Злой Сатурн
Человек и его дело
В эту книгу вошли ранее публиковавшиеся в нашем издательстве повести. Повесть «Злой Сатурн» впервые была выпущена в 1968 году, «Конец Гиблой елани» — в 1978-м, между ними легло десятилетие. А сами события, показанные в произведениях, разделяет более двух с половиной веков!
И все же повести объединены в книге не только как переиздания произведений одного автора. Есть между ними символический и в то же время совершенно реальный крепкий мост: все основные события, судьбы героев связаны с Каменным Поясом, почти с одними и теми же местами уральской земли, с краем богатым, «постоянно требующим рабочих рук и хозяйского заботливого догляда».
Благодаря тесному соседству двух разделенных Великой Октябрьской революцией эпох читателю предоставлена возможность увидеть и сравнить два типа производственных отношений, два мира отношений человеческих, выверить эту взаимосвязь по жесткой, испытанной временем формуле: Человек — Дело — Родина.
«Злой Сатурн» — повесть историческая. В ней присутствуют реальные и широко известные лица — царь Петр Первый, Анна Иоанновна, Бирон, горнозаводчик Демидов. И хотя они показаны не в действии, не вступают в прямой контакт с остальными героями, однако беспрерывный поток идущих с их ведома «устрожающих бумаг», приказов, депеш, отписок, доносов и «тайных уведомлений» создают совершенно определенную атмосферу, в которой обречены на гибель многие высокие помыслы, добрые начинания, любое проявление справедливости и бескорыстной любви к Отечеству. Это мир беспросветности и страдания «работного люда», мир произвола и насилия.
В центре повести — юный Андрей Татищев. Рано осиротев, он оказывается на попечении дяди, Василия Никитича Татищева, одного из выдающихся государственных деятелей того времени.
При весьма скромных средствах, за короткий срок Андрей овладевает знаниями и проявляет такое рвение к наукам, что сразу выделяется из толпы учеников Славяно-греко-латинской академии, по поводу чего сам проректор изволил «выразить одобрение». Он в совершенстве освоил латынь, перечитал книги по астрономии, по добыче руд и металлов, прекрасно чертил и рисовал.
Но при всем этом жить Андрею Татищеву было нелегко. Сполна испытал он на себе злые шутки «бурсаков» старших классов, придирки префектов, испробовал розог, а «стоянию на горохе» счет потерял… Однако ничто не могло умалить его тягу к знаниям. Он надеялся, что, преодолев «бурсу», вырвется к свету и будет наконец заниматься делом, милым сердцу и полезным Отечеству.
Случайно знакомится Андрей Татищев с философскими трудами Томаса Мора. «Утопия» вызвала в его душе противоречивые чувства, но навсегда утвердила ненависть к насилию и злу.
Успешно закончив учение, Татищев едет на Урал в качестве «главного межевщика Горной канцелярии», с головой уходит в работу, одну за другой составляет ландкарты для строительства заводов, которые растут «как грибы». Каменный Пояс открывал свои кладовые. Татищев видит, как тянут руки к земным недрам люди, не имевшие ничего за душой, кроме жажды наживы, надежды на счастливый фарт и готовые ради этого на все. Видит он и людей, которые ступили на опасный путь первопроходцев во славу Родины. Таких было меньше. И поддержки они практически не имели ни от государя, ни от министров, ни от прочих вельмож.
Страшные картины демидовского произвола и сознание собственного бессилия измотали Татищева, непомерные перегрузки подорвали здоровье, он заболевает чахоткой и гибнет.
Но до последних минут он остается человеком гордым и непреклонным. Когда игумен предложил ему покаяться перед близкой кончиной, Андрей отвечает: «Жизнь моя прошла в трудах и лишениях. Совесть свою не запятнал я ни корыстью, ни алчностью. Думал лишь об одном — процветании Отечества нашего. И ежели бы мне заново зачинать жизнь, не мыслю, что прожил бы ее инако!»
Действие второй повести происходит в наше время. Центральной ее темой является опять-таки отношение человека к богатству родной земли — к уральскому лесу. Но теперь это активная позиция хозяина-труженика, уверенного в своей правоте, беспощадного и непримиримого ко всему, что мешает жить, работать и приумножать это богатство, позиция гражданина социалистического общества.
Сюжет повести развертывается напряженно, в ней есть и риск и приключения, присутствует, можно сказать, детектив, ибо есть преступление и есть следствие. Запутанный ход событий заставляет присматриваться к участникам, обдумывать вместе с героями логику поступков, воспринимать заново уже привычное и обыденное. Человек сложен, противоречив, и все же есть безошибочный критерий в оценке личности — отношение человека к делу.
Главной фигурой является лесничий Иван Алексеевич, человек бесстрашный и справедливый. Эти же качества прежде всего ценит он и в других. Где бы он ни появлялся, вокруг него сразу же образуется «зона» действенности и доверия. Недаром к нему тянется молодежь.
Человек с совершенно необыкновенным душевным зарядом, он хранит лес для тех будущих людей, которые еще не родились, которые придут потом, после него. В этом и видит он свое земное предназначение.
И несмотря на то, что Андрей Татищев и Иван Алексеевич бесконечно удалены друг от друга по всем параметрам, они отнюдь не полярно разные герои, хотя полярно разны их судьбы.
Надежно объединяющим началом является их умение глядеть в будущее, стремиться и «поспешествовать» к единственно верной высокой, достойной человека цели — служить своему народу, своей Родине. Только такая цель позволяет видеть перспективу, во имя которой стоит и можно преодолеть все, ибо дело, которое свершается во имя будущего, не пропадет зря, не исчезнет в пучине событий и будет оценено и продолжено потомками.
Край уральский явил людям свои богатства, и они — в надежных руках.
С. Марченко
Злой Сатурн
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
Войска возвращались с Полтавской баталии, увенчавшей великую славу оружия и доблесть русского солдата.
Позади, в обозе, сваленные в кучи, тряслись на ухабах боевые знамена шведской армии, не знавшей до той поры поражения. Понурив головы, уныло брели толпы пленных. С шумом и лязгом проходили артиллерийские парки. Взмыленные кони тащили длинноствольные пушки, тупорылые мортиры, отлитые на уральских и тульских заводах.
Вокруг лежала обожженная солнцем равнина. Откуда-то с Дикого поля дул сухой сильный ветер. Вместе с пылью он гнал по земле шары перекати-поля, трепал кустики горькой полыни и редкие стебли неубранной, истоптанной ржи.
Дымились разрушенные деревни, опаленные жаром, никли раскидистые ветлы и тополя. Солдаты сокрушенно вздыхали.
— Эх-ма! Крепко мужиков погромили, и от своих, и от шведов досталось. Жди таперя, когда сызнова здесь печеным хлебом запахнет! — с тоской произнес седоусый ефрейтор.
— Ништо! — откликнулся ехавший на рыжей лохматой лошаденке пушкарь Ерофей Ложкин. Сдвинув на затылок треуголку, он вытер черное от порохового дыма лицо: — Русь, она живуча! Гляди, к покрову опять людишки отстроятся!
— Оно так, кабы не баре — последнюю жилу из мужика тянут!
— Теперь облегчение выйдет! — вмешался в разговор рослый молодой солдат. — Батюшка Петр Лексеич беспременно господ прижмет, не даст боле в обиду. Чай, не баре, а мы Карлу побили!
— Даст он тебе облегчение! — насмешливо бросил Ерофей. — Вся землица потом да кровью нашей полита, а ты как был холопом, так им и останешься!
— Окрутили баре царя-батюшку, не зрит он горя да тягости крестьянской!
— А ты ударь челом, поклонись ему в ножки и выложи правду-матушку. Уж так ли он тебя наградит… — и Ерофей красноречиво обвел пальцем шею.
— Чумовой! — испуганно шарахнулся в сторону солдат. — Эдак с тобой в разбойный приказ попасть недолго!
К Ложкину подъехал капрал.
— Опять людей мутишь? Смотри, на сей раз плетьми не отделаешься!
Скрывая усмешку, Ерофей смотрел в сторону:
— Да я, господин капрал, только и сказал, что не мешало бы нашему брату от господина генерала в награду по чарочке получить.
От головы колонны, вздымая пыль, обочиной дороги мчался драгун. Поравнявшись с Ложкиным, осадил коня, тараща красные от бессонницы и ветра глаза, выкрикнул:
— Где поручик? Государь к себе незамедлительно требует!
— Тут он. На подводе едет. Сродственника у его поранили в живот, так возле находится.
Пока гонец пробирался меж артиллерийскими повозками, поручик Василий Татищев, кусая мокрый ус, слушал последнюю просьбу умирающего Артамона.
Накрытый зеленой шинелью, Артамон томился уже целые сутки. Почерневший от боли, он ждал смерти как избавления от тяжкой муки.
— Сынка, Андрюшку, не оставь! — шептал Артамон, сжимая горячей рукой ладонь Василия. — Воспитай сироту.
— О том не кручинься, чай, одного роду. Как сказал, так и сделаю.
Артамон благодарно взглянул на Василия, хотел что-то добавить, но вздрогнул и замер.
По остановившемуся взгляду раненого понял Василий: конец.
— Прими, господи, душу раба твоего, — пробормотал он, стянув с головы запыленную треуголку…
Глава вторая
Еще под Нарвой государь Петр Алексеевич обратил внимание на Василия Татищева, в то время безусого юнца, только что окончившего артиллерийскую школу.
Кроме артиллерии и фортификации знал Татищев планиметрию и землемерию, горное и железное дело. Бойко писал и говорил на трех иноземных языках: польском, немецком и французском…
Отменный отзыв президента Берг-коллегии графа Брюса, учеником которого был Василий, решил дело. Помогло и то, что на глазах государя славно бил Татищев из своей батареи врага и, будучи ранен, не оставил поля сражения.
О чем говорил в тот день государь с артиллерийским поручиком, знали они двое да канцлер Шафиров (а этот умел держать язык за зубами), только известно стало, что перед Татищевым открылась широкая дорога к чинам и наградам, на которой, однако, нетрудно и шею сломать.
Уже поздно вечером, когда войска остановились на ночлег, разыскал Василий свою батарею. На самом краю села, в покосившейся набок избушке, крытой соломой, денщик приготовил поручику лежанку из охапки сена. Постлав на стол полотенце, выставил штоф водки и вареного петуха, незадолго до того оравшего на заборе.
Помывшись и закусив, поручик вызвал Ерофея.
— Та-акс… — протянул, рассматривая побледневшего пушкаря. — Солдат мутишь? Аль забыл, что за воровские слова ноздри рвут?
Ложкин повалился Татищеву в ноги.
— Ну ладно, ладно! Вставай! На сей раз милую. Только в войсках оставаться тебе не след. Начальство про твои речи проведает — милости не жди. Сам знаешь, у нас суд да расправа короткие. Посему отправляйся с моей эстафетой в Смоленск. Разыщешь дом дворянина Татищева. Заберешь мальца Андрейку, сына покойного сержанта Артамона Татищева, и — немедля в мою вотчину. Чтоб не задержали как дезертира, вот тебе бумага: сам полковник по моей просьбе подписал. А это — на прокорм!
Вытащив кошелек, поручик передал его Ерофею:
— Возьмешь моего запасного гнедого. С мальчонком останешься в вотчине, доглядывать будешь. Старосте я все отписал, отдашь письмо. Ну, с богом! Езжай!
Ночь была темная, только на севере вспыхивали и гасли зарницы. Тихо шелестели под ветром обступившие дорогу вязы. Ерофей настегивал коня: время смутное, как бы на худых людишек не напороться. Лишь когда стало светать, перешел на легкую рысь и в первом же постоялом дворе дал коню отдых, а себе разрешил добрую чарку.
В Смоленск добрался к вечеру следующего дня. Старый, подслеповатый дед открыл калитку и долго рассматривал солдата из-под ладони.
— Кто такой? Ась? Не слышу! Да ты, сынок, громче, тугой я. Ась? Все равно не слышу. Ты с Аверьяном потолкуй. Эй, Аверьян! — надтреснутым голоском крикнул дед. — Подь сюда! Вот нечистый дух, опять, поди, в кабак уволокся.
— Тутось я, чего глотку дерешь? — недовольно пробурчал появившийся на крыльце высокий, плечистый парень.
Почесываясь со сна, он выслушал Ерофея, равнодушно обронил:
— Помер, значит, барин! Ну-ну, царствие небесное, теперь ему ни забот, ни хлопот!
— У тебя, видать, и на земле хлопот-то немного, — насмешливо откликнулся пушкарь, рассматривая заспанное, оплывшее лицо Аверьяна.
Отряхнув пыль, солдат вошел в дом. В низкой светлице его встретила сморщенная старушка.
— Проходи, проходи, касатик, — с поклоном приветствовала она гостя. — Вот садись за стол, я сейчас тебе поснедать принесу.
Ерофей присел и, пока старушка хлопотала, оглядел комнату. Из каждого угла выглядывали бедность и запустение: голые потемневшие стены, засиженный мухами киот, заткнутое подушкой окно… На потолке — серые от пыли разводы паутины.
— Не по-господски живете, мамаша. У моего родителя изба и то приглядней будет.
— Так ведь, касатик, у покойного-то барина, опричь сержантского жалованья, и доходов, почитай, никаких не было!
Проголодавшийся Ерофей, по-солдатски работая ложкой, быстро управился с едой. Вытерев обшлагом губы, вылез из-за стола:
— Еда — что беда. Покудова перед тобой стоит — сердце томит, а нет еды — нет и беды. Благодарствую за хлеб-соль. Теперича можно и в дорогу. Давай, бабка, снаряжай Андрейку, повезу его к новой родне.
— Так-то оно и лучше будет, касатик. Какая ему здесь жизнь, сами с хлеба на квас перебиваемся. Ужо счас я его покличу.
Оставшись один, Ерофей вытащил трубочку, набил рублеными корешками и, выбив кресалом огонь, закурил. Попыхивая трубкой, подошел с стене, на которой висел потемневший портрет какого-то боярина.
«Ишь ты, — подумал, разглядывая надменное господское лицо, — старинный род, от князей смоленских идет. А что от того роду осталось? Был князь, а ныне грязь!»
Держась за юбку старухи, в комнату вошел босоногий мальчик. Испуганно косясь черными глазами, он громко шмыгал носом, не понимая, что хочет от него рослый, в зеленом мундире, солдат.
«Эх ты, сирота сердешная», — подумал Ерофей и, погладив по голове Андрейку, привлек к себе. Почувствовав ласку, мальчик доверчиво прижался к солдату.
Матери Андрейка не помнил, а отец, бывавший дома наездом, редко баловал сына ласковым словом.
Через полчаса Андрейка твердо знал, что лучше Ерофея на свете людей не бывает. С восторгом рассматривал тяжелый, в потертых ножнах, палаш, с затаенным ужасом спрашивал:
— А ты этим голов изрядно порубил? Чай, страшно?
— Приходилось! — усмехался Ерофей. — И боязно иной раз так бывало, что хоть на три аршина под землю лезь. Страшно! А сам все равно прешь, потому врагу спину показать — все едино что самому себе заупокойную прочитать. Так-то, сынок. А теперь давай собираться будем.
Наутро, чуть свет, подняв полусонного мальчишку, Ерофей закутал его в старый азям и, усадив перед собой на коня, отправился в путь-дорогу.
Вотчина Татищева особым достатком не отличалась. Воровство старосты, барщина, царские поборы привели село в разорение, а мужиков — на край горькой нуждишки и нищеты. Во дворах почти не перекликались петухи, скособочились избенки, мычали в закутках голодные коровы. Но все же в благовещенье, когда «птица гнезда не вьет», все старые и молодые гуляли до одурения, дрались стенкой. Долго после того ходили по селу с завязанными головами, прятали в воротники поредевшие в драке бороды и бегали к знахарке вправлять вывихи. Кое-кто после таких праздников навек успокаивался на погосте. Виновных обычно не находилось: поди-ка разберись, кто в этакой сваре выпустил из соседа дух. Несколько дней после праздника плакались мужики, клялись и божились, что больше «ни в жисть такое дело не сотворится». Но наступал новый праздник, и все повторялось сначала.
Нельзя сказать, что мужики были шибко привержены к богу. В церковь ходили редко, отчего пришла она в упадок, особенно после того, как сняли с нее по приказу царя малинового звона колокол. Снимать его вместе с командой солдат приезжал еще перед войной барин, Василий Никитич. Сам на колокольню полез, даже лба не перекрестил. Поп Варсанофий кинулся на защиту святыни, а поручик Татищев ему в ответ:
— Греха в том нету, что колокол снимаем. Сам государь за вас посулил богу молиться. По указу сей колокол пойдет для выделки пушек. Войска наши с супостатами бьются и для блага России не токмо колоколов — животов своих не жалеют. А ну, отойди, жеребец долгогривый, а то ненароком колокол пришибет! Да старайся службу нести исправно, а то мужики жалуются, что брюхо отъел и совсем обленился.
После такого позора сбежал батюшка в соседний приход, и все несложные крестьянские дела, связанные с богом, справлял дьячок.
Много раз, собравшись на сходке, мужики жалостливо качали головами, смотря на вросшую в землю и покосившуюся церквушку. Жарко говорили, что, дескать, того-этого, надо бы, православные, починить храм, а то он совсем благолепия лишился, даже лики святых на иконах не разберешь. Поговорят так, посетуют — и разойдутся, а церквушка тем временем оседает и валится набок.
Мужику святых не занимать, каждый день в месяцеслове значится какой-нибудь святитель. Может, от такого обилия не очень-то чтили их мужики и иной раз отзывались обидно, величая мученицу Варвару Варюхой, а Акулине присвоили кличку Вздерни Хвосты. Только одного, уважали — Николу Угодника, чей почерневший от времени образ висел в каждой избе. Это был свой, мужицкий, грозный и в то же время доходчивый до крестьянской беды святой, покровитель всей домашности и особенно лошадей. Оттого и чтили его дважды в году: весной и в зимние стужи.
— У господа-то нас превеликое множество. У него и с барами делов хватает. А Никола-то наш под боком, хрестьянский.
Так и жили, рождались, росли в холоде и голоде мужики, надрывались над скудной землей, с плачем несли барщину, а когда умирали — успокаивались на погосте, и шумели над мужицкими могилами вековые дубы и березы.
Первое время Ерофей приглядывался к селу, заходил вечерами в стоявший на околице шинок, выпивал чарку водки, беседовал на завалинках с мужиками. А потом его сильные крестьянские руки начали тосковать по делу. Вспахав добрый клин господской земли, солдат, засеял его овсом и рожью, починил забор и ворота, сделал новое крыльцо у терема. Целые дни он бродил по подворью, латая оставшиеся без глаз постройки. Крепко поругавшись со старостой, забрал у него на господский двор коровенку и пару куриц. От прибывшей животины сразу оживился пустой двор, и, ловя последние дни лета, Ерофей успел наготовить на всю зиму сена. В погожие дни вместе с Андрейкой бродил по лесам, собирая грибы и поздние ягоды, и ключница Анфиса с ног сбилась, готовя в запас дары леса.
Не один раз прошумела осень дождями и ворохом опавшей листвы. Гремели морозы, прикрывалась стынущая земля снежным одеялом. Гуляли метели, до самых коньков погружая в сугробы приземистые деревенские избы. Время бежало, и вот уже весна сгоняла снег, взламывала лед на реке, зеленела молодой муравой.
В эти годы вырос Андрейка, окреп на свежем воздухе. С ватагой ребят баловал по чужим огородам, зорил птичьи гнезда, целыми днями пропадал на реке. Однажды, подбив камнем скворца, принес птицу Ерофею и, захлебываясь от радости, сказал:
— Во, как я его стукнул! Он только из скворешни вылез, не успел и крылья расправить, как я его камнем достал. С одного раза. Здорово!
Рассматривая раненую птицу, Ерофей мрачно покачал головой:
— Пошто птаху обидел? Турок она тебе аль швед какой? Куды теперь она без крыла? Ей крыло — все одно что человеку песня. Горька доля солдатская, а заведут, бывалоча, служивые у костра песню и про все забудут: и про походы тяжкие, и что завтра, может, половина костьми на поле ляжет… Ну зачем птицу загубил? Негоже сие, Андрейша!
То ли от суровых солдатских слов, то ли от вида умиравшего скворчика Андрейка зашмыгал покрасневшим носом, до слез вдруг стало жалко пичугу.
«Растет парень! — думал Ерофей. — Учить мальца надобно. Учить, беспременно учить!» Вечером начистил до блеска пуговицы мундира. С кряхтеньем выскоблил лицо обломком литовки, подкрутил усы и, сунув в карман штоф водки, отправился к дьячку.
— Здорово, святой отец! — перешагивая порог низкой избы, гаркнул он.
Дьячок, в старом, заплатанном подряснике, сидевший у стола, в испуге выронил ложку.
— А, чтоб тебя, нечистая сила! Тьфу! — он истово перекрестился и закончил: — Во имя отца и сына… Глас у тебя, как у Ильи-пророка!
— Солдатский, отче, солдатский! А я к тебе по делу…
Ерофей вытащил из кармана штоф, поставил на стол.
У дьячка заблестели глаза. Быстро вытерев рот рукавом грязного подрясника, служитель церкви с готовностью наклонился к Ерофею:
— Глаголь, сыне. В чем нуждишка приключилась? Может, помер кто, так мы с превеликим нашим удовольствием почитаем над упокойником!
— Не затем я! — досадливо отмахнулся Ерофей. — Давай-ка для начала выпьем…
Они выпили, с хрустом закусили луковицей. Утирая набежавшие слезы, снова выпили. Когда штоф опустел, Ерофей, тяжело навалившись на стол, приступил к делу:
— Нужда к тебе загнала. Кабы не она, разве я б к тебе, кутья, пожаловал? Один ты на всю деревню грамотой владеешь. Вот и требуется, чтоб ты нашего Андрейку писать, читать и всей остальной премудрости до тонкостей обучил.
— Это мы можем, — хихикнул дьячок и, поглаживая рыжую бороденку, искательно взглянул на солдата: — А сколь нам корысти за это, угодное богу, дело причитается?
— Корысти ты от меня не дождешься. У самого в кармане вошь на аркане. Разве что для порядка, значит, буду тебе в светлые христовы воскресенья по штофу пенного вина выставлять. Ну там перекусить что-нибудь.
— Поросеночка бы аль барашка… — мечтательно закатил глаза дьячок.
— Губа-то не дура! Поросенка захотел… Да знаешь ли ты, псалтырная душа, что на барском подворье, окромя коровы и пары курей, никакой живности не водится? Есть еще конь солдатский, так он поперек горла встанет — подавишься, вот те крест.
— Мы ж все понимаем, батюшка. Только уразумей, что учить вьюношу-несмышленыша — дело великой трудности. Она, наука, не всякому дается. Меня вот, к примеру, пока я азбуку одолел, сколь разов и батогом, и розгой бивали, и за волосья дергали, — дьячок всхлипнул. — Думаешь, дешево мне эта наука-то, будь она неладна, досталась? Тебя бы, дьявола гладкого, вот так-то поучить, ты бы после и на псалтырь глядеть не захотел… Ох, опять я с тобой, окаянным, согрешил. Прости мя, господи!
— Подумаешь, батоги! Меня еще и не так учили. Ты плетей пробовал — нет? Ну и помалкивай в кузовок. А Андрюшку учить будешь — и чтоб и помину про волосья или розги не было. Понял?
Ерофей повертел железным кулаком перед носом испуганного дьячка и уже миролюбиво закончил:
— А насчет добавки — черт с тобой! Принесу одного петуха. Только зубы не поломай, годов ему не мене твоего.
Для Андрейки началась мучительная и сладкая пора учения. Таинственные и непонятные знаки и закорючки складывались на страницах книги в слова, приобретали смысл и точно оживали.
— Глаголь-рцы-аз-чрево! — читал мальчуган по буквам и, подняв к Ерофею счастливое лицо, пояснял: — Сие значит: грач-птица. — И заливался счастливым смехом.
Азбуку и псалтырь он одолел скоро и, роясь однажды в старой, покрытой пылью укладке Василия Никитича, нашел несколько книг. Долго сидел, пытаясь разобраться, о чем идет речь. Часть букв походила на те, что были в азбуке. Но как ни старался Андрей понять слова, путного не получалось. В одной из книг много картинок, невиданные звери и птицы, чертежи и карты, люди в старинных одеждах и даже плывущий по бурным волнам корабль… Ерофей, повидавший в своих походах немало, рассказал, что на таких кораблях люди плавают в чужеземные страны. А где эти страны находятся, объяснить толком не мог.
— Кто его знает! Должно, за морем-океаном. Когда государь Петербург-город построил, много таких кораблей к нам приплывали. А люди на них чудны́е, по-нашему ни слова не знают, говорят — будто лают. А так люди — как люди, обходительные. Есть, конешно, и такие, что чуть что — сразу и по зубам норовят съездить. Ну да и мы не лыком шиты!
Андрейка, взглянув на крепкий, словно кувалда, кулачище, понимающе засмеялся. Придвинулся к Ерофею ближе:
— Ну-ну, а корабли-то те зачем?
— А привозят на них из заморских стран сукна да перец, пищали, огненное зелье. Свет, видать, большой, каких только стран в ем нету. Отовсюду плывут — и из Туретчины, из Аглицкой земли и Гишпании… Люди все разные, а в одном сходятся: баре своих холопов в бараний рог гнут не хуже наших. Людишки у них послушные. Наш ведь брат терпит-терпит, а потом — как с цепи.
Андрейка, раскрыв рот, слушал, дивился. Книжка чудом волшебным казалась.
Разрезая волны острым форштевнем, мчался на рисунке корабль. Сильный ветер надувал его паруса, и казалось, вот-вот оторвется он от воды и птицей полетит над волнами. Рядом с кораблем, завлекая матросов, плыло морское чудо — обнаженная женщина с рыбьим хвостом. Одной рукой она держала около рта раковину, другой призывно манила к себе моряков.
Ерофей, рассматривавший книгу вместе с Андрейкой, увидев картинку, покрутил усы и усмехнулся:
— Как есть наша шинкарка, и корпусом, и обличием схожа, вот только хвоста у той нет. — И неожиданно рассердился: — Брось эту срамоту глядеть. Придумают же бабу с хвостом рисовать!
— Это, Ерофеюшка, русалка. Мне Анфиса про них сказывала.
— Нечего старой дуре делать, вот она дитю голову и морочит. Сама-то видала ли русалок?
— Значит, их взаправду не бывает? — в голосе Андрейки послышалось разочарование.
— Ни чертей, ни русалок и прочей нечисти на божьем свете нет. Вот только домовой, это точно, существует. В каждом доме есть. Ежели его уважишь, то и скотина, и птица на подворье заведется, и сам, жена, детишки будут сыты, обуты, и удача тебе будет во всем.
— А у нас домовой есть?
Ерофей окинул взглядом пустые стены горницы, подумал и покачал головой:
— Должно, нет, ушел. Жилым духом тут не пахнет, а он это не любит. Где людей много, там ему и почета больше.
— Ну а ты сам-то его видал?
— Приходилось. Только мне от этого никакой корысти не было.
— Расскажи, — нетерпеливо завозился Андрейка.
Солдат не спеша порылся в кармане, вытащил трубку. Глянул на парнишку — у того прямо уши навострились. Ухмыльнулся и начал:
— Это еще до Полтавской баталии было. Послали нашу команду в Каргополье за рекрутами. Солдатское дело известное: шагай куда царь-батюшка прикажет. А на дворе осень, грязь, дождь. Измаялись мы, не приведи господи. Не чаяли уж и живыми до места добраться. Однако примаршировали и сразу всей командой в трактир, ну, там обсушиться да обогреться. Сел я на лавку, а ноги словно чужие, и всего лихоманка трясет, продрог до костей. Кое-как сапоги стянул да со злости ка-ак запущу под печку. А там что-то мяукнуло, заворчало. У меня под рубахой мурашки забегали. Неужто, думаю, Ему самому по сопатке вдарил? Теперь жди беды. Однако вроде обошлось. Сели мы за стол, хозяйка нам вина выставила, похлебку какую-то. Сидим, машем ложками да к чарочке прикладываемся. И выпил-то я вроде самую малость, а вот поди ж ты, захмелел. Сижу вот так за столом, за бутылкой-то потянулся, а из нее Он, домовой, значит, и вылазит — и когда только успел в ее заскочить? Сел мне на чарку и до того грозно на меня глянул… «Ты, солдат, — говорит, — пошто меня грязным сапогом по зубам вдарил, а? Теперича не будет тебе удачи и счастья». И давай меня всякими словами поносить. Не стерпел я: «Ах ты, говорю, поганец, борода твоя нечесаная! Да как ты слугу государева так обзывать можешь?» Возьми да и щелкни его по лбу. А он, сердешный, пискнул и… бульк вниз головой в чарку, только лапти сверху болтаются. Насилу вылез. Отплевался и стал у меня на глазах расти, покуда выше меня ростом не сделался. Смотрит на меня так страховито, а сам — в точности наш капрал. И усы вразмет, и нос во-о такой, как свекла. Плюнул он в кулак да ка-а-к двинет меня в ухо, так я замертво под стол и свалился. Только на другой день очухался, а звон в голове почитай до самой масленой стоял. Вот он какой бывает, домовой-то, ежели его чем пообидишь.
Глава третья
Время шло. Над землей проносились грозы и ливни, осенние метели из опавших листьев сменяли слепящие бураны, а от артиллерийского поручика Татищева не было в деревне ни слуху ни духу. Словно в воду канул.
А он в это время воевал в Курляндии, со своей батареей громил укрепления, возведенные еще во времена крестоносцев, побывал и на турецкой границе, выполнял поручения царя за рубежом. Изредка вырывался домой, но заехать в дальнюю вотчину было все недосуг. Да и, к слову сказать, все это время пришлось учиться горному делу, военному и инженерному искусству. Собирать книги, делать большие записи по истории и географии государства Российского.
Начальник, генерал Яков Брюс, давно благоволил к расторопному поручику. Любил вести с ним беседы и нередко приходил в изумление от обширных познаний своего бывшего ученика. По представлению генерала дан был Василию Никитичу Татищеву чин капитана-поручика.
Довольный, возвращался Татищев домой. После двухлетнего скитания по чужим землям истосковался по белым березам, тихим речным заводям да родной русской речи. Давно собирался проведать Артамонова сына, да все дела не пускали. На этот раз решил сделать крюк верст в полтораста, чтобы повидать Андрейку.
Весна в 1715 году запоздала. До самого алексеева дня, когда полагалось бежать с гор ручьям, свисала с деревьев мохнатая изморозь, и по утрам простуженными голосами перекликались вороны.
Но, как обычно бывает в апреле, за одну ночь все изменилось. Еще вчера тянул с севера колючий холодный ветер, бесновато завывал в печных трубах и швырял в слюдяные оконца пригоршни снежной крупы. А днем потянуло с юга теплом, забарабанила капель и выглянувшее из-за туч солнце так пригрело, что снега словно вспухли. Дороги раскисли, настала самая ростепель.
Возок, в котором ехал Василий Никитич, доверху был в ошметках грязи, а у коней нельзя было определить масть — у коренника в грязи даже дуга до самой зги.
Чтобы не запачкать ботфорты, Татищев, придерживая шпагу, шагнул из возка прямо на крыльцо. У дверей, вытянувшись, встречал его Ерофей, успевший при виде въезжавшего во двор возка натянуть на себя мундир.
Татищев усмехнулся. Похлопал по крутой широченной груди пушкаря:
— Не забыл солдатскую выучку. А я думал, ты здесь совсем в мужика превратился. Поди, стосковался по дружкам? Ништо, вскорости встретишься. Мортира новая будет. Старую-то твою пушчонку разорвало, трех артиллеристов схоронить пришлось. Тебе повезло.
Не глядя в вытянувшееся лицо Ерофея, поручик шагнул в избу. Скинул плащ и треуголку, прошел в горницу и замер от удивления. За столом, склонившись над книгой, сидел Андрейка. Обхватив голову руками, он впился в страницы, беззвучно шевеля губами. На секунду оторвавшись от чтения, взглянул невидяще на вошедших и снова уставился в заманчивые строки.
Василий Никитич положил руку на плечо мальчика. Вздрогнув, тот посмотрел на незнакомого офицера.
— Ну, ну, — добродушно сказал Татищев. — Чего всполошился? Давай знакомиться. Ты, значит, и есть Артамонов сын? Андрей? Доброе имя. А я — Василий Татищев. Одного мы с тобой корня.
Андрей, глядя на Василия Никитича снизу вверх, проговорил:
— Мне про вас Ерофей сказывал.
— Чего же он тебе на меня наболтал?
— А про то, как вы со шведами бились. Как вашу батарею чуть супостаты не взяли, а вы шпагой троих закололи, а четвертого из пистоля до смерти убили. И как Ерофея от плетей избавили.
— Ишь ты. Запомнил, значит. Ну да это от него не уйдет. Солдатская служба такая — сегодня ты герой, а завтра тебя плетью или ноздри вырвут да на галеры отправят.
Кинув взгляд на Ерофея, уловил на лице солдата тоску и успокоил:
— На войну не попадешь. Службу подберу полегче.
После обеда, для которого пришлось лишить жизни последнюю курицу, Василий Никитич устроил Андрейке экзамен:
— Псалтырь, говоришь, выучил? То хорошо! Только для дворянина дело это пустое. Сейчас у государя Петра Алексеевича нужда в грамотных людях. Желает он обрести в них верных себе помощников, кои смогли бы еще выше силу и славу государства поднять.
Взяв со стола книгу «О знамениях небесных», Татищев перелистал ее и небрежно бросил на подоконник. Заложив назад руки, прошелся по комнате. Под тяжелыми ботфортами жалобно скрипели половицы. Татищев поморщился.
— Мыслю я так, — снова сел он рядом с Андреем, — оставаться здесь тебе не след. Поедешь со мной. У меня дом большой, неподалеку от Москвы именьишко есть. Жить будем вместе. Книг я навез из-за рубежа много. Определю тебя в учение. Прискорбно только, что дома редко бываю, по государевым наказам в разные концы ездить приходится. Ну да выберем время, займемся сначала латинским языком. Арифметику, иначе счисление называется, геометрию, першпективу, горное искусство изучать будешь. Последнее наипаче важное — из него узнаешь, как руды в земле залегают, как медь да железо плавить должно.
— И про звезды узнаю?
— Про все ведать будешь. И где какие страны находятся, холодные и жаркие, и отчего снег и дождь бывают, где какие народы живут.
— Ух ты! — у Андрейки разгорелись щеки. — А скоро поедем?
— Вот только дорога установится.
Вечером, когда Василий Никитич уснул, Ерофей, набив трубку, вышел за ворота. Тяжело ступая, побрел по деревне. У околицы его нагнал Андрей. Молча взял солдата за руку.
Вечер был теплый и тихий. В том краю, где село солнце, догорала заря. Из ольшаника возле реки доносились трели и пересвисты дрозда. У брода мычали коровы, в деревне лениво брехали собаки.
У старой, разрушенной часовни, смахнув с плиты прошлогодние листья, Ерофей сел, прислушиваясь к вечерним звукам. Вздохнул.
— Вот и кончилась моя крестьянская жизнь, Андрейка. Опять обратно на коня садиться да службу нести царскую. Снова в путь-дороженьку собираться. Я ведь, парень, сколь земель насквозь прошел. От самой Вятки до Санкт-Петербурга отшагал. Почитай всю чухонскую землю ногами измерил. И в Польше, Литве, в Пруссии побывал. На Полтавщине вон в каком сражении бился, а все равно живой. Всякое повидал — и злобу людскую, и ласку. А уж бит был не сосчитать сколько разов. Хорошо хоть кость у меня крестьянская, крепкая, другой бы давно богу душу отдал. А мне — хоть что! Иной раз злость подымется. Какой-нибудь замухрышка капрал начнет над тобой изгаляться, в зубы сует, а ты, как истукан, замрешь и руки по швам держишь. Мне бы этого капрала одним щелчком пришибить можно, а нельзя. Дисциплина! Будь она…
Он поднял валявшуюся в пыли подкову:
— Гляди, какая во мне сила!
Подкова словно утонула в огромном кулаке солдата. Сжались пальцы, охватившие железо. Хмыкнув, Ерофей отшвырнул обломки в сторону. У Андрея захватило дух: ему бы такую силу! Он посмотрел на свои длинные тонкие пальцы и сокрушенно вздохнул.
— А родитель мой еще крепче был, — засмеялся солдат. — Отправились мы с ним как-то в лес по бревна и напоролись на берлогу. Сугроб большой, а сбоку из дыры пар идет. Отец и говорит: «Давай-ка, Ерошка, лесного барина потревожим. Шубу тебе знатную справим!» Вырубил он из березы кол, конец обстругал — как копье получилось — и заставил меня этой орясиной в берлоге ворошить. А сам возле с топором встал. Начал я медведя колом беспокоить. Он спервоначалу рык подавал, а потом как выскочит, аж снег вихрем крутанулся, и на меня. Только на дыбки встал, батя его топором и шарахнул. Но не уберегся, поскользнулся и ухнул в берлогу. Слышу, под снегом шум поднялся. Рычит кто-то, а батя во весь голос орет: «Ерошка! Топор давай. Тут ишо один есть!» Кинулся я ему на подмогу, а он уж из берлоги сам лезет и здорового пестуна за собой тащит. Ножом с медведем управился! — Ерофей помолчал, улыбаясь, вспомнив юность. Потом обернулся к Андрею.
— Ты бы, Андрейка, упросил господина капитана, может, оставит меня в деревне. Больно уж я по земле стосковался. Веришь ли, утром выйду на крыльцо и словно домой на Вятчину вернулся. Петухи горланят. Из труб дымок вьется, печеным хлебом пахнет. И до того тоскливо сделается, что взял бы и сбег на свою Вятку. Да разве дойдешь? В первой же деревне пристава схватят, а там… И не приведи господи. Видал я таких утеклецов, что в руки начальству попадались… Ты уж скажи капитану, может, снизойдет. Он иной раз шибко доходчивый до нашего брата бывает.
Весна затянулась. От дождей со снегом дороги стали непролазными. Крестьянские лошаденки на дорогах по брюхо увязали в жидкой грязи. Раздувая ноздри, с мокрыми от пота боками буланки и воронки, надрываясь, тащили тяжелые телеги.
Татищев злился. Его деятельная натура не могла смириться с вынужденной задержкой, и это чувствовали все. Бабка Анфиса ходила на цыпочках, Ерофей лишний раз старался не попадаться на глаза капитану, а ямщик, тот и вовсе не совал в избу нос, пробавляясь на конюшне тем, что принесет с кухни стряпуха. Только Андрейка не замечал хмурого вида Василия Никитича, льнул к нему, стосковавшись по родительской ласке. И суровый капитан отходил. Притянув к себе мальчика, гладил его по голове, покусывая ус, бормотал:
— Эх ты, сирота горемычная. Откуда ты такой в татищевском роду выискался? Больно уж хлипкий! — и с щемящим чувством жалости ощупывал худые плечи и тонкие руки Андрея.
В одну из таких минут Андрейка вспомнил просьбу солдата. У Василия Никитича задрожала бровь. Он отстранил мальчугана, сухо спросил:
— Это что? Он тебя просил?
Андрейка потупился, молча кивнул.
— Тому не бывать! — словно отрубил Татищев. — Экое дело задумал! Да ежели так каждый солдат захочет, у государя и войска не будет. Присягу нарушить решил? Изменить государеву делу? Я ужо ему покажу!
— Неправда! — звонко вырвалось у Андрейки. — Никакой Ерофей не изменник! Он добрый! А сила у него такая, что подковы ломает. Сам видел. Дом-то весь развалился — кто его подправил? И землю он пахал, сено косил. Дьячка упросил, чтоб меня грамоте выучил!
— Вон оно что! — изумился Татищев. — У пушкаря защитник объявился. Ай да Ерофей! Вот тебе и вятская простота! — и неожиданно весело расхохотался. — Подковы, говоришь, ломает? Тогда понятно, почему хорош! Смотри-ко! Бова-королевич рядом жил, а про то никто не ведал! — И серьезно и строго, глядя в глаза Андрейке: — И рад бы исполнить, да нет на то моей власти. Был бы он крепостной, тогда куда ни шло. А так, объявят его беглым, закуют в кандалы, а мне по государеву указу за укрывательство — снова в немилость? Ну и рассуди: сегодня Ерофей, завтра — я или кто другой государю служить не пожелает, эдак от армии ничего не останется. А врагов у нас много. Недавно только со шведами управились, а сейчас турок поднимается. Порохом опять пахнет. В такую годину каждый должен что-то для Отечества делать!
Только через неделю тронулись в путь. Застоявшиеся кони стрелой вынесли со двора возок. Позади, натянув на самые уши серую треуголку, на гнедом татищевском жеребце скакал Ерофей. Чем дальше оставалась пригревшая солдата деревенька, тем больше охватывала его тоска и тревога. Хмурился и сердито покусывал усы Василий Никитич. Только Андрейка, объятый радужными надеждами, с восторгом следил в оконце за мелькавшими полями, рощицами, но вскоре покачивание возка да мерный топот конских копыт вогнали его в крепкий сон.
Почти под самой Москвой, у Тушина, случилась беда. На выезде из оврага, преграждая дорогу, лежала большая сосна. Знать, не бурный ветер повалил вековое дерево, а лихой человек, чью работу выдавали белевшие щепки около пня. «Засада!» — догадался Василий Никитич. Нащупав под плащом рукоятки пистолетов, он открыл дверцу возка и отпрянул. Из лесной чащи, подступившей к дороге вплотную, размахивая топорами и дубинами, выбежала ватага оборванных и заросших людей. Впереди, потрясая кистенем, мчался чернобородый детина с большим сине-багровым шрамом на левой щеке. С криком «Круши, робята!» он кинулся к возку.
Почти не целясь, Татищев вскинул пистолет и нажал курок. Чернобородый словно ткнулся в невидимую стену. Выронив кистень, схватился за грудь, страшными, округлившимися глазами впился в стрелявшего. Затем покачнулся, упал.
— Братцы! Барин Кожемяку убил! Круши! — раздались крики.
Татищев выхватил второй пистолет. Нападавшие было отпрянули,, но тут же снова ринулись вперед. Прогремел второй выстрел — и еще один человек повалился возле возка. От великого крика и выстрелов забились в упряжке испуганные кони. Худощавый мужик в рваном татарском малахае, схватив поводья, ударил пристяжную топором по лбу. Лошадь взвилась и, обрывая постромки, упала. Дико заржал и взметнулся на дыбы коренник.
Откинув бесполезный пистолет, Василий Никитич вытащил шпагу: «Видно, конец!»
И был бы тот день последним в жизни артиллерийского капитана, если б не Ерофей. Дав шпоры коню, он, выхватив палаш, врезался в толпу. Вертясь волчком на коне, ловко уклоняясь от тяжелых дубин, рубил сплеча. От ударов, взмахивая руками, один за другим оседали под лошадиные копыта нападавшие. Несколько человек, зажимая раны, бросились бежать. Остальные дрогнули, отступили.
— Ну и бугай! Здоров леший!
— Ништо! Не с такими управлялись. Неужто одного не угомоним? А ну, за мной! — зычно выкрикнул рыжий плотный мужик с такими широкими плечами, что кафтан на нем, по всему видать — с барской спины, расползался по швам.
— Примай гостинец! — и мужик взмахнул вилами.
Рванув повод, падая на шею коню, Ерофей услышал, как просвистела над головой сама смерть. В ту же секунду концом палаша он настиг рыжего.
Выругавшись, тот отскочил и, споткнувшись, растянулся во весь рост. Не помня себя, Ерофей уже хотел затоптать рыжего конем, когда увидел его налитые ужасом глаза.
— Кто будешь? — натянув повод, свесился с седла Ерофей. — Пошто разбоем занялся?
— Митюха я. Боярина Шереметева тягловый.
— Так вот, Митрий! Коли жить охота, скажи своим гультяям, чтоб дали дорогу. От нас поживиться нечем — мы люди служивые и оружные. Покудова нас порежете, мы ишшо с десяток из вас упокойничками сделаем. Ну, решай!
Лицо рыжего оживилось. Легкий румянец вернулся на щеки. Хриплым голосом он выдавил:
— Спаси тя бог! Не чаял, что помилуешь. От великой скудости таким делом занялись. Последнюю овечку со двора за недоимку увели. Оголодали. Детишки мрут, есть нечего. Проезжайте, обиду чинить не станем.
Мужик медленно поднялся. Озираясь и пошатываясь, побрел к лесу, где уже укрылись его товарищи.
Когда опушка опустела и хруст валежника под ногами ватажки затих, Ерофей спрыгнул с коня. Подошел к Татищеву, так и не успевшему пустить в ход острую шпагу. Василий Никитич обнял солдата:
— Геройства твоего не забуду. Должник я перед тобой. Не за себя, за государевы бумаги секретные опасался.
Убедившись, что с Татищевым все в порядке, Ерофей кинулся к возку. Там, в углу, дрожа и тихо всхлипывая, сидел испуганный Андрейка. Ерофей подхватил его на руки, прижал к груди. Мальчонка крепко обвил его шею — и замер.
У Василия Никитича по лицу прошла судорога, он отвернулся и, тяжело ступая, подошел к храпевшим лошадям. Ямщика нигде не было.
— Утек, вражий сын! — сердито буркнул Татищев.
Вместе с подошедшим Ерофеем он освободил упряжку от мертвой пристяжной. На ее место впряг гнедого коня.
Когда миновали завал, Ерофей разобрал вожжи, свистнул, щелкнул кнутом и гаркнул:
— А ну, милаи, давай!
Лошади рванули и понесли. Мелькали за окном возка веселые березовые рощицы, крытые соломой деревеньки, полосатые верстовые столбы, а Ерофей все гнал и гнал, разрезая воздух разбойным свистом.
У Тверской заставы выбежал на дорогу, размахивая алебардой, будочник:
— Стой, кто едет?
— Пади! — заорал Ерофей и не утерпел, чтоб не вытянуть кнутом не успевшего отпрыгнуть стражника. Тот очумело метался, грозя кулаком, кричал что-то вслед возку, поднявшему тучи пыли.
По московским улицам Ерофей ехал неторопливо. Народу снует взад-вперед много, того и гляди, замнешь кого. У церквей толпы нищих и убогих. У кабака на Бронной гудошники и скоморохи с медведем потешают гуляк. Медведь с висящей клочьями шерстью лениво переваливается на задних лапах, изображая танец, мотает головой и все норовит вытащить из носа кольцо с цепью, которой подергивает поводырь — чахлый старик в посконных штанах. Сквозь прорехи виднеется синеватый зад, но кумачовая рубаха у старика новая, и сдвинута на затылок высокая стрелецкая папаха. Старик что-то покрикивает медведю, притоптывая ногами, обутыми в разношенные лапти. Видно, и старику, и медведю до смерти надоела вся эта канитель и гогочущая толпа. Только нужда в куске хлеба заставляет их потешать собравшихся зевак.
На одной из улиц — людской муравейник. Сидельцы и купчишки с уханьем бьют оборванного парня. Видно, украл что с голоду. К свалке, размахивая алебардами, бегут наводить порядок городские стражники. В стороне с любопытством наблюдают за побоищем немцы, которых понаехало в последние годы в Москву тьма-тьмущая. Не сладко, видать, у себя на родине — потянуло в чужую землю. На русских хлебах отъелись, животы вон какие наростили.
Ерофей стегнул лошадей, те рванули, из-под колес прямо на разряженных немцев с их женами хлынул фонтан жидкой грязи. Раздалась нерусская брань, женский визг перекрыл хохот довольных посадских. Разъяренные немцы кинулись к возку. Да где там! Тройка уже мелькала далеко, и перед ней, словно курицы, разбегались в стороны прохожие.
К дому Татищева на Рождественке подъехали в полдень.
Дом двухэтажный, с антресолями. Сбоку к нему примыкает длинный приземистый флигель — помещение для дворни. Большая завозня, конюшня, погреба, склады… Из челяди только три человека: стряпуха, лакей, сторож, он же и конюх, и дворник.
Душ за Василием Никитичем числилось мало. Отцовские имения, поделенные между братьями и сестрой, — словно лоскутное одеяло: половина сельца в одном уезде, пустоши в другом, а в третьем всего два-три дома, и то — пустые: жители в бегах. Доходов почти никаких, оброк — кошачьи слезы. Ежели б не государева служба, с хлеба на квас довелось бы перебиваться.
С волнением переступил порог отчего дома Василий Никитич. В последние годы редко удавалось ему бывать здесь, отдыхать от суматошной жизни, вспоминать ласковые руки матушки.
Вдвоем с Андреем обошли комнаты. При каждом шаге надоедливо скрипели половицы, старый дом обветшал. И все же был он родным и милым сердцу.
В гостиной ненадолго задержались. Здесь в тяжелых, потускневших рамах — портреты предков. Нахмурив брови, глядит со стены худощавый скуластый боярин: глаза острые и умные, борода лопатой… Отец, Никита Татищев, стольник царя Алексея Михайловича, отстраненный от двора за норов. Зарылся в книги и до самой смерти делил с ними досуг, никого не принимая и сам не выезжая со двора. От отца перенял и Василий любовь к книгам, стал книгочеем…
По узкой скрипучей лестнице поднялись на антресоли. Здесь когда-то жил в одиночестве опальный стольник. Большая двухсветная комната. Вдоль стен шкафы с книгами. Стол, возле него кресло. На всем лежит толстый слой пыли. Воздух спертый, пахнет мышами.
Василий Никитич недовольно поморщился, кому-то пригрозил: «Ужо я вам!» Подошел к окну, с трудом распахнул раму. В комнату ворвался свежий ветер. За окном — сад, пустой и запущенный. Дубы и липы тихо шумят еще голыми ветками, развевают аромат набухших почек. В дальнем углу сада, в вершинах берез, гомонят грачи. Весна!
При виде книг у Андрея разбежались глаза. Вытащил одну, толстую, в кожаном переплете, раскрыл, прочел вслух: «О гадах, сиречь морских змеях, сиренах и прочих тварях, населяющих великое море».
— Можно почитать?
Василий Никитич пренебрежительно махнул рукой:
— Пустая книга. Ну да, пока языков не знаешь, читай. Кое-что в ней и правдивое есть. Вот здесь, — он показал на шкаф, стоявший около двери, — мои книги, из-за рубежа навез, на немецком да латинском языках написаны. То добрые книги. Вот астрономия, землемерия, артиллерийская наука. А это о том, как в земле руды да самоцветы искать. Истории государств разных, о морях и вулканах тоже имеется. Мыслю, что скоро и на русском языке подобных книг будет вдосталь, тогда грамотных да ученых мужей в государстве нашем будет поболе.
Татищев прошелся по комнате и остановился у большого дубового шкафа, забитого толстыми книгами.
— Эти батюшка собирал, все больше рукописные. Монахи в монастырях трудились, переписывали жития святых. Но есть и немало летописей. Их прочти в первый черед. Мне вот скоро снова в дорогу, а то бы выбрал я тебе, с чего начинать. А пока сам выбирай. А чего не поймешь, потом вместе разберемся. Жить будешь в этой комнате, кровать прикажу тебе здесь поставить.
И — пошутил:
— За хозяина останешься!
На другой день Татищев отправился по делам. Вернулся к обеду злой, встревоженный. Вызвал к себе Ерофея и, нервно постукивая по столу пальцами, долго не мог начать неприятный разговор.
Ерофей, прислонившись к косяку двери, молча ждал. От его взгляда не укрылось состояние капитана. Чувствуя неладное, он весь насторожился, но умело скрывал охватившее его возбуждение. Круглое, добродушное лицо солдата оставалось спокойным, только в серых, чуть насмешливых глазах притаилась тревога.
— Так вот, — прервал молчание Татищев, — был я сегодня у твоего полковника, он тут пополнение принимает. Ездил к генералу-аншефу, к главному судье приказа с твоим делом. Все, словно сговорились, твердят одно: отпуск твой кончился, немедленно надлежит явиться на батарею. Генерал-аншеф даже лаялся непотребно, грозил государю сообщить, что я тебя из армии по своим делам отправлял. Я им все по-честному рассказал и про твое геройство на Тушинской дороге доложил. Полковник и уцепился: «Мне, говорит, самому таких боевых солдат позарез нужно». Ну я и решил, раз невозможно тебя из армии вызволить, так хоть службу полегче найти. Насилу упросил генерала зачислить тебя в Тобольский полк. Там служить проще. Парадов не бывает. Все и дело-то, что рубеж от сибирских татар и башкирцев оборонять. Да и командира, полковника Королевича, я знаю. Под Нарвой вместе были. Человек хоть крутой, но справедливый, солдата зря не обидит.
— Эх-ма! — тяжело вздохнул Ерофей. — Седьмой год как в солдатах… За это время только и света было что у вас в вотчине. Опостылела солдатская жизнь, каждый, кому не угодил, в зубы норовит съездить. Видать, бездольный я человек, всю жизнь под ружьем шагать придется. Кручина долит. Сплю и во сне вижу, как землицу пашу и рожь сею… — Солдат опустил голову, подумал и спросил: — А ежели я ненароком отстану от полка да заместо того, чтоб его догонять, подамся на Вятчину?
Василий Никитич покачал головой:
— Неладное задумал. Домой явишься, пристава под стражу возьмут. Тогда только одно впереди: сквозь строй или кнут, а потом — галеры. А коли убережешься, жить беглым куда как не сладко.
— Куда явиться приказано? — спросил Ерофей.
— Полк в Китай-городе формируется. Явишься сегодня. Доложишь, что я с господином полковником уговор имею, и отпускную свою бумагу покажешь.
— Постой! — остановил Татищев шагнувшего к двери Ерофея: — На-ко, в дороге пригодится, — и протянул тощий кошелек. — Немного, да мне взять больше неоткуда.
Ерофей покачал головой.
— Что вы, господин капитан. Солдат на государевом хлебе прокормится. Еще может и неудовольствие выйти. Разве поверят, что вы дали?
— Пустое. Бери. Деньги всегда пригодятся.
Ерофей просиял.
— Коли так, премного благодарен. Пойду собираться. Разрешите допрежь с Андреем проститься. Больно уж я к мальчонке сердцем прирос.
— Ступай. Мне и самому стало скорбно вас разлучать. Вижу, люб и ты ему. Дитя к плохому человеку не потянется. Ну, будь здоров! Может, еще и придется когда встретиться!
Оставшись один, Василий Никитич сел в кресло, опустил голову, задумался. Сидел долго, уставясь в одну точку. Его смуглое, чуть скуластое лицо словно застыло и, кроме бесконечной усталости, не выражало ничего.
Где-то в дальнем конце дома громко хлопнула дверь. Татищев очнулся, тряхнул головой, отгоняя назойливые мысли, и, поднявшись, подошел к кровати. Вытащил из-под матраца походный ларец, отомкнул ключом, вытряхнул на стол содержимое. Отложил в сторону два пакета с сургучными печатями по углам, разобрал бумаги и снова сел к столу. Обмакнув в чернильницу гусиное перо, принялся строчить скорописью:
«Генерал-фельдцехмейстеру Брюсу Якову Виллимовичу артиллерии капитана Василия Татищева
Рапорт
о выполнении им данных государем Петром Алексеевичем и Вашим сиятельством поручений за рубежом».
Писал долго, сверяясь с бумагами, вынутыми из ларца. Покусывая перо, перечитал написанное. Снова склонился над бумагой:
«Все полученные мной известия об устройстве и снаряжении армий Пруссии, Швеции и Австрии свидетельствовать могут о готовности оных государств начать войну, но только договориться не могут, каждый стремится выгадать себе больше корысти. А нам, покуда они торг держат, дабы мощь нашей армии усилить, чтоб превзошла она армии сиих стран, думается мне, надо больше казенных заводов строить для выплавки меди и чугуна, потребного для артиллерийского боя.
Демидов на Каменном Поясе и государевы Тульские заводы справиться с этим делом быстро не смогут. Да и Демидову давать богатеть беспредельно опасно, посколь армия может попасть в полную от него зависимость».
Василий Никитич поставил точку и размашисто расписался. Вложил написанное в конверт, опечатал сургучом и вместе с бумагами спрятал в ларец. Встав из-за стола, потянулся, расправляя затекшие руки, и, неожиданно что-то вспомнив, направился на антресоли. Поднимаясь по лестнице, услышал тихое всхлипывание, доносящееся из комнаты, отведенной Андрею.
Мальчик сидел на кровати. Размазывая слезы, он кинулся навстречу Татищеву.
— Ну-ну! Перестань-ка. Ты, чай, не девка — слезами обливаться! — смущенно произнес Василий Никитич.
— Ер-ро-фея жа-а-лко! — содрогался от плача мальчуган.
Василий Никитич гладил Андрея по черноволосой голове:
— Эх, брат! Не всегда от нас дело зависит. Кто я? Простой капитан. Повыше меня вон сколько людей. И каждый не столько о пользе государства думает, сколько о своей шкуре печется. Да ты об Ерофее не тужи! Этот не пропадет… Ну утри-ко слезы. У тебя с ним все равно пути разные. Лучше послушай, что нынче я сделал!
Перед тем как в Преображенский приказ ехать, побывал Василий Никитич в Навигацкой школе и академии. Раскинул умом и решил, что академия Андрею больше подходит. Правда, духовная она, но выпускает не только попов да настоятелей. Немало государственных мужей прошли там науку. Самое главное — языки выучить и физику. Ну а другое — богословие и прочее, что для попов надобно, можно забыть потом, это все ни к чему. Одно плохо — такие недоросли в академии обучаются, что хоть сейчас под ружье ставь. Да еще людей подлого состояния там немало, а Андрей — дворянин. Честь свою надобно высоко держать.
— А про звезды я ничего не узнаю?
— Об этом мы с тобой дома прочитаем. Купил я в Австрии книгу, «В защиту Коперника» называется. Коперник, видать, муж умный был и страха не ведал — против святого писания выступил. Только ты ни с кем не болтай, запрещенная она, книга-то. Через рубеж провез ее тайно. Мне уж один раз от царя за вольнодумство крепко досталось… Так вот, договорился я с ректором. Немецкий и латинской одолеешь — дальше другое решим. Договорился еще с учителем Навигацкой школы Никифором Рыкачевым. Будешь с ним географию, астрономию и геодезию изучать. Нынче вечером должен подойти, сразу и займетесь. А завтра в академию пойдем. В ученики тебя уже зачислили, но проректору все равно представиться надобно. А мне — опять в путь. Подорожную в Санкт-Петербург выправил.
Глава четвертая
— Святые угодники! — раздался насмешливый голос, когда Андрей впервые появился в аудитории. — Никак калмык к богословию решил приобщиться!
Андрей вспыхнул, резко обернулся и увидел высокого белобрысого мальчишку, разглядывавшего его наглыми навыкате глазами.
— Я тебе не калмык! — звонким от обиды голосом отрезал новичок. — Мы, Татищевы, от князей Смоленских свой род ведем, а мой предок новгородским наместником был. Понял ты, чухна безродная?
— Это я-то — чухна? — засучивая рукава, начал вопить белобрысый. — Хошь знать, Строгановы любого на Руси князя богаче будут. Тоже мне, «новгородский наместник»! — передразнил он. — Да у мово отца на Каме земли немереной поболе любого княжества будет!
Белобрысый петухом наскочил на Андрея, тот подставил ногу, но не удержался и вместе со своим врагом упал.
Катаясь по полу, противники колотили друг друга, щипали, царапали и, обливаясь злыми слезами, выкрикивали обидные слова.
— Вот так баталия разыгралась! — неожиданно раздался тоненький голосок.
В дверях аудитории стоял префект, невысокий толстый человек с багровым лицом. Все мальчишки, сбивая друг друга с ног, кинулись вон. А драчуны, ничего не замечая, продолжали тузить друг друга, пока, схваченные за шиворот, не были растащены префектом.
— Что ж это вы, судари мои, — разглядывая драчунов заплывшими глазками, вопрошал префект, — в ученой обители потасовку учинили, а? Будете драны! — внезапно сменил он тон. Подняв палец, елейным голосом закончил: — Напомню вам, юноши неразумные, словеса из азбуки:
«Розгою дух святой детище бить велит, Розга убо ниже мало здравия вредит…»Выдрали обоих знатно тут же, в аудитории. Петька Строганов выл и ревел, божился и клялся, что «николи боле драку не учинит». Андрей, сжав зубы, молчал, чем вызвал одобрительное хмыканье префекта, и только после наказания, натягивая штаны, поморщился. Но уже одно то, что и враг выпорот, радовало и даже будто уменьшало боль, причиненную розгой.
Мальчишки зла долго не держат. Уже через день Андрей с Петром вместе играли во дворе академии. Но дружбы особой меж них не возникло. Наглость и заносчивость сынка владельца камских земель Андрею не нравились. А через два года барон Строганов забрал сына домой.
Сад при татищевском доме густой и запущенный. Высокими травами подернуты аллеи. Заросли иван-чая и купыря отвоевали у цветов клумбы и сплошной стеной вытянулись вдоль каменной ограды.
За оградой, на соседнем дворе, — высокие лепные колонны особняка, когда-то принадлежавшего князю Репнину. Сейчас князь проживает в новой столице, ведает какой-то коллегией, а дом за ненадобностью продал рязанскому помещику Орлову, отставному бригадиру, изувеченному под Нарвой.
Был когда-то Орлов красив и статен, а сейчас от полученных ран стал немощен телом, за ограду своего дома никуда не выходит, даже к обедне не ездит. С годами стал скуп, сварлив. По двору бродит с костылем, следит за дворней, чтобы, не дай бог, не украли чего. Воров боится, но собак не держит, опасаясь лишнего расхода. Вместо того заставил сторожа Герасима по ночам лаять то в одном, то в другом конце двора. Собачьей наукой Герасим овладел в совершенстве. Мог повизгивать, «взбрехивать» голосами мелкой шавки и крупного цепного кобеля. Иной раз запоздалый прохожий в испуге шарахался от забора, услышав злобный хрипучий лай.
Зрели в орловском саду сладкие вишни и душистые яблоки. И хотя у Татищева росло на усадьбе немало таких же яблонь и вишен, Андрей все посматривал на темные, налитые соком ягоды: с испокон веков известно, что чужое всегда слаще своего бывает. Удерживал страх перед злым псом, что то и дело давился свирепым лаем.
«Еще, чего доброго, штаны порвет или покусает!» — досадовал Андрей, подавляя желание отведать орловских вишен.
Но вот однажды, расставив сетку для ловли птиц, он затаился в густой чаще боярышника, готовый в любую минуту дернуть веревочку, чтоб накрыть щегла или чижика. Совсем рядом, у соседа, послышалось грозное рычание.
«Вот не ко времени принесло! Всех птиц распугает!» — подумал Андрей.
Рычание за забором сменилось громким лаем. Андрей пошарил вокруг себя и, найдя камень, уже собирался пустить его в надоедавшего пса, когда неожиданно услышал такое, от чего чуть не обмер со страха.
— Ры-ы-ы, гав-гав! Тьфу! О господи! Все в глотке от энтого лая пересохло. — Раздалось бульканье, довольное кряхтенье и снова: — Гав, гав, гав!
Андрей прильнул глазом к выщербленной в заборе дыре и прямо перед собой увидел сидевшего под дубом орловского сторожа Герасима.
Оборотень! — пришли на память рассказы, слышанные в детстве. Нет ничего на свете страшнее этой нечисти. Кем хочешь может прикинуться, даже отцом родным. И одно от него спасение — острый осиновый кол. Сплошаешь — считай пропал.
Стараясь не хрустнуть сучком, Андрей попятился. И в это время на Воздвиженской церкви ударили колокола. Старик сдернул с лысой головы шапку, истово закрестился.
«Нечистая сила креста боится… Значит, это — настоящий Герасим… и никакой собаки у Орлова нет — сторожу приходится брехать по-собачьи!»
— Вовсе я лика человеческого лишился, — крестился и бормотал Герасим. — Прости мя, господи. Пущай энтот грех на барина мово ляжет. И сколь еще справлять мне эту должность собачью придется?!
Лицо у Герасима было жалкое, страдальческое. С кряхтением он поднялся с земли и не спеша побрел по саду дальше.
Андрей выждал немного и, когда лай раздался в противоположном углу, перемахнул в чужой сад. Забравшись в гущу вишенника, принялся неторопливо выбирать самые спелые ягоды. Орловские вишни и в самом деле оказались куда слаще своих.
— И мне сорви! — неожиданно прозвучал за спиной тонкий голосок.
Андрей от неожиданности проглотил ягоду с косточкой и, обернувшись, увидел девочку. Была она мала ростом, с пушистыми, цвета спелой пшеницы волосами, отчего выглядела особенно светлой, словно утренняя росинка. Удивительны были большие, темные, как эти вишенки, глаза, доверчиво смотревшие на непрошеного гостя. В красных сафьяновых башмачках, синем сарафане, вышитом красными, невиданными цветами, девочка была похожа на царевну из сказки. Но чтоб не потерять свое мужское достоинство, Андрей отрезал:
— Сама рви! Я тебе не нанимался!
— Ишь какой! В чужой сад залез да еще так разговаривает. Я вот возьму и кликну Полкана, он у нас злой. Как возьмется за тебя, всего искусает!
Андрей засмеялся:
— Видал я вашего Полкана. У него вот такая борода, а лысина через всю голову.
Девочка закусила губку, перекинула через плечо распустившуюся косичку и сосредоточенно стала ее заплетать, а когда снова взглянула на Андрея, тот увидел слезинку, катившуюся по щеке.
— Жадный… Я б не просила, если б могла достать.
Андрей смутился. Выплюнул косточку и вытер измазанный соком рот.
— Чего ревешь? Жалко мне, что ли? Ешь сколько хочешь, — и, нарвав пригоршню спелых ягод, протянул девочке.
Несколько минут дети молчали, потом заговорили снова:
— Тебя как зовут?
— А тебя?
— Ты ведь в том доме живешь, рядом? Через забор перелез? А хочешь, я тебе калитку тайную покажу? Ее не видно совсем. Только крапивы там много. Я про нее давно знаю. Ты приходи, ягод у нас много, а я никому не скажу!
— А тебе кто сказал про калитку?
— Никто. Меня батюшка никуда не пускает, кроме сада. Я здесь все уголки знаю, а сюда боялась ходить — темно и крапива. А недавно у меня котенок убежал, и я его тут нашла, прямо в крапиве. Думала, умер, а он спит себе, дурачок, — ему-то что крапивы бояться! А уж я-то вся обстрекалась! Зато вот эту калиточку нашла.
Андрей засмеялся:
— Ну, ты молодец!
— А я ведь у вас в саду тоже была. Несколько раз уже. У вас тоже хорошо.
— А что я тебя не видел?
— Так ты же всегда занятый! Один раз книгу читал, потом мастерил что-то. Я из-за кустов смотрела, а показаться боялась, думала, драться будешь…
— Я с девчонками не дерусь. Что, мне не с кем больше, что ли?! А ты читать умеешь?
— Умею. Пишу только плохо. В школу батюшка не пускает. А ты учишься?
Андрей утвердительно кивнул.
— Кончу академию — штурманом или шкипером стану. Охота мне на фрегате поплавать, заморские страны поглядеть.
— А как утонешь?
— На кораблях шлюпки запасные имеются. До берега все равно доберешься.
Андрей не заметил, как они дошли до калитки. Но стоять было не след, и он пошел к дому.
— Приходи завтра! — донеслось ему из-за забора.
Глава пятая
До Заиконоспасского монастыря, в котором располагалась Славяно-греко-латинская академия, от дома Татищева — рукой подать. Перейти Красную площадь — и за высокой стеной Китай-города, на Никольской улице, стоит монастырь — мрачный, приземистый, с крохотными, наподобие бойниц, окнами.
Петр, мечтавший превратить академию из чисто духовной в такую, чтоб из стен ее выходили люди «во всякие потребы — в церковную службу и в гражданскую, воинствовати, знати строение и докторское врачевское искусство», кое в чем преуспел. Знакомство с Аристотелем, Демокритом, поэтами Древней Эллады, чтение Декарта и изучение физики заставило студентов на многое взглянуть по-иному. Овладение латинским языком давало возможность самостоятельно читать сочинения ученых мужей других стран. В богатой библиотеке академии стали появляться и книги, переведенные на русский язык «старанием» преподавателей и бывших учеников, из которых большая часть уходила в гражданскую и военную службу.
Третий год учился в академии Андрей. Многое повидал за это время, узнал злые шутки старшеклассников и придирки префектов, следивших за учениками, испробовал розог, а «стоянию на горохе» счет потерял. Но одолел грамматику. Арифметику Магницкого изучил так, что даже сам проректор, заглянувший однажды в класс, выразил одобрение. Освоил черчение и рисование.
Помня наставления Василия Никитича, особо усердно занимался латынью и уже мог не только свободно разговаривать, но читать, даже стихи складывать на этом языке научился. Из книг, хранившихся в татищевском доме, прочел астрономию, узнал про руды и металлы в земных недрах.
Однажды, роясь в шкафу, где лежали рукописи старого стольника, нашел небольшую, в палец толщиной, книжицу. Раскрыл и с изумлением прочел: «Мысли и поучения о философском камне, а также о том, как добывать золото из простого металла, и о протчих законах черной и белой магии». Перелистал, с трудом разобрал уставную скоропись:
«…А ежели захочешь лицезреть демона тьмы, сиречь — сатану, то произнеси заклятие и оный демон явится перед тобой и исполнит все, что ты схочешь. Для того ради зажги три свечи, одну поставь справа от себя, другую слева, а третью — противо своего лица. Трижды читай заклятие и после каждого туши по одной свече, и когда исполнишь все, как сказано, то и явится к тебе Он».
Найдя три огарка и расставив, как говорилось в книге, Андрей зажег их и почти не дыша произнес трижды заклятие. Не успел развеяться дымок от последней потушенной свечки, как в дверь кто-то тихо постучал.
Андрей онемел. Тело мгновенно покрылось липким холодным потом, сердце заколотилось так, что стало дурно. Остановившимися глазами уставился он на медленно открывающуюся дверь…
Но вместо ожидаемого духа тьмы в притвор двери просунулась голова старой ключницы, и до Андрея дошел ее скрипучий, простуженный голос:
— Обед, батюшка, готов, пожалуйте кушать!
Это было столь неожиданно, что Андрейка фыркнул, с пренебрежением захлопнул книгу. Больше в нее не заглядывал.
В день, когда по месяцеслову «мать сыра-земля именинница»[1], пошел Андрею шестнадцатый год. Худой, с длинными руками, вылезающими из коротких рукавов камзола, выглядел он старше своих лет. Ученики, среди которых было немало дюжих ребят, побаивались молчаливого товарища, особенно после того, как побил он старшеклассника богослова Зосиму.
Был Зосима коноводом учащейся братии, выдумщиком на всякие шутки, порой злые и обидные. Много раз приходили сидельцы из ближайших лавок с жалобой к отцу-ректору на чинимое Зосимой баловство. Но ловок и хитер был богослов. Розги и плети доставались другим, а сам он, окрутив вокруг пальца начальство, всегда выходил сухим из воды.
Как-то в конце дня, задержавшись в библиотеке, проходил Андрей по гулкому коридору академии. Услышав за полуприкрытой дверью аудитории горький плач и довольное хихиканье, открыл дверь в комнату. На скамье, где обычно секли нерадивых учеников, сидел Зосима. Перед ним стоял маленький первоклассник.
— Н-ну-с! — внушительно говорил Зосима, изображая кого-то из преподавателей. — Скажи-ка мне, сударь, что есть наука география и что оная изучает. Не знаешь? Та-а-к! Получай за нерадивость! — и больно щипал жертву, заливаясь хохотом.
— А теперь поведай, сколько будет, ежели шесть взять семь раз и от оного произведения вычесть восемь. Решай быстро, в уме!
— Ты пошто мальца тиранишь? — шагнул в комнату Андрей. — А ну, отпусти немедля и больше не трогай!
Зосима, только что собиравшийся дернуть за вихор первоклассника, удивленно взглянул на вошедшего.
— А-а! Господин студент! Тоже желаете сдать экзамен? Только ежели не проявите должного знания, придется вас высечь!
У Андрея отхлынула от лица кровь, темно-карие, чуть раскосые глаза стали совсем черными.
— Еще раз говорю: перестань издеваться! — прерывающимся голосом проговорил он.
Зосима нахмурился. Встал со скамьи, сделал шаг навстречу и размахнулся. Андрей увернулся. Перехватив на лету кулак противника, ударил по толстому, с вывернутыми ноздрями, носу. А затем, ловкий и быстрый, увертываясь от увесистых кулаков богослова, бил его в свою очередь, метя в лицо.
От ярости Зосима лез напролом, почти ничего не соображая. Наконец, получив еще один удар по разбитому носу, ойкнул, рванулся к двери. Громкий хохот учеников, привлеченных шумом драки, привел богослова еще в большее замешательство. Расталкивая толпу и получая тычки в бока и спину, Зосима выскочил из комнаты, провожаемый свистом и смехом.
Потирая вспухшую скулу, Андрей подошел к белоголовому мальчугану, из-за которого разгорелся бой:
— Ты кто будешь? Пошто я тебя раньше не видал?
— Степка я, Крашенинников. Второй день здесь.
— Чего ж на помощь не звал? Крикнул бы во все горло, враз бы тебя от Зосимы избавили. А то, как кутенок, пищал. Ладно я мимо проходил, услышал.
Степка шмыгнул носом, виновато посмотрел на Андрея:
— Я думал, все здесь одинаковы…
— Вот и зря. Мы друг за друга стеной стоим. А таких, как богослов, немного.
— Тогда рассчитывай на меня, — сказал Степка. — Ежели тебе туго придется, только кликни… Враз прибегу.
Андрей развеселился:
— Я на то надежду и имел. А так ни в жизнь в драку бы не ввязался.
С той поры Степан словно прирос к своему защитнику. Частенько просил помочь решить трудную задачку или перевести несколько латинских фраз. После занятий поджидал Андрея у ворот академии, провожал до дому…
Жилось Андрею нелегко. Питался он вместе с дворней. Барыня, супруга Василия Никитича, из подмосковного имения не выезжала, изредка посылала обитателям дома на Рождественке подводу со скудными харчами.
Часто приходилось голодать. С ватагой однокашников после занятий шатался Андрей по Красной площади среди орущих сбитенщиков и лотошников, правдами и неправдами добывал себе калач или пирог из требухи, глядел на скоморохов или, учинив какую-нибудь потасовку, скрывался в снующей толпе.
Однажды схватил его за вихор плечистый детина в старом, потертом морском мундире:
— Э-э, дьяволенок! Ты пошто свару чинишь?
Андрей извернулся, кинул взгляд на вцепившегося в его волосы человека — Никифор Лукич?!
Никифор Рыкачев когда-то начинал было заниматься с Андреем в доме Василия Никитича географией…
— Разрази меня гром, ежели это не ваше сиятельство! — насмешливо гремел Рыкачев. — Неужто святые отцы в академии обучают творить такую шкоду?
Выпустив пленника, учитель внимательно глянул в его растерянное лицо. Нахмурился, пожевал губами:
— А ну, плыви за мной в кильватер. Да не отставай!
Расталкивая широкими плечами толпу, Рыкачев шагал, бросая изредка через плечо взгляд на Андрея. Кривыми переулками вывел его к текущей в низких берегах Неглинке и мимо стучащих вальками по белью портомоек — до Сухаревой башни.
Полуподвал, маленькая, как келья, комната… Здесь обитал Рыкачев. Небольшое мутное оконце скупо пропускало свет, и хозяин тотчас зажег шандал.
При неверном мерцании сальных свечей Андрей увидел висевшие на стенах карты, гору свитков, занявших почти весь стол, в углах — большие стопки книг.
Скинув на кровать мундир и шляпу, Рыкачев прошелся по комнате, пригладил парик с маленькой тугой косичкой, по-хозяйски осведомился:
— Есть хочешь? Да ты не красней. Я по-свойски. Смотри-ко, отощал как. Сам учился, знаю, сколько на харчи вашему брату отпускают.
Из стенного шкафчика он вытащил краюху хлеба, миску с солеными грибами, пучок зеленого луку. Потом, что-то вспомнив, залез под кровать, достал связку вяленых лещей. Разложив припасы на столе, посмотрев на часы-луковицу, с удовлетворением отметил:
— Адмиральский час!
Из того же шкафчика извлечен был штоф. Хозяин до краев наполнил оловянную кружку и выплеснул в рот. Зажмурился, шумно выдохнул и вытер губы ладонью.
Ели молча. Рыкачев то и дело пододвигал к Андрею хлеб, рыбу. Когда стол опустел, смахнул с него крошки, прервал молчание:
— Василий Никитич, поди, зло на меня затаил, что я обещание свое не сдержал? А как получилось? По государеву указу сделали Навигацкую школу Морской академией и перевели в Санкт-Петербург. Ну и меня туда откомандировали. Порядки завели в той академии почище, чем в казармах армейских. Урок ведешь, а надзиратель с плетью стоит. Ежели кто из учеников нерадивость проявит, тут же его и дерут. Не по нутру мне такое пришлось. Я надзирателя взашей и выгнал из класса. Тогда меня самого из академии отчислили. С полгода бедствовал, совсем оголодал, хотел уж матросом на корвет двинуть, да встретил господина Брюса. Он и направил сюда, на Сухаревку, в математическую школу… Так крепко на меня Василий Никитич пообиделся?
— Нет. Только дважды и был здесь, наездом. Все куда-то спешил. Даже толком и поговорить не пришлось. А сейчас на Каменном Поясе казенные заводы устраивает.
— Вона! Высоко залетел господин капитан. Трудненько ему там доведется. Демидов-то надежду имел, что все тамошние земли ему одному отойдут. Мужик злой, и хватка у него крепкая. Попортит он крови Василию Никитичу.
С того дня стал Андрей частым гостем у Рыкачева.
После отъезда Василия Никитича не было близкого человека, с кем можно было бы отвести душу. А Никифор Лукич помогал разбираться в жизни, делился всем, что знал сам. В ясные темные ночи водил на верх башни, где стоял телескоп самого Якова Виллимовича Брюса, показывал мерцающие звезды, проплывающие планеты.
Для Андрейки мир знаний открывался все шире и шире. Уже не влекли буйные забавы товарищей — влекли книги. Знание латыни ко многому служило ключом… Особенно интересовала одна: «Гороскоп, или как по сочетаниям звезд и планет о судьбах человеческих решать надобно».
Рыкачев, которому Андрей показал «Гороскоп», презрительно засмеялся:
— Эта книга, как я своим разумом понимаю, писалась еще тогда, когда не токмо читатели, а и сам сочинитель в глубоком невежестве обретались. Закинь и не заблуждай себя.
Глава шестая
С самой весны стояла сухмень. Сквозь мглу, которой было покрыто небо, солнце просвечивало зловещим багровым пятном. Из-за Москвы-реки ветры доносили горькие запахи пожарищ. Улицы города наводняли толпы оборванных, изможденных людей, просящих Христа ради на пропитание. Ночами стали баловать, там и тут слышались вопли: «Ка-а-ра-ул!» Но городские пристава и будочники сидели в своих закутках, боясь высунуть нос.
На рынках и церковных площадях сновали какие-то люди, нашептывали дерзкие слова. Слухи один другого страшнее ползли по белокаменной.
В Тайном приказе день и ночь шли допросы и пытки, однако спокойней не становилось. В окрестных лесах хоронились ватаги беглых, и для поимки их снарядили два эскадрона драгун.
Не прошла и неделя, как драгуны очистили лес. Кого порубили палашами, кого навечно успокоили, расстреляв картечью из медных мортир. Оставшихся вылавливали и, повязав, привозили на суд и расправу.
Андрей шел к Рыкачеву на Сухаревку, когда повстречал колонну солдат, конвоировавшую пленных. На подводах сидели связанные, окровавленные люди. Собравшаяся толпа лавочников, мясников и кабацких сидельцев со свистом и улюлюканьем бежала за колонной, выражая радость при виде побитых и скрученных мужиков.
Андрею особенно запомнился один из пленных. В порванной кумачовой рубахе, с крепко стянутыми на спине руками, он посматривал на толпу прищуренным глазом. Из второго, заплывшего от удара, стекала тонкая струйка крови. Лицо одноглазого было бледно, во всем облике и в том, как высоко он держал голову, чувствовалась непреклонная и лютая ненависть к беснующимся от радости лавочникам.
— Видать, настоящего волка сострунили! — с удовлетворением рассказывал Андрей Никифору Лукичу. — С таким не дай бог в темном лесу повстречаться.
Рыкачев молчал. Вытащил из кармана трубочку с врезанным в чубук медным якорьком, набил табаком, закурил. Постоял около окна, сцепив за спиной руки, и, резко обернувшись, с сердцем проговорил:
— Чему радуешься? Чужое горе тебя развеселило? А может, тому мужику сейчас кости в застенке ломают, муку он терпит. За что? За то, что от лютого боярина утек. Ты деревню давно видел? То-то! А я недавно от новой столицы до Москвы проехал, насмотрелся, как народишко живет. Вовсе в разорение впали, детишки с голоду мрут. Царь воюет, а народ всю тягость на своей спине несет. Со всего подати берут: и с дыма, и с окна. Теперь вот еще подушные ввели. Баре последние жилы из мужиков тянут. А тут второй год неурожай. Смотри, какая засуха стоит, поля все выгорели. Куда мужику деться?! Только в бега и остается. Да ты разве поймешь? Куда там! Чай дворянская кровушка-то сказывается. Да еще какая, прадеды твои по правую руку у великого князя сиживали.
— Говорите такое, будто сами не дворянского роду-племени, — обиделся Андрей. — Дворяне — опора государству.
— Народ — опора, а не вотчинники. Эти только о обе думают. Они и при татарах жили припеваючи. А во мне дворянского только то, что под Коломной за мной ветошь числится. Было шесть душ крепостных, да я и тех сам на Дон отпустил.
Андрей сник, смущенно спросил:
— А у меня и пустоши нет. Выходит, я вовсе не дворянин?
— Если тебе желается, будь им. Только не чванься, простого человека уважай. Народ у нас темный, забитый, а дух у него сильный. Думаешь, шведу хребет сломал кто? Царь или генералы его? Как бы не так. Солдаты! Вот такие, как тот Ерофей, про которого ты рассказывал.
Рыкачев присел рядом с Андреем, положил ему руку на плечо:
— Ты не обижайся, что я тебе правду-матку выложил. Вот поживешь, сам во всем разберешься. Читай больше, может, что и из книг узнаешь. Я тоже когда-то вроде тебя был. А когда на фрегате «Русь» в Англию ходил, попался мне там список с книги какого-то Мора об острове, называемом Утопия. Где он, этот остров, того не разведал. Но от всего, что я в том списке вычитал, голова у меня пошла кругом. Сравнил с нашим житьем — и ничего похожего нету. Нет там ни богатых, ни бедных. Никто никого в кабале и рабстве не держит, все равны, и все у них общее. Правителей острова, всяких там воевод да губернаторов, сами граждане выбирают.
— Чудно! Словно сказка какая! — удивился Андрей.
— Кто его знает! Но мыслю, что если даже выдумал все этот Мор, то сделал сие от своей доброты к людям и великой веры, что так когда-нибудь будет.
— Не будет! — в голосе Андрея зазвучала уверенность. — Как может такое случиться, когда с испокон веков народ на дворян и крестьян делится. Как их уравняешь? Князь, он князем и будет, а мужик как был холопом, так им и помрет. В государстве людей тьма-тьмущая. Попробуй совладай ими. Только царь с этим делом и может управиться. Он голова всему. Без него гибель и полный разор в стране настанет. Пример сему сами, чай, знаете — Смутное время. Нет! Наврал, должно, тот Мор, в государстве каждому свое место отведено и всех не уравняешь.
— До времени. Добром не захотят поделиться, народ уравняет. Вон Разин как Русь колыхнул, до сей поры его помнят. А Булавин? Сам царь против него выступил с войском, значит, испугался за свой трон.
Рыкачев замолчал, быстро принялся шагать из угла в угол. Еще никогда не видел Андрей своего наставника таким взволнованным. Совершенно новое открывалось ему в этом, обычно немногословном человеке. Без парика, с растрепанными волосами, он походил на какую-то диковинную птицу, сходство с которой усиливал большой хрящеватый нос.
И было в этой птице, лишенной крыльев, что-то такое, что пугало…
— В том списке многих страниц не хватало, а конца совсем не было, — продолжал Рыкачев. — Как на том острове доброй жизни достигли — неизвестно. Может, другой какой путь к свободе имеется, минуя бунт и восстание? — Поколебавшись минуту, Никифор Лукич испытующе взглянул на юношу: — Хочешь почитать? Я из того списка главное переписал. Только никому не показывай, а то быть беде лютой. В четверг верни. У меня тут кое-кто соберется. Люди бывалые. Послушаешь их, может, что и по сердцу тебе придется.
Отодвинув от стены сундук, учитель поднял половицу и вытащил из тайника небольшую тетрадь:
— Возьми. Только спрячь под камзол, чтоб никто не видел.
Дома, поднявшись в свою комнату на антресолях, Андрей зажег свечи в шандале и, вытащив из-под камзола тетрадь, исписанную Рыкачевым по-латыни, погрузился в чтение.
Только после того как пропели в сарае второй раз петухи, он оторвался от рукописи. Отложил в сторону тетрадь. Подумал. Затем снова раскрыл и еще раз прочитал особо поразившие его места.
Нет! Такого он еще никогда не читал, и ни один преподаватель в академии ни разу даже не сделал намека на это. Вот, например: «Где есть частная собственность, где все меряют на деньги, там вряд ли когда-либо возможно правильное и успешное течение государственных дел…» В свой последний приезд Василий Никитич рассказывал про сенатора, за большую взятку принявшего от тульского оружейника партию неисправных мушкетов. Из-за этого в бою под Ригой погибла рота солдат. Назначили следствие. Сенатор сумел откупиться, а оружейника засекли до смерти. Вот тебе и правда! Выходит, в точку попал Мор!
В четверг Андрей отправился к Рыкачеву. Тетрадка, засунутая под камзол, будто жгла тело, и Татищев с опаской поглядывал на снующих мимо людей, в каждом подозревая соглядатая.
Подходя к Сухаревой башне, Андрей замедлил шаги, насторожился. У входа стояла закрытая карета, окруженная конными драгунами. Вокруг толпились зеваки. Андрей подошел ближе. В это время вооруженные пристава вывели из-под арки нескольких связанных людей. В одном из арестованных Татищев узнал Рыкачева.
Толпа зашумела. До слуха донеслись слова:
— Изменников взяли!
— А може, то шведские лазутчики? Ой! Рожи сколь разбойные!
— Глянь-ко! Энтот-то, в синем кафтане, намедни у меня в лавке говядину брал. Порылся, рыло отвернул и тако мне говорит: «Убойца ты, с живых шкуру дерешь. Мясо-то с тухлинкой, а ты, борода, экую цену загнул!» А где его свежего мяска-то достать, ежели весь скот окрест с голоду передох?
— А все ж, браты, чего они сотворили?
— Да, слышь, собирались царя изничтожить и всех кабальных на волю отпустить!
— На волю? Это гоже! А царя убрать — зазря надумали. Как без его жить?
Все эти разговоры вроде бы не доходили до арестованных. Рыкачев, погруженный в невеселые думы, шел с опущенной головой. Перед тем как сесть в карету, он хмуро оглядел толпу и, увидав Андрея, отвернулся, словно не узнал, но по чуть заметному кивку тот понял: Никифор Лукич послал последний привет…
Когда карета, гремя колесами по бревенчатой мостовой, тронулась, Андрей разглядел в толпе Зосиму. Широкое лоснящееся лицо богослова было бледно от возбуждения, толстые губы кривились в злорадной усмешке.
Уже дома, в изнеможении бросившись на кровать, Андрей вспомнил ухмылку Зосимы, и сразу же пришли на память вскользь сказанные слова Рыкачева о том, что в числе собирающихся у него людей есть один «из вашей братии, обучающийся в академии». Мелькнула неожиданная догадка…
Сжав кулаки, Андрей застонал от боли и ярости.
Через, несколько дней, проходя по двору академии, он столкнулся с Зосимой. Богослов заговорщически подмигнул, но, встретив злой взгляд, съежился, быстро скользнул мимо.
Встреча встревожила Андрея. О том, что он часто бывал у Рыкачева, занимаясь с ним географией и астрономией, было известно многим в академии. А вот знает ли кто о беседах, не имевших никакого отношения к изучаемым наукам, и главное — о тетрадке с крамольными мыслями Томаса Мора?
Первым решением было сжечь опасную улику. Но, поостыв, Андрей передумал. Мало было надежд на возвращение Никифора Лукича. Из Тайного приказа еще никто живым не выходил. Однако чего не бывает? Вдруг вернется и спросит? Что ответить? Что струсил и сжег бесценную тетрадь? Нет! Только не это! Да и как можно уничтожить несколько бумажных страничек, поведавших о странной правде, о жизни без рабов и царей!..
Андрей долго сидел, посматривая на тетрадку. Затем встал, подошел к шкафу, выбрал книгу с самыми толстыми корками: «Описание полезных руд, обретающих в земле и наипаче нужных для выплавки из оных меди и чугуна». Осторожно подрезав нижнюю корку, вытащил картон и вместо него вложил тетрадь. Сверху аккуратно приклеил листок чистой бумаги и полюбовался: попробуй найди!
