Антоний Сурожский Церковь
О Церкви. Катехизическая беседа[1]
1966 г. Пер. с франц. Татьяна Майданович.
Я буду говорить о Церкви только с одной определенной точки зрения, потому что Церковь – обширная тема, охватывающая, в сущности, все вопросы нашей веры. Мы живем в Церкви и в то же время ожидаем полного ее откровения как Царствия Божия. Поэтому то, о чем здесь будет сказано, фрагментарно, но в то же время существенно важно для полного раскрытия этой темы.
Говоря о Церкви, мы бываем слишком склонны определять ее в терминологии катехизиса, в привычных для нас категориях человеческого общества, основанного Христом, собранного вокруг Него, объединенного общей верой, общими таинствами, общей иерархией, общим богослужением. Все эти определения верны – и все же для понимания и знания Церкви недостаточны. Причина в том, что катехизис первоначально предназначался для людей, которые еще не стали христианами; это была подготовка к вхождению в Церковь, а не часть церковной жизни во всей ее полноте. Мы находим в катехизисе определения, пояснения, доступные для тех, кто еще не переступил порога Церкви: для оглашенных, еще не приобщенных к таинственной литургии, к церковной молитве, этой словесной молитве тварного мира, которую вместе со Христом и во имя Христа приносит Живому Богу Церковь, обладающая самосознанием. При всей правильности этих определений они характеризуют Церковь только извне. Их можно сравнить с пояснениями, которые вы дали бы человеку, желающему найти какой-то архитектурный памятник. Вы можете описать этот памятник, дать почувствовать его значение, подчеркнуть его характерные черты: говоря о храме, вы отметите определенные особенности здания – иные, чем при описании городской ратуши или казармы; но что бы ни дало вам такое описание, оно не введет вас внутрь здания. Так и определения катехизиса не вводят нас внутрь Церкви. И это естественно, потому что знание Церкви есть прежде всего знание опытное. Как и все, относящееся к области Божественного, знание Церкви составляется из поклонения, из причастия и из принадлежности к ней. Да, мы объединены общей верой, у нас одни таинства, мы совершаем единое богослужение, наша иерархия объединяет нас всех и сохраняет в видимом и ощутимом единстве. Но подлинная природа Церкви, глубинный опыт церковности определяются иначе.
Прежде всего, по слову апостола Павла, Церковь есть тело Христово (Кол. 1, 24). Это одно из тех выражений, которые кажутся нам или столь привычными, что уже утратили свое содержание, или наоборот, столь странными, что ничего нам не говорят. Определение это связано не с понятием сочетания отдельных частей, которые впоследствии могут распасться, а с понятием Воплощения. Мы – тело Христово в самом реальном смысле, в смысле известного изречения: Церковь есть продолжение Воплощения. Каждый из нас – присутствие Христа в мире.
Определение Церкви как тела, как организма позволяет нам сразу понять, что это единое целое, состоящее не из частей, а из членов, которые навсегда неразлучно соединены друг с другом с того момента, как они стали единым телом. Чувство нераздельного единства тела Христова было очень живо в древности. Оно ярко выражено, например, святым Иустином[2], который так писал одному своему другу, впавшему в тяжкий грех и отлученному от церковного общения: Не ведаешь ли, что пока ты находишься вне этого живого тела, на теле Христовом остается рана, которой никто, кроме тебя, исцелить не может?.. Члены Церкви – это не взаимозаменимые части; невозможно забыть того, кто присутствовал среди нас и кого мы более не видим; невозможно заменить того, кто был здесь с нами, кем-то, кого здесь не было. Тот, кто принадлежит к этому телу, принадлежит к нему часто трагически, но принадлежит навсегда.
Как же происходит это приобщение к телу и что оно означает? В современной практике в преобладающем большинстве Церквей человек становится членом Церкви в младенчестве, в таинстве крещения, совершаемом чаще всего в столь раннем возрасте, что оно является событием мистическим, но не событием психологическим. Оно не воспринимается нами сознательно, и поэтому событие это должно быть пережито позже, чтобы стать осознанной реальностью, иначе оно будет утрачено на многие годы. Обращаясь к первым поколениям христиан, мы видим иное; мы видим долгий путь возрастания веры, который завершается этим вхождением в Церковь, приобщением к телу Христову. Это – приобщение к личности Христа; Христос – средоточие события.
Всем нам по опыту знакомо то глубокое отождествление с кем-то, кто нам дорог, которое происходит в трагические моменты; те, кто пережил смерть глубоко любимого человека, несомненно знают, как смерть дорогого для. нас человека становится как водоразделом земной жизни, жизни которая нас окружает, отделяя все поверхностное; все недостойное того, что нас так потрясло; все события и обстоятельства не соответствующие величию совершившегося, от событий, обладающих подлинной глубиной и величием смерти. Бывают моменты – они могут длиться в зависимости от глубины нашего чувства несколько мгновений, несколько дней, месяцы, а иногда целую жизнь, – когда чья-то смерть уносит в могилу все, что было в нас ничтожного, суетного, пустого, все, что не имело полноты подлинных человеческих ценностей. И вот нечто подобное заключается в опыте, составляющем самую основу крещения. Слово крещение означает погружение. Креститься – значит погрузиться в смерть Христову и вернуться к жизни, но жизни уже обновленной. Это погружение в смерть Христа – событие одновременно психологическое, предмет личного опыта, и событие объективное, в котором проявляется действие Бога. То, что сознательно переживается в плане личного опыта в самый момент события или осознается впоследствии, можно описать следующим образом. Иногда какая-либо мысль, чувство увлекают нас вглубь самих себя; все наши способности, все наши силы сосредоточиваются в самой глубине нашего существа; в нас водворяется неизъяснимая тишина, и мы настолько погружаемся внутрь, что все вокруг нас меркнет, замирает, а что-то внутреннее становится бесконечно живым, интенсивным, трепетным. Если такое состояние вызвано воспоминанием, чувством – наступает момент, когда это «внутрьпребывание» прекращается; постепенно, а иногда почему-либо внезапно к нам возвращается сознание вещей внешних, и остается лишь воспоминание, порой грусть по этой утраченной глубине. И вот, если мы войдем в себя с мыслью о Господе, если мы достаточно углубимся в себя верой, любовью к Тому, Кто Спаситель наш, то в самой глубине мы встретим Господа. Это встреча личная, живая, конкретная. Это не образ, не воспоминание, это Он Сам. И эту встречу не может разрушить ничто, мы не можем быть разлучены с Господом; никакая сила на небе или на земле не в состоянии этого сделать. Здесь происходит как бы глубокое погружение в присутствие Христа, после которого мы возвращаемся к внешней жизни, но возвращаемся уже иными. Что же, по существу, произошло в этом плане внутренней жизни, который не является еще планом сакраментального чуда Церкви? Произошло то, что наша встреча со Христом была встречей с вечностью, и, возвращаясь во внешний мир, мы возвращаемся не просто, чтобы продолжать там свое существование, а для того, чтобы жить там, обогащенными вечностью, которую мы принесли с собой.
Когда Христос явился апостолам, которые в переживании Его смерти на кресте пережили свою собственную смерть, Он не просто дал им новое продолжение земной жизни: внутри этой земной жизни Он дал им уже присутствие жизни вечной. Здесь приложим образ, приведенный выше: любимый человек уносит в могилу все, что чуждо ему; он как бы совлекает с нас все, что несовместимо с ним. Во время Своего дружеского общения с апостолами, Своего учительства, Своего духовного руководства Господь постепенно разделил для них все существующее в мире на то, что было в Нем и вокруг Него, и то, что составляло вокруг как. бы враждебное кольцо и тень смерти. И потому смерть Христа была для них не только смертью Учителя, смертью Друга; это была смерть Того, в Ком была их жизнь, Кто обладал словами вечной жизни. С Его смертью погасла на земле жизнь, и им оставалось только продолжать существовать. Смерть Христа изъяла из мира апостолов самую жизнь. Не напрасно Он сказал им: АЗ есмь путь, истина и жизнь (Ин. 14, 6). И воскресение Христа было не только радостью встречи с Тем, Кого они любили, Кто был их Учителем, их Наставником; это не была также радость победы, одержанной тогда, когда поражение казалось очевидным, – это было возвращение к жизни во всей ее полноте. Вот почему апостол Павел, говоря о крещении (Рим. гл. 6), проводит параллель между смертью и воскресением Христа и погружением крещаемого в крещальные воды для возвращения его к жизни. Крещальные воды – символ; они символизируют смерть. Мы погружаемся в них, как если бы погружались в смерть, и возвращаемся затем к новой жизни. Но этот образ останется лишь мертвым образом, если в основе его не лежит подлинный внутренний опыт живой, реальной связи со Христом. Если нет этой связи со Христом, то такая смерть – только образ, а не символ. Для апостолов смерть Христова была их смертью, Его воскресение – новой жизнью. Если для нас не существует опыта, подобного апостольскому, если он закрыт для нас, мы еще не поняли, что означает наше собственное крещение.
Есть и другая сторона крещения, не только психологическая, но и объективная, хотя в духовной жизни объективное неотъемлемо от субъективного: не существует мертвой объективности, есть только объективность, которая становится живой в момент, когда познается лично, становится предметом живого опыта; это верно и в отношении вероучения, и в отношении таинств. И вот, исходящим от Бога, мистическим аспектом крещения является Божественное действие, приобщающее нас к тайне Христовой. Акт веры и акт любви, которые должны лежать в основе происходящего события, соединяют нас со Христом, делают нас родными Ему, нераздельными с Ним. Здесь чудо, Божественное действие. Без него нет крещения, без него нет и христианина. И тут мы подходим к важнейшему положению в православной концепции Церкви. Церковь по существу своему – сакраментальное тело. Это не общество, объединенное на основе определенного соглашения, пусть даже на основе общей веры; это общество, в котором сила Божия действует и преображает, где действует Сам Бог; без Божьего действия есть подготовка, но нет еще полноты.
Постараемся же теперь понять связь, существующую между нами, крещеными, и Христом. В Священном Писании есть два образа: первый – образ виноградной лозы и ветвей (Ин. 15, 5); второй – слова апостола Павла о том, что мы привиты (он говорит о народе израильском и о язычниках), что язычники привиты к живому масличному дереву Израиля, чтобы самим стать полным жизни масличным деревом, полной жизни масличной ветвью (Рим. 11, 13-19).
Что же вносят эти два образа в наше понимание Церкви? Рассмотрим вначале образ прививки. У садовника есть дерево, полное жизни, полное жизненных соков, способное делиться жизнью и давать жизнь. И вот он ищет побег, ветвь, которая чахнет, но которую еще можно оживить. Это первое действие садовника, полное любви и мудрости, – поиски, те поиски, о которых Христос говорит, например, в притче о заблудшей овце. А затем –действие, которое кажется столь жестоким и столь насильственным и в практике садовника, и в опыте человеческой личности. Это акт Божественной любви, которым ветвь отсекается от ее корней, обрезается ножом и тем самым отделяется от той жизни, пусть несовершенной, пусть недолговечной, но которой она все же обладала, и подвергается риску окончательной смерти. Это происходит, когда садовник обрезает ножом ту ветвь, которую он хочет привить. Но это же самое происходит, когда в человеческом обществе великий Садовник, Господь, отрывает одного из нас от его корней, отрывает от его среды, его страны, его веры, условий его жизни – от всего, что было поддержкой его жизни, его защищенностью, иногда от того, что было самой его жизнью, и держит его в неопределенности, между смертью, грозящей ему, и этой преходящей, недолговечной жизнью, к которой он уже не может вернуться, ибо был оторван от нее божественным насилием. Затем садовник обращается к масличному дереву, тому; которое он избрал, чтобы оно дало жизнь, и снова режет, рассекает своим ножом, и так – рана к ране, боль к боли – происходит встреча животворного дерева и умирающей ветви. Это также и закон духовной жизни. Лишь ценой раны жизнь одного передается другому. Всегда эта встреча и этот дар происходят ценой страдания, ценой истощания жизни, потери жизни. И вот, маленькая веточка оказывается привитой к стволу, могущему дать жизнь; значит ли это, что она уже обладает жизнью? Что происходит дальше? Не сказал ли Господь: если пребудете во Мне (Ин. 15, 7)? Но как эта ветвь пребудет, если ее просто поместили сюда?.. И тут начинается борьба, которую мы можем наблюдать в привитом черенке, которую мы можем в опыте человеческой жизни. Медленно, настойчиво жизненные соки лозы или жизненные соки масличного дерева движутся и ищут пути, чтобы проникнуть в тонкие сосуды черенка; они медленно поднимаются, просачиваются во все сосуды, достигают их крайнего предела, переливаются за эти пределы, окружают каждую клетку; постепенно их натиск становится все сильнее, все настойчивее, они проникают в самую жизнь каждой клетки привитой ветви, вытесняя из нее жизнь дичка, недолговечную жизнь, которая прежде вела к смерти, и постепенно черенок оживает новой жизнью. Постепенно листья его поднимаются; он становится живым в более глубоком смысле, чем прежде. Но в то же время он становится самим собой более интенсивным, более личным образом, чем раньше. Все его возможности, не способные проявиться, чахнувшие, так как ему недоставало жизни, раскрываются, возрастают, достигают совершенства, и мы видим, что действительно прав был Господь, – если ветвь пребудет на лозе, она начинает развиваться, достигает полноты, становится самой собой в таком смысле, какого мы не могли подозревать раньше. Да, эта полная, огромная жизнь, жизнь без предела, жизнь этого животворного древа трепещет и наполняет черенок. Но черенок стал самим собой только потому, что он оживотворен этой полнотой жизни. Здесь мы снова обращаемся к слову апостола Павла. Он говорит: Уже не я живу, но живет во мне Христос (Гал. 2, 20). Он не вытеснил моей личности, я здесь, но всем, чем я мог быть, я стал только сейчас, когда во мне Его жизнь, Его сила жизни. Его сила вечности. И мы видим, что связь христианина со Христом, которую выражают эти образы, дает нам полноту нашей личной жизни и также полноту общей жизни, ибо есть только одна жизнь – жизнь Божия, изливающаяся в нас. И эта жизнь – не просто земная жизнь, достигшая большей полноты, ибо Дающий нам жизнь – это не только Иисус из Назарета, галилейский пророк, это Тот, Кто одновременно и человек, и Бог, совершенный Человек и совершенный Бог; это Тот, Чье человечество – не просто наше человечество с добавлением Божественной природы, но человечество, возвратившееся к тому, чем оно должно было быть, если бы не грехопадение, человечество, превзойденное в том, чем оно призвано стать.
Святой Максим Исповедник, говоря о Воплощении, приводит такой образ. Тайна Воплощения, говорит он, подобна тому, что происходит, если меч положить на горячие уголья. Этот меч, тяжелый, холодный и тусклый, постепенно начинает сиять светом, и от этого сияния он кажется нам легким и новым, а жар, его наполняющий, мы не можем отделить от железа, которое он пронизал. И тогда, говорит Максим Исповедник, можно жечь железом и резать огнем. В тайне Христа присутствует это нерасторжимое соединение Его Божества и Его человечества, благодаря чему человечество превосходит самое себя и достигает истинного призвания человека, теозиса, обожения, превосхождения тварного в приобщении к нетварному. Что же совершается во Христе – ибо тут не меч и огонь, а человеческая природа, соединенная с Богом; что совершается в Нем? Святой Максим напоминает нам, что, по учению Библии, по учению апостола Павла, смерть есть результат греха, разделенности между нами и Богом, и что соединение Божественной и человеческой природы во Христе уже делает из этой человеческой природы природу бессмертную и нетленную. И все же мы видим, что Христос по человечеству страдает и умирает на кресте. Да, потому что в акте сострадания, акте любви, принимающей всю судьбу любимого, со всеми ее последствиями, Христос принимает в Своем человечестве – которое само уже не подвержено ни страданию, ни смерти – все последствия нашего падшего состояния, состояния греха. Однако за образом страдающего Христа, Бога, бесконечно слабого и уязвимого, преданного в руки людей, которые сделают с Ним все, что захотят, стоит тайна уже одержанной победы, тайна откровения человека во всей его славе.
Мы видим Его на горе Фаворской в Его славе: не Он изменился, а апостолы увидели… Видим мы Его позже, в Его воскресении: человечество Его не изменилось, но то, что было невидимым, что Бог хотел сокрыть, Он теперь являет во всей полноте. И в тайне крещения, если мы действительно умираем вместе с Ним и действительно оживаем с Ним, мы приобщаемся к Его прославленному человечеству, человечеству уже будущего века. Я говорю «если действительно» не потому, что действие Божие недостаточно, но потому, что спасение наше – не односторонний Божественный акт, но акт, в котором в полной мере участвуют наша человеческая воля и наша человеческая свобода, как сказал один из отцов Церкви: Бог создал нас Своей волей, но Он не может спасти нас иначе как с нашего согласия. Вот почему в день крещения в нас является не полнота славы, а залог жизни вечной, как говорит апостол Павел. Все становится возможным, как он говорит: все могу в укрепляющем меня Иисусе Христе (Флп.4,13). Это начало, но в нем уже содержится конечная цель; это событие эсхатологическое в полном смысле слова. Греческое слово эсхатон имеет два значения: событие решающее и событие завершительное. Решающее событие произошло – мы привиты к древу жизни; завершающим событием будет грядущая полнота. Так же, как Воплощение, смерть Христа на кресте и Его Воскресение являются решающим событием спасения каждого из нас; но в своей окончательной форме оно должно быть приобретено, оно должно стать личной реальностью для каждого из нас. Так, в водах крещения, этих как бы первозданных водах, о которых говорит первая глава книги Бытия, из которых все произошло, рождается новый народ, народ совершенно особенный; это новотворение. Да, это новая тварь, новое общество, но и больше, чем общество, – это живой организм, совершенный человек (homme total), по выражению святого Игнатия Богоносца[3], часто повторяемому и блаженным Августином; Глава и члены – Иисус Христос и все, кто в Нем и с Ним.
Этот совершенный человек находится в особом отношении не только со Христом, но и со Святым Духом и с Отцом. Писание, опыт Церкви и наш малый человеческий опыт учат нас, что никто не может узнать в пророке галилейском, муже из Назарета, преступнике, пригвожденном ко кресту на Голгофе, Бога воплощенного, если Дух Святой Сам не откроет ему этого. Кто поверил, кто узнал Христа, ответил на Его призыв, вошел в это таинственное общение мистического тела, тела Христова, тот на каждой ступени, на каждом шагу делал это действием Святого Духа. Дух Святой, Который сначала призывает нас, затем научает, затем приобщает к этому телу, идет еще дальше, еще глубже; ибо когда мы стали живым телом Христовым, живым присутствием Христа во всех веках и по всей земле, из поколения в поколение, Он дает нам познать, в самых глубинах вашего существа, новый опыт – Он научает нас говорить: Авва, Отче, обращаясь к Тому, Кто в вечности – Отец Иисуса.. Авва – ласковое слово; перевод отче – искусственный, высокопарный. Во времена Христа ребенок говорил отцу авва, как в наше время дети говорят папа. Есть нечто глубоко трогательное и необычайно простое в этом зове Духа в глубине нас самих. Что он означает? Дух Христов, дух сыновства, приводит ли он нас просто в положение, аналогичное положению Христа? Здесь мы подходим к другому великому утверждению святоотеческой мысли. Это слово, пугающее нас своим дерзновением, принадлежит святому Иринею Лионскому, Если, – говорит он, – все, во что мы верим о Христе и о Церкви, истинно, то через Церковь, все вместе и со Христом, мы – истинно единородный сын Божий… Как понять это? Мы часто повторяем молитву Господню Отче наш, и молитва эта употребляется не только христианами, но и бесчисленными верующими во всем мире. Что выражает эта молитва? Для одних – аналогию, для других – реальность, которая была бы ужасна, если бы не была любовью Божественной. Аналогия проста: если мы знаем Бога в Его делах, по своему личному опыту как Того, Кто поступает с нами, как отец, нам легко называть Его этим именем. Но для христианина в этом выражении содержится нечто иное. Никто не знает Отца, кроме Сына, – сказано в Евангелии от Матфея, – и кому Сын хочет открыть (Мф. 11, 27). Это знание, этот опыт далеко выходят за рамки аналогии, это опыт порядка онтологического, относящийся к самой сущности вещей. Если действительно в нашей любви ко Христу и в действии Святого Духа и Христа в Его таинствах мы стали живым телом, которым мы являемся, по словам апостола Павла, тогда, действительно, со Христом мы имеем Отцом Живого Бога.
Это призвание наше: не только нечто такое, что может быть или не быть. Не что-то, что подавалось бы нам механически, автоматически в тайне крещения, в даре Святого Духа, в Пятидесятнице, в Евхаристии; это нечто, что дано и – принято или не принято. Ибо ответ человека имеет такое же решающее значение, как и дар Божий. Привитые к живому древу, мы участвуем в таинственной вечности, через таинство причащения, в тайне молитвы, в глубоком единстве, которое устанавливается, когда Христос и мы объединены одной волей и одной жизнью. И в этом единстве Отец становится нашим Отцом. Итак, Церковь предстает перед нами как нечто несравненно большее и неизмеримо более глубокое, чем человеческое общество, сколь бы возвышенны ни были принципы, на которых зиждется это общество. Церковь встает перед нами как тайна встречи и единения Бога, Единого во Святой Троице, и Его твари, разделение, рассеяние которой побеждено и единство восстановлено сначала в акте веры, а затем в тайне общения. Церковь – присутствие Пресвятой Троицы среди нас и в нас, это действие Животворящей Троицы в Ее тварях.
Но Церковь – это не только слава, у нее есть и убогая сторона. У нее есть аспект славный и аспект трагический. Убогий аспект Церкви – это каждый из нас, это эмпирическая Церковь, та, которую мы видим; не ее мы имеем в виду, когда произносим слова: Верую во Едину Святую, Соборную и ; не об этом эмпирическом аспекте мы говорим в исповедании своей веры, ибо это сторона видимая и слишком очевидная. В известном смысле, мы принадлежим к миру и уже принадлежим к Церкви. Как говорит отец Георгий Флоровский[4], мы одновременно in patria et in via (в отечестве и в пути), мы уже в Церкви и мы еще на пути к ней. Пока зло, грех, смерть не побеждены в нас, мы еще в процессе становления. Но более глубоким образом – мы уже дети Божии, мы соратники Бога в Его созидании спасения. Кто-то сказал, что мы подобны экипажу спасательного судна: мы знаем волю Божию; Он призвал нас быть Его соработниками, Он сказал, что хочет называть нас уже не слугами, но друзьями, ибо слуга не знает, что хочет его господин, а нам Он открыл всю Свою волю (Ин. 15,15)… И в то же время мы утверждаем, что мы – граждане этой земли, мы заявляем, что мы полностью принадлежим земной реальности, хотя и представляем одновременно иную, превосходящую ее реальность. Церковь – это общество людей, для которого единственный закон действия – любовь, , и ему чужд закон земли; но этот закон любви – страх и опасность для земли, потому что любить – значит отречься от себя до того, чтобы полностью умереть; и потому что приобщиться Христу, иметь с Ним общую жизнь значит принять целиком Его судьбу, не только будущую славу и будущую вечную радость, но также и Его историческую судьбу… Я посылаю вас, как овец посреди волков (Мф. 10,16); и здесь начинается новая тема.
Целью настоящей беседы было показать связь между Христом и христианином, показать единство жизни всех христиан, ибо жизнь наша – Единый Христос, показать тайну Троицы – Отца, Сына и Святого Духа – в ее отношении к Церкви и, наконец, парадокс Церкви: уже – и еще нет, настоящее – и еще будущее, а в настоящем – трагедия, потому что, пока не спасен весь мир, миссия тела Христова остается все той же: тела, ломимого во оставление грехов.
«…И о соединении всех Господу помолимся[5]
19 января 1950 г. Пер. с англ. Татьяна Майданович.
На каждой службе мы молимся «о соединении всех» в Церкви Бога Живого. О каком это единстве мы молимся, и почему нужно именно молиться о нем? Мы молимся, потому что единство, которое разрушил человек, восстановить может только Бог: критерии его слишком высоки, мерки его не человеческие, а Божии. Такое единство – тайна по природе, чудо по существу. Христианское единство нельзя определить в категориях содружества, сообщества. Это не «совместность», это «единство»: Да будут они едины, как и Мы – едино, – обращался Господь в Своей последней молитве к Отцу (см. Ин 17:22). Это славный и трепетный призыв и образец, потому что в нем заложено державное повеление для всего рода человеческого: достигнуть подобия Святой Троице, быть Ее образом и Ее откровением; а это и обещание, но также и ответственность. И мы легко забываем и то, и другое. Опыт этого славного и страшно-трепетного единства и есть само бытие, существо Церкви, ее природа: Церковь есть само это единство; Церковь есть едина и нераздельна, хотя христианский мир разбит на части нашими грехами. Просите мира Иерусалиму, граду слитому в одно… (см. Пс 121).
Слишком часто Церковь мыслится как самое наисвященное общество людей, объединенных и связанных между собой общей верой и общей надеждой на одного и того же Бога, их любовью к одному и тому же Господу; многим представляется, что единство Самого Бога, к Которому разделенные и сопротивостоящие христиане прибегают, – хотя и исключительный, но достаточный якорь их единства. Такой критерий слишком мелок; и также слишком мелок лежащий в его основе опыт о природе и о жизни Церкви. Церковь не есть просто человеческое объединение. Это не объединение, но организм, и его члены – не «составные части» коллективного целого, но подлинные, живые члены сложного, но единого тела (1 Кор 12:27): не существует такого явления как христианский индивид. И тело это, одновременно и равно, человеческое и Божественное. Человеческое – потому что мы – его члены; и не только мы, а также и все почившие верующие, потому что «Бог не есть Бог мертвых, но живых» (Мф 22:32), и все для Него живы. Но Церковь также и Божественна: Сам Господь, истинный Человек и истинный Бог, есть ее Глава, Первенец среди усопших, один из ее членов; в день Пятидесятницы Дух Святой вселился в нее и пребывает в каждом из ее убежденных членов; и наша жизнь сокрыта со Христом в Боге Отце; мы – сыновья и дочери по приобщению.
Церковь есть место и средство, способ соединения Бога с Его тварями. Это – новое творение; Царство, уже пришедшее в силе; единство, вос-созданное с Богом и в Боге – в любви и свободе. Слова, которые кажутся такими жесткими: «нет спасения вне Церкви», глубоко справедливы, потому что Церковь и есть спасение: место встречи Бога с человеком, но также, по существу, самая тайна их соединения. В Церкви Бог оделяет Свою тварь Своей Божественной жизнью, отдает Себя свободно, в любви; человек становится причастником Божественной природы (2 Пет 1:4) и в любви, свободно принимает Бога, становится Богом по приобщению, когда его человеческая природа пронизывается благодатью, Божественной и нетварной, как железо может быть пронизано огнем. Бог, принятый любовью, больше не чужд Своей твари, как и человек больше не чужак в Царстве Божием. И это новое взаимоотношение вырастает в подлинную молитву единства, которая есть и преданное служение.
Церковь не ищет единства и полноты; она есть полнота и единство уже данные и принятые. И это единство есть образ Святой Троицы, подобие Божественной жизни, славный и страшный и животворящий опыт, переживание для самой Церкви, – и тоже откровение всему творению: Да будут все едино <…> да уверует мир, что Ты послал Меня (Ин 17:21), и имели бы жизнь вечную, потому что сия есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа (Ин 17:3).
Знать Бога – это глубинный и неизъяснимый словами , ведомый только ей самой. Быть откровением Божиим – ее задача и ответственность; будучи Его откровением, она тем самым есть свидетельница своего Бога, потому что обезбоженный мир видит Бога только в Его Церкви и через нее, судит Христа по Его Церкви; и прозревает Троичную тайну и тайну Божественной жизни, познавая истинное призвание человечества по образу и явлению этой новой жизни – которая есть Церковь в единстве ее познания, ее поклонения и ее любви. И это явление должно быть откровением тайны жизни не только на словах, но славной жизнью единства с Богом и в Боге. И мы верим, что все еще существует, несмотря на разделения и среди них, единая, нераздельная Церковь – потому что иначе нет Церкви вообще, нет новой твари, нет Царства, пришедшего в силе, и наш Господь и Бог потерпел провал в Своем деле сотворить все новым и единым: Се, творю все новое…
Мы не можем обходить стороной христианские разделения; мы должны сознавать, что расколы являются зачатком скрытого богоотступничества – отречения от воли Божией, разрушением Его дела. Если мы действительно понимаем, что означает и что есть единство, мы не можем мириться с нашими разделениями, нашим замаскированным отступничеством в поступках и жизни. Мы должны сделать эту отвергнутую волю Божию своей заботой и всем сердцем приступить к делу. Две воли управляют историей: воля Божия, всемогущая, которая может создать все из ничего и обновить обветшавшее, и воля человека, слабая, неспособная создать и обновить, но обладающая страшной силой воспротивиться воле Божией. Она может разрушить, но не может воссоздать. И человек может только переломить себя и молиться. И мы это сделаем: будем молиться Богу, чтобы Его воля восстановила наше вселенское единство. Но, как говорит святой Ефрем Сирин, не заключай молитву свою в слова, но преврати в молитву всю свою жизнь…
о единстве в тайниках наших сердец, в тесном кругу наших семей, в содружестве наших общин – но и соединимся вместе в молитве, приобщаясь к нашей общей тоске по единству. Вкусим горечь нашей разделенности – с болью, не стараясь избежать этой горечи, неся крест своего позора. Осознаем свою нужду и свою ответственность – и откроем свои сердца любви и смирению, приходя к нашим разделенным братьям не как господа, а как служители, поистине – как рабы. Мы должны широко распахнуть наш ум, расширить наши познания, углубить наше понимание – научиться различать грешника от его греха, заблуждающегося от заблуждения и все более осознавать наличие подлинной духовной жизни в различных христианских обществах (см. Ин 14:2).
Мы должны встречаться, учиться и молиться вместе… Но сделаем и нечто большее: «единство» тождественно единению с Богом, и раньше, чем где бы то ни было, единство начинается в глубине наших сердец: Блаженны чистые сердцем, потому что они узрят Бога. Путь, ведущий ко всеобщему единству, есть наша личная святость; путь этот очень прост: Сыне, – говорит Господь, – дай Мне твое сердце, и Я сотворю все, – всесердечная, деятельная самоотдача, позволяющая нам взывать к Богу, называя Отцом Небесным Бога. И Он услышит наш зов, как услышал молитву Своего Единородного Сына, и дарует нам это единство, приятное Его воле, ибо сказано: Блаженны миротворцы, ибо они нарекутся сынами Божиими.
Проповедь по случаю открытия заседаний Центрального комитета Всемирного Совета Церквей[6]
Берлин, август 1974 г. Пер. с англ. Татьяна Майданович.
В одной из древних литургий ранней, неразделенной еще Церкви Вечеря Господня предваряется следующими словами: «Свят еси и Пресвят, и великолепна слава Твоя; Ты, Который мир Твой так возлюбил, что Сына Твоего Единородного дал, чтобы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную; Который пришел, и исполнил все, что было написано, и в ночь, когда был предан, или, скорее, Сам Себя отдал за жизнь мира, взял хлеб в святые Свои и пречистые и непорочные руки, благодарил и благословил, освятил, преломил и дал святым Своим ученикам, сказав: Примите, ядите, сие есть Тело Мое, за вы ломимое во оставление грехов. Также и чашу, по вечере, сказав: Пийте от нея вси, сия есть Кровь Моя Нового Завета, за вас и за многих изливаемая во оставление грехов. Сие творите в Мое воспоминание, ибо каждый раз, как едите Хлеб сей и Чашу сию пиете, Мою смерть возвещаете, Мое воскресение исповедаете».
И сейчас мы собрались на Вечерю Господню, в послушание заповеди Христа, для того, чтобы исполнить Его волю в воспоминание о Нем.
Он стал человеком по любви к нам; Он жил среди нас; Он вкусил гефсиманское борение и вышел из него победителем; прошел через оставленность на Кресте, понес смерть презренного преступника, сошел в царство смерти для того, чтобы спасти нас; и радость Его – в спасении каждого грешника. И этот путь Господь заповедал Своим ученикам, а через них – каждому из нас.
И однако мы стоим здесь, разделенные именно в минуту самой глубокой и близкой встречи с Господом, разделенные грехом, но также и верностью нашим различным традициям; мы не можем попросту отказаться от этих традиций, не утратив при этом какой-то целостности.
Мы стоим разделенными перед трапезой Господней. Он зовет нас, но мы не решаемся подойти вместе к Его трапезе, потому что это не было бы правдиво; это значило бы, что мы провозглашаем то единство, которое мы должны трудом достигнуть, но которого еще нет. Это единство может быть дано нам как дар Божий, когда мы станем подлинными христианами не только в вере нашей, но и во всех проявлениях нашей жизни.
Так неужели мы ничего не можем сделать, чтобы явить вместе послушание заповеди Христовой? Неужели мы навсегда и непоправимо разделены перед трапезой Господней? Разве Христос установил Трапезу Свою только для того, чтобы мы участвовали в торжестве Его воскресения, победы жизни над смертью? И разве эта Священная Трапеза, словами молитвы, которую я произнес, исповедует только воскресение Христа? Она исповедует также и Его смерть… Разве приобщение к Господу может быть только прообразом чего-то будущего? Двое из учеников Его, услышав, что Он воскреснет, стали просить своего Учителя о почетном месте для себя в Царствии Божием, по правую и левую руку от Него. И Христос им ответил: Можете ли пить чашу, которую Я буду пить? (Мф 20:22).
В этом заключено то, что должно характеризовать нашу приобщенность ко Христу: мы должны быть готовы разделить всю судьбу Иисуса; только тогда мы можем надеяться получить часть и в Его вечной славе. И когда вечность водворяется в нашей жизни, пронизывает ее, мы можем разделить и жизнь и святость этой Трапезы. Мы становимся тогда подлинными членами Тела Христова, ломимого во спасение мира.
Суть дела – в этом: если мы преломляем хлеб с Ним, если мы пьем от Его чаши, мы становимся Его соратниками. Мы призваны к трапезе Господней как друзья, имеющие равные с Ним права; разделяя с Ним признаки Его господства, мы тем самым призываемся разделить с Ним и Его страдание. Ибо мы, ветви, настолько едины с Ним, Лозой, так тесно, так полно с Ним соединены, что Он может сказать нам, как сказал Своим ученикам после Воскресения: Как послал Меня Отец, так и Я посылаю вас (Ин 20:21). Не говорит ли Он каждому из нас: Идите в мир, волей, не по принуждению, а как Я пошел; примите на себя все ограничения падшего мира; разделите всякое страдание, всякий голод, всякое одиночество, всякую человеческую беду. Но разделите также все, что есть в мире любви, красоты, славы и ликования. Живите среди людей, но оставайтесь людьми свободными: без страха и корысти, без превозношения и без ненависти.
Живите среди них и для них всю свою жизнь. Справедливо сказал апостол Павел: Для меня жизнь – Христос, и смерть – приобретение (Флп 1:21): легче умереть, сгорев скорой смертью, чем выдерживать долгую борьбу для того, чтобы восторжествовали милосердие и сострадание, .
Иисус хочет сказать этим: Сойдите, если нужно, в самые мрачные задворки ада, как Я сошел; с теми, которые были узниками смерти, Я сошел в долину смерти; так же идите и вы в этот человеческий ад… Для многих в наши дни ад – это старческие дома, психиатрические больницы, тюремные камеры, колючая проволока вокруг лагерей… Идите в самые глубины беспросветности, одиночества и отчаяния, страха и мучений совести, горечи и ненависти.
Сойдите в этот ад и оставайтесь там, живые, как Я это сделал, живые той жизнью, которой никто не может у вас отнять. Дайте мертвым возможность приобщиться этой жизни, разделить ее. Раскройтесь, чтобы мир Божественный излился на вас, потому что он – Божий. Светитесь радостью, которой не одолеть ни аду, ни мучению. Иисус говорит нам: Я родился незаметным, незамеченным в Палестине, маленькой стране, оккупированной, униженной, которую римляне лишили независимости и свободы; Я был приговорен к смерти как уголовник, был покинут людьми, даже друзьями, отвергнут теми, кто Меня превозносил и поддерживал. Уделом Моим было умереть вне стен града человеческого, потому что не нашлось Мне места в нем. Уделом Моим было умереть одиноким, оставленным Самим Богом, потому что Я до конца захотел быть солидарным с людьми, которых Я пришел отпустить на свободу. Я захотел раскрыть перед ними любовь, которая не знает пределов, любовь, которая сильнее смерти. Ничто не было слишком незначительным, слишком малым, чего бы Я не сделал для человека… Не умыл ли Я ноги Своим ученикам? Не сделал ли Я Иуду Своим другом? Не спросил ли Я Петра просто: Любишь ли ты еще Меня?.. Я не спросил его, после того как он трижды отрекся от Меня, стыдно ли ему, раскаивается ли он… Когда Я был покинут и боролся в молитве, Я не стал упрекать Своих учеников, которые слишком устали, чтобы побыть со Мной, и спали… Когда слуга Первосвященника ударил Меня – стал ли Я защищаться? Когда стали Меня пытать, не молился ли Я: Прости им, Отче, они не знают, что делают?
Сегодня Иисус ставит перед нами вопрос: что все это, если не любовь, сострадание и всеконечная солидарность со всеми людьми? Людьми доброй воли, которые радовали Меня, и людьми злой воли, за которых Я умер? Не предостерег ли Я вас: Не признаю Я Своими учениками всех, которые говорят Мне «Господи, Господи…», не предостерег ли Я вас: Придут многие и скажут: вот, мы были в Доме Господнем, – и Я отвечу им: Не знаю вас…
Хлеб ломимый и изливающаяся кровь Тайной Вечери означают все это и еще многое другое. И пока мы не следуем за Христом таким абсолютным образом и не творим всего этого в Его воспоминание, мы не можем разделить друг с другом эту Святую Вечерю, эту трапезу, в которой провозглашается Его воскресение как прообраз Царства Божия.
Будем делать все, что уже можно сделать сегодня, в верности и послушании. Будем жить и, если нужно, отдадим свою жизнь, как это сделал Христос. Будем поступать так, каждый из нас в отдельности, и как члены великой общины учеников Христовых. И тогда мы обнаружим, что перегородки, разделявшие нас, пали сами собой. Мы встретимся за трапезой Господней, как были собраны Его ученики. Он умоет наши ноги, помажет наши головы; Он посадит нас на почетные места и послужит каждому из нас с лаской и смирением.
Лишь в конце дней наших и в конце мира будут явлены дочери и сыны Божии. Не всегда мир наш будет местом событий трагических и страшных; он станет местом господства Бога нашего, и мы можем трудиться ради наступления этого господства. Тогда не власть денег, не подавление человека человеком и угроза уничтожения всякой жизни оружием будут в центре мировых событий, но престол Божий и трапеза Вечери Господа нашего. Аминь.
