«Литература и фольклорная традиция, Вопросы поэтики»

6783

Описание



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Медриш Д.Н.

Литература и фольклорная традиция. Вопросы поэтики

В книге рассматриваются некоторые закономерности развития и взаимодействия двух поэтических систем - фольклора и литературы. На основе обнаруженных закономерностей поднимается ряд вопросов, связанных с творчеством Пушкина, Гоголя, Чехова, Блока, Маяковского, Цветаевой, Есенина, Твардовского.

Для специалистов в области литературоведения и фольклористики, студентов-филологов, а также широких кругов читателей.

Многие факторы обуславливают неослабевающий интерес к фольклору: и сложно возрастающая в XX веке роль народов в истории, и углубление историчного мышления, что проявляется в пристальном внимании к прошлому, к истокам, и своеобразное отталкивание от чрезмерно изощренной, чрезмерно запутанной и многослойной цивилизации с целью приобщиться к прочным, постоянным, "простым" основам бытия, да и многие другие причины. Во всяком случае, не приходится жаловаться на оскудение фольклористики и народоведения. Более того, за последние десятилетия наметились важные позитивные тенденции в развитии науки о народном творчестве, особенно в ее связи с современностью и с современным литературным движением: от общих деклараций о важности темы "фольклор и литература", о народности и фольклорных истоках творчества того или другого писателя ученые переходят к углубленному исследованию сложных видов взаимосвязи фольклора и литературы, к конкретному анализу сознательного или бессознательного использования писателем фольклорной поэтики, вплоть до самых незаметных и опосредованных форм.

В русле этих конкретных и серьезных изысканий находится и книга Д. Н. Медриша. При этом в ней скрупулезная тщательность, "мелочность" стилистического анализа хорошо сочетается с "генерализацией", с обобщенным взглядом на объект исследования. Здесь тоже можно увидеть своеобразное отражение духа нашего времени: так физики штурмуют ядерные недра атома и связанно с микромиром исследуют процессы в галактиках. Д. Н. Медриш образовал свою метагалактику, объединив фольклор и литературу в метасистему- словесное творчество, - и рассматривает с точки зрения этой целостной метасистемы функционирование и взаимовлияние подсистем (фольклора и литературы), каждая из которых тоже представляет собой сложную галактику, сложную систему, но может быть по-настоящему осознана лишь извне, со стороны, как подсистема системы более высокого ранга.

Именно рассмотрение фольклора и литературы в целостной метасистеме позволило автору книги обнаружить национальное своеобразие русского словесного творчества, проявившееся в особой и значительной роли лирической песни и волшебной сказки - как в фольклоре, так и в литературе.

Объекты изучения в труде ученого-гуманитария обычно в большей или меньшей степени оказываются обвеянными симпатиями и антипатиями автора; в механизме раскрытия, в созданной структуре просвечивают методологические особенности исследования, как и наоборот, структура объекта, "язык" объекта влияют на сам процесс анализа и могут даже изменить метод. Интересно, во всяком случае, наблюдать по книге Д. Н. Медриша, как сознательное ориентирование автора на изучение диалектической взаимосвязи традиционного и новаторского в фольклоре и литературе (автор справедливо подчеркивает, что истинный традиционализм и приводит к новаторству, да и истинное новаторство невозможно без традиций) стимулирует новаторские открытия самого исследователя (при прочной, документальной опоре на труды предшественников: в этом отношении Д. Н. Медриш один из самых эрудированных и корректных в использовании научного наследия литературоведов).

В качестве открытий можно бы отметить и оригинальное развитие известной бахтинской идеи о "чужом слове" в литературе ("чужие слова" в художественных текстах при различных методах создают изумительно богатый спектр возможностей соединяться со "своими", от полного растворения до полного отдельного существования); и обнаружение в фольклоре тупиковых, нереализованных тенденций, схватываемых и развиваемых затем литературой (идея тупика, неисчерпанных возможностей как потенциального заряда развития является чрезвычайно важной культурологической проблемой); и свежее прочтение в свете вновь найденных сказочных структурных принципов (особенно в свете великолепного сказочного единства слова и события-"сказано-сделано!") пушкинского творчества; и совершенно неожиданное .связывание прозы Чехова с русской лирической песней, и много других интересных аспектов, фактов, объяснений. Нет необходимости конспективно излагать содержание книги-она говорит сама за себя.

Далеко не все фольклористы и литературоведы безоговорочно примут метод и выводы Д. Н. Медриша; зато можно с уверенностью сказать, что книга не оставит никого равнодушным. А если в будущих спорах истина будет уточняться или даже открываться заново, то в этом следует как раз видеть большую заслугу автора: его книга, несомненно, будет способствовать оживлению научных разработок актуальных и сложных проблем, объединяемых метазаглавием "фольклор и литература".

Доктор филологических наук профессор Б.Ф. Егоров

Введение

Взаимосвязи между фольклором и литературой многообразны1. Объектом нашего исследования служат системные связи и типологические соответствия между фольклором и литературой в области поэтики. Различие между системными связями и типологическими соответствиями2 мы, вслед за М. Храпченко, усматриваем в том, что "системные связи предполагают определенную общность генезиса" рассматриваемых явлений и их функций, тогда как "типологические соответствия означают общность тех или иных свойств художественных феноменов - вне зависимости от их происхождения и особенностей их функционирования" 3.

Термин "поэтика" имеет, как известно, два применения - это и наименование объекта изучения, и определение отрасли литературоведения или фольклористики, в сферу которой этот объект входит. Поэтика в первом значении, по Л. И. Тимофееву, - это "комплекс художественных средств, при помощи которых писатель создает целостную художественную форму, раскрывающую содержание его творчества"4. Применительно к фольклору-это система художественных средств,, регламентируемых традицией. Поэтика как наука рассматривает средства и законы построения художественного произведения и выступает как некое обобщение стилистики, как ее-"алгебра"..

Необходимость углубленного изучения вопросов взаимосвязи и взаимодействия между фольклором и литературой "а уровне поэтики продиктована практическими задачами дальнейшего развития искусства, в частности, искусства слова, и поступательным движением ряда наук-литературоведения, фольклористики, лингвистики,-на стыке которых, находится рассматриваемая теоретическая проблема.

Практика литературного развития убедительно показывает, что ни одно сколько-нибудь значительное явление литературы немыслимо без опоры на вековой исторический, в том числе и эстетический опыт народа. Отстаивая необходимость издания свода русского фольклора, А. А. Горелов исходит из того, что "открыть современным национальным культурам максимальный доступ к освоению гуманитарных и художественных богатств фольклора-такова главная задача фольклористики, прямо соотносимая с Законом об охране и использовании памятников истории и культуры"5.

Положение о том, что обращение к фольклору (особенно к той его части, которая известна под названием "традиционный фольклор") -это непременно уход от современности, и прежде не соответствовало действительности. Сегодня же к фольклору все чаще обращаются писатели, которые "на новом витке спирали" как бы возвращаются "к долитературному, фольклорному слову"6 (Е. Сидоров о поэте Леониде Мартынове) и "открыто стремятся к новизне формы" (маститый поэт Демостене Ботез о современной румынской поэзии)7. Конечно, обращение к фольклору само по себе не гарантирует ни прогрессивности, ни новаторства. Позиция писателя, глубина его народности - вот что, в конечном счете, определяет направленность его фольклоризма.

Чем богаче и многограннее литературное движение, тем глубиннее и основательнее фольклорные отражения в литературе. Гарсиа Лорка советовал поэту: "Нужно брать у народа всего лишь самую суть его сущности да еще две-три цветотворных трели, но никогда нельзя пытаться точно воспроизвести непостижимые слуху переливы его голоса, ибо мы можем только лишь замутить их хотя бы в силу нашего тонкого воспитания"8. "Всякая стилизация, даже виртуозная имитация фольклорного опыта, отдает неискренностью и праздной игрой"9,-предостерегает современный осетинский писатель, критик и литературовед Нафи Джусойты.

Одним из существенных моментов, характеризующих становление метода социалистического реализма в советской литературе, М. Горький считал творческое обращение писателей к фольклору. Опыт дальнейшего развития литератур социалистического реализма во всем мире показал, что эта тенденция продолжает сказываться не ослабевая. Не удивительно, что, когда на Пятом международном конгрессе славистов (1963 г.) его участникам был задан вопрос: "Каково отношение между народным творчеством и литературой в эпоху социалистического реализма?" - все отвечавшие подчеркнули, что роль фольклора в литературе социалистического реализма чрезвычайно велика 10. О неуклонном возрастании роли фольклора в последние годы говорит опыт не только литературы, но и других, смежных искусств. Анализ этого явления находим в напечатанной в майском номере журнала "Коммунист" за 1975 год статье великого новатора Дмитрия Шостаковича "Музыка и время": "Важным фактором развития советской музыки за последние годы стало обращение композиторов к фольклору. Процесс этот, проходящий активно, с небывалым. прежде размахом, приносит значительные творческие результаты. В критике он даже получил броское название: "новая фольклорная волна". Насчет "волны"-не знаю, но то, что освоение композиторами богатств народной музыки идет по-новому, с более глубоким, чем .прежде, проникновением в ее существо,-бесспорно"11. Явление вполне закономерное: весь опыт мировой культуры подтверждает, что как раз в периоды поворотные, предшествующие новым взлетам, художники больше всего обращались к фольклору как к источнику новаторства 12.

К литературам, для которых проблема фольклоризма особенно актуальна, относятся также литературы развивающихся стран, идущие по пути ускоренного развития13. В своем становлении эти литературы, естественно, опираются не только на национальный фольклор, но и в огромной степени на опыт литератур, опередивших их в своем развитии. При этом? составной-и весьма важной-частью такого опыта передовых литератур становится опять-таки использование фольклора как вечного источника, "обогатительной фабрики", "витамина" литературы 14. Таким образом, и в литературах ускоренного развития актуальность проблемы "литература w фольклор" проявляется многократно и многосторонне.

Филологическая наука призвана осмыслить этот процесс и, насколько возможно, прогнозировать его дальнейший ход. Необходимость углубленного исследования поэтики ощущается и при изучении каждой из отраслей словесного искусства. в отдельности15, и-в еще большей мере-при их сопоставлении. "Исследователи вплотную подошли к изучению вопроса о взаимодействии фольклора и литературы как двух художественных систем" 16, - пишет П. С. Выходцев. Поэтика! оказывается той областью, где такие разыскания сегодня наиболее необходимы, ибо "именно своим поэтическим арсеналом фольклор активно функционирует в современной литературе"17. Н. И. Кравцов, фольклорист и литературовед, настоятельно напоминает о необходимости "расширить изучение устного народного творчества, прежде всего той его стороны, которую называют поэтикой"18. Ту же мысль высказывает один из ведущих польских филологов-Юлиан Кшижановский 19. Виктор Кохол также сетует на то, что "недостаточная изученность исторической поэтики литературы и особенно фольклора" все еще затрудняет изучение взаимоотношений между ними20.

Итак, необходимость дальнейшего изучения проблемы взаимосвязей двух поэтических систем-литературы и фольклора продиктована и насущными запросами художественной практики, и задачами чисто теоретического плана.

В середине 1950-х годов, подводя итоги изучения проблемы "литература и фольклор" в советской науке, А. М. Астахова констатировала, что работа проводится в двух направлениях-"со стороны роли фольклора в литературе и со стороны возникновения под влиянием литературы новых явлений в народном творчестве"21. Минувшие десятилетия принесли немало успехов-прежде всего в плане изучения фольклоризма литературы. Назовем лишь два наиболее характерных издания. Первое-это сборник "Русская советская поэзия и народное творчество" с обобщающей статьей К. Чистова22. Второе-трехтомный труд, подготовленный Институтом русской литературы,-"Русская литература и фольклор", причем задача этого коллективного издания, как она сформулирована во "Введении" Л. И. Емельяновым, - "перевод проблемы фольклоризма в план широкого историко-литературного исследования" 23. Другой аспект - воздействие литературы на фольклор-еще не стал объектом обобщающих исследований, хотя нужда в них ощущается все острее24. И вполне своевременно В. В. Митрофанова указала на необходимость таких работ об изменениях, претерпеваемых литературными произведениями в процессе устного бытования, которые помогли бы ответить на вопрос, "существуют в этом плане какие-либо закономерности или нет"25.

Если ограничиваться публикациями последних лет, то и в них изучение проблемы ведется в одном из двух аспектов. При этом приемы и методы исследования, выработанные в сфере изучения одного вида словесного искусства, применяются-с учетом новой специфики-в другой его сфере. Происходит как бы взаимопросвечивание двух систем - каждая из них предстает такой, какой ее можно бы увидеть "глазами" другой системы. Разумеется, всестороннее изучение фольклора не может ограничиться методами, выработанными на литературном материале, равно как исследование литературы не может основываться на принципах, принятых в фольклористике,-тем более, что отношения между фольклором и литературой, хотя и не являлись извечно антагонистическими, далеко не всегда оставались бесконфликтными; прав, конечно, В. Г. Базанов, утверждая: "История знает и разлады, столкновения, противоборство двух художественных и идейных систем"26. Своеобразие материала диктует специфические методы его исследования. Однако специфика эта - неоднозначна. Взаимодействие, взаимовлияние и взаимопроникновение фольклора и литературы-общепризнанный факт, без учета которого неполны будут наши представления как о фольклоре, так и о литературе. Более того, произведения фольклора могут стать предметом литературоведческого анализа, а произведения литературы-оказаться в поле научных интересов фольклориста. В первом случае в центре внимания будет фольклор как искусство слова, во втором-фольклоризм писателя. И если современный исследователь, взяв эпиграфом к своей работе предостережение из давней статьи П. Богатырева и Р. Якобсона против механического применения к фольклору методов и понятий, добытых путем разработки историко-литературного материала, затем перспективы фольклористики во многом связывает с тем, как она сумеет "освободиться от господства методов науки о литературе" 27, то опасения эти выглядят несколько преувеличенными и, в целом, запоздалыми,-уже хотя бы в свете содержащихся в той же работе интересных и убедительных сопоставлений фольклора и литературы, в ходе которых весьма успешно используются и методы, выработанные в литературоведении.

В ином плане и с иными акцентами ставит вопрос Л. И. Емельянов. Выступая с докладом на научно-теоретической конференции по проблеме "Взаимодействие наук при изучении литературы", он заявил: "Что же касается уроков фольклористики, то литературоведение давно признало, их важность и пользуется ими для решения историко-литературных и теоретических проблем. Гораздо более сложным и дискуссионным является вопрос об использовании литературоведческого опыта фольклористикой". И далее, в качестве вывода: "Таким образом... попытки положиться в решении проблемы специфики фольклора лишь на тот методологический опыт, что выработан фольклористикой, без привлечения уроков литературоведения, оказываются несостоятельными"28.

Спору нет, использование уроков смежной науки-полезло, а напоминание об этом применительно к литературоведению и фольклористике - все еще актуально. Но этого уже недостаточно. На наш взгляд, созрели все предпосылки для более широкого, системного подхода, три котором обе отрасли словесного искусства-фольклор и литературу-следует рассматривать как нечто общее, как две составные части одной метасистемы.

.Понимание изучаемого объекта как системы само по себе еще не свидетельствует о системном подходе. Для этого необходимо, сверх того, особое отношение к объекту, ибо "специфически системное исследование заключается в исследовании объектов именно в том аспекте, в котором они представляют собой системы"29. Так, в фольклоре (и, в частности, в его поэтике) может быть обнаружен целый ряд признаков, которые в самом устном народном творчестве не играют сколько-нибудь заметной роли, в результате чего фольклорист может ими и пренебречь как избыточными. И только литература выводит эти, казалось бы, несущественные элементы из состояния анабиоза, обнаруживая скрытую в них энергию и жизнеспособность. Фольклорная традиция получает в устном народном творчестве одни импульсы, в литературе - другие. В ряде случаев фольклорная традиция в определенном смысле более продуктивна в литературе, нежели в фольклоре. По образному выражению Бояна Ничева, "некоторые специфические фольклорные процессы ищут своего завершения в литературе" 30.

Обнаружение их еще "на подходе" к литературе, в фольклоре- дело литературоведа в такой же мере, как и фольклориста. С другой стороны, дальнейшая судьба проникших в литературу фольклорных элементов не безразлична для науки о народном творчестве. Исторический подход к тому или иному явлению-и к фольклору в том числе-не сводится к изучению его истоков, он подразумевает также и исследование его последствий. И в этом плане "вторжение" в литературный материал для фольклористики совершенно естественно и необходимо.

Казалось бы, в литературном отражении фольклорная специфика может только замутиться, а в таком виде она как будто меньше всего способна помочь изучению художественного своеобразия фольклора. Но при более тщательном рассмотрении оказывается, что подчас поэт, обращаясь к народной словесности, осветит в ней такие моменты, которые без. его содействия могли бы остаться необнаруженными. Как заметил исследователь испаноязычного фольклора А. Р. Кортазар, "интуиция художника проникает нередко туда, где пасует техника исследователя"31.

Как первый, так и второй подход будут использованы в. настоящей работе. И все же преобладать в ней будет третий: принцип исследования литературно-фольклорных взаимосвязей, когда явления оцениваются с одной, общей для литературы и фольклора точки зрения - как метасистема.

Таким образом, настоящая работа строится на сопоставлении двух словесно-художественных систем -устной (фольклор) и письменной (литература) в рамках одной метасистемы (словесное искусство) с целью выявить определенные принципы поэтики каждой из них и обнаружить некоторые. общие свойства художественной структуры обеих систем и некоторые общие, региональные и национальные закономерности их взаимодействия. Из заявленного вовсе не следует, будто неоднократно высказывавшаяся мысль о том, что различия между фольклором и литературой не сводятся к неоднородности форм словесности, устной и письменной32, - несправедлива. Напротив, она верна хотя бы потому, что фольклор - не только искусство слова. Однако нетрудно заметить, что именно эта его функция все явственнее выступает на первый план, объяснение чему находим в самих условиях развития устного народного творчества. Во-первых, "живое" (устное) бытование фольклора все меньше связано с утилитарными. целями; во-вторых, соотношение между фольклором, бытующим устно, и фольклором, сохранившимся и существующим в записях (даже если учитывать только лишь изданный материал), неуклонно изменяется в пользу фольклора читаемого33. Любопытно следующее предвидение Л. Н. Толстого: "Бедная Лиза" выжимала слезы, и ее хвалили, а ведь никто никогда уже не прочтет, а песни, сказки, былины-все простое будут читать (курсив мой.-Д. М.), пока будет русский язык" 34.

Правда, существует точка зрения, согласно которой в этом случае нет оснований говорить о фольклоре, потому что,. будучи записанным, произведение якобы превращается в явление литературы35. Подобное мнение не представляется, однако, справедливым. Более того, в генетическом плане дело обстоит как раз наоборот: фольклор стали записывать лишь тогда, когда увидели в нем особый вид словесного творчества. Бесспорно, произведение фольклора многое теряет в записи, однако оно остается произведением фольклора. Это не дает оснований для скептицизма. И если Рох Сулима, отметив, что для исследования поставленной им проблемы автору следует определить основные признаки, отличающие литературу от фольклора, тут же оговорился: "если он наберется смелости говорить о таких признаках по существу"36,-то в высказывании этом, как нам представляется, все же иронии больше, чем категоричности. Следует также учесть, что определение принадлежности текста к фольклору или литературе необязательно должно быть изначальным, оно может оказаться целью исследования либо явиться его побочным результатом, придавая научному поиску дополнительный интерес. В то же время, помимо спорных, но все же поддающихся строгой классификации случаев, на стыке фольклора и литературы имеются также смешанные или переходные явления37. Но, как резонно заметил Вольфганг Штейниц, "это отнюдь не противоречит принципиально ясному различению обеих этих форм искусства слова. Отличие дня и ночи стало пословицей. Если, однако, для объяснения этого отличия будут исходить из понятия сумерек, то ничего хорошего из этого не получится"38.

Осталось сделать несколько замечаний относительно отбора материала и построения книги.

Как исходный используется русский материал - фольклорный и литературный. Выходы за границы русской культуры применительно к литературе немногочисленны и носят вспомогательный характер. В фольклорной же части они необходимы постоянно, ибо, в силу специфики фольклора, изучающий его "должен совершать научные путешествия по целым континентам и, увы, целым тысячелетиям"39. Но и в этом случае русский фольклор остается отправной точкой; вслед за ним наибольшее внимание уделяется фольклору других славянских народов. Как правило, иноязычный материал привлекается в той мере, в какой это требуется для уточнения сферы действия тех или иных закономерностей, установленных на русском материале.

Что касается временных рамок, то и здесь определенные оговорки нужны даже относительно фольклора, хотя с фольклором дело обстоит сравнительно просто, ибо, при всей его изменчивости, налицо, и "сохранение определенной доминанты специфики фольклора как искусства устного слова"40. Это сказано применительно к изучению фольклора вообще. Аспект настоящего исследования тем более освобождает от необходимости всякий раз мотивировать такие "путешествия во времени", поскольку в фольклоре поэтика среди других категорий отличается особой устойчивостью41. Видимо, оговорки, что имеется в виду традиционный фольклор (при всей расплывчатости этого термина), все же достаточно, чтобы говорить "о поэтике фольклора" как о чем-то конкретном и определенном.

Сложнее с литературой-с ее разнообразием индивидуальностей, сменой методов и стилей. В конечном счете предпочтение было отдано литературе реалистической-наиболее полно отражающей современный этап литературного развития. Это во многих случаях избавляет от необходимости рассматривать промежуточные и переходные формы, более свойственные ранним этапам литературного движения, и тем самым основное внимание можно уделить типологическому сопоставлению двух систем, подчеркнув таким образом и стадиальное различие между фольклором и литературой. Сопоставление столь далеких, полярных образцов двух словесно-художественных систем (когда фольклор представлен своими традиционными, "исходными" формами, а литература современными, реалистическими образцами) открывает наибольшие возможности также и для решения, во всяком случае- для постановки вопросов более общего характера, относящихся к словесному искусству как таковому42.

Целью, поставленной в настоящем исследовании, принятым в нем подходом к изучаемому объекту и материалом, положенным в его основу, определено построение работы.

Наиболее желательным представляется такой ход изложения, при котором последовательность ознакомления с предметом совпала бы с ходом его развития. Чтобы рассмотреть виды контактов между фольклором и литературой в той последовательности, в какой они исторически складывались, необходимо найти такую шкалу отсчета, которая учла бы специфику обеих взаимодействующих систем, "летосчисление" в которых не совпадает. Если исходить из особенностей самого процесса проникновения и усвоения заимствованного текста (т. е. из вида связи}, то за основу должны быть взяты "литературные часы", поскольку литература, в отличие от фольклора, с большой чуткостью фиксирует присутствие "чужого" материала. Если же принять за основу жанровую принадлежность взаимодействующих текстов (т. е. исходить из характера произведений, вступающих в контактную связь), то здесь преимущество следует отдать фольклору, так как в фольклоре в большей мере, чем в литературе, "именно в жанре художественно реализуется определенная концепция действительности"43 в ее историческом развитии. На пересечении этих двух координат, литературной и фольклорной, как раз и окажутся точки, определяющие последовательность изложения в настоящей работе. Как же расположатся эти координаты?

В литературе последовательность активного, творческого отражения тех или иных элементов фольклорной поэтики находится в соответствии с развитием представлений "о своем" и "чужом", т. е. об авторской собственности. Вначале собственность только на рукописи, затем к этому прибавляется чувство собственности на литературные сюжеты, позднее - право собственности на те или иные вновь вводимые изобразительные средства и, наконец, - на любой элемент текста и его структуры", когда "вместо матриц и литературного этикета в литературе начинает господствовать свободный учет всего многовекового опыта литературы"45 (а он включал в себя и опыт общения с фольклором)46. Если в этом плане обозреть историю фольклорно-литературных отражений, то, оставив в стороне вопрос о собственности на рукописи (как не имеющий отношения к художественным категориям), получим соответственно три аспекта, расположенные по восходящей относительно меры словесного воплощения темы: 1) взаимосвязь на уровне события (взаимодействие сюжетов, точнее- фабул); 2) взаимосвязь на уровне стиля (взаимодействие средств выражения); 3) непосредственные словесные вкрапления (взаимопроникновение текстов)47.

В фольклоре для каждого из трех аспектов непосредственного соприкосновения наиболее типичны - соответственно: 1) жанры, относимые к несказочной прозе, в которых, по сравнению с другими жанрами фольклора, информационная функция преобладает над художественной (на первом плане-событие) ; 2) сказка, как фольклорный жанр, в котором слово впервые открыто наделяется не утилитарно-информационной, а художественной функцией (на первом плане-модальность, степень соответствия слова событию); 3) жанры, отличающиеся наибольшей словесной характерностью и устойчивостью, прежде всего паремиологические жанры, а также сказочные формулы и т. д. (на первом плане-слово).

В последней главе основное внимание уделено лирической ситуации с точки зрения типологических соответствий в фольклоре и литературе. Исследуется лирическое начало в фольклоре и его неодинаковая жанровая реализация в песенном творчестве славянских и некоторых других народов и, в связи с этим, воздействие жанровой структуры национального фольклора на литературу.

Таким образом, каждая глава посвящена одному из видов взаимодействия между фольклором и литературой, начиная с наиболее простых, явных генетических связей и кончая наименее наглядными и в меньшей мере изученными типологическими схождениями. (Изложение материала именно в такой последовательности было бы и с логической точки зрения наиболее целесообразным 48).

В результате в одних случаях предлагаются решения, в других-выдвигаются гипотезы, в третьих автор ограничивается только постановкой вопроса, полагая, что и это небесполезно, особенно когда дело касается столь обширной и, по существу, малоизученной проблемы.

ГЕНЕТИЧЕСКИЕ СВЯЗИ

Глава первая. Художественное время в литературе и фольклоре. Модификация сюжетов

Структура художественного времени

Фольклорное повествование передает явление таким, каким его увидел бы каждый и всегда,-явление вообще. Еще А. Н. Веселовский обратил внимание на то, что если, к примеру. Калин царь-иноверец и захватчик, то не только русские (а, следовательно, и рассказчик), но и собственные подданные "царя" обращаются к нему не иначе, как: "Ай же ты собака да наш Калин царь!" Этого, однако, мало: сам Калин в грамоте князю Владимиру требует поставить на улицах Киева бочки "Чтобы было у чего стоять собаке Калину царю". Словом, [видение повествователя или персонажа - это одновременно видение всеобщее (отсюда и столь частые ссылки на молву: "говорят"). Ранняя средневековая литература придерживается того же принципа.

Постепенно с течением веков, круг авторских интересов индивидуализируется, хотя на первых порах эта индивидуализация довольно условна и сводится к своеобразию местному, профессиональному и т. п. Если в XII веке игумен Даниил сообщает в своем "Хождении": "...финици мнози стоят висоци и по градищу тому, яко лЕс частый"1, то в "Хождении за три моря", памятнике XV века, у купца Афанасия Никитина читаем: "...фуники кормят животину, батман по 4 алтыни"2.

В дальнейшем, с возрастанием роли авторской индивидуальности, ракурс повествования становится все более определенным, а его устойчивость (или изменчивость) на протяжении произведения - все более значимой в структурном отношении.

Вопрос о ракурсе изображения требует, наряду с проблемой художественного времени, специального рассмотрения; хотелось бы только обратить внимание на постоянную взаимосвязь и взаимозависимость этих двух структурных компонентов. Так, если жанр землеописаний наталкивал на нетрафаретное изображение-уже хотя бы в силу нетрадиционности объектов изображения, то именно с развитием "хождений", наглядно демонстрирующих изменения в "точке зрения" (вспомним Афанасия Никитина), связывают превращение "категории времени из содержательно оценочных характеристик в формальные рамки описания"3. Если в былинах ракурс изображения обобщен, то и художественное время выступает здесь в виде обобщенного идеального эпического времени, и движется оно по закону хронологической несовместимости, не останавливаясь и не разветвляясь, тогда как в современном романе одно и то же явление может быть представлено в различных перемежающихся, следующих друг за другом или накладывающихся ракурсах, так что один и тот же отрезок реального времени может быть представлен многократно. Иначе говоря, если один аспект образного видения ("так видят все"-в былине, или же "так видит автор, персонаж"-в романе) определяет "точку зрения", т. е. ракурс и план изображения, то другой ("так видят всегда", или же "так видит такой-то в определенный момент") связан со структурой художественного времени.

Событийное время

Начнем с рассмотрения наиболее близкого к поверхности временного структурного слоя. События в художественном произведении характеризуются определенной временной протяженностью. Уже в заглавиях сказываются авторские принципы отбора реального времени: "Утро помещика", "Ночь. полководца", "Сорок лет" - подзаголовок "Жизни Клима Самгина", "Девять дней одного года" и т. п.

Время как длительность, или событийное время (остановимся на этом термине; в том же, или примерно в том же смысле употребляют еще термин "фабульное время") характеризуется такими признаками, как продолжительность, прерывность или непрерывность, конечность или бесконечность, замкнутость или открытость.

Под продолжительностью событийного времени имеется в виду дистанция между, первым и последним (по времени) событием, изображенным в тексте. Поскольку событийное время "Может быть представлено либо на всей его протяженности (непрерывно), либо лишь в определенные, разделенные промежутками моменты (дискретно), целесообразно говорить о непосредственно событийном времени и промежуточном событийном времени. Так, в заглавии фильма "Девять дней одного года" содержится указание на то, что событийное время равно году, причем непосредственно событийное время составляет девять дней (фактически какие-то отрезки каждого из этих дней), остальное приходится на временные цезуры промежуточное событийное время. Насколько своеобразно и подчас неожиданно (может быть, и для самих авторов) проявляются во временной структуре традиции, можно судить по тому, что, согласно подсчетам А. Ф. Лосева, событийное время "Илиады"-51 день, однако непосредственно "в "Илиаде" изображаются только 9 дней из последнего года Троянской войны"4.

(В фольклоре временные отрезки известной продолжительности обретают конкретное, заранее обусловленное значение, варьируемое в рамках отдельных жанров. {Волшебная сказка охватывает обычно определенный этап жизни героя-от рождения или от юности, но непременно до его женитьбы5, в то время как русская былина или сербская героическая песня воспроизводит один какой-то эпизод из жизни богатыря или юнака, эпизод во всей его полноте, до полной фабульной развязки. Баллада в такой полноте в изображении действия не нуждается, фабульная развязка может подчас как бы сжиматься. K примеру, чешская баллада (стадиально, по-видимому, более ранняя) нередко прибегает в финалах к помощи правосудия в тех случаях, когда в ее русских параллелях фабульную развязку заменяет нравственное осуждение виновных. По существу это означает "некоторый отказ от исключительной фабульности и переход к изображению внутренних сторон жизни, что несомненно представляет большой шаг вперед" 6. В области поэтики это влечет за собой, в числе прочего, сокращение, точнее-уплотнение событийного времени.

Фольклор обращается к традиционным конфликтам, и начальная ситуация в сказке, балладе или лирической песне может, в принципе, совпасть. Так, по наблюдению Л. М. Соловей, с того, что мачеха дает падчерице невыполнимые задания, могут начинаться в белорусском фольклоре и баллада, и сказка7. Различаются не столько начала, сколько концы. Наблюдается закономерность: размер произведения, принадлежащего к тому или иному фольклорному жанру, находится в прямой зависимости от характера присущей этому жанру развязки. чем идеальнее решение, тем дольше путь к развязке, тем протяженнее текст. Лирическая песня, как правило, короче баллады, былина пространнее баллады, но короче сказки. Можно заметить также, что жанры более поздние отличаются более уплотненным событийным временем.

Промежуточное время в героическом фольклорном повествовании характеризуется весьма определенно, причем продолжительность "паузы" выражается при помощи сакральных чисел (тройка, семерка, девятка, сорок, тысяча). Нетрадиционные цифры придавали бы изображаемому ту конкретность, единичность, которая эпосу противопоказана. Немецкий ученый Мейер говорил, что эпическое повествование не боится тысяч и миллионов, но такая цифра, как, например, 41, ему противопоказана8.

Что перед нами категории все же не столько количественно-временные, сколько качественно-смысловые, об этом говорит употребление одних и тех же чисел и при определении продолжительности времени и при установлении количества персонажей, сообща выполняющих одно и то же действие (числа 3, 7, 9, 12, 40) и в ряде других случаев. Следует учитывать, что существенную роль здесь играет и национальная (или региональная) традиция.,. Так, у поляков, "если кто-нибудь едет на войну, то всегда на 7 лет". Я. С. Быстронь полагает, что у других восточноевропейских народов в подобных случаях семерку заменяет девятка9. Это не совсем верно, хотя неточность польского исследователя понятна. В польском фольклоре не представлен героический эпос; у тех же народов, у которых он существует, в ряде случаев между эпическими и лирическими (либо лиро-эпическими) произведениями намечаются расхождения. В болгарской девичьей песне девушка ожидает милого 9 лет, но для гайдуцкого эпоса характерно число семь10. Таким образом война длится семь лет (эпос), однако герой возвращается с войны через девять лет (лирика). Здесь нет логики, но есть традиция, нет длительности, протяженности11 времени, но есть его качество. Русский богатырь может быть в походе три года, либо шесть лет-"друго три", либо, наконец, "друго шесть"-двенадцать лет. В сербских героических песнях всякий попавший в руки врага находится в неволе 9 лет и 7 месяцев, даже если это известный исторический деятель, и документально зафиксирован иной (обычно-намного меньший) срок его пребывания в плену12. Варьирование сакральных чисел в зависимости от национальных традиций подчеркивает их условный характер, причем во всех случаях сроки явно превышают реальные.

Иное дело - непосредственно событийное время. В. Я. Пропп заметил, что "в эпосе дело обрисовывается так, будто татары появились всего один раз и сразу же были изгнаны из пределов Руси"13. Один былинный день равен по значению целой эпохе. Эта своеобразная "теория относительности" продиктована, несомненно, активным характером героя, преодолевающего преграды благодаря собственным усилиям, не надеясь на чудесных помощников и покровителей, без которых герой волшебной сказки обойтись не может. При этом промежуточное событийное время - время между изображаемыми событиями, в героическом эпосе, как правило, растягивается, тогда как непосредственно событийное время-сжимается.

В сказке трансформация событийного времени обусловлена не столько деяниями ее героя, сколько иными, внешними по, отношению к герою обстоятельствами. Подчас время бездействия сказочного героя оказывается временем активности его помощников. Отсюда особая роль ночного времени в сказке. Вообще сон - один из наиболее часто применяемых приемов преодоления временных пауз в жизни персонажа. На этот случай есть и специальная сказочная формула: "долго спали, скоро встали". Если Ивану-царевичу невеста Русая Руса предсказана еще в детстве, то до встречи с нею он трижды "три года проспал,-опять пробуждался" (просто сослаться на прежнее предсказание, повернуть время вспять сказка не может). Впрочем, чаще всего это "долго" не конкретизируется вовсе.

Нередко промежуточное время в сказке-это время, потраченное на преодоление пространства, и оно также имеет значение не столько само по себе, в силу своих специфических качеств, сколько играет роль некоего семантического переключателя, и продолжительность его подчеркнуто неопределенна: "долго ли, коротко ли...".

Если в волшебной сказке и встречается точное обозначение продолжительности действия, то оно имеет не количественный, а качественный смысл14. Стоит не посчитаться с этим - и сказочная традиция тотчас же окажется нарушенной, как это случилось, например, с современной сказочницей А. И. Корольковой (сказка "Сивка-Бурка"): "Так он вставал дня три"15. Заменив "три дня" (в смысле "трижды") на чисто временное "дня три", сказочница допустила явную оплошность, ибо важна здесь не продолжительность-суть в троекратном повторении, при котором последний (в данном случае-третий) этап качественно противоположен всем предыдущим. (Оплошность, вызванная, кстати, как раз пониманием того, что точное временное обозначение-ровно три-сказке ни к чему 16.

В сказке встречаются те же сакральные числа, что и в былине, впрочем, преимущественно в более причудливых сочетаниях: 33 года, 1001 ночь (при счете-еще и 77, числительное того же типа). "Тридцать три"-это не три, не тридцать и не просто их сумма, а-сказочно много. То же-тысяча и одна, причем, помимо тысячи, что уже само по себе сакрально, 1001 содержит (в качестве кратного) еще и 77. Определяется не столько продолжительность, сколько неизмеримость. Качественное отличие сказочного времени от былинного проявляется, следовательно, еще и в том, что хотя то и другое получает в конкретных произведениях количественное выражение, зачастую отличаются они не столько величиной17, сколько самим принципом выражения количественных характеристик, опять-таки качественно.

Оценочно-семантической природой событийного времени в сказке могут быть объяснены и некоторые другие элементы ее поэтики. Фиксируются только качественно отличные от обычных моменты времени, и если сказка, не знающая многоголосия, нередко заставляет своих героев говорить в унисон, то делает это оттого, что одновременными могут мыслиться только одинаковые действия18. И, соответственно, необыкновенный поступок приходится на особое время. По этой, вероятно, причине во всем сборнике сказок Вятской губернии Д. Зеленина (и, возможно, в некоторых других) из всех дней недели зафиксирован только один воскресенье. Неудивительно, что и в сутках выделяются особые моменты: время восхода и захода солнца, а также полдень и полночь. В полдень и в полночь появляется в чешском фольклоре лесная дева, которая может защекотать до смерти 19. У немцев термин "Mittagszeit" письменно зафиксирован впервые в 1689 г., однако фольклорные его корни уходят в глубину веков. Виль-Эрих Поккерт находит отголоски представлений о полуденном часе как о времени необычайных происшествий у Феокрита, Овидия и Вергилия. Для нас существенно наблюдение исследователя о том, что в разные эпохи с этим часом связаны различные представления, которые, к тому же, обусловлены еще и регионально, но необычное время всегда и везде связывалось с необычным действием, чудесами и колдовством20.

Наиболее точно продолжительность времени сказка указывает как раз тогда, когда необходимо подчеркнуть его сверхестественность. Герой русской сказки "Неосторожное слово" (Аф. No 568) - "больше трех лет дома не бывал, а ему показалось, что он всего-то одни сутки у чертей прожил". Герой другой сказки (Аф. No 358), навестив покоящегося на кладбище друга, успел только пропустить три стакана вина и тотчас возвратился к своей невесте, но не нашел ни ее, ни друзей, ибо на земле уже триста лет прошло. В. Я. Пропп указывает на распространенность подобных ситуаций: "Представление о том, будто в царстве мертвецов (горных духов и пр.) сто лет проходят как один миг, было широко распространено. Это нашло отражение в преданиях на разнородные сюжеты"21. Представление о хронологической связи событий, разделенных в пространстве, еще не сложилось. Существенно и то, что время в ином мире движется не просто по-иному-оно всегда течет быстрее, чем обычно22.

Лирика, по самой своей природе, эпическому счету на годы предпочитает часы, дни, мгновения (хотя девушке в разлуке "часочек" и может показаться за "годочек"). Но если лирическая песня и прибегнет к более крупным числам, она, как правило, предпочтет не былинный, а сказочный принцип счета. Когда лирической песне требуется указать продолжительность действия (особенно направленного на преодоление пространства), она предпочитает не массивную округленность эпических чисел, а причудливость сказочных сочетаний. Так, в песне, записанной на Вологодщине:

До милашки долог волок

Насчитаю сорок елок

С елочкой.

(Соб , VII, No 228)

Число, которое, ввиду своей "некруглости" признано совершенно неподходящим для эпоса-41,-вполне уместно в лирике. Ср. у Есенина в "Поэме о 36":

До енисейских мест

Шесть тысяч один

Сугроб23.

Таким образом, и непосредственно событийное время, и промежуточное время в каждом из фольклорных жанров отличаются качественным своеобразием.

Стоит, однако, обратиться к характеристике событийного времени в литературе, чтобы убедиться: отмеченные внутри фольклора отличия носят частный характер, тогда как отличие фольклорного повествования от литературного сопряжено в этом плане с признаками значительно более общими. причем по мере поступательного развития литературы специфика каждого из двух видов словесного художественного творчества проступает все более явственно. Средневековый автор даже собственную биографию излагал по шаблону- как осуществление предопределенного свыше идеального пути, как служение в одной, заранее предназначенной области. Так, автобиография Жуанвиля начиналась с поступления на службу к Людовику IX и завершалась с окончанием службы24.

Жанровая регламентация в древнерусской литературе общеизвестна. И все же на одно общее свойство событийного времени в средневековой литературе в целом указать можно- это наличие в повествовании большого количества аналогий, обращений к библейским и евангельским картинам, которые подчас полноправно вторгаются в повествование и даже оказываются на первом плане. Это кардинально раздвигало границы событийного времени. Исследователь древнерусского изобразительного искусства так охарактеризовал это общее для всей средневековой культуры явление: "Включение библейских сюжетов раздвигало временные рамки до нескольких веков и даже тысячелетий, что позволяет говорить уже о сверхкрупном модуле. Но временные границы раздвигались за. счет интервалов между событиями"25.

Событийное время регламентировано и у классицистов ("единство времени"-это и есть норма относительно времени событийного).

У романтиков, отбросивших прежнюю жанровую регламентацию, происходит своеобразное раздвоение событийного времени: с одной стороны-предельно уплотненное непосредственное событийное время, с другой, в качестве контрастно-то фона, - не ограниченное определенными рубежами повседневное время. На туманном временном фоне "без протяженья я границ" (Жуковский) происходят вспышки сконденсированного времени, отведенного под исключительные события, нередко - загадочные, необъяснимые. Как не находит романтик в повседневной действительности реальных причин знаменательных явлений и поступков, так и временная их приуроченность воссоздается у него вне связи с "обычным" течением жизни. Зато время, в которое совершаются события, зачастую (у так называемых пассивных романтиков) растворяется в другом, потустороннем, "где жизнь без разлуки, где все не на час" ("Эолова арфа"). Такая нечеткость, нестрогость событийного времени в романтических произведениях- органическое свойство их художественной структуры, которое далеко не всегда оборачивалось их слабостью,-нередко это помогало автору преодолеть силу притяжения своего времени, прорываясь в будущее. Взаимоотношения между непосредственным и промежуточным событийным временем у романтиков таковы, что напоминают сказочные. Речь идет не просто о заимствовании или подражании (хотя еще Новалис полагал, что "сказка есть как бы канон поэзии" и "все поэтическое должно быть сказочным"2), а и о типологических соответствиях, продиктованных общими свойствами социальной утопии - фольклорной и литературной. И если у романтика сон, как и в сказке, служит безотказным временным переключателем, то совершенно прав Ежи Форыно, утверждая: "1Не рискованно даже сказать, что если бы культурная традиция не располагала аналогичными явлениями, то романтики вынуждены были бы нечто подобное создать сами. Да, кстати,. и создавали"27.

Для реалистической литературы показательно такое многообразие в подходе к событийному времени, что говорить о. каких-либо предпочтениях можно лишь при одном условии: если выйти за рамки этой литературы и прибегнуть к сравнению с предшествующими художественными структурами, чтобы рассмотреть, как в том или ином случае при определенна границ событийного времени сказывается сущность реалистического метода (учитывая своеобразие индивидуального стиля художника).

Наглядности ради сопоставим чешское предание о мастере Гануше, как оно записано Алоисом Ирасеком, с тем, как его изложил в своей пьесе "Пражские куранты" Назым Хикмет. По преданию, мастера Гануша, чтобы он не сделал курантов,. подобных тем, которые он смастерил для пражского кремля, вероломно ослепили. У Хикмета мастеру предлагают либо оставить любимое дело и заняться изготовлением ливерной колбасы, либо подвергнуться ослеплению: судьба человека зависит от его собственного выбора, и пражский умелец оказывается в положении брехтовского Галилея, но, в противоположность ему, отвергает всякий компромисс. В пьесе Хикмета, в отличие от старинного предания, на первом плане не ситуация как таковая, а позиция героя. Заканчивает Хикмет пьесу банальностью, несколько даже демонстративной: "поцелуем в диафрагму" влюбленных-Гануша и Эстер, для которой мастер и намеревался сделать куранты краше пражских и ради которой возвратился в город, пренебрегая опасностью быть ослепленным - опасностью, теперь уже почти неотвратимой. Самого ослепления в пьесе нет, как нет повешенных в "Утре стрелецкой казни" (а ведь попытку в этом направлении Суриков сделал!) Это, заметим, явление иного порядка, нежели убийство за сценой в классической трагедии: классицисту прямое изображение казни кажется неприличным, но казнь совершается; Хикмету она не нужна вообще.

К сюжету о расправе над зодчими мы еще вернемся, а пока ограничимся этим сопоставлением, чтобы заметить: действие у Хикмета завершается значительно раньше, чем в фольклорном предании, развязка которого - ослепление ( а в версии Ирасека-еще и смерть Гануша) в пьесе отсутствует. Это усечение событийного времени за счет развязки компенсируется обширной экспозицией, знакомящей со средой, с законами, обычаями и нравами эпохи, питающими конфликт, который у Хикмета приобретает социальную направленность. Внимание к жизненным обстоятельствам, активность изображаемого характера, новое понимание природы трагического- все это сдвигает (по сравнению с фольклорными произведениями на ту же тему) событийное время влево, - если представить себе стрелу времени (позаимствуем у физиков термин, который они сами нашли "наглядным и изящным"28) направленной слева направо. Русские исторические песни периода Отечественной войны 1812 г., как правило, говорят не только об изгнании захватчиков из России, но и о падении Парижа. Л. Н. Толстой же, работая над своей эпопеей, почувствовал необходимость показать не те сражения, которые были после бегства французской армии из России, а те битвы, которые предшествовали ему. Этот характерный (в реалистической литературе отнюдь не всеобщий и не обязательный, но ни в одном жанре фольклора, да и на ранней стадии литературного развития совершенно невозможный)29 сдвиг времени влево обусловлен, следовательно, основными принципами отношения реалистического искусства к действительности.

Прерывность в литературном произведении вовсе не означает, что между двумя соседними появлениями героев в их жизни ничего не произошло. Онегин может после многолетней разлуки удивляться: "Ужель та самая Татьяна?" В фольклоре любое событие происходит лишь в непосредственно событийное время. Добрыня Никитич отсутствовал 12 лет, однако за это время Настасья Микулична нисколько не постарела и не изменилась. Как заметил Макс Люти, сказка, правда, знает и изображает молодых и старых, "во ей неведомо старение" 30. Грани между непосредственно событийным и промежуточным временем в фольклоре абсолютны, в литературе относительны. Поэтому можно предположить, что при прочих равных условиях, описывая одно и то же событие, литературное произведение ограничится меньшим непосредственно событийным временем по сравнению с фольклорным повествованием,-хотя бы уже потому, что в литературном произведении какие-то поступки героев могут быть представлены как совершившиеся в промежуточное событийное время. Если же какие-то поступки совершены литературным героем до начала непосредственного действия, это приведет к сокращению событийного времени в целом (при этом естественны и временные перестановки). Действительно, сопоставляя пушкинскую "Песнь о вещем Олеге" с ее вероятным источником-"Летописцем русским от пришествия Рурика до кончины царя Иоанна Васильевича", изданным Н. А. Львовым в 1792 г., В. Лагутов отметил, что в летописи предсказание кудесника предшествует походу Олега на Царьград, в то время как у Пушкина кудесник упоминает о щите на вратах Цареграда как о факте уже совершившемся до начала действия. Тем самым в пушкинской балладе достигается сближение, по сравнению с "Летописцем", начала и конца3!, т. е. событийное время в целом сокращается. (К сопоставлению этих двух повествований мы обратимся еще раз). В принципе можно говорить о двух типах непрерывности фольклорном и литературном. В фольклоре последовательное течение событий подобно непрерывности целых чисел, где за одним целым числом следует другое целое число32, тогда как непрерывность в литературном произведении (мы замечаем ее уже в "Житии протопопа Аввакума")-это непрерывность ряда точек, где между любыми двумя точками всегда имеется какая-то другая точка33. Будет ли она отмечена в повествовании-это заранее не предусмотрено, и многообразие возможных решений практически ничем не ограничено. Соответственно и момент самого "включения" и "отключения" повествования факультативен. Если, например, Гончаров в "Обломове" демонстративно безразличен к моменту "подключений", то, пользуясь его же сравнением перемен в обломовской жизни с той "медлительной постепенностью, с какой происходят геологические видоизменения нашей планеты"34, можно заключить: при таком неторопливом течении жизни не столь уже существенно, месяцем раньше или годом позже взята проба для анализа (принцип в тургеневских, например, романах недопустимый).

Вопрос о конечности или бесконечности событийного времени сводится к отмеченности начала и конца. Резкая отмеченность начала характерна для многих мифов35.

Иное дело сказка. Как долго существовали герои до начала сказки-определить невозможно, ибо они находились вне действия и в каком-то вневременном состоянии,-это всегда ситуация "спящей красавицы", по тонкому замечанию Г. Мей-ергофа36. В. Я. Пропп указал по этому поводу: "Начальная нехватка или недостача представляет собою ситуацию. Можно себе представить, что до начала действия она длилась годами" эт. Прошлое героя, его предки волшебную сказку принципиально не интересуют, клич обращен ко всякому, "какого ты роду он ни был". "Заключительное благополучие" сказки также не предполагает каких-либо дальнейших перемен 38.

Сказка "Емеля-дурачок" (из пермского сборника Д. Зеленина) заканчивается, как и положено, женитьбой главного героя на королевне. Далее сказочник нарушает формальную сторону дела-в заключение он повествует не о главном герое, а о его братьях. Но он сохраняет суть событийного времени в волшебной сказке - су момента женитьбы героя никаких изменений быть не может, "часы" остановлены: "А это братья есчо всё ездят на базар"39. Очень показательна "неточность" словоупотребления в финале другой сказки, помещенной в красноярском сборнике 1902 года: "Остановилась юна с ним жить"40.

Любопытно, что как только былинный сюжет попадает в сферу влияния волшебной сказки, он проявляет то же стремление к конечному сказочному покою: "...а теперь у родителей живет"41 (речь ведется об Илье Муромце). В общем же былины, за исключением разве более поздних, "вспомогательных" по своему содержанию сюжетов, вроде исцеления Ильи Муромца. в принципе допускают, что герой совершал подвиги прежде и будет совершать их после того, как действие данной былины завершилось,-отсюда попытки сказителей и издателей расположить былины в биографической последовательности 42.

Но ведь то же можно сделать и с .несколькими рассказами, объединенными судьбой общего героя. И так же, как волшебная сказка, может завершиться, например, документальная повесть: "И сейчас живут..." Отсюда ясно, что отмеченность начала и конца (или одного из этих элементов) сама по себе еще не дает представления об открытости или замкнутости времени. Установить, насколько элементы "рамки" (начало, конец) открыты в своей жанровой системе-этого еще недостаточно, чтобы определить, как эта система сообщается с другими временными системами. Говорить о времени открытом или замкнутом можно лишь учитывая, в какой мере изображаемые события связаны с общим движением исторического времени.

Замкнутость времени в волшебной сказке абсолютна- сказка безразлична даже к циклической смене времен года (не случайно генетически она восходит к разовым в жизни человека, но не к циклическим, общим для коллектива обрядам). Если Кощей отправляется в погоню только после того, как вспашут пашню, посеют хлеб, дождутся урожая и испекут хлебы,-и легко нагонит похитителя, то из этого вовсе не следует, что начало события приходится на весну, а конец - на осень; это говорит лишь о том, что сказка устанавливает свои собственные часы: сопоставления временных рядов не выходят за границы сказочного мира. Эта замкнутость имеет свои глубинные причины. Изменяется - и притом благодаря вмешательству фантастических сил-только индивидуальная судьба героя, который таким образом уходит от реального разрешения социальных конфликтов 43. Сказочному времени открытость противопоказана44. Также и "биография" богатыря, если она даже установлена при позднейшей контаминации, никак не соотносится не только с историческим временем, но и с какими-либо конкретными моментами эпического былинного времени, ибо последнее, по существу, неподвижно.

В интересной работе Б. Н. Путилова "Сюжетная замкнутость и второй сюжетный план в славянском эпосе" уточняются существующие представления о характере замкнутости сюжета в русской и южнославянской поэзии. Ф. М. Селиванов45, рецензируя эту работу, указал на перспективность дальнейших разысканий в том же направлении. Действительно, в случае необходимости былина находит средства, чтобы либо подключить к повествованию эпизоды, относящиеся к предыстории сюжета, либо осветить события, протекающие параллельно. Это свидетельствует о том, что фольклорная норма не столь шаблонна, как порою кажется,-в чем мы еще не раз сможем убедиться. Но это все же норма, и второй сюжетный план, согласуясь с законом хронологической несовместимости и другими принципами эпического повествования, "составляет органический и существенный элемент эпической; структуры"46. В частности, как показывает Б. Н. Путилов, "все случаи обращения к прошлому заключены в формы прямой речи"47, т. е. время вспять они не обращают. Материал статьи подсказывает еще одно заключение: все эпизоды второго плана находятся в сфере притяжения только "своего" сюжета и ни в каких других произведениях не изображаются и вообще с другими произведениями во временном плане никак не соотносятся; время произведения все же остается замкнутым. Другое дело, что эта замкнутость иного порядка, чем в сказке. Если ряд сказок об Иванушке расположить в какой бы то ни было последовательности совершенно невозможно, то с былинами такой эксперимент приведет к иному результату: окажется, что их последовательность не зафиксирована, решение неоднозначно и практически возможно максимальное количество перестановок.

Открытое время окончательно утверждается в реалистической литературе, когда перестраиваются и все другие временные координаты. Не случайно Чехов советовал авторам, написав рассказ, отбросить начало и конец. "Жизнь без начала и конца"-вот кредо художника-реалиста48.

Продолжительность событийного времени находит конкретное воплощение в художественном календаре, а его открытость или замкнутость-в художественной хронологии49. Разумеется, при всем их внешнем сходстве с категориями обычного летосчисления, художественный календарь и художественная хронология-элементы сугубо поэтические. Если профессор Вихров в лекции о лесе сообщает, что столько-то леса погублено на Руси в год гибели Пушкина, то предпочтение этой дате оказано не потому, что Леонид Леонов не располагал сведениями за другие годы или же эти данные менее показательны, а оттого, что романист рассчитывал на ряд читательских ассоциаций, закрепленных, кстати, знаменитым "Лесом" А. В. Кольцова.

Традиционность, симметричность календаря (скажем, девять лет общего действия членятся на три равновеликих периода) - неотъемлемая принадлежность фольклора. Первые сомнения в разумности и устойчивости миропорядка, сопровождаются сдвигами и в художественном календаре. "Героический реализм" (термин М. М. Бахтина) Рабле приводит к своеобразному календарю, отличающемуся, наряду с традиционной для фольклора гиперболичностью, еще и асимметричностью, что придает ему совершенно новое качество. М. Бахтин, опираясь на мемуары современников Рабле, установил, например, что романист, говоря о засухе, изображает действительно имевшее место и длившееся шесть месяцев стихийное бедствие, но у Рабле засуха продолжается "тридцать шесть месяцев, три недели, четыре дня и тридцать с лишним часов (пожалуй, даже несколько больше)". (Для сравнения заметим, что в мифологии, например, китайской, засуха длится ровно семь лет). Вселенная, оказывается, вовсе не так уж симметрично, разумно, гармонично устроена. Отношение к жизни отразилось и в раблезианском календаре-веселом и горьком одновременно.

Что касается хронологии, то, когда речь идет о едином эпическом времени, о каких-либо конкретных и достоверных датах говорить не приходится. Даже о знаменитой Косовской битве в одной из песен сказано, что она началась "в воскресенье до восхода солнца", но это лишь постоянный стих гусляров: Косовская битва произошла во вторник. Ясно, что в подобных случаях лишь традиционная историческая личность позволяет привязать событие к определенной дате, в общем-то весьма условной: циклизация, приурочение к единому эпическому времени создает своеобразную силу притяжения, вовлекая в сферу своего влияния произведения, созданные в разное время и повествующие о разновременных событиях. Таковы, например, былины Киевского цикла с их действием непременно "при ласковом князе Владимире" или сербские героические песни, объединенные в косовский цикл, связанный с княжением Лазаря.

Временная приуроченность в волшебной сказке-либо своеобразная "формула невозможного" (П. Г. Богатырев), например: "когда звери умели говорить", "когда текли молочные реки" и т. п., либо указание на особую, вымышленную реальность: так, лужицкий зачин "bese a niebese" означает "было и не было"50.

Если в былине или юнацкой песне хронология условна (ссылка на Владимира или Лазаря означает по сути одно и то же "когда-то"), то в сказке хронология-сплошная фикция .(сказочное "когда-то" по сути значит "никогда"), а в басне она отличается всеобщностью (басенное "однажды" равнозначно "всегда").

Точная хронология не получила развития в фольклоре. Правда, в песнях, и притом не только на историческую, но и на бытовую тему (в русской песне-примерно с XVIII века) иногда указывалась дата происходящего: назывались (обычно в первой строке) год, месяц, нередко и число. Вот, например, начало песни о Михаиле Скопине:

Как было в сто двадцать седьмом году

В седьмом году восьмой тысячи...

Истинная дата забыта - назван 1619 год вместо 1609-го51.

Вряд ли можно усмотреть какой-либо исторический смысл в дате, с которой начинается песня из собрания Киреевского:

В пятьдесят первом году

Во Симбирском городу

Появилася торговка

Офимьюшка чернобровка.

(Кир., II, 2, No 2370)

Однако это нововведение не получило в фольклоре достаточного развития-потому, вероятно, что сам характер изображения дел, обстоятельств и лиц не требовал такой конкретизации. Песня по-прежнему предпочитала иные ориентиры: "на заходе солнца", "на заре на утренней" и т. д. "Временные категории, с которыми связывается определенное событие,- пишет исследователь украинского фольклора,-это скорее традиционные поэтические формулы, чем указание на время события ("у недiлю рано, у досвiтню годину", "в суботу пiзненько", "в мiсяцi iюлi", "ой уночi i спiвночi")52. Часы уже были изобретены, но время предпочитали определять все же по солнцу.

В литературе хронология приобрела структурообразующее значение. И все же когда Генрих Гейне предпринял попытку, как сообщал он Т. Лаубе, впервые "ввести в стих годы и даты", то это представлялось столь необычным, что поэт просил не указывать его имени при публикации53. Литературная проза, разумеется, таких ограничений не знала. Показательно, что как классицисты, так и романтики нередко переносили время действия в прошлое, даже в тех случаях, когда наделяли героев всеми добродетелями или пороками своей эпохи. Однако на этом сходство кончается. Классицист помещает своего героя в иную эпоху, потому что он, этот герой, мог бы, по мысли автора, действовать и тогда - здесь своеобразное наложение времен. Романтик поступает так же, но по совершенно иной причине: потому, что его герой не может действовать сегодня,-здесь противопоставление эпох. Аналогия классициста сменяется у романтика антитезой. И в том, и в другом случае временные сдвиги вполне объяснимы: различные эпохи существуют в сознании художников вне исторического потока. Романтическое отталкивание от современной художнику действительности, получившее косвенное выражение в "антитезной" хронологии, открывало новые перспективы. По справедливому мнению М. Б. Храпченко, "стремясь понять человека в его коренных особенностях, независимо от тех изменчивых конкретных условий и обстоятельств, в которых он находится в тот или иной исторический период, желая охарактеризовать его потенциальные силы и возможности, романтики создали художественные обобщения огромной ценности" 54.

С появлением представления о зависимости человеческого характера от совокупности обстоятельств и с утверждением этого принципа в реалистическом искусстве возникает необходимость конкретно-исторической хронологии. Однако типологическая общность (открытое время) не исключает существенных (но, разумеется, в рамках этой общности) различий и в календаре, и в хронологии. Так, не только продолжительность (8 лет), но и время действия в романах "Обломов" и "Дворянское гнездо" почти полностью совпадают. В "Дворянском гнезде" уже в начале повествования отмечено, что "дело происходило в 1842 году"55. Правда, путем не очень сложных вычислений хронология может быть установлена и в "Обломове" - и не менее точно, что убедительно показано А. Г. Цейтлиным в его монографии о Гончарове56. Вычислено, что действие "Обломова" начинается 1 мая 1843 года. Но в том-то и дело, что в самом романе хронология явно игнорируется и не столько потому, что преимущественное внимание автор уделяет быту, этой наименее подверженной крутым изменениям сфере бытия, сколько оттого, что он не допускает саму возможность таких изменений.

Выше уже отмечалось, что Гончаров на протяжении всего романа дни из жизни Обломова выбирает как бы наугад. Непроизвольность, непреднамеренность такого выбора художественно мотивирована: всякий раз это дни приезда Штольца. А так как тот приезжает в Россию не по обломовским, а по своим делам, да к тому же в промежутках между наездами находится в полном неведении относительно времяпрепровождения Обломова, то в силу этого достигается нужный эффект. Тем более, что и судьба Штольца не претерпела бы никаких изменений, если бы приезжал он в другие сроки: ведь появляется он в России вне всякой зависимости от хода каких-либо известных читателю дел или исторических событий. Иначе говоря, авторской концепции действительности соответствует художественный календарь романа. При таком календаре весьма естественно полное отсутствие хронологии. Не случайно отец Обломова читает "третьегодичные" ведомости, а на полученном Ильей Ильичом письме старосты "месяца и года нет".

Судьбы тургеневских героев, напротив, тесно связаны с конкретными историческими событиями. О Лаврецком сообщается, что он родился 20 августа 1807 года,-дата, необходимая не только для его дальнейшего жизнеописания, но и для того, чтобы объяснить поведение его отца, которому охватившая общество жажда развлечений помешала навестить первенца: "Тильзитский мир только что заключен". Последовавший через пять лет приезд Ивана Петровича на родину и примирение его с отцом объясняются событиями и настроениями двенадцатого года. А крутой поворот в его судьбе обусловлен трагической развязкой событий на Сенатской площади. Хронология для Тургенева подчас даже важнее календаря. О Иване Петровиче сказано, что он вышел в отставку "скоро после 1815 года". Назван не тот год, когда в жизни героя произошла перемена (это мог быть и 1816, и 1818-й), - отмечен исторический рубеж в жизни России и всей Европы.

Вероятно, именно этим сдвигом времени влево можно объяснить документально зафиксированное явление, связанное с психологией творчества. Как заметил исследователь "Жизни Клима Самгина", Горький и в романе и в выступлении на съезде писателей сборник "Вехи" датирует не 1909 годом, как это следовало бы, а 1907 годом-годом поражения первой русской революции. Хронология (приуроченность к историческому событию-первопричине) для него, как и для Тургенева, важнее календаря57.

Сюжетное время. Время эпическое и лирические

Сюжетное время характеризуется скоростью, последовательностью и направленностью. Известно, что течение поэтического времени не совпадает с реальным; оно то движется быстрее, чем реальное время-в повествовании, .то синхронно с ним - в диалоге, то замедляет или даже приостанавливает свой бег-в описании; оно то последовательно представляет события, в действительности протекающие одновременно, то разветвляется, то обращается вспять; оно, наконец, по-разному может быть сориентировано (или же вовсе не быть ориентировано) относительно времени повествования.

В фольклорном и раннем литературном эпосе действует закон хронологической несовместимости. Это находит соответствие в явлении, которое А. Потебня сформулировал так: "описание превращено в повествование"; (отсутствует остановка)58; если же двое братьев, Иван и Федор, окажутся на распутье и изберут различные пути, то сказочник предупредит слушателей: "Сказка пойдет нынь за Федором Водычем"59 (отсутствует разветвление).

Известно, что раннее словесное искусство практически обходится без косвенной речи. Это нашло отражение и в дипломатической практике того времени: посол говорил (не читал) от имени пославшего, в первом лице, как бы являясь в момент передачи "речей" этим пославшим60. Диалог, перемежавший речь рассказчика, замедлял образное движение (ибо повествование, как правило, ускоряло его). И если повествовательный фольклор избегает косвенной речи и стремится "к полному воспроизведению диалогической речи"61, то дело, конечно, не в том, что язык не располагал соответствующими синтаксическими конструкциями (ибо, во-первых, когда появляется нужда, конструкции в языке возникают; во-вторых, и, возникнув, они не нашли себе места в сказках или былинах), а в том, что диалог обеспечивал синхронность (или видимость синхронности) времени рассказа и времени рассказываемого, что было весьма желательно для рассказчика.

Закон хронологической несовместимости и четкая отграниченность повествования от диалога в фольклорном изложении-явления изоморфные. Подобно тому, как на время активности одного персонажа другой выключается из действия, так в момент речи персонажа повествователь отключается, "спит", как спит Иван-царевич, пока Василиса Прекрасная вышивает утирку.

В русской литературе Державин едва ли не первым ввел развернутые описания в поэзию, а Карамзин, с его вниманием к пейзажу,-в сюжетную прозу. Теперь, с введением третьего элемента-описания,-о диалоге стали говорить, что он "оживляет" изложение,-и, в самом деле, он гораздо динамичнее описания, тормозящего или даже останавливающего движение времени. Прямая речь, оставаясь все еще синхронной реальному времени, сначала выступает как бы его представителем: она подчеркивает стремительность повествования и неторопливость описания. С введением косвенной речи в различных ее разновидностях, а затем с утверждением в реалистической литературе внутреннего монолога-на саму речь героя распространяется то повествовательный, то описательный принцип: она передается то более сжато, повествовательно-в некоторых видах косвенной речи, то более замедленно, описательно - обычно при внутреннем монологе, когда мысли, возникшие одновременно, излагаются в определенной последовательности62.

С другой стороны, и в авторской речи повествование и описание все реже встречаются в чистом виде. Более того, поскольку закон хронологической несовместимости утратил силу, открылась возможность, путем временных перестановок в изложении, придавать повествованию или описанию темпоральное значение, обычно им не свойственное. Так, у Гончарова в "Обломове" повествование, вопреки его привычной функции, не ускоряет, а тормозит ход времени. Это достигается благодаря тому, что повествуется, как правило, о событиях, предшествующих изображаемому моменту, и вследствие такого выбора места для повествовательных глав изображаемый момент продлевается. К примеру, включенный в первую часть "Сон Обломова", повествующий обо всей предшествующей его жизни, служит, помимо прочего, также и средством ретардации: повествование ведется в счет времени, отпущенного на описание. М. С. Кургинян отмечает в "Тихом Доне" Шолохова "описание-в роли внутреннего монолога"63, т. е. самую неподвижную форму высказывания в роли самой динамичной, "мгновенной". Временные перестановки и даже "непрерывное обратное время" в современной литературе - явления отнюдь не исключительные.

Одно из существеннейших отличий фольклора от литературы - наличие в нем непосредственного контакта между тем, кто воспроизводит текст, и тем, кто этот текст воспринимает. Сама устная форма бытования делала время повествования в фольклоре переменчивым, превращала его в подвижную категорию, и понятие "сегодня" (момент повествования) не имело сколько-нибудь конкретного хронологического смысла, следовательно, не нуждалось в согласовании с временем действия.

Однако и в литературе задача "согласования времен" возникает не всегда. Обычно обязательная в эпосе, она отсутствует в лирике, ибо "лирика - praesens, эпос - perfectum", - положение, которое в качестве общепризнанного приводит А. Потебня" .0 художественном времени в лирическом произведении будет сказано ниже, однако и в эпосе, даже если в нем нет или почти нет лирических "примесей", художнику не всегда приходилось преодолевать "временной барьер", само появление которого-результат длительной эволюции художественного мышления. Для древнерусского автора такого затруднения не существовало. Летописный рассказ о смерти Олега завершался так: "Есть же могила его и до сего дни, словеть могыла Ольгова"65.

В устном бытовании формула "до сего дня" играла роль мотивировки самого акта повествования (объясняется, почему сегодня холм носит наименование "могылы Ольговой"), служила доказательством достоверности сообщения66; она выполняла и ряд других функций-и только хронологическим ориентиром она служить не могла, - хотя бы уже по той причине, что формула на протяжении многих лет воспроизводилась в неизменном виде: прошлое не кончалось, оно как бы приобщалось к вечному.

Эту "двойственную" природу художественного времени в эпическом повествовании (двойственную в современном восприятии, но в историческом плане-синкретическую, нерасчлененную) почувствовал и гениально воспроизвел Пушкин. Свое стихотворение об Олеге поэт называет песнью, тем самым сосредоточивая читательский интерес на художественной реальности как таковой. Повествование завершается картиной тризны. Топонимическое обоснование "права на рассказ" ("словеть могыла Ольгова") не понадобилось вовсе; далекое прошлое и "сегодня" сосуществуют непосредственно в структуре повествования, без реалий-посредников. Вот как В. Я. Пропп комментирует начало стихотворения: "Как ныне сбирается вещий Олег. Этим выражается единство вымысла (кабы, как) и действительности (ныне, тут), прошлого и настоящего, искусства и жизни" 67.

То, что в фольклоре существовало в первозданной нерасчлененности, у Пушкина заново синтезировано.

Прежде чем элементы были гармонически сведены, их следовало обнаружить и вычленить из синкретического единства. Этот этап развития художественно-исторического сознания и запечатлен в "Древней российской истории" М. В. Ломоносова. Предание о смерти Олега изложено здесь чрезвычайно близко к первоисточнику. Знакомясь е различными, созданными в разное время летописными сводами, Ломоносов обратил внимание на то, что "до сего дня" (если формулу эту воспринимать в ее прямом и точном значении) в каждом отдельном случае обозначает нечто иное. Строгий ум просветителя натолкнулся на противоречие и решил его устранить. В его изложении конец истории выглядит так: "Весь народ много об нем плакал. Погребен на горе Щековице, и могила его видна была вовремя летописателя Нестора"68. Время автора зафиксировано и тем самым определено относительно времени читательского.

"И до сего дня"-традиционная формула, обнаруживающая отсутствие каких бы то ни было преград между временем действия и временем повествования, с одной стороны, временем автора и временем читателя-с другой. Момент повествования, если он и обозначен или может быть установлен косвенным путем, оказывается структурно нейтральным ("так видели и видят всегда", "так говорят")69. Это не означает, что моменту повествования не придавалось никакого значения,-он регламентировался постольку, поскольку текст был наделен практическими функциями. Определенные церковные тексты звучали в заранее предусмотренное время, подобно, например, обрядовым песням в фольклоре. И все же именно письменность создала предпосылки для фиксации момента повествования как художественной условности.

Время автора и время читателя в сознании средневекового книжника еще сливались. Рукописная книга рассчитана на чтение вслух, как правило, коллективное, хотя же переход от свитка к тетради способствовал распространению индивидуального чтения, чтения для себя (а затем-и про себя), ставшего нормой с распространением книгопечатания. Теперь у каждого читателя появилось свое время.

На первых порах литература пытается воспроизвести обстановку рассказывания: сказку "приводят" в книгу. Появляются многочисленные рамочные построения - своеобразная "сцена на сцене". Вслед за фиксацией момента повествования пришло умение переносить его как в прошлое, так и в будущее. Современник И. Гутенберга итальянский гуманист Пьетро Бембо с восторгом приветствовал возможность обращаться к "бесконечному множеству людей, притом не только к современникам"70.

Современному повествователю в поисках убедительного художественного решения обычно приходится преодолевать "временной барьер" - интервал между моментом действия и моментом повествования о нем. Время повествования может сводиться к известному моменту, "точке", а может оказаться переменчивым, "скользящим". И здесь Гончаров и Тургенев во многом антиподы.

При установке на изображение устоявшегося, прочно утвердившегося и повторяющегося в жизни хронологическая определенность момента повествования несущественна. В "Обломове" нет одного, постоянного и четко зафиксированного момента повествования. Тенденция вычленить мгновение и затем описать его во всей возможной полноте обнаруживается в структуре главы, периода, фразы. Ограничусь для примера началом двух глав второй части.

Восьмая глава: "Весь этот день был днем постепенного разочарования для Обломова. Он провел его с теткой Ольги, женщиной очень умной, приличной, одетой всегда прекрасно, всегда в новом шелковом платье, которое сидит на ней отлично".

Девятая глава: "С тех пор не было внезапных перемен в Ольге. Она была ровна, покойна с теткой, в обществе..." и т. д. Первая в конструкции фраза словно отсекает временной отрезок, а вместе с ним и определенный ряд событий, а последующие фразы играют роль диалогичную той, которая приходится на долю однородных членов предложения, стоящих после обобщающего слова. Повествователь в "Обломове" следует за героем на некотором расстоянии, соблюдая определенную временную дистанцию, необходимую для того, чтобы внимательно рассмотреть все детали.

У Тургенева современность, "сегодня" как момент повествования ощущается непрерывно и определенно. Так, рассказав о неустоявшихся взглядах Ивана Петровича, он тут же добавляет: "Да и возможно ли было требовать убеждений от молодого малого пятьдесят лет тому назад, когда мы еще теперь не доросли до них?" Несколькими страницами ниже: "Пароходов тогда еще не было". Или: "В те времена (дело происходило в 1836 году) еще не успело развестись племя фельетонистов и хроникеров, которое теперь кишит повсюду, как муравьи в разрытой кочке". Показательна и такая сделанная в рукописи поправка: вместо "Тогда Пушкин временно был не в моде"-"Тогда Пушкин не успел еще опять войти в моду"

Нетрудно заметить, что сближение момента повествования с моментом действия, наблюдаемое у Гончарова, больше располагает к последовательному эпическому повествованию, тогда как момент повествования, перенесенный в "сегодня", создает большие возможности для проникновения в повествование лирического (или публицистического) начала.

Так в результате длительного развития художественного мышления возникла потребность ориентировать событийное время не только относительно времени исторического, но и в его отношении к моменту повествования и к тому же учитывать время читателя- и притом не только современного автору. А это создает дополнительный простор для проявления авторской индивидуальности.

В произведениях, где нет событий (или есть только видимость событий), где повествование сводится к высказыванию, короче говоря-в "чистой" (т. е. нефабульной) лирической поэзии стилеобразующим началом становится время лирическое, или внефабульное. Разумеется, речь здесь идет об идеально "чистых" лирических произведениях) .Переход от повествования к высказыванию - это одновременно и качественный рубеж, разделяющий различные виды художественного времени - время эпическое и время лирическое.

Чем позже сложился фольклорный жанр, тем время действия в нем плотнее, определеннее и ближе к моменту повествования. Действительно, в сказке идеализированное будущее проецируется в неопределенное и заведомо вымышленное прошлое; время действия былины мыслится уже как реальное (хотя и резко отграниченное от настоящего и глубокое) прошлое; в балладе события "отнесены к потенциальной современности и действительности, хотя, может быть, и не к той, которая окружает исполнителя"71; в лирической песне берется миг из "настоящего, современного для певца или певицы, которые прямо или косвенно относят эти песни к себе"72.

Если внутри эпического повествования происходят количественные превращения, если оно способно ускорить или замедлить ход времени, то в лирическом образе, этом идеальном ускорителе, минуты или годы, недели или века - все оказывается рядом, в одном мгновении. С наибольшей наглядностью эта особенность предстает в самом коротком лирическом жанре фольклора-частушке. "Поэтическое время частушки, - пишет А. А. Горелов, - одно мгновение, хотя бы оно и было моментом соприкосновения настоящего с прошлым или будущим"73. Для лирики прошлое и будущее - "одно и то же сплошное настоящее" (Е. Винокуров). От этого мгновения "силовые линии" направляются в минувшее и в грядущее, и сама их направленность во многом характеризует ту или иную поэтическую систему; так, ранние стихи Ахматовой имеют только обратную перспективу"74, чего нельзя сказать, например, о стихах Маяковского, даже если ограничиться его ранней любовной лирикой. Лирическое время-это "время живое, уплотненное до взрыва" (В. Луговской). Не это ли имел в виду Пастернак, утверждая, что поэт-"вечности заложник у времени в плену?" Не об этом ли и у Маяковского: "Я счет не веду неделям. Мы, хранимые в рамках времен, мы любовь на дни не делим..."? Не по этой ли причине для М. Светлова "Небо полнится голосами тех, кто жил и любил на земле"?

Исследователь по-своему объясняет эти "чудеса": "В прозе, даже в стихотворном эпосе (курсив мой.-Д. М.), фабульное движение, персонажи, обстановка-все это развертывает, объясняет тему, придает авторскому замыслу наглядность. В лирике поэтическая мысль, сложный внутренний опыт должны быть переданы сгущенными поэтическими формулами, устанавливающими с читателем молниеносный контакт"75. Обратим внимание на слова "даже в стихотворном эпосе": причина "чудес" не в стихотворной речи самой по себе, а в ее структурной роли.

"Время, уплотненное до взрыва", выражается в лирике самим движением ритмически и мелодически организованных строк. Отсюда - пусть спорные, но такие схватывающие какую-то сторону этого же явления термины, как лирическое время, стиховое время, субъективное время, артикуляционное время 76. Когда Н. Асеев пишет: "Маяковский убыстряет стихотворные темпы до скорости мышления"77, то он здесь имеет в виду как раз то, что мы называем лирическим временем, равно как и П. Антокольский, когда замечает о другом поэте: "Марина Цветаева настолько вся насквозь полна содержанием, так захвачена его потоком, что ей некогда заботиться о форме, ее ухищрениях. Признаки формы не в силах протиснуться между квантов ее стремительных строф, сопредельных скорости света"78. Вот как воспроизвела Марина Цветаева предание о смерти Олега ("Молвь"):

Се жеребец, на аршин ощерясь,

Ржет, предвкушая бег.

Се, напоровшись на конский череп,

Песнь заказал Олег

Пушкину.79

Скачок в целое тысячелетие не замечен в счете, но отмечен в ритме переносом в другую строфу.

Такое проявление лирического времени у современных поэтов-результат длительного развития русского стиха; история этого процесса требует специального рассмотрения.

Традиционные фольклорные жанры складывались в период, когда представления о времени принципиально отличались от существующих ныне. К тому же в поэтике фольклора отразились и более древние представления и традиции,- в частности, многое перешло в фольклор от мифа80. Вот почему применительно к фольклору говорят об "эмпирическом времени", которое существует только относительно действий героев, "но никакой роли само по себе" не играет.."Несколько обобщая, - продолжает В. Я. Пропп,-можно сказать, что в фольклоре действие совершается прежде всего в пространстве, времени же как реальной формы мышления как будто совсем нет"81. Это "как будто" указывает на реальное противоречие, и В. Я. Пропп обнаруживает его исторические корни. На наш взгляд, перспективное видение, которое возникает при сопоставлении фольклора и литературы, позволяет (с учетом тех оговорок, которые находим у В. Я. Проппа) характеризовать рассматриваемые фольклорные категории и как временные с точки зрения заложенных в них тенденций и возможностей.

Предание о зодчих в фольклоре и литературе. (Художественное время и сюжетосложение)

Распространение сюжета

До сих пор, обращаясь к тому или иному тексту, мы рассматривали, по необходимости, какой-то один слой художественного времени, не принимая в расчет всего многообразия сцеплений и переплетений, которыми он связан с другими временными .слоями, и лишь пунктирно намечая связь художественного времени со структурой произведения в целом. Между тем, в конкретной художественной системе отдельные временные компоненты могут и отсутствовать (и это их отсутствие так же значимо, как, например, нулевая морфема в слове), тогда как другие вступают между собой в различного рода взаимодействия, при доминирующем значении одного из структурных слоев,-в зависимости от характера произведения как идейно-художественного единства. Интересно было бы проследить, как по-разному "работает" время в произведениях устных и письменных.

Если бы удалось найти несколько произведений, опирающихся на одни и те же или близкие по характеру события, но при этом непохожих по стилю и относящихся в одном случае к фольклору, а в другом-к различным родам литературы, то мы, очевидно, получили бы возможность обнаружить как сквозь (через) родовые и стилистические отличия просвечивает свойственная определенному этапу художественного развития структурная организация поэтического времени, т. е. прийти к обобщениям типологического характера.

С этой целью отправимся по следам знакомого многим народам предания о зодчих. В русской традиции предание связано с конкретным историческим фактом-возведением собора Василия Блаженного (1551-1561). "Упомянем о сказке, - пишет Николай Полевой в своей "Истории русского народа",-будто Иоанн велел выколоть глаза зодчему, когда спросил его: может ли он построить храм лучше, и получил ответ, что может. "Не хочу, чтобы где-нибудь была церковь лучше моей", сказал будто бы Иоанн; нелепое это предание существовало уже в половине XVII века"82,-утверждает историк, ссылаясь на книгу Таннера, вышедшую в Нюрнберге в 1689 году. Полевой, следовательно, не сомневается в том, что Таннер во время своей посольской поездки в Москву слышал рассказ о зодчих. Священник И. Кузнецов, наоборот, категорически отрицает существование крамольного сюжета в России: по его мнению, иностранцы - Адам Олеарий и Бернгард Таннер-перенесли на русский собор "свою-западную легенду о построении собора св. Марка в Венеции, где о смерти его зодчего рассказывается такое же предание", и только через иностранцев легенда попала в московские указатели и описания. Настойчивый священник в течение десятилетий публикует одну за другой статьи, вновь и вновь доказывая, что легенда о зодчих-дело рук иноземцев и что "басню... нужно окончательно сдать в архив". Его современник И. К. Кондратьев, составивший "полный указатель" московских соборов и церквей, не без раздражения заявляет, что "весь этот рассказ, просто, выдумки", но тем не менее констатирует: "Простолюдины до сих пор уверены, что Иоанн Грозный велел казнить строителей достопамятной церкви"83. Ценное признание, достоверность которого подтверждается позднейшими свидетельствами: рассказ об ослеплении зодчих был записан, в новом варианте, в 1924 году84. Видимо, прежде чем попасть в печать (да и после этого), история расправы над зодчими долгие годы существовала в виде глухих и неопределенных слухов.

