. Из-за приоткрытых ставень доносится шум лета. В соседней комнате секретарша печатает на машинке, то и дело сбиваясь с ритма, и это ужасно раздражает.
— Ничего не потеряно, — продолжает врач. — Но операцию нужно сделать немедленно. Поверьте, причин отчаиваться у нас нет.
— Я не отчаиваюсь.
— Вы крепкая женщина. Люди в вашей семье живут долго, взять хоть вашу сестру — девяносто девять лет, и никаких болезней. А вам, — доктор заглядывает в карточку, — восемьдесят девять, просто невероятно!
— Вы забываете об этом… — Она показывает ему руки в нитяных перчатках — на них сохранилось всего несколько пальцев, как у Микки Мауса, — потом снова прячет их в складках платья.
Врач качает головой.
— Я все помню и понимаю, что вы чувствуете. Недуг, подобный вашему…
— Не недуг — увечье, — сухо поправляет она.
— Конечно, — примирительным тоном произносит врач.
Он умолкает, подыскивая слова, чтобы не ранить ее еще сильнее, но она выглядит совершенно невозмутимой и добавляет с ледяным безразличием:
— Я шестьдесят три года живу в аду. Думаю, вполне достаточно.
— Не торопитесь принимать решение, мадам. Операция, которую я предлагаю, разработана очень давно и успешно проводится во всех больницах. Вы не имеете права…
— Право?! — с горькой усмешкой переспрашивает она, не дав ему договорить. — Думаю, мне виднее, на что я имею право, а на что нет!
Доктор выглядит ужасно смущенным, и она меняет тон.
— Давайте не будем горячиться, доктор, и спокойно все обсудим. Предположим, операция сделана и прошла успешно. Что это мне даст? Еще несколько лет жизни? Сколько? Два? Три? Как будут развиваться события, если я откажусь?
— Быстро…
— Насколько быстро?
Лицо врача мрачнеет.
— Трудно сказать… Несколько месяцев… Но, если послушаетесь меня, получите долгую отсрочку. Больше трех лет, это я вам гарантирую. Оно того стоит, не так ли? Вам хорошо живется в «Приюте отшельника», многие мечтали бы поселиться в этом роскошном месте. Кроме того, рядом с вами сестра.
— Моя сестра? Да, конечно. Моя сестра.
В голосе старой женщины звучит горечь, но она тут же берет себя в руки.
— Знаете, доктор, в ее возрасте человек думает только о себе.
Она встает, и врач выскакивает из-за стола, чтобы помочь ей.
— Не утруждайтесь. Подайте мне трость, пожалуйста. Через несколько дней я вернусь и сообщу, что решила. Нет, будет лучше, если вы сядете на катер и навестите меня на острове. Это вас развлечет. Посмо́трите на наш пятизвездный Алькатрас.[22]
— Вызвать вам такси?
— Ни в коем случае. Мой кинезитерапевт считает, что я должна больше двигаться, и он прав. Всего наилучшего.
Доктор смотрит в окно на медленно идущую по аллее пациентку, зовет секретаршу.
— Взгляните, Мари-Лор.
Он отодвигает штору и отступает в сторону.
— Эта старая дама… Жюли Майёль. Ей восемьдесят девять лет. О ней все забыли, а я навел справки. После войны — я говорю о Первой мировой — она считалась лучшей пианисткой мира.
Жюли Майёль останавливается перед кустом гибискуса, наклоняется и пробует подтянуть к себе ветку загнутой рукояткой палки.
— Мадам Майёль не может сорвать цветок, — объясняет доктор секретарше. — У нее искалечены обе ладони.
— Вот ужас! Как это случилось?
— Автокатастрофа. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году, в окрестностях Флоренции. При столкновении она инстинктивно выставила вперед руки, а поскольку многослойного стекла тогда еще не было, острые, как ножи, осколки покалечили ее. Мадам Майёль лишилась среднего и безымянного пальцев на правой руке, на левой потеряла мизинец и верхнюю фалангу большого пальца, с тех пор он совершенно ригиден. Она всегда носит перчатки.
— Чудовищная трагедия, — повторяет Мари-Лор. — Неужели ничего нельзя сделать?
— Слишком поздно. В двадцать четвертом хирургия делала первые шаги. Врачи сделали, что умели.
Доктор задергивает штору и закуривает.
— Никак не брошу, — сетует он. — Трудно смириться с подобным несчастьем. Кроме того…
Он присаживается на угол стола.
— Мсье Беллини уже пришел, — тихо сообщает секретарша.
— Ничего, подождет. Я не рассказал вам самую пикантную деталь. У Жюли Майёль есть сестра — она на десять лет старше.
— Не может быть! Ей что, сто лет?
— Скоро исполнится. Насколько мне известно, дама в отличной форме. Забавно, что слово «столетний» неизменно вызывает у всех смех. Впрочем, забавного во всем этом мало, потому что за рулем машины тогда сидела она. И авария случилась по ее вине. Она превысила скорость — торопилась на свой концерт… Ладно, что-то я увлекся, зовите мсье Беллини.
— Ну уж нет, дорасскажите.
— Ладно, слушайте. Сестру Жюли Майёль теперь зовут Ноэми Ван Ламм. В том году она была в расцвете таланта и славы. О скрипачке Глории Бернстайн слагали легенды.
— И она…
— Да. По неосторожности искалечила сестру.
— Невероятная история!
— Теперь они живут в «Приюте отшельника». Мадам Вам Ламм очень богатая женщина. Полагаю, она делает все возможное, чтобы облегчить жизнь своей несчастной сестры. Но случившееся стоит между ними до сих пор.
Доктор загасил сигарету в пепельнице, встал, вернулся к окну и успел увидеть, как Жюли Майёль выходит за ограду.
— Мне очень трудно общаться с этой пациенткой, — признается он. — Я бы хотел сказать ей… Потеряй она мужа или сына, я нашел бы слова утешения. Но руки… Бедняжка ничего не ждет от жизни, понимаете? Взгляните. Кажется, она все-таки сумела сорвать цветок.
— Да, — подтверждает Мари-Лор, — георгин. Нюхает… Выронила! Будь я на ее месте, цветы интересовали бы меня в последнюю очередь.
— Возможно, цветы — последняя радость в жизни этой женщины, моя дорогая Мари-Лор. Ну всё. Ведите мсье Беллини.
Жюли Майёль медленно идет по улице, инстинктивно прижимая правую руку к больному месту. Две недели назад, после первого осмотра, доктор обвел шариковой ручкой это. Он пытался сохранять выдержку, но она по его лицу поняла, что эскулап озабочен.
— У меня что-то серьезное?
— Нет. Не думаю… Но понадобятся дополнительные обследования.
Он составил список того, что она должна будет принять накануне вечером и утром, перед обследованием.
— Не волнуйтесь, вкус не слишком гадкий.
Врач пытался шутить, чтобы успокоить пациентку, словно она была его бабушкой (на вид этому лысеющему блондину было около сорока).
— Каждый год, в июле, пациентов становится меньше: похоже, люди считают лето неподходящим временем для болезни.
Он обстоятельно расспрашивал Жюли, что-то записывал и сразу заметил, что она прикрывает ладони сумкой. Ему стало любопытно (интересно, что это — ожог, экзема, врожденное уродство?), и он поинтересовался:
— Что с вашими руками?
Она вздрогнула от неожиданности и бросила взгляд на дверь между кабинетом и приемной, где сидела секретарша.
— Полагаете, что…
Она не договорила и с кривой усмешкой принялась снимать перчатки, выворачивая их наизнанку, как делают скорняки, сдирая шкурку со зверька, потом показала ладони врачу. Он с ужасом взирал на искалеченные, покрытые синеватыми шрамами багровые обрубки, на торчащий, как штырь, большой палец и остальные пальцы, непроизвольно подергивающиеся, как при агонии.
— Боже мой… Что за коновал такое с вами сотворил?!
Он сдвинул очки на лоб и сокрушенно покачал головой, глядя, как старая женщина с трагическим достоинством пытается снова надеть перчатки, хотел было помочь, но она остановила его:
— Не нужно, я сама…
Доктор ушел в смотровую, чтобы не смущать несчастную женщину, а когда вернулся, она взглянула на него со спокойной, чуть насмешливой улыбкой.
— Позвольте мне объяснить…
И она пересказала ему всю свою жизнь — триумфальные турне, полные залы, восторженные овации и катастрофа в окрестностях Флоренции. В тот вечер ее душа умерла.
Врач слушал молча, замерев от сострадания и ужаса.
— Я хотела покончить с собой. И даже попыталась.
Он подумал, что на месте бедняжки поступил бы так же, проводил ее по аллее до ворот и на прощание ободряюще похлопал по плечу, как уходящего в бой солдата.
Жюли направилась в сторону казино, ища глазами табачную лавку, которую заметила по пути в клинику. На улице было невыносимо жарко, и больше всего ей хотелось сесть на бортик тротуара, как какой-нибудь бродяжке, и передохнуть. Идея нелепая, даже дикая — когда она устает, подобные мысли часто приходят ей в голову. Табачная лавочка называется «Циветта». Забавно, двадцать лет назад она покупала сигареты в Париже, у Пале-Рояль, и та лавка тоже называлась «Циветта». Тогдашний ее терапевт был категоричен: «Никакого алкоголя, никакого табака, иначе…» Теперь она может позволить себе все, что угодно, потому что устала бороться. Да, устала, но страха не чувствует. Какая, к черту, разница?!
Она входит, отодвинув рукой занавес из крупных бусин, просит две пачки «Голуаз» и, держа сумку так, чтобы хозяин не видел ее неловких движений, достает бумажник и протягивает ему:
— Возьмите сами, сколько следует, у меня снова разыгрался артрит.
— Соболезную, мадам! — отвечает мужчина. — Дрянная болячка, по себе знаю.
Он отсчитывает деньги, открывает пачку и выщелкивает из нее сигарету.
— Прошу вас.
Жюли зажимает сигарету между большим и указательным пальцами, подносит ее к губам, хозяин дает ей прикурить.
— Да, кстати, мне нужен коробок спичек, — говорит она, делает глубокую затяжку и… не получает никакого удовольствия, совсем как подросток, тайком выкуривший первую в своей жизни сигарету и удивляющийся: «И с чего это взрослые так любят табак?»
Жюли выходит, чувствуя смутную досаду на себя: ей хочется спокойно докурить, но как это сделать? Держать сигарету губами, здоровыми пальцами правой руки или зажать между указательным и средним пальцем левой, как делала раньше — до того, как начала носить перчатки?
Почему она решила, что должна носить перчатки? Жюли прекрасно помнит, как сестра сказала: «Будет выглядеть не так ужасно…»
Стоянка такси находится на другой стороне площади. Она переходит дорогу у казино. Как именно сформулировала Глория: «Будет выглядеть не так ужасно…» или «Так будет гигиеничней…»? Какая разница, обе фразы равно отвратительны. У нее тогда мороз по коже пробежал, но сегодня она не чувствует ни горечи, ни раздражения. Голубоватый дымок сигареты успокаивает нервы. «Я полностью владею собой», — думает она, садясь в «Мерседес». Таксист читает «Ле Пти Провансаль».
— В порт.
Она вжимается в угол. Что?
Водитель оборачивается и говорит грубовато-фамильярным тоном:
— В такси теперь не курят, бабуля.
Еще вчера она мгновенно поставила бы невежу на место, но сейчас решает не связываться, опускает стекло и выбрасывает окурок.
Жюли выходит на пристани. Катер стоит у лестницы, начищенный и сверкающий, как дорогая игрушка. Туристы фотографируют, наводят бинокли на остров — он так близко, что можно рассмотреть окруженные зеленью виллы, теннисные корты и бассейны с водой ультрамаринового цвета.
— Вас ждут, мадемуазель… — Матрос протягивает Жюли руку и помогает перебраться на борт.
Сзади уже сидит один из ее соседей — имени она припомнить не может, но знает, что он очень болтлив, и сейчас несносный тип ведет оживленную беседу с незнакомцем в шортах и белом пуловере. Жюли занимает место рядом с ними.
— Хорошо прогулялись? — интересуется мсье… мсье… Как бишь его… Менетрель или Мессаже… Неловкая ситуация — разговаривать с человеком, чье имя напрочь вылетело у тебя из головы.
— Мадемуазель Жюли Майёль живет напротив меня, — сообщает он. — Вы будете часто встречаться, если поселитесь в «Приюте отшельника». О, простите, забыл вас представить… Мсье Марк Блеро… Мадемуазель Майёль.
С пирса за отчаливающим катером с любопытством наблюдают фланёры, в небе трещит-рокочет вертолет. Классический летний пейзаж, совсем как в туристических путеводителях. Местраль! Жюли наконец вспомнила фамилию бывшего генерального директора крупной международной компании. Мафусаиловский возраст Глории не отразился на ее памяти — она в отличие от Жюли знает имена и биографии всех обитателей «Приюта». Катер плывет мимо стоящих на приколе яхт, слегка покачиваясь на спокойной глади моря.
— Вовсе нет! — восклицает Местраль. — Я прав, мадемуазель?
— Простите, я…
Жюли задремала.
— …не расслышала.
— Я пытаюсь объяснить мсье Блеро, что «Приют отшельника» не имеет ничего общего с домом престарелых. Представьте себе… Впрочем, и представлять незачем — вы сейчас увидите все своими глазами… Так вот, представьте себе небольшую территорию, усадьбу, где могут разместиться человек сорок, но не общину. Каждый обитатель «Приюта» владеет участком земли и домом, который волен обустраивать по собственному вкусу и разумению. Мы живем рядом друг с другом и наслаждаемся полным покоем и уединением.
— Как монахи, — подсказывает мсье Блеро.
— Ничего общего. Как члены клуба. Да, именно так. Земля на острове стоила очень дорого, теперь это своего рода жокей-клуб, но на американский лад — без снобизма, светских условностей, дурацких философствований, как у натуристов или язычников.
— Если я все правильно понял, — заключает мсье Блеро, — вы не пытаетесь совсем отгородиться от мира, просто хотите держаться особняком.
— Совершенно верно. Все мы в старости нуждаемся в безопасности и защите, ведь так, мадемуазель?
Жюли вежливо кивает. Мсье Местраль говорлив до невозможности. Ей хочется предостеречь беднягу Блеро, сказать, что в «Приюте» отсутствует защита против несносных болтунов, но тот явно заинтересовался перспективой переезда и продолжает расспросы:
— Разве не скучно все время видеть вокруг одни и те же лица, разве…
Местраль, не терпящий скепсиса, перебивает своего гостя:
— Мы приглашаем, кого захотим и когда захотим, нас часто навещают — но без домашних животных. И без детей. У нас своя пристань и собственная частная дорога — до ограды территории.
— Неужели и таковая имеется?
— Само собой. И привратницкая, связанная телефонными линиями со всеми домами. Приходится принимать меры предосторожности, чтобы не подвергнуться нашествию курортников. Консьержу заранее сообщают фамилии посетителей, и заметьте — их никогда не бывает слишком много. Каждую неделю мы устраиваем собрание и обсуждаем насущные проблемы. Сами все увидите, дорогой друг. За образец мы взяли флоридскую модель, «Сан-Сити», и адаптировали ее к нашим вкусам и обычаям. Вышло просто чудесно. Согласны, мадемуазель?
«Я бы предпочла стать смотрителем маяка», — думает Жюли, не дав себе труда ответить на вопрос. Ей очень хочется курить, она встает, просит ее извинить, укрывается в тесной рубке, достает из сумки пачку «Голуаз», спички и не без труда закуривает, потом опускается на узкую лавку и глубоко вдыхает терпкий дым, испытывая давно забытое наслаждение. Местраль прав. «Приют» — идеальное убежище, где можно жить уединенно и не быть одиноким. Враги Жюли не незваные гости и не нахальные любопытные туристы, а ближайшие соседи, совладельцы и все-все-все… начинающиеся с приставки «со-»!
Глава 2
Катер причалил к пирсу в небольшой бухте, окруженной красными скалами. Короткий мол вел к складу, где хранились посылки, пакеты, коробки, мешки и контейнеры, которые каждый день доставлял из города баркас. На деревянном щите надпись, сделанная крупными белыми буквами: «Частная собственность». Местраль помог Жюли вылезти и повернулся к своему спутнику.
— Добро пожаловать в «Приют отшельника»!
Забетонированная дорога ведет к решетке, которую красит мужчина в серой блузе маляра и каскетке с длинным козырьком.
— Мы переселились сюда полгода назад, — объясняет Местраль, — и еще не до конца обустроились. Привет, Фред.
Некоторые обитатели «Приюта» решили, что в резиденции должна царить дружеская, сердечная атмосфера и будет правильно обращаться друг к другу «запросто», по именам.
Местраль уточняет, понизив голос:
— Фред был промышленником, его завод выкупили японцы. Очаровательный человек.
— Вижу, вы торопитесь, — говорит Жюли, — не ждите меня.
Местраль наклоняется к своему гостю, и она понимает, что он рассказывает о ней… ужасная травма… такой великий талант… главное, не смотрите на ее руки… Всем все известно! Жюли знает, что никому не нравится. Она… «неудобная». Рядом с ней людям становится неуютно. Как будто она прокаженная.
На аллеях парка не встретишь человека на костылях или в гипсе: ничто не должно наводить на мысль не только о болезни, но даже о выздоровлении. Самым пожилым обитателям не больше семидесяти, и все занимаются спортом, даже дамы. Из общего ряда «выбивается» только Глория Бернстайн (это ее артистический псевдоним), но эта женщина сохранила такую молодую стать (в жестах и словах), все не только восхищаются, но и гордятся ею. Они воспринимают даму, которой вот-вот стукнет сто лет, как своего рода талисман, старейшину клана. Из-за Глории терпят и Жюли. Наверное, она и впрямь была знаменитой музыкантшей, но ее имя забылось, а слава Глории живет благодаря записям. Жюли медленными осторожными шажками, тяжело опираясь на трость, бредет к административному корпусу. Она решила, что не сообщит о своей болезни даже сестре. Глория не выносит дурных новостей. При ней никогда не говорят ни о заложниках, ни о террористах. Услышав что-нибудь подобное, она прикрывает глаза рукой в кольцах и шепчет: «Замолчите немедленно, иначе я лишусь чувств…» Никто не хочет терзать нервы Глории историями об ужасах реального мира.
Жюли останавливается у входа. Из домика выходит Роже.
— Вам помочь, мадемуазель?
— Нет-нет, со мной все в порядке, просто сегодня очень жарко.
Самое утомительное в здешней жизни заключается в том, что целый день приходится сохранять приветливое выражение лица, отвечать любезностью на любезность, улыбаться, быть готовым в любой момент оказать услугу. Тоска…
Жюли идет дальше по аллее Ренуара. Архитектор, планировавший «Приют», почему-то счел гениальной идею дать каждой аллее имя художника, а каждому дому — название цветка. Наверное, ему показалось, что так будет веселее. Жюли с сестрой живут в «Ирисах». Многоцветье садов и приморские сосны, ласкающиеся к морскому бризу, действительно радуют глаз. За ними ухаживает Морис, брат Роже — поливает, подстригает, дает советы тем немногим обитателям и обитательницам «Приюта», которые ради собственного удовольствия высаживают цветы на клумбах и в рабатках перед домами.
Жюли смотрит, как Морис обрезает розы мадам Бугрос — она дремлет в шезлонге, прикрыв глаза темными очками.
Когда-то, во время гастролей по Восточному побережью США, Жюли приглашали в гости в роскошные кварталы, где между домами не было заборов. Пространство там принадлежало всем. Вестибюлей в домах тоже не было. Владельцы «Приюта» переняли этот стиль. Внешний мир отодвинули за границы владения, чтобы обеспечить обитателям полную безопасность в атмосфере взаимного доверия. И тем не менее…
Мадам Бугрос — она уже бабушка, но требует, чтобы ее называли Пэм, — вяло машет рукой.
— Садитесь, Жюли. Торопиться вам некуда.
Она похлопывает ладонью по ротанговому креслу — так делают, подзывая кошку.
— Я должна была пойти к Глории — она сегодня вспоминает свое первое плавание на «Нормандии», и это наверняка очень увлекательно, — но у меня разыгралась мигрень.
Ловушка захлопнулась. Жюли понимает, что деваться некуда, присаживается и в благодарность за гостеприимство начинает рассказывать, как провела вторую половину дня «на берегу» (обитатели «Приюта» называют так город, подражая морякам в увольнении). О визите к врачу она, само собой разумеется, умалчивает. Добрые соседи делятся друг с другом новостями, обыденными заботами, воспоминаниями о встречах и путешествиях. Избежать этого нет никакой возможности. Жюли передвигалась практически бесшумно, но цепкий взгляд из-под темных стекол «засек» ее и «подцепил». Ей бы следовало раздражиться, но с той минуты, как она «узнала», в голове образовался легкий туман. Она и здесь, и не здесь. Говорит не она, а какая-то чужая женщина.
— Восхищаюсь вами, — признается Пэм. — В вашем возрасте подобная мобильность… это просто чудо! Воистину здоровье — дар Небес. И вам хватает сил интересоваться массой вещей! Вы никогда не скучаете?
— Редко.
— У вас была очень наполненная жизнь.
— Была… совсем недолго.
Мадам Бугрос выдерживает короткую паузу, давая понять, что знает о флорентийской драме, но не хочет травмировать собеседницу, потом продолжает:
— Признаюсь вам, Жюли, бывают дни, когда я едва справляюсь с нервами. Спрашиваю себя, правильно ли мы поступили, поселившись в «Приюте». Да, здесь красиво. И организовано все идеально. Мы просто обязаны чувствовать себя счастливыми. Но… Знаете, мы жили в огромной квартире рядом с площадью Звезды. Мне не хватает… шума городской жизни. Здесь, открыв окно спальни, мы слышим шум моря. Это не одно и то же.
— Понимаю, — кивает Жюли. — Вы скучаете по вою сирен «Скорой помощи».
Пэм снимает очки и смотрит в глаза Жюли.
— Ваша ирония справедлива и понятна. Я не имею права… Впрочем, это не важно. Выпьете чаю? Может, хотите сока или кока-колы? Мой муж очень ее полюбил.
Она хлопает в ладоши, появляется служанка (вид у нее дерзкий) и небрежно выслушивает распоряжение.
— Хорошую прислугу найти непросто. Вам с сестрой повезло с…
— Клариссой, — подсказывает Жюли. — Она работает у меня уже двадцать лет.
— И, судя по всему, безупречно.
Жюли ищет предлог, чтобы удалиться, но хозяйка пока не намерена с ней расставаться.
— Вы получили последний бюллетень? Нет? Возьмите мой.
Она протягивает Жюли листок и тут же спохватывается.
— Простите, все время забываю, что вам трудно… читать… — Она меняет очки и продолжает натужно-веселым тоном: — Бедняжка Тони очень старается! Заметьте, идея с бюллетенем была просто отличная, это сплачивает нас. В этом номере целая колонка посвящена мсье Хольцу. Думаю, мы должны его принять. Шестьдесят два года. Отличное здоровье. Вдовец. Передал управление заводом старшему сыну, тот живет в Лилле. Готов купить «Тюльпаны», не торгуясь. Именно такой совладелец нам и нужен. Что думаете?
— Ничего. Глория думает за нас обеих.
Пэм издает озорной смешок и произносит заговорщицким шепотом:
— Кстати, о вашей сестре… Мы намерены торжественно отпраздновать ее день рождения. Но это секрет, договорились? Пусть все остается между нами. Первого ноября Глории исполнится сто лет. Боже мой, сто лет, невероятно!
— Вы не ошиблись, день рождения у моей сестры действительно первого ноября.
— Мы готовим для нее нечто особенное, за три месяца успеем все сделать.
Мадам Бугрос тянет Жюли за рукав, чтобы та наклонилась поближе, и сообщает:
— Комитет обсуждал это сегодня утром. Нам хочется сделать Глории исключительный подарок, но мы не знаем, что бы ей хотелось получить. У вашей сестры было все: талант, слава, любовь, здоровье, удача! Может, вы что-нибудь подскажете? Наш друг Поль Ланглуа считает, что нужна оригинальная идея. У него остались связи в министерстве. Помогите нам… Как думаете, орден Почетного легиона доставит Глории удовольствие?
Жюли резко встает. Это уж слишком! Она так потрясена, что не может скрыть замешательства.
— Извините, — сдавленным голосом произносит она. — Я слишком долго была на жаре и очень устала… Я подумаю, что вам посоветовать.
Орден Почетного легиона! Это хуже, чем пощечина. Если бы Жюли могла, она сжала бы кулаки. Три месяца! У нее есть всего три месяца, чтобы помешать… Чему помешать?
Она миновала аллею Ван Гога и вышла к «Бегониям».
— Виу! — кричит Уильям Ламмет, раскладывающий пасьянс на садовом столе. На голове у него старый колониальный шлем, из стоящего на траве транзистора несется песня «Битлз», на мачте полощется английский флаг.
Ламмет идет к Жюли.
— Зайдите на минутку! — приглашает он. — Жена навещает вашу сестру. Глория рассказывает дамам очередную — бог весть какую по счету — историю. Я предпочитаю всем развлечениям мой сад. Выпьете со мной?
Жюли боится захлебнуться «милотой» своих соседей. Она отклоняет приглашение, надеясь, что ее слова не прозвучали слишком грубо. А если и так, плевать, все равно все считают ее «букой». Еще одно усилие. Она огибает дом, чтобы войти через заднюю дверь и сразу попасть в отведенное ей крыло: четыре маленькие комнатки, отделенные от покоев Глории просторным холлом. Внутренность дома обустраивалась по планам Глории: на первом этаже — тон-ателье, здесь легко могут уместиться пятнадцать человек. На стенах висят полки, где расставлены пластинки с записями хозяйки дома и других великих исполнителей XX столетия. Между ними — лучшие фотографии Глории — рука со смычком взлетела над струнами. Рядом — снимки с автографами: Изаи…[23] Крейслер…[24] Энеску…[25]
Из тон-ателье посетитель попадает в огромную комнату, поделенную надвое сдвижной перегородкой: в одной части — гостиная, она же столовая, в другой — затянутая шелком спальня с кроватью под балдахином. Кружева, ленточки, бантики, на стене — Дюфи[26] и Ван Донген,[27] кресла, низкие столики. Приглушенный свет. Ковры на полу скрадывают шум шагов. Здесь мадам Глория принимает. Короткий коридорчик, скрытый ширмой, ведет в туалетную комнату. Гостевых покоев в доме нет. Как и второго этажа — в сто лет по ступенькам не побегаешь.
Жюли без сил падает в глубокое кресло. Орден Почетного легиона! Подумать только! Она медленно снимает перчатки, сворачивает их в комок, промокает лоб и рот. Прислушивается. Из-за перегородок доносятся голоса: «публика» внимает Глории. Вечерний сбор стал почти ритуалом. Глория принимает от четырех до шести. Утром ей звонят: «Дорогая, расскажите нам сегодня о вашем концерте в Нью-Йорке с Бруно Уолтером…» Или так: «О каком из концертов у вас сохранились наилучшие воспоминания?» Случается, одна из дам высказывает желание послушать «Испанский концерт» Вильгельма Поппа[28] или «Крейцерову сонату» Бетховена, тогда все собираются в тон-ателье. Ровно в пять две гостьи — чаще всего Кейт и Симона — накрывают чай. Им нравится эта «игра в ужин». В прошлой жизни одна из них устраивала приемы в своем особняке на авеню де ла Гранд-Арме, другая — в роскошной квартире на авеню Георга V. Кейт и Симона раскладывают пирожные и птифуры, достают столовое серебро, воображая себя придворными дамами «королевы» Глории. Услышав, как они хихикают, кто-нибудь приходит проверить, скоро ли подадут закуски, и тогда Кейт сообщает, понизив голос:
— Знаете, что только что поведала мне Симона? (Смешок.) О втором муже Глории… (Смешок.)
Сладкоежка Симона поправляет с набитым ртом:
— Не о втором — о третьем. Вечно ты все путаешь. (При «дворе» Глории все на «ты».) После Бернстайна был Жан-Поль Галлан.
Сплетницы склоняются головами поближе друг к другу.
— Тсс! Нас услышат.
В комнате звучит вальс Брамса… Прелюдия «Девушка с волосами цвета льна» Клода Дебюсси. Пластинка старая, с красной этикеткой. «Голос его хозяина». Запись старая, но это никого не смущает, публика восторженно аплодирует, благодаря хозяйку за ее волшебное искусство.
Жюли закрывает глаза. Она отказывается признавать первенство скрипки перед роялем. Слезливо-сладенькая мелодия — это не Брамс, а Глория. И невесомо-расслабленные звуки, извлекаемые смычком, — не Дебюсси. Рояль гораздо сдержаннее скрипки, ему чуждо все манерное, приторно-сладенькое… Рояль не «додумывает», он может разве что продлить аккорд, чтобы он проник прямо в душу слушателя.
Шопен… Искалеченные руки Жюли тянутся к невидимым клавишам. Она отдергивает их, словно боится обжечься. Ненавистный день! День несчастья. Над крышами летают стрижи, с моря доносится рычание подвесного мотора. Жюли медленно качает головой. Нет. Так не может продолжаться. У нее больше нет сил выносить скуку бесконечно долгих дней. Руки болят. Ей пора на сеанс к кинезитерапевту. Никто не должен заподозрить, что…
Жюли встает, тихонько постанывая. Тащится в спальню, держась за мебель. Чтобы сменить платье, приходится сражаться с гардеробом, вешалками, не желающими слушаться тряпками. Обычно на помощь приходит Кларисса, но сейчас ее «мобилизовала» Глория. Наконец Жюли справляется с легким платьем в цветочек, о котором Глория как-то сказала: «Оно тебе не по возрасту!» Лишний повод надеть именно его. Жюли смотрится в зеркало, укрепленное на одной из створок двери ванной. Раулю всего тридцать, он хорош собой, так что ради него стоит немного освежиться. В гимнастическом зале они будут вдвоем, но Рауль — ее публика. Последняя со времен… Рима. Жюли пытается подсчитать. Да, это было шестьдесят пять лет назад. У нее в голове все еще звучит гул толпы, подобный волшебному шуму, обитающему в раковине. Последний сольный концерт! На нее смотрели сотни лиц, застывших в немом обожании.
Теперь остался только Рауль. Как осторожно и почтительно он разгибает и массирует ее искалеченные пальцы! «Вам не больно? Скажите, если что-то будет не так…» Рауль обращается с пальцами Жюли, как с бесценными экспонатами художественной коллекции, ведь они «прикасались» к Баху и Моцарту. Жюли решила завещать ему — о, у нее мало что осталось! — свои часы, подарок Поля Геру, великого, но, увы, забытого дирижера. Она вечно опаздывала на репетиции, и бедняга ужасно раздражался…
Прочь, воспоминания! Жюли смотрит на свое отражение в зеркале. Ее не пугает состарившееся лицо, на котором живы только глаза, но и они постепенно выцветают, теряя природную голубизну. А вот Глория…
Почему, ну почему, скажите на милость, Глория так замечательно сохранилась? Почему на ее изящных руках с длинными пальцами нет ни одного омерзительного старческого пятна? Почему?.. Жюли зло улыбается своему отражению. У нее есть нечто, чего нет у Глории. Болезнь. Она может до смерти напугать сестру, только намекнув на опухоль.
Нет. Жюли никогда не пустит в ход это оружие. Она не раз использовала против Глории приемы, которых до сих пор стыдится. Она была доведена до крайности. Она защищалась. Музыка всегда жила в ее душе как истинная вера. Они с Глорией были жрицами Музыки. Безрассудная и Благонравная. Они часто не понимали друг друга, ссорились, переставали общаться, но служили одному божеству. А теперь…
Жюли не без труда закуривает сигарету. Рауль наверняка заметит и устроит сцену. Скажет: «Ну вот что, душенька, не перестанете хулиганить — я от вас откажусь!» Или начнет выяснять, с чего это вдруг она вернулась к пагубной привычке. Бог с ним, с Раулем, пусть себе ворчит и строит догадки! Она пересекает комнату, тяжело опираясь на палку. За стеной слышны шаги Клариссы. Она из тех везунчиков, которые передвигаются легко и быстро.