По поводу выражения «неразделенная Церковь
(Письмо группы верующих)
Париж, 1980. Пер. с фр. Татьяна Майданович.
С тех пор, как наша Церковь вступила в экуменическое движение, в нашем языке стали появляться выражения, часто вызывающие недоумение у верующих. И это тем более, что выражения эти настолько вошли в обиход, что их можно встретить и в высказываниях наших православных епископов, смысл же их остается неясным.
Недоумение, чтобы не сказать соблазн, вызывает очень распространенное выражение «неразделенная Церковь» или «древняя неразделенная Церковь». Ведь, повторяя Символ веры, мы знаем, что Церковь есть Тело Христово, неотделимое от своего Главы, и что она прежде всего ЕДИНА. Мы вспоминаем – «разве разделился Христос?» 2 Кор. 1, 13.)
Действительно, не все знают историю Церкви, но большинство знакомы с апостольскими посланиями и читали об отделении от Церкви вслед за лжеучителями или по другим причинам тех или иных христиан. Так от апостола Павла отделились «вси иже от Асии» (2 Тим. 1,15). Апостол Иуда говорит об «отделяющих себя от единости веры» (19), апостол Иоанн (1 Ин.2,19) о тех, кто «от нас изыдоша, но не беша от нас» и т.п. И на всем протяжении истории Церкви не было, кажется, периода, когда от нее не отделялись бы группы людей, либо по причинам вероисповедным (ереси), либо по вопросам, допускающим уврачевание (расколы), либо по причинам дисциплинарным (самочиние) (см. первое правило Василия Великого). Таких отклонившихся бывало иногда очень много, даже большинство (например, в некоторых областях при монофизитстве и в самом Константинополе при иконоборчестве).
Но каково бы ни было число отпавших и какова бы ни была причина их отпадения, никогда не говорилось о разделении Церкви. Она продолжала сознавать и исповедовать себя прежде всего Церковью ЕДИНОЙ. «Без единства Тела Христова, – пишет В.Н. Лосский [2], – которое не может быть делимо, и другие свойства Церкви – ее святость, соборность и апостоличность – не могли бы существовать» (О третьем свойстве Церкви» //Вестник Русского Западно-Европейского Экзархата. Париж, 1950, № 2-3, по-французски).
Если признать в настоящее время Церковь «разделенной», то значит ли это, что она разделялась при всяком отпадении от нее и, таким образом, была разделена всегда?
В чем же разница между теперешним положением и предыдущим? Почему мы говорим о Древней Церкви как о «неразделенной», с очевидностью показывая, что в наше время она «разделена»?
Все мы отвергаем так называемую «теорию ветвей» [3]. Но если мы представляем Церковь нашего времени как «разделенную», то не признаем ли мы тем самым эту теорию справедливой? Ведь не так уж важно, сколько именно ветвей – две или двадцать. Важно недвусмысленное исповедание Церкви ЕДИНОЙ, как ее Глава. РАЗМЫШЛЕНИЯ МИТРОПОЛИТА АНТОНИЯ:
С глубоким сочувствием, но также и с тревогой я прочитал заметку под названием «Недоумения верующих».
С сочувствием, которое, без сомнения, разделяет большинство православных людей, когда им приходится читать примирительные заявления различных экуменических комитетов; заявления обманчивые, ибо они говорят о единстве веры между нами и неправославными – единстве, которого не существует; заявления, вводящие в заблуждение, ибо они поддерживают у других христиан иллюзию, что до единства, о котором мечтают экуменисты, – уже рукой подать, тогда как оно должно основываться на полной бескомпромиссности, на подвижнической верности Истине.
Читал и с тревогой, ибо «недоумения» авторов заметки, как мне кажется, в большой мере основаны на суженном, ущербном видении церковной реальности.
Более сорока лет назад, когда никто еще не говорил об экуменизме и когда члены Патриаршей Церкви в Париже не принимали ничего, что не было бы учением безупречной чистоты (Я не принес мир, но меч: Мф. 10, 34 – тот меч обоюдоострый, который, согласно апостолу Павлу, проникает в самые наши глубины, разделяя кости от мозгов, душу и дух: Евр. 4, 12-13), появилась статья, обращавшая наше внимание на ту ответственность, которая лежит на нас, на нашей эпохе. Соборы первых веков, говорилось в статье, определили с разительной ясностью и законченностью нашу веру в Бога, Господа нашего, в Матерь Божию; они определили, в чем заключается наше спасение и последние Божии обетования; но изложив, в чем состоит глубинная природа Церкви, они не определили ее границ. В XIX веке митрополит Платон Киевский мог сказать, что мы знаем, где Церковь есть, но мы не можем сказать, где ее нет; «наши земные перегородки не достигают до небес», заключил он [4]. И отец Георгий Флоровский, человек, который для многих из нас был самим голосом Православия, в обширной статье о Церкви показывает, что ни одна из христианских конфессий не определила с окончательностью границ Церкви. И нашему столетию надлежит, со смирением, строгостью и , глубоко продумать и уразуметь ту историческую реальность, которую представляет собой сегодня христианский мир.
Ни один православный не поставит под сомнение тот факт, что Церковь не только едина, но что она является самим единством: той тайной, тем местом и тем способом, где и которым Бог спасает Свою тварь и соединяется с нею – Тело Христово, Храм Святого Духа, Царство Божие уже пришедшее в силе; чудо, делающее из нас детей Божиих (единородный сын в Единородном Сыне) и дающее нам стать причастниками Божественной природы.
И ни один православный не усомнится, что именно Православная Церковь единственным, неповторимым образом есть эта Тайна, это Место, это Царство.
Тем не менее остается проблемой, как богословской, так и нравственной: какое место мы отводим тем, кто, будь то по выбору, будь то потому, что они родились в таких условиях, которые никаким образом не дали им соприкоснуться с Православием, не принадлежит к Православию?
Самое простое решение вопроса – исключить их из тайны Церкви; сказать, что они не могут более иметь связи с ней; заявить, что можно быть либо в Церкви, либо вне ее; что, поскольку Церковь – само Единство, всякая трещина предполагает исключение из нее, отсечение от нее – самопроизвольное или хирургическое. Это было богословской позицией митрополита Елевферия [5], для которого всякое отклонение от православной веры предполагало полное отчуждение и самые радикальные его последствия: ни благодать, ни таинства, ни священство не могут существовать не только у еретиков, но и в схизматических общинах. Можно ли принять такое решение? Мне представляется, что история Церкви, ее богословие несовместимы с таким решением, простым и… успокаивающим, ибо оно упраздняет всякое колебание, всякую проблему, требующую решения, которое было бы достойно Бога.
Самые понятия ереси и раскола предполагают какое-то отношение к вере и к Церкви и продолжающуюся связь, как бы мучительна она ни была, между нею и отделившимися от нее. Мы ведь не говорим, что мусульмане или буддисты – еретики или раскольники: они нам просто чужды; для того, чтобы быть еретиком или раскольником, нужно быть христианином!
Тут кто-нибудь может возразить, что находящихся в заблуждении можно, в крайнем случае, считать христианами, но не членами Церкви.
Но возможно ли это? Можно ли быть христианином вне Церкви? Можно ли исповедовать Христа – Господом иначе, как Духом Святым? (Не об этом ли учат и апостол Иоанн и апостол Павел? I Ин.4, 2-3; I Кор.12,3). Мыслимо ли и возможно ли на деле быть наученным Духом Святым, быть местом Его присутствия – и оставаться чуждым Церкви? Не убеждает ли нас в противном обращение Корнилия в Книге Деяний (гл. 10) ? Можно ли жить по вдохновению Духа Святого – и оставаться чуждым Христу? или: быть во Христе – и вне Церкви, тогда как вне Церкви нет спасения?
Или что сказать, что делать с теми, которые, примкнув к ошибочной вере, приняв ущербное богословие, живут ради Христа и умирают за Него? Свидетели Его – мученики за веру в Господа, католики, протестанты и другие, которые жили лишь ради того, чтобы передать веру в Спасителя тем, кто Его не знал, прожили подвижническую жизнь, приняли мученическую смерть. Неужели они могут быть признаны только Христом, в вечности, и должны быть отвергнуты Его учениками на земле? В Евангелии мы читаем, что, вернувшись однажды ко Христу, апостолы рассказали Ему, что встретили человека, творящего чудеса Его именем, и запретили ему. Христос ответил: Не запрещайте ему, ибо никто, сотворивший чудо именем Моим, не может вскоре злословить Меня (Мк. 9, 39).
Чему же нас учит о ересях история Церкви? В статье, появившейся по крайней мере за двадцать лет до зарождения экуменизма, митрополит Антоний Храповицкий [6], которого, не оскорбляя его памяти, можно назвать интегристом, задает вопрос: почему отношение Церкви к ересям в течение веков изменялось, от акривии перейдя к икономии? [7] Наиболее простым, наиболее циничным ответом было бы признать, с грустью и чувством стыда, что догматическое сознание верующих ослабело, и они больше не были в состоянии с ясностью распознавать истинное от ложного, ложное их больше не возмущало, и они все с большей легкостью примирялись с ошибочным, которое, по мере того, как их собственное чувство Бога и Истины притуплялось, становилось в их глазах все более относительным… Согласиться с таким взглядом на вещи значило бы отрицать присутствие и постоянное действие Духа Божия в Церкви, – значило бы отрицать Церковь.
Митрополиту Антонию представляется более верным другое объяснение, которое, как мне кажется, выражает одновременно и историческую мудрость Православия, и догматическую мудрость Церкви: Церковь никогда не сосредотачивала свое внимание единственно на зле, на ошибке; с ужасом указывая на ошибку и на зло, она всегда была очень чутка к той доле Откровенной Истины, которая продолжала оставаться в учении или практике тех, кто от нее отделялся: Свет во тьме светит, и тьма не объяла его (Ин. 1,5; двойной смысл греческого слова – не приняла и не заглушила его). И Церковь имела попечение не только о чистоте своего учения или христианской жизни, но и о спасении своих заблудших детей. Кто-то из духовных писателей даже мог сказать, что в тот момент, когда самый злостный еретик вслух читает своему стаду заблудших овец Евангелие, он провозглашает слово Божие и пребывает в Истине.
И Православие с бескомпромиссной строгостью относилось к первым ересям, ибо они отвергали самые основы веры: Божество Христа, Его человечество, отрицая и свидетельство Божие, и тайну нашего спасения. Но каждая последующая ересь сохраняла, унося его с собой, православное содержание все более полное, все более способное совершать спасение догматически и духовно обедненных общин; и Церковь, различая присутствие доброго семени среди плевелов, относилась к этим блуждающим общинам все с большим пониманием. Нельзя приравнивать, ставить на одну доску заблуждения римокатоликов или протестантов и заблуждения гностиков, ариан или манихеев.
В ранней духовной литературе и в житиях святых мы находим свидетельства хотя и спорные со строго-исторической точки зрения, однако указывающие нам на то, как Церковь относилась к вещам; вот два образца, взятые из церковного предания.
Один человек, по неведению крещенный священником-еретиком, обратился потом за крещением к православному епископу; чтобы не ошибиться, епископ призвал еретического священника – удостовериться, что именно он совершал крещение. Увидев его, пришедший за крещением воскликнул: «О нет! Этот человек меня не крестил! Меня крестил лучезарный ангел, а этого, пока меня крестили, два беса держали в углу церкви, связанным».
И другой рассказ: священник святой жизни, но мало сведущий, был увлечен в какую-то современную ему ересь; дьякон же его оставался верным истинной вере. Он смущался, что такой благочестивый и чистый человек живет в заблуждении; и после многих колебаний сказал об этом священнику. «Как же это возможно! – воскликнул священник. – Каждый раз, как я совершаю литургию, мне сослужат два ангела: они же не стали бы служить с еретиком! Вот, я их спрошу». И на другой день, совершив освящение Даров, священник остановил службу и спросил ангелов, правда ли, что он заблуждается. «Да», – сказали ангелы. – «Но почему же вы мне об этом раньше не сказали, как же вы меня оставили быть еретиком?» – «Господь нам велел подождать, пока твой дьякон, по любви Божией и по любви к тебе, не скажет тебе об этом; если бы он тебе не сказал, мы бы это сделали». – «Но как же вы тогда со мной сослужите?» – воскликнул бедный священник. – «Бог, видя чистоту твоего сердца, принимает твои , – ответили ангелы.
«Много таких, кто на земле считал себя чуждым Церкви и кто в день Суда обнаружит, что был ее гражданином; много и тех, увы, кто мнил себя членом Церкви, и увидит, что был чужд ей», – сказал блаженный Августин.
Итак, чтобы быть еретиком, надо быть христианином или хотеть им быть! Иначе можно быть только либо язычником, либо отступником.
Не тех, кто говорил Господи, Господи!, и даже не тех, кто говорил мы ели и пили перед Тобою, Христос признает Своими, но тех, которые творили волю Божию (Лк. 13,25-27).
Что же такое Православие, и в чем заключается «парадокс Церкви»? Как разрешается это напряжение между Абсолютом, не могущим согласиться ни на какой компромисс, и «становлением», постепенной победой Бога Спасителя над погибшим миром?
Однажды в разговоре отец Софроний [8] сказал мне: «Никто не смеет назвать себя православным в строгом, абсолютном смысле слова, ибо быть православным означает знать Бога таким, каков Он есть, и служить и поклоняться Ему достойно Его святости». В этом отношении мы одновременно находимся in patria et in via: в пристани и в пути. Все совершено Богом и во Христе; но не все завершено ни в нас, ни в мире. «Церковь – это не собрание святых; это толпа кающихся грешников»; и «кающихся» означает «обращенных к Богу», как Петр, утопавший во время бури. Не будет ли законным сказать, что там, где есть познание Бога, там, где есть признание Христа Господом – Духом Святым (1 Кор. 12, 3), где наличествует отдача своей жизни и своей смерти Господу, Православие – а, значит, и Церковь – присутствует, как свет – ослепительный или только мерцающий, как живая вода, напояющая сухую землю, как дрожжи, квасящие все тесто, как кровь, пробивающаяся в израненных тканях?
Как больно видеть Свет затемненным, но как дивно видеть, что тьма не может его ни заглушить, ни даже скрыть полностью! Торжество Православия, которое мы празднуем в начале Великого поста, это торжество, победа Божия над нами, а не победа православных над их противниками; и не надлежит ли нам ликовать о присутствии, неуловимом для наших глаз, но видимом и Богу, и ангелам Его, и святым, зародыша Жизни среди семян смерти, здоровых клеток, продолжающих жить среди омертвелых, гниющих или раковых тканей? И не надо ли нам дорожить этими зародышами Спасения больше, чем возмущаться и отвращаться от признаков тяжелой болезни, могущей убить тех, за кого Христос жил и жизнь отдал? Архиепископ Алексий Дюссельдорфский [9] говорил, что Истина, Жизнь, Церковь – как свеча, зажженная в бескрайнем мире: она, как будто, согревает и освещает совсем малую часть его, и, однако, во всей бескрайности пространства тьма уже не совершенная. С тех пор, как Христос одержал Свою победу, Дух пребывает в мире – действенный, животворящий, побуждающий ко спасению, зовущий, созидающий в сердцах людей, которые ищут Абсолютного, каким бы именем они Его ни называли, образ Живого Бога, хранящий угольки, которые тлеют несмотря на вихри ересей и расколов, раздувающий их, обновляющий пламя в них.
Быть может, своевременно будет сейчас напомнить об одном любимом образе Л.А. Зандера из его смелой и мудрой книги, полной надежды, веры и понимания и подвергшейся несправедливой критике («Vision and Action») [10]. Он различает – в том смысле, в котором апостол Павел говорит о различении духов – три стадии в «разделении»: расхождение, неподвижность, схождение. В момент, когда два убеждения сталкиваются, оба общества могут лишь отвернуться друг от друга. Еще не разойдясь, но стоя спиной друг ко другу и обращенные к различным горизонтам, они могут лишь взаимоотрицаться: еще столь близкие, они уже на бесконечном расстоянии друг от друга, взгляды их больше не могут встретиться; они не могут больше, глядя друг другу в глаза, раскрыть душу, свою и чужую.
Но годы молчания проходят; с ними – и личные обиды; и остаются только подлинные причины раздора; а над этими причинами – воля антагонистов оставаться верными Богу и Его правде. Тогда противники могут обернуться друг ко другу, задать себе вопрос: а что сталось с другом давних лет, который теперь является символом ошибки, заблуждения? что в нем осталось от его первозданной красоты? – спросить себя об этом сначала с любопытством, а затем с тревогой – не одолел ли дьявол тех, кто мыслили себя верными Христу, как бы тяжки ни были их заблуждения?.. Из тумана возникают неясные формы, неясные звуки; язык, которого больше не понять, слышится снова… А затем (просто ли это любопытство или же более возвышенная забота о судьбе «другого»), после стадии неподвижности, общества движутся, влекутся друг ко другу: кто ты? чем ты стал за все эти века разлуки? чему ты научился? что ты понял? каким представляюсь я тебе? ты – блудный сын уходящий, или уже на возвратном пути? или ты еще на стране далече? живешь ли ты там в обманчивой славе и изобилии, окруженный ложными друзьями? или ты одинокий, обнищавший и униженный? помнишь ли ты еще Дом Отчий? можешь ли еще произнести священное имя Отец!..? достиг ли ты до той степени отчаяния, когда ты сможешь признать свои ошибки, заблуждения и сделать тот шаг, без которого ты не сможешь стать снова тем, чем всегда был для твоего Отца: Сыном, Погибшей Овцой – но тоже и Крестом страдания?
Не так ли раскрывают и находят себя в наши дни христианские конфессии? О, мы очень далеки от того единства, о котором идет столько разговоров! Доктринальная чуткость в неправославном мире притупилась, а привязанность к концепциям, несовместимым с евангельским благовестием (папские примат и непогрешимость; Filioque [11]; доктринальный и духовный антипаламизм; «теория ветвей» в Церкви; предопределение; спасение одной только верой) остается крепкой. Но неправославные общины начинают узнавать себя в Православии. Надо ли этому удивляться? Мы ведь – их собственное прошлое; тогда как они не являются ни нашим «настоящим», ни нашим «будущим».
Нам надлежит вглядываться в ростки жизни, в то, что в этих исповеданиях есть от подлинной истины, и не смешивать ересь, раскол и отступничество. Нужно помнить две вещи, которые мы легко забываем: во-первых, что древние и новые ереси были осуждены справедливо, но что слишком часто не было дано никакого ответа на проблемы – философские, богословские и нравственные, – из которых они родились; ибо ни одно заблуждение не родилось просто от недоброй воли. И, во-вторых, нельзя забывать, что часто мы отделены друг от друга языком, словоупотреблением и что зачастую выражения родственные, а то и одинаковые обозначают понятия разные до несовместимости: дух искажается буквой.
Нельзя также никогда забывать, что мы легко и естественно рассматриваем нашу веру и практику в целом как «меру» Православия, тогда как столько вещей, которыми мы дорожим, – только преходящее, а то и случайное человеческое отражение абсолютной реальности.
Евнуху достаточно было признать Христа своим Спасителем для того, чтобы быть крещенным (Деян. 8, 26-39). Не требуем ли мы от тех, кто хочет вернуться к вере отцов, чтобы они стали греками, русскими или еще чем-то? Не требуем ли мы от них больше, чем мы ждем от своих единоверцев по рождению? Сколько православных по имени живет суевериями, несовместимыми со здоровой верой, блуждает где-то между невежеством и ересью, появляется в церкви только на собственные крестины, свадьбу и похороны, – но они «по праву» ссылаются на свою «православность» для того, чтобы получить таинства Церкви, в которых мы отказываем (справедливо, и должны отказывать) тем, кто принадлежит к другой христианской общине. И не предаем ли мы сами Христа нашим образом жизни (Рим. 2, 24), не отрекаемся ли мы всенародно от Его благой вести, когда попираем Его заповеди: не есть ли это отступничество на деле (1 Ин. 2, 9)?
; и на земле это – Православная Церковь, святая святостью Божией в ее Богочеловеческой природе, в ее тайне, но несущая то, что свято, в глиняном сосуде; знающая Бога своего в созерцательном безмолвии; лепечущая свое свидетельство, из столетия в столетие, словами, хотя для человеческого языка и точными, но которые не в силах передать ни что такое Бог, ни что такое пути Его.
Апостол Павел о Церкви своего времени говорит, что надлежит быть разномыслиям в Церкви, но для того, чтобы открылись наиболее искусные (1 Кор. 11, 19).
Церковь неразрушима, врата адовы не одолеют ее, но путь, которым она следует, далеко не прост: Истина, таящаяся в глубинах созерцательных душ, находит свое выражение лишь после долгой и мучительной борьбы безмолвия со словом, бесконечного и вечного с конечным и преходящим; это – познание Бога, которое прокладывает себе путь постепенно, неизбежно ощупью и через заблуждения; это – премудрость Божия, которую наиболее искусные должны явить миру, и тут в послушании и смирении разум человеческий должен уступить Разуму Божественному; тут место подвигу, отречению от себя: Вонми, Израиль! (Втор. 27, 9).
В строгом смысле, даже Церковь апостолов и мучеников проходила через кризисы: они были разрешены, но в напряжении и разделениях не было недостатка; и, однако, Церковь осталась единой, и Бог восторжествовал. Когда мы говорим о Неразделенной Церкви, мы имеем в виду эту эпоху, мы о ней мечтаем: о времени, когда, вместо бурных столкновений, совместно решались и проблемы, и колебания о том, как сформулировать Истину так, чтобы формулировка выдержала критику интеллекта; когда было большое и кроткое пастырское смирение, умевшее не торопиться, бывшее чутким к тому, чтобы не заглушить живых побегов, и чьей заботой было спасение грешника, возвращение блудного. Апостол Павел мог сказать, что он сначала молоком вскармливал своих духовных детей (1 Кор. З,2); что он был всем для всех в надежде спасти хотя бы некоторых (1 Кор. 9, 22) из тех, за кого Христос умер на кресте; и он мог это сделать, потому что он верил во всякого человека доброй воли (Рим. 2,14) и был готов погибнуть ради спасения своего народа, Народа Божия (Рим.9,3).
Нет, Церковь не разделена: она едина ныне, как и в прошлом; полноту ее мы видим в Православии верой, которая позволяет видеть сквозь человеческую непрозрачность падшего мира, находящегося «в становлении». Но ее тайна выходит за пределы ее видимых границ.
Невозможно говорить, с одной стороны, о Церкви, а с другой – о христианском мире для того только, чтобы не вводить инославных в иллюзию, от которой они просыпаются, когда лучше узнают нас; но и мы сами не должны забывать о том, что таинственно Бог прокладывает Себе путь в душах и общинах, отделенных от Той, Которая есть и навсегда пребывает – несмотря на соблазн всех наших трений – не изолированной колонной в пустыне, но Столпом, несущим тяготу мира, Столпом Истины.
Первая публикация: "Вестник Русского Западно-Европейского Патриаршего Экзархата". 1980-1981. № 105-108 Пер. с фр. Татьяна Майданович.
Владимир Николаевич Лосский (1903-1958) – известный современный православный богослов, сын русского философа Н.О. Лосского.
Протестантская попытка представить христианскую Церковь единым древом, ветвями которого являются различные исповедания: римокатолическое, англиканское, православное и др.
Митрополит Киевский Платон (Городецкий; ум. 1891). Это высказывание часто приписывается разным иерархам Русской Церкви.
Митрополит Елевферий (Богоявленский; ум. 1940), с 1921 года занимал Виленскую кафедру, с 1930 года управлял западноевропейскими приходами Московского Патриархата.
Митрополит Антоний (Храповицкий; 1863-19360, – в России занимал кафедру митрополита Киевского и Галицкого, в эмиграции с 1921 года возглавил Русскую Синодальную Церковь за границей (т.н. «карловацкую”).
Акривия и икономия – два подхода к применению церковных канонов. Акривия – буквально требование точного соблюдения правил. Икономия (буквально домоводство, церк.-слав. пер. домостроительство) – «исключение из правил”, смягчение требования канона или его отмена. Основное значение термин икономия приобретает в выражении домостроительство спасения, и в этом смысле означает обязанность решать частные, индивидуальные вопросы церковной дисциплины в общем контексте Божественного плана спасения мира, так, чтобы требование буквы закона не становилось препятствием для спасения человека.
Архимандрит Софроний (Сахаров; 1896-1993) – духовный руководитель православной общины в Англии; в прошлом – монах на Афоне, ученик и биограф Старца Силуана.
Архиепископ Алексий (ван дер Менсбрюгге; 1899-1980) – богослов, иерарх Русской Православной Церкви.
Лев Александрович Зандер (1893-1964) – профессор Православного Богословского института в Париже, церковный деятель; упоминаемая книга вышла в 1952 году.
Filioque – (буквально: и от Сына) – особенность вероучения Римско-Католической Церкви, исповедующей в Символе веры исхождение Святого Духа от Бога Отца и Бога Сына. Филиокве – позднейшее добавление к тексту древнего Никео-Цареградского Символа Веры, принятого на Первом (325 г.) и Втором (381 г.) Вселенских Соборах.
О Церкви
12 сентября 1978 г.
Как вы заметите в самом скором времени, я не ученый богослов; по образованию я врач; но в течение всей жизни сознательной я старался продумать свою веру и понять то, чем мы живем в том чуде, каким является Православная Церковь, Церковь Христа. И мне хочется сказать вам именно о Церкви.
О Церкви мы говорим в Символе веры: верую во Едину Святую Соборную и Апостольскую Церковь… Она для нас является предметом веры; но, с другой стороны, мы Церковь наблюдаем и в истории. Церковь веры нам представляется в каком-то изумительном сиянии святости, красоты, величия. Церковь на земле в ее истории, в ее становлении порой представляется нам тусклой, а порой трагичной, а порой вызывает недоумение: какое соотношение есть между Церковью, которую мы исповедуем как Святую, и той Церковью, которую мы собой представляем. Я именно настаиваю на этом слове мы, потому что речь не идет о какой-то Церкви вне нас, которую мы наблюдаем, а именно о той Церкви, которой мы являемся, которая страдает от наших грехов, которая немощна нашей немощью. И вот мне хочется сказать об этих двух аспектах Церкви и, может быть, прибавить и еще нечто.
Церковь не является только обществом верующих, собранных во имя Божие. Определение катехизиса, как бы оно ни было точно, не исчерпывает тайны Церкви, как никакое определение не может исчерпать тайны. Все определения, которые у нас есть в богословии, в опыте церковном, раскрывают перед нами тайну, но ее не только не исчерпывают, но даже не стремятся ее до конца выразить. Но вот что мы знаем определенно о Церкви: что это место, где Бог и человек встретились, где они заодно, где они составляют одну таинственную семью. И Церковь в этом смысле является одновременно и равно Божественным и человеческим обществом в двух планах: мы составляем Церковь – люди грешные, борющиеся, падающие, восстающие, немощные; но человечество в Церкви представлено также одним Человеком, Единственным, Кто в полном смысле человек – это Господь наш Иисус Христос. Он человек совершенный и Он человек до конца. Он человек во всем нам подобный, кроме греха, и Он человек, в котором мы можем видеть в осуществленном виде все то, к чему мы призваны, все совершенство, всю красоту, все величие человеческой природы и, вместе с этим, тайну соединения человека с Богом, Богочеловечество. Он для нас является в Церкви единственным до конца осуществленным видением того, что человек собой представляет, – Он и Пречистая Дева Богородица. Таким образом, в Церкви нам явлен образ истинного, подлинного человека во всей его святости и во всем величии; и святой Иоанн Златоустый в одной из своих проповедей говорит: если ты хочешь познать, что представляет собой человек, не обращай своих взоров ни к царским палатам, ни к палатам вельмож земных, а подними свой взор к престолу Божию, и ты увидишь Человека, восседающего во славе одесную Бога и Отца… И таким образом, в Церкви человечество нам явлено и в немощи нашей, и в Его совершенстве и святости.
Но не только человечество Христом присутствует, живет и действует в Церкви. Вся полнота Божества в Нем обитала телесно (Кол. 2, 9), и в Нем, через Него вся полнота Божества уже вошла в тайну Церкви как человеческого общества Но Бог присутствует не только Христом в Церкви, но и Духом Своим Святым. Мы читаем и в Евангелии от Иоанна, в конце 20 главы, и в начале книги Деяний о даровании Святого Духа Церкви и ее живым, возрожденным членам. Эти два рассказа не во всем идентичны. Можно сказать, что было два дара, два различных момента этого дарования Духа Святого Церкви. Вы помните рассказ о том, как впервые явился Спаситель Своим ученикам после Воскресения. В страхе, в горе, подавленные, недоумевающие, они скрылись после крестной смерти Христа в доме Иоанна Марка. Для них Великая пятница была как бы последним днем. Когда мы присутствуем, участвуем в службах Великой пятницы, как бы глубоко мы ни переживали их, мы знаем, знаем не только знанием, но опытом нашей жизни, что не пройдет двух дней, как в этом же храме мы будем петь Христос воскресе, обнимать друг друга в радости победы Божией над смертью, над рознью, над всем. Но для учеников до первого явления Христа после Его Воскресения была только смерть Христова. Ничего не оставалось, кроме, в лучшем случае, недоумения, а в худшем – отчаяния о том, что Бог был побежден человеческой злобой и ненавистью, что можно было продолжать существовать, но что жить больше было нельзя, потому что самая жизнь со смертью Христа ушла для них с земли.
И вот перед ними предстал Господь, и первое Его слово им, в их буре колебаний, отчаяния, сомнения, недоумения, было: Мир вам! Как это им было нужно!.. Если то, что я сейчас сказал так коротко и так неумело, дошло до вас, вы же должны понять, что именно мира-то у них не было; а Христос им его дает: тот мир, который земля дать не может, тот мир, который земля отнять не может, мир Божий, который единственно Он, Христос, нам может дать… И затем дунул на учеников и сказал: примите Святого Духа… В этот момент это малое стадо, эти десять учеников, которые тогда были собраны (потому что Фомы с ними не было, а Иуда погиб), стали как бы сосудом, содержащим присутствие Святого Духа; так же как Дух Святой сошел на Иисуса Христа, когда Он восходил из вод Иорданских после Своего крещения, и пребыл на Нем, так теперь Дух Святой сошел на тело Христово – на Его апостолов и пребыл в них, но ни на ком и ни в ком из них в отдельности от других. Дух им был дан как телу Христову в его целокупности, в его цельности; Он никому из них не принадлежал лично, но Он жил в этом новом теле Христовом. Неделю спустя Фома оказался вновь среди своих собратьев, когда пришел Христос, – и ему не нужно было отдельно получать дар Святого Духа, потому что этот дар был дан Церкви, а он был членом Церкви, будь он там или не будь он там в момент этого дарования. А затем, в день Пятидесятницы, потому что Церковь стала этим сосудом, этим местом селения Святого Духа, на каждого из учеников, которых Христос приготовил к этому принятию в течение сорока дней до Своего Вознесения, беседуя с ними о будущем Церкви и Царства Божия, на каждого ученика сошел Святой Дух и сделал его по-новому единственным, неповторимым, уже не чадом плоти, а чадом Царства Божия, как мы говорим в . Дух Святой пребывает в Церкви этим даром общим и этим дарованием личным; и каждый из нас при крещении и миропомазании вступает в Церковь и вместе с другими – потому что он член тела Христова – приобщается этой тайне духоношения и получает дар Святого Духа лично.
И вот Церковь является и местом селения Святого Духа; каждый из нас в отдельности и все мы в совокупности нашей являемся храмом Святого Духа. Но даже слово храм мало для того, чтобы выразить эту тайну нашей приобщенности. Храм – это сосуд, храм – это обрамление; наше соотношение с Духом Святым глубже: мы не только содержим Его, оставаясь Ему как бы чуждыми, – Он пронизывает нас, Он становится нашей жизнью. Он присутствует в Церкви Христовой и в каждом из нас. Конечно, Его присутствие различно; конечно, мы не приносим одинаковые плоды, потому что соотношение наше с Богом не механично. Бог не делает за нас то, что мы призваны сделать во имя Его и для Него. И поэтому у нас есть задача стяжания Святого Духа; аскетическим подвигом, чистотой сердца, очищением ума, обновлением плоти, направленностью всей нашей воли согласно воле Божией мы должны стать способными дать свободу Духу Святому действовать в нас, гореть в нас полным пламенем. Можно сказать, что каждый из нас подобен еще не просохшему дереву, которое загорелось, отчасти дымит, отчасти горит, а отчасти высыхает и бывает охвачено этим огнем, пока мы, наконец, не будем так охвачены, что каждый из нас в отдельности и все мы вместе станем подобными купине неопалимой, которая горела огнем Божества и не сгорала в нем.
И вот Церковь, даже в нашем лице, через этот дар Святого Духа наполнена Божеством, и наше человечество в ней и в Нем постепенно изменяется, постепенно перерабатывается каким-то порой незримым, а порой и ощутимым образом.
Я хочу вам дать пример того, как это бывает ощутимо. Несколько лет тому назад в наш лондонский храм зашел – не по своей воле, а просто для того, чтобы встретить верующую православную знакомую женщину – неверующий человек. Он надеялся прийти к концу службы, но милостью и провидением Божиим он пришел раньше и стал сзади. Он стоял молча, ничего не ожидая, не молясь, потому что он в Бога не верил, и вдруг (как он мне потом говорил) ощутил, что в этой церкви какое-то непонятное, никогда не испытанное им присутствие, что в этой церкви что-то есть, чего он никогда вне ее не встречал. Он приписал это влиянию пения, красоты церковной, икон, молитвы всех собранных, – одним словом, приписал это влиянию на его душу чисто земных и человеческих действий и состояний. Но это его настолько озадачило, что он решил прийти и проверить, так ли это, или есть в этом месте нечто, чего он никогда не встречал дотоле. Через некоторое время он пришел до службы, когда никого не было, ничего не происходило; долго стоял, наблюдал, следил за собой и пришел к заключению, что в храме нечто – или Некто – присутствует, что это, вероятно, то, что люди называют Богом. Но и этого оказалось для него недостаточно; как он мне сказал, «какое мне дело до того, есть Бог или нет, если Он на меня никакого не может иметь влияния, если я Его буду ощущать только как внешнее присутствие или внешнюю силу?». И он решил ходить в церковь и наблюдать уже не за своим состоянием, а за людьми: что с ними случается. Наблюдать не в смысле: как они себя ведут, как держат, как молятся, что делают, а – происходит ли что-нибудь с ними.
И он наконец ко мне пришел и сказал: «Я три года к вам хожу, наблюдал людей и пришел к заключению, что Бог, Который живет в этом храме, не только в нем живет, но действует. Я не знаю, становятся ли люди, которые у вас здесь бывают, лучше, но я вижу, что с ними что-то происходит, какое-то преобразование, преображение; они силой Бога, Который здесь присутствует, меняются; и мне необходимо быть измененным, и поэтому я к вам пришел: я хочу крещения, я хочу, чтобы и меня менял Бог». Вот что человек – чужой, ничем с нами не связанный, не русский, человек, который не мог быть увлеченным русскостью или чувством, что он вернулся на какую-то свою родину, по-человечески ощутил. Вот как Дух Святой присутствует и даже в нас, при нашей немощи, действует, и сияет, и доходит.
И надо еще прибавить, что во Христе и в Духе мы так соединены с Отцом, как никто, нигде, никак не может быть соединен. Вы помните слова Спасителя: никто не приходит ко Отцу как только Мною (Ин. 14, 6), никто не знает Сына, кроме Отца, никто не знает Отца, кроме Сына и того, кому изволит Сын Его открыть (Мф. 11, 27) – потому что соотношение между Божественным Сыном и Отцом так непостижимо для нас, Их единство, Их непостижимая разность таковы, что только приобщаясь тому, что есть Христос, мы можем начать приближаться к пониманию того, Кто и что Небесный наш Отец. И когда мы говорим об Отцовстве в этом отношении, мы не говорим о том, что Бог добр, милостив, что Он источник нашего бытия и что поэтому в каком-то нравственном отношении, бытийном отношении мы являемся как бы Его сынами, дочерьми, детьми; нет, наше соотношение с Отцом во Христе и силой Святого Духа – нечто совершенно непостижимое иначе как опытом, но невыразимое словом. Это для нас непостижимо, но это наше призвание, и это самое содержание Церкви, это самая ее жизнь. Разве после этого мы может не говорить о том, что Церковь есть тайна, что Церковь свята всей святостью Триединого Бога, Который в ней живет, всей зачаточной и постепенно нарастающей святостью святых и грешников, которые Богом постепенно преображаются в новую тварь. Вот та Церковь, о которой мы говорим верую, потому что, по слову Послания к евреям, (11, 1) вера – это уверенность в вещах невидимых. Да, для внешнего глаза это невидимо; внешний человек видит только человеческое общество: в некотором отношении привлекательное, в некотором – отталкивающее. В каждом из нас и греховность, и устремленность к добру борются; разве Павел, великий Павел не говорил о том, что в нем два закона борются, закон жизни и закон смерти, закон духа и закон плоти (Рим. 7, 15-25)? – так же и в нас. Но все это мы знаем, знаем опытом, нашей соединенностью со Христом, действием Святого Духа, Который неизреченно нас учит молиться и четко, страшно нас учит называть Бога – Отцом нашим (Гал. 4, 6), потому что мы так едины, хотя бы зачаточно, со Христом Духом Святым. Вот во что мы верим, вот что мы знаем, вот почему можно жить в Церкви и почему можно не бояться смерти. Апостолы скрылись в Великую пятницу по страху перед смертью и страданием, потому что тогда они знали единственно временную жизнь на земле; но когда Христос воскрес, когда они стали живым телом Христовым (по слову одного из наших православных богословов: расширением, распространением воплощенности Христовой через века), тогда им стало не страшно умирать, потому что все, что можно было у них отнять, это – временную, преходящую жизнь, а они знали в себе жизнь вечную, которую никто, ничто отнять не может.
И этот опыт приобщенности Богу так ярко иногда выражается у отцов Церкви. Мне вспоминается один из гимнов святого Симеона Нового Богослова. После причащения он вернулся в свою келью, малую, ничтожную келью, где стояла деревянная скамья, служившая ему и скамейкой, и кроватью. Был он уже стареющим человеком; и он говорит: я с ужасом смотрю на эти старческие руки, на это стареющее, ветшающее тело, потому что приобщением Святых Тайн это – тело Христа; смотрю с трепетом и ужасом на эту ничтожную, малую келью – она больше небес, потому что содержит присутствие Бога, Которого не могут охватить небеса… Вот та Церковь, в которую мы верим, вот та Церковь, которую мы проповедуем, вот победа наша, победившая мир (1 Ин. 5, 4).