И все же упомянутые гонители "басни" недоумевали не без основания. Предания этого нет в наших летописях, как цельного художественного повествования его не знает и русский фольклор, в то время как у ряда народов существуют поэтические произведения о расправе над зодчими. Кроме названной М. Кузнецовым "западной легенды" о венецианском соборе и его строителях, можно сослаться и на старинную румынскую пенею о мастере Маноле, и на болгарское предание о крылатом мастере, и на упоминавшееся уже чешское предание об ослеплении Гануша, создателя пражских курантов, и на сербскую юнацкую песню косовского цикла о "царе" Лазаре и создателях собора на реке Раванице-наиболее близкую русской версии, если судить по записи Вука Караджича. Сюжет известен и испанскому романсеро. В романсе "Об Абенамаре и короле доне Хуане" упоминается мавританский зодчий, загубленный после построения башен замка Аликсарес, "дабы в будущем соседям не возвел таких же самых"85. Предание естественно вписалось в "пограничный" романс о короле Фернандо I (1380- 1416), посвященный борьбе с маврами. К "универсальности", испанского романса мы еще вернемся (см. гл. 4).

Естественно возникает вопрос: почему же в русском фольклоре дело не пошло дальше подхваченного молвой глухого слуха, почему ни былины, ни исторической песни о русских зодчих мы не знаем и, судя по всему, их никогда и не было? Любопытно, что и предание о жертвоприношении при закладке крепости, поэтически обработанное многими народами, в русском фольклоре постигла та же участь86. Видимо, причина заключается в том, что у сербов или испанцев, например, история об ослеплении зодчих возникла в пору, когда их ранний героический эпос находился еще в стадии формирования,-и тотчас же оказалась в сфере притяжения косовского цикла у сербов или "пограничного" романса у испанцев, тогда как русское предание "запоздало", появившись уже, вероятно, после того, как были сложены песни об Иване Грозном.

Что же касается былинного творчества, то оно к тому времени уже явно заглохло.

Не только в фольклоре, но и в русской художественной литературе слух о расправе над создателями уникального храма на протяжении столетий не получал никакого отзвука. Между тем, сюжет это весьма благодарный, что могут удостоверить не только отделенные четырьмя веками от казанского похода поэмы Дм. Кедрина и А. Вознесенского, но и опыт литератур юго-востока Европы, например-румынской. Вслед за Чезарем Боллиаком, романтиком, участником революции 1848 года, сюжет баллады "Мастер Маноле" (о строителе красивейшего монастыря в Куртя де Арджеш) использовали поэты, драматурги, романисты. Джордже Мунтян в своем далеко не полном перечне упоминает стихотворения Т. Аргези, М. Бенюка, Иона Брада, Ал. Андрицою, Н. Лабиша, Н. Стэнеску, Анны Бландиааны, пьесы В. Ефтимиу, И. Луки, Л. Благи, А. Маниу, X. Ловинеску, а также роман Дж. Калинеску "Бедный Иоаниде". Воздействия этой народной баллады не избежали Б. Думбравэ, П. Истрати, М. Садовяну87. По мнению другого современного румынского филолога, Павла Руксандою, две народные баллады "Мастер Маноле" и "Миорица" - представляют для румынской литературы и культуры в целом нечто большее, чем одиночные произведения, пусть и самые совершенные88.

Объяснение (в определенной степени гипотетическое) столь непохожих судеб фольклорного сюжета в- различных национальных литературах будет предложено в последней главе после рассмотрения других видов соприкосновения фольклора и литературы. Пока же отметим сам факт: в русской литературе история о зодчих в течение ряда веков находилась в состоянии своеобразного анабиоза, чтобы - уже в наши дни-вдохновить двух поэтов на создание произведений, столь близких и одновременно столь непохожих. Обратимся к рассмотрению этих произведений, привлекая по мере надобности, и старинную сербскую песню на ту же тему. При этом основное внимание будет обращено на интересующий нас аспект художественной структуры-поэтическое время.

Предание о зодчих в поэмах Дм. Кедрина и А. Вознесенского

В основе поэм Дм. Кедрина "Зодчие" (1938) и А. Вознесенского "Мастера" (1959)89-один и тот же исторический факт (построение собора Василия Блаженного), и в этом смысле время действия в них совпадает. Нас, однако, интересует не историко-хронологическое, а художественное время,- а здесь-то и начинаются расхождения и притом весьма существенные.

Если говорить о событийном времени, то следует отметить, что Кедрин, не покидая круга описываемых событий, тем не менее лишает их узко хронологической определенности. Происходящее приурочено не к конкретной дате и даже не к конкретному отрезку времени, но к целой эпохе. Храм Покрова, например, не мог быть расписан "живописной артелью монаха Андрея Рублева" - ибо тот умер столетием раньше. Время действия, следовательно, обобщенное (но не идеальное!) -это целый этап русской истории. Оставаясь современным поэтом, Кедрин заимствует эпический колорит древней поэзии, погружая "Зодчих" в своеобразное единое эпическое время - анахронизмы у него тщательно замаскированы. "Ошибочные" (с чисто исторической точки зрения) факты не выпадают из времени действия, они только раздвигают до определенных пределов рамки событийного времени.

Такое время требует особых приемов отсчета. Конкретность календаря поэмы кажущаяся. Происходящее как будто привязано к известному историческому событию: "Как побил государь Золотую Орду под Казанью, указал на подворье свое приходить мастерам"-но это "как" отнюдь не тождественно обычному временному союзу: после победы под Казанью было еще долгое возвращение в Москву, прежде чем царь оказался "на подворье своем", да и возведение каменных стен началось далеко не сразу после его возвращения (в действительности закладка каменного собора началась лишь через три года после знаменательной победы). Промежуточное время поглощается непосредственно событийным; время не дробится на даты, оно откладывается массивными эпическими глыбами.

Момент повествования у Кедрина максимально приближен к моменту действия. Автор, как бы самоустраняясь, переносит читателя в прошлое: еще до ссылки на летописное сказание (как уже замечено выше-несуществующее), в первой же фразе-голос этого, веками отдаленного от нас повествователя: "Как побил государь...". И хотя время подлинного повествования не зафиксировано, ссылка на летописный первоисточник знаменательна: подлинный момент повествования замаскирован (насколько удается автору такая маскировка-это другой вопрос, и к нему мы еще вернемся), однако игнорировать его современный писатель (в отличие от средневекового) не может.

Таким образом, событийное время поэмы Кедрина, внешне напоминая идеальное эпическое время былинного фольклора, при этом существенно отличается от него.

Помимо указания на временную дистанцию, ссылка на летопись-как предупреждение: здесь будет рассказана история, современному читателю неизвестная (таково, независимо от действительного положения вещей, авторское намерение), и все внимание будет сосредоточено непосредственно на ходе событий. А это значит, что перед нами открыто выраженная установка на эпическое время как структурообразующее начало и, следовательно, определенная структура временных слоев, накладывающая свой отпечаток на всю образную систему.

У Кедрина нет описаний, останавливающих течение времени, - во всяком случае, с первого чтения их не замечаешь ("Лился свет в слюдяное оконце..."-это не просто метафора, но и иллюзия продолжающегося действия, которое на самом деле уже остановилось). Даже красоту храма автор не описывает-собор как бы создается на глазах у читателя: "Мастера заплетали узоры из каменных кружев, выводили столбы..." Время движется в одном направлении, и события предстают в строго хронологической последовательности: "Как побил...", "А как храм освятили...". Но этот "вектор"- результат взаимодействия различных сил, и важная его составная-движение стиха.

Сам по себе организованный в строфы пятистопный анапест еще не выражает ни духа древности (размер этот утвердился уже в новое время), ни эпического характера повествования. Но за ним - книжный опыт современного читателя: трехсложная стопа (видимо, благодаря свой ритмической уравновешенности, монотонии, как заметил бы Эйхенбаум) и строфическая организация связаны и с эпическим пушкинским "Вещим Олегом", и с историческими балладами А. К. Толстого; это уже традиция. Каждая строфа-завершенный эпизод, и отдельная сцена, как правило, не переходит из одной строфы в другую, но и не заканчивается прежде, чем строфа завершится. Емкие четыре строки пятистопного анапеста (по сравнению с пятистопным же дактилем-два дополнительных слога!) свободно вмещает сложные конструкции с обстоятельственными, определительными и другими придаточными предложениями90, которые "привязывают" событие ко времени, месту или указывают на иную, например, причинную связь.

Интонация, ритмический рисунок поэмы, все компоненты стиха служат тому, чтобы у читателя возникло ощущение, что перед ним-сказание летописца. Перечисляются дела зодчих-создается и определенное ритмическое движение: близится к концу строфа-и на наших глазах завершается создание храма.

Между строфами возникает своя интонационная связь: наряду со сквозным сюжетом в поэме существует и интонационное развитие. В каждой из первых четырех строф начальные две строки (не говоря уже о двух заключительных) завершаются нисходящей интонацией, все спокойно, размеренно. Перелом наступает в пятой строфе с ее восходящей интонацией:

Ремешками схватив волоса..

До сих пор в этом месте (конец второй строки) всегда стояла точка. Ее отсутствие приводит к новой, не встречавшейся прежде в аналогичных местах интонации: все сдвинулось, заволновалось. То же и в следующей строфе, также с восходящей интонацией:

И работой своею горды...

Но вот храм закончен, снова наступает ритмическое равновесие: две строки и нисходящая интонация. И только под конец, когда повествование достигает трагического накала, снова появляется взволнованный ритмический рисунок, а последняя строфа опять ритмически спокойна - относительно, разумеется. Четырнадцатая строфа "Зодчих", композиционно симметричная пятой, перекликается с ней и ритмически: снова интонационная незавершенность в конце второй строки (восходящая интонация), и снова последующая строфа, пятнадцатая (как в начале поэмы шестая: "Мастера заплетали...") строится на перечислении:

Соколиные очи

Кололи им шилом железным,

Дабы белого света

Увидеть они не могли,

Их клеймили клеймом,

Их секли батогами, болезных,

И кидали их, темных,

На стылое лоно земли.

Если в шестой строфе мы ждали последней строки с добрым предчувствием: с завершением строфы завершается чудо созидания,-то теперь нам больно слушать это перечисление пыток, мы уже догадываемся, что ни о чем другом в этой строфе речи не будет, и мы ждем конца строфы - как ждут конца пытки. А рассказ именно здесь становится замедленным. Эпитеты, которых до сих пор почти не было, оказываются мучительно обязательными, и даже место их в предложении ретардирующее: фразе уже как будто конец, а она продолжается эпитетом: "Их секли батогами, болезных..." (показательно, что в последующих строфах, эмоционально более сдержанных,-хотя уже не может быть возврата к спокойствию первой части поэмы, - эпитеты всегда стоят перед существительными). Настойчивое повторение в строфе одних и тех же звуков: соколиные, кололи, клеймили, клеймом, секли, кидали еще более усиливает впечатление.

Все разнесено по строфам-как по годам в летописи. Событийное время в "Зодчих" проникает во время лирическое, подчиняя его своему движению91.

Вознесенский свою поэму мог бы назвать и так: "Читая Кедрина". Автор "Мастеров" ориентируется на читателя, которому уже известна трагическая судьба гениальных строителей, и притом известна именно благодаря кедринским "Зодчим". Поэт знает больше, чем его предшественник, и не только потому, что их разделяет почти четверть века, но уже хотя бы потому, что, когда Вознесенский принялся за "Мастеров", ему были известны "Зодчие". Самоочевидный факт-"Зодчие" предшествуют "Мастерам"-у Вознесенского становится фактом художественным, стилистически весомым. Иначе говоря, без Кедрина не только не было бы "Мастеров" в плане историко-литературном, их и сегодня нет без "Зодчих"- в плане структурном.

Структурообразующим началом у Вознесенского выступает время лирическое, эпический же сюжет опирается на ассоциации, рассчитанные на опыт читателя. Конечно, в "Мастерах" не только лирический "praesens", но и эпический "perfectum", однако судьба зодчих образует, если так можно выразиться, эпический подтекст поэмы: ослепление мастеров у Вознесенского не изображается, хотя мысль об этом ни на минуту не покидает поэта, преследуя его на протяжении всего произведения: "А выжженные очи, как клейма, горели среди ночи".

Лирической доминантой определяется характер всех временных слоев поэмы Вознесенского.

Что касается событийного времени, то, уже вначале предупредив читателя: замкнутой эпохи не будет! - автор до конца остается верным этой декларации. В поле зрения поэта- вся история, вплоть до последнего часа: "Я той же артели,/ Что семь мастеров./Бушуйте в артериях,/Двадцать веков". В. поэме о семиглавом соборе-глав тоже семь92 (ср.: в монгольском фольклоре девяти ветвям мирового древа соответствуют девять песен поэмы "Гесэр") и зодчих оказывается семеро: каждый, ослепленный, но не сломленный, как бы и сегодня живет в одной из башен собора:

...А вслед мне из ночи

Окон и бойниц

Уставились очи

Безглазых глазниц.

Не от летописца узнает поэт о судьбе мастеров - он их современник, что не мешает ему быть рядом и с Зоей Космодемьянской, и Мусой Джалилем, и с Данте и Микельанджело, тоже на правах современника. Там, где Кедрин подробно повествует о пытках, у Вознесенского перехватывает дыхание,. словно его самого пытают палачи:

Тюремные стены

И нем рассвет.

А где поэма?

Поэмы - нет. I

Была в семь глав она

Как храм в семь глав.

А нынче безгласна

Как лик без глаз.

Все, вплоть до сближения омонимов, до оглушения согласных-использовано для сближения, даже слияния понятий: звучит "безгласна" - "безглас".

Время действия у Вознесенского почти безгранично, единственный видимый у него берег-это момент повествования93, тогда как в "Зодчих" Дм. Кедрина момент повествования приближен к моменту действия (отклонение от этого-принципа в поэме воспринимается как художественный просчет) .

Именно благодаря четкой фиксации момента повествования в поэму Вознесенского так естественно входит самая животрепещущая проблема современности-тема борьбы с поджигателями войны, злейшими врагами всякого созидания. Самим характером конфликта подчеркнута его бескомпромиссность. Вознесенский, пока дело касается протяженности и временной определенности действия, демонстративно отказывается от точной хронологии: "Жил-был царь", начинает он, заимствуя сказочный зачин и тем самым неожиданно обнаруживая-в их безбрежности-сходство сказочного времени с лирическим. Насколько содержательна эта перекличка с фольклорным жанром, на протяжении веков выражавшим самые заветные народные чаяния, можно было бы показать на ряде примеров. Ограничимся одним: ".. царь становится воплощением злой, коварной, жестокой и разрушительной силы. Победить царя может лишь сила созидания, творчества". Это не цитата из статьи о поэме Вознесенского-высказывание заимствовано из книги известного фольклориста В. Аникина, анализирующего-на основе более чем 15 версий - сказочный сюжет о морском царе94. Сказочная формула в "Мастерах" не внешнее подражание, а важный и многозначный ассоциативный ход, одна из функций которого - безграничное расширение событийного времени. Поэт уловил сходство, чтобы еще резче оттенить различие: условности, фиктивности сказочного царства и сказочного времени противопоставлены реальный царь и реальный конфликт. Сказка, как уже было замечено - это проекция утопического будущего в неопределенное и заведомо нереальное прошлое; в "Мастерах"-утверждение будущего, которое столь же реально ощутимо, как настоящее и минувшее. Сказочное время у "Вознесенского исчезает во времени лирическом: "Я осуществляю в стекле и металле,/ (О чем вы мечтали, о чем - не мечтали...". И если царь не назван по имени, а время не уточнено, то ведь оно и не может быть иначе в поэме, проклинающей варваров "всех времен": "точность" хронологии здесь была бы явно в ущерб точности идеи. Зато момент повествования зафиксирован тщательно: "И завтра ночью тряскою / В 0,45 / Я еду Братскую / Осуществлять!" Что у Кедрина ощущалось, как "нулевая морфема" (ссылка на летопись возможна лишь при условии, что современный читатель, в отличие от читателя средневекового, принимать в соображение настоящее как подлинное время рассказа), то у Вознесенского хронометрировано с подчеркнутой современной точностью.

Если Кедрин всячески имитирует замкнутость времени, то Вознезенский раскрывает его настежь. Событийное время у него перехлестывает даже через момент повествования - в "сторону будущего, в "завтра".

При столь безграничном событийном времени (в "Мастерах" оно, по существу, поглощено временем лирическим) нельзя ожидать сколько-нибудь последовательного движения сюжетного времени. Направленность времени и его темп здесь не "измерить" чередованием событий, - оно определяется развертыванием образной мысли, не стесняемым никакими хронологическими рамками. Говорят о неожиданности ассоциативных ходов у Вознесенского-это неточно и, пожалуй, неверно. Зодчие шестнадцатого века и советский селекционер Мичурин-такая ассоциация покажется неожиданной в стихах поэта иного, чем у Вознесенского, художественного мышления, у поэта, склонного сопоставлять близкое по месту и времени. И, наоборот, привычные по своей структуре сравнения, окажись они где-нибудь в середине поэмы Вознесенского, покажутся неожиданными, а то и неуместными, ибо читатель уже настроился на иную амплитуду образных ассоциаций, на мгновенный и широкий охват разнородных событий, явлений; какие-то пласты читательского сознания растормаживаются, и даже мимолетные впечатления или, казалось бы, давно забытые сведения поэт извлекает из нашей памяти.

В эпосе описание переходит в повествование, в лирике - в высказывание. Если Кедрин, чтобы изобразить собор, показывает, как он строится, то у Вознесенского дано, на первый взгляд, именно изображение собора, мгновение как будто остановилось. Но это не описание, а высказывание, и неподвижный храм живет, бунтует: "И башенки буравами / Взвивались по бокам, / И купола булавами / Грозили облакам!" Да, это лишь мгновение, но в нем сконденсированы века бунтов, мятежей, восстаний, это-"время живое, уплотненное до взрыва". Событийное время во всех его компонентах преобразуется, подчиняясь лирическому времени.

И структура фразы у Вознесенского иная, нежели у Кедрина. В двух посвящениях, к примеру, нет ни одного сложного предложения: конкретные указания на временную (или иную) связь заменены ассоциациями, не терпящими "приводного ремня" - подчинительного союза с его конкретностью отношений. Если амплитуда образных ассоциаций в "Зодчих" определена описываемой эпохой и не выходит за ее пределы (церковь-"как невеста", "как сказка"), то в "Мастерах"раскованность ассоциаций, не признающая временных рубежей. Разные века живут в одном образе: "Сквозь кожуру мишурную / Глядело с завитков, / Что чудилось Мичурину / Шестнадцатых веков".

У Кедрина повествование движется от определенной отправной точки ("Как побил государь Золотую Орду под Казанью..."), подчиняясь закону хронологической несовместимости. У Вознесенского нет какого-то сплошного временного потока; в его лирическом силовом поле собраны все времена, и он свободно переходит от одного к другому, нередко скрепляя сближение разновременных понятий еще и звуковыми уподоблениями. Но создается это единое временное поле благодаря энергии, идущей от источника, которому имя современность. И если для передачи колорита времени оба поэта прибегают к общему, с точки зрения нормативной стилистики, средству- к архаизмам, подчас одним и тем же в обеих поэмах ("тать", "государь"), то одинаковые лексические средства языка приобретают в речи поэтов прямо противоположное звучание. Кедрин вводит архаизмы незаметно, они как бы подсвечивают все повествование, придавая ему старинный колорит; у Вознесенского архаизмы служат скорее для контраста - чтобы ярче оттенить современный характер речи. О соборе у Кедрина: "Лепота!" - молвил царь. И ответили все: "Лепота!" О том же у Вознесенского в речи купца: "Ишь, надругательство, / Хула и украшательство". Здесь рядом со старинным "хула" резко выделяется "украшательство" - слово, не зафиксированное ни в одном древнем памятнике, но зато весьма популярное в конце 1950-х годов (впервые отмечено в словаре Ушакова - 1940 год- пока еще с пометкой "книжное")95. Образная мысль у Вознесенского на протяжении одной строки совершает реверсивное движение в древность, чтобы тотчас же возвратиться к современности.

Любопытно, что у Кедрина архаичное "лепота", а у Вознесенского современное "украшательство" подчеркнуты рифмой.

Бели в "Зодчих" Кедрина богатство интонаций спрятано за внешней традиционностью и кажущимися однообразием ритма, то автор "Мастеров" словно бы демонстрирует различные по времени преимущественного бытования виды стиха, начиная с былинного, которые, вкрапливаясь в доминирующий на протяжении поэмы стих и подчиняясь ему, лишь оттеняют современный его характер. Насколько закономерно именно тот, а не иной размер стал характерным для определенной исторической эпохи-здесь могут, видимо, существовать различные мнения, но если уж этот, а не другой размер прикреплен традицией к тому или иному периоду-само появление такого размера в стихе современного поэта становится своеобразным хронологическим ориентиром:

От страха дьякон пятился,

В сундук купчишка прятался,

А немец, как козел,

Скакал, задрав камзол.

Уж как ты зол,

Храм антихристовый!..

А мужик стоял да подсвистывал,

Все посвистывал, да поглядывал,

Да топор рукой все поглаживал...

Обратим внимание на строки о мужике. Что это - имитация "разбойной" песни с ее нерифмованным, недалеко ушедшим от былинного стихом? И да, и нет. Тот же-почти тот же-ритмический рисунок, традиционное дактилическое окончание (кстати, нередкое в былинах объединение по три стиха) . Это, однако, не белый стих. Прежде всего, трем "разбойным" строкам предшествует такая: "Храм антихристовый!.." "Антихристовый" - "подсвистывал" - это уже рифма, очень "современная" и одновременно какая-то непрочная: едва наметившееся созвучие (т...иств) исчезает, последний слог свободен и может вступать в другие связи. Затем следует принять во внимание, что былинной строке свойственно дополнительное ударение на последнем слоге (а в первой из трех строк как раз он не связан предыдущей рифмой) -и "белый" стих оказывается рифмованным: посвистывал-поглядывал-поглаживал. При этом первая часть слова "посвистывал" рифмуется с предшествующей строкой-и это самая "современная" опорная, или так называемая левая рифма, а конец того же слова рифмуется с последующей строкой-на былинной основе. Мы улавливаем здесь рифму (хотя уже непривычную), потому что ожидали встречи с ней: все предшествующие стихи поэмы-рифмованные96.

Приведенный выше пример из поэмы Вознесенского не только позволяет отметить использование поэтом различных по времени бытования систем стиха, но и дает возможность подчеркнуть отличие лирического времени от времени событийного. Если у Кедрина инерция стихового движения используется для имитации непрерывного последовательного действия, то у Вознесенского она служит той линзой, которая собирает различные временные лучи в единый лирический фокус. И все это стиховое многообразие-на фоне ультрасовременной (пусть в чем-то знакомой историкам литературы) фактуры стиха, где рифмуется "муровали-муравьями", "башенный - бесшабашный". Или:

Чтоб царя сторожил,

Чтоб народ страшил,

пропадает гласная, оглушается согласная, и вот уже голос понижается до шепота: "страшил" как эхо от "сторожил", - стихи конца пятидесятых откровенно рассчитаны на чтение вслух.

Различие временной структуры двух современных литературных текстов существенно, но далеко не абсолютно, и в этом можно убедиться, обратившись к фольклорным версиям того же сюжета..

Фольклорные версии сюжета о зодчих. Их сопоставление с литературными

Перед нами сербская эпическая песня "Опет зиданье Раванице" 97. Наряду с песней "Зиданье Раванице", которая может рассматриваться как своеобразное введение к ней, она примыкает к косовскому циклу (кстати, храм на реке Раванице упоминается и в песне "Милош у латынян"). То, что к сопоставлению привлекается песня сербская, а не русская98, не должно вызывать особых опасений. Типологическая общность сербского эпоса с русским не вызывает сомнений. Более того, имеются веские основания говорить о близости стилистической 99.

Содержание сербской песни о зодчих сводится к тому, что "царь" Лазарь велел построить у Раваницы собор, какого еще никто не видывал. Вместо отпущенных им двенадцати лет зодчие завершили труд за год (событийное время), но при этом, ослушавшись царя, не отдыхали ни в праздники, ни в пятницу, ни в воскресенье (промежуточное событийное время растворилось в непосредственном времени), за что Лазарь повелел предать их мучительной смерти: нарушено традиционное событийное время, хранителем которого выступает царь.

Сюжетное время в песне движется, как и следовало ожидать, без остановок. Собор не описан, хотя показан дважды. В первом случае царь Лазарь говорит о том, как церковь будет строиться и украшаться, этап за этапом, а Милош советует ему, как укреплять стены: "А покрывай плочом и каменом..." (Судя по современным фотографиям, описание получилось довольно точным, да и югославская энциклопедия считает нужным заметить, что церковь на Раванице щедро покрыта каменными плитами). Во втором случае-уже в конце песни-сказано о том впечатлении, которое церковь произвела на царя и даже на его коня - "описание переходит в повествование" (сюжетное время):

Коньу ждарка у очи удари,

Под царем je коньиц поскочио...

(Коню луч ударил в глаза,

Под царем конь подпрыгнул...)

И заключительные строки:

Ту се зове Царево Бупило,

Како тада, тако и Дамаске100.

(Здесь называется Царево Бупило,

Как тогда, так и до сего дня).

"До сего дня"-совсем как в русских летописных преданиях. Закон хронологической несовместимости выдержан также от начала до конца - время течет непрерывно, не разветвляясь и ни на миг не останавливаясь, и даже церковь описана "в счет" того времени, пока царь проезжал мимо нее, благо конь от блеска сиявшего собора-луч ударил ему в глаза-споткнулся и задержал царя еще на миг. Лирическое время, по сравнению с фабульным, здесь играет явно вспомогательную роль. Спокойное течение стиха вполне укладывается в традиционный десетерац (десятисложник) с его равными строками, текущими плавно, без строфических ограничений, с его обязательным ударением на предпоследнем слоге и постоянной цезурой после четвертого, - размер, который сегодня многими признается родственным русскому былинному стиху и вместе с ним восходящим к праславянскому прототипу101.

Мы уже обратили внимание на то, что зодчие сербской песни воздвигли храм на Раванице, наперекор традиции, всего лишь за один год. Поскольку время определяется традицией, сделать нечто выходящее за традиционные рамки можно только в необычные сроки. Казалось бы, необычная постройка требует более длительных усилий для своего осуществления. Все сказочные строения, однако, возводятся ранее традиционных сроков. Сначала умелец Маноле, герой упомянутой выше румынской легенды, пытается построить собор в обычные сроки:

Три года трудился

Проку не добился:

Что днем возведет,

Все в ночь пропадет.

Только отказ от принятых временных норм позволил зодчему воздвигнуть храм неповторимой красоты, достоинства которого вызвали соответствующую реакцию князя Негру-Водэ:

- Не хочу,- твердит,

Чтоб создал строитель

Другую обитель,

Этой равную,

Столь же славную,

Чтоб вы старались,

Чтобы пытались,

Воздвигнуть другую

Такую!102

(Перевод С. Шервинского)

Этот сказочный храм возник с невероятной быстротой,. меньше, чем за неделю, чему найдена потрясающая по своему трагизму мотивировка: в основание церкви, исполняя предсказание, заживо замуровывают жену мастера, и строители торопятся, чтобы скорее прекратились ее душераздирающие крики. Поскольку повествование о том, как возникла постройка, заменяет ее описание, необычность предмета, его качество, выражается в необычных путях его создания, в частности, в необычности сроков, т. е. получает и временное (количественное) выражение.

Нарушение традиционного событийного времени (а вместе с тем и царской воли) привело к еще одному отличию сербской песни от обоих поэм: сюжет песни в одном существенном моменте не совпадает с той версией, которая нам известна. Эти различия, в принципе, можно было бы предсказать, исходя из типологических особенностей средневекового эпоса. Для этого следовало бы вспомнить, как былинный князь Владимир, разгневавшись на Илью Муромца, велел

Посадить его в погреб глубокие,

В глубок погреб да сорока сажен.

Не дать ему ни пить ни есть да ровно сорок дней,

Да пусть он помрет, собака, и с голоду103

и как, однако, запертого в подвал богатыря выручает Апракса, жена Владимира (в ряде вариантов-его племянница Забава Путятична),--к неописуемой радости раскаявшегося в своей горячности князя:

Становил-то он Илью да супротив себя,

Целовал в уста его сахарнии...104

Мог ли остановиться перед ослеплением не угодивших ему зодчих реальный Иван Грозный-человек, в гневе убивший собственного сына? Эпос по поводу даже этого последнего обстоятельства вступает в спор с историй. В русской исторической песне казнь сына (здесь его зовут Федором) не состоялась: шурин царя, Никита Романович, спасает приговоренного к смерти царевича. Царь раскаивается в своем поступке, и, увидев сына,

Взял его за белы руки

И целовал его во уста во сахарные...

Сам же говорил таково слово:

"Ай же ты, Микитушка Романович!

Чем тебя пожаловать?.."105

"Не потому ли эта песня так богата вымыслом, что о совершенном убийстве нельзя было громко говорить?"106-так пытается объяснить расходящуюся с действительностью развязку В. И. Чичеров. Думается все же, что не потому, во всяком случае-не только потому (не исключено, что песня о намерении царя убить своего сына Федора сложена до убийства им сына Ивана). В эпосе одни лишь внешние конфликты доводятся до полного напряжения. Что же касается внутренних, социальных, то их убедительно характеризует Е. М. Мелетинский: "Конфликт Ильи и Владимира никогда не приводит к полному разрыву именно потому, что Владимир продолжает мыслиться естественным главой эпического Киевского государства... Даже во многом развенчанный "князь" остается средоточием идеального эпического мира. Последний ... представляет собой не только национально-историческую, но и социально-историческую утопию. Эпический историзм в принципе не включает широкого изображения классовых конфликтов, последние получают в нем лишь косвенное отражение"1ОТ. "Отходчивые" государи действуют и в русском, и в старофранцузском, и в итальянском, и в казахском, и в ойротском эпосе108.

Нет ничего удивительного в том, что и сербская песня о судьбе создателей храма, который строился прежде всего как преграда на пути внешнего врага, выдержана в том же духе. В гневе царь приказал казнить зодчих, но его любимец воевода Милош, которому поручена расправа, поступает так же, как Забава Путятична в былине или Никита Романович в исторической песне: тайно от царя сохранив им жизнь, он велит

поить их и кормить. Между тем царица Милица, узнав о якобы совершенной казни, горько упрекает Лазаря (ведь мастера - ее братья): почему хотя бы одного из них- самого старшего или самого младшего-он не оставил в живых. Раскаявшийся царь заявляет, что ничего не пожалел бы для Милоша, если бы тот догадался сделать это. Следует признание воеводы Милоша:

Свагда сам те послужио вjерно,

А данас те послужио нисам:

Ни jеднога погубио нисам,

Погубио, ни стара, ни млада,

(Я всегда служил тебе верно,

А теперь службу не сослужил:

Ни одного я не погубил,

Не погубил ни старого, ни молодого)

в ожидании того часа,

Доке нам се, царе, поодльутиш.

(Пока, о царь, не пройдет твой гнев)

И царь радостно встречает тех, кого недавно велел извести. Ибо для песни одинаково важны и причина конфликта (нарушена царская воля), и повод: зодчие, проявив излишнюю старательность, нарушили эпический этикет, а это уже не реальный конфликт, но поэтический знак конфликта, и притом знак условный. Царь в данном случае выступает как выразитель общепринятого ("так видят все"), В чешской версии легенды-иная, но по-своему тоже утопическая развязка: ослепленный мастер Гануш выходит из борьбы победителем, навсегда остановив староместские часы (которые, кстати, идут и поныне). В записи 1924 года Грозный тоже раскаялся, правда, уже после учиненной расправы. Как тут не вспомнить В. Жирмунского, который писал: "Типологические сравнения, недостаточно представленные в предшествующей литературе, имеют чрезвычайно важное значение, так как в повторяющихся явлениях сюжетики и стиля эпоса позволяют раскрыть социально обусловенные закономерности их развития"109.

Из всех известных нам фольклорных версий о расправе над зодчими наиболее бескомпромиссно болгарское предание "Крилатият майстор"; оно заканчивается трагической гибелью зодчего. Однако перед нами не исключение из правила, а его подтверждение: храм строится по повелению турецкого султана, и это вполне согласуется с историческими фактами, с той, однако, существенной разницей, что в предании действует безымянный болгарский мастер, тогда как известен подлинный строитель одринской мечети-знаменитый турецкий архитектор Синан, умерший в 1678 или в 1588 году. (Он, следовательно, был современником создателей Василия Блаженного) . В основе легенды лежит конфликт между зодчим и чужеземным поработителем, и в первой публикации текст не случайно был озаглавлен "Джамията Сулеймание в Едрене" - по имени турецкого султана. Так идеальное эпическое время связано с вполне определенными принципами сюжетосложения, основанными на "закругленности" конфликта - если только это не конфликт с пришедшей извне силой.

Кедрин, ссылающийся на "летописца сказанье", в исходном пункте традиционен: поводом для возведения собора служат внешние обстоятельства. Двадцать лет спустя Вознесенский находит новую мотивировку. У него царь строит храм,

Чтоб даря сторожил,

Чтоб народ страшил.

Исходный момент-иной. Казань-даже не упомянута. Причина-не в победе над врагом, хотя и вековым, но уже ушедшим в небытие. Рамки конфликта-не годы, не столетие, а "двадцать веков".

В эпической песне противоречия, как правило, сглажены. У Кедрина они нарастают в ходе повествования. У Вознесенского они существовали и прежде, до начала событий.

По-разному мотивируется и царское решение. В старинном предании зодчие лишь на время оказались в немилости. Кедрин все внимание сосредоточивает на трагической участи мастеров (хотя и намекает на моральное торжество зодчих: "И стояла их церковь..."). При этом стилизация "под сказанье" подчас не выдерживает современной идейной нагрузки: чтобы зодчие "не построили лучшего храма, чем храм Покрова", достаточно было их ослепить; страшные истязания остаются немотивированными-здесь скорее голос автора современной исторической повести, чем "летописца сказанье" (это как раз одно из тех мест поэмы, где нарушены и временные отношения).

У Кедрина зодчих ослепили, "чтобы белого света увидеть они не могли". У Вознесенского - потому что страшились глядеть им в глаза:

Очи - ой, отчаянны!

При подобной силе

Как бы вы нечаянно

Царство не спалили!..

В поэме Вознесенского мастеров ослепляют не для того, чтобы они не построили такой (или еще лучший) храм в других землях, но как раз за то, что они воздвигли на родной земле именно такой храм, призывающий к мятежу110.

У Кедрина все согласны в оценке храма: "Лепота". Пока никаких разногласий нет. Конфликт обнаружился в тот момент, когда оказалось, что зодчие готовы воздвигнуть другой храм. Это конфликт между тираном и мастерами. Зодчие ослеплены, другого храма не будет.

У Вознесенского конфликт существует уже потому, что существуют тираны, враждебные творцам. Это конфликт между тиранией и созиданием. Он существовал до Ивана Грозного, он не исчез с его смертью. Он может исчезнуть только с полной гибелью одной из сторон-либо искусства (и шире- "мастерства"), либо тирании. Поэт не сомневается в исходе:

"Врете, сволочи, будут города!" А пока-это конфликт, существующий на любом временном срезе, конфликт ежесекундный и вечный. Наше сегодня потому и стало структурным стержнем поэмы, что современники поэта являются свидетелями и участниками грандиозной борьбы, в ходе которой жизнь торжествует над смертью, созидание над варварством, мастера над убийцами. В числе аргументов, подтверждающих это торжество, - Братская ГЭС, которую едет "осуществлять" автор.

Время как длительность, или событийное (фабульное) время, характеризуется в словесном художественном произведении такими признаками, как продолжительность, прерывность или непрерывность, конечность или бесконечность, замкнутость или открытость.

В фольклоре временные отрезки определенной продолжительности имеют конкретный заранее обусловленный качественно-оценочный смысл. Необычайные события совершаются, а необыкновенные предметы создаются в необычное время, причем героический эпос предпочитает "круглые", а сказочный-"составные" числа.

Соотношение непосредственного и промежуточного событийного времени, равно как и отсутствие временных признаков (например, возрастных характеристик) в фольклоре также регламентировано. Оценочно-семантической природой событийного времени могут быть объяснены и некоторые другие элементы фольклорной поэтики.

Событийное время в литературе прошло путь от догматических установлений средневековья, рассудительной жесткости классицистов, а затем размытости и нестрогости событийного времени у романтиков-к неисчерпаемому многообразию" в реалистической литературе.

Обращаясь к традиционному сюжету, писатель-реалист нередко прибегает к сдвигу "стрелы времени" влево, перенося центр тяжести на изображение обстоятельств, истоков, причин.

Границы между непосредственно событийным и промежуточным временем в фольклоре абсолютны, в литературе-относительны. В фольклоре изменения происходят только в непосредственно событийное время; в литературе они вероятны и в промежуточное время, что создает возможность, во-первых, большей "конденсированности" изложения и, во-вторых, практически неограниченного выбора моментов "подключения" и "отключения" повествования.

Вопрос о конечности или бесконечности событийного времени сводится к отмеченности начала и конца. Для волшебной сказки то, кем был герой, менее существенно, чем то, кем он будет; отсюда в финале "заключительное благополучие", после которого не мыслятся никакие перемены. Былина же допускает, что герой совершал подвиги прежде и будет их совершать после того, как действие данной былины совершилось. Однако в временном плане поступки героя, описанные в разных былинах, не соотнесены; здесь время также конечно, хотя его изолированность не столь абсолютна, как в сказке.

Отмеченность начала и конца следует отличать от открытости или замкнутости событийного времени произведения относительно времени исторического. Повествовательные жанры фольклора знают только замкнутое время. Открытое время ("жизнь без начала и конца") утвердилось в реалистической литературе.

Продолжительность событийного времени находит конкретное воплощение в художественном календаре, а его открытость или замкнутость - в художественной хронологии. В фольклоре каждый жанр располагает своим традиционным календарем, хронология же в героическом эпосе условна, в сказочном - фиктивна. Открытое время реалистической литературы предполагает различные способы построения художественного календаря и художественной хронологии и предусматривает многообразие отношений между этими компонентами в структуре художественного времени. Так, специфика календаря в "Обломове" Гончарова приводит к полному отсутствию хронологии, тогда как у Тургенева в "Дворянском гнезде" хронология подчас важнее календаря.

Таковы основные свойства событийного времени. Сюжетное время характеризуется скоростью, последовательностью и направленностью.

Характерное для фольклорного повествования наличие двух непроницаемых, четко отграниченных друг от друга видов высказывания - речи повествователя и прямой речи - изоморфно протеканию времени по закону хронологической несовместимости. В литературе прямая речь на первых порах оказывается как бы эталоном реального времени, подчеркивая стремительность повествования и статичность появившегося позднее описания. Последовавшее затем появление разновидностей косвенной речи и открытие внутреннего монолога привело к тому, что на речь персонажа распространяется то описательный, то повествовательный принцип, а отказ от хронологической несовместимости позволяет придавать описанию и повествованию различные, в том числе и противоположные их первоначальной роли темпоральные функции.

В нарративном фольклоре повествователь сообщает о том, о чем все и всегда "говорят", момент повествования нерелевантен, и нет необходимости согласовывать время действия и время повествования. В древней письменности, также исходящей из всеобщности видения, эти два слоя находятся еще в синкретическом единстве-"время" растворяется в "вечности". С утверждением осознанного художественного вымысла в литературе связана фиксация момента повествования как художественной условности, которая первоначально сводилась к воспроизведению обстановки рассказывания. В процессе своего развития литература вырабатывает все новые способы ориентации событийного времени относительно времени повествования, причем можно говорить о двух основных путях решения этой задачи: в одном случае время действия, а в другом время повествования становится стилеобразующим началом. Между этими двумя крайними точками расположен практически неисчерпаемый спектр возможностей.

Таковы временные характеристики эпического повествования.

Если проследить за преобразованиями временной структуры фольклорных произведений в процессе жанрообразования, т. е. в историческом плане, то можно отметить две взаимосвязанные тенденции-сжатие событийного времени и его приближение к моменту повествования.

Переход от повествования к высказыванию - это одновременно и качественный рубеж, разделяющий различные виды художественного времени-время эпическое и время лирическое. В этом смысле лирический образ - идеальный ускоритель.

Таковы основные компоненты художественного времени. Сопоставление нескольких произведений на один сюжет обнаруживает содержательность временных категорий и неодинаковую их природу в эпосе и лирике как двух различных родах словесного искусства, с одной стороны, и в литературе и в фольклоре, как двух различных художественных системах, - с другой.

Глава вторая. Слово и событие ё фольклорном и литературном повествовании. Взаимодействие стилей

Единство слова и события - закон волшебной сказки

Вопрос о стиле начинается с проблемы отношения художественного слова к изображаемому событию. Этим объясняется и выбор аспекта, в котором рассматривается взаимодействие фольклора и литературы на уровне стиля- слово и событие; отсюда и обращение к жанру, наиболее отвечающему задачам такого исследования,-к сказке.

Обоснована ли при типологическом анализе опора на русскую волшебную сказку (пусть даже с выходами в сказочный фольклор других народов)? Дело, однако, в том, что в смысле жанровой "незамутненности" русская волшебная сказка выгодно отличается как от сказок тех народов, у которых сказка еще не сложилась в самостоятельный жанр (это- "досказка") , так и от волшебной сказки большинства (если не всех) европейских народов, менее устойчивой к воздействию других сказочных (и не только сказочных) фольклорных, а подчас и литературных жанров. Если можно говорить о классической форме волшебной сказки, то ее следует искать прежде всего в русском фольклоре. (Классическим образцом сказок о животных могут быть признаны прежде всего сказки африканские)2. В трудах Н. В. Новикова, Л. Г. Барага, П. Г. Богатырева3 и других советских исследователей отмечалась большая жанровая устойчивость русской волшебной сказки по сравнению с волшебными сказками ряда других славянских народов. Сошлемся также на высказывания двух немецких фольклористов, разделенных почти столетием, но объединенных общим восхищением самобытностью русской волшебной сказки. Первое высказывание содержится в предисловии Якоба Гримма к изданной в 1831 г. в Лейпциге книге "Русские народные сказки" (фактически это был перевод русских лубочных сказок, на что и указал Гримм не без сожаления), и выражает восхищение размахом вымысла в русской народной сказке, особенно такими моментами, как разговор героя с вращающейся избушкой, проникновение в ухо коня, полеты в поднебесье и т. п.4, второе принадлежит Августу фон Левису оф Менару, который в работе "Герой в немецкой и в русской сказке" (Иена, 1921) отмечает большую динамичность и изобретательность русской волшебной сказки по сравнению с немецкой5; в немецком фольклоре границы между сказкой волшебной и бытовой далеко не столь определенны. Иначе говоря, для типологического изучения русская волшебная сказка чрезвычайно удобна и репрезентативна.

Фольклорные сказки привлекаются преимущественно из сборника А. Н. Афанасьева "Народные русские сказки", а также из некоторых других изданий конца XIX-начала XX века. Что же касается отбора материала литературного, то, разумеется, единой нормы литературного повествования, обязательной для всех времен, направлений, жанров и стилей- даже в рамках одной национальной традиции - не существует. Из этого, однако, не вытекает, что не следует прибегать к типологическим сопоставлениям литературных и фольклорных произведений как текстов, относящихся к двум различным видам словесного искусства. Мы полагаем, что возможности, скрытые как раз в подобного вида сопоставлениях, далеко еще не использованы.

Основу литературного материала как в первой, так и, особенно, во второй части главы составляют "Сказки" Пушкина.

Роль русской сказки в развитии пушкинского творчества отмечалась многими исследователями6. Подводя итоги и намечая перспективы изучения пушкинского творчества, А. Д. Соймонов писал в середине 1960-х годов: "Проанализировать значение и роль народной сказки в становлении и развитии художественного метода и стиля Пушкина-одна из очередных задач нашей науки"7. За минувшие годы в этом направлении сделано немало, однако на многие вопросы ответ все еще не найден.

Сопоставляя соотношение слова и события в фольклорном повествовании и у Пушкина, попытаемся найти решение некоторых конкретных вопросов, которые при ином подходе либо получали сомнительные решения, либо оставались неразрешенными.

Вымысел в волшебной сказке. Два аспекта сказочной модальности

Почему главным объектом исследования избрана именно сказка?

Следствием отождествления художественного мира с реальным явилась "синкретическая правда" (термин М. И. Стеблин-Каменского). Вопрос об отношении содержания высказывания к действительности на этом этапе художественного развития вообще не возникает. Пока речь имела значение исключительно утилитарное, справочное, ценность сообщения определялась значимостью изложенных в нем фактов-независимо от того, как они изложены. В этом смысле справедливо мнение, что "ценность мифа как такового сохраняется даже вопреки плохому переводу"8.

Вот почему первоначально художественный вымысел не мог не стать синонимом невероятного. Впервые утопическую картину нереального мира создает волшебная сказка. Именно в сказке повествование впервые осознается как реальность художественная, вступающая с действительностью в определенные взаимоотношения9.

Изучение истоков сказочных ситуаций и образов обнажило исторические корни сказочной фантастики10; сама же сказка безразлична к происхождению своих компонентов!-они живут в ней по законам, отличие которых от закономерностей реальной действительности осознается и подчеркивается: "сказка - складка".

Такова модальность сказочного повествования по отношению к внешнему (для сказки) миру.

Может показаться, что это не всегда так. Ведь нетрудно вспомнить случаи, когда не только реальны легко проникающие в волшебную сказку бытовые подробности, но и сами сказочные чудеса на поверку подчас оказываются вполне разумными и даже пророческими. Не только возникшее уже в нашем веке наименование вновь изобретенного летательного аппарата-самолет11, но и, казалось бы, обыденное и очень давнее-самовар были, по-видимому, каждое в свое время, выражением признательности сказке за ее дальновидность.

Наше время демонстрирует несравненно более поразительные примеры сказочных прозрений. Известно высказывание великого физика о сообщенной ему новой гипотезе: для того чтобы быть верной, она недостаточно сумасшедшая. Одна из наиболее "сумасшедших" теорий нашего времени - это, конечно, теория относительности; и не фольклорист, а представитель точных наук Р. Л. Стивенсон отметил ее перекличку со сказкой: "Нормальная, здраво осмысленная реакция,рассуждает ученый, - заключается в том, что утверждение Эйнштейна принимается за такую же сказку, как и история о монахе, который далеко зашел в лес, услышал захватывающее пение птицы, выслушал, очарованный, одну-две трели, затем вернулся в монастырь, где его никто не узнал: оказывается, он отсутствовал пятьдесят лет и из всех его товарищей в живых остался лишь один, который его и признал"12.

Новая наука - биология развития - изучает удивительные явления, подчас словно смоделированные в русской волшебной сказке. Об этом не так давно писал В. Астауров: "...Протрите сквозь сито одно из самых примитивных животныхгубку, превратив ее в россыпь отдельных клеток. И что же? Клетки сползутся и срастутся, образовав типичную губку, совсем как в старой сказке спрыснутые волшебной живой водой куски изрубленного Ивана-царевича"13. (Эта статья одного из зачинателей новой отрасли знаний озаглавлена "Чудо без чудес", с оглядкой на волшебную сказку).

Однако сближать, а тем более отождествлять сказочные чудеса с научным предвидением не следует. Угадывание каких-либо конкретных научных открытий будущего не входит в прямые функции сказки, это результат непредвиденный и непроизвольный. Значимость сказочного вымысла шире этих удивительных совпадений, чем бы они ни были вызваны. Объективности ради и на этот раз обратимся не к фольклористу и не к литературоведу, а к выдающему кибернетику У. Р. Эшби, который, объясняя некоторые принципы устройства мироздания, заметил: "...мир вокруг нас оказывается чрезвычайно богат ограничениями разнообразия. Мы настолько знакомы с ними, что принимаем большинство из них как должное и часто даже не замечаем, что они существуют. Чтобы представить себе мир, лишенный своих обычных ограничений разнообразия, нам пришлось бы обратиться к волшебным сказкам или к "сумасшедшему" фильму, а ведь даже в них отсутствует лишь некоторая часть всех ограничений.

Мир без ограничений разнообразия был бы полностью хаотическим" 14.

Современная наука то и дело сталкивается с непривычным, причем количество таких встреч неуклонно растет. Вот что заявляет в этой связи ученый, занимающийся проблемой жизни, в предвидении новых открытий: "Можно ожидать, что один из аспектов тех новых законов, которые при этом должны быть установлены, будет связан с радикальным изменением представлений о вероятном и. невероятном"15. "Немотивированные" правила, действующие в сказке,-это, по сути дела, продиктованные внутренними законами сказки ограничения разнообразия, но ограничения "сумасшедшие" с точки зрения здравого смысла. Чтобы проиллюстрировать это, попробуем произвести своеобразную трансплантацию художественно текста: сделаем "пересадку" отрывка из литературного произведения, и притом произведения очень близкого фольклорной традиции, в народную сказку. Вот этот текст:

Лучше нет простой, природной

Из колодца, из пруда,

Из трубы водопроводной,

Из копытного следа,

Из реки какой угодно,

Из ручья, из-подо льда,

Лучше нет воды холодной,

Лишь вода была б вода16.

Почти все изложенное в этом тексте для сказки вполне приемлемо: не только колодцу, но и, по всей вероятности, водопроводной трубе нашлось бы место у современного сказочника (некоторые сказочники советской поры разрешают ведь -своим героям говорить по телефону),-пить можно отовсюду, но только не из копытного следа! Нарушивший этот запрет, ino непреложно действующему в сказке закону, немедленно превратится в козленочка.

Хотя распространенное мнение о том, что волшебная сказка среди других сказочных жанров наиболее фантастична, вполне справедливо, оно далеко еще не выражает специфики необыкновенного в этом жанре: специфика эта требует не столько количественной, сколько качественной характеристики. Обратимся к примерам.

Летающий ковер, очевидно, невероятен не в большей мере, чем летающая жареная куропатка. Однако с первым мы неоднократно встречаемся в волшебной сказке, тогда как вторая уместна только в сказке-небылице. Героиня небылицы может, например, снять с себя голову, чтобы расчесать волосы, а герой спуститься с неба, держась за дым. Подобные ситуации волшебная сказка допускает только в присказке и концовке (эти элементы сказочной рамки сближает со сказкой-небылицей их пародийный - по отношению к волшебной сказке-характер). Основное повествование для них закрыто. Интересные наблюдения на этот счет находим у румынского фольклориста Николае Рошияну17. Фантастичен и "перевертыш": там говорят о том, что деревня едет мимо мужика, прекрасно понимая, что в действительности все происходит наоборот. В сказке волшебной герой едет, как положено, мимо ворот, но и сам герой, и конь его, и царство, где они находятся, и ворота подчиняются особым законам, многозначным и значительно более сложным, чем принцип "перевертыша".

Как и перевертыш, сказка-небылица повествует несуразные вещи о предметах привычных и на необыкновенность не претендующих; неправдоподобие их однозначно и обнаруживается ежесекундно, не требуя переключения в иную систему измерений: из песку веревку не совьешь-не пенька, за дым не уцепишься-не веревка, конь, рассеченный пополам, не бегает-бегает целый, жареная куропатка не летает-летает живая. Немецкая пословица как бы комментирует эту истину: "Gebratene Tauben fliegen einem nicht ins Maul" ("Жареные голуби сами в рот не летят"). Небылица только развлекает, волшебная сказка еще и увлекает в свой мир. Волшебная сказка-это особый мир, небылица остается в обычном мире, повествуя о том, что в нем совершенно невозможно, Не удивительно, что Салтыков-Щедрин, желая показать всю-безграничность царящего в обществе беззакония, обращается к небылице. И тогда оказывается, что соблюдение закона находится в ведении людей, каждый из которых "в невозможности возможность найдет, из леску веревку совьет да ею же кого следует и удавит"18.

Волшебная сказка переносит слушателя в мир, в которою происходят вещи необычайные. Жар-птицы нет на земле, как нет Сивки-Бурки и Яги. Но если бы иное царство существовало, то в нем обитала бы Жар-птица, и, если уже допустить,. что Жар-птица существует, то она существует именно в таком, и ни в каком ином виде и питается, конечно, жемчугом. В волшебной сказке необычайное не выводит за рамки системы - оно эти рамки образует. Обыкновенный ковер не летает-летает волшебный. В небылице и перевертыше есть. "да-нет", но она не знает "если"-того самого "если", которое и делает мир волшебной сказки таким устойчивым,. цельным и осязаемым.

Мы столкнулись с необходимостью разграничить два аспекта модальности сказочного повествования. Встречающаяся у многих народов формула сказочного зачина - "было - не было" довольно точно передает эту двойственность: было,. если представить себе существующим тот сказочный мир, которого нет и никогда "не было". (Отсюда ясно, что всякое деление сказочных событий на "реальные" и "фантастические" противоречит самой природе волшебной сказки, основным, принципам ее отношения к действительности). Вымысел, "складка" - таково отношение сказочного слова к действительности и это - модальность внешняя. Наряду с этим сказочное слово вступает в определенные отношения с событиями, происходящими непосредственно в сказочном мире. Это-модальность внутренняя, "Сказке не верят, но ей доверяют, ей. отдаются, испытывая "npи этом всю силу воздействия настоящего искусства"19,-так определяет характер сказочного вымысла В. А. Бахтина. По существу, о двух аспектах сказочной модальности толкует и Е. М. Неелов, когда замечает,. что сказочная реальность "создается соотнесением двух возможных точек зрения на мир сказки.-"глазами героя" а "глазами читателя"20.

В народной сказке внешний и внутренний аспекты модальности различаются четко. В литературной сказке-на фоне фольклорной традиции-происходят смещения. Границы волшебного мира размываются, становятся проницаемыми, и тогда то принципы внешней модальности проникают в сказочное царство, то, напротив, реальная действительность начинает восприниматься сквозь сказочную призму. Как в характере модальности, так и в структуре речи особенности той или иной литературной сказки потому и значимы, что они воспринимаются на фоне фольклорной нормы.

Каковы же основные правила повествования в народной волшебной сказке?

Единство сказанною и сделанною в волшебной сказке

Сюжетному фольклорному эпосу присущ принцип прямого разрешения конфликта: конкретное действие дает толчок событиям, а завершается произведение по справедливому замечанию Н. И. Кравцова, в тот момент, когда "героям не нужно больше действовать"21. Сказка принципиально избегает всего, что не-действие. Описаний в сказке, по общему мнению, нет; попытку опровергнуть это положение, предпринятую М.. К. Азадовским, едва ли можно признать удачной, на что указал Д. С. Лихачев: "Статических моментов сказка не знает"22.

Последовательность действий в волшебной сказке определенна и неизменна23.

Насыщенность действием и строгая последовательность событий выделяют сказку в ряду других нарративных жанров. В фольклоре различных народов композиция сказки, как правило, компактнее и динамичнее, чем это наблюдается в эпосе24. В большой степени это объясняется заведомой нереальностью происходящего в сказке. В героических песнях- именно из-за их правдивости-много "лишнего": мотивировкой для введения того или иного эпизода, персонажа, детали служит уже то, что "так было". В сербской песне о царе Лазаре, например, перечисляются все, кто сидел справа от Лазаря, и все, кто расположился слева от него-всего около двух десятков имен, хотя действовать будут лишь воевода Милош, два его побратима и предатель Вук Бранкович25. Подобной избыточности сказка не знает-она назовет лишь тех, кто действует. Пейзаж как таковой, например, упоминание деревьев, если они окажутся на пути героя, в сказке неуместен в такой же степени, в какой неуместными были бы ж языке первобытных людей наименования деревьев, не играющих никакой роли в их жизни, - не полезных и не вредных26. Это - один из примеров того, в какой мере невероятная па отношению к действительности сказочная реальность верна собственным ограничениям, имеющим, однако, - при всем внешнем сходстве-уже не житейски-утилитарную, а художественную основу. Естественно, что литературное произведение, опирающееся на сказочные традиции, может следовать различным компонентам сказочной структуры с неодинаковой точностью. При этом введение новых реалий будет восприниматься как отклонение от нормы в гораздо меньшей степени,, чем введение новых функций или хотя бы изменение в последовательности функций, уже известных народной сказке27.

Исключительно с действием в сказке связаны и слово "повествователя", и речь персонажей.

Особая роль прямой речи в сказке отмечалась неоднократно. М. К. Азадовский приводит слова енисейского сказочника Ф. И. Зыкова о том, что самое главное и трудное в сказке - "разговор"-"диалог"28. Аналогичные наблюдения находим у В. И. Чернышева и других фольклористов29. Сказочные персонажи общаются между собою непосредственно30, лишь в. особых случаях прибегая к письму как к средству общения:

Письменное слово вообще не вызывает в сказочном фольклоре особого доверия. Отсюда - мотив подмены письма в сказках о предопределенности судьбы; в сказках о невинно гонимой жене подмена письма совершается дважды31. Первоначально такое отношение к письму основывалось на недоверии: к несовершенным способам записи, со временем на первый план выступили социальные причины; достаточно вспомнить. повсеместные толки о том, что помещики царский указ о подлинном освобождении крестьян "подменили"32.

Герои сказки избегают не только письменной передачи высказывания-они по возможности обходятся и без посредников.

Волшебная сказка предпочитает ситуации, в которых уместнее прямая, а не косвенная речь. Если надо воспроизвести речь персонажа, его обычно приводят, либо он сам приходит-хотя бы для этого пришлось "низкому" герою проникнуть в царский дворец, либо царю покинуть свои палаты, чтобы услышать слова героя; это происходит даже в тех случаях, когда высказывание мог бы передать какой-нибудь свидетель. Если сказочник и применяет связанные с косвенной речью обороты, за ними, вопреки ожиданию, следует все-таки не косвенная, а прямая речь ("смешанные" конструкции) :

"Орел говорит человеческим голосом, что "не стреляй, мужик, меня, бери меня в руки"33. Сошлемся также на свидетельство, основанное на лингвистическом анализе четырех сказочных сборников (несколько сот текстов) и строгом подсчете, произведенном Е. М. Степановой: "Смешанная конструкция для передачи чужой речи" составляет характерную особенность языка исследуемых сказок" з4.

Благодаря "смешанным" конструкциям передача чужой речи оказывается в грамматическом плане точным ее воспроизведением: речь как бы не передается, а повторяется заново.

Другой автор заметил: "То, насколько тот или иной индивид пользуется прямой речью (или же, соответственно, косвенной речью, несобственно-прямой речью), может само по себе быть показательным при персонологической характеристике" 35. С еще большим основанием этот показатель может быть использован для характеристики различных отраслей словесного искусства 36.

Важная роль диалога в развитии действия, обилие сюжетно-лексических повторов, "смешанные" конструкции- каждое из этих явлений отмечено и в фольклористике, и в -лингвистической литературе. Можно, однако, предположить, .что это различные проявления одной общей закономерности, -характерной для волшебной сказки как жанра. Такая закономерность действительно существует. Ее можно определить как принцип единства сказанного и сделанного в волшебной сказке.

Попробуем извлечь из контекста фразу: "Старик и говорит: "Идти разве в гости к зятю". - Если это выдержка из рассказа, повести или романа, то за этим могут последовать различные действия: старик может пойти к зятю, может пойти в другое место, может направиться к зятю, но по пути свернуть в сторону. Может, наконец, и просто никуда не пойти. Более того, можно представить себе ситуацию, когда читатель вообще не узнает, осуществил ли персонаж свое намерение, и не потому, что в этом заключена какая-то тайна. Такое возможно в системе, где имеются "лишние" (с точки зрения развития фабулы) событийные элементы. А. П. Чудаков обратил внимание на то, как завершается одна из глав повести Чехова "Моя жизнь": "Она радостно улыбнулась сквозь слезы и пожала мне руку и потом все еще продолжала плакать, так как не могла остановиться, а я пошел в кухню за керосином". А. П. Чудаков замечает по этому поводу: "Было бы понятно,. если бы, например, при свете лампы с этим керосином продолжался разговор. Но сцена исчерпана, глава закончена. С точки зрения смысла ситуации и всей главы в целом безразлично, пошел ли герой после окончания разговора за керосином или не пошел" 37. Чехову здесь необходимо оставить у читателя впечатление неотобранности жизненного материала. Но если строки о старике взяты из сказки (см. Аф., No 92), то можно не сомневаться, что дальше последует рассказ о том, как старик пришел к зятю (его зять-Солнышко), ибо мысль, слово, не повлекшие за собой дела, в волшебной сказке неуместны. Если же дело неосуществимое - это только повод для вмешательства волшебных сил.

Среди сказочных клише есть и такое: "Что будет сказано" то будет сделано"38. "Сказано-сделано"-этой весьма выразительной и достаточно лаконичной формулой мы и будем пользоваться в дальнейшем.

Замечательно, что закон действует и в прямом, и в обращенном виде. Так, прямая речь комментирует действие, когда и без того ясно, что происходит: "Видит: человек дубы с корнем вырывает. "Здравствуй, Дубыня! Что ты делаешь? "Дубы вырываю"39. Герой не только видит, чем силач занимается, но и называет его по имени, в котором уже содержится ответ на вопрос. И все-таки разговор состоялся. Если сцену рассматривать вне сказочного контекста, то окажется: либо диалог этот вообще неуместен, либо строиться он должен по прямо противоположной схеме. Именно такое, "обратное" (по сравнению с фольклором) построение эпизода находим в явно олитературенном, рационалистически выверенном изложении сказки о Ивашке Медвежьем ушке (из сборника "Старая погудка на новый лад, или полное собрание древних простонародных сказок", 1795): "Шел он долгое время, потом подошел к лесу, увидел человека, копающего дубовые пенья. Он подошел к нему, спросил: "Добрый человек, как тебя зовут? "Дубынею", - отвечал сей, и они с ним побратались и пошли далее" ю. Здесь все логично: герой видит, чем человек занимается, остается узнать его имя. Напротив, в народной сказке диалог связан с тем, что персонаж делает, Заметим, что в силу этого обстоятельства, а также в связи с замкнутостью" сказочного времени41, сказке безразлично, впервые ли встречаются персонажи. В сказке "Иван Сученко и Белый Полянин" (Аф., No 139) змей, заметив вышедшего из укрытия героя, о существовании которого и не предполагал, тем не менее обращается к нему по имени: "А, Сученко! Здравствуй..." и т. д. (Ср. в сб. "Лекарство от задумчивости я бессоницы, или Настоящие русские сказки" (1786): "Кто ты таков и зачем сюда пришел? (Потому что она не знала еще своего брата)"42-литературная правка налицо). Всякие попытки "выяснения личности" оказываются обычно признаком неполноценности текста и сопровождаются другими нарушениями сказочного этикета.

Было бы неверно утверждать, что закон "сказано - сделано" подчиняет себе все другие компоненты жанровой структуры. Он их не подавляет-он с ними согласуется. В полном "соответствии с ним находится, например, несовместимость волшебной сказки и открытой назидательности, столь естественной в дидактических жанрах. Басенная мораль может звучать и вне действия, до или после него. Нравоучение, которое прочитал крыловский Муравей Стрекозе, в сказке должно "было бы повлечь за собой пляску. Хемницер басню "Стрекоза" аналогичного содержания завершает несколько иначе:

"Пропела? Хорошо! Поди ж теперь свищи".

Но это только в поученье

Ей Муравей сказал,

А сам на прокормленье

Из жалости ей хлеба дал43.

Сказка если и бывает назидательна, то наставляет самим ходом событий, и слова "в поученье" вне действия, - а тем "более вопреки ему, как у Хемницера,-в народной волшебной сказке неуместны.

Итак, нормой для волшебной фольклорной сказки является не только "сказано-сделано", но и "сделано-оказано".

Последствия выведенного правила (имеются в виду обе его модификации-прямая и обратная) специфичны.

Нивелировка характера высказывания ("абсолютная модальность")

В зависимости от характера связи между словом и событием, в речи могут быть выделены основные виды высказывания: сообщение, пожелание, запрет, оговор.

Конечно, возможна и более детальная классификация. А. Вержбицкая 44, например, ссылаясь на исследования Остина45, называет еще такие акты речи, как просьба, разрешение, подтверждение, согласие, опровержение, признание, требование, протест, полномочие, обязательство, поучение, обещание, совет, предостережение, угроза, поздравление, благодарность, проклятие и некоторые другие.

Классификацию актов речи в фольклоре в зависимости or обстоятельств находим в труде румынских фольклористов Д. Каракостя и О. Бирля. Так, призыв адресуется обычна солнцу, луне, воде, сверхъестественным существам, а заклинание-вредителю46. Но характер речи в волшебной сказке не зависит ни от адесата, ни от обстоятельств, в которых разговор происходит. Поэтому такая детализация, непомерно расширив объем изложения, по существу ничего не прибавит к тому, что даст рассмотрение выделенных четырех. видов.

Сообщение и оговор информируют об уже имевших место-действиях. Пожелание и запрет касаются будущих действий. Так группируются эти виды высказываний в зависимости от своих временных характеристик. Если же их рассматривать. в семантическом плане, то одну группу образуют сообщение и пожелание (их модальность положительна), другую-оговор и запрет (их модальность отрицательна).

Рассмотрим,, как "работает" каждый из них в сказке.

Прямая речь - сообщение. Говорит в сказке обычно тот,. кто действует. Если персонажи выполняют одну функцию, то и говорить они будут вместе, в один голос (одновременные действия в сказке мыслятся не иначе как действия одинаковые). Если в сказке "Перышко Финиста ясна сокола" две сестры выполняют одну функцию, то и говорить они будут вместе, ,в один голос: "Сестры услыхали и тотчас к отцу прибежали: "Батюшка! У нашей сестры кто-то по ночам бывает; и теперь сидит да с нею разговаривает" (Аф, No 234). Примечательно нередкое в авторской речи согласование слитного сказуемого одновременно и в единственном, и во множественном числе, причем во множественном числе употребляется глагол, предваряющий прямую речь: "Повечеру приходит отец с матерью и говорят..."47. С другой стороны, об одном и том же событий рассказывают (и неоднократно) точно теми же словами, какими оно было изображено впервые. Ничего не изменяется даже в том случае, когда об одном и том же сообщают последовательно разные персонажи различным адресатам или повествователь и герой поочередно. Так, в сказке "Про безрукую царевну" героиня рассказывает царю о своей жизни теми же словами, какими об этом сообщено вначале повествователем48.

То, что в сказке сообщается, произносится обычно во всеуслышание49.

Привязанность речи к тому или иному лицу зачастую слаба настолько, что слова может произнести не тот персонаж, который должен бы их произнести, если исходить из литературных, а не фольклорных закономерностей. Это мы наблюдаем, например, в сказке "Чудо лесное": "То мужик подходит к орлу; орел говорит мужику: "Ты неси меня "помой корми меня три года, я тебе в три раза заплачу!"-Мужик приносит домой, жена ему и оказала: "што ты несешь чево не надо, несъедобную штуку?"-Орел ответил: -"послушай, умница, кормите меня с мужем три года, я вам втрое заплачу за это!"50. Жена спрашивает мужика-отвечает орел, ибо орел уже говорил об этом: говорит тот, кто действует. В результате при смысловом повторе достигается совпадение также и грамматических форм51.

Поводы для появления слова-сообщения в волшебной сказке вообще весьма многочисленны. Так, описания принимают форму прямой речи: диалог, сливаясь с действием, протекает в счет времени, отпущенного на действие. Факт перехода в эпических жанрах описания в повествование отмечался неоднократно. В волшебной сказке описательные функции выполняет и прямая речь. К прямой речи стремится и само повествование. Использование различных говорящих животных, предметов, явлений природы (собачка, зеркальце, заря и т. п.) для изображения событий, происходящих одновременно с описываемым, но в ином месте (прямой показ одновременно происходящих в разных местах событий в народной сказке не допускается), общеизвестно, и это один из случаев замены прямой речью повествования о настоящем., Поскольку обращение времени вспять или "забегание" вперед в сказочном повествовании недопустимо, рассказ о прошлом или будущем также возможен только в форме прямой речи. В волшебной сказке даже улики совершенных когда-то преступлений-это говорящие улики (см. Аф., No 244-246).

Таким образом, одно лишь упоминание о поступке становится поводом, мотивировкой для его свершения и, наоборот, уже само по себе событие служит мотивировкой для рассказа о нем любому адресату и при любых обстоятельствах. Всякое проявление недоверия и подозрительности со стороны главного героя следует поэтому рассматривать как отклонение от нормы сказочного повествования. Наблюдается это обычно в текстах, в которых заметны и другие следы литературной правки, например, литературно выдержанная косвенная речь (сб. П. Тимофеева, 1787): "Милостивый государь! Чего вы с великою нетерпеливостью желали, что я то все привез, притом прошу вас, чтобы вы устояли в своем слове"52. Аналогичный разговор происходит между стариком и благодарным ему за спасение журавлем (сб. "Старая погудка на новый лад", 1795): "Слушай, сынок! Будь в своем слове крепок". Журавль же, напротив, утверждал с клятвою, что он никак не переменит своего данного слова и старика не только будет называть своим отцом, но и никогда не оставит в нужде"53. Все это противоречит принятым в волшебной сказке правилам-герой должен верить любому сообщению54

Таким образом, характер сообщения не зависит ни от ситуации, ни от состояния говорящего и воспринимающего; речь связана непосредственно с ходом событий - минувших, настоящих и будущих.

Слово-пожелание. В слове-пожелании связь между речью и событием выступает в наиболее обнаженном виде. Произнесенные вслух слова о возможности или желательности того или иного действия нередко становятся частью повествования об этом действии. "Куку, расступись, земля. Куку, провались, сестра!" Уже остается одна голова видна" (Аф., No 1114). О том, что происходит до того как "остается одна голова видна", даже не повествуется: это высказано в прямой речи. Происходит своеобразное совмещение функций (в фольклоре не столь уже редкое).

Именно здесь сказочная речь ближе всего подходит к магическому слову обряда, к заклинанию, в то же время существенно от него отличаясь. Сказке известны особые формулы-заклинания (типа "избушка, избушка, повернись к лесу задом, ко мне передом"), однако здесь, в отличие от мифа, событие произойдет, даже если пожелание выражено "обыкновенными" словами, в виде размышления, а также (уже вне границ сказки волшебной) в шутку, сгоряча или по неосторожности, и результат может оказаться для говорившего весьма неожиданным. Пушкин, обратив на это внимание, занес в свою тетрадь фрагмент народной сказки: "Мать рассердилась на сына, ему: "Лукавый тебе побери". Мальчик исчезает" 55. Это уже мнимое пожелание, но и оно исполняется.

Достаточно сопоставить ту роль, которую играет слово-пожелание в волшебной сказке, с его структурной ролью в других фольклорных жанрах, чтобы почувствовать его жанровую специфичность. В лирической песне, к примеру, упоминание того или иного действия отнюдь не означает, что действие совершится, и героиня, превратившись в пташку, полетит на родную сторону.

Один из наиболее распространенных лирических мотивов - это мотив неосуществленного действия:

"Что долго нет Ивана?

Мне посла послать - некого,

Мне самой идтить - некогда.

Я хотя пойду, не дойду;

Я хотя дойду, не найду;

Я хотя найду его,

Позвать к себе не смею!"56

(Кир., 1, No 146)

Весь смысл подобного лирического монолога-как раз в излиянии чувств, порожденных невозможностью осуществить высказанное желание. Природа сказочного пожелания прямо противоположна. Эта специфика сказочной речи осознана и в самом фольклоре, о чем свидетельствуют, в частности, сказки о неосторожном слове. В некоторых из них как бы сталкивается поэтика двух жанров-песни и сказки. Например, муж, по украинской песенной традиции, обращается к жене:

"Голубко моя!"-А вона порхiвилетiла голубкою в вiкно".В другом случае муж назвал жену ласточкой - "та вдвох i вилетiли ластiвками"57. Героев лирической песни, потешаясь, заставили подчиниться законам волшебной сказки.

Эти примеры исключительны, и мы не можем назвать случай из русского фольклора, где бы песенный и сказочный этикет столь откровенно смешивались. О причинах подобного различия в фольклорных традициях народов (в данном случае-соседних и родственных) будет сказано ниже (см. гл. IV).

Слово-запрет. Последствия произнесенного в сказке слова часто оказываются прямо противоположными тем, какие бы ожидались в обряде или мифе, в то же время принципиально отличаясь от тех, которые встречаются в литературном повествовании. Как образно выразился Г. Честертон, в сказке "...счастье висит на ниточке запрета"58. В сказке словесный запрет всегда нарушается, что дало основание В. Я. Проппу рассматривать его как типично сказочную форму понуждения к действию. А из этого следует, что событие, упомянутое в прямой речи как нежелательное,-происходит, поступок, охарактеризованный как запретный, - совершается59; осуществляется все, о чем в запрете упоминалось, не исключая и смерти героя в виде кары за нарушение запрета. (Другое дело, что позднее герой будет оживлен).

Слово-оговор. Оговор также можно рассматривать как обращенную форму понуждения к действию. В этом плане его от запрета отличает лишь то, что запрет нарушается непосредственно героем, при навете же героя понуждает к действию царь или другой персонаж, к которому обратился клеветник. Для обмана достаточно двоих, клевета нуждается в третьей стороне. Появляется оговор (как и запрет) в силу специфически сказочной коллизии: поскольку хвастовство, чрезмерные притязания и т. п. не в природе скромного, униженного в начале сказки героя, немыслимые на первый взгляд задачи и планы возникают как обращенное понуждение - в виде предостережения, запрета, доноса, клеветы. Противники приписывают герою обещания, которых он не давал, - но достаточно того, что эти обещания уже произнесены, пусть не им самим, а клеветниками,-достаточно одного упоминания о чудесах, чтобы чудеса эти осуществились. Из нескольких видов изречений - сообщение, пожелание, запрет, оговор - последний, казалось бы, является наиболее сильнодействующим средством, ибо предоставляет возможность выбора всем трем участникам происходящего: тот, кому наговаривают, может поверить клевете или же не поверить; тот, кого оговаривают, может располагать-или не располагать-доказательствами своей невиновности; наконец, и наговорщик может быть уличен или остаться безнаказанным. Но волшебная сказка подчиняется только своей собственной логике. Генералы оклеветали Ивана крестьянского сына перед царем, будто он похваляется, что может достать Настасью-королевну (Аф., No 185). Это явный навет, но тем не менее Иван, никогда ни о чем подобном и не помышлявший, действительно отправляется в дальнее королевство и с помощью волшебного коня добивается успеха60.

В сборнике "Лекарство от задумчивости" (1786), который несомненно подвергся литературной правке, при аналогичной ситуации неоднократно находим нечто иное: "Игнатий-царевич ему сказал, что он сим вовсе не хвастал; однако царь ему сказал, что. ежели он яблоков не достанет, то велит его казнить злою смертию"61. Подлинный сказочный герой в подобном положении не должен оправдываться; коль действие названо, оно должно совершиться. Герой обязан немедля отправиться в путь, и то, произносил ли он слова похвальбы в действительности или же его речь-хитрая выдумка недругов, равно как и то, кому из них-герою или его врагам - поверит царь,-все это для дальнейшего хода действия не имеет ровно никакого значения. Во всех случаях итог будет один: герой съездит за тридевять земель и в конце концов доставит диковинку куда следует. Суть не в том, что тот или иной сказочный персонаж поверил клеветнику, а в том, что вопрос - верить иди не верить - вообще не возникает в сказке.

Несколько иные, нежели в сказке, последствия наговора в былине. В былине о Ставре Годеновиче, например, князь поверил оговорщикам, а не Ставру и повелел посадить его "в глубок погреп сорока сажен и закрыть доскою железною и засыпать песками желтыми"62. Происходит не то, что сказано, а нечто противоположное: персонаж, якобы похвалявшийся богатой и роскошной жизнью, брошен в погреб. Такой диалог может быть назван диалогом антитезного действия63. В сказке же в аналогичной ситуации герою ведено было бы найти и доставить все те богатства, которыми он якобы хвастал. Разумеется, для выполнения столь сложного и неожиданного задания потребуется вмешательство чудесных сил.

К чему же привело нас рассмотрение четырех различных видов изречений? При всем различии между сообщением и пожеланием, с одной стороны, запретом и оговором, с другой, результат во всех случаях тот же - слово переходит в действие. Стоит только повествованию миновать шуточный зачин и приступить к существу дела, как вопрос о соответствии сообщаемого ходу вещей отпадает сам собой: внутренняя модальность волшебной сказки абсолютна. Неопределенная модальность характерна как раз для инициальной или финальной части, выражая нечто несерьезное, вроде: "Если не помер, так я теперь живет"64. Неиндикативная модальность зачинов и концовок служит четкой контрастной рамкой абсолютной модальности повествовательной части волшебной сказки, где произнесенная речь влечет за собой действие даже тогда, когда по своему прямому смыслу должна бы предотвратить его.

Как видим, в сказочном повествовании специфика каждого из видов речений нивелируется. Последствия наговора ничем не отличаются от результатов любого другого изречения, е том числе и самого правдивого по содержанию. "Сообщение" и "оговор" в другой повествовательной структуре могли бы служить примером антитезы; так же противоположны по значению "пожелание" и "запрет". Волшебная сказка пренебрегает этими различиями. Для нее важно, что все это произнесенное слово, связь которого с событием однозначна и неотвратима. В результате любое произнесенное слово приобретает силу мотивировки.

Проявления закона "сказано-сделано" в волшебной сказке столь многообразны, что они не могли не обратить на себя внимание исследователей. Уже В. Я. Пропп, определяя функции персонажей, действие антагониста на определенных этапах характеризует как выведывание-выдача и подвох-пособничество65. Исследователи структуры волшебной сказки, по аналогии с этим, первую функцию дарителя также расчленяют по признакам "слово-действие" и вводят функции "предписание-исполнение" и "вопрос-ответ"66. Таким образом, необходимость характеристики действия по принципу "сказано-сделано" обнаружилась при описании двух наиболее активных персонажей сказки - антагониста и дарителя (если учесть, что последний зачастую оказывается еще и помощником по совместительству). Однако задачу рассмотреть. общие закономерности повествования в волшебной сказке в целом авторы перед собой не ставили.

Сколько-нибудь полное объяснение наблюдаемого явления невозможно без его генетической характеристики, хотя бы краткой.

В природе закона "сказано-сделано" воплощены особые свойства живого слова, присущие волшебной сказке как новому этапу в развитии фольклора. Художественный вымысел мог утвердиться только в виде чудесной выдумки-как изображение невероятного. Отсюда-новая роль слова в повествовании. В сказке впервые значимым стало образное слово как таковое. Подобно тому как художественный вымысел: на этом этапе потребовал событий, противостоящих повествованию о достоверных фактах,-так и художественное слово на первых порах должно было обладать необычными свойствами. Однако, стремясь ничем не напоминать "утилитарное" слово, он вынуждено все время на него оглядываться. На этапе, предшествующем осознанной творческой деятельности, говорят только о том, что существует (или что полагают существующим). Уже хрестоматийным67 стал пример: человек из племени, находившегося на уровне родового строя и мифологического мировосприятия, обучаясь английскому счету, всегда представлял, что считает свиней, и всякий раз отказывался считать дальше шестидесяти, ибо "ни у одного хозяина свиней больше шестидесяти не бывает". От этого отождествления речи с конкретным явлением сказка еще не отказывается, она только поворачивает его другим концом: теперь не речь зависит от того, что реально происходит, а "происходит" то, о чем идет речь, причем речь идет о том, чего "не может быть". Являясь антиподом речи "достоверной", т. е. не художественной, сказочное повествование все же значительно ближе к ней, чем художественная речь в современной литературе, несмотря на стремление последней к воспроизведению реальной действительности. В. В. Кожинов, характеризуя "художественную речь" (уточним: литературную художественную речь), отграничивает ее от утилитарной при помощи такого примера: "...прочитав в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" Н. В. Гоголя: "...Приезжайте поскорей; а накормим так, что будете рассказывать и встречному и поперечному", - человек прекрасно понимает, что перед ним художественная "игра" словом,? а не реальная речь с реальным практическим смыслом" Сказочная речь - это как бы обратное, "перевернутое" изображение, речи реальной. И тот поворот мы можем наблюдать и в рамках одного текста: заключенную в сказочной концовке просьбу сказочника об угощении-в реальной жизненной ситуации следует удовлетворить так же, как неизменно удовлетворяется просьба сказочного героя покормить его, с которой он обращается в самой сказке к Бабе-яге. Если художественное слове в его литературной модификации всегда остается "условным", то в сказке самая нереальная речь воспринимается как реальная-в границах фантастического мира. Речь, "вымышленная" с точки зрения внешней относительно собственно сказки, речь, противостоящая в качестве явной выдумки слову не-сказочному, - внутри самой сказки, .как средство общения сказочных персонажей-утилитарна, "достоверна", пользуется теми же правами, что и практическое (а значит-и магическое) слово в мире реальном.

Так складывалось в сказке единство слова и события. По мере того как отпадали сопутствующие слову магические действия,-в процессе становления сказки как жанра, - слово принимало на себя их смысловую нагрузку. При этом связь произнесенного слова с событием все больше теряла магический характер и приобретала характер художественный. Сказка сближает, а подчас и уравнивает в правах заклинание и обычное произнесенное слово,-оба они равноправны перед вымыслом и настолько связаны с событиями, что действие, не сопровождаемое прямой речью, в волшебной сказке просто не мыслится.

Это осознанное стремление изобразить посредством слова вымышленное действие, представить вымышленную, преображенную действительность свидетельство важного сдвига а художественном развитии человечества.

Случаи "нарушения" закона "сказано-сделано"

Всегда ли в волшебной сказке соблюдается закон "сказано-сделано"?

Нет, не всегда. В отдельных, весьма редких случаях он теряет силу; но сами эти случаи предусмотрены поэтикой жанра. Иначе говоря, в сказочной традиции не только точно определен характер проявления закона, но и сфера его распространения очерчена строго. Проследим это на отдельных примерах действия, не сопровождаемого словом; слова, не повлекшего за собою действия; слова, за которым последовало антитезное действие.

Действующие, но не говорящие персонажи в волшебной сказке встречаются.