Глава седьмая
После летнего зноя и сухих жарких ветров начались частые дожди. Взбухла и разъярилась мутная Неглинка, залив посадские огороды. Закутавшись в плащи, в сапогах, торопливо шагали прохожие, отворачиваясь от ветра, бившего в лицо струями холодного дождя. Простой люд, накинув на головы дерюжные мешки и ругаясь, месил лаптями обильную грязь. А потом пришло ясное бабье лето. Заскользили над землей серые паутинки, и высоко в небе полетели на юг косяки журавлей.
В это время в Москву неожиданно приехал Василий Никитич. Два года не виделся с ним Андрей и вначале не узнал. В парчовом камзоле с алыми отворотами на рукавах, длинных, до колен, чулках, башмаках с начищенными пряжками, Татищев, имеющий чин полковника, совсем не походил на проворного капитана в видавшем виды мундирчике. Чуть постарел. Усы сбрил, на голове большой пышный парик. В лице важность и какая-то неуловимая суровость — должно быть, нелегко пришлось ему устраивать казенные заводы на Каменном Поясе и в Берг-коллегии неусыпно трудиться, следя, как добывают руду и плавят сталь в Олонце, на Урале и Колывани.
В первый же день, отдохнув с дороги, устроил Василий Никитич Андрею проверку.
Без парика, скинув нарядный камзол и оставшись в шелковой рубахе, заправленной в короткие штаны, старший Татищев стал словно проще, и Андрей, оробевший было при первой встрече, почувствовал себя свободнее.
— Ну что ж! Вижу, времени зря не терял! — сказал довольный Василий Никитич. — Планиметрию, астрономию и географию знаешь изрядно, — и, перейдя на латинский язык, спросил: — А как по части розыска руд и плавки чугуна, стали?
Андрей по-латыни же ответил, что узнал об этом из прочитанных книг.
У Василия Никитича густые нависшие брови полезли вверх:
— Молодец! А по-немецки можешь? — и, выслушав ответ, покивал довольно: — Для начала сойдет. С немцами больше будешь говорить — попривыкнешь. Сейчас куда ни плюнь, все в немца угодишь. Как тараканы, во все щели полезли, где потеплее.
— Мне еще три года учиться. Не скоро доведется столкнуться…
Василий Никитич хитро улыбнулся:
— По-всякому случается. Ну да об этом разговор у нас дальше будет. Ты мне вот что скажи, что за любушка у тебя появилась?
Андрей вспыхнул: «Когда только успел узнать? Из дома не выходил, а все уж разведал. Неужто кто из дворни наболтал?»
— Настенька? — как можно спокойней переспросил молодой Татищев. — Это нашего соседа Орлова дочь. Только какая она — любушка? Девчонка совсем. Сирота, без матери… Отец хоть и скряга преизрядный, а души в ней не чает. Мне одному тоскливо было. А с ней вроде веселее. Встретимся у них или у нас в саду и рассказываем друг другу, что новое через книги узнали.
— По тебе судя, немало прочел. Видать, и Никифор изрядно с тобой занимался.
— Нету больше Никифора Лукича, — уныло произнес Андрей.
— Постой, постой! — удивился Василий Никитич. — Как — нету? Что болтаешь?
— В Тайный приказ увезли, и как в воду канул. Говорят, государственный преступник, на царя зло умыслил.
— Никифор-то преступник? Чтобы на такое пошел? Нет! Не иначе кто по злобе или корысти ради навет сделал. Сейчас фискал за, каждый донос плату получает… Хотя все может статься! К вольнодумству он и раньше склонен был… — По лицу Татищева пробежала тревожная тень: — А тебя на допрос не брали? Ты ведь часто у него бывал.
— Обошлось. Я, правда, побаивался.
Андрей рассказал о встречах с Рыкачевым, об аресте, о возникших подозрениях, что кто-то учинил донос. Не Зосима ли, однокашник? Скользкий какой-то, словно змей ползучий. Только о заветной рыкачевской тетрадке Андрей умолчал. Сам не зная почему, умолчал, внутренне убежденный, что говорить о ней Василию Никитичу не след.
— А этот… Зосима… У Рыкачева тебя не встречал?
— Нет. Но знал, конечно, что у него бываю.
Василий Никитич похрустел пальцами, спросил:
— Фамилия у Зосимы какая?
— Маковецкий.
— Из попов, что ли?
Андрей кивнул.
— Так, поповский сын Зосима Маковецкий… — словно запоминая, повторил Татищев. — Ну ладно. Поживем — увидим. Попы иногда тоже на что-нибудь годятся! — загадочно закончил он и сразу перешел на другое: — В Берг-коллегию поступил приказ — отобрать в академии самых способных учеников для прохождения науки на рудниках и заводах шведских. Для того и прибыли мы сюда вместе с начальником Коллегии господином Брюсом. Я уж давно мыслю, чтоб шел ты по горному делу. В канцелярии штаны просиживать не велика честь, а рудознатство великую будущность имеет. Государство наше на ноги встает, и нужны ему не только ратные люди, но и строители, и разные инженеры.
— Мне бы в морское ведомство поступить, — сказал Андрей, — штурманом на фрегате поплавать. Рыкачев обучил меня секстантом пользоваться, высоту солнца определять. Лоцию изучил… Больно уж мне хочется на другие земли поглядеть.
— Морская служба, Андрюша, тяжелая, похуже солдатской будет. Мореход должен иметь отменное здоровье и силу, а ты, хотя ростом и вышел, а жидковат для плавания. Я тебе по-отечески советую: выбирай горное дело.
Андрей задумался. Нелегко было расстаться с мечтой о морских приключениях, о крепком пассате, надувающем громаду белоснежных парусов, о далеких островах среди южного моря, где стоит вечная весна и никогда не бывает ни морозов, ни вьюг. Ох, как нелегко со всем этим расстаться! Но разум подсказывал, что Василий Никитич прав, и когда тот, первым нарушив молчание, спросил:
— Ну как, решил?
Андрей кивнул.
— Вот и ладно! — обрадовался Василий Никитич. — Завтра в академии с графом Брюсом будем отбирать учеников для посылки в Швецию. Я тоже поеду, за вами приглядывать стану да кое-какие поручения государя исполню. А теперь ступай. Мне поработать надобно.
Когда Андрей вышел, Василий Никитич достал из-за пазухи кожаный мешочек, вытащил из него сложенный в несколько раз листок бумаги и прочел:
«И надлежит тебе, помимо распределения и надзирания за учениками, разузнать о мощи шведской армии, дознаться, не мыслят ли шведы начать войну сызнова. Все сие должен делать потайно, чтоб конфуза какого не было. Поручаю тебе также разыскать в Швеции и нанять для работы в России добрых мастеров гранильного искусства и инструментального дела. А чтобы те согласились своей охотой к нам ехать, скажи, что деньги и довольство им будет выделено особо, против местных мастеровых…»
Татищев перечитал несколько раз бумагу, чтоб запомнить, и сжег на свече. Натянул камзол, покрасовался у зеркала, прилаживая парик с длинными буклями, и вскоре уехал. Вначале завернул на Мещанскую, к графу Брюсу. Потом вместе с ним проехал к начальнику Монастырского приказа Мусину-Пушкину, ведавшему академией.
Поездка, видно, была удачной. Василий Никитич вернулся домой довольный и даже не выбранил сторожа, запоздавшего открыть ворота.
С самого утра в академии воцарились необычайное оживление и сутолока. По коридорам сновали встревоженные преподаватели, заглядывали в аудитории, наводили порядок, ругали сторожей и надзирателей и под горячую руку совали ученикам зуботычины. Несколько раз, отдуваясь от волнения, вытирая платком багровое, вспотевшее лицо, просеменил префект. В кабинете проректора гремел бас, там получал разнос профессор риторики, явившийся, как обычно, навеселе.
Занятия шли в этот день кое-как. Преподавателей то и дело вызывали к начальству, аудитории гудели, как растревоженный улей. После обеда, когда младшие классы были распущены по домам, разнесся слух, что приехали долгожданные гости.
По аудиториям прошел префект и, выкрикивая по списку фамилии, приказал всем вызванным явиться к проректору. Встревоженные, ломая голову, что бы сие могло значить, студенты сгрудились возле канцелярии.
— Ну, братцы, не иначе как в солдаты забирают.
— Ну и что? По мне, лучше в армию, чем эту философию да риторику зубрить.
— А может, по епархии отправят. Будем до конца дней кадилами размахивать.
— Эх, мало мы погуляли. Кабы знать, я бы не на учебы налегал!
Андрей помалкивал и казался спокойнее остальных. Но, когда распахнулась дверь и секретарь выкрикнул его фамилию, вздрогнул. С волнением переступил порог, остановился у двери.
За длинным столом помимо проректора с префектом сидели Василий Никитич, начальник Монастырского приказа Мусин-Пушкин и неизвестный человек в генеральской форме.
— Студент Татищев, подойдите ближе, — раздался глуховатый голос.
Андрей сделал несколько шагов и снова замер, встретив пристальный, изучающий взгляд генерала.
Генерал наклонился к Василию Никитичу, что-то спросил у того шепотом, откинулся в кресле, на минуту задумался. Потом поднял на Андрея синие, холодные, как лед, глаза:
— Скажи-ка, сударь, что есть горизонт и какая разница между видимым и рабочим горизонтом?
Землемерию в академии не проходили. Андрей понял, что генерал мог узнать об изучении им этой науки самостоятельно только от Василия Никитича. Кто же он такой? Неужели сам Брюс, о котором мельком упомянул в день приезда Татищев? Так и есть. Разве можно не узнать шотландца? Рыжеватые волосы, выбившиеся из-под пышного парика, суровая складка тонких губ, сухое, без единой морщины лицо, насупленные брови, льдинки колючих глаз…
Андрей весь подобрался. С Брюсом шутки плохи, ему кое-как не ответишь. Кто может сравниться с ним по знаниям? Астроном и математик, инженер и артиллерист, какого поискать нужно, географ, ботаник, переводчик. Это его трудами изданы в Москве многие полезные книги и учебники, календари. Голова! И никогда не высовывается, не лезет вперед всех, расталкивая окружающих государя царедворцев. Выдвинулся своим умом да чисто шотландским упорством. Москвичи боятся этого сурового и непреклонного человека, считая его колдуном и чернокнижником. Шепчут, что предается он по ночам таинственным занятиям на вершине проклятой Сухаревой башни.
— Так как же изволите ответить на вопрос? — постукивая по столу пальцами, нетерпеливо повторил Брюс.
— Видимый горизонт — это воображаемая линия, где, как нам кажется, небесный свод опирается на землю, — чуть заикаясь, ответил Андрей и уже смелее, по-латыни: — А рабочий горизонт — отметка в стволе шахты, показывающая главные выработки.
У Брюса вроде бы потеплели глаза. Василий Никитич улыбнулся: не подкачал!
Посыпался град вопросов по астрономии, планиметрии, горному делу и даже принципу устройства переправ через водные рубежи.
Андрей разошелся. С латыни переходил на русский, с русского на немецкий язык и уже с явным облегчением увидел, как улыбка раздвигает тонкие сухие губы шотландца.
— Ваше сиятельство! — вмешался в экзамен проректор. — Вы изволите задавать вопросы по наукам, не предусмотренным в академии. Сей молодой человек, как и остальные, изучал здесь философию, риторику, богословие, ну само собой, арифметику и начало физики… Осмелюсь напомнить, сия академия духовная!
— Не инако как с прискорбием доложу вам, — насмешливо ответствовал Брюс, — что собрались мы не затем, чтоб аттестовать будущих священнослужителей, а отобрать дельных и знающих людей для промышленности и военно-инженерного искусства. А что касаемо Андрея Татищева, рад сообщить вам, полковник, — шотландец повернулся к Василию Никитичу, — что испытал изрядное удовольствие от познаний оного юноши. Запишите: в Швеции определить к изучению горного дела. А теперь следующего…
До самого вечера заседали господа в кабинете проректора. У Мусина-Пушкина, не привыкшего морить себя голодом, урчало в животе. Когда последний из вызванных студентов покинул кабинет, Мусин-Пушкин, оглядев присутствующих, с облегчением произнес:
— Ну, господа, все! — и закрыл книгу, куда вносил фамилии выпускников.
Василий Никитич кашлянул. Начальник Монастырского приказа быстро взглянул на него, перевел взгляд на Брюса. Тот слегка кивнул.
— Охо-хо! Память стала отказывать! Вот что, сударь, — обратился Мусин-Пушкин к проректору. — Второй год у нас в приказе лежит слезная просьба Соликамской епархии прислать им священнослужителя, дабы распространить православие среди инородцев. Просмотрел я сегодня табели богословского отделения и порешил направить туда студента Зосиму Маковецкого.
— Невозможно, ваше сиятельство! — встрепенулся проректор. — Студент Маковецкий по просьбе московского губернатора готовится нами для службы в Успенском соборе.
— Пока что академией ведает Монастырский приказ, и никакой губернатор в дела наши вмешиваться не может. А посему Зосима Маковецкий завтра же должен явиться в приказ за получением направления и прогонных денег. — Мусин-Пушкин хлопнул ладонью по столу и встал, давая понять, что разговор окончен.
Глава восьмая
Уже затемно Василий Никитич с Андреем вернулись домой. Быстро отужинав и поговорив немного о предстоящем отъезде, разошлись по своим комнатам.
В низенькой светелке под самой крышей, не зажигая свечей, Андрей послонялся из угла в угол, прислушиваясь к тонкому скрипу половиц под ногами. Распахнул раму, высунулся из окна. Сад тонул в темноте.
Набежал ветер, запутался в густых липах и, стараясь пробиться, шевельнул листвой. Сквозь чащу деревьев мерцал огонек, маленький, но яркий, словно далекий маяк, указывающий путь фрегату сквозь ночь и туман к заветной гавани.
«Не спит Настенька!» — решил Андрей и, стараясь не шуметь, осторожно спустился по узкой лестнице, вышел во двор.
Брехнул и сразу замолк, словно подавился лаем, цепной пес — узнал своего. Виновато вильнул хвостом, гремя цепью, снова полез в конуру.
Почти ощупью пробрался Андрей к высокому решетчатому забору. Отыскав скрытую кустами калитку, проскользнул в соседний двор. Большой каменный дом Орловых уже спал, объятый мраком, только в одиноком окне, на первом этаже, теплился огонек.
— Настенька! — шепотом окликнул Андрей.
В окне показалось девичье лицо. Держа в руке свечку, девушка смотрела в темень:
— Ты, Андрюша?
Когда Андрей, выйдя из кустов, попал в полосу света, Настенька улыбнулась с укоризной:
— Я уж и не чаяла, что придешь. Думала, не беда ли какая стряслась? Что поздно так?
За последний год она подросла, заневестилась. И часто, всматриваясь в ее удивительные темные глаза, Андрей смущался, ловил себя на мысли, что уж никогда не сможет, как бывало в детстве, хлопнуть подружку по спине или дернуть за золотую, словно спелая рожь, косу.
— В Швецию отправляют на учение горному делу, — тихо произнес юноша. — Сам граф Брюс меня первого велел в список внести. Последний день в Москве доживаю. Завтра с Василием Никитичем отправляемся…
— Надолго уедешь, Андрюша? — грустно спросила Настенька.
— Никто толком не ведает. Василий Никитич сказывал, все зависит от усердия, с коим заниматься там будем.
— Тоскливо будет. Батюшка никуда не пускает. Все дома держит. Только и радости что пяльцы и книги. Да вот беда, много, что читаю, — непонятно. Ты уедешь, и никто мне не растолкует, что к чему. И книги не принесет…
— Приходи к нам. У Василия Никитича книг в доме не сосчитать. Я словечко замолвлю, он тебе разрешит брать.
— Вот бы славно было! — обрадовалась Настенька.
Высоко, прорезая черноту неба, промчался метеор, вспыхнул ярким зеленоватым светом и моментально угас.
— Звезда упала, — сказала Настенька, — опять чья-то душа к богу отправилась. Говорят, у каждого человека своя звезда есть. Пока светит — живет человек, а упадет — так и он умирает.
— Люди каждый день умирают, а звезд что-то не убывает.
— Это только кажется так. Кто их считал, звезды эти? Я себе давно выбрала звездочку. Во-о-он та — видишь? — яркая и большая. Такая уж, наверно, не скоро упадет.
Андрей посмотрел в ту сторону, куда показывала Настенька.
— Что ты, что ты, — испуганно зашептал он и схватил девушку за руку. — Это злая планета Сатурн. Обман да беду несет она человеку. Я в гороскопе вычитал.
— А бывают добрые звезды?
— Это смотря как они располагаются относительно друг друга и Солнца. Если в час, когда родится человек, расположение звезд благоприятное, то всю жизнь ему будет удача и счастье. А ежели нет — лучше и не рождаться. Так что одна звезда может быть и доброй и злой. А вот Сатурн всегда плохое несет.
— А у тебя есть своя звезда? Покажи ее! Какая она? Злая? Добрая?
Андрей смутился. Рассказывать ли, как несколько ночей просидел он за таблицами, вычисляя время восхождения и взаимное расположение звезд? А двенадцать знаков Зодиака… Составленный гороскоп обещал богатство и знатность. Но почему-то запомнилась пренебрежительная усмешка Никифора Лукича. Может, и в самом деле все это — чернокнижье, пустое занятие? Но взять хотя бы себя самого. Поездка в Швецию — не каждому выпадет такая удача. Может, означает она начало пути к богатству, обещанному гороскопом? Что ни говори, астрология — наука стоящая. Поди, не зря господин Брюс заделался звездочетом. Хоть и помалкивает, а проверь, чего он среди звезд ищет. А он, Андрей, свое счастье нашел уже, кажется…
— Мне только одна звездочка светит — ты, Настенька! — неожиданно вырвалось у него.
— Правда, Андрюшенька? Правда-правда? — Она робко потянулась к нему. Андрей осторожно взял ее руку, прижался щекой к теплой ладони. «Вот так бы всю жизнь и держал ее за руку…»
Подняв голову, он увидел сияющие Настенькины глаза.
— Лазоревый ты мой цветочек! Неужто и я люб тебе?
Не отнимая руку, Настенька прошептала:
— Ты, Андрюша, на чужой стороне не забывай меня. А я тебя ждать буду.
Тем, видно, и хороша юность, что даже в преддверии разлуки может мечтать, превращая далекое в близкое. Трижды в ту ночь кричали петухи, а эти двое никак не могли наговориться. О чем шла у них речь? Только старый клен, шелестя листвой, слушал их…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Весной 1728 года Андрей, вернувшись из Швеции, выехал по указу Берг-коллегии в Олонец.
Завод стоял среди ельников и свилеватых берез, таких крепких, что об них тупились топоры. Много здесь было болот и прозрачных речушек. Места бескормные, поля усеяны серыми обомшелыми камнями. Земля почти ничего не родит, кроме редьки да репы. Зато на лугах трава по пояс, коровы, не в пример людям, гладкие и сытые.
Из пяти заводских труб только одна клубилась едким дымом, наползающим на поселок. Дым клочьями застревал среди веток и старых, потемневших от сырости соломенных крыш. Раньше здесь отливали пушки и ядра. Отменное железо выплавляли из болотной руды, но рудокопы терпели великие муки и страдания. От мокроты, непосильного труда и плохого харча работные люди гибли, как мухи. Палки да плети завел здесь еще генерал Геннин, боявшийся гнева Петра за плохую работу. Оттого и установил здесь каторжные порядки. Сейчас Геннин на Каменном Поясе. Поди, и там показал свой лютый нрав.
В первый же день приезда увидел Андрей нескольких человек с рваными ноздрями — недаром прослыл Олонец каторгой.
Управитель завода, прочитав подорожную, вздохнул и про себя помянул черта:
— Господа из Берг-коллегии не ведают, что творят! Сей завод указом покойного государя уже два года как прикрыт. Вы, господин Татищев, видели, что основные корпуса заколочены? — оплывшее, с нездоровым желтым налетом лицо управителя страдальчески морщилось. — Запасы местной руды кончились, а работать на привозной — выгоды нет. Сейчас из остатков отливаем кандалы и церковные ограды. Скоро совсем делать нечего будет. Завод прикроем, а сами… — управитель, ткнув большим пальцем куда-то за плечо, присвистнул. — Вы уж поезжайте обратно. Я вам вот здесь отметочку сделаю и припишу, как у нас тут дела обстоят. Да кроме всего прочего вы, сударь, маркшейдерское искусство проходили, а здесь подземных выработок отродясь не бывало. Так что опять ошибочку Берг-коллегия учинила…
В Берг-коллегии, куда возвратился Андрей, удивились: «Быть того не может, чтоб Олонецкий завод прикрыли!» Кинулись рыться в пыльных бумагах и после долгих поисков разыскали указ.
«Дела! — думал Андрей. — Такого господин Брюс или Василий Никитич никогда бы не допустили, будь они здесь. И что только творится! Яков Виллимович отстранен от заведования коллегиями и в фельдмаршальском чине получил почетную отставку, сиречь — угодил в опалу. Не иначе Александр Данилыч Меншиков подсидел Брюса. После смерти государя Меншиков возомнил себя ох как высоко! А теперь и сам в Березове в ссылке гниет. Василию Никитичу тоже дан от ворот поворот, послали в Москву заведовать монетным двором!»
Секретарь Кроненберг, шмыгая покрасневшим от вечного насморка носом, хрипловато объявил:
— Господин Татищев, Коллегия пересмотрит свое решение. Через два дня будете уведомлены о новом назначении.
Два дня превратились в две недели, и неизвестно, когда решился бы вопрос, если б Андрей не догадался сунуть в мокрую ладонь секретаря новенький серебряный полтинник. Дело завертелось, и на следующий день Андрею вручили бумагу:
«Надлежит тебе, Татищеву Андрею Артамоновичу, прошедшему обучение горному делу в Швеции, где изучены тобой науки: першпектива, горное искусство, поиск руд, инструментальное дело, геометрия и прочие, к горному делу науки относящиеся, ехать на Сибирские казенные заводы в распоряжение Обер-берг-амта для совершенствования маркшейдерского дела».
Слева в углу стояла толстая сургучная печать, справа — размашистые подписи трех советников Берг-коллегии.
Через два дня Андрей выехал из Санкт-Петербурга. Впереди лежал далекий путь на Москву. Оттуда по тракту — на Вятку и через Егошиху и Кунгур — до места или на попутном караване до Казани, а там к Каменному Поясу напрямую, от крепости к крепости, если не бунтуют башкирцы. Отряды башкирских всадников то и дело совершали налеты на маленькие гарнизоны крепостей, выжигали заводские посады, поубивали царских гонцов, зорили демидовские караваны, идущие в Россию с заводскими изделиями.
В Берг-коллегии Андрею советовали ехать через Вятку, хоть и дальше, да безопасней. Ну да это решит сам, как доберется до Москвы…
Давно уже скрылся город на Неве, затянутый туманами зыбких болот. Впереди виднелась темная от дождя дорога. Монотонно позвякивал колокольчик на дуге коренника, тонко заливались бубенцы пристяжных. Ямщик-чухонец, напевавший под нос, берег коней и все время придерживал рвущуюся вперед тройку.
Дорога была оживленна. То и дело попадались навстречу такие же возки — в столицу спешили по делам или для праздного безделья засидевшиеся в вотчинах баре. Изредка с грохотом, руганью и свистом мчались на легких дрожках или верхами фельдъегеря. Неторопливо тянулись обозы, груженные всякой снедью для ненасытной столицы. Возле подвод понуро брели усталые, замордованные мужики в домотканых армяках, подпоясанных лычками. Иные, растянувшись на возах, спали, измаявшись от долгого пути.
Оставались позади приземистые избенки, крытые соломой или дранью, потемневшие от старости колокольни церквушек, пышные барские усадьбы.
Шумная толкучка на постоялых дворах, перебранка, разноголосые песни в придорожных трактирах, толпы убогих и нищих… А вот на маленькой полоске заморенная лошаденка из последних сил тащит тяжелую деревянную соху. Налегая на сошники, бородатый мужик хрипло покрикивает на коня. Все уже давно отсеялись, а бородач, видно, отрабатывал барщину и только сейчас взялся за свой клочок землицы.
Со смешанным чувством радости и грусти узнавал Андрей знакомое с раннего детства. В Швеции было другое. Правда, и там несладко жилось простому люду, но такой нищеты и забитости за рубежом он не видел. И все же здесь — его родина, о которой он тосковал четыре года. Что из того, что она вот такая. Не век же ей быть бездольной и нищей. Почему-то вспомнился Никифор Лукич, строки из «Утопии» Мора. Вот бы какую жизнь устроить на Руси.
Чем ближе подъезжал Андрей к Москве, тем ярче вспоминалась ему и Настенька. Ждет ли она его? Наверно, стала еще милее и краше. И тут же в памяти возникло лицо пышной, с ямочками на щеках, певуньи и хохотушки Магды, дочери горного мастера Трольберга. Ах как она на него смотрела! На какие только уловки не шла, чтоб растопить сердце неприступного московита! В самой поре была девушка.
Трольберг был не прочь назвать Андрея зятем и несколько раз довольно прозрачно намекал на это. Но Андрей вежливо и твердо заявил, что не мыслит жизни вне России. Там у него нареченная, которая, если судьбе будет угодно, станет его женой.
— Вы честный человек, господин Татищев, гром и молния! — сказал Трольберг. — Лучшего мужа для Магды я не мог бы и желать. Но раз невозможно, забудем наш разговор!
Сейчас, вспоминая Швецию, Андрей с теплотой думал о старом мастере, ставшем для него чутким учителем и другом. Когда пришла пора отправляться домой, Трольберг обнял ученика, дрогнувшим голосом произнес:
— У вас светлая голова, Андрэ! Вы должны далеко пойти на своей родине. Россия только еще встает на ноги, и ей нужны такие люди. Желаю вам удачи и большого счастья!
О близости Москвы можно было догадаться по новым крашеным полосатым столбам, отсчитывающим версты, и кое-как подправленной дороге: рытвины и глубокие колеи забиты хворостом, камнями. Езда по дороге не сделалась лучше. Видно, оттого и ямы — почтовые станции — стали попадаться чаще…
На шестой день Андрей добрался до места.
Татищевский дом изменился: появились новые резные наличники, венцы, в окнах вместо слюды — стекла. Дом словно помолодел, а сад стал гуще и тенистее.
Изменился и хозяин, Василий Никитич. На побледневшем лице появились морщинки, около рта залегли суровые складки. Глаза — острые и недоверчивые. Видно, нелегко прошли для полковника эти годы, полные тревог и сомнений, когда наверх полезли льстецы и пройдохи. Своей прямотой да крутым нравом Василий Никитич еще при покойном государе нажил себе немало недругов. Хорошо хоть в Москву назначили, а могли отправить куда и ворон костей не заносил.
Андрею Татищев обрадовался. Жил он в московском доме на холостом положении, отправив семью в новое имение Болдино ведать хозяйством (так объяснил Андрею, умолчав при этом о частых ссорах со злой, неумной женой).
До вечера просидел Андрей в светелке, где жил раньше. Василий Никитич дотошно расспрашивал, чему научился он в Швеции. Остался доволен. Но когда услышал про Олонец, не выдержал, зло скривил губы:
— Еще не то немцы натворят.
Разговаривая, Андрей кидал нетерпеливые взгляды в окно, в котором был виден белевший среди густых лип дом соседа. Василий Никитич заметил это. Помолчал, с сожалением глядя на юношу. Встал, прошелся по комнате и, остановившись рядом, положил руку на плечо:
— О Настеньке думаешь? Забудь! Нет ее!
Андрей вскочил, лицо побелело:
— Как — «нет»? Умерла? Да не томите вы меня!
— Отец замуж выдал. Девка слез пролила целое море, а ослушаться не посмела.
— Замуж! Как же так? Эх, Настенька! — вырвалось у Андрея. — Ждать обещала…
— Не судьба, видно! — старался успокоить Василий Никитич. — Да ты сам посуди, разве Орлов за тебя ее выдал бы? Он — старинного роду. А мы с тобой только государственной службой и кормимся.
— Выходит, у кого богатства нет, тот и доли своей не имеет? Да я ее без отцовского, разрешения увез бы!
— Горяч! А как жить бы стал? Орлов на тебя всю власть духовную и светскую натравил бы.
У Василия Никитича осекся голос: на себе испытал в свое время эту страшную силу.
— Ты когда из Москвы отправляешься? — круто переменил Татищев разговор.
— Дня два отдохну и — в дорогу.
— Если хочешь, я тебе выхлопочу место на монетном дворе! Здесь жить тебе будет лучше, чем в Екатеринбурге.
Андрей покачал головой:
— С великой радостью потрудился бы с вами, да не могу. Что же, все годы учения выбросить? Забыть маркшейдерию, горное дело? Я на Каменном Поясе и не мыслю о легкой жизни. Вы же сами говорили, что каждый россиянин должен печься о государстве и не жалеть ни сил, ни живота своего.
— Смотри, запомнил, — улыбнулся Василий Никитич. — Ну что ж, не неволю. Ты уж из недорослей вышел. Только, если худо будет или беда какая приключится, приезжай. Я тебя как за сына считаю.
— Спасибо. За ласку вашу да привет по гроб благодарен буду.
— Ну-ну, — смутился Татищев. — Тоже мне, по гроб. Нам еще жить нужно. Тебе — особливо.
Сославшись на дела, Василий Никитич ушел к себе в кабинет. Не умея унять горькую боль, стеснившую грудь, Андрей долго сидел у стола. Стиснув зубы, пытался удержать слезы.
Вечер был тихий, теплый. Пахло отцветающими яблонями. Под кустами боярышника мигали огоньки светлячков. Где-то далеко, должно быть, над Воробьевыми горами, полыхали зарницы.
В сгустившихся сумерках Андрей дошел до калитки. Вот здесь когда-то встречался он с Настенькой. Сюда приносил ей выпавших из гнезд желторотых птенцов, красивые камни с берегов Неглинки и Москвы-реки. А однажды, краснея от смущения, подарил ветку пахучего жасмина.
Воспоминания будили непонятный протест против несправедливой судьбы. Почему он терял дорогих ему людей? Ерофей, Никифор Лукич, Настенька… Придется расставаться и с Василием Никитичем. Что за сила, лишающая человека любви и дружбы?
С тоской смотрел Андрей на белеющие колонны орловского дома. Дом казался холодным, лишенным тепла и уюта. Да и сад с тихо шелестящей листвой сразу стал чужим. Чувство щемящего одиночества охватило юношу, и, тихо ступая по заросшей тропинке, он повернул обратно. Вышел за ворота, задумавшись, побрел по улице.
Чудно! Большая знать вся перебралась в столицу на Неве. Многие барские хоромы стоят с заколоченными ставнями, а Москва не пустеет. Все так же шумит. В маленьких приземистых домах светятся окна. В трактирах крики и песни. За высокими заборами, гремя цепями, лениво лают собаки. Откуда-то издалека доносится звонкий девичий голос, выводящий «Березоньку». Тетка в длинном, до пят, сарафане надрывается:
— Сенька! Иди домой, пострел окаянный! Иди, а то тятька выдерет вицей!
Громыхая тяжелыми колесами, катится карета, видно, загулявший барин торопится домой…
«Ничего не изменилось за эти годы!» — думал Андрей, шагая по затихающим улицам. И все же растерялся, не узнал перекрестка: куда он забрел? Остановился, всматриваясь в окружающую темноту. Недалеко, над крышами домов, чуть мерцал слабый огонек.
Послышались тяжелые шаги. В глаза ударил луч света.
— Кто такой? — раздался грубый голос, и, загораживая дорогу, перед Андреем возник дюжий, плечистый человек.
Выставив вперед алебарду, левой рукой он поднял фонарь, и в слабых лучах Андрей заметил обшаривающие, недоверчивые глаза. Распахнутый мундир, за поясом пистолет…
— Тебя спрашиваю, кто такой? Куда направляешься? — нетерпеливо повторил подошедший.
— Горного дела мастер Татищев. Проживаю в доме господина полковника Татищева. Давно не был в этих местах, вот и потерялся. Куда забрел, сам не ведаю. Темень какая… Черти! Нет чтоб фонари зажечь…
— Фонари зажигать — не наша забота. На то фонарщик имеется, а мы с дозором обходим. Заблудился, говоришь? А где тут плутать? Тут за углом Сухарева башня, а с энтой стороны спуск к Петровке. А там и до Рождественки, где дом господина Татищева, рукой подать. Проводить, что ли? А то ненароком кто обидит из лихих людей.
— Я и сам теперь доберусь. Спасибо. А от лихого человека у меня оборона есть. — Андрей показал маленький, привезенный из Швеции пистолет. — Ты лучше скажи, что это за огонь вон за тем домом?
Дозорный обернулся, вздрогнул.
— Опять нечистую силу вызывает, — прошептал он.
— Чего болтаешь? Какая нечистая сила? Кто огонь на башне зажег?
— Известно кто! Чернокнижник этот, Брюс. Первый колдун в Москве. Трубу на башню поставил и следит за небом. Разве доброе то дело? Я ведь вот не подсматриваю за господом богом, мне это ни к чему. А ему, значит, Брюсу, нужно. Зачем, спрашивается? Вот то-то, мил человек, что не знаешь. А я знаю, и все здесь на Москве знают. Следит он за господом и, как только узрит, что тот почивать отправляется или каким другим делом занялся, так сразу всю нечистую силу к себе на башню и вызывает. А та ему из дерьма золото делает. Иначе откуда бы ему такое богатство иметь? А? Мы все знаем. Ужо его вместе с башней спалим.
— Однако, дурень же у твоего отца вырос! — рассмеялся Андрей.
— А ты меня не лай! Не дурей тебя буду. Ишь, умник нашелся. Видали мы таких. А ну, проходи! Шляются тут всякие!
Дозорный повернулся и с бранью пошел обратно.
Андрей постоял, прислушиваясь к затихающим шагам. Подумал и решительно направился к башне. В темноте кое-как разыскал вход. По узкой каменной лестнице поднялся на самый верх и остановился возле двери, из-под которой выбивалась тонкая полоска света. Переведя дыхание, постучал.
— Кто там? — послышался знакомый глуховатый голос. — Если по делу, заходи!
Андрей толкнул железную дверь и шагнул в комнату. Навстречу ему из-за большого простого стола поднялся Брюс. Минуту, нахмурив брови, пытливо всматривался в лицо гостя. Легкая улыбка раздвинула тонкие губы. Брюс протянул руку:
— Господин Татищев? Рад! Очень рад! — и сжал сильными сухими пальцами локоть Андрея. — Садитесь сюда, а я проведу обсервацию.
Андрей осторожно сел на предложенный стул, осмотрелся. Тускло горели в шандале свечи, отчего комната казалась мрачной и неуютной. Низкий сводчатый потолок, кирпичные стены, два узких окна-бойницы, в одно из которых смотрела труба телескопа… На столе груда бумаг, циркуль, линейка, большая карта звездного неба. Тут же графин с вином, серебряная чарка и надкушенный ломоть хлеба. На широкой скамье возле стены приборы для определения высоты солнца, песочные часы и еще какие-то замысловатые инструменты.
Брюс прильнул к окуляру телескопа, быстро взглянул на часы и встал. Взяв свечу, поднес к астрономической трубе и по укрепленным на ней кругам отсчитал градусы.
— Вот и все. Следующий замер сделаю в полночь. Узрел в небе комету. Эти светила появляются каждогодно, но оная особливо ярка и хвостата.
Опустившись в кресло, бывший начальник Коллегии пристально смотрел на гостя:
— Любопытствую, как жили в Швеции? Чему учились? Из всех посланных туда студентов наипаче надежды возлагал на вас одного. Хотите? — налил в чарку вина.
Андрей отказался.
— Зря. Вино французское. Там жаркое солнце и плодовитая земля, сие как раз потребно виноградной лозе, — сделав глоток, шотландец посмаковал: — Дух и крепость наипервейшие. Сие не вино, а соки земные, настоянные на лучах солнца.
Навалившись на стол, он внимательно слушал Андрея, изредка задавая вопросы. Наконец откинулся на спинку кресла, довольным тоном изрек:
— Хвалю и одобряю. И удивляюсь, отколь у вас, Татищевых, такое усердие к наукам. Крепко мне по душе за это пришелся Василий Никитич. Разумный человек. Правда, не в меру горяч. Ему бы не монетным двором управлять, а целой Коллегией.
Брюс замолчал, взялся было за графин, секунду поколебался и решительно отставил в сторону.
— Рад за вас, сударь, — продолжал он, — что держите путь на Каменный Пояс. Великая мощь государства куется на тамошних заводах. Где еще, в какой другой стране казенная промышленность получила такой же размах? Не вижу соперников за рубежом! — голос Брюса чуть дрогнул.
Видно, и отстраненный от дел, он близко принимал к сердцу все, что происходило в России.
За эти годы шотландец сильно постарел. Еще резче вырисовывалась суровая складка тонких губ, придающая какую-то свирепость, выцвели и без того светлые глаза, и с непривычки трудно было вынести их холодный блеск.
«Страшен, должно быть, в гневе!» — подумал Андрей. И все же не утерпел, рассказал о встрече с ночным дозорным. К удивлению Андрея, Брюс развеселился. Но в его сухом, скрипучем смехе можно было уловить нотки горечи и обиды:
— Темнота нашего народа поистине ужасающа!
У Андрея удивленно раскрылись глаза: «Неужто иноземец русским себя считает?» Брюс это заметил:
— Не удивляйтесь. Я родился в России и почитаю ее своей родиной. И хотя я солдат, но льщу себя мыслью, что довольно трудов положил для просвещения сей страны. А вместо благодарности — «колдун» и «чернокнижник». Зависть выскочек… Наушничество и доносы. Не нужен стал Брюс. Монаршим повелением дан маршальский жезл для потребы в поместье.
Шотландец нервно ходил по комнате. По стенам, подобно большой летучей мыши, металась его изломанная тень. С искаженных от гневной обиды тонких губ срывались бессвязные слова. Под ноги попался стоящий на полу инструмент. Брюс с раздражением пнул его. Инструмент взлетел и ударился о стену. Звон разбитого стекла и металла подействовал на Якова Виллимовича отрезвляюще. Он враз остановился, осторожно поднял изуродованные остатки, смущенно посмотрел на Андрея и с тихим смешком опустился в кресло:
— Прошу прощения. Мы говорили о просвещении. Государству потребно иметь грамотных людей, искушенных в разных науках, наипаче в тех, кои для пользы заводов и разных мануфактур служат. Сия задача превеликой трудности, ибо много веков боярство и церковь насаждали невежество. А оно смерти подобно, ибо в отсталости государства таится его погибель. Царь Петр это искоренял и действовал по-варварски, с помощью кнута и плахи.
— Разве одно просвещение может принести государству довольство и силу?
Брюс пытливо посмотрел на Андрея, нахмурился и сухо спросил:
— Вам, сударь, известны другие пути?
Андрей смутился. Можно ли поделиться с Яковом Виллимовичем мыслями, рассказать про долгие мучительные думы, возникшие после чтения Мора? По своему положению шотландец далек от всяких идей равенства. Страшно! Вдруг возьмет и сдаст в Тайный приказ, откуда не бывает возврата.
Крутя пуговицу на камзоле, Андрей думал. Суровый, по слухам, даже свирепый, Брюс привлекал его своей прямотой и честностью… Честностью? Ходили слухи, будто запускал фельдмаршал руку в казну. Может быть, это ложь, как и все остальное, что о нем говорили недруги? Так или иначе, Брюс слишком силен и знатен, чтоб бежать с доносом, в худшем случае выругает и выгонит.
Решившись, Андрей ответил:
— Свобода! Немощь государства проистекает не из невежества, а из рабства!
— Опасные мысли, сударь! Соблаговолите сказать, откуда вы их набрались?
— Я читал книгу Томаса Мора!
— Ого! А знаете ли вы, что Мор не был одинок? В Неаполе такую же крамолу сказывал монах Кампанелла. Вам ведомо, чем они кончили? Мор потерял голову на плахе, а монах полжизни провел в узилище и умер в изгнании.
Андрей зябко повел плечами. Отметив это, Брюс усмехнулся:
— Мой вам совет: держите язык за зубами. Когда о свободе и равенстве болтает вельможа, все прозывают его чудаком, но маленький человек, вроде вас, может лишиться жизни. Мне самому противно рабство. В бешенство прихожу, когда подумаю, что после смерти на мою могилу положат плиту с надписью: «Здесь покоится раб божий фельдмаршал граф Брюс». А я никогда не был рабом и холопом и быть им даже на том свете не желаю!
Наступило молчание. Чтобы как-то развеять возникшую натянутость, Андрей спросил:
— Василий Никитич мне сказывал, что дед ваш, потомок шотландских королей, бежал в Россию после неудачного восстания против англичан. Бунт Стеньки Разина тоже ни к чему не привел. Может статься, свобода инако приходит, минуя мятежи?
— Истории государств, особливо европейских, усеяны мятежами и бунтами. А что из оных произошло? Пример — Аглицкое королевство. Когда Карлу отрубили голову, республика, кою провозгласил Кромвель, благоденствия народу не принесла.
И совсем иным тоном, искренне и грустно, Брюс закончил:
— Я уже стар. Многое разумею инако, чем в молодые годы…
Возвращаясь домой, Андрей думал о разговоре с Брюсом. Этот шотландец себе на уме. Попробуй разберись во всем, что поведал.
Глава вторая
Пара рыжих лохматых лошадей тащила неуклюжий возок по избитым дорогам Прикамья. Покрытый пылью, с грязными полосами, наведенными грозовыми дождями, проделал он немалый путь — почти полторы тысячи верст. Менялись ямщики и кони на почтовых станциях — ямах, на скорую руку смазывались дегтем колеса и оси возка, и он со скрежетом и тарахтением полз все дальше к востоку.
От бесконечной тряски по ухабам и рытвинам Андрею не мил стал белый свет, и когда в Егошихинском заводе, куда прибыл он в самый канун ильина дня[2], случилась заминка, обрадовался вынужденному отдыху.
Управитель завода, обязанный по прогонной от Берг-коллегии дать свежих лошадей и охрану, с сожалением объявил:
— От сильных дождей дорога вовсе непроезжая стала: ни возку, ни коляске хода нет. Обоз с железом пятый день под Кунгуром стоит, выше ступиц колеса увязли, — управитель задумчиво тер небритый подбородок. — Разве что отправить вас, сударь, с посыльным из Обер-берг-амта? Он завтра в обрат собирается. Только неловко будет верхом скакать, путь-то не ближний. Зато уж без задержки до места доберетесь. Посыльный хоть и страховитого вида мужик, но надежный, в беде не оставит. Багаж у вас большой? Пустяк! Завтра по холодку и отправитесь.
Еще только начинался рассвет, как в оконце избушки, где ночевал Андрей, постучали.
— Вставай, барин, в дорогу пора! — донесся с улицы простуженный, с хрипотцой, голос.
Андрей с трудом приподнялся: глаза слипались, все тело ныло после многодневной тряски. Кое-как разыскал в темноте ботфорты, вышел в сени. Почерпнув из бочонка студеной воды, плеснул на лицо — вроде полегчало.
Пока натягивал камзол, в комнату ввалился провожатый, высокий, плечистый. Подхватил кожаный дорожный мешок, прикинул на вес: «Налегке в экую даль забрались!» — и, как пушинку вскинув на плечо, вышел. Следом, нахлобучив треуголку и прихватив теплый, подбитый кошачьим мехом плащ, шагнул и Андрей.
Во дворе, у прясла, стояли под седлом кони. Крупный вороной мерин, увидя выходивших из избы людей, вскинул голову и тихонько заржал. Рядом, нетерпеливо перебирая ногами, стояла пегая, поджарая кобылка. Пока посыльный привязывал мешок, мерин все норовил ухватить мягкими губами рукав зипуна. Мужик отталкивал локтем его морду, беззлобно ворчал:
— Ну, балуй, нечистая сила!
Он помог Андрею вскарабкаться на коня, и сам неожиданно легко прыгнул в седло. Разобрав поводья, скинул шапку, небрежно перекрестился и, повернув к Андрею заросшее густой бородой лицо, кинул:
— Айда, барин, поехали!
На выезде из завода свернули с дороги на тропу. Дробно стуча копытами, мерин шел крупным махом. Стараясь не отставать, Андрей дал шенкеля кобылке, и та наддала ходу.
На востоке разгоралась заря, когда путники из густого темного ельника выбрались на вершину невысокой горы. Андрей попридержал коня, осмотрелся. Далеко позади, над лесом, вились дымки Егошихи, свинцово поблескивала лента Камы с редкими деревеньками на берегах. А впереди, до самого горизонта, словно морские застывшие волны, виднелись горы одна выше другой. В долинах, над речками, полоски туманов. Все лес и лес. И полное безлюдье. Ни дымка, ни колокольни.
«Словно край земли!» — подумал Андрей.
Даже не верилось, что за этими горами холодная нехоженая Сибирь. Как встретит она, примет — как мать или как мачеха?
— Однако поспешим. Засветло до Матвеевой заимки добраться надобно. Ты, барин, ворон не считай, поглядывай по сторонам.
Провожающий поправил висевший за спиной мушкет и осмотрел пистолеты в седельных сумках. Такие же пистолеты были вложены в седло Андрея.
«Видать, правду говорили, что в этих местах опаску соблюдать нужно!» — решил Андрей.
Торная тропа вилась по склонам холмов, спускалась в сырые распадки, обросшие разлапистым папоротником, иногда, как будто крадучись, проползала по лугам, желтым от погремка. Здесь, среди гор, уже чувствовалась осень. Лохматые, с длинными клочьями свисающих мхов, еловые лапы стряхивали на всадников холодные капли обильной росы. Ярко горели осины, словно зажженные осенью диковинные костры. То и дело падал поблекший листок и сразу терялся в траве.
Солнце уже клонилось к закату, когда тропа привела путников в небольшую лощину, зажатую с трех сторон невысокими холмами с торчащими на вершинах серыми гранитными плитами. Веселые березы вперемешку со стройными елками и раскидистыми соснами взбежали по склонам и, наткнувшись на каменную преграду, остановились навек, прикрывая землю и от холодного ветра, и от палящего солнца.
У края лощины, скрытая нависающими ветками деревьев, темнела вросшая в землю избенка. Затянутая мхом, с провалившейся крышей, она могла рухнуть в любую минуту.
Кто и когда ставил ее? Чьи мозолистые руки трудились над ней? Не лежит ли вот под этим небольшим холмиком, рядом с избушкой, тот, для кого она служила приютом? И не о нем ли закручинилась высокая рябинка, склонив над холмиком ветки с тяжелыми гроздьями ягод? Чей взор радовала она своей немудреной красой?
От дикого, заброшенного уголка веяло невыразимой печалью, и Андрей, невольно поддавшись охватившему его чувству, спрыгнув с коня, медленно пошел к избушке. Сквозь сорванную дверь виднелись покрытые мхом стены с пятнами солнечных зайчиков, пробившихся сквозь дырявую крышу. От избушки веяло устоявшимся тлением и сыростью. Пройдет еще несколько лет, и буйная поросль затянет груду трухи, оставшуюся от этого былого пристанища человека. И только название «Матвеева заимка» будет долго напоминать о каком-то Матвее.
— Кто раньше тут жил? — спросил Андрей спутника.
— Утеклец один. Со строгановских солеварен бежал. Облюбовал это место, избенку поставил и зажил потихоньку. Борти развесил, мед собирал, охотничал помаленьку. Так и прожил бы век, Да Строганов сведал, послал стражу за ним. А утеклец тот, Матвейка, обороняться стал, ну и ухайдакали мужика да тут и зарыли. А избенку оставили, чтоб другим ослушникам неповадно было. Ну, да и не такие страсти у нас здесь, барин, бывают. Однако заболтались мы с тобой. Вон уже темнеет. Айда-ко ночлег сготовим.
Через полчаса под густой елью был устроен односкатный балаган, а перед ним весело трещал костер. Перетащив под ель седла, провожатый Андрея осмотрел затравку у мушкета и бережно прислонил его к стволу ели, чтоб в любую минуту был под рукой. Вытащив из мешка котелок, насыпал в него сухарей, залил водой и, бросив кусок сала, повесил над костром.
Когда сухарница вскипела, бородач снял с огня котелок, тщательно размешал ложкой варево. Порывшись в мешке, раздобыл вторую ложку, обтер ее полой армяка и протянул Андрею:
— Не побрезгуй, барин, отведай.
Проголодавшийся Андрей не церемонился и привалился к котелку, вызвав одобрение спутника:
— Во! Это по-солдатски. Давай, давай, не отставай!
Что-то в голосе рослого бородача почудилось Андрею знакомым. Всматриваясь в широкое заросшее лицо, на котором светились добрые серые глаза, так не вязавшиеся со звероподобной внешностью богатыря, Андрей почувствовал, как дрогнуло сердце и перехватило дыхание. Нет! Не может быть! И, чтобы рассеять сомнение, спросил дрогнувшим голосом:
— Почитай, целый день с тобой едем, а как звать-величать тебя, добрый человек, не ведаю.
— Меня-то? А Ерофей!
— Ложкин? — вскрикнул Андрей и вскочил на ноги. — Ерофей! Это же я — Андрей!
— Что? — приподнялся провожатый. — Постой, постой! Обожди-ко! Неужто? Ах, забодай тебя муха! Андрейка? Ты?
Они крепко обнялись.
— То-то мне твое обличие показалось знакомым, а спросить убоялся. Я ведь на заводе хотя и вольным числюсь, а все едино свое место знать должон. Растревожил ты меня. Сколь же мы годов с тобой не видались? Двенадцать? Ты ж тогда совсем мальчонкой был, а сейчас вона — вымахал.
Тихая ночь опустилась на землю, а Андрей с Ерофеем все не могли наговориться. Где-то рядом пофыркивали пасущиеся кони. Журчал и переливался родничок. Потревоженные огнем, носились над головами летучие мыши.
— Хорошо! — вырвалось у Андрея.
— Да уж куда лучше. Тепло и сухо. Гнуса опять же почти нет.
— Я не о том. Хорошо, говорю, что тебя встретил. Все не так тоскливо будет на чужой стороне жить.
— Пошто — на чужой? Земля здесь наша, российская. Живем. Одни получше, другие похуже. Вон на демидовских заводах людишки, как каторжные, бьются. Да и на казенных тоже не сладко бывает. Однако где управитель не шибко прижимает, там еще куда ни шло! Твой-то родственник, Василий Никитич, говорят, крутоват был, но зазря не обижал народ. Он при мне мало пробыл. А вот генерал этот, Геннин, ух и змей! Через него сколь было кровушки пролито!
— Наслышан я про того Геннина еще в Олонце. А вот Василий Никитич хвалил его, дескать, справедлив и большого ума человек.
— Хо! Справедлив! Уж на что я — мужик, а и то кумекаю, что к чему. Кто над Генниным начальник был в тое время? Ась? Граф Брюс? А граф этот в Василии Никитиче души не чаял. Понимаешь теперь? Ежели бы Геннин что худое про Татищева отписал, так Брюс бы слопал его с потрохами. Вот она откуда, эта справедливость-то, произошла!
— Что же, выходит, Василий Никитич виноват был, а Геннин его выгородил из опаски, так, что ли? — в голосе Андрея послышалось раздражение.
— Пошто? Не-ет! — протянул Ерофей. — Я это к тому говорю, что справедливость Геннин из-за боязни проявил. Кабы не было Брюса, какой бы Василий Никитич праведник ни был, а немец этот на него всех собак бы понавешал. Это уж точно! Ты вот сам посуди. Из-за чего тогда дело-то все вышло? Из-за Демидова. Заводчик этот царем и богом себя на Каменном Поясе почитает. Ему все нипочем. Вот и сошлись они с господином капитаном на узкой тропке. Василий-то Никитич — что кремень. Сказал — все! А тому не по нутру экое дело. Вот и выжил он твоего родственника из Обер-берг-амта. А Геннин после того с Акинфием поладил и на все его делишки сквозь пальцы смотрел. А почему? Да потому, что боится он Демидова и с того и наших и ваших ублажает. Ты не смотри, что я мужик. Я тоже щи не лаптем хлебаю! Вот так-то, голубок!
Андрей задумался. Если даже Ерофей и не прав кой в чем, все же дружба Геннина с Демидовым была непонятной. Василий Никитич немало порассказал ему про уральского заводчика, про его лютость, жадность и цепкую хватку. Такой человек не промахнется и даже друга запросто себе не выберет.
Потрескивая, горел костер. Языки пламени выхватывали из темноты то ствол дерева, то старую развалюху — избу. И от того похоже было: по поляне мечутся сказочные тени… Над головой тихо шелестели осиновые листья, будто нашептывали про страшные лесные тайны.
Откуда-то с вершины холма донесся свирепый, с придыханием, рев.
С непривычки Андрей поежился, опасливо взглянул в окружающий мрак.
— Сохатый ревет! — успокаивающе сказал Ерофей. — Зверя здесь всякого много. Вогулы ясак соболями да бобровыми шкурками платят. Вот это охотники! Белку стрелой в глаз бьют, на медведя с копьем ходят. А копье-то один смех, с каменным наконечником.
У костра воцарилось молчание. Охватив руками колени, Ерофей, пригретый огнем, начал дремать. Его большая кудлатая голова то и дело клонилась вниз, и, чтоб прогнать сон, он вскидывал ею, как конь, отгоняющий надоевшего овода. В позе Ерофея было что-то детски наивное, и Андрей, как и в юности, вновь ощутил к этому добродушному великану сыновью нежность.
— Самое главное ты и не рассказал. Как в заводскую контору попал. Ты ведь служил в Тобольском полку?
Ерофей оживился. Кинув в костер охапку дров и примостившись удобнее, почесал бороду:
— Поначалу служба была не пыльная. Ходили в дозоры, а больше на боку леживали. Места там спокойные были. Объявилась, правда, татарская ватажка, две деревни сожгли, мужиков всех повырезали. Ну, мы порядок вскоре навели. Ничего. Служить можно было. А тут, значит, надумал Василий Никитич завод-крепость на Исети строить. Только принялся, а его Генниным и сменили. Тот туда-сюда, а людей-то нет. Ну и приказал пригнать на Исеть наш полк. Хлебнули мы горюшка — во-о! По самую чушку в его окунулись. Вынудили нас завод и крепость строить, дороги ладить, шахты закладывать и другое прочее навалили. Ну и получилось у нас неудовольствие с начальством. Сам посуди, продыху не было, харч плохой, кругом болото да лес. Как есть на каторгу попали! Солдатушки и зароптали. Кто тогда догадался — даже и неизвестно. Только решили всем полком обратно в Тобольск двинуться. Командира и офицеров оставили, а сами снялись ночью, ноги в руки и айда пешком, в полном солдатском порядке… А на другой день драгуны нас догнали и в обрат повели. Первым делом всех разоружили. Пригнали в сараи и два дня голодом держали. Потом сам господин Геннин суд да расправу чинил. Василия Никитича в то время не было, завод на Егошихе он строил. Может, при нем такого бы не случилось. Кровушки генерал выпустил — море разливанное. Ему что, немцу, русской крови-то разве жалко. Сколь солдат батогами до смерти забили. Вдоль всего пруда столбы стояли, и на каждом по мужику болталось. Главного-то нашего заводилу четвертовали. Как сейчас все припомню, аж сердце заходится. Мне четыре сотни плетей всыпали, другой бы окочурился, а для моей спины — плевое дело. Месяц в гошпитале провалялся, а потом меня в шахту спустили. Спасибо, Василий Никитич выручил. Упросил генерала конюхом меня поставить при конторе. Ну а потом, как дело стало помаленьку забываться, велели мне почту возить. Другие какие там дела подвертывались, меня к ним ставили: коня подковать, плотничать али сено косить. Я на все руки мастер. У нас на Вятке с испокон веков водится, что кто с конем управиться не может или там сруб поставить, лапоть сплести не умеет, того и за мужика-то вовсе не считают…
Через три дня, пробравшись горными тропами, путники достигли Межевой Утки — границы владений Акинфия Демидова.
— Гляди-ко, — показывал плетью Ерофей. — Вон они, демидовские дозоры стоят.
На вершинах невысоких гор, вытянувшихся вдоль левого берега реки, маячили деревянные вышки. На ближней из них Андрей рассмотрел двух человек. Внизу, у подножия, стояли заседланные кони.
— Бегут от Демидова кабальные. Вот он на всех тропах и дорогах дозоры выставил. Не приведи бог, ежели словят утеклеца. Акинфий — зверь лютый, пощады не жди. Шкуру спустит, а опосля в шахту отправит. А там, глядишь, через самое малое время тот бедолага и преставится.
Обычно бурная горная река сейчас сильно обмелела, и Ерофей без труда отыскал брод. Осторожно шагая, лошади жадно тянулись к воде, но путники взмахнули плетьми, и, цокая копытами по гальке, кони вынесли их на берег. И сразу же откуда-то из зарослей ольхи выскочило четверо всадников. У каждого за плечами мушкет, у пояса кривая татарская сабля, в руках тяжелая нагайка.
— Что за люди? Кажи бумаги! — выкрикнул один, видно по всему, старший дозора. — Э-э! Никак Ерофей! — приглядевшись, сбавил он тон. — Откудов путь держишь?
— С Егошихи пробираюсь!
— А кто с тобой будет?
— Татищев! Еду по назначению Берг-коллегии, — ответил Андрей.
— Та-ати-ще-ев! — протянул старший. — Одного Татищева спровадили с Каменного Пояса — теперича другой объявился.
Плечистый чернобородый детина с недобрыми, навыкате, глазами, гулко смеялся, на скуластом заросшем лице по-волчьи сверкали крупные белые зубы.
От наглости демидовского подручного Андрей вспыхнул и, ухватив рукоять пистолета, глухим от бешенства голосом произнес:
— Ты, холоп, поостерегся бы так с дворянином разговаривать. Тебя, варнака, видно, уму-разуму не учили, так я враз обучу!
Чернобородый опешил. Поднял руку и нехотя сдернул с головы войлочную шляпу:
— Ладно ужо. Проезжайте! — выдавил хрипло и, тронув коня, повернул в сторону.
До самого вечера, мерно покачиваясь в седле, Ерофей молчал, изредка мотая головой.
«Ишь ты! — думал он. — И откудова такая прыть объявилась? Дворянин! А за душой ни кола ни двора. Тоже мне, барин отыскался! Раньше вроде за им такого не числилось. — И, вспоминая, как вскипел попутчик, восхищенно сплевывал: — А, видать, не робкий. В обиду себя не даст!»
Как ни спешил Ерофей, а пришлось дважды ночевать на заимках, давать отдых коням. Наконец поздней ночью добрались до Таватуйской слободы. За крепкими и высокими заборами метались на цепях свирепые кобели. Слобода словно вымерла. Ни одного огонька не светилось в окошках.
Ведя на поводу коня, Ерофей шел по всей однорядке домов, вытянувшихся вдоль озера, стучал рукоятью плети в ставни, будил хозяев, но никто не пускал ночевать.
— Кержаки! Чтоб вас порвало! — обозлился солдат и вскочил в седло. — Айда дальше! Заночуем у углежога. Тут до него версты две будет.
Почти целый час в кромешной темноте разыскивали избу углежога. В лесу было особенно черно. Только мутными пятнами маячили по сторонам березы, да над головой, среди веток, просвечивали россыпи звезд. Несколько раз кони сбивались с тропы, и приходилось ощупью находить ее снова.
Жуткая темень горной тайги давила на землю, душила все живое на ней. Пробежал ветер, раскачал сосны. Грозно загудел лес. Скрипели вершины сухостойных деревьев.
— Тьфу, сатана! Словно лешего давят! — ругался Ерофей. — Ну и дорожка! Чтоб сам черт на ней ноги обломал! Стой, однако! Кажись, доехали. Так и есть — вот и углежогова хибара.
На небольшой поляне чернела приземистая избенка, но если б не вылетавшие из трубы искры, можно было проехать рядом, не увидев ее.
Пока привязывали коней под легким берестяным навесом, заскрипела дверь избы, послышался сонный голос:
— Ково в экую темень принесло?
— Проезжие мы. Пусти переночевать. Приморились в дороге, да и кони все ноги сбили.
— Места не жалко. Входите, если не побрезгуете.
— А сенца для коней у тебя не найдется?
— Этого добра сколь хошь. Вон рядом копешка стоит. Из нее и бери.
Когда с делами управились, хозяин повел гостей в избу:
— Лоб не ушибите. Хоромы у меня барские — кто ни заходит, всяк в пояс сгибается.
Низкая, крытая дерном избенка вросла в землю, возвышаясь над ней всего четырьмя венцами. Три ступени вели вниз, как у настоящей землянки.
Было тепло, пахло дымком и старыми портянками. В углу теплился очаг, сложенный из четырех неотесанных каменных плит. Когда хозяин раздул в нем огонь, Андрей рассмотрел убранство избушки. В противоположной от очага стороне во всю стену тянулись нары с ворохом тряпья, служившего углежогу постелью. У дверей — бадейка с водой и плавающим ковшиком из бересты. В изголовье постели — узелок, из которого выглядывают краюха хлеба и пучок лука.
Был углежог худ, с торчащими острыми лопатками. Лицом черен, с въевшейся в кожу угольной пылью. Реденькие волосы, подстриженные в кружок, стянуты сыромятным ремешком.
Зачерпнув ковшиком воды, хозяин сделал несколько глотков, минуту поколебался и, сдернув со стены узелок, развязал тряпицу.
— Оголодали, поди, с дороги. Отведайте!
— Спасибо, отец! У нас свое есть. Давай-ка с нами поужинай! — ответил Ерофей и вытащил из седельной сумки хлеб и большой кусок копченой сохатины.
— Пост нонче. Не след бы мясное есть. Ну да пес с ним, оскоромлюсь. Авось на том свете скидку сделают за муки мои земные.
Ели молча, запивая водицей из кадушки. От еды углежог повеселел, на впалых щеках и лбу выступили капельки пота.
— Урок большой дают? — спросил Андрей.
— Немалый, — выбирая из бороды крошки, ответил углежог. — Полста коробов нажечь угля — это, паря, сто потов надо спустить. Дров нарубить, в кучи скласть да землей присыпать… И все сам, вот этими руками! — он протянул худые, жилистые руки. — Цельный день, как окаянный, от кучи к куче мечешься, чтоб не пережечь. Прикащик вот-вот должон заявиться. Первым делом уголь на звон проверит. Чтоб, значится, был он, уголек, легкий да звонкий. А потом обмер сделает. Ежели коробов нехватка получится — на другой год добавят или батогами на спине недостачу сравняют.
Подбросив в очаг дров, углежог взобрался на нары и вскоре захрапел. Рядом сладко посапывал Ерофей, а к Андрею никак не шел сон.
От долгого сидения в седле ломило поясницу, ныли колени. Ворочаясь с боку на бок, Татищев вспомнил стычку с дозором. На душе стало тошно и стыдно. «Дворянством своим загордился, а сам о людском равенстве думаю, — мелькнула мысль, но тут же Андрей успокоил себя: — Демидовский человек, с ним и разговор иначе не поведешь. Да! Но вот этот углежог, что спит рядом, тоже кабальный Демидова, а разве повернется язык похвалиться перед ним своим родом? Сам с голоду чахнет, а последней краюхой хотел поделиться. И тот и другой в кабале, а разница между ними большая. Один — барский холуй, другой — труженик подневольный. Как вот тут людей уравняешь? — От мыслей этих Андрей запутался: — Жалко, Никифора Лукича нету, тот бы все растолковал».
Заснул уже перед рассветом.
— Ну вот, добрались наконец! — Ерофей остановил коня на вершине небольшого холма и показал на широкую долину, раскинувшуюся внизу.
«Так вот он какой, Екатеринбургский завод», — думал Андрей, рассматривая крепостной вал с бастионами.
За укреплением чернели заводские корпуса, дымили домны. В лучах солнца поблескивал крест на мазанковой церкви. Темнели ряды домов. Ослепительно сверкало зеркало пруда. На его берегу виднелись приземистые избенки, крытые дерном и берестой, — город рос, и рядом с ним появилась слободка…
Советник Обер-берг-амта Клеопин, к которому Ерофей привел Андрея, внимательно просмотрел предъявленные бумаги. Одобрительно хмыкнул, прочитав отличную аттестацию, выданную в Швеции. Поднял на приезжего умные внимательные глаза и, видно, остался доволен.
— О том, куда вас определят — здесь или на Колыванские заводы, — решать будет сам генерал-лейтенант Геннин. Если желаете, замолвлю за вас словцо.
— Таиться не буду, хотел бы служить на Каменном Поясе.
— Разумное решение, сударь. Этот край, как я понимаю, имеет бесчисленные богатства. Прискорбно только, что мы очень медленно добываем их, не хватает людей знающих и дельных. Этим пользуются владельцы заводов и хищничают. В нашу обязанность входит следить за соблюдением правил и законности.
Клеопин встал из-за стола, снял со стены пышный парик, натянул на голову:
— Пойдемте к Виллиму Ивановичу! — и, слегка сутуля широкие плечи, высокий и грузный, тяжело зашагал вперед Андрея по коридору.
Начальника Сибирских заводов Геннина они застали за большой чертежной доской. Чтоб не мешать, присели на широкую лавку возле стены, наблюдая, как уверенно и ловко работал генерал линейкой и циркулем.
Несколько минут в кабинете стояла тишина. Наконец Геннин оторвался от работы, вопросительно глянул на вошедших.
Клеопин поднялся с лавки:
— По указу Берг-коллегии после учения в Швеции прибыл Татищев Андрей Артамонович. Вот бумаги. Какое будет распоряжение? Я предложил бы оставить его здесь. Маркшейдер нам нужен.
У Геннина удивленно взметнулись брови.
— Татищев? — переспросил он. — Родственник Василия Никитича?
— Одного рода. А как ему прихожусь — точно даже не знаю! — вскочив, отчеканил по-немецки Андрей.
— Так-так! — задумчиво тянул Геннин. — А ну-ка, дайте мне бумаги! — Что ж, — молвил он, когда просмотрел все документы. — Аттестация отличная. Зачислю вас пока учеником маркшейдера. Жалованье четыре рубля в месяц. Если покажете усердие, срок ученичества не затянется.
«Четыре рубля! Не густо!» — удивился про себя Клеопин, но промолчал: спорить с генералом не полагалось.
— Разыщите в конторе канцеляриста Федора Санникова, — продолжал Геннин, — пускай сведет вас в четвертый командирский дом. Там пустует одна комната. Можете ее занять.
Когда Андрей, поблагодарив, вышел, Геннин прошелся по кабинету, хрустнул пальцами и, остановившись против Клеопина, произнес по-немецки:
— Хорошо, если у этого молодого человека такая же голова, как у бывшего моего помощника Василия Татищева. Между нами, я не люблю его калмыцкую морду, но считал и до сих пор считаю, что как администратор, человек обширнейших знаний, он выше всяких похвал. Пока он был здесь, я не знал никаких затруднений. — Геннин прикрыл глаза, дернул головой, отгоняя усталость, и подошел к столу: — Чертеж подъемной машины готов. Распорядитесь, чтобы они были изготовлены и установлены во всех шахтах! — сняв с доски бумагу, передал Клеопину. — Чуть не забыл! — остановил взявшегося за ручку двери помощника: — Жаловался мне утром мастер Оберюхтин, что железо, присланное с Каменского завода, плохо куется, крошится. В чем дело?.
— Я делал пробу, господин генерал. Каменское железо точно весьма низкого качества, неправильно составляется шихта.
— Не медля ни дня, отправьте для проверки в Каменск Гордеева. И, если подтвердится вина мастера, бить нещадно батогами. — Лицо Геннина было бесстрастно, только под левым глазом быстро билась синеватая жилка — верный признак сильного гнева.
Глава третья
Канцелярист Санников, услышав о распоряжении генерала, не скрывая радости, что избавился хоть на время от переписки, отложил в сторону обгрызенное гусиное перо, сгреб в кучу бумаги и, схватив треуголку, вышел вслед за Андреем из конторы.
Шлепая по жидкой грязи — ночью прошел сильный дождь, — они вышли к плотине. Навстречу попалась длинная вереница подвод, груженная слитками чугуна. Протопала караульная смена солдат во главе с капралом.
Со стороны заводских корпусов доносились лязг и грохот железа. Проходя мимо кузницы, Андрей посмотрел в широко открытую дверь. Внутри, у пылающего горна, в синем чаду, работали люди. Ухали тяжелые удары молотов. Шипели, подымая клубы пара, кинутые в воду поковки. То один, то другой кузнец, вытирая рукавом потное от жара лицо, подходил к кадушке и жадно, проливая на опаленную бороду воду, пил из деревянного черпака.
Один из рабочих, огромный, бородатый, с черным от копоти лицом, ловко ворочая большим железным бруском, бил по нему тяжелым молотом, словно бабьим вальком. От каждого удара во все стороны сыпались искры, стонала наковальня, отзываясь на удары металлическим звоном.
— Чисто бугай! — с восхищением молвил Санников. — Цельный день машет молотом и — хоть бы что. Намедни видел, как с телеги, чугунные столбы сгружал. Каждый пудов на десять тянет. Мерин еле мог с грузом совладать, а ему в забаву.
— Знакомый?
— А его тут все знают. Силантий Терентьев. На все руки умелец. Сам генерал, когда требуется отковать что, только ему велит делать.
Кинув брус в воду, Силантий подошел к двери вдохнуть свежего воздуха, увидел Санникова, гулким, рокочущим басом окликнул:
— Здоров будь, Федя! Много бумаги исписал?
— Немало. Попотеть довелось изрядно.
— Ну твой-от пот, как божья роса. Это наш тяжелее горючей слезы будет. Да, слышь-ко, бабка твоя ишо жива?
— Что ей! Каждый день шею пилит.
— Скажи, мол, Силантий кланяется, просил забежать. Баба у меня занедужила. С уголька ее спрыснет, авось облегчение выйдет.
— С уголька-а! Темнота ты запечная. Лекаря надобно звать или в госпиталь везти.
— Лекарь нашего брата не лечит. Разве когда припарку на спину положит после кнута. А так не дозовешься.
— Ладно, пришлю, старухе все одно делать нечего. Хозяйство-то у меня сам знаешь какое.
Простившись с кузнецом, Санников повел Андрея дальше. Недалеко от плотины под присмотром мордатого стражника группа каторжных с уханьем забивала сваи. Колодки на ногах стесняли движения, делали невыносимой и без того тяжелую работу.
Андрей прикусил губу. Каждый раз вид человеческих страданий вызывал у него возмущение. Федор заметил гримасу, исказившую лицо спутника, тихо пояснил:
— За побег с рудника Виллим Иванович наказал. Это еще ничего, а то за провинности кнутом бьют.
Андрей молча прибавил шагу. Рядом с ним, не отставая, шел Санников. Лицо у него стало мрачным, сосредоточенным, и Андрей подивился, как быстро сменилось у Федора настроение. До встречи с колодниками шутил, зубоскалил — ну прямо рубаха-парень. Наверно, не дурак выпить и поскоморошничать. Ладный, высокий. По такому веселому девки должны сохнуть. А отчего-то вдруг стал, как туча, хмурый. Видать, сердце у него не камень, раз чужая боль и кручина ранит.
В конторе новичка не было несколько дней. Вместе с плотинным мастером Злобиным Андрей выбирал место для пристани на реке Чусовой.
Чем-то привлек служащих новый, маркшейдерского дела, ученик. Видать, бывалый, посмотрел белый свет. Начитанный. В дорожном мешке напиханы книги.
Особенно интересовал Андрей Санникова. Молодые служащие Обер-берг-амта свысока посматривали на простого канцеляриста, считая зазорным вести дружбу с солдатским сыном. А новенький, видно по всему, простой, душевный. Может, книги даст почитать.
Читать Санников приохотился давно. Когда-то сам капитан Татищев определил его в школу в Уктусе. Там Федор познал грамоту, знатно латынь изучил. Сейчас сам учит арифметике школьников и заодно служит в Обер-берг-амте.
Трудно! От уроков в школе, придирок начальства в горной канцелярии поневоле впадешь в тоску.
Особенно весной, когда южные ветры приносят на Урал запахи далекого моря, на берегах которого, конечно же, живут ласковые и добрые люди, а труд весел и радостен…
Впадая в тоску, Федор запивал. Напившись, лез на полати и, обливаясь слезами, на прекрасном латинском языке, приправляя его крепкими русскими словами, ругал управителей и самого господина Геннина. Клял свою постылую жизнь и в который раз обещал пустить «красного петуха» на подворье смотрителя Бокова, наказавшего канцеляриста розгой за облитый чернилами прескрипт.
Бабка пугалась незнакомой речи, потихоньку причитала, творила молитвы и не раз уже спрыснула спящего внука с уголька, чтоб отогнать злую порчу.
— Феденька, — уговаривала бабка. — Испей-ка рассолу, авось полегчает. И пошто ты, соколик, зелием зашибаешь? Парень ладный да видный. Женился бы, тоску, глядишь, и сняло бы…
В ответ Федор только пьяно качал головой и, сунувшись в подушку, засыпал, чтоб на другой день снова тянуть надоевшую лямку. Иногда устраивал скандалы. Бил окна в домах у мастеров и, встретив где-нибудь в темном проулке особо ненавистного шихтмейстера, тыкал его носом в жидкую грязь, приговаривая:
— Это тебе, голубок, не книги вести. Вдругорядь наушничать не вздумаешь. У-уу! Холуй! — и отвешивал на прощание жертве увесистую затрещину.
Дело кончалось жестокой схваткой с полицейскими ярыжками, после которой Федор надолго попадал в холодную. Несколько дней после того ходил тихий и смирный, жалуясь, что клопы в той холодной куда как свирепей самих ярыжек.
От более суровой расправы спасало Санникова заступничество Клеопина, ценившего парня за латынь и бойкую скоропись.
В канун покрова крепкий зазимок сковал почву, и колеса колымаги гулко гремели по стылым колдобинам. По времени пора бы лечь первому снегу, но о близкой зиме говорили только мерзлая земля да голые, облетевшие березы.
Вдоль пруда дул резкий, колючий ветер, гнал по плотине солому и сухую желтую пыль. У берегов от хрупких льдинок холодная исетская вода казалась черной и неприветливой.
Андрей, продрогший в дороге, возвращался из Обер-берг-амта домой, уткнув нос в воротник полушубка.
У корчмы его кто-то окликнул. Оглянулся — Санников.
Был Федор оживлен. Лицо раскраснелось то ли от мороза, то ли от вина, выпитого в корчме.
— С приездом, — расплываясь в улыбке, приветствовал он Татищева. — Я вас давненько поджидал. Охоту имею книгу у вас попросить. Вы не бойтесь, верну в полном порядке.
Сходился Андрей с людьми всегда трудно, но этот человек, канцелярист, почему-то сразу пришелся по сердцу еще в день приезда…
— Пошли ко мне, — здороваясь, ответил Андрей. — Посидим, посумерничаем.
Дом, в котором жил Татищев, был угловым. Крепкий, рубленный из кондовых сосен, он выстроился в ряду таких же кряжистых строений. Одной стороной выходил на набережную пруда, из окон другой виднелась небольшая площадь с церквушкой. Перед домом — чудом сохранившаяся березка. Напротив — заводские корпуса.
Дверь открыл невысокий, тщедушный шихтмейстер Панфилов, занимающий бо́льшую часть дома. Недружелюбно покосившись на Санникова, поздоровался с Андреем, а когда Федор вошел в комнату, укоризненно прошептал на ухо Татищеву:
— Зря вы, сударь, с ним якшаетесь. Самый что ни на есть последний человек.
— Это почему? — удивился Андрей.
— А потому, что предан Бахусу, сиречь — пьет вина много и, окромя того, начальство не уважает. Вот поглядите! — Панфилов повернулся к свету, и Андрей увидел под глазом шихтмейстера густой лиловый синяк.
— Он вдарил. А ведь у меня — чин, пусть самый малый по табелю!
Андрей с трудом удерживался от смеха:
— За что же он вас… вдарил?
— По вредной лихости характера. Сидит намедни за столом в канцелярии и, вместо того чтоб пером скрипеть, по-латыни болтает. Что он там выговаривал, отколь мне знать? Я ту латынь ни с редькой, ни с квасом сроду не пробовал. А может, он что супротив начальства нес? Ну я господину Клеопину и доложил. А этот варнак словил меня вечером на плотине да и двинул кулаком, аж звезды из глаз снопом сыпанули. Вы уж от этого ирода держитесь подальше.
Зевая и почесываясь, шихтмейстер заложил дверь болтом и ушел на свою половину досыпать.
В комнате у Андрея было полутемно. Сквозь небольшое окошко слабо пробивался серенький свет. Федор в распахнутой бекеше сидел на лавке, уткнув лицо в широкие ладони. Когда Татищев высек огонь и зажег свечи в шандале, Санников поднял голову и глухо произнес:
— Слышал я все, господин Татищев. Мне лучше уйти. Что вам, в самом деле, с варнаком-то знаться?
Лицо Федора было бледно, глаза смотрели тоскливо и смущенно. Он встал и взялся за шапку.
— А мне плевать, что наболтала эта конторская крыса, — сказал Андрей, — и кто ему синяк поставил — неинтересно. Друзей я выбираю сам. Пришел — раздевайся, садись к столу.
Долго светилось окошко в комнате маркшейдерского ученика Татищева. Новые друзья, забыв про сон и усталость, сидели за полночь. Федор, родившийся в Уктусе, знал все новости, порой такие, которые знать-то не всякому положено.
— Лихие дела здесь творятся, — шепотом рассказывал он. — Прибег тут как-то кабальный Демидова горщик Афанасий Пермяков. Ну, по всему видать, не с пустыми руками явился. Я потом бумагу в Берг-коллегию переписывал и про это дело узнал. Горщик тот по велению Демидова на казенной земле самоцветы нашел и тайно от Горного начальства стал их для Акинфия добывать. Да, видно, с хозяином не поладил и сбег, прихватив лучшие камни. Думал у нас заступу найти. А господин Геннин самоцветы государыне в подарок отослал, прииск объявил казенным, беглого же к Демидову под стражей отправил. А тот бедолаге — камень на шею да в пруд.
Андрей выложил на стол пачку книг. Вытерев руки о полы сюртука, Федор бережно перебирал их. Перелистал одну, другую. Взял «Описание руд, обретающихся в земле». Повертел, удивился:
— Руки бы оборвать мастеру, что переплет такой сделал. Смотри-ко, одна корка толще другой. Что он, подобрать доски одинаковые не смог?
— Потом я тебе про того мастера расскажу, — произнес Андрей, отбирая у Федора книгу.
Тихо свистевший за окном ветер словно сорвался с привязи. Выл, беснуясь, хлестал в тонкую слюду ледяной крупкой. Андрей расстелил на полу волчий тулуп, кинул подушки.
— Куда ты, Федя, в экую непогодь в слободу пойдешь? Да и сторожа сейчас из крепости не выпустят, время позднее. Ночуй у меня.
Утром наружные двери еле открылись — буран намел за ночь большие сугробы. Низко над горизонтом вставало белесое солнце. Его лучи скользили по сверкающей пелене снега, зажигая тысячи ярких алмазных точек. Пруд стал белым, исчезла пугающая чернота холодной воды. Чистый снег прикрыл всю заводскую копоть и оставленную осеннюю грязь.
Вернувшись из Обер-берг-амта, Андрей записал в толстую, переплетенную в кожу тетрадь:
«Климат екатеринбургской провинции зело суров. И хотя по широте она мало чем отличается от московской, суровость эта поддерживается холоднейшим воздухом, поступающим сюда из страны Борея. Не приходилось мне еще видеть, чтоб так быстро зима наступала…»
За всю зиму только однажды Андрею пришлось спуститься в шахту заводчика Осокина для проверки границ земельного отвода.
Низкие сырые штольни, где, шлепая по воде, работали каелками изможденные люди, полумрак и духота — такого ему еще не приходилось встречать. Неужели и на казенных заводах так же маются люди?
В самом маленьком забое, таком низком, что пришлось согнуться вдвое, при тусклом свете бленды Андрей увидел стоявшего на коленях худого, изможденного человека. Сквозь прорехи в замызганной посконной рубахе проглядывало черное, костлявое тело. При каждом движении работавшего глухо позванивали тяжелые кандалы на ногах.
Заслышав шаги, человек обернулся, и Андрей в испуге отшатнулся: страшное, изуродованное лицо — рваные ноздри, на лбу и щеках выжженные сине-багровые клейма… Кандальный выронил кайло и рванулся навстречу Андрею. Тот отскочил, сунул руку в карман, пытаясь ухватить рукоять пистолета. Рудокоп замычал, широко раскрыл рот, показал обрубок языка, затем упал на колени, из глаз его на седую взъерошенную бороду потекли слезы.
— Что люди творят! — невольно вырвалось у Андрея. — Кто будешь?
Немой снова замычал и уткнул лицо в худые, грязные ладони… У Андрея больно сжалось сердце.
Уже наверху, выбравшись из клети, он обратился к штейгеру:
— Что за кандальный у вас в нижнем забое сидит?
Штейгер равнодушно пожал плечами:
— У хозяина приписных нет, так он каторжных от казны получает. Этого ему с Колывани прислали. Должно, тать какой-то!
«Чай, недаром ему работников дают, — думал Андрей, — даже в чужой беде корысть для себя выискивает». Весь кипя от возмущения, он прошел в контору Осокина, потребовал план отведенной земли под рудник.
Долго сидел над чертежом, сверяясь с записями своих измерений.
Осокин, недавно вышедший в промышленники, еще не успел набить мошну, был трусоват и сейчас с тревогой посматривал на Татищева.
— Вы, ваше сиятельство, — лебезил он, — если что не так, сквозь пальцы гляньте, а я, видит господь, в долгу не останусь.
Андрей исподлобья смотрел на заводчика, старался смирить гнев:
— Нижний забой на пятьдесят сажен перешел отведенную границу. Я там, внизу, метку поставил. Нынче же прекратить выработку.
— Немедля распоряжусь. Доверился людям, а они без моего ведома грань нарушили.
— Это не все, — холодно чеканил Андрей. — Незаконно добыта руда. Придется кроме штрафа уплатить ее стоимость.
— Ох! Голову варнаки сняли! — начал вопить Осокин. — И сколь же, ваше сиятельство, платить?
— В Обер-берг-амте подсчитают. Если не уплатите в срок — завод отберут, а самого на правеж поставят! — и, не слушая причитаний промышленника, Татищев вышел из конторы.
Через неделю повелением Геннина за нарушение горного устава был наложен на Осокина большой штраф. До тех пор, пока он не будет уплачен, рудник, а вместе с ним и завод прикрыли.
Осокин метался. Самолично прибыл в Обер-берг-амт, слезно просил о снятии штрафа.
— Разор и запустение настало. Совсем обнищал, и хоть таперя по миру иди.
Геннин слушал и брезгливо морщился. Наконец не выдержал, сухо произнес:
— Весьма опечален вашим бедственным положением. Но забота об интересах государства для меня превыше всего. А посему ничто изменить в своем решении не в силах.
Два дня околачивал пороги Горной канцелярии Осокин. Снова упрашивал самого генерал-лейтенанта, до смерти надоел Клеопину, а советник Гордеев при виде просителя хватался за сердце и, изобразив на лице смертную муку, надолго скрывался в сторожке. На третий день промышленник не выдержал. С оханьем и стонами вытащил из-за пазухи кошель и копейка в копейку выложил штраф.
— Давно бы так-то, сударь, а то прикинулся нищебродом. И себе, и казне убыток, — с укоризной говорил секретарь Зорин, внося в книгу полученную сумму штрафа.
— Взвыла да пошла из кармана мошна, — ехидничал Санников вслед уходящему заводчику.
Не успел Осокин выехать из Екатеринбурга, как прискакал его приказчик с вестью: двадцать колодников, поднятых наверх ввиду остановки работ на руднике, бежали. Осокин чуть не задохнулся от ярости и, не щадя коней, погнал на завод, проклиная во весь голос «злодеев» из Горной канцелярии.
Кругом лежали глубокие снега, зима только еще перевалила на вторую половину, и беглецы далеко не ушли. Вскоре двенадцать человек были словлены и возвращены заводчику. Семеро, по слухам, попали в лапы демидовского дозора и канули как в воду. Демидов сам нуждался в людях и беглых не выдавал, пряча их по глубоким рудникам и потайным заимкам. И только немой, клейменный каторжный, схваченный дозором, сумел отбиться и ускакать на коне одного из стражников. Поднявшаяся метель скрыла следы беглеца.
Весна подкралась незаметно. Сначала чуть подтаивали дороги, а потом неожиданно ворвавшийся с юга ветер за одну неделю согнал слежавшийся снег. Овраги и балки до краев наполнились вешней водой, по лесам расцвели медуницы, зеленая дымка окутала чащи…
В Обер-берг-амте началась самая горячая пора, а тут еще поступила жалоба Осокина о захвате Демидовым сбежавших кабальных. И хотя не хотелось Геннину ссориться с невьянским владыкой, а пришлось открыть дело. Пронырливый Осокин, чего доброго, мог дойти с жалобами и до Сената — тогда хлопот не оберешься!
Глава четвертая
Ерофей не торопился. Поручение исполнил — доставил эстафету грозному Акинфию Демидову. Тот, как прочел бумагу, переданную ему через приказчика Мосолова, велел войти посыльному в кабинет. Окинул исподлобья Ерофея:
— Утруждать себя письмом не буду. На словах передашь, что у Демидова не токмо осокинских, но и никаких других беглых не имеется. Все! Ступай! Хотя, обожди-ка!
Он подошел к Ерофею, высокий, плечистый, под стать Ложкину. Ткнул твердым, как железо, пальцем в грудь:
— Силен?
— Есть малость, усмехнулся Ерофей.
— Хошь у меня служить? Выкуплю.
— Без надобности. Я и так вольный.
— До поры вольный. Захочу — будешь кабальным.
— Хотел один море выпить, да брюхо лопнуло.
Акинфий насупился. На скулах заиграли твердые желваки:
— Дерзок ты на язык. Кабы не мое почтение к Виллиму Ивановичу, я бы тебя враз обломал.
Ерофей повернулся и молча направился к выходу. У дверей увидел тяжелый железный костыль. Взял в руки, повертел, кинул через плечи и, стиснув зубы, согнул в дугу. Осторожно поставил потом железину на место.
У Акинфия округлились глаза.
— Стой! — гаркнул он, выбегая на крыльцо. — Мне такие могутные люди во как нужны! Главным смотрителем поставлю!
Ерофей, уже сидя в седле, нетерпеливо разобрал поводья, повернулся к Демидову, поклонился:
— Благодарствую, ваше степенство! Только я кнутобойничать не свычен. А здесь все на кнуте да палке держится. Бывайте здоровы! — и с места пустил коня галопом.
Уже выбравшись за палисад, окружавший Невьянск, услышал дробный стук конских копыт и громкую ругань. «Погоня!» — догадался и взмахнул плетью.
Закусив удила, жеребец резко прибавил ходу. Но звук погони становился все ближе, и Ерофей пошел на хитрость — на развилке дорог направил коня в зеленую чащу. Вскоре мимо скользнули четыре всадника.
Выждав, когда стих шум, солдат еле приметной тропинкой стал пробираться по лесу. К вечеру был у верховьев Хвощовки и там, где она делает крутой поворот, огибая гору, наткнулся на скрытую в густом ельнике землянку. Спешившись и ведя коня на поводу, подошел к ней, толкнул дверь и остановился в изумлении.
На широких нарах под ворохом тряпья лежал человек. Рядом с ним сидел белый как лунь старик. Услышав скрип двери, старик набросил на лежавшего худой армяк, пошел навстречу Ерофею.
— Отколь, сынок, путь держишь? — слабым, дребезжащим голосом спросил он.
— От демидовских псов скрываюсь.
— Вона! Ну, коль так, заходи. Только глаголь тишае, вишь тут человек отходит.
Ерофей подошел к нарам, поднял армяк и почувствовал, как под рубахой забегали мурашки. У умирающего было восковое, заостренное лицо, глубоко провалившиеся глаза, рваные ноздри и клейма на лбу и щеках.
«Должно, осокинский кандальный!» — догадался Ерофей.
— Как звать тебя, бедолага? — спросил он.
Больной чуть приоткрыл глаза, тихо промычал что-то.
— Без языка он, — пояснил старик, — видать, здорово кат над им поизмывался, живого места нет. Прибег он ко мне зимой. С неделю провалялся в огневухе, должно, застудился шибко. Потом оклемался, на ноги встал. Весной, как лед с озера согнало, мы с им рыбу ловили. С пчелой управляться мне помогал. А потом враз занедужил и, видать, уж не встанет.
Утром сквозь сон Ерофей услышал бормотание. Повернул голову, увидел: каторжный лежит со сложенными руками, между пальцами тает маленький огарок свечи. Старик стоит возле и, перебирая лестовку[3], читает молитвы.
— Служивый! Пособи предать земле упокойника, — попросил Ерофея хозяин избушки. — Одному не управиться, стар я и немощен.
Могилу Ерофей вырыл на вершине холма под развесистой плакучей березой. Из куска обгорелой просмоленной лиственницы вытесал крест — век простоит! Об одном пожалел — пришлось беглого хоронить без домовины.
Перед тем как уйти, еще раз посмотрел Ерофей вокруг, остался доволен. Место высокое, сухое. Далеко видно окрест. Со всех сторон холм обдувают бродячие ветры. Весной над ним пролетают на старые гнезда птицы. Тихо, спокойно. Ласково шумит лес, словно убаюкивает навеки уснувшего человека без имени, роду и племени.
— Зельем не балуешься? — спросил старик, когда солдат, оседлав коня, уже готовился отправиться в путь. — На-ко возьми. От моего жильца осталась! — и протянул старую, обкуренную трубку.