Мне хочется сказать нечто и о другой стороне Церкви, о нас. Апостол Павел в свое время говорил: из-за вас имя Божие хулится (Рим. 2, 24). Если бы мы были теми христианами, которыми мы должны становиться и которыми некоторые святые с такой славой были! Я сейчас думаю о Симеоне, о котором я говорил, думаю о Максиме Исповеднике, о Сергии Радонежском, о Серафиме Саровском, которые сияли, как свет во тьме. Но что же мы за общество? Мы – больное общество, мы больны смертностью, мы больны грехом, мы больны колебанием между добром и злом; и вместе с этим мы являемся чудодейственным обществом, благодаря которому, в его немощи, в его, скажем даже, ничтожестве присутствует вся слава, о которой я говорил. Мы сами порой гибнем и тонем, как Петр, когда он пошел по волнам и вместо того, чтобы думать о Христе, подумал о возможной своей смерти в разбушевавшихся волнах. И вместе с тем через это общество, через наше немощное присутствие вся эта полнота делается доступной тому миру, в котором мы живем. И это дивно…
Что же мы может сделать для того, чтобы это больное, немощное, греховное общество все-таки вырастало в лице каждого из нас и в нашей совокупности в Церковь, о которой мы говорим верую, – во ? Вы помните, как апостол Павел горевал о своей собственной немощи и как он взмолился Богу о том, чтобы отнята была она от него, и как Спаситель ему ответил: Довольно тебе благодати Моей: сила Моя в немощи совершается (2 Кор. 12, 9). В какой, однако, немощи? Было бы самообманом думать, что как бы я ни был ленив, труслив, малодушен, как бы ни мало было во мне порыва, все равно Бог надо мной будет действовать, и кончится все хорошо. Неправда, этого не бывает! Бог взыщет любого грешника, Бог каждого из нас как бы держит над бездной; но вырасти в полную меру нашего призвания мы можем только, став, по слову апостола, сотрудниками Божиими, впрягшись вместе с Ним под одно иго…
О какой же немощи говорит Павел? Я попробую изъяснить вам то, что мне кажется верным об этой немощи. Есть та греховная немощь, о которой я сейчас бегло сказал; но есть другая немощь, немощь отдающаяся, немощь, которая дает силе действовать в себе. Вы, наверное, помните, как когда вы были маленькие, ваша мать, или отец или кто-нибудь другой вдруг решил вас учить писать. Вы сели, не зная, что будет, вам вложили в руку карандаш, которым вы не умели пользоваться, и не знали, чего ожидать; а потом вашу руку взяла мать и стала водить вашей рукой; и пока вы понятия не имели о том, что должно произойти, пока ваша рука свободно двигалась в движении материнской руки, линии были такие прекрасные: и прямые, и округлые, и все было гармонией. В какой-то момент ребенок вдруг думает: теперь я понял, я буду помогать – и начинает дергать карандашом: вот, хочу помочь; я вижу, что движение идет кверху – я доведу его до верха, уклоняется куда-то в сторону – я поведу его в сторону… И получаются каракули. Вот так человек пишет историю на земле. Если бы только мы отдались в Божию руку и дали Богу двигать нашей рукой, писать Свою скрижаль таинственную нашей рукой, но Его движением, не было бы того уродства, которое мы создаем на земле.
И другой пример. Я вам сказал в начале, что был когда-то врачом, в течение войны был хирургом. Хирург надевает перчатки во время операции, такие тонкие, такие хрупкие, что ногтем прорвать можно; а вместе с этим потому именно, что они такие тонкие, такие хрупкие, умная рука в перчатке может чудо совершить. Если вместо этой перчатки надеть крепкую, толстую перчатку, ничего нельзя сделать, потому что от этой гибкости, от этой слабости зависит и свобода движения.
И третий пример: что слабее паруса на корабле? – а вместе с этим, парус, умело направленный, может охватить дыхание ветра и понести тяжелый корабль к цели. Замените тонкий, хрупкий парус крепкой железной доской – ничего не случится, кроме того, вероятно, что потонет корабль. Хрупкость и немощь этого паруса обеспечивает возможность для него охватить это дыхание ветра и понести корабль. А теперь подумайте: ветер, дыхание бурное, дыхание тихого вечернего ветра в видении Илии пророка, дыхание Святого Духа – вот чем мы должны быть наполнены. Мы должны быть так же хрупки, так же отданы, так же свободны, как детская рука в материнской руке, как легкая перчатка на руке хирурга, как парус, способный охватить дыхание духа и понести судно, куда должно. Вот где немощь может стать помощью, а не поражением, вот какой немощи мы должны учиться: этой отданности или, если предпочитаете, этой прозрачности, согласно слову святого Григория Паламы, который говорит о нас, что мы все густые, непрозрачные и что призвание человека – постепенно так очиститься, чтобы стать, как хрусталь, чистым, чтобы через человека лился Божественный свет беспрепятственно и благодаря ограненности его светил бы во все стороны и изливался на все твари вокруг.
1. Московская Духовная академия, 12 сентября 1978 г.
«Церковь должна быть так же бессильна, как Бог»
Лондон, 21 сентября 1990 г. Интервью записал М.Б. Мейлах.
Владыко, может быть, издалека лучше видны те процессы, которые происходят в русской Церкви у нас на родине?
Знаете, издалека кое-что видно, может быть, ясней, а кое-что совсем не видно, потому что русская действительность настолько сложная, в ней столько различных течений, что можно кое-что уловить, а очень многое пропустить. Мне кажется, что Русская церковь выжила благодаря любви русского народа к богослужению, к литургической красоте, о которой говорил Нил Сорский. Я сейчас говорю не о специфической Иисусовой молитве, а о том общении живой души с Живым Богом, происходящем внутри богослужения, но не обязательно зависящем даже от понимания его, а просто от предстояния перед Живым Богом и от того, что Живой Бог находится в нашей среде.
Чего, конечно, не хватает Русской церкви – это образованности рядового верующего в вопросах веры. Еще в XIX веке Лесков писал, что Русь когда-то была крещена, но не была просвещена. И действительно, русский человек знает Бога нутром, душой. Как где-то говорит Лесков, у него «Христос за пазухой». Но, с другой стороны, ему нужно еще приобрести очень много знания, не какого-то особого, а просто глубинного понимания значения, например, Символа веры, значения Господней молитвы. И в результате, у нас в России, мне кажется, очень много людей, которые не могли бы защитить свою веру при нападении на нее, отстоять ее на диспуте, но которые смогли бы умереть за нее, потому что они знают всем своим существом, нутром своим, что то, во что они верят, – правда, истина, жизнь. Поэтому сейчас стоит перед Церковью вопрос о том, как образовать верующий народ, как преподать ему веру, во-первых, Евангелие.
Евангелие в течение нескольких десятилетий было недоступной книгой. Надо каким-то образом эту книгу так распространить среди народа, чтобы побольше людей ее читали и жили тем, что является живой силой, огнем, животворной силой нашей веры, словами и образом самого Христа Спасителя. С другой стороны, необходимо, чтобы люди понимали то богослужение, в котором они участвуют. Не потому, что нужно какое-то умственное понимание, а потому, что богослужение так построено, чтобы передавать существо и содержание нашей веры, и чем больше его понимать – тем больше можно углубиться и в содержание православия. Поэтому сейчас есть две задачи, решать которые, вероятно, будет всё больше возможностей. Одна – это образованность мирян: в кружках, на открытых собраниях, на катехизических курсах. Другая задача, которая также сейчас приобретает все большее значение, – обучать молодое духовенство. Сейчас открывается четыре новых еще не семинарий, а курсов для подготовки духовенства, и это очень важно. Тут, конечно, надо еще оговориться, что не только богословское образование делает человека способным стать священником.
Быть священником – это искусство. Есть вещи, которые богословская школа не преподает, потому что она занята всецело богословским образованием. Я встречал многих молодых священников, которые недостаточно подготовлены во многих областях, которые не вошли еще в приходскую жизнь. Например, как исповедоваться и как учить других исповедоваться, как исповедовать других. Из каких источников произносить проповеди. Духовные писатели, отцы духовные говорили на различные темы, но проповедь говорится от сердца, говорится себе самому. Если она тебя не ударила в сердце, она никого не ударит в сердце. Если она не течет из твоего ума, переживаний, то она и другим не передастся. Дальше – вопрос, который я уже затронул: о том, как самому научиться молиться не только словами, не только уставно, но и глубинно, и как вести других в тайну этой молитвы. И наконец, еще одна проблема. Многие – и епископы, и священники, и миряне – ко мне приходили после Собора и говорили со мной в таком духе, что вот мы воспитаны в тоталитарном, авторитарном государстве. Мы привыкли к тому, чтобы нам говорили, что делать; не говоря уж о том, что многие ждут, чтобы им говорили также – что думать, но теперь перед нами новая задача: нам нужно научиться принимать решения и делать выбор, и мы не знаем, как это делать. Один очень образованный, тонкий человек так и спросил: «Скажите, как это делать?» Я ответил: если я вам подскажу, как это делать, то вы это сделаете опять-таки под властью, и вам надо самому учиться думать, поступать по совести, рисковать собой (я не говорю сейчас житейски), рисковать, брать на себя риск, что вы ошибаетесь, и вдумываться в то, что у вас получается, а в чем ваши ошибки.
Это, конечно, самое главное, но возникает и другой, смежный вопрос. Достаточно понятно, что происходило в очень долгие годы угнетения Церкви, неизвестно, кончился ли этот период, но, по крайней мере сейчас, в русле перестройки, Церковь обретает несколько другой статус. Но не таит ли это новой опасности подобного же рода, не чреваты ли эти пока что хотя и более чем ограниченные свободы каким-то дальнейшим неблагоприятным развитием в направлении взаимодействия с государством?
Политический конформизм – это болезнь Русской Церкви издавна. Еще до революции составляли как бы единую гармонию, причем не всегда отрадную для Церкви. После революции Церковь замолчала. В период угнетения и крайних гонений политически высказываться никому не приходилось. И для того, чтобы научиться думать политически, говорить политически изнутри Церкви, нужна долгая, вернее, углубленная прошколенность.
Церковь не может быть принадлежностью какой бы то ни было партии, но она вместе с тем не беспартийна и не надпартийна. Она должна быть голосом совести, просвещенной Божиим светом. В идеальном государстве Церковь должна быть в состоянии говорить любой партии, любому направлению: это – достойно человека и Бога, а это – не достойно человека и Бога. Конечно, это можно делать из двух положений: или из положения силы, или из положения предельной беспомощности. И вот мне кажется, я в этом глубоко убежден, что Церковь никогда не должна говорить из положения силы. Она не должна быть одной из сил, действующих в том или другом государстве, она должна быть, если хотите, так же бессильна, как Бог, Который не насилует, Который только призывает и раскрывает красоту и истину вещей, Который не навязывает их, и как наша совесть, которая нам подсказывает правду, но которая нас оставляет свободными прислушиваться к истине и красоте или от них отказаться. Мне кажется, что Церковь должна быть именно такой; если Церковь занимает положение одной из организаций, которая имеет власть, которая имеет возможность принудить или направить события, то всегда остается риск, что она будет желать властвовать, а как только Церковь начинает властвовать, она теряет самое глубинное существо – , понимание тех, кого она должна спасать, а не ломать и перестраивать.
И наконец, Владыко, это вопрос чрезвычайно общий, но так как мы из Ваших книг и проповедей знаем, что Вы очень глубоко присматриваетесь к тому, что происходит в жизни, происходит в мире, то скажите, как Вы оцениваете положение христианина в современном мире со всем, что сейчас в нем происходит?
Это вопрос трудный, потому что то, что мне хочется сказать, вероятно, обидит многих. Мне кажется, что сейчас весь христианский мир, включая и православный мир, страшно отдалился от простоты, от цельности и от ликующей красоты Евангелия. Христос со Своей группой учеников создал Церковь, которая была до того глубока, до того широка, до того цельна, что содержала в себе всю вселенную. Мы за столетия сделали Церковь одним из обществ человеческих. Мы меньше мира, в котором мы живем, и когда мы говорим об обращении этого мира в христианство, мы говорим, в сущности, о том, чтобы всех, сколько только возможно, людей сделать членами ограниченного общества. Это, мне кажется, грех наш. Мы должны понять, что Церковь христианская, верующие должны стать верующими не только по своему мировоззрению, но и по жизни, по своему внутреннему опыту, и что наша роль состоит в том, чтобы в этот мир, где так темно, где порой так страшно, принести свет. Пророк Исаия в одной из глав своей книги говорит: Утешайте, утешайте народ Мой – это слова Божии к нему и, конечно, к нам. «Утешайте», это значит – поймите, в каком горе весь мир: и материально, и по своей растерянности, и духовно, по своей обезбоженности. Это значит – принесите в этот мир утешение, ласку Божию, любовь Божию, заботливость Божию, которые должны охватывать всего человека. Нет смысла говорить человеку о духовном, когда он голодает, – накормим его; нечего говорить о том, что человек в своем миросозерцании ошибается, когда мы не передаем ему живой опыт Живого Бога. И вот наше положение в современном мире – это положение подсудимых. Мир в своем отказе от Бога и от Церкви нам говорит: «Вы, христиане, ничего нам не можете дать, что нам нужно. Бога вы нам не даете, вы нам даете мировоззрение. Оно очень спорно, если в сердцевине его нет живого опыта Бога. Вы нам даете указания, как жить, – они так же произвольны, как те, которые нам дают другие люди». Нам надо стать христианами, – христианами по образу Христа и Его учеников, и только тогда Церковь приобретет не власть, то есть способность насиловать, а авторитет, то есть способность говорить такие слова, что при слышании их всякая душа дрогнет и во всякой душе откроется вечная глубина. Вот, мне кажется, наше положение и состояние сейчас.
Может быть, я пессимистически отношусь к нашему положению, но ведь мы не христиане. Мы исповедуем Христову веру, но мы из всего сделали символы. Вот мне всегда в душу ударяет наше богослужение на Страстной. Вместо креста, на котором умирает живой молодой Человек, – у нас прекрасное богослужение, которым можно умиляться, но которое стоит между грубой, жуткой трагедией и нами. Мы заменили крест – иконой креста, распятие – образом, рассказ об ужасе того, что происходило, – поэтически-музыкальной разработкой, и это, конечно, доводится до человека, но вместе с тем человеку так легко наслаждаться этим ужасом, даже пережить его глубоко, быть потрясенным и – успокоиться, тогда как видение живого человека, которого убивают, совершенно иное. Это остается как рана в душе, этого не забудешь, увидев это, никогда не сможешь стать таким, каким был раньше. И вот это меня пугает, – в каком-то смысле красота, глубина нашего богослужения должны раскрыться, надо прорвать его, и через прорыв в нашем богослужении провести всякого верующего к страшной и величественной тайне того, что происходит.
Да, это очень глубокая мысль. Ведь современный мир так налажен, так устроен, что, в принципе, он может как бы существовать и без Бога, без духовности. Он катится отработанным образом, и в нем можно благополучно проспать всю жизнь и умереть.
Но что мне кажется еще страшнее, это то, что можно называться христианином и прожить всю жизнь, изучая глубины богословия, – и никогда не встретить Бога. Участвуя в красоте богослужения, будучи членом хора или участником служб, – никогда не прорваться до реальности вещей. Вот что страшно. У неверующего есть еще возможность уверовать, у псевдоверующего эта возможность очень затуманена, потому что у него всё есть: он может объяснить каждую деталь и богослужения, и Символа веры, и догматики, а вдруг оказывается, что Бога-то он и не встретил. Он успокоен. У Лескова, опять-таки, есть место, где об одном человеке говорится: «Представьте себе, он до Христа дочитался!» А собеседник говорит: «Ну, тогда нет никакой надежды его изменить». Вот если бы могли через богослужение, через Евангелие, через всё, что у нас есть, действительно «дочитаться до Христа», а не остаться по сю сторону.
Я верующим стал через Евангелие и через живую встречу со Христом. Всё остальное пришло потом, и всё остальное для меня остается или прозрачным – не закрывает от меня того, что я пережил когда-то, – или я на это реагирую с острой болью: как можно на Страстной, например, петь с легкостью некоторые вещи, которые трагичны! Как можно, скажем, освящая Святые Дары, прислушиваться к музыке «Тебе благословим…», а не дать себя нести этим пением в те страшные божественные глубины, где происходит освящение хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы! Мне – я человек немузыкальный – вообще непонятно, как можно в эти моменты петь, мне кажется, что надо было бы, чтобы все оцепенели в созерцательном ужасе. И когда слышат слова «И сотвори хлеб сей…», – я не хочу даже повторять слова освящения.
Но это, конечно, моя реакция. Я не хочу сказать, что она верная, потому что знаю людей, в тысячу раз более духовно сознательных и одаренных, нежели я, которым это все не мешает, которых это, наоборот, несет в те глубины, но я знаю и многих, которые на этом останавливаются. Нужен огромный опыт молитвы в пределах богослужения, чтобы это богослужение перестало существовать само по себе, стало бы просто незаметным, как для рыбы незаметна вода, в которой она плывет. Я помню в Париже старого дьякона, отца Ефимия, который как-то со мной пел и читал на клиросе. И он читал и пел с такой быстротой, что я не мог уловить слов. И после службы – мне было тогда девятнадцать лет, я был наглый и самоуверенный, – я сказал: «Отец Ефимий, Вы сегодня украли у меня всю службу, и что хуже – Вы и сами-то не могли ее пережить, читая и поя таким образом!» И тогда он, расплакавшись, мне сказал: «Прости меня, я о тебе не подумал, но ведь я родился в страшно бедной семье в нищенской деревне. В семь лет меня отдали в монастырь, и вот теперь я уже шестьдесят лет слышу эти слова и их пою, и знаешь (говорит он мне), в тот момент, когда я вижу слово, раньше чем я его произнесу, – словно какая-то рука во мне тронула струну, и вся душа начинает петь!» И я понял тогда, что его душа стала как бы инструментом и что стоит самого малого прикосновения – она, как Эолова арфа, которая, лишь коснется ее ветерок, вся поет, – отзывается на эти слова, так что они даже не проходят через ум, сердце, сознание. Эти слова уже являются пением, уже религиозным опытом. Но, чтобы дойти до этого, нужно стать старцем отцом Ефимием, над которым люди смеялись, потому что он и голос потерял, и пил много, и ничем не выдавался, а вот перед Богом вся его душа пела, и это дай Бог всякому!
Вот, если то, что я сказал, может кому-то пригодиться – прекрасно!
Интервью, взятое М.Б. Мейлахом в Лондоне, впервые напечатано в газете «Литератор» (21 сент. 1990), органе Ленинградской писательской организации.
О таинствах
Москва, сентябрь 1978 г.
Меня просили сказать несколько слов о таинствах. Очень часто, даже в православной среде, люди воспринимают таинства как обряды, как часть благочестия, и не улавливают той связи необходимости, которая существует между таинствами с одной стороны, и тайной Церкви с другой стороны; между вечной жизнью, которую Бог нам предлагает, и теми действиями, которые мы называем таинствами. И вот мне хочется попробовать разъяснить эту связь и сказать нечто о природе разных таинств.
Призвание человека, каким оно раскрывается зачаточно в Ветхом Завете и уже с разительной силой и красотой – в Новом Завете, можно выразить следующим образом: мы призваны так соединиться со Христом, чтобы стать реально частицами, членами Его тела, – так же реально (употребляя образ, который Сам Спаситель употребил: Ин. 15, 5), как веточка соединена с лозой, как часть дерева составляет одно с самим деревом (это образ, который мы находим у апостола Павла: Рим. 11, 17-21), то есть быть едиными с Ним не только душевно, не только в каком-то переносном смысле, но всем существом, всей реальностью бытия нашего. Это одно.
Мы призваны также (я только перечисляю разные аспекты нашего призвания, которое мы находим в Новом Завете) быть храмом Святого Духа, местом Его вселения, и больше чем местом Его вселения, потому что храм – как бы обрамление, храм – как бы сосуд, в котором находится нечто, а мы призваны так соединиться с Богом, чтобы все наше вещество было Им пронизано, чтобы ничего не было в нас – ни в духе, ни в душе, ни даже в плоти нашей, что не было бы охвачено этим присутствием, пронизано им; мы призваны, в конечном итоге, гореть, как купина неопалимая, которая горела и не сгорала. Мы призваны – и это слово апостола Петра, которое как бы суммирует то, что я сказал – стать причастниками Божественной природы (2 Пет. 1, 4). Опять-таки, не то что быть облагодетельствованными Богом, не то что благодатью Его, милостью Его, действием Его как бы держаться на высоте или на глубине, которая иначе нам недостижима, но стать по приобщению тем, что Бог есть по природе. И наконец, последнее, самое, может быть, таинственное, хотя оно кажется более простым: мы призваны стать сынами и дочерьми, чадами Бога и Отца… Это просто, если мы думаем о нашем отношении с Ним в порядке нравственного союза, взаимной любви, Его заботы о нас, думаем о том, что Он является причиной и первоисточником нашего бытия, о том, что Он нас любит, хранит; все это так, но то, о чем говорит Евангелие, Священное Писание Нового Завета, гораздо больше. Речь идет о таком сыновстве, которое является сущностным, а не нравственным только, о настоящем, подлинном сыновстве. И это разъясняет очень дерзновенно, еще на грани первого и второго века, святой Ириней Лионский, ученик Поликарпа [2] (который сам был учеником Иоанна Богослова, то есть Ириней через одно лицо касался апостольского времени). Святой Ириней говорит нам о том, что если действительно мы призваны так быть соединенными со Христом, как ветвь соединена с лозой, войти в такое единство со Святым Духом, чтобы быть Им пронизанными, как огонь пронизывает железо, то в конечном итоге мы должны в нашем единении со Христом и нашем соединении с Духом Святым стать сынами, дочерьми Божиими, так же, как Христос – Его Сын. Ириней Лионский говорит, что если мы действительно являемся членами Его тела, если действительно в нас течет, бьет ключом эта жизнь вечная, божественная, то все человечество призвано, в каждом его члене и в совокупности всех, стать тем, что он называет, после Игнатия Богоносца, всецелым Христом (то есть всеродным Адамом, как говориться в церковной песне на Пасху, – все человечество как одно человечество, как целое человечество), и во Христе стать единородным сыном Отца.
Если мы задумаемся над этими разными элементами нашего призвания, разве не ясно, что ничего из этого человек достичь своими силами не может. Мы не можем ни своим желанием, ни своими усилиями стать частицей этого тела Христова, мы не можем своими силами соединиться с Духом Святым; мы не можем стать участниками Божественной природы; мы не можем стать, как бы мы ни верили и ни тосковали по этому, подлинно детьми Бога Живого; это может быть нам дано, но это не может быть нами осуществлено. Разумеется, это не может случиться без нашего участия; Бог не относится к нам как к пассивным предметам; но то, что должно быть достигнуто, не может вырасти от земли, оно должно сойти с неба, оно должно быть даром, который нами принят, но не может быть чем-то, что мы сами создаем или до чего мы вырастаем. Образ вавилонской башни об этом же говорит: от земли к небу не построишь башню, благодать может к нам сойти – земля не может вырасти до неба.
И способ, которым это может случиться, – это таинства Церкви. Я сейчас дам определение таинств, которое не является катехизическим и, может быть, даже богословски исчерпывающим, но которое просто удобно и говорит о том, что они собой представляют. Таинства являются действиями Божиими, совершаемыми в пределах Церкви, в которых Бог Свою благодать дает нам посредством того вещественного мира, в котором мы находимся, который нами предан в рабство, изуродован, сделан порой таким страшным, но который только несет на себе последствия человеческого греха,– сам он не грешен. Святой Феодор Студит [3]в одном из своих поучений говорит, что мироздание, в котором мы живем, как бы оно ни потеряло свой путь, – не выбрало ложного пути, а было направлено по этому пути человеком, оторвавшимся от Бога. И он дает такой образ: мироздание в его одичании подобно коню, который скачет, разъяренный, потерявший всякое понятие о том, куда ему скакать и что делать, потому что всадник пьян… Мы опьянели грехом; и тот мир, который мы были призваны вести к его полноте, уже не может ее найти, потому что мы опьянели – не потому, что мир грешен или уродлив.
И это можно так просто себе представить. Мы говорим о грехах плоти; и так часто, так легко упрекаем нашу плоть во всех слабостях, забывая слово одного из отцов ранних столетий, который говорит: то, что мы называем грехами плоти – это грехи, которые человеческий дух совершает над человеческой плотью; плоть – жертва. Вот пример простой, который можно развить очень далеко. Человек жаждет, его плоть просит влаги, воды; лишь наше воображение подсказывает, что вкуснее выпить чая или пива. Плоть изнурена, она просит пищи; но только наше воображение нас обращает в сторону лакомства или жадности… Таким образом, плоть просит всегда о том, что естественно, просто и здраво; человеческое воображение, душевность ее направляет и выбирает иное.
В таинствах Церкви Бог доводит до нас благодать, которую мы неспособны стяжать иначе, даже великим порой подвигом, – доводит ее до нас, как дар, через вещество этого мира: воды Крещения, хлеб и вино Евхаристии, миро Миропомазания; и если расширить круг наших понятий о таинствах за пределы, которые Церковь сейчас исповедует, куда доходила Церковь древности, когда она говорила о трех, о пяти, о семи, о двадцати двух таинствах, то веществом таинства может быть животворное слово Божие; может быть и иное: когда мы благословляем колокол, мы молимся о том, чтобы его звук – потому что этот колокол богопосвященный и благословенный – имел силу возбуждать жизнь духа в человеке, который его услышит…
В таинстве есть разные моменты. Есть один момент, о котором мы не должны забывать: таинство всегда совершается Самим Богом; единственный Тайносовершитель – Христос. Никакая человеческая сила не может совершить таинство в том смысле, что никто, даже рукоположенный священник или епископ не обладает властью так, будто она ему принадлежит: он действует, но действует во имя Христово и силой Духа. Есть замечательные слова в службе рукоположения диакона, где архиерей, возложив руки на голову посвящаемого, говорит: Не возложением моих рук, Господи, а благодатью, сходящей от Тебя, совершается это таинство… Без него оно не совершится, но не он его совершает.
Так же в начале литургии, когда духовенство уже готово начать службу, когда народ собрался, когда совершена проскомидия, подготовительная часть литургии, то есть когда и хлеб, и вино готовы, и когда священник готов произнести первый возглас: Благословенно Царство… и, может быть, в своей незрелости, наивности может подумать: теперь я буду совершать предельное чудо на земле, превращать этот хлеб в Тело Христово, это вино – в Кровь Христову, диакон ему говорит знаменательные слова, которые в славянском переводе мы или просто еле понимаем, или понимаем превратно: Время сотворити Господеви, владыко, благослови. Если обратиться к греческому тексту, то совершенно ясно, чтó это значит; это означает: настало время Богу действовать. То, что должно по-человечески быть сделано – приготовлено, вещество тут; но чудо ты, иерей, не совершишь, совершать это чудо претворения Святых Тайн будет Дух Святой. И нам надо сознавать (и священнику, и епископу, и диакону, и мирянину, и прислужнику – всем), что мы находимся лицом к лицу с чем-то непостижимо грандиозным, изумительным; что это не нечто, что человек может совершить, потому что ему дана власть это творить, что он будет произносить святые и священные слова, что он будет совершать действия, но что Тайносовершитель, единственный Священник Церкви Христовой – Сам Христос Спаситель, Который, как в литургии говорится, и Приносящий, и Приносимый.
Это совершается Богом; и в литургии, и во всех таинствах есть момент, когда священник как бы больше не действует, а только молится. В Божественной литургии это совершенно ясно в момент эпиклезиса, призывания Святого Духа на Святые Дары: Еще приносим Ти словесную сию… службу и просим, и молим, и милися деем… Обращение к Духу Святому: Господи, Иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолом Твоим ниспославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящихтися. И сказав эту молитву три раза: И сотвори хлеб сей Пречистое Тело Христа Твоего… а еже в чаши сей Честную Кровь Христа Твоего – здесь священник молится, но как бы не действует, потому что все действие принадлежит Богу; никакая человеческая сила не может совершить того, что должно быть совершено; потому что если бы человеческая сила могла это совершить, это значило бы, что человек получил власть над Богом претворять этот хлеб в Тело Христово, это вино – в Его Кровь.
И это совершается в пределах Церкви, хотя Тайносовершителем является Сам Бог, в пределах Церкви, которую надо понимать не просто как человеческое общество, собранное вокруг Христа, соединенное единством веры, единством таинств, единством иерархии (как справедливо определяет Церковь катехизис); Церковь является чудом совершенно другого измерения. Ведь вы помните, что в Символе веры мы говорим: Верую во Едину Святую Соборную . Я хочу ваше внимание обратить на два слова: верую и Святую. Если смотреть на Церковь как на человеческое общество, как на факт земной, как на наше собрание, как на всю Церковь Российскую, можно ли говорить, что это Святая Церковь? Ведь каждый из нас понимает, что мы привносим в эту церковную святость всю нашу греховность, что, может быть, мы в становлении, что мы, может, на пути к святости, но, конечно, преобладает в нас греховная немощь. Поэтому если бы речь шла о том, что вот это Церковь и ничего другого в ней нет, было бы невозможно сказать те слова, которыми мы в Церковь.
А второе – слово верую. В начале одиннадцатой главы Послания к евреям сказано, что вера – это уверенность в вещах невидимых (это один из возможных точных переводов); это уверенность, то есть достоверное знание, что это так, что есть нечто невидимое, составляющее самую сущность того видимого, которое закрывает нам и открывает нам тайну. Открывает, потому что видимое – это оболочка, это то, что нас ставит лицом к лицу с предметом нашей веры; а невидимое – это то содержание, которое никаким словом нельзя высказать. И вот в Церкви это содержание можно так определить: что Церковь – это не только человеческое общество, какими бы ни были его свойства, но что это общество одновременно и равно человеческое и Божественное: Бог и человек в их встрече, в их взаимной отдаче друг другу, в их соединении; это место этой встречи, это сама сущность этой встречи. Ведь подумайте: Господь Иисус Христос – первый член Церкви, первородный из мертвых, и вокруг Него мы все собраны. И в Нем раскрываются для нас две вещи: с одной стороны, мы в Нем можем видеть, опытно познать, что такое человек во всем его величии и значении. Когда мы смотрим друг на друга, даже когда мы взираем на святых, мы видим, да, человека: один человек лучше, другой хуже, но никто не достиг той полноты подлинной человечности, подлинного человечества которое мы находим во Христе: Он – единственный. И взирая на Него, мы видим, что такое человек. Иоанн Златоустый писал о том, что если мы хотим узнать, что такое человек, мы должны возвести взор к престолу Божию, и там мы увидим сидящим одесную Бога и Отца в славе – Человека Иисуса Христа.
С другой стороны, присутствием Спасителя Христа в Церкви, тем, что Он не только человек, но Бог, пришедший плотью, вся полнота Божества присутствует в ней. Потому что Дух Святой был дан Церкви, Он живет в ней, и Божество является ее силой и двигателем; благодаря тому, что мы так соединены с Духом, со Христом в Духе Святом, мы хоть зачаточно, хоть постепенно делаемся причастниками Божественной природы и сынами, дочерьми Живого Бога. Вот Церковь, в которую мы можем верить, то есть то невидимое, которое мы можем познать опытом, но которое нельзя показать. Оно может быть улавливаемо человеком, которому вдруг откроется внутреннее таинственное содержание Церкви; но нельзя это раскрыть и убедительно доказать, так же как нельзя доказать или раскрыть тайну любви или красоту: ее видишь или нет, ее чуешь, ощущаешь или нет – и это все.
И вот, в этом обществе, в этой таинственной области Божество и человечество встретились, переплелись, соединились. Мы сами не умеем подняться к Богу, и Бог поэтому сходит к нам. Я уже сказал, что вещественный мир, хотя он порабощен греху, хотя, по апостолу Павлу, он стонет, ожидая явления сынов Божиих (Рим. 8, 19-22), сам по себе чист и безгрешен. И вот Бог берет этот мир, это вещество, его соединяет непостижимым образом с Собой, и оно нам приносит ту благодать, до которой мы не умеем подняться, И все таинства, самое понятие таинств, самая возможность таинств выражена в Воплощении Христовом. Ведь мы веруем и исповедуем, что Воплощение – это не только соединение Божества с человеческой душой во Христе, но и с человеческой плотью; мы говорим о нетлении Христова тела во гробе, потому что даже после крестной смерти, когда разорван был человеческий состав, когда Христова душа сошла во ад и тело лежало во гробе, Божество было неотъемлемо и от души, и от плоти Воплощения, от тела Воплощения.
Это раскрывает перед нами нечто, что дух захватывает, потому что это показывает нам, что все вещество нашего мира, все то, к чему мы относимся, как к мертвым предметам вокруг нас, создано способным быть носителем благодати и быть пронизанным Божеством. Когда апостол Павел говорит, что в конечном итоге Бог будет все во всем (1 Кор. 15, 28), не говорит ли он о том, что все будет пронизано, различным образом, Его присутствием, что все будет как бы обожено и уже не будет ничего, что казалось бы мертвым, безжизненным веществом… И вот это вещество Бог берет, и через него Он доводит до нас ту благодать и жизнь, без которой нет вечной жизни в нас. Я не знаю, задумывались ли вы когда-нибудь, стоя на похоронах, обращали ли внимание на то, с какой благоговейной лаской Церковь относится к телу усопшего, задумывались ли вы о том, что это тело – не просто оболочка, в которой жила, действовала человеческая душа, которая теперь остается позади, ненужной, исчерпанной… Ведь вы подумайте, что нет у нас ничего, ни в сознании, ни в душе, что не прошло бы через телесные органы. Помните слова апостола Павла: вера от слышания, слышание же от слова Божия (Рим. 10, 17). Если вы слышите чтение Евангелия, то оно доходит до вашего сознания и сердца и превращает вас, преображает вашу жизнь, потому что уши ваши вещественные восприняли эти звуки, и они через слух дошли. Если мы читаем Евангелие, то глазами нашими мы читаем; и так все: в крещении наше тело погружается во святые, животворные воды, которые не являются просто символом, а действующей силой; в миропомазании, когда мы запечатлеваемся, как сосуд, содержащий Духа Святого (печать дара Духа Святого) – земное, простое вещество запечатлевает нас. В причащении Святых Тайн хлеб и вино, ставшие Телом и Кровью Христовыми, воспринимаются нашими устами, глотаются, пронизывают нас; все самые великие дары Божии достигают нас, доходят до нас через нашу телесность – и это так дивно. Так дивно думать, например, что младенец, который по своему умственному, душевному развитию ничего еще не понимает, но у которого живая человеческая душа, может ко всему Божественному быть приобщен этим простым прикосновением благодати через вещество. Это одно из самых чудных явлений, когда мы думаем, когда мы сознаем, что младенец может приобщиться к тайне Христа, к тайне вечной жизни, ко всему Божественному через погружение его маленького тела во святые воды, через помазание миром, через приобщение капли Крови Христовой. Это раскрывает перед нами тайну Церкви за пределы человечества, это показывает нам, что Церковь, в конечном итоге, – космическое явление, которое охватывает собой и Бога, и человека, и все вещество, и что все мы содержимся силой благодати Божией, взаимно действуя друг на друга и спасая человека. В этом смысле, если мы только помним, что такое Церковь, в которую мы верим, помним, что такое Воплощение Христово, как велика тварь по своему призванию, какие глубины в ней должны быть, нами непознанные, не раскрытые; если мы понимаем, что Бог может стать плотью, что вещество земли может довести до нас Божественные дары, – тогда действительно мы можем чувствовать и понимать, как значительны таинства Церкви, как значительна сама Церковь в судьбе мироздания, а не только маленького нашего земного шара, что все охвачено этим чудом – Воплощением и даром Святого Духа.
Москва, 1978 г. Первая публикация: Беседы о вере и Церкви. М., 1991.
Святой Поликарп (ок. 69 – ок. 155) – епископ Смирнский, мученик, один из первых христианских писателей.
Святой Феодор Студит (759-826) – церковный писатель, защитник иконопочитания, устроитель монашеской жизни.
О церковных праздниках[7]
Лондон, 1972 г.
Я хочу говорить о значении для нас больших церковных праздников, потому что для очень многих оно неясно.
Большие праздники церковного года являются как бы поворотными пунктами в истории человеческого спасения. У них, поэтому, два аспекта: с одной стороны, в какой-то момент времени что-то действительно случилось в истории с кем-то или с целой группой людей, драматически участвовавших в данном событии. Говорю «драматически», а не «трагически», потому что некоторые праздники полны глубокой, дух захватывающей радости, другие же исполнены печали. Эта радость и печаль связаны или с Господом Иисусом Христом, Сыном Божиим, ставшим Сыном Человеческим, или с Той, Кого мы зовем Матерью Божией, ибо через Нее вошел Бог в человеческий мир и в космос, частью которого мы являемся. Или же праздники относятся к святым Божиим, к людям, которые героическим усилием отдали себя Богу и сделались частью Его плана и Его дела спасения.
С другой стороны, смотря на праздники, мы видим их спасительное действие, видим, что они воздействуют на нас непосредственно: то, что когда-то случилось, есть не просто достопамятное событие, завершение какого-то определенного периода, а есть начало чего-то, что продолжается изо дня в день, по мере того, как мир приближается к своей конечной стадии, к Судному дню, к своему концу и началу.
Я хотел бы обратить ваше внимание на то, что в одной из книг Священного Писания, вопреки обычному греческому словоупотреблению, конец, исполнение дано не в среднем роде, а в мужском. Автор книги Откровения хорошо знал греческий язык, но он употребил необычную греческую форму слова, потому что конец у него значит не то, что должно случиться, а: Тот, Кого мы должны встретить. Кто – Начало и Конец, Альфа и Омега, Суд и в то же время Исполнение.
С этой точки зрения события, на которые указывают церковные праздники, повторяю, касаются нас непосредственно; они сделали наш мир коренным образом отличным от того, каким он был раньше, и мы – неотъемлемая часть этой истории спасения: опять-таки, в двух отношениях. С одной стороны, мы – погибающие и требующие спасения; мы связаны с тайной спасения нашей верой и надеждой, нашей жаждой спасения, раскаянием, решимостью. Мы – «спасаемые», и все, что представлено нам в празднике Церкви, что показано нам литургически, воздействует на нас непосредственно, потому что все это случилось для того, чтобы мы наследовали жизнь, а не смерть, исполнили свое назначение, а не уклонились от него безнадежно и навсегда. Но, с другой стороны, если мы христиане, если в какой-то мере мы стали на сторону Христа и наш выбор нашел выражение в Божественном действии, приобщившем нас Телу Христову, сделал нас Его живыми членами, храмами Святого Духа, и поодиночке, и соборно; если правда, что наша жизнь сокрыта со Христом в Боге (Кол. 3, 3), то мы стоим в особенном отношении к тем божественным действиям, к тем событиям, Божественным и человеческим, на которые указывают праздники. Мы не только «спасаемые», – мы посланы Живым Богом в мир, в котором мы живем, посланы для того, чтобы спасение стало действенным, чтобы дело, начавшееся этими решающими событиями, развивалось исторически и стало спасающей и преобразующей реальностью для всех, с кем мы имеем дело. Мы посланы как овцы среди волков, как сказал Сам Христос Своим ученикам (Мф. 10,16), а они передали нам; посланы, как Он был послан Отцом. Но мы не сможем войти в сумрачный мир для того, чтобы разогнать тьму, если мы не поймем и не станем участниками тайны спасения; потому что если мы не научимся, мы не сможем научить других; если мы не берем, мы не можем давать; если мы не получаем от Бога, нам нечего передать другим. Участие в церковных праздниках – не просто благочестивое упражнение и литургическое событие, но событие, которое через литургию, то есть совместное поклонение всех верующих, дает нам новое понимание значения праздника и делает нас участниками, на еще более глубоком уровне, того, что не только было, но есть.
