Саки (Гектор Хью Манро) Рассказы
Биография
Саки (псевдоним Гектора Хью Манро) родился в 1870 году в Бирме, где его отец был старшим чиновником бирманской полиции. Жестокость некоторых его рассказов приписывается подавляюще строгому воспитанию в доме двух незамужних тетушек в Девоншире с возраста двух лет. Он обучался в Эксмутском колледже и в Бедфордской грамматической школе. Позднее с отцом он широко путешествовал по Европе. Г.Х. Манро вступил в бирманскую полицию, но ушел в отставку по плохому здоровью, стал журналистом, а потом писателем. Он опубликовал несколько сборников рассказов, включая «Хроники Кловиса» (1911) и «Звери и суперзвери» (1914). Он написал также два романа «Невыносимый Бассингтон» (1912) и «Когда пришел Уильям» (1913). В 1914 году, вступив рядовым в армию, он отказался комиссоваться, был направлен во Францию и убит в 1916 в чине сержанта. Солдаты в траншее услышали его последние слова: — Брось эту чертову сигарету, — после чего послышался выстрел снайпера. Его блестящие рассказы выделяются лаконичностью и черным юмором.
Курица
— Дора Битхольц приезжает в четверг, — сказала миссис Сангрейл.
— В следующий четверг? — спросил Кловис.
Его мать кивнула.
— Конечно, ты специально так устроила, не так ли? — хохотнул он. — Джейн Мартлет здесь всего пять дней, а она всегда остается не меньше чем на две недели, даже когда определенно просится всего на неделю. Тебе не удастся выпроводить ее из дома к четвергу.
— А зачем мне это? — спросила миссис Сангрейл. — Она и Дора хорошие подруги, не правда? — Насколько я понимаю, они привыкли друг к другу.
— Они привыкли. Именно это делает их сейчас еще более резкими. Каждая думает, что пригревала змею на собственной груди. Ничего так не раздувает пламя ненависти человека как открытие, что его грудь использовалась в качестве змеиного санатория.
— Но что произошло? Кто-то из них содеял зло?
— Не совсем, — сказал Кловис. — между ними пробежала курица.
— Курица? Какая курица?
— Бронзовый леггорн или какая-то другая экзотическая порода. Дора продала ее Джейн по весьма экзотической цене. Понимаешь, обе интересуются ценными породами птиц и Джейн думала, что она вернет назад свои деньги в виде громадного семейства породистых цыплят. По части яиц эта птица оказалась воздержанкой и мне говорили, что письма, которыми обменялись обе женщины явились откровением как много инвектив может поместиться на листе бумаги.
— Как смешно! — сказала миссис Сангрейл. — Не мог бы кто-то из их друзей уладить ссору?
— Пробовали, — сказал Кловис, — но это оказалось весьма похоже на попытку успокоить музыку шторма в «Летучем голландце». Джейн обещала забрать назад свои самые клеветнические ремарки, если Дора заберет назад курицу, однако Дора сказала, что это будет означать признание неправоты и ты понимаешь, что она скорее признается, что владеет трущобами в Уайтчепеле, чем сделает это.
— Какая затруднительная ситуация, — сказала миссис Сангрейл. — Ты предполагаешь, что они не захотят говорить друг с другом?
— Наоборот, трудно будет заставить их перестать это делать. Их замечания относительно поведения и характера друг друга до сих пор сдерживались тем фактом, что только четыре унции простой брани можно переслать почтой за одно пенни.
— Я не могу отложить приезд Доры, — сказала миссис Сангрейл. — Я однажды ужу откладывала ее визит, и ничего, кроме небольшого чуда, не сможет заставить Джейн уехать до истечения ее обычных самоназначенных двух недель.
— Чудеса — это скорее по моей части, — сказал Кловис. — В данном случае я не претендую на слишком большие результаты, но сделаю все, что смогу.
— Если ты не станешь вмешивать в это дело меня…, - поставила условие его мать.
* * *
— Со слугами небольшая неприятность, — пробормотал Кловис, сидя после ленча в курительной комнате и прерывисто разговаривая с Джейн Мартлет в промежутках между смешиванием инградиентов коктейля, который он непочтительно запатентовал под именем Элла Уилер Уилкокс. Коктейль состоял частью из выдержанного бренди, а частью из кюрасао. Были и другие составные части, но про них никогда не говорилось внятно.
— Слуги — всегда неприятность! — воскликнула Джейн, ныряя в тему с роскошным всплеском охотника, когда он оставляет большую дорогу и чувствует торф под копытами своей лошади. — Я думаю, все они такие! Вы едва поверите, какие хлопоты я перижила в этом году. Но я не вижу, на что вам жаловаться — вашей матери так чудесно везет со слугами. Стурридж, например — он у вас много лет, и я убеждена, что он — образец дворецкого.
— Именно в этом и заключается трудность, — сказал Кловис. — Когда слуги у вас годами, они становятся по-настоящему серьезной неприятностью. Слуги типа «сегодня здесь, а завтра ухожу» не в счет — вы их просто меняете. Именно долгожители и образцы — настоящая тревога.
— Ну, если они вполне удовлетворительно…
— Хлопоты они все равно приносят. Вы упомянули Стурриджа. Именно о Стурридже я особенно думал, когда делал замечание о том, что слуги приносят неприятности.
— Великолепный Стурридж — и неприятность! Я в это не верю.
— Знаю, что он великолепен, и мы просто не сможем без него обойтись. Он — один из самых надежных элементов в нашем весьма анархическом хозяйстве. Но его большая аккуратность имеет свои обратные стороны. Вы когда-нибудь задумывались, что это такое неустанно выполнять правильные дела правильным образом в одном и том же окружении большую часть своей жизни? Все знать, все упорядочивать, всем точно руководить: какое серебро, хрусталь и скатерти надо ставить и накрывать по каким случаям, до мелочей продумывать и неуклонно управлять пошребом, кладовой и посудным шкафом, быть бесшумным, неосязаемым, вездесущим и — насколько касается собственного дела — всезнающим?
— Я наверное сошла бы с ума, — убежденно сказала Джейн.
— Точно, — задумчиво сказал Кловис, пробуя свой завершенный коктейль Элла Уилер Уилкокс.
— Но Стурридж не сошел с ума, — сказала Джейн с ноткой вопроса в голосе.
— В большинстве случаев он совершенно здоров и надежен, — сказала Кловис, — но временами подвержен в высшей степени упрямым иллюзиям, и в этих случаях становится не просто неприятностью, но решительным затруднением.
— Какие иллюзии?
— К несчастью, обычно они концентрируются на одном из гостей дома и именно отсюда исходит неловкость. Например, он взял в голову, что Матильда Шерингхем — это пророк Илия, а так как все, что он помнил об истории Илии, был эпизод с воронами в пустыне, он абсолютно отказывался вмешиваться в то, что он воображал было личным делом Матильды — в доставку ей провизии, не разрешая, например, чтобы чай подавали ей наверх по утрам, а если он прислуживал за столом, то подавая блюда, он всегда ее пропускал.
— Как неприятно. И что вы с этим сделали?
— О, Матильда получала еду другим способом, но мы рассудили, что для нее лучше сократить визит. В действительности, только это и можно было сделать, — сказал Кловис с особым нажимом.
— Я бы так не поступила, — сказала Джейн, — я бы высмеяла его как-нибудь. И, конечно, не уехала бы.
Кловис нахмурился.
— Не совсем мудро высмеивать людей, когда они вбивают такие идеи себе в голову. Не известно, куда они могут зайти, если их поощрить.
— Не хотите ли вы сказать, что он может быть опасен, — спросила Джейн с некоторой тревогой.
— Никогда нельзя быть уверенным, — сказал Кловис, — время от времениу него возникают некоторые идеи о гостях, которые могут принять несчастливую форму. Именно это и беспокоит меня в настоящий момент.
— Что же, сейчас ему приглянулся кто-нибудь из присутствующих? — возбужденно спросила Джейн. — Как волнительно! Скажите мне, кто это?
— Вы, — коротко ответил Кловис.
— Я?
Кловис кивнул.
— И кем же, он думает, являюсь я?
— Королевой Анной, — был неожиданный ответ.
— Королевой Анной! Какая мысль. Но в любом случае относительно ее нет никакой опасности; она такая бесцветная личность.
— Что потомки главным образом говорили о королеве Анне? — спросил Кловис весьма сурово.
— Единственное, что я о ней могу припомнить, — сказала Джейн, — это пословица: королева Анна мертва.
— Точно, — сказал Кловис, пристально разглядывая бокал, содержащий коктейль Элла Уилер Уилкокс, — мертва.
— Вы хотите сказать, что он принимает меня за дух королевы Анны? — спросила Джейн.
— Дух? Нет, дорогая. Никто не слыхивал о духе, который выходит к завтраку и ест почки, тосты и мед со здоровым аппетитом. Нет, именно факт, что вы существуете такая живая и цветущая, сбивает с толку и раздражает его. Всю свою жизнь он привык смотреть на королеву Анну, как на песонификацию всего, что умерло и ушло; знаете — мертва, как королева Анна — а сейчас он наполняет за ленчем и обедом ваш бокал и прислушивается к вашему рассказу о веселом времени, которое вы провели на Дублинских конных скачках, и, естественно, он чувствует, что с вами что-то не то.
— Но он же не будет из-зи этого откровенно враждебен ко мне? — нервно спросила Джейн.
— Вплоть до сегодняшнего ленча я не был по-настоящему встревожен, — сказал Кловис, — но сегодня я застал его пожирающим вас весьма зловещим взглядом и бормочущим: — Она давно должна быть мертвой, давно должна, и кто-то должен за этим присмотреть. Вот почему я рассказал об этом вам.
— Это же ужас, — сказала Джейн, — ваша мать должна была сразу сказать мне об этом.
— Моя мать не должна слышать об этом ни единого слова, — сурово сказал Кловис, — это страшно расстроит ее. Она полагается на Стурриджа во всем.
— Но он же может убить меня в любой момент, — запротестовала Джейн.
— Не в данный момент: сегодня весь день он занят столовым серебром.
— Вам все всремя надо внимательно приглядывать за ним и быть наготове предотвратить любую смертоносную атаку, — сказала Джейн и добавила тоном слабого упрямства: — Страшно находиться в подобной ситуации, когда безумный дворецкий нависает над вами, как меч над Как-его-там-царем, но я конечно не сокращу свой визит.
Кловис чудовищно выругался про себя; чудо, очевидно, провалилось.
Лишь на следующее утро в холле после позднего завтрака к Кловису пришло окончательное озарение, когла он стоял, занимаясь выведением пятен ржавчины со старинного кинжала.
— Где мисс Мартлет? — спросил он дворецкого, который в этот момент пересекал холл.
— Пишет письма в гостиной, — ответил Стурридж, объявляя факт, в котором спрашивающий был вполне уверен.
— Она хотела скопировать надпись с этой древней сабли с сетчатой рукоятью, — сказал Кловис, указывая не ценное оружие, висящее на стене. — Я хочу, чтобы вы отнесли ей саблю; у меня руки в масле. Возьмите ее без ножен, так меньше хлопот.
Дворецкий взял саблю, весьма острую и сверкающую для своего почтенного возраста, и понес ее в гостиную. Возле письменного столя находилась дверь, ведущая на боковую лестницу; Джейн вылетела в нее с такой молниеносной скоростью, что дворецкий засомневался, видела ли она вообще, что он вошел. Через полчаса Кловис вез ее и ее наспех собранный багаж на станцию.
— Мат будет страшно огорчена, когда вернется с верховой прогулки и обнаружит, что вы уехали, — заметил он отбыающей гостье, — но я сочиню какую-нибудь историю о срочной телеграмме, вызвавшей вас. Не следует без нужды тревожить ее по поводу Стурриджа.
Джейн слегка фыркнула на мысль Кловиса о ненужной тревоге, и была почти груба с молодым человеком, который пришел в себя только после вдумчивого исследования содержимого корзинки для ленча.
Чудо слегка потеряло в своей полезности после того, как Дора в тот же день написала, что откладывает дату своего визита, но в любом случае Кловис заслужил репутацию единственного человеческого существа, которому когда-либо удалось выбить Джейн Мартлет из расписания ее миграций.
Эсме
— Все охотничьи истории одинаковы, — сказал Кловис, — как одинаковы все ирландские истории, и одинаковы все…
— Моя охотничья история ни капли не похожа ни на одну слышанную вами, — сказала баронесса. — Она случилась довольно давно, когда мне было двадцать три года. Тогда я еще не жила отдельно от мужа; понимаете, никто из нас не мог дать возможность другому жить отдельно. Несмотря на все пословицы, бедность больше скрепляет семью, чем разрушает ее. Но мы всегда охотились в разных стаях. Однако, это не имеет отношение к моей истории.
— Мы еще не приблизились к месту встречи охотников. Предполагаю, там была встреча охотников, — сказал Кловис.
— Конечно, встреча была, — сказала баронесса, — присутсвовала вся обычная толпа, в частности Констанция Бродл. Констанция — из тех рослых цветущих девушек, что так хорошо смотрятся в осеннем пейзаже или среди рождественских украшений в церкви. — У меня предчувствие, что должно произойти что-то ужасное, — сказала она мне, — я очень бледна?
Она была такой же бледной, как свекла в обмороке.
— Ты кажешься бледнее обычного, — сказала я, — но тебе это легко.
Прежде чем до нее дошло мое замечание, мы уже уселись в седла. Собаки нашли лису, залегшую в кустах дрока.
— Понятно, — сказал Кловис, — в любой истории об охоте на лис я всегда слышу о лисе в кустах дрока.
— Констанция и я умели хорошо держаться в седле, — спокойно продолжала баронесса, — и у нас не было трудностей на первом этапе, хотя началась крепкая скачка. Однако, ближе к финишу мы должно быть слишком оторвались от цепи охотников, потеряли собак и бесцельно брели куда-то в неизвестность. Это сильно меня раздражало и мое настроение понемногу начало сдавать, когда наконец, продираясь сквозь кусты изгороди, мы были обрадованы видом собак, завывающих в голос возле впадины прямо перед нами.
— Вот где они, — закричала Констанция и добавила с изумлением: — Ради бога, что они нашли?
Конечно, перед ними находилась не обычная смертная лиса. Стояло нечто, вдвое выше ростом, с короткой, уродливой головой и ненормально толстой шеей.
— Это гиена, — сказала я, — она наверное сбежала из парка лорда Пабхэма.
В этот момент загнанный зверь повернулся и посмотрел на своих преследователей, а собаки (их было всего шесть) стали полукругом и выглядели глуповато. Очевидно, они оторвались от остальной своры на след чужого запаха, и были не вполне уверены как относиться к добыче теперь, когда они они ее настигли.
Гиена приветствовала наше появление с явным облегчением и демонстрировала дружественность. Она, очевидно, привыкла к всеобщей доброте людей, а ее первый опыт общения со сворой собак оставил у нее плохое впечатление. Собаки выглядели более чем смущенными, когда их добыча с внезапной интимностью прошествовала к нам, и слабый призыв горна вдали был воспринят сворой как желанный сигнал для отбытия. Констанция, гиена и я остались одни в наступающих сумерках.
