Виктор Меркушев Зелёное солнце Санкт-Петербурга
На Мойке 12
Если, находясь в центре города, среди духоты и зноя, каким нередко у нас бывает отмечено начало лета, вам захочется отдохнуть, то ничего нельзя предпринять лучше, нежели пойти к Пушкину, на Мойку 12. Прямо на его очередную годовщину. Здесь всё по-домашнему просто – под стать величию и простоте русского гения. Стоят белые чистые скамейки, цветет сирень, зеленый мощеный двор наполнен стаями голубей, шмелями и стрекозами, всё так, словно бы и не было двух прошедших веков и всегда было только это пронзительное небо над головой, солнечные искры на стеклах, ровное стрекотание кузнечиков и голоса птиц. Сюда, в этот двор, не заходят праздные толпы, и тишина над построившимися в каре зданиями раскрашена невозмутимой бирюзой покоя. Верхние этажи залиты солнцем, а внизу, словно в огромном каменном бассейне плещутся тени: синие, фиолетовые, розовые, голубые. Если верить Наполеону, считавшему, что дух человека, при определенных условиях, мистическим образом воплощается в его окружение, то эта чистая и звенящая вибрация бытия, коснувшаяся вас у стен его дома, несет на себе «это легкое имя – Пушкин».
А может быть это волнующее чувство, обусловлено сопричастностью бесконечному «прекрасному союзу», членство в котором полноценно обретается только здесь. Хотя, кто знает, сколько следов хранят эти камни и чьи души скользят над светлым паркетом комнат. Но это знание для нас закрыто, да и пришли мы, собственно, к Пушкину.
В лишенном на первый взгляд всякого смысла сегодняшнем времени, в котором необходимость неотличима от случайности, проступает прекрасная определенность, уже почти не связанная с тем, что обнаруживается сразу же, стоит только миновать глубокую каменную арку на набережной. Сердцу привычно стремление к дальнему, обретение несуществующего, желание вместить в себя утраченное. Все мы подсознательно тянемся к Пушкину, его образ, преображенный временем и фантазией, не утрачивая реальных очертаний, обрел качества сказочного героя – значит свойство неизменно присутствовать в лучших проявлениях нашего «я». Над ним не тяготеет ни идеология, ни иные предрассудки разделяющие людей.
Он наш. Он во всех, и в каждом в отдельности.
Здесь, на Мойке, пожалуй, одно из немногих в городе мест, хранящее следы безвозвратно исчезнувшего пушкинского Петербурга, который, в отличие от Петербурга Достоевского, остался только на старинных гравюрах и картинах того времени. Если выйдя на набережную, окинуть взглядом городской вид по обе стороны от Певческого моста, то кроме двух, появившихся здесь, творений Монферрана, Петербург не изменился с той, пушкинской поры. Хотя, когда на город опускаются белые ночи, и становится светоносным огромное воздушное пространство, которое прижимает дома к земле, наваливаясь на них своим тяжелым прозрачным телом, смешивая таким образом с небом и металл, и асфальт, и камни зданий, которые теперь кажутся взвешенными в этой фантастической смеси из лучей, горячего воздуха и влажной выбеленной тени, Петербург оказывается вне времени, более всего похожим на бессмертные пушкинские строки:
«…И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла».Пушкинский Петербург, со свойственным ему аристократизмом и изысканностью, возвращается к нам именно в это время белых ночей, несмотря на то, что город не тонет в цветной мистерии огней и не прячется за бархатными портьерами тени, а напротив – жесткий дневной свет вопреки всему струится отовсюду, как на полотнах Боттичелли. Белая ночь – это рококо природы: болезненная хрупкость, неравновесные формы, застывшие в невесомости, абсолютная закрытость для непосвященных. Таким, скорее всего, представляется наш город, современный Пушкину, возникший наперекор стихии, на коричневых туманных болотах и вызванный к жизни обостренностью восприятия по причине бесконечного и непрекращающегося света. Пушкинские дни, белые ночи, меняющий свои обличил город, бредящий прошлым и порождающий иллюзии. Особенно ощущаешь это, когда доходя до моста, переводишь взгляд с дома, в котором жил Пушкин, на новые здания вдоль набережной и не находишь разницы.
Петропавловская крепость
Когда рассматриваешь открытки с городскими достопримечательностями, Петропавловская крепость невольно обращает на себя внимание непривычным для такого рода изображений вечерним освещением и огромным небесным пространством, застывшим над лаконичным остроконечным силуэтом. Подход фотохудожников к этому архитектурному памятнику понятен, но, на первый взгляд, есть что-то в такой подаче противоречащее ее образу мрачного бастиона самодержавия, каковым она непременно предстает в любом путеводителе или справочном издании.
Безусловно, крепость строилась как фортификационное сооружение и по мысли создателей должна была быть надежным прикрытием молодой российской столицы. Но почти всегда случается так, что изначальное предназначение искажает время, превращая задуманное дело в свою противоположность. Печать политической тюрьмы, стены которой, по словам князя Кропоткина, говорят об убийствах, пытках, о заживо погребенных, осужденных на медленную смерть или же доведенных до сумасшествия, довлеет над этим памятником городской архитектуры. А судьбу Петропавловки, так и ни разу не встретившей лицом к лицу неприятеля, решил случай – помещение царевича Алексея в ее Трубецкой бастион. По «летописи этой каменной громады, возвышающейся из Невы, напротив Зимнего дворца» можно воссоздать не только историю переворотов и русского освободительного движения, но и историю всей русской культуры. Заключенными в крепость в разное время были Радищев и Чернышевский, Писарев и Серно-Соловьевич, Достоевский и Горький и тысячи других литераторов, историков, публицистов, философов… По свидетельствам многих узников, «страшнее казни» были одиночные казематы – социокультурный тип интеллигента той, еще не такой далекой эпохи, сильно отличается от сегодняшнего. Хорошо известно высказывание о тяжести нахождения в одиночестве декабриста А. Беляева: «Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно. Каких страшных, чудовищных помыслов и образов оно не представляло! Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, а затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь наполнить!» Стены, покрытые войлочным изолятором, мягкая бесшумная обувь надсмотрщиков, невозможность свиданий и переписки создавали для арестанта параллельный, обитаемый мир, – ту бездну, куда было страшно смотреть. Самым точным зрительным воплощением состояния заключенного могли быть, пожалуй, фантазии Пиранези из цикла «Темницы», отображающие внутреннее ощущение человека, лишенного внешнего мира и помещенного в зону отчуждения. Первое, что бросается в глаза в этих офортах – это огромное, сложно организованное пространство темниц, где легко и беспрепятственно можно затеряться, но невозможно его покинуть. Любой уголок темницы материализует собой какое-то вечное, непреходящее начало, сопутствующее человеку, родственное его природе, но с ним не соотносимое – почти по известной из философии формуле единства и борьбы противоположностей. Под причудливым переплетением планов уместно подразумевать всю существовавшую систему общественного устройства, пожалуй, вселенского миропорядка, где человек становился действующим лицом в случае противопоставления себя мрачным тяжеловесным стенам и сводам.
Для изобразительного искусства свойственно безмолвие. Невозможно озвучить даже «кричащие» гравюры Гойи или Мазереля – у визуального свои средства выразительности, свои законы. Но молчание «темниц» – молчание особенное, оно в высшей степени эмоционально окрашено. О воздействии тишины, тюремного безмолвия, одна из узниц Петропавловской крепости Вера Фигнер писала: « …вечное молчание… От бездействия голосовые связки слабели, атрофировались; голос ломался, исчезал; из грудного контральто он становился тонким, звонким, вибрирующим, как после тяжелой болезни, слова плохо срывались с языка, оставляя перерывы. Наряду с этим физическим расстройством органа речи изменялась психика. Являлось настроение молчать. ..»
В крепости было несколько видов охраны. Самой старательной, неутомимой на выдумки и преданной своему делу была стража присяжных, состоящая из отставных унтер-офицеров, прошедших особую присягу. Ими в двориках заботливо высаживались деревья, сирень, декоративный кустарник, разбивались клумбы – всячески облагораживалась территория, дабы сильней и определенней читался контраст с волей. Действительно, интерьер и экстерьер крепости сильно разнились друг от друга. Если первого изменения касались незначительно, хотя новации времени все-таки проникали и сюда, то все, что относилось к территории Петропавловки, начиная от ландшафтной составляющей до архитектурной композиции всего ансамбля – здесь дело обстояло иначе.
Еще с петровских времен, а Петр I считал крепость важнейшим городским сооружением, Петропавловская крепость приобретала внешний вид, соответствующий ее приоритетному статусу. Также обстояло дело и после Петра. Парадно оформлялись въезды в крепость, деревянные постройки сменялись каменными, появлялись новые, одевались в гранит стены.
При создании ансамбля, формировавшемся более двухсот лет, безусловно, учитывались стилевые особенности доминантного сооружения крепости – Петропавловского собора. Он строился по проекту архитектора Трезини как главный кафедральный собор новой столицы. Силуэт собора не зря используется как, пожалуй, самый распространенный городской символ. С петровских времен, несмотря на вынужденные реконструкции, он не меняет своего внешнего вида. Первая перестройка каменного здания случилась во второй трети XVIII века после разрушения собора от удара молнии, вторая в – середине XIX века, когда было решено заменить деревянные элементы конструкции шпиля на металлические. А в середине века XX была проведена научная реставрация интерьеров собора, возвратившая ему первоначальный облик, включая реставрацию уникального деревянного иконостаса, уцелевшего в многочисленных пожарах с двадцатых годов XVIII века.
Вспомнив теперь о ярко-красной сувенирной открытке с фиолетовыми стенами крепости и черным силуэтом собора, допустимо взглянуть на неё как на неожиданный знак и нашей личной истории, и истории города, и тогда взгляд фотохудожника на изображение покажется нам более глубоким, нежели он был на самом деле.
Забытый Петербург
Есть у художника Шиллинговского интересный графический цикл: «Петербург. Руины и Возрождение». Город, с трудом узнаваемый, почти незнакомый, переживший войну и социальную революцию – город на рубеже новой эпохи. Руины часто воспринимались художниками и архитекторами разных времен как некий романтический символ. У Шиллинговского этот смысл не столь очевиден; несмотря на название, образы будущего неуловимы, если и присутствуют, лишь небо и какая-то особенная утренняя прозрачность указывают на возможность перемен и последующего возрождения.
Прошлое, в отличие от настоящего, не может быть воспринято с документальной точностью: обращаясь к прошедшему времени, мы всегда имеем дело только с той или иной его трактовкой, зависящей от системы ценностей, личного опыта и мировоззрения человека, открывшего ту или иную его страницу.
События прошлого не могут избежать внутреннего комментария: их причинно-следственные связи уже определены, всему произошедшему дана моральная оценка, стереотипы восприятия сформировались и представлены. Упомянутый графический цикл можно рассматривать как реакцию художественного сознания на неизбежные изменения культурно-исторического ландшафта – свидетельство очевидца современной ему городской среды, которая утрачивает одни смыслы, и приобретает другие. Только такой опыт и позволяет скорректировать наше представление об утраченном, ушедшем, потерявшим то значение, которое оно имело для современников.
Такое осмысление посредством художественного образа дает возможность примерить на себя опыт чужой жизни, сделав его своим. Для города, на который наслаивается иной исторический пласт, это единственная возможность уцелеть. Что сегодняшнему горожанину говорят, к примеру, каменные и чугунные изваяния по сторонам проездных арок, подчас похожие на идолов половецких степей? А ведь раньше они выполняли примерно те же функции, что сегодня выполняют «лежачие полицейские» – защищали стены домов от транспорта, норовившего не вписаться в отведенное пространство. Или что говорят горожанам странные сооружения на крышах зданий, чем-то напоминающие смотровые башенки. Некогда эти башенки венчал золоченый купол с крестом, и это было частью домовых церквей, которых существовало никак не меньше, чем приходов.
У каждой эпохи свой город, он меняется не только внешне, но во многом меняется его природа и его метафизика. Всякий петербуржец, которому случилось жить еще в Ленинграде, может это подтвердить. Особенно это бросается в глаза, когда город меняет свой облик, сохраняя при этом элементы старого.
А старый город влечет именно благодаря своим утратам, полупрочтению, бесполезностью своих включений, которые, будучи некогда утилитарными частями ныне потерянного целого, придают городскому центру романтическое звучание.
Вообще романтическое восприятие предполагает внутреннее достраивание малоизученного объекта посредством верхнего регистра нашей души. Полнота информации нередко убивает подобное состояние, оставляя единственную возможность для несогласных: увеличение и углубление планов познания.
Все это и о городе. Нельзя жить в нем и относится к нему нейтрально; вернее можно, но тем самым лишая себя полноты бытия – гораздо более позитивно сознательно поддерживать интерес к городской среде, городской истории, постоянно поднимая интеллектуальную планку этого интереса, дабы не лишать себя удовольствия испытывать очарование тайны.
Надо сказать, что до сих пор не существует принятого мнения относительно того, как правильно проводить неизбежные изменения в городской среде, в Москве с недавних пор сложилась практика разборки архитектурных памятников и на их месте возведение схожих объектов; в нашем городе еще с 80-х годов новое строительство осуществлялось с учетом стилистических особенностей окружения, архитекторы стремились тактично вписаться в существующую застройку, однако теперь, наверное, это будет соблюдаться не столь строго, достаточно взглянуть на производимую реконструкцию в районе площади Восстания.
Рассматривая старые фотографии, можно поймать себя на мысли, что ощущение времени не столь резко бросается в глаза как в современных им картинах – художник неизбежно, даже подсознательно, смещает акценты в сторону типического; в то время как на фотографиях бесстрастно фиксируется все случайное, вся пестрота и многообразие, размывающие представление о едином целом.
Но сколько бы не было городских портретов, выполненных разными художниками с разным дарованием, и в разные времена, в них неистребимо живет что-то узнаваемое, наверное, потому, что мы, его жители, являемся неотъемлемой частью Санкт-Петербурга, и, рассматривая эти гравюры, картины и рисунки, в каком-то смысле смотримся в зеркало.
Исаакиевский собор
Когда в городе начинается период дождей, и тучи висят над ним так низко, что касаются крыш, а уже через квартал дома проваливаются в серебристую полупрозрачную дымку – тогда необъяснимо исчезает дальний план, всегда неявно здесь присутствующий, жестко выстраивающий пространство посредством смещения масштабов в пользу бесконечной первозданной заболоченной равнины. Сырые стены, уже неспособные впитывать влагу, ползут вверх, вплавляясь оцинкованной жестью в свинцовый потолок неба. Трубы – заводские, печные, водосточные и вентиляционные, безусловно, главенствуют – это их время: они не растворяются в пыльном мареве зноя и не прячутся стыдливо в солнечном великолепии фасадов, а торжественно чернеют на фоне матовой белизны облаков и разбавленной мутной зеленью желтых брандмауэров, выползающих из сонных дворов прямо на асфальт тротуаров. Голоса, звуки, мелодии почти неслышны, да и они сейчас не нужны. Едва возникнув, они тонут в полифонии шумов, заполнивших всё от площадей до лестничных клетей. Дождь приходит в город как жемчужный фейерверк, струящийся с неба. Это праздник тишины, торжество гризайли над буйством красок, какое-то непроходящее состояние свежести, чистоты и освобождения. Дождь проникает всюду: в мысли, чувства, пробуждает к жизни самые фантастические мечты и иллюзии. Через неясные очертания, неопределенные контуры и размытые горизонты возникает какое-то иное видение, в котором город предстает почти необитаемым островом, манящей землей, чей зов всегда различим в суете и шуме праздных и беспокойных улиц. Но это будет потом, а сейчас дождь легкими и быстрыми движениями касается своей влажной кистью домов, соборов, оград и фонарей, наделяя их зыбкой, ускользающей красотой их же собственных отражений на мокром полотне асфальта. Даже такое тяжелое и монументальное сооружение, как Исаакиевский собор, предстает текучей, изменчивой плотью, сыпучей материей, пучком неверных темных лучей из опрокинутого позолоченного купола, наполовину погруженного в белый небесный газ. Если стать в портике храма между его исполинских колонн, лицом к Неве, обозревая раскинувшийся пред тобой городской вид, то создается удивительное ощущение погруженности во вневременную среду, когда ты видишь, как город эпохи Петра, сохранившийся почти в неприкосновенности на другом берегу реки, врастает в классицизм Николаевского Петербурга, множится приметами дня сегодняшнего, и всё это дрожит и мерцает в прозрачных дождевых струях, для которых не существует ни эпох, ни стилей, ни каких-либо иных воплощений времени. Здесь, среди перемежающихся теней и повисшей у самых капителей глубокой тьмы всецело подчиняешься гнетущей иррациональной несоразмерности между человеком и застывшими в изысканных формах глыбами из камня и бронзы. Многотонная громада, нависшая над головой, кажется причудливым воплощением извечного противостояния человека и стихии. Угрюмо отступая от места своей первой постройки на Адмиралтейском лугу, собор прирастал мощью и величием, пока четвертым по счету не врос окончательно своими корнями в неверную петербургскую почву, освободив место бронзовому императору, в ознаменование дня рождения которого и был заложен.
Эллины обязательно как-либо отмечали первую ступеньку своих храмов, обычно выкрасив ее в черный цвет – человек, перешагнувший ее, попадал в ограниченное в пространстве поле, с присущими только ему внутренними законами. У Исаакия такой своеобразной границей служит ограда, за которой почти сразу в безветренную погоду можно ощутить запах ладана, по легенде никогда из храма не исчезающий. Минуя колонны и массивную металлическую дверь оказываешься внутри собора, где действительно отсутствует ощущение замкнутого объема, поэтому при взгляде вверх, на плафон работы Карла Брюллова, невольно вспоминаются его слова о желании расписать небо. Как истинные небожители фигуры скользят по небесной тверди, исполненные своей непостижимой миссии, не поддающиеся ни изучению, ни запоминанию. Их неуловимость и невесомость передается и на само сооружение, придавая ему необъяснимую легкость. Через огромные окна барабана в храм проникает много света, перекрывающего весь верхний ярус, в котором оживают расположенные здесь живописные произведения. Их разнообразные сюжеты, сливаясь в один нерасторжимый ряд, составляют возвышенный и недоступный горний мир, замерший у самого горизонта рукотворного неба. Многочисленные мозаики, размещенные ниже, лучше освещены, в основном разноцветные кусочки смальты зажигает электричество, к ним добавляются разнообразные блики, застывшие на изогнутых и полированных поверхностях, они накапливают лучи, словно огненную влагу, всякую минуту готовые, словно звезды, ярко вспыхнуть или погаснуть при любом незначительном смещении взгляда.
Праздничное великолепие убранства собора, царственное величие его интерьера, как ни странно, не создают ощущения материальности – напротив, реальность, с ее тусклой повседневностью, вычеркивается из времени. Кажется, что здесь, в отличие от аскетических храмов русского средневековья, не нужен труд молитвы – небо рядом.
Нередко случается, что при многократном посещении места оно субъективизируется – разные люди начинают связывать с ним разные представления. На первый план выходит случайное, переменное, единичное, ассоциативное. Ничего подобного не случается с Исаакиевским собором – всё это вытесняется мощной организующей иррациональной идеей, довлеющей над храмом, лежащей за гранью постижимого. Во многих художественных произведениях Исаакий выступает своеобразным предзнаменованием, мистическим символом рока. Возникая в перспективах улиц, возносясь над домами, проступая сквозь густые ветви Александровского сада, собор завораживает, он притягивает взор, заставляет вас снова и снова вглядываться в его очертания. На его примере как нельзя лучше может быть проиллюстрирована известная мысль философа о том, что целое всегда больше суммы частей его составляющих. Рожденная человеческим гением идея, воплощаясь, приобретает свои акценты, создает свое поле воздействия, нередко ломая весь изначальный замысел. Таков он, собор святого Исаакия Далматского, самый монументальный и загадочный памятник зодчества из известных достопримечательностей Санкт– Петербурга.
«Ленинградская музыка»
Название цитируемого стихотворения Л.Куклина
Ничто так не тревожит душу, как неожиданное ощущение новизны собственного «я», когда изменившиеся обстоятельства до такой степени переворачивают все, доселе казавшееся незыблемым, что становится естественным примерить на себя статус инкогнито, статус анонимности. Такие метаморфозы превращения никогда не вымываются из памяти, хотя бы оттого, что они, как правило, явления яркие и необычные, и всегда стоят особо среди прочих жизненных впечатлений. Память хранит самые мельчайшие подробности, связанные с такими переживаниями, несомненно, отдавая должное и той среде, с которой прямо или косвенно, связано происходившее.
Архитектурные впечатления удивительно схожи с впечатлениями от музыки: и те и другие базируются на отвлеченных абстракциях, вмещающих только образы, любая случайность таковой не признается и любой мелочи придается значение, может быть оттого – ни увиденный повторно архитектурный мотив, ни услышанная вновь мелодия никогда не совпадут по силе с первым впечатлением, поскольку их уже невозможно воспринять в том же ассоциативном ключе.
Можно понять композитора Тартини, безуспешно пытавшегося воссоздать неожиданно явленную ему во сне мелодию сонаты «Дьявольских трелей», чьи звуки, переходя границу с реальностью, превращались в обыкновенные. Пространство замкнутого сознания – гораздо более подходящее место для бытования идеального, нежели явь, с ее вечными проблемами и заботами о насущном. Архитектурные фантазии, рожденные воображением на основе зрительных впечатлений, также несут на себе отпечаток идеала, в том смысле, что подобно произведениям искусства, отмечены своей неповторимостью, и любая попытка пережить их вновь, обречена на неудачу. Не зря Шагал никогда не желал возвращения в Витебск, воспевая в своих произведениях город своего детства, которого уже давно нет. Ленинград, Петербург открывается каждому по-своему, но существует и нечто общее, так или иначе проявляющее себя независимо от воображения, образования и культуры. Если заглянуть в русское коллективное бессознательное, то можно предположить, что сквозь мутный ил времени мы увидим едва различимые темные своды палат средневековой Московии, ее тесные часовни, угрюмые массивные стены монастырей, тяжелые бревенчатые постройки, наполненные запахом хлева и дыма… Ни церквей с «застывшей Азией на куполах», ни приземистых купеческих особняков, столь характерных для старых русских городов, ни изб, ни древних мостовых нет в Петербурге, есть болезненная хрупкость доминантных башенок, ажурность стеклянных лифтов, поднявшихся над крышами, утонченность голландских шпилей, тающих в хмуром небе. Всё словно очерченное исчезающими проволочными линиями… И нигде, ни в чем не обнаружить и следов угрюмого Московского царства. Несмотря на гениальность и самобытность зодчих, везде какая-то безликая отвлеченность, анонимность, холодок отчуждения… Впервые оказавшись в Петербурге, ощущаешь в себе нечто новое, доселе незнаемое. Приобщение к городу многое меняет в нас, проникая так глубоко, что касается бессознательного. И оттого так притягивает этот город, такой зыбкий, неравновесный, почти призрачный, куда более похожий на свое описание в художественной литературе, чем в холодных строчках путеводителей. Он прорастает в нас бесцветностью аморфного асфальта, отрешенностью продуваемых ветрами площадей, неопределенностью силуэтов вечерних улиц, разворачивающихся на фоне фиолетового неба. И не стоит удивляться тому, что незнакомец в вашем лице будет немного похож на Кая с льдинкой в сердце от волшебного зеркала троллей. Музыка идеальной гармонии отлучает от незатейливых житейских радостей, но приобщает к возвышенному, прекрасному – всегда неведомому и непредсказуемому. Город, вобравший в себя столько талантов, судеб, идей и поступков, не может не оказывать влияние на любого, в нем оказавшегося. И, пожалуй, больше ощущают его влияние на себе те, кто приехал сюда от яркого солнца, теплого моря…
Если согласиться с утверждением Гете о том, что архитектура – это застывшая музыка, то у Петербурга есть одна, везде повторяющаяся тема – звенящий и замысловатый рефрен белых ночей. Мотив белых ночей продолжает звучать и тогда, когда болезненная, вечно тлеющая заря перестанет накладывать жидкие, прозрачные белила на город, и солнце не будет бесконечно множиться в стеклах верхних этажей зданий. Даже в то время, когда до невских берегов пытается дотянуться дремотная полярная ночь, растворенный в каждой частичке города свет обнаруживает себя в тревожном беспокойстве томительного бодрствования, непокое, норовящем скатиться в бессонницу. Будто бы подвешенные в пустоте, между водой и небом, бледные здания и дворцы менее всего напоминают своих вмурованных в почву собратьев из центральной России. Возможно, ощущение бесплотности, невещественности усиливается обилием вертикалей в архитектурных решениях зодчих и прямизной петербургских улиц, устремленных к горизонту и слегка размытых полупрозрачной тенью воздушной перспективы. В симфонию города вплетено столько разнообразных звучаний, всевозможных вибраций и на первый взгляд случайных аккордов, что не будь Петербург устроен между двух организующих стихий – чуткого северного неба и медленной спокойной воды, не было бы такой стройной величественной музыки крыш, фонарей, оград…
В творчестве любого петербургского поэта, писавшего о своем городе (а таких подавляющее большинство), мы легко обнаружим поэтические сравнения и образы, обращенные к музыке. Пожалуй, в качестве иллюстрации достаточно привести несколько строчек из стихотворения известного петербургского поэта Льва Куклина:
…Так построен этот город в мягком солнечном луче, Что звучит он непрерывно в удивительном ключе. Ты прислушайся, как утром, распрямляясь в полный рост, Загудит виолончелью Александра-Невский мост. и выводит ветер фуги на органах колоннад, И бряцает, как на арфе, на решетке Летний сад…Согласно одной из городских баек, если идти от Театральной площади в сторону канала, так, чтобы памятник Глинке оставался сзади, то наклонившись над парапетом можно услышать звуки «Патриотической песни». Действительно, а почему бы и нет!
Летний сад
Мнение о том, какое место можно условно принять за центр Петербурга, не столь определённо, как в случае, если бы подобный вопрос был задан применительно к Москве; некоторые предпочтут центром Петербурга обозначить Дворцовую площадь, некоторые – Петропавловку, а кое-кто укажет и на Летний сад с резиденцией Петра Первого. В отличие от первых двух достопримечательностей, сохранившихся до наших дней с небольшими изменениями, облик Летнего сада значительно зависел от эпохи. От парадного великолепия петровского времени до скромного тенистого парка дня сегодняшнего.
План послевоенной реконструкции Летнего сада вернул некоторые элементы его прошлого облика, но, пожалуй, Летний сад навсегда утратил то, что отличало его в дни «славных торжествований» и проведения помпезных ассамблей. От искусственных водоемов сохранился один лишь Карпиев пруд, и ничего не осталось от замысловатых парковых построек и декоративных композиций из кустарников и деревьев.
Размещенная здесь с петровских времен скульптура имеет в отличие от современной парковой скульптуры определенный сектор обзора. «Мертвая зона» скульптур и бюстов, представляющая собой практически необработанный мрамор, должна была, по замыслу проектировщиков, скрыта зеленым растительным фоном, на котором они должны смотреться наиболее эффектно, да и сама идея формирования рекреационной зоны возле дворца утратила свое первоначальное значение, но, тем не менее, магия места и истории заставляет считать нас Летний сад выдающимся памятником ландшафтной архитектуры.
Жителей города всегда тянуло на его аллеи. Сначала, с 1755 года, сюда пускали горожан по избранным дням, к началу девятнадцатого века сад стал излюбленным местом встреч и отдыха петербуржцев. «Летний сад – мой огород», – писал Пушкин. Так отрекомендовать уголок города, который, по сути, принадлежит всем, можно лишь при условии, если случится обнаружить там нечто созвучное своей душе, что-то очень понятное и близкое. Те, кому посчастливилось посетить Летний сад, будут всегда хранить в себе впечатления о нем. Действительно, без этой достопримечательности невозможен Петербург. Без прозрачной, невесомой, как белая ночь, Фельтеновской решетки, «медуз» Шарлеманя, малой архитектуры Росси и Трезини. Где, как не здесь удается остановить мгновение и почувствовать его наполненность и великолепие, увидеть, как растет трава, как серебрится лист тополя по своим неровным краям, как прихотлив и изыскан мельчайший цветок резеды и блестит разноцветным атласом лепесток кассии. Здесь даже утраченное заявляет о себе, нависает какой-то задумчивой фигурой невысказанное™. Наверное, только так и может говорить с нами история, на своем сложном языке – многозначительном и невыразимом по существу, где смысл угадывается лишь местами, для которого и мы – лишь часть речи.
«Песня кварталов запыленных, песня бездомных и влюбленных».
Название живописной композиции Василия Милиоти
Как бы ни был привлекателен «блистательный Санкт-Петербург» с его великолепием, не менее интересен и другой Петербург, город, расположенный в тех же границах, но с совершенно непохожей историей и иной природой. Его архитектура, столь отличная от творений великих зодчих, представлена более разнообразно: от утлых завокзальных домишек до поражающих воображение индустриальных колоссов. Бесконечные ограды, стены, щитовые и бревенчатые сооружения, металлические конструкции из арматуры и листового железа, расположены без всякого плана, сосуществуя с угрюмой городской флорой, стихийно заполонившей все клочки свободной земли. Здесь невольно вспоминается Даниил Андреев с его верой в живую природу стран и городов: только живым организмам свойственно так приспосабливаться к своему окружению, которым здесь является Петербург блистательный.
Удивительно насколько переплетены эти два города – стоит чуть-чуть свернуть с центральных улиц одного, и вы уже на другой территории: ржавые ограды, трансформаторные будки, лавочки из подсобного материала, невзрачные дома, уродливые черные трубы, поддерживаемые металлическими тросами…
Несмотря на то, что по праву все это принадлежит человеку, его роль здесь все же можно отнести к второстепенной, не главной. Иррациональное начало, подчинившее себе эти территории, мало подходит для естественного течения жизни – случайность, непредсказуемость, многозначность неявно проступают на первый план, оставляя узкое пространство для человеческого произвола. Однако именно эта метафизическая основа, присущая описываемой части городской среды, является провокативной для фантазии, рождающей ещё более причудливые образы. Возможно, поэтому ни в один из бесчисленных закоулков города невозможно придти дважды – всякий раз вы обнаруживаете там нечто другое, непохожее на виденное ранее. То же самое можно сказать и о городских маршрутах – повторение некоего ранее пройденного пути всегда затруднено по разнообразным причинам: будь то заколоченная дверь, неожиданно возникшая непроходимая топь или попросту исчезновение тех или иных объектов, некогда отмеченных вами в качестве ориентира.
Безусловно, своеобразным Невским проспектом этого города запыленных кварталов является самая узкая улица Санкт-Петербурга – улица Репина, место обитания художников с первых лет Академии. Это одна из немногих сохранившихся улиц с мощеной булыжной мостовой, которая, подобно доисторической рыбе, тускло отсвечивая замшелой синеватой чешуей, пытается все глубже и глубже погрузить свое тяжелое тело, рискуя совершенно исчезнуть, оставив наверху только взмученную пыль. Дома, точно отвесные берега, нависая над пересыхающим руслом, тоже норовят исчезнуть, во всяком случае, в таком виде, каком предстают сейчас: облупившиеся стены, покрытые вековой коричневой жестью, обросшие всевозможными трубами крыши… Небольшие окна, почти сплошь без занавесей, начинаясь прямо от земли, стараются подобраться как можно ближе к верхушкам зданий, под самые деревянные перекрытия. По вечерам они засвечиваются жидким болезненным желтоватым светом и, как правило, гаснут к ночи, выдавая в обитателях этих домов преимущественно утренних жителей. Слуховые окошки, прижимаясь к водосточным трубам, слушают небо: крики птиц, неслышимые с земли, шум ветра в проводах, опутывающих город на уровне крыш и дребезжание антенн, которые словно грибы, усеяли почерневшее кровельное железо. Никогда не закрываемые парадные населены сквозняками, обычно они служат проходом на соседнюю улицу: душный цементный коридор приведет вас к еще одной двери, из которого вы попадете в классический петербургский двор-колодец, окрашенный темной охрой.
Этому городу вообще свойственна неопределенность: здесь черная лестница зачастую неотличима от парадной, и самым людным местом может оказаться совершенно заброшенная территория. Как и во всяком мегаполисе, тут есть и свои оазисы, и площади запустения, говорят, что Лос-Анджелес – это конгломерат из сорока различных меж собой городов, – наш Петербург представлен гораздо пестрее: от неожиданных квазигородов, до отчужденной от всего остального промзоны. Сейчас, когда под новое строительство отводится любой участок земли, способный вместить многоквартирный дом – участь «города кварталов запыленных» предрешена: новый город на отвоеванных площадях уже сверкает равнодушным глянцевым блеском – ив этом городе не будет места не только бездомным, но и влюбленным.
Лирический Политехнический
Существуют здания, собирающие солнечный свет. Когда находишься внутри такого здания, то создается впечатление, что здесь ты уже когда-то был. Давно. Наверное, в детстве. Особенно, если оно приходится на солнечные счастливые шестидесятые. В этих домах не бывает стен, выкрашенных в холодные тона. Во всяком случае, их не удается вспомнить. А самый темный цвет – это цвет охры. В них много мраморных лестниц, на которых живут солнечные зайчики и много окон, расположившихся по стенам, словно картины с ярким солнцем и желтым небом на каждой.
Архитектор Виррих не мог знать, в каком окружении окажется его творение, но случилось так, что его политехнический институт – единственное в городе здание, целиком выкрашенное в белый цвет, соседствует со зданиями, аккумулирующими свет солнечный. И сам комплекс зданий института, погруженный в ухоженный парк, наверное, выглядел бы гораздо более естественно, будь он построен в Одессе, Евпатории или Севастополе. Так много везде солнца и света.
Впрочем, похожее здание действительно существовало в пригороде Берлина. В этом смысле архитектурный комплекс политехнического – предтеча первых типовых проектов, реализованных в России. Несмотря на основательность и внушительность конструкции, здание воспринимается так, будто бы целиком выклеено из бумаги и папье-маше, легкость, подвижность, текучесть – первые определения, приходящие в голову при попытке описания его внешнего вида. Набухая книзу крупным рустом, стены смыкаются с землей, которая здесь, как нигде, покрыта цветами, деревьями и травами. Весною парк наполнен запахами сирени и черемухи, летом цветет жасмин и барбарис.
Да, сюда поздно пришел город, до середины семидесятых это была тихая городская окраина, от которой до ближайшей станции метрополитена нужно было добираться около сорока минут на трамвае. А у деревянных домиков, натыканных тут и там, росли старые яблони, вишни и большие оранжевые георгины. Проспекты Тихорецкий и Мориса Тореза походили на точно такие же улицы небольших городов, из которых приезжало большинство студентов института. А Политехнический, возвышаясь над деревьями, белел прихотливым декором и загадочными маскаронами антаблемента, как символ светлого будущего – со времен его постройки до расцвета эпохи модерна было еще лет десять, но витиеватые растительные формы лепки и ковки уже украсили его стены, потолки, решетки и светильники.
Возникший как рефлексия эстетического сознания на урбанизацию и промышленный бум, стиль модерн и оформился благодаря стремлениям разных архитекторов использовать природные формы в своих конструктивных и декоративных решениях.
Не был исключением и Виррих. Глядя издали на гидробашню института, ее легко принять за фантастическое растение: тонкое стеблевидное тело поддерживает серо-зеленый бутон, весь покрытый красными прожилками узорчатого декора, дольчатая кровля сомкнулась к вершине, словно цветок с нераскрывшимися лепестками. Везде: в парке, в самих зданиях можно увидеть большое количество элементов отлитых из чугуна, выкованных из железа. Динамичные, словно живые, композиции из металла не стремятся перенести нас в мир буйной флоры за счет копирования и буквального подражания растительным формам, тщательный отбор исключил все случайное, оставляя структуры близкие по красоте и совершенству к математическим формулам – оттого, наверное, их зрительные образы так долго хранятся в памяти. Вопреки организующему цвету главного здания и цвету его интерьеров большинство зданий-спутников, включая церковь Покрова, красного цвета, в которых дерево такой же полноправный материал, как и кирпич кладки. Очень выразительно смотрятся системы балок, поддерживающие крыши. Глядя на них, вспоминается другое здание, располагавшееся по соседству, но уже окончательно потерянное в начале 2000-х годов – дача Бенуа.
Там это художественно конструктивное решение получило свое гениальное воплощение. Сильно перестроенное, с утраченными частями, это уникальное деревянное сооружение смогло перешагнуть рубеж тысячелетия, но как всё идеальное не смогло пережить столкновение с грубой реальностью нового времени – ее уничтожили либо халатность, либо бесхозяйственность, или же все-таки злой умысел. Политеху, пожалуй, не грозит такая судьба, тысячи его выпускников считают себя здесь у себя дома, а собственный дом принято содержать бережно, всегда заботясь о нем и помогая ему быть.
Размышления после дождя
Никогда невозможно предопределить, чем обернется будущее время. Наверняка, Петр, устраивая «русский Амстердам» на равнинных берегах Невы, видел его чем-то похожим на голландский образец, во всяком случае, в каких-либо характерных чертах образа – например, господства вертикалей: шпилей, башенок и остроконечных крыш над спокойной водной стихией.
Петр хорошо знал, что такое русская стихия в смысле прямом и переносном. Возможно, поэтому роль случая и самопроизвольного развития с самого начала сводилась к минимуму, город строился, и формировалась его культурная среда строго по человеческим предписаниям. Но вышло так, что сменивший барокко классицизм предполагал иные средства организации среды – и на смену островерхим сооружениям, с легкой руки Ж.-Б. Валлен-Деламота, в городе стали появляться арки.
Город принял и вобрал в себя этот извечный архитектурный сюжет от монументальных, веющих Древним Римом арок Валлен-Деламота, до очеловеченных, уже без Олимпийского величия, арок Сюзора. Арка трансформировалась, меняла декор, приспосабливалась к запросам любой эпохи, выживала в любом архитектурном стиле, путешествуя во времени и переселяясь в новостройки. Облик исторической части города всегда формировался с учетом особенностей существующей архитектурной среды. Поэтому во вновь возводимых зданиях появлялись элементы соседних сооружений, возрождаемые в новых формах.
Дугообразную структуру обрели многие петербургские мосты, контуры дверей и окон, а нередко и самих фасадов, – достаточно вспомнить здание Генерального Штаба или Первый жилой дом Ленсовета. В результате город приобрел единственный, ни с чем не сравнимый облик. И если Москва это – замысловатость и полифония неправильных форм и лишь в последние десятки лет тяготение к прямоугольное™, как и в большинстве российских городов, то Петербург – это торжество элементов окружности: полукружий, радиусов, секторов, сегментов. .. Элемент круга, как нельзя лучше соответствует городскому «genius urbo», – в нем, при всей своей правильности, какая-то зыбкость и неравновесность.
Естественная завершенность арки, несмотря на свою простоту, таит в себе много загадочного, заставляющего сильнее прочувствовать все смысловые установки, заложенные зодчими. Вероятно, это заключено в ассоциативности человеческого восприятия – дуга, почти всегда, воспринимается отвлеченно, абстрактно, взгляд скользит по ее поверхности, останавливаясь лишь в зените, где обычно находится декоративный рельеф – растительный узор или маска. Наполненность петербургской архитектуры правильными криволинейными формами особенно заметна после того, как над городом прошумит ливень – блестящие от воды мостовые зеркалят полукружия, превращая их в круги, отражают в реках и каналах мосты свои потемневшие изогнутые спины, а навстречу солнцу восходит радуга – самая большая городская семицветная арка. И как к лицу она Петербургу!
«Мы наш, мы новый мир построим…»
Конечно, прав был архитектор И. Жолтовский, понимавший под задачей зодчих не просто организацию пространства, но и организацию человеческой психики. Но верно, пожалуй, и то, что способность воплотить в жизнь те или иные идеи во многом зависит от общественных настроений, также как и их содержание. Уставшее от эзотерических концепций и мистики рубежа XIX —XX веков, общество качнулось в другую сторону в своих предпочтениях, всё более тяготея к ясности и простоте. Согласно версии искусствоведа С. Хан-Магомедова, наибольший интерес в такой ситуации представляют «позавчерашние» ценности, и десятые годы прошли под знаком поиска стиля. А уже к середине двадцатых повсеместно утвердился функционализм, за которым в России закрепился более понятный термин – конструктивизм.
И. Фомин, не будучи приверженцем этого направления, но всё же испытавший влияние конструктивизма, писал: «Архитектура наша должна быть лишена изнеженности, роскоши, мистики и романтизма. Стиль наш должен быть простой, здоровый, со строгими, четкими лаконичными формами, но вместе с тем бодрый, яркий и жизнерадостный». Насколько конструктивизм опирался на предшествующий опыт? Ведь если принять на веру утверждение Хан-Магомедова, то стиль, пришедший на смену модерну, должен быть по крайней мере родственен классицизму. Но время неоклассики наступит позднее – к середине тридцатых, а пока безраздельно доминировали рационалистические принципы построения архитектурных форм.
И могло ли быть иначе?
В общественном сознании двадцатых годов преобладали совершенно иные ценности, нежели десятилетием раньше. Кроме того, большое значение и влияние начинает приобретать наука и материалистическое мировоззрение. Вряд ли подобное содержание способно было отлиться в иную форму.
Но даже этот, безусловно, интернациональный стиль имел и свою местную специфику. Ленинградский вариант отличался учетом ландшафта и сложившейся среды, а также учетом природно-климатических особенностей, что, например, исключало тотальное остекление фасадов.
Время совершенно непостижимым образом запечатлевается в архитектурных формах, говоря компьютерным языком, прописывается в реестре. Конструктивистские строения насквозь пронизаны предвосхищением великого будущего, чего-то большого, светлого, ранее небывалого. Несмотря на свою кажущуюся простоту, они все же допускали возможность образного прочтения, особенно, если принимать в расчет время их создания. Как для них, так и для эпохи, их породившей характерна некая двойственность: с одной стороны – устремленность в будущее, безусловное наличие нового, непривычного, с другой – присутствие как откровенной архаики, так и форм, стилистически соотносимых с далеким архаическим прошлым.
Изменившийся статус города сохранил многие памятники от исчезновения и разрушения – бережное отношение к культурному наследию до сих пор явление довольно-таки редкое. Нехватка средств и ресурсов стала мощнейшим фактором в сохранении исторической среды. Да и к тому же особняки и дворцы, а также дома, которые можно отнести к бывшей «полковой канцелярии» (А. Бенуа) были очень нужны победившему классу. В них полным ходом шла коммунизация, ставились и ломались перегородки, уничтожались камины, разбирались витражи. Дома строили только для новой элиты, например, такие, как дом политкаторжан у Троицкой площади или жилой дом Ленсовета на Карповке. Но большинство советских руководителей жили в гостиницах в условиях, схожих с условиями нового быта, утверждавшегося повсеместно. Дома эти не имели личных обособленных зон, включая кухни или подсобки, и были созданы исключительно для жизни коммуны.