Возьмем пример: Воскресение Христово случилось в определенный день человеческой истории, в данный, хотя неизвестный час ночи; оно принадлежит истории, как поворотный пункт, как решительно разделяющая черта. Но воскресший Христос с нами – вчера, сегодня, завтра и во веки Тот же (Евр. 13, 8). Он среди нас, Он – Эммануил, что значит: с нами Бог… В этом смысле, Воскресение современно каждому из нас, столетие за столетием; это не событие в прошлом, а событие, в котором мы участвуем в настоящем, изо дня в день, из часа в час, вовеки. Именно в этом смысле можно говорить и о других событиях литургического года.
Рождество Христово, день Воплощения – это день, когда Бог вступил в наш мир видимо, осязаемо, слышно. Я говорю «видимо, осязаемо, слышно», повторяя слова святого Иоанна в его послании (1 Ин. 1,1) о том, что апостолы проповедовали то, что их руки осязали, их глаза видели, то, что они слышали и испытали не только как-то духом, а опытом всего человека, давшим им новое познание Бога, и человека, и всей человеческой и космической реальности. И самое событие Воплощения – нечто большее, чем то, что случилось в Вифлееме холодной ночью, в одинокой и унылой пещере: это событие, которое пребывает с нами, потому что через него Бог вошел в человеческую судьбу, соединил Себя с материальным строем тварного мира, и с того времени Бог стал сродни миру так, как раньше Он не был.
Конечное исполнение этого – в Вознесении Господа Иисуса Христа, когда мы видим не только Человека (ибо Он – истинный человек вовеки), сидящего одесную Славы, но всю материальную сущность тварного мира в сердцевине Божественной тайны.
Вот три примера, просто чтобы подчеркнуть тот факт, что события, которые Церковь нам представляет литургически, в молитвах и последованиях служб, действительно произошли в прошлом, но при этом остаются изо дня в день, пока мир стоит, конкретной, сильной реальностью настоящего времени. В этом смысле, жить и понимать эти события изнутри, провозглашать их и показывать все разнообразие и богатство человеческих возможностей является нашей задачей как христиан. Необходимо, чтобы эти события нас преобразили, во-первых, участием в них; во-вторых – пониманием, в-третьих – возрастанием в близости к ним, ибо без этого они останутся внешними фактами, чуждыми и не касающимися нас.
Я хочу отметить некоторые характерные черты богослужений, которые относятся к этим событиям. Во-первых, литургическое действие, а в особенности – таинство или такая служба, в которой преображающая Божественная деятельность бывает нам явлена, есть действие всей Церкви. Литургическое действие есть нечто, совершаемое Церковью видимой и невидимой; оно касается Бога и людей, оно затрагивает вечность и время. В таинствах оно пронизывает время вечностью и так сплетает историю и эсхатологию, что события прошлого переходят в настоящее, с силой действуя в пределах времени, в котором мы живем.
Не надо также забывать, что лаос, народ Божий – нечто большее, чем нам часто кажется. Народ Божий – не просто те люди, которые слышали и читали, не те люди, которым было откровение от пророка или Священного Писания. Это те люди, которые через слово, сказанное или написанное, получили личное познание, личный опыт; это те люди, для которых слова оказались дверью к новому опыту и познанию. Народ Божий – это не те, кто имеет Библию; строго говоря, народ Божий – это те, которые могли бы ее написать и провозгласить. Это те люди, которые из глубины своего знания, своего опытного познания Бога могут говорить о Нем так, как говорит Священное Писание. Мы должны это помнить, ибо мы призваны быть народом Божиим, и мы не имеем права удовлетвориться частичным исполнением нашего призвания. Новый Израиль унаследовал не книгу, а опыт; Новый Израиль, то есть Церковь, не унаследовал знание, а был посвящен в знание. Столетиями дверью было слово – слово сказанное и слово написанное; для Нового же Израиля дверь к познанию Бога, к познанию дел и путей Божиих есть Слово, и Христос назвал Себя дверью (Ин. 10, 9).
Итак, литургическая постановка праздника основана на современном, непосредственном опыте того, о чем говорится; богослужение не есть поэтическая разработка воспоминаний о прошлых событиях, а участие изо дня в день в событиях, которые вечно звучат и властно действуют в мире. Это богослужение включает видимую и невидимую Церковь, потому что его корни в Боге; оно развивалось во всех поколениях и должно нас захлестнуть, окружить, иначе мы будем исключены именно из тех событий, о которых богослужение говорит и которые оно раскрывает.
В начале этой беседы я говорил, что праздники, как решающие события в судьбе человечества, мира, космоса, всегда вводят нас в общение с Господом Иисусом Христом, Божией Матерью и святыми, и что наше участие в различных праздниках есть нечто более плодотворное, чем чисто созерцательное богословское восприятие данных событий.
Если мы будем думать о Воплощении или о Сретении Господнем, о Воскресении или об излиянии Святого Духа на апостолов, если мы будем думать о житии и кончине святых отвлеченно, мы никогда с событием не соприкоснемся. Созерцая Господа и Богородицу, и всех тех, кто деятельным образом стоит в центре этих событий, мы сами должны стать как бы среди них, в непосредственной близости к ним, подобно толпам людей в прошлом.
Я вам приведу пример. Иисус Назарянин, осужденный Пилатом, преданный народом, покинутый учениками, был выведен на смерть, на Голгофу. С Него содрали одежду и пригвоздили Его ко кресту. И еще двоих с Ним распяли, одного по правую сторону, а другого по левую. У подножия креста стояли Его Мать и любимый ученик Его, Иоанн, а на некотором расстоянии – женщины, следовавшие за Ним в течение всей Его проповеди. Около креста были исполнители казни, палачи, римские солдаты, а вокруг пестрела толпа людей, глубоко разделенная сама в себе. Присутствовали при этом первосвященники, книжники и фарисеи, торжествующе глядящие, как Тот, Кто называл Себя Сыном Божиим, умирал смертью преступника от рук римских завоевателей; они смеялись, издевались, торжествовали. В толпе также стояли многие, кто получил от Христа благодать исцеления и спасения; те, кто слушал Его с упованием, а равно те, кто мнил, что Его слово – ложь, так как, будь оно правда, они стояли бы осуждаемые своей жизнью и пришлось бы им либо измениться, либо погибнуть… Некоторые надеялись, что Он сойдет со креста, чтобы они могли беззаботно веровать; а другие надеялись, что Он не сойдет со креста, чтобы они могли безопасно отвергнуть Его и Его страшное учение об абсолютной любви и всецелом самозабвении…
Мы можем смотреть на эту сцену, как смотришь на картину (таковых много и на Востоке, и на Западе); но мы также можем спросить себя: каково мое место? Оказываюсь ли я одним из двух распятых разбойников? Или одним из воинов, метающих жребий, чтобы унаследовать Его ризу? Или я – одна из женщин, стоящих поодаль, дерзающих, но беспомощных? Причастен ли я к тайне Матери, Которая не говорит ни слова в защиту Сына, Которая не молит о том, чтобы Ему избежать того, ради чего Он пришел? Разделяю ли я тайну любимого ученика? Где нахожусь я среди этой изменчивой толпы, которая сначала кричала: Осанна! – а спустя три дня после входа в Иерусалим вопила: Распни Его! ? Таким образом можно подходить к каждому празднику, спрашивая себя: где здесь мое место? Какое суждение обо мне приносит мне этот праздник? Спасение или погибель? И если не спасение, то что мне надо сделать, чтобы оказаться в царстве жизни, а не в царстве смерти?
Здесь хорошо будет подчеркнуть еще одну сторону вопроса. В трагизме этих праздников (например, Сретения Господня, Распятия, а также Входа Господня в Иерусалим, когда в славе события виднеется конечная оставленность Сына Человеческого, Мужа страданий, о Котором говорит пророк Исаия), когда мы сталкиваемся с этими тайнами нашего спасения, мы не должны искать в себе жалости ко Христу. Христос не только не нуждается в ней, – Он отверг бы ее. Мы не должны приносить жалости и Матери Божией у подножия креста или в храме, куда Она принесла Своего Первенца как кровавую жертву Богу. Нам нужно учиться не переживанию, а состраданию; мы не смеем сожалеть о судьбе Матери Божией или распятого Христа; обретя дух Христов, дух Его Матери, мы можем вместе с Ними страдать, но не Его и не Ее страданием; это нам невозможно. Как всякое чужое страдание, оно за пределами нашего опыта; мы должны выстрадать свое собственное страдание в единстве, в гармонии с Ним, с Нею.
Таков должен быть наш подход; мы должны научиться скорби сострадания, мы должны понести ее на себе; как обоюдоострый меч, эта скорбь все в нас разделяет; она отделяет свет от тьмы, нового Адама от старого, жизнь от смерти, она разоблачает нас и ставит нас обнаженными лицом к лицу с Живым Богом. Будем жить состраданием, нашей собственной скорбью и болью, нашим страданием, но не жалостью и не сожалением.
Затем есть праздники радости и победы; но эти праздники радости и победы требуют от нас особой, вдумчивой подготовки. Мы не можем войти в победу Божию, в победу Божией Матери, мы не можем войти в победу святых, вошедших в вечность узкими вратами и проливших кровь свою, чтобы стяжать Духа Святого, – мы не можем войти в эти события легкомысленно: чтобы мы могли разделить эту радость, в нас должно найтись нечто родственное тем событиям, которые мы воспеваем и прославляем. Иначе мы уподобимся – и это случается, и случается часто – тем, кто предоставляет Христу понести крест, ожидая, что они унаследуют воскресение.
Смотрите, что произошло на пути в Кесарию Филиппову. Христос, Которого апостол Петр исповедует Сыном Божиим, возвещает ученикам, что они восходят в Иерусалим и что Сын Человеческий, то есть Сам Христос, будет предан в руки человеков, претерпит уничижение и неправедный суд, страдание тела и души, и что в третий день Он воскреснет. И тут двое из учеников, запомнившие из всего слышанного ими лишь обетование победы, оставшиеся глухими к слову о цене победы, просят: Дай нам сесть у Тебя одному по правую, а другому по левую руку в славе Твоей» Христос не отказывает им; Он подводит их к самому сердцу беседы и спрашивает: Можете ли пить чашу, которую Я пью, и креститься крещением, которым Я крещусь? Другими словами: Готовы ли вы остаться при Мне, когда ночь сойдет и ужас окутает Меня? Останетесь ли вы при Мне в Моей оставленности, когда Я буду побежден, поруган, убит? Пройдете ли вы через все то, что есть Моя судьба, пока Я не стану победителем? И они отвечают согласием. Своим утверждением они свидетельствуют, что готовы быть Его друзьями, что бы ни случилось; ибо это-то и делает друга: готовность не уйти, что ни случись. И Христос как бы говорит им: Да, вы разделите Мою судьбу; что же касается седения по правую и левую сторону от Меня – кому уготовано, тому и будет дано. Другими словами: почему вы беспокоитесь о победном дне? Разве Я забуду тех, кто остался Мне верным другом в дни испытания?..
Вот условие, данное нам, чтобы мы стали способными войти в тайну Его славы и победы, чтобы нам не остаться вне этих событий, сохранив поверхностное воспоминание о них, но не изменившись, пребывая в сумерках мира, в котором свет однажды воссиял, но снова исчез.
Вот почему мы неделями подготавливаем себя к Великому посту, вот почему на протяжении поста мы постепенно приближаемся к моменту, когда забудем о себе самих и будем лишь созерцать Христа распятого.
Лишь после суда над самим собой и исправления жизни, лишь после созерцания путей Божиих и тайны страдающего Отрока Божия (Ис. 42, 1; Мф. 12, 18) мы сможем войти в славу Воскресения не просто как зрители, не для того, чтобы быть ослепленными на мгновение Его славой, но просвещенные и просветленные навеки. Неверно было бы испытывать чувство жалости к страдающему Христу или думать о себе среди славных событий жизни Богочеловека, Богородицы, святых; тут возможны лишь чувства верной дружбы, верности и самозабвения. Если мы хотим, чтобы события, означенные праздниками, нас коснулись, нас изменили, преобразили, мы должны готовиться к каждому из них; мы должны глубоко вдуматься в свою жизнь и в данный праздник, и тогда, освобождая себя путем внимательной, вдохновленной и вдохновляющей подготовки, направить все наши заботы и мысли на Господа, Богородицу и Божиих святых.
Праздник, как и событие, которое он описывает, есть вторжение вечности во время; через событие, означенное праздником, Божественная вечность вторгается во время; и когда мы восстанавливаем эти события в памяти, мы становимся причастны сегодня тому событию, немеркнущему и действенному, которое позволяет нам приобщиться прошлому, так как это прошлое содержится в вечности, которая вторглась в него.
Вечность не в будущем; вечность есть Сам Бог и Божий удел; всякое мгновение, всякий раз, что мы вступаем в Божий удел, всякий раз, что мы там, где Бог, там находятся и все события истории, прошлые, настоящие и будущие. В Божественной литургии это становится предельно ясно. Одна, единственная Евхаристия была совершена: тайная вечеря Господа Иисуса Христа и Его учеников. И когда мы совершаем литургию, когда сила Святого Духа осеняет Святые Дары и верующих и исполняет место и время, в тот самый момент времени мы в вечности участвуем в той единственной литургии, которая когда-то совершалась: мы находимся в Сионской горнице.
Это относится к каждому событию, открывающемуся нам в праздниках, именно потому, что это – события, в которых Бог вступает в историю; и каждый раз, как мы вступаем в Царство Божие, мы участвуем в том или ином событии. Праздники никогда не бывают чистым воспоминанием; мы не вспоминаем прошлое, мы всегда живем в настоящем, но в таком настоящем, которое не связано с каким-либо числом, а с тем настоящим, которое есть День Господень.
Я уже сказал, что праздник – не просто памятник, воспоминание о событии, которое произошло в определенный момент, иногда в очень далеком прошлом, не воспроизведение чего-то, что случилось в прошлом и принадлежит прошлому; праздник – время, когда мы участвуем в событии, которое имеет корни в вечности, в Боге, в самой Божией вечности, и потому остается современным изо дня в день, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, до тех пор, пока история мира не завершится, все не остановится и не найдет свою эсхатологическую полноту. И потому что праздники – события, в которых мы именно участвуем, а не просто воображаем, каждый праздник начинается за несколько времени до события и кончается несколько времени после него.
Точно так же в нашей обычной жизни события начинаются или происшествиями, которые ведут к ним, или сознательной подготовкой, потому что мы этих событий ожидаем. Когда мы предвидим чью-нибудь свадьбу или чью-нибудь смерть, мы проходим очень сложную подготовку. Центральной точкой этой подготовки является то событие, которого мы ожидаем или с радостью, или с ужасом, и два возможные подхода совпадают или сплетаются, иногда с большой сложностью. Так бывает, когда женщина ждет ребенка; в течение целого периода она меняется, и вся обстановка вокруг нее постепенно приурочивается к будущему событию. Так бывает, когда члену семьи грозит близкая смерть… Время идет ровно, неумолимым шагом приближаясь к событию, и мы иногда идем с ним в ногу, а иногда – отставая и спеша.
Я взял два примера: рождение ребенка и смерть близкого человека. Примените эти слова к рождению в мир Сына Божия, примените эти образы ко дню, когда Сын Человеческий, отвергнутый людьми, умирает за городскими стенами, и вы поймете, какого рода приготовления я имею в виду. Но это только два наиболее важных примера. Каждый праздник, каждый из этих поворотных пунктов в истории, которые мы вспоминаем, – праздники Господни, праздники Богородичные, и их первые плоды праздники святых – все они предваряются временем, когда весь мир готовится, и только люди, увы, слишком часто остаются безразличны. Вифлеемская звезда была откликом всего видимого тварного мира на пришествие Христа. Землетрясение, помрачение солнца, раскрытие гробов было откликом так называемой материи на смерть Христа. Люди же, кроме немногих, остались бесчувственны и безразличны.
Праздники, которые я упомянул, Рождество и смерть Христова, ведущая к Воскресению, типичны для двух разрядов праздников. Некоторые праздники всецело радостны, некоторые полны горя, но есть и такие, где горе скрыто или где радость просвечивает неуверенно, застенчиво, как тихий свет, о котором мы поем на вечерне. Некоторые праздники всецело радостны, например – Воскресение. Как можем мы пройти мимо них? Они – начало новой жизни… А другие такие грустные, что если бы мы только могли ощутить их грусть, у нас руки бы не поднялись на работу…
Русское слово праздник происходит от слова праздно, то есть – без дела; выражаясь человеческим языком – когда сердце так переполнено радостью, небесной, животворящей, торжествующей радостью, что нет места для обыденных, земных забот; а бывают дни, которые так полны горя, что нам и дела нет до земных занятий.
Таковым могло бы, должно бы быть восприятие праздников у христианина, и как это далеко от сентиментального отношения, которое некоторые духовные книги пытаются в нас возбудить. Оно должно быть глубоким горем, горем сострадания, горем ответственности, горем или радостью солидарности людей, которые едины с участниками события. Вот почему к каждому великому празднику готовятся долгое время. Великий пост продолжается много недель, так же и Рождественский. Все чтения и молитвы церковные и даже мелодии постепенно сосредотачиваются на ожидаемом событии. Нас постепенно подготовляют пророчества, намеки; так что содержание праздника, его последствия для нас, его значение в человеческой истории, его важность для всего космоса становятся все более и более ясными, пока мы не пройдем, наконец, всю подготовку и не увидим многоцветную зарю праздника, и не станем готовыми встретить его полный свет.
И как человеческие события не кончаются внезапно, а служат началом чего-то нового, так после нас возвращает из глубины эсхатологического события к нашей обыденной жизни, с которой это событие должно срастись через нас.
В некоторых случаях один праздник ведет к другому празднику. Святой Иоанн Златоуст говорит о Рождестве Христовом, что, как ни велик этот праздник, а полный свет его нам открывается только в Богоявлении. Эти праздники связаны: Бог вступает в мир беспомощным, беззащитным Младенцем; Он вырастает в полный рост Сына Человеческого, и в этот момент Бог свидетельствует о Нем, что Он – Единородный Сын Божий. Тогда Он начинает Свое земное служение, которое Его приведет в Гефсиманию, ко кресту и Воскресению. Один праздник как бы увядает, но мы видим в евангельских чтениях, , как он срастается с жизнью и уже подготавливает следующее событие. Все громче и яснее мы слышим приближение грядущего события, которое исполнит прошедшее. Так же и с Пасхой: Воскресение Христово ведет нас к Сошествию Святого Духа, Пасха ведет к Пятидесятнице, и как ни велик праздник Пасхи, его исполнение, свершение в полноте – на Троицу.
Хочу обратить ваше внимание еще на две общие черты в праздниках. Праздники – не безличные события; Бог в каждом празднике действует личным образом, но то же делает и человек. Каждый праздник связан с одним или несколькими людьми, которые стоят у самого центра Божественного действия. Воплощение возможно потому, что в нем участвует Богородица. Богоявление, Крещение Господне связано со свидетельством Иоанна Крестителя. Преображение происходит в присутствии трех учеников; Пятидесятница включает всю группу учеников Христовых. Когда мы сосредоточены на самом празднике, то глаза и сердце могут воспринять только Божие действие в этот великий день. Мы не может оторваться вниманием от Сына Божия, ставшего вифлеемским Младенцем; на Богоявление мы помним только Агнца Божия, вступающего на окончательное Свое служение; мы вспоминаем только потрясающее откровение Пресвятой Троицы в день Пятидесятницы. Мы не в состоянии ни умом, ни сердцем, ни всем нашим человеческим чутьем воспринять больше, чем самую сущность события. Но когда событие уже совершилось, когда происшедшее лежит перед нами, мы можем вглядеться в тех, кто играл решающую эсхатологическую роль в самом событии.
В день после праздника Рождества, когда мы не могли оторвать внимания от Сына Божия, явившегося Сыном Человеческим, на вечерне и на утрени мы обращаемся к Божией Матери. А после Богоявления, на вечерне и на утрени следующего дня средоточием нашего духовного зрения и наших мыслей является Иоанн Креститель. После Пятидесятницы, получивши дар Духа и в Нем – еще небывалое познание Бога, мы стоим в трепете и изумлении перед Той Божественной Ипостасью, Которая сотворила это чудо, и поэтому следующий день у нас – праздник Святого Духа.
Сейчас я не пытаюсь перечислить все праздники и все имена, с ними связанные. Ну, например, на следующий день после Рождества Иоанна Крестителя мы вспоминаем его родителей, а после Рождества Богородицы – Ее родителей; так что никто из тех, кто играл решающую роль в подготовке или осуществлении события, не забыт и не исключен нашей неблагодарностью: Церковь благодарна и призывает нас вспомнить незаменимых участников события.
Имеются и другие последствия праздников, которые я уже отметил. С одной стороны, праздники Господни – это домостроительство спасения, это те события, которые или производят спасение мира, или раскрывают его глубину. Распятие и Воскресение строят наше спасение, так же как и Рождество, а Преображение и Вознесение являют нам невероятную глубину отношений между Богом и человеком, всем тварным миром. Но не только в событиях, касающихся Самого Иисуса Христа или Матери. Божией, бывает нам явлено дело спасения, но и через святых. Дело нашего спасения всегда имеет эсхатологический характер, это как бы прорыв Бога или вечности во время и в историю, или ввержение всей необъятности Божества в границы тварного мира. И в пределах тварного мира, в пределах нашего исторического времени некоторые люди – мужчины, и женщины, и дети – постигают совершающееся, Божественная благодать их касается, перерождает, и в свою очередь, они становятся орудием новых, невиданных явлений в жизни. Святой – это не просто человек, который нашел для себя спасение; святой – событие в человеческой истории, потому что в нем и через него эсхатологическая реальность существует и действует в мире времени и пространства. И если мы говорим об освящении времени, когда празднуем день святого, или об освящении времени тем, что литургически вспоминаем в третий час – дар Святого Духа, в шестой – распятие Христа, в девятый – смерть Сына Человеческого на кресте, это значит, что мы не просто молитвенно вспоминаем лицо или факт прошлого, – мы стоим перед лицом эсхатологического события, которое вступило в жизнь и стало личным опытом. Святой Серафим, святой Сергий, святой Албаний[8], все святые ведомые и неведомые, являются эсхатологическим присутствием во времени, и, празднуя их память, почитая их, следуя их учению, мы вступаем в их судьбу, а также делаемся причастниками эсхатологического действия Божий в нашем мире.
Итак, хотя мы, может быть, получаем большую радость, празднуя память святого, фактически, как и следует, мы делаем больше, чем просто вспоминаем его: мы вступаем с ним в личное общение, потому что, если мы признаем общение со святыми и признаем, что мы должны быть их учениками, – святой нам действительно родной. Это дает праздникам всеобъемлющее измерение; они включают всю историю и человека в ней, они объемлют всю космическую реальность. Праздники – это действия Божий, но помимо этого, так как они касаются нас и всех, кто жил до нас, в особенности святых, все эти многочисленные, между собой переплетенные праздники обозначают эсхатологические события, которые включают, в конечном итоге, и нашу ответственность. Вот почему так важно чувствовать «общение святых». Это показывает, что все человечество – единый, сильный поток жизни, что все мы совершенно переплетены между собой, что мы призваны не только быть носимыми, но и нести, не только быть местом вселения, но и активно действовать и быть. Если бы только мы думали об истории Церкви, об истории человечества с такой точки зрения, то каждое событие церковного календаря приобрело бы настоящее значение для нас; мы бы готовились к ним и ожидали их, они были бы преображающей силой в нашей жизни. Пока мы этого не поймем, пока мы не научимся именно так их переживать, так ими жить, так их провозглашать, мы будем пропускать мимо себя что-то, что имеет огромную важность в опыте и жизни Церкви.
О Божественной литургии[9]
Лондон, 1974 год.
Я хотел бы, чтобы сегодня мы подумали о Божественной литургии, подумали о том, что она собой представляет, подумали о том, как мы можем в ней участвовать не только во время самой службы – тут мы участвуем, сколько можем, и сердцем и душой, но участвовать и как-то иначе, о чем не всегда и не часто люди вспоминают, но что могло бы составить очень глубокое и основное участие в ней. Об этом я буду говорить во второй беседе, а сейчас мне хотелось бы подумать с вами вслух о том, что представляет собой литургия.
В центре Божественной литургии – крестная жертва Христа; и к пониманию этой Христовой жертвы нас приготавливает весь Ветхий Завет, особенно та часть Ветхого Завета, которую мы не всегда с большим пониманием воспринимаем, – это законоположения о жертвах. Часто ставится вопрос: почему были установлены эти жертвы? какой смысл могло иметь приношение ягненка в умилостивление Богу? неужели кровь бессловесных животных может быть оправданием и очищением для человека? И вот тут надо понять, что происходило и на что обращает внимание Ветхий Завет этим законоположением. Для этого надо перенестись сердцем, душой во времена, которые уже не наши, но которые мы можем легко уловить, если подумать вот о чем: едет пьяный человек на автомобиле, убивает прохожего; что случилось? Потому что один совершил неправду – другой расплатился жизнью. В этом – самая сердцевина мысли о жертвоприношении по отношению к человеческому греху.
Представьте себе обстановку Ветхого Завета: кочевые еврейские племена, которые с собой вели целые стада овец и других животных. У какого-нибудь хозяина – небогатого, потому что богатых не было – рождается в стаде ягненок. Мы видим, на примере ветхозаветного рассказа о жизни царя Давида (2 Цар., гл. 12), какие отношения были между хозяином-пастухом и ягненком, который родился у него. Этот ягненок не является только будущим его богатством; этот ягненок родился как бы в семье, он дорог, он хрупкий, он маленький, он требует защиты, ему нужна ласка, тепло. В этом рассказе из жизни царя Давида нам говорится, как он, соблазнившись, взял жену другого человека, который все время сражался на войне. Пророк Нафан к нему приходит и хочет его образумить; но он не прямо его упрекает, он ему рассказывает притчу. Был бедняк, и всего у него была одна овечка; родилась она у него в доме, он ее вскормил, он ее уберег, он ее ласково полюбил; у него никого на свете не было, она ему была, словно дочка. И у него был богатый сосед, к которому пришел гость. У богатого соседа было много скота, но ему стало жалко своего скота; он отнял этого ягненка у бедняка, –закололи, попировали… Что Давид на это сказал? Он в возмущении сказал: Наказать надо этого человека, – он отнял самое дорогое, что было у бедняка, у него больше ничего не осталось… И тогда Нафан ему говорит: Ты – богач; у Урии было одно только сокровище – его жена, которую он любил, которая для него была все; ты – царь, у тебя все есть, но ты ее у него отнял… В этом рассказе мы улавливаем то ласковое, теплое отношение, которое было между хозяином и овечкой, между человеком-пастухом и его стадом.
Это мы видим тоже в рассказе Христа Спасителя о пропавшей овце. Говоря «хозяйственно»: ну, ушла овца в горы – неужели оставить 99 овец, которые тоже могут разбрестись, на которых тоже может напасть волк, которых могут расхитить разбойники? Конечно, нет! Родится еще какая-нибудь овца, заменим пропавшую, и все. Но здесь – не хозяйственный подход, здесь совершенно другое отношение. Овца, которая ушла в горы, – это овечка его стада, она родилась в его стаде; он ее, вероятно, маленькую, при передвижении с места на место носил на плече, на руках; он ее уберег и от болезни, и от холода, и от голода, и от хищных зверей, и от грубости других овец. И она для него не просто (как для нас, не привыкших к такой жизни) – овца, которую могут заменить тысячи других овец, когда они родятся: она родная, своя… И он уходит ее искать.
И вот когда мы думаем о жертвоприношении Ветхого Завета, мы должны понять, с каким чувством человек думает о пропавшей овце, об овце, которая должна умереть. Вдруг Господь ему говорит:
Ты – грешный человек, ты живешь нечисто передо Мной, творишь неправду; и потому, что ты творишь неправду, ты собственной рукой должен заколоть одну из твоих овец, причем ты должен выбрать непорочную овечку, самую чистую, самую прекрасную, ту, на которую ты любуешься, которая для тебя является радостью, как ребенок в собственном доме… – Но почему? Почему мне это делать? – Потому что неправда виновного ложится страданием на невинного; убей ее и поставь себе вопрос: ты сможешь снова поступить вероломно, нечисто, неправедно? Ты посмотри, кто платит за твой грех, ты посмотри, поставь себе вопрос: на кого ложится проклятие твоего греха?..
И так из столетия в столетие в Ветхом Завете люди воспитывались на том, что грех мой непременно ляжет страданием, мукой, смертью на невинного, никогда не на виновного, – виновный себя сумеет защитить. Неправедный, подобный мне, сумеет себя защитить; а вот любимый, чистый, хрупкий, беззащитный – на того падет все страдание и все последствия моего греха. Причем Ветхий Завет в этом смысле был к человеку беспощаден: ты должен выбрать самую чистую, самую прекрасную овечку, ты должен ее выделить из стада на смерть, ты должен ее принести в жертву, ты должен воочию, почти телесно ощутить, что значит грех… Грех значит – смерть, страдания, ужас предсмертного страха для невинного существа; причем твой грех – это его или ее страдание.
Тогда делается ясным, каким образом грех становится убийственным. Это пережила в свое время, в свою меру, большую, страшную меру, женщина, взятая в прелюбодеянии. Вы, наверное, помните рассказ в восьмой главе Евангелия от Иоанна: взяли молодую женщину в прелюбодеянии, привлекли ее перед суд Христов: таковых нам Моисей велел побивать камнями; Ты что на это скажешь?.. Я сейчас не буду говорить о том, что Христос сказал; я хочу обратить ваше внимание на эту молодую женщину. Она по легкомыслию, соблазненная, увлеченная, согрешила; как все мы, она, вероятно, думала: покаюсь в свое время; в этот раз сойдет, другого раза не будет… И вдруг оказалось что это и есть последний раз, потому что ее взяли, и она стоит перед Христом и она знает закон. И она телесно, душевно, всем существом понимает, что грех и смерть – одно и то же; потому что она согрешила – она теперь умрет; она понимает, что перед судом Божиим грех влечет за собой смерть… Это такого же рода опыт, как в случае пастуха и ягненка. Смерть и грех нам кажутся такими различными; нам кажется, что они ничего общего друг с другом не имеют: грешу каждый день, умру когда-то, позже. А вдруг оказывается, что нет, что прав был апостол Павел, когда говорил, что смерть – это плод греха (Рим. 5, 12); была права книга Бытия, которая в начале нам говорит, что человек согрешил – и смерть вошла в мир. Это нам кажется далеким, нереальным; а каким реальным оно стало для этой молодой женщины, которая за одно мгновение греха вдруг стала перед лицом смерти, окончательной смерти, смерти всерьез – не смерти когда-нибудь, а вот сейчас. Причем смерти жестокой: быть избитой камнями, умереть одиноко, отверженной всеми… То же самое переживал и пастырь, возлагавший свой грех на любимую овцу, которая погибала от этого греха.
Вот смысл ветхозаветного жертвоприношения, и вот почему Ветхий и Новый Завет (Ветхий Завет – пророчески, Новый Завет уже воочию) нам говорят о Христе как об агнце: Агнец Божий, который берет на себя грех мира (Ин. 1, 29), – Он берет на Себя весь грех мира. Он, непорочный, чистый, безгрешный, должен умереть, потому что Он захотел, вольной волей захотел стать нам своим, родным; Он уже не только Бог небесный, Он – человек на земле. Человек безгрешный, чистый, как овца была чистая, непорочная; и потому что вокруг Него качествует грех – этот грех ложится на Него проклятием и смертью. Христос рождается на смерть; уже Младенец вифлеемский, как новорожденное овча, рождается с тем, чтобы быть кровавой жертвой; и когда в рождественскую ночь мы предстоим пред яслями Христовыми, мы должны понимать, что это значит. Обыкновенно икона Рождества Христова нам представляет ясли. Есть древняя греческая икона, где все изображено, как нам привычно: и пещера, и Дева Богородица, и Иосиф, и пастухи, и ангелы, и животные, и волхвы; только одно в ней не похоже на другие иконы: вместо обычных яслей Христос лежит на жертвеннике. Высокий каменный жертвенник, и Он лежит, как агнец. Он лежит, потому что Он родился, чтобы быть закланным за человеческий грех; в первый же момент Его бытия как человека Он – жертва.
И в крещении Господнем тот же образ всплывает. Тогда, в рождественскую ночь, Спаситель родился изволением Отца и послушной, . Но теперь это уже не Младенец, теперь это уже зрелый Человек, Иисус Христос. Тогда Божественный Совет, Божественное решение определило наше спасение через крестную смерть Богочеловека; но теперь уже не только Бог решает – Человек Иисус Христос должен осуществить то, что Бог воплотившийся принял на Себя воплощением. Христос приходит на Иордан. До Него сюда приходило множество людей – символически, образно омыть свои грехи. Они погружались в эти воды, и эти воды как бы отяжелевали человеческим грехом; они смывали грех, и этот грех как бы оставался в водах тяжестью, мертвостью своей убийственной силы. В эти воды погружается безгрешный, невинный Христос; Ему нечего смывать с Себя, Он чист, но Он погружается в эти мертвые и мертвящие воды, погружается в человеческий грех и восходит из этих вод, как бы взяв на Себя этот грех и эти воды очистив Своим погружением в них. Воды иорданские носят на себе чистоту, которую они приобрели тем, что Христос весь грех из них взял на Себя, Богочеловек освятил их Своим прикосновением. Мы по отношению ко Христу в том же положении, как пастух, как хозяин ветхозаветный по отношению к тому ягненку, к той овце, которую он должен заколоть, которую он предает на смерть, потому что сам грешен.
Мы это не умеем чувствовать. Христос жил две тысячи лет тому назад; иконы облагородили эти страшные образы, богослужение облагородило все случившееся. Мы смотрим на иконы, изображающие распятие, но не видим Человека Иисуса Христа, умирающего на кресте: покой победы лег на эти страшные картины. Но мы не смеем этого забывать; как можем мы это забыть, как можем мы в литургии видеть только прекрасную службу, богослужение, которое так много нам говорит и так бесконечно много нам дает?! Разве мы не умеем насквозь, через эту красоту видеть жуткую, трагическую реальность того, что она изображает? Смерть красивой не бывает; она может быть величественна, но она не красива. Мученическая смерть может быть грандиозно величественна – но она красивой не может быть; и мы должны вырваться из привычных образов, которые нам представляет церковное богослужение, в реальность самих событий.
И это везде, во всем богослужении мы можем пережить. Крест, распятие, на которое мы смотрим, изображает нам жертву и победу Христа, но мы не смеем видеть в нем только победу. Священническое облачение изображает нам царственную славу победившего Христа, – но мы не смеем забывать, какой ценой это воцарение обошлось Сыну Человеческому. Часто говорят о том, что архиерейское богослужение все как-то сосредоточено вокруг архиерея; да, если только мы умеем видеть, что он собой представляет; если мы сумеем вспомнить в разных действиях, которые его окружают, страшные, а не светлые образы Нового и Ветхого Завета. Архиерей входит в храм, он стоит в середине, на виду у всех, и с него снимают верхнюю одежду, – разве это не образ того, что в страстную ночь со Христа совлекли Его одежды, и Он остался один, на виду у всех, готовый к избиению, к посрамлению, к насмешкам? Христос говорит Петру: Придет время, когда ты прострешь руки свои, и другой тебя препояшет, и пойдешь ты, куда не хочешь (Ин. 21,18). Архиерей тоже поднимает руки, и на него возлагают пояс, который значит готовность на подвиг, на труд. Мы можем в этом увидеть только прислуживание архиерею; мы можем увидеть и этот страшный образ, который стал перед Петром, когда Христос его предупреждал о той смерти, какой он умрет. Митра изображает собой терновый венец; мы вольны видеть или не видеть это, мы слепы или нет… И прежде всего этого священник перед службой надевает на себя белую рубаху, которая изображает собой непорочность, чистоту, ту самую чистоту агнца, овцы, идущей на заклание. Это все – образы, но мы можем их видеть или быть слепыми. И то же самое мы можем говорить обо всем, что в церкви происходит. Только очень страшно, когда мы даем себя ослепить красотой, заворожить гармонией всего того, что есть, и не видим, что это собой представляет. Христос – Агнец, родившийся в смерть, положенный в ясли, которые уже представляют жертвенник; Агнец, родившийся в пещере, которая уже предвещает гробную пещеру в том саду, где Его бездыханное тело – или скажем проще, резче: труп – будет положен после страшной смерти на кресте. И весь путь Его жизни приводит Его к тайной вечери. В рассказе о тайной вечери у разных евангелистов довольно полно изображена еврейская пасхальная вечеря, но одного в ней не хватает. Центром еврейской пасхальной ночи был ягненок закланный, который будет разделен. И не упоминается ни у одного из евангелистов агнец, потому что центр тайной вечери – Тот, Кто является Агнцем. Агнец Ветхого Завета, агнец жертвоприношения был только образом, подготовкой к тому, чтобы мы сумели понять и увидеть. Здесь он не нужен: среди учеников – Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира, грядущий на смерть, на распятие. О содержании тайной вечери в другом отношении я скажу позже, во второй беседе, но сейчас я хочу обратить ваше внимание на некоторые ее особенности в ту ночь и на нашей литургии.
Я вам только что старался объяснить, что жертвоприношение Ветхого Завета являлось видением того, что должно совершиться реально, в порядке нашего спасения; это притча, это образ. Этот образ делали, может быть, более ярким и понятным пророки. Помните, например, пророка Исаию, который говорит о Христе: Вот раб Мой… как многие изумлялись, смотря на Тебя, – столько был обезображен паче всякого человека лик Его, и вид Его – паче сыновъев человеческих! Так многие пароды приведет Он в изумление; цари закроют пред Ним уста свои, ибо они увидят то, о чем не было говорено им, и узнают то, чего не слыхали. Господи, кто поверил слышанному от нас, и кому открылась мышца Господня? Он взошел перед Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему. Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лицо свое; Он был презираем, и мы ни во что не ставили Его, Но Он взял. но Себя наши немощи, и понес наши болезни.; а мы думали. что Он. был поражаем, наказуем и уничижен. Богом, Ио Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем. и ранами Его мы исцелились. Все мы блуждали, как овцы, совратились каждый на. свою дорогу: и Господь возложил на Него грехи всех нас. Он истязуем был, но страдал добровольно и не открывал уст Своих; как овца, веден Он был на заклание, и как агнец пред стригущими его безгласен, так Он не отверзал уст Своих. От уз и суда Он был взят; пород Его кто изъяснит? Ибо Он отторгнут от земли живых; за преступления народа Моего претерпел казнь. Ему назначили гроб со злодеями, и не было лжи во устах Его. Но Господу угодно было поразить Его, и Он предал Его мучению; когда же душа Его принесет жертву умилостивления, Он узрит потомство долговечное, и воля Господня благоуспешно будет исполняться рукой Его. На подвиг души Своей Он будет смотреть с довольством; через познание Его Он, Праведник, Раб Мой, оправдает многих и грехи их на Себе понесет. Посему Я дам Ему часть между великими, и с сильными будет делить добычу, за то, что предал душу Свою на смерть, и к злодеям причтен был, тогда как Он понес на Себе грех многих, и за преступников сделался ходатаем (52, 13-53, 12). И о Божией Матери: Возвеселись, неплодная, нерождающая, воскликни и возгласи, немучившаяся родами, потому что у оставленной гораздо более детей, нежели у имеющей мужа, говорит Господь (54, 1). Вот эти образы жертвоприношения, эти пророческие слова: весь Ветхий Завет готовился к тому, чтобы пришел Агнец Божий, родился в смерть, взял на Себя грех, проповедовал правду, явил святость, отдал Себя свободно на истязание, умер на кресте, и смертью победил смерть.