— Мадемуазель… Мадам Глория хочет с вами поговорить.
— Так пусть позвонит… Ее гостьи ушли?
— Только что.
— Ты знаешь, что ей нужно?
— Нет. Кажется, это насчет мсье Хольца.
— Можно подумать, ее когда-нибудь интересовало мое мнение, — фыркает Жюли. — Ладно, иду.
— Перчатки! Вы забыли надеть перчатки. Мадам Глория не любит смотреть на ваши руки.
— Да уж, не любит… Слишком много воспоминаний. Помоги мне.
Кларисса еще не старая женщина… ей лет пятьдесят, не больше… но она старается держаться незаметно и одежду всегда носит неопределенно-серого цвета, как монашенка. Впрочем, все это не важно, своей хозяйке она служит с истовой преданностью. Кларисса ловко надевает Жюли перчатки, отступает назад, расправляет складку на платье.
— Надеюсь, Глория была не слишком несносна?
— Умеренно. Произошла небольшая перепалка, из-за «Нормандии». Мадам Лавлассе заявила, что в каюте, которую они с родителями занимали во время путешествия, все тряслось и вибрировало, у нее даже зубной стаканчик разбился, и мадам Глория немедленно ее одернула. Слышали бы вы этот тон! Руки прочь от «Нормандии»!
— Могу себе представить! Воспоминания мадам неприкосновенны. Как и все ее прошлое. Она идиотка, и тут уж ничего не поделаешь, бедная моя Кларисса. Я буду ужинать у себя. Крутое яйцо. Салат. Помощь мне не понадобится. Можешь идти. До завтра.
Она пересекает вестибюль и входит в тон-ателье.
— Я здесь! — кричит из спальни Глория.
Жюли останавливается на пороге. Ох уж эта комната… Не комната — часовня. Недостает только свечей вокруг кровати! Рядом с утопающим в кружевах изголовьем в некоем подобии плетеной колыбели покоится «Страдивари».
— Я ее переставила, — говорит Глория, перехватив взгляд сестры. — Хочу защитить от любопытствующих. Здесь самое безопасное место.
Она касается колыбели, дотрагивается до струны, и та отзывается тихим низким голосом.
— Наверное, твой «младенчик» голоден, — с иронией в голосе замечает Жюли.
— Какой же дурой ты иногда себя выставляешь! — восклицает Глория. — Садись. Нет, подожди. Наклонись-ка. Так и знала — ты курила!
— И что с того?
— Ладно-ладно, поступай как знаешь. Об одном тебя прошу — не приноси сюда вульгарные запахи бистро… Ты уже прочла бюллетень?.. Не удосужилась. А между тем кое-что должно было бы тебя заинтересовать. Нам предлагают кандидатуру некоего Хольца, кажется, весьма достойный господин, вдовец, богатый, нестарый. Однако… Есть одно «но». Он собирается привезти с собой рояль. А мы ведь знаем, как ты относишься к этому инструменту, и ни в коем случае не хотим огорчать тебя. Итак, да или нет?
Жюли не решается сказать, что музыкальная «аллергия», как и все прочее, осталась в прошлой жизни.
— Надеюсь, он не собирается играть все дни напролет… — произносит она усталым тоном.
— Конечно, нет. Этот человек — любитель, но ты сможешь сама с ним поговорить — он приедет на выходные. Мне больно видеть твою неприкаянность, думаю, тебе не стоило изгонять музыку из своей жизни. Можно купить хорошую стереосистему…
— Прекрати…
Глория крутит кольца на пальцах, играет с браслетами. Годы пощадили ее красоту, о таких старушках говорят: «Ничто их не берет, разве что смерть!»
— Мсье Риво хотел бы получить ответ как можно скорее, — продолжает Глория. — Так мы сможем избежать докучливых посетителей. В «Приюте» сейчас продаются сразу две виллы, что не идет на пользу нашей репутации. Люди могут решить: «Там что-то не так!»
— Ладно, — прерывает разглагольствования сестры Жюли. — Я согласна. Предупреди Риво. Если совсем устану от дилетантского бренчания, заткну уши — на это у меня пальцев хватит. Мы закончили? Я могу быть свободна?
— Ты становишься злой… — Глория качает головой. — Плохо себя чувствуешь?
— Какая разница? — вздыхает Жюли. — Когда умирают такие старые перечницы, как мы с тобой, никто не говорит: «Они долго болели…» Эпитафия звучит короче: «Они угасли…»
— Говори о себе! — гневно вскрикивает Глория. — Я «угасну», когда сама того пожелаю. Убирайся!
В ее голосе звенят слезы.
— Не переигрывай, — сухо бросает Жюли. — Доброго тебе вечера.
Проходя мимо колыбели, она взмахивает рукой в перчатке и произносит нараспев: «Ути-пути-путенъки…»
В спину ей звучит возмущенно-обиженный возглас Глории:
— Я с тобой больше не разговариваю!
Глава 3
Несколько дней спустя появился мсье Хольц собственной персоной, крупный мужчина с серыми глазами навыкате и обвисшими щеками-брылями (так выглядят изнуренные болезнью люди или внезапно похудевшие толстяки). Одет он был не по сезону — в строгий костюм, шляпу из ткани с рисунком «куриная лапка» и черно-белые полуботинки. «Работал прорабом или бригадиром, потом выбился в люди и стал патроном, — отметила про себя Жюли, — но держится уверенно и с достоинством…»
— Прошу вас, садитесь, — сказала она, кивком указывая на кресло.
— Мадам Бернстайн все мне рассказала. Вы можете быть совершенно уверены, что…
— И для вас не секрет, что я была известной пианисткой… — перебила посетителя Жюли.
— Знаменитой, — поправил Хольц.
— Можно и так сказать. Теперь я калека и, когда слышу фортепьянную музыку…
— Понимаю, — кивнул он, сжав руки. — Я сам прошел через нечто подобное. Мое имя ничего вам не говорит? Юбер Хольц.
— Нет, простите.
— Два года назад меня похитили прямо от заводской проходной и три месяца держали в заложниках. Преступники грозились отреза́ть мне по фаланге пальца каждый день, если семья не заплатит выкуп… Газеты много об этом писали.
— Я не читаю газет, но очень вам сочувствую. Могу себе представить, какой ужас вы пережили. Но кто же вас спас?
— Полиция, по наводке информатора. Я до сих пор содрогаюсь от ужаса, вспоминая то, что пришлось тогда пережить, и позволил себе заговорить о похищении по одной-единственной причине: мы оба — и вы, и я — уцелевшие. Вы скажете, что я выбрался из катастрофы без потрав, но это не так. Я утратил желание жить — как больной, потерявший вкусовые ощущения.
— Вот как…
Они улыбнулись друг другу — застенчиво и понимающе, как старинные друзья, сожалеющие, что так давно не виделись.
— «Приют отшельника» — то самое место, где я мечтал прожить остаток дней: никаких телохранителей, никаких охранных систем и замков, никакой слежки и писем с угрозами. Знали бы вы, мой дорогой друг, какое это счастье — быть обычным, рядовым, незаметным гражданином!
Жюли растрогали его искренность и проникновенный тон, которым он произнес «мой дорогой друг», и она сказала:
— Вам будет хорошо здесь. Лично я не стану возражать против вашей игры на рояле. Упражняйтесь на здоровье.
— Не уверен, что осмелюсь, зная, кто моя соседка.
— Перестаньте! Я теперь никто. Моя сестра в курсе вашего…
Жюли замолчала, подбирая верное определение. Приключения? Испытания?
— Нет! — отрубил он. — Никто, кроме вас, ничего не знает, потому что… потому что вы — другое дело.
— Благодарю… Давно вы играете?
— «Играю» — слишком громко сказано, скорее уж бренчу! Моя жена была великолепной музыкантшей. В молодые годы я серьезно занимался, но потом дела стали отнимать много времени, и музыка отошла на второй план. Я очень хочу вернуться к увлечению былых времен, тем более что мне повезло быть обладателем замечательного инструмента. Вы сможете сами убедиться, если согласитесь меня навестить. Моя вилла стоит в конце аллеи Мане. Для одного человека она, пожалуй, великовата, но очень мне нравится.
Он рассказывал о своем новом доме с трогательной доверчивостью застенчивого человека, который словно бы и сам не понимает, почему вдруг доверился первому встречному.
— Если я приглашу вас с сестрой, вы окажете мне честь?
— Глория больше не выходит, — чуточку слишком поспешно отвечает Жюли. — Сами понимаете, в ее возрасте…
— Да, конечно. Ваша председательша рассказала, что мадам Глории скоро исполнится сто лет. Это просто невероятно, она выглядит такой бодрой и оживленной! Мне всего шестьдесят семь, но рядом с ней я чувствую себя глубоким стариком.
«Боже правый, — подумала Жюли, — все было так хорошо, и вот он уже произносит банальные благоглупости. Будет жаль, если придется отшить его!»
— Вы все успели осмотреть? — спрашивает она, чтобы перевести разговор на другую тему. — У нас тут все очень удобно устроено. В курительной комнате, библиотеке, столовой, гимнастическом зале, сауне и медицинских кабинетах можно встречаться с другими обитателями «Приюта». Есть даже небольшая санчасть для оказания неотложной помощи. Дом престарелых — даже такой роскошный, как наш, — остается домом престарелых, никуда не денешься. Если вдруг устанете от общества других стариков и захотите уединения, закажете все необходимое у администратора, и наш консьерж Роже доставит все в лучшем виде. Я именно так и поступаю — с едой, стиркой-глажкой и книгами, а когда хочу сменить обстановку, сажусь на катер, он заменяет нам такси.
— А зимой?
— Зимой? Не стоит загодя пугаться времени, что тянется бесконечно долго, мы сумеем вас развлечь. Развлечения — главная забота здешних обитателей. Моя сестра немедленно вас «мобилизует».
Он понял намек и поднялся, не зная, как проститься со старой дамой — чинно поклониться или позволить себе более фамильярный жест. Жюли избавила его от сомнений.
— Обойдемся без рукопожатия, если не возражаете, но я рада знакомству.
— Мы ведь увидимся снова? У меня? В «Тюльпанах»?
— Буду рада.
Жюли дождалась, когда за посетителем закроется дверь, и закурила, но тут же вспомнила о сеансе массажа, встала и взяла трость.
Административный корпус стоял в центре небольшой круглой поляны, на пересечении главных аллей. Архитектор, проектировавший здание, сделал все, чтобы сохранить красоту окружающей природы, поэтому, чтобы добраться до него, нужно было несколько раз подняться и спуститься по ступеням. Жюли шла медленно, отдыхая под зонтиком каждой сосны. В воздухе разносился треск цикад, вдалеке за оградой кричали дети, на усыпанной иголками земле колыхалась тень воздушного змея. В памяти Жюли всплыли ноты «Детского уголка» Дебюсси, и она слабым движением махнула рукой перед лицом, как будто хотела отогнать надоедливую осу.
Жюли опустилась на скамейку перед установленной на лафете подзорной трубой, через которую можно было увидеть все побережье до мыса Камара с одной стороны и мыса Сисье с другой. По морской глади плавали яхты, самолеты заходили на посадку к Антибу и Ницце, на горизонте синели горы. Жюли могла с закрытыми глазами представить себе этот пейзаж, который обитательницы «Приюта отшельника» находили «восхитительным, чудесным, незабываемым». Жюли было не до красот природы: она сидела неподвижно, положив ладонь на больной бок, и размышляла о том, сколько ей осталось жить. Если повезет, все случится достаточно быстро и не придется присутствовать на церемонии… Награду наверняка будет вручать бывший министр Поль Ланглуа: «От имени и по поручению президента Республики…» — что-то в этом роде. Все будет весьма торжественно, даже помпезно; Глория в ответ сыграет Паганини, поразив окружающих виртуозной игрой. Нет, ни за что, лучше мгновенная смерть…
Жюли поднялась и, тяжело ступая, добралась наконец до приемной массажного кабинета, где благодаря кондиционеру царила восхитительная прохлада.
Рауль приоткрыл дверь и сказал: «Я немедленно вами займусь…» Вот и славно, ей торопиться некуда. Жюли взяла газету и рассеянно прочла несколько заголовков. По большому счету, политика, спорт и прочая дребедень мало ее интересовали. Она жила в своем мире и на жизнь других людей смотрела «со стороны», как пассажир роскошного лимузина. Ее внимание привлек абзац в колонке криминальной хроники.
Еще одно нападение.
Вчера вечером, вскоре после восьми вечера, в квартиру госпожи Джины Монтано проник человек в маске. Сбив хозяйку с ног, он прихватил ценнейшие драгоценности и скрылся. Знаменитая актриса звала на помощь, но ее криков никто не услышал. Мы не раз писали, что квартал Супер-Канны[29] недостаточно хорошо охраняется. Обитатели решили подать петицию мэру. Остается надеяться, что городские власти примут наконец энергичные меры.
Джина Монтано? Знакомое имя… Кажется, она играла главную роль в «Вероломстве»… Если это та самая Джина, ей должно быть… о боже, ей сейчас…
Жюли попыталась подсчитать, сколько же лет может быть Джине Монтано. Они встречались… да, незадолго до флорентийской аварии, в Риме, у одного итальянского продюсера, в его роскошном, хоть и слегка обветшалом палаццо. Джина тогда была бойкой на язык и весьма амбициозной молодой актрисой.
— Прошу вас, мадемуазель, проходите.
Рауль помог Жюли подняться и провел в кабинет.
— Выглядите устало… Давайте-ка займемся вашими бедными лапками.
Он начал осторожно снимать с нее перчатки, сокрушенно покачивая головой.
— Так-так, посмотрим… напряжение, ригидность… Попробуйте сжать левый кулак. Хорошо. Теперь пошевелите пальцами — по очереди, один за другим. Вижу, упражнений моих вы не делали. Как же с вами тяжело, мадемуазель! Устраивайтесь поудобней. Расслабьте правую руку. Согните указательный палец и представьте, что нажимаете на спусковой крючок пистолета. Еще раз. Еще… Отдохните.
Рауль подкатил поближе столик с пузырьками, баночками и флаконами разных форм и размеров.
— Вам что-нибудь говорит имя Джина Монтано? — спросила Жюли.
— Ну еще бы. Недавно по телевизору повторяли сериал «Братья с побережья» с ее участием. Не смотрели? О нем много говорили. Джина играла Франческу, старую графиню.
— Неужели она до сих пор снимается?
— До недавних пор снималась. Что тут удивительного? Взять хоть вашу сестру — думаю, если ее очень попросить, она сумеет сыграть что-нибудь на скрипке. Все знают, что кино и сцена держат артистов в форме лучше любых гормонов. Вытяните пальцы… Да вы и сами, не будь этой чудовищной травмы, оставались бы крепкой и… проворной.
— Что за выражения, Рауль!
— Ну извините… Я просто хочу убедить мою непослушную пациентку, что она вовсе не калека. Так, теперь другая рука… Знаете, что вам нужно сделать? Купить пишущую машинку и тренироваться. Никаких фальшивых нот. Берите любой текст и упражняйтесь два раза в день по пятнадцать минут… Вы меня слушаете?
— Простите, я отвлеклась — думала о Джине Монтано.
— Прочли заметку в газете? Таким знаменитостям нужно жить в безопасном месте — наш «Приют отшельника» очень бы ей подошел. Джина чертовски богата. Она много снималась, даже больше Шарля Ванеля… Я наложу повязку — снимете ее перед сном, на пятнадцать минут опу́стите руки в теплую воду и будете шевелить пальцами, как краб. Увидимся через сорок восемь часов.
В кабинет администратора можно было пройти коротким коридором, и Жюли поспешила туда, чтобы проверить забрезжившую в голове идею. Зверь, обустраивающий себе нору, вряд ли понимает, что именно делает, им руководит вековой инстинкт. Жюли открыла справочник Боттена[30] и прочла: «Монтано, Джина — драматическая актриса, Вилла Карубье, бульвар Монфлёри, тел. 59-97-08».
Она достала из сумки блокнот и шариковую ручку — держала их на всякий случай, хотя всегда находился добрый самаритянин, спешивший ей на помощь. На сей раз свои услуги предложил консьерж, прервавший ради этого беседу с соседом из «Гладиолусов», бравым молодящимся полковником. Он писал, Жюли диктовала и думала: «Стоит или нет?.. Имею ли я право?.. Что, если…»
— Держите, мадемуазель. Место симпатичное, вид великолепный, но… на стариков нападают и там. Как и повсюду.
— Спасибо, — коротко поблагодарила Жюли; она была слишком взволнована, чтобы слушать его разглагольствования.
Сомнения одолевали ее до самого вечера. Она несколько раз бралась за трубку, но номер так и не набрала. У нее не было уверенности, что их с Джиной встреча произошла в 1924 году. Итальянского продюсера звали Умберто Стоппа. Он тогда закончил съемки большой исторической картины со львами, христианами и оргиями патрициев (Монтано играла куртизанку Элизу) и закатил роскошный ужин. По правую руку от него за столом сидела Джина, по левую — Глория, а Жюли отвели место рядом с Амброзио Бертини, самым знаменитым тенором того времени. Жюли прекрасно помнила длинный стол в зале, освещенной на старинный манер факелами. Нет, Джина Монтано не могла забыть тот день. После несчастного случая она прислала в клинику цветы. Жюли подмывало позвонить сестре — память Глории была предметом зависти и восхищения окружающих, — но она не преминет поинтересоваться: «А что тебе от нее нужно?»
Жюли предпочитала держать все при себе, не зная, стоит ли ввязываться. Стоит… Не стоит… Почему бы и нет?
Она закурила, уронила спичку на платье, вскочила, задохнулась и вынуждена была ухватиться за спинку кресла. А ведь врач настоятельно рекомендовал избегать резких движений… Жюли прислушалась к себе, потом сделала несколько осторожных шажков, как хоронящаяся от охотников лиса, прижала ладонь к больному месту и поплелась в кухоньку. За едой ей всегда помогала Кларисса — нарезала мясо, вынимала кости из рыбы, наливала чай или кофе, — ухитряясь быть такой незаметной, что у Жюли создавалась иллюзия, будто она сама себя обслуживает. Стоило ей уронить вилку, как рядом с тарелкой тут же появлялась другая.
Жюли села за стол и налила в стакан воды со льдом — удержать графин ей было не под силу. Голода Жюли не испытывала, часы, которые она всегда, днем и ночью, носила на левом запястье, показывали восемь. Время, по большому счету, не имело для нее никакого значения (не то что для Глории, которая вечно ждала чьего-нибудь визита!). При свете дня она воспринимала время как некий бесцветный и беззвучный поток, ночью оно превращалась в грозное чудовище — вечность. Джина Монтано, скорее всего, уже легла спать, вряд ли стоит ее сейчас беспокоить. Да и потом, что она может сказать: «Жюли Майёль! Пианистка! Помните меня?»
Нет. Она позвонит завтра, утром. По утрам голова у стариков работает лучше всего. Жюли это хорошо известно, ее мозг в редкие блаженные минуты воскрешает в памяти страницы партитур Баха, Моцарта или Шумана во всем блеске их гениальности. Когда-то — о, как же давно это было! — Жюли исполняла их музыку, о ее знаменитом туше́ ходили легенды… Жюли впадает в задумчивость. Считает на отсутствующих пальцах. Август, сентябрь, октябрь… и сразу 1 ноября. Времени очень мало, но почему бы не попробовать? По большому счету, все это совсем не важно. Кому интересны свары между призраками, когда фанатики по всему миру взрывают машины и самолеты, молодые люди проливают кровь и гибнут, а Глория вспоминает свое первое плавание на «Нормандии»? Отвратительно ли это? Или смехотворно? Скорее чудовищно! «Да, именно так, — думает она. — Мы — чудовища. И я в первую очередь. Позвоню завтра».
Она принимает несколько таблеток снотворного, решив во что бы то ни стало поспать сегодня ночью. Засыпает, но слышит сквозь дрему, как сторож делает обход территории, когти его волкодава чиркают по гравию аллеи. На рассвете ее будят крики стрижей. Она открывает глаза. На часах пять. Удалось провести почти нормальную ночь, взяв верх над бессонницей. В восемь часов она отправится к Глории, и та придет в ярость от того, что кто-то — пусть даже родная сестра — видит ее ненакрашенной. Жюли не волнуют чувства Глории: прежде чем звонить в Канны, она должна с ней переговорить. Жюли зовет Клариссу, чтобы та помогла ей надеть парик и слегка припудрить морщины на лице. Почему, ну почему Небо одарило Глорию всем — красотой, удачливостью, любовью, — а ей не досталось ничего?
— Ты знаешь ответ на этот вопрос?
— О чем вы? — удивляется Кларисса.
— Ни о чем. Глория позавтракала?
— Да. Съела круассан. И гренок с маслом. Кажется, она плохо спала. По-моему, все дело в пирожных. Слишком много сахара. Ваша трость, мадемуазель.
Жюли пересекает просторный холл и тихо стучит условным стуком в дверь тон-ателье.
— Входи! — Голос Глории остался по-молодому звучным.
Жюли открывает обитую войлоком дверь и слышит утреннюю пластинку. Глория всегда устраивает себе музыкальную «побудку», а иногда, чтобы потешить самолюбие, выбирает отрывок в исполнении Амуаяля или Луазеля и выискивает недостатки в их игре. Случается, она критикует даже Иегуди Менухина, утверждая, что в быстрых пассажах он позволяет себе «съедать» ноты. Чаще всего она слушает собственные записи. Граммофон стоит на низком столике, справа от кровати. Слева, в колыбели, покоится скрипка Страдивари, которую Глория то и дело ласкает кончиками пальцев. Жюли делает шаг вперед и открывает рот, но Глория не дает ей задать вопрос.
— Слушай…
Жюли замирает. Она узнала Прелюд из «Потопа». Ей не нравится Сен-Санс, его музыка слишком плоская — как рисованный мультфильм. Нет ничего глупее «Умирающего лебедя». А «Потоп» в стиле Сесила Б. Де Миля вообще был сочинен с единственной целью — позволить солисту брать все более высокие ноты в том месте на струнах, где невозможно извлечь резкий и чистый звук. Глория никогда не понимала, что исполнитель должен следовать замыслу композитора. Ее томное вибрато, наполняющее отрывок сладострастием, невыносимо приторно. Жюли хочется крикнуть: «Довольно! Я ее ненавижу…» Пластинка закончилась. Глория слушала с закрытыми глазами, предаваясь воспоминаниям. Минуту спустя она посылает раздраженный взгляд сестре.
— Что тебе?
— Я собираюсь в город. Решила узнать, нет ли у тебя поручений.
— И тебе нужны деньги. Снова. Мне кажется, я даю более чем достаточно. Что ты с ними делаешь?
Жюли подмывает ответить: «Отбираю их у тебя!»
Никаких трат у нее нет, но как же приятно тянуть деньги из Глории, которая к старости стала жуткой скупердяйкой!
— Сколько?
— Сколько не жалко.
Жюли никогда не называет точных сумм. Ей нравится смотреть, как хмурится Глория, тщась догадаться, на что может тратить деньги ее сестра. Уж конечно, не на одежду. Не на книги. И не на драгоценности. Глория никогда не узнает, что с того ужасного дня в окрестностях Флоренции Жюли преследует единственную цель — быть вечным укором, давя сестре на психику.
— Двадцати тысяч будет достаточно?
Обе сестры по-прежнему считают в старых франках. Жюли изображает покорное разочарование, и Глория говорит:
— Возьми сама, в комоде.
В ящике всегда лежат две-три пачки денег — на случай неожиданных расходов. Жюли неловкими движениями отсчитывает купюры, роняет несколько штук на пол, наблюдая исподтишка за сестрой, которая хотела бы, да не решается сказать: «Ну как можно быть такой… неуклюжей!» В тоне, которым Жюли произносит «спасибо», только глухой не расслышал бы: «Это самое малое, что ты можешь для меня сделать…» Она покидает комнату, всем своим видом изображая смирение. Полученные двадцать тысяч присоединятся к остальным деньгам в чемоданчике, спрятанном на верхней полке бельевого шкафа. Жюли плевать хотела на то, что сестра уже много десятилетий обеспечивает ей безбедное существование, она наслаждается ежедневным мелким вымогательством, безмолвной игрой на нервах, смахивающей на попрошайничество. Она не чувствует стыда — нет ничего постыдного в том, чтобы требовать возмещения ущерба, сколь бы долго это ни тянулось. Когда чемоданчик наполняется доверху — происходит это не слишком быстро, — Жюли отправляется в банк в сопровождении садовника Мориса. Он ждет в баре на пирсе, пока она переводит деньги Обществу слепых. Левая рука не должна знать, что делает правая, особенно если эта самая рука считай что отсутствует. Морис очень гордится своей ролью телохранителя, а награду за верность и молчание тратит на редкие марки с цветами, букетами и странными экзотическими растениями. Он не хочет, чтобы кто-нибудь знал о его филателистической страсти, и Жюли дала шутливую клятву сохранить этот секрет. Ничто не способно взволновать Жюли, но ей нравится чувствовать преданность Мориса и теплые дружеские чувства, которые он к ней испытывает. Оба — каждый на свой лад — единственные бедняки на острове.
Жюли решает выкурить сигарету, прежде чем звонить Джине, и прислушивается к своему телу: боль спит. Она набирает номер, ждет. Отвечают не сразу, потом в трубке раздается молодой голос — очевидно, сиделка.
— Могу я поговорить с мадам Монтано?
— Кто ее спрашивает?
— Это Жюли Майёль, бывшая пианистка… Да… Думаю, она меня вспомнит.
— Не вешайте трубку, мадемуазель, я сейчас узнаю.
Глава 4
Жюли долго ждет у телефона, пытаясь припомнить самые яркие вехи жизни актрисы. Монтано — творческий псевдоним, настоящая фамилия Джины — Негрони, по мужу Марио Негрон и, режиссеру давно забытого «Сципиона Африканского». Возможно, будет уместно упомянуть в разговоре этот фильм. И поговорить о сыне Джины Марко и ее внуке Алессандро.
В трубке раздается дрожащий старушечий голос.
— Жюли? Невероятно… Откуда вы звоните?
— Сейчас объясню, но сначала хочу выразить вам мое глубочайшее сочувствие — я узнала о нападении и была совершенно потрясена. Как вы себя чувствуете?
— Сейчас уже лучше, хотя я очень испугалась.
Несмотря на долгую жизнь, путешествия по всему свету и привычку говорить на иностранных языках, Джина сохранила неаполитанский акцент. Она подчеркивает его — едва заметно, но не без кокетства, и это придает ей особую милоту́.
— Я сразу решила позвонить и узнать, как вы. В нашем возрасте подобные встряски могут быть опасны.
— Не стоит преувеличивать! Меня не ранили — только унизили. Мерзавец дал мне пощечину, можете себе представить? Это случилось впервые в жизни. Даже мой бедный покойный отец никогда пальцем меня не трогал, хоть и бывал груб, когда выпивал.
Джина хихикает, как пансионерка, выболтавшая секрет подружке, и спрашивает:
— Расскажите о себе, о вашей сестре. Я помню, что она была великой скрипачкой, но, видимо, больше не концертирует. Ей сейчас…
— Не ломайте голову, Глории вот-вот стукнет сто.
— Мы ровесницы! — восклицает Джина. — Я бы очень хотела повидать ее.
— Это легко осуществить. Мы живем совсем рядом. Название «Приют отшельника» что-нибудь вам говорит?
— Постойте-ка… Не та ли это резиденция, о которой писали в газетах?
— Она самая. В прошлом году сестра купила там дом, мы живем вместе, среди прелестных людей. Место отлично охраняется. Разбойные нападения нам не грозят.
— Какая удача! Знаете, дорогая Жюли, нам нужно спокойно поболтать. Я знала, что-то произойдет — гадала сегодня утром, и карты мне сказали. Вы с Глорией можете меня навестить?
— Глория больше не выходит. Она совершенно здорова, но с места двигаться не желает. А вот я, несмотря на мои несчастные руки…
— О, дорогая! — вскрикивает Джина, перебивая Жюли. — Я даже не спросила, как вы… Простите! У меня сердце едва не разорвалось, когда я узнала!
«Не переигрывай, старушка…» — мысленно усмехается Жюли.
— Благодарю за сочувствие, — говорит она. — Я хорошо справляюсь и буду очень рада встретиться.
— Поторопитесь, моя милая, приезжайте после обеда, скажем, в четыре. Боже, как я рада! Целую вас.
Жюли кладет трубку. Ну вот, получилось. И так просто! У нее пока нет четкого плана, она не хочет торопиться, но кое-какие идеи в голове мелькают. Жюли не чувствует полного удовлетворения, но она немного успокоилась, «отпустила» себя.
Она зовет Клариссу и распоряжается насчет обеда, звонит в контору и сообщает, что хочет воспользоваться катером между двумя и половиной третьего, потом решает выбрать украшение на вечер. Колец Жюли больше не носит — с тех самых пор… Это причиняет ей душевную боль. Когда-то, отправляясь на концерт, она оставляла кольца в номере отеля, а возвращаясь, сразу надевала бриллиант на левую руку и рубин на правую. Конечно, страховщики всё возместили — без споров и пререканий, — но вернуть ей пальцы было не в их власти. Колье, клипсы и серьги она продала, ничего не сказав Глории. Все эти блестящие цацки слишком о многом напоминали. Несколько самых красивых вещей лежат в шкатулке, которую Жюли никогда не открывает, но сегодня особый случай. Она достает тонкую золотую цепочку — кажется, она была куплена в Лондоне, то ли в 1922-м, то ли в 1923-м. Цепочка красивая, хоть и старомодная. Раньше Жюли легко застегивала ее сама, на ощупь. Ну почему любое воспоминание причиняет такую боль? Она звонит в колокольчик.
— Поможешь? Такая вот блажь пришла мне сегодня в голову! В молодости я обожала драгоценности, сегодня же остались одни только горькие сожаления.
Кларисса привыкла к излияниям хозяйки — она слушает, молчит и делает свое дело.
— Главное — ничего не говори Глории. Принимая гостей, она всегда напяливает на себя жемчуга и браслеты — чем больше, тем лучше. Не хочу, чтобы она надо мной смеялась. Этот новенький, толстяк, уже въехал?
— Да, мадемуазель. Вчера утром. Говорят, он привез с собой рояль. Я слышала, что кое-кто недоволен — из-за шума.
— Моя сестра в курсе?
— Конечно. Она протестует громче всех. Называет рояль «помехой».
— Меня это не удивляет. Ты ничего не поняла, моя бедная Кларисса. Помеха — я, а соседский рояль всего лишь предлог. Да, проследи, чтобы спагетти хорошо сварились. Дай мне палку, пойду успокаивать Глорию.
Хольц живет недалеко, в «Приюте отшельника» всё близко. Цветущие газоны, искусно расположенные на разных уровнях, создают оптическую иллюзию простора. Юбер Хольц купил дом в провансальском стиле, пожалуй, слишком большой для одного человека, но со временем он будет выглядеть весьма стильно. Подъездная аллея вымощена крупной галькой и напоминает брод через ручей. Входная дверь из толстых дубовых досок распахнута настежь.
— Есть кто-нибудь? — зовет Жюли.
— Входите! Входите!
Хольц торопится навстречу гостье, дружески жмет ее запястья.
— Вы с визитом или просто зашли поприветствовать нового обитателя «Приюта»?
— Отправилась по делам и решила заодно заглянуть к вам. До меня дошли слухи, что некоторые соседи опасаются вашего рояля. У каждого из них есть телевизор, однако в нашем узком кружке все неисправимые индивидуалисты, так что, если хотите жить в мире и покое, придется учитывать «общественное мнение». Можете рассчитывать на мою поддержку, я замолвлю за вас словечко.
— Спасибо. Прошу вас, зайдите на минутку. Здесь будет большая гостиная, и я прикидываю, как ее обставить.
Жюли медленно прохаживается по комнате.