Ерофей подивился. Трубка что надо. Искусно сделана из вишневого корня, на чубуке врезан маленький, из меди, потемневший якорек.
В Обер-берг-амте Ерофей доложил Клеопину об ответе Демидова. Рассказал про погоню, только про смерть беглого умолчал.
— А ты что, с оружием обращаться разучился? — выслушав доклад, спросил обер-берг-мейстер.
— Так ведь раз на раз не выходит. Когда-нибудь и тебя злая пуля достанет. Ну а если можно обойтись без смертоубийства, пошто же я на рожон полезу?
Через неделю вернулся Андрей Татищев из поездки в Сысерть: ездил туда вместе с плотинным мастером Лоренцо Пожаровым выбирать место для завода.
Плотинный мастер оказался на редкость интересным попутчиком. Какой прихотью судьбы попал на суровый Урал пылкий итальянец?
Андрей пытался расспросить Пожарова об этом, но тот только отшучивался. Но все же из отдельных фраз стало понятно, что бежал Лоренцо со своей родины, опасаясь папского гнева за какое-то богохульское дело.
Обстоятельно доложив в Обер-берг-амте о поездке, Андрей с Лоренцо отправились домой. По дороге завернули в корчму: оба холостые, дома обедом никто не накормит…
Хозяйка корчмы при виде Пожарова залилась алым румянцем, начала хлопотать. Был Лоренцо хотя и в годах, но строен и широк в плечах. Лицо худое, нос горбат, словно у ястреба, под нависшими бровями, как вишни, поблескивают жгучие глаза — заалеешься тут.
Через большую переднюю комнату, где, рассевшись вокруг длинного стола, хлебали постные щи возчики, солдаты, мастеровые в измызганных фартуках, прошли гости в маленькую чистую горницу. Хозяйка быстро накрыла на стол и, кинув ласковый взгляд на Лоренцо, убежала к себе за стойку.
У окна сидели иноземцы-шведы. Перед каждым стояла большая глиняная кружка с крепкой брагой, какую умеют варить только на Руси. Один из сидевших, аптекарь Тан, низенький, толстый, с лицом, сплошь покрытым красными прожилками, осторожно, маленькими глотками, потягивал брагу из кружки. Глаза у него были большие, добрые. В углах рта залегли глубокие складки, похоже, старый швед был чем-то глубоко обижен.
Сидевшего против Тана Рефа Андрей знал еще по Швеции. Василий Никитич нанял этого мастера для развития гранильного дела на Урале.
При виде Андрея на сухом лице Рефа мелькнула улыбка. Крепко пожимая руку Татищева, он окинул его внимательным взглядом:
— Рад, герр Татищев, встретиться с вами. Давно вернулись в Россию?
— Скоро год будет.
— Кто там в моем Фалуне? Вы ведь проходили учение в тамошних рудниках. Ничего не изменилось?
— Что там изменится? Пьют пиво в трактирах и ждут своих родичей из русского плена. А вы не тоскуете но дому?
Реф покачал головой:
— Я собрался в Россию только на год, прошло уже три, но я не хочу уезжать. Здесь сказочная земля…
В беседу вмешался Тан:
— Какой бы чудесной ни была чужая земля, она всегда горька, как горек чужой хлеб, — он отставил кружку и обвел собеседников печальным взглядом. — Вы моложе меня, герр Реф, у вас в душе пока не проснулась тоска по родине. Вот подождите, придет старость — и вас потянет домой. А что вы там встретите? В лучшем случае родные могилы… А сеньора Лоренцо разве не тянет в Венецию?
Пожаров невесело засмеялся:
— Стремиться на родину, где тебя ждет виселица? О, нет! Мне и здесь хорошо!
Реф с сочувствием смотрел на старого аптекаря:
— Герр Тан! Здесь вы нашли свою настоящую родину. У вас семья, дети, а что осталось там, на другом берегу Балтики? Я уверен, что и могил своих близких вы уже не найдете.
— Разговорами сыт не будешь, — нетерпеливо перебил Рефа Лоренцо. — Серьезные беседы — после обеда. Клянусь сатаной, я так голоден, что готов съесть жареную ворону, — итальянец расстегнул кафтан, снял парик с длинными буклями и присел к столу.
Когда с обедом было покончено, Андрей откинулся на спинку массивного кресла, обратился к Рефу:
— Как дела с огранкой камней?
— Хорошо. Я рад, что приехал сюда. И знаете, герр Татищев, что меня больше всего удивляет? Мастерство здешних людей. Я обучил их гранить камни, и многие уже превзошли меня. Совсем недавно я поручил одному мастеру сделать брошь из турмалина. Камень был с большим изъяном, я даже хотел бросить его. Но этот умелец так его обработал, что превратил в настоящее сокровище. Господин Геннин отправил брошь в Берг-коллегию как образец.
— Мне нравятся самоцветы, — вмешался в разговор Лоренцо, — но я не стал бы гранить их, не хватило бы терпения.
— А я люблю камни! — оживился Реф. — Мой батюшка был рудознатцем и ничего, кроме железа и меди, не признавал, а самоцветы считал никуда негодными. Но меня тянуло к ним. Сколько раз получал я от отца взбучку за свою страсть. Выручил дед: «Петер, не тронь внука. У него своя дорога в жизни. Если человек попал под власть камней, это уж на всю жизнь. К тому же хороший камень — богатство!» Вот и занимаюсь ими. Сначала сам искал, а потом увлекся огранкой. Только тогда и понял по-настоящему, что можно сделать из мертвого камня. В руках мастера он оживает, в нем как бы сходятся все лучи солнца. Такой камень блестит и сверкает даже в полумраке. Говорят, одни камни приносят несчастье, другие, как изумруд, делают человека счастливым. Может быть, и так — не знаю. Мне они, правда, богатства пока не принесли.
Почти все лето Андрей не появлялся в Екатеринбурге. Не успевал закончить съемку угодий одного завода или шахты, как из Обер-берг-амта поступало новое распоряжение. А когда вся работа на близлежащих рудниках была сделана, вместе с надзирателем лесов Куроедовым прокладывал дороги к строящимся заводам. С командой солдат рубил просеки, строил мосты, стлани на болотах. Вернулся домой в самую осеннюю распутицу, когда ни пеший, ни конный уже не мог пробраться по раскисшим дорогам. Думал отдохнуть, отоспаться, да не пришлось. Господин Геннин, вызвав к себе обер-берг-мейстера Клеопина и Куроедова, заявил:
— Понеже нынче время поспело войне, требуется быстрая доставка железа на Уткинскую пристань. А дорога туда дальняя и плохая. Надлежит проведать и проложить новую, нисколько не медля при этом.
Куроедов, охнув, схватился за поясницу и плачущим голосом пожаловался на прострел. Клеопин подозрительно глянул на него, но перечить не стал. Шут знает, может, и в самом деле перехлестнуло человеку поясницу. Поди проверь. Совсем скис старик. Чего доброго, еще богу душу отдаст. Придется Татищеву поручить, больше некому.
Когда о решении сообщили Андрею, он насупился.
«Второй год в учениках держат, — сердито подумал он. — А работу справляю один, без указчиков. Платят же четыре рубля. Как на такие деньги жить? Кабы еще хозяйство какое было, а то — весь тут. Да еще в разъездах. Хорошо, хоть лошадей казенных дают!»
Кипя от возмущения, он зашел к Санникову. Взял лист бумаги, сев за стол, написал рапорт самому генералу Геннину. Все выложил, а в заключение добавил:
«Имея отличные аттестаты, до сих пор обретаюсь учеником, тогда как бывшие со мной одокашники в Швеции уже награждены рангами и жалованьем».
Передав рапорт Зорину для вручения генералу, Татищев вышел из канцелярии. Постоял на высоком крыльце, подумал и решительно зашагал в Мельковскую слободку.
У крепостных ворот два солдата, сидя на корточках, играли в кости. Один, постарше, сдвинул на затылок треуголку и остерег:
— Далеко, барин, не ходи! Намедни башкирцы на Горный Щит напали. Лазутчики их вокруг шныряют. Остерегись, а то враз башку посекут саблей.
От крепости до слободы — рукой подать. Вздувшаяся от дождей речка Мельковка делит слободу на две части. Дальняя, между рекой и болотом, утопает в зелени. Вдоль прясел буйно растет краснотал. Оставшиеся после вырубки леса осины и березы вымахали выше крыш и сейчас сбрасывают с себя багровые и золотистые листья…
По шаткому мостику Андрей перебрался на другой берег, зашагал мимо приземистых мазанковых домишек.
Жила здесь беднота, голь перекатная: землекопы, возчики, инвалиды-солдаты. У болота маленькая деревянная часовня. Около нее бьет из-под земли прозрачный, холодный родник. Недалеко дом Ерофея, небольшой, на два окна. В палисаднике рябинка качается.
Сам, своими руками, срубил Ерофей себе жилище, украсил резными наличниками. На коньке крыши с той и другой стороны прибиты крашенные охрой петухи. Все сделано добротно, по-вятски: небольшой крытый двор, амбарчик, конюшня. За домом — огород. Маленькие грядки с репой, редькой и луком. Живности никакой, кроме казенного коня. Был кот, да сбежал от голодной жизни — хозяин по неделе дома не бывает.
Жил Ерофей бобылем, в заводе никого по сердцу себе не подобрал. А потом уж и годы вышли, борода совсем стала сивой. Но душа все равно тянулась к теплу.
Возвращаясь однажды из Верхотурья, переночевал солдат на заимке. Хозяин-зверолов, коренастый, черный, как жук, приветил путника, угостил вяленой олениной, поднес крепкой браги и уложил спать на широкую жаркую печь. Утром, собираясь в дорогу, увидел Ерофей сестру хозяина Марьюшку, молодую вдову с быстрыми смеющимися глазами. Ловко управлялась она возле печи, тяжелый ухват так и мелькал в ее проворных руках.
Ерофей сразу оценил и деловитость Марьи, и строгую красоту, а главное — излучаемые ею веселость и доброту. Крякнул, досадливо потрогал седую бороду. Вернувшись домой, разыскал обломок литовки, долго точил на оселке, перед вычищенным котелком скреб щеки, поглаживая их, довольно ухмылялся. Вечером снова отправился с эстафетой в дорогу и, хотя не было пути, сделал большой крюк — свернул на заимку.
Марьюшка при виде помолодевшего Ерофея широко раскрыла глаза, фыркнула в ладошку и убежала в боковушку. Зверолов встретил гостя радушно, усадил к столу, щедро угощал и в то же время неодобрительно посматривал на его бритое лицо.
Когда покончили с угощеньем и Марьюшка прибрала на столе, Ерофей повел речь. Хозяин слушал молча, хмурился. Потом, не выдержав, вскочил с лавки:
— Свататься? За Марью? Ах ты, варнак! Да кто ты таков, а? Табакур, бритая харя! А ну, убирайся! — и кинулся в угол, схватив полено, замахнулся. Сестра с визгом бросилась вон.
Хоть был зверолов еще молод и силен, но против Ерофея жидковат. Тот, легко перехватив руку хозяина, отобрал полено, отшвырнул под лежанку и быстро вышел из избы. Вслед метнулись зверовые лайки. Ерофей еле успел вырвать из прясла кол и, размахивая им, отступал к воротам, отбиваясь от собак. Одна, получив удар, с воем покатилась на землю, другая, осатанев от злости, выхватила у жениха полштанины.
Еле ускакал Ерофей от разъяренного зверолова. Две недели после того ковылял с костылем, пока не зажила прокушенная нога. С той поры вновь отпустил бороду и, встречая пригожих бабенок, отворачивался, с сердцем сплевывал.
Сейчас, увидев Андрея, Ерофей обрадовался. Откинул в сторону сапог, над которым трудился, прибивая оторвавшуюся подметку, завел гостя в избу.
Вытащив из печи горшок со щами, вылил их в деревянную миску, толстыми ломтями нарезал хлеб, подвинул Андрею ложку:
— Садись, Андрюша, поснедаем. Разносола нет, ты уж не осуди!
После обеда Андрей огляделся, подивился: две небольшие светлые комнаты сияли чистотой. Хотя и не было в доме женских рук, а все прибрано, ухожено.
— Что ж, так один и вековать будешь? В таком доме только хозяйки не хватает.
— Да уж как-нибудь обойдусь! — нехотя произнес Ерофей, поглаживая кусанную собакой ногу. — А ты вот пошто бобыльничаешь? За тебя любая краля пойдет. Вон какой сокол вымахал!
Андрей вздохнул. Вспомнил Настеньку: где она теперь, поди, уж семьей большой обзавелась? Чтобы переменить разговор, попросил:
— Пустил бы ты меня к себе на квартиру. В крепости больно шумно и дыму много. Еще с весны, как промерз в дороге под дождем и снегом, что-то грудь закладывать стало.
Ерофей хлопнул руками по коленам:
— Да хоть сейчас перебирайся! Ух ты! Ну и заживем мы с тобой, Андрейша! — он вскочил со скамьи и засуетился. — Во, гляди. Горенка эта твоей будет. Светло, тепло, и рябина прямо в глаза смотрит! — Снова сел и, вытащив трубку, стал набивать ее табаком.
Андрей мельком взглянул на руки Ерофея и вздрогнул. Где он видел такой чубук с маленьким медным якорем? Да ведь это же…
— Откуда достал? — вырвал у Ерофея трубку Татищев.
— Трубку-то? Памятка об осокинском кандальном, — и Ерофей рассказал про землянку на Хвощовке и могилу неизвестного бедолаги.
Андрей схватился за голову, простонал:
— Боже ж ты мой! Так это же был Никифор Лукич! А я-то отшатнулся от него. Испугался, за пистолет ухватился!
Ерофей положил руку на плечо Татищева, участливо спросил:
— Дружок, что ль, твой был?
— Дружок? Нет, учитель! Какие же муки вынес…
Вернувшись от Ерофея, Андрей долго шагал из угла в угол, мучительно думая о страшной судьбе Рыкачева. Потом зажег свечи, порылся в книгах и вытащил «Гороскоп». На чистом листе бумаги что-то долго рассчитывал, чертил. Побледнев, скомкал листок:
— Проклятая планета! Опять ты мне сулишь недоброе!
Глава пятая
Андрей перебрался на жительство в Мельковскую слободу. Узнав об этом, Клеопин неодобрительно покачал головой:
— Негоже дворянину промеж подлых людей обитать!
Но Татищеву слобода нравилась. Сюда не долетал грохот кузнечных молотов и лязг железа. Меньше было дыма и копоти. На чистом воздухе и грудь вроде стала не так побаливать.
А работу Андрею все подваливали. То посылали в вотчину новоиспеченного дворянина Акинфия Демидова для измерения расстояния от Невьянска до Екатеринбурга или от Тагильского до Алапаевского завода, то мчался он в Мурзинскую слободу проверять заявления от крестьян о находке руды, то, словно крот, ползал по низким штольням в рудниках, намечая новые забои.
И вот вручили ему наконец под расписку указ. Андрей развернул шершавую плотную бумагу, исписанную аккуратным почерком с титлами и завитушками:
«Сего 1732 года ноября 18 дня по Ея Императорского Величества Указу артиллерии господин генерал-лейтенант и кавалер Виллим Иванович де Геннин в Сибирском Обер-берг-амте определил: за твое в рисовании чертежей и в горном деле искусство тебе быть унтер-маркшейдером с жалованьем по шестьдесят рублей в год. И в тот чин вступить и оное жалованье получать с 1733 года генваря с 1 числа. И маркшейдерскому ученику Татищеву о том ведать декабря 21 дня 1732…»
Андрей прочел указ, порадовался долгожданному чину, пусть даже самому первому. Вот только на жалованье Виллим Иванович не расщедрился. Да ладно. Вон Федор всего два рубля получает в месяц, а живет. И мы проживем.
Он заспешил к себе, в слободу. У дома, в калитке, столкнулся с Ерофеем и Терентьевым. Расстроенный чем-то кузнец при виде Андрея сдернул с головы шапку, неуклюже поклонился, дыхнув винищем, пророкотал:
— Извиняйте, ваше благородие! — и отошел в сторону.
Долго стоял возле прясла, посматривая на пруд. Что-то бормотал. Со злобой ударив шапкой о землю так, что взвился столбик пыли, нетвердой походкой зашагал домой.
— Беда на мужика навалилась! — произнес Ерофей, глядя вслед кузнецу.
— Что такое?
— Жену сегодня на погост снес. Отмаялась, сердешная. Жаль, бабочка хозяйственная была. Силантий в ей души не чаял. И смотри, ликом сколь звероподобен, а ведь ни разу ее пальцем не тронул. Другие-то мужики вон как своих баб увечат, а этот все Аринушкой звал.
— Говорил ведь Федор, чтоб вез больную в госпиталь, а он: «Пришли бабку, пущай полечит!» Вот и полечила!
— Просил он лекаря, да разве тот согласится! — Ерофей заложил дверь болтом: — Айда-ко, спать будем!
Раздеваясь, Андрей неожиданно вспомнил разговор в канцелярии. Держа в руке сапог, прошел в комнату Ерофея:
— Это я про него, видно, слышал. Говорили, будто какой-то кузнец по случаю похорон на работе не был. Виллим Иванович велел того кузнеца взять в холодную, а завтра сто плетей отвесить. Неужто про Силантия речь шла?
— Точно! Он мне сам сказывал, что не был в кузне, «мне, говорит, таперя на все плюнуть и растереть!» Шибко скорбен он душой сделался. А дома, знать, ярыжки поджидают. Сбегаю, упрежу его!
Ерофей накинул на плечи кафтан, выскочил на улицу. Вернулся быстро. Хмуро посмотрел на Андрея:
— Опоздал! Ну, што бы тебе чуток пораньше сказать-то! А сейчас его уж поволокли на правеж!
Ночью сквозь сон слышал Андрей какую-то возню, осторожные шаги и скрип двери. Проснулся, когда в окно просочился тусклый рассвет. В соседней комнате, на полу, подостлав тулуп, храпел Ерофей. На откинутой правой руке — ссадина. Андрей хорошо помнил, что вечером ссадины не было. «Где его угораздило?» — подумал, но в сборах на службу обо всем забыл.
В Обер-берг-амте стоял шум. Ночью, взломав решетку холодной, кузнец Терентьев бежал. Стражник, охранявший его, найден связанным, слегка оглушенным. Рот заткнут старой, рваной портянкой…
Майор Угримов, начальник гарнизона, допрашивал стражника. Тот еле ворочал языком, пучил глаза и, вертя шеей, болезненно морщился.
— Караул держал, как положено быть. Три шага туда, три — обратно. А тут на меня ка-ак навалится, по башке вдарит, я и вовсе округовел. А когда в себя пришедши стал, то ни рукой, ни ногой двинуть… Потому весь, как баран, связан, а в роте портянка вонючая торчит. Ни охнуть, ни крикнуть силов нет. Так до самой смены и провалялся!
О беглеце послали бумаги во все заводы, крепости и селения со строгим наказом, что ежели где объявится беглый кузнец Силантий Терентьев, то оного без лишней волокиты хватать и в кандалах незамедлительно доставить в Сибирский Обер-берг-амт.
«Эх вы, дорожки-дороженьки! — трясясь в пролетке, думал Андрей. — Мотаюсь днем и ночью, а конца-краю все не видно!»
Всего полгода проходил он в чине унтер-маркшейдера, а работу за это время проделал такую, что и трем человекам только-только в пору управиться. Отводил рудные места, описывал течения рек, составлял чертежи, осматривал шахты, определял количество руд. Составил план постройки крепости возле Ревдинского завода, о чем просил Обер-берг-амт сам Демидов, опасающийся бунтующих башкирцев. Планом Демидов остался доволен и не замедлил уведомить об этом господина Геннина.
Виллим Иванович, давно присматривавшийся к Татищеву, оценил его усердие и деловитость. Похвала Демидова пришлась ко времени. Указом по Обер-берг-амту Андрей Артамонович Татищев был произведен в маркшейдеры. А вскоре после того поступила жалоба невьянского промышленника о захвате казной лесных угодий, приписанных к его заводу в Ревде. Рассмотреть жалобу поручили Андрею. С двумя полесовщиками и приказчиком Ревдинского завода побывал он в лесных угодьях, сравнил их с планом и удивился. Не казна, а сам Демидов отхватил из приписанных Полевскому заводу угодий ни много ни мало, а двести добрых десятин леса. Сосны, что свечи, прямые, ровные, так и тянутся к небу… Пошто неправду Акинфий Никитич указал?
Приказчик умильно смотрел на Татищева, шепотом докладывал:
— Лес-от больно хорош. Казне все едино он впрок не пойдет, а нам во как нужен. Хозяин в большой надеже, что вы ему энтот лес поможете у казны отобрать, а уж он отблагодарить сумеет. Сотню рублей, никак не меньше, отвалит.
— Мздоимством не занимаюсь, — зло покосился на приказчика Андрей. — Я, сударь, от казны жалованье получаю и должен ее интересы блюсти. А Акинфию Никитичу передайте, ежели ему леса мало, пускай по закону просит, чтоб прирезали угодья.
— Так ведь по закону-то в копеечку влетит!
— Ничего! Он человек богатый. Слушок ходит, что даже сам серебряные рубли чеканит!
— Креста на вас нет, господин Татищев. Экую небылицу изволите сказывать. И кто только лжу про самодельные рубли пустил?
В Обер-берг-амте жалоба Демидова была отклонена. Узнав про это, Акинфий вспылил:
— Ишь ты! Гордец какой! Узнаю татищевскую кровушку. Голь перекатная, а тоже — нос воротит. Ты ему сколь посулил? — набросился он на приказчика.
— Как велели.
— Велел, велел! А у тебя голова-то на месте? Видишь, что упрямится, набросил бы сотенку. Учить вас, дьяволов, надо, зря только хозяйский хлеб жрете. Пошел вон, недотепа!
Испуганный приказчик выскочил из комнаты. Оставшись один, Акинфий, сердито сопя, кинулся в кресло. Помотал головой. Целую неделю гулял у себя на заимке. Допился до того, что в каждом углу стали мерещиться зеленые черти. Вот и сейчас, глянул в зеркало на противоположной стороне и увидел, что из-за плеча выглядывает похабная харя нечистика, корчит гримасы, словно издевается над конфузом.
Акинфий со злостью плюнул, сорвал с головы пышный парик с буклями и пустил в зеркало. Наваждение исчезло, а с ним пропала и злость. Вместо нее в душе проснулась обида:
— Выходит, зазря нахвалил Геннину этого законника. Думал, по гроб мне благодарен будет!
В своих поездках так далеко Андрей еще не забирался. Многолюдное Верхотурье со множеством церквей и звоном малиновых колоколов ошеломило его после небольших заводов-крепостей. На улицах толпы монахов, посадских людей и ясашных вогулов. Впервые увидел Андрей этих бродячих охотников, явившихся в город с мягкой рухлядью. Вокруг вились купчишки, выменивая на водку соболей и куниц, сбывая лежалый гнилой товар.
В глухом проулке, позади собора, двое, по виду кабацкие сидельцы, вырывали у вогула мешок с мехами. Охотник отбивался, но силы были неравные, и пришлось бы ему распрощаться с мешком, если б не Андрей.
— Разбой! Эй! Стража, сюда! — во все горло крикнул Татищев, на ходу вытаскивая из кармана пистолет.
Сидельцы кинулись бежать. Вогул, крепко прижав к себе поклажу, тяжело дышал, привалившись к забору.
— Шибко тебе спасибо, ойка! — шагнул он к своему спасителю. — Кабы не ты, худой люди отнял меха!
Развязав мешок, порылся в нем, вытащил пару куньих шкурок:
— На! Ты добрый ойка, румой — другом тебя назову. Бери, женке подаришь, шибко сладко целовать будет за такой подарок!
Андрей отвел руку охотника:
— Спрячь обратно. Мне не к рукам, да и жены у меня нет!
— Как нету? Плохо. Кто тебе юрту убирает, обед варит? Как без бабы жить?
— А вот нет, и все! — рассмеялся Андрей.
— Все равно бери. Не возьмешь — обидишь шибко. Бабы нет, любушке подаришь, радость девке будет! — и сунул шкурки Андрею за пазуху.
— Будь по-твоему! — сдался Татищев. — Шапку сошью!
— Во-во! — обрадовался вогул. — Носить будешь — Степана помнить будешь!
— Какого Степана? — не понял Андрей.
— Меня! Поп крестил, имя дал — Степан!
— Православный, значит. А в церковь ходишь?
— Ходим. В город езжаем — Николе свечку ставим. Ух, хорош угодник!
— Помогает?
На смуглом скуластом лице Степана собрались лучики морщин. Он хитро глянул на собеседника:
— Когда как! Нет — шайтана молим, оленя режем, шайтану — кровь, Николе — шкуру дарим. Из двух один поможет!
— Двум богам молитесь? А поп про то ведает? — расхохотался Андрей.
— Поди, знает. Седни шибко ругал нас. Соболей требовал, грехи сулил молить!
— Ну, ладно, пойдем. Я тебя провожу, а то отнимут твою рухлядь.
По узким, проулочкам вышли к центру города. На базарной площади гудела толпа. В стороне, возле колодца, стояли двое, по виду звероловы. С ними женщина в длинном сарафане, на ногах — отделанные бисером сапожки из оленьей шкуры.
— Ой! Однако, я вас потерял! — закричал Степан, увидев этих людей. — Как, думаю, искать? В тайге туда-сюда ходи, по следу найдешь, а здесь тамги нет, затески нет. Как человека искать надо?
— Степка! Нашелся! Язви тя в печенку! — обернулся коренастый зверолов. — Мы тут все передумали. Где ты пропадал? — шагнул он навстречу вогулу.
Тот что-то быстро стал говорить, то и дело кивая на Андрея.
Зверолов внимательно слушал, и на его заросшем лице мелькала улыбка:
— Спасибо, барин, что Степку выручил. Сотоварищ наш. Вместе промышляем. Думали, пропал мужик. Здеся не урман, ухо востро держать надо, а то враз прищучат.
Второй зверолов поднял голову, и Андрей чуть не ахнул, узнав Силантия. Кузнец нахмурился, схватив за руку женщину, шагнул в сторону.
— Обожди! — негромко окликнул Андрей.
Силантий обернулся, насторожился. Его товарищ с недоумением переводил взгляд с одного на другого. Андрей подошел к кузнецу. Тот, нахмурившись, сделал шаг в сторону и сунул руку за пазуху.
— Что тут делаешь? — шепотом спросил Андрей. — По всему уезду бумаги разосланы об твоей поимке!
— Пущай попробуют взять! — сквозь зубы процедил Силантий.
Женщина, прикрыв рот рукой, чтоб не кричать, с ужасом смотрела на Андрея.
— Полицейские ярыжки враз схватят, и нож твой не поможет!
Кузнец смутился, вынул руку из-за пазухи.
— Барин, не губите его. Ни в чем он не виноватый! — взмолилась женщина.
— Постой, Марья! — бережно отстранив ее, произнес кузнец. — Вина моя известна, только я живым не дамся!
Настала очередь удивиться Андрею:
— Да разве я тебя хватаю? Иди на все четыре стороны. Только упредить тебя хотел, чтоб не попался.
— Вона! — протянул Силантий, и его глаза сразу стали теплее. — А я, признаться, так уж и думал, что придется мне тебя пугнуть, чтоб не выдал.
— Тебе ведь Ерофей помог бежать? Я догадался, когда он обмолвился, что вы с ним земляки.
— Точно! Вятские мы. В тот раз, как мне бежать, он совет дал податься до Афанасия. Заимка его на отлете стояла, туда ярыжки сроду нос не кажут.
— Это не ее ли он сватал? — кивнул Андрей в сторону женщины. — Как-то мне рассказывал.
— Ее! — хмуро подтвердил Афанасий. — Кобеля у меня, варнак, доброго пришиб! — и неожиданно рассмеялся. — А здорово он тогда через заплот сиганул, почище кочета! Да бог с ним. Мы зла не держим, да и он, видать, тоже, коли Силантия до нас направил. Ежели нужда какая случится, пущай заезжает. Зимовье наше теперь на речке Иовке стоит, возле Буртыма. Гора такая есть, приметная. Только Марьюшку мы уже просватали.
Афанасий глянул на своих спутников и, снова, видно, вспомнив сватовство Ерофея, усмехнулся…
Глава шестая
Целый день гремели колеса пролетки по горной дороге, а позади все еще виднелась мрачная громада Конжаковского Камня. Чуть в стороне высилась другая, с голой вершиной, гора — Косьва-Камень. Между ними, словно цыплята возле наседки, рассыпались горки и горушки, то голые и мрачные, то затянутые густым, темным ельником и кедрачом. На вершинах приземистый, искореженный морозом и ветром стланик жался к земле, покрытой мхом и лишайником. Только когда остался позади перевал, дорогу снова обступили густые леса.
Дорога эта, от Верхотурья до Соликамска, называлась Бабиновской, по имени человека, проложившего ее, а до того слыла просто государевой тропой. По этой тропе везли в Московское государство меха из Сибири, ясак, собираемый с инородцев. Сейчас она, хотя и пролегала широкой, в несколько сажен, лентой через Каменный Пояс, замерла. Никто не чинил сгнившие стлани через болота, не ровнял колеи. Медленно зарастающая буйной травой и еловым молодняком, дорога была уже никому не нужна. Редко когда гремели по ней колеса подводы или дробно стучал кованым копытом конь, несущий на себе всадника. Основной путь с Перми Великой в Сибирь переместился к югу, поближе к заводам, через Кунгур — в самое сердце горнозаводского Урала. А от него дальше, через Барабинские степи — к Колыванским заводам.
А старая дорога все зарастала и зарастала. Пролетят годы, и останется от нее узкая тропа, по которой будут бродить звероловы да крадучись пробираться в Россию беглые.
Вместе с дорогой чахнет и Верхотурье. На смену кресту и церкви пришел новый владыка Каменного Пояса — Завод. Склонит перед ним голову гордая церковь и станет не владычицей, а служанкой, помогая держать в крепкой узде томящихся на огненной работе и в рудниках кабальных людей.
В Соликамске задержался Андрей до конца лета. Каменный Пояс с каждым годом все больше открывал людям свои кладовые. Заводы росли, как грибы, для каждого требовалось составить подробную ландкарту со всеми угодьями. Купчишка Осокин пошел в гору, строил уже пятый завод для выплавки меди. Богател соликамский купец Турчанинов, также поимевший страсть к плавильному делу. В пермском, чердынском и Соликамском краях было у него с десяток добрых рудников, да еще целился он на башкирские земли. Вслед за богатеями тянули руки к земным недрам и люди, не имевшие ничего, кроме жажды наживы.
Андрей получил указ отвести крестьянину Меркушеву землю под рудник «пять сажен», а внутри «сколь счастья будет».
— Демидова догонять станешь? — с усмешкой спросил Андрей щуплого Меркушева, когда в местной конторе тот получал план рудника.
— Куда там! Нам бы деньжат заработать да от Строгановых откупиться на волю!
— Вольным станешь, поди, сам кабальных заведешь?
— А уж это как придется, — ответил крестьянин, цепко ухватив документ. — Погонять-то, чай, полегче, чем возить.
«Мироед будет. Еще почище Осокина!» — понял Андрей.
— Ну, благодарствуйте, ваше благородие! — поклонился Меркушев и, надев поярковую шляпу, зашлепал к выходу.
Когда дверь скрипнула и комната опустела, управитель конторы покачал головой:
— Цепкий мужичонко. Этот свое не упустит. Отцу родному горло перервет, ежели выгоду от того увидит.
Снова Андрей, в который уж раз, подумал:
«Каждый норовит к сладкому пирогу пробиться, — и тут же укорил себя: — Не от хорошей жизни человек зверем становится. Вон, Строганову каждый день живых осетров доставляют, а этот, Меркушев, поди, ни разу в жизни по-настоящему сыт не был!»
Закончив отвод рудников и проверку выработки руды, Татищев на строгановской барже спустился по Каме до Егошихи. На барже — кули с солью, полосовое железо, в трюме — штабеля кедровых бревен. В отдельной каюте за крепкими замками — тюки с пушниной. Строгановские караваны с весны до поздней осени плывут по реке, наполняя тугой кошель прикамского владыки.
На пристани в Егошихе толпа бурлаков, крючников и гулящих людей. Идет погрузка барж с железом с казенного завода. С руганью и окликами оборванные и прокаленные солнцем мужики выводят на быстрину плоты со звонкой уральской сосной. На берегу, в сторонке, стоит карета. Рыжие ухоженные кони грызут удила и бьют по земле коваными копытами. Толстозадый ямщик на козлах клюет носом.
Сквозь раскрытую дверь кареты Андрей увидел франтовато одетого человека, лениво слушающего приказчика, только что прибывшего на барже. Когда тот кончил говорить, франт смахнул с рукава пылинку, обратился к приказчику:
— В Казани найдешь батюшку. Передашь, что с тем делом ничего не вышло. О чем речь — он знает. Еще скажешь, что в горном начальстве я навел справки о землях. О каких — он тоже ведает. Передашь, что они ни за кем не числятся. Так что пусть без всякой задержки в Сенат челобитную на них подает. Понял? Ну все!
Франт неожиданно выглянул из кареты и с удивлением воскликнул:
— Господин Татищев! Какими судьбами?
Андрей обернулся. Внимательно присмотревшись, узнал Петра Строганова. Неожиданно для себя обрадовался встрече. Далекие годы юности, наивные мечты и надежды вспомнились ему при виде франта, и он с радостью пожал ему руку.
— Слышал! Слышал! Маркшейдером Сибирского горного начальства заделался. Ну, поздравляю! А меня батюшка раньше срока из академии вытребовал. Вотчина большая, одному трудно управляться, а на приказчиков надеяться, сам знаешь, как можно?
— Готовишься занять престол в своем княжестве? — рассмеялся Андрей.
Строганов скорчил скорбную гримасу:
— Батюшка у меня еще крепок. По всему видно, хозяином стану не скоро!
— А хочется?
В глазах Петра блеснул огонек жадности:
— Во сне вижу, как тот день наступит! — он помолчал, похрустел пальцами. Испытующе глянул на Андрея и, понизив голос, предложил:
— Поедем ко мне. У меня в Егошихе свои хоромы есть. Об одном деле хочу с тобой посоветоваться.
Дом Строгановых стоял на отлете, фасадом к реке. Каменный, с колоннами, он, словно ястреб, высматривал добычу, плывущую по Каме.
Через анфиладу комнат Строганов провел Андрея в кабинет. Вызвав лакея, приказал накрыть стол в гостиной.
В ожидании обеда они, прощупывая друг друга, повели безразличный разговор о погоде, о впечатлении, оставшемся у Андрея от путешествия на барже, о большом лесном пожаре, уничтожившем более двухсот десятин леса.
Неожиданно Петр рассмеялся.
— О чем ты? — спросил Андрей.
— Да вот вспомнил, как тебя в академии побил!
— Побил? — удивился Андрей. — Выдрали нас с тобой тогда знатно, вот это мне запомнилось крепко.
Петр засмеялся:
— Ну, орал-то я больше для отвода глаз. Драли меня вполсилы. Я перед поркой дядьке гривну посулил.
Андрей покрутил головой. «Ну и ну! — подумал. — Если он в то время пронырой был, то что с ним сейчас стало?»
— Ну, а теперь поговорим о деле!
Строганов встал с кресла и, подойдя к большому дубовому шкафу, стал что-то искать в нем. Высокий, худощавый, в богатом парчовом камзоле, из-за бортов которого пышной волной выбивались белоснежные кружева, он казался настоящим вельможей, а не потомком тех Строгановых, что первыми пришли в пермскую землю. Сольвычегодские купцы охулки на руку не клали и за полтора столетия стали чуть ли не самыми богатыми людьми на Руси, баронами, владеющими огромным прикамским краем.
— Вот! Гляди! — на ладони Строганова лежал большой, сверкающий чистыми гранями кристалл.
Андрей осторожно взял камень, повертел и поднял на Петра удивленные глаза.
— Алмаз! Чистейшей воды. За такой можно целый завод купить.
Лицо Строганова порозовело. Он весь напрягся, в жестах появилась небрежность и снисходительность. Как будто уже одно владение драгоценным камнем ставило его выше окружающих. Андрей сразу почувствовал перемену в собеседнике и насмешливо подумал: «Смотри, как тебя раздуло! Только не затем ты меня позвал, чтоб хвалиться самоцветом. Посмотрим, что тебе нужно?»
— Ты знаток горного дела. Знаешь, где и как залегают самоцветы и руды. Откуда может быть этот камень? — спросил Строганов.
Андрей подумал, припоминая все, что знал про алмазы:
— На каждую руду и самоцветы свои приметы имеются. Объяснять долго не буду. Кабы знать, где найден алмаз, легче было бы поиск вести. А так что ж вслепую копаться? В Обер-берг-амте отменные рудознатцы, а до сей поры найти этот камень не могут. Вокруг Мурзинки, у Сысерти не счесть, сколь шурфов набили. Аквамарины, сапфиры, яхонты и смарагды находят, а вот алмаз ни разу не попадался.
— Откуда камень — про то речь особая. Хочешь ко мне на службу пойти? Озолочу, ежели разыщешь алмазы.
— Журавль-то в небе летает, а у меня хотя и синица, да верная. И искать наобум — все равно что воду в ступе толочь, только время зря проведешь.
Петр тяжело вздохнул, посмотрел исподлобья на Татищева и наконец решился:
— Ну ладно. Коль без этого нельзя, скажу тебе под секретом великим. Батюшка горщика посылал разведать на Кутим и Улс. А он сбег. В Искоре наша стража его словила. При нем этот камень и нашли. Где он его взял — не сказывал. Я уж с ним сколько времени бился, да все без толку. Уже дух испускал и на своем стоял: «Нашел! А где — не упомню!»
— Ты что ж, пытал его, что ли? — Андрей почувствовал, как стала в нем закипать злоба.
— Маленько, для острастки. А мужик-то оказался хлипким, не выдержал.
Андрей вскочил с кресла:
— Да ведомо ли тебе, что горщик этот великую славу Урала с собой в могилу унес? Мало вы инородцев грабили, так еще и душегубством занимаетесь. Одно скажу: о новых землях не думай. Мимо Сибирского начальства не пройдешь, а я уж там доложу, что надо.
У побледневшего Петра зло перекосился рот:
— Вот ты какой? Ну, смотри! Строгановым поперек дороги не становись!
— Не пугай! Теперь вам меня бояться надо. Я это дело так не оставлю.
— Стопчем! Не впервой. И не с такими управлялись!
Андрей схватил треуголку и, громко стуча сапогами, выбежал из дома. На улице осмотрелся, решительно направился в контору Горного начальства. До самого вечера рылся в бумагах, просматривая заявки и переписку со Строгановым. Ничего, что могло бы натолкнуть на место находки алмаза, не обнаружил. В сердцах отчитал шихтмейстера за плохой учет горной выработки и отправился ночевать к заводскому судье Берлину.
Около лесной биржи еще кипела работа. Проходя мимо штабеля бревен, Андрей неожиданно услышал шорох и скрип. Поднял голову и еле успел отскочить в сторону. Совсем рядом, Чуть не придавив его, с грохотом и шумом обрушилась громада бревен. Десятник, руководивший погрузкой, с руганью набросился на зазевавшихся грузчиков, а те лишь чесали в затылках и диву давались: пошто это штабель в распыл пошел?
Вечером Татищев рассказал капитану Берлину про все, что с ним за день случилось. Заводской судья, внимательно выслушав Андрея, покачал головой:
— Вы, Андрей Артамонович, зря с этим псом, Строгановым, схлестнулись. По виду птица важная, как-никак барон. Обхождение светское, умен, начитан, но ежели дело выгоды касается — ничем не брезгует. Вы, чай, думаете, штабель тот сам по себе развалился? Как бы не так! Строганов свое слово держит. Теперь ходите с оглядкой. Мало ли что может случиться. Ну, там дерево сухостойное придавит, камень на голову свалится… Где-нибудь на мостике поскользнетесь — и концы в воду. Вы до отъезда из дому — никуда. А в дорогу я вам трех солдат для охраны дам.
У Геннина худое желтоватое лицо стало жестким, под скулами заходили желваки, когда Татищев доложил ему об алмазе и про строгановскую челобитную в Сенат.
Потребовав ландкарту верховьев Вишеры, генерал долго изучал ее, прикидывая в уме, о каких землях шла речь. Наконец высказал мнение:
— Барон упомянул реки Улс и Кутим. Не верю, что оный алмаз там разыскан. Чем-то другим прельстили Строганова те земли. Отдавать их ему нам не сподручно. На следующий год пошлем туда своих рудознатцев. Мнится мне, что там можем разыскать изрядную медь либо железо.
На другой же день из Екатеринбурга поскакал фельдъегерь с письмом в Сенат, к Ягужинскому, ведавшему в Коммерц-коллегии горными делами. Ровно через месяц Строганову было отказано в приобретении земель «по всей реке Улс, от вершины до устья, со всеми притоками, впадающими в оную речку». Для прикамского богача решение Сената оказалось настоящим афронтом.
В самые святки 1733 года, когда зимние бураны перемели дороги, а в окрестных лесах трещали раздираемые морозом мохнатые ели, в Екатеринбург прибыл обоз в сопровождении казачьего конвоя. Это был один из отрядов Великой Северной экспедиции, снаряженной для исследования и описания Сибири и Камчатки.
Из большого, обитого войлоком возка вышло несколько укутанных в меха людей. Потоптавшись, согревая застывшие ноги, приехавшие направились в Обер-берг-амт. А там поднялась суматоха. О приезде экспедиции было известно давно, но, как часто бывает, подготовку к достойной встрече академиков откладывали со дня на день, в конце концов положились на авось и оконфузились.
Этой оплошки генерал Геннин не стерпел. После того как прибывшим были отведены дома для постоя, он созвал всех управителей и советников Обер-берг-амта и дал им такой нагоняй, что даже хладнокровный Клеопин то и дело вытирал со лба пот.
Чтобы как-то сгладить неловкость, Виллим Иванович пригласил трех приехавших академиков к себе. Уставшие и промерзшие ученые, не знавшие, где отведут им постой, пришли в восторг. А когда попали в дом начальника Сибирских заводов, то даже Миллер, грубоватый и невыдержанный человек, с восхищением произнес:
— О! Ви, генераль, большой волшебник. В этой дикой Сибирь устроить такой роскошный палаты может только гений. Майн готт. Какой изумительный резьба у этих кресел.
— Пустяки, господа! — небрежно отмахнулся Геннин. — Это я резал по дереву. Для меня это — отдых после умственных трудов. Прошу вас, садитесь.
Низенький, кругленький Гмелин с наслаждением плюхнулся в обтянутое бархатом кресло. Его примеру последовали профессор астрономии Иосиф Делиль и длинный, сухопарый историк Миллер.
Завязалась оживленная беседа.
Геннин, важный, в пышном парике и парадном мундире с регалиями, с интересом слушал приезжих.
— Как вам известно, — говорил Гмелин, — сия экспедиция ведется по замыслу покойного государя, дабы узнать, сошлась ли Америка с Азией. — Он поднял короткий, похожий на сосиску, розовый палец. — Сей вопрос был поставлен перед командором Витусом Берингом, с коим мы, если то будет угодно фортуне и господу, надеемся встретиться на Камчатке. Одновременно мыслится изучение государства Российского. По представлению Академии наук правительствующий Сенат постановил в двенадцати пунктах провести обсервации метеорологические, дабы узнать, какие климаты присущи России. Один из двенадцати пунктов будет здесь! — Гмелин постучал пальцем по столу. — В Екатеринбурге!.. Миллер вытащил из кармана золотую табакерку. Взял понюшку. Помахал зажатыми пальцами, поклонился в сторону Делиля.
— Дело сие поручайт следует отшень грамотным человекам. Чтобы конфуз перед европейскими академиками не делать. Також преизрядно знаваль астрономию, посколь многие полагают, что движения планет свой влияний на погоды имеют.
Гмелин чуть повел глазом на Миллера и поспешил перебить:
— Желательно, чтобы оный наблюдатель писал свои обсервации для Академии наук на латинском языке.
— Найдем таких. Есть канцелярист, заодно арифметику в школе преподает — Федор Санников, весьма способный. Другой — учитель Никита Каркадинов. Но больше всех пользы принес маркшейдер Татищев. Зело учен.
— Василия Никитича сын? — поинтересовался Гмелин.
— Нет! Какой-то далекий родственник. Так, пожалуй, его и Санникова с Каркадиновым к этому приставим. А теперь, господа, прошу к столу отведать наших сибирских яств. Не обессудьте, — гостеприимно повел рукой Геннин.
Иоганн Гмелин, большой любитель покушать, выглянул из-за спины хозяина в гостиную и потер радостно руки: на столе, в окружении всевозможных закусок, на большом блюде возлежал парной осетр с пучком луковых перьев во рту.
В тот день, когда в Екатеринбург прибыла экспедиция, Андрей засиделся в Уктусе, просматривая в старых архивах донесения о сысканных рудах. Домой возвращался уже поздно. Проезжая мимо Обер-берг-амта, увидел в окне свет.
— Кому быть там в такое время?
Вылез из кошевки, поднялся по ступеням и, пройдя мимо спавшего сторожа, заглянул в канцелярию.
У стены, на широкой лавке, где обычно ожидали приема к начальству штейгеры и мастеровые, укладывался спать высокий плечистый парень. Русые волосы гладко причесаны и заплетены в короткую тугую косичку.
Услышав скрип двери, парень обернулся, и Андрей увидел широкое лицо, чуть тронутое веснушками, большой, крупный нос. Серые глаза удивленно смотрели на вошедшего. Парень тихо ойкнул, отшвырнул кафтан, который ладил себе в изголовье, и шагнул навстречу.
— Андрей? — радостно завопил он и, схватив Татищева, крепко обнял.
— Постой, постой! — протестовал Андрей. — Откуда ты меня знаешь? Да пусти, медведь! Все кости переломаешь! — Вырвавшись из крепких объятий и наконец разглядев парня, Татищев узнал его: — Степка! Крашенинников! Да как ты сюда попал?
— Студент Петербургской академии, — отрекомендовался Степан, — зачислен в экспедицию на Камчатку. Начальники мои, Гмелин с Миллером, пировать ушли к Геннину, а про меня забыли. Вот и пришлось на покой укладываться.
— Пошли ко мне. Пока экспедиция будет здесь — поживем вместе. Давай собирайся!
До Мельковской слободы добрались быстро. Ерофей, узнав, что Степан — дружок Андрея, выставил миски с солеными грибами и капустой. Нарезал хлеб и торжественно водрузил на стол полуштоф.
Накинувшись на грибы и капусту, в разговоре друзья забыли и про вино.
— Этак пить — только людей смешить! — с укоризной произнес Ерофей. Налил себе кружку и, нагнав на лицо муку страдальца, выпил. Закусив грибком, отправился спать на полати.
— Многотрудно мне пришлось, — говорил Степан. — Не единожды помышлял бросить учение да заняться ремеслом. Жалованье в Московской академии, сам знаешь, — алтын в день. А ведь кроме харча надо и об одежде думать. За угол у просвирни платил две гривны в месяц. Однако выдюжил, в науках преуспел и в прошлом году отправили меня в Санкт-Петербургскую академию студентом. А там зачислили в экспедицию на Камчатку.
Крашенинников отложил деревянную ложку, вытер ладонью губы. Подсел к Андрею ближе:
— Пути-дороги дальние тянут меня не с тем, чтоб ради забавы душу потешить, хочу на пользу государству Российскому потрудиться. Мыслю, что знать свое Отечество надобно во всех его пределах, знать изобилие и недостатки каждого места. Скажи, какая от того прибыль, когда известно, что делается в Индии или Туретчине, а о своем Отечестве столь имеют понятия, что едва разбираются, где проживают? Вот то-то и оно! А ведь еще есть и такие, что, желая показать свое нежное воспитание, говорят, будто не видели, на чем хлеб растет!
Уже под утро Ерофей, проснувшись, свесил с полатей лохматую голову, укорил:
— Черти бы вас забрали, полуношники. Что вам — дня мало? Сами не спите и другим не даете. Ложитесь-ко!
Друзья переглянулись. Подивились, что время прошло незаметно, и улеглись спать.
Глава седьмая
Прошел Новый год. Генерал Геннин приказал отметить его десятью выстрелами из отлитых на заводе пушек и отпустить мастеровым на огненной работе по чарке водки. На том все празднество и окончилось. Жизнь снова пошла по-прежнему. Только Татищев, Санников да Каркадинов помимо обычной работы обучались у Гмелина метеорологическим обсервациям, знакомились с приборами.
Наблюдения за погодой увлекли Андрея. Он и раньше задумывался, почему зимой идет снег, а летом — дождь. Отчего смена ветра всегда влечет за собой и смену погоды. Вытащил и перечитал книги, в которых говорилось о метеорологии. И преуспел — через две недели Гмелин поручил ему самостоятельные обсервации — наблюдения.
В феврале экспедиция отправилась дальше. Впереди предстоял ей далекий путь через всю Сибирь к северо-восточным берегам. Во второй раз ушли искать пути к американским берегам отряды Чирикова и Беринга. Наносили на карту побережье Ледовитого океана Малыгин, Минин и Стерлигов, братья Харитон и Дмитрий Лаптевы, Василий и Мария Прончищевы да штурман Челюскин. Не погоня за славой, не поиски рангов толкали этих людей на опасный и трудный путь. Шли они на подвиг во славу Отечества. Целое десятилетие боролись с цингой и морозом, со льдами и голодом. Во имя этого отдадут потом свои жизни Прончищевы, командор Витус Беринг и многие участники Великой Северной экспедиции. И вот туда же стремится студент Крашенинников… Перед отъездом просидел он вместе с Андреем весь вечер.
— Знаю, что ждет меня, — задумчиво глядя на оплывшую свечу, говорил Степан. — Но все едино тверд в своем стремлении. И ежели труд мой добавит в науку географию хотя бы несколько строк, почту, что жизнь прожил недаром.
— Завидую я тебе! — вздохнул Андрей.
— Зависть разная бывает! Твоя от чистой души идет. В академии я насмотрелся на профессоров да академиков, вот где завистники! Не дай бог, ежели кто что-нибудь новое в науку преподнесет. Оболгут, извратят. С пеной у рта доказывать будут никчемность содеянного своим же товарищем. Вот это — черная зависть. Она, как ржа, душу разъедает, и через то человек делается подлым. Да что… Возьми хотя бы Миллера. Беда, ежели кто супротив слово вымолвит. Не токмо облает непотребными словами, а еще и ударит. Стало, не тверд в своей правоте, доказать ее не может! Где ему! Нищий он духом! Историю государства Российского пишет, а сам по-русски изъясниться как следует не знает. Просился я в отряд к Чирикову либо Берингу — не пустили. А с этими своими начальниками, видать, хлебну беды да нуждишки. На Камчатку поехали! А сами, чуть что, на «худое здоровье» ссылаются и все на меня взваливают. Гмелин, тот куда ни шло, мужик умный и характером вышел, добряк. А Миллер — сквалыга. Инако об нем не скажешь!
— Зато ты силен да здоров. Раз к своей цели стремишься и предан науке, все и выполнишь задуманное. Может, еще после себя и славу землепроходца оставишь, как Атласов или Дежнев!
— О личной славе не тщусь, поверь, а токмо о пользе науки и Отечества! — Степан встал, потянулся так, что послышался хруст. — Я, пожалуй, спать буду. Завтра с утра выезжаем. Обратно поедем, ежели живой буду, встретимся, поговорим.
— Давай ложись, а я в Обер-берг-амт схожу, время для обсервации приближается. — Натянув на уши треуголку и застегнув бараний полушубок, Андрей вышел на улицу.
Холодный ветер гнал злую поземку и больно резал лицо. Прикрывая нос рукавицей, Татищев осторожно шагал к Обер-берг-амту. Всюду валялись присыпанные снегом обрубки дерева, камни, куски железа. Того и гляди, споткнешься — голову разобьешь!
Ночь темная. Тускло просвечивает луна сквозь пелену облаков. Где-то у подьяческих дворов глухо брешут собаки. Над домной, у плотины, — багровый отблеск пламени. От кузницы несутся удары молотов и лязг железа.
Почти над самой головой, с дозорной башни, рявкнул ночной сторож:
— До-о-гля-дывай!
От неожиданности Андрей шарахнулся в сторону, зацепился ногой за железину и растянулся во весь рост.
— А чтоб тебя! — с досадой буркнул, вскакивая на ноги и отряхиваясь от снега.
Около Обер-берг-амта на высоком столбе вертится, поскрипывая, ветроуказатель. Слабый свет, пробивающийся сквозь слюдяное оконце канцелярии, падает на длинный термометр, висящий на столбе.
Щуря глаза, Андрей всмотрелся в шкалу прибора: «Изрядно!» — и, взбежав на ступеньки, ударом ноги распахнул дверь.
Клевавший носом дежурный солдат вскочил, вытягивая руки по швам и тараща сонные глаза.
— Живой? — сбрасывая полушубок, справился Андрей.
— Так точно, господин маркшейдер!
В комнате было сине от табачного дыма. Андрей покрутил носом, укоризненно посмотрел на сторожа. Повесив на гвоздь треуголку, сел на скамью и вытащил из шкафа журнал. Дуя на замерзшие пальцы, взял гусиное перо, убрал с него прилипший волосок и, навалившись на столешницу, записал:
«Барометр 2753, термометр 190°, ветер норд-вест средний. Снег мелкий, частый. Сквозь облака некоторые звезды видны».
Посыпав песком написанное и осторожно стряхнув, закрыл журнал. Посидел, подумал. Достал из кармана записную книжку — подарок Василия Никитича, мелким убористым почерком вывел:
«Атмосфера океану подобна, в коей приливы и отливы воздуха вызывают дождь и снег, ветер и бури, сиречь — погоду».
Покусал перо и написал дальше:
«Лжет немец, говоря, что звезды влияние на погоду имеют. Оные расположены в недосягаемых небесных глубинах, а облака образуются возле земли. Из всех светил токмо Солнце на атмосферу влияет, и то в разные годы на один и тот же день разная погода бывает».
И тут же вспомнил про влияние звезд и планет на судьбы людей, про злой Сатурн и воинственный Марс. Поколебался, никак не мог одно с другим увязать. С досады даже плюнул. В конце концов решил, что погода и судьба — вещи разные, но в чем механика сего влияния на судьбу — того понять человеческому разуму не дано. А влияние все же имеется, сам на себе испытал. Правда, в последний раз от нечего делать составил на себя два гороскопа. По одному получилось, что ждут его скорое счастье, богатство и успехи в торговле. Почему в торговле? Санников, которому Андрей показал гороскоп, захохотал и посоветовал: «Ты, Андрей, набирай всякой всячины, да и езжай к вогулам, наменяешь там соболей да куниц. Глядишь, сразу разбогатеешь!» Федька — просмешник известный. Андрей и сам развеселился от такого гороскопа, представив себя в роли купца.
Зато другой, составленный через неделю после первого, получился иным. Астральные силы, идущие от планет, в результате неблагоприятного сочетания со знаками Зодиака сулили большие беды. В центре этих сил, на одном меридиане, оказался злой Сатурн. Несколько дней ходил Андрей как в воду опущенный, все ждал несчастья. Но все обошлось хорошо, если не считать того, что кто-то во время отлучки его и Ерофея забрался в дом. Украсть ничего не украл, но все перерыл, словно что искал.
— Чаво тому татю понадобилось? — недоумевал Ерофей. — Окромя твоих книг да барахлишка из одежи, у нас в доме, всем известно, хоть шаром покати!
Так бы все и забылось, если б сегодня утром не столкнулся Андрей в воротах крепости с человеком, лик которого показался очень знакомым. Только когда возок, в котором человек ехал, скрылся за поворотом, вспомнил Андрей, что встречался с этим длинноносым в Егошихе. Ну конечно же десятник… По его милости Андрея чуть было не задавили рассыпавшиеся бревна.
В канцелярии догадку подтвердили:
«Строгановский человек приезжал, образцы нового чугуна доставил. Где сейчас? Да, поди, уже верст двадцать отмахал. Спешил больно, хозяйского гнева опасался за опоздание».
Обеспокоенный Андрей, вернувшись домой, снова пересмотрел свое незавидное имущество. Ничего не пропало. Вора интересовало не белье, не одежда. Это сразу видно: вещи просто небрежно переброшены с места на место. Зато все бумаги перепутаны и разбросаны.
Андрей нервно перебрал листки. Копии рапортов, писем, указы Обер-берг-амта, черновые чертежи, записки астрологических расчетов… Все не представляет никакого интереса для постороннего. Ни один листок не пропал. Сохранились и книги. И тоже разбросаны. Некоторые валяются на полу.
Андрей схватил «Описание полезных руд, обретающихся в земле», внимательно оглядел: переплет не тронут. Облегченно вздохнув, бережно погладил корешок.
На мгновение мелькнула мысль спрятать книгу дальше. Нет, лучше оставить на полке! Пусть находится на самом видном месте! К спрятанным вещам всегда подозрения больше, а тут, вот она, на глазах. Поди догадайся, что хранит сия книга.
Что же все-таки искал десятник?
В том, что здесь побывал именно он, Андрей твердо был убежден. Строганов не забыл свою угрозу. Ох! Трудненько тебе доведется, господин Татищев! Кабы знать думы барона — легче отразить напасть. Ну что ж, потягаемся. Теперь известно, откуда ветер подул, — устоять крепче. Голой рукой нас не возьмешь!
На границе Екатеринбургского ведомства было неспокойно. Гарнизоны крепостей вели стычки с башкирами. Казанская дорога замерла. Несколько обозов с оружием и железом перешло к мятежникам, а сопровождавшая груз стража была вырезана полностью.
Начальник Кленовской крепости капрал Иван Добрынин прислал эстафету в Обер-берг-амт, прося подмоги против обложивших крепость башкир. На подмогу вышел капитан Брант с командой солдат и пушками. Такого еще не бывало, чтоб против конников, вооруженных саблями и луками, пускалась в ход артиллерия.
Через неделю мятежников разбили. Повелением генерала Геннина капитан Брант тут же на месте учинил суд и расправу над пленными. Восемнадцать человек, зацепив железными крючьями под ребра, вздернули на виселицу. Когда очередь дошла до последнего, девятнадцатого, тот, связанный по рукам и ногам, вскрикнул и забился на земле, пытаясь порвать путы. Брант подошел к пленнику, носком сапога повернул его на спину, подивился: был пленный башкир рус волосом и круглолиц и, кабы не одежда, ничем не отличался от русского.
— Арканом взяли. Шибко ловко саблей, шайтан, бился. Наших полдесятка посек! — доложил сотник Уразбай.
— Со-обака! — процедил Брант и уже хотел отдать приказ палачу, как неожиданно в голову пришла мысль:
— Толмача сюда!
Толмач, толстый, с отвисшей губой татарин, бывший мурза, перешедший на сторону русских, склонился подобострастно.
— Узнай, как звать сего вора!
— Тойгильда Жуляков! — перевел татарин.
— Скажи ему: за воровство и поруху, учиненную государству Российскому, обязан я предать его лютой казни. Но ежели он, тать и смутьян, перейдет к нам на службу и примет православную веру, вину его простим. Ну, переводи!
Бледный, с расширенными глазами, выслушал Тойгильда толмача. Судорожно сглотнув слюну, хрипло ответил.
— Что он сказал?
— «Велик аллах, но бог русских сильнее. Отдаю свою саблю царице», — перевел толмач.
После расправы в Кленовской крепости восстание полыхнуло еще сильнее. Командир Екатеринбургского гарнизона майор Леонтий Угримов совсем извелся, ходил в мятом мундире, спал урывками. Принимая рапорты посыльных, таращил покрасневшие от усталости глаза и долго соображал, что к чему.
А тут еще от воинских тягот, плохого харча и мордобоя заволновались солдаты. Четыре казака Арамильской слободы Пантелей Банных, Самойло Вьюхин, Нефей Удилов и Семен Сарапульцев ушли самовольно с поста и подались на вольные земли в Сибирь. Возле Каменского завода беглецов остановили, вернули на место и, нещадно отхлестав плетьми, отправили в поредевшую команду Гробовской крепости.
В этой сумятице и неразберихе громом среди ясного дня прозвучал указ ее императорского величества Анны Иоанновны о смещении генерала от артиллерии кавалера Геннина и назначении на его место Василия Никитича Татищева. Новому начальнику Казанских и Сибирских заводов были даны обширнейшие права, намного превышавшие те, какими располагал Виллим Иванович.
Приехал Василий Никитич в Екатеринбург, когда санный путь начал рушиться. Пахло весной. В крепости почернели от сажи и копоти дороги, покрывались лужами талой воды. Весело звенела капель, передразнивая бойкий кузнечный перестук.
Татищев выскочил из возка, обошел коней, тяжело поводящих темными от пота боками, и легко, не по рангу, взбежал на крыльцо Обер-берг-амта. Окинул взглядом потемневший пруд, заводские корпуса, из труб которых вились рыжие лисьи хвосты дыма. Легкая улыбка тронула губы полковника при виде разросшегося завода, его детища. Вспомнилось, видно, то давнее время, как впервые пришел сюда, на берег этой реки, как воевал с дикой тайгой, усталостью, голодом, с клеветой и происками недругов…
Сжав кулаки, Василий Никитич решительно шагнул через порог. Навстречу ему вышли во главе с угрюмым Генниным смотрители и чиновные лица Сибирского начальства.
Многих он узнал, — когда-то вместе начинали здесь работу. Здороваясь, увидел Андрея, пожав руку, спросил:
— Ну как? Прижился в Сибири?
— Давно! Я уж тут почитай все изъездил!
— Добро! У меня для тебя дело есть. Но про то разговор потом будет.
Прием дел от Геннина шел долго. Новый начальник во все совал нос, хмыкал то одобрительно, то с явным пренебрежением. Виллим Иванович хмурился, хотя и рад был отъезду из надоевшего Екатеринбурга. Неприязненно косясь на полковника, к своему удивлению, чувствовал, что несмотря на задетое самолюбие, энергия и дотошность Татищева его изумляют.
«Сколь силен духом сей человек, что невзгоды и длительная опала его не сломили!» — подумал Геннин. Ничего не утаивая, откровенно поведал он преемнику про трудности, какие могут встретиться здесь…
Приняв дела, Василий Никитич собрал служащих Обер-берг-амта:
— Президент Коммерц-коллегии барон Шафиров при назначении меня сюда предоставил мне неограниченные права, дабы приумножить казенные заводы и чтоб государство Российское не имело нужды ни в металле, ни в оружии. Как мне довелось узнать, здесь вместо того чтоб лить якоря да пушки, занимались отливкой колоколов и церковных оград. Сие немедля прекратить и начать делать то, что потребно нашему войску. Мыслю, что к четырем десяткам казенных заводов, выпускающим сейчас медь, сталь и чугун, в наискорейшее время добавим еще столько же. Знаю, что сие дело многотрудно. Но еще никогда не собиралось в одном месте столько опытнейших и знающих людей. В вашем лице, судари, у нас имеется настоящая Берг-коллегия, и оная имеет то превосходство, что находится в самом сердце горного дела. Каждый из нас должен решать так, чтобы польза заводам была наибольшая, не оглядываться на соседа и не бояться хлопот, зная, что все мы трудимся на благо Отечества!
Василий Никитич что-то вспомнил, нахмурился. Круто повернулся к Андрею Федоровичу Хрущову, назначенному им управителем Обер-берг-амта, и отчеканил:
— Мне сегодня утром доложили, что Карл Штофель плавку испортил. Прикажи, чтоб с него за то дело справили, и предупреди: коли еще раз такое сотворит — бит будет кнутом.
Хрущов одобрительно усмехнулся и сделал памятку в тетради.
— Мыслимо ли дело? — возразил Клеопин. — До Коммерц-коллегии дойдет — шум большой будет.
— На сие плевать! У меня эти немцы вот где сидят! — похлопал себя по шее Татищев. — Скажи-ка, за что намедни ты велел мастеру Оберюхтину двадцать плетей дать? Ведь его вины не было. Все Штофель напортил, а вместо него другой своей шкурой рассчитался! Так больше не будет. Провинился — сполна все сам и получишь, русский ты или немец!
Кое-кто из слушавших Василия Никитича поежился: «Круто взял! Запросто голову потерять можно. Немцы вон как в гору пошли, один Бирон чего стоит!»
А в общем все остались довольны. Хоть и крутоват начальник заводов, да справедлив. Опять же не корыстен, всю душу делу отдает, по старым годам-то известно.
Расходились шумно, стараясь в громких разговорах скрыть тайную радость. Впервые после приезда смогли наконец поговорить по душам и Василий Никитич с Андреем.
В доме, где после отъезда Геннина расположился новый начальник заводов, было пока неуютно. В пустых комнатах гулко отдавались шаги, и стены, лишившиеся ярких ковров и картин, будто ослепли. Только в большом зале, где Василий Никитич расположил привезенную огромную библиотеку, пахло живым. Было тепло. Ярко горели свечи в шандалах.
Распорядившись насчет обеда, Василий Никитич переоделся и, поскрипывая подошвами новых башмаков, прошелся по комнате.
Остановившись возле Андрея, усевшегося на диване, придвинул ближе кресло, со вздохом опустился в него. Порылся в кармане, вытащил серебряную табакерку.
С детства не баловался Василий Никитич табачным зельем, не выносил дыма и даже запаха табака. А вот в последние годы вынужден был следовать моде. Достанет из кармана табакерку, возьмет крохотную понюшку табака, подержит возле носа и незаметно стряхнет на пол. Вот и сейчас по привычке полез в карман. Повертел в руках серебряную коробочку, но, рассмеявшись, сунул обратно:
— Никчемная забава, а вот, поди ж, иной так привыкнет, что поминутно либо дым из трубки глотает, либо этот порошок нюхает. А ведь совсем недавно, при тишайшем царе Алексее Михайловиче, табачникам головы рубили! А сейчас? Почти каждый в кармане трубку или табакерку таскает. Я-то больше для вида ношу. Иногда дело какое нужно по службе решить, придешь к важному сановнику и, прежде чем разговор повести, табакерку ему протянешь: «Угощайтесь, Ваша светлость!» Ему почет, и делу выгода. Быстрей решит, что и как.
Андрей улыбнулся:
— Не чаял, что вас к светским обычаям потянет.
— Меня дипломатии еще покойный граф Брюс обучал, да и государь Петр Алексеевич немало уроков преподал. Время нынче такое, что без должного подхода шагу не сделаешь. Правда, сие мне противно. Частенько срываюсь, оттого и жизнь то кверху меня подымает, то чуть не до плахи доводит.
Василий Никитич сдвинул брови, глаза сузились, резче выступили широкие скулы. Со стороны посмотреть — ведут беседу два брата, до того лица обоих Татищевых схожи.
— Но сколь дело коснется пользы Отечества или, упаси бог, моей чести или достоинства — я про ту дипломатию не вспоминаю, рублю сплеча, хоть и знаю, что иной раз дорого мне это станет!
— Слышал я, — откликнулся Андрей, — обер-берг-мейстер как-то сказывал про вас: «Страха совсем не знает. Его бы к нам сюда. Большие б дела он на Урале сделал!»
— Один-то я что? Былинка в поле! А вместе с такими, как Клеопин, Хрущов да Гордеев с Братцевым, — горы можно свернуть. Беда в том, что в Сенате и Коммерц-коллегии дух нынче совсем иной. Мздоимство и казнокрадство процветают. Кто сумеет побольше взятку дать, тот и прав и во всяком деле преуспевание имеет. Даже сюда, в Сибирское горное начальство, сие пагубное для государства деяние проникло. Много трудов приложить придется, чтобы искоренить оное. Демидов и Строганов, чтоб горные законы обойти, кое-кому в Обер-берг-амте ручку позолотили. Ежели дознаюсь — на каторгу мздоимца отправлю… К слову пришлось. Что там у тебя со Строгановым вышло? Мне Клеопин мельком говорил, да я, признаться, мимо ушей пропустил!
Андрей, немного волнуясь, рассказал про случай с алмазом, про штабель бревен и про то, как в доме у него побывал злоумышленник.
Василий Никитич барабанил пальцами по подлокотнику кресла, потом с тревогой взглянул на собеседника:
— Не иначе, как порочащую тебя бумагу искал тот строгановский холуй. Ничего недозволенного не хранишь?
— Нет! — смутившись, прошептал Андрей.
Татищев подметил его смущение, неодобрительно покачал головой:
— Ведомо ли тебе, что в Соликамской епархии служит Зосима Маковецкий? Уже игумен монастыря. Ваше высокопреподобие! Ежели в военный чин перевести — майор. Силу большую заимел. Не приведи бог, если Строганов вкупе с ним против тебя ополчится. Живьем слопают.
— Что Зосиме против меня иметь? Давно, еще в молодости, подрались, так он после того и про обиду забыл, все время на дружбу напрашивался.
— Дружили как-то кот с мышью, что из того получилось — всем известно. Мне господин Мусин-Пушкин говорил, что Зосима и на тебя донос строчил. Только он, начальник монастырского приказа, узнав про то от своего родственника, из уважения ко мне упросил донос изничтожить. Вот как дело-то было, а ты — дружба! Я не без умысла уговорил отправить куда ни на есть дальше этого Зосиму, а то сколько бы еще голов в Москве покатилось!
— И вам могла через меня опала выйти? — простодушно спросил Андрей.
Василий Никитич кивнул. Потом с удивлением покосился на собеседника. Неожиданно весело рассмеялся:
— Ишь тихоня! Словно невзначай выпытал. Не скрою, и за себя опаску имел. А насчет алмаза — думаю, что найден в здешних местах. Геннин правильно сделал, что помешал Строганову новые земли получить. Поиск самоцветов должна только казна вести!
Скрипнула дверь, и, шаркая разношенными пимами, в комнату с обедом вошла стряпуха. Накрыв стол, спрятав руки под фартук, поклонилась хозяину.
Во время обеда Андрей говорил о своих занятиях метеорологией, о мыслях, возникших, пока наблюдал погоду. Василий Никитич внимательно слушал. Потом встал, подошел к большой стоявшей в углу укладке. Порылся, достал толстую исписанную тетрадь:
— Историей государства Российского занялся. Уже много преуспел в сочинении ее. И хотя до конца еще далеко, думаю, что одолею сей труд. Но нынче прошлое надобно до времени оставить и заняться настоящим. Страна наша большая, ни одно государство европейское сравняться с ним не способно. А меж тем знаем мы о нем прискорбно мало.
— Вот то же самое говорил и Крашенинников — студент академии. Был здесь проездом на Камчатку.
— Должно, дельная голова у того студента. Чаю, пользу большую принести сможет, разведав незнаемый край. А нам надлежит описать земли Каменного Пояса. И начать надо в первую очередь с составления подробнейших ландкарт, указав горы, реки и леса, кои в пользе заводов могут быть употреблены, а также упомянуть о всяких рудах, находящихся в недрах.
— Я по указу Геннина уже составил такие ландкарты для казенных заводов.
— Частные заводы тоже надобно на план положить со всеми угодьями. Решил я так: поскольку силен ты в геодезии, назначить тебя главным межевщиком Сибирского горного начальства, чтоб все силы приложил к полному описанию сего края. Метеорологические же обсервации поручу арифметической школе. Санников с Каркадиновым вдвоем справятся. Они и латынью знатно владеют, будут для академиков, не знающих русского языка, переводить эти обсервации на язык Цезаря. А ты вступай с завтрашнего дня в новую должность. После троицы, как дороги обсохнут, по заводам поеду, сам посмотрю, что там творится. Поедешь со мной, на месте и определим, с чего начинать.
Глава восьмая
Крутой нрав нового начальника вскоре почувствовали управители, не проявившие должного радения к порученному делу. Знакомясь с заводами, Василий Никитич вникал во все, даже в то, правильно ли составляют шихту для домен и как определяется качество руды. В одном месте, дознав о плохом литье, постращал наказанием, в другом — похвалил за отменную шпажную сталь. В Алапаевске, проведав об испорченной плавке, доменного мастера велел бить плетью, а углежогов за плохой уголь оштрафовал.
Мчали кони возок, а весть о грозном Татищеве летела на крыльях, обгоняя быстроногую тройку. Дрожало и бледнело заводское начальство, чье рыльце было в пушку.
В Мурзинской слободе, прижатой непролазным лесом к самому берегу Нейвы-реки, Ерофей, взятый Василием Никитичем ямщиком, остановил коляску возле кузницы:
— У пристяжной подкова сорвалась. Вы, ваше благородие, разомнитесь, а я скую новую.
Когда все было готово, Ерофей проверил копыта у всех лошадей и, смахнув рукавом с лица мелкие бисеринки пота, удовлетворенно произнес:
— Гожи! До места хватит. Сейчас коней еще напою и дальше отправимся.
Он выпряг лошадей и повел их к реке. С довольным ржанием кони припали к воде. Внезапно коренник насторожил уши, вскинул голову. Ерофей, только что вытащивший огниво, чтоб высечь огонь для трубки, повернулся в ту сторону, куда смотрел конь, и увидел быстро скользивший по воде берестяной челнок. Сидевший в нем человек сильными взмахами весла подогнал челнок к берегу, и тот с тихим шуршанием врезался в прибрежный песок.
Был человек невысок ростом, с темным, как на древних иконах, лицом. Голова повязана стареньким синим платком, из-под которого на лоб падают пряди черных жестких волос, сзади выглядывает короткая косичка. За плечами — лук с колчаном стрел, у пояса — нож и маленькая кожаная сумочка.
«Чудно! Мужик, а повязался как баба!» — удивился Ерофей, разглядывая незнакомца.
Вытащив лодку на берег, тот подошел к Ерофею:
— Паче, рума, ойка! Здравствуй, друг!
— Здорово! — ответил Ерофей, с возрастающим удивлением рассматривая пришельца. А тот, щуря узкие, черные, как угольки, глаза, улыбался, и в свою очередь дивился богатырскому росту русского ойки.
— Кто будешь? Купец? Может, мал-мало меха купишь?
— Нет! Энтим не занимаюсь. Начальство из Катерининска вожу по заводам. А ты сам-то что за человек? Случаем, не татарин будешь?
— Моя — манси. Русские вогулом кличут. Из рода Чумпиных. А зовут Степаном. Так поп крестил!
— Стало быть, ты — Чумпин! Ну а меня кличут Ложкиным! — и Ерофей сжал своей ручищей маленькую сухую ладонь Степана. — Слышал я про вашего брата, а вот встречать не доводилось!
— Живем лесам, в город редко ходим. Все урман кочуем. Сегодня туда едешь, завтра другое место едешь. Юрту разобрал, на оленя погрузил, ушел, где зверя много.
— Как цыгане, значит, по земле мотаетесь?
— Таких не знаим.
Степан присел на камень и раскурил трубку. Рядом примостился Ерофей, спросил:
— Тоскливо всю-то жизнь в лесах проводить? Зимой, поди, совсем невмоготу делается?
— Зачим тосковать? Урман — весело. Кругом все живое.
— Скажешь тоже. Вон осина, какое от нее веселье? Только кручину наводит. Дерево — оно деревом и останется. Нет в нем ни души, ни жизни. Век вокруг него крутись, а слова не услышишь.
— Как не слышишь? В урмане всяк язык понятен. Ежели понимать не будешь, помрешь быстро.
— А ты понимаешь?
— Угу! Олень пробежит, след оставит — Степан увидит, поймет, куда бегал, чего кушал. Птица кричит — Степан знай о чем. А дерево засыхать станет, совсем как стар человек плачет. Вон река бежит… мертвый разве бежит?
— По-твоему, и камень живой?
— Который тоже живой, бросишь его в огонь, а он шибко за то сердится, начнет расти и пухнуть!
Ерофей схватился за живот:
— Охо-хо! — гулко хохотал он. — Ну и умора! Горазд ты брехать, Степка. Где это видано, чтоб камень от огня пух? Вот он, камешек, гляди! — поднял Ерофей увесистый кусок гранита и швырнул вдоль берега. Камень покатился, поднимая пыль, упал в воду, окатив холодными брызгами вздрогнувших лошадей. Вот, был твой камень, и нет его. Отколь ему живым быть?
— Он лежал — спал, ты его бросил — побежал, в воду от тебя спрятался.
— Нехай будет по-твоему, — махнул рукой Ерофей. — Пущай все в лесу будет живым, мне от того веселей не станет. Сдох бы я в нем, доведись жить одному!
— А моя всегда весело. Урману иду, белку вижу, кричу: «Паче, рума!» Кедр встречу — ствол глажу, снова здороваюсь.
— С медведем встретишься — он тебя приласкает, — с усмешкой посулил Ерофей. Вздохнул и поднялся с камня. — Заболтался я с тобой, поспешать надобно. Подобрав поводья, повел коней в деревню. Рядом шагал Степан.
— Ты в городе Андрея знаешь? Высокий такой, все ходит землю смотрит — землю мерит. Встречал где? — с надеждой спрашивал Степан Ерофея.
— Андрюшку-то? Никак, о Татищеве спрашиваешь? Живем вместях в одной избе. А пошто он тебе понадобился?
— Шибко нужен. Уж так нужен шибко, что все бросил и шел к нему.
— Ну, коли требуется тебе, так сейчас и увидишь. Только айда быстрей, а то начальство прогневается, начнет всякими словами огорчать.
Василий Никитич и в самом деле с нетерпением поглядывал на реку, поджидая задержавшегося Ерофея. Хотел уж выругать, да увидел незнакомого человека, подивился его необычному виду. Еще больше удивился, когда пришелец бросился к Андрею, быстро заговорил:
— Здравствуй, Андрей-рума!
— Здравствуй, охотник! Вот так встреча! — обрадовался Андрей, хлопая по плечу зверолова. — Да ты что невесел? Поди, опять кто обидел?
— Моя — нет! Афанасий — беда! Его с Силантием медведь ломал. Шибко злой зверь. Афанасий один рука остался. Силантий его слонил, а сам…
— Мамонька моя! — прошептал Ерофей. — Экова богатыря не стало. А как Марьюшка?
— Ревет!
«Вот как оно получилось, — подумал солдат, — знать, судьба была Силантию от казенных плетей сбежать, а от зверя смерть принять!» Постоял возле Степана, покачал головой. Затем с досадой рванул поводья и быстро отошел с конями к коляске.
— Про какого Силантия вогул говорит? — поинтересовался Василий Никитич.
Андрей ответил уклончиво:
— Зверолов был. В Верхотурье с ним встречались.
— А-а! А я думал, кто из наших, заводских.
Чумпин придвинулся ближе к Андрею. Недоверчиво покосился на Василия Никитича, снизил голос:
— Дело до тебя есть. Шибко большой дело. Только чужой говорить нельзя. Беда будет.
— Это — свой, мой родственник. Вот знакомься — новый начальник заводов, вместо Геннина приехал сюда!
— Это как — родственник? Одну тамгу носите?
— Одну. И фамилия у нас одинаковая.
— Эмас — хорошо! Степан говорить будет, — Чумпин хитро сощурил глаза, порылся в висящей на поясе сумочке, извлек из нее кусок темной руды:
— Гляди. Видал такой шайтан-камень?
Андрей повертел в руках, определил:
— Железняк. Где нашел?
— Оленя ранил. По следу шел, а след гору вывел. Кругом вот такой камни лежат.
— Почему «шайтаном» зовешь?
Вместо ответа Степан вытащил нож, поднес лезвие к камню. Раздался легкий звон, нож словно прилип к куску руды.
— Магнитный железняк, — догадался Василий Никитич. — И нешто вся гора из него состоит? Показать можешь?
— Могу. Только боюсь Акинфка Демида. Шибко боюсь, урман от него ушел.
— Демидова не страшись. В обиду не дам. Награду большую выхлопочу. Сейчас можешь к той горе провести? Далеко она?
— Конь не пройдет, пешком надо.
— Ну, сколько можно, проедем, а там и на своих доберемся. Переночуем и завтра с утра в путь-дорожку.
Ночевать устроились в избе старосты. После ужина Василий Никитич спохватился:
— А где вогул? Что-то не видно его, поди, сбежал с перепугу.
— Он на берегу, возле теплинки ночует, — ответил Ерофей.
— Какой еще теплинки? — не понял Татищев.
— Ну, костер иначе. Махонький, чтоб только душу потешить.
— Пойдем посмотрим, как он там? — предложил Василий Никитич.
Они спустились к реке, возле нависшей над водой ольхи заметили слабый огонек костра. Скрестив ноги калачиком, Степан сидел у огня, посасывая трубочку. Заслышав шаги, поднял голову и, узнав пришедших, кивнул, молчаливо приглашая присесть у костра.
— Что в избе не захотел переночевать?
— Плохо там, жарко. Здесь — хорошо!
— Скучно, поди, одному-то ночь коротать?
— Зачем скучно? Степан реку слушает. Нейва-река шибко интересно говорит. Вот, слушай.
Совсем рядом, у ног, звенела и переливалась вода. Речные струи шелестели песком на перекате, гремели на быстрине камешками. Андрей прислушался и сразу же почувствовал какое-то необыкновенное очарование, шедшее от речных звуков. Похоже было, река действительно о чем-то говорила, лепетала о необыкновенно приятном и милом.
Открыв глаза, Андрей удивленно посмотрел на Василия Никитича.
— Занятно. В жизни бы не умыслил, что вода так шуметь может.
— Река тоже живой. Шибко интересно рассказывает. Спать не хочешь — слушай!
Степан заново набил трубку и выпустил клуб дыма. Наклонился, будто стараясь не пропустить ничего из того, что нашептывали речные струи. Заговорил. Слова текли плавно, вогул словно пел, приноравливаясь к неторопливому журчанию реки. Перед слушателями словно оживала странная история.
…Давно это было, так давно, что на этих горах с тех пор трижды вырастал новый лес, а старый валился и сгнивал. Жило тогда здесь племя вогулов, что имело тамгу с изображением филина, такое же мудрое и зоркое, как эта ночная птица. Сильны и смелы были молодые охотники племени, старики мудры, а девушки красивы. Но краше всех оказалась дочь старого Тошема — красавица Нейва. Было у старика двое сыновей, но старший погиб в схватке с медведем, а младший не вернулся с гор, куда ушел добывать белку. И остался Тошем с дочкой Нейвой. Незаметно выросла девушка, расцвела, как лесной цветок.
Ой-ой! Хороша же была! Тонкая да стройная, как молодая рябинка, радовала она глаза всем — старым и молодым.
Много охотников приходило к отцу, предлагая за нее большой выкуп. Но качал головой старый Тошем и отсылал их к дочери — пусть сама выберет. Единственной радостью была для него красавица дочка, и не хотел он видеть ее женой нелюбимого человека. А Нейва в ответ парням, как и отец, качала головой и смеялась, и смех ее был подобен журчанию лесного ручья. За этот смех и прозвали девушку Нейвой.
Только один молодой охотник, смелый и отважный Таватуй, не был с поклоном у Тошема. Еще только двадцать зим видели его глаза, а был он могуч и силен, как лось, один на один выходил на медведя. Копье, брошенное его рукой, летело на сорок локтей дальше, чем мог забросить самый сильный охотник племени, и стрела не знала промаха. Но прост был сердцем Таватуй, как ребенок, и хоть слушали его советы старики, и был он опытен в бою и на охоте, но карие глаза Нейвы не волновали его. Видел он в красавице девушке подругу детских игр и не замечал, что выросла она. Как и в детстве, при встрече с ней высыпал ей со смехом в колени гроздья рябины для бус или дарил пойманную белку. А девушка, встретив его взгляд, смущалась. Но ничего этого не замечал молодой охотник.
Шло время. Племя кочевало по урманам, било зверя и ловило в озерах рыбу. По вечерам у костров молодежь пела песни или слушала стариков. Ничто не нарушало мирной жизни охотников до поры, пока не стали приходить тревожные вести. Появились с востока в озерной долине воинственные люди. Смуглые, верхом на быстроногих конях, с болтающимися на копьях конскими хвостами, жгли и сметали они на своем пути легкие чумы охотников. Детям разбивали головы о камни, мучили и убивали женщин, а мужчин угоняли в неволю.
Страх и тревога овладели племенем. День и ночь сидели старики у костров, думая, как избежать великой беды. А когда стали приходить спасшиеся от пришельцев, израненные, истекающие кровью люди, отдал шаман приказ уходить в горы, покрытые непроходимыми лесами.
Но тут возмутился молодой Таватуй. С гневом ударил он палицей по костру так, что брызнули в разные стороны огненные снопы, и, вскочив на ноги, проклял трусливого шамана.
Долго и горячо говорил молодой охотник, убеждая, что лучше погибнуть в бою, чем жить в рабстве. Горы не спасут, враг настигнет и там, и больше уходить будет некуда!
Звучала в его словах такая сила, что все, как один, схватив оружие, стали готовиться к бою.
Быстро приготовились воины к встрече незваных гостей и в ожидании боя проверяли оружие.
Молча стоял охотник у обросшего мхом огромного кедра, чутко прислушиваясь к долетающим крикам врагов. Легкое прикосновение заставило Таватуя обернуться. Нейва протягивала ему крепкий отцовский лук…
Один за другим налетали визжащие враги. Завязался бой. Как подкошенные валились под могучими ударами Таватуя пришельцы. С тонким свистом настигала свою жертву стрела Нейвы.
Храбро сражались охотники. Горы трупов устилали путь наседавших врагов. По телам своих павших воинов лезли они вперед, чтобы, получив удар копья или стрелу в горло, свалиться на примятую траву.
С восходом солнца до заката длилась битва. Стаи черных воронов, привлеченные запахом крови, вились над головами в ожидании богатой поживы. Вот с разбитой головой упал старый Тошем. Пронзенный копьем, повалился певец и плясун Каслоп. То один, то другой, молча или со стоном, падали друзья Таватуя. А он, объятый великим гневом, бился с наседавшими врагами…
Вдребезги разлетелось копье, лопнула тетива у лука, и бился Таватуй тяжелой палицей. С бешенством потрясая копьями, лезли на него пришельцы и с проклятиями падали под его ударами.
Страшен был Таватуй. С небольшой горсткой бойцов защищал он свою честь и свободу родного племени. Но когда наконец дрогнули и обратились в бегство жалкие остатки пришельцев, зашатался могучий Таватуй и упал на истоптанную землю.
С ужасом увидела Нейва смерть Таватуя. Полились из ее затуманенных глаз слезы так сильно, что слезами наполнилась долина. Стало на том месте озеро и скрыло на дне могучего Таватуя.
А красавица Нейва бросилась со скалы и, ударившись об острые камни, превратилась в прекрасную речку. С тихим журчанием поплыла она по земле, рассказывая о великой победе и геройской смерти молодого охотника!..
Степан выколотил пепел из потухшей трубки и подбросил в костер дров. Василий Никитич задумчиво провел рукой по лицу, тихо сказал Андрею:
— У каждого народа и племени есть свои легенды и бывальщины, кои могут помочь узнать историю сих людей. И, не кривя душой, скажу тебе, понравилась мне эта сказка. Сколь же несправедливо относимся мы к вогулам, нарекая их инородцами…
Утром чуть свет тронулись в путь. Два дня пробирались по разбитым проселкам и тропам. Только на третий день, когда кони выдохлись и еле перебирали ногами, встретили брошенный кержацкий скит. Здесь заночевали и, как только стал брезжить рассвет, оставив Ерофея сторожить лошадей, отправились дальше.
Степан, ориентируясь по каким-то ему одному известным приметам, шагал впереди, выбирая дорогу. Перейдя болотистую низинку, он наконец вышел на небольшую сопочку, увенчанную громадными плитами гранита. «Вон она! Гляди!» — показал на темневшую верстах в пяти крутую, поросшую лесом гору. Между ней и сопкой лежало большое рыжее болото, сплошь затянутое кустиками багульника и стелющейся березкой.
Солнце уже перевалило за полдень, когда путники добрались до подножия горы. С шумом и треском, ломая ветви, взвился старый глухарь. Сверкая пепельной спиной, он, отлетев несколько сажен, тяжело хлопая крыльями, уселся на вершину сосны.
Степан поднял руку, предупредил:
— Сиди тихо-тихо, моя добудет.
Он снял лук, наложил стрелу и бесшумно, прикрываясь кустами, крадучись пошел к глухарю.
Андрей, никогда не видевший охоты, с интересом следил за вогулом. Вот тот поднял лук, прицелился и спустил тетиву. Свистнула стрела — и пронзенная птица с гулким шумом упала к ногам охотника.
— Емас — хорошо! — Степан взвесил на руке птицу. — У-у! Тяжелый. Шибко старый, дедушка! — рассматривал он поседевшую голову глухаря.
— Доброе жаркое выйдет, — откликнулся Василий Никитич, — вечером отведаем.
— Нельзя. Шайтану дарить будем. У-уу! Шибко сердитый шайтан. Его гора. Обидишь — не пустит.
Шагая друг за другом гуськом по еле приметной тропе, добрались до вершины. Кругом виднелись горы, леса и узкие полоски речушек. На северо-западе маячили угрюмые скалы Конжаковского и Косьвинского Камней, а на юго-востоке, среди мягких увалов, вились дымки Тагильских заводов.
У Василия Никитича разбежались глаза от вида выходящей на поверхность железной руды.
— Благодатное место. Тут многим заводам на сотни лет железа хватит. Да ты взгляни, Андрей! — поднял он кусок руды. — Такой мне еще видеть не доводилось. Дадим имя горе — Благодать. И быть по сему! А ну-ка, отмечай ее на ландкарте. Эх, Андрюша, понастроим мы здесь заводов на зависть Демидову и во славу Отечества! — тут Василий Никитич замолчал и с удивлением уставился на Степана.