Но в эту ночь случилось что-то особенное; особенным было то, что Христос, Который является великим Пастырем, Первосвященником Церкви, Сам совершал эту Божественную службу. Он преломлял хлеб, Он раздавал чашу – а вместе с тем ученики, принявшие приобщение этому хлебу и этой чаше, остались такими же, какими они были раньше; каким это образом? – Потому что эта тайная вечеря, совершенная Христом еще на земле, сама была прообразом того, что должно было случиться в течение наступающих дней, того, что мы называем Страстной седмицей. Это было как бы видение той литургии, которую после Креста, Воскресения, Вознесения и Пятидесятницы мы совершаем здесь. Она еще потому была прообразом, что самая сущность тайны не была еще совершена. Гефсиманская ночь, предательство, страстные дни, Крест, Воскресение и прославление Спасителя еще не были совершены, и дар Святого Духа, Который должен был прийти на учеников с тем, чтобы сделать их способными принести плод того, что им дается, еще не был им дан. В этом смысле каким-то непостижимым, страшным образом эта тайная вечеря, когда Христос совершал самое действие ее, была еще ожиданием будущего, большего, более реального.
Но вот Христос совершил все дело спасения; все совершилось, нечего к этому прибавить в порядке Божественного промышления; и мы совершаем литургию. Но и она является только прообразом того, чего мы ожидаем; несмотря на ее непостижимое величие, несмотря на то, что в ней реально, вещественно, духовно нам преподается вечная жизнь, мы все-таки ожидаем чего-то большего. После причащения священник в короткой молитве говорит: Дай нам истее (то есть, более истинно) Тебе причащатися в невечернем дне Царствия Твоего. Потому что эта Божественная литургия представляет собой, одновременно, и тайну спасительного подвига Христа, и тайну будущего века, который раскроется в полноте и во всей славе и силе только после второго пришествия Христова. Но вместе с этим, это не только ожидание, это не только образ;
Божественная литургия не является притчей, она является реальностью, но реальностью, которую мы еще не можем воспринять в полноте и которая не может нам быть дана во всей силе и славе. В Божественной литургии совершается чудо; чудо этой литургии в том, что все, ожидаемое нами в будущем, в доступной нам мере дается нам сейчас. В одной из тайных молитв священника говорится: Дай нам сегодня участвовать в Твоем Царстве, которое еще грядет: дай нам сегодня приобщиться тому, что еще впереди. Потому что литургия – не образ и не притча, а предвкушение, и предвкушение потому, что в Божественной литургии уже сейчас, теперь (на мгновение и в той мере, в которой это нам доступно по нашей плотяности, по нашей греховности и по греховности всего мира) мы пред вкушаем вечность, участвуем в ней, приобщаемся ей. И в этом основной смысл, при совершении таинств, призывания Святого Духа; Святой Дух свидетельствует о том, что будущий век уже настал. Будущий век (мы сами знаем) настал для нас только частично; искупленные – мы все-таки грешные; получив приобщенность ко Христу – мы не являемся непорочными агнцами, подобно Ему; получив дар Святого Духа – мы горим не ярким пламенем, а тускло и мгновениями.
В этом смысле будущий век, приобщенность и к полноте того, что человек собой представляет во Христе, и к жизни Духа в нас только частична; и поэтому этот пир вечности, в котором мы участвуем, является ожиданием, предвкушением, тоской по нему – а не реальностью в ее полноте. Мы зовем Святого Духа; Он сходит, Он исполняет Собой все: хлеб и вино действительно делаются Телом и Кровью Христовыми; но мы их не видим горящими, сияющими в Божественной приобщенности. И мы принимаем Тайны, ив нас загорается на мгновение свет Божественного присутствия – но тускло, тихо, ненадолго. Мы живем, с одной стороны, той полнотой, которая нам дается и дается не мерой (Ин. 3, 34), но которую мы принимаем в меру наших сил; и, с другой стороны, живем ожиданием того, что эта Божественная литургия когда-то станет не богослужением, а реальностью всей жизни, когда уже, как говорит книга Откровения (21, 22), в Новом Иерусалиме не будет больше храма, потому что Бог является храмом, не будет больше богослужения, не будет больше жертв, а будет только одно: жизнь Божия, потоком, ключом бьющая в нас.
Вот чего мы ожидаем; но в Божественной литургии, как мы ее знаем теперь и какую мы празднуем, есть уже победоносная реальность, побеждающая грех, смерть, рознь. Это еще предвкушение последней славы и торжества, но это уже победа Божия на земле и наше приобщение этой победе.
И вот, если подумать о всей этой грандиозной линии событий, мы видим, что каждое событие является как бы предзнаменованием, видением того, что будет, и, вместе с тем, уже приобщенностью тому, что грядет; потому что то, что грядет, уже является реальностью в Боге, в Его премудрости, Его любви; Кровь агнцев уже очищала ветхозаветное человечество, ввиду грядущего Агнца; кровь Агнца Христа у ж е совершила тайну Божественной литургии, хотя то. что совершилось на Тайной Вечере, было только прообразом того, что совершится на Страстной и в пасхальные дни, и того. что будет совершаться из столетия в столетие в наших скромных, храмах, Тогда Христос совершал богослужение, – Он, Агнец, но событие еще не было совершено, и оно осталось прообразом; теперь мы совершаем это богослужение, хотя событие совершено, к реальность приобщения вся тут, но то, что совершает ее не Сам Христос, напоминает нам, что это – еще на земле, и мы ожидаем будущей славы небесной.
Мне хотелось бы, чтобы из моей первой беседы у вас осталось в памяти и в сердце то, что я говорил о жертвах, – именно, что по какому-то железному закону грех одного человека всегда ложится на другого, и жесточе всего, суровее всего он ложится на невинного человека. Это относится ко всем нам; мы все грешим, и плодом этого греха является зло, страдание вокруг нас. Второе – это то, что в Божественной литургии мы ожидаем еще большего, чем то, что нам в ней дается; а дается нам очень много: дается приобщенность ко Христу, дается дар Святого Духа, дается просто жизнь. И вместе с этим, хотя дается нам все, но воспринимаем мы это в меру, и большей частью в такую небольшую меру, что как бы ни были глубоки наши собственные переживания, видя нашу жизнь, слыша наши слова, окружающие нас люди себе ставят вопрос: получил ли он вообще что-нибудь? Есть ли в этом чуде приобщенности, о котором христиане говорят, какая-то реальность? Или это только переживание – благочестивое, теплое, но того же порядка, как бывает переживание в семейный праздник, когда ненадолго у всех хорошо на душе, у всех чувство благожелательности по отношению друг ко другу, и когда все это через самое короткое время забывается, не выдерживает встречи с твердой, жесткой жизнью… И тут есть разные моменты, связанные с литургией, уже не в ней самой покоящиеся, а в нас, не зависящие от Бога, а зависящие от нас, на которые нам надо обратить внимание.
Первое, это то, что когда мы идем причащаться, приобщаться, мы забываем условие, которое Сам Господь положил этому приобщению, сказав: Если ты принесешь свой дар в храм и вспомнишь, что кто-либо имеет что-то на тебя, оставь свой дар, пойди примирись с братом твоим и тогда принеси дар (Мф. 5, 23). Потому что пока есть кто-то, кто стоит перед Богом с открытой раной души, кто взывает к Богу и говорит: Господи, он меня унизил, он меня оскорбил, он меня обошел, он меня обобрал, он меня ранил, отверг, – даже если этот человек не просит отмщения, все равно этот крик, который поднимается от земли к небу, громче нашей молитвы. И это нам надо помнить; нельзя мириться с Богом, оставляя в стороне примирение с людьми. Господь нам явно говорит:
Простите – и вам простится (Мф. 6, 14-15). Но кроме того, мы должны другому человеку помочь исцелиться от горечи и боли, страдания, унижения, обиды, которые мы причиняем. И если мы этого не делаем, мы забываем что-то основное. Вы, наверное, помните притчу Христову о том, как один человек другому был должен, а тот был должен своему господину. У него не было чем отдать долг, но он умолил господина переждать; а выходя от него, встретил своего должника, и стал требовать от него долга. И когда господин узнал об этом, он потребовал в свою очередь всего сполна (Мф. 18, 23-34). Мы не можем, с одной стороны, просить Бога о том, чтобы Он нам оставил все, начиная с коренной нашей к Нему неверности, начиная с нашего безразличия по отношению к Нему, к Его жизни, к Его смерти, к Его кресту, к Его учению – и, одновременно, не отпускать другим. Так что это первое и очень существенное условие. Разумеется, если мы сделали все, что в наших силах, и другой человек не простил, не примирился, тогда мы можем прийти к Богу и сказать: мы все сделали… Но нам надо быть в этом смысле осторожными; не говорить легко «Я сделал все, что мог» просто потому, что мы подошли и сказали «Я тебя, кажется, обидел (когда достоверно знаем, что обидели, но «кажется» смягчает нашу собственную униженность) – прости», – и на этом успокоиться.
Второе: когда мы причащаемся, мы всегда думаем о том, что мы хотим приобщиться к жизни Христовой, к вечности Христовой, к воскресению Христову, к Его Сыновству – ко всему тому, что является плодом Его святости и Его спасительного подвига. Но редко, редко мы думаем о том, что приобщенность означает общую жизнь; а делят жизнь или полностью или вовсе нет. Те люди, которые бывают друзьями солнечных дней, а в темные дни забывают нас, – нам не друзья. И вот если мы хотим причаститься, стать как бы частицей Христова тела, если мы хотим приобщиться, то есть с Ним иметь общую жизнь, то мы должны быть готовы приобщиться всему тому, что Христово: не только славе Его Воскресения, Его победе, одержанной Им в Е г о теле, в Е г о душе, на кресте, а приобщиться всему.
Евангелие рассказывает, как однажды на пути в Иерусалим, где Он должен был умереть, Христос начал говорить Своим ученикам о том, что они восходят в Иерусалим, и что Сын Человеческий предастся в руки человек грешных; и оплюют Его, и избиют Его, и убьют Его, а в третий день Он воскреснет. Двое из Его учеников (причем из светлых, из великих Его учеников, Иоанн и Иаков) подошли к Нему и стали просить о том, чтобы, когда Он придет в Своем Царстве, уже победив, Он им дал сидеть по правую и левую руку от Себя (Мк. 10, 35). Из всего, что слышали они от Христа, они услышали только о Его победе; и единственная мысль удержалась в их сознании: когда придет победа, Христос им может дать встать одесную и ошуюю Себя. Они не заметили как бы, что Христос говорил о том, какой ценой эта победа будет одержана. Они могли бы остановиться только на этом, потому что это было самое главное, этому надлежало случиться с их Учителем, с их Другом; нет – они прошли мимо этого и подумали только о том, что с ними будет, когда победа придет. И Христос тогда им сказал: Можете ли вы креститься тем крещением, которым Я буду креститься? Можете ли пить чашу, которую Я буду пить?.. Креститься и по-славянски и по-гречески значит погрузиться: готовы ли вы погрузиться, с головой уйти во все то, что со Мной сейчас случится? Готовы ли вы пить до конца чашу, которую Я буду пить? И ученики сказали: Да. – И Христос сказал вещь очень для нас важную: Крещением, которым Я буду креститься – и вы будете креститься; чашу, которую Я буду пить – и вы будете пить; а сесть по правую и левую руку от Меня – Я не могу дать, это может сделать Отец в Своей мудрости. Это не угроза, и это не обещание. Можно это перевести так: Неужели в момент, когда Я иду на смерть, вы можете думать только о том, что с вами будет после победы? Готовы ли вы со Мной разделить Мою судьбу? Если вы готовы разделить со Мной Мою судьбу – можете не тревожиться о своей: Я сумею разделить ее с вами…
И вот об этом нам говорит Христос, когда мы идем причащаться: Не беспокойтесь, небо к вам сойдет; вопрос, который Я ставлю перед вами: готовы ли вы на земле быть со Мной?.. После Своего Воскресения Спаситель говорит ученикам: Как Меня послал Отец, так и Я вас посылаю (Ин. 20, 21), и в Евангелии от Матфея Христос говорит: Я вас посылаю, как овец среди волков (10, 16). И когда мы идем к чаше, в которой излитая за нас Кровь и распятое Тело (воскресшее, прославленное, но все равно: и распятое, и излитая), вопрос перед нами встает: что я готов сделать? Как я отношусь к тому, что мне дается? Я приобщаюсь Агнцу, закланному за спасение мира; неужели вся моя приобщенность только в том, чтобы через Его крест дойти до моего спасения? В этом ли моя дружба со Христом? Кто же Он для меня? Неужели Он – просто дверь? Он о Себе говорит: Я – дверь (Ин. 10, 7); неужели Он – только путь, то есть, неужели я вижу в Нем только обстоятельство, предмет – или это живой человек? Живой Бог, но и живой человек, потому что, когда Он умирал на кресте, умирал человек на кресте – живой, молодой, тридцати трех лет, Которому незачем было умирать, потому что в Нем не было греха, значит, не было и семени смерти; Который умирал моей смертью, и твоей, и вашей, и нашей… Итак, когда я иду причащаться, – к чему я хочу приобщиться? Неужели все сводится к тому у что я Христу готов сказать: Тебе – крест, а мне – воскресение?.. А к этому сводится, когда мы идем причащаться только в надежде, что мы оживем душой, что мне станет лучше и я вернусь в свою жизнь в лучшем расположении духа, с новыми силами; тоща как вступая в причащение, я вступаю в Его жизнь , в каком-то смысле, выхожу из своей жизни. Бог нам все дает: жизнь, прощение, Свои Тело и Кровь, вечность нам открывает; Он не запирает дверь. Как же я должен себя чувствовать. если я рассматриваю всю тайну спасения просто как мост, перекинутый через бездну, по которому я буду идти; не обращая внимания на то, что этот мост – живой мост? Вот это другая сторона причащения, на которую нам надо обратить внимание, если мы хотим вырасти в какую-то меру, – просто христианскую меру.
А теперь третье. То, что я скажу сейчас, я скажу коротко, на примерах; но самую тему, думаю, каждый из нас должен был бы развить, продумав каждый из моментов крестной тайны Христа. На тайной вечери Христос преломил хлеб, приготовил чашу и сказал Своим ученикам: Творите сие в Мое воспоминание (Лк. 22, 19). И – справедливо – восприняла эти слова, как продолжение в Божественной литургии преломления хлеба и разделения чаши. Но все ли к этому сводится? Говорил ли Христос только о том, что Он теперь учреждает священный лир, что с этой ночи начинается христианская встреча вокруг таинственного стола, на котором вместо агнца теперь предлежит Хлеб и Вино, – Агнец Божий, силой Святого Духа реальный и присутствующий на каждой литургии? Я думаю, что этого мало; мы не призваны только совершать священный обряд. Как я старался вам показать, что эта тайная вечеря является прообразом того, что будет совершаться во время крестных дней, так этот образ остается образом в том смысле, что, видя совершаемое Христом над этим хлебом и над этим вином, мы должны перенестись мыслью, сердцем, волей, всей жизнью к тем действиям, которые выражены, изображены этим обрядом. И это значит, что, если это преломление хлеба и эта чаша, раздаваемая всем, представляют собой Агнца Божия, отдающего Себя на крестную смерть нашего ради спасения, то все, что составляет страстную тайну, мы должны выполнить, если хотим, чтобы это приобщение было полной реальностью» Если мы хотим приобщиться этому Телу ломимому, этой Крови изливаемой, этой жизни отдаваемой в таинстве приобщения, мы должны приобщиться этому же в таинстве жизни, каждодневной жизни.
И вот подумаем о том, что это может значить. Первое, что приходит на ум, это то, что вся Страстная седмица, начиная с входа Господня в Иерусалим, продолжая тайной вечерей и вплоть до самого распятия, проходит под знаком недоразумения, непонимания, какой-то безнадежной, отчаянной путаницы: ослепленности, с одной стороны, и вырастающей страшной карикатуры – с другой стороны. Народ принимает Христа в Иерусалим со славой – вход Господень. Но почему? Потому что они ошибочно думают, что Он – царь, который сейчас возьмет в руки власть, освободит их от римского рабства и восстановит царство Израилево. И в мгновение, когда они обнаруживают, что их национальные, политические, мессианские надежды (в том виде, в каком они их понимают) обмануты, они отвергают Христа и они, та же самая толпа, через очень мало дней будут кричать: Распни, распни Его! Нету нас царя, кроме кесаря… Во время тайной вечери, если вы внимательно прочитаете первосвященническую беседу Христа, которую мы читаем в виде первого Евангелия в Великий четверг вечером, все– недоумение, все – непонимание, все – недоразумение. То, что Христос старается ученикам сказать, – они не понимают, они н е могут понять, они не могут воспринять. И из этого вырастает последующее страшное человеческое одиночество Спасителя: Он не понят; Он оставлен один с тайной спасения. Даже Петр, который на пути из Кесарии Филипповой, озарением свыше, провозгласил, что Христос есть Сын Божий (Мк. 8, 29), – и он к Нему подходит и говорит, через мгновение после того, как Христос им открыл тайну Своего распятия: не дай этому случиться, пожалей Себя… С этого мгновения в самом основном Христос остается один. Он идет Своим путем; ученики следуют за Ним, окружая Его, но все время обманываются, все время думают одно, тогда как совершается другое…
И вот первые две вещи, с которыми мы можем столкнуться, если мы хотим быть заодно со Христом Спасителем, разделить с Ним все то, что составляет тайну спасения. Когда вся наша жизнь является недоразумением, когда все, что мы говорим или делаем, все, что мы собой представляем, самая наша сущность остается непонятой, когда все вокруг нас живет иллюзией и непониманием, мы должны от Христа научиться, как относиться к тем, которые н е понимают, которые ожидают иного, которые через мгновение, обманутые своей иллюзией, разбившейся о нашу реальность, нас отвергнут и проклянут. Когда мы оставлены одинокими – способны ли мы, как Христос, идти дальше своим путем, не в одиночку, не оставив других в стороне, а живя и умирая для этих именно людей, которые нас не понимают и только слишком поздно поймут? Вот где начинается страстной путь.
А дальше мы можем взять картину за картиной. Христос среди Своих учеников; Он знает, что грядет на Него смерть, а ученики спорят о том, кто между ними больший. Христос совершает последнюю вечерю, последний обед со Своими учениками, празднует последнюю символическую пасху перед тем, как Пасха станет реальностью плоти и крови Сына Человеческого, Агнца Божия; за тем же столом сидит Иуда: как Христос к нему относится? Он с ним делится хлебом; и когда уже что-то очень страшное случилось и путь Иудин определился бесповоротно, Христос ему говорит: Друг, иди и сделай то, что ты должен сделать… Как м ы относимся к тому, кого мы считаем изменником. предателем?..
Перед тайной вечерей собрались ученики; ни один из них не позаботился о том, чтобы умыть ноги Христу или другим. Это дело, которое в древности предоставлялось самому низкому, ничтожному из рабов. Снимает с Себя верхнюю одежду, препоясывается полотенцем, берет умывальницу – Христос. Он – как раб, как слуга среди Своих учеников; Он берет на Себя то, что слишком низко и унизительно для других. Тогда ученики приходят в смущение. Петр говорит: Не умоешь ног моих вовек (Ин. 13, 8). Но тогда уже поздно. Способны ли мы поступить, как Христос? Готовы ли мы взять на себя самое низкое, самое ничтожное служение просто потому, что нужно же кому-то это сделать? Или думаем мы о том, что есть младше меня, есть беднее меня, есть такие, которые по долгу должны были это совершить? А вместе с тем Христос нам говорит: Не учитель ли Я ваш? И вот Я среди вас, как слуга; Я вам дал пример, чтобы вы ему следовали… Есть ли у нас достаточно заботливой любви для того, чтобы не считать ничего слишком мелким, слишком унизительным, слишком ничтожным, что нужно для другого человека? Готовы ли мы сделать что угодно, не ставя даже перед собой вопроса о том, кто он, кто – я? Христос не ставит вопрос, – Он его решает. Мы его ставим все время, и не решаем по Христову…
Дальше – Гефсиманский сад. Христос перед лицом Своей смерти – к перед лицом Своей жизни; потому что смерть или завершит эту жизнь, или обессмыслит ее. а жизнь дает смысл этой смерти или нет. Христос стоит перед всей Своей жизнью и всей Своей смертью; Он ищет поддержки. Трех самых, может быть, близких Своих учеников Он просит бодрствовать с Ним, не спать; три раза Он к ним приходит, три раза Он их находит спящими. Разве это не страшно похоже на нас, когда кто-нибудь нам близкий в борении, болезни предстоит перед смертью или перед устрашающим его решением? Мы рядом с ним находимся, а потом мы устаем, устаем с ним делить его борение, его скорбь, его болезнь – и уходим. Мы уходим подышать воздухом, посмотреть вокруг себя, вырваться из этого напряжения комнаты, где болеет или умирает человек, из обстановки, где слишком много горя или страха. Мы уходим; нам надо отдохнуть; но человеку, который на самом деле в сердцевине этого ужаса, некуда уйти!.. Ученики проспали; мы просыпаем так значительную долю нашей жизни – и чужой жизни… А вместе с тем, в этом тоже могло бы быть исполнение Христовой заповеди: Сие творите в Мое воспоминание… Я был голоден, Я был наг, Я был холоден, Я был одинок, Я был в больнице, Я был в тюрьме, и вы Меня не посетили. А если посетили, то разделили Мое страдание на мгновение, так, чтобы оно н е слишком тяжело легло на ваши души…
И дальше – предательство Иуды; и снова: Друже! И бегство учеников, и суд перед первосвященниками, суд перед Пилатом; клевета, убийственная клевета, от которой Христос умрет, – как мы относимся к клевете, когда на нас клевещут?.. А когда не клевещут, а просто сплетни распространяют, злословят, насмехаются – как мы относимся: по Христову или иначе?.. Я говорил о карикатуре: страшный момент, когда перед Пилатом стоит Христос, и Пилат спрашивает народ: кого вы хотите, чтобы я вам отдал – Иисуса, называемого Христом, или Варавву? (Иисус, Сын Небесного Своего Отца, – и Варавва, что по-еврейски значит сын отчий). И Израиль выбирает Варавву, самозванца, лжеца… Как мы относимся, когда встречаются такие подмены в нашей жизни, когда выбирают ложь вместо правды, подлог вместо истины? Что бывает, когда, в конечном итоге, все от нас отвернутся?.. Христа еврейский народ отверг: не знаем мы царя, кроме кесаря. Христу не было места в человеческом граде, Ему надо было умереть вне стен. Но этого мало; Он был оставлен Богом: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил? И вот, отвергнутый людьми, отвергнутый Богом, Он остался верен до конца и людям, и Богу: Прости им, Отче, они не знают, что творят… В руки Твои, Господи, предаю дух Мой… Что бывает, когда отвергаемы мы? Что бывает, когда нам кажется, что Бог нас забыл? Что бывает, когда на нас находит душевное страдание, когда в нашу меру (малую, может быть, но полную нашу меру) мы оказываемся в Гефсиманском саду? Что бывает, когда физически мы страдаем, когда боль проникает в наше тело, как в тело Христово на кресте?..
И во всем этом есть две стороны. Я до сих пор все время говорил: мы не поняты, оставлены, отвергнуты, преданы, забыты, окружены клеветой, унижены и оплетены сплетнями, и так далее, – умеем ли мы поступить, как Христос? Но есть еще другая сторона, может быть, более страшная, но такая же реальная, когда мы хотим произвести суд над своей душой. Во всем том, что я говорил, я предполагал, что мы в достаточной мере Христовы, чтобы стоять там, где Христос. Но не бывает ли, что мы в толпе тех, кто н е понимает; не бывает ли, что в той или другой мере мы занимаем положение Иуды, Петра, трех учеников, клеветников, сплетников, неправедного судьи, трусливого, малодушного судьи, распинателя, сбежавшего ученика? и т. д.
И вот тут, и в том и в другом случае, перед нами стоит тайна Божественной литургии как призыв, как вызов, как суд, как требование. Творите сие в Мое воспоминание не значит только совершите церковную службу, приобщитесь чудом ставшим Плотью и Кровью Христовыми хлебу и вину; это значит – приобщитесь всему тому, всему без остатка, что представляет собой тайная вечеря как образ Страстной седмицы Тайная вечеря – не только образ страстей, но и жизни, торжества, она – начало будущего века, она уже– пир вечности, пир Агнца. Но не об этом речь идет, – к этому мы всегда готовы приобщиться! Христос сказал: Творите сие в Мое воспоминание, – не только преломляйте хлеб, не только разделяйте чашу. Вы – тело Христово, вы – тот Агнец, который ломим и который истекает кровью; Я вас посылаю, как Отец Меня послал… И вот вопрос, который перед каждым из нас стоит перед каждым причащением, после каждого причащения: приняв ли я участие только в таинственной литургической вечери или погрузился я в тайну Христову и вступаю, в свою очередь, в эту тайну с о Христом?.
Вот мысли, которые я хотел вам представить, в надежде, что они сделают Божественную литургию более реальной, более страшной, более требовательной: что когда вы будете задумываться над своей совестью перед приобщением Святых Тайн, вы поставите себе вопрос не о мелочах жизни (которые тоже. имеют свое место, потому что и мелочью мы грешим, и крупными грехами) , но поставите себе вопрос основной: где я? кто я по отношению ко Христу? Кто я и где я по отношению к приобщенности, по отношению к Тайнам и по отношению к тайне спасения?
О богослужении и стиле христианской жизни [10]
Мысли участника IV Ассамблеи Всемирного Совета Церквей. 1968 г.
В отличие от той Ассамблеи, которая имела место в Нью-Дели семь лет тому назад и преимущественно была посвящена вопросам веры и устройства, Упсальская Ассамблея запомнится как конференция, сосредоточенная на темах жизни и христианского делания. На ней Всемирный Совет Церквей, то есть большая часть христианского мира со всей силой убеждения, со всей озабоченностью любви и солидарности обратилась к проблемам современности: голоду, обездоленности, бесправию, дискриминации, ко всем формам зла, порожденного человеческой недоброй волей или являющегося результатом горестных, трагических обстоятельств земной жизни.
Во всех обсуждениях, во всех дискуссиях меня поражала подлинность, искренность тех людей, которые в них принимали участие. От самых старых до самых молодых – все с глубоким сочувствием и пониманием хотели взять на себя ответственность за тот мир, который создался в течение двух тысяч лет под знаменем Христа и в который мы, христиане, внесли столько неправды.
Эта христианская озабоченность современностью – а мир современен и Богу и людям изо дня в день, из тысячелетия в тысячелетие – не случайна. В самой сердцевине христианской веры лежит тема солидарности Бога и – в Нем, ради Него, вместе с Ним – человека, верующего в Него, с судьбой мира. Еще в Ветхом Завете, в книге Иова, в девятой ее главе, истерзанный, измученный Иов восклицает: где же тот посредник, который положит руку свою на меня и на моего судью?.. Где же тот, – хотел он сказать, – кто согласится в этой трагедии бесправности и обездоленности сделать шаг, который его поставит в центр конфликта; сделать такой шаг, после которого нет отступления, такой шаг, который делает его участником одновременно двух сторон этого конфликта? Ибо в этом заключается самая сущность христианского отношения к ответственности и к солидарности. Христианин не выбирает сторон; он видит неправду, он должен с ней бороться изо всех сил, но одновременно неправда не должна закрывать ему человека. Человек поступает нехорошо, но он остается человеком, и задача жизни не в том, чтобы стереть его с лица земли, его отодвинуть, дабы он путь дал другим, а в том, чтобы и его спасти, как об этом говорит с громадной силой и с такой убедительностью, основанной на принесенной им жертве, Кинг, в своем слове, которое было два раза цитировано на Ассамблее.
Для христианина поклонение Богу и служение человеку – одно и то же. Это две стороны одной медали. Мы не можем поклоняться Богу, Который есть любовь, без любви. Мы не можем исповедовать Бога, Который есть любовь, не воплощая эту любовь в жизнь. Мы не можем называться учениками Христа, Который взял на Себя трагическую солидарность и с Богом и с людьми одновременно, и отказываться от ответственности, от солидарности и с Богом и с людьми. Поэтому важное значение играла на Ассамблее секция, посвященная богопочитанию, поклонению Богу, богослужению, в работах которой мне довелось участвовать.
Наши собеседования на тему о богослужении показали, что две проблемы стоят сейчас перед христианским сознанием, два кризиса охватили тему богослужения и частной молитвы: с одной стороны – кризис веры, с другой – кризис собственно богослужения.
Кризис веры заключается в том, что в Америке и в целом ряде западных стран вера в Бога пошатнулась или, вернее, не вера в Самого Бога, а представление о Боге. Так называемое «новое», «радикальное» богословие поставило перед лицом христиан образ Бога, который очень трудно поддается почитанию. Мы верим в Бога личного, в Бога Живого Ветхого и Нового Завета; многие же теперь, пройдя стадию веры в то, что апостол Павел называет Богом философов, то есть в Бога, о Котором можно думать, Которого можно себе представить, перешли через грань и перестали вообще себе представлять Того Бога, к Которому они обращаются в молитве. Этот Бог стал расплывчатым; Он является предметом разных умозрений, но не доступен диалогу. К Нему обратиться нельзя. И поэтому существует очень острый кризис богослужения, очень острый кризис личной молитвы.
Но, кроме этого основного кризиса, есть кризис, относящийся к форме богослужения. В богослужении есть два аспекта. С одной стороны, богослужение должно быть выражением веры, любви, надежды, живого отношения между Богом и человеком. С другой стороны, богослужение должно быть больше человека и больше самой общины: богослужение должно открыть целый мир не только понятий, но и опыта, который нам дает Сам Бог. Так вот, кризис охватывает обе эти стороны богослужения.
Прежде всего, те богослужебные формы, которые у нас есть, были созданы в древности и в последующие века. Они выражали с большой яркостью религиозный опыт и религиозные переживания тех людей, которые их создавали. Но прошли столетия. Не только сознание, но и мироощущение людей глубоко изменилось. И теперь очень многие чувствуют, что они не могут влить вино новое в мехи ветхие, что они не способны больше выражать себя до конца, полностью, со всей значительностью в тех формах, которые когда-то в совершенстве выражали их предков.
Здесь играет большую роль, во-первых, язык. Язык, на котором написаны, составлены молитвы и богослужебные чины, – это язык той эпохи, в которую они создавались. У нас это язык славянский, у греков – это уже недопонимаемый византийский язык. Поэтому очень многие трудности встречаются на пути того, кто хочет до конца пережить молитвенные слова, молитвенные образы, выражения. Существует очень много слов, которые потеряли свое значение; они уже не значат того, что значили в то время, когда эти молитвы были составлены. И поэтому очень часто молящийся не может пережить то, что перед ним лежит, потому что он не понимает, о чем идет речь. Если бы это были слова просто непонятные, он мог бы навести справку, узнать, что они значат. Когда же это слова, которые сохранились в русском, например, языке, но изменили свой смысл иногда почти до неузнаваемости, тогда человек не ставит себе вопроса, – и это еще хуже, так как он не понимает настоящего смысла молитвенных слов, молитвенных выражений и придает им иногда совершенно изуродованный смысл.
Но язык – это не только слова, это тоже образы, картины, переживания, которые связаны со словами и которые в одну эпоху могут быть очень живыми, а в другую эпоху почти что вымереть. Есть слова, которые принадлежат определенному времени, но потом тускнеют и вымирают; есть слова, которые рождаются и делаются крылатыми словами одного только поколения, и потом уходят в забытье. Это проблема очень острая и очень важная, потому что слова-то люди часто и понимают, но то, что они значат, то переживание, которое вложено было в них изначально написавшими эти слова, ускользает от людей, и молитвенные чины тускнеют. Влить в них новую жизнь можно: личной молитвой, созерцательным, молчаливым углублением в себя – мимо слов, но не благодаря тем словам, которые потеряли свой смысл.
В этом отношении для нас, для Русской Церкви употребление славянского языка является проблемой, – и не только за границей, но и в России. И странным кажется нам, живущим за границей, что на все языки мира можно переводить наши богослужебные чины, нашу дивную литургию, вечерню, утреню, часы, пасхальные и великопостные службы – кроме как на родной русский язык. Иным кажется, что славянский язык настолько близок к русскому, что не надо, не стоит этого делать. А некоторым кажется, что славянский язык по отношению к русскому является как бы поэзией по отношению к прозе. Но это справедливо только для тех, кто знает славянский, то есть далеко не для всех, далеко не для большинства. Это привилегия небольшого и всё тающего меньшинства людей. И поэтому перед нами встает вопрос двоякий: с одной стороны, об употреблении живого языка вместо языка древнего, и, с другой стороны, о поновлении самого текста, ибо есть образы, картины, выражения, которые больше не вызывают умиления, которые в лучшем случае оставляют нас безразличными, а в худшем случае вызывают чувство недоумения, – делается как-то не по себе, «неудобно». Это относится не к существу богослужения, а только к его форме, к его выражению. Если же говорить о существе отдельных молитв, то, конечно, многие из них, написанные в древней Византии, не находят никакого отзвука в славянской душе. Некоторые образы, которые принадлежат Ветхому Завету, не находят никакого отзвука вообще в современном человеке. Иносказательно те или другие выражения мы готовы употреблять, но в прямом, живом смысле, с живым переживанием мы не в силах этого сделать. И об этом нам надо задумываться, потому что молитва должна быть правдивой; она не может быть условностью, она должна быть прямым, непосредственным выражением человеческого опыта, личного и сверхличного, человеческой души, соборности церковной, и не смеет быть археологическим воспроизведением того, что когда-то имело свой смысл, а теперь потеряло его.
В связи с этим, может быть, следует упомянуть и о символике богослужения. Богослужение наше имеет целью передать религиозный опыт, а этот опыт просто в умственных категориях передать нельзя. Он передается не только картинно, притчами, он передается символически, то есть через употребление, сочетание и движения, и слова, и музыки, и драматического как бы представления событий, которые таким образом доходят до сознания лучше, чем их можно довести только умственным изложением. Это относится не только к Церкви; символика существует и в литературе, особенно в поэзии, и в науке; она существует также и в политической жизни. Нет такой области, где бы не употреблялся тот или иной символизм, то есть где бы не употреблялись те или другие движения, выражения, формы выражения, которые несут смысл, которые доводят до сознания людей смысл, не заключенный просто в тексте или в предмете. Возьмите, например, флаг. Он значит для нас Родину. Это символ. То же самое – само слово «Родина». Это не только определение географическое, общественное. В этом слове содержится целый мир переживаний, вся история, вся общность судьбы, все общие надежды, не только прошлое, но и всё будущее. Такое слово является символом.
В Церкви тоже есть символы, и употребляются они по тому же самому принципу, как все символы; только и они иногда тускнеют. Символы, которые имели полное, яркое значение в определенную эпоху, – потому что символ ведь не выдумывают, а берут из опыта, – потеряли свое значение, потухли, посерели. Их, конечно, можно обновить, – прежде всего чуткостью, потому что в основе всякого символического выражения лежит опыт, а этот опыт принадлежит всем людям; но с другой стороны, часто можно найти другой символ, современный, осмысленный, не на злобу дня, а имеющий пребывающее значение, который выражает в точности то же самое, что и прежний, но понятнее, который прозрачен, который сияет смыслом.
Если бы у нас не было проблемы языка, то есть непонятных слов и переставших быть понятными мыслей, образов, если бы наша богослужебная символика стала прозрачней и понятней, то не было бы вопроса о длительности богослужений. В России вообще длительность богослужений не переживается так, как она переживается западным миром. У нас еще сохранилась радость, счастье о том, что нам дано быть перед Божиим лицом, ликовать, петь, плакать, каяться, исповедовать, жить с Богом; не только перед Божиим лицом, как я только что сказал, но именно с Ним. Нам дано быть одним живым телом и обществом, не направленным к Богу, но живущим в Нем, с Ним, – с Тем Богом, Который сказал, что мы будем Его сыны и дети, а Он будет нашим Богом, – с Тем Богом, Который нам сказал через апостола Павла, что мы больше Ему не чужие, а свои, родные, Его семья, – с Тем Богом, Который нам позволяет называть Его Отцом в полном смысле этого слова. И тогда радость наша была бы прозрачная и чистая; не было бы этого сознания дурмана, в котором нас упрекают.
Действительно, если богослужение делается темным, непрозрачным, непонятным, то неверующий имеет право поставить вопрос о том, что же оно значит: не является ли оно своеобразным опьянением; не порождает ли оно искусственно переживания, не относящиеся к Богу, к людям, а относящиеся только к самому себе, переживания, которые продлятся ровно столько, сколько продлится действие богослужения, переживания, которые имеют целью только усладить человека и не имеют никаких последствий.
Не таково истинное богослужение. Истинное богослужение, не порождают чувств как бы извне. Они дают свободу самым глубинным, самым подлинным чувствам подняться изнутри на поверхность. И эти чувства, раз уж они родились, никогда не угаснут. Они вошли в сознание, стали частью опыта, они не померкнут оттого, что потухнут лампады, замолкнет хор. Это целый мир внутренней жизни, который пришел в движение. И не наслаждение только они приносят, – они приносят покаяние, обращение к Богу и, главным образом, чувство глубокой, мужественной ответственности. Центр их не в себе, не в человеке, который молится, а в Боге и в ближнем, и плоды такого опыта должны быть явны. Кто-то говорил на собрании здесь, повторяя слова давно сказанные, что проба молитвы не в том, чтó вы пережили в субботний или воскресный день на богослужении, а в том, как вы живете между двумя богослужениями, от воскресного до субботнего дня.