Общаясь между собой, все животные русских волшебных сказок соблюдают закон "сказано-сделано", "нарушения" не часты и встречаются тогда, когда в общение вступает человек. Волк, медведь или змея ведут с человеком обычный разговор. То же можно сказать о коне, о птицах, но собака всякий раз, встречаясь с человеком, теряет дар речи. Можно предположить, что в этом случае фольклор делает различие между домашними и дикими животными. Сошлемся для примера на южнославянский эпос, в котором, как свидетельствует польская фольклористка Генрика Чайка, домашние животные обычно лишены дара речи, и "только конь наделен даром человеческого голоса и может в любую минуту помочь своему хозяину"69. Очевидно, незнание некоторыми домашними животными "обычной" человеческой речи-одно из ограничений волшебной сказки, связанное с более широкой по жанровому охвату фольклорной тенденцией. Практический опыт "бессловесного" понимания домашних животных сыграл, вероятно, свою роль и в сказке, тогда как язык зверей и птиц, при помощи которого они общаются между собой, людям открывается в сказках лишь изредка и притом только посвященным; в остальных случаях звери в сказках обращаются к "обыкновенной", т. е. человеческой речи70.

Таким образом, "сделано, но не сказано" бывает в сказке в строго, определенных случаях-это запрограммированное отклонение.

Волшебной сказке известна также ситуация, при которой последствия клеветы не укладываются в рамки единства сказанного и сделанного. Это некоторые версии мотива оклеветанной жены (здесь бывает "сказано, но не сделано"). У Пушкина в "Сказке о царе Салтане", в полном соответствии с фольклорным первоисточником (в записи поэта: "Мачиха... подменила письмо, в коем написала, что царица разрешилась не мышью, не лягушкой, неведомой зверюшкой"), клеветники доносят царю:

"Родила царица в ночь

Не то сына, не то дочь;

Не мышонка, не лягушку,

А неведому зверюшку".

Существует другая версия сказки, там царю доносят, что царица, вопреки своим обещаниям, родила обыкновенного ребенка, и в этом случае клевета подкреплена действием: злоумышленники сумели подменить наследника. В той же версии,. которой воспользовался Пушкин, клевета никакими действиями для ее подтверждения не сопровождается. Ведь царице приписывается то, что в сказочном мире совершенно невозможно. Лягушкой или мышонком царевна (или царевич) может не только на время стать-она может ею и родиться71. Рождение же "неведомой зверюшки"-это уже не просто клевета, это клевета чудовищная, невероятная даже в сказке,. это-фантастика, если отличие фантастики от сказочного волшебства усматривать в том, что "фантастика реализуется в тексте как нарушение принятой в нем нормы условности"72. К этому следует добавить, что нередко встречающиеся утверждения, будто сказка допускает любые превращения, не соответствуют действительности73.

Здесь также существуют определенные ограничения, и их воздействие обнаруживается при функционировании закона "сказано-- сделано".

В качестве примера, когда в паре "сделано-сказано" недостает второго компонента - речи, упомянем ситуацию, при которой допускается "нарушение" и притом двойное: у героя выведывают его имя (чего делать не следует), а он уклоняется от ответа ("Не знаю"), тогда как герою волшебной сказки положено отвечать на любые вопросы. Но такова привилегия персонажа, которого так и зовут-Незнайка (см., напр., Аф.,No 296).

Что же касается антитезного действия в сказке, то оно, собственно говоря, не вступает в противоречие с законом "сказано-сделано". Если Терешечка, несмотря на повеление Бабы-яги, не лезет в горящую печь, то это кажущееся отклонение от сказочного этикета74. Названное в речи действие все же совершается, сожжение в печи происходит (Аф., No НИ) -с той лишь разницей, что сгорают дочери яги или злой ведьмы Чувилихи, а герой остается невредимым. При этом он прибегает к обманной речи, что, как будет показано, более характерно для сказки бытовой, нежели для волшебной. Типологически это более позднее построение.

Вообще следует иметь в виду, что определенные сказочные действия подчас неосторожно квалифицируются как якобы нарушающие ту или иную традицию, тогда как на самом деле они находятся вне сферы влияния этой традиции и продиктованы иной, сказочной же закономерностью. Вряд ли точен, к примеру, В. Я. Пропп, заявляя: "Вопреки сказочной традиции всякое действие повторять и избегать одновременности, братья являются всегда в дом вместе все сразу"75. Это происходит все же не вопреки традиции, а в соответствии с ней: в сказке только те события не могут происходить одновременно, которые различаются между собой либо по характеру, либо по месту действия. Напротив, однотипные действия могут совершаться в одном месте одновременно несколькими героями. В этом случае сказка подчеркнет полное сходство всех действующих одновременно персонажей: они окажутся "рост в рост, голос в голос, волос в волос", и говорить они станут в унисон.

Все рассмотренные случаи "нарушения" в сказке закона "сказано-сделано" показали, что всякий раз либо отклонения от традиции оказываются мнимыми, либо они сводятся к заранее, предусмотренным сказочной поэтикой ходам, совершаемым на фоне закона "сказано-сделано" как своеобразная надстройка над ним.

Закон "сказано-сделано" и и жанровые разновидности сказки. Слово сказочное и слово драматическое

Сопоставляя волшебную сказку с другими жанрами фольклора, мы не касались сказки бытовой с тем, чтобы рассмотреть этот вопрос отдельно.

По-видимому, прямая связь между словом и делом существует до тех пор, пока сказка обходит реальные обстоятельства и преграды при помощи чудесных средств. По мере того как герою все больше приходится самому изыскивать пути преодоления жизненных препятствий, действуя в зависимости от сложившихся обстоятельств, закон единства сказанного и сделанного утрачивает силу, а верящие в его незыблемость персонажи становятся жертвой удачливого героя социально-бытовой сказки. Герой этот-ловкий вор, бывалый солдат или плутоватый Иван-дурак-хитро маскирует свои намерения и, как правило, делает не то, что говорит, и говорит не то, что делает. Появляются и обманная речь -различные основанные на ложных сообщениях сведения и обещания, тут же нарушаемые, и мнимое пожелание, и ложный запрет, и обман при помощи мнимой речи, т. е. вымышленное пожелание. "Посмотри-ка, Горе, никак там еще деньги остались?" Горе наклонилось: "Где? Я что-то не вижу!"-"Да вон в углу светятся!" - "Нет, не вижу". - "Полезай в яму, так увидишь". Горе полезло в яму; только что опустилось туда, а мужик и накрыл его камнем" (Аф., No 303). Это обманная речь-наиболее простой, а потому и наиболее очевидный случай, когда в бытовой сказке "сказано" одно, а "сделано" Другое.

Выше уже упоминалось мнимое пожелание. В своей специфической функции оно выступает не в волшебной, а в бытовой сказке. Герой, который произнес слова "Хоть бы на чертовке жениться!" (Аф., NoNo 227-229), на самом деле не хотел этого. Такова сказка о неосторожном слове: мнимое пожелание влечет за собой помощь также мнимую-конечное состояние оказывается хуже начального76.

Запрет в бытовой сказке также ведет к последствиям, прямо противоположным тем, какие наблюдаются в сказке фантастической. Если в волшебной сказке запрет, как правило, нарушается, и названное в нем действие все же осуществляется, то глупые персонажи бытовой сказки послушно следуют предписаниям главного героя. Пока барин, соблюдая запрет, не отходит от шапки, под которой якобы спрятан сокол, мужик уносит его добро (Аф., No 391). Между тем, это ложный запрет, и если бы глупый барин его нарушил, он не был бы одурачен. Однако запрет соблюдается беспрекословно. Здесь "сказано" и "не сделано".

Ложный запрет призван удержать от действия, мнимая речь понуждает к нему. Так, в одной из сказок Иван-дурак добивается от царя всего, что ему надо, всякий раз ссылаясь на свой будто бы имевший место разговор со свинкой: "Он взял, свинку ету пнул, и она рюхнула хорошо. Царь и говорит, что "Иван-дурак, али она у тебя разговор понимает?" - "Как же!-говорит.-У меня у родителя свадьба, она велит проситься у тебя на свадьбу".-. Тогда царь приказал: "запряги карету, съезди!"77.

Затем "отпрашивается" на свадьбу и сама свинка. Комизм ситуации в том, что действует в сказке не Свинка - золотая щетинка, а обыкновенная свинья, которую Иван, приехав домой, по случаю свадьбы велит заколоть. Здесь "сделано" то, о чем якобы "сказано".

Наконец, сделано может быть по форме как будто то, что сказано, а по существу-нечто совсем иное. Обычно это связано с явлением, которое Павел Недо назвал "разволшебствованием" и проиллюстрировал примером из лужицкой сказки. Герой, получив железные ботинки для известного сказочного испытания, "вместо того, чтобы надеть их на ноги и отправиться в путь, взял шлифовальный камень, "такой большой и круглый, какой только нашелся в кузнице", и до тех пор шлифовал им ботинки, пока не стер их полностью. В этот момент приезжает царевна"78. Сделано якобы то, что сказано.

Следует обратить внимание на то, что прямая речь как неизменный спутник повествования о поступках героев остается и в бытовой сказке. Фольклор по природе своей традиционен. Отсутствие какого-нибудь привычного компонента повествования воспринимается поэтому как недостаток, пробел, как неполнота текста-и только. Опущение традиционного "форманта", в силу этого, в фольклоре не могло стать конструктивным фактором - новшества начинались с того, что привычное принималось играть непривычную роль, подчас прямо противоположную традиционной.

Отношение персонажа к принципу "сказано-сделано" служит в сказке средством его характеристики. Незнания, непонимания законов сказки достаточно для того, чтобы персонаж, его проявивший, был отнесен к мнимым (отрицательным) героям. Это-общее правило, действующее во всех жанровых разновидностях сказки, но в строгом соответствии со спецификой каждой из них. Так, только отрицательные персонажи волшебной сказки могут проявить недоверие к славам героя (например, что это он, тот молодец, который дострыпнул до сидящей в окне царевны и поцеловал "ее). В бытовой сказке критерий оценки персонажа по тем же признакам - прямо противоположный, и там отрицательная сущность персонажа проявляется в его наивно доверчивом отношении к словам ловкого героя.

Как пародируется в финале ряда сказок закон сказочной справедливости (то виновных расстреливают на городской стене кислой простоквашей, то благодать сыплется на дурака самым неожиданным для него образом, и притом совершенно незаслуженно), так и в сказке "о неосторожном слове""-откровенно пародируется принцип "сказано-сделано". И если состояние "абсолютной модальности", которое в волшебной сказке повсеместно, подчас встречается (в пародийной функции) и в бытовой сказке, и в шуточной лирической песне, то при этом впросак попадают персонажи тех произведений, в которых соответствие слова и дела менее регламентирование, чем в жанре, нормы которого ими применяются "некстати". Иначе говоря, пародирующий жанр обладает определенным резервом модальных возможностей, их известной избыточностью по сравнению с жанром пародируемым. Чрезвычайно важны эти пародийные по своей сути элементы самооценки в фольклоре ведь только над связями, приобретающими постоянный и обязательный характер, волшебная сказка иронизирует сама либо передоверяет это другим, в особенности смежным жанрам-сказке бытовой и сатирической или сказке докучной, где разговор пускается по замкнутому кругу. Таким образом, взаимосвязь между словом и делом, однозначная в волшебной сказке, в других сказочных жанрах проявляется в преображенном виде; действие по-прежнему сопровождается прямой речью, но функция ее изменяется. Над законом иронизируют, соблюдая вместе с тем предусмотренные им формальности 79.

Исключительная роль прямой речи в сказке, с одной стороны, и недостаточная изученность ее поэтики, с другой, приводили подчас к необоснованному отождествлению сказочного разговора с диалогом в драматургии. Внимательные наблюдатели заметили, однако, что даже при самом "театрализованном" исполнении сказка все же не утрачивает повествовательного начала.

Вероятно, именно в единстве сказанного и сделанного заключено объяснение того феномена, на который обратил внимание Ю. М. Соколов, заметив, что и крайне театрализованная манера исполнения волшебной сказки все-таки почему-то воспринимается как рассказ, даже в тех случаях, когда "явно переходит за его пределы"80. Правда, сказка может быть инсценирована, - но ведь инсценируется и роман; тогда это уже переход сюжета из одного жанра в другой. Мы целиком согласны с Э. В. Померанцевой, утверждающей: "Когда сказочник мечется по избе, обыгрывает бутафорию, говорит на разные голоса, имитирует звонок-сказка уходит, на ее место приходит представление"81. К аналогичному заключению пришел и Ф. Водичка, обобщая опыт Божены Немцовой по использованию поэтики народной сказки: "Народная сказка не была драматическим произведением..."82.

Как указание на принципиальное отличие сказочного повествования от драматического действия можно, по-видимому, рассматривать широко распространенный обычай рассказывать сказки в темноте83.

Отмеченная выше устойчивость в сказке смешанной синтаксической конструкции для передачи чужой речи получает теперь новое, дополнительное объяснение. С одной стороны, в смешанной конструкции чужая речь воспроизводится точно, дословно, с другой стороны, ей предшествует слово "что", сохраняющее над последующей речью власть "авторского" голоса и предостерегающее от чистой игры.

Остается обратить внимание на еще одно свойство волшебной сказки, из которого следует, что от драматического действия она отличается в большей степени, чем некоторые другие повествовательные жанры (например, анекдот).

В начале и в конце волшебной сказки нормой является "авторская" речь и, следовательно, отсутствие прямой речи. До начала сказки персонажи находятся в состоянии своеобразного анабиоза. Пока повествование не началось, действия не было, а без действия нет и прямой речи, ибо даже сообщение о событиях минувших или будущих идет в счет времени текущего действия. Поэтому начинаться прямой речью волшебная сказка не может. (У Афанасьева-ни одного случая. Для сопоставления заметим, что начинать произведение прямой речью в литературе-в порядке вещей: "Евгений Онегин", "Тарас Бульба", "Война и мир") 84. Завершается сказка благополучием, после которого уже не мыслятся какие-либо перемены. Поэтому волшебная сказка, за немногими исключениями, не знает прямой речи в конце. Отличие структуры повествования волшебной сказки от сказок иного вида и от других жанров фольклора здесь весьма заметно85. Русской волшебной сказке чуждо повествование от первого лица: от первого лица обычно излагается небылица. (Для русской лирической песни прямая речь в начале произведения и в концовке является почти правилом)86.

Речь персонажа в конце волшебной сказки настолько необычна, что сама эта необычность порою используется в "соседних" жанрах как художественное средство. Так, у Афанасьева No 97 заканчивается репликой старухи, но эта бытовая сказка и называется "Старуха-говоруха".

Слово и событие в сказках Пушкина

Исследователь литературной сказки сразу же сталкивается с проблемой соблюдения в ней присущего ее фольклорному первоисточнику отношения слова к событию. И это естественно. Из предания извлекается фабула. Песня в книге либо воспроизводилась точно ("слова не выкинешь"), либо создавалась заново, но по фольклорному образцу, т. е. всегда с учетом определенных речевых закономерностей (насколько это удавалось-вопрос другой). Сказка сразу же столкнулась с переложением. Зачастую даже те из ранних сборников русских сказок, которые довольно добросовестно передавали ход событий, весьма свободно обращались с законами сказочной поэтики87-и не потому, что они их переосмысливали, а оттого, что они с ними не считались (примеры такого отношения к сказке приведены выше). Единство слова и события там просто игнорируется. Реалистическому искусству присущ совершенно иной подход к русской сказке. Современное звучание "пересказа" достигается не вопреки законам сказочного повествования, а благодаря их творческому использованию.

Отмеченные закономерности нуждаются в более подробном рассмотрении. Интереснее всего было бы проследить их в процессе становления литературной сказки как жанра.

Впервые русская реалистическая сказка сложилась а творчестве Пушкина.

Переосмысление закона "сказано - сделано" в первых пушкинских сказках

Внимательно сравнивая строки пушкинских сказок с традиционными фольклорными оборотами, исследователи были поражены обилием обнаруженных совпадений. Естественным казался вывод, что поэт "соединяет элементы фольклорные с литературными...-так, что преобладание оказывается на стороне фольклорных черт"88. Что такая постановка и такое решение вопроса ошибочны, станет ясно из дальнейшего изложения; но пренебрегать приведенным заключением все же не следует. Оно делает правомерной постановку другого вопроса: каким образом поэт придает фольклорным элементам новое качество, характерное уже для нефольклорной системы, хотя и у читателя, и у исследователя создается ложное, однако необходимое автору сказок впечатление, будто перед нами повествование с преобладанием фольклорных черт?

Нагляднее всего этот процесс можно проследить на примере (сосуществования в стиле пушкинских сказок двух начал - присущего народной сказке принципа "сказано-сделано" и характерного для многих произведений Пушкина "немого" финала.. Чудесным образом достигаемое сказочное единство слова и события и открытый реалистический сюжет с его "немым" финалом - явления на первый взгляд несовместимые. В действительности же взаимопроникновение этих двух, казалось бы, несовместимых начал - закономерный результат целого этапа пушкинского творчества.

"Немой" финал - не в смысле романтического авторского умолчания о таинственно совершившемся действии, а как средство указать на сложность, неисчерпаемость и вечную незавершенность жизни-находим уже в "Борисе Годунове", который завершается ремаркой: "Народ безмолвствует". Появление знаменитой концовки "Годунова" связано с обстоятельствами, до сих пор не до конца проясненными. Д. Д. Благой, утверждая в споре о пушкинской трагедии естественность второго, окончательного варианта финала, резонно замечает, что "прием "немого" финала... органично входит в художественную систему Пушкина"89. Такой финал вовсе не обозначает отсутствие действия, напротив, в "Годунове" он даже графически оформляется как выражение действия-без скобок: "Народ безмолвствует".

Отмеченная Д. Д. Благим особенность пушкинской поэтики имеет отношение не только к его финалам. В лирике прием "немого действия" можем распространиться на все произведение в целом. Таков "Анчар". Известно предположение В. В. Виноградова, что это стихотворение-скрытый ответ П. А. Катенину, который в стихотворении "Старая быль" упрекал Пушкина - автора "Стансов" (выведенного в обличье придворного певца-эллина) в лести самодержцу90. Эллин у Катенина провозглашает:

...Царь! Ты скажешь слово,

И мертвых жизнию даришь.

Ср. в "Анчаре":

Но человека человек

Послал к анчару властным взглядом,

И тот послушно в путь потек,

И к утру возвратился с ядом.

Окончательному тексту предшествовал вариант: "Властным словом". Слово идеального царя, как в сказке, оживляет мертвых. Реальный царь несет гибель всему живому, и не словом даже - одним только властным взглядом он заставляет раба выполнить свою смертоносную волю. Это трагическое безмолвие владык и рабов появится и в пушкинских сказках91.

Но не сразу. В одной из первых сказок Пушкина- о царе Салтане-равновесие "сказано-сделано" лишь слегка поколеблено; по сравнению с традиционным тождеством, обнаруживается некоторая избыточность речей и относительная неполнота действия. Обнаруживается и тут же исчезает, так что принципы сказочного повествования как будто и соблюдаются, хотя характер проявления, реализации этих закономерностей уже не тот, что в фольклоре.

Вспомним: всякое высказанное героем намерение в народной волшебной сказке осуществляется. В конечном счете так случилось и с поездкой царя Салтана на дивный остров. Однако прежде Салтан трижды провозглашает: "Чудный остров навещу!"-но, поддаваясь уговорам своего окружения, не двигается с места. Царь не может осуществить публично высказанных намерений - и это в сказке - жанре, где даже нечаянно оброненное слово сбывается! И только после четвертой (в русской сказке уже избыточной) попытки он настоял на своем - скорее из любопытства и уязвленного самолюбия". нежели из твердости.

"Что я? царь или дитя?

Говорит он не шутя:

Нынче ж еду!" - Тут он топнул,

Вышел вон и дверью хлопнул.

Здесь сказано-сделано, но сделано только в конечною счете, после долгих проволочек. Речевое поведение героя становится средством его характеристики.

Обратимся к началу повествования. Для народной сказки совершенно безразлично, каким путем те или иные сведения получили огласку. Народные варианты сказки объясняют по-разному (или же и вовсе не объясняют), отчего вздумалось беседовать трем девицам и каким образом о содержании их разговора узнал царь92. Слово - уже само по себе мотивировка действия и должно вызвать действие. Поэтому разъяснение, каким образом царь узнал о разговоре девушек ("Во все время разговора/Он стоял позадь забора"), с точки зрения сказочной логики излишнее, звучит не столько как мотивировка, сколько как извинение перед читателем за простоту сказочных нравов (заодно современники могли догадываться, что нравы эти не так уже далеки от реальных). И это уже взгляд на сказку не только изнутри, но и со стороны

Поэт и сам как будто не придает особого значения мотивировкам и сказку начинает разговором беспричинным:

Три девицы под окном

Пряли поздно вечерком.

"Кабы я была царица,

Говорит одна девица..

Отсутствие повода для высказывания-совершенно в духе фольклорной сказки. Однако у Пушкина существенно него, что причина разговора не указана, а то, что ее не было и в действительности: разговаривали, чтобы как-то скоротать вечер, не ожидая от беседы никаких последствий. Отсутствие объяснения ("как в фольклоре") само оказывается объясненным-незаметно, ненавязчиво. Сквозь сказочный этикет проступает литературная мотивировка, и они не мешают, а помогают друг другу. (Если же искать аналог такому началу произведения, как в этой пушкинской сказке, то это-лирическая песня с ее "вписанностью" в реальную жизнь-см. гл. IV). Неумеренная забота о логической мотивированности каждого акта речи для сказки пагубна, что убедительно демонстрируют современные записи, как-то: "..они слышали, что Иванушко прибирает невест, эти девки и говорят, большая сказала: "Меня бы взял, так всю Россию бы одной иголкой обшила..."93. Исчезло и "тридевятое царство", и непринужденная обстановка сказочного мира, и незаинтересованность речей, и бескорыстие сказочных героев.

В "Сказке о царе Салтане" закон "сказано-сделано" функционирует в преображенном виде. Сквозь сказочный этикет проступает реалистическая поэтика, но этикет еще соблюдается.

В "Сказке о мертвой царевне", в одной из ее сцен, наблюдаем как будто еще одно отклонение от сказочной речевой нормы, но уже в другую сторону: здесь обнаруживается персонаж действующий, но не говорящий. Это пес Соколко:

Пес бежит и ей в лицо

Жалко смотрит, грозно воет,

Словно сердце песье ноет,

Словно хочет ей сказать:

Брось!

Обладай Соколко даром речи, свою верность он мог бы проявить, ничем не жертвуя. Но говорить он не умеет, и, чтобы показать богатырям, что яблоко отравлено, у него остается одно средство - проглотить отраву и погибнуть. Пушкину просто необходимо, чтобы пес говорить не умел. И все же это не нововведение поэта - он опирается на народную традицию. В записанном рукою Пушкина народном варианте сказки читаем: "Мачеха ее приходит в лес под видом нищенки - собаки ходят на цепях и не подпускают ее". Больше в записи о собаках речи нет - это обычная для сказочного повествования связка. У Пушкина же в сказках что ни персонаж,, то и судьба, единственная, неповторимая; он оставляет стражем одного только пса и даже дает ему имя. Но речью его не наделяет, следуя не только своему устному первоисточнику, но и самой природе фольклорной поэтики.

Таким образом, в двух более ранних своих сказках Пушкин опирается как на закон "сказано-сделано", так и на запрограммированные уже в самом фольклоре отклонения от него. Ни "Сказка о царе Солтане", ни "Сказка о мертвой царевне" еще не нарушают принятых в фольклоре правил речевого поведения (хотя и подчиняют их иной поэтике).

"Немые" финалы проникают в сказочный мир поэта позже, хотя проявляются они у Пушкина еще до создания его сказок. Поворотной оказывается "Сказка о рыбаке и рыбке", она находится в этом отношении как бы на полпути между "Сказкой о царе Салтане" и "Сказкой о золотом петушке". Это еще не "антисказка", но это уже и не просто сказка, это сказка о несостоявшейся сказке. В фольклоре хорошо известен тип сказок о несбывшихся желаниях; весьма подробно его описал Ж. Бедье94. Так что внешне, фабульно, пушкинская сказка и на этот раз укладывается в фольклорные схемы, хотя закон "сказано-сделано" оспорен в ней по существу, и притом в самый решающий момент действия - в последней сцене сказки. В отличие от фольклорных сказок аналогичного содержания, в пушкинской "Сказке о рыбаке и рыбке" кара за жадность никем не предсказывается и совершается в полном молчании: "Ничего не сказала рыбка..." Рыбка умеет, но не хочет говорить. Фольклорная особенность-животные разговаривают подобно людямстановится компонентом новой поэтики, выступая и со знаком "минус". Законы жанра при этом не игнорируются-они трансформируются.

"Сказка о рыбаке и рыбке" Пушкина и ее. фольклорные, параллели

Именно "Сказка о рыбаке и рыбке" будет рассмотрена (в интересующем нас плане) наиболее подробно. Это вызвано следующими обстоятельствами:

1. "Золотая рыбка"-один из популярных в русском фольклоре сюжетов, представленный более чем 30 первоклассными публикациями и имеющий к тому же широкое международное распространение95.

2. Это один из наиболее изученных в мировой, в частности - в русской, фольклористике сюжетов96, благодаря чему предоставляется возможность, используя уже имеющиеся результаты, сосредоточить все внимание на интересующем нас аспекте вопроса.

3. Существует целый ряд литературных обработок сказки этого типа, в том числе и в русской литературе97. Для сопоставления с фольклорными версиями сюжета можно привлечь столь совершенный литературный источник, как "Сказка о рыбаке и рыбке" А. С. Пушкина - лучшее его произведение в этом роде.

4. Эта срединная (по времени написания) из пушкинских сказок стала переломной и по принципам использования фольклорных первоисточников98.

5. Сохранились пушкинские черновики, позволяющие заглянуть в самый процесс преобразования поэтом фольклорной традиции.

6. Наличие волшебного дарителя (рыбка, птичка, липка и т. п.) позволяет отнести сюжет к волшебной сказке. Вместе с тем сюжет этот отличается очень ценным свойством - повышенной способностью переходить обычно весьма строго соблюдаемые в русском сказочном фольклоре жанровые границы между волшебной и бытовой сказкой " и, в силу этого обстоятельства, позволяет сопоставить два разнохарактерных процесса - перемены, сопутствующие внутрифольклорным жанровым влияниям, и изменения, происходящие при переходе сюжета из фольклора в литературу.

7. Следуя за историей этого сюжета, мы имеем возможность не только отмечать закономерности переключения из фольклорного повествования в литературное, но и наблюдать течение и последствия обратного процесса ("явление бумеранга"), так как располагаем фольклорными текстами, возникшими под бесспорным пушкинским влиянием.

8. Наконец, поскольку вопрос об источниках некоторых из текстов сказки (не исключая и пушкинской) остается невыясненным или спорным, а возможность получения новых аргументов без выхода за рамки прежних приемов исследования-сомнительной, представляется весьма заманчивым проверить эффективность выдвинутых теоретических положений, прибегнув к их помощи для решения конкретной практической задачи.

Одним словом, перед нами тот случай, когда народная сказка, относящаяся, по убеждению С. Ф. Ольденбурга, к "самой интересной части массового словесного творчества", воздействуя на литературную традицию и в свою очередь подвергаясь ее влиянию, "дает исключительно ценный материал для понимания техники художественного творчества в зависимости от времени и среды"100.

Сюжет сказки типа "золотая рыбка" известен. Старик пощадил пойманную им говорящую рыбку, или птицу, либо не стал, из жалости, рубить оказавшееся волшебным дерево (обычно-липку). По наущению старухи он является к благодарному животному (или дереву) всякий раз с новыми требованиями, пока, наконец, последнее, чрезмерное, не приводит к тому, что старик и старуха возвращаются к своему первоначальному состоянию. В ряде версий, приобретающих этиологический характер, разгневанный даритель строго карает виновных, превращая их в медведей (свиней, котов и т. п.).

Творческая история "Сказки о рыбаке и рыбке" в литературе изложена весьма подробно.

Что же касается текстов фольклорных, то необходимы некоторые предварительные разграничения, так как здесь мы встречаемся с тремя группами текстов: тексты несомненно фольклорного происхождения; тексты, бесспорно восходящие к литературному источнику; тексты, сведениями о происхождении которых мы не располагаем.

Прежде всего, следует отобрать источники "чисто" фольклорного происхождения - варианты, которые в момент их записи представляли традицию, питавшую Пушкина, и в то же время не испытывали на себе воздействие пушкинской сказки. Это сделать не так просто, если учесть, что уже в середине прошлого века пушкинская сказка прочно вошла в круг народного чтения.

Часть текстов, записанных на языках других народов нашей страны, также, возможно, не избежала пушкинского влияния. Не говоря о том, что уже в XIX веке представители различных народов России могли слушать произведение в оригинале (в чтении или в пересказе), следует помнить и о переводах "Сказки о рыбаке и рыбке" на языки народов нашей страны101, как, впрочем, и на те иностранные языки, чтение на которых было распространено в определенных районах (например, вольный персидский перевод сказки был издан в 1916 году в Ашхабаде). У В. Ф. Миллера были все основания утверждать: "Я уверен, что изо всех творений нашего национального поэта именно эта сказка всего раньше осуществила надежды, высказанные им в "Памятнике"..." 102.

В определенной степени все сказанное по поводу фольклора народов нашей страны относится и к зарубежным записям.

Таким образом, бесспорно избежавшими пушкинского влияния можно считать лишь те варианты - на русском или другом языке, которые записаны не позже 1835 года (до появления "Сказки о рыбаке и рыбке" в печати).

Этому условию отвечает сказка "Рыбак и его жена", которая была записана Рунге на померанском наречии и в 1809 году Арнимом сообщена братьям Гримм, включившим ее в свой сборник (1812). Столь ранними русскими записями подобной сказки мы не располагаем.

К группе текстов фольклорного происхождения можно, но уже с некоторой осторожностью, отнести записанные после 1835 г. различные, и в том числе многочисленные русские, варианты сказки, в которых в роли дарителя выступает не золотая рыбка, как у Пушкина, а другие волшебные персонажи, характерные для национального фольклора. При этом мы исходим из того, что русской традиции образ рыбы-дарителя, вообще говоря, не чужд, но золотая рыбка, при помощи которой добывается счастье, более характерна для фольклора южных славян103. Если к тому же учесть, что "Сказка о рыбаке и рыбке" первоначально мыслилась как одна из "Песен западных славян" (Пушкин и южных славян называл западными), то фольклорное, и притом южнославянское происхождение этого образа представляется весьма вероятным. Для русской сказки в той же роли привычнее птичка или дерево- липка либо береза.

К числу бесспорно пушкинских по происхождению относятся тексты, воздействие на которые пушкинской сказки подтверждается документально. Силу документа обретает указание на знакомство сказочника с пушкинским произведением, содержащееся в комментарии, составленном самих собирателем.

Спорными по происхождению остаются некоторые тексты, русские и зарубежные, хотя по поводу части из них имеется весьма обширная литература.

К спору об источниках "Сказки о рыбаке и рыбке"

Наиболее спорным (а следовательно, интересным) оказался текст, помещенный в сборнике сказок Афанасьева (1Э57г. издания) под No 75 (в VIII выпуске сказок Афанасьева, вышедшем в 1864 году, он значится под No 15).

Генетическая близость этой сказки из сборника Афанасьева и пушкинской сказки - несомненна. Расхождения вызывает вопрос о характере генетической связи, т. е. о том, какой из этих текстов следует считать первичным. Из выдвинутых в ходе спора тачек зрения, догадок и предположений нас интересует лишь то, что имеет прямое отношение к решению именно этого вопроса. И мы не видим существенного различия между позицией тех, кто поддержал утверждение В. В. Майкова 104, будто сюжет "Золотой рыбки", прежде чем оказаться в сборнике Афанасьева, был подарен Пушкиным Далю, и теми, кто, вплоть до недавнего времени, отстаивал мнение его оппонента (чья статья появилась в 1893 г. за подписью "Свящ. П. Р.-в"), убежденного, что, напротив. Даль Пушкину сообщил не сюжет только, но более или менее полный рассказ, близкий или тождественный помещенному у Афанасьева 105. Нетрудно заметить, что обе спорящие стороны ("Пушкин или Даль?") исходят из одного предположения: афанасьевский текст первичен, пушкинский-вторичен.

Новое оживление полемики произошло сорок лет спустя после выступлений В. В. Майкова и П. Р.-ва. В начале 1930-х годов вопрос ставился так: "Гримм или Арина Родионовна?" На возможность знакомства Пушкина с гриммовским текстом указал еще в 1855 году Н. И. Сазонов10в. (Документальные доказательства были представлены позднее С. Бонди107 и М. Азадовским 108). Факт этот не снимает, а лишь включает в новые взаимосвязи вопрос об отношении пушкинской "Сказки" к русской национальной традиции. Близость пушкинского шедевра традициям русского народного творчества (а значит, и сказкам Арины Родионовны) убедительно продемонстрирована в трудах Н. Андреева, М. Азадовского, Ю. Соколова и других 109. Общий итог дискуссии - "и Гримм, и Арина Родионовна". ("Арина Родионовна и бр. Гримм"- название статьи М. Азадовского) 110. Важно, что уже в начале этого спора все его участники были согласны в одном: пушкинская сказка могла возникнуть и независимо от афанасьевского текста. Дальнейшие рассуждения на этот счет весьма гипотетичны, ибо, как отмечают советские комментаторы афанасьевских сказок, "вариант 75... записан неизвестно где и когда..."111.

Неизвестно, следовательно, ни то, от кого и кем записана сказка, ни то, от кого и когда узнал ее исполнитель. Вопрос усложняется тем, что в научный оборот были пущены сначала польский (1853), а затем и шведский (1878) тексты сказки 112, характеризуемые при публикации как новые фольклорные записи. Исследователи то усматривали в одном из этих иноязычных вариантов наиболее вероятный первоисточник пушкинского произведения113, то уже в самой текстуальной близости трех разноязычных сказок-русской, польской и шведской видели довод в пользу первичности афанасьевского текста и зависимости от него Пушкина, ибо близость русской, шведской и польской версий объясняли их верностью общей фольклорной традиции.

Польский текст, изданный Глиньским, получил широкую известность, его достоверность была долгое время вне сомнений настолько, что сказку перевели в качестве образца польского фольклора на немецкий, чешский, английский, французский языки. Шведская сказка в 1893 г. была переведена на русский язык и дана в виде приложения к статье П. Р.-ова. Вскоре, однако, возникли и сомнения относительно фольклорной "чистоты" новых публикаций, тем более, что и в польском, и в шведском изданиях (как и в афанасьевском) какие-либо сведения об исполнителе и обстоятельствах записи отсутствовали.

Таким образом, в вопросе об источниках сказки Пушкина "О рыбаке и рыбке" есть моменты бесспорные, но и неясностей остается немало. Удалось доказать ее тесную связь с русской народной традицией в целом и установить один из ее конкретных иноязычных источников (бр. Гримм). Относительно других источников единство мнений не достигнуто, поэтому В. Я. Пропп в комментарии и к изданию 1957 г. предупреждает: "Вопрос об источниках пушкинской сказки в настоящее время не может считаться решенным бесспорно"114, а почти десятилетие спустя отсутствие сколько-нибудь заметных сдвигов в этом вопросе отметит И. М. Колесницкая115.

Хотя большинство исследователей и полагает, что афанасьевская сказка "Золотая рыбка" восходит к пушкинской, тем не менее несколько поспешным представляется содержащееся а тех же комментариях утверждение В. Я. Проппа, будто этот факт ни у кого уже не вызывает сомнения. В этом сомневались и Г. А. Пелисов, и В. Я. Евсеев116, и В. К. Соколова117, и И. Плотников, а монография большого знатока русской сказки Р. М. Волкова, стоящего в этом вопросе на явно противоположных Проппу позициях ("... положение, что сказка в сборнике А. Н. Афанасьева... представляет народную переделку сказки Пушкина, вовсе не убедительно") 118, увидела свет уже после выхода книги с комментариями В. Я. Проппа.

Со сборником Глиньского в польской фольклористике происходит примерно то же, что и с текстом из сборника Афанасьева в фольклористике русской. Так, уже после выхода в свет ряда статей Юлиана Кшижановского, в которых Глиньский охарактеризован как ловкий мистификатор, в известном периодическом издании "EOS" была опубликована статья Витольда Клингера из Познани. Автор категорически утверждает, что изданную Глиньским сказку "ни в коем случае нельзя признать отзвуком стихотворения Пушкина"119 и что, напротив, Пушкин следовал за польским вариантом, который; удалось записать Глиньскому. Спор, как видим, продолжается и в Польше. "Шведский" же вариант ввел в заблуждение даже такого выдающегося фольклориста, как Иржи Поливка, который, подводя итоги изучения сюжета о золотой рыбке, не решался: отдать предпочтение ни одной из версий: "то ли сюжет о золотой рыбке пришел из Швеции в Россию, а оттуда в Германию, то ли путь его был противоположным"120.

Попытаемся разобраться в вопросе о характере генетической связи между афанасьевским, польским, шведским и пушкинским текстами.

В сказке о золотой рыбке, в различных ее версиях, картины следуют одна за другой в такой последовательности: повеление старухи - его повторение в просьбе старика - ответ-обещание дарителя-осуществление обещания. Отдельные отклонения от схемы встречаем и в фольклоре, и у Пушкина,. причем у поэта их меньше (по существу-лишь одно), чем во многих народных вариантах. Однако характер этих отклонений - принципиально разный. Вот перед нами текст, записанный Михаилом Семевским и опубликованный в 1864 году:

"Мужик, вот, такой же как Ереха Плутанский, пришел-березу сечь; а на березе, на ту пору, надо быть, был святой. "Не секи" говорит. "А каким ты меня чином пожалуешь?".- "Будь ты староста, жонка будет старостихой". Пришел мужик к бабе: "Я - староста, ты старостиха". А баба говорит: поди ссеки, что это за чин, что ты староста, а я старостиха.-ведь барина бояться надо, а вот то чин, кабы я барыня, а ты бы; барин, то чин". Пришел мужик сечь - "Не секи меня, говорит береза: пусть баба -барыня, а ты барин! Вернулся он к жонке..."121 и т. д.

Если внимательно прочитать этот отрывок (именно прочитать, ибо в устном исполнении он звучит вполне традиционно), то можно заметить, что схема здесь нарушена на обеих вошедших в него стадиях сюжета: говорит все время кто-нибудь один-либо мужик, либо баба122. Эта неполнота" сюжетного хода не воспринимается, однако, как нарушение традиции, ибо на традицию же опирается. Если бы мужик повторял перед деревом речь бабы, то повторил бы ее, по возможности, дословно. Сказывая на запись (или по какой-либо другой причине), исполнитель мог и не повторяться, ибо и ему, и слушателям ясно: во второй раз будет произнесено точно то же, что и в первый. А чтобы дать представление о том, что говорящих двое, сказочник (очевидно, найдя это решение каким-то особым чутьем человека, впитавшего в себя традиции родного фольклора) в одном случае поручает речь мужику, во втором-бабе. Зато обращения дарителя к герою сохраняются полностью. Диалог даритель - герой типично сказочный и по содержанию, и по структуре, хотя он и восходит к мифу. В мифе пружина действия-вне "пределов жизни", вне отношений персонажей, и речь, связанная с действием, в аналогичной ситуации приходит извне либо вовсе отсутствует. В результате в одних случаях "при существовании тотемизма запрет "не ешь эту рыбу" произносят люди, а впоследствии этот запрет превращается в просьбу о пощаде, приписываемую самому животному"123, в других сказочный сюжет подобного типа оборачивается откликом "поверья и обряда ударять топором по дереву с угрозой срубить его, чтобы оно дало плоды"124. Обряд этот, естественно, обходился без диалога. Диалог даритель - герой появляется с возникновением волшебной сказки. Он становится ее характерным признаком и сохраняется даже тогда, когда в сказку начинает проникать не свойственная ей "реалистическая" мотивировка: "Он и думает: "хоть щука и сырая, но все-таки рыба съедобная. Возьму ее и поем". А щука просит: "Отпусти меня, Иван-царевич, в море; будем друзьями". - "Правда, подумал опять он, съем я ее, все равно не наемся, а оскверниться сырьем - осквернюсь"125. Хотя в этом случае Иван-царевич руководствуется сугубо практическими, не совсем достойными сказочного героя соображениями, - сказке необходимо, чтобы его решению пощадить рыбу Предшествовала ее просьба о пощаде. Иначе она перестанет быть сказкой.

Пушкин следует сказочной традиции с подчеркнутым послушанием; во всех случаях приводится полностью и речь старухи, и речь старика, передающего ее лишь с небольшими, на первый взгляд, отклонениями. Изменения эти при устном исполнении оставались бы стилистически нейтральными. В письменном тексте, да к тому же в тексте стихотворном, они служат средством индивидуализации образов, а через эту индивидуализацию-заострению их социальной характеристики. Последнее не чуждо и народной сказке-но достигается там иными средствами. Фольклорная сказка бинарна: если на одном полюсе действуют старик со старухой (их обоих" вместе, в конце обращают в животных), на другом-рыбка,- перед нами по существу сказка волшебная, если заостряется конфликт между богатой старухой и бедным стариком - рыбка имеете с бедняком противостоит богатой и алчной старухе,-тогда это скорее сказка социально-бытовая. Примечательно, что в азербайджанском пересказе пушкинской сказки, старуху наказывает старик собственноручно: пушкинский скажет пущен в повествовательное русло социально-бытовой сказки126. В этом случае для развязки волшебный помощник не требуется вовсе.

Уже в черновике Пушкин "снимает" фольклорную традицию бинарности. Нам еще в ряде случаев придется обращаться к пушкинским рукописям-картину этого "снятия", гораздо более наглядную и логичную, чем любое логизированное ее описание, дают черновки поэта, о которых В. Томашевский сказал, что каждый из них является "документом творческого движения" 127, а С. Бонди заметил: "Пушкин, как известно., сочинял свои вещи большею частью прямо на бумаге, во время писания их, и весь процесс создания им вещи получал точное отражение в рукописи... По своей естественности, внутренней закономерности, отсутствию неожиданных капризов черновики Пушкина (как и многое в его творчестве) приобретает своего рода классический характер"128.

Вначале, в черновике, последнее желание старухи выглядело так- "А хочу быть владычицей солнца" 129. Желание, действительно, чрезмерно, но не сталкивающее героиню и дарителя непосредственно. В окончательной редакции старуха хочет стать владычицей морскою, чтобы сама золотая рыбка была у нее на посылках. Рыбке уготована участь старика. Она уже не просто даритель, это уже не функция - это отдельная" судьба130. И наступает развязка, ибо есть нечто, чем нельзя поступиться ни при каких обстоятельствах, - это свобода. Старик, совестливый, все понимающий,-все же покорился, рыбка - нет. Взамен функций, определяющих место персонажей в фольклорной сказке и дающих в случае одного из распределения в полярные группы - сказку волшебную, в случае другого социально-бытовую, перед нами три системы поведения, каждый из трех персонажей связан с другими определенными отношениями, и развязка охватывает судьбы всех, а не только главного героя (вспомним, что в народном бытовании; сказка известна под названием-"Жадная старуха"). Вот почему в сказке Пушкина старик не мог дословно, без дополнений и собственных оценок передавать слова старухи, вот почему Пушкину так необходим повтор, в литературе вовсе не обязательный, повтор, который в фольклоре, являясь нормой, в сказках на тот же сюжет соблюдается далеко не всегда.

Под оболочкой фольклорной традиции в пушкинской сказке обнаруживаются законы иной повествовательной структуры. Эти скрытые "отклонения" от фольклорной нормы, постепенно накапливаясь, в конце сказки приводят к сюжетному ходу, в фольклорном изложении совершенно невозможному131.

Обратимся для сравнения к тем вариантам сказки, известным или неизвестным поэту, которые мы отнесли к группе текстов чисто фольклорного характера. Оказывается, что все они без исключения на этом завершающем этапе сюжета строго следуют закону "сказано-сделано": вместе с карой звучат слова о наказании-действие зафиксировано в слове. Прежде чем старуха будет наказана за свою жадность, дерево, которое до этого выполняло все ее прихоти, произнесет в ответ на последнюю просьбу посланного старухой мужа:

"Будь же ты медведем, а твоя жена медведицей" (Аф., No 76) - и превращение тут же совершается. То же в других вариантах: "...ты будешь медведем, а жена медведицей"- "Птичка сказала: "ладна, ступай, будь ты быком, а твоя старуха свиньей"132, "Будь же ты медведь, а жена медведицей" 133 и т. д.

Таким же образом изложен этот эпизод и в сказках других народов, в том числе и в померанском варианте из сборника братьев Гримм (этот последний факт заслуживает внимания еще и потому, что гриммовский вариант сказки-единственный, знакомство с которым Пушкина, по французскому изданию, доказано документально): "Ga man hen, se sitt all weder inn Pipputt"134 (в прилагаемом Н. Ф. Сумцовым ^переводе Г. Ю. Ирмера: "Ступай домой, она опять сидит в лачуге дрянной"). То же построение и в гессенском варианте:

Willst du sein liebe Gott

So geh schon wjeder in deinen Pispott

на который также обратил внимание Н. Ф. Сумцов135. Прямую речь находим и во всех других изданиях этой немецкой сказки, например: "Geh nur hin, sie sitzt schon wieder in ihrer altten Kate"136. Это тем более показательно, что, по наблюдению Левиса оф Менара, который "показал себя очень хорошим знатоком русского и немецкого фольклора"137, диалог в немецкой сказке встречается значительно реже, чем в русской 138.

То же находим и в ряде сказок других народов, которые мы отнесли - правда, уже не столь категорически, как гриммовскую, - к "чисто" фольклорным139. Магический элемент вовсе не обязателен: чудесную силу в сказке может обрести всякое произнесенное слово: оно уже не обрядовое, оно сказочное, сказка уравнивает слово-заклинание и слово-обещание, ибо теперь и то и другое-это слово художественное.

Нам неизвестен ни один фольклорный по своему происхождению вариант, где бы финальная сцена сказки о жадной старухе строилась по иному принципу. Закон "сказано-сделано" строго соблюдается.

У Пушкина в аналогической ситуации, как известно, иначе. Любопытно, что поэт не сразу пришел к своему решению - судя по черновикам, вначале он .строго следовал фольклорной традиции:

Золотая рыбка нырнула

Промолвя

Ступайте вы оба в землянку

Хвостом по воде плеснула

Да нырнула

Эти строки заменены другими:

Хвостом рыбка по воде плеснула

Да нырнула в синее море

Не дождался старик ответа

Воротился старик к старухе.

Теперь уже рыбка исчезает молча

Ничего не сказала рыбка,

Лишь хвостом по воде плеснула

И ушла в глубокое море140.

После целого ряда однотипных по построению сцен-ожидается прямая речь,-и в этом следование фольклору, но ожидание не оправдывается ("Ничего не сказала...") - и это уже переключение в другую структуру, обогащение фольклорной сказки средствами литературы141.

Замечено: чем ближе к началу волшебной сказки, тем больше разнообразия в сюжетных ходах, и, наоборот, чем ближе к финалу, тем больше однообразия, тем заметнее всякое отклонение от нормы ("веерообразность"). У Пушкина явное нарушение "норм" в заключительном эпизоде, художественный эффект ^-максимальный.

Вторжение постороннего фольклору элемента, т. е. нарушение закона "сказано - сделано", совершается под прикрытием другой фольклорной закономерности: волшебная сказка не может завершаться прямой речью, - закономерности, в свою очередь связанной с единством слова и события. Сказка заканчивается сообщением о заключительном благополучии, героям больше нечего делать и, следовательно, не о чем говорить. Пушкин как будто соблюдает это правило; более то-то, молчание у .него наступает даже несколько раньше, чем требуется по сказочным нормам,-еще перед итоговым событием. И тогда оказывается, что это особая, пушкинская тишина-тишина напряжения, а не покоя, тревоги, а не благополучия. Виден, однако, только результат, само же нарушение закона -сказочного повествования настолько подготовлено всем ходом изложения, что осталось, несмотря на всю свою дерзость, не замеченным исследователями. Между тем именно здесь сделан важный шаг к поэтике "Золотого петушка" ж "Медного всадника".

Этот поворот ("ничего не сказала...") сопровождается и другими, исподволь подготовленными переменами. Мы уже отмечали, что при той тщательности соблюдения повтора, которую демонстрирует Пушкин на протяжении всего предшествующего повествования, каждое отклонение в финале-на виду. Десять раз подряд море названо синим, даже когда оно уже явно не синее: "почернело синее море". Такое постоянство эпитета, подчас вопреки контексту, находим при слове "море" и в сборнике Кирши Данилова, где море только синее, тогда как в "Онежских былинах" А. Ф. Гильфердинга море синее, широкое, глубокое, славное, славное синее, синее глубокое, синее .соленое, а в собраниях А. В. Маркова и А. Д. Григорьева-солоное, черное, арапское, глубокое и т. д.142. Однако и тогда, когда .на протяжении одного текста (или даже целого сборника) употребляется при слове всякий раз один и тот же эпитет (синее море-у Кирши Данилова, а также в песнях народов Югославии 143, черное море- в украинских думах, соленое море-в песнях болгар 144), и в тех случаях, когда SB одном :и -том же былинном тексте слово встречается с различными эпитетами, в том числе и постоянными, - перед нами явления одного порядка145. В фольклоре "замена одного постоянного эпитета другим не меняет существа образно-тематической характеристики", - справедливо считает В. П. .Аникин .и приводит в качестве примера два варианта былины "Вольга и Микула", записанных от одного и того же сказителя (T. Г. Рябинина) с промежутком в десятилетие. Фразам из сборника Л. .Н. .Рыбникова: "Щукой-рыбою ходить ему в глубоких морях" и "уходили все рыбы во синия моря" соответствуют в сборнике А. Ф. Гильфердинга: "Щукой рыбою ходить Вольги во синих морях" и "Уходили-то вси рыбушки во глубоки моря". Здесь все эпитеты при слове "море" поэтически равнозначны, а потому и взаимозаменяемы146. И вот, уже после того, как море названо синим даже тогда, когда оно" почернело, одновременно с отказом от ожидаемой речи у Пушкина изменяется и эпитет: "И ушла в глубокое море". На этот раз ушла, чтобы больше не возвратиться, "глубокое море"-удивительно конкретный, пушкинский эпитет. И в то же время это и постоянный (в фольклорном контексте) эпитет к слову "море", так что "пушкинское" выступает одновременно и как напоминание о фольклорной норме. В фольклоре такая замена эпитета также вполне возможна, но там она была бы функционально нейтральна.

Финальная "неожиданность" подготовлена хотя и с опорой? на фольклорные закономерности, но по законам реалистического искусства. Прием со знаком минус ("ничего не сказала"-на фоне закона "сказано-сделано") воспринимается как единственная возможность, как неизбежность-но только после того как она случилась вопреки нашим ожиданиям 147.

Отклонения от традиционного хода, которые в заключительной сцене сказки встречаются в фольклоре-совсем иного рода. Наглядный пример-уральская запись 1953 года: "Полно вам, красавицы, спорить,-молвила березка.-Все будет. Подойдите поближе. И ты, матушка, тоже подойди. Вот так.

Подняла она свои ветви, притронулась ими к мачехе с дочками, и превратились они все трое в большой куст крапивы" 148. Сказано одно, сделано другое. Это определенный структурный тип, а не случайная оговорка уральского сказочника, в чем легко убедиться, сравнив его текст с двумя сделанными в разное время латышскими записями, которые приводит А. Л. Погодин149. Аналогичный вариант с невыполненным обещанием находим и в сборнике Афанасьева (он публикует как приложение к сказке No 76 (Аф., 1, 479). Изменился характер сказки-иной стал и характер диалога в ней. Здесь это характерный для социально-бытовой сказки пример обманной речи, природа которой рассмотрена выше.

Сказка знает пародию на самое себя - докучную сказку. А. И. Никифоров записал своеобразную сказку о чудесной птичке: старик просит у птички дров, хлеба, скот, посуду, и всякий раз получает ответ: "Ступай, будут тебе дрова" и т. п. Этот перечень прерывается концовкой: "Потом сказка вся и сказать нельзя"150 - традиционная для данного сюжета нравоучительная развязка так и не наступает, сказка в этом варианте может продолжаться практически бесконечно. Но и тогда, когда сказка иронизирует над неосторожно произнесенным словом, мгновенно ведущим к грустным последствиям, и тогда, когда она лукаво подменяет привычную развязку иной, стремящейся к бесконечности, неожиданность-в "неожиданном" применении общего закона сказочного повествования. Над законом иронизируют, тем не менее строго соблюдая все формальности: действие сопровождается словом.

Итак, в текстах, предшествующих пушкинскому, а также в текстах, которые можно охарактеризовать как не испытавшие на себе литературного влияния, прямая речь в заключительной сцене обязательна.

Зато в якобы фольклорных текстах, с которыми связывают происхождение пушкинской сказки, закон "сказано-^ сделано" нарушается, причем во всех случаях не только в том же месте, что и у Пушкина, но и на той же, что и у него, структурной основе.

"Ничего не сказала старику золотая рыбка и ушла в глубину моря" (Сб. Аф., No 75). "Польский сказочник" Глиньского, сказка "О staruszku i starusze i o ziotej rybce"151: "Ничего не ответила золотая рыбка, лишь хвостом плеснула и исчезла навсегда"152. Шведский журнал, сказка "Guldfisken": "Ничего не ответила старику рыбка и нырнула вниз на дно морское" (пит. в переводе П. Р-ва).

Во всех трех текстах-"сделано", но не "сказано".

Подобный ход в записях сказок встречается не так уж редко (из 34 русских текстов-в 8 случаях), но-и в этом вся суть-всякий раз, когда издатели интересовались происхождением "необычных" вариантов, выяснилось, что они литературного происхождения. Так, в сборнике тамбовского фольклора интересующая нас сцена завершается следующим образом: "Рыбка деду ничего не сказала и на дно моря пошла" 153. Комментатор счел нужным сообщить, что перед нами "пересказ пушкинской сказки"154, которую исполнителю Василию Ивановичу Головашину читали еще в молодости155. Опытный сказочник Ф. П. Господарев, вплоть до последней сцены строго следуя за Пушкиным, в финале резко расходится с ним и полностью восстанавливает прямую речь в ее фольклорно-сказочных правах: " - Иди, дедушка, домой! Довольно я дала, а если ей мало, то иди домой и увидишь: перед ней будет изба старая и корыто ломаное". Старик и пошел домой. Видит: палатов этих нету, домов нету, только стоит старая изба, где они раньше жили, а старуха стирает белье в дырявом корыте"156.

Существуют тексты и иного рода. В них как раз заключительная сцена, как наиболее традиционная, становится своеобразным полем боя: литературный прием, попав в инородную среду, подвергается давлению фольклорных традиций. Неискушенная исполнительница (школьница) робко, но все же восстанавливает в этом месте прямую речь: "Ну, иди, старичина, домой!" Пришел старик" а старуха сидит прядет около старого корыта и в старой избе"157. У другого неопытного исполнителя элементы различный структур беспорядочно перемешиваются. В записи, сделанной от 16-летней девочки, зафиксирована попытка сочетать пушкинское открытие ("ничего не сказала рыбка") с фольклорной традицией повтора, в результате- "щучка нырнула, ничего не сказала"158 дважды, хотя в первом случае это лишено смысла, ибо вслед за тем рыбка вновь заговорила и просьбу старика выполнила. Характерно, что в другом варианте сказки о золотой рыбке, относительно которого также определенно известно, что он представляет собой изложение "по Пушкину"159, в этом месте находим: "Ступай, говорит, домой" эти золотая рыбка. Приходя дед домой: как была баба в пропасном корыте и опять в пропасном корыте. Вот и все"160. Рассказчик, находясь под обаянием пушкинской поэзии, идет на своеобразный компромисс: вопреки фольклорной сказочной традиции, здесь нет ни заклятия, ни даже предсказания рыбки, но ее молчание все же нарушено, прямая речь появилась!161.

Таким образом, в текстах, находящихся в определенной зависимости от пушкинской сказки, можно найти две разновидности развязки: а) разведка, в которой закон единства сказанного и сделанного нарушен полностью; б) развязка, в которой пушкинский образец Приспосабливается (успешно или неудачно-это уже зависит от мастерства и таланта исполнителя) к этому закону.

Но если все случаи даже незначительных отклонений от закона "сказано сделано" встречаются в текстах, которые несомненно восходят к пушкинскому, то в "темных" по происхождению текстах, допускающих -полное нарушение этого закона, мы вправе видеть пересказ "Сказки о рыбаке и рыбке" Пушкина. Правда, есть сказка (Аф., No 75), где немало и и других текстуальных совпадений с пушкинской. Относительно некоторых из таких словосочетаний можно сказать, что они более характерны для литературы, нежели для фольклора. И тем не менее даже такие наблюдения не дают оснований для кардинальных выводов. Чтобы установить факт перенесения из одного текста в другой, недостаточно обнаружить в числе совпадающих моментов такие, которые в одном из текстов более уместны, нежели в другом, - надо еще установить, что этому другому тексту они противопоказаны. И если бы мы не располагали никакими другими доводами в пользу первичности пушкинской сказки и вторичности афанасьевской, то одного только финала, в котором в обоих текстах закон "сказано-сделано" нарушается (и притом в одном и том же месте) , было бы достаточно, чтобы утверждать это162.

Сказанное относится и к польской сказке "О staruszku i staruszce i о ziotej rybce", и шведской "Guldfiisken": обе они литературного происхождения.

Хотя на какое-то время мистификация и удалась163, на то, что сказка Глиньского "производит впечатление перевода сказки Пушкина", обратил внимание уже И. Поливка в одной из своих более поздних работl64, а Ю. Кшижановский характеризует текст из "Польского сказочника" как "прозаический перевод стихотворной "Сказки о рыбаке и рыбке" Пушкина 165. По его мнению, у Глиньского слишком много текстуальных сближений с пушкинской сказкой, тогда как "столь близких совпадений в народных текстах не наблюдается"-и следовательно, публикация восходит не к устному, а к письменному первоисточнику. Путем тщательного сопоставления трех текстов (Гримм, Пушкин, Глиньский) А. Р. Волков также пришел к выводу, что "запись" Глиньского-"вольный перевод "Сказки о рыбаке и рыбке" Пушкина, местами приближающийся к точному"166. Что же касается шведской сказки wtGuldfisken", то она представляет собой свободный перевод афанасьевского текста No 75 и, таким образом, косвенно также восходит к Пушкину168.

Иным путем мы пришли к тем же выводам.

Итак, поразительная близость трех разноязычных "народных" вариантов сказки о золотой рыбке, в которой хотели видеть проявлений общих фольклорных закономерностей и, следовательно, доказательство зависимости пушкинской сказки от одного из трех текстов (чаще-афанасьевского, порою польского или шведского), является, наряду с показаниями сказочников и пушкинскими черновиками, звеном в цепи аргументов, ведущих к прямо противоположным выводам. Это произошло потому, что прежним сопоставлением текстуального порядка недоставало анализа структурной роли совпадающих элементов, использование показаний сказочников не выходило за рамки комментария, а пушкинский черновик привлекался только при решении вопроса о знакомстве поэта со сборником братьев Гримм. Каждый прием исследования использовался при рассмотрении тех или иных частностей, и ни один не подходил для решения вопроса в целом.

Отсутствие единства мнений по вопросу о характере генетической связи между различными текстами "Сказки о рыбаке и рыбке", фольклорными и литературными, объясняется, на наш взгляд, тем, что в цепи аргументов не хватало одного связующего звена - показателя, который бы в равной мере объяснял все случаи взаимодействия литературных и фольклорных текстов на этот сюжет, от самых бесспорных до наиболее запутанных. Нам представляется, что в данном вопросе таким универсальным показателем служит закон единства сказанного и сделанного, по-разному действующий в различных жанрах фольклорной сказки, теряющий силу в сказке литературной, реалистической и вновь вступающей в свои права при переходе литературного произведения в фольклорную стихию.

Поскольку выводы, полученные при решении вопроса о подлинных и мнимых источниках пушкинской сказки, согласуются со всеми имеющимися по этому вопросу документальными данными, а также с заключением исследователей, придерживающихся иной методики,-такой результат может быть охарактеризован как подтверждающий правильность предложенных в настоящей главе теоретических принципов.

Прямая речь и ее модификации в пушкинской "антисказке"

Первые пушкинские сказки созданы болдинской осенью 1830 года. Многое из написанного поэтом впоследствии в большей или меньшей степени связано со сказочной поэтикой. При этом характер взаимодействия с фольклором все более изменяется в направлении, намеченном "Сказкой о рыбаке и рыбке". "Сказка о золотом петушке", последнее произведение Пушкина в сказочном роде, и "Медный всадник", его последняя поэма (в той мере, в какой она связана со сказкой) , это "антисказки".

В последней сказке Пушкина (и, в иных взаимосвязях, в его последней поэме) фольклорный закон "сказано - сделано" постоянно напоминает о себе и постоянно опровергается. Испытанию подвергаются и традиционная речевая норма, и те иллюзии, которые запечатлены в традиционном сказочном повествовании.

"Сказка о золотом петушке" композиционно делится на две равные части. В первой все внешние приметы сказки расставлены напоказ, во второй обнаруживается, что перед нами сказочные декорации, при которых разыгрывается нечто противоположное сказке.

В. Непомнящий справедливо заметил, что это единственная у Пушкина сказка с традиционно фольклорным зачином:

"Негде, в тридевятом царстве..."169. Сделанное Анной Ахматовой сопоставление пушкинской сказки с ее книжным первоисточником - "Легендой об арабском звездочете" Вашингтона Ирвинга - обнаружило, в числе других особенностей, у Пушкина (в первой половине сказки) наличие прямой речи там, где у американского повествования она отсутствует,170 - обычное расхождение между текстами, из которых один (предпочитающий диалог) ближе к фольклору. Читателя словно вводят в сказочный мир и напоминают о правилах поведения в нем. Здесь и чудесный помощник, и волшебный предмет, и вот-вот должна появиться добрая царевна... "Вопросы" задаются и обещания даются сказочные. Тем разительнее "ответы" - вторая половина сказки. Здесь-то и выступают на первый план те моменты речевого поведения, которые до этого оставались в тени. В значительной своей части это явления паралингвистического характера.

Роль диалога сводится к минимуму. Он почти полностью исчезает после центральной-"немой" сцены:

Все в безмолвии чудесном

Вкруг шатра.

Д. Д. Благой на примере поэм уже показал удивительную симметричность пушкинских построений171. То же обнаруживаем и в "Сказке о золотом петушке": царь Дадон прибывает в иное царство ровно на середине сказки. Ключевой фразе узловой сцены ("Все в безмолвии чудесном...") предшествует 112 строк, с нею до конца сказки-тоже 112. Черновой автограф сохранил несколько вариантов этой строки; в двух последних черновых вариантах, как и в окончательном тексте, говорится о безмолвии. После этой срединной строки речь персонажей если и появляется, то как раз в тех случаях, когда по всем сказочным правилам она должна бы отсутствовать:

Царь завыл: "Ох, дети, дети!"

...................................

Все завыли за Дадоном.

Между тем, если в сказке кто-нибудь умирает, плач абсолютно неуместен 172. И, напротив, речь в "Золотом петушке" отсутствует там, где она обязательна:

...Шамаханская царица,

Вся сияя, как заря,

Тихо встретила царя.

(Отброшен вариант:

...бела, добра

В блеске вышла из шатра)

Далее все продолжается в молчании:

Как пред солнцем птица ночи,

Царь умолк, ей глядя в очи,

И забыл он перед ней

Смерть обоих сыновей.

(Отброшено:

Ахнул царь, ей глядя в очи).

Затем-"улыбка", "молва", шум", но прямого речевого общения - нет. Еще в черновике Пушкин снимает слова о петушке: "И запел"-вся развязка происходит в безмолвии:

Старичок хотел заспорить,

Но с царем накладно вздорить...

И уже до конца-звуки, но не слова: "Вся столица содрогнулась", царица "Хи-хи-хи да ха-ха-ха!", царь-"Усмехнулся"; молча, с легким звоном совершает возмездие петушок, "охнул раз и умер" царь (было: "крикнул"); "вдруг", без слов исчезает царица. Так называемые "характеризаторы" и "разделители"-звуковые элементы информации, "не связанные непосредственно с передачей ее в структурно-оформленном речевом высказывании"173, играют в "Сказке о золотом петушке", особенно в ее заключительной части, чрезвычайно важную роль, тогда как прямая речь возникает в таком месте и виде, что трудно представить себе что-либо более противоречащее законам сказочного повествования. Вслед за неуместной речью в горе ("царь завыл...") кощунственные слова в радости: "Я, конечно, обещал, / Но всему же есть граница..." Речь только для того и прозвучала, чтобы отказаться от данного-царского!-слова (Ср. вариант: "От моих от царских слов / Отпереться я готов").

В "Золотом петушке", так же как и в "Сказке о рыбаке и рыбке", молчаливый суд вершит тот, кто, до поры до времени выполняя роль помощника и дарителя174, соблюдал при этом принятые в сказке нормы речевого поведения. Отказ от сказочной идиллии-это одновременно и отказ от принятых s волшебной сказке речевых норм.

Когда в эстетическое сознание вошло понятие "художественная реальность", отпадает необходимость в противостоянии модальности внутренней и внешней в качестве непременного признака художественного вымысла. В "Золотом петушке" сказочное противопоставление "было - не было" повернуто на сто восемьдесят градусов: "не было" сливается с внутренней модальностью, "было" - с внешней. При этом сказочный этикет преобразуется в фантастику, сказочная развлекательность-в сатиру. Совершается не просто суд-совершается возмездие. А для самого мстителя это перелом, прозрение. В свете традиционного финала, фиксирующего полное "благополучие, после которого уже не мыслятся никакие перемены и никакие речи, потому что уже не может быть ничего лучше, развязка "Золотого петушка" выглядит особенно зловещей. То, что лишь намечалось в "Золотой рыбке" с ее возвращением к исходному положению (нулевая медиация), здесь завершено. Несостоявшаяся сказка уступает место антисказке.

Так, явно следуя нормам повествования, принятым в народной волшебной сказке, Пушкин в своих сказках создает новую, неизмеримо более сложную повествовательную структуру, включающую и паралингвистические элементы. В распоряжении поэта-весь инструментарий волшебной сказки, но используется он (наряду с другими фольклорными и не-фольклорными по происхождению средствами) в новой функции. То, что в фольклорной волшебной сказке было законом, у Пушкина, трансформировавшись, стало одним из средств реалистической поэтики, основанной на взаимосвязи и взаимообусловленности речей, поступков, характеров и обстоятельств. Соотношение речевых и паралингвистических элементов в пушкинских сказках изменяется, причем роль паралингвистических явлений возрастает от сказки к сказке. В "Сказке о царе Салтане" равновесие "сказано-сделано" если " нарушается, то в пользу речи; в "Сказке о золотом петушке"-речевые элементы в ходе повествования последовательно вытесняются паралингвистическими. Но и тогда, когда слово не произносится, это воспринимается как отказ от некоей нормы, как молчание вынужденное, нередко-зловещее.

Это не просто тишина - это безмолвие.

Заметим, что и в "Медном всаднике", в его финале, нет слов - есть тяжелый грохот, наводящий на Евгения ужас. Во всей этой поэме вслух произносится всего пять слов-угроза Евгения медному кумиру. Между тем, как это будет показано в следующей главе, вся поэма построена на сказочных реминисценциях, а ее "немота" должна восприниматься на фоне речевых закономерностей, присущих сказке.

Позднее легенда и сказка сошлись у Пушкина в "Капитанской дочке". Жанровый генезис шутливых поэм Пушкина также в большой мере связан со сказкой. Сказка внесла свою долю в поэтику зрелого Пушкина.

Для нас важно было проследить поворотный момент этого" процесса.

Художественная литература выработала огромный и постоянно обогащающийся арсенал средств, используемых для передачи многообразных отношений между событием и словом, от полного совпадения действия и речи до пушкинских "немых" финалов, толстовского внутреннего монолога или такого, например, вида высказывания, как брехтовский "несостоявшийся монолог".

В фольклоре действуют иные закономерности, специфические и обязательные для каждого жанра.

В классической волшебной сказке-жанре, стоящем у истоков художественного творчества, связь между речью и действием приобретает характер единства: "что сказано, то и сделано".

Однозначная связь с событием делает сказочное слово непроницаемым в речевом плане, что находит свое выражение и в безразличии прямой речи к ее словесному окружению" ("смешанные" конструкции), и в лексическом повторе. Индивидуальная окраска речи персонажа волшебной сказки нарушила бы структурную целостность жанра.

Закон "сказано-сделано" находится в органическом единстве с другими элементами сказочной структуры: с его помощью может быть объяснено то соотношение различных видов высказывания (диалог, повествование), которое наблюдается в сказке, и распределение этих видов между инициальной, основной и финальной частями сказки. Он полностью соответствует характеру художественного времени в сказочном повествовании. Он согласуется также с законом сказочной справедливости, с нормами поведения персонажей, с противопоказанностью сказке открытой назидательности.

Положения, сформулированные на базе закона единства сказанного и сделанного в волшебной сказке, могут найти применение при решении задач двоякого рода: а) при сопоставлении различных жанров устного народного творчества, т. е; при рассмотрении вопросов, не выходящих за рамки одной (фольклорной) повествовательной системы; б) при сравнении фольклорной сказки с литературным повествованием, т. е. при сопоставлении различных повествовательных систем.

Сказочную модель соотношения слова и события можно рассматривать как исходную для повествования и в генетическом, и в морфологическом плане. Изменения, претерпеваемые сказочными сюжетами, мотивами и, .функциями при переходе из фольклора в литературу и при возвращении литературной сказки в фольклор ("явление бумеранга"), сопровождаются такими переменами в соотношении "слово-действие", которые придают наглядность самому процессу переключения из одной системы в другую, а это в свою очередь, оттеняет самобытность каждой из систем. "Снятие" фольклорной традиции в литературном произведении и ее восстановление в правах при фольклоризации литературного текста может содействовать более глубокому осознанию специфики фольклора и литературы подобно тому, как сила земного притяжения по-настоящему ощущается тогда, когда ее преодолевают. Например, в том, как в произведениях Пушкина складывались, развивались, изменялись принципы "снятия" закономерностей фольклорного повествования, отразилась. эволюция творчества поэта на вершинном этапе становления его реализма.

Наконец, с применением закона "сказано-сделано" могут быть решены некоторые задачи, связанные с изучением творческой истории отдельных произведений. Так, структура прямой речи и ее отношение к закону "сказано-сделано" могут служить показателями при решении вопроса о первичности или вторичности фольклорного текста.

Глава третья. Взаимопроникновение текстов

Фольклорное слово в литературе, и литературное слово в фольклоре

Многочисленные и разнообразные контакты между фольклором и литературой приводят не только к взаимопроникновению сюжетов или к заимствованию неизвестных воспринимающей системе изобразительных средств, но подчас и к вкраплению отдельных элементов (отрезков) определенного текста, принадлежащего к одной из этих систем, в текст, относящийся к другой системе, - явлению специфическому и малоисследованному. В настоящей главе рассматриваются некоторые закономерности этого процесса.

Вкрапление "чужого текста" в "свой текст" может быть стилистически активным или нейтральным; в первом случае речь идет о цитировании, во втором-о заимствовании. В этом плане вполне удовлетворяет терминологическое разграничение, предложенное Г. Левинтоном: "Цитация-такое включение "чужого текста" в "свой текст", которое должно модифицировать семантику данного текста именно за счет ассоциаций с текстом-источником (цитируемым текстом), в противоположность заимствованию, которое не влияет на семантику цитирующего текста (...). Степень точности цитирования здесь не принимается в расчет"2. Однако в силу постановки вопроса, которая принята в настоящей работе, как раз степень точности цитирования будет учитываться как фактор первостепенной важности.

Между цитированием в узком и точном смысле этого слова-дословным воспроизведением элементов "чужого текста"-и целенаправленным отклонением от первоисточника при частичном его включении в новый текст, т. е. цитированием неточным,-различие весьма существенное; более того, сама эта неточность неоднотипна. Здесь наблюдается, во-первых, намек на "чужой текст" в его первоначальном виде; во-вторых, отзвук иного текста в виде воспроизведения чужой фразовой, образной или ритмо-мелодической конструкции; и,. наконец, в-третьих преднамеренное изменение семантики "чужого текста" на противоположную-при сохранении его характерных внешних признаков. Если учесть все эти обстоятельства, тогда, помимо собственно цитаты, объектом рассмотрения станут также аллюзия, реминисценция и перифраз3. (Все другие значения перечисленных здесь терминов. во внимание не принимаются).

Отметим также, что цитирование может быть первичным-по первоисточнику, и вторичным, опосредованным; в-одних случаях интерпретация этого факта не выходит за рамки узко текстологического комментария (например, цитата не по первоисточнику), в других приобретает принципиальное значение (перифраз перифраза).

В дальнейшем вопрос о вкраплении одного текста в другой рассматривается лишь под определенным углом зрения- как часть общей проблемы взаимоотношения двух систем словесного искусства, литературы и фольклора.

"Чужое" слово в фольклоре

Существует ли "чужое" слово в фольклоре? В самом общем плане вопрос как будто ясен: "чужое" предполагает наличие антипода - "своего", а там, где, как в устной словесности, нет понятия "авторство", не должно быть и категории "чужое". В действительности, однако, дело обстоит несколько сложнее: можно привести целый ряд фольклорных текстов, в которых встречаются явления, внешне ничем не отличающиеся от литературного цитирования. Присмотримся к наиболее характерным из них.

Соприкосновение текстов фольклорных и литературных. наблюдается в так называемых вторичных фольклорных образованиях; это тот случай, когда текст представляет собой фольклорный вариант литературного произведения, которое, в свою очередь, восходит к устному первоисточнику. Вполне понятно стремление исполнителей вернуть фольклорному сюжету его привычное-фольклорное оформление. Так оно и происходит - тем удивительнее, что в ряде случаев проявляется склонность к сохранению литературного текста в неприкосновенности.

Обратимся к двум сделанным в разное время, от разных исполнителей и в разных концах страны записям, восходящим к одному и тому же источнику-пушкинской "Сказке о царе Салтане"4. Начало первой из них, сделанной М. В. Красноженовой в Красноярском крае, в стилистическом отношении весьма далеко от пушкинского: "Жил-был царь, и задумалось ему однажды посмотреть свою столицу, он вышел поздно вечером и пошел. Вот он уж шел, свернул в глухой переулок, видит-.светит огонек..." и т. д. Характер повествования изменяется с появлением диалога: "Ну, старшая и говорит: "Кабы я была царица, то на весь бы мир одна напряла бы полотна"5-довольно точная передача пушкинского стихотворного текста (с заменой одного слова и с пропуском одного стиха авторской речи).

Другая запись сделана у Белого моря Д. М. Балашовым несколько десятилетий спустя. Начало ее еще дальше от пушкинского: "Были-жили старичок да старушка...". И все же, после сравнительно развернутого введения, следует: "Кабы я была царица, так на весь бы мир наткала бы полотна"6,- опять-таки почти дословное воспроизведение пушкинского текста. Показательно, что оба сказочника при .этом возвращают словам, вводящим прямую речь, надлежащее им в фольклоре место (перед прямой речью, а не внутри ее, как у Пушкина, где начало речи каждого персонажа фиксируется иными средствами-анафорически выделенными строками стиха). Вряд ли можно считать случайным, что в обеих записях авторская речь передается в русле фольклорной традиции, тогда как пушкинский диалог сохраняется неизменным (в границах точности, допускаемой, например, при повторах в устном сказочном повествовании). В целом весьма вольно обращаясь с литературным первоисточником, сказка вдруг отказывается от этого принципа и стремится - причем в обоих случаях в одном и том же месте и с одним и тем же отклонением (перестановка "речи автора")-точно воспроизвести пушкинский текст. Остается выяснить, чем же вызвана эта точность и каково ее назначение. Если это цитата, то в како" мере она модифицирует семантику фольклорного текста? Если же это заимствование, то чем вызвано то постоянство, с которым оно появляется в фольклорных текстах, не связанных между собой непосредственно?

Ознакомившись с различными видами "двуязычия" в волшебной сказке, мы убедились, что все они изоморфны: исходная, первичная форма во всех случаях с наибольшей полнотой и последовательностью соблюдается в прямой речи, которая оказывается наиболее непроницаемым, устойчивым слоем изложения7. (Это не свойство языка - это свойство поэтики; ведь в нехудожественной речи именно диалог наиболее изменчив) 8. Оказалось, что "другой" язык в тексте сказки в функциональном отношении нейтрален, вкрапление "чужих" элементов непроизвольно, и встречаются такие элементы, как правило, лишь в одном виде высказывания-в прямой речи. Говорить о цитировании в этом случае не приходится.

Может, однако, показаться, что такой вывод не распространяется на фольклорные тексты литературного происхождения: ведь принадлежность Пушкину приводимых в наших примерах строк не вызывает ни малейшего сомнения. Все дело в том, что в самом сказочном тексте этот факт не играет никакой ролицитируются не слова поэта - "цитируют" речь" персонажа; какие-либо параллели с пушкинским текстом - не предусмотрены. Следовательно, в сказке не цитата, а заимствование.

И только в народной пародии встречаются явные признаки; перифраза-как, например, в "Агафонушке".

Высока ли высота потолочная,

Глубока глубота подпольная 9,

очевидный перифраз былинного:

Высота ли, высота поднебесная,

Глубота, глубота, акиян-море. 10

В фольклоре такое изменение текста происходит исключительно в пародийном плане, на что обратил внимание еще П. В. Шейн 11. Позднее, комментируя фольклорные пародии в сборнике "Мнимая поэзия", В. П. Адрианова-Перетц отметила, что пародирование охватывает различные виды народного творчества, и назвала при этом волшебную сказку, героические былины, исторические песни, свадебные величания, духовный стих12,-перечислены жанры либо патетические, либо "чудесные". Видимо, по этой причине пародия приобретает, как правило, травестийный характер ("выворачивание наизнанку" 13): высокое сменяется низким, чудеса - надувательством. При этом внетекстовые ассоциации предусматриваются как на образном и ритмо-мелодическом, так и непременно на жанровом уровне. Внутри одного жанра цитирование в фольклоре немыслимо: тем, что принадлежит жанру в целом, с полным правом пользуется как своей собственностью любой текст в этом жанре.

Все сказанное позволяет отметить некоторые особенности "чужого слова" в фольклоре.

В литературе, как известно, чужое слово тем явственнее, чем точнее оно воспроизводится, и это нашло свое выражение в графических нормах i (кавычки, курсив и т. п.). Несоблюдение этих норм имеет своим следствием плагиат, который в исследовании современного польского литературоведа характеризуется как один из видов литературной цитации (по его терминологии - аллюзии). В фольклоре, напротив, ощущение "чужого текста" возникает только при его намеренном и целенаправленном изменении. Более того, чужой текст фиксируется лишь тогда, когда он не просто оспорен, но и отвергнут во всех своих элементах. О нем цитирующий текст напоминает непрестанно, чтобы все время декларировать свою полную ему противоположность.

Только при такой крайней ситуации "обратного отражения на уровне жанра "чужая речь" как Таковая в фольклоре обретает значимость. И напротив, совершенно совпадающие строки в разных произведениях (и притом необязательно одного жанра) не воспринимаются как цитата. Это-либо заимствование, либо общие места, loci communes.

Фольклорные вкрапления в литературном тексте

Литературному цитированию посвящены отдельные труды 15, с ним то и дело сталкиваются теоретики и комментаторы. Если и цитируемый и цитирующий тексты принадлежат к явлениям литературным, то при этом требуется выяснить, какую функцию в системе "своей" речи выполняет речь "чужая".

Специальный интерес представляет вкрапление в литературный текст фольклорной речи. Здесь "не-свое" не может быть воспринято и как "чужое" в полном смысле этого слова; такого рода ситуацию можно скорее охарактеризовать как, "общее" ("наше") в "своем". В определенном плане такое цитирование менее ассоциативно, чем привлечение литературного текста: отпадают связи, обусловленные понятием авторства. Их отсутствие восполняется иными параллелями, во многом специфичными для каждого вида цитирования.

Собственно цитата может вводиться либо на фабульном". либо на внефабульном уровне. Так, у Пушкина в "Капитанской дочке" песня "Не шуми, мати, зеленая дубравушка" не просто воспроизводится, но и является предметом изображения, составной частью фабулы: ее поют герои, о ней рассуждает автор. По-иному входят в поэму Блока "Двенадцать" частушечные напевы: они никем в поэме не исполняются; не их описывает, а ими описывает автор.

Литературная практика знает немало примеров, свидетельствующих об удивительной многофункциональности цитат как первой, так и второй разновидности. Остановимся на одном из них.

В числе чудес, поразивших царя Салтана, Пушкин изображает и такое:

...Белочка при всех

Золотой грызет орех,

Изумрудец вынимает,

А скорлупку собирает,

Кучки равные кладет

И с присвисточкой поет

При честном при всем народе:

Во саду ли, в огороде.

Уже М. К. Азадовский, много сделавший для изучения, фольклоризма Пушкина, обратил внимание на то, что в народных вариантах этой белки нет16. Фольклорная сказка знает поющее дерево, говорящую птицу, кота-баюна; белка же в. этой функции ей неведома. Предположение о том, что Пушкин мог располагать какой-то неизвестной нам версией волшебной сказки, не находит подтверждения,-во всяком случае, поиски в этом направлении не дали результатов ".

Обращает на себя внимание и другое отклонение поэта от фольклорной традиции: в аналогичной ситуации в народных сказках нет упоминания какой-либо конкретной песни - отсутствует, следовательно, и песенная цитата. Однако характер каждого из этих двух отклонений неодинаков. В первом случае к ряду уже существующих вариативных персонажей,. выступающих попеременно в одной и той же функции, добавлен еще один - белка. Во втором случае новый элемент десенная цитата - появляется там, где в фольклоре в нем нет никакой нужды и где он отсутствует полностью, и притом во всех известных вариантах. Это уже не частное, а структурное расхождение.