Вогул, положив глухаря на каменную чашу, выдолбленную водой и ветром, разрезал птицу острым ножом на части и, раскладывая куски мяса на камне, низко кланяясь, бормотал:
— Смотри, шайтан, какой подарок тебе Степан сделал. Не сердись. Кушай, шибко вкусное мясо. А это тебе, Никола-угодник. Оборони от шайтана, если зло поимеет. Ладно?
Опустившись на колени, вогул начал петь на своем языке. Потом распростерся на земле, приник ухом к камню и замер. Лежал долго, тщетно пытаясь что-то услышать. Так и не дождавшись ответа, встал на ноги, сердито посмотрел на жертвенник и отвернулся. До скита добрались быстро. Ерофей, устав ждать, спал, накрывшись армяком. Рядом паслись стреноженные кони.
— Солдат! Забыл службу? — сердито окликнул Василий Никитич. — Как коней стережешь?
Ерофей вскочил, отбросив одежонку, вытянулся по-военному.
— Кому здесь воровать, ваше благородие? В экой глухомани одни только черти лесные и водятся, а им лошади без надобности.
— Поговори у меня. Мало по лесам гулящих людей шляется, да и зверь может напасть. Давай запрягай, а мы пока перекусим!
Перед тем как сесть в коляску, Василий Никитич подошел к Чумпину, похлопал его по плечу и предложил:
— Хочешь, в проводники к нашим рудознатцам назначу? Жалованья положу, избу в Екатеринбурге дам. А то что за жизнь у тебя? Словно зверь по лесам бродишь…
— Зачем так говоришь? У меня в урмане везде дом. Зимой в юрте живу, летом у костра сплю сладко. Зачем изба?
— Ну, как хочешь. А за гору Благодать я тебе по гроб обязан. Недели через две наведайся в Горное начальство, я к тому времени буду на месте. Денег да припас, какой потребуется, выдам. А пока получай! — и вытащил из кармана кошелек, протянул охотнику.
— О-о! Шибко тебе спасибо, — обрадовался Степан, принимая деньги. — Я у стариков разведаю про другой горы. Жди. Припас готовь. Может, и ружье дашь?
— Будет тебе и ружье, — пообещал Василий Никитич.
Через неделю путники расстались. Андрей с Ерофеем поехали в Кунгур, а Василий Никитич вернулся в Екатеринбург. Сразу же по приезде приступил к постройке заводов у горы Благодать. Из города и приписных деревень потянулись в тайгу землекопы, плотники и лесорубы. Одним из первых отправился плотинный мастер Злобин с учениками подыскивать место для плотины.
Шли подводы с хлебом и провиантом. Туда же, меся дорожную грязь, промаршировала рота солдат с двумя пушками. Новый начальник не на шутку решил тряхнуть древний Каменный Пояс.
В хлопотах и заботах Василий Никитич не забыл обещание. Вызвал Хрущова:
— Тут днями должен явиться вогул, Степан Чумпин. Так распорядись, чтоб без всякого промедления ко мне ввели. А паче чего меня на месте не окажется, выдай ему припас, какой запросит, денег двадцать пять рублей да ружье доброе, а к нему пороха и свинца отмерь!
До глубокой ночи светились окна в комнате начальника заводов — Василий Никитич взялся за труд по географии Сибири. Днем недосуг: промышленные дела, строительство новой школы, разбор всяких тяжб между владельцами частных рудников, переписка с Коллегией. Много времени отнимали и воинские дела. Притихшие было башкиры вновь поднялись. Пылали деревни. Солдаты в крепостях почти каждый день вели бои с отрядами мятежников. На заводах, стоящих на башкирских землях, удвоились гарнизоны, у заряженных пушек день и ночь дежурили артиллерийские команды.
В трех верстах от Горного Щита ватажка башкир темной ночью спалила летний стан углежогов. Умаявшиеся за день, крепко спавшие на жестких нарах люди были вырезаны все до единого.
В погоню за татями майор Угримов выслал полусотню служилых татар под командой Тойгильды Жулякова.
Пять дней рыскала полусотня в поисках ватажки, но так ни с чем и вернулась. Татары хмурились, недовольно посматривали на своего командира и шептались: «Худой начальник. Гонял по пустым местам, не захотел воров имать».
В Екатеринбурге Тойгильда доложил Угримову о неудаче и, сдав команду, отправился домой. Проходя возле церкви, стянул с головы треуголку, неумело перекрестился. Затем оглянулся по сторонам и зло сплюнул.
Глава девятая
Кунгурский воевода князь Клементий Кропоткин, к которому прибыл Андрей с письмом от Василия Никитича, сдвинув на лоб пышный парик, долго скреб красный затылок.
— Сударь! — с благожеланием глядя на Андрея, произнес наконец воевода. — Не знаю, как и быть. Кругом башкирцы снуют. Трудненько вам доведется ландкарту тутошних мест делать. Люди у меня все заняты, нехватка большая в воинских силах. Гарнизоны в фортециях пришлось усилить, да, окромя того, в дозорной службе три эскадрона находятся. А без охраны вам быть никак не можно. Вот разве из инвалидной команды полувзвод выделить. Саблями они владеть не горазды, но огненный бой ведут отменно.
— Обойдусь! — махнул рукой Андрей. — У меня есть бывший солдат, он всех ваших инвалидов стоит.
— Нет. Этак негоже. Один в поле не воин, а здесь война идет особая, из-за угла. Так что вы не перечьте. Отряжу я вам инвалидов, а ваш солдат пусть ими командует. У меня сейчас каждый капрал и сержант на вес золота. Так и решим. А теперь, сударь мой, как с делами управились, окажите честь откушать в моем доме.
Кропоткин поднялся из-за стола, высокий и грузный. Был когда-то он в молодости красив и строен, смел и силен. Сам государь Петр Алексеевич оценил его отвагу в Полтавской баталии и, когда бывший кунгурский воевода заворовался, послал на его место командира Кирасирского полка князя Клементия.
С тех пор прошло немало лет. Князь от сидячей жизни раздался вширь, отрастил брюхо, обленился, но обязанности свои исполнял все же исправно, за что был на хорошем счету не только в Сибирском горном начальстве, но и в столице.
В первые годы по приезде на Каменный Пояс Кропоткин всех башкир, татар и вогул звал презрительно нехристями. Но, обжившись, стал равнодушен к различию веры, а после того, как, объезжая воеводство, столкнулся с отрядом башкир и еле отбился со своим эскадроном от бешеных наскоков визжащих всадников, стал относиться к ним с уважением. Это не мешало ему жестоко расправляться с бунтовщиками. Незадолго до приезда Андрея в Кунгур на торговой площади по приказу воеводы повесили двух башкир, угнавших пять коров.
Андрей, наслышавшись о крутом нраве Кропоткина, подивился, заметив, как изменился хозяин дома, когда в комнату, неслышно ступая, вошла женщина.
Жесткую складку губ воеводы раздвинула улыбка, глаза потеплели, и все лицо сделалось необыкновенно добродушным и даже чуточку глупым, каким часто бывает у влюбленных.
«Смотри ты. Словно воск растаял», — и из деликатности опустил глаза, сделав вид, что заинтересовался ковром на полу.
Женщина тем временем что-то тихо произнесла, и князь, досадливо крякнув, повернулся к Андрею:
— С Ачитской крепости гонец прибыл. Ждет в людской. Пока я с ним разберусь, моя супруга вас займет.
Тяжело ступая, воевода вышел из комнаты.
— Издалека изволили прибыть, сударь? — спросила хозяйка.
Услышав знакомый голос, Андрей онемел. Не успев ответить, взглянул на молодую женщину и почувствовал, что внутри его что-то словно оборвалось. Задохнувшись, он только смог выговорить:
— Настенька!..
Женщина удивленно подняла глаза и, побледнев, охнула. Поднеся к лицу руки, покачнулась. Андрей бросился к ней и, подхватив ее, бережно опустил в кресло. Беспомощно оглянувшись, хотел позвать на помощь, но веки Настеньки дрогнули, и она открыла глаза. Не веря себе, попыталась улыбнуться, но из глаз полились слезы, отчаянные, горькие.
— Нашлась! — бессвязно бормотал Андрей, упав на колени. — Нашлась, звездочка ты моя, любушка ненаглядная! Не чаял, что увижу тебя на этом свете!
Забыв обо всем, он прижался губами к ее руке и словно пробудил от сна Настеньку. Испуганно вскочив, она метнулась от него к окну.
— Что ты, что ты, Андрюшенька! Зайдут! Увидят! Стыд какой… Что ты!
— Разлюбила? Забыла меня?
— Не разлюбила и не забыла. Хоть и нельзя мне тебя любить и помнить теперь, — и отчаянной скороговоркой продолжала: — Ну зачем, зачем ты здесь? Как мне теперь жить снова? Уезжай, прошу!
— Настенька!.. — только и мог выговорить Андрей.
— Уезжай! Не воротишь старого. Кабы был ты в Москве, когда меня замуж отдавали, из-под венца за тобой бы ушла, а теперь…
— Может, не поздно, Настенька? Ерофей со мной верный, кони хорошие… Улетим, любушка моя?
Настенька невесело улыбнулась.
— А детишки? Двое их у меня. Нет уж, закрыта мне дорога. Обо мне не тревожься. Муж, хоть и не люб мне, а добрый. Подарки дарит, рассказами веселит. Стерпелась, Андрюша… Уезжай, не береди душу…
В коридоре послышались тяжелые шаги воеводы, и Андрей отвернулся к дубовому шкафу с книгами, чтобы скрыть смятение.
— Ну как? Не дала моя супруга скучать? — зашел в комнату Кропоткин.
— Мы тут Москву вспоминали, — поспешила ответить за Андрея Настенька. — Подумай, только, мы же соседями были, а где встретились!
Во время затянувшегося обеда Андрей украдкой поглядывал на Настеньку. Она была бледна и печальна, хотя и пыталась поддержать разговор за столом, улыбалась даже, угощая. Но потом, не выдержав, встала и, сославшись на головную боль, оставила мужчин одних.
После ухода жены воевода все чаще наполнял бокал. С чувством внезапно возникшей неприязни слушал Андрей его громкий голос. «Как только Настенька живет с ним?» — думал он, смотря на багровое от выпитого вина лицо воеводы. А тот, похохатывая, со смаком рассказывал:
— Мой предшественник, сударь, был глуп и до денег жаден. У купчишек в открытую вымогал мзду. На том и голову сломал себе. Я же действую с умом и понятием. Купцы да промышленники довольны. Их интерес соблюдаю, государству идет законный алтын с рубля. Ну и мне кой-что за труды остается. А иначе — как? Не я первый, не мне и ломать заведенное. Отцы и деды наши так жили, спокон века так ведется.
Кропоткин вздохнул, сыто икнул и перекрестил рот. От еды и вина он осоловел и делал отчаянные усилия, чтоб не заснуть. Наконец не выдержал:
— Что-то неможется мне, сударь. Видно, от трудов беспредельных измаялся. Не вздремнуть ли нам? Эй, Прошка!
В дверях появился испуганный казачок.
— Отведи господина Татищева в мой кабинет. Устрой ему на диване постель. Ступайте, сударь, отдохните. А вечером супруга моя на клавикордах нам поиграет. С великим бережением из Дании для нее сию музыку привез.
Тяжело отдуваясь, воевода поклонился Андрею, покачиваясь, неверной походкой вышел из столовой.
Следом за казачком Андрей отправился в отведенный ему кабинет, но ложиться не стал, а, послонявшись из угла в угол, спустился узкой лестницей в сад. Там, на скамейке, под густой, начавшей желтеть липой, увидел Настеньку. В ее позе было столько безысходной тоски и отчаяния, что у Андрея перехватило дыхание. Увидев его, она, боязливо оглянувшись, хотела подняться, но не смогла.
Андрей сел рядом, осторожно закрыл ладонью нежную Настенькину руку с маленьким малахитовым перстеньком, смотрел не отрываясь на бледное лицо с прикрытыми глазами.
Не поднимая ресниц, Настенька прошептала:
— Не вини меня, Андрюша. Не своей волей пошла за Клементия. Меня не спрашивали. Неделю плакала — вот и все времечко, что мне на слезы было отведено. А после заперла свое сердце, нельзя было мне о тебе думать. Не сердись, не хозяйка я себе.
— Разве я тебя виню. Видно, и впрямь судьбой нашей злая звезда правит. Но как сердцу смириться? Опять тебя терять?..
— Не береди сердце, Андрюша! — Она резко встала и словно оборвала в себе что-то: — Захолодало! Идти пора. Князь, поди, заждался уже…
— Погоди! — бросился к ней Андрей: — Не уходи! Дай хоть наглядеться на тебя…
Настенька отвела руки Андрея и, опустив голову, быстро пошла к дому.
Пока не замерзли реки и не лег на землю первопуток, Андрей работал как одержимый. Солдаты инвалидной команды в своих худеньких кафтанах мерзли, ворчали, грелись возле костра и, если бы не Ерофей, давно бы разбежались по домам.
Дважды налетали башкирские всадники, но, встреченные нестройными залпами инвалидов, с визгом и бранью рассыпались в стороны.
От холода и переутомления Андрей совсем занемог. Нудно кашлял и ночами горел, как в огне. Ерофей отпаивал его малиновым взваром, ворчал:
— Словно дите малое. Сам в огневице мается, а кажинный день ходит и меряет. Хоть бы денек полежал под тулупом, погрелся.
— Помолчал бы. Без того тошно.
Кое-как справившись с ознобом, Андрей начинал дремать, чтоб через полчаса опять зайтись в мучительном кашле.
К Михайлову дню вся работа была сделана. Бережно упаковав наброски ландкарты, Татищев вернулся в Кунгур. Воеводы дома не оказалось. Во главе батальона пришлось ему отбыть в Киргишаны, где крупные силы башкир обложили фортецию.
Хозяйка лежала больная и не встретила гостя. По ее распоряжению слуги истопили для Андрея баню, накормили его и отвели в кабинет воеводы.
Утром, когда он собирался в дорогу, к нему, шурша накрахмаленными юбками, пришла горничная хозяйки:
— Барыня вам, сударь, в дорогу приказала дать, — и протянула теплый, подбитый рысьим мехом плащ.
— Она сама не выйдет?
— Болеет барыня. Горит вся, намедни сквознячком прохватило.
«Неужели так и не увижу ее?» — горько подумал Андрей.
Горничная, оглянувшись, вытащила из-за пазухи конверт, сунула ему в руки.
Вскрыв конверт, Андрей подошел к окну.
«Милый мой Андрюша! — писала Настенька. — Великая печаль теснит мою грудь оттого, что не могу повидаться с тобой. Не доведется нам больше встретиться. Чует сердце, что дорожки наши с тобой разминулись навсегда. Словно на росстани мы стоим: мне здесь оставаться, а тебе в другую сторону. Прощай, милый мой, не забывай Настеньку».
У Андрея задрожали губы.
«А я-то раньше любил росстани. Дойдешь до перекрестка и загадаешь, куда тебя путь приведет. Только вот чудно было, какую бы дорожку ни выбирал, а все в орловский сад попадал».
Уже садясь в возок, он окинул взглядом дом воеводы и в окне бельэтажа увидел бледное лицо Настеньки. Она медленно подняла руку, поднесла ее к губам и помахала на прощание…
Пара сытых коней с воеводской конюшни, взметая снег, мчала возок. По сторонам мелькали захолодавшие березы, полуприсыпанные снегом ели и пихты. А у Андрея все стояло в глазах мелькнувшее в окне дорогое лицо…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
Василий Никитич каждый день спрашивал: «Вогул не приходил?» — и, получив отрицательный ответ, удивлялся: «Неужто обманул? Того быть не может! Коли к другим горам раздумал вести, так хоть за припасами и деньгами должен явиться. Чудно, право».
А время шло. Уже промелькнуло полгода, как Степан указал железную гору, а о нем самом — ни слуху ни духу. Работные люди и солдаты, согнанные к горе Благодать, оттаивали огнем оледенелую землю, с руганью вгрызались в нее кайлами, ставили корпуса двух новых заводов.
Акинфий Демидов, прознав, что под самым носом пробойный Татищев обнаружил целую гору магнитного железняка, чуть не отдал богу душу от злобы. Выпорол своих нерадивых рудознатцев, а приказчику объявил:
— Со дна моря достать мне проклятого вогулишку. Он, аспид, и про другие горы знает. Если в руки не дастся, живым не выпускай. Пущай лучше его вогульский шайтан к себе забирает, чем ворогу моему, Татищеву, новую гору покажет. А грех на себя возьму.
Вскоре по всему ведомству потекла молва: «За оскорбление святыни вогула Чумпина сожгли сородичи на вершине горы, указанной им русским. И этакая же кара ждет других отступников».
Василий Никитич, услышав эту весть, посуровел, смял в руке гусиное перо, которым подписывал заводские рапорты, и резко поднялся из-за стола:
— То дело рук Акинфия, не иначе. Злобой исходит, супостат, видя, как поднимаются казенные заводы. Узнай, — кивнул он Клеопину, — откуда сей слух пошел.
Больше месяца Никифор Клеопин, соблюдая всяческую предосторожность, разматывал клубочек, пока ниточка не привела к Невьянску, дальше концы ушли в воду. Куда сгинул Степан, так и осталось неизвестным. Может быть, принял свой смертный час от ножа или пули купленного Демидовым варнака или с камнем на шее ушел на дно зыбкого болота. Только темная ночка да гуляй-ветер знают о судьбе вогула Чумпина.
Зима выдалась трудной. Сугробы до самых коньков упрятали избы. Выше брюха тонули в снегах лошади. Прекратился подвоз угля с дальних куреней. По ночам над домнами не полыхало зарево плавок — кончилась руда, стихли перезвоны кузнечных молотов. Город словно вымер. Все население Екатеринбурга от мала до велика вышло на расчистку дорог. Со снегом, словно с врагом, боролись и в окрестных деревнях, селах и крепостях.
К новому году все вошло в колею. Ожили цеха, и над трубами снова курчавился дым. На смену снегам и буранам пришли морозы.
Василий Никитич в сутолоке ежедневных дел выкраивал время для своих заметок о географии Сибири. «Не мню, чтоб в Европе так велики снега были, как здесь», — писал он о тяжелой зиме…
Весну ждали, как желанную гостью. За долгую суровую зиму люди отощали, перемерзли. Особенно лихо пришлось землекопам и возчикам. И когда наконец побежали ручьи, лица работных людей просветлели — все легче сделался каторжный труд. Но с весной нагрянули новые беды. Вновь поднялись непокорные башкиры, опять запылали деревни и села.
Василий Никитич, вызвав майора Угримова, приказал покончить с башкирской татостью («где не можно усмирить добром, применять жесточайшие меры…»).
Василий Никитич с головой окунулся в военные хлопоты. Везде успевал. Росли горы ядер, пушек. Усиленно выпускалась шпажная сталь. Дымились домны у горы Благодать. Работал монетный двор, а на месте снесенной корчмы появилась новая школа.
В субботу Федор получал в конторе жалованье, два рубля. Казначей Коченовский, отсчитывая деньги пятаками, ехидничал:
— Ну, теперь, сударь, и свадьбу сыграешь аль кафтан новый сошьешь. Деньжищ-то вот сколь получил!
«У-уу, змей!» — хотел Федор дернуть казначея за жидкую бороденку, да не решился: возле окна, навалясь толстым брюхом на стол, скрипел пером секретарь Зорин.
А пятаки увесистые. Таким, если человека ударить, — с ног сбить можно. Сунул в карман — штаны от тяжести поползли вниз. Вот ведь незадача, не пойдешь по улице, поддерживая руками.
Федор выгреб монеты и, сложив в шапку, отправился домой. На берегу пруда — кабак. Санников постоял у крыльца, поколебался и, сплюнув набежавшую слюну, решительно отвернулся. Путь недалекий. Домишко, оставшийся от отца, — на самом краю Мельковской слободы. Сразу же за пряслом огорода поблескивает болото. По вечерам надоедливо квакают лягушки, а весной в кустах гнездятся соловьи.
Отдав бабке деньги, Федор похлебал щей и заторопился.
— Далече ли? — осведомилась старуха.
— До Андрея. Дело к нему есть!
Осторожно притворив за собой кособокую дверь, Санников пошел огородом, перелез через прясло и по жердочкам перебрался на другую сторону болота, сэкономив чуть ли не полста сажен.
Андрей, недавно вернувшийся из Полевского, сидел за столом, набело вычерчивая план угодий. Свернув в трубку чертеж, отложил его в сторону:
— Сыграем?
Федор кивнул и примостился к столу, молча наблюдая, как Андрей расставляет фигуры.
Шахматы — память о Швеции. Мастер Трольберг, у которого обучался Татищев, любил в жизни три «вещи», как он сам объяснял: кружку пенного пива, румяную хохотушку дочь и шахматы. Игру в шахматы называл королевским занятием. Каждый вечер, вернувшись с работы, поужинав, посвящал своего ученика в тайны бескровных сражений.
— Ах, Андрэ, Андрэ, — говаривал часто Трольберг. — Зачем люди воюют, убивают друг друга? Зачем она, война? Не лучше ли все споры решать за шахматной доской? Здесь для любого полководца обширное поле. Можно развернуть самое настоящее сражение, не пролив ни одной капли крови.
Об увлечении Андрея прослышал Геннин. Пожал плечами, рассмеялся: «Русский человек занимается игрой избранных? Не представляю!» И однажды, после просмотра рапортов, присланных заводскими управителями, вызвал к себе канцеляриста Санникова и велел передать маркшейдеру Татищеву, дабы тот без промедления явился к нему, генералу, домой.
— И что ему от тебя надобно? — с тревогой говорил Федор. — Может, с ландкартами оплошал где?
Андрей недоумевал. Неужели кто настрочил донос? Или Демидов пожаловался?
В гостиной его встретил сам Геннин. В домашнем кафтане, без парика, он не казался таким строгим, каким Андрей привык его видеть на службе.
— Я слышал, вы играете в шахматы! — с вежливой улыбкой обратился Геннин к вошедшему. — В этой варварской стране так странно встретить человека, знающего игру философов. Не желаете ли несколько партий?
У Андрея отлегло от сердца. Он поклонился, ответил по-немецки:
— Почту за большую честь.
Виллим Иванович играл небрежно, словно делал одолжение, ронял фигуры, несколько раз менял ходы. С большим трудом Андрей свел партию вничью. Зато две следующих выиграл быстро.
Генерал был уязвлен, но с присущей ему выдержкой не выдал своего раздражения. Встал из-за стола, покровительственно похлопал партнера по плечу:
— О-о, вы сильный игрок. Я получил колоссальное удовольствие.
Но с тех пор больше не приглашал Татищева, а в Обер-берг-амте стал подчеркнуто холоден.
Выучившись игре, Федор так увлекся шахматами, что реже стал бывать в кабаке. Играл он азартно и столь красноречиво выражал при этом свои чувства, что Андрей от души веселился.
Но сейчас Санников не зубоскалил. Сидел молча, вяло передвигая фигуры.
— Ты что хмурый? — поинтересовался Андрей.
Федор взглянул на него. Сгреб фигуры и кинул в кожаный мешочек.
— Копию нынче для Берг-коллегии снимал с одной бумаги. Веришь, писал, а у самого под рубахой мурашки бегали. Докладная от сотника Уразбая, как он с командой в полтыщи солдат прошелся по Дуванской дороге. На-ко, прочти, — и вытащил из кармана скомканный листок, осторожно расправил его.
Андрей, придвинув ближе свечу, негромко начал читать:
«По приказу вашему выжгли на Дуванской дороге деревню да пониже по реке выжгли вторую деревню, пустую. А от той пошли еще ниже в деревню Таймарову и во оной деревне всех поголовно побили, сто пятьдесят человек, в том числе добрых бойцов семьдесят…»
Андрей взглянул на Федора: выходит, остальные восемьдесят человек были старики, бабы и детишки? Как же так? Неужто Василий Никитич разрешил злобствовать? — С тоской посмотрев на друга, он продолжал читать:
— «…А который к вашей милости приезжал с известием, будто они, башкирцы, — воры, хотят принять ее императорскому величеству верность, и оной приезжал для лжи и оного поймали живьем да с ним же взяли семь человек малолетних ребят, а именно: четыре парня, три девки да бабу. А которых других имали, тех пытали и жгли огнем и допрашивали о воровском собрании, и они показали, что за Чурашевой деревней и на Иткуль-озере полторы тысячи башкирцев в сборе да к ним еще собираются. Да еще оные языки показали, что собираются драться с русскими войной…»
— Ну что? — спросил Федор. — Наши управители на Демидова жаловались — лют и злобен к кабальным, а сами, поди-ко, и ему нос утерли.
У Андрея дрожали губы:
— Баб да детишек пошто расказнили? От того башкирской татости еще больше будет!
Ерофей, свесив голову с полатей, внимательно прислушивался:
— Как того сотника-то кличут, чтой-то я не понял?
— Уразбай.
— Это не тот, что у Егора на постое стоял?
— Тот самый.
— Ха! Старый знакомый. По виду тих, а по нраву злобен и лих. Когда тут с Тобольским полком расправу вели, так он своей охотой Василия Жеревцова, бомбардира, казнил. Сперва руки, ноги ему обрубил, а уж опосля — голову. Голова-то, почитай, с неделю на колесе красовалась.
— Разве в сотнике дело?
— А то нет? Тебя бы послали замирять башкирцев, ты бы, чай, огнем пытать их не стал? А ему это — раз плюнуть! Страха нагонит, а потом ходит и в лапоть звонит: «Вот, мол, никто не смог, а я с татостью управился».
Андрей упрямо покачал головой и, накинув на плечи кафтан, без шляпы, быстро вышел из избы. Несколько минут стоял на крыльце, думал. Потом решительно зашагал по пыльной дороге в гору, где среди поредевшего леса высился большой рубленый дом Василия Никитича.
Всего неделя, как въехал начальник заводов в свою летнюю резиденцию. Здесь, на отлете, вдали от заводского шума, Татищев отдыхал, занимаясь сочинением российской истории и географии Сибири.
Приходу гостя Василий Никитич обрадовался.
— Заходи, заходи! — радушно пригласил он Андрея, откладывая в сторону бумаги. — Да ты что, нездоров?
Андрей помотал головой, облизнул пересохшие губы и, глядя прямо в глаза Василию Никитичу, глухо произнес:
— Узнал я нынче, что солдаты башкирцев тиранят, огнем пытают и предают лютой смерти. Детишек и баб не жалеют. Прикажите, чтоб разбой не чинили!
Татищев опешил. Но, быстро поборов минутное смущение, сухо отрезал:
— Не твоего ума сие дело. Занимайся своей землемерией, а в дела военные не вмешивайся. Смута среди башкирцев ширится, и нет никакой возможности ее подавить, как только огнем и железом. Нельзя вожжи распускать. Ежели им, татям, волю дать, много ли мы здесь для пользы государства Российского сделаем? Сейчас не время миловаться да цацкаться со смутьянами. Кругом Русь недруги обложили. Шведы после своего позора только и ждут случая нож в спину воткнуть, а тут еще, того и гляди, с турком война начнется. Чем обороняться будем? Мортиры да гаубицы достать неоткуда, только самим делать их надобно. А башкирцы большую поруху нашему делу чинят. Вот, внимай, о чем мы дознались. Намедни стража у самого Уктуса лазутчика перехватила. При нем бумагу нашли. Весьма скорбно, что живым взять не сумели. Дознаться бы, к кому грамоту вез. Вот, слушай, что в ней прописано: «Мулла Алиев послал своего сына к хану для переговорки: примет ли хан башкирцев в свою державу? Ежели примет, то слал бы подмогу конным и оружным воинством». Видал, куда дело повернуло? От России отшатнуться хотят, в подданство Орде перейти. Того стерпеть нам не можно, и ежели не смирятся, еще жестче поступать будем. Вот так! Инако нельзя! — Неожиданно перейдя на доверительный тон, Василий Никитич дружески закончил: — Высокий пост мне поручен. Здесь я один за все в ответе. За попустительство могут так взыскать, что и голову потерять не трудно. А врагов у меня немало. Один Бирон что стоит. Только споткнись, упасть сразу помогут, еще и ножку подставят. Понял? А теперь ступай, недосуг мне.
Ерофей уже спал, когда Андрей вернулся домой, стараясь не шуметь, разделся, лег на топчан.
Заснуть долго не мог. Все вспоминал разговор с Василием Никитичем. Неужели и он людей не щадит, чтоб своей доли пирога не лишиться? Выходит, все люди схожи: и тот, жадный Меркушев, что метит в заводчиках разбогатеть, и Строганов, и Геннин, и Демидов сперва о себе думают. «А что бы ты стал делать, доведись тебе быть на месте начальника всех заводов? — задавал себе вопрос Андрей. — Не знаешь? Не знаю! Но одно твердо мыслю, тиранить людей бы не стал. Это во-первых, а во-вторых, сделал бы труд на заводах не каторжным, а таким, чтобы каждый, будь то кузнец, углежог или какой-нибудь шихтмейстер, радовался делу своих рук. И всех бы уравнял. Как в том государстве, прозываемом Солнцем».
Через неделю Ерофей, придя с работы домой и моя руки, с усмешкой сказал:
— Нынче поутру того сотника Уразбая из бучила вытащили. Видать, ночью пьяный шел да оскользнулся и головой вниз с плотины ухнул. Майор Угримов шибко по нему убивается.
— Горазд ты брехать, — с досадой откликнулся Андрей.
— Собака брешет, а я истинную правду сказываю, — в голосе Ерофея звучала обида, — сам видел, как его из воды тащили. Весь синий, что тухлый кабан…
По заводу начали сновать шпыни. Майор не поверил молве и назначил следствие. Хватали кого попало, допытывались. Допрашивали с пристрастием. Видно, что-то разнюхали, кинулись искать Ерофея, а того и след простыл.
Василий Никитич, узнав о происшествии, вначале не поверил Угримову:
— Не может Ложкин человека порешить. Я его давно знаю. Напутали твои полицейские ярыжки, а ты и рад зло на первом встречном выместить.
— Помилуйте, Василий Никитич! Все улики на ем сходятся. Да и свидетель разбойного дела сыскался. На кресте клятву дал, что самолично видел, как тот Ложкин сотника Уразбая в бучило столкнул. Сперва железиной оглушил, а потом уж в воду отправил.
— Что за свидетель?
— Шихтмейстер Егоров!
— Поди, с пьяных глаз почудилось ему. Он трезвым-то никогда не бывает.
— Отчего бы тогда Ложкин бежал, ежели вины на ем нет?
— Как бежал?
— А вот так. Пришли его брать, а он раму выставил и огородами ушел. Только его и видели.
— Во-он что! — протянул Татищев. — Того ради изволь поразгласить промеж служивых и по всему ведомству указ о поимке утеклеца. Как попадет — тысячу плетей!
— А может, лучше вздернуть молодца на перекладину? Все равно тысячу плетей не выдержит. Конец один, а волокиты меньше.
— Мне все равно. Поймаешь — поступай как знаешь.
Вопрос с Ерофеем был решен, но майор продолжал сидеть.
— Ну что еще у тебя? — нетерпеливо осведомился Василий Никитич.
Угримов смущенно опустил голову.
— Тойгильда Жуляков бежал. Пару драгунских коней прихватил и по Сысертской дороге ускакал.
— Час от часу не легче! — вырвалось у Татищева. — Почему плохо стерегли?
— Да как устережешь. Все время промеж нас был. Веру православную принял. Виллим Иванович в капралы его произвел. Мундир наденет — от русского не отличишь.
— Ну, теперь жди заварухи. Тойгильда в военном деле дотошный. Такой пожар раздует — не скоро и потушишь, — мрачно произнес Василий Никитич.
Его опасения подтвердились. Вскоре один за другим стали подыматься башкирские улусы. Пламя восстания охватило весь Уфимский уезд и Зауральские степи. Опасно и беспокойно стало на южном рубеже Екатеринбургского ведомства.
А тут еще один удар обрушился на начальника горных заводов: пришел из Санкт-Петербурга указ, по которому гордость Татищева — гора Благодать и выстроенные возле нее заводы передавались в руки барона Шемберга, ставленника Бирона.
Известие это окончательно сразило Василия Никитича. В ярости изорвав донесение, чернее тучи вышел он из конторы и молча направился в свой загородный дом. Все встречающиеся ему на пути сторонились, со страхом посматривая на искаженное гневом лицо Татищева.
Два дня не появлялся он в конторе. Никого не принимал, велел слуге гнать от дверей каждого, несмотря на титул и ранг.
Даже Андрея слуга Антип дальше передней не пустил.
— Плох барин, — шепотом доложил он. — Утресь лекарь приходил, кровь сбросил да стародубку пить наказал. Вы его не тревожьте, пущай поспит, — может, полегчает ему.
На третий день Василий Никитич появился в своем кабинете. Был он чуточку бледен, отчего лихорадочный блеск калмыцких глаз казался чересчур ярким и пугающим. На первых порах служащие ничего особенного в поведении начальника не заметили, только Хрущов, с которым Татищев решал совместно накопившиеся в эти дни дела, обратил внимание на одну особенность.
Прочитав рапорт управителя Каменского завода, доносившего о сорока испорченных при плавке мортирах, Василий Никитич написал:
«Обоих мастеров, повинных в порче, наказать: Иоганну Штыху дать двадцать плетей, Флегонту Осипову — десять».
«Вина обоих равная, за что же Штыху больше отвалил?» — подумал Хрущов и, заметив, как сжались губы у Татищева, понял: допекли и его немцы.
Вскоре перемену почувствовали все. Особенно иностранные мастера.
— Вам против русских умельцев жалованье втрое больше положено. Оттого и спрос велик! — заявил Татищев обиженным.
Просматривая ландкарты и описания, Василий Никитич пришел к выводу:
— Много еще не хватает! Ведомство Екатеринбургское, владения Демидова описаны изрядно, а вот пермские земли в забросе остались.
— Я своевольничать не могу, — в голосе Андрея звучала легкая обида. — Куда меня Обер-берг-амт посылал, с тех земель ландкарты и делал.
— Я тебя не виню. Сам вижу твое усердие. С этим надо кончать, впереди другое занятие найдется. А чтоб времени зря не терять бездельно, дам тебе в помощники ученика здешней школы, из тех, что в геодезии да черчении преуспевают… Спешить надо. А то куда годно! До сей поры доподлинно здешние места не изведаны. Ты посмотри еще, о каких землях нет сведений, с тех в первую очередь и начинай. Пока все не кончишь, не возвращайся. Я тебе все распишу, что и как делать. Если какие препоны на местах станут вершить — шли мне эстафету, я живо их вразумлю!
Андрей невесело усмехнулся.
— Ты чему? — удивился Василий Никитич.
— Вспомнил Строганова. Он, чай, все еще про свою угрозу помнит.
— Не посмеет. Я капитану Бе́рлину накажу на всякий случай, если что с тобой случится, головы ему не сносить. Он меня хорошо знает, знает, что я слов зря на ветер не бросаю. Пускай тебя убережет, в крайности со Строгановым договорится. Берлин с ним ладить умеет.
— Жаль, что Ерофей сбежал. Я с ним себя как за каменной стеной чувствовал.
— Верил я ему, человек был надежный. И чего он с Уразбаем не поладил? Жил бы себе да жил. Свой дом был, служба легкая, бобыль — забот никаких. А теперь, как волк, хоронится невесть где. Словят — пощады не будет.
— В вашей воле сделать ему снисхождение. Он ведь нам с вами жизнь спас. Если он и на самом деле прикончил сотника, так, видно, за дело. Слух шел — зверем был тот Уразбай!
— Я про услугу Ерофея помню. Но раз он руку на офицера поднял, тут уж пощады быть не может. Каждый так-то захочет свои счеты сводить, тут и до прямого бунта дело дойдет. А чтобы и мыслей о мятежах не было, надобно народишко вот как держать! — Василий Никитич сжал кулак и постучал им по столу. — И каждый дворянин о том помнить должен. Только в нас истинная опора и сила империи. А вот я замечаю, что в тебе мало этой дворянской гордости.
— Да уж какой из меня дворянин? Так, середка на половину. Плаваю где-то между однодворцами и простыми людьми. И тянет меня больше к этому люду, душевный он и сердцем чище.
Василий Никитич потемнел. Еле сдерживаясь, схватил Андрея за борт камзола, притянул к себе:
— Ты что? Забыл, что род Татищевых пославней многих боярских фамилий на Руси будет? Обнищали? Пусть. Зато верой и правдой Отечеству служим и корысти от этого не ищем.
Андрей осторожно отвел руку Василия Никитича и, прямо глянув в его глаза, ответил, стараясь сдержать накипающий гнев:
— Я род свой ничем зазорным не очернил. Мздоимством не занимался, порухи никакой нашему делу не чинил. Может, потому меня четыре года в учениках держали? А? Скажите, неправда это? Тогда отчего блюдолизы Ванька Тверской да Филарет Боков, вместе со мной бывшие в Швеции, сейчас в больших чинах обретаются и в золоченых каретах по Москве разъезжают? Кабы я корысть в службе искал, стал бы я все эти годы с редьки на квас перебиваться! — голос у Андрея прерывался, и, чтобы скрыть обиду и волнение, он отошел к столу, стал дрожащими руками перекладывать пачку ландкарт.
Василий Никитич растерялся. Гнев его так же быстро прошел, как и вспыхнул. Чувствуя себя виновным, он смущенно произнес:
— С Тверского да Бокова нам пример не брать. Жуликов и проходимцев среди знати немало имеется. Особенно ныне, как при дворе заимел силу бывший конюх Бирон.
— Василий Никитич! — взмолился Андрей. — Давайте с делом покончим. Не время сейчас с дворянством разбираться. К тому же и горные дела требуют не знатности, а сноровки и умения!
— Ну ладно! В другой раз об этом потолкуем. Извини, что погорячился. Судьба Гороблагодатских заводов совсем меня из колеи выбила, до сей поры успокоиться не могу… Об чем мы с тобой говорили-то? Ах да! Кликни сюда Санникова. А лучше скажи ему сам, чтоб Никиту Каркадинова ко мне сейчас вызвал.
После ухода Андрея Василий Никитич прошелся по комнате. Постоял возле окна, сел в кресло, задумался. Видно, не очень веселые мысли проносились в голове начальника. Возле крепко сжатого рта пролегли глубокие морщины, глаза хмуро смотрели в одну точку.
«Люб мне Андрейка! — думал Татищев. — Такой головы не склонит. Тверд как в делах, так и в мыслях. Мало подобных людей ныне встретишь. Иного послушаешь — аж мутить станет. Всех чернит, один он беленький, — главная опора и сила Отечества! А сам потихоньку руку греет да мошну набивает и об одном лишь печется — чтоб никто дорогу ему не переступил…»
Он вздохнул и провел по лицу, как бы снимая налипшую паутину. Стало тоскливо на душе. Вспомнилась боевая юность. Мерилом человека были тогда смелость и готовность на подвиг во славу Отчизны. А теперь?
Услышав шаги в коридоре, Василий Никитич недовольно поморщился и быстро встал. В комнату вместе с Андреем вошел Никита Каркадинов. Был он худ и высок. На узких костлявых плечах, словно на вешалке, болтался потрепанный, лоснившийся от времени камзол. Длинные волосы небрежно заплетены в косичку, на воротнике — перхоть.
Еще в молодости, когда Никита только начал учить заводских ребят в уктусской школе, он мало заботился о себе. Было ли то природной ленью или полнейшим равнодушием к собственному благополучию, Василий Никитич так и не понял, но ценил Каркадинова, обладавшего настоящим талантом учителя.
Низко поклонившись, Каркадинов встал возле стола в выжидательной позе.
— Садись! — кивнул на стул Татищев.
Каркадинов переступил ногами, но продолжал стоять. Только после второго приглашения сел и сразу словно переломился пополам, выставив кверху худые острые колени.
— Как дела в школе идут? — спросил Василий Никитич.
— Слава богу, изрядно! — с готовностью откликнулся учитель. — Учеников, не в пример прошлым годам, добавилось. Есть башковитые, уже счисление одолели, сейчас планиметрию да першпективу проходим!
— Нерадивые есть?
— Как не быть, имеются. Ежели розга не помогает, отцов штрафуем.
— Та-ак! А что с обсервациями метеорологическими? Мне за последний месяц рапорт об них не давали!
— Санникова на конторскую работу брали, а я с перепиской задержался. Три копии надобно снять, две из них для академии на латинский язык перевести. На той неделе, бог даст, управлюсь.
— Смотри не забудь. Вот еще что: подыщи скляницу с воронкой, равной ей по ширине, и выставь возле ветроуказателя. Сей простой инструмент поможет нам подсчитать облакопадение, сиречь осадки зимой и летом.
— А мы тут как-то с Андреем Артамоновичем думали, только не решили, чем дожди можно мерить.
— Вот скляницу и приспособь! А теперь о том, для чего я тебя и вызвал. Главному межевщику, — Василий Никитич кивнул на Андрея, — требуется добрый ученик, знающий геодезию и черчение ландкарт. Кого посоветуешь из школы взять?
— Лучше Матвея Огибенина вроде бы и нет. Да только он по вашему приказу с Афанасием Кичигиным старые ландкарты заново рисует и чертит.
— Его трогать не будем. Давай другого, только смышленого.
— Ну тогда Иван Бортников подойдет. Парню семнадцатый год, но зело в сочинении карт понаторел, в других науках тоже преуспевает, а главное — тихий и прилежный.
— Бортников так Бортников! Завтра пришли его к Хрущову за деньгами и подорожной. Теперь, кажется, все. Хотя постой! Книги мои, что школе отдал, разобрали?
— Все сделали, как вы приказали. Опись составили, на полки склали. Ученики интересуются, берут читать, да и наш брат, учитель, пользуется ими.
— Сие хорошо! — обрадовался Татищев. — Книги я подбирал долго. Многие из-за рубежа вез. И все такие, кои могут пользу немалую просвещению и заводскому делу дать…
Оставшись один, Василий Никитич вызвал к себе Хрущова, распорядился:
— С будущего месяца учителю Каркадинову набавить, положить шесть рублей в месяц. Сверх того выдать единовременно пять рублей и сукна на камзол. Человек, видать, бедствует, а нашему делу он первый помощник.
Глава вторая
Готовясь в дорогу, Андрей тщательно отобрал, что взять с собой из вещей, а что оставить. Судя по наказу, составленному Василием Никитичем, в отъезде придется пробыть долго.
«Хорошо, ежели за год управлюсь!» — думал Андрей, просматривая книги. Набралась их целая связка. Одежда, обувь да всякая мелочь заполнили кожаный мешок. Два пистолета, один выданный в Обер-берг-амте, другой небольшой, отделанный серебром и слоновой костью, привезенный из Швеции, Андрей отложил отдельно. Когда все упаковал, достал из шкафчика склянку с маслом, тряпицу с паклей и стал чистить оружие.
За этим делом и увидел его Иван Бортников, ввалившийся в избу с дорожной сумкой на плече. Потоптался у порога, сбивая с валенок налипший снег, сдернул ушанку, поискал икону и, не найдя ее, перекрестился в угол, склонившись в земном поклоне.
— Лоб не разбей, богомол, — насмешливо произнес Андрей и пригласил Ивана раздеться: — Сопреешь в одеже, коней еще не скоро подадут!
Скинув полушубок, Бортников присел к столу, тряхнул стриженными в кружок, соломенного цвета, волосами и неодобрительно сказал:
— Пошто оружие готовите? Чай, не на войну едем.
— Нам с тобой по таким местам ездить доведется, что без оружия никак быть не можно. Зверь нападет или лихой человек встретится, — чем обороняться станем?
— Нешто в человека стрелять будете? Сие грех незамолимый!
— А по-твоему, голову под топор или кистень подставлять? Ну нет! Я так просто на тот свет не собираюсь. Да ты про это не думай.
Андрей вычистил пистолеты, протер маслом. Собрал, насыпал в стволы порох, вогнал пули и, проверив кремни, отложил в сторону:
— Всякое может случиться! Иной товарищ дрогнет, отступит, а этот, — Татищев тронул рукоять пистолета, — всегда тебя выручит, в обиду не даст.
— Я не отступлю! — горячо откликнулся Иван.
Андрей окинул взглядом щуплую фигуру парня и ободряюще улыбнулся:
— Ты не обращай внимания на мои слова. Мы ведь не в башкирские степи едем. Да и дело наше мирное — земли мерять да карты чертить! — но, вспомнив Строганова, почувствовал, как где-то внутри шевельнулась тревога. Он нахмурился, и чтобы не выдать себя, начал проверять дорожный мешок.
Во дворе хлопнула калитка, послышался скрип снега на крыльце, и в распахнувшейся двери, в клубах морозного воздуха, появился Санников, хмурый, чем-то встревоженный.
Бортников при виде учителя вскочил с лавки, поклонился.
— Сиди! Не в школе, чай, — махнул рукой Федор и, скинув с плеч теплый кафтан, со злостью швырнул его в угол.
— Что с тобой? — удивился Андрей, здороваясь с другом. — Никак, опять выпил?
— Был грех! Я уж и дорожку к целовальнику стал забывать, а нынче душа не выдержала!
— Да ты хоть толком скажи, в чем дело.
— Мастер турчаниновский приезжал. По какому делу — не знаю. Только Василий Никитич тому посланцу от ворот поворот сделал. «Езжай, — говорит, — к хозяину и скажи: ежели он по-прежнему будет утаивать выплавку меди и не платить должного налога, то и мы ему помощи никакой оказывать не будем». Мастер спорить с господином начальником не посмел, а в канцелярии всячески меня обругал нехорошими словами. «Вы, — говорит, — приказные крысы, только перьями строчить мастера, а толку от вас как от безрогой кобылы». Ты когда-нибудь рогатую кобылу видел? То-то! И я не видал.
До того распалился тот мастер: «Вот обождите, — говорит, — ужо как ваш завод к моему хозяину перейдет, посмотрю я, как вы под моим началом плясать станете!» Шибко это меня задело. Особливо «кобыла безрогая». Поднялся я со скамейки, а он, видать, с перепугу шарахнулся, о порог споткнулся да вниз по лестнице харей все ступеньки и пересчитал. Вскочил, кровь по морде размазывает и вопит по-дикому: «Я самой государыне на вас жалобу настрочу!» А меня смех одолел. Только смех-то боком мне вышел. Василий Никитич осерчал. «Ты, — говорит, — не канцелярист и не учитель арифметики, а самый разбойник и тать. Не удивлюсь, если и человека когда зарежешь!» И велел посадить меня в холодную на целую неделю. Вот забежал с тобой проститься да пойду клопов тамошних кормить!
Андрей сокрушенно покачал головой:
— Когда образумишься только? Эдак и до худого докатиться можно.
— Тоска смертная меня мучит. Каждый день все одно… Мне бы на белый свет хоть одним глазком взглянуть. А то всю жизнь возле Уктуса да Екатеринбурга трешься.
— Подожди. Вернусь через год, отпросимся на Колыванские заводы, а то и в Даурию махнем. Новые места, новые люди, тосковать некогда будет.
— Хорошо бы. Только ждать больно долго, — Санников посидел еще немного, стал собираться: — Счастливой дороги вам. Скоро возок подъедет. Сенька-конюх при мне пошел коней запрягать.
Федор вышел на крыльцо. Постоял, с грустью посматривая на низенькие, присыпанные снегом избенки слободы, и решительно отправился в крепость, чтоб отсидеть в холодной избе за свою дерзость.
Капитан Берлин, которому Андрей по приезде вручил письмо Василия Никитича, стал в тупик. Целый день тяжело вздыхал, пока наконец не решил, как выйти из положения. Приодевшись и прицепив к боку золоченую шпагу, отправился к самому Строганову, по счастью, явившемуся из Соликамска в Пермское горное начальство. Вернулся домой поздно, веселый и чуть под хмельком. Старый барон, внимательно выслушав Берлина и прикинув в уме, что сей чиновник горного ведомства будет еще полезен, угостил его и пообещал приструнить беспутного сына.
Пока не сошли снега, Андрей безвыездно просидел в Егошихе. Собирал и выправлял уже готовые карты приписанных к заводу угодий. Уже вырисовывалась общая картина прикамских земель. Однако много оставалось белых пятен на составляемой генеральной ландкарте. Конца работы не было видно. А тут поступил именной указ Василия Никитича, по которому пришлось временно вступить в правление Пермского начальства. «Поскольку работа там запущена из-за недостатка знающих людей», — как отмечал в указе начальник Сибирского горного ведомства.
Настали беспокойные дни. Снова начались разъезды. В одном месте шло плохое железо, требовалось проверить правильность составления шихты, в другом — разобрать тяжбы между заводчиками, в третьем — выделить сенокосы или лесные угодья. Каждый такой выезд Андрей, помня советы Василия Никитича, использовал для геодезических съемок. Бортников, оказавшийся искусным чертежником, постепенно заполнял белые пятна на карте.
Наконец дела потребовали выезда в Соликамск. С большой неохотой собрался Андрей в дорогу. И хотя Берлин клятвенно уверил, что со Строгановым все улажено, тревожное чувство не покидало молодого Татищева.
— Сейчас держи ухо востро! — предупредил он Бортникова.
Соликамск встретил звоном многоголосых колоколов. На улицах и возле церквей толпился народ. На Вознесенской какой-то нищий, протягивая трехпалую руку, кинулся к коляске. Андрей бросил ему копейку. Нищий ловко поймал монету на лету и, сунув за щеку, лениво поплелся по пыльной улице. Когда коляска свернула за угол, нищий остановился, быстро огляделся по сторонам и юркнул в ворота большого каменного дома. Осторожно постучал в дверь и, еще раз воровато оглянувшись, прошептал вышедшему человеку в синей чуйке:
— Приехал, соколик! Доложи барину.
Игумен Зосима после обедни, прежде чем отправиться в свои монастырские палаты, решил завернуть к Строгановым. Вчера вечером старик барон пригласил его высокопреподобие на «скромную» трапезу, мельком упомянув, что по случаю поста, кроме паровой осетрины и черной икры, ничем угостить владыку не сможет. Сказал смиренно, а у самого ухмылка с лица не сходила. У-у, старый греховодник!
У Зосимы начало сосать под ложечкой, как вспомнились запотевшие бутылки из баронского погреба. Вспомнил игумен и о своем сане, о вреде чревоугодия. Чуточку поколебался, но махнул рукой: «Не согрешишь — не покаешься».
Стараясь не выдать захвативших его мирских мыслей, Зосима нагнал на лицо спокойную благость и, важно восседая в своей тяжелой золоченой карете, милостиво раздавал благословения прохожим.
Давно прошло то время, когда он, простой монах Пыскорского монастыря, яро обращал в православие вогул, зырян и прочих инородцев. Угрозой и лестью, обманом и дешевыми подарками добивался своей цели, не смущаясь тем, что большинство обращенных после церковной службы, возвращаясь в свои кочевья и стойбища, с еще большим жаром поклонялись привычным деревянным шайтанам.
Усердие Зосимы было замечено в епархии. Он быстро пошел в гору. Барон Строганов, приметивший цепкую хватку бывшего однокашника сына по академии, помог Маковецкому подняться по церковной иерархии, рассудив, что иметь своего человека в духовном ведомстве никогда нелишне.
…Трапеза оказалась столь обильной, что еле дышавшего Зосиму отвели под руки в опочивальню и уложили отдыхать.
Был уже вечер, когда владыка проснулся, обвел осоловевшими глазами комнату и долго не мог понять, где находится. С кряхтением встал, подошел к большому зеркалу, расчесал свалявшуюся во сне бороду, помял ладонями затекшее лицо и гулко вздохнул: «Ох! Грехи наши тяжкие. Кваску бы сейчас».
Грузный, оплывший, тяжело ступая по скрипящим половицам, он спустился вниз, держась за перила лестницы. В гостиной в одиночестве за огромным столом сидел Петр, взволнованный и чем-то расстроенный. Углы узкого рта опущены, брови насуплены. Тонкие загорелые кисти рук, оттеняющие белизну голландских кружев, нервно вздрагивают. Перед Петром початая бутылка французского вина.
— Садись, преподобный, — хмуро предложил Петр, наливая в бокал золотистую жидкость. — Освежись, враз полегчает.
Зосима сел, взял бокал, посмотрел на свет и отставил:
— «Никто, пивши старое вино, не захочет тотчас молодого, ибо говорит: «старое лучше». Внимай! Сие сказано в Евангелии от Луки, глава пятая. А ты, неразумный, пьешь неперебродившую скверну».
Заметив, что его слова не произвели никакого впечатления на собеседника, Зосима осведомился:
— Пошто темен, аки туча грозовая?
— С батюшкой разговор имел невеселый. Упрям и зол, старый черт. Такого сейчас мне наговорил, что хоть из дому беги!
— Опять грешишь! В писании сказано: «Чти отца своего!» А ты хулишь родителя.
Петр досадливо отмахнулся:
— Мне сейчас не до заповедей. Душу злоба сжигает, а руки родитель связал.
Зосима лицемерно вздохнул, сказал с напускной укоризной:
— Сын мой! Ты — греховодный сосуд. Аще сказано в святом писании…
— А иди ты с писанием. Тоже мне отец сыскался. Да я тебя на целый год старше.
— Я слуга господа! Сан на мне, а ты непотребное мне глаголишь! — в голосе Зосимы звучала обида.
— И мы перед богом не последние люди. Прикинь, на чьи даяния монастыри да церкви построены в пермских землях? Образа наших богомазов в любом храме отыщешь. Цены им нет, тем строгановским иконам, а мы их в храмы дарим.
Петр глянул на Зосиму и, уловив на его лице кислую мину, криво усмехнулся:
— О чем спорим? Мы с тобой, чай, старые друзья…
— Известно! Нам делить нечего. Кесарю — кесарево, божье — богу. Испокон веков такой закон… А чем родитель тебя огорчил?
— Рассказывать долго. Ну да ладно, слушай… Есть у меня недруг, с коим я пытался не единова рассчитаться, да все оплошка случалась. А тут намедни батюшка вызвал меня и предупредил, чтоб я того супостата пальцем не посмел тронуть, так как через это может пострадать нужный нам человек. Крепко поговорил, слово с меня взял, что не ослушаюсь. А неделю назад псарь Мефодий докладывает, что враг мой появился в Соликамске. Я как услышал про то, вся кровь возгорелась, забыл про отцов наказ. Поручил псарю разделаться с тем недругом. А батюшка прознал про то. Разгневался. Мефодия на конюшне до полусмерти велел забить. А мне, пока ты в опочивальне спал, оплеух надавал да посулил, ежели против его воли пойду, все наследство отписать брату Гришке. Теперь я должен оберегать сего супостата, как бы он где на ровном месте шею не сломал. Неровен час, случись что — беда будет… У-у! — тонкое, красивое лицо Петра перекосилось от злобы. — Дознаться бы, кто батюшку упредил.
Зосима, с интересом слушавший рассказ, поинтересовался:
— Кто же сей твой недруг?
— Да знаешь его! Вместе в академии учились, Андрюшка Татищев. Он сейчас главный межевщик Горной канцелярии…
У Зосимы от удивления раскрылись заплывшие глазки:
— Вон где пути-дорожки пресеклись! А ведомо ли тебе, что оный Татищев, учась в академии, знался со злодеями, имевшими умысел на государя? Всю шайку тогда пристава́ в узилище заточили, а Андрюшка как-то вывернулся!
— Сроду не слыхивал!
— Где тебе! Ты заместо учения бражничал да скоморохов бегал глядеть!
— Ну, ладно, ладно… Как же он в Тайный приказ не попал?
— Ума не приложу. Думаю, дело тут не чисто…
Зосима неожиданно умолк. Глазки его хитро сощурились:
— У Матфея сказано: «Идите за мной, и сделаю вас ловцами человеков!» Пошто тебе кровь проливать да себя под страх ставить? — склонившись над столом, шептал игумен. — Иным можно ворога со свету сжить!
— Как? — подался вперед Петр.
— Внимай! У той шайки были предерзостные книги, кои церковь предала сожжению, а их авторов — анафеме. Одну книгу, самую мерзкую, пристава, взявшие под стражу тех злодеев, не нашли. Все перерыли… А может, Андрюшка ее утаил?
— Станет он ее хранить. Дожидайся!
— Ну, ежели той книги нет, беспременно имеются бумаги, на коих он свои и чужие мысли заносит. Разыщи их. А потом кто-нибудь их по начальству представит. Ты сам будешь в стороне, а его по закону на плаху или в железо закуют.
— Тщился я бумаги его получить. Думал в мздоимстве обвинить. Подсылал к нему…
— Плохо искал. Да и не так сие дело надобно провернуть. Приставь кого-нибудь, чтобы тот о каждом слове его и шаге тебе докладывал. Вот тогда и найдешь зацепочку к своему ворогу.
— Где ж такого человека взять?
— Поискать надобно! Хотя… обожди-ко. Вчерась исповедовался у меня Ивашка Бортников. Сказывал, что приезжий и учеником у межевщика служит. Я мимо ушей сие пропустил. А оказывается, зверь-то сам на охотника бежит. Куда лучше! Вот Бортникова и надобно к нему в соглядатаи приставить. Дело сие нетрудное. Ивашку припугну геенной огненной, он у меня как воск будет.
Петр с уважением посмотрел на заросшее, звероподобное лицо игумена:
— Тебе бы Монастырским приказом ведать. Ох и голова у тебя… ваше высокопреподобие!
Глава третья
— Не приболел ли, случаем? — с тревогой спрашивал парня Андрей. Тот вздрагивал, испуганно оглядывался и отводил глаза в сторону.
«Зря я его тогда испугал!» — корил себя Андрей и однажды как можно ласковее погладил Ивана по голове:
— Не робей! Скоро в Егошиху вернемся!
Бортников неожиданно всхлипнул, сорвался с места и выскочил на крыльцо.
Андрей недоуменно развел руками. Подумал минутку, хотел было выйти вслед, но передумал: «Нечего человеку в душу лезть. Захочет, сам все расскажет!»
Но Бортников по-прежнему оставался хмурым. Только когда Андрей с досадой объявил, что Горная канцелярия приказала срочно выехать в Растес для описания рудника и качества добываемой медной руды, Иван повеселел. Быстро упаковал вещи и инструменты, сам сбегал в ямскую избу за лошадьми.
Уральская весна с испокон веков слывет великой обманщицей. Сгонит снег, пригреет землю, украсит ее зелеными былинками, по-северному неяркими подснежниками. А потом закрутит над горами снежную круговерть, выстудит, выморозит почву, да так, что по утрам придорожные камни от инея становятся похожими на бельма ослепшей земли.
Выехали из Соликамска в погожий солнечный день. Уже начала завиваться березка, и в прибрежных кустах на все голоса напевали птахи. А через два дня, как только мелькнули вдали островерхие горы, сразу все изменилось. Серая пелена затянула окоем, холодный дождь вперемежку со снегом хлестал не переставая, словно глубокая осень, а не весна пришла на Каменный Пояс.
Старая Бабиновская дорога была безлюдной. Лишь дважды навстречу попался обоз с рудой, да на мохноногой лошаденке протрусил строгановский рудознатец.
Ямщик, уже не молодой, с курчавой рыжей бородой мужик, всю дорогу или бубнил себе под нос тоскливую песню, или же осыпал коней фонтаном отборных ругательств.
— Ты чего лаешься? — вышел из себя Бортников. — Не рот у тебя, а бабье решето худое. Грех, чай, блудословить!
— Охо-хо! — откликнулся ямщик. — Ежель я бы человека такими словами огорчил, был бы грех. А кони что? Души у них нет, одно слово — скотинка!
— А у тебя самого-то есть ли душа?
— А то нет? Раз я коней заместо кнута крепким словом понужаю, стал быть, жалею их, и значится, какая ни на есть, а душа у меня внутрях обретается.
Андрей толкнул локтем Бортникова и весело рассмеялся:
— Древний грек Аристотель посрамлен и унижен. Говоря о душе человека, сей философ преизрядно путал. А наш ямщик разглядел самый корень.
— Какой такой корень?
— Самый главный. Вот слушай. Демидов и Строганов жалости к людям не знают? Не знают! Стало быть, души у них нет? Нет! А коли так, кто же они?
— Кровососы! — бойко отозвался ямщик и, взмахнув над головой вожжами, гикнул, свистнул соловьем-разбойником. Кони понеслись, возок швыряло, било по ухабам. Иван, собравшийся возразить Андрею, чуть не прикусил язык и, вцепившись в сиденье, примолк.
Растес встретил путников тревожным гулом набата. Возле конторы рудника шумела толпа. Громко голосили бабы, надрывались в плаче грудные дети. Хмуро уставясь глазами в землю, кучкой стояли рудокопщики. Какая-то молодуха на вопрос: «Что случилось?» — кинула на Андрея дикий, обезумевший взгляд и зашлась в крике.
С трудом пробившись сквозь людскую стену, Татищев с Бортниковым вошли в контору.
За столом бледный, с трясущейся челюстью, сидел шихтмейстер Алферов. Возле него с растерянными лицами стояли водолив и несколько мастеров.
При виде вошедших Алферов вскочил и прерывающимся от страха голосом завопил:
— Батюшка! Андрей Артамонович! Лиха беда грянула: обвал в руднике.
— Где управитель? А штейгер что делает?
— Преставились оба! — Алферов истово перекрестился. — Кинулись спасать заваленных, да их же самих в штольне и придавило. Крепь-то гнилая, а порода сыпучая. С утра народ завал откапывает, крепит, а все без толку — потолок валится и валится.
— Давай план рудника! Тут где-то рядом были старые чудские копи. Прикинем, может, через них в заваленный штрек пробьемся!
— Вон он, план-то. Только я в ем не разбираюсь. Мое дело записи в книгах вести.
Смахнув со стола груду бумаг, Андрей разложил план и склонился над ним. С линейкой и циркулем долго измерял и прикидывал что-то. Наконец поднял голову, оглядел собравшихся и, читая в устремленных взглядах надежду, как можно уверенней заявил:
— Слева от входа в штольню есть лаз в чудскую копь. Старые рудокопщики провели ее по самой жиле. Вот один забой, он в сторону от штольни идет. А вот тут намечен красным цветом другой. Этот от заваленного штрека в пяти футах проходит. Будем пробивать проход. Иного средства не мыслю.
— Ежели кровля надежная, за полдень пробьем, — подхватил один из мастеров.
— Судя по залеганию породы, обвалов не должно быть. Кликни, кто своей охотой на помощь пойдет.
Желающих нашлось много. Андрей отобрал самых крепких. Захватив кайла, лопаты, моток веревок и фонари, люди двинулись к чудской копи. У торчащих, похожих на узкие ребра каменных плит Андрей сверился с планом.
— Лаз где-то здесь.
Найти вход в чудскую копь, однако, было не просто. Кругом — каменные осыпи, валежник и бурелом, густые заросли осинника. И когда все, даже Андрей, отчаялись после бесплодных поисков найти отверстие, Иван своими зоркими глазами рассмотрел его среди камней.
— Вот он! — обрадовался Бортников и принялся растаскивать камни. К нему на помощь кинулись остальные, и вскоре открылась небольшая, зияющая чернотой нора — вход в древнюю штольню, пробитую рудокопами загадочной белоглазой чуди.
Один из мастеров присел на корточки, глянул в отверстие, откуда несло холодком:
— Дай-кось фонарь! Разведаю, не обвалилась ли выработка.
— Ты, Федос, смотри, на рожон не лезь. Соблюдай береженье! — подал совет водолив и протянул зажженный фонарь.
Федос поднял на говорившего обросшее редкой бородкой лицо, подумал и медленно, словно процеживая каждое слово, молвил:
— Мы, почитай, каждодневно под землю спущались и не ведали о том, как и когда возвернемся, хотя и шибко блюли береженье. А теперича ково там блюсти? Братов выручать надобно. Ну, Христос с вами, оставайтесь! — и лег на землю, ползком скрылся в лазу.
Протекло полчаса. Оставшиеся с нетерпением заглядывали в нору. Наконец кто-то радостно выдохнул:
— Вобрат ползет!
Вскоре из лаза появилась рука, фонарь с оплывшей свечой и грязное, вспотевшее лицо Федоса.
Выбравшись наружу, мастер отер рукавом лицо, поморгал, ослепленный ярким дневным светом, и доложил:
— Осел потолок, сажени полторы ползти довелось, а далее повыше, в полный рост шел. Забоев много, видать, долго тут старые люди робили! — он стряхнул с колен налипшую землю и, нагнувшись, выбрал из кучи увесистую каелку. — Не меньше как впятером идти надобно. Пока двое кайлить будут, другие станут породу откидывать…
— А ты, ваше благородие, — обратился мастер к Андрею, — с планом иди да стрелку магнитную прихвати. А то, неровен час, не с того забоя пробиваться станем. Ну, ежели готовы, айда с богом! Пошли!
Он вставил в фонарь новую свечу, сунул в карман несколько огарков и, прихватив кайло, снова полез под землю. Следом отправились Андрей и трое рудокопщиков. Выждав, когда скрылся последний человек, Иван выбрал лопату и, перекрестившись, быстро пополз в отверстие копи.
Боясь, что его вернут обратно, Бортников держался подальше от идущих цепочкой людей. Шагать в сплошной темноте, приглядываясь к мелькающему впереди огоньку, было трудно. Несколько раз, споткнувшись о камни, Иван падал или ударялся головой о нависшую каменную глыбу.
Становилось душно, спина взмокла, и глаза заливал едкий пот. Парень уже выбился из сил, когда шедшие впереди люди свернули в сторону. Путеводный огонек сразу исчез, и Бортников растерялся.
Пытаясь догнать ушедших, он бросился бежать. Споткнулся и со всего маху растянулся, больно ударившись лицом о землю. Приподымаясь, оперся рукой обо что-то круглое и содрогнулся от страха: пальцы нащупали пустые глазницы человеческого черепа. Отшвырнув в сторону находку, Бортников вскочил и, потеряв последние остатки мужества, закричал. В низком извилистом лабиринте подземной выработки голос прозвучал глухо и тотчас замолк, наткнувшись на каменную преграду. Иван закричал снова, отчаянно и громко. И вдруг откуда-то из темноты мелькнул огонек.
— Кто кричит? — послышалось в ответ.
— Андрей Артамонович! — не помня себя от радости, бросился навстречу Татищеву Бортников.
— Иван? — в голосе Андрея звучали нотки удивления и гнева. — Ты как сюда попал?
— Пошел за вами!
— А тебе разрешение было дано? Пошто самовольничаешь?
— Сердце не выдержало. Не гоните. Думал, хоть чем-нибудь я сгожусь.
— Какая от тебя помощь? Мало у нас заботы, теперь еще и за тобой следить надо.
— Я вам мешать не буду. Хоть и не много у меня силы, а все, может статься, чем помогу… — Иван опустил голову и чуть слышно закончил: — Как бы я наверху высидел, когда вы тут…
— Вон оно что! — протянул Андрей и, смягчившись, разрешил: — Ладно. Не отсылать же тебя обратно. Держи фонарь и шагай рядом.
Узким сырым штреком, в котором под ногами хлюпала вода, они вошли в забой. Здесь их поджидали рудокопщики.
— А ты рисковый, паря, — осветив лицо Ивана фонарем, одобрил Федос. — В экую жуть без огня сунулся. А если б разминулись мы? Тлеть бы твоим косточкам здесь до второго пришествия.
Андрей внимательно осмотрел забой, сверился с планом и, установив магнитную стрелку, кивнул направо:
— Здесь пробивать надобно, шахта рядом проходит.
Один из мастеров ударил обушком кайла по стене. В ответ раздался глухой звук.
— Ишь как отзывается. Беспременно там пустое место имеется. Давай-ка, Федос, начнем!
Они взмахнули каелками, и куски руды с мягким шумом покатились к ногам. Вскоре в стене забоя появилось большое углубление. Стало жарко. Рудокопщики спешили. Сменяя друг друга, врубались в неподатливую породу, быстро отбрасывая в сторону вырытую землю. Одну за другой скидывали с себя одежонку, пока не остались в одних портках. В тусклом свете фонаря-бленды видно было, как у одного дюжего парня под блестящей от пота кожей переливались клубки мускулов.
— Зело силен мужик, — подивился Иван.
— Молод еще, не изробился! — откидывая лопатой землю, пояснил Федос. — До наших годков коли доживет, эким же убогим станет. Маркел, а Маркел! — окликнул он богатыря.
— Чаво? — басом отозвался Маркел, продолжая крушить породу.
— «Чаво», «чаво», — передразнил его Федос. — Ты лаз-то поуже пробивай. Гляди, сверху сыпаться начало. Завалит ишо!
Андрей подошел ближе, осветил фонарем потолок и почувствовал тревогу. Сверху при каждом ударе кайла струйкой сыпался песок и мелкие камни.
— Ничо, ваше степенство, — успокоил Маркел. — Выдержит. Мы лаз углом вырубим, сверху узехоньким сделаем. Груз-от тогда на бока будет давить, не страшно!
— Все одно соблюдай осторожность. — Андрей сделал несколько шагов в сторону. Под ногой что-то звякнуло. Нагнувшись, Татищев поднял небольшой обушок, каким раньше отбивали в шахтах руду. Обушок от времени покрылся толстым слоем окисла и пыли. Вынув нож, Андрей поскоблил находку, и в тусклом свете бленды сверкнула золотистая полоска.
— Иван! — окликнул он Бортникова. — Взгляни, вот чем чудь белоглазая руду добывала. Из бронзы сделано.
Рассматривая орудие древних людей, Бортников рассказал, как наткнулся на череп.
— Видно, и в старое время горемыки примали свой смертный час под землей! — тихо вставил Федос, слышавший слова Ивана. — Смотри, сколь лет прошло, а человеки, словно кроты, вглубь лезут и лезут.
— Нишкни! — предостерегающе поднял руку Маркел и приник ухом к стенке забоя. — Кто-то колготится там. Неужто наши?
Он сильно ударил обухом в стенку, и через каменную преграду донесся слабый ответный стук.
— Они! Живы!
С удвоенной энергией продолжали работу рудокопщики, и наконец кайло Маркела пробило стенку. Еще несколько сильных ударов — и в образовавшееся отверстие хлынул душный поток застоявшегося воздуха.
— Браты! Родимые! — послышался из шахты слабый голос.
— Держись, бедолага! Сейчас выручим!
Пробитый лаз пришелся под самым потолком шахты на высоте двух аршин. Первым пробрался через него Маркел, за ним спустились Андрей с Бортниковым и остальные. В полуобвалившейся штольне они нашли восьмерых истощенных, полумертвых от голода и жажды людей.
— Эх, сердешные! — жалостливо вымолвил Федос, оглядывая спасенных. — А где же остальные?
— Семена, Романа с Никитой придавило. Царствие им небесное! — истово перекрестился весь сморщенный, со слезящимися глазами старик.
— С управителем да штейгером, выходит, пять человек шахта себе взяла, — мрачно подытожил Федос. — Ну, айда выбираться. Бабы там заждались. То-то радость им будет.
— Поди-ко не всем.
Когда последний из спасенных был перетащен в чудскую копь и Андрей, нанеся на план место обвала, направился к лазу, сзади возник вначале чуть слышный, а потом быстро нарастающий шум.
— Кровля валится! — отчаянно крикнул Маркел. — Ваше благородие, беги шибче, придавит!
— Скорей! — схватив за руку Бортникова, Андрей устремился к лазу. Подсадив Ивана, помог ему ухватиться за протянутую руку Маркела. Сильным рывком, ободрав Ивану о камни лицо, тот втащил его в копь.
Шорох обвалившейся земли перешел в грохот. На голову Андрея хлынула густая пыль, сорвавшийся камень больно ударил в плечо, другой разбил висевший на шее фонарь. Подпрыгнув, Андрей уцепился за край лаза, пытаясь подтянуться. Маркел ухватил его за руки и сильно потянул к себе. Это было последнее, что почувствовал Андрей. В следующее мгновение он потерял сознание от рухнувшей на него земли.
Глава четвертая
Весна кончилась. Со стороны катайских степей дули сухие ветры. По ночам там, где блеклое небо переходило в край земли, вспыхивали дальние зарницы. Уже не слышно было свиста пролетавших стай — пернатые жители окрестных лесов после тяжелого пути уселись на гнезда. На вершине холма, где стоял летний дом начальника Уральских и Сибирских заводов, были слышны соловьиные трели, несущиеся с утопавшей в болотах Мельковской слободы. Велика ли птица — соловушка, а голос такой, что про все позабудешь!
Вот уже которую ночь подряд светились окна в доме Татищева, видать, не хватало дневного времени человеку среди сутолоки дел. Несколько месяцев разрывался он между заводскими работами и руководством Оренбургской экспедицией, созданной императрицей для ликвидации разлившегося, как пламя, башкирского восстания. А нынче пришел новый указ: выехать в Башкирские земли, строить там военные крепости, дабы раз и навсегда покончить с татостью.
Приходилось спешить, уж и так навлек на себя Василий Никитич гнев всесильного временщика Бирона. А расставаться с полюбившимся делом не хотелось. Жаль было прерывать занятия по описанию Сибири и сбору материалов для задуманной Российской истории. Да и здоровье подкосилось. В пору бы слечь в постель, а нельзя. Завтра в поход отправляться надобно.
Сделано много. Казенные заводы окрепли. Чугун, сталь, мортиры, пушечные ядра, якоря для корветов, вырвавшихся на океанский простор, — все отличного качества. Одно слово — кузница страны. Монетный двор чеканит медные монеты. При каждом заводе открыты школы для просвещения народа и подготовки умельцев ради умножения заводского дела. И все, что прикипело к сердцу, приходится оставлять.
— Андрей Федорович! — негромко говорил Татищев Хрущову. — Сегодня я подписал указ по Горной канцелярии, коим оставляю тебя своим заместителем по части всех горных и заводских дел. Знаю твою приверженность оным, умение и знание. Ценю их и мыслю, что доведешь начатое нами дело до совершенства!
Василию Никитичу нездоровилось. Зябко кутаясь в теплый архалук, он полулежал в кресле и, перебирая тонкими похудевшими пальцами лежавшие на коленях бумаги, знакомил Хрущова со всеми задумками и планами. И хотя чувствовал, что отправка в Оренбургскую экспедицию есть не что иное, как отстранение от управления заводами, вел разговор так, будто уезжает ненадолго.
— Сам проследи, как составляется шихта. От этого качество чугуна и стали зависит. На Северском кричный мастер Устюжанин — большой умелец. В обиду его не давай. А коли найдешь нужным — переведи сюда, в Екатерининск, а то тамошний управитель сживет мужика со свету. Чем он ему досадил, не ведаю, только всячески мастера тиранит. Я на сей счет управителя упредил, а меня не будет — может опять за старое приняться.
Хрущов внимательно слушал. Изредка на бумаге делал пометки для памяти. Его сухое лицо оставалось невозмутимым, только серые, чуть холодные глаза смотрели на собеседника с дружеским участием.
— С особым тщанием выясняй, где какие руды залегают, чтоб возле тех мест новые заводы ставить! — продолжал Василий Никитич. — Горный межевщик в том тебе помощь окажет. Да и последи, чтоб собранные им чертежи не затерялись. По ним полную ландкарту уральских земель надобно будет составить.
Василий Никитич тяжело приподнялся в кресле:
— Помоги-ка мне!
Опираясь на руку Хрущова, прошел в угол, открыл ключом укладку и, достав из нее толстую тетрадь, протянул собеседнику:
— Просмотри на досуге. Здесь я разные мысли заносил о всяческих улучшениях работ и поисках руд. Многое из написанного здесь вошло в «Горный устав». Прискорбно, что его отклонили!
— То дело Бирона. Промышленники, видно, крупную мзду ему дали. Сей иноземец не о процветании России печется, а о своей прибыли, — ответил Хрущов, — мыслимо ли: передать казенные заводы Шембергу да бироновским клевретам.
Василий Никитич согласно кивнул:
— Потому и отсылают с Каменного Пояса, что я грабить заводы не давал. У тебя тоже недругов немало имеется. А сейчас, когда за начальника здесь останешься, их изрядно прибавится. Поопасись! Давно слушок-то ползет, что Бирон всех, кто интерес государства блюдет, извести задумал.
— Авось подавится. У меня заступа перед государыней имеется — кабинет-министр Артемий Петрович Волынский.
— Что Волынский! Капля в море. Бирон вокруг трона собрал своих дружков и холуев. Вся власть в его руках. Смотри, и до Урала добрался. Чует, что здесь руки погреть можно. Мешал я ему в том.
— От меня тоже потачки не получит, — решительно произнес Хрущов. — Вы там, в Оренбурге, не беспокойтесь, наказ ваш выполню. Знаю, тяжеленько мне доведется. Но и вам не легче будет. Помощник ваш по экспедиции полковник Тевкелев зело тщеславен и беспощаден. Настоящий татарский мурза. Остерегайтесь его. Оклевещет. Давно ведомо, что та змея больнее кусает, что у тебя на груди отогреется!..
Уже стало светать, когда они распрощались. Оба уносили в душе чувство, что больше не встретятся.
Так оно и вышло. Через несколько лет Андрей Федорович Хрущов вместе с кабинет-министром Волынским и другими выступившими против Бирона сложил свою голову на плахе. Не миновать бы и Василию Никитичу той же участи, да, к счастью, следствие затянулось, а там после смерти государыни пришлось самому Бирону испытать тюрьму и ссылку.
В Екатеринбург к майору Угримову пришла эстафета. Майор прочел, крепко выругался. Долго кричал на солдата, вручившего бумагу. Со злостью ткнул кулаком в зубы.
На другой день Санников прочел данный ему для подшивки рапорт верхотурского воеводы, вызвавший гнев майора. Воевода писал:
«Во время сбора ясака стражниками был иман Ерофей Ложкин, о розыске коего было дано Вами уведомление. Вместе с Ложкиным взята жонка Марья да зверолов Афанасий Петров. В пути Ложкин сломал колодки и схватился с охраной. Во время оного боя зверолов Афанасий был зарублен, а Ложкин, побив шестерых стражников, ушел. Вместе с ним ушла и жонка. Розыски утеклецов были напрасны и посему прекращены».
У Федора от радости захватило дух:
«Ай да Ероша! Ну и удалец вятский!»
От полноты чувств Санников, возвращаясь вечером домой, смазал по шее полицейского фискала по кличке Каин Исетский.
— Сие тебе в задаток, — миролюбиво пояснил Федор и, размахивая руками, пошагал дальше.
Фискал проводил канцеляриста злобным взглядом, пригрозил:
— Ужо за все с тебя, идол, взыщется. Попомнишь меня!
Где-то совсем рядом пилил сверчок, да так громко, что порой заглушал тихий монотонный голос. Кто-то вел рассказ плавно, неторопливо:
«От стариков слышал, не сам выдумал. Жил на нашем руднике парень. Баской да ладный. Во всем удачливый. В кузнице молотом машет и завсегда песню поет. «Мне, — говорил, — с песней-то легче жить и робить!» А только вскоре стали все примечать, что сделался кузнец вроде бы сам не свой. Петь перестал и с лица худеть начал. Стали допытываться. Он и поведал: «Кую я обушок, и вдруг кто-то меня окликнул. Поднял я голову, а в дверях кузни девчонка стоит. Ничего! Справная такая. Волосы рыжие, и по носу веснушки разбросаны. Откинул я молот да и шагнул к ней. А она глазами стрельнула — и в сторону. Выбежал я во двор. Нет девчонки! Словно под землю ушла. Вот с той поры никак не могу забыть ее. Все время глаза ее мерещатся, зеленые, как травка весенняя».
Ну народ посмеялся да вскоре и забыл про это. А только как-то в троицу вышли все на луговину гулять. Парни в одной стороне сгрудились, а девки стайкой в другом краю держатся. Вдруг кузнец ойкнул, подбежал к девкам, схватил одну за руку и кричит: «Вот она, пришла, зеленоглазая!» Глянули все и ахнули. Сроду такой красы не видали. Сама тонкая да стройная, словно тростинка. Волосы будто огонь, по ветру развеваются, а в глаза — смотреть больно. Оглядела она всех и вдруг вырвалась от кузнеца. Отбежала немного, оборотилась и звонким голосом крикнула: «Иван! Ежели догонишь меня, навек с тобой останусь!» И припустила бежать. Иван за ней. И догнал ведь! На поскотине схватил ее. Обнял, прижал к себе и обмер… Вместо девчонки-то руки его крепко-накрепко сосенку сжимают. Кузнец после того совсем покоя лишился. Все ходил к той сосне. Подойдет, прижмется щекой к стволу, постоит так-то и вобрат плетется. А однажды исчез с рудника, и после того слуха про него не было. Хотели парни срубить дерево. Только старики не дали: «Пущай растет, вам, кочетам, уроком служит».
— Ладная побасенка! — послышался знакомый Андрею голос.
— Побасенка? — сердито возразил рассказчик. — Баю, что от стариков слышал. Да ты выйди на поскотину и своими гляделками увидишь ту сосну. Она сейчас выше сторожевой башни вымахала. Сроду у нас таких деревов не росло. Одни ели да пихты. Отколь бы ей появиться, ась? Молчишь? То-то, милок!
«Вот и Настенька, как та девчонка, рядом живет, а сама, как звездочка, — не дотянешься», — Андрей застонал, открыл глаза. Рядом с кроватью стол из грубо тесанных досок. На нем — светец. Лучина шипит, чадит и бросает мигающий свет, настолько слабый, что углы избушки тонут в темноте.
Один из сидевших за столом быстро встал и подошел к кровати.
— Иван! — прошептал Андрей, узнав в склонившемся ученика: — Подай напиться.
— Очнулся! — обрадовался Бортников. — Ну, теперь на поправку пойдет.
Он зачерпнул из бочки берестяным ковшом воду, напоил больного.
— Как меня из-под обвала вытащили? — смутно припоминая случившееся, спросил Андрей.
— Маркел удержал! Самого камнями шибко побило, а руки ваши не выпустил. Так в лазу и повис. Его-то быстро обратно вытащили, а с вами повозились. Почитай по самую грудь вас породой засыпало. Сперва думали, что уж неживого откапываем.
— А что с Маркелом?
— Живой он! Оглушило только изрядно да плечо сломало. Нынче заходил, про вас справлялся.
Иван помолчал немного и нерешительно произнес:
— А рудник-то бросать придется. Выработан сильно, и кровля рушится и рушится. Тех, задавленных, так откопать и не сумели.
Только через неделю Андрей встал на ноги. От слабости кружилась голова, болела спина, грудь. Мучил тяжелый, удушливый кашель. Вместе с серой пылью, забившей легкие, вылетали кровавые сгустки. Где уж тут работать!
Приехавшим с опозданием геодезистам Татищев дал наказ, что и как снимать на план, и, уверившись, что люди не подведут, отправился с Бортниковым обратно.
Всю дорогу Иван тревожно посматривал на учителя, боялся, что не довезет его до места.
Но перед Соликамском Андрей взбодрился и в городе сам, без посторонней помощи, вышел из коляски, добрался до квартиры при местной горной конторе. Два дня отдыхал, набирался сил. На третий взялся за ландкарты, но быстро устал. Свернув чертежи и подойдя к окну, выглянул на улицу. Мимо дома, посматривая на окна конторы, шел высокий, плечистый мужчина: богатый кафтан, на ногах кожаные ботфорты. Шляпа, из-под которой выбиваются локоны парика, надвинута на самые брови. Аккуратно подстриженная бородка, лихие, в разлет, усы. По виду не поймешь — купец ли, промышленник ли. Рядом красивая женщина в собольей душегрейке. Лица обоих знакомы. Где он видел их? Ах, да! При въезде в Соликамск, возле заставы, детина кинул стражнику полтину, и тот пропустил его коляску вперед всех.
Посматривая в окно, Андрей увидел, что парочка остановилась возле ворот. Мужчина оглянулся и быстро шагнул в открытую дверь. Женщина последовала за ним.
«К кому они?» — думал Андрей, прислушиваясь к стуку тяжелых кованых сапог в сенях. Шаги приближались и вдруг замерли возле его комнаты. Дверь широко распахнулась, и те двое вошли. Мужчина повернулся к двери, закрыл ее на засов.
«Вот оно! Строганов, видать, помнит про меня», — пронеслось в голове Андрея, и, сунув руку в карман, он нащупал рукоять пистолета. Холодок оружия вернул спокойствие. Холодно и свысока Татищев спросил незваных гостей:
— Что надобно? Пошто в чужой дом без спроса врываетесь?
Мужчина сдернул с головы шляпу вместе с париком и рассмеялся:
— Ну, коли Андрюшка меня не признал, так крапивному семени сроду не дознаться.
— Ерофей! — не веря глазам, прошептал Андрей и крепко обнял солдата.
— Он самый, — вытирая лицо рукавом, подтвердил Ерофей. — А это женка моя, Марьюшка!
Пожимая сильную руку женщины, Татищев вспомнил базарную площадь в Верхотурье:
— Гляди, велика земля, а все едино дорожки перекрещиваются. Ты-то хоть сам где пропадал?
— Не говори, — махнул рукой Ерофей. — Как только живым остался! Пока до зимовья Афанасия добрался, не единожды собирался богу душу отдать. Холодный, голодный, но дошел! — Ерофей взглянул на Марьюшку и усмехнулся. — Она сперва собак на меня хотела спустить, не признала. А опосля накормила, обмыла и приголубила. Так я с ими и остался. Землицы малость расчистил, рожь посеял. Шибко я по земле стосковался. Веришь — нет, как колос наливаться стал, так дневал и ночевал в поле, стерег, чтоб звери не потравили. Только бы жить. Да как снег на голову стражники наехали. Насилу отбился, а Афанасия саблями посекли. Ушли мы с Марьюшкой. В Верхотурье один полицейский ярыжка за пару соболей выправил мне пачпорт по всей форме, с сургучной печатью, и стал я теперича Петром Хлыновым, подрядчиком из Царицына, и еду со своей женой вобрат, домой, значит.
— А ежели дознаются?
— Признать меня в энтой одеже трудно. Ты и то обманулся… Мне бы только здешние заставы миновать. На Яик надумал податься. Говорят, казачки там начинают бурлить. Авось тряхнем матушку Русь, посчитаемся за наши слезы да кровушку. Худое мы повидали, авось теперь хорошее поглядим.
— Неужто и жена с тобой?
— Куда он, туда и я! — решительно произнесла Марьюшка.
Она улыбнулась Ерофею, и столько в ее взгляде было любви и гордости, что защемило у Андрея сердце: радостно стало за друга и за себя больно.
— К тебе никто нынче не придет? — неожиданно спросил Ерофей.
— Нет. Разве что ученик мой, Бортников. К вечерне ушел. Молодой, а богомольный.
— Ежели завернет, ты его куда-нибудь отошли. Не след, штоб он нас у тебя видел. Мы до темноты посидим, а потом на реку пойдем. Договорился я с приказчиком на барже. Завтра с рассветом отплывают они в Астрахань и нас берут. Полдюжины куньих шкур посулил за проезд.
— А как вы нашли меня? — только сейчас спохватился Андрей.
— Я тебя еще у заставы приметил, но поостерегся открыться. Проехал вслед, узнал, где квартируешь. Вчера хотел зайти, да возле ворот шпыня приметил.
«За каждым шагом следят, супостаты!» — со злостью подумал Андрей.
— А нынче никого не встретил?
Ерофей хитро подмигнул:
— Видать, некому стало за тобой доглядывать. Того шпыня я вечор стукнул. Сейчас, поди, далече по Каме плывет. Приметный: левая рука — трехпалая.
До полуночи просидели Ерофей с Марьюшкой у Андрея. Чтоб не забрел случайно на огонек незваный гость, завесили окно плащом. О многом переговорили в тот последний вечер перед разлукой главный межевщик Горной канцелярии и беглый. Вспомнили жизнь на Псковщине, Москву, полюбившуюся обоим Мельковку…
Ушли гости в полной темноте. Где-то далеко бил в колотушку ночной сторож, да с берега доносилась нестройная песня подгулявших бурлаков.
Долго стоял у калитки Андрей, прислушиваясь к удалявшимся шагам. Вспомнил Рыкачева, его слова о гневе народном. Неужто настало тому время? Не зря даже смиренный Ерофей о бунте загадывает.
Глава пятая
Обильные снега выпали зимой в Уральских горах. Весна затянулась, и теплые воды поили реки до середины лета. Межени почти не было, и груженые баржи проплывали свободно. Широка и величава Кама-река. В ее заводях и курьях с высоких берегов смотрятся в прозрачные струи березы, мохнатые сосны и строгие, словно монашки из скита, ели.
Несет свои воды красавица, то хмурая и молчаливая в ненастную пору, то радостная и сверкающая в яркий солнечный день. Много повидала она на своем веку человеческого горя и радости. Кровью и соленым потом окроплены ее берега, а она течет и течет, великая русская века…
Строгановская баржа уносила Ерофея и Марьюшку навстречу новой жизни. Тугой ветер, надув парус, свистел в канатах, и баржа, чуть накренившись на борт, скользила вниз по течению.
На палубе, заваленной тюками и бочками, отдыхали уставшие люди. Возле бухты каната и запасного якоря сидела кучка бурлаков. Один, старый, с поседевшей взлохмаченной головой, кутаясь в дырявый армяк, рассказывал:
— Я, браты, сызмальства на реке роблю. Сколь разов ее берега топтал. А лаптей износил — не счесть. Был и на Вятке, по Волге до самого моря добирался. И, скажу я вам, нет краше нашей Камы-реки. Сперва-то она, как с Волгой сольется, долго еще свой норов показывает. Водица в ней, не в пример Волге, чистая да прозрачная. Сперва-то, почитай, верст сто, словно грань меж камской и волжской водой пролегает. А дальше уж и не отличишь, все перемешалось. И течет одна река до самого моря Хвалынского, могутная да раздольная.