Если действительно религиозный опыт подлинный, то цель его не в нас, а в Боге, в ближнем, и плоды его – любовь, служение, ответственность, жертва. И тогда можно говорить об обновляющей силе богослужения. Богослужение тогда делается не мертвым повторением, – оно делается тогда творчеством. В древности это сказывалось сотворением богослужебных чинов. И сейчас эта возможность не умерла. Дух Святой Тот же и веет в Церкви, Христос Тот же и пребывает в Церкви, и наша жизнь, как говорит апостол Павел, сокрыта со Христом в Боге. Поэтому мы можем не только повторять то, что отцы древности написали, создали, мы можем научиться чему-то более важному от них: тому горению и той смелости, которые позволили им на основании опыта всей Церкви создать молитвенные чины, выражающие всецерковный опыт. И это продолжается и сейчас; напрасно думать, что этого нет. Из столетия в столетие в Церкви – православной и в инославных Церквах – составлялись молитвы, целые богослужебные формы; творчество это и сейчас не прекратилось. «Журнал Московской Патриархии» несколько раз печатал новые богослужебные тексты в восполнение того, чего не было до сих пор. Поэтому мы должны научиться, с одной стороны, соборной верности истине и опыту церковному, а с другой стороны, смелости пламенного духа, который никогда не удовлетворится простым повторением, который сумеет или обновить изнутри существующие молитвы, или создать новые молитвы, так же соответствующие, как и прежние, духу и опыту Церкви.
Я сказал уже, что по плодам судится молитва, не по переживаниям. Это слова Феофана Затворника. Но, с другой стороны, наличие такого отношения должно породить целый новый строй христианской жизни. Новый не в том смысле, что он должен быть глубоко непохожим на древность, а в том смысле, что перед новыми проблемами христианин должен занять новое положение. В древности так и было; отцы Церкви отзывались на всё случавшееся в жизни. Тертуллиан говорил, что ничто человеческое нам не чуждо. И теперь ничто человеческое нам не чуждо – ни в какой области, ни в какой мере, ни в каком смысле. Этим на Ассамблее занималась группа под названием «О стиле христианской жизни». Она изучала вопрос, какова должна быть христианская жизнь, именно как жизнь – не как размышление, не как переживание, не как отношение к жизни, а именно сама жизнь – в наше время, в двадцатом веке, перед лицом всей трагедии, которую сейчас переживает человечество. Здесь было осуждено то удаление – ленивое, пугливое – христиан от мира, которое можно определить обратно тому, что говорил Христос. Он заповедал нам быть в миру, но не от мира сего, а мы поступаем наоборот: мы, по существу, от мира сего, но – бежим. Должна быть отрешенность от мира, то есть свобода, беспристрастие, но не должно быть отчужденности, трусости, забывчивости, холодности.
В центре современного сознания жизни христианина стоят слова «солидарность» и «ответственность». Если мы претендуем на то, что мы – Христово стадо, что мы люди Христовы, то мы должны уметь занять то положение, которое занял бы Христос. Это дерзновенно, но это так, от этого не уйдешь. И поэтому современная жизнь христианина не отрицает монашеского ухода и отрешенности, так же, как она не может отрицать особых путей великого художника, композитора; но в целом наше теперешнее христианское общество проникнуто сознанием, что весь мир стал единым, что есть в нем верующие и неверующие, но проблемы человека, проблемы земли принадлежат равно и тем и другим, и что мы должны стать вместе со всеми людьми доброй воли перед лицом этих проблем и внести в них то богатство понимания, которое не человеческое, а Божие, какое нам дано – не только в Священном Писании, но в опыте Церкви, в мысли церковной, и в сердце Церкви. И вот таким образом наше Бого-почитание, наше поклонение Богу, Который есть любовь, расцветает в . И когда мы, христиане, это поймем, только тогда станем мы поистине и Христовыми и членами большого, сложного, порой трагического, но полного будущего, полного надежды человеческого общества, к которому мы принадлежим.
Служение христианина в секулярном обществе[11]
Женева, 1969 г. Пер. с англ. Елена Майданович
Поклонение обычно понимают как чисто религиозную практику и действия, но в более широком смысле это слово можно определить как положение того, кто выбрал для себя наивысшие ценности, строит свою жизнь в благоговейном служении им и исполняет некоторые связанные с этим обязанности.
Так что есть понятие поклонения более широкое, чем религиозное поклонение Богу. Оно возникает в момент, когда мы обнаруживаем за собственными пределами, выше себя ценности, более для нас важные, чем мы сами. Человеческая жизнь не столь важна, как то, ради чего человек готов жить и умереть. Служение коренится в таком подходе независимо от того, что считается наивысшей ценностью. Для нас, верующих, это Бог – Бог, Которого мы знаем, Которому поклоняемся, Которого уважаем и любим, Которому повинуемся. Но следует помнить, что благоговейное служение начинается в тот момент, когда мы придаем высшую ценность чему-то или кому-то. И это нас роднит (что мы не всегда достаточно осознаем) с людьми, которые глубоко отличаются от нас, чьи идеалы несовместимы с нашими, которые, возможно, отвергают все то, что мы отстаиваем, и которые, однако, несмотря на все это, живут в состоянии благоговейного поклонения, отдают жизнь и приносят себя в жертву, вплоть до смерти, ради чего-то, что они ценят, чем дорожат больше, чем собой, перед чем благоговеют больше, чем перед самими собой.
Второе, что следует помнить, это то, что как нам ни дороги, как ни полны смысла классические и традиционные формы богопочитания, они не единственны, что Церковь выработала их постепенно, что они являются выражением ее знания, опыта Бога и ее способности выражать и передавать этот опыт и знание, выражать также те чувства и состояния сознания и души, какие пробуждает это знание Бога. Но от поколения к поколению вполне законно могут быть выработаны новые пути, они полны новизны, но столь же подлинны, как прежние.
Мы живем сейчас в секулярном обществе. Мы в нем, даже если сами «не от мира». Но нам следует быть очень осторожными, чтобы не провести это различие слишком резко и не вообразить наивно, будто мы живем в мире, но вовсе не принадлежим ему. На самом деле мир не только окружает нас – в большой степени он и внутри нас. Мы не принадлежим безоговорочно, в совершенной мере Царству Божию среди мира, который нам чужд. Оба члена этого противопоставления ложны. Мы в становлении, но еще не достигли его, а окружающий нас мир – не просто та тьма внешняя, о которой говорит Евангелие (Мф 8:12). Это тоже сложная, чрезвычайно богатая среда, где Бог действует и которая часто более чутка и восприимчива к духовным ценностям, чем мы – мы, ослепленные привычкой и образом действий, унаследованным от прошлого.
Тем не менее есть, как мне кажется, две характерные черты, которыми можно определить то секулярное общество, в котором мы живем, и нашу собственную обмирщенность сегодня.
Первая черта – потеря чувства Бога. Эта потеря чувства Бога, если она полная и радикальная, и определяет секулярное общество, я бы сказал – «идеальное» секулярное общество, потому что секулярное общество, каким мы его видим и переживаем, не утратило чувство Бога радикальным образом: такое общество было бы совершенно чуждо Церкви. Когда мы оборачиваемся внутрь себя и судим себя самих, мы с трагической ясностью видим (потому что такой суд для нас – уже начало Страшного суда), что мы в большой степени принадлежим этому мирскому, секулярному обществу: ведь и в нас чувство Бога замутнено, слабо, безжизненно. Мы не можем сказать, что в нас есть чувство Живого Бога, каким обладали герои Ветхого и Нового Завета, святые Церкви или великие подвижники духа.
Вторая черта, характерная для секулярного общества, – острая реакция на мир. Это совершенно естественно является отличительной чертой общества, которое отвергает иное измерение мира, или просто не знает его, или остается невосприимчивым к этому иному измерению мира: его прозрачности к Божественному присутствию, его измерению безмерности и вечности. Но не следует воображать, будто секулярное общество способно развить более глубокое, более острое осознание мира. Если почитать жития святых или обратиться к Ветхому и Новому Завету, ясно видишь, что никто не бывает столь чуток к миру – и к его славе в Боге несмотря на грех, и к его трагической оторванности от Бога несмотря на присутствие Божие в нем, – чем святые, а в наибольшей степени – Сам Бог, открывшийся нам во Христе. Так что чувство потери Бога и острое восприятие мира не обязательно идут бок о бок.
Когда мы думаем о Церкви уже не как об эмпирическом обществе, которым мы являемся, но в более широком и реальном смысле – о том обществе, которое одновременно и равно человеческое и божественное, том обществе, где Бог присутствует вместе с нами, том теле, в котором во Христе и Духе обитает полнота Божества и которое покоится в Боге; когда мы думаем об этом обществе, которое содержит Бога и человека в их становлении Царства и Тела, то мы видим, что оба аспекта, о которых я говорил, касаются Церкви, но по-разному. Потеря чувства Бога, острое восприятие мира являются – или должны являться – предметом заботы Церкви. Потеря или отсутствие чувства Бога чуждо Церкви, когда мы говорим о ней с большой буквы, когда мы думаем о ней как о том теле, которое я только что описал. Но оно присуще многим членам Церкви; это связано с тем, что все мы в становлении. Это также неотделимо от того факта, что процесс нашего становления – не гладкое, ровное восхождение от земли к небу, от состояния тварности к причастности Божескому естеству (2 Пет 1:4). Это колебательное движение то вверх, то вниз; в нем присутствует грех – как отрицание Бога, как отвержение Бога, но также и неведение Бога, потому что, если бы мы лучше знали Бога, мы могли бы любить Его всем сердцем, как в отношениях человеческой любви мы любим единственную любовь своей жизни. Тогда мы могли бы намного лучше упорядочить свою жизнь в соответствии с тем путем, который Христос предлагает нам.
Церковь укоренена в вере, родившейся из опыта, основана на уверенности в вещах невидимых (Евр 11:1), которые, однако, для Церкви – и тут я говорю о каждом ее члене, если он живой ее член, а не мертвый, – должны быть центральны. Мы должны понять, что вера – не просто доверчивость, что вера сильна не тем, что мы унаследовали нечто переданное нам. Когда вера живая, когда она полна смысла и значения для того, кто провозглашает, что обладает ею, вера коренится в личном откровении и знании. Святой Макарий Египетский в одном из своих сочинений говорит, что, когда мы встречаем Бога лицом к лицу, эта встреча происходит за пределом слов, мыслей и эмоций, в состоянии богосозерцания, которое не дает нам ни следить за собой, ни осознать умственно или эмоционально, что происходит с нами. Но когда опыт начинает тускнеть, он оставляет после себя уверенность, что он случился; и хотя само видение уже исчезло, стало невидимо, с нами остается уверенность; вот в этот момент превосходящий нас непосредственный опыт становится верой. Разумеется, пример, который приводит преподобный Макарий, очень разителен; с нами случается то же самое, но в меньшем масштабе. Вы наверно помните то место из Послания к Коринфянам, где говорится, что мы можем видеть свет славы Божией в лике Христа (2 Кор 4:6). Вот где корень уверенности Церкви и вот почему Церковь может свидетельствовать без колебаний, в спокойной убежденности, что то, чего некоторые не видят, реально, более реально, чем видимый мир вокруг нас. Потеря чувства Бога несовместима с нашей принадлежностью к Церкви. Наше свидетельство должно быть об этом: нам следует говорить не о недоумениях, а о нашей собственной уверенности.
У нас должно быть и чуткое понимание мира, в котором мы живем, но не такое, когда мир понимается в терминах Священного Писания – в сопоставлении, в контрасте с Царством. Мы видим этот мир нематериальным, инертным, непрозрачным и мертвым. Согласно Писанию и опыту всех верующих, мы знаем, что в этом мире присутствует Бог, не просто заполняя пустоты между тяжелыми, непрозрачными предметами, но исполняя все Собою. Для неверующего мы окружены предметами, которые имеют плотность, и цвет, и четкие границы. Для верующего эти предметы имеют не только плотность и очертания, у них есть и глубина. Мир, как его видит неверующий, имеет только объем и толщину, в нем нет глубины, потому что, если мы пытаемся проникнуть в предмет, мы попадаем внутрь, а потом выходим с другой стороны. Если войти в шар, мы доходим до его центра, но этот центр – последний предел. Если мы попытаемся идти дальше, мы выйдем на поверхность с другой стороны. Для верующего глубина окружающего нас мира, глубина людей и предметов – в том, что они коренятся в творческом Слове Божием, они имеют судьбу, потенциально мир столь же велик, как Сам Бог. И придет день, когда, по пророческому обетованию апостола Павла, Бог будет все во всем (1 Кор 15:28), и «все», о котором он говорит, – это видимый мир, в котором откроется достаточно емкости, достаточно глубины, чтобы вместить Бога, хотя сам он вмещается в Нем.
Так что мы видим мир не так, как он сам, слепой к собственным глубинам, видит себя. Мы знаем, что весь этот мир, а не только человек, имеет призвание, судьбу, предназначение. И ответственность за исполнение этого призвания – на нас, человек является ключом к исполнению этого предназначения. Человек стоит на грани между миром Божественным и миром того, что мы называем предметами. Человек призван вести все к полноте, исполнению. И когда человек отпадает от Бога, отходит от Бога, теряет Бога, то все творение теряет своего вождя и свой путь. Говоря о ситуации, которая возникла после падения человека, и стараясь объяснить повергающую в недоумение дисгармонию мира, Феодор Студит пишет, что мир подобен коню, которым правит пьяный всадник. Виноват всадник, но со стороны кажется, будто конь беснуется. Таков мир, в котором мы живем. Он вышел из повиновения. Он в трагическом состоянии дисгармонии, уродства, жестокости, разрушения и смертности, но мир, подобно коню, стонет, и страдает, и ждет времени, когда выветрится хмель, когда в человеке восстановится трезвая ясность ума, чистота сердца, когда выправится воля, – и когда будет явлена свобода и исполнение чад Божиих, не только в человеке, но в гармонии всего. Ответственны все, но мы как христиане несем большую ответственность, потому что знаем мысли Божии. Вспомните, как Амос определяет пророка: это человек, который говорит от Бога, это тот, кому Бог открывает Свои мысли (Ам 3:7). И это призвание, ранее принадлежавшее немногим, теперь является призванием всех христиан. Разве можем мы забыть слова Христа: Я уже не называю вас рабами, но друзьями, потому что раб не знает воли господина своего, вам же Я сказал все (Ин 15:15)? Если мы так богаты знанием, дарованным нам от Бога, то на нас лежит более тяжелая ответственность за все, что случается. И эту ответственность принял на Себя Сам Бог. Он взял ответственность за Свой творческий акт, когда, создав человека, не отвернулся от него в его падении и принял на Себя солидарность с человеком. И кроме того, акт Воплощения, которым Господь отождествляется со Своим творением, этот акт воплощенной солидарности, в которой Бог умирает, был на протяжении истории воспринят теми, кого мы называем мучениками, то есть свидетелями[12], чувства Божией солидарности, переполняющей наши сердца. Извне мир видится только материальным, мертвым, инертным. Церковь видит, что он прозрачен, исполнен Присутствия, находится и в динамичном продвижении к своему исполнению – динамичном, но не насильственном, хотя порой трагическом. Не имея такого видения мира, невольно десакрализуешь его, мир теряет свое свойство священности, становится не только профанным, что было бы просто нейтральной ситуацией, но профанированным, вырванным из Божественной области.
Но для нас мир священен: не только в том смысле, в котором мы употребляем это слово, когда говорим, что жизнь человека священна, то есть не должна быть уничтожена. Мир священен в том смысле, что он принадлежит Богу не только потенциально, но и по существу. Он – собственный Божий мир, и Живой Бог пребывает в нем. Иначе, если мы соглашаемся на такое отношение к миру, которое десакрализует его, принимаем его радикальную секуляризацию, тогда мы должны отрицать воплощение Слова Божия, чудеса Божии, таинства. Ведь мы не только утверждаем, что Сын Божий стал Сыном Человеческим, и не сомневаемся в том, – мы утверждаем, что Слово Божие, Сам Бог стал плотью, что полнота Божества обитала среди нас телесно (Кол 2:9), во плоти человеческой, что тело Воплощения представляет собой видимое и осязаемое вещество всего тварного, которое оказалось способно стать богоносным, исполненным Божественного присутствия, не уничтожившись, не перестав быть самим собой. Если бы не так, Воплощение уничтожило бы самую природу тварного, и Христос был бы Богом, явленным в облике человека, но не был бы Словом воплощенным, истинным человеком, как и истинным Богом.
Это относится и к таинствам. Таинства возможны, только если мы верим, как нам заповедует Библия (потому что это – сама Божия истина, открытая нам), и знаем хотя бы зачаточным опытом, что все способно быть духоносным и богоносным, что все коренится в творческом слове и тем самым уже связано с Богом и что в конце все ожидает того исполнения, полноты, о которой я уже сказал: Бог все во всем (1 Кор 15:28). Если мы не верим в это, тогда нам недоступно реальное богословие таинств. Тогда, действительно, хлеб никогда не станет Телом Христовым, потому что никаким образом не может стать чем-то большим, чем обычным, съедобным, подверженным уничтожению хлебом, вино никак не станет Кровью Христовой, оно не может быть ничем большим, как тварностью, неспособной быть пронизанной и исполненной Божественной благодатью и Божественным присутствием. Но мы именно верим, что это совершается. И когда мы говорим об этом хлебе и этом вине, мы не говорим о какой-то определенной частице хлеба или определенной чаше вина, которые отличались бы от всего остального тварного. Они являются как бы образцом всего, и все призвано к этой чудесной непостижимой полноте, которую мы познаем в таинстве Крови и Тела, если можно так выразиться, – в Теле Божием, явленном в материи, как оно когда-то было явлено во плоти Того, Кто родился от Девы. Бог сотворил их такими, что они не перестают быть самими собой – и становятся пронизанными Божеством. Потому-то, когда благословляется хлеб и вино, они действительно становятся Телом и Кровью Христовыми. Но хотя они достаточно глубоки для этого, они не перестают быть тем, чем были, – хлебом и вином.
То же самое относится к нашему видению мира и чудес Божиих. Только если у нас есть богословие, которое придает материи глубину, призвание, значение, соотношение с Богом, которое признает способность материи исполниться присутствием Божества, – только в таком случае можем мы верить в чудеса Ветхого и Нового Завета. Я не говорю о тех чудесных исцелениях, которые легко – слишком легко! – можно объяснить в терминах психосоматических действий. Я говорю о тех чудесах, которые касаются природы без участия человека, например о буре на море Галилейском (Мк 4:35-41; 6:47-51). Если мы перестаем видеть мир глазами веры и опыта, то мы принимаем точку зрения века сего, слепого, секулярного, то есть мы лишаем священного измерения то, что Бог сотворил священным. И это очень серьезная проблема: кризис веры в христианских и в других общинах верующих есть следствие кризиса опыта, и, в свою очередь, этот кризис веры делает нас обмирщенными, не дает нам всей жизнью участвовать в первичном, непосредственном переживании Бога, человека и всего материального мира. Это очень важно, потому что, если мы теряем эту свою способность, тогда она потеряна и для мира. Если соль потеряла свою силу, она ни на что не годна, ее можно только выбросить (Мф 5:13). И это – справедливое возмездие за то, что мы предали откровение Божие – то, что Бог открывает нам, через нас.
Есть и в Церкви, и в секулярном мире еще один момент, который, мне кажется, надо учитывать. Это все растущий и распространяющийся антиклерикализм. Неудивительно, что окружающий нас мир антиклерикален, но антиклерикализм растет и внутри церквей. Если он отражает довольно частое сейчас смешение клерикального и священного – тогда это зло. Но в другом смысле, мне кажется, антиклерикальная позиция может быть очень важна и ценна. Я сейчас не буду говорить о том, что есть священник, но хотел бы сказать пару слов о том, чем священник не является, точнее, вернуть священника в тот контекст, которому он принадлежит. Несколько лет назад я слышал лекцию о значении священства, которую читал западный богослов. Он подчеркивал тот факт, что священник обладает невероятной властью. Он сказал, что Христос вручил священнику власть освящать Его Тело и Его Кровь, причащать, давать разрешение грехов или отказывать в нем, то есть власть связывать и разрешать (Мф 18:18). И он произнес нечто, что мне показалось совершенно ужасным: «Строго говоря, у священника больше власти, чем у Христа, потому что теперь, когда Христос взошел на небеса, в силах священника отказать народу в том, что Христос, может быть, даровал бы. Достаточно священнику запереть храм на ключ, чтобы больные и умирающие были лишены причастия». Так вот, это картина того, чем священник не является. Такая картина кощунственна. Мы должны помнить, что есть только один Священник, Первосвященник Церкви – Господь Иисус Христос. Нет другого священника в полном смысле слова. Всякий раз, когда мы совершаем Божественную литургию, действует – Христос. Я не раз напоминал людям слова из начала православной Литургии: когда все готово, община собралась, хлеб и вино приготовлены, осталось только начать службу, дьякон обращается к священнику и говорит: «Время сотворити Господеви». Как странно! Разве это не момент, когда они сами начинают действовать? Нет. Они будут произносить слова, которые не принадлежат им, и совершать действия, которые – не их действия. Слова – Христовы, действия – Господни. Того, чего они ожидают от этих действий, не может совершить никакое действие. Того, на что они надеются в результате этих слов, не может совершить никакое слово, – разве что мы признаем богословие магии. Совершить преложение[13], и ответить на нее может только сила Святого Духа. Так что у священника есть свое место, свое значение, но когда дело доходит до существа, до самых главных свершений в Церкви, нет иного Первосвященника, кроме Христа, нет никакой силы, кроме силы Святого Духа в Его свободе и Его любви. Если бы в богословских школах нам чаще напоминали, где наше место, это, вероятно, было бы очень полезно и для мирян, и для клириков. Это ничуть не умаляет значения священника, но это отводит Богу подобающее Ему место и делает возможным то, во что иначе невозможно поверить. Никакое человеческое слово, никакое действие не может превратить земное в небесное. Никакая человеческая сила или человеческие ухищрения не могут принудить Бога к действию, которое есть своего рода Воплощение.
Я уже сказал, что во многих отношениях Церковь – очень странное общество. Коротко говоря, я хотел бы подчеркнуть, что это, возможно, единственное общество, в которое не рождаются. Членом его становишься, постольку поскольку живешь его ценностями. Иначе твое присутствие в Церкви лишь видимое, призрачное, мертвое, чуждое ей, даже если внешне ты исполняешь все ее обряды и действия. Церкви нельзя принадлежать механически, в ней нельзя оставаться механически. Это – динамичная ситуация, это общество одновременно человеческое и Божественное, в котором человечество явлено человечеством Христа, и наше человечество привито к тому, что должно стать нашим по призванию нашему. Это общество, в сердцевине которого – Бог, «Эммануил»: Господь с нами. И в этом смысле Церковь поистине, строго и трезво говоря, есть конец религии, как ее понимает языческий мир, как системы обрядов, молитв, заклинаний, заговоров, действий, которые могут свести Бога к нам, могут заставить или по крайней мере убедить Бога приблизиться к нам. Ничего этого нам не требуется. Бог среди нас. Нам нет нужды заставлять Его подойти, даже если бы это было в наших силах. Нет обряда, способа, действия, которые могут что-либо прибавить или убавить. Христос сказал: Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят (Мф 5:8).
, место пребывания Божия, но если Воплощение, дар Святого Духа, вся совокупность тайны Церкви – конец религии в таком древнем понимании, то это не конец поклонения и уж никак не конец благоговейного служения. Поклонение рождается из нашего чувства Божия присутствия. Благоговение определяет место, какое мы отводим Богу в своей жизни. Но, кроме того, оно означает, что может существовать бесконечно сложное разнообразие не только способов выражать наши взаимоотношения с Богом, но бесконечное разнообразие способов, какими каждый из нас связан с Богом. Мне кажется, что сейчас не только мир, но и Церковь, народ Божий устали от слов и действий: их гораздо больше, чем требуется, чтобы трезво выразить реальные ситуации.
Я хотел бы сказать гораздо больше, чем сейчас могу, о том, в каких направлениях, как мне представляется, можно думать о реформе, вернее, о создании из недр церковного опыта не только личного, частного богопочитания, но и литургического богопочитания. Скажу лишь о немногом.
Во-первых, если Бог уже в нашей среде, если мы составляем вместе с Ним таинственное общество и непостижимо таинственное тело, тогда, по существу, что касается Церкви, мы можем безмолвно пребывать в этом сознании, поклоняясь в истине и в духе (Ин 4:23). Во-вторых, Церковь состоит не только из тех, кто способен на такое поклонение, и, конечно же, не только из людей, способных воспринимать то, что несет молчание, и безмолвно понять то, что может сказать молчание. Церковь могла бы развить по меньшей мере два, а то и три типа богослужения. Одно для тех, кто чуток, способен участвовать в богослужении, где главное – молчание, где действия и слова являются символами, уводящими от себя к сердцевине молчания, в которой живет и действует Бог (попытки, которые в этом направлении делались, я нахожу содержательными и обогащающими). И на другом краю спектра – богослужения, которые не только являются способом быть и воспринимать воздействие свыше, но также предназначены передать тем, для кого молчание слишком глубоко, непонятно, – передать жестами и словами – то, что в молчании содержится полнее, чем в каком бы то ни было слове или жесте.
Но в сердцевине любого богослужения должно быть осознание того, что все, что происходит, есть Божественный акт, который не может быть выражен адекватно, – это просто невозможно. Его не заключить в непрозрачную литургическую красоту, он должен быть передан настолько прозрачно, трезво, хрустально-чисто, чтобы никакая красота не могла замутить видение и чувство Присутствия. Разумеется, в подобной беседе я не могу дать вам никакого описания этого. Но если мы, в наших общинах, не дойдем до того, что Совершитель таинств – Бог, то никогда нигде не встретимся. Если для нас Бог – Совершитель таинств, Дух Святой – действующая сила, молчание – форма, в которой мы воспринимаем, в которой обнаруживаем, переживаем Божественное присутствие и Божественные дары, если мы способны воспринимать это в любой момент, мы сможем встретиться, потому что в самых своих глубинах и в этой ситуации мы почти созрели для встречи. Если мы разовьем другие формы богослужения, где изнутри, а не исходя из опыта внешнего мира мы сможем передавать то, что содержит безмолвие, мы сумеем многое довести до понимания друг друга способом, который приемлем всем (или, во всяком случае, многим). Бог должен стать абсолютным центром, если мы хотим, чтобы наше литургическое почитание Его стало местом, где мы можем встретиться не в терминах формального экуменизма, как разделенные христиане, полные доброй воли и готовые на компромиссы, готовые отбросить или забыть собственный опыт и убежденность, но можем встретиться по-новому: как люди, состоящие в определенном взаимоотношении с Богом, которые обретают друг друга внутри этого взаимоотношения. Тогда наше богослужение станет вызовом, соблазном, мечом обоюдоострым (Евр 4:12). Тогда оно станет несовместимым с тем, что безбожно, зло, слепо, непрозрачно в секулярном подходе. Тогда, может быть, контраст станет более острым и драматическим, чем контраст между великолепием церковного богослужения и секулярной формой благоговейного служения. Тогда Церковь обретет вновь собственное измерение и ритм; и здесь, в самой сердцевине вещей, Церковь, думаю, станет тем, чем она была изначально: не небольшим обществом внутри более обширного, а обществом равно божественным и человеческим и, следовательно, более емким, более глубоким, более великим, чем сам мир. И это сбудется не только в Боге, но и в нас: мы станем больше и шире, чем весь мир, станем способны охватить мир, привести мир к полноте.
Дом Божий. Три беседы о Церкви[14]
Лондон, декабрь 1990–февраль 1991 гг.
По своей природе Церковь – святыня, по историческому своему развитию и судьбе она трагична в двух отношениях. С одной стороны, она трагична, как жизнь и как смерть, как сошествие во ад Самого Христа; но трагично тоже, что при всем том, что нам дано, мы в течение всей нашей истории, то есть всей истории человечества, оказываемся недостойными того звания, которое нам дано, и того призвания, которое является нашим: быть детьми Живого Бога, быть Его свидетелями на земле, быть зачатком Царствия Божия, быть явлением этого Царствия Божия, пришедшего в силе.
И вот я хочу сначала подумать о самой Церкви, о том, чем она является в своей природе.
Если вы обратитесь к катехизису, вы увидите, что Церковь определяется им как общество, обладающее единством веры, единством таинств, единством священноначалия, общество, учащее жить так, как научил нас жить Христос. Но такое определение понятно только тем, кто опытно знает, что такое Церковь, потому что единство веры не является просто общим согласием на догматические формулировки. Вера – это уверенность в невидимом (Евр. 11: 1), это внутренний опыт, говорящий нам о том, что невыразимо, что может быть познано только опытом и, в конечном итоге, покоится в созерцательном молчании. Таинства для внешнего взора являются обрядами, в лучшем случае символами, тогда как для верующего, который опять-таки опытно приобщился к их содержанию, они являются приобщенностью и к Божественной жизни, и к человечеству Господа Иисуса Христа. А что касается до священноначалия, очень легко подумать, будто священноначалие стоит во главе церковного общества, подобно тому, как возглавляются различные общества, будь то государство, будь то армия, будь то какая-либо иная общественная организация. Поэтому такое определение позволяет людям только поставить перед собой вопрос: что же это за общество, которое определяется такими странными словами? Каждое из них ставит вопрос…
Для верующего каждое из этих слов имеет глубокое значение, которое раскрывается постепенно, в течение всей жизни углубляется, ширясь, становясь более светлым, более лучезарным и вместе с этим ставя нас перед лицом Божественной тайны, того, что святой Григорий Нисский называл Божественным мраком, то есть таким ослепляющим светом, что человек теряет способность видеть, а только может быть приобщен Самим Богом к тому, что за пределом его восприятия или понимания. И мне хочется остановиться для начала на некоторых выражениях, которые определяют Церковь не извне, а именно в церковном сознании.
Самое слово «Церковь» происходит от греческого кириакон – дом Божий, дом Господень. Это не только здание, состоящее из камня или кирпича; этот дом состоит из живых камней, о которых говорит Ерм в первом своем Видении. Ему было представлено, как ангелы Божии строят Церковь, которая является одновременно и градом человеческим, и градом Божиим: градом человеческим настолько святым, настолько совершенным, что он совпадает с градом Божиим. Он достаточно глубок, достаточно духовно пространен, достаточно свят, чтобы первый Гражданин этого вечного града был Господь и Бог наш Иисус Христос, Сын Божий, ставший сыном человеческим. Но когда мы говорим о Церкви как о доме Божием в контексте нашей жизни, трагического опыта жизни падшего мира, может быть, стоит подумать о том, что в этом мире, который Богом был создан и оказался предан человеческим отпадением от Бога – Бог не имеет, где главу преклонить. Он бездомен. В книге Откровения говорится: [Я] стою у двери и стучу (Откр 3: 20). Эта дверь – человеческое сердце, человеческий разум, человеческая воля, человеческая жизнь; и Бог стучится, ища приюта.
Это так явственно можно видеть в странах, где Богу нет места, в странах, где царствует безбожие, где Бог не имеет права жительства. В этих странах мы можем видеть очами веры, а порой и глазами своими, как Бог находит Себе приют в человеческом сердце, уме, воле, жизни, в самой плоти человека, как это мы видим во святых. Но мы можем видеть тоже, как издревле и до сих пор на обезбоженной нашей земле созидаются храмы, здания, которые воздвигает человеческая вера человеческими руками, и где Бог у Себя дома. Храм –дом убежища для Господа Вседержителя… Эти храмы могут быть скромны или величественны, – они все равно содержат всю полноту Божественного присутствия.
Мне вспоминается, как много лет тому назад, в середине тридцатых годов, приезжал в Париж митрополит Литовский и Виленский Елевферий. Он посетил наш храм, который ютился в трущобе и был так мал, что когда Владыка вошел в храм и стоял у царских врат, его мантия была у входных дверей. Священник, встречая митрополита, благодарил его, что он пришел в такой скромный, малый, незначительный храм. И Владыка Елевферий его остановил, сказав: «Никогда не говорите о незначительности храма Божия. В храме обитает полнота Божества, ваш храм шире небес».
А говоря уже не о здании, а о человеческой душе и теле, вмещающих Божие присутствие, мне вспоминаются слова святого Симеона Нового Богослова. Вернувшись в свою убогую келью после причащения Святых Таин, он сидит на скамье, которая ему служит и кроватью и сидением. Старый уже человек, он глядит на свои руки, созерцает свое тело и говорит: «Как страшно: эти обветшалые руки, это ветшающее и умирающее тело – это тело Самого Христа, и эта убогая келья – шире небес, потому что небеса не могут собой охватить всю полноту Живого Бога, а в этой келье, через мое телесное присутствие, потому что я причащен Святых Таин, обитает вся полнота Божества телесно». Вот это первый образ, который приходит мне на ум, когда я слышу слово Церковь, кириакон.
Есть и другое слово, которое имеет свои отголоски на латинских языках. По-гречески оно звучит экклесиа. Это как бы общество избранников. В древних Афинах этим именем называлось полноправное собрание граждан, признанных достойными быть голосом и оплотом страны и града. Когда мы говорим об избранничестве, мы слишком часто думаем о каких-то преимуществах, но избранничество – опять-таки, как и другие аспекты Церкви, – имеет двоякое значение. Христос Своим ученикам говорит: Не вы Меня избрали, а Я вас избрал (Ин. 15: 16), то есть выбрал, извлек из среды людей и поставил особняком для того, чтобы быть обществом иным, обществом, которое не совпадает с языческим или безбожным народом, обществом, которое приобщено к тайне Царства Божия. Но подумаем, что это избранничество представляло в жизни апостолов. Мы можем прочесть об этом в целом ряде мест Священного Писания: Я посылаю вас, как овец среди волков (Мф. 10: 16). Если Меня гнали, будут гнать и вас. (Ин. 15: 20). Апостол Павел дважды в посланиях к коринфянам описывает, чем сказалось в его жизни это избранничество: гонением, следованием Христу по крестному Его пути.
И вот Церковь – это общество избранников, общество людей, услышавших зов Божий, которых Бог послал и посылает в мир быть свидетелями истины Божией, жизни Божественной. И эти свидетели – мы все по призванию – должны бы так отличаться от всякого другого человека, чтобы, встречая нас, люди задумывались: что с ними случилось? почему они ни на кого не похожи?.. Английский писатель К. С. Льюис[15] говорит, что, встречая верующего, человек должен бы так изумиться, как если бы он видел, что статуя стала живым человеком, из существования перешла в жизнь. Это второе слово, которое употреблялось в древности о Церкви: избранники, насмертники, говорит апостол Павел (1 Кор. 4: 9); но такие, которые смерти не боятся, для которых жизнь – Христос, смерть – желанна, приобретение, и которые, однако, готовы продолжать жить на земле, для того чтобы совершать Божие дело. Для меня, – говорит апостол Павел, – умереть не значит совлечься временной жизни, но облечься в вечность; и если мы не приобщены этой вечности уже теперь, то, конечно, смерть нам представляется как ужас и как утрата. Но если мы сколько-то поняли, пережили свою приобщенность к вечной жизни, то смерть для нас является полнотой жизни. Можно даже сказать (к этому я вернусь чуть позже), что Христос, Который является нашей жизнью, является также для нас нашей смертью, потому что мы должны умереть вместе с Ним по отношению ко всему, что греховно, что смертоносно, что чуждо Богу, и только тогда можем мы полностью ожить Его жизнью.
И это меня приводит к следующему определению Церкви: (Еф. 1: 23). Это можно воспринимать поверхностно, будто она– общество, которое как бы телесно, в совокупности людей – мужчин, женщин, детей – представляет собой посланников Христа, людей, которые свидетельствуют о Нем, потому что они – в различной мере, но каждый в свою меру – знают Его лично. Но в этом определении Церкви как Тела Христова есть нечто большее. Как я упомянул уже, для того чтобы жить жизнью Христа, надо умереть смертью Христа. Об этом говорит шестая глава Послания апостола Павла к римлянам, которая читается во время крещения. Если мы действительно познали Христа как своего Бога, как своего Наставника, как Единственного, Кто – Человек в полном смысле слова, то все, что Ему чуждо, все, что делает нас непохожими на Него, все, что нас влечет от Него вдаль, должно для нас стать чуждым, должно вымереть в нас, стать даже не предметом ненависти, а просто должно перестать существовать. В этом смысле погружение в воды крещения, то есть в стихию, в которой никто из нас не может жить, которая для нас значит смерть, есть образ того, что мы так восприняли Христа, так приняли наше собственное к Нему отношение, что мы погружаемся в Его мертвость. И апостол Павел говорит: мы носим в теле мертвость Господа Иисуса (2 Кор. 4: 20). Конечно, это нам дается зачаточно, но это не может нам быть дано как бы безответственно. Только в ту меру, в которой эта мертвость постепенно побеждает в нас лже-жизнь, можем мы постепенно врастать в ту полноту жизни, которая есть жизнь Христа, становиться человеком по образу Сына Божия, ставшего сыном человеческим. Потому что быть человеком в полном смысле слова значит быть пронизанным Божественным присутствием. Призвание каждого из нас – стать причастником Божеского естества, как говорит апостол Петр (2 Пет. 1: 4).
Есть образ у апостола Павла, который мне кажется очень важным, потому что то, что я теперь сказал, может навести кого-нибудь на мысль, будто если мы становимся христианами в полном смысле слова, мы обезличиваемся, перестаем быть самими собой, делаемся как бы во множественном числе, посильно, хотя относительно, иконами Христа. Но это не так. Апостол Павел говорит, что через крещение, через соединение с Богом верой и таинством, через наш ответ на зов Божий и Его ответ на нашу веру мы как бы прививаемся, словно полуживая ветвь, к живоносному дереву. Образ этот такой яркий. Подумайте: ходит садовник, с на все то, что растет у него в саду, и вдруг замечает, что какой-то побег, который мог бы расти, цвести, начинает хиреть. Он эту веточку может привить к крепкому живоносному дереву, но что же случается? Первое, что он должен сделать, это отрезать эту веточку, лишить ее корней, которые хоть сколько-то ее питали; из нее, как кровь, течет ее жизнь. Затем эту ветвь он приносит к тому дереву, которое должно ей дать жизнь. И опять-таки, он врезается в это дерево ножом и прикладывает рану побега к ране этого дерева: рану к ране. Соки этого дерева будут теперь литься в эту ветвь, жизнь будет в нее течь, но эта жизнь не превращает привитую ветвь во что-то чуждое ей самой, эта жизнь делает ее тем, чем она может стать совершенно. Она крепнет, она растет, на ней рождаются листья, на ней будут плоды, она становится самой собой в полном смысле этого слова. А какой ценой? – ужасом перед возможной смертью и ужасом о том, что она исцелела только раной животворного дерева, как у пророка Исаии говорится: Ранами Его мы исцелились (Ис. 53: 5).
