Роман в переводе Ирины Разумовской и Светланы Самостреловой
В оформлении использованы рисунки американского художника Сола Стейнберга
Вторая мировая война кончилась — и вот, ровно в полдень, я перехожу Таймс-сквер, а на груди у меня горит Пурпурное сердце.
Элиот Розуотер, президент Фонда РозуотераГЛАВА 1
* * *
Деньги, доход — вот главные герои этого рассказа о людях, как мог бы стать мед героем рассказа о пчелах.
Денег на 1 июня 1964 года было — как отдать — ровно 87 472 033 доллара 61 цент. Именно 1 июня 1964 года указанную сумму заприметил кроткий взор юного махинатора Нормана Мушари. Доход с этой завлекательной суммы составлял 3 500 000 долларов в год, то есть 10 000 долларов в день, включая воскресенья.
Норману Мушари было всего шесть лет, когда в 1947 году эту сумму превратили в фонд, предназначенный для благотворительных и культурных целей. До тех шор капитал этот принадлежал одному из самых богатых семейств в Америке — семейству Розуотеров, по богатству оно считалось четырнадцатым в стране. Капитал упрятали в фонд, чтобы ни сборщики налогов, ни другие хищники не розуотеровской породы не могли запустить в него лапу. А в уставе Фонда Розуотера, являвшем собой цветистый шедевр юридической болтологии, возвещалось, что звание президента Фонда передается по наследству точно в том же порядке, как и корона Великобритании. Отныне и во веки веков президентом будет назначаться самый старший из ближайших потомков основателя Фонда — Листера Эймса Розуотера, сенатора от штата Индиана.
Сородичи президента по достижении двадцати одного года становились управляющими Фонда. Звание управляющего давалось пожизненно, если только носитель его по суду не признавался душевнобольным. Все управляющие имели право вознаграждать себя за службу сколько душе угодно, но только за счет прибылей Фонда.
Все это стало известным Норману Мушари, когда он, с отличием окончив юридический факультет Корвеллского университета, получил место в юридической фирме Мак-Аллистера, Робжента, Рида и Мак-Ги в Вашингтоне, округ Колумбия. Эта фирма и разработала проект создания Фонда Розуотера. Норман Мушари, сын бруклинского торговца коврами, вел свой род из Ливана. Росту в нем было один метр пятьдесят сантиметров. В голом виде его широченный зад источал сияние.
Мушари был самым молодым, самым низкорослым и решительно самым неанглосаксом среди всех служащих фирмы. Его взяли в помощники дряхлому совладельцу фирмы Тармонду Мак-Аллистеру, добрейшему семидесятишестилетнему старикашке. Не видать бы Мушари этого места, если б остальные партнеры не сочли, что в деятельность Мак-Аллистера не мешает внести чуть-чуть злокозненности.
Никто никогда не приглашал Мушари позавтракать вместе. Он одиноко вкушал свою пищу в дешевых кафе и обдумывал, как свергнуть Розуотеров. Никого из Розуотеров Мушари не знал. Просто его воображение раз и навсегда поразило то, что состояние их было самым большим неделимым капиталом из всех опекаемых фирмой «Мак-Аллистер, Робжент, Рид и Мак-Ги». Мушари приходили на память слова его любимого профессора Леонарда Лича, объяснявшего ему когда-то, каким путем можно пробиться вперед на юридическом поприще. Лич говорил, что как хороший пилот всегда приискивает себе посадочную площадку, так и юрист должен всегда приискивать такие обстоятельства, при которых большие суммы денег переходят из рук в руки.
— При заключении каждой крупной сделки, — говорил Лич, — наступает волшебный миг, когда один уже расстался со своими денежками, а другой, кому предстоит стать их владельцем, их еще не заполучил. Бдительный юрист сумеет воспользоваться этим моментом — он на волшебную микросекунду задержит капитал в своих руках, урвет от него кусок и передаст дальше. Если тот, кому надлежит получить деньги, богатством не избалован и, как большинство людей на свете, страдает комплексом неполноценности, а также чувствует себя перед всеми в чем-то виноватым, то юрист может спокойно оставить себе даже половину куша — получатель все равно будет захлебываться от благодарности.
Чем больше секретных бумаг о Фонде Розуотера прочесывал Мушари, в тем большее волнение он приходил. Особенно его будоражила та часть Устава, в которой говорилось о немедленном отстранении от участия в делах Фонда всякого, кто будет признан душевнобольным. А сотрудники фирмы давно уже болтали о том, что первый президент Фонда Элиот Розуотер, сын сенатора, ненормальный. Правда, говорилось это всегда шутливо, но на суде невозможно доказать, что шутка, а что нет, — это Мушари знал твердо. Коллеги Мушари величали Элиота «чудиком», «блаженным», «святой простотой», «Иоанном Крестителем» и т. п.
«Во что бы то ни стало, — предавался сладким мечтам Мушари, — во что бы то ни стало мы должны довести этого субчика до суда».
Как явствовало из разговоров, следующий в роду кандидат в президенты — двоюродный брат Элиота, живущий в Род-Айленде, был неполноценным по всем статьям. Приди волшебный миг — и Мушари мог бы отстаивать его интересы.
Мушари был начисто лишен слуха и потому не знал, что для него самого в фирме тоже завели условный код. Это был мотивчик, который кто-нибудь из служащих всегда насвистывал, когда Мушари приходил или уходил. Мотив развеселого деревенского танца: «Кто там на опушке? Ушки на макушке!»
* * *
Элиот Розуотер стал президентом Фонда в 1947 году. Когда, семнадцать лет спустя, Мушари приступил к изучению его биографии, Элиоту было сорок шесть лет. Мушари, мнивший себя этаким маленьким Давидом, занесшим меч на Голиафа, был моложе Элиота ровно вдвое. Казалось, сам господь бог желает маленькому Давиду победы, ибо один секретный документ за другим подтверждал, что Элиот — законченный псих.
Так, к примеру, в сейфе фирмы, в секретной папке, хранился конверт с тремя печатями — его следовало, не вскрывая, вручить тому, кто унаследует президентский пост после смерти Элиота.
В конверте лежало письмо Элиота, и вот что в нем было написано:
«Дорогой кузен, или кем ты там мне приходишься!
Поздравляю с богатым наследством! Наслаждайся! Быть может, для будущих успехов тебе не мешает узнать, кем были те, кто взращивал и лелеял до сих пор твои несметные сокровища.
Капитал Розуотеров, подобно многим другим миллионным состояниям Америки, берет свое начало от хмурого, непрошибаемого, как запор, крестьянского парня, примерного христианина, занявшегося в Гражданскую войну и после нее спекуляциями и подкупом. Парня звали Ной Розуотер, он родился в округе Розуотер, штат Индиана, и был моим прадедом.
Ной и его брат Джордж унаследовали от отца-пионера шестьсот акров пахотной земли, темной и жирной, как школьный торт, да небольшой заводик по производству пил, уже почти прогоревший.
Началась война.
Джордж собрал вооруженный отряд и во главе его отправился воевать.
Ной нанял деревенского дурачка, чтобы тот воевал вместо него, перевел заводик на производство штыков и сабель, ферму перевел на откармливание свиней. Авраам Линкольн объявил, что никаких денег не жалко, лишь бы восстановить единство страны, вот Ной и повышал цены на свои товары в соответствии с размерами национальной трагедии. И сделал такое открытие: от придирок правительства к ценам или качеству товаров можно запросто откупиться до смешного маленькими взятками.
Ной женился на Клиоте Херрик, самой некрасивой женщине во всей Индиане, — у нее было четыреста тысяч долларов. На ее деньги он расширил завод и накупил ферм — все в округе Розуотер. Он стал самым крупным свиноводом на Севере. И чтоб его не надули скупщики мяса, он приобрел контрольный пакет акций Индианаполисской бойни. Чтоб его не надули поставщики стали, он приобрел контрольный пакет акций сталелитейной компании в Питсбурге. Чтоб его не надули поставщики угля, он скупил контрольные пакеты акций нескольких шахт. Чтоб его не надули кредиторы, он основал банк.
Маниакальный страх — как бы его не надули! — заставлял его все больше и больше заниматься ценными бумагами, все меньше и меньше — штыками и свининой. Мелкие спекуляции ничего не стоящими бумажками убедили его, что продавать их легче легкого. Он продолжал подкупать разных членов правительства, чтобы заполучить свою долю национальных богатств и доходов из казны, но больше всего души вкладывал в помещение своего разводненного капитала[1].
Соединенным Штатам Америки, которым надлежало стать Утопией — страной обетованной для всех, — не минуло еще и века, как Ной Розуотер и несколько человек вроде него доказали, что Отцы-основатели совершили по крайней мере одну промашку — эти только-только ставшие предками почтенные граждане не вписали в законы своей Утопии, что состояние каждого жителя не должно превышать определенных размеров. Это упущение было вызвано тем, что они, с одной стороны, питали слабость ко всем, кто любит красивую жизнь, с другой — полагали, что континент, на котором они живут, так огромен и изобилен, а жители его так малочисленны и предприимчивы, что никакой грабитель, как бы шустро он ни грабил, не сможет никому нанести серьезный ущерб.
Ной и ему подобные быстро смекнули, что континент имеет свои пределы и не так уж трудно убедить алчных чиновников, особенно законников, отхватывать от него кусок за куском и швырять эти ломти туда, где бы они достались таким, как Ной.
Вот как получилось, что горстка хапуг завладела в Америке всем, чем стоило владеть. Вот как была создана жестокая и нелепая, никому не нужная, ни с чем не сообразная, безотрадная классовая система Америки. Честные, смышленые, мирные граждане оказались классом паразитов, раз они требовали, чтобы им выплачивался прожиточный минимум. А тех, кто смекнет, как нажиться на преступлениях, не предусмотренных законом, отныне и впредь полагалось награждать и прославлять. Вот так американская мечта опрокинулась на спину брюхом кверху, позеленела, закачалась на мутной поверхности бездонной алчности, раздулась от газов и с треском лопнула в лучах полуденного солнца.
Е pluribus unum[2] — вот какой девиз сочли уместным будто шутки ради отчеканить на валюте этой лопнувшей Утопии: ведь немногим до безобразия разбогатевшим американцам достались владения, привилегии и радости, в которых было отказано всем прочим. А еще более поучительным девизом в свете того, что мы узнали о Ное Розуотере и ему подобных, мог бы стать следующий: «Хватай больше, чем можешь ухватить, не то останешься с носом!»
И Ной родил Сэмюэла, и тот взял в жены Джеральдину Эмс Рокфеллер, и Сэмюэл еще пуще отца увлекся политикой и не жалея живота служил партии республиканцев, вершил ее судьбами, побуждал эту партию выставлять на выборах таких кандидатов, что умели крутиться подобно дервишам, драть глотку на любом наречии и отдавать приказы полиции палить по толпе, едва только им почудится, что какому-нибудь голодранцу может взбрести в голову, будто он и Розуотер равны перед законом.
И еще Сэмюэл скупал газеты, а заодно и проповедников. Он учил их простой истине, и они затвердили ее назубок: кто смеет думать, что Соединенные Штаты Америки должны стать Утопией, — тот лентяй, размазня, проклятый богом болван. Сэмюэл трубным гласом возглашал, что ни один американский рабочий не стоит больше восьмидесяти центов в день, но сам при этом радовался случаю отвалить сто тысяч долларов за картину какого-нибудь итальянца, отдавшего концы триста лет назад. В довершение всего он дарил картины музеям — пусть, мол, бедняки обогащаются духовно. По воскресеньям музеи были закрыты.
И Сэмюэл родил Листера Эймса Розуотера, и тот взял в жены Юнис Элиот Морган. Надо отдать должное Листеру и Юнис: эта парочка была не то что Ной с Клиотой или Сэмюэл с Джеральдиной — они умели посмеяться и смеялись от души. Любопытно отметить: в 1927 году Юнис стала чемпионкой США по шахматам среди женщин и в 1933 — тоже.
Юнис написала исторический роман о женщине-гладиаторе «Рамба из Македонии». В 1936 году он сделался бестселлером. Она погибла в 1937-м, став жертвой несчастного случая, во время прогулки на яхте. Юнис была умна, обаятельна и не в шутку расстраивалась из-за положения бедняков. Она была моей матерью.
Ее муж Листер делами никогда не занимался. С самого его рождения и до той минуты, когда я пишу эти слова, капиталами его ведали адвокаты и банки. Почти всю свою сознательную жизнь он провел в конгрессе Соединенных Штатов, поучая, как надо жить. Сперва он выступал в этой роли как представитель округа, центром которого является город Розуотер, затем как сенатор от штата Индиана. Ни сейчас, ни когда-либо прежде в штате Индиана он не жил — это шитая белыми нитками политическая басня. И Листер породил Элиота.
Листера нисколько не трогало, какие последствия и осложнения влечет за собой капитал, доставшийся ему в наследство. Он думал об этом примерно столько же, сколько другие о мизинце на своей левой ноге. Его собственные миллионы никогда его не волновали, не забавляли, не искушали. Не моргнув глазом, он отдал девяносто пять процентов своего состояния в тот Фонд, которым ты теперь заправляешь.
А Элиот взял в жены Сильвию Дювре-Зеттерлинг, парижскую красотку, которая его потом возненавидела. Ее мать покровительствовала художникам. Ее отец был знаменитейшим виолончелистом. Ее дед и бабка по матери были из Ротшильдов и Дюпонов.
А Элиот стал пьянчужкой, доморощенным утопистом, святошей, беспутным дурачком.
Не родил ни души.
Bon voyage[3], дорогой братец, или кем ты там мне приходишься! Будь добрым! Будь великодушным! Преспокойно наплюй на искусство и науки — они еще никогда никому не помогли. Будь искренним и заботливым другом бедняков».
Под письмом стояла подпись:
«Покойный Элиот Розуотер».Сердце Нормана Мушари колотилось, как набатный колокол, — он взял напрокат большой сейф и запер туда письмо. Этому первому вескому доказательству недолго суждено было оставаться в одиночестве.
Мушари шел домой в свою каморку и размышлял, что как раз сейчас Сильвия разводится с Элиотом, и старик Мак-Аллистер является поверенным ответчика. Сильвия жила в Париже, и Мушари написал ей письмо, в котором намекал, что при мирном разводе двух цивилизованных людей обе стороны обычно возвращают друг другу письма. Он попросил прислать ему письма Элиота, если они у нее сохранились.
Со следующей почтой он получил пятьдесят три письма.
ГЛАВА 2
* * *
Элиот Розуотер родился в 1918 году в Вашингтоне, округ Колумбия. Элиота, так же как в свое время его папашу, утверждавшего, что он представляет интересы землепашцев из Индианы, растили, воспитывали и развлекали на курортах Восточноамериканского побережья и в Европе. Каждый год семейство ненадолго наведывалось «домой», в округ Розуотер, и оставалось там ровно столько, сколько требовалось, чтобы поддержать легенду, будто это и в самом деле их дом.
Годы обучения Элиота в частной школе Лумиса и в Гарвардском университете не были отмечены особыми достижениями. Проводя каждое лето на Кейп-Коде, а зимние каникулы в Швейцарии, он стал опытным яхтсменом и не ахти каким лыжником.
8 декабря 1941 года Элиот расстался с юридическим факультетом Гарварда и пошел добровольцем в американскую пехоту. Он отличился во многих сражениях, дослужился до капитанского звания, командовал ротой. Когда война в Европе близилась к концу, Элиот заболел. Болезнь его называлась «фронтовой невроз». Его отправили на лечение в Париж, где он влюбился в Сильвию и завоевал ее сердце.
После войны Элиот с красавицей женой вернулся в Гарвард и получил диплом юриста. Он увлекся международным правом, мечтал сослужить службу Объединенным Нациям. Элиот защитил по этой теме диссертацию, и тогда же его назначили президентом Фонда Розуотера. Обязанности его, если исходить из Устава, можно было считать либо совсем пустяковыми, либо очень серьезными.
Элиот предпочел принять свое назначение всерьез. Он купил в Нью-Йорке дом с фонтаном в вестибюле. Поставил в гараж две машины — «бентли» и «ягуара». Снял для правления Фонда целый этаж в «Эмпайр-Стейт Билдинг». Велел выкрасить комнаты правления в лимонный, темно-апельсиновый и устрично-белый цвета. Здесь, объявил Элиот, будет располагаться штаб всех тех благородных, прекрасных и двигающих вперед науку начинаний, которые он надеется совершить.
Элиот много пил, но это никого не беспокоило. Как бы он ни набрался, с виду нипочем нельзя было сказать, что он пьян.
* * *
С 1947 по 1953 год Фонд Розуотера истратил четырнадцать миллионов долларов. Элиот не обошел своими милостями ни одной полосы на ниве благотворительности — будь то открытие клиники для контроля за рождаемостью в Детройте или покупка полотна Эль-Греко для музея в городе Тампа, Флорида. Доллары Розуотера сражались с душевными болезнями и раком, с расовыми предрассудками, произволом полиции и тысячью других бед, вдохновляли университетских профессоров на поиски истины, не торгуясь скупали все прекрасное.
По иронии судьбы, одно из оплачиваемых Элиотом исследований касалось алкоголизма в Сан-Диего. Когда эту работу представили ему на рассмотрение, Элиот был так пьян, что не смог ее прочесть. Сильвии пришлось приехать в правление и забрать его домой. Десятки людей наблюдали, как она помогает мужу перебраться через тротуар к поджидавшему их такси. Л Элиот громко декламировал стихи, над которыми бился все утро:
Много, много я хорошего купил, Много, много я дурного победил.* * *
После этого Элиот, в знак раскаяния, два дня вел воздержанную жизнь, потом исчез на целую неделю. Много чего натворив, он объявился незваным на съезде писателей-фантастов — в Милфордском мотеле в штате Пенсильвания. Норман Мушари проведал об этом случае из отчета частного сыщика, хранившегося в архивах фирмы «Мак-Аллистер, Робжент, Рид и Мак-Ги». Старик Мак-Аллистер велел этому сыщику ходить за Элиотом по пятам — он хотел быть в курсе, не выкинет ли президент чего такого, что может потом накликать на Фонд неприятности.
В отчете сыщика обращение Элиота к научным фантастам приводилось слово в слово. Все заседание, включая и хмельную речь Элиота, было записано на пленку.
— Я люблю вас, сукины дети, — сказал Элиот в Милфорде, — только вас я еще и читаю. Вы одни пишете о тех действительно дух захватывающих переменах, которые сейчас свершаются, вы одни настолько чокнутые, что понимаете: жизнь это путешествие в космосе, и притом не короткое — оно протянется биллионы и биллионы лет. У вас одних хватает пороху действительно болеть за будущее, одни вы действительно понимаете, что с нами делают машины, что с нами делают города, что с нами делают войны, что с нами делают великие простые идеи, чудовищные ошибки, просчеты, несчастные случаи и катастрофы. У вас одних хватает дурости страдать от беспредельности времени и пространства, от тайн, которые никому не дано разгадать, от того, что сейчас мы должны решить, чем будет наше космическое путешествие в ближайшие биллионы лет — раем или адом?
* * *
Элиот признал затем, что пишут научные фантасты хреново, но объявил, что это неважно. Он сказал, что они все равно поэты, раз куда лучше улавливают важные перемены, чем те, кто пишет хорошо.
— К черту этих талантливых пустобрехов — они только и знают, что старательно рассусоливают об огрызке чьей-нибудь ничтожно малой жизнишки. Надо писать о галактиках и вечности, о триллионах душ, которым еще суждено народиться.
— Жаль только, нет здесь Килгора Траута, — оказал Элиот, — я бы пожал ему руку и сказал, что он величайший писатель наших дней. Мне сейчас объяснили, что он не смог приехать, его, видите ли, не отпустили с работы. И какую же работу предоставило наше общество своему талантливейшему пророку? — Элиот задохнулся и несколько минут не мог заставить себя выговорить, как называется должность Траута: — Его облагодетельствовали постоянным местом в Хайенниском бюро по погашению премиальных талонов!
Он сказал правду. Траут, автор восьмидесяти семи книг в бумажных обложках, прозябал в бедности, и слышали о нем только те, кто интересовался научной фантастикой. Ему исполнилось шестьдесят шесть лет, когда Элиот так его нахваливал.
— Через десять тысяч лет, — предсказывал Элиот заплетающимся языком, — имена наших генералов и президентов будут забыты, и единственный наш современник, кто останется в памяти потомков, это автор
Так называлась книга Траута, и название это при ближайшем рассмотрении оказывалось знаменитым вопросом, который мучил Гамлета.
* * *
Мушари добросовестно отправился искать экземпляр этой книги, чтобы пополнить досье, заведенное на Элиота. Ни в одном приличном книжном магазине о Трауте никогда и не слыхивали. Поэтому Мушари решил попытать счастья в какой-то гнусной лавчонке. И здесь, среди самой развесистой порнографии, он отыскал потрепанные экземпляры всех книг, когда-либо сочиненных Траутом.
изданная по цене двадцать пять центов, обошлась ему в пять долларов — ровно столько же стоила здесь и «Кама Сутра» Витсаяны.
Мушари полистал «Кама Сутру» — давно уже запрещенное восточное руководство в искусстве и технике любви.
Ничего занятного в нем Мушари не увидел. Он никогда ни в чем не видел ничего занятного, поскольку навек похоронил себя в дебрях правоведения — науки, начисто чуждой всякой живости.
К тому же он был таким оболтусом, что вообразил, будто книжки Траута — очень грязные книжонки, раз они продаются в таком месте, так дорого и таким странным типам. Он не понимал, что Траута объединяет с порнографией не секс, а мечта о непостижимо щедром мире.
* * *
Так что Мушари чувствовал себя одураченным, продираясь сквозь эту блистательную прозу, — он пускал слюни в ожидании клубнички, а вместо этого получал сведения по автоматике. У Траута был любимый прием — он сначала описывал ни к черту не годное общество, вроде того, где жил сам, а в конце давал советы, как это общество исправить.
В он запрограммировал такую Америку, где все делали машины, а людей брали на работу, только если у них было три, а то и больше ученых степени. Очень остро стояла там и проблема перенаселения.
Все серьезные болезни были искоренены. Поэтому смерть стала делом добровольным, и правительство, чтобы поощрить подобных добровольцев, выстроило на каждом перекрестке, бок о бок с кафе, крытыми апельсиновыми крышами, Павильоны благоустроенных самоубийств под сиреневыми крышами. К услугам посетителей в Павильонах были хорошенькие распорядительницы, стереофоническая музыка и четырнадцать способов безболезненно покончить с собой. В Павильонах самоубийств дело шло бойко — ведь многие не знали, чем заняться, куда себя девать, а кроме того, смерть считалась благородным, патриотическим поступком. Самоубийцы, к тому же, могли в соседней комнате бесплатно поесть — в последний раз в жизни. И так далее. Воображение у Траута было потрясающее.
Один из персонажей спросил у стюардессы в Павильоне самоубийств — как она считает, попадет ли он в рай? Она сказала, что, разумеется, попадет. Он спросил, увидит ли он бога. Она ответила:
— Конечно, милый.
Он тогда сказал:
— Хорошо бы! Хоть от него узнаю то, чего здесь никак понять не мог.
— Что же это? — спросила стюардесса-экзекутор, застегивая на нем ремни.
— На кой черт нужны люди?
* * *
Элиот кое-как выбрался из Милфорда, доехал на попутках до Соуртсмора, штат Пенсильвания. Там он зашел в маленький бар и провозгласил, что угощает всех, кто может предъявить значок пожарника-добровольца. Понемногу он упился вдребезги и принялся плакать пьяными слезами, причитая, что ему не дает покоя мысль об одной обитаемой планете, атмосфера которой так и норовит вступить в бурную реакцию решительно со всем, что дорого сердцу ее жителей. Элиот имел в виду Землю и входящий в ее атмосферу кислород.
— Вы только призадумайтесь, ребята, — всхлипывая, говорил он, — ведь как раз это и скрепляет нас сильней чего другого. Ну разве что земное притяжение еще сильней. Нас горстка — горстка счастливцев, мы с вами как братья, а связывает нас такая важная цель — уберечь нашу еду, наши жилища, нашу одежду, наших любимых от соединения с кислородом. Говорю вам, ребята, я всю жизнь был членом добровольной пожарной дружины — и сейчас был бы, да в Нью-Йорке их нет, там вообще нет ничего человеческого, ничего человечного.
Элиот трепался — никогда он пожарным не был. Ближе всего он соприкасался с пожарниками в детстве, во время ежегодных наездов Розуотеров в свой фамильный лен. Льстецы из числа горожан угодливо назначили тогда маленького Элиота почетным младшим пожарником добровольной пожарной дружины округа Розуотер. Элиот ни разу не принимал участия в тушении пожара.
* * *
Уже тогда и слепой бы увидел, что Элиот вконец свихнулся, но никому и в голову не приходило погнать его лечиться, никого еще не осенила идея, как здорово можно разжиться, если объявить его сумасшедшим. Маленькому Норману Мушари в те беспокойные дни едва минуло двенадцать, он занимался сборкой игрушечных пластиковых самолетов, онанизмом и обклеивал свою комнату портретами сенатора Маккарти и Роя Кона Об Элиоте Розуотере он тогда еще и слыхом не слыхал.
Сильвия, выросшая среди очаровательных богатых чудаков, привыкла к европейским нормам и даже не помышляла упрятать Элиота в больницу. А сенатор был захвачен величайшим в его жизни политическим сражением, он старался сплотить реакционные ряды партии республиканцев, пошатнувшиеся было, когда президентом США стал Дуайт Дэвид Эйзенхауэр. Услышав толки о причудах своего сына, сенатор отмахнулся: по его мнению, раз Элиот получил хорошее воспитание, значит тревожиться было не о чем.
— У мальчика отличная закваска, — сказал сенатор, — у него есть характер. Он просто пробует свои силы. Ничего, придет в себя. Всему свое время. В нашей семье ни алкоголиков, ни психопатов не было и не будет.
Заявив так, он отправился в Сенат произносить свою знаменитую речь о золотом веке Римской империи, и вот что он там говорил:
— Я хочу рассказать об императоре Октавиане, или Цезаре Августе, как его называют. Этот великий гуманист, а он был гуманистом в полном смысле слова, взял в свои руки Римскую империю в дни полного ее упадка — времечко было точь-в-точь как у нас сейчас: падение нравов, разводы, пьянство, всякого рода попустительство, распутство, извращения, продажность, аборты, убийства, махинации, преступность среди несовершеннолетних, безбожие, трусость, клевета, вымогательство и воровство цвели пышным цветом. Точь-в-точь как сейчас Америка, Рим был тогда раем для гангстеров, извращенцев и тунеядцев. Как в сегодняшней Америке, чернь открыто ополчалась против хранителей закона и порядка, дети не слушались родителей, не питали почтения ни к старшим, ни к своей стране, и приличные женщины не были в безопасности на улице, даже среди бела дня! Всю власть захватили инородцы — корыстные ловкачи, не скупившиеся на взятки. А честные землепашцы — основа римской армии и римского духа — стали грязью под ногами спекулянтов-горожан.
Вот каков был Рим, куда Цезарь Август вернулся, сразив в великой морской битве при Акции эту парочку сексуальных маньяков — Антония и Клеопатру. Уверяю вас, мне не к чему рыться в книгах, чтобы узнать, какие мысли обуревали Цезаря, когда он глядел на Рим, коим ему суждено было править. Давайте лучше минуту помолчим, и пусть каждый подумает о развале вокруг нас.
И сенатор действительно замолчал секунд на тридцать, но кое-кому эти секунды показались целым тысячелетием.
— И к каким же мерам прибег Цезарь Август, чтобы восстановить порядок в своем запущенном отечестве? Он сделал то, что, как нам твердят, делать никак нельзя, то, что, как нам внушают, к добру не приведет, — он возвел нравственность в закон, он насильственно провел эти не проводимые в жизнь законы с помощью полиции, суровой и безжалостной. Всех римлян, ведущих себя по-свински, он объявил вне закона. Вы слышите? Вне закона! И всех римлян, уличенных в свинском поведении, пытали, подвешивая за большие пальцы рук, сбрасывали в колодцы, скармливали львам, словом, давали им возможность проникнуться намерением вести себя более пристойно и прилично, чем до сих пор. Помогло это? Можете не сомневаться, еще как! Свиньи исчезли словно по волшебству. А как мы называем период, последовавший за этой немыслимой, с нашей точки зрения, расправой? Золотым веком, друзья мои, ни больше ни меньше — золотым веком!