«Вот бы всем кабальным да подневольным слить свои силы. Все сокрушат, на слом возьмут. Никто экую силушку не одолеет!» — думалось Ерофею. Он отошел от бурлаков к Марьюшке, облокотился на борт, засмотрелся на проплывающие мимо крутые берега.
Далеко на восходе чуть виднелась синяя полоска гор. Необъятный здесь простор и безлюдье. Села и деревеньки попрятались в лощинах, только изредка поблескивают купола церквушек, напоминая о живущих людях. Тишина и спокойствие… А им с Марьюшкой не нашлось места в этих краях!
Над рекой возле баржи вились чайки. Марья прижалась к Ерофею:
— Хорошо-то как, Ерофеюшка! Вон бы на том мысочке дом срубить да и жить-поживать!
Ерофей обнял ее, погладил по плечу, промолчал.
Через несколько дней Андрею пришло письмо. Капитан Берлин сообщал, что
«работа на Егошихинском заводе идет денно и нощно. Отливка пушек, мортир и ядер производится в изрядном количестве, дабы наши войска, воюющие с турками, никакого стеснения в артиллерийском бое не имели б. А от господина тайного советника В. Н. Татищева из Оренбурга поступило второе напоминание об ускорении завершения устройства завода в Мотовилихе, дабы еще более увеличить выпуск артиллерийского припаса. Дел в конторе Пермского горного начальства прибавилось, и без вас, сударь мой, не мыслю управиться».
— Беги до Турчанинова, разведай, когда баржу сплавлять будет? И передай, чтоб нас до Егошихи доставил. Да смотри, быстрей управляйся!
— Лучше на строгановской барже устроиться, — сказал Иван. — Турчаниновские-то больно плохи, на палубе доведется ехать.
— К Строгановым на поклон не пойду. Делай, что велю!
— Так ведь не в пример покойнее добрались бы до места.
— Я тебе сколько раз повторять буду? — от раздражения у Андрея выступили на белом лице багровые пятна.
— Иду, иду, — Иван нехотя натягивал на плечи кафтан. — С вашим здоровьем поостеречься бы надо. Лихоманку подхватить под открытым небом запросто можно! Разрешите, я до строгановской пристани добегу?
— Ты… ты… — задыхаясь от внезапно нахлынувшего бешенства, крикнул Андрей. — Долго еще прекословить будешь? В последний раз говорю — иди до Турчанинова. Еще скажешь слово — выгоню!
У Ивана выступили слезы на глазах. Схватив шапку, он выскочил из комнаты.
Гнев Андрея моментально утих. Он сел на скамью и схватился за голову:
«Зря парня обидел. И с чего я на него накричал? В роду, что ли, у нас, Татищевых, это? Неладно вышло. Иван, по всему видно, обо мне тревожится».
Долго бродил по комнате Андрей, стыдясь своей вспышки. Наконец успокоился, начал упаковывать дорожные сумки.
Через два часа Бортников вернулся, сухо доложил, что поручение исполнил, и если господин межевщик не хочет остаться еще на неделю — пусть поспешает: баржа отчалит ровно в полдень.
Всю дорогу до пристани Иван шел поодаль. На все попытки заговорить с ним отмалчивался или отвечал односложно, обидчиво поджимая губы. Только на спуске к реке, когда им повстречалась монастырская карета, которую тащила пара вороных откормленных лошадей, прибавил шаг и пошел рядом. Андрей заметил, что на лице ученика промелькнули словно бы испуг и какая-то растерянность.
«Чего это он?» — недоуменно подумал Андрей и весело рассмеялся, вспомнив старинную примету, что встреча с попом будто бы приносит несчастье.
— Стыдно, брат, проходя науки, впадать во тьму суеверий! — назидательно выговаривал Татищев Ивану.
На пристань явились как раз в пору. Вопреки опасениям Бортникова доплыли до места хорошо. Сам хозяин Турчанинов предоставил в распоряжение горного межевщика с учеником собственную каюту.
Не без задней мысли потеснился хитрый купчина. Став владельцем завода в верховьях реки Чусовой, в надежде на всякие льготы старался он заручиться расположением Горной канцелярии.
— Мне бы, господин Татищев, поблизости от завода землицы отмеряли!
Андрей порылся в памяти и возразил:
— У вас и так земли с богатой рудой приписаны.
— Сверху-то все уже выбрано. Больно уж глыбко теперь добывать приходится. Расходы большие, и оттого барыш вовсе махонький получается.
— Каждый бы желал сверху пенки снимать. Только государству от такой добычи убыток и разорение.
Турчанинов поскреб в затылке, повздыхал и снова к Андрею:
— А теперь попрошу, ваше благородие, дать мне советик. Где мне работных людишек достать? По купеческому званию владеть крепостными мне не положено. А нельзя ли земли крестьян приписать к заводу? Мужикам тогда деваться некуда будет, волей-неволей пойдут ко мне робить.
«Ого! — подумал Андрей. — Этот прохиндей далеко пойдет!» А вслух ответил:
— Свободных земель много, да все не заселены они. Трудно что-либо вам посоветовать!
Капитан Берлин, жалуясь в письме Андрею на большую загруженность делами, о многом умолчал.
Егошиха расширялась. Рядом строился другой большой завод. На реке Каме возникал промышленный узел. Строганов, Турчанинов, Демидов, заводчики вроде Осокина, владельцы рудников и купцы возводили на камских берегах палаты, конторы, пристани и баржи. Бывший Пыскорский монастырь, переведенный в Соликамск, снова переезжал. Святые отцы также потянулись на многолюдье, презрев ради наживы тихую благость. Для выбора места прибыл в Егошиху сам игумен Зосима Маковецкий.
В Пермском горном начальстве скопилась уйма дел. Составление планов и чертежей, описание рудных участков, проверка качества стали, меди и чугуна, поиск самоцветов, строительство плотин и пильных мельниц, разбор всякого рода тяжб отнимали столько времени, что Андрей просто извелся. Он побледнел, осунулся. Еще резче обозначились около губ глубокие складки, в темных глазах появился лихорадочный блеск. День ото дня становилось все хуже. От усталости и недосыпания болезнь опять напомнила о себе, по ночам исхудавшее тело сотрясал удушливый кашель.
А тут еще Горная канцелярия была недовольна:
«…как видим, не имея Указа, вступил в правление дел Пермского начальства, чего делать тебе, не окончив порученное, не надлежало…» — писали из Екатеринбурга Хрущов и Клеопин.
Целый день Андрей составлял ответ. Приложил копии распоряжений Василия Никитича, обязывавшие его оказать помощь Пермскому горному начальству. И хотя самому мало довелось заниматься ландкартами, отряды геодезистов, находившихся в его ведении, продолжали съемку.
«Надеюсь, ежели мне от болезни свободнее будет, весной закончить генеральный чертеж всего ведомства», — пообещал Татищев в письме.
— Неразумный человек, — покачал головой Хрущов, прочитав длинное послание Андрея. — Ссылается на Василия Никитича, а того не ведает, что обратный путь тому на Урал отрезан.
— Это как понимать? — удивился Клеопин.
— А вот так. Кабы в столице по достоинству ценили его, преумножающего славу Сибирских и Уральских заводов, послали бы разве подавлять башкирскую татость? Для такого дела сгодился бы полковник Тевкелев или майор Угримов. Майор бы даже предпочтительней был, поскольку умен и нет в нем свирепой жестокости, коей отличается Тевкелев.
Глава шестая
Зима с первых же дней грянула лютым морозом. Голая, обнаженная земля гудела и стонала под каблуками. Сухие, не успевшие слететь с берез одиночные листья шуршали под ветром, суля холода. Почти до николина дня не было санного пути, и тяжелые колеса телег громыхали по мерзлым колдобинам. А потом сразу тонко и страшно завыли бураны, переметая дороги сухим, звенящим снегом. Три дня и три ночи бесновалась зимняя непогодь. Когда же улеглись ветры и вызвездилось небо, в северной части горизонта заиграли яркие сполохи.
Никита Каркадинов, вернувшись с метеорологических обсерваций, долго и ожесточенно растирал окоченевшие пальцы, прежде чем смог сделать запись в журнале о полярном сиянии.
— Видать, лютая будет погода! — вспомнилась старая примета. Так и получилось. До самого конца держались морозы, пока в один день не сломалась зима. Понеслись над землей весенние ветры, а вместе с ними пошли вести из Оренбуржья.
Василий Никитич строил в степях крепости, создавал оборонительную линию. Оставленные в крепостях сильные гарнизоны тушили пламя восстания. Свирепствовал полковник Тевкелев. По его приказу пленным рвали ноздри и, ставя каленым железом клейма на лоб, отправляли вольных степняков добывать руду в глубоких шахтах.
Не один раз выговаривал Василий Никитич своему помощнику за излишнюю жестокость, а тот, бледнея от злобы, строчил на него доносы в столицу, обвиняя в пособничестве мятежникам.
И, видно, сдали нервы у начальника экспедиции, не боявшегося раньше вступить в открытый бой с самим Демидовым и многими царедворцами. В Екатеринбурге только ахнули, когда получили от Василия Никитича указ, по которому доставленный закованным в железо пленник Тойгильда Жуляков должен быть публично сожжен «за бунт и измену вере!»
У Хрущова, узнавшего про это, невольно вырвалось:
— Не пойму, как мог сей человек, почитаемый вольнодумцем и даже еретиком, назначить жесточайшую казнь за измену православию.
…Черный смрадный дым, поднявшийся над местом казни Жулякова, долго висел над заводом. После того как вспыхнули облитые смолой дрова и из столба пламени раздался крик, полный отчаяния и боли, согнанные на площадь жители, прорвав цепь солдат, в ужасе разбежались по домам.
С того дня что-то надломилось в душе Санникова. Каждый вечер, вернувшись домой, он пил горькую, плакал пьяными слезами и, сжимая кулаки, грозил ими в темноте ночи.
С приходом весны Андрей почувствовал себя совсем плохо. Но, превозмогая болезнь, с утра до позднего вечера проводил в конторе Горного начальства.
Вернувшиеся со съемок геодезисты привезли кучу чертежей рудников, заводских земель, лесов. Сняли на планы речки, годные для строительства плотин. Все это надо было проверить, вычертить набело для составления генеральной ландкарты.
В один из дней, когда Андрей с Бортниковым остались в конторе одни, за окнами послышался стук колес, у крыльца остановилась карета.
Бортников выглянул в окно и от неожиданности выронил перо, поставив жирную кляксу на почти готовый чертеж. Андрей, собиравшийся выбранить ученика за неловкость, с удивлением отметил, как дрожат руки Ивана.
Бортников повернул помертвевшее лицо, сглотнул набежавшую слюну.
— Иди приляг. Я уж тут один управлюсь, — заботливо предложил Андрей.
«Мальчишка еще, а я его, как взрослого, вынуждаю к работе!» Андрей почувствовал себя виноватым. Повернувшись, чтоб убрать со стола испорченный чертеж, машинально выглянул в окно и увидел, как из кареты выходит высокий полный монах.
— Кого это принесло?
— Игумен Зосима Маковецкий, — каким-то чужим голосом ответил Иван.
— Зосима? Быть того не может! Хотя постой, пожалуй, он самый! — рассматривая поднимавшегося на крыльцо монаха, вспомнил Андрей.
— Войдите! — разрешил он, услышав стук в дверь.
В распахнувшиеся створки просунулась грузная фигура в черной рясе.
«Раздобрел-то как! Видно, монахам живется неплохо!» — подумал Андрей, вглядываясь в расплывшиеся черты лица бывшего однокашника.
— Во имя отца и сына… — благословил игумен.
Подойдя к креслу, с важностью опустился в него.
Помолчал, сцепив пальцы рук, сложенных на крутом животе. Склонил голову так, что окладистая рыжая борода прикрыла висевший на шее золотой крест.
— Чему обязан посещением? — вежливо осведомился Андрей.
Зосима повел на него выпуклыми, с красными прожилками, глазами, деланно вздохнул:
— Охо-хо! Гордыня тебя обуяла, не узнаешь старого сотоварища.
— Дружбы, сколь помню, меж нами не было. А теперь и вовсе не может быть. Я — человек маленький, а вы, монашество приняв, высоко вознеслись. Разные у нас пути-дорожки в жизни.
— Прискорбно мне слышать сие. И не ведаю, о каких разных путях глаголишь ты. У всех нас одна дорога, идя по которой, должны мы служить господу нашему и славить имя его. А ты, слышал я, нерадив стал, совсем забыл храм божий.
— Недосуг о душе заботиться. Служба у меня беспокойная, все в разъездах.
— Господу богу поклоняйся и ему одному служи! Неужто забыл сию заповедь? — Зосима огорченно вздохнул. Уселся поудобнее в кресло: — Приехал я по делу. А речь о господе завел, наипаче сожалея о твоей заблудшей душе.
— Слушаю, вас… ваше преосвященство, — сухо ответил Андрей.
— Дело у меня такое: решено обитель нашу из Соликамска перенести сюда. Синод сие решение узаконил и потребовал представить чертеж земель, отводимых монастырю. Умельца же, знающего черчение и землемерие, у нас нет. Вот и хочу просить сотворить оный план, и сколь можно быстрее!
— Не смогу, — отрезал Андрей. — И так дни и ночи в конторе просиживаю. Разве Бортникову сие поручить?
Зосима метнул в Ивана острый взгляд, подумал, словно прицениваясь, и с неохотой согласился:
— Молод еще оный отрок. Но ежели достиг в своем искусстве совершенства, буду питать надежду, что управится. Только помнил бы, что сие дело — угодно богу.
— Не столь богу, сколь монахам да Строгановым угоден монастырь! — запальчиво сказал Андрей. Сказал и пожалел. Совсем забыл предупреждение Василия Никитича.
Зосима нахмурил брови:
— Не богохульствуй, сын мой! Тяжкие слова я слышу. Вижу, закоснел ты в неверии, и ждет тебя геенна огненная, во сто крат худшая, чем костер на земле. Один грешник уже наказан, неужто жаждешь разделить его участь?
— Пустые слова твои, игумен. Кто же в наш просвещенный век решится на оное?
— Нынче поутру прискакал гонец из Екатеринбурга. Привез весть, что там за измену вере сожжен башкирец Тойгильда… И сделано сие богоугодное дело по приказу твоего родственника Василия Татищева, — злорадно докончил Зосима.
— Что-о? — только и смог выдохнуть Андрей.
От внезапно охватившей слабости все поплыло перед глазами. Колесом начала ходить рыжая борода игумена. Андрей пошатнулся, чтоб не упасть, ухватил за руку Ивана. Почти теряя сознание, прошептал:
— Худо мне! Отведи до постели.
Перепуганный Бортников, обняв за плечи учителя, бережно провел его в соседнюю светелку, заботливо уложил. Следом прошел и Зосима.
Тихо поскрипывая сапогами из дорогого сафьяна, игумен зорко обшаривал глазами комнату. Взор его остановился на стопочке книг, лежавших на столе… Рядом с книгами — кучка исписанной бумаги. Зосима взял один листок, поднес к глазам. Прищурившись, прочел:
«Добрый хозяин даже собаку свою всячески холит и оберегает. У нас же люди хуже скотов почитаются. Пример тому — гибель работных в Растесском руднике, в коем никаких мер обережения не делалось…»
«Кха-кха!» — кашлянул игумен. Он уже собирался сунуть бумагу в карман рясы, но, заметив настороженный взгляд Бортникова, бросил листок на стол, подошел к постели. Присел рядом, положил тяжелую потную ладонь на лоб больного.
Андрей открыл глаза и, встретив изучающий взор Зосимы, снова опустил веки.
— Смирись, сын мой, — доброжелательно пробасил игумен. — Зрю — бренно тело твое, и душа готова оставить его. Покайся в грехах своих и обретешь покой и блаженство.
— О каких грехах говоришь ты, монах? — чуть шевеля губами, прошептал Андрей. — Жизнь моя прошла в трудах и лишениях. Никого не убивал, не мучил. Совесть свою не запятнал ни корыстью, ни алчностью. Думал лишь об одном — процветании Отечества нашего. И ежели довелось бы мне заново начинать жизнь, не мыслю, что прожил бы ее инако!
— В неверии и забвении храма божьего? — строго спросил Зосима.
— Нет! В служении государству Российскому, на благо народа своего.
— Главное в жизни человека — служение господу богу!
— А разве ты исполняешь заповедь: «Возлюби ближнего своего, яко самого себя?» Видел я ваших монастырских мужиков. С голоду пухнут, а вы жиреете на их крови.
— Замолчи! — озлобившись, выкрикнул Зосима. — Диавол глаголет твоими устами. Не будет тебе спасения. Анафеме предаю! Смердящее тело твое пожрут черви, а душа сгниет в преисподней! — Зосима встал. По его губам пробежала нехорошая усмешка. Уже в дверях, обернувшись, он с угрозой произнес: — В святом писании сказано: «Кто упадет на камень — разобьется, а на кого камень свалится — того раздавит!» Камень сей — православная церковь! — и вышел, громко хлопнув дверью.
За окнами послышался шум отъезжающей кареты, свист бича и громкие крики возницы.
— Уехал, ворон, — прислушиваясь к затихающему стуку колес, вымолвил Андрей. Повернувшись к Бортникову, тихо спросил: — Тебе, поди, не понравилось, что я так с игуменом обошелся?
— Мне он самому не по душе. Злой, двоедушный.
— На таких, как он, вся церковь держится.
— Не все же Зосиме подобны.
— Что у церковного кормила стоят — все! — заверил Андрей. — А кто чином пониже, те сами темны и темнотой своей помогают боярам народ в невежестве держать. С испокон веков церковь против науки и просвещения бьется. Кто против нее выступает, с тем расправа короткая: объявят отступником и либо смерти предадут, либо в темнице сгноят. Примеров тому много. И будь то поп, мулла или шаман — все одного поля ягодки.
— Неужто можно шамана-нехристя равнять хотя бы с нашим дьяконом? — растерянно возразил Иван.
— Суть у них одна, только обрядность разная.
— Страшные слова вы говорите. Голова кругом идет.
— А вот ты подумай, разберись, тогда и страх пройдет.
Бортников в смятении шагал по светелке. Потом снова присел в ногах у Андрея, запинаясь от волнения, спросил:
— Разве одни попы, сея невежество, карают отступников? Вон, Василий Никитич, муж просвещенный, грамотный. Сам государь Петр Алексеевич с ним совет держал, а и он предал Жулякова смерти за измену вере.
У Андрея дрожали губы:
— Большая кривда творится в Башкирских степях. Сгоняют кочевников с отцовской земли, чтобы отдать ее в руки корыстных заводчиков. Оттого и татость там упорно держится. Бунтуют башкирцы крепко. Уж сколь лет не стихают пожары на границе Уфимской губернии! Видать, опасаясь монаршей опалы, в час слабости своей душевной отдал Василий Никитич страшный приказ. Не о вере думал, а о скорейшем пресечении бунта. Черную тень набросил на свое имя костром в Екатеринбурге. Злое дело сотворил. Чем вернет доброе имя себе?.. Нет, верю я: с твердостью его и устремлениями много еще сделает он доброго в просвещении народа и процветании Отечества…
В тот же вечер в кабинете у Петра Строганова Зосима рассказывал:
— На ладан уж дышит. Но кое-что я у него узрел, такое…
Зосима прищурился, словно кот, заколыхался в смехе.
— Толк от этого какой?
— А вот какой, слушай. В бумагах у него, видать, много всяких мыслей негожих записано. Я мельком взглянул и узрел такое, за что в узилище сгноить человека можно. А ежели со всем тщанием покопаться, и не то, мыслю, можно найти. Ищущий да обрящет. Тако глаголет святое писание. Получишь бумаги — обретешь меч, как архангел сразишь свово ворога главного — Ваську Татищева. Сей человек и церкви нашей вреден. Пущай попробует оправдаться, что мысли еретические не он внушал выкормышу. А письма в бумагах разыщутся — тогда совсем дело верным будет.
Зосима разгладил пышную бороду и, глядя прямо в глаза Строганову, доложил:
— Андрюшка — что? Пыль на ветру. А вот Василий Татищев — дуб, коий вырвать потребно с корнем.
— А как мыслишь бумаги те получить?
— Ученик его у меня — вот где! — Зосима показал сжатый кулак. — Что потребую, то исполнит. Завтра придет чертежи делать, я его и наставлю на это.
Глава седьмая
Весь следующий день Андрей провел в постели. Мучил кашель. Словно железными тисками сжимало грудь. Вызванный капитаном Берлиным лекарь с тревогой смотрел на запекшиеся губы больного. Смотрел пульс и, скинув кровь, изготовил из трав питье.
К вечеру Андрею стало лучше. Он поднялся. Посмотрев в окно, оделся и, шатаясь от слабости, вышел во двор.
День кончался. С востока надвигалась угрюмая темнота. На вершину осокоря, захлопав крыльями, опустилась ворона с обдерганным хвостом. Сторожко осмотрелась, натужно каркнула несколько раз. На плетне сидела стайка нахохлившихся воробьев, недовольных, как казалось Андрею, его появлением. Воробьи вертелись. Дружно взлетев, они уселись на коньке крыши, сердито чирикая.
Привалившись к плетню, Андрей смотрел, как гасли краски заката. Сизая пелена облаков надвигалась с юга, все больше и больше скрывая небо. Начинался дождь, теплый, мелкий, пахнущий разбухшими древесными почками. Несколько капель упало на руку. Андрей снял треуголку и подставил лицо робким дождевым струйкам.
Весенний ветер весело посвистывал в оголенных ветках осокоря, шуршал соломой на крыше амбарчика, рассказывая о чем-то удивительном, что подсмотрел на земле, пробираясь с далекого синего моря.
От шороха соломы на крыше, птичьей возни, теплого дождя и запаха почек Андрея охватила радость, словно после долгой разлуки он увидел старого друга, о встрече с которым мечтал долгие годы. Он уже не замечал потемневших от сырости приземистых избенок и разбитой, покрытой грязью дороги и нищеты окружающего поселка не видел. Даже боль, засевшая где-то глубоко в груди, отступила, дав передышку в этот тихий весенний вечер.
«Чудно! — думал Андрей. — Сколь раз доводилось встречать весну, а такого еще не бывало. Неужто в последний раз ее вижу?»
Он сделался мрачным и тихо побрел в избу.
Затемно вернулся встревоженный Иван, долго пробывший на подворье игумена. Со злостью швырнул на стол шляпу, молча прошел в свой уголок, сразу лег спать.
Андрей долго слушал, как он вздыхал и ворочался. Наконец не выдержал, спросил:
— Ты чего маешься? Поди, от игуменского обеда живот вздуло?
— Я у него куска хлеба в рот не взял.
— Что так?
— Душу воротит! Радуется Зосима, что Жулякова сожгли. «Это, — говорит, — отшатнувшихся вернет на путь праведный!» Хоть бы сам праведником был, а то злобен и мстителен! — Иван помолчал, сокрушенно добавил: — Никак уразуметь не могу, пошто они, попы да монахи, бога пугалом сделали. Только одно и твердят: «Грех! Бог накажет!» Ну и пускай бы он сам и наказывал, а то вместо него суд и расправу чинят. Гоже это? При мне приволокли мужика, монастырского приписного. Какой-то долг за им. Зосима этак ласковенько говорит: «Постегайте его в конюшне, дабы не обижал господа скупостью. А после бросьте в яму, пущай посидит недельку — авось покается в грехах!»
«Зря боялся, что парень богомолом станет. Сам начал разбираться, что к чему», — подумал Андрей. Попытался встать, но от внезапной боли в груди со стоном упал на постель.
Из-за занавески выглянул встревоженный Иван.
— Плохо вам? Я сейчас за лекарем сбегаю!
— Был он уже нынче. Подай лучше испить!
Бортников поднес к губам большую глиняную кружку. Андрей стал жадно глотать горьковатый напиток, пахнувший стародубкой и какими-то другими травами.
Иван присел на кровать, потрогал руку больного, покачал головой. Рука была горячая, сухая. Под кожей быстрыми толчками пульсировала кровь.
— Холодно. Трясет меня что-то! Накрой кафтаном да ложись спать, тебе завтра рано вставать надобно.
— Я к игумену больше не пойду, — решительно заявил Бортников.
— Это почему?
— На недоброе дело он меня подбивал, а когда я отказался — стал стращать и непотребными словами лаять. Осерчал я, порвал чертеж в клочья и убег с его подворья.
— Смотри-ко! — удивился Андрей. — А я тебя смиренным считал. Ну и ну! С самим игуменом повздорил.
— Андрей Артамонович! — взмолился Бортников. — Давайте в Екатеринбург вернемся. Ведь всю работу уже сделали, ландкарты готовы. Уедем скорее.
— Обожди несколько дней. Как только мне полегчает, так и тронемся. Я сам о Мельковке стосковался, — Андрей провел рукой по глазам, словно снимая темную пелену. — Что-то забывать стал. Да… На какое злое дело уговаривал тебя Зосима?
Бортников вспыхнул, жалко скривил губы. Долго сидел, опустив голову, наконец решился и, смотря в глаза Андрею, произнес:
— Велел мне бумаги ваши к нему принести. «Я, — говорит, — их только просмотрю и обратно верну. Великий грешник твой межевщик, или маркшейдер, я все путаю. Покаяться не желает, а здоровьем зело скорбен сделался. Еще, чего доброго, без покаяния преставится. А я, как пастырь, за его душу перед господом в ответе. Он, видать, на бумаге свои грешные мысли записывал. Вот мне и надо знать, о чем за него перед престолом всевышнего молиться!..»
— Ну а ты что? — с беспокойством спросил Андрей.
— Отказался я. Тяжело мне за вину свою перед вами. Еще когда в первый раз в Соликамск приехали, Зосима велел доносить ему про вас: куда ходите, что говорите, с кем встречаетесь. Пригрозил, что сие дело богу угодное: «Грешник большой твой Татищев. Надобно его на путь праведный наставить». Я по простоте своей поверил. А когда вы в Растесе, меня спасая, чуть сами не погибли, все во мне перевернулось. «Человек мне добро сделал, а я ему злом плачу». И до того мне лихо стало, что руки на себя готов был наложить.
Андрей погладил горячей ладонью руку Бортникова:
— Добро и зло, Ванюша, всегда рядом идут. Где между ними грань проходит — ты знаешь? И я не знаю. Ведаю лишь одно, что часто добро ведет к злу, а зло добром оборачивается. Вот и ты, допрежь что-либо сделать, сперва обдумай, к чему оно привести может. Тогда уж и решай. А теперь ложись спать. Только испить дай.
Среди ночи Андрей проснулся как от толчка. «Бумаги», — пронеслась в голове мысль. Хотел встать, но не смог. Тело сделалось настолько тяжелым, что уже не подчинялось воле.
Было тихо, только в углу, за занавеской, мерно посапывал Бортников, да за печью шуршали тараканы. Дважды прокричал петух — глубокая ночь, а на дворе светлынь. Лунный свет залил землю, Пробился в окно и улегся на полу голубоватым холодным пятном. Шальной ветер раскачивал голые ветки осокоря, и тени от них, падавшие в комнату, метались, словно живые. В горячечном бреду казались они Андрею костлявыми руками.
Он метался и стонал, а руки тянулись все ближе. Их было много. Подобно змеям обвили они его, стали душить, рвали грудь и давили сердце. Андрей задыхался, а перед мутнеющими глазами лунное пятно колыхалось, ширилось, обретая форму шара с крутящимся вокруг ярким кольцом.
«Сатурн!» — догадался Андрей и тут же увидел, что вовсе и не Сатурн это, а злобное лицо Зосимы.
Он звал на помощь Ерофея, Василия Никитича. Ему казалось, что он кричит на весь дом, а помертвевшие губы только чуточку дрогнули.
Тьма опустилась на глаза, потухла, и растворилась во мраке мерзкая рожа Зосимы. Откуда-то издалека доносился затихающий голос Бортникова, звавший его. А потом тишина смешалась с тьмой…
Долго сидел возле постели Татищева Иван, смахивая ладонью слезы. Наконец встал, осмотрелся. Взгляд задержался на столе, где лежали бумаги. Сразу вспомнилось требование Зосимы.
«Солгал монах! Не для доброго дела нужны ему бумаги. Опять что-нибудь злое умыслил. Ну, обожди!..»
Изредка взглядывая на кровать, где лежал с накинутым на лицо платком Андрей Татищев, Иван, сидя на корточках перед горящим очагом, торопливо разбирал исписанные листки: «Успеть бы до рассвета, покуда не разнеслась весть о кончине Андрея Артамоновича!»
Уже сгорели страницы, на которых Андрей записал свои мысли о положении кабальных, раздумия о качестве подневольного труда. Вслед за ними в очаг полетели письма Василия Никитича, в коих речь шла совсем не о заводских делах, а о бедствиях государства в связи с регентством Бирона.
Взгляд Ивана остановился на листочке с небрежным чертежом небесной сферы, возле которого вилась четкая надпись: «Полная мудрость». Тут же рядом какие-то вычисления. Чуть ниже тонким гусиным пером рукой Андрея начертано:
«Сатурн небесный гневливый содеял злобу. Какую б звезду иную иметь?»
С недоумением вглядывался Бортников в непонятные строки и, видимо, все же решив, что опасности бумага не таит, отложил в сторону.
Когда все было просмотрено и страницы, могущие принести какую-либо беду, сожжены, Бортников принялся за книги. Каждую тщательно перелистал, чтоб случайно не пропустить забытый листочек. И в одной между страниц обнаружил письмо: «Милый мой Андрюша…» Дальше Иван читать не стал, заглянул на оборот и в конце увидел приписку: «Не забывай свою Настеньку!..» Не та ли это женщина, о которой допытывался игумен?
«Ну, нет, Зосима Маковецкий! Сие послание не получишь!»
Скомкав письмо, Иван бросил его в огонь.
Из книг только одна — «О рудах, обретающихся в земле» — заинтересовала Бортникова. И не содержание ее, а необычная толщина задней корки. Хмыкнув, он колупнул ногтем, содрал наклеенную бумагу, нашел небольшую тетрадь.
«С чего бы так потаенно держал Андрей Артамонович сию рукопись?»
Двинув ближе шандал и с трудом разбирая латынь, Бортников начал читать.
Только когда рассвело и на восходе небо окрасила розовая заря, он оторвался от тетради. Быстро оглянувшись, сунул ее за рубаху…
Еще не успели вернуться с похорон служащие Пермского начальства, как в контору заявился игумен. Дождался капитана Берлина и о чем-то долго гудел у него в кабинете. После капитан принес все бумаги горного межевщика и вместе с Зосимой до самого обеда читал их.
Ушел игумен хмурый, недовольный. Бортников, глядя в окно, как понуро вышагивает Зосима, злорадствовал:
«На мякине думал провести, ворон? Ан и мы не лыком шиты!»
На другой день ученик Татищева Иван Бортников выехал из Егошихи. Под сиденьем возка в кожаных мешках лежали ландкарты камских земель и бумаги покойного межевщика, врученные ему Берлиным для передачи в Канцелярию Сибирских и Уральских заводов. Чуть поотстав, на крепких мохноногих конях покачивались в седлах двое драгун — капитан Берлин позаботился об охране.
Впереди не близкий путь через Каменный Пояс. В Екатеринбурге, поди, рябина цветет, а здесь, в горах, под темными шатрами елок, еще встречается снег. Но пахнет настоящей весной, вокруг стоит разноголосый свист и теньканье птичьей братии, зеленеют косогоры, на мокрых лугах золотится калужница.
Трясясь в возке, Иван настороженно поглядывал по сторонам, пытаясь узреть опасность, таящуюся в непролазных ельниках. Изредка касался рукой груди, проверяя, на месте ли спрятанная под рубахой заветная тетрадь.
«Ужо в Екатеринбурге дочитаю. Видать, книжица сия хоть и рукой писана, а подобна пороховой бочке. Недаром так ее Андрей Артамонович упрятал. Только бы довезти в целости, уберечь от Зосимовых доглядчиков!» — думал Иван и поглаживал сунутый за пояс маленький шведский пистолет, взятый им на память о человеке, который научил его не только землемерии, но и чему-то гораздо большему.
Кони, дробно выбивая копытами по каменистой дороге, мчали Ивана к отчему дому на берегу таежной Исети. А навстречу над головой, высоко в голубом небе, возвращалась с юга в родные края запоздалая журавлиная стая.
(1958—1968 гг.)
Конец Гиблой елани
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
За окном только начался серый рассвет, когда Севка проснулся от треска будильника. Очень хотелось спать. Вчера поздно вернулся с танцев — провожал Ингу. У самого дома трое леспромхозовских ребят пытались наломать ему шею: «Не ходи с нашими девками!» Хорошо, что силенкой в батю пошел, а то за милую душу накостыляли бы.
Севка пощупал опухшее ухо и поморщился. Нехотя слез с полатей, включил свет, заглянул в горенку, где спали родители, в кухне присел к столу. Наскоро выпил кружку молока, съел яишенку, приготовленную матерью с вечера, и, стараясь не шуметь, стал собираться.
Натянул брезентовую куртку, поглядывая в зеркало, надел фуражку с морским «крабом» и, взяв чемоданчик, шагнул за порог.
На крыльце его охватила промозглая сырость. Все кругом затянул густой туман. Несколько дней перед этим стояло ненастье, лили дожди, упругие и холодные. Только со вчерашнего вечера прояснило, а перед утром незваным гостем пожаловал туман.
Шлепая по грязи, Севка спустился к реке. Где-то близко у перевоза, невидимые в туманной пелене, ржали кони, скрипели колеса телег, доносились приглушенные голоса, смех, ругань.
«Шишкари с промысла возвращаются», — догадался Севка и позавидовал: домой едут, а он к черту на рога отправился, да еще в этакую погоду. Неделю, а то и больше проездит.
А ехать нужно. Груз срочный: приборы и горючее для движка. Не завезешь — радиостанция замолчит, сводки погоды не будут поступать. Да, дела! Севка поскользнулся и чуть не угодил в лужу. Помянул черта, и вроде на душе стало легче.
На берегу туман еще гуще. Севка еле разглядел плотик, привязанный к большой, склонившейся над водой ветле. Возле плота темнел силуэт катера. Осторожно ступая по осклизлым бревнам, подошел к воде, любовно осмотрел суденышко с выведенным на борту названием: «Бригантина». Окинул взглядом палубу — привязанные бочки с горючим, ящики с надписью «Не кантовать!» и остался доволен. Поставил чемоданчик в ноги и, сложив ладони рупором, рявкнул так, словно катер находился от него за версту:
— Эй! На корабле! Спустить трап!
На катере послышался шорох, и откуда-то из-за ящика высунулось заросшее седой щетиной лицо.
— А-а! Капитан пожаловал, — в голосе говорившего звучала дружеская насмешка. — Докладываю: на судне полный порядок, команда на месте, к поднятию якоря готовы.
Севка поднялся на борт, проверил крепление груза на палубе. Немного пошумел для порядка и прошел в рубку.
Маленькое, тесное помещение сверкало чистотой, стекла протерты, две узкие койки в углу заправлены по-солдатски аккуратно. На небольшом столе карта реки и потрепанный гидрографический справочник. В простенке, повыше штурвала, укреплен компас — подарок механика с аэродрома. Компас этот был вечным соблазном для моториста Антоныча. Поглядывая на плавающую в пластмассовом корпусе вертушку, моторист причмокивал от вожделения и не раз предлагал:
— Давай, Северьян Егорыч, вскроем струмент, для реки он все едино негож, а в ем чистейший спиртец находится. Выпьем, а заместо его водицы нальем. Не все равно, в какой жидкости энтой катушке вертеться.
От таких разговоров Севка свирепел и, задыхаясь от возмущения, кричал:
— Компас загубить? А корабль как без него обходиться будет? Подумал ты своей головой или нет?
Катером своим Севка гордился и называл его не иначе как кораблем. И название придумал ему гордое: «Бригантина». Звучит! Это тебе не какой-то инвентарный номер, намалеванный на корме. От «Бригантины» веет романтикой, необъятными морскими просторами и крепкими штормами.
В крови, что ли, у них, Устюжаниных, эта тяга к дальним дорогам? Еще в древние годы осел в Прикамье какой-то беглец с Устюга. Потомки его, кроме льняных волос да богатырского роста, ничего не унаследовали от новгородского ушкуйника. Перебивались с редьки на квас, но хозяйством не обрастали. Не сиделось на месте, испокон веку гоняли по Каме и Вишере плоты. Быть бы и Севке плотогоном, да отец, вернувшись с войны, забрал семью и махнул через Каменный Пояс. Устроился в лесничество и вот уже второй десяток лет исправно служит объездчиком. Должность не ахти какая важная; если считать по-военному — что-то между старшиной и сержантом. Однако сам Егор работу свою считал наиглавнейшей, поскольку охранял лес, а лес и вода, как любил говорить он, «основа всего, и жизнь наша без них была бы куда как погана!»
Старшие братья у Севки, белоголовые, с пудовыми кулаками детины, живут отдельно своими семьями, работают вальщиками в леспромхозе. Севка, самый младший, выбрал иную дорогу. Поначалу работал с гидрологами, таскал теодолиты, вертушки, похожие на маленькие торпеды, а потом прошел курсы судоводителей и стал возить по уральским рекам ораву своих бывших наставников.
Сейчас все гидрологические работы закончились. Поздняя осень — унылые будни: катер гоняют по разным хозяйственным делам. Севка вздохнул и выглянул из рубки.
— Во сколь отчаливать будем? — поинтересовался Антоныч.
Севка сдвинул на затылок фуражку, чуточку помедлил с ответом:
— Обождем малость. Ингу с почтой до Кедровки подбросим. Как явится, так и трогать будем.
— В этакую-то муть? Враз в топляки врежемся.
— Скоро развиднеется. Вон, на косогоре ели проступать стали.
Севка выбрался на палубу и, облокотившись на бочку, прислушался. С берега, сквозь пелену тумана, послышался чавкающий звук шагов.
— Никак, идет.
Он вытащил из кармана ручной фонарик, посигналил на берег. Неясная фигура приблизилась к воде, осторожно ступая по скользким бревнам, двинулась к катеру. У самого борта поскользнулась, и до слуха Севки донесся испуганный девичий вскрик. Прыгнув вперед, он успел подхватить одной рукой пассажирку, а другой на лету поймал выпущенный ею большой брезентовый мешок.
— Ой! И напугалась же я! — еле перевела дыхание Инга, очутившись на катере.
— Тут хоть неглубоко, а вымокла б до нитки. Смотреть надо под ноги.
— Смотреть, смотреть! Что в такой темени разберешь? Ты бы, сухопутный моряк, хоть посветил немного, а то наугад шагать приходится.
Инга присела на ящик и засмеялась.
— Смеешься? — раздался рядом скрипучий голос Антоныча. — Нырнула бы, тожно мы хохотом по тебе исходить стали б.
Туман наконец начал таять. Сначала сквозь белесую мглу проступили темные пятна приземистых домов, лепившихся вдоль берега. Затем — колокольня старой церквушки, превращенной в пожарную вышку. А вот уже сверкнула холодная просинь неба, такая яркая, что взглянешь — и невольно зажмуришься от режущей глаза ясности. Только в суровых северных краях бывает осенями такое небо, чистое и прозрачное, подсиненное наступающими холодами.
Севка, устроив Ингу в уголке рубки, вышел на палубу. Заглянул под тент, где Антоныч, сидя на корточках, священнодействовал с масленкой возле мотора.
— Давай запускай, — Севка хмуро осмотрел небо. Почему-то до смерти не захотелось ехать. Он уже взялся за чалку, когда с берега послышался крик: к причалу спешили два человека. Рядом с ними, заложив колечком хвост, бежала крупная пестрая лайка.
«Кто бы это?» — подумал Северьян. И только когда люди вбежали на плотик, узнал Ефима Лихолетова, пожилого охотника-промысловика, и заготовителя сельпо Пантелея Евсюкова, прозванного за неистребимую страсть к болтовне «Боталом». Тощий, с узким лисьим лицом, рядом с кряжистым охотником заготовитель выглядел совсем мальчишкой, хотя был мужиком в годах.
— Сделай милость, — сдернув с головы треух, чуть задыхаясь от бега, попросил Лихолетов, — добрось до Журавлевой курьи. Припозднился я ноне с хозяйством, а тут промысел на носу. Надо зимовье подправить да плашек на куницу изладить.
— А меня, Северьян Егорыч, до Кедровки, — тенорком пропел Евсюков.
— Ехали бы рейсовым. У меня гляди сколько груза!
— Рейсовый-то катер еще когда пойдет, а нас, сам знаешь, день кормит. Подвези, а! Как-нибудь сочтемся. А что места нет, так мы и на палубе доедем.
— Ставь пол-литру, с ветерком прокатим, — ухмыльнулся подошедший Антоныч. — Аж дух захватит.
— Да за чем дело стало? Это мы с превеликим нашим удовольствием.
Севка круто повернулся к Антонычу:
— Ты что болтаешь? Спишу на берег, если еще такое услышу.
— Так я же шутейно! — начал оправдываться моторист. Но Севка уже не слушал его.
— Ладно, так и быть — садитесь. Только собаку привяжи, а то она у Антоныча последние штаны распластает.
Обрадованный Ефим мигом перевалился через борт, выбрав свободное место, скинул с плеч винтовку и крошни с привязанным грузом.
— Вот тут я и буду.
Вслед за ним вскарабкался и Евсюков. Обшарил глазами палубу и примостился в сторонке.
Севка еще раз, по-хозяйски, осмотрел свое судно и направился в рубку, крикнув мотористу:
— Поехали!
Антоныч вытер ладони ветошью и рывком запустил мотор. Словно пулеметная очередь разорвала утреннюю тишину. Затем мотор несколько раз чихнул и загудел ровно, могуче. Чуть оседая на корму, катер рванулся вперед, вспенивая воду.
Севка вел катер осторожно, посматривая по сторонам. В воде то и дело виднелись сгнившие сваи, затянутые зеленой слизью, и топляки. Только за третьей излучиной, когда река вырвалась на простор, Севка скомандовал: «Полный вперед!»
Поднявшийся ветер трепал выстроившиеся вдоль берегов пожелтевшие березы и осыпал на воду сорванные листья. Оставляя пенистый бурун, катер вздымал носом волну, вспугивая с отмелей стайки белогрудых куликов. Проплывали по сторонам приземистые зимовья, рыбачьи станы с развешанными на кольях сетями, потемневшие от дождей стога.
В углу рубки, свернувшись калачиком на расстеленном ватнике, спала Инга. Под головой сумка, ноги прикрыты брезентовым плащом. Дышит ровно, чуть вздрагивают пушистые ресницы. Сон крепкий, сразу видно, что привыкла к дороге, не избалована комфортом.
Осторожно, чтоб не разбудить девушку, Севка переступил с ноги на ногу и снова уставился вперед, легко управляя катером.
В это время на палубе послышался злобный лай и следом спокойный, окающий голос Лихолетова:
— Тихо, Буранушко, тихо. Не время по зверю идти. Снежок ляжет, тожно мы его возьмем. Никуда не денется. А рогач хорош!
Через боковой иллюминатор Севка увидел совсем недалеко от катера переплывающего реку лося.
— Что глядишь? Пуляй его. По центнеру мяса на нос придется. Да ну! — теребил охотника за рукав Евсюков. — Пуляй!
— Дура ты, паря. Во-первых, зверь сразу потонет, только зря порох потратишь. И опять же закон не дозволяет его в это время бить.
— Закон… — презрительно процедил Пантелей. — Его в городе пишут, а в тайге им не пахнет. Что хошь, то и делай.
— Ну и вовсе кругом ты недоумок. Одно слово — Ботало! На тропе, хошь знать, законы тоже имеются, и наш брат блюсти их должон.
— Это какие же такие законы? — не унимался Евсюков.
— Всякие. Наиглавный — зверя беречь, с умом промышлять.
— Охотничать — ума большого не надо.
— Как сказать. Ты что думаешь, ежели грамоту превзошел — подсчитать там, али обсчитать кого умеешь, так умней всех стал?
— Это я когда тебя обсчитал? — взвился Евсюков. — Доказать надо, мелешь черт те что.
— Мне доказывать нечо. А что нечист на руку ты — в поселке все знают.
Евсюков повертел головой, словно ища свидетелей: дескать, глядите, как порочат человека.
Лихолетов отвернулся, задумчиво поковырял ногтем пузырек вздувшейся краски на перилах и тихо, словно разговаривая сам с собой, продолжал:
— В ту зиму у меня из плашек двух соболей и куницу вынули. По следам определил: двое были. Один-то сам себя объявил — ножичек обронил.
Ефим порылся в кармане и, вытащив большой складной нож, протянул Евсюкову. Тот машинально взял, повертел в руках и, словно обжегшись, швырнул в воду.
— Вот это ты зря добрую вещь утопил. Твой ведь ножик-то. Я его твоей бабе показывал, признала она его.
Кинув косой взгляд на побледневшего заготовителя, Лихолетов жестко закончил:
— Гляди, Пантелей. По чужим тропам не гуляй. В тайге кроме главного ишо законы есть. Свои, неписаные!
— Грозишь! — отшатнулся Евсюков. — Да я…
— Эй, мужики! — вмешался, высунувшись в иллюминатор, Севка. — Кончай базар, а то враз высажу, и топайте тогда пешком по бережку.
— Северьян Егорыч! — просительно заглянул в лицо Севки Пантелей. — Этот гад меня хитником обозвал. Разве такое стерпеть можно?
— Стерпишь, — буркнул Лихолетов и, отвернувшись, прилег возле борта, приладив под голову тюк.
Заготовитель, подхватив свою котомку, отошел подальше к корме и там устроился, посматривая вокруг с обиженным видом. Услышав позади себя шорох, Севка обернулся, Инга щурила припухшие после сна глаза, поправляла волосы.
— Чего они не поделили?
Севка махнул рукой:
— Шут их знает. Я думал, до драки дело дойдет.
— Ну, дядя Ефим зря ссору не затеет. Заслужил, значит, Ботало. Папа его терпеть не мог, захребетником называл.
Накинув плащ, Инга вышла из рубки и, перебравшись через тюки, присела на носу катера. Севке ее хорошо видно. Она ему до плеча, а кажется выше — тоненькая, стройная, как березка. С виду хрупкая, слабенькая. Не один ухажер, бывало, присвистнет с уважением, заработав оплеуху. А она улыбнется: «Всяк сверчок знай свой шесток!» — и разозлиться-то на нее невозможно.
Многие побаиваются ее язычка. Особенно достается Севке. Севка и сам понять не может, когда это они поменялись ролями. Давно ли в крапиву загонял, пугал дохлой крысой или лягушкой, в речке будто топил, дразнил «Зверобоем», когда она чинно вышагивала с отцом на охоту, и на́ тебе! Отливаются кошке мышкины слезы. Что ни сделаешь — все не так. Прошел не так, сказал не этак.
Злится на себя Севка — ну что в девке нашел? Лицо самое обыкновенное. Глаза, правда, ничего. Не глаза, а глазищи. Хитрые, веселые, в мохнатющих ресницах. Скажет Севке ехидство несусветное, а сама ресницами хлоп-хлоп — как ни в чем не бывало… Нос как нос. Не лучше, не хуже, чем у других. И рот самый обыкновенный. Зато когда улыбнется да заиграет ямочками на щеках — забудешь, что и сказать хотел. Удивляется Севка: куда ей до некоторых местных красавиц — а глаз бы не отрывал.
Выросла Инга без матери. Мать-мансийка умерла, когда девчонке было всего два месяца. Отец, наблюдатель гидрологического поста, выкормил дочь из рожка. Оленье молоко приносила внучке бабка. От того молока да от свежего воздуха выросла девчонка крепкой, не знающей простуд. Когда пришло Инге время идти в школу, перевелся Вересков с поста в Нагорное начальником гидрометстанции и зажил с дочерью в доме из крепких лиственничных бревен, срубленном своими руками. Остался вдовцом, не захотел приводить в дом мачеху.
В позапрошлом году окончила Инга школу. От отца уезжать отказалась: «Не уйдут от меня институты. Начитаюсь, наработаюсь — тогда видно будет». Пошла работать на почту. Должность по этим местам почетная, хотя и не женская, — приходится и верхом ездить, и лодкой управлять. Зимой на лыжах пробирается в далекие поселки геологов и лесорубов, разносит газеты и письма. Везде встречают ее с радостью, усаживают за стол, угощают крепким чаем с домашними пирогами.
Отец каждый раз тревожился, особенно когда Инге приходилось доставлять переводы или пенсии. Пытался уговорить дочь пойти на станцию наблюдателем:
— Неплохая работа, а главное — при доме будешь. Девичье ли дело по таежным дорогам болтаться!..
Но характер у Инги — что кремень. Побился Вересков да отступился: в него выдалась дочка и по тайге, как он, бродить любит. Но так и не смог привыкнуть к ее поездкам. По ночам выходил из дому, подолгу сидел на приступке и прислушивался к таежным звукам. Всплеснет на реке весло, или среди тишины звякнет подковой конь — Вересков уже в напряжении: никак, едет!
Однако отцовскую нежность скрывал. Мечтал погулять на свадьбе, внуков понянчить, да не пришлось. В прошлую весну по распоряжению управления повез Севка на катере инспектора проверять посты. А Верескову в это время для гидрологических работ пришлось отправиться на плоскодонке. В самое половодье. Уехал и не вернулся…
Лодку его, уткнувшуюся в прибрежный тальник, нашли в тридцати километрах от Нагорного. Сам исчез, словно в воду канул.
«Несчастный случай в результате грубейшего нарушения техники безопасности на паводке», — записала приехавшая комиссия. На том дело и кончилось, честь мундира была спасена. Через несколько дней после отъезда комиссии Егор Устюжанин, Севкин отец, осмотрел лодку и высказал:
— Из винтовки стебанули Максима. Вон где пуля прошла, — и показал пальцем маленькую пробоину на корме.
Над Егором только посмеялись. Кому нужно убивать Верескова? У него и врагов-то не было. Все его уважали, за советом шли.
Если бы кто и задумался над словами Устюжанина, то проверить все равно бы не успел: в ту же ночь вытащенную на берег лодку кто-то изрубил и сжег. Видно, ватага вездесущих туристов созорничала…
Эх, река, река! Лихой у нее нрав. Недаром прозвали ее Шаманкой. Особенно обманчива и коварна в верховьях. Прорезала в горах узкие щели, ревет на шиверах, с шипением лижет каменные лбы утесов. Только вырвавшись на низину, становится спокойной и безмятежной, но то летом, а в вешнее половодье и в дни затяжного ненастья, когда в верховьях хлынут с гор дождевые потоки, свирепеет так, что нет на нее управы.
Третий год водит Севка по реке катер, кажется, изучил все ее причуды, а нет-нет да и покроется холодным потом, когда неожиданно проскрежещет о борт невесть откуда вынырнувший топляк. После того как вышел запрет на молевой сплав леса, плавать стало сподручней, но все равно смотреть надо в оба. Поднявшаяся после дождей вода прихватит обсохшее на берегу бревно, и тогда встреча с ним — что с вражеской торпедой: пропорет катер, и будь здоров — мотай к берегу вплавь. Как ни спешили, а до Кедровки добрались только вечером. Старенький мотор все чихал, за что Антонычу было адресовано немало колючих слов. Севке самому пришлось перебирать карбюратор, оттого и прошли меньше положенного. Пришвартовались к сходням, стали готовиться к ночевке. Ботало, как только закрепили чалку, подхватил котомку, провожаемый хмурым взглядом Ефима, сошел на берег и сразу скрылся в сгущающихся сумерках.
Севка, проверив крепление груза, вернулся в каюту. Инга, стоя на коленях, затягивала ремнями мешок.
— Помоги!
Севка увязал мешок, прикинул.
— Ого! — удивленно вырвалось у него. — Как же ты такую тяжесть потащишь?
— Тут близко. Сдам в сельсовете. Останется-то всего ничего: три перевода да письма для геологов.
— Это еще километров двадцать тебе шагать. Не боишься с деньгами одна?
— Во-первых, не пешком пойду, мне лошадь дадут. А во-вторых, смотри! — Она расстегнула ватник, показала торчащую из внутреннего кармана рукоятку нагана. — Так что бояться нечего.
Они вышли на палубу и окунулись в ночь, показавшуюся особенно темной после света каюты. Рядом послышалось рычанье. Севка обернулся и с трудом различил Лихолетова, удерживающего собаку.
— Дядя Ефим, иди в каюту. Там Антоныч печку топит. Здесь, у воды-то, запросто к утру дуба дашь. Вон как холодает.
— Вот спасибочко! — обрадовался Лихолетов. — А то я, паря, признаться, околевать уже начал. Знобко на реке-то.
Он привязал заскулившего пса к стойке и, взяв мешок, протиснулся в узкую дверь.
— Посидим? — предложил Севка. — Хоть глаза привыкнут. А потом я тебя до сельсовета провожу.
Выбрав свободное место на палубе, они сели на ящик. Было совсем темно. Черной неровной стеной на фоне неба проглядывался берег, а по нему кое-где светились окна невидимых изб. Лениво взлаивали собаки. Легкий ветер доносил смешанные запахи горьковатого дыма, парного молока, прелого сена и пряный аромат осеннего леса.
Неожиданно раздался тихий смех Инги.
— Ты что развеселилась?
— Просто так. А ты воды в рот набрал? Вчера на танцах почище Ботала трезвонил, а нынче что-то заскучал.
Севка вздохнул.
— Вот и еще разок вздохнул. Уже который? Никак, седьмой или восьмой?
— А ты что, считала? — оторопел Севка.
Инга молча встала и подошла к борту. Наклонилась над водой. Севка последовал за ней. Постоял. И накрыл своей ручищей ее маленькую крепкую кисть.
— Давно тебе хотел сказать… — несмело начал он.
— Скажи… — Инга не отняла руки.
Севка смешался. И неожиданно для себя предложил:
— Хочешь, вон ту звезду подарю? Да куда ты голову задираешь? Вон она в воде, у самого борта. Сейчас ведром зачерпну, хочешь?
— Смотри-ка, какой ты щедрый сегодня. Звезды-то девчатам только в книжках дарят. — Инга вроде посмеивалась, но голос ее звучал непривычно мягко. Она отняла руку.
— Идти пора. Закроют сельсовет — не достучаться будет.
Севка покорно вскинул на плечо мешок с почтой и, подсвечивая дорогу фонариком, пошел за Ингой.
В сельсовете было темно и тихо. Инга долго стучала, пока обозлившийся Севка не загремел кованым сапогом в дверь.
— Пропасти на вас, окаянных, нету! Ночью и то спокою не дадут! — раздался голос сторожихи. — Кого нелегкая несет? Вот скличу участкового, он вам, идолам, задаст!
— Наумовна, это я, Верескова. Почту привезла!
— Осподи! Так ты б, голубушка, сразу назвалась. А то слышу, лиходей какой-то ломится, забоялась…
Сторожиха открыла дверь и ушла к себе в каморку досыпать.
— Ну, до свидания. — Инга улыбнулась, протянула руку. — Спасибо, что помог. До встречи!
И тут Севка, сам себе ужасаясь, сгреб ее в охапку и поцеловал. Инга рванулась, оттолкнула его, и он, поскользнувшись, загремел с крылечка.
Поднимая из грязи свою капитанскую фуражку, с обидой выкрикнул:
— Ненормальная! Я ж тебя люблю! Всю дорогу хотел сказать, а ты сразу — в грязь!..
Инга громко расхохоталась.
— Севочка, да если б знала, ты б у меня еще летом приземлился — ведь всю жизнь так бы и промолчал… чучело! А за звездочку — спасибо! — и захлопнула дверь перед самым носом ошеломленного Севки.
Вернулся Севка на катер возбужденный, но, заметив, как моторист торопливо спрятал пустую бутылку, промолчал, только укоризненно покачал головой.
Антоныч умильно поглядел на командира и начал оправдываться:
— Не кори нас, Северьян Егорыч. Раздавили мы с Ефимом четвертинку на пару, так это ж для таких мужиков, как мы, — просто божья слеза. Опять же для сугрева, особенно на ночь, очень даже пользительно. Сама фельдшерица наказывала мне перед сном грудку вином натирать.
— А вы вместо втирания кишки промыли! — усмехнулся Севка. — Смотри, спишу с судна — будешь знать, как во время рейса к бутылке прикладываться! — посулил он, повалился на койку и быстро уснул.
Глава вторая
Река то и дело вырывалась из таежной чащобы на простор, петляла среди мшар, оставляя по сторонам глухие старицы, с которых, спугнутые шумом мотора, отчаянно крича, поднимались грузные кряквы.
У Севки от вида взлетающих уток захватило дыхание. Причалить бы сейчас к берегу, снять висящее на стене каюты ружье да побродить по этим старицам.
Даже молчаливый Лихолетов, считавший достойным внимания только зверя, и тот оживился.
— Оно, конечно, утиная охота — баловство. Но ежели прикинуть, то крякаш теперича в самой поре, жирный. Похлебку сварить али впрок закоптить — куда как ладно.
А тут еще Антоныч подлил масла:
— Давай, Северьян Егорыч, часок задержимся. Десяток утей запросто добудешь. Приварок будет, а то на одной консерве брюхо подведет, как у гончей собаки. Ты пока пуляешь, я в моторе покопаюсь. Поршень обратно стучать начал, будь он!..
Мотор и на самом деле тянул вполсилы, но чтобы как-то оправдаться перед самим собой за задержку, Севка обрушился на моториста:
— Тебе целая неделя была дана для ремонта. Мало, да? Вместо дела, поди, на троих сшибал возле чайной? «Исправил! Работает, как часы!» — передразнил он Антоныча. — Брехун ты, а не моторист!
Антоныч взорвался:
— Ты на меня пошто орешь? Я, что ли, виноватый? Мотор-то мне в дедушки годится! Почитай, восьмой год гоняем, а сколь до этого он в деле был? Выбросить его к чертям собачьим давно надо было, а мы возимся, чиним да латаем. В ем, проклятущем, ни единой родной детали не осталось — все заменили. А запчасти-то — дерьмо! Старые моторы разобрали, да нам это списанное барахло и всучили!
Из песни слова не выкинешь. Все, что в запальчивости выкрикнул Антоныч, — правда. Не только мотор, а и сам катер давно отслужил все сроки. В войну бороздил Волгу под Сталинградом, вывозил раненых, доставлял боеприпасы. Как память о его боевом прошлом остались на корме стальные пластины, на которые крепилась пулеметная турель. Потом нес патрульную службу на Каспии, работал в рыбоохране.
Когда на смену пришли более быстроходные катера, ветерана передали Гидрометслужбе. Так попал он на Камское водохранилище. У новых хозяев катер служил исправно, пока в сильный шторм не потерпел серьезную аварию. Поставили его на прикол в ожидании акта о полном списании. И кабы не Максим Вересков, попали б в переплавку мотор, корпус и все металлические части суденышка. С трудом выпросил Вересков инвалида для своей станции. Сам грузил его на платформу и с берегов Камы через горный хребет доставил на Шаманку.
В бывшей бане при гидрометстанции оборудовал он мастерскую, куда Антоныч перетащил весь свой инструмент вплоть до огромных тисов. Жил старик бобылем, снимал угол у бабки Авдотьи. Увлекшись работой, частенько ночевал в мастерской, а потом и совсем перебрался, выкроив место для узкого топчана.
Весной, перед самым паводком, катер спустили на воду. Сверкающий новой краской и лаком, он выглядел как картинка. Только мотору, несмотря на все ухищрения, не могли вернуть былой силы — слишком уж он был изношен.
И если катер до сих пор был еще на плаву, то только благодаря Антонычу, отдававшему ему все свое время. И Севка, поняв, как больно ранил душу моториста, смутился и, желая сгладить свою резкость, пробормотал:
— Ладно, не шуми! Погорячился я! Спешить надо, вот и психанул.
— А ты зря не психуй! — Антоныч посмотрел на расстроенное лицо своего начальника и смягчился: — Доедем! Не впервой, чай. Давай правь к берегу, возле той ели пришвартуемся. Ты пока утей хлестать будешь, я в моторе поковыряюсь.
Через несколько минут катер с заглушенным мотором мягко коснулся прибрежных кустов. Севка набил в карманы патроны и, прихватив двустволку, выпрыгнул на берег. Закрепив за ель брошенную Антонычем чалку, он отправился, продираясь сквозь ивняк, к поблескивающей старице. Покрывавшая ее недавно ряска в преддверии холодов опустилась на дно, и сейчас только ярко-зеленые листья телореза и осоки стояли над темной водой, лениво покачиваясь на ветру.
Под прикрытием кустов Севка осторожно брел вдоль берега старицы, высматривая притаившихся птиц. И когда впереди, в нескольких метрах от него, с громким кряканьем взлетел матерый крякаш, он, вскинув ружье, поймал на мушку птицу и нажал на спуск в тот момент, когда селезень на долю секунды завис в воздухе, меняя направление полета. Птица комом рухнула вниз. От грома выстрела началась суматоха, поднявшиеся на крыло испуганные утки засновали над старицей. Несколько штук налетело на Севку, и он, успев перезарядить ружье, великолепным дуплетом свалил еще пару.
Один из селезней упал почти рядом, возле тонкой, согнувшейся березы, в густую заросль багульника. В поисках добычи Севка нагнулся, раздвинул ветки и отшатнулся: на земле лежал остов человека, прикрытый истлевшей одеждой. Севка замер, покрывшись холодным потом. Его остановившийся взгляд впился в эти страшные останки. В свои двадцать лет он впервые столкнулся со смертью в ее самом жутком виде.
Наконец пришел в себя и, не спуская с находки глаз, обошел ее вокруг. Превратившийся в тряпье синий ватник с медными пуговицами, тяжелые кожаные сапоги с побуревшими от ржавчины подковами на каблуках. Кто это? Неужели Максим Петрович? Севка сам видел, как вот такие же подковки делал для Верескова Антоныч в своей мастерской. Мысль о девушке обожгла Севку. Как перенесет Инга это известие?
Притихший и подавленный вернулся Севка на катер. Швырнул в угол связку уток. Снял со стены висевшую лопату, обвел растерянным взглядом удивленных спутников.
— Вот, значит, такое дело… — Севка не находил нужных слов и оттого казался еще более подавленным. — Тут в кустах… Максим Петрович лежит… мертвый.
— Ты, случаем, не того? — Антоныч пощелкал пальцем по воротнику. — Ежели ее, родимую, сверх нормы принять, еще и не такое померещится!
— Откудова он тут объявиться мог? — прогудел недоверчиво Лихолетов.
— Должно быть, полой водой принесло: в прошлом году Шайтанка весной вон как лютовала, на всю пойму раскидывалась.
— Не! — засомневался Антоныч. — Лодку Максима возле Ольховой заводи нашли, а отсюдов до нее почитай полторы сотни километров. Нешто так далеко его протащило? Може, это какой другой бедолага? Мало ли людей на реке тонет.
— Может, и другой, только сапоги и медные пуговки на ватнике больно уж знакомы…
— Пошли! Кто бы там ни был, а прибрать требуется. Негоже воронью оставлять. — Антоныч поднялся со скамьи и накинул на плечи промасленную куртку. — Веди, показывай. Вот только лопата у нас одна, ну да ладно, по очереди копать будем.
По своему следу Севка быстро разыскал приметную березку. Сняв шапку, долго стояли возле погибшего. Молчание нарушил Антоныч. Крякнув, он присел на корточки и внимательно рассмотрел сморщенные, с отставшей подошвой, сапоги. Наконец глухо вымолвил:
— Моей работы подковки, из подшипника делал.
Он отошел в сторонку и, присев на вросшую в землю колодину, стал наблюдать, как Севка роет могилу. Сырая земля чавкала под лопатой, и черная болотная вода тут же заливала яму. Глядя на эту воду, старик зябко передернул плечами:
— Северьян Егорыч! Давай заберем его, когда обратно возвращаться будем. В Нагорном на погосте честь по чести схороним. И земля там, как пух, а в энту грязь разве можно класть человека?
И тут Лихолетов, не вымолвивший до этого ни слова, хмуро возразил:
— Где человека земле предать — разницы нет. Все помрем, трава вырастет, вот и все. Только вы, мужики, не дело задумали. Слушок ходит, что Максим от злодейской руки смерть принял. Покуда следователь тут все не осмотрит, шевелить покойника нельзя. Вернетесь домой — кому надо заявите, я-то до весны на промысле буду. А чтобы сберечь как есть, мы его брезентом накроем. Ты, Северьян Егорыч, брезент соляркой помажь — ни один зверь не подступится.
Совет был дельный, и Севка, немного поколебавшись, согласился. Когда останки Максима Верескова были надежно прикрыты, Лихолетов поплевал на ладони, сделал топором большой затес на ели, росшей у самой воды.
— Берега-то тут схожие, а по заметке быстро это место найдете!
Глава третья
Инга выехала из Кедровки перед самым рассветом. Сытая кобылка, застоявшаяся в сельсоветовской конюшне, взяла с ходу и, скосив голову набок, бойко зашлепала крепкими копытами по залитой грязью тропе.
Путь девушке знаком. Она уже не раз привозила почту геологам, жившим в наспех срубленном доме у подножия горы. Геологи, бородатые, веселые парни, встречали Ингу радостными воплями, угощали черным душистым чаем с брусникой и посматривали на толстую почтовую сумку. А она, наслаждаясь их нетерпением, прихлебывала чай из кружки и вкрадчиво говорила:
— Вот что, мальчики. Напрасно думаете купить меня своим пойлом. Не для того я тряслась в седле. К тому же конь мой устал, а овес нынче дорог. Намек ясен?
— Вполне! — отвечали парни.
Откуда-то извлекалась видавшая виды обшарпанная гитара, и каждый, кто получал письмо или посылку, пел под собственный аккомпанемент песню про таежных бродяг-следопытов, искателей, покорителей пространства и времени.
Инге нравились эти парни, смелые и упорные, умеющие обходиться малым. Севка из этой же породы, бродяга и искатель, хотя и напускает иногда на себя важный вид — что ни говори, а командир «корабля»! Сумеет постоять за себя и товарища.
В гибель отца она долго не верила. В детстве, когда жили еще в Яныпауле, отец также однажды исчез из дома. Охотники обыскали весь урман и не нашли никаких следов, решили, что утонул в трясине. А он через две недели вернулся. Весь израненный, чуть живой: напоролся на медведя. Может быть, и в этот раз что-нибудь его задержало?
Но дни шли, и вместе с ними уходила надежда… А потом нашлась перевернутая лодка… Сколько пролила Инга слез, сколько бессонных ночей провела в своем опустевшем доме, где каждая мелочь напоминала отца!
И все это время рядом был Севка. То дрова поможет напилить, то чинит прохудившуюся крышу. Инга знала, что для нее парень готов разбиться в лепешку, и к невысказанной благодарности ее давно уже примешивалось чувство, в котором она сама себе боялась признаться.
Сейчас, пробираясь по таежной тропе, она снова вспомнила отца. В памяти всплыл день, когда обычно невозмутимый отец, весь красный от гнева, кричал на Севку. Кричал не потому, что тот утопил гидрологическую вертушку, а за то, что отправился производить наблюдения в самый ледоход. Ругал, что ему, Верескову, пришлось прыгать по льдинам и вытаскивать багром этого «сукиного сына» — Севку.
Отведя душу, он увел незадачливого наблюдателя к себе домой. Растер спиртом и, переодев во все сухое, уложил на печь, накрыв тулупом.
Больше разговоров об этом не было. Только когда Егор Устюжанин пришел к ним поблагодарить за спасение сына, отец смущенно ответил:
— Давай не будем об этом. Жив остался, и хорошо. — Усмехнувшись, добавил: — А здорового бугая ты, Егор Ефимович, вырастил. После такого купания даже насморка не схватил.
В тот вечер до поздней ночи просидели они в горнице. Прощаясь, Устюжанин кивнул на Ингу:
— Заневестилась дочка-то. Поди, от сватов отбою нет?
Отец, увидя ее вспыхнувшее лицо, засмеялся:
— Сама выберет!
Покачиваясь в седле, Инга улыбнулась, вспомнив, как вчера Севка разыскивал в грязи капитанскую фуражку. Досталось парню. А ведь звездочку не пожалел! Подарок не нов, но как приятно его получить, да еще от такого медведя.
От переполнившей ее радости Инга чуть не запела. Но в тайге петь не положено. «Урман ходи тихо. Говорить громко нельзя, а то ветер твои слова подхватит и в чужие уши бросит!» — учил ее дед, когда она жила в Яныпауле.
Отец, особенно весной, целыми днями пропадал на водомерном посту, оставляя дочь на попечение деда и тихой, ласковой бабки. Иногда старики брали девочку в тайгу. Жили в берестяном чуме, охотились, ловили рыбу, собирали кедровые орехи и ягоды. Это была хорошая школа. Отец потом радовался ее умению разводить костер во время дождя, находить дорогу домой, не плутать в тайге.
Вот и сейчас по еле заметным приметам Инга выбирает нужную тропу, хотя в лесу все еще держится полумрак. Слева, за вершинами елей, рыжей лисицей крадется луна. И когда поворачивает тропа, луна то отстает, то забегает вперед, словно подстерегает добычу. Инге хочется обогнать ее, но мчаться опасно: тропа еле заметна, свисающие ветки могут выбить из седла или выколоть глаз.
Наконец Инга выбралась на кромку болота. Над ним стоял туман. Сквозь белесую пелену мутно просвечивали уродливые сосенки, корявые, приземистые лиственницы. Стало светлее. На востоке розовая заря окрасила небосвод. Инга пустила коня в галоп, улыбаясь бьющему в лицо ветру, несущему запах осенней прели. Но вот тропа снова нырнула в чащу. Опять наступил полумрак, и в устоявшейся тишине раздавалось равномерное чавканье копыт.
У развилки, отмеченной обгоревшей березой, лошадь вздрогнула. Насторожив уши, косясь вправо, захрапела и напряглась. Каким-то шестым чувством, унаследованным от своих предков-охотников, Инга почувствовала опасность. Она еще не поняла, что ее встревожило, просто ощутила не себе чей-то недобрый взгляд. Уже не веря обманчивой тишине, она гикнула и прижалась к шее лошади. Кобылка рванулась, и в это время сильный удар в спину вышиб девушку из седла. Звук выстрела Инга услышала почти одновременно и тут же, словно в тумане, увидела бегущего к ней человека. Непослушными пальцами она вытащила из кармана револьвер.
Боясь выронить прыгающее в руке оружие, Инга раз за разом нажала на спуск. Она еще успела увидеть, как бегущий к ней споткнулся, упал, быстро вскочил и шарахнулся в чащу.
Перед глазами все поплыло, слабеющий слух уловил какие-то крики. Инга судорожно сжала рукоять нагана, готовая снова и снова стрелять, но в тот момент, когда чьи-то голоса раздались совсем рядом, ослабевшие пальцы выпустили оружие, и она уткнулась лицом в мох.
Глава четвертая
Звук был странный: тихий, шуршащий. Затем послышался легкий звон, бульканье. Что-то холодное и горькое полилось в рот, и Инга открыла глаза.
В комнате горел яркий свет, но все окружающее виделось неясным и зыбким. Она попыталась подняться — острая боль пронзила ее, Инга уронила голову на подушку и застонала.
— Не шевелитесь, милая. Скоро вам будет лучше, — как бы издалека дошел до нее тихий, как шелест травы, голос.
Снова послышалось шуршание, белая фигура, похожая на призрак, подплыла к ней, склонилась. Инга увидела близко от себя незнакомое женское лицо. Глаза, обведенные кругами усталости, смотрели на нее ободряюще, губы шевелились, но смысл слов не доходил, от слабости Инга закрыла веки и моментально уснула.
Женщина постояла возле кровати, прислушиваясь к дыханию спящей. Поправила одеяло и отошла к окну. На дворе хозяйничала осень. Сильный ветер гнал низкие тучи, хлопал на крыше сарая оторванным железом. Осыпая листву, глухо шумел старый тополь. От ненастья, видимо затянувшегося надолго, от усталости и нервного напряжения последних дней женщина почувствовала себя такой измученной, что, уткнув лицо в ладони, всхлипнула.
— Татьяна Петровна! Голубушка! Что с вами? — всполошился старик фельдшер. — Валерьяночки накапать?
Устыдившись минутной слабости, Татьяна Петровна сердито мотнула головой. Не хотелось говорить, а просто вот так стоять бы, смотреть, как стучат дождевые капли и, сливаясь в струйки, стекают по запотевшему стеклу.
Несколько дней назад она прилетела сюда на санитарном вертолете. Начальник станции «Скорая помощь», работу которой она приехала проверять, попросил ее содействия:
— Врачи все в разгоне, а только что поступил срочный вызов: огнестрельное ранение. Окажите первую помощь и привезите пострадавшую сюда. Это займет всего пять часов. Выручайте, коллега!
И она полетела. Но пять часов, отведенные для рейса, превратились в три дня. Когда подлетели к Шаманке, низкие облака прижали вертолет почти к самому лесу. Завеса дождя скрыла горизонт, и пилот с трудом разыскал в тайге стоянку геологов.
Обработав рану и сделав перевязку, она задумалась. Раненая потеряла много крови, состояние ее было тяжелым. Требовалась немедленная операция, а разве в таких условиях это возможно? Они попали в ловушку. Туман с дождем затянул всю окрестность, за тридцать метров ничего не видно. И тогда пилот, понимая ее смятение и отчаяние, махнул рукой на все параграфы служебной инструкции.
— Собирайтесь, полетим. Здесь недалеко есть медпункт. Как-нибудь доползем. Несите раненую в машину! — приказал он столпившимся геологам.
— С ума сошел! Себя и людей угробишь! — зашумели парни. Видавшие виды, они справедливо считали безумием лететь в такую погоду.
И тут пилот, казавшийся до того спокойным и вежливым человеком, заорал. Мешая простые человеческие слова с яростной руганью, он напустился на геологов. И только тогда, то ли восхищенные этим словесным потоком, то ли покоренные смелостью летчика, ребята мигом погрузили в вертолет раненую и врача.
Полет до Кедровки длился всего двадцать минут. Летчик вел машину в полном смысле слова ощупью. Вертолет зависал на одном месте, пятился, обходил препятствия то справа, то слева. И все время в иллюминатор она видела молочную пелену, сквозь которую смутно просматривались вершины деревьев. Иногда ей казалось, что винт вот-вот рубанет по веткам, похожим на хищные лапы чудовищ, готовых схватить и смять железную стрекозу.
Командир вертолета проявил хладнокровие настоящего аса. Сквозь дождь и туман он пробился к поселку и посадил машину возле школы, прямо на размытом от дождя футбольном поле.
К удивлению Татьяны Петровны, медпункт оказался неплохо оборудованной больничкой с тремя койками. Во время войны ей приходилось оперировать в гораздо худших условиях. Здесь был даже аппарат для переливания крови.
Операцию она сделала уверенно и спокойно.
Фельдшер и сестра, помогавшие ей, замирали от страха. Тяжелых увечий в их практике не случалось, только иногда появлялись лесорубы, поранившие топором ногу или резанувшие по пальцам пилой. Там было все ясно и просто, а сейчас они увидели, как эта женщина, умело орудуя блестящими инструментами, извлекла пулю, как останавливала кровотечение, перелила привезенную в ампулах кровь.
Три дня, почти не смыкая глаз, боролась Татьяна Петровна за жизнь девушки. Тяжелое состояние было вызвано не столько раной, сколько большой потерей крови. Она сделала все, что могла, и, когда раненая погрузилась в сон, поняла, что победила.
Все волнения позади. Ей осталось немного — заполнить карточку больной, дать указания по уходу, и можно лететь обратно.
Татьяна Петровна села за стол, взяла ручку. Вписывая на бланк фамилию пациентки, подумала, что где-то уже ее слышала, но где и когда, не могла вспомнить. А вспомнить хотелось. Эта фамилия связывалась с чем-то тревожным, когда-то взволновавшим ее… Она подписала карточку и, еще раз сказав фельдшеру, как ухаживать за больной, вышла из палаты. Завернувшись в плащ, постояла на крыльце, поежилась от резкого ветра, бьющего в лицо холодными каплями. Земля уже не впитывала влагу, и огромные лужи кипели от ряби и пузырей…
На другой день после того, как вертолет прибыл в Кедровку, заявился в больницу старшина милиции. Вызвал врача и, поздоровавшись, представился:
— Дягилев я, здешний уполномоченный. Оформляю дело о разбойном нападении на почтальона. Так надо мне, понимаешь, получить от вас справочку по всем правилам о характере ранения.
Татьяна Петровна замахала руками.
— Что вы, что вы! У больной кризисное состояние, я от нее отойти не могу. Вот как только ей будет лучше — тогда и займемся справками.
Участковый вздохнул.
— Коли так, обождем пару дней, а пока кое-кого в поселке проверю. Только уж вы как сможете, сразу прошу ко мне. Я в сельсовете располагаюсь. Вон он, через дорогу перейти. Ну, бывайте здоровы!
Он козырнул и, тяжело шаркая сапогами, вышел…
Сейчас, когда состояние Вересковой уже не вызывало опасения, Татьяна Петровна отправилась к участковому.
Дягилев оказался на месте. Помог ей стащить намокший плащ и предложил стул. Внимательно прочел принесенную справку. Затем вытащил из стола тонкую серую папку и аккуратно подколол документ. Минуту посидел, уставившись глазами в угол. Снова уткнулся в справку и поднял на Татьяну Петровну покрасневшие, с лихорадочным блеском глаза.
— Ранение не сквозное. Извлеченную пулю, надеюсь, сохранили?
— Конечно! — Татьяна Петровна достала из кармана халата пулю и положила на стол.
Осторожно взяв ее узловатыми пальцами, Дягилев удивленно произнес:
— Пистолетная! Смотри-ка! Значит, эти… как их… — он полистал подшитые в папку документы, — верно показали, что выстрелов из винтовки не слышали. — Он еще раз осмотрел пулю. — Точно! Пистолетная. Могу даже тип оружия назвать — ТТ… Вот загвоздочка! — Завернул пулю в бумагу и спрятал в папку. Затем встал и протянул через стол руку. — Благодарствую! Сказать, что все стало ясным, не могу. Тут, понимаешь, с этой пулей дело вовсе темным сделалось.
Пожимая его худую горячую ладонь, Татьяна Петровна с беспокойством взглянула на изможденное, с глубокими морщинами лицо участкового.
— По-моему, у вас температура. Зашли бы в больницу сегодня, а то завтра мы улетаем.
— Как? — всполошился Дягилев. — Я же с Вересковой показания не получил.
— Она останется. Состояние ее удовлетворительное. Через неделю на ногах будет. Но сегодня не тревожьте. Подождите хотя бы до завтра.
Взявшись за ручку двери, Татьяна Петровна напомнила:
— Так вы зайдите в больницу. Вид у вас никудышный.
Дягилев вяло махнул рукой.
— Откуда ему кудышным быть? С войны осколок в легком сидит. Как осень, мокреть — так и начинаю загибаться. Ничего, отлежусь, барсучьего сала попью — и опять на ногах буду, не впервой. Зимой вот, может, соберусь в госпиталь — надоел фрицев гостинец.
Прекратившийся ненадолго дождь снова набрал силу. Пока она шла до больницы, подсохший было плащ опять промок.
В коридоре, пропахшем карболкой, ее поджидал командир вертолета. Отгоняя ладонью дымок сигареты, он опасливо посматривал на плакат: «У нас не курят». Увидев врача, покраснел и, скомкав сигарету в кулаке, неловко поднялся с диванчика. «Совсем как мальчишка», — улыбнулась про себя Татьяна Петровна и обратилась к нему:
— Как дела, командир?
— Плохо! Застряли мы с вами, доктор, в этой дыре. Утром вызывал по рации аэродром, говорят, такая погода еще дней пять продержится. Вылетать категорически запретили. У нас на этот счет строго. Если узнают, как мы сюда от лагеря геологов добирались, — несдобровать мне. Месяца на два в мотористы переведут.
— А мы никому не скажем, — улыбнулась Татьяна Петровна. — Будем считать это врачебной тайной. — Внезапно она нахмурилась и с беспокойством спросила: — Я не ослышалась? Еще пять дней? Невозможно! Четырнадцатого я должна быть в Москве, кончается командировка.
Летчик виновато развел руками.
— Разве на погоду можно надеяться? Наш брат авиатор даже лозунг сочинил: «Экономь время, не пользуйся воздушным транспортом». Санитарная служба — дело другое, но и для нее существует предел, или, как мы говорим, минимум погоды. Так вот, сейчас этот минимум ниже всякого минимума!
— Что же мне делать?
— Ума не приложу. Хотя, погодите! Я сейчас был в чайной и разговорился с шофером. Он завтра утром едет в Нагорное. Повезет кого-то к поезду. Может быть, заберут вас с собой?
— Ох как было бы хорошо!
— Хорошего мало. Пятьдесят километров по асфальту — прогулочка, а по проселку в такую грязь даже на «газике» — геройство. Дороги здесь жуткие.
— А мне выбирать не приходится. Будьте добры, уговорите шофера, чтоб меня захватил.
— Ну, если раненую везти не нужно, какой вам смысл терять время? — Он застегнул кожаный реглан и шагнул к выходу.
Глава пятая
На чердаке старого дома тоненько завыл, словно голодная собачонка, заблудившийся ветер. Высокие березы глухо шумели, осыпая листву на крышу с крупной белой цифрой «четыре». Лес, обступивший дом со всех сторон, с каждым днем становился все более прозрачным.
Лесничий Иван Алексеевич проснулся рано. Серое утро заглядывало через окно, освещая диван у стены и лосиные рога с висящей на них двустволкой.
Комната была небольшая: кроме дивана да пары стульев стоял, около окна, письменный стол. На нем аккуратная стопка книг, кучка сосновых семян, аптекарские весы и массивная пепельница, до краев наполненная окурками.
Иван Алексеевич любил работать ночами. Окутываясь табачным дымом, сортировал семена, взвешивал, отбирал лучшие, чтоб потом засеять ими гари и вырубки. Днем одолевали заботы, лесничество было большое, повсюду требовался хозяйский глаз. До самой темноты Иван Алексеевич был в лесу, проверял рубки, отводил лесосеки, ухаживал за саженцами в питомнике.
И в это утро, рано проснувшись, он прикидывал, чем заняться в первую очередь. Из-под стола, потягиваясь, вылез рыжий сеттер. Помахивая хвостом, подошел к хозяину и положил ему на грудь поседевшую морду.
— Стареешь, приятель, — с сожалением произнес Иван Алексеевич. — А давно ли щенком был? Летит время, летит. Только что лето стояло, а уже лист жухнет.
Как все люди, живущие одиноко, он привык думать вслух. Сеттер обычно отвечал ему вздохами и поскуливанием. Сейчас, жмурясь под ласковой рукой, он только энергично заколотил хвостом и, когда хозяин встал, нехотя поплелся на старый ватник у печи.
Одевшись, Иван Алексеевич подошел к окну и распахнул раму. В комнату ворвался ветер, принеся запах осенней прели, шум и гам воробьиной стайки, ссорящейся на кусте облетевшей черемухи. Вдохнув полной грудью свежий воздух, с радостью отметил, что высаженные вдоль тракта сосны за лето подросли.
Много лет отдал Иван Алексеевич любимому делу. Даже воюя, он думал о земле, ее зеленом наряде. После войны вернулся в родные места. Несколько дней бродил по знакомым лесам, с волнением прислушивался к их шуму. И осел здесь, с нетерпением и жадностью взявшись за покинутую на время работу.
Шли годы. На бросовых землях он разводил сады, сажал деревья по склонам оврагов и балок, закладывал леса звонких сосен и стройных лиственниц. А в свободные часы, которые выпадали не так уж часто, бродил со своим сеттером, и холодок ружейных стволов волновал его так же, как в годы далекой юности.
Жизнь Ивана Алексеевича текла как будто однообразно. Но в лесу, где все время идет смена цветов и красок, ни один день не похож на другой, каждый открывается новой страницей, наполненной трудом и заботами. Так и нынешний день отличался от прошедшего: в воздухе кружилось больше опадающих листьев и в открытое окно доносились прощальные голоса улетающих журавлей.
Перекусив, он уехал в питомник. Однако начавшийся с полудня дождь заставил прервать работу.
Закутавшись в плащ, лесничий погонял мышастого мерина, шлепающего по раскисшей дороге. Слыша сердитый голос хозяина, мерин шевелил ушами, вскидывал голову и, екая селезенкой, ненадолго переходил на рысь.
У ворот лесничества стоял «газик». Под кузовом на разостланном коврике лежал шофер, орудуя ключом и отверткой.
— Что случилось? — спросил с седла Иван Алексеевич.
Из-под машины показалось замазанное лицо.
— Сцепление полетело. По таким дорогам только на тракторах ездить! — и, поминая недобрым словом всех святых и угодников, шофер снова скрылся под машиной.
Расседлав мерина, Иван Алексеевич пошел к дому. На пороге его встретила сторожиха Никитична.
— Приезжие остановились, так уж я их в твою комнату отвела, пущай отдохнут с дороги.
Он молча кивнул головой и открыл дверь. Навстречу ему с дивана поднялся высокий плотный мужчина в кожаном пальто. Сидевшая рядом женщина осторожно отставила недопитый стакан молока.
— Вы уж нас извините. Спешим к поезду, а тут, как назло, машина поломалась! — мужчина развел руками. Его спокойные, чуть насмешливые глаза понравились Ивану Алексеевичу.
— Вы бы разделись! — предложил он, радуясь случаю поговорить с новыми людьми. — Машина, по всему видно, будет готова не скоро. Вы еще успеете выпить чая, я сейчас попрошу самовар.
— Спасибо! Не беспокойтесь, — остановила его женщина. — Мы очень спешим. Боюсь, опоздаем. Поторопить бы шофера! — обратилась она к спутнику.
Ее негромкий грудной голос всколыхнул память Ивана Алексеевича. Не веря себе, боясь ошибиться, он с трудом подавил готовое сорваться с губ восклицание. Стянул с себя мокрый, прилипший плащ, кинул его на скамью у двери. Прошел к столу, взял папиросу, похлопал себя по карманам, разыскивая спички.
— Много курите, — кивнула гостья на пепельницу.
— Простите, — пробормотал Иван Алексеевич. — Совсем бирюком стал, забыл, что в женском обществе курить не полагается, да и не каждый любит табачный дым. — Он сломал папиросу и бросил ее в пепельницу. — Вы не обращайте на меня внимания, располагайтесь как дома. Гостям я всегда рад.
Она тихо рассмеялась.
— От нас радости мало. Мы вам основательно наследили.
Иван Алексеевич пристально взглянул в ее лицо. Будто сквозь туман проступили знакомые черты: широкий разлет бровей, карие глаза, упрямая линия подбородка и черная прядка волос, выбившаяся из-под берета. Лицо умное, уже немолодой женщины, сохранившей неуловимое обаяние юности. А маленькие, но сильные руки, без всяких следов маникюра, подчеркивали ее простоту и изящество.
Удивленная его взглядом, женщина смутилась.
— Я, наверное, вся в грязи, дорога такая ужасная. Пойду умоюсь.
Она вышла из комнаты. Ее спутник тоже поднялся.
— Помогу шоферу, а то, чего доброго, застрянем здесь до утра!
Оставшись один, Иван Алексеевич задумался: «Незачем ворошить прошлое. У нее своя жизнь. Муж — прекрасный. По всему видно — счастлива». Мысль, что он может нарушить покой этой, когда-то дорогой ему женщины, заставила принять решение остаться неузнанным. То, что Татьяна Петровна его не узнала, он понял сразу. Да разве легко в седоусом, погрузневшем человеке узнать долговязого робкого парня, каким он был тридцать лет назад!..
Он хорошо помнил то далекое время. Ясно представил себе, каким был смущенным и неловким, всегда теряющимся в ее присутствии. Даже на пристани, куда пришел проводить ее, — она уезжала учиться, — так ничего и не смог ей сказать. Молча стоял рядом и смотрел, как гасли на камской воде отблески вечерней зари..
Белый пароход, похожий на огромную птицу, увез ее по широкой реке, и больше они не встречались. Бродячая профессия лесного таксатора носила его по стране. А потом война.
Шли годы, воспоминания постепенно стирались, но Таню он помнил. И все же сейчас требовалось окончательно вычеркнуть прошлое…
Дождь кончился. Сквозь разрывы облаков скользнул тонкий луч солнца. Стих ветер, и наступила такая тишина, когда слышно, как звенят падающие с веток капли. Словно издалека донесся голос Татьяны Петровны:
— Давно здесь живете?
— Лет двадцать.
— А до этого?
— Работал в лесоустройстве. Воевал!
Слушая, Татьяна Петровна внимательно всматривалась в его лицо. Что-то знакомое, бесконечно далекое почудилось ей в чертах собеседника. Она еще раз взглянула на Ивана Алексеевича, и ее охватило сомнение. «Нет! Не может время так безжалостно изменить человека!» — и она решительно прогнала мелькнувшую мысль.
— Полжизни в лесу. Ужасно. Я бы так не смогла. Тут и библиотеки-то, наверное, приличной нет. Что вас здесь держит? Сидите тут, как пассажир на полустанке, а в руках узелок со всеми мечтами. Ждете поезда, а они мчатся без остановки, и ваш, может, давно промчался мимо.