— Очень красивый камин, мне нравится. Собираетесь топить дровами?
— Обязательно. Жаркий огонь. Книга. Что может быть лучше?
— Наверное, — тихо отвечает Жюли. — Думаю, на первых порах это будет доставлять вам удовольствие. А что там?
— Моя берлога!
Хольц делает приглашающий жест, и Жюли застывает на пороге, совершенно потрясенная. Просторная комната кажется совсем маленькой из-за великолепного концертного рояля, стоящего в центре и блестящего, как роскошная машина в витрине автосалона.
— «Стейнвей». Безумная прихоть моей жены. Перед смертью она страстно мечтала получить этот инструмент. Я знал, что это абсурд, но не мог отказать ей в последней радости. У нее не было сил играть, но иногда она нажимала на клавишу и слушала, как звучит нота.
— Можно? — робко спрашивает Жюли.
Хольц поднимает крышку, и на лаковой поверхности отражается залитое светом окно.
— Не стесняйтесь, Жюли, и не стоит так волноваться.
Она мелкими шажками обходит вокруг рояля. Ей трудно дышать — то ли сердце дало сбой, то ли проснулась сидящая внутри болячка.
— О, дорогая, — восклицает Хольц, — я и подумать не мог…
— Не обращайте внимания, сейчас пройдет. Прошу прощения, я так давно не…
Жюли делает над собой усилие.
— Мне бы хотелось…
— Говорите же, не тяните!
— Мне бы хотелось ненадолго остаться одной, если можно.
— Ну конечно! Чувствуйте себя как дома, а я приготовлю нам выпить… что-нибудь легкое.
Хольц бесшумно выходит. Жюли смотрит на рояль. Ей стыдно, но она ничего не может с собой поделать. Теперь нужно набраться мужества и подойти к клавиатуре. Жюли протягивает руки и словно наяву слышит, как в утробе оживающего «Стейнвея» зарождаются звуки и он начинает вибрировать. За окном, вдалеке, на разные голоса звучит лето, а в комнате царит тишина. Жюли машинальным движением пытается взять аккорд и замирает: она не знает, куда поставить пальцы. Большой палец слишком короткий. Нота ля, нота до, господи, она их не узнает. Нажимает на клавишу, и по комнате разносится восхитительно чистый фа-диез; звук длится, пробуждая воспоминания. Жюли плачет; тяжелая, жирная, как капля смолы, слеза течет по щеке, и она торопливо смахивает ее. Не стоило будить старых демонов.
Возвращается Хольц с запотевшими стаканами.
— Итак, — спрашивает он, — как вам мое сокровище?
Жюли оборачивается. Ее лицо снова спокойно.
— Инструмент просто изумительный, дорогой друг. Благодарю за доставленное удовольствие.
Ее голос не дрожит. Она снова прежняя Жюли — старуха без прошлого.
— Вы совсем не можете играть? — участливо спрашивает Хольц.
— Совсем. Я знаю, что некоторые пианисты, несмотря на увечье, сумели вернуться к исполнительству, в том числе граф Зичи[31] и Витгенштейн,[32] которому Равель посвятил «Концерт ре-мажор» для левой руки. Не стоит так за меня волноваться, к этому привыкаешь — с трудом, не сразу, но привыкаешь.
— Мне очень жаль. Я смешал вам напиток.
Жюли весело улыбается.
— Ну, это мне по силам.
С неловкостью медвежонка, которому дали бутылочку с молоком, она зажимает искалеченными руками стакан и делает несколько глотков.
— Ужасное несчастье… — вздыхает Хольц.
— Не печальтесь, дорогой друг, все это случилось очень давно… Продолжим экскурсию?
У стен стоят неразобранные ящики, картины, скатанные в рулоны ковры, книги пока не расставлены по полкам, но Жюли отмечает для себя превосходный вкус хозяина дома.
— Знаете, а ведь я зашла не просто поболтать. Никто не смеет запрещать вам играть на рояле. Моя сестра — идиотка. Нет, ее возраст тут ни при чем. Она всегда считала себя центром мироздания. Глория имеет влияние на здешнюю публику, но вы не должны обращать на нее внимания. Пусть себе ворчит. Играйте сколько захотите, в память о вашей жене. И для меня. Я буду рада. Ну, вот и все, убегаю. Забавно слышать слово «убегаю» от такой старой черепахи, как я, не так ли? Где моя палка? Знаете, почему я хожу с палкой? Хочу, чтобы окружающие считали «бедняжку Жюли» подслеповатой и смотрели ей в лицо, а не на искалеченные руки.
Она издает злой смешок, давая понять, что разговор окончен. Хольц провожает гостью до двери.
Жюли бросает взгляд на часы — есть время пообедать и прилечь перед уходом. Она чувствует себя усталой. Встреча с этим роялем… Жюли думала, что умерла, что наконец избавилась от музыки, пусть даже в памяти изредка всплывают волшебные мелодии Дебюсси и Шопена. Но теперь решение принято. Жюли велит Клариссе унести еду и сварить ей кофе.
— Что сегодня у Глории?
— Мадам собирается рассказывать о мексиканских гастролях. Я помогала ей отбирать фотографии. Потом гости будут слушать концерт Мендельсона. Мадам Гюбернатис не придет — у ее мужа обострение люмбаго. Ваша сестра в ярости, она высказалась в том смысле, что нечего селиться в «Приюте отшельника», если всем остальным музыкальным инструментам предпочитаешь аккордеон. Да, нрав у мадам Глории крутой, ничего не скажешь! Дать вам сигарету, мадемуазель?
— Пожалуй…
Теперь можно часок отдохнуть в шезлонге. «Болячка» уснула. Голоса лета тихо переговариваются вокруг Жюли — шепчутся, журчат, посвистывают. Нужно убедить Монтано. Будет нелегко. Понадобится проявить терпение. Ничего, терпения Жюли не занимать. Она слушает стрекот ошалевших от жары цикад, проникающий в дом через приоткрытые ставни. Только бы Джина сказала «да»! Если она согласится, Жюли сможет мирно ждать своего конца.
Перед уходом Кларисса проверяет, все ли в порядке. Немного румян на впалые щеки, в сумочке кошелек (денег в нем достаточно), салфетки, ключи, пачка сигарет и спички. А еще аспирин — на всякий случай. Ну и, конечно, удостоверение личности и солнечные очки. Жюли расцеловывает Клариссу в щеки — такая у них традиция — и неторопливо спускается к пирсу.
Анри Вильмен уже на борту. Он в серых брюках и поло, под мышкой зажата кожаная папка — этот господин спортивного вида не терпит оттопыренных карманов. Если Жюли не ошибается, Вильмен — важная шишка в каком-то импортно-экспортном предприятии. Он хочет быть учтивым и начинает разговор. Жюли молча кивает, продолжая думать о Джине Монтано. Как же ее убедить? Жюли по себе знает, что такое старость. Становишься нетранспортабельным, как какой-нибудь громоздкий диван или старомодный буфет. Даже Глория, и та передвигается с трудом, а она крепкая старуха! Вряд ли Джина сохранила большую резвость. Недавно по телевизору показывали фильм с ее участием, но он мог быть снят и двадцать лет назад. Катер обгоняет виндсерфы, на узкой насыпи загорает молодежь.
— Хорошего вам дня, — прощается Анри Вильмен, — и не забудьте мой совет — дайте ему поручение.
О чем он? Какое поручение? Завтра среди обитателей «Приюта» разнесется слух: «У бедной Жюли проблемы с головой. Говоришь с ней, она вроде бы слушает, но тут же все забывает…» Тем лучше! Если она преуспеет, никто ни о чем не догадается. Она садится в такси.
— В Канны, бульвар Монфлёри, вилла «Ле Карубье».
Жюли откидывается на спинку сиденья, твердо решив не смотреть по сторонам. Царящие на улицах оживление, сутолока, хаос нимало ее не занимают. На одном из перекрестков произошла авария, место оцеплено полицейскими, мигает синяя фара «Скорой помощи». Значит, такое случается и с другими! Жюли закрывает глаза. У каждого свой кошмар. Итак, она подольстится к Джине, расскажет ей о… Вот черт! Нужно было взять буклеты с фотографиями «Приюта», сделанными с вертолета: виллы, сады, частная пристань, служебные корпуса, солярий, строящийся теннисный корт и, конечно, бесконечная синяя гладь моря. Память и впрямь стала ее подводить, она забыла главный козырь! Нужно будет завтра же послать Джине всю документацию.
Они въехали в город. «Ужасно жить в подобном месте, — подумала Жюли. — Мне не придется кривить душой, расхваливая достоинства „Приюта“». Машина останавливается, и она протягивает таксисту кошелек.
— Возьмите, сколько следует, я буду слишком долго возиться.
Он не удивлен — еще одна пассажирка перебрала со спиртным! — и помогает ей выйти. В таком возрасте следует быть осмотрительней.
— Мадам… Вы забыли палку.
Он пожимает плечами, глядя вслед старой женщине, ковыляющей по самшитовой аллее. Дождевальные установки разбрызгивают по траве бриллиантовые капельки воды. Дом красивый, но чтобы попасть внутрь, нужно подняться по лестнице в три ступеньки. Никто не думает о стариках… Просторный вестибюль украшен растениями в кадках и маленьким фонтанчиком с золотыми рыбками.
— Мадам… мадам…
Похожая на сиделку консьержка в черном платье со строгим пучком волос бежит за Жюли.
— К кому вы направляетесь?
— К мадам Монтано.
— Да-да, она меня предупредила. Второй этаж.
В лифте женщина сообщает Жюли, что после ограбления прежняя компаньонка не захотела остаться с мадам Монтано.
— Я временно помогаю бедняжке, пока она кого-нибудь не наймет.
Консьержка придерживает Жюли дверь лифта, выходит, звонит и открывает бронированную дверь своим ключом.
— Негодяй подкараулил мадам, когда она возвращалась домой, втолкнул ее в квартиру, ударил и управился за несколько минут. Я была в подвале и ничего не видела. В наше время следует быть очень осмотрительным!
Она кричит:
— Мадам, к вам пришли.
И добавляет, понизив голос:
— Она немного глуховата, так что говорите помедленней.
В глубине ярко освещенного коридора появляется маленькая старушка. Она принарядилась, даже украшения надела — украли у нее явно не всё!
— Как же я рада тебя видеть, Жюли! Ты совсем не изменилась. Чудесно, что тебе пришла в голову мысль позвонить. Как ты меня находишь?
Жюли понимает, что ей отведена роль слушательницы.
— Позволь тебя расцеловать. Прости, что «тыкаю», но я так стара, что готова быть на «ты» даже со Всевышним. Дай взглянуть на твои бедные руки. Какой кошмар!
В голосе Джины слышится рыдание, но она тут же спохватывается и продолжает щебечущим тоном:
— Дай-ка я возьму тебя под руку. Ты выглядишь очень крепкой — ничего удивительного, тебе всего восемьдесят девять. А мне — ты только подумай! — скоро будет сто! Но я не жалуюсь — вижу и слышу хорошо, да и ноги пока держат. Бегать не бегаю, но хожу… Сюда… Устроимся в гостиной… Подумать только, когда-то я могла целый день провести в седле… Знаешь, я ведь снималась с Томом Миксом![33] Садись в то кресло.
«Будет нелегко…» — думает Жюли.
Она смотрит на женщину, которая когда-то была популярна не меньше Мэри Пикфорд. Джина Монтано съежилась, скрючилась, но в ее сильно накрашенном лице осталось что-то молодое и очень живое благодаря не утратившим блеска глазам, выражающим радость жизни. Маленькая цветочница из неаполитанской гавани состарилась, но совсем не исчезла. Джина протягивает Жюли бонбоньерку с шоколадными конфетами.
— Надеюсь, ты любишь полакомиться. С любовью мы покончили, осталось наслаждаться сладким.
Джина весело смеется, спохватывается, прячет лицо за ладонями. Руки никогда не были самой красивой частью ее тела, а теперь они еще и изуродованы артрозом. Она перехватывает взгляд Жюли и печально кивает.
— Видишь, мы похожи: не пальцы, а крючья. Глории повезло больше?
— Намного.
— Прости.
— Ничего, я просто констатирую факт.
— Хотелось бы ее повидать.
— Так в чем же дело? Наш остров совсем недалеко. Глория будет рада… В «Приюте» вы встретите множество почитателей. Вчера я беседовала с одним другом, речь случайно зашла о вас, и он… знаете, что он сказал?
Джина не сводит с Жюли глаз. Она жаждет похвалы, как ребенок куска именинного торта.
— Так вот, он сказал: «Монтано была настоящей звездой. Таких больше не делают!»
В порыве благодарности Джина хватает руку Жюли и подносит ее к губам.
— Я тебя обожаю, правда. Приятно, когда тебя хвалят. Мой телефон молчит уже много месяцев. Забвение, дорогая, полное забвение. Никто этого не поймет. О, прости, mia cara, тебя я в виду не имела, но ты наверняка свыклась за столько лет. А вот я… Последний раз обо мне вспомнили два года назад, когда понадобилась совсем старая старушка на роль паралитички. Не слишком заманчиво и совсем не почетно, но меня это не смутило. На меня напялили лохматый парик, я вынула зубные протезы, и получилась фея Карабос! Жаль, что сегодня злые ведьмы больше не интересуют ни киношников, ни телевизионщиков, так что Джина тоже не нужна. Finita la comedia!
Она достает из кармана кружевной платочек, благоухающий жасмином, и промокает глаза, потом протягивает руку к Жюли.
— Помоги мне подняться, а то меня после нападения ноги плохо держат. Пойдем, я покажу тебе квартиру. Здесь мой кабинет… Теперь делами занимается поверенный… Это гостиная, тут книги, кассеты, старые фильмы, но я их больше не смотрю.
Она останавливается и признается горьким тоном, наставив на Жюли указательный палец.
— Я потеряла вкус к жизни. Мне страшно. Видишь там, на консоли, мои документы? Я не решаюсь к ним прикоснуться! Мне вернули паспорт и удостоверение личности — их выловили из сточной канавы.
Жюли решает полюбопытствовать, раскрывает испачканный в грязи паспорт и пробегает глазами строчки.
«Джина Монтано… родилась в… родители… 1887».
«Отлично!» — улыбается про себя Жюли. Джина тянет ее за рукав.
— Идем, я покажу тебе кухню. По правде говоря, большую часть времени я провожу именно там.
При виде завешанных киноафишами стен Жюли не может скрыть удивления. Джина в объятиях Тайрона Пауэра.[34] Джина в «Пылком Везувии» рядом с напомаженным актером, в леопардовой шкуре. Джина в «Тайне бунгало», целится из револьвера в выпрыгивающего из окна мужчину… Повсюду — от пола до потока — поцелуи, сладострастные объятия и написанное крупными буквами имя — ДЖИНА МОНТАНО.
Джина тоже смотрит на старые картинки, молитвенно сложив пухлые ручки.
— Вся моя жизнь, — шепчет она. И добавляет беззаботным тоном: — Все они — Шарль Буайе, Эррол Флинн, Роберт Монтгомери, Роберт Тейлор[35] — держали меня в объятиях. Я помню каждого. Куда уж тут переезжать…
— Вовсе нет, — возражает Жюли. — У меня появилась отличная идея: вы должны поселиться в «Приюте отшельника», рядом с нами.
— Слишком поздно. Слишком, уверяю тебя. Знаешь, меня навестил сын — заскочил между двумя рейсами. Он готов купить мне квартиру в другом доме, но нельзя же провести остаток жизни, перебираясь из одного жилища в другое, хоть я и цыганка… Шикарная, но цыганка. И вообще, мне пора на кладбище.
Одинокая напуганная старушка плачет, прислонившись к своей гостье, плачет — и не может остановиться.
— Спасибо тебе, — шепчет она. — Спасибо, что пришла… Ты права. Возможно, я найду покой среди вас, если меня захотят принять в ваше «братство». Выпьешь кофе? Я сделаю тебе эспрессо. Садись вот там, рядом с плитой.
Джина успокоилась. Она кивает на одну из афиш, где изображена повозка первопоселенцев, окруженная воинственными индейцами, рядом с убитым кучером сидит молодая красавица и целится из винтовки в «краснокожих».
— Фильм назывался «Зов Запада». Забавно, правда? Я уже тогда искала землю обетованную. Сколько сахара?
Она садится рядом с Жюли, смотрит ей в глаза с тоской и надеждой.
— Думаешь, они согласятся?
— Почему бы и нет… Нас с Глорией приняли.
— Это не одно и то же. Вы обе были несравненными исполнительницами.
— И стали почетными «экспонатами».
— Боюсь, мои романы, любовники и разводы могут кое-кому не понравиться.
— На этот счет не беспокойтесь! Глория выходила замуж пять раз, да и драм в ее жизни хватало… Жених моей сестры погиб в Вердене, муж-еврей был депортирован, другого мужа убили эсэсовцы, последний покончил с собой, а еще один… С ним тоже что-то стряслось, не помню что именно.
— Продолжай, прошу тебя! — восклицает Джина. — Обожаю истории из жизни. Все мужья Глории наверняка были богачами?
— Конечно. Сестра всегда знала, где, когда и в кого следует влюбиться.
— А ты?
— Я?.. Я пыталась покончить с собой, потом перебиралась из одной лечебницы для душевнобольных в другую — лечилась от депрессии.
— Mamma mia, как это ужасно! Но теперь ты здорова?
— Каждой весной я жду, что мои пальцы отрастут. Жду уже шестьдесят три года. Я ответила на ваш вопрос?
— Мне очень жаль, Жюли. Но, знаешь, ты выглядишь очень бодрой — несмотря ни на что! Живой укор мне… Так ты считаешь, мне будут рады в «Приюте»?
— Вас примут с распростертыми объятиями. Для тамошних обитателей мы что-то вроде редких животных — от нас пахнет джунглями! Только подумайте, как им повезло, Джина: собственные джунгли! Сейчас в «Приюте» выставлена на продажу прекрасная вилла — «Подсолнухи». Стоит она дорого, но, думаю, деньги для вас не проблема?
— Ты права. Еще чашечку? Ты ведь не торопишься?
— Ради такого потрясающего кофе стоит задержаться.
— Вот и славно.
Джина открывает ящик стола и достает колоду карт Таро.
— Сними!
Глава 5
Жюли твердо намерена осуществить свой план. Переселение Джины Монтано в «Приют отшельника» не столь уж и важно для нее. Ничто в этом мире больше не имеет значения для Жюли Майёль. Ею двигало любопытство — как слегка безумным ученым, который рискует и подвергает свою жизнь опасности, смешивая вещества с неизвестными ему свойствами. Жюли приложила немало усилий, чтобы довести дело до конца. Послала Джине буклеты, восхваляющие красоты, удобства и безопасность «Приюта отшельника». Достала подробные чертежи виллы «Подсолнухи» (Джина сказала, что кровать в спальне должна непременно стоять изголовьем к северу и ногами к югу!) и список владельцев соседних домов со всеми биографическими подробностями. Джина упомянула, что терпеть не может мистраль,[36] и Жюли не поленилась узнать, какие ветры с какой силой и частностью дуют в районе острова. Они без конца беседовали по телефону, а если Жюли казалось, что необходима личная встреча, она отправлялась в Канны. Очень часто усталость и боль в боку заставляли ее искать убежища в кафе — если она находилась «на берегу», или в своем кресле — если слабость настигала ее дома. Иногда, очень редко, Жюли приходила в голову мысль, что, возможно, еще не все потеряно и операция спасет ее, но решения она менять не собиралась. Однажды утром она, как всегда, пришла навестить сестру, и та встретила ее с распростертыми объятиями.
— Вижу, ты в прекрасном настроении. Что случилось?
— Никогда не догадаешься. Иди сюда, сядь рядом. Да, у меня остались верные друзья!
— Ну же, рассказывай.
— Наша председательша…
— Мадам Жансон-Блеш?
— Да. Она только что была у меня — приносила на подпись одну бумагу. Знаешь какую? Просьбу о награждении. Это формальность, но необходимая. Она взяла на себя все хлопоты… Меня наградят в день рождения. Орденом Почетного легиона. Это станет доказательством того, что обо мне помнят. Я так счастлива… А ты рада?.. Лет через десять наградят и тебя. Я в этом уверена. Главное, никому ничего не говори, это должно стать сюрпризом.
Глория прикрыла лицо ладонями и прошептала:
— Скорей бы наступило первое ноября!
«Я до этого не доживу», — подумала Жюли и сказала:
— Конечно, я рада, ты заслужила эту честь.
Глория опустила руки, блеснув кольцами, и с подозрением взглянула на сестру.
— Правда?
— Несомненно. Обещаю, что буду нема как рыба.
Жюли наклоняется к кровати и целует сестру в морщинистый лоб. Глория удерживает ее за рукав.
— Поставь пластинку, прежде чем уйдешь. Хочу послушать «Рондо каприччиозо».
Жюли возвращается к себе и садится к телефону.
— Добрый день, дорогая Джина. Я узнала, что «Подсолнухами» интересуется один лионский негоциант. Детали мне неизвестны, но я постараюсь что-нибудь разведать. Если хотите знать мое мнение, вам следует поторопиться с решением, иначе можете остаться с носом.
Каждое сказанное слово звучит как щелчок сейфового замка. Жюли кажется, что она останавливает будущее. Назад пути не будет.
— Я бы хотела увидеть дом собственными глазами, — говорит Джина. — В буклетах он выглядит восхитительно, но окружающая обстановка тоже важна — свет, запахи, вы же понимаете… Меня кое-что смущает. Название дома — «Подсолнухи» — просто чудесное. Но почему аллее не дали имя Ван Гога? Оно напрашивается само собой. Как ты думаешь, нельзя ли ее переименовать?
Жюли готова взорваться, но справляется с собой и обещает умиротворяющим тоном:
— Любую проблему можно решить… Ваш нотариус должен связаться с компанией, управляющей «Приютом отшельника». Я ничего не понимаю в делах, но думаю, нужно сделать официальную заявку, тогда мы легко устроим вам визит.
— Я подумаю, и спасибо за заботу и предусмотрительность. Да, еще один вопрос: какими средствами передвижения вы пользуетесь на территории «Приюта»?
— У нас есть две тележки наподобие тех, что катаются по полю для гольфа. Мы называем их мулами — в шутку, конечно; они безотказны и безопасны.
— А дежурный врач в «Приюте» хороший?
— Доктор Приёр? Ему шестьдесят, и он, безусловно, очень компетентен. В случае необходимости можно вызвать санитарный вертолет, но такого, благодарение Господу, пока не случалось.
Джина многословна, как африканский шаман, она задает все новые и новые вопросы, Жюли злится, но сдерживается: нужно во что бы то ни стало уговорить старую актрису переехать.
— А как отнесется к моему желанию поселиться в «Приюте» твоя сестра? — продолжает Джина.
— Глория придет в восторг. Любое сообщество будет счастливо видеть в своих рядах такую знаменитость, как вы, Джина. Ваши с Глорией пути не раз пересекались, когда вы снимались в Голливуде, а она концертировала в Калифорнии.
— Да-да, я помню, но две столетние старухи, живущие по соседству, — не слишком ли это? — В голосе Джины звучит сомнение.
— Но вы же не лежачие больные! Да, некоторые старики становятся обузой для окружающих, но и вы, и Глория так молоды духом, что любой позавидует. Разве не так?
— Не стану спорить…
— И самое главное: каждый человек в «Приюте отшельника» живет у себя и для себя, соседи нисколько не надоедают друг другу. Мы не злоупотребляем визитами. Взять хоть меня — при встрече я раскланиваюсь со всеми, но в разговор вступаю, только если сама этого хочу.
— И у тебя нет друзей? — удивляется Джина.
— Увы… Я не очень общительна по натуре — в отличие от Глории. Она часто принимает гостей. И вот что еще очень важно. На острове вы будете чувствовать себя в полной безопасности, но, если захотите сменить обстановку, сможете сесть на катер, отправиться «на берег», погулять по магазинам, вернуться на такси в порт и проделать обратный путь. Вы ни при каких обстоятельствах не почувствуете себя пленницей.
— Очень соблазнительно, — признает Джина. — Ты так красноречива, Жюли, что впору решить, будто у тебя есть личный интерес.
— Меня волнует только ваше благополучие, Джина.
— Спасибо, дорогая. Я должна переварить информацию и еще немного подумать. Мне бы хотелось… «прощупать почву», провести несколько дней в «Приюте отшельника». Думаешь, это можно будет устроить?
Жюли отерла запястьем пот со лба. Эта женщина просто невыносима!
— Конечно, легко, — отвечает она. — В «Приюте отшельника» есть шесть гостевых номеров, хотите, я зарезервирую для вас один на уик-энд?
— Я позвоню утром и дам ответ. Ты просто прелесть! До завтра, дорогая!
Обессилевшая Жюли кладет трубку и закуривает. Воистину, чтобы выманить эту старуху из ее берлоги, понадобилось проявить чудеса изобретательности! Не слишком ли сильно она давила на Джину? Возможно, но иначе разговор рисковал затянуться до бесконечности… «В конце концов, — произнесла Жюли, обращаясь к себе самой, — у меня не так много времени…»
Она набрала номер доктора Муана.
— Это Жюли Майёль. Я бы хотела…
— Соединяю… — ответила секретарша.
— Здравствуйте, Жюли. Что скажете?
— Ничего нового. Я не изменила решения.
Они помолчали. Жюли слышала в трубке стук пишущей машинки.
— Вы хорошо подумали? — спросил наконец доктор.
— Я взвесила все «за» и «против».
— Вы вольны распоряжаться собственной судьбой, но это очень похоже на самоубийство.
— Только живые убивают себя, доктор. Я хочу одного — чтобы все произошло быстро и без лишних мучений.
— И все-таки я настаиваю на том, чтобы вы пришли на осмотр. Поймите, Жюли, вы ставите меня в крайне затруднительное положение. Моя обязанность — помогать вам бороться.
— Я подумаю. Надеюсь, вы не откажетесь подписать рецепт, если мне понадобятся обезболивающие. Другими просьбами я вас не обременю.
— У вас сильные боли?
— Пока нет… Я кое-что задумала… небольшой проект… и он занимает все мое внимание. Как по-вашему, это может быть причиной ремиссии?
— Безусловно. Когда врачи говорят своим пациентам, что лучшее лекарство — жажда жизни, они имеют в виду не абстрактное, направленное «в никуда» желание, но совершенно конкретную сосредоточенность на чем-то позитивном.
— Спасибо. Именно это я и хотела услышать. Значит, буду держаться. Обещаю звонить вам время от времени. До скорого.
От дыма сигареты у Жюли выступают слезы. Она трет глаза. «Я обязательно продержусь…» Жюли смотрит на часы. Времени до обеда предостаточно. Откуда и с кого начать?
С Юбера Хольца, решает она. Номер в гостевом доме на два дня — не лучший способ соблазнить Джину. Она должна сразу почувствовать, какая доброжелательная атмосфера царит в «Приюте отшельника».
Хорошо бы уговорить Хольца сделать широкий жест! Никто из здешних обитателей не удивится его желанию оказать гостеприимство знаменитой актрисе. На беднягу косились из-за рояля, теперь у него есть шанс завоевать всеобщее расположение.
Жюли зовет Клариссу, чтобы определиться с обедом. Омлет с травками. И флан.[37] Нет, никакого флана, иначе будет перебор с яйцами. Лучше несколько бисквитов, пропитанных бордо.
— Можешь не торопиться. Я хочу прогуляться. Мне нужно попросить мсье Хольца об услуге. Глории ничего не говори. Какие у нее планы на вторую половину дня?
— Несколько дам приглашены на чай. Кажется, мадам собирается поведать им о своих распрях с Тосканини.[38]
— Если спросит обо мне, скажи, что я почувствовала себя усталой. Глория не любит утомленных людей и настаивать не будет.
День был солнечный, в воздухе трещали цикады. Жюли шла медленно, экономя силы. Ей нужно продержаться не так уж и долго. Главное — успеть уговорить Джину купить «Подсолнухи». А потом… Ну что же, фитиль прогорит сам собой, чуть быстрее или чуть медленнее, но прогорит. Если это случится в пути, так тому и быть. Когда окружающий мир отстранялся от Жюли, она уходила в себя, пряталась во внутреннем одиночестве. Жюли называла это философией безделицы. Что я такое? Ничто, безделица, пустяк. Плесень на теле мира. Суечусь, трепыхаюсь, а зачем? Я не верю ни в добро, ни в справедливость, но имею право кричать от боли, если меня задевают.
Аллея была очень длинная. Ей то и дело махали рукой соседи, она в ответ поднимала палку и одаривала их сердечной улыбкой. Жюли знала, что они перешептываются, глядя ей в спину: «Бедняжка! Бывают же такие невезучие люди…» Глупцы! Они и не догадываются, что ее невезение обратилось в силу.
Хольц приводил в порядок дворик, пострадавший во время переезда. Заметив Жюли, он поспешил ей навстречу.
— Неужто я удостоился чести? — весело спросил он. — Входите же, прошу вас. Я почти закончил обустраиваться.
— Привыкаете?
— Без труда! Единственная проблема — рояль. Когда мне играть? Утром здесь любят поспать. После обеда у всех сиеста. А по вечерам мои соседи смотрят телевизор. Мне все время кажется, что я могу кому-нибудь помешать. После смерти жены я стал слегка нелюдимым… так что мне даже поговорить не с кем.
— А если бы кто-нибудь был?
— О чем вы?.. У вас появилась идея?
— Возможно. Прикурите мне сигарету. Я снова стала много курить. Спасибо. Мне в голову действительно пришла одна мысль. Вы ведь читаете газеты и знаете, что Джину Монтано — она живет в Каннах — ограбили.
Хольц кивнул.
— Я ее навестила — мы когда-то были знакомы. Джина твердо намерена продать свою квартиру: она больше не чувствует себя там в безопасности. Я рассказала бедняжке о нашем «Приюте отшельника», и она загорелась желанием переехать. Джина Монтано намерена купить «Подсолнухи».
— Но…
— Подождите. Я не закончила. Джина хотела бы для начала провести несколько дней на острове… прощупать почву, так сказать. Она поездила по миру, но теперь, в ее возрасте…
— Кстати, сколько лет мадам Монтано?
— Она женщина без возраста. Как и моя сестра. Джина очень крепкая и совершенно здоровая женщина, только глуховата немного. Передвигается без посторонней помощи и — не поверите — весела, как птичка. Вы, помнится, жаловались, что дом велик для одного человека?
— Вот оно что… Теперь я понял.
— Нет-нет, по уставу «Приюта отшельника» вы не имеете права сдавать внаем комнаты в вашем доме. Это строжайше запрещено. Но можете приютить ее на несколько дней. Чтобы Джина приняла окончательное решение, ей нужно тут осмотреться, но если мы поселим гостью в гостиничном номере, ей покажется, что она попала в дом престарелых. Джина — гордая женщина, а живя у вас, она моментально «акклиматизируется». Я понимаю, что веду себя нахально, но пришла к вам не в качестве просительницы. Просто сочла своим долгом проинформировать вас. Джина — прекрасная кандидатура. Сами подумайте — великая Джина!
— Да, но… Великая Джина!
— Не беспокойтесь, никто не усмотрит в вашем приглашении ничего неприличного.
— Я бы не был так уверен.
Хольц приготовил два стакана сока. Бесшумные ловкие движения выдают привычку ухаживать за дорогим его сердцу существом. Перехватив взгляд Жюли, он кивает.
— Моя жена страдала рассеянным склерозом… Это было ужасно! Сейчас дам вам соломинку, будет удобней пить. Надеюсь, с вашей сестрой проблем не возникнет, ведь именно она была предводительницей амазонок, выступавших против моего рояля… А знаете, почему бы и нет, давайте рискнем!
Жюли улыбается — впервые после… Не имеет значения.
— Нам поможет любопытство. Не забывайте, друг мой, что вся здешняя жизнь подпитывается любопытством. Вызнать! Добыть информацию! Быть в курсе! Выяснить подноготную соседа! Внешний мир остался за оградой, значит, нужно создать новую реальность из слухов, толков, передающихся изустно предположений. Даже Глории нужны тайные признания. Ничего не бойтесь. Джина Монтано надолго останется «основным блюдом» меню.