Призываю ли я вас последовать этому кровавому примеру? Безусловно! Дня не проходит, чтоб мне не случалось по тому или иному поводу говорить: «Надо силой заставить американцев быть такими, как им положено от природы, — хорошими». Стою ли я за то, чтобы скармливать бастующих рабочих львам? Ну что ж, на радость тем, кому я представляюсь этаким первобытным бронтозавром, могу сказать: «Да. Безуcловно. Начнем кормежку сегодня же, сейчас же, было бы только где». Однако, хоть это и разочарует моих недругов, позвольте добавить, что я шучу. Жестокие и неприглядные наказания меня не привлекают. Зато мне очень по душе пример с ослом, которого догадались подгонять морковкой и палкой, и я полагаю, что сие величайшее открытие космического века может найти применение и в человеческом обществе.
И так далее. Сенатор сказал, что Отцы-основатели использовали метод морковки и палки в системе свободного предпринимательства, но что всякие добрячки, воображающие, будто людям все должно доставаться даром, испохабили логику этой системы до полной неузнаваемости.
— Подводя итоги, — сказал сенатор, — я утверждаю, что у нас только два выхода. Можно возвести нравственность в закон и насадить этот закон силой, но можно вернуться и к подлинной системе свободного предпринимательства, в основе которой лежит справедливый принцип Цезаря Августа — тони или выплывай. Я решительно за этот второй выход. Нам надлежит быть твердыми, ибо мы должны снова стать нацией пловцов, а кто не умеет держаться на воде, пусть себе тихо идет ко дну. Я рассказал вам сегодня об одном трудном периоде, известном из истории. На случай, если вы забыли, какое он косит название, я готов освежить вашу память — золотой век Римской империи, друзья мои, золотой век!
* * *
Что касается друзей Элиота, на которых он мог бы опереться в эту тяжкую пору, — их у него не было. Он растерял своих богатых друзей, заявив, что все, чем они обладают, досталось им по принципу: дуракам счастье. Своим друзьям от искусства он поведал, что единственно кто интересуется их деятельностью — это толстомясые задницы, кому просто больше делать нечего. Он приставал к своим друзьям-ученым: «У кого есть время читать эту вашу занудную писанину и слушать ваши занудные речи?» Он разозлил своих друзей-исследователей, осыпая их преувеличенными благодарностями за достижения, о которых вычитал в последних газетах и журналах, заверяя их на полном серьезе, будто с развитием научной мысли жизнь становится все лучше и легче.
* * *
А потом Элиот прибег к психоанализу. Он поставил крест на спиртном, снова стал следить за собой, увлекаться искусством и наукой, обзавелся прежними друзьями.
Сильвия была счастлива как никогда. Но вдруг, спустя год после начала лечения, ей позвонил по телефону врач. Он отказывался от своего пациента, поскольку, по его просвещенному мнению, Элиот был неизлечим.
— Но он ведь уже поправился!
— Если б я был халтурщиком из Лос-Анджелеса, милая леди, я, несомненно, согласился бы с вами. Но я не знахарь. У вашего мужа самый тяжелый, не поддающийся лечению невроз, с каким я когда-либо сталкивался. Природа этого невроза мне совершенно неясна. За год сосредоточенной работы с вашим мужем мне не удалось даже поцарапать его защитную броню.
— Но он всегда возвращается от вас бодрый.
— А знаете, о чем мы с ним говорим?
— Я думала, спрашивать не следует.
— Об истории Америки! Подумайте только, ваш муж тяжело больной человек, он убил свою мать, его отец неумолимый тиран, и о чем же он говорит, когда я предоставляю ему возможность дать волю своим мыслям? Об истории Америки!
Утверждение, что Элиот убил свою нежно любимую мать, строго говоря, соответствовало истине. Когда ему было девятнадцать лет, они с матерью плавали на яхте по заливу Котуит. Элиот зевнул на руле. Сокрушительным ударом гика мать выбросило за борт. Юнис Морган Розуотер камнем пошла ко дну.
— Нет, миссис Розуотер, — продолжал врач, — я сдаюсь. Я не могу лечить вашего мужа.
* * *
Элиота отказ врача, по-видимому, только позабавил.
— Он сам не понимает, почему я вылечился, вот и отказывается признать, что лечение помогло, — заметил он.
В этот вечер они с Сильвией пошли в Метрополитен-оперу на премьеру новой постановки «Аиды». Фонд Розуотеров оплачивал костюмы. Элиот, весь вылощенный, выглядел великолепно — высокий, во фраке, на открытом круглощеком лице румянец, голубые глаза светились душевным здоровьем.
Все шло прекрасно до последней сцены оперы, когда героя вместе с героиней замуровывают в подземелье, чтоб они там задохлись. Как только обреченная пара широко раскрыла рты, Элиот крикнул:
— Не пойте, тогда протянете подольше!
Он встал с места и перегнулся через барьер ложи, уговаривая певцов:
— Может, вы не слышали про кислород, но я-то о нем все знаю! Послушайтесь меня, не пойте!
Элиот побелел, глаза у него остекленели. Сильвия дернула его за рукав. Он посмотрел на нее обалдело, послушно дал себя увести и покорно последовал за ней, как воздушный шарик на веревочке.
ГЛАВА 3
* * *
Норман Мушари пронюхал, что в тот вечер, после «Аиды», Элиот снова исчез — выпрыгнул на углу Сорок второй улицы и Пятой авеню из такси, которое везло его домой.
Через десять дней Сильвия получила от Элиота письмо из города Эльсинор, штат Калифорния, написанное на бланке Эльспнорской добровольной пожарной дружины. Название этого городка направило мысли Элиота в новое русло, и он пришел к выводу, что во многом смахивает на шекспировского Гамлета.
«Дорогая Офелия!
Эльсинор, оказывается, совсем не такой, как я его себе представлял, а может. Эльсиноров много, и я попал не туда, куда надо. Здешние учащиеся-футболисты именуют себя «неистовыми датчанами». В соседних же городках их зовут «датчане-меланхолики». За последние три года они выиграли один раз, дважды сыграли вничью и двадцать четыре раза потерпели поражение. Вот что получается, когда в полузащиту ставят Гамлета.
Перед тем как я вышел из такси, ты сказала, что нам, видимо, лучше развестись. Я не понимал, что тебе до того несладко живется. Теперь я понимаю, что вообще не понимаю ни черта. До сих пор не могу понять, что я алкоголик, хотя даже посторонним это сразу видно.
Может, я слишком замахиваюсь, когда говорю, что у нас с Гамлетом есть что-то общее, но ведь передо мной тоже важная задача и у меня тоже на время ум зашел за разум, поскольку я не представляю, как к ней подступиться. Гамлету, правда, было куда легче. Дух его папаши точно растолковал ему, что к чему, а мне приходится действовать без всяких указаний, хотя что-то откуда-то тужится подсказать мне, куда идти, что делать и зачем. Не бойся, голосов я не слышу. Но все время чувствую, что наша жизнь в Нью-Йорке — нелепое, пустое фиглярство, а это не по мне.
Вот меня и заносит.
И занесло».
Молодой Мушари был крайне раздосадован тем, что Элиот не слышит голосов. Правда, в конце письма Элиота начинался явный бред. Он так подробно описывал эльсинорские пожарные машины, будто Сильвии до смерти хотелось знать о них все:
«Пожарные машины здесь выкрашены в оранжевый цвет с черными полосами — вылитые тигры! Очень впечатляет! А в воду здешние пожарные подмешивают стиральный порошок, чтобы вода сразу впитывалась в стену и быстрей добиралась до пламени. Это, конечно, здорово, если только порошок не портит насосы и шланги. Они здесь начали применять его совсем недавно и еще не знают, как он действует. Я посоветовал им написать фирме, поставляющей насосы, и рассказать об их опытах. Собираются так и сделать. Они считают, что я знаменитый пожарник-доброволец из восточных штатов. Замечательные ребята! Не чета всем этим плясунам и пустобрехам, что вечно отираются у дверей Фонда Розуотера. Они вроде тех американских солдат, с которыми я вместе воевал.
Наберись терпения, Офелия!
Твой любящий Гамлет».Из Эльсинора Элиот направился в Вахти, штат Техас, и там его незамедлительно арестовали. Он прибрел к местному пожарному управлению небритый, весь в пыли, и начал объяснять зевакам, что правительство обязано разделить все богатства страны поровну, а то одним уже денег некуда девать, а у других ни гроша за душой. Его сочли подозрительной личностью и посадили в тюрьму. Последовал загадочный, невразумительный обмен вопросами и ответами, затем его снова выпустили на волю и взяли обещание, что в Вахти он больше не покажется.
Через неделю Элиот объявился в Новой Вене, штат Айова. Второе письмо Сильвии он написал на бланке тамошней пожарной команды. Он называл Сильвию «самой терпеливой женщиной в мире» и обещал, что ее долгому ожиданию скоро придет конец.
«Теперь я понял, — писал он, — куда мне надо податься. Мчусь туда со всех ног! Оттуда позвоню. Может, останусь там навсегда. Что я там буду делать, еще не представляю, но уверен, что скоро пойму. С глаз моих спала пелена! Между прочим, я посоветовал здешним пожарникам подсыпать в воду стиральный порошок, только сначала предупредить фирму, выпускающую насосы. Им это понравилось. Собираются обсудить этот вопрос на первом же собрании. Я уже шестнадцать часов не пью! И меня нисколько не тянет!
Привет!»
Получив это письмо, Сильвия немедленно распорядилась, чтоб к ее телефону приладили записывающее устройство — еще один подарок для Мушари. Сильвия решила, что Элиот сбрендил бесповоротно, и хотела, когда он позвонит, записать каждое слово, чтоб понять, в каком он состоянии и где находится, тогда она сможет сразу броситься за ним.
Телефон зазвонил.
— Офелия?
— О, Элиот, Элиот, где ты, дорогой?
— В Америке, среди никудышных сыновей и внуков знаменитых пионеров.
— Но где? В каком месте?
— В точности таком же, как все другие. В унылой американской дыре, в телефонной будке наполовину из стекла, наполовину из алюминия. У меня под носом — маленькая серая полка, на ней валяются американские монеты: пять, десять и двадцать центов. А еще на серой полке нацарапано шариковой ручкой извещение.
— Какое?
— «Шейла Тейлор дает всем!» Уверен, так оно и есть!
— Элиот, там есть река?
— Моя телефонная будка расположена в просторной долине рядом с огромным стоком нечистот, именуемым рекой Огайо. Река отсюда в тридцати милях к югу. В ее иле, замешанном на прахе сыновей и внуков пионеров, откармливаются громадные, как атомные подлодки, карпы. За рекой раскинулась обетованная земля Дэниела Буна [4] — холмы Кентукки, некогда зеленые, а ныне вспоротые и продырявленные тахтами, причем многие из этих шахт принадлежат Фонду, учрежденному одной занятной старой американской семейкой по фамилии Розуотер для культурных и благотворительных целей.
На том берегу реки владения Фонда Розуотера изрядно разбросаны. Зато на этом, прямо вокруг моей будки, в радиусе пятнадцати миль, куда ни плюнь, все принадлежит Розуотерам. Они не суют свой нос только в одну, весьма прибыльную и процветающую здесь отрасль — в торговлю выползками. Объявления «Имеются в продаже выползки» висят на каждом доме.
Основной статьей здешней экономики, помимо свиноводства и торговли выползками, является производство пил. Завод, выпускающий их, разумеется, принадлежит Фонду. Пилы здесь играют такую важную роль, что спортсменов школы имени Ноя Розуотера прозвали «неистовыми пилоделами». По правде говоря, мастеров, умеющих делать пилы, осталось совсем немного. Завод почти полностью автоматизирован. Умеешь справляться с игральными автоматами — значит, сможешь работать за целую фабрику, выпускать по двенадцать тысяч пил в день.
Вокруг моей будки безмятежно слоняется один такой «неистовый пилодел» — молодой человек лет восемнадцати, он обряжен в священные белый и синий цвета. С виду страшноват, но на самом деле мухи не обидит. В школе ему лучше всего давались два предмета: «Права и обязанности граждан» и «Современная американская демократия» — и то и другое преподавал баскетбольный тренер. Молодой человек твердо усвоил, что если он набедокурит, это не только подорвет республику, но погубит и его самого. В округе Розуотер для него нет работы. Для него вообще нигде ничего нет. В кармане он носит противозачаточные средства, многих это пугает и отвращает от него. Однако тех же людей пугает и отвращает то, что отец мальчишки не прибегал к противозачаточным средствам. Словом, еще один паренек, сбитый с панталыку послевоенным изобилием, еще один наследничек с вылупленными глазами. Он идет к своей девушке, а девушке чуть больше четырнадцати — этакая Клеопатра из мелочной лавки, приманка из пяти букв.
Через дорогу от меня дом пожарной дружины — четыре пожарные машины, трое пьяных, шестнадцать собак и один бодрый трезвый парень с банкой краски для металла.
— Ох, Элиот, Элиот! Слушай, возвращайся домой!
— Да разве ты не понимаешь, Сильвия? Я дома. Теперь я знаю, мой дом всегда был здесь, в городе Розуотер, округ Розуотер, штат Индиана.
— Что же ты собираешься там делать, Элиот?
— Заботиться о здешних жителях.
— Что ж, очень мило — уныло сказала Сильвия.
Она была бледная, стройная, хрупкая и утонченно-интеллигентная. Умела играть на клавесине, очаровательно болтала на шести языках. В детстве и юности Сильвия встречалась в доме у родителей со многими знаменитостями: с Пикассо, Швейцером, Хемингуэем, Тосканини, Черчиллем и Де Голлем. Она никогда не была в округе Розуотер, понятия не имела, что такое выползки, знать не знала, что может быть на земле до того безысходно плоская местность, до того безысходно серые люди!
— Я гляжу на здешних жителей, на этих американцев, — продолжал Элиот, — и вижу, что они и сами-то себя больше не любят, потому что от них никому никакой пользы. Завод, фермы, шахты на том берегу — почти всюду теперь сплошные машины. Даже для войны эти люди не нужны Америке, ни к чему. Сильвия, я решил посвятить себя искусству!
— Искусству?
— Я собираюсь любить этих сброшенных со счетов американцев, хоть они никчемны и несимпатичны. Это и будет мой вклад в искусство.
ГЛАВА 4
* * *
Округ Розуотер — это полотно, которое Элиот вознамерился расцветить любовью и сочувствием, — представлял собой правильный прямоугольник, на чьей поверхности другие, в основном тоже Розуотеры, набросали смелые узоры. Предшественники Элиота предвосхитили Мондриана[5]. Половина дорог в округе шла с запада на восток, половина — с юга на север. Тинистый канал длиною в четырнадцать миль делил округ на две равные части и обрывался у его границ. Прорытый прадедом Элиота, он был единственным реальным мазком заманчивой картины, которая некогда чудилась пайщикам и акционерам Розуотерского канала, призванного соединить Чикаго, Индианаполис, Розуотер и Огайо. Теперь в нем разводили бычков-подкаменщиков, красноперку, окуней и карпов. Любителям половить такую рыбку и продавали выползков.
У большинства торговцев выползками предки были акционерами и пайщиками компании Розуотерского судоходного канала «Чикаго — Индианаполис — Огайо». Когда план строительства окончательно лопнул, многие пайщики лишились своих ферм — их тут же скупил Ной Розуотер. Большая община утопистов, жившая в юго-западной части округа и называвшаяся Новая Амброзия, вложила в канал все свои сбережения и разорилась. О них никто не жалел. Единственным их вкладом в историю округа была пивоварня, которая стала поставлять знаменитое розуотерское пиво «Золотая Амброзия» и сохранила жизнеспособность до времен Элиота. На этикетке каждой бутылки была картинка с изображением земного рая, создать который собирались жители Новой Амброзии. Город-мечта был увенчан шпилями. Шпили были увенчаны громоотводами. Небо кишело херувимами.
* * *
Город Розуотер находился в самой середине округа. В самой середине города высился Парфенон, весь целиком, включая колонны, сооруженный из добротного красного кирпича. Крыша на нем была зеленая, медная. Через город проходил канал, а в недавнем прошлом еще и железные дороги — Нью-Йоркская центральная, Мононовская и дорога Никелевой компании. Когда Элиот и Сильвия поселились в своей резиденции, город пересекали уже только канал и одна железная дорога — Мононовская, но Мононы к тому времени обанкротились, а рельсы заржавели.
К западу от Парфенона расположилось здание акционерного общества «Пилы Розуотера», тоже из красного кирпича, тоже под зеленой крышей. Гребень крыши был продавлен, оконные стекла вылетели. Здесь устроили себе Новую Амброзию ласточки и летучие мыши. У часов, украшавших все четыре стороны башни, не было стрелок. Высокую медную трубу законопатили птичьи гнезда.
К востоку от Парфенона стояло здание окружного суда, опять-таки из красного кирпича, опять-таки под зеленой крышей. Из четырех его башенных часов у трех стрелкн еще не отлетели, но и не двигались. В подвале этого официального учреждения, словно нарыв у корней мертвого зуба, ухитрилось притулиться частное предприятие. Красная неоновая вывеска над ним гласила «Салон Беллы «Красота». Белла весила сто двадцать пять килограммов.
* * *
Город мог похвастать еще двумя каменными зданиями — особняком Розуотеров на искусственном холме в восточном конце парка, за железным островерхим забором и школой имени Ноя Розуотера, обиталищем «неистовых пилоделов», замыкавшей парк с юга. В северной части парка находился старый Оперный театр — сооружение наподобие свадебного пирога, готовое в любую минуту воспламениться. Теперь в нем размещалась пожарная дружина. В остальном город представлял собой скопище лачуг, бараков, пьяниц, дураков, психованых и всякой бестолочи, ибо все, что в округе Розуотер еще оставалось здорового, делового и предприимчивого, чуралось его цитадели.
Новое здание для акционерного общества «Пилы Розуотера» — из желтого кирпича и без окон — возвели посреди пшеничного поля, между городом Розуотер и Новой Амброзией. К нему бежали блестящие новенькие рельсы Нью-йоркской центральной дороги и шипящая под колесами двусторонняя автострада, проложенная отступя двенадцать миль от столицы округа. Рядом с новым зданием раскинулись гостиница «Розуотер» и розуотеровский панорамный кинотеатр с залом для игры в шары, а также огромные элеваторы и загоны для скота — перевалочные пункты для всего, что взращивалось и откармливалось на розуотеровских фермах. А по другую сторону от Новой Амброзии, тоже среди пшеничных полей, жили узким кругом на широкую ногу те немногие, кто делал дело и получал большое жалование — агрономы, инженеры, пивовары, бухгалтеры и управляющие. Поселок их без всяких к тому оснований звался Эйвондейлом. Внутренние дворики всех этих щеголеватых домов освещались газовыми фонарями и были вымощены шпалами с проходившей тут же под боком заброшенной дороги Никелевой компании.
Для чистой публики, населявшей Эйвондейл, Элиот был как бы конституционным монархом. Все эйвондейлцы состояли на службе у Фонда Розуотера, и все, чем они управляли, принадлежало Фонду.
Элиот ничего не смыслил в их работе, поэтому не мог отдавать им приказаний, но, несомненно, был королем здешних мест, и Эйвондейл это прекрасно понимал.
Посему, когда король Элиот с королевой Сильвией обосновались в своей резиденции, из Эйвондейла на них прямой наводкой посыпались всевозможные знаки внимания — любезные записки, приглашения, визиты, телефонные звонки. Эти атаки были отражены. Элиот наказал Сильвии встречать всех преуспевающих посетителей с холодным, рассеянно-любезным видом. И эйвондейлские дамы, одна за другой, удалялись из их особняка неестественно напряженной походкой, будто в зад им, как злорадно заметил Элиот, вставили маринованный огурец.
* * *
Любопытно, что эйвондейлские технократы, старательно карабкающиеся вверх по социальной лестнице, утешились версией, будто Розуотеры отшили их, потому что мнили себя выше всех прочих. Эта версия даже пришлась им по сердцу, и они без конца ее пережевывали. Они жаждали обучиться неподдельному снобизму высшего образца и полагали, что Сильвия и Элиот дают им наглядные уроки.
Но вдруг король с королевой вытащили на свет из серых подвалов Розуотеровского банка фамильный хрусталь, серебро и золото и принялись закатывать роскошные пиры для всех местных недоумков, заморышей, подонков и безработных.
Элиот и Сильвия часами напролет без устали выслушивали исповеди о несуразных мечтах и страхах таких людишек, которым, с точки зрения каждого порядочного человека, лучше бы и на свет не родиться, и одаривали их своей заботой и мелкими безвозмездными ссудами. Единственная, не запятнанная благотворительностью, связь Розуотеров с жизнью города проявлялась только в их дружбе с добровольной пожарной дружиной. Элиот быстро достиг звания лейтенанта пожарных частей, а Сильвию избрали командиром Женского вспомогательного отряда. Хоть она в жизни не держала в руках шара, ее назначили также капитаном женской команды.
Потливое подобострастие, с которым эйвондейлцы поначалу взирали на своих монархов, сменилось недоуменным презрением, а презрение — бешенством. Процент пьяных скандалов, хамских выходок, измен и самодовольства сразу резко подскочил. Голоса эйвондейлцев начинали визжать как ленточная пила, когда ею режут оцинкованное железо, стоило им заговорить о короле с королевой.
Казалось, в округе только что свергли монархию. Из исправных молодых служащих эйвондейлцы разом превратились в рьяных представителей истинно правящего класса.
Спустя пять лет с Сильвией случился нервный приступ, и она сожгла дотла здание пожарной команды. Души эйвондейлских республиканцев пылали такой ненавистью к монархии Розуотеров, что они на радостях злобно хохотали.
* * *
Сильвию поместили в частную психбольницу в Индианаполисе, ее доставили туда Элиот с начальником пожарной дружины. Использовали под это дело красную машину начальника с сиреной на крыше. Сильвию сдали с рук на руки доктору Эду Брауну, молодому психиатру. Он потом создал себе имя, описав ее заболевание. В своей работе он называл Элиота и Сильвию «мистер и миссис Z», а город Розуотер — «их город». Доктор изобрел новое слово для определения болезни Сильвии — «самаритрофия», что, как он утверждал, означало «истерическое безразличие к бедам тех, кто менее удачлив, чем мы сами».
* * *
Вот Норман Мушари и корпел сейчас над статьей доктора Брауна. Она тоже хранилась в секретных архивах фирмы Мак-Аллистера, Робжента, Рида и Мак-Ги. Глаза у Мушари были влажные, кроткие, карие, поэтому на страницы журнала, как и на весь мир в целом, он взирал, словно сквозь бутылку с оливковым маслом.
«Самаритрофия, — читал он, — выражается в подавлении чрезмерно чувствительной совести другими участками мозга. «Делайте, как я говорю!» — приказывает совесть всем другим умственным процессам. Другие процессы некоторое время терпят, но потом замечают, что совесть ненасытна, что она вопиет безостановочно, и еще они замечают, что внешний мир нисколечко, даже на микроскопическую долю не улучшился от самоотверженных поступков, которые совершаются по велению совести.
В конце концов другие участки мозга поднимают бунт. Они заталкивают тиранку-совесть в потайную темницу. Тяжелый люк наглухо замыкает ее мрачный застенок. Больше умственным процессам не слышно ее криков. В сладостной тишине они начинают озираться в поисках нового повелителя, а стоит умолкнуть голосу совести, как командный пост тут же с готовностью занимает Прозревшее Себялюбие. Прозревшее Себялюбие выкидывает флаг, который сразу вызывает восторг у всех умственных процессов. Этот флаг — не что иное, как черно-белый Веселый Роджер, и под черепом со скрещенными костями на нем красуется такая надпись: «Пошел к черту, Джек! С меня хватит!»
«Мне казалось нежелательным, — затаив дыхание, следил Мушари за мыслью доктора Брауна, — снова выпускать на волю неугомонную совесть миссис Z. Не представлялось также возможным выписать миссис Z из больницы в ее тогдашнем состоянии — бессердечной, как Ильза Кох. Поэтому в избранном мною курсе лечения я стремился оставить совесть в темнице, но чуть приоткрыть затворы ее тюрьмы, чтоб вопли узницы долетали до слуха, но едва-едва. В результате электрошоков и химиотерапии мне удалось этого добиться. Я не испытываю гордости, ибо успокоить столь глубоко чувствующую натуру мне удалось лишь за счет того, что она сделалась поверхностной. Я перекрыл подспудные течения, соединявшие ее душу с Атлантическим, Тихим и Индийским океанами, и предоставил ей довольствоваться тем, что она уподобилась загородному бассейну в метр шириной, полтора метра глубиной, продезинфицированному хлоркой и подкрашенному голубой подцветкой».
Каков доктор!
Каково лечение!
* * *
А каковы те, кого доктору надлежало взять за эталон, чтобы определить, сколько процентов жалости и вины можно сохранить за миссис Z, не рискуя ее здоровьем! Образцами этими были люди, имеющие репутацию нормальных. Исследовав степень их нормальности на данном отрезке места и времени, доктор не мог не прийти к глубоко огорчившему его выводу, что до нормального, хорошо справляющегося со своими обязанностями представителя высших слоев индустриального общества голос совести вряд ли вообще доносится.
«Поэтому логически мыслящий человек вправе упрекнуть меня в шарлатанстве — ведь я объявляю самаритрофию новым заболеванием, а она так же присуща всем здоровым американцам, как, скажем, нос. Позволю себе прибегнуть к следующей самозащите — самаритрофия является болезнью, и притом — опасной, только когда она поражает тех крайне редко встречающихся особ, кто достиг биологической зрелости, но не утратил способности любить своих собратьев и помогать им.
Я в своей практике столкнулся лишь с одним подобным случаем. Мне не доводилось слышать, чтобы у кого-нибудь на излечении находился другой такой же больной. Глядя вокруг, я вижу только одного человека, предрасположенного к самаритрофии. Это, разумеется, мистер Z. Причем мистер Z так безнадежно обречен сочувствовать ближним, что, случись ему стать жертвой самаритрофического приступа, он, боюсь, покончит с собой или прикончит сотню других, и тогда его застрелят как бешеную собаку, не успев приступить к исцелению».
* * *
Исцеление, исцеление!
Ничего себе исцеление!
«Миссис Z, пройдя курс в нашем храме здоровья и будучи исцеленной, выразила желание «уехать подальше, забыть обо всем и начать радоваться жизни», пока она еще прилично выглядит. Выглядела она все еще потрясающе и казалась бесконечно доброй, что уже не соответствовало истине.
Ни про свой город, ни про мистера Z она больше слышать не хотела и объявила, что возвращается в легкомысленный Париж к своим веселым друзьям. Она сказала, что собирается плясать до упаду, пока не лишится чувств в объятиях какого-нибудь жгучего брюнета, желательно — вооруженного, желательно — шпиона двух враждующих разведок.
Мистер Z проводил в авиапорту Индианаполиса ее самолет на Париж и сказал мне, когда самолет превратился в точку на горизонте, что больше он ее никогда не увидит.
— Она, безусловно, выглядит счастливой, — сказал он мне, — и, безусловно, ей там будет хорошо: ведь она вернется к той жизни, которой заслуживает!
Он употребил слово «безусловно» дважды. Каждый раз меня от него коробило. И я инстинктивно чувствовал, что меня покоробит еще раз. Так и случилось:
— Безусловно, — сказал мистер Z, — это в основном ваша заслуга.
Родители больной, естественно, не питавшие признательности к мистеру Z, уведомили меня, что он часто пишет и звонит ей по телефону. Она не распечатывает его писем. Не подходит к телефону. И они с радостью убеждаются, что (как надеялся и сам мистер Z) она безусловно счастлива.
Прогноз: повторение приступа через некоторое время.
Что касается мистера Z, он, безусловно, тоже болен, поскольку, безусловно, не похож ни на кого из когда-либо встречавшихся мне людей. Из своего города он никуда не отлучается, бывает только наездами в Индианаполисе, не дальше. Я подозреваю, что вне своего города он не может обитать. Почему?
Если выражаться абсолютно ненаучно, а после такой истории болезни, как вышеизложенная, наука может вконец опротиветь врачу, этот город — его предназначение».
Прогнозы доброго доктора оправдались. Сильвия вошла в обойму знаменитых на весь мир прожигателей жизни, пользовалась огромным успехом, выучила множество вариантов твиста. Ее знали как герцогиню Розуотер. Многие делали ей предложение, но она была слишком счастлива и думать не хотела ни о браке, ни о разводе. А в июле 1964 года ее снова вышибла из колеи болезнь.