Эта приобщенность ко Христу начинается с голоса Божия, который до нас доходит, касается нашего ума, который трогает наше сердце, поднимает волной нашу волю в сторону добра, истины, света. В нас расцветает тогда вера, то есть уверенность: то, что мы слышали, что мы видели, то, что мы пережили – более истинно, нежели что бы то ни было из окружающего нас, более истинно, чем то, чем ранее являлась наша жизнь. А дальше мы можем только открыться Богу. Своими силами мы этого осуществить не можем. Мы не можем стать новой тварью своими силами; не можем мы осуществить наше предельное призвание своей волей и своей крепостью. Апостол Павел перед лицом величия своего призвания, видя свою немощь, взывал к Господу о силе, и Господь ему ответил: Довольно для тебя благодати Моей, ибо сила Моя совершается в немощи (2 Кор. 12: 9). Не в той немощи, которая всем нам известна: не в лени, косности, трусости, а в другой немощи: в прозрачности свету Божию, в отдаче себя гибко, без сопротивления, в руку Божию. И тогда, опять-таки по слову апостола Павла, все делается нам возможным в укрепляющей нас силе Господа нашего Иисуса Христа (Флп. 4: 13). Тогда мы становимся настоящим человеком, то есть хотя бы зачаточно бого-человеком.
Мне хочется еще сказать о последнем определении Церкви: столп и утверждение истины (1 Тим. 3: 15), оплот истины. Истина по-гречески называется алифиа, а это слово одного корня с названием Леты, мифической реки, через которую усопшие должны были пройти в царство теней и у которой было страшное свойство размывать всякое воспоминание. И вот истина как алифиа ничем не может быть размыта, и Церковь является оплотом этой вечной пребывающей истины. Отец Павел Флоренский слово «истина» производит от слова «есть»: истина – это то, что есть, естина: то, что не может быть уничтожено. Вот чем должна быть Церковь: хранительницей полноты истины, то есть всего того, что есть Бог, всего того, что есть человек и тварь; и всего того, что нам провозглашает Бог, пришедший плотью. Если мы так думаем о Церкви, тогда понятно делается, почему можно определить Церковь как Бого-человеческое общество, в котором как бы на равных началах присутствует полнота Божества и полнота человечества. Полнота Божества – потому что вся полнота Божества обитала и обитает телесно во Христе (Кол. 2: 9), потому что Богом и Отцом дан Церкви в день Пятидесятницы Дух Святой, Который не только на ней почил, но Который является ее жизнью; потому что во Христе и силой Святого Духа, по изумительному слову Иринея Лионского, мы призваны в Единородном Сыне Божием стать единородным Божиим сыном. Пока мы еще на пути – и, однако, этот путь завершен. Церковь в этом смысле – эсхатологическое общество, в котором все решительно совершилось и которое, однако, еще в становлении. Совершилось явление человека в полной его славе в Лице Господа Иисуса Христа. Продвижение совершается: это тайна приобщения, которую мы видим во святых и видим зачаточно, в их борении и несовершенстве, и в грешниках.
Но не только Божество, но и человечество в Церкви нам открывается по-новому. Полнота и совершенство человечества – во Христе, человечество в становлении – в каждом из нас. Церковь-таинственное Бого-человеческое общество, которое постепенно вырастает в меру своего призвания, в котором зажигаются огни, до того времени, когда вся Церковь станет купиной неопалимой.
Вот что я хотел сказать вам сегодня. В дальнейших беседах я попробую развить эту тему Церкви не столько по отношению к ее полноте, сколько по отношению к ее историческому становлению. Сейчас, если я могу ответить на какие-нибудь вопросы, я это сделаю, но лучше было бы, чтобы те из вас, у которых есть ответы, прибавили их к тому, что я сказал.
Я не совсем понимаю боль Христа и Его смерть за нас. Ведь Он безгрешный. Я понимаю, что нам надо умереть, но что такое Его мертвость?
Есть разные подходы к этому. Я употребил это выражение, имея в виду, что все, что является грехом, и все, что к греху нас влечет как соблазн, для Христа просто чуждо, что ко всему, что является злом, Он относится, словно труп. На рождественской всенощной читается место из седьмой главы пророка Исаии, где в греческом и славянском переводах говорится, что от Девы родится младенец, который, раньше чем сумеет распознать добро от зла, выберет добро. Наша способность (несчастная способность!) испытывать влечение и к добру и ко злу является результатом той глубокой болезни духа и душевности и телесности, которую мы называем греховностью. Христос, рожденный без греха, чужд этому. Но с другой стороны, Сын Божий, становясь сыном человеческим, приобщается к опыту тварности. Он воспринимает на Себя телесность, которая Его делает родным всему телесному; Он – подлинный, истинный человек, одновременно, через Свою телесность, сродни всему материальному миру. Каждый атом, самая величественная галактика может узнать в Нем себя, свою материальность, прославленную, какой она призвана быть, когда, по слову апостола Павла, Бог будет всё во всем (1 Кор. 15: 28). Когда мы говорим о нашей приобщенности мертвости Христовой, мы говорим, что готовы бороться насмерть со всем, что нас влечет к тому, что чуждо Богу, к тому, что было причиной воплощения, распятия, смерти, сошествия во ад Спасителя Христа. Если бы мы могли с яркостью пережить тот ужас, который, например, описывается в песнопениях Великого четверга, Великой пятницы: О Жизнь вечная, как Ты умираешь? О Свет невечерний, как Ты потухаешь?.. – если бы мы могли это понять и пережить, сколько соблазнов стали бы для нас не только чужды, но невозможны, вызывали бы в нас ужас, вызывали бы в нас сознание, что если только мы допустим себе поползновение в этом направлении, то мы станем соучастниками тех, которые засудили Христа, которые предали Его, которые убили Его. Вот о какой мертвости мы можем говорить в себе самих. Вероятно, есть и другие подходы, о которых я сейчас не могу подумать.
Вы сказали, что Церковь – это общество людей, избранных Богом. Бог стучится нам в сердце – и оттуда доносится звук радио или что-нибудь еще… и тогда Он идет куда-то дальше. До некоторых Ему удается достучаться. Но люди тоже колотятся. Он Сам сказал: стучитесь; если вы будете стучаться, то Я не отвернусь от вас, даже если среди ночи будете это делать… Те, кто не является частью Церкви и стучатся – делаются как бы ее частью? или это происходит, только когда они встретятся? Как это происходит? Меня беспокоит другая часть человечества…
Что Бог стучится в наше сердце, в наше сознание, в нашу жизнь – это ясно; это бывает на опыте большинства людей верующих. Но вместе с этим в каждом человеке есть голод: голод по такой полноте, что его не может удовлетворить ничто вещественное. Я помню, архиепископ Михаил Рамзей[16] говорил, что в каждом человеке есть такая глубина, такая широта, которой ничто тварное не может заполнить. Мы стараемся в эту бездну кинуть и вещество, и красоту, и чувство, и, как камешки, все эти тварные предметы падают в глубину, и мы даже не слышим, как они трогают дно, потому что дна-то нет. Человек такой емкости, что только Бог может заполнить Собой эту глубину. Но этот голод не всегда находит свое имя, потому что когда живешь в определенном обществе, легко найти то или другое имя и привязаться к нему. В еврейском обществе будет одно имя, в христианском другое, и т.д.; но в основе должен быть этот голод. В каком-то смысле для начала он важнее, чем имя, потому что не будь этого голода, имя будет только наклейкой на душу, на сознание. И мы должны относиться очень бережно и осторожно к тем, которые не христиане или не верят в Бога Ветхого и Нового Завета, и к тем, которые вообще являются без-божниками или, во всяком случае, идейно, мировоззренчески себя считают таковыми. Бога никто выдумать не может. Можно, пережив нечто, называть это различными именами. Это могут быть языческие суеверия, языческие боги или иные верования, но для того, чтобы о Боге говорить, надо хотя бы коснуться края Его ризы. И мы очень легко, слишком легко, мне кажется, говорим, что Бог как бы является нашей собственностью, что мы хранители веры и что у других вообще ничего нет.
Мне вспоминается в этом отношении разговор, который в тридцатые годы у меня был с Владимиром Николаевичем Лосским. Он тогда был очень отрицательно настроен против восточных религий. Мы это долго обсуждали, и он твердо мне сказал: «Нет, в них истины нет!» Я пришел домой, взял книгу Упанишад, выписал восемь цитат, вернулся к нему и говорю: «Владимир Николаевич, я, читая святых отцов, всегда делаю выписки и пишу имя того, кому принадлежит данное изречение, а вот тут у меня восемь изречений без авторов. Можете ли вы «по звуку» их узнать?» Он взял мои восемь цитат из Упанишад, взглянул и в течение двух минут назвал имена восьми отцов Православной Церкви. Тогда я ему сказал, откуда это взято… Это послужило какому-то началу пересмотра им этого вопроса. Это не значит, что мы должны отождествлять веру, которую получаем во Христе и от Христа, с другими верованиями; но как мы должны быть осторожны, когда мы судим о другой вере! Вы, наверное, помните, как Паскаль[17] взывал к Богу: «Откройся мне!» – и как Христос в его сердце ему ответил: «Ты Меня не искал бы, если бы уже Меня не нашел». Мы можем искать только то, о чем имеем какое-то внутреннее понятие.
А второе, что я хочу сказать, может быть, более соблазнительно, но я думаю, что оно справедливо. Христос – все-человек, объемлющий Собой весь человеческий опыт без ограничения. И когда Он умер на кресте, Он мог умереть, только потеряв (в Своем человечестве, конечно) общение с Богом. Его слова: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?! – слова Того, Кто, оставаясь в Своем человечестве безгрешным, в Своем Божестве единым с Отцом, оказался без Бога, обезбоженный. И нет ни одного безбожника, который когда-либо пережил или мог пережить обезбожение так, как его пережил Сын Божий, пришедший плотью к нам. Поэтому и тут нам надо с большой осторожностью относиться не только к мировоззрению, но к переживанию того, кто говорит: «У меня нет Бога». Христос это знает на собственном человеческом опыте; мы этого не знаем, потому что даже в те периоды, когда кто-либо из нас не знал Бога или был чужд Богу, он не мог измерить расстояние между полным единством с Богом и полной Его потерей, как Христос это пережил.
Значит ли это, что атеист утоляет свой голод, наклеивая отрицательные этикетки?
Я думаю (но опять-таки, это мнение, это не вещательство), что человек не может жить без какого-либо ответа на существующий в его жизни или душе вопрос. Поэтому если у тебя нет Бога, то ты должен иметь мировоззрение, которое тебе позволяет жить; без этого вовсе жить нельзя. Как-то я говорил с одним из представителей Совета по делам религий, Петром Власьевичем Макарцевым. Мы говорили о безбожии, и он воскликнул: «Ведь человек без веры жить не может!» Он имел в виду не религиозную веру, а веру в том смысле, что у него были такие убеждения, за которые он готов был стоять и ради которых он готов был жить. И вот в этом отношении, мне кажется, приходится быть очень вдумчивым и осторожным. Мы можем не соглашаться, мы даже не можем соглашаться с тем или другим, но мы должны ставить перед собой вопрос: если человек так чувствует, если таков его опыт, как я могу этот опыт обогатить? Потому что его отрицать, вырвать существующий опыт, не заменив его чем-то иным, бессмысленно.
Пока будут другие вопросы, я хотел бы спросить: как часто у вас бывают такие собеседования, какова практика таких собеседований?
Практика такова. Первые годы, что я был здесь, лет сорок тому назад, у нас была довольно большая русская группа, все говорили по-русски, за исключением, может быть, одного-двух человек, мужей или жен православных русских; и тогда у нас бывали беседы еженедельно. Потом стали появляться люди английского языка; к тому времени я немножко научился английскому, и мы начали вести беседы и по-английски. А потом был долгий период, когда русских бесед не было, потому что все русские, жившие здесь, говорили по-английски лучше меня, для них специальные беседы не были нужны. И мы стали вести беседы, сначала еженедельные, а потом, когда я стал подуставать, два раза в месяц, на английском языке. За последние полтора-два года, когда открылся путь из России на Запад и стали приезжать русские из Советского Союза, не говорящие на английском языке, или такие, которые хоть говорят, но, конечно, не живут им, мы возобновили русские беседы, и теперь они происходят раз в месяц. Если окажется, что русская группа окрепнет, если участники будут приходить регулярно, тогда, может быть, мы устроим и вторую беседу в месяц; но в данное время посещаемость такая неопределенная, число приходящих колеблется между, скажем, четырьмя и тридцатью пятью, что устроить две беседы мне кажется неразумно: тогда разобьются еще больше и вместо четырех человек будет два.
Четыре раза в год у нас бывает одна суббота, которая называется «говение»: два раза в год на английском языке, два раза в год на русском языке. Происходит это так: мы начинаем с молитвы, как мы сегодня начинали, затем я провожу беседу, которая длится минут сорок, после этого период молчания, приблизительно три четверти часа или час, когда все обязаны молчать. Кто не в состоянии молчать – идет в ризницу[18], но в храме никто не говорит, не мешает другим «вмолчаться» в тишину и внутреннюю и церковную, потому что в церкви есть своя тишина. Один французский писатель так описывал переживания одного из своих героев: этот человек услышал тишину и вдруг понял, что эта тишина – живое Божие присутствие… Так что я беспощадно требую, чтобы люди не мешали другим вмалчиваться в свои глубины. Затем мы вместе питаемся, то есть каждый приносит что-то свое, и мы в складчину едим то, что принесено, пьем чай. Потом вторая беседа и второе молчание, а затем общая исповедь, которую я провожу не так, как в России проводят общие исповеди. Она проходит так: я читаю ряд молитв из службы подготовительной к причастию, но опять-таки не все; затем я произношу вслух исповедь, которая – моя исповедь перед Богом, в контексте тех двух бесед, которые я проводил; они тематичны, и исповедь тоже тематична в этом смысле. Она длится обычно минут двадцать-тридцать-сорок. Это зависит не от моей греховности, а от содержания бесед, от содержания молитв, – чем они меня вдохновили. Затем мы снова коротко молимся, и затем все получают . Если почему-либо кто-то хочет исповедоваться отдельно, это возможно, но большей частью никто не приходит, потому что такая исповедь объемлет достаточное поле греховности или внутренней жизни. И после этого в воскресный день все, кто был на этом говении, могут причащаться.
Об исповеди я скажу еще следующее. Вот уже сорок с лишним лет мы разделили исповедь от причастия, то есть верующий не обязан исповедоваться перед каждым причащением. Это требует значительной зрелости, это требует и руководства со стороны священника. Причина тому: дореволюционная практика вела к тому, что человек, желающий причаститься, приходил на исповедь, собрав сколько-то грешков. Конечно, некоторые люди приходили с большой тяжестью, но те приходили не обязательно ради причастия, а ради самой исповеди. Но часто люди приходили с очень поверхностной исповедью, с такой исповедью, которой взрослый человек не имеет права приносить, или с таким чувством: «Ну да, я пришел, исповедовал свои повседневные грехи, поэтому имею право получить разрешительную молитву и причаститься»… Первый год, что я был здесь, у меня были очень резкие столкновения с некоторыми такими исповедниками. Я помню, один человек пришел: «Батюшка, я, как все, грешен». Я говорю: «Я не знаю, как все грешны, а как вы грешны?» – «Ну, грешен…» – «Нет, вы должны исповедоваться более серьезно». Тот начал раздражаться: «Ну что вам еще сказать: я пришел на исповедь, я имею право на разрешительную молитву и завтра на причащение!» Я говорю: «Нет, и разрешительной молитвы я вам не дам, и причаститься вы не придете, – идите домой и подумайте»… Другой был случай. Пришел человек, говорит: «Всем грешен». Я ответил: «Не может быть!» – «Да нет, всем, всем грешен»… Я говорю: «Слушайте, возьмите заповеди десятисловия. Неужели вы грешили против каждой из этих заповедей?! Я вас знаю как честного, добротного человека, и вы мне говорите, что вы вор…» – «То есть как, батюшка?!» – «Очень ясно: есть заповедь, говорящая «не укради». Если вы всем согрешили, вы крали, а это по-русски называется быть вором». – «Ну нет, батюшка!» –»А еще я вас всегда считал порядочным человеком, и вы мне спокойно объявляете, что вы прелюбодей!?» – «Батюшка, как вы смеете меня оскорблять!» –»Я вас не оскорбляю. Есть заповедь «не сотвори прелюбодеяния». Вы мне говорите, что всем виноваты, значит, и этим виноваты». – «О, – говорит, – я не задумывался над этим». – «Вот пойдите домой и задумайтесь! Когда додумаетесь до чего-то, что является конкретным вашим грехом, тогда придете исповедоваться».
Война была долгая, и мы так разделили, что человек приходит исповедоваться, когда в нем созреет содержание исповеди. Тогда священник может или дать разрешительную молитву, или сказать, что тот недостаточно подготовился, исповедь его слишком поверхностна: иди домой подумай… Или священник может сказать: причащайся… Или может сказать: в том, что ты исповедался, ты должен сначала созреть к причастию, – не причащайся, приди на исповедь снова через какой-то срок… Или может сказать: хорошо, теперь причащайся несколько раз сряду, пока ты чувствуешь, что ты в мире с Богом, со своей совестью, со своим ближним, и, как Исаак Сирин говорил, с вещами, которыми ты обладаешь…
И результат этого, мне кажется, очень плодотворный, потому что люди приходят исповедоваться всерьез, очень серьезно и содержательно. Конечно, люди не становятся святыми, потому что хорошо исповедовались, но они хотя бы исповедовались честно, вдумчиво, и приходят к причастию не «по праву», а в соотношении со своей исповедью. Я помню, я об этом говорил в Загорске, и один из студентов Духовной Академии отреагировал: «Ну, Владыко, вы, значит, не православный, потому что у нас так не заведено». Я обратил его внимание на то, что нет ни одного церковного правила, требующего исповеди перед причастием. Есть рескрипт Петра Великого, который был написан из политических целей, для проверки исповедующихся, но это совершенно другого рода вещь.
Очень многие через исповедь, которую я произношу от себя, научились исповедоваться, то есть говорить о содержании своей души и жизни, а не только приносить список каких-то грешков. У меня часто бывало чувство, что человек приходит и приносит список каких-то именно «грешков», которые не по масштабу самого человека. Я детям как-то говорил, что люди иногда собирают грешки, как человек, который знает, что должен пройти мимо кусачей собаки, и берет с собой кость. Та подойдет – он бросит собаке кость, и пока она ее грызет, сам прошмыгнет. Вот этого нельзя допускать, мне кажется, ни в себе, ни в других.
Царственное священство мирян
Москва, 1988-89 г.
За последние годы у меня накопились некоторые мысли о Церкви, и у себя в приходе я провел целый курс бесед о том, насколько эмпирическая, реальная Церковь, в которой мы живем, отличается от той более реальной, совершенной Церкви, в которую мы верим. Для того, чтобы жить в эмпирической, современной нам Церкви, надо, с одной стороны, понимать, во что мы верим, в какую Церковь мы верим, а с другой стороны – принимать в учет, как историческая Церковь развивалась, как она дошла до того состояния, в котором находится, и какова наша роль в том, чтобы эту Церковь, похожую как бы на червячка, сделать светлячком. Это очень, мне кажется, современная задача, потому что возвращение к прошлому, к традициям, к путям дореволюционной России и т.д. – не решение вопроса.
Одно слово сначала о Церкви. Церковь мы понимаем как Богочеловеческое общество, которое одновременно полностью и Божественно и человечно. Человечество в Церкви представлено двояко. С одной стороны – совершенный Человек, идеальный, но реальный, исторически реальный, Господь Иисус Христос. А с другой стороны – мы, которые тоже люди, тоже, если можно выразиться так не по-русски, «человеки», но – во грехе. Человечество мы должны воспринимать в Церкви именно так: мы видим, какими мы призваны быть, глядя на Христа. И чем глубже мы это воспринимаем, тем больше видим, как мы далеки от этого образа; но видим тоже, как к этому образу устремляться, потому что Христос нам сказал: Я есмь Путь и Истина и Жизнь. Он не только говорит нам: «Ищите, как умеете», Он говорит: «Я – путь. Если вы будете идти Моим путем, то станете подлинными людьми, детьми Божиими».
Божественное присутствие в Церкви ощущается даром Святого Духа, исполнившим ее в день Пятидесятницы, когда Святой Дух сошел на апостолов и в их соборе заполнил всю Церковь. И никакой человеческий грех, никакая человеческая греховность не может удалить Святого Духа из Церкви. Каждый из нас призван быть сосудом, в котором находится эта святыня; мы призваны быть храмами Святого Духа. И в этом отношении мы являемся храмами, но часто оскверненными. Апостол Павел говорит, что мы святыню носим в глиняных сосудах, а они должны бы быть золотые, а не глиняные, и без трещин; а мы все с трещинами, греховны. Мы можем терять сознание Святого Духа в себе; как бы Он в нас ни действовал, мы можем заглушить Его голос. Опять-таки, апостол Павел пишет, что иногда Дух Святой говорит в нас ясно, называя Бога Отцом нашим. Это значит, что в такой момент мы должны бы быть детьми Божиими, так же как Иисус Христос является Сыном Божиим; то есть через укорененность во Христе, приобщенность Ему, соединение с Ним мы должны стать уже не приемными детьми Божиими, а, как святой Ириней Лионский очень смело говорит, во Христе и силой Святого Духа стать единородным сыном Божиим и коллективно, все вместе, и каждый из нас.
И третье: во Христе и Духе мы все в Боге. И в этом отношении Церковь – нечто непостижимо великое, потому что это уже Царство Божие, пришедшее в силе, то есть оно как бы тут, но оно должно еще осуществиться в нас; оно тут в своей полноте, но каждый из нас его должен осуществить в себе или войти в его полноту. Именно это отец Георгий Флоровский имел в виду, когда говорил, что Церковь и дома и на пути одновременно. Она дома, потому что мы уже дети Божии, она на пути в каждом из нас, потому что мы все в становлении. И вот это мы должны помнить: меньше этого Церковь не может быть. Но с другой стороны, как ясно из того, что я уже сказал, каждый из нас вносит в историческую, эмпирическую Церковь свое несовершенство, свою греховность, свою неполноту еще.
А кроме того, коллективно Церковь как историческое явление приняла на себя формы, которые ей не присущи. И это, мне кажется, сейчас проблема, которую Церковь должна глубоко рассмотреть и на которую она должна творчески отозваться. Если мы посмотрим на церковные структуры, то увидим, что они являются как бы копией тех структур, которые были в Византийской империи, то есть строго иерархической системы с величием, с торжеством, с грандиозностью; это одно. Второе: в древней Церкви, в самый ранний ее период, когда еще проповедовали апостолы и их прямые ученики, христианами становились люди, которые лично пережили встречу со Христом – или непосредственно, как апостол Павел, как другие ученики Христовы, или потому что они встретили таких людей, которые были живыми иконами Христа, людей, которые могли свидетельствовать о Христе и о спасении, как то определяет апостол Иоанн: мы говорим о том, что мы слышали, что видели своими очами, и что осязали руки наши. Такой человек говорит, конечно, совершенно иначе, нежели тот, который понаслышке повторяет сказанное кем-то другим двадцать поколений тому назад. Поэтому была немногочисленна, она была укоренена в опыте о Христе, она за этот опыт платила мученичеством, смертью, пытками, изгнанничеством – и это в течение трех-четырех веков, не только первое поколение так пострадало, а в дальнейшем тоже.
Когда император Константин признал Церковь не как враждебное явление, а как явление сначала приемлемое, а потом и желанное, она переменилась глубочайшим образом. Те люди, которые ни за что в Церковь не пришли бы, когда это могло стоить им жизни, влились в нее, потому что этой Церкви покровительствовал император. И она разжижилась, в нее вошли элементы, которые никоим образом не хотели бы мученичества, а хотели человеческой славы, человеческой обеспеченности, хотели быть как бы по правую руку императора. И вдобавок, структуры церковные начали делаться похожими, по воле императора и с согласия самой Церкви, на структуры империи. То есть патриарх был параллелью, стоял как бы параллельно с императором, архиепископы и епископы тоже имели свое иерархическое положение и т.д.
И еще одно: в этом поколении, где христианская вера не зависела исключительно от огненного опыта Святого Духа и Христа, где люди в значительной мере делались верующими понаслышке, появилось расслоение между людьми образованными, знающими, что такое христианская вера как вероучение, а не только как опыт, и людьми, которые не имели доступа ни к какой письменности и поэтому могли только понаслышке узнавать о христианской вере. И в результате епископат, духовенство приобрело положение учительное, но не потому, что из них как бы изливался свет святости, а потому что они знали, что передать следующему поколению или своим современникам. И получилось постепенное расслоение между духовенством и мирянами. В ранней Церкви этого разделения не было в том смысле, что было одно живое тело, в котором разные члены (апостол Павел об этом подробно говорит) имели различные функции. Но функция – это одно, а сан и возвышенность – это совершенно другое. А если уж говорить о сане и о его высоте, то надо помнить слова Христа о том, что никто большей любви не имеет, как тот, кто жизнь свою отдаст за ближнего своего. Своим ученикам Он говорил: Кто из вас хочет быть первым (то есть быть самым истинным Моим учеником), должен стать всем слугой. И на Тайной вечери Он снова говорит: Смотрите, вы Меня называете Учителем, а Я среди вас, как служащий… Это у нас пропало в значительной мере, если несовершенно, потому что мы влились в структуры светские. В результате этого, как мне кажется, получилось расслоение между мирянами, которые не чувствуют ответственности за Церковь и которым как будто даже говорят: «Ты только делай то, что тебе сказано, и все будет хорошо», и духовенством, которое в результате – я скажу прямо – возомнило, что оно имеет право «руководить стадом Христовым». А миряне – это не стадо, это живое тело Христа, и духовенство – это не вожди и не начальники, а слуги. И к этому нам надо как-то вернуться, сознанием сначала вернуться. Надо учить людей, и начать с себя самого. То есть священник или епископ поставлен вести народ в эту тайну освящения мира, но каждый на своем месте должен быть готовым жизнь свою отдать. И когда я говорю «жизнь отдать», я не говорю романтически о том, чтобы умереть в пытках и т.д., но отдать каждый день, каждый час своей жизни на то, чтобы все вокруг было освящено. Я не говорю, что нет таких священников или епископов, но в целом такой подход к Церкви редко встречается. И миряне, которых апостол Петр определяет как царственное священство, народ святой, храм Святого Духа, оказываются просто подвластным «стадом», которому говорится: «Поступай так-то, делай то-то, учись этому, верь в то или другое».
А что такое царственное священство? У нас в епархии был в этом году съезд на эту тему, о мирянах, о царственном священстве в частности. Если прислушаться к святому Максиму Исповеднику, то он говорит, что человек был создан для того, чтобы всю тварь привести к Богу, что он создан как участник двух миров: вещественного и духовного, он в себе совмещает эти два полюса. И в этом смысле всякий верующий в Церкви является священником, то есть человеком, который освящает тварь, который делает ее святой, что значит – Богу посвященной и пронизанной Божественной благодатью. Это призвание каждого христианина, не только священника; у священника есть своя задача, о чем я еще скажу. И мирянин это не только человек, который живет «в миру», это человек, который Христом послан в мир для того, чтобы все, к чему он прикоснется, сделать святыней: он священник в этом отношении. То, как мы относимся к предметам, которые вокруг нас, то, как мы относимся к людям, то, как мы относимся ко всей природе… Если мы думаем о том, что все это создано Богом в любви, с тем, чтобы все вошло в тайну приобщенности Ему, как благоговейно мы бы относились ко всему тому, к чему мы прикасаемся – словом ли, взглядом ли, прикосновением ли руки.. И я думаю, что мирянин вступает на этот путь в момент, когда его готовят к принятию крещения, потому что через крещение человек соединяется со Христом и в этом таинстве погружения в воды смерти и жизни, выходя из них новым существом, человек делается уже как бы носителем Христа. Когда совершается миропомазание, Святой Дух сходит на человека, и он уже – в малой мере, конечно, не в той мере, в какой Христос действовал – уже является присутствием Божественной благодати, ему поручено это тайносовершение. Это своего рода рукоположение; человек делается частью тела Христова.
Теперь: почему царственное священство? Мне кажется, ответ можно найти у святого Василия Великого, который говорит: всякий может управлять и властвовать, только царь может умереть за свой народ… И вот это роль всякого христианина – и мирянина, и священника, потому что если мы называем народ Божий, laos, таким словом, оно включает всех: и новорожденного младенца, и патриарха. Это народ Божий, и в этом отношении мы все являемся царственным священством через то, что мы должны быть готовы жизнь свою положить за каждого человека, который находится в Церкви и особенно вне Церкви: Я вас посылаю, как овец среди волков… Мы овцы не в том смысле, что должны быть блеющим стадом, которому нечего говорить или нечего давать. Нет, мы – общество людей, которые должны идти в мир, идти туда, где не слышали о Христе, туда, где не верят в Бога, идти туда, где разврат, где неправда, где нет веры, где нет надежды, где нет радости, где нет любви, и все это приносить туда в себе и давать ценой своей жизни. А «ценой своей жизни» не значит умереть: умирать можно каждый Божий день, отдавая свою жизнь другим людям. Умереть на плахе это одно мгновение, умирать изо дня в день – это другое дело. Я вам могу пример дать.
Я встретил в России одного монаха, священника, который провел в концентрационном лагере 26 лет. Он сидел передо мной на койке с сияющими, светящимися глазами и говорил: «Вы понимаете, Владыко, как Бог был добр ко мне! Меня, неопытного священника, Он избрал, на пять лет в одиночку посадил, в тюрьму, а потом на 26 лет в лагерь, для того чтобы я был священником там, где он больше всего нужен был и куда священника свободного не пускали…» Все, что он вынес из этого ужаса, это благодарность за то, что он принес свет туда, где была тьма, надежду – туда, где не было надежды, – и какую любовь он мог проявить! – туда, где любовь колебалась от ужаса, страха и страдания. И вот это является царственным священством. Да, как царь, он отдал свою жизнь. И предельное проявление этого царственного священства, если можно так выразиться (и я надеюсь, что меня не поймут вкривь и вкось), крайний пример его – Господь Иисус Христос, первый мирянин. Он, технически говоря, не священнического рода, Он не священник, Он мирянин, первый член царственного священства. Но Он одновременно Первосвященник всея твари. И вот к этому мы должны стремиться и возвращаться.
В связи с этим меня волнует, что так часто молодые священники (да и священники среднего возраста, которых жизнь, может быть, не ломала внутренне) считают, будто они могут всякого наставить и привести ко спасению. Я думаю, что это очень страшное искушение для священника. Роль священника, духовника или просто близкого друга – не ступать «обутыми ногами» на священную землю. Не всякий священник имеет дар духовничества. Священнику дано исполнять таинства, он может именем Христовым разрешить грехи человека, который каялся, причем не просто разрешить все грехи, которые были названы. В одной из сказано, что разрешаются те грехи, в которых ты каялся, и постольку, поскольку ты в них каялся, а не потому что ты по списку прочел грехи, они все смыты с тебя. Священнику дано читать разрешительную молитву; благодатью Божией, поскольку ты исповедался Самому Христу, он был свидетелем твоего покаяния. Но это не значит, что всякий священник получает другие дары. Рукоположение не делает человека умным, красноречивым, ученым, святым. Он делается тайносовершителем. Это колоссального размера вещь, но это не все.
Одна из вещей, чему должен священник научиться, это – быть при человеке и молчать, и вглядываться, пока или Господь Бог ему не откроет нечто, или из собственной опытности он не уловит что-то и не сможет тогда внести какой-то небольшой вклад. Но именно вклад этой минуты. Не «теперь я тебя понимаю и буду тебя вести» , а «теперь я, кажется, понял что-то, что тебе нужно, я с тобой поделюсь тем, что знаю или думаю, будто знаю, а ты бери или не бери». Конечно, в зависимости от того, кто говорит, мы примем его слово с большей или меньшей готовностью исполнять его совет, но в сущности, очень важно, чтобы священник не думал, будто он может заменить собой Святого Духа. Духовность мы описываем большей частью внешними проявлениями: молитвенностью, теми или другими добродетелями, смирением и т.д. Но в сущности своей духовность – это воздействие Святого Духа на душу человека и отклик с его стороны. Но к сожалению, чем моложе священник, тем больше он «знает», потому что его учили в богословской школе «всему» и он «все знает». Это только потом начинаешь понимать, что ты ничегошеньки не знаешь, так как до тебя не дошло опытно то, о чем ты говоришь.
Молодого священника надо воспитывать так: Да, ты получил образование в богословской школе, будь то семинария, будь то академия, но все равно это умственное образование тебя святым не могло сделать; не воображай, что можешь людей вести от земли на небо… Знаете, когда люди берут проводника в горы, они выбирают человека, который там бывал, знает дорогу, уже проходил ею. А молодой священник, который говорит; «Я получил полное богословское образование, я могу взять человека за руку и привести в Царство Божие» – не прав, потому что он там никогда не бывал. На дискуссии в Троицкой лавре молодой студент мне сказал: «Но разве священник не икона Христа?» Я ему ответил (может быть, грубо, но я подумал: ему нужна встряска): «А ты когда-нибудь задумывался над тем, что такое икона?» – «Да, – говорит. – задумывался». – «А я тебе скажу: икона делается иконой, когда она освящена, до того она – дерево и краски. Так пока ты не станешь сосудом Святого Духа, ты дубина, на которой намазана краска…» Он, конечно, меня за это не поблагодарил, но это правда. Это может быть неприглядная правда, но я по себе знаю (я тоже священник, и знаю, где мои границы), что никто не имеет права просто так, потому что он понаслышке что-то знает, «вещать» и думать, что другой ниже его.
Я сейчас не имею в виду старчество, разумеется, потому что старчество – совершенно другое дело, это благодатное состояние отдельных избранников; и никто из нас не имеет никакого права воображать себя старцем на том основании, что он может дать умный совет при случае. Сказанное мной относится к явлению, которое в древности и в средние века называли младостарчеством. Это подход молодого, неопытного священника, который из того, чего он начитался или потому что его так учили, думает, будто он все вопросы может разрешить без личного опыта о Боге и без личного возрастания в святость. Это совсем не говорит, что я отношусь к современной нам Церкви, которой я являюсь живой частью (может быть, вымирающей, но пока живой еще) или к другим священникам с презрением. Я сам сознаю, что я не в состоянии решать вопросы каждого человека. Даже у апостола Павла есть места, где он указывает: это я вам говорю именем Божиим, а это я вам говорю от себя… Этот момент мне кажется очень важным в жизни приходов, потому что архиерея вы видите на службе, иногда можете иметь с ним дело, но общаетесь редко, а приходской священник – он-то может действительно скривить вашу духовную жизнь. Я знаю случаи, когда священник с уверенностью говорил то или другое, но с уверенностью, которая происходила от его самоуверенности, а вовсе не от того, что Господь Дух Святой ему открыл глаза на ту или иную нужду человека. Иногда священник должен уметь выслушать человека и сказать: «Мне нечего тебе говорить. Я буду о тебе молиться». И это не унизительно. В жизни святого Амвросия Оптинского есть два случая, когда к нему приходили с вопросами, он в течение двух-трех дней не давал ответа, и вопрошавшие торопили: «Нам же надо домой, у нас промысел, работа, семья, что же ты молчишь?» И он отвечал с грустью: «Три дня я молю Матерь Божию об ответе, – Она молчит; как же я могу тебе ответить?»
Если бы каждый из нас с такой бережностью относился к тому, что он говорит! Можно сказать: «Знаешь, у меня нет ответа, который из моей глубины шел бы к тебе, но я буду о тебе молиться, думать; если что-нибудь придет мне на мысль или на сердце, я тебе скажу…» Или можно сказать: «Знаешь, я именем Божиим тебе ничего не могу сказать, но вот что я вычитал в житиях святых, в Священном Писании. Я повторю, а ты посмотри, пригодно ли это».
А иногда бывает, что даже неопытный священник, потому что человеку нужен ответ, вдруг скажет нечаянно то, что нужно сказать. Я помню, кто-то мне раз сказал: «Ну да, и еретик может правдой обмолвиться».
Если мы посмотрим на историю Церкви – кто были святые? Не только епископы и не только члены духовенства. Некоторые святые были в сане, а некоторые и не были, масса святых были просто миряне – и достигли такой духовной высоты и святости, что из них лился свет Фаворский, они были убедительны тем, что они собой представляли. Есть рассказ из житий святых египетской пустыни о том, как пришли трое к одному старцу в пустыню, и двое ставили ему вопросы, на которые он отвечал, а третий сидел и молчал. И когда беседа кончилась, старец-подвижник ему говорит: «А ты ничего не спросишь?» И тот ответил: «Мне достаточно смотреть на тебя, авва». Вот если бы наши священники, включая меня и кого угодно, могли быть такие, что – встретил его, посмотрел и подумал: О! В этом человеке есть что-то, чего у меня нет!.. Западный писатель К.С. Льюис в одной передаче, которые он делал во время войны, говорил: Разница между верующим и неверующим та же самая, как между статуей и живым человеком. Статуя может быть в тысячу раз прекраснее данного человека, но она каменная, она не движется, молчит. Человек может быть уродлив и ничем не выдающийся, но он полон жизни… И вот такими мы должны стать.
Я думаю, что надо принять все это в учет. С другой стороны, судить о священнике только по его жизни или по тому, что ты видишь в его жизни, нельзя, потому что ты видишь внешность. Скажем, ты видишь, что он грешный человек, а ты разве видишь, как он плачется перед Богом, как он страдает о своем падении или о своей слабости?
И тут, я думаю, и миряне должны играть свою роль. Не надо ставить священника, особенно молодого, на такой пьедестал, чтобы он думал, будто он духовный гений. И надо его поддерживать, чтобы ему не было страшно быть обыкновенным, «полубездарным» священником, если он таков. От священника вы имеете право ожидать, чтобы он благоговейно совершал службы, чтобы он молился за вас и с вами, но рукоположение не дает священнику ни богословского знания, ни «рассуждения духов», ни понимания того, что другой человек переживает, ни способности проповедовать. Это все иное, это может иметь любой человек. Но священнику дана благодать совершать таинства; от него можно их принимать. В остальном, мне кажется, надо больше развивать сотрудничество между мирянами и священниками, чтобы священник не имел тенденции и желания властвовать над уделом Божиим. Потому что миряне могут сделать из священника какого-то псевдостарца: он будет воображать, что он духовник, что он «ведет» и все знает. Я думаю, что должно быть сотрудничество, соработничество. Этому я научился за свою жизнь; я не хочу сказать, что я лучше кого бы то ни было, просто – я это знаю, и все это мне в суд и в осуждение больше, чем кому-то, кто не знает.
Лондон, 1993 г.
Христианство сегодня[19]
11 июня 1990 г. Интервью записал Д.А. Черняховский
Считаете ли Вы, что влияние христианства в России возросло? Если да, то почему? Если можно говорить о возрождении христианства, то что именно возрождается: доктрина, культ с обрядностью, этическое учение Церкви или христианство как часть русской идентичности?