— Вот еще! — возразил Иван Алексеевич. — Пассажир думает, как бы поскорей выбраться, а я никуда отсюда не собираюсь. Да вы посмотрите! — он показал в окно на синеющие невдалеке холмы, поросшие лесом. — Когда я приехал сюда, сколько здесь было гарей и вырубок! А сейчас лес шумит. Да это одно оправдывает мою жизнь в этом «медвежьем углу»!
Татьяна Петровна долго стояла у окна, всматриваясь в лесные дали. Затем тихо произнесла:
— Пожалуй, вы правы. Простите за резкость, я не хотела вас обидеть.
— Ну вот! — обрадовался Иван Алексеевич. — Главное в жизни — мимо своего дела не пройти. Не спорю — глушь, и жить совсем нелегко. Никаких удобств. Ни трамваев, ни автобусов. Железная дорога и та в пятнадцати километрах. И все-таки здесь интересно, и острых ощущений хватает. Занятного, конечно, мало, если на тебя с топором идет порубщик или браконьер хватается за оружие!.. Ну что, испугал? — Иван Алексеевич засмеялся. — Это не каждый день, честное слово!
— Послушайте, вы что, серьезно? — в голосе Татьяны Петровны прозвучало недоверие.
Иван Алексеевич усмехнулся и, закатав рукав, показал шрам около локтя.
— Пулевое ранение! — быстро определила она.
— Верно. А вы что, врач?
— Хирург.
— Никогда бы не подумал. Хорошая у вас профессия. Много людей, наверное, спасли?
— К сожалению, это не всегда удается… Но работу свою я тоже люблю. И все же на вашем месте я уехала бы отсюда, всю жизнь тайге дарить — нет, я бы себя пожалела.
Иван Алексеевич покачал головой.
— Не понимаете вы… Люблю я лес. И глушь эту люблю, и черные осенние ночи, когда в окна барабанит дождь и шумят сосны. В такие ночи работается хорошо. Голова ясная, до рассвета могу работать…
Пока он говорил, Татьяна Петровна с внезапно вспыхнувшим интересом рассматривала его лицо. Нет! Она не ошиблась! Это он — друг ее юности, но как же он изменился! Неужели и она так же? Нет, нет, Иван не мог ее не узнать. Значит, не желает? «Ну и пусть! Навязываться не буду», — совсем по-детски, с обидой решила она.
За окном раздался гудок автомобиля, и голос позвал Татьяну Петровну.
— Пора ехать. Жаль, что мы не закончили разговор! — она взглянула на часы и заторопилась.
Иван Алексеевич вышел ее проводить. Татьяна Петровна шла, старательно обходя лужи. Возле машины она обернулась и протянула руку.
— Прощайте!.. И — спасибо!
— За что же?
— За все! За гостеприимство и… — она недоговорила, легонько освободила руку из его большой жесткой ладони. Затем решительно шагнула в машину и захлопнула дверь.
С пыхтением и скрежетом, ныряя в ухабах и рытвинах, «газик» тронулся в путь. На один миг Иван Алексеевич увидел лицо Татьяны Петровны, взглянувшей на него из машины. В ее сухих глазах и плотно сжатых губах было столько горечи и обиды, что он сразу понял: она знала, с кем говорила…
Сквозь облака выглянуло на минуту тусклое, словно непромытое, солнце и снова скрылось за тучей. Опять заморосил дождь. Иван Алексеевич надел фуражку, которую до сих пор держал в руках. Сутулясь, тяжело ступая, направился в лесничество.
В конторе, у горящей печки, сидели Никитична с мужем.
— Никак, опять дождь! — увидя лесничего, ворчливо буркнул старик. — И когда эта мокреть кончится? — Помешал кочергой в печке и в раздумье добавил: — Не-ет! Нипочем не поспеют! Рази по такой дороге за час управишься. Вчерась всю ночь поливал, да ноне добавило, дорога-то, как кисель.
— Об нем-то тужить нечего. Ему днем раньше, днем позже, какая разница. А ее жаль. Не приведи бог, ежели на поезд опоздает — целые сутки ждать доведется. Командированная она, из Москвы.
— Разве с ней был не муж?
— Это ж новый председатель Кедровского сельпо, за товаром поехал. Она-то вдовая. Доктор. В Кедровку посылали, там, говорит, Верескову какой-то варнак ранил. Ее и спасала.
— Ингу! — поразился Иван Алексеевич. — Не может быть! Что-то ты, старая, путаешь.
— Ково уж там путать. Докторша рассказала… Ведь сколь девку упрашивали: «Бросай ты эту работу. Не бабье дело по тайге с почтой таскаться». Вот и доездила!
Постукивая когтями, к Ивану Алексеевичу подошел сеттер, ткнул в руку холодный нос и, блаженно зажмурившись, прижался боком к его ноге.
— Вот, брат, какие дела случаются, — потрепав собаку по спине, тихо сказал Иван Алексеевич и подумал: «Как глупо! А что, если…» Он вскочил и, пинком распахнув дверь, кинулся во двор. Вывести и заседлать мерина потребовалось не больше трех минут.
— Только бы поспеть, — шептал Иван Алексеевич, нахлестывая коня. Прижав уши, злобно закусив удила, мерин мчался, разбрызгивая жидкую грязь, птицей перелетая через большие лужи.
До станции оставалось с полкилометра, когда Иван Алексеевич услышал паровозный гудок, а когда подскакал к переезду, мимо него с грохотом и лязгом промчалась железная громада поезда.
Опустив поводья, он провожал взглядом убегающий состав. Сверху, вместе с дождем, скрывающим дали, падали на землю увядшие листья, покрывая плечи, коня и землю золотым прахом осени.
Глава шестая
А в поезде, мчавшемся сквозь дождь, Татьяна Петровна, прижавшись лбом к холодному стеклу, всматривалась в густевшие за окном сумерки. Переживая вновь эту неожиданную встречу, последнюю и недоговоренную, она вдруг вспомнила, где и когда впервые услышала фамилию Верескова.
Было это так. Начальник полкового госпиталя Вартанян вызвал капитана медицинской службы Тихонову.
По старой, оставшейся со студенческих лет привычке взмахнул рукой, щелкнув пальцами, и предложил:
— Садись, Таня! Чаю хочешь? Ну, как знаешь. Я лично в любое время готов чаевничать. Помнишь, как на семинарских занятиях пили его из мензурок? Костя по пять штук выдувал… Писем давно от него не получала? Ну, значит, некогда…
Только через месяц Татьяна Петровна узнала, что, ведя этот разговор, Вартанян думал о лежащем в столе извещении о гибели ее мужа, хирурга медсанбата, и пустой болтовней пытался скрыть волнение.
— Слушай. Есть приказ: ты назначена ведущим хирургом в стационарный госпиталь. Мы уйдем дальше, а ты останешься. Что? Возражаешь? Приказы не обсуждаются. И не воображай, что здесь будет по-тыловому спокойно. Скучать не придется.
Он нахмурил густые, нависшие над глазами брови.
— Под госпиталь займем монастырь. Он почти не пострадал. Вся монашеская шайка во главе с настоятелем смылась с немцами. Видать, крепко напакостили. Сейчас саперы наводят в монастыре порядок. Через пару дней можешь приступить к делу… Чудесное место! — Вартанян почмокал губами. — Кругом старый парк. Аллеи из каштанов и кедров. Воздух, — он повел носом, — аромат. Сплошные фитонциды и атмосферные калории! Больные будут выздоравливать словно в сказке!
Все оказалось так, как он говорил. Среди густого парка, окруженного высокой каменной стеной, стояли белые монастырские здания. Все было цело, только старая церковь с разбитой колокольней и щербинами от снарядов в толстых стенах свидетельствовала о пронесшейся здесь военной грозе.
Татьяна Петровна придирчиво осмотрела помещение и осталась довольна.
Они долго бродили по пустынному весеннему парку, прислушиваясь к шелесту ветвей. Под ногами мягко пружинила еще не просохшая земля. Пахло разбухшими почками и кедровой смолкой.
На одной из аллей встретили высокого, подтянутого офицера. Ответив на приветствие, Вартанян представил его:
— Майор Вересков, командир истребительного батальона. Ваш сосед и ангел-хранитель.
Майор поклонился. Мягкая улыбка, тронувшая губы Верескова, так не вязалась с его грозной должностью, что Татьяна Петровна, развеселившись, спросила:
— А где же крылышки?
— Какие крылышки? — опешил майор.
— Обыкновенные, положенные ангелам по уставу.
— Чего нет, того нет, — засмеялся Вересков. Козырнул и отправился по своим делам.
На другой день Вартанян зашел к Татьяне Петровне попрощаться.
— Я буду писать. Не хочется терять тебя из виду. Кончится война, приеду я к вам, поставим на стол бутылку и наговоримся. Представляешь, картинка, — прослезиться можно! — сидят три гриба и вспоминают военную молодость… Ну, будь здорова!
Через несколько часов полк ушел на запад. Наступили будничные дни, наполненные хлопотами и тревогами. Операции и перевязки поглощали все время. Ежедневно приходили бойцы истребительного батальона, расквартированного на территории монастыря. Чаще их приносили, и тогда дыхание войны, казалось бы, ушедшей далеко на запад, становилось особенно ощутимо здесь, в глубоком тылу.
В окрестностях было неспокойно. Бандеровцы лютовали. То и дело находили повешенных, зарубленных топорами или убитых выстрелами в затылок коммунистов, комсомольцев, сельских активистов. Заведующего клубом в Нежиховке бандиты облили бензином и сожгли заживо. По ночам темное небо полыхало заревом от подожженных хат и амбаров.
Иногда вечерами, когда опускались сумерки и вершины Карпат сливались с темным небом, Татьяна Петровна замечала, как в домик, где жил Вересков, проскальзывали дюжие хлопцы в домотканых свитках, озираясь, проходили длинноусые дядьки в высоких смушковых шапках. Обычно после таких посещений Вересков с солдатами отправлялся на облавы.
Действовал он решительно и беспощадно. Чтобы избежать лишнего кровопролития, было объявлено о помиловании тех, кто явится с повинной. И тогда из лесных чащоб потянулись обманутые лозунгами о самостийности. Пряча глаза от селян, бросали оружие.
Только главарь Грицко Малюга с десятком отпетых подручных затаился в недоступной чаще и не подавал признаков жизни.
Стало спокойней. Жители начали отвыкать от вечной настороженности. И вдруг, как гром среди ясного неба, в одну из ночей была вырезана семья председателя сельсовета. Бандиты не пощадили даже малых детей.
На Верескова было страшно смотреть. Подняв батальон в ружье, он кинулся за Малюгой. Банду настигли и уничтожили в Ореховой балке. Главаря с двумя ближайшими помощниками захватили живыми. И тут комбат, тяжело раненный в грудь осколком гранаты, с искаженным от ненависти лицом, шагнул навстречу бандитам, в упор выпустил в них всю обойму из пистолета и рухнул лицом вниз.
Татьяна Петровна вырвала Верескова из цепких лап смерти. Время многое выветрило из памяти. Но она хорошо помнит, как на следующий день после выхода Верескова из госпиталя его взяли под стражу, обвинив в самовольном расстреле бандеровцев.
Мрачное будущее замаячило перед комбатом. Но военный трибунал, учитывая психологический фактор — потрясение, вызванное необычайной жестокостью бандитов, и тяжелое ранение подсудимого, — приговорил его к трем месяцам штрафного батальона, а поскольку медицинская комиссия признала Верескова после ранения негодным к строевой службе, штрафной батальон был заменен полугодичным заключением в исправительной колонии…
За окном вагона мелькнули огоньки. Поезд замедлил ход и остановился возле приземистого станционного здания. Татьяна Петровна вернулась в купе. Разобрала постель и легла. Уже засыпая, она вспомнила имя и отчество девушки из Кедровки. Ну, конечно, это была дочь того самого Верескова, комбата. Интересно было бы его повидать, вспомнить тревожные дни в Карпатах. Иван, наверное, знает его адрес… Как порой удивительно переплетаются человеческие судьбы!
Глава седьмая
Получив показания Инги, участковый Дягилев вызвал начальника милиции Чибисова по телефону.
— Следствие, товарищ капитан, провел. Но тут, понимаешь, закавыка получилась, и никак я в ней разобраться не могу. Оттого точку на деле не поставишь.
Чибисов слушал Дягилева, болезненно морщился, когда рассказ участкового прерывался мучительным кашлем.
— Хорошо! — крикнул он в трубку. — Сейчас к тебе выеду. Будь на месте!
Чибисов посмотрел на сидящего у окна лейтенанта Козырькова.
— Заводи мотоцикл, Саша. В Кедровку поедем!..
В полдень они сидели в маленьком кабинете Дягилева, знакомились с собранными им материалами.
— Я первым делом к геологам поехал, — негромко рассказывал участковый, — они мне показали место происшествия. Обшарил, понимаешь, все вокруг и под одной елкой нашел восемь окурков и спичечный коробок пустой.
— Подобрал их?
— А как же. На коробке отпечатки пальцев должны быть. Бандит, видать, долго ждал, нервничал — спичек поломанных много. А раз нервничал, значит, руки потели и отпечатки получатся — будь здоров!
— Будем надеяться!
— Верескова, когда я в больницу пришел, показала, что вместе с ней с катера в Кедровке сошел Пантелей Евсюков, агент-заготовитель сельпо. При вызове его для дачи свидетельских показаний он заявил, что дел у него в Кедровке никаких нет и приезжал он к брату на день рождения. Кроме него, был кладовщик гортопа Постовалов. Приезжал на базу получать полотна для пил «Дружба». Ночевал у Николая Евсюкова.
— Теплая компания подобралась!
— Все заявили, что из дома не отлучались и как засели за стол, так до утра и пировали. Спать тут же завалились.
— Свидетели есть?
— Гражданка Кутырева, соседка Евсюковых. Часов в шесть утра она зашла к жене Николая попросить взаймы дрожжей и видела спящих на полу трех мужиков.
— Выходит, говорили правду. А между тем о приезде Вересковой кто-то все же узнал. Откуда?
— Евсюков рассказал, что на рейсовый катер опоздал. И служебный пропустил, да повезло: Устюжанин ждал Верескову и не отчаливал. Из их разговора Евсюков знал, куда она едет!
— Вот это — самое главное. Думается мне, что кроме этой тройки был кто-то еще.
Чибисов полистал дело.
— Приметы нападающего Верескова сообщила?
— Плохо с приметами. Сознание у нее мутилось, но все же разглядела зеленый ватник и черную кепку. Да еще сапоги ей запомнились — черные, говорит, лакированные.
— Сапоги резиновые, блестели от росы. Это понятно… С ее слов записано, что она ранила нападающего. Справки в медпунктах наводил? Никто не обращался за помощью?
— Запрашивал всех. Никто не приходил. Да рана, видно, пустяковая: крови-то, понимаешь, я там не обнаружил. И смылся он шустро — геологов испугался.
— Кто же это может быть? — Чибисов побарабанил пальцами по столу. Минуты две думал и решительно встал. — Схожу к Евсюковым!
— На работе они сейчас. Дома только бабка одна.
— С бабкой поговорю.
Возле дома Евсюкова Чибисов остановился. Внимательно оглядел ограду, палисадник. Зашел во двор. На крылечке сидела старуха в синем выцветшем сарафане, голова повязана старым платочком. Круглое загорелое лицо в лучиках морщинок. Она сыпала курам крошки и ласково приговаривала:
— Цыпоньки, цыпоньки…
— Добрый день, мамаша, — сняв фуражку, поздоровался Чибисов.
— Здравствуй, здравствуй, сынок! По делу али как?
— По делу, мамаша. Непорядочек у вас. Дом вроде ладный, а кругом грязь и мусор. Помои на дорогу выплескиваете. Оштрафовать придется!
— Штрафуй, штрафуй их, окаянных! Я сколь раз сказывала, да разве старуху ноне слушают? И сноха, и девки — внучки мои — все по-своему норовят сделать.
— Сыну бы сказали, чай, он хозяин.
Старуха махнула рукой:
— Какой он хозяин! Цельный день на работе, а как выходной — беспременно напьется.
— Это у вас недавно гулянка до утра была?
— У нас, соколик. Не приведи господь, как мужики упились. Пьяней вина были. До кроватей добраться не могли, так на полу и спали. Хоть Яшка не стал пить, сразу ушел.
— Это какой такой Яшка?
— Сынок мой, младший. На буровой он работал. Расчет взял и обратно в город подался. По пути домой завернул. Торопился шибко, с мужиками даже за стол не сел.
— Куда же он, на ночь глядя, отправился? До станции отсюда полсотни километров.
— И-и, милай! Это ежели по дороге, а напрямик, через вон ту гору, так часа два ходу.
— А-а, так это я его сегодня на перевозе встретил. Сразу видать, городской парень. Плащ на нем был, шляпа фетровая и туфли желтые такие…. с острыми носками.
Старуха замахала руками, закудахтала от смеха:
— Ой, что ты, милок! Да мой Яшка сроду шляп на голову не надевал. Кепчонка на ем суконная, черная. А заместо штиблет — сапоги резиновые. Так что обознался ты. И не в плаще он, солдатский ватник таскает. Нет, не он то был, обознался ты.
— Да, видать, обознался, — согласился Чибисов. — Ну ладно, мамаша. Бывай здорова. Скажи своим, чтоб с помоями осторожнее, а то штрафану обязательно…
Вернувшись к Дягилеву, Чибисов с ходу спросил:
— Тебе что-нибудь известно про Якова Евсюкова?
— Сейчас справочку наведу.
Он вытащил из железного ящика толстый журнал. Полистал. Ткнул пальцем:
— Вот! Яков Степанович Евсюков. Год рождения — 1928-й. В 1947-м был осужден за вооруженное ограбление. В 1953-м амнистирован. Год проработал в леспромхозе шофером. Уволился и уехал. Настоящее место жительства не известно.
— Теперь все сходится. Вот он — четвертый человек.
— Но они твердили, что были втроем!
— Он ушел до того, как они за стол сели, поэтому его в расчет не брали. Раз с ними не пил, стало быть, и в компании его не было. У пьяниц своя логика.
— А я голову сколько дней ломал! — мрачно буркнул Дягилев.
— В общем, картина ясная. Сейчас напишем сопроводительную, и ты, со всеми материалами и вещественными доказательствами, поедешь в областное управление. Они этого Яшку быстро разыщут. А вот второе письмо. Пойдешь с ним в госпиталь. До каких пор мучиться будешь?
Дягилев растерялся.
— А здесь кто за меня останется?
— Найдем кого-нибудь. До твоего возвращения поработает. Ты вечером еще раз поговори с Евсюковым, а мы все документы подготовим и подбросим тебя до станции.
Чибисов взглянул в окно, и Дягилев увидел, как начальник закусил губу и сдвинул на затылок фуражку.
— Один, два… еще один, сразу трое, — считал он. — Черт возьми, погорели мы с этими приметами.
Дягилев из-за плеча Чибисова посмотрел на улицу: по дороге гурьбой шли лесорубы, все в зеленых ватниках, черных кепках и резиновых сапогах…
Глава восьмая
От затянувшихся дождей Шаманка помутнела, рванулась из берегов. Севка с трудом разыскал устье маленькой таежной речки и, чуть не пропоров днище полузатопленной елью, повел катер вверх по течению. Пятьдесят километров, если считать по прямой, плыли целый день. Речка петляла по урману так, что путь удлинился чуть не в четыре раза.
До места добрались уже в сумерках. Пришвартовав катер к мосткам, у которых покачивались на привязи две длинные долбленки, Севка с Антонычем сошли на берег.
Привлеченные шумом мотора, к причалу, несмотря на дождь, высыпали все жители затерявшегося в тайге поселка, который и поселком-то назвать было нельзя: четыре избы — в одной помещалась гидрометстанция, остальные служили жильем.
Густой ельник синей подковой окружил избы, небольшие квадраты огородов и площадку с приборами. Лес не смирился с людьми, отнявшими у него этот клочок земли. Он наступал на захватчиков, покрывая вырубку свежими всходами и порослью. Людям надоела эта война, и они в конце концов махнули рукой, позволив крошечным березкам и елям пробраться к самым окнам домов. Только на метеорологической площадке не имел права поселиться ни один лесной житель.
Из-за темноты разгрузку катера оставили до утра. Начальник станции Собянин увел приехавших к себе домой. Все встречавшие потянулись следом. Каждому хотелось перекинуться словом с приезжими, услышать новости.
В поселке жили четыре семьи. Долгое время станция была как проходной двор. Люди здесь не задерживались — не могли привыкнуть к дикой заброшенности, отсутствию маломальских удобств, к тяжелой работе. Те, кто мечтал о длинном рубле или романтике, быстро разочаровывались и перебирались в города или на стройки. А эти вот выдюжили, остались. Полюбили суровый край, завели семьи. Сейчас в каждой избе подрастает два-три сорванца. Такую ораву нужно прокормить, обуть и одеть. Занялись охотой, рыбалкой. Разбили огородики — все подспорье! Продукты: чай, сахар, соль, муку и прочее, что требуется человеку, — раз в год доставляет сюда по договору потребсоюз на барже-самоходке.
Метеостанция хоть и маленькая, а важная. Стоит на самом краю урмана. До следующей триста километров, а между ними болота и мари, летом не пройдешь, не проедешь. Отсюда до самой Оби безлюдье и полная неизвестность. Севка как-то видел планшет этих мест — сплошное белое пятно. Даже речки нанесены пунктиром.
Люди чувствуют себя здесь не простыми наблюдателями, а пограничным нарядом, выставленным на передовой рубеж. Первыми в области встречают ледяное дыхание Таймыра, рвущиеся с Карского моря злые бураны. Восемь раз в сутки шлют в эфир звонкие сигналы морзянки, сообщая о капризах погоды.
Они радуются любому приезжему человеку. За последние пять лет у них побывали кроме гидрологов управления три геолога да однажды заночевал сбившийся с пути во время бурана охотовед. Немудрено, что Севку с Антонычем, своих товарищей по работе, они встретили с радостью.
— Обождите вы с разговорами! — вмешался хозяин. — Сперва накормить надо. Вон как за дорогу отощали.
— Не хлопочи! Нам вместо еды сон требуется. Минут шестьсот всхрапнем и обратно людьми будем! — Севка устало опустился на скамью. Обвел взглядом присутствующих.
— Новостей привезли уйму. Рассказывать — на всю ночь хватит. До завтра потерпите. О главном скажу: Верескова нашли.
В избе сразу стихло, только ребятишки, повисшие на Антоныче, продолжали возню. На них прикрикнули, и все впились глазами в рассказчика. Верескова здесь знали и уважали. В наступившей тишине было слышно, как потрескивает пламя в десятилинейной лампе. А потом сразу прорвалось:
— Как? Что? — посыпались вопросы.
Севка покачал головой.
— Случайно нашли. А как погиб, ничего не знаю. Следствие, наверное, будет, тогда все и прояснится. А теперь пошарьте у Антоныча в мешке, там вам посылки да письма лежат. Забирайте.
Когда все ушли, Севка расстелил на полу тулуп и, приладив вместо подушки стеганку, спросил Собянина:
— Ты когда на связь с управлением выходишь?
— В двадцать один час. Через пятнадцать минут включу передатчик.
— Я телеграмму составлю, ты ее сейчас же передай.
— Давай, только покороче, у меня сеанс всего пять минут.
Севка присел к столу, вытащил из сумки блокнот и быстро написал:
«Найден труп Верескова тчк Срочно высылайте комиссию экспертом зпт следователем тчк. Буду ждать катером в районе Долгих Стариц тчк Устюжанин».
Когда Собянин вышел, Севка стащил сапоги, прикрутил в лампе фитиль и, не раздеваясь, прилег на тулуп. Блаженно потянулся и закрыл глаза. Но тут же понял, что не заснет. От долгого стояния за рулем ломило ноги, ныли руки, словно держал все эти дни не легкий штурвал, а тяжелую пятипудовую штангу. Перед глазами же неотвязно маячила страшная находка у Долгих Стариц.
Он повертелся на тулупе, с завистью прислушиваясь, как в углу на лавке сладко посапывает Антоныч. Наконец обозлился, встал, прибавил в лампе огонь и, разыскав папиросы, закурил.
Какой-то шорох и возня на полатях привлекли его внимание. Он взглянул вверх и обмер: прямо над собой увидел кудлатую голову, облепленную пухом. Было что-то жутковато-притягивающее в изуродованном лице кудлатого. Рассеченная бровь, одна половина которой почти прикрывала левый глаз. Сквозь редкую сивую бородку виднелся широкий рубец, пересекающий щеку и рот, отчего верхняя губа застыла в зловещей ухмылке.
— Чо? Потрету моему дивишься? — хрипло засмеялся незнакомец. — Кабы тебя, паря, едак же по роже шваркнуло, не краше меня бы сделался. Да ты не боись, коли охота, гляди. Меня самого тоска берет за свое страхолюдие.
— С чего ты взял, что я испугался?
— Все пужаются, кто впервой на меня взглянет, особо бабы. Иная только увидит — и враз лицо помучнеет… Закурить бы, што ли, дал.
— Слезай, покурим, а то мне, задравши голову, разговаривать неудобно.
Кудлатый что-то буркнул, завозился, ударился головой о низкий потолок и, выругавшись, спрыгнул с полатей. Шлепая босыми ногами по некрашеному полу, подошел к столу.
Был он невысок, почти на голову ниже Севки. Но в широких плечах, в буграх мускулов, вздувавших рукава рубашки, чувствовалась большая сила.
«Могуч мужик, — мелькнула у Севки мысль, и хотя сам пошел в богатырскую, устюжанинскую породу, невольно подумал: — С таким схватись — враз хребтину сломает».
С трудом вытащив большими негнущимися пальцами папиросу из пачки, незнакомец присел на лавку. Зевнул, открыв рот с крупными, как у лошади, зубами. Почесал грудь, заросшую густым рыжим волосом.
— Кто такой будешь? Почему я тебя раньше здесь не видел? — поинтересовался Севка.
— Я-то? — окутавшись дымом, откликнулся кудлатый. — Зяблов буду. Василий, по батюшке Иваныч. Жене Мишки Собянина родителем прихожусь. А видать ты меня не мог — живу здесь еще мало, в покров аккурат месяц будет.
— На иждивение, стало быть, прибыл? А мужик ты, видать, крепкий, мог бы еще поработать.
— Пошел ты… знаешь куда? Мишка меня рабочим на станцию определил. Работы тут — будь здоров! Цельный штабель свай изготовил, крыши у изб перекрыл, лодки починил. От работы не бегаю. Все могу: и сапоги сошью, и всякое другое прочее не хуже иного сделаю. — Он сердито засопел и притушил папиросу о столешницу. — Справляю, а все едино душа не лежит. Не по мне это. Я, паря, десять годков лесником пробыл. Может, свой век на кордоне бы и кончил, кабы не лиха беда… Через ее кувырком все пошло… Места своего теперь никак не найду. Мыкался по свету, покуда Мишка не отписал, — приезжай, дескать, батя, леса тута немереные, нехоженые. Лес и взаправду здесь дикий, только больно уж квелый. Добрый-то только по бровкам растет, а чуть дальше — болота. А в ем — кривулина на кривулине, на оглоблю лесину не выберешь. Уеду я отсюда. Охота мне в настоящем бору пожить, чтобы дерева, как свечи, в небо… И чтоб окрест меня никого не было. Людей мне не надо! Только чтоб я да сосны. И чтоб ходил я за имя, как за малыми детьми, да, как растут, глядел… Но, видать, зря про то думаю, жизнь-то под уклон пошла. Впереди что? Бугор, и все. Что жил ты на свете, что не жил — никто о том знать не будет.
Севка хмуро усмехнулся, вспомнив слова Лихолетова: «Все помрем, трава вырастет, вот и все». Жизнь казалась Севке простой и ясной дорогой, начала которой он не помнил, а о конце никогда не задумывался. Отец, не очень грамотный, но по-деревенски мудрый старик, привил сыну несложные в принципе, но твердые понятия о месте человека на земле. Научил ценить труд и беречь то, что предоставила природа в распоряжение людей. Отец верит, что каждый человек должен оставить на земле след, будь то дети, построенный своими руками дом, выращенное дерево или вспаханное поле.
Вот и Зяблов, разве он пыль на ветру? Что у него на душе и на совести — поди разбери. Не по гладенькой дорожке жизнь прошел, ясно… И все же и он хочет о себе добрую память оставить на земле. Ну а что людей сторонится — не Севке его судить. Одно ясно — не звонарь, к делу тянется. Севку тронуло, как Зяблов о деревьях говорил, словно о живых существах. А может быть, этот бродяга, перекати-поле, еще и нашел бы себя на каком-нибудь лесном кордоне?
Поколебавшись немного, Севка предложил:
— Слушай, у меня батя объездчиком в Нагорном. Хочешь, поговорит с лесничим? Кордон там есть, с которого люди бегут, — место больно глухое. Не забоишься? Лет восемь назад там пожар был, полсотни гектар выгорело. Теперь земля — как шлак после сильного огня. До сих пор, кроме чахлой травы, ничего не растет. Назвали то место «Гиблой еланью», а потом и кордон так называться стал. Взялся бы?..
Зяблов даже привстал со скамьи.
— Неужто договориться сможешь? Милай, да я б у тебя по гроб жизни в долгу был. А что касательно прозванья — по мне пущай хоть чертовым именуют. Был бы кордон, а елань все едино лесом засадят.
— Попробую батю уговорить. Документы-то у тебя в порядке?
— А как же! Только по ним не берут меня на лесную работу — дескать, доверие потерял.
— Это как понять? — опешил Севка. — Проворовался, что ли?
По лицу Зяблова пошли красные пятна. Он сжал огромные кулаки.
— Кабы кто другой такое сказал — глотку бы перервал. Отродясь за мной воровства не водилось. Осужден был, не таюсь. Кровь пролил, а чтоб воровать — того не было. — Он насупился, вздохнул. — Дай-кось еще закурить. — Жадно затянулся. Взглянул на Севку тоскливыми глазами. — Ладно! Скажу уж, как дело было. Работал я лесником. Сперва все хорошо было. А потом примечать начал, что лесничий при отводе делян мухлюет. Ну, к примеру, на деляне тыщу кубов нарубить можно, а он в бумаге пишет — пятьсот. И директор леспромхоза половину заготовок сдает в зачет плана, а другую половину — налево… Как разобрался я в этом мошенстве, приехал в контору, к лесничему, и всю правду-матку ему и выложил — совесть-то надо иметь!
Слово за слово — и сцепились мы с ним, как кочеты. Он мужик крепкий был, что твой бугай. Врезал он мне душевно: один глаз сразу заплыл, а вторым гляжу, как сквозь туман красный. Прижал он меня в угол и, гад, сулит: «В тюрьме сгною! Так оберну дело, что все тебе пришьют. А под ногами путаться не будешь, так и свой кусок получишь».
На меня тут затмение нашло. Отпихнул я его, схватил со стола какую-то чугунину и хрястнул по башке. Опамятовался, гляжу: в руке у меня из чугуна статуй — мужик с рогами. И помнилось мне, что мужик тот мне еще язык кажет и так вредно усмехается, что я вовсе разума лишился. Швырнул куда-то чугунину, выбежал из конторы и не помню, как на кордон к себе ускакал… Там меня и взяли.
Дружки лесничего всполошились. Наплели на меня с три короба. А время тогда, сам Знаешь, какое было. Перед войной. Особо разбираться не стали. Дали мне, паря, полной мерой, на всю катушку, да еще с привеском.
В колонии, конечно, не сладко пришлось. Хорошо хоть, лес рубить — дело привычное. Норму свою перевыполнял. Начальство бригадиром назначило. А я вовсю вкалываю — в работе-то легше, о своей доле меньше думается. Сколько-то годков отбухал, и тут берут меня и везут в город. Ну, думаю, еще за что-то добавят, не иначе. Думал-думал и решил бежать. Упросил конвоира, чтоб сводил меня по нужде, а сам на всем ходу и сиганул из вагона. — Зяблов поежился. Взял папиросу. Ломая спички, долго раскуривал. — Не рассчитал, неаккуратно прыгнул. Ударился мордой о пикетный столбик у полотна. Мне уж в больнице, когда через два дня оклемался, все рассказали. Охранник поезд остановил, подобрал меня и к фершалу доставил. Ругался, говорит, страсть!
Подлечили — и в суд. Там только и узнал, что должен показания как свидетель дать по делу того директора леспромхоза, что с моим лесничим лес воровал. Дали ему что положено, а мое дело суд на пересмотр направил. Вскоре и выпустили. Кажись бы, все по-хорошему обернулось. Как же! — Он сунул Севке под нос здоровую дулю. — Обратно-то в лесники не берут! Боятся…
— Батю не испугаешь.
На изуродованном лице Зяблова мелькнуло подобие улыбки.
— Вот и ладно. Ты когда вобрат едешь? Возьмешь меня с собой? Может, и вправду поталанит — попаду на кордон.
— Сидеть здесь некогда, послезавтра отчалим. А теперь на боковую…
Севка уже начал дремать, когда с полатей донесся приглушенный шепот:
— Паря, а паря! Не спишь? Вы тут разговор вели про какого-то Верескова. Его, случаем, не Максимом звали?
— Максимом. А ты откуда знаешь?
— В колонии вместях сидели.
— Врешь! — Севка рывком вскочил с тулупа.
— Да с чего мне?
— Однофамилец просто. Какой он из себя был?
— Ну, ростом с тебя… Волосом рус. Глаза серые вроде… Примет особых не было. Да, вот раз в бане с ним мылись, рубец у него здоровый заметил на груди, во-от такой. Осколком, сказал, зацепило.
Севка растерянно заморгал. Надо же! Как же так — столько лет они знали Верескова, кто бы мог подумать, что он был в заключении. Это Вересков-то! Никогда ни единым словом не обмолвился он об этом. Нет, не может быть. Ошибка какая-то.
Зяблов, почуяв смятение Севки, сказал ободряюще:
— Да ты не переживай. Он тебе кто, родня? Нет? Ну, все едино… Ты не сомневайся. Мужик он правильный был. С шушерой не вожжался. Его в колонии уважали. Он, видать, переживал шибко, но гордый был — виду не казал.
Севка был настолько ошеломлен услышанным, что заснул только перед рассветом, всю ночь проворочавшись на тулупе. Разбудил его Антоныч.
— Горазд ты спать, насилу растолкал. По реке сало пошло, смываться надо срочно. Главное — на Шаманку успеть выбраться. Она еще неделю продержится, а здесь, того и гляди, лед станет — будем куковать до весны.
Сна как не бывало. Натягивая на ходу куртку, Севка выскочил из избы и сразу окунулся в промозглую сырость. С неба неторопливо, вперемежку с дождем, падали хлопья снега. Под его тяжестью до самой земли поникли еловые ветки. Снег облепил избы, прясла, засыпал дорожки, упрятал осеннюю грязь. Сквозь его завесь мутно проглядывалась гребенка ельника на другом берегу реки. По черной, неприветливой воде плыли рыхлые белые хлопья — вестники скорого ледостава. У мостков, обледенелый и засыпанный снегом, стоял катер, прихваченный у бортов узкой каемкой ледяного припая.
Севка поморщился. Повернулся к Антонычу.
— Готовь катер. Снег скидай да лед счисти. Я тебе в подмогу Зяблова пришлю, он с нами поедет.
— Да уж доложился он. Пошел харч в дорогу собирать. Слышь, а не опасный он мужик? Уж больно рожа у него разбойная.
— Смотри-ка, лицо ему не нравится! Он тебе что, невеста?
— Ну, гляди, дело твое, как ты есть командир корабля, — в голосе Антоныча прозвучала насмешка.
— Кончай травить. Через час-другой отчалим. Я пока на метеостанцию слетаю, может, радиограмма для нас есть.
В квартире Собянина, куда мимоходом заглянул Севка, дым коромыслом. Зяблов, одетый по-дорожному, в полушубке и высоких сапогах, сердито швырял в мешок куски копченой сохатины, связки вяленой рыбы.
— Ну куда ты, старый, потащился! — причитала его дочь. — Плохо тебе у нас жилось? Мало тебя жизнь ломала? В кои веки покой нашел, так и сидел бы! Внучата вон к тебе липнут, и нам спокойней, что старик дома.
— Закрой варежку! Какой тебе старик? — Зяблов с остервенением пнул мешок. — Я, может, этого дня двадцать лет дожидаюся, а ты меня готова чуть не в поминальник записать. Пойми ты своей дурьей головой, что ежели я ноне от кордона откажусь, так до смерти казниться буду!
— Да кто тебя на кордон-то возьмет? Пытался ведь, знаешь!
— Что ты меня харей в грязь тычешь? Отмылся я давно. Словечко за меня Северьян Егорыч замолвит. Авось возьмут. Ну а коли от ворот поворот укажут — тогда весной ждите обратно. Зиму-то как-нибудь проверчусь.
— Зря, батя, уезжаешь, — поддержал жену Собянин. — Права она. В твои годы пора на месте с семьей жить. С чего ты враз засобирался? Обиды вроде от нас не имел.
— Нет, Мишка, поеду. И вы зло на меня не держите. Надо ехать. Авось снова человеком себя почую.
— Мария Васильевна! — Севка шагнул к столу. — Вы за отца не тревожьтесь. Поживет у нас, осмотрится, а там и на кордон определится.
— Зря, он это придумал. Растравит только себе душу. Ну кто в лесную охрану с судимостью принимает?
— Статья у меня особая была, — окончательно обозлился Зяблов. — Кабы за воровство судили — я и сам бы в тряпочку помалкивал. Что ж мне теперь — в лес дорога на всю жизнь заказана?
— Все будет в порядке, — поддержал Зяблова Севка. — Лесничий у нас самостоятельный. Если решит, что человек для леса подходящий, — все для него сделает.
— Ну вот, видишь? А ты судачишь одно: не возьмут да не возьмут! — обрадовался Зяблов.
— Ты, Василий Иванович, когда все соберешь, помоги Антонычу с катером управиться. Скоро отчаливать будем.
Севка присел на лавку рядом с Собяниным, тихо спросил:
— Ответ не поступил? Чего они тянут? Ну все равно, сидеть здесь опасно. Отстукай им, что из-за начала ледовых явлений сегодня ушли в обратный рейс. Комиссию будем ждать в указанном месте… Да вот еще, выручи — дай солярки литров пятьдесят. Боюсь, не хватит.
— О чем разговор! У меня как раз две канистры пустые валяются, пойдем, отолью… А батю-то уж там определите куда-нибудь… Мается мужик…
Ровно в полдень Севка дал команду отчаливать. На душе у него было тревожно. Снег продолжал валить. Зяблов с багром в руках нес вахту на носу: в ледяном крошеве то и дело показывались черные коряги, смытые большой водой с берегов. Встреча с ними хорошего не сулила. «Только бы успеть выбраться на Шаманку, — думал Севка, вцепившись в штурвал, — там хоть и против течения плыть, а будет легче — простору больше!»
Глава девятая
День близился к вечеру. Серые облака, похожие на дым лесного пожара, быстро неслись с севера, сея мелкую снежную крупу. Сквозь просветы в тучах то и дело прорывался луч солнца. От него искрилась неровная снежная пелена, и по ней протягивались длинные кривые тени изб, телеграфных столбов и деревьев.
Иван Алексеевич, ведя на поводу коня, сошел с перевоза. На берегу, перевернутые вверх днищами, лежали вытащенные до весны лодки. Чуть подальше — штабеля бревен. За ними — большой сарай, откуда несся звенящий визг пилы. Дома, выстроившиеся вдоль берега, смотрели на реку маленькими окнами, стекла которых вспыхивали багровым пламенем, когда на них падали солнечные лучи.
Навстречу шел учитель биологии Ковалев. Возбужденный, довольный. На плече дорогая бескурковка, за спиной к крошням привязаны два закоченевших зайца. У одного на усах замерзли кровавые бусинки. «Отбегались косые», — в сердце Ивана Алексеевича шевельнулась жалость. Сам он зверя не бил, за исключением рысей и волков, предпочитая охоту на птицу. За всю долгую охотничью жизнь только однажды положил лося. Было это три года тому назад. Во время гона кинулся на него обезумевший от страсти сохатый. Прямо с седла, сорвав с плеча ружье, пулей остановил он тогда разъяренного зверя. Спасал не столько себя, сколько лошадь. Был бы пеший — отсиделся бы на дереве, а на коне в густой чаще куда денешься?
— С полем, Борис Николаевич! — поздравил он охотника.
— Спасибо. Заходи завтра, тушеной зайчатиной угощу! — Ковалев помахал рукой и быстро зашагал к дому.
Отвернувшись от колючего ветра, Иван Алексеевич закурил. Похлопал мерина по животу, затянул подпругу и уже собрался садиться в седло, когда увидел показавшуюся из-за поворота маленькую самоходную баржу. Раздвигая густую шугу, баржа ползла по воде. За ней, зарываясь носом в волны и вихляя из стороны в сторону, следовал на буксире катер.
— Чо стоишь? Примай чалку! — крикнул кто-то с баржи осипшим от холода голосом.
Иван Алексеевич, выпустив повод, сбежал к причалу, поймал конец веревки и замотал вокруг просмоленной сваи. Баржонка, ломая настывший на борту лед, прижалась к бревнам. К ней вплотную пришвартовался катер.
Еще не успели скинуть сходни, как на причал набежали люди.
— Митрич! Здорово! Куда тебя нелегкая носила? — кричал с берега высокий худой старик.
— Пашку мово не привез? — надрывалась молодка в наспех накинутой на плечи душегрейке. — Нету? Ну, я ему, нечистой силе, покажу, когда явится.
— Да что ты ему нового-то покажешь! Он тебя и так всю высмотрел. Мужику охота и на других баб поглядеть, — насмешливо бросил стоявший за спиной парень.
Разъяренная молодка обернулась к насмешнику, но того и след простыл — не захотел связываться.
Мерину надоело стоять на пронизывающем ветру. Он замотал головой, толкнул хозяина побелевшим от инея лбом.
— Ладно, пошли, — машинально, словно человеку, сказал Иван Алексеевич и стал выбираться из толпы.
В это время, громыхая колесами по мерзлой дороге, к берегу подкатила телега. С нее спрыгнул начальник милиции Чибисов. Расправил ремень, стягивающий полушубок, огляделся и поднялся по сходням на баржу.
Толпа на берегу зашевелилась, послышались голоса:
— Гляди-ка! Милиция приехала! Опять, поди, буянов с лесоучастка привезли?
— Не! Сам бы не явился, прислал бы кого. Неужто бандюгу словили, что почтальоншу ранил?
— А устюжанинский-то катер, видать, отплавался. Раз на буксире приволокли — считай, теперь ему крышка, прямиком в утиль.
— Ой, бабоньки, чтой-то?
Иван Алексеевич увидел, как из каюты на барже вышли люди. Подошли к большому ящику на корме. Повозились, распутывая веревки. Потом четверо из них подняли его и понесли. И тут Иван Алексеевич понял, что это не ящик, а гроб. Поняли и другие, стоящие на берегу. Сдернув шапки, молча расступились, давая дорогу. Гроб поставили на телегу, хлестнули лошадь и уехали. Еще не стих стук колес, как все враз заговорили, строя догадки. Иван Алексеевич, нахмурившись, тронулся было в путь, но в эту минуту на повод опустилась большая, красная от холода рука.
— Здравствуйте, Иван Алексеевич!
— А, Сева! Здравствуй! То-то, я гляжу, катер знакомый, а тебя не узнал, — Иван Алексеевич всматривался в осунувшееся лицо Севки, заросшее грязной щетиной. — Здоров ли? Откуда?
— На Волью ходили. Груз метеостанции отвезли.
— Вовремя вернулись — к вечеру, наверное, лед установится.
— Мы бы еще позавчера пришли, да трое суток комиссию из области ждали у Долгих Стариц. А вчера, как назло, мотор совсем отказал. Если бы не баржа, не выбраться бы.
— Какая еще комиссия?
Севка подошел ближе и тихо ответил:
— Верескова нашли. Комиссия на месте осмотрела. Кажется, снова дело поднимать будут.
Иван Алексеевич качнулся в седле, сморщился и жестко ухватил Севку за плечо.
— Да ты что? Значит, все… Эх, Максим, Максим… Инга знает?
— Не видел я ее. На барже сказали, что она в Кедровке, в больнице. Хотел проведать, да комиссии нельзя было задерживаться — спешили очень.
— Зато до ледостава успели выбраться… Ты вот что, возьми у отца лошадь с кошевой и сгоняй в Кедровку. Скажи: я разрешил.
— Спасибо.
— Не за что. Ну, будь здоров!
— Подождите минутку! — Севка покрепче ухватился за повод. — У вас кордон на Гиблой елани пустует?
— Уж не хочешь ли перебраться туда?
— Нет! Вот Василий Иванович желание имеет. Познакомьтесь!
Иван Алексеевич взглянул на стоящего в стороне мужчину и, внутренне содрогнувшись, быстро отвел глаза. Но тут же устыдился и протянул руку.
— Левашов. Лесничий. Раньше в лесной охране работали? Отлично. Нам опытные лесники нужны. Только вот возьметесь ли? Кордон отдаленный… Если согласны, зайдите вечером в лесничество, договоримся. Вы с Устюжаниным приехали? Ночевать-то хоть есть где?
Зяблов растерянно развел руками.
— У нас переночует, — вмешался Севка. — Сейчас прямиком в баню — попаримся, а уж к вам — с утра пораньше. Сегодня-то не успеть.
Иван Алексеевич попрощался и тронул коня. Чуя близкий дом и теплое стойло, мерин пошел крупной рысью. Из-под его ног ветер гнал злую поземку. Она стелилась по дороге шуршащей лентой, крутилась змеей и мчалась впереди, спасаясь от широких конских копыт.
Добравшись до лесничества, Иван Алексеевич первым делом расседлал мерина. Жесткой щеткой растер ему спину, кинул в ясли охапку клевера и только тогда пошел домой.
В прихожей его чуть не сбил с ног кинувшийся на грудь сеттер. Лизнул в щеку шершавым языком и засуетился, повизгивая, не зная, чем бы еще убедить хозяина в своих горячих чувствах.
Отмахнувшись от него, — ну рад, рад, вижу! — Иван Алексеевич прошел на кухню, где хлопотала Никитична. Взялся за щи и, все еще под впечатлением дня, вполуха слушал старуху, отвечая невпопад на ее вопросы.
— Да ты что, Лексеич? Аль заболел? — загремела ухватом Никитична. — Я тебе что говорю: лесник с Крутихи в обед приезжал, говорит, леспромхозовские за своей деляной сорок кедров свалили. Акт на столе у тебя оставил. Может, еще забежит, расскажет… Давай миску-то, жареной картохи накладу.
Пообедав, Иван Алексеевич несколько раз прочел акт о порубке. Закипел от злости, выругался про себя и тут же присел к столу, оформил дело для передачи в суд.
«Хозяев много в лесу развелось, — сердито думал он. — Каждый из кожи лезет, чтобы свои планы выполнить, а на остальное наплевать!»
Вспомнил разговор с бригадиром леспромхоза.
— Ну чего ты шумишь, лесничий? Подумаешь, сотню дерев лишних вырубили? Не вырастет лес, что ли? Гляди, сколько его окрест, — не измеришь.
— Так ведь в водоохранной зоне рубили, запретная она.
— Ну и что случилось? Река как текла, так и течет. Ничего с ней не сделается. Тебе больше всех надо, что ли? А штрафом грозишь зря, уплатим. Леспромхоз не обеднеет.
Вот тут-то и зарыта собака. Государственным карманом щедры распоряжаться. «Ну, погодите, — мысленно погрозил Иван Алексеевич, — вы у меня сами раскошелитесь. Будете беречь государственное добро!» И тут же на обороте акта написал, чтоб суд взыскал штраф не с леспромхоза, а с техрука, отдавшего приказ рубить кедры.
Нельзя же рубить все подряд. В смысле быстроты рубки никуда не денешься — прогресс. А то, что после нее начисто уничтожается подрост и лесосека похожа на поле под паром, — это тоже прогресс? Восстановление леса на такой «прогрессивной» лесосеке частенько обходится дороже снятой с нее древесины. Что-то тут явно недоработано.
Иван Алексеевич вспомнил статью Верескова, умную, доказательную, о том, что вырубка пойменных лесов привела в последние годы к бурным весенним паводкам и низкой летней межени Шаманки.
«Интересно, — подумал он, — а когда рассмотрят мое предложение? Целый год изучают. Не торопятся что-то».
Достал из стола толстую тетрадь, бережно разгладил обложку. Это был черновик проекта создания орехопромыслового хозяйства. Много бессонных ночей просидел он над этим проектом. Знал, что одними словами не убедишь никого. Пришлось помимо экономических приводить доводы с точки зрения гидрологии, метеорологии, сохранения почв, охотничьего промысла. И все в цифрах, потому что только цифры могут убедить людей в твоей правоте. Получилась целая диссертация. Неужели зря трудился?..
Стало прохладно. В окно бил ветер, прилетевший с далеких гор. Лепил на стекла хлопья снега, тонко подвывал и все норовил ворваться в избу. Иван Алексеевич подсел к печке. Мешал кочергой угли, прислушивался к разгулявшейся непогоде.
Рядом с ним пристроился Верный. Каждый раз, когда хозяин кидал на него взгляд, пес бил по полу хвостом. Понимал ли он, о чем думал хозяин? По науке, собачий разум ограничивается инстинктом да тем, что называется условным рефлексом. У Ивана Алексеевича на этот счет было свое мнение. Хотя Верный и не умел говорить, но прекрасно разбирался в тончайших интонациях хозяйского голоса. Может быть, по-своему он думал, любил и ненавидел… Понять бы, что творится в голове животного. Во всяком случае не условный рефлекс заставил однажды пса кинуться в ледяную воду и спасти тонущего хозяина.
Когда печь прогорела, Иван Алексеевич погладил собаку и отправился спать.
Проснулся он среди ночи. Буран кончился. Из окна лился лунный свет, отпечатывая на полу ровный четырехугольник. Где-то за печкой скрипел сверчок. Нащупал на столе папиросы, закурил и, глубоко затянувшись, посмотрел в окно. За ним, присыпанная пушистым снегом, виднелась еловая ветка. Легкий ветер раскачивал ее, и в неверном лунном свете казалось, что это не ветка, а чья-то рука скребется о стекло.
Почему-то вспомнилось детство, отец с матерью. В последний раз он получил от них письмо в позапрошлом году. Долго вертел в руках конверт, не решаясь вскрыть. На сером бумажном прямоугольнике он узнал руку отца, но почерк был странный. Буквы налезали одна на другую, они почему-то сразу посеяли тревогу. Наконец вскрыл конверт и достал листок, вырванный из ученической тетради.
«Здравствуй, дорогой наш Иван!
Во первых строках своего письма сообщаю, письмо и деньги от тебя получили, за что шлем тебе родительское спасибо. Письмо твое читала мне внучка нашего соседа. Сам-то я вовсе плох стал глазами. Да и руки ослабли, ложка валится. Хожу плохо, дыху не хватает. Мать тоже с самой троицы не встает и как свеча догорает. Старость, она, известно, подчищает нашего брата, стариков, под метелку. Фершал сказал, что не жилица она. А потому поспешал бы ты с приездом, а то помрем и не свидимся…»
Иван Алексеевич читал письмо, и острое чувство жалости и вины перед стариками охватывало его все сильнее. Сколько раз за последние двадцать лет виделся он с ними? Сколько раз переступал порог отчего дома? Мало! Ох, как мало! Когда возвращался с фронта, прожил у них месяц, а потом от силы раз пять заезжал на несколько дней повидаться.
Деньги родителям отсылал аккуратно, оставляя себе самую малость. Много ли нужно одному в лесной глуши? Хотя и не часто, но давал о себе знать короткими письмами.
Только осенью ему с трудом удалось добиться отпуска. Лесхозовское руководство не любит, когда работники отдыхают весной или летом: самый разгар работы, да и лесные пожары требуют неусыпного внимания.
Стариков он не застал. Разминувшись с телеграммой, приехал и узнал, что всего неделю не дождались они его, скончавшись друг за другом. Смерть близких — это не только боль утраты и сознание одиночества. Иван Алексеевич почувствовал, что порвалась еще одна ниточка, связывавшая его с прошлым. Он сходил на кладбище. Поклонился родным могилам, обложил их дерном. Посадил отцу березку, а матери — рябину.
Два дня бродил по опустевшему дому, разглядывая знакомые с детства предметы. Дом был очень старый. Старой была и береза, распластавшая узловатые ветви над деревянной крышей, затянутой зеленым бархатистым мхом. Казалось, эти два старика настолько сжились друг с другом, что представить их один без другого невозможно. Стоял дом на берегу озера Увильды, дальний берег которого терялся в туманной дымке. Осенью, когда дули сильные ветры, озеро темнело и грозно гудело, обдавая берег пенистыми волнами. Волны были как живые. Они молча накатывались с озера и у самого берега, взревев, бились о валуны.
Постояв на берегу, Иван Алексеевич совсем затосковал и в тот же вечер уехал, передав домик сельсовету…
Глава десятая
Севка успел сбегать на гидрометстанцию, доложить о возвращении из рейса на Волью и помочь матери по хозяйству, когда вернулись из лесничества отец с Зябловым. Оба красные с мороза, веселые. Потоптались на крыльце, сбивая с валенок снег, скинули полушубки и прошли на кухню.
— Ну, мать, корми мужиков, а то оголодали — ветром качает!
— Оно и видно!
Екатерина Борисовна, неторопливо накрыв стол, разлила в миски борщ. Потянулась было к полке, где за занавеской стоял графинчик, да передумала. Егор, наблюдавший за ней, усмехнулся, укоризненно покачал головой, но смолчал. Дома у них не принято спорить с матерью. Еще в молодые годы, приведя в дом жену, Егор молчаливо признал ее полной хозяйкой и все, что касалось семейного обихода, принимал без всякого спора. Может, поэтому прожили они долгую жизнь мирно и ладно.
Дочь пермского охотника, ничего не знавшего, кроме промысла пушного зверя, жила она на берегу дикой Вишеры, пока не встретила Устюжанина. Веселый, могучий плотогон вскружил девке голову и тайно от родителей увез на плоту. С тех пор ни он, ни она не пожалели о своем выборе.
Ели молча, неторопливо. Севке не терпелось поскорее узнать, чем кончился разговор с лесничим. Но спросить опасался. Во время обеда болтать не полагалось, и батя запросто мог, не глядя на возраст сына, огреть по лбу ложкой.
Склонившись над миской, Зяблов исподтишка поглядывал на бледное, строгое лицо хозяйки. Годы изрядно потрудились над ним, но так и не смогли сеткой морщинок скрыть остатки былой красы. Наверное, вот с таких женщин писали в давние годы строгановские богомазы свои удивительные иконы.
Поглядывал Василий Иванович, пока не поймал на себе ее жалостный взгляд. Смутившись, опрокинул на колени миску с борщом, сгоряча смачно выругался и впал в полное смятение. Севка фыркнул и выскочил из-за стола.
— Эк тебя разобрало! — сам едва удержавшись от смеха, рыкнул на сына Егор и, чтоб рассеять смущение Зяблова, заговорил с ним, нарушая самим же заведенное правило.
— Значит так, Василий Иванович. Ты у нас погости, отдохни с дороги, пока Северьян в Кедровку ездит. А тем временем не спеша все приготовим. На складе провиант возьмем, ну, там чай, сахар, сала, мучицы. Картошка на кордоне имеется. Осенью восемьдесят ведер в яму опустили. Мясо сам добудешь. Тебе как леснику лицензию на лося выдадут. С голоду не замрешь. Что, ружья нет? Так тебе казенное со всем припасом полагается. Как только Северьян вернется, мы на двух подводах все и свезем. Одного коня с упряжью тебе оставлю. Нехватка в чем будет — всегда приехать сможешь.
После обеда, когда отец с матерью ушли отдыхать, Севка подсел к Зяблову.
— Долго уговаривал лесничего?
— Не. Я так понимаю, что такого все едино не уговоришь, как решит, так и сделает… Долго мои бумаги смотрел, хмыкал. У меня, паря, от страха спина взмокла, думаю, сейчас поворот от ворот даст. Сижу, боюсь и рот раскрыть. А он, значит, поглядел на меня сурьезно и говорит: «Биография ваша, Василий Иванович, не ангельская, скорее даже наоборот. Но раз вы лесу преданы, значит, пользу ему принести можете… Оставьте документы. Я вас лесником на этот треклятый кордон зачислю. Егор Ефимович все нужное вам выдаст и до места доставит». Как услышал я это, — веришь, нет? — душа взыграла. «Будьте в надежде, — говорю. — Дело справлять буду как положено. Только пошто вы кордон клянете?» — «А потому, — отвечает, — что бегут с него люди. Больше года никто не выдерживает. Жилья вокруг — никакого. А человек не волк, ему одному нельзя. Должен он иногда с другим человеком словом перемолвиться, бедой или радостью поделиться», — Зяблов потер щеки ладонями. Вздохнул. — Он, может, и верные слова сказал. Да только я привык в одиночку-то. Сколь годов все в себе таил. Привык. Это только теперь отходить стал, понимать, что к чему. Вот родители твои меня приветили, да и лесничий этот, видать, мужик неплохой. А про тебя разговор особый. Кабы не ты — сидел бы я на Волье и локти зубами рвал.
Севка смущенно заморгал глазами.
— Да я-то что! От меня ничего не зависело. Знал бы, как я переживал всю дорогу, пока плыли. Все думал, как тебе в глаза глядеть буду, если с кордоном ничего не выйдет.
Зяблов хрипло рассмеялся, хлопнул Севку по колену.
— Все хорошо, паря, обошлось. Может, теперь жить заново буду.
Проводив Зяблова, Иван Алексеевич еще раз внимательно перечитал его документы. Каждую страничку просмотрел на свет: нет ли подчисток. Не понимая, почему так заинтересовал его этот человек, долго ходил по комнате, думал. Что заставило его принять Зяблова в лесную охрану? Сочувствие ли к его трудной судьбе или страстная убежденность того в своем призвании? Одно он знал определенно: хлопот с зачислением нового лесника у него будет немало.
Он взглянул на часы и поморщился: времени осталось — только-только добраться до станции к приходу поезда. Натянув ушанку и полушубок, вышел во двор. С удовольствием вдохнул чистый студеный воздух. Высокие сугробы вдоль забора — все, что осталось от прошедшего бурана. Сейчас уставший ветер срывал с крыши тонкие снежные струйки. Небо очистилось, и лишь кое-где, оттеняя его яркую голубизну, проплывали ватные обрывки облаков.
В конюшне дремавший у стойла мерин повернул к хозяину голову. Иван Алексеевич погладил коня по спине и, накинув уздечку, вывел во двор. Запрячь его оказалось непросто. Все лето ходивший под седлом, мерин отвык от хомута и круто шарахнулся в сторону. Всхрапывая, он испуганно косился, мотал головой, и Ивану Алексеевичу стоило немалого труда надеть ему на шею символ владычества человека. А дальше пошло совсем из рук вон плохо. Мерин разнес копытами в щепки передок кошевки, поднялся на дыбы, сломал оглобли и, вырвавшись, закружился по двору.
— Вот сатана! — взбешенный лесничий кинулся ловить бунтаря. В пылу погони он не слышал, как скрипнула калитка, и не заметил, что во двор шагнули два человека и остановились, с любопытством наблюдая за схваткой.
С трудом Ивану Алексеевичу удалось поймать повод. Мерин рванулся, сбил его с ног и протащил по снегу. Остановился, обнюхал лежащего хозяина и фыркнул, обдав лицо мелкими брызгами.
Иван Алексеевич, шатаясь, поднялся. Перед глазами все плыло, и он не сразу увидел бегущих к нему людей.
— Не зашиб?
Он узнал начальника милиции Чибисова.
— Немного задел! — прикладывая ко лбу снег, ответил Иван Алексеевич. — Ума не приложу, с чего он взбесился. Вот и верь после этого, что мерин — добродушная скотина.
От отбросил покрасневший от крови снег и потрогал ссадину на лбу. Злость прошла. Отмахнувшись от толкавшего его мордой коня, он с сожалением посмотрел на искалеченную кошевку.
— Как же я поеду? А? — укоризненно спросил он мерина. — Прохвост ты, больше ничего. Вздуть бы тебя полагалось, да разве поймешь? Вот обменяю тебя на леспромхозовскую клячу, будешь бревна возить, научишься уму-разуму.
Снова набрав в горсть снега, Иван Алексеевич наконец сообразил, что люди пришли к нему. Он извинился и взглянул на стоящего рядом с Чибисовым человека. Незнакомец притопывал ногами в щеголеватых сапогах и зябко тер руки. Где он его видел? Кажется, вчера среди приехавших на барже. Ну конечно! Иван Алексеевич еще пожалел его, одетого в легкую, не по сезону, одежду.
— Ко мне?
Чибисов кивнул головой.
— Пойдемте домой. Уехать нынче все равно не удастся. Завтра поищу попутную подводу до станции.
Пока гости раздевались в прихожей, Иван Алексеевич прошел на кухню, залепил пластырем ссадину.
— Так что случилось? — спросил он, когда они прошли в комнату, и перевел вопросительный взгляд с Чибисова на его спутника.
— Самохин Сергей Михайлович, — представился тот, и, вынув из кармана маленькую красную книжечку, протянул ее хозяину.
— «Старший следователь областной прокуратуры», — прочел Иван Алексеевич.
— Чем же я мог заинтересовать следственные органы? Если моим конфликтом с леспромхозом, то вам лучше обратиться, в управление или госконтроль. Мое объяснение может показаться слишком субъективным.
— Да нет! Мы совсем по другому делу… — Самохин снял с рукава пушинку, взглянул в глаза собеседнику и, чуть помедлив, произнес: — Я хочу задать несколько вопросов в связи с убийством Верескова.
— Что-о? Так, значит, он погиб не от несчастного случая?
— Экспертиза полностью это исключила. Нашлись доказательства насильственной смерти. Не скрою, дело очень сложное, тем более что прошло много времени. Вы были другом погибшего, и мы просим вас помочь следствию.
— Я готов. Но каким образом?
— Что он собой представлял? Круг его знакомств, интересы…
— Странно, — сказал Иван Алексеевич. — Никогда не предполагал, что ответить на такие вопросы очень трудно. — Он сунул в рот папиросу. Задумался, держа в руке горящую спичку, пока она не обожгла ему пальцы. — Полегче бы вопрос задали. Вам ведь нужна не стандартная характеристика, какие обычно пишут в отделах кадров: «Инициативный, знающий».
Самохин улыбнулся.
— Вы подметили точно. У кадровиков свой стиль аттестации. Если «инициативен» — значит, работник хороший, нет — «плохой».
— Вот-вот, — кивнул головой Иван Алексеевич, — я об этом и говорю. Человек не машина. Понять его мысли, характер — трудная задача… Вот, например, сегодня принял я нового лесника. Честно говоря, встал в тупик — за плечами у него тяжкое преступление и колония. Казалось бы, такого типа и на пушечный выстрел нельзя допускать к лесной охране. А вот хочется верить ему. Какая-то у него страстная любовь к лесу, без которого жизнь ему опостылела… Рискнул взять, хотя знаю, что придется выдержать бой.
Подкрались сумерки, в комнате стало темно, и Иван Алексеевич зажег свет.
— Если не спешите, выпьем по стакану чая. Водки не предлагаю, вы люди официальные!
— Давай чай, да погорячее. Мы нынче целый день бродили, все нутро промерзло, — попросил Чибисов.
Иван Алексеевич вышел на кухню, и через десять минут на столе появился крепкий душистый чай. Грея ладони о стакан, он вернулся к прерванному разговору.
— Что меня всегда поражало в Верескове, так это способность сходиться с людьми. Вроде не очень и разговорчивый был, да и народ здесь суровый, не всякого в душу пустит, а он сразу прижился, своим стал. Смелый — один медведей с берлоги брал. На это не каждый промысловик решится. Таких народ любит.
— Вы с ним часто встречались?
— Почти ежедневно, — просто ответил Иван Алексеевич. — Дочка его ко мне привязалась. Дядей Ваней зовет.
— Враги у него были?
— Явных нет.
— Это как понять?
— Он же был общественным охотинспектором, и очень строгим. Кое-кого взял с поличным: лосей били. Тем, кто привык хозяйничать в лесу, как дома, это не нравилось. Однако угроз в его адрес никто вроде бы не слышал.
— А вам кто-нибудь грозил?
— Нет.
— Вот видите — грозить не грозили, а все же стреляли. Не думали, кто это мог сделать?
Иван Алексеевич покачал головой.
— В таких делах нужна ясность. Долго ли невиновного человека оговорить. А фактов у меня нет. Я тут, правда, тоже многим насолил. Задерживал за самовольные рубки, за браконьерство. Шесть ружей отобрал. Двоих даже посадили. Леспромхозовские на меня зуб точат — в прошлом году по моим актам их прогрессивки лишили. А что делать? Один раз уступишь — и пойдешь у них на поводу.
— А еще говорят, что работа лесничего спокойная, ну прямо курорт!
— Как сказать! Может быть, в Подмосковье оно и так, а здесь дело иное. Уже строили Магнитку и Днепрогэс, а тут еще верховодили кулаки и шаманы… Сейчас добывают нефть и газ, строят дороги, люди живут и мыслят по-новому. А все же иногда прорвется старое.
Самохин достал из кармана записную книжку, что-то черкнул в ней. Посмотрел на Чибисова.
— О чем задумался, Павел Захарович?
Чибисов обвел взглядом сидящих за столом. Его лицо, изрезанное глубокими складками морщин, с набрякшими мешками под глазами, было хмуро и сосредоточенно.
— Догадка мелькнула. Проверить нужно, Сергей Михайлович. Вернемся в отделение, полистаем дела еще раз…
Иван Алексеевич вышел проводить гостей. Было морозно и тихо. Луна еще не взошла, и небу было тесно от звезд. Они слились над головой в сверкающую полосу Млечного Пути.
Прощаясь, Самохин задержал руку Ивана Алексеевича в своей и произнес:
— Человеческая память несовершенна, но постарайтесь вспомнить какие-нибудь мелочи. Они могут оказаться очень ценными.
Они ушли. Иван Алексеевич постоял у калитки, пока не затих скрип снега под ногами ушедших. Закрыл ворота на засов. В кухне взял оставленную Никитичной на шестке еду. Поужинал и отправился спать.
А в это время Чибисов в своем крохотном кабинете, разложив на столе папки, говорил Самохину:
— Шестнадцатого октября была попытка ограбления почтальона Вересковой. Наш участковый Дягилев толково провел следствие и вышел на бывшего жителя Кедровки Якова Евсюкова. По словам матери, Яков приезжал на один день. Приметы сына, сообщенные ею, совпали с теми, что показала потерпевшая. Все материалы по этому делу высланы в управление, в том числе и пистолетная пуля, извлеченная из плеча Вересковой.
— Вы хотите подчеркнуть, что в обоих случаях — с отцом и дочерью — фигурируют пистолетные пули?
— Вот именно. Нет ли тут связи? Две пули, а пистолет-то один.
— Не будем обгонять факты. Экспертиза установит — из одного пистолета они выпущены или из разных.
— Из разных? Ну ладно, я могу предположить, что у кого-то тайно хранится оружие, но чтобы несколько человек бродили с пистолетами — это уже ЧП.
— Да, вам не позавидуешь! Жаль, что нет третьей пули.
— Какой третьей?
— Той, что пробила руку Левашова!
— Та была не пистолетная. Судя по ране, жаканом в него шарахнули, а эта штука посерьезнее. Его счастье, что пуля скользом прошла, только кусок мяса у локтя вырвала. Попади в кость — руки мог лишиться.
Самохин полистал дело, сощурился.
— Сдается мне, что Левашов знает больше, чем нам рассказал!
— Сомневаюсь. В его же интересах найти того, кто стрелял. В следующий раз промаха может не быть.
— Это и беспокоит. А вас должно тревожить еще больше. Два нераскрытых преступления, по сути дела, три — не много ли?
— Вам легко говорить. В городе такие дела расследуются быстро: людей много, свидетелей всегда найти можно. А лес молчалив, что и видел — не скажет. Если бы еще не путаница, внесенная первой комиссией, возможно, убийцу Верескова давно бы нашли. А сейчас ищи ветра в поле. Все успокоились, и преступник постарался замести следы.
— Считаете, что, действовал один человек?
— Это одна из версий!
— У вас их несколько?
— Все будет зависеть от экспертизы. Если подтвердится, что обе пули идентичны, значит, в обоих случаях действовал один человек. Если нет, будем разыскивать нескольких. План расследования я пока наметил в общих чертах. Выбрал все акты, составленные на браконьеров Левашовым и Вересковым. Их набралось двадцать один. И вот что интересно, Сергей Михайлович: три человека задерживались тем и другим. Трижды Постовалов — кладовщик гортопа, два раза Евсюков — агент-заготовитель сельпо, а Егармин, бывший лесник, уволенный за хищение леса, задерживался с поличным пять раз! И что еще показательно — занялся он браконьерством после того, как был выгнан из лесной охраны.
— Он, наверное, и до этого хищничал втихомолку. Где он сейчас работает?
— На звероферме.
— Вот с него и надо начать. Хотя я сомневаюсь. Браконьеры обычно оружие пускают в ход в момент задержания. После составления акта сводить счеты с инспектором опасно — слишком явной будет улика. Тут что-то не то… Меня, признаться, смущают мотивы. В одном случае — грабеж, в другом — явная месть: грабить человека, работающего на реке, бессмысленно… Оба эти дела вести будем мы. Но вы следствие продолжайте, обстановку, людей и местные условия вы знаете хорошо. Только не подгоняйте факты. Если версия окажется правильной — они сами выстроятся в систему. Все, что сумеете выяснить на месте, немедленно сообщайте нам. — Он полистал еще раз подшитые в папку бумаги. — Не густо! Плохо то, что времени прошло много, все по крупинкам придется собирать, но надеюсь — разберемся… Главное — действуйте осторожно, раньше времени не вспугните. Если будут какие затруднения, не стесняйтесь — окажем содействие…
Глава одиннадцатая
Инга чуть не расплакалась, когда в приемную кедровской больницы ввалился Севка, внеся с собой клубы пара и свежий морозный воздух. Она кинулась к нему и уткнулась лицом в заиндевевший воротник тулупа.
Севка обнял девушку, тихо коснулся щекой ее волос и осторожно отстранил.
— Застудишься. С морозу я, весь ледяной!
Он скинул тулуп, поискал глазами вешалку и, не найдя, швырнул его в угол. Обил у порога с валенок снег. Стащил полушубок и, оставшись в пиджаке, натянутом на толстый голубой свитер, все же казался громоздким, заполнившим почти до отказа маленькую приемную.
Потирая озябшие руки, Севка присел на скамью и, глядя в бледное, осунувшееся лицо Инги, покачал головой.
— Ничего, дома поправишься, мать парным молоком отпоит. Выпишут-то хоть скоро?
— Уже, Севочка, выписали. Я утром в Нагорное звонила. Сказали, что ты выехал. Вся извелась! Даже не верится, что снова буду дома. Как там, все в порядке?
— А что может случиться? Вроде бы все по-старому. Я ведь только позавчера вернулся, оглядеться не успел — и к тебе.
— Как съездил? Удачно?
— Хуже некуда. Опоздай на полсуток — и заморозил бы катер! Ну а ты как решила? Снова на почту пойдешь?
— А куда же больше? Пойду. Только окрепну, а то голова до сих пор кружится, крови много потеряла.
— Окрепнешь. А на почту не стоит тебе возвращаться. Найдем работу в поселке. Без беготни.
— Это чтоб я, да на одном месте сидела? Не выйдет, Сева. Счетовод или продавец из меня не получится.
Скрипнула дверь, и из соседней комнаты вышла медсестра. Поджав губы, неодобрительно посмотрела на мокрые следы, оставленные валенками Севки. Перевела взгляд на Ингу и смягчилась.
— Приехал! Вот и ладно. Заждалась она. В больнице лежать радости мало. Если еще никто не проведает, вовсе тоска смертная.
— Не знал я, что с ней такое случилось. В отъезде был, — чувствуя себя почему-то виноватым, оправдывался Севка.
— А я тебя и не виню, молодой человек. Просто так сказала, чтоб на будущее знал. Мало ли что может с нашим братом случиться, а доброе слово и внимание иной раз лучше всяких лекарств действует.
Она потрогала лоб Инги, проверила пульс.
— Ну ладно. Вы пока тут беседуйте, а мы документы оформим. Можешь ее сегодня и забирать. Дома теперь пусть сил набирает!
Выехать в Нагорное в тот же день не удалось. У Инги не оказалось теплой одежды, а мороз крепчал и к полудню затянул стекло ледяным узором. Пока Севка доставал у брата валенки, тулуп — завечерело, и пускаться в путь на ночь глядя его отговорили.
— Дорога еще не установилась. В темноте санного следа не разглядишь, заедешь к черту на кулички, себя и девку заморозишь, — убеждал его брат. — Переночуйте у нас, а завтра на зорьке и отправитесь.
Дом у Романа Устюжанина большой, пятистенный. С крытым двором и многочисленными стайками. Под окном палисадник. Летом полыхают в нем мальвы, а сейчас красуется опушенная инеем рябина. Горница в доме светлая. В углу широкий диван, на котором возятся два ухоженных пацана. Пол застлан половиками. На стенах, оклеенных обоями, фотографии в рамках. Сервант, зеркальный шифоньер.
Севка усмехнулся.
— Ты чему? — ревниво поинтересовался Роман.
— Та-ак, — протянул Севка.
— Затакал, — рассердился Роман. — Знаю я тебя, просмешника. Поди, думаешь, вот, мол, давно ли щи лаптем хлебали, а теперь за полированным столом жрать изволят. Дал бы я тебе по шее, как раньше бывало!
Широко расставив ноги, грузный, с крепкой, как у борца, шеей, Роман стоял посреди горницы, как каменная глыба. Севка внимательно посмотрел на брата и с острым чувством жалости впервые увидел, как тот изменился за последний год. Лицо обрюзгло, глаза с мутнинкой, под ними набрякшие мешки.
— Нет, братуха, — покачал он головой, — что было, то быльем поросло. Теперь твой черед на лопатках лежать.
— Ну, это еще поглядим. Давай поборемся.
Из кухни выскочила жена Романа, Настя, затараторила:
— Петухи! Истинные петухи! И не совестно вам? Под потолок вымахали, а ума до сей поры не набрались. Как ребята малые. Вот измочалю ухват о загорбки — поумнеете.
Братья переглянулись, и Роман громко захохотал. Настя разъярилась еще больше.
— Ржешь! А стайка до сей поры нечищенная стоит. Мне, что ли, этим делом заниматься? А ты чего лыбишься? — накинулась, она на Севку. — Забирай одежу да веди сюда свою почтальоншу!
И, уже смягчившись, закончила:
— У меня еще коровы не доены. Пока ходишь, я тут управлюсь и ужин соберу…
Ужинали долго, основательно. Хозяйка не поскупилась, выставила на стол жареную картошку с бараниной, соленые грибы в сметане, тушеных рябчиков с брусникой и прочую домашнюю снедь. Среди этого великолепия красовался большой пузатый графин из зеленого стекла.
Инга после больничной пищи с удовольствием испробовала всего понемногу.
— Кушайте! — угощала Настя. — А ты почему как цыпленок клюешь? — уговаривала она Ингу. — Накладывай больше. Вот рябчишку отведай. Ромка нынче их целый мешок настрелял.
— Ешь ананасы, рябчиков жуй, — пробормотал Севка с набитым ртом.
— Чего нет, того нет. Зато грибочки удались нынче, почище твоих ананасов будут.
— Это уж точно, — поддержал жену Роман, гоняясь вилкой за ускользающим оранжевым рыжиком. Поймал. Опрокинул в рот рюмку и закусил грибком!
Пил он много и не пьянел, только лицо и шея еще больше краснели, наливались морковным соком.
От еды и тепла Ингу разморило, глаза стали слипаться.
— Пойдем-ка, девонька, спать, — подняла ее Настя. — Пущай мужики сидят, я им в горнице на полу постелю, а мы с тобой вместе ляжем.
Несмотря на усталость, Инга заснула не сразу. Рядом негромко посапывала Настя. Умаявшись за день, та уснула мгновенно, едва коснувшись головой подушки. В спаленке было жарко и тихо. Из кухни доносились приглушенные голоса засидевшихся за столом братьев. В горнице, за дощатой стенкой, монотонно постукивал маятник. Под его баюканье Инга уснула.
Было уже за полночь, когда ее разбудил тихий разговор в горнице. Севка с Романом, укладываясь спать, о чем-то спорили.
— Дурака ты свалял, — убеждал шепотом Роман. — Сейчас как свидетеля затаскают.
— По-твоему, нужно было оставить его там? — зло ответил Севка.
— Пусть бы лежал. Какая ему теперь разница? А тебе хлопот — будь здоров. Еще пожалеешь. Ты как наш братец Семен. Тот тоже везде нос сует. А что вышло? Сняли с бригадиров, теперь сучкорубом вкалывает.
— За что сняли?
— А почитай ни за что. В прошлом году мы план с довеском выполнили к двадцать пятому декабря. Премию неплохую получили. Правда, пришлось малость схитрить. Осталась у нас одна дальняя деляна, кубов на двести. Пока бы к ей дорогу пробивали да вывозили, к Новому году нипочем бы не управились. Оставлять лес на корню не положено, сам знаешь. Раз отведена деляна, выруби и вывези. А нам, ежели ею заняться, никак в срок не уложиться. Спикала бы наша премия. Ну, техрук и дал команду: «Рубай, ребята. Потом вывезем!» Оно, конешно, против закона, но ведь все так делают — не мы ж первые! Сенькина бригада провела рубку, я им со своими ребятами помогал. Быстро управились. А январь пришел — тут уж не до деляны, знай пластай в счет нового плана. Сенька, как проведал, что древесина на лесосеке гнить оставлена, лесничему доложил. Тут карусель и завертелась. Техрука с работы помели, Сеньку с бригадиров сняли, весь леспромхоз прогрессивки лишили.
— Сенька же приказ техрука выполнял.
— За вывозку он тоже в ответе. Еще легко отделался. Техрука мало что с работы выгнали, так еще и штраф большой наложили.
— А тебе что было, ты ведь тоже рубил?
— С меня спрос маленький, не я командовал. Только по карману ударили, без премии все остались. Да не обеднеем… Сам видишь, не хуже других живем. А почему? Нос не сую куда не следует. Вот так-то, братец!
— По большой дорожке не ходишь, все обочиной пробираешься?
— А так оно спокойнее. Я никого не задеваю, и меня, опять же, не трогают. Жизнь — штука такая: иной раз не знаешь, с какого бока к ей подступиться, чтоб не вдарила. Вот ты сунулся с Вересковым…
Инга лежала и невольно прислушивалась. Приглушенный разговор за стенкой раздражал, гнал сон. Она уже хотела прикрикнуть на братьев, когда до ее сознания дошел смысл слов, произнесенных Романом. Не помня себя, она вскочила с кровати, накинула на плечи халатик и рванула дверь в горницу.
Роман осекся на полуслове. С открытым ртом, испуганно смотрел на появившуюся в проеме двери девушку.
— Сева! Что с отцом? — шепотом, от которого у братьев по коже пошли мурашки, спросила она.
Севка растерялся. Схватил со стула куртку, зачем-то порылся в карманах и, скомкав, швырнул на диван.
Мысленно ругая себя и Романа за болтливость, он лихорадочно соображал, как выйти из положения. Так ничего и не придумав, в отчаянии он осторожно взял Ингу за локоть, усадил на диван и, не решаясь взглянуть ей в лицо, рассказал про находку в Долгих Старицах.
Проснулась Настя. Подсела к ним. Обняла застывшую от горя, без слезинки, Ингу.
— Ты, девонька, крепись. В душе-то, чай, давно его схоронила. Неужели надеялась, что вернется? Сердце свое обманывала, а такой обман тяжелее правды. Ладно хоть мертвого нашли. Моих-то родителей неизвестно где и косточки лежат. В сорок первом прямо в хату бомба угодила. Изо всей семьи одна я живой осталась — маманя послала корову искать. Когда прибегла — обмерла сразу: вместо подворья — воронка дымится… Люди добрые подобрали, вывезли на Урал. Здесь в детдоме росла, а ты-то уже взрослая. — Жесткой ладонью она гладила Ингу по плечу, успокаивала: — Да поплачь ты, поплачь! Полегчает! Что ж теперь делать-то? От беды никуда не спрячешься. Переживешь свое горюшко, у тебя все впереди. Живым о живом надо думать.
Роман, у которого вылетел из головы весь хмель, топтался рядом. Деликатно прикрыв ладонью рот, чтоб не разносился винный дух, невнятно бормотал:
— Ты уж, Ингушка, держись… Ведь все за тебя болеют. Про Севку вон говорить нечего — в лепешку расшибется, только слово скажи!..
Глава двенадцатая
На другой день после возвращения Севки из Кедровки Зяблов стал собираться в дорогу. Еще раз просмотрел свое нехитрое имущество, умещавшееся в большом брезентовом мешке, кое-что прикупил из мелочи. Екатерина Борисовна напекла подорожников, заштопала ветхий свитер, чем привела его, не избалованного вниманием, в умиление. Он порылся в мешке и вытащил пару домашних туфель, украшенных мансийским орнаментом.
— Возьми, Борисовна! Дочке шил, да малость обмишурился, маловаты сделал, а тебе как раз впору будут.
Екатерина Борисовна с восхищением осмотрела подарок. Покачала головой.
— Такую обувку молодым девкам носить, а не мне. Возьми-ко обратно, не к лицу мне в них щеголять.
Севка, присутствующий при этом разговоре, пошутил:
— Ты, Василий Иванович, поди, своей мотане делал, а про дочку сейчас выдумал.
— Помолчал бы, Северьян. Болтаешь незнамо что. Я из таких годов, когда к соседкам бегают, давно вышел. — Он насупился. — Над моей мотанюшкой, поди, сейчас и холмика не знатко. Рано померла. От клеща. В лесу жили. В две недели скрутило. Прививок-то не знали тогда.
— Любил жену-то?
— Жалел!
— Это как же понять? — удивилась Екатерина Борисовна.
— Помогал. К тяжелой работе не допущал. Гостинцы ей приносил, как выбирался из леса: полушалок, башмаки как-то, ситчику… Радовалась обновкам, словно дите. Вырядится как на праздник. Я ей: ты что, мол, никак, в гости к медведям собралась? А она: «На кой мне косолапые, у меня свой дома имеется!»
— Хорошо жили?
— Куда лучше! Только вот хорошая-то жизнь у меня в ладошке уместится, а плохой было столько, что глазом не окинуть.
Он замолчал, отвернулся. С ожесточением стал заново увязывать мешок. За этим занятием и застал его Егор, вернувшийся из лесничества.
— Обожди собираться, — скидывая полушубок, заявил он. — Задержаться придется. Завтра Верескова хоронить будут. Помочь надо могилу вырыть. Ты как, Василий Иванович, не возражаешь? Вдвоем-то быстрей управимся.
— Чего же не помочь? Пойдем поробим, а то я у вас тут, как на курорте, засиделся. И Максиму напоследок послужу.
— Покорми-ко нас, мать. Поедим и отправимся. А ты с Севкой сходи к Инге, по дому помогите управиться. Утром встретил ее, лица на девке нет. Я ее успокаивать, а она: «Растерялась я, дядя Егор, не знаю, за что и браться. Кабы не Севка, совсем бы руки опустились». Ты у нее вчера был? Помог чем-нибудь? — обратился Егор к сыну.
— Дел там невпроворот. Избу истопил. Почитай месяц нетопленая стояла, по углам куржак выступил. Воды натаскал, полы вымыл, прибраться помог. Баню истопил.
— И хозяйке, поди, спинку мочалкой потер! — не удержался Зяблов.
Севка побелел. Чуть не задохнувшись, выкрикнул:
— Ты, Василий Иванович, не болтай чего не следует, а то я ведь и двинуть могу!
— Ну, ты, двигало! — сурово оборвал его отец. — Как разговариваешь со старшими?
— Ничо, Ефимыч, не замай парня. Это ему за «мотаню» причитается. Я ведь тоже пошутковать люблю, — усмехнулся Зяблов.
Взбешенный Севка схватил полушубок и, не попадая в рукава, метнулся к двери.
— Куда? А ну-ка, вернись! — остановил его властный голос отца.
Глядя исподлобья, Севка хмуро ответил:
— К Инге пойду!
Егор подошел к сыну. Положил на плечи тяжелые руки, повернул и, глядя в глаза, заговорил:
— Ты зачем нашу седину срамишь, старого человека обидел? А? Выдрать бы тебя вожжами, да ведь стыд — балку лбом достаешь.
Гнев Севки прошел, он уже чувствовал раскаяние за грубость, но из упрямства пробормотал:
— Это Василий Иванович-то старый? Быка запросто свалит!..
— Я разве об этом говорю? Ты старших уважай, вот что. Своих растить будешь — кто их этому научит? Понимать должен.
— Ну ладно, ладно… Хватит мне мозги вправлять. Ну, виноват, погорячился. Винюсь. Ты, Василий Иванович, зла не держи…
Зяблов, чувствовавший себя виновником ссоры и оттого впавший в тоску, обрадовался:
— Эх, елки зеленые! Какое уж тут зло, сам виноват — черт за язык дернул. А ты, паря, молодец, зазнобу свою в обиду не даешь.
Он сгреб Севку в охапку, что-то шепнул на ухо и подтолкнул к двери.
— Топай быстрее, поди, заждалась девка.
После ухода сына Екатерина Борисовна вздохнула.
— Характерный парень вырос. Все сам да по-своему. Но голова на месте и не злой… Ты, Егор, гляди, он еще и Ингу приручит. Но ей с ним нелегко будет, коли сговорятся. А девка-то золотая…
— Да ты Северьяна пожалей! Это ж не девка, а черт в юбке. Два сапога. Может, сынка твоего в узде держать будет, а то вон дурь-то нет-нет да и прорвется. Правда, молодой еще, в годы войдет — справный мужик получится.
— Это точно… — поддакнул Зяблов. — Сынок ваш хоть куда, а главное — самостоятельный, на все свое понятие имеет. Я пока с ним плыл — насмотрелся… Ты, Егор Ефимович, счастливый, целую гвардию вырастил. Есть кому эстафету сдать.
— Так и ты не пустоцвет. Дочь у тебя, внучата… Да и не было бы никого, все равно что-то на земле оставил бы! Дома, дороги строил, лес вон растил…
Зяблов удивился. Ну, лес — понятно, это не пшеница. У той урожай снимает кто сеял. А лесной урожай — для дальних потомков. Это память долговекая. А печь сложил или избу срубил? Тут главное — получил деньгу и будь здоров. Ты меня не знаешь, и мне тебя помнить не к чему. Вся память в кармане.
Егор только покрутил головой. Вот мужик! Рассуждает, как шабашник. И в то же время к лесу тянется, и не корысти ради, а всей душой… Одно с другим не вяжется. Словно два человека в одном. Какой из них настоящий — разберись!
Решительно хлопнул ладонью по столу, встал.
— Хватит прохлаждаться. Пошли, а то до темноты не управимся. Мать! В чулане смолье лежит, в бересту завернуто. Земля стылая, огнем оттаивать придется. Лопаты и лом я приготовил, топор не забыть. Ну давай, Василий Иванович, тронемся…
Выплывшая из-за леса луна уже залила землю голубоватым, мерцающим светом, когда управились с могилой. Место для Верескова выбрали хорошее, на небольшом бугре, под высоким кедром. Кругом в разные стороны по склону разбежались березы. Летом они весело шумят листвой, а сейчас печальны и тихи. Их голые ветки похожи на паутину с запутавшейся в ней луной. Такая же паутина, сотканная из теней, пролегла на снегу, в котором утонули березы.
Зяблов стряхнул с колен землю, собрал инструмент и только тут почувствовал, как вспотевшее тело охватила холодная дрожь. Поеживаясь, он плотнее запахнул полушубок, крякнул.
— Эко, морозит… — и осекся.
Егор Устюжанин, сдвинув на затылок шапку, внимательно к чему-то прислушивался, приложив ладонь к уху.
— Ты чего?
— Тихо, слушай!
Откуда-то сверху, из ночной темноты неслись глуховатые, полные тревоги звуки: кли-инк, кли-инк!
— Лебедь! — пояснил Устюжанин. — Видать, отбился от стаи.
— Куда же он теперь? Вся птица позавчера пролетела, когда мы от Кедровки к Нагорному плыли. Ох и сила шла! Стая за стаей — тысячи, только свист стоял. Гуси, лебеди, турпаны, крохали! Как настеганные перли. Сроду такого лёта не видел.
— Здесь каждый год так. Весной постепенно прилетают, не так заметно. Зато перед ледоставом всем скопом на юг жмут.
— Пошто этот задержался?
— Кто его знает. Может, больной или раненый был.
— Догонит своих, как думаешь, Егор Ефимович? — с беспокойством допытывался Зяблов.
— Если в степях озера не замерзли, может, и догонит. Только сомневаюсь. Раз от стаи отстал — едва ли выживет. Это как у людей. Считай, гиблый. Много ли в одиночку сделаешь?
Глава тринадцатая
— Дядя Ваня! — едва перешагнув порог, провозгласила Инга. — Вам почта!
Иван Алексеевич, составлявший отчет об отпуске леса, поморщился при виде груды конвертов. Канцелярщину он не любил, полагая, и не без основания, что чем больше напишет бумаг, тем меньше у него останется времени на дело.
— Ну, здравствуй, племянница! — улыбнулся он.