Ее отправили лечиться в Швейцарию. Шесть месяцев спустя она вышла из больницы молчаливой, печальной и воспринимающей все почти как прежде — нестерпимо глубоко. Элиот и жалкие жители округа Розуотер снова заняли свое место в ее сознании. Она думала вернуться к ним, однако не потому, что ее туда тянуло, а из чувства долга. Врач предупредил, что возвращение может оказаться для нее роковым. Он советовал ей остаться в Европе, развестись с Элиотом и зажить по-новому — тихо и благоразумно.
Тут-то и начались ультрацивилизованные переговоры о разводе, режиссером которых стала фирма «Мак-Аллистер, Робжент, Рид и Мак-Ги».
* * *
И вот пришла пора Сильвии прилететь для развода в Америку. Июньским вечером в вашингтонской квартире отца Элиота, сенатора Листера Эймса Розуотера, состоялось целое заседание. Элиота не было. Он не решился покинуть округ Розуотер. На заседании присутствовали: сенатор, Сильвия, престарелый адвокат Мак-Аллистер и его бдительный юный помощник Мушари.
* * *
Переговоры проходили в обстановке откровенной, всепрощающей, чувствительной, иногда переходящей в бурное веселье, но в основе своей неизменно трагической. Пили бренди.
— В глубине души, — сказал сенатор, взбалтывая бренди в своем бокале, — в глубине души Элиот любит этих отвратительных людишек из Розуотера ничуть не больше, чем я. Ему бы, наверно, и в голову не пришло их любить, не пей он так беспробудно. Я уже говорил и еще раз скажу: все беды Элиота от пьянства. Спрячьте от него спиртное, и он даже думать забудет об этих мерзких личинках, что копошатся в грязи на самом дне человеческой помойки!
Он всплеснул руками, затряс седой головой:
— Если б только у вас был ребенок!
Сенатор обучался в Сен-Поле и Гарварде, но ему нравилось произносить слова с гнусавой напевностью банджо, точь-в-точь как говорят свиноводы в округе Розуотер. Он сорвал с носа очки в стальной оправе, устремил страдальческий взгляд голубых глаз на свою невестку:
— Если б только! Если б только! — Он водрузил очки обратно и всплеснул руками, смиряясь с судьбой. Руки у него были пятнистые, как черепахи. — Конец рода Розуотеров близок, это ясно.
— Но есть и другие Розуотеры, — осторожно заметил Мак-Аллистер.
Мушари дернулся — ведь интересы этих других он собирался защищать в самом близком будущем.
— Я говорю об истинных Розуотерах, — гневно вскричал сенатор. — К черту Писконтит!
В Писконтите, морском курорте Род-Айленда, проживали единственные представители другой ветви семейства Розуотеров.
— Пир хищников! Пир хищников! — корчась, простонал сенатор, назло самому себе представивший, как Розуотеры из Род-Айленда отплясывают на костях Розуотеров из Индианы. Он зашелся астматическим кашлем. Это его смутило — сенатор был таким же заядлым курильщиком, как и его сын.
Он подошел к камину, уставился на цветной портрет Элиота, стоящий на каминной полке. Снимок был сделан в конце второй мировой войны. С портрета смотрел украшенный множеством орденов капитан пехоты.
— Какая чистота! Какой рост! Какая целеустремленность! Нет, вы поглядите только — какая чистота! — Сенатор скрипнул вставными зубами. — Какой благородный ум погиб! — Он поскреб голову, хоть она не чесалась. — А каков он теперь — рыхлый, отечный! А цвет лица: пирог из ревеня — и тот румяней! Спят, не снимая кальсон, сидят на изысканной диете — одни чипсы, коктейль «Южная утеха» да пиво «Золотая Амброзия».
Сенатор побарабанил пальцами по портрету:
— И это он! Он! Капитан Элиот Розуотер — кавалер Серебряной и Бронзовой звезд, Солдатской медали, ордена Пурпурного сердца! Чемпион-яхтсмен! Чемпион по лыжам! Элиот! Элиот! Боже мой, жизнь только я говорила ему «Да, да, да!» Миллионы долларов, сотни влиятельных друзей, прелестнейшая, преданная, умная, талантливая жена! Прекрасное образование, ум, крепкое, здоровое, чистое тело! И что же он отвечал жизни на все ее «Да, да, да»? Он твердил: «Нет, нет, нет!» Но почему? Кто мне скажет, почему?
Все молчали.
— Стоило ему мигнуть, и он стал бы губернатором Индианы. Да попотей он хоть чуть-чуть, он смог бы стать президентом Соединенных Штатов! А кем он стал? Я спрашиваю вас, кем он стал?
Сенатор снова закашлялся, а потом ответил сам себе:
— Нотариусом, друзья мои, нотариусом, чьи полномочия вот-вот истекут.
* * *
Это была сущая правда. Единственным официальным документом, висевшим на покрытой плесенью фанерной перегородке в конторе Элиота, было свидетельство о его назначении нотариусом. Ибо многие из тех, кто приходил к нему с уймой своих забот и горестей, нуждались, помимо всего прочего, еще и в том, чтоб кто-нибудь заверял их подписи.
Контора Элиота находилась на главной улице, в квартале от Парфенона, напротив здания пожарной дружины, отстроенного на средства Фонда Розуотера. Это была крошечная мансарда, нависшая над уличной забегаловкой. В доме было всего два окна — жалкие, как в собачьей конуре, слуховые оконца мансарды. В одном красовалась вывеска «Завтраки», в другом — «Пиво». Обе вывески были электрифицированы, причем электрические буквы беспрерывно мигали. И пока отец Элиота в Вашингтоне распинался о своем сыне, Элиот спал сладко, как младенец, а вывески на его окнах то вспыхивали, то гасли.
Элиот сложил губы сердечком, что-то тихо пробормотал, повернулся на другой бок и захрапел.
Он был огромный детина — метр восемьдесят ростом, девяносто два килограмма веса, атлет, заплывший жиром, бледный, с залысинами по обе стороны торчащего вихра. Слишком просторное армейское белье, оставшееся у него с войны, окутывало его, точно пеленки, свисало складками, как кожа у слона. На каждом из его окон и на двери, выходившей на улицу, золотыми буквами было выведено:
«Фонд Розуотера.
Чем мы можем вам помочь?»
ГЛАВА 5
* * *
Элиот сладко опал, хотя кишки у него бунтовали.
Зато дурные сны, видно, снились унитазу в тесной конторской уборной. Он вздыхал, всхлипывал, захлебываясь вещал, что тонет. На его бачке громоздились консервы, журнал «Нэшнл джиогрэфик» и налоговые бланки. В умывальнике, в холодной воде, мокли чашка с ложкой. Дверцы аптечки над раковиной были распахнуты. Аптечка ломилась от лекарств: витаминов, таблеток против головной боли, мазей от геморроя и всевозможных слабительных и снотворных. Элиот всем этим исправно пичкал себя, но запасал лекарства не только для собственных нужд. Он раздавал их всем, кто к нему приходил, — у каждого водилась какая-нибудь хворь.
Любви, понимания, небольших денежных ссуд его подопечным было мало. Их приходилось еще и лечить.
* * *
В Вашингтоне отец Элиота громко сетовал, зачем они с Элиотом оба не умерли.
— У меня появилась одна идея, правда, примитивная, — сказал Мак-Аллистер.
— Последняя ваша примитивная идея обошлась мне в восемьдесят семь миллионов долларов.
Мак-Аллистер устало улыбнулся, давая понять, что не думает извиняться за идею создания Фонда Розуотера. Ведь если на то пошло, Фонд сделал свое дело — весь капитал передали от отца к сыну, не уступив сборщикам налогов ни цента. Мак-Аллистер вряд ли мог предвидеть, что сын окажется «с приветом».
— Я хотел бы предложить Элиоту и Сильвии в последний раз попробовать примириться.
Сильвия покачала головой.
— Нет, — прошептала она, — простите, нет.
Она свернулась клубочком в глубоком кресле. Сбросила туфли. Лицо ее — безупречный голубовато-белый овал, волосы — черные, как вороново крыло. Под глазами темнеют круги.
— Нет.
* * *
Сенатор смахнул портрет Элиота с камина.
— Разве ее можно упрекнуть? Кому охота снова ложиться в постель с этим подзаборным забулдыгой, который приходится мне сыном?
Он извинился за грубость своих слов:
— Старикам, утратившим всякие надежды, свойственно выражаться точно и грубо. Прошу прощения.
Сильвия опустила голову, подняла ее снова:
— Я не считаю его подзаборным забулдыгой.
— А я считаю, и бог мне судья! Каждый раз, когда мне приходится на него смотреть, я говорю себе: «Отменная стартовая площадка для эпидемии тифа!» Не старайтесь щадить меня, Сильвия. Мой сын не заслуживает, чтоб его женой была порядочная женщина. Он заслужил именно то, что получил, — слюнявую преданность всяких шлюх, сводников, воров и симулянтов.
— Они вовсе не такие, отец.
— По-моему, Элиота только потому к ним и тянет, что в них нет решительно ничего хорошего.
Сильвия, с ее двумя нервными срывами в прошлом, с весьма туманными видами на будущее, тихо произнесла именно то, что посоветовал бы ей врач:
— Я не хочу спорить.
— Неужели вы считаете, что о поступках Элиота все еще можно спорить?
— Да. Если мне сегодня ничего другого объяснить не удастся, я хотела бы, чтобы стало ясно одно: то, что делает Элиот, правильно. То, что делает Элиот, прекрасно, Просто я не так сильна и не так добра, чтобы помогать ему дальше. Во всем виновата одна я.
Мучительное, беспомощное недоумение изобразилось на лице сенатора:
— Да назовите мне хоть одну хорошую черту у этих людей, которым помогает Элиот.
— Не могу.
— Я так и думал.
— Это секрет, — сказала Сильвия: ее втягивали в спор, и она цеплялась за каждый предлог в надежде прекратить его.
Не понимая, как безжалостно он рвется напролом, сенатор продолжал упорствовать:
— Вы среди друзей, неужели вы не можете открыть нам этот ужасный секрет?
— Секрет в том, что все они — люди, — сказала Сильвия. Она вглядывалась в лица вокруг себя, надеясь заметить хоть искру понимания. Напрасно. Последний, на кого она перевела глаза, был Норман Мушари. Мушари осклабился алчно и с вожделением. Улыбка его была чудовищно неуместна.
Сильвия торопливо извинилась, выбежала в ванную и разрыдалась.
* * *
А в Розуотере тем временем гремел гром — он насмерть перепугал пятнистую собачонку в доме пожарной дружины, и она выползла на улицу в нервических конвульсиях. Вся трясясь, собачонка остановилась посреди мостовой. Редкие уличные фонари тускло мерцали. Кроме них, улицу освещали только синяя лампочка над входом в подвал суда, где ютилась полиция, красная лампочка над входом в пожарное управление и белая — в телефонной будке напротив пилгородской кофейни, которая одновременно служила автобусной станцией.
Прогромыхал раскат грома. В блеске молнии все вокруг засверкало иссиня-белыми бриллиантами.
Собачонка помчалась к Фонду Розуотера, заскреблась в дверь и завыла. Элиот наверху спокойно спал. Его жутковато-прозрачная рубашка «стирай-носи», свисающая на плечиках с потолочной балки, покачивалась как привидение.
Снова раздался оглушительный удар грома.
— Да, да! Сейчас! — проговорил во сне Элиот.
Того и гляди зазвонит черный телефон у его постели. Элиот тогда вскочит и как раз на третьем звонке схватит трубку. Он выпалит то, что говорит всегда, как бы пи было поздно:
— Фонд Розуотера слушает. Чем мы можем вам помочь?
И Сенатор воображал, что Элиот якшается с преступниками. Но он заблуждался. У большинства подопечных Элиота не хватило бы пороху пойти по такой опасной дорожке. Однако ничуть не меньше заблуждался на счет своих подопечных и сам Элиот, особенно когда отстаивал их перед отцом, банкирами и юристами. Он твердил, что эти люди, кому он пытается помочь, сделаны из того же теста, что их предки, которые несколько поколений назад расчищали леса, осушали болота, строили мосты, без чьих сыновей в дни войны не было бы пехоты — и так далее. На самом же деле люди, искавшие в Элиоте опоры, были куда более хилыми, чем их предки, и куда более бестолковыми. Недаром, когда их сыновьям приходил срок идти на военную службу, их признавали негодными из-за умственной, моральной и физической неполноценности.
Находились среди бедняков округа и люди покрепче — эти из гордости никогда не обращались к Элиоту, обходились без его всепрощающей любви. У них хватало духа плюнуть на округ Розуотер и искать работу в Индианаполисе, Чикаго или Детройте. Конечно, устроиться там удавалось немногим, но по крайней мере они хоть не сидели сложа руки.
* * *
Черному телефону предстояло сейчас соединить Элиота с шестидесятивосьмилетней старой девой, непроходимой дурой, по мнению большинства. Звали ее Диана Лун Ламлерс. Ее никто никогда не любил. Ее не за что было любить. Она была глупой, уродливой и нудной. В тех редких случаях, когда ей приходилось с кем-нибудь знакомиться, она обычно называла свое имя и фамилию полностью и добавляла загадочное уравнение, по вине которого неизвестно зачем появилась на свет:
— Моя мать — Лун, мой отец — Ламперс.
* * *
Эта помесь Лун и Ламперса была служанкой в гобеленово-кирпичном особняке Розуотеров, который считался постоянным местом жительства сенатора, но где на самом деле он каждый год проводил не более десяти дней. Все остальные триста пятьдесят пять дней в году Диана пребывала в двадцати шести комнатах одна-одинешенька. В полном одиночестве она убирала, чистила и скребла без передышки, не имея даже приятной возможности отвести душу — отругать кого-нибудь за беспорядок.
Окончив уборку, Диана удалялась в свою комнату над гаражом Розуотеров, рассчитанным на шесть машин. Сейчас средства передвижения в нем были представлены только фордом-фаэтоном выпуска 1936 года, под который вместо снятых колес были подложены чурбаки, и красным велосипедом с пожарной сиреной на руле. На велосипеде в детстве катался Элиот.
После работы Диана обычно сидела в своей комнате, слушала разбитый зеленый пластмассовый приемник или листала библию. Читать она не умела. Библию свою замусолила до лохмотьев. На столе у ее кровати стоял белый телефон, взятый напрокат, — она платила за него семьдесят пять центов в месяц помимо обычной телефонной платы.
Загрохотал гром.
Диана завопила и стала звать на помощь. Кричала она не зря. В 1916 году молния убила ее отца и мать во время пикника служащих Розуотеровской лесопромышленной компании. Диана не сомневалась, что и ей суждено погибнуть от молнии. А поскольку у нее всегда болели почки, она была уверена, что молния как раз в них и шибанет.
Диана схватила трубку своего белого телефона. Набрала единственный номер, который набирала всегда. Она всхлипывала и стонала, ожидая, когда на другом конце провода отзовется тот, кому она звонит.
Ответил Диане Элиот. Голос его звучал бесконечно ласково, доверительно-отечески, как если бы виолончель заговорила по-человечески на низких нотах.
— Фонд Розуотера слушает, — сказал Элиот. — Чем мы можем вам помочь?
— Опять это электричество за меня принялось, мистер Розуотер! Вот я и решилась вам позвонить. Мне так страшно!
— Звоните в любое время, милая. Я затем здесь и нахожусь.
— Увидите, в этот раз оно до меня доберется.
— Вот проклятье! — Элиот искренне рассердился. — Уж это мне электричество! За что оно вас мучает? Это несправедливо!
— Чем вечно меня пугать да заставлять звонить вам, лучше б оно нацелилось хорошенько да прикончило меня.
— Ну что вы, голубушка! Случись такое, наш город был бы крайне опечален.
— Да кто бы обо мне пожалел?
— Я.
— Ну, вы-то всех жалеете. А еще кто?
— Многие, очень многие, милая.
— О бестолковой-то старухе! Ведь мне шестьдесят восемь!
— Шестьдесят восемь лет — прекрасный возраст.
— Шестьдесят восемь лет жить на свете — ужас как долго! Особенно если за все шестьдесят восемь лет ничего хорошего не было. Со мной за всю мою жизнь ничего хорошего не случалось. Да и с чего бы? Я ведь стояла за дверью, когда господь бог раздавал умные головы.
— Ну, это неправда.
— И оставалась за дверью, когда господь раздавал сильные, красивые тела. Даже в молодости я ни бегать, ни прыгать не могла. Ни разу себя здоровой не чувствовала — ни разу в жизни. С малых лет меня то газы мучили, то ноги отекали, то почки болели. И когда господь раздавал деньги да удачу, я тоже была за дверью. А когда набралась храбрости, вышла из-за дверей да прошептала: «Господи боже, милый, добрый боженька, вот она я!», ничего хорошего уже не осталось. Пришлось богу дать мне вместо носа старую картофелину. И волосы он мне дал — не волосы, а стекловату, и голос как у лягушки.
— У вас вовсе не квакающий голос, Диана. У вас очень приятный голос.
— Как у лягушки, — стояла она на своем. — Там, в раю, как раз прыгала такая лягушка, мистер Розуотер. Господь бог собрался отправить ее на нашу бедную землю, чтоб она здесь заново народилась, но эта старая лягуха была хитрая. «Милый бог, — сказала эта хитрая старуха лягушка, — если тебе все равно, я бы лучше заново не рождалась. Не такая уж радость быть на земле лягушкой». И господь оставил лягушку в раю, и она прыгает себе там наверху, и никто за ней не гоняется, чтоб насадить на крючок да ловить рыбу, и лягушачьи лапки там тоже никому не нужны — никто их не ест. А мне господь бог отдал ее голос.
Снова загремел гром. Голос Дианы поднялся на целую октаву:
— Надо было и мне сказать богу, как та лягушка, — таким, как Диана Лун Ламперс, на земле радости мало!
— Ну, ну, Диана! Ну, ну, — сказал Элиот. Он отхлебнул из бутылки «Южной утехи».
— И почки мне весь день покоя не дают, мистер Розуотер.
— Я бы очень хотел, чтоб вы посоветовались насчет ваших бедных почек с врачом.
— Уже советовалась. Ходила сегодня к доктору Уинтерсу. Он сказал, что у меня не почки вовсе, а голова не в порядке. Все от нее идет. Нет, мистер Розуотер, для меня теперь один только доктор — вы.
— Но я же не доктор, милая!
— Мне все равно. Да все врачи Индианы не вылечили столько безнадежных, сколько вы.
— Ну что вы!..
— А как же — стоило мне послушать ваш добрый голос, и почкам моим полегчало.
— Я очень рад.
— И гром затих, и молний нет.
Это была правда. Слышался только безнадежно сентиментальный мотив падающего дождя.
— Значит, теперь, милая, вы сможете уснуть?
— Спасибо вам. Ох, мистер Розуотер, да вам памятник надо поставить посреди города — из золота и бриллиантов, из самых драгоценных рубинов и чистого урана. Ведь вы из такой семьи! Такое у вас образование, такие деньги, такое воспитание! Небось ваша матушка вас ишь каким хорошим манерам научила! Вы же могли жить в каком захотите большом городе, разъезжать себе на кадиллаках со всякими богачами да ловкачами, и оркестр бы вам играл, и все бы вас приветствовали. Вы могли бы стать таким важным и знатным, что глянь вы на нас, серых, глупых, простых людишек в бедном округе Розуотер, мы бы все вам букашками показались.
— Ну что вы!..
— У вас все было, чего только душа ни пожелает, и вы все это отдали, чтоб помогать бедным людям, и бедные люди это понимают. Да благословит вас бог, мистер Розуотер. Спокойной ночи!
ГЛАВА 6
* * *
— Я во всем виню себя, — сказал сенатор.
— Очень великодушно! — сказал Мак-Аллистер. — Только не забудьте уж тогда взять на себя ответственность и за все, что случилось с Элиотом во время второй мировой войны. Ведь это, без сомнения, ваша вина, что тот дом был весь в дыму и в нем оказались пожарные.
Мак-Аллистер имел в виду непосредственную причину нервного срыва, который случился с Элиотом в конце войны, в Баварии. Дом в дыму был кларнетной мастерской. Предполагалось, что в нем засели отборные эсэсовцы.
Элиот повел свой взвод брать этот дом. Обычно Элиот пользовался одним видом оружия — автоматом Томпсона. Но тут он взял в атаку винтовку с примкнутым штыком, поскольку боялся в дыму застрелить кого-нибудь из своих. До тех пор он еще ни разу не заколол никого штыком, ни разу за все время этой кровавой бойни.
Элиот метнул в окно гранату. Когда она взорвалась, капитан Розуотер бросился в окно следом за ней и оказался по самые глаза в стоячем пруду медленно оседающего дыма. Он задрал голову, чтобы дым не попал в ноздри. Он слышал, как перекликались немцы, но не видел их.
Элиот сделал шаг вперед, споткнулся о чье-то тело, упал на другое. Это были немцы, убитые его гранатой. Он поднялся и оказался лицом к лицу с немцем в каске и противогазе.
Как положено хорошему солдату, Элиот двинул врага коленом в пах, воткнул ему в горло штык, выдернул штык и треснул немца по зубам прикладом.
И тогда откуда-то слева послышались вопли американского сержанта. По всей вероятности, видимость слева была намного лучше, так как сержант орал:
— Не стреляйте! Слышите, ребята, не стреляйте! Господи помилуй! Это же вовсе не солдаты! Это пожарные!
Так оно и было. Элиот убил трех безоружных пожарных. Трех мирных деревенских жителей, занятых благородным и, безусловно, невозбраняемым делом, — они старались уберечь кларнетную мастерскую от соединения с кислородом.
Когда санитары сняли противогазы с убитых Элиотом немцев, оказалось, что это два старика и мальчик. Штыком Элиот заколол мальчика. С виду ему было не больше четырнадцати.
Минут десять после этого Элиот вел себя вполне нормально. А потом, ни слова не говоря, улегся посреди дороги, прямо под идущий грузовик.
Грузовик успел остановиться, но колеса его коснулись капитана Розуотера. Когда перепуганные солдаты кинулись подымать Элиота, оказалось, что он совершенно недвижим, словно окостенел. Им пришлось оттащить его за ноги и за волосы.
В таком оцепенении он пребывал еще двенадцать часов, не пил, не ел, вот его в отправили обратно в развеселый Париж.
* * *
— А как он вел себя в Париже? — допытывался сенатор. — Там он показался вам нормальным?
— Вот потому-то я с ним и познакомилась.
— Не понимаю.
— Струнный квартет отца выступал в одном американском госпитале, в психиатрическом отделении — там отец разговорился с Элиотом и решил, что из всех американцев, с кем ему приходилось встречаться, Элиот самый нормальный. Когда Элиоту позволили выходить, отец пригласил его к нам на обед. Помню, как отец представил его: «Я хочу, чтоб вы познакомились с этим американцем. Он единственный из всех своих соотечественников заметил вторую мировую войну».
— Что ж он такого говорил, что его сочли самым нормальным?
— Да дело даже не в том, что он говорил, важно другое — какое он производил впечатление. Отец, помню, рассказывал о нем: «Этот молодой капитан, которого я пригласил, презирает искусство. Представляешь? Презирает! Но презирает по таким причинам, что я не могу не уважать его за это. Насколько я понимаю, он утверждает, что искусство его предало. И должен признать, что человек, который, как говорится, по долгу службы заколол штыком четырнадцатилетнего мальчика, имеет право так говорить». Я полюбила Элиота с первого взгляда.
— Не можете ли вы употребить какое-нибудь другое слово?
— Вместо чего?
— Вместо слова «любовь».
— Разве есть слова лучше?
— Оно было отличным словом, пока Элиот не начал склонять его. Для меня оно вконец испорчено. Если Элиот собирается любить всех подряд, кем бы они ни были, чем бы ни занимались, то те из нас, кто любит определенных людей по определенным причинам, должны будут подыскать для этого чувства какое-то новое название.
Он поднял глаза на портрет покойной жены, написанный маслом.
— Вот пример: ее я любил больше, чем нашего мусорщика, значит, меня можно обвинить в самом чудовищном из нынешних преступлений — в дис-кри-ми-на-ции!
* * *
Сильвия устало улыбнулась:
— За неимением лучшего слова могу я пока пользоваться старым, хотя бы сегодня?
— В ваших устах оно еще не утратило смысла.
— Я полюбила его с первого взгляда в Париже, и сейчас, когда я думаю о нем, тоже люблю.
— Вам, наверно, довольно скоро пришлось убедиться, что вы заполучили себе в партнеры психа?
— Ну, он ведь пил.
— В том-то все и дело.
Сенатор сокрушенно поцокал языком:
— Как мало я пекся о моем детище! — Лицо его дрогнуло. — Только в прошлом году добрался до того нью-йоркского психиатра, который лечил Элиота психоанализом. Кажется, до всего, что связано с Элиотом, я добирался с двадцатипятилетним опозданием. Дело в том, что мне… словом, я никак не мог взять в толк, что такой великолепный организм может дойти до столь плачевного состояния!
Мушари сгорал от желания узнать побольше клинических подробностей о недуге Элиота, но не подавал виду и напряженно ждал, когда кто-нибудь попросит сенатора рассказывать дальше. Но поскольку все молчали, пришлось ему самому рискнуть:
— И что же сказал доктор?
— Этот чертов доктор сказал, что Элиот с ним ни черта не обсуждал — только всякие общеизвестные исторические факты, по большей части об угнетении бедных или разных недотеп. Он сказал, что не может определить болезнь Элиота, любой диагноз был бы с его стороны безответственным домыслом. И тут я, до глубины души встревоженный отец, заявил ему: «Не стесняйтесь, домысливайте о моем сыне сколько угодно и что угодно! Я не потребую с вас ответа. Сам я об Элиоте столько разных мыслей передумал — и верных и неверных, и с полной ответственностью и безответственных — давно уже голову устал ломать! Возьмите-ка свою ложку из нержавеющей стали, доктор, — сказал я, — да помешайте хорошенько в мозгу у меня, несчастного старика».
А он ответил:
— Прежде чем перейти к моим безответственным домыслам, я должен немного побеседовать с вами о половых извращениях. И в этой беседе мне придется коснуться Элиота. Так вот, если это может подействовать на вас слишком сильно, лучше закончить наш разговор сейчас.
— Продолжайте, — сказал я. — Я старый тетеря, а есть мнение, что старые тетери все стерпят, их ничем не проймешь. Раньше я в это никогда не верил, но сейчас готов испробовать.
— Ну ладно, — начал доктор, — считается, что для всякого здорового молодого человека нормально испытывать влечение к привлекательной женщине, если только она ему не мать и не сестра. Если же его тянет к иному, скажем, к другим мужчинам, или к зонтикам, или к овцам, или к страусовому боа императрицы Жозефины, или к покойникам, или к родной матери, или к стибренному дамскому поясу с подвязками, тогда мы относим его к извращенцам.
Впервые за много лет меня обуял ужас, и я признался в этом доктору.
— Прекрасно, — отозвался он, — нет для медика более сладостного удовольствия, чем довести ничего не понимающего человека до замирания от ужаса, а потом снова вернуть ему спокойствие. У Элиота, несомненно, тоже в этом смысле не все в порядке, но его сексуальная энергия устремилась не в таком уж страшном направлении.
— Куда же? — вскричал я, и хоть сам тому противился, уже представил себе, как Элиот крадет дамское белье, исподтишка отстригает в метро у женщин прядки волос, подглядывает за любовниками. — Сенатор от штата Индиана содрогнулся. — Не скрывайте от меня ничего, доктор, говорите! На что устремил Элист свою половую энергию?
— На Утопию, — ответил доктор.
От разочарования Мушари чихнул.
ГЛАВА 7
* * *
Телефон прозвонил три раза.
— Фонд Розуотера. Чем мы можем вам помочь?
— Мистер Розуотер, — последовал сварливый ответ, — вы меня не знаете.
— Разве это имеет значение?
— Я ничтожество, мистер Розуотер. Хуже ничтожества.
— Выходит, создатель схалтурил?
— Вот именно, когда состряпал меня.
— Ну что же, возможно, вы с вашими жалобами попали как раз по адресу.
— А что у вас там такое?
— Как вы узнали про пас?
— Тут, в телефонной будке, большая наклейка, черная с желтым: «Не спешите расстаться с жизнью. Звоните в Фонд Розуотера». И номер вашего телефона.
Такие наклейки красовались во всех телефонных будках округа, а также на задних стеклах легковых в грузовых машин многих пожарников-добровольцев.
— Знаете, что здесь приписано снизу карандашом?
— Нет.