Хольц поднимает стакан.
— Ваше здоровье! Вы меня убедили. Дело за малым — узнать, примут ли мое приглашение.
— Положитесь на меня.
— Давайте я покажу вам гостевую комнату. Окна выходят прямо в сад.
Жюли берет Хольца под руку, и они идут в заднюю часть дома.
— Великолепно! — восклицает она. — Вы настоящий художник, дорогой друг.
— Не я, — качает головой Хольц. — Моя жена. Картины, ковры, мебель — все выбирала она, на свой вкус.
— Джина придет в восторг, — говорит Жюли. — Знаете что, давайте позвоним ей прямо сейчас. Я поговорю с ней и передам трубку вам.
— Но разве я не должен сначала поставить в известность госпожу председательшу? — возражает Хольц. — Я поселился в «Приюте отшельника» последним, будет правильно проявить элементарную вежливость.
— Я сейчас же все улажу. Если вы начнете «испрашивать высочайшего дозволения» по любому случаю, потеряете лицо. Обитатели «Приюта» производят впечатление светских людей, но в действительности мы живем как первобытное племя: одни повелевают, другие подчиняются. Понять это мне помогли работы Джейн Гудолл[39] о шимпанзе.
Хольц весело смеется.
— Да вы шутница, дорогая…
— Я вовсе не шучу. На своем веку я повидала немало санаториев и клиник. Возможно, я слегка утрирую, но в целом… Давайте позвоним.
Джина сразу снимает трубку.
— О, cara mia, до чего же я рада слышать твой голос! Ты и вообразить не можешь, как я скучаю.
— Понимаю… Кстати, рядом со мной стоит один очень милый господин, мой сосед по «Приюту». Его зовут Юбер Хольц, и он готов и будет счастлив принять вас у себя. У него потрясающий дом, но он слишком велик для одного человека, так что… Он очень хочет сам вас пригласить.
— Мадам Монтано? Это Юбер Хольц… Для меня большая честь беседовать с такой знаменитой актрисой. Мадам Майёль рассказала мне о случившемся с вами несчастье. Мой дом в полном вашем распоряжении… я буду невероятно счастлив… Что?.. О, не плачьте, умоляю!
— Она очень эмоциональна, — шепчет Жюли.
— Это от радости, — успокаивает Хольца Джина.
— Значит, вы согласны… Я очень рад! Вот как мы поступим. Мой автомобиль стоит в гараже в Йере. Я за вами заеду. «Мерседес» очень вместительный, так что вы можете взять с собой сколько угодно вещей. Вы поселитесь у меня, где никто вас не потревожит. В вашем распоряжении будет моя прислуга. Я живу один, так что… Что вы говорите? О боже, нет! Мы не станем делать тайны из вашего приезда. Спасибо. Возвращаю трубку Жюли.
— Итак, дорогая… мсье Хольц очень великодушен и наделен изысканным вкусом. Сами убедитесь, когда увидите комнату, которую он для вас приготовил. Благородная простота, ковры и картины — все подлинное. Вы сразу обо всем забудете… Нет, вы его нисколько не стесните. Соглашайтесь, отбросьте сомнения. Ваша слава бежит впереди вас, дорогая, и мсье Хольц… Извините, я вам перезвоню.
Жюли повесила трубку. Наконец-то! Дело сделано. Посмотрим, что из этого выйдет… Если в яблоке завелся червячок, он непременно его изгрызет.
Глава 6
В «Приюте отшельника» не сразу узнали о том, что гостья Юбера Хольца, дама в возрасте, — та самая Джина Монтано. Консьерж и его брат перевезли на моторизованной тележке багаж «родственницы» — три больших и, как выразился Роже, «дорогущих» чемодана. Хольц нанял на месяц двух горничных-испанок, служивших у бывшего датского консула (они с женой отправились в круиз на теплоходе). Ни у кого не возникло ни вопросов, ни сомнений, тем более что администрация соблюдала полную секретность. Председательша Жансон-Блеш терпеть не могла сплетни. Мадам Бугрос, проходя мимо «Тюльпанов», заметила в окне комнаты первого этажа чуть сгорбленную старую даму и хозяина дома, они о чем-то оживленно беседовали. «Очевидно, это его бабушка», — подумала соседка и отправилась по своим делам. Мадам Лавлассе «донесла» об этом Глории — факт заслуживал рассмотрения. Хольц — очаровательный человек, но такой скрытный! Зачем делать тайну из такой естественной вещи, как визит родного человека? Общество было бы радо пригласить старую даму на чай.
— Конечно, если она в добром здравии, — уточнила Глория.
На вопрос о самочувствии незнакомки мадам Бугрос ответила, что та не производит впечатления больной и даже не пользуется тростью.
— Сколько ей, по-вашему, лет? — продолжила допрос Глория.
— Думаю, не меньше восьмидесяти.
— Она ведь прибыла к нам на катере, так почему бы не расспросить матроса? Займитесь, Кейт. Впрочем, все это не слишком важно, мсье Хольц волен приглашать кого захочет.
Сведения, добытые Кейт, поразили Глорию и ее подруг. Оказалось, что Жюли плыла тем же катером, что и Хольц с незнакомкой.
— Типично для моей сестры! — воскликнула Глория. — Она ни словом не обмолвилась об этой встрече. Рот на замке! И так всегда. Приходится вытягивать из нее слова разве что не силой. Положитесь на меня, я все выясню.
Глория с нетерпением ждала появления Жюли и, когда та пришла пожелать ей доброй ночи, без предисловий приступила к допросу:
— Ты знаешь старую даму, которая гостит у мсье Хольца?
— Нет.
— Но вы ведь плыли вместе на остров.
— Она разговаривала с Хольцем, и я не прислушивалась.
— Странный ты человек… Неужели тебе не любопытно? Как ты полагаешь, они родственники?
— Не думаю. Я заметила только, что она говорит с акцентом.
— Ну вот, уже что-то. И что за акцент?
— Возможно, испанский или итальянский.
— Постарайся вспомнить.
— Скорее итальянский.
— Значит, она ему не бабушка. Юбер Хольц — эльзасец. Палома Бугрос говорит, что на вид ей около восьмидесяти. Ты согласна?
— Мне нет дела до возраста этой женщины. Восемьдесят или девяносто — какая разница?
— Большая. Тут у нас не хоспис. Я — другое дело… Кстати, что тебе понадобилось в городе? Ладно, бог с тобой… Ты все равно никогда ничего не замечаешь, бедная моя! Ты сама себе и тюрьма, и тюремщик. А если…
— Спокойной ночи, Глория.
— Спокойной… Что за характер!
Жюли вполне довольна тем, как развиваются события. Глория взяла след и теперь не отступится. Нужно подкинуть ей пищу для размышлений, пора подключать Рауля. И она отправляется менять повязки (они защищают истончившуюся кожу искалеченных рук).
— Мне кажется, вы ленитесь, — укоризненно качает головой массажист. — Пожалуй, вам не помешает ультразвуковая процедура. Не хмурьтесь, прошу вас. Садитесь в кресло… вот так… поглубже.
— До меня дошли слухи о визите на остров, который может наделать много шума. Сначала я не придала им значения, но наш сосед Уильям Ламмет разговаривал с мсье Местралем, и мне показалось, что прозвучало имя Джины Монтано. Возможно, я недослышала. Мсье Ламмет произнес фразу: «Говорю вам, это она». Можете себе представить — Джина в «Приюте отшельника»!
— Мы все проясним, — обещает Рауль. — Завтра у меня встреча с мадам Бугрос, а уж если кто в курсе, так это она.
— Только не упоминайте мое имя, — просит Жюли. — Терпеть не могу пересуды. Да и что тут делать Джине Монтано? Конечно, я ошиблась.
Теперь оставалось только ждать развития событий. Следующий день тянулся невыносимо медленно, и нетерпение разбудило боль — не сильную, но вполне ощутимую. Кларисса, которая всегда все знала, на сей раз мало что могла рассказать.
— Как там Глория?
— Она не в духе. Все еще сердится на мсье Хольца из-за рояля, говорит: раз он притащил сюда инструмент, значит, собирался играть. Так почему не играет? Что-то с этим человеком не так… в таком вот духе.
Кларисса умела неподражаемо копировать Глорию. Она знала обеих хозяек как родная мать — да что там, лучше — и слушала разговоры Глории вовсе не потому, что ей нравилось шпионить, просто она хотела развлечь Жюли, которую жалела всем сердцем. Кларисса была в курсе присутствия актрисы в доме Хольца. Она догадывалась, что этот «сюжет» забавляет Жюли, хотя та, естественно, не посвящала ее в свои планы.
Жюли так и не узнала, как распространился слух, но все произошло очень быстро. Телефонные провода раскалились, и все всё узнали.
— Алло… вы знаете, что… Ах, вы уже в курсе? Кто такая эта Монтано? Ее фамилия что-то мне напоминает. Кажется, она играла в немых фильмах… Алло…
Некоторые высказывали опасения:
— Вам не кажется, что это слегка… неуместно? Глория — особый случай, но «Приют отшельника» не должен превращаться в хранилище столетних… артефактов. Меня это мало трогает, хотя… сами знаете, как легко испортить репутацию. Наш «Приют» — не дом престарелых!
Оптимисты возражали:
— Она пробудет несколько дней и отправится восвояси.
Пессимисты не соглашались:
— А что, если на эту женщину напали не случайно? Вдруг ее выслеживают? Мы достаточно дорого платим за свой покой, а теперь опасность угрожает всем.
Начал формироваться и клан «болельщиков».
— Да, Джина Монтано немолода, но она по-прежнему знаменита. Ничуть не меньше Глории. Мы не можем привечать одну и отвергать другую.
В ответ раздавался вполне резонный вопрос:
— А что вы станете делать, когда тут появятся телевизионщики, журналисты, папарацци и прочая шушера?
Глория демонстрировала полную невозмутимость.
— Когда-то я хорошо знала Джину, теперь возраст делает нас подругами. Очень жаль, что Джина решила сохранить инкогнито, но я уверена, она поступила так из чувства такта. Я намерена устроить небольшой прием для узкого круга и пригласить ее.
Встревоженная «общественность» взялась за Жюли.
— Присутствие этой женщины действительно не смущает вашу сестру? Характер у Глории непростой, как бы не вышло ссоры.
— Ссоры? — восклицает Жюли. — Ну что вы, они так много могут рассказать друг другу! Запомните мои слова: Глория будет первой, кто предложит Джине приобрести «Подсолнухи».
Слова Жюли дали соседкам пищу для новых обсуждений, и Глория сухо попросила ее не лезть не в свои дела.
— Хочу напомнить, что абы кто не может купить здесь дом — необходимо согласие других членов сообщества. Джина — слишком яркий персонаж, вряд ли она придется ко двору.
— Ты тоже будешь против? — поинтересовалась Жюли.
— Я?! — возмутилась Глория. — Мне и дела нет! Неужто ты думаешь, что эта женщина может быть чем-то опасна для меня? Пусть покупает «Подсолнухи», если хочет. Я буду настаивать, чтобы ей не чинили препятствий. Пусть покупает, если хватит денег, в чем я не уверена. Шумихи вокруг Джины всегда было много, но вряд ли она сумела разбогатеть. Доказательства? Джина Монтано все еще вынуждена работать. Пусть покупает — она об этом пожалеет. Я приглашу ее к нам в будущий понедельник, можешь подтвердить остальным.
— При чем тут я?
— А при том, что ты умеешь как бы невзначай обронить словечко — тут и там. Думала, я не знаю? Действуй, милая, не стесняйся. И поставь мне сонату Франка.[40]
Несмотря на «благословение» Глории, Жюли поостереглась вмешиваться. Джина вела себя странно, но ловкачка Кларисса узнала от одной из служанок Юбера Хольца, что «старая дама предпочитает держать дистанцию, потому что пока не решила, будет ли переезжать в „Приют“». Все это время «дуэньи» Глории пытались собрать как можно более подробное досье на актрису. В лучшей книжной лавке города была куплена «Энциклопедия кино», но сведения о Джине там оказались крайне скудные, несколько строчек — о да, весьма хвалебных! — и фотография в роли «роковой женщины» из фильма 1932 года. Сколько же ей сейчас лет? Книга переходила из рук в руки, но никто бы не рискнул ничего утверждать наверняка… «Вы искали в энциклопедическом словаре?» — спросила Жюли.
Ее совету последовали, но тоже ничего не нашли.
— Почему бы не спросить прямо? — предложила Памела. — По-дружески, между своими.
Глория идею одобрила.
— Памела нрава. Я собираюсь позвать Джину к себе в следующий понедельник. Разве моя сестра вас не предупредила? Решительно бедняжка теряет память.
— И вообще, проблема возраста не имеет никакого значения, — подвела итог Симона.
Все так, но почему Памела стала чаще прогуливаться по парку, а Кейт даже остановила Юбера Хольца на аллее, чтобы «попросить у него черенки роз»? Почему его дом находится под неусыпным наблюдением? Жюли и Джина каждый день беседовали по телефону и немало над этим потешались. Джине все больше нравилось в «Приюте», мсье Хольц безупречен, дом просто очарователен.
— Но главное — это покой! — вздыхает Джина. — Наконец-то я чувствую себя в безопасности.
— О вас много говорят. Вы получили приглашение от моей сестры?
— Да, вчера, во второй половине дня. Очень любезное приглашение. Очень-очень любезное. Думаю, мне стоит пойти. Тем более что я почти решила купить «Подсолнухи».
«Наконец-то! — мысленно вздыхает Жюли. — Дело на мази. Пусть покупает, а потом… Что потом?.. Потом я умою руки». Она пожала плечами и продолжила:
— Я тоже там буду, как и все подруги моей сестры, можете не сомневаться. Вам придется давать автографы. Выслушивать тосты. Вас «примут в наши ряды». Уточню: говоря «наши ряды», я не имею в виду себя. Я не принадлежу ни к одной из группировок. Надеюсь, я вас не шокировала, дорогая? Передайте привет мсье Хольцу.
Атмосфера постепенно накалялась. Глория то и дело спрашивала своих «придворных дам»:
— Так вы придете? И постарайтесь привести с собой мужей. Уверена — Джина все еще падка на мужскую лесть, актриса есть актриса.
— Рассчитываю на тебя, — сказала она Жюли. — Перестань дичиться. Твое место рядом со мной.
— Зачем мне приходить?
— Нас с ней станут сравнивать. Будут шептаться по углам: «Глория сохранилась лучше…» — «Да, но Монтано куда бодрее…» — «Сколько подтяжек она сделала, чтобы так выглядеть?» Ты же их знаешь, Жюли.
— Вот именно, знаю. Они тебя очень любят.
— Ошибаешься. Я так стара, что навожу на людей ужас. Я могла бы быть матерью каждой из этих женщин. И даже бабушкой… некоторых. Я зачаровываю… как василиск. Если вдруг Джина понравится им больше, со мной будет покончено.
— Так зачем ты ее пригласила?
— Хочу внести ясность. Она или я. Рассчитываю на твою помощь, Жюли, мне нужно знать, что будут говорить мои… подруги.
Жюли продолжила изображать «сладкую дуру»:
— Ты напрасно беспокоишься. Свидание двух старейшин, переживших множество ударов судьбы, выйдет очень волнующим и трогательным.
— Не старейшин, — нетерпеливо возразила Глория, — двух актрис. Двух священных чудовищ, если хочешь. Именно поэтому наша встреча изначально воспринимается как противоборство. Я старше, поэтому первенство останется за мной. Пусть поймет, что ей здесь не место. Скорее бы наступил понедельник.
Воскресный день прошел как канун сражения. Глория долго выбирала парик. Она хотела выглядеть свежей и привлекательной, но не молодиться — «это было бы нелепо». Ей помогали Кейт и Симона, советовали, как лучше сделать макияж. Капелька тонального крема, чтобы немного затушевать морщины, но не скрывать их совсем. Задача ясна: Глория должна предстать столетней женщиной, которую все еще хочется поцеловать. Репетиция длилась несколько часов, поскольку определиться с нарядом тоже оказалось непросто. Ничего летнего — руки слишком худые, шея в черепашьих складках. Правильней всего будет надеть что-нибудь домашнее — легкое и воздушное — и сделать акцент на украшениях. Долгий спор затеялся вокруг серег. Ничего помпезного, но бриллианты — они придадут лицу молодой блеск, жизнерадостный и одухотворенный. И обязательно колье, тут двух мнений быть не может. Глория — богатая женщина. Она открыла шкатулку, и Кейт с Симоной замерли от восторга.
— Можно? — робко спросила Симона.
Она благоговейно взяла в руки переливающееся ручейком искорок колье, приложила его к себе и замерла перед зеркалом, как загипнотизированная. Потом осторожно вернула драгоценность на бархатную подложку, как уснувшую змею. Довольная Глория не спускала с нее глаз.
— Вам нравится?
— Я и не подозревала… — горячечным шепотом произнесла Симона и замолчала, потрясенная неожиданной мыслью. Детей у Глории нет. О наследниках она никогда не упоминала. Возможно, великая актриса оставит подарки нескольким близким подругам… Кейт ласкала кончиками пальцев сверкающие камни, ошеломленная их баснословной стоимостью.
— Безумие хранить здесь подобное сокровище!
— Вовсе нет. Время от времени я достаю их, рассматриваю, трогаю — просто так, ради удовольствия. Камни согревают душу. Носить их не обязательно. Так что вы советуете?
— Вот эту пектораль, — решительно высказалась Кейт. — Нужно поразить Монтано в самое сердце!
— Уберем скрипку в шкаф, — сказала Глория. — Джине незачем видеть «Страдивари». Так будет правильней. Как только гостья уйдет, мы вернем бедняжку на место. Думаю, Джина пьет чай.
— Да, — подтвердила Симона, — мне сказала служанка консула. У мсье Хольца она пьет цейлонский, без сахара и без молока. Но мы подадим на стол всё.
— Вот и славно, мои дорогие, мы готовы.
Кларисса, активно участвовавшая в хлопотах, пересказала Жюли все в деталях.
— Знаете, о чем еще она попросила? Пообещайте, что никому не скажете! Поставить свечку в часовне. А ведь ваша сестра совсем не набожна…
— Ее жизнь так пуста, — тихо произнесла Жюли, — что любая перемена воспринимается как угроза. В «Приюте отшельника» она королева. С утра до вечера на арене. Глории необходимо чувствовать, что она владеет публикой, вот и волнуется, как перед выступлением. Знаешь, Кларисса, я ей завидую. Это удивительное чувство — смесь страха, радости, паники, твердого намерения преуспеть. Жизнь или смерть. Такое… не объяснить словами. Я бы все отдала, чтобы хоть на мгновение снова ощутить это чувство, хотя все мои дни похожи один на другой, а жизнь монотонна. Я ни за что не пропущу прием, притаюсь в уголке и буду наблюдать.
Гости начали собираться около четырех. Мужчин было немного, куда меньше, чем дам, и оделись они вполне демократично — в отличие от своих жен, нарядившихся, как на гала-концерт. В тон-ателье устроили буфет, Глория встречала гостей на пороге своей комнате, сидя в кресле с высокой спинкой. Жюли наблюдала издалека. Никто не догадывался, что мизансцену задумала и срежиссировала Жюли, но и она не была уверена, чем все закончится. Именно неизвестность приятно возбуждала ее.
О приближении Монтано возвестил стихший гул голосов, все головы повернулись к двери, и она вошла под руку с Юбером Хольцем. Наступила мертвая тишина. Джина Монтано — вся в черном, без единой драгоценности, статная — напоминала одну из гордых патрицианок, которых так часто играла в исторических фильмах. Она медленно шла к сверкавшей, как рождественская елка, Глории и была императрицей. И тут Жюли осенило: она крикнула «браво!» — и все зааплодировали. Глория, поддерживаемая Кейт, встала и протянула к гостье руки, просипев сквозь зубы:
— Какая идиотка крикнула «браво!»?
— Кто-то в задних рядах, — ответила Кейт.
Гранд-дамы сошлись и обнялись, изображая восторг и умиление, потом Глория взяла Джину за руку и обратилась к зрителям:
— Я счастлива принимать в нашем «Приюте отшельника» прославленную актрису. Для всех нас это большая радость и честь. Мы хотим, чтобы Джина Монтано, ставшая недавно жертвой гнусного нападения, согласилась поселиться здесь и наслаждаться миром и покоем. Добро пожаловать, дорогая!
Объятия, поцелуи, продолжительные аплодисменты. Обессилевшая Глория опустилась в кресло, Джина осталась стоять — она собиралась произнести ответную речь.
— На мой взгляд, — тихо сказала своему мужу хозяйка виллы «Гардения», — гостья выглядит моложе. Допускаю, что она делала одну или две подтяжки, но ее черные неаполитанские глаза блестят, как в юности! Куда до них голубым глазам Глории…
— Тсс!.. Что они делают?
— Кажется, обмениваются подарками.
Гости окружили главных героинь, а Жюли выскользнула из комнаты и вернулась в свою «нору», как она ее называла. Чуть позже появилась Кларисса, чтобы отчитаться об увиденном. Джина преподнесла Глории пластинку «Блестящая фантазия» Паганини (броская пустяковина, по мнению Жюли), а Глория вручила ей иллюстрированный альбом из собственной библиотеки «Звезды немого кино» (довольно жестокий намек на то, как давно миновала эпоха ее славы). Обе выразили живейшее удовольствие, после чего Джина начала раздавать автографы и отвечать на вопросы. «Так вы намерены поселиться здесь?», «Какие у вас планы?», «Вам не предлагали роль в театре?»
— Неутомимая дамочка, — прокомментировала Кларисса. — Выдержала церемонию как молодая.
— А что Глория?
— С трудом дотерпела до конца. Я помогла ей лечь. Ужинать она не пожелала. Вам бы стоило зайти к ней.
Жюли отправилась к сестре и нашла ее очень усталой — с запавшими глазами и потухшим взглядом, — но исходящей желчью.
— Такое больше не повторится. Все эти люди, шум, суета мне не по силам. Ей тоже. Уходя, она повисла на Хольце и едва волочила ноги! Теперь будем сидеть каждая в своем «углу». Пожалуй, приму две таблетки снотворного, иначе не засну.
Жюли тихонько выходит. Пока все идет хорошо, но расслабляться нельзя. Слава богу, идей у нее предостаточно. Она садится в кресло, чтобы выкурить последнюю за день сигарету, и по непонятной причине вдруг вспоминает Фернана Ламбо. Он погиб в 1917-м, на Дороге Дам.[41] До флорентийской трагедии. Так почему же она написала письмо, погубившее Фернана?
Глава 7
На землю опускалась ночь, полыхая яркими цветами догорающего заката. Далеко в море тихо ворчал лодочный мотор. Это был вечер прощаний — без причины, без сожалений, без ненависти, дух его могла бы выразить только музыка. Например, трио «Эрцгерцог».[42] Печаль, пришедшая из темных глубин. «Моя несчастная жизнь, — думает Жюли. — Моя жалкая жизнь». Она распахивает окно. В 1917 году Глории был тридцать один год, а несчастному Фернану — двадцать два или двадцать три. Она могла бы стать его крестной, но не любовницей! Глория соблазнила Фернана, когда тот приехал с фронта в отпуск. Мальчик влюбился без памяти и вернулся на войну прямо из ее постели, свято веря, что однажды они поженятся. Так почему же она написала письмо? И почему мозг исторг воспоминание об этом из своих глубин именно сегодня вечером? С чего она взяла, что должна предупредить этого мальчика, рассказать, что Глория его не любит, что она всегда любила и будет любить только себя, свою скрипку, свою репутацию, свою будущую славу? Письмо не было анонимным, Жюли поставила под ним свою подпись. Она тогда убедила себя, что раскрыть Фернану глаза — ее святой долг. Разве она виновата в его смерти? Возможно, он бравировал опасностью, потому что ему стало нечего терять? Глория пролила несколько слезинок и дала концерт для раненых.
Фернана Ламбо посмертно наградили за отвагу и похоронили на мемориальном военном кладбище, куда водят на экскурсию туристов. Жюли смотрела, как тень впитывает в себя аллеи, и снова и снова спрашивала себя, почему прошлое явилось на свидание с ней, вынырнув из ночи. Ее потрясла встреча Глории и Джины? Нет. Эта встреча — ничего не значащий эпизод. Унизить Глорию, сделать ее проигравшей — законное право Жюли, возможно, это не слишком красиво, но законно! В каком-то смысле было законно открыть глаза безмозглому лейтенантику, но, глядя на мерцающее над головой летнее небо, Жюли вдруг осознала, что начала мстить ДО того, как стала калекой. А за что, собственно говоря, она мстила Глории? Что украла у нее сестра — помимо рук? Ответа на этот вопрос Жюли не знала, но дело было в сведении счетов, и началось это не 1923-м, на пути во Флоренцию, а гораздо раньше, по какой-то загадочной причине. Чем все закончится? Жюли ничего не планировала. Она играла таинственную партитуру — нажимала на клавиши, вслушивалась, но отзвук всегда оказывался не тот, которого она ждала. Нельзя сказать, что «оркестр» играл нестройно, но выходило мрачно.
Жюли промокнула слезы тыльной стороной ладони в перчатке. Бедный юный младший лейтенант, золотоволосый прекрасный принц, даже не смотревший в ее сторону. Он любил только скрипку и сентиментально-слащавые вибрато.
Жюли закрыла окна, чтобы не налетели комары, и начала раздеваться, не зажигая света, потом легла, устав бороться с пуговичками ночной рубашки. Сон сейчас не главное, она должна подавить непрошеные воспоминания, и тогда станет тихо и пусто. Не видеть, не слышать, не быть. Не так уж это и трудно: гуру всех мастей, монахи-молчальники и анахореты умеют достигать пустоты. «Я ввела Джину в игру, а теперь устраняюсь. Пусть действует сама».
Все закрутилось очень быстро. Уже на следующий день Джина сделала распоряжения касательно покупки виллы «Подсолнухи», и «Приют отшельника» залихорадило. Мадам Жансон-Блеш созвала совет совладельцев. Заседание проходило в библиотеке, и Глория на нем присутствовала. Жюли не пригласили, и Юбер Хольц счел своим долгом позвонить и проинформировать ее. Исход обсуждения предрешен не был. Если кандидатуру Джины отвергнут, «правление» Глории продолжится. В противном случае… Жюли нервно ходила по комнате от телефона к дивану и обратно, то и дело присаживаясь из-за боли в боку. Глория не осмелилась открыто выступить против Джины. Она ограничилась замечанием, что присутствие такой знаменитой актрисы, как Монтано, наверняка привлечет к «Приюту» внимание журналистов, фотографов, романистов и артистов, особенно во время проведения фестивалей в Каннах, Ницце и Монако. Стрела попала в цель, но Юбер Хольц ловко парировал:
— Вы куда известнее Джины Монтано, но вас посещают не чаще, чем любого из нас. Кроме того, мне доподлинно известно, что она хочет одного — покоя. Не забывайте о возрасте этой женщины.
— Но мы не знаем, сколько ей лет! — воскликнула мадам Лавлассе.
Все загалдели, и Хольц поднял руку, призывая к тишине.
— Я могу внести ясность. У нас с мадам Монтано было время поговорить, и я выяснил, что ее тетка когда-то служила гардеробщицей в театре «Ла Скала», а Джина родилась в вечер премьеры вердиевского «Отелло». Она не совсем уверена, потому что в те месяцы в Неаполе было несколько извержений Везувия и подземных толчков. Ее мать на какое-то время покидала город и жила у сестры, так что даже забыла окрестить малышку. Появление Джины на свет окутано тайной, но родилась она в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году.
— Как и я! — жалобно пискнула Глория.
— Ей так понравилась деталь с «Отелло», что дату она выбрала из некоего кокетства. Но в годе сомневаться не приходится. Вы же не собираетесь проводить расследование в Неаполе? Если Джина Монтано и прибавляет себе лет, то лишь потому, что ей нравится, как это звучит — «столетняя женщина». Я прав, мадам Глория?
— Единственной столетней юбиляршей «Приюта» буду я!
Члены совета рассмеялись, сочтя это остроумной шуткой. И ошиблись. Вечером Жюли нашла сестру в мрачнейшем настроении.
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Вовсе нет.
Жюли протянула руку, чтобы пощупать пульс Глории.
— Оставь! У меня нет жара, я просто должна успокоиться. Эта интриганка вывела меня из себя.
Глория села на кровати и схватила Жюли за запястье.
— Она обработала дурака Юбера, и он повернул дело в ее пользу. Большинство проголосовало за Джину. Не большинство — все! Кроме меня. Понимаешь, в каком положении я оказалась? Получается, у меня зуб на эту развалину, я ей завидую. Я — завидую!
— Прошу тебя, успокойся, — сказала Жюли, но Глория закусила удила.
— Кто она, в конце концов, такая? Хольц был вынужден признать, что Джина придумала очень романтичную версию своего детства, потому что поняла: жалостливая легенда помогает делать карьеру. Даже Кейт и Симона купились.
— Что с того, что происхождение Джины остается темным?
— Замолчи! Ты никогда не поймешь.
— А что тут понимать?
— Сама подумай… Во мне нет ничего таинственного. Если эта нахалка будет действовать умело, она всех переманит. Они слетятся к ней, как голуби, которым насыпали корма. Какой прок праздновать столетие, если никто тобой не восхищается?
Этот вопль души почти растрогал Жюли.
— Не стоит нагнетать страсти. Давай подождем. Пусть въедет, обустроится. Потом ты снова перехватишь инициативу. Возможно, Джина вовсе не так крепка, как хочет показать. Она очень мало ест и почти не спит.
— Правда? — вскинулась Глория, и в ее голосе прозвучала надежда.
— По слухам — да, — кивнула Жюли. — Горничные болтливы…
— Спасибо. Спасибо. Мне стало легче. Можешь идти. И позаботься о себе.
Прошло много дней. Атмосфера в «Приюте отшельника» казалась стабильной, но многие его обитатели проявляли беспокойство и даже недовольство. Мсье Вирельмон де Грёз, бывший президент банка «Лотарингский кредит», написал мадам Жансон сухое письмо, проинформировав ее, что выходит из совета, в котором «возобладал дух злословия». Мадам Жансон ответила ему в весьма резком тоне. У Глории проходили бурные тайные собрания, в них участвовали самые преданные ее приверженцы. К Глории вернулся аппетит, она взбодрилась и забыла о своих страхах. Жюли навещала Джину, весело порхавшую по пустым комнатам, чтобы решить, как расставлять мебель. Актриса радовалась общению с «конфиденткой», осведомленной обо всех мелких кознях и интригах, плетущихся в «Приюте». Объясняя, куда поставит книжный шкаф, стеклянные витрины под дорогие ее сердцу сувениры и кресло-качалку — «я всегда раскачиваюсь, когда смотрю телевизор», — она одновременно задавала массу вопросов о Глории.
— Она все еще злится на меня?
— Я бы сказала иначе — моя сестра растеряна. Думаю, она вас опасается. Здешние обитатели так очерствели, что их холодные сердца могут не вынести присутствия двух столетних дам.
— Ты неподражаема, cara mia! Я не жду от них любви. Объясни ей, объясни, что я… не воровка. Вот здесь будет мой киноуголок. Я выкупила много своих фильмов. Никто не запретит мне смотреть кассеты. Она ведь слушает свои записи. Если любишь кино, добро пожаловать!
Жюли вернулась к себе и дала указания Клариссе.
— Расскажешь моей сестре, что у Джины есть проектор и она намерена крутить кино для соседок. Но пусть это прозвучит как бы невзначай, между делом.
В тот же вечер Глория попросила Жюли задержаться, когда та пришла пожелать ей спокойной ночи.
— Посиди со мной, — неожиданно мягко, почти нежно сказала она. Жюли обратила внимание, что сестра накрашена чуть сильнее обычного, но тональный крем и пудра не смогли скрыть тонких морщинок-«кракелюр» на ее хрупко-фарфоровых щеках. В свете висящих над изголовьем кровати бра голубые глаза стали серыми и запали, придавая ей болезненный вид.