— Что нам делать? — спросила Констанция.
— Сколько у тебя вопросов, — сказала я.
— Ну, не можем же мы оставаться здесь всю ночь с гиеной, — настаивала она.
— Я не знаю, какие у тебя представления о комфорте, — ответила я, — но я не думаю оставаться здесь на всю ночь даже без гиены. Мой дом может быть и несчастен, но по крайней мере там есть горячая и холодная вода, домашние удобства и всякое другое, чего эдесь мы не найдем. Нам лучше держаться деревьев справа; кажется, дорога на Кроули проходит там.
Мы медленно поехали вдоль слабо выраженной тележной колеи, зверь радостно следовал за нами по пятам.
— Что все-таки нам делать с гиеной? — последовал неизбежный вопрос.
— Что вообще делают с гиенами? — спросила я сердито.
— Я раньше не имело дела ни с одной, — сказала Констанция.
— Что ж, я тоже. Если бы мы знали ее пол, то могли бы дать ей имя. Наверное, можно назвать ее Эсме. Подойдет в любом случае.
Было еще достаточно дневного света, чтобы различать объекты по сторонам и наш утомившийся дух получил внезапный толчок, когда мы проехали мимо маленькой полунагой девочки-цыганки, собирающей ежевику в низких кустах. Внезапное появление двух всадниц и гиены привело ее в состояние плача, да и в любом случае мы едва-ли могли собрать крохи какой-нибудь полезной географической информации из этого источника; однако, была вероятность, что где-нибудь по дороге мы увидим цыганский табор. Около мили мы ехали с надеждой, но безрезультатно.
— Удивляюсь, что делает здесь ребенок, — наконец сказала Констанция.
— Очевидно, собирает ежевику.
— Мне не нравится, как она плачет, — продолжала Констанция, — этот вой звенит у меня в ушах.
Я не стала бранить Констанцию за ужасные фантазии, на самом деле ощущение, будто тебя преследует постоянный раздражающий вой, сильно действовало на мои весьма перенапряженные нервы. Для компании я позвала Эсме, которая несколько отстала. Несколькими скачками она догнала нас и пристроилась сзади.
Воющий аккомпанемент получил объяснение. Она крепко, и как мне кажется, болезненно, сжимала в зубах ребенка.
— Милосердное небо! — завопила Констанция, — что нам теперь делать? Что нам делать?
Я совершенно уверена, что и на страшном суде Констанция будет задавать больше вопросов, чем любой из серафимов-экзаменаторов.
— Мы можем что-нибудь сделать? — слезно настаивала она, в то время как Эсме легко трусила впереди наших уставших лошадей.
Лично я сделала все, что пришло мне в голову в тот момент. Я кричала, бранила и задабривала гиену на английском, французском и на языке картежников; я делала абсурдные, ненужные взмахи своим тонким охотничьим хлыстом; я швырнула в зверя корзинку для сэндвичей; я действительно не знала, что еще можно сделать. И мы продолжали тащиться сквозь сгущающийся мрак с этой темной нескладной тварью, неуклюже бегущей впереди, под мрачную музыку детского плача, звенящего в ушах. Вдруг Эсме прыгнула в сторону особенно густых кустов, куда мы не могли за ней последовать; вой возвысился до крика, а потом сразу прекратился. Эту часть истории я всегда тороплюсь рассказывать, потому что она весьма ужасна. Когда бестия снова присоединилась к нам, отсутствовав всего несколько минут, у нее была аура печального понимания, словно она сознавала, что сделала нечто, с чем мы не согласны, однако чувствовала свою основательную правоту.
— Как ты позволяешь, чтобы эта прожорливая бестия бежала с тобой рядом? — спросила Констанция. Больше чем когда-либо она выглядела как свекла-альбинос.
— Во-первых, я не могла ничего предотвратить, — сказала я, — а, во-вторых, чем бы еще не была гиена, я сомневаюсь, что в настоящий момент она прожорлива.
Констанция содрогнулась. — Думаешь, бедное создание сильно страдало? — задала она очередной пустой вопрос.
— Признаки этого были все время, — сказала я, — с другой стороны, дитя конечно могло плакать из чистой вредности. Дети иногда так делают.
Была почти полная тьма, когда мы вдруг выехали на шоссе. Вспышка огней и рокот мотора в тот же миг пронеслись мимо нас на неприятно близком расстоянии. Секундой позже послышался глухой удар и острый визг тормозов. Машина остановилась, и когда я подъехала ближе к этому месту, я увидела молодого человека, склонившегося над темной неподвижной массой, лежащей на обочине.
— Вы убили мою Эсме, — горько воскликнула я.
— Я страшно извиняюсь, — сказал молодой человек, — я сам держу собак, и поэтому понимаю, что вы должны сейчас чувствовать. Что вы хотите в возмещение?
— Пожалуйста, похороните ее немедленно, — сказала я, — мне кажется я могу попросить вас это сделать.
— Принеси лопату, Уильям, — приказал он шоферу. Очевидно, торопливые погребения на обочинах были предусмотренной случайностью.
Рытье достаточно глубокой могилы заняло некоторое время. — Должен признаться, великолепная тварь, — сказал ездок, когда труп затащили в яму. — Боюсь, это весьма ценное животное.
— Она была второй в классе для начинающих в прошлом году в Бирмингеме, — язвительно сказала я.
Констанция громко фыркнула.
— Не плачь, дорогая, — несчастным голосом сказала я, — в данный момент все кончено. Она мучилась недолго.
— Послушайте, — с отчаяньем произнес молодой человек, — вы просто обязаны позволить мне что-нибудь сделать в возмещение.
Я отказалась, но так как он настаивал, я любезно дала ему свой адрес.
Конечно, мы обсудили инцидент тем же вечером. Лорд Пабхэм так и не объявил о пропаже гиены, но когда годом-двумя раньше абсолютно травоядное животное убежало из его парка, он вызвался выдать компенсацию в одиннадцати случаях пропажи овец и практически выстроил заново соседские птичники. Сбежавшая гиена по масштабу его действий могла бы наверное сравниться с правительственным заказом. Цыгане, равным образом, не навязывались со своим пропавшим отпрыском; не думаю, что в громадных таборах они реально знают с точностью до ребенка, сколько детей у них имеется.
Баронесса задумчиво помолчала, потом продолжила:
— Однако, у этого приключения было продолжение. Я получила по почте прелестную маленькую брильянтовую брошь с именем Эсме, вычеканенном на золотой веточке розмарина. Между прочим, я потеряла дружбу с Констанцией Бродл. Понимаете, когда я продала брошь, то с полным основанием отказалась выдать ей долю. Я сказала, что часть Эсме в этом деле является моим собственным изобретением, а часть гиены принадлежит лорду Пабхэму, если в самом деле это была его гиена, доказательства чего у меня, конечно, нет.
Комната для рухляди
В качестве особого развлечения детей повезли на пески Джегборо. Ноколаса не взяли; он был в немилости. Всего лишь утром он отказался есть свой целебный хлеб-с-молоком на том кажущемся нелепом основании, что в нем была лягушка. Более старшие, более мудрые и более хорошие люди говорили ему, что невозможно чтобы лягушка была в его молоке, и чтобы он не болтал чепухи; он, тем не менее, продолжал упорствовать в том, что казалось сущей бессмыслицей, и с большими подробностями описывал окраску и особые приметы предполагаемой лягушки. Драматической частью инцидента оказалось то, что в кружке молока Николаса действительно была лягушка; он сам положил ее туда и поэтому чувствовал, что имеет право кое-что знать об этом. Удовольствие от ловли лягушки в саду и опускания ее в сосуд для целебного хлеба с молоком возрастало до громадной величины не только из-за того, что он оставался совершенно чистым во всей этой проделке, но и из-за того, что более старшие, более мудрые и более хорошие люди оказались в глубоком заблуждении по вопросу, относительно которого они выражали свою абсолютную уверенность.
— Вы говорили, что не может быть лягушки в моем хлебе-с-молоком; но все таки в моем хлебе-с молоком была лягушка, — повторял он с настойчивостью искусного тактика, который не намерен покадать благоприятного плацдарма.
Поэтому его кузена и кузину, и его совершенно незаинтересованно меньшего брата взяли на пески Джегборо на день, а он был оставлен дома. Его двоюродная тетушка, которая с неоправданной силой воображения утверждала, что она является и его тетушкой, наспех изобрела экспедицию в Джегборо, чтобы произвести на Николаса впечатление удовольствиями, которых он только что лишился из-за своего позорного поведения за завтраком. Такова была ее манера: когда кто-нибудь из детей лишался ее благосклонности, импровизировать какой-нибудь праздник, от которого виновника сурово отстраняли; если же все дети прогрешали коллективно, им вдруг сообщали о цирке в соседнем городке, цирке невероятной красоты и с неисчислимым количеством слонов, в который, если бы не их испорченность, их повели бы сегодня.
Когда настал момент отправления экспедиции, для Николаса нашлось несколько приличествующих случаю слез. Правда, фактически все слезы были пролиты его кузиной, которая очень больно ударилась коленом о ступеньку экипажа, когда карабкалась в него.
— Как она выла, — радостно сказал Николас, когда экспедиция удалилась без малейшего воодушевления, которое по идее делжно бы было ее хорактеризовать.
— Это у нее скоро пройдет, — сказала тетушка-самозванка, — сегодня великолепный день для поездки по таки красивым пескам. Как они будут наслаждаться!
— Бобби не будет наслаждаться, и он совсем не хотел кататься, — сказал Николас со зловещим смешком, — у него ботинки жмут. Они слишком тесные.
— Почему он не сказал мне, что они жмут? — довольно резко спросила тетушка.
— Он дважды сказал вам, не вы не слушали. Вы часто не слушаете, когда мы говорим вам важные вещи.
— Ты не пойдешь в крыжовник! — сказала тетушка, меняя тему.
— Почему? — потребовал Николас.
— Потому что ты в немилости, — надменно ответила тетушка.
Николас ощущал небезупречность данного объяснения; он знал, что прекрасно способен одновременно быть и в немилости, и в крыжовнике. Для тетушки было очевидно, что он решил пойти в крыжовник — только потому, — заметила она про себя, — что я сказала ему не делать этого.
В крыжовник вели две калитки, через которые можно было войти, и если уж маленький человек вроде Николаса проскользнул туда, он мог эффективно исчезнуть из вида среди маскирующей поросли артишоков, малиновых кустов и фруктовых деревьев. Сегодня у тетушки было множество других дел, но она потратила два часа на пустячные садовые операции среди цветочных клумб и зарослей кустарников, где она могла держать бдительный взгляд на двух дверях, ведущих в запретный рай. Она была женщина с деями и снеимоверной силой концентрации.
Николас совершил одну-две вылазки в большой сад, передвигаясь кружными путями и сознательно прячась он прокладывал дорогу то к одной, то к другой калитке, но так и не нашел момента, чтобы избежать бдительного тетушкиного глаза. По сути дела у него не было намерения проникнуть в крыжовник, однако было исключительно удобно, что тетушка верит, что он этого хочет; эта вера удержала ее большую часть дня на взятом на себя посту часового. Основательно подтвердив и укрепив ее подозрения, Николас проскользнул назад в дом и быстро начал выполнение плана действий, который долго лелеял в своих мыслях. Стоя на кресле в библиотеке, он смог дотянуться до полки, но которой покоился толстый, важно смотревшийся ключ. Ключ оказался таким важным, каким и смотрелся: это был инструмент, который держал в неприкосновенности от неавторизованного вторжения тайны комнаты для рухляди и который открывал дорогу туда только для тетушек и подобных им привилегированных персон. У Николаса не было большого опыта в искусстве вставления ключей в замочные скважины и открывания замков, однако несколько дней назад он попрактиковался с ключем от двери школьной комнаты; он на слишком рассчитывал на удачу и счастливый случай. Ключ в замке поворачивался туго, но все же повернулся. Дверь открылась и Николас оказался в неизвеланной стране, по сравнению с которой крыжовник был восторгом банальным, простым материальным удовольствием.
Часто, очень часто Николас рисовал себе, но что может быть похожа комната для рухляди, та область, которую так заботливо скрывали от юных глах, и относительно которой ни на какие вопросы никогда не отвечали. Комната превзошла его ожидания. Во-первых, она была громадной и тускло освещенной; одно большое окно, выходящее в запретный сад, было единственным источником освещения. Во-вторых, она была складом невобразимых сокровищ. Самозванная тетушка была одной из тех персон, которые думают, что вещи портятся, когда ими пользуются, и препоручают их пыли и сырости, чтобы таким способом дольше сохранить. Те части дома, которые Николас знал лучше всего, были весьма голые и безрадостные, здесь же находились чудесные вещи, радующие глаз. Прежде всего здесь был гобелен в раме, который очевидно должен был выполнять роль каминного экрана. Для Николаса это была живая, дышащая история; он присел на сверток индийской драпировки, под слоем пыли пылающей чудесной расцветкой, и впитал все подробности изображения на гобелене. Человек, одетый в костюм какого-то далекого периода, только что пронзил стрелой оленя; выстрел не мог быть трудным, потому что олень был всего лишь в одном-двух шагах от него; в густой чаще растений, на который намекала картинка, было нетрудно подкрасться к пасущемуся оленю, а два пятнистых пса, прыгнувший вперед, чтобы присоединиться к охоте, очевидно были натренированы идти по пятам, пока не вылетит стрела. Эта часть картинки была простой, хотя и интересной, но видит ли охотинк то, что видит Николас: что четыре скачущих волка пробираются через лес в его сторону? Неверное, их еще больше прячется за деревьями, и, в любом случае, сможет ли человек и две его собаки справиться с четырьмя волками, если они нападут? В колчане у человека осталось только две стрелы, а он может и промахнуться одной стрелой или обеими; все, что известно о его искусстве стрельбы, это только то, что он смог попасть в громадного оленя на смехотвероно коротком расстоянии. Николас провел много золотых минут, перебирая возможности сцены; он склонялся к мыли, что волков больше четырех, и что человек и его собаки зажаты в тесный угол.
Однако, здесь были и другие предметы восторга и восхищения, требующие его немедленного внимания: причудливо изогнутые подсвечники в форме змей и чайник, похожий на китайскую утку, из открытого клюва которой должен был изливаться чай. Каким скучным и бесформенным по сравнению казался чайник из детской! И был резной ящик сандалового дерева, плотно набитый ароматной ватой, а между слоями ваты лежали маленькие медные фигурки, быки с горбатыми шеями, павлины и тролли, восхитительные для зрения и осязания. Менее обещающей на первый взгляд казалась громадная квадратная книга в простом черном переплете; Николас бросил в нее взгляд, и, о счастье! она была полна цветными картинками птиц. И каких птиц! В саду и на тропинках, по которым его водили на прогулку, Николас встречал некоторых птиц, самыми большими из которых были редкие сороки или лесные голуби; здесь же были цапли и кормораны, коршуны и туканы, кривоклювые попугаи и хвостатые индюки, белые ибисы и золотые фазаны, целая портретная галерея невероятных созданий! И как раз тогда, когда он восхищался расцветкой мандаринской уточки и придумывал ей историю жизни, голос его тетушки, резко выкрикивающей его имя, донесся из сада. В ней зародились подозрения по поводу его длительного исчезновения и она пришла к заключению, что он перебрался через стену позади тента над порослью лилий; теперь она занималась энергичными и весьма безнадежными поисками его среди артишоков и кустов малины.