При возвращении пушкинской сказки в породившую ее фольклорную среду судьба двух нововведений поэта оказалась, как и следовало ожидать, непохожей Когда литературная сказка стала передаваться устно, и притом прозой-уже в качестве так называемого вторичного фольклорного образования,-белка была сохранена: "Есть такая векша, она орешки грызет, не простые, а скорлупки золотые"18 Однако ни "Во саду ли, в огороде", ни какая-либо иная песня при этом де цитируется и даже не упоминается.

Между тем сами по себе стихотворные вкрапления в фольклорной сказке вполне допустимы. Все дело в том, что появляются они в других условиях и выполняют иную функцию, чем та, которую им поручает в своей сказке Пушкин. В фольклорной волшебной сказке что "сказано", то и "сделано", и в песне, исполняемой сказочным персонажем, речь может идти только о том, что тот или иной персонаж делает сейчас, что он совершил в прошлом или предпримет в будущем. Песня в прозаической народной сказке не может рассматриваться как цитата19. И. М. Колесницкая, заинтересовавшись различными случаями включения песни в народную сказку, заметила, что обычно в волшебной сказке "песни связаны с кульминационным моментом в развитии сюжета. Большей частью в них заключается призыв, обращение к кому-либо из действующих лиц, за которым следует выражение желания. Оно непременно должно исполниться..."20. Две другие функции песенной речи в сказке определяются здесь как предостережение о беде или же оповещение-разоблачение.

Ни одной из этих функций песня в "Сказке о царе Салтане" не выполняет, а иного назначения у нее в фольклоре нет.

С точки зрения фольклорной поэтики цитата оказывается попросту ненужной Именно из этого исходил, вероятно, чешский поэт Петр Кржичка, опустив песенную строку в своем лереводе. У него "веверка" (белка).

Pisnicku si pri torn spiva,

Vsesek lid se na ni diva21.

(При этом поет себе песенку,

И весь народ ей дивится)

Какую именно песенку - об этом даже не упоминается. А ведь перевод П. Кржички, хотя он и опубликован еще в 1949 году, считается, как о том свидетельствует Бедржих Догнал22, не только мастерским, но и этапным. Многие тонкости пушкинской поэтики, даже волнообразное движение стиха пушкинского "Царя Салтана", переводчик сумел сохранить. Ибо мастер перевода позволяет себе опустить лишь то, что представляется ему лишним, случайным или несущественным 23. И в самом деле, что может сказать название песни современному чешскому читателю Пушкина, если даже у соотечественников поэта - и не только читателей, но и исследователей-оно сегодня уже ни с чем не ассоциируется24. Общеизвестная народная песня Пушкиным не только названа,- отмечен и характер ее исполнения: "с присвисточкой". Поэт приводит в волшебную сказку буйный хороводный напев, вкладывая его в уста проказницы-белки. Но только ли это озорство поэта, которому нипочем жанровая иерархия? И так ли уж однозначна и невинна шутка?

Прежде всего, заметим, что цитата органически вплетается в сказочное повествование; в пушкинской цитате следует отметить не только традиционный песенный повтор, но и парное сочетание синонимов25-явление, присущее всем жанрам и видам русского фольклора26,-следовательно, оно встречается как в песне, так и в сказке: сад-огород, царство-государство.

Место действия волшебной сказки - "тридевятое царство, тридесятое государство", и герой ее, отправившись в путь, оказывается "близко ли, далеко ли, низко ли, высоко ли" В сказке и песня должна быть сказочной - и действительно, ее звучание напоминает только что приведенные сказочные формулы. Но смысл ее-прямо противоположный. Огород в контексте современной Пушкину речи-это то, что совсем рядом, это нечто простое, домашнее. Имея в виду свои ежедневные прогулки по Летнему саду, поэт сообщал Наталье Николаевне Гончаровой: "Летний сад-мой огород" (перефразируя при этом строки из популярной песни И. И. Дмитриева "Эрмитаж-мой огород"27). Зазор между почти сказочным звучанием песенной строки (звучание это намного усиливается контекстом) и ее отнюдь не сказочными ассоциациями достаточно значителен, чтобы не остаться без определенного смыслового наполнения. Его не замечают переводчики и комментаторы сегодня, но мы не можем этого сказать о современниках поэта. Упоминание в сказке именно этой песни не могло остаться незамеченным - и вот почему. Первый печатный отклик на пушкинскую "Сказку о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди" появился в No 81 "Северной пчелы" за 1832 год. А всего тремя днями ранее та же газета: настойчиво рекомендовала читателям "Музыкальный альманах на 1832 год" (к тому времени уже изданный и поступивший в продажу), озаглавленный "Le Bouquet" и содержащий-избранные пьесы для фортепьяно. В числе произведений, которые "наиболее отличаются", при этом названы "Марш из. оперы "Фиделио", сочинение знаменитого Бетховена", и "Вариации на Русскую песню: "Во саду ли, в огороде", сочинение барона Врангеля"2S.

Современники. Пушкина знали: всякое упоминание в его поэзии музыкальных произведений конкретно и значимо; это" как правило, произведения, популярные в определенное время и в определенном кругу. Таковы, например, упоминания в. "Евгении Онегине" песни из "Днепровской русалки" ("...И запищит она (бог мой!): Приди в чертог ко мне златой!..") или переложенного для фортепьяно веберовского "Волшебного стрелка" ("...разыгранный Фрейшиц Перстами робких учениц"). Во всех случаях не только названо или процитирован" произведение, но и отмечен характер его исполнения. Известно, что как только очередная мелодия овладевала Петербургом, тут же появлялись ее переложения; при этом, как свидетельствует музыковед В. Яковлев, "обычно музыкальные произведения печатались значительно позже их домашнего исполнения" 29. Так же, очевидно, и вариации для фортепьяно на мотив песни "Во саду ли, в городе" в момент создания пушкинской сказки входили в моду, я прежде всего-в столице. Одно из переложений этой темы с вариациями для гитары принадлежит популярнейшему музыканту той поры А. О. Сихре30, а другое-М. Т. Высотскому, который "лично знал и очень любил великого поэта" 31.

Невинно гонимый Гвидон оказывается обитателем не" столь уж отдаленного царства-государства 32. Современникам Пушкина этого разъяснять не надо было. Сегодня такие комментарии уже необходимы. В них нуждаются и те, кто переводит великого поэта на другие языки, и те, кто читает его в. подлиннике. Введенная чисто фабульным путем, цитата, непосредственно в фабуле не участвуя, вызывает пучок далеко выходящих за фабульные рамки ассоциаций.

Среди многочисленных ее функций отметим еще одну. Строчка-цитата народной песни как ритмо-мелодическая единица оказывается одновременно отдельной самостоятельной строкой пушкинской сказки33. Поэт как бы демонстрирует источник избранного им для многих его сказок стиха, указывая, что он-в русской фольклорной традиции. Современная Пушкину критика прошла мимо этого наглядного свидетельства. Так, рецензент "Московского телеграфа" заключил, что в "Сказке о царе Салтане" - "самый род стихов, употребленный поэтом, избран неудачно... размер сей нейдет к русской сказке: он... не ладит с духом русских сказок. Для них надобно было бы обратиться к стихотворениям Кирши Данилова и у него искать приличного размера"34. В русской стихотворной сказке, от Петра Ершова и до Корнея Чуковского, утвердился, однако, именно этот размер, угаданный Пушкиным.

Использование песенного размера в сказочном повествовании, как бы подчеркнутое включением в рассказ песенной строки, - это лишь одно из проявлений той естественности, с которой в пушкинскую сказку вошел опыт не только повествовательных, но и песенных жанров. Со временем возвращение пушкинской сказки в фольклорную среду по-своему отметило этот факт: как сообщает И. М. Колесницкая, в середине 1930-х годов в Беломорье дважды была записана давно исполняющаяся в качестве народной песня ("Ветер по морю гуляет"-на слова из пушкинской "Сказки о царе Салтане" 35.

Тот факт, что размер песенной строки совпадает с размером, которым написана вся сказка (тогда как в фольклоре песня-стихотворное вкрапление в прозаическое сказочное повествование), как бы отделяет словесную цитату от мелодии, которая становится элементом подтекста. Ведь традиционный фольклор не знает деления на стихи и прозу-он делает различие между тем, что поется (и потому оказывается стихом), и тем, что рассказывается; но песенная строка, перенесенная, пусть даже с абсолютной точностью, в стихотворную сказку, уже в силу такого окружения начинает звучать не по-песенному. К тому же в литературном повествовании стихи от прозы отличаются еще тем, что в них "чужое" слово подчиняется авторским интонациям. Дословная цитата оказывается далеко не точным повторением, особенно в стихе.

В сказке Пушкина явное фольклорное вкрапление (народную песню, в отличие от сказки, следует цитировать точно, из нее-и об этом Пушкин напомнил своему современнику - "слова не выкинешь") содержит-ипритом на различных уровнях-некий литературный противовес; это прямое обращение к фольклору, подспудно таит в себе нарушение фольклорных правил. Создавая видимость строгого следования устной традиции, поэт добивается такого эффекта при помощи средств устной словесности неизвестных и литературных по своей сущности.

Если бы цитировалось произведение литературное, у читателя возникло бы желание вспомнить, кто же является автором знакомых строк. Но приводится песня народная, и первое и естественное стремление читателя-вспомнить, где он эту песню слышал прежде и как она звучала. Этот интерес к обстоятельствам бытования цитируемого фольклорного текста и направляет основной поток читательских ассоциаций, вызывая столь необходимое поэту наложение времен и расстояний, звуков и образов.

Поскольку в фольклоре переосмысление другого текста подчиняется, как уже было отмечено, иным, чем в литературе, закономерностям, там песня о девице, которая гуляла "во саду ли, в огороде", становится объектом пародии:

Во саду ли, в огороде собака гуляла,

Ноги тонки, бока звонки, а хвост закорючкой.

(Кир, II, 1, No 1497)

Особый вид цитаты-эпиграф, который по самой своей природе требует точного воспроизведения "чужого слова", причем по традиции эпиграф содержит ссылку на источник. Так, в "Капитанской дочке" Гринева-повествователя все время сопровождают народные голоса - песни и пословицы, вынесенные в эпиграфы. Их роль в многослойной структуре повествования чрезвычайно значительна, тем более, что принадлежность эпиграфов "издателю" (а не Гриневу) специально оговорена.

Аллюзия. В "Поэтическом словаре" А. Квятковского находим следующее определение: "Аллюзия (от лат. allusio - намек, шутка) -стилистический прием; употребление в речи или в художественном произведении ходового выражения в качестве намека на хорошо известный факт, исторический или бытовой".

Известность - общее свойство фольклора, и для аллюзии он служит самым благодатным материалом; предпочтение, естественно, отдается наиболее активно бытующим фольклорным жанрам-песне, пословице, поговорке.

Пример аллюзии у Твардовского:

И все от корки и до корки

Что в книгу вписано вчера,

Все с нами - в силу поговорки

Насчет пера

И топора36

Полностью изречение не приводится, такой прием мотивируется в самом тексте: ведь речь идет об известном изречении - поговорке (с точки зрения общепринятой классификации, вернее было бы говорить о пословице). Известный "чужой текст" полностью не приводится - автор предпочитает намекнуть на него, аллюзия способствует созданию многоплановости, многоголосия, полемичности.

Неудивительно поэтому обилие фольклорных аллюзий в таких многоплановых, посвященных самим основам народного бытия произведениях, как "Двенадцать" Блока, "Русский лес" Л. Леонова или "За далью-даль" А. Твардовского.

В леоновском романе глава-лекция о лесе буквально насыщена аллюзиями37. "Раньше разделка дерева,-говорит страстный лесовод и пламенный патриот Иван Вихров,-велась топором да клиньями, так что знаменитая щепа русской поговорки летела на всем расстоянии от Архангельска до Астрахани..."38. Сопровождающее слово-"знаменитая"-отсылка де только к самой пословице, но " к тем обстоятельствам, которые сделали ее не просто известной - знаменитой. Несколько лет спустя Твардовский в своей поэме вернется к этой пословице и процитирует ее полностью:

Легка ты, мудрость, на помине:

Лес рубят - щепки, мол, летят39.

По всем признакам - это цитата. Действительно, ничего не убавлено, но сделано такое прибавление, которое подрывает изречение изнутри: категоричность пословицы оспорена, снята этим авторским "мол". Суть не в самой пословице, а в том "известном смысле" (выражение из той же поэмы Твардовского), в каком она в определенных обстоятельствах употреблялась. С этой точки зрения цитата у Твардовского тоже аллюзирована, ибо для него важна не столько сама по себе пословица, сколько определенные условия ее бытования40.

Отсылку к той же пословице находим я у Александра Межирова:

По своим артиллерия лупит

Лес не рубят, а щепки летят41.

(Начало полемике положил, видимо, Маяковский. "Лес рубят-щепки летят"-любимое выражение персонажа его пьесы "Баня"42-вездесущего Ивана Ивановича, который с помощью этой пословицы объясняет и оправдывает все и вся).

Наличие общих (для одного ли жанра, для всей ли совокупности текстов) сюжетных и образных ходов в фольклоре- с одной стороны, и вариативность как общее свойство фольклора-с другой, подчас позволяют автору указывать не на какое-либо конкретное произведение, а "цитировать" целый фольклорный жанр сказку, былину, песню, либо даже фольклор вообще (см., например, у Крылова: "Помертвело чисто поле"; во времена Крылова краткое прилагательное-определение не было отходом и от письменно-поэтической традиции, однако сочетание "чисто поле" восходит к фольклору). Данута Данек, классифицируя литературные цитаты, в аналогичном случае употребляет термин "цитаты структур, или квази-цитаты", ибо это не эмпирические цитаты из конкретного произведения, а воспроизведение поэтик, стилей, художественных систем 43.

Аллюзия, то сталкивая, то сплавляя два компонента - свою и "чужую" речь, подчас выступает как своеобразный трансформатор, на входе которого-одно семантическое "напряжение", а на выходе-другое.

И вьюга пылит им в очи

Дни и ночи

Напролет...

Вперед, вперед,

Рабочий народ!44

Высокое в литературной речи, в говорах слово "очи" до последнего времени представляло собой лексическую норму и только с недавних пор наряду с ним стало употребляться новое слово "глаза"45. Поэт и пробуждает в слове фольклорно-диалектный смысл, поставив его следом за подчеркнуто нелитературным "вьюга" (своеобразный сигнал, намек на фольклорно-песенную стихию), и сохраняет его литературно-поэтическую торжественность, еще усиливая ее последующей цитацией революционного марша, который, как бы рождаясь из этой стихии, подчиняет ее себе под мерную поступь двенадцати красногвардейцев.

Не случайно у переводчиков "Двенадцати" наибольшие затруднения вызывают как раз те места поэмы, которые перекликаются с различными явлениями русского фольклора: в иноязычном "фольклорно-жанровом сознании,-замечает в работе о переводе поэмы Блока на чешский язык Ярослав Буриан,-подобные формы зафиксированы непрочно".

Таким образом, при функционировании в качестве литературной аллюзии ходового фольклорного выражения "хорошо известным фактом" (Квятковский) оказывается как сам фольклорный текст в его первоначальном виде, так и получившие широкую известность условия его применения.

Реминисценция обычно вызывает в памяти читателя знакомую конструкцию из другого художественного произведения. Вспомним, например, слова гоголевского Ноздрева, показывающего своему гостю Чичикову границу своих владений: "Вот граница!"-сказал Ноздрев: "Все что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое"47. В ином контексте они могли бы и не восприниматься в качестве реминисценции, но в "Мертвых душах", где немало и других случаев пародийного переосмысления эпоса (например, гомеровских развернутых сравнений), эта тирада невольно ассоциируется с речами воинственных удельных князей из "Слова о полку Игореве": "...Рекоста бо брат брату: "се мое, а то мое же"48.

Подчас "другой контекст" используется в обоих планах- широком и узком. В широком плане, как заимствование из фольклора вообще, фольклорная реминисценция как бы вносит в оценку происходящего народную точку зрения. В более узком плане, как указание на конкретный фольклорный жанр с только ему присущими поэтическими средствами, она может обрести дополнительное значение в зависимости еще и от того, насколько роль, которую заимствованный текст играет в литературном произведении, расходится с его первоначальным фольклорным назначением, вплоть до полного противопоставления-в травестии. Причем по своему характеру травестия внутри одной - фольклорной - системы это нечто иное, чем травестия, основанная на "выворачивании" фольклорного текста в реалистической литературе. Это различие наглядно обнаруживается при сопоставлении травестирования одних и тех же народных величаний в русском и близком ему украинском фольклоре49, с одной стороны, и в "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем" Гоголя - с другой.

Фольклорные реминисценции в гоголевском "Миргороде" чрезвычайно многообразны. Если в "Тарасе Бульбе" для воспевания героев широко используется поэтика героических песен и дум"50, то роль фольклорных элементов в "Повести о том, как поссорился..." - иная.

В работах о фольклоризме Гоголя этой повести повезло меньше всего. Отсутствие в ней элементов народного творчества (в действительности-мнимое) представлялось вполне естественным: в этом усматривали антитезу фольклорному буйству "Тараса Бульбы". По этой причине двуплановость изложения, характерная для повести, получила одностороннее объяснение. Ее травестийность, по мнению Г. А. Гуковского, направлена на то, чтобы постоянно вызывать "в искаженном виде образы героико-патетической литературы в качестве фона для комического бытового повествования"51. Круг травестийных ассоциаций "Повести о том, как поссорился.." находится, по мысли Г. А Гуковского, целиком в пределах литературы, т. е. вне фольклора,-и в этих границах они прослежены в книге "Реализм Гоголя" с присущим ученому мастерством. Фольклор, однако, остался в стороне.

Большинство исследователей проблемы "Гоголь и фольклор" повесть о ссоре двух Иванов не упоминают вовсе, другие ограничиваются частными наблюдениями. Так, В Гиппиус отметил, что в разговоре Ивана Ивановича с нищей старухой Гоголь пародирует диалог запорожца с цыганом из того самого вертепа, который упомянут для сравнения при описании вещей Ивана Никифоровича, выставленных для проветривания52. Замечание меткое, но сделано оно вскользь и относится к одному лишь эпизоду.

Как видим, хотя травестийный характер повести и перекличка ее с фольклором и отмечались, но при этом травестийность изложения не связывалась с фольклором, а фольклоризм -с травестийностью произведения в целом.

Между тем с народной поэзией перекликается вся гоголевская повесть. Наряду с отдельными походя брошенными повествователем намеками на сказочные ситуации или же на мотивы вертепного действа, все события повести разворачиваются на контрастном фоне народных величаний.

Величальная поэзия обильно представлена как в русском, так и в украинском фольклоре. Помимо свадебного обряда, с ней связаны жнивные и так называемые "виншувальные" песни, а также щедровки и колядки53. А. А Потебня характеризует величание как возведение лица, "к коему обращена песня, его дома и всей обстановки к идеальным положениям, к блеску богатства, мудрости, благочестия, удали, красоты"54 Величальные песни, таким образом, рисуют жизнь, какой она должна бы явиться по народным представлениям.

Фольклорное обобщение исходит из воображаемого соответствия должного и сущего - это идеализация. На этом фундаменте строится традиционная система параллелей, аналогий и т. п. Эстетический идеал, тут же материализуясь, становится элементом поэтики Этими свойствами фольклора объясняется обычная в народной лирике косвенная характеристика персонажа через описание связанных с ним предметов, причем изображение предмета не только дополняет характеристику человека, но зачастую и полностью ее заменяет Обычно о самом человеке не говорится ничего - его достоинства или неодстатки характеризуются через свойства принадлежащих ему вещей, а отношение к человеку выражается через отношение к этим вещам. Предполагается, что самые звонкие гусли, самые красивые сапожки всегда принадлежат самому достойному человеку. В этом-композиционно-образная основа величаний

Друженька хорошенький,

Друженька пригоженький

Что на друженьке сапожки

Со искорками

Они со искорками,

Сами повыскокали!

На друженьке рубашка

Бело-тканевая! 55

Народные величания традиционно связаны с двумя сферами деятельности - с мирными буднями и с военными походами.

В первом случае предметом воспевания служит одежда, особенно шуба, и хозяйский двор. При этом шуба на хозяине необычайного богатства и красоты, а дом у него-полная чаша. В свою очередь, и реалистическое искусство (разумеется, на иной, чем в фольклоре, основе и с иными целями) сплошь и рядом прибегает к характеристике персонажа через описание близких ему предметов, причем Гоголь делает это особенно охотно В частности, как заметил В. Я. Пропп, "примеров, когда человек (а вместе с тем и сословие, к которому он принадлежит) характеризуется через одежду, у Гоголя очень много"56. Вероятно, это привычное обстоятельство и помешало исследователям разглядеть своеобразие описаний такого типа в "Повести о IOM, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем". Между тем уже знаменитое начало повести не что иное, как травестированное народное величание:

У Гоголя

"Славная бекеша у Ивана Ивановича! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки!" 57 и т. д.

В свадебной песне

На тысяцком шуба

Семи соболей,

Да семи соболей...58 и т. д.

Гоголевский персонаж просто немыслим без своей бекеши-опять-таки по примеру величаемого на свадьбе тысяцкого:

У Гоголя

"Каждый воскресный день надевает он бекешу и идет в церковь".

В свадебной песне

Да как во той ему шубы,

как во той ему шубы

Во божью церковь ходить...59

Следующий элемент величания - богатое подворье:

У Гоголя

"Прекрасный человек Иван Иванович! Какой у него дом в Миргороде! Вокруг него со всех сторон навес на дубовых столбах, под навесом везде скамейки..." и т. д.

В свадебной песне

А Иванов двор

Ни близко, ни далеко

На семи столбах;

Вокруг этого двора

Тын серебряный стоит...

и т. д.

(Шейн, No 1030)

Подобное описание равносильно возведению воспеваемого персонажа в ранг знатного боярина или былинного богатыря. Сравним:

Двор у Дюка на семи верстах,

Да кругом двора да все булатный тын,

Столбики были точеные,

Да точеные да золоченые61

и т. д.

Фольклорные величания, однако, не ограничиваются одними лишь "мирными" реалиями-у воспеваемого персонажа, наряду с богатыми шубой и домом, оказываются еще прекрасный конь и великолепное оружие. Таковы величания украинские-колядки, например:

Той ти наш пане, пане (Iване),

У тебе в домi так, як у раю (...)

У тебе дверi все кедровii,

У тебе столи калиновii (...)

У тебе кон; все турецькii,

У тебе стрiльби вci стiлецькii (...)

У тебе шуби соболевii,

А горностаi королевii...62

Приведем еще щедровку, записанную недалеко от гоголевских мест:

Славен, славен город Чернiгов,

Святий вечiр!

А славши того Михась у батька,

Святий вечiр!

Небогато пожив, да й слави нажив:

Бiлим залiзом двiр обгородив,

Поставив ворота з щирого злота,

Поставив мости все чугунio,

Поставив мости все золотii,

Поклав те жерде все срiбране,

Повiшав коври вci шовковii,

Сам поiхав на горду войну,

На горду войну, по королiвну...63

И все это-и конь, и оружие, и дом, и одежда-уникальное, такое, какого нет ни у кого:

Ой нема в короля такого коня!

Ой нема в гетьмана такого жупана!

Ой нема в гайдучка такого лучка!64

Для сравнения продолжим прерванную выше цитату из гоголевской повести: "А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает что, если у кого-нибудь найдутся такие..."65. Мотивы воинской доблести известны и русскому свадебному обряду; похвала подобного рода адресуется жениху, дружке или тысяцкому. Вот, к примеру, величание, записанное на Мезени:

Тут и едет Иван

С каменной Москвы,

Ой, и рано-рано-ранешенько,

Да Васильевич

С славной Вологды,

Ой, и рано-рано-ранешенько,

Еще конь-от под ём

Восемьсот рублей,

А убор на коне

Во пятьсот рублей,

На кони молодец,

И цены ему нет,

Во правой руки

Плеточка шелковая,

Во левой руки

Копье вострое...68

Запись чердынской свадьбы позволила И. Зырянову прийти к заключению: "Тысяцкий в величальных песнях-грозный воевода, предводитель войска, он берет города, уводит в полон людей. В нем ощущается настоящий былинный богатырь" 67.

Не подлежит сомнению, что в повести Гоголь обратился к мотивам, общим для фольклора обоих народов и хорошо известным его современникам, как украинцам, так и русским.

Травестийные отголоски народных величаний слышатся на протяжении всего повествования, причем и другие традиционные мотивы величальных песен, русских и украинских, так или иначе обыгрываются в гоголевской повести. В колядках, например, допускается, что хозяина нет дома, и тут же дается этому объяснение: он занят либо охотой, либо судопроизводством:

Как самого господина

Дома нетути,

Дома нетути.

Не случилося.

В Москву съехавши

Суды судить,

Суды судить

Да ряды рядить...68

(Шейн, No 1030)

В повести Иван Иванович дважды заводит разговор о ловле перепелов под дудочку (пародия на охоту); что же касается судопроизводства, то в его орбиту вовлечены не только оба героя, но даже бурая свинья.

Заметим попутно, что принятый в повести способ представления персонажей, в котором В. В. Виноградов усмотрел лишь черты "фамильярного речеведения"69, внешне тот же, что и в величальных песнях: оба героя представлены по имени и отчеству (фамилии их впервые появляются уже в судебных документах). Ср. в свадебной песне:

Мы не хаем тебя, величаем,

По имени называем,

По отчеству величаем

(Шейн, No 1035)

В "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем" величальные атрибуты как бы разделены между двумя героями. Ивана Ивановича представляют дом на столбах да бекеша в смушках-принадлежности мирного быта; Ивана Никифоровича окружают "военные" реалии, и это как бы подтверждает данную прежде автором характеристику. "Иван Иванович несколько боязливого характера. У Ивана Никифировича, напротив того, шаровары в таких широких складках, что если бы раздуть их, то в них можно было бы поместить весь двор с амбарами и строением". И подобно тому, как, словно представляя "воинственного" Ивана Никифоровича, воздвигнулись и заняли почти полдвора упомянутые нанковые шаровары, так же и боевой конь, непременная принадлежность величального комплекса, представлен в характеристике этого героя: "Скоро старуха вылезла из кладовой, кряхтя и таща на себе старинное седло с оборванными стременами, с истертыми кожаными чехлами для пистолетов, с чепраком когда-то алого цвета, с золотым шитьем и медными бляхами". И, в довершение картины, - ружье, купленное у турчина еще тогда, когда Иван Никифорович собирался в милицию. (И, конечно же, если верить его хозяину, "это ружье дорогое", "таких ружьев теперь не сыщете нигде"), - ружье, приведшее неразлучных прежде друзей к раздору и тяжбе. (Эти два ряда образов Гоголь будет держать в памяти и позднее; в процессе создания повести о бедном чиновнике он перейдет от одного ряда к другому: от ружья - к шинели)70.

Таким образом, все основные атрибуты народных величаний, украинских и русских, фигурируют в гоголевской повести, постоянно напоминая о фольклорном идеале. Вот с какой меркой подошел писатель к своим героям - и обнаружилось, что реальность невероятно далека от народных представлений о должном.

Начать хотя бы с того, что единый, цельный идеал оказался травестированным и разделенным надвое, причем эти две половинки, вопреки правилам арифметики, в сумме дают не единицу, а нуль. В. Я. Пропп справедливо относит Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича к числу "совершенно одинаковых между собой антагонистов": мелкие отличия только подчеркивают сходство. Такие герои-близнецы, широко известные фольклору, характерны и для Гоголя: Бобчинский и Добчинский, дядя Митяй и дядя Миняй, Кифа Мокиевич и Мокий Кифович, Карп и Поликарп и т. д.71. И "воинственный" Иван Никифорович по существу ничем не отличается от "несколько боязливого" по характеру Ивана Ивановича ("два единственные человека" - сказано о них в повести), как не отличается фольклорный Фома, который холост, от фольклорного Бремы, который неженат (песня о них, кстати, помянута Гоголем в "Страшной мести").

Выворачивание величаний наизнанку широко распространено и в фольклоре; существует, в частности, особый вид свадебных песен - корильные, которые при классификации зачастую характеризуются как "величания-пародии"72. Однако принципы травестирования, принятые у Гоголя, фольклорным не соответствуют. В свадебной песне герой таков, каковы его одежда и оружие, поэтому реалии корильной песни прямо противоположны величальным:

Тысяцкий нехороший,

Тысяцкий недородной!

Садился на коня с огороды.

Он на кони - как ворона,

А конь под ним - как корова!73

Такие же метаморфозы претерпевает и оружие:

У нас тысяцкий да воевода,

Он поехал воевати

Да он с печи на полати,

Со своим братом - со ухватом,

Со сестрою - с кочергою.

Кабы кошки не подоспели,

То бы тысяцкого мыши съели74.

Взамен шубы - рогожа, вместо ружья - кочерга... Таковы корильные песни. Что Гоголю это явление народной поэзии было хорошо знакомо, ясно из записи украинской песни, сделанной автором "Миргорода" (приводим с сохранением орфографии):

Наихали сваты волынци

Та у мишку, та у ряднынци.

Меж ными дружко як пан,

А на ему соломенный кафтан.

Гонтами голова сбыта,

А снопками борода сшита,

Перевеслом пидперезався...75

Собственно., корильные песни оказываются реакцией на поступки, аналогичные тем, которыми известен скупой Иван , Иванович, ничего не подававший нищим: "Когда же дружка скуп и мало дает, то... ему поют.. пародию"76.

Что описание величальных атрибутов может быть переосмыслено, весело и не без иронии,-к этому читатель приучен уже фольклорной традицией, она у Гоголя-первый толчок читательского восприятия. Сильный, но первый. Дальше начинается незнакомое.

В народной песне-величашии хвала адресована человеку, шуба же, конь или ружье-идеальный образ, условность. В корильной песне, в сущности, тот же принцип, что и в величальной, но взятый со знаком минус, однако в обоих случаях одно: какой представляется шуба, таким оказывается и человек. У Гоголя, напротив, как раз бекеша оказывается реальностью; бекеша эта все время в поле зрения рассказчика:

"Иван Иванович, когда сделается слишком жарко, скинет с себя бекешу и исподнее"; "каждый воскресный день надевает он бекешу и идет в церковь"; "ввечеру же надевает бекешу и идет куда-нибудь..." И-уже в конце повествования, когда бекеша как будто совсем забыта: "Это ли Иван Иванович? Лицо было покрыто морщинами, волосы были совершенно белые; но бекеша была все та же". Именно в бекеше все достоинства, вся красота. Столь же реально и седло, в которое никогда не сядет Иван Никифорович, и ружье, из которого он никогда не выстрелит. Реальны вещи, тогда как их обладатели - "существа совершенно пустые, ничтожные и притом нравственно гадкие и отвратительные" 77.

Как видим, связь повести с фольклором теснее, чем предполагалось. Но и отличие гоголевского комизма от фольклорного значительнее, чем подчас полагают. Подходя к своим персонажам с самой высокой меркой ("эпос"). Гоголь показывает и то, насколько их ничтожное бытие расходится даже с обычными, повседневными народными представлениями о человеческом существовании. Вот почему наряду с травестированием героического эпоса (о чем сказано и у Гуковского), волшебной сказки ("отвратительный для Ивана Ивановича хлев выстроен был с дьявольскою скоростью: в один день") и героической думы ("Ворон не найдет места вашего!" (Иван Иванович говорил необыкновенно сильно, когда душа его бывала потрясена") -с той же целью широко привлекается и народная лирика. Эффект резко усиливается еще и тем, что лирическую фольклорную конструкцию Гоголь наделяет несвойственной ей эпической модальностью. Величание, потерявшее свою устремленность к лучшему, лишенное лирической метафоричности, перестает быть величанием и превращается в дотошное описание реального положения вещей в тоне теперь уже совершенно неуместной восторженности. Полное отсутствие всяких не то что стремлений - желаний, когда все, о чем только можно мечтать, уже достигнуто в мелком и пошлом существовании,-настолько исчерпывает смысл бытия миргородского обывателя, что уже первое желание чего-либо сверх того-пусть это что-либо сводится всего лишь к старому соседскому ружью-становится роковым событием всей его дальнейшей жизни.

Где в фольклоре герой лишается своих атрибутов и получает взамен, в насмешку, комедийно-бутафорские, там у Гоголя все атрибуты налицо-пустым местом оказывается сам герой. Герой величания и персонаж корильной песни - это представленная в празднично-игровых формах жизнь в ее контрастных проявлениях. Герои "Повести о том, как поссорился...", по справедливой характеристике Белинского,- "это отрицание жизни"78. Это смех сквозь слезы. Сквозь картины низкой действительности просвечивает опирающаяся на народные представления о должном, противостоящая пошлости жизни тоска по поэтическому идеалу,-чтобы под конец. прорваться наружу в горьком возгласе: "Скучно на этом свете, господа!" Так завершается повесть, в начале которой- отголосок праздничной величальной песни.

Конечно, иронический характер восхвалений, неуместность патетики применительно к столь незначительным объектам - все это заключено уже непосредственно в тексте гоголевской повести. Но неуместность тех или иных элементов поэтики в. одном тексте вызывает контекстовые ассоциации, отсылая к такому источнику, в котором эти элементы уместны, естественны. В "Повести о том как поссорился..." ассоциации идут в двух направлениях: с одной стороны, они ведут к произведениям, в которых подобная патетика закономерна,-это песни величальные; с другой - к тем поэтическим текстам, в которых эта патетика уже подвергалась смеховому переосмыслению,-к песням корильным. Образ обретает дополнительные контекстовые координаты.

В то же время, при всей непохожести величальной песни и корильной (последняя может рассматриваться как пародирующая величание фольклорная небылица) -в них есть нечто общее, а именно-изображаемый персонаж не совпадает с жизненным прототипом, который в песне либо идеализирован, либо предстает карикатурой на этот идеализированный образ79. Ироническая патетика Гоголя уже на иной, реалистической основе переосмысливает образную систему и величаний, и корильных песен, "снимает" их идеализирующую основу 80.

Нельзя не заметить, что реалистическая гоголевская травестия, при всем ее родстве с травестией народной, существенно от нее отличается. Русская и украинская "народно-праздничная и ярмарочная жизнь"81 подсказала художнику его собственную форму, в которую вылилось в повести сопоставление двух точек зрения: рассказчика, для которого "высший восторг и поэзия-бекеша и обильно-вкусная еда"82, с одной стороны, автора (и читателя) -с другой, ибо, как заметил Белинский, "истинный-то гумор г. Гоголя все-таки состоит в верном взгляде на жизнь"83.

Верном и беспощадном. Та самая фольклорная поэтика, которая в другой повести того же сборника "Миргород" - в "Тарасе Бульбе"84 способствовала созданию героической эпопеи, в "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем", как раз в силу своей подчеркнутой неуместности, содействовала формированию такой травестии,. которая в свете народного идеала обращала похвалу в насмешку, смех - в слезы, величание - в сатиру85.

Перифраз - средство сатиры, полемики, борьбы, как будто специально предназначенное для переломных эпох. Гражданская война дает немало примеров/как на одной и той же основе создавались песни прямо противоположного содержания.

Семантическое переосмысление реалий, входящих в народное изречение, служит одним из средств образования новых афоризмов. Вторая жизнь изречения особенно часто начинается в бурные эпохи, причем нередко именно вновь рожденный афоризм остается в памяти потомков, тогда как для обнаружения его предшественника требуются специальные разыскания.

Яркий пример трансформации афоризма находим у Горького, в его произведении "Бывшие люди" (1897): "Дети-живые цветы земли..."86. Известен народный афоризм, построенный на сопоставлении тех же реалий, но иначе: "Цветы, что дети,-уход любят". Бальмонт привел его в качестве примера в статье, посвященной сказкам: "Мне нравятся такие русские пословицы и поговорки, где видно глубокое чувство природы... "Цветы, что дети, - уход любят".

Из такой поговорки, как эта последняя, легко сделать сказку или много сказок"87.

Если бы Бальмонт отважился быть точным, он должен был бы сказать, что такие сказки уже написаны-это "Сказки об Италии" Горького, причем в одной из них, воспевающей чувство пролетарской солидарности-рабочие Генуи принимают детей, прибывших из бастующей Пармы,-писатель повторяет найденное в "Бывших людях" сравнение: "На балконах и в окнах домов-женщины, с цветами в руках, празднично одетые, фигурки детей, точно цветы"88. Здесь, как и в афоризме из "Бывших людей", как будто то же, что и в народном изречении, сравнение, и только части его поменялись местами. Было: цветы, как дети, стало: дети, как цветы (да еще произошло "свертывание": убрано указание на потребность в уходе как на общее свойство). А смысл изменялся существенно. Вместо узкого общего понятийного поля ("то, что требует ухода") -не скованное тесными рамками сопоставление-слияние, возвышающее оба понятия, которые как бы взаимно дарят друг другу свои главные свойства: цветы-красочность, дети-жизнь. Горьковский афоризм не отменяет, а дополняет и обогащает народное изречение; слово обретает щедрость, афоризм - крылья. В первом случае на детей смотрят с заботой, даже несколько покровительственно, во втором-с любовью, которая граничит с завистью, здесь мысль о будущем и надежда людей, "идущих встречу новой жизни"89.

Нередко перифраз, созданный на базе фольклорного текста, в свою очередь, провоцирует новые переделки. Так было и с есенинским афоризмом: "В этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей".

Последний есенинский афоризм мы привычно воспринимаем через опровергающие его строки Маяковского. Между тем, к этому со-противопоставлению следовало бы привлечь не два текста, а больше: Есенин своим изречением тоже полемизирует, возражает, опровергает... Занимавшийся этим вопросом Н. И. Харджиев в "Заметках о Маяковском" (1958 год) возводит есенинское изречение к заключительной сентенции басни Крылова:

Из басни сей

Нам видеть можно,

Что как бывает жить ни тошно,

А умирать еще тошней90.

Однако, перепечатывая эти "заметки" в 1970 году91 и в целом даже несколько их расширив, раздел об источнике есенинского афоризма исследователь исключил. Возможно, что на него повлияла реплика К. Тарановского (впрочем, не подкрепленная никакими доводами) о том, что с этим утверждением Н. И. Харджиева "трудно согласиться"92. Между тем, разыскания, прерванные в самом начале их, стоило бы продолжить. Ибо перед нами фольклорный афоризм, имеющий многовековую историю, на протяжении которой он неоднократно проникал в литературу-древнегреческую, французскую, русскую-либо в виде поучения, явившись толчком к созданию басен Эзопа и Лафонтена, Тредиаковского и А. П. Сумарокова, Державина, П. П. Сумарокова и Хвостова93, либо в качестве сюжета "Прение Живота и Смерти" - то воплощаясь в серии гравюр Г. Гольбейна, то подсказывая диалогические сцены, от Ганса Сакса (см. его "Крестьянин и Смерть") и до таких произведений современной литературы, как "Девушка и Смерть" Горького или "Смерть и воин" Твардовского, в его подлинно народной "Книге про бойца".

Переводные русские повести о опоре жизни и смерти появляются в конце XV века, в противоречивую и переломную пору: ожидается "конец света", и в то же время невиданно раздвигаются горизонты-уже написано "Хождение за три моря" Афанасия Никитина. Диалог человека со смертью настолько популярен (он зафиксирован в 130 списках), что под его влиянием возникают народные представления; ему обязан своим появлением Аника-воин-подобно тому как в Германии на основе этого сюжета создаются фастнахтшпили, а в Чехии разыгрывается "Ткадлечек" 94.

В одном из рукописных списков находим такое толкование басни Эзопа: "Притча сия знаменует: всяк человек лютоживотен сый и тьмами беды впадет мнится смерти призывати множае хощет, но обаче жить множае нежели смерти желает" 95.

Крылов в басне "Крестьянин и Смерть" (на нее-то и ссылается Харджиев) только повторил народный афоризм, позаимствовав его либо из старинной книги, либо из народной речи непосредственно,-разумеется, учитывая при этом также известные басни Лафонтена.

В устном бытовании это изречение существует в различных версиях: "Жить вертко, помирать терпко", "Жить горько, да и умереть не сладко", "Жить тяжко, да и умирать нелегко". Во всех вариантах (в сборнике пословиц Даля их свыше десяти) спор идет между жизнью-жизнью вообще, жизнью какой ни есть-и смертью. В них отражена драматическая ситуация: горько, тяжко, тошно и жить, и умирать; и тут уж ничего не поделаешь-так уже повелось. Выбор приходится делать в пользу того, что менее горько, менее трудно. Знаменательно, какую смысловую нагрузку здесь приобретают синонимы, обращение к которым характерно для фольклора вообще. В редких пословицах сказано однозначно и категорически: горько-горше, тяжко-тяжелей. Во всех других вариантах-синонимы; чаши весов, казалось, бы, уравновешены, и выбор как будто лишь предстоит сделать: "Жить грустно, а умирать тошно", "Жить плохо, да ведь и умереть не находка", "Жизнь надокучила, а и к смерти не привыкнешь". И все-таки выбор предопределен, он сделан уже в самом изречении. Это чувствуется не столько в характере синонимических пар (грустно-тошно), сколько в настойчивом, из варианта в вариант повторяющемся движении образной мысли: во всех без исключения случаях речь идет вначале о жизни и только затем о смерти; именно жизни в результате противопоставления ("Жить трудно, да ведь...") отдается предпочтение. Достаточно поменять части афоризма местами, чтобы убедиться в том, какую роль играет их расположение. Действительно, "Жить тяжко, но и умирать нелегко" и "умирать нелегко, но и жить тяжко"-это противоположные по мысли утверждения. "Перевешивает" всегда первая половина изречения.

У Есенина спор сразу же принимает бескопромиссный характер. Никаких синонимов: "не ново-не новей". При этом выдвинут принцип, которого в устных изречениях не было: речь идет не о жизни и смерти вообще, а о своем месте в этой жизни, - вопрос, не однажды мучивший Есенина ("Может, в новую жизнь не гожусь", "Я человек не новый..."). Это уже не вечная трагедия смерти - это трагедия личности, которая жить по-новому всегда стремится, но не всегда может. И тогда остаются две прежние возможности: либо жить по-старому, либо не жить вовсе.

На фоне фольклорного первоисточника ярче проступает полемичность финала есенинского стихотворения. На первом месте оказалась и качнулась вниз чаша смерти. В ее пользу "сработала" сама логика построения этого афоризма: предпочтение отдается тому, о чем говорится в первой половине фразы ("умирать не ново, но и ...").

Подобное расположение частей афоризма далеко не случайно, в чем можно убедиться и на примере Лафонтена. В его баснях берет верх то жизнь, то смерть, в зависимости от ситуации. В двух из них, помещенных в первом томе парижского собрания сочинений Лафонтена-"Смерть и несчастный" и "Смерть и дровосек", герои, сетуя на жизнь, призывают смерть, но стоит ей показаться, как они гонят ее прочь, отдавая предпочтение жизни. "Лучше страдать, чем умереть - вот девиз людей"96,-заключает бедный дровосек, и Вольтер впоследствии это восклицание назовет остроумным97. Но уже в басне "Смерть и умирающий" из второго тома сочинений поэта вывод оказывается прямо противоположным: "Смертные, увы, умирают"98. И в изречениях Лафонтена на первом месте стоит то, что предпочтительнее: в текстах из первого тома- жизнь99, в басне из второго смерть.

Творческая история стихотворения Маяковского "Сергею Есенину" хорошо известна-она рассказана самим поэтом. Свою "целевую установку" он видел в том, чтобы "парализовать действие последних есенинских стихов, сделать есенинский конец неинтересным, выставить вместо легкой красивости смерти другую красоту, так как все силы нужны рабочему человечеству для начатой революции...". На афоризм Есенина Маяковский ответил афоризмом же:

В этой жизни

помереть

не трудно,

Сделать жизнь

значительно трудней.

Обратим внимание на его структуру. Казалось бы, принята есенинская постановка вопроса: на первом месте-"помереть". Вызов принят. "Не трудно"-написано раздельно. Это-возражение, спор. Вместе с тем это как будто и возвращение к прежнему фольклорному критерию: там - "тяжко", здесь-."трудно", совпадение почти полное. В самом деле, у Маяковского народная пословица и есенинский афоризм как бы накладываются друг на друга: фольклорное изречение проходит у Маяковского проверку трагическим опытом, а прочность последнего афоризма Есенина испытывается вековым народным жизнелюбием. Так, в споре рождается на глазах у читателя новый вывод, вобравший в себя и традиционный оптимизм фольклора, и трагически сорвавшийся порыв Есенина к новой жизни.

Но, как всегда у Маяковского, на первый план выступает не столько то, что он берет у предшественников, сколько то новое, что вносит он сам. Уже несколько неожиданное, почти насмешливо "помереть" предупреждает - полного повторения традиционного движения образа не будет,-и вот он, характерный для поэтики Маяковского поворот: вместо ожидаемого - "жить трудней" следует "сделать жизнь значительно трудней". Жизнь-не какой она сложилась, а жизнь, какой ее надо построить. В основе-новый критерий: оказывается, лучше, достойнее человека не тот путь, что "протоптанной и легше", а тот, что трудней. (Дальнейшее развитие эта мысль получит в поэме "Хорошо!").

В афоризме Маяковского даже те аргументы, которые у Есенина ("умирать" в начале фразы-как вывод, который нельзя оспорить) и в фольклоре (если признать, что жизнь труднее, то лучше умереть) перевешивали бы в пользу смерти, повернуты в сторону жизни.

Таков ход спора, в котором, кроме двух отмеченных комментаторами участников-поэтов, был еще и третий-народ-языкотворец.

Догадывался ли Маяковский о фольклорной предыстории есенинского афоризма-нам неизвестно. Но если не знанием, то интуицией народного поэта он ощутил в есенинской формуле и то, что Есенин в фольклоре заимствовал, и то, что им было отброшено или приглушено. Даже и в этом последнем случае, как мы убедились, фольклорный первоисточник дает себя знать, его воздействие - пусть косвенное, опосредствованное-обнаруживается и в самой структуре афоризма Маяковского. Слово, хотя бы и "резко противоположное" (из характеристики перифраза в словаре Квятковского) традиционному-если только перед нами произведение народного поэта, - не может пренебречь вековым художественным опытом народа. Это верно даже для случая, когда не сам первоначальный фольклорный текст, а один из фактов его применения оказывается той основой, на которой возникает перифраз.

Итак, включение элементов фольклорного текста в литературный контекст обычно оказывается в целостной системе произведения весьма важным, а подчас и ключевым идейно-художественным фактором.

Нередко фольклорным вкраплениям сопутствуют авторские комментарии или иные указатели на их первоначальную текстовую принадлежность. Однако подчас такие явные ориентиры отсутствуют, и если к тому же фольклорное изречение приводится в трансформированном виде, то сам факт цитации может остаться незамеченными, а его роль в формировании произведения как идейно-художественного единства неучтенной. Нам представляется, что в обширной литературе о "Медном всаднике"-.последней поэме Пушкина-существует пробел именно такого рода.

Сказка в "Медном всаднике"

В главе второй уже приводились некоторые соображения в пользу трактовки "Медного всадника" как произведения не только антиутопического, но и в определенной степени антисказочного. Сопоставление этого создания Пушкина с волшебной сказкой в плане речевых контактов должно подтвердить (или опровергнуть) такое понимание пушкинской поэмы. В пользу целесообразности рассмотрения поэмы в предложенном плане говорят и другие обстоятельства.

1. Начать хотя бы с того, что "Медный всадник", это, по общему мнению, едва ли не самое загадочное произведение Пушкина, - в таком аспекте, т. е. в плане речевых контактов с фольклором, практически не изучался (за исключением фиксации в тексте поэмы двух-трех разговорных оборотов). Между тем, повествование в "Медном всаднике" чрезвычайно ассоциативно. Работы отечественных, а также зарубежных (в частности, польских) исследователей обнаруживают все новые контекстовые связи "петербургской повести" с произведениями Мицкевича, например; новые смысловые ходы открылись в результате ее сопоставления с русской одической поэзией XVIII века; нечто существенное прояснилось и после того как пушкинский замысел был рассмотрен на фоне петербургской мифологии и анекдотики конца XVIII-первой трети XIX века101. В свете уже достигнутого напрашивается еще один ряд сопоставлений с фольклором, подсказанный как характером творческих исканий Пушкина в начале тридцатых годов, так и творческой историей и структурой "Медного всадника".

2. "Медный всадник" создавался вслед за пушкинскими сказками (кроме последней-"Сказки о золотом петушке", с которой писался одновременно). Выше уже было показано, что в плане соблюдения фольклорного правила "сказаносделано" эта поэма четко вписывается в наблюдаемую при последовательном рассмотрении пушкинских сказок постоянно усиливающуюся тенденцию к переосмыслению, а затем и к снятию сложившейся в фольклорной сказке закономерности. Естественно было бы предположить, что и на других компонентах поэтики "Медного всадника" скажется то же стремление. Это предположение также нуждается в проверке.

3. Кроме того, известно, что в истории русского литературного языка "Медный всадник" занимает особое место: именно здесь дали о себе знать новые для нашей литературы принципы передачи чужого слова. И в этом плане выявление и анализ элементов чужой речи, пришедших в поэму из фольклора, т. е. из иной словесно-художественной системы, представляют несомненный интерес.

4. Результаты сопоставления в указанном аспекте "петербургской повести" с народной сказкой могут быть в дальнейшем использованы как новые аргументы в давнем, вот уже второе столетие длящемся споре относительно канонического текста последней пушкинской поэмы.

Таким образом, предложенная здесь постановка вопроса находится на пересечении целого ряда проблем, несомненно-заслуживающих внимания.

В "Медном всаднике" два контрастных начала, два противостоящих друг другу героя, двойной отсчет сюжетного времени: эпическими глыбами ("прошло сто лет") -для Петра, мелкими бытовыми осколками ("дня на два, на три") -для Евгения. Давно отмечено также противостояние в поэме двух речевых стихий. (Мы не касаемся хроникального стиля "Предисловия" и "Примечаний"). Первой, связанной с Петром и обычно характеризуемой как одическая, посвящен ряд работ102; второй, которая сопутствует Евгению-ее принято называть разговорной103 уделялось внимания гораздо меньше. Между тем уже само определение "разговорный стиль" - применительно к многоплановым бытовым картинам пушкинской поэмы выглядит слишком обще и нуждается в уточнении; да и описания созидательной деятельности Петра восходят не только к одической традиции. Собственно, противостояние двух речевых начал в "петербургской повести" не однозначно, их противопоставление по-пушкински не абсолютно, ибо, при всей разнородности двух основных речевых потоков, существует и нечто общее, присущее каждому из них. В самом деле, и в словесном оформлении темы Петра, и в речевом строе сцен, повествующих о Евгении, могут быть выделены отзвуки речи сказочной - как проявление той глубинной переклички "Медного всадника" с фольклором, .без учета которой чего-то существенного в трактовке последней пушкинской поэмы будет все же недоставать.

В том виде, в каком мы ее читаем сейчас, поэма "Медный всадник" публикуется сравнительно недавно-с 1950 года, когда монолог Евгения пополнился 16 строками, которые до этого были известны в несколько иной редакции и в основной текст поэмы не всегда включались. Существуют, однако, сомнения относительно правомерности этой вставки; они проникли и в такое авторитетное издание, как академическая "Теория литературы". "Мы не можем усомниться,-замечает автор раздела "Стиль Пушкина" В. Д. Сквозников,-в серьезности мотивов, которые побудили виднейших наших пушкинистов включить в основной текст поэмы (издания последнего времени) отсутствовавший ранее отрывок-мечтания Евгения от слов "Евгений тут вздохнул сердечно..." и до слов: "...и внуки нас похоронят". Но эти стихи слишком сродни тем, которые Пушкин, из-за их выпадения ив общего складывающегося образного единства и стиля поэмы, оставил не использованными в черновиках"104.

По существу, в этом высказывании поднято два вопроса. Первый из них-конкретный, узко практический, и здесь желательно однозначное решение: включать или не включать спорный отрывок в основной текст поэмы? Решающим аргументом здесь служит, очевидно, последняя авторская sons. Однако уже при изложении истории текста "Медного всадника" .В. Д. Сквозников не слишком строго придерживается фактов. Те стихи, которым включенные в поэму строки "слишком сродни", Пушкин вовсе не "оставил не использованными в черновиках". Напротив, они вошли в беловой текст, который был представлен поэтом в цензуру и на листах которого император Николай сделал пометки, требовавшие переделок, для Пушкина неприемлемых. И лишь в писарской копии этого белового текста, снятой, по-видимому, осенью 1836 года (следы. последней и опять-таки безуспешной попытки подготовить поэму к печати), отрывок-в первоначальной его редакции- был вычеркнут, что более века спустя было объяснено просто и веско. В 1960 году был обнаружен неизвестный дотоле пушкинский автограф-отдельный почтовый листок с новой редакцией подчеркнутого места. С. М. Бонди убедительно показал, что эти строки, по всей вероятности, были написаны взамен вычеркнутого 105. Именно потому, что вновь обнаруженные пушкинские строки "слишком сродни" вычеркнутым в беловом тексте, превосходя их в то же время в художественною отношении, они и могут рассматриваться как их замена.

Как видим, факты, связанные с историей пушкинской рукописи, явно склоняют чашу весов в пользу включения "спорного" отрывка в основной текст "Медного всадника".

Гораздо труднее ответить на другой вопрос: какова функция этих строк и насколько они необходимы в тексте поэмы? С одной стороны, это задача также текстологического свойства: уместность, художественная необходимость спорной сцены может служить дополнительным аргументом в пользу включения в основной текст. Но, с другой стороны, ведь и завершенные и самим автором опубликованные произведения подлежат критическому рассмотрению в этом плане, и не исключено, что те или иные места в творении даже самого выдающегося мастера могут показаться иному критику излишними, - находил же Чехов совершенно: неуместной развязку толстовского "Воскресения" и, в свою очередь, Л. Толстой, восхищаясь чеховской "Степью", все же посчитал ее незаконченной и ожидал продолжения. Иначе говоря, по-разному трактуемый эпизод из рукописной истории "Медного всадника" лишь спровоцировал спор не только текстологического характера, который при иных обстоятельствах мог бы и не состояться.

Сказочное слово в "Медном всаднике"

Итак, действительно ли "спорные" строки выпадают из "общего складывающегося образного единства и стиля поэмы"?

Исследуя различные аспекты образной структуры "Медного всадника", пушкинисты то и дело наталкивались на отголоски сказочной поэтики, однако отдельные факты получили либо одностороннее, либо просто неверное истолкование. Так, .когда А. Белый, с целью изучения ритмики "Медного всадника", разбил поэму на множество кусков, то в придуманных к ним заглавиях, так же как и в комментариях к таблицам, он (видимо, сам того не замечая) то и дело прибегает к формулам, характеризующим сказочные ситуации: "перевозчик", "переправа", "Евгений на звере", о конце поэмы-по контрасту-"непреодоленное зло"106. О "сказочной" (точнее было бы - "антисказочной") закономерности постигшей Евгения кары говорит П. Антокольский1ОТ; он же отметил: последнее пристанище Евгения-это, по-видимому, "тот самый домишко, где жила бедная невеста погибшего"108,-что, на наш взгляд, приобретает особый смысл при сопоставлении с благополучным матрилокальным финалом волшебной сказки (см. об этом ниже).

Перекличку "Медного всадника" и сказки подчас усматривают в том, что в обоих случаях налицо фантастика. Ю. Б. .Борев, например, именно в этом плане трактует заглавный образ пушкинской поэмы109, а Р. Якобсону наличие фантастики ("статуарного персонажа") позволяет поставить в один ряд "Медного всадника" и "Сказку о золотом петушке"110. Можно, конечно, согласиться с А. Д. Соймоновым, когда он пишет о "Пиковой даме" и "Медном всаднике": "Фантастика в этих произведениях подобна страшной сказке, которая врывается в жизнь, предопределяя судьбу героев"ч. Однако и здесь соотносится со сказкой только фантастика из "Медного всадника". Между тем не только фантастические, но и вполне "реальные" мотивы, сцены и ситуации последней пушкинской поэмы перекликаются со сказкой, они то соответствуют сказочной традиции, то явно ей противостоят. При этом граница между соответствием и противостоянием определяется отнюдь. не наличием или отсутствием фантастического элемента. Она в ином: сказочны все начала, завязки, надежды, антисказочны-концы, развязки, решения. Взять например, традиционный мотив чудесно воздвигнутого города. Начало поэмы - как напоминание о сказке, как прямая перекличка со сказкой народной или же основанной на ней сказкой пушкинской, незадолго до появления "Медного всадника" написанной. Сопоставим:

В сказке "По щучьему велению", герой которой оказался на пустынном берегу: "По щучьему веленью, по божьему благословенью стань здесь богатый дворец чтобы лучше во всем свете не было, и с садами, и с прудами, и со всякими, пристройками!"

Только вымолвил - явился богатый дворец..." (Аф., No 167).

В "Сказке о царе Салтане":

В света ж вот какое чудо:

В море остров был крутой,

Не привальный, не жилой;

Он лежал пустой равниной;

Рос на нем дубок единый;

А теперь стоит на нем

Новый город со дворцом,

С златоглавыми церквами,

С теремами и садами...

И в лазоревой дали

Показались корабли...

В "Медном всаднике":

...юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат

Вознесся пышно, горделиво;

Где прежде финский рыболов,

Печальный пасынок природы,

Один у низких берегов

Бросал в неведомые воды

Свой ветхий невод, ныне там

По оживленным берегам

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен; корабли

Толпой со всех концов земли

К богатым пристаням стремятся;

В гранит оделася Нева;

Мосты повисли над водами;

Темнозелеными садами

Ее покрылись острова...

Одическая и сказочная традиции переплелись в строках, воспевающих деяния Петра. Но в сказке чудесный помощник воздвигает необычный город на радость и счастье оказавшемуся в беде герою. Последствия сказочного по своему характеру действия в "Медном всаднике" прямо противоположны фольклорной утопии, они антисказочны. Намек на это слышится в дерзком вызове Евгения:

"Добро, строитель чудотворный!

................................................

Ужо тебе!.."

(Вариант: "строитель Петрограда"112-отвергнут в черновике).

Страшное наводнение приносит с собой несчастье и гибель. Разлившаяся река как преграда - традиционный фольклорный образ. Более того, разлив Невы упоминается в любовной фольклорной лирике - здесь это знак вечной разлуки, формула невозможного - адинатон113.

Побываю у тебя, когда вырастет трава,

Когда вырастет трава середи твово двора,

Поразольется Нева с крутым бережком равна.

(Соб., IV, No 338)

Выше было показано, что в сказке роль подобного рода формул совсем иная. По сказочной логике-если разольется Нева, то должна произойти и встреча влюбленных: в распоряжении сказки достаточно чудесных сил, чтобы преодолеть любую преграду, будь это дремучий лес или водная стихия. Но логика пушкинской поэмы не мирится с иллюзиями. Единство одического и сказочного начал оказывается непрочным и временным. Там, где утверждается ода, сказке места нет- она превращается в свою противоположность, и повествование, начатое в согласии со сказкой, затем ринулось по традиционному сказочному руслу, но только в противоположном направлении. Здесь не просто отличие от сказки-это спор со сказкой, расчет с ней.

Такова судьба сказочного слова в "партии" Петра. Обратимся теперь к первой части монолога Евгения, принадлежность которой основному тексту поэмы несомненна.

О чем же думал он? о том,

Что был он беден, что трудом

Он должен был себе доставить

И независимость и честь;

Чти мог бы бог ему прибавить

Ума и денег. Что ведь есть

Такие праздные счастливцы,

Ума недальнего ленивцы,

Которым жизнь куда легка!..

Исходная ситуация сродни сказочной, вроде: "Жил-был бедный мужичок; сколько он ни трудился, сколько ни работал-все нет ничего! "Эх!,-думает сам с собой,-доля моя горькая! Все дни за хозяйством убиваюсь, а того и смотрипридется с голоду помирать; а вот сосед мой всю жизнь на боку лежит, и что же? - хозяйство большое, барыши сами в карман плывут" (Аф., No167). Более того, поэт, кажется, специально обращает наше внимание на это сходство и намеренно придает мыслям Евгения какой-то сказочный колорит: сообщается, о чем думал Евгений, но дается понять, что думал он не совсем так, как сказано в этой части монолога. Можно согласиться с автором книги "Марксизм и философия языка", когда тот отмечает, что такого типа конструкция, применяемая: главным образом для передачи внутренней речи, мыслей и переживаний героя, "очень свободно трактует чужую речь, сокращая ее, часто намечая лишь ее темы и доминанты... Авторская интонация легко и свободно переплескивается в ее зыбкую структуру"114. И далее, анализируя в качестве "классического образца" такой структуры первую часть монолога Евгения из "Медного всадника", исследователь продолжает: "Временами здесь производится отчетливо предметный анализ. Некоторые слова и обороты явно рождены из сознания: самого Евгения (однако, без подчеркивания их специфичности). Но сильнее всего слышится ирония самого автора, его акцентуация, его активность в расположении и сокращении: материала"115. Итак, перед нами особая, открытая автором "Медного всадника" модификация косвенной конструкции,, предусматривающая необязательность точной передачи чужой речи (т. е. допускающая еще большую свободу в передаче чужого слова, чем та, которая обусловлена уже самой жанровой; природой стихотворной поэмы) и в то же время позволяющая; проникнуть в круг сокровенных мечтаний героя, - модификация, подвергающая мысль персонажа анализу и оценке-уже в ходе самой ее передачи, преподносящей не букву ее, но суть,. какой она представляется автору. Стоит этим обстоятельством пренебречь, как тотчас же начнутся недоразумения, и прежде всего они обнаружатся там, где авторское подчеркивание "темы и доминанты" наиболее активно. Такую неосторожность проявил Брюсов: "Где уж думать о сочинительстве человеку, который сам сознается, что ему недостает ума!"116. Но у Пушкина сказано: "ума и денег", а это уже цитата (произвольная или непроизвольная-вопрос особый). "Ума и денег"-это единая сказочная формула, единый синоним удачи, счастья, ибо об уме здесь судят по результату-по богатству. Концовки "добра наживать" и "ума наживать" в русской сказке синонимичны. Недаром Никита Моргунов, герой поэмы Твардовского "Страна Муравия", чья сказочная родословная несомненна, сетовал:

Глядит, приходит тридцать лет,

Ума большого тоже нет

А был бы ум, так по уму

Богатство было бы ему117.

Не случайно здесь та же, что и у Пушкина, косвенная конструкция, насыщенная авторской иронией. И только в народной сказке сам герой простодушно и прямо высказывает подобную просьбу. Так, в одном из вариантов молдавской волшебной сказки молодец, оказав услугу лавру, обращается к этому дереву с просьбой: "Дай мне ума, ума да богатства" п8. В сказке самые удивительные желания оттого прямо и легко высказывания, что легко и осуществляются. За просьбой следует воздаяние, волшебная сила прибавляет просителю "ума и денег". В русской сказке такая награда достается обычно Емеле-дураку-по щучьему велению111. Можно предположить, что формула "ума и денег", не составляя исключительную принадлежность фольклора русского, все же весьма характерна для его образной системы. Сошлемся на мнение В. Д. Уварова, который путем сравнительного этнолингвистического исследования стиля итальянских и русских сказок пришел к заключению, что в итальянском фольклоре больше говорится о красоте героя, тогда как русские пословицы "от- дают, как и самый сюжет "Емели-дурака", предпочтение счастью и уму" 120.

В "Медном всаднике" за сетованиями современного неудачника проступает давняя, веками вынашиваемая людьми мечта о справедливом жизнеустройстве, мечта, издавна облекавшаяся в сказочные формы, наивно откровенные в народной сказке и откровенно наивные в пушкинской поэме. Так "мечтание" Евгения укладывается в сказочную формулу, которую поэт то ли заново находит, постепенно угадывает (вначале было не "ума и денег", а "ума и силы"121), то ли соблазнительно предположить - вспоминает когда-то, на юге или в Михайловском, услышанное.

"Сказочное" пожелание Евгения совсем не по-сказочному отзовется во всем дальнейшем повествовании. Судьба не только не прибавила ему "ума и денег"-она лишила его и того, что он имел, - и не только пристанища и куска хлеба...

Увы! его смятенный ум

Против ужасных потрясений

Не устоял

Такой отклик получила высказанная в первой части монолога Евгения просьба "прибавить ума и денег". Герой сказки в начале ее предстает дураком, в конце же прозревает и достигает полного благополучия. Судьба героя пушкинской поэмы обратная: по ходу действия он лишается и достатка, и рассудка. Ужасные потрясения вызваны тем, что царь, руководствуясь государственными соображениями, построил город "под морем"-на погибель Евгению, как бы издеваясь над его надеждами (любопытно, что в одном из черновиков было: "Что мог бы царь ему прибавить...").

И наконец:

У порога

Нашли безумца моего...

Так жестоко обыграна благополучная сказочная концовка: одаренный умом и богатством герой достигает жилища суженой. А вместо традиционной сказочной свадьбы

И тут же хладный труп его

Похоронили ради бога.

О беловом тексте последней пушкинской поэмы

Неоправдавшиеся ожидания-сквозная тема у Пушкина тридцатых годов; крушение надежд-и в "Золотом петушке", и в сказке о рыбаке и рыбке, и в "Пиковой даме". Но там потерпевших крах героев отличают притязания вздорные либо хищные и противные человеческой натуре. Иное дело-планы Евгения. Об этом напоминает финал поэмы; его последняя строка как антитеза последней строки второй части монолога:

Евгений тут вздохнул сердечно

И размечтался, как поэт:

"Жениться? Мне? зачем же нет?

Оно и тяжело, конечно;

Но что ж, я молод и здоров,

Трудиться день и ночь готов;

Уж кое-как себе устрою

Приют смиренный и простой

И в нем Парашу успокою.

Пройдет, быть может, год-другой

Местечко получу. Параше

Препоручу семейство наше

И воспитание ребят...

И станем жить, и так до гроба

Рука с рукой дойдем мы оба,

И внуки нас похоронят..."

(Это и есть строки, о целесообразности включения которых в беловой текст поэмы развернулась дискуссия).

В черновике отброшен вариант последней строки монолога: "И дети нас благословят"122,-ей предпочтена другая редакция, та, которая явно перекликается с финалом поэмы123. Тем самым в окончательном тексте резче подчеркнут контраст между желанием и осуществлением, словом и делом: "И внуки нас похоронят"-"Похоронили ради бога".

Так из четырех заключительных строк поэмы две словно откликаются на первую половину монолога, две-на вторую. Судьба безжалостно расправляется со всеми одна за другой - мечтами Евгения. Вплоть до последней. Исключение из текста поэмы второй части монолога Евгения нарушило эту закономерность и потому представляется необоснованным. В монологе Евгения-в обеих его частях, равно в поэме необходимых 124, воплощена, как и в сказке, мечта о простых человеческих радостях. Народная сказка предполагает выпадение героя из той социальной действительности, в которой он обычно находится. Ей это удается потому, что она причудливо переплетает два начала - частное и государственное, под конец полностью их отождествляя: "получил жену и полцарства в придачу". Выпав из системы, сказочный герой возносится вверх, к вершине благополучия. Для Евгения выпадение из системы означает нечто противоположное-падение вниз, в пропасть нищеты и безумия. Чудесно воздвигнутый город принес ему, вместо счастья,-гибель, Так в финале последней пушкинской поэмы сведены все элементы сказочной развязки, сведены и-опровергнуты.

Безусловно прав С. М. Бонди, когда он пишет в комментариях к поэме, что в "Медном всаднике" поэт "с небывалой силой и смелостью показывает исторически закономерные противоречия жизни во всей их наготе, не стараясь искусственно сводить концы с концами там, где они не сходятся в самой действительности". И далее: "Никакого эпилога, возвращающего нас к первоначальной теме величественного Петербурга, эпилога, примиряющего нас с исторически оправданной трагедией Евгения, Пушкин не дает. Противоречие между полным признанием правоты Петра I, не могущего считаться в своих государственных "великих думах" и делах с интересами отдельного человека, и полным же признанием правоты маленького человека, требующего, чтобы с его интересами считались,-это противоречие остается неразрешимым в поэме. Пушнин был вполне прав, так как это противоречие заключалось не в его мыслях, а в самой жизни; оно было одним из самых острых в процессе исторического развития: противоречие между благом государства и счастьем отдельной личности-неизбежное в классовом, антагонистическом обществе"125.

К этому следовало бы добавить: "Медный всадник" - это не только отказ от иллюзий, это поэма о крахе иллюзорных надежд, которые были связаны с идеями рационализма и просветительства и теперь переосмысливались в свете уроков истории - поражения декабристов и опыта первых лет николаевской диктатуры. "Медный всадник" создавался одновременно с последними пушкинскими сказками, без них появление последней пушкинской поэмы было бы необъяснимо. Здесь завершается поворот, начатый в сказке о золотой рыбке: вместо торжества справедливости- неразрешимый узел противоречий, вместо волшебства-галлюцинация, вместо возвышения "бедного" героя-его уничтожение, вместо сказки - антисказка. И даже милосердие оказывается запоздалым: ради бога-похоронили. И все же-милосердие; смысл "Медного всадника" к противостоянию сказке не сводится, но именно в процессе этого противостояния раскрывается.

Точность, с какой воспроизводится "иное" слово в фольклоре, зависит только от структуры воспроизводящего (но не воспроизводимого) текста, от того, в составе каких его элементов (более устойчивых или более вариативных) выступает перенесенное из другого текста слово. При этом фольклор совершенно безразличен к источнику воспринятого слова, к его происхождению (фольклорному ли, литературному ли) и прежней судьбе. Такая речь принимается, заимствуется фольклором лишь тогда и постольку, когда и поскольку она забывает о своем прошлом 126.

Для того же, чтобы одно слово воспринималось на фоне другого слова как чужое, в фольклоре требуется противопоставление на жанровом уровне-надо, чтобы произведение в целом было травестийно. "Чужая речь" как таковая воспринимается только как "речь чужого жанра", либо не воспринимается вовсе. Поэтому из всех видов цитирования фольклор знает только один-пародийный перифраз.

Напротив, литературный текст (здесь, как и выше, речь идет о реалистической, по преимуществу современной реалистической литературе) чрезвычайно чуток ко всякому "чужому" слову, и чем точнее оно воспроизводится, тем тщательнее выделяется. Цитироваться может либо конкретный ("эмпирический") текст (строка из песни, пословица и т. п.), либо жанр (например, величальная формула), либо фольклор в целом как поэтическая система ("чисто поле" и т. п.). При этом воспроизводящий текст далеко не безразличен к характеру и происхождению воспроизводимого текста. Неудивительно, что, например, песенные вкрапления в сказке фольклорной и & сказке литературной-явления принципиально различные по-своей природе и функции. Также и травестия в фольклоре и в литературе строится на различных основах. Фольклорная травестия выворачивает известный мир пародируемого произведения наизнанку, сохраняя при этом прежние принципы "сотворения мира"; гоголевская травестия вскрывает несоответствие реальной действительности народному эстетическому идеалу, воплощенному как в серьезных, так и в смеховых жанрах фольклора, благодаря чему создается возможность строить травестированный литературный образ, "цитирующий" не один, а сразу два текста-серьезный фольклорный текст и обыгрывающую его фольклорную же пародию.

Цитата фольклорного происхождения в литературном тексте обладает специфическими, во многом отличными от обращений к авторскому тексту, свойствами. Известно, что индивидуальное развитие организма какого-либо вида (онтогенез) происходит на основе исторического развития этого вида (филогенез). Нечто подобное (в силу, разумеется, уже иных закономерностей) мы наблюдаем при вкраплении фольклорных элементов в литературный текст. Когда, на определенном этапе своей истории, литература обратилась за помощью к повествовательным фольклорным жанрам, это привело не только к воспроизведению (с той или иной степенью точности) фольклорного текста, но и к имитации обстановки рассказывания, сказку привели в книгу как бы вместе с ее слушателями. Так и цитата фольклорного происхождения в современном литературном тексте сохраняет следы важнейших (в свете писательского замысла) этапов своего устного бытования. Фольклорная цитата в литературном произведении-это элементы текста, который не знает автора и в силу этого существует как бы сам по себе, у него своя собственная жизнь и собственная история. При цитировании такого текста акценты переносятся на сферу его обращения, на среду, его породившую, на известные случаи его использования в произведениях предшественников и т. п. Отсюда-различие между прямым и косвенным, опосредованным цитированием в литературе, когда фольклорный элемент воспринимается уже не в своем первоначальном виде, а как литературная традиция.

Если в свете полученных выводов рассмотреть фольклорные реминисценции в поэме Пушкина "Медный всадник", то окажется, что сказочное начало присутствует в этой "петербургской повести" на всем ее протяжении, вступая в сложные и динамичные отношения с другими компонентами ее структуры. В этих отношениях важное место занимают "спорные" строки - вторая часть монолога Евгения; они органично входят в художественную систему "Медного всадника", что служит веским доводом в пользу их включения в основной текст последней пушкинской поэмы.

Конечно, фольклорные элементы в "Медном всаднике" проступают не столь явно, как, скажем, в "Сказке о рыбаке и рыбке" или даже в "Сказке о золотом петушке". В поэме дают себя знать лишь реминисценции, отзвуки сказки. Но роль их от этого не становится менее значительной. В самом деле, если литературное произведение выдержано в жанре сказки, о чем читатель предупрежден уже первым словом заглавия ("Сказка о..."), то точное или приблизительное воспроизведение словесных формул или сюжетных ситуаций сказочного характера создает впечатление (или иллюзию) того, что повествование строится по строгим законам сказочного мира. Иное дело в поэме. (Правда, ее заглавие способно вызвать определенные ассоциации со сказкой, но ведь тут же уточнено: "Петербургская повесть"). Именно поэтому всякие словесные совпадения со сказкой, намеки на нее оказываются отсылкой не просто к другому тексту, но к иному художественному миру, т. е. воспринимаются как цитата (в широком смысле) и приводят к со- и противопоставлениям сообщенного в поэме с тем, что утверждает сказка. Видимо, два ряда факторов при этом проявляются, переплетаясь и взаимно воздействуя друг на друга.

Первый ряд связан признаками генетического родства; создатель "Медного всадника" испытывал на себе непосредственное влияние фольклора.

Но есть и другой аспект. Сказка - веками выработанная форма, идеально приспособленная для выражения утопических представлений о жизни. Естественно, когда литература обращается к социальной утопии, она оказывается в той или "ной мере "сказочной", и, напротив, развенчание утопических иллюзий сопровождается отталкиванием от сказки и, в силу этого, обращением к поэтике, которая в каких-то своих существенных чертах противоположна сказочной.

При этом сознательная ориентировка на фольклор может и отсутствовать, и тогда факты, свидетельствующие об определенной близости литературной поэтики к фольклорной (как бы эта близость ни проявлялась - через притяжение к фольклору или через отталкивание от фольклорных традиций), уже нельзя свести к генетической общности явлений. Тогда перед нами проявление типологического сходства, - наличие взаимосвязей качественно иного порядка.

ТИПОЛОГИЧЕСКИЕ СООТВЕТСТВИЯ

Глава четвертая. Лирическая ситуация в фольклоре и литературе

Взаимодействие фольклора и литературы-это не только отдельные контакты, это и многовековое сосуществование двух художественных систем. Литература пользуется опытом фольклора в целом, во всех его разновидностях. И все же существует фольклорный жанр, который в становлении и обогащении поэтики реализма играет особую роль. Этот жанр - народная песня, применительно к русской литературе так называемая традиционная народная лирическая песня. Именно с появлением лирической песни произошло переключение художественного вымысла из сферы необычного - в область повседневного человеческого бытия. На наш взгляд, самого серьезного внимания заслуживает высказанное В. Я. Проппом предположение: "Если говорить, что в фольклоре нарастает реалистическое искусство, оно имеет свои корни не в эпике, а в лирике". Ученый убежден, что присущие народной лирике "изменчивость, широта и свобода обеспечивают песне ее долголетие". Эти же свойства определяют роль народной лирики и в развитии литературы- и притом не только поэзии.

Нетрудно заметить, что фольклорные жанры, последовательно привлекаемые в настоящей работе для сопоставления с литературой, относятся к трем идущим на смену друг другу этапам художественного мышления: в предании изображаемое воспринимается как "синтетическая правда" (М. И. Стеблин-Каменский), в волшебной сказке-как явный вымысел, противостоящий действительности, в лирической песне-как поэтическое воспроизведение жизни. Естественно, что и связи с литературой для каждого из этих жанров становились все более сложными и многогранными.

Если тем уровнем, на котором сказочная поэтика обнаруживает свою наибольшую устойчивость, является функция, то для лирической песни таким уровнем оказывается ситуация (разлуки/выбора жениха и т. п.)2.

Литературные повествовательные жанры, и прежде всего различные разновидности романа, современными исследователями возводятся одни-к карнавальному3, другие-к сказочному4, третьи-к балладному5 архетипу. В некоторых литературах (в адыгейской, например) родословная романа восходит, очевидно, к героическому эпосу6. В то же время, наряду с романом, как его своеобразное ответвление и развитие, существует сравнительно молодая повествовательная форма (восходящая к Чехову и потому известная подчас как "русская форма"), типологически сопоставимая с народной лирической песней при полном, или при почти полном, отсутствии прямых контактов между ними.

Анализ лирической ситуации и явлений поэтики, связанных с ситуацией в народной песне, с одной стороны, и рассмотрение "русской формы" в плане ее лиризма-с другой, должны помочь в поисках истоков этого типологического сходства. С целью проверки и уточнения критерии, которые при этом будут выработаны, применяются для решения дискуссионного вопроса о судьбах незавершенного чеховского романа.

Лирическая ситуация в фольклоре

Начало сознательного художественного вымысла-в сказке. Получив в художественном творчестве право на существование, вымысел на первых порах тщательно избегал всякого правдоподобия, стремился представить все "наоборот" - и в результате оказывался в большей зависимости от утилитарно ориентированного повествования, чем это на первый взгляд кажется. Если по установившейся прежде традиции лишь то считалось достойным внимания, что прошло проверку общим опытом (отсюда опора либо на всеобщее мнение "говорят", либо на всеобщий авторитет-"так говорит Заратустра", "так сказал Байаме")7, то ссылка на личный опыт-"я" повествователя-становится верным признаком, четкой маркировкой вымысла(который оставался пока символам неправдоподобия). Вот почему повествование от первого лица утверждается в жанре сказки-небылицы-вымысла, который не претендует не только на веру, но не требует даже того условного доверия, которым пользуются другие виды сказки (там повествование ведется все-таки не от первого, а от третьего лица).

Наличие пародирования в сказке бытовой (а она в ряде мест явно отталкивается от волшебной: жадная баба верит в чудесные свойства топора и варит из него щи; глупый барин, соблюдая запрет, караулит шалку с "птицей" и т. п.), а тем более в сказке докучной, где слово часто "буксует", - уже знаменует отказ от однозначной взаимозависимости слова и дела. Тот факт, что эта зависимость может быть иной, чем в волшебной сказке, говорит о появившейся возможности выбора того или иного вида связи между речью и действием, причем каждый сказочный жанр делает свой выбор. Различия в характере соответствия слова и дела наблюдаются между сказочными жанрами, внутри же каждого из них взаимоотношение по-прежнему однозначно. Во всех случаях относительно реальности действия существует полная определенность: будучи упомянутым, оно либо непременно, неотвратимо, вне зависимости от модальности слова, совершалось (пусть и в тридевятом царстве), т. е. между словом и делом устанавливалось полное соответствие, либо реальность его отрицалась категорически, с порога-уже с жанровой характеристики: небылица, и тем самым провозглашалось полное несоответствие между словом и делом.

В лирической песне многообразие отношений между речью и событием раскрывается как внутренняя возможность жанра. Лирическая песня стирает границы между тем, что было, и тем, что может случиться, между видением и представлением. Объясняется это специфической ролью художественного вымысла в песне, в конечном счете-эстетическими отношениями песни к действительности.

Сюжетная ситуация и модальность повествования

Вымысел, который до этого утвердился как средство изображения нереальных событий, в лирике становится средством передачи неявного - вероятного или невидимого, мыслей л чувств человеческих. Тайное, непроявившееся, недоступное человеческому взору и слуху-лирика делает предметом изображения, не прибегая к содействию чудесных помощников или к мертвой и живой воде. Чтобы умерший герой сказки заговорил, ему необходимо воскреснуть. Герой песни после своей смерти обращается к живым, пользуясь лирической неоднозначностью речи ("если бы мог говорить, сказал бы...") 8. Не удивительно, что в истории лирики, начиная с древнего Египта, надгробные надписи от первого лица предшествовали эпитафиям, и от них же ведут начало автобиографии. Русской народной лирике хорошо известна эта форма разговора мертвого с живыми 9, столь блестяще использованная Твардовским в его знаменитом "Я убит подо Ржевом".

Из двух категорий-слово и дело-сказка допускает неопределенность характера высказывания, песня-действия. В лирике нивелируется уровень модальности совершающегося, вопрос о реальном протекании событий если и возникает, то в совсем ином, чем прежде, плане. Через воображаемые действия обрисованы в песне реальные чувства и мысли. Если герой (или героиня) услышат, что для того, чтобы возлюбленные встретились, необходимо сносить ботинки на железной подошве, то в волшебной сказке совершится чудо любви - пройдут долгие годы, и ботинки будут сношены; герой бытовой лужицкой сказки схитрит-он легко "сносит" башмаки при помощи точильного камня; в лирической песне не будет ни чудес, ни хитрости, ни сношенных башмаков, ни встречи: там упоминание о ботинках на железной подошве-это формула невозможного 10. Вполне естественны в песне пожелание или повеление-без осуществления, вопрос-без ответа, спор-без разрешения. Отсюда столь обычная для песни прямая речь в конце ее-вещь, в волшебной сказке совершенно невозможная.

Не обязательны условные ситуации-условным или факультативным может оказаться действие и в самой реальной обстановке. Примером песни, в которой взаимоотношения между героями полностью выясняются через несостоявшееся действие - ни одного поступка ни один из героев так и не совершает-может служить родопская песня "Без ръка може, без любе не може" (в первом варианте изложение ведется от имени мужчины, во втором -о нем в дальнейшем идет речьот имени девушки). Проснувшись, девушка кличет мать:

- Змийка ми лежи в десна пазушка

та ела, майку, близко до мене,

та извади ми змийка усойна.