— Кларисса тебя просветила?
— Насчет чего? Сплетни меня не интересуют.
— Очень жаль! Монтано намерена устраивать киносеансы, показывать диапозитивы — короче, заниматься саморекламой. И, возможно, не бесплатно. Благодарение небу, наш строгий устав запрещает оборудовать помещение для коммерческого использования.
— Не впадай в крайности! С чего ты взяла, что…
— Подожди — и сама убедишься. Эта Монтано — чистое бедствие! Чем она вас всех взяла? Загипнотизировала? Околдовала? У меня появилась идея, и ты мне поможешь, Жюли. Не забывай о своем возрасте, с тобой будут обращаться так же, как со мной.
— Чем я могу быть тебе полезна?
— Ты в хороших отношениях с этим Хольцем, не отрицай, я в курсе. Поговори с ним. Расспроси о Джине — по-умному, между делом. Если бы мы доказали, что она жульничает… Ты же видела, как она ходит, говорит, смеется. Я готова поклясться, что эта женщина врет о своем возрасте! В конце концов, она иностранка и может вешать нам лапшу на уши сколько захочет.
— Предположим, — кивнула Жюли. — И что с того?
Глория прикрыла глаза ладонью и устало прошептала:
— Знаю, это смешно. Почему я все время о ней думаю?
— По-моему, тебе стоит проконсультироваться с доктором Приёром. Ты держишься, но все видят, что «мадам Глория расстроена».
— Хочешь сказать, это отражается у меня на лице?.. Подай зеркало — и поосторожней, ты вечно все роняешь.
Глория взяла зеркало и принялась придирчиво изучать свое лицо — анфас и в профиль, — осторожно касаясь кожи кончиками пальцев.
— Овации… вызовы на «бис», охапки цветов… а теперь вот это.
Она уронила руку, опустила голову на подушку и закрыла глаза.
— Не смотри на меня… Спокойной ночи, Жюли, — умирающим голосом произнесла она и вдруг резко приподнялась на локте. — Я плевать хотела на эту дрянь, слышишь? Плевать хотела! Пусть убирается к черту!
Жюли осторожно прикрыла за собой дверь. Сестра впервые позволила себе быть такой откровенно грубой. Совсем как Оливье — тот изрыгал проклятия и оскорбления по поводу и без. Оливье Бернстайн, так много сделавший для триумфа Глории. Он подарил ей «Страдивари». И «Испано-сюизу», вылетевшую с дороги близ Флоренции, купил тоже он, Жюли помнила… Она была в полубессознательном состоянии, но слышала, как он кричал на Глорию: «Допрыгалась, черт бы тебя побрал! Видела ее руки?» Почему эти наполненные ядовитым газом пузыри всплывают и лопаются на поверхности памяти именно сейчас?
Жюли пошла к пригорку, где все чаще сидела на исходе дня. Это место нравилось ей своей уединенностью, здесь можно было спокойно выкурить сигарету, не рискуя встретить никого из соседей. Она достала из сумки мятую пачку «Кэмела» — ей перестал нравиться резкий вкус «Житан» и «Голуаз». Глория, унюхав запах дыма от ее одежды, спросила:
— Ты понимаешь, что делаешь?
Жюли могла бы ответить, повторив слова сестры: «Мне плевать!» Она перешла на светлый табак не только из-за его медового вкуса, но и потому, что он был гораздо опасней для горла.
Жюли устроилась на склоне, лицом к морю, нежно шелестевшему прибоем по песку. «Дебюсси не разгадал Средиземное море», — рассеянно подумала она и вернулась мыслями к Бернстайну.
Она сегодня не в том положении, чтобы хитрить с собой. Настал час призраков. Бедный Оливье! Он влюбился с первого взгляда, в Берлине, вскоре после войны — то ли в 1922-м, то ли в 1923-м. Глория уже была очень знаменита, гораздо знаменитей младшей сестры, вернувшейся с триумфальных гастролей по Америке. Аккомпаниатор Глории заболел, и Жюли после долгих колебаний согласилась заменить его. Программа концерта была составлена «во славу скрипки»: соната Тартини, «Крейцерова соната» и… Жюли не помнила; впрочем, это не имело значения. Главным для Глории было занять собой всю сцену, задвинув рояль на задний план. При игре она округляла руку и слегка раскачивалась, а глаза закатывала, как жрица в трансе, что Жюли считала оскорблением для музыки. Она аккомпанировала, заледенев от презрения. Когда на сцену обрушивался гром аплодисментов, Жюли кланялась, стоя у инструмента, как будто говорила публике: «Я знаю свое место…» Потрясенный виртуозным исполнением и красотой Глории Оливье Бернстайн ждал у служебного входа, чтобы выразить ей свое восхищение. Пианистку он вряд ли заметил — его вниманием завладела скрипачка. Он лепетал комплименты, извинялся, приглашал и сулил. Глория принимала его излияния с легкой учтиво-усталой улыбкой, но в глубине души упивалась своей властью. Власть эта проистекала из волшебного взмаха смычка (чего Жюли никогда не понимала) — она могла бы сыграть самую простую детскую песенку и пробудить те же страсти. Люди теряли контроль над собой, предаваясь ей душой и телом, все — кроме Жюли — те, для кого музыка состоит лишь из содрогания и трепета. Она ими повелевала. И презирала — как чернь, как плебеев, — но не могла обойтись без этого зеркала, отражавшего всю многогранность ее таланта. Бернстайн был сказочно богат и невероятно привлекателен, но она относилась к нему как к «одному из» фанатичных поклонников, не более того.
Жюли облокачивается на локоть. Сосновые иголки больно впиваются в бок. Зачем она ворошит прошлое? А за тем, что, как никогда, близка к истине. Глория всегда ждала от нее одного — уважения. Слушатели всего мира признали власть скрипачки и подчинились ей, но Жюли в их число не входила. Да, Глория была выдающейся, исключительной исполнительницей. Но не музыкантом. Тщеславие мешало ей быть наперсницей гениев.
Оливье Бернстайн женился на Глории.
Пачка «Кэмела» пуста. Жюли снимает пропитавшиеся никотином перчатки. На батарее в ванной сушится с десяток пар. Нужно попросить у Рауля новую упаковку. Две пачки в день! За два дня правая перчатка желтеет, и Кларисса недовольно ворчит, отстирывая следы никотина.
С моря повеяло ветерком, и в воздухе запахло хвоей и смолой. В этот час Жюли всегда выпускает искалеченные руки «на волю», трет ладони одну об другую, принюхивается, оглядывает окрестности, словно боится, что они вдруг улетучатся. Но вокруг все спокойно, в «Приюте» рано ложатся. Свет горит только в «Глициниях», там сегодня празднуют день рождения архитектора Гаэтана Эртбуа. Ему семьдесят, и он хромает. Был ранен шальной пулей в супермаркете во время ограбления. Он никуда не выходит, а его жена очень близка с Глорией, она выполняет ее поручения, когда едет в город. Жюли совсем не хочется спать. Она вспоминает, вглядываясь в ночной сумрак. Оливье был не так уж и хорош собой, зато сказочно богат. Он привык потакать всем своим капризам, а к женщинам по наивности относился как к скаковым лошадям. Даже к Глории, чей «экстерьер» ему наверняка хотелось похвалить после триумфального концерта. Лучшая скрипка, самые потрясающие украшения, шикарные машины… Он кичился своими подарками, и воспитанная в духе протестантской этики Жюли его за это презирала. Она вернула себе свободу, представив Глории однокашника по консерватории (тот страшно обрадовался возможности стать аккомпаниатором знаменитости), уехала в Японию и провела весь 1923 год за границей. Жюли вызывала неизменное восхищение своим исполнительским мастерством, но по какой-то загадочной причине за ней никто никогда не ухаживал — возможно, из-за манеры одеваться, нежелания посещать официальные приемы и нелюбви к галантным пошлостям. Жюли это не волновало, у нее был любимый инструмент, работа и авангардные авторы — Равель,[43] Дюкас,[44] Флоран Шмитт,[45] сочинивший «Маленького эльфа», Руссель и Сати, самый спорный из всех. Жюли не слишком успешно пыталась приобщить привыкшую к классике публику к их музыке, иногда ее освистывали, но она не сдавалась, твердо веря, что правда на ее стороне.
В 1924 году Жюли пригласили на гастроли в Италию. Она догадалась, что это устроил ее зять, желавший воссоединить дуэт двух сестер (коммерчески это было куда выгодней). Что думала о затее мужа Глория? Почему Оливье совал свой нос в дела, которые его совершенно не касались? Жюли приплыла в Марсель, а оттуда отправилась в Канны, чтобы отдохнуть пару дней. Судьба любит подобные игры. При встрече Оливье поклялся, что идея дуэта принадлежит Глории. Жюли подумала: почему бы не попробовать? После нескольких репетиций всем стало ясно, что ничего не склеится. Да, они извлекали из скрипки и рояля правильные ноты, но делали это так старательно, что выходило уныло и серо. В довершение всех бед Оливье без конца вмешивался и давал советы, хотя сам едва мог насвистеть мелодию из «Корневильских колоколов».[46]
Жюли смотрела на свои целые и невредимые руки, не подозревая, что жить им осталось несколько дней. Злой рок не дремал. Знаменитый польский пианист Игорь Сланский заболел за неделю до концерта в Риме, которого с нетерпением ждали все меломаны. Возникла паника. Оливье «разрулил» проблему с присущей ему эффективностью, даже не подумав посоветоваться с Жюли. Надо — значит, надо, тем более что организаторы заранее согласились на программу, предложенную Жюли. Между ней и Оливье произошла бурная сцена, и она проиграла. За четыре дня до концерта Жюли покинула отель «Карлтон» и увидела у входа белую «Испано-сюизу».
— Карета подана, дорогая Жюли! — пошутил Оливье. — Вы не можете прибыть в Рим, как какая-нибудь заштатная исполнительница. Нравится авто?
Ну как тут было отказаться? Портье погрузил чемоданы в багажник.
— Глория поведет, — продолжил Оливье. — Я собираюсь купить ей «Паккард»-кабриолет, вы ведь знаете, она обожает машины и будет рада сесть за руль.
Как восхитительно незаметно подстраивает свои ловушки Рок! Словно пасьянс раскладывает… Они тронулись в путь солнечным утром; Глория и Жюли — на переднем сиденье, Оливье — сзади со своими папками, отчетами и документами. Он никогда не переставал работать; бессменный секретарь Жорж, преданный и неутомимый, был всегда рядом, но в тот день отправился в Рим раньше патрона, чтобы сыграть роль «квартирьера».
— Сбрось скорость, — то и дело приказывал Глории муж, — не стоит рисковать.
Путешествие вышло веселым, хотя Жюли уже решила отказаться от дорогого подарка зятя. Легковой автомобиль был для нее вещью сугубо бесполезной, она бы предпочла хороший фургон, обитый изнутри войлоком, чтобы можно было безопасно перевозить «Плейель». Как объяснить Оливье, что концертный рояль — не предмет мебели? Она попробует сделать это после римского концерта — с помощью Глории.
«Испано-сюиза» неуклонно двигалась навстречу катастрофе. Остались позади Генуя и Пиза. С какой стати они решили сделать крюк через Флоренцию? Хитроумная злодейка-судьба наверняка приготовила им не одну ловушку, но в конце концов остановилась на варианте с грозой, короткой и бурной летней грозой с проливным дождем, из-за которого дорога стала скользкой. Оливье сказал, что ему нужно встретиться во Флоренции с деловым партнером из Милана, что «это очень важно и займет не больше двух часов».
Перед мысленным взором Жюли возникает асфальтовая лента дороги, и ее руки инстинктивно тянутся к животу, чтобы спрятать их, защитить. Удар по тормозам, стремительно летящий навстречу столб. Потом ее вышибленная из тела душа оказалась по другую сторону жизни, и она услышала знакомый голос, который никак не могла узнать: «Доигралась, черт бы тебя побрал! Посмотри на ее руки», гуденье клаксонов, крики. Кто-то произнес: «Придется ампутировать…», и возникла боль. Много месяцев без перерыва искалеченные запястья сводило судорогой, они немели и затекали, но самая ужасная боль жила у нее в мозгу. А потом наступил черный день, когда хирург сказал ей правду: «Вы больше не сможете играть. Никогда…»
Жюли поднимается. Надевает перчатки — от них воняет, как от старой трубки. Расправляет юбку. Время близится к одиннадцати. Она пожимает плечами, гоня воспоминания прочь. К чему ворошить прошлое? Тем более что Оливье… Не стоит будить «спящую собаку». Правосудие свершилось, и прошлое уподобилось цветущей кладбищенской аллее.
Жюли бредет домой. Завтра… Да, теперь у нее есть «завтра», и она заснет без снотворного.
Глава 8
Доктор Муан возвращается за стол, по привычке сдвигает очки на лоб и улыбается.
— Итак, — говорит он, — у нас есть все основания быть довольными. Опухоль не увеличилась, выглядите вы явно лучше. Что случилось? Отдохнули? Успокоились? Хорошо спите? Выполняете все мои предписания? В случаях, подобных вашему, ремиссии не редкость, но улучшения, которые я наблюдаю у вас, просто поразительны.
Он еще раз просматривает снимки и анализы и поднимает глаза на Жюли.
— Еще один вопрос, мадам. Во время нашей последней встречи вы вскользь упомянули о том, что бывали пациенткой психиатрической клиники. Сколько именно раз вы там лежали?
— Четыре, — отвечает Жюли. — У меня была тяжелая депрессия и три рецидива.
— Давно?
— Впервые в двадцать пятом году.
— Причиной стала авария?
— Да.
— Когда случился первый рецидив?
— В тридцать втором. Я жила в Нью-Йорке, с сестрой. Потом — в сорок пятом, сразу после войны.
— Вы тогда были за границей?
— Нет, в Париже. Сестра тоже вернулась во Францию, как только узнала о смерти третьего мужа. Видите, как все запутано. Он был еврей и погиб в Дахау. Я провела в клинике много месяцев. Потом Глория вышла замуж — за очень богатого колониста, и я жила в их доме в Алжире, пока не начались известные вам события. Мой зять состоял в ОАС[47] и был убит при весьма загадочных обстоятельствах.
— Если я правильно понимаю, это вас так потрясло, что…
— Да, — кивает Жюли.
Доктор берет блокнот.
— Подождите, я запишу, это очень важно. Итак: все началось в двадцать пятом году. А как сложилась судьба первого мужа вашей сестры?
— Они развелись, тогда же, в двадцать пятом.
— Понятно. Второй кризис случился в тридцать втором году. Ваша сестра снова вышла замуж?
— Да, ее супруг занимался рекламой. Он погиб в тридцать втором.
— Весьма любопытно. Так, теперь сорок пятый, год смерти вашего зятя. Готов спорить, что четвертого мужа вашей сестры не стало в пятьдесят седьмом или пятьдесят восьмом.
— Все верно. В пятьдесят восьмом.
— И в том же году вы снова лечились от депрессии.
— Я была крайне ранима, доктор. Я не работала, жила в семье… в семьях Глории и глубоко сопереживала ее горю. Она держалась стоически — благодаря искусству.
— Давайте не будем торопиться. Сколько лет было вашей сестре в сорок пятом?
— Пятьдесят девять.
— И она все еще гастролировала?
— Удивительно, правда? Глория играла со струнным квартетом, имевшим большой успех. Работать она перестала, когда вышла замуж в пятый раз.
— Что стало причиной его смерти?
— Сердечный приступ.
— Как вы пережили траур?
— Довольно легко. Я не очень жаловала беднягу Оскара.
— В отличие от предыдущих?
Жюли слабо улыбнулась.
— Не подумайте ничего такого… Я не влюблялась в мужей моей сестры. Нелепая мысль. Никто не удостаивал меня вниманием. Я старалась держаться как можно незаметней и была бесполезным существом, ронявшим и разбивавшим все, к чему прикасались мои искалеченные руки.
Доктор закрывает блокнот.
— Я ни на чем не настаиваю и не строю предположений, просто констатирую, что у вас хрупкая психика и ваше состояние улучшилось без всякой видимой причины. Все верно? Меня это очень радует, но я бы рекомендовал проконсультироваться у невропатолога. Он наверняка поймет, почему вы решили не оперироваться. Еще не поздно передумать.
Доктор опускает очки на нос, скрещивает пальцы.
— Сестра знает о ваших визитах ко мне?
— Нет. Глории это не касается.
— Как ее здоровье?
— Последние два дня она обеспокоена и чувствует себя не очень хорошо.
— Вы с ней близки?
— Всякое случается. Знаете, доктор, старики хуже детей. Любая мелочь, пустяк могут вдруг стать невероятно важными. Это все, что нам осталось. Пора умирать.
— Ну-ну-ну, мадемуазель, не теряйте присутствие духа. Хорошо, увидимся через две недели. В случае необходимости обратитесь к доктору Приёру, он толковый специалист. Всего наилучшего.
Жюли не торопясь возвращается в порт. А доктор Муан молодец — по голосу угадал, что у нее изменилось настроение, правда, не понял — не мог понять — причины. Все дело в отсутствии сожалений и угрызений совести. Продолжи он расспросы, узнал бы, как она наказала Оливье. После аварии между супругами начался разлад. Поползли неприятные слухи, будто бы Глория была не совсем трезва, превысила скорость: «Эти люди думают, что им все позволено, что талант и богатство ставят их выше закона!» То, что с аварией не все чисто, доказывала и завеса секретности вокруг пострадавшей в аварии молодой женщины, которую поместили в одну из клиник Флоренции. Журналистов к ней и близко не подпускали, персонал держал язык за зубами. И кому же принадлежала эта клиника? Человеку, тесно связанному с депутатом Дженаро Бертоне, вице-президентом франко-миланской фармацевтической компании, главным акционером которой «случайно» являлся Бернстайн. «Желтые» газетенки ликовали. Авария? Да неужели?! А может, саботаж? А не было ли у могущественного промышленника интрижки с невесткой? Возможно, две виртуозные музыкантши соперничали за сердце одного мужчины? Глория уехала на гастроли — сбежала от набиравшего обороты скандала, а Оливье вернулся в Париж уладить кое-какие дела.
«А я, — думает Жюли, — осталась одна, окруженная заботой, улыбками и комфортом, с которыми не знала что делать. Мне даже страдать не позволяли, глушили боль морфином. Тогда-то все и началось».
Она подходит к краю пристани. Катер уже ждет. Марсель грузит на борт ящики, сундуки и корзинки.
— Имущество новенькой, — поясняет он.
— Какой еще новенькой?
— Мадам Монтано. Завтра привезут мебель, этим будет заниматься тулонская фирма. Сами увидите. Забирайтесь, мы отплываем.
Жюли устраивается на передней лавке. Брызги водяной пыли летят в лицо. Она возвращается мыслями к воспоминаниям. В действительности у нее была не депрессия, она тогда едва не сошла с ума. Сестра не раз говорила, что они оставили ее во Флоренции одну для ее же блага, что Жюли якобы повсюду видела преследователей и считала зятя главным заговорщиком, а Глорию — его сообщницей. Откуда взялись такие подозрения? Почему она решила, что мешает им, что ее накачивают морфином по приказу Оливье? Наркотик производили в его лабораториях, разве не так? Эта простая, хоть и бредовая идея все объясняла. У них был коварный и изощренный план устранения соперницы. Сначала руки. Потом голова. Никто больше не скажет: «Глория совершенно очаровательна, но ее сестра намного тоньше и музыкальней…»
Жюли чувствует стыд. Никакого визита к невропатологу не будет, не хватало еще, чтобы он разбудил прежние страхи. Все ее тогдашние мысли были чистым безумием. Больной мозг заставил ее продиктовать ночной сиделке то анонимное письмо (она хорошо заплатила за услугу). Жюли была не в себе, но удар нанесла очень точно. Началось расследование, вскрыли разветвленную сеть торговли наркотиками. И все из-за слова «морфин», которое, подобно ядовитому растению, отравило ее мозг. Бернстайн сумел вывернуться, но с Глорией развелся.
Остров совсем близко. Жюли чувствует легкую дурноту, но качка ни при чем, все дело в калейдоскопе воспоминаний. Думаешь, что прошлое умерло, но его отголоски звучат в душе, как печальная кантилена. Действительно ли она сочинила то роковое письмо? Развод ей не приснился, но вот остальное…
Катер причаливает, и Жюли берет себя в руки. На часах пять. В доме наверняка полно подруг Глории, она собиралась устроить прослушивание «Испанского каприччио» Римского-Корсакова и рассказать о дирижере Габриэле Перне, с которым была хорошо знакома. Жюли входит и удивляется царящей в доме тишине. Она толкает дверь тон-ателье и прислушивается. Что случилось?
— Глория? Я могу войти? — спрашивает она, стоя на пороге спальни.
В ответ доносится слабый стон. Жюли входит. Глория одна. Она лежит на кровати, лицо в свете ночника выглядит внезапно постаревшим. Парик сбился на затылок, обнажив бледно-восковой лоб.
— Ты плохо себя чувствуешь?
— У меня была рвота — сразу после ужина.
— Кларисса вызвала врача?
— Да, приходил доктор Приёр, сказал: «Ничего страшного, небольшое обострение гастрита».
Голос Глории окреп, в нем появились раздраженные нотки.
— Доктор осёл. Я прекрасно знаю, в чем дело, знаю, почему у меня ноет желудок. Во всем виновата она, эта чертова баба. Явилась, чтобы занять мое место.
— Боже, Глория, о чем ты, какое место?
— Не знаю, что бы я сделала с человеком, рассказавшим мерзавке о «Приюте»! Это наверняка Юбер, будь он трижды неладен!
— Успокойся, — увещевает сестру Жюли. — Ты остаешься всеми уважаемой старейшиной.
Глория издает сухой смешок.
— Старейшиной!
Она мертвой хваткой вцепляется в запястье Жюли.
— Ты должна мне помочь. Монтано жульничает, я в этом уверена. Держу пари, ей не больше девяноста шести или девяноста семи! Пусть говорит что хочет, я этих интриганок знаю. Звезды вроде Дитрих и Гарбо, окончательно покинувшие съемочную площадку или сцену, перестают скрывать свой возраст. Но Монтано все еще задействована. Когда режиссеру телефильма требуется актриса на роль бабушки, он говорит: «Позовите ту столетнюю старуху!» Я прочла об этом в каком-то глянцевом журнале. Столетняя исполнительница придает шик любой картине, чем Монтано и пользуется. Трогательную историю о своем детстве она наверняка придумала специально для журналистов. Прелестная старушка, такая живая и веселая!
— Ты преувеличиваешь.
— Да неужели? Я преувеличиваю! Тебе наверняка неизвестно, что сегодня утром она пела, а этот Хольц ей аккомпанировал. Что они «исполняли»? Глупую итальянскую песенку, «Фуни…», как ее там.
— «Фуникули-фуникуля»…
— Вот-вот. Кейт собственными ушами слышала, как Джина пела и смеялась. Я слегла из-за нее! Вот что, моя милая, ты часто бываешь в городе, так найди мне «Историю кино». Там наверняка будет упоминание о Джине с краткой биографической справкой.
Глория без сил опускается на подушки.
— Обещаешь?
— Конечно.
— Спасибо.
— Тебе нужно что-нибудь еще?
— Ничего, только покой.
Жюли бросает последний взгляд на Глорию. Да, она потрясена, ранена, но рук не опустила. Битва еще не выиграна. Жюли становится неловко за такие мысли, но ей ужасно любопытно, как будут разворачиваться события. Глория впервые вынуждена защищаться. Жюли совершает привычные действия — ест суп и ракушки под масляным соусом, снимает косметику, умывается, моет руки, чистит зубы (осторожно — из-за мостов), раздевается, сражается с ночной рубашкой (она все-таки удобней пижамы) и одновременно прокручивает в голове события счастливой жизни Глории. Подруги сестры правы — ее счастье было дерзким, почти вызывающим. Природа наградила Глорию экзотической красотой и великим талантом. Он напоминал благодать Господню, ее пальцы извлекали из скрипки волшебные звуки не потому, что она много работала, а по капризу небес. Эгоизм ограждал Глорию от испытаний и трудностей, но это был не пошлый, постыдный эгоизм, а непробиваемая сияющая броня на манер рыцарских лат.
Жюли достает сигарету из пачки «Кэмела», закуривает и ложится. Ей нравится этот сладковатый вкус — она касается языком фильтра, когда затягивается. Жюли возвращается мыслями к Глории — рассеянно, как кошка, вылизывающая пустую миску, все еще пахнущую любимым лакомством. Проблемы Оливье никак не коснулись Глории. После развода она оставила себе фамилию Бернстайн, получила половину его имущества и уехала за границу. Конечно, оставалась проблема Жюли, но ее легко было решить с помощью денег. У бедняжки плохо с головой, значит, нужно обеспечить ей комфортабельное существование. Глория исполнила свой долг — она из тех, кто всегда платит по счетам, чтобы чувствовать себя спокойно. Глория дорого бы дала, чтобы ее сестра была больной, а не калекой. Больные рано или поздно выздоравливают… либо умирают. Нет ничего обременительней калек. Помогают только деньги. Платишь, помещаешь человека в дорогой санаторий, потом находишь удобную квартиру, нанимаешь преданных слуг. Все мужья Глории были очень богаты (само собой разумеется!) и прекрасно относились к бедной «прокаженной». Проказа сжирает пальцы, так что определение вполне уместное. Самым милым был Жан-Поль Галлан. Он первым сказал Глории: «Мы должны взять твою сестру с собой». Они поселились в Нью-Йорке, в квартире с видом на Центральный парк, чтобы Жюли могла любоваться деревьями.
Когда Клеман Дардель купил красивый особняк в Париже рядом с парком Монсо, он и мысли не допускал, что Жюли будет жить в другом месте. Все мужья Глории делали все, чтобы она забыла о своем несчастье. Они ее жалели, а Жюли ненавидела жалость. Самые приличные отношения у Жюли были с Арманом Прадином. Ей нравилось жить в Алжире. Из-за моря. В Алжире она начала выходить из дома одна — впервые после нескольких лет добровольного заточения. Большую часть времени Глория проводила на гастролях. Иногда она звонила — именно так поступают любящие преданные сестры! — но Жюли не всегда брала трубку, для этого имелась компаньонка или отлично вышколенная горничная. Кларисса тоже появилась рядом с ней в Алжире. Когда Глория вышла замуж за торговца алмазами Оскара Ван Ламма, Кларисса последовала за хозяйкой в Париж. Она была ее единственной подругой, никогда не задавала вопросов, но все видела и улавливала. В Алжире она догадалась насчет Армана, а потом — благодаря редким скупым фразам Жюли — и насчет Клемана Дарделя и Жана-Поля Галлана. Трагические смерти, так и оставшиеся неразгаданными… Жан-Поль покончил с собой. Почему? Кто знает… Клеман был еврей, и его арест в 44-м был вполне предсказуем. Убийство во время войны в Алжире колониста Прадина тоже никого не удивило. До Клариссы доходили слухи, и она иногда так смотрела на Жюли… Что она могла заподозрить? Глория летала по миру — красивая, элегантная, обожаемая, а Жюли — всегда в черном, в черных перчатках — следила за домом, как вдова. Ван Ламм тоже продержался недолго — умер от кровоизлияния в мозг. Тут сказать было нечего. Кларисса знала, что Жюли обманула Джину, она слышала разговоры по телефону и уловила суть плана. Если Жюли сумела замыслить нечто подобное сейчас, в прошлом она вполне могла составить интригу и против мужей сестры…
На месте служанки Жюли рассуждала бы именно так. Но пошла ли Кларисса дальше? Поняла или нет то, чего и сама Жюли до сих пор не понимает? Почему она злоумышляла против людей, которые так хорошо к ней относились? Нет, Кларисса ни за что не догадалась бы, что Жюли всегда боялась своей сестры. Особенно после рокового поворота руля, бросившего «Испано-сюизу» на фонарный столб. Глория в аварии не пострадала. Удача никогда ей не изменяла. Чтобы нанести ей удар, требовались время, терпение и случай. С течением лет злоба растворяется, линяет. Кларисса заметила, что после смерти последнего мужа Глории сестры немного сблизились. Первым умолк рояль, много лет спустя — скрипка, и Глория с Жюли поняли, что им придется смириться и терпеть присутствие друг друга. Случай привел их на остров. И Джина в «Приюте отшельника» тоже оказалась по воле случая. Жюли может с чистой совестью сказать: «Я ничего такого не хотела. А если и решила их свести, то из чисто научного интереса, как химик, изучающий свойства разнообразных веществ при создании новой формулы».
Она поднимается, наливает полный стакан минеральной воды. Она ожила — благодаря любопытству, расколовшему заскорузлую корку безразличия, которая столько лет защищала ее от внешнего мира. Глория впервые познала сомнение. Она никогда не страдала — ни по воле обстоятельств, ни из-за людей, и вот за три месяца до победы над временем у нее возникли вопросы. Жюли вдруг ясно понимает, что и как следует делать дальше. Душа наполняется странным чувством, горькая нежность пробуждает глухую боль в боку. У нее мало времени. Она глотает таблетку и мирно засыпает.
Ее будят крики стрижей. Половина девятого утра. Торопиться некуда, можно спокойно встать, умыться, одеться, но Жюли не терпится узнать, как провела ночь Глория. Она зовет Клариссу.
— Как там наша Мадам?
— Согласилась выпить чаю, есть не пожелала, — не вставая, отвечает Кларисса.
— Как она тебя встретила?
— Не слишком любезно. Ворчала. Спросила, привезли ли мебель мадам Монтано.
— И что ты ответила?
— Что должны привезти сегодня утром.
— Какое ей дело до мебели Джины?
— Хочет, чтобы я порыскала вокруг дома. Поручение дано не только мне, но и доверенным лицам.
— Моя сестра помешалась, — пожимает плечами Жюли. — Значит, подруги Глории собираются ходить дозором вокруг виллы «Подсолнухи»? Какая нелепость!
— Она и вас об этом попросит!
— Пойду сама взгляну.
Глория сидела в подушках на кровати, лицо ее выглядело измученным и осунувшимся. В огромных глазах зияла пустота, но кольца и браслеты она надеть не преминула.
— Сядь там, — прошептала она. — Спасибо, что заботишься обо мне. Скоро, кроме тебя, никого не останется.
— Почему ты так говоришь?
— Они бросят меня, одна за другой. Вчера вечером у нас вышла размолвка с Памелой и Мари-Поль. Они при мне обсуждали достоинства Монтано, я нашла это неуместным. Бедняжка Мари-Поль так глупа… Джина то, Джина се… У Джины Монтано большая коллекция предметов мексиканского искусства. Я ее прогнала. «Развлекайтесь сколько хотите, высматривайте, вынюхивайте, я и так знаю, что ее носило по миру как перекати-поле и никакой путной обстановки она нажить не могла!» Едва до скандала не дошло. Я знаю, что будет дальше. Они напросятся в гости, а меня оставят подыхать в одиночестве.
— Перестань, — с мягким укором произносит Жюли. — Ты же не расклеишься из-за того, что у Монтано, возможно, найдется парочка ценных вещичек?
— Вот как мы поступим, Жюли. Пусть даже я себя накручиваю, но сделай одолжение, удостоверься собственными глазами, что там есть, а чего нет. Тогда я успокоюсь.
Жюли прекрасно помнила обстановку квартиры Джины, но для правдоподобия немного поупиралась, потом согласилась, пообещав себе «врать умеренно». Она напустила на себя таинственный вид и сказала, понизив голос:
— Я знаю, что у Монтано есть небольшой персональный музей. Фотографии знаменитых артистов, голливудские подарки, ну, сама понимаешь…
— Кто тебе сказал? — простонала Глория.
— Прочла в журнале. Обещаю навести справки. После обеда отправлюсь в город и куплю тебе «Историю кино», чтобы ты могла разработать стратегию защиты, но повторяю: никто не собирается на тебя нападать.
Глава 9
В городе имелось всего два больших книжных магазина, и изданий о кино на полках было немного. Жюли собиралась купить любое, лишь бы там фигурировало имя Джины Монтано. Она обнаружила его в недавно выпущенной энциклопедии. Статья была проиллюстрирована несколькими фотографиями, в том числе тремя очень старыми. Одна — из фильма 1925 года, снятого по рассказу Сомерсета Моэма, другая — из фильма 1930-го («Про́клятая», по сценарию Джона Мередита). На третьей, самой красивой, Джина была запечатлена в роли Дороти Мэншн, героини знаменитого «Дела Холдена» 1947 года. Фильмография Джины Монтано насчитывала около сорока фильмов, большинство которых были сняты крепкими, а иногда и знаменитыми режиссерами. Но самую громкую славу Джине снискали бурные любовные истории. Роман с Реем Моллисоном — ему было двадцать два, когда он застрелился на пороге ее дома, — вызвал скандал, о котором помнят до сих пор. Биографическая справка была короткой: родилась в Неаполе в 1887-м, первую большую роль получила в 1923-м («Десять заповедей» Сесила Б. Де Миля).
Жюли купила книгу, подумав, что нужно чаще заходить в этот магазин, где царят тишина и прохлада, как в хорошей библиотеке. Она не могла листать тяжелые тома — изувеченные руки их не удерживали. Приходилось снимать перчатки, чтобы почувствовать под пальцами глянцевую бумагу. Чтобы доставить себе удовольствие, Жюли купила иллюстрированный альбом «Памятники Парижа» и не спеша пошла в сторону порта, стараясь ни о чем не думать, стать взглядом, впустить внутрь себя мир, чтобы он покачивался и переливался, как краски на полотнах импрессионистов. Это была ее йога. Мир вокруг вибрировал, силуэты колыхались, меняя форму, и сливались воедино, превращаясь в атональную[48] музыку, которую презирала ее сестра. Так Жюли прогоняла из головы… Да, так она «стирала» Глорию! Без лишних мучений, тихо и мирно.
На причале рядом с катером стояла груда пакетов и коробок, предназначенных для Джины. «Приюту отшельника» нужно быть настороже. Жюли прикурила от бензиновой, не гаснущей на ветру зажигалки (она купила ее вместе с очередной пачкой сигарет) и заняла свое место.
Пока она поднималась по отлогой аллее к дому, решение действовать окончательно укрепилось у нее в голове. В киносправочнике были указаны только годы выпуска фильмов: «Проклятая» — 1930-й, «Дело Холдена» — 1943-й, даты рождения и некоторые мелкие детали и обстоятельства эпохи. В большинстве изданий статьи наверняка составлены по тому же принципу, более подробные сведения можно найти разве что в серьезном киноведческом труде. Никто из обитателей «Приюта отшельника» не озаботится поиском подобной литературы. Всеобщее любопытство подогревает «схватка под ковром» двух старых женщин, обещавшая стать похожей на дуэль насекомых, медлительных, неловких существ со множеством лапок, усиков, жвал и яйцекладок, этаких скорпионов, кружащихся в танце, прежде чем нанести смертельный удар. Противницы, сами того не зная, оказались на арене поединка. Вмешиваться в ход событий поздно.
В холле «Ирисов» Жюли столкнулась с доктором Приёром, выходившим от Глории.
— Моя сестра занемогла?
— Нет, не волнуйтесь. Она переутомилась, вот давление и повысилось. Ее что-то беспокоит? В таком возрасте любой пустяк может вывести организм из равновесия.
Жюли долго роется в сумке, подшучивая над собой:
— Прошу прощения, руки у меня «слепые», не сразу опознают предметы. Зайдите ненадолго. Выпьете что-нибудь?
— Благодарю, не стоит. Я спешу, мне еще нужно зайти в «Подсолнухи» — мадам Монтано поранила палец, открывая коробку. Ничего серьезного. Кстати, пока я осматривал вашу сестру, она без конца задавала вопросы о новой соседке. Я было подумал, что они родственницы.
— Нет, доктор, у нас не осталось родных — во всяком случае, насколько мне известно. Мы слишком старые. И всех своих близких потеряли по дороге на кладбище.
— Немедленно замолчите! — восклицает доктор. — Не уверен, что свести в «Приюте» двух столетних дам было хорошей идеей. Готов поклясться, это соседство раздражает вашу сестру и ухудшает ее самочувствие.
— Что же делать?
— Для начала — снять напряжение. А потом… — Доктор задумался. — Наверное, мне стоит дать мадам Бернстайн какое-нибудь легкое успокаивающее и понаблюдать. Она напоминает плохо отрегулированную горелку — может погаснуть или взорваться. Держите меня в курсе. А вы как себя чувствуете?
— Я не в счет, — усмехается Жюли. — Меня волнует состояние Глории.
— Для беспокойства нет причин. Пусть побольше отдыхает. И сократите число визитов. Завтра я снова ее навещу.
Жюли провожает врача, протягивает ему запястье для пожатия.
— Обещаю присмотреть за ней.
Ей казалось, что она раздваивается, произнося подобные вещи, ложь шла рука об руку с искренностью.
Жюли надела темное платье, сменила перчатки и отправилась к сестре. Глория сидела в кресле, глядя перед собой недобрым взглядом. Увидев Жюли, она мгновенно изобразила «умирающего лебедя» и скорбным тоном произнесла:
— Плохи дела. Доктор Приёр только что ушел. Он уверяет, что я слишком мнительна. Но это не так. Что ты принесла?
Жюли начинает разворачивать книгу, но делает это так неловко, что Глория раздраженно отбирает у нее пакет.
— Дай сюда! Нашла что-нибудь?
— Немного, — признается Жюли. — «Золотой» период творчества Джины — послевоенные годы. Ей было пятьдесят, она снялась в «Деле Холдена», но…
— То есть… как пятьдесят? — перебивает сестру Глория.
— Очень просто…
— Хочешь сказать, она родилась в 1887-м, как и я?
— Во всяком случае, так указано в справочнике.
— Покажи.
Жюли открывает нужную страницу, и Глория вполголоса читает биографическую справку.
— Я помню малыша Рея Моллисона. В 1951-м я основала квартет Бернстайна. Джине было шестьдесят четыре, когда этот болван покончил с собой… Невероятно, но факт. Я играла концерт в Лондоне, когда коротышка Коган получил первый приз на конкурсе королевы Елизаветы, и меня пригласили на прием. Боже, как давно это было!
Она опускает книгу на колени и закрывает глаза.
— Представляешь, что случится, когда она им расскажет? Можешь быть уверена — Джина окончательно обоснуется в «Приюте» и постарается украсть у меня друзей… Все эти глупые бездельницы сбегутся к Монтано, чтобы внимать ее «альковным» историям.
Жюли исподтишка наблюдает за сестрой — так доктор Муан поглядывал на нее, изучая рентгеновские снимки. Глория покачала головой, сжав губы в гримасе страдания, потом прошептала, не открывая глаз:
— Я долго размышляла, Жюли. Мне невыносима мысль, что эта потаскуха живет рядом. Лучше уехать — не важно куда, найдем другой «Приют».
У Жюли перехватило дыхание — она поняла, как сильно жаждет осуществить задуманное. Как только Глория окажется вдалеке от Джины, она тут же воспрянет духом, и все усилия пойдут прахом. В каком-то смысле это не имеет значения, но… Она похлопала Глорию по плечу.
— Ну что за глупости! Возьми себя в руки. На побережье всего одно заведение такого класса. И потом… Предположим, что мы уедем… нет — ты уедешь, потому что мне не хватит сил на подобную эскападу.
Глория резко поднимается и с недоверчивым изумлением смотрит на нее.
— Ты отправишься со мной! — восклицает она. — Ты прекрасно знаешь, что я не могу без тебя обойтись.
— Ладно, не нервничай, — соглашается Жюли. — Мы покинем «Приют отшельника». Кто от этого выиграет? Кто будет потирать руки от радости? Кто? Конечно, Джина. Джина, которая сможет говорить любые гадости, ведь тебя не будет рядом и ты не сможешь заткнуть ей рот. Самоубийство молодого актера — скорее лестный факт биографии Джины. А в твоей жизни, бедная моя, были развод с первым мужем… второй муж, принявший яд после того, как его обвинили в гомосексуальных связях… третий муж, депортированный за спекуляции на черном рынке… четвертый муж…
— Замолчи! — рыдающим тоном просит Глория.
— Она не упустит случая вывалить все это на слушателей, заявит, что, сбежав, ты оказала услугу себе и всем окружающим. И никто не сможет тебя защитить.
— Это мое прошлое. И оно никого не касается.
— Если Джина узнает, что ты копаешься в ее прошлом, она неизбежно заинтересуется твоим. Начнешь задавать вопросы о детстве и молодых годах мадам Монтано — и она займется тем же. Это можно понять. Джина имеет право хранить молчание насчет своего рождения и первых лет жизни в Неаполе.
— Мне плевать, как эта актриса провела детство, — взрывается Глория, — но я нахожу недопустимым утверждение, будто она родилась в один год со мной!
— Это еще нужно проверить… Значение имеет только карьера артиста. Здесь твое преимущество неоспоримо. Ты — олицетворение успеха, каждая твоя подруга хотела бы повторить твою судьбу, так что перестань хныкать. Для начала позаботься о своем здоровье, я куплю тебе что-нибудь тонизирующее. Займись музыкой, позови гостей, улыбайся. Как раньше.
Глория гладит сестру по руке.
— Спасибо за то, что так добра со мной, милая. Не знаю, что на меня нашло… Да нет, отлично знаю! Я на мгновение убедила себя, что наградить хотят не артистку, а столетнюю юбиляршу. Теперь нас двое; дадут орден мне — дадут и Монтано, а я этого не переживу.
Жюли не ждала такого поворота и отвечает не сразу.
— Я наведу справки, но первой наградить решили тебя. Вопрос старшинства. Тревожиться не о чем.
Чтобы скрыть замешательство, она подходит к проигрывателю и переворачивает пластинку.
— Немного Моцарта… Ты помнишь эту вещь?
— Я часто ее играла, — отвечает Глория, складывая руки в молитвенном жесте. «Поразительно, как она постарела», — думает Жюли.
— Иди сюда, — зовет Глория. — Я все обдумала. Мне нужно продержаться еще три месяца, до дня рождения, потом можно умирать. Давай поговорим о награде. Как ты считаешь, иностранке могут дать орден Почетного легиона? Джина ведь итальянка. Я служила Франции. Я — не она. Дай мне альбом.
— Который?
— Том VI.
Она знает наизусть содержание всех томов. Газетные вырезки лежат в хронологическом порядке: обзоры, рецензии критиков, восторженные отзывы, интервью, фотографии, сделанные в концертном зале среди толпы поклонников. Запечатленные сорок лет славы, заголовки на разных языках: Wonder Woman of French music… An enchanted violin… She dazzles New York audience…[49]
Том VI, последний. Глория кладет его на колени, открывает, сестра обнимает ее за плечи, и они читают, склонившись головами друг к другу.
— Это Мадрид, — говорит Жюли. — Я тоже выступала там в 1923-м. В том же зале. На той же сцене. Дирижировал Игорь Меркин.
— А вот Бостон, — продолжает Глория. — Огромный был успех… Я редко получала такие потрясающие отзывы… A unique genius… Leaves Menuhin simply nowhere…[50] Ты права. Монтано до меня далеко.
На короткое мгновение они почувствовали себя сообщницами, но Глория нарушает очарование момента, задав неуместный вопрос:
— Ты сохранила свое портфолио?
— Давно всё выбросила.
Жюли отходит от сестры, выключает проигрыватель, произносит небрежным тоном:
— Пойду к себе. Позови, если понадоблюсь.
В тот вечер она ужинала без всякого аппетита. Боль ушла. Кларисса наблюдала за своей хозяйкой с удивлением и тревогой. Она привыкла к переменам настроения Глории, но Жюли всегда хранила на лице выражение упрямого самоотречения. Кларисса поостереглась задавать вопросы и, чтобы нарушить молчание, заговорила о мсье Хольце. Это была неисчерпаемая тема, поскольку Юбер Хольц без устали курсировал между своим домом и домом Джины, чтобы «немного помочь», как он объяснял соседям. В «Приюте» было организовано круглосуточное наблюдение — глазами слуг и ближайших соседей. Памела, вооружившись биноклем, следила через приоткрытые ставни, как доставляют ящики и коробки на виллу «Подсолнухи», и сумела разглядеть дорогую посуду, книжные шкафы, торшер в неопознанном — скорее всего, мексиканском — стиле. У Глории раскалился телефон.
— Смахивает на блошиный рынок, — сообщает Кейт. — Знаете, что мне это напоминает? Гостиные бывших чемпионов, загроможденные кубками, вазами и всякими другими трофеями из позолоченного серебра. Хольц аккуратно достает из соломы все это барахло и благоговейно заносит в дом. Он так старается, как будто Джина — его мать.
Глория жаждет деталей, и ее верные подруги прогуливаются по территории, то и дело задерживаясь у дома Джины.
— Нет, — докладывает коротышка Эртбуа, — она не выходит. Сидит дома и руководит рабочими. Я заметила несколько картин — их несли с особыми предосторожностями. Наверняка очень ценные.
Симону потрясло количество кухонных принадлежностей.
— Просто невероятно, — восклицает она, — можно оборудовать кухню в семейном пансионе! Видели бы вы эти плиты и кофе- и прочие -молки, а холодильник такой огромный, что в нем впору жить. Представляете, сколько она ест?
— Назначение одного предмета никто разгадать не смог, — сообщает Жюли Кларисса. — Емкость вроде ванны, стеклянная; судя по всему, очень глубокая, метровой длины. Ваша сестра и остальные дамы выдвигают предположения, только что ставки не делают. Стиральную машину тоже привезли, так что эта штука точно предназначена для чего-то другого.
— А крышка имеется?
— Нет.
— Может, это ящик для картотеки или хранения кассет и коробок с пленками старых фильмов? Стенки прозрачные, все этикетки видны…
— Вряд ли, он слишком глубокий.
Глория искала разгадку. Все искали. Ясность внес консьерж Роже, и слух разошелся со скоростью лесного пожара, ширясь и пополняясь новыми деталями.
— «Донесение» от мадам Жансон.
— Ну, и?..
— Похоже, это аквариум. Роже помогал устанавливать его в гостиной.
— Аквариум! Но в аквариумах держат маленьких рыбок, и потом, потребуются каменный цоколь и сложная подводка.
— Она совершенно чокнутая, — ставит диагноз Габи Ле Клеш.
Глория звонит Жюли.
— Ты уже знаешь?
— Да. Слышала у Рауля. Идея с аквариумом странновата, но Джина и сама чудна́я.
— Ты действительно не понимаешь? Это направлено против меня. Ну же, соображай! Все захотят взглянуть на чертов аквариум, а уж если его оборудуют со вкусом, если там будут красивые рыбки и кораллы причудливых форм, все душу прозакладывают, лишь бы попасть к ней в дом. Ничего лучше эта змея придумать не могла…
— Вот что, Глория, я тоже туда схожу.
— Это последняя капля… Со мной покончено… — в голосе Глории звенят слезы.
— Дай мне закончить, — одергивает сестру Жюли. — Я пойду и буду твоими глазами и ушами, а потом расскажу обо всем, что видела и слышала. Аквариум нужно установить, рыбок — привезти, так что успокойся, время есть.
Жюли кладет трубку и говорит Клариссе, которая пылесосит комнату:
— Нелегко со стариками. Бедняжка Глория! Какие праздники и приемы она устраивала в Париже во времена своих первых браков… Моя сестра была «королевой бала»! А что теперь? Обсуждает всякие глупости, впадает в депрессию из-за аквариума. Попомни мои слова, Кларисса, если так пойдет и дальше, она заболеет.
Глория решила «парировать» удар и позвала гостей, пообещав рассказ на завлекательную тему «Мои дирижеры», тщательно привела себя в порядок, надела лучшие драгоценности, и только Жюли заметила, что щеки сестры обвисли чуть сильнее, глаза запали и очертания лица стали напоминать череп. Глория, как никто другой, умела «ставить свет» в своей комнате: слегка приоткрытые ставни и настенные бра затеняли все, что нужно. Явились все верные дамы «двора мадам Глории». Кроме Нелли Блеро.
— В чем дело? — тихо спросила Глория. — Она заболела?
— Нет… — Жюли покачала головой. — Просто опаздывает.
Нелли так и не пришла. Глория была возбуждена и весела, она блистала, забыла, правда, несколько имен — ну право же, кто удержит в памяти имя Поля Паре! — но извинилась с таким милым кокетством, что напомнила своим гостьям маленькую девочку, сбившуюся с такта. Потом они слушали фрагмент концерта Бетховена. Жюли знала, как сложна эта вещь, и не могла не восхищаться мастерством исполнительницы. Да, Глория была выдающейся музыкантшей. Лучше бы она умерла на сцене, в момент триумфа, тогда не пришлось бы сражаться с подступающим старческим маразмом. Воистину она окажет ей услугу, если… Жюли не осмелилась додумать мысль до конца, хотя все сильнее ощущала себя орудием справедливого возмездия. Она всегда служила Морали, в ее письме лейтенанту Ламбо не было никакого расчета. В Нью-Йорке она разоблачила гомосексуальные пристрастия Жан-Поля Галлана, чтобы защитить сестру от неминуемых неприятностей. Она всегда — всегда! — умела упредить скандал. Дардель спекулировал на черном рынке, и она сообщила «куда следует», что он еврей.
В комнате зазвучали аплодисменты. Все шумно поздравляли Глорию: «Какой удивительный талант!», «Божественный дар!» Идиотки! Как они смешны с их банальными дифирамбами! Держась чуть поодаль от остальных, Жюли прислушивалась к своим чувствам, как сердечник, «караулящий» больное сердце, и постепенно успокаивалась. Прадин сам себя скомпрометировал; он был то ли оасовцем, то ли членом Фронта освобождения Алжира, и Жюли снова встала на сторону правосудия. Одна строчка на клочке бумаги может оказаться куда действенней бомбы. А теперь…
К ней подошла Глория.
— Можешь сказать, почему не пришла Нелли?
В этот момент появилась Кларисса с надушенным конвертом в руке, Глория пробежала глазами листок, и злая гримаса исказила ее лицо.
— Прочти.
— У меня нет очков…
— Это от Монтано.
Моя дорогая!
Мне бы очень хотелось быть сейчас среди Ваших гостей! Говорят, Вы бесподобная рассказчица, по переезд оказался делом утомительным. Докажите, что не сердитесь, приходите отпраздновать мое новоселье, когда все будет готово. До скорого свиданья.
Преданная Вам Джина.
— Какое нахальство! — кричит Глория. — Чихать я хотела на ее преданность! Да кем она себя воображает? Пусть убирается к черту со своим новосельем!
Она вдруг ужасно бледнеет, и Жюли сжимает ее плечо.
— Не вздумай расплакаться, не смей! Подожди, пока они уйдут.
Глория задыхается.
— Беги за доктором, — приказывает Жюли Клариссе.
— Нет, только не это, — стонет Глория. — Сейчас все пройдет. Я тебе говорила… Сегодня с корабля без предупреждения сбежала Нелли. Завтра ее примеру последуют другие. Я не заслуживаю подобного обращения.
Глава 10
Доктор Приёр отвел Жюли в сторонку.
— Причин для особого беспокойства нет, — тихо сказал он, пока Кларисса оправляла постель. — Но за ней нужно понаблюдать. Вашу сестру что-то тревожит, теперь я в этом совершенно уверен. Вы знаете, в чем дело? Она ни с кем не ссорилась?
— Уверяю вас, все здесь прекрасно относятся к Глории.
— Ей кто-нибудь пишет?
— Нет. Она получает только выписки с банковских счетов, но их настоящей корреспонденцией я бы не назвала.
— Ваша сестра все еще сама ведет свои финансовые дела?
— Нет. Всем занимается поверенный, надежный человек, так что на этот счет мы можем быть спокойны.
Доктор медленно сложил стетоскоп и покачал головой.
— Ничего не понимаю. В семейных делах полный порядок, в финансах — тоже. Дом у вас просто замечательный. Нет ни малейшего повода для огорчений. И тем не менее что-то ее гложет. Она все хуже спит. Потеряла аппетит. Сегодня утром температура у нее повысилась до 37,8°. Будь мадам Глории тридцать, я не видел бы в этом ничего страшного, но в ее возрасте к малейшему отклонению от нормы нужно относиться предельно внимательно. Никаких органических поражений я не нахожу. Если позволите, я приглашу на консультацию коллегу. Он великолепный невропатолог, но ей мы этого не скажем, чтобы не драматизировать ситуацию.
Доктор вернулся к Глории и сказал натужно-бодрым тоном, каким обычно обманывают больных:
— Отдохните хорошенько, мадам. Все будет в порядке. Время не представляет угрозы для столетних дам. Один мой близкий товарищ отдыхает сейчас на Лазурном Берегу, он будет счастлив познакомиться с вами. Вы согласитесь принять его завтра или послезавтра? Когда-то он играл на виолончели, прекрасно знает ваше имя и искренне вами восхищается.
— Пусть поторопится, — шепчет в ответ Глория. — Возможно, мне недолго осталось.
— Ну что за глупости! — делано возмущается доктор.
Глория обреченно машет рукой.
— Все, чего я хочу, — произносит она с изумительно сыгранной отстраненностью, — это дожить до Дня всех святых. А потом…
— Почему так?
— В этот день моей сестре исполнится сто лет, — объясняет Жюли.
Доктор похлопывает Глорию по плечу.
— Обещаю, вы дождетесь праздника всех святых… и проживете еще очень долго.
Жюли провожает врача до дверей.
— Для Глории это не религиозный праздник и не юбилейная дата, а нечто исключительное, волшебное. 1 ноября ей собираются вручить орден Почетного легиона.
— Вот почему она так волнуется! Вы меня успокоили, но кое-чего я все-таки не понимаю. Предвкушение радостного события должно было бы взбодрить вашу сестру, а она испытывает страх. Как вы это объясняете?
— Думаю, она просто любит жаловаться. Ей просто необходимо чувствовать себя центром мироздания.
— Согласен, но все-таки есть что-то еще.
В то утро Жюли выкурила несколько сигарет на холме под соснами, наплевав на настоятельные просьбы садовников не делать этого из-за опасности возгорания. Доктор Приёр никогда не угадает причины страха Глории, а вот невропатолог может представлять опасность. Будет задавать вопросы и сообразит, что соседство с Джиной пагубно для пациентки, как тень манцинеллы.[51] Что, если он посоветует Глории переехать? Жюли ясно сознавала, что Монтано — ее единственное «оружие». Если она лишится этого козыря, останется умереть первой, снова сыграв роль жертвы. Она приложила столько усилий ради возмездия, которого ждала тридцать… нет — сорок! — лет, а теперь Глория может снова ускользнуть. Жизнь чудовищно несправедлива. Судьба ласкает только своих любимчиков, и ничего с этим не поделаешь.
Нет, Глория ни при каких обстоятельствах не должна покинуть «Приют отшельника». Придется действовать решительно и быстро. До праздника всех святых осталось… она по привычке подсчитала на несуществующих пальцах… три месяца… Целых три месяца. У нее позади вся жизнь с ее серыми буднями, а эти три месяца, они… подобны крутой и опасной горной дороге. Самый простой выход — позвонить хирургу, дать согласие на операцию и обо всем забыть.
Жюли давно взвешивала все «за» и «против». Если она ляжет в больницу, Глория застрянет на острове, но, если все кончится плохо (скорее всего, так и будет), сестра ее переживет. «Я снова проиграю…» — думает Жюли, подставив лицо ветерку. Вдалеке, между соснами, проглядывает позолоченное солнцем море, но Жюли ничего не видит и не слышит, она составляет «расписание смертей», охваченная нетерпением и страхом, как игрок, бросающий на зеленое сукно последние жетоны. Партия в любом случае подходит к концу. Они обе обречены, но кто уйдет первой? Холодно разобранная по пунктам ситуация потеряет свою остроту. Со времен флорентийской аварии Жюли только и делала, что боролась с угрызениями совести, как преступная малолетняя мать, убивающая своих новорожденных детей. Теперь она спокойна. Остается решить последнюю проблему.
Жюли встала, стряхнула с юбки иголки и вернулась в «Ирисы», никого не встретив по дороге. Обитатели «Приюта отшельника» вставали поздно, поэтому до полудня газоны не подстригали и транзисторные приемники не включали. Бедный Юбер Хольц и его великолепный рояль! Жюли полностью овладела собой. Ее план готов, она предусмотрела все ходы.
Войдя в дом, Жюли сказала, что пообедает фланом, и спросила, какое меню выбрала Глория.
— Морской язык под сметанным соусом и абрикосовый пирог.
— У нашей страдалицы недурной аппетит.
— Думаю, не так уж и плохо она себя чувствует, просто хочет, чтобы все прыгали вокруг нее.
Итак, Глория перешла в контрнаступление и решила изобразить недомогание, чтобы посеять тревогу среди своих обожательниц и отвоевать у Монтано нескольких сторонниц. Все должны собраться вокруг столетней юбилярши, единственной настоящей старейшины. Но Джина не из тех, кто легко сдается. В три часа на остров приплыли пять или шесть журналистов. Местная пресса условилась об интервью с великой актрисой, и Джина показала им весь дом, фотографировалась в кухне, на фоне старых афиш, и в гостиной, на фоне аквариума, где среди кораллов и водорослей плавали рыбки, словно бы сошедшие с полотен Карзу[52] или Фернана Леже.[53] Потом все выпили вина в саду — за здоровье Джины, одной из двух столетних обитательниц «Приюта отшельника».
— Мерзавка! — взорвалась Глория, проглядев утренние газеты. — Она проделывает все это, чтобы подразнить меня.
Цветные фотографии аквариума лишили ее дара речи, особенно хорош был крупный план рыбы с боевой раскраской и латинским названием.
— Какая гадость… — прошептала она, встряхнувшись. — Убери немедленно.
— Я все обдумала, — сказала Жюли. — Ты должна будешь принять приглашение на маленький праздник Джины — она его непременно пришлет.
— Ни за что! — Глория даже подавилась от возмущения. — Хочешь, чтобы я совсем слегла?
— Не глупи, я просто считаю, что ты не должна терять лицо. Она уверена, что ты придумаешь отговорку и откажешься. Только представь, что она будет говорить: «У нее нет сил, она — развалина!» А вот если мы поможем тебе дойти до «Подсолнухов» — это совсем недалеко, — ты заткнешь рот всем злопыхателям. Проходя мимо рыбки, которой она так гордится, ты отвернешься и скажешь — тихо, но так, чтобы все услышали: «Боже, какая уродина!» На окружающих это произведет убойное впечатление, и Джина пожалеет, что пригласила тебя.
Глория внимательно выслушала предложение сестры и сказала:
— До чего мы дожили, бедная моя старушка…
— Возьми себя в руки, принимай укрепляющее и откажись от визита невропатолога, как бишь его… Ламбертена.
По несчастному стечению обстоятельств отменить встречу не удалось. Доктор Ламбертен оказался уроженцем Бургундии — Жюли поняла это по тому, как раскатисто он произносил «р», у него были длинные гибкие пальцы и учтивые манеры. Он сидел у изголовья кровати Глории, подставив ухо к ее губам, совсем как исповедник, подбадривал, когда она останавливалась, и время от времени отирал платком пот со лба пациентки. Жюли устроилась поодаль, на краешке стула, и с изумлением внимала рассказу сестры. Они много лет жили бок о бок, а она и не знала, что ее сестра, оказывается, всегда руководствовалась исключительно благородными побуждениями. Вопрос интерпретации! О бурных ссорах с Бернстайном Глория не обмолвилась ни словом, Жан-Поля Галлана назвала «милым, чуточку слабохарактерным мальчиком… Артистическая натура, его можно понять…».
«Артистическая, как же! — негодовала в душе Жюли. — Этот, с позволения сказать, артист имел любовника-шофера и строил глазки коридорным во всех отелях, где останавливался…» А Дардель якшался с темными личностями, спекулянтами черного рынка. Переиначенная история жизни Глории похожа на ее «подновленное» пластическим хирургом морщинистое лицо. Прадин в хаосе алжирской войны предавал всех и вся… А Глория — вот ведь сюрприз! — никогда не ошибалась и выбирала в спутники жизни безупречных мужчин. «Беллетризованная» автобиография выводила Жюли из себя. Ей хотелось крикнуть: «Вранье! Она выходила за них замуж, потому что они были богаты и боготворили ее. Да, боготворили. Даже старик Ван Ламм, закрывавший глаза на любовников. Моя сестра никогда не была весталкой, преданно служившей Скрипке. Она и в восемьдесят лет не упускала ни одной возможности. Я знаю, я всегда была рядом. Не вижу в этом ничего гадкого, но зачем же обманывать врача и строить ему глазки?»
Жюли бесшумно покинула комнату, чтобы выкурить сигарету и усмирить ярость. Боль дала о себе знать, и она помассировала бок. Между ее настроением и опухолью существовала явная, хоть и необъяснимая связь. Она перечитала приглашение, которое сама передала Глории час назад. Оно было отпечатано на карточке, от руки Джина написала «с дружескими чувствами» и поставила затейливую подпись с закрученной на манер лассо буквой «Д». Убедить Глорию принять приглашение будет непросто.
Наконец появились доктора.
— Изумительная скрипка, — сказал Ламбертен, обращаясь к коллеге.
«„Страдивари“ заинтересовал его больше Глории!» — подумала Жюли.
— Ваша сестра удивительная женщина, в ней так много жизненной силы! — Невропатолог перешел на профессионально-участливый тон. — Понимаете…
— Доктор Ламбертен, объясните же наконец, что с моей сестрой! — перебила его Жюли. — Глория очень изменилась за последнее время. Она явно чем-то угнетена.
— Так и есть. Выскажу парадоксальное предположение: думаю, мадам Бернстайн до сих пор не осознавала всерьез, по-настоящему, что скоро отпразднует столетний юбилей. Эта мысль забавляла ее, казалась оригинальной, но не вызывала ассоциаций с… концом пути. А теперь она прозрела и обнаружила, что стоит одна на краю могилы. Ваша сестра всю свою жизнь была окружена заботой. Вы ведь никогда ее не покидали, я прав? У нее нет опыта одиночества, она ни разу не оставалась наедине с собой, а теперь слава и любовь в прошлом, зал опустел…
— Вы правы, — тихим голосом произнесла Жюли. — Я уже целую вечность это знаю.
— Заранее прошу прощения за свой вопрос, и все же: вы верующий человек?
— Не слишком.
— А она?
— Глории никогда не хватало времени на Бога.
Они пошли в парк, и Ламбертен продолжил свои рассуждения:
— Что ей остается? Бунт. В первую очередь против собственного окружения. Она сейчас похожа на дикое животное, попавшее в капкан. Второй стадией будет депрессия. Потом…
Доктор Приёр перебил коллегу, спросив почтительным тоном:
— Вы не думаете, что соседство с другой столетней юбиляршей…
— Ну разумеется! — воскликнул Ламбертен. — Человек, которому пришла в голову идея подобного соседства, сам того не ведая, совершил настоящее преступление. Знаете, как говорят: «Двум аллигаторам в одном болоте не ужиться». Несчастные старушки сожрут друг друга. Только так они могут заставить биться свои усталые сердца. Кто возьмет верх? Обе повелевали миром, но их гордыне нужна еще одна вещь: последняя победа над соперницей.
— Значит, вы не рекомендуете нашей пациентке переселяться в другое место?
— Конечно, нет, она не переживет бегства с поля боя. Возможно, она отступит, почувствовав, что проигрывает, но меня бы это удивило.
— Это ужасно, доктор, — говорит Жюли.
Ламбертен пожимает плечами и осторожно берет ее за руку.
— Разве это не самая ужасная вещь на свете? Жизнь мучает людей, они с ней борются, так-то вот, дорогая мадам…
— Вы собираетесь лечить мою сестру, чтобы она могла продолжать…
Голос Жюли дрогнул, ей стало стыдно.