— «Элиот Розуотер — святой. Он одарит вас любовью и деньжатами. А предпочитаете лучший в Южной Индиане зад, звоните Мелиссе». И тут же номер ее телефона.
— Вы, видно, здесь чужой?
— Я везде чужой. Но вы-то все-таки кто? Из секты какой-нибудь?
— Вдвойне блаженный детерминист-баптист.
— Что?!
— Так я обычно отвечаю, когда меня выспрашивают, какой я веры. Такая секта в самом деле есть — и, вероятно, неплохая. Они практикуют омовение ног, а денег за это не берут. Я тоже мою себе ноги и денег не беру.
— Не понимаю, — сказал неизвестный.
— Да я просто даю вам понять, что нечего стесняться, нечего со мной умничать. Вы сами случайно не из этих «вдвойне блаженных»?
— Боже сохрани!
— А вообще-то их человек двести, и рано или поздно я на одного из них нарвусь. — Элиот отпил из стакана. — Подумать страшно, что тогда будет, однако никуда не денешься!
— Похоже, вы под мухой. Вроде только что хлебнули.
— Допустим, так и есть. А все же — чем мы можем вам помочь?
— Да кто вы такой, черт побери?
— Ку, правительство.
— Чего-чего?
— Правительство. Если я не церковь и все же стремлюсь удержать людей от самоубийства, выходит, я правительство. Так?
Неизвестный что-то пробормотал.
— Или же общественная слезоутиральня, — сказал Элиот.
— Вы что, шутите?
— Как знать! Не верите — проверьте.
— Может, вы себе такую потеху придумали — приманиваете своими наклейками людей, готовых с собой покончить.
— Вы-то готовы?
— А если и готов, так что?
— Я мог бы привести вам сногсшибательные доводы, что жить все-таки стоит. Но я этого не сделаю.
— А что сделаете?
— Попрошу вас сказать, за сколько — самое малое — вы согласитесь прожить еще неделю.
Ответа не было.
— Вы меня слышите? — спросил Элиот.
— Слышу.
— Если вы раздумали кончать с собой, то будьте добры — повесьте трубку. Этот телефон нужен не вам одному.
— Вас послушать — псих, да и только!
— Но кончать-то с собой собираетесь вы?
— А если я скажу, что и за миллион не соглашусь терпеть еще неделю?
— Я отвечу: ну и умирайте. Просите лучше тысячу.
— Идет, тысяча!
— Ну и умирайте. Спустите до сотни.
— Сто.
— Вот это другое дело. Заходите, поговорим.
Элиот назвал адрес своей конторы.
— Не пугайтесь собак у дома пожарной дружины. Они кусаются, только когда сирена воет.
* * *
Элиот сидел над громоздкой конторской книгой, которую обычно хранил под койкой. Книга была переплетена в тисненую черную кожу и содержала триста линованных страниц приятного зеленого цвета. Элиот звал ее своей «Книгой Страшного суда»[6]. С тех самых пор, как Фонд начал действовать в округе Розуотер, Элиот вписывал в нее имя каждого клиента, род его жалобы в принятые Фондом меры.
Она была исписана уже почти до конца, но разобраться в этих закорючках могли только Элиот и отвергшая его Сильвия. Сейчас Элиот вносил в книгу имя потенциального самоубийцы, того самого, что перед этим позвонил, затем явился к нему и только что отбыл с довольно хмурым видом, словно подозревал, что его не то надули, не то высмеяли, но почему и как — не мог взять в толк.
«Шерман Уэсли Литтл, — писал Элиот, — Инд., см. инстр. бзр. вет-2; ж. 3 д. ер-п., Р. п. 300 долл.». В расшифровке это означало, что Литтл был родом из Индианаполиса; накануне самоубийства; рабочий-инструментальщик; безработный, ветеран второй мировой войны; женат, трое ребятишек, у среднего — паралич; Элиот выдал Литтлу триста долларов Розуотеровского пособия.
Куда чаще, чем пометки о денежной помощи, в «Книге Страшного суда» встречалась запись АВ. Она означала совет, который Элиот давал клиентам, склонным вешать нос по всякому поводу или вообще без повода:
— Послушайте, что я вам скажу, голубчик, — примите-ка таблетку аспирина и запейте стаканом вина.
* * *
Черный телефон Элиота зазвонил снова.
— Фонд Розуотера. Чем мы можем вам помочь?
— Мистер Розуотер, — задыхаясь, сказала какая-то женщина. — Я… я Стелла Уэйкби. — Она тяжело дышала в ожидании ответа.
— Да ну! Привет! — тепло сказал Элиот. — Чудесно, что вы позвонили! Какая приятная неожиданность! — Он понятия не имел, кто такая Стелла Уэйкби.
— Мистер Розуотер… я… я никогда вас ни о чем не просила, верно?
— Верно, верно. Никогда.
— Многие беспокоят вас куда больше, а горестей у них куда меньше.
— Мне никто не в тягость. Правда, с некоторыми я встречаюсь чаще.
С Дианой Лун Ламперс, например, ему столько приходилось возиться, что он уже не отмечал в книге выплаченных Диане пособий.
Элиот сказал наудачу:
— Я часто думаю о тяжкой ноше, которую вы обречены вести.
— Ох, мистер Розуотер… если б вы только знали!.. — И она разразилась бурными рыданиями. — Мы всегда были за сенатора Розуотера, а не за Элиота Розуотера.
— Ну полно, полно.
— Мы привыкли стоять на собственных ногах, что бы ни случилось. Много раз я встречала вас на улице и отворачивалась. Не назло вам, нет — просто хотела показать, что Уэйкби ни в чем не нуждаются.
— Я так и понимал. Хорошие вести меня всегда радуют.
Чтоб кто-нибудь отворачивался от него на улице, Элиот не помнил, да и по городу он ходил так редко, что чувствительной Стелле вряд ли удалось много раз от него отвернуться. Элиот справедливо предположил, что живет она в страшной нищете где-то на задворках, пряча от людей себя и свои лохмотья, и только воображает, будто знает жизнь города и будто в городе знают ее. Если когда-нибудь она и прошла по улице мимо Элиота, то эта единственная встреча стала представляться ей тысячей встреч, каждая со своей мелодраматической игрой теней я света.
— Я не могла уснуть сегодня ночью, мистер Розуотер, вот и пошла бродить по дороге.
— Вы небось частенько так бродите!
— Боже мой, мистер Розуотер, и в полнолунье, и в новолунье, и в совсем безлунные ночи.
— А сегодня шел дождь.
— Я люблю дождь.
— Я тоже.
— А в доме у соседа горел свет.
— Слава богу, есть на свете соседи.
— Я постучалась к ним, и они впустили меня. И я скагала: «Шагу не могу больше ступить, если мне не помогут. Хоть как-нибудь! Пусть завтрашний день вовсе не настанет, мне все равно! Не могу я больше быть за сенатора Розуотера!»
— Ну полно, полно.
— Вот они и посадили меня в машину, подвезли к ближайшему автомату и сказали: «Звоните-ка Элиоту. Он поможет». Так я и сделала.
— Хотите прийти ко мне сейчас, голубушка, или подождете до завтра?
— До завтра! — Согласие ее прозвучало почти как вопрос.
— Великолепно. В любое удобное для вас время, дорогая.
— До завтра!
— До завтра, дорогая. Будет очень хороший день.
— Слава богу!
— Ну-ну.
— О-ох, мистер Розуотер, слава богу, что вы есть.
* * *
И Элиот повесил трубку. Немедленно снова раздался звонок.
— Фонд Розуотера. Чем мы можем вам помочь?
— Для начала подстричься и надеть новый костюм, — произнес мужской голос.
— Что?
— Элиот…
— Да?
— Уже не узнаешь меня по голосу?
— Простите… я…
— Это твой отец, будь я проклят!
— Привет, отец! — ахнул обрадованный Элиот и продолжал любовно и растроганно: — До чего же приятно услышать твой голос!
— Ты его даже не узнал.
— Извини. Знаешь, звонят — ну просто без передышки.
— Да что ты говоришь!
— Ты же знаешь!
— Увы!
— Ну как ты? Как себя чувствуешь?
— Превосходно! — сказал сенатор язвительно. — Лучше и быть не может.
— Вот и прекрасно!
Сенатор выругался.
— В чем дело, отец?
— Не смей говорить со мной как со своими забулдыгами, как со всякими сутенерами и слабоумными прачками.
— Да что я такого сказал?
— Не выношу этот твой тон!
— Прости, пожалуйста.
— Того в гляди предложишь мне таблетку аспирина со стаканом вина. Не смей говорить со мной свысока!
— Извини.
— И чужие деньги, чтоб уплатить последний взнос за моторный катер, мне не нужны. — Элиот действительно оказал такую услугу одному из своих подопечных. Через два дня этот подопечный и его девушка погибли — разбились насмерть в Блумингтоне.
— Я знаю, что деньги тебе не нужны.
— Он знает, что деньги мне не нужны, — сказал сенатор кому-то на другом конце провода.
— Что с тобой, отец? Ты вроде сердишься и чем-то расстроен? — Элиот был искренне озабочен.
— Пройдет.
— Что-нибудь важное?
— Мелочи, Элиот, мелочи — вроде вымирания семьи Розуотеров.
— С чего ты взял, что она вымирает?
— Не убеждай меня, что ты забеременел.
— А наши родственники в Род-Айленде?
— Вот ты меня сразу и утешил. О них-то я и забыл.
— Теперь ты говоришь с издевкой.
— Должно быть, линия плохо работает. Поделись со мной какой-нибудь приятной новостью, Элиот. Подбодри старого тетерю.
— Мэри Моди родила близнецов.
— Прекрасно! Превосходно! Хоть кто-то производит потомство. А какие имена выбрала девица Моди для новых маленьких граждан?
— Фокскрофт и Мелоди.
* * *
— Элиот…
— Да, сэр?..
— Я хочу, чтобы ты хорошенько на себя посмотрел.
Элиот послушно оглядел себя, насколько это было возможно без зеркала.
— Смотрю.
— Теперь спроси себя: это сон? Как я мог дойти до такого позора?
Так же послушно и совершенно серьезно Элиот громко повторил:
— Это сон? Как я мог дойти до такого позора?
— И что же ты ответишь?
— Это не сон, — сообщил Элиот.
— А ты бы хотел, чтобы это оказалось только сном?
— Ну и кем бы я проснулся?
— Тем, кем ты можешь быть. И когда-то был.
— Тебе хочется, чтоб я опять начал скупать картины для музеев? Тебе было бы приятно, если б я отвалил два с половиной миллиона за рембрандтовского «Аристотеля, созерцающего бюст Гомера»?
— Незачем сводить все к нелепостям.
— Упрек не по адресу. Нелепы те, кто выбрасывает такие деньги на такую муру. Я показывал снимок этой картины Диане Лун Ламперс, и она сказала: «Может, я глупа, мистер Розуотер, но у себя дома я бы такое не повесила».
— Элиот…
— Сэр?..
— Спроси себя, что теперь думают о тебе в Гарварде.
— Зачем спрашивать? Я и так знаю.
— Да ну?
— Они от меня без ума. Ты бы видел, какие письма они мне шлют.
Сенатор грустно кивнул — он и сам знал дурную славу Гарварда, знал, что Элиот говорит правду: письма из Гарварда полны почтения.
— Господи! — сказал Элиот. — В конце концов я даю этим парням ни мало ни много триста тысяч в год — с первого дня, как Фонд начал разворачиваться. Видел бы ты их письма!
* * *
— Элиот…
— Слушаю, сэр…
— Мы подходим к историческому моменту, исполненному величайшей иронии, ибо сенатор Розуотер от Индианы готовятся спросить собственного сына: «Не был ли ты когда-нибудь коммунистом и не коммунист ли ты сейчас?»
— Ну, многим, наверно, покажется, что я рассуждаю как коммунист, — бесхитростно ответил Элиот, — но ей-богу, отец, когда работаешь с бедными, непременно увлечешься или Марксом, или Библией — иначе никак нельзя. По-моему, безобразие, что у нас в Америке никто не хочет делиться друг с другом. По-моему, только бессердечное правительство может допустить, что одни с самого рождения получают громадный кусок национального достояния, как я, например, а другие не имеют ни шиша. По-моему, правительство должно по крайней мере всех новорожденных оделять поровну. Жизнь я так тяжела — не к чему людям еще из-за денег мучиться. У нас в стране для всех всего хватит, надо только охотнее делиться друг с другом.
— Что же тогда заставит людей работать? Как ты полагаешь?
— А что их заставляет сейчас? Страх, что не хватит денег на еду, на врача, на хорошую одежду, на светлое, уютное, удобное жилье, на приличное образование для детей, на развлечения? Или стыд, что никак не найти Денежную Реку?
Это еще что за река?
— Денежная Река — она несет богатство страны. Мы-то с тобой родились на ее берегах, да и большинство тех, с кем мы вместе росли, учились в частных школах, катались на яхтах, играли в теннис, оттуда же! И все они, заметь, люди самые средние. Из этой могучей реки мы можем хлебать, сколько влезет. Мы даже берем уроки, чтобы хлебать порасторопнее.
— Уроки хлебанья?
— А как же! У юристов! У консультантов по налогам! У специалистов по кредитам! Мы родились у самой реки, можем залить богатством и себя и еще десять поколений — хватят простых черпаков и ведер. А нам этого мало — мы нанимаем экспертов, чтоб учили нас, как выхлебнуть побольше, и вот на помощь приходят всякие там акведуки, плотины, резервуары, сифоны, ковшовые подъемники и Архимедовы винты. Глядишь, и наши учителя тоже богатеют и дети их тоже начинают брать платные уроки хлебанья.
— Понятия не имел, что я хлебаю.
Элиот, захваченный своими гневными обличениями, походя пнул и отца:
— Как все прирожденные хлебалы! Им и в голову не приходит, о чем шепчутся бедняки, прослышавшие, что кто-то нахлебался. Да помяни при хлебалах Денежную Реку, они даже не поймут, о чем речь. Когда кто-нибудь из нас клянется, что никакой Денежной Реки вообще нет, я только думаю про себя: до чего же мы бессовестные, до чего бестактные!
— Как воодушевляют твои разглагольствования о такте! — сквозь зубы сказал сенатор.
— А тебе хочется, чтобы я снова повадился в оперу? Хочешь, чтоб я выстроил превосходный дом в превосходном месте и не слезал с яхты?
— Кому какое дело, чего я хочу?
— Допустим, у меня здесь не Тадж-Махал. Но если всем остальным американцам так скверно живется, чем я лучше?
— Нечего мечтать о всякой чепухе вроде Денежной Реки! Взялись бы за работу, вот и жиля бы нормально.
— Если Денежной Реки нет, то откуда берутся мои десять тысяч долларов в день? Я ведь только дремлю да почесываюсь, разве что иногда отвечаю на телефонные звонки.
— У нас пока еще каждый американец волен нажить себе состояние.
— Конечно, если ему вовремя, пока он молод, подскажут, что лучше искать Денежную Реку, а не справедливость, что пора послать к черту всякую чушь вроде честного труда и вознаграждения по заслугам и податься прямо к этой реке. Я бы сказал ему: «Ступай к богатым и власть имущим, учись у них. Они любят лесть, они трусливы. Льсти им без оглядки, запугивай, как умеешь, и в одну прекрасную безлунную ночь они приложат пальцы к губам: тс-с, мол, ни звука! И в полной тьме проведут тебя к самой широкой, к самой глубокой из всех рек — к реке богатства. Тебе укажут место на берегу и вручат ведро в полную собственность — черпай, сколько хочешь, только не хлюпай слишком громко: как бы бедняки не услышали!»
Сенатор выругался.
— Зачем ты так, отец? — участливо спросил Элиот.
Сенатор снова выругался.
— Почему каждый раз, когда мы разговариваем, мы только и знаем, что язвить, растравлять, обижать друг друга? А ведь я тебя так люблю!
Снова послышалась проклятия, еще более выразительные, ибо сенатор был близок к слезам.
— Зачем же ты бранишься, отец? Ведь я говорю, что люблю тебя.
— Ты похож на человека, который стоит на перекрестке и держит в руках туалетную бумагу. На каждом листке написано: «Я люблю тебя», и каждый прохожий, неважно — она или он, получает свой листок. Мне туалетная бумага не нужна.
— Я не догадывался, что мои чувства — туалетная бумага.
— Ты ни о чем не догадаешься, пока не бросишь пить, — закричал сенатор задыхаясь. — Передаю трубку твоей жене. Ты догадываешься, что теряешь ее? Догадываешься, какой она была хорошей женой?
* * *
— Элиот? — Голос Сильвия звучал испуганно, еле слышно. Казалось, она сама, вроде подвенечной фаты, ничего не весит.
— Да, Сильвия… — Элиот отвечал вежливо, мужественно, но сдержанно. Он писал ей тысячу раз, звонил без конца. Она отозвалась впервые.
— Я… я понимаю, что поступала плохо.
— Что ж, все мы люди…
— Вот именно. От этого никуда не денешься. Правда?
— Правда.
— Никому от этого не уйти. Верно?
— По-моему, верно.
* * *
— Элиот?
— Да?
— Как они все поживают?
— Здесь?
— Везде.
— Прекрасно.
— Я рада.
* * *
— Если… если я начну спрашивать о каждом в отдельности, я заплачу, — сказала Сильвия.
— Не спрашивай.
— Я все еще думаю о них, хоть доктора говорят, что я не должна к вам возвращаться.
— Ну так и не думай!
— У кого-нибудь родился ребенок?
— Не спрашивай.
— Разве ты не сказал отцу, что у кого-то родился ребенок?
— Не спрашивай.
— У кого, Элиот?
— О господи, не спрашивай.
— Нет, скажи мне, прошу тебя.
— У Мэри Моди.
— Близнецы?
— Конечно. — Здесь обнаружилось, что Элиот не питает никаких иллюзий насчет людей, которым посвятил свою жизнь. — И, само собой, поджигатели. — В длинной истории семейства Моди без конца попадались то близнецы, то маньяки-поджигатели.
— Хорошенькие?
— Я их еще не видел. — С раздражением, без чего никогда не обходились его разговоры с Сильвией, Элиот добавил: — Они всегда хорошенькие.
— Ты уже послал им подарки?
— С чего ты взяла, что я их еще посылаю? — Речь шла о заведенном Элиотом обычае посылать каждому новорожденному в округе Розуотер акции ИБМ.
— Ты больше не делаешь им подарков?
— Да делаю, делаю, — сказал Элиот, и, казалось, все это надоело ему до смерти.
— Кажется, ты устал.
— Должно быть, линия плохо работает.
— Расскажи, что еще нового.
— Моя жена разводится со мной по медицинским соображениям.
— Разве нельзя перескочить через эту новость? — Вопрос Сильвии вовсе не был игривым, он звучал трагически, а о трагедиях говорить не положено.
— Прыг-скок, — ровным голосом отозвался Элиот.
* * *
Элиот пропустил глоток «Южной утехи», но не утешился. Он начал кашлять, и отец его закашлялся тоже.
Этот приступ кашля, когда отец и сын, сами того не зная, горестно вторили друг другу, слышен был не только Сильвии, но и Норману Мушари. Он удрал из гостиной и засел в кабинете сенатора у параллельного телефона. Мушари подслушивал, я уши его пылали.
— Ну что же, мне, наверно, пора прощаться, — виновато сказала Сильвия. По щекам у нее бежали слезы.
— Спроси у своего доктора.
— Передай… передай всем от меня привет.
— Передам, передам.
— Скажи, что я все время вижу их во сне.
— Они, безусловно, будут вне себя от счастья.
— Поздравь Мэри Моди с рождением близнецов.
— Поздравлю. Я их как раз завтра собираюсь крестить.
— Крестить?
Это было нечто новое.
Мушари завращал глазами.
— Я… я… не знала, что ты этим занимаешься, — осторожно сказала Сильвия.
Услышав страх в ее голосе, Мушари возликовал. Он решил, что Элиот совсем запутался в своих бреднях и скоро окончательно впадет в религиозное помешательство.
— Никак не мог от Мэри отделаться, — сказал Элиот. — Она настаивала, а кроме меня заняться этим делом некому.
— А! — Сильвия вздохнула с облегчением.
Мушари не огорчился. Пусть только Элиот окрестит близнецов — и у суда не будет сомнений, что он считает себя мессией.
— Я говорил ей, что при всем желания меня к верующим не причислишь, — продолжал Элиот.
И специальные защитные глушители в мозгу Мушари тут же сработали, он пропустил это заявление мимо ушей.
— Я ей сказал, что на небесах такое крещенье не зачтется, но она все равно требовала.
— Что же ты будешь делать? Как ты с этим справишься?
— Ну, не знаю. — Вопрос увлек Элиота, он на секунду воспрянул духом, отмахнулся от горьких мыслей. Легкая улыбка промелькнула на его губах. — Очевидно, пойду в се лачугу. Побрызгаю водой на младенцев я скажу: «Привет, малютки! Добро пожаловать на Землю. Она круглая, сырая и тесная. Жить вам на ней не больше ста лет. И от вас, малютки, требуется только одно: вы обязаны быть добрыми, черт побери!»
ГЛАВА 8
* * *
В этот вечер было решено, что через трое суток в ресторане «Синяя птица» в Индианаполисе состоится прощальная встреча Элиота и Сильвии. Крайне опасная затея для таких неустойчивых и так сильно любящих друг друга людей. Телефонный разговор, который привел к этому решению, закончился сумятицей, невнятным бормотаньем, шепотом и тихими, одинокими всхлипываниями.
— Не знаю, Элиот, нужно ли?
— Мне кажется, нужно.
— Нужно, — повторила она как эхо.
— Разве ты сама не чувствуешь, что нужно?..
— Чувствую.
— От жизни не спрячешься.
Сильвия тряхнула головой:
— Пропади пропадом эта любовь!
— Все будет хорошо. Я тебе обещаю.
— Я тоже.
— Я надену новый костюм.
— Нет, пожалуйста, не надо, не старайся ради меня.
— Тогда ради «Синей птицы».
— Спокойной ночи!
— Я люблю тебя, Сильвия. Спокойной ночи!
Молчание.
— Спокойной ночи, Элиот.
— Я люблю тебя.
— Спокойной ночи! Я очень боюсь. Спокойной ночи!
* * *
Норман Мушари, встревоженный подслушанным разговором, осторожно опустил трубку. В его планы никак не входило, чтобы Сильвия забеременела от Элиота. Будет Элиот признан сумасшедшим или нет, его ребенок все равно получит неоспоримое право контроля над Фондом. А Мушари мечтал, чтобы это право перешло — к троюродному брату Элиота, Фреду Розуотеру из Писконтита, в Род-Айленде.
Фред об этом не подозревал, он даже не знал толком, родственник он Розуотерам из Индианы или нет. А Розуотеры из Индианы услышали о Фреде только из-за дотошности Мак-Аллистера, Робжента, Рида и Мак-Ги, нанявших сыщика и эксперта по генеалогическим вопросам, чтобы выведать о ближайших родственниках Розуотеров. Папка документов о Фреде, хранившаяся в секретном архиве адвокатской фирмы, разбухла, как сам Фред, но расследование проводилось тайно. Фреду и в голову не приходило, что ему могут привалить богатство и слава.
* * *
И потому на другой день после того, как Элиот с Сильвией договорились о встрече, Фред склонен был считать себя ничем не лучше, а скорее даже хуже прочих — виды на будущее у него были неприглядные. Он вышел из писконтитской аптеки, зажмурился от солнца, трижды глубоко вздохнул, завернул по соседству в писконтитскую книжную лавку. Фред был тучен, он раздулся от кофе и отрастил себе живот на датском торте.
Бедняга Фред уныло проводил утренние часы, стараясь застраховать кого-нибудь, то в аптеке, где пили кофе богатые, то в книжной лавке, куда забегали выпить кофе бедные. Во всем городе один только Фред пил кофе и тут и там.
Фред пронес брюхо к стойке, где сидели столяр и двое водопроводчиков, лучезарно им улыбнулся. Он взгромоздился на табурет, и подушка под его огромным задом сплющилась как пастила.
— Кофе с датским, мистер Розуотер? — спросила не отличавшаяся аккуратностью девица-полудурок за стойкой.
— Кофе с датским — это неплохо! — с жаром сказал Фред. — Ей-богу, в такое утро кофе с датским совсем неплохо!
* * *
О Писконтите. Те, кто любил этот городок, сокращали его ласково — «Пискунок», те, кто не любил, — «Писунок». Имя Писконтит носил когда-то один индейский вождь.
Вождь ходил в переднике, питался, как в весь его народ, моллюсками, малиной и ягодами шиповника. Земледелие для Писконтита-вождя было новинкой. Как, впрочем, и вампум, уборы из перьев и лук со стрелами.
Самой приятной новинкой был алкоголь. Писконтит умер от запоя в 1638 году.
Прошло четыре тысячи лун, и теперь поселок, обессмертивший его имя, населяли две сотни баснословно богатых семей и тысяча семей захудалых, кормильцы которых тем ила иным путем обслуживали богачей.
Жили здесь почти все убого, ни умом, ни чуткостью, ни юмором, ни находчивостью не блистали — прозябали так же бездарно, как жители города Розуотер в штате Индиана. Доставшиеся в наследство миллионы не помогали. Искусство и науки — тоже.
* * *
Фред Розуотер хорошо управлял яхтой и когда-то учился в Принстоне, поэтому его принимали в богатых домах, хотя, по мерке Писконтита, он считался ужас каким бедным. Дом его, сооруженный местным плотником, — неказистое строение из бурых досок, — стоял за милю от блистающей водной глади.
Бедняга Фред работал как черт, чтобы время от времени приносить домой несколько долларов. Сейчас, в книжной лавке, широко улыбаясь столяру и двум водопроводчикам, он тоже вкалывал. Трое работяг читали скандальную газетенку-еженедельник, накачивающий всю страну сведениями об убийствах, сексе, кошках, собаках и детях — предпочтительно изувеченных детях. Газетка называлась «Любознательный американец» — «самая увлекательная газета в мире». Для книжной лавки «Любознательный» был все равно что «Уолл-стрит джорнел» для аптеки.
— Вижу, вы, как всегда, расширяете свой кругозор, — заметил Фред. Остроты его были не легче датского торта.
Рабочие относились к Фреду с неловкой почтительностью. Они пытались высмеивать его ремесло, но в глубине души понимали, что Фред предлагает единственно доступный им путь из грязи в князи: застраховаться и поскорее отдать концы. А Фред бережно хранил свою мрачную тайну: без этих людей, что вились вокруг его приманки, он бы и гроша ломаного не заработал. Он вел дела только с рабочими. Все его россказни о прогулках на яхтах с местными тузами были похвальбой, трепом. Беднякам льстила мысль, что у Фреда страхуются даже осмотрительные богачи, но бедняки ошибались — капиталами богачей ворочали столичные банки я юридические фирмы.
— Что сегодня в иностранной хронике? — осведомился Фред: еще одна дежурная острота по поводу «Любознательного».
Столяр показал Фреду первую страницу. Всю ее занимала фотография миловидной девицы и подпись. Подпись гласила:
ИЩУ МУЖЧИНУ,
СПОСОБНОГО ДАТЬ МНЕ
ГЕНИАЛЬНОГО РЕБЕНКА!
Девушка работала в эстрадном театре статисткой. Ее звали Рэнди Геральд.
— Охотно помог бы даме разрешить ее проблему, — снова натужно сострил Фред.
— Еще бы! — сказал столяр, вздернув голову и прищелкнув языком. — Кто бы отказался?
— Вы думаете, я всерьез? — Фред фыркнул, глядя на снимок Рэнди Геральд. — Да я не променяю свою подружку и на двадцать тысяч таких, как эта Рэнди. — Теперь он нарочно разводил лирику. — Уверен, что и вы, ребята, своих подружек не променяете. — Подружками Фред называл всех женщин, чьи мужья могли клюнуть на страховку.
— Я же ваших подружек знаю, — продолжал он. — Нас здесь четверка счастливчиков, запомним это. Подружки у нас что надо, мы за них должны вечно богу молиться! — Фред помешал кофе. — Я разве не понимаю? Без моей я бы просто пропал!
Его подружку звали Кэролайн. Она родила ему некрасивого толстого малыша, бедного крошку Франклина Розуотера. В последнее время Кэролайн пристрастилась выпивать за завтраком со своей богатой подругой Аменитой Бантлайн.
— Я для своей делаю, что могу, — объявил Фред. — Но, видит бог, этого мало. Все отдать за нее — и то мало. — В горле у него и впрямь стоял комок. Фред твердо знал, что ему не заключить ни одного договора, пока всамделишные слезы не станут у него комком в горле. — Но кое-что для своей подружки и бедняк может сделать. — Фред возвел глаза к небу. После смерти за него должны были заплатить сорок две тысячи долларов.
* * *
Фреда, конечно, часто спрашивали, не сродни ли он знаменитому сенатору Розуотеру. Предпочитая не выпячиваться, Фред невразумительно мямлил:
— Да вроде… Какая-то дальняя родня… Предки, что ли, у нас общие.
Подобно большинству неимущих американцев, Фред ничего не знал о своих предках.
А энать следовало вот что:
Род-айлендская ветвь семьи Розуотеров происходила от Джорджа Розуотера, младшего брата бесчестного Ноя. Когда началась гражданская война, Джордж сколотил в Индиане вооруженный отряд и повел его на соединение с уже ставшим легендарным отрядом Черной Шапки. Под командой Джорджа находился Флетчер Мун, деревенский дурачок, которого Ной послал вместо себя. При втором сражении у ручья Булл-Ран залп орудий Джексона превратил Муна в котлету.
Когда по слякоти отступали на Александрию, капитан Розуотер улучил момент и написал брату Ною следующее:
«Флетчер Мун до конца жизни в меру своих сил оставался верен вашей сделке. Если досрочная потеря вложенных в него денег тебя удручает, то советую обратиться к генералу Поупу за частичным возмещением их. Жаль, что ты не здесь.
Джордж».На что Ной ответил:
«Мне жаль Флетчера Муна, но, как сказано в Библии, «договор есть договор». Прилагаю несколько документов. Подпиши их, чтобы я мог до твоего возвращения управлять принадлежащей тебе половиной фермы, завода и т. д. и т. п. Мы здесь испытываем тяжкие лишения. Все отдается войску. Благодарственное слово от войска было бы принято с благодарностью.
Ной».К моменту Антитемского сражения Джордж Розуотер был уже подполковником, и как ни странно — потерял оба мизинца на руках. Под Антитемом лошадь Джорджа была убита, он бросился в атаку бегом, подхватил полковое знамя, уроненное умирающим пареньком, и после очередного залпа артиллерии конфедератов обнаружил, что от знамени в его руках остался только кусок древка. Продолжая драться, он кого-то убил этим обломком. Тут как раз один из его солдат выпалил из мушкета, позабыв вынуть шомпол. Взрыв ослепил подполковника Розуотера на всю жизнь.
* * *
Слепому Джорджу пожаловали внеочередное звание бригадного генерала. Он вернулся в округ Розуотер. Все находили, что он на редкость бодр. И бодрость его как будто ничуть не уменьшилась, когда от банкиров и адвокатов, любезно предложивших слепому свои услуги, он узнал, что собственноручно переписал все имущество на Ноя и остался ни с чем. Ною, к сожалению, не удалось задержаться в городе, чтобы лично объясниться с Джорджем. Дела вынуждали его подолгу бывать в Вашингтоне, Нью-Йорке и Филадельфии.
— Что ж, — сказал Джордж, а сам все улыбался да улыбался, — как ясно указывает вам Библия, «дело есть дело».
Адвокатам и банкирам показалось, что их вроде бы надули, — ведь Джордж, по-видимому, не извлек никакой морали из событий, для всякого другого столь значительных. Один из адвокатов заранее предвкушал, как преподнесет Джорджу эту самую мораль, когда тот придет в бешенство. Он и теперь не удержался и преподнес ее Джорджу, хоть тот продолжал смеяться:
— Прежде чем подписать бумагу, ее следует прочесть.
— Можете прозакладывать свои ботинки, — сказал Джордж, — что впредь я буду поступать только таким образом.
Джордж Розуотер был явно не в себе, когда вернулся в Розуотер, ибо ни один нормальный человек не стал бы столько смеяться, потеряв зрение и законное имущество. И всякий нормальный человек, тем более герой и генерал, сумел бы принять крутые меры и через суд вынудить брата вернуть присвоенное. Но Джордж не стал возбуждать дело. Он не поехал за Ноем в восточные штаты и не стал ждать его возвращения в округ Розуотер. Больше они с Ноем никогда не виделись и ничего друг о друге не знали.
Генерал Джордж, при всех своих почетных регалиях, посетил каждую семью округа Розуотер, отдавшую под его команду сына, а то и нескольких сыновей, и всюду он восхвалял парней, скорбя всем сердцем за раненых и убитых. Как раз в это время строился кирпичный особняк Ноя Розуотера. Однажды утром рабочие обнаружили, что к дверям особняка прибита генеральская форма, точь-в-точь как звериная шкура, распяленная для просушки.
С тех пор в округе Розуотер Джорджа больше не видели.
* * *
Джордж побрел на восток, но не для того, чтобы найти и убить брата, а чтоб устроиться на работу в Провиденсе, штат Род-Айленд. До него дошли слухи, что там открывают фабрику по изготовлению метел и веников и набирать туда будут ослепших ветеранов-северян.
Слух был верный. Такая фабрика в Провиденсе и впрямь открылась. Основал ее Кастор Бантлайн, причем сам он не был ни ветераном, ни слепцом. Бантлайн точно рассчитал, что слепые ветераны будут покладистыми работниками, что сам он за свое человеколюбие войдет в историю и что по крайней мере в эти послевоенные годы каждый патриот Севера сочтет долгом купить бантлайковскую метлу «Северная звезда». Так начал расти капитал Бантлайна. А с доходами от метел Кастор Бантлайн и его сын-калека Илайхью пустились искать поживы в южных штатах, стали табачными королями.
* * *
Когда улыбчивый генерал Джордж Розуотер добрался на стертых ногах до фабрики метел, Кастор Бантлайн навел справки в Вашингтоне, удостоверился в генеральском звании Джорджа, нанял его на работу, назначив мастером, положил хорошее жалованье и назвал его именем выпускаемые фабрикой веники. Фабричная марка скоро вошла в обиход: все стали говорить не «веник», а «генерал Розуотер».
И дали слепому Джорджу четырнадцатилетнюю сироту по имени Фейт Меррихью, чтоб служила ему глазами и была у него на посылках. И когда ей минуло шестнадцать, Джордж взял ее в жены.
И Джордж родил Абрахама, ставшего священником-конгрегационалистом[7]. Абрахам сделался миссионером, уехал в Конго, встретил там Лавинию Уотерс, дочь миссионера-баптиста из Иллинойса, и взял ее в жены.
В джунглях родил Абрахам сына Меррихью. Лавиния умерла родами. Крошка Меррихью был вскормлен молоком женщины из племени банту.
И Абрахам вместе с крошкой Меррихью вернулся в Род-Айленд.
Абрахам принял предложение стать проповедником независимой церковной общины в маленьком рыбачьем поселке под названием Писконтит. Он купил себе домик, и с домиком отошли к нему сто десять акров песчаного участка, заросшего лесом и запущенного. Участок был треугольный. Гипотенуза треугольника проходила по берегу Писконтитского залива.
Меррихью, сын проповедника, занялся продажей недвижимости, разбил отцовскую землю на участки. Он женился на Синтии Найлз Рэмфорд, взял за ней кой-какой капитал, вложил большую часть его в дорожные работы, уличное освещение и канализацию. Нажил состояние — и потерял его вместе с состоянием жены в 1929 году, во время кризиса.
Он пустил себе пулю в лоб.
Но до этого он успел написать историю своей семьи и родил беднягу Фреда — страхового агента.
* * *
Сыновьям самоубийц обычно не везет.
Ни у кого из них нет вкуса к жизни. И даже в стране, где мало кто может похвалиться длинной родословной, они чувствуют себя сиротливее прочих.
Они брезгливо безразличны к прошлому и покорно не ждут от будущего ничего, кроме свинства: чуют, что им тоже суждено покончить с собой.
Этот психологический узор был типичен и для Фреда. Но в его случае он осложнялся нервным тиком, приступами апатии и отвращения к себе. Он слышал выстрел, прикончивший его отца, видел отца с разлетевшимся черепом, с рукописью истории семьи на коленях.
Рукопись осталась у Фреда. Он ни разу не прочел ее, ни разу не захотел прочесть. Она лежала у него в подвале ва шкафу, в котором хранилось варенье. Там же, на шкафу, Фред хранил крысиный яд.
* * *
А сейчас бедняга Фред Розуотер, сидя в книжной лавке, продолжал болтать о подружках со столяром и водопроводчиками.
— Нед, — говорил он столяру, — как-никак мы с тобой кое-что для наших подружек сделали.
Столяр благодаря Фреду стоил после смерти двадцать тысяч долларов. Каждый раз, как близилась выплата страховой премии, его одолевали мысли о самоубийстве.
— И о сбережениях нам беспокоиться нечего, — сказал Фред, — обо всем без нас позаботятся: выплачивается автоматически.
— Ну! — сказал Нед.
Наступила вязкая тишина. Двое незастрахованных водопроводчиков, еще недавно разбитные и веселые, теперь сидели как неживые.
— Одним росчерком пера, — напомнил Фред столяру, — мы закрепили за собой кругленькие суммы. Вот в чем прелесть страхования жизни! Это самое малое, что мы можем сделать для своих подружек.
Водопроводчики соскользнули с табуретов. Фреда их бегство не расстроило. Никуда не денутся — совесть замучит и снова прибредут в книжную лавку. А там их всегда встретит Фред.
— Хочешь, скажу, что в моем деле меня больше всего радует? — спросил Фред столяра.
— Ну?
— Когда кто-нибудь из ваших подружек подходит ко мне и говорит: «Просто не знаю, как мне и моим детям благодарить вас, столько вы для нас сделали! Да благословит вас бог, мистер Розуотер!»
ГЛАВА 9
* * *
Столяр тоже улизнул от Фреда, оставив свой экземпляр «Любознательного». Фред ловко разыграл целую пантомиму, чтоб каждому наблюдателю со стороны было ясно, что он, Фред, помирает со скуки, что делать ему совершенно нечего, что его клонит ко сну — возможно, с похмелья, и что он, похоже, готов ухватиться за любое чтиво, лишь бы не клевать носом.
— Ох-хо-хо! — зевнул он. Потянулся и цапнул газету.
В лавке не было ни души, кроме девицы за стойкой.
— Подумать только! — сказал Фред. — Какой идиот способен читать такую дрянь?
Девушка вполне могла бы возразить, что не кто иной, как Фред еженедельно проглатывает эту дрянь со всеми потрохами. Но поскольку она сама была идиоткой, то никогда ничего не замечала. Она ответила:
— Не знаю, хоть убейте меня!
Это предложение прозвучало заманчиво.
* * *
Фред перевернул страницу, прочел описание убийства с изнасилованием, происшедшего в Небраске в 1933 году. К отчету прилагались тошнотворно натуралистические снимки, разглядывать которые надлежало только судебному следователю. Сейчас, когда Фред и все остальные поклонники «Любознательного», — числом не менее десяти миллионов, если верить редакции, — читали об этом убийстве, оно имело уже двадцатилетнюю давность. Материалы, печатавшиеся в этой газетке, не устаревали. Рассказ о деяниях Лукреции Борджа в любую минуту оттеснил бы на последние страницы все остальное. Фред, только год проучившийся в Принстоне, именно из «Любознательного» впервые узнал, как умер Сократ.
В лавку вошла тринадцатилетняя девочка, и Фред отшвырнул газету. Лайла Бантлайн — высоченная, угловатая, с лошадиным лицом — была дочерью ближайшей подруги жены Фреда. Под ее на редкость красивыми зелеными глазами темнели большие круги. Лицо было пестрым от солнечных ожогов, загара, веснушек в пятен розовой молодой кожи. Лайла считалась умелой и ловкой яхтсменкой, надеждой Писконтитского яхт-клуба.
Она взглянула на Фреда с жалостью, потому что он был беден, потому что он был толст и скучен, потому что жена ему досталась нехорошая. И прошла широким шагом к журнальным и книжным полкам, скрылась там из виду, усевшись на цементный пол.
Фред снова поднял «Любознательного», углубился в объявления о продаже всякого рода похабщины. Дыхание у него оставалось ровным. Бедняга Фред относился к «Любознательному» и ко всему, что за ним стояло, со школярским восторгом. Но самому играть в эти игры, отзываться на объявления у Фреда не хватало духа. Тайные страсти Фреда были мелкими и робкими, что, впрочем, было вполне естественно для сына самоубийцы.
* * *
Тут в лавку ввалился здоровенный мужчина и сразу оказался под боком у Фреда, не успевшего даже отбросить газету.
— Ну что, страховщик-горемыка, распутная твоя душа! — сказал вновь пришедший ласково. — И не стыдно тебе пускать слюни над этой мурой?
Это был Гарри Пена, рыбак-профессионал, он же начальник добровольной пожарной дружины Писконтита. Гарри держал в море две ловушки для рыб — лабиринты из кольев и сетей. При таком способе ловли делался хладнокровный расчет на то, что рыба — дура. Каждая ловушка состояла из длинной загородки, поставленной прямо в море и упиравшейся одним концом в сушу, другим в круглый загон из шестов и сетей. Рыба, пытаясь обойти загородку, попадала в загон. С перепугу она начинала кружить взад-вперед, взад-вперед, и тут подоспевали в лодке Гарри с двумя сыновьями-великанами, все трое вооруженные баграми и деревянными молотками. Они закрывали вход в загон, подтягивали со дна сеть и принимались бить, крошить и молотить.
Гарри был пожилой и кривоногий, но его голову и плечи мог бы взять за образец для своего Моисея сам Микеланджело. Гарри не всегда рыбачил. И он был когда-то страховщиком-горемыкой в Питтсфилде, штат Массачусетс. Там он однажды вечером вычистил свой ковер четыреххлористым углеродом и чуть не умер. Когда он стал поправляться, доктор объявил ему:
— Гарри, либо ты будешь работать на открытом воздухе, либо умрешь.
Так Гарри пошел по стопам своего отца — стал ловить рыбу ставным неводом.
* * *
Гарри обвил рукой жирные плечи Фреда. Он мог позволить себе такой жест — ведь он был одним из немногих в Писконтите мужчин, чьи мужские качества не подлежали сомнению.
— Эх ты, страховщик-горемыка! — сказал он. — И чего ты пропадаешь в страховщиках? Займись чем-нибудь красивым.
Он уселся, заказал черный кофе и сигару с золотым обрезом.
— Видишь ли, Гарри, — сказал Фред, чопорно поджимая губы, — возможно, мой взгляд на страховку несколько отличается от твоего.
— Дерьмо, — благодушно сказал Гарри. Он взял у Фреда газету, задумался над кричащим с первой страницы призывом Рэнди Геральд. — Ей-богу, — сказал он, — коснись меня, так она согласилась бы как миленькая на любого ребенка, какой получится. А уж когда этим заняться, решал бы я.
— Серьезно, Гарри, — гнул свое Фред. — Мне нравится страховать. Мне нравится помогать людям.
Гарри, по-видимому, его не слышал. Он хмуро смотрел на снимок французской девицы в бикини.
Фред, сознавая, что Гарри считает его бесцветной, бесполой личностью, попытался доказать обратное. Он заговорщически, как мужчина мужчину, подтолкнул Гарри в бок:
— Нравится, Гарри?
— Что нравится?
— Да эта девочка.
— Это не девочка. Это бумага.
— А по-моему, так недурная девочка. — Фред Розуотер подмигнул.
— Эх, и легко же тебя обдурить! — сказал Гарри. — Это только бумага и краска. А самой девочки здесь и в помине нет. Она за тысячу миль отсюда и знать не знает про нас с тобой. Да будь эта красуля настоящей, так и я мог бы запросто зарабатывать деньги: сидел бы себе дома да вырезал из бумаги рыб покрупнее.
* * *
Затем в закусочную вошла Кэролайн, жена Фреда. Смазливая, худая, кожа да кости, щупленькая — этакая заблудшая малютка, разряженная в пух и прах: она донашивала шикарные платья, надоевшие ее богатой подруге Амените Бантлайн.
— Опять завтрак с Аменитой? — простонал Фред.
— Почему бы и нет?
— Никаких денег не напасешься — каждый день такие роскошные завтраки.
— Почему каждый? Не чаще двух раз в неделю. — Кэролайн отвечала кратко и холодно.
— Все-таки, Кэролайн, это чертовски дорого.
Кэролайн протянула руку в белой перчатке:
— Для твоей жены эти завтраки того стоят.
Фред дал ей деньги.
Кэролайн не поблагодарила мужа. Она вышла из лавки, села в бледно-голубой «мерседес» рядом с его владелицей, надушенной Аменитой Бантлайн, откинулась на спинку бежевого мягкого сиденья, обтянутого лайкой.
Гарри Пена испытующе посмотрел на бледную физиономию Фреда, ничего не сказал. Зажег сигару и удалился — пошел туда, где все было настоящим — и сыновья, и рыба, и лодка в соленом море.
* * *
Лайла, дочь Амениты Бантлайн, сидя на холодном полу в книжной лавке, читала «Тропик Рака» Генри Миллера. Она сняла его с полки-вертушки, вместе с «Обедом обнаженных» Уильяма Берроуза. Интерес Лайлы к таким книгам был чисто коммерческим. В свои тринадцать лет она возглавляла торговлю порнографией в Писконтите.
Ока приторговывала еще и фейерверком, все по той же причине — ради прибыли. Ее сверстники в Писконтитском яхт-клубе и в Пископтитской частной школе были так богаты и так глупы, что с ходу выкладывали сколько угодно за все что угодно. К концу своего трудового дня Лайла успевала выручить десять долларов за книжку «Любовник леди Чаттерли», стоившую семьдесят пять центов, и пять долларов за пятнадцатицентовую красную бомбу-шутиху.
Фейерверк она закупала в Канаде, Флориде и Гонконге, куда ее семейство выезжало отдыхать, а непристойное чтиво находила главным образом на открытых полках книжной лавки. Весь секрет был в том, что, не в пример своим сверстникам и хозяевам лавки, она хорошо знала, какие книжки самые забористые. Едва их успевали поставить на полку-вертушку, как Лайла сразу же все покупала. Денежные расчеты она вела с идиоткой за прилавком, которая, не успев довести дело до конца, тут же о нем забывала.
Связь Лайлы с книжной лавкой являлась примером удивительного симбиоза. На витрине лавки красовалась большая медаль из позолоченного полистирола «От матерей Род-Айленда за спасение детей от разврата». Представительницы благодарных матерей регулярно просматривали весь наличный выбор дешевых книжек, продававшихся в лавке. Медаль из позолоченного полистирола свидетельствовала о том, что ни одной неприличной книги они не нашли.
Они считали, что их дети в полной безопасности. На самом деле рынок уже обчистила Лайла.
ГЛАВА 10
* * *
Лайла Бантлайн катила на велосипеде по исполненным тихой прелести улочкам писконтитской Утопии. Каждый дом, мимо которого она проезжала, был воплощением мечты — и притом весьма дорогой. Владельцам этих домов никогда не приходилось работать. Их детям тоже не к чему будет работать, не о чем заботиться — разве что кто-нибудь из них вздумает поднять бунт. Но бунтовать пока никто не собирался.
Красивый дом, в котором жила Лайла, был выстроен в стиле восемнадцатого века и стоял у самого моря. Войдя, Лайла оставила новые книжки в коридоре и прокралась в отцовский кабинет, чтобы проверить, жив ли еще ее отец, как всегда валявшийся на диване. Такую проверку Лайла проводила по меньшей мере раз в день.
— Отец?
Серебряная тарелка с утренней почтой стояла на столике у изголовья. Рядом был нетронутый стакан шотландского виски с содой. Пузырьки в нем уже выдохлись. Стюарту Бантлайну еще не исполнилось сорока. Он считался самым красивым мужчиной в городе, кто-то однажды назвал его смесью Кэрри Гранта[8] и немецкого пастушка. На его впалом животе покоилась книга, стоившая ни мало ни много пятьдесят семь долларов, — железнодорожный атлас времен гражданской войны, подаренный ему женой. Кроме гражданской войны, Стюарт ничем в жизни не интересовался.
— Папа…
Стюарт продолжал дремать. Отец оставил ему четырнадцать миллионов долларов, нажитых преимущественно на табаке. Морская банковская компания в Бостоне и Кредитное управление Новой Англии взбалтывали, перемешивали, удобряли и скрещивали этот капитал, пока он чудодейственным образом не стал родить деньги сам — превратился в этакую гидропонную денежную теплицу. С тех пор как деньги были положены на имя Стюарта, капитал исправно возрастал тысяч на восемьсот в год. Дела шли вроде не плохо. Только это Стюарт о них и знал.
Когда у него пытались вытянуть деловой совет, он обычно не моргнув глазом заявлял, что предпочитает «Поляроид». Его собеседников такая преданность «Поляроиду» воодушевляла. На самом же деле Стюарт понятия не имел, есть ли у него такие акции. Это была не его забота — этим ведали банки и фирма «Мак-Аллистер, Робжент, Рид и Мак-Ги».
— Папа…
— М-м?
— Я хотела посмотреть, как ты… у тебя все в порядке?
— У-м-м… — промычал он. Он не был уверен, что у него все в порядке. Приоткрыл глаза, облизал сухие губы. — Все хорошо, милочка.
— Тогда спи.
Он заснул.
* * *
Стюарту ничто не мешало спать без просыпу, поскольку с тех пор, как он в шестнадцать лет осиротел, его делами заправляла та же юридическая фирма, что вела дела секатора Розуотера. За капиталом Стюарта присматривал старик Мак-Аллистер. Свое последнее письмо Стюарту Мак-Аллистер снабдил литературным приложением. Оно называлось «Раскол между друзьями в битве идей». Эта брошюра была опубликована издательством «Пайн» при Училище свободы в Колорадо-Спрингс, штат Колорадо. Брошюру Стюарт приспособил под закладку в железнодорожном атласе.
Старик Мак-Аллистер частенько подбрасывал Стюарту материалы о происках социализма, об угрозе для системы свободного предпринимательства, ибо лет двадцать назад юный Стюарт с горящим взором предстал перед ним и заявил, что эта система порочна и что он желает отдать все свои деньги бедным. Мак-Аллистеру удалось тогда образумить безрассудного юношу, но старика все одолевала тревога, как бы у Стюарта не случилось рецидива. Брошюры были мерой профилактической.
Мак-Аллистер беспокоился зря. И трезвый и в подпитии, Стюарт теперь и без профилактических брошюр всей душой был за свободное предпринимательство. «Раскол между друзьями…», сочиненный, верно, каким-нибудь консерватором в назидание его дружкам, незаметно для самих себя угодившим в социалисты, был Стюарту ни к чему. Он в этот трактат даже не заглядывал. И поэтому так и не узнал, что говорилось в «Расколе…» о тех, кто осчастливлен благотворительностью и разной другой социальной помощью. А говорилось там вот что:
«Действительно ли мы помогаем этим людям? Присмотримся к ним хорошенько. Изучим этот тип гражданина, порожденный избытком нашей жалости. Что мы можем сказать им — третьему поколению людей, с давних пор живущих за счет благотворительности? Взглянем внимательно на дело рук наших, на тех, кого мы расплодили и продолжаем плодить миллионами даже в период процветания.
Они не работают и не будут работать. Они понуры, рассеянны, у них нет ни гордости, ни самоуважения. На них невозможно положиться, хоть злобность им и не свойственна — просто они подобны бесцельно бродящему скоту. Способность мыслить, предвидеть события у них давно атрофировалась за ненадобностью. Поговорите с ними, прислушайтесь к ним, поработайте с ними, как работаю с ними я, и вы ужаснетесь, увидев, что от сходства с людьми у них осталась только способность стоять на двух ногах и говорить. И они твердят, как попугаи: «Еще. Дайте еще. Я хочу еще». Вот единственное, чему они научились.
В наши дни они являют собой монументальную карикатуру на homo sapiens — это страшная, неотвратимая действительность, созданная нашей собственной неразумной жалостью. Если мы и впредь будем следовать прежним курсом, эти существа станут живым примером того, во что суждено превратиться большинству из нас».
И так далее.
Бантлайну подобные разглагольствования были нужны, как рыбе зонтик. Ему осточертела неразумная жалость. Ему осточертел секс. И, по правде сказать, гражданской войной он тоже был сыт по горло…
* * *
Беседа с Мак-Аллистером, которая двадцать лет тому назад направила Стюарта на стезю консерватизма, протекала следующим образом:
— Значит, вы собираетесь стать святым, молодой человек?
— Я этого не говорил а не это имел в виду. Мое наследство в вашем ведении? Те деньги, которые на меня сами свалились, я их яе зарабатывал?
— Отвечаю на первую часть вашего вопроса: да, ваше наследство находится на нашем попечении. Отвечаю на вторую часть: если вы не заработали еще ни гроша, то заработаете потом. В вашей семье у всех врожденная способность без промаха наживать деньги, да еще какие! Вам предстоит властвовать, мой мальчик, ибо вы рождены властвовать, а это вовсе не так уж сладко.
— Поживем — увидим, мистер Мак-Аллистер. Будущее покажет. Сейчас я говорю о другом. Мир полон страданий, деньги могут помочь облегчить эти страдания, а у меня денег гораздо больше, чем нужно. Я хочу снабдить бедных — и притом сейчас же — хорошей едой, одеждой я жильем.
— И как вы предпочтете называться после этих деяний? Святой Стюарт или святой Бантлайн?
— Я не для того пришел к вам, чтобы вы надо мной издевались.
— А ваш отец в своем завещании не для того назначил нас опекунами, чтобы мы послушно исполняли все, что взбредет вам в голову. Если я, как вам кажется, позволил себе дерзость намекнуть на ваши шансы угодить в святые, так это потому, что мне уже много раз приходилось выслушивать точно такие же глупости от множества молодых людей. Забота о том, чтобы наши клиенты не подались в святые, вот одна из главных задач нашей фирмы. Вы думаете, вы — исключение? Ничуть не бывало.
Ежегодно по меньшей мере один из молодых людей, делами которых мы ведаем, является к нам в контору и провозглашает, что хочет расстаться со своими деньгами. Он только что окончил первый курс какого-нибудь известного университета. И чего он только не узнал! Он услышал о невыносимых страданиях во всем мире. Услышал, сколько миллионных состояний нажито ценой величайших преступлений. Его впервые в жизни ткнули носом в нагорную проповедь.
Он в смятении, он разгневан, его душат слезы. Глухим голосом он требует, чтобы ему сказали, сколько у него денег. Мы говорим. Он корчится от стыда, хотя его состояние зиждится на вещах, абсолютно честных и безвредных, вроде липкой ленты, аспирина, рабочих комбинезонов или, как в вашем случае, метел. Вы, если не ошибаюсь, только что окончили первый курс в Гарварде?
— Да.
— Великолепное учебное заведение. Но когда я вижу, как пагубно оно влияет на некоторых молодых людей, то невольно спрашиваю себя: как же смеют в университете учить состраданию и не обучать одновременно истории? А история, дорогой мой юный мистер Бантлайн, помимо всего прочего, гласит вот что: отказ от своего состояния — поступок никчемный и вредный. Беднякам от этого ни богатства, ни радости — они только становятся нытиками. А благородный даритель и его потомки сами превращаются в таких же ноющих бедняков.
Огромное состояние вроде вашего, мистер Бантлайн, — продолжал старый Мак-Аллистер в тот давний день, много трудных лет тому назад, — это редкое чудо, от него дух захватывает. Вам оно само в руки упало, и вы еще не успели постичь, чем владеете. Чтобы доказать его чудодейственную силу, мне придется прибегнуть к примерам, возможно, обидным для вас. Хотите верьте, хотите нет, дело вот в чем: ваш капитал — самый важный и решающий показатель, по которому вы сами судите о себе и по которому о вас судят другие. Деньги делают вас личностью исключительной. Не имей вы их, к примеру, вы не отнимали бы сейчас бесценное время у старшего партнера фирмы «Мак-Аллистер, Робжент, Рид и Мак-Ги». Расставшись со своими деньгами, вы сразу же станете человеком заурядным, если только вы часом не гений. Ведь вы не гений, мистер Бантлайн?
— Нет..
— Ну вот видите. Впрочем, в любом случае, гений вы или нет, без денег у вас уже не будет ни прежней свободы, ни удобств. Мало того, вы по доброй воле принудите свое потомство прозябать и мыкаться, а когда люди знают, что могли бы жить припеваючи, не растряси их придурковатый предок по крохам все свое богатство, прозябать особенно обидно. Крепче держитесь за ваше чудо, мистер Бантлайн. Деньги — это овеществленная мечта. Жизнь в нашей Утопии почти у всех собачья, недаром ваши профессора так старательно все это расписывали. Но благодаря вашему чуду для вас и для вашей родни жизнь может быть раем! Ну-ка улыбнитесь! Дайте мне убедиться, что вы уже усвоили то, чему в Гарварде не учат до предпоследнего курса: родиться богатым и остаться богатым — не самое тяжкое преступление.
* * *
Самолет снижался, приближаясь к Провиденсу. В самолете сидел Норман Мушари и читал «Голос совести консерватора».
* * *
Самая большая в мире частная коллекция китобойных гарпунов была выставлена в ресторане «Запруда» в пяти милях от Писконтита. Редкостная коллекция принадлежала Баннц Уиксу, рослому педику из Нью-Бедфорда. Пока Банни не приехал в Писконтит и не открыл свой ресторан и сувенирную лавку «Веселый китобой» при нем, здесь понятия не имели о китобойном промысле.
Банни назвал свое заведение «Запруда», потому что его южные окна выходили на рыбные ловушки Гарри Пены. На всех ресторанных столиках лежали театральные бинокли, чтобы гости могли наблюдать, как Гарри и его парни опоражнивают сети. И пока рыбаки трудились, Банни переходил от столика к столику, со смаком и со знанием дела разъяснял, что и как происходит сейчас в ловушке.
Если гостям хотелось острой ощутить, что и они причастны к промыслу в морской пучине, к их услугам были коктейль «Тунец» — смесь рома, гренадина и клюквенного сока и «Рыбацкий салат» — ломтик ананаса с воткнутым в него очищенным бананом, окруженный заливным из тунца и завитками наструганного кокосового ореха.
Гарри Пена и его ребята знали и про салат, и про коктейль, и про бинокли, хотя сроду не посещали «Запруду». Свое невольное участие в жизни ресторана они иногда разнообразили тем, что мочились с борта лодки. Это у них называлось «вспенить ушицу для Банни Уикса».
Коллекцию гарпунов Банни разместил на необструганных стропилах под стеклянной крышей сувенирной лавки «Веселый китобой». Сувенирная лавка служила как бы преддверием к ресторану «Запруда» и призвана была поражать глаз своей замшелостью. Стеклянная крыша всегда выглядела густо запыленной: ее регулярно щедро опрыскивали аэрозолем «Bon ami»[9] и никогда не протирали. Тени от стропил и гарпунов крест-накрест пересекали сувенирную лавку. Банни удалось добиться своего: казалось, будто всамделишные китобои, от которых разит ворванью, ромом, потом и амброй, забросили как-то раз к нему на чердак свое снаряжение и того гляди нагрянут захватить его.
Вот по этим-то теням, крест-накрест бороздившим пол, медленно, нога за ногу, прохаживались Аменита и Кэролайн. Аменита задавала тон, всюду совалась первая, разглядывала сувениры со всех сторон, алчно и бесцеремонно.
* * *
Банни Уикс резво вбежал в сувенирный магазинчик. Спортивные туфли его поскрипывали, он будто драил подошвами пол. Банни был строен, лет тридцати с небольшим. Глаза его сияли словно фальшивые драгоценные камня, искрились как синтетические сапфиры, подсвеченные огоньками рождественских свечек, — такие глаза непременная принадлежность всех богатых американских педиков. Банни был правнуком знаменитого капитана Ганнибала Уикса из Нью-Бедфорда, того самого, что в конце концов убил Моби Дика. По слухам, не меньше семи гарпунов, развешанных наверху на стропилах, побывали в туше Великого Белого Кита.
— Аменита! Аменита! — ласково воскликнул Банни. Он обнял ее, крепко стиснул. — Ну как ты, моя девочка?
Аменита фыркнула.
— Я тебя позабавил?
— Меня-то нет!
— Я так и надеялся, что ты сегодня заглянешь. Приготовил тебе небольшой тест на сообразительность. — Он хотел похвастаться новинкой из своей коллекции сувениров, заставить Амениту догадаться, что это такое. Он еще не поздоровался с Кэролайн и теперь был вынужден это сделать — ведь она стояла, загораживая то, что он хотел доказать. — Прошу прощения.
— Извините. — Кэролайн Розуотер отступила в сторону.
Банни, по-видимому, не помнил ее имени, хотя она завтракала в «Запруде» по крайней мере раз пятьдесят.
Банни не нашел того, что искал, раскатился в другую сторону, п снова у него на пути оказалась Кэролайн.
— Прошу прощения!
— Это я виновата… — Кэролайн, отступая, наткнулась на премилую скамеечку для дойки коров, ударилась об нее коленом и упала, цепляясь руками за стойку витрины.
— О боже мой! — раздраженно сказал Банни. — Как это вас угораздило? Ушиблись? Сейчас, сейчас! — Он подхватил ее, но так, что ноги Кэролайн разъехались по полу, точно она впервые надела роликовые коньки. — Ничего не поцарапали?
Кэролайн криво улыбнулась:
— Только самолюбие.
— Да черт с ним, с вашим самолюбием, дорогая, — сказал он, сразу впадая в сварливый бабий тон. — Кости целы? Животик?
— Спасибо, все в порядке.
Банни тут же отвернулся и возобновил свои поиски.
— Ты ведь должен знать Кэролайн Розуотер, — заметила Аменита. И зря заметила — как будто назло.
— Разумеется, я помню миссис Розуотер, — сказал Банни. — Вы, кажется, состоите в родстве с сенатором?
— Вы каждый раз меня об этом спрашиваете.
— Правда? И что же вы каждый раз мне отвечаете?
— Да какое-то дальнее родство — предки, видимо, у нас общие.
— Как интересно! Он ведь уходит в отставку, да?
— Разве?
Банни снова повернулся к ней. Теперь у него в руках была какая-то коробка.
— Неужели он вам не говорил, что уходит в отставку?
— Нет… он…
— Разве вы с ним незнакомы?
— Нет, — угрюмо сказала Кэролайн, понурив голову.
— Наверно, с таким обаятельным человеком приятно познакомиться?
Кэролайн кивнула:
— Наверно.
— Но вы, значит, незнакомы?
— Нет.
— Ну вот, дорогая, — сказал Банни, останавливаясь перед Аменитой и открывая коробку, — сейчас проверим твою смышленость. — Он вынул из коробки со штампом «Сделано в Мексике» большую полую жестянку. Снаружи и внутри жестянка была оклеена веселенькими картинками. К ее верху, не имеющему крышки, была прикреплена круглая кружевная салфеточка, а к ней присобачена искусственная кувшинка. — Даю тебе задание: угадать, для чего это. Догадаешься — отдам задаром, хоть цена этой штуки семнадцать долларов, а у тебя, как известно, денег куры не клюют.
— Мне тоже можно попробовать? — спросила Кэролайн.
Банни прикрыл глаза.
— Разумеется, — прошептал он устало.
Аменита сдалась без боя, гордо заявив, что она тупа и презирает всяческие тесты. Кэролайн, блестя глазами, готова была весело прочирикать свою догадку, но Банни лишил ее такой возможности.
— Это футляр для запасного рулона туалетной бумаги, — объявил он.
— Как раз это я и хотела сказать, — проговорила Кэролайн.
— Да ну? — равнодушно отозвался Банни.
— Она же у нас Фи Бета Каппа[10], — сказала Аменита.
— Серьезно? — спросил Банни.
— Да, — ответила Кэролайн. — Я, правда, не люблю говорить об этом. Не люблю об этом вспоминать.
— Ну что, крошка-гений, нравится тебе эта штучка? — спросила Аменита, имея в виду футляр.
— Пожалуй, мила. Просто загляденье.
— Хочешь купить?
— За семнадцать долларов? — ужаснулась Кэролайн. — Конечно, футляр прелесть. — Она пригорюнилась при мысли о своей бедности. — Как-нибудь в другой раз.
— А почему не сейчас? — добивалась Аменита.
— Ты же знаешь, почему, — вспыхнула Кэролайн.
— Давай я куплю ее тебе.
— Нет, нет, ни в коем случае! Семнадцать долларов!
— Если ты не перестанешь вечно кудахтать о деньгах, я заведу себе другую приятельницу.
— Ну что мне тебе сказать?
— Заверни, пожалуйста, Банни.
— О, Аменита, милая, как мне тебя благодарить?
— И нечего благодарить: что заслужила, то и получай!
— Спасибо.
— Каждый получает то, чего заслуживает, — сказала Аменита. — Верно, Банни?
— Железный закон жизни, — согласился Банни.
* * *
Рыбачья лодка «Мэри» подошла к промысловым участкам и оказалась на виду у всех, кто пил и ел в ресторане Банни Уикса.
— Кончай спать, так вашу мать! — крикнул Гарри Пена своим задремавшим сыновьям.
Через несколько мгновений ловушка превратилась в развеселый, кровавый, кромешный ад. Восемь больших тунцов бились рядом с лодкой, и вода под ними ходила ходуном, пенилась, бурлила, кипела. Тунцы проносились мимо «Мэри», натыкались на сеть, неслась обратно.
Сыновья Гарри схватили багры. Младший ткнул багром в воду, всадил его в брюхо рыбы, вытащил ее, полумертвую от боли.
Рыба качалась на воде бок о бок с лодкой — обмякшая, не шевелясь, чтобы не усиливать муки.
Младший сын Гарри резко крутанул багром. От обжигающей боли рыба встала дыбом и с резиновым стуком опрокинулась в лодку.
Гарри хрястнул рыбу по голове тяжеленной колотушкой. Рыба затихла.
Еще одна тяжело шлепнулась в лодку. Гарри ударил по голове и эту — он бил их одну за другой, пока все восемь огромных рыбин не легли замертво.
Гарри захохотал, утер нос рукавом:
— Во, сукины дети! А, ребята?
Ребята тоже захохотали. Все трое были предовольны — житуха лучше не надо!
Младший показал ресторану нос.
— Мать их так! Верно? — сказал Гарри.
* * *
Банни подошел к столику Амениты и Кэролайн, остановился, позвякивая браслетом, положил руку Амените на плечо. Кэролайн отняла от глаз театральный бинокль, удрученно подвела итог:
— Совсем как в жизни. А Гарри Пена совсем как бог.
— Как бог? — Банна усмехнулся.
— Вы не согласны?
— Рыба согласится наверняка. А я не рыба. Кстати, могу сказать, кто я.
— Нет уж, уволь, это не к столу, — сказала Аменита.
Банни надтреснуто хохотнул и продолжал:
— Я теперь директор банка.
— Ну и что из того? — осведомилась Аменита.
— Всегда могу предсказать, кому грозит крах, кому нет. Не хочется вас огорчать, но если там, в лодке, бог, то этот бог — банкрот.
Аменита и Кэролайн изумились, что такой неуемный человек, такой мужчина может потерпеть неудачу. И пока они дивились и ахали, рука Банни все сильнее сжимала плечо Амениты, которая наконец вскрикнула:
— Больно же!
— Проста. Вот уж не ожидал, что и тебе бывает больно.
— Подонок!
— Вполне возможно. — Он снова сжал ее плечо. — С ними покончено, — сказал он, имея в виду Гарри и его сыновей. Сжимая плечо Амениты, Банни как бы давал ей понять, что на этот раз говорит серьезно и она хоть раз должна помолчать. — Настоящие люди теперь не зарабатывают на жизнь таким способом. Эта тройка романтиков разводит такую же чушь, как когда-то Мария-Антуанетта со своей молочной фермой. Вот начнется дело о банкротстве — то ли через неделю, то ли через месяц, то ли через год, и они поймут, что в их промысле только и было ценного, что они служили живыми картинами для моего ресторана. — К чести Банни, он не испытывал радости по этому поводу. — С ними покончено! Люди, добывающие себе хлеб своими руками, собственным горбом, больше не нужны.
— Но такие, как Гарри, всегда будут в выигрыше, верно? — сказала Кэролайн.
— Сейчас такие проигрывают. — Банни стиснул плечо Амениты.
Он оглядел ресторан, как бы приглашая и Амениту поглядеть на сидящих за столиками, оценить все сборище, как бы приглашая разделить его презрение к этой публике. Почти все здесь были богатыми наследниками. Почти все жили припеваючи под прикрытием законов, на денежки, хитростью и обманом добытые их предками.
Четыре вдовы, пустоголовые, жирные, разряженные в меха, хохотали над скабрезной надписью на бумажной салфетке.
— Полюбуйтесь, вот кто выигрывает! Вот кто в выигрыше!
ГЛАВА 11
* * *
Норман Мушари нанял в аэропорту Провиденс красный автомобиль с откидным верхом и поехал за восемнадцать миль в Писконтит искать Фреда Розуотера. В фирме, где работал Мушари, полагали, что он лежит у себя дома в Вашингтоне больной. Он же, напротив, чувствовал себя отлично.
Он не смог найти Фреда Розуотера днем, и вполне понятно: Фред спал на своей яхте, куда завел моду удирать потихоньку в жаркие дни. На поприще страхования жизни бедняков в такую жару было нечего делать.
Фред усаживался в маленький ялик яхт-клуба: борта всего сантиметров на семь выступали над водой — и на веслах — раз-два, раз-два — плыл к тому месту, где на мертвом якоре стояла его яхта. Там он как куль переваливался на «Бутон» и, подложив под голову оранжевый спасательный жилет, устраивался на корме, откуда его не было видно. Он слушал, как плещутся волны, ощущал себя с богом заодно и сладко задремывал. Все это было крайне приятно.
* * *
Чтобы убить время, Норман Мушари поехал в Ньюпорт и заплатил четверть доллара за осмотр знаменитого поместья Рэмфорд. Странно было бродить по особняку, при том что его владельцы жили тут же и не спускали глаз с посетителей. А ведь, бог свидетель, денег у них хватало.
Когда Лэнс Рэмфорд, ростом без малого два метра, по-жеребячьи фыркнул Мушари прямо в лицо, Мушари так разобиделся, что пожаловался слуге, который руководил осмотром.
— Раз посетители им на нервы действуют, — сказал Мушари, — зачем они их пускают, да еще деньги берут?
Он не встретил сочувствия у слуги, который с желчной покорностью судьбе объяснил ему, что поместье открывается для публики раз в пять лет, да и то на один день. Так завещал его первый владелец, умерший три поколения тому назад.
— Зачем это ему понадобилось?
— Он находил, что тем, кто останется жить в этих стенах, не вредно будет регулярно получать представление о публике, проживающей вне этих стен. — Слуга смерил Мушари взглядом. — Чтобы, если можно так выразиться, идти в ногу со временем, ясно?
Когда Мушари уходил, его галопом нагнал Лэнс Рэмфорд. Словно большой добродушный хищник, он воздвигся над маленьким Мушари и сказал, что его мать, которая считает себя великим знатоком людей, полагает, что Мушари когда-то служил в американской пехоте.
— Ничего подобного.
— Серьезно? Она редко ошибается. Она даже уточнила, что вы были снайпером.
— Ничего подобного.
Лэнс пожал плечами.
— Ну, раз нет, значит, это было когда-то, в какой-то прежней жизни. — И он снова фыркнул и заржал.
* * *
К вечеру, когда содержание сахара в крови падает, детям самоубийц часто хочется покончить С собой. Хотелось этого и Фреду Розуотеру, когда он вернулся домой с работы. Проходя под сводом в гостиную, он споткнулся об электрокамин, чуть не упал, дернулся в сторону, чтобы удержать равновесие, и ободрал голень о маленький стол, сваляв с него на пол мятные конфеты. Фред опустился на четвереньки и принялся их подбирать. Он знал, что его жена дома, — играл проигрыватель, который она получила в подарок от Амениты на день рождения. У Кэролайн было только пять пластинок, и все они автоматически включались одна за другой. Их дали ей в награду, когда она вступила в клуб любителей грамзаписи. Кэролайн чуть с ума не сошла, пока выбрала свои пять бесплатных пластинок из целой сотни занесенных в список.
Фред поднялся на ноги, пошатнулся. В голове у него гудело, перед глазами плыли пятна. Он прошел в спальню. Кэролайн, одетая, спала на постели. Она объелась курицей с майонезом и перепила — так всегда бывало, когда она завтракала с Аменитой. Фред на цыпочках вышел из спальни, прикидывая, не повеситься ли ему в подвале на водопроводной трубе.
Тут он вспомнил про сына. Фред услышал, как опускают воду, и понял, что маленький Франклин в ванной.
Фред решил поговорить с ним и вошел в комнату сына. Во всем доме только здесь он чувствовал себя уютно. Шторы были опущены, что показалось Фреду странным, — с чего это мальчишке бояться лучей вечернего солнца! — а подглядывать никто не мог, соседей у них не было.
* * *
Фред сидел и думал, не проглотить ли ему сразу горсть снотворных таблеток, но снова вспомнил о Франклине. Он оглядел непривычно освещенную комнату, придумывая, о чем бы заговорить с сыном, а заметил, что из-под подушки торчит уголок фотографии. Фред вытащил карточку — он решил, что это портрет какой-нибудь спортивной знаменитости или фотография самого Фреда на борту «Бутона-2».
Но это оказалась порнографическая открытка, которую юный Франклин купил утром у Лайлы Бантлайн на деньги, заработанные продажей газет.
* * *
Потрясенный и ошарашенный, Фред сунул открытку в карман и побрел на кухню, ломая себе голову: что же, черт возьми, сказать сыну?
Он подумал, что неплохо бы приготовить ванну погорячей, залезть в нее и полоснуть себе по венам бритвой из нержавеющей стали. Но тут он увидел в углу пластмассовое ведерко, полное мусора, представил, какой скандал закатит Кэролайн, если, проснувшись с похмелья, заметит, что мусор никто не вынес. Поэтому он оттащил мусор в гараж, вывалил его и, вернувшись к дому, стал мыть ведро из шланга.
— Р-р-бр-р — ворчала вода в ведре. А Фред вдруг обнаружил, что кто-то забыл потушить свет в подвале. Он заглянул в пыльное окошко, выходившее на дорожку между гаражом и домом, и увидел верх шкафа для варенья. На шкафу покоилась история их семьи, составленная его отцом, — читать ее у Фреда никогда охоты не было. Рядом стояла жестянка с крысиным ядом и валялся револьвер 38-го калибра, изъязвленный ржавчиной.
Занятный натюрмортик! И вдруг Фред заметил, что натюрморт шевелится. Маленький мышонок грыз угол рукописи.
Фред постучал по стеклу. Мышонок замер, повел глазами по сторонам, не увидел Фреда и снова принялся за рукопись.
Фред спустился в подвал и снял рукопись со шкафа, чтобы посмотреть, сильно ли она пострадала. Он сдул пыль с титульного листа и прочел: «История Розуотеров из Род-Айленда, составленная Меррихью Розуотером».
Фред развязал тесемки, стягивавшие листы, и, открыв первую страницу, начал читать:
«Дом Розуотеров в Старом Свете находился и по сей день находится на островах Силли, у мыса Корнуэлл. Родоначальник семьи, по имени Джон, прибыл на остров св. Марии в 1645 году в свите пятнадцатилетнего принца Карла, позднее — короля Карла II, который удирал от пуританской революции.
Розуотер — фамилия вымышленная. До того как Джон решил так прозываться, никаких Розуотеров в Англии не было. По-настоящему его звали Грэхем. Он был младшим из пятерых сыновей Джеймса Грэхема, пятого графа и первого маркиза Монтроза. Новая фамилия понадобилась ему в связи с тем, что Джеймс Грэхем был вождем роялистов, а роялистов к тому времени разбили. За Джеймсом числилось много всяких романтических выходок — однажды он переоделся и отправился в Шотландию, в горы, сколотил там небольшой отряд головорезов и учинил шесть кровавых расправ над превосходящими силами пресвитерианской армии, действовавшей в низинах во главе с Арчибальдом Кемпбеллом, восьмым графом Эрджиллом. Кроме всего прочего, Джеймс был поэт. Таким образом, все Розуотеры на самом деле Грэхемы, и в жилах их течет кровь шотландских аристократов. В 1650 году Джеймса повесили».
Бедняга Фред глазам своим не верил — это он-то в родстве с такими знаменитостями! На ногах у него как раз были носки с маркой «Эрджилл», и он задрал брюки, чтобы взглянуть на них. Теперь это название зазвучало для него на новый лад.
— Один нз моих предков, — сказал он себе, — шесть раз отлупил этого графа Эрджилла! — Тут Фред заметил, что куда сильней расшиб ногу об стол, чем думал: кровь из ссадины стекала прямо на «эрджиллы».
Он стал читать дальше.
«Третий сын Джорджа Розуотера — Фредерик — и был предком Розуотеров из Род-Айленда. Нам о нем известно только то, что его сын по имени Джордж был первым Розуотером, покинувшим острова. Джордж приехал в Лондон в 1700 году и открыл там цветочную лавку. У него было два сына — младшего, Джона, в 1731 году посадили в тюрьму за долги. В 1732 году его выкупил Джеймс Э. Оглеторп, который согласился заплатить его долги — при условии, что Джон отправится с ним в Джорджию. Джону предстояло быть главным садоводом этой экспедиции, которая собиралась сажать тутовые деревья и наладить производство шелка. Джоя Розуотер со временем сделался также главным архитектором, и по его плану выстроили город, который потом назвали Саванной. В 1742 году Джон был тяжело ранен в битве с испанцами».
Начитавшись про находчивость и доблесть своих предков, плотью от плоти которых был он сам, Фред пришел в такое ликование, что ему захотелось сейчас же, сию минуту рассказать обо всем жене. Но он и мысли не допускал о том, чтобы унести драгоценную рукопись наверх. Нет уж, пусть она лежит здесь, пусть Кэролайн изволит сама сюда спуститься.
Фред одним рывком сдернул с жены покрывало, что, несомненно, явилось самым дерзким и самым бесстыдным сексуальным порывом за все годы их супружеской жизни, объявил Кэролайн, что его фамилия Грэхем, что его предок основал Саванну, и велел ей немедленно следовать за ним в подвал.
* * *
Кэролайн, как в тумане, зашлепала за Фредом вниз по лестнице. Он показал ей рукопись и сделал краткое сообщение об истории Розуотеров из Род-Айленда, вплоть до битвы с испанцами.
— Я хочу сказать, — добавил он, — что мы тоже не какие-нибудь обсевки. Мне до смерти надоело все время делать вид, будто мы — ничто.
— Мне такое и в голову не приходило.
— Ты делала вид, будто я ничто.
Эти убийственно правдивые слова вырвались у Фреда случайно. Справедливость их ошеломила обоих.
— Ты знаешь, о чем я, — продолжал Фред. Он заторопился, запинаясь и подыскивая слова, ведь раньше ему никогда не приходилось излагать горькие истины, а сказать надо было еще многое.
— Эти чванливые ублюдки, кем ты так восторгаешься… да по сравнению с нами, по сравнению со мной… Хотел бы я посмотреть, сколько они назовут предков, которые потягались бы с моими! Я всегда считал, что только дураки хвастают своей родословной, но, клянусь богом, если кто захочет равняться со мной, я теперь любому ткну в нос моих предков! И хватит извиняться!
— О чем ты? Ничего не понимаю!
— Другие говорят: «Здравствуйте», «До свидания». А мы только одно и твердим, что бы ни делали: «Ах, извините! Ах, простите!»
Он воздел руки к небу.
— Хватит извиняться! Мы бедняки? Да, бедняки! Но мы же в Америке! А Америка — это единственное место в нашем несчастном мире, где людям не надо извиняться за то, что они бедные. В Америке должны спрашивать: «А что этот парень, он хороший гражданин? Честный? С работой справляется?»
Пухлыми руками Фред поднял рукопись и погрозил ею бедной Кэролайн.
— Прежде Розуотеры из Род-Айленда были энергичные и предприимчивые. Такими они будут и впредь, — заявил он. — У одних Розуотеров есть деньги, у других нет, но бог свидетель — они сыграли свою роль в истории. Хватит извиняться!
Ему удалось убедить Кэролайн. Людям напористым это всегда удавалось без труда. Она совсем обалдела и взирала на него с боязливым почтением.
— Знаешь, что написано над входом в Национальный архив в Вашингтоне?
— Нет, — призналась она.
— Прошлое — пролог будущего.
— Да ну?
— Именно, — ответил Фред. — А теперь давай вместе прочтем историю Розуотеров из Род-Айленда, и чем черт не шутит: если мы постараемся хоть немножко гордиться друг другом, хоть немножко друг другу доверять, может, нам удастся наладить нашу жизнь.
Она покорно кивнула.
* * *
Вторая страница рукописи заканчивалась упоминанием об участии Джона Розуотера в битве с испанцами. Фред поддел пальцем уголок страницы и торжественно приподнял ее, спеша узнать про дальнейшие чудеса.
Но рукопись на этом обрывалась. Всю сердцевину истории Розуотеров выели муравьи. Они и сейчас копошились внутри, грязно-синие, осоловелые от обжорства.
Когда Кэролайн, содрогаясь от гадливости, карабкалась по лестнице вон из подвала, Фред понял, что и в самом деле пришло время умереть. Приготовить себе петлю он мог даже с закрытыми глазами, и он взялся завязывать конец бельевой веревки. Потом вскарабкался на стул, привязал другой конец двойным морским узлом к водопроводной трубе и попробовал, прочно ли.
Он как раз просовывал голову в петлю, когда Франклин закричал сверху, что его кто-то спрашивает. Этот кто-то, а именно Норман Мушари, не дожидаясь приглашения, уже спускался в подвал, волоча по ступеням засаленный, перевязанный ремнями, скособоченный портфель.
Фред поспешно слез со стула — ему не хотелось, чтоб его застали за таким деликатным делом, как добровольное расставание с жизнью.
— В чем дело? — спросил он Мушари.
— Мистер Розуотер?
— В чем дело?
— Сэр, в эту самую минуту ваши родственники из Индианы лишают вас и вашу семью прав, принадлежащих вам от рождения, отнимают у вас миллионы и миллионы долларов. Я прибыл сюда, чтобы предложить вам сравнительно дешевую и простую юридическую операцию, которая сделает эти миллионы вашими.
Фред лишился чувств.
ГЛАВА 12
* * *
Прошло два дня. Элиоту уже пора было отправляться к пилгородской кофейне, чтобы сесть там в автобус дальнего следования «Борзая» и ехать в Индианаполис для встречи с Сильвией — в ресторане «Синяя птица». Наступил полдень. Элиот еще спал. Ночью у него творилось черт знает что: беспрерывно звонил телефон, да еще поминутно являлись посетители, и большинство из них — пьяные.
В Розуотере царила паника. И как ни старался Элиот разуверить своих подопечных, они не сомневались, что он покидает их навсегда.
* * *
На улице зашлись лаем собаки. Они со всех сторон сбегались к пожарному управлению, чтобы приветствовать своего любимца Делберта Пича — известного на весь город пьяницу. Его упорные старания потерять человеческий облик и особачиться вызывали у них бурный восторг. Пич ввалился в дом, где помещалась контора Элиота, захлопнул дверь перед носом своих лучших друзей и начал взбираться по лестнице, распевая во все горло.
— Надумаете вы сюда возвращаться или нет, мистер Розуотер, вот вам подарочек на дорогу — хорошая новость!
— Что же это за новость, мистер Пич?
— Десять минут назад я бросил пить. Завязал навсегда. Вот какой у меня для вас подарок!
* * *
У края тротуара под окнами Элиота остановился черный «крайслер» модели «Империал» с шофером за рулем. Шофер распахнул заднюю дверцу. С трудом разминая старые кости, из машины вылез Листер Эймс Розуотер, сенатор от штата Индиана. Его никто не встречал.
Кряхтя, он стал подниматься по лестнице. В прежние дни столь унизительное карабканье было не в его стиле. Сенатор ужасно постарел и хотел, чтоб все видели, как он ужасно постарел. Он постучался в дверь конторы Элиота, чего почти никто никогда не делал, и осведомился, можно ли войти. Элиот, все еще в длинных, сохранившихся у него со времен войны, памятных кальсонах, бросился к отцу и обнял его.
— Отец! Вот приятная неожиданность!
— Явиться сюда мне было нелегко.
— Но, надеюсь, ты не сомневался, что здесь тебе будут рады.
— Смотреть не могу на этот развал.
— Что ты, здесь сейчас куда лучше, чем неделю назад.
— Вот как?
— Неделю назад у нас была генеральная уборка, перевернули весь дом сверху донизу.
Сенатор поморщился и поддел носком ботинка жестянку от пива.
— Надеюсь, не ради меня? В конце концов, если я считаю, что здесь рассадник холеры, это не причина, чтоб и ты так считал. — Он говорил спокойно и тихо.
— Ты ведь знаком с Делбертом Пичем?
— Слышал о нем, — кивнул сенатор. — Здравствуйте, мистер Пич. Я, разумеется, знаю о ваших военных подвигах. Дважды дезертировали, не так ли? А то и трижды?
Пич промямлил, что никогда не служил в армии, — в присутствии такой важной особы он весь сжался и поскучнел.
— Ну, значит, то был ваш отец. Прошу извинения! Трудно сказать, какого человек возраста, если он не бреется и не моется.
Пич молча согласился с предположением, что его отец дезертировал трижды.
— Нельзя ли нам на несколько минут остаться вдвоем, — обратился сенатор к Элиоту, — или это идет вразрез с твоим представлением о том, сколь открытым и дружелюбным должно быть современное общество?
— Я ухожу, — объявил Пич, — сам вижу, когда я лишний.
— Полагаю, что возможности этому научиться у вас были богатейшие.
Пич, прошаркавший к дверям, оглянулся на этот выпад и даже сам удивился, как до него вдруг дошло, что его оскорбляют.
— Человеку, который зависит от голосов простых людей, сенатор, не следует говорить этим людям гадости!
— Человеку, не просыхающему от пьянства, мистер Пич, следует знать, что пьянчуг не подпускают к избирательным урнам.
— А я вот голосовал! — Это было явное вранье.
— Если вы голосовали, так, наверно, за меня… Большинство отдает свои голоса за меня, хотя я никогда в жизни с жителями Индианы не заигрывал, даже во время войны. А знаете, почему они голосуют за меня? Да потому, что в каждом американце, пусть он даже вконец опустился, сидит такой же костлявый и гнусавый старый зануда, как я, и еще больше, чем я, ненавидит жуликов и слюнтяев.
* * *
— Ну, привет, отец. Вот уж не ожидал тебя увидеть! Приятный сюрприз. Выглядишь великолепно.
— А чувствую себя прескверно. И новости у меня скверные. Решил, что лучше мне самому тебе о них сообщить.
Элиот озабоченно нахмурился:
— Когда у тебя в последний раз был стул?
— О чем ты говоришь?
— Прости, пожалуйста.
— Я приехал не за слабительным. Судя по анализам, желудок у меня перестал работать нормально с тех пор, как был отвергнут законопроект о возрождении нации. Но я здесь совсем не поэтому.
— А сам сказал, что все очень скверно.
— Ну и что?
— Обычно, когда ко мне обращаются с такими жалобами, то в девяти случаев из десяти оказывается: всему причиной запор.
— Сейчас я скажу тебе, в чем дело, и тогда посмотрим, взбодрит ли тебя слабительное. Молодой адвокат, который работал у Мак-Аллистера, Робжента, Рида и Maк-Ги и имел свободный доступ ко всем твоим личным бумагам, дал деру. Его наняли Розуотеры из Род-Айленда. Они собираются загнать тебя в суд. Хотят доказать, что ты сумасшедший.
Взревел будильник. Элиот подхватил часы и направился в красной кнопке на стене. Он сосредоточенно следил за ходом секундной стрелки. Губы его шевелились, он отсчитывал секунды. Вытянув средний палец левой руки, он нацелился, ткнул им в кнопку и привел в действие пожарную сирену — самую пронзительную во всем Западном полушарии.
Душераздирающий рев отшвырнул сенатора к стене, он скорчился и зажал руками уши. В Новой Амброзии, за семь миль от конторы Элиота, собака взвилась с места и стала носиться кругами, порываясь ухватить себя за хвост. В пилгородской кофейне какой-то приезжий опрокинул кофе и облил себя и хозяина с головы до ног. В салоне «Красота» со стокилограммовой Беллой сделался легкий сердечный приступ. А окружные остряки останавливались, чтобы повторить бородатую и далекую от истины шутку про начальника пожарной дружины Чарли Уормергрема, открывшего страховую контору рядом с пожарным управлением: «Ноди, так перепугался, что чуть не свалился со своей секретарши».
Элиот отпустил кнопку. Горластая сирена захлебнулась собственным ревом и перешла на безостановочное гортанное бормотание: брл, брл, брл.
Никакого пожара не было. Просто в Розуотере наступил полдень.
* * *
— Ну и сумасшедший дом! — скорбно вздохнул сенатор и медленно выпрямился. — А позабыл все, что хотел сказать.
— Может, оно я к лучшему.
— Ты слышал, что я сказал насчет этих негодяев из Род-Айленда?
— Слышал.
— Ну и что?
— Огорчительно я страшно, — вздохнул Элиот, попытался выжать горькую улыбку, но ничего не вышло. — Я все надеялся, что доказывать никогда не потребуется. Кому какая разница — нормален я или нет?
— Ты сам сомневаешься, нормален ли?
— Конечно, сомневаюсь.
— С каких это пор?
Элиот округлил глаза, подыскивая честный ответ.
— Да лет, наверно, с десяти.
— Ты, конечно, шутишь!
— Приятно, что ты ничего не замечал.
— Ты был такой крепкий, разумный малыш.
— Правда? — Элиот растроганно заинтересовался, каким он был в детстве, с удовольствием слушал бы дальше и не думал о мрачных тенях, обступивших его.
— Жалею только, что мм возили тебя сюда.
— А мне здесь нравилось. И сейчас нравится, — с мечтательным видом признался Элиот.
Сенатор слегка расставил ноги, стараясь обрести устойчивость перед тем как нанести сыну удар.
— Возможно, мой мальчик. Но пора тебе уехать отсюда. Уехать навсегда.
— Навсегда? — отозвался Элиот изумленно.
— С твоей жизнью здесь покончено. Когда-то это должно было случиться. И на том спасибо этим негодяям из Род-Айленда, из-за них тебе придется уехать — и уехать немедленно.
— Они-то тут при чем?
— А как ты докажешь свою нормальность на таком вот фоне?
Элиот огляделся, но ничего примечательного не обнаружил.
— А что, разве здесь что-то не так?
— Ты сам отлично все понимаешь.
Элиот медленно покачал головой.
— Знал бы ты, отец, до чего мне все непонятно!
— Да во всем мире не найти второго такого заведения. Если б перенести все это на сцену да, по замыслу драматурга, поднять занавес, когда на сцене никого нет, зрители все извертятся, пока не узнают, что за немыслимый псих тут обитает.
— Ну, а если псих выйдет на сцену и разумно все объяснит?
— Все равно он останется психом.
* * *
Элиот принял это объяснение или сделал вид, что принимает. Он не стал спорить — согласился, что ему надо умыться и собраться в дорогу. Он перерыл ящики стола, нашел небольшой бумажный пакет со вчерашними покупками — кусок мыла «Диск», флакон «абсорбина» для смазки своих могучих ступней, шампунь от перхоти, средство от пота «Эррид» и тюбик зубной пасты «Петушиный гребень».
— Приятно видеть, сынок, что ты снова печешься о своей внешности.
— Гм-м-м! — Элиот вчитывался в этикетку на «Эрриде», которым раньше не пользовался. Он вообще никогда ничем не протирал себе под мышками.
— Отмоешься как следует, бросишь пить, уберешься отсюда, откроешь приличную контору в Индианаполисе, Нью-Йорке или Чикаго, и когда начнется процесс, сразу станет ясно, что ты так же нормален, как и все.
— Угу!..
Элнот спросил отца, пользуется ли тот «Эрридом».
Сенатор оскорбился:
— Я принимаю душ каждое утро и каждый вечер. Полагаю, это снимает нежелательные эманации.
— Тут сказано, что может появиться сыпь, тогда надо перестать.
— Не смазывай ям, если беспокоишься. Главное — вода и мыло.
— Угу!
— Вот в чем беда нашей страны, — сказал сенатор. — Эти деятели с Мэдисон-авеню приучили нас больше тревожиться о собственных подмышках, чем о России, Кубе и Китае вместе взятых.
И беседа, столь рискованная для этих двоих, принимающих все так близко к сердцу, свернула в узкое, безопасное русло. Теперь они могли не задумываясь соглашаться друг с другом.
— Знаешь, — сказал Элиот, — Килгор Траут написал когда-то целую книгу о стране, в которой все силы были брошены на борьбу с запахами. Для них это стало патриотическим долгом. Ни эпидемий, ни преступлений, ни войн у них не было, вот они и ополчились яа запахи.
— Если попадешь в суд, — сказал сенатор, — лучше не упоминай, что ты без ума от Траута. Из-за твоего увлечения этим детским лепетом тебя могут счесть недоразвитым.
Разговор снова покинул спокойное русло.
Элиот упорно продолжал пересказывать роман Траута «Эй ты, чуешь, чем пахнет?», и голос его звучал раздраженно.
— В той стране, — говорил он, — велись колоссальные исследования по борьбе с запахами. За счет частных пожертвований, которые собирали матери семейств, обходя дома по воскресеньям. Целью этих исследований было создать средство против каждого запаха. Но вдруг герой — кстати, диктатор этой страны — сделал потрясающее научное открытие, хотя сам вовсе ученым не был. И никаких исследований больше не понадобилось. Он решил проблему в корне.
— Да, да, — отозвался сенатор. Он терпеть пе мог историй Килгора Траута, и от восторгов сына его коробило. — Изобрел, наверно, такое средство, которое сразу уничтожило все запахи? — сказал он, чтобы скорей положить конец этим россказням.
— Нет, я же говорю, что герой был диктатор. Он уничтожил носы.
* * *
Элиот вышел из уборной в чем мать родила, весь заросший волосами, утираясь кухонным полотенцем. Полотенце было совсем новое, на нем даже болталась бирка с ценой. Сенатор окаменел — ему казалось, что непристойность и бесстыдство несметными полчищами атакуют его со всех сторон.
Элиот ничего не замечал. Он продолжал безмятежно вытираться, потом бросил полотенце в мусорную корзину. Зазвонил черный телефон.
— Фонд Розуотера слушает. Чем мы можем вам помочь?
— Мистер Розуотер, — заторопился женский голос, — тут про вас передавали по радио…
— Да? — спросил Элиот.
— Сказали, что хотят доказать по суду, будто вы не в себе.
— Не беспокойтесь, дорогая. Улита едет, когда-то будет.
— Ах, мистер Розуотер, если вы уедете и не вернетесь, мы умрем.
— Даю вам честное слово, я вернусь. Устраивает?
— А вдруг вам не дадут вернуться?
— Вы считаете, голубушка, что я сумасшедший?
— Не знаю, как в сказать.
— Говорите как хотите.
— Я боюсь, вдруг решат, что вы ненормальный, раз вы столько возитесь с такими, как мы.
— А вы знаете других, с кем стоит возиться?
— Я нигде, кроме округа Розуотер, не была.
— Не мешает съездить, дорогая. Вот вернусь, и можно устроить вам поездку в Нью-Йорк.
— Господи боже мой! Да только вы не вернетесь.
— Я же дал вам слово.
— Знаю, знаю, но мы все это нутром чуем. Сердце подсказывает — вы не вернетесь. Мы все прикидываем, все планы строим, как бы проводить вас подостойнее, мистер Розуотер, — продолжала женщина, — чтоб и парад, и флаги, и цветы. Но нккого из нас вы не увидите. Мы страх как боимся.
— Чего?
— Не знаю. — Она повесила трубку.
* * *
Элиот надел новые трусы. Когда они аккуратно обтянули его, отец мрачно сказал:
— Послушай, Элиот…
— Да, сэр? — Элиот благодушно расправлял большими пальцами упругую резинку на поясе. — Все-таки эти штуки здорово держат. Я уж и забыл, как это приятно, когда все подтянуто.
Сенатор взорвался.
— За что ты меня так ненавидишь? — закричал он.
Элиот застыл от изумления.
— Ненавижу? Тебя? Да нет же, отец! Я вообще не способен ненавидеть!
— Но ведь ты так и норовишь каждым шагом, каждым словом задеть меня побольнее!
— Да что ты!
— Не знаю, что я тебе сделал, за что ты жаждешь мне отплатить, во теперь ты расквитался со мной сполна!
Элиот был потрясен.
— Отец… ну, пожалуйста!
— Замолчи! Сил моих нет тебя слушать! Чем дальше, тем хуже!
— Из любви к господу…
— Ах, из любви… — горестно отозвался сенатор. — Ты ведь и меня любишь, правда? Так любишь, что втоптал в грязь все мои надежды, все идеалы. И Сильвию ты, конечно, тоже любишь, не так ли?
Элиот зажал уши.
Сенатор продолжал бушевать, крошечные пузырьки слюны фонтаном вылетали у вето изо рта. Элиот не слышал, но по губам отца читал ужасную историю о том, как он испортил жизнь и подорвал здоровье женщины, виноватой только в том, что она его любила.
Сенатор в бешенстве выскочил из конторы и кинулся прочь.
Элиот отнял руки от ушей, кончил одеваться, как будто ничего не случилось. Присел завязать шнурки. Завязал, разогнулся и вдруг весь окостенел, как мертвец.
Зазвонил черный телефон. Элиот не снял трубку.
ГЛАВА 13
* * *
Каким-то образом Элиот все же ухитрялся следить за временем. Когда до прибытия его автобуса в Пилгород оставалось десять минут, он слегка оттаял, встал, деловито поджал губы, снял нитку, прилипшую к костюму, вышел из конторы и направился к кофейне. Ссора с отцом испарилась с поверхности его памяти. Элиот вышагивал весело, словно повеса из чаплинского фильма.
Он наклонялся и чесал за ухом собак, когда те, виляя хвостами, приглашали его отдохнуть на тротуаре. Новый костюм досаждал ему, давил в шагу и под мышками, похрустывал, словно был подшит газетами, — напоминал Элиоту, как он принаряжен.
Из закусочной доносились голоса. Элиот прислушался, стоя у дверей. Он не узнал говоривших, хотя там сидели его друзья. Три человека уныло толковали о деньгах, которых у них не было. Разговор то и дело умолкал, потому что мысли, как и деньги, шли к ним туго.
— В общем, — сказал один из них наконец, — бедность не позор…
Это было начало доброй старой шутки, придуманной местным острословом Кином Хаббардом.
— Нет, — подхватил другой, договаривая, — но большое свинство.
* * *
Элиот пересек улицу я вошел в страховую контору начальника пожарной дружины Чарли Уормергрена. Чарли был не из тех, кто позволяет себя жалеть, он никогда не обращался в Фонд за помощью. Таких, как Чарли, в округе насчитывалось человек семь — им, действительно, благодаря свободному предпринимательству жилось отлично.
Пресловутой секретарши Чарли в конторе не оказалось, ее услали по каким-то делам. Когда Элиот вошел в контору, там, кроме Чарли, был еще только один человек — Нойз Финнерти, он подметал пол.
* * *
Нойз куда быстрее Чарли смекнул, что Элиот не в себе. Он бросил подметать и превратился в слух. Нойз был любопытен до сладострастия. Чарли, подогреваемый воспоминаниями о многочисленных пожарах, на которых они с Элиотом когда-то отличились, не заподозрил ничего неладного до тех пор, пока Элиот не поздравил его с наградой, хотя Чарли получил ее три года назад.
— Элиот, ты что — разыгрываешь меня?
— Почему разыгрываю? По-моему, это большая честь.
Речь шла о медали, выпущенной в честь юного Горацио Элджера, которую Чарли в 1962 году получил от индианского отделения клуба консервативных молодых дельцов-республнканцев.
— Элиот, — испуганно сказал Чарли, — но ведь это было три года назад!
— Разве?
Чарли встал из-за стола.
— Мы еще сидели у тебя в конторе и решили отправить этот дурацкий значок обратно.
— Да что ты?
— Мы вспомнили всю его историю и решили, что это — черная метка.
— Почему мы так решили?
— Это ты копался в истории, Элиот.
Элиот слегка нахмурился:
— Я забыл.
Нахмурился он просто из приличия. На самом деле его забывчивость ничуть его не тревожила.
— Они начали награждать этой медалью с 1945 года. И до меня роздали шестнадцать штук. Теперь вспомнил?
— Нет.
— Из шестнадцати удостоенных медали в честь молодого индианца Горацио Элджера шестерых посадили за мошенничество и неуплату подоходного налога, четверо отбывали срок кто за что, двое подделали военные документы, а один угодил на электрический стул.
— Элиот, — продолжал Чарли, начиная волноваться, — ты слышал, что я только что сказал?
— Ну да, — ответил Элиот.
— И что я сказал?
— Забыл.
— Но ты говоришь, что слышал.
Тут вмешался Нойз Финнерти:
— Он только одно слышал — как у него внутри щелкнуло.
Нойз подошел ближе, чтобы получше присмотреться к Элиоту. В его интересе сочувствия не было. Он рассматривал Элиота, как врач. И Элиот отнесся к нему как к врачу, будто добрый доктор направил ему в глаза яркий свет и разглядывает, что там.
— Да уж щелкнуло у него внутри, не сомневайтесь! Будь здоров, как щелкнуло!
— Черт побери, что ты несешь? — спросил Чарли.
— У меня на это дело еще с тюрьмы ухо натренировано.
— Мы же не в тюрьме.
— Ну и что ж, это всюду бывает. Просто за решеткой привыкаешь ко всему прислушиваться. Посидишь там подольше — и смотреть-то вовсе отучишься, зато слушаешь в оба уха. И все следишь, не щелкнуло ли у кого. Взять вас двоих — думаете, вы больно дружные? Думаете, вы его знаете как свои пять пальцев? Да если б вы его знали, и пусть бы он вам не нравился даже, просто знали бы — и все, вот тогда бы вы за милю услышали, как у него внутри щелкнуло. Когда кого знаешь, так видишь — что-то его грызет, что-то его будоражит; может, ты никогда и не допрешь, что это за штуковина такая, но одно понятно — от нее он и фордыбачит, от нее и глаза у него будто с секретом каким. Ты ему, бывает, скажешь: «Полегче, полегче, не переживай» или, бывает, спросишь: «Ну чего ты заводишься? Чего заводишься? Ведь знаешь, что опять угодишь в беду!» Только сам-то понимаешь — толку от твоих разговоров никакого, все равно эта штука внутри не даст ему покою. Скажет ему; «Прыгай!» — он я прыгнет. Скажет: «Укради!» — украдет. Скажет: «Завопи!» — завопит. И будет она жужжать у него внутри, как заводная, разве только он умрет молодым или все ему в жизни удастся и никакая беда не стрясется. Скажем, работаешь ты с таким парнем рядом в тюряге в прачечной. Ты его уже двадцать лет знаешь. Работаешь себе рядом и вдруг услышишь — у него внутри как щелкнет! Ты на него уставишься. А он и работать перестал. Обмяк весь. Спокойный такой стал. Тихий такой. Заглянешь ему в глаза, а уж там никаких секретов. Он тут даже как звать его забудет. А потом снова примется работать, но уж прежним ему не быть. Эта штука, что его будоражила, больше не зажужжит. Все, точка, завод у ней кончился. И у человека того жизнь его прежняя, когда он все чудил чего-то, тоже кончилась — точка!
Нойз, начавший свой рассказ с полнейшим бесстрастием, теперь весь напрягся и вспотел. Руки, мертвой хваткой сжимавшие метлу, побелели. И хотя по ходу его рассказа ему полагалось утихомириться, чтобы продемонстрировать, каким тихим и мирным стал тот человек, работавший с ним в прачечной, ничего у него не выходило. Он все быстрей, с какими-то непристойными ужимками, крутил метлу и до того распалился, что слова застревали у него в горле.
— Точка, точка, — твердил он.
Больше всего его раздражала сейчас метла. Он пытался переломить ее о колено и скалился на Чарли — владельца этой метлы.
— Ишь ты, сука! Не ломается. Не ломается, надо же!
— А ты, ублюдок, везет же тебе, — обернулся он к Элиоту, все еще пытаясь сломать метлу. — Ты свое получил! — И он осыпал Элиота отборной руганью.
Потом отшвырнул метлу.
— Вот едрена мать! Не переломишь! — закричал он и пулей вылетел из комнаты.
И На Элиота эта сцена не произвела ни малейшего впечатления. Он только невозмутимо осведомился у Чарли, что этот человек имеет против метлы. И еще сказал, что, пожалуй, ему пора на автобус.
— А как… как ты чувствуешь себя, Элиот?
— Превосходно.
— В самом деле?
— В жизни не чувствовал себя лучше. Я сейчас будто… будто…
— Что будто?
— Будто в моей жизни вот-вот начнется какой-то новый, чудесный этап.
— Наверно, это приятно.
— Очень, очень.
* * *
В таком же приятном настроении Элиот, не торопясь, пошел к кофейне. На улице царило необычное безлюдье, словно ожидался артиллерийский обстрел, но Элиот этого не замечал. Город был уверен, что он уезжает навсегда. Подопечные Элиота так отчетливо слышали тот щелчок, будто прогремел пушечный залп. В глубине своих ущербных душ они вынашивали дерзкие планы достойных проводов — им грезился парад пожарных, демонстрация граждан с подобающими случаю лозунгами, струи воды из пожарных шлангов, взметнувшиеся в виде триумфальной арки. Но все планы лопнули. Некому было все это устроить, некому возглавить. Из-за предстоящей разлуки с Элиотом большинство чувствовало себя начисто выпотрошенными — они не находили в себе ни сил, ни решимости постоять пусть даже в задних рядах толпы, взмахнуть рукой на прощанье. Все знали, по какой улице Элиот пойдет, и поспешили с нее убраться.
Сойдя с тротуара, залитого ослепительным послеполуденным солнцем, Элиот вступил в прохладную тень Парфенона и медленно зашагал вдоль канала. Удалившийся от дел мастер по изготовлению пил, старик одних лет с сенатором, ловил рыбу бамбуковой удочкой. Он сидел на складном стуле. Прямо на земле у его ног, обутых в высокие сапоги, стоял транзистор. Из транзистора лилась песня «Старая река». «Черным одна работа, — пело радио, — белым одна игра».
Старик не был ни пьяницей, ни извращенцем — ничего дурного за ним не замечалось. Просто он был стар, вдов, весь изъеден раком, сын его служил в стратегической авиации и вестей о себе не подавал. Старик как старик, без особых примет. От спиртного у него расстраивался желудок. Фонд Розуотера выдал ему пособие на морфин, прописанный врачом.
Элиот поздоровался с ним и обнаружил, что не может вспомнить ни его имени, ни его бед. Он глубоко вздохнул. День был слишком хорош для печальных мыслей.
* * *
Когда Элиот вышел из тени Парфенона, его ослепил яростный солнечный свет. У него мгновенно заболели глаза, и пара бездельников на ступеньках суда показалась ему двумя черными головешками, окруженными клубами пара. Он услышал, как внизу, в салоне «Красота», Белла распекает какую-то даму за то, что та плохо следит за ногтями.
Элиоту уже давно никто не попадался навстречу, хотя несколько раз он замечал, что за ним следят из окон. Он не мог разглядеть — кто, но на всякий случай подмигивал и приветственно махал рукой. Дойдя до школы имени Ноя Розуотера, наглухо запертой на лето, Элиот постоял перед флагштоком и немного погрустил. Его заворожил унылый звук, который издавал полый металлический шест, когда его легонько касалась железка на веревке для подъема и спуска флага.
Элиоту хотелось с кем-нибудь поговорить об этом звуке, хотелось, чтобы кто-нибудь еще его услышал. Но рядом никого не было, только увязавшаяся за ним собака, вот он и заговорил с собакой.
— Слышишь, какой это чисто американский звук? Занятия кончились, флаг спущен. Какой грустный американский звук! Иногда его слышишь, когда садится солнце, поднимается вечерний ветерок и повсюду в мире садятся ужинать.
К горлу его подступил комок. Это было прекрасно.
И больше до самой пилгородской кофейни с Элиотом никаких приключений не произошло. В кофейне не было никого, кроме хозяина и единственной посетительницы. Посетительницей была четырнадцатилетняя девчонка, забеременевшая от собственного отчима, в результате чего тот пребывал теперь в тюрьме. Фонд платил ее врачу. Кроме того, Фонд сообщил полиции о преступлении отчима, а потом тут же нанял для него за большие деньги лучшего в Индиане защитника.
Девицу звали Тони Вейнрайт. Когда она явилась к Элиоту со своими несчастьями, он спросил, как у нее с настроением.
— Нормально, — ответила она. — Ничего такого не чувствую. В кинозвезды, по-моему, можно и так пробиться.
Сейчас она пила кока-колу и читала «Любознательного американца». Один раз она украдкой взглянула на Элиота. В последний раз.
— Билет до Индианаполиса, пожалуйста.
— В один конец, Элиот, или обратно тоже?
Элиот не задумался.
— В один, если можно.
Тони чуть не опрокинула стакан. Едва успела его подхватить.
— В один конец до Индианаполиса, — повторил хозяин громко. — Извольте, сэр! — Он зарегистрировал билет, остервенело шмякнув на него печать, передал билет Элиоту и тут же отвернулся. Он тоже больше не взглянул на Элиота.
Элиот, не замечая, как накалилась обстановка, проследовал к стойке с журналами и книгами — выбрать себе что-нибудь на дорогу. Его привлек «Любознательный». Он раскрыл его, полистал и наткнулся на рассказ о том, как в 1934 году в Йеллоустоунском парке медведь откусил голову семилетней девочке. Элиот положил газету обратно и взял книжку Килгора Траута в бумажной обложке. Она называлась «Трехдневный отпуск домой, в Пангалактику».
С улицы донеслись утробные звуки автобусного гудка.
И Когда Элиот вошел в автобус, на улице появилась Диана Лун Ламперс. Она рыдала. В руках у нее был белый телефонный аппарат, оборванный шнур тащился за ней следом.
— Мистер Розуотер!
— Да?
Она швырнула телефон на тротуар возле дверцы автобуса.
— Больше он мне не нужен. Кому я теперь позвоню? И кто мне позвонит?
Элиот от души пожалел ее, но не узнал.
— Простите, не понимаю.
— Не понимаете? Это же я, мистер Розуотер! Диана. Диана Лун Л ампере.
— Счастлив с вами познакомиться.
— Познакомиться?
— Я действительно очень рад. Но… при чем тут телефон?
— Он был мне нужен только из-за вас.
— Вот оно что! — сказал он с сомнением. — Но ведь у вас, конечно, много других знакомых.
— Ах, мистер Розуотер, — зарыдала она, припадая к автобусу, — вы мой единственный друг.
— Ну, вы непременно обзаведетесь другими, — обнадежил ее Элиот.
— О боже! — воскликнула она.
— Можно, например, примкнуть к каким-нибудь верующим.
— Я верую только в вас. Вы для меня все! Вы — мое правительство. Вы мой муж. Вы — все мои друзья.
От этих притязаний Элиоту стало не по себе.
— Очень вам признателен за такое мнение. Будьте счастливы! А мне пора ехать. — Он помахал ей рукой. — Прощайте!
* * *
Элиот погрузился в чтение «Трехдневного отпуска домой, в Пангалактику». За окнами автобуса происходила какая-то суматоха, но Элиот считал, что она не имеет к нему отношения. Книга сразу увлекла его, да так, что он и не заметил, когда автобус тронулся. Это была захватывающая история про человека, который работал в экспедиции, подобной экспедиции Кларка и Льюиса, но только в космическом веке. Звали героя сержант Раймонд Бойль.
Экспедиция достигла самой крайней и окончательной границы Вселенной. По-видимому, за пределами солнечной системы, в которой они находились, больше ничего не было, и они принялись налаживать оборудование, чтобы уловить любые, пусть самые слабые сигналы из любого, пусть самого дальнего закоулка в этом черном бархатном Ничто.
Сержант Бойль был землянин. Единственный землянин в экспедиции. Точнее сказать, он был единственным с Млечного Пути. Остальные члены экспедиции были кто откуда. Эта экспедиция осуществлялась совместными усилиями чуть ли не двухсот галактик. Бойль не имел отношения к технической стороне. Он преподавал английский язык. Дело в том, что Земля была единственным местом во всей их Вселенной, где разговаривали при помощи языка. Язык был присущ исключительно землянам. Все остальные обитатели Вселенной общались при помощи телепатии. Так что куда бы земляне ни попали, они всегда могли хорошо устроиться. Их всюду просили преподавать язык.
Остальным жителям Вселенной так хотелось заменить телепатию разговором вот почему: они выяснили, что, разговаривая, можно добиться куда большего. Да и сам становишься куда разворотливей. Общаясь телепатически, каждый ежеминутно вываливает собеседнику все подряд, и постепенно вырабатывается полное безразличие ко всякой информации вообще. Другое дело — разговор: он течет медленно, вертится вокруг чего-то одного, мысли не скачут, то есть голова начинает работать планомерно.