Мне трудно судить о том, насколько христианство сейчас влияет на судьбы России. Впечатление у меня такое, что интерес и отзывчивость к духовным ценностям возросли, что люди гораздо больше, чем в какой-либо минувший период, воспринимают законность этих ценностей, понимают, что можно быть культурным человеком и современным человеком, не отрицая духовную область, что не обязательно быть материалистом для того, чтобы быть человеком нашего времени. С другой стороны, люди еще не обнаружили того, что, если уж говорить о материализме, христианство – единственный совершенный материализм в том смысле, что материалист рассматривает материю как строительный материал, тогда как для нас, из-за воплощения Христа, в Котором вся полнота Божества обитала телесно (Кол. 2, 9), материя получила какое-то абсолютное значение, это святыня. И в этом смысле мы могли бы перебросить мост между христианским, православным мировоззрением и неверующими, показав им, что образ человека слишком мелкий в материализме и что самая материя ими унижена, что она имеет громадный потенциал, о котором они даже не подозревают: обожение, пронизывание – как в таинствах – Божественным реальным присутствием.
Я думаю, что причина, почему Россия открывается духовным ценностям, и в частности, христианству, в том, что за семьдесят лет люди изголодались. Нельзя жить только телесностью, материальной жизнью (причем, порой чрезвычайно трудной) и чисто умственными выкладками, – и опять-таки, очень ограниченными ввиду того, что они должны были совпадать с определенной идеологией и не могли переступить какой-то порог. И ещё (и это связано с вопросом, который Вы дальше ставите, когда спрашиваете, что именно возрождается): русское православие, русское христианство с самого начала было благочестием, то есть способностью поклоняться Богу, Который воспринят нутром. Богословие, доктрина принадлежали определенному кругу людей, но в целом русское православие – это , а также и богослужения, в которых сочетаются разные стихии. С одной стороны, очень большая красота; Платон говорил, что красота – это убедительная сила истины. Когда вы не можете о чем-нибудь сказать: «Как прекрасно!», это значит, что до вас не дошло, это объективный факт вне вас. И поэтому красота, величие православного богослужения – это не просто «инсценировка», это выражение народного духа в форме красоты вещей, воспринятых духовно нутром. С другой стороны, есть, конечно, опасность обрядоверия. Это риск большой, потому что очень легко считать обряд самодовлеющим или переживать обрядовую сторону богослужения и пройти мимо какой-то глубины содержания. Но тем не менее, мне кажется, что возрождение христианства в России связано главным образом с тем, что в России Бог, Христос, вся реальность христианства воспринималась как личный духовный опыт, которым люди делились, то есть который был и общий, и невыразимо-личный. И в этом, мне кажется, есть большая сила, потому что если бы христианство было только мировоззрением, оно не могло бы охватить любые слои народа, а только лишь привилегированный, интеллектуальный или эстетический класс; а здесь это глубокий личный опыт.
Но с этим связано и другое: еще Лесков говорил в XIX веке, что Русь была крещена, но никогда не была просвещена. То есть религиозного, духовного образования не было дано, и поэтому опыт, который внутри клубится невыразимо, никогда не был – для широкого народа, я не говорю: для богословов – оформлен так, чтобы он мог, с одной стороны, быть выражен, с другой стороны – быть защищен, и еще – обогащал бы человека в другой области, нежели просто сердце. Максим Исповедник говорил, что богослов тот, у кого сердце – как пламя, а ум – как лед, то есть, кто может холодно, строго думать, но – думать на основании пламенения. И вот это сейчас громадная проблема перед нами.
Когда Вы употребляете слово «доктрина» – если это понимать как учение о Боге, о Христе, о Церкви, о таинствах, о человеке, о материи, которое выражает собой с силой и глубиной внутренний опыт – да; если это умозрение некоторых богословов, которое, можно сказать, порой бывает похоже на высшую математику, недоступную никому, или на абстрактное искусство, о котором художник-абстракционист Ланской говорил: это язык, на котором только один человек может говорить и три или четыре человека понимать, – конечно, это не наша линия. Но нам надо все больше найти способы выражать весь внутренний опыт, личный и коллективный, в таких формах, которые его бы не унижали, которые были бы духовны. И это не просто доктринальное обучение.
Чем очень страдает, мне кажется, христианство везде, и в России тоже, это этическая сторона. Я говорю «везде и всегда», потому что еще апостол Павел писал в одном из своих посланий: Имя Божие хулится ради вас (Рим. 2, 24). Если мы не живем в уровень того, что проповедуем, то мы просто отрицаем видимо, очевидно перед людьми правду, которую мы будто исповедуем. Я помню первого секретаря Всемирного Совета Церквей, который говорил, что можно быть еретиком жизнью, исповедуя всю истину на словах, потому что если твоя жизнь расходится с этой истиной, ты изменил своей вере. И вот это – проблема, которая, мне кажется, стоит сейчас очень остро. Какие-то основы веры надо проповедовать, какие-то истины веры должны быть объяснены и усвоены; но, с другой стороны, как говорили некоторые древние писатели, понимание Евангелия происходит через исполнение того, что оно говорит. Если мы только его читаем и восхищаемся его красотой, то мы до истины его не можем дойти; и вот это большая проблема для современности. Это должно бы быть проповедью каждого священника, каждого епископа: живи согласно твоей вере. Как говорил апостол Иаков: Ты мне покажи свою веру без дел твоих, и я тебе покажу мою веру из дел моих (2, 18). Если это не осуществится, если соединение духовного опыта и доступного, но чистого, истинного умственного выражения (выражения и этого опыта, и этого понимания в красоте) не будет осуществлено в жизни, то никто не сможет поверить христианству в конечном итоге.
А о христианстве как о части русской идентичности Вы, Владыко, ничего не хотите сказать?
Я просто пропустил. Я думаю, что отождествление христианства с русской идентичностью дает преувеличенное представление о русской идентичности; на самом деле христианство ее значительно превосходит. Русская идентичность была в очень значительной мере вдохновлена и оформлена христианством, но русское христианство не обязательно является полнотой христианства всего мира. Мы не можем говорить о том, что мы должны его привить всем странам на свете. И я думаю, что говорить о совпадении русскости и православия – это унижение Божественного, вечного, беспредельного. Еще Нестор говорил о том, что каждый народ должен внести свой голос, как бы музыкальную свою ноту в общий аккорд всего мира в явлении и прославлении Бога; и русский народ может внести свое уникальное, – но это не все: мы должны научиться от других народов тому, что они узнали благодаря тому, что они на нас не похожи. Поэтому говорить о том, что христианство было, есть и может стать в изумительной мере вдохновением, содержанием, формой русской души и жизни – это одно, но сводить христианство или православие к тому, что это – одно из выражений русской культуры или русской души или русской идентичности, было бы очень жалко.
Истины христианства неизменны, но в разных исторических ситуациях более важными становятся разные аспекты учения. Какова специфическая весть христианства для сегодняшней России?
Я совершенно согласен с этой постановкой вопроса. Если мы думаем о развитии богословской мысли в христианской Церкви, то мы видим, как оно проходило постепенно. Первое поколение знало Иисуса Христа лично. Сначала Его знали, вероятно, как юношу. Ведь Кана Галилейская и Назарет – на расстоянии нескольких километров: невозможно себе представить, что ребенок или подросток Иисус Христос жил в Назарете, и Его не знал бы Нафанаил, который жил в Кане. Поэтому сначала Его знали просто как живого человека и, вероятно, поражались какой-то неповторимостью Его человеческой личности; а затем постепенно раскрывались перед людьми новые и новые глубины до момента, когда они поняли, кто Он: Живой Бог, ставший живым человеком. Это был первичный опыт, абсолютным центром которого был живой Иисус Христос, им знакомый, известный. И когда Христос умер и воскрес, они ходили и говорили о Ком-то, Кого они лично знали. Зов апостольства был обращен к тем кто знал Христа с самого начала, они могли засвидетельствовать всё об этом. А потом стали развиваться. стали ставиться вопросы о том, Кто же Он. Да, Он – Бог, но Он о Себе говорит, что Он Сын Божий; Он говорит о Боге как о Своем Отце; – стали думать об этом Отцовстве. Сошествие Святого Духа было реальностью не богословской, а чисто эмпирической, жизненной. Апостолы стали местом вселения Святого Духа. Они о Нем могли говорить, как только можно говорить о силе, которая тобой движет конкретно и опытно. Поэтому Троическое богословие начало развиваться, делаться более и более четким. Были споры, что было в каком-то смысле очень хорошо. Апостол Павел говорит: у вас будут разделения, с тем, чтобы наиболее мудрые себя проявили (1 Кор. 11, 19). И православное вероучение постепенно, через искания, через полусвет и полутьму, через борьбу школ, мнений, личностей, выкристаллизовало нечто, что держит в некоем равновесии то, что можно выразить словом или литургическим действием, и то, чего никак не можешь выразить, потому что в конечном итоге, когда встречаешь Бога лицом к лицу, ты только молчать можешь. Английское, немецкое слова God, Gott – от древнего корня, который значит «тот, перед которым падаешь на колени»; вот это последний шаг.
Сейчас делается наиболее насущным то, что если история Ветхого и Нового Завета истинна, если действительно Бог стал человеком, мы можем говорить о человеке совершенно новым языком. Человек не является как бы наиболее замечательной обезьяной, которая научилась тому, чего другие обезьяны не умеют делать; человек – это существо, которое от начала несет в себе Божий образ, которое по своей глубине и широте может стать вместилищем Божества, причем вместилищем не так, как, скажем, чаша вмещает содержимое, а как, опять-таки Максим Исповедник говорил о воплощении, что соединение Божества и человечества во Христе подобно соединению огня и железа. Если меч вложить в жаровню – его вкладываешь бесцветным, серым, мертвым, а вынимаешь раскаленным. И огонь остался огнем, и железо осталось железом, но теперь можно резать огнем и жечь железом. Человек настолько глубок, велик и таинственен, что он может до конца соединиться с Богом, не переставая быть человеком. И этого ни один материалист не может сказать.
И еще другое. Когда мы говорим о воплощении, как я раньше сказал, воплощение значит, что Божество соединилось с материей: это говорит о том, что материя всей вселенной способна на воссоединение с Богом в том неописуемом чуде, которое апостол Павел называет «Бог все во всем» (1 Кор. 15, 28). И мне кажется, что теперь надо говорить гораздо больше, чем раньше, о величии человека, о том, что мы можем верить в человека, верить с такой же глубиной и уверенностью, как мы говорим «я верую в Бога».
И еще можно сказать вещь – меня она очень вдохновляет: это то, что Бог не безумен. Если Он творит какие-то твари, то и не в погибель, и не для того, чтобы изуродовать тот мир, который Он создал. Значит, каждый раз, когда человек вступает в мир, это акт Божественной веры в него: Бог в нас верит – и индивидуально, и коллективно, во всё человечество и в каждого из нас. И это замечательная мысль: Бог в нас верит, Бог надеется на все от нас. И об этом мы должны говорить гораздо больше. Потому что мы говорим о Боге вне пропорций с человеком, как будто человек малюсенький, а Бог громадный. Это мы видим на иконах, и это единственный способ выразить величие Божие. Но как часто видишь: Христос восседает, а у Его ног двое каких-то святых, как маленькие мышата. Это не говорит о величии человеческом, а только о Божием величии. И нет у нас иконы, которая показала бы величие человека – кроме иконы Христа: смотри – «Се Человек», это человек: не ты, и не она, и не мы, а Он – Человек, единственный. Если ты хочешь быть человеком в полном смысле, вот этим ты должен быть. И вот это, мне кажется, проблема наших дней, потому что люди изверились в человеке. Человек слишком много показал темных своих сторон, и только христианин, я думаю, может верить в человека. Помню, один священник на Западе как-то написал, что когда Бог на нас смотрит, Он не видит ни наших добродетелей, ни наших успехов (которых может и не быть), но в глубине всякого человека Он видит сияющий Свой образ, который может вырасти и заполнить всё – преображением. Вот, мне кажется, о чем надо говорить – в той или другой форме: я верую в человека, Бог верит в человека.
Наверное, Владыко, это не менее важно и в других странах, или Вы считаете, что это специфически важно для сегодняшней России?
Это важно для всех стран сейчас, потому что мы потеряли сознание величия человека везде. Я говорю об этом на Западе и думаю, что здесь надо говорить об этом гораздо больше. Человек стал политическим зверем, или животным высшего качества; мир превращается в муравейник. Но настоящий муравейник строится очень талантливо, в общем; мы строим наш муравейник гораздо менее талантливо. И я думаю, что христиане должны сотрудничать со всеми другими людьми, доброй или недоброй воли, без разбора, в постройке града человеческого, но прибавляя к этому граду человеческому измерение глубины, широты и святости, чтобы он мог когда-нибудь оказаться градом Божиим, первым гражданином которого был бы Человек Иисус Христос. Это относится ко всему человечеству сейчас, во всяком случае, христианскому или псевдохристианскому.
А что именно для России специфически важно?
Для России, я думаю, сейчас важно возродить веру в человека не как раба или работодателя, не как, скажем, научного гения или участника муравейника, а как неповторимую личность.
Нет человека, без которого вселенная могла бы обойтись, каждый человек – словно камушек в колоссальной, дивной мозаике. Вы знаете, что бывает, если один камушек выпадает: постепенно мозаика начинает трескаться, и все камни выпадают. И поэтому каждый человек – единственный, неповторимый, не только в его знании Бога. Есть замечательное место в книге Откровения, где говорится, что в конце времен всякий человек получит имя, которое только он знает и Бог знает (2, 17), то есть имя, которое его выражает всецело и которое выражает то, что его соотношение с Богом неповторимо, что единственно он знает Бога так, как он Его знает. И нам надо постепенно внедрить в сознание людей абсолютную ценность личности – не индивида как фрагмента человечества, а именно личности, которая может творчески соотноситься с другими личностями, не теряя ничего и вместе с этим давая всё. Знаете: солнце сияет, от этого светом оно не беднеет, а другие в сиянии света начинают видеть всё по-иному.
Может ли безусловная преданность христианской истине совмещаться с принятием возникшего в Новое время мировоззренческого плюрализма, с серьезным отношением к чужим истинам?
Я думаю, что христианство должно себе отдавать отчет в том, что плюрализм, который сейчас существует и часто антагонистичен христианству, является результатом того, что христианство не дало мировоззрения, которое было бы откровением новой жизни и радости людям. Мы ответственны за то, что люди стали искать других мировоззрений, ибо то, что мы говорили о христианстве, их не могло удовлетворить. Это одно, первое; и в данной ситуации мы должны сознавать, что мы ответственны за все ереси, за все отклонения, за все несовершенства, мы ответственны за то, что люди обращаются и на Восток, и в самые дикие секты, и в политические и общественные мировоззрения – из-за того, что не находят полноты в том христианстве, которое мы проповедуем и которое мы проявили. С другой стороны, несомненно (то есть, для меня несомненно, конечно, это не обязательно для другого несомненно), если посмотреть на все христианское общество в его разделенности, что нет ни одной христианской группировки, которая (именно потому, что она отделилась от других по признаку какой-то интуиции о том, что то или другое – колоссально важно) не могла бы христианский мир в целом не приблизить к полноте, которая отчасти потеряна. Это относится и к Православию: у нас есть, что давать, но у нас есть и чему учиться и в нравственности, и в делании, и в понимании того, что мы сами проповедуем. Так что я считаю, что плюрализм – это не оскорбление христианству, это множество голосов, которое ставит под вопрос не христианство, а христиан. Бердяев когда-то писал брошюру, которая называлась «О достоинстве христианства и недостоинстве христиан» – вот это-то и есть. Если бы христианство было христианством Евангелия, осуществленного, реального, то все бы говорили: Да, это полнота жизни, этим стоит жить… Но кто может сказать это о русском православии в России, о русском православии за границей или о других вероисповеданиях? Поэтому я думаю, что существование плюрализма ставит нас под вопрос, и мы должны всмотреться в себя каждый раз, когда мы встречаемся со взглядами, мнениями или реакциями со стороны людей, которые знают христианство, но его отвергают. Почему я не сумел это открыть? Почему я не могу им дать то, чего они ищут и что они находят только частично?.. Вот что мне кажется очень важным. И притом – диалог всегда был бы диалогом. В какие-то периоды истории торжество христианского мировоззрения достигалось мечем и огнем. Это не торжество, это просто последнее падение. Скажем, инквизиция как идея (я сейчас не делаю упрека никому в этом, то есть ни католикам, никому, просто инквизиция как подход), что надо человека сломать и заставить думать так или иначе, это грех, это просто преступление, потому что Бог хочет Себе свободно избравших Его друзей, а не рабов. «Я вас не называю больше рабами, потому что раб не знает воли господина своего, Я называю вас друзьями, потому что Я всё вам сказал», – вот что говорит Христос (Ин. 15, 15). И нельзя ожидать, чтобы всякий человек без искания нашел бы окончательную форму истины, которая соответствует Божественной истине. А искание неизбежно бывает периодами неясно. Ставятся под вопрос вещи, которые в конечном итоге могут быть оправданы, но которые на пути искания должны быть аналитически рассмотрены, постольку, поскольку мы употребляем слова.
И еще одно я скажу. Паскаль молился Богу и говорил, кричал, что не может Его найти, и Бог ему сказал: «Ты бы Меня не искал, если бы ты Меня уже не нашел». И это я перенес бы на все религии мира. Бога невозможно выдумать. Я не говорю об уродливых формах, которые потом можно придать этому первичному опыту; но когда человек говорит: «Я опытно знаю, что есть Божественная сила», это значит, что он коснулся хоть края ризы Божественной. И поэтому мы должны относиться с глубокой вдумчивостью к тому, что люди опытно знают о Боге, даже если они выражают это совершенно неприемлемыми формами благочестия или мировоззренческими представлениями. И нам надо быть очень осторожными. Я знаю, у апостола Павла есть место, где говорится, что боги язычников – бесы (1 Кор. 10, 20) – постольку, поскольку они отрицали Христа. Слово «сатана», как вы знаете, по-еврейски значит «противник», это не «черти» в нашем понимании. Они противники – да, и те, кто держится этих мировоззрений, особенно если они придерживаются их изуверчески и яростно, ошибаются, но надо заботиться о том, как им открыть бó льшую истину.
Есть рассказ из жизни старца Силуана о том, как он разговаривал с одним из православных миссионеров на Востоке и его спрашивал: Ну как же у вас идет миссия? – Очень неуспешно. Китайцы такие тупые, такие невосприимчивые, ничего не воспринимают. – Силуан говорит: А как же вы с ними поступаете? – Ну, я иду в капище, им говорю: смотрите на свои идолы, сбросьте их, это камень, это дерево, это изуверство! – А что случается дальше? – Они меня из капища выкидывают и остаются при своем…– И тогда ему Силуан говорит: А знаете что: вы могли бы пойти туда, посмотреть, как они молятся, сколько у них благоговения и благочестия, и позвать нескольких из их священников и сказать: давайте сядем на ступеньки и поговорим; расскажите мне о своей вере… И каждый раз, когда они что-нибудь скажут близкое к христианству, вы могли бы им сказать: Как это прекрасно! Но у вас чего-то не хватает. Хотите, я вам скажу? – и прибавить ту солинку, которая может превратить приторность того, что вы слышали, во что-то «вкусное», живое. Вот, если бы вы так делали, постепенно они усвоили бы очень многое из христианской веры; а когда вы им говорите, что всё, во что они верят, неправда, они не могут согласиться, потому что опытно знают, что многое – правда.
Я долго жил среди людей инакомыслящих, и в течение очень долгого периода у меня было такое радикальное отношение: только Православие – и всё. А постепенно, особенно на войне, я посмотрел, как люди инакомыслящие себя ведут: христианин, может быть, ляжет за кустом, когда стреляют, а безбожник выйдет из укрытия и принесет обратно раненого. И тогда ставишь вопрос о том, кто из них подобен доброму самарянину и Христу Спасителю.
Знаете, меня поражает тоже притча о Страшном суде в этом контексте. Нам всегда говорят: вот, это Страшный суд: козлища туда, овцы сюда… – а какие вопросы ставит Христос? Он не спрашивает людей, веруют ли они в Бога, не спрашивает ничего о том, как они к Нему относятся, Он их спрашивает: Одел ли ты нагого? Накормил ли голодного? Посетил ли больного? Не постыдился ли признать, что тюремный заключенный – твой друг?» Он им ставит только об одном вопрос: «Ты был человеком – или ты и не человек? Если ты и не человек, то в Царство Божие тебе дороги нет, потому что обожиться может человек; если ты был человеком – вот тебе и путь-дорога.
Мне кажется, что мы так должны бы относиться ко всем людям, которые во что-то верят. Даже материалист верит в человека по-своему. У него образ человека с нашей точки зрения очень несовершенный, неполный, но он верит во что-то. И вот – слушай, во что он верит. Часто он верит в какую-то нравственную правду, цельность, которую мы нередко заменяем благочестием. Знаете, гораздо легче человеку, который говорит: «Я голоден», ответить: «Иди с миром, я о тебе помолюсь», чем разделить с ним то малое, что у тебя есть.
Что Вы можете сказать о терпимости к представителям других конфессий, других этнических групп, к неверующим?
Слово «терпимость» можно понимать различно. Можно понимать так: мы их глубоко или достаточно знаем, чтобы не произносить суждение, которое не соответствует реальности, мы с уважением относимся к тому, что эти люди, придерживаясь своих убеждений, ими живут реально, но мы остаемся при своем убеждении, что Православие является наиболее совершенным выражением Евангельского благовествования, хотя относимся к другим с полным уважением и вдумчивостью. Другая форма терпимости заключается в том, чтобы сказать: «Ну да, есть столько различных мнений, – а может быть, и мое никуда не годится…» – знаете, такое компромиссное отношение. Это, я думаю, никому никогда не помогает, потому что, как апостол Павел говорит, если труба не будет звучать ясно, то никто в бой не будет готовиться (1 Кор. 14, 8). И говорить: «Ну да, конечно, ваши взгляды, может быть, и завиральные, но вы хороший человек, и быть может, и мои не такие уж совершенные» – не помогает ни тому, ни другому. Диалог может быть только между людьми, которые убеждены в том, о чем они говорят, но готовы слушать другого: не откроет ли он им чего-то, чего они сами не нашли и не знают. Поэтому я думаю, что мы должны относиться с глубоким уважением к людям иной веры или к инакомыслящим, искать в том, что они нам говорят или что явствует из их жизни, обогащения себе и понимания их, и потом, вот как Силуан говорил этому миссионеру, с ними делиться тем богатством, которое у нас есть, которое, может быть, ни вы, ни он, ни она не воплощаем, но которое всё равно остается реальным.
Знаете, есть люди, которые не умеют или не могут воплотить чего-нибудь, но которые могут с убедительностью сказать, что это правда. Я вам хотел бы привести пример. Когда-то нашего священника в Париже немцы арестовали. Его заменил другой священник, который бывал в церкви, но почти никогда не служил, потому что большей частью он приходил вдрызг пьяный. Я тогда был старостой, я его ставил в угол и становился перед ним, чтобы, если он упадет, то упал бы на меня и я мог бы его удержать. Многие его осуждали. Я помню даже интересный разговор, когда он говорил о себе, что он плохой священник, но кто-то другой ему сказал: «Знаешь, ты не плохой священник, ты плохой человек, а священник ты хороший…» И вот я с этим абсолютно согласен, потому что я раз был у него на исповеди (когда настоятеля не было). Я помню, как он слушал мою исповедь. Он слушал из глубины собственного покаяния, и он плакал надо мной – не пьяными слезами, он был вполне трезвый, но он плакал о том, что вот молодой человек двадцати с чем-то лет борется и может тоже разбиться. Я помню, когда я кончил исповедь, он мне сказал: «Ты же знаешь, какова моя жизнь, ты знаешь, что я не имею права говорить о том, как люди должны жить и какими людьми они должны быть, но хотя я недостоин даже говорить об этом, я тебе скажу, что Христос сказал бы на моем месте, потому что ты молод и ты можешь не прийти в то состояние, в какое я пришел…» И он тогда мне говорил из Евангелия. И вот это человек, который для внешнего наблюдателя – ну, пьяница и только, да еще какой позор: поп – да пьёт! А он мог сказать Божию правду из глубины своего страдания. Потом я узнал больше о нем. Он вместе с частью Белой армии покидал Крым на одном пароходе, на другом пароходе была его жена и двое детей, и этот пароход утонул; у него на глазах они погибли, а он ничего не мог сделать. И запил. На это кто-нибудь может сказать: а вот Иов не запил, – ну, если вы можете сказать, смеете сказать, что Иов не запил, так вы вырастите сначала в меру Иова: он бы его не осудил. И вот мне кажется, что не нравственное совершенство, не житейское совершенство, а внутренняя правда человека играет большую роль. И поэтому иноверный, инославный, язычник по нашим понятиям, неверующий – если он всем сердцем и умом живет согласно своей вере и верит в то, что говорит, может сказать слово правды, и мы можем научиться чему-нибудь. За это меня можно осудить, но я опять-таки скажу, что я слишком много людей видел достойных, с которыми я никак не могу согласиться, и которыми всё равно восхищаюсь: замечательные люди.
Духовное руководство в православной Церкви
Лондон, 1 мая 1985 г. Пер. с англ. Т. Майданович.
Тема, о которой меня просили говорить, – «Духовный руководитель, или наставник, в». И я сразу же хочу сказать, что научить можно только тому, что сам познал на опыте, и вести безопасно можно только по тому пути, которым прошел сам. В этом смысле слова Христа о том, что Он – Единственный Учитель и Единственный Наставник, всеконечно истинны: нет никого другого, кто может быть путеводителем, чтобы привести нас от земли на небо, потому что Он – единственный, Кто сошел с неба на землю, наш Живой Бог, ставший живым человеком, и Кто может научить нас тому, как стать сынами и дочерьми Божиими, и помочь нам войти в Царство Божие.
Поэтому первая задача, первый долг и функция всякого духовного наставника – быть, насколько он может, глубоко и самоотверженно укорененным во Христе и в Евангелии. Во Христе – потому что Он есть Живой Бог, Который пришел открыть нам то, что один только Он знает о Себе, о Боге и о человеке, которого Он создал по Своему образу; только Он один может раскрыть нам масштаб человека. И это видение человека, это учение дается нам не только в молитвенном общении, в молитвенном размышлении, которое ставит нас лицом к лицу со Христом и вкореняет нас в Его тайну, но дается нам тоже в слове, Им проповеданном нам в Священном Писании, которое для нас – Божие слово и Божия правда.
Дальше, вторая функция духовного руководителя, который, как я сказал, не может никого взять за руку и привести в Царство Божие, куда он сам еще только на пути и которого еще не достиг в полноте, – это молиться за каждого, кто доверился ему. А молиться не означает сообщить Богу имя человека, рассчитывая, что Бог сделает все, что нужно сделать; молиться – значит принять человека в свое сердце, принять его настолько глубоко, чтобы отождествиться с ним, с ней, и держать этого человека перед Богом все время и всегда. В качестве примера мне приходит на память два образа.
Первый пример не из христианского опыта, но из книги Мартина Бубера «Хасидские предания» [1]. Одного молодого раввина спросили раз, откуда у него такая сила воздействия на всякого грешника, приходящего к нему? И он сказал: когда ко мне кто-то приходит, я схожу в глубины его греха, ступень за ступенью, сплетаю корни своей души с корнями его души и, зная, что его грех – мой грех, я каюсь перед Богом, и он кается вместе со мной.
И я думаю, что это абсолютное условие: воспринимать другого человека как самого себя не только в объективной, так сказать, академической солидарности с ним, но в смысле радикального единства, которое существует между людьми.
Этому сопутствует еще одно условие. О духовной жизни, о нашем духовном возрастании мы постоянно и ошибочно думаем в категориях борьбы со злом в себе самих, стараясь разглядеть, что в нас есть неладного, сосредоточиваясь на всем, что мы можем обнаружить в себе темного, и на борьбе с этой тьмой. И вот пастырь не может никого привести никуда, если он различает только потемки, грех, зло. Он может помочь, только если, глядя на человека, он видит в нем извечную красоту образа Божия, если он смотрит на человека и видит его в славе, видит неискоренимую красоту и одновременно видит, как глубоко эта красота повреждена грехом, обстоятельствами, чем бы то ни было, что только может изуродовать этот образ. Мы – как картина великого мастера или как икона: если бы мы оказались перед лицом одной из прекраснейших картин в мире или перед иконой неописуемой красоты, которая пострадала от времени, от обстоятельств, от небрежности или от ненависти людской, у нас сердце надрывалось бы о том, как эта красота изуродована, но с каким благоговением, с какой заботой мы стали бы обходиться с ней ради всего, что в нее вложил художник, и всего, что еще осталось от его замысла. И только отождествляясь, сплетаясь как бы корнями с этой неизъяснимой красотой Божией в каждом человеке, мы можем начать вглядываться в то, что разрушено или повреждено, и постараться вернуть это к жизни.
Кроме примера из книги Мартина Бубера, мне приходит на память один русский священник в его отношениях с одним из его духовных детей. Священник был очень большим человеком, духовный сын его был очень обыкновенный. Тем не менее, когда они встречались раз-другой в год, духовный сын бывал поражен, что он как бы унесен вперед духовным отцом, наподобие того, как маленькая лодка, привязанная к большому кораблю, движется за ним на буксире. Расстояние между лодочкой и кораблем может быть и очень большим, но потому что корабль движется к Богу, то и лодочка тоже движется к Богу. Но, как я уже сказал, при одном условии: духовный отец, духовный руководитель должен принять духовное чадо в свое сердце, в свое существо, отождествляясь с ним в молитве, в благоговении, так, что, когда он стоит с Богом, когда он стоит перед Богом в молитве, он должен приносить Богу каждого из тех, кто ему доверился.
С другой стороны, существуют повседневные отношения, и здесь, я думаю, надо делать различие в отношениях к духовному руководителю. С одной стороны, есть просто приходский священник. Долг приходского священника – проповедовать Евангелие в его чистоте и полноте, принимать самому его благую весть и провозглашать ее в неповрежденности. К приходскому священнику мы иногда – или регулярно – приходим на исповедь. Но может случиться так, что он – не тот духовный руководитель, который может нас вести; он может помочь нам на пути, в практических проблемах, в частностях, при разрешении каких-то конкретных вещей. И есть то великое, что мы называем духовным отцом.
Духовный отец – это тот, кто рождает нас, кто рождает нас к вещам вечным, к вещам божественным, кто открывает нам врата, которые иначе оставались бы закрытыми. И его мы можем найти не всегда и не везде, иногда приходится ждать очень долгое время, пока Бог пошлет нам такого человека.
Духовный отец будет ожидать от нас православия. Православие означает две различные вещи, сливающиеся воедино. Греческое слово «ортодоксия» означает правильную, истинную веру и одновременно до конца достоверное, совершенное, правдивое молитвенное поклонение Богу, потому что мы верим, что Бога нельзя познать иначе, как в поклонении, в благоговейной молитве, в общении с Ним – в общении, в котором Бог отдает Себя нам и мы раскрываемся сами, в вере, в послушании Его тайне и Его заповедям. Так что для нас закон веры и закон молитвы, правило веры и правило – одно и то же, и никто не может православно молиться, не веруя православно, просто потому, что иначе каждая наша молитва будет или ложью, или же будет поверхностным и неправильным упражнением.
И затем духовный отец поставит нас перед лицом нашей предельной ответственности по отношению к себе самим и по отношению к Богу и, соответственно, ко всему остальному, что есть в мире. Роль духовного отца – не держать нас в инфантильном состоянии и «вести за ручку» с того дня, как мы его встретили и пока он или мы не умрем, но помочь нам вырастать в зрелость, такую зрелость, которая означает всегда и содружество, и руководство Божие, святых, духовного отца, но не означает «зависимости» в том смысле, в котором этот термин употребляется в наши дни.
Учиться зрелости – очень существенный момент христианской жизни, потому что нас так часто учат не зрелости, а ребяческому отношению к кому-то, кто якобы умнее нас и о ком мы иногда годы спустя обнаруживаем, что он так же «плавает» в вещах божественных, как и мы сами. Роль наставника – привести нас и поставить лицом к лицу с нашей собственной душой и требовать от нас предельной цельности и достоверности, стояния перед Богом в правде и послушании Ему так совершенно, как мы только умеем.
Послушание можно понимать двояко: или как принуждение и порабощение, или же как открытость сердца и напряженное, страстное стремление услышать. Христианское послушание – не принуждение и не подчинение, христианское послушание, если взять латинский корень этого слова, означает слушание: слушать всем своим умом, всем своим сердцем, всем своим существом для того, чтобы услышать Бога, говорящего нам. И также прислушиваться к своей собственной цельности и честности, ставя пред собой вопрос: достаточно ли я созрел, чтобы сказать «Аминь» тому, что я услышал, и стать делателем, а не только слышателем Божиих заповедей?
Разница тут большая. Есть отрывок в подвижнических писаниях V или VI века, дерзновенный отрывок, где говорится: даже если бы Сам Бог предстал перед тобой и сказал тебе сделать что-то, то, если твое сердце не говорит: «Аминь», «Да будет», – не делай этого, потому что Богу не нужно твое дело, Ему нужно твое сердце. Бог дожидается гармонии и единства между тобою и Им, а не того, чтобы из страха или по принуждению ты делал что-то, что остается внешним действием, а не выражением того, чему ты научился и чем стал.
И в этом смысле роль духовного отца – не только научить нас зрелости, но и научить нас преодолеть наше собственное внутреннее сопротивление: не сопротивляться услышать, когда слушаем, не сопротивляться сделать больше, чем мы воображаем, что можем сделать. Когда мы слышим слово Божие в Евангелии, мы, может быть, не всегда способны воплотить его в конкретные формы и действия, но когда наш духовный отец, перед лицом конкретных обстоятельств нашей жизни, говорит: «Вот что говорит Бог, и вот как нужно это понимать в твоих обстоятельствах», – тогда мы должны быть готовы сказать: я сделаю это с верой, я сделаю это с доверием, я послушаюсь по смирению, потому что мне не ясна картина, я не вижу происходящего, но я знаю, что верю тому указанию, которое мне дается. И тогда мы можем научиться, с одной стороны, преодолеть свои страхи, свою самососредоточенность, свою предвзятость, свое сопротивление, свое нежелание услышать, и мы тоже можем научиться слышать всем своим умом и всем сердцем слово конкретное и кровное: конкретное, потому что оно отвечает на наше конкретное положение, и кровно-родное, потому что оно нам сказано лично и прямо.
Пер. с англ. Т. Майданович. Выступление перед англиканской аудиторией 1 мая 1985 г. Первая публикация: «Труды», М., 2002.
1. [Бубер М. «Хасидские предания». М.: Республика, 1997, с. 224–225. Хасидизм – народное духовное движение, возникшее внутри восточноевропейского иудаизма во второй четверти XVIII в., широко распространившееся в еврейском религиозном мире и существующее поныне. Многочисленные книги М. Бубера о хасидизме, и в особенности его пересказы хасидских преданий, ввели это духовное движение в современный культурный контекст.
Примечания
1
Женева, 1966 г. Пер. с франц. Татьяна Майданович. Первая публикация: Журнал Московской Патриархии. 1967. № 9.
(обратно)2
Святой Иустин Философ – мученик, христианский апологет II в.
(обратно)3
Святой Игнатий Богоносец (нач. II в.) – епископ Антиохийский, мученик, один из первых христианских писателей.
(обратно)4
Протоиерей Георгий Флоровский (1893-1979) – видный современный православный богослов, профессор Православного Богословского института в Париже, затем профессор и ректор Свято-Владимирской семинарии в Америке.
(обратно)5
Выступление на собрании, посвященном христианскому единству, 19 января 1950 г. в Какстон Холл, Вестминстер. Пер. с англ. Татьяна Майданович. Первая публикация: журнал «Альфа и Омега». 1994. № 3.
(обратно)6
Пер. с англ. Татьяна Майданович. Первая публикация: Вестник Русского Западно-Европейского Патриаршего Экзархата, 1974, № 85-88.
(обратно)7
Лондон, 1972 г. Первая публикация: Беседы о вере и Церкви. М., 1991.
(обратно)8
Святой Албаний – первомученик Британский (III в.).
(обратно)9
Беседа во время великопостного говения. Лондон, 1974 год. Первая публикация: Беседы о вере и Церкви. М., 1991.
(обратно)10
Первая публикация: Журнал Московской Патриархии» (1968, № 9). Ассамблея в Упсале – последнее официальное экуменическое собрание такого уровня, в котором принимал участие митрополит Антоний. При всей своей открытости всякому человеку вне вероисповедного признака и межконфессиональному диалогу на всецерковном уровне, Владыка позднее с печалью констатировал расплывчатость догматических критериев, признанных необходимыми для членства в ВСЦ, и чрезмерную вовлеченность этой организации в социально-политические конфликты современности.
Ассамблеи ВСЦ собираются раз в семь лет; Русская Православная Церковь впервые участвовала в Ассамблее 1961 года (в Нью-Дели), когда и стала членом ВСЦ.
(обратно)11
Выступление в Женеве, 1969 г. Пер. с англ. Елена Майданович. Первая публ.: журнал Церковь и время. 1998, № 3(6).
(обратно)12
Русским словом «мученик» переводится греч. μάρτυς – «свидетель».
(обратно)13
Преложение, или пресуществление, Святых Даров – по учению Православной Церкви, тайнодействие, совершающееся силой и действием Святого Духа во время евхаристической молитвы (на словах священника «Преложив Духом Твоим Святым»), при котором хлеб и вино, внешне не меняя своей материальной субстанции, претворяются в Тело и Кровь Христовы. Подробнее см. в кн.: А. И. Георгиевский. «Чинопоследование Божественной литургии». М., 1951.
(обратно)14
Лондон, декабрь 1990–февраль 1991 гг. Первое изд. М.: 1995
(обратно)15
Клайв Стейплз Льюис (1898–1963) – английский филолог-медиевист, писатель, автор сочинений по христианской апологетике.
(обратно)16
Михаил (Майкл) Рамзей, архиепископ Кентерберийский, в 1961–1974 гг. глава Англиканской Церкви.
(обратно)17
Блез Паскаль (1623–1662) – французский мыслитель, ученый, писатель. Пережил яркий мистический опыт встречи со Христом, о чем оставил "Записку".
(обратно)18
Ризница Лондонского собора одновременно служит местом собрания прихожан.
(обратно)19
Интервью было взято 11 июня 1990 г. и напечатано в журнале «Звезда» (1991, № 1). Журнал сопроводил публикацию следующими строками: «Нам известно, что в дни Поместного Собора, когда было записано это интервью, рабочий день митрополита Антония Сурожского начинался в предутренние часы, а заканчивался глубокой ночью. Редакция благодарит митрополита Антония за то, что он нашел возможным ответить на наши вопросы, пожертвовав частью и без того короткого сна. Благодарим также Д. А. Черняховского, взявшего это интервью».
Поместный Собор в июне 1990 года избрал на Московский патриарший престол ныне здравствующего Патриарха Алексия II. Это был момент, когда казалось, что Русская Православная Церковь будет играть всё большую роль в дальнейшем общественном развитии нашей страны – тогда еще Советского Союза. Вопросы и ответы предвосхищают многие аспекты такого участия Церкви в жизни общества.
(обратно)
Комментарии к книге «Церковь», Митрополит Антоний Сурожский
Всего 0 комментариев