— А что бы вы сделали на моем месте?
«Я уже там…»
— Вот как мы поступим, — привычно мягким тоном заключает доктор Приёр. — Выпишем снотворное, придумаем диету, поможем успокоиться. А потом…
Он притянул к себе Ламбертена и Жюли и продолжил, понизив голос до шепота:
— Мне пришла в голову одна идея. Мадам Бернстайн собираются наградить орденом Почетного легиона. Я постараюсь ускорить церемонию. Она наверняка попала в список 14 июля, но вручение решили отложить до ее юбилея, то есть до 1 ноября. Попробуем поторопить события!
— Отличная мысль, — соглашается Ламбертен.
— Это будет непросто, сейчас лето, время отпусков, — покачал головой Приёр. — Но несколько недель, максимум два месяца, у нас есть.
Они идут по влажной траве, вдыхая ароматы напоенного солнцем дня, и Жюли быстро производит мысленный подсчет. Два месяца… Она тоже может продержаться два месяца, но лучше принять срочные меры.
— Держите меня в курсе, — учтивым тоном просит Ламбертен.
«Он наверняка забудет о Глории, как только поднимется на борт катера…» — думает Жюли.
Эта древняя старуха прожила очень счастливую жизнь — в отличие от политических эмигрантов и умирающих от голода африканских детей.
Жюли возвращается к сестре.
— Прелестный человек, — говорит Глория. — Умеет слушать. Но ошибается, считая меня неврастеничкой.
— По-моему, никто и словом не обмолвился о неврастении. Доктор Ламбертен нашел тебя слегка нервной, возбужденной, но все войдет в норму, как только ты привыкнешь к новому соседству. Он советует принять приглашение — докажешь всем, что ты выше всех и всяческих пересудов. Недостаточно отпраздновать день рождения, чтобы стать столетним юбиляром. Природа оказывает эту честь, когда видит старую даму вроде тебя, молодую душой, шикарную, отлично сохранившуюся во всех отношениях. Так сказал доктор Ламбертен, прощаясь со мной. Джина тоже хорошо держится, но ей не избавиться от вульгарности кокотки, как говорил папа, помнишь? А еще он бы наверняка назвал ее потрепанной, облезлой, муленружевской.
На лицо Глории вернулись краски, она разулыбалась счастливым воспоминаниям.
— Надену белый фланелевый костюм, — мечтательно произносит она и вдруг прикрывает лицо ладонями, поддавшись приступу паники. — Нет, Жюли, мне не хватит сил. Здесь я в безопасности, меня окружают вещи, которые я люблю, а там…
— Мы тоже там будем — Кейт, Симона, я… С тобой ничего не случится.
— Правда?
— Ты сделаешь ей подарок — что-нибудь небольшое, изящное. Поищи среди своих украшений, тех, что надоели. Это произведет впечатление… Лучше подобрать броскую вещицу, Джина ведь неаполитанка… Побудешь недолго, и мы вернем тебя домой в целости и сохранности.
— Да, — соглашается Глория, — как можно скорее. «Отметимся» и удалимся.
На следующий день Глория устроила ревизию своих «сокровищ». Помимо парадных украшений у нее была куча клипс, колец, серег и прочих пустячков, которые она забавы ради покупала во время турне и гастролей. Они не без труда уселись на ковер, разложили содержимое между собой наподобие камушков на пляже и начали перебирать их, веселясь, как в детстве.
— Вообрази Джину вот в этих серьгах с подвесками, она тут же станет похожа на цыганку-гадалку! — воскликнула Глория.
Жюли фыркнула и выудила кольцо с огромным сиреневым камнем.
— А в этом кольце — на мать-настоятельницу.
Глория расхохоталась и взяла в руки камею изменчивого синего цвета. Ее глаза подернулись влагой.
— Севилья… Его звали Хосе Рибера. Он был красавец.
Она сморгнула слезы, хлопнула себя по лбу и сказала:
— Ей подойдет красный цвет, посмотри среди колец. Вот маленький рубин.
— Он слишком дорогой, — запротестовала Жюли.
— Ну и ладно. Она посмела меня пригласить, а я покажу ей, «кто в доме хозяин».
Усталая Жюли отправилась обедать, а забывшая свои страхи Глория погрузилась в размышления о том, как ей одеться, чтобы «добить» Джину. Жюли отослала к ней Клариссу. Проблема, неосторожно поднятая наивным доктором Приёром, очень ее волновала. Она решила поделиться сомнениями с мадам Жансон-Блеш. Да, церемонию можно оттянуть до 1 ноября, но газеты опубликуют списки, и кто-нибудь обязательно предупредит Глорию, если… если не будет установлен «режим молчания». В конце концов, у обитателей «Приюта» много других дел помимо Глории. Люди так непостоянны! Праздник перенесут, и разговоры стихнут сами собой. Итак, договорились. Ни слова.
Глория считала часы. Все было готово — одежда, украшения, подарок… Жюли исподтишка наблюдала за сестрой, опасаясь, что может дрогнуть первой. Ей пришлось принять возбуждающее, чтобы отправиться на виллу «Подсолнухи». Жюли немного задержалась, чтобы не присутствовать при торжественном «выходе» Глории. Она опасалась, что, услышав восхищенные возгласы, не сумеет скрыть брезгливо-презрительную усмешку. Джина наверняка не ожидала ничего подобного. В доме было полно гостей, все ахали, восторгались аквариумом, а Глория бросила небрежным тоном, что он «маловат». Стены буфетной были завешаны афишами и фотографиями с автографами знаменитостей.
— Вы были знакомы с Эрролом Флинном?[54]
— Очень близко. Очаровательный парень, хоть и пьяница.
— А с братьями Маркс?[55]
— Конечно. В обычной жизни они остроумием не блистали.
Гости медленно дефилировали по комнатам, как по музею, а нанятые официанты разносили шампанское и мороженое. Джина держала Глорию под руку, и та чувствовала себя униженной до глубины души. Все ее друзья и знакомые былых времен блекли на фоне кинозвезд. Лондонский симфонический оркестр, Оркестр Колонна,[56] великий Габриэль Пьерне,[57] Вильгельм Фуртвенглер…[58] Идиоты, замирающие от восторга перед мрачной физиономией Эриха фон Штрогейма[59] и мужественным лицом Гэри Купера, наверняка даже имен и названий таких не слышали! Выдержка ни разу ей не изменила, она изображала интерес, кивала и время от времени подавала реплику:
— Очень интересно… Исключительно оригинально…
Монтано, наблюдательная, как игрок в покер, караулила пульс соперницы, надеясь, что та разнервничается, а это будет означать, что она победила, но тут ее позвал один из официантов.
— Прошу меня извинить, дорогая Глория, я вас ненадолго оставлю.
Она подвела гостью к Юберу Хольцу, и Глория, воспользовавшись моментом, бросила небрежным тоном — достаточно громко, чтобы быть услышанной окружающими:
— Обстановка напоминает мне бистро, где на стенах висят мутные зеркала с заткнутыми за рамы фотографиями боксеров, подписанные Тони или Пополем.
Она выпила бокал шампанского и перешла в гостиную, собираясь откланяться, но перед этим вручила хозяйке бархатный футляр. Джина побледнела. Украшение! Глория принимает себя за королеву, решившую одарить придворную даму! Актриса изобразила смущение и воскликнула:
— Право же, не стоило, дорогая Глория…
Она открыла коробочку, в которой лежала рубиновая подвеска на тонкой золотой цепочке, и замерла, ошеломленная красотой и щедростью жеста. Наступила благоговейная тишина, и все мгновенно отошло на второй план — афиши, аквариум и кричащая роскошь обстановки. Гости зааплодировали — даже те, кого Глория никогда не приглашала к себе, составившие «двор» Монтано. Глория улыбалась, победно и чарующе, и наблюдавшая за ней Жюли поняла, что она мысленно торжествует победу. Но Джина умела держать удар, она лучезарно улыбнулась, произнесла слова благодарности, с вызовом глядя черными глазами в голубые глаза соперницы. Они обменялись поцелуем — о, сколько в нем было яда! — и хозяйка проводила гостью до порога. Великий момент, о котором еще долго будут говорить в «Приюте отшельника».
Глава 11
— Какая опрометчивость! — воскликнул доктор Приёр. — Напрасно мы послушались моего коллегу. Мадам Бернстайн ни в коем случае не следовало посещать вечеринку мадам Монтано. Помогите мне приподнять ее.
Жюли с доктором усадили больную в подушках. Глория дышала тяжело, со всхлипами, но пыталась покачать головой, давая понять, что ей уже лучше.
— В вашем возрасте, — с укором произнес доктор, — никто не может похвалиться хорошим самочувствием. Вы де́ржитесь, не более того. Как свеча, которая говорит ровно, только если стоит не на сквозняке. Вы не хотите меня слушать. Если у нее сдаст сердце, пеняйте на себя. Повторяю: никаких волнений. Это и вас касается, мадемуазель Майёль, вы тоже выглядите неблестяще. Нужно вас осмотреть.
Он начал прослушивать грудь Глории. Дышите… Не дышите…
— Так что же все-таки произошло? Надеюсь, она ни с кем не подралась?
«Именно что подралась, — подумала Жюли. — Очень точное определение».
— Так и до инфаркта недалеко… Мне не нравятся тоны сердца.
Доктор присел на край кровати и начал считать пульс Глории, продолжив допрос Жюли.
— Итак, вы вернулись вдвоем, как она выглядела?
— Совершенно нормально.
— Первый приступ удушья случился в тот момент, когда ваша сестра начала раздеваться, верно?
— Да.
— Рот открыт, руки прижаты к груди, глаза выпучены… Классический приступ грудной жабы.
— Я очень испугалась.
— Как только ваша сестра сможет вставать, мы сделаем кардиограмму. Сейчас непосредственной опасности нет, хотя пульс все еще слишком частый. Ну же, мадам Бернстайн, приободритесь. Прописываю вам отдых, никаких вечеринок и треволнений. Ваше главное лекарство — покой.
Он встал, свернул стетоскоп и сказал, обращаясь к Жюли:
— Пойдемте, нам нужно поговорить.
В тон-ателье доктор усадил Жюли рядом с собой.
— Вы тоже нездоровы, мадемуазель. Я не имею права…
Она не дала ему договорить.
— Со мной кончено. Доктор Муан поставил диагноз несколько недель назад. Он настаивал на операции, но я отказалась. Вы понимаете почему.
— Мне так жаль… — тихо произнес врач после долгой мучительной паузы. — Я подозревал и очень вам сочувствую.
— Для меня главное — спокойствие сестры. Вы знаете Глорию. Она даже не заметила, что я похудела. Я так давно живу в ее тени, что превратилась в невидимку. Когда меня не станет, она решит, что я играю с ней в прятки.
— Откуда такая желчность?
— Это не желчность, я всего лишь констатирую факт. Я знаю, что Глория ни за что не уступит Джине Монтано. Я знаю, что сейчас она проклинает свое сердце — за то, что подвело. Вы забываете главное, доктор. Все мы — Монтано, Глория и я — актрисы, а «Приют отшельника» — своего рода театр. Мы в ответе перед нашей публикой. Даже я, несмотря на изувеченные руки. Как говорит Глория, плевать на здоровье, если драчка хороша. — Горький смешок. — Драчка — меткое определение, хотя применительно ко мне звучит нелепо. Есть много способов помериться силами.
Жюли успокаивающе похлопывает доктора по колену.
— Не огорчайтесь. Я стала излишне раздражительной и недопустимо разоткровенничалась. Глория будет выполнять все ваши предписания, я за этим прослежу. Я тоже постараюсь держаться. А чувства… что же, как поется в одной песенке, «что будет, то и будет»…
Глава 12
Слух о болезни Глории распространился тем же вечером. Каким волшебным образом секреты просачиваются за стены жилищ? Жюли использовала Клариссу. «У Глории небольшое желудочное недомогание. Возможно, она злоупотребила шампанским на вечеринке Джины. Ничего страшного, но пока лучше не беспокоить ее звонками. Через несколько дней запрет будет снят».
До 14 июля оставалось пять дней. Жюли не терпелось узнать, как отреагирует сестра, узнав о выдвижении на орден Почетного легиона. Потому что она узнает. Газеты опубликуют список номинантов. Впрочем, этого может и не случиться. Обитатели «Приюта отшельника» читают только местную прессу, которая вряд ли уделит событию много внимания. Если только…
Жюли плохо спала, несмотря на снотворные: таблетки почти не действовали и только мешали ясно мыслить. Ей приходилось быть очень осторожной в общении с сестрой, ведь доктор Приёр сказал: «Главное — избегать волнений!» Если какая-нибудь соседка-доброжелательница пришлет записочку: «Поздравляю, вас наградили, я прочла в газете…» — Глория возликует и очень разволнуется. Доктор не уточнил, что может остановить сердце Глории — внезапная радость, разочарование или чувство униженности. Время тянулось невыносимо медленно, и Жюли начала надеяться, что кто-нибудь все-таки проболтается и положит конец изматывающему поединку. Она сама его спровоцировала и могла стать первой жертвой. Жюли ужасно себя чувствовала, почти ничего не ела и только что не «выпадала» из одежды. Назначенные хирургом препараты едва заглушали ставшую неотступной боль, но она поклялась себе, что не сдастся первой. Доктор Приёр при встрече с ней огорченно качал головой. Однажды они столкнулись на пороге тон-ателье, он шепнул: «Вы себя убиваете!» — на что она ответила фразой, которую он не понял: «Не я это начала…»
Наступило 14 июля. День национального праздника. Газеты не вышли. Вокруг «Приюта отшельника» гремели фейерверки, и «островитяне» поздравляли себя с тем, что их резиденция так хорошо защищена от внешнего мира. Жюли встретила в парке Юбера Хольца, и он пригласил ее выпить кофе. «Мадам Монтано будет очень рада, у нее создалось впечатление, что вы ее избегаете». Актриса была сама любезность.
— Я много раз пыталась узнать новости о Глории, но ваш цербер…
— Кларисса выполняет мои распоряжения.
— Все это очень досадно. Надеюсь, причиной недомогания стал не визит ко мне…
— Ну что вы… Она была в восторге. Моя сестра ждет радостного известия. Возможно, ее уже наградили.
Жюли произнесла эти слова помимо своей воли, она сама этого не ожидала. Или ожидала? Возможно ли, что ею руководило подсознание?
— Быть того не может! — Глаза Джины потемнели. — Глория получила «Академические пальмы»?[60]
— Нет, ее наградили орденом Почетного легиона… по случаю близящегося столетнего юбилея… ну и за заслуги, конечно.
— Потрясающе! Интересно, а я могу рассчитывать на эту награду?
— Почему бы и нет?
— Я сейчас же ее поздравлю. — Джина потянулась к трубке, но Жюли остановила ее.
— Не стоит. Официально о награждении пока не объявляли. И не проговоритесь, что узнали от меня. Вы с Глорией подруги, вот я и… Пусть слухи сделают свое дело.
Час спустя любопытство обитателей «Приюта» разогрелось до нужного градуса. Жюли с Глорией мирно беседовали, предаваясь воспоминаниям о былых триумфах. Глория лежала в шезлонге и подпиливала ногти. Когда раздался звонок телефона, она вздрогнула и схватила трубку.
«Началось», — подумала Жюли и встала, но сестра не дала ей уйти.
— Останься, это какая-то очередная надоеда… Алло… А, это вы, Кейт… Вы так взволнованы, что-то случилось? Что?.. Подождите секундочку.
Она прижала трубку к груди, пытаясь отдышаться.
— Знаешь, что она сказала, Жюли? Я… Меня… Свершилось!
— Прошу тебя, успокойся. Дай мне трубку, я сама поговорю с Кейт.
У Глории дрожат руки, глаза смотрят в одну точку, она словно бы не слышит слов Жюли.
— Алло… Извините, дорогая… Это невероятно… От кого вы узнали? От Памелы? А она? Из «Фигаро»? Она сама прочла? Нет?.. Так, может… Муж Симоны? Ну тогда конечно… Слава богу, я было решила, что это дурная шутка ведьмы Монтано… Спасибо, — у нее срывается голос. — Спасибо. Смешно так волноваться, но… Алло, я вас не слышу. Наверное, помехи… или в ушах звенит. Что? Вы считаете, что в моем лице хотели отметить старейшину?.. Старейшину и лучшую из лучших, да, понимаю… Спасибо, дорогая Кейт. Я глубоко потрясена. Сейчас сестра даст мне капли. Обнимаю вас…
Глория положила трубку и уронила голову на подушку.
— Выпей, — сказала Жюли. — Помнишь, что говорил доктор Приёр?
Та проглотила капли и вернула рюмку Жюли.
— Ты тоже ужасно выглядишь. Конечно, подобная новость кого угодно собьет с ног. Важен не орден, а сам факт награждения. Я приколю его на синий пиджак. Красное на синем… Будет красиво, как ты считаешь?
Глория хлопнула в ладоши и резко поднялась — сама, без помощи Жюли — и, подойдя к колыбели, нежно, как молодая мать, взяла в руки скрипку и отсалютовала смычком, как шпагой… «За Монтано». Она заиграла «Гимн солнцу» Римского-Корсакова — впервые за очень долгое время. Глория каждый день настраивала инструмент, беседовала с ним тихим голосом и… фальшивила. Старые пальцы слушались плохо, но в своем воображении она слышала музыку былых времен, и ее лицо выражало чистый восторг.
Жюли выскользнула за дверь и, согнувшись пополам от боли, вернулась к себе. Она была совершенно обессилена и ничего не понимала. Она слышала разговор, не сомневалась в том, какое действие он окажет на Глорию, но забыла, как сильна их «порода». Кузен Майёль дожил до девяноста восьми лет, прабабка — до ста одного года. О членах семьи Майёль частенько говорили: «Их проще убить, чем…» Радостный сюрприз не только не убил Глорию — он ее взбодрил. Если бы не Джина, все могло бы пойти по-другому. А теперь… Она едва не произнесла вслух: «Все придется начинать сначала», но сдержалась. Жюли умела отправлять «неудобные мысли» в дальний уголок мозга, где они превращались во вполне благопристойные намерения. Глория счастлива, а она, Жюли, одержима ревностью, завистью и злобой. Она — вечная неудачница, «несчастная идиотка», «жалкая калека». Она никого не обвиняет, но имеет право защищаться.
Жюли закурила, но у сигареты оказался привкус лекарства. Появилась Кларисса — ей требовались распоряжения насчет обеда.
— Чай и гренки, я не голодна. Чем занята Глория?
— Разговаривает по телефону — звонит подругам, они звонят ей. Подобный переполох может наделать бед.
— Тебе показалась, что она хуже выглядит?
— Да. Руки дрожат. Голос дрожит. Кажется, только тронь, и искры полетят.
— А что у Джины?
— Тишина. Мсье Хольц поливает сад, мадам Монтано читает журналы на галерее.
— Ладно… Можешь идти, мне больше ничего не нужно.
«Приют отшельника» пребывал в волнении. Глория хотела, чтобы орден ей вручили немедленно. Пришлось деликатно объяснить, что нужно подождать, потому что к юбилейной дате запланировано небольшое торжество. Супрефект согласился лично приколоть награду к пиджаку именинницы, поэтому дату церемонии перенести невозможно. Комитет обсудил ситуацию с Джиной Монтано. Если оказывают честь одной столетней даме, то же следует сделать для другой. «Мадам Монтано совсем недавно поселилась среди нас и еще не стала здесь своей, кроме того, она чуточку моложе мадам Бернстайн, — высказалась мадам Жансон. — Кажется, кто-то говорил мне, что она Стрелец по знаку Зодиака. Можем уточнить у нее самой, но актрисы очень чувствительны и не любят говорить о возрасте. Мадам Монтано наверняка хочет получить награду за вклад в киноискусство Франции, и мы сможем вернуться к этой теме через год».
Гостьи Глории регулярно «доносили» ей новости, от чего у нее все время повышалось давление. Она пребывала в состоянии радостного предвкушения и была очень возбуждена.
— Я не чувствовала ничего подобного со времен первого причастия! Сама узнаешь, когда придет твой черед.
Жюли молчала, стиснув зубы, а вечером, когда обитатели «Приюта отшельника» укладывались спать, шла в парк и строила планы наедине с собственной тенью. Главный результат достигнут. Джина стала крошечной дозой мышьяка, постепенно, день за днем, отравляющей Глорию. Это Жюли понимала совершенно отчетливо. Но проблема не решена. Как спровоцировать фатальный приступ? До конца июля осталась одна неделя… Способ существует, даже два способа, но второй потребует больше времени, а первый ненадежен. Жюли посетила хирурга, он долго ее расспрашивал, попросил показать место, которое при надавливании отзывалось болью, еще раз просмотрел снимки и пропальпировал ее худенькое, как у девочки, тело.
— Когда возникает боль? После еды? Когда лежите? Или при ходьбе?
Жюли не решилась ответить: «Рядом с сестрой», кроме того, она прекрасно понимала, что вопросы врач задает лишь для того, чтобы подбодрить ее. Время надежды истекло.
— В прошлый раз вы выглядели лучше.
— Я должна дотянуть до первого ноября, доктор.
— Что за нелепый разговор! Вы проживете гораздо дольше.
— Как я узнаю, что конец совсем близок?
— Не терзайте себя мрачными мыслями.
— Вы не ответили.
— Ну что же, если вы настаиваете… Когда появится резкая боль в спине, сразу вызывайте меня, и я вами займусь. Не злоупотребляйте поездками на катере, это вас утомляет.
Перед тем как вернуться в «Приют отшельника», Жюли сделала несколько телефонных звонков. В катере она мирно дремала, как человек, закончивший трудное дело.
На следующее утро ей позвонила до крайности возбужденная Глория.
— Тебе известно, что происходит?.. Я только что разговаривала с мадам Жансон. К нам приехала команда телевизионщиков из Марселя. Она решила, что их вызвала я, и выразила неудовольствие. Я переадресовала ее к Монтано. Эта интриганка решила дать интервью.
— Я ничего не знала.
— Можешь зайти ко мне? Я сейчас лопну от злости…
— Оденусь и буду.
Торопиться Жюли не стала. Пусть интрига вызреет. Через пять минут Глория позвонила снова.
— Нахалка клянется, что она ни при чем, мадам Жансон в ярости. Телевизионщиков пятеро, они притащили чертову прорву оборудования, а репортер — он у них главный — заявил, что их послали снять столетнюю даму. Узнав, что нас таких две, болван расхохотался. Мадам Жансон готова была выставить его за дверь, забыв, что мы на острове. Мне только этого не хватало.
Глория зарыдала, потом крикнула:
— Приходи немедленно!
В вестибюле Жюли столкнулась с председательшей.
— Скажите мне правду, Жюли, вы наверняка в курсе. На телевидение позвонила Глория?
— Не знаю.
— Кто-то сообщил на канал, что две дамы, живущие в «Приюте отшельника», готовятся отпраздновать столетний юбилей. В сезон отпусков интересных событий происходит немного, и начальство решило снять сюжет у нас, тем более что информатор уточнил: одна из юбилярш — бывшая актриса.
— А имя этот аноним назвал?
— На линии были помехи.
Глория лежит в шезлонге, она в прострации. На сей раз удар достиг цели. Мадам Жансон и Жюли удрученно переглядываются.
— Дорогая моя, — восклицает председательша, — не нужно так огорчаться, все обойдется. Я тоже расстроена, если это шутка, то очень дурного толка.
Глория качает головой и шепчет усталым голосом:
— Это все она… Хочет, чтобы подумали, будто я выставляюсь… Да что она себе позволяет…
У нее перехватывает горло, и она жестом просит помочь ей подняться.
— Какой ужас! — шепчет председательша на ухо Жюли. — Ваша сестра совсем плоха.
Откашлявшись, Глория продолжает:
— Я их не приму. Пусть общаются с Монтано.
— Но Джина тоже отказывается! — с отчаянием восклицает мадам Жансон. — Она так и заявила: если вы не дадите интервью, то и она не даст. Сейчас вся съемочная группа сидит на лестнице рядом с моим кабинетом. Можете себе представить, какое это производит впечатление?
Глория молча мотает головой. Нет, и еще раз нет.
— Но почему? — взрывается мадам Жансон.
— Потому что она лжет, потому что решила воспользоваться моей усталостью и слабостью, потому что…
— Послушайте, дорогая, я знаю Джину. Она в конце концов впустит их в дом, согласится позировать, да еще и назовет себя единственной и неповторимой столетней юбиляршей. Вот что будет, если вы продолжите упорствовать.
Глория закрывает глаза. Ей нужно подумать. Мадам Жансон тихо говорит Жюли:
— Думаю, она уступит.
Глория шевелит губами, и они наклоняются, чтобы разобрать слова.
— Я — настоящая…
Председательша тяжело вздыхает.
— Ничего не выйдет. Лучше оставить ее в покое, — говорит Жюли.
— Но что мне делать с журналистами? — Мадам Жансон вот-вот расплачется.
— Скажите правду: да, в «Приюте отшельника» действительно живут две очень старые дамы, одна из которых сейчас не совсем здорова. Пусть разбираются с другой.
— Пойдемте вместе, Жюли, окажите мне услугу. Вы лучше сумеете все объяснить.
Телевизионщики подкреплялись сандвичами и весело перешучивались, ожидая решения виновниц торжества. Увидев Жюли и председательшу, все вскочили, а один, одетый в кожаную куртку и кепочку с помпоном, пошел им навстречу, сияя улыбкой.
— Итак, мадам, это вы…
— Нет, — перебила его Жюли. — Я — ее сестра. Сейчас я вам все объясню…
Она рассказывала, они записывали… Так, понятно, пианистка… Можно взглянуть на ваши руки?.. Великолепно… Жюли Майёль, через «ё».
Жюли увлеклась. После шестидесяти лет молчания наступил час ее славы.
— Давайте отправимся к вам, проведем съемку, запишем звук. Вы еще раз опишете обстоятельства той ужасной аварии. Возможно, вы согласитесь снять перчатки — для крупного плана. Сто лет — чепуха, а вот такая жизнь, как ваша… Это впечатляет.
Он был простодушен, как ребенок-сладкоежка, дорвавшийся до именинного торта, но Жюли не была шокирована. У нее в душе расцветало давно забытое, сладкое, восхитительное чувство: «Я жива!» Президентша согласно кивала и семенила рядом с Жюли.
— Спасибо, дорогая. Стервятники жаждали интервью — они его получили. Пусть ваша сестра и Джина пеняют на себя. Вы так замечательно все им рассказали. Сколько же страданий выпало на вашу долю!.. «Франс 3» получит свою сенсацию, и репутация «Приюта» не пострадает.
Они устроились в гостиной, и Жюли начала скорбное повествование, избавляясь от подавленных воспоминаний и невысказанных упреков и жалоб. Она совсем лишилась сил, но чувствовала себя отомщенной, а Глория и Джина в это время яростно переругивались по телефону, не стесняясь в выражениях.
Когда Монтано перешла на неаполитанское наречие, Глория швырнула трубку и лишилась чувств. В таком состоянии ее и обнаружила Кларисса. Когда мучители-телевизионщики наконец ушли, Жюли впервые ощутила «ту самую боль».
Глава 13
Статья и фотография Жюли появились в местной газете под броским заголовком «Пианистка с мертвыми руками». У берегов острова курсировали лодки с туристами. Люди фотографировали, снимали на камеру. Серфингисты и водные лыжники мчались наперерез катеру, вскидывая руки в приветственном жесте, чем ужасно нервировали Марселя. Обитатели «Приюта» были в ярости.
— Мы поселились здесь, потому что хотели покоя, а теперь…
— Как и обе наши старушки! — огрызалась мадам Жансон. — Все было бы в порядке, не реши кто-то — да-да, кто-то из нас! — позвонить на телевидение.
— Сделайте же что-нибудь! Положите конец этим нетерпимым навязчивым приставаниям. В конце концов, есть другие пансионы и дома престарелых!
— Вы забываете, что они больны.
— Да неужели?! Вчера вечером мадам Монтано сидела в своем садике.
— Не она. Мадам Бернстайн и ее сестра.
— Что-то серьезное?
— В их возрасте все серьезно.
Доктор Приёр был уклончив. Он каждый день навещал Глорию, осматривал ее, не находил никаких признаков недомогания и не мог объяснить, почему пациентка слабеет на глазах. У Глории ничего не болело, но она совершенно потеряла аппетит, и ее мучила бессонница. Куда подевалась полная сил женщина, которая совсем недавно с молодым пылом делилась воспоминаниями о пережитом? Глаза Глории потускнели. Руки высохли и словно бы лишились плоти.
— Она держится на одной злости, — констатировал доктор. — Главное — ни в коем случае не упоминать при ней о мадам Монтано. И о мадемуазель Жюли. По непонятной причине мадам Бернстайн убедила себя, что во всем виновата ее сестра. Та якобы решила оттеснить ее «с первых ролей». А между тем бедняжка…
Жюли сидела у себя в комнате и предавалась размышлениям. Она собиралась посетить доктора Муана, но, поскольку боль неожиданно отступила, ограничилась звонком. Он прочел интервью и высказался очень жестко и определенно.
— Я настаиваю на том, чтобы вы больше ничего подобного не делали, ни с кем не встречались, даже с сестрой, и уж тем более с мадам Монтано. Могу я говорить откровенно? Не обижайтесь, мадемуазель, но я не возьмусь сказать, кто из вас безумней! Будь вы десятилетними девчонками, заслужили бы по паре оплеух. Одна из вас — не знаю которая — в результате лишится жизни.
— Полноте, доктор, вы преувеличиваете…
— Ничуть, моя дорогая. Вы очень умны и чрезвычайно рассудительны, не то что мадам Бернстайн и мадам Монтано, и я не понимаю, зачем вы назвали свою жизнь чередой нескончаемых мучений, о чем окружающие даже не догадывались. Я уверен, ваша ссора с сестрой скоро забудется и вы поможете ей помириться с соперницей. Да-да, именно так, женщины соперничают даже в таком преклонном возрасте. Обещаете последовать моему совету?
— Да, доктор.
— Если боль вернется, мы обсудим, как поступить. Возможно, вам придется лечь в клинику… Но не будем торопить события.
Они простились, и Жюли принялась обдумывать, как превратить мнимое примирение в эффектный финал. Осознание близости конца обострило ее ум, подсказав изощреннейшее решение. Оставалось определиться с деталями, чем она и занялась, покуривая «Кэмел». Кларисса держала Жюли в курсе всех слухов и сплетен. Она сообщила своей хозяйке о письме председательши мадам Глории Бернстайн и мадам Джине Монтано.
— Сможешь его достать?
— Попробую.
На следующий день Кларисса принесла скомканный листок.
— Ваша сестра ужасно рассердилась…
Чтение доставило Жюли удовольствие:
Дорогая Мадам,
Обитатели «Приюта отшельника» крайне огорчены шумным визитом команды репортеров канала «Франс 3» из Марселя, которых вызвала неизвестная нам личность. По внутреннему уставу заведения никто не может без согласования с администрацией приглашать к себе лиц (журналистов или телевизионщиков), могущих потревожить покой совладельцев нашего пансионата. Странно, что нам приходится напоминать содержание пунктов 14 и 15 мадам Бернстайн и мадам Монтано, чье артистическое прошлое безусловно заслуживает особого уважения, но не дает им права тайно поощрять мероприятия рекламного характера. Надеемся быть правильно понятыми и услышанными.
Примите заверения…
— Резковато, — прокомментировала Жюли. — Обвинять нас в… Поверить не могу. Тон просто возмутительный. Как это восприняла Глория?
— О ней-то я и хотела поговорить. Письмо доконало вашу сестру. Председательша перешла границы…
— Ее подбили так называемые подруги Глории, — с презрительной гримасой произнесла Жюли. — Эти милые богачки ничем не лучше охотников за скальпами. Петушиные бои и схватка двух престарелых звезд одинаково азартны. Возможно, Кейт или Симона даже принимают ставки на исход поединка. Ты сказала, письмо «доканало» мою сестру. Что ты имела в виду?