— Николас! Николас! — вопила она, — Выходи отсюда немедленно. Не пытайся прятаться, я все время тебя вижу!
Наверное впервые за двадцать лет в комнате для рухляди кто-то улыбнулся.
Вдруг гневные повторения имени Николаса прервались воплем и криками, чтобы кто-нибудь скорей пришел. Николас закрыл книгу, аккуратно положил ее на место в углу и стряхнул на нее немного пыли с соседней стопки газет. Потом он выбрался из комнаты, запер дверь и возвратил ключ на то место, где его нашел. Когда он вышел в большой сад, тетушке все еще выкрикивала его имя.
— Кто зовет? — спросил он.
— Я, — донесся ответ с той стороны стены, — разве ты меня не слышал? Я искала тебя в крыжовнике и соскользнула в цистерну для дождевой воды. К счастью, здесь нет воды, но бока скользкие и я не могу выбраться. Принеси маленькую лестницу из-под вишневого дерева…
— Мне сказали, чтобы я не заходил в крыжовник, — быстро ответил Николас.
— Я сказала, чтобы ты не заходил, а теперь говорю, что можно, — донесся весьма нетерпеливый голос из цистерны для дождевой воды.
— Твой голос не похож на тетушкин, — возразил Николас, — ты наверное Зло, которое искушает меня не повиноваться. Тетушка часто говорит мне, что Зло искушает меня и что я всегда поддаюсь. На этот раз я не хочу поддаваться.
— Не болтай чепухи, — сказала пленница из цистерны, — иди и принеси лестницу.
— Будет ли к чаю крыжовный джем? — невинно спросил Николас.
— Конечно, будет, — сказала тетушка, решив про себя, что Николас не получит ничего.
— Теперь я точно знаю, что ты — Зло, а не тетушка, — радостно прокричал Николас, — когда вчера мы попросили у тетушки крыжовного джема, она сказала, что ничего не осталось. Я знаю, что есть еще целых четыре банки в шкафу в кладовой, потому что я посмотрел, и конечно ты знаешь, что он стоит там, но она не знает, потому что скзала, что ничего не осталось. О, Дьявол, ты себя выдал!
Охватывало необычно роскошное чувство от возможности говорить с тетушкой, словно говоришь с самим Злом, Однако Николас с детской проницательностью понимал, что подобной роскоши нельзя слишком потворствовать. Он с шумом удалился, и только кухарка в поиках пертушки спасла в конце концов тетушку из цистерны для дождевой воды.
Вечернее чаепитее проходило в страшном молчании. Когда дети приехали в Джегборо, прилив был на максимуме, поэтому не осталось песка, где можно поиграть — обстоятельства, которое тетушкапросмотрела в спешке организации своей карательной экспедиции. Теснота ботинок Бобби оказалала катастрофические последствия на его настроение, и в целом дети не смогли сказать, что им было весело. Тетушка хранила мертвое молчание того, кто пострадал от недостойного и незаслуженного заключения в цистерне для дождевой воды в течении целых тридцати пяти минут. Что до Николаса, то он тоже был молчалив в сосредоточенности человека, которому есть о чем подумать; вполне возможно, рассудил он, что охотник сможет убежать со своими псами, пока волки будут пировать пораженным оленем.
Мир и покой Моусл-Бартон
Крефтон Локьер сидел в покое, покое души и тела, на малееньком клочке земли, наполовину сада — наполовину цветника, примыкавшему к ферме в деревушке Моусл-Бартон. После стресса и шума долгих годов жизни в городе мир и покой окруженного холмами села отдавались в его чувствах с почти драматической интенсивностью. Казалось, что время и пространство потеряли свою значимость и резкость, минуты сливались в часы, луга и поля под паром склонялись и мягко и незаметно уходили вдаль. Дикие травы вразнобой спускались с живых изгородей в цветники, а желтофиоли и садовые кустарники совершали контррейды на двор фермы и на дорожки. Сонные куры и торжественные, поглощенные своими мыслями утки чувствовали себя одинаково дома на дворе, во фруктовом саду или посреди дороги; казалось, что ничего ничему не принадлежит с определенностью, даже ворота не обязательно будут найдены на своих петлях. И всю сцену заливало ощущение покоя и мира, содержавшее в себе нечто почти магическое. В полдень чувствовалось, что полдень был всегда и будет всегда оставаться полднем, в сумерки понимал, что никогда не могло быть ничего кроме сумерек. Крефтон Локьер сидел в покое на деревенском стуле возле старой липы и думал, что именно здесь находится тот якорь жизни, который так любовно рисовался его разуму и по которому так давно и так часто томились его усталые и потрясенные чувства. Он мог бы устроить себе постоянное место среди этих простых, дружелюбных людей, постепенно увеличиваю умеренный комфорт, которым он привык окружать себя, но по возможности придерживаясь их образа жизни.
И пока он медленно доводил свое решение до зрелости, через фруктовый сад неуверенной походкой хромая прошла пожилая женщина. Он узнал ее, она была членом семьи владелицы фермы, матерью или, может быть, свекровью миссис Спурфилд, его нынешней хозяйки дома, и он торопливо складывал ей в уме несколько приятных комплиментов. Она опередила его.
— Вон там, нед дверью, что-то написано мелом. Что это?
Она говорила в тупой безличной манере, словно этот вопрос висел у нее на губах годами и лучше всего от него избавиться немедленно. Ее глаза, тем не менее, нетерпеливо смотрели над головой Крефтона на дверь большого амбара, стоявшего крайним в неровном ряду здание фермы.
— Марта Пилламон — старая ведьма, — таким было заявлениие, которое предстало перед испытующим взором Крефтона, и он секунду поколебался прежде чем передать это заявление широкой публике.
Открытое окно
— Моя тетушка сейчас сойдет, мистер Наттель, — сказала весьма хладнокровная девушка лет пятнадцати, — а пока вам придется смириться со мной.
Фремтон Наттель попытался сказать что-нибудь правильное, чтобы должным образом польстить племяннице в данный момент, но без того чтобы недолжным образом расстроить тетушку, которая сейчас придет. Про себя он более обычного сомневался, смогут ли эти формальные визиты к целому ряду полных незнакомцев способствовать успокоению нервов, которым он предположительно занимается.
— Я знаю, как это будет, — сказала его сестра, когда он готовился мигрировать в сельское убежище, — ты похоронишь себя там, ты не будешь разговаривать ни с одной живой душой, и от хандры твои нервы станут еще хуже, чем были. Я просто дам тебе рекомендательные письма ко всем, кого я там знаю. Некоторые, насколько мне помнится, весьма милы.
Фремтону хотелось знать, входит ли миссис Сэпплтон, леди, которой он представил одно из рекомендательных писем, в разряд милых.
— Многих ли вокруг вы знаете? — спросила племянница, когда рассудила, что у них достаточно долго продолжалось молчаливое духовное общение.
— Ни души, — ответил Фремтон. — Понимаете, моя сестра несколько лет назад останавливалась здесь у приходского священника, и она дала мне рекомендательные письма к нескольким местным жителям.
Последнее замечание он сделал тоном явного сожаления.
— Значит, вы практически ничего не знаете о моей тетушке, — продолжала хладнокровная молодая леди.
— Только ее имя и адрес, — признался посетитель. Он хотел бы знать, замужем миссис Сэпплтон, или вдова. Нечто неопределенное в комнате казалось намекало на мужское присутствие.
— Ее большая трагедия произошла точно три года назад, — сказал ребенок, — значит, это было после отъезда вашей сестры.
— Трагедия? — спросил Фремтон; в этом покойном сельском месте трагедии казались как-то не к месту.
— Вы, наверное, удивлены, почему в октябрьский день мы держим это окно нараспашку, — сказала племянница, показывая на громадное французское окно, открытое на лужайку.
— Для этого времени года еще совсем тепло, — сказал Фремтон, — разве открытое окно имеет какое-нибудь отношение к трагедии?
— Через это окно три года назад в этот самый день ее муж и два ее младших брата ушли утром на охоту. И никогда не вернулись. Пересекая болото на пути к своему излюбленному месту для снайперской стрельбы, все трое утонули в предательской трясине. Понимаете, стояло страшно сырое лето и место, которое в другие годы было безопасно, вдруг поддалось под ногами без предупреждения. Их тела так и не были найдены. Такая ужасная история. - Здесь голос ребенка потерял ноту хладнокровия и стал по-человечески неуверенным. — Бедная тетушка все думает, что когда-нибудь они вернуться, они и маленький коричневый спаниель, который пропал вместе с ними, и войдут в это окно, как привыкли всегда делать. Вот почему каждый вечер окно держится открытым до полной темноты. Бедная дорогая тетя, она часто рассказывает мне, как они ушли, ее муж с белым дождевиком через руку, и Ронни, самый младший брат, как всегда напевающий — Берти, почему ты скачешь? — чтобы поддразнить ее, потому что она говорила, что эта песенка действует ей на нервы. Знаете, иногда тихими спокойными вечерами, вроде этого, у меня бывает жуткое ощущение, что все они входят в это окно…
Она прервалась с легким содроганием. Фремтон почувствовал облегчение, когда в комнату ворвалась тетушка с вихрем извинений на запоздалое появление.
— Надеюсь, Вера развлекла вас? — спросила она.
— С ней было очень интересно, — ответил Фремтон.
— Надеюсь, вы не возражаете, что окно открыто, — живо спросила миссис Сэпплтон, — мой муж и братья должны вернуться после стрельбы, а они всегда приходят этой дорогой. Сегодня они пошли пострелять на болота, поэтому устроят маленький кавардак на моих бедных коврах. Вы, мужчины, таковы, не правда?
Она продолжала радостно болтать об охоте, об отсутствии охотничьей птицы и о перспективах зимней охоты на уток. Фремтону все это казалось чистым ужасом. Он делал отчаянные, но лишь частично успешные, попытки повернуть разговор к менее горячим темам; он сознавал, что хозяйка уделяет ему лишь часть своего внимания, а ее глаза постоянно блуждают мимо него в открытое окно и на лужайку в окне. Несчастливое совпадение, что ему пришлось нанести визит именно в день трагической годовщины.
— Врачи пришли к согласию прописать мне полный покой, отсутствие умственного возбуждения, уклонение от резких физических нагрузок любой природы, — объявил Фремтон, который находился в состоянии широко распространенного заблуждения, что абсолютные незнакомцы и случайные знакомые умирают от желания услышать последние новости о лечении и немощах другого, их причинах и протекании. — По поводу диеты врачи не столь согласны, — продолжал он.
— Вот как? — сказала миссис Сэпплтон голосом, лишь в последний момент подавив зевок. Потов он вдруг просияла напряженным вниманием — но не к тому, что говорил Фремтон.
— Вот они, наконец! — воскликнула она. — Как раз к чаю, и не кажется, что они по уши в грязи!
Фремтон слегка вздрогнул и повернулся к племяннице, намереваясь выразить взглядом сочувственное понимание. Однако, ребенок смотрел в открытое окно с изумлением и ужасом в глазах. В холодном потрясении безымянного страха Фремтон повернулся на своем стуле и посмотрел в том же направлении.
В сгущающемся сумраке через лужайку к окну шли три фигуры, все несли под мышками ружья, один из них был дополнительно обременен белым плащом, висящем на плече. Близко к их ногам жался уставший коричневый спаниель. Они бесшумно приблизились к дому, а потом хриплый молодой голос запел из темноты: — Берти, почему ты скачешь?
Фремтон дико схватил свой стек и шляпу; дверь в холл, дорожка из гравия и входные ворота были смутно отмеченными этапами его панического отступления. Велосипедисту, едущему по дороге, пришлось врезаться в живую изгородь, чтобы избежать неминуемого столкновения.
— Вот и мы, дорогая, — сказал владелец белого макинтоша, входя в окно, — слегка грязные, но в основном сухие. Кто это выскочил, когда мы вошли?
— Весьма экстраординарный человек, мистер Наттель, — ответила миссис Сэпплтон, — говорил только о своих болезнях и унесся без слова прощания или извинения, когда вы появились. Можно подумать, что он увидел привидение.
— Мне кажется, это из-за спаниеля, — спокойно объяснила племянница, — он говорил мне, что боится собак. Как-то раз на кладбище где-то на берегах Ганга за ним охотилась стая одичавших собак и ему пришлось провести ночь в свежеотрытой могиле, когда эти твари рычали, хрипели и пускали слюну прямо над ним. Достаточно, чтобы расстроились нервы.
Ее коньком была романтика.
Музыка на холме
Сильвия Селтоун завтракала в гостиной в Йессни с приятным чувством полной победы, каким только пылкие железнобокие могли позволить себе наутро после битвы у Ворчестера. Она едва-ли была драчливой по темпераменту, но принадлежала к той более удачливой разновидности бойцов, которые драчливы в зависимости от обстоятельств. Судьба повелела ей, что ее жизнь должна состоять из серии небольших сражений, обычно с шансами слегка не в ее пользу, и обычно ей как-то удавалось добиться победы. А сегодня она чувствовала, что довела свою самую тяжелую и определенно самую важную битву до успешного завершения. Выйти замуж за Мортимера Селтоуна, — Мертвеца Мортимера, — как называли его самые близкие враги, находясь в тисках враждебности его семейства и несмотря на его искреннее равнодушие к женщинам, было в самом деле достижением, которое требовало явной целеустремленности и находчивости. Вчера она довела свою победу до завершающей стадии, вырвав своего мужа из города и из его круга приверженцев местечек, где можно промочить горло, и «приземлив» — пользуясь ее выражением, в этом уединенном, опоясанном лесом поместье, которое было его сельским домом.
— Вам не удастся заставить Мортимера шевелиться, — придирчиво сказала его мать, — но если уж он поедет, то он останется: Йессни почти также зачаровывает его, как и город. Можно понять, что держит его в городе, но Йессни…, - и свекровь пожала плечами.
Вокруг Йессни была мрачная, почти грубая дикость, которая конечно не казалась привлекательной воспитанным в городе вкусам, и Сильвия, несмотря на свое имя, не была приучена к чему-нибудь более сильфическому, чем «широколиственный Кенсингтон». Она смотрела на природу, как на нечто превосходное и благотворное само по себе, что способно становиться мучительным, если чересчур поощряется. Недоверие к городской жизни было для нее новым ощущением, рожденным ее браком с Мортимером, и она с удовлетворением следила за постепенным исчезновением в своих глазах того, что она называла «выражением Джермин-стрит», когда вечерами леса и вересковые пустоши Йессни обступали поместье.
За окнами комнаты виднелся треугольный торфяной склон, который человек снисходительный мог бы назвать лужайкой, а за ним — низкая изгородь из запущенных кустов фуксий и еще более крутой склон, покрытый вереском и…, ниспадал в пещеристый гребень, заросший дубами и… Дикая, открытая грубость склона, казалось, тайно связывает радость жизни со скрытым ужасом вещей. Сильвия самодовольно улыбнулась, глядя на ландшафт с одобрением знатока искусств, и вдруг почти содрогнулась.