Който извади змийка усойна,

ча ща биз рока да си остане.

(У меня за пазухой справа змея,

подойди, мать, ближе ко мне

и достань змею-гадюку!

Кто извлечет змею-гадюку,

тот останется без руки).

Мать отвечает: "без тебе бивам, без рока не бивам" ("без тебя смогу, без руки не смогу"). То же повторяется с отцом и братом. И только когда милый отвечает: "без рока бивам, без тебе не бивам" ("без руки смогу, без тебя не смогу"), все разъясняется:

- Не бой са, любе, не бой са, любе,

то не е, любе, змийка усойна,

ами е, любе, прбчка алтоне.

(Не бойся, милый, не бойся, милый,

Это, милый, вовсе не змея-гадюка,

А это, милый, ожерелье из золотых монет).

Все действия - несостоявшиеся, условные. На протяжении песни никто даже не шелохнулся, а ведь в потенции это динамичный сюжет сказочной "Безручки" или остросюжетной баллады 12.

Одна и та же ситуация, один и тот же образ проявят себя предельно динамичными в повествовании и эмоциональными, но лишенными всякого внешнего действия-в лирике. Так, и в сказке, и в песне героям даются невыполнимой трудности задания. В сказке эти задачи герой разрешает-обычно при "содействии чудесного помощника. В песне может встретиться та же, что и в сказке, ситуация:

Да прислал же то мне милый друг

Свое жалкое челобитьице,

Свою белую рубашечку,

Да велел-то мне милый друг

Без воды ее бело вымыти,

Да без ветру сухо высушить.

Уж я вымою рубашечку

Своими горючими слезами,

Уж я высушу рубашечку

Я тяжелыми вздохами.

(Кир., II, 2, No 2043)

Условны обстоятельства и действия, реальна горечь разлуки.

Вспомним: если герой сказки подумал: "Идти разве в гости к зятю" (Аф., No 92), можно не сомневаться, что дальше последует рассказ о том, как он к зятю пришел. В песне, напротив, осуществление даже уже начатого действия проблематично. Рассердившись, девушка покинула милого:

На ступенечку ступила,

Призадумалася;

На другую я ступила,

Образумилася;

А на третью я ступила

Ворочусь, млада, назад,

Дружку выговорю...

(Соб., V, No 376).

Герой эпического повествования, как заметил еще Гегель 13, должен располагать определенным минимумом свободы волеизъявления и действия. Этим устанавливается барьер между необыкновенным персонажем и обыкновенным читателем и слушателем. Пока предметом изображения могло быть только событие, а средством проявления персонажа - только действие, до тех пор повседневное бытие обычного человека, обстоятельства жизни которого не давали простора для проявления эпической инициативы, не могло быть положено в основу художественного произведения. В этих условиях либо герой занимал в мире такое .положение, которое открывало ему возможность реализовать свои стремления (монархи, полководцы, богатыри), либо мир" в котором ему приходилось действовать, оказывался заведомо нереальным,. и тогда для того, чтобы любое желание в этом мире осуществилось, достаточно было его высказать (волшебная сказка), Нереализованные стремления, не воплощенные в жизнь желания-как неосуществимые вообще, так и представленные на стадии, предшествующей такому осуществлению, модальность которого многозначна,-все это стало предметом художественного интереса только в лирике. Лирика в фольклоре появляется тогда, когда личность, вне зависимости от ее места на социальной лестнице, вызывает самостоятельный интерес и становится объектом изображения.

Сначала в русскую народную лирическую песню, а потом уже в литературу пришел крестьянин как полноправный герой - недаром на русской сцене он впервые появился с лирической песней на устах. В наиболее существенных чертах тот же процесс наблюдается и у других народов. Так, исследуя польские анонимные сборники любовных песен XVII века, которые "представляют собой творчество на границе литературы и фольклора"14, Ядвига Котарска пришла к заключению,, что именно с появлением любовной лирики хлоп (мужик) перестал быть только объектом сатиры и шуток15. Демократизация героя-свойство лирики не только фольклорной. Утверждение лиризма в древнерусской литературе Д. С. Лихачев также связывает-и не без оснований-с демократизацией ее героя: "Для нового читателя,-отмечает он,-герой литературного произведения не вознесен над ним, а вполне с ним сопоставим. Отсюда отношение к нему автора становится все лиричнее. Герой не поднимается над читателем и в моральном отношении"16.

Пока это фольклорное "я", обозначая индивидуальность, не выражало еще личности. Напротив, на этой стадии даже появление собственного имени еще не выделяло индивидуальность из общего ряда. Отсюда имя собственное во множественном числе, как, например, в записанной нами песне, где "Урюпински Машки" означает - "девушки из станицы (теперь город) Урюпинской". В неразличении литературных и фольклорных форм названия персонажей - источник ошибки издателя "Новой серии" (обнаружена 3. И. Власовой). Напечатано:

Стал мой милый отставать

Сы мной Сашай гулять

тогда как в записи Якушкина:

Стал мой милый отставать

Сы иной Сашай гулять 17.

Но некоторое разнообразие характеров в лирической песне все же намечается; Н. П. Колпакова обращает внимание на определенную дифференциацию при употреблении личных имен, особенно женских, в зависимости от ситуации: "Можно только указать, что среди множества русских народных имен в лирических любовных песнях наиболее часто встречается Маша, в трагических-Дуня, Дуняша, в легкомысленных, шутливых-Катя, Катюша, Наташа..."18. Подобная тенденция прикрепления имен к определенным судьбам отмечена и в песнях других народов. Так, у поляков неверная жена именуется не только Касей (имя, обычное в песнях вообще), но "еще и Анечкой или Терезенькой19.

Русский фольклор и здесь отличается большим стремлением к жанровой приуроченности явлений, чем это наблюдается в творчестве соседей. И. Д. Чебан, например, перечисляя наиболее распространенные имена в молдавских дойнах и прежде всего упомянув имя Иляна (Ляна, Илинка), добавляет: "Следует отметить, что имя Иляна широко распространено также в сказках ("Иляна Косынзяна") и в балладном эпосе ("Илинка Шандурулуй")"20. Русская фольклорная традиция значительно более строго разграничивает имена персонажей по жанрам; Катюша, например, немыслима в сказке.

Не исключено, что некоторые герои романов и поэм,-а в еще большей мере их героини,-своими именами обязаны лирической песне. Ср.:

Блок ("Двенадцать")

Снег крутит, лихач кричит,

Ванька с Катькою летит

Елекстрический фонарик

На оглобельках...

Ах, ах, пади!.. 21

Песня

Что за чудесная столица

Развеселый Петербург...

...Извозчики лихачи;

Если хочешь прокатиться,

Изволь, душенька, садиться!

С собой Катеньку возьму,

За Калинов мост катну.

За Калиновым мосточком

Есть питейные дома...

(Соб., VI, No 548)

Пушкин демонстративно, "своевольно освятил" страницы романа простонародным именем. Но "простонародных" имен было много, поэт остановился на одном. В песнях оно ветре" чается не часто (Н. П. Колпакова его не называет), но все же встречается. Мы не располагаем достаточно полными сведениями о том, с какими именно произведениями фольклора был знаком Пушкин, но известно, что в их числе были песни" хранившиеся у Киреевского.. Среди них имелась такая:

Танюшка, Татьяна,

Соседка моя!

Почему же, Татьянушка,

По мысли пришла,

По моему разуму

Молодецкому?

По горенке Таня ходит,

Головку чешет,

Чешет Таня головушку

И косу плетет...

................................

Досталася любезная

Иному, не мне,

Иному, немилому...22

Очевидно, с именем Татьяны песня связывала еще не определенную личность, но уже некую ситуацию и определенную судьбу. Не опиралось ли "своеволие" поэта на фольклорную традицию? Во всяком случае, оно не противоречило ей.

Демократизация героя вызывает соответствующие перемены и в сфере исполнения. Воспроизведение тех или иных эпических песен требует, как правило, специальных навыков и доступно не каждому, тогда как лирические песни поют, в; сущности, все. Не случайно группа башкирских песен эрэт йыр, ядро которой составляет песенная лирика, в русском переводе порой обозначается как "рядовые" песни, - "не потому что они стоят ниже других песен, а потому что их поет каждый, кто способен петь"23.

Эпическое произведение строится так, чтобы не было никакого сомнения, что рассказчик говорит не о себе, а передает уже известное-другим. Так, абхазский сказитель "как "бы подчеркивает, что рассказываемая им сказка создана не ям самим, а услышана от другого, который в свою очередь услышал ее от третьего лица"24. Песня воспринимается как эмоциональный рассказ о самом себе, а значит-как рассказ "о том, что происходит впервые и о чем рассказывается тоже впервые. Нет больше общего для всех персонажей временного поля (см. гл. 1), нет и той всеобщей осведомленности, благодаря которой персонажи волшебной сказки, встречаясь впервые, уже все друг о друге знают - без всяких мотивировок (см. гл. II). В одной польской песне прямо указано на то, что в этом жанре мотивировка "знания" одного персонажа о других необходима. Хозяйка усадьбы называет прибывших людей, не знакомых ей, гайдамаками, и тотчас же следует вопрос:

Marysenko pani, po czemes poznala,

Zes nas tern prawdziwem przezwiskiem nazwala?

(Марысенька, пани, как ты распознала,

Что нас назвала нашим действительным именем?)

И ответ:

Po tern ja poznalam, prawde powidzialem,

Ze ja swego pana konika poznalam25.

(Потому я распознала, правду сказала,

Что своего пана коника узнала)

Интерес эпического повествования - в необычности изображаемого события, его непохожести на все другие (ср. первоначальный смысл термина "новелла"), но отнюдь не в подчеркивании новизны сообщения о нем-оно, напротив, нуждается в ссылке на то, что об этом "говорят" другие. Новизна в лирике имеет прямо противоположное основание: обычные чувства интересны постольку, поскольку они высказаны как бы впервые28.

Последнее чрезвычайно важно в смысле перспективы. В рамках традиционной народной песни с ее обобщенным героем такое восприятие события как впервые происходящего еще не предусматривает его неповторимости и даже противоречит ей. Но эмоциональный ореол народной лирической песни" создаваемый этим "впервые", таков, что из всех фольклорных жанров лирическая песня ближе всего подходит к изображению судьбы обыкновенной и в то же время индивидуальной и непохожей ни на какую другую. А этим предусматривается к возможность индивидуального авторства.

Естественно, что и в выборе обстоятельств и ситуаций лирическая песня также избегает всего необыкновенного. Если она и обращается к событиям исключительным, то все же к таким, которые хотя бы однажды случаются в жизни каждого человека. Если же в песне описывается какое-либо стихийное бедствие, то это не разлив Невы выше берегов, который случается увидеть далеко не каждому поколению (он может быть упомянут только в составе ."формулы невозможного"), а пожары - явление, по тем временам, не столь уж необычное:

Сучинилася беда:

Загорелась слобода,

Собирались господа

Из Питера города,

Из гостиного ряда.

Дивовались господа,

Что не ясно горит,

Что не вспыхивает...

(Кир. II, 1, No 1291)

Таким образом, в природе лирической песни заложены возможности такого охвата жизненного материала, какого другие жанры не знали.

Там, где в фольклорном произведении существует установка на исключительное,-ощущается нужда в отмеченности начала и конца повествования. В народном сознании песня занимает в этом плане место, прямо противоположное сказке:

"Сказка-складка, песня-быль" (ср. с болгарским: "дур не било, не би се пеяло"-"если бы этого не было, не .пели бы"). При этом следует учитывать, что в лирической песне "быль"-не давняя (как в былине), не исключительная (как и в балладе), а-повседневная, ничем от обычного хода жизни неотграниченная. "Завязка" и "развязка" перестают быть необходимым барьером еще и потому, что для демонстрации обычного годится любой отрезок жизни (отсюда-имитация "случайности" при отборе жизненного материала в лирической песне: в начале ее герой или героиня заняты каким-нибудь будничным делом - косят луг или вышивают рукава), и оттого, что какая-либо определенная, единственная развязка не исчерпывает всех возможностей изображенной ситуации. Пониманию ситуации как определенного взаимоотношения лиц в пределах времени между меняющими это .взаимоотношение событиями27, мы полагаем, недостает упоминания о лирической ситуации28. Между тем в лирике фабульные события не обязательны: они поглощаются ситуацией. В "чистой" лирике ситуация индикативна, тогда как события поглощаются ситуацией и модальность их характеризуется большей или меньшей степенью неиндикативности.

Факультативность развязки.

Лирическая ситуация в силу своей всеобщности таит в себе вероятность не одного, а нескольких решений, причем различия между этими решениями, по сравнению со значимостью ситуации, представляются несущественными.

При сопоставлении нескольких вариантов лирической песни обнаруживается, что наибольшие расхождения между ними приходятся на заключительные строки. Ссылки на то, что конец "хуже всего запоминается"29, ничего не в состоянии объяснить, они сами нуждаются в объяснении - ведь со сказкой дело обстоит прямо противоположным образом: наложение нескольких вариантов дает нечто вроде воронки, вариативность падает как раз по мере приближения к финалу. Когда сказка и песня основываются на сходных реалиях, различия выступают особенно рельефно. Так, в сказке, если в числе основных ее персонажей имеются три брата, то положенное испытание они проходят поочередно, в раз навсегда установленной последовательности и с тем же неизменным результатом: старший и средний терпят неудачу, и только младший успешно преодолевает все преграды. Среди песенных вариантов находим нечто подобное:

Загаварил радимой батюшка:

"Каму на службу итить?

Бальшому итить

Таво жаль будить!

А середнему итить

Детей многа;

Итить сыну меньшому!"

(Кир., II, 1, No 2329)

Однако в этой ситуации что ни песенный вариант, то новое решение: в одних текстах жребий выпадает старшему брату, в других - младшему, иногда младший брат .вызывается служить за старшего-вопреки жребию, порой брат, которому выпал жребий, не подходит под аршин. Такое разнообразие концовок-свидетельство того, что и в каждом отдельном варианте предполагаемая развязка рассматривается как одна из возможных30. Наконец, имеются варианты, в которых результат жеребьевки вообще не сообщается.

На примере вариантов польской песни "Пошла Кася через бор по воду" факультативность событийной развязки пока" зал Ян. Быстронь31, хотя с его пониманием причины этого явления (он объясняет его недостаточно прочной памятью исполнителей народных песен) согласиться нельзя.

В фольклоре лирическая ситуация, в отличие от эпической, не "силуэтна", у нее свой фон, который угадывается "за текстом".

У Горького в повести "В людях" эту особенность народной лирики по-своему передает бабушка, хорошо знавшая и чутка воспринимавшая народную песню: "Вот как горе поется! Это,. видишь, девица сложила: погуляла она с весны-то, а к зиме мил любовник бросил ее, может, к другой отошел, и восплакала она от сердечной обиды... Чего сам не испытаешь-про то хорошо-верно не скажешь, а она, видишь, как хорошо составила песню!"32. Для нас здесь особенно существенны два момента. Во-первых, осознается, что жизнь девушки со всеми ее перипетиями остается за пределами песни, вернее-входит в песню в "снятом" виде, через облик героини ("Это, видишь, девица сложила..."). Во-вторых, допускается множество различных развязок и признается предположительность любой из них ("может, к другой отошел"): на существо дела это уже никак не в силах повлиять. В рассуждении горьковской героини схвачена существенная особенность лирической композиции - проблематичность, а потому и необязательность развязки. Вот .как, например, заканчивается небольшая,, в восемь строк, боснийская народная песня:

U tudoj zemiji moia djevojka.

Jedni mi kazu da je bolesna.

Drugi mi kazu da je umria33

(В чужой стороне моя девушка.

Одни мне говорят, что больна,

Другие мне говорят, что умерла)

А вот пример того, как лирическая песня отказывается от балладного сюжетного развития. Герой хочет встретиться с милой и просит ее открыть окно.

- Уж я рада бы окошечко открыла, - Лежит нелюб на правой моей ручке. "Отвернись, моя милая, от нелюба, Я убью твово нелюба с туга лука".

Однако там, где в балладе уместно было бы трагическое действие, в песне следует ответ:

- Убить-то, мой сердечный друг, не убьешь,

Хоша убьешь, ты каку корысть получишь?

Только получишь ты напасти,

От которых напастей нам пропасти!"34

(Кир., II, 2, No 2357)

Известны песни, завершающиеся целым каскадом подобных уступительных конструкций-предположений. Высказывание в песне приурочено к ключевому моменту, после которого уже не столь существенно, будут ли совершены еще какие-либо поступки или нет: они все равно не снимут того настроения, которым рождена и живет песня. Отнесенные в будущее моменты, по слову исследователя песни, угадываются35 из "настроения, поэтому они то намечаются частично, как бы пунктиром, то и вовсе опускаются.

Теперь можно объяснить, почему вариативность песни возрастает к концу ее, тогда как в сказке более вариативно начало. Ситуация в лирической пеоне изображается ради коллизии, а не во имя возможной развязки. В сказке же вострое о том, кем будет герой, решается однозначно, тогда как на вопрос, кем он был, сказка предлагает несколько ответов: судьба сказочного героя определяется не столько его прошлым, сколько его будущим (обратная мотивировка). |Как раз тот элемент композиции, который в эпическом повествовании (в частности, в сказке) был наиболее весомым (развязка) и поэтому регламентирован наиболее строго, в лирической песне становится компонентом, наиболее независимым от нормы36. Так, одна и та же песня, которая обычно начинается словами "Хорошенька девушка семнадцати лет" и воспроизводит ситуацию, хорошо знакомую и фольклору, и литературе (Некрасов, Л. Толстой, Блок) -девушка "жадно глядит на дорогу",-в одном варианте заканчивается драматически:

Свернула с дороженьки, скричала: постой,

Постой, постой, миленький, повидаемся,

Золотым колечком поменяемся!

Рад бы, раскрасавица, повидатися

Вороные кони никак не стоят,

Кучера и фалеторы не могут держать!"

(Соб., V,No 466).

B другом варианте финал вполне благополучный:

Машет мой-то миленький правою рукой:

"Садись-ка, любезная, садись-ка со мной!

Поедем-ка, любезная, поедем домой!"

(Соб., V, No 467).

Поскольку в повествовательных жанрах действовал закон фабульной завершенности, там все узлы развязывались, противоречия разрешались благодаря либо необычайному герою, либо исключительным обстоятельствам, либо тому и другому вместе. Отказавшись от непременного разрешения конфликта, лирическая песня тем самым освободилась и от необходимости предлагать решения во что бы то ни стало, а значит и решения мнимые, нереальные; стремление к счастью и справедливости лирика уже не обязана направлять в иллюзорное русло (хотя иногда и делала это).

Более того, можно даже утверждать, что лирика обратилась прежде всего как раз к тем коллизиям, разрешение которых представляется в реальной действительности наименее вероятным, и к тем героям, осуществление воли которых наиболее затруднено. Не случайно герой большинства народных лирических песен-женщина. Вук Караджич в своих сборниках лирические песни классифицировал как женские-в отличие от героических юнацких, мужских.

Отсутствие фабульной развязки в лирической песне отнюдь не свидетельствует о ее смирении перед действительностью. Напротив, в этом проявляется стремление личности подняться над не удовлетворяющей ее реальностью. Отсутствие развязки ("нулевая медиация"37) -одна из причин того, что не только персонаж, но и исполнитель, и слушатель (часто они объединяются в одном лице) как бы сами оказываются перед решением, которое никто другой принять за них не может. В этом проявляется специфика лирической ситуации.

Отказ от абсолютной ценностной шкалы

В эпических жанрах фольклора оценка тем или иным явлениям дается единая, герою остается только приобщаться к ней. Сказочный герой оказывается перед 77 девушками, среди которых ему необходимо найти будущую свою царевну. Между тем девушки совершенно одинаковы- голос в голос, волос в волос", так что требуется, по существу, не избрать, а угадать: результат предопределен заранее. Как обнаружил Иржи Поливка38, чисто сказочные по своей природе формулы сходства-тождества, характерные для восточнославянского фольклора, у соседних народов либо очень ослаблены, либо отсутствуют вовсе. Приводимые им примеры из немецких сказок согласуются с высказанным выше предположением о меньшей жанровой определенности немецкой сказки по сравнению с восточнославянской-русской и, в несколько меньшей степени, украинской. Неудивительно поэтому, что, например, в украинской сказке невесты оказываются за занавесом и герою предлагается угадать суженую "по чеботам"39, а в русской сказке царевну Маранду среди 20 одинаковых девиц угадывает не сам герой, а его чудесный помощник40. Это различие между песней и сказкой очень тонко уловила Марина Цветаева. В поэме "Крысолов", со свойственной поэтессе антитезностью художественного мышления, она отдает сказочную ситуацию на суд лирического сознания:

В городе Гаммельне столько же Грет,

Сколько, к примеру, Гансов.

.........................................

Выемка - все на один покрой!

В ямку и прыщик в прыщик.

Оспа в оспинку,

Чутка в чуточку

Чью же, собственно,

Грету? 41

Сказочная формула у Цветаевой переосмысливается, отождествляется с мещанской безликостью и становится средством сатиры.

Конечно, оценка персонажа может изменяться и в сказке. Герой, торжествующий в конце волшебной сказки, обычно предстает в начале ее "низким" и забитым. Но именно таковыми являются на этом этапе его реальное положение и даже внешность, так что под конец, чтобы изменить ее, требуется войти в одно ухо волшебного коня и выйти в другое. Иначе говоря, в сказке героя оценят по-иному (и притом все), когда он претерпит метаморфозу и действительно станет иным.

Столь же устойчивая прямая зависимость существует в эпическом фольклоре между поступком и его результатом. Из трех прыжков самый высокий оказывается решающим, последний и самый сильный удар станет самым опасным, услышан будет лишь самый громкий призыв. Соответственно определяется набор свойств, обязательных для героя, например, громкий голос - примета богатыря.

В народной лирике абсолютная ценностная шкала начинает подвергается сомнению. Оценка человека попадает в зависимость от его взаимоотношений с другими людьми, она может колебаться в соответствии с изменчивостью этих отношений, с переменой обстоятельств, состояния героя и т. п. Выбор больше не предопределяется извне-он определяется собственными чувствами героя или героини. С удивительной ясностью об этом сказано в хорватской песне:

Nisi blago grosi ni dukati.

Ni je blago ni srebro ni zlato,

Vec je blago sto je srcu drago42.

(He богатство - гроши и червонцы,

Не богатство - серебро и злато,

А богатство то, что мило сердцу)

Лирическая песня вступает в открытый спор с благополучным сказочным финалом, дарующим герою царскую дочь в невесты, а с нею и царский престол в недалеком будущем. Вот заключительные строки сербской (сараевской) песни:

Волимъ драго, нег Царево благо:

Што he мени све Царево благо

Кадя HCJMBM што: je мени драго. 43

(Лучше то, что мило, чем царское богатство

Что для меня все царское богатство,

Если у меня нет того, что мне мило).

Антитетичность песни-сказке отмечена не только присловьем ("сказка-складка, песня-быль"), она дает о себе знать и в противостоянии песенных образов. Убитый украинец передает через коня весть родным:

Iди, коню, до домочку,

Повiж мам! новиночку,

Лиш не кажи, що вбит лежить,

Але кажи, що ся женить.

Вере coбi в царя дочку

В чистiм полi могилочку44.

Традиционный фольклорный мотив "смерть - женитьба" обретает дополнительный смысл благодаря переосмыслению сказочной развязки.

Но и само личное видение не остается неизменным и начинает соответствовать ситуации. Более того, эта изменчивость видения может сама составить содержание песни:

На кабак идет детинка,

Словно маков цвет цветет;

Показалася ему кабацкая изба

Словно светлица светла,

А кабацкий голова, как сизой орел сидит,

Целовальники-чумаки, будто ясные сокола.

С кабаку идет детинка, как липинка гола,

В чем матушка родила,

И как бабушка повила;

Показалася ему изба, словно темная тюрьма.

А кабацка-та голова - словно сидит сама сатана

(Кир., II, 2, No 2446)

Если в нарративных жанрах, чтобы получить иную оценку, персонаж должен измениться, стать иным, то в песне для этого требуется предстать иным. Один и тот же персонаж может теперь по-разному назвать, увидеть, оценить одно и то же и по-разному выразить свою оценку:

Скоморохи - люди вежливые,

Люди вежливые, очестливые;

Они взглянутся, - улыбнутся,

А отвернутся,- рассмехнутся.

(Соб., VI, No 543).

Синонимы в этом случае уже отталкиваются от тавтологии; в столь тонком расслоении синонимических значений эпос, пожалуй, не нуждался. Называние персонажа также подчас попадает в зависимость от обстоятельств, на что обращает внимание и сама песня:

При людях меня сестрицей называл,

Без людей - сизой голубушкою.

(Соб, II, No 455).

Более того, герой песни делает попытку как-то представить себе не свою точку зрения, принять ее в соображение, взглянуть на жизнь глазами другого человека:

Когда лучше меня найдешь - позабудешь,

Когда хуже меня найдешь - вспомянешь...

(Соб., V, No 498).

Грамматическая форма второго лица при этом наиболее естественна, но вовсе не обязательна:

Вечор-вечор милый друг у девушек был,

У девушек был, про меня забыл.

Привел с собой он душечку лучше меня...

(Соб., V, No 307).

Ср. в сербской песне: девушка горюет:

Jep се моjе оженило драго,

Да je вишом и льепшом од мене...45

(Потому что женился мой милый

На той, что лучше и красивее меня).

Из этих слов отнюдь не следует, что "душечку", которую привел милый, девушка действительно признает лучше себя-лучше героини она может показаться только милому.

Следующий шаг - подключение восприятия и от третьего лица:

Хоть женися, душа моя, не ошибися,

Не женися, мой милый, на удовке!

У вдовушки обычай не девичий:

Постельку стелет - сама плачет,

Узголовье воскидает - возрыдает,

Свово прежнего друга вспоминает...

(Соб., III, No 206).

Отсюда-редкий, но не противоречащий поэтике лирической песни случай, когда партию "от автора" в одном и том же тексте ведут поочередно оба собеседника: каждый из них комментирует свою собственную речь и свои поступки:

Говорил я своей любушке словцо,

Говорил, крепко да наказывал:

"И посмирнее ты живи, моя любушка..."

Я наказу его не слушала...46

Изменяется и соотношение между поступком и его последствием. Не динамической напряженностью, а эмоциональной насыщенностью действия, не акустической, а психологической напряженностью речи определяется их результат. Восприятие зависит от конкретного эмоционального фона, и тогда тихое слово, вздох могут оказаться неизмеримо действеннее самого громкого окрика (ср. у Пастернака: "Тише! - крикнул кто-то, не вынеся тишины"):

...Другу милому кричала - он не слышит,

Правой рученькой махала - друг не видит;

Тяжелехонько вздохнула, - друг оглянулся..

(Соб., V, No 496).

Стремление лирической песни к большей, чем в эпосе, конкретизации несомненно. И все же средства, способные передать индивидуальное видение, остались на периферии песенной лирики. Причина как их появления, так и совершенно незначительного развития заключается, в конечном счете, в том, что герой лирической песни уже индивидуальность, но. еще не личность.

Изобразительные возможности лирическою высказывания

Казалось бы, лирика, с ее пристрастием к неиндикативным категориям, должна много потерять в изобразительности по сравнению с повествовательными жанрами фольклора, строго следующими за героем и его поступками. В действительности это не так.

В волшебной сказке, этом "чистом" нарративе, реальность и изобразительность находятся в обратной зависимости: чем обыденнее, привычнее предмет или явление, тем меньше они обрисовываются, и наоборот: чем "на неведомых дорожках"- "невиданнее звери", тем явственнее их "следы". Такова, во всяком случае, общая тенденция жанра, и это вполне естественно в повествовании, в котором именно чудесные свойства и явления движут сюжет 47.

Лирическая песня и здесь нарушает иерархию. Самые различные, в том числе и самые обыденные предметы и явления пользуются в песне правом на изображение. Изображаемое существенно постольку, поскольку оно "имеет лирическое наполнение, раскрывает внутренний мир героини"48. Изобразительность становится важным средством усиления выразительности. Исподволь накапливается арсенал средств, которые способны - уже в ином контексте - выполнять и самостоятельную изобразительную функцию.

Применительно к песне можно, вероятно, в генетическом плане говорить о двух видах изобразительности - "символическом" я "периферийном".

Когда влюбленные встречаются под белой березой или же под зеленой грушей и кудрявой яблоней (в украинском фольклоре-под вишней и черешней), а расстаются под горькой осиной, когда веселиться собираются под липой (ср. крыловский "Квартет"), то деревья здесь играют роль символов и уже потом-образов49. В русской лирике переправиться через речку-значит выйти замуж; в том же значении в польской песне о невесте говорится (под влиянием обряда), что она сидит на бочке. Все это - символика.

Со временем происходит переосмысление: то, что возникло как результат абстрагирования, обобщения, стало восприниматься в "снятом", естественном значении-как низкая житейская подробность. И тогда польское народное

Zaiosnie Kasinka plakala,

Kiedy na dziez-e siadala,

(Жалобно Касинка плакала,

Когда на бочке сидела),

под пером безвестного книжника-"поэта-песенника" XVII века-превращается в

Zaiosnie Kasinka plakala,

Ggy za maz nieboga isc miala60.

(Жалобно Касинка плакала,

Когда, бедняжка, выходила замуж)?

"Низкая" деталь изгнана из книжного текста, а в результате потеря в изобразительности привела к снижению и выразительности.

Один из источников "открытости" лирической песни для проникновения в нее периферийных деталей-это возможность существования в песне элементов, непосредственно не связанных со сквозным действием и способных отключиться от фабульного хода событий.

Другой источник - в обстоятельствах, при которых песня исполняется. В отличие от повествовательных произведений" исполнение которых, за редкими отклонениями, требует отключения исполнителя от всех дел51, исполнение лирической песни возможно и в ходе различных трудовых процессов, в которых участвуют певцы. При этом, в отличие от обряда, обстановка непосредственно не связана с основным содержанием песни52. Это не могло не способствовать просачиванию в песенный текст элементов, подсказанных обстановкой исполнения как элементов периферийных и заранее не регламентированных53, а потому и более свободных. Примеры проникновения реального, неприкрашенного быта и притом не только в сатирические песни приводит Т. М. Акимова, сопровождая их таким пояснением: "Вместе с тем в некоторых вариантах вдруг появляется совершенно реальная бытовая зарисовка". Отметив неповсеместность и необязательность явления ("вдруг") и добавив, что "такие примеры очень редки", исследователь все же считает нужным уточнить: "Но если говорить о занятиях героев, то здесь песня не отступает от истины"54. Поэтика трудовых песен, с которыми лирический жанр находится в генетической связи, не могла не способствовать этому процессу. Обыкновенные предметы, реальные жесты, хорошо знакомые явления природы и повседневные занятия, не включенные в событийный ряд, получают право на существование уже потому, что они выражают чувства и настроения. В описании действий, побочных относительно фабулы, проникает пластика, изобразительность. Так, в песне" содержание которой составляет разговор красной девицы с добрым молодцем, не упущено ни одно движение идущей по воду девушки:

Почерпнувши ведра поставила,

Что поставила, слово молвила...

(Следует основное-разговор с молодцем)

Подняла ведра красна девица,

Красна девица, дочь отецкая,

Поднямши сама ко двору пошла.

(Кир. II, 2, No 2530а).

В вариантах встречается и большая детализация: "...Размахнула широко, / Почерпнула глубоко, / Кромысельки обняла, /Ведерочки подняла/ И домой себе пошла...". (Соб., IV, No 650). Еще выразительнее последние строки в другом варианте: "Зашаталася пошла /мимо милого двора" (Соб., IV,. No651).

Бытовая достоверность становится в лирике настолько обычной, что латышская песня, например, представляет, как горело бы море, добиваясь наглядности даже в формуле невозможного:

Я тогда вернусь домой,

...................................

Когда зазеленеет частокол...

Будет гореть морюшко, потрескивая55.

Таким образом, как резервный фонд поэтики, вырабатывается умение изображать повседневное, зримое и прямо не связанное с событиями, о которых сложена песня. В перспективе весьма важен и сам факт использования "случайных" элементов.

Разумеется, в живой практике символический и периферийный слои -сосуществуют и взаимодействуют. Плывущая "лебедь белая" - символ девушки, знакомый многим песням (так, хождение по воду символизирует любовь). Но в песне уже не просто символ:

Ой, по морю, морю синему,

По синему, по волнистому,56

Плыла лебедь, лебедь белая.

Ни встряхнется, ни ворохнется,

Сине море не всколыхнится.

(Кир., II, 2, No 2356).

Движение, не сопровождаемое звуком, ярче подчеркивает тишину-наблюдение настолько тонкое, что блестящий стилист, Ю. Олеша повторяет его с чувством первооткрывателя:

"...Правда, они (лебеди.-Д. М.) скользят!

И это скольжение в тени наклонившихся над прудом ветвей создает впечатление тишины"57. Впрочем, наблюдательность писателя опиралась и на некоторые предварительные сведения, и он сам называет их источник: "Нет, лебеди не разочаровывают. Мы оглядываемся на них, когда удаляемся от пруда. Прекрасная птица! Птица легенд, песен, метафор"58. Заметим, что в народной песне картина дается с наивной фольклорной непоследовательностью: море, которое "не всколыхнится", во многих вариантах называется "волнистым". Совершив открытие, песня прошла мимо него.

Уточнение обстановки действия, обращение и к тем ее компонентам, которые с событиями непосредственно не связаны (и, следовательно, упоминаются постольку, поскольку оказываются в поле зрения), - все это, в свою очередь, приводило в перспективе к фиксации самой точки наблюдения.

Попытаемся, расположив песенные варианты в определенной последовательности, проследить, как эта тенденция давала себя знать. Разумеется, в реальном бытовании возникновение таких последовательных рядов (см. ниже) не наблюдалось; многие варианты оказывались тупиковыми, а заключенные в них возможности-нераскрытыми. Благодаря такому приему, то, что в реальной действительности сосуществует, здесь обнаруживается как движение, а отдельные варианты предстают как элементы этого движения, - эффект, хорошо знакомый по мультипликату.

1. Уж я пашенку пашу,

Сам на солнышко гляжу.

2. Мужик пашенку пахал,

Красно солнышко смотрел.

3. Поехал мой муж пахати,

А я села отдыхати.

(Соб., III, No 107, 99, 108)

Если исходить из поэтики, учитывающей опыт литературы, то окажется, что здесь продемонстрирована последовательная смена точек наблюдения: за монологом действующего героя следует рассказ от "автора", тогда как в последнем примере передано восприятие персонажа-наблюдателя. Однако возможности, которые открывает смена точек зрения, остаются в фольклоре, как правило, неиспользованными. Но уже то примечательно, что повествование об одном и том же событии от лица различных персонажей стало в лирической песне нетолько возможным, но и естественным.

Уточняется и сам характер видения. Рассмотрим несколько вариантов песни об уходе милого (милой), расположив их по тому же принципу мультипликата.

Видно, милый рассердился.

Ко иной в гости, милый ушел,

Ко иною ко милою

Ко Дуняше вдовиной.

Уж Дуняшка-Авдотья

Ты-разлучница, Дуня, моя,

Ты разбила-разлучила

Со миленьким со дружком!

Это сообщение о случившемся ранее.

Ко иною сам пошел

Ко иною ко милою

Ко Анюте вдовиной.

Уж ты, Аннущка-Анюта,

Супротивница моя,

Супротивница моя,

Супротив живешь меня...

Рассказ приблизился к показу, появилась некоторая пространственная определенность, явно заостряющая ситуацию: предпочтение оказано соседке.

В следующем примере-та же ситуация, но с переменою ролей-покинутым оказывается добрый молодец:

Больша это досадушка: товарищ берет,

Да через один двор живет,

Окошком на двор, крыльцом пред окно...

Маша по двору идет

Молодца горе берет,

Ко девчонке сердце рвет...

Обстоятельства еще более конкретизированы.

Ах, не то мне тошно, что замуж дают,

Что замуж дают, просватывают;

Ах, то-то мне тошно, что близко живет,

Что близко живет, что двор обо двор,

Что двор обо двор, забор об забор,

Забор об забор, калитка на двор:

По двору идет, - что лебедь плывет,

Что лебедь плывет, мое сердце рвет!

Рассказ заменен показом.

И, наконец, в последнем варианте появляется новый момент-зафиксирована точка, с которой ведется наблюдение:

Жалко мне, сударушки, что замуж идет,

Большая досадушка: товарищ берет,

Товарищ берет, рядышком живет;

Он рядом живет, через один забор,

Через один забор, окошком на двор,

Окошком на двор, крыльцо под окном.

В окошко гляжу: сударка идет,

Сударка идет - сердечко замрет;

Что назад пройдет - сердце отойдет

(Соб., V, No 303, 305, 682, 680, 681)

По существу все приведенные варианты равноправны, но с точки зрения заключенных в каждом из них возможностей последний текст оказывается наиболее многообещающим: здесь как бы зафиксирована устойчивая точка зрения59.

Остается добавить, что избранный нами для наблюдения песенный сюжет широко известен славянскому фольклору в целом, и разработка его примерно та же, что и в русской песне60.

Разумеется, в реальном бытовании фольклора процесс все более определенной фиксации точки зрения обнаруживается не столь явственно, скорее как намек на вероятные перемены, совершающиеся уже где-то за границами фольклора, как тенденция, возможности проявления которой внутри фольклора ограничены.

Рост изобразительности, право изображать и отсутствующее, воображаемое сделали доступными песне и такие картины, которые в реальной жизни увидеть можно не только при определенной фиксации взгляда, но и при перемещении его в пространстве. В этом плане чрезвычайно поучительны те перемены, которые претерпел такой вид композиции лирической песни, как описанное Б. Соколовым "ступенчатое сужение образа"61. В сказке или былине объект находится в непрерывном движении, в песне же он зачастую как будто неподвижен. Вследствие трансформации ступенчатого ряда неподвижность эта становится относительной: объект, как бы укрупняясь, приближается к нам, например, в песне, сравнительно недавно записанной нами на Хопре:

Ой, да не в чистом поле

Огонек горел.

Он не так горел

Жарко-нажарко

Ой, да перед огнем расстеленный

Ой, да ковер шелковый.

Ой, да на ковре том лежал

Казак раненый Ой, да раны мои раны,

Ой, да раны больные,

Вы до сердца дошли,

Сердце кровью облили.62

Если расположить фольклорные жанры в определенной последовательности, взяв за основу средний для каждого жанра "коэффициент подвижности", то волшебная сказка расположится на одном полюсе, лирическая песня - на другом. Герой волшебной сказки совершает невероятнейшие перемещения по горизонтали, а подчас и по вертикали: даже в мифе, чтобы встретиться с богом, герой должен был ждать, пока тот снизойдет на землю,-герой сказки сам взбирается на небо. Герой былины также подвижен, однако он, за немногими исключениями, не покидает пределов родной земли-он действует как раз на ее рубежах. Герой лирического произведения зачастую вообще не перемещается в пространстве. Это не значит, что песня статична-движутся взгляд, чувство, мысль" т. е. не герой во времени и пространстве, а как бы пространство и время в герое. Движение из реальной модальности переходит в неопределенную, с большим или меньшим преобладанием в ней неиндикативных категорий.

Движется не смертельно раненный казак, смещается как бы сама по себе "точка зрения"63. На первых порах это не психологическая, а еще только пространственная конкретизация видения, вернее-лишь моменты, способствующие ее появлению. Если прием ступенчатого сужения образа перенести на ныне распространенный, а главное-выразительный и наглядный язык киноискусства, то речь пойдет об укрупнении плана внутри кадра - прием, к которому все чаще прибегает именно современное кино, хотя и не отказывающееся от расщепленного монтажа конца 20-начала 30-х годов, но все чаще "тяготеющее к единому кадру-эпизоду (с непрерывным движением камеры внутри него)"64. Едва появившись в ступенчатом ряду, названные в начале его предметы оказываются как бы за кадром, так и не приняв участия в действии. Если упомянуто несколько кораблей, то речь пойдет лишь о последнем из них-.это на нем плывет добрый молодец; если перечислено несколько музыкальных инструментов, то "заиграет" последний-остальные просто окажутся ненужными. Если в сказке главный герой выделен действием" то в песне-взглядом (зачастую - мысленным взглядом) повествующего. Укрупнение плана вносит субъективный элемент в изображение не только пространства, но и времени: крупный план абстрагирует, как бы "вырывает" изображаемое из временного строяб5.

Лирическая песня сумела "остановить мгновение"-освободить художественное слово от обязанности следовать за действующим персонажем и за необратимым временем.

Поскольку повествование со строгой фабулой строится на жесткой последовательности элементов, скрепленной к тому же законом хронологической несовместимости, здесь чрезвычайно важен сам порядок их следования66. С уменьшением веса фабулы роль последовательности компонентов снижается и на первый план все больше выступают внутренние свойства самих этих компонентов, освобожденных, в известной мере, от прежней заданности и однозначности. (Аналогичная закономерность отмечена и в истории изобразительного искусства-здесь развитие лирики проявилось в возрастающей роли света и цвета, полутонов и светотени - в противовес регламентированным архитектоническим ритмам67. Высказывание, освобожденное от необходимости следовать за действием, обращается-в интересах выразительности-и к таким предметам и явлениям, которые прямо с действием не связаны, "случайны". Опосредованный характер выражения фольклорного лиризма способствует созданию таких средств и приемов художественной изобразительности, которые найдут дальнейшее самостоятельное применение уже далеко за рамками фольклорной лирики.

Конечно, не изобразительность является главной целью лирической песни, цель ее - выразительность, развитие чувства, "лестница чувств"68 (Пушкин), которые получают в песне обычно опосредствованное воплощение.

Дальнейшая реализация изобразительных [возможностей, впервые открывшихся в народной песне, осуществлялась далеко за рамками не только лирики фольклорной, но и лирики вообще, не замыкаясь в границах одного только литературного рода.

Жанровое раскрепощение личных форм в народной лирике

Изображение с различных точек зрения требует более гибкой, нежели в эпосе, речевой структуры. Речь в нарративном фольклоре знает обычно два вида сообщений-повествование и прямую речь, причем граница между ними всегда ясна и непроницаема. Обобщения относительно характера речи, сделанные на базе повествовательных жанров, нельзя, однако, распространять на фольклор в целом. В частности, они неприменимы к лирике: здесь иные закономерности и иные категории. Думается, в результате не совсем корректной экстраполяции терминов и возникло, а затем и утвердилось положение, согласно которому в русской лирической песне преобладает конструкция "повествование (описание) + +монолог (диалог)"69. Иначе говоря, предполагается, что в начале песни речь ведет повествователь (3-е лицо), а затем появляется прямая речь (1-е лицо). В действительности же песня не знает такой определенности. То, что в начале песня .может быть принято за "авторское" описание, к середине или к концу ее оказывается частью речи персонажа:

Разнесчастненький Ваня родился,

По неволюшке женился.

Он взял-то, взял жену некорыстну,

Некорыстну, совсем не по мысли

А нанесла на него женечка худу славу,

Худую славу на него, на молодца, пустые речи:

Будто я-то, добрый молодец, вечор поздно хожу..

(Кир, II, 2, No 1823)

Границы повествования и прямой речи размыты, местоимения первого и третьего лица взаимозаменяемы.

Такая подстановка проходит незаметно еще и потому, что лирическая песня, в отличие от эпического повествования" обычно обходится без авторских" указаний на принадлежность и характер прямой речи, предваряющих речь персонажа, а тем самым маркирующих ее начало (а в наиболее древних эпических произведениях указывается не только то, кому принадлежит речь, но и кому она адресована. Так, в "Гильгамеше" находим, "такой-то (охотник, блудница, Гильгамеш, Энкиду, Шамаш и др.) уста открыл, вещает он такому-то..."70 Не случайно авторы ранних польских эротик-песен, стилизованных под фольклор, переход от повествования к диалогу торопились пометить "примитивным "on rzekl" (он сказал), тогда как в подлинно народных песнях того же XVII века "диалог ни стилистически, ни графически (очевидно, имеются в виду публикации фольклора.-Д. М.) не выделяется. Народный певец не относился к речи персонажа как к чужой речи"71. Русские публикаторы по твердо установившейся традиции также отказываются от графических определений прямой речи, что представляется вполне разумным, иначе пришлось бы "на глаз" членить нерасчленимое. Быть может, именно это отсутствие кавычек и вводит в заблуждение: начало песни принимают за "авторское" описание-и только. Между тем существо дела в ином: принадлежность речи тому или иному лицу в народной лирике весьма неопределенна, и только при формально-грамматическом подходе можно говорить о том, что в лирической песне повествование (третье лицо) сменяется монологом (первым лицом). В действительности же смена личных форм не совпадает с границами видов высказывания, зачастую просто неуловимыми. Вот почему мы предпочитаем говорить не о смене личных форм, а о подстановке. В одних случаях песня начинается от первого лица, в других оно подставляется позднее. Однако лишь с большой натяжкой начало только первой песни можно охарактеризовать как монолог, а второй-уже как повествование. Лирическая песня-вся-по своей природе монологична72, и появление личного местоимения первого лица везде потенциально возможно73.

"Смешение" личных форм в лирической песне-не от неопределенности средств выражения: "О чем говорит народная поэзия, говорит она чрезвычайно художественно"74. Там, где требуется избежать смешения, песня находит необходимые личные формы, устраняющие всякую неясность. Так, омонимичность повелительного наклонения и будущего времени в первом лице множественного числа (например, "пойдем играть на улицу" - может означать и повеление, и будущее время) в песне преодолевается вопреки формальному грамматическому согласованию, но с предельной смысловой ясностью:

Братец миленькой,

Лебедь беленькой!

Ты пойдем играть на улицу,

Ты с гуслями, я с ладонями...75

(Кир., II, 2, No1632)

Правда, в большинстве случаев подстановка однонаправленна: по ходу песни третье лицо подменяется первым, тогда как обратное движение наблюдается редко. В определенной степени здесь сказываются, видимо, временные отношения: если о прошлом говорится как будто незаинтересованно (и ведь не минувшие события, а сиюминутные чувства-непосредственный предмет изображения), то при переходе к настоящему все яснее становится, что речь идет о собственных переживаниях:

Любил парень красну девку до поры, до время;

Нам приходит пора-время с дружком расставаться

(Кир, II, 1, No 1571)

Подсчеты показали, что подстановка первого лица взамен третьего встречается примерно в 10% лирических песен, тогда как обратное явление чрезвычайно редко. Так, в пятом томе сборника Соболевского мы обнаружили лишь один такой случай (No 544):

Белый день проходит, ночка наступает

По меня, младеньку, милый присылает

Милый присылает и сам приезжает:

Дома ли, милая, радость дорогая?

Выйди на крылечко, промолви словечко

Она вышла-выходила, речи говорила..

Снова мы встречаемся с не реализованной в фольклоре возможностью. Если бы за "я" повествователя стояла неповторимая индивидуальность, то переход от "он" к "я" был бы очень уместен как средство своеобразного укрупнения психологического плана повествования (например, в "Герое нашего времени" Лермонтова, где такое "укрупнение" составляет основу композиции романа). Однако появление той или иной личной формы в народной песне либо вообще не мотивировано, либо обусловлено побочными факторами (в нашем примере-своеобразием лирического времени), а не специфическими качествами самих этих личных форм. Вполне объяснима возможность замены одной личной формы другою: она вызвана нерасчленимостью субъекта и объекта в народной лирике; но в каждом отдельном случае такая замена, в сущности, необязательна: ведь в той же позиции в одних вариантах песни она происходит, в других-нет. Из тех случаев, когда песня обходится без подстановок, вовсе еще не следует, что она предпочитает какую-то одну личную форму. Чтобы убедиться в этом, достаточно привлечь варианты: в разных вариантах одной и той же песни в той же позиции встречается то первое -лицо, то третье. Ср.:

Что цвели-то, цвели, цвели в поле цветики,

Цвели да поблекли.

Что любил-то, любил, любил парень девицу,

Любил да покинул.

(Соб, V, No 595)

В другом варианте:

Цвели в поле цветики, да поблекли

Любил меня миленький, да покинул 76.

В самом факте бытования песни в различных ее вариантах заключена возможность выбора.

Особый случай в лирической песне - перемена лица повествователя. Такое построение речи отличается как от диалога (там собеседники "слышат" друг друга), так и от подстановки (при которой повествователь и персонаж взаимозаменяемы):

Вспомни, мой любезный, свою прежнюю любовь:

Как мы с тобой погуливали,

Все темны, осенни ночи просиживали ..

Женись, женись, мой любезный,

А я замуж, девка, пойду

В чистом поле, при долине

Стоял высок терем;

В том ли в новом, славном теремочке

Девки песни поют:

Знать, знать мою сударушку сговаривают..

(Кир., II, 2, No 2244)

Для диалога здесь недостает одного условия: в диалоге необходимо, чтобы хотя бы один из говорящих время от времени становился слушателем77. Это скорее "разговор отсутствующих" с двойной подстановкой, причем за появляющимся дважды первым лицом стоят два различных персонажа. По-видимому, такая "перебивка планов"-результат контаминации, вообще характерной для различных вариантов этой песни. Избирательность лица повествователя в лирической песне, естественно, приводит при контаминации к самым различным сочетаниям.

Возможность высказывания то от лица "автора", то от имени любого из персонажей, в комбинации со способностью песни к контаминированию,-делает естественным в этом жанре изложение как бы с самых различных точек зрения в границах одного текста. Неопределенность адресата также открывает перспективу такой его многозначности, какая невозможна при четком разграничении направленности речи в повествовательных жанрах, когда персонаж всегда адресуется персонажу, а повествователь-слушателю. Поскольку в нарративных текстах одного жанра лицо повествователя строго регламентировано, оно остается неизменным при любой контаминации. А из этого следует, что четкая прикрепленность. речи к определенному, действующему в данный момент лицу,, которую можно наблюдать в сказке, в песне отсутствует. Речь лица и речь от лица, от имени - уже не одно и то же.

В лирическую ситуацию вовлекается не только "автор",. но и его собеседник. В повествовательных жанрах собеседник реален, в лирике необязательным оказывается и адресат - как "внутренний", так и внешний. Лишь в немногочисленных песнях герои действительно ведут разговор между собой, чаще присутствие одного из собеседников неопределенное или мнимое. В подавляющем большинстве текстов это разговор отсутствующих. Сказка и былина рассчитаны на слушателей-лирическая песня исполняется для себя. iHe только исполнитель и персонаж, но и исполнитель и слушатель как бы сливаются в одном лице.

Песенный монолог "открыт" и со стороны повествования, и со стороны диалога. Неудивительно, что по ходу изложения на месте персонажа подчас обнаруживается не повествователь, как в предыдущих примерах, а адресат:

Туманно красное солнышко, туманно,

Что в туман красного солнышка не видно.

Кручинна красная девица, печальна;

Никто ее кручинушки не знает:

Ни батюшка, ни матушка родные,

Ни белая голубушка сестрица.

Печальна душа красна девица, печальна,

Не можешь ты злу горю пособити.

Не можешь ты мила друга забыта...

(Соб., V, No 50)

Вместо "она" стало не "я", как в прежних случаях, а "ты"; обнаружился адресат, и повествование обернулось монологом с адресатом - односторонним диалогом (в некоторых вариантах следует полный диалог-приводится ответ девушки).

Значение этого "ты" также неопределенно. Это и личное местоимение второго лица, и та обобщенная форма, которая, по характеристике А. М. Пешковского, "соединяет личное с общим, субъективное с объективным 78.

Варианты песни демонстрируют подчас целый пучок оттенков-от прямого обращения одного персонажа к другому до безадресного заклинания.

Не достанься, мой сердечный друг,

Ты ни мне ли, ни моей сестре...

Ты достанься, мой сердечный друг,

Ты сырой земле, гробовым доскам!

Местоимение "ты" указывает на то, что "мой сердечный друг"-это обращение; при публикации оно выделено запятыми. В следующем тексте того же сборника запятые отсутствуют-местоимением третьего лица "он" обращение исключается:

Не достанься же мил сердечный друг

Он ни мне ли, ни сестре моей,

Ни подруженьке-голубушке;

Он достанься же сырой земле,

Гробовой доске!

Второе и третье лицо в различных вариантах равно уместны. При отсутствии местоимений в этом положении создается неопределенная ситуация. В издании Соболевского запятые при назывании персонажа отсутствуют,-предполагается, что прямого обращения здесь нет:

Не доставайся мой милый друг

Моим сестрам разлучницам,

Доставайся мой милый друг

Одной матери сырой земле!

(Соб., V, No 224, 225, 232)

Можно посочувствовать издателям: и отсутствие, и присутствие запятых вносит в этом случае категоричность, которой в устном тексте нет; книжные знаки не всегда приспособлены к передаче тонкостей устной речи, тем более-поэтической. Видимо, перед нами своеобразное поэтическое построение-полуобращение, адресованное персонажу непосредственно, полузаклинание с неопределенным и всесильным адресатом. Судя по вариантам с личными местоимениями, отклонения возможны как в ту, так и в другую сторону.

Отсутствие внешнего адресата имеет особое значение. Только в отсутствии адресата реального мог появиться адресат условный. Речь идет о новой функции; сама форма обращения типа: "Не шуми, мати зеленая дубравушка" возможна и в сказке, но там призыв был бы действительно обращен к дубравушке, и в ответ она обязана была бы немедленно замолкнуть. (Кстати, уже этого примера достаточно, чтобы заметить, насколько сказка, при всей ее фантастичности, крепче привязана к повседневной утилитарной логике, нежели лирическая песня с ее так называемой "реалистичностью"). В песне обращение-и средство введения психологического параллелизма, и способ изображения обстановки, и указание на время года или суток и т. д. Одна из важных и, кажется, еще не отмеченных функций обращения в песне-это косвенное называние (самоназывание) лирического героя. Освободившись от чисто коммуникативной, динамической по своему характеру функции, слово-обращение стало наращивать НОА вые, условные, т. е. сугубо художественные качества и свойства.

Отсутствие видимого, сиюминутного реципиента в качестве обязательного условия художественного акта также относится к числу тех свойств лирической песни, все значение которых обнаруживается лишь в свете последующего литературного опыта: отсутствие регламентируемых обстоятельств исполнения компенсируется в самом произведении, компоненты внешней среды постепенно уходят в текст79.

Свободное приобщение "автора" к личности героя, к его судьбе, его чувствам и мыслям в народной лирике связано, однако, с "размытостью" и этой личности, и собственной индивидуальности повествователя80, и определение песенного лиризма как "обобщенно-личной субъективности"81, предложенное Г. А. Яхиной, представляется весьма удачным.

И только в литературе, по мере становления индивидуального характера, открытая в народной лирике возможность варьировать лицо повествователя и адресата приобретает новую, активную функцию, а "право быть первым лицом"-новый смысл.

В стихотворении "Перед войной, как будто в знак беды..." Твардовский использует, самобытно и неповторимо, примерно такое же, как в фольклоре, построение. Стихотворение воспринимается вначале как рассказ от третьего лица, но в его последней строке ("Прошла война. А ты все плачешь, мать") вдруг обнаруживается адресат и оказывается, что все оно-с первой и до последней строки-монолог, и с этой переменой итоговая строка обретает такую силу обратного течения, что придает всему уже прозвучавшему стихотворению новую энергию и глубину82.

Подобные построения стали возможными только в результате жанрового раскрепощения личных форм, которое началось в народной лирической поэзии.

Жанровая приуроченность лиризма в фольклоре

До сих пор мы говорили о лирической ситуации, лирической модальности, лирической композиции и т. д., т. е. о лирике в ее "чистом" виде. Между тем в народном творчестве нет четких и нерушимых перегородок, отграничивающих лирическую песню от других жанров фольклора. Сказанное относится к фольклору разных народов, но далеко не в равной степени Одна и та же лирическая ситуация получает в песенном фольклоре каждого народа свое специфическое воплощение, причем своеобразие обнаруживается не только в характере мелодии, в реалиях, в особенностях языка и т. п. но и в самой мере лиризма. В фольклоре некоторых народов он сосредоточен преимущественно в одном специальном жанре, отграниченном от песен героического характера и содержанием, и формой, и манерой исполнения (например, русская протяжная лирическая песня), тогда как в творчестве других народов лиризм обнаруживается в качестве одного из свойств смешанных жанров (баллада, романс), то выступая на первый план, то почти целиком уступая эпическому началу (не отсюда ли долгие споры о жанровой природе славянской баллады?) в границах одного жанра.

Русский фольклор, по сравнению, например, с испанским или сербским, в силу обусловленных историческими обстоятельствами особенностей процесса жанрообразования в нем, отличается сравнительно высокой определенностью жанровой структуры и весьма четкой жанровой разграниченностью двух родовых начал-эпического и лирического. На это свойство русской народной поэзии указывал еще Белинский в последней из четырех статей о народном творчестве 83.

Применительно к жанровым разновидностям сказки, это отмечали П. Г. Богатырев, Н. В. Новиков, Л. Г. Бараг (см. гл. II). Русские былины также, по сравнению, например, с героическими песнями южных славян (у западных славян песенный эпос не зафиксирован), "представляют наиболее характерные по форме эпические песни"84. То же самое можно сказать и о жанровой определенности русской лирической песни.

Подобное различие может быть объяснено тем, что в русском фольклоре эпические и лирические жанры формировались в разное время, тогда как у южных славян это происходило одновременно85. Русский эпос сложился в эпоху борьбы с кочевниками за национальную независимость русского государства, а песенная лирика создавалась уже после образования самостоятельного русского государства, объединившегося вокруг Москвы.

Исторические судьбы южных славян сложились иначе. Почти одновременно с битвой на Куликовом поле, положившей начало полному освобождению русских земель от иноземного ига, произошло роковое для сербов сражение на Косовом поле, за которым последовало многовековое турецкое иго.

Тема национального освобождения оставалась для южных славян злободневной на протяжении еще нескольких столетий, песни о национально-освободительной борьбе и песни о любви возникали в одно время, часто на том же материале, у них оказывались и/ общие герои, и общая поэтика.

И если "у югославских фольклористов "неисторические" песни (мифологические, легендарные и балладные) фигурируют одновременно и как вид эпики, и как вид лирики"86, то дело, видимо, не только в слишком расширительном понимании "исторического" югославскими учеными, как полагает Ю. И Смирнов, но также и в объективных свойствах южнославянского песенного фольклора, не знающего такого жанрового разграничения, какое свойственно русскому фольклору.

Отсюда-два различных типа жанрового развития. Русская лирическая песня прошла путь "закрытого" развития, сербская развивалась "открыто" по отношению к другим песенным жанрам. (Забегая вперед, скажем, что и по характеру взаимосвязей с книжной поэзией путь русской лирической песни-по .крайней мере его первая половина -также может быть охарактеризован как более "закрытый"). Мы, таким образом, полагаем, что степень "чистоты" того или иного жанра в национальном фольклоре определяется, при прочих равных условиях, мерой его "закрытости" в генетическом плане, и опыт славянских народов не противоречит такому объяснению. Если наши наблюдения верны, то отмеченная закономерность должна обнаружиться и вне рамок славянства.

Роль, аналогичная той, которую в истории сербского народного творчества сыграла борьба с турками, принадлежит в испанской поэзии Реконкисте-многовековой борьбе за освобождение Испании от мавров. Сопоставим русские песни с испанскими, причем основанием для такого сопоставления послужат близкие мотивы и связанные с ними ситуаций, а целью-наблюдение над их жанровой приуроченностью в фольклоре разных народов. Остановимся на двух мотивах, в мировом фольклоре очень распространенных, -на мотиве переправы и мотиве выбора жениха.

В русском фольклоре мотив переправы известен в двух довольно четко разграниченных ситуациях-эпической и лирической Вот их характерные признаки:

Эпическая ситуация

1. Переправа действительно совершается (действие в индикативе).

2. Переправляется молодой герой (не героиня).

3. Перевозчик - древний ("вечный") старик87.

Лирическая ситуация

1. Переправа не изображается (действие в оптативе или императиве).

2. Переправа предстоит молодой героине (не герою).

3. Перевозчик - "парень молодой"88.

Мотив переправы в фольклоре распространен настолько, что ему посвящены специальные исследования89. О его происхождении и смысле применительно к волшебной сказке писал В. Я. Пропп90. Эпическая модификация мотива переправы хорошо известна героическому эпосу как на Западе, так и на Востоке; обычно она связана с двумя функционально изоморфными странствиями-с путешествием в чужую страну в поисках невесты и с мифологическим нисхождением в страну смерти (ср. с уподоблением свадебного пира смертному в народной поэзии, а также в "Слове о полку Игореве"). В русской сказочной традиции переправа обычно связана со сказками "Марко Богатый и Василий Бессчастный" и "Семь Сименов". В алтайской богатырской сказке "Алып-Манаш" юного героя переправляет через реку старик-перевозчик, напоминающий древнегреческого Харона91.

В лирической песне переправа через реку ассоциируется со вступлением девушки в брак, перевозчик- ее жених. Девушка либо ожидает переправы, либо, уже оказавшись на другом берегу, просит жениха-корабельщика перевезти ее "на ту сторону, домой",-разумеется, безуспешно. Есть основания полагать, что этот последний вариант имеет более давние исторические корни и восходит к "умыканию при воде"92:

Перевощик, перевощик, парень молодой!

Перевези меня на ту сторону домой,

На батюшкину и на родимую матушкину..

(Кир., II, 2, No 1827)

Лирические песни о перевозчике нередко связаны со свадебным обрядом. Неудивительно, что это песни девичьи:

"Драматизм роли невесты на свадьбе заключается в том, что, собственно, только в ее жизни происходит радикальная перемена. Она уходит из родного дома, где выросла, окруженная любовью родных, в чужую семью"93.

Почему же распределение функций по персонажам в эпосе я в лирике столь различно? Видимо, сказалось более древнее, по сравнению с лирической песней, происхождение сказки: сказочная переправа восходит к браку матрилокальному (Пропп), и в чужое царство отправляется юноша, тогда как песенная ситуация отражает брак патрилокальный94, причем сама переправа девушки обычно не изображается.

Столь четко, как в русском фольклоре, разграничение соблюдается не везде. В испанской песне образ этот окажется как бы на стыке двух значений передвижения и ожидания перемен. Так, в испанских лиро-эпических песенках (cantarcillos) о путешествиях-вильянсико-странник как бы приостанавливает путешествие, чтобы обратиться к перевозчику:

Pasesme, рог Dios, barquero,

dе aquesa parte del no,

I duelte del dolor mio!

(В переводе И. Ю. Тыняновой:

Гребец, переправь, ради бога,

Меня на тот берег реки,

Избавь меня от тоски! 95)

Как заметил по этому поводу Рамон Менендес Пидаль, "зов о помощи на трудных участках пути лирически обыгрывается в этих народных вильянсико"96. Структурное отличие этой испанской песни от русской песни о перевозчике в том, что в вильянсико чередуются различные элементы-повествование о передвижении в пространстве сменяется лирическим обращением на "остановках". Такое смешение один из признаков лиро-эпического жанра. Но и это не все. Вот сцена из другого варианта той же испанской песни, популярной в XV веке:

Ты переправь меня скорей, горянка, чтобы не умер я на этих скалах.

Ты переправь меня скорей за речку, я так печален, весь я изувечен.

Ты переправь меня скорей за речку, чтобы не умер я на этих скалах.97

Это песня о страданиях любви, но ей предшествует реальное перемещение в пространстве; переправляется, как в эпосе, юноша, но в роли перевозчика оказывается девушка. Функции перемешались и переосмыслялись.

Итак, на уровне ситуации русской фольклор проявляет большую определенность и устойчивость полярных жанровых признаков, демонстрируя две модификации-эпическую" (сказка) и лирическую (песня)-там, где испанский фольклор предпочитает третью-лиро-эпическую-в рамках одного жанра. Если отмеченные расхождения не случайны, то они должны повториться при сопоставлении других ситуаций. Но прежде, чтобы не возвращаться к тому же мотиву, обратимся к его литературной версии и попытаемся с ее помощью ответить на вопрос, который в ходе изложения естественно возникает: не порождает ли различное распределение сходных сюжетов по фольклорным жанрам различия в мере и характере воздействия этих жанров на каждую из национальных литератур?

Сопоставление мотива переправы, каким он предстает в произведениях А. Т. Твардовского, с его фольклорными версиями позволило бы наглядно проследить изменяющееся соотношение эпического и лирического начал в творчестве большого мастера. Эпическая переправа в "Теркине" воплощает и трагическую основу, и всемирно-исторический смысл образа. Тот же эпически обобщенный, но уже метафорический образ двух разделенных берегов мы встречаем в стихотворении "В тот день, когда окончилась война" и, наконец, в созданном поэтом в последние годы творчества цикле стихотворений о матери, как будто бы сотканном из лирических песенных мотивов. Дважды дословно повторяется в тексте взятый из песни эпиграф:

Перевозчик-водогребщик,

Парень молодой,

Перевези меня на ту сторону,

Сторону - домой...

В произведении поэта и неповторимая личная судьба - расставание с родными местами, и переправа через холодную чужую реку, которая "шире нашего Днепра". Постепенно напоминает о себе первозданный смысл образа-"последний перевоз"... Если в лирической песне, по сравнению с обрядовой, "символ обрел большую, чем раньше, широту"98, то у Твардовского он приобретает необозримую многозначительность,. и притом не заранее заданную, а открываемую в самом стихотворении. Это лирическое стихотворение-но в нем много реальных переправ и вся жизнь героини. И вот последний штрих.

Перевозчик-водогребщик,

Старичок седой,

Перевези меня на ту сторону,

Сторону - домой...99

Одна только "неточность" в троекратном повторе (вместо "парень молодой"-"старичок седой"), а как все переменилось! (Конечно, эта перемена подготовлена и другими элементами поэтики). Русский фольклор знал двух совершенно различных перевозчиков: молодого-в женской лирической песне, старика-в сказке, и они никогда не сводились в одном произведении и не смешивались. На наших глазах из двух условных фольклорных образов рождается одна человеческая судьба. Забился пульс временя, и традиционный перевозчик обрел свою, такую же неповторимую, как у героини, прожитую жизнь, и на судьбу откликнулась судьба 100. Лирическое чувство выходит, говоря языком военного времени, на оперативный эпический простор. Это не единственный случай, когда Твардовский сводит в одном произведении обе формы фольклорного бытия традиционных образов - эпическую и лирическую. И в поэме "За далью-даль" эпический образ кузницы встречается с лирическим 101. Теперь, после опубликования вариантов "Василия Теркина" 102, стало известно, что попытка сочетать эпическую интерпретацию образа переправы с лирической была предпринята еще в этой поэме. А. Кондратович, комментируя этот факт, справедливо говорит о глубокой органичности, цельности всего творчества Твардовского 103. Здесь уместно было бы дополнить: и о лиро-эпическом характере его мышления (не случайно на страницах "Василия Теркина", в главах "От автора", он свою "Книгу про бойца" называет то "сказкой", то "песней"),-причем самое самобытное, "твардовское", новаторское заключено как раз в тех спайках, которыми незаметно, органически соединяются эти два родовых начала-эпическое и лирическое. В стихотворении о матери таким открытием стал лиро-эпический образ перевозчика; в черновых вариантах "Теркина" как раз этого образа недоставало. .Неожиданность такого поэтического хода особенно остро воспринимается на фоне русской фольклорной традиции, о которой напоминает не только фольклор в тексте стихотворения, но и эпиграф-прием, не столь уж частый в лирике Твардовского. Напомним, что традиция эта не допускала смешения эпоса и лирики в ситуации, получившей в испанском фольклоре лиро-эпическое развитие.

Ситуация переправы в этом отношении - не исключение. Обратимся к ситуации выбора невестой жениха, и начнем с рассмотрения русской песни на эту тему, чрезвычайно распространенной (опубликовано около 30 вариантов).

Сидела Катенька поздно вечером одна,

Горела у Катеньки воску ярово свеча,

Кроила Катенька тонки белы рукава,

Скроивши рукавчики, пошла к батюшке казать:

"Сударь ты мой батюшко, што думаешь обо мне?"

Дочка моя Катенька, припишемся в монастырь!

"Сударь ты мой батюшка, в монастырь я молода,

Монастырских я монашек по городу разгоню,

С монастырскова попика черны ризы оборву".

Присватался к Катеньке петербургский дворянин,

Рассказывал Катеньке про свое житье-бытье:

"У меня есть, Катенька, полтораста душ крестьян".

Думаю-подумаю - я за етова нейду!

Присватался к Катеньке со синя моря купец:

"У меня есть, Катенька, полтораста кораблей".

Думаю-подумаю - я за етова нейду!

Присватался к Катенькеиз деревни скоморох:

"У меня есть, Катенька, есть скрипица и гудок,

Есть скрипица и гудок, балалайка и рожок."

Думала-подумала - я за етова пойду!

Сыта, пьяна ли я - завсегда я весела,

Выйду я на улицу - всяк тетушкой назовет:

"Тетушка-лебедушка, скоморохова жена!"

(Кир., II, 2, No 2376)

(Обратим внимание и на то, что единственная на всю песню" рифма - в речи скомороха) 104.

Поэзия западных и южных славян предпочитает несколько иное жанровое воплощение того же сюжета.

В очень распространенных в Польше песнях о выборе жениха (для них характерен зачин типа: "W ogrodzie, przy wod-zie" 105) мать советует дочери выйти замуж за кузнеца, та отказывается, объясняя причину; то же повторяется с плотником, сапожником, портным и т. д., пока, наконец, девушка на ком-нибудь не остановит свой выбор. Характерно, что даже в тех редких случаях, когда в песне слова матери отсутствуют, в речи девушки сохраняется обращение к ней: >"Mamuliczko, nie chca go"106 ("Мамочка, не хочу его"). Ю. (Кшижановский в специальной статье о польских песнях на этот мотив называет форму беседы между матерью и дочерью в качестве их, (песен) формального признака и одновременно в качестве одного из доказательств того, что песня эта восходит к средневековой поэзии вагантов, с той лишь разницей, что там предпочтение всегда отдается школяру-жаку:

Filia, vis skolarem

benе eruditum?

Volo, mater сага.

Volo, mater сага...107

(Дочь, хочешь ли школяра

Красивого, ученого?

Хочу, милая мама,

Хочу, милая мама...)

Возможно, прав О. Зилинский, полагая, что именно бродячие учителя и студенты занесли эту песню из Польши в Чехию, Словакию и на Украину, и притом в весьма давние времена: чешские рукописи сохранили сведения о ее бытовании уже в XVI веке *08. Во всяком случае, очень близки польским чешские песни на ту же тему, и все они, если судить по сборнику Франтишка Сушила, также выдержаны в форме диалога, например:

V zabrade na tirade drobny list pada.

Hanickabo shrabovala,

maticka na nu volala, chce-li kovara.

Nechcu ja, nechcu ja, maticko mila!

Kovar stoji u komina. Kuka z neho lotrovina,

maticko mila!109.

(В саду-огороде мелкий лист опадает.

Ганичка его сгребала.

Мамочка ее окликала:

Хочет ли кузнеца.

Не хочу, не хочу его, мамочка милая!

Кузнец стоит у дымовой трубы,

Ни дать ни взять разбойник,

Мамочка милая!)

В песнях южных славян на этот сюжет также встречаемся с диалогическим построением; в одних вариантах выступает явный диалог, в других-скрытый. Даже в тех случаях, когда в песне южных славян наблюдается почти полное совпадение реалий с песней русской, одно структурное отличие обычно все же остается. Так, в болгарском среднегорье записана в нескольких вариантах песня, которая заканчивается примерно так же, как большинство русских текстов:

Хей, а ас сакам свирджйю да си зёма,

Хей, той да свйри, ас по кукя да му играм.110

(Хей, я хочу выйти замуж за музыканта,

Хей, пусть он играет, а я ему дома спляшу).

Однако это ответная реплика девушки, ибо песня построена в форме диалога: мать предлагает ей в мужья почтенных женихов, но дочь предпочитает музыканта. Выбор может быть и иным 111, однако во всех случаях ситуация у болгар, как правило, более драматизирована, чем в песнях русских, а диалог, как известно, более характерен для баллады, чем для песни лирической.

То же можно сказать и о сербской версии песни, в которой препочтение обычно (но не обязательно) отдается пахарю:

У ратара црне руке

А бела погача 112

(У хлебопашца руки черные,

А хлеб - белый

Она также представляет собой обмен репликами между матерью и дочерью. К. X. Поллок обратил внимание на вариант сербской песни о выборе жениха, в котором все повествование ведется от лица девушки (No 777 из первой книги сборника Караджича). Но, замечает исследователь, хотя здесь и нет, кроме девушки, другого персонажа, вступающего в разговор, построение песни все же диалогично ("dialogartig"): она включает в себя речь и антиречь ("Rede und Gegenrede"),. пусть и исходящие из одних уст113.

Таким образом, есть нечто общее для всех славянских песен о девушке, выбирающей жениха: они завершаются тем, что девушка делает выбор - либо в форме монологического высказывания (лирическая песня), либо в виде ответной реплики (баллада).

Известен испанский романс примерно того же содержания.

Эта дама так прекрасна!

Глянешь - душу ей отдашь.

На ней платье поверх платья

И обтянутый корсаж.

А голландская рубашка

Снега белого белей,

Ворот шелковый украшен

Крупным жемчугом на ней.

Перламутровые брови,

Две миндалины - глаза,

Нос прямой, ланиты -розы,

Золтые волоса

Ее губы очень круглы,

Ее зубы - жемчуга,

Ее груди - два граната,

Шея стройная строга.

И, подобно кипарису,

Стан ее высок и прям.

А когда приходит в церковь,

Словно свечи вносят в храм

Музыкант ее увидел

Ах, играй в недобрый час!

На колени опустился:

"Я пришел сюда для вас.

Той не вижу я во храме,

Для которой я живу.

Семь годов вас ожидаю,

Как законную жену.

Год еще прождать сумею,

На девятый - изменю."

"Ждет меня король французский"

И стамбульский герцог ждет.

Если герцог не полюбит,

Музыкант меня возьмет

Будет петь мне до рассвета,

И играть мне будет днем".

Взяли за руки друг друга

И ушли они вдвоем 114.

Аристократическому наряду дамы не следует придавать значение более того, которое он заслуживает; здесь примерно та же идеализация, которая героев русских песен обряжает в цветное платье или куньи шубы. С точки зрения поэтики существенно другое отличие: романс не смог обойтись без фабульной развязки: "Взяли за руки друг друга и ушли они вдвоем". Если все рассматриваемые славянские песни о выборе жениха завершаются прямой речью (причем польская и чешская более, а болгарская и сербская менее открыто тяготеют к диалогу, тогда как в русской господствует "чистый" монолог), то испанская песня стремится к фабульной завершенности. В этом смысле русская и испанская песни находятся в крайних точках жанрового спектра из всех рассмотренных нами песен на одну тему.

Чем же объяснить, что тот мотив, который в русском -фольклоре получил лирическое воплощение, в испанском приобрел лиро-эпический характер? Дело, видимо, в условиях становления и развития испанского романса и русской лирической песни.

Выше уже отмечалось, что при сравнительно-историческом изучении системы фольклорных жанров, .развивавшихся в русле несходных национальных традиций, по меньшей мере два обстоятельства дают себя знать. Первое из них-различия во взаимоотношениях нескольких песенных жанров в рамках национального фольклора, второе - неодинаковый характер взаимосвязи определенного фольклорного жанра с произведениями литературы-в рамках одной национальной культуры. Романс как жанр складывался в ходе многовековой борьбы испанского народа за свободу и независимость, когда война вошла в быт. Воинские подвиги и любовь, эпос и лирика выражались в одной общей поэтической форме-в романсе. (Нечто подобное происходило в сербском песенном фольклоре). Уже в самых ранних из дошедших до нас, так называемых пограничных романсах (romances fronterizos) "можно найти все, вплоть до трогательных любовных хроник и воспевания самых высоких воинских подвигов"115. Отсюда-наличие эпического начала и в тех ситуациях, которые в русской песне складывались как "чисто" лирические.

Испанский романс, как и русская фольклорная песня, оказывал воздействие на развитие национальной литературы, но делали они это в разное время и по-разному. О том, насколько вправе романс представлять нацональное художественное сознание, можно судить по высказыванию Р. Менендеса Пидаля (из его "Введения к сборнику "Новое цветение старых романсов"): "Если иностранец, путешествующий по нашему полуострову, хочет глубоко постигнуть душу страны,. он должен обязательно положить в свой чемодан (как советует один бывалый путешественник) сборник романсов и томик "Дон-Кихота" 116. Воздействие романса сказывалось в течение веков на развитии испанской прозы, поэзии, драматургии. Тот же Менендес Пидаль замечает: "После того как драматургия сложилась в национальный жанр, она сразу же завладела сокровищницей романсов" 117. Знаменательно, что Лопе де Вега вспоминает о романсе в связи с его повествовательной функцией:

Размер стихов искусно приспособлен

Быть должен к содержанию всегда

Для жалоб децимы всегда пригодны,

Надежду лучше выразит сонет,

Повествованье требует романсов 118)

Да и сам "Дон-Кихот" своим появлением обязан романсу. Без романса немыслим испанский романтизм. Реалистическая испанская литература в числе других источников восприняла и романс Война против фашизма дала "Романсеро гражданской войны" и "Всеобщий романсеро гражданской войны"; без романса нельзя себе представить Гарсиа Лорку, которому все литературы испанского языка обязаны новым взлетом этого жанра119. В то же время и воздействие письменной литературы на романс было настолько значительным, что давно уже служит предметом дискуссий вопрос о степени его "литературности" на различных этапах развития; сам по себе факт "литературности" испанского романса сомнений не вызывает. Недаром среди фольклористов стран испанского языка имеют хождение термины: "литературный фольклор" и "фольклорная литература".

История русской песни сложилась иначе. Русская литература средних веков практически не знала лирических жанров (хотя, конечно, не лишена была лиризма) 120. Не знала она " любовной темы. Поэтому в течение длительного времени процесс был однонаправленным: народная лирика оказывала воздействие на литературу, в то же время довольно долго почти не испытывая ее обратного влияния. Но я влияние фольклорной лирики на литературу-явление у нас сравнительно позднее, а любовная тема появляется в русской книжной поэзии лишь в XVIII веке121.

Мы отметили на примере двух национальных традиций различия, относящиеся к условиям существования песенных жанров фольклора, а еще Гегель заметил: "именно песенная поэзия, в отличие от эпоса, никогда не вымирает, но всегда пробуждает себя к новой жизни"122.

Таким образом, во-первых, наиболее постоянное и продолжительное влияние на испанскую литературу оказывал, если говорить о песенном фольклоре, повествовательный (лиро-эпический) жанр, тогда как на русскую литературу, особенно в пору мощного развития реализма,-жанр лирический.

Во-вторых, испанский романс постоянно находился в сфере литературного воздействия (в нашем тексте, в частности, слышен отзвук и рыцарской поэзии с ее любовным кодексом, регулирующим любовные отношения и четко определяющим границы, вне которых соблюдение верности уже не но 123), так что из романса подчас возвращались в литературу, в несколько измененном обличье, ее же собственные элементы и свойства и, с другой стороны, романс воспринимал из книги подчас свою же традицию, но уже несколько олитературенную. Это пример "открытого" развития жанра. Русское средневековье, как уже было сказано, напротив, не знало книжной любовной лирики, и русская народная любовная песня складывалась первоначально вне прямого литературного воздействия, а русская литература всякий раз имела дело с народной лирической песней в ее практически "чистом", свободном от книжной традиции, виде124.

Очевидно, при длительном сосуществовании литературы и фольклора подчас происходит такое разграничение функций, когда тот или иной фольклорный жанр обслуживает все общество, и в этом случае, при полном отсутствии литературных аналогов, утверждается устойчивая фольклорная форма, способная на протяжении долгого времени оказывать заметное влияние на эстетическое сознание народа. Такова судьба русской лирической песни, и это пример "закрытого" развития жанра.

Неудивительно поэтому, что на протяжении более чем столетия многие русские поэты, начиная с Некрасова, обращаясь к народной песне, зачастую прибегают к большей или меньшей эпизации песенного первоисточника,-и не только в поэмах, но и в лирических стихотворениях, подчас путем таких почти неуловимых сдвигов, какие мы наблюдаем в поздней лирике Твардовского. Между тем испанскому поэту возможности обновления романсового жанра виделись на пути его лиризации, и в этом смысл признания Гарсиа Лорки, страстного борца против имитации фольклора, за творческое его освоение: "Романс занимает меня с 1919 г. Обычный романс был повествовательным. Я решил сплавить повествовательный романс с лирикой"125. Жанровое родство западноевропейской баллады и испанского романса - бесспорно; однако судьбы этих жанров в литературе складываются различно. Если литературная баллада, на протяжений столетий переживавшая периоды подъема и спада, вот уже в течение полутора веков (в английской литературе; в других и того более) не участвует в активной поэтической жизни, с романсом прочно связаны все важнейшие этапы развития испанской литературы, в том числе и новейшей. Лорка придал новый характер тенденции, уже давно дававшей себя знать в развитии испанской поэзии: романс, попадая в литературную среду, насыщался лиризмом и в этом виде вновь возвращался в фольклорную стихию. В этой лиризации романса, по-видимому, и заключалась "одна из возможностей исторического спасения жанра, реализованная национальной литературой" 126.

То, что завязалось в народном творчестве времен Колумба и Афанасия Никитина, неповторимо отозвалось в исканиях великих национальных поэтов нашего времени.

Итак, русский фольклор выделяется одной важной особенностью, а именно-поляризацией жанровой структуры. Иначе говоря, русский фольклор демонстрирует относительную определенность и устойчивость лирических жанров, с одной стороны, и эпических - с другой, при относительно небольшой роли жанров лиро-эпических, в то время как лиро-эпические жанры (романс, баллада) в фольклоре испанцев (в большей мере), а также поляков, чехов, болгар, сербов играют роль если не исключительную, то уж во всяком случае равновеликую с жанрами эпическими и лирическими. В той или иной степени последнее свойственно фольклору многих других европейских народов, тогда как других, кроме русского фольклора, примеров жанровой поляризации мы привести пока не можем.