— Ей совсем плохо. Это не мое дело, но вам обеим следовало бы отправиться в настоящий санаторий. Недели через две-три шум утихнет.
— Ты с ней об этом говорила?
— Нет.
— Вот и хорошо, я сама все устрою.
Момент настал… Жюли позвонила сестре.
— Впусти меня. У меня к тебе важный разговор…
— Ладно…
Жюли едва узнала голос Глории. Может, нет нужды форсировать события? «Придется. Не из-за нее — из-за меня самой».
В комнате горело только бра, и лежавшая в кровати под балдахином Глория оставалась в тени. Ее лицо, еще совсем недавно такое свежее, гладкое и счастливое, сморщилось, как чудом задержавшееся на ветке осеннее яблоко, в глазах читались страх и недоверие. Жюли протянула к ней руку, и Глория инстинктивно отпрянула.
— Ну-ну, не волнуйся так, — примирительным тоном произнесла Жюли. — Я узнала об «ультиматуме» мадам Жансон и нахожу его совершенно недопустимым.
— Сядь, — прошептала Глория, — ты выглядишь усталой. Как и я… Это ведь не ты выкинула номер с телевизионщиками?
— Нет.
— Клянешься?
— Перестань ребячиться! Ну хорошо, клянусь.
— А я думала на тебя. Ты выставила себя Золушкой, а меня… С твоей стороны это было не слишком…
От плаксивого тона сестры у Жюли заломило зубы — она ненавидела выяснять отношения.
— Забудем все эти глупости, — властным тоном произнесла она. — Джина…
— Никогда больше не произноси при мне это имя, умоляю тебя! — Глория едва не задохнулась от гнева. — Так что ты хотела сказать?
— Что, если нам… исчезнуть?
— Ты рехнулась? Зачем нам исчезать? Я заболела совсем не из-за телевизионщиков.
— Конечно, нет. Выслушай меня спокойно. Тебе вот-вот исполнится сто лет, мне — девяносто.
— И что с того?
— Мы можем умереть в любой момент. Взгляни на вещи трезво, Глория. Малейший пустяк выводит нас из равновесия, но «набег» журналистов ничего не значит.
— И тем не менее ты не упустила случая устроить «душевный стриптиз».
— Я всего лишь назвала свою жизнь несладкой… Но дело не во мне. Скажи, что мы оставим после себя?
— Нашу музыку, записи…
— Какие записи? Старые виниловые пластинки на 78 оборотов, которые никто больше не слушает? Не смеши меня! Джина — другое дело. Она снималась в кино, а фильмы лучше выдерживают испытание временем.
— Это так, — согласилась Глория. — Ты что-то придумала?
— Возможно… Музей, надпись на камне…
Глория вздрогнула.
— Надгробная доска? Какой ужас!
— Ты неправильно поняла. Я говорю о доске с памятной надписью. Чтобы прочесть ее, люди задирают голову.
— Не понимаю.
— Мемориальная доска.
— А-а-а…
Взволнованная Глория прижала кулачки к груди.
— Тут нет ничего мрачного, ни тем более похоронного. Вообрази: красивая мраморная доска с простой надписью золотыми буквами:
Здесь жила знаменитая скрипачка
Глория Бернстайн,
родившаяся в Париже 1 ноября 1887 года.
Вторую дату поставят потом.
— Разве обязательно указывать дату рождения? — спросила Глория.
— Конечно, именно она и должна потрясать воображение прохожих. «Эта женщина дожила до ста лет!» — вот что будут говорить люди. Это станет честью для всего «Приюта отшельника». Что выделяет ту или иную улицу или площадь в большом городе? Правильно, мемориальные доски! Они придают им исторический флёр. «Приют отшельника» — прелестное место, но… слишком уж новое. Ему необходима патина времени, светский лоск.
— Да… — задумчиво произносит Глория, и по ее лицу Жюли понимает, что сестра проглотила наживку. — Но как быть с Монтано?
— А что Монтано?.. Предупреждать ее мы не станем, а потом будет слишком поздно. Если Джина вздумает заказать такую же доску для себя, все поймут, что она собезьянничала. Кроме того, она ни за что не решится поставить «…родилась в Неаполе».
— И соврет насчет даты! — возбужденно подхватывает Глория. — Да, идея отличная. Но… А как же ты? Почему бы и тебе не получить собственную доску?
У Жюли готов ответ и на этот вопрос.
— Одной вполне достаточно, — говорит она. — Иначе будет смахивать на стену крематория.
Глория успокаивается, на ее лицо возвращаются краски — идея Жюли подействовала, как переливание крови.
— Так ты согласна? — спрашивает Жюли.
— Да, конечно, и давай не будем откладывать.
Жюли выдерживает паузу.
— Я считаю, что совет предупреждать не стоит, — небрежно бросает она. — Пусть засунут свой устав… сама знаешь куда. Они обязаны проявлять к нам уважение. Ты заплатила за этот дом немаленькие деньги и имеешь право распоряжаться фасадом по своему разумению.
Глория улыбается — впервые за долгое время.
— Не узнаю тебя, — говорит она. — Такой напор… Но ты права, я не стану отвечать председательше. Она поймет, как далеко зашла, когда увидит рабочего, устанавливающего доску.
— Я позвоню в компанию Мураччиоли, они работают с мрамором, делают плитку, облицовку для отелей. Им будет лестно поработать для тебя; патрон наверняка сам приедет на остров, чтобы оформить заказ. Мы попросим его захватить образцы мрамора.
Глаза Глории загораются от предвкушения.
— Мне хочется что-нибудь строгое, — заявляет она. — Не совсем черный… И не совсем белый.
— Темный мрамор со светлыми вкраплениями, — предлагает Жюли.
Глория морщит нос.
— Это будет напоминать галантин из свиных голов! Нужно поискать среди оттенков зеленого.
— С прожилками.
— Ни в коем случае! Никаких прожилок — они создают впечатление, что камень расслаивается.
Жюли было глубоко плевать на то, как будет выглядеть доска. Важна только надпись: «Родилась в Париже 1 ноября 1887 года». Эта фраза — совершенное оружие. Бедная Глория! Пусть напоследок потешит свое тщеславие.
— Ну что же, это твоя доска, не моя, — с напускным безразличием произносит она, — решай сама.
Глория довольно улыбается и откидывается на подушку.
— Я представляю, как она должна выглядеть, остается определиться с размерами и местом на фасаде.
— Над входной дверью, — предлагает Жюли.
— Глупости, там она всегда будет в тени, и никто не обратит на нее внимания. Лучше повесить ее между первым и вторым этажом, вровень с окнами тон-ателье.
— Неплохая идея, — соглашается Жюли.
Глория развела руки, потом сблизила их, прикидывая размеры.
— Вот так будет хорошо. Дай рулетку… Она в ящике комода… И блокнот… Спасибо. 60 на 40, получится изящно и интеллигентно.
— Узковато, — отвечает Жюли. — Буквы и цифры должны быть хорошо видны. Фраза «Здесь жила знаменитая скрипачка Глория Бернстайн» займет много места. Конечно, можно убрать два слова — «знаменитая скрипачка», в конце концов, все и так знают, кто такая Глория Бернстайн. Ведь не пишут же на памятниках Альберту Эйнштейну «знаменитый физик»!
— Не язви! Почему ты вечно меня дразнишь? Позвони Мураччиоли, вызови его сюда как можно скорее.
Жюли набирает номер, излагает суть дела и слышит в ответ: «Мы будем счастливы поработать для звезды!» Глория кивает. Мураччиоли соглашается приехать немедленно и привезти с собой плашки разных цветов, в точности повторяющие цвета мрамора. Цена — не проблема, фирма почтет за честь предложить скидку…
— Подчеркни, что я требую соблюдения секретности, — вмешивается Глория.
— И главное, никому не говорите об этом заказе, — говорит в трубку Жюли.
— Само собой разумеется.
— Я очень довольна! — вздыхает Глория. — Ты замечательно все придумала. Подойди, дай тебя обнять.
Жюли возвращается к себе и первым делом звонит Хольцу.
— Здравствуйте, Юбер, это Жюли Майёль, вам удобно разговаривать? Да? Хорошо. Мне нужен ваш совет.
— Буду рад помочь.
— Я долго не решалась с вами поговорить, да и сейчас не уверена, что поступаю правильно, и все-таки… Так вот, моя сестра возжелала мемориальную доску! Что-то вроде «Здесь жила…» и так далее и тому подобное. Дату ухода поставят потом, сестра оставит распоряжение нотариусу. Вы слушаете?
— Очень внимательно. Почему вы беспокоитесь? Кто, как не ваша сестра, заслуживает, чтобы ее слава была увековечена в мраморе?
— Вы правы. Но имеет ли она право действовать подобным образом? Мне неизвестно, что на этот счет гласит устав, можно ли свободно распоряжаться строением, которое одновременно является частной и общественной собственностью? Доску скоро доставят, и вдруг выяснится, что по причине, о которой нам ничего не было известно, устанавливать ее нельзя. Можете себе представить, каким потрясением это станет для моей сестры? Она и так едва дышит.
— Дайте подумать, — отвечает Юбер Хольц. — Вы правы, может возникнуть коллизия. Но a priori мадам Бернстайн вольна действовать по собственному разумению. В конце концов, «Приют отшельника» — не казарма! Да, мне чинили препятствия из-за рояля, но доска на стене никому не может помешать. Почему вы не поговорили с мадам Жансон, не проконсультировались с ней?
Жюли понижает голос.
— Могу я быть с вами откровенна, Юбер?
— Ну конечно, моя дорогая!
— Я не хочу, чтобы кто-нибудь узнал о планах моей сестры, а мадам Жансон… очень общительна. Вы меня понимаете? Если проект неосуществим, лучше похоронить его в зародыше. Если наша председательша проговорится — невзначай, не со зла, — бедняжка Глория будет смертельно унижена.
— Ну да, ну да… — соглашается Хольц. — Но чем я могу быть вам полезен?
— Я подумала — остановите меня, если не согласны, — подумала, что вы могли бы незаметно прощупать почву. Вы — человек нейтральный, мадам Жансон ни в чем вас не заподозрит. Если вы в разговоре случайно как бы случайно — зададите вопрос…
— Легко сказать — случайно! — отвечает Хольц. — Ради вас я готов попробовать, но ничего не обещаю.
— Благодарю вас, Юбер. Мне нужно было довериться надежному человеку. Если ничего не выйдет, я проконсультируюсь с адвокатом.
— Мадам Бернстайн уже заказала доску?
— Да. Когда моя сестра чего-то хочет, она действует не раздумывая. Глория была такой всю жизнь.
— Как неосмотрительно… Договорились, я этим займусь и перезвоню вам.
Жюли ложится. Она совсем выдохлась. Потратила остатки сил, но сделала все, что хотела. Ее роль всегда заключалась в том, чтобы поджигать фитиль и смотреть, как он горит. Пусть теперь дорогой мсье Хольц расстарается. Бедняга очень озабочен и озадачен — из-за Джины, естественно. Они друзья. Мадам Жансон — хитрая бестия, она тут же догадается, что речь идет о… Джине, ошибется, но слух пустит. Ну что же, подождем. Отключим все мысли. Жюли умела достигать состояния внутренней пустоты и тишины. Несчастья научили ее.
На ужин она съела суп.
— Никогда не видела мадам Глорию такой веселой, — говорит Кларисса. — Она выбрала чудесный мрамор… Я в этом не разбираюсь, но камень и вправду красивый. Доска будет готова через неделю.
Жюли не понимала, почему не звонит Хольц, времени, чтобы разведать ситуацию, у него было предостаточно… Ну вот, наконец-то!
— Алло… Мадемуазель Майёль? Прошу простить за задержку — мадам Жансон не было на месте, пришлось ждать, но мы поговорили, и она при мне записала в свой блокнот: «Выяснить насчет мемориальной доски».
— Насчет мемориальной доски, я правильно поняла? — переспрашивает Жюли.
— Именно так. Полагаю, она сразу сообразила, чем вызван мой вопрос, и завтра мы получим ясный и четкий ответ.
— Она не высказала никаких соображений касательно нашего дела?
— Нет.
— Малышка Дюпон, ее секретарша, присутствовала при разговоре?
— И да, и нет. Она занималась бумагами в соседней комнате.
«И не преминет заглянуть в блокнот председательши, — думает про себя Жюли. — Дело сделано. Представление начинается».
Она сердечно поблагодарила Юбера Хольца и приняла снотворное, чтобы не терзаться мыслями и сомнениями, а утром проснулась рано от неотступной боли в боку. Встала, выпила кофе и съела гренок с медом — занятый перевариванием желудок на время успокаивался. Телефон молчал: мадам Жансон и мадемуазель Дюпон еще не успели разнести новость по «Приюту отшельника». Ничего, скоро секретарша поделится информацией с медсестрой (они близкие подруги), та в девять утра отправится делать уколы — в «Приюте» у кого-нибудь вечно обостряется люмбаго или ревматизм — и не откажет себе в удовольствии посплетничать. Слух будет передаваться изустно и потому неспешно, а вот мадам Жансон уже в одиннадцать даст ответ Юберу Хольцу и наверняка поинтересуется, идет ли речь о Джине. Он ответит «нет», тогда она обратится к Глории, та взбесится и немедленно позвонит ей, Жюли: «Кто проговорился? Кому было известно о плане? Тебе и мне, больше никому. Я ни с кем не общалась, значит, все выдала ты».
В ответ Жюли скажет, что визит Мураччиоли наверняка не остался незамеченным, кроме того, он мог проболтаться, когда плыл на остров на катере. Сомнение будет посеяно, и долго ждать развязки не придется: Джина решит последовать примеру Глории и закажет доску, возмущенные обитатели «Приюта» обратятся в совет, и тот в результате отменит обе церемонии. «Все пропало, — зарыдает Глория. — Сто лет человеку исполняется один раз в жизни!» От этого удара ей не оправиться.
В десять часов размышления Жюли прервал звонок Хольца.
— Доброе утро, дорогая. Я только что говорил с мадам Жансон. Она… не знает — и не хочет знать. Ей до смерти надоели все эти интриги. Наша председательша высказалась в том смысле, что, если одна из дам чем-то недовольна, пусть продает дом и убирается ко всем чертям. Да-да, именно так она и сказала, а потом добавила: «Я всегда подозревала, что добром это не кончится. Две столетние женщины, обе считают себя центром мироздания — идеальный повод для войны». Мне удалось прервать ее разгневанный монолог, и я спросил: «Так что же делать?» Она ответила: «Ничего…» — и повесила трубку.
— Как, по-вашему, повернется дело? — спрашивает Жюли. — Джина отступится? Она ведь тоже хочет заказать доску, я права?
— Возможно… Точно не знаю, но Джина не из тех, кого легко «подвинуть». Мне очень жаль, что все так вышло. Вы поставили передо мной невыполнимую задачу. Если появятся новости, я вас предупрежу.
— Не беспокойтесь, — отвечает Жюли, — и еще раз спасибо.
Утро закончилось без происшествий. Кларисса подала обед, разрезав мясо на мелкие кусочки, чтобы Жюли могла легко поддевать их вилкой.
— Что Глория?
— Слушала музыку.
— Ей никто не звонил?
— Нет.
Жюли исходила нетерпением. Почему медлят «добрые подруги», они ведь так любят сплетничать? Новость известна как минимум шести из них. Жюли полагала, что, учитывая скорость распространения «по эстафете» любого слуха, до Глории он дойдет с минуты на минуту.
«— Итак, вы решили поместить на фасад дома мемориальную доску?
Изумление! Предательство! Возмущенное отрицание.
— Не стоит так волноваться, дорогая, мы умеем держать рог на замке!»
Потом Глория неизбежно захочет поговорить с Жюли.
«Сейчас… вот сейчас она позвонит, — думает Жюли. — Сейчас готовится решающий удар. Мадам Жансон самоустранилась, и Джина сделает ход. Это неизбежно. Обитатели „Приюта отшельника“ прочтут надписи, и все будет кончено. Это было предписано свыше. Боже, после шестидесяти лет ожидания!»
День прошел без происшествий. Жюли не находила себе места. Вмешиваться нельзя ни в коем случае, нельзя даже сказать Глории: «Странно, что никто не зашел тебя навестить!» Глория получила с дневной почтой окончательный макет доски и уже несколько часов любовалась им, как будто надпись золотыми буквами обещала ей вечную жизнь.
— Монтано сляжет, когда это увидит.
«Она все знает! — хотелось крикнуть Жюли. — Сляжешь ты, не она. Идиотка…»
До нее вдруг дошло, что затянувшееся молчание — часть дружеского заговора. Окончательным подтверждением правильности этой догадки стал звонок Симоны, которая ни словом не обмолвилась ни о доске, ни о намерениях Джины. Никто не хотел провоцировать конфликт. Возможно, председательша негласно надавила на дам, и они приняли коллективное решение: молчать, чтобы выиграть время.
На следующее утро, сразу после визита доктора Приёра (он каждое утро навещал старую даму — его беспокоили подскоки давления), Глория попросила сестру задержаться.
— Жюли… Я чувствую, что от меня что-то скрывают. Друзья берегут мои нервы, но почему все так странно себя ведут? Заглядывают, спрашивают: «Всё в порядке?.. Только не волнуйтесь». Они как будто наблюдают за мной. Ты ведешь себя так же.
— Не смеши меня.
— Скажи честно, мое состояние ухудшилось? В таком случае церемонию провели бы не откладывая, и я бы поняла, что мой час настал. Я права? Награждение орденом станет таинством соборования? Да говори же, не молчи!
Жюли в ответ только руками разводит.
— Ты становишься совершенно невозможной, моя бедная Глория. Такое впечатление, что в жизни тебя интересуют только орден и мемориальная доска.
— Пусть так, — покраснев, отвечает Глория. — Орден и доска…
Еще три дня. Внешне все тихо. Кларисса докладывает коротко, по-военному: «Ничего не происходит». Джина затаилась в «Подсолнухах». В «Ирисах» Глория не выпускает из рук телефон и время от времени звонит Мураччиоли.
— Дело движется, — отвечает он. — Через два дня я смогу показать, что у нас получается, вы выскажете свои замечания, и мы доведем доску до совершенства.
— Обещаете?
— Ждите меня через два дня, мадам. Кстати, у меня назначена встреча еще с одной клиенткой. — Мураччиоли вешает трубку.
Глория сразу вызывает к себе Жюли, чтобы пересказать ей состоявшийся разговор.
— «Еще одна клиентка…» Что он имел в виду? В «Приюте отшельника» никто, кроме меня, ничего не заказывал!
— Возможно, это кто-то с острова?
— Ты права. И все же…
Много часов подряд Глория пыталась разгадать смысл загадочной фразы, в конце концов нервы у нее сдали, и она позвонила Мураччиоли.
— Мсье в Каннах, — ответила секретарша. — Но он о вас не забыл, мадам, тем более что вы обеспечили ему еще один заказ. Извините, у меня звонок по другой линии.
— Ты сообразительная, Жюли, объясни, что это за история с «другой клиенткой»? Ты же не думаешь, что… Нет, невозможно.
Ночью Глория почти не спала, и доктор Приёр счел необходимым прислать сиделку, сделал несколько уколов, но она не успокоилась, металась по кровати и все время повторяла, как в горячечном бреду:
— Я — юбиляр, мне скоро исполнится сто лет!
— Конечно, вам, кому же еще… Ложитесь, мадам… Нужно поспать.
К утру Глория совершенно успокоилась и даже не захотела, чтобы с ней осталась медсестра.
— И речи быть не может! Я жду посетителя и не желаю, чтобы мне мешали.
Кларисса причесала хозяйку и помогла ей накраситься, но встать не позволила:
— Ни в коем случае, доктор категорически запретил…
— Твой доктор — осёл! Позови мою сестру и положи поближе телефон. Да, и очки. Старость подбирается… В прошлом месяце я спокойно набирала номер без очков… Алло… Могу я поговорить с мсье Мураччиоли?.. Он только что ушел? Благодарю вас.
Глория смотрит на часы. Мураччиоли скоро будет. Жюли сняла перчатку, чтобы посчитать ей пульс.
— Можно подумать, что ты бегала, — озабоченным тоном произносит она. — Ты же знаешь, тебе нельзя нервничать.
— Не читай мне нотаций! Я хочу знать имя той… другой клиентки, на остальное мне плевать. Если Мураччиоли проболтался, я ему этого не спущу… Которой час? Одиннадцать? Он уже должен был явиться. Итальянец, что с него взять! Спорим, он ее просветил?
— Замолчи! Возьми себя в руки! — не сдержавшись, восклицает Жюли.
— Сама замолчи… Иди открой…
Глория смотрится в зеркало и «надевает на лицо» приветливую улыбку.
— Ну наконец-то, — жеманным тоном произносит она, — я было подумала, вы забыли о своей бедной клиентке.
Мураччиоли держит под мышкой продолговатый пакет и папку для рисунков.
— Примите мои извинения, мадам, добраться до вашего острова так же трудно, как перейти бульвар в час пик… Все эти яхты и доски, сами понимаете…
— Что в этой папке? — интересуется Глория.
— О, это не для вас, а для… — Камнерез весело смеется. — Подумать только — две столетние дамы в одном пансионате! В этом свертке ваша доска — она практически готова, но я хочу, чтобы вы взглянули и сказали, угодили мы вам или нет. В папке эскизы для другой клиентки.
Жюли не сводит глаз с сестры. Ее лицо медленно багровеет. Она ждала взрыва, криков, истерики, и неожиданное молчание Глории почти пугает ее.
— Мадам Монтано сделала заказ вскоре после вас, — продолжает Мураччиоли, развязывая тесемки. — Проект довольно сложный, она тоже выбрала классический мрамор и попросила выгравировать в верхней части солнечный диск. Сейчас покажу.
Он стоит спиной к Глории, перебирает кальки, находит нужную и продолжает:
— Ее доска будет немного внушительней вашей. Золотые буквы на черном фоне… Красиво и солидно.
Он медленно, «с чувством» читает вслух:
— «Здесь укрылась от мира Джина Монтано, знаменитая актриса, родившаяся 26 мая 1887 года в Неаполе»…
— Что?!
Услышав истошный крик клиентки, Мураччиоли резко оборачивается. Глория открывает, и закрывает рот, как выброшенная на песок рыба, цепляется скрюченными пальцами за простыню.
— Что… он… сказал?
— 26 мая 1887 года, — отвечает Жюли.
— Так написано у нее в паспорте, — подтверждает Мураччиоли.
Глория смотрит Жюли в глаза, и та отшатывается.
— Ты знала…
Она роняет голову на подушку, просипев из последних сил:
— Я — старейшина.
Потом отворачивается к стене и затихает.
— В чем дело?.. Что с ней такое? — заикаясь от изумления, спрашивает Мураччиоли.
— Моя сестра умерла, — невозмутимо объясняет Жюли. — Она наконец узнала, что такое горе.
Жюли легла в клинику в день похорон и через два дня умерла. Ее предали земле в белых перчатках. На кладбище могилы сестер находятся рядом.
Примечания
1
Алая карта (фр. — carte vermeil) — абонемент для проезда в ж/д транспорте лиц, достигших 60-летнего возраста.
(обратно)2
Французский литературный журнал, который некогда пользовался огромным влиянием, особенно в период между мировыми войнами.
(обратно)3
Анри де Монтерлан (1895–1972) — французский писатель. Ослепнув в результате несчастного случая, покончил с собой — принял цианистый калий, а затем застрелился.
(обратно)4
Один из видов выпечки — булочки, лепешки, которые подают в Англии к традиционному чаю. При поедании принято разрезать сконы вдоль на две части и кушать, смазывая медом, вареньем или просто маслом.
(обратно)5
«Четвертый возраст» — стадия процесса старения, характеризующаяся потерей функциональной независимости и повышенной потребностью в медико-социальной помощи.
(обратно)6
«Третий возраст» — период активной жизни, который начинается с выходом на пенсию.
(обратно)7
Старинный городок Сент-Эмильон расположен на правом берегу реки Дордонь, департамента Жиронда, в 40 км от Бордо. Основные сорта вина, производимого Сент-Эмильоне — «Мерло» и «Каберне Франс».
(обратно)8
Имеется в виду комедия К. Гольдони «Слуга двух господ».
(обратно)9
Лазарь — канонизированный святой, брат Марфы и Марии, воскрешенный Иисусом Христом. Легенда гласит, что он стал первым епископом Марселя.
(обратно)10
Пастис — французская анисовая водка, употребляется в качестве аперитива.
(обратно)11
Особая военная школа Сен-Сир — высшее учебное заведение, занимающееся подготовкой кадров для французского офицерства и жандармерии.
(обратно)12
«Негреско» — знаменитый отель класса люкс в стиле неоклассицизма на Английской набережной в Ницце, символ Лазурного Берега. Среди именитых постояльцев «Негреско» числятся Коко Шанель, Эрнест Хемингуэй, Марлен Дитрих.
(обратно)13
Йонна — река во Франции, левый приток Сены.
(обратно)14
«Р. Шатобриан. „Ренэ“. Б. Констан. „Адольф“. История молодого человека XIX века». Серия романов под ред. М. Горького, пер. Н. Чуйко. М.: Журнально-газетное объединение, 1932.
(обратно)15
Сен-Рафаэль — коммуна и курорт во Франции, в регионе Прованс — Альпы — Лазурный Берег, в департаменте Вар, в 49 км юго-западнее Ниццы и в 115 км восточнее Марселя.
(обратно)16
Справочник о деятелях науки, искусства и т. п.
(обратно)17
Клод Авлин (наст. Эжен Авцин, 1901–1992), французский писатель, поэт, издатель, участник движения Сопротивления. Широкую известность и популярность ему принесли детективные романы, объединенные единым персонажем — инспектором Фредериком Бело.
(обратно)18
Робер Арон (1898–1975) — французский писатель, автор политических эссе и исторических трудов, член французской Академии наук.
(обратно)19
Джулиан Хартридж Грин (1900–1998) — французский писатель американского происхождения, автор новелл, драм и романов.
(обратно)20
Викторьен Сарду (1831–1908) — французский буржуазный драматург периода Второй империи.
(обратно)21
Леонард Бернстайн (1918–1990) — американский композитор, дирижер и пианист, автор знаменитой «Вестсайдской истории» (1957).
(обратно)22
Алькатрас — печально известная федеральная тюрьма в США, использовалась для содержания там особо важных преступников. Находится на одноименном острове, принадлежащем к штату Калифорния. Ныне закрыта, в ней устроен музей.
(обратно)23
Эжен Изаи (1858–1931) — бельгийский скрипач, дирижер и композитор.
(обратно)24
Фриц Крейслер (1875–1962) — австрийский скрипач и композитор, на рубеже XIX–XX вв. был одним из самых известных мировых исполнителей.
(обратно)25
Джордже Энеску (1881–1955) — румынский композитор, скрипач, дирижер и педагог, национальный классик, один из крупнейших музыкантов первой половины XX в.
(обратно)26
Рауль Дюфи (1877–1953) — французский художник, представитель фовизма, позднее кубизма.
(обратно)27
Кеес ван Донген (1877–1968) — нидерландский художник, один из основоположников фовизма.
(обратно)28
Вильгельм Попп (1828–1903) — немецкий флейтист и композитор.
(обратно)29
Элитный квартал в Каннах, известен роскошными, утопающими в зелени домами.
(обратно)30
Имеется в виду ежегодный справочник «Весь Париж».
(обратно)31
Геза Зичи (1849–1924) — граф, пианист и композитор. Потеряв в юности правую руку, довел исполнение левой рукой до замечательного совершенства.
(обратно)32
Пауль Витгенштейн (1887–1961) — австрийский и американский пианист. Потерял правую руку на фронте во время Первой мировой войны, однако возобновил концертную карьеру и достиг исключительного мастерства, играя левой.
(обратно)33
Томас Эдвин Микс (1880–1940) — американский актер эпохи немого кино, снимался в вестернах.
(обратно)34
Тайрон Эдмунд Пауэр-мл. (1914–1958) — американский актер, известен романтическими ролями в классических голливудских фильмах 1930–1950-х гг.
(обратно)35
Знаменитые киноактеры, чьи звезды находятся на голливудской «Аллее славы».
(обратно)36
Мистраль — сильный, холодный, сухой северо-западный ветер, дующий на Средиземноморском побережье Франции, от Ниццы до границы Испании. Особенно силен с ноября по март.
(обратно)37
Флан — кондитерский крем, запеченный в виде открытого пирога на песочном тесте. Классический домашний десерт, очень известный и популярный. По рецепту в тесто вбивают минимум 3–4 яйца.
(обратно)38
Артуро Тосканини (1867–1957) — итальянский дирижер.
(обратно)39
Валери Джейн Моррис Гудолл (р. 1934) — посол мира ООН, приматолог, этолог и антрополог из Великобритании. Дама-командор ордена Британской империи. Широко известна благодаря своему более чем 45-летнему изучению социальной жизни шимпанзе и как основательница международного Института Джейн Гудолл.
(обратно)40
Сезар Огюст Жан Гийом Юбер Франк (1822–1890) — французский композитор и органист бельгийского происхождения.
(обратно)41
Дорога Дам Долины Луары названа в честь великолепных дам Франции, которые своим шармом и влиянием на умы королей и их приближенных формировали будущую политику и историю Франции.
(обратно)42
Трио Бетховена для фортепиано, скрипки и виолончели № 7 Си-бемоль-мажор (1811).
(обратно)43
Жозеф Морис Равель (1875–1937) — французский композитор-импрессионист, дирижер, один из реформаторов музыки XX века.
(обратно)44
Жан Жюль Эмабль Роже-Дюкас (1873–1954) — французский композитор, творил в традициях импрессионизма.
(обратно)45
Флоран Шмит (1870–1958) — французский композитор, музыкальный критик, педагог и музыкально-общественный деятель.
(обратно)46
«Корневильские колокола» (1877) — третья оперетта Р. Планкетта, принадлежит к числу лучших произведений этого жанра.
(обратно)47
Военно-фашистская группировка во Франции. Создана весной 1961 г., во время национально-освободительной войны алжирского народа (1954–1962), ультраколониалистскими элементами офицерства совместно с крайне правыми политическими деятелями.
(обратно)48
Музыкальные произведения, написанные вне логики ладовых и гармоничных связей, организующих язык тональной музыки. Основной принцип атональной музыки — полное равноправие всех тонов.
(обратно)49
Чудо-женщина французской музыки… Заколдованная скрипка… Она ослепляет нью-йоркскую аудиторию… (англ.)
(обратно)50
Уникальный талант… Она просто не оставляет места Менухину… (англ.)
(обратно)51
Манцинелловое дерево, или манцинелла — вид деревьев семейства молочайные, одно из самых ядовитых деревьев на планете.
(обратно)52
Жан Карзу (наст. Гарник Зулумян, 1907–2000) — известный французский живописец, график, сценограф, книжный иллюстратор.
(обратно)53
Жозеф Фернан Анри Леже (1881–1955) — французский живописец и скульптор, мастер декоративного искусства.
(обратно)54
Эррол Лесли Томсон Флинн (1909–1959) — знаменитый голливудский актер австралийского происхождения, кинозвезда 1930–1940-х гг.
(обратно)55
Братья Маркс — популярный комедийный квинтет из США, специализировавшийся на «комедии абсурда» — с набором драк, пощечин, флирта и «метания тортов».
(обратно)56
Оркестр Колонна — французский симфонический оркестр, основанный в Париже в 1873 г. скрипачом и дирижером Эдуаром Колонном (1873–1910).
(обратно)57
Анри Констан Габриэль Пьерне (1863–1937) — французский органист, композитор и дирижер.
(обратно)58
Вильгельм Фуртвенглер (1886–1954) — немецкий композитор и дирижер, один из величайших в истории музыки.
(обратно)59
Эрих фон Штрогейм (1885–1957) — американский кинорежиссер, актер, сценарист.
(обратно)60
Орденом «Академические пальмы» награждались деятели науки и образования исключительно во Франции. Такая практика существовала очень долгое время.
(обратно)
Комментарии к книге «Алая карта», Буало-Нарсежак
Всего 0 комментариев