— Здесь слишком дико, — сказала она подошедшему Мортимеру, — можно почти подумать, что в таком месте никогда до конца не исчезало почитание Пана.
— Почитание Пани никогда и не исчезало, — сказал Мортимер. — Другие, более новые боги, время от времени отодвигают его святилища в сторону, однако, он — бог Природы, к которому в конце концов все должны возвратиться. Его называют Отцом-всех-Богов, но большинству из его детей еще только предстоит родиться.
Сильвия была религиозна некоторым честным, смутно обожающим образом, и ей не нравилось слышать, как о ее верованиях говорят, как о простых предрассудках, но по крайней мере было нечто новое и внушающее надежду — услышать, как Мертвец Мортимер говорит по какому-нибудь поводу с такой энергией и осуждением.
— Не вернешь же ты в Пана на самом деле? — недоверчиво спросила она.
— В большинстве вещей я дурак, — спокойно сказал Мортимер, — но не настолько, чтобы не верить в Пана, когда я здесь. А если ты мудра, то не станешь слишком хвастать своим неверием, когда находишься в его стране.
Лишь через неделю Сильвии настолько наскучили привлекательные прогулки вокруг Йессни, что она затеяла инспекционное турне по зданиям фермы. Двор фермы вызывал в ее мыслях сцены радостной суматохи с маслобойками, цепами, смеющимися доярками и табунами лошадей, пьющих воду по колена в воде прудов с плавающими утками. Когда она ходила по скудным серым строениям фермы поместья Йессни, ее первым впечатлением было сокрушительное безмолвие и заброшенность, словно ей случилось быть в некоей одинокой опустевшей усадьбе, давным давно отданной совам и паукам; потом появилось ощущение тайной бдительной враждебности, та же тень невидимых вещей, которые кажутся таящимися в засаде в лесных гребнях и кустах. Из-за тяжелых дверей и разбитых окон доносился беспокойный топот копыт или скрежет цепи недоуздка, а временами заглушенное мычание какого-то животного в стойле. Из дальнего угла лохматый пес следил за ней внимательными враждебными глазами; когда она подошла ближе, он тихо убрался в свою конуру и бесшумно выскользнул снова, когда она прошла мимо. Несколько кур, ищущих еду возле скирды, при ее приближении убежали под ворота. Сильвия чувствовала, что если она случайно натолкнется в этой дикой местности сараев и коровников на человеческое существо, то они как призраки убегут от ее взгляда. Наконец, быстро повернув за угол, она натолкнулась на живое существо, которое не убежало от нее. В грязной луже распростерлась громадная свинья, гигантская, за пределами самых диких предположений горожанки о размерах свиной плоти, мгновенно готовой к негодованию, если надо отплатить за непрошенное вторжение. Когда она направила свой путь мимо сеновалов, коровников и длинных слепых стен, ее внезапно поразил странный звук — эхо мальчишеского смеха, золотого и двусмысленного. Ян, единственный мальчишка, работающий на ферме, с волосами как пакля, иссохшаяся деревенщина, был виден за работой на копке картофеля посередине соседнего холма, а Мортимер позднее ответил на вопрос, что не знает возможного автора тайной издевки, что смеялся из засады над отступлением Сильвии. Память об этом непостижном эхо добавилась к ее остальным впечатлениям о скрытом зловещем «нечто», окружающем Йессни.
Мортимера она видела очень редко; ферма, леса и ручьи с форелью, казалось, поглотили его от рассвета до заката. Как-то раз, зашагав в том направлении, что он выбрал утром, она вышла на открытое место в ореховой роще, закрытое далее громадными…, в центре которого стоял каменный пьедестал с водруженной на нем небольшой бронзовой фигурой молодого Пана. Это было красивое произведение искусства, но ее внимание главным образом поразило то, что к его ногам, как жертвоприношение, была положена свежесорванная гроздь винограда. Виноград в хозяйстве не был в изобилии, и Сильвия гневно схватила гроздь с пьедестала. Презрительное раздражение бушевало в ней, когда она медленно брела домой и вдруг была охвачена острым ощущением, очень близким к страху: из густо переплетенного подлеска на нее нахмурилось мальчишеское лицо, красивое, смуглое, с невыразимо злыми глазами. Это была очень уединенная тропинка, хотя по правде сказать все тропинки вокруг Йессни были уединенными, и она поспешила вперед, не останавливаясь, чтобы бросить испытующий взгляд на его внезапное появление. И только возле дома она обнаружила, что на бегу уронила виноградную гроздь.
— Я сегодня в лесу видела юношу, — сказала она вечером Мортимеру, — смуглолицего и очень красивого, настоящего негодяя на вид. Наверное, парень из цыган.
— Правдоподобная теория, — отозвался Мортимер, — только сейчас здесь нет никаких цыган.
— Тогда кто же он? — спросила Сильвия, и когда выяснилось, что у Мортимера нет своей теории, она перешла к рассказу о своей находке вотивного жертвоприношения.
— Предполагаю, это ваше деяние, — заметила она, — безвредное проявление лунатизма; однако, люди подумают, что вы страшно глупы, если узнают об этом.
— Вы, случайно, как-нибудь не вмешались? — спросил Мортимер.
— Я — я выбросила гроздь. Она казалась такой глупой, — сказала Сильвия, следя не появятся ли на бесстрастном лице Мортимера признаки раздражения.
— Мне кажется, сделав такое, вы поступили неразумно, — задумчиво сказал он. — Я слышал, рассказывают, что боги Леса, весьма ужасны к тем, кто их оскорбляет.
— Они, наверное, ужасны к тем, кто в них верит, но вы видите я не верю, — возразила Сильвия.
— Все равно, — сказал Мортимер своим обычным бесстрастным тоном, — на вашем месте я бы избегал лесов и садов и далеко обходил бы всех рогатых животных на ферме.
Конечно, все это была чепуха, но в таком уединенном, утонувшем в лесу месте чепуха казалась способной возбудить гнусное чувство неуверенности.
— Мортимер, — вдруг сказала Сильвия, — мне кажется, нам надо вскоре возвратиться в город.
Победа оказалась не столь полной, как ожидалось; ее занесло в такие дебри, где она уже была готова отступить.
— Мне казалось, вы никогда не вернетесь в город, — сказал Мортимер, повторяя предсказание своей матери.
Испытывая некоторое презрение к себе, Сильвия с неудовольствием обратила внимание, что ее очередная дневная прогулка инстинктивно уводит ее из-под сени леса. Что до рогатого скота, то предупреждение Мортимера едва-ли было необходимым, ибо она всегда смотрела на них, как на в лучшем случае нейтральных созданий: ее воображение лишало пола самых матроноподобных дойный коров, превращая их в быков, способных в любой момент «увидеть красное». Барана, пасущегося на узком выгоне позади сада, она посчитала после многократных и осторожных испытаний имеющим уравновешенный темперамент; однако, сегодня она решила не проверять его уравновешенность, ибо обычно спокойное животное металось из угла в угол на своем лужке со всеми признаками беспокойства. Низкая, прерывистая музыка, словно играли на камышовой флейте, донеслась из глубины соседней чащи, и казалось, что есть некая тонкая связь между беспокойной беготней животного и дикой музыкой из леса. Сильвия повернула шаги наверх и взобралась по вересковому склону, который вздымал высоко над Йессни свои покатые плечи. Она оставила за собой музыку флейты, но с лесистых гребней у ее ног ветер донес другую музыку напряженный лай собак в разгар погони. Йессни находился как раз на краю графства Девон-и-Сомерсет, и преследуемые олени иногда забегали сюда. Сильвия уже видела темное тело, берущее грудью холм за холмом и снова скрывающееся из вида, как только пересечет гребень, а за ним постепенно приближающийся неотступный хор, и в ней нарастало напряженное и возбужденное сочувствие, которое ощущаешь к любому существу, за которым охотятся и в поимке которого напрямую не заинтересован. И наконец, олень прорвался сквозь самую внешнюю линию дубовой поросли и папоротников и, тяжело дыша, встал на открытом месте — толстый сентябрьский олень, несущий богато украшенную рогами голову. Его очевидный путь был броситься вниз к бурым прудам Андеркомба, а оттуда пробиться к излюбленному убежищу красных оленей — к морю. Однако, к удивлению Сильвии, он повернул голову вверх по склону и решительно пошел по вереску тяжелым шагом. — Будет ужасно, — подумала она, — если собаки настигнут его прямо перед моими глазами. Однако, казалось, что музыка стаи на мгновение замерла, а вместо нее она вновь услышала дикую свирель, которая теперь доносилась то с той, то с этой стороны, словно понуждая ослабевшего оленя к последнему усилию. Сильвия стояла далеко в стороне от его пути, полуспрятанная в густой поросли черничных кустов, и следила, как он с трудом поднимался вверх, бока мокрые от пота, жесткая шерсть на шее казалась по контрасту светлой. Музыка флейты вдруг пронзительно завизжала рядом, казалось, она исходит из кустов у самых ее ног, и в тот же момент громадный зверь повернулся и направился прямо на нее. В одно мгновение жалость к загнанному животному сменилась диким страхом перед собственной опасностью; густые корни вереска издевались над ее карабкающимися попытками бегства, и она неистово смотрела вниз, стремясь разглядеть приближающихся собак. Острия гигантских рогов были от нее в нескольких ярдах и во вспышке цепенящего страха она припомнила предупреждение Мортимера — опасаться рогатых животных на ферме. А потом с трепетом внезапной радости она увидела, что не одна: в нескольких шагах по колени в кустах черники стояла человеческая фигура.
— Отгони его! — закричала она. Но фигура не сделала ответного движения.
Рога шли прямо в грудь, кислый запах пота загнанного животного перехватывал дыхание, однако в глазах ее стояла картина более ужасная, чем приближающаяся смерть. А в ушах звенело эхо мальчишеского смеха, золотого и двусмысленного.
Средни Ваштар
Конрадину было десять лет, когда доктор выразил профессиональное мнение, что мальчик не проживет еще пять лет. Доктор был неуверенный и истощенный, с ним считались мало, однако его мнение подтвердила миссис ДеРопп, с которой считались почти во всем. Миссис ДеРопп доводилась Конрадину двоюродной сестрой и опекуншей и в его глазах она представляла те три пятых мира, которые необходимы, неприятны и реальны; другие две пятых в вечном антагонизме с предыдущими были сотканы в его воображении. В один из тяжелых дней Конрадин посчитал, что следует уступить одолевающему давлению утомительных и необходимых вещей, таких как болезнь, изнеживающие ограничения и длящаяся тупость. Без собственного воображения, которое, пришпоренное одиночеством, бурно разрасталось, он бы уступил уже давным давно.
Миссис ДеРопп никогда, даже в моменты наивысшей честности, не признавалась себе, что она не любит Конрадина, хотя должно быть смутно сознавала, что расстраивать его «для его же блага» было долгом, который она не находила особенно скучным. Конрадин ненавидел ее с отчаянной искренностью, которую в совершенстве скрывал. Те маленькие удовольствия, которые ему удавалось добывать себе, получали добавочный пряный вкус от вероятности, что они не нравились бы его стражнице, и от могущества его воображения, в котором она оказывалась заперта — нечистая тварь, которой не найти выхода.
В скучном, безрадостном саду, но который выходило так много окон, готовых открыться с требованием не делать того или не делать этого или с напоминанием, что пора принимать лекарства, он находил мало привлекательного. Несколько стоящих там фруктовых деревьев были заботливо посажены вне его досягаемости, словно это были редкие представители своих видов, цветущие в сухой пустыне; вероятно, было бы трудно найти торговца, который предложил бы десять шиллингов за весь их годовой урожай. Однако, в забытом углу располагался заброшенный сарай для инструментов внушительных пропорций, почти скрытый за мрачным кустарником, и в его стенах Конрадин обрел гавань, выполнявшую в различные моменты его жизни то роль игровой комнаты, то роль собора. Он населил его легионом знакомых фантомов, вызванных к жизни частично фрагментами истории, а частично собственным воображением; однако, сарай мог также похвастать двумя поселенцами из плоти и крови. В одном углу жила курица с зазубренным плюмажем, которой мальчик расточал любовь, не находящую иначе другого выхода. Еще далее в полутьме стояла гигантская клетка, разделенная не два отсека, один из которых был забран частой железной решеткой. Это было жилище громадного хорька, которого знакомый мальчишка, сын мясника, притащил как-то контрабандой вместе с клеткой и со всем прочим в его нынешнюю квартиру в обмен на длительно и тайно откладываемый запас серебряной мелкой монеты. Конрадин страшно боялся гибкого острозубого зверя, но он был его самым ценным владением. Само его присутствие в сарае для инструментов было тайной и страшной радостью, которую следовало тщательно охранять от того, чтобы о ней узнала Женщина, как он про себя называл свою двоюродную сестру. И в один из дней, только Небо знает из какого материала, он сплел зверю чудесное имя, и с этого мгновения зверь вырос в Бога и религию. Женщина предавалась религии раз в неделю в близлежащей церкви и брала Конрадина с собой, но для него церковная служба была чужим ритуалом. Каждый четверг в полутемной и затхлой тишине сарая для инструментов он с мистическим и детально разработанным церемониалом поклонялся деревянной клетке, где проживал Средни Ваштар, громадный хорек. Красные цветы в их сезон и алые ягоды в зимнее время приносились в жертву в его святилище, ибо он был Богом, вызывавшим особое напряжение в яростно нетерпеливой стороне вещей в противоположность религии Женщины, которая, насколько мог обозреть Конрадин, весьма сильно продвинулась в противоположном направлении. А по большим праздникам перед его клеткой рассыпался толченый мускатный орех и важной частью этого жертвоприношения было то, что мускат являлся краденым. Подобные праздники случались нерегулярно и главным образом отмечали некоторые происходящие события. По одному случаю, когда мисс ДеРопп три дня страдала от острой зубной боли, Конрадин продолжал праздновать все три дня и почти добился успеха, убеждая самого себя, что за ее зубную боль несет личную ответственность Средни Ваштар. Если бы болезнь продлилась еще день, то могли бы кончиться запасы мускатного ореха.
Курица никогда не принимала участия в культе Средни Ваштара. Конрадин давно пришел к выводу, что она анабаптистка. Он не претендовал, что имеет хоть малейшее понятие, что такое анабаптизм, но втайне надеялся, что это круто и не очень респектабельно. Мисс ДеРопп было той основой, на которой базировалось его презрение к респектабельности.
Через некоторое время поглощенность Конрадина сараем для инструментов начала привлекать внимание его стражницы. — Для него вредно даром проводить там время в любую погоду, — живо решила она и как-то утром объявила за завтраком, что назавтра курица будет продана и унесена. Она уставилась на Конрадина своими близорукими глазами, ожидая вспышки ярости и горя, которую готова была подавить потоком великолепных заповедей и увещеваний. Но Конрадин не ответил ничего: нечего было говорить. Наверное, что-то в его побелевшем лице вызвало у нее приступ малодушия, ибо к вечернему чаю на столе был торт, деликатес, который обычно она запрещала на основании того, что он ему вреден, и потому что его приготовление «требует хлопот» — ужасный недостаток в глазах женщины среднего класса.