Если той роли, которую в испанском народном творчестве играет романс, он обязан обстоятельствам как внутренним (взаимодействие эпических и лирических фольклорных жанров), так и внешним по отношению к фольклору (постоянный обмен с литературой), то ведущее место баллады у южных славян определяется факторами преимущественно внутреннего, а у западных-внешнего порядка.

О существенной роли лиро-эпической баллады в фольклоре южных и западных славян имеются многочисленные высказывания исследователей. Так, мнение болгарских ученых сводится к тому, что у болгар "народная баллада в течение веков была основной поэтической формой фольклора"127. Н. И. Кравцов замечает, что "в болгарском и сербском устном творчестве своеобразное явление представляет собой значительное проникновение в народную лирику структурных и образных элементов героического эпоса, на основе чего возникают формы, которые справедливо называть "лиро-эпическими"128.

О роли чешской баллады в фольклорно-литературных контактах В. Кохоль сообщает следующее: "Чешская баллада в вековом своем развитии демонстрирует нам жанровое круговращение (kolobeh) от народа и фольклора к литературе и от литературы снова к народу" 129. О том, что "наиболее важным жанровым вкладом фольклора в литературу является , баллада", В. Кохоль говорит как о факте общепризнанном (статья его построена на чешском и отчасти на словацком материале), а К. Горалек, рассматривая жанровую реализацию одного песенного мотива (тема супружеской неверности), приходит к заключению, что на западе славянского мира он бытует в песнях балладных, тогда как на востоке-в лирических 130. В этом плане русский фольклор не похож даже на соседний и во многом близкий ему украинский, в котором баллада занимает особое место 131. "Балладная доминанта" свойственна, вероятно, и другим европейским народам, балканским в особенности. Относительно румынской словесности это отмечают О. Пападяма, П. Рукандою, Дж. Мунтян, В. Бугарць-в специальном номере журнала "Румынская литература" 132. Не следует ли в этом усматривать одну из причин того, что "балладный" по своей сущности мотив ослепления зодчих нашел свое осуществление в песенном фольклоре болгар и сербов, румын и испанцев,-но так и не реализовался в русской народной поэзии?

Естественно, что жанровая структура народной словесности накладывает свой отпечаток на развитие национальной культуры вообще и литературы в особенности133.

Лирическая ситуация и "русская форма". Чехов и фольклор

В принципе можно говорить о двух основных типах сюжета-"сказочном" и "песенном". В повествовательных произведениях Пушкина 30-х годов просматривается остов "сказочного" сюжета. Сюжет "песенного" типа складывается в русской повествовательной литературе позднее. Его утверждение связано с творчеством А. П. Чехова.

Сама постановка вопроса-Чехов и фольклор-может показаться неправомерной, и не столько потому, что подобная задача почти не ставилась, сколько как раз в свете тех выводов, которые были получены в немногочисленных исследованиях на эту тему. Если свести проблему к учету упоминаний фольклорных жанров или сюжетов в произведениях писателя либо случаев цитирования им лирических песен и колядок или использования пословиц и поговорок, то результаты окажутся более чем скромными. Между тем вопрос о фольклоризме Чехова ставился до сих пор именно в таком плане 134. Творчество едва ли не любого русского писателя, не исключая и современников Чехова, дает при подобном подходе материал и более обильный, и более разнообразный.

Одна черта этих работ должна быть отмечена и осмыслена особо. Если перечислить все упоминаемые авторами произведения, то окажется, что подавляющее большинство из них относится к начальному периоду чеховского творчества (до 1888 г.). Между тем ни Б. А. Навроцкий, ни С. Ф. Баранов никаких оговорок насчет хронологических рамок своих исследований не делают напротив, из заглавий их работ следует, что предметом изучения служит творчество Чехова в целом. Закономерный результат: фольклоризм Чехова, если понимать под этим термином прямое использование фольклора или явные отклики на него, прослеживается почти исключительно на раннем этапе его творчества. Когда фольклоризм Чехова рассматривают с иной точки зрения, исходя из того, что "соответственно со своими общими принципами, Чехов приходит к формам скрытого обращения к народно-поэтической стихии" и "стремится как бы растворить принципы фольклора в своем повествовании - строгом, лаконичном, нейтральном"135, то обращаются к одному из последних чеховских созданий опубликованной в 1900 году повести "В овраге". М. Е. Роговская не первая обратила внимание на наличие в этой повести фольклорных мотивов, однако подход предшественников ее уже не удовлетворяет: "Мало указать на источники, так или иначе, иногда очень косвенно отразившиеся у Чехова. Более важно, очевидно, попытаться установить, в чем своеобразие его использования фольклора, какова художественная функция фольклорного мотива в произведении"136. Методика исследования здесь такова: при помощи "верхнего слоя повествования", содержащего фольклорные упоминания или намеки, используя в качестве своеобразных указателей те места текста, где Чехов "как бы слегка опирается" на фольклорное произведение, исследователь стремится обнаружить "более. определенные фольклорные пласты"1ЭТ. Например, постукивающие каблуки старика Григория выделены как своеобразный лейтмотив, фольклорный первоисточник которого указан в самом тексте повести: старик "постукивал каблучками, как свекор-батюшка в известной песне". Наблюдение справедливое, и во всех других подобных случаях такая методика себя оправдывает. Однако если с таких же позиций подойти к другим произведениям Чехова последних 10-15 лет его творчества, то вряд ли результат окажется столь же обнадеживающим. "В овраге" сам Чехов определял как "повесть... из народной жизни" (письмо к Г. И. Россолимо от 31 января 1900 г.)" и, вполне естественно, фольклорные вкрапления обнаруживаются здесь все же сравнительно легко (кстати, на эту повесть ссылается и С. Ф. Баранов). Большинство произведений Чехова к этой категории ("из народной, т. е. крестьянской, жизни") не относится и фольклорных ориентиров, подобных отмеченным М. Е. Роговской, не содержит. Здесь требуется иной подход.

Итак, на разных этапах творчества Чехова фольклоризм его приобретал различный характер, и приемы изучения, вполне надежные в применении к одному, более раннему периоду, "не улавливают" фольклоризма более поздних произведений. Кроме того, методику исследования приходится разнообразить, учитывая тематические, жанровые и другие особенности каждого произведения.

Очевидно, не в отдельных "случаях", заимствованиях следует искать проявления взаимосвязей литературы и фольклора, когда дело касается такого "нефольклористичного" писателя, как Чехов. Он не отличался тем пристрастием к пословицам и поговоркам, которое мы находим у [Крылова, не создавал песен в фольклорном духе, как Некрасов, не обращался к сюжету и стилю народных сказок, как Пушкин и Лев Толстой. Уже после смерти Чехова Л. Н. Толстой заметил как-то: "Мы все учимся у народа... Ломоносов, Державин, Карамзин до Пушкина, Гоголя, - и даже о Чехове это можно сказать, да и я!"138. Толстой замечает: "даже о Чехове",-допуская, что не всякий с этим согласится.

Современный исследователь Л. П. Емельянов говорит о трех группах авторов, располагая их по убывающей в зависимости от того, насколько наглядной и поддающейся прямому наблюдению оказывается связь писателя с фольклором. К первой группе причислен Кольцов, ко второй-Пушкин, к третьей-Чехов. Справедливо заметив, что вопрос "фольклор и литература"-"есть и всегда будет одним из самых сложных и, хочется сказать, самых деликатных вопросов эстетического развития", Л. И. Емельянов высказывает особые опасения относительно художников третьей группы. В этом случае, по его убеждению, "проблема взаимоотношений фольклора и литературы может стоять лишь как проблема теоретическая (а у нее свои принципы, свои методы и свой материал)"139. Как именно эти принципы и методы будут выглядеть - этот вопрос Л. И. Емельянов оставляет открытым. Согласимся, что полезны уже его предостережения об опасностях, которые ожидают исследователя на пути к ответу.

На особые сложности, с которыми сталкивается исследователь при изучении "скрытого" фольклоризма, указывает и У. Б. Далгат. Подражательному, "элементарному" фольклоризму она противопоставляет "эстетически усложненный, суггестивный, "скрытый" фольклоризм, который порою трудно распознать без особой расшифровки. Для этого, - продолжает У: Б. Далгат,-недостаточно только вчитываться в текст,. а необходимо выявлять все авторские сплетения, дифференцируя интегральную сумму всего творческого процесса"140.

Нам представляется, что такое исследование поэтики будет иметь своим предметом не столько случаи прямого взаимодействия между определенными произведениями фольклора и литературы, сколько механизм воздействия "а литературу черт, свойств и способов выражения и изображения. Эти поэтические импульсы, существуя в фольклоре, быть может"-многие века, сохраняясь в "скрытом состоянии" (estado latente, по терминологии Менендеса Пидаля) и воздействуя на развитие художественного слова в виде неких катализаторов, воспринимаются писателем не в их непосредственно фольклорном виде, а как органическая часть эстетического народного сознания, подчас художественно неоформленного141, но нередко и воплощенного в виде живой и развивающейся литературной традиции. Более полно такая типологическая близость проступает внутри одной национальной культуры; в то же время результаты, достигнутые художником на этой .основе, могут перешагнуть национальные рубежи и стать всеобщим достоянием.

"Не оконтуренная сюжетом" чеховская композиция ее фольклорные соответствия

Говоря о художественной заслуге Бунина, А. Т. Твардовский обратил внимание на развитие им "чисто русского и получившего всемирное признание жанра рассказа или небольшой повести той свободной и необычайно емкой композиции, которая избегает строгой оконтуренности сюжетом, возникает как бы непосредственно из наблюденного художником жизненного явления или характера и чаще всего не имеет "замкнутой" концовки, ставящей точку за полным разрешением поднятого вопроса или проблемы". Отметив, что "в наиболее развитом виде эта русская форма связывается с именем Чехова", автор статьи о Бунине далее высказывает предположение: "Может быть, зарождение этого жанра прослеживается и из большей глубины По времени, но ближайшим классическим образцом его являются, конечно, "Записки охотника"142.

Определение отмеченной конструкции как ."русской формы" в качестве ее жанровой характеристики встречается у многочисленных исследователей, как отечественных, так и зарубежных. К примеру. Д. Брюстер свидетельствует, что с 20-х годов "каждый рассказ без завязок и развязок в духе О`Генри и освобожденный от приманок в виде тайн и сюжетной напряженности, назывался американскими критиками "русским" или "чеховским"143. Что же касается предположения Твардовского о глубинных, в историческом плане, истоках чеховских открытий, то оно представляется перспективным и заслуживающим самого серьезного внимания. Конечно, новации в сюжетостроении - не единственное и, возможно, не главное из того, что внес Чехов в развитие поэтики, однако именно эти новшества выделяет Твардовский-в полном соответствии с мнением литературоведа, высказанным позднее: "Смысл тех изменений, которые Чехов внес в поэтику рассказа, можно проследить во многих его компонентах. Но наиболее наглядно эти перемены проявились в особенностях сюжета, фабулы и композиции чеховских произведений"144.

Первое проявление "неоконтуренной" чеховской композиции-это так называемая "нулевая" развязка (zero ending). Известно, как долго и упорно не принимали это чеховское нововведение современники,. Они жаждали продолжения уже завершенных его вещей. "Хорошо,-писал Чехову Лейкин по поводу повести "Три года. - Но, по-моему, вы не кончили рассказа. Это только первая часть повествования. Продолжайте" 145. Концовка "Дома с мезонином" настолько не укладывалась в традиционные представления о повествовательном сюжете, что в статье А. М. Скабичевского "Больные герои больной литературы" предлагалось единственно возможное, с точки зрения критика, завершение судьбы героя: "Ведь Пензенская губерния не за океаном, а там, вдали от Лиды, он беспрепятственно мог бы сочетаться с Женею узами брака..."146. В столь прямолинейном высказывании традиционно "сказочная" модель сюжета проступает особенно отчетливо. А "Дом с мезонином" завершался прямой речью, к тому же в вопросительной форме (явление, характерное для лирической песни, но в волшебной сказке, как и в дочеховской прозе, совершенно невероятное): "Мисюсь, где ты?" Иному недалекому читателю развязка подчас представлялась близкой и простой, и он недоумевал, почему у Чехова она отсутствует. В архиве писателя сохранилось письмо по поводу его пьесы "Три сестры". "Что удерживает (сестер.-Д. М.).в провинции,-спрашивала учительница из Воронежа, - почему они не могут переехать в Москву?.. Мне кажется, что с их средствами, а главное, с их образованием, они всегда могли бы хорошо устроиться в столице" 147. Можно было бы привести еще немало высказываний на этот счет, в том числе и курьезных148, но тогда создалось бы превратное представление о существе вопроса. Чеховская "неоконтуренная" композиция показалась настолько неожиданной и необычной, что одно время смущала даже" Льва Толстого. "Степь"-прелесть,-говорил он А. Г. Русанову. - Описания природы прекрасны. Рассказ этот представляется мне началом большого биографического романа, и я дивлюсь, почему Чехов не напишет его..."149.

Сегодня правомерность чеховских финалов уже ни у кого не вызывает сомнения150. Им не только не удивляются - им уже на протяжении нескольких десятилетий подражают и у нас, и за рубежом. "Мода" на "zero ending" вызвала остроумную реплику Дж. Голсуорси: "Что касается Чехова, я бы сказал, что его рассказы на первый взгляд не имеют ни начала,, ни конца, они-сплошная серединка, вроде черепахи, когда она спрячет хвост и голову. Однако подражатели его подчас забывали, что хвост и голова все же имеются, хоть и втянуты внутрь"151.

Отказ Чехова от традиционных концовок одни объясняют характером его героя (А. Горнфельд) 152, другие-антропоцентризмом писателя (Е. П. Барышников)153, третьи--тем,, что эпоху переоценки ценностей Чехов представил именно как процесс размышления, а не действия, изобразил явление в реальной и естественной для данной эпохи форме (эту причину отсутствия в произведениях Чехова "результата" называет писатель С- Залыгин: "Мастер слова, он тревожно чувствовал несоответствие слова делу, различие между словом ради результата и действительным результатом"154); четвертые отсутствие фабульных концовок у зрелого Чехова объясняют жанровыми сдвигами в русской литературе на рубеже двух веков и уходом открытой толстовской субъективности в подтекст (чехословацкая исследовательница С. Леснякова) 155. Вряд ли стоит противопоставлять эти объяснения одно другому, тем более, что они взаимно дополняют либо уточняют друг друга; важно отметить, что общепризнаны как сам факт "открытости" чеховской композиции, так и видное его место в творческой системе писателя.

"Объективный лиризм" чеховских концовок обычно сравнивают с толстовскими финалами. В статье Н. И. Пруцкова четкие контуры эпической толстовской композиции в "Анне Карениной" (от эпиграфа до финала) сопоставлены с чеховским построением в его "Даме с собачкой", которая завершается "сильным лирическим аккордом"156. К аналогичным выводам в результате сопоставления тех же произведений пришел и Б. С. Мейлах157.

Выявить закономерности "сюжетного мышления" Чехова-основная задача, которую поставил перед собой 3. С. Паперный в статье "Рождение сюжета". Начав с сопоставления "Лешего" и "Дяди Вани", а затем расширив круг наблюдений, исследователь устанавливает наличие определенных,. всякий раз повторяющихся этапов, которые проходит творческий процесс у Чехова: "...сначала автор намечает "действенный" вариант, а затем, в процессе работы над ним, отказывается от непосредственного действия, поступка, образно говоря, "выстрела"; но не отказывается при этом от самого мотива - ему .придается иная, скрытая, мучительно-замедленная действенность". В результате "возникает действенность как ожидание действия. Не заряженное ружье, которое должно обязательно выстрелить, но ружье, которое должно стрелять - и не стреляет"158. И далее: "Трагическое-не в смерти, а в жизни,. которая медленно убивает человека, - эта мысль по-разному преломляется в сознании Чехова... Вместо сюжета, повествующего о том, что происходит, рождается сюжет, построенный по принципу: должно произойти/но не происходит"159. Вывод "сделан на основе драматических и прозаических произведений зрелого Чехова. Построена как бы модель чеховского сюжета. (В годы "Вишневого сада" она дополняется еще одним компонентом, но об этом ниже). И вот тут-то оказывается, что почти в том же плане подобного типа сюжет уже давно смоделирован. Мы имеем в виду песню, которая уже цитировалась по иному поводу и которая заканчивается словами:

"...Я убью твово нелюба с туга лука."

- Убить-то, мой сердечный друг, не убьешь,

Хоша убьешь, ты каку корысть получишь?

Только получишь ты напасти,

От которых напастей нам пропасти!

Ю. В. Шатин характеризует ряд чеховских рассказов и повестей как произведения "контекстно-романного типа сюжета" 160. По его мнению, в этих произведениях "возникает жанровый романный контекст, то есть совокупность мотивов, имеющихся в том или ином тексте, которые могут быть реализованы в романе и соответственно не могут в рассказе и повести" 161.

Такова особенность лирического сюжета. Если чеховский рассказ-это, в определенном смысле, несостоявшийся роман162, то русская лирическая песня-это несостоявшаяся сказка или баллада. Сказочные железные подошвы остаются не сношенными, балладное ружье-не стреляет.

Лирическая ситуация подчас оказывается у Чехова не только формой, но и как бы предметом изображения. Выше уже отмечено как характерное свойство народной лирики почти полное отсутствие в ней указаний типа "он подумал", "он сказал". В этом мы видим одно из проявлений неопределенной модальности: то ли сказал добрый молодец, то ли подумал, то ли послышалось девушке, что он сказал ей именно о там, о чем ей хотелось бы услышать. Чехов эту лирическую ситуацию делает основой сюжета-на ней построен рассказ "Шуточка". Показательно, что, перерабатывая рассказ для собрания сочинений, Чехов отбросил имевшуюся в журнальном варианте (1886 г.) развязку.

В чеховском повествовании дают себя знать и другие свойства лирической песенной речи. Так, с затруднениями при ответе на вопрос о том, кому принадлежит речь - повествователю или персонажу,-сталкиваемся не только в песенной лирике, но и при восприятии чеховской прозы. "Читателю,- замечает К. Чуковский о рассказе "Попрыгунья",-предоставляется догадываться, что только по внешнему виду рассказ ведется здесь от имени Чехова, а, в сущности, вся первая главка рассказа написана от имени Ольги Ивановны (...)

Здесь тот же рискованный и сложный прием, что и в. "Скрипке Ротшильда": повествование, имеющее все признаки авторской речи, является на самом-то деле речью одного из. персонажей рассказа"163. Такое разграничение здесь оказывается обязательным элементом читательского восприятия, причем "от читателя требуется удесятеренная зоркость и чуткость, чтобы размежевать эти разные речи"164, тогда как народная песня такого размежевания не требует (да оно там к неосуществимо). Различие важнейшее, но в обоих случаях- и в народной песне, и в чеховском повествовании-присутствует эффект соучастия повествователя, хотя мера совмещения позиций повествователя и героя в первом случае ясна и абсолютна, во втором - проблематична и изменчива.

Близость столь общих "моделей" дает основание предположить, что именно включение лиризма как важнейшего компонента повествования способствовало формированию художественной формы, получившей наименование русской, или чеховской.

Сопоставление чеховского повествования с построением музыкальных произведений делалось неоднократно165. Поиски более близких аналогий приводят к сравнению с лирическим стихотворением "с его повторением, варьированием тем и мотивов, игрой образов-символов"166. Это заметили уже современники Чехова, и Толстому принадлежит ставшая хрестоматийной характеристика: "Чехов-это Пушкин в прозе" 167.

Некоторые из возможностей, едва наметившихся в традиционной песенной лирике, получили затем своеобразное развитие в частушке. На типологическую соотнесенность чеховского повествования с народной песней указал в свое время Ал. Горелов: "Когда литература и фольклор совершенствуют поэтику в одном направлении (лирический подтекст, эмоциональный фон как средство создания и передачи настроения; запечатление "контрапункта" мышления) и, отражая общую эволюцию национального художественного сознания, достигают несомненного сближения, - на одном полюсе мы видим Чехова, на другом... частушку.

Парадоксальность этого явления - кажущаяся"168.

Незавершенный роман А. П. Чехова

Однако само по себе наличие лиризма в прозе еще не порождало новой повествовательной структуры (вспомним, что проникновение лиризма отмечено уже в древнерусской повести) ; да и не всякий лиризм вел к образованию "русской формы". Лиричной была проза современников Чехова - Гаршина и Короленко, чьи поиски шли, однако, в ином, чем у Чехова, направлении, и это явственно проявлялось в природе их фоль-клоризма1в9.

Сопоставление с фольклоризмом современников ярче подчеркивает тот факт, что у "русской формы" своя, во многом отличная от других повествовательных жанров соотнесенность с лирикой. Б. О. Корман справедливо отмечает "близость субъективной структуры и соответствующего ей стилистического строя многих, но далеко не всех явлений романной литературы и лирической поэзии"; с Чеховым утверждается в литературе форма, в которой "выдвижение в высказывание субъективной функции парадоксальным образом ведет не к ослаблению, а к усилению и осложнению функции объектной: сама субъективность речи становится в реалистической литературе новым объектом" 170.

Нам представляется, что именно русская народная лирика с ее объективным лиризмом, с ее деликатностью в проявлении чувств, демократичностью, вниманием к обычному течению жизни и со сложившейся на этой основе поэтикой при сопоставлении с произведениями Чехова помогает с особой наглядностью представить природу чеховского лиризма-к прежде всего его сюжетно-композиционные основы. Если бы нам удалось найти народную лирическую песню и произведение А. П. Чехова, в основу которых положены сходные, разумеется, по своим самым общим признакам ситуации и если бы в ходе сопоставления этих произведений при их "наложении" основные композиционные узлы совместились, то наше предположение можно было бы считать справедливым.

Обратимся к рассказу Чехова "После театра" и попытаемся найти ему песенный аналог. Выбор именно этого рассказа продиктован рядом обстоятельств. Во-первых, его создание (на основе ранее написанного рассказа) относится к 1892 году, т. е. ко времени, когда основные принципы чеховской поэтики уже сложились (но до их перестройки в конце 90 - начале 900-х годов). Во-вторых, рассказ оказался в числе отобранных автором для собрания сочинений (т. II, 1699 г.) и, следовательно, самим Чеховым, и притом в последние годы в его жизни, был отнесен к числу лучших. Наконец, в-третьих,. среди других рассказов Чехова, обладающих теми же свойствами, "После театра" занимает особое место. Как нам удалось установить, рассказ этот связан с неосуществленным чеховским замыслом, судьба которого до последнего времен" остается предметом дискуссий. Речь идет о задуманном Чеховым романе, который уже в ходе работы над ним (1887- 1891 гг.) получил название "Рассказы из жизни моих друзей". Очевидно, наблюдения над поэтикой одного из "рассказов" (два других-."У Зелениных" и "Письмо" 171) могут оказаться полезными при решении спорных вопросов творческой истории чеховского замысла в целом.

Изложим кратко содержание рассказа Чехова "После театра". Молодая девушка, оставшись вечером дома одна, вспоминает своих поклонников, не решаясь кому-либо из них отдать предпочтение. Никаких происшествий в произведении нег - есть размышление и настроение. Ясно, что героиня бескорыстна, что свою будущую жизнь она видит веселой и интересной, а потому появившуюся на мгновение мысль о монастыре она тут же отгоняет прочь. Так представляет она себе то, что может произойти - на этом рассказ завершается.

Примерно такую же ситуацию находим в лирической народной песне, текст одного из вариантов которой приведен выше ("Сидела Катенька поздно вечером одна"). Все компоненты композиции при "наложении" двух произведений совмещаются.

Близость построения русской лирической песни и чеховского рассказа несомненна, причем существенны здесь как раз. не те явные совпадения, которые прежде всего бросаются в глаза. Сходство отдельных фактов в двух столь различных произведениях-случайность. Существенно иное: как только совпали основные реалии и сходная ситуация, на их основе возникла композиция, подчиненная одному общему принципу-лирическая композиция. Это уже не совпадение-это типологическая общность.

Конечно, между героиней крестьянской песни, известной уже по первым сборникам XVIII века, и чеховской Надей Зелениной, находящейся под впечатлением только что прослушанной оперы Чайковского "Евгений Онегин", дистанция огромная, равно как и между устойчивой фольклорной традицией и новаторской поэтикой Чехова. Типологические сопоставления столь далеких художественных явлений не таят ли в себе подспудно угрозу дурной абстракции? Выбор жениха - ситуация настолько всеобщая, что, казалось бы, при любом характере повествования сюжетные соответствия неизбежны, и ни о каких глубинных корнях "русской формы" не может быть и речи. И то, что при "наложении" узловые моменты. лирической песни совпали с сюжетными компонентами чеховского рассказа, не говорит ли о том, что народная песня опирается на ту же, общую едва ли не для всех народов ситуацию-и только? Дело, однако, в том, что эта ситуация получает в прозе Чехова лирическое развитие172, наподобие того, какое мы находим в русской песне, а не лиро-эпическое, как в балладе или романсе (ср. с приведенным выше романсом-"Эта дама так прекрасна"). "Неоконтуренность" композиции в рассказе Чехова и в народной песне (при всех принципиально важных различиях этих двух произведений) не случайное совпадение. В этом убеждает нас сходство и в ряде других моментов, прямо или косвенно с этой "неоконтуренностью" связанных.

Что происходит в рассказе "После театра"? В чисто событийном плане - не происходит ничего, более того, этот "нулевой результат" даже подчеркнут композиционно: Надя Зеленина, подражая Татьяне Лариной, пишет письмо, в котором, по примеру героини пушкинского романа, первая признается в любви. Но нет еще в жизни шестнадцатилетней Нади ни своего Онегина, ни любви, поэтому и письмо не отправлено, даже не дописано. Весь рассказ "соответствует" лишь одной сцене романа (точнее-оперы "Евгений Онегин") 173, да и та оборачивается своей эмоциональной, но не событийной стороной.

Обойтись без событийной концовки может не всякое повествование. Чтобы такая концовка стала необязательной, должна измениться и роль события в произведении, и сам характер этого события. Событие и результат по своему масштабу неадекватны-эту особенность чеховских сюжетов отметил А. П. Чудаков, особое внимание обратив на ее новизну:

"По законам дочеховской литературной традиции размер события адекватен размеру результата. Чем больше событие, тем значительнее ожидается результат, и обратно"174. Подмечено верно, выражено, однако, не совсем точно. Сформулирован закон не литературной традиции вообще, а только повествовательной традиции (и, кстати, не только литературной, но и эпической фольклорной традиции). Такого соответствия не было и быть не могло в лирике начиная с фольклорной. С этим связано отсутствие у Чехова исключительных событий - их нет ни в планах романа, ни в сохранившихся его. частях. Можно отметить один бесспорный случай последующего использования того, что первоначально предназначалось, для романа. Известно, что "для своего будущего романа" Чехов написал "строк триста о пожаре в деревне" (см. письмо" А. С. Суворину от 11 ноября 1888 г.). И. Р. Эйгес и М. И. Эссен175 обратили внимание на связь этого высказывания с картиной пожара в повести "Мужики" (1897). Разумеется, в повести строки о пожаре подверглись определенной обработке: теперь события рисуются такими, какими их воспринимают крестьяне.

Но следы "романного" происхождения все же обнаруживаются. На пожар из соседнего имения приезжают девушки-сестры и их брат-студент; о пострадавшем при пожаре старичке мужики говорят: "У нашего генерала, царство небесное, в. поварах был",-все это вместе напоминает о студенте-сыне вдовы-генеральши из другой части романа - "У Зелениных".

Факт этот заслуживает внимания с нескольких точек зрения.

Во-первых, это предел "исключительности" события, какой: себе может позволить Чехов (а пожар для деревянной Руси - явление отнюдь не из ряда вон выходящее176), и, напомним, одновременно это рубеж, дальше которого не идет и народная: лирическая песня. Вполне справедливо замечание С. Залыгина насчет характера событий у Чехова: "У него не найти обычных для писателя ссылок: "Случай, о котором пойдет речь в этой повести, имел место спустя два года после восшествия на престол..." (как раз такого типа хронология характерна для романов Тургенева.-Д. М.). "Для него было существенно лишь то, что они (события. - Д. М.) были, что они тоже, как и всякие другие события, составляли течение жизни"177.

Во-вторых, воспользовавшись сценой пожара из ранее написанной романной главы, Чехов сохранил упоминание о покойном генерале (о котором шла речь и в другой части романа-рассказе "У Зелениных"), хотя в повести ^Мужики" этот персонаж нигде больше не встречается и не упоминается178. Вряд ли подобный случай можно объяснить недосмотром, скорее здесь другое. Герои романа уже жили в сознании художника своей жизнью, они как бы обрели свою реальность. И сцену Чехов перенес, как пересаживают деревце: не только с корнями, но и с грунтом. Действие не замыкается в фабулу, оно "уходит" в ситуацию. Деталь "случайна"-и у читателя создается впечатление, что он сам давно знаком с персонажами, что он, как и автор, знает о них и то, о чем .здесь не рассказывается, а лишь бегло упоминается как об уже известном.

Сам по себе такой отбор жизненного материала еще не выражает ничего специфически лирического, однако в сочетании с другими средствами поэтики он способствует подключению читателя к чувствам и мыслям героя, "оставляя читателю широкий простор" для сопереживания. Это свойство чеховского рассказа (как и лирической песни) связано с "нулевой концовкой": оба эти свойства помогают произведению "как бы сомкнуться с той же действительностью, откуда вышли, и раствориться в ней" (Твардовский).

В рассказе у Чехова внешнего действия даже меньше, чем в близкой ему по ситуации лирической песне. Но и песня наша среди проголосных все же одна из самых динамичных по содержанию. Это объясняется ее одновременным (а может быть, и первоначальным) бытованием в качестве плясовой179. Более спокойный, чисто проголосный вариант Киреевского (No 1256) завершается прежде, чем девушка сделает свой выбор. iB перечне повествовательных песенных сюжетов, предложенном Н. П. Колпаковой, это выглядит следующим образом: девушка "начинает задумываться-за кого выходить замуж, перебирает возможных женихов, но не может ни на одном остановиться"180. Нетрудно заметить, что в таком воспроизведении .сюжета (по существу-его событийной стороны) можно было бы усмотреть точную передачу фабулы чеховского рассказа (для нас особенно важно совпадение концовок),-хотя это, разумеется, ни в малейшей степени не входило в намерения исследователя фольклорной лирики, чьим изложением мы воспользовались.

"Русская форма" - явление сложное, ее становление - этап в развитии мировой культуры, в ее предыстории - опыт литературы мировой и русской в особенности. Не всегда прослеживаются нити, связывающие Чехова с традицией, давние тенденции подчас дают себя знать неожиданно, опосредствованно. Поэтому сопоставление той или иной чеховской вещи с определенным, конкретным произведением фольклора и обнаруженные при этом сходные черты ни в коей мере не служат доказательством влияния на писателя именно этого произведения-оно могло быть ему и вовсе не знакомо. Дело в другом. В фольклоре существуют обязательные, свойственные любому произведению данного рода и жанра законы.

Истоки "сходства несходного" - подобия композиции двух столь различных произведений, очевидно, в том, что и в народной песне, и в чеховском рассказе на первом плане-чувства, а не события. Но для столь явного сходства в построении произведений необходимо было, вероятно, нечто общее в характере самих этих чувств. Речь идет не о совпадении деталей-слишком велико различие и обстоятельств жизни героинь, и художественных принципов, на основе которых создано каждое из произведений, - а о сущности этих чувств, о том общем пафосе, который питает оба произведения. Основной пафос интересующей нас песни определен исследователями следующим образом: "увлеченность "идеей личной свободы" (Е. Гиппиус и 3. Эвальд) 181. "Вместо умерщвления плоти, проповедуемого духовно-нравственной литературой, провозглашается радость полнокровного бытия" (И. Н. Розанов) 182. Чеховский рассказ в первой публикации был озаглавлен этим же словом: "Радость". Радость не в смысле-случай, удача, а радость как мировосприятие, радость как бытие, свободное от "предрассудков, невежества и рабства", если воспользоваться словами другого молодого героя чеховского романа-Игнатия Баштанова из рассказа "Письмо".

Таким образом, для Чехова характерно и то, что А. П. Чудаков в своей книге называет случайностным конструктивным принципом, я то, что можно назвать принципом объективного лиризма (ибо приемы лирического повествования у Чехова служат целям объективного, даже подчеркнуто объективного изображения).

В одной из последних своих работ А. П. Чудаков дополняет и развивает положения, изложенные в его монографии о Чехове, и, в частности, отмечает: "Попытка построения прозаической художественной системы по законам, близким к поэтическим,-акт несомненного новаторства, по своей дерзости сопоставимый лишь с организацией художественного мира на основе принципа случайности"183. Очевидно, перед нами все же не два различных принципа, а одно стержневое свойство чеховской поэтики: "случайностность" оказывается на поверку производным от чеховского лиризма. На принципиальную их совместимость-пусть на иной основе-указывает уже структура народной лирической песни.

Мы сопоставили рассказ Чехова "После театра" с русской .народной песней, чтобы нагляднее представить специфику чеховского сюжета и его композиционного воплощения. Из рассказов, относящихся к незавершенному роману, мы избрали именно этот, потому что только он, один из -трех, был опубликован при жизни автора, - а значит, его завершенность (как в смысле художественной отделки, так и в плане полноты, цельности и сохранности текста) никаких сомнений не вызывает.

Полученные результаты применим к другому, самому спорному рассказу этого цикла-"Письмо". История его рукописного текста и публикации на протяжении многих лет оставалась совершенно запутанной, так что потребовалась специальная расшифровка (хотя отдельные частности и теперь ясны не до конца). По предложенной нами реконструкции романа (см. сноску 171), "Письмо" помещается вслед за рассказом "После театра". Событийный ряд здесь почти такой же: молодой герой пишет письмо любимой женщине и прячет его,. не отправив. Близки и мотивировки повествования (впечатления от произведения искусства). В форме письма как основы повествования выдержаны все три рассказа, причем в первое воспроизводится чтение письма и, следовательно, отсутствует отправитель, а в двух других (это "После театра" и "Письмо") представлен только адресант, т. е. все они выдержаны,. если воспользоваться высказыванием А. М. Новиковой по поводу одного из произведений народной лирики, "в типично" для традиционных песен форме диалога героя с незримым собеседником" 184. (Впрочем, и сама форма письма известна народной лирике) 185.

Дело не в, том, что события у Чехова отсутствуют (это далеко не всегда так), главное в том, что, как правило, связаны они между собой не по требованиям фабулы, а по принципу ситуации, - или, как заметил Ю. В. Шатин, у Чехова "фабульное время несобытийно, сюжетное-событийно"186. В "Рассказах из жизни моих друзей" эпистолярная форма помогает вести откровенное, с естественными недомолвками,. -ориентированное на близкого и осведомленного адресата изложение; эпистолярный жанр позволяет сообщать о событиях еще не завершившихся и как будто даже не связанных между собой ничем, кроме того, что они предшествовали написанию письма подчеркивается непреднамеренность в отборе жизненного материала. Вот характерное для всех трех рассказов начало абзаца: "Вчера я так увлекся книгой..."; "Вчера у Зелениных была Ваша матушка..." ("Письмо"); "Вчера я и Вася приехали в Ялту..." ("У Зелениных"); "Вчера он был у нас и просидел до двух часов..." ("После театра"). На первый план выдвинуты незначительные случаи, внешняя, очевидная (фабульная) связь между которыми состоит лишь в том, что все они произошли вчера, и стоит применить к ним иной, более .крупный временной масштаб - они окажутся второстепенными и разрозненными. И, наоборот, важнейшие события выглядят в изложении Игнатия несущественными и словно бы не имеющими отношения к делу. Главное упомянуто мельком, упрятано в приложения: "брат-каторжник", "брат-монах"- сказано Баштановым только для того как будто, чтобы знать, о каком из двух его братьев идет речь в каждом конкретном случае; это как бы всего лишь отличительный признак. Событие участвует в сюжете как не-событие, как элемент ситуации (а не как следствие ее и разрешение коллизии). Компоненты повествовательного сюжета у Чехова как бы поменялись местами.

Многие реалии повторяются в обоих рассказах. В то же время и герои, и ситуации неповторимо своеобразны. Проблемы, которые не дают покоя Игнатию Баштанову, для Нади Зелениной либо еще вовсе не существуют, либо видятся ей в розовой дымке. Она еще не столько живет, сколько играет в жизнь. Так, мысль о монастыре легко приходит Наде на ум и также легко ее покидает, тогда как брат-монах в семье Баштановых-это трагическая человеческая судьба. Так в симфоническом произведении тема, звучащая вначале легко и беззаботно, приобретает затем иной, подчас зловещий характер. Надя еще не догадывается, насколько ее светлый жизненный идеал расходится с реальным обликом жизни, Игнатий уже терзается этим несоответствием: "Я и сам не знаю, зачем я ушел из академии (духовной.-Д. М.), но не знаю также, зачем бы я продолжал оставаться там. Меня томит жажда жизни, и я бегу оттуда, где ее нет или где она скроена не на мой вкус". Столь же страстно и мучительно, но в ином направлении стремится к своему идеалу Травников, который "хочет и ищет бога", но "находит одну только пропасть". Для восторженного Баштанова примирение с пошлой действительностью невозможно так же, как и для скептически настроенного Травникова: честный человек-и в этом Чехов убежден - не может примириться с ней. При всем различии во взглядах Баштанов и Травников недаром друзья. Один из братьев Игнатия оказался на каторге, другой-в монастыре. .Для Чехова это два диаметрально противоположных пути, однако в том, что столь различные и притом дорогие друг другу люди больше не могут жить заведенным чередом, знамение времени.

Мыслью о единстве правды и красоты, о том, что жизнь прекрасна, что вступает в жизнь поколение благородное, душевно чистое, которое не станет мириться с мерзкой действительностью,-этой обнадеживающей мыслью проникнуты оба произведения. Перекликаются и пейзажные концовки обоих рассказов, причем и в том, и в другом случае это пейзаж- представление героя, пейзаж отсутствующий или во всяком случае невидимый, не столько пейзаж-обстановка, сколько пейзаж-настроение, пейзаж-символ - своеобразная аналогия песенному параллелизму. Охваченной неясным еще предчувствием, девушке "страстно захотелось сада, темноты, чистого неба, звезд. Опять ее плечи задрожали от смеха, и показалось ей, что в комнате запахло полынью и будто в окно ударила ветка". В рассказе "Письмо" красота и сила, глубина и правдивость мысли также ассоциируются с миром природы. "Цветут вишни?" - спрашивает прикованный к постели Игнатий и сам же отвечает: "Впрочем, рано". Ожиданием красоты, расцвета, надеждой увидеть новую жизнь, самому как-то помочь ее приближению дышат оба рассказа. Образ цветущего вишневого сада уже живет в сознании художника.

Итак, оба рассказа - и "После театра", и "Письмо" - произведения с типичной для Чехова "нулевой концовкой". Событийный ряд рассказа "После театра" целиком укладывается в сюжетную схему народной лирической песни, рассказ "Письмо" построен по тому же принципу, он даже несколько более "событиен". Однако именно этому произведению все без исключения исследователи творчества Чехова отказывали в наличии сюжета, называя "Письмо" наброском, фрагментом, отрывком и всячески подчеркивая его незавершенность187. Можно проследить, как эта ошибка возникла. В поле зрения всех исследователей, начиная с комментатора двадцатитомника, попало опубликованное в январской книжке "Журнала для всех" за 1906 год его издателем В. С. Миролюбовым уведомление о предстоящей публикации "Письма", в котором произведение это было представлено как ^"недоконченный рассказ"188, но, по случайному стечению обстоятельств, осталась незамеченной публикация рассказа тем же Миролюбовым в июльской книжке журнала "Трудовой путь" за 1907 г.-уже без каких бы то ни было указаний на незавершенность рассказа как в объявлении, помещенном в июне, так и в заглавии при публикации.

Неопубликованная переписка Миролюбова с наследниками Чехова объясняет, почему издатель "Журнала для всех" допустил неточность: в 1906 году он еще не располагал рукописью рассказа189. Когда же Миролюбов получил чеховский автограф, он снял свое неосторожное указание на мнимую незавершенность "Письма". О публикации забыли, оплошность запомнили. Было высказано немало дельных мыслей по поводу эстетической концепции Чехова, как она проявляется в "Письме" (В. Я. Лакшин, 3. С. Паперный), сюжет рассказа, однако, оставался вовсе не замеченным. Сказанным не отрицается мысль о "Письме" как об одном "из самых замечательных эстетических манифестов реализма", которую мы находим и в академической "Теории литературы", но оспаривается и опровергается там же данная характеристика "Письма" как "незаконченного рассказа" 190, при которой сюжет произведения игнорируется. Сила инерции велика. .Новейшие исследователи, убедившись, что рукопись из миролюбовского фонда - беловая (еще один признак завершенности произведения), все же нашли возможность поддержать прежнюю точку зрения, заявляя о рукописи: "Конец ее утрачен"191. Такое решение противоречит структуре чеховского рассказа.

Перед нами пример использования лирической композиции в эпическом повествовании. Не только к созданию нового типа рассказа и повести, но и к открытию новой драмы Чехов шел, учитывая и используя романный опыт. И в этом плане внимания заслуживает тот факт, что остов романа - по крайней мере написанной его части-составляют письма героев. В работе о технике повествования от первого лица Б. Ромберг предлагает детальную классификацию эпистолярного романа и при этом обращает внимание на свойство, присущее тому виду романа в письмах, в котором приводятся послания нескольких лиц: "Письма выглядят как длинные речи, высказываемые на бумаге; и также как в драме автор скрывается за фигурами на сцене и высказывается только через них, также и в эпистолярном романе с несколькими корреспондентами (Briefwechselroman) он скрывается под маской различных эпистолярных повествователей и в каждом случае ограничивает себя их соответствующими точками зрения"192. Если в композиции каждой главы в отдельности выявлялась структура нового, чеховского рассказа, то эпистолярный и одновременно лирический характер повествования в целом предсказывал нового типа драму.

Замечено, что новые для каждого периода творчества Чехова принципы утверждались прежде в более крупных жанрах-в повести и в драме, и только потом-в рассказе193. Это дает основание предполагать, как далеко вперед по отношению к своему собственному творчеству прорывался Чехов в незавершенном романе. В самом деле, ошибочная, с опозданием на целое десятилетие датировка "Письма" могла удерживаться столь долго еще и потому, что в нем находим отдельные приметы поэтики позднего Чехова, а один из исследователей, В. К. Гайдук, говоря о том, новом, что появилось "в чеховских произведениях 1898-1904 гг.", нашел даже, что в рассказе "Письмо" - "подобные изменения отразились наиболее отчетливо и знаменательно"194. Теперь, когда мы знаем, что перед нами часть крупного замысла конца 80-начала 90-х годов, ошибку исследователей можно рассматривать как еще одно подтверждение романного происхождения "Письма", а также как указание на то, что новый герой и новые идеалы заявили о себе в творчестве Чехова раньше, чем принято думать.

Попытаемся использовать наблюдения, полученные в процессе анализа двух "Рассказов из жизни моих друзей" (третий из них, "У Зелениных", написан в той же манере, что и два других) для ответа на вопрос: почему роман остался недописанным?

Спору нет, при ограниченности имеющихся на этот счет сведений вряд ли кто-нибудь может претендовать на то, что ответ его будет полным и исчерпывающим. .Но тогда по крайней мере постановка вопроса должна быть четкой и однозначной, а это условие подчас нарушалось. Нас в данном случае не интересует, что написал Чехов вместо романа, хотя догадки на этот счет правомерны и по-своему интересны (при этом называют то "футлярную" трилогию195, то "Дуэль" 196, то "Рассказ неизвестного человека"197). Иногда считают, что вопроса о несостоявшемся романе Чехова попросту не существует, ибо каждое его произведение (иногда называют только наиболее крупные вещи)-небольшой роман198 (другой вариант: все произведения Чехова вместе-один большой роман 199), - в сущности утверждая, что на том же фактическом материале можно было бы написать роман, повторяя то, что было сказано с гораздо большей определенностью В. В. Билибиным без малого сто лет назад в его письме Чехову от 6- 7 марта 1887 г. по поводу рассказа "Верочка": "...такая тема... не поддавалась изложению в рассказе и требовала романа..."200. Здесь все высказано прямо, без затуманивающей суть дела терминологической метафоричности: едва ли не из любого рассказа Чехова можно сделать роман если руководствоваться иной, не чеховской, а билибинской поэтикой. Любопытно, что как раз за несколько дней до получения этого письма, 23 февраля того же года, Чехов писал брату Александру, что "Билибин шаблонен".

Конечно, уподобление чеховских повестей и рассказов роману имеет определенный смысл, такой же, как и уподобление его произведений песне, которое мы находим, например, у Шона О`Кейси: "Человек из народа, он знал его язык и дела, знал, чего он хочет и чего боится, и сложил из всего этого песни и пустил их по белу свету, ибо рассказы его это песни, и пьесы его-песни, волшебная негромкая музыка"201. Различие в научно строгом и метафорическом употреблении термина "роман" наглядно проступает в следующем высказывании современного критика: "Романизируется не только повесть, но и рассказ (характерно, по-моему, признание Федора Абрамова: "Рассказ часто тоже... маленький роман")"202. То, что писатель Ф. Абрамов метафорически именует "маленьким романом", литературовед А. Марченко характеризует как рассказ, не избежавший воздействия иного жанра-романа. При этом рассказ остается рассказом, а роман - романом.

Если Билибин (и не он один) готов был развернуть в роман один из чеховских рассказов, то сам Чехов, подталкиваемый многочисленными советами "не размениваться на мелочи" и писать роман, попытался это сделать из замысла нескольких рассказов, каждый из которых представлялся ему отдельной главой романа. Он избирает традиционную форму романа в письмах, которую сам не так давно называл устарелой. Писатель, очевидно, надеялся, что старая, проверенная форма эпистолярного романа тесно свяжет составляющие его части. В одном старинном руководстве для пищущих письма имеется специальное напоминание на этот счет: "...сочинитель должен помнить, что каждое письмо есть следствие предшествующих и начало или предварение последующих"2. Но у Чехова единым действием (и даже временной последовательностью) рассказы не связаны. Сам жанр писем обернулся неожиданной стороной: складывалось единство, которое держится на перекличке настроений и ситуаций, но не на фабульной связи. Иначе говоря, Чехов писал "главы", в которых отсутствовали как раз те инициальные и финальные части, при помощи которых и происходит стыковка отдельных "рассказов" - в роман. Если бы концовки попросту отсекались, стыковка была бы все же возможна. Но их отсутствие не сужает, а раздвигает временные границы повествования. Роман не получался не потому, что между его частями оставались пустоты, просветы (этого-то как раз и не было), а оттого, что, напротив, главам было слишком "тесно", они не столько следовали одна за другой, сколько накладывались друг на друга. Придя в ходе работы к новому обозначению замысла (вместо "роман"-"Рассказы из жизни моих друзей"), Чехов, видимо, сам почувствовал, что получается у него не роман, а нечто вроде лирического цикла, и, пока еще четко не сознавая, но в глубине души уже опасаясь этого и всячески успокаивая своих нетерпеливо ожидавших романа друзей (а заодно и себя самого), уже по существу предугадал эволюцию своего замысла. Однако нет оснований в этом тексте слово "рассказы" рассматривать как однозначное жанровое определение: Чехов все еще надеялся написать роман. Напомним в качестве аналогии, что и в подзаголовке знаменитого романа Чернышевского стояло: "Из рассказов о новых людях". Всем, да и самому Чехову, еще казалось, что он идет к роману. А он шел уже от романа, точнее-в глубь романа, к созданию нового жанра, которому впоследствии суждено было получить наименование русского, или чеховского.

Чеховская символика и ее фольклорные соответствия

Сказочное повествовательное слово, однозначно и неотвратимо связанное с действием, приспособлено для изображения идеально-утопического жизнеустройства. Пушкинские сюжеты тридцатых годов демонстрируют вопиющее несоответствие реальной истории этому идеалу.

Неоконтуренная чеховская композиция и нулевая концовка устанавливали в прозе новый вид связи между словом и делом: повествование прекращалось до завершения событий, как это обычно свойственно лирике. Чехов подчас подходит к черте, за которой, казалось бы, порывается всякая связь между словом и реальностью204. Но именно тогда слово обращается к будущему, зовет к нему, и в этом своем призыве к утверждению доброты, разума и справедливости Чехов создает свою символику, не повторяющую символику фольклора, но типологически связанную с ней.

Разведенные в настоящем, "слово" и "дело" сводились в будущем. Наиболее зримо это происходит в "Вишневом саде".

То, о чем поведал Чехов в рассказе "После театра", задумано было как глава романа. То, о чем повествует лирическая песня, составило бы (если ограничиться только событийной стороной) лишь эпизод эпического или лиро-эпического произведения. Чаще всего ситуация, известная по песне о выборе девушкой жениха, встречается в сказке о Незнайке, одном из "иронических удачников"2(й. Царские дочери трижды получают возможность выбрать себе жениха. Младшей из них не по душе ни царевичи, ни королевичи, и перед третьими смотринами царь угрожает ей: "Ах ты, дочь моя разборчивая! Из каких же людей тебе жениха надобно? Коли так, соберу теперь мещан да крестьян, дураков-голь кабацкую, скоморохов, плясунов да песельников..." (Аф., II, No 296, с. 413). Каждая из трех возможностей реализуется сюжетно; чтобы это стало возможным, сказке необходимо утроить - по сравнению с песней - число невест. Старшая сестра соглашается стать женой царевича, средняя-королевича, младшей достается Незнайка. Ей не придется сожалеть о своем выборе: в конце сказки Незнайка превратится в прекрасного царевича-такова счастливая сказочная развязка. В середине двадцатых годов в поэме "Крысолов", своей "лирической сатире", с ней вступит в спор Марина Цветаева, противопоставив сказочному царству-реальный мир самодовольного бюргерства, счастливой сказочной концовке-свою, разоблачительную. Обыватели Гаммельна не отдадут бургомистрову дочь за музыканта:

Всяк музыканту на свадьбе рад,

Только не в роли зятя.

За музыканта! За нотный крюк!

Звук! Флейтяную дырку!

Где ж это видано, чтобы вдруг

Да с музыкантом - в кирку?

............................................

За музыканта - за голый боб!

Может - в краях незнамых

Только не слыхивал Гаммельн, чтоб

За музыкантов - замуж!206

Лирическая ситуация, столкнувшись с реальной, а не сказочной действительностью, привела к сатире. Существенно, что, вступая в спор, сказочной развязке поэтесса противопоставляет развязку же (несостоявшаяся свадьба и месть музыканта - своеобразное объединение двух различных фольклорных сюжетов). Чеховский рассказ, как уже было отмечено, завершается на той же стадии, что и лирическая песня: фабульная развязка отсутствует.

Чехов-художник подошел к тому привычному и повседневному, житейскому, что народ высказывал прежде всего в своей лирической поэзии. Как и в народной лирике, у писателя ощущение того, насколько реальное течение жизни расходится с идеалом, проникает во все клеточки художественной структуры. В то же время, в отличие от создателей народной песни, он не растворял свой идеал в действительности, не подтягивал ее к идеалу, бескомпромиссному и высокому: "В человеке должно быть все прекрасно..." А в тех случаях, когда стремление к этому идеалу находил в самой действительности, то свои надежды и свою веру воплощал в символ - в форму, составляющую основу песенной образности. И тогда начинались те "совпадения", которые, стоит их только заметить, поражают своей неожиданной точностью. Таков образ вишневого сада.

О символическом смысле уже самого заглавия-"Вишневый сад"-написано немало, однако до сих пор остается незамеченной "конденсированность" этого символического наименования. Уже само определение-"вишневый"-в русском фольклоре имеет идеальный, качественно-оценочный смысл, оно из того же ряда, что и эпитеты золотой, серебряный, жемчужный. Приведем пример наиболее наглядный:

Ай, ты, верба, ты верба моя,

Золотая верба, вишневая!207

Прямолинейное понимание образа здесь привело бы к бессмыслице ("верба ... вишневая"). С вишней, вишеньем связываются в русской народной лирике ощущения радости и счастья.

За образом сада в фольклоре закрепился тоже свой символический смысл. В этой же сказке о Незнайке имеется и другой эпизод, соответствующий ситуации лирической песни. Это сцена с вытоптанным и заново посаженным садом, который оказывается еще лучше прежнего. То, что в сказке составляет одну из картин и выражается в действии, в народной песне превращается в стремление, воплощенное в символ. В очень распространенной песне "Как по сеням, по сеничкам" жена будит мужа-отвязался его конь и вытоптал весь сад. Он отвечает:

Не плачь ты, Марьюшка свет Григорьевна!

Я поставлю тебе дубовый тын,

Насажу тебе зеленый сад,

Со калиной, со малинущкой,

С черной ягодой смородинкою,

С засадихою черемухою209

(Соб, IV, No 827)

Обращает на себя внимание поразительная близость концовки этой лирической свадебной песни финалу третьего действия чеховской комедии:

Аня. (...) Вишневый сад продан, его уже нет, это правда, правда, но не плачь, мама, у тебя осталась жизнь впереди, осталась твоя хорошая, чистая душа .. Пойдем со мной, пойдем, милая, отсюда, пойдем!.. Мы насадим новый сад, роскошнее этого, ты увидишь его, поймешь, и радость, тихая и глубокая радость опустится на твою душу, как солнце в вечерний час, и ты улыбнешься, мама! Пойдем, милая! Пойдем!..

Занавес".

"Поймешь..," - какое по-чеховски тонкое переключение из бытового-в духовный план: ведь с житейской точки зрения "поймешь ... сад"-такая же бессмыслица, как и "верба ... вишневая". Символика у Чехова - многозначна, оттого так естественно входит она в поэтическую систему, вписывается в неоднозначные финалы его произведений, придавая им в то же время новый характер. Г. П. Бердников показал это, сопоставляя различные варианты "Невесты"209, а В. Б. Катаев в своей статье об этом рассказе остановился на фольклорных мифологических и литературных истоках его ключевого образа-образа невесты210. Развязка-надежда, развязка-стремление, минуя действие, воплощается в символ.

Восстановленный сад как символ грядущего счастья- образ, широко известный не только русскому фольклору. Сцену с вытоптанным садом находим, например, в венгерской сказке211. В. Ф. Шишмарев сообщает о распространенности образа возрожденного сада в обрядовом фольклоре (а затем и вне свадебного обряда) немцев, французов и ряда других народов Европы 212. Любопытно, что у финнов и у эстонцев, так же как и в России, из этого обряда возникла игра, а у эстонцев на базе игры сложилась песня, но не лирическая, как у русских, и лиро-эпическая, баллада.

Уже само заглавие чеховской лирической комедии оказалось настолько емким, что вызвало многолетние споры 213. Характерно, что Бунин, не принявший пьесу, острие своей критики обратил против ее поэтики и прежде всего демонстративно отказался понимать обобщающий смысл ее стержневого образа: сплошь вишневые сады в России, по мнению Бунина, не встречаются. (Демонстративно, ибо вишневые сады шумят во всей русской поэзии, и не мог Бунин не знать стихов Некрасова или А. К. Толстого 214). И цветет вишня, добавлял Бунин, некрасиво215. Можно положиться на наблюдательность Ивана Бунина. Но Чехову нужен был символ, и при его создании художник как бы усилил один символизирующий счастье образ другим - сад у Чехова стал вишневым. Не смешанным, как во многих вариантах сказок и в песнях, а вишневым, и притом сплошь вишневым.

И все же чеховский образ вишневого сада ближе и к жизненным реалиям, и к фольклорной образности, чем это принято думать. Правда, вишневые сады не упоминаются в русских песнях, зато обычны в фольклоре соседних славянских народов - польском216, белорусском и, что особенно существенно, украинском, который Чехов хорошо знал (столь же обычен в украинском фольклоре и горестный образ чайки218). Порою слова "вишневый сад" (или "вишнев! сади") начинают первую строку песни и по своей функции близки к заглавию литературного произведения:

Вишневi сади зацвiтають,

Ой там зозулi вйлiтали,

На сине море поглядали...219

Мы не располагаем ни прямыми, ,ни косвенными свидетельствами того, в какой мере фольклорные образы участвовали в создании чеховского символа непосредственно. (Во всяком случае, несомненно, что на какие-либо реминисценции зрителя в этом плане автор не полагается, и никаких, хотя бы и скрытых, намеков на существование фольклорного образа комедия не содержит220). Тем больший вес следует придать тому факту, что образ, Чеховым найденный и характерный именно для чеховской художественной структуры с ее многофункциональным пейзажем, оказался сродни фольклорной поэтике. Быть может, и сам того не подозревая, Чехов, этот, по слову Толстого, "очень, очень русский"221 писатель, чей творческий опыт вобрал в себя и поэтическое мировосприятие народа,-заново, уже на ином, литературном витке спирали пришел к образу-символу, возникшему прежде в народном эстетическом сознании. Когда потребовалось образное воплощение идеала, проявилось нечто общее в художественном мышлении Чехова и его безвестных предшественников, которым так же, как и автору "Вишневого сада", были свойственны стремление к счастью, жажда справедливости и привычка добывать все человеческие блага трудом собственных рук222. Образ если и не заимствован из русского фольклора, то угадан писателем, обладающим применительно к народной эстетике абсолютным слухом. Угадан, но не повторён. Образ вишневого сада в пьесе многофункционален, и поэтому так безуспешны все попытки дать однозначное толкование чеховского символа. И в фольклоре подчас символ .поворачивается разными гранями, но его смысловое наполнение всякий раз определяется однозначно жанровой принадлежностью песни, в которой символ употреблен. Фольклорная локальность образа абсолютно противопоказана чеховской поэтике. У каждого из персонажей пьесы-свой вишневый сад.

При всей своей неповторимости, при отсутствии не только признаков заимствования или подражания, но даже и явного намека на фольклор, чеховский образ, перекликаясь с фольклорной символикой вообще, ближе всего - ив сюжетном плане, и по своей роли в композиции-именно к ее песенному применению. В определенной степени такое сближение было обусловлено литературной традицией: предшественники Чехова, в частности Тургенев и особенно Островский (и, разумеется, поэты - Некрасов прежде всего), обращались к сложившейся в народе символике.

Есть, однако, еще одна причина, способствовавшая сближению образов. Существенно, что оно наступило тогда, когда писатель вознамерился открыто провозгласить свой идеал. Идеальное будущее в народной песне должно было обрести устойчивый, непреходящий, а потому и в высшей степени обобщенный облик. У Чехова вопрос о том, какой должна быть жизнь, связан был не с представлением о вершинах, взлетах, кульминациях-требования предъявлялись к жизни во всем ее непрерывном течении. И для этого высокого чеховского максимализма наивная Надя Зеленина с ее юной радостью показательна не менее, чем многоумный Коврин, внимающий голосу черного монаха: "Разве радость сверхъестественное чувство? Разве она не должна быть нормальным состоянием человека?"223.

С бескомпромиссной четкостью представляя себе, каким требованиям должна удовлетворять настоящая жизнь, Чехов ее реальный облик и средства к ее осуществлению видел столь неопределенно, а прожектерства и фальши боялся так бесконечно, что только обобщенный и емкий символ способен был выразить желаемое. Знаменательно: у Чехова образ вишневого сада оформился в преддверии русской революции.

Открытый призыв к осуществлению идеала, стремление представить себе, пусть символическую, картину будущего - все это привело к новой встрече, на первый взгляд неожиданной и необъяснимой, чеховской поэтики с поэтикой народной песни. Перед нами пример "скрытого" фольклоризма, изучение которого в нашей науке только начинается.

Возникновение лирической песни как жанра и лирической ситуации как формы организации поэтического материала обусловлено важнейшими процессами в народной жизни и народном сознании. Лирика в фольклоре появляется тогда, когда личность, вне зависимости от ее места на социальной лестнице и, следовательно, от меры свободы волеизъявления и действия, которой она располагает, вызывает самостоятельный интерес и становится предметом изображения. Если говорить о далекой, выходящей за границы и возможности фольклора перспективе художественного постижения человеческой индивидуальности во всем многообразии ее социально-бытовых взаимосвязей, то такая перспектива впервые наметилась именно в лирической песне с ее демократизмом, который проявляется и в выборе героя, и в отношении к нему автора, и в условиях бытования лирической народной песни. На периферии поэтики народной песни накапливаются (хотя, в основном, остаются неиспользованными) изобразительные средства, необходимые для передачи индивидуального видения.

Если под поэтической модальностью понимать взаимоотношение между высказыванием (образом) и действием, то речь может идти о двух видах модальности - эпической и лирической. Многообразие отношений между речью и событием раскрывается в лирической песне как внутренняя возможность жанра.

Различной степенью модальности наделяется не только действие, о котором идет речь, но и сама принадлежность речи. Здесь противоположность сказочного и песенво.го начал также бесспорна.

В повествовательных жанрах фольклора речевые отношения укладываются в событийные (фабульные) рамки; характер повествования определяется ходом действия, персонажи обращаются друг к другу, повествователь.-к читателю нечто наподобие двух систем связи, внешней и внутренней, не сообщающихся между собой. В лирике в силу вступает внефабульный фактор; при одном и том же действии характер высказываний может быть различным, изменение адреса высказывания далеко не всегда обусловлено ходом событий, причем, в контакт между собой вступают и носителя речи, принадлежащие к различным "системам связи"; в лирическую ситуацию вовлекается и адресат, зачастую вымышленный. С этим связана степень отмеченности начала и конца; одно из проявлений "неоконтуренности" лирического произведения-возможность прямой речи в начале и в конце его. Важно и то, что первое и третье лицо повествователя существуют в одном, а не в разных жанрах, как это имеет место; в сказке. Первое лицо-"я", в нарративном фольклоре имевшее доступ только в смеховые жанры и уже самим своим появлением обозначавшее нечто несерьезное, потешное, -именно в народной лирике получило право представлять героя не сниженного и не пародийного. Здесь зарождается ощущение первичности, новизны сообщаемого-обязательная предпосылка к становлению и развитию таких понятий, как типизация и авторство. В то же время, избавившись от фабульной и жанровой регламентированности, каждая из личных форм еще не обретает в народной песне своей собственной, специфической нагрузки, их новое функциональное разграничение существует скорее как возможность, которая получит свое развитие уже в иной, литературной художественной системе ("Страшно то, что "он"-это я..."-Маяковский, "Про это").

Появление лирической ситуации и лирической модальности связано с пересмотром всей системы, эстетических представлений, начиная с социально-общественного статуса героя и с основных эстетических категорий (в частности, категории трагического) и кончая построением образов и тропов.

B каждой национальной литературной традиции наблюдается самобытное, подвижное, на протяжении веков складывающееся соотношение эпического и лирического начал, причем истоки некоторых тенденций могут быть обнаружены на различных уровнях-на уровне образа, ситуации, композиции и сюжета-уже в фольклоре. Значительные возможности заключены не только в привычном сравнении различных фольклорных явлений в рамках одного жанра (например, сравнение русской баллады с чешской балладой, украинской лирической песни-с болгарской), но и в сопоставлениях иного характера, когда объектом изучения становится факт неодинакового жанрового воплощения одной и той же сюжетной ситуации в фольклоре разных народов.

В процессе сопоставления однотемных песен ряда европейских народов, наряду со свойствами, общими для всех рассматриваемых культур, обнаруживаются и особые тенденции, характеризующие песенный репертуар одного народа либо присущие двум или нескольким национальным культурам вследствие их генетической, региональной или типологической близости.

Выясняется, что в результате различных исторических обстоятельств и обусловленной ими специфики художественного развития однотипная лирическая ситуация в фольклоре разных народов воплощается в произведениях, несходных не только в реалиях, но и в самой мере лиризма. В песенном фольклоре одних народов лиризм сосредоточен почти исключительно в отдельном жанре лирической тесни, существенно отличающейся от героического эпоса по материалу, характеру исполнения и поэтике, в то время как в песенном творчестве других народов межродовые границы не столь определенны, подчас размыты, и лирическое начало проявляется в значительной степени (или даже по преимуществу) как свойство жанров лиро-эпических.

Место того или иного фольклорного жанра в национальной культуре определяется в процессе его взаимодействия, с одной стороны, с иными фольклорными жанрами, с другой - с литературой (разумеется, если не учитывать международных культурных связей и ограничиться рамками одной национальной традиции).

Русский фольклор отличается сравнительно высокой степенью жанровой определенности и устойчивости. На фоне народного творчества других европейских народов явственно проступает и другая сторона этого явления: в русском фольклоре обнаруживается заметное тяготение жанров к двум родовым полюсам-эпическому и лирическому, при сравнительно небольшой роли жанров лиро-эпических.

Если испанскую и русскую народную поэзию по их жанровым тенденциям рассматривать в качестве двух крайних точек песенного спектра, то между ними по характеру жанровых тяготений окажутся песни западных, а затем - южных славян, прячем для первых характерно усиленное литературное воздействие на фольклор, для вторых-взаимопроникновение эпического и лирического начал в фольклоре. Специфические для каждой национальной культуры генезис и поэтика народной песни, "которая никогда не вымирает", оказывают постоянное, прямое или скрытое, воздействие на развитие национальных литератур, влияют на характер и направленность творческого поиска. В фольклорной практике каждого народа исторически складывается своеобразный ."жанровый климат", который не только определяет пути жанрового воплощения традиционных сюжетов в устном творчестве того или иного народа, но и сказывается на характере фольклоризма великих национальных художников (например, лиризация романса у Ф. Лорки, эпизация лирики у Твардовского).

Без учета этого обстоятельства многие важнейшие явления литературного развития не могут быть осознаны с достаточной полнотой. Среди них особое место принадлежит "русской форме", появление которой связано с творчеством Чехова. В его "не оконтуренных сюжетом" произведениях в преображенном виде просматриваются признаки и свойства, которые восходят к лирической песне, какой она сложилась в русской фольклорной традиции.

Творческий потенциал фольклора как постоянного спутника литературного процесса и неисчерпаемого источника обогащения литературной поэтики не сводится к наиболее распространенным в устной традиции элементам. При всей своей традиционности, фольклор, и прежде всего лирическая песня, на протяжении своего существования вырабатывает и накапливает и такие художественные средства, которым тесно в жестких рамках фольклорной поэтики. Заключенные в этих средствах возможности зачастую подобны крайним участкам светового спектра: обычно невидимые, они обнаруживаются, если взглянуть на них сквозь призму последующего литературного опыта. !В частности, многие скрытые возможности песенной поэтики дают о себе знать в процессе сопоставления народной лирической песни с таким литературным явлением, как так называемая русская, или чеховская, форма. Существует и обратная зависимость: сопоставление чеховской композиции с построением народной лирической песни высвечивает лирическую природу впервые вводимых Чеховым в повествование структурных принципов. Сопоставление с народной поэзией проясняет лирическую сущность и тех впервые вводимых Чеховым в повествование структурных элементов, которые исследователями его творчества никак не связывались с чеховским лиризмом, а подчас и противопоставлялись ему. Такое "вааимопросвечивание" явлений фольклорного и литературного ряда может оказаться одним из средств при решении спорных вопросов как фольклорного, так и историко-литературного характера. В результате, например, обнаруживается, что не только опубликованный автором рассказ "После театра", но и оставшиеся в рукописи рассказы "У Зелениных" и "Письмо", вопреки общепринятому мнению, отнюдь не безадресные наброски, а завершенные произведения, части "исчезнувшего" цикла "Рассказы из жизни моих друзей" (1887-1891), первоначально задуманного как роман.

У "русской формы" своя, во многом отличная от других повествовательных жанров, соотнесенность с лирикой. Подобные "схождения" литературных и фольклорных явлений носят сугубо типологический характер224, их объяснение вызывает особого рода трудности. Действительно, о пути Пушкина к динамической композиции сказочного типа можно судить по целому ряду "вещественных доказательств". За становлением же в русской повествовательной прозе композиции песенного типа, основанной на лирической ситуации, которое связано прежде всего с именем Чехова, проследить гораздо труднее. Чехов не подражал народной лирической песне, не "вышивал" по ее канве (сам факт его близкого знакомства с народной песней сомнения не вызывает) 225.

"Лиризация" русской прозы, происходившая на рубеже двух веков, в определенной степени связана с ее фольклоризацией. Факт этот по-своему отзовется у Горького, который слово "песня" вынесет даже в заглавие своих революционных произведений (а со временем исследователи установят, что едва ли не за каждым таким заглавием стоит конкретный фольклорный первоисточник). У Чехова общность с лирической песней проявляется более опосредовано, типологически. Но у ее истоков, в конечном итоге, и те факторы, которые обусловили преимущественное бытование в русском фольклоре нового времени именно лирических жанров, и процесс лиризации других жанров русского фольклора, особенно активизировавшийся как раз на рубеже двух столетий (свидетельство тому-материалы экспедиции братьев Соколовых, предпринятой по следам Рыбникова и Гильфердинга 226), и та исключительная роль лирических жанров в русской песенной традиции, которая влияла на литературно-фольклорные отношения задолго до прихода Чехова, причем воздействие народной песни на литературу оказывалось, в конечном счете, тем более глубоким и значительным, чем демократичнее эта литература становилась.

С точки зрения развития русского словесного искусства в целом, структурно-типологическая перекличка Чехова с фольклорной лирикой закономерна и вполне объяснима. При этом знаменательно, что не только тематические, но и образно-структурные схождения у Чехова наблюдаются с той частью народной лирики, которая наиболее последовательно утверждает право человека на счастье и радость и которую исследователь песенного фольклора характеризует как антидомостроевскую.

Насколько показательны такие схождения поэтики Чехова с фольклорной традицией, можно судить уже по тому, как на разных этапах творческого пути в стилевом сплаве писателя оказывались различные элементы фольклорной образности. Если ранний Чехов пародирует сказку, развивает побасенку, использует анекдот, если его произведения, созданные на рубеже 60-90-х годов, с их нулевой концовкой в "чистом" виде сродни по своей структуре пеоне повседневной по характеру бытования, то типичный для последних лет "Вишневый сад" местами созвучен песне свадебной - песне, исполняемой на пороге новой жизни и преисполненной надежд на грядущее счастье, со своими особыми формами воплощения этих надежд и чаяний, со своей символикой, способной перебросить мосток из настоящего - в будущее.

Истоки такого, несколько неожиданного сближения несходных систем - в высоте присущего каждой из них эстетического идеала ("в человеке должно быть все прекрасно...") и в распространении его на жизнь во всем ее течении и на любого человека.

Сходство-различие двух систем, "сходство несходного" прослеживается на различных уровнях поэтики-в структуре высказывания, в характере поэтической модальности, в образной системе (символика).

Русская лирическая песня предпочитает сдержанную, опосредствованную ойрисовку чувства; она не знает четких границ между исполнителем, персонажем и слушателем и поэтому не боится потерять задушевность и естественность в случае взгляда "со стороны". Рубежи между изложением "от автора" и изложением "в ключе героя" не фиксируются, переключения не замечаются. Иначе говоря, в пеоне такие переключения возможны потому, что они семантически нейтральны. Чеховское представление о "норме", в разной степени доступное (а подчас и вовсе недоступное) его героям, с одной стороны, и повествование, в котором фиксируется видение героя - с другой - придают чеховскому лиризму объективный характер. Чрезвычайно важным и динамичным фактором становится сама степень расхождения между видением автора и персонажа; "двойное" видение-средство проверки героев и всего жизнеустройства высоким авторским идеалом.

Опыт Чехова показывает, что вряд ли правомерны попытки лирическое начало повествовательной прозы вычленять из реализма. Прямо эти два понятия противопоставляют не так уж часто, однако лиризм при характеристике чеховского реализма нередко выносят за скобки, обычно помещая его - целиком и полностью под знаком романтизма227. Крайнее выражение такого понимания лиризма находим у С. Сато, который по поводу "Дамы с собачкой" замечает: "В этом шедевре гармонически сочетаются реализм и лиризм Чехова"228. Здесь лиризм рассматривается как нечто находящееся вне метода вообще и вне реализма - в частности. Между тем лиризм у Чехова является органическим элементом реалистической художественной структуры.

При всем внешнем сходстве некоторых чеховских символов с фольклорными-это явления различного порядка. Фольклорный "сад" и "вишенье" выполняют в пеоне заранее заданную и неизменную функцию; чеховский символ многозначен, и эта многозначность создается по мере развития сюжета, "на глазах" у читателя или зрителя.

Типологические соответствия между чеховским повествованием и народной лирической песней обнаруживаются на различных уровнях, не отменяя, а, напротив, оттеняя своеобразие каждой из двух поэтических систем, к которым относятся сопоставляемые явления.

Наряду с такими типичнейшими для фольклора элементами, как "нулевая концовка", символ или рефрен229, обнаруживаются и такие общие для двух систем элементы поэтики, которые в стиле Чехова являются стержневыми, тогда как в фольклоре они факультативны или нейтральны. На примере Чехова мы убедились, что существуют писатели, которые извлекают из фольклора (точнее-из векового художественного опыта, опирающегося и на фольклор) также и нечто новое ("новое из фольклора" - это почти оксюморон), обнаруживая в нем тенденции и возможности, которые в самом фольклоре в силу тех или иных причин не получили заметного развития, но подчас давали о себе знать - изредка, не становясь нормой, но и не вступая с ней в противоречие.

Жанровая определенность русской лирической песни, непрерывно присутствовавшей в народном художественном сознании, сыграла в процессе становления новой литературной формы роль постоянно действующего фактора, своеобразного катализатора (это, разумеется, не мешало ей время от времени воздействовать на литературный процесс и самым активным образом, непосредственно). И в этом-еще один смысл определения, которое закрепилось за гениальным чеховским открытием - "русская форма".

Заключение

Рассмотренные явления позволяют говорить о фольклоре и литературе не только как о различных составных частях народной культуры, но и, в определенном плане, как о поэтической метасистеме, а их развитие воспринимать как двуединый процесс. При этом, с одной стороны, отдельные случаи соприкосновения фольклора и литературы предоставляют в распоряжение исследователя материал для обобщений и выводов, характеризующих каждую из систем в отдельности и метасистему в целом; с другой стороны, удовлетворительное и по возможности полное освещение отдельных проблем может быть получено только с учетом общих тенденций. А из этого следует, что решение ряда дискуссионных вопросов в области фольклора или литературы может быть существенно продвинуто вперед, если вопросы эти будут рассмотрены в новом, более широком контексте, в свете обнаруженных закономерностей.

Характер взаимодействия двух поэтических систем исторически изменчив и поэтому неодинаков на различных этапах художественного развития, причем общие закономерности по-разному проявляются в различных национальных культурах. Так, известно, что в области поэтики литература средних веков, в силу своего нормативного характера, по сравнению с позднейшими этапами литературного развития, структурно более близка фольклору. Отсюда и большая взаимопроницаемость литературы и фольклора в средневековый период1; изменения, которые претерпевают элементы при переходе из одной системы в другую, минимальны. В новой литературе возрастает различие между фольклором и литературой, а также понимание этого различия писателями. И все же на первых порах заимствуются наиболее броские, внешние фольклорные признаки, в то время как важнейшие структурообразующие принципы зачастую не учитываются, так что в конечном счете литературные переложения оказываются весьма далекими от фольклорных первоисточников, как о том свидетельствует, например, история русской сказки. На этом этапе влияние фольклора на литературу осуществляется то преимуществу по линии однотипных жанров (фольклорная песня-литературная песня, народная сказка-.литературная сказка, героический эпос-героическая поэма,-разумеется, в переделах того различения фольклорных жанров, которое было доступно литературе соответствующего периода). Неудивительно, что в молодых национальных литературах обычно преобладают те жанровые традиции, которые доминировали в фольклоре; отсюда, например, долговременное господство новеллистики в североамериканской литературе или же преимущественное развитие в литературах Дагестана лирических жанров, в то время как у многих соседних дагестанцам народов Кавказа литература долго оказывает явное предпочтение жанрам эпическим 2.

Со временем отношение литературы к фольклору становится все более сложным и творческим и все меньше ограничивается рамками внутривидовых соответствий (лиризация романса у Лорки, эпизация песенных мотивов у Твардовского) . Теперь даже прямое перенесение элементов из одной системы в другую ведет к изменению их сущности. Слово, перенесенное из фольклора в литературу с любой, даже абсолютной точностью, воспринимается как переосмысленное, чужое слово, имеющее свое происхождение, свою историю, свой круг бытования. Из этого вовсе не следует, что при рассмотрении подобных явлений весь предыдущий процесс сосуществования и взаимодействия устного и письменного видов словесного искусства можно просто обойти. Напротив, вся история предшествующих отношений, контактов и взаимовлияний накладывает свою мету на современное состояние как фольклора, так и литературы и вносит свои поправки в их сегодняшние взаимоотношения. Позднейшее развитие может подчас изменить наметившиеся тенденции взаимодействия литературы и фольклора, порою и самым существенным образом, однако пройденные этапы не предаются забвению. Перед новым качественным скачком в литературе происходит накопление сил, привлекаются ресурсы многовековой давности - и в своем первоначальном, застывшем виде, и как живая, постоянно обогащающаяся литературная традиция. Иначе говоря, непрерывно возрастают возможности "скрытого" фольклоризма; при этом в творчестве большого художника новаторство проявляется наряду с использованием фольклора и в самом характере использования фольклора, что нередко мешает исследователям рассмотреть в одних случаях связь с фольклором, в других-новаторство.

При взаимодействии народного творчества с реалистической литературой полнее, чем когда бы то ни было, обнаруживается неисчерпаемость фольклора как вечного источника непрерывно развивающегося искусства. В самом деле, с одной стороны, реалистическая поэтика, антидогматическая по своей природе, открывает широкий доступ для различных по характеру и происхождению художественных средств, в том числе и восходящих к фольклору; с другой стороны, эта же широта, это же многообразие реалистического искусства имеют следствием индивидуализацию художественных средств и приемов, распространение "права личной собственности" и на такие компоненты художественной структуры, которые на более ранних этапах художественного развития считались еще общим достоянием. Поэтому все 'пришедшее извне, поскольку оно может быть полезным, в реалистическом искусстве свободно воспринимается и используется-но не присваивается; здесь "над всем чужим всегда кавычки", приобретения совершаются при постоянном напоминании о происхождении и иной изначальной сущности привлекаемого материала. Таким образом, и в тех случаях, когда писатель-реалист, казалось бы, строго соблюдает нормативные требования народной поэтики, и тогда, когда он явно выходит за их пределы, сами эти нормы постоянно дают о себе знать, учитываются, от них, прямо или опосредовано, ведется отсчет, - как мы это наблюдаем у Пушкина в "Медном всаднике", в гоголевской "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем" и в ряде других произведений. Только на фоне исходных свойств преображение традиционного элемента обнаруживается в полной мере.

B силу перечисленных причин, из фольклора в литературу, если рассматривать процесс их взаимодействия в историческом плане, проникают сначала наиболее "жесткие", наиболее наглядные и распространенные компоненты. Однако по мере развития реалистических традиций литература все активнее обращается к таким сторонам фольклорной поэтики, которые не отличаются указанными признаками, и нередко предпочитает усвоение народной поэтики в неотвердевших, "избыточных", а подчас и тупиковых для фольклора формах. На такой стадии обращение к фольклору-это использование и того, что получило в устной словесности развитие и распространение, и тех возможностей, которые остались в фольклоре нераскрытыми. Можно утверждать, что в определенном смысле фольклорная традиция оказывается более продуктивной в литературе, нежели в фольклоре. Иначе говоря, фольклорная традиция хранится не в одном лишь фольклоре - она веками впитывается литературой, и если этого не учитывать, то многие литературные явления останутся непонятыми и необъясненными; без учета фольклорного воздействия неполно представление и о литературном процессе в целом. В области поэтики фольклорные импульсы особенно активны, а их последствия-устойчивы и долговременны.

Отмеченная тенденция может быть охарактеризована и с другой стороны: есть все основания предполагать, что и в процессе дальнейшего развития литературы в поле зрения исследователей, наряду с традиционными, будут попадать также до того не замеченные или недостаточно освещенные в науке свойства и возможности народной поэтики-то мере того как они станут привлекать внимание художников будущего.

Проблема фольклоризма тесно связана с вопросом о национальной самобытности словесного искусства. В каждой национальной культуре между фольклором и литературой устанавливается своя система отношений, в которой общие закономерности получают своеобразное развитие.

Для характеристики фольклорно-литературных взаимосвязей того или иного народа чрезвычайно важно, по какому пути пошло у этого народа развитие фольклорных жанров - "закрытому" или "открытому". Для русского фольклора характерен "закрытый" путь и, вследствие этого, во-первых, высокая степень жанровой определенности и, во-вторых, явное тяготение к двум крайним родовым полюсам жанрового спектра-лирическому и эпическому. Необходимо также учесть, что в процессе своего развития русская литература проявила повышенную восприимчивость прежде всего по отношению к двум полярным жанрам фольклора-к волшебной сказке и к лирической песне. И это ее свойство имеет свои исторические истоки. Существовало две сферы художественных потребностей, которые русское средневековое общество удовлетворяло преимущественно за счет фольклора, тогда как литература этого времени на них практически не откликалась3. Речь идет о лирической поэзии и развлекательной литературе: почти полное их отсутствие в древнерусской письменности возмещалось распространением фольклорной лирической песни и народной сказки, в течение веков не испытывавших на себе обратного литературного воздействия. Отсюда-исключительная роль сказки в формировании повествовательных письменных жанров и роль народной песни-в утверждении лирического начала в русской литературе .нового времени. Словесное творчество народа, устное и письменное, существует как единая метасистема, находящаяся в непрерывном развитии. При этом и давние процессы могут отозваться в творчестве национального поэта подчас самым, на первый взгляд, непредвиденным образом.