Целый месяц, прошедший после похорон Верескова, они не виделись, и сейчас он с удовольствием отметил, что к девушке вернулась ее прежняя жизнерадостность, снова лукаво глядели чуть раскосые, темные, как вишни, глаза. И только бледное, осунувшееся лицо говорило о пережитом.
— Проходи! Давно я тебя не видел.
Инга сбросила шубку, стащила с головы пушистую заячью шапку, сшитую ей отцом, из ее же охотничьих трофеев, тряхнула кудряшками. Иван Алексеевич присвистнул.
— А где коса?
— А ну ее! Надоело возиться. Никто сейчас кос не носит.
— За модой гонишься? Хорошо хоть под машинку не обкарналась!
— А так не нравится? — кокетливо прищурилась она.
— Да не-ет, — протянул Иван Алексеевич. — Вроде бы ничего, соответствует.
— Севка тоже похвалил, — с притворной скромностью ответила Инга и вздрогнула: за спиной громко, с подвыванием зевнул сеттер. — Фу, Верный, напугал!
Пес потянулся, положил морду Инге на колени и блаженно зажмурился, когда теплая рука стала ласково трепать его ухо. И вдруг Инга спохватилась.
— Чего это я расселась? Побегу. Мне еще по трем адресам почту разнести надо!
— Счастливо, коза! Заходи чаще. Когда хоть свадьба будет? Не забудь пригласить.
— Вот еще — свадьба! Жених пока не нашелся подходящий!.. Ну пока, дядя Ваня!
После ухода Инги Иван Алексеевич, закурив, стал разбирать принесенную почту. Счета, требования на отпуск леса, наряды, всевозможные бланки для заполнения и срочной отсылки в лесхоз.
Вскрыв очередной конверт, он вытащил из него пачку листков, исписанных быстрым, угловатым почерком. Удивился. Но когда прочел: «Дорогой Иван!», почувствовал, как ухнуло сердце и вспыхнуло лицо. Чем дальше читал, тем больше охватывало его смятение. В памяти всплыл осенний ненастный день и золотистый листок, упавший с рукава гостьи. Какого же дурака он тогда свалял! Иван Алексеевич поморщился.
Несколько минут сидел не шевелясь. Затем снова взял письмо.
«Фамилия девушки, которую я оперировала в Кедровке, напомнила мне одну карпатскую историю…»
Иван Алексеевич еще раз пробежал глазами написанное. Только сейчас до него дошел смысл фразы, когда-то случайно оброненной Вересковым: «Проштрафился на фронте…»
Иван Алексеевич бережно собрал листочки, сложил в конверт и спрятал в ящик стола. Взглянул на принесенную почту, вздохнул и принялся за работу.
Зимний день короткий. Солнце, большое, красное, низко проплывает над горизонтом и, озябнув, спешно скатывается за линию гор. Пришлось зажечь свет. Электричество появилось в поселке три года назад, когда установили для пилорамы движок. До этого пользовались керосиновыми лампами. Они и сейчас в ходу у тех, кто долго засиживается, — движок работает лишь до полуночи.
Прибегать к керосиновой лампе на этот раз не пришлось, к десяти часам Иван Алексеевич подписал последнюю бумажку. Он открыл форточку, жадно вдохнул ворвавшийся морозный воздух и, уже в который раз, подумал о том, что пора бы кончать с курением. С этой благой мыслью отправился на кухню выпить чайку перед сном. Он уже допивал второй стакан, когда услышал стук калитки и скрип снега на крыльце.
Это пожаловал Чибисов. Помогая ему раздеться, Иван Алексеевич с сожалением произнес:
— Опоздал Павел Захарович. Всю заварку слил.
Чибисов махнул рукой.
— Обойдусь. Извини, что поздно побеспокоил. Жена наказывала дров выписать, а я в отделении закрутился, и совсем из памяти вышибло. Сейчас домой иду, увидел у тебя свет, вспомнил.
— Ну что ж, пройдемте, гражданин, оформим выписку! — рассмеялся Иван Алексеевич.
Вручая Чибисову наряд и квитанцию, сказал:
— Дрова отпустит Устюжанин. Договорись с ним, он на своей лошади и вывезет.
Чибисов спрятал в карман документы, поинтересовался:
— Почему у вас дрова дешевые? В гортопе с меня вдвойне брали.
— Мы ж их получаем за счет ухода за лесом. Вырубаем больные, сухостойные, для осветления и прочистки. А в гортопе заготовка дров — основное дело. Им специальные лесосеки отводят. Штат большой, ну и накладные расходы соответственно. Ясно?
— Куда уж ясней! — хмуро откликнулся Чибисов. — Я этим гортопом займусь. Поинтересуюсь его накладными расходами.
— Зря время потратишь. Криминала нет. Экономисты точно подсчитали. А вот насчет всяких махинаций дело иное. Учет в лесном деле сложный, а если еще его сознательно запутать, так сам черт не разберется. Лет пять тому назад, тебя здесь еще не было, гортоповские ловкачи южным заготовителям деловую древесину как дрова отгрузили, а разницу в цене поделили по-братски. Громкий процесс был.
— Вот и я ими займусь. Только с делом Верескова управлюсь.
— Есть какие-нибудь просветы?
— Если с нападением на Верескову как будто бы ясно — попытка ограбления, то с ее отцом — сплошной кроссворд. В мести браконьера я сомневаюсь. Грабеж тоже исключен. Но ведь ни за что ни про что в человека не стреляют… Крепко кому-то помешал он. Кто мог так бояться Верескова, что решился на убийство? Чувствую, копать надо глубже. Может быть, узелок-то давно завязался, а мы ничего о прошлом Верескова не знаем.
Иван Алексеевич бросил в пепельницу папиросу. Открыл ящик стола, достал полученное днем письмо. Просмотрел и, найдя страничку, протянул Чибисову.
Удивленный Чибисов взял листок. По тому, как по мере чтения то хмурились, то лезли кверху мохнатые брови начальника милиции, как сузились его глаза, Иван Алексеевич понял: Чибисов отнесся к прочитанному серьезно. Предложил:
— Поговори с Зябловым, нашим новым лесником. Он с Вересковым в свое время встречался. За дровами как раз в его обход поедешь.
Глава четырнадцатая
Сытый и гладкий жеребец, слегка скосив голову набок, бежал доброй рысью, легко неся широкие розвальни. Впереди, радуясь свободе, заложив хвост колечком, носилась устюжанинская лайка Юкса.
Разгулявшийся вчера буран так перемел путь, что Егор Устюжанин, исходивший лесничество вдоль и поперек, с трудом находил дорогу. Неузнаваемы сделались лесные опушки, обрамленные сугробами. Унылы и прозрачны березняки, как будто мороз и ветер вымел из них все живое. Густые ельники с утонувшим в снегу подростом стали еще мрачнее и неприступнее. Таежную тишину нарушал только мягкий топот копыт да скрип саней. Изредка из чащи доносились пронзительные крики кедровок и перестук дятлов.
Чибисов уютно устроился на охапке сена. Уткнув нос в воротник полушубка, посматривал по сторонам, дивился обилию снега.
Бежавшая впереди Юкса вдруг остановилась. Высоко подняла голову, к чему-то принюхалась и неожиданно большими скачками понеслась в сторону ельника.
— Юкса! Назад! — рявкнул Устюжанин. Но собака, вздымая фонтаны сухого снега, уже скрылась из вида. Вскоре из ельника послышался ее заливистый лай.
— Тп-р-у! — остановил лошадь Егор.
Он порылся в сене и вытащил топор.
— Пойду взгляну, кого она облаивает.
— Подожди, Егор Ефимович, вместе пойдем, — Чибисов нащупал в кармане рукоять пистолета и выскочил из саней. — Вдруг медведь, а ты с одним топором.
— Нет! На медведя Юкса другой голос подает, басовитей, злей. Я только взгляну, а ты за конем присмотри.
Высокий, в мохнатой рысьей шапке и в полушубке, отчего казался еще огромнее, Устюжанин, пропахивая сугробы валенками, двинулся к ельнику.
«Такой и с медведем управится», — позавидовал Чибисов и все же на всякий случай направил коня вслед за Устюжаниным.
Собачий лай сменился повизгиванием, а через минуту послышался крик Егора:
— Павел Захарович! Подъезжай сюда!
Чибисов загнал коня в ельник, привязал вожжи к дереву и поспешил на зов.
Посреди маленькой поляны стоял Устюжанин и рассматривал занесенную снегом голову лося с огромными, метровыми рогами. У ног вилась Юкса, слизывая с обрубленной шеи замерзшую кровь.
— Гляди, Белолобого убили. Иван Алексеевич на него строгий запрет положил. Ты скажи на милость, а! Ох, мужик расстроится. Как его берег!
Глаза лося, подернутые инеем, были широко открыты, и когда Чибисов варежкой стер с них иней, ему стало не по себе — показалось, что боль и укор застыли в глазах животного.
Присев на пень, он осмотрелся, мысленно стараясь представить разыгравшуюся трагедию. Он забыл про дрова, снова почувствовал себя следователем, прибывшим на место происшествия. По давнему опыту знал, что, как бы ни изощрялся преступник, следы все равно остаются. Но сейчас знаменитая «белая книга» хранила молчание, все было засыпано снегом, только на чистом стволе березы виднелись размазанные пятна.
«Браконьер руки вытирал!» Чибисов подошел к дереву, прикинул высоту, на которой были пятна. Известно, что пишущий на стене машинально выводит буквы на уровне глаз. А на какой высоте он будет вытирать запачканные руки?
Он нагнулся, взял комок снега и растер в руках. Затем прикоснулся ладонями к березе. «А если выше? Неудобно. Ниже — то же самое». Первое прикосновение было самым естественным и приходилось приблизительно на уровне груди. Кровавые пятна на дереве располагались на два вершка выше.
Чибисов прикинул в уме и решил: рост браконьера около ста восьмидесяти сантиметров. Чтобы проверить себя, предложил Устюжанину, собиравшемуся вытереть руки о полушубок:
— Не порти одежду, вытри о дерево!
Егор подошел к березе, вытер ладони о кору, оставив на ней сырые пятна чуть выше отметки браконьера.
«Правильно! — подумал Чибисов, наметанным взглядом окинув высокую фигуру объездчика. — Что ж, одна примета есть!»
Они тщательно обшарили все вокруг, нашли шкуру и внутренности животного. В одном месте, раскидав снег, обнаружили следы костра.
— Ты смотри! Как у себя во дворе орудовал, безо всякой опаски. А ведь кордон близко, за кедровником. Никак в толк не возьму, неужто Зяблов выстрелов не слышал.
— Зяблов? Это ваш новый лесник? Может, его работа?
— Да что ты?! Он в прошлом месяце по лицензии лося отстрелял. Мяса у него центнера два. Одному надолго хватит.
— Почему так мало? Он что, лосенка забил?
— Половину в сельпо сдал. Так положено. Нет, Павел Захарович, я на него не грешу. Мужик в кордон зубами вцепился, рисковать службой из-за лосятины не станет. Да и не мог он Белолобого ухайдакать.
— Это почему же?
— А потому… — замялся Устюжанин, — что лось этот сам к нему прибегал, волками подранный. Вроде как защиту попросил. Зяблов весь хлебный харч ему скормил. Как же после этого можно зверя убить? По-нашему, по-таежному, с кем хлебом поделился — тот вроде товарища стал.
— Откуда известно, что лось к нему на кордон забегал?
— Сам рассказывал, когда за мукой в лесничество приезжал.
— Шут вас, лесовиков, разберет, — с раздражением буркнул Чибисов. — Человека Зяблов убить мог, а на лося, видите ли, у него рука не поднялась.
— Подольше здесь поживешь, Павел Захарович, тогда и поймешь, чем таежник живет и дышит, — спокойно ответил Устюжанин. — У нас свои законы и понятия насчет жизни имеются. От дедов и прадедов потомкам передаются. А насчет Зяблова, так я понимаю, что пролил он кровь в запальчивости. Может, обидели крепко… Да не верю, что он может… Пока ты у березы колдовал, я по кустам пошарил. Видишь санный след, прямо к лежневке. Она тут рядом проходит. Гляди, след вправо завернул. Значит, в поселок браконьер поехал. А к Зяблову — нужно влево сворачивать, кордон вон где. Лежневка старая, заброшенная, по ней никто давно не ездит, так что встречи с кем-то, особенно ночью, можно не опасаться.
— Тогда чего проще. Поедем по; следу и выясним, в чей двор он заворачивает.
— Я уже смотрел. Дальше все замело, это только здесь, в ельнике, видно.
— Жаль. Ну разберемся, а пока поедем на кордон. Вот только что с головой делать будем?
— Ивану Алексеевичу отвезем. Он в прошлом году для школы чучело рыси сделал. Прямо как живая получилась, аж оторопь берет. Может, и тут память останется. Красавец-то редкий был.
Чибисов вытащил нож, подошел к березе и аккуратно срезал кору с бурыми пятнами. Тщательно завернул бересту в платок и сунул за пазуху.
— Это для чего? — удивился Устюжанин.
— Пригодится. Расписочку браконьер оставил. — Чибисов потер замерзшие руки и забрался в сани.
— Будто что-то сумеешь разобрать?
— Я — нет. А эксперты разберутся.
Зяблова они застали дома. Распаренный после бани, с красным лицом, в нательной рубахе и подштанниках, он сидел за столом, с наслаждением тянул из блюдца горячий чай, то и дело вытирая полотенцем струящийся со лба пот.
Увидев гостей, степенно вылез из-за стола, поздоровался. Ладонь Чибисова утонула в огромной руке лесника.
Исподтишка наблюдая за хозяином, Чибисов подивился несоответствию широких плеч, крепких рук со словно привязанными к ним огромными кулаками не очень высокому росту.
«Отметку на березе не он оставил», — подумал Чибисов и почему-то почувствовал облегчение. Последующее еще больше утвердило его в этой мысли.
Когда во время чаепития Устюжанин рассказал о гибели Белолобого, Зяблов побледнел, затем побагровел и так грохнул по столу кулаком, что подпрыгнули и зазвенели стаканы.
— У, падло! — только и смог вымолвить он. Встал, нетвердой походкой, словно пьяный, подошел к кадке с водой, зачерпнул ковшом и жадно осушил его.
Немного успокоившись, просыпая махорку, свернул цигарку, глубоко затянулся.
— А ведь лось несколько раз ко мне приходил. Постоит на опушке, поглядит и опять в лес уберется. Видно, хлебушко по вкусу пришелся.
Устюжанин с удивлением посмотрел на него.
— Неужто, Василий Иванович, выстрелы не слышал? Ведь совсем рядом с кордоном его убили.
— Цельный день во дворе пробыл. Дрова колол, в поленницу складывал. А ничего такого не слыхал. Правда, буранчик мел, лес гудел, но выстрел все едино был бы слышен. Может, из малопульки стреляли? Так сомнительно: для такого зверя это что слону дробина.
— Давайте, пока свежо в памяти, акт составим! — предложил Чибисов. — Может, сумеем разыскать браконьера, так документ для суда потребуется.
Составляли акт долго, несколько раз переписывали. Чибисов внес данные о высоте кровавых пятен на березе, не забыл упомянуть, что кусок бересты, как вещественное доказательство, прилагается к акту. Тут же начертили схему места, где обнаружили голову лося. Записали, что на кордоне, отстоящем на полтора километра, выстрелов не было слышно. Подписались, и Чибисов, аккуратно сложив акт, спрятал его в карман.
— А теперь, Василий Иванович, надо с тобой кое о чем потолковать. Только где бы нам устроиться?
— Избы, что ли, мало? Других хоромов, окромя сарая да стайки для коня, нету!
Разговор у начальника милиции с Зябловым, по всему видно, должен быть один на один. Егор понял это и засобирался.
— Вы тут балакайте, мешать не стану. А я покудов дрова к кордону подвезу. Где у тебя, Василий Иванович, поленницы?
— Недалеко, на просеке. Только к им не пробьешься, снегу намело — коню по брюхо. Во дворе бери, там уже колотые. В мои сани тоже сбросай — подвезу. Мне все едино в лесничество ехать.
Когда за Устюжаниным захлопнулась дверь, Чибисов неторопливо порылся в карманах, вытащил портсигар, молча протянул Зяблову. Тот большими корявыми пальцами неловко вытащил папиросу. Закуривая, Чибисов поймал на себе настороженный взгляд лесника.
— Ну, о чем разговор будет, начальник? Ежели старое ворошить вздумал, так я тебе сразу скажу: долгов за мной нет, за все расквитался. Может, какое новое дело собираешься мне лепить? Так поимей в виду, теперь живу с осмотрением. Куда шагнуть, куда плюнуть — прежде обдумаю! Высоты своей жизни я достиг, и теперь меня с ее никто не столкнет. Хошь верь, хошь не верь.
— Нет, Василий Иванович! О твоем прошлом мне все известно, так что выспрашивать не намерен. И нового обвинения тебе предъявлять не думаю.
— Гляди-ко! По имени-отчеству величаешь! — усмехнулся Зяблов. — Ну, если такое обхождение, спрашивай, Павел Захарович. Так, кажись, тебя прозывают?
Чибисову понравилось спокойствие и какое-то внутреннее достоинство этого взъерошенного с виду человека.
— Слышал я, что встречался ты когда-то с Вересковым Максимом Петровичем. Вот про него у нас с тобой и разговор пойдет. Расскажи все, что помнишь. Очень это для меня важно.
— Вересков? Как же! Немало годов прошло, а помню. Но ежели ты, гражданин начальник… извиняй, Павел Захарович, думаешь, замешан он в чем, так не под тем пнем роешь. Он, может, изо всех нас, зеков, единственный правильный мужик был.
— Правильных туда не отправляют.
— Ты меня не сбивай. В колонии кто был? Воры, жулье, ширмачи, одно слово — шпана всякая. Ну, и еще эти самые, шкуры-полицаи бывшие, старосты, бандеры. До сей поры оторопь берет, отколь эта шваль в войну выползла. Разве с ними Максима равнять можно? Да его не только урки, а и начальство уважало. На работе вкалывал — будь здоров! Обиды от него никто не видел. Завсегда табачком делился. А это там ценили… Хорошо я его знал. В одной бригаде лес валили, только что спали не на одних нарах.
— Не говорил он, за что в колонию угодил?
— Интересовались мы. Только отмалчивался он или разговор на другое сводил. Я вот вспоминаю, шибко бандеры на него лютовали. Расправу даже пытались учинить, да зеки подоспели, не дали. Говорят, пригрозили ему все же тогда, земля, дескать, круглая, путей-дорожек на ей много, мол, встретимся все едино.
— Не помнишь, кто грозил?
— Не соврать бы — вроде Чепига Сашко. Только я так соображаю, что не настоящее это имя.
— Почему так думаешь?
— Слышал однажды, как Степкой назвали. В живых его давно нет — свои же в сортире утопили. Видать, чем-то не угодил.
— Долго Вересков в колонии пробыл?
— Не. Сколько, не упомню, но вскорости его выпустили. Видать, по ошибке осудили, а потом разобрались… Одно мне до сей поры невдомек: полынь горька, а обида и того горше… А Максим ни разу зла не высказал. Веселый уехал. Со мной даже поручкался. Думал ли, что из болота его косточки выбирать буду? Эх, жизня! Какой иной раз человеку разворот сделает!
Глава пятнадцатая
— С днем ангела, Алексеевич! — поздравила утром Никитична Ивана Алексеевича.
— С каким таким ангелом? — вытаращил тот глаза.
— Нешто запамятовал? Пять десятков тебе ноне стукнуло. По этому дню тебе и имечко в святцах определили и святого назначили.
— Все-то ты, старая, перепутала. Во-первых, иванов день летом бывает; во-вторых, родился я зимой, а в-третьих, нарекли меня в честь деда, а он далеко не ангел был. Вот так-то!
— Поди, еще и некрещеным остался!
— Некрещеным!
— Ну мне все едино! Хоть и нехристь, а душевный. Ты уж прости меня, ежели когда сгоряча и скажу неладное. Уж так, для порядка.
— Да что ты, Никитична, я не обижаюсь! Я твою заботу ценю!
Он обнял старуху, и та растроганно всхлипнула, а он вспомнил мать. Вот такое же лицо у нее было, когда приезжал он изредка домой. Сам застеснялся и шутливо прикрикнул:
— Ну-ну, старая, плакать будем, когда помрем. А помереть мне недолго, если сейчас же не накормишь — сто лет не ел.
Пока он плескался за печкой у рукомойника, Никитична накрыла на стол.
— Садись, пока пирог горячий. Тимоха! — крикнула она в открытую дверь своей каморки. — Чего ты копаешься, отдельно для тебя, што ли, готовить прикажешь?
Все уже уселись за стол, когда дверь распахнулась, впустив окутанную клубами морозного воздуха Ингу. Звонко поздоровалась, поморгала белыми от инея ресницами и замерзшими пальцами расстегнула воротник. Иван Алексеевич взял у нее шубку.
— Ну, молодчина! Давай к столу!
Она чмокнула его ледяными губами: «Поздравляю, дядя Ваня!» Раскрыла сумку и достала из нее большой охотничий нож в красивых ножнах, расшитых затейливым мансийским узором.
— Это вам от меня и на память о папе. Ему еще дед подарил. Этим ножом в старину приносили жертвы — закалывали белых оленей, дедушка сам говорил. У него даже рукоятка особенная — из мамонтовой кости!
— Ты что ж такую редкость в чужие руки отдаешь?
— Это вы-то чужой? Вы ж всегда у нас самый свой были!
У Ивана Алексеевича в горле прокатился комочек. Он попытался улыбкой скрыть волнение.
— Ах ты, Ингушка! Ну, ничего не поделаешь. Придется мне по такому случаю опустошить свой погребок.
Он прошел в комнату и вернулся с бутылкой шампанского.
— Для Нового года берег. Да для такой гостьи не жалко! Всем занять места. Приготовиться — открываю огонь.
Громко выстрелив, пробка ударила в угол печки. Инга взвизгнула и рассмеялась.
— А ты, девонька, не столь уж и храбра, как судачат, — ухмыльнулся дед Тимоха, с вожделением глядя, как пенистая струя наполняет стаканы.
— Сам-от больно храбрый. Чуть со стула не свалился, — не утерпела Никитична. — И мерина вон как огня боишься.
Выпили за здоровье новорожденного, пожелали ему всяческих благ и доброго здоровья.
От шампанского у деда Тимохи покраснели щеки. Он лихо расправил усы. Подбоченился. Обвел всех заблестевшими глазами и кивнул на Никитичну:
— Старуха меня мерином попрекает. А в чем корень, умом своим не дойдет. Я кто есть такой? Старый кавалерист, две войны на своей хребтине вынес. В германскую в драгунском полку служил, а в гражданскую у Семена Михалыча, товарища Буденного, отделением командовал. Это вам как? Фунт изюму? И-ех, бывалоча… по ко-н-я-м! — гаркнул дед, взмахнул рукой и сбил со стола стакан.
— Не безобразничай, Тимофей! — строго одернула его Никитична.
Но тот отмахнулся от нее, как от мухи.
— В атаку лавой развернемся. Что тут творилось! Господи боже мой! Пыль столбом! Кони ржут, клинки сверкают. Копыта по земле грохочут так, что ни черта не слышко. А кони-то были!.. Как струнки над землей стелются. А наш мерин-то нешто это конь? Самая вредная скотина! Я его вчерась напоил и в кормушку овес сыплю, так он, проклятущий, то ли шутковать со мной вздумал, то ли жрать до смерти захотел, только мордой меня в сторону отпихнул — и к кормушке. Ладно, хоть я на навозную кучу отлетел и как на перине разлегся, а ежели бы ее не было? Кабы как на вилы упал? Что бы тогда могло быть? Производственная травма запросто могла приключиться. Ты уж, Христа ради, избавь меня от этого вредного животного.
— Тимофей Григорьевич! За конем должен сторож Макаров ухаживать. Зачем же за чужое дело берешься? Ты свое отработал, пенсию получаешь, ну и отдыхай на здоровье.
— Как же я могу, отдыхать, когда на моих глазах скотина голодная мается? А? Она хотя и вредная, а все ж по всем статьям неплохих кровей, я-то в этих делах разбираюсь.
— Вот не знал, что Макаров коня морит. Поговорю с ним.
— Потолкуй. Да стружку с него пошибче сними, а то он, идол, отдежурит и до полдня дрыхнет. Нет чтоб сперва скотину обиходить!
За столом просидели долго. Съели все пироги. Пили чай с вареньем. Потом старики отправились спать, а Инга помогла Ивану Алексеевичу убрать со стола и вымыть посуду. Вытирая полотенцем стаканы, сказала:
— Мне с вами поговорить нужно, дядя Ваня.
Он кивнул головой и, когда закончили с приборкой, усадил ее на диван, приготовился слушать.
Несколько минут Инга молчала, нервно теребя платочек. Потом тихо заговорила:
— Помните, в позапрошлом году весной много народу наехало? Геологи, строители, буровики. Вербованных сотни две было. Часть ушла дальше, искать нефть, дорогу строить. Кое-кто остался в Кедровке и у нас, в Нагорном. И вот однажды отец приходит домой возбужденный и говорит: «Бывает же такое: после стольких лет, кажется, с двенадцатым я встретился. Боюсь ошибиться, но очень он мне одного типа напомнил».
Сколько я его ни расспрашивала, он больше ничего не сказал. Сами знаете, молчун был. И, по-моему, через неделю после этого разговора исчез. Считали — утонул…
Инга замолчала, закусив губу. Потом, справившись с собой, продолжала:
— Я про тот разговор с отцом совсем забыла. А на днях разбирала его бумаги и в блокноте нашла вот такую запись.
Она протянула блокнот, и Иван Алексеевич с удивлением прочел:
«1. Малюга Грицко. 2. Коврижный Иван. 3. Кованько Семен. 4. Турчак Андрей. 5. Ржевский Анатолий. 6. Бабенко Владимир. 7. Жаркевич Тарас. 8. Попов Иван. 9. Стукач Павел. 10. Чепига Александр. 11. Андрющенко Василий. 12. Чекан Михаил».
Против первых шести фамилий стояли начерченные красным карандашом крестики, с седьмого по одиннадцатый номер таким же цветом галочки, а против двенадцатой фамилии — жирный вопросительный знак.
Какой смысл имели эти значки для Верескова? Иван Алексеевич снова пробежал глазами список. Первая фамилия показалась знакомой… Точно, она упоминалась в письме Татьяны Петровны.
— Может, это совпадение, что знак вопроса стоит около фамилии под номером двенадцать? А если не совпадение и отец действительно встретил этого человека?
— Так это легко проверить — узнать в поселковом Совете адрес.
— Я же почтальон, всех жителей знаю. Нет у нас людей с такой фамилией.
— А если в Кедровке или где-нибудь на лесопункте? Иди-ка лучше с этим блокнотом к Чибисову, и поскорей. Расскажи все и список отдай…
Оставшись один, Иван Алексеевич прилег на диван с томиком Пришвина. Он любил перечитывать этого мудрого старика. Удивлялся его зоркости и умению говорить о природе, не забывая человека. Удивлялся его простому, по-настоящему философскому взгляду на самые обыкновенные вещи.
Иван Алексеевич любил запах проснувшихся почек, первую зелень. Прекрасно разбирался, кто пробежал по свежей пороше, различал голоса птиц. Читая Пришвина, словно слышал свои мысли, которые до сих пор не мог выразить так славно и просто.
Когда-то в далекие студенческие годы взялся он за перо. Друзья хвалили его миниатюры о природе. Но сам к себе он был беспощаден. Получалось подражание Пришвину, отчасти Бунину. Однажды в приступе отчаянного недовольства собой сгреб свои творения — и все полетело в огонь. Не пожалел и тетрадь со стихами. В памяти сохранилось всего несколько строчек. Он с улыбкой вспомнил их:
Друг ты мой гитара, зазвени струной, Нас с тобою пара в тишине ночной. Огоньком далеким ночь освещена, Взором желтооким светится луна. Я стою под старой липою большой С звонкою гитарой, с верною душой. Ничего не надо, лишь хочу одно: Посмотреть из сада на твое окно!Вот так и простоял и остался ни с чем… Ну ладно, в тот раз свалял дурака, но ошибку можно было исправить после того, как получил письмо.
Он покачал головой, вспомнив, с каким ужасом она передернула плечами от одной мысли, что можно жить в такой глуши. А ему другого не надо. Здесь он дома, на месте. Ну, положим, бросил бы он все, прожил конец жизни в тепле и холе. И работу бы нашел неплохую — голова на плечах. Но ведь завыл бы с тоски. А решись она приехать сюда ради него — тоже не сахар. Не прижилась бы она здесь, где все ей чуждо, дико, страшно и скучно. Как ни крути — все равно кому-то пришлось бы идти на жертву, а маялись бы всю жизнь оба. Не о себе одном думать надо.
Решив так, Иван Алексеевич наконец уснул. И приснилось ему, что скачет он на коне по огромному лугу, сплошь заросшему ромашками. А посреди луга стоит Таня, машет ему сорванным цветком, совсем юная, в синем платьице с белым горошком. И сам он не седой и постаревший, а молоденький Ваня, Ванечка, как его звала когда-то Таня. Подскакал к ней, пригласил:
— Садись, Танюша. Покажу тебе царство лесное.
Протянул руку, помог на коня взобраться. Гикнул — и помчались они, да так, что в ушах ветер засвистел и из-под копыт ромашки в разные стороны полетели, словно снежные хлопья.
Уже луг кончился, лес начался. Тропинка узкая, ветки по лицу бьют, того и гляди, глаза выколют. Прижалась Таня к нему лицом, крепко руками обхватила, чтоб не упасть. Хорошо ему стало и чуточку страшно. Будто мчит их не мышастый мерин, а сказочная Сивка-бурка. И вдруг конь споткнулся, вылетели они из седла, что-то загремело, и он проснулся…
Стучали в дверь.
— Иван, ты дома? — услышал, он голос Ковалева и, все еще находясь под впечатлением увиденного сна, поднялся навстречу гостю.
— Тебя, оказывается, поздравить можно! — Ковалев крепко пожал руку хозяину. — Что не сказал раньше? Я без подарка.
Иван Алексеевич махнул рукой:
— Не к девице пришел. Да и сам забыл. Никитична напомнила. Подумаешь, радость — полсотни стукнуло.
— Ну, знаешь, полвека все-таки. Такое раз в жизни бывает. Отметить надо.
— Не в годах дело. Вон Устюжанину седьмой десяток, а молодых за пояс заткнет.
— Так то ж от недостатка интеллекта. Мирок узкий. Что ему, кроме хлеба насущного, нужно?
Иван Алексеевич недовольно покосился на гостя.
Они почти ровесники, но выглядит учитель гораздо моложе. Высок, строен. Лицо приятное, чистое. Глаза зоркие, с веселой смешинкой в рыжих глазах. Любит поволочиться за девчатами, да и они к нему неравнодушны. Однажды в клубе после танцев местные парни решили его проучить, но он раскидал всех, как щенков, — силен и ловок оказался. И умен, ничего не скажешь. Но иной раз загнет такое — хоть стой, хоть падай! Вот и сейчас брякнул — это об Егоре-то. Да на таких земля стоит.
— Тоже мне нашелся — гений интеллектуальный.
Ковалев удивился:
— Да ты что? Я ж не о тебе. — Он подошел к печке, прижался к горячим кирпичам.
— Промерз до костей. Вторую зиму здесь живу, а к здешним морозам не могу привыкнуть.
Он хлопнул себя по лбу.
— Вот балда! — и выскочил в прихожую. Достал из пальто плоскую бутылку с коньяком и вернулся в комнату.
— Сейчас твой юбилей отметим. И отогреемся заодно.
Пришлось сесть за стол. От тепла и выпитого Ковалев оживился, рассказал, как купил дом у Постовалова.
— Жмот страшный. Себе новый отгрохал, а за старую развалюху, которой в базарный день красная цена — тридцатка, содрал с меня сотню. Но черт с ним, сто рублей — не деньги, я все равно не прогадал. Усадьба хорошая, огород прямо в лес упирается. А избу я отделаю как картинку.
— Дом есть, теперь хозяйку ищи.
— Уже нашел — дочь Лихолетова. Одобряешь?
— Лизу? — поразился Иван Алексеевич. — Она же тебе в дочери годится.
— Это и хорошо! — засмеялся Ковалев. — Какая радость со старухой жить? С молодой и сам помолодеешь. Да и она не против.
— Постой, постой, — вспомнил Иван Алексеевич, — ты же собирался жениться на бухгалтерше из леспромхоза? Кажется, Ольгой Петровной ее зовут?
— Ну, — махнул рукой собеседник, — это — пройденный этап. Рассохлось у нас с ней дело. Пожалуй, я даже рад этому.
— Жаль. Женщина милая и, кажется, неглупая. Из-за чего дело расстроилось?
— Из-за пустяка. Вечеринка была. Ну, как водится, выпили малость, пели, плясали. Я стишок прочел про солдата, как он во время боя увидел летящих журавлей, замечтался и чуть не погиб. Каюсь, выдал стишок за свой. Всем понравилось, только Ольга Петровна губы поджала и съехидничала: «Поэт из вас, Борис Николаевич…» — и так при этом на меня взглянула, что никакой ошибки в том, какое она мне место на Парнасе отводит, не оставалось. «Очень уж неправдоподобно, — говорит, — во время боя человеку не до птиц. Сразу видно, что вы на войне не были!»
— Это орденоносцу, фронтовику такое загнула? — возмутился Иван Алексеевич.
— Дословно передаю, — усмехнулся Ковалев. — Орденов у меня, правда, нет, но медалей полный набор. Я на другой день пошел в леспромхоз выписать тесу и нацепил на грудь все свои регалии. Ну и видок же был у Ольги Петровны. Закачаешься!
Иван Алексеевич поперхнулся коньяком и, вытирая выступившие от смеха слезы, еле выдавил:
— Ну и ну! Как мальчишка.
— А что нам? Кусаться тоже умеем, — хитро посмотрел на хозяина и подмигнул: — Давай коньячок допьем…
Глава шестнадцатая
Что-то надвигалось. Егор Устюжанин, выросший в лесу, чувствовал это. Его беспокойство передалось Ивану Алексеевичу. Он то и дело посматривал на небо, по которому, извиваясь змейками, скользили с запада ленты высоких перистых облаков. Навстречу им с востока низко над землей плыли клочья рваных туч. Вершина горы Тульмах курилась. Там бушевал ветер, крутя снежную пыль. И хотя внизу было совсем тихо, лес грозно, предостерегающе гудел.
Видно, и жеребец почуял надвигающуюся непогоду, он мчался по дороге так, что седоки, чтобы не вывалиться в снег на обледенелых раскатах, вынуждены были кидаться то на один, то на другой бок кошевки.
Как ни спешили, а добраться до жилья не успели. Ветер свалился с гор внезапно, поднял и закружил снег, в одно мгновение смешав небо с землей.
Где они сбились с дороги, Егор никак не мог сообразить. Несколько раз вылезали из кошевки и, утопая в снегу, пытались найти наезженный след.
А ветер крепчал, буран усиливался. От жеребца валил пар. Он то и дело останавливался, хрипло дышал, тяжело поводя боками.
— Что будем делать, Иван Алексеевич? — с тревогой спросил Устюжанин, когда стало смеркаться. — Коня загубим, а без него пропадем, не выбраться в этакую пуржину. Свернем в чащу, там не так метет. Костер разведем, у огня до утра отсидимся.
Иван Алексеевич согласно кивнул. Он и сам понимал бесполезность поисков дороги в буранную ночь. Но и бездействовать нельзя, иначе — конец. Буран заметет, укроет сугробом, убаюкает обманным теплом, заснешь — не проснешься. А тут еще набившийся в валенки снег растаял, и ноги стали зябнуть. Если не обсушиться, к утру, даже если живым останешься, ног лишишься.
Осмотрелись. Слева сквозь снежную завесу что-то темнело. Кажется, ельник! Устюжанин тронул вожжи, и конь, устало опустив голову, послушно побрел, утопая в снегу по брюхо.
Не проехали и полсотни метров, как Устюжанин толкнул Ивана Алексеевича локтем:
— Изба! Куда нас нелегкая занесла? Постой, постой. Никак, сторожка углежогов. Надо же! Экий мы круг сделали. Дела-а! Сроду со мной такого не случалось.
Маленькая избенка, полузанесенная снегом, казалась нежилой. Рядом высился большой сарай, в котором штабелями лежали рогожные кули.
— Уголь! — определил Иван Алексеевич, ощупав один из кулей.
Они распрягли коня, смахнули с него снег, вытерли досуха и, накинув ему на спину кусок валявшегося у стены брезента, завели в сарай.
— Остынет, тогда напоим и сенца бросим, а пока можно и самим обогреться! — решил Устюжанин. Подойдя к избушке, он с трудом открыл низкую дверь, занесенную снегом. В лицо ударил тяжелый, спертый воздух. Пахнуло кислым, застоявшимся табачным дымом, портянками и острым потом давно не мытого тела. Иван Алексеевич только покрутил носом и, пока Устюжанин разжигал на столе лампу с разбитым стеклом, распахнул дверь, чтобы проветрить избенку.
— Вы чо? Дома тоже двери настежь оставляете? — раздался с печи злой оклик. — Послал бог гостей, мало что сон поломали, так ишо всю избу выстудили.
— А-а! Проснулся, сердешный. Горазд ты спать, Булыга. В самый раз тебе в сторожах состоять. Я бы таких охранников в шею гнал.
— Вона, разогнался. Прыткий больно. Захлопни дверь, а то так помету, что не разберешь, где голова, где ноги. Околевайте на морозе.
— Что-о? — поднялся Устюжанин. — Нет, ты погляди, хозяин нашелся. Гортоп осенью всю работу закончил, новую деляну ему отвели, а он здесь околачивается. Подожди, мы еще с этой избой разберемся. Им времянку разрешили поставить, так они дачу из строевого леса отгрохали. Так что помалкивай. А дверь закроем, как только дух посвежеет, воняет так, что дышать нечем.
— Подумаешь! Изба-то не малированная — продернет, — буркнул Булыга и, поняв, что от гостей все равно не избавиться, устроился поудобнее на своей лежанке и опять захрапел.
Покормив коня, они поужинали всухомятку, бросили на пол полушубки и завалились спать.
Проснулись от холода. В плохо законопаченные щели между бревнами тянул ледяной ветер. Половицы, настланные прямо на землю, покрылись налетом инея.
Иван Алексеевич не выдержал. Встал, зажег лампу. Под лавкой разыскал охапку дров и набил ими печь. Через полчаса в избе потеплело, а он все сидел перед открытой дверцей, шуровал кочергой и подкидывал поленья.
Наконец от печи повеяло жаром. Оттаяло затянутое льдом оконце, и с подоконника закапала вода. Булыга вначале блаженно стонал, отдувался, потом завертелся на горячих кирпичах и, ругаясь, сполз на пол.
— Нечистый дух! Избу спалишь! — напустился он на Ивана Алексеевича, вытирая мокрую от пота лысину.
— Припекло родимого! — рассмеялся Устюжанин. — Никак на тебя не угодишь: то замерз, то жарко. Терпи, пар костей не ломит.
Булыга очумело посмотрел на него. Разморенный, вспотевший, он вытирал мокрое лицо рукавом и беззвучно шевелил губами.
Был Булыга невысок ростом. Лицо заросло седой щетиной. Глубокие морщины от въевшейся в поры угольной пыли казались нарисованными. Никто уже не помнил, когда и как появился он в поселке. Ходил слушок, что сбежал он в эти таежные места, опасаясь коллективизации. В свое время не интересовались, а потом примелькался он, ничем не выделяясь среди соседей. Жил тихо, смирно. Только не ладил с женой — сварливой старухой. Оттого и подался в углежоги. Гнев его на незваных гостей пропал. Сидя на лавке, долго соображал, прежде чем ответить. Видно было, что одинокая жизнь в лесу отучила его от человеческой речи.
— Оно, конешно, в лесу зимой делать нече, — медленно выжимал он слова. — Да вишь ты, уголь-то в свое время не вывезли, начальство и распорядилось постеречь его до весны. Неровен час, кто и польстится.
— Кому-то нужен твой уголь.
— Не скажи. Уголек-то первый сорт, твердый да звонкий. Всякий обзарится.
— Ты всех в жулики не верстай! — сердито оборвал Булыгу Устюжанин. — Лучше на себя погляди, рыльце-то в пушку.
— А чо мне глядеть? Я свою сопатку и так знаю.
— Билет охотничий имеешь?
— Ково?
— Ты дурнем не прикидывайся. Билет, спрашиваю, на право охоты имеешь?
— А на кой он мне? Кому требуется, тот пущай его и выправляет.
— Значит, браконьеришь потихоньку?
— Кто, я-то? Да у меня всего четыре патрона. Для обороны держу. Два раза дуплетом вдарю — и будь здоров, никакой варнак не устоит.
В голосе Булыгу звучала нарочитая бесшабашность. Иван Алексеевич, внимательно взглянув на него, шагнул к двери, взял стоящее в углу бурое от ржавчины ружье. Поковырял пальцем в дульных срезах. Откинул стволы, досмотрел сквозь них на огонек лампы.
— Что ты его так запустил? Ржавчина все воронение съела, и нагар такой, словно год не чистил.
— Мне и такое годится, не для охоты держу. Я уж и не упомню, когда из него стрелял.
— Покажи патроны! — потребовал Иван Алексеевич.
Булыга, кряхтя, поднялся с лавки, прошел за печку, долго рылся в каком-то ящике, гремя железками. Наконец принес четыре медных гильзы с тускло поблескивающими пулями «Жакан».
Иван Алексеевич взял патроны, покачал головой. Такие пули применяются только при охоте на крупного зверя. Зачем они сторожу?
— Все? Больше нету?
— Нету, нету, — торопливо ответил Булыга. — С позапрошлого года валяются.
— Что ж ты врешь? Совсем недавно из ружья стрелял. Смотри, нагар свежий.
— Выдь душа, с прошлого года в руки не брал. Должно, отпотели стволья, вот и мажется нагар.
— Не крути! В этом деле я разбираюсь. Браконьерствуешь, факт! Сейчас акт составлю, что без охотничьего билета держишь ружье. Отберем его вместе с патронами.
— Как это так отберете? — вскочил Булыга. — Ежели б с поличным меня накрыли — тогда дело иное. А так запросто взять — не выйдет. За самоуправство отвечать будешь.
Булыга преобразился. Куда делась старческая немощь?
Перед ними был взбешенный, потерявший над собой контроль человек. Движения его стали быстрыми и резкими.
Иван Алексеевич поразился этой перемене и понял, что тугоумие Булыги, его стариковское кряхтенье — не что иное как маскировка. Не такой уж он беспомощный старичок, каким считают его в поселке.
Передав ружье и патроны Устюжанину, Иван Алексеевич сел к столу и начал составлять акт.
— Пиши, пиши! Только зря стараешься, лесничий, — скривился Булыга. — Не подпишу твой акт, а без моей подписи он силу иметь не будет. Я законы знаю, не все время в лесу прожил. Кое в чем разбираюсь.
— Сейчас не подпишешь, у Чибисова в отделении расписаться придется.
При упоминании о начальнике милиции Булыга скис, шумно вздохнул и покорно накарябал свою фамилию под актом.
— Что мне будет? Заарестуют?
— Хватит пока, что ружье конфисковали.
— И то хорошо. Страсть как тюряги боюсь.
— Знаком с ней?
— Что ты, что ты! Бог миловал…
Глава семнадцатая
День простоял тихий, ясный. Солнце тускло просвечивало сквозь морозную мглу. Вечером накрыл землю ледяной туман, все стало зыбким и призрачным: потерялись не только дали — растворились и стали невидимыми ближайшие дома, деревья и прясла. Мир стал крохотным, как будто земля от мороза сжалась в маленький шарик, и достаточно сделать пару шагов, чтобы перешагнуть линию горизонта.
В этой кромешной мгле Зяблов растерялся. Надо же случиться такому! В лесу всегда находил дорогу, а в поселке заблудился. Попытался было вернуться в устюжанинский дом, где во дворе оставил коня, да, видно, свернул не в тот переулок и уперся в сугроб, наметенный у забора. Повернул в сторону, нащупал ногами наезженную дорогу. По ней вышел к обрыву. Рядом сквозь туман мутно вырисовывался большой штабель бревен. Поняв, что забрел на берег Шайтанки, присел на бревно. Почувствовал, как мороз забирается под полушубок. Передернул плечами, надвинул глубже на лоб заячий треух и решительно тронулся в путь, стараясь держаться наезженной дороги. Он даже удивился, что так быстро добрался до лесничества, и через полчаса, обжигаясь горячим чаем, с усмешкой рассказывал Ивану Алексеевичу о своем блуждании в тумане.
— Смеялся над вами, что с Егором в буране заплутали, а сам в поселке, как слепой щенок, тыкался.
Покончив с чаем, Зяблов шмыгнул отсыревшим носом и закурил. Деликатно отгоняя ладонью табачный дым, передал Ивану Алексеевичу пачку бумажек.
— Акты вот на Колхозстрой составил. В двадцать четвертом квартале деляну захламили так, что даже древесину всю вывезти не смогли, хлыстов сорок оставили. Вершинник и сучья в кучи не собрали, по деляне не пройдешь — черт ногу сломит. А леспромхоз в тридцать первом квартале лесосеку как помелом подчистил, от подроста ничего не осталось, все тракторами на нет свели. Видать, с кронами трелевали. Семенники, что мы с вами отметили, вырубили подчистую. Одна корявая рябина торчит.
Иван Алексеевич просмотрел документы. Покачал головой.
— Вот люди! Сегодняшним днем живут.
Он достал с полки толстый журнал, аккуратно внес в него данные о лесонарушениях, акты сложил в папку с грозной надписью: «Для передачи в суд».
Зяблов, вытянув шею, покосился на зловещую папку.
— Приходил ко мне ихний мастер с бутылкой. Обхаживал, чтоб я акт порвал.
Иван Алексеевич взглянул на него. Мелькнула мысль: позарился ли лесник на даровое угощение? Подобных случаев на его памяти было немало. Рано или поздно кончались такие застолья увольнениями и навсегда закрывали людям дорогу в лесную охрану.
Зяблов, видимо, заметил что-то в лице лесничего и, рассмеявшись, произнес:
— Ты, Иван Алексеевич, не сумлевайся. Я того мастера с кордона помел так, что он, знать, до самого дома под собой ног не чуял.
Тон, которым произнес это Зяблов, и веселая его усмешка рассеяли сомнения Ивана Алексеевича. От его внимания не ускользнула и происшедшая за последнее время перемена во всем облике Зяблова. Чистая гимнастерка, гладко выбрит, отчего шрам на обветренном лице не кажется таким уродливым. Иными стали глаза. Исчезло искательное выражение и затравленность. Сейчас перед ним сидел спокойный человек, знающий свое дело.
Иван Алексеевич внутренне порадовался, что отстоял Зяблова в управлении, хотя пришлось крепко поругаться с начальником отдела кадров.
— Пойми, — убеждал тот его, — не можем мы засорять лесную охрану случайными типами, да еще бывшими в заключении. Кто поручится…
— Я поручусь! — резко ответил Иван Алексеевич. — Работа в лесу — для него единственная возможность снова себя человеком почувствовать. Ты можешь это понять?
Лицо кадровика порозовело. Он нервно поправил очки в золоченой оправе, сухо произнес:
— Где уж нам понять? По-твоему, здесь одни чинуши сидят. Тебя все знают и уважают, но предупреждаю: если хотя бы один сигнал поступит о Зяблове, мы не посмотрим, что ты заслуженный лесовод, орденоносец. Отвечать будешь!
У Ивана Алексеевича перед глазами поплыли оранжевые круги. Он подался вперед и глуховатым от негодования голосом бросил:
— Ты сам когда-нибудь лес видел? Елку от осины отличить сумеешь? Приходилось тебе в дождь и холод отводить лесосеки? Лесные пожары тушил? Ах ты окончил педагогический институт? Так какого же черта полез в лесное ведомство! Или учить лесников бдительности легче, чем обучать детей таблице умножения?
Он повернулся, вышел из кабинета, хлопнув дверью так, что там, позади, что-то загрохотало…
Все это он сейчас вспомнил, разговаривая с Зябловым, а тот сидел и переживал, отчего таким отчужденным сделалось лицо лесничего. «Неужто неладное что сделал али ляпнул?» — засомневался Зяблов. Он поерзал на стуле, кашлянул.
— Если ты, Иван Алексеевич, насчет лосихи думаешь, так каюсь, промашку дал.
— Какой лосихи? — Иван Алексеевич не глядя ткнул папиросу вместо пепельницы в скатерть и уставился на Зяблова.
— Браконьеры лосиху забили. Мясо разделили, аккуратненько в ельник спрятали, а я случайно наткнулся, лыжным следом заинтересовался. Мясо забрал. Потом уж, как на кордон вернулся, спохватился: надо было остаться в засаде и взять с поличным. Все едино за добычей бы явились.
Иван Алексеевич неодобрительно покачал головой.
— Одному в засаду идти нельзя, на пулю нарвешься. В следующий раз, если поблизости никого из лесной охраны не будет, позови лесорубов, а один не думай соваться.
Зяблов поскреб в затылке.
— А ить верно, язви его. Да шибко уж я зол на них, никак Белолобого забыть не могу.
— С Белолобым сам Чибисов разбирается. Ты к нему зайди, расскажи про лосиху. Он и насчет мяса распорядится, куда сдать, — в сельпо или в столовую. Ты Чибисова-то знаешь?
— Познакомились. Душевный разговор имели.
— Подумай-ка! Даже душевный! — удивился Иван Алексеевич. — О чем же беседовали?
— Про всякое разное. О жизни побалакали, старину вспомнили. Очень интересовался он архивом моей биографии.
— Ну и как?
— А ничего. Обсказал я ему все. Особливый интерес имел он к годам, когда я в «почтовом ящике» загорал. Культурненько разговаривали. Даже по имени-отчеству навеличивал меня…
Уже собираясь уходить, Зяблов поинтересовался:
— Чучелу из лосиной головы сделал, Иван Алексеевич? Поглядеть охота.
Иван Алексеевич провел Зяблова в свою комнату. Там, на стене, укрепленная на овальной полированной доске, висела голова лося.
Недаром лесничий потратил много свободных вечеров — лось был как живой. Зяблову даже показалось, что зверь пробил головой стену избы и сейчас ворвется в помещение. Его широко раздутые ноздри, казалось, ловят непонятные запахи, а черные блестящие глаза, в которых отражаются лучики света, настороженно всматриваются в стоящих перед ним людей. Когда-то во время боя соперник ударом рога содрал ему кожу со лба. Рана зажила, но шерсть выросла белой, украсив сединой мощную бурую голову.
— Надо же, — почему-то шепотом произнес Зяблов и погладил толстую несуразную губу лося. Осторожно прикоснулся к белому пятну на лбу, подсчитал число отростков на мощных лопатах рогов. Все верно — двенадцать штук на каждой. Один отломан, видно, еще осенью потерял во время боя с соперником.
— Надо же! — еще раз повторил он и засобирался.
Иван Алексеевич вышел на крыльцо. Туман исчез. В темноте приветливо светились окна в домиках поселка. Несильный, но колючий ветерок шуршал по крыше, срывая с нее сухой снег. Было тихо, даже собачьего лая не слышно. Над головой безмолвно лежало ясное небо с широкой полосой Млечного Пути.
Иван Алексеевич постоял на крыльце, докуривая папиросу. Увидел, как черноту неба, испещренную точками звезд, прочертил яркий метеор. Вспомнилось детство, ночное. Жаркий костер, в котором пеклась картошка, звон бубенцов и фырканье коней. И они с ребятами на пахучей степной траве, задрав головы, ждут — не упадет ли звезда. Верили в примету и старались успеть в короткий огненный росчерк загадать заветное желание, чтобы обязательно сбылось… Вот только желаний было очень много, не успевали выбрать главное…
Вернувшись в комнату, он открыл ящик стола, достал из него маленький, тускло поблескивающий предмет. Долго рассматривал, потом аккуратно завернул в бумажку и спрятал в кошелек. Лицо его стало хмурым и сосредоточенным.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
И вот когда еще раз пробушевала пурга, зима сразу сломалась. Подули с гор теплые западные ветры. С ясного неба полились лучи солнца, снег стал оседать, таять, и кругом закипели ручьи. По всему видно — быть высокому половодью. И снова старики чесали затылки: не могли припомнить, когда еще так круто наступала весна. А она мчалась на журавлиных крыльях, звенела и пела птичьим многоголосьем.
Еще встречались в овражках и на северных склонах холмов полоски тающего снега, но земля уже дышала теплом. Ивану Алексеевичу захотелось разуться и пройтись босиком, как в детстве, по упругой, оттаявшей земле. Посмеялся над собой, что чуть не поддался такой блажи, стегнул мерина и поскакал по лесной тропе.
Целые дни с утра до вечера пропадал он в лесу. Обследовал места рубок. Ругался и скандалил с лесозаготовителями, когда находил непорядки.
— Смотри, как земля сохнет, а у тебя на деляне даже сучья в кучи не собраны. Зимой все надо было сделать, — выговаривал он бригадиру лесорубов. — Искра попадет — как порох все вспыхнет.
Он объезжал лесосеки и торопил с очисткой, хотя на душе было скверно от пылающих куч хвороста и сломанных стволов. «На ветер добро пускаем, — думал он, щурясь от дыма. — Кабы использовать все, до щепы, сколько бы леса сэкономили».
Как-то с карандашом подсчитал он, что только на лесосеках теряется, превращаясь в дым, почти четверть древесной массы, так нужной промышленности. А сколько гибнет при сплаве, при деревообработке? И хотя прекрасно понимал, что вины лесорубов в этом нет, разговаривал с ними жестко, придирался к каждой мелочи.
— Чегой-то нынче лесничий злой, как змей! — кинул Роман Устюжанин товарищам, провожая взглядом покачивающегося в седле Левашова. — То кучи неладно склали — от леса близко, то с сучьями подтоварник пожгли. А куда его денешь? Вовремя не вывезли, так я что, на своем горбу должен вытаскивать?
— Ты главный в бригаде, тебе и ответ держать первому за вывозку, — хмуро откликнулся его брат Семен. — Зачем годное-то в костры кидать? В штабеля сложим, а ты изволь вывозку обеспечь!
— Дорогу развезло, ослеп ты, что ли? — крикнул Роман.
— Лесовоз не пройдет — на санях трактором вытянем. Завтра пригони, и все сделаем. И учти, Роман, не сделаешь — вылетишь из бригадиров. Не за красивые глаза тебя назначили.
Роман не верил ушам. «Ну и братец! Не иначе подкоп ведет!»
— Лесничий дело говорит, ребята. У него за лес душа болит, а Ромка только о рубле думает. Пора бы уж допереть башкой, что лес нас кормит. Под корень все пускать — не по-хозяйски. Верно я говорю?
— Да чего там! — загудели лесорубы.
— И еще, — продолжал Семен. — С трактористами надо поговорить. Что же получается? Вот хотя бы эта деляна. Сколько на ней подросту было. А сейчас и кустика не видать, все тракторами перепахали. Проложены волоки, так и тащи по ним хлысты, а они прут не глядя да еще на тракторах, как на каруселях, елозят. Земля-то почти голая остается!
— Верно, Семка. Подрост сохраним, нам же с посадкой потом меньше возиться. Да и с посадками торопимся — абы сделать! — плохо приживаются. Вот уж сколько в лесу пустоплешин!..
Услышь это Иван Алексеевич, может, и не было бы у него скверного настроения, и на следующей лесосеке повел бы он разговор совсем в ином тоне. Но и там повторилось то же самое, и, окончательно взбешенный, он запретил рубку, пока все не будет сделано как положено.
Закончив осмотр, Иван Алексеевич решил попутно проверить кедровые посадки. Слез с коня и, ведя его в поводу, пошел по еле заметной лесной тропе. Под ногами мягко пружинила оттаявшая земля. Пахло разбухшими почками, прелым листом. От ручьев веяло прохладой. И хотя от долгой езды ноги затекли и побаливала поясница, Иван Алексеевич чувствовал, как постепенно стихает гнев.
В маленькой лощине, возле огромной лиственницы, он сделал привал. Вытащил из седельной сумки краюху хлеба и кусок вареного мяса.
Почуяв запах хлеба, мерин потянулся к хозяину. Иван Алексеевич отломил половину краюшки, посыпал солью и протянул ему. Мягкими теплыми губами мерин взял хлеб. Жевал долго, словно смаковал, и все время покачивал головой.
— Соломой бы тебя кормить, лодыря, — ворчливо сказал Иван Алексеевич. — В упряжке ходить отказываешься, а мне протирать штаны в седле не бог весть какая радость.
Мерин шумно вздохнул, словно сочувствуя хозяину, и, прикрыв глаза, задремал.
Сидя на выпирающем из земли корне лиственницы, Иван Алексеевич закурил. Попыхивая папиросой, смотрел вверх, где высоко над землей распростерлась крона дерева. Над ней плыли белые кучки облаков, которые, казалось, вот-вот зацепятся за ветки и останутся висеть ватными клочьями. Толстый ствол, как мощная колонна, уходил ввысь и словно подпирал небо, чтобы оно не упало на землю. Окружность ствола на высоте груди была три с половиной метра, а высота, которую Иван Алексеевич измерил способом подобных треугольников, достигала пятидесяти двух метров.
В лесничестве росло два таких дерева-гиганта. Но одно спилили десять лет тому назад. Бригада лесорубов потратила целый день, чтобы свалить его и распилить. А потом оказалось, что огромные, тяжеленные бревна невозможно погрузить на лесовоз. Так их и бросили на лесосеке. После этого случая Иван Алексеевич вторую лиственницу взял под охрану. Укрепил на ее стволе дощечку с надписью: «Рубке не подлежит. Памятник природы. Возраст 450 лет», а внизу, под надписью, указал дату, когда дерево взято под охрану. Возраст он определил по годичным кольцам спиленной лиственницы.
Давно перешагнула лиственница порог своего долголетия, но умирать не собиралась. Густа и раскидиста ее крона. Хоть не обильно, но через каждые четыре-пять лет осыпает она землю крылатыми семенами. На многие десятки метров вокруг толпится подрастающее поколение.
Было у Ивана Алексеевича еще одно дерево, взятое им под охрану, но уже по другой причине. Это — береза с корявым, свилеватым стволом, серым внизу и ослепительно белым начиная с высоты человеческого роста. Стоит она на развилке дорог в густом ельнике и на его темно-синем фоне кажется белым облаком, накрытым сверху зеленой вуалью.
Как она попала сюда? Вблизи, по крайней мере в радиусе пяти километров, не было берез, одни ели, сосны да кедры. И от этого показалась она Ивану Алексеевичу заблудившейся и испуганной. При виде ее вспомнилось ему тогда изрытое воронками поле, исковерканное гусеницами танков, свое орудие, разбитое прямым попаданием, и лицо мертвого наводчика. Словно со стороны увидел себя, истекающего кровью возле орудия. Он лежал и видел только небо и склонившуюся над ним изуродованную снарядами березу. Она была обожжена, вся в черных пятнах от копоти и дыма. И в том, как никли ее обугленные ветки, которым не суждено было больше зеленеть, была какая-то почти человеческая скорбь.
Егор Устюжанин вначале удивился решению лесничего сберечь дерево, но, услышав про убитую березу, тихо произнес:
— Пускай растет. Я, чай, тоже всю войну отмахал, знаю, что к чему!..
Отдохнув, Иван Алексеевич закинул повод на шею коня, хлопнул его ладонью по крупу.
— Пошли!
Неторопливо приглядываясь к весеннему лесу, он зашагал по тропе, а мерин, припечатывая землю тяжелыми копытами, покорно шел следом.
Миновали ельник, перебрались вброд через ручей, гремящий на перекате разноцветными гальками, и вышли к кедровым посадкам.
Как-то на областном совещании лесоводов заинтересовался Иван Алексеевич выступлением лесничего-пенсионера.
Невысокий старик, то и дело поглаживая черные с проседью усы, докладывал о своих опытах выращивания кедра, сердито говорил о том, как бывшее руководство управления подняло его на смех, выставив прожектером, отнимающим время у занятых людей.
Иван Алексеевич слушал старика с большим вниманием. Простота метода, а главное, дешевизна, увлекли его. Той же осенью, собрав с деревьев шишки, он проверил семена на всхожесть, отобрал лучшие. Вместе с лесниками и школьниками каждый орешек закатали в смесь из торфяной крошки и компоста. Эти гранулы, а их получилось восемнадцать тысяч, они рассадили на старой, необлесившейся лесосеке в полусгнившие пни и колоды.
Весной появились всходы. Маленькие, толщиной со спичку, стволики упрямо цеплялись за приютившие их трухлявые останки деревьев. Даже не верилось, что из таких крох вырастут могучие красавцы кедры. Бурьян не смог их задушить. На восьмой год посадки достигли метровой высоты. Когда подсчитали, оказалось, что из восемнадцати тысяч саженцев орешков тянули к небу темную бархатистую хвою шестнадцать с половиной тысяч. Не все доживут до поры возмужания, жизнь леса сурова. К столетнему возрасту останется их не больше трех тысяч. Зато самых крепких и могучих.
Пожалуй, ни одна другая посадка не была так дорога Ивану Алексеевичу. И хотя он знал, что не доживет до времени, когда на этих прутиках появятся полновесные шишки, его радовало уже то, что после него на земле останется такое богатство.
Между собой лесники окрестили кедровник «Ивановским». Привыкли к названию и местные жители.
Иван Алексеевич вспомнил, как несколько лет назад к нему пришли школьники с просьбой «сделать их шефами Ивановского кедровника». Только тогда и узнал он об этом названии. Усадил ребят и долго беседовал с ними. Рассказывал о жизни леса, о правилах ухода за ним, посоветовал посадить больше кустарников, чтобы было где птицам вить гнезда.
— Только уж если возьметесь, так чтобы по совести работать. Проверять буду строго!
И то, что разговаривал он с ними как с равными, подняло ребят в собственных глазах, породило чувство настоящей ответственности.
— Ты, дядя Ваня, не беспокойся. Все, что скажешь, — сделаем! — заверили в голос шефы…
Иван Алексеевич осмотрел посадки, остался доволен. Ребята уже побывали здесь. Убрали сухостой, расчистили от прошлогодней травы и опавшей хвои противопожарную полосу, развесили дуплянки.
«Молодцы!» — одобрил он и подумал, как это он раньше не догадался привлечь ребят, заинтересовать их лесом. Ребят самое время учить любви к природе. Хорошо бы организовать школьное лесничество. Надо сказать Ковалеву, чтобы потолковал с директором школы.
На сегодняшний день вроде бы все дела закончены, можно отправляться домой. Он минуту поколебался, какой путь выбрать. По старой лесовозной дороге короче, но она сильно избита, вся в ухабах. Выбрал тропу: хотя и длиннее, но нет опасности, что конь поломает ноги.
Лесные тропы всегда привлекали Ивана Алексеевича своим разнообразием и неожиданностями. Кажется, по иным прошел много раз, а все равно встречаешь новое. Особенно ранней весной, когда лес не одет и в прозрачной его глубине все далеко просматривается.
Вот среди белых берез видна развалившаяся сомья — охотничий лабаз. Срубленная на двух высоких пнях, она напоминает избушку на курьих ножках. Кто ее ставил? Неизвестно! В кедровнике на одном из стволов приметил Иван Алексеевич старую, заплывшую серой сопру — знак промышлявшего когда-то здесь охотника-манси. Может быть, та сомья служила хранилищем его продуктов? А где он сам? Судя по ветхости лабаза, кости охотника давно превратились в прах.
Иван Алексеевич по привычке зорко посматривал по сторонам. От его взгляда ничто не ускользало. Вот на березе затес. Их обычно делают вдоль визирок и просек, но здесь нет ни того, ни другого. Если для указания тропы, то почему затес сделан не параллельно, а под прямым углом к ней? Придержал коня и заметил справа от тропы еще один затес, дальше другой. Ясно! Кто-то сделал для себя заметку! И совсем недавно: щепа свежая, до сих пор береза сочится. Иван Алексеевич свернул с тропы, слез с коня и пошел, придерживаясь затесов.
Осторожно, поминутно останавливаясь, он обшаривал глазами землю и стоящие по сторонам деревья. На таких вот тропах браконьеры ставят самострелы на лосей. Зверь задевает натянутый шнур, срабатывает механизм огромного лука — и метровая стрела насквозь пробивает животное. Бывали случаи, что жертвами таких самострелов становились люди.
Медленно, очень медленно продвигался он по тропе, ведя на поводу мерина, смотря под ноги и держа перед собой длинную палку, каждую минуту готовый услышать хлесткий свист сорвавшейся стрелы. Так дошел до неглубокого овражка. Спустился в него и неожиданно увидел замаскированную кустами дверь землянки. Внимательно пригляделся: вверху, на откосе, среди груды камней — асбоцементная труба. «Капитально устроено, — подумал он. — Кто же это постарался?»
Иван Алексеевич подошел, к землянке, приник ухом к двери и услышал слабый шорох. Постучал — ему никто не ответил. Он постучал сильнее. Результат тот же. Тогда, взявшись за скобу, Иван Алексеевич рванул дверь — и в то же мгновение грянул выстрел. Сноп пламени чуть не обжег ему лицо. Спасла прикрывшая его дверь: окажись он в ее проеме — заряд картечи разворотил бы ему грудь. Побледнев, он отскочил в сторону и внезапно охрипшим голосом крикнул:
— А ну, выходи, гад!
Ему никто не ответил. Тогда он осторожно заглянул в землянку. С нар прямо на него смотрело дуло берданки, укрепленной на деревянных козлах. От спускового крючка через ввинченное в нары кольцо тянулась проволока, другой конец которой был прикручен к внутренней скобе двери.
«Вот где меня самострел поджидал, а я его на тропе разыскивал», — подумал он. Вытер рукавом пот с лица и, почувствовав слабость в ногах, присел на нары. Огляделся. Возле очага увидел притаившуюся крысу. Пошарив рукой по нарам, нащупал пустую бутылку, швырнул в крысу. Противно взвизгнув, та юркнула в щель. Он уперся рукой о доски и под слоем сена почувствовал какой-то предмет. Это оказался тускло поблескивающий патрон от пистолета ТТ. Сбросив с нар сено, нашел еще один в щели между досками.
Сунув находку в карман, Иван Алексеевич тщательно обыскал землянку. Под нарами обнаружил пилу, топор, охапку сухих дров. На полке — котелок, кружку с ложкой, небольшой запас продуктов — все то, что обычно находится в промысловых избушках. Только в них не бывает настороженных ружей и рассыпанных пистолетных патронов. Он еще раз осмотрел помещение. Однако ничего заслуживающего внимания не увидел, за исключением недокуренной цигарки под нарами. Осторожно развернул ее. Она была свернута из обрывка какой-то квитанции. В уголке сохранился номер 795139. Внизу карандашом: 10 руб. 70 коп. Иван Алексеевич бережно уложил бумажку в записную книжку. Затем отвязал с козел ружье и вышел из землянки.
Уже подъезжая к поселку, свернул с тропы на дорогу. Пропустил двух мужчин на возу. Один из них, Евсюков, помахал лесничему кепкой. Вскоре увидел приближающуюся подводу. Пегая лошаденка, бойко перебирая ногами, тащила телегу. Поравнявшись с Иваном Алексеевичем, возница натянул вожжи, и он узнал Бориса Ковалева. Поздоровались.
— Далеко ли? — поинтересовался Иван Алексеевич.
— За жердями. Ограда развалилась, чинить надо.
Иван Алексеевич вспомнил, как на днях заходил к нему Борис в лесничество и выписал два кубометра тонкомера.
— На обратном пути заверни к Устюжанину, чтоб обмер сделал.
— Думаешь, больше нарублю?
— Такой порядок.
— Будь сделано! — засмеялся Ковалев.
Вечером, когда стемнело, Иван Алексеевич завернул берданку в холстину и отправился к Чибисову. В отделении его уже не застал, пришлось идти к нему домой.
Павел Захарович только что отобедал и собирался вздремнуть. Услышав гостя, он встал, сунул босые ноги в тапочки и вышел в переднюю.
Иван Алексеевич негромко произнес:
— Извини, что помешал, с важным делом пришел.
Чибисов кивнул головой и крикнул:
— Ксюша! Принеси-ка нам чаю, и меня нет дома. Понятно?
Они прошли в горницу, и Иван Алексеевич, распаковав берданку, протянул ее Чибисову.
— Посмотри, какую музейную редкость нашел. Обрати внимание на клеймо: «Тульский императорский завод, выпуск 1880 года».
Чибисов взял ружье, прикинул в руках.
— Ого! Килограмма четыре с половиной потянет. Зверский заряд может выдержать.
Он с удивлением рассматривал длинный граненый ствол, с которого давно сошло воронение, и из черного он стал ржаво-бурым. Затвор болтался в пазу, ложе избито, исцарапано. Было видно, что ружье не висело на стене, а прожило большую охотничью жизнь. Но, несмотря на ветхость, в умелых руках могло прослужить еще долго.
— А теперь рассказывай.
Боясь что-либо пропустить, Иван Алексеевич начал с того, как он ссорился с лесорубами.
Прихлебывая чай, Чибисов слушал не перебивая.
— Задал ты мне задачку. Во-первых, кто насторожил ружье? Во-вторых, откуда у него патроны? Они подходят и для пистолета ТТ и для автомата ППШ. Отсюда вопрос: что же у него — первое или второе? Дальше. В пустой избе ружье не настораживают. Значит, там что-то спрятано? Что именно?
Он подумал немного и предложил:
— Знаешь что? Я это все протоколом оформлять не буду. Напиши в виде заявления. Вот тебе ручка и бумага, пиши… Подожди, забыл спросить: ты, когда из леса возвращался, никого не встретил?
— Троих!
Чибисов поморщился.
— Ох, боюсь, завтра весь поселок узнает, что ты с берданкой разъезжал, а всем известно, что у тебя бельгийская двустволка. Хозяин землянки сразу поймет, что ты у него в гостях был. Судя по этим патронам, у того типа кроме берданки еще кое-какое оружие есть. Так что мой совет тебе: бродишь в лесу — чтоб наган всегда при себе был.
Иван Алексеевич писал неторопливо, стараясь ничего не пропустить из того, что, по его мнению, могло иметь интерес для Чибисова. Наконец он кончил, достал из кармана обрывок квитанции, подколол.
— Может, пригодится!
— Посмотрим! — неопределенно буркнул тот, пробегая глазами написанное.
Иван Алексеевич, что-то вспомнив, похлопал себя по карманам, вытащил кошелек. Извлек из него темный комочек и положил на бумагу перед Чибисовым.
— Это что такое?
— Пуля!
— Вижу, что пуля! Откуда?
— Нашел в голове Белолобого, когда чучело делал!
— А пулька-то интересная, из пистолета… Ты когда-нибудь слышал, чтобы на лосей с пистолетом охотились?
— Не приходилось.
— И я не слышал. Может, из автомата срезали зверя?
— Сомневаюсь. Автомат — штука заметная, кто-нибудь все равно углядит, соседу расскажет, а там и весь поселок узнает. Шило в мешке не утаишь.
— Пожалуй, ты прав.
Лицо Чибисова посуровело. Он хлопнул ладонью по столу и жестко произнес:
— Кончать надо с этим делом. Завтра, до рассвета, проводишь нас к землянке. Возьмем двух оперативников, да нас с тобой двое, уже четверо. Сделаем в землянке по всем правилам обыск и устроим засаду.
— Мало двух оперативников.
— Ребята смелые. Ваську Косого повязали так, что тот и маузер вытащить не успел. В общем, договорились. В четыре часа за тобой заедем…
Всю дорогу Чибисов удивлялся, как в полумраке, да еще в предутренней дымке, окутавшей землю, Иван Алексеевич отыскивает путь. «Семафоры, что ли, у него в лесу натыканы?» — думал он, покачиваясь в седле. Кругом была тишина, какая наступает перед рассветом. И в этой тишине по-особенному гулко и грозно раздавался топот конских копыт. Растянувшись цепочкой, всадники ехали молча, настороженно вглядываясь в неприветливый в этот час лес. Даже Иван Алексеевич, который всегда видел в нем друга, чувствовал таившуюся в нем опасность.
Уже совсем посветлело, и розовая заря окрасила небо, когда они добрались до своротки, откуда начиналась тропа к землянке. До нее оставалось метров двести, когда они уловили легкий запах дыма. «Печь топят», — решил Чибисов и шепотом приказал спешиться, привязать коней, рассыпаться цепью и окружить землянку.
— Оружие применять только в крайнем случае! — приказал он.
Бесшумно рассредоточившись, они взяли в кольцо землянку и пошли, растворяясь в лесном полумраке, как тени. Сжимая в руке наган, Иван Алексеевич шел, как когда-то ходил под Ельней и Будапештом.
Но увиденное превзошло все ожидания. Землянка исчезла! Вместо нее тлела куча пепла и головешек, над которыми еще вились тонкие струйки дыма.
— Опередили! — задохнулся от злости Чибисов.
Глава вторая
Дождь-бусенец, как влажный туман, еле смочивший крохотные, еще липкие березовые листочки, к полудню набрал силу и зашумел. Дождевые капли разрисовали тихую речную гладь расходящимися кругами. А потом от хлынувшего с неба потока вода закипела, покрывшись сплошными лопающимися пузырями. Счастливо улыбаясь, Иван Алексеевич подставил лицо струям дождя.
С самого начала мая стояла необычная сушь. Не по-весеннему жаркое солнце быстро согнало снег даже в ельниках и глубоких оврагах. Сошли талые воды, не успев напоить землю, покрытую мертвой травяной ветошью: упадет искра — и затлеют былинки, побегут огненные змейки, сжигая на своем пути все, что может сгореть. Тяжелое было время. Ладно еще, пожары были беглые, низовые. Тушили их, забрасывая пламя землей, копали канавы. Иногда закладывали аммонит, создавая взрывами широкие полосы голой земли, и этим останавливали огонь.
А как быть, если вспыхнет верховой пожар, когда пламя бушует от самой земли до вершин?
Чего Иван Алексеевич больше всего боялся, то и случилось… В тот день, сморенные жарой и усталостью, возвращались люди с очередной схватки с огнем. Ехали молча, мечтали о близкой реке, чтоб смыть пот и сажу, досыта напиться холодной прозрачной воды.
До реки оставалось немного: только перевалить взгорбок с прозрачным березняком. И тут увидели мчащегося по луговине всадника. Размахивая зажатой в руке шапкой, он что-то кричал.
— Тп-р-ру! — Егор Устюжанин натянул вожжи. За ним остановились и остальные подводы.
Иван Алексеевич по неуклюжей посадке узнал Зяблова.
Подскакав, тот кулем свалился с седла и кинулся к лесничему.
— Беда, Иван Алексеевич! Устиновский ельник горит. Верховой пластает, язви его в душу! Вначале-то огонь махонький был, низом шел. Я уж его совсем было сбил, а тут, как на грех, сухая ель вспыхнула, ну и пошло…
Был Зяблов возбужден и страшен. Потное лицо с разводьями сажи, порванная и во многих местах прожженная рубаха. Несло от него даже на расстоянии кислым запахом дыма.
Иван Алексеевич вынул из планшета схему лесничества, минуту соображал и, приподнявшись в седле, крикнул:
— Заворачивай в пятнадцатый квартал! Возле вышки вас ждать буду!
Он вытянул мерина плетью и поскакал. За ним, взмахивая локтями, как крыльями, неуклюже подпрыгивал в седле, стараясь не отстать, Зяблов. Сзади, громыхая колесами по корням, помчались подводы…
С вышки открылась зловещая картина: над ельником, зажатым с боков каменистыми откосами холмов, бушевал огненный ураган. Сквозь темно-серые клубы дыма прорывались багровые языки пламени. Шум падающих деревьев, треск и рев огня сливались в сплошной грозный гул.
Нужно было немедленно решать, как укротить эту стихию. Такой огонь не забросаешь землей, водой не зальешь. Есть только один способ, очень опасный, если в решительную минуту не выдержат нервы.
Когда Иван Алексеевич спустился вниз, его окружили.
— Ну как? Здорово горит? Куда идет? Управимся?
— Пожар сильный. Будем пускать встречный пал, иного выхода нет. Егор Ефимович! — обратился он к Устюжанину. — Расставь людей вдоль просеки, чтоб за спиной была вода. Пусть готовят вал. А коней нужно отогнать на тот берег, на луговину…
— Видал? — толкнул локтем какого-то парня Евсюков. — О конях заботится, а людей в самое пекло посылает. Тут запросто святым станешь, облачком в небеса вознесешься.
— А ты радуйся. Бабка Авдотья святому Пантелею каждую субботу свечку будет ставить.
— Иди ты со своей бабкой подальше! Не я лес поджигал, не мне его и тушить. Дураков нету, чтобы в экую пламень соваться!
— Как нету? Куда они делись? — сурово спросил его Устюжанин. — Ты же самый главный из них… Если кишка тонка, гони коней за реку и пережидай там…
На просеке торопливо работали люди. Стучали топоры, рычали бензопилы. С шумом падали деревья. Их быстро растаскивали и складывали валом вместе с хворостом и сухостоем.
Чумазый, мокрый от пота Роман Устюжанин, орудуя бензопилой, покрикивал:
— Берегись! Сейчас листвяну валить стану. Нажимай, мужики. Куда ты, чертолом, вершину кладешь? Оттащи влево!
— Пить охота. Хоть бы кто воды из реки принес.
— А еще б лучше — клюквенного киселя с холодку. Вот бы дело было, — откликнулся Роман.
— Ты, видать, ряшку-то на киселе отъел, — съязвил Постовалов.
— Ну и отъел! А вот тебе мяса наростить не мешает — на ходу костями гремишь, собаки хвосты от страха поджимают.
Люди смеялись, пытаясь скрыть растущее чувство страха. А вдруг не справятся, не остановят огонь? Тогда пламя в одно мгновение накроет их. Кое-кто с опаской оглядывался, соображая, успеет ли добежать до реки.
Огонь наступал. Стало трудно дышать. Едкий дым разъедал глаза, вызывал мучительный кашель. Сквозь густые клубы дыма видны были багровые факелы пламени.
— Спасу нет как печет! Передышку бы сделать! — заскулил кто-то.
— Огонь тебя ждать будет? — заорал Устюжанин. — Наотдыхаешься на том свете, если время упустишь. Руби вон ту сухару, чтоб к огню вершиной упала!
Внимательно следил Иван Алексеевич за струйкой дыма костра, специально разведенного впереди вала. В жарком воздухе слабый дымок, еле различимый в удушливой мгле, вился тонкой струей. Наконец дымок дрогнул, качнулся в сторону, откуда двигался пожар, и, быстро клубясь, помчал к нему навстречу. Вздрогнули былинки трав, с шумом понеслись поднятые с земли опавшие листья.
Вот она, минута, которую нельзя пропустить.
— Зажигай! — гаркнул Иван Алексеевич и махнул рукой.
Десятки факелов опустились на сложенный вал. Вспыхнула длинная полоса пламени. Она становилась все выше, и когда приблизилась пылающая стена, огненный поток, пущенный людьми, рванулся к ней навстречу. Две огненные стены с ревом сомкнулись и тут же исчезли. Сквозь дым, поднимающийся над потухшим пожаром, сверкали обугленные стволы и головешки. А сверху тускло просвечивало багрово-красное солнце…
Два дня после этого люди охраняли горельник. Заливали тлеющие пни и колоды. Несколько раз притаившийся огонь юркой змейкой проскальзывал под буреломом, вырывался из осады, жарко потрескивая, охватывал еловый подрост.
И опять начиналась схватка. Задыхаясь от едкого дыма, люди сбивали пламя землей и водой.
И вот хлынул дождь. Грязные, в прожженных рубахах, все радовались такой помощи, и никто не спешил прятаться от падающей с неба воды…
Отпустив людей по домам, Иван Алексеевич с Устюжаниным отправились осматривать горельник. Копыта коней вязли в жидком от дождя пепле. Кругом, как в Кощеевом царстве, чернели скелеты елей и берез.
— Гектаров тридцать сгорело. Легко отделались, — прикинул Иван Алексеевич. — Гортоп на дрова вырубит, а осенью вспашем и сосной засадим, в питомнике саженцы неплохие выросли.
Ненастье затянулось на неделю. От обилия влаги буйно пошли в рост травы, прикрыв прошлогоднюю ветошь. Опасность пожаров исчезла. Теперь до осени, пока зеленеет земля, жить можно спокойно.
Глава третья
Из лесхоза пришло письмо: лесничему Левашову и одному из лесников выехать на областное совещание.
«Что ж, съездим, — решил Иван Алексеевич. — Заодно выясним кое-какие вопросы». Но кого из лесников взять с собой? Можно бы Егора Ефимовича, но у того должность сейчас по-новому называется — не объездчик, а лесотехник. В письме же речь идет о леснике. После недолгого колебания решил: Зяблов поедет. Поработал хорошо. Пусть послушает, как у других дело спорится, и сам почувствует себя нужным человеком, лишний раз поверит в свое место среди людей.
Через два дня на попутной машине добрались они до железнодорожной станции. Поезд был проходящий, и билеты им продали в разные вагоны. Иван Алексеевич подосадовал, но делать было нечего, следующий поезд шел только через двенадцать часов.
— Доедем! — успокоил его Зяблов. Сел в свой вагон, забрался на верхнюю полку и до самого конца проспал как убитый.
Вышел он из поезда на перрон вокзала в начищенных сапогах и новенькой шинели с зелеными петлицами, на которых сверкали дубовые веточки. Покрутил головой, разыскивая Ивана Алексеевича, но тут его подхватила толпа пассажиров, закружила, понесла по подземному переходу. В людском потоке Зяблова толкали, били по ногам корзинами, набитыми до отказа авоськами. Какой-то пассажир, с кряхтением пробиравшийся в толпе, ударил его углом чемодана по уху. Зяблов обозлился, сжал кулак, но сдержался и только пробормотал:
— Ты бы осторожней шарашился. Так и покалечить недолго.
Пассажир испуганно обернулся, и Зяблов узнал Евсюкова. Пантелей поморгал глазами и, успокоившись, заулыбался.
— Василий Иванович! Извиняй! Толчея вон какая, несет как пробку, того и гляди, на ногах не устоишь, стопчут… А ты, значит, в город? Как же я тебя на станции не приметил?
Евсюков, крякнув, переставил чемодан на другое плечо.
— Что, невмоготу? Давай подсоблю.
Сдернув с плеча Пантелея поклажу, Зяблов прикинул вес и удивился:
— У тебя там что? Кирпичи, что ли?
Евсюков попытался вырвать у него чемодан, но тот протянул ему свой маленький саквояж.
— На, неси. Этот полегче.
Подтолкнул Пантелея и зашагал к выходу. Когда они выбрались на привокзальную площадь, Зяблов поставил чемодан на асфальт, пожелал Евсюкову весело погулять в городе и долго тряс ему руку.
Наконец тому удалось вырвать ладонь, и он, оглядываясь, резанул к автобусу, не замечая тяжести своей поклажи. Глядя ему вслед, Зяблов посмеялся и отправился разыскивать адрес, данный ему Иваном Алексеевичем.
Пошел пешком. Увидел на противоположной стороне улицы вывеску «Пышечная», вспомнил, что с утра ничего не ел, и почувствовал голод. Не глядя по сторонам, пересек улицу и услышал переливчатый свист. Оглянувшись, с испугом увидел, как к нему шагает постовой. Не соображая, Зяблов кинулся бежать. Нырнул под арку дома и завернул за угол. Оглянувшись, заметил открытую дверь подвала, какую-то зеленую вывеску над входом. Сбежал вниз по лестнице и, прикрыв дверь, прижался к ней спиной, еле переводя дыхание. Только когда мимо тяжело протопали чьи-то сапоги, открыл глаза и тяжело вздохнул.
«Дурак. Милиционера испугался. Делов-то ничего. Штрафанул бы на рублевку, и будь здоров, а теперь трясись как овечий хвост».
Он осмотрелся. Большое квадратное помещение. С низкого потолка свешивались три яркие лампы, при свете которых он увидел длинные верстаки, стоящие вдоль стены. На верстаках слесарные инструменты, обрезки железа, велосипедное колесо, моток медной проволоки. Людей не было, только из-за полуоткрытой двери, справа от входа, доносился шорох.
Зяблов шагнул в сторону, вытянул шею и заглянул в дверь. В маленькой комнате, возле письменного стола, сидел какой-то тип. Закинув ногу на ногу, он сосредоточенно обтачивал маленьким подпилком ногти, то и дело поднося пальцы к лицу, и дул на них, смешно складывая трубочкой губы. У него были длинные до плеч волосы и рыжая бородка. Ну, чистый поп! Зяблов даже растерялся: куда он попал?
Человек обернулся, и Зяблов увидел, как у того удивленно раскрылись глаза.
— Вам кого, гражданин?
Зяблов молча оглядел незнакомца. Нет, для попа слишком молод. Да и бороденка какая-то завалящая. Попы бороды холят, а у этого видимость одна. Волосы хотя и длинные, а торчат, как вороньи перья. Неужто фарцовщик? Похож! Вон и штаны на нем модные — сплошь пуговицы да молнии. А хотя, черт его разберет! Зяблов даже повеселел и нахально спросил, чтоб подразнить парня:
— Подштанники в стирку берете?
Длинноволосый обозлился. Швырнул на стол подпилок.
— Ослеп, что ли? Здесь мастерская, а не прачечная! И вообще — закрой дверь с той стороны — обеденный перерыв!
Он подхватил стоящий у стены чемодан и, наступая Зяблову на пятки, выпихнул его из подвала. Закрыл дверь на ключ и помахал рукой.
— Адью, папаша! А подштанники в другом месте смени!
Ухмыльнувшись, он зашагал в сторону. И тут Зяблов, взглянув на чемодан, удивился. Чемоданишко-то знакомый. Вот этим самым углом ему сегодня Пантелей в ухо дал, и масляное пятно на крышке он сразу узнал.
— Постой-ка! — остановил он парня. — Ты у кого этот чемодан увел?
Парень удивился:
— Ты, случайно, не от психов сбежал?
— Нет, обожди, потолкуем!
— Отстань, болван!
— В чем дело, гражданин? — раздался у них за спиной строгий голос. Зяблов обернулся и почувствовал, как подскочило у него сердце и покатилось куда-то вниз. Он узнал гнавшегося за ним постового. А тот, не выдавая радости, вежливо откозырял и повторил свой вопрос.
Зяблов торопливо, сбиваясь, рассказал про чемодан, про свою уверенность, что его украли у земляка, приехавшего сегодня с ним, Зябловым, в одном поезде.
Постовой выслушал объяснение. Попросил у обоих документы. Внимательно просмотрел и предложил:
— Пройдемте, граждане!
Зяблов, проклиная себя в душе, послушно поплелся. Возмущенный парень последовал за ним.
В отделении, куда были доставлены задержанные, пожилой капитан внимательно выслушал рапорт постового. Ознакомился с документами.
— Что в чемодане? — задал он вопрос длинноволосому.
— Дядя гостинцы привез — копченое мясо.
— Мясо? Ну что ж, разберемся. А вы пока подождите в соседней комнате, — обратился он к Зяблову.
Долго томился Зяблов в пустой комнате. Уничтожил десяток папирос и клял себя, что впутался в это дело.
Наконец капитан вызвал его. Зяблов подробно рассказал, как утром двинули ему в ухо чемоданом, от чего он его и запомнил, и как помог земляку донести его до автобуса.
— А в чемодане действительно было мясо, лосиное.
— Вот елки-палки! Выходит, я маху дал, зря парня обвинил.
— Тут другое дело вскрывается. Мясо коптили совсем недавно, а охота на лосей с января запрещена. Выходит, земляк ваш — браконьер. Составили мы акт. Отошлем по месту жительства этого доброго дядюшки, пусть там разберутся.
— Ай да Ботало! — покрутил головой Зяблов. — А я еще ему подмог чемодан тащить.
Капитан с сочувствием посмотрел на его покалеченное лицо.
— Где это вас так зацепило?
— На фронте! — сам не ожидая, брякнул Зяблов и даже каблуками щелкнул.
Капитан удивленно посмотрел на него, протянул документы и сухо произнес:
— Можете идти. В следующий раз улицу переходите в положенном месте.
Зяблов не поверил, что легко отделался.
— Товарищ начальник, мы люди лесные, темные. В тайге не боялся, а в городе чуть башку не отвертел, того и гляди, машина задавит.
— Ладно, идите, — улыбнулся на этот раз капитан.
К началу совещания Зяблов опоздал. В перерыв пришлось идти к главному лесничему объясняться. А тот отвел его к начальнику управления, у которого как раз сидел Иван Алексеевич.
При виде Зяблова Иван Алексеевич нахмурился, покачал головой, всем своим видом давая понять, что подвел Василий Иванович своего лесничего, не оправдал доверия. И от этого сделалось Зяблову совсем нехорошо, хоть провались сквозь землю. Пытаясь оправдаться, волнуясь, рассказал, что с ним приключилось. Начальник слушал и с трудом сдерживал смех. Рискнув наконец взглянуть на Ивана Алексеевича, Зяблов увидел, что и у него глаза смеются. Он приободрился и даже сознался, что приврал капитану, сказав, что был фронтовиком. «Видно, шрам на морде подходящим ему показался!»
— Из милиции мне звонили, интересовались вами. Просили передать вам благодарность… Вот только капитана обманули напрасно!
Зяблов густо покраснел, затоптался.
— Василий Иванович! — попросил его Левашов. — Ты пока подожди меня в приемной. Я скоро освобожусь. Вместе пойдем в гостиницу.