— Я думала, ты любишь тосты, — воскликнула она с обиженным выражением лица, заметив, что он ни к чему не притронулся.
— Иногда, — сказал Конрадин.
Этим вечером в поклонении Богу сарая в клетке была инновация. Конрадин имел обыкновение петь хвалы, сегодня вечеров он просил о милости.
— Сделай для меня одно дело, Средни Ваштар.
Дело не было особенно трудным. Так как Средни Ваштар был Богом, он должен был это знать. И всхлипнув при взгляде на другой пустой угол, Конрадин возвратился в мир, который так ненавидел.
И каждую ночь в желанной темноте своей спальни, и каждый вечер в полутьме сарая для инструментов звучала горькая литания Конрадина: — Сделай для меня одно дело, Средни Ваштар.
Мисс ДеРопп заметила, что визиты в сарай не прекратились, и в один из дней она совершила для инспекции далекое путешествие.
— Что ты держишь в запертой клетке? — спросила она. — Мне кажется, это морские свинки. Я хочу, чтобы всех их убрали.
Конрадин плотно сжал губы, но Женщина до тех пор обыскивала его спальню, пока не нашла заботливо припрятанный ключ, и немедленно замаршировала к сараю, чтобы завершить свое открытие. Стоял холодный день, и Конрадину было приказано оставаться дома. Только из дальнего окна столовой можно было разглядеть дверь в сарай и именно там устроился Конрадин. Он увидел, как Женщина вошла, а потом вообразил, как она открывает дверь в священную клетку и всматривается близорукими глазами в густую соломенную постель, где прячется его Бог. Наверное, со своей бестактной нетерпеливостью она тыкает солому. И Конрадин в последний раз страстно выдохнул свою мольбу. Но еще молясь, он понял, что не верит. Он знал, что Женщина сейчас вернется с кривой улыбкой, которую он так ненавидел на ее лице, и что через час-другой садовник унесет его чудесного Бога, не Бога больше, а просто коричневого хорька в клетке. И он знал, что Женщина всегда одержит триумф, как одерживает триумф сейчас, и что он будет расти еще более болезненным от ее пестования, доминирования и превосходящей мудрости, пока в один прекрасный день с ним больше уже ничего не будет происходить и доктор окажется прав. И от жгучей боли и унижения собственного поражения он начал громко и вызывающе петь гимн своему грозному идолу:
— Средни Ваштар идет вперед. Его мысли красны, его зубы белы. Враги призывают к миру. Но он несет им смерть. Средни Ваштар Великолепный.А потом он вдруг прекратил свое пение и ближе приникнул к оконной раме. Дверь в сарай все стояла нараспашку, как была оставлена, и медленно текли минуты. Это были долгие минуты, но тем не менее они текли. Он следил, как скворцы бегали и летали небольшими группами по лужайке; он снова и снова пересчитывал их, одним глазом всегда оставаясь на колеблющейся двери. Горничная с кислым лицом пришла накрыть стол к чаю, а Конрадин все стоял, ждал и следил. Надежда по миллиметрам поднималась в его сердце и теперь победный взгляд начал поблескивать в его глазах, которые до сих пор знали только печальное терпение поражения. Почти не дыша, с тайным ликованием, он снова начал пэон победы и опустошения. И наконец, его глаза были вознаграждены: из двери выскользнул длинный низкий желто-коричневый зверь с глазами, помаргивающими в слабеющем дневном свете, и темными влажными пятнами на шерсти вокруг челюстей и на шее. Конрадин Упал на колени. Громадный хорек проложил путь к небольшому ручью у подножия сада, полакал секунду, потом пересек маленький дощатый мостик и исчез из вида в кустах. Таким был уход Средни Ваштара.
— Чай готов, — сказала горничная с кислым лицом, — где же госпожа?
— Oна недавно пошла в сарай, — ответил Конрадин.
И когда девушка пошла звать госпожу к чаю, Конрадин выудил из ящика буфета вилку для тостов и начал самостоятельно поджаривать тост из кусочка хлеба. И во время его поджаривания, намазывания толстым слоем масла и медленным удовольствием поедания Конрадин прислушивался к шумам и к тишине, которые короткими спазмами ниспадала за дверью столовой. Громкий глуповатый визг девушки, ответный хор удивленный восклицаний из области кухни, нестройные звуки шагов и торопливые призывы о помощи снаружи, а потом, после некоторого затишья, испуганные всхлипывания и неровная поступь тех, кто нес в дом тяжелый груз.
— Скажите кто-нибудь бедному ребенку! Ради бога, я не могу! — воскликнул хриплый голос. И пока они обсуждали между собой этот вопрос, Конрадин приготовил себе еще один тост.
История святого Веспалуса
— Расскажите мне историю, — сказала баронесса, безнадежно уставясь на дождь — легкая, извиняющаяся разновидность дождя, которая выглядит, словно хочет кончиться каждую минуту, а продолжается большую часть дня.
— Какого рода историю? — спросил Кловис, дав своему крокетному молотку прощальный пинок в отставку.
— Достаточно правдивую, чтобы быть интересной, и не достаточно правдивую, чтобы быть скучной, — сказала баронесса.
Кловис переложил несколько диванных подушек к своему удобству и удовлетворению; он знал, что баронесса любит, когда ее гостям удобно, и подумал, что будет правильным с уважением отнестись к ее желаниям в данном случае.
— Я когда-нибудь рассказывал вам историю святого Веспалуса? — спросил он.
— Вы рассказывали истории о великих герцогах, укротителях львов, вдовах финансистов и о почтальоне из Герцеговины, — сказала баронесса, — об итальянском жокее, о неопытной гувернантке, которая поехала в Варшаву, несколько историй о вашей матери, но, конечно, ничего и никогда ни о каком святом.
— Эта история произошла очень давно, — сказал он, — в те неприятные пестрые времена, когда треть народа была язычниками, треть — христианами, а большая треть просто придерживались той религии, которую случалось исповедовать двору. Жил некий король по имени Хкрикрос, у которого был страшный характер и не было прямого наследника в собственной семье; однако, его замужняя сестра снабдила его громадным выводком племянников, из которых можно было выбрать наследника. И наиболее подходящим и одобренным королем из всех этих племянников был шестнадцатилетний Веспалус. Он выглядел лучше всех, был лучшим наездником и метателем дротиков и обладал бесценным даром истинного принца проходить мимо просителя, словно не видит его, но, конечно, откликнется на просьбу, если увидит. Моя мать до некоторой степени обладает этим даром; она так улыбчиво и финансово независимо может пройти по благотворительному базару, а на следующий день повстречать организаторов с озабоченным видом «если-бы-я-знала-что-вам-нужныденьги» настоящий триумф дерзости. Итак, Хкрикрос был язычником чистейшей воды и вплоть до высшей степени энтузиазма продолжал поклоняться священным змеям, которые жили в гулкой роще на холме возле королевского дворца. Обычному народу до некоторого благоразумного предела было разрешено самостоятельно угождать себе в вопросам личных верований, но на любое официальное лицо на службе двора, которое переходило к новому культу, смотрели свысока как метафорически, так и буквально, ибо смотрели с галереи, окружавшей королевскую медвежатню. Поэтому разразился заметный скандал и воцарилось оцепенение, когда молодой Веспалус объявился однажды на торжественном приеме при дворе с четками, заткнутыми за пояс, и в ответ на гневные вопросы заявил, что решил принять христианство или по крайней мере попробовать его. Если бы это был какой-нибудь другой племянник, король вероятно приказал бы прибегнуть к чему-нибудь сильнодействующему, вроде бичевания и изгнания, но в случае с предпочитаемым Веспалусом он решил отнестись к происшедшему, как современный отец мог бы отнестись к объявленному сыном намерению выбрать в качестве профессии сцену. Поэтому он послал за королевским библиотекарем. Королевская библиотека в те дни была не слишком экстенсивным эанятием и хранитель королевских книг обладал значительным досугом. Как следствие, его часто запрашивали для улаживания дел других людей, когда дела выходили за нормальные пределы и временно становились неуправляемыми.
— Ты должен урезонить принца Веспалуса, — сказал король, — и указать ему на ошибочность его поведения, Мы не можем позволить, чтобы наследник трона подавал такие опасные примеры.
— Но где мне найти необходимые аргументы? — спросил библиотекарь.
— Я дам тебе отпуск, чтобы ты пошел и подобрал свои аргументы в королевских лесах и рощах, — сказал король, — и если ты не сможешь найти острые замечания, язвящие возражения, подходящие к случаю, то ты человек весьма бедных ресурсов.
Поэтому библиотекарь пошел в леса и собрал прекрасную подборку аргументирующих прутьев и палок, и перешел к урезониванию Веспалуса в глупости, беззаконии и, превыше всего, в непристойности его поведения. Его увещевания произвели глубокое впечатление на молодого принца, впечатление, которое длилось много недель, в течении коих ничего не было слышно о несчастной оплошности с христианством. Потом двор переполошил другой скандал того же рода. В то время, когда он должен был участвовать в громком вымаливании милостивой защиты и патронажа у священных змей, слышали, как Веспалус распевал гимн в честь святого Одило Клюнийского. Король пришел в ярость от нового проявления и начал мрачно смотреть на ситуацию: упорствуя в ереси, Веспалус очевидно хотел продемонстрировать опасное упрямство. И все же, в его внешности не было ничего, чтобы оправдать подобную извращенность: у него не было бледных глаз фанатика или мистического взгляда сновидца. Наоборот, он был весьма приятным юношей при дворе, обладал элегантной, ладно скроенной фигурой, здоровой комплекцией, глазами цвете очень спелой шелковицы и темными волосами, гладкими и весьма ухоженными.
— Похоже на то, каким вы воображаете себя в возрасте шестнадцати лет, — сказала баронесса.
— Моя мат, вероятно, показывала вам мои юношеские фотографии, — сказал Кловис. Обратив сарказм в комплимент, он продолжил историю.
— Король на три дня запер Веспалуса в темной башне, чтобы жить только на хлебе и воде, чтобы слушать только писк и шорох крыльев летучих мышей, чтобы смотреть только на плывучие облака сквозь единственную маленькую оконную щель. Антиязыческая часть общины начала с сочувствием поговаривать о мальчике-мученике. В отношении еды мученичество смягчалось небрежностью стажа башни, который по ошибке раз или два забывал в камере принца собственный ужин из вареного мяса, фруктов и вина. Когда срок наказания подошел к концу, за Веспалусом пристально наблюдали в поисках каких-нибудь симптомов религиозного отклонения, ибо король решил более не допускать никакой оппозиции по столь важному вопросу даже со стороны любимого племянника. Если еще раз возникнет эта чепуха, сказал он, право наследования трона будет изменено.
Некоторое время все шло хорошо; наступал фестиваль летних видов спорта и молодой Веспалус был слишком занят борьбой, бегом и соревнованиями по метанию дротиков, чтобы беспокоить себя препирательствами религиозных систем. Однако, затем наступило большое кульминационное событие летнего фестиваля церемониальный танец вокруг рощи священных змей, и Веспалус, как бы это лучше сказать «сидел, не вставая». Оскорбление государственной религии было слишком публичным и показным, чтобы не заметить его, даже если бы король и намеревался это сделать, а он ни в коей мере не намеревался. День и еще полдня он сидел и закипал, и все думали, что он обсуждает сам с собой вопрос казнить ли юного принца или простить; на самом деле он обдумывал лишь способ казни мальчика. Раз уж такое все равно следовало сделать и раз уж событие в любом случае было обречено вызвать громадный общественный интерес, то следовало сделать его по возможности более зрелищным и впечатляющим.
— За исключением неудачного вкуса к религии, — сказал король, — и упрямства в приверженности к ней, он сладостный и приятный юноша, поэтому будет удовлетворительным и подходящим, если смерть принесут ему крылатые посланцы сладости.
— Ваше величество имеет в виду?…, - спросил королевский библиотекарь.
— Я имею в виду, — сказал король, — что он будет до смерти зажален пчелами. Конечно, королевскими пчелами.
— Весьма элегантная смерть, — сказал библиотекарь.
— Элегантная, зрелищная и определенно мучительная, — сказал король, — она удовлетворяет всем желаемым условиям.
Король лично продумал все подробности церемонии экзекуции. С Веспалуса сорвали одежду, его руки были связаны за спиной, а потом его привязали лежа навзничь возле трех самых больших королевских ульев, так что малейшее движение его тела заставляло ульи дрожать. Остальное можно было спокойно предоставить пчелам. Смертные муки, рассудил король, могли продлиться где-то от пятнадцать до сорока минут, хотя существовали различные мнения, и остальные племянники заключали многочисленные пари как на то, что смерть наступит почти мгновенно, так и на то, что она может продолжаться пару часов. Но в любом случае все были согласны, что это значительно предпочтительнее быть брошенному в дурно пахнущую медвежатню и быть загрызенным и заглоданным до смерти грязными плотоядными животными.
Случилось, однако, что содержатель королевской пасеки сам склонялся к христианству и, кроме того, как большинство официальных лиц двора, был весьма привязан к Веспалусу. Поэтому накануне экзекуции он постарался удалить жала из всех королевских пчел; это была долгая и деликатная операция, однако он был экспертом-пчеловодом и упорно работая почти всю ночь он добился успеха в разоружении всех или почти всех обитателей ульев.
— Я не знала, что можно выдернуть жало у живой пчелы, — скептически заметила баронесса.
— В любой профессии есть свои секреты, — ответил Кловис, — если бы их не было, не было бы и профессии. Что ж, настал момент казни, король и двор заняли свои места, сидений и стоячих мест устроили столько, чтобы хватило всем, кто желал посмотреть необычный спектакль. К счастью, королевская пасека обладала значительными размерами, и кроме того ее окружали террасы с королевскими садами; пришлось воздвигнуть несколько платформ, была большая давка, но места нашлись для всех. Веспалуса вывели на открытое место перед ульями, краснощекого и слегка смущенного, совсем однако не рассерженного на внимание, сконцентрированное на нем.
— Кажется, он похож на вас не только внешностью, — сказала баронесса.
— Не прерывайте меня в критическом пункте истории, — сказал Кловис. — Как только его аккуратно пристроили в предписанной позиции возле ульев и еще до того, как тюремщики удалились на безопасное расстояние, Веспалус дал сильный и хорошо нацеленный пинок, от которого повалились друг на друга все три улья. В следующее мгновение его с головы до ног окутали пчелы; каждое отдельное насекомое обладало страшным и унизительным знанием, что в этот знаменательный час катастрофы оно не способно жалить, но все-таки надо попытаться. Веспалус со мехом визжал и извивался, ибо его защекотали почти до смерти, время от времени он яростно лягался и ругался, когда одна из немногих пчел, избежавших разоружения, находила свою цель. Однако зрители видели с изумлением, что он не выказывает никаких следов приближающейся смертной агонии, а когда пчелы пластами устало отваливались с его тела, его плоть казалась такой же белой и гладкой, как и до тяжкого испытания, да еще и со сверкающим блеском от меда, принесенного неисчислимыми пчелиными лапками, а здесь и там виднелись небольшие красные точки, где редкие жала оставили свои следы. Было очевидно, что он был удостоен благосклонного чуда, и громкое бормотание изумления и восхищения послышалось в толпе зрителей. Король отдал приказ, чтобы Веспалуса увели в ожидании дальнейших приказов, и молча удалился на дневную трапезу, на которой постарался есть от души и пить от сердца, как будто ничего необычного не произошло. После обеда он послал за королевским библиотекарем.
— Что означает это фиаско? — потребовал он ответа.
— Ваше величество, — сказал придворный, — либо что-то радикально неверно с пчелами…
— С моими пчелами все в порядке, — надменно прервал король, — это самые лучшие пчелы.
— …либо что-то непоправимо верно с принцем Веспалусом, — сказал библиотекарь.
— Если Веспалус прав, то, стало быть, неправ я, — сказал король.
Библиотекарь немного помолчал. Торопливые речи — причина падения многих; плохо рассчитанное молчание стало бедствием для несчастного придворного.
Забыв об ограничениях, налагаемых саном, и о золотом правиле, которое требует отдыха уму и телу после обильного обеда, король обрушился на хранителя королевских книг и не разбираясь несколько раз ударил его по голове шахматной доской слоновой кости, оловянным сосудом для вина и медным подсвечником; он жестоко и часто бил его ручкой железного факела и трижды прогнал его вокруг банкетного стола быстрыми энергичными пинками. Наконец, он за волосы протащил его по длинному коридору и выбросил из окна во двор.
— Он сильно ушибся? — спросила баронесса.
— Ушибся больше, чем удивился, — ответил Кловис. — Понимаете, король был печально знаменит своим буйным темпераментом. Тем не менее, он впервые позволил себе вести себя столь необузданным образом после плотного обеда. Библиотекарь выздоравливал много дней — в конечном счете, насколько мне известно, ом смог-таки поправиться окончательно, однако Хкрикрос тем же вечером умер. Веспалус едва закончил смывать пятна меда со своего тела, когда пришла запыхавшаяся делегация, чтобы помазать коронационным елеем его голову. А что касается засвидетельствованного чуда и воцарения суверена-христианина, то не удивительно, что началась всеобщая свалка обращающихся в новую религию. Торопливо посвященный в сан епископ был завален работой по крещению в торопливо импровизированном кафедральном соборе св. Одило. А чуть-было-не-ставший-мучеником-мальчик в общественном воображении трансформировался в святого-короля-мальчика, чья слава привлекала в столицу толпы любопытных и набожных туристов. Веспалус, сильно занятый организацией игр и атлетических состязаний, должных обозначить начало его правления, не имел времени уделить внимание религиозному пылу, бурлящему вокруг его личности; первые сведения о текущем состоянии государственных дел он получил, когда хранитель двора (недавнее и очень пылкое добавление к христианской общине) принес на его одобрение проект запланированной церемониальной вырубки идолопоклоннической змеиной рощи.
— Ваше величество милостиво соблаговолит срубить первое дерево специально освященным топором, — сказал подобострастный придворный.
— Вначале я отрублю твою голову любым топором, который попадется под руку, — негодующе сказал Веспалус, — вы предполагаете, что я хочу начать свое правление смертельным оскорблением священных змей? Это было бы сильно не к добру.
— Но христианские принципы вашего величества? — воскликнул озадаченный хранитель двора.
— У меня их нет, — ответил Веспалус, — я прикидывался обращенным в христианство только чтобы позлить Хкрикроса. Он впадал в такое восхитительное бешенство. А вряд ли забавно быть выпоротым, выруганным и запертым в башню вообще ни за что ни про что. Но обратиться в христианина по-серьезу, как делают ваши люди — я о таком и не подумывал. А священные и уважаемые змеи всегда помогали мне, когда я обращался к ним в молитве и просил удачи в беге, борьбе и охоте, и именно из-за их милостивого вмешательства пчелы не смогли повредить мне своими жалами. Было бы черной неблагодарностью отвернуться от их почитания в самом начале моего правления. Я ненавижу вас за подобную мысль.
Хранитель двора в отчаяньи заломил руки.
— Но ваше величество, — завыл он, — народ почитает вас как святого, дворяне пачками христианизируются, а соседние властители той же веры прислали специальных послов, чтобы приветствовать вас как брата. Поговаривают, чтобы сделать вас святым — покровителем ульев, и особый медово-желтый оттенок стал христианским символом — золотом Веспалуса — при дворе императора. Вы не можете просто повернуться спиной ко всему этому.
— Я не возражаю против почитания, приветствий и оказания почестей, — сказал Веспалус, — я даже не возражаю против умеренной степени святости до тех пор, пока от меня не ждут, чтобы я стал святым полностью. Но я желаю, чтобы вы полностью и окончательно поняли, что я не откажусь от почитания августейших, покровительствующих мне змей.
В тоне, каким он произнес эти последние слова, чувствовался затаенный мир медвежатни, и глаза его цвета темной черники опасно сверкнули.
— Новое царствование, — сказал сам себе хранитель двора, — но все тот же горячий темперамент.
В конце концов, в целях государственно необходимости, в религиозных вопросах пошли на компромисс. В положенные интервалы король появлялся перед своими подданными в национальном соборе в образе святого Веспалуса, а идолопоклонническую рощу постепенно сокращали и обкарнывали, пока о ней больше ничего не напоминало. Однако священных и уважаемых змей перемели в уединенный кустарник в королевских садах, где Веспалус-язычник и некоторые члены его семейства благоговейно и основательно им поклонялись. Возможно, в этом заключалась причина успехов короля-мальчика в спорте и охоте, которые никогда не оставляли его до конца его дней; возможно это также есть причина того, почему, несмотря на всеобщее благоговение перед его святостью, он никогда не получил официальной канонизации.
— Дождь перестал, — сказала баронесса.
Сказочник
Стоял жаркий день, и в вагоне поезда было соответственно душно, а следующая остановка ожидалась лишь в Темплкомбе почти через час. Пассажирами купе были девочка, девочка поменьше и мальчик. Тетушка, присматривающая за детьми, занимала место в одном углу, а напротив сидел холостяк, с ними незнакомый, однако девочки и мальчик определенно неспроста сидели на его половине. И тетушка, и дети все время вели лаконичный и упорный диалог, вызывая впечатление домашней мухи, которая отказывается признать поражение. Большинство замечаний тетушки начинались словом «нельзя» а почти все реплики детей — словом «почему». Холостяк помалкивал.
— Нельзя, Сирил, нельзя, — воскликнула тетушка, когда мальчик начал шлепать по диванным подушкам, подымая тучу пыли при каждом ударе.
— Сядь и смотри в окно, — добавила она.
Ребенок неохотно подвинулся к окну. — Почему овец угоняют с поля? — спросил он.
— Наверное, их переводят на другое поле, где больше травы, — неуверенно сказала тетушка.
— На этом поле полно травы, — возразил мальчик, — здесь вообще ничего нет, кроме травы. Тетя, на этом поле полно травы.
— Наверное, на другом поле трава лучше, — беспомощно предложила тетушка.
— Почему лучше? — возник мгновенный и неизбежный вопрос.
— Ах, посмотри на этих коров! — воскликнула тетушка. Вдоль дороги почти на каждом поле стояли коровы, но она заговорила так, словно обращала внимание на диковину.
— Почему трава на другом поле лучше? — упорствовал Сирил.
Недовольное выражение на лице холостяка превратилось в хмурость. Он черствый, малосимпатичный человек, мысленно решила тетушка. Она была совершенно неспособна прийти к какому-нибудь удовлетворительному решению относительно травы на другом поле.
Меньшая девочка устроила вылазку в ином направлении, начав декламировать «По дороге в Мандалей». Она знала только первую строчку стихотворения, но использовала свое ограниченное знание самым полным образом. Она повторяла строку снова и снова мечтательным, но решительным и очень громким голосом, и холостяку казалось, что кто-то поспорил с нею, что она не сможет повторить строку вслух две тысячи раз без остановки. Тот, кто сделал на это ставку, похоже, проигрывал пари.
— Подойдите сюда и послушайте сказку, — сказала тетушка, когда холостяк дважды взглянул на нее и один раз — на сигнальный шнур к проводнику.
Дети нехотя потянулись в тетушкин угол. Очевидно, ее репутация сказочницы не заслуживала у них высокой оценки.
Тихим доверительным голосом, часто прерываемым громкими нетерпеливыми вопросами слушателей, она начала неувлекательную и прискорбно скучную сказку о маленькой девочке, которая была доброй, у которой из-за ее вежливости было много друзей и которую в конце спасали от бешеного быка многочисленные спасители, восхищенные ее высокой моралью.
— Стали бы ее спасать, если бы она не была доброй? — потребовала ответа большая из девочек. Именно такой вопрос хотел бы задать и холостяк.
— Вообще-то, да, — неубедительно признала тетушка, — но не думаю, что они так быстро прибежали бы на помощь, если бы так не любили ее.
— Это самая глупая сказка, которую я слышала, — с громадной убежденностью сказала большая девочка.
— Она такая глупая, что я почти сразу перестал слушать, — сказал Сирил.
Меньшая девочка не стала комментировать сказку, так как уже долго бормотала себе под нос, повторяя полюбившуюся строчку.
— Кажется, как сказочница вы не добились успеха, — вдруг сказал холостяк из своего угла.
Тетушка мгновенно ощетинилась, защищаясь от неожиданной атаки.
— Очень трудно рассказывать такие сказки, которые дети могли бы одновременно понять и принять, — чопорно сказала она.
— Я с вами не согласен, — ответил холостяк.
— Наверное, вы сами хотите рассказать сказку, — парировала тетушка.
— Расскажите нам сказку, — потребовала большая девочка.
— Давным-давно, — начал холостяк, — жила-была девочка по имени Берта, которая была чрезвычайно доброй.
Мгновенно пробудившийся интерес детей начал сразу угасать; все сказки оказывались страшно похожими друг на друга вне зависимости от того, кто их рассказывал.
— Она делала все, что ей говорили, она всегда говорила правду, она держала одежду в чистоте, она ела молочные пудинги, словно это было печенье, намазанное джемом, она учила все уроки наизусть и всегда и со всеми было очень вежлива.
— Она была красивая? — спросила большая девочка.
— Не такая красивая, как вы обе, но все же чудовищно хорошенькая, — сказал холостяк.
Возникла волна реакции в пользу сказки; слово «чудовищная» в соединении с понятием красоты было впечатляющей новинкой. Казалось, оно вводило частичку правды, столь недостающей в тетушкиных сказках о детской жизни.
— У нее было такое хорошее поведение, — продолжал холостяк, — что она заслужила несколько медалей, которые всегда носила на платье. У нее была медаль за послушание, медаль за исполнительность, и третья — за хорошее поведение. Это были громадные металлические медали и они звенели одна о другую при ходьбе. Ни у кого из детей города, где она жила, не было целых трех медалей, и поэтому все знали, что она — исключительно хорошая девочка.
— Чудовищно хорошая, — процитировал Сирил.
— Все только и говорили о ее хорошем поведении, об этом услышал принц той страны и сказал, что раз она такая добрая, ей раз в неделю позволяется гулять в дворцовом парке, который находился рядом с городом. Это был красивый парк, туда еще никогда не пускали детей, так что для Берты было большой честью получить позволение ходить туда.
— В парке были овцы? — требовательно спросил Сирил.
— Нет, — ответил холостяк, — овец не было.
— Почему там не было овец? — последовал неизбежный вопрос.
Тетушка позволила себе улыбку, которая скорее смахивала на ухмылку.
— Овец в парке не было, — сказал холостяк, — потому что мать принца видела вещий сон, что ее сын будет убит либо овцой, либо упавшими на него часами. По этой причине принц не держал овец в парке и часов во дворце.
Тетушка подавила вздох восхищения.
— Был ли принц убит овцой или часами? — спросил Сирил.
— Он жив до сих пор, поэтому нельзя сказать, что сон оправдался, — невозмутимо ответил холостяк, — во всяком случае овец в парке не было, однако, по всему парку бегало множество поросят.
— Какого цвета?
— Черные с белыми мордами, белые с черными пятачками, сплошь черные, серые с белыми пятнами и некоторые — совсем белые.
Сказочник немного помолчал, чтобы мысль о сокровищах парка захватила детское воображение, а потом продолжил:
— Берте было очень жалко, что она не нашла в парке цветов. Со слезами на глазах она обещала своим тетушкам, что не станет срывать ни одного цветка в парке принца и ей хотелось выполнить свое обещание, поэтому конечно она чувствовала себя глупо, обнаружив, что рвать нечего.
— Почему не было цветов?
— Потому что их съели поросята, — мгновенно ответил холостяк. — Садовники сказали принцу, что в парке могут быть либо цветы, либо поросята, и он решил, пусть будут поросята и не будет цветов.
Одобрительное бормотание выразило восхищение блистательным повелением принца: так много людей приняло бы совсем другое решение.
— В парке было много другого приятного. Были пруды с золотыми, голубыми и зелеными рыбками; были деревья с красивыми попугаями, которые каждую секунду говорили умные слова; были певчие птички, которые пели модные песенки. Берта гуляла, безмерно наслаждаясь, и думала про себя: — Если бы я не вела себя так хорошо, мне не разрешили бы ходить в этом красивом парке и наслаждаться всем, что я вижу. Три медали звенели одна о другую во время ходьбы и напоминали ей, какая она добрая. И вдруг огромный волк пробрался в парк, чтобы посмотреть, нельзя ли там раздобыть себе на обед жирного поросенка.
— Какого цвета был волк? — спросили дети с немедленно обострившимся интересом.
— Сплошь цвета грязи, с черным языком и бледно-серыми глазами, горевшими невыразимой свирепостью. Первое, что он увидел в парке, была Берта: ее чистый передник был таким белоснежным, что его было видно издалека. Берта заметила, что волк крадется к ней, и захотела, чтобы ей не позволили гулять в этом парке. Она побежала как могла быстро, а волк помчался за ней громадными прыжками и скачками. Ей удалось добежать до миртовых кустов и она спряталась в самом густом кусте. Волк вынюхивал ее среди ветвей, черный язык высовывался из его пасти, а бледно-серые глаза пылали яростью. Берта ужасно испугалась и подумала про себя:
— Если бы я не была так чрезвычайно добра, то сейчас была бы в безопасности.
Однако, запах мирта был так силен, что волк не смог вынюхать, где прячется Берта, а кусты — такие густые, что он мог бы охотиться в них очень долго и не увидеть даже ее следов. Поэтому волк подумал, что лучше будет уйти и попробовать вместо нее поймать поросенка. Но когда волк крался и вынюхивал рядом к ней, Берта дрожала, а когда она дрожала, то медаль за послушание звенела, стукаясь о медали за обязательность и хорошее поведение. Волк уже уходил, когда услышал предательский звон медалей. Он остановился послушать: медали снова зазвенели за ближайшем кустом. Волк бросился в куст, его бледно-серые глаза пылали свирепостью и торжеством. Он вытащил Берту и сожрал ее до последнего кусочка. От нее остались только туфельки, клочки одежды и три медали за хорошее поведение.
— Он поймал поросенка?
— Нет, все поросята убежали.