ПРИМЕЧАНИЯ

СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ

Аф. - Народные русские сказки А. Н. Афанасьева в трех томах. М, 1957.

Кир. - Песни, собранные Киреевским. Новая серия, вып. 1, М, 1911; вып. II, ч. 1, М., 1918; ч. 2, М., 1929.

Соб. - Великорусские народные песни. Изданы А. И. Соболевским. Т. I-VII, Спб. 1895-1902.

Шейн - Великорусе в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах и т. п. Т. I, вып. 1-2, СПб, 1898-1900.

При сокращениях во всех случаях римскими цифрами обозначается том или выпуск, арабскими без дополнительного обозначения - часть, с обозначением номер текста (No) или страница (с.).

К ВВЕДЕНИЮ

1 Так, В. Г. Базанов выделяет особую форму использования фольклора в литературе - интерпретацию, включая в это понятие и "наивные стилизации и подделки", и "создание псевдонародных произведений", и т. п., но также и "более сложное, позитивное отношение к фольклору" (Базанов В. Русский эпос в литературных интерпретациях XIX века. - В кн.: La poesia epica et la sua lormazione. Roma, 1970,3 с. 334): мексиканский филолог Френк Алаторе говорит о явлении фольклорной рецепции в литературе, включая сюда и прямую цитату, и стилизацию, и творческое переосмысление фольклорного стиля (См : Alatore F. Entre folklore у lite-ratura (Lirica hispanica anUqua). Mexico, 1971). В. В. Митрофанова напоминает о бытовании "в устной традиции пересказов литературных произведений" (Митрофанова В. В. Народная сказка о Ерше и рукописная повесть о Ерше Ершовиче. - В кн.: Русский фольклор. Л., 1972, т. XIII, с. 166); особую группу составляют вторичные фольклорные образования, т. е. отражение в фольклоре литературных произведений, созданных на основе фольклора, - явление "зигзага" или явление "бумеранга", по терминологии англоязычных и испаноязычных фольклористов. Нас интересуют и все перечисленные, и некоторые другие случаи взаимодействия фольклора и литературы, но лишь в той мере, в какой в них проступают закономерности системно-типологического характера.

2 Польские филологи в этом случае для разграничения системных связей и типологической общности употребляют термин "связи" (zwazki) - в отличие от "параллели" (paralele); аналогичной терминологии придерживаются и некоторые чехословацкие исследователи (соответственно: kontakty - nezavisle paralely).

Здесь и в дальнейшем некоторые диакритические знаки в иноязычных текстах по техническим причинам не воспроизводятся.

3 Храпченко М. Размышления о системном анализе литературы. - Вопросы литературы, 1975, No 3, с. 110.

4 Тимофеев Л. И. Советская литература. Метод, стиль, поэтика. М., 1964, С. 349.

5 Горелов А. А. Насущные проблемы освоения культурного наследства. (Фольклористика). - Русская литература, 1977, No 4, с. 35.

6 Фрегаты времени. Диалог поэта и критика. - Литературная газета, 1974, No 1, с. 6.

7 Румынские поэты о поэзии. - Вопросы литературы, 1974, No 8, с. 102.

8 Гарсиа Лорка Ф. Я работаю огнем. - Вопросы литературы, 1969, No 1, с. 138. - Ср. с замечанием лужицкого (ГДР) фольклориста П. Недо: "...Никто не станет ожидать, чтобы новые произведения писали в стиле фольклора, как это имело место в XIX веке. Современные создателя художественных произведений основательно изучают различные свойства специфики фольклора, чтобы тем самым обогатить собственную художественную индивидуальность и дать ей проявиться в собственном, оригинальном творчестве". (Nedo P. Folklorystyka. Oeolne wprowadzenie. Poznan, 1965, s. 227).

9 Джусойты Н. Уходя от фольклора... - Вопросы литературы, 1977, No 1, с. 119.

10 См.: Материали за V международен конгерес на славистите. Сла-вянска филология. Отговори на въпросите за научната анкета. София, 1963, т. II, с. 205-289.

11 Шостакович Дм. Музыка и время. - Коммунист, 1975, No 5, с. 43-44.

12 Ряд интересных суждений по этому вопросу содержат статьи, с которыми выступили участники дискуссии "Фольклор и современный литературный процесс", проводимой на страницах журнала "Вопросы литературы": Кубилюс В. Формирование национальной литературы - подражательность или художественная трансформация? (Три шага литературы в фольклор) (1976, No 8); Джусойты. Н. Уходя от фольклора... (1977, No 1); Аузинь И. Расширение горизонта (1977, No 6) и др.

13 Это касается не только литератур младописьменных. Подчас и в литературах, насчитывающих не один век существования, давно сложившиеся, окостеневшие " в течение столетий остающиеся неизменными поэтические нормы тормозят литературное развитие - и тогда для преодоления схоластической поэтики обращаются, к фольклорным истокам, как это наблюдается сейчас, например, в афганской поэзии, заимствующей у народной песни не только темы и образы, но и свободу строфических построений. (См.: Дворников Н. А. Строфика и синтаксис (к проблеме лингвистической поэтики). - В кн.: Проблемы языкознания. Доклады и сообщения советских ученых на Х Международном конгрессе лингвистов. М., 1967,c.188).

14 См., например: Чыгрын И. П. Станауление беларускай прозы i фальклор. Дакастрычнiцкi перыяд. Мiнск. 1971, с. 4).

15 См , например: Лазутин С. Г. Жанровые особенности поэтики русского фольклора. - В кн.: Вопросы поэтики литературы и фольклора. Воронеж, 1974, с. 17; Звозников А. А. Поэтика Пушкина в современных исследованиях. - Русская литература, 1976, No 3, с. 195-196.

16 Выходцев П. С. Об исторических закономерностях взаимосвязей литературы и фольклора. - Русская литература, 1977, No 2, с. 4.

17 Фольклор. Поэтическая система. М., 1977, с. 3.

18 Там же, с. 6.

19 Krzyzanowski J. Paralele. Studia porownawcze z pogranicza literatury i folkloru. Warszawa, 1961, s. 15.

20 Kochol V. Literatura a folklor. - Slovensky narodopis. Bratislava, 1977, N 2.

21 Астахова А. М. Исследования советского времени о роли фольклора в русской литературе. - В кн.: Вопросы советской литературы. IV. Фольклор в русской советской литературе. М.-Л , 1956, с. 288.

22 См.: Русская советская поэзия и народное творчество. Л., 1056.,

23 Русская литература и фольклор (XI-XVIII вв.). Л., 11970, с. 17.

24 Эту необходимость Э В. Померанцева убедительно обосновала на примере развития одного жанра: "Самый процесс воздействия литературы на устное творчество не нов, однако в наше время он количественно увеличился в такой степени, что приобрел новое качество: из периферийного явления в жизни сказки превратился в профилирующее" (Померанцева Э. Кинга и сказочник. - В кн.: Народная гравюра и фольклор в России XVII-XIX вв. (К 150-летию со дня рождения Д. А. Ровивокого). М., 1976, с. 357.

25 Митрофанова В. В. Народная сказка о Ерше и рукописная повесть о Ерше Ершовиче. - В кн.: Русский фольклор. 1972, т. XIII, с. 1Й6.

26 Базанов В. От фольклора к народной книге. Л., 1,873, с. б.

27 Batminski J. Struktura jezykowa incipitu piesni ludowej. - In:

Semiotyka i struktura tekstu. Studia poswiecone VII miedzynarodowemu kongresowi slawistow. Wroclaw - Warszawa - Krakow - Gdansk. 1973, s. 81.

28 Взаимодействие наук при изучении литературы. Хроника. - "Русская литература", 18,77, No 2, с. 228.

29 Уемов А. И. Логический анализ системного подхода к объектам и его место среди других методов исследования. - В кн.: Системные исследования. Ежегодник. М., 1969, с. 84.

30 Ничев Б. Увод в южнославянский реализм. От фолклор към литература в естетическия развой на южните славяни през XVIII и XIX век. София, 19711, с 90.

31 Kortazar A. R. Folklore у literafura. Buenos Aires, 1964, p. 84.

32 Об этом не раз напоминал, например, Н. И. Кравцов, - в частности в .выступлении на Всесоюзной конференции фольклористов по проблеме "Основные направления в изучении фольклора" (Москва, 28-30 июня, 1071 г. (Народна, творчiсть та етнографiя, 1971, No 6, с. 104-105).

33 Путилов Б. Н. Русский классический фольклор и современность. - В кн.: Kongresa jugoslavskih folkloristov. Celje, 1965. Zbornik XII. Ljubljana, 1968, s. 93.

34 Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20-ти тт. М, 1966, т. 17, с. 354,

35 Так, еще в начале шестидесятых годов Н. Ф Бабушкин полагает, что "понятие типического образа в фольклоре" "по существу то же, что и в литературе", ибо автор придерживается той точки зрения, что фольклорное произведение, стоит ему быть записанным, - это уже не фольклорное произведение, а "обычный печатный или письменный текст художественного произведения" (Бабушкин Н. Ф. Черты фольклора как формы общественного сознания масс. - В кн.: Вопросы творческого метода и мастерства в литературе и фольклоре. Томск, 1962, с. 85).

36 Sulima R. Folklor i literatura. Szkice о kulturze i literaturze spolczesnej. Warszawa, 1976, s. 10.

37 Этими "промежуточными" слоями словесного творчества занимались, не говоря уже об А. Н. Веселовском, еще в начале нашего века В. В. Сиповский, С. В. Савченко, М. Н. Сперанский. В настоящее время этой проблеме много внимания уделяет В. Г. Базанов.

38 Штейниц В. Рабочая песня и народная песня (вступительное слово на симпозиуме). - VII Международный конгресс антропологических и этнографических наук. М., 1064, с. 17.

39 Krzyzanowski J. Systematyka bajki polskiej. - In: Z polskich stu-diow slawistycznych. Seria 2. Nauka о literaturze. Warszawa, 1963, s. 329.

40 Померанцева Э. В. Баллада и жестокий романс. - В кн.: Русский фольклор. Л., 1,974, т. XIV, с. 202.

41 Ср.: "Причитания и бытовая сказка обладают наибольшей отзывчивостью, но и здесь современные мотивы появляются главным образом не нарушая поэтики жанра и устойчивых художественных концепций" (Базанов В. Заметки фольклориста, с. 233).

42 Ср.: "Чем более далекие варианты одних и тех же структурных функций мы будем рассматривать, тем легче определятся .инвариантные - типологические закономерности" (Лотман Ю. М. О типологическом изучении литературы. - В кн.: Проблемы типология русского реализма. М., 1989, с. ,18).

43 Базанов В. Заметки фольклориста, с. 228. - Ср.: "Наблюдения показывают, что фольклорные жанры значительно отчетливее, чем литературные, отличаются друг от друга .не только по содержанию, но и по своей художественной форме, принципам художественного отражения действительности" (Лазутин С. Г. Жанровые особенности поэтики русского фольклора. - В кн.: Вопросы поэтики литературы и фольклора. (Воронеж, 197Й, с. 4).

44 В основу такой градации положена классификация К. В. Чистова, как она представлена Д. С. Лихачевым. (См.: Лихачев Д. Будущее литературы как предмет изучения. - "Новый мир", 1.969, No 9, с. 17В). Своеобразными сигналами о становления того или иного вида собственности могут служить сведения о мерах по ее охране. Так, на рубеже шестнадцатого-семнадцатого веков право собственности на текст уже существовало, но еще не получило официального статуса, и Шекспир следит за тем, чтобы лазутчики не записывали его пьесы во время представлений, и даже в девятнадцатом веке Никколо Паганини возит партитуру своих концертов с собой, выдавая ее оркестрантам только на время выступления и притом- пусть в ущерб качеству исполнения-перед самым выходом на сцену и отбирая сразу же после окончания игры. В музыке, по сравнению с литературой, процесс затянулся, очевидно, оттого, что здесь исполнитель подчас заслонял автора.

45 Лихачев Д. Будущее литературы как предмет изучения. - Новый мир, 1969, No 9, с. 183.

46 Ср.: "Сложность конкретных связей и в литературе и в фольклоре состоит именно в том, что сама типология фольклора постепенно включается во всемирно-исторический процесс, образует одно "из звеньев международных культурных контактов" (Вазонов В. Заметки фольклориста. - Русская литература, 1,966, No 2, с. 229).

47 Словацкий исследователь Петер Либа выделяет следующие уровни "возможного междисциплинарного изучения": темы, стиля, семантики и семиотики. (См.: Liba P. Folklor a popularna literatura. - "Slovensky naro-dopis". Bratislava, 1976, No 3, s. 409).

48 В той же, в принципе, последовательности, к которой мы пришли в результате изложенных соображений, переносила свое внимание с одного аспекта на другой историческая поэтика.. Как проницательно заметил И. Ф. Анненский (в письме к Е. М. Мухиной от 5 апреля 1906 года), "поэтика начала с сюжетов, позже возник вопрос о заимствованиях и реминисценциях. Определительная роль поэтической речи и власть слов только что начинает выясняться" (Письма И. Ф. Анненского к Е. М. Мухиной. - Известия АН СССР, серия литературы и языка. 1973, т. XXXII, вып. 1, с. 53).

К ГЛАВЕ ПЕРВОЙ

1 Житье и хоженье Данила, Руськыя земли игумена. - В кн.: Палестинский сборник, СПб., 1885, вып. IX, с. 97.

2 Хожение за три моря Афанасия Никитина. 1466-1472 гг. М.-Л., 1948, с. 28. (Серия "Литературные памятники").

3 Топоров В. Н. От космологии к истории (к характеристике ранне-исторических описаний). - Тезисы докладов IV летней школы по вторичным моделирующим системам. Тарту, 1970, с. 63.

4 Лосев А. Ф. Гомер. М., 1960, с. 8.

5 Когда, в силу определенных причин, такие же ограничения проникли в роман, Фюретьер (1619-1688), доведя своих героев до брака, завершает "Мещанский роман" (первую книгу) следующим образом: "Хорошо ли они жили а супружестве или плохо, об этом вы когда-нибудь узнаете, если придет мода описывать жизнь замужних женщин" (Фюретьер А. Мещанский роман. Комическое сочинение. М., 1962, с. 192). Подобное отношение романиста XVII века к регламентации временных границ изложения свидетельствует: перед нами не закон, непреложность которого ни у кого не вызывает сомнения, а мода, которой автор подчиняется не без иронии.

6 Пропп В. Я. Фольклор и действительность. М., 1Q76, с. 103.

7 См.: Соловей Л. М. Взаимосвязи белорусской баллады со сказкой и легендой. - В кн.: Прозаические жанры фольклора народов СССР. Минск, 1974, с. 140.

8 См: Bysiron J. S. Artyzm piesni ludowej. Poznan.-Warszawa, 1921, s. 114.

9 См. там же, с. lil5.

10 См.: Димков Н. Драмата на Рачо Стоянов "Майстори" и народното творчество. - В кн.: Български фольклор, 1976, кн. 2, с. 45-46.

11 "Осознаваемая индивидуумом длительность иногда называется протяженностью для того, чтобы отличить ее от физической длительности" (Вудроу Г Восприятие времени. - В кн.: Экспериментальная психология. М., 1963, т.2,с.870).

12 См : Гуревич А. Что есть время? -Вопросы литературы, 1968, No 11, с. 1156.

13 Пропп В. Я. Русский героический эпос. Л., 1955, с. 343.

Необычайные деяния совершаются в необычные сроки. Сказочные дворцы воздвигаются в одну ночь. Гоголь в "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем" пародирует эту фольклорную закономерность: оскорбительный для соседа хлев выстроен был Иваном Никифоровичем "с дьявольской скоростью: в один день" (Гоголь Н. В. Собр. соч. в 7-ми тт. М., 1976, т. 2, с. 197).

14 Герою абхазской сказки - 800 лет, его жене - 700, теще - 1200 (см.: Зухба С. Л. Абхазская народная сказка. Тбилиси, 1970, с. 212); в сербском фольклоре 9 лет длится не только отлучка из дому, но и голодовка героя (см.: Ястребов И. С. Обычаи и песни турецких сербов. СПб., 1899, с. 269); в русской сказке прекрасную невесту "тридцать три года сватали, да не высватали" (Аф., I, с. 428, No 170). С .другой стороны, в фольклоре многих народов подвиги совершают герои-малолетки. Любопытно, что ни антагонисты героя русской сказки, ни противники богатырей, ни вилы сербских песен возрастной характеристикой не наделяются.

15 Королькова А. Н. Русские народные сказки. М., 1989, с. 108.

16 Только в более поздних (типологически) сказках время в сюжете обретает самостоятельную роль. В индийской сказке "Дерево-свидетель" мудрец Бирбал обличает лжеца следующим образом. Отправив в путь человека, которому обманщик отказывается возвратить деньги, "Бирбал промолвил с нетерпением: "Неужто этот старик еще не добрел до дерева?"- "Нет, ваша честь, еще не дошел. Это место отсюда далече, ну и. дорога тяжелая, - все бугры да горки. Он сейчас, верно, как раз на полпути", - возразил хитрец, и ложь его была разоблачена: если бы он действительно не брал денег, стоя у того дерева, то и не знал бы" как долго надо к нему идти. (См.: Забавные рассказы про великого и хитроумного Бирбала, главного советника; индийского падишаха Акбара. М., 1968, с. 201i-202). Время в его повседневной реальности становится элементом сюжета.

17 "Вместе с тем свои закономерности имеют и перерывы во времени. Сюжетное развитие былины прерывается, причем в шелом эти. разрывы значительно крупнее, чем в сказке" (Лихачев Д. С. Поэтика, древнерусской литературы, Л., 1971, с. 261). "В целом" - очевидно потому, что не всегда перед нами сопоставимые величины в силу неопределенности временных характеристик в сказке.

18 Ср.: "Оказывается, что даже с возникновением цивилизации первостепенная важность придается скорее одновременности, чем последовательности. Определенные религиозные и жертвенные акты совершались при особых обстоятельствах... и только пря этих обстоятельствах... Действительно, долгое время аспектами времени, которые имели основное значение для человеческого ума,, были не длительность, направленность и необратимость, а повторяемость и одновременность" (Уитроу Дж. Естественная философия времени. М., iT.9164, с. 74).

19 См.: Буслаев Ф. Русская народная поэзия. СПб., 1861, т. I, с. 343.

20 См.: Peuckert W.-E. Mittagzeit. - In: Beitrage zur Sprachwissen-schaft Volkskunde und Literaturforschung. Berlin, 1965, S. 304-313.

21 Аф., III, с. 425 (комментарий).

22 Не запечатлен ли в этом эмпирический опыт древнего человека, который он приобретал, когда непредвиденные обстоятельства, ставили его в исключительное положение? Недавние психологические опыты, поставившие себе щелью изучить восприятие времени человеком, лишенным обычных временных ориентиров делают такое предположение весьма правдоподобным. Так, французские спелеологи получили данные, свидетельствующие о потере представления о времени при длительном пребывании под землей в полном одиночестве. В этом нет ничего удивительного. Неожиданным оказался сам характер допускаемых ошибок. Антуан Сеньи на 122-й день своего пребывания в пещере, 2 апреля 1965 г., был удивлен, когда ему сообщили о скором окончании эксперимента: по его подсчетам было лишь 2 февраля. Англичанин Дэвид Лефферити при других условиях и при иных сроках эксперимента выразил удивление по тому же поводу - совсем в духе сказочных героев, (см.: Душков Б. А., Космолинский Ф. П. Оценка времени в условиях камерных экспериментов. - Вопросы психологии, 1|968, No ,6, с. il07-110). Впрочем, удивляться могли испытуемые, но не экспериментаторы: уже в 1868 г. Вьерордт сформулировал закон, согласно которому короткие интервалы переоцениваются, а длинные недооцениваются (см.: Вудроу Г. Восприятие времени. - В кн.: Экспериментальная психология, т. II, с. 860).

23 Есенин С. Собр. соч. в 5-ти тт. М" 1962, т. 3. с. 165.

24 См.: Бицилли П. М. Салимбене. - Записки, Новороссийского ун-та, историко-филологического факультета. Вып. 12, Одесса, 1916, с. 131.

В современной литературе подобная регламентация встречается разве что в научно-популярных текстах, например: "Годы при именах царей и правителей относятся к их правлению, при именах других лиц - к годам их .рождения и смерти" (Орловский Б. Шеренга великих инженеров. Варшава, Наша ксеигарня, ,lQ7il, с. 15).

25 Вагнер Г. К.. Проблема жанров в древнерусском искусстве. М., 1974, с. Й4.

26 Литературная теория немецкого романтизма. Документы. / Под ред., со вступ. статьей и комментариями Н. Я. Берковского. Л., 1934 с. 133.

27 Фарыно Е. К проблеме кода лирики Пушкина. (Лирическое "я", время и пространство). - В кн.: О poetyce Aleksandra Puszkina. Poznan, 1975, s. 129.

28 "Эддингтон ввел наглядный и изящный термин "стрела времени", получивший широкое распространение как в физической, так и в философской литературе" (Время в современной физике. М., 1970 / Пер. с французского. Предисловие к русскому изданию проф. Д. А. Франк-Каменецкого, с. 11.

29 В меньшей степени сказанное относится к лирике (см. гл, IV).

30 Luthi М. Es war einmal. Vom Wesen des Volksmarchens. 3. Aufg. Gottingen, 1968, S. 28.

31 См.: Лагутов В. О некоторых мотивах жанра исторической баллады. - В кн.: Вопросы теории и истории литературы. Труды Самаркандского гос. ун-та им. Алишера Навои. Новая серия, 1974, вып. 254. Самарканд, с. 73-74.

32 Наглядной моделью такого восприятия времени могла бы служить палка с нарезками - первый шаг древнего человека к абстрагированному изображению времени (выражение "отрезок времени" исконное во многих языках), фиксируемому еще в виде отдельных пунктов, "аористически". (См.: Якобсон Г. Развитие понятия времени в свете славянского саsъ. - Scando-Slavica. Kopenhagen, 1958, т. IV, с. 286-307). Человеческая жизнь также видится поэтапно, как ряд смертей и рождений; и если летний день долог, то это, согласно южнославянскому поверью, происходит оттого, что солнце несколько раз останавливает свой путь.

33 См.: Рейхенбах Г. Направление времени. М., il962, с. 1Г7.

34 Гончаров И. А. Собр. соч. и писем в 6-ти тт. М., Т959, т. 4, с. 314. В дальнейшем цитируется по этому изданию.

35 См.: Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970, с. 259-260.

36 Meyerhof. Time of Literature. University of Kalifornin Press. Berkley and Los Angeles, 1955, p. 26.

37 Пропп В. Я. Морфология сказки. М., 1969, с. 6.-70.

38 Фюретьер, пристрастие которого к пародированию канонов нам уже доводилось отмечать, и на этот раз посмеялся - над автоматическим перенесением "заключительного .благополучия" из сказки в роман. На последних страницах второй книги его "Мещанского романа" описана свадьба, на следующее же утро после которой герои оказались в суде. И вот финал: "В некоем царстве фей двое животных были наделены чудесным даром: волшебная собака - догонять любую дичь, а волшебный заяц - убегать от любой собаки. Случаю было угодно, чтобы волшебную собаку спустили на волшебного зайца. Возник вопрос - чей дар окажется сильнее: догонит ли собака зайца или заяц убежит от собаки? Решение этого трудного вопроса заключается в том, что они бегут и поныне. Так и с тяжбой Колантины и Шароселя: они все время судились, судятся сейчас и будут судиться столько лет, сколько господу богу угодно будет отпустить им жизни. Конец" (Фюретьер А. Мещанский роман, с. 307).

39 .Великорусские сказки Пермской губ. Об. Д. К. Зеленина. Пгр, 1914, с. 355 (No 63). Далее: Зеленин Д. К.

40 Записки Красноярского подотдела Восточносибирского отдела русского географического общества. Красноярск, 1:902, т. I, вып. 1, с. 179. (No 41).

41 Онежские былины. /Подбор былин и научная редакция текстов акад. Ю. М. Соколова. Подготовка текста к печати, примечания и словарь В. Чичерова. М., 1048, No 57.

42 О художественном времени в былинах см.: Неклюдов С. Ю. Время, и пространство в былине.-В кн.: Славянский фольклор, М., 1972, с. 18-45; Он же. Заметки об эпической временной системе. - В кн.: Труды по знаковым системам. VI. Учен. зап. Тартуского ун-та, 1973, вып. 308, с. 151 - 165; Он же. Статические и динамические начала в пространственно-временной организации повествовательного фольклора. - В кн.: Типологические исследования по фольклору. /Сб. статей памяти Владимира Яковлевича Проппа. М., 1976, с. 183-190.

43 .См.: Мелетинский Е. М., Неклюдов С. Ю., Новик Е. С.. Сегал Д. Л. Проблемы структурного описания .волшебной сказки. - В кн.: Семиотика. Труды по знаковым системам. IV. Учен. зап. Тартуского ун-та. 1969, вып. 236, с. 107.

44 В ряде языков, например, в монгольском и башкирском, сказка сохраняет особую форму давнопрошедшего времени, живой речи уже неизвестную. К такой форме восходит и русское "жили-были".

45 Селиванов Ф. М. (Рец. на кн.: Путилов Б. Н. Сюжетная замкнутость и второй сюжетный план в славянском эпосе. - В кн.: Славянский и балканский фольклор. М., 197il). - Вестник Московского ун-та. Серия X. Филология. 1973, No 2, с. 85.

46 Путилов Б. Н. Сюжетная замкнутость и второй сюжетный план в славянском эпосе. - В кн.: Славянский и балканский фольклор, с. 94.

47 Там же, с. 79.

48 См.: Бахтин М. Эпос и роман.-Вопросы литературы, il970, No 1, с. 95-1122.

49 Для уточнения разницы между двумя этими понятиями прибегну к аналогии и сошлюсь на опыт изучения календаря майя историками прошлого века. "Они довольно быстро разобрались в том, насколько, окажем, строения Копана древнее, чем строения Киригуа, но не могли даже приблизительно себе представить, к какому веку европейского летосчисления относится сооружение этих городов" (Керам К. Боги, гробницы, ученые. М., 1:960, с. 349). Это пример календаря без хронологии. Такой же предстает перед современными исследователями истории Средней Азии и Северной Индии, т. н. "дата Канишки".

50 Среди зарубежных работ по этому вопросу, отличающихся новизной материала, отметим диссертацию И. Акидиля (См.: Acidll I. Formel-hafte Wendungen in deutschen und turkischen Volksmarchen. Eine Studie zur vergleichenden Marchenforschung. Marburg, 1968, S. 15-17, 140).

51 См.: Народные исторические песни. М.-Л., с. 145. (Б-ка поэта, большая серия).

52 Правдюк О. Часова атрибуцiя деяких реалiй у весiльних пiснях. - Народна творчiсть та отнографiя, 1971, No 3, с. 53.

53 См.: Riesel Е. Stilistik der deutschen Spracbe. М., 1959, S. T22. 54 Храпченко М. Б. Природа эстетического знака. - В кн.: Контекст 1976. М., Г977, с, 33.

55 Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми тт. Сочинения. М.-Л., 1964, т. 7, с. 125. В дальнейшем цитируется по этому изданию.

56 См.: Цейтлин А. Г. И. А. Гончаров. М., 1950.

57 См.: Вайнберг И. Достоверность факта и правда искусства. (В творческой лаборатории М. Горького: "Жизнь Клима Самгина,"). - Вопросы литературы, ilQ70, No 10, с. 141i.

58 См.: Потебня А. А. Из записок по теории словесности. Харьков, 1906, с. &

69 Ончуков Н. Е. Северные сказки. СПб., 1009, No 4.

60 См.: Лихачев Д. С. Русский посольский обычай XI-XII веков. - В кн.: Исторические записки, |Ю46, No 18, с. 42-66.

61 Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы, с. 256.

62 Экспериментальным путем установлена возможность быстрого ("почти мгновенного") оперирования внутренней речью в процессе мышления; устное или письменное воспроизведение такой речи связано с переходом от принципа минимальности высказывания к большой (до 60-70%) избыточности сообщений. (См.: Соколов А. Н. Внутренняя речь и мышление. М., 19(c)8).

63 Кургинян М. С. "Эпическая драма" и новые формы повествования в романе. - В кн.: Проблемы художественной формы социалистического реализма. М., ЮТ, т. 2, с. 305.

64 Потебня А. А. Из записок по теория словесности, с. 531.

65 Лаврентьевский список летописи цит. по кн.: Гудзий Н. К- Хрестоматия по древней русской литературе XI-XVII вв. 1М., 195Й, с. 9.

66 Ср. в сказке: "Может, и до сего дня живы, если только не померли" (Венгерские народные сказки. Составление, вступит, статья и примечания Дюлы Ортутаи. Дема. 1974, с. 309).-См. также: Зеленин Д. К. Великорусские .сказки Вятской губернии. Пг, 1916, с. 10. - Примеры из румынских, а также из восточно-славянских сказок приводит Николае Рошияну (См.: Рошияну Н. Традиционные формулы сказки. М,, 1817J4, с. 77- 79). - Достоверность происходящего в сказке ставится под сомнение путем "смехового" снятия эпической формулы. Подробнее об этом-в гл. II.

67 Пропп В. Я. Язык былин как средство художественной изобразительности. Учен. зап. Ленингр. ун-та, 1894, No li73. с. 40Й.

68 Ломоносов М. В. Полн. собр. соч., М.-Л., 1952, т. 6, с. 225.

69 "Для людей средневековья не существовало резкого различия между летописью, преданием я героической песней" (Эпос сербского народа. М., 1963, с. 241. (Послесловие И. Н. Голенищева-Кутузова).

70 См: Салинари К. Проблема романа. - Иностранная литература, 1960, No 3, с. 216.

71 Пропп В. Я. Фольклор и действительность, с. 102-ili03.

72 Там же" с. 109.

73 Горелов А. А. Частушка - с разных точек зрения. - Русская литература, И7Е, No 4, с. 2111.

74 Хан А. К проблеме жанрового своеобразия ранней лирики А. Ахматовой. II. - В кн.: Dissertationes slavicae. XI. Szeged, 1976, с. 41.

75 Гинзбург Л. Я. О традиционном и нетрадиционном словоупотреблении в лирике. - В кн.: Проблемы сравнительной филологии./ Об. статей к 70-летию чл.-корр. АН СССР В. М. Жирмунского. М.-Л., 1964, с. 467.

76 Последний термин, в частности, подчеркивает зависимость скорости произношения от артикуляции. Экспериментально установлено, что медленнее других произносятся слоги, связанные с движением губ, и уже хотя бы поэтому следующие слова должны прозвучать с нарастающим замедлением: "... и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид". Затрудненность артикуляции и вызванную ею замедленность произнесения подобных слогов (усиливаемую тем, что почти все подчеркнутые губные - звонкие) экспериментаторы выразят долями секунды (см. Миллер Дж. А. Речь и язык. - В кн: Экспериментальная психология, 11, М, 1963, с. 353 (пер. с англ.); Жукова М. Г. Восприятие длительности звонких согласных - В кн : Анализ речевых сигналов человеком. Проблемы филологической акустики. Л., 1971, т. 7, с. 93), при воспроизведении нестихового текста, быть может, и не воспринимаемыми обычным слухом. Но в стихе затрудненность произношения, усиленная цезурами (перед словами "болей" и "бед" "пропущено" по слогу), окажется огромной, почти непреодолимой - и все-таки преодоленной. (К тому же конец стиха произносится в более замедленном темпе, чем начало его. Это доказала экспериментально Т. Добжиньска (см.: Dobzynska Т. Jak sie zaczyna i konczy wypowiedz. - Pamietnik literacki. R. LX. 1969, z. 2, s. 133-148). Так насыщены доли секунды на грани жизни и смерти.

77 Асеев Н. Зачем и кому нужна поэзия. М., 1961, с. 159.

78 Антокольский П. Книга Марины Цветаевой. - Новый мир, Ш66, No 4, с. 2122.

79 Цветаева М. Избранные произведения. М, Ш65, с 269./Б-ка поэта. Большая серия.

80 См. об этом: Стеблин-Каменский М. И. Миф Л., 1976, с 43-56; Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М., 1976, с. 171-217.

81 Пропп В. Я. Фольклор и действительность, с 95

82 Полевой Н История русского народа. М., 1883, т. 6, с. 330.

83 Кондратьев И. К. Седая старина Москвы Исторический обзор и полный указатель ее достопримечательностей: соборов, монастырей... М., L898, с. 2311.

84 Баранов Е. 3. Московские легенды. М., L928, с. 26-86.

85 Романсеро. Составление, редакция переводов и послесловие Н. Томашевского. М, 1070, с. 270. - Существенно, что в романсе повествование доводится до "сего дня" - историю построения Алыамбры и Аликсареса узнает король дон Хуан, которому предстоит отвоевать Гранаду у мавров.

86 См.: Русский фольклор. М.-Л , 1963, т. VIII, с. 38.

87 См: Мунтян Дж. Фольклор и письменная литература. - Румынская литература,1977, No 1, с 62-6В.

88 См.: Руксандою П. Выражение народных чаяний - Румынская литература, 1977, No 1, с. 43-45.

89 См: Кедрин Дм Красота. Стихотворения и поэмы. М, 1966, с. 209-214; Вознесенский А. Антимиры / Избранная лирика. М, 1964, с. 207-210).

90 Л. Гинзбург говорит о пятистопном анапесте как о размере долгого дыхания. (См.: Гинзбург Л. О лирике Изд-е второе. Л, 1874, с 367).

91 Справедливости ради, следует признать, что при внимательном чтении замечаешь: непрерывное движение сюжетного времени выдержано у Кедрина не всегда. Видимо, рассчитывая на инерцию читательского восприятия, поэт местами останавливается, чтобы дать описание в духе современных ему произведений на историческую тему (интерьер в четвертой строфе). И тогда происходит одновременно и остановка эпического действия, и смещение момента повествования.

92 Знаток архитектуры или просто внимательный наблюдатель мог бы возразить поэту, что у храма Покрова глав не семь, а девять. Но у поэзии своя точность; у храма, воздвигнутого народными мастерами, глав должно быть - как в народной песне - семь:

Как на камешке, на горючием,

Как на желтым песке, на сыпучием

Тут построена церковь славная,

Церковь славная, семиглавная.

(Кир., II, 2, No 2596).

Хотя уже в следующей строке:

На восьмой главе крест серебряный...

93 Ср.: "Особую роль во временной организации лирических произведений играет динамика отношений между чувством времени и временем чувства" (Чаплыгина И. П. Своеобразие "чувства времени" в лирике Пушкина. - В кн.: Целостность художественного произведения и проблемы его анализа в школьном и вузовском изучении литературы. Тезисы докладов республиканской научной конференции Донецк, 1977, с. 242).

94 Аникин В. Русская народная сказка М., 1959, с. 17й-173. - Ср.: Самая сильная традиция, влияние которой испытывает ранний Вознесенский, - традиция народнопоэтическая" (Михайлов Ал. Андрей Вознесенский. Этюды. М, 1970, с. 9).

95 Предвзятый или перенасыщенный теоретическими познаниями читатель поторопится упрекнуть поэта в модернизации - и напрасно. Именно такова была реакция многих современников на архитектуру собора, в которой было отдано предпочтение началу эстетическому - перед утилитарно-церковным: зодчих упрекали в том, что храм отличается "излишеством в украшениях" и "построен скорее как бы для украшения, чем для молитвы" (История русского искусства. М, 1957, т. I, с. lill). "Украшательство" - это, конечно же, от современности, но именно проблемы сегодняшнего дня направили внимание поэта на обстоятельства, его предшественнику если и известные, то ненужные, а это, как мы увидим в дальнейшем, позволило Вознесенскому предложить современное - и уже в силу этого совершенно оригинальное прочтение древнего предания.

96 Кстати, рифма подобного рода знакома и литературно-поэтической русской традиции. Отметив четырехсложное окончание в пушкинском отрывке "А в ненастные дни": "выигрывали - отписывали", В. Я. Брюсов тут же замечает в скобках: "что, впрочем, можно рассматривать как слабую мужскую рифму" (Брюсов В. Мой Пушкин. Статьи, исследования, наблюдения./Ред Н К. Пиксанова. М.-Л , 1929, с 160-161).

97 См : Карадшин В. С. Српске народне пjесме Кньига друга. У Бечу, 1845, No 36.

98 Заслуживает внимания версия югославского фольклориста Светозара Райдочича о русском источнике сербской песни. Византийское оказание об ослеплении легендарного зодчего Игнатия, якобы построившего храм ев Софии в VIII-IX вя., попало в книжную литературу, а не позднее 1200 г. в Новгороде был сделан его первый славянский перевод (С. Радойчич ссылается на 78-й выпуск "Памятников древней письменности", изданный в 1в89 г. в Петербурге). Время перевода с русского на сербский исследователь определить затрудняется (ориентировочно назван XIV век), а создание на его основе песни весьма убедительно датирует началом XVI века (см.: Радо]чиЬ С. Зиданье Раванице. - В кн.: Летопис матице српске Кнь. 397, св. 5. Београд, 1966, с 399-403).

Сведения о связях Новгорода с Сербией, - и, в частности, о том, что росписи церкви Спаса на Ковалеве (1080) "поразительно" близки фрескам сербской церкви Спасителя в Раванице (1381)", - которые могут быть использованы в поддержку версии С. Радойчича, приводит, в другой связи, Д. С. Лихачев (см.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы Х- XVII .веков. Эпохи и стили. Л., 1,873, с. 104). См. также: Путилов Б. Н. Русский и южнославянский героический эпос. Сравнительно-типологическое исследование. М.., 1971.

99 См.: Голенищев-Кутузов И. Н. Эпос народов Югославии. - В кн.: Славянские литературы. Статьи и исследования. М , 1973, с. 346.

100 Ср.: в болгарском предании о крылатом мастере: "И тамого за-копале и ден денеока гробот му стоел: кой не веруа, яека ходи да види во Едрене" (Крилатият майстор. - В кн.: Българско народно творчество. В дванадесет тома. Народни предания и легеады./Отбрали и редактарали Цвета на Романова и Елена Огяянова. София, 1963, т. XI, с. 146-1Й6).

101 См.: Иванов В. В., Топоров В. Н. К реконструкции праславянского текста. - В кн.: Славянское языкознание. Доклады советской делегации. V Международный съезд славистов. (София, сентябрь, 1963). 1.963, в частности с. 91)-98).

102 Антология румынской поэзии. М., 1ЙЙ8, с. 28-36.

Перед нами весьма любопытная контаминация двух сюжетов. Один- о расправе над зодчими, выразившими согласие построить здание лучше только что воздвигнутого, другой - о человеческом жертвоприношении при закладке крепости.

Михай Поп, посвятивший сюжету о зодчих специальное, снабженное обширным списком литературы исследование, по широте охвата материала значительно превосходящее свое скромное заглавие (См.: Pop М. Nouvelles variantes roumaines du chant du maitre Manole. (Le sacrifice de 1emmurement). - In: Romanoslavica. IX Bucuresti, 1963, p. 427- 445), упоминает венгерские, греческие, хорватские, албанские, болгарские версии и специально останавливается на своеобразии румынских преданий, располагая 50 вариантами (из которых 18 - прозаических); некоторые из них записаны уже в начале 1960-х годов, накануне выхода в свет работы М. Попа. У албанцев, сербов и румын наряду с песнями героического характера бытуют и баллады на эту тему. Если для первых характерен в финале "мотив Дедала и Икара" или замурования ребенка, то для вторых, очевидно более поздних, - замурование жены одного из строителей и, в связи с этим, тема материнской любви.

103 Онежские былины, записанные А. Ф. Гильфердингом. Изд-е 4. М.-Л., 1951, т. III, с. 355.

104 Онежские былины, записанные А. Ф. Гильфердингом, т. II, с. 23.

105 Песни, собранные П. Н. Рыбниковым. 2-е изд.-е в 3-х тт. М., 11909-|191.0, т. I, No 55.

106 Чичеров В. И. Русское народное творчество. М., 1,959, с. 255.

107 Мелетинский Е. М. Народный эпос. -- В кн.: Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Роды и жанры литературы. М , 1964, с. 86.

108 См.: Жирмунский В. М. Народный героический эпос. Сравнительно-исторические очерки. М.-Л., 1962, с. 130 и след.

109 Жирмунский В. М. Эпическое творчество славянских народов и проблемы сравнительного научения эпоса. М., 1958, с. 144.

110 Ср.: "...известно, что заданная символика малых алтарей восходит к приказу Грозного, а преобразивший и скомпоновавший все вокруг себя главный столп - к замыслу художника, вознесшего его над восемью главами в нарушение воли царя" (Балашов Н. И. О специфической народности как основе единства ренессансной культуры (рабочая гипотеза). - В кн.: Контекст 1976. Литературно-теоретические исследования. М., 1977, с. 58).

К ГЛАВЕ ВТОРОЙ

1 См : Никифоров А. И. Структура чукотской сказки как явление примитивного мышления. - В кн.: Советский фольклор /Сб. статей и материалов. No 2-3, 1936. М.-Л., (1936), с. 248. и след.

2 См., напр.: Котляр Е. С. Африканская сказка о животных и архаические формы повествовательного фольклора. - В кн.: Ранние формы искусства. М., 1972, с. 411 и след.

3 См.: Новиков Н. В. Образы русской и болгарской волшебно-фантастической сказки. Русский фольклор. М.-Л., 1968, т. XI, с. 17; Бараг Л. Г. Взаимосвязи и национальное своеобразие восточнославянских народных сказок. Автореф. дисс. на соиск. учен. степ. докт. филолог, наук. М., 1968, с. 4; Бараг Л. Г. Восточнославянские сказки, их взаимосвязи и национальное своеобразие. - В кн.: Эпические жанры устного народного творчества, с. 138; Богатырев П. Г. Образ народного героя в славянских преданиях и сказочная традиция. - В кн.: Русский фольклор. М.-Л., 1963. т. VIII, с. 51; Bogatyrev P. Act magiques, rites et croyances en Rus-sie Subcarpatique. Paris, 1929, p. 142-143.

4 См.: Russische Volksmarchen. Leipzig, 1831. (Предисловие Я. Гримма).

5 См: Louis о/ Menar A. Der Held im Deutschen und russischen Mar-chen. Jena, 1921, S. XV. См. также: Уваров В. Д. Экспериментальное этнолингвистическое исследование стиля итальянских и русских сказок. Автореф. дисс. на соиск. учен. степ. канд. филолог, наук. М., 1973, с. 8-9.

6 Обильный фактический материал и библиографию приводит в своей содержательной монографии И. П. Лупанова (См.: Лупанова И. П. Русская народная сказка в творчестве писателей первой половины XIX века. Петрозаводск, 1959, с. 149-208). См. также: Сидельников В. М. Фольклоризация произведений Пушкина. В кн.: Пушкин на Юге. Т. II. Киев, 1961, с. 15-89. Из работ более поздних см.: Смирнов И. П. От сказки к роману. - Труды отдела древнерусской литературы, Ю73, т. XVII, с. 284- 320. См. также цикл статей В. Непомнящего, публикуемый им в журналах "Вопросы литературы", "Литература в школе", "Детская литература" и некоторых др.

7 Пушкин Итоги и проблемы изучения. Коллективная монография. М.-Л , 1966, с. 338.

8 Леви-Стросс К. Структура мифов. - Вопросы философии, 1070, No 7, с. ,164.

9 М. И. Стеблин-Каменский, немало сделавший для изучения закономерностей взаимодействия между устным и письменным творчеством, имел основания утверждать: "...поскольку волшебные сказки осознаются как выдумка, - они ближайший прообраз художественной литературы, создаваемой в условиях осознанного авторства" (Стеблин-Каменский М. И. фольклор и литература. Известия АН СССР. Серия литературы и языка 1972, т. XXXI, вып. 3, с. 253).

10 См.: Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л., 1946.

11 Не случайно введение слова samolot (как название аэроплана) в польский язык связано с именем собирателя польского и белорусского сказочного фольклора и переводчика сказок Жуковского и Пушкина - Антони Иозефа Глиньского. (См. статью Ю. Кшижановского о Глиньском в книге "Slownik folkloru polskiego". Warszawa, 1965, s. 122).

12 Уитроу Дж. Естественная философия времени. AL, с. 278 (сноска).

13 Б. Астауров. Чудо без чудес. - Известия, 1970, 30 декабря, с 4.

14 Эшби У. Р. Введение в кибернетику. М., 1959, с. 187.

15 Лифшиц И. М. "Невозможное" и "невероятное". Симпозиум "Творчество и современный научный прогресс". Л., L966, с. 22. - Герберт Честертон писал в начале века: "Сказочная страна - это место, законов которого мы не знаем. То же самое можно сказать о Вселенной" (Честертон Г. Из эссе "Сказка". - Детская литература, 1968, No 5, с. 32). - О Вселенной сегодня этого с такой категоричностью сказать уже нельзя; что же касается законов сказочного мира, то сегодня они так же не подчиняются "здравому смыслу", как и 50, и 100, и 200 лет назад. Ибо поэтическая мечта отличается от научной еще и тем, что и после своего полного или частичного осуществления она по-прежнему продолжает восприниматься как чудесный и волнующий вымысел.

16 Твардовский А. Стихотворения и поэмы в двух томах. М., 1954, т. 2, с. 911.

17 См : Рошияну Н. Традиционные формулы сказки. (На .материале румынского и восточнославянского фольклора). Автореф. дисс. на соиск. учен. степ. канд. филолог, наук. М., 1967, с. 23-24.

18 Щедрин Н. (М. Е. Салтыков). Собр. соч. М., 1951, т I, с. 69.

19 Бахтина В. А. Художественная функция фантастики в русской народной сказке. Автореферат дисс. на соиск. учен. степ. канд. филолог, наук. Саратов, 173, с. 6

20 Неелов Е. М. О категориях волшебного и фантастического в современной литературной сказке. - В кн : Художественный образ и историческое сознание. Петрозаводск, 1974, с 47.

21 Кравцов Н. И. Проявление художественного единства в фольклорном произведении. - В кн : Фольклор как искусство слова. М., 1966, с 1в2.

22 Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы, с. 253.

23 Ср : Пропп В. Я. Морфология сказки, с. 25.

24 Kleiner J. Studia z zakresu trorii literatury. Towarzystwo naukowe katolickiego universytetu Lubelskiego. Rozprawy wydzialu Historyczno-filo-logicznego. Lublin, 1956, т. XIX, s. 57.

25 См.: MdTuh С. Белешке и об]ашньеньа. - В кн.: Вук Ст. Kapainuh. Српске народне njecMe. Кньига друга. Друго изд. Београд, 1958, с. 698. Характеризуя явление композиционной избыточности в эпосе, сербский ученый ссылается на труды М. И. Стеблин-Каменского. См. также: Lord А. В. The Singer of Tales. Cambridge (Mass.), 1964, p. 106.

Наличие "всевозможных перечислений, или, как их иногда называют, каталогов людей, явлений и предметов" в эпосе многих народов древности ,в частности, в индийском, отмечает П. А. Гринцер. (См.: Древнеиндийский эпос. Генезис и типология. М., 1Q74, с. 113).

26 "Мне вспоминается также смех, вызванный у моих друзей с Маркизовых островов... интересом (с их точки зрения, совершенно бессмысленным), проявленным ботаником нашей экспедиции 1921 г. к "плохим деревьям" без имени ("без пользы"), которые он собрал и о которых он хотел узнать, как их зовут" (Craighill Н. Е. S. and Pucui. The Polynesian Family System in Ka-u, Hawaii. The Polynezian Society. Wellington, N. Z 1958, p. 119, n. 21. - Цит. по кн.: Levi-Strauss. La pensee sauvage. Paris, 1962, p. 4).

27 Это не всегда учитывается. Так, широко распространено мнение, высказанное в свое время К И. Чуковским относительно роли сказочной поэтики в поэме Некрасова "Кому на Руси жить хорошо?": "Сказочность "Пролога"... к концу поэмы выветривается без остатка" (Чуковский К. Мастерство Некрасова. М., 1952, с. 4Й4). - Поскольку у исследователя мастерства Некрасова нет специальных оговорок о том, что имеются в виду главным образом сказочные реалии, на него ссылаются и фольклористы, и литературоведы, утверждая, что в последних главах поэмы Некрасов отказывается от сказочной поэтики вообще (см.: Турков А. Александр Твардовский. Изд. 2-е. М., L970, с. 37; см. также: Елеонский С. Ф. Литература и народное творчество. М., 1056, с. 222). В действительности же на сказочной основе строится вся поэма, от завязки и до встречи со сказочным помощником - народным заступником Гришей Добросклоновым. Эта встреча - залог развязки, и не только той ближней, о которой успел сказать поэт ("Быть бы нашим странникам под родною крышею..."), но и дальней, главной сказочной развязки, приносящей униженному победу и высшее торжество. Сказочный зачин уже содержит установку на определенную последовательность событий и обязательную развязку. Всякое отклонение от установленного хода событий (если поэт изберет такой путь) будет восприниматься именно как отклонение от должного - на фоне сказочной традиции. Нормы речевого поведения относятся к наиболее устойчивым категориям сказочной поэтики.

28 См.: Азадовский М. Литература и фольклор. Очерки и этюды. Л., Ш38, с. 219.

29 См.: Чернышев В. И. Сказки и сказочники "Пушкинского уголка". В кн.: Сказочная комиссия в 1927 г Обзор работ. Под ред. председателя комиссии акад. С. Ф. Ольденбурга. Л., 1928, с. 24. На "склонность к непосредственному живому диалогу" македонской сказки указывает Кирилл Пенушлиски (см. его предисловие к кн. Волшебни приказки. Скопле, 1968, с. 11). - То же применительно к западнославянскому фольклору отмечает Павел Недо (см.: Nedo P. Folklorystyka, s. 142).

30 Недаром сказка, кроме воды живой-"живящей", - знает еще а говорящую: "Сбрызнули деток живящею водою-они встрепенулись, сбрызнули говорящею-они заговорили" (Аф , II, с. 327).

31 См : Волков Р. М. Сказка Разыскания по сюжетосложению народной сказки. Т. I. Сказка великорусская, украинская и белорусская. Одесса, 1924, с. 49.

32 Примеры отрицательного отношения к письменному слову находим у различных народов мира. (См. Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. М., 1930, с. 75; Халис С. О теории апокрифической арабской поэзии. - В кн : Арабская филология. М, 1968, с 168). О недоверии ко всякому писаному слову среди определенных слоев русских крестьян еще во времена Льва Толстого см.: Сапогов В. А. Лев Толстой и Леонид Семенов (об одном корреспонденте Л. Н. Толстого). В кн.: Учен. зап. Ярославск. педагогическ. ин-та им. К. Д. Ушинского (головной), Костромск. педагогическ. ин-та им. Н. А. Некрасова. Филолог, серия, 1970, вып. 20. с. 121.

33 Зеленин Д. К; No 24.

34 Степанова Е. М. Способы передачи чужой речи в северных народных сказках. Автореф. дисс. на соиск. учен. степ. канд. филолог, наук. М., Г965, с 111.

35 Успенский Б. А. Персонологические проблемы в лингвистическом аспекте В кн.: Тезисы докладов во второй летней школе по вторичным моделирующим системам. Тарту, 1966, с. 8.

36 Вот, например, наблюдение исследователя "Повести временных лет": "Исключительную роль в повествовании играет диалог. Он составляет не менее половины всех текстов, заимствованных из преданий... Совершенно иную картину представляют в этом отношении летописные известия, восходящие к письменным источникам" (См.: Русская литература и фольклор (XI-XVIII в.), Л., с. 28. (Глава написана С. Н. Азбелевым).

37 Чудаков А. П. Поэтика Чехова. М., 1971, с. 189.

38 Русские народные сказки, рассказанные А. Н. Корольковой. / Составитель и ответств. ред. Э. В. Померанцева М" 1969, с. 1(45.

39 Великорусские сказки в записях И. А. Худякова. / Издание подготовили В. Г. Базанов л О. Б. Алексеева. М.-Л., 1964, No 107.

40 Русские сказки в ранних записях н публикациях XVI-XVIII века. / Вступительная статья, подготовка текста и комментарии Н. В. Новикова. Л., 1971, с. 238.

41 См.: Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы, с. 255.

42 Русские сказки в ранних записях л публикациях, с. 83,

43 Хемницер И. И. Сочинения и письма. СПб., 1870, с. 99. - В предыдущие издания, начиная с 1799, г., эти четыре строки не включались. У Лафонтена они отсутствуют.

44 См.: Wierzbioka- A. Akty mowy. - В кн.: Semiotyka Struktura tekstu Studia poswiecone VII miedzynarodowemu kongresowi slawistow. Warszawa, 1973, s. 201-217.

45 См.: Austin J. How to Do Things with Words. Oxford, 1962.

46 Caracosfea D; Birlea 0. Problemele tipologie folklorice. Bucuresti, 1971, p. 345.

47 Зеленин Д. К; No 5.

48 См.: Сказки И. Ф. Ковалева. М., 1046, No 22.

49 Вот перечень звуков, наиболее часто встречающихся в сказках: вой, гул, звон, клич, крики, набат, рев, свист, стук, топот, хохот, шум, и т. п. (См.: Зеленин Д. К., с. 606 (указатель).-Шепота сказка не знает.

50 Зеленин Д. К; No 24.

51 В частичных несовпадениях при повторе, которые нетрудно обнаружить в записях гказок, не следует усматривать нарушения указанного правила: то, что при чтении воспринимается как явное варьирование, т. е. как отклонение от нормы, при устном импровизационном исполнении прозаического текста звучит как дословный повтор. Отдельные неточности при этом скрадываются, не замечаются.

52 Русские сказки в ранних записях и публикациях, с. 103. - Герои "Сказок русских" П. Тимофеева проявляют друг к другу особую подозрительность. Емеля у него долго рядится со щукой: "Потом говорил он щуке: "Я тебя отпущу, только ты сделай то, что ты обещаешь". На что отвечала щука: "Ты прежде меня пусти в воду, а я обещание свое исполню". Но дурак говорил ей, чтоб она прежде свое обещание исполнила, а потом уже он ее отпустит" (там же ,с. 214), препирательство, на несколько десятилетий предваряющее знаменитый разговор Чичикова с Собакевичем.

63 Там же ,с. 244.

54 См.: Пропп В. Я. Морфология сказки, с. 33; Мелетинский Е. М. и др. Проблемы структурного описания волшебной сказки, с. 96.

55 Пушкин А. С. (Записи народных сказок). Полн. собр. соч., в 6-ти тт. М., 1950, т. 3, с. 253. - В дальнейшем, где не оговорено, цитируется по этому же изданию.

56 Подробнее об этом см. в гл. IV.

57 Примеры эти, в другой связи, приводятся в статье Хр. Ящуржинского "О превращениях в малорусских сказках", откуда мы их и заимствуем, упорядочив украинское правописание автора. (См.: Отд. оттиск из журн. "Киевская старина, 1891, No 3, с. 9; No 4, с. 15).

58 Честертон Г. Волшебные сказки. - Детская литература, 1068, No 5, с. ai.

59 На это обратил внимание и А. Греймас, заметивший, что "согласию сопутствует нарушение, которое, если оно является формой отрицания согласия, не является в то же время целиком отрицательным, ибо оно включает желание действовать..." (Greimas A. Semantique structural. Paris, 1966, p. 210).

60 Чтобы лучше представить себе, насколько жесткой оказывается в этом случае регламентация в волшебной сказке, достаточно вспомнить, какой узор вышил Пушкин по этой сказочной канве. У него Швабрин клевещет на Гринева (чья судьба то и дело перекликается с судьбой сказочного Иванушки), и отношение к этой клевете оказывается одной из координат в характеристике едва ли не всех персонажей "Капитанской дочки". Впервые на "сказочную" природу "Капитанской дочки" обратил внимание А. Смирнов (Русская мысль, 1908, No 2, с. 53-54 второй пагинации). См.: также: Смирнов И. П. От сказки к роману.-В кн.: Труды отдела древнерусской литературы, т. XVII.

61 Русские сказки в ранних записях и публикациях, с. 94.

62 Русские былины старой и новой записи / Под ред. акад. Н. С. Тихонравова и проф. В. Э. Миллера. М., 1894, с. 35.

63 См.: Гибель М.. О. К вопросу о технике русского былевого эпоса Форма былинного действия. - В кн: Научные записки научно-исследовательской кафедры истории европейской культуры. II. История и литература. 16Й7, с. 321.

64 Зеленин Д. К. Великорусские сказки Вятской губернии, с. 10. - Ср.: "Может и до сего дня живы, если только не померли" (Венгерские народные сказки, с. 309). - Примеры из румынских, а также из восточнославянских сказок см. в кн.: Рошияну Н. Традиционные формулы сказки. М., 1974, с. 77-79.

65 Пропп В. Я. Морфология сказки, с. 31-33.

66 Мелетинский Е. М. и др. Проблемы структурного описания волшебной сказки. Труды по знаковым системам. IV, с. 95.

67 См: Выготский Л. С., Лурия А. Р. Этюды по истории поведения. М.-Л., 1030, с. 9L

68 Краткая литературная энциклопедия, М., 197il, т. 6, стлб. 273.

69 Czajka Н. Bohaterska epika ludowa slowian poludniowych. (Struktura tresci). Wroclaw - Warszawa - Krakow - Gdansk, 1973, s. 172.

70 Недаром поэт Александр Яшин размышляет почти всерьез:

Не верю, что звери не говорят,

Что думать не могут певчие птицы.

.................................................

Мы видим не все со своей горы,

Чудес неоткрытых еще немало.

Боюсь, чтоб кичливость не помешала

Нам постигать иные миры

(Яшин А. Библиотечка избранной лирики. М., 197|2, с. 18-Ш). - О домашней живности поэт не упоминает.

71 Ср.: "Жили-были на свете муж с женой. Подошла старость, а детей у них все нет да нет. И муж и жена день и мочь молили бога послать им себеночка-пусть хоть крошечного лягушонка! И что ж! Бог смилостивился над ними, - через девять месяцев родила женщина, и кого бы вы думали? Лягушку!" (Девица-лягушка. - Сказки народов Югославии. М., 1962, с. 1й1).-Сюжет "Царевна-лягушка" широко распространен в европейском фольклоре. По наблюдениям Л. Г. Барага, в некоторых западноевропейских вариантах в той же роли встречается кошка, в польских - мышка, в эстонских-змея (см.: Бараг Л. Г. Сюжеты и мотивы белорусских волшебных сказок (Систематический указатель).-В кн : Славянский и балканский фольклор. М., ЮТ1, с. 200-201). Там же указатель восточнославянских и польских вариантов

72 Лотман Ю. Заметки о структуре художественного текста. - В кн Труды по знаковым системам. Учен зап. Тартуского ун-та, 1971, т V вып. 284, с. 287.

73 Ср.: "Волшебная сказка - царство превращений. Человек может превратиться в любое существо, а зверь или птица - стать человеком. Это неистощимый источник .сказочных чудес (Причем в европейских сказках обычно человек принимает образ зверя, в Японии же гораздо чаще зверь принимает человеческий образ)" (Маркова В. Предисловие.-В кн.: Десять вечеров. Японские народные сказки. М., 1972, с. 10).

Вероятно, причиной заблуждения служит внешнее сходство сказки с мифом. Характеризуя представления первобытного человека, Л. Леви-Брюль писал: "В любой момент может случиться все, что угодно. Точно также любое живое существо может в любой момент принять какую угодно новую форму либо в силу своей собственной способности, либо под действием "едема". Все зависит от действующих здесь мистических сил и только от них" (Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М, 1937, с. 321). В сказке, однако, действуют иные закономерности, и превращения в ней подчиняются строгим ограничениям.

74 См.: Мелетинский Е. М. и др. Проблемы структурного описания волшебной сказки, с. 111. - Исторические корни этого мотива рассмотрены В. Я. Проппом (См.: Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки, с. 87).

75 Там же, с 103

76 См. Kongas Е.К... Maranda P. Structural Models in Folklore. - Midwest Folklore, Vol 12, 1962, p. 173-175.

77 Зеленин Д. К; No 26

78 Nedo P. Folklorystyka, s. 144.

79 В то же время в фольклоре тех народов, которые не знают сказки в традиционном, основанном на индоевропейском фольклоре понимании этого жанра, нет и единства сказанного и сделанного. Дело в том, что в архаической "досказке" иное отношение к действительности, к герою; уже А. Дандис обнаружил, что в сказках индейцев Америки "дуализм добра и зла, героя и негероя", отмеченный В. Я. Проппом в сказке русской, обычно не встречается (см.: Dundes A. The Morphology of North American Indian Folktales. FF Communications Helsinki, 1964, Vol LXXXI, N 195, p 72); см. также: Куприянова 3. H. К характеристике ненецкого эпоса - Учен зап. Ленингр. пед. ин-та. Факультет народов Крайнего Севера. 1957, с 181-214, в частности с. 193).

80 Соколов Ю. М. Русский фольклор. Сказки М, 1930, вып II, с 36.

81 Померанцева Э. В. Коллективное и индивидуальное начало в сказке. - В кн : Прозаические жанры фольклора народов СССР. Тезисы докладов Всесоюзн научн. конференции. Минск, 1974, с. 95.

82 Dvorak К. a Vodicka F. Vclenovani folkloru do obrozenske litera-tury. Ceska literatura, 1955, r. 3, с. 4, s. 346. - Обзор литературы и анализ дискуссионных выступлений по вопросу сделан H. И. Савушкиной в докладе, подготовленном для VII Международного конгресса антропологическ. и этнографическ. наук (см.: Савушкина H. H. Драматизированный образ в некоторых жанрах русского фольклора, отд. отт. М., 1964).

83 При этом рассказывание в темноте может быть вызвано ограничениями магического характера или же просто обусловлено реальной обстановкой; со временем у различных народов запрет рассказывать сказки при свете обрастает шуточными мотивировками (например, у японцев: мыши будут смеяться). Подчас темнота создается искусственно, и присутствующие не всегда могут объяснить, для чего это нужно. Нас интересует сам по себе факт: сказка может рассказываться в темноте (ор.: Харузина В. H. Время и обстановка рассказывания повествовательных произведений народной словесности. - В кн.: Институт истории. Российская ассоциация научно-исследовательских институтов обществ наук. Учен зап 19129, т 3, с 47-57; Русские сказки в ранних записях и публикациях (XVI-XVIII века), с. L6 и след; Никифоров А. И. Структура чукотской сказки как явления примитивного мышления, с. 2511; Десять вечеров. Японские народные сказки, с. li7 (Предисловие В. Марковой).

84 Исследователь творчества Толстого убежден, что "..."Война и мир" никак не могла начаться каким-нибудь авторским размышлением или обзором, а обязательно должна была открыться живой сценой между действующими лицами" (Билинкис Я. С. Производство форм человеческого общения.-В кн : Метод я мастерство, Вологда, 1970, вып. I, с. 217).

85 См.: Медриш Д. H. Прямая речь в структуре повествования волшебной сказки. - В кн.: Вопросы русской и зарубежной литературы. Учен. зап. Волгогр. пед. ин-та, 1970, вып. 30, с. 136.

86 Видимо, не только для русской песни. По подсчетам Иордана Иванова, около 90% болгарских песен начинаются прямой речью. (Ом.: Иванов И. Българските народни песни. София, 1959, с. 93).

87 См.: Bogatyrev P. Marchen und Buch. - В кн.: Сборник в честь на проф. Милетич. София, 1933, с. 483.

88 Шнеерсон М. А. Фольклорный стиль в сказках Пушкина. - "Учен. зап. Ленингр. ун-та. Серия филолог, наук. Л., 1939, No 46, вып. 3, с. 185. - Можно вспомнить, что и известный исследователь литературно-фольклорных связей H. H. Трубицын характеризовал "Сказки" как "подражания Пушкина... в пределах, конечно, народной поэтики" (Трубицын H. H. О народной поэзия в общественном и литературном обиходе первой трети XIX века. (Очерки). СПб, 1912, с. 457).

89 Благой Д. Д. "Бездна пространства" (о некоторых художественных приемах Пушкина). - В кн.: Проблемы теории и истории литературы / Сб. статей, посвященных памяти проф. А. H. Соколова. Л., ll97il, с. 205.

90 См.: Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М" 1941, с. 422-426.

91 Близость ситуаций в "Анчаре" и в "Сказке о рыбаке и рыбке" была замечена исследователями. (См. Нольман М. Система пушкинских образов.-Вопросы литературы, 1971, No 9, с. 101; Непомнящий В. Заметки о сказках Пушкина. Вопросы литературы, 1972, No 3, с. 1143).

92 И. П. Лупанова подсчитала, что из 48 известных ей вариантов этого сюжета царь подслушивает только в 12 (см.: Лупанова И. П. Русские народные сказки в творчестве писателей первой половины IXIX века, с. 168). Наличие подобной ситуации в турецком фольклоре отмечает В. Я. Пропп (см.: Пропп В. Я. Ритуальный смех в фольклоре. (По поводу сказки о Несмеяне). - Учен. зап. Ленингр. ун-та No 46. Серия филолог наук. Л., 1939, вып. 3, с. 166).-Впрочем, в фольклорной версии подслушивание нисколько царя не дискредитирует: любая речь в сказке становится известной всем - без каких-либо мотивировок.

93 Сказки. Песни. Частушки. Народное устно-поэтическое творчество Вологодского края. / Под ред. В. В. Гура. Вологда, 19165, No 24, с 238. Иванушко здесь - купеческий сын.

94 Си.: Bedier Л Les Fabliaux. Paris, 1893, p. 177-193.

95 Вот что писал на этот счет М. Халанский: "Сказка о рыбаке и рыбке" по основному мотиву принадлежит к числу распространеннейших в фольклоре Европы и Азии произведений, от Франции и Германии до Индии и Китая. В сходных сказках говорится о получении героем от сверхъестественного существа (растения (липы), животного (рыбы), птицы, бога, святых, апостолов Петра и Павла, Меркурия, домового. Счастья, карлика, горных фей. Аллаха, бога Фо и др.) даров, которые, однако, по вине просителей или приносят последним вред или исчезают" (История русской литературы / Под ред. Е. В. Аничкова, А. К. Бороздина и Д. Н. Овсянико-Куликовского. Народная словесность. М.. 1908, т. I, с. 147).-По подсчетам Б. Кербелите, сюжет типа "золотой рыбки" находится в числе одиннадцати наиболее распространенных в репертуаре не только русских, но также и литовцев, латышей и немцев (см.: Кербелите В. К вопросу о репертуаре литовских волшебных сказок. - В кн.: Фольклор балтских народов. Рига, "Зинатне", 1968, с. 180).-Ю. Кшижановский в 1947 г. насчитывал двенадцать польских публикаций сказок этого типа, из которых одиннадцать - бесспорно фольклорного происхождения (см.: Krzyzanowski I. Polska bajka ludowa w ukladzie systematycznym. 2. Basn magiczna. Warszawa, 1947, s. 120). - Ссылки на некоторые, главным образом восточные варианты см. в кн.: Пермяков Г. Л. От поговорки до сказки (заметки по общей теории клише). М., 1970, с. 58; более детально см.: Polivka I. Rybar a zlata rybka. Ze svych studii pohadkowych predkla-da. Narodopisny sbornik ceskoslovansky. V. Praze, 1897, s. 49-63a.

96 См.: Лупанова И. П. Русская народная сказка в творчестве писателей первой половины XIX вежа, с. 164-168. В работе весьма полно изложена история вопроса.

97 См.: там же, с. 1|70-47.7.

98 Указание на то, что в сказке о золотой рыбке иной, новый по сравнению с предшествующими произведениями Пушкина характер фольклоризма, .можно усмотреть в той части отклика Н. Г. Чернышевского на, издание Анненкова, где он говорит о переходе от "переделанных сказок (о царе Салтане я проч.) к превосходно воссозданной в истинно народном духе сказке "О рыбаке и рыбке" (См.: Русские писатели о литературном труде. Л., ,Ш55, т. 2, с. 264-.265).

99 На промежуточное положение сказок этого типа обратила внимание Э. В. Померанцева. (См.: Померанцева Э. В. Судьбы русской сказки. М., 11965, с. 8; см. также: Токарева Е. И. Народные варианты "Сказки о рыбаке и рыбке" А. С. Пушкина. - В кн.: Вопросы жанров русского фольклора. М., 1072, с. М7).-Г. Л. Пермяков, по-своему оценивая своеобразие этого сюжета, сказку о золотой рыбке относит к разряду назидательных волшебных (см.: Пермяков Г. Л. От поговорки до сказки (заметки по общей теория клише), с. Ъ7в-179). - В дальнейшем сопоставление вариантов покажет, что в исполнительской практике мы встречаемся то с волшебной. то с бытовой сказкой,, в зависимости от преобладания, тех или иных жанровых признаков, в частности-и в связи !G характером прямой речи. Иногда же оба эти начала - .волшебное и бытовое - причудливо сочетаются, как, например, в уральском варианте, где даритель-березка, прибегнув к обманной речи, превращает жадных просителей в крапиву, а затем сама превращается в девицу, и сказка завершается счастливым браком.

100 Ольденбург С. Ф. Предисловие к кн.: Русские народные сказки./ Составила О. И. Капица. М.-Л., 1930, с. 3-4.

101 См.: Ахундов А. Пушкин в азербайджанском фольклоре.-В кн.: А. С. Пушкин и азербайджанская литература. Баку, li949, с. 65-73. См. также: Волков Р. М. Народные истоки творчества Пушкина (баллады я сказки). Черновцы, 1Й60, с. 23i4-i235. (Приложение).

102 Миллер В. Ф. Пушкин как поэт-этнограф. Этнографическое обозрение, 1899, No 1-2, с. 184. - В. Ф. Миллер сослался на армянский, еврейский, татарско-караимюкий, латышский, азербайджанский, бурятский, калмыцкий переводы пушкинской "Сказки".

103 См.: Kapauiuh В. Српске народне njecMe. 1891, I, с. LII; Czajka Н, Bohaterska epika ludowa slowian poludniowych, s. 150-155.

104 См.: Майков В. В. Сказка "О рыбаке я рыбие" Пушкина. Журн. министерства народного просвещения, 1892, май, с. 1140-1.167. Автор ссылается, в свою очередь, на Л. Н. Майкова и Л. И. Поливанова.

!05 См.: П. Р-ов. Об источниках сказки "О рыбаке и рыбке" Пушнина.- Живая старима. СПб., 1893, вып. 1, с. 91 -Единственным основанием для подобных утверждений служат весьма сомнительные "Воспоминания о Владимире Ивановиче Дале" П. И. Мельникова, опубликованные в мартовском номере "Русского вестника" за 1873 год (с. 298).

106 Sasonoff. Contes populaires russes et allemands. - Lathenaeum francais. Revue universelle de la litterature de la science et des beaux-arts, Paris, 1855, N 32, p. 685-687.

107 См.: Бонди С. Новые страницы Пушкина. Стихи, проза, письма. М,, 1031, с. 53-ив. Первая публикация-в No 10 "Красной нивы" за !18ЙО г.

108 См.: Азадовский М. К. Источники сказок Пушкина. |Временник пушкинской комиссия. М.-Л., 1Q3P, т. II, с. 138-1й4.

109 См.: Цит. работы, а также: Андреев Н. П. Пушкин и народное творчество. - Учен. зап. Ленингр. под. ин-та им. А. И. Герцена, 1808 г. т. XIV, каф. русск. литературы, с. 39-70; Соколов Ю. М. Пушкин и народное творчество. Литературный критик, il937, No 1, с. 101-1160.

110 При этом следует иметь в виду, что зависимость ."Сказки о рыбаке и рыбке" от какого-либо конкретного устного источника документально не подтверждена. Беглое и туманное упоминание о рассказе Арины Родионовны в "Записках А. О. Смирновой" (см.: Северный вестник, 1893, No 9, с. 257., сноска) внушало до недавнего времени излишнее доверие, очевидно, благодаря своему подзаголовку - "Неизданные исторические документы. Из записных книжек 1826-1845 гг.", не вполне оправданному.

111 Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. / Под )ред. М. К. Азадовского, Н. П. Андреева, Ю. М. Соколова. Л., 1936, т. I, с. 950 (Комментарий Н. П. Андреева при участии М. К. Азадовского).

112 Bajarz polski. Basni, powiesci i gawedy ludowe. Opowiedzial A. J. GHnski Wilno, 1862, Wyd. 2, т. 3, s. 62-72; Swenska Family-journalen, 1878, No 12, s. 369-370.

113 Даже в 1037 г. И. Плотников утверждал, что сказка Пушкина восходит к шведскому варианту (см.: Пушкин и его творчество, С приложением текста сказок. Воронеж, 1837, с. 23).

114 Аф., т. I, с. 478 (комментарий).

115 См.: Пушкин. Итоги и проблемы изучения, с. 441.

116 См.: Пелисов Г. А. О фольклорных основах "Сказок", Пушкина, с. 98-106; Евсеев В. Я. Карельские варианты пушкинских сказок.-Известия ]карело1финекого филиала АН СССР, 1949, No 3" с. 7--88.

117 Соколова В. К. Пушкин и народное творчество. - Советская этнография, 1949, No 3.

118 Волков Р. М. Народные истоки творчества А. С. Пушкина (баллады и сказки). Черновцы, il960, с. 1Й1-162.

119 Klinger W. Dzisiejsza basn о rybaku i ziotej rybce i jej starogreckie korzenie czy zrodla. - EOS. Vol. 60. Fascikulus 2. Vratisla-viae - Varsowiae Cracoviae, 1961, s 220

120 Polivka J. Rybar a zlata rybka, s. 63.

121 Михаил Семевский. Сказочник Ерофей. - Отечественные записки, 1В64, No 2, с. 488.

122 Ср.: "Поручение, данное послу, по большей части .повторяется дословно два раза,-когда посол получает поручение и когда выполняет его" (Миклошич Фр. Изобразительные средства славянского эпоса (читано в заседании 1Веиской Акад. Наук 3 июня ,1888 г.). М., 1895, с. Ш).

123 Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки, с. 139.

124 Владимиров П. В. Из лекций и исследований. Введение в историю русской словесности. .Киев, .1896, с. 164.

125 Записки по этнография красноярского подотдела- восточносибирского отдела Русского географического общества. Красноярск, т. II, вып. 2, 19,02, No 16.

126 См.: Ахундов А. Пушкин в азербайджанском фольклоре.-В кн.: А. С. Пушкин и азербайджанская литература. Баку, 1949, с. 70.

127 Томашевский Б. Писатель и книга. Очерк текстологии. 2-е изд. М., 1|9й9, с. ilOl.

128 Бонди С. О чтении рукописей Пушкина. - Известия АН СССР. Отд. обществ, наук, 193.7, No 2-3, с. 562. Ом. об этом: Мейлах Б. Художественное мышление Пушкина как творческий процесс. М., 1106Й.

129 Пушкин А. С. Полн. собр. .соч. в 16-ти тт. М., 1949, т. 3, ч. 2, с. 1088.

130 Если такой, не имеющий аналогии в народной сказке, поворот сюжета сохранился в устных версиях пушкинской сказки, то произошло это, вероятно, еще и потому, что нововведение не нарушало каких-либо фольклорных законов; более того, оно опиралось на свойственную фольклору вообще, а русской песне в особенности символику: ."Рыба-символ раздолья, простора, воли..." {Власова 3. И. К .вопросу о поэтике подблюдных песен. - В кн.: Русский фольклор. Л., 1974, т. XIV, с. 73).

131 Необычность, по сравнению с фольклорным вариантом, финальной части "Сказки о рыбаке и рыбке" почувствовал уже Н. И. Сазонов, когда, предложив французским читателям полный перевод небольшого по размеру пушкинского произведения, он, не имея возможности из-за ограниченности места печатать текст гриммовской сказки "Рыбка и его жена" целиком,. поместил одну лишь концовку ее; Сазонов полагал, очевидно, что именно здесь наиболее наглядно проступает различие между двумя текотами (не вдаваясь, впрочем, в рассмотрение этого .вопроса).

132 Сборник великорусских сказок архива. Русского географического общества, Записки русского географического общества по отделению этнографии. Пг., 1917, т. XIV, NoNo 125, 149.

133 Михаил Семевский. Сказочник Ерофей.-Отечественные записки, 1864, No 2, с. 489.

134 Ummerkungen zu den Kinder- u. Hausmarchen der Bruder Grimm. Neu bearbeitet von Johannes Bolte und Georg Polivka. Erster Band. Leipzig, 1913, s. 142-143.-Там же весьма примечательное сообщение о том, что гриммовскую сказку о рыбаке и его жене часто перечитывал ссыльный Наполеон (с. 38).

136 См.: Сумцов Н. Ф. А. С. Пушкин. Исследования и материалы; Харьков, ilQlO, с. 289-296.

137 Die Kinder- und Hausmarchen der Bruder Grimm. Band 1. Berlin, 1958, S. 180.

Ср. с концовкой притчи В. И. Майкова. "О хулителе чужих дел", где происходит то же возвращение в первоначальное состояние:

"Вы то же сделали, что Ева со Адамом.

Подите вон отсель и будьте в том же самом,

В чем были вы сперва:

Ты, старый хрен, руби, а ты таскай дрова".

(Майков В. И. Сочинения и переводы / Ред. изд. П. А. Ефремова. СПб. 1867, с. 195).

137 Соколов Б. Новейшие труды иностранных ученых по русскому эпосу. - В кн.: Художественный фольклор, II-III, 1927, с. 40.

138 Russiszhe Volksmarchen. Oberzetzt und eingeleitet von August von Lewis of Menar. Jena, 1921, S. 15.

139 Например, аналогичную картину встречаем в обеих сказках этого типа, записанных в Купянском уезде на Украине: "Тогда липа сказала мужику: "Так будть же ты медведем, а жена медведицей..." И в ту же минуту мужик стал медведем, а жена его медведицей...". (См.: П. И. Из области малорусских народных легенд. (Материалы для характеристики миросозерцания крестьянского населения Купянского уезда). - "Этнографическое обозрение", 1891, кн. IX, No 2, с. 130, 132. - То же в других украинских текстах. См., например: Етнограф1чний зб1рник. У Львов!, 1898, т. V, No V; т. XII. У Львов!, 1902, No 172. - Аналогично в эльзасской версии (См.: Revue de Traditions populaires, 1883, 3, p. 297).

140 Пушкин А. С. Полн. собр. соч., в 1,6-ти тт, т. III, ч. И, с. 1086^-1089.

141 У Пушкина в заключительной сцене рыбка молчит; она, может, умеет, но не хочет говорить. Прямая речь при действии может [быть опущена и в народных сказках (тогда она подразумевается, домысливается). Но у Пушкина нечто иное, а. именно - указание на отсутствие речи персонажа ("не оказано", хотя и "сделано"). Это - переключение в иную повествовательную систему. Фольклорная особенность (живые существа разговаривают подобно людям) становится компонентом новой поэтики, вступая в более сложные, чем в фольклоре, взаимосвязи - существуя, так сказать, я со знаком "минус". Законы жанра при этом не .игнорируются-они трансформируются.

142 См : Евгеньева А. П. Очерки по языку русской устной поэзии в записях XVII-XX вв. М.-Л,, 1963, с. 31.7.

143 Ср.: Sta je sire rano moja od sinjega mora?

- Sire nebo rano moja od sinjega mora.

(Что шире синего моря?

-Шире синего моря небо).

(Milosevic V. Bosanske narodne pjesme. Knj. 3, N 64).

144 Ср. с аналогичной сценой в болгарской песне про Станкевича Дуку (для наглядности сравнения строки даются в русском переводе А. Потебни):

Разыгралось соленое море:

Сильный ветер с четырех сторон (всех)...

....................................

Разыгралось соленое море...

.......................................

Еще пуще море разыгралось...

(см.: Потебня А. А. Объяснения малорусских и сродных народных песен. II Колядки и щедровки. .Варшава, :1887, с. 306).

145 В повествовательном фольклоре реальность видения абсолютна. Только по недоразумению два человека могут одно и то же увидеть по-разному - это уже сюжет для анекдота. Таков, например, чешский народный анекдот о двух свидетелях, один из которых рьяно утверждал, что украденная корова - белая, другой - столь же убежденно доказывал, что бурая. Оказалось, один из свидетелей видел пеструю корову спереди, другой - сзади (Stanovsky V. Na strile. Uvahy, anekdofy, dia-gramy, zarikadia, recepty, citaty a tradicni pohadce lidove a take trochu о pohadce moderni. Praha, 1968, s. 17).

146 См.: Акинин В. П. Изменение и устойчивость традиционного языкового стиля и образности в былинах. -В кн.: Русский фольклор. Л., 11974, т. XIV, с. 17-18.

147 Стихи предоставляют автору значительно большую свободу в отношении к "чужим" речевым нормам, чем проза: "И о чужом поэт говорит на своем языке" (Бахтин М. Слово в поэзии и прозе. - Вопросы литературы, 1972, No 6, с. 75). Знаменательно, что и чешская литературная сказка начинала со стиха (Лангер, Эрбен, Яблонский), и только с приходом Вожены Немцовой перешла к прозе (См.: Dvorzak К,, a Vo-dicka F. Velenovati folkloru do obrozenske literatury. Ceska literatu-ra, 1955, N 4, s. 330).

Стихотворная форма пушкинской сказки одновременно и маскирует, и мотивирует переключение повествования в иную систему: в стихотворном тексте отклонения от "нормы" прозаического источника воспринимаются как неизбежные и естественные, ибо различие между прозаическим и стихотворным изложением существует и в пределах самого фольклора. Следует также учитывать, что в литературе стихи, в отличие от прозы, являются потенциально-устной речью ("звучат"); однако совпадение между литературой и фольклором и в этой части кажущееся, это внешне сходные элементы разных повествовательных структур.

Стихотворное изложение сказочного сюжета оказывалось как бы на скрещивании двух жанров-фольклорной сказки и литературной поэмы. Это, между прочим, открывало возможность такого изображения волшебного мира, при котором он, оставаясь сказочным, поддерживает местами скрытый, а порою и явный контакт с современностью - через рассказчика-поэта. Такая позиция повествователя позволяла о многом говорить шутя, и в пушкинских сказках мы можем проследить весь смеховой спектр, .одним своим краем - мягкой улыбкой - обращенный вовнутрь сказки, другим - едкой насмешкой - вне ее.