Нельзя сказать, что задача «создать новый организм – дом, оформляющий новые производственно-бытовые взаимоотношения трудящихся и проникнутые идеей коллективизма» была спущена властями сверху. Достаточно просмотреть журналы и газеты тех лет, в которых велась открытая полемика с читателями, чтобы понять, что тема о новых формах коммуникации, организации отдыха трудящихся, задачи освобождения женщин от вынужденной общественной пассивности находились в центре общественного интереса. Архитекторы – конструктивисты первыми поставили в качестве определяющей ценности – человека и его удобство. Десятилетиями позже на этих принципах, но уже без максималистских устремлений и радикализма первопроходцев, были застроены все городские окраины.
Этот исторический период можно сравнить с детством человечества, но не в биологическом, а в социальном смысле, когда человек дерзнул выстраивать вокруг себя мир по своим законам, подчас противоречащим природным началам. И этот мир, едва обозначивший свои контуры и полный внутренних конфликтов, обрушился, увлекая за собой сооружения из стекла, фанеры и других блицматериалов, которые так широко использовались проектировщиками в те годы. И как бы не старались сейчас представить это детство тяжелым и беспризорным, оно всегда будет дразнить нас своей озорной и счастливой улыбкой, манить нас своими надеждами, мечтами и верой в то, что можно и на земле построить Город Солнца.
Зеленое солнце
Когда солнце закатывается за горизонт, и гаснет ясный и прозрачный день, иногда случается редкое природное явление, называемое «зеленым лучом». Горизонт на мгновение ослепительно вспыхивает, освещая все вокруг ярким изумрудным сиянием. И, несмотря на то, что «зеленое солнце» имеет понятное и несложное физическое объяснение, люди, видевшие его, обычно ничего не желают слушать про дисперсию и рефракцию солнечного света, благодаря которым и происходит это феерическое зрелище.
Существует примета, что люди, осененные «зеленым лучом», будут счастливы или по другой версии им будет дарована неожиданная и взаимная любовь. Да и что, собственно, можно было придумать, ибо и то, и другое может принести лишь счастливый случай, встречающийся так же нечасто, как ясный и чистый день с прозрачным и неподвижным воздухом.
Один питерский литератор рассказывал, как впечатление от освещенного «зеленым солнцем» прибрежного городка совершенно вытеснило все прочие впечатления юга: остались только зеленые фонари, ослепительно яркие зеленые стены, зеленое море и изумленные остановившиеся люди, похожие на жителей изумрудного города.
В Петербурге почти всегда дует ветер и над городом постоянно висит смог из пыли и выхлопных газов, но когда мы влюблены и счастливы, нам всегда светит «зеленое солнце». Сколько неприметных и невзрачных городских уголков было освещено его светом, которые навечно сохраняет наша память! Вот городская окраина парящей майской ночью, залитая жидким маслянистым светом фонарей, наполненная неспешным и влажным дыханием светофоров. Или улочка Петроградской, с ажурной лепниной и многочисленными маскаронами на фасадах, чьи таинственные каменные лица смотрятся в наши судьбы, словно застывшие Парки. Это после мы во всех этих вещах не найдем тех поэтических метафор и тех метафизических значений, которыми щедро наделило их «зеленое солнце», а увидим просто либо источники света, либо прихотливый архитектурный декор.
Эти впечатления идут за нами по жизни и удивляют внезапностью, краткостью и случайностью. Видно не набирается за долгие годы те сто часов счастья, о которых писала известная поэтесса. Слишком недолгая и зыбкая жизнь у «зеленого луча» и так много должно совпасть случайных чисел во времени и пространстве и на циферблатах наших судеб, чтобы своенравный бог счастливого случая позволил поймать себя за волосы.
Время, с которым согласуется наша жизнь, редко совпадает со временем вовне: некоторые мгновения растягиваются так, что мы успеваем увидеть и радугу в нарушивших свою аморфную структуру столетних стеклах, и бурую ржавчину старинных карнизов, заросшие шелковистым мхом слуховые окна и ажурное плетение проводов над городом, и там, у самых крыш, заметить глянцевые листья герани на седьмом этаже в окне под деревянными перекрытиями, навсегда погруженные в вечную тень. Город, под световым дождем, отражающийся в нашем воображении многообразием криволинейных поверхностей, предстает живым и подвижным, утратившим свою прямоугольную природу, каковой она и представляется непосвященным. Смещаются вертикали, расходятся углы, сжимаются параллельные линии, находя точку пересечения. Таким предстает город, мысленно возвращающий нас туда, куда невозможно вернуться.
С чем, безусловно, бы согласились субъективные идеалисты, так это с утверждением, что реально только то, что представляется нашему сознанию. Петербург может оказаться солнечным Зурбаганом, где голубая морская волна, накатываясь с необозримого горизонта, прячется в розовых прибрежных камнях или веселым Гель-Гью, погруженным в величественный и таинственный карнавал, даже сумрачным Макондо, из единственного окна которого виден только серый дождь, стекающий по белой стене.
Такого города вы не найдете в путеводителях по Санкт-Петербургу, как нет там и упоминания о «зеленом солнце», но именно такой город живет в том, кому случилось увидеть его в свете изумрудного луча, то есть в каждом из нас.
Вдоль Мойки
Along the Mojka
Мойка
The Mojka
Петропавловка
Petropavlovka
В крепости
In a fortress
На островах
On islands
На Кронверкском
On the Kronverksky
Благовещенская церковь
The Blagoveshchenskaya church
Исаакий вдали
Isaakiy in the distance
На Крюковом канале
On the Krukov channel
Поцелуев мост
Potseluev bridge
Грузинская церковь
Gruzinskaya church
Лавра
Laurels
Нева
Neva
Строгановский дворец
Stroganovsky palace
На Владимирской
On the Vladimirskaya
Церковь Воскресения
Church of Revival
На Выборгской стороне
On the Vyborg side
Фонтанка
The Fontanka
В Лавре
In the Laurels
На Старорусской
On the Starorusskaya
Загородный
Zagorodniy
Набережная Фонтанки
Quay of Fontanka
Академия Наук
Acade my of sciences
Сфинкс
The Sphynx
Аничков
Anichkov
Аничков мост зимой
The Anichkov bridge in winter
Политехнический
Politehnichesky
Главный корпус политехнического института
The Main Building of polytechnical college
Эрмитаж
The Hermitage
Новый Эрмитаж
The New Hermitage
Спас
Spas
Феодоровский собор
The Feodorovsky cathedral
Комментарии к книге «Зеленое солнце Санкт-Петербурга (сборник)», Виктор Владимирович Меркушев
Всего 0 комментариев