— Сказка началась плохо, — сказала меньшая девочка, — но у нее хороший конец.
— Это самая хорошая сказка, которую я слышала, — с громадной убежденностью сказала большая девочка.
— Это единственная хорошая сказка, которую слышал я, — сказал Сирил.
Обратное мнение высказала тетушка.
— Это самая неприличная сказка для маленьких детей! Вы подрываете результаты многолетнего терпеливого воспитания.
— Во всяком случае, — сказал холостяк, укладывая вещи и собираясь покинуть купе, — я удержал их в покое целых десять минут, а это больше того, на что способны вы.
— Несчастная женщина! — говорил он сам себе, шагая по платформе станции Темплкомб, — Следующие полгода они будут приставать к ней на людях и требовать рассказать неприличную сказку!
Тобермори
Стоял прохладный, промытый дождем день позднего августа, того неопределенного сезона, когда куропатки еще находятся под защитой закона и охотиться не на что — если не направиться на север к Бристольскому каналу, где вполне законопослушно можно галопировать за жирными красными оленями. Участники вечеринки леди Блемли не собирались на север к Бристольскому каналу, поэтому сегодня вокруг ее чайного стола было полно гостей. И несмотря на мертвость сезона и банальность повода, в компании не было и следа того томительного нетерпения, которое вызывается страхом пианолы и подавленным желанием побыстрее перейти к бриджу. Нескрываемое напряженное внимание всей компании было приковано к несколько загадочной личности мистера Корнелиуса Эппина. Из всех гостей он был единственным, кто прибыл к леди Блемли с самой неопределенной репутацией. Кто-то сказал, что он талантлив, и он получил приглашение с умеренным ожиданием со стороны хозяйки, что по крайней мере часть его таланта будет востребована для общего развлечения. Вплоть до чаепития в тот день она не могла обнаружить, в каком направлении устремлен его талант, если он вообще имеется. Он не был ни остроумец, ни чемпион по крокету, у него не было ни гипнотической силы, ни задатки актера-любителя. Его внешний вид также не наводил на мысль, что это такой мужчина, которому женщины согласны простить щедрую меру умственной недостаточности. Он был произведен в простого мистера Эппина, а имя Корнелиус казалось образчиком очевидного блефа при крещении. И вдруг он объявил о вторжении в мир открытия, перед которым изобретение пороха, книгопечатания или парового локомотива оказывалось незначительными безделушками. За последние десятилетия наука совершила устрашающие сдвиги во многих направлениях, однако такое открытие казалась принадлежащим скорее к сфере чудес, чем к области научных достижений.
— И вы действительно просите нас поверить, — сказал сэр Уильям, — что вы открыли способ научить животных искусству человеческой речи, и что дорогой старина Тобермори оказался вашим первым успешным учеником?
— Это проблема, над которой я работал последние семнадцать лет, — сказал мистер Эппин, — но только за последние восемь-девять месяцев я был вознагражден мерцанием успеха. Конечно, я экспериментировал с тысячами животных, но в последнее время только с кошками; эти чудесные создания столь изумительно ассимилировались с нашей цивилизацией, сохранив все свои в высшей степени развитые свирепые инстинкты. Здесь и там среди котов встречаются потрясающе незаурядные интеллекты, точно также, как среди мириадов человеческих существ, и когда я познакомился с Тобермори неделю назад, я сразу увидел, что вошел в контакт с невероятным котом экстраординарного интеллекта. В недавних экспериментах я далеко продвинулся по дороге успеха, с Тобермори, как вы его зовете, я достиг цели.
Мистер Эппин завершил свое замечательное утверждение голосом, в котором постарался приглушить триумфальную нотку. Никто не сказал: «чепуха», хотя губы Кловиса задвигались в гримасе, которая, вероятно, означала именно это выражение недоверия.
— И вы хотите сказать, — после легкой паузы спросила мисс Рескер, — что вы научили Тобермори произносить и понимать любые односложные слова?
— Моя дорогая мисс Рескер, — терпеливо произнес чудотворец, — таким крохоборским способом учат маленьких детей, дикарей и слабоумных взрослых; когда, наконец, решена данная проблема, и начинаешь заниматься с животным высоко развитого интеллекта, нет нужды в таких прерывистых методах: Тобермори может говорить на нашем языке с абсолютной точностью.
На этот раз Кловис определенно сказал: «Абсолютная чепуха!». Сэр Уильям был более вежлив, но прявил равный скепсис.
— Не лучше ли позвать кота и судить самим? — спросила леди Блемли.
Сэр Уилфрид вышел поискать животное, а компания устроилась в вялом ожидании лицезреть какоq-нибудь более или менее ловкий фокус, обычный на вечеринках.
Через минуту сэр Уилфрид вернулся в гостиную с белым, несмотря на загар лицом и с глазами расширенными от изумления.
— Боже мой, это правда!
Его возбуждение было безошибочно искренним и слушатели зашевелились с трепетом пробудившегося интереса.
Повалившись в кресло, он продолжал бездыханно: — Я нашел его дремлющим в курительной комнате и позвал на чай. Он прищурился на меня в своей обычной манере, а я сказал: — Пошли Тоби, не заставляй нас ждать, — и, боже мой, он протяжно ответил самым ужасным натуральным голосом, что он придет, когда хорошо отдохнет. Я чуть, было не выпрыгнул из собственной кожи!
Эппин обращался к абсолютно равнодушным слушателям; заявление сэра Уилфреда вызвало мгновенное доверие. Поднялся хор возбужденных восклицаний, среди которых ученый сидел, молча наслаждаясь первыми плодами своего изумительного открытия.
Среди шума и гама в комнате появился Тобермори, прошелся мягкой поступью невозмутимо осматривая окружающее, и приблизился к группе сидящей вокруг чайного столика.
В компании воцарилась смущенная и напряженная тишина. Появился элемент замешательства при обращении на равных к домашнему коту с общепризнанной способностью кусаться.
— Не хочешь ли немного молока, Тобермори? — спросила леди Блемли несколько напряженным голосом.
— Пожалуй не откажусь, — был ответ, произнесенный тоном полного безразличия. Дрожь подавленного возбуждения прошла по слушателям и надо извинить леди Блемли, если она налила блюдечко молока весьма нетвердой рукой.
— Боюсь, я немного разлила, — извиняясь сказала она.
— Кроме того, это не мой сорт, — возразил Тобермори.
В группе снова воцарилась тишина, а потом мисс Рескер в своей лучшей манере окружной визитерши спросила: — Не было ли трудно выучить человеческий язык?. Тобермори искоса глянул на нее, а потом безмятежно устремил взгляд в пространство. Было очевидно, что надоедливые вопросы лежат за пределами его схемы жизни.
— Что вы думаете о человеческом разуме? — неуверенно спросила Мэвис Пеллингтон.
— О чьем разуме в частности?, - холодно спросил Тобермори.
— О, ну о моем, например, — сказала Мэвис со слабым смехом.
— Вы ставите меня в затруднительное положение, — сказал Тобермори, чей тон и осанка при этом не показывали ни капельки смущения. — Когда было решено включить вас в число гостей этой вечеринки, сэр Уилфрид протестовал говоря, что вы — самая безмозглая женщина из его знакомых, и что имеется громадное различие между гостеприимством и заботой о слабоумных. Леди Блемли ответила, что недостаток умственной силы и есть то самое качество, которое явилось причиной вашего приглашения, потому что вы единственная персона, о которой она думает, что вы можете оказаться достаточно идиотичны, чтобы купить ее старую машину. Знаете, ту самую, которую они зовут «Зависть Сизифа», потому что в гору она идет достаточно легко только тогда, когда ее толкаешь.
Протесты леди Блемли имели бы больший эффект, если бы сегодня утром она как бы между прочим не намекнула Мэвис, что означенная машина как раз годится для холмистой местности у ее поместья в Девоншире.
Майор Барфилд тяжеловесно попытался сменить тему.
— Как насчет вашего флирта с черепахового цвета кошечкой из конюшен, а?
В ту же секунду все осознали его грубый промах.
— Обычно такие вопросы не дискутируются на публике, — более холодно ответил Тобермори. — Даже слегка понаблюдав ваше поведение с тех пор, как вы появились в доме, могу представить, что вы найдете неудобным, если я в свою очередь переведу разговор на ваши собственные маленькие делишки.
Возникшая паника не ограничилась одним майором.
— Не хотите ли вы сходить и посмотреть, не приготовила ли кухарка ваш обед? — торопливо проговорила леди Блемли, притворяясь, что забыла тот факт, что еще по меньшей мере два часа до обычного обеда Тобермори.
— Благодарю, — сказал Тобермори, — однако это будет слишком быстро после чая. Я не хочу умереть от несварения желудка.
— У котов девять жизней, знаете ли, — в сердцах сказал сэр Уилфред.
— Вероятно, — ответил Тобермори, — но только одна печень.
— Аделаида! — сказала миссис Корнетт, — не хочешь ли посоветовать коту выйти и сплетничать о нас в комнате для слуг?
Паника действительно стала всеобщей. В поместье Тауерс перед большинством окон спален проходила узкая декоративная балюстрада и все с испугом вспомнили, что она представляла для Тобермори место излюбленного променада во все часы дня и ночи — где он мог любоваться голубями — и бог знает чем кроме этого. Если он намеривался начать воспоминания в своей теперешней откровенной манере, эффект мог оказаться заметно большим, чем только замешательство. Миссис Корнетт, которая проводила много времени за туалетным столиком и была известна бродячим, хотя и пунктуальным характером, сразу почувствовала себя так же неловко, как и майор. Мисс Скрейвен, которая писала яростно чувственную поэзию и вела безупречную жизнь, показывала явное раздражение; если вы методичны и целомудренны в частной жизни, из этого не следует с необходимостью, что вы хотите, чтобы об этом знали все. Берти ван Тан, который в семнадцать был так развращен, что довольно давно отказался от попытки стать хуже, приобрел тусклый оттенок белой гардении, однако не совершил ошибку и не выбежал стремглав из комнаты наподобие Одо Финсбери, молодого джентльмена, который представлялся церковным проповедником и был вероятно встревожен при мысли о скандалах, которые он может услышать о других людях. Кловис имел присутствие духа, чтобы сохранить спокойную внешность - про себя он подсчитывал, сколько займет доставить агентству срочной почты «Эксчейндж и Март» коробку игрушечных мышей в качестве взятки коту за молчание.
Даже в деликатной ситуации, вроде нынешней, Агнес Рескер не могла выдержать, чтобы слишком надолго оставаться на заднем плане.
— Почему я вообще приехала сюда? — драматически спросила она.
Тобермори немедленно воспользовался удобным случаем.
— Судя по тому, что вы сказали миссис Корнет вчера на лужайке для крокета, вы приехали поесть. Вы описали семейство Блемли как наиболее скучное для посещения из всех людей, каких вы знаете, но сказали, что они достаточно умны, чтобы нанять первоклассного повара; в противном случае они испытывали бы трудности заполучить хотя бы одного гостя во второй раз.
— В этом нет ни слова правды! Я обращаюсь к миссис Корнет…, - воскликнула в замешательстве Агнес.
— Миссис Корнет после этого пересказала ваше замечание Берти ван Тану, — продолжал Тобермори, — и добавила: — Эта женщина словно регулярная участница голодных маршей; она поедет куда угодно за четыре тарелки еды в день, — а Берти Ван сказал…
На этой точке изложение хроники милосердно прекратилось. Тобермори краем глаза уловил образ большого желтого Тома из дома священника, прокладывающего через кустарник путь к конюшенному крылу здания. Словно вспышка, он исчез в открытое французское окно.
После исчезновения своего блистательного ученика Корнелиус Эппин обнаружил себя осажденным ураганом горьких укоров, ожесточенных вопросов и испуганной мольбы. Ответственность за ситуацию ложится на него и он должен предотвратить, чтобы дела не пошли хуже. Может ли Тобермори передать свой опасный дар другим котам? — был первый вопрос, на который ему следовало ответить. Это возможно, ответил он, что Тобермори передаст свою новую образованность своей интимной подружке из конюшен, однако не похоже, что обучение примет сейчас широкий размах.
— Тогда, — сказала миссис Корнетт, — Тобермори, возможно, очень ценный кот и большой любимчик; но я уверена, что вы согласитесь, Аделаида, что и он, и кошка с конюшен должны быть без промедления удалены.
— Не думаете же вы, что я наслаждаясь последнюю четверть часа, не так ли? — горько сказала леди Блемли. — Мой муж и я очень любим Тобермори — по крайней мере, любили, пока это чудовищная способность не была ему имплантирована; но теперь, конечно, единственное, что надо сделать, это уничтожить его как можно скорее.
— Можно положить стрихнина в остатки, которые он всегда получает на обед, — сказал сэр Уилфред, — а я пойду и собственными руками утоплю кошку с конюшен. Кучер будет весьма расстроен, потеряв свою любимицу, но я скажу ему, что очень заразная форма чесотки обнаружена у обеих кошек и мы боимся, что это болезнь распространится на охотничью псарню.
— Но мое великое открытие! — ошеломленно возразил мистер Эппин, — после всех лет поисков и экспериментов…
— Можете идти и экспериментировать с мелкими рогатыми на ферме, которые находятся под неусыпным контролем, — сказала миссис Корнетт, — или же на слонах в зоопарках. Говорят, они высоко разумны и у них то положительное качество, что они не будут прокрадываться в наши спальни, сидеть под креслами и тому подобное.
Архангел, экстатически объявивший о наступлении Пришествия, а потом обнаруживший, что он беспардонно отодвинут в сторону и Пришествие отложено на неопределенный срок, едва ли мог быть более удручен, чем Корнелиус Эппин таким приемом своего чудесного достижения. Общественное мнение, однако, было против него — на самом деле, если бы по данному вопросу проконсультировались со всеобщим голосованием, то вероятно сильное меньшинство было бы в пользу того, чтобы посадить на диету из стрихнина его самого.
Неудачное расписание поездов и нервное желание посмотреть, как дела подойдут к концу, предотвратил немедленный массовый уход гостей с вечеринки, однако обед этим вечером не был общественным успехом. Сэр Уилфред провел весьма изнурительное время с конюшенной кошкой, а впоследствии и с кучером. Агнес Рескер показным образом ограничила свой банкет кусочком засушенного тоста, который она кусала, словно личного врага; Мэвис Пеллингтон выдерживала во время еды мстительное молчание. Леди Блемли выливала поток того, что по ее мнению было разговором, однако ее внимание было зафиксировано на двери. Тарелка заботливо приготовленных кусочков рыбы была наготове в сторонке, однако сладости и острые закуски шли своим путем, а Тобермори не появлялся ни в обеденной комнате, ни на кухне.
Могильный обед был радостью по сравнению с последующим бдением в курительной комнате. Еда и питье по крайней мере отвлекали и набрасывали покров на всеобщее замешательство. При таком напряжении нервов и настроений бридж исключался, и после того как Одо Финсбери дал холодной аудитории мрачную интерпретацию «Мелисанды в лесу», музыку далее молчаливо избегали. В одиннадцать слуги пошли спать, объявив, что небольшое окошко в кладовой было как обычно оставлено открытым для приватного использования Тобермори. Гости упорно перечитывали накопившуюся пачку журналов и постепенно переходили на «Библиотеку бадминтона» и переплетенные подшивки «Панча». Леди Блемли совершала периодические визиты в кладовую, каждый раз возвращаясь с выражением такой бесхитростной депрессии, которая предотвращала расспросы.