Бойля вызвали с урока и попросили немедленно связаться с начальником экспедиции. Он ломал себе голову, в чем дело. Пошел в кабинет начальника и отсалютовал старику. Собственно говоря, начальник вовсе не Походил на старика. Он был с планеты Тральфамадор и ростом не больше бутылки, в каких на Земле держат пиво. Да, по правде сказать, и на пивную бутылку он был не очень-то похож. Скорей всего он смахивал на вантуз — лучшего друга водопроводчика.
В кабинете он сидел не один. Там же находился священник. Этот был с планеты Глинко-Х-3. Он напоминал огромную медузу и помещался в чане с серной кислотой, поставленном на колеса. Священник был серьезен. Случилось что-то страшное.
Священник сказал Бойлю, чтобы он крепился, после чего начальник экспедиции сообщил, что его ждут очень скверные вести из дому. Их дом посетила смерть, сказал начальник, и Бойлю дают внеочередной отпуск на три дня, так что ему надо собираться и ехать немедленно.
— Кто умер? Мама? — спросил Бойль, сдерживая слезы. — Или отец? Может быть, Нэнси? (Нэнси была его соседка.) Или дедушка?
— Сын мой, — сказал начальник, — мужайся. Мне тяжело говорить тебе об этом. Умер не кто-то. Умерло что-то.
— Что же?
— Млечный Путь умер, сынок.
Элиот оторвался от книги. Округ Розуотер остался позади. Элиот о нем не скучал.
* * *
Когда автобус остановился в Нэшвилле, главном городе округа Браун, штат Индиана, Элиот снова выглянул в окно, заинтересованно рассматривая пожарные приспособления. Он подумал, не купить ли Нэшвиллу оборудование получше, но решил, что не стоит. Вряд ли местные жители смогут правильно с ним обращаться.
* * *
Больше Элиот в окно не смотрел до тех пор, пока автобус не достиг пригородов Индианаполиса. Он был поражен, увидев, что весь город охвачен огнем. Он никогда не видел таких огромных пожаров, но, конечно, читал о них и много раз они снились ему во сне.
У себя в конторе он прятал одну книгу и сам не мог понять, почему ее прячет, почему чувствует себя виноватым каждый раз, когда достает ее, почему боится, как бы его не застали за чтением. Эта книга и притягивала его и пугала, как порнография — слабовольного пуританина, хотя трудно было представить себе книгу, более далекую от эротики. Она называлась «Бомбардировка Германии». Написал ее Ганс Румпф.
А в главе, которую Элиот обычно читал и перечитывал, — бледный, со вспотевшими ладонями, — было следующее описание бомбежки Дрездена:
«Когда огонь пробился сквозь крыши горящих зданий, над ними взмыл столб горячего воздуха в две с половиной мили высотой и в полторы мили диаметром. За короткое время температура достигла точки воспламенения всего, что может гореть, я пламя охватило весь район. При таких пожарах происходит полное сгорание, поэтому не осталось ни следа горючих материалов, и только через два дня местность остыла настолько, что к ней можно было приблизиться».
Привстав с сиденья в автобусе, Элиот пожирал глазами пожар в Индианаполисе. Он чувствовал священный трепет перед мощью огненного столба, диаметр которого достигал по меньшей мере восьми миль, а высота — пятидесяти. Границы огня казались абсолютно четкими и незыблемыми, будто были сделаны из стекла. А внутри темно-красные спирали раскаленной золы сливались в величественной гармонии с ослепительно белой сердцевиной. И белизна эта казалась священной.
ГЛАВА 14
* * *
В глазах у Элиота потемнело, кругом стало черно, как за той, самой крайней, границей Вселенной. А лотом он очнулся и увидел, что сидит на низком барьере высохшего фонтана. По лицу его плясали солнечные блика — солнце просвечивало сквозь ветви платана. На платане распевала птица.
— Фюить, фюить, — насвистывала она, — фюить-ить-ить.
Элиот сидел в саду, огороженном высокой стеной, и сад этот казался ему знакомым. Здесь он не раз беседовал с Сильвией. Это была частная психиатрическая лечебница доктора Брауна в Индианаполисе, сюда Элиот привез Сильвию много лет назад. На барьере вокруг фонтана были высечены такие слова: «Всегда прикидывайся хорошим — и проведешь самого господа бога».
Элиот обнаружил, что кто-то нарядил его в белоснежный теннисный костюм я даже вложил в руку ракетку, будто он манекен в витрине спортивного магазина. Он попробовал сжать ракетку — хотел проверить, настоящая она или нет, настоящий ли он сам. Он увидел, как заиграли мышцы, которые хитрым узором переплетались на его руке выше локтя, и понял, что и вправду может играть в теннис, и притом отлично. Ему не пришлось соображать, где он натренировался, потому что часть сада занимал теннисный корт, огороженный мелкой проволочной сеткой, — по ней ползли вьюнки и душистый горошек.
— Фюить-фюить-ить-ить.
Элпот поднял глаза на птицу, на зеленые листья над головой, понял, что этот сад в пригороде Индианаполиса не мог уцелеть при пожаре, который он видел. Выходит, пожара не было. Он принял это открытие совершенно спокойно.
* * *
Элиот не сводил глаз с птицы. И он не прочь был, как эта птаха, распевать высоко на ветке и никогда не спускаться вниз. Ему хотелось забраться повыше, так как здесь, на уровне земли, происходило нечто беспокоившее его. Четверо мужчин в строгих темных костюмах сидели плечом к плечу на бетонной скамье всего в двух метрах от него. Они глядели на Элиота в упор, будто хотели услышать от него что-то важное. А Элиот чувствовал, что ему ни сказать, ни дать им нечего.
Шея у него заныла. Не мог же он из-за них вечно сидеть с задранной головой!
— Элиот!
— Да, сэр? — И Элиот понял, что говорит с отцом.
Он стал потихоньку переводить глаза вниз, взгляд его скользил с ветки на ветку, как больная пичуга. И наконец встретился со взглядом отца.
— Ты собрался сообщить нам нечто важное, — напомнил тот.
Элиот увидел, что на скамейке сидят трое пожилых и один молодой: все смотрят на него с сочувствием и напряженно ждут, что же он соблаговолит им сказать. В молодом Элиот узнал доктора Брауна. Одним из трех пожилых был Тармонд Мак-Аллистер, адвокат Розуотеров. Другого Элиот видел впервые. Он не знал его имени, но почему-то — а это ничуть не удивило Элиота — лицо незнакомца, который смахивал на доброго деревенского гробовщика, сразу показалось ему лицом старого верного друга.
* * *
— Вам трудно найти слова? — подсказал Элиоту доктор Браун.
В голосе исцелителя страждущих слышалось легкое беспокойство, он ерзал на скамейке, готовый переложить на родной английский все, что взбредет Элиоту в голову.
— Не могу найти слова, — согласился Элиот.
— Ну, — сказал сенатор, — раз ты не можешь выразить свою мысль словами, то на суде, где будут решать, нормален ты или нет, толку от нее будет мало.
Элиот кивнул, подтверждая справедливость этих слов.
— А я… я уже начал выражать?
— Нет, ты просто объявил, — пояснил сенатор, — что тебе пришло в голову, как тихо, мирно и благородно расхлебать эту кашу. И вдруг уставился на дерево.
— Гм! — отозвался Элиот. Он сделал вид, что вспоминает, потом пожал плечами — Нет, ничего не помню! Вылетело из головы.
Сенатор Розуотер всплеснул пятнистыми морщинистыми руками.
— Чего-чего, а соображений, как управиться с этим делом, у нас хватает. — Он одарил всех своей устрашающей победной улыбкой и похлопал Мак-Аллистера по колену. — Верно ведь? — Потом потянулся за спиной адвоката и похлопал по плечу незнакомого Элиоту человека. — Верно? — Он явно был без ума от незнакомца. — Ведь мы залучили на свою сторону самого сообразительного человека в мире! — Он расхохотался — видно, все их соображения приводили его в восторг.
Потом сенатор указал рукой на Элиота.
— Нет, вы только взгляните на моего мальчика, посмотрите, как он выглядит, как держится! Вот наш козырь номер один. Как он опрятен, как чист! — Глаза у старика заблестели. — Сколько лишнего веса он сбросил, доктор?
— Девятнадцать килограммов.
— Да он в прежней боевой форме! — заливался сенатор. — Ни грамма лишку! А как играет в теннис! Беспощадно! — Он вскочил и с натугой разыграл жалкую пантомиму теннисной подачи. — Да час назад на этом самом корте состоялась такая игра, какой мне в жизни видеть не доводилось! Ты его раздолбал, Элиот!
— Гм… — Элиот огляделся в поисках зеркала или чего-нибудь, куда можно посмотреться. Он понятия не имел, как выглядит. Воды в бассейне вокруг фонтана не было. Она оставалась только в маленькой ванночке для птиц — горький настой сажи и листьев.
— Вы, кажется, говорили, что тот, кого победил Элиот, был прежде профессиональным теннисистом? — обратился сенатор к доктору Брауну.
— Много лет назад.
— А Элиот изничтожил его! И пусть этот человек душевнобольной, это ведь на его игре не отражается, правда? — Он не стал ждать ответа. — А когда, одержав победу, Элиот выскочил с корта пожать нам руки, я готов был и смеяться и плакать. И этому человеку, сказал я себе, предстоит завтра доказывать, что он не сумасшедший. Ха! Ха! Ха!
* * *
Элиот, осмелев от того, что эти четверо, внимательно наблюдающие за ним, не сомневаются в его нормальности, встал, словно решил размяться. На самом деле он хотел подобраться поближе к ванночке для птиц. Пользуясь своей репутацией спортсмена, он прыгнул в сухой бассейн и сделал глубокое приседание, словно давал выход бурлившей в нем могучей энергии. Его тело справилось с этим упражнением без усилий. Он был весь как стальная пружина.
Резко присев, Элиот ощутил, что у него в кармане топорщится какой-то комок. Он полез туда и вытащил смятый экземпляр «Любознательного американца». Элиот расправил газету, почти уверенный, что сейчас увидит фотографию Рэнди Геральд, умоляющей оплодотворить ее семенем гениального человека. Но вместо этого обнаружил на первой странице собственную фотографию. Он был снят в пожарной каске. Фотографию увеличили с группового снимка, сделанного четвертого июля, когда снимали пожарную дружину. Заголовок вопрошал:
И ЭТО САМЫЙ НОРМАЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК В АМЕРИКЕ?
(См. дальше.)
* * *
Пока остальные наперебой обнадеживали друг друга, что завтрашний суд пройдет прекрасно, Элиот послушно заглянул дальше. На развороте он увидел еще одну свою фотографию. На этом, довольно расплывчатом, снимке он играл в теннис на корте в психбольнице.
А с соседней страницы за его игрой следило исполненное благородного негодования семейство Фреда Розуотера. Все трое смахивали на крестьян-издольщиков. Фред, как и Элиот, изрядно похудел. Тут же была фотография Нормана Мушари, их адвоката. Заимев собственных подзащитных, Мушари обзавелся модным жилетом и золотыми часами с массивной цепочкой. Ниже приводилось его заявление:
«Моим клиентам не нужно ничего, кроме того, что от рождения причитается им и их наследникам по праву и закону. Дутые аристократы из Индианы потратили миллионы, созвали на помощь могущественных дружков со всех концов страны, лишь бы воспрепятствовать своим родственникам довести дело до суда. Слушание дела откладывалось семь раз по самым ничтожным поводам, а в это время за стенами психиатрической больницы Элиот Розуотер знай себе играет в теннис, и приспешники его во всеуслышание утверждают, будто он нормален.
Если мои клиенты проиграют дело, они лишатся своего скромного дома, убогой обстановки, старого автомобиля, их сынишка останется без своей маленькой лодки, Фред Розуотер потеряет страховые полисы, все свои сбережения и несколько тысяч, взятых в долг у верного друга. Эти мужественные, чистосердечные, простые американцы поставили на карту все, что имеют, уповая на американское правосудие, я оно не может, не должно, не имеет права их предать».
На том же листе, где была фотография Элиота, помещались два снимка Сильвии. На одном из них — на старом — она отплясывала твист с Питером Лоуфордом в Париже. На самом свежем — поступала в бельгийский монастырь, где главной заповедью было соблюдать молчание.
Элиот, возможно, и задумался бы над столь странными поворотами в жизни Сильвии, но вдруг услышал, как его отец ласково обратился к пожилому незнакомцу: «Мистер Траут!»
* * *
— Траут! — вскричал Элиот. Он так удивился, что потерял равновесие и ухватился за птичью ванночку, стараясь не упасть. Ванночка была ненадежно закреплена на подставке и начала крениться. Элиот выронил «Любознательного», схватил ванночку обеими руками, чтобы она не опрокинулась, и увидел в воде свое отражение. На него горячечным взглядом смотрел истощенный пожилой мальчик.
— Боже! — подумал он. — Ну, чистый Ф. Скотт Фицджеральд за день до смерти!
* * *
Обернувшись, он поостерегся второй раз выкрикнуть фамилию Траута. Он понял, что этим выдаст, как сильно болен, понял, что он и Траут, очевидно, познакомились, когда вокруг него все было черно. Элиот не узнал Траута по той простой причине, что на всех книжных обложках привык видеть Траута с бородой. У незнакомца бороды не было.
— Господи, Элиот, — сказал сенатор, — когда ты попросил меня привезти сюда Траута, я сказал доктору, что ты все еще ненормален. Ты уверял, будто Траут растолкует нам все, что ты делал в Розуотере, раз ты сам не можешь. Я готов был испробовать все и вызвал его. Оказалось, это был самый умный поступок за всю мою жизнь.
— Что верно, то верно, — согласился Элиот и снова осторожно уселся на краю фонтана. Он потянулся назад, достал у себя из-за спины «Любознательного». Стал сворачивать газету и впервые обратил внимание на дату. Спокойно произвел подсчеты. Он потерял целый год — ни мало ни много.
* * *
— Говори то, что велит говорить мистер Траут, — распорядился сенатор, — и если ты будешь выглядеть как сегодня, не представляю, чтобы мы могли завтра проиграть.
— Ладно, буду говорить то, что велит говорить мистер Траут, и не стану менять этот маскарад. Только мне бы хотелось еще раз освежить в памяти, что мистер Траут велит мне говорить.
— Это так просто… — начал Траут. Голос у него был глубокий, низкий.
— Вы уже столько раз повторяли все это вдвоем, — заметил сенатор.
— Все равно, — заявил Элиот, — повторите, пожалуйста, еще разок, самый последний.
— Значит, так. — Траут потер ладонь об ладонь, с интересом глядя на свои руки. — Значит, так. То, что вы делали в графстве Розуотер, никак нельзя счесть безумием. Очень может быть, это был самый важный для нашего времени социальный эксперимент, ибо он в маленьком масштабе поднимал сложную проблему. Ее омерзительные последствия рано или поздно начнут ощущаться во всем мире, по мере появления все более совершенных машин. Проблема эта состоит в следующем: «Как любить людей, от которых нет никакой пользы?» Пройдет время, и почти никто из мужчин и женщин не станет нужен для выпуска товаров и продовольствия, для обслуживания, для создания новых машин. Не будут они нужны и для развития практических идей в области экономики, техники и даже медицины. Поэтому, если мы не найдем причин и возможностей ценить людей просто за то, что они люди, тогда в конце концов, как это уже не раз предлагалось, придется их просто уничтожить.
Американцев многие годы приучали ненавидеть всех, кто не хочет или не может работать, приучала ненавидеть за это даже самих себя. Этой вынужденной жестокостью мы обязаны нашим предкам-пионерам. Близится время, если оно уже не наступило, когда эта жестокость перестанет быть вынужденной, она станет просто жестокостью.
— Бедняк, если у него голова на плечах, еще и сейчас может выбраться из грязи, — заметил сенатор. — Так было и так будет еще тысячу лет.
— Возможно, возможно, — мягко согласился Траут. — Возможно, у него хватит мозгов на то, чтобы поселить своих потомков в такой утопии, как Писконтит, где, я уверен, духовное загнивание, глупость, тупость и бессердечие так же отвратительны, как нищета и болезни в округе Розуотер. Бедность сравнительно легкая болезнь даже для столь хрупкой американской души, а вот сознание собственной ненужности одинаково калечит и сильные и слабые души и убивает их ежечасно. Необходимо найти лечение.
* * *
— Ваша приверженность к добровольным пожарным дружинам, Элиот, тоже вполне разумна — ведь при первом сигнале тревоги они являют собой пример бескорыстия, подобного которому в нашей стране, пожалуй, не встретишь. Они кидаются на спасение любого живого существа и не подсчитывают, во сколько это обойдется. Стоит загореться самой жалкой лачуге самого жалкого человека в городе, и мы увидим, как его враги бросятся тушить огонь. А когда он будет ворошить пепел, стараясь отыскать остатки своих жалких пожитков, то утешать и жалеть его будет ни больше ни меньше как сам начальник пожарной дружины. — Траут распростер руки. — Только пожарные ценят других людей единственно за то, что те — люди. Это необычайная редкость. Так что с этого нам и надо брать пример.
— Бог мой! — воскликнул сенатор. — Да вы великий человек! Вам бы заниматься рекламой! Вы бы даже вывих челюсти живо превратили в благо для общества. Ума не приложу, что человек с вашими талантами делает в бюро по гашению премиальных талонов!
— Гасит талоны, — кротко ответил Траут.
— Мистер Траут, — спросил Элиот, — а что случилось с вашей бородой?
— Это было первым, о чем вы меня спросили.
— Скажите еще раз.
— Я голодал и был в растерянности. Мой приятель узнал об этом месте. Тогда я сбрил бороду и обратился в бюро. И вот результат — я получил работу.
— Да, с бородой они бы вас вряд ли взяли.
— Я бы сбрил ее, даже если б мне разрешили ее оставить.
— Почему?
— А вы представьте себе такое богохульство — Христос, штампующий талоны!
* * *
— Нет, что за умница этот Траут! — восхитился сенатор.
— Благодарю вас.
— Вот если б вы еще перестали утверждать, что вы социалист. Какой вы социалист! Вы — свободный предприниматель!
— Не по своей воле, поверьте.
Элиот с интересом следил за разговором этих двух занятных стариков. Траут ничуть не оскорбился, хотя Элиот считал, что вполне мог бы, когда сенатор предположил, что из него бы вышел отменный жулик, то есть агент по рекламе. Он явно любовался сенатором как ярким и совершенно гармоничном произведением искусства — не собирался ни спорить с ним, ни склонять его на свою сторону. А сенатор восхищался Траутом, считая его прожженным плутом, который может правдоподобно объяснить все на свете, и не догадывался, что тот в жизни ни разу не соврал.
— А какую политическую платформу вы могли бы сочинить, мистер Траут!
— Благодарю вас.
— У адвокатов мысль работает точно так же. Они изобретают великолепные объяснения для любой несуразицы. Но почему-то у них это никогда не звучит убедительно. У них это звучит как «Увертюра 1812 года», сыгранная на дудке. — Сенатор, сияя, откинулся на спинку скамейки. — Объясните теперь про другие номера, которые Элиот откалывал спьяну там, в Розуотере.
* * *
— Суд, — вставил Мак-Аллистер, — несомненно захочет узнать, какие выводы Элиот сделал из своих экспериментов.
— Воздерживаться от спиртного, помнить, кто он такой, и вести себя соответственно, — с готовностью отчеканил сенатор, — и не разыгрывать перед людьми господа бога, а то они обслюнявят тебя с головы до пяток, выжмут все, что смогут, и кинутся нарушать заповеди — ведь так приятно получать потом прощение! — а когда тебя с ними не будет, обольют грязью.
Этого Элиот не мог оставить без внимания.
— Значит, меня обливают грязью?
— О боже, они тебя любят, ненавидят, плачут по тебе, хохочут над тобой и каждый день придумывают про тебя какие-нибудь новые россказни. Мечутся как курицы, когда им отрубят голову, будто ты и вправду был для них господом богом, а в один прекрасный день взял да и смылся.
Элиот почувствовал, как у него сжалось сердце, понял, что никогда больше не сможет вернуться в округ Розуотер.
— Мне кажется, — сказал Траут, — главный вывод состоит в том, что людям всегда нужна всепрощающая любовь, и чем ее больше, тем лучше.
— Да что же здесь нового? — фыркнул сенатор.
— Ново здесь то, что Элиот смог давать такую любовь — и так долго. Бели смог один, то, наверно, смогут и другие. Значит, и наша ненависть к людям, не приносящим пользы, и жестокость, с какой мы к ним относимся ради их же блага, вовсе не обязательно неотъемлемая часть человеческой натуры. На примере Элиота Розуотера миллионы и миллионы людей, может быть, научатся всех любить и всем помогать.
И прежде чем сказать свое последнее слово, Траут внимательно оглядел их всех. Вот что он сказал:
— Ликуйте!
* * *
— Фюить-фюять-фюить!
Элиот снова поднял глаза на дерево, соображая, какие же замыслы насчет округа Розуотер были у него, замыслы, которые он умудрился растерять среди веток платана.
— Был бы у него ребенок… — начал сенатор.
— Ну, если бы действительно жаждете внуков, — игриво вставил Мак-Аллистер, — то, по самым последним подсчетам, их у вас пятьдесят семь. Выбирайте любого.
Все, кроме Элиота, залились смехом.
— Что за пятьдесят семь внуков?
— Твое потомство, сынок, — засмеялся сенатор.
— Что такое?
— Плоды твоих похождений.
Элиот почуял, что тут кроется какая-то важная тайна, и рискнул показать, насколько он не в себе.
— Не понимаю.
— Примерно пятьдесят женщин в округе Розуотер утверждают, что ты отец их детей.
— Но это бред!
— Конечно, — ответил сенатор.
Элиот вскочил, весь напрягшись.
— Это невозможно!
— Ты ведешь себя так, будто впервые об этом слышишь. — И сенатор с тревогой взглянул на доктора Брауна.
Элиот прикрыл глаза рукой.
— Прости, но похоже — именно в этом вопросе у меня полный провал памяти.
— Что с тобой, сынок? Тебе нехорошо?
— Нет, нет! — Элиот открыл глаза. — Со мной все в порядке. Просто небольшой пробел. Тут ты можешь мне помочь. С чего все эти женщины решили клепать на меня такое?
— Мы ничего не можем доказать, — сказал Мак-Аллистер, — это Мушари рыскал по всему округу и подкупал людей, чтобы они распускали про вас дурные слухи. А насчет детей началось с Мэри Моди. Через день после отъезда Мушари из города она объявила, что вы отец ее близнецов Фокскрофта и Мелоди. И у женщин это стало какой-то повальной манией.
Килгор Траут понимающе кивнул.
— И вот женщины во всей округе стали утверждать, что вы — отец их детей. По меньшей мере половина из них сама в это поверила. Есть там одна пятнадцатилетняя девица — ее отчим в тюрьме за то, что сделал ей ребенка. Так теперь она уверяет, что отец ребенка — вы.
— Это неправда!
— Конечно, неправда, Элиот, — сказал его отец. — Успокойся ты, ради бога. Мушари не посмеет упомянуть об этом в суде. Эта затея обернулась против него, он сам теперь не может с ней справиться. Настолько очевидный бред, что ни один судья не станет слушать. Мы сделали анализ крови у Фокскрофта и Мелоди. Твоими детьми они быть не могут. Остальных пятьдесят шесть мы и проверять не будем. Ну их к черту!
* * *
— Фюить-фюить-фюить!
Элиот снова взглянул на дерево и вдруг вспомнил все, что происходило с ним, пока вокруг было черным-черно, — и драку с шофером автобуса, и смирительную рубашку, и как его лечили электрошоком, и как он пытался покончить с собой, и бесконечную игру в теннис, и бесконечные стратегические совещания по поводу суда.
И вместе с этими прорвавшимися вдруг воспоминаниями всплыло решение, как все уладить быстро, мирно и благородно.
— Слушайте, — сказал он, — можете вы все поклясться, что я нормален?
Все горячо поклялись.
— И я все еще глава Фонда? И по-прежнему вправе распоряжаться деньгами?
Мак-Аллистер заверил его, что, безусловно, вправе.
— Каков сейчас баланс?
— В этом году вы ничего не тратили, если не считать платы за юридические консультации и за ваше содержание здесь. Кроме того, вы послали триста тысяч Гарвардскому университету, а пятьдесят тысяч подарили мистеру Трауту.
— В результате в этом году он потратил больше, чем в прошлом, — уточнил сенатор.
Это была сущая правда. Вся деятельность Элиота в округе Розуотер обошлась дешевле, чем его пребывание в лечебнице.
Мак-Аллистер сообщил Элиоту, что у него на счету примерно три с половиной миллиона долларов, и Элиот попросил ручку и чек. Потом он заполнил чек на имя своего двоюродного брата Фреда Розуотера, вьшисав ему один миллион долларов.
Сенатор и Мак-Аллистер чуть не задохлись от ярости — они объяснили Элиоту, что уже предлагали Фреду отступные, но тот через своего адвоката надменно отказался.
— Они хотят заполучить весь капитал, — сказал сенатор.
— Мне их жаль, — отозвался Элиот, — потому что они получат только этот чек и ни гроша больше.
— Ну, это уж суд рассудит, а как — одному богу известно, как, — предостерег его Мак-Аллистер. — Тут никогда заранее не предугадаешь. Никогда.
— Будь у меня ребенок, — начал Элиот, — и никакого суда не было бы, правда? Я хочу сказать, что ребенок автоматически унаследовал бы Фонд, неважно, здоров я или нет. А Фред слишком далекий родственник, чтоб претендовать на наследство.
— Правильно.
— Все равно, — сказал сенатор, — миллион долларов слишком жирно для этих подонков из Род-Айленда.
— А сколько не жаль?
— Ста тысяч хватит за глаза.
Элиот разорвал чек на миллион и выписал другой — на сумму, в десять раз меньшую. Он огляделся и увидел, что все смотрят на него с благоговейным ужасом, — значит, до них дошло, о чем он толкует.
— Элиот, — голос у сенатора дрожал, — ты хочешь сказать, что у тебя есть ребенок?
Элиот улыбнулся улыбкой мадонны.
— Да.
— Где? От кого?
Элиот ласково отмахнулся от них.
— Потерпите!
— Боже мой, я — дед! — воскликнул сенатор. Он склонил седую голову и возблагодарил создателя.
— Мистер Мак-Аллистер, — продолжал Элиот, — вы ведь обязаны выполнить любое мое юридическое поручение, невзирая на протесты моего отца или кого бы то ни было?
— Да, как юрисконсульт Фонда.
— Прекрасно. В таком случае я приказываю вам немедленно составить бумаги, которые юридически подтверждали бы, что каждый ребенок в округе Розуотер, которого приписывают мне, действительно является моим ребенком, независимо от группы крови. И пусть все эти дети получат законные права наследства как мои сыновья и дочери.
— Элиот!
— Пусть с этой минуты все они носят фамилию Розуотер. И скажите им, что их отец любит их всех, кем бы они ни выросли. И еще скажите им… — Элиот замолчал и поднял ракетку, словно жезл. — И еще скажите им, — начал он снова, — пусть плодятся и размножаются!
Перевели с английского Ирина Разумовская и Светлана Самострелова.Примечания
1
Разводнение капитала — выпуск акций на сумму, превышающую величину истинного капитала, — способ, используемый учредителями акционерных обществ для личного обогащения.
(обратно)2
Из многих одному (лат.).
(обратно)3
Счастливого пути (франц.)
(обратно)4
Дэниел Бун (1734–1820) — один из первых американских поселенцев в Кентукки, один из инициаторов захвата индейских земель.
(обратно)5
Мондриан Пит (1872–1944), нидерландский живописец, основатель неопластицизма — течения, базирующегося на комбинациях прямоугольников, пересеченных перпендикулярными линиями.
(обратно)6
Известный памятник английского средневековья; содержит данные переписи населения, проведенной при Вильгельме Завоевателе (1086 г.).
(обратно)7
Конгрегационалисты — сторонники религиозного течения, возникшего в XVII веке в Англии; добивались самоуправления для каждой церковной общины.
(обратно)8
Кэрри Грант — популярный современный американский киноактер.
(обратно)9
Милый друг (франц.)
(обратно)10
Фи Бета Каппа — почетное общество, в члены которого избираются студенты американских университетов, отличившиеся в учебе. Название его составляют первые буквы греческого девиза: «Философия — двигатель жизни».
(обратно)
Комментарии к книге «Да благословит вас бог, мистер Розуотер, или Бисер перед свиньями», Курт Воннегут
Всего 0 комментариев