Когда они остались одни, Иван Алексеевич продолжил разговор, прерванный приходом Зяблова.
— Ты мне скажи, Николай Владимирович, до каких пор Нагорное лесничество в пасынках будет числиться?
— Откуда ты это взял? Тебе «Заслуженного лесовода» присвоили, орденом наградили. Все лесники значки отличников имеют. Сегодня вот приказ подписан на твоего крестника, — Зяблов тоже значок получит.
— Вот это хорошо! — обрадовался Иван Алексеевич.
Начальник улыбнулся.
— И что ты так бьешься за него? Зимой с начальником кадров расшумелся, тот даже заявление в партком на тебя настрочил.
— Хочется вернуть ему вкус к жизни… Слушай, — неожиданно рассердился Иван Алексеевич, — что ты вокруг да около крутишь? Разговор шел о лесничестве, а ты все в сторону сворачиваешь. Почему у меня до сих пор нет помощника, должность бухгалтера пустует, рабочих в питомнике всего трое? И где это видано, чтобы у лесников обходы были по десять тысяч гектаров?
— За это своего директора благодари. Он прошляпил… Ну ничего. Скоро все изменится. Твое предложение об орехопромысловом хозяйстве мы обсудили на коллегии, признали своевременным и очень ценным. Облисполком и обком партии одобрили. Так что с нового года на базе Нагорного лесничества будет организовано такое хозяйство.
— А кто за это берется? Надеюсь, не леспромхоз?
— Была такая мысль, но потом решили, что лучше оставить это за собой. Создадим комплексное хозяйство. Будем заниматься промыслами, а заодно восстанавливать лес.
— Ну, порадовали! Вот за это спасибо!
— Подожди! Сказка будет впереди. Решили перевести тебя на ответственную должность. Хватит в тайге околачиваться. Кого порекомендуешь вместо себя в Нагорное?
— Как это?.. — опешил Иван Алексеевич.
— Видишь ли, уволили мы начальника кадров, наломал он дров. Посоветовались и решили, что лучше тебя не найти. Опыт большой, дело знаешь и с людьми ладить умеешь.
— Да ты что? — засмеялся Иван Алексеевич. — Меня — в кадровики? Конечно, не пойду! Я должность лесничего в нашем деле считаю повыше твоей, Николай Владимирович. Сидишь ты целый день в кабинете, вокруг тебя телефоны наставлены, секретарша вьется и лес-то видишь ты пару раз в год. А я в нем с утра до ночи, живу им…
Начальник улыбнулся.
— Значит, и со мной местами не поменялся бы?
— Зачем?
— А все же подумай.
— И думать нечего.
Глава четвертая
В июне Севка доложил родителям, что женится. Отец одобрительно усмехнулся, а мать, узнав, что на свадьбу уже и гости приглашены, запричитала: уж больно малый срок для подготовки выделил сынок.
Весна эта была для Севки особенная. Вернувшись в Нагорное после курсов, он первым делом наломал в садике огромный букет черемухи и помчался к Инге.
Инга сидела на крылечке в зеленеющем дворе. Щурясь на солнышке, беседовала с котом, свернувшимся у нее на коленях. Перед отъездом на курсы принес ей Севка мурлыкающий пушистый комочек. Инга обрадовалась, хотя и не упустила случая поехидничать: «Из какого же созвездия эта твоя хвостатая звезда?» Но с котенком не расставалась и даже провожать Севку пришла, держа за пазухой его подарок.
Увидев в воротах Севку, Инга ахнула и, удивляясь себе, побежала ему навстречу. Скатившийся на землю кот оскорбленно фыркнул и степенно удалился, а Севка, растерявшись, сунул Инге букет, не зная, что делать со своими руками и что сказать. Раскрасневшаяся Инга, зарывшись носом в цветы, смотрела на него сияющими глазами, и Севке впервые не досталось на орехи, когда он решился ее обнять и зашептать в ухо давно накопившиеся ласковые слова…
На свадьбу явилось полпоселка. Во всяком случае так показалось Ивану Алексеевичу. После всех традиционных церемоний, вручений подарков и шутливых пожеланий гостей пригласили к столу. Молодежь шумела за одним концом стола, старики степенно обосновались за другим.
Оглядевшись, Иван Алексеевич увидел счастливых Устюжаниных, Антоныча и даже Ковалева.
Был на учителе отлично сшитый костюм. По белой сорочке радугой переливался широкий галстук. На пиджаке — обернутая целлофаном колодочка медалей. Пахло от гостя духами и вином.
Иван Алексеевич не утерпел, съехидничал: «Тоже мне, вырядился, как цаца, а явился под мухой».
Ковалев промолчал, только усмехнулся и хитро подмигнул.
В разгар веселья, когда в третий раз ставили на стол обильное угощение, заявился Зяблов.
Чинно обошел стол, с каждым поздоровался за руку, а Севку стиснул по-медвежьи и трижды расцеловал.
— Ну, паря! Как говорится, совет да любовь. Вымахал ты ростом дай бог каждому, да все равно мальцом считался. А ноне ты мужик и понятие на жизнь должен иметь соответственно этой должности.
— Ура-а! — заорал Антоныч и, ухватив Зяблова за рукав, усадил рядом с собой. Подмигнул гостям, предложил:
— Штрафную полагается Василь Иванычу. Не перечь, не нами это заведено, не нам и отказываться.
— Закусывай! — протянул ему Антоныч на вилке соленый огурец.
У Зяблова, с вечера голодного, от выпитого вмиг закружилась голова. Он обвел глазами присутствующих и удивился, что народу вроде бы стало больше. А главное, стол, словно у него обломилась ножка, качнулся и наклонился. Зяблов испуганно схватился за столешницу, чтоб, не дай бог, не покатилась на пол посуда со всякими разносолами. Он даже зажмурил глаза, а когда через несколько секунд открыл их, то опять удивился: ни тебе битой посуды, ни взбесившегося стола, кругом полный порядок. Он смущенно осмотрелся и облегченно вздохнул: никто не заметил его испуга, только сидящий напротив Ковалев зашептал что-то Лизке… Лихолетовой, да Иван Алексеевич посмотрел выразительно — не пей мол, больше, хватит.
Зяблов бормотнул:
— Будь спокоен, Иван Алексеевич, не подведу!
Когда застолье кончилось, Лиза пожалела:
— Сплясать бы, а музыки нет. Хоть бы какого ни на есть баяниста зазвать.
— Как нет музыки? — показала Инга на стоящую у стены фисгармонию. — Дядя Ваня, сыграйте что-нибудь.
Еще давно, когда Инга училась в пятом классе, Вересков, будучи в командировке, увидел этот инструмент в комиссионном магазине. Что-то было неладно у фисгармонии с мехами. Шипела она и вздыхала, словно больная астмой. Оттого и цена ее была мизерной. «Куплю!» — решил Вересков. «Отремонтирую, пускай дочка учится!»
Почти месяц возился Максим с инструментом, пока не добился своего. Звук у фисгармонии мягкий, тягучий, не чета роялю. Вся беда была в том, что сам он играть не умел, а стало быть, и научить Ингу не мог.
Так бы и стоял инструмент, занимая место в квартире, если б однажды Иван Алексеевич не решил вспомнить студенческие годы. Слух у него был отменный, в институтской самодеятельности когда-то певцам аккомпанировал на пианино. Сначала играть на фисгармонии показалось трудно. Непривычно было качать ногами педали мехов и одновременно касаться пальцами клавишей. Потом привык и каждый раз, как заходил к Вересковым, подсаживался к инструменту.
И вот сейчас, чуть волнуясь, он сел к фисгармонии, откинул крышку, качнул мехи, взял пробный аккорд. Звук сочный, приятный. Огрубевшие пальцы быстро узнали клавиши.
Играл Иван Алексеевич долго. Сыграл все вальсы, полечку, а когда рискнул на изумленной фисгармонии, не привыкшей к таким ритмам, сыграть «Барыню», тут не выдержал даже Зяблов.
Воткнул вилку в студень, скинул пиджак, выскочил на середину комнаты. Широко раскинув руки, пошел по кругу, выбивая каблуками дьявольскую дробь. Пускался вприсядку, выкидывал такие коленца, что даже невозмутимый Егор Ефимович крякал от изумления.
Плясал Зяблов с упоением, словно старался вознаградить себя за долгие тоскливые годы. Крутился, как шаман, с разбойным свистом и уханьем. Наконец выдохся, плюхнулся на стул, постанывая, ловя воздух широко раскрытым ртом.
Захмелевший Антоныч подсел к нему, обнял за шею и поднес стопку.
— Лихой ты мужик, Иваныч. Весь в меня, до самых тонкостей! Давай за сродствие душ примем по маленькой!
Зяблов отвел его руку.
— Убери. У меня и без вина душа кочетом поет.
От непривычного шума у Ивана Алексеевича разболелась голова. Он извинился перед хозяевами и попрощался.
В переулке его догнал Ковалев. Приноровился к шагу, пошел рядом.
— Что же ты невесту свою одну оставил? — спросил Иван Алексеевич.
— Пускай повеселится. Женой станет, плясать некогда будет.
Возле лесничества Борис остановился, тронул лесничего за рукав.
— Можно к тебе?
Иван Алексеевич молча кивнул головой.
В доме Ковалев подошел к окну, толкнул раму. В комнату хлынула вечерняя прохлада, донесся шелест листвы, крик одинокой кукушки.
— Хорошо у тебя здесь! Тихо. Только я бы не согласился жить на отшибе. Страшновато. Лес рядом, глухомань!
Иван Алексеевич засмеялся.
— С каких пор ты стал леса бояться?
— Ну сразу уж и «бояться». Просто в каждом человеке заложен инстинкт самосохранения. Он зачастую определяет его поступки. Когда я брожу по лесу с ружьем — я охотник, а без ружья — сам превращаюсь в дичь. Вот сейчас беседуем мы тихо-мирно, а оттуда, — он кивнул на подступившую к лесничеству чащу, — чей-то глаз следит и, может быть, берет нас на прицел.
— Да ты что, серьезно?
— Конечно, не шучу!
— Ну тогда я тебе не завидую. Это же заячья жизнь. Я так считаю: волков бояться — в лес не ходить. Тот, кто эту поговорку сложил, плевал на твой инстинкт, смелый был мужик.
Ковалев подошел к небольшому стеллажу с книгами. Взял один том, полистал, сунул обратно. Провел пальцами по корешкам.
— Не понимаю, как в тебе уживается любовь к книгам с какой-то заземленностью. Теряешь только себя в этом захолустье.
— Ну-ну, давай рисуй облик опустившегося интеллигента! — засмеялся Иван Алексеевич, устраиваясь поудобнее на диване. — Между прочим, нечто подобное и совсем недавно мне говорила одна очень чудесная женщина. Только она не пророчила мне такой горькой судьбы, какую сулишь ты.
— Смейся! Небось сам чувствуешь, как опускаешься.
— А ты с другого конца прикинь. Не я опускаюсь, а люди растут.
— Чепуха! Характер и задатки человека заложены в его генах. Законы генетики не отменишь, хотя и пытались это сделать.
— Я эту науку уважаю. А ты подтасовкой занимаешься. К твоему сведению, мать у меня была безграмотной крестьянкой, а отец — горщик, писать научился только под старость.
— Нет правил без исключения, и это как раз относится к тебе… Не смешно ли? Ему предлагают работу в управлении, а он нос воротит! Пропадешь в этой глуши. Слышал про такой цветок: эдельвейс? На навозной куче он не растет. Его только высоко в горах найти можно…
— Встречался на фронте с этими «эдельвейсами»! Серьезные цветочки, а все равно корешки у них мы выдергали, драпали от нас не хуже других.
Ковалев ошеломленно посмотрел на Ивана Алексеевича и захохотал.
— Поддел. С тобой спорить опасно, заклюешь.
Уже собираясь уходить, Ковалев задержал руку Ивана Алексеевича и, понизив голос, сказал:
— Я тебе не зря советую уехать. Не хотел тебя огорчать, но по поселку нехороший слушок ползет… Говорят о твоем покровительстве уголовнику Зяблову. Я, конечно, дал отпор… В общем, если что, рассчитывай на мою помощь.
Иван Алексеевич опешил. Несколько минут молчал, ошеломленный услышанным, затем похлопал по плечу Ковалева.
— Спасибо, Борис Николаевич. Только помощь твоя не потребуется, все это враки и выдумки досужих кумушек.
Тот с сожалением посмотрел на него.
— Я тебе верю, но не забывай, что такие слухи могут испортить жизнь человеку. Послушай доброго совета: уезжай из этого болота. Я тоже здесь не задержусь, все осточертело, скучаю по шумному городу.
Оставшись один, Иван Алексеевич сжал кулаки и замычал, как от зубной боли. Ерунда какая-то! Сплетни да пересуды — вот это уж действительно бич глухих поселков. Может быть, и правда хватит с него? Послать все к чертовой бабушке и податься в город? Сидеть за столом в кабинете от звонка до звонка. Остальное время — занимайся чем хочешь. Иди в кино или в театр, сиди дома у телевизора.
Подумал, и самому смешно стало…
Глава пятая
Солнце только всходило, трава была мокрая от росы, и венчики одуванчиков еще были сомкнуты, когда Иван Алексеевич выехал из лесничества. Было свежо и прохладно, но, судя по легким, похожим на вату комочкам облаков, тихо плывущим по небу, день предстоял жаркий и грозовой.
На околице поселка Иван Алексеевич нагнал покосников с литовками и граблями на плечах. У женщин в руках узелки с едой, бутылки с квасом и молоком. Шедший позади мужчина, услышав конский топот, обернулся, и Иван Алексеевич узнал Постовалова. Тот молча кивнул головой и посторонился.
— Здорово, лесничий! Айда с нами на покос! — загалдели покосники.
— У меня своих дел невпроворот. Управитесь! А травы нынче хорошие, чуть не до пояса вымахали. Косить вам — не перекосить.
Из толпы помахал ему кепкой Ковалев.
— Далеко ли в такую рань?
— На Филатову гору посадки проверить!
Он дернул повод, и мерин пошел ходкой рысью. Скоро позади остались березовая рощица, соснячок, ложок с пробирающимся по дну ручейком, лесосека, перепаханная для осенних посадок.
Вот и высоковольтная линия. С горы видно, как стальные мачты шагают по увалам, теряясь в туманной дымке у горизонта. Доехав до развилки, Иван Алексеевич свернул не вправо, а влево, в последнюю минуту вспомнив, что на Филатову гору по договоренности должен ехать Устюжанин Егор Ефимович — человек опытный. Проверит не хуже его. «Посмотрю саженцы на Крутоярке», — решил он.
В полдень Иван Алексеевич осмотрел посадки. Часть саженцев не прижилась. «Придется осенью досаживать», — с досадой подумал он, проходя между рядками крохотных сосенок. Сделал заметку в блокноте и пошел к мерину, яростно отбивающемуся от тучи налетевших оводов.
На солнце жарко и душно. Млеют в истоме листья рябины, а лесная чаща дышит прохладой. Иван Алексеевич вытер вспотевший лоб и свернул в лес. В тени было легче. Пахло травами, созревшей земляникой. Перекликались кукушки, изредка раздавалась короткая трель зяблика.
Решив сократить путь, он перевалил гору и поехал по старой, заросшей дороге. Справа тянулось мрачное болото. Между кочек поблескивали окошки темной воды. Дурно-пьяно пахло багульником. Кое-где торчали кривые согнутые стволики ольхи и березок. Вспомнилась почему-то бажовская Синюшка — таинственная старушонка с бойкими молодыми глазами. Самое подходящее для нее место!
Большая темная туча лениво выплыла из-за леса, покрывающего соседнюю гору, затянула солнце. Сразу стало прохладно. Глухо и раскатисто прогремел в отдалении гром.
«Не повезло покосникам», — посочувствовал Иван Алексеевич и стегнул мерина, решив до дождя добраться к заброшенному стану подсочников. Он только-только успел завести коня под навес, как прямо над головой небо словно взорвалось и яркая вспышка молнии ослепила его. Рванулся и испуганно заржал мерин. И в тот же момент хлынул ливень. Помчались по склону потоки мутной воды, неся в болото сорванные листья и ветки. А в болоте что-то хлюпало, чавкало, как будто сидел там чудовищный зверь и наслаждался, глотая льющуюся ему в глотку грязную пенистую воду…
Дождь кончился быстро. Снова скользнул по земле солнечный луч, глухие раскаты грома затихали где-то далеко в стороне. И только большие лужи, покрытые сбитыми листьями, и примятая трава напоминали о пронесшемся ливне…
Уже смеркалось, когда в лесничество пришел Егор Устюжанин.
— Что случилось, Егор Ефимович? — испугался Иван Алексеевич, увидев забинтованную его голову.
Тяжело ступая, Устюжанин прошел в комнату, скривившись, опустился на стул.
— Беда, Иван Алексеевич, коня загубил.
— Как?
Егор потер лоб, вздохнул.
— Шею свернул жеребчик. А конь-то какой был! Да-а… И сам чуть не убился… Выехал спозаранок, еще до рассвета, чтоб к обеду вернуться. Вперед проехал хорошо, по холодку. А на обратном пути гроза прихватила. Я такой не видывал. Страх! Жеребец испугался и понес. Рука у меня сильная, а справиться не могу. Ну, думаю, сейчас в лес свернет и о стволы измочалит. Подумать не успел, а его как подсекло — перевернулся, и меня из седла вышибло. Сколько пролежал, не знаю. Очнулся — голова гудит, лицо все в кровище. Сам мокрый до нитки. Кое-как встал, гляжу, а жеребчик, сердешный, и не дышит. Шею свернул, и обе передние ноги сломаны.
— Жаль животину! Экая досада! Ну что делать? Хорошо, хоть сам живой остался. Составим акт о несчастном случае, в лесхозе нового коня получим.
— Несчастный, говоришь, случай? — Егор как-то странно посмотрел на Ивана Алексеевича и вытащил из кармана зеленый капроновый шнур.
— Вот он, случай-то.
Иван Алексеевич с недоумением уставился на Устюжанина.
— Какой-то варнак натянул поперек тропы! — голос Егора задрожал от злости. — Его и в добрую погоду не разглядишь, а в этакий ливень да еще на полном скаку…
— Кому это понадобилось? Не понимаю!
— Я уже тоже всякое прикидывал. Если ребятишки сохальничали, то откуда они такой шнур раздобыли? Конь не мог порвать!.. Пойду к Чибисову, пускай хулиганов разыскивает!..
В эту ночь Иван Алексеевич долго не мог уснуть. Ходил по комнате, думал. Случайность? Нет, Егор прав, здесь явно злой умысел. Против Устюжанина? Кому он мог помешать?
Иван Алексеевич с сомнением покачал головой. Подошел к окну и распахнул раму. В комнату сразу же ворвалась ночь, темная, прохладная, с шорохами и шелестом листьев. Со стороны близко подступившего леса донесся плачущий крик совы. По вершинам сосен прогудел ветер. Жалобно заскрипело дерево. И снова зашелестели листья вкрадчиво и тревожно.
В углу завозился сеттер. Повиливая хвостом, подошел к хозяину, ткнулся мордой в его колено. Иван Алексеевич почесал Верному ухо. Сеттер блаженно потянулся и вдруг настороженно поднял голову. По его телу прошла дрожь, на загривке вздыбилась шерсть. Он рванулся к окну, принюхиваясь к несущимся из сада запахам, тихо заворчал.
— Кто там? — крикнул Иван Алексеевич, но ничего, кроме шороха листьев, не услышал. «Собака, — решил он, — бродячих псов развелось много. Вербовочные привезли и бросили».
Глава шестая
Самый разгар северного уральского лета. На старых вырубках и опушках стоит пряный дух созревшей малины. Собирают ягоды люди, лакомятся ими птицы. Любит ее и лесной хозяин — медведь, только уж больно неаккуратен: не столько съест, сколько сомнет и растопчет.
Плывут по небу белые облака, взбухают, как мыльная пена, тают и вновь растут, чтобы снова превратиться в ватные клочья…
В питомнике всего четыре человека: сторож-инвалид с женой да два бывших «шефа», окончивших восьмилетку. Мальчишки осенью мечтают пойти в лесной техникум. А пока, чтоб стаж получить, — с ним как-никак легче попасть на учебу, — решили поработать в лесничестве. К тому же и заработок, хотя и небольшой, а все для дома подспорье.
По всему видно, ребята работают старательно. Иван Алексеевич похвалил и удивился, отчего в такую жару преют в ватниках.
— Паут донимает, сквозь рубаху, как шилом, прожигает! — пожаловался паренек. — Только ватник и спасает.
— Овод нынче злой! — согласился Иван Алексеевич.
Он слез с коня, завел под навес, расседлал и бросил охапку сена. Прошел в амбарчик. Там стоят лопаты, мотыги, грабли, несколько литовок, на стене висят шланги для поливки. На полках — бутылки и пакеты с ядохимикатами и удобрением. В одном углу лесной плуг, в другом — мотопомпа «лягушка». Порядок!..
Иван Алексеевич окликнул ребят:
— Передохните. Самая жара. Сбегайте на речку, искупайтесь, все легче будет!
— Мы лучше хариусов половим. На перекате здорово клюет… Вот такие! — парнишка рубанул ладонью по локтю. — Пойдемте с нами.
— Пошли! — обрадовался Иван Алексеевич. — Не помню, когда и сидел с удочкой. Только у меня ж ничего нет.
— Все имеется, — ребята вытащили из-под крыши три длинных черемуховых удилища. — За полчаса на уху запросто надергаем.
Они перелезли через прясло, огораживающее питомник, и направились к речке.
Каменушка — речонка, в иных местах перепрыгнуть можно, течение быстрое. На перекатах гремит, пенится, ворочает гальки, крутится в маленьких омутках. По берегам заросли тальника и черемухи.
Хариус — рыба хитрая, не чета ершу или окуню. Только покажись на берегу — уйдет под камень или затаится в омуте и никакой приманкой не соблазнится.
Иван Алексеевич выбрал перекат между двумя омутками. Насадил на крючок кузнечика и, прячась за кусты, взмахнул длинным удилищем. Крючок с приманкой заплясал над водой. В ту же секунду из-под берега метнулась длинная тень, и рука ощутила сильный рывок.
Давно уже не испытывал Иван Алексеевич такой радости, дрожащими пальцами снимая добычу с крючка. Медленно переходя по берегу, закидывал удочку, чувствуя, как напрягается все тело, а рука ждет желанного рывка.
За полчаса он выловил трех отливающих серебром хариусов. Ребята оказались удачливей, у каждого на кукане висело полдюжины рыб.
А потом прямо на костре в большом ведре варили уху. Наваристую, чуть пахнущую дымком, хлебали ее деревянными ложками, держа под ними большие ломти черного хлеба.
После обеда и короткого отдыха принялись за работу.
Тяжелая, неповоротливая туча медленно начала заволакивать небо.
— Поливать не будем, дождь собирается. Вот эту полоску прополем, и на сегодня хватит, — распорядился Иван Алексеевич.
Вскоре солнце скрылось за облаками, стало прохладнее, и работа пошла веселее.
Много труда было вложено в этот питомник. Долго выбирали для него место. Кругом каменистые или болотистые почвы, на них ничего не вырастишь. Нужно было, чтобы участок хорошо прогревался солнцем, не был бы расположен на косогоре, иначе сильные ливни снесут весь плодородный слой почвы вместе с сеянцами.
Егор Ефимович каждый раз, как заезжает сюда, удивляется:
— Экую работу провернули. Вот что значит помоложе-то были. Сейчас ни за что бы не одолеть!
И в самом деле. Вшестером расчистили два гектара старой гари, выкорчевали пни. И все руками, тракторов не было. Почву удобрили, перепахали. Срубили постройки — дом, сушилку, сарай, баню, — все обнесли пряслом. Потрудились! Зато каждый год высаживают из питомника на вырубках миллион-другой крохотных сосенок. Ничего, что сейчас они чуть больше спички. Придет время, и их кроны зашумят высоко-высоко над землей.
Задумавшись, Иван Алексеевич не заметил, как начался дождь. Вначале редкие капельки приятно освежали лицо, потом стали крупнее, и вот уже тугие холодные струи хлестали по траве, сливались в канавках в мутные ручейки.
Пришлось бросить работу. Пока обсушились в избе, завечерело. В ненастье сумерки наступают быстрее. Сразу наваливается полумрак, и все кругом становится неуютным.
Поужинали остывшей ухой. Холодная она показалась еще вкуснее. Парни отправились спать на сеновал. Ивану Алексеевичу до смерти не захотелось ехать домой под проливным дождем. К тому же, как на грех, не захватил плащ — вымокнешь до нитки. Он взял у сторожа подушку, старенькое одеяло и полез вслед за ребятами на сеновал. Устроил постель, стащил сапоги и с наслаждением растянулся, накрывшись курткой.
Пахло душистым сеном. Внизу позвякивал уздечкой мерин, шумно вздыхал и тяжело перебирал копытами. По крыше барабанил дождь, под монотонный перестук капель Иван Алексеевич уснул…
Утро настало прохладное. Сильный ветер гнал по синему небу клочки рваных облаков, шумел в ветках деревьев и бороздил лужи полосками ряби. Застоявшийся мерин шел ходко, и через полчаса Иван Алексеевич спешился у ворот лесничества.
На пороге его встретила заплаканная Никитична.
— Беда-то какая, Лексеич, обворовали тебя. Сам Чибисов следствие наводил. Иди скорее, заждался он…
Иван Алексеевич вошел в контору. Около стола, насупившись, сидел Павел Захарович.
— Твоя Никитична спозаранку прибежала, белехонькая вся. Кричит: «Караул! Начальник, лесничего нашего обокрали!» Я тут без тебя мельком осмотрел.
Они прошли в комнату, хранящую следы разгрома: разбросанные книги, на полу большой узел, ящики у письменного стола выдвинуты, бумаги раскиданы. На половицах и подоконнике размазанные пятна грязи.
— Проверь, чего не хватает, а я записывать буду.
Иван Алексеевич все осмотрел… Собрал бумаги. Развязал узел, в котором был его фронтовой китель с орденами и медалями, хромовые сапоги, теплое белье и будильник. Заглянул в шкаф. Пожал плечами. Все на месте. Хотя нет. Исчез нож — подарок Инги. Обследовал ящики стола… Отсутствует блокнот с записями. В нем лежали деньги — десять рублей и письмо от Татьяны Петровны.
— Видно, кто-то помешал. Утащил только нож и десятку с блокнотом, заодно письмо. Одно непонятно, почему собака шум не подняла.
Иван Алексеевич утвердительно кивнул головой.
— Занятно! Тебе не известно, что вчера пытались проникнуть в дом Верескова? Замок уже сломали, да, видать, хозяева помешали, Инга с мужем с покоса раньше времени вернулись… Все ниточки сходятся в один узелок. Вот только кто его завязал? Есть у меня кое-какие зацепочки, думаю, развяжем…
Глава седьмая
Чибисов отсутствовал целую неделю. Побывал на отдаленных лесопунктах, не поленился съездить за двести километров на буровую. Несколько дней провел в Кедровке. Вернулся из поездки уставший до невозможности. Отдохнул и утром явился в отделение. Сидевший за его столом Козырьков важно просматривал бумаги и, подражая начальнику, мусолил незажженную папиросу, гоняя из одного угла рта в другой.
Козырькова Чибисов любил. Любил за настырность, сметливость и мужество. За умение самостоятельно мыслить, а главное — за преданность своему милицейскому делу. Очень привлекала его в Козырькове какая-то смесь юношеской наивности с неосознанным еще умением разбираться в сложных вопросах.
Стоя в дверях, посмеиваясь, наблюдал Чибисов, как священнодействует за его столом Козырьков. Затем произнес:
— Разрешите войти, товарищ начальник!
Лейтенанта словно подбросило пружиной. Красный, как свекла, он вскинул ладонь к козырьку, но ответил четко:
— Здравия желаю, товарищ капитан!
— Вольно! — скомандовал Чибисов, усаживаясь на стул, освобожденный помощником. — Без меня никаких происшествий не было?
— Никак нет, товарищ капитан. Законность и порядок никто не нарушал.
— Ишь ты! — усмехнулся Чибисов. — Так-таки никто и не нарушал? А почему в магазине водку раньше времени продают?
— Как? — всполошился Козырьков. — Я же продавщице Маруське только вчера предупреждение делал. Товарищ капитан, разрешите сбегаю стружку сниму.
— Сиди! Я уже предупредил, что в следующий раз добьюсь, чтоб сняли с работы. Ты лучше скажи, запрошенный материал поступил?
— Так точно. Пакет пришел. В сейфе лежит.
— Отлично! — Чибисов потер ладони. — Посмотрим, как наука в нашем деле разобралась.
Он достал из сейфа пакет. Сколупнул ногтем сургучные печати, осторожно вытащил бумаги.
— Ну-ка, что тут написали?
По мере чтения на лице Чибисова отразилась целая гамма чувств: разочарование, сомнение и восхищение.
— Да, логика неумолима, ничего не скажешь. Видать, люди свое дело знают, не зря хлеб едят.
— Выходит, товарищ капитан, обмишулились мы с Евсюковым? — растерянно спросил Козырьков.
— Не совсем. Рыльце у Яшки все же в пушку.
Из присланных материалов явствовало, что у задержанного уголовным розыском Якова Евсюкова при обыске изъят пистолет ТТ. Экспертиза установила, что этот пистолет был применен при ограблении инкассатора десятого июля прошлого года. В данном преступлении задержанный Евсюков сознался. Далее, следствием установлено, что гражданин Яков Евсюков к нападению на почтальона Верескову не причастен. Отпечатки пальцев на спичечной коробке принадлежат не ему и сходны с отпечатками, оставленными браконьером на срезе березовой коры. Кроме того, экспертизой выяснено, что пули, извлеченные из позвоночника М. Верескова, плеча И. Вересковой и головы лося, имеют аналогичные признаки и выпущены не из пистолета, изъятого у Евсюкова.
— Прав был я: один пистолет в нашем деле фигурирует, — пробормотал Чибисов. — Только у кого он хранится?
Он еще раз перечитал заключение экспертизы, отложил его в сторону и взял следующий листок. На нем крупным, размашистым почерком Самохин писал: «Павел Захарович! Версия с Евсюковым отпала. Необходимо проверить следующие…» — Чибисов читал, хмурился.
— Товарищ капитан, — тихо произнес Козырьков, — а может быть, вообще никакого пистолета нет?
— Что же, по-твоему, из кочерги стреляли?
— Скажете тоже! — обиженно поджал губы Козырьков. — Можно взять обрезок автоматного ствола, обточить его, подогнать к ружейному стволу, чтоб он вместо ружейного патрона в него входил…
— Постой, постой… — оборвал его Чибисов. — А ведь верно, черт побери! Про вкладыш-то я и не подумал! Если под боевой патрон сверловка, так метров на полтораста его убойная сила будет. Теперь понятно, почему в голове лося пистолетная пуля оказалась. Ну что ж, Саша, будем его разыскивать.
— Иголку в сене искать!
— Да нет, «вкладыш» легче, чем пистолет, обнаружить. Ты разницу между охотничьими порохами — дымным и бездымным — знаешь?
— Бездымный сильнее. И еще он сталь окисляет. После него в стволах «раковины» образуются.
— Ну а пистолетный порох действует еще разрушительней. Вот эту его особенность мы и учтем при поиске.
— Не пойму как, товарищ капитан?
— Сейчас поймешь. «Вкладыш» обычно делают в треть ствола. Короче — нет смысла: ухудшается бой. Длиннее — увеличивается вес ружья…
— Понял, товарищ капитан! — вскочил со стула Козырьков. — Под «вкладышем» ствол должен быть сравнительно чистым, а дальше — сплошь раковины.
— Правильно! Вот такое ружье и будем искать. Скоро охота начнется. Договоримся с Левашовым. Он при выдаче охотничьих билетов проведет регистрацию ружей и выявит то, которое нам нужно…
Через неделю Иван Алексеевич пришел к Чибисову, выложил на стол список охотников с указанием зарегистрированных ружей, их моделей и номеров.
— Впустую, Павел Захарович. Ни одного ружья с нужными признаками не нашлось.
Чибисов взял список, внимательно просмотрел.
— Егармин почему на регистрацию не явился?
— Он давно не охотится, ружья у него нет.
— Куда делось?
— Сам мне сдал.
— Интересно! Такой заядлый браконьер и добровольно от ружья отказался. Что-то не верится.
— Долгая история, Павел Захарович, — смутился Иван Алексеевич.
— А я не спешу. Давай выкладывай. Очень интересуюсь случаями, когда нарушители на стезю добродетели вступают.
— Не хочется старое ворошить. Ну, помнишь случай, когда мне руку прострелили? Я тогда сказал, что это был нечаянный выстрел, а кто стрелял — не видел. В тот же вечер пришел ко мне Егармин. Принес ружье и сказал, что стрелял в меня он. Хотел отомстить за то, что я его выгнал из лесной охраны и дважды уличил в браконьерстве. Мужик он вон какой — Поддубного за пояс заткнет, а тут на себя был не похож, слезы лил, каялся. Побожился, что никогда больше к ружью не прикоснется. Понимаешь, Павел Захарович, не столько его стало жалко, сколько семью. Мать у него старуха, жена больная и четверо ребятишек. Что с ними станет, если его осудят. Когда дело до леса доходит — я злой, а тут меня лично коснулось. Подумал и решил: черт с ним, раз повинился, значит, еще не совсем пропал. Поговорили по душам. Пообещал ему в суд не подавать.
— Эх, Иван Алексеевич! — Чибисов сокрушенно покачал головой. — Ты же закон нарушил, уголовное преступление скрыл!
— Так он же с повинной пришел! Учитывать надо! Три года работает честно, никаких срывов. Заявление я тебе не подавал и подавать не собираюсь, так что заводить дело на Егармина у тебя нет основания.
— Ну что ж, будем считать как явку с повинной. Ты мне вот что скажи: неужели ни с кем об этом не говорил?
— Верескову на свою голову.
— Почему?
— Он в таких случаях был непреклонным. Потребовал, чтобы я заявил о покушении. Крепко мы с ним тогда поссорились, целый месяц не разговаривали. Потом сам пришел ко мне мириться.
— А куда егарминское ружье делось?
— В сельпо сдал на комиссию. Было оно почти новое, продали за сорок рублей. Деньги я вручил Егармину.
— А кто его купил?
— Не знаю!
— Саша! — крикнул Чибисов Козырькову, сидящему в соседней комнате. — Слетай быстро в сельпо, может, продавщица помнит, кому было продано три года назад ружье, выставленное на комиссию?
Через полчаса Козырьков уже стоял перед столом Чибисова и докладывал:
— Ох и память у этой Маруськи-продавщицы, товарищ капитан, прямо как у гроссмейстера. Тот все шахматные партии в голове держит, а Маруська помнит все, что продала, особенно дефицитное. Ружье это самое купил Тимофей Булыга.
— Булыга? — удивился Иван Алексеевич. — Так я это ружье у него зимой отобрал и вам сдал.
— Все возвращается на круги своя! — засмеялся Чибисов. — Посмотрим уж сами это ружьишко. Спасибо, Иван Алексеевич, за помощь.
Левашов встал. Шагнул было к двери, но раздумал и снова подсел к столу.
— У тебя еще что-нибудь?
— Знаешь, Павел Захарович, слух по поселку нехороший идет, будто бы не зря лесничий уголовника Зяблова привечает.
— С чего ты взял?
— Ковалев слышал и предупредил меня.
— Значит, оказал дружескую услугу. А ведь с его стороны это неосторожно. — В голосе Чибисова слышалась насмешка.
— Смешно? А каково мне слушать?
— Подожди, еще не то будет, если слушок по поселку разойдется. На каждый роток не набросишь платок, — сердито посулил Чибисов.
После ухода Ивана Алексеевича Чибисов вызвал Козырькова, попросил, чтобы тот достал из шкафа конфискованное у Булыги ружье. Внимательно рассмотрел на свет стволы, затем протянул их лейтенанту.
— Посмотри, Саша, у тебя глаза зорче.
— Видел я, товарищ капитан. Полдня с ним провозился. Чем только ни чистил, и щелочью, и керосином, медной щеткой драил, а толку никакого. Непонятно, использовали в нем «вкладыш» или нет. Сильно двустволка запущена. От воронения и следа не осталось, стволы шатаются, ложе избито.
— Левашов говорил, что сдал на комиссию ружье почти новым. Неужели за три года можно так его изуродовать? Одно из двух: или Булыга — неряха, не следил за ружьем, или стрелял из него очень много.
— Булыга — мужик хозяйственный, цену вещам знает. Гвоздь с дороги поднимет и приберет. Непонятно, откуда такая небрежность.
— Вызови его в отделение. Повестку вручи под расписку, чтобы потом хвостом не крутил.
Оставшись один, Чибисов достал из стола блокнот. На первой странице нарисовал три кружка. В одном написал: «Вересков», в другом — «Верескова», в третьем — «лось».
На следующей страничке опять появился кружок, а в нем надпись — «землянка». Перелистнул еще листочек, нарисовал квадрат, в нем подписал «Устюжанин». Затем зачеркнул и исправил на «Левашов». Несколько минут сидел, уставившись взглядом в блокнот.
Ход его рассуждений был приблизительно таков: если предположить, что Верескова убили из мести, то, вероятней всего, это могли сделать Пантелей Евсюков или Постовалов. Но, с другой стороны, это сомнительно. Почему? Да лишь потому, что при попытке ограбления Вересковой преступник применил то же оружие, из которого был убит ее отец. А следствие установило, что эти люди к нападению на почтальона отношения не имеют. А раз так, то предъявлять им обвинение в убийстве Верескова нет оснований.
Затем мысль Чибисова перекинулась к происшествию на Филатовой горе. Он сам побывал там, где погиб конь Устюжанина. Место было выбрано очень умело, тропа тут идет по самой кромке глубокого оврага, склоны которого усеяны крупными камнями. Шею сломать проще простого. Егору Ефимовичу повезло. А почему ему? Ловушка была подстроена скорее всего Левашову. О маршруте Устюжанина никто не знал, а Левашов вспомнил, что сам сказал покосникам, куда едет. Женщины ловушку устраивать не станут, они не в счет. А кто из мужчин был? Евсюков и Постовалов! Опять эти люди! Да, но там были и Устюжанины младшие и Ковалев. Чибисов вспомнил сгоревшую землянку. Зачем в ней был насторожен самострел? Пустая же она была! Левашов обыскал ее, ничего не обнаружил. Для кого была та ловушка с берданкой? Не иначе для Левашова. Кроме него, никто в тех местах не бывает, проверено точно. И затесы специально сделаны, чтобы привести его под выстрел…
Чибисов ожесточенно потер лоб. Прямо загадка какая-то! Если в землянке ничего не было, зачем ее спалили? Видимо, боялись, что какие-нибудь следы могли остаться, кроме того, она стала не нужна, когда выяснилось, что капкан не сработал. Берданка в руках Левашова говорила об этом. Сплошал Иван Алексеевич! Надо было ему спрятать ружье, а не тащить в поселок у всех на виду. Кто еще видел его с берданкой, кроме тех на дороге?
Вопросов, требующих ответа, много. Хотя бы кража в лесничестве! Странная кража. Не за письмом ли охотился вор? А попытка ограбления почтальона?
Чем больше раздумывал Чибисов над всем этим, тем упорнее возвращался к мысли, что мотивы преступлений не месть и не грабеж, а стремление избавиться от свидетеля. Свидетеля чего?
Его размышления прервал приход Козырькова с Булыгой.
— Пошто меня арестовали? — первым делом задал вопрос старик, усаживаясь на предложенный Козырьковым стул.
— Не собираемся вас арестовывать, Тимофей Ильич, — успокоил Булыгу Чибисов. — Побеседовать с вами хочу.
— А коли на беседу, так шел бы ко мне домой али к себе в гости зазвал. За рюмочкой погутарили бы по душам.
— Наша беседа особенная. Кое-что записать придется.
— Протокол вести будешь? А посля меня в тюрягу отправишь?
— Если правду расскажете — ничего не будет.
— Тогда давай спрашивай.
— Скажите, Тимофей Ильич, это ружье ваше?
— Дай-кось взгляну. Кажись, это самое лесничий отобрал. Нет. Не мое.
— Вот сразу и лжете. Нехорошо! Ваше это ружье, в сельпо купили.
— Ну и что из того, что купил. Все одно не мое. Постовалов свои деньги дал, сказал, что мне как сторожу оружие полагается, а казенного в гортопе нема. Пущай, говорит, это ружьишко у тебя будет. А ежели мне или кому другому придет охота пострелять, так чтоб я это ружье без всякого разговора давал.
— Многие пользовались им?
Булыга махнул рукой.
— За три-то года разве упомнишь. Летом покосники забегали: «Тимоха, дай фузею, копалуху на варево раздобыть». Ну и даешь, потому не мое оно. Кабы свое было, нешто бы в чужие руки дал? Постреляют — вернут. А чистить я, что ли, за имя буду? Пришла нужда! За три-то года почитай ни разу его не смазали.
— Лосей тоже стреляли?
— А вот чего не знаю, того не знаю. Врать не буду. Может, и били. Трудно ли сохатого завалить? И мясо запросто тайком вывезут, сунут под сено или дрова. Я так думаю, а как было — не знаю.
— А кто чаще ружьем пользовался?
— Известно — хозяин Постовалов. Еще Пантюшка Евсюков — Боталом кличут. Эти больше насчет лосей и смекали, а добывали или нет, неизвестно. Как лесничий ружье отобрал, Постовалов вскоре после того уголь вывез, а мне полный расчет вышел.
— А с избой что стало?
— Лесничий перевез на кордон к Зяблову.
— Браконьерской базы больше нет. Хорошо! Еще один вопрос, Тимофей Ильич. Ковалев бывал в вашей избушке?
— В прошлом году один раз ночевал. Только ружье он не брал. У него свое доброе имеется.
— Теперь все. Прочитайте и распишитесь.
— Ежели не посадишь, так подпишу.
— Следовало бы посадить за соучастие. Может быть, суд учтет ваше признание.
У Булыги от волнения задрожали руки, мелкие бусинки пота покрыли лоб. Он испуганно заморгал и осипшим от страха голосом затараторил:
— Коли зачтется, так пиши: у Постовалова в голбце соленая сохатина в бочке лежит, а у Ботала в картофельной яме цельный ящик копченого мяса спрятан. Намедни лосиху с телком на покосе забили.
— Саша! — скомандовал Чибисов. — Быстро за ордером на обыск у Постовалова и Евсюкова! Понятых не забудь захватить. К суду привлечем браконьеров.
— Ой, чтой-то мне теперича будет! — заскулил Булыга, бочком пробираясь к двери.
Глава восьмая
Совещание в кабинете директора леспромхоза было жарким. Вальщики, сучкорубы, шоферы и трактористы словно сговорились, перебивая друг друга, крыли на чем свет стоит техрука за плохую организацию труда и за приписки. Попало рикошетом и самому директору Казакову.
— Вы тут сидите, плануете, а понятия нет, какую деляну сперва рубить, а какую можно и погодить.
— Ты что думаешь, наобум работаем? — огрызнулся техрук.
— А то нет? Весной в семнадцатом квартале лес валили, а дорога к деляне через болотину идет. Вывозить надо, а тут распутица, трактора вязнут. Теперь до зимы хлысты будут на лесосеке валяться. А план у нас как считается? По вывозке?
— Опять же нарушений сколько делаем. Дуй в хвост и в гриву, лишь бы план перевыполнить да премию урвать. А перевыполнение-то на бумаге получается.
— Вон лесничий сидит. Пусть скажет, сколько он штрафов наложил на леспромхоз за эту гонку, а техрук подсчитает, сколько премиальных нам снизили.
Иван Алексеевич встал и резко заговорил:
— Никак мы с вами договориться не можем, а ведь дело у нас общее — дать государству древесину. Мы лес выращиваем, вы его рубите. Но рубить можно столько, сколько имеется прироста древесины, иначе через полвека от тайги останется одна болотистая марь. Лес не завод и не фабрика, перевыполнение плана рубок обернется в конце концов не прибылью, а непоправимой бедой. Поэтому я так строго и взыскиваю за малейшие нарушения. И впредь никаких поблажек не ждите. Очень жаль, что ваш директор, товарищ Казаков, смотрит на все безобразия сквозь пальцы.
Казаков вытер платком вспотевшую лысину..
— Я с себя вины не снимаю, — нехотя признался он. — Текучка заела, недоглядел. Передоверил техруку, а он, показушник, все дело завалил.
— Я вас попрошу… — выкрикнул техрук.
— Зря просишь. По твоей милости восемь тысяч рубликов леспромхоз из своей кассы штрафов выплатил… Теперь собственным карманом будешь расплачиваться.
— Давно бы так! — буркнул Иван Алексеевич.
— Не согласен! — взорвался техрук. — Я о государственном плане пекусь, сил не жалею. Согласно ваших указаний действую…
После совещания Иван Алексеевич медленно шел домой. По главной улице поселка, вздымая облака пыли, возвращалось стадо. Степенно шли коровы, суматошно блеяли овцы. У раскрытых калиток истошно звали буренок хозяйки. Девчонки вицами подгоняли к дому упрямых телят.
Городская детвора, откомандированная на лето к бабкам, не рискуя выйти за ворота, прилипла к заборам, завороженно глядя на табун.
Иван Алексеевич усмехнулся: «Каждый вечер — для них зоопарк. Небось думают, молоко-то в бутылках родится!»
На западе догорала заря. В прозрачном воздухе четко виднелись вершины гор и холмов. Стало прохладно — сказывалась горная местность и близость реки.
Путь в лесничество был мимо усадьбы Верескова. Иван Алексеевич остановился, подумал немного и, толкнув калитку, по выложенной плитняком дорожке прошел к дому.
В кухне за столом, подперев кулаком щеку, сидел Севка. Рядом с ним Зяблов. Севка чем-то был расстроен. Непривычно было видеть этого рослого энергичного парня таким растерянным.
Зяблов, заметив Ивана Алексеевича, толкнул локтем Севку, и тот, подняв голову, обрадовался.
— Вот хорошо, что зашли… Может быть, хоть вас послушает.
— Кто послушает?
— Инга! Заладила свое, никак уломать не могу, хоть из дома беги.
— А ты уступи, если хочешь, чтоб в доме мир был, — Зяблов потрепал его по плечу. — Все, паря, образуется, бабы любят, когда им уступки делают, и ты не противься.
— Вы хоть толком скажите, в чем дело? — не выдержал Иван Алексеевич.
— Известно чо! Мужик с бабой не поладили. Он в одну сторону тянет, она в другую. Но ежели с умом все решить, то выйдет оно к общему удовольствию.
— Подожди ты, Василий Иванович, — с досадой перебил Зяблова Севка, — тут дело такое. Семья у нас, пусть маленькая, а все же семья, и за домом глаз нужен. А что получается? Уезжаю я на катере километров за триста. Не на прогулочку, работы у гидрологов под самую завязку. Неделями на реке вкалываем. Я в отъезде, и она дня три почту по лесопунктам развозит. Ну, дом без присмотра — ладно. Да ведь за нее страшно! Всякий народ в тайге шляется. Не хочу я, чтоб она почтальоном работала.
— По нашим местам работа не женская, — согласился Иван Алексеевич.
— А я о чем говорю! — обрадовался поддержке Севка.
В сенях что-то загремело. Распахнулась дверь, и появилась Инга. Поставила на скамейку сумку с продуктами, улыбнулась Ивану Алексеевичу.
— Наконец-то собрались к нам, дядя Ваня! Севка, ставь самовар, а я стол накрою.
— Не хлопочи. Я на минуту. Ты лучше садись, и уж если меня дядей зовешь, буду с тебя как с племянницы спрашивать. Ты посмотри, до чего мужа довела? На кого он похож? Пилишь, наверное, с утра до ночи?
— Что вы, что вы! — Инга даже ладошками замахала. — Мы с ним совсем не ссоримся. Об одном только договориться не можем. Он, ну прямо как отец, не хочет, чтоб почту по тайге развозила. А мне работа нравится. Лес дремучий, тишина. Едешь и думаешь: где еще такую красоту встретишь? И еще знаешь — ждут тебя люди, а в сумке для них разные вести… Правда, после того случая стала бояться. В дальние поселки одна не езжу, ищу попутчиков, а если везу деньги, так начальник дает провожатого.
Иван Алексеевич слушал и улыбался. Славный человек Инга. Вся в отца. Тот тоже шел по раз избранной дороге, никуда не сворачивал. Да и Севка — неплохой парень. Оба молодые, нетерпеливые, еще жизни не знают. Слушал и ломал голову, чем помочь, как вдруг его осенило — и как эта мысль раньше у него не возникла?
— Без тайги жить не можешь? К лесу привязана? Мне как раз такой человек нужен, питомником заведовать. Работа хлопотливая, не скрою, но интересная. От поселка рукой подать. Не захочешь пешком ходить — коня выделю, верхом ездить умеешь. Вначале с работой будет трудно, помогу. Пожелаешь — поступай в институт на заочное отделение. Первый курс кончишь — помощником лесничего назначу, а там, глядишь, и меня сменишь, годы-то мои уже немалые.
Инга растерялась. Она и мечтать о таком не могла. На почту пошла, чтоб по лесу ездить. А тут самой его выращивать!
— Решай, — Иван Алексеевич улыбнулся. — Может быть, я сужу однобоко, но считаю, что на земле нет благородней работы.
— Ну конечно согласна! Севка, ты слышишь? Дядя Ваня, да мне и не снилось такое! А справлюсь? Тайгу-то я знаю, но тут же все по науке надо. Наверно, не просто лесоводом стать?
— Нелегко. Но если возьмешься за дело серьезно — будет из тебя настоящий лесовод. Да не волнуйся. Учиться будешь, характера у тебя хватит. А для начала книги дам, что не поймешь — растолкую.
— Ох, дядя Ваня! Уж я постараюсь!.. Все! С завтрашнего дня за книги сажусь. Севка, доволен? — Она лисонькой подкатилась к мужу: — Будешь ты теперь в нашей семье базис, а я ученая надстройка!
Иван Алексеевич встал.
— В общем, решили. Расставайся с почтой и с той недели переходи в лесничество… И еще сразу договоримся. Дядей Ваней зови только дома. На работе я для тебя Иван Алексеевич. Ясно? Если какую ошибку допустишь по незнанию — поправлю, а если по халатности, то уж не взыщи, взгрею вдвойне и как с работника, и как с «племянницы». Учти! Ну, мне пора. Чаи гонять в другой раз зайду.
Глава девятая
Чибисов решил дать урок всем нарушителям правил охоты. Поручив помощнику провести следствие о браконьерстве Евсюкова и Постовалова, он распорядился конфисковать все незарегистрированные ружья. А их оказалось восемнадцать, спрятанных на чердаках, сеновалах, в темных чуланах. Кряхтя и поругиваясь, сдавали хозяева ружья всевозможных систем и калибров. Были среди них и новенькие, и такие, из которых стрелять без риска было уже нельзя. Каждое из них Чибисов с Козырьковым придирчиво осмотрели в отделении, но нужного ружья так и не обнаружили.
— Знаешь, Саша, в чем наша ошибка? — с огорчением спросил Чибисов.
— Никак нет, товарищ капитан!
— В том, что танцевали от чего? Что «вкладыш» с пистолетными патронами применялся часто. А если из него сделаны всего несколько выстрелов? Появятся в стволах раковины? Нет! Стало быть, нужно искать не ружье, а сам «вкладыш» и патроны к нему.
— Трудно.
— Знаю. Человек после выстрела достанет этот «вкладыш», завернет в масляную тряпку и сунет под любую корягу. Попробуй найди! Так что давай этот клубок разматывать иначе.
Чибисов открыл сейф и достал из него блокнот.
— Узнал что-нибудь насчет берданки?
— С этой фузеей, товарищ капитан, сплошной мрак и неизвестность. Все опрошенные в голос твердят, что сроду такое барахло не видели. Наверное, валялась берданка в каком-нибудь закутке, пока ее к рукам не прибрали… А вот с квитанцией кое-что выяснилось.
Козырьков неторопливо, словно испытывая терпение Чибисова, достал из кармана записную книжку, извлек из нее клочок квитанции и положил на стол.
— Не тяни, выкладывай! — взорвался Чибисов.
Козырьков ухмыльнулся, но, увидев, как нахмурился начальник, заторопился:
— Помотался я с этой бумаженцией, пока бухгалтерша леспромхоза не надоумила. Квитанция эта в приеме денег. Кто-то внес плату в кассу. За что, куда и главное — кто? Уравнение с тремя неизвестными. Перебрали мы с ней кассовые документы за два года. Все не в масть. Порылся в гортопе — то же самое. Сунулся в быткомбинат — и тут засветило. Нашел копию квитанции. Изъял ее под расписку… Деньги за пошив брюк получены с учителя Ковалева. — Он протянул Чибисову бумажку. — Только при чем тут работник просвещения?
Чибисов раскрыл блокнот и, стараясь подавить волнение, стал объяснять Козырькову набросанные на листочках схемки в виде кружков и квадратов. Когда он кончил и вопросительно взглянул на лейтенанта, тот ошарашенно покрутил головой.
— Вот в этом и надо разобраться, Саша. А то, что учитель, еще ничего не значит. Знал я одного кандидата наук. Крупным валютчиком оказался, и все документы у него были липовыми. Так что проверить Ковалева не мешает. Только осторожно, чтобы зря тень на человека не набросить. В школе сейчас каникулы, с директором без всяких помех можно побеседовать. Ты что за фуражку хватаешься? Я сам пойду!
Школа встретила Чибисова непривычной тишиной. В пустых коридорах раздавались шаги. Павел Захарович вспомнил, как зимой гудело здание от ребячьих голосов, и сейчас от этой тишины школа показалась ему холодной и неуютной.
Каждый раз, попадая в школу во время перемены, он с опаской шел по коридору, стараясь держаться стенки. Энергия, скопившаяся за сорок пять минут урока, выплескивалась со звонком в коридоре. С воплями носились ребята по школе, сметая все на своем пути. Чибисов, у которого от этого шума кружилась голова, дивился, как умудряются эти чертенята через какую-то пару минут обратиться в чинно восседающих за партами школяров.
Чибисов шел по коридору, поглядывая на таблицы и фотографии на стенах. Остановился перед кабинетом директора. За дверью громко разговаривали. Хотя слов нельзя было разобрать, Чибисов понял, что разговор идет неприятный. Голоса у собеседников были сердитыми. Один, пониже тоном, что-то доказывал, другой не соглашался.
«Весь день проспорят», — подумал Чибисов и громко постучал.
В ответ рявкнули:
— Войдите!
Чибисов шагнул в кабинет. Навстречу ему поднялся из-за стола высокий грузный директор. Лицо у него было красное, рассерженное.
— Опять что-нибудь ребята нашкодили? — ответив на приветствие Чибисова, буркнул он.
Чибисов утвердительно кивнул головой.
— Борис Николаевич! — обратился директор к стоящему возле окна Ковалеву. — Давайте этот вопрос завтра обсудим. Ты еще подумай. Без ножа режешь. Пожалуйста, подумай. А теперь ты, Павел Захарович, добивай меня своими претензиями. Что ребята натворили?
Уголком глаза Чибисов заметил, как задержался возле двери Ковалев, перебирая папки в канцелярском шкафу.
— Хулиганят. В подсобном хозяйстве стекла в парниках побили, дирекция иск на триста рублей предъявила.
— Судить будут?
— Не хочется до суда доводить. Пришел к вам посоветоваться. За причиненный ущерб придется родителям раскошелиться. А с ребятами нужно крепко поговорить. Школьный коллектив и комсомол пусть действуют.
Ковалев вышел, осторожно прикрыв дверь.
— Плохо у вас воспитательная работа поставлена, — продолжал Чибисов, — разболтались ребята.
— Правильно, — вздохнув, согласился директор, — текучесть большая, не держатся учителя. Вот, к примеру, Ковалев. Два года проработал и заявление об увольнении подал. Да еще перед началом учебного года! Где я ему замену найду? Черт меня дернул его принять. Летун. Весь Союз исколесил, думал, хоть здесь задержится.
— Земля огромная, а человек живет один раз. Иному хочется как можно больше увидеть. Что же в этом странного?
— Тогда выбирай себе другую профессию, а не педагога. Это ведь даже не профессия, а призвание. Всю жизнь посвящать этому надо, себя не жалеть. Вот что такое — педагог… Ты что улыбаешься?
— Хорошо, когда люди влюблены в свое дело. А Левашов вот утверждает, что нет не земле благороднее труда лесовода.
— Сравнил тоже. Хотя… гм… если рассудить, он тоже прав.
— Естественно… Но речь не о нем, а о Ковалеве. Можно взглянуть на его трудовую книжку?
— Надеюсь, это не профессиональный интерес?
— Что ты! Просто хочу узнать, где человек успел побывать.
Директор вытащил ключи, подошел к массивному шкафу, обитому железом, и достал из него личное дело и трудовую книжку Ковалева.
Личное дело Чибисов просмотрел быстро. В анкету, где ответы пишут коротко: да или нет, даже не взглянул. Задержал взгляд на фотографии. Обычное лицо, из тех, что не запоминаются. Никакой особой приметы. Высокий лоб от начинающейся лысины. Разве это примета? Не один мужчина к зрелым годам обзаводится плешиной. А в молодости, видать, видным был парнем. Чибисов вспомнил высокую, худощавую фигуру Ковалева. Широкие плечи, сильные руки.
Перелистывая трудовую книжку, Чибисов даже присвистнул. Покатался же по белу свету учитель-биолог. В сорок пятом демобилизовался из армии. Учился в Омском педагогическом институте. После окончания уехал в Среднюю Азию. Потом махнул в Красноярск. Долго не задержался, пересек весь Союз и бросил якорь в Вологде. Не ложилось и тут. Перебрался в Архангельскую область. Потом полтора года работал в Сарапуле, а из него попал сюда, в Нагорное.
— Мотается как неприкаянный. Сейчас куда надумал ехать?
Директор пожал плечами.
— Спрашивал, а он смеется, дескать, сяду в поезд, там и решу.
Чибисов еще раз перелистал книжку, обратил внимание на дату поступления в Нагорскую школу. Вздохнул и вернул документ директору.
— Передай ему, чтобы завтра зашел ко мне. Насчет ребят посоветуюсь, мне сказали, он у них классный руководитель.
На другой день Ковалев явился в отделение. Постучал, просунул голову в приоткрытую дверь, улыбнулся.
— Вызывали, товарищ Чибисов?
— А! Борис Николаевич! Прошу, проходите. Присаживайтесь. Сейчас освобожусь, и мы с вами займемся.
Ковалев присел к столу, захрустел пальцами. Время шло, а Чибисов перебирал одну папку за другой, листал подшитые бумажки и, казалось, совсем забыл о посетителе. Прием старый, но, как считал Чибисов, верный.
— Долго вы меня держать намерены? — не выдержал Ковалев.
Чибисов удивленно посмотрел на него.
— Прошу прощения. Закрутился с делами!
Он отодвинул в сторону папки. Сцепив пальцы, оперся локтями о стол и посмотрел на Ковалева. Как ни странно, его взгляд привел учителя в смятение. Глаза у него забегали по комнате. Склонив голову, он осторожно провел пальцем по верхней губе, стирая капельки пота.
И этот жест, и растерянность Чибисов заметил, но не подал вида и доверительно произнес:
— Я, Борис Николаевич, пригласил вас, чтобы посоветоваться. Балуются ребята, нехорошо балуются. Мы, конечно, можем такие выходки пресечь, но гораздо лучше, если в это дело вмешается школьная общественность, и, в частности, вы, как классный руководитель.
Ковалев перевел дыхание и уже спокойнее посмотрел на Чибисова, от которого эта перемена тоже не ускользнула.
— Не понимаю, при чем тут я. Сейчас каникулы, за ребят должны отвечать родители. За порядком же в поселке следить ваша обязанность, а не школы.
— Свои обязанности мы знаем. А на каникулы вы зря ссылаетесь. Кто займется досугом ребят, если не школа?
Ковалев иронически пожал плечами.
— К сожалению, ничем помочь не могу. Уезжаю, вчера подал заявление, и согласно закону через две недели меня обязаны отпустить.
— Две недели! За это время можно горы свернуть. Вы уж, будьте добры, не откажитесь помочь нам. Набросаем примерный планчик, что нужно сделать. Все окажут содействие: и леспромхоз, и гортоп, и, конечно, родители. — Чибисов вытер платком лоб. — Ну и жара! Освежиться не желаете? — Он достал из стола бутылку боржоми и два стакана. — Редко эту водицу завозят. Жена вчера увидела в сельпо, целый ящик купила. Пейте, не стесняйтесь.
Они просидели более часа. Выпили пару бутылок минеральной воды и наметили план работы с детьми.
Когда все выяснили и посетитель ушел, Чибисов осторожно обернул бумагой стакан, из которого пил Ковалев, и аккуратно упаковал в коробку.
— Саша! — вызвал он Козырькова. — Через час будет почтовый самолет. Собирайся, полетишь на нем. Вот эту коробку и пакет вручишь Самохину. Он уж сам свяжется с экспертами. Обратно вылетишь, как только получишь на руки результат. Ясно?
— Ясно, товарищ капитан. Разрешите по пути домой забежать, а то мать беспокоиться будет!
Глава десятая
Разговор в райкоме затянулся. Речь шла о выполнении полугодового плана лесозаготовок. Директор леспромхоза Казаков одним из главных виновников срыва государственного плана лесозаготовок назвал лесничего Левашова. Он своей властью наложил трехнедельный запрет на рубку. А за это время можно было взять более трех тысяч кубометров древесины…
Иван Алексеевич не верил своим ушам. Неделю назад на собрании в леспромхозе Казаков признал свои промахи, правда, свалил всю вину на техрука. Почему же сейчас заговорил по-другому? Отчего прямо не сказал, что запрещение вести рубку было дано им, лесничим, в момент, когда из-за плохо очищенных лесосек почти ежедневно вспыхивали пожары? Должен же он понимать, что в такой обстановке это была необходимая мера.
Он хотел еще раз объяснить причину своего решения.
— Подожди, товарищ Левашов, — остановил его секретарь райкома Липатов. — У тебя все? — обратился он к Казакову.
Директор леспромхоза обвел взглядом присутствующих и заговорил снова:
— Мы можем исправить положение и не только выполнить план, но и дать стране значительно больше древесины. Я даже беру на себя смелость обещать выполнить годовой план заготовок к ноябрю.
— Каким образом? — удивился Липатов.
— Отвести в рубку кедровник на Диком увале. Его площадь двести гектар. Как раз столько, сколько мы потеряли в результате весенних пожаров.
— Да вы что? Это же дикость! — не выдержал Иван Алексеевич. — Ценность кедровника нельзя измерять ни площадью, ни кубометрами…
— Спокойнее, товарищ Левашов, спокойнее, — поднял руку Липатов. — Пусть выскажутся товарищи.
Все поддержали просьбу Казакова о рубке кедровника.
К Ивану Алексеевичу подошел директор лесхоза Астахов. Взял под руку и увлек в уголок.
— Все партизанишь, Левашов! Скучное, выходит, дело. Прежде чем санкции на леспромхоз накладывать, нужно было согласовать с нами.
— Ты же знаешь, Артемий Павлович, какая весной была обстановка? Пока я с вами эти вопросы согласовывал — пол-лесничества бы выгорело. Срочно нужно было принимать крайние меры.
— Все верно. Но леспромхоз может сыграть на этом и под шумок вырубить кедровник.
— Но ведь решено организовать орехопромысловое хозяйство.
— С первого января. Вот Казаков и торопится, пока решение не вступило в силу.
— Но если кедры вырубят, о каком хозяйстве может идти речь? Драться надо, Артемий Павлович.
— Бесполезно. Еще не было случая, чтобы в таких стычках выигрывал лесхоз.
— Все равно, отступать нельзя.
— Вот ты и дерись, раз заварил кашу. Мне, голубчик, год остался до пенсии. Сорок лет протрубил в лесу. Хочу по-хорошему уйти на отдых.
Сказал это Астахов тихо, равнодушно. Иван Алексеевич отступил на шаг, окинул директора внимательным взглядом, увидел его тусклые глаза, безвольно опущенные плечи. Отогнал мелькнувшую на миг жалость к этому прежде времени состарившемуся человеку и резко произнес:
— Зря потрачено сорок лет жизни. Надо было заняться чем-то другим.
Лицо Астахова, изрезанное морщинами, дрогнуло. Он молча отвернулся и, сутулясь еще больше, пошел в комнату заседаний.
После перерыва желающих выступить не было, и Иван Алексеевич, волнуясь, достал из полевой сумки бумаги, нервно перелистал их, подняв голову, увидел устремленные на него взгляды — сердитые, иронические, сочувствующие. Заметил, как, сцепив пальцы рук, замер Астахов, как насмешливо улыбнулся соседу Казаков. Эта улыбка озлила его, и он ринулся в атаку.
— Прежде всего, — звонким от напряжения голосом начал Иван Алексеевич, — давайте уточним некоторые цифры, приведенные докладчиком. Откуда он взял двести гектаров? Верховой пожар уничтожил всего тридцать. Остальные сто семьдесят гектаров были пройдены низовым беглым пожаром, уничтожившим подрост и подлесок. Строевой лес остался неповрежденным и годен для рубки. Почему же леспромхоз не желает его вырубать? Да по очень простой причине: огонь повредил лежневую дорогу, по которой шла вывозка древесины. Восстанавливать ее Казаков считает невыгодным, а главное, хлопотным делом, поэтому и требует выделить новую сырьевую базу. Но к ней тоже нужно прокладывать дорогу. Не проще ли отремонтировать старую?
Иван Алексеевич рассказал о многочисленных нарушениях, допущенных леспромхозом, о недорубах, захламлении лесосек, о сжигаемом вместе с сучьями подтоварнике, уничтожаемом тракторами подросте, самовольной рубке кедров.
Все растеряннее становилось лицо Казакова, а Иван Алексеевич предъявлял новые и новые доказательства. С горечью напомнил о сотнях кубометров так называемой «аварийной древесины», валяющейся вдоль лесовозных дорог.
— А что это за «аварийная древесина»? — поинтересовался Липатов.
Иван Алексеевич объяснил, что это древесные хлысты, сброшенные с потерпевших аварию лесовозов. Вторичная погрузка сваленных бревен трудна, вот и ухватились за новый термин: аварийная — значит, даешь скидку на эту самую аварийность.
— Ясно! — процедил Липатов. Лицо у него сделалось хмурым, а большие руки тяжело легли на стол.
— Аварийная древесина? — повторил он. — Ловко придумано. Виноватых нет, и бесхозяйственность оправдана.
— Вполне понятно стремление леспромхоза получить ордер на рубку кедровника, — продолжал Иван Алексеевич. — При равной площади запас древесины в нем почти в три раза больше, чем в сосняке. Вот за этот счет и собирается товарищ Казаков досрочно выполнить план заготовок.
Астахов, знавший Левашова как великого молчальника, предпочитающего делать, а не говорить, сидел и удивлялся. Каждое слово, сказанное в защиту леса, звучало так, как будто речь шла о существах, живущих рядом с человеком, без которых не только сам человек, но и ничто живое не планете не могло бы возникнуть.
Скрипнул стул, кто-то осторожно кашлянул. Иван Алексеевич смутился.
— Простите, я, кажется, отвлекся. Разрешите вернуться к судьбе кедровника на Диком увале.
И уже спокойно и деловито, подкрепляя слова цифрами, он продолжал:
— Вот. Пятьдесят тысяч рублей даст вырубка кедровника. Вроде немало. Однако выгода эта сиюминутная. Вырубив кедровник, почти в течение ста лет с этой площади мы ничего не получим. Уже баланс не в нашу пользу. Теперь, представьте себе такую картину: самое большее через десять лет здесь нечего будет рубить. Леспромхоз перенесет свою базу дальше на север или в Сибирь. Чем будут заниматься люди, жизнь которых связана с лесом? Еще их деды и прадеды осели на этих землях. Каждый житель пустил крепкие корни. Что ж, бросать насиженные места и превратиться в сезонных лесорубов, кочевать вслед за леспромхозом?
— Выходит, вообще не нужно рубить лес? — иронически усмехнулся Казаков.
— Я этого не говорил. Главный принцип лесоводства — постоянство пользования лесом, непрерывность его эксплуатации. Отступление от этого приводит к возникновению кочующих леспромхозов. Принцип постоянного пользования лесом с особенным успехом можно применить в кедровниках. Сохранив их и организовав промысловые хозяйства, мы не только обеспечим сырьем пищевую промышленность, химию и медицину, но и дадим высокоценную специальную древесину, только не за счет сплошных рубок, а в результате ухода за лесом.
— Это по идее, а на практике так не получится! — скептически бросил Казаков.
— Нет, получится! Да еще как! Вы учтите, что помимо всего того, о чем я упомянул, в кедровнике можно заготовить десятки тонн грибов и ягод. А пушнина? Только за прошлый год охотники поселка Нагорное сдали государству на десять тысяч рублей шкурок белок, соболя и куницы. Короче говоря, те пятьдесят тысяч рублей придут и без вырубки. Кроме того, нельзя забывать еще об одной очень важной задаче, которую выполняют наши кедрачи, — они защищают почву и сохраняют воду. Учитывая огромную ценность кедровников, решено с первого января нового года организовать у нас орехопромысловое хозяйство.
— Но пока-то у нас нет этого решения, — заговорил председатель исполкома. — И говорить о нем сейчас, не имея на руках официальных документов, не стоит. План, товарищи, является законом, который мы обязаны выполнять. То, о чем говорил Левашов, правильно, и мы прекрасно понимаем значение такого хозяйства. Но мы не имеем права забывать и о проблемах сегодняшнего дня. И если для решения их потребуется рубить кедровник…
— Не дам! — упрямо сказал Иван Алексеевич.
— Что значит не дашь? — удивился Липатов. — Разве лес — твое частное владение?
— А вот так, не дам, и все. Я тоже законы знаю. Они, между прочим, не вами подписаны, а повыше.
— А планы заготовок, по-твоему, я утверждаю?
— Беда в том, что на местах эти планы всячески перекраиваются. И что еще хуже — руководители, вроде товарища Казакова, из чисто меркантильных соображений стараются выполнить их любыми средствами, нарушая все правила и законы лесопользования. И это сходит с рук. Они сами говорят, что победителей не судят. А судить надо, и строго.
— Ну хорошо. Защищаться ты умеешь, — Липатов обвел взглядом присутствующих и предложил: — Давайте вопрос о кедровнике отложим, пока придет решение. Соберемся еще раз, хорошенько обдумаем. Мне кажется, дело это действительно очень перспективное.
— Как же я с планом справлюсь? — растерянно спросил Казаков.
— Обязан выполнить. Резервы и возможности для этого, оказывается, у тебя есть… Желает кто-нибудь взять слово или приступим к голосованию?..
На улице Ивана Алексеевича догнал Астахов.
— Ты куда сейчас? — поинтересовался он.
— На вокзал. Может быть, успею на поезд.
Некоторое время шли молча. Наконец Астахов, кинув искоса взгляд на шагавшего рядом спутника, произнес:
— Сердишься на меня?
Иван Алексеевич пожал плечами.
— За что? Это я должен просить у тебя извинения за грубость!
— Ерунда! Можешь изругать меня последними словами, приму как должное. Я, старый мешок, не рискнул драться, а ты отстоял свою правду.
— Почему свою? Правда эта наша, общая!
Дойдя до маленького пыльного привокзального сквера, они остановились. Мимо шли люди, оглядывались на них, с любопытством рассматривали золотые шевроны на рукавах, зеленые петлицы с блестящими дубовыми веточками.
Они попрощались. Астахов, привалившись к фонарному столбу, долго провожал его взглядом…
«Надо же, — думал он, — живет человек. Самый обыкновенный. Делает вроде бы незаметное дело, но такие вот и остаются в человеческой памяти. Этот, с мозолистыми руками, чертовски умный и уверенный в своей правоте человек всегда на страже!»
На миг кольнула мысль, что сам он, Астахов, давно превратился в тихого обывателя.
Глава одиннадцатая
После трехчасовой езды в душном и тряском вагоне Иван Алексеевич с радостью ступил на дощатый перрон. Станция была небольшая, кроме него из соседнего вагона сошло всего два человека. Приглядевшись, он узнал в одном Козырькова, в другом — приезжавшего в начале зимы Самохина.
Тихо переговариваясь, приезжие завернули за угол вокзала, и почти сразу же оттуда раздалось урчание автомашины. Иван Алексеевич кинулся за ними в надежде добраться до дома с попутчиками, но не успел. «Газик», подпрыгивая на ухабах, уже был далеко.
Ругнувшись, он вернулся на перрон. Пока закуривал, поезду дали отправление. Когда вереница вагонов скрылась за поворотом, Иван Алексеевич зашел в буфет. До смерти хотелось пить, но, кроме пива, ничего не было.
Иван Алексеевич поднес кружку к губам, сдул пену и сделал глоток. Пиво оказалось теплым и кислым. Он сморщился, отставил кружку и, положив на стойку деньги, вышел.
Рядом с вокзалом в березовой рощице прятались желтые станционные постройки. Солнце катилось к заказу, и от берез на землю ложились длинные тени.
Иван Алексеевич постоял, подумал. Надежды на попутный транспорт не было. Прикинул, сколько потребуется времени, чтобы добраться пешком до Нагорного. Пятнадцать километров! «Дойду за три часа», — решил он и тронулся в путь.
Шагать по пыльному, избитому проселку не хотелось, и он свернул на тропинку, идущую параллельно дороге. Дневной жар начал спадать. В лесной тени веяло прохладой, запахом отцветающих трав, смолкой, грибами. Пружинила под ногами осыпавшаяся хвоя. Кое-где тропинку затянули бархатистые подушечки мха. Немногие топтали ее, предпочитая добираться до поселка на лошадях или машинах.
Иван Алексеевич шагал, зорко посматривая по сторонам. Его походка, на первый взгляд неторопливая, выдавала в нем человека, привыкшего к таежным походам. Он шел не останавливаясь, лишь однажды придержал шаг, когда рядом с тропой из зарослей папоротника с квохтаньем взвилась копалуха. Следом за ней с шумом и треском разлетелся в разные стороны выводок. В лучах заходящего солнца спины у взметнувшихся глухарей отливали серебристым пеплом, а мощные головы с большими клювами сверкали старинной бронзой.
Взволнованный этим переполохом, шагал Иван Алексеевич и вспоминал, как несколько лет тому назад вместе с лесниками и местными охотниками проводил учет глухариных токов. Отметил их на карте лесничества и при отводе лесосек оставлял в неприкосновенности островки леса, где веснами бородатые глухари заводили свои древние, как мир, песни. Сейчас исчезавшая было птица совсем нередка в лесничестве.
Время шло, все ниже склонялось солнце. Стало прохладно. Надвигающаяся тьма начала покрывать землю, растворила очертания стволов, а потом окутала и кроны деревьев. Тоскливо закричали сычи, в распадке хохотнул филин, то и дело с костяным треском проносились козодои.
Прислушиваясь к ночным голосам, почти в полной темноте Иван Алексеевич дошел до лесничества. Перед тем как войти в дом, присел у калитки на скамеечку. С наслаждением вытянул ноги и только тут почувствовал навалившуюся усталость. Вспомнил, как раньше, работая в лесоустройстве, легко проходил в день по сорок километров. Покачал головой: «Неужели старею?»
Встав со скамьи, подошел к калитке. В это время слух уловил приближающийся топот конских копыт.
— Ротозей, — буркнул он, заслышав звяканье подков, — конь расковался, а он гонит сломя голову. Кто бы это?
Вынырнув из темноты, всадник резко осадил лошадь возле калитки. Свесившись с седла, попытался рассмотреть в темноте стоящего человека.
— Иван Алексеевич? — неуверенно спросил он.
Это был Зяблов. Он соскочил с седла, подошел поближе.
— Сперва, Иван Алексеевич, коня обихожу. Потом уж все как есть обскажу.
Вскоре они сидели в комнате Ивана Алексеевича. На столе весело кипел и фыркал самовар.
— Что же случилось? — спросил Иван Алексеевич, когда Зяблов, напившись, перевернул стакан и положил на донышко огрызок сахара.
Вытерев губы, лесник неторопливо свернул цигарку.
— Оно, конешно, спешить особой нужды не было. Но уж шибко хотелось мне ясность на это дело навести. Ты, поди-ка, знаешь ложок, что от Гиблой елани к Лосиному болоту тянется? Там еще на угоре старая листвянка стоит, ее грозой побило. Глаз у меня, сам знаешь… Вчера утром по росе след углядел. Прямо к той листвяне. Не иначе, думаю, браконьер лосей ищет. Но пошто к листвяне след? Оглядел я ее, а она еле держится. Нутро-то все гнилое и дятлами издолблено. Пошукал я в дуплах и вот какую штуковину нашел.
Он вытащил из кармана металлическую трубку, положил на стол. Иван Алексеевич взял находку в руки и воскликнул:
— Это же «вкладыш». Чибисов с ног сбился — разыскивает!
— Не знаю, как прозывается, только сдается мне, штуковина эта не простая.
Зяблов снова сунул руку в карман. Вытащил мешочек из сыромятной кожи. Развязал его и высыпал на стол десятка три пистолетных патронов.
— Там же, вместе с железякой, лежало!
— Здорово! — вырвалось у Ивана Алексеевича.
Зяблов, наслаждаясь его удивлением, нагнулся и извлек из-за голенища нож со знакомой рукояткой из мамонтовой кости.
— Там же нашел. Нож больно хорош, как бритва острый, зверя им только и разделывать.
Пораженный, Иван Алексеевич переводил взгляд с ножа на патроны, с патронов на «вкладыш». Потом аккуратно ссыпал патроны обратно в мешочек, завязал. Вместе с ножом и «вкладышем» убрал в стол.
— Сейчас уже поздно. Завтра с утра отнеси к Чибисову. Расскажи, где и как нашел. А теперь давай спать.
Он принес из чулана раскладушку, устроил Зяблову постель. Тот сразу, едва коснувшись подушки, засопел. Иван Алексеевич с полчаса поворочался и тоже уснул.
Глава двенадцатая
Чибисов приехавшего товарища устроил у себя в горнице.
— Дом приезжих на ремонте. Да и спокойнее у меня будет.
Сводил в баню, где нагнал такого пару, что, ошалев от жары, сам еле добрался до предбанника. Однако Самохин, взобравшись на полок, блаженно крякал и, работая веником, упрашивал:
— Подбавь, Захарыч, еще парку! Давненько в настоящей бане не парился. Благодать какая!
После бани перекусили и до самого отхода ко сну гоняли чаи, беседовали вполголоса.
На другой день Чибисов с приехавшим следователем, пригласив Козырькова, закрылись в кабинете.
Первым заговорил Самохин.
— Я должен сообщить вам, товарищи, что предварительное следствие по убийству Верескова и разбойному нападению на его дочь закончено. Оба преступления совершены одним лицом — военным преступником Чеканом, известным вам под именем Ковалева. Если экспертиза «вкладыша» и патронов подтвердит, что именно с их помощью были совершены преступления, можно будет предъявить Ковалеву обвинение и в ограблении лесничего. Улика налицо — нож, похищенный у Левашова.
— Хочу добавить, что следствию помогли ваши рассуждения о личности преступника и возможных мотивах преступлений, — продолжал Самохин. — В основе этих мотивов тот список, что найден Вересковой в блокноте отца. Как вы знаете, в списке значится головка бандеровского отряда Малюги. Трое, в том числе сам Малюга, были лично уничтожены комбатом Вересковым. Трое расстреляны по приговору трибунала. Против этих шести фамилий и стоят кресты. Галочкой же отмечены бандеровцы, осужденные на разные сроки заключения. Все это тщательно проверено по архивам.
Выяснено также, что Чекан, фамилия которого значится в списке под номером двенадцать, успел скрыться. Встал вопрос: не его ли имел в виду Вересков? Снова пришлось рыться в архивах. Оказалось, что наши оперативники шли за ним буквально по следу. В Гомеле он исчез. Через два месяца в районе Киева был выловлен из воды труп. В заколотом кармане пиджака обнаружили документы на имя Чекана.
Самохин сморщился, спросил:
— Встречали когда-нибудь человека, носящего в кармане документы, тщательно завернутые в прорезиненную ткань? Мне не приходилось! Ясно, что это было сделано специально, но следователь районной прокуратуры клюнул на эту приманку. Тем более что труп был изуродован пароходным винтом, и опознание производилось только по документам. Без долгих раздумий следователь закрыл дело и сдал в архив.
— Как же вы все это раскопали? — удивился Чибисов.
— Листок из блокнота Верескова навел на размышления. А разыскать материал в архиве большого труда не составило. Когда с ним ознакомились, возникло подозрение, что Чекан подсунул убитому им человеку свои документы, а сам воспользовался чужими.
В деле банды Малюги имелась фотография Чекана. Когда сличили ее с фотографией, изъятой вами из личного дела Ковалева, стало ясно, что это один и тот же человек, хотя прошло более двадцати лет…
— Меня одно удивляет, почему он выбрал профессию учителя? — развел руками Чибисов. — По характеру и склонностям это явно не подходило ему.
— Э-э, нет! Тут был тонкий расчет. Кому придет в голову, что под личиной сельского учителя скрывается враг? Жизнь в городах, работа на предприятиях, в сфере обслуживания, где человек сталкивается со многими людьми, всегда таит угрозу опознания. А в деревенской тиши эта угроза сводится до минимума.
— Выходит, только случайность встречи с Вересковым помогла его обнаружить?
Самохин потер ладонью лоб.
— Ну, рано или поздно мы все равно вышли бы на него. Даже если б он сразу скрылся после убийства Верескова. Он отлично понимал, что его отъезд может привлечь к нему внимание, поэтому и остался. А потом у него возникли сомнения: не мог ли Вересков поделиться своими подозрениями с друзьями и близкими? Тогда и бежать бесполезно. Сомнения переросли в панику, и он стал совершать одну ошибку за другой…
Когда поздней ночью поднятому с постели Ковалеву предъявили ордер на арест, он бессильно опустился на кровать и, вытирая со лба крупные капли пота, прошипел:
— Выследили, гады!..
Глава тринадцатая
Последние дни лета прошумели сильными ливнями. Вышла из берегов Шаманка, подобралась к пряслам, грозя затопить огороды. По утрам плыли над размокшей землей промозглые туманы.
В этой мокроте незаметно подкралась осень. Начали желтеть леса и падать первые листья. И вот когда все смирились с холодами и слякотью, снова стало припекать солнце. Прозрачным до синевы сделалось небо. Согревая душу теплом и светом, бродило по перелескам ласковое «бабье лето».
Высыпали крепкие красноголовики и опята. Вторично распустила кремовые лепестки сон-трава, а среди побуревшей листвы черемух засияли белые кисти цветов. По утрам на лугах за Шаманкой булькали и чуфыкали косачи. Перемешались весна и осень. Редко приходилось видеть такое даже седым старожилам.
Иван Алексеевич опять целые дни пропадал в лесу, частенько ночуя на кордонах. Из лесхоза прислали рабочих и трактор. Работали так, что не просыхали рубахи.
На лесосеках подготовили почву для посадок. Засеяли береговые склоны речушек семенами черемухи и рябины. Расчистили Гиблую елань, на которой, кроме редких пучков вейника, ничего не росло. В полусгнившие пни и колоды заложили семена кедра в гранулах из компоста.
— Вот и конец Гиблой елани! — произнес Иван Алексеевич, когда они с Зябловым, закончив работу, отпустили рабочих и присели на бугорок покурить. — Лет этак через пятнадцать кедры здесь человека с головой укроют. Только орехов нам не дождаться. Твои внуки, Василий Иванович, погрызут их в свое удовольствие.
— Они, поди-ка, и знать не будут, кто старался для них!
— Мы его «Зябловским кедровником» назовем и на карты лесничества это название нанесем.
— Сберегут ли только? Должны бы… Внуки-то умней нас будут. Сохранят землю как она есть, с водой да лесами. И хлебушко выращивать, и скотину всякую держать будут. Только поспособнее нашего у них это получится.
Они еще посидели, покурили и пошли седлать коней. Стреноженные лошади стояли на обочине гари, в тени березок. Положив голову на спину зябловской кобылки, мерин, развесив уши, дремал. Заслышав шаги, кобылка заржала, а мерин, тряхнув гривой, неуклюже забрасывая связанные ноги, запрыгал навстречу хозяину.
Уже сидя верхом, Зяблов предложил:
— Тут недалеко до поколотой листвяны. Завернем? Покажу, где тайничок был.
По берегу лога они выбрались к кромке болота. Невысокие холмы, уходящие к горизонту, окаймляли его оранжевой лентой увядающих лесов. Кое-где синели острова, поросшие елью. Между ними кочки с россыпью красной клюквы. Всюду корявые стволики ольхи и березы.
Веяло от болота пугающей заброшенностью и неуютом. За это не любил его Иван Алексеевич, хотя строго охранял как составную часть леса, кормовую базу птиц, зверей да и человека. А самое главное — как резервуар влаги, расчетливо питающий ручьи и речки.
Разбитая и обожженная лиственница торчала на косогоре пугалом. Ее мертвый ствол с облупившейся корой напоминал скелет какого-то чудовища. Чуть ниже по склону — стена жестких, как проволока, высохших стеблей иван-чая. Под копытами коней стебли хрустели, устилая землю белыми султанами пушистых семян.
Иван Алексеевич остановил коня, вытащил из сумки блокнот, черкнул в нем для памяти.
— Как только промысловое хозяйство организуем, это болото сделаем заказником. Ягод и нам и птицам хватит. Охоту здесь запретим.
— Людей много потребуется. Откуда их взять?
— Леспромхоз уедет, местные все останутся. К нам работать пойдут. Часть леспромхозовской техники получим. На ноги встанем, свои машины заведем.
— Широко ты, Иван Алексеевич, размахнулся! Осилишь ли?
— Одному ничего не сделать. Все вместе поднимать будем!
То ли теплый солнечный день, удовлетворение ли от выполненной работы, или разговор с лесничим, а может быть, все, вместе взятое, пробудило у Зяблова желание поговорить.
— Вот живу я на отшибе. Иной раз неделями человека не вижу, словом перекинуться не с кем. Поначалу доволен был, душа отдыхала. А потом, как в норму вошел, потянуло меня к людям. До того дошло, что, когда весной браконьера задержал, так обрадел, словно кровинушку свою встретил. Почитай часа два с ним беседу вел, воспитывал.
— Потом отпустил с миром? — усмехнулся Иван Алексеевич.
Зяблов даже испугался.
— Как можно! Отвел с ним душу, а потом акт составил и ружье отобрал. Эх и взъелся же он! Огорчил меня всякими словами, орал: «Какого черта ты мне уши заливал?» А я все равно рад. Ты что улыбаешься? Поди, думаешь, — с чего это старый треплется? Да не такой уж я и старик. Мы с тобой почти одногодки, только жизнь меня шибко потрепала!
Зяблов замолчал. Щурил глаза, о чем-то думал. Наконец снова заговорил:
— Как там управляется Инга?
— Она молодец. Освоилась быстро, навела порядок. Затеяла питомник расширять. Уговорила леспромхозовского тракториста вспахать гектар и все пни выкорчевать. Парень чуть не взвыл, когда она его работу забраковала и заставила переделать.
Зяблов хохотнул, тронул коня и, обернувшись, кинул на ходу:
— На таких бабенках мир и держится!
Мерин, глухо ухая копытами по каменистой дороге, шел крупной рысью. Иван Алексеевич всматривался вперед, чтоб не пропустить тропу, пересекающую дорогу.
Свороток он обнаружил легко. Возле него стоял новый, ошкуренный столб. А тропа, еле приметная раньше, расчищена. «Молодец, Зяблов. Женить бы его. Сосватать какую-нибудь вдовушку, все не так одиноко мужику будет!» Подумал о вдовушке и усмехнулся. Правда, усмешка получилась невеселая. Пришло недавно письмо от Татьяны Петровны, сообщила, что собирается замуж. Послал телеграмму, поздравил. Вот и все! Поставлена точка, по-телеграфному тчк…
Все то, что тревожило и волновало его, после этого письма ушло. Он знал — безвозвратно. Кануло и затерялось вместе с ушедшей молодостью, и стоит ли жалеть об этом, когда впереди у тебя целая вечность и милая сердцу работа! А ей конца-краю не видно. Еще не все лесосеки и горельники восстановлены, но Гиблая елань уже не гиблая и совсем не елань, а огромный участок, на котором весной появятся ростки кедра. Пройдут годы, и кроны их будут шуметь высоко над головой. Все это было его миром, его жизнью. Он вспомнил давний разговор с Татьяной Петровной. Расстаться со всем, что его окружает, было равносильно смерти, с той лишь разницей, что не он уйдет из мира, а мир покинет его.
На вершине увала Иван Алексеевич остановил коня, осмотрелся. Кругом, до самого горизонта, виднелись лесистые холмы. На западе, над каменной громадой гор, похожей на ощетинившегося зверя, догорала заря.
— Поехали! — дернул он повод. — Спешить надо, пока светло, на дальний кордон заглянем.
И мерин, словно поняв его, с места пошел крупной рысью.
1972—1977 гг.
Примечания
1
23 мая по новому стилю.
(обратно)2
1, 2 августа.
(обратно)3
Лестовка — раскольничьи четки.
(обратно)
Комментарии к книге «Злой Сатурн», Леонид Александрович Фёдоров
Всего 0 комментариев