В два часа Кловис взломал давящую тишину.
— Он сегодня не вернется. Вероятно, в настоящий момент он в офисе местной газеты диктует первый выпуск своих воспоминаний. Леди Как-ее-бишь-там в нем не будет. Это станет событием следующего дня.
Сделав данный вклад во всеобщее радостное чувство, Кловис пошел в постель. С длинными промежутками другие члены вечеринки последовали его примеру.
Слуги, подававшие чай в ранний час, давали одинаковый ответ на один и тот же вопрос. Тобермори не вернулся.
Завтрак оказался еще более неприятной функцией, чем был обед, но еще до его завершения ситуация разрешилась. Труп Тобермори был принесен из кустов, где его только что разыскал садовник. По укусам на шее и по желтой шерсти, застрявшей в его когтях, было очевидно, что он пал в неравной битве с большим Томом из дома священника.
К середине дня большинство гостей покинуло Тауэрс, а после ленча леди Блемли достаточно собралась с духом, чтобы написать исключительно гадкое письмо священнику о потере своего бесценного любимца.
Тобермори был единственным успешным воспитанником Эппина, и ему не суждено было иметь последователей. Несколько недель спустя слон дрезденского зоологического сада, который ранее не проявлял никаких следов раздражительности, вырвался на волю и убил англичанина, который, очевидно, дразнил его. Фамилия жертвы по разному сообщалась в газетах, то как Оппин, то как Эппелин, но его имя вполне достоверно читалось как Корнелиус.
— Если он пробовал на бедной бестии немецкие неправильные глаголы, — сказал Кловис, — то он заслужил то, что получил.
Лечение беспокойством
На багажной полке железнодорожного вагона прямо напротив Кловиса лежал солидно упакованный чемодан с заботливо написанной меткой, на которой стояло: «Дж. П. Хаддл, Уоррен, Тилфелд, возле Слоуборо». Непосредственно под полкой сидело человеческое воплощение метки: солидный, степенный индивид, сдержанно одетый, умеренно разговорчивый. Даже без его разговора, адресованного другу, сидящему рядом, и в котором затрагивались главным образом такие темы, как отставание в росте римских гиацинтов и распространение кори в доме священника, можно было весьма аккуратно оценить темперамент и умственные перспективы хозяина чемодана. Оказалось, однако, что он не желает оставлять что-либо на волю воображения случайного наблюдателя, и его разговор сейчас становился все более личным и интроспективным.
— Я не знаю, почему так, — говорил он своему другу, — мне не слишком за сорок, но мне кажется, что я попал в глубокую колею пожилого возраста. Моя сестра выказывает ту же тенденцию. Нам нравится, чтобы все находилось в точности на обычных местах; нам нравится, чтобы все происходило в точно назначенное время; мы любим, чтобы все было обычным, упорядоченным, пунктуальным, методичным до толщины волоса, до секунды. Если это не так, это раздражает и утомляет нас. Например, возьмем самую пустячную вещь: дрозд год за годом строил свое гнездо на дереве на лужайке; в этом году без какой-либо очевидной причины он построил его на иве возле стены сада. Мы мало говорим об этом, но мне кажется, что мы оба чувствуем, что эта перемена не нужна и слегка раздражает.
— Наверное, — сказал друг, — это другой дрозд.
— Мы это подозреваем, — сказал Дж. П. Хаддл, — и я думаю, это дает нам еще больший повод для досады. Мы не чувствуем, что хотим сменить дрозда в данный момент жизни; и все же, как я сказал, мы едва достигли возраста, когда такие события переживаются серьезно.
— Что вам нужно, — сказал друг, — так это лечение беспокойством.
— Лечение беспокойством? Никогда о таком не слышал.
— Ты слышал о лечении покоем людей, которые сломлены стрессом слишком большой тревоги и напряженной жизни; что ж, вы страдаете от слишком большого покоя и безмятежности и нуждаетесь в противоположном виде лечения.
— Но куда же обратиться за ним?
— Ну, ты мог бы выступить кандидатом от партии оранжистов в Килкенни, или провести курс регулярного посещения кварталов апашей в Париже, или прочитать лекции в Берлине, что большая часть музыки Вагнера написана Гамбеттой; и всегда остается в запасе путешествие по внутреннему Марокко. Однако, чтобы быть по-настоящему эффективным, лечение беспокойством должно проводиться дома. Как тебе удастся это, у меня нет ни малейшей идеи.
Именно в этой точке разговора в Кловисе мгновенно гальванизировалось внимание. Кроме всего, его двухдневный визит к пожилым родственникам в Слоуборо не обещал ничего восхитительного. И перед тем как поезд остановился, Кловис украсил свои манжеты надписью: «Дж. П. Хаддл, Уоррен, Тилфелд, возле Слоуборо».
* * *
Через два дня утром мистер Хаддл нарушил уединение сестры, когда она в гостиной читала «Сельскую жизнь». Это был ее день, час и место для чтения «Сельской жизни», и вторжение было абсолютно иррегулярным; однако, он нес в руке телеграмму, а в их доме к телеграмме относились как к вмешательству божией десницы. Телеграмма произвела впечатление удара грома. — Епископ проверяющий конфирмационный класс по соседству не может остановиться в доме священника по случаю кори обращаемся вашему гостеприимству обустройства посылаем секретаря.
— Я едва знаком с епископом; я говорил с ним всего лишь раз, — воскликнул Дж. П. Хаддл с извиняющимся видом того, кто слишком поздно понял неосмотрительность разговоров со странными епископами. Мисс Хаддл первой собралась с силами; удары грома она не любила столь же страстно, как и ее брат, однако женский инстинкт говорил ей, что этот удар грома необходимо перенести стоически.
— Мы можем подать холодную утку с керри, — сказала она. Этот день не предназначался для керри, однако маленький оранжевый конверт с телеграммой включал в себя некоторые отклонения от правил и обычаев. Брат ничего не сказал, поблагодарив ее взглядом за храбрость.
— Вас хочет видеть молодой джентльмен, — объявила горничная.
— Секретарь! — в унисон пробормотали Хаддлы; они мгновенно приняли застылую манеру держаться, которая провозглашала, что хотя все чужие по определения виновны, они хотели бы услышать, что же чужие могут сказать в свою защиту. Молодой джентльмен, вошедший в комнату с элегантной надменностью, совершенно не соответствовал представлению Хаддла о секретаре епископа; он и не предполагал, что епископство в состоянии позволить себе столь дорогую обивку на вещах, когда так много других претендуют на его ресурсы. Лицо было слегка знакомым; если бы он уделил больше внимания попутчику, сидевшему напротив в железнодорожном вагоне двумя днями ранее, то в нынешнем визитере смог распознать бы Кловиса.
— Вы — секретарь епископа? — спросил Хаддл, бессознательно становясь почтительным.
— Его конфиденциальный секретарь, — ответил Кловис. — Можете звать меня Станислаус, фамилия не имеет значения. Епископ и полковник Альберти могут быть здесь к ленчу. Я буду здесь в любом случае.
Это звучало весьма похоже на программу королевского визита.
— Епископ проверяет конфирмационный класс по соседству, не так ли? — спросила мисс Хаддл.
— Для прикрытия, — прозвучал темный ответ, за которым последовала просьба принести крупномасштабную карту местности.
Кловис все еще был погружен в глубокое изучение карты, когда пришла другая телеграмма. Она была адресована «Князю Станислаусу, дом Хаддлов, Уоррен, и т. д.». Кловис взглянул на содержание и объявил: — Епископ и Альберти прибудут лишь после полудня. - Затем он вернулся к изучению карты.
Ленч оказался не праздничным. Секретарь княжеского достоинства ел и пил с прекрасным аппетитом, но весьма расхолаживал в беседе. Под конец он вдруг расцвел сияющей улыбкой, поблагодарил хозяйку за очаровательный банкет и поцеловал ей руку с почтительным восхищением. Мисс Хаддл не смогла решить, имела ли эта акция привкус изысканности Луи XIV или представляла римское отношение к сабинянкам. Этот день не был предназначен для ее головной боли, однако она чувствовала, что обстоятельства ее извиняют, и удалилась в свою комнату, чтобы вынести как можно больше головной боли до появления епископа. Кловис, спросив дорогу до ближайшего телеграфного отделения, исчез по дорожке для экипажей. Мистер Хаддл встретил его через два часа в холле и спросил, когда же прибудет епископ.
— Он в библиотеке с Альберти, — был ответ.
— Но почему мне не сообщили? Я и не знал, что он приехал! — воскликнул Хаддл.
— Никто не знает, что он здесь, — сказал Кловис, — и чем тише мы станем держаться, тем лучше. И ни в коем случае не беспокойте его в библиотеке. Таков его приказ.
— Но при чем здесь вся эта таинственность? И кто такой Альберти? И разве епископ не хочет чаю?
— Епископ хочет не чаю, а крови.
— Крови! — задохнулся Хаддл, который нашел, что этот удар грома не лучше предыдущего.
— Сегодняшняя ночь станет великой ночью в истории христианства, — сказал Кловис. — Мы хотим истребить всех евреев в окрестности.
— Истребить евреев! — негодующе сказал Хаддл. — Вы хотите сказать, что против них поднялось всеобщее восстание?
— Нет, это собственная идея епископа. Он прибыл сюда, чтобы организовать все до мелочей.
— Однако, епископ — такой терпимый, гуманный человек.
— Именно это усилит эффект его акции. Сенсация будет громадной.
Этому Хаддл, наконец, смог поверить.
— Он будет повешен! — с осуждением воскликнул он.
— Машина ждет, чтобы отвезти его на побережье, где наготове паровая яхта.
— Но в окрестности не найдется и тридцати евреев, — запротестовал Хаддл, разум которого под повторяющимися потрясениями дня работал с надежностью телеграфного провода при толчках землетрясения.
— В нашем списке их двадцать шесть, — сказал Кловис, справившись в своих заметках. — Мы сможем управиться с ними со всей основательностью.
— Вы хотите мне сказать, что замышляете против такого человека, как сэр Леон Бирбери? — заикался Хаддл. — Он один из самых уважаемых людей графства.
— Он тоже в нашем списке, — беззаботно сказал Кловис, — кроме того, мы нашли людей, которым можем доверить нашу работу, теперь нам не надо рассчитывать только на местную помощь. А для вспомогательной службы мы привлекли несколько бой-скаутов.
— Бой-скаутов!
— Да, когда они поймут, что здесь пахнет настоящим убийством, они буду еще энергичнее, чем мужчины.
— Это станет пятном на двадцатом веке!
— А ваш дом прославится. Вы понимаете, что половина газет страны и Соединенных Штатов напечатают его снимки? Кстати, я послал некоторые ваши с сестрой фотографии, которые нашел в библиотеке, в «Матэн» и в «Ди Вохе»; надеюсь, вы не возражаете? И набросок лестницы: большинство убийств, вероятно, произойдет именно здесь.
В голове Дж. П. Хаддла наплыв эмоций был столь велик, что он потерял дар речи, но все же ему удалось выдохнуть: — В нашем доме нет никаких евреев…
— В настоящее время, нет, — сказал Кловис.
— Я пойду в полицию! — с внезапной энергией вскричал Хаддл.
— В кустарнике, — сказал Кловис, — на посту десять человек, у которых приказ стрелять в любого, кто покинет дом без моего разрешающего сигнала. Еще один вооруженный пикет находится в засаде у главных ворот. Бой-скауты следят за задними помещениями.
В этот момент радостный сигнал автомобиля послышался с дорожки. Хаддл ринулся к двери в холл с чувством человека, наполовину пробудившегося от кошмара, и столкнулся с сэром Леоном Бирбери, который прибыл в собственной машине. — Я получил вашу телеграмму, — сказал он, — в чем дело?
Телеграмму? Похоже, это был день телеграмм.
— Приезжайте немедленно срочно Джеймс Хаддл, — таков был смысл сообщения, представшего перед безумными глазами Хаддла.
— Я все понял! — вдруг воскликнул он голосом шатким от возбуждения, и, бросив страдальческий взгляд в сторону кустарника, он потащил изумленного Бирбери в дом. В холле уже был накрыт чай, но теперь уже основательно впавший в панику Хаддл поволок своего протестующего гостя вверх по лестнице, и через несколько минут все люди дома сосредоточились на этом островке кратковременной безопасности. Кловис в одиночестве почтил своим присутствием чайный стол; фанатики в библиотеке, очевидно, были слишком погружены в свои монструозные махинации, чтобы прохлаждаться утешением чашечки чая и горячего тоста. Один раз в ответ на зов входного колокольчика молодой человек поднялся и принял мистера Пола Айзекса, сапожника и члена приходского совета, который тоже получил настойчивое приглашение в Уоррен. С отвратительной притворной вежливостью, которую едва-ли превзошел бы Борджиа, секретарь эскортировал нового пленного в свой невод на верху лестницы, где его поджидал невольный хозяин.
А затем последовали долгие страшные вигилии ожидания и наблюдения. Раз или два Кловис оставлял дом, чтобы прогуляться в кустарник, всегда после этого возвращаясь в библиотеку, очевидно в целях короткого отчета. Один раз он принял письма у вечернего почтальона и с щепетильной вежливостью принес их наверх. После очередного короткого выхода он поднялся до половины лестницы, чтобы сделать короткое объявление.
— Бой-скауты неверно истолковали мой сигнал и убили почтальона. Понимаете, у меня не слишком большая практика в подобного рода предприятиях. В другой раз я буду работать лучше.
Горничная, помолвленная с вечерним почтальоном, предалась шумливому горю.
— Не забывайте, что у вашей госпожи головная боль, — сказал Дж. П. Хаддл. (Головная боль у мисс Хаддл усилилась.)
Кловис поспешил вниз по лестнице и после короткого визита в библиотеку вернулся с очередным сообщением:
— Епископ извиняется, узнав, что у мисс Хаддл болит голова. Он отдал приказ, чтобы вблизи дома по возможности не велась никакая стрельба; все необходимые убийства рядом с домом будут производиться холодным оружием. Епископ считает, что человек долен быть не только добрым христианином, но и джентльменом.
Именно тогда они в последний раз видели Кловиса; было почти семь часов, а его пожилые родственники любили, когда он переодевался к ужину. Но хотя Кловис покинул Хаддлов навсегда, тайный намек на его присутствие бродил по нижним регионам дома в долгие часы бессонной ночи и каждый скрип на лестнице, каждый шорох ветра в кустарнике был преисполнен ужасным смыслом. Примерно в семь часов на следующее утро мальчик-садовник и утренний почтальон, наконец, убедили насторожившихся, что двадцатый век остался незапятнанным.
— Думаю, — размышлял Кловис, когда утренний поезд уносил его из города, — что по меньшей мере им надо быть благодарными за лечение беспокойством.
Комментарии к книге «Рассказы», Гектор Хью Манро (Саки)
Всего 0 комментариев