Стихотворная форма не только помогла сказке естественно войти в поэзию благодаря ей подготовлено и создание поэмы, в подтексте которой будет присутствовать сказка,-"Медного всадника" (сказочные аллюзии и реминисценции в "Медном всаднике" анализируются в гл. III).

148 Русские народные сказки Урала. / Редакторы-составители П. Галкин, М. Китайник, Н. Куштум. Свердловск, L969i, с. 182.

149 См.: Погодин, А. Л. Космические легенды балтийских народов. - Живая старина, 189|5, вып. III и IV, отд. II, с. 431, 433.

150 Севернорусские сказки в зап. А. И. Никифорова. М.-Л., 1961, с. 128.

151 Надо отдать должное проницательности Глиньского. В то время как в польском фольклоре (то же и в гриммовском варианте) сюжет известен поя "бинарным" названием "Рыбак я его жена", а Пушкин, верный себе, следуя как ;будто традиция ("бинарность" сохранена!), своим заглавием намекает на отмеченные выше переакцентировки в сюжете, Глиньский дает пушкинскому сюжету несколько громоздкое и прямолинейное,, но отражающее своеобразие именно этого литературного произведения "тройственное" заглавие: "Сказка о старике, старушке и золотой рыбке".

152 Bajarz polsld, s. 72.

153 Тамбовский фольклор. Труды Московск. ин-та философия и литературы им. Н. Г. Чернышевского, кафедра фольклора. 1941, No 11, с. 99.

154 Там же, с. 313,

155 Вопрос об источниках ряда других записей не может быть решен с той прямотой, которую находим у В. Н. Морохина: "Итак. в пересказе неграмотной, а следовательно, никогда не читавшей книг исполнительницы..." - Подобная робинзонада при решении проблем фольклоризма явно неуместна: исполнительница могла слышать Пушкина в чужом чтении, в исполнении домашних, прежде всего школьников, по радио и т. д. (запись 1067 года!). И потому мы не можем принять вывод фольклориста: "Носителями сказок, близких записям Пушкина, являются преимущественно малограмотные или совсем неграмотные люди старшего поколения, что, безусловно, исключает предположение о письменных .источниках записанных в ходе экспедиции фольклорных текстов" (Морохин В. Н. Пушкинские сказочные сюжеты в современном бытовании. - В кн.: Болдинские чтения. Горький, 1976"c.il54).

156 Сказки Филиппа Павловича Господарева. Запись текста,, вступит. статья, примеч. Н. В. Новикова. Петрозаводск, 1941, с. 352, No 23.-В комментариях текст характеризуется как "пересказ пушкинской сказки".

157 рукописный отдел Института русской литературы. Колл. 78, п. .13, No ,28.

158 Сказки и предания Северного края. / Запись, .вступит, статья и комментарии И. В. Карнауховой. М.-Л., 1934, No 107.

159 Чернышев В. И. Сказки и сказочники "Пушкинского .уголка". - В кн.: Сказочная комиссия в 1,9й7 г./Обзор работ под ред. предс, комиссии акад. С. Ф. Ольденбурга. Л., 11928, с. 16.

160 Чернышев В. И. Сказки и легенды пушкинских мест. М.-Л., ilQBO, No 21 (серия "Литературные памятники").

161 Аналогичное построение - в карельской сказке: "Hy, иди, старик, домой! Идет старик домой..." (Карельские народные сказки. М.-Л., 19ЙЗ, No4.1).

162 Автор интересного исследования об этой пушкинской сказке Е. И. Токарева, видимо, все-таки, чрезмерно категорична, когда, характеризуя средства художественной выразительности, утверждает, что "Пушкин пользуется только теми из них, которые хорошо знакомы народной сказке...". (Токарева Е. И. Народные варианты "Сказки о рыбаке и рыбке" А. С. Пушкина. - В кн.: Вопросы жанров русского фольклора. М., 1972, с. 115).

163 Даже в 1,936 году в комментарии к переизданию сказок А. Н. Афанасьева, написанном Н. П. Андреевым при участии М. К. Азадовского, читаем: "Близкий к изложению Пушкина вариант записан также в Белоруссии"-при этом дается ссылка на третье издание сборника Глиньского. Исследователя еще верят в то, что текст сказки Глиньским записав в Белоруссии, тогда как в действительности он описан у Пушкина.

164 См.: Polivka J. Lidove povidky slovanske. Praha, 1929, t. 1, s. 4-5.

165 Krzyzanowski J. Polska.bajka ludowa w ukladzie systematycznum, 2, s. 120.

166 Krzyzanowski J. "Bajarz polski" Glinskiego i jego zrodia literackie. In: Paralele, s. 506.

167 Волков А. Р. "Сказка о рыбаке и рыбке" А. С. Пушкина и сказка А. Ю. Глиньского "О staruszku i staruszce i о ziotej rybce". - В кн.: Учен. зап. Черновицкого ун-та, 1958, т. XXX, серия филологических наук, вып. 6, с. 131.

168 См.: Лупанова И. П. Русская народная сказка в творчестве писателей первой половины XIX века, с. 165.

169 Непомнящий В. К творческой эволюции Пушкина в 30-е годы. - Вопросы литературы, 1873, No 11, с. 144.

170 "У Ирвинг" волшебные талисманы не разговаривают (медный петух, медный всадник). У Пушкина золотой петушок .иронизирует над царем" [Ахматова А. Последняя сказка Пушкина.-В кн.: Ахматова А. Избранное. М., 1Q74, с. 504).

171 См.: Благой Д. Мастерство Пушкина. М., 1955, с. 1|13, 265.

172 Это объясняется, по-видимому, тем, что сказка как жанр .сложилась еще до появления причитаний.

173 Кошанский Г. В. Паралингвистика. М., 1:974, с. 21.

174 У Ирвинга владыка, разделив участь своего царства, гибнет оттого, что нападают враги, - сюжетный ход, обычный в преданиях подобного рода. Заметим попутно, что у "Сказки о золотом петушке", помимо твердо установленной Анной Ахматовой повести Ирвинга, были, .возможно, еще и другие источники. Назовем изданное в 1828 году "Предречение о падении Турецкой империи, возвещенное султану Амурату Аравийским звездословом Муста Эддыном, с присовокуплением к сему любопытного предсказания стошестилетнего швейцарского старца Мартына Задека о взятии Константинополя, столицы Турецкой Империи, и о пророчестве, найденном на гробе Константина Великого на, греческом языке, с преложением оного на российский я с прибавлением предречения о том же предмете славного Иакова Спона". Звездослов предостерегал султана, что его нападения на русские земли повлекут за собой крах его империи; когда же султан пренебрег предупреждением и предсказанное стало сбываться, звездослова убили" а "его же вертоград, столп и вся орудия Султан повеле разорита и со-крушити" (Предречение..., М., 1828, с. 14). Этими словами собственно "Предречение" и заканчивается. На странице 42 содержится справка: "Сие Предречение напечатано при стихах, поднесенных Императрице Анне 28 января 11737 года". Возможно, издание это было Пушкину известно. Во всяком случае, легенда, рассказанная американским писателем, не была ни единственной, ни исключительной в своем роде.

К ГЛАВЕ ТРЕТЬЕЙ

1 Это разграничение - отнюдь не оценочного характера. Подчас именно заимствованное изречение приобретает известность, и притом не по первоисточнику, а по позднейшему тексту. Так, вопреки мнению В. Шкловского, знаменитое "море смеялось" появилось задолго до горьковской "Мальвы", еще в древнегреческих гимнах. Другое дело, что для Горького море "смеялось" иначе, чем для жителей Эллады, заимствованный образ зазвучал у революционного писателя ново и дерзко. - Подробнее об этом см.: Медриш Д. "Сквозь мильоны глаз..."-Вопросы литературы, L96.1, No 1)1, с. 84, 88.

2 Левинтон Г. К проблеме литературной цитации.-В кн.: Материалы XXVI научной студенческой конференции,. Литературоведение. Лингвистика. Тарту, 107|1, с. 52.

3 В работе, посвященной семантическому механизму литературной изменчивости, И. П. Смирнов показывает логическую допустимость шестнадцати способов цитирования, каждый из которых, .в свою очередь, многофункционален. (См.: Смирнов И. П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. М., 1977, с. 92-96).

4 Тексты подобного рода, как правило, - сравнительно поздние, и только редкие из них представляют собой дословную запись. Насколько недооценивалось их значение, свидетельствует признание такого .крупного знатока фольклора, как Д. ,К. Зеленин: "...Я не печатаю еще одну, выслушанную мною от Верхорубова сказку. Эту сказку я не записал полностью. так как сюжет ее близок к сказке А. С. Пушкина "О царе Салтане" (Зеленин Д. К. Великорусские сказки Вятской губернии, с, XIV).

5 Литературный критик, 1937, No 1, с. 156 (первая публикация).

6 Сказки Терского берега Белого моря./Издание подготовил Д. М. Балашов. Л., 1070, No 46, с. 155

7 Подробнее см.: Медриш Д. Н. Прямая речь ,в структуре повествования.-В кн.: Вопросы русской и зарубежной литературы. Волгоград, 1970, с. 102-ilA7.

8 Щерба Л. В. Восточнолужицкое наречие. Пг., 1916, т. I, "Приложения", с. 4 (отдельная пагинация).

9 Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. М.-Л., 11968, No 27, с. 18ll. Знаменательно, что первая половина, песни-травестия, а, вторая - небылица.

10 Там же, No 1, с. 111. См. об этом: Ухов П. Д. Из .наблюдений над стилем сборника Кирши Данилова.-В кн.: Русский фольклор. Материалы и исследования. М.-Л, 1956, т. I, с. 103.

11 См.: Шейн П. В. Еще о пародии в народных песнях. - Этнографическое обозрение, 1895, No 2, с. li40-il!45.

12 См.: Мнимая поэзия. Материалы по истории поэтической пародии XVIII и XIX вв. / Под ред. Ю. Тынянова. М.-Л., ГЭДИ, с. 409. На ином материале: Парпулова Л. Към въпроса за пародията в българеката проза.-В кн.: Известия на етнографския институт и музей. 1974, Кн. XV, с. 149-202.

13 Иное употребление термина см.: Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха. М., 1976, с. 66.

14 См.: Gorski К. Z istorii i teorii literatury. Seria druga. Warszawa, 1964, s. 26-27.

15 Бобров С. Заимствования и влияния. - Печать и революция, 1922, No 8, Левинтон. Г. К проблеме литературной цитации. Материалы XXVI научной студенческой конференции. Литературоведение. Лингвистика. Тарту, 1971; Левинтон Г. К проблеме литературной цитации. Материалы XXVII научной студенческой конференции, Тарту, 1972; Левинтон Г. Литературные влияния. Материалы XXVII научной студенческой конференции. Тарту, 1972: Тарановский Г. Ф. О взаимоотношении стихотворного ритма и тематики. - В кн.: American Contributions to the Fifth International Congress of Slavists. The Hague, 1963; Gorski K. Alusja literacka (Istota zjawiska i jego typologia). .- In: Gorski K. Z istorii i teorii literatury.

16 См.: Азадовский М. К,- Источники сказок Пушкина..-В кв.: .Временник Пушкинской комиссия, М.-Л., 1936, No 2, с. 152.

17 См., напр.: Володин В. Т. Влияние фольклора на язык пушкинской "Сказки о царе Салтане". Куйбышевский пед. и учительск. ин-т им. В. В. Куйбышева. Учен. зап., кафедра языкознания, 1942, вып. 5, с. 112-142.

18 Учен. зап. высших учебных заведений Литовской СОР. Русская литература. 1969, вып. XI (2), с. 162-166.

19 По мнению исследователя, такая речь "восходит, очевидно, к заговорам, носящим песенную форму" (Колесницкая И. М. О некоторых древнейших .формах народных песен. - В кн.: Русский фольклор. Т. XII, с. 27. 273

20 Там же.

21 Puskin A. S. Tri pohadky. Prelozil Petr Kricka. Praha, 1949, s. 19. (По тому же пути пошел один из первых переводчиков пушкинских сказок упоминавшийся уже Антони Иозеф Глиньский. В его переводе песня не названа ни разу. Правда, в данном случае купюра может быть объяснена желанием Глиньского скрыть первоисточник и выдать перевод за собственную запись польской народной сказки. Что же касается чешского переводчика, также опустившего песенную строку, то у него при этом не могло быть никаких соображений, кроме художественных.

22 Dohnal В. Ceske preklady Puskinovy pohadky о caru Saltanovi. - Slavia, 1968, N 1, s. 111-123.

23 Разумеется, не у всех чешских переводчиков сказки находим подобный пропуск - достаточно сослаться на перевод Павла Эйснера: там белочка

Pohvizduje pesnickou,

Slysi dav to vpredu, vzadu:

V zagradecce nebo v sadu.

(Насвистывает песенку,

Слышит толпа то спереди, то сзади:

Во саду ли, в огороде).

(Puskin A. S. Tri pohadky. Prelozil Pavel Eisner. Praha, 1948, s. 18) Показательна уже сама факультативность сохранения этой цитаты в переводческой практике.

24 Исследователи и комментаторы пушкинских сказок, поясняя песенную цитату, ограничиваются лишь самыми беглыми замечаниями, например: "Известная народная шуточная песня с традиционным песенным повтором" (Волков Р. М. Народные истоки творчества Пушкина (баллады, и сказки), с. 117); "Популярная народная песенка (Шнеерсон М. А. Фольклорный стиль в .сказках Пушкина, с. 181) -и только.

25 "Сады мн. арх. огород. Сады картофельные, овощные" (Даль В. Толковый словарь, т. IV, с. 128). Ср.: "Смешение понятий сад-огород может идти еще дальше и распространяться на дом (я прямом и переносном смысле)" (Еремина В. И. Иносказания народной лирики. (От метафоры к символу). Дисс. на соиск. учен. степ. канд. филолог, наук. Л., 1067, с. 232).

26 См.: Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства. М., 197.1, с. 406. Евгеньева А. П. Очерки по языку русской устной поэзии в записях XVII-XX вв., с. 260.

27 Факт перифразировки установлен И. И. Грибушиным. (См.: Грибушин И. И. Заметки о Пушкине.-В кн.: Вопросы русской литературы. Межвузовский республиканский научный сборник. Львов, :1971, вып. 2(1|7), с. 36-37).

28 Северная пчела, 1832, 4 апреля, No 78, с. 1.

29 Яковлев В. Пушкин и музыка. М., 1957" с. 48.

30 Ом.: Русанов В. А. Гитара в Россия. Гитара и гитаристы. Исторические очерки. М., 1801, вып. II, с. 46.

31 Русанов В. А. М. Т. Высотский - русский гитарист-виртуоз, композитор народных песен. Гитара и гитаристы. Исторические очерки. М., 1899. Вып. 1, с. 28 (см. также с. 44).

32 Не без основания современный иллюстратор Карел Мюллер, снабдивший чешское издание пушкинских сказок несколькими десятками небольших акварелей, приурочил действие "Сказки о царе Салтане" к пушкинской поре (См. об этом: Holesovsky F. Cesti jiustratori pohadek pro deti (pohled z ptaci perspektivy). - In: 0 pohadkach. Sbornik stati clanku. Praha. 1960, s. 199-200).

33 Этой возможностью включать песню в сказку-строка в строкувоспользуется и автор "Конька-горбунка":

Он и усом не ведет,

На печи в углу поет

Изо всей дурацкой мочи:

"Распрекрасные вы очи!"

Или:

Отправляется в село,

Напевая громко песню:

"Ходил молодец на Пресню".

(Ершов П. Конек-горбунок. Стихотворения. Л., 1951, с. 62, 65. (Б-ка поэта, малая серия).

34 Стихотворения Александра Пушкина. Третья часть [Рец ] -Московский телеграф, 1832, No 4, с. 572.

35 См.: Пушкин. Итоги я проблемы изучения, с. 444.

36 Твардовский А. Т. Стихотворения. Поэмы. М., 1971, с. 642. - Фольклорные цитаты у Твардовского вообще, как правило, неточны. И если уж он приводит пословицу или строку песни с абсолютной точностью, то нередко для того, чтобы тут же ее оспорить или переосмыслить в дальнейшем изложении (см. в Ул. IV анализ его стихотворения "Ты откуда эту песню...").

37 Ом. об этом: Медриш Д. Н. Лекция о лесе. К вопросу о слиянии науки и поэзии в романе Л. Леонова "Русский лес". - Материалы XXI научной конференции (Волгоградск. пед. ин-т), Волгоград, 1666, с. 264-266.

38 Леонов Л. Собр. соч., в 9-ти тт. М., 1968, т. 9" с. 31!9.

39 Твардовский А. Т. Стихотворения. Поэмы, с. 656.

40 О специфическом толковании "другого контекста" в случае, когда в роли цитаты выступает пословица или поговорка, см. в работе лингвистического плана: Шварцкопф Б. С. О некоторых лингвистических проблемах, связанных с цитацией (на материале русского языка). - В кн.: Sign. Language. Culture. - Знак. Язык. Культура. Mouton. The Hague - Paris, 1970, p. 672-673.

41 Межиров А. Лебяжий переулок. М., 1Э68, с. 55.

42 См.: Маяковский В. Поли. собр. соч., в 18-ти тт. М., 1058, т. Ill, с. 284, 286, 287.

43 См.: Danek D. 0 polemice literackej w powiesci. Warszawa, 1972, s. 75.

44 Блок А. Собр. соч. в 8-ми тт. М.-Л., .1960, т. 3,. с. 358.

45 См.: Евгеньева А. П. Очерки по языку русской устной поэзия, с. 261.

46 Буриан Ярослав. Относительно цитации фольклорных видов в советской поэзии и их чешских переводов. - В кн.: Teorie verse. 1. Sbornik brnenske versologicke konference 13-16 kvetna 1964. Universita J. E. Pur-kyne. Brno, 1966, s. 119. См. также: Попов В. П. Поема Олександра Блока "Дванадцять" у польських перекладах. (Переклади К. В1навера I Ю. Вачкова). - Укра1нське словянознавство. Льв1в, 1974, вип. 9, с. 3-13.

47 Гоголь Н. В. Собр. соч. в 7-мя тт. М., Ю7в, т. 5, с. 712. Далее цит. По этому изданию.

48 Изборник (Сборник произведений литературы Древней Руси). М., 1869, с. 202.

49 Пародирования фольклорных величаний в фольклоре касается П. В. Шейн в упомянутой выше статье. "Антипанегирик" в польском фольклоре явился предметом исследования Станислава Грещука (См.: Greszczuk S. Nobilitacia antybohatera. In: W swiecie piesni i bajki. Studia folkloristyczne. Pod redakcia Ryczarda Gorskiego i Juliana Krzyzanowskiego. Wroclaw - Warszawa - Krakow, 1969, s. 105-125 (в частности, 109-112).

50 См.: Карпенко А. О народности Н. В. Гоголя. (Художественный историзм писателя и его народные истоки). Киев, li97i3.

51 Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М.-Л , 1059, с. 192.

52 См.: Гиппиус В. Гоголь. Л., 1924, с. 80

53 Обзор литературы по этому .вопросу см. в работе: Дей О. I. Сто-р1нки з 1стор11 украiнськоi фольклористики. Киiв, 1|97б (раздел "Украiнськi колядки та щедрiкн в дослiджениях словяньских вчених"). Помимо известных исследований А. А. Потебни, В. И. Чичерова и В. Я. Проппа, .назовем статьи: Колпакова Н. П. О жанровом соотношении бытовых песен славян. -В кн : Русский фольклор. М.-Л , 1963; т. VIII; Круть Ю. 3. Величания I побажання (r) обрядов1й яоезП словян. В кн.: Розвиток I взаэмов1дношення жанр1в словяньского фольклору. Ки1в, 1973.

54 Потебня А. А. Объяснение малорусских и сродных .народных песен. II. Колядки и щедровки, с. 58.-Ср.: "В обрядовых песнях нередко получал почти зримое воплощение трансформированный мир действительности; реальность преображалась, принимая желаемые, идеальные формы (колядка); песенное действие преодолевало пространственные и временные границы обряда, возвращалось в прошлое и протягивалось в будущее" (Путилов Б. В. Проблемы типологии и этнографических связей фольклора. - В кн.: Фольклор и этнография. Связи фольклора с древними представлениями и обрядами. Л., 1977, с. 4).

55 Лирика русской свадьбы. / Издание подготовила Н. П. Колпакова. Л., ШТВ, No 3No, с. ITAi.

56 Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха. М., 107В, с. 47.

57 Лиро-повествовательный характер такого начала произведения отмечен (правда, вне всякой связи с фольклором) в работе: Соловьева А. К. Заметки о типологии начальных строк художественных прозаических произведений. Филологические науки, 1976, No 3, с. 91.

58 Песенный фольклор Мезени. Л., 1Й67, с. 221, No H7il.

59 Лирика русской свадьбы, No ЗЙ8, с. 170.

60 Ср. в украинской колядке:

А де у того пана двiр,

Що високий частокш,

Кристалевi ворiтечка одчиняютьея?

(Укращськi народю пiснi. Календарно-обрядовая лiрика. Киiв, Держлiвидав. 1968, t. 431).

61 Гильфердинг А. Ф. Онежские былины. М.-Л., 19Э1, No 423.-См.: Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963, с. 41-42. - На стилистическое родство русских былин и украинских колядок указывал А. Н. Веселовский в своих университетских лекциях. (См.: Из лекций А. Н. Веселовского по истории эпоса.-В кн.: Типология народного эпоса. М., 1975, с. 309).

62 Украшськ; народю nicm. Калеидарно-обрядова л;рнка, с. 428-429.

63 Там же, с. 461. Слова "сватай вечiр" повторяются после каждой строки.

64 Украшсью народт пicнi в записах Зорiана Доленги-Ходаковського. Кмв, 1974, с. 1347.

65 Тщательный подсчет различного вида "слоговых ходов" в произведениях Гоголя позволил А. Белому прийти к показательному выводу: если "в рубрике гипербол" повести о ссоре не уступают "Невский проспект" и "Ревизор", а в "рубрике превосходной степени" - "Рим" и тот же "Невский проспект", то "в комбинации сложного повтора с фикцией восклицания" повествование о двух Иванаж-"единственяо: комбинация эта-стилевая ось". (См.: Белый А. Мастерство Гоголя. Исследования. М.-Л., 1084, с. 278).

66 Песенный фольклор Мезени, с. 220, No 170. Припев "Ой, и рано-рано-ранешенько" повторяется после каждых двух строк. Ом. также: Кир., 1, No 91, 239, 678.

67 Чердынская свадьба./Записал и составил И. Зырянов. Пермь, 1969. с 195.

68 Это место В. Я. Пропп комментирует: "Судопроизводство было когда-то привилегией князей и бояр, и крестьяне не могли судить. Хозяин и здесь изображается как боярин. В других вариантах он уехал на охоту - опять привилегия богатых" (Пропп В. Я. Русские аграрные праздники, с. 43).

69 См.: Виноградов В. Этюды о стиле Гоголя. Л., 1926. (Вопросы поэтики. Вып. VII), с. 56-57. Величание по имени и отчеству сохраняется и в корильных песнях.

70 См.: Добин Е. Сюжет и действительность. Л., 1976, с. 338-364.

71 См.: Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха, с. 40-41.

72 Оставляем в стороне спор о там, следует ли ограничиться такой характеристикой корильных песен, как это делает Н. П. Колпакова (см.: Долпокова Н. П. Русская народная бытовая песня. М.-Л., 1968, с. lilll), или же признать их особым жанром, как это предлагает, вслед за Н. И. Савушкиной, Ю. Г. Круглев (См.: Круглое Ю. Г. Жанровый состав русского свадебного песенного фольклора.-В кн.: Русская литература. / Тематический сборник научи, трудов профессорско-препод. состава и аспирантов высш. учебн. заведений Казахской OGP. Алма-Ата, 1976, с. 7).

73 Лирика русской свадьбы, с. 203, No 418.

74 Зырянов И. В. Сюжетно-тематический указатель свадебной лирики Прикамья Пермь, 197.5, с. 141, No 532. Ом. также: Шейн П. Д. Великорусе.., No 2417, 2422.

75 Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя. СПб., 1908, вып. 2, No 59, с. 55.

76 Шейн П. В. Еще о пародии в народных песняк, с. li44. О восприятии литературой комических жизненных ситуаций сквозь призму фольклора см.: Кшижановски Ю. Типични житейски ситуация в литературата и фолклора. Български фолклор, 1976, кн. 2, с. 3-9. - Поступая так, Иван Иванович как бы напрашивается на травестированное изображение.

77 Белинский В. Г. Полн. собр. соч. в 16-ти тт. М., 1968, т. I, с. 2Й7. Ср.: "Для гоголевского видения характерно столкновение вещной стороны бытия и духовного, человеческого начала. Этот конфликт выступает и в стиле" (Гей Н. КХудожественный синтез в стиле Пушкина. - В кн.: Типология стилевого развития нового времени. Классический стиль. Соотношение гармонии и дисгармонии в стиле. М., 1976, с. il30).

78 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., в 13-ти тт., т. 3, с. 441.

79 Собиратель и исследователь свадебного фольклора .свидетельствует:

"В обоих случаях портрет и биография реального дружки далеки от песенных" (Карпухин И. Е. О поэтическом содержании русских величальных песен -В кн.: Проблемы художественного метода в русской литературе. М., !973,с Ю1).

80 Об отличии реалистической иронии от романтической см.: Лотман Ю. М. Роман в стихах Пушкина "Евгений Онегин". Спецкурс. Вводные лекции к изучению текста, Тарту, 1975, с. 52.

81 Бахтин М. Рабле и Гоголь (Искусство слова и народная смеховая культура).-В кн.: Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики, с. 485.

82 Гуковский Г. Реализм Гоголя, с. 220.

83 Белинский В. Г. Полн. собр. соч. в 13-ти тт., т. I, с. 298.

84 Поэтика величальных песен - в том виде, в каком они дошли до нас, сложилась, скорее всего, в XVI-XVII веках, т. е. как раз в то время, к которому можно приурочить действие в "Тарасе Бульбе". См., напр.: Zilynskyi О. К historicke klasifikaci jarniho pisnoveho folkloru u wychodnich a zapadnicl. Slovanu. "Slovensk narodopis", 1963, XI, No 2-3, s. 259-282.

85 Вопрос о том, сатирическим или юмористическим следует признать комизм "Повести..", вновь стал предметом дискуссии после опубликования статьи М. М. Бахтина "Рабле и Гоголь". (См.: Жара-вина Л. В. Смех Гоголя как выражение идейно-нравственных исканий писателя. - Русская литература, 1976, No 2; Обсуждаем сборник, статей М. Бахтина "Вопросы литературы и эстетики" (Аверинцев С. Личность и талант ученого; Фридлендер Г. Реальное содержание поиска; От редакции). -Лит. обозрение, 1976, No.10, с. 58-64).

Признаем ли мы смех Гоголя в повести сатирическим, сочтем ли его юмористическим (к сожалению, термины эти участниками спора употребляются не однозначно), ясно одно: опираясь на смеховую стихию фольклора, гоголевский смех .в то же время качественно от нее отличается.

8в Горький М. Собр. соч. в 30-ти тт. М , 1950, т. 3, с. 1в5

87 Бальмонт К. Д. Вступительный очерк. - В кн.: Литовские народные сказки. Рига, 1930, с. 9.

88 Горький М. Собр. соч., в 30-ти тт. т 10, с. 111.

89 Там же, с. 14.

90 См.: Харджиев Н. И. Заметки о Маяковском.-В кн.: Новое о Маяковском М., 1958 (Литературное наследство, т. 65).

91 В кн.: Харджиев Н. И. Тренин В. В. Поэтическая культура Маяковского. М, 1970.

92 Тарановский К- О взаимоотношении стихотворного ритма и тематики, с. 309.

93 См.: Могилянский А. (Комментарий).-В кн.: Крылов И. А. Стихотворения. Л., li954" с. 620. (Б-"а поэта, большая серия).

94 См.: Повести о опоре жизни и смерти. Исследование и подготовка текстов Р. П Дмитриевой. М-Л., 1964. (Здесь же приводятся многочисленные факты, касающиеся "литературного общения между книжным и некнижным людом" я связанные с "Прением живота и смерти").

95 Цит. по кн.: Жданов И. К литературной истории русской былевой поэзии. Киев, 1881, с. 116.

96 La Fontaine J. de Oevres. T. 1. Livre premier. Paris, [б/д], р. 108.

97 См. там же

98 La Fontaine J. de. Oevres. T. 2. Livre huitieme. Paris, 1929, p. 214. 89 В басне "Смерть и несчастный" конструкция та же, что и в басне "Смерть и дровосек", но мысль выражена менее афористично.

100 Маяковский В. Полн. собр. соч. в 18-ти тт., т. 1>2, с. 97.

101 См., напр. статью: Назиров Р. Г. Петербургская легенда и литературная традиция.-В кн.: Традиции и новаторство. Вып. 3. Уфа, il,97?l.

102 Наиболее основательные из них: Пумпянский Л. С. "Медный всадник" и поэтическая традиция XVIII века.-В кн.: Пушкин. Временник пушкинской комиссии. М.-Л., 1939, выл. 4-5, с. 91-104; Тимофеев Л. "Медный всадник". Из наблюдений над стихом поэмы.-В кн.: Пушкин./ Об. статей под ред. проф. А. Еголина. М., 1941, с. 214-242.

103 См., напр., примечания С. М. Бонди в кн.: Пушкин А. С. Собр. соч., в 10-ти тт. М , 1975, т. 3, с. 466.

104 Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Стиль. Произведение. Литературное развитие. М., il965, с. 89.

105 См.: Бонди С. М. Новый автограф Пушкина. - В кн.: Записки отдела рукописей Гос. ордена Ленина библиотеки СССР им. В. И. Ленина. М., I960, вып. Ill, с. 134-(Мб. См. также: Слонимский А. Мастерство Пушкина. М" 1959, с. 304.

106 Белый А. Ритм как диалектика и "Медный всадник". Исследование. М., 1929, с. 159, 160, 178.

107 Антокольский П. Образ времени в поэзии Пушкина (заметки и наблюдения).-В кн.: В мире Пушкина. М, il974, с. 57.

108 Там же. Другой исследователь, И. М. Тойбин, не сомневается в том, что "Евгений умирает на пороге жилища возлюбленной" (Тойбин И. М. Пушкин. Творчество 1830-х годов и вопросы историзма. Воронеж, 1976, с. 158).

109 Борее Ю. Б. Основные эстетические категории. М., Л960, с. 3126. Справедливо здесь то, что заглавие поэмы нельзя целиком возводить к одической традиции, минуя сказку.

110 См.: Jakobson R. La statue dans la symbolique de Puchkine. - In: Jakobson R. Questions de poetique. Paris, 1973, p. 152-189. См. также: Еремин М. "В гражданстве северной державы". - В кн.: В мире Пушкина, с. 151.

111 Русская литература и фольклор. Первая половина XIX в., т. II, с. 207.

112 Пушкин А. С. Полн. собр соч. в 16-ти тт., т. 5, с. 479.

113 См.: Богатырев П. Г. "Формула невозможного" в славянском фольклоре. В кн.: Славянский филологический сборник. Посвящается V Международному съезду славистов. Уфа, 1962, с. 347-363.

114 Волошинов В. Н. Марксизм и философия языка. Л , 1929. с. 166.

115 Там же, с. 157.

116 Брюсов В. Собр. соч. в 7-ми тт. М., 1075, т. 7, с. 41. Иначе расценивает подобные признания древняя мудрость: "Глупец, который знает свою глупость, тем самым уже мудр, а глупец, мнящий себя мудрым, воистину, как говорится, "глупец" (Дхаммапада. Перевод с пали./Введение и комментарии В. Н. Топорова. М , I960, с 69).

117 Твардовский А. Т. Стихотворения и поэмы в двух томах, т. 2, с. 18. на Ццт. это переводу, который приводится в кн.: Рошияну Н. Традиционные формулы сказки, с. lil9. "" См., напр.: Аф., No 165.

120 Уваров В. Д. Экспериментальное этнолингвистическое исследование стиля итальянских и русских сказок. Автореф. дисс. на соиск. учен. степ. канд. филолог, наук. М., 1970, с 117.

121 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 16-ти тт., т. 5, с. 447.

122 Там же, с. 449.

123 При сопоставлении опубликованного С. М. Бонди пушкинского автографа с ранее известным текстом обращает на себя внимание полная замена в повествовании третьего лица - первым, в отличие ют косвенной конструкции начала монолога (новый автограф, отразивший и авторскую правку, запечатлел сам процесс поисков этого поворота в повествовании). Если из начала монолога Евгения мы узнаем, "о чем же думал он", то из продолжения - как он мечтал В ходе повествования как бы укрупняется психологический план (речь повествователя - косвенная речь - прямая речь), авторская ирония сходит на нет, контакт между персонажем и читателем становится непосредственным, голос героя - искренним и доверительным. Видимо: так же, или почти так же; изложил бы поэт и свои собственные думы (ср., напр., с рукописным планом продолжения стихотворения "Пора, мой друг, пора!..", который, впрочем, можно рассматривать и как дневниковую запись.-Ср.: "...хотел ли Пушкин сочинять по этому плану неизвестно, но он явно хотел жить по нему" (Сайгаков В. А. Пушкин и Кольридж. 1835. - Известия АН СССР. Серия литературы и языка, 1977, т. 36, No 2, с. 157).

Автор (книги "Марксизм и философия языка" не мог, естественно, отметить эти изменения в структуре монолога, так как в изданиях его времени вторая часть монолога в основной текст обычно не включалась" а в ее -ныне публикуемом виде вообще не была известна.

124 О роли эстетического фактора в решении текстологических вопросов см.: Лихачев Д. С. Эстетическая оценка и текстологическое исследование. (Тезисы). В кн.: Роль и значение .русской литературы XVIII века в истории русской культуры. XVIII век. М.-Л., 1966, вып. 7, с. 449-455.

125 Пушкин А. С. Собр. соч. в 10-ти тт., т. 3, с. 464-466.

126 Ср.: Sulima R. Folklor i literatura. Szkice о kulturze i literaturze spolczesnej. Warszawa, 1976, s. 18.

К ГЛАВЕ ЧЕТВЕРТОЙ

1 Пропп В. Я. Фольклор и действительность. - Русская литература, 1963, No 3, с. 80. Ср.: "В народной песне нетрудно обнаружить как бы тяготение к реализму с одновременным постепенным отказом от традиционного метода фольклорного искусства. Но этот процесс не успел завершиться: старинная песня стала вытесняться литературной и творчеством по литературному образцу" {Акимова Т. М. Изображение психологического состояния в народной лирической пеоне. - В кн.: Современные проблемы фольклора. Вологда, 1971, с. 103).

2 Ср.: "Бели для сказки, эпоса и баллады можно установить указатель сюжетов, то для лирической песни можно составить указатель сюжетных ситуаций и их изучить" (Пропп В. Я. Фольклор и действительность. - Русская литература, 163, No 3, с. 79).

3 См.: Бахтин. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 15.

4 Шкловский В. Тетива. О несходстве сходного. М., 1970, с. 219-221; Смирнов И. П. От сказки к роману, с. 284-320.

5 Гацак В. М. Роман и фольклор. Ион Друце. Время нашей доброты. - В кн.: Роль фольклора в развитии литератур народов СССР. М. 1975, с. 16-38; Копыстянская Н. Наблюдения над стилем чешского романа-баллады. - В кн.: Poetyka i stylistyka slowianska. Zredagowala i uwagami wstepnymi opatrzyla Stefania Skwarczynska. Wroclaw - Warszawa - Krakow - Gdansk, 1973, s. 275-284.

6 См.: Бекизова Л. От богатырского эпоса к. роману. Национальные художественные традиции и развитие повествовательных жанров адыгских литератур. Черкесек, (19(74.

7 См.: Мелетинский E. М. Первобытные истоки словесного искусства. - В кн.: Ранние формы искусства. М., 1972, с. 167.

8 Формула эта варьируется в фольклоре многих народов. Вот, например, ее чешская разновидность:

Ja bych rada mluvila,

Dyby ja ziva byla.

(Я бы с радостью сказала,

если бы была жива)

(Susil. Moravske narodni pisne. 3. vydani, 1941, s. 98).

9 См., напр.: Кир., No 1661.

10 Использование этого мотива в песне и в сказке (волшебной) рассматривает Ю. И. Смирнов (см.: Смирнов Ю. И. Сходные описания в славянских эпических песнях и их значение. - В кн.: Славянский и балканский фольклор. М., 1971, с. 101). Трансформация этого мотива в бытовой сказке ему, по-видимому, неизвестна. Ироническое снятие формулы невозможного, видимо, вообще в традициях лужицкого фольклора. Так, в нижнелужицкой песне рейтар, которому девушка шутя обещала стать его женой в тот час, когда роза зимой расцветет, принес ей зимой две розы, написанные для него художником (см.: Volkslieder der Sorben in der Ober-und Nieder-Lauzitz. 2. Berlin, 1953, No 6).

11 Народни песни от Средните Родопи. / Записал Антанас Вайчев. София, 1973, с. 305, No 563, 1; с. 306, No 563, II. Сюжет этот хорошо знаком также сербам и чехам. (См.: Horaiek К. Prispevek k poetice srbochar-vatske lidove lyriky (Na materiale Vukovy sbirky). - Slavica Pragensia. VI. Philologika, 2. Praga, 1964, s. 35-36).

12 См.: Жирмунский В. At. Английская народная баллада. - Северные записки, 1916, октябрь, с. 91 и след.

13 Гегель Г. Эстетика. В 4-х тт. М., li968, т. I, с. 200-^202.

14 Kotarska 1. Poetyka popularnej liryki milosnej XVII wieku w Polsce. Gdansk, 1970, s. 224.

15 См. там же, с. 165.

16 Лихачев Д. С. Развитие русской литературы Х-XVII веков, с. 147.

17 См.: Власова 3. И. Текстологические принципы издания русских народных песен в начале XX века (по материалам "Новой серии"). - В кн.: Принципы текстологического изучения фольклора. М., 1966, с. 62.

18 Колпакова Н. П. Варианты песенных зачинов. - В км.: Принципы текстологического изучения фольклора, с. 215.

19 См.: Bystron J. S. Artyzm piesni ludowej, s. 27, 119.

20 Чебан И. Д. Молдавская народная лирическая поэзия. Необрядовая песня. Кишинев, 1973, с. 283.

21 Блок А. Собр. соч. в 8-ти тт., М.-Л., 1960, т. 3, с. 351.

22 Песни, собранные писателями Новые материалы из архива П. В. Киреевского. М., 1968, с. 305-306, No 19 (Литературное наследство. Т. 79).

23 Киреев А. Н. Фольклорные записи И. В. Салтыкова. - В кн.: Материалы и исследования по фольклору Башкирии и Урала. Уфа, 1Q74, вып. 1, с. 265.

24 Зухба С. Л. Абхазская народная сказка. Тбилиси, 1970, с. 209.

25 Gloger Z. Piesni ludu. Krakow, 1892, s. 215.

26 См. Ларин Б. А. Русская речь. Под ред. Л. В. Щербы. Новая серия. Л., 18127, I с. 43.

27 См. Томашевский Б. В. Краткий курс поэтики. М.-Л.,1930, с. 101- 102.

28 Термин "лирическая ситуация" встречаем у Д. С. Лихачева (Поэтика древнерусской литературы. Л., 1967, с. 225), Л. И. Тимофеева (Краткая литературная энциклопедия, М., 1967, т. 4, стлб. 209) и у ряда других литературоведов и фольклористов.

29 См : Менендес Пидаль Р. Избранные произведения. М., 1961, с. 521.

30 Некоторые варианты этой песни рассмотрены в кн.: Колпакова Н. П. Русская народная бытовая песня. М.-Л , 1962, с. 146-147.

31 См.: Bystron J. S. Artyzm piesni ludowej, s. 19-20.

32 Горький М. Собр. соч. ,в 30-ти тт, т. 13, с. 305. См. также: Пиксанов Н. Горький и фольклор. Л., 1038, с. 41.

33 Milosevic V. Bosanske narodne pjesme. 2. Banja Luka, 1956, s. 168,

34 Украинская песня того же содержания широко известна; в числе опубликованных - вариант, записанный Н. В. Гоголем. - См.: Песни, собранные Н. В. Гоголем. - ,В кн.: Памяти В. А. Жуковского и Н В Гоголя. СПб., 1908, вып. 2,с. 308 (No 49).

35 Лопырева Е. Вступ. статья. - В кн.: Лирические народные песни. Л., И955, с. 42. (Б-ка поэта, малая серия).

36 Ср.: "Песенная логика (подвижна: в разном понимании при наличности различного настроения один и тот же, казалось бы, порядок мыслей или одни и те же образы могут получить совершенно различное развитие" (Аничков Е. В. Песня. - В кн.: История русский литературы./Под ред. Е. В. Аничкова, А. К. Бороздина и Д. Н. Овсянико-Куликовского. Народная словесность. М., 1908, т. I, с. 205.

37 Kongas E.-K. and Maranda P. Structural Models in Folklore. Midwest Folklore. Fall. Vol. XII, N 3, Bloomington, 1962, p. 143.

38 См.: Polivka J. Slovanske pohadky. 1. V Praze, 1932, s. 150.

39 См.: Новиков Н. В. Образы восточнославянской волшебной сказки. Л., lft7(4, с. ПОЗ.

40 См. там же, с. 162.

41 Цветаева М. Избр. произведения, с. 512.

42 Gubelia T. Lirske narodne pjesme. Antologia. Drugo izdanje Zagreb, 1953, s. 125. Ср.:

Да уж я сколько бесед испрошел, Да тебя лучше и краше не нашел. Да хошь и лучше, и краше тебя есть, Да на моем сердце желанной такой нет

(Лирика русской свадьбы, с. 48).

43 Kapauiuh Вук. Сабрана дела Београд, ill965, I, с. 166.

44 Iсторичнi пiснi. Упорядкували: I. П. Березовський, М. С. Род1на, В. Г. Хоменко. / За ред. М. Т. Рильського; К. Г. Гуслистого. Киiв, ISpil, с. 105.

45 Петраноеиh. Српске народна пjсме из Босне (женске). Кнь I V CapajeBy, 1867, No 222.

46 Русские народные песни Карельского Поморья. Л., il9l7il, No 38.

47 Ср.: Стеблин -Каменский М. И. Мир саги. Л., ЮТ, с. 103.

48 Акимова Т. М. Изображение психологического состояния в народной лирической песне. - В кн.: Современные проблемы фольклора Вологда, Il9l7il, с. 1110.

48 Разумеется, символы эти восходят, в конечном счете, к жизненному опыту народа. Так, место свиданий в аварской лирике - плоские крыши ступенчато расположенных горных аулов.

60 Этот пример приводит Ядвига Котарска в своей монографии. (См : Kotarska J. Poetyka popularnej liryki milosnej XVII wieku w Polsce, s. 160).

51 См.: Карнаухова И. Сказочники и сказка в Заонежье. Л., 1927, с. il04.

52 Метко и образно об этом сказал Гарсиа Лорка: "...есть ли крупица смысла в том, чтобы, держа в руках живую розу, читать мадригал, ей по священный? Или роза покажется лишней, или мадригал" {Гарсиа Лорка Ф. Об искусстве. М., 1971, с. 108).

53 Видимо, в этом проявляются общие закономерности становления новых структур в фольклоре, которое сопровождается, с одной стороны, продвижением новых элементов "снизу вверх", с другой-переосмыслением прежних элементов, изменением их функций, причем обычно это движение "сверку вниз" (См.: Медриш Д. Некоторые закономерности становления .новых повествовательных структур в фольклоре. - В кн : Марксизм-ленинизм и проблемы теории литературы. Алма-Ата, 1969, с. 42-44).

54 Акимова Т. М. О поэтической природе народной лирической песни. Изд-во Сарат. ун-та, 1966, с. 106-127.

55 Фольклор балтских народов. Рига, L9]68, с. 120. 6в "Волнистому - широко распространенное переосмысление "Волынскому", которое, в свою очередь, восходит к "Хвалынскому".

67 Олеша Ю. Мы в центре города. - В кн.: Повести и рассказы. М., 1966, с. ЗАЗ.

68 Там же, с .344.

89 Тот факт, что одно и то же явление уже в обрядовой лирике может быть передано через восприятие различных его участников (например, свадебные песни одни - с точки зрения жениха, другие - с точки зрения невесты), - также показывает, что точка зрения как художественное явление восходит к лирическому сознанию. (См.: Путилов Б. Н. Эпос и обряд. - В KHk: Фольклор и этнография. Обряды и обрядовый фольклор. Л., 1|9|74,с.в1).

60 См., напр.: Milosevic V. Bosanske narodne pjesme. 2, s. 166, No 101.

61 Соколов Б. Экскурсы в область поэтики русского фольклора. - В кн.: Художественный фольклор. М" 1926, I, с. 30-58. - Ср.: Виноградова Л. Н. Композиционный анализ польских колядных обрядовых песен. - В кн.: Славянский д балканский фольклор. М., l97il, с. 1Й6.

62 Волгоградский областной дом народного творчества. Материалы фольклорной экспедиции в Нехаевский район, 1969, No 33.

63 Характерно" что для ощущения реальности изображаемого на киноэкране в момент появления нового вида искусства потребовалось воспроизведение приближающегося поезда: объект двигался к зрителю. И только позднее укрупнение плана на экране применяется и при изображении неподвижных предметов: благодаря подвижной кинокамере зритель как бы мысленно приближается к объекту.

64 Иванов В. В. Единство предмета науки о языке. - Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1973, т. XXXII, вып. 3, с. 253.

65 См Тынянов Ю. Н. Об основах кино. - В кн.: Поэтика кино. М.-Л.,1927, с. 66.

66 См.: Bremond С. Combinaisons syntaxiques entre fonctions et sequences narratives. - In: Signe. Langage. Culture. Знак. Язык. Культура. Mouton - The Hague-Paris, 1970, p. 585. - Автор неоднократно ссылается на В. Я. Проппа.

67 См.: Strzeminski W. Teoria widzenia. Krakow, 1958, s. 83.

68 Пушкин А. С. (План статьи о русских песнях). - В кн.: Песни, собранные писателями. Новые материалы из архива П. В. Киреевского, с. 218. - О том, какими средствами "снимает" безусловную модальность реальности такое изобразительное искусство, как кино, см : Лотман Ю. Семиотика кино и проблемы киноэстетики. Таллин, 1978, с. ilQL-102.

69 Лазутин С. Г. Русские народные песни. Пособие для вузов. М., li965, с. Э6; Сидельников В. М. Поэтика русской народной лирики. М., 11969, с. 471

70 См.: Гринцер П. А. Эпос древнего мира. - В кн.: Типология и взаимосвязи литератур древнего мира. М., Ю71, с. 145.

71 Kofarska f. Poetyka popularnej liryki.., s. 191.

72 Иржи Горак писал, что для песни лирической более характерен монолог, в то время как для баллады - диалог, причем особое значение при характеристике балладной композиции Горак придает заключительному обмену репликами. См. также: Харкинс В. К сравнению тематики и композиционной структуры русской и чешской народной баллады. - В кн.: American Contributions to the Sixth International Congress of Slavists. Prague, 1968, August 7-13. Volume 2. Literary Contributions. Mouton- The Hague - Paris, 1968, p. 135.

73 Это учитывает Н. И. Кравцов, когда пишет, что поющее лицо "как бы подставляет себя под образ персонажа песни даже в том случае, когда изложение идет не от первого лица" (Кравцов Н. И. Проблемы славянского фольклора. М., 197Й, с. 172). Это "как бы" подчеркивает всю зыбкость, неуловимость перехода. Ср.: "Повествование от одного лица может легко и без всякого указания переходить на рассказ от имени другого персонажа, так что бывает на первый взгляд непонятно, чьи слова поглощены рассказом другого и как бы им пересказаны" (Акимова Т. М. Изображение психологического состояния в народной лирике. - В кн.: Современные проблемы фольклора, с. 111); "Певец может сперва петь как бы о другом, но потом он приводит речи этого другого, и становится ясным, что речь шла о нем самом Певец при этом как бы забывает даже, о ком именно шла речь в начале песни" (Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы, с. 247).

74 Чернышевский Н. Г. Песни разных народов. Перевел Н. Берг. Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 16-ти тт. М., 1|9]49, т. II, с. 305-306.

75 У Марины Цветаевой ("Одна - из всех - за всех - противу всех!") интонация последнего сопоставления становится резко противительной ("Стол. 6"): "Вы - с отрыжками, я - с книжками..." (Цветаева М. Избранные произведения, с. 302).

76 Линева Е. Великорусские песни в народной гармонизации. СПб., L904, вып. 1, No 8.

77 См.: Harwej R. Quelques aspects de la constitution monologique et dialogique de textes. - "Semiotica", 1971, N 2, p. 130-131.

78 Пешковский А. М. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1034, с. 3fl4

79 См.: Чистов К. В. Специфика фольклора в свете теории информации. Вопросы философии, 172, No 6.

80 См.: Акимова Т. М. О поэтической природе народной лирической песий, с. 133-134.

81 Яхина Г. А. "Автор" в системе понятий, определяющих родовое содержание фольклорной и литературной лирики. - В кн.: Проблема автора в художественной литературе. Воронеж, 1972, вып. 3, с. 16.

82 См.: Пьяных М. Ф. А. Твардовский. "Перед войной, как будто в знак беды.."-В кн.: Поэтический строй русской лирики. Л., 1Q73, с. Э20-337. Ом. также: Чуковский К. Мастерство Некрасова. М., 1952, с. 466; Эйхенбаум Б. О поэзии. Л., li969, с. 140--143; Сильная Т. И. Лирические вставки в прозаическом тексте - В кн : Сильман Т. Заметки о лирике. Л., 1977, с. 200-201; Кожаное В. Поэтическая форма и преобразование мира. - В кн.: Проблемы художественной формы социалистического реализма. М, 1971, т. I, с. 255.

83 См.: Белинский В. Г. Поля. собр. соч., т. 5, с. 441.

84 Богатырев П. Г. Народные эпические и лиро-эпические песни западных славян. - В кн.: Эпос славянских народов. Хрестоматия. М, 1959, с. 369.

86 Не по этой ли причине некоторые фольклористы, чьи теоретические положения строятся на южнославянском материале, - как, например, большой знаток болгарского фольклора Боян Ничев, - отрицают сам факт существования жанров в фольклоре, тогда как русский фольклорист - советский исследователь Б. Н. Путилов (кстати, немало сделавший и для изучения южнославянского фольклора) уверен, что "поэтика фольклора всегда жанрово обусловлена и жанрово реализована. До известной степени она жанрово замкнута" (Путилов Б. Н. Современные проблемы исторической поэтики фольклора в свете историко-типологической теории. - В кн.: Фольклор. Поэтическая система. М, 1977, с. 16).- См. также текст выступления Б. Ничева и последовавшей за этим дискуссии на конференции комиссии по славянской поэтике и стилистике Международного комитета славистов - Варшава, апрель 1972 г (Poetyka i stylistyka slowianska, s. 27-36); см. также: Лазутин С. Г. Жанровые особенности поэтики русского фольклора. - В кн.: Вопросы поэтики литературы и фольклора, с 3-18.

86 Смирнов Ю. И. Славянские эпические традиции. Проблемы эволюции. М., 1074, с. 10.

87 См., .напр.: Аф., No 305.

88 Ом., напр.: Кир., II, 2, No 1827.

89 См., напр.: Потебня А. Переправа через воду как представление брака. М., 1867 (отд. отт. из "Моск. археологич. вестника"); Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Глава VI. Переправа (с. 184- 196).

90 Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки, с. 1в4.

91 Ом.: Жирмунский В. М. Сказание об Алпамыше и богатырская скаэка. М., .19(60, с. Ш.

92 Аничков Е. В. Песня. - В кн.: История русской литературы. Т. 1, с. 207. - В .русской лирической песне перевоз героя-мужчины, если и встречается, то в поздних вариантах и всегда с полной или частичной потерей символического значения.

93 Чюрлионите Я. Литовское народное песенное творчество. М.-Л., Ш66, с. 140.

94 См.: Соколова В. К. О некоторых традиционных символах славянской народной поэзии. М., 1Й73, с. 4-7.

95 См.: Менендес Пидаль Р. Избранные произведения, с. 4вй.

96 Там же.

97 Там же, с. 438.

98 Аникин В. П. Генезис необрядовой лирики. - В кн.: Русский [фольклор. Т. XII, с. 16.

99 Твардовский А. "Ты откуда эту песню..." - В кн : "Из лирики этик лет". М., 167, с. 35-37.

100 Насколько близок Твардовский фольклорной традиции и как в то же время принципиально она трансформируется в его стихотворения, поможет .понять сопоставление произведения поэта с украинской народной песней, в которой, как и у Твардовского, само движение времени стало объектом художественного изображения

Пойду я до броду по воду:

"Перевозчику, перевези до роду".

"Крич, не крич, дiвчиноныко, стоя,

Одреклася родияонька твоя".

Широка рiка береги позаймала,

Скрозь селом йшла - родина не познала.

Чи тим не взнала, що головочька сива,

Чи тим не взнала, що доля нещаслива?

Ни тим не взнала, що головочька сива,

Да там не взнала, що доля нещаслива.

(Украiнськi народнi пiснi. Календарно-обрядова лiрика. Кя1в, 1963. с. 249).

В этой лирической песне время движется, но только для лирической героини.

101 См.: Медриш Д. "Сквозь миллионы глаз..." - Вопросы литературы, 19611, No И, с. 94.

102 См.: Твардовский А. Василий Теркин. Книга про бойца. /Издание подготовил А. Л. Гришунин. М., 1976, с. 378 (серия "Литературные памятники").

103 Кондратович А. Великий памятник военных дней. - Вопросы литературы, 107|7" No 2, с. 24L

104 В отличие от некоторых поздних (конец XIX века) вариантов, построенных на сплошной парной рифме (эти последние рассмотрены в кн.:

Лазутин С. Г. Русские народные песни, с. 77-78).

105 См.: Piesni ludowe z polskiego Slaska. Wydal i komentarzem zao-patrzyl J. S. Bystron. Krakow, 1934, t. 1, s. 147-155 (приводятся различные варианты).

106 Там же, варианты Н. К.

107 Slownik folkloru polskiego. Pod red. J. Krzyzanowskiego. Warsza-wa, 1965, s. 69-70.

108 3елинський О. Про взасмовiдносини мiж украiнськими, чеськими та словацькими народними пiснями. - В кн.: 3 IcrapII чехословацько-украiвських звязкiв. Братiслава, 1959, с. 242, 244.

109 Moravske narodni pisne. Sebral a vydal Frantisek Susil. Ctvrte vy-dani. Praha, 1951, s. 420 (N 673/1322 (3). Там же, ряд других вариантов песни.

110 Сборник за народния умотворение. Кн. 46. Български народни песни от ореяногористо. София, 1958, с. 185 (No 3127).

111 См. в том же сборнике No ЗЙО, 380, а также 408-410, 417, 47]6.

112 Kapauiuh В. С. ГЦеонарища. 181(4-1815. Београд, ,1065, с. 60 (No 30).

113 См.: Pollok K.-H. Studien zur Poetikund Kompozition des balkansla-wischen lyrischen Volksliedes. Gottingen, 1964, S. 203.

114 Романсеро. М., 1870, с. 216-й18.

115 Томашевский Н. Из история испанского романса. - В кн.: Романсеро, с. 393. Ср.: "Свадебные поездки, столь многочисленные, вряд ли отражают схемы и "цепочки мотивов" предполагаемого праэпоса. Их красочные подробности отражают реальные условия балканской жизни XV- XVII веков, когда провезти невесту и свадебные дары из Приморья в центральные области Босния или из Буды к нижнему Дунаю было делом весьма опасным, требовавшим значительной вооруженной свиты и тщательного выбора деверя и верных сватов" (Голенищев-Кутузов И. Славянские литературы. Статьи и исследования. М., 1973, с. 250).

116 Менендес Пидаль Р. Избранные произведения, с. 541.

117 Там же, с. 560.

118 Вега Лопе де. Новое руководство к сочинению комедий. - Собр. соч. в 6-ти тт. М., 1962, т. I.e. 56.

119 Заслуживает внимания мнение исследователя южноамериканского фольклора аргентинца Аугусто Рауля Кортазара, который, говоря о вторичной фольклоризации (по его терминологии - "явление зигзага") литературного романса, заметил, что Гарсиа Лорка воскресил чудо классиков золотого века испанской литературы - в органическом сочетании с народными андалузскими и цыганскими традициями, благодаря своему собственному гению и поэтическому чутью, подчас необъяснимому; в результате "его "Цыганский романсеро", например, является и его собственным созданием, и достойным продолжением традиций народного испанского романса (Cortazar A. R. Folklore у Literatura. Buenos Aires, 1964, p. 61).

120 См.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X-XVII веков, с. 147.

121 Весьма убедительное (хотя, по признанию самого автора, и нуждающееся в дальнейшей [разработке) объяснение этому находим в монографии А. М. Панченко "Русская стихотворная культура XVII века" (Л., 1,973, с. 16-il). Время, когда началось заметное влияние литературной лирики на фольклорную, указал еще Пушкин - если исходить из нового прочтения его рукописи: "Новейшее влияние. Мера, рифмы с Сумарокова" (Песни, собранные писателями. Новые материалы из архива П. В. Киреевского, с. 218). Н. И. Кравцов новое усиление литературного влияния относит ко второй половине XIX в. (см.: Кравцов Н. И. Проблемы славянского фольклора. М., 1872, с. 102).

122 Гегель Г. Эстетика, М., т. 3, с. 524.

123 "Если дама заставляет своего друга просить слишком долго,-он вправе покинуть ее" (Бернард из Вентадора. - В кн.: Mahn С. Werke der Troubadours in provenzalischer Sprache. Berlin, 1846-1886, No 20). См.: Шишмарев В. Ф. Избр. статьи. Французская литература. М.-Л., 1965, с. 194.

124 А. Н. Веселовский писал, имея в виду средневековье: "Несомненно влияние поэзии культурных классов на народную там, где эта двойственность существовала, что было, например, во Франции, Германии и Италии, и чего не было у нас..." (Веселовский А. Н. Собр. соч. СПб., 1918, т. 1, с. 360). См. также: Эрисман Ги. Французская песня. М., 1974, с. 311.

126 Гарсиа Лорка Ф. Об искусстве, с. 248.

126 Григорьев В. П. Вариативность испанского романса и проблема "лирического начала". - В кн.: Теория языка и инженерная лингвистика. Сб. научных работ Ленинградок, педагогическ. ин-та им. А. И. Герцена. Л., 19ТО, с. 24.

127 Наколов Никола Г. Народна и литературна балада. - В кн.: Проблеми на българския фольклор. Доклади и исследования. София, 1972, с. 2(c)5.

128 Кравцов Н. И. Историческая поэтика фольклора (общие вопросы).- В кн.: Фольклор. Поэтическая система, с. Г2.

129 Kochol V. Literatura a folklor. - "Slovensky narodopis". Bratislava, 1977, N 2, s. 221.

130 Horaiek К. Prispevek k historicke a srovnavaci poetice ceske lidove pisne. - Franku Wollmanovi k sedemdesatinam. Praha, 1958, s. 394.

131 См.: 3елинский. Про взахсмовщносини мiж украшськими, чеськими та словацькими народними тенями, с. 221.

132 Румынская литература, 1977, No 1.

133 В развитии южнославянских литератур баллада сыграла первостепенную роль, причем воздействие народной баллады на литературу не знает жанровых ограничений; без фольклорной баллады развитие, например, болгарской повествовательной прозы, и в особенности романа, просто немыслимо. Недаром Ст. Бояджиева, перекликаясь с рассуждениями Р. Менендеса Пидаля о испанском романсе, говорит об особом месте своеобразного балладного художественного мира в культурной жизни болгар. (См.: Бояджиева Ст. Въпросите на баладата в българската фолклористика. - Вългарски фольклор, 1975, кн. 2, с. 33-43). А. Б. Ничев находит "балладный импульс" в различных родах болгарской литературы- и в эпосе, и в лирике, и в драме (Ничев Б. Увод в южнославянский реализм, с. 148); по его убеждению, у всех южных славян "первые произведения художественной литературы как искусства - повторяют модели баллады" (там же, с. 166).

134 См.: Навроцкий Б. А. Фольклорные мотивы в творчестве А. П. Чехова. - В кн.: А. П. Чехов и наш край. Ростов-на-Дону,. 1935, с. 90-114; Баранов С. Ф. Фольклорно-этнографические мотивы в творчестве А. П. Чехова. - В кн.: Вопросы фольклора. Томск, 1965.

135 Роговская М. Е. Чехов и фольклор. ("В овраге").-В кн.: В творческой лаборатории Чехова. М., 1974, с. 329-335.

136 Там же, с. 330.

137 Там же, С.-335.

138 Дневник Д. П. Маковицкого, 29 октября 1905 года.-Октябрь, 1937, No 1, с. 248.

139 Емельянов Л. И. Изучение отношений литературы к фольклору.- В кн.: Вопросы методологии литературоведения. М.-Л., 1966, с. 279.

140 Цалгал У. Б. О роли фольклорных и этнографических элементов в литературе. - В кн.: Национальное и интернациональное в литературе, фольклоре и языке. Кишинев, 1971, с. 197.

141 О воздействии "сырого", художественно неоформленного эстетического опыта народа на литературу см.: Медриш Д. "Сквозь мильоны глаз..." - Вопросы литературы, 1961, No 11, с. 83-94.

142 Твардовский А. Статьи и заметки о литературе. М., 1972. "Чехова "допекали" тургеневскими мотивами (Полоцкая Э. А. Чехов в художественном развитии Бунина. 1890-е-1910-е годы.-В кн.: Литературное наследство. М., 1973, т. 84, кн. вторая, с. 67) уже современные ему критики. О тургеневских традициях в творчестве Чехова существует обширная литература, причем немало места отводится "Запискам охотника". Назовем одну из последних работ. Шаталов С. Е. Черты поэтики (Чехов и Тургенев).-В кн.: В творческой лаборатории Чехова, с. 296-309).- Как это обычно бывает у Твардовского, его суждения, при всей их оригинальности и новизне, опираются на солидную, хотя никогда им не демонстрируемую, научную основу.

143 Цит. по статье: Уварова М. В. Американские ученые о Чехове.- В кн.: Русская литература в оценке современной зарубежной критики (Против ревизионизма и буржуазных концепций). М., 1973, с. 279.

144 Гейдеко В. Магия краткости и простоты (Заметки о мастерстве Чехова-рассказчика).-Вопросы литературы, 1973, No 7, с. 168.

145 Чехов А. П. Соч., т. VIII, 1931, с. 595 (комментарий).

146 Скабичевский А. М. Больные герои больной литературы. Литература в жизни и жизнь в литературе. Критические письма. Письмо 7-е. - Новое слово, 1897, кн. 4, январь, с. 161.

147 Архив Чехова. Описание писем к Чехову, М., 1939, с. 86-87.

148 Воронежская корреспондентка - не исключение. По поводу того, что же служит препятствием "для перемены жительства" (Игнатов И. Новости литературы.-Русские ведомости, 1901, 20 марта, No 78) материально обеспеченным, хорошо воспитанным сестрам, которые не обременены семьями и к тому же "знают три иностранных языка" (Богданович А. Московский художественный театр.-Мир божий", 1901, No 4, с. 6), недоумевали и профессиональные рецензенты и критики.

149 Русанов А. Г. Воспоминания о Л. Н. Толстом, Воронеж, 1937, с. 166.-Тогда Толстой не догадывался, что продолжить "Степь"-нельзя. Справедливости ради следует заметить, что этого не знал еще и сам Чехов. "Что касается Егорушки, - писал он А. Н. Плещееву, - то продолжать его я буду, но не теперь" (Чехов А. П. Собр. соч. в 12-ти тт. М., 1963, т. 11, с. 186), Не знал, хотя продолжать повесть уже не мог. Особенности композиции чеховских произведений находят своеобразную аналогию в их творческой истории: в процессе осуществления замысла событийные рамки у Чехова не расширяются, как у многих других писателей, а, наоборот, сужаются. Это хорошо показано и объяснено Э. А. Полоцкой. (См.: Полоцкая Э. А. Три года. От романа к повести. - В кн.: В творческой лаборатории Чехова, с. 13-14).

150 Многочисленные суждения современных писателей и литературоведов о нулевой концовке приводит А. В. Огнев (см.: Огнев А. В. О поэтике современного русского рассказа. Изд-во Сарат. ун-та, 1973, с. 208- 209). Из зарубежных литераторов названы европейские и американские; мы упомянули бы еще Рюноскэ Акутагаву и его работу "Произведение, лишенное того, что можно назвать повествованием" (русский перевод: Иностранная литература, 1974, No 3, с. 216-223). Примеры как творческого, так и эпигонского отношения к чеховскому наследию в современной литературе народов СССР см.: Марченко А. Для восполнения объема (заметки о художественном опыте современной прозы). Вопросы литературы, 1974, No 8, с. 56-94.

151 Литературное наследство. М., т. 60, 1968, с. 810.

152 Горнфельд А. Чеховские финалы. - Красная новь, 1939, No 8-9, с. 289.

153 Барышников Е. П. Л. Н. Толстой и А. П. Чехов. Спор о свободе, воле и своеволии. -В кн.: Вопросы теории и истории литературы. Учен. зап. Казанского пед. ин-та, 1971, вып. 72, с. 83-85.

154 Залыгин С. Литературные заботы. М., 1972, с. 188.

155 Леснякова С. Иозеф Грегор-Тайовский и А. П. Чехов. - В кн.: Чехословацко-русские литературные связи в типологическом освещении. М., 1971, с. 77-93. - Мы оставляем в стороне толкования заведомо абсурдные. Так, Джерхарди (в .книге "Anton Chekhov. A Critical Study", N.-J, 1923) чеховские "нулевые концовки" объясняет с позиций неопсихологизма, раздвоением личности Чехова, который якобы "вмещает в себе революционера и схимника", а они тянут его в разные стороны, не давая возможности остановиться на каком-либо определенном решении (см.: Литературное наследство, 1960, т. 68, с. 820).

156 Пруцков Н. И. Об одной параллели ("Анна Каренина" Толстого и "Дама с собачкой" Чехова).-В кн.: Поэтика и стилистика русской литературы. Памяти академика В. В. Виноградова. Л., 1971, с. 245.

157 Мейлах Б. С. О преемственности тем в литературном процессе.- В кн.: Искусство слова. Сб. статей к 80-летию чл.-корр. АН СССР Дм. Дм. Благого. М., 1973, с. 374.

158 Паперный 3. С. Рождение сюжета. - В кн.: Чеховские чтения в Ялте. М., 1973, с. 42.

159 Там же, с. 46, 51.

160 Шатин Ю. В. Типология и эволюция сюжета в романе второй половины XIX века. Автореф. дисс. на соиск. учен. степ. канд. филолог, наук. Л" 1976, с. 20.

161 Шатин Ю. В. Контекст романа в "Палате No б" А. П. Чехова. XXVIII герценовские чтения. Литературоведение. Научные доклады. Л., 1976, вып. 15, с. 39.

162 Известно, что на рубеже 80-90-х годов Чехов писал роман, завершив, по меньшей мере, какие-то три его главы. Если собрать все предположения, догадки и домыслы исследователей, то окажется, что едва ли не любое произведение Чехова этого периода попадало под подозрение: а не осколок ли это несостоявшегося романа?

163 Чуковский К. О Чехове. М., 1967, с 142.

164 Там же, с. 141.

165 См.: Фортунатов Н. М. Ритм художественной прозы. - В кн.:

Ритм, пространство и время в литературе и искусстве, с. 173-186. В статье имеется перечень работ, касающихся этой темы, впрочем, далеко не полный.

166 Чудаков А. П. Поэтика Чехова, с. 133.

167 Русские писатели о литературном труде. Л., 1955, т. III, с. 487.

168 Горелов Ал. Русская частушка в записях советского времени. - В кн.: Частушки в записях советского времени. М.-Л., 1965, с. 20.

169 См. об этом подробнее: Медриш Д. Н. Сюжетная ситуация в русской народной лирике и в произведениях А. П. Чехова. - В кн.: Русский фольклор. Л., 1978, т. XVIII, с. 84-86.

170 Корман Б. О. Чужое сознание в лирике и проблема субъективной организации реалистического произведения. - Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1973, т. XXXII, вып. 3, с. 211.

171 Подробнее об этом сказано в моих статьях: Страницы ненаписанного романа.-Русская литература, 1965, No 2, с. 1172-179; К творческой истории "Рассказов из жизни моих друзей" А. П. Чехова. - В кн.: Проблемы изучения художественного произведения (методология, поэтика, методика). М., 1968, ч. II, с. 30-31; История одной чеховской рукописи.-Вопросы русской литературы. Вып. 2(26), Львов, 1975, с. 81-86; см. также мой комментарий в кн.: Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30-ти тт. Соч. М., 1977, т. 7, с. 718-724. Возможно, рассказ "Письмо" получит и более точную датировку, когда выяснится, с каким именно произведением или письмом Чехова связана написанная его рукой часть фразы ("погружается он в кромеш..."), которую мне удалось обнаружить на обороте одной из страниц рукописи (Рукописный отдел института Русской литературы АН СССР. Ф. 185, on. 1, ед. хр. 1757, л. 7).

172 О лиризме Чехова см., напр.: Эйхенбаум Б. О Чехове. - Звезда, 1944, No 5-6, с. 75-79.

173 Напомним, что жанр своей оперы Чайковский определил так: "лирические сцены".

174 Чудаков А. П. Поэтика Чехова, с. 217.

175 См.: Чехов А. П. Полн. собр. соч., в 20-ти тт., т. 14, с. 530 (комментарий) .

176 Q т Коненков, младший современник Чехова, вспоминает: "Как и другие гимназисты, я не пропускал ни одного пожара" (Коненков С Т. Мой век. М., 1971, с. 53).

177 Залыгин С. Литературные заботы, с. 258.

178 Впрочем, современные Чехову критики находили и самое сцену пожара в " "Мужиках" неуместной (см. об этом: Чудаков А. П. Поэтика Чехова, с. 180).

179 См. об этом: Песни Печоры. М.-Л., 1963, с. 389 (комментарий).

180 Колпакова. Н. П. Русская народная бытовая песня, с. 149.

181 Русский фольклор. Крестьянская лирика. Л., 1935, с. 61. (Библиотека поэта. Малая серия. No 2).

182 Розанов И. Н. Борьба с "домостроем" в народной лирике. - В кн.: Проблемы реализма в русской литературе XVIII века. М.,-Л., 1940, с. 190.

183 Чудаков А. П. Проблема целостного анализа художественной системы. - В кн.: Славянские литературы. VII Международный съезд славистов. Доклады советской делегации. М., 1973, с. 96.

184 Новикова А. М. О строфической композиции традиционных лирических песен.-Русский фольклор, т. XII, с. 64.

185 На диалог в форме писем как на одну из особенностей песенной композиции обратил внимание украинский фольклорист П. О. Будивский (см.: Буд{вський П. О. Типов! форми композицп родинно-побутових шсень.- Народна творчкть на етнографiя, 11973, No 1, с .48). Автор другой работы, И. П. Березовский, замечает: "Порой самые глубокие, самые потаенные интимные чувства героиня раскрывает в форме письма. Такая композиционная форма способствует глубокой обрисовке этого образа, делает его очень привлекательным, художественным, поэтическим" (Березовський I. П. Про композищю nicHl.-Радянське лгтературознавство, 1962, No 1, с. 49).

186 Шатин Ю. В. Контекст романа в "Палате No б" А. П. Чехова, с. 39. Используя подсчеты М. П. Громова (см.: Громов М. П. Повествование Чехова как художественная система.-В кн.: Современные проблемы литературоведения и языкознания. М., 1974, с. 307-308), Л. М. Цилевич приходит к заключению, что у Чехова преобладает герой, "который уже ощутил неестественность общественных отношений, но еще не начал действовать" (Цилевич Л. М. Сюжет чеховского рассказа. Рига, 1976, с. 56).

187 "Письмо" - "незаконченный отрывок, быть может, черновик" (Дерман А. О мастерстве Чехова. М., 1959, с. 142); "незаконченный рассказ", "отрывок" (Паперный 3. А. П. Чехов. Очерк творчества. М., 1954, с 98): "Писал рассказ "Письмо". Остался неоконченным" (Гитович 77. И. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. М., 1955, с. 601). Все комментаторы чеховских изданий придерживались того же мнения. - Ср. с отзывом одного из современников Чехова о "Даме с собачкой": "Этот рассказ-отрывок, он даже ничем не заканчивается..." (Андреевич Соловьев Е. А. > Книга о Максиме Горьком и А. П. Чехове. СПб., 1900, с. 239-240).

188 "Журнал для всех", 1906, No 1, оборотная сторона обложки.

189 Письмо М. П. Чеховой к В. С. Миролюбову от 3 декабря 1906 г.Рукописный отдел института русской литературы. Ф. 185, on. 1, ед. хр. 1245, лл. 9 и 9 об.

190 Борев Ю. В., Эльсберг Я. Е. Введение. Теория литературы, историзм и современность.-В кн.: Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер. М., 1962, с. 8-9.

191 Малова М. И., Степанов А. Н. Рукописи А. П. Чехова в Пушкинском Доме. - В кн.: От "Слова о полку Игореве" до "Тихого Дона". Сборник к 90-летию П. К. Пиксанова. Л., 1969, с. 432.

192 Romberg В. Studies in the Narrative Technique of the First-person Novel. Stockholm - Goteborg - Uppsala, 1962, p. 47.

193 Впервые это отметила, по-видимому, М. А. Рыбникова. (См.: Рыбникова М. А. По вопросам композиции. М., 1924, с. 51).

194 Гайдук В. К. Рассказ А. П. Чехова "Письмо" и проблема объективного искусства. - В кн.: Сборник аспирантских работ. Серия литературоведческая. Иркутск, 1965, вып. II, с. 3.

195 Шаталов С. Е., Петушков В. С. Чехов и Лермонтов (о ненаписанном романе Чехова). - Учен. зап. Таджикского ун-та. 1959, т. XIX, серия филолог, наук, вып. 3, с. 65, (с ссылкой на кн.: Семанова М. Чехов в школе. Л., 1954, с. 181).

196 Измайлов А. Чехов. Биографический набросок. М., 1916, с. 206.

197 Этой версией, в частности, воспользовался Л. Малюгин в своем посмертно опубликованном произведении. (См.: Малюгин Л. Чехов. Повесть-хроника. - Дон, 1969. No 2, с. 58). См. также: Полоцкая Э. А. Три года. От романа к повести, с. 14.

198 Ср.: Ахундова Б. А. К. вопросу о судьбах романа в русском критическом реализме конца XIX-начала XX века (А. П. Чехов).-В кн.: Вопросы русской литературы. Львов, 1972, вып. I (19), с. 181-182; Поспелов Г. Н. Проблемы исторического развития литературы. М., 1972, с. -62-163

199 См.: Эренбург И. Перечитывая Чехова. М., 1960, с. 40. Не способствуют дальнейшим поискам и высказывания пессимистические ("Известно, что Антон Павлович долгое время писал роман, но от него не осталось никаких следов"-см.: Рыбникова М. А. По вопросам композиции, с. 52.- В целом же этот труд-этапный в советском литературоведении), а тем более скептические ("Этот мифический роман..."-Измайлов А. Чехов. Биографический набросок. М., 1916, с. 193).

200 рукописный отдел Государственной библиотеки им. В. И. Ленина. Ф. 331, папка 36, ед. хр. 75 (г).

201 National Affairs, 1954, II, p. 19-20. Цит. по кн.: Литературное наследство, т. 68, с. 832.

202 Марченко А. Для восполнения объема... - Вопросы литературы, 1974, No 8, с 58.

203 Плаксин В. Краткий курс словесности, приспособленный к прозаическим сочинениям. СПб., 1832, с. 189.

2(14 См.: Медриш Д. Н. Лирическая ситуация в фольклоре и литературе. - В кн.: Язык и стиль. Типология и поэтика жанра. Волгоград, 1976, с. 100-103.

205 См. об этом: Новиков Н. В. Образы восточнославянской волшебной сказки, с. 91-94. (Там же указаны источники и исследования).

206 Цветаева М. Избранные произведения, с. 514. - Гаммельну абсолютно противопоказано все сказочное и все песенное, это город не только "без загадок", но и "без пожаров" (там же, с. 479).

207 Лирика русской свадьбы. Издание подготовила Н. П. Колпакова. Л., 1973, с. 52, No 97. (Серия "Литературные памятники").

208 В книге "Лирика русской свадьбы" (с. 291). Н. П. Колпакова относит эту песню к величальным и называет свыше двадцати ее публикаций.

209 См.: Бердников Г. П. А. П. Чехов. Идейные и творческие искания. Изд-е 2, доп. Л., 1970, с. 478.

210 См.: Катаев В. Б. Финал "Невесты".-В кн.: Чехов и его время. М., 1977, с. 164.

211 Венгерские народные сказки, с. 211-214. No 9.

212 Шишмарев В. Ф. Этюды по истории поэтического стиля и форм. - В кн.: Шишмарев В. Ф. Избранные статьи. Французская литература, с. 119-121. Привлекательный образ легендарного садовода Джинни - Яблочное семя создан в североамериканском фольклоре (см.: America is West. Ed. by John Flanagan. Minneapolis, 1945, p. 39). (Ср. у Есенина: Все мы - яблони и вишни / Голубого сада - "Певущий зов" (Есенин С. Собр. соч. в 5-ти тт., т. I. М., 1961, с. 270).

213 См.: Ревякин А. И. Идейный смысл и художественные особенности пьесы "Вишневый сад" А. П. Чехова.-В кн.: Творчество А. П. Чехова. М., 1956, с. 79-90, а также с. 57-59.

214 А. И. Ревякин пишет: "Вспоминаются замечательные строки Некрасова:

Как молоком облитые,

стоят сады вишневые,

Тихохонько шумят... (Зеленый шум")"

(см. там же с. 58). У. А. К. Толстого (с иным ударением):

Источник за вишневым садом...

(Толстой А. К. Стихотворения. Царь Федор Иоанович. Л. 1958, с. 147. (Б-ка поэта. Малая серия).

215 См.: Литературное наследство, т. 68, с. 674. Наиболее полно история заглавия пьесы изложена в статье: Лакшин В. Я. К творческой истории "Вишневого сада". - В кн.: Чеховские чтения в Ялте, с. 78-97.

216 Например: "Idz do sadu wisniowego" - в зачине баллады. Сочетание "wisniowy sad" хорошо известно польской народной поэзии. (См.: Bysiron ]. S. Artyzm piesni ludowej, s. 18, 103).

217 Например: Цi яны яго у вшгневы сад зазвалi./Зазвал!. Щ яны яго вiшанькамы кармин. (Евлатов В. П. Песни восточнославянской общности. Минск, 1977, с. 162 (No 68).

218 См.: Украшсью народш лiричш nicm. Кюв, 1956, с. 534; Украшсь-к1 народю nicHi в записях Зор1ана Доленги-Ходаковського, с. 146, 329;

Укражсью народи! nicHi. Календарно-обрядова лирика, с. 309, 423, 479.

219 1сторичт nicai. За ред. М. Т. Рильського. К. Г. Гуслистого, Ки1в, 1961, с. III.

220 Так же, как и автор "Записок охотника" вряд ли ориентировался на лирическую народную песню, создавая свои рассказы. Но что она жила в его сознании, ненавязчиво и естественно напоминая о себе, - это бесспорно, и свидетельство тому - "Певцы".

221 По воспоминаниям Горького. (См.: Горький М. Собр. соч. в 30-ти тт., т. 14, с. 289).

222 Ср.: "Я не видел человека, который чувствовал бы значение труда, как основания культуры, так глубоко и всесторонне, как Антон Павлович" (Горький М. Литературно-критические статьи. М., 1937, с. 21).

223 Чехов А. П. Собр. соч. в 12-ти тт. Т. 8, с. 285.

224 Ср.: "...Типологические соответствия означают общность тех или иных свойств художественных феноменов - вне зависимости от их происхождения и особенностей их функционирования" (Храпченко М. Размышления о системном анализе литературы, с. 110).

225 См.: Бельчиков Н. Ф. Неизвестный опыт научной работы Чехова.- В кн.: Чехов и его среда. Л., 1930, с. 105-133.

226 См.: Хромов Г. И. Роль экспедиции "По следам П. Н. Рыбникова и А. Ф. Гильфердинга" в выяснении дальнейшей судьбы русского эпоса. - В кн.: Вопросы русской литературы, 1971, No 2(17), с. 29.

227 См., например: Котова Т. М. А. П. Чехов.-В кн.: Русский романтизм. Под ред. проф. Н. А. Гуляева, М., 1974.

228 Сало С. Творчество Чехова. Токио, 1972.-Цит. по кн.: Реферативный журнал. Общественные науки за рубежом. Литературоведение. М., 1973,No 1, с. 129.

229 "По изяществу своей композиции чеховские новеллы близки к произведениям поэзии. В некоторых он даже вводит рефрены, традиционную принадлежность песенного народного творчества" (Чуковский К.. О Чехове, с. 173).

К ЗАКЛЮЧЕНИЮ

1 См., напр.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы Х-XVII веков, с. 44-48; Мелетимкий Е. М. "Эдда" и ранние формы эпоса. М., 1968, с. 344; Рифтин Б. Метод в средневековой литературе Востока. - Вопросы литературы, 1969, No 6, с. 76-78.

2 См.: Далгат У. Б. О роли фольклорных и этнографических элементов в литературе. - В кн.: Национальное и интернациональное в литературе, фольклоре и языке. Кишинев, 1971, с .196.

3 См.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы Х-XVII веков, с. 46.

Комментарии к книге «Литература и фольклорная традиция, Вопросы поэтики», Давид Наумович Медриш

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства