«Сборник статей о. Георгия»

1983

Описание

В сборник включены разные статьи отца Георгия взятые на сайте "tapirr.narod.ru"



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Георгий Петрович Чистяков Сборник

Если Родина в опасности

- Какая заповедь…

– Отец Георгий, я не могу забыть вашу проповедь, которую вы произнесли в минувшее воскресенье за ранней литургией. Поворот темы был для меня неожиданным. Я ощутил всю важность того, что происходило, когда мы стояли и слушали вас. Я напомню, что вы начали говорить, вспоминая притчу о добром самарянине. Вообще-то она начинается не с того, кто добр или кто ближний. Предшествует этой притче разговор Спасителя о том…

– Важнейшая, главнейшая. И то, к чему вы привели нас своей проповедью, утверждает меня в мысли, что, наверное, это и есть самое главное, чем сейчас надо заниматься: то, о чем вы говорили. То есть держать в своих руках ответственность за судьбу страны, – сейчас это, кажется, самое важное дело. Поэтому я, прежде всего, просил бы вас снова провести вот это рассуждение, начиная от того, какая заповедь главнейшая, и повторить ваши замечательные слова о добром самарянине, и затем уже ввести читателей, а не только тех, кто были на службе, в русло этих размышлений: как, собственно говоря, ощутить себя ближним к тем людям, кто очень от нас далек. Это, конечно, смыкается с всегда трудной темой – как возлюбить врагов. И мне очень нравится, очень симпатична ваша позиция, я хотел бы, чтобы читатели нашего журнала к ней подошли тоже – во всяком случае, знали вашу точку зрения. Почему это важно? Потому что, вообще, мне кажется, сейчас – какой-то поворотный момент, и от умственных, речевых и деятельных усилий всех нас зависит то, в чем мы будем жить завтра и послезавтра.

– Конечно, вспомнить, что было сказано прежде, не очень просто. Можно вспомнить темы, можно вспомнить основные идеи. Я постараюсь не воспроизводить в памяти произнесенное слово – просто, пользуясь вашей подсказкой, сказать то, что мне кажется, действительно, главным.

За семьдесят с лишним лет советской истории верующих людей воспитали так, что они должны были чувствовать себя на обочине истории, чувствовать себя в гетто, что они должны были благодарить власть уже за то, что она их не сажала в тюрьму, что она им разрешала очень тихо, про себя, если никто не слышит, исповедовать свою веру. Мне кажется, это у Солженицына где-то написано о том, что молиться можно, но только так, чтобы никто не слышал. Вот примерно в этом направлении воспитывала власть религиозные чувства у всех нас. Власть верующий человек ни в коем случае не должен был критиковать, не должен был ни в коем случае видеть в ней что-то дурное – и так далее. И сейчас эта ситуация возвращается, причем она возвращается не потому, что власть требует этого, – сегодняшняя власть, к счастью, этого еще не требует, – но потому, что верующие усвоили такой стиль поведения. И многие наши прихожане, которые пришли в свое время к Богу через демократическое движение, как активисты «Демократической России», – они теперь говорят о том, что тогда, когда они поднимали народ на антикоммунистические митинги, когда они распространяли листовки, когда они собирали подписи – и так далее – и были, в конце концов, теми инициаторами, которые выводили миллионы людей на митинги, – они теперь говорят: «Мы были не правы. Не это нужно России». Как – «не это нужно России» – когда именно благодаря этим митингам была в конце концов устранена от власти коммунистическая партия?! В результате начали восстанавливаться храмы, издаваться новые книги. Начали публиковаться книги Священного Писания, богословская литература и просто та первоклассная литература, художественная и философская, которая все время советской власти была запрещена. На самом деле, тогда – теперь это уже десять лет тому назад – произошла бескровная революция. Революция, во время которой не было жертв, во время которой не было насилия, но изменилась страна. И, вспоминая атмосферу тех многотысячных митингов, я сегодня могу с уверенностью сказать: это было Божье дело. Потому что люди шли на эти митинги в радостном и добром настроении. Никто не толкал друг друга, хотя улицы были запружены миллионами людей. Никто не обижал, не оскорблял друг друга. Не было раздраженных лиц, не было криков, не было проклятий, не было брани – всего того, что мы видим очень часто и по телевидению, и когда мимо музея Ленина, скажем, я прохожу по дороге в метро, я все это вижу воочию, – той ожесточенности, раздраженности, которая отличает любые митинги у коммунистов. Поэтому сейчас, именно глядя на начало девяностых годов, как на далекое прошлое, – даже не только начало девяностых, – конечно, и восьмидесятых, – я могу смело сказать: тогда это было Божье дело. И поэтому говорить сегодня, что мы были не правы, когда принимали участие в демократическом движении, абсолютно недопустимо. Вот это уже есть проявление какого-то безбожия под видом благочестия. Мне кажется, что сегодня лидерам левых, или… – пока их называют «левыми»… – но, во всяком случае, лидерам тех политических групп, которые готовят возвращение тоталитаризма в России, возвращение коммунистической власти в той или иной форме, – им как раз очень важно, чтоб мы вновь стали тихими, чтоб мы спрятались, чтоб мы занимались каждый своим делом как можно тише, зная, что тот, кто вылезает, непременно будет наказан.

Если мы с вами вот сейчас переходим к размышлению о том, что христианин должен быть активен, – а мы знаем из прошлого, как активны были подвижники, как активны были праведники, как активна была в высказывании своих взглядов на жизнь общества мать Мария Скобцова или многие другие люди ее времени и предыдущего времени, – в частности, великая княгиня Елизавета Федоровна, – если мы сейчас все-таки перейдем от этой проблемы того, что христианин не должен быть пассивен, – христианин не должен автоматически признавать любую власть и любую форму правления, а должен помнить о том, что власть от Бога тогда, когда она – власть. Апостол ведь, когда говорит в своем выражении: «несть власть, аще не от Бога», употребляет слово «arch». А «arch» – это власть, когда она есть начало разумного управления. Он мог, говоря о власти в русском смысле этого слова, употребить какое-нибудь другое греческое, например, «dunamis» – сила, – он ведь не его употребляет. Или «kratos» – могущество – тоже применительно к государству употреблялось такое слово. Нет, он говорит – не «dunamis», он говорит: «arch», имея в виду, что власть – тогда власть, когда она разумна: вот тогда она от Бога. А может быть банда разбойников, которая захватила верховенство в государстве. Тогда говорить, что такая банда тоже освящена, что ее деятельность освящена Богом, – абсолютно недопустимо. Если мы вернемся к тексту Послания к Римлянам, то дальше там говорится: «Власти же, которые есть…» – и вот эта вот частичка «de» греческая – «же» по-русски – она указывает на то, что таким образом могут быть какие-то государственные структуры, которые не от Бога: «Власти же, которые есть сейчас…» – они от Бога установлены. Иными словами, Апостол показывает, что языческая римская империя – государственная система не христианская, но основанная на праве, – а римская империя основана на римском праве – она установлена от Бога. Таким образом, Апостол нам показывает, в общем, какую мы должны искать государственность – государственность, которая основывается на праве, а не на каких-то идеологемах. Не государственность восточного типа, а государственность, которая сегодня называется демократической.

Но если мы от этой проблемы перейдем к другой и вспомним, выступая за демократию, выступая за ту государственную систему, которая дает возможность нам свободно исповедовать нашу веру, свободно учить вере детей, свободно проповедовать, издавать Слово Божие, говорить о Боге, издавать другие книги, которые мы почему-то считаем нужным издавать, – вспомним, что у этой системы очень много противников, – и, конечно, нам очень трудно относиться к ним хорошо. Мы их считаем, если не врагами, то, во всяком случае, людьми, взгляды которых для нас неприемлемы, людьми, которые, с нашей точки зрения, у власти находиться не должны. Если бы они не находились у власти, если бы они были от власти отстранены, то мы б, наверное, научились: с легкостью их жалели, им сострадали и сумели бы выполнить ту заповедь, которую нам дает Христос, говоря: «Любите враги ваша».

– Но, простите, отец Георгий, если мы можем говорить, что советская власть была властью фальшивой, – это была, собственно говоря, не власть…

– Да, это была именно не arch, а dunamis.

– Слову «власть» нет другого какого-то слова…

– По-русски – только одно слово: «власть», а по-гречески их много, разных слов.

– Здесь нет эквивалента, который выразил бы значение: «неправедная власть».

– В русском языке нету такого слова, потому что на Руси не было правового сознания. У греков, у римлян оно было, и поэтому у них разные термины обозначают власть законную и власть захваченную, власть незаконную. Мы вынуждены к слову «власть» прибавлять разные эпитеты.

– Ну да: это была тирания. В конце концов, в русский язык это слово вошло. Но….

– Да. Апостол же не говорит, что turannis (тирания) или dunamis (сила) – от Бога. Он говорит: от Бога – arch. А arch – это власть разумная, власть законная.

– Но, отец Георгий, вот эта власть, нынешняя, в которой участвуют, и довольно заметно, я бы сказал так: если не вполне безбожники, то люди, которые безбожно действуют, – это вчерашние и сегодняшние коммунисты, – эта власть ведь легитимна, в отличие от советской власти! Ведь мы же их избрали, – ну, не я лично, и не вы, – но ведь народ-то их избрал. А их оппонентов называет «дерьмократами». И почему? Откуда вот это вот все?

– На самом деле эта власть, конечно, полу-легитимна, потому что она в большинстве случаев избрала сама себя – поскольку в провинции, как правило, избирательная кампания организовывалась с жестким указанием всем избирателям голосовать за того, кто уже у власти. Они, эти будущие губернаторы, будущие депутаты и так далее, они прямо говорили о том, что если вы за меня не проголосуете, то мы не будем вам давать электричества, воды, мы не будем вас кормить – и все прочее. То есть, люди, с одной стороны, были вынуждены, запуганные, голосовать за них; кроме того, эта власть,- сегодняшний состав Государственной Думы, в частности, – на волне недовольства шоковой терапией была избрана в Думу. И, кроме того, в ходе избирательной кампании они – коммунисты – пользовались той идеологической машиной оболванивания людей, которая до этого безотказно действовала семьдесят лет. Одна наша прихожанка в деревне, где у нее домик, спросила у своей соседки: «За кого ты голосовала?» Она говорит: «Ну, как?… Вот – за бывшего первого секретаря.» Тогда говорит эта женщина: «Но ведь он же мерзавец!» Старушка ей отвечает: «Да, мерзавец, но ведь он же – первый…» Значит, она, эта женщина – старая, пожилая, честная, добрая, и так далее, – она просто не представляла себе, что она может проголосовать иначе, если этот человек представляет власть, хотя и знала прекрасно, значительно лучше своей московской соседки, что это негодяй и мерзавец, который ее району ничего хорошего не сделал. Значит, люди голосовали за коммунистов, потому что была задействована идеологическая машина, – очень в большой степени.

– Мне вспоминается песня Старчика – из лагерного фольклора – там от лица чекиста ведется речь:

Триста лет татары игом гнули,

Только убедились – не согнешь.

Мы их в шестьдесят лет так согнули -

Триста лет потом не разогнешь…

Но вот – как нам быть? Я разговариваю с моими соседями по лестничной клетке, с какими-то еще людьми с простыми. Недоверие к демократам, неприязнь, ненависть к ним. Моя родственница голосовала на выборах в Думу за коммунистов – не потому, что она любит коммунистов, а потому, что она хотела что-то продемонстрировать в то время действовавшим демократическим властям – что они пренебрегают нуждами пенсионеров.

– Знаете, недоверие к демократам – оно понятно, потому что, скажем, когда восемь или семь лет назад встал впервые вопрос о том, а кто будет лидером у новой, демократической России, то сначала им как-то стихийно мыслился Андрей Дмитриевич Сахаров, а после смерти Андрея Дмитриевича одним из таких лидеров, о котором заговорили все, был предложен Юрий Николаевич Афанасьев – нынешний ректор РГГУ. Но очень быстро все члены тогдашней межрегиональной группы сказали: «За Афанасьева никто не будет голосовать – он слишком интеллигентен». И в этот момент появился совсем еще тогда другой – здоровый, молодой, энергичный и, главное, очень внимательно прислушивавшийся к тому, что говорят люди вокруг него, – Ельцин. И Ельцин набрал такое потрясающее число голосов именно потому, что все увидели, что он простой человек, мужик. Ни Гайдар, ни Чубайс, ни Кириенко не могут на это претендовать, потому что они слишком правильно говорят на русском языке, они говорят не только по-русски, но и по-английски, – а это уже очень большой недочет, недостаток для государственного деятеля. Александр Лебедь – он популярен не потому, что у него какая-то программа; у него нет никакой программы; он популярен, потому что он простой человек, потому что он может стукнуть кулаком по столу, потому что у него мускулатура такая, взгляд – честный взгляд простого человека – и так далее. Понимаете, люди привыкли не доверять интеллигенции, потому что люди видели в своей жизни интеллигенцию в ее худших проявлениях. Ведь таких людей, как настоящая интеллигенция, мало кто видел – они либо были за границей, как русские философы – Бердяев, Федотов, Вышеславцев, – либо они были где-то спрятаны, у себя дома и на работе – там, в академическом институте или на кафедре, как, скажем, Сергей Сергеевич Аверинцев или Вячеслав Всеволодович Иванов.

– А «интеллигенция в худших проявлениях» – собственно, что это были за проявления такие? Я даже себе вообразить подобного не могу.

– А интеллигенция в худших проявлениях этого слова – это были те советские писатели, которые выступали как бы от имени культуры, но говорили, в общем, страшные вещи. Те советские писатели, которые выступали против западной культуры, которые громили Пастернака, которые громили потом Синявского и Даниэля, потом Александра Исаевича Солженицына и Сахарова. Вот эти люди – они же воспринимались населением как интеллигенция. Как интеллигенция воспринимались и партийные функционеры второго эшелона – там, какой-нибудь Борис Стукалин, например. Ну что? Он правильно говорит, он знает какие-то языки – и так далее. Партийная номенклатура. Не члены Политбюро, конечно, которые были сами очень простыми людьми, а именно номенклатура. Вот эти люди воспринимались в сознании обычного, простого, честного, добродушного человека как интеллигенция. Я думаю, что истоки недоверия к интеллигенции – они отсюда. Ну, а кроме того, все-таки фон пропаганды. А пропаганда все время говорила, о том, что интеллигентам доверять нельзя, потому что они все – враги. И этот фон… Понимаете, это не мелодия основная, а какой-то аккомпанемент такой, который сливается с шумом, но ведь он же влияет на подкорку. Поэтому люди как-то из подкорки знают о том, что интеллигенты – плохие. Хотя, в общем, если им показать живого, настоящего интеллигента, то все скажут: «Вот это как раз тот человек, который нам нужен!» Понимаете? Я представляю, что бы было сегодня, если бы людям можно было представить живого Георгия Петровича Федотова или живого Бердяева, или живого Лосского – и так далее. Люди бы сказали: «Нам вот таких… Вот таких нам не хватает!» Но, увы, сегодня это не всегда возможно. Поэтому к демократам отношение отрицательное, прежде всего, как к представителям интеллигенции.

Кроме того, наша идеологическая машина, которая и сегодня действует, очень хорошо умеет включать животные инстинкты – инстинкты, которые восходят еще к первобытному обществу, – то есть прежде всего ненависть к чужаку, к чужому, к тому, кто не принадлежит к твоему племени, к тому, кто вторгся. И одним из таких первобытных инстинктов, которые, в общем, в человеке, как правило, не работают уже – человек слишком отесан цивилизацией и верой в Бога, чтобы эти инстинкты в нем работали, но разбудить их можно, и умеют их, опять-таки, из подкорки вытаскивать наши идеологи… Так вот, одним из таких, если не главным из таких инстинктов является антисемитизм. Если вы поговорите с людьми, которые часто чудовищные антисемитские речи произносят серьезно, то вы поймете, что на самом деле такой человек антисемитом не является. Но возбудили в нем этот утробный животный инстинкт, и он поэтому выходит на улицу и кричит: «Смерть жидам!» Одним из выразителей этого инстинкта явился генерал Макашов со своим выступлением знаменитым, в котором он сказал, что жидов надо истреблять, и тем самым он озвучил на самом деле то, что думают его коллеги. И вот таким же простым людям, простым, глупым – солдафонам или работягам, – но им говорят: «Вот он, враг, вот смотрите – и Чубайс, и Гайдар, и Кириенко – все они евреи. Немцов… – и так далее. – Поэтому они хотят нашу Русскую землю погубить, воодушевленные своими сионистскими идеями». Ну вот, это произносится все, человек возбуждается, человек начинает негодовать и говорить, что мы не хотим участвовать в этой агрессии против России и русского народа, которую ведут враги в лице Чубайса, Гайдара и так далее. Значит, выводят это все наружу идеологической машиной – утробный инстинкт. После этого те, кто запустил в действие эту машину, в частности, Зюганов, отвечая на вопрос израильского посла, правда ли, что в коммунистической партии антисемитизм принят как один из элементов ее идеологии, – они, конечно, говорят: «Нет! Вы что?! Мы – интернационалисты. Мы осуждаем, гневно осуждаем антисемитизм и все прочее». Именно эти слова говорил Зюганов израильскому послу. Но, если мы возьмем тексты Зюганова, в частности, его книгу «Зюганов о Зюганове», где собраны какие-то интервью, публичные выступления Геннадия Андреевича, то там в одном из текстов он прямо говорит: «Всю нашу интеллигенцию я делю на Иван Иванычей и Абрам Абрамычей». Ну, а если вдуматься в смысл этого афоризма, то становится ясно, что он носит жестко антисемитский характер. Таким образом, – и об этом писалось на страницах газеты «Русская мысль», – Зюганов исповедует вполне откровенно антисемитские взгляды, но только их не высказывает в такой охотнорядской форме (я слово «охотнорядский» употребляю не в том смысле, что там находится Государственная Дума, а в старом смысле этого слова, имея в виду тот рынок, который там когда-то был, и охотнорядские взгляды). Так вот, оказывается, что он исповедует самый обычный, очень жесткий антисемитизм, но только не выражает это в такой яркой и простой, сермяжной форме, как это сделал Макашов.

Ясно, что мы согласиться с идеологией этих людей не можем, потому что это идеология нацистская, фашистская, бесчеловечная, я не знаю, какая еще, – как угодно ее назовите, от этого она не станет лучше. Но – это же не повод для того, чтобы их ненавидеть. И вот тут я возвращаюсь к тому, о чем уже говорил. Очень просто пожалеть и полюбить своего противника, когда он обессилен, когда он обезврежен, когда либо болен, либо сидит в тюрьме. Я, например, сегодня не чувствую никакой злобы против Ленина, потому что несколько лет назад я увидел фотографии больного Ленина в Горках. Он сидит с безумным выражением на крайне истощенном лице, беспомощный, парализованный, в инвалидном кресле, в коляске, и смотрит так жалко на вас с этой фотографии, что становится безумно больно за этого несчастного и больного человека. Вот когда я увидел эту фотографию, то я все Ленину простил. Я понял, как ему было трудно в последние годы его жизни, я его начал жалеть. Но, если я буду абсолютно честным, – и в студенческие годы, и уже будучи взрослым человеком, я к Ленину относился именно с ненавистью, а не с каким-то другим чувством. Я ничего не могу сказать о Сталине – как-то мне кажется, что сейчас Сталин умер – не только в физическом, но в каком-то метафизическом смысле, – но я никогда к нему не мог относиться хорошо и никогда не мог его жалеть. А что касается живых, ныне действующих политиков, то пожалеть их очень трудно. Ну, мне немножко жалко Макашова, потому что он настолько глуп, что его глупостью просто пользуются достаточно бесстыдно его коллеги по фракции. Что ж касается других – я их не могу пожалеть. Однако, если бы они попали в заключение как преступники, потому что ясно совершенно, что многие из них – я никого не называю поименно, но многие из них совершили преступные деяния и в августе 91-го, и в октябре 93-го годов, и занимая разные посты при советской власти и после советской власти… И кому-то можно инкриминировать подстрекательство к политическим убийствам со страниц прессы – это действительно имело место: мы читали многократно в газете «Завтра» призывы к убийству, скажем, Галины Васильевны Старовойтовой, которую в конце концов убили. Мы читали на страницах газеты «Завтра» уже после смерти Галины Васильевны заявление о том, что если бы Гайдару удалось добиться объявления государственного траура в день ее похорон, «мы бы, – говорил автор этой передовой статьи, – надели белые костюмы и пестрые шелковые платья, пошли бы танцевать и пить шампанское». Вот такие высказывания делаются в национал-коммунистической прессе. И, конечно, авторов этих высказываний пожалеть, полюбить, принять как людей, осуждая и не принимая их взгляды, очень трудно. Но, повторяю: если бы они были наказаны по закону, мы б, наверное, их жалели. Мы б даже, наверное, так же возмущались, если бы с ними кто-то плохо обходился в тюрьме, как возмущался весь мир, когда у Рудольфа Гесса, который сидел в тюрьме Шпандау, сержант американской армии, один из охранников, съел плоды на той вишне, которую Гесс выращивал, за которой он ухаживал, поливал ее… Так вот, когда этот паренек, good fellow из какой-нибудь американской глубинки, съел плоды с этой вишни, весь мир возмущался и жалел престарелого хозяина этого дерева. Но Гесс к тому времени был уже обезврежен, он был осужден, изолирован, поэтому его легко было жалеть…

И вот возникает вопрос: а что же мы можем делать для того, чтобы пожалеть этих людей, которые сегодня рвутся к власти? Я думаю, что прежде всего, для того, чтобы начать их жалеть, начать им сочувствовать, начать видеть в них людей, а не функции того механизма, который хочет задушить молодую российскую демократию, – для этого мы должны просто-напросто сказать свое НЕТ той политике, которую они проводят. Если мы снова начнем мирными и бескровными средствами заявлять о своей позиции, если на митинги будут выходить не по двести или триста человек, если на митинги вновь будут выходить миллионы, если интеллигенция вновь, как это было на рубеже восьмидесятых и девяностых годов, будет сотнями подписывать письма, в которых будет высказывать свою позицию, тогда эти люди, которые таким путем будут бескровно отстранены от власти, – они будут спасены и в нашем с вами сознании, потому что мы увидим в них несчастных людей, увидим в них людей, замороженных их идеологией, зашоренных, лишенных радости жизни, лишенных чувства реальности… Пока мы не видим в них людей, мы видим в них носителей очень страшной идеологии и проводников очень страшной политики. Поэтому задача христиан, задача православных людей, если мы не хотим, чтобы наша вера превратилась в что-то такое абсолютно непонятное, заключается в том, чтобы активно заявлять о своей социальной позиции, активно заявлять о своем неприятии диктатуры, тирании, о своем неприятии коммунистической идеологии. Мне кажется, что давно пора было бы сказать и на общецерковном уровне, что христианство и коммунистическая идеология несовместимы, что коммунистическая идеология является антиподом христианства, и что ни о каком сотрудничестве христиан и коммунистов речи быть не может.

– Ну, как не может, отец Георгий?! Я помню фотографию, где-то в журнале видел: сидит Зюганов, в каком-то зале, и к нему идут за автографом на его какой-то книжонке четыре или пять священников – в очереди стоят. Вот – совмещается у них это как-то.

– Совмещается – в их, на самом деле, больном сознании, потому что они видят в Зюганове не коммуниста, а державника. Им кажется, что Зюганов, как сильная личность, может спасти Россию в качестве великой державы. Но надо понимать, что это все ложь, что Зюганов может только ввести карточную систему и включить рубильник для того, чтобы заработал репрессивный аппарат. Ничего другого сделать он не сможет. Беда очень многих православных людей – я не хочу их называть по именам, хотя среди них был (по-моему, он сейчас отошел от этой позиции) один в высшей степени мной уважаемый священник, один из старейших священников Москвы – беда этих людей заключается в том, что им кажется, что Россия, перестав быть великой державой, которую боялся весь мир, очень много потеряла. Им кажется, что коммунисты могут вернуть России право называться великой державой. И поэтому они идут вслед за ними – не как за коммунистами, но как за державниками. Хотя на самом деле это очередная коммунистическая ложь – все, что они говорят о том, что они поднимут престиж нашей страны, вернут ей силы какие-то и так далее. Прежде всего, сила нашей страны основывалась все-таки не на коммунистической власти, а на нефтедолларах, а до этого – на том, что продавалось все, что только могла Россия продать. Как известно, были построены на деньги, вырученные от продажи художественных ценностей и духовных ценностей России, и Днепрогэс, и многие другие великие стройки двадцатого века стали возможны благодаря, скажем, тому, что англичанам был продан Синайский Кодекс – греческая рукопись Ветхого и Нового Завета, древнейшая. Она принадлежала России, но была продана в 30-е годы за колоссальные деньги. Были проданы картины Рафаэля, которые имелись в Эрмитаже, продавались произведения других художников, инкунабулы. Теперь мы грустим по поводу того, что в России нет ни одной инкунабулы, нету книг Гутенберга. Так, вот, эти книги были проданы в 30-е годы, и благодаря этому была возможна индустриализация – совсем не в силу какой-то мудрой политики партии и правительства, а просто в силу того, что было что продавать. Сегодня уже мало что можно продать, и, кроме того, в условиях гласности нынешняя власть все-таки не сможет распродавать Россию. Поэтому у коммунистов их единственного рычага приведения в действие экономического механизма уже нет. Им не дадут распродавать Эрмитаж. Им не дадут распродавать Музей изящных искусств. Потому что тут люди уже сразу поймут, что это совсем не державники, а антидержавники, это совсем не те, кто поднимут Россию, а те, кто ее погубят. Иногда мне кажется, хотя даже страшно об этом говорить, что, может быть, было бы хорошо, чтоб коммунисты пришли к власти в России сегодня, потому что тогда бы все увидели, кто это такие. Они бы не продержались у власти больше полугода.

– Но меня удивляет, отец Георгий, – я живу в государстве, не в каком-то лесу темном, – я не понимаю: почему не арестован Макашов? Почему Зюганов не лишен депутатских полномочий за его такие вот высказывания, совершенно людоедские? Как это возможно? Почему во Франции – я вспоминаю вашу проповедь, вы напомнили нам: – многомиллионные толпы вышли на улицы, во главе с президентом Митерраном, протестуя против того, что был разрушен памятник на еврейском кладбище? У нас же на это всё смотрят люди, насколько я могу судить, в общем-то, достаточно равнодушно, как-то спокойно. Почему это так? Что это у нас – государство, или это какое-то квази-государство?

– Конечно, в этом виноваты мы все. Потому что, когда на рубеже восьмидесятых и девяностых годов совершались разного рода преступления – в частности, вводились войска в Вильнюс, совершались какие-то противоправные действия в Тбилиси, в Риге, в других столицах тогдашних союзных республик, на другой же день газеты печатали письма писателей, композиторов, художников, артистов всем известных – с сотнями подписей. В этих письмах люди, которых знала вся страна, резко протестовали против того, что происходило. Сегодня, увы, макашовские выходки таких писем не вызвали. Поэтому мы с вами все в этом виноваты. С другой стороны, надо понять, почему не вызвали эти выходки таких писем. Потому что люди сегодня уже боятся. И, наконец, последнее. Макашов не может быть задержан, потому что он не может быть лишен депутатской неприкосновенности. Дума никогда не выдаст своего. Заработать же правовой механизм в отношении Макашова, опять-таки, не может, потому что суд, прокуратура, следственные органы – они все состоят из бывших членов партии, которые были сознательными коммунистами и которые покинули ряды КПСС только потому, что это пришлось сделать после августовского путча 91-го года. Я думаю, что если бы в Германии, после победы над фашизмом, на Нюрнбергском процессе руководителем следственной группы, ведущей подготовку материалов к суду, был, допустим, Риббентроп или Гиммлер, или Геринг, то Нюрнбергский процесс бы провалился. У нас же судом над КПСС занимались сами коммунисты, и поэтому…

– Ну конечно… Боже мой! Отец Георгий, ну конечно: ведь в Германии стояли войска союзников… А у нас люди, как говорят во Франции, «вывернули пиджак»: были красными, стали белыми!

– Да. И поэтому ни один из этих процессов не мог увенчаться успехом. Все те, кто были у этой власти, – я имею в виду не государственную власть, а именно органы правоохранительные, – они там и остались. И, конечно же, они и сегодня не будут трогать своих. Им гораздо интереснее преследовать людей, которые в прошлом были инакомыслящими, им гораздо интереснее преследовать людей типа Солженицына. И я не уверен в том, что против Александра Исаевича не будет в какой-нибудь момент возбуждено уголовное дело – что он разгласил какие-нибудь государственные тайны, допустим, опубликованием «Архипелага Гулага», или унизил национальную гордость… Вот смотрите, что говорит уполномоченный по правам человека Российской Федерации Олег Миронов. Это заявление он сделал в газете «Новые Известия». Ему говорят журналисты: «КПРФ официально называет себя правоприемником КПСС. Значит, правоприемником и ужасного?» И на это Олег Миронов, который сменил Сергея Адамовича Ковалева на посту уполномоченного по правам человека, заявляет: «Кроме негатива, в истории нашей страны, руководимой компартией, был и колоссальный позитив. Вспомните те же тридцатые годы. Казалось бы, репрессии – а в то же время строится самый лучший в мире московский метрополитен, проходят экспедиция Папанина, перелеты через Северный полюс Чкалова, Бирюкова и Байдукова. Нельзя говорить, что тридцатые годы в нашей стране были годами средневековья, инквизиции. Плюсов было достаточно: образование бесплатное, здравоохранение бесплатное, спорт был доступен.» Таким образом оказывается, что тридцатые годы – это вообще чуть ли не лучший период в истории человечества. А что такое репрессии? Если бы не Солженицын, который предал все это гласности, вообще никто бы не знал о репрессиях, и все было бы абсолютно идеально. Значит, виноват все-таки не Сталин и не его окружение, не Ленин, не коммунистическая партия, а виноват Солженицын. На самом деле, из этого интервью, которое, как мне кажется, почти что приурочено к 80-летию Александра Исаевича, делаю вывод, что есть враг номер один, с которым действительно надо бороться, – это Солженицын, который опозорил политику коммунистической партии и лично товарища Сталина.

– Это потрясающая, конечно, победа сил зла или, точнее, их наглое, бодрое наступление. Это движется Ариман – дух холода, смерти, тьмы. Мы видим вот это торжество и наступательность зла. Понятно, что мы не можем оставаться здесь равнодушными, не можем бездействовать, потому что в данной ситуации бездействие, в общем-то, похоже на потакание преступным поползновениям этих вот негодяев к власти. Что нам делать?

– Да, надо понять, что, если мы затаимся, если мы попытаемся как-то отсидеться, пережить этот тяжелый период, то из этого все равно ничего не получится. Наша задача заключается в том, чтобы, во-первых, не бояться. Во-вторых, поддерживать тех людей, которые занимают активную позицию, и не видеть в них каких-то врагов подлинного, настоящего христианства, допустим, которые не понимают, что главное – в другом. Наша задача, наверное, и в том, чтобы, когда будут выборы, приходить на эти выборы и заявлять на них о своей позиции, чтоб готовить к выборам наших друзей, наших родственников, наших знакомых. Разумеется, далеко не все могут заниматься агитацией, распространяя какие-то материалы демократических партий, той коалиции, которая сейчас создается, других демократических сил, – просто-напросто не у всех есть пафос и склонность к общественной работе. Но нам всем надо говорить о том, что мы не можем отдать Россию вновь на сожрание, на то, чтобы она стала пищей для этой людоедской партии. Значит, наша задача заключается в том, чтобы не скрывать свою позицию, не бояться своей позиции, не думать, что можно пересидеть. Мне кажется, что в двадцатые годы именно потому не пала советская власть… Ведь мы спрашивали – мы, студенты семидесятых годов, несколько раз – спрашивали у Алексея Федоровича Лосева: почему он не уехал, когда уехали остальные? И Лосев говорил: «Ну как?… Потому, что меня не посадили на пароход и не вывезли вместе с остальными. А так-то я был уверен, что власть советская долго не продержится.» Так вот, не один только Алексей Федорович Лосев, но и многие другие были уверены в том, что советская власть не продержится долго, и поэтому старались пересидеть сложный период дома. Из этого ничего не вышло, потому что именно таков был расчет советской власти: что все будут напуганно сидеть дома, а в это время власть будет делать свое черное дело. Мы не должны испугаться. Мы должны то, что мы говорим нашим родным и знакомым, то, что мы говорим в наших лекциях, то, что мы пишем в наших статьях и книгах, – мы должны продолжать говорить, писать, делать. И, кроме того, мы не должны, конечно, бояться публичной деятельности, общественной деятельности. Мы должны понимать, что бывают периоды, когда политиками становятся все. Бывают периоды, когда всем приходится выходить на улицы для того, чтобы мирными средствами делать, как говорили чехи в эпоху антикоммунистического переворота последнего, – чтобы делать «бархатную революцию» – ту революцию в Праге, во время которой на бульварах города не было сломано на деревьях ни одной веточки. В сущности, то что произошло после августовского путча, было тоже такой же «бархатной революцией». Причем я помню, какое прекрасное настроение было у людей. На самом деле это прекрасное настроение и привело к тому, что не была осуждена коммунистическая идеология, потому что людям казалось, что она и без осуждения со стороны международного суда умрет, уйдет в небытие. Это оказалось ошибкой. Международный суд в то время был возможен, и он был необходим. Поэтому прекраснодушие, конечно же, опасно. Но я подчеркиваю, потому что это чрезвычайно важно: политика может делаться ненасильственно. Политика может делаться людьми, которые уважают и берегут друг друга. Политика может делаться по-христиански, если христиане не боятся включиться в политику, если христиане не боятся того, что они «замарают» себя этой политикой. Можно приводить множество примеров верующих политиков. Применительно к ХХ веку это и Конрад Аденауэр, и Рональд Рейган, это и многие другие люди… Генерал де Голль, например. Все они сделали очень много, и все они не применяли насилия. Рейгану ставят в вину «звездные войны», но, как известно, ни на Россию, ни на какую другую страну ни одной бомбы во время правления Рональда Рейгана не упало.

– Да. Ну, и мы обязаны перестройкой именно Рейгану, с его идеей «звездных войн». Ведь империя зла выдохлась в этой гонке вооружений – и всё, и лопнула в тот момент… Отец Георгий, здесь еще есть один важный аспект. Вы называете имена крупнейших политиков. Мы все – люди мало известные и совсем не влиятельные. Но каждый из нас, в меру своих возможностей, призван действовать. Или, если он не чувствует этого призвания, он пассивно пережидает. Люди не понимают, что существует феномен массовых решений. Как ни странно, от того, куда я пойду: на прогулку в парк или на митинг, или, как было в августе 91-го, к Белому Дому, многое зависит – как ни странно… Мысли носятся в воздухе; я решил идти на баррикады – и тысячи людей тоже так решили. Если я решил бы отсидеться, я думаю почему-то, что так же решили бы и тысячи. Ну, есть вот феномен моды и всякие другие вещи. И я вспоминаю то, что писал Димитрий Панин в своих мемуарах. В семнадцатом году – осенью семнадцатого – господа офицера охраняли свои подъезды, – вместо того, чтобы собраться в единый батальон и выкинуть всю эту шушеру из Москвы, всю эту шпану.

– Увы, Димитрий Панин прав… И то, что вы называете феноменом массовых решений, я бы назвал как-то по-другому. Именно это тот момент, когда люди перестают быть массой, когда каждый вдруг понимает, что ответственность за будущее лежит на нем, и идет, действительно, не на огород, а к Белому Дому. Когда каждый понимает, что он должен прийти на эти похороны, и идет на похороны трех мальчиков, убитых коммунистами во время путча, а не уезжает на дачу в этот день. Тогда народ перестает быть массой. Тогда оказывается, что каждый решает. Я очень хорошо помню этот день – день похорон, когда на улицы вышла вся Москва, когда все шли за этими тремя гробами и Патриарх Алексий на Ваганьковском кладбище провожал трех погибших. Но, увы, сегодня мы почему-то не способны на такую ответственность, хотя именно она и только она может не дать России вновь погрузиться во зло.

– Конечно. И наши воления – вот эти тысячи, миллионы волений индивидуальных людей – образуют ноосферу – так же, как и наши мысли. И «Бог и намерения целует». И если мы будем проникнуты все вот этой доброй волей, этими благородными побуждениями, этим желанием страну спасти, вытащить из ямы, – с нами Бог, и мы победим.

– Я в этом абсолютно уверен, потому что атмосфера на митингах десятилетней давности, атмосфера н встречах демократически ориентированных граждан России после смерти Галины Васильевны Старовойтовой была удивительно чистой, удивительно мягкой, удивительно доброй, открытой. Здесь не было ни озлобленности, ни ненависти, ни какого-то такого состояния, близкого к точке кипения. А именно атмосфера свидетельствует о том, Бог присутствует в этом или же дьявол.

– Да. Ну что ж, отец Георгий, спасибо вам. И мы будем и молиться, и трудиться для того, чтобы наша Родина была такой, чтобы нам было не стыдно и не обидно чувствовать себя русскими.

– Это, действительно, очень важно, и это, действительно, необходимо сегодня, потому что у нас столько богатств, у нас столько возможностей – я имею в виду богатства не материальные, а интеллектуальные и духовные, – что Россия не может стать страной, где это было, и являющейся сегодня только местом нахождения памятников, местом, где жили некогда люди. Россия не может превратиться в страну, где, как в сегодняшнем Ираке, остались от древних цивилизаций только памятники, а живет совсем другой народ, с другими идеями, с другими правителями, с другим языком… Россия не может превратиться в такую страну, о которой будут говорить: когда-то здесь жил народ Пушкина и Достоевского, когда-то здесь писал иконы Андрей Рублев.

– Для себя надо постараться. Спасибо, отец Георгий!

Беседу вел Владимир Ерохин

2.12.98

Внутренний эмигрант

Опубликовано в газете "Русская мысль" N 4254 от 21 января 1999 г.

Дядя Сережа был художником. Дальний родственник моего отца, он приезжал к нам в Москву из Питера с большой папкой, в которой лежала бумага и пенал для остро наточенных карандашей. Всегда, даже в июле, в плаще, надетом поверх пиджака, и с галстуком на шее, в непременной кепке и черных ботинках. Настоящий "человек в футляре" – мнительный, безумно боявшийся простуды.

При этом, однако, он был настоящим аскетом, человеком поразительного трудолюбия и редкой честности. Рано утром уходил на этюды и возвращался домой часам к девяти вечера, уставший и счастливый. Было ему сначала семьдесят, потом – восемьдесят, наконец – девяносто, а он все работал и работал…

Сын царского генерала, специалиста по фортификации, он и сам в дореволюционные времена окончил Михайловское училище, размещавшееся в Инженерном замке близ Марсова поля. В том самом замке, где некогда был убит император Павел.

Стал военным инженером, потом учился на архитектурном факультете Академии художеств, но архитектор из него не получился, ибо по призванию дядя Сережа был пейзажистом.

Дальтоник, он стал исключительным мастером карандашного рисунка и только в последние годы стал писать акварелью – работая на пленэре, спрашивал у прохожих, приводя их этим в полное замешательство: "А какого цвета это здание?" – или: "А этот цветок – он розовый или синий?"

В Москву дядя Сережа приезжал, потому что ему хотелось нарисовать все московские церкви без каких бы то ни было исключений. Получались эти рисунки у него действительно великолепно.

Жил он в старом петербургском доме, неподалеку от Литейного проспекта, вместе с женой в одной комнате, но в той самой квартире, что некогда принадлежала его родителям…

Посередине комнаты стоял огромный стол, над которым висела лампа с стеклянным, молочного цвета абажуром, в углу был зажат рояль, и повсюду – книги, картины и папки, бесконечные папки с какими-то записями, рисунками, чертежами, набросками.

Его младший брат уехал во Францию, работал таксистом в Париже и иногда писал матери в Питер, хотя потом исчез – умер или испугался, что письмами может подвести брата…

Стал эмигрантом и сам дядя Сережа, только на другой манер.

В партию он не вступил, карьеры не сделал, всю жизнь ходил в церковь и, в общем, этого не скрывал, а поэтому работал всего лишь в архитектурном техникуме, где преподавал начертательную геометрию. Жил впроголодь и всегда носил потертые костюмы, ибо зарабатывал какие-то копейки.

Ходил в церковь, но, неисправимый чудак и "человек в футляре", выбирал храмы с паркетным полом, ибо считал вредным стоять на каменных плитах, соблюдал все посты, но при этом стеснялся этого ужасно, ибо считал, что вера выражается не в "диетическом питании", а в чем-то другом.

Его мать, Владислава Рудольфовна Дитрих, и младшая сестра – тетя Ксения умерли во время блокады… Мать была католичкой, а сестра, читавшая почти исключительно по-немецки и обожавшая романы Евгении Марлит, – почти лютеранкой. От нее осталась только одна книга – Лютерова Библия в черном переплете, с множеством закладок и карандашных пометок… Отец его, как и сам дядя Сережа, был православным. "Но, – говорил он всегда, – перегородки до неба не доходят".

После войны он остался один, но уже летом 1945 года встретил прямо на улице свою бывшую невесту, которая к тому времени уже овдовела. Так у него вновь появилась семья.

Наталия Философовна надеялась стать балериной, но всю жизнь проработала в филармонии билетершей, хотя не без успехов училась хореографии. Она тоже была "эмигранткой" в своем городе, где девочкой бегала на уроки танцев и гуляла по аллеям Летнего сада с юнкером, за которого потом побоялась выйти замуж, и не захотела стать женой чудака и неудачника, но потом все-таки прожила с ним сорок лет… И прожила прекрасно… в огромной питерской коммуналке и на грошовую пенсию. Скудно, честно и бесконечно трогательно.

Когда читаешь у Бунина про генералов, которые в Париже стали таксистами или рабочими на заводах Рено, когда встречаешь во французской литературе упоминания о русских аристократках, преподававших музыку маленьким детям на Монмартре, просто не можешь не задуматься о тех их двоюродных, а иногда и родных братьях и сестрах, что остались в России. Об эмигрантах внутри страны.

О них не написано почти ничего, поскольку жизнь их была во много раз более незаметной, чем та, что была прожита русскими в Париже. В России незаметность была непременным условием выживания.

Они писали стихи и даже романы, а потом соседи по квартире выкидывали эти стихи на помойку, освобождая комнату от старого хлама. Они рисовали, а иногда и сочиняли симфонии и фортепьянные сонаты, но, как правило, все кончалось одинаково: ноты эти оказывались на помойке, а "жилплощадь" занимал милиционер, которому надо было срочно улучшить жилищные условия.

Они никогда не печатались именно потому, что были эмигрантами, хотя жили не всегда так скудно, как дядя Сережа, ибо иногда находили нишу, в которой можно было существовать: преподавали языки или переводили с французского и итальянского толстые книги, но упорно молчали. Молча и как-то бесконечно грустно радуясь тому, что в отличие от большинства своих родственников и знакомых уцелели сначала в 20-е, потом в 30-е и, наконец, в 40-е годы.

Об этом как-то мало говорится, но уцелели именно те, кто сознательно решил не высовываться – не вступать в партию, не защищать диссертаций и не пытаться вписаться в советскую реальность каким-то другим способом. У большинства из них не было детей, ибо те, у кого дети были, все-таки стремились как-то легализоваться, чтобы обеспечить будущее дочери или сыну. И это нередко оборачивалось трагедией.

О, эти милые и бесконечно трогательные семьи, состоявшие иногда из супругов, иногда из сестер или кузин, иногда из двух, поселившихся вместе подруг! Я застал эти семьи, когда они уже уходили. Хрупкие, болезненные, прозрачные и наделенные всеми возможными болезнями… Уходили они не только в мир иной, но в полную неизвестность, ибо сегодня о них уже попросту некому вспомнить.

Году, наверное, в 73-м я уезжал из Питера, увозя с собой подарок дяди Сережи – "Оправдание добра" Владимира Соловьева без переплета и без первых страниц (именно поэтому книга эта у него сохранилась, а не была продана букинистам). Везя в портфеле Соловьева, я чувствовал себя бесконечно счастливым, ибо был абсолютно уверен в том, что книга эта никогда не будет переиздана в России, а изданная где-нибудь в Париже, ни при каких обстоятельствах не попадет в Москву.

С тех пор прошло больше двадцати пяти лет. Умерла Наталия Философовна – ее отпевали в Николо-Морском соборе когда-то зимой. Помню, что это было как раз в те дни, когда скончался Шолохов, и поэтому дядя Сережа, раздавленный горем и абсолютно больной, все же до двух или даже до трех часов ночи проговорил со мной о "Тихом Доне" и о том, что безграмотный мальчишка просто не мог написать этот роман.

Вспоминал об офицерстве начала века, почему-то произнося слово "офицер" через "ы", о Первой Мировой войне и о революции, о моем деде, которого в разговорах со мной почти всегда называл "твой отец", о своем брате, следы которого затерялись где-то в Париже в конце 30-х годов, о царе Николае, которого он, конечно, видел много раз, и много о чем еще.

Через год умер и он, почти ослепший и наконец в девяносто с лишним лет почувствовавший себя стариком. "Житейское море воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек", – пели, отчаянно фальшивя, певчие в церкви на Охтинском кладбище во время его похорон. "Когда погребают эпоху", – вспомнилась мне тогда строчка из Анны Ахматовой, ибо с ним, добравшимся до "тихого пристанища", действительно уходила эпоха. Уходил, окончательно и бесповоротно уходил в прошлое не календарный, а настоящий XIX век.

Формально закончившийся 80 с лишним лет тому назад, он еще в каком-то смысле продолжался благодаря людям этого поколения: теперь же он буквально на глазах становился древней историей. Тем более что, кроме рисунков (не знаю, целы ли они теперь?), от дяди Сережи ничего не осталось. Разумеется, никаких мемуаров он не писал.

А еще через несколько лет было переиздано, и не один раз, а многократно, соловьевское "Оправдание добра". Книга (я имею в виду сейчас именно тот ее экземпляр), которая казалась мне бесценной, вроде бы перестала быть нужной, но зато обрела уникальность в каком-то новом смысле. Как памятник эпохе.

Владимир Соловьев говорит о том, что мировая культура и человечество в целом немыслимо без национальных культур и наций. Что же касается наций, то они не могут существовать без семей и без истории конкретных семей. Без семейных преданий и семейной памяти просто невозможна национальная культура. Именно так пишет Соловьев в том самом "Оправдании добра", которое я дрожащими от счастья руками положил в портфель в комнате у дяди Сережи.

Когда у народа отбирают семейную память и заставляют его забыть свои семейные предания, тогда здоровое национальное чувство вырождается в его суррогат – непременно агрессивный национализм. Страшная беда России заключается в этой атрофированности памяти – не национальной, а именно семейной.

С точки зрения Соловьева, семья – это ни в коем случае не горизонталь (супруги и их дети), но вертикаль: дети, родители, деды, прадеды и так далее. Как раз эта вертикаль с ее памятью и историей в России конца XX века почти полностью отсутствует, что, по Соловьеву, является катастрофой для нации, которая может состоять только из таких семей, но ни в коем случае ни из чего другого.

И совсем не обязательно происходить из семьи дворянской или купеческой, чтобы иметь эти предания. Они есть у всех. Моя старая знакомая вернулась осенью (это было всего лишь несколько лет тому назад) из рязанской деревни, где родилась ее мать, и сказала с грустью: "Срубили дуб, который посадил дед Веденей". Оказалось, что это даже не прадед ее, а какой-то совсем далекий предок, живший неизвестно когда, может быть, "при Екатерине". Срубили дуб – и забудется дед Веденей, но и сейчас, увы, не думаю, что племянники этой моей знакомой интересуются его персоной.

Не национальная идеология и не какая-то идея, но именно семейная память необходима для того, чтобы мы, русские, из аморфной массы вновь стали нацией и в качестве нации – органичной частью человечества. Но что мы можем сделать для того, чтобы восстановить ее? Не поздно ли? Ведь умер не один только дядя Сережа, но все его современники.

И тем не менее, если начать по крупицам восстанавливать историю русской действительности уходящего столетия на уровне конкретных семей и их истории (очень негромкой и, казалось бы, невыигрышной для писателя), мы непременно найдем выход из тупика, в который попала Россия.

Иисусова молитва

Православие – это не просто система приходов, монастырей, не просто епископы, священники и миряне той или иной, каноничной или не каноничной юрисдикции. Православие – это, прежде всего, духовная традиция, совершенно особая и, если так можно выразиться, раскрывающая особую грань христианства, не замеченную, иногда утраченную католиками и протестантами. Именно поэтому в Англии и во Франции, в США и т.д. православие не перестает быть русским, хотя богослужение давно уже совершается не по-славянски, а на французском или английском языках.

Важно понимать, и то, что православие, прежде всего, в России, говорит с нами на очень непростом языке. На Руси оно довольно долго вообще не было артикулировано в вербальной форме. Это был мир икон и безмолвной молитвы. Как говорит Е.Трубецкой, «русские иконописцы с поразительной ясностью и силой воплотили в образах и красках то, что наполняло их душу – видение иной жизненной правды и иного смысла мира. Далее в той же статье «Умозрение в красках» Трубецкой продолжает: «Пытаясь выразить в словах сущность их ответа, я, конечно, сознаю, что никакие слова не в состоянии передать красоты и мощи этого несравненного языка религиозных символов».

Nec lingua valet dicere, nec littera exprimere («Язык не в силах рассказать, не в силах буква передать», – говорит в гимне Jesu dulcis memoria св.Бернард Клервосский (1091 – 1153). Утверждая принцип, согласно которому слова бессильны для передачи того, что составляет саму суть религиозного чувства, Бернард более приближается к христианскому Востоку, нежели выражает принципы религиозности западного христианства, которое уже в его эпоху научилось выражать в слове свои мистические озарения.

В отличие от своих западных собратьев старцы и святые Средневековой Руси передавали свой опыт из поколения в поколение устно и при этом не оставляли никаких книг, как это было принято на Западе. Поэтому у нас нет ни «Подражания Христу» Фомы Кемпийского, ни «Цветочков» святого Франциска, ни своей «Суммы теологии» Фомы Аквинского. Первые же книги по аскетике появились в России только в XVIII и XIX веках. Об аскетическом опыте святых X – XVII веков можно только догадываться по отдельным намекам в их жизнеописаниях. «Устав» преп.Нила Сорского представляет на этом фоне исключение, которое только подтверждает правило.

Разумеется речь идет только о Руси, но не о греках, у которых «Филокалия» начала складываться с IV – V веков. Христиан Византии и Ближнего Востока это касается только отчасти, поскольку их церковные писатели в большинстве своем были не философами и не богословами (в западном смысле этого слова!), но поэтами. В отличие от наследия Святых Отцов христианского Запада от них остались за исключением гомилетики, главным образом, тексты молитвенного, поэтического и аскетического содержания. Хотя, конечно, из них современный богослов может извлечь богословские положения.

Это поэзия Ефрема Сирина (306 – 373), сохранившаяся как в сирийском оригинале, так и в переводах на греческий, это «Великий покаянный канон» св.Андрея Критского (сконч.713), состоящий из 250 тропарей (строф) и представляющий собой покаянную песнь грешника и богословский трактат одновременно, это поэтические произведения Иоанна Дамаскина и его современников. При этом необходимо осознать и то, что для православного сознания, главное – это не богословская система, верность которой постулируется тем, что верующий не выдвигает никаких новых богословских утверждений, исповедуя лишь то, что досталось ему от Отцов, но личная молитва. Вот как писал об этом А.Ф.Лосев в «Диалектике мифа»: «Беседа с Ним возможна только в молитве. Общение с Богом в смысле познания Его возможно только в молитве, только молитвенно можно восходить к Богу и немолящийся не знает Бога». Блестящий стилист, он в этом месте не случайно трижды повторяет слово «только».

Такая молитва, как говорит Бальзак в «Серафите», «связывает душу с Богом, с которым вы соединяетесь, как корни деревьев соединяются с землей». Этот образ блестяще характеризует саму сущность молитвы, как ее понимают мистики и на Западе, и на Востоке. Молитва по мысли архимандрита Софрония (Сахарова) «связывает» человека с Всевышним. Такая молитва перестает быть прошением, основанном на принципе «Бог егда восхощет, изменяется естества чин», как говорится в одном из тропарей Покаянного канона, но становится актом погружения в неизмеримые глубины милости Божьей и слияния моей или, шире, нашей воли с Его волею по принципу «да будет воля Твоя».

«Для меня молитва – порыв сердца (un élan du coeur), простой взгляд (un simple regard), возведенный к Небу, возглас благодарности и любви (un cri de reconnaissance et d’amour) как среди испытаний, так и в радости», – писала в своей затем переведенной на все языки под названием «История одной души» рукописи маленькая Тереза из Лизье. Молитва для Терезы – порыв сердца, взгляд и крик любви, но никак не прошение. И в самом деле, о каких прошениях может идти в молитве речь, если «знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде чем попросите у Него» (Мф 6: 8), как говорит сам Иисус в Нагорной проповеди. При этом этимология слова «молитва» (la priere, preghiera, proseuch и т.д.) почти во всех языках до предела ясна: молитва – это прошение. Но только не прошение о том, «чтобы дважды два не было четыре», как скептически полагает Тургенев в «Стихотворениях в прозе», а просьба о милости – Kurie, elehson великой ектеньи или Miserere mei Deus 50-го псалма, то есть «Господи, помилуй» или «Помилуй меня, Боже».

«Восточные обряды, – говорит кардинал Томас Шпидлик в своей книге La spiritualite de l’Orient chretien, – изобилуют настойчивыми повторениями слов “Господи, помилуй”, прошениями об оставлении грехов. Они совершаются в атмосфере подлинного покаяния. Не будучи при этом в унынии или пессимизме, восточные аскеты проповедуют радостную веру: если единственное зло состоит в грехе, то его всегда можно стереть раскаянием». «Атмосфера подлинного покаяния» по выражению Шпидлика это, вероятно, и есть та черта, которая более всего отличает православие. Необходимо заметить, что и сегодня зачастую в церковь человека более всего привлекает не богослужение с его величественной красотою, не таинство евхаристии, которое, казалось бы, объединяет человека с Богом в единое целое, но именно исповедь, страстное желание покаяться и просить о помиловании.

В настоящей работе мне бы хотелось сосредоточиться исключительно на молитвенной практике русского православия и поговорить о том, как призыв «Господи, помилуй» звучит не в литургической, но в личной молитве православного человека. Несомненным открытием русского православия учение о так называемой Иисусовой молитве, состоящей всего лишь из нескольких слов: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного». Греческая «Филокалия» знает эту молитву в форме «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня», русская традиция добавила к местоимению «меня» слово «грешного», усилив покаянное настроение этой молитвы. Все эти слова взяты из нескольких мест Евангелия – из вопля слепого Бар-Тимея (Марк 10, 47) и из молитвы мытаря в Евангелии от Луки (18, 13). Именно из молитвы мытаря взято слово «грешного» (moi tw amartwlw).

При этом, как обнаружили старцы, именно эта молитва, такая краткая и, казалось бы, ничего особенного из себя не представляющая, удивительным образом соединяет человека со Христом. Этому посвящена написанная во второй половине XIX века книга «Откровенные рассказы странника духовному отцу своему». Книга эта написана, как следует из ее содержания, простым крестьянином, не священником и не монахом. Однако современный исследователь Илья Семененко-Басин считает, что под маской воображаемого автора скрывается отец Михаил (Козлов), выходец из старообрядческой семьи, соединившийся с православием, но принесший из старообрядчества особую любовь к чтению Писания, которое старообрядцам заменяло литургию.

В первоначальном варианте книга была издана в 1881 году. Затем ее текст видоизменили несколько редакторов, в том числе и знаменитый Феофан Затворник. Сегодня задача издателя заключается в том, чтобы дать в распоряжение читателя «Откровенных рассказов» текст максимально близкий к авторскому, поскольку книга эта, без сомнения, может быть отнесена к числу подлинных жемчужин русской литературы.

«Откровенные рассказы странника» переведены на все европейские языки и произвели огромное впечатление на американского писателя Джерома Д.Сэлинджера, который посвятил им замечательные страницы в двух своих повестях. Сэлинджер говорит что книга эта предлагает читателю incredible method of praying (невероятный способ молитвы) или учит тому how to pray by this special way (как молиться этим особым образом). Для человека, принадлежащего к духовной культуре христианского Запада метод, который предлагается странником, действительно, incredible, ибо странник рассказывает о том, и именно это с удивительной проницательностью это подчеркивает Сэлинджер, что тому, кто начинает молиться, «даже не надо верить в то, что делаешь… и не надо думать о том, что ты твердишь». «Если ты станешь, – продолжает героиня Сэлинджера, – повторять молитву снова и снова – сначала хотя бы одними губами, – то в конце концов само собой выходит, что молитва сама начинает действовать». Сэлинджер не совсем прав, когда он говорит, что молящийся не должен даже вдумываться в то, что он говорит, но в целом правильно излагает ту теорию молитвы, которую предлагает страннику его духовный отец.

Действительно, замечательное наблюдение Селинджера состоит в том, что он замечает, что молитва becomes self-acting, то есть становится самостоятельной, начиная жить в глубинах самого существа молящегося, жить и преображать его личность как бы изнутри. Селлинджер, разумеется, не зная русского языка, читал «Странника» в английском переводе. Представляется чрезвычайно важным и то, что говорит Селинджер о слове mercy («помилуй»): «Especially the word “mercy” because it such a really enormous word and can mean so many thihgs» (особенно слово «помилуй», потому что оно действительно так огромно и может означать самые разные вещи). И в самом деле, как это подчеркивает, кардинал Шпидлик вопль «Господи, помилуй», играет в восточном христианстве огромную роль и является очень значимым элементом не только богослужения, но и восточно-христианской духовности в целом.

Вот в высшей степени характерный фрагмент из «Откровенного рассказа»: «Молитва все более и более утешала меня, так что иногда сердце мое воскипало от безмерной любви к Иисусу Христу, и от сего сладостного кипения как бы утешительные струи проливались по всем моим суставам. Память об Иисусе Христе так напечатлевалась в уме моем, что, размышляя об евангельских событиях, я как бы их перед глазами видел, умилялся и радостно плакал, иногда в сердце чувствовал радость, что и пересказать сего не умею. Случалось, что иногда суток по трое не входил в селения человеческие и в восторге ощущал, будто один только я на земле, один окаянный грешник пред милостивым и человеколюбивым Богом. Уединение сие утешало меня, и молитвенная сладость при оном бывала гораздо ощутительнее, нежели в многолюдстве». Когда странник говорит о том, что, «размышляя об евангельских событиях, я как бы их перед глазами видел», это живо напоминает «Духовные упражнения» Игнатия Лойолы и его метод молитвенного размышления о тайнах жизни Иисуса.

Важно иметь в виду, что и учение о непрестанной молитве в русской духовной практике имеет не только греческие, но и западные корни. Нельзя не вспомнить о книге Лоренцо Скуполи “Combattimento spirituale” или «Духовная брань», написанной умершим в 1610 году итальянским монахом-театинцем и переведенную на греческий в XVIII веке святым Никодимом Агиоритом. В греческом варианте AORATOS POLEMOS довольно точно воспроизводит итальянский оригинал, хотя Никодим переводил эту книгу с латинского перевода. Книга св.Никодима попала в руки русского духовного писателя епископа Феофана (Говорова), которого обычно называют Затворником. Он начал переводить ее с греческого и, когда перевод был почти закончен, узнал, что книга эта западного происхождения. Тогда он стал смелее переделывать греческий текст и выпустил ее в своей редакции. При сравнении итальянского текста с русским видно, что оригинал подвергся редакции, но все же остался узнаваемым. Необходимо отметить, что среди православных читателей «Невидимая брань» стала пользоваться огромной популярностью и превратилась чуть ли не в настольную книгу. И сейчас, хотя многие знают, что книга эта по происхождению своему католическая, она широко издается и читается.

Сравнение трех вариантов книги (итальянского, греческого и русского) может быть предметом специального исследования. Тем более, что все три автора – фигуры в высшей степени примечательные. Никодим – автор греческой «Филокалии» в ее окончательном варианте, переводчик не только Скуполи, но и «Упражнений» святого Игнатия на греческий, Феофан – автор русской «Филокалии» в пяти томах, переводчик Симеона Нового Богослова и автор огромнейшей переписки на аскетические темы, вышедшей в начале XX века в 7 томах. Он жил в монастыре недалеко от Тамбова в буквальном смысле в качестве затворника, т.е. не принимая в своей келье никаких посетителей и работал над своими книгами, которые стали классическими и издаются сегодня огромными тиражами.

Проблема состоит в том, что святой Феофан крайне отрицательно относился к психофизическому аспекту Иисусовой молитвы и отрицал какую бы то ни было связь между молитвой и дыханием, молитвой и биением сердца и т.д. Он не придавал никакого значения позе, в которой находится молящийся. В то же время греческие исихасты считали, например, что молится следует, сидя на низкой скамеечке, и прижимая колени, к груди так, чтобы ощущать биение сердца. Все эти методы, в чем-то роднящие греческий исихазм с индийской йогой и теми способами молитвы, которые практиковал святой Игнатий, рекомендуя «соразмерно дыханию молиться умственно, произнося в это время слова Молитвы Господней или иной молитвы, которую читаешь так чтобы произносить по одному слову между последовательными вдохами и выдохами.

Феофан считал нелепыми и презрительно называл «художествами» Поэтому, переводя, аскетические тексты с греческого на русский, он исключал из них все подобного рода советы для молящихся. Можно говорить о том, что русская «Филокалия» не вполне аутентична и сильно отличается от греческой. Работы по сравнению двух текстов еще практически не проводились.

Лоренцо Скуполи говорит о двух видах мысленной молитвы (orazione mentale), то есть молчаливой молитвы. Первый ее вид – это domanda attuale, которая состоит в том, что слова молитвы произносятся, но мысленно. Второй вид мысленной молитвы (orazione mentale) называется у Скуполи domanda virtuale. Он состоит в том, что мы alziamo la mente a Dio (возносим ум к Богу) senza dire o ragionare di nulla (не говоря и не помышляя разумом ни о чем). В сущности это и есть та «умная» молитва, которую практиковали греческие исихасты. Никодим передает здесь текст Скуполи по-гречески довольно точно. Феофан, передавая этот текст, говорит следующее: «Не словом только надо молиться, но и умом, и не умом только, но и сердцем». Он говорит о том, что существуют три вида молитвы: словесная, мысленная и сердечная. «Полная и настоящая молитва есть, когда, – говорит святой Феофан, – со словом молитвенным и молитвенною мыслью, соединяется и молитвенное чувство».

По этому поводу нужно заметить следующее. Итальянское слово la mente как и латинское mens, mentis – это не просто «ум», «мысль» или «рассудок», это, скорее, «духовное начало», нечто похожее на «all my inmost being» из первого стиха 103-го псалма или выражения «cordis intima» («глубины сердца») из латинского гимна «Jam lucis orto sidere», который расположен в старом Бревиарии в начале 1-го часа. Поэтому, когда Скуполи употребляет выражение orazione mentale или говорит alziamo la mente a Dio, он имеет в види не только «разум», но и то, что русские писатели относят к области сердца – cordis intima, как говорится в амбросианском гимне. Что же касается Феофана Затворника, то он сильно упрощает этот текст, сводя умно-сердечную молитву только к области чувства.

С другой стороны в следующем абзаце Феофан делает чрезвычайно важное замечание. «Бывает, по благодати Божией, и одна сердечная молитва, и это есть духовная молитва, Духом Святым в сердце движимая; молящийся сознает ее, но не творит, а она сама в нем творится». Понятно, что это утверждение основывается на словах святого Павла из Послания к Римлянам (8: 26), где говорится: «we do not know what we ought to pray for, but the Spirit himself intercedes for us with groans that words cannot express». При этом важно понимать, что учение о «самодвижной» молитве, которая сама «журчит» в сердце наподобие ручейка есть вершина всего учения о практике Иисусовой молитвы.

Здесь уже можно говорить о серьезных расхождениям между Скуполи и восточной традицией молитвы сердца. Скуполи о «самодвижной» молитве ничего не знает. Для него высшая ступень молитвы сердца (altro genere piu preciso di orazione virtuale) «в простом взгляде сердца на Бога» (semplice sguardo della mente a Dio). Подводя итог духовным исканиям, связанным с практикой Иисусовой молитвы, в России, архимандрит Софроний (Сахаров), афонский монах, поселившийся в Англии и умерший в глубокой старости 10 лет тому назад, выделил пять ступеней Иисусовой молитвы от устной (которая произносится устами) до самодвижной и благодатной, которая «действует как нежное пламя внутри нас». Тут вспоминается cor ardens и слова из Евангелия от Луки: «Не горело ли в нас сердце наше, когда Он…».

Возникает существенный вопрос. Когда «Странник», а равно и о.Софроний (Сахаров) говорят о Иисусовой молитве, они подчеркивают ее сладость. У русского крестьянского поэта Ивана Никитина (современника автора «Откровенных рассказов…») есть даже стихотворение, которое так и называется – «Сладость молитвы». Отец Софроний говорит, что самодвижная молитва «действует как вдохновение Свыше, услаждающее сердце». Это напоминает стихи святого Бернарда Jesu dulcis memoria dans vera cordis gaudia». Когда Бернард восклицает O Jesu mi dulcissime, он практически дословно повторяет слова греческого гимна, где Иисус так же называется «сладчайшим» – glukutatoV.

Сладость молитвы – тема не чуждая и Ветхому Завету. Так в 119-м псалме (103) говорится How sweet are your words to my taste, sweeter than honey to my mouth. Однако мейнстрим мысли Святых Отцов все же подчеркивает, что в молитве главное – слезы покаяние и ощущение своей греховности, но никак не ощущение сладости. На этом основании ряд современных богословов относят «Откровенные рассказы…» и другие книги о Иисусовой молитве, а равно и творчество Архимандрита Софрония к числу «соблазнительных» и вредных для чтения текстов. Не собираясь полемизировать с ними, я хотел бы сказать, что вне зависимости от их богословской оценки, здесь мы имеем дело с одним из наиболее характерных и ярких феноменов русской православной духовности, который сегодня заслуживает самого пристального изучения.

Иисусовой молитве (кроме уже названных) посвящены следующие книги. Во-первых, это небольшой сборник «Искатель непрестанной молитвы», составленный игуменом Тихоном (Цыпляковским), представляющий собой цитаты из Святых Отцов о молитве, к которым прибавлена глава «Родные нам, наши молитвенники умные, ученики Иисусовы». Здесь собраны краткие апофтегматы российских аскетов, посвященные Иисусовой молитве. В частности здесь цитируется киевский иеросхимонах о.Парфений. О нем говорится, что для него «молитвенная беседа с Богом была предвкушением блаженства небесного». И далее: «Вот, что говорил он о правиле своем келейном: паче меда и сота сия молитва мне приятна – она мне охотна, помогательна, спасительна». Тема сладости молитвы, как видим, присутствует и здесь, хотя не является главной. Среди прочих авторов Тихон цитирует о.Авраамия Некрасова из Арзамаса, которого называет учеником Серафима Саровского. Этот священник утверждает следующее: «Имя Иисуса Христа, как бриллиант, да не угасает никогда в сердце твоем. Бдительное внимание к молитве, как жемчужина, пусть будет единственным украшением души твоей». В этой цитате обращает на себя внимание особое отношение к самому имени Иисуса. Для народного мистика очень важно, что само имя Иисуса – это уже святыня. Оно подобно нерукотвореной иконе, котолрая всегда находится в сердце молящегося.

Второй сборник составлен игуменом Харитоном. Он называется «Умное делание. О молитве Иисусовой». Этот сборник был издан в 1936 г. т.е. уже после революции в Финляндии, на территории которой находился тогда Валаам – один из самых знаменитых монастырей России. Сборник состоит, главным образом, из текстов Феофана Затворника и епископа Игнатия (Брянчанинова). Книга игумена Харитона в сокращенном варианте была переведена, вернее, пересказана на немецком языке Аллой Селаври и в 1964 г. вышла в свет в Ульме.

Третья книжечка, на которую следует обратить внимание исследователю практики Иисусовой молитвы, была издана в Брюсселе. Она называется «На высотах духа» и представляет собою записки Сергея Большакова о встречах с клириками и мирянами, которые практиковали Иисусову молитву.Эта небольшая книга была издана католическим издательством Foyer Chretien или «Жизнь с Богом», которое в советские времена публиковала православную литературу для нелегальной переброски в СССР. «На высотах духа» – это книга о внутреннем молчании. Лейтмотив ее выражен в словах о.Тихона, которого Сергей Большаков встретил в Вильмуассоне: «Кто творит молитву Иисусову, у того в душе всегда весна».

В 1907 г. в свет вышла еще одна книга немногим менее знаменитая, чем Way of pilgrim. Это «На горах Кавказа» схимонаха Илариона. Речь здесь идет опять-таки об Иисусовой молитве. Автор этой книги был (как и воображаемый автор «Странника» тоже совсем неученым человеком. Он жил высоко в горах Кавказа и оставил после себя целую школу монахов, получивших прозвище «имяславцев», поскольку они славили Имя Божие. Схимонах Иларион в книге «На горах Кавказа» писал так: «В производстве умно-сердечной Иисусовой молитвы, творимой в покаянном настроении души и глубоком сокрушении, действительно, чувством сердца слышится и ощущается, что имя Иисус Христово есть Сам Он: Божественный Спаситель наш, Господь Иисус Христос и нет возможности отделить Имя от Лица именуемого. Но оно сливается в тождество, и проницается одно другим, и есть одно».

Иларион утверждает, что Христос пребывает уже в самом Своем Имени, которое таким образом становится не просто святыней как имя Божье – Яхве (на чем построена вся еврейская мистика), но живым присутствием Сына Божьего и в Его Лице самого Бога среди людей. Это учение Илариона и его последователей породило ожесточенные споры как среди духовенства, так и среди философов. Последние (в том числе о.Сергий Булгаков и Алексей Лосев) встали на сторону Илариона. На эту тему существует огромная литература, о которой говорить надо в специальной лекции. Сегодня мне хотелось бы только обратить внимание на этот памятник духовной литературы и постараться понять своеобразие учения Илариона об Иисусовой молитве.

Иларион говорит о «непрекращаемости внутренней молитвы», которая не оставляет молящегося ни при каких обстоятельствах, и сравнивает молитву с ручьем, который весело течет тихими прозрачными струями. Иларион настаивает на том, что «всякому желающему приводворить молитву Иисусову в своей душе, необходимо читать священное Евангелие как можно чаще и более до тех пор, пока оно не будет всё в памяти». «Евангелие, – говорит Иларион, – служит необходимым средством к стяжанию в сердце сладчайшего Иисуса, в котором вечная жизнь и Царство Небесное». О том, как много дает чтение Евангелия, говорит и «Странник». Я уже говорил, что Михаил (Козлов) был по происхождению старообрядцем. Возможно, именно отсюда его любовь к чтению Евангелия. Это следует подчеркнуть, потому что Феофан Затворник, редактируя Way of Pilgrim, в ряде мест убирает указание на то, что автор читает Библию и именно из Библии черпает духовные силы.

Приведу только один пример. Странник говорит: «Все, прочтенное в Филокалии для поверки, старец мне указал по разным местам Библии и сказал: вот смотри, откуда всё сие почерпнуто. – Я с восхищением внимательно слушал». Феофан убирает упоминание о Библии и говорит, что «старец всё прочтенное в Филокалии, растолковал и своим еще словом». Это типичный пример цензуры, которую Феофан Затворник считал антисектантской, потому что в его время начал распространяться русский баптизм, который базировался именно на чтении Библии.

Но вернемся к автору книги «На горах Кавказа». Иларион говорит о том, что опытные молитвенники часто повторяют Иисусову молитву не полностью, но только её первые слова «Господи Иисусе Христе», а некоторые и просто одно имя «Иисусе»: «Если кто, – говорит Иларион, – имя Иисусово водворил в своем сердце, то он носит в себе самый корень молитвы, самое ее существо». «Нужно, – говорит Илаоион, – чтобы ум, держась в словах молитвы, был совершенно голым, чуждым всякого образа и мысли» – это и есть та domanda virtuale, которая состоит в том, чтобы молиться senza dire o ragionare di nulla (не говоря и не помышляя разумом ни о чем), о чем говорит Лорпенцо Скуполи в «Духовной брани»..

Огромное место в книге схимонаха Илариона занимает природа Кавказа. «Вот вышел я в полдень, – говорит он, – на край скалы, где наша обитель, высоко над уровнем речки. Ослепительные лучи Солнца, сливаясь с белизною снега, не дают возможности смотреть на горы. Они обратились как бы в море света, блеска и настерпимого сияния. Зрелище чудное и величественное!… Если такое поражающее сияние происходит от тварного света, то каков же должен быть Свет несозданный?… Свет присносущный, первовечный Свет Божества?…»

Автор – без сомнения, поэт. Его радует солнце, горы, облака и пейзажи, он наблюдает за животными, населяющими эти горы. Он кажется мне чем-то похожим на того мудреца, которого можно увидеть на китайской гравюре. Этот мудрец стоит где-то с краю, а перед ним открывается величественный пейзаж. Находясь «превыше всего дольнего», как говорит Иларион, – пустынник созерцает мир, сотворенный Богом, как бы со стороны, словно не принадлежа к нему. Как автор 104-го псалма, который не раз цитирует Иларион.

Овременником Илариона был живший на Афоне старец Силуан. Этот совсем простой и не получивший никакого образования монах, выходец из русской деревни, рассказал своим ученикам о том, что такое молитва обо всем мире, о верующих и неверующих, что такое боль за все человечество и, шире, за всю природу и вообще за весь мир в целом. «За людей молиться – кровь проливать», говорил старец Силуан. С учением старца Силуана связан выход христианской духовности на Руси за пределы церковной ограды – Бог не только в церкви и среди верующих, Он – везде, его благодать почиет на всем, все в нем нуждается, хотя и не всегда знает об этом. В сущности, старец Силуан предложил новое прочтение Евангелия.

Нельзя обойти молчанием одно из изречений старца Силуана, где он говорит о Святом Духе и его воздействии на человека: «Дух Святой очень похож на мать, на мать милую, родную. Мать любит дитя свое и жалеет его, так и Дух Святой – жалеет нас, прощает, исцеляет и вразумляет, и радует, а познается Дух Святой во смиренной молитве». Это замечание старца Силуана, неожиданное и даже, быть может, с точки зрения законника недопустимое, заставляет нас вспомнить о том, что в иврите слово «руах» – дух будет не мужского (как в латыни и в славянском), не среднего (как в греческом), но именно женского рода. Что же касается явления Духа Святого «в виде голубине», о чем говорится в Евангелии, и вообще в христианской традиции, которая невидимое изображает через видимый образ, то это не «голубь» (мужского рода), но именно «голубка» («перистерá» по-гречески и colomba) на латыни

Разумеется, будучи простым крестьянином, старец Силуан об этом ничего не знал, и тем не менее он всё это чувствовал именно по наитию. Он первый в православной традиции заговорил о том, что природа Бога больше мужского «Я» и включает в себя несомненное женское начало. Понял он и то, как Дух Святой, который ниспосылается на верующих во время эпиклезы (см. ниже) словно мать «жалеет, прощает, исцеляет и вразумляет, и радует» каждого из нас. «Мы живем на земле, и Бога не видим, и видеть не можем. Но если Дух Святой придет в душу, то мы увидим Бога, как увидел Его святой архидиакон Стефан», – говорит старец Силуан в другом месте, вспоминая известный текст из «Деяний апостолов» (6: 8 – 15). «Увидеть Бога можно, но не глазами, а сердцем». Это известное положение многих мистиков как восточных, так и западных старец Силуан не только полностью разделяет, но и постоянно говорит об этом.

Парадоксальность Бога заключается в том, что Он не только всемогущ, но и бесконечно раним. Митрополит Сурожский Антоний (Блум), недавно скончавшийся старейший из архиереев в Русской Православной Церкви, живший в Лондоне и являвшийся прямым продолжателем старца Силуана, говорит в одной из своих книг: «Если вы хотите подружиться с Богом, то поучитесь у лисички (из книги А де Сент-Экзюпери), как подружиться с кем-то, кто очень чуток, очень раним и очень застенчив».

«Откровенные рассказы странника» удивительным образом дают возможность почувствовать, ощутить Бога, пережить в молитве встречу с Ним всем существом и, если пользоваться выражением митрополита Антония, «с Ним подружиться». Именно об этом говорит Алексей Лосев, когда утверждает, только в молитве можно познать Бога. В другом месте, указывая на телесность и, более того, физиологичность религиозности Лосев жестко связывает религию с конкретной личностью конкретного человека, с его, если так можно выразится, «безусловными рефлексами», иными словами, не с тем, что приобретается в процессе общения с другими людьми под их влиянием, но с тем, что вырастает изнутри каждого из нас.

За что надо бы бороться верующему

Опубликовано в газаете МФТИ "За науку" от 18 марта 1997 г. N 14 (1392)

В одном из последних номеров газеты "За науку" меня упрекнули за то, что я, православный священник, не веду в стенах Физтеха борьбы с протестантизмом. За то, что я читаю здесь лекции, но не разоблачаю тех, кто по каким-то причинам, веруя во Христа, находится вне стен Русской Православной Церкви.

Думаю, правда, что это не упрек, а, скорее, похвала, ибо здесь, в МФТИ, меня неоднократно упрекали как раз за то, что я священник и поэтому использую профессорскую кафедру для церковной проповеди, что, разумеется, недопустимо.

Однако, борьбу я на Физтехе все-таки веду, но только с бескультурием, серостью, посредственностью, верхоглядством и т.д., ибо считаю, что именно низкий культурный уровень в подавляющем большинстве случаев приводит к "срывам" в нездоровые, экзотические и примитивные формы духовной жизни, в разного рода "белые братства" и т.п.

Веду борьбу эту, ибо уверен, что бескультурие и, глубже, оторванность от мировой культуры разрушают человека и приводят к тому, что для него вредным оказывается все, в том числе и православная вера, которую я исповедую с раннего детства.

Веду борьбу (но уже именно как священник!) со злобой, трусостью и безнравственностью, безответственностью и нечестностью, ибо в них, а не в разного рода экзотических исповеданиях, на мой взгляд, таится главная опасность для человека сегодня. Быть добрым, честным и смелым – вот тот необходимый человеческий минимум, который нам надо, наверное, пробуждать сегодня друг в друге, – все остальное вырастет вокруг этого.

Что же касается сектантства (причем не в узком, а в самом широком смысле этого слова), то от него человека застраховать может только культура – классическая литература, русская и мировая, живопись, музыка, философия и проч., но только не "политработа". Если же с сектантством начинаешь бороться, то эта борьба, наоборот, создает ту питательную среду, в которой сектантство (как система взглядов и верований узкой группы людей, обособившейся от остального человечества и противопоставляющей себя всем не входящим в нее людям, ибо только ей доступна истина во всей ее полноте) только расцветает пышным цветом.

Если же говорить о протестантах, то напомню, что согласно Конституции Российской Федерации, все религии равны перед законом. МФТИ – государственный вуз, поэтому его студенты и преподаватели могут исповедывать каждый свою веру или быть агностиками или атеистами. Задача заключается только в том, чтобы из-за веры не вступать друг с другом в конфликт. Такой конфликт только проиллюстрирует одно из положений научного атеизма, согласно которому религия опасна для общества, ибо разобщает людей и настраивает их друг против друга.

Думается, что взаимоотношения между христианами различных исповеданий должны складываться на основе не соперничества, а сотрудничества. Разумеется, в чем-то, а иной раз во многом мы бываем не согласны друг с другом, но здесь на помощь приходит не война до победного конца, а личное уважение и личная друг к другу любовь, которая, если мы христиане, просто-напросто, по определению, не может не связывать нас между собою.

Спорить вообще, наверное, очень полезно, но бороться друг с другом не надо ни в коем случае. Со мною всю жизнь боролись именно как с верующим (для специалистов по борьбе в те времена конфессия "подсудимого" никакой роли не играла – главное заключалось в том, что я в Бога верил). Не прошло еще и десяти лет с тех пор, как обязательный атеизм был отменен и нам "разрешили" верить в Бога, и вот сегодня я с ужасом вижу, что те самые методы, которые были разработаны специалистами по научному атеизму для борьбы с верующими (разумеется, в первую очередь с православными, ибо нас всегда было больше), теперь успешно применяются в борьбе, которую православные пытаются вести против христиан других исповеданий. Это недопустимо!

Наша задача, если мы действительно исповедуем православную веру, а не только заявляем об этом, заключается совсем в другом. Думается, что ее можно сформулировать примерно следующим образом: давайте раскрывать богатства православия перед теми, рядом с кем мы живем, делиться ими с верующими других исповеданий и с неверующими, которых сейчас все же основная масса, давайте свидетельствовать о нашей вере, рассказывать о ней, причем не столько словами, сколько самой нашей жизнью, нашим жизнеотношением и той открытостью навстречу каждому, в которой являет нам себя сам Христос.

Раскрывая наши богатства, делясь нашими сокровищами, которых хватит на всех, мы сделаем значительно больше, чем обличая, разоблачая и ведя борьбу с инакомыслящими или инаковерующими. Оставим эти средства, взятые из арсенала времен парткомов и райкомов, в прошлом, будем стараться жить так, чтобы места им в сегодняшней реальности просто не было, ибо там, где начинается борьба и поиски врагов, там нет Иисуса, там нет правды, там нет истины.

Увы, сейчас дух борьбы захватил очень многих. Во дворе одного из московских храмов года два тому назад священник сжигал на костре книги русских религиознных философов начала ХХ века, ибо с его точки зрения они представляют опасность для православных. В начале февраля с.г. в одном из подмосковных поселков два священника сожгли в школьной котельной не знаю сколько именно экземпляров, но Детской Библии и Нового Завета, поскольку эти книги были в школу завезены протестантами. На днях я получил из Западной Сибири сообщение о том, что и там имело место такое аутодафе. Сжигался Новый Завет и книги о. Александра Меня. Это страшно. Это не просто средневековщина, это какая-то катастрофа. Торжество бескультурия, распущенности и злобы, а кроме того, просто уголовщина. В Средние века книги сжигали только самые темные и, главное, просто злые люди, в двадцатом веке их наследниками стали фашисты при Гитлере и наши специалисты по научному атеизму, сжигавшие библиотеки Духовных семинарий, Библии, книги св. отцов и пр., а заодно и те романы Лескова и Достоевского, которые казались коммунистическим идеологам особенно вредными ("На ножах" и "Бесы"). Неужели мы хотим быть их наследниками? Вне зависимости от того, что написано в той или иной книге и кем она привезена или издана, вандализм есть вандализм. Что же касается сожженного Евангелия, то здесь просто ясно – все сжигавшие перестали быть христианами.

Писать об этом мне, верующему человеку и православному священнику, безумно больно. А не писать, просто сделать вид, что ничего такого не было, не могу, ибо вижу, что народ наш, в том числе и внутри Церкви, болен опасной болезнью, имя которой ненависть. Лечиться от нее необходимо, причем срочно. Пока есть хоть какая-то надежда. Всем нам остро не хватает доброты, уважения друг к другу и к мнению другого, с которым мы по той или иной причине не согласны, желания принимать людей вокруг нас такими, какие они есть, и просто мягкости.

Вот почему сегодня я обращаюсь ко всем, православным и протестантам, к верующим и агностикам, с призывом беречь и уважать друг друга. Иного пути у нас просто нет. Мир надо уберечь от ненависти, и сделать это должны христиане.

"Щит лопнул, разлетелся на куски…"

Тема смерти в античности и Средневековье
Опубликовано в газете "Русская мысль" N 4210 от 19 февраля 1998 года

Что такое Средневековье? Осталось ли от этой эпохи что-нибудь, без чего трудно себе представить внутренний мир современного человека? Готические соборы – Шартрский, Реймский, Кельнский, Нотр-Дам. Только ли крестовыми походами и рыцарскими турнирами ценны так называемые "темные века" (Dark Ages)?

Иногда кажется, что культура Средневековья сегодня уже не интересна никому, кроме специалистов. Суеверия, вера в предзнаменования и заклинания, фетишизм… Сегодня это может заинтересовать только тех, кто не умеет и не хочет читать и думать.

Средневековье, действительно, отличается особым отношением к вещи. Любимые предметы есть у нас и сегодня, но тогда у них были имена, а люди относились к ним как к живым. В "Песни о Роланде" описывается, как Роланд разговаривает со своим мечом, у которого есть имя – Дюрандаль; рог носит имя Олифан; меч Оливье – Альтеклер и так далее. Что о святых, то почитаются не столько сами они, сколько мощи. Известно, например, что один подвижник, решивший перебраться на новое место, был убит жителями близлежащего города, которые не могли допустить и мысли о том, что лишатся его мощей, наличие которых почти автоматически обеспечивало их городу минимум безопасности и благополучия.

Возможно, потому что высокий новозаветный рассказ о страданиях и смерти Иисуса звучал на непонятной латыни, он и не был вполне усвоен Средневековьем. Но буквальность Евангелия – "Един от воин копием ребра ему прободе, и абие изыде кровь и вода" – воплощается в культе святого Грааля, чаши, в которую Иосиф Аримафейский собрал кровь из язв на теле Иисуса.

Приходится признать, что кроме того, что было сделано в узком кругу церковных интеллектуалов, вроде Ансельма Кентерберийского, святого Бернарда Клервоского или Абеляра, ничто другое в средневековой культуре сегодня не трогает нас.

И все-таки именно в Средние века человечество сделало одно из самых больших открытий. Именно в это время рождается принципиально новое отношение к смерти. И евреями Ветхого Завета, и греками, и римлянами смерть воспринималась как уход в небытие, как провал в вечную тьму. Смерть отнимает у человека античного мира тот свет, что радует его в течение краткой жизни, она наступает, говорит Катулл, nox perpetua – как вечная ночь, царство сна, от которого ты уже никогда не очнешься. Смерть настолько черна, темна, страшна, печальна и кровава (именно так определяет ее Гомер), что о ней и говорить нежелательно, и вспоминать страшно. О смерти лучше просто не думать.

По этой причине в античной литературе тема умирающего практически отсутствует. Смерть всегда описывается как бы со стороны, откуда-то издалека. Так, в "Илиаде" достаточно подробно изображается смерть Офрионея (XIII, 370): Идоменей направляет на него копье с такой силой, что не спасает медная броня. "С шумом он грянулся в прах", – вот, в сущности, то единственное, что в этом рассказе касается смерти героя. Победитель гордо кричит и затем – "за ногу тело повлек сквозь кипящую сечу". На этом все и заканчивается. Еще меньше говорится у Гомера о том, как умирают главные герои "Илиады" – Патрокл и Гектор. Подробнейшим образом описывается все, что происходит потом с телами умерших, но сама смерть остается за кадром.

Причем это характерно не только для Гомера. Платон в "Федоне", описав предсмертную встречу Сократа с учениками, – замолкает. О дальнейшем мы знаем очень мало: Сократ, еще живой, отворачивается от всех и как будто исчезает.

На закате античной истории Плутарх описывает смерть Катона Младшего: приняв решение покончить с собой, Катон читает платоновского "Федона", ищет меч, который спрятал от него сын, а друзья не в силах сдержать слез. Наконец уже на заре, сумев удалить их на несколько минут, Катон вонзает меч в живот и падает с кровати. На шум прибегают друзья. Видят, что умирающий лежит в луже крови с вывалившимися внутренностями, но еще жив; врач пытается ему помочь, но, придя в себя, Катон отталкивает врача, разрывает зашитую рану и умирает. Картина эта опять-таки нарисована словно издалека. Что думает, что переживает Катон? Об этом – ни слова. Читатель видит свиток в его руках, меч, наконец, самого Катона, плавающего в луже крови.

Кое-что о психологии умирающего грека нам все-таки известно. Смертельно раненый Сарпедон скрипит зубами, раздирая пальцами окровавленную землю, и затем, словно бык, околевает со свирепым ревом. У Гомера в душе умирающего всегда закипает какая-то особенная злоба.

В "Илиаде" Гектор, сбираясь на бой с Ахиллом – его убьют, – сравнивается со змием, который, извиваясь, подкарауливает человека у пещеры – "трав ядовитых нажравшись и черной наполняся злобой". Патрокл, умирая, проклинает Гектора, предрекает ему скорую смерть. Сам Гектор, смертельно раненный Ахиллом, тоже умирает с проклятьями на устах. Позже злоба сменяется оцепенением – и тогда человек даже не умирает, а, скорее, исчезает – на поле боя остается труп; уже не человек, но вещь.

Нечто подобное происходит и со средневековым рыцарем. Герои "Песни о Роланде" расправляются с маврами так же безжалостно, как у Гомера убивают друг друга греки и троянцы. Более того, бароны Карла Великого воюют с язычниками и именно поэтому со своими врагами ведут себя как-то особенно жестоко, ибо им кажется, что, очищая землю от язычников, они делают благое дело.

Зная заповедь "не убий", они не относят ее к язычникам. Жерен убивает Мальпримиса из Бригаля: "Щит лопнул, разлетелся на куски. Конец копья через доспех проник". Мальпримис падает, и сразу же "душой его завладевает сатана".

С таким же отношением к смерти язычника можно встретиться и в "Повести временных лет". Князь Глеб в Новгороде спрашивает у волхва, знает ли тот, что с ним будет сегодня. Волхв едва успевает ответить: "Великие чудеса сотворю"; князь тут же вынимает топор и разрубает им волхва. "Так погиб он телом, а душою предался диаволу", – заключает свой рассказ летописец.

Не отличается от остальных героев "Песни о Роланде" и Оливье. Он, поняв, что умирает, стремится в последние минуты жизни поразить как можно больше сарацинов: "Крошит он врага и валит мертвеца на мертвеца". Затем Оливье зовет Роланда, но не на помощь, а с тем, чтобы он, именно как друг, побыл с ним в смертный час. Однако Оливье настолько возбужден, что и приблизившегося к нему Роланда принимает за врага и пытается убить. Тут все изменяется буквально в одно мгновенье: поняв, что он кинулся на друга, Оливье начинает плакать и, с любовью простившись с Роландом, "наземь лег он, в грехах, свершенных им, признался Богу". Сложив для молитвы руки и подняв их к небу, "он дрогнул и на траве во весь свой рост простерся; скончался граф и душу Богу отдал". Далее описывается, как Роланд плачет над телом друга. Но битва продолжается.

Турпин видит, что Роланду плохо, и спускается к ручью, чтобы дать ему напиться, хотя сам умирает и поэтому "стоит каждый шаг ему труда". Умирая, "покаялся в грехах свершенных он и обе руки к небесам простер, моля, чтоб в рай впустил его Господь".

Последним умирает Роланд – тоже с молитвой: "Да ниспошлет прощение мне Бог, мне, кто грешил и в малом и в большом со дня, когда я был на свет рожден, по этот, для меня последний, бой".

Смерть в невероятно жестокой "Песни о Роланде" совершенно неожиданно начинает толковаться как просветление. Умирающий Роланд лежит под сосной, плачет как ребенок и молится, вспоминая о милой Франции и о близких. Он уже не рыцарь, никого не щадивший в боях, но человек, неожиданно услышавший призыв Христа: "Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное" (Мф 18:3). И смерть – не nox perpetua, а прикосновение к вечному свету – lux perpetua, – который, как об этом говорится в латинской молитве, "сияет усопшим".

Французский медиевист Филипп Ариэс считал, что в Средние века дети воспринимались как уменьшенного размера взрослые: их одевали в одежду взрослых и во всем заставляли повторять и копировать поведение родителей. Психология ребенка до какого-то момента истории была человеку непонятна. Если Ариэс прав, то в "Песни о Роланде" впервые в истории европейской цивилизации осознается, что детскость есть христианская добродетель. Умирая, человек не исходит злобой, как это случалось с гомеровскими героями, не замыкается в себе, как Сократ или Катон, но обращается к Богу, как ребенок, и плачет не от досады, а по-детски.

Я берусь утверждать, что именно во времена "Песни о Роланде" античность сменяется Средневековьем и у людей появляется надежда из "крещеных язычников" стать христианами.

"Язык обитателей Неба"

О природе молчания
Впервые опубликовано в газете "Русская мысль" N 4241 от 15 октября 1998 года.

"Молчи, скрывайся и таи", – писал Тютчев в стихотворении "Silentium", опубликованном в 1833 году. Латинское название подсказывает читателю, что и сама тема взята из латинского источника. "Fuge, tace, quiesce" ("беги, молчи, погрузись в тишину"), – именно так перевели на Западе с греческого языка слова аввы Арсения, египетского монаха, жившего в IV веке. Слова, которые можно считать кратчайшей формулировкой практически любого монашеского устава.

В XVI веке эти слова любил повторять Игнатий Лойола, а в начале прошлого столетия их подхватили романтики, увидевшие в формуле аввы Арсения своего рода программу романтического уединения.

Разочарованный в жизни юноша с растрепанными длинными кудрями, читающий где-нибудь среди поросших благовонным шиповником развалин древнего монастыря средневековый фолиант, станет почти обязательным героем романтической повести и оттуда попадет и на полотно художника.

Монастырь станет восприниматься как место благочестивых мечтаний, а Шатобриан скажет, что для своих обителей монахи былых времен выбирали самые живописные места во вселенной. Именно в эти годы немецкие романтики будут говорить о путешествии по заветным тропинкам в глубины собственного "я", о путешествии, которое возможно лишь в полном одиночестве. Это у них (у Шлегеля, Новалиса или Вакенродера) взял Тютчев тему для своего стихотворения.

"O beata solitudo, o sola beatitudo" – "о блаженное одиночество, о единственное блаженство"! Именно так будут восклицать художники и поэты в XIX веке вместе с неизвестным по имени монахом, который сделал эту надпись на одной из дверей знаменитого монастыря в Траппе, там, где более всего культивируется отшельничество и безмолвие. Правда, в отличие от монахов романтики забывали о том, что иноческая жизнь очень непроста, а временами просто невыносима даже в чисто физическом плане, не говоря уже о трудностях психологических и духовных.

Тем не менее понимание молчания как бегства (несмотря на то, что в изображении романтиков оно слишком красиво и поэтому неправдоподобно) не так далеко от реальности, как это может показаться на первый взгляд. Как египетские отшельники первых веков, так и романтические поэты в эпоху Шатобриана действительно бегут; одни из Александрии, где царствует шум и порок, другие – из современного им города, где холодно, скучно и страшно, где тоже слишком много шума и порока.

Не чужда была мысль о романтическом бегстве и Пушкину, который в 1834 году писал: "Давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальную трудов и чистых нег". Правда, у Пушкина эта обитель – не монастырь, а деревня (это ясно видно из прозаического продолжения текста в рукописи), а "покой", ключевое слово всего стихотворения – не "quies" и не "исихия" углубленного в молитву монаха, а "otium" или "схолэ", покой уставшего земледельца, который вечером возвращается домой с поля. "Изыдет человек на дело свое и на делание свое до вечера", – говорится о таком в 103-м псалме.

Об этом же говорится в гомеровской "Одиссее", где описывается, как "помышляет о сладостном вечере пахарь, день целый свежее поле с четою волов бороздивший могучим плугом". Он весело провожает склоняющийся к западу день и "тащится тяжкой стопою домой", чтоб готовить свой ужин.

Именно на это ясно указывают слова: "Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит". Стихами Горация навеяна не только мысль о деревне ("O rus!…" – эпиграф ко второй главе "Онегина" ясно говорит о том, что Пушкин помнил эти тексты римского поэта); само начало этого стихотворения представляет собой почти прямую цитату из оды Горация II, 16, которая начинается словами "О покое среди бури просит". Римский поэт говорит о том покое, который приходит на смену труду и опасности и, увы, почти никогда невозможен, но никак не о внутренней тишине, что противостоит шуму и пороку.

"Beatus" ("блажен") говорит в I веке до н.э. Квинт Гораций Флакк о земледельце, который со своими быками возделывает отцовское поле, целыми днями обливаясь потом и безмерно уставая. Именно это латинское слово возьмет блаженный Иероним в IV веке н.э., чтобы при его помощи передать еврейское "ашер" или греческое "макариос" – "блаженный", иными словами – близкий к Богу, чувствующий Бога и созерцающий Его, кроткий и чистый сердцем. Всякий, кто хотя бы сколько-то знает переводчика Вульгаты, поймет, что Иероним выбрал это слово не случайно, он взял его у Горация, стихи которого хорошо знал и любил.

Пушкин очень хорошо знает, что такое труд и понимает, что otium (покой, досуг или отдых) возможен только после труда и принципиально недостижим для того, кто бегает от труда и усталости – в этом контексте нельзя не вспомнить средневековое "otium post negotium", означающее, что отдых возможен не вместо, но лишь после дела. Однако Пушкин не просто цитирует Горация, но идет много дальше.

Он вводит в свой текст слово "сердце", которое сразу, как некогда это было в случае с Иеронимом, придает словам, взятым у римских поэтов, новый, библейский смысл, а деревню называет "обителью", употребляя славянизм, заставляющий читателя думать не о жизни на лоне природы и не о Михайловском, а о монастыре. Делает это Пушкин не случайно. Пушкин (как и Иероним) знает, что между покоем, о котором говорит Гомер, описывая усталого пахаря, и покоем безмолствующего монаха есть что-то общее. И действительно – еще апостол Павел призывал своих читателей есть свой хлеб, работая в безмолвии, и не унывать или, вернее, не медлить, делая добро (2Фес 3:12-13).

"Безмолвие" – "исихия" греческого оригинала и "silentium" латинского перевода Иеронима – это, без сомнения, не покорность внешним обстоятельствам, а именно то внутреннее состояние, достичь которого считает необходимым человек, не устававший повторять своим собеседникам: "Непрестанно молитесь" (1Фес 5:17 и др.). Достижимо оно лишь в том случае, если ты трудишься (Павел многократно напоминает, что на жизнь себе и своим близким он зарабатывает своими руками) и помогаешь другим, спеша делать добро.

Святой Бенедикт напомнил об этом формулой "ora et labora", а еще до него это сделал Иероним, который всю аскетическую лексику Нового Завета перевел как раз теми словами, которыми любимые им римские поэты говорят о труде земледельца или ремесленника.

Тема, в греческом тексте Писания обозначенная, но не подчеркнутая, в его латинском варианте вышла на первый план. Безмолвие – не есть уход из реальности, практикуемый индийскими аскетами, а нечто совсем другое. Ora et labora – молитва без труда невозможна.

Однако именно об этом компоненте безмолвия и монашеского бегства – беги, молчи, погрузись в тишину – начисто забыли романтики, не без влияния которых Тютчев написал свое, на первый взгляд, аскетическое стихотворение. И не только они, но многие настоящие аскеты Нового времени, для которых монастырь стал местом ухода от реальности с ее проблемами, заботами и болью.

Фалес, один из семи мудрецов древней Эллады, доказывал некогда, что счастливым может быть только человек, у которого нет родных или близких, ибо ему будет не за кого волноваться. Именно эта, далеко не христианская формула счастья начала временами звучать и в монашеской жизни, причем как на Западе, так и на Востоке. Определенный вклад в ее утверждение в практике духовной жизни внесли те богатые люди, которые, сделав большой взнос, уходили на старости лет в монастырь, чтобы последние годы провести в благословенной тишине и вдали от всякого шума.

Распространение "дистиллированной", очищенной от боли бытия и ответственности за мир и за тех, кто живет за стенами обители, духовности во многом связано с янсенизмом. В XVII веке последователи Корнелия Янсена, бывшего епископом города Ипра, "стараясь соблюдать безупречную чистоту нравов и религиозных устоев" (так напишет потом Бальзак), противопоставили себя большинству своих современников и, желая отгородиться от тех, кто погряз в грехах и скотском житии, создали так называемую "Малую церковь", в которую вошли лишь достойные.

Для грешников, таких, "как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь", путь сюда был закрыт. Однако царили тут (прежде всего в находившемся поблизости от Версаля Пор-Руаяле) совсем не ханжество и не гордыня (образ евангельского фарисея нельзя понимать примитивно), а в высшей степени мирная и чистая атмосфера, любовь и кротость, но только в дистиллированном виде.

Романтики усвоили именно это "очищенное" христианство – то видение мира, которое почти не замечает всего, что некрасиво, страшно и связано с болью. Однако и в первой половине прошлого столетия были люди, которые сумели пойти много дальше. Одним из тех, кто сумел преодолеть романтически понятое христианство и одновременно тот духовный ригоризм, влияния которого не избежал и Паскаль, был Оноре де Бальзак.

В том же 1833 году, что и стихотворение Тютчева "Silentium" (только не весной, а осенью), увидел свет и роман Бальзака "Сельский врач", главный герой которого делает слова "fuge, late, tace" – "беги, скрывайся, молчи" – чем-то вроде своего девиза. Доктор Бенаси обнаружил их в Гранд-Шартрезе на двери одной из келий.

Бальзаковский герой рассказывает о том, как он, плененный уставом ордена святого Бруно, отправился пешком в обитель этого святого. "Я даже не ожидал, – рассказывает доктор Бенаси, – что такое сильное и глубокое впечатление произведет на меня этот путь, где на каждом шагу видишь природу в ее непостижимом могуществе* скалы, пропасти, потоки, наполняющие тишину глухим рокотом* Я посетил монастырь Гранд-Шартрез, бродил под безмолвными древними сводами, слушал, как под аркадами, сбегая капля за каплей, звенит источник*"

Перед нами типично романтическое описание монастыря – именно так рассказывает Шатобриан о монастырях в горах Ливана, которые он посетил на пути из Афин в Иерусалим. Но вдруг все меняется. Бенаси вчитывается в надпись на двери, думает о том, что стены кельи, обшитые еловыми досками, жесткое ложе, уединение, в общем, все соответствует его душевному состоянию и тут останавливается.

"Я понял, что в основе монастырского уединения, – говорит Бенаси в романе у Бальзака, подчеркивая тут же, что не собирается осуждать Церковь, – заложен своего рода возвышенный эгоизм. Такое уединение идет на благо лишь тому, кто удалился о мира* Я же предпочел жить так, чтобы раскаяние мое принесло обществу пользу* вступил на путь молчания и самоотречения. Fuge, late, tace картезианцев стали моим девизом, труд мой – действенной молитвой".

Сельский врач, бывший в прошлом городским щеголем, а теперь живущий среди крестьян и похожий на них внешне, Бенаси становится народным святым. Когда он умирает, его хоронит вся округа: "Гроб несли в церковь четыре самых престарелых жителя общины* почти все стояли на коленях, как во время крестного хода. Церковь всех не вместила. Началась служба, и тотчас же смолкли рыдания, воцарилась такая глубокая тишина, что звон колокольчика и пение слышны были и в конце улицы".

Итак, деятельная святость не есть антипод молитвы и созерцания. Одно вырастает из другого, и, более того, одно без другого немыслимо и невозможно. Вообще слово "тишина" в этом романе Бальзака – одно из ключевых слов. Fuga, к которой призывает авва Арсений в словах fuge, tace, quiesce, – не бегство, но бег, не откуда, но куда, не от мира, а к Богу. Христианин – это тот, кто спешит на помощь. Иисус показал человечеству именно этот и никакой другой путь. Без всякого сомнения, это определение относится и к иноку.

Молчание – это не уход в самого себя, не бегство от людей и не способ защититься от мира, который погряз во зле. Это тот язык, который предлагает человеку Бог, чтобы рассказать о том, что в словах выразить невозможно. У Терезы из Лизье, которая почти никогда не говорит про молчание, в одном из писем к ее сестре Леони высказывается следующая мысль: "Я не могу рассказать тебе все то, что хотела бы, мое сердце не в силах перевести чувства, которые живут в его глубинах, на холодный язык Земли. Но наступит день, и на Небе, там, где находится наша прекрасная Родина, я взгляну на тебя, и в моем взгляде ты увидишь все, что хотелось бы мне тебе сказать, ибо язык счастливых обитателей Неба – это молчание".

Молчание не просто красноречиво, оно именно потому не всегда возможно, что в нем слишком много правды и Бога и это кого-то может испугать и оттолкнуть. Как считала сестра Мадлен, основательница общины Малых Сестер Шарля де Фуко, "уединение с Богом должно не отделять от других, но, наоборот, помогать любить их с большей нежностью". Суть того пути, который избрала сестра Мадлен, заключался именно в том, чтобы стать молчальницей среди людей, среди тех, кто живет вокруг, не противопоставляя себя им, как это делали янсенисты, а полностью разделив с ними все тяготы жизни и все их беды.

Молчание, как говорила Эдит Штайн, особенным образом связано с духовным путем Пречистой Девы. "Если мы попробуем в полном молчании молитвенно поразмышлять о пути, который прошла Матерь Божья от Сретения до Великой Пятницы, то Она Сама поможет нам выйти на дорогу молчания". О том, что молчание Марии было деятельным и полным труда говорила другая кармелитка – Тереза из Лизье. Кстати говоря, именно Тереза сумела показать, что монашество – это уход не от мира, не от семьи и родных, но только от своего собственного эгоизма.

Тесный иноческий путь не уводит человека от реальности, но делает его вдвойне тружеником на ниве этой реальности, как прямо говорил об этом апостол Павел. Именно безмолвная молитва – это тот момент связи с Богом, в котором нам удается иногда преодолеть собственный эгоизм и, увидев себя в подлинном свете, научиться не лгать и быть самим собой, а не играть роль самого себя.

Это связано с тем, что ложь всегда нуждается в словах, в которые можно одеться как в красивое платье, а истина может оставаться нагой. "Nuda veritas", – как сказал однажды Гораций. И эта ее нагота лучше всего открывается именно в молчании, в те минуты, когда мы остаемся один на один с Богом.

По книге и без

Молитвенный опыт в XX столетии
Опубликовано в газете "Русская мысль" № 4253 от 14 января 1999 г.

В жизни почти каждого человека, вне зависимости от того, считает он себя верующим или нет, почему-то наступает момент, когда вдруг оказывается, что он просто не может не упасть на колени, не может, еще не зная, что такое молитва, не начать обращаться к Богу именно с молитвой.

Сам не зная, почему это ему так необходимо, человек начинает искать Бога – не потому, что без Него он не в силах объяснить мир вокруг себя, но по каким-то совершенно иным причинам.

Нередко это случается с людьми, которые еще вчера и подумать не могли, что в них проснется религиозное чувство. И происходит это не в стародавние времена, а именно в XX веке.

В течение последних столетий "наука, – как писал В.И.Вернадский, – неуклонно захватывала области, которые долгие века служили уделом только философии и религии". Так, в XV веке Христофору Колумбу и даже Фернану Магеллану не раз приходилось выслушивать обвинения в том, что они отстаивают и распространяют воззрения, не совместимые с христианской верой и поэтому не соответствующие действительности. Не одни только католики видели в науке врага: в XVI веке Мартин Лютер и Максим Грек, опираясь на библейские тексты, резко выступали против утверждения о шарообразности Земли.

Хотя их взгляды в литературе для невзыскательного читателя продолжали тиражироваться довольно долго, однако еще при жизни погибшего в 1521 г. Магеллана богословы в этом вопросе из наступления переходят в оборону. Библейские тексты повсюду в Европе начинают интерпретироваться таким образом, чтобы стало ясно, что они не противоречат той научной истине, которая неподвластна решениям каких бы то ни было инстанций и открывается вне зависимости от мнения того или иного иерарха.

В начале XVIII столетия Исаак Ньютон еще верит в Бога, хотя и декларирует, что исповедует эту веру по-своему, а Пьер-Симон Лаплас в последние годы того же века прямо говорит о том, что Бог – это гипотеза, в которой он для объяснения устройства солнечной системы просто не нуждается. Именно этими словами ответил он на вопрос Наполеона (без сомнения, не случайный, ибо Лаплас умел писать о звездном небе с огромным, почти библейским воодушевлением и восторгом), почему в его книге "Изложение системы мира" нет ни слова о Боге.

Однако оказалось, что христианство только выигрывает от того, что наука выходит из-под контроля богословия. По мнению Вернадского, в наше время – когда стало ясно, что "христианство не одолело науки в ее области", – под влиянием науки и прежде всего благодаря, казалось бы, проигранной борьбе с ней оно в действительности только "глубже определило свою сущность".

Именно сегодня "понимание христианства начинает принимать новые формы, и религия поднимается на такие высоты и спускается в такие глуби души, куда наука не может за ней следовать", – пишет Вернадский. И действительно: религия утрачивает роль сакрального знания, которую она взяла на себя еще в эпоху фараонов в Древнем Египте, и наконец становится верой в подлинном смысле этого слова, приобретая чисто евангельское измерение.

"Мы знаем, что с Моисеем говорил Бог, – восклицают фарисеи в Евангелии от Иоанна в рассказе об исцелении слепорожденного. – Сего же не знаем, откуда Он". И в другом месте: "Я знаю, что он воскреснет в воскресение, в последний день", – говорит Марфа Иисусу о своем умершем брате. Как в том, так и в другом случае Иисус задает (и исцеленному от слепоты, и Марфе) один и тот же вопрос: "А ты веришь?"

Общеобязательное и нормативное знание о Боге теряет всякий смысл, на его место приходит личная вера каждого. Теряют смысл и любые попытки доказательства бытия или небытия Божия. "И какое мне дело, – писал Семен Франк в книге "Непостижимое" (1939), – до холодного "Бога нет", если Ты, Боже, еси".

Двадцатый век оказывается эпохой, когда Бог перестает (вероятно, раз и навсегда) быть Тем, о Ком говорят и думают в третьем лице. Об этом практически одновременно заявляют три такие разные мыслителя, как С.Франк, Мартин Бубер и французский иезуит о.Франсуа Варийон. Бог – это Toi (Ты), которое никогда не превращается в Lui (Он), говорит отец Варийон. "Говорить о Боге в третьем лице… кощунство; ибо это предполагает, что Бог отсутствует, не слышит меня", – пишет Франк. Бубер говорит о том, что идея Бога есть "человеческий шедевр", однако есть еще и действительность, которая намного превосходит эту идею, но открывается только в личных отношениях между человеком и Богом. В отношениях "Я – Ты", которые каждый из нас должен выстроить самостоятельно.

В этой связи становится ясен смысл евангельских слов: "И отцом себе не называйте никого на земле: ибо один у вас Отец, Который на небесах" (Мф 23:9). Иисус говорит здесь, что отношения между каждым без исключения человеком и Богом уникальны и поэтому не могут строиться при помощи посредника.

На основании чужого опыта или чужого мнения, а также на базе той или иной нормы эти отношения невозможны. Они могут быть реализованы исключительно в личной молитве каждого. Вот почему в Нагорной проповеди Иисус советует нам: "Войди в клеть твою и, затворив дверь твою, обратись к Отцу твоему, Который втайне".

Огромная значимость этого призыва становится ясна только теперь. Можно сказать, что именно XX век стал веком молитвы. И только теперь становится ясно, почему так нужно человеку молиться даже в тех случаях, когда он не нуждается в "идее Бога" для того, чтобы объяснить, что происходит вокруг, как это было в случае с Лапласом. Не испытывая потребности в идее, мы нуждаемся в личных отношениях с Богом – в сущности именно в этом заключается та новая религиозность, о которой некогда заговорил со своими учениками Иисус.

В какой-то момент нашей жизни в нее входит Бог – вне какой бы то ни было зависимости от того, как мы относимся к идее Бога. Тогда мы идем и покупаем Молитвослов. В России еще десять лет тому назад это было трудно, почти невозможно – теперь он продается везде, но все равно во многих случаях это не помогает, ибо, раскрыв его, мы сразу начинаем тонуть в словах.

Начинаем пытаться вычитывать или проговаривать про себя содержащиеся там молитвы полностью и как-то сразу превращаем молитву в заклинание, суть которого, в отличие от молитвы, состоит именно в том, чтобы его произнести. В молитве же суть заключается не в словах, ибо молитва как раз выводит нас через слова в те отношения, где никакие слова уже не нужны (слова в молитве, как тропинка в лесу: она помогает идти вперед и достигнуть цели, но продвижение по ней не является самоцелью).

Феофан Затворник сравнивал молитву по книжке с прописями, которыми пользуются дети, когда учатся писать, а Франсуа Мориак называл ее piste d'envol, то есть взлетной полосой для самолета. Важно не прочитать, быстро или медленно, внимательно или нет, важно использовать эти слова, как ключ в замке, чтобы этим ключом открыть сердце навстречу Богу.

К каждому замку требуется свой особый ключ: к одному – Иисусова молитва, к другому – "Богородице Дево, радуйся", к третьему – "Отче наш" или молитва мытаря из Евангелия от Луки, а к четвертому – молитва "Верую, Господи, помоги моему неверию" (Mк 9:24); к какому-то – акафисты и каноны и так далее.

Молитва как монолог, как наша просьба, обращенная к Богу, не имеет никакого смысла, "ибо знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него" (Мф 6:8). Но тогда перед нами неминуемо встает вопрос: а зачем тогда вообще молиться? Быть может, только для нашего самоуспокоения? Наша молитва не является ли тогда видом аутотренинга, самогипноза, психологической автокоррекции? Не случайно же современные психиатры и психотерапевты так настойчиво убеждают своих пациентов ходить в церковь и, в особенности, научиться молиться.

И, тем не менее, Бог ждет от нас молитвы: в молитве мы вступаем с ним в диалог, и именно через этот диалог Он раскрывает нам свою волю. В молитве осуществляется та встреча с Богом, о которой постоянно говорит митрополит Антоний Сурожский.

У Альфонса Доде в романе "Мылыш" изображен аббат, говорящий главному герою: "Кстати, я забыл тебя спросить… Ты любишь Бога?… Нужно Его любить, мой милый, и уповать на Него, и молиться Ему неустанно, без этого ты никогда не выкарабкаешься из беды… От тяжелых страданий я знаю только три лекарства: труд, молитву и трубку… А что до философов, то на них не рассчитывай, они никогда ни в чем не утешат".

Проходит несколько лет. Доде изображает, как его герой забывается тяжелым сном у постели умершего брата и вдруг, очнувшись, обнаруживает, что в углу комнаты перед Распятием молится на коленях какой-то священник. Им оказывается тот самый аббат. Обессилевший от горя юноша узнает в его появлении присутствие Божие.

Интересно, что Иоанн Павел II рассказывает в одной из книг нечто подобное. Он говорит, что из детских воспоминаний одно живет в его памяти ярче всего: просыпаясь ночью, Кароль Войтыла почти всегда видел отца, который стоял на коленях и молился. "Его фигура являла мне образ непрестанной молитвы", – говорит Папа.

Молитва есть выход за пределы моего "я" и его возможностей – интеллектуальных, психологических и духовных. По мысли Франка, "перед лицом Святыни должен был бы умолкнуть всякий человеческий язык… ибо единственное, что адекватно святости этой реальности, – есть молчание". Речь идет здесь о том, что можно было бы назвать новым исихазмом или богословием молчания, которое исходит из того, что человека связывает с Богом только личное доверие, основанное, по словам Паскаля, на "недоступных разуму резонах сердца".

Однако, в отличие от исихазма эпохи святого Григория Паламы и Никодима Святогорца, сегодня мало кто рассказывает на бумаге о том, что такое предстояние Богу. В наше время опыт молчания выражается скорее не в вербальной, а в визуальной форме.

Фотография и телевидение фиксируют для нас то, о чем раньше приходилось рассказывать словами. Киноматериалы о матери Терезе или об отце Софронии Сахарове оказываются просто бесценными. Становится ясно, что Бога можно увидеть, когда смотришь на человека, который молится… если он умеет молиться и если его безмолвная молитва почему-то попадет в кадр. Последнее, разумеется, случается не часто.

Есть у молитвы еще один аспект: через нее Бог делает нас соработниками, включая в число тех, кому "хорошо и прекрасно быть как братьям вместе" (Пс 132:1). Отсюда становится ясна важность и необходимость и общей молитвы. "Научи нас молиться", – просят Иисуса ученики.

Хотя в молитве значимо не прочитанное слово, а порыв нашего сердца к Богу, тем не менее иногда бывает крайне важно молиться именно по книжке. Прежде всего ввиду того, что таким образом мы присоединяем нашу личную молитву к молитвам тех наших братьев и сестер, живых и усопших, которые молятся сейчас и прежде молились этими же словами. Молясь по писаному тексту, молясь словами, записанными для молитвы тысячу или более лет назад, мы в молитве сливаемся воедино со всеми, кто вот уже сотни лет молится, используя эти слова.

Так наши голоса начинают составлять один хор с людьми разных поколений и эпох, так мы оказываемся в Церкви рядом и становимся современниками. Песнь "Свете тихий" поется вот уже почти 1800 лет. Иоанн Дамаскин составил пасхальную службу, казалось бы, новую и никак не связанную с древним чином, много позже – в VIII веке. Однако, составляя ее, он включил в свой текст как фрагменты из проповедей Григория Богослова, с которыми тот обращался к своим слушателям в IV веке, так и другие древние тексты.

Вот почему, всякий раз совершая пасхальное богослужение, мы присоединяем свои собственные молитвы к молитвам Григория Назианзина и Иоанна Дамаскина. К молитвам тех неизвестных переводчиков, кто переводил с греческого эти песнопения на славянский, и всех, кто составлял напевы к этим текстам, наконец, к молитвам тех, кто столетиями использовал их в своей молитве, "едиными устами и единым сердцем" воспевая пасхальную песнь. Так молитва (невозможная без личного предстояния перед Богом в запертой на ключ комнате) преодолевает время и пространство.

К тому же слово писаной молитвы может иногда помочь нам выразить то, что мы сами хотели бы сказать, но не можем. Важно только, чтобы слово молитвы, записанной в книжке, не прочитывалось и не проговаривалось нами, а вырывалось из сердца как наше собственное. В противном случае мы сразу перестаем быть христианами и становимся язычниками, под формой христианства исповедующими какую-то свою языческую, совсем не православную веру, ибо христианство – это наши личные, живые и не устаревающие отношения с Богом как с Отцом, открытые нам Иисусом.

Души их во благих водворятся

(Элегия в прозе)
27 марта 1997 г., газета "Русская мысль", N4167

В старых московских дворах за зиму всегда накапливалось столько снега и льда, а главное, чего-то третьего, какого-то сплава одного с другим, смешавшегося с песком и грязью и застывшего в массу настолько монолитную, что она уже просто не могла растаять без посторонней помощи. Несмотря на весну, на солнце, даже на жару.

Приходил, однако, день, когда дворник собирал вокруг целую команду, чтобы разбить эту массу ломом, сложить в кучи по всему двору, а затем выкатить откуда-то из дальнего угла нашего двора своего рода "адскую машину", что-то вроде огромного котла. Лед загружался в эту машину, под ней разжигался огонь и потом из котла начинала вытекать черная и мутная вода – так во дворе того московского дома у Немецкого рынка, где прошло мое детство, начиналась каждая весна. Ранняя, с холодами, с неизбежной простудой и кашлем, но весна…

Лазарева суббота

А потом наступала Лазарева суббота и в Москве появлялась верба, по всему городу, в самых неожиданных местах. Несмотря на атеистическую пропаганду и борьбу с религией. Несмотря на то, что интеллигенция в те годы была настроена в основном антирелигиозно, причем с какой-то агрессией. Именно те, кого потом будут называть шестидесятниками… Они считали, что в церковь ходят только те, у кого почему-то не задалась жизнь, что нормальному человеку там делать нечего и т.д.

Помню, как однажды на Кузнецком, где книги, которых не было в магазинах, продавались с рук, кто-то предлагал покупателям молитвослов. Ему сразу же заметили: "Пойди в церковь, продай его какой-нибудь бабке".

В другой раз прямо во время обедни в одном из подмосковных храмов ко мне подошла женщина со словами: "Пойдемте, поговорим. Вы образованный человек, молодой ученый, знаток древних языков, я все смотрела на вас, что вы делаете с этими безграмотными старухами". Женщина, разумеется, выполняла партийное задание, что было ясно хотя бы из того, что она знала, чем именно я занимаюсь, но аргументация, которой она воспользовалась, в высшей степени характерна для той эпохи: как может верить во все это образованный человек… Но тем не менее Лазарева суббота наступала. Каждый год.

Именно с ней связано одно из первых моих воспоминаний: я еще далеко не "молодой ученый", а просто мальчик лет четырех-пяти. Во дворе работает "адская машина", дворник Петр "варит" лед, и тут кто-то приносит к нам вербочки, а бабушка читает мне из Евангелия, как Иисус въезжает в Иерусалим "на жребяти осли"… По-славянски и сразу же по-русски. И я чувствую, что Ему очень труден этот шаг, но понимаю, что по-другому поступить Он не может… Дети с вербами в руках кричат "Осанна", а Он, кажется, очень устал, и впереди еще ждет его что-то, от чего устанет Он еще сильнее… Вечером я засыпаю с мыслями об этом.

В доме на Немецкой

Бабушка была настоящей дамой. Я никогда не видел ее в халате. Нет, один раз все-таки видел, когда мама купила длинный черного шелка халат с турецкими бобами и заставила бабушку его померить. В результате, конечно, износила его сама, а какие-то лоскуты от него и сейчас целы…

С 1917 года к тому времени прошло 40 лет, но что-то дореволюционное в жизни в те годы еще упорно сохранялось. Несмотря ни на что. Вопреки репрессиям и расстрелам. Вопреки непрекращавшемуся все эти годы террору.

Несмотря на обстановку всеобщего доносительства.

Это что-то выражалось прежде всего в том, как к моей бабушке относились у нас на Немецкой (разумеется, наша улица давно была переименована и называлась Бауманской, но дома это название в ходу не было). И дворник Петр, и его жена Анна, столяр Александр Иваныч, плотник Владимир Петрович и еще какие-то другие дядьки, которых почти не помню – помню только, что от них чем-то пахло, как теперь понимаю, "Беломором", – все они видели в ней даму. Это с ее-то грошовой пенсией и старыми платьями, такими ветхими, что казалось, будто они сшиты из тончайшей ткани!

Они считали ее дамой, барыней, при ней как-то робели и относились к ней с особым почтением (наверное, так обращаются бельгийцы со своей королевой – думал я иногда, ибо что-то слышал о ней как о любительнице русской музыки и знал, что совсем не она, а премьер-министр управляет ее королевством). А бабушка, казавшаяся аристократкой, прирабатывала на жизнь тем, что по ночам перепечатывала чужие диссертации.

Они, эти простые люди, ее так уважали, как я понял теперь, за то, что она была не просто дамой, но настоящей, а не советской барыней, из тех, что к домработнице обращаются только на "ты", читают при случае ее письма и подслушивают телефонные разговоры… Они это видели прекрасно.

А бабушка их всех знала по имени-отчеству и всем говорила "вы". И уважала их и за то, что они, эти простые работяги, не были членами партии. Партийных не любила, особенно женщин, считая, что женщина в партии – все равно, Лариса Рейснер или учительница из соседней школы – это что-то просто недопустимое. Мне, которому было тогда не больше семи лет, говорила прямо об этом, да и о многом другом.

Вообще, успела сказать мне все, что хотела, не смущаясь моим возрастом, говорила обо всем, зная, что времени у нее очень мало, почти нет. Говорила – я что-то запоминал, в основном, правда, все, как мне казалось тогда, забывал, но потом все это вдруг начало всплывать в моей памяти, обнаруживаться где-то в дальних ее закоулках. Иногда обнаруживается и теперь, хотя прошло со дня ее смерти 34 года.

Внутренняя эмиграция

Это звучит странно и нелепо, но я родился до революции. Ибо на тех людей, среди которых прошло мое детство, революция не оказала никакого воздействия. Правда, осталось их мало: от каждых ста человек не больше десяти. И, в основном, женщины.

Родителей, братьев, мужей, сыновей, сестер и подруг у них убили, сгноили в ГУЛаге или выслали за границу. А они продолжали жить, были осторожны, но не боялись. Никогда и ничего. Видели в советской власти что-то вроде стихийного бедствия, смерча или цунами, но не более. Их психологию, веру, взгляды, их внутренний мир и жизнеотношение в целом революция не изменила, она их просто-напросто не коснулась.

Со своими подругами бабушка не виделась десятилетиями, потому что денег на билет из Уфы, Каменска-Шахтинского или Славянска, а равно и наоборот у них просто не было, о сестре, оказавшейся в Англии, вообще ничего не знала. Об отце, расстрелянном в 1918 г., говорила, показывая фотографию с могилы своей мамы в Славянске: "Он должен был быть похоронен здесь".

Я не знал тогда, как он умер, вернее, зная об этом не в словах, а на уровне "шестого чувства", не слышал никогда из ее уст слова "расстрелян", я только знал, что никогда и ни при каких обстоятельствах я не вступлю в "их" партию, пусть даже из-за этого придется остаться без образования или без еще чего-то.

Это была эмиграция. Но только внутренняя. Потом от отца я узнал о существовании этого термина, но уже тогда, в первые годы моей жизни, мне было прекрасно видно, что обо всем, что нам дорого, в газетах никогда не напишут, на улице об этом не говорят, а в книгах писали только до революции. Эти люди, бабушка и ее подруги, питерский дядя Сережа и многие другие отказались от карьеры, от благополучия в жизни, от интересной работы, чтобы остаться честными.

Дядя Сережа всю жизнь преподавал начертательную геометрию в техникуме, хотя был тончайшим художником-пейзажистом. Он и его жена, служившая в театре билетершей, хотя начинала как балерина и не без успеха, жили до предела скромно, почти в нищете, но до предела честно. От квартиры, некогда принадлежавшей им полностью, у них осталась одна комната. Но как в ней было хорошо! А ведь при скудости во всем невероятной!

В сущности, жизнь дяди Сережи мало чем отличалась от той, что вел дядя Боря, его младший брат, ставший парижским таксистом. Оба были эмигрантами, только один во Франции, а другой у себя дома, в своей собственной квартире…

Dames de jadis

"Так вы, наверное, горничных по щекам били?" – сказала одной из моих родственниц соседка по коммунальной квартире в одном из арбатских переулков. Женщина, почти не умевшая читать, но ловко продававшая что-то из-под полы. Та вошла в комнату и устало проскрипела старческим своим голосом: "Как ей хочется быть "владычицей морскою" и бить по щекам кого попало…"

Все они, эти dames de jadis моего детства, были воспитаны на стихах Некрасова, на "Былом и думах" Герцена, на романах Тургенева. Они были в тысячу раз демократичнее коммунистов, которые, придя к власти, первым делом учредили спецпайки, выделили для "своих" особые дома и дачные поселки и организовали элитарные клубы и школы для жен и детей.

Бабушка, выпускница Высших женских курсов, филолог, знаток славянской палеографии и русской житийной литературы, работала машинисткой. Ее подруга, Варвара Степановна Мельникова, блестящая пианистка, ученица Глиэра и приятельница Клавдии Бугаевой (жены Андрея Белого), преподавала в глубокой провинции французский язык в школе. О.С.Агаркова, вдова одного из ярких пианистов предреволюционной эпохи, расстрелянного в 37-м году, пошла работать проводницей в поезде Москва-Адлер, а Е.Д.Абрамова, дочь крупного фабриканта (в отличие от "текстильного короля" Коновалова она называла своего отца "текстильным принцем"), всю жизнь проработала в регистратуре районной поликлиники.

Список этот можно продолжать до бесконечности. Подобно тем своим соотечественникам, которые стали парижскими таксистами, "внутренние" эмигранты не боялись никакого труда и более – любили свою работу и выполняли ее прекрасно, а кроме того, умели по-настоящему уважать чужой труд, и профессора, и плотника, и гардеробщицы, и уборщицы, не считая его позорным или унизительным.

В этих странных условиях внутреннней эмиграции прежняя дореволюционная Россия, спрятанная внутри московских дворов и в глубине огромных коммунальных квартир, как это ни парадоксально, дожила до 60-х годов и полностью ушла в прошлое только в брежневскую эпоху, когда в Москве стали ломать заборы между дворами, а потом вообще громить остатки старого города. В эти же годы один за другим начали умирать все эти люди. Теперь их уже не осталось. Особенно грустно то, что, в отличие от тех, кто оказался за границей, эмигранты внутри страны не оставили ни дневников, ни мемуаров, ни архивных материалов.

Их внутренний мир

Они не были монархистами. Я говорю сейчас не об одной только моей бабушке, но в целом о людях ее поколения, о тех, кого назвал внутренними эмигрантами. Царя они жалели, но считали, как я теперь понимаю, что именно он довел Россию до революции.

В Бога верили почти все, но выражалось это не в приверженности к постам и к ритуалу в целом, а прежде всего в их жизнеотношении – они были удивительно незлобивы, не впадали в ярость и не раздражались, а, главное, умели любить и беречь тех, с кем они оказывались рядом. С Евангелием не расставались, но в церкви бывали не все и не всегда регулярно.

Православные, лютеране, католики – все они задолго до того, как мы узнали, что такое экуменическое движение, умели относиться к вере друг друга с уважением и любовью, зная, что нас объединяет Иисус, а разделяет всего лишь история и наши собственные слабости.

Никогда не искали врага и ни в ком не пытались его увидеть. Вот черта, которая резко выделяла внутренних эмигрантов из числа всех остальных советских людей. Помню, что те детские книжки, которые у меня иногда появлялись, огорчали бабушку более всего тем, что в них обязательно присутствовал враг, которого необходимо было разоблачить, обезвредить и проч.

Советскую власть, с которой они не имели ничего общего, не обличали, а как-то не замечали, не боролись с ней, как это потом будут делать диссиденты, но просто не пускали ее на порог своего дома ни под каким видом. Они принадлежали к русской культуре начала века, но не особенно любили "декадентов": поэтов-символистов, художников круга К.Сомова, А.Бенуа или Судейкина и композиторов вроде Стравинского и Прокофьева. Им были ближе Чехов и Бунин, Рахманинов, передвижники, Репин и т.д.

Они очень много читали и великолепно знали литературу, их поэтом, по-моему, был А.К.Толстой. Во всяком случае бабушка мне больше всего читала именно его. Знали и любили музыку, почти все пели или играли. Романсная лирика Чайковского, Шуберта и Рахманинова – вот музыка, под звуки которой прошло мое детство.

Из философов они знали и любили только Вл.Соловьева и были как-то равнодушны к спорам славянофилов и западников, понимая, что все мы одновременно принадлежим и к тому, и к другому лагерю. Все помнили о докторе Гаазе и очень многие работали в школе, среди беспризорников, в колониях и интернатах.

Верили в то, что в условиях массового атеизма именно литература XIX века в силах воспитать людей христианами и уберечь от нравственной катастрофы. Советскую литературу не замечали, даже тех писателей, которых мы теперь читаем и любим, считая, что они все равно советские.

Но почему они не любили символистов: Андрея Белого, Блока, И.Анненского и др.? Поэтов и писателей, которых наше поколение открыло для себя в юности, могу сказать без преувеличения, с восторгом (помню, как воскликнул в университете один преподаватель, имея в виду известную книгу С.Маковского: "Это не серебряный, это золотой век русской литературы"). А вот они их не любили. Почему?

Этот вопрос меня долго мучил, и было мне как-то грустно, что бабушка не принимала ту литературу, которая мне казалась достойной наивысшей оценки. Теперь понял, в чем было дело. И символисты, и Бенуа, и Прокофьев казались нашим внутренним эмигрантам "эстетами", художниками для узкого круга посвященных, элитарными писателями и т.д.

***

Они были демократами. Не признавали никакой "эзотерики" ни в искусстве, ни в жизни. Они не обижались на большевиков за то, что те отняли у них имения и квартиры. Нет, они считали, что коммунисты виноваты совсем в другом, в том, что при них простому человеку по-прежнему живется плохо. "Все, что было в царское время плохого, большевики усвоили, а все хорошее растеряли", – любила говорить одна "арбатская" старушка.

Рассказывают, что в 1917 году внучка кого-то из декабристов, которой было тогда лет 80, услышав шум на улице, послала горничную узнать, чего хотят эти люди. "Чтобы не было богатых", – ответила горничная. "Странно, – воскликнула на это старушка. – Мой дед и его друзья хотели, чтобы не было бедных".

Не знаю, имела ли место эта история на самом деле, но partem veri fabula semper habet, и в этом рассказе, как в капле воды вселенная, отражается как раз то, что составляло сердцевину жизнеотношения моей бабушки и ее современников.

Увы, нам до них далеко.

Люди и книги

6 ноября, 1996 г., газета "Русская мысль", N4148

Советский народ в брежневские времена газеты гордо называли самой читающей нацией в мире. Возможно, это и на самом деле было так, хотя при этом индекс запрещенных книг включал в себя тысячи наименований – сюда мог попасть любой автор, историк или философ, если он не был марксистом или верил в Бога, поэт, если он написал что-то неподходящее или после 1917 года оказался в эмиграции. Мог оказаться в этом списке и любой писатель, не только Солженицын (что было хотя бы логично, ибо он был жестким критиком режима), но и коммунист Луи Арагон – за то, что он критически отозвался о вводе советских войск в Чехословакию летом 1968 года, оставаясь при этом и марксистом, и коммунистом, и атеистом. Читать, казалось, просто-напросто было нечего, и тем не менее люди все время читали.

Книжники и диссиденты

Сначала книги просто покупали в магазинах (причем из того, что было издано до революции, можно было купить практически все), потом вдруг они исчезли из магазинов, стали "дефицитом", но люди научились их доставать у специалистов, которых называли "книжными жуками", покупать с рук и даже переписывать на машинке, и все равно в жизни человека они играли огромную роль.

Правда, и с рук можно было купить далеко не все – книги, изданные за границей, иногда просто к нам не попадали, причем не только ввиду цензуры, но просто так, для порядка.

Так, например, я знал одного математика, который сначала выучил латинский язык (великолепно!), затем прочитал, взяв на время у одного филолога, "Золотого осла" Апулея и так увлекся этим романом, что захотел непременно иметь его дома – купил латинскую машинку и переписал его на ней от начала до конца.

Другие (их, разумеется, было больше) переписывали на машинке стихи – Гумилева, Цветаеву, Мандельштама, Волошина и др. Теперь это звучит смешно, но я сам впервые увидел тексты многих из этих и подобных им авторов напечатанными в книге только недавно, хотя прочитал их в ранней юности – всех в машинописном варианте.

Помню, как в апреле 1986 года, к столетию со дня его рождения, журнал "Огонек" опубликовал несколько стихотворений Н.Гумилева – это была настоящая сенсация, журнал, который обычно лежал в киосках месяцами, расхватали мгновенно. Но как странно и непривычно было видеть гумилевские стихи напечатанными! Мне они до такой степени въелись в память именно переписанные на машинке, что и теперь, беря в руки книгу его стихов, я как-то внутренне недоумеваю.

Третьи (их было еще больше) переписывали на машинке дамские романы – Локка, Оливию Уэтсли и прочих, и, конечно, детективы, прежде всего Агату Кристи. Это была уже своего рода индустрия. Перепечатав книгу в четырех экземплярах под копирку (ни ксероксов, ни компьютеров, ни принтеров, мы об этом уже забыли, конечно, не было!), каждый менялся с тремя ближайшими друзьями и таким образом, переписав одну, получал три книги. Затем эти книги переплетались и обретали жизнь. Так жила немалая часть самой читающей в мире нации.

Кто был посмелее, тот переписывал "Доктора Живаго" и другие запрещенные в СССР книги. У кого не было на это времени, тем давали книги на одну ночью. Так жили люди в СССР, не относя себя при этом к числу диссидентов, не выступая против советской власти и даже не ругая и, более того, считая жизнь вполне нормальной. Диссиденты – другое дело. Они сознательно рисковали и действовали, пытаясь хотя бы в чем-то изменить не только свою собственную жизнь, но жизнь окружающих. Именно в этом и заключается основная разница между диссидентом и простым советским интеллигентом. Улучшить жизнь, читать и смотреть в кино не то, что разрешают и рекомендуют, а что хочется, и жить не в однокомнатной, а хотя бы в двухкомнатной квартире, думать то, к чему лежит душа, а не то, что велят, стремились многие, но в большинстве своем каждый добивался этого только для себя, в индивидуальном порядке, незаметно для других, почти тайно, особенно скрывая свои потребности от коллег по работе. Диссиденты же требовали этого как раз не для себя, а для других, и за это их наказывали.

Если я переписывал на машинке стихи Пастернака или книгу митрополита Антония "Молитва и жизнь" для себя и для 2-3 своих друзей – это никого не интересовало, но, делая то же самое для двухсот человек, я тут же оказывался "матерым врагом советской власти". Это уже было нельзя. В сущности, если вдуматься, нельзя было влиять (даже в самой малой мере) на умы и сердца окружающих – все остальное, в общем-то, разрешалось, во всяком случае, на это смотрели сквозь пальцы.

Кого совсем не читали?

Были, однако, писатели, которых совсем не читали, ибо их текстов просто не было в России. Это прежде всего религиозные философы, из которых было доступно только то, что вышло в свет до революции. Поэтому Владимира Соловьева знали почти все, кто хоть сколько-то интересовался философией, а вот о.Сергия Булгакова могли прочитать единицы – только те, кому посчастливилось получить в подарок ту или иную его книгу, изданную "ИМКА-Пресс", именно в подарок, ибо "книжные жуки" с изданиями, привезенными из-за границы, предпочитали не связываться. За это сажали. Правда, был еще спецхран, закрытая для непосвященных часть библиотеки (Ленинской, Публичной или Исторической), где многие из этих книг все же имелись, но туда пускали только по специальному письму с места работы. Я, например, попасть туда так и не удостоился.

В силу этого обстоятельства мы (самая читающая нация во вселенной!) сумели прочитать все, что было издано до Октября, почти все напечатанное после революции в СССР, но совершенно не были знакомы с философской литературой последних семидесяти лет, а это почти полностью Бердяев, Булгаков, Франк, Шестов, Федотов и др. В сущности, мы на целых семь десятилетий застряли где-то в начале 20-х годов или даже в первых числах ноября 1917 года, воспитываясь на философских ("Вопросы философии и психологии") и литературных ("Весы", "Аполлон" и т.п.) журналах начала века и на книгах, оставшихся с тех времен. Поэты, писатели и богословы того времени казались нам почти современниками, Вл.Соловьев – недавно умершим, поскольку именно так воспринимали его авторы, которых мы читали чуть ли не ежедневно. Ощущение того, что 20-е годы не кончились, усиливалось и оттого, что в Москве и в Питере оставалось еще немало старых дам, помнивших начало века и кружки (литературные и философские) того времени. Они были уже слишком стары для того, чтобы бояться, и поэтому, как вообще любят пожилые люди, охотно делились с нами своими воспоминаниями.

Они помнили Бердяева, многие помнили, как служил о.С.Булгаков свои первые литургии в храме Ильи Обыденного, помнили Андрея Белого и даже Блока. Среди них были и такие, кто в философских материях почти не разбирался, но зато они помнили антураж, атмосферу, мелочи и детали, анекдоты и курьезы. Благодаря бесконечным разговорам на эти темы мы сами с какого-то момента до того погружались в эту эпоху, что вообще забывали, что на дворе уже 1970-й или что-то вроде этого год. Бердяева как человека, его манеры и словечки я знал, как будто жил в его время, а читал только то, что было напечатано до революции. Из-за границы философов почти не привозили, ибо это было просто невозможно – большие по объему книги сразу обнаруживали на таможне и отбирали. Проникали в основном книги небольшого формата и не очень толстые, ибо их все-таки можно было спрятать. Или самые нашумевшие – Солженицын. Такие книги привозились дипломатами – разумеется, не советскими, а иностранными.

Прошло одиннадцать лет

Но вот времена изменились. С 1985 года прошло одиннадцать лет. Целых одиннадцать или только одиннадцать? За эти годы в России напечатано абсолютно все, и теперь уже почти невозможно представить себе, в какой ситуации мы жили совсем еще недавно. Сначала публиковать не печатавшихся в Советском Союзе авторов стали толстые журналы. Так, в течение 1986 года почти все без исключения они (а было их в это время не меньше чем 20) порадовали читателя Гумилевым. Потом пришла очередь Ходасевича, Георгия Иванова, Одоевцевой и проч. Вслед за поэтами стали печатать философов, начиная с Бердяева, – сначала в журналах, потом отдельными изданиями за один только год вышли почти все его сочинения. Журналы и книги выходили – читатели с ними не расставались; в 1986-1987 гг. Россия была действительно самой читающей страной в мире, и не просто читающей, но, главное, бурно обсуждавшей прочитанное. Казалось, людям дана возможность прочитать все, что было скрыто от них цензурой, и они с восторгом пользуются этим. И вдруг совершенно неожиданно ситуация изменилась самым резким образом. Стало казаться, что человек потерял интерес к книге, чуть ли не полностью.

Книжные магазины, которых теперь много меньше, чем было при коммунистическом режиме (мало покупателей!), полны великолепных книг. Иногда заходя в Книжную лавку писателей на Кузнецком, я пытаюсь себе представить, что было бы, если бы вдруг я увидел все книги, что имеются здесь теперь, продающимися в годы моей юности. Наверное, я бы сошел с ума: чуть ли не все античные авторы, поэты, русские и иностранные, средневековые и современные, символисты (русские и французские), акмеисты и проч., практически полностью серия "Литературные памятники" – купить книгу из этой серии в советские времена, в особенности в 70-е годы, было ужасно трудно, но все за этими книгами охотились и радовались им как дети.

Тацит, мадам де Сталь, "Рукопись, найденная в Сарагосе" Потоцкого, "Опыты" Монтеня, полный Данте в двух томах, стихи Веневитинова и "Вечерние огни" Фета, Бодлер и двухтомник Тютчева – все это были книги, о которых можно было только мечтать. Тот, кто купил хотя бы что-то из этого списка во время поездки куда-нибудь в Карелию или Липецкую область, где такими книгами интересовались мало (в Москве купить книги было просто невозможно!), считал, что он, выражаясь словами М.Кузмина, "богаче всех в Египте". А теперь? Все лежит, все доступно и при этом мало кому нужно. В чем дело? Что случилось, и почему мы потеряли интерес и к книгам, и к чтению?

А что читали в электричках?

Думается, что ответить на этот вопрос мы сумеем, если мысленно вновь вернемся в семидесятые годы и посмотрим, что читал "самый читающий народ в мире" не только в Москве, но и по всей стране, не только столичная интеллигенция, а все двести миллионов.

В СССР читали действительно все или почти все. Не только интеллигенты, не только в Москве, но все и повсюду. В метро, в электричках, в очереди к врачу, даже на пляже. Правда, в провинции не было больших возможностей доставать старые книги, но зато там свободно продавались книги, только что вышедшие из печати, которые в Москве расходились, не достигнув еще прилавка. Много читали классику, отечественную и иностранную. Читали биографии великих людей – поэтов, художников, композиторов. Читали толстые журналы, в которых среди тонн макулатуры можно было найти неплохие вещи; наконец, советские детективы, преимущественно про шпионов.

Особенно много читали научно-популярную литературу – по истории, психологии, географии, биологии и т.д. В этой области не так зверствовала цензура, которая в сфере художественной литературы безжалостно истребляла все оригинальное, и поэтому на все эти темы выходило немало интересных книг. Для так называемой научно-популярной серии Академии наук было написано множество и серьезных, и интересных книг, особенно по археологии, истории, древней литературе и античной философии.

При этом почти не выпускалась литература, в которой просто говорилось бы о человеческих взаимоотношениях, – Виктория Токарева именно потому и стала такой знаменитой, что перенесла действие своих рассказов и повестей на кухню малогабаритной квартиры и заговорила с читателем не о том, как жили люди в Древнем Риме или при Ярославе Мудром (напомню, что одним из наиболее распространенных жанров советской прозы был исторический роман), а о нашей собственной жизни с ее ежедневными проблемами, маленькими бедами, обидами и проч. Но в целом эта тематика не одобрялась. Особенно зверствовал цензор, когда обнаруживал в тексте "любование" бытом, интерес к иностранным вещам – автомобилям, джинсам, мебели, обоям, видеомагнитофонам и т.д. – или слишком большое внимание к личным взаимоотношениям героев – писать о любви (я имею в виду не эротические романы, а именно личную тему в литературе) считалось ненужным, вредным, недопустимым и т.д.

Однако сразу же после упразднения цензуры вакуум, создавшийся в сфере этой тематики, мгновенно заполнился текстами самого низкого пошиба – любовные и почти откровенно порнографические романы, детективы, на самом деле ничего общего не имеющие с криминальным жанром и посвященные почти исключительно описанию быта, "красивой жизни", квартир и дач и, разумеется, интимной жизни действующих лиц, в самые короткие сроки вытеснили все остальное с книжных прилавков.

Подобно тому, как на телевизионном экране "мыльные оперы" из жизни мексиканцев или аргентинцев с бесконечными супружескими изменами, дамскими платьями, интерьерами квартир, вилл и ресторанов с обсуждающими свою и чужую личную жизнь дамами и девушками всех возрастов заменили собою все, что все-таки иногда можно было увидеть по телевидению раньше, книги такого рода составили круг чтения для большинства из нас сегодня. "Дамские" романы всегда в цене, ибо в них человек находит то, чего не хватает в жизни (любовь, уют, комфорт, дачу или квартиру получше или даже много лучше и т.п.), но если там обнаруживается то, чего вообще нет в жизни, правительство их сразу же запрещает раз и навсегда. Именно это произошло в СССР.

Так что же было под запретом?

Теперь, когда у нас за плечами осталось целое десятилетие, прожитое в условиях свободы слова, стало ясно, что запрещены были при советской власти не поэты, не философы и не богословы, а всего лишь невинные романы про то, кто как ест, где живет, во что одевается и с кем занимается любовью. Иными словами, литература о частной жизни. Это не случайно, ибо частная жизнь в ту эпоху тоже была запрещена, о чем говорит хотя бы тот факт, что привезенные из-за границы модные журналы в советской России зачитывались без преувеличения до дыр. Книжечки о вязании, сборники кулинарных рецептов, разного рода советы хозяйкам были на вес золота и переписывались не только на машинке, но даже от руки.

Что же касается философов и поэтов, а также нескольких запрещенных романов Лескова ("На ножах") и Писемского ("Взбаламученное море"), книг по богословию и изданий "ИМКА-Пресс", то обычный советский человек просто-напросто не подозревал об их существовании. В сущности, эта литература даже запрещена не была – она просто вообще не существовала.

Вспоминаю, как однажды лет 20 тому назад я в одном подмосковном городе попал в кино на последний сеанс. Шел западногерманский фильм "И дождь смывает все следы". Абсолютно не помню сюжета, но не в сюжете дело. В фильме была показана нормальная жизнь студенческой молодежи – мальчики и девочки 17-18 лет бегали по экрану в джинсах и цветных маечках, в кафе на скорую руку съедали свою пищу, вскакивали во взятый на прокат на три дня автомобиль и ехали на берег моря, чтобы переночевать в самом дешевом кемпинге, чуть-чуть мучались от любви, ревновали и совсем немного целовались. Конечно же, им ужасно не хватало денег, но зато хватало проблем. И больше ничего. Но зал был набит до предела, и в течение всего сеанса в нем стояла полная тишина. Фильм кончился, и тут я стал свидетелем того, как подмосковные тинейджеры уходили из зала, тихие и просветленные, унося с собой воспоминания о жизни, в которую они не допущены.

Фильмов такого жанра почти не показывали, и по телевидению и в кино, и даже в театре господствовала производственная тема, бесконечные "Сталевары" с утра до ночи. Одна пожилая учительница, попав в театр, вдруг с отчаяньем воскликнула: "Пришла сюда отдохнуть, а попала на педсовет" (к несчастью, именно педсовет был центральным событием всей пьесы). Производственными сюжетами полнилась и проза, и поэзия, и прикладное искусство. На чашке художнику нужно было непременно изобразить трактор, а на чайнике подъемный кран – иначе его сервиз не был бы представлен к какой-то там премии, а она давала какой-то минимум преимуществ. И так во всем.

Под запретом была не иная (немарксистская, вражеская, религиозная и т.п.) идеология, а то, что ни с какой идеологией не связано, – простая жизнь. Людям иногда в индивидуальном порядке удавалось отвоевать себе право на эту жизнь в пределах собственной квартиры или дачного участка, но не больше.

***

Советский человек жил в условиях среднего арифметического между казармой и теплицей. С одной стороны, ему было все запрещено, но вместе с тем он ни за что не отвечал и всегда имел гарантированный минимум. Теперь он оказался на свободе – появились возможности, но ушел из жизни тот элемент гарантированности, который давал возможность многим из нас годами не платить за квартиру, работать, вернее, ходить на работу и в то же время ничего не делать, перепоручать воспитание детей государству и т.д.

Отразилось это и на круге чтения. Основная масса читает сегодня то, что было под самым страшным запретом. Не Гумилева и не Бердяева с Ницше, а всего лишь романы о "красивой жизни".

А философов и поэтов все-таки читают, раз в 10 или в 20 больше, чем в годы моей юности. Слава Богу, что они изданы, причем не такими уж малыми тиражами, хорошо, что они есть в магазинах. И между прочим, их покупают почти ежедневно – так говорят продавцы. Иллюзия же того, что они никому не нужны, создается от того, что те тиражи, которые изготавливались нами на машинке, и те единичные книги, что привозились из-за границы, составляли всего лишь десятки экземпляров, тогда как теперь их все-таки тысячи. Что же касается Тацита и Данте, которые теперь продаются, а раньше исчезали из продажи еще до появления на прилавке, то здесь дело в том, что еще 15 лет назад книги собирали "люди с возможностями" не для чтения, а в силу их престижности. Теперь этих людей книги не интересуют, ибо для них открылись новые возможности – Анталия, Египет, Кипр и т.д. Пусть загорают. Читателей же у Данте сегодня все-таки не меньше, чем было в 1970 году, а много больше. Что же касается толстых журналов, то интерес к ним сразу же резко угас, когда из эпохи дозированной информации и появлявшихся небольшими порциями из месяца в месяц публикаций поэтов и мыслителей недавнего прошлого мы перекочевали в мир свободы слова, где эти тексты в основном изданы или издаются сейчас, но не порциями и не во фрагментах, а полностью. Нет, культура не погибла. А дамские романы вне зависимости от того, хорошо это или плохо, раскупаются во всех странах. Теперь к этим странам прибавилась и Россия.

Зачем переиздана эта книга?

Писания архиепископа Никона могут только оттолкнуть людей от Церкви
1 августа 1996 г., газета "Русская мысль", N4137

"Хоронят актрису, по-русски – лицедейку, Комиссаржевскую, и десятки тысяч народа сопровождают ее гроб… Нет, не сопровождают: это только кажется, дело проще: газеты, иудейские газеты прокричали, что это была великая служительница Мельпомены… и вот праздной толпе захотелось посмотреть, как ее будут хоронить… это была жрица того идола, который именуется театром… прискорбно отметить, что был венок и от студентов здешней духовной академии… Сколько тут было горбоносых, смуглых, с черными, злыми глазами типов! О, конечно, все это – не русские, это все – из "гонимого" племени, а за ними уж шли, как их послушные пленные рабы, несчастные русские" (с.15-16).

Еще одна цитата из того же автора: "Пусть иудеи носят имена ветхозаветных праведников: к сожалению, мы едва ли вправе запретить им это, хотя очень бы желали, – ввиду того, что и многие из нас носят сии имена, – чтобы иудеи и произносили эти имена не по-нашему, а по-своему, – чтобы Моисеи именовались Мойшами, Израили – Срулями, но допускать, чтобы они носили имена святых Божиих, во Христе прославленных, было бы кощунством и святотатством… Уже и теперь иудеям дано слишком много свободы в отношении, например, фамилий: крестится, не крестится ли иудей – он именует себя любою фамилией, и вот вы слышите самую русскую фамилию, вы думаете, что имеете дело с русским человеком, а он – некрещеный иудей!" (с.100-101).

Увы, книга, которую я цитирую, написана архиепископом Никоном (Рождественским), бывшим архиереем в Вологде, членом Государственного Совета и председателем издательского отдела при Св. Синоде (умер в 1918 г. и похоронен в Троице-Сергиевой лавре).

Владыке Никону везде мерещатся иудеи, жиды, масоны, пресса в царской России, по его мнению, "вся куплена жидами": "Отравляет нас иудейско-масонская печать… иудеи и масоны, опять скажу, делают свое дело, отравляют нас, подрывают под самые основы нашего государства" (с.50). С ними заодно католики, баптисты, армяне, профессора, врачи и акушеры, студенты и, что особенно удручает автора, воспитанники духовных академий. Что же они делают? У сельского врача – "вместо св. икон портрет безбожника Толстого" (с.78), а "иудеи-профессора устраивают экзамены в двунадесятые праздники" (с.79). "Интеллигенция продала себя иудеям и масонам" (с.184). "Штундисты, баптисты и молокане тоже служат масонам и жидам" (с.275). "Без устали трудятся враги Церкви и Отечества – иудеи и их приспешники кадеты" (с.172).

Особую ненависть преосвященного автора вызывают противники смертной казни: "Это люди без веры, а потому и без совести, без чести, это духовные кастраты… которые, нося образ человека, опаснее всякого зверя… и они знают, что делают, когда кричат о необходимости законопроекта об уничтожении смертной казни для подобных себе, а главным образом именно – для себя самих" (с.72-73).

Слово "свобода" он употребляет исключительно в кавычках и только с необычайной иронией: "Изволь, русский православный человек, терпеть всю эту мерзость во имя "свободы"! Ты не хочешь видеть этого кощунства? Иудеи и их приспешники принесут тебе на дом и картинку, и газету, и брошюру" (с.120). Патриотических газет вообще нет в продаже, но зато "загляните в сумку продавца, и перед вами запестрят все иудейские издания: и "Речь", и "Руль", и "Биржовки", и "Копейки", не говорю уже о "Русском (когда-то действительно русском, в котором и мне не стыдно было, напротив – почетно сотрудничать!) слове", "Современном слове" и т.д." (с.232). На этой же странице: "Иудеи, прикрываясь заманчивым для недалеких людей словом "свобода", захватили в свои цепкие руки печатное слово… точь-в-точь как содержатели буфетов: или ешь скоромное, или голодай в дороге. И это называется у нас свободою печатного слова! О, конечно, свобода – свобода злу, свобода отравлять русских людей, свобода издеваться над ними".

Со свободой необходимо бороться: "Так называемые либеральные идеи имеют свойство распространяться подобно эпидемической заразе" (с.419). Эта эпидемия, с точки зрения владыки Никона, дает знать о себе и внутри Церкви: "Наши маленькие лютеры… заговорили о необходимости церковных реформ, вошли в моду обновленческие идеи… обычные либеральные фразы, что Церкви "нужна свобода, нужна как воздух для легких, без нее жизнь церковная гаснет и замирает"… и все это печатается в самой распространенной газете" (с.420-421).

Я бы не стал занимать столько места цитатами из книги архиепископа Никона "Православие и грядущие судьбы России" (издание Свято-Успенского Псково-Печерского монастыря, 1995), если бы его высказывания и вообще в целом его концепция православной веры не совпадала практически слово в слово с тем, что можно сегодня прочитать на эту же тему в газетах "Советская Россия", "Завтра", "Правда" и в других коммуно-патриотических изданиях. Именно слово в слово. И это не может не тревожить нормального человека. Тогда, на рубеже XIX и XX веков, и его бесконечные публикации, и литературная деятельность менее заметных писателей его круга не просто отпугнули, а навсегда оттолкнули от Церкви Христовой и молодежь, и университетскую профессуру, и вообще мыслящих и, главное, добрых людей. Все они ушли от Церкви, хотя были, быть может, на самом ее пороге или просто вышли из Церкви, несмотря на то, что были православными христианами и с любовью верили во Христа. Причем сделали это они только по той простой причине, что именно от Иисуса, из Его Евангелия и от Его Церкви они усвоили ту истину, что Бог есть любовь, а вместе с ней какое-то особое отношение к злу, к злобе, к ненависти и нетерпимости, к любым формам деления людей на первый, второй и третий сорт по расовому ли, или вероисповедному, классовому, социальному или национальному признаку.

Да, формально эти люди были плохими христианами, они годами не ходили к исповеди, редко бывали в храмах (разве что на Пасху), не постились и, как им казалось, не молились по-настоящему, но Дух, который "идеже хощет дышит", действовал в них и вел их по жизни. Я застал людей этого поколения, тех странных безбожников, у которых нельзя было не учиться тому, как жить по-христиански, святых безбожников рубежа веков, чистейших, поразительно целомудренных, незлобивых и щедрых. Если открыть Послание к Колоссянам (3,8-15), то можно подумать, что это с них написал апостол для нас о том, какими следует быть нам, христианам. Повторяю, от Церкви этих людей оттолкнули Никон и другие авторы его круга. Никон, который, между прочим, и после смерти Льва Толстого не успокоился и продолжал писать злобные статьи, причем не против его учения, а именно против самого Льва Николаевича, доказывая, что он в последние годы своей жизни не заходил в московские храмы, не стоял там подолгу в темноте и не искал примирения с Церковью, хотя факты свидетельствуют о противоположном.

Общаясь с людьми того времени, я никогда не мог понять, почему они, по сути своей настоящие христиане, как правило, к Церкви относились плохо и как-то с оттенком брезгливости, – теперь понимаю, что повинны в этом такие авторы, как владыка Никон, провоцировавшие своими "трудами" в обществе именно брезгливое отношение к тому, что связано с Церковью. Вот они – истоки нашего безбожия… Эта книга и другие – в том же жанре.

Сегодня история повторяется. Многие публицисты, называющие себя православными, как некогда архиепископ Никон, просто отталкивают своими сочинениями от Церкви, а значит, и от Христа людей сегодняшнего дня. И бесполезно после этого говорить о том, что православие для ХХ века – это прежде всего святой архиепископ Лука, великий хирург, знаменитый профессор, добрейший и щедрый, мать Мария, спасавшая в годы нацизма еврейских детей в концлагере, владыка Евлогий, объединивший вокруг себя весь русский Париж и каждому давший возможность максимально раскрыться и свободно трудиться, отцы Павел Флоренский и Александр Мень. Нет, говорят мои собеседники, мы знаем этих чудесных людей, но для Церкви типичны не они. Для Церкви типичны те, кто повсюду ищет врагов и всех ненавидит, обличает и изобличает… Грустно! Снова уходят от Церкви лучшие сердца и где-то вне ее стен пытаются искать Бога, при этом даже не называя Его Богом… Бесконечно грустно!

И последнее. Странно, но факт: и владыка Никон, и сегодняшние его последователи из газет "Завтра" и прочих, ненавидя демократические свободы и прежде всего свободу совести, либерализм и "так называемых" демократов, в высшей степени терпимы к идеологии коммунистической. Думаю, что по той причине, что в ее основе (так же, как и в основе их мышления!) лежит несвобода и более – ненависть к свободе в любой форме. Но Христос устами Своего апостола призывает нас именно к свободе и учит, что истина делает нас свободными. Поэтому не будем бояться печатающихся в книгах нелепостей и будем неустанно разъяснять, что не в том заключается православная вера, о чем писал в своих сочинениях архиепископ Никон.

Откуда, спрашиваю я себя, эта его раздраженность, нетерпимость, злоба и этот чудовищный антисемитизм прямо-таки гитлеровского типа. Откуда дикий страх перед врагами, которых он видит всегда и повсюду, страх, заменяющий собой веру в Бога? Думается, что все-таки от той несвободы, в условиях которой он вырос и был воспитан. От несвободы бурсы и вообще России XIX века и оттого, что никто вовремя не показал ему, что значит dulce nomen libertatis (сладкое слово свобода). И оттого еще, наверное, что поселил он себя не в мире людей, а в мире идей, в реальности, созданной не Богом, а им самим. Такой же выходец из русской деревни, как владыка Евлогий, Никон, в отличие от митрополита, не чувствует природы, не дорожит ею – не отсюда ли истоки его черствости? И потом – рассуждает он всегда лишь об идеях и никогда ничего не говорит о нуждах живых людей. И потом – как может быть христианин апологетом смертной казни. Это не ошибка его и не грех, а лишь свидетельство бесконечной черствости его сердца. Жалко бедного архиепископа, бесконечно жалко, но, повторю, вреда принес он немало – тем, что своими писаниями отталкивал от Церкви всех, кто умеет думать и чувствовать.

Вот только не могу понять, зачем переиздана эта книга Псково-Печерским монастырем (издательство, кажется, находится в Москве) в 1995 году, причем огромным для нашего времени тиражом – 45 тысяч экземпляров?

Язычник или христианин?

"Русская мысль", N 4246, Париж, 19 ноября 1998 г.

Недавно в России была опубликована поэма, написанная на греческом языке в V веке н.э. уроженцем египетского города Панополя по имени Нонн.

На русский язык ее перевел Юрий Голубец, один из последних учеников петербургского профессора Аристида Ивановича Доватура, того самого, о котором в подробно говорит Солженицын.

Работа Ю.Голубца при том, что сам перевод очень хорош, далека от завершенности: огромный объем не позволил исследователю отшлифовать свой труд и снабдить его комментариями. Это действительно обидно, ибо читать Нонна без примечаний крайне затруднительно.

А читатель должен знать, какой именно источник использует поэт в той или иной части своего сочинения, кого цитирует или имитирует, откуда берет то или иное выражение и т.д. Поэма Нонна огромна, но значима в ней каждая мелочь.

А огромна она просто катастрофически: состоят из 48 песней и по объему приблизительно равны и взятым вместе (в обеих гомеровских поэмах их по 24). Видимо, для Нонна важен именно объем всего Гомера – таким образом он указывает на значимость своей задачи.

Гекзаметр у Гомера то звенит, то стонет, то переходит на шепот, но при всех остоятельствах остается безупречным. Поэтому очень просто учить наизусть. (Когда студентам впервые задают выучить 50 строк из Гомера по-гречески, им кажется, что это невыполнимо. Однако очень быстро оказывается, что ничего трудного в таком задании нет: ведь эти стихи создавались, чтобы запоминаться и жить устно, в незаписанной форме. В них есть много сходного с музыкой, которая тоже запоминается и звучит в памяти вне зависимости от того, знаем мы ее по нотам или нет.)

Другое дело Нонн – его поэма написана для чтения по книге, поэт собрал здесь о Дионисе все, что мог, и изложил иногда удивительно красиво, а иногда сознательно игнорируя красоту слога, поэтому учить ее на память просто невозможно, а читать – трудно, особенно первые страницы.

Взяв в руки толстый том объемом в 540 страниц, читатель подумает, что дочитать его до конца невозможно. И ошибется. С каждой страницей чтение Нонна становится все более увлекательным. Оказывается, что здесь в рамках одной поэмы соединяется в одно целое все, что было создано греками до Нонна в течение полутора тысяч лет: жестокость гомеровской, ее так называемый антипсихологизм и психологическая напряженность Еврипида, увлекательность и нежность Аполлония Родосского, предельный эротизм эллинистической эпиграммы и первобытная стихия мифа.

При этом иногда начинает казаться, что перед нами вообще не поэма, а роман, написанный гекзаметром только для того, чтобы создать в тексте внутренний ритм, как делал это в своих романах Андрей Белый. До конца не ясно, читал ли Нонн на латыни, но следы влияния Овидия на его текст заметны и невооруженным глазом…

Ученость утонченного александрийца, который великолепно разбирается в медицине и астрономии, в ботанике и географии, сочетается в его творчестве с просветленностью христианской гимнографии первых веков, известной каждому по гимну. Свет и его сияние, молитва, осознание озаренности человека светом из глубин его, – все это темы, близкие и дорогие Нонну.

Поэт отвергает и путь, которые видели в христианстве лишь одно суеверие темной толпы, и ригоризм Арнобия или Татиана (и вообще всех тех, кто в античности видел только то, что должно быть отвергнуто). Нонн принадлежит и античности, и средневековью одновременно, и вообще неясно, кем он был, язычником или христианином.

Вопрос этот усугубляется тем, что, кроме, от него дошла и вторая его поэма – переложенное гекзаметром Евангелие от Иоанна. По своей стилистике эта парафраза удивительно близка к поэме о Дионисе и так же поражает тем, что поэт буквально в каждой строке демонстрирует владение поэтическим арсеналом всех античных авторов от Гомера и лириков VII века до н.э. вплоть до Овидия, Плутарха или Клавдия Клавдиана.

Что отличает Нонна от Плутарха, Павсания и вообще от любого эрудита поздней античности? Мысль Плутарха вся обращена в прошлое, только там видит он ту реальность, о которой имеет смысл говорить и думать, которую надо изучать и описывать в книгах, противопоставляя ее бесцветности настоящего и тому упадку, который везде царит теперь.

Нонн рассуждает по-другому. Для него вся античная культура современна и принадлежит сегодняшнему дню. Он творчески и смело соединяет несоединимое и именно в этом видит пафос своей эпохи.

Кто он? Язычник, дописавший поэму о Дионисе и затем, обратившийся ко Христу, посвятивший свою поэзию проповеди Евангелия и ставший в конце жизни епископом и даже святым? Или, наоборот, выходец из семьи христиан, воспитанный в православной вере, испытавший на себе воздействие Григория Богослова и затем влюбившийся в античную культуру, эстет, переживший подобно Юлиану Отступнику? Или, наконец, интеллектуал, которому казалось необходимым создать сплав из язычества и христианства? (Именно так поступил римский император Александр Север, который поставил в своей молельне три статуи – Орфея, Авраама и Иисуса.)

Возможно и то, и другое, и третье. Решить в двух словах этот вопрос невозможно. Важно другое – Нонн, одну из поэм которого можно теперь прочитать по-русски, оказывается созвучен нашей эпохи, концу XX века, когда человечество, осознав бесперспективность отказа от прошлого, пытается в то же время уйти от слепого преклонения перед минувшим.

Дальняя земля

Опубликовано в газете "Русская мысль" № 4260 от 04 марта 1999 г.

21-23 февраля группа сотрудников института "Открытое общество" во главе с его президентом Е.Ю.Гениевой побывала в городе Кудымкаре, административном центре Коми-Пермяцкого автономного округа.

В местные библиотеки, в том числе в сельские, а также в детский дом в селе Пешнигорт были переданы книги, пожертвованные издательствами "Слово" и "РОСМЭН" и Российским Библейским обществом.

Восемь библиотек округа (семь из них сельские) включены в мегапроект "Пушкинская библиотека", осуществляемый института "Открытое общество".

Каждая из них уже получила по 126 томов, в том числе первые тома полного собрания сочинений Пушкина, и будет регулярно получать книги в течение двух ближайших лет.

Силами специалистов института были проведены семинары с учителями и работниками библиотек, встречи с читателями, студентами местного филиала Удмуртского государственного университета и интеллигенцией округа.

В ближайшем будущем благодаря сотрудничеству администрации округа с институтом в окружной библиотеке будет открыт компьютерный класс и осуществлен ряд других проектов по развитию культуры, образования и местного самоуправления.

Прошло более ста лет с тех пор, как Д.Н.Мамин-Сибиряк написал в одном из своих очерков, что у "белобрысых пермяков с бесцветными, как пергамент, лицами", нет будущего. По мнению писателя, "они жили сегодняшним днем, чтобы умереть завтра или послезавтра". К счастью, он оказался неправ.

И сегодня коми-пермяки живут в лесах Пармы – земли, о которой за ее пределами действительно мало кто знает что-либо определенное. И сегодня они говорят на своем, напоминающем финский, языке, хотя практически все владеют русским. И сегодня они поют песни, доставшиеся им от далеких предков, пекут кулиги или шанежки с крупой и картошкой и делают пельмени с пистиком и лепешки из пикана – так называют здесь полевой хвощ и сныть.

Говоря о коми-пермяках, не упомянуть о пистике просто невозможно, потому что А.Н.Радищев, как сам он упоминает в своем дневнике, ел какую-то приготовленную из пистика (по его собственному выражению, "рода дикой спаржи") еду, когда по дороге в Сибирь останавливался на лесистых берегах Камы.

И сегодня стоит в центре Кудымкара построенная в 1795 г. (скорее всего по проекту молодого протеже А.С.Строганова А.Н.Воронихина, еще не начавшего работать в Петербурге) Свято-Никольская церковь, где теперь возобновлены богослужения. И сегодня печатаются (правда, непростительно мало) книги на коми-пермяцком языке. Если говорить об истории письменности и культуры у коми-пермяков, нельзя не вспомнить о погибшем во время "красного террора" в декабре 1918 г. священнике Иакове Васильевиче Шестакове (Камасинском). Более ста лет назад он перевел на коми-пермяцкий язык пушкинскую "Сказку о рыбаке и рыбке". Вероятно, именно с этого момента надо начинать историю национальной литературы этого небольшого народа. Продолжил ее М.П.Лихачев, погибший в сталинском ГУЛаге.

"Берега Камы все лесисты", – писал Радищев. Это действительно, так поэтому слово Парма – "лесная возвышенность" – как нельзя лучше подходит к этому краю, который как бы затерялся в лесах Приуралья. Сюда мало кто добирается не только из Москвы, но и из городов, казалось бы, не так далеко отсюда находящихся, – Перми, Екатеринбурга и Ижевска. Это поистине глубинка, не случайно же слово Пермь, как говорят, происходит от "пера маа", что означает "дальняя земля". Однако, в отличие от самой Перми, которую с центральной Россией связывают и железная дорога, и авиалинии, Коми-Пермяцкий автономный округ изолирован от внешнего мира со всех сторон.

Именно поэтому здесь начиная с 1929 г. устраивались так называемые спецпоселки для раскулаченных, которых первое время размещали среди дремучего леса и непроходимых болот в шалашах и землянках. "Во избежание распространения вредных "кулацких" настроений среди местных жителей размещать ссыльных в домах было категорически запрещено", – пишет историк А.Коньшин в статье, опубликованной недавно в сборнике "Наш край". Позднее силами самих ссыльных начали строиться дома – из расчета 1,5 кв. м. на человека! Поселенцы работали на лесозаготовках, где погибали один за другим.

А.Коньшин рассказывает о женщине, которая, оставшись после смерти мужа с тремя малышами на руках, тяжело заболела и сама. Чтобы спасти детей, она покончила с собой, поскольку в детский дом близ села Коса брали только круглых сирот. Этот детский дом не значился ни в каких местных документах и был закрытым учреждением (своего рода ГУЛаг для детей); содержался он, чтобы государство не тратило денег "впустую", на отчисления из заработной платы спецпереселенцев.

Казалось бы, об этом этапе нашей истории сказано достаточно, но здесь все, что касается раскулаченных, было настолько глубоко упрятано в леса и болота, что и теперь мало кто из местных жителей знает о спецпереселенцах и их безымянных могилах, на которые иногда из самых неожиданных мест все же приезжают родственники.

В Парме до сих пор существует, хотя и не процветает язычество с ярко выраженным национальным колоритом. Скорее всего это объясняется тем, что местное духовенство (за исключением отца Иакова Шестакова) игнорировало коми-пермяцкий язык, забывая о том, что, несмотря на славянские фамилии, местные жители – не славяне; более того, принадлежа к финно-угорской семье, они вообще не индоевропейцы. Славянский язык жителям Пармы непонятен, он никак не связан с их прошлым. В отличие от русской деревни, здесь он не воспринимается – что вполне оправдано – как язык предков.

Пермяки очень благочестивы, многие из них постятся, но мало кто ходит в церковь. Приводит это и к достаточно неожиданным последствиям. Так, в широко распространенной на пермской земле деревянной статуе Иисуса в терновом венце простые сельские жители зачастую видят не "церковного", а именно своего и поэтому настоящего Бога. Его называют "важ Ен" – древний Бог. Известный коми-пермяцкий писатель Василий Климов опубликовал в своей книге "Заветный клад" (Кудымкар, 1997) рассказ одного старого человека, который сообщил, что когда-то давно он видел такого Бога: "Он из дерева, статуйка такая добрая. Правой рукой за висок ухватился. Это означало: ой, худо мне, худо". Ясно, что речь идет об Иисусе.

Что же касается собственно язычества, то оно сегодня выражается не в традиционном для этих мест колдовстве, интерес к которому носит почти исключительно краеведческий характер. В силу здоровой психологии жителей глубинки здесь не чувствуется того "эзотерического" бума, что переживается в последние годы как в Москве, так и в других больших городах. В культуре нынешней Пармы языческий компонент проявляется в почти метафизическом плане.

Не так далеко от Кудымкара живет человек по имени Егор Федорович Утробин. Из стволов спиленных деревьев он делает огромные статуи разного рода лесных чудовищ, которые сам называет идолами. Говорят, что часто он забирается на какое-нибудь дерево и сидит на нем часами, смотрит на своих идолов, на небо и на леса, окружающие его деревню, созерцая мир вокруг и слушая "музыку сфер" подобно буддистскому монаху.

Несколько лет тому назад кто-то из местного начальства решил перевезти Егора Утробина в город со всеми его идолами, чтобы сделать их главной достопримечательностью Пармы, доступной для обозрения. Идолов установили на детской площадке. Егор приходил туда и плакал. Ходил к начальству, говоря, что его идолам здесь плохо, и в конце концов добился того, что его вместе со всем "пантеоном" вернули обратно.

Живут здесь и просто мастера, которые вышивают полотенца, делают туески и другие вещи из бересты, разного рода короба и сундучки, но только не знают, как все это сбывать, ибо никто из местных эти вещи не купит, а туристов здесь не бывает.

Но культура Пармы – не только в народных промыслах. Окружная библиотека была основана сто лет тому назад. И это далеко не первая библиотека в Кудымкаре, ибо в написанных о селе Кудымкор (так назывался раньше город) в середине XIX века стихах Н.В.Воронов писал:

Для тел расслабленных – аптека,

Три эскулапа налицо.

Читающим библиотека -

Собранье годных образцов

В годы советской власти было принято считать, что почти все сельские библиотеки на территории округа появились после октябрьской революции. Это, однако, не так. В начале XX века на средства, завещанные Ф.Ф.Павленковым, здесь было открыто 12 сельских библиотек. Павленковские библиотеки существовали по всей России, всего их было около двух тысяч. Еще несколько библиотек было создано на проценты с капитала Александра III (однако и им позднее была оказана материальная помощь из Павленковского фонда). Библиотека при чугуноплавильном заводе в Куве создавалась на средства смотрителя этого завода Петра Вологдина, а в Кудымкаре – на деньги, собранные членами Пермского экономического общества.

Сегодня окружной библиотекой заведует Галина Семеновна Гордеева, удивительно интеллигентный и лишенный какой бы то ни было провинциальности человек. Окружным отделом культуры руководит неутомимая Надежда Афанасьевна Минуллина. Встречаешься с этими людьми и понимаешь, что без их поистине подвижнического труда жизнь здесь была бы просто невыносимой.

В семи километрах от города в селе Пешнигорте находится детский дом. Денег нет, однако дети не только накормлены и одеты, но на редкость развиты. И опять-таки благодаря труду тех женщин, которые здесь работают, а вернее, служат, ибо зарплаты практически не получают и не уходят с работы только из-за детей, которых по-настоящему любят. И все это в бесконечно суровых условиях, где вечно царит страшный холод и 80% жителей страдает серьезными стоматологическими заболеваниями.

Есть здесь и свои студенты, которые учатся в местном филиале Удмуртского госуниверситета. Есть краеведческий музей с прекрасными коллекциями. Есть центр радиовещания и даже местное телевидение. И везде люди достойно трудятся, несмотря ни на что.

Первая школа в Кудымкаре была основана в начале 30-х годов XIX века. Вслед за ней появились и другие школы и училища. Однако из архивных материалов нетрудно узнать, что с 1851 г. выдача постоянного жалования учителям была прекращена, в результате чего многие школы прекратили занятия. Нечто подобное повторилось в 1920 г., когда из-за отсутствия средств была распущена старшая группа учеников в числе 25 человек. Учащиеся школы 2-й ступени продолжали учиться, а учителя работали бесплатно.

То же самое повторяется и сегодня. Но жизнь тем не менее продолжается, и живущие здесь люди не сдаются, прежде всего по той причине, что чувствуют ответственность за судьбы детей – и тех, у которых есть свои дома и родители, и тех, кто живет в детском доме в Пешнигорте. Если вдуматься в это, то станет предельно ясно: потому и жива Россия, что есть в ней такие люди, как эти женщины из Кудымкара и его окрестностей.

Кудымкар – Москва

Откуда эта злоба?

Православная религиозность сегодня включает в себя в качестве какого-то почти неотъемлемого компонента борьбу против католиков и протестантов, разоблачение их как врагов нашей веры и России, а также полное неприятие экуменизма и вообще какой бы то ни было открытости по отношению к иным исповеданиям. Само слово "экуменизм" стало восприниматься как бранное, как главная ересь XX века, а обвинение в причастности к этому явлению – как свидетельство полной неправославности, Разумеется, наши отношения с христианами других конфессий складываются гладко далеко не всегда, не во всем мы понимаем друг друга, какие-то моменты богословия католического или протестантского нам представляются неприемлемыми, но это не значит, что мы должны друг друга ненавидеть и считать всех, кто не принадлежит к Православной Церкви, чуть ли не слугами диавола, как об этом заявляют авторы книг, газетных статей и ведущие телепередач.

Мы православные. Почему?

Если преподобный Серафим видел в каждом друга, то некоторым православным сегодня повсюду мерещатся враги, еретики, недостаточно православные священники, епископы и даже святые, в число которых попали святители Димитрий Ростовский и Тихон Задонский. Один молодой человек, считающий себя богословом и действительно блестяще образованный, заявил мне, что не может считаться с мнением митрополита Антония Сурожского и отца А.Шмемана, ибо они, живя на территории, в высшей степени загрязненной (именно так и сказал!) разнообразными ересями, утратили остроту православного зрения. Откуда такая самоуверенность и такая духовная гордыня? "Все неправы, кроме нас", – говорят они буквально каждым своим шагом. Откуда это?

"С верностью избранному пути самоуверенность ничего общего не имеет. Не как единственно правильное вероучение выбрали мы православие, ибо доказать правильность чего-то можно только в сфере знания, но только не в том, что касается веры, которая простирается в область недоказуемого. Нет. Мы выбираем православие только как дорогу, известную нам из опыта конкретных людей, которым мы абсолютно доверяем, считая их своими ближайшими братьями и сестрами. Для меня это оо. А.Мечев, С.Булгаков и А.Мень, мать Мария, митрополит Антоний, архиеп. Иоанн (Шаховской) и моя бабушка. Верность этому пути выражается не в декларациях и клятвах, не в издании противокатолических катехизисов и брошюр типа "Злейший враг – баптисты", даже не в том, чтобы устраивать своего рода соревнования с христианами других исповеданий, доказывая преимущества своей веры, Нет и еще раз нет – верность наша православию заключается в том, чтобы самой жизнью нашей, а в каких-то случаях и словами показывать не правильность или исключительность, не преимущества, а возможности нашего пути. Именно его возможности, не скрывая при этом наших слабых мест, которые, разумеется, есть и у нас.

Сначала оо. С.Булгаков и Г.Флоровский, а затем митр. Антоний и Оливье Клеман приобрели мировую, в сущности, известность совсем не тем, что они заявляли об исключительности православия, подчеркивая, что лишь внутри него можно найти неповрежденное христианство. Нет, они просто рассказывали о своей вере и ее возможностях, ни в коей мере не противопоставляя ее другим исповеданиям, иногда даже вообще не касаясь проблемы иных конфессий ни в какой степени. Что касается митрополита, то он вообще никогда не говорит о православии – он говорит только о Христе и о пути к Нему.

И, наоборот, г-жа Перепелкина, автор книги "Экуменизм – путь, ведущий в погибель", и другие авторы бесчисленных книг и брошюр, направленных против оного, о возможностях православия вообще не говорят, они только призывают все возможные проклятия на головы инославных и экуменистов, а что касается православной веры, то верности ей от своих читателей добиваются только тем, что пугают их губительностью всего неправославного. Вообще их писания удивительно похожи на журналы "Коммунист", "Политическое самообразование" и на другие выходившие под эгидой ЦК КПСС издания. Их авторы тоже везде и во всем видели врагов и тоже пугали читателей губительностью любого уклонения от марксизма-ленинизма.

Увы, до сих пор я не встретил пока еще ни одного человека, который пришел к православию благодаря книжечкам такого рода, Зато мне приходилось многократно видеть людей, которые стали православными, видя в нашем исповедании новые для себя возможности. Многих (из числа христиан других исповеданий) привела к православной вере любовь к иконе, к нашему церковному пению, к русским религиозным философам или к православной аскетике, к византийскому обряду или к кому-то конкретному из наших святых или подвижников, но никого еще не сделал православным страх, который пытаются насаждать авторы книжек против экуменизма и тому подобных изданий.

Когда мы заявляем, что православие – это единственно верный святоотеческому преданию и единственно правильный способ веры, мы оказываемся учениками, увы, не святых отцов, а Суслова, Жданова, Андропова и прочих партийных идеологов, тех, кто насаждал марксизм, настаивая на том, что это единственно правильное и единственно научное мировоззрение. Монополия на истину вообще крайне опасна, ибо делает нас жесткими и жестокими, но, к сожалению, очень удобна, ибо освобождает от необходимости думать, выбирать и брать на себя личную ответственность за принятие тех или иных решений, Я уже не говорю о том, что она истину просто и сразу убивает, ибо истина может быть только свободной.

В кольце врагов

Природа тоталитарного сознания такова, что ему необходим враг. Помню, в школьном учебнике истории на каждой странице подчеркивалось, что молодая советская республика постоянно находилась в кольце врагов. Властям, а вслед за ними и простым людям повсюду мерещились шпионы, вражеские агенты, подрывная деятельность и т.д. Бдительные граждане не раз задерживали меня в подмосковной электричке и сдавали в милицию за то, что я читал книги на иностранных языках, – по этому признаку они узнавали во мне врага. Кроме мирового империализма, врага политического, были необходимы еще враги в сфере идеологии, рекрутировались они не только из числа писателей, почему-то не испытывающих симпатии к марксизму, или философов-идеалистов, но вообще из числа всех тех, кто хотя бы в какой-то мелочи был не согласен с политикой "партии и правительства".

Советской власти, которая воспитывала в нас классовую ненависть к своим врагам, больше нет, но образ врага нам по-прежнему необходим. Церковная размолвка между Москвой и Константинополем в начале 1996 г, действительно была ссорой между двумя сестрами, как справедливо сказал Н.А.Струве. И, как он советовал, ей можно было и в самом деле не придавать большого значения, если бы не реакция на нее, мгновенно продемонстрированная газетами коммуно-патриотического толка. "Советская Россия", "Завтра", "Русский вестник", а также (что особенно грустно) православная газета "Радонеж и одноименное молодежное общество буквально сбились с ног, наперегонки доказывая, что Вселенская Патриархия давно уже отпала от православия, что владыка Варфоломей давно уже совсем не Константинопольский, а всего лишь турецкий патриарх, что никаким влиянием в православном мире он и его Патриархат не обладают и т.д, Одновременно с этой кампанией газета "Дуэль", известная своей антисемитской позицией (раньше она называлась "Аль-Кодс"), публикует статью против тогда еще здравствовавшего, ныне блаженной памяти Парфения, патриарха Александрийского, где утверждается, что он масон или, во всяком случае, получает от масонов огромные суммы, что он враг, еретик, давно порвавший с православием, и т.д. Не надо быть аналитиком, чтобы понять, в чем заключалась цель этой компании: оторвать Русскую Православную Церковь от поместных Православных Церквей-сестер, противопоставить ее всему православному миру (как Востоку, так и русским приходам на Западе) и объявить, что правы только мы, что все остальные от Церкви отпали и давно уже стали еретиками – именно такая мысль, кстати говоря, проводится в книге Людмилы Перепелкиной, которая почти не говорит о Боге, но зато везде видит сатану, его действия и козни и его бесчисленных служителей, к числу которых относит и нас, православных христиан, пребывающих под омофорами Вселенского или Московского Патриархатов.

Где истоки религиозной нетерпимости?

В нетерпимости по отношению к другим конфессиям и в выдаваемом за верность православию полном неприятии других исповеданий проще всего было бы видеть рудимент недавнего советского прошлого с его обязательно отрицательным отношением ко всему ненашему и непременным образом недремлющего врага на первых полосах всех без исключения газет. Однако это не так. Тоталитаризм в России потому и пустил такие глубокие корни, что почва для него была удобрена уже до революции. Поиски врага достаточно характерны для России уже на рубеже ХIХ и XX веков. Красноречивым свидетельством такого подхода является книга архиеп. Никона (Рождественского), о которой я недавно писал на страницах "РМ". Владыка Никон видел врагов повсюду, в особенности среди евреев, студентов, семинаристов, даже среди поклонников творчества В.Ф.Комиссаржевской. Поэтому истоки религиозной нетерпимости следует искать не в усвоенной нами с советских времен психологии, а, увы, в далеком прошлом.

Думается, что беда заключается в том, что издавна на Руси религиозность выражалась прежде всего в диком страхе перед нечистой силой и в стремлении как-то защитить себя от нее. Именно этот тип религиозности зафиксировал Н.В.Гоголь в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" и в других своих произведениях. Священник в глазах некоторых является каким-то добрым колдуном, который приходит к вам домой, чтобы покропить все без исключения углы святой водой и прогнать всех злых духов, бесов, бесенят н проч. В тех же целях (чтобы очистить от нечистой силы!) к нему приносят крестить ребенка, для этом же он соборует больных и накрывает "фартучком" головы кающихся. Заговоры, обереги, амулеты, превращенные в амулеты иконки – все это не только в прошлом играло огромную роль в религиозной жизни наших предков, но и теперь привлекает очень многих верующих. В среде более или менее культурных людей всевозможные лешие, водяные, кикиморы, домовые и проч. теряют свой колоритный фольклорный облик, но продолжают под видом теперь уже абстрактного, но все равно врага занимать огромное место в религиозной жизни православного человека. В целом религия воспринимается как борьба со Злом, но совсем не как движение к Добру, таинство – как магическое действие священника, автоматически защищающее нас от нечистой силы, но не как благодатное касание Духа Святого, на которое, как любил говорить о. Сергий Булгаков, необходимо ответить теперь уже нашим движением навстречу Богу.

Главное место в религии такого типа, без сомнения, как это постоянно подчеркивал о. А.Шмеман, занимает не Бог, а сатана, Это – только постоянное противостояние диаволу, но совсем не встреча с Богом. Так складывается христианство, которое отличается не естественным дпя нашей веры христоцентризмом, а, если так можно выразиться, инимикоцентризмом (от латинского inimicus – враг). Проходят столетия, Церковь пытается бороться с таким пониманием ее роли в обществе, но победу одерживает все же не она, а прогресс в культурной сфере. Верить в нечистую силу люди, во всяком случае образованные, мало-помалу перестают, но ориентированность на поиски врага в человеческом сознании остается. Только образ его становится секулярным: теперь это уже не сатана н не нечистая сила, а живые люди, так называемые "враги внутренние, жиды и скуденты", с которыми боролся "Союз русского народа" и другие подобные ему организации.

После революции и позднее

После 1917 года ситуация меняется еще раз. Тип мышления остался прежним, то есть инимикоцентристским, но только конкретный враг стал иным в силу того, что изменилось заданное для общества направление. Теперь в число врагов попали помещики, буржуи, попы и просто верующие люди, "бывшие", то есть умеющие правильно пользоваться ножом, вилкой и носовым платком; с ними начинают бороться так же решительно и такими же зверскими методами, как прежде боролись с нечистой силой. В течение всех семи с лишним десятилетий советской власти накал борьбы с врагом практически не ослабевал ни на минуту, хотя конкретный враг то и дело менялся. Ситуация эта довольно сильно напоминает ателье фотографа в 20-е годы, где в готовую картину можно было вставить чью угодно голову и так сфотографироваться верхом на арабском скакуне или на фоне Эйфелевой башни и т.д. Врагами последовательно были бывшие эксплуататоры, дворяне, т.н. "Враги народа" (инженеры, профессора, партийные работники типа Рыкова и Бухарина, военные вроде Тухачевского), позже евреи и "безродные космополиты", затем Солженицын и Сахаров, диссиденты и снова евреи, и т.д, Однако кто бы ни фигурировал в качестве врага, борьба с ним была беспощадной, "кровавой, святой и правой", совсем как борьба с нечистой силой в былые времена.

Наконец наступил 1988 год. Россия вновь повернулась лицом к православной вере, но тип мышления у нас не изменился, остался инимикоцентристским. Враг в изменившейся ситуации вновь был обнаружен на удивление быстро – теперь в числе врагов оказались инославные и экуменисты, то есть те из нас, православных, кто не хочет жить по иконам икимикоцентристского мышления. И вновь началась борьба. Такая же бескомпромиссная. Закономерно возникает вопрос: почему новыми врагами оказались христиане иных исповеданий, а не безбожники, что, на первый вэгляд было бы естественнее, На самом деле все очень просто.

Во-первых, безбожники отличаются тем, что живут, не зная, что Иисус среди нас, и не чувствуя Его присутствия, – но ведь и у новых идеологов православия сознание тоже не христоцентричио, поэтому грани, которая отделяла бы их от неверующих, просто-напросто не существует.

Во-вторых, и это не менее важно, безбожники – они свон, а инославные – чужие.

Дело в том, что в какой-то момент в начале 90-х годов стало ясно, кто определился как новый враг – все "не наши". Причем обнаружился он во всех сферах жизни. В культуре, которую стали срочно защищать от влияния Запада, забыв, что и Чайковский, и Пушкин, и Лермонтов, и Большой театр, и Баженов с Воронихиным появились на Руси именно благодаря этому влиянию. В политике, где все больше ведутся разговоры о каком-то особом, незападном пути России, хотя все мы прекрасно знаем, что этот "незападный" вариант – это, увы, путь Саддама Хусейна, Муамара Каддафи и других подобных им лидеров. Третьего не дано. В религии, где не учитывают, что борьба с занесенными на Русь извне исповеданиями чревата отказом от православия, ибо и оно в 988 году было занесено к нам из-за границы.

Противопоставить себя "не нашим"

Общая цель, заключающаяся в том, чтобы полностью противопоставить себя "не нашим", просматривается и в стремлении объявить церковнославянский язык сакральным и доказать, что без него православие невозможно (перевод богослужебных текстов в ХIХ веке рассматривался как нечто естественное, теперь в нем видят настоящую диверсию против православной веры и главную ересь дня сегодняшнего), – однако, идя по этому пути, мы автоматически объявляем неправославными или, во всяком случае, православными "второго сорта" румын, арабов, грузнн, американцев и французвв, и вообще всех православных на Западе.

На днях я купил книжку под названием "Русский православный обряд крещения". Почему "русский"? Насколько мне известно (и это подтверждает имеющийся у меня греческий Требник), чин таинства крещения во всех православных автокефалиях используется один и тот же, Но при ближайшем рассмотрении все стало ясно – кроме полностью изложенного чина таинства и списка всех православных храмов Москвы, в этой книжке содержится полнейшая информация о гаданиях и приметах, связанных с рождением ребенка, а также о заговорах, которые рекомендуется использовать в случае его болезни. Так, например, чтобы снять испуг у ребенка, следует "обварить вереск кипятком и этой водой вымыть над миской лицо и руки испуганному, затем вылить воду там, где он испугался. Повторить три раза на утренней заре". Такого рода рецепты приводятся здесь во множестве. Это уже откровенное яэычество, магия и колдовство, но, к несчастье, под флагом православной веры и в одной книге с адресами и телефонами всех беэ исключения московских храмов. Ценность всех этих "обрядов" объясняется тем, н что они – "наши". Книга издана в серии "Наши традиции".

Сама логика борьбы с "не нашими" такова, что она неминуемо (хотим мы того или нет) в сфере культуры и политики преводит к полному изоляционизму н застою, а в сфере веры – к язычеству, к пустому и начисто лишенному евангельского духа ритуализму и магизму.

***

Источник религиозной нетерпимости – язычество, инкорпорированное в православие и слившееся с ним, нехристоцентричность нашего мышления, наша оторванность от Евангелия и Иисуса. Не всем ясно, плохо это или хорошо. Так, например, Олег Платонов, автор продавщегося в церковной книготорговле "учебного пособия для формирования русского национального сознания" (М., "Роман-газета", 1995), считает, что, "соединив нравственную силу дохристианских народных воззрений с мощыо христианства, русское православие обрело невиданное нравственное могущество". С его точки зрения, "нравственное могущество" нашей веры связано именно с тем, что, в отличие от христианства в других странах, на Руси оно крепко-крепко спилось с язычеством, как он пишет, "вобрало в себя все прежние народные взгляды на добро и зло" и поэтому стало добротолюбием (?). К сожалению, в слово "добротолюбие" он вкладывает совсем не тот смысл, что св. Феофан Затворник и преп. Паисий Величковский. Для него это совсем не аскетика, ведущая к духовному и нравственному росту личности в Боге, а что-то связанное с язычеством и его положительным воздействием на православие. (Отмечу в скобках, что тот же автор в газете "Русский вестник" недавно опубликовал огромный материал под заголовком "Миф о холокосте", в котором доказывается, что евреи в общем-то и не пострадали в годы 2-й Мировой войны, а все, что обычно говорится об их массовом уничтожении, – не более, чем миф. Какое слово найти, чтобы охарактеризовать мировоззрение г-на Платонова, не знаю, но боюсь, что это слово мы знаем из истории той самой войны, новый взгляд на которую он нам предлагает.)

***

Не инославие. а именно язычество угрожает сегодня православной вере на Руси. К счастью, это понимают многие. А Христос, Он всегда здесь, среди нас, поэтому нам, если мы верим в Него, не страшно.

Москва

Философские и психологические основы фанатизма.

Произнося слово "фанатизм", нужно иметь в виду, что была не только Варфоломеевская ночь, не только убийство Грибоедова разъяренными персами, но было и 11 сентября 2001 года. То есть фанатизм – это не только далекое прошлое, но и то, с чем мы сталкиваемся сегодня. Это все разбросанные по российским городам синагоги, где либо били окна, либо устраивали пожары или взрывы. Подобной участи не избежали и многие протестантские храмы. Это и история в Татарстане, где мусульмане воспротивились строительству православного храма. Это и рассылки в США по Интернету адресов врачей, делающих аборты, чтобы потом этих врачей убивали.

С проявлением фанатизма можно столкнуться практически во всех религиях. Возникает вопрос, что такое фанатизм. Представители различных конфессий часто стараются подчеркнуть, что фанатизм – это нечто особенное, не имеющее отношения к религии. Верится с трудом, поскольку история религии во все века была связана с историей фанатизма. Вольтер говорил о фанатизме как об извращенном ребенке религии, и, скорее всего, на этом определении стоит остановиться. Хотя можно, воспользовавшись образом Шварца, сказать, что фанатизм – это тень религии. Может быть, фанатизм – это плод манипулирования сознанием масс в тех или иных политических целях. Например, в Средние века Ян Гус, которого сжигали на костре, увидел в фанатизме окружавшей его толпы плод манипулирования ее сознанием. Заметив старушку, подбрасывающую хворост в его костер, он воскликнул: "Святая простота!" – имея в виду, что старушка думала, будто делает нечто хорошее.

Но опыт показывает, что фанатизм не навязывается сверху, он возникает изнутри и этим страшен. Идея Варфоломеевской ночи вызрела в ремесленных цехах тогдашнего Парижа. Ремесленники, которые в обычное время выступали в роли хоругвеносцев – носили хоругви и различные святыни во время религиозных процессов, – стали той питательной средой, в которой возникла идея убивать гугенотов, и они же претворяли эту идею в жизнь. Поэтому, видимо, можно говорить о корпоративной природе фанатизма.

Но мы пока так и не дали определения фанатизма. Для Белля, например, это любая первобытная форма религии. Дикари, которые приносили жертвы в лесах далекого прошлого – они и были фанатиками. Соврешенно иное определение в "Философском словаре" дает Вольтер: суть фанатизма заключается в том, что фанатик, отстаивая ту ортодоксию, хранителем которой он себя считает, готов казнить и убивать. Это, наверно, максимально жесткое определение. Фанат – далеко не всякий защитник ортодоксии, далеко не всякий фундаменталист. Фанатизм начинается там, где у человека появляется желание гнать, казнить, убивать несогласных. Это очень важно понять, потому что во времена Советской власти, например, к фанатикам причисляли таких мирных людей, как Сергий Радонежский или Серафим Саровский.

С другой стороны, слова "фанатик", "фанатизм" – это ярлыки, потому что сам про себя человек не скажет: "Я – фанатик". Это термин, который употребляется только по отношению к другому. И не употребляется по отношению к тому, кого мы понимаем. Определить фанатизм по-настоящему, всерьез не так-то просто. Кто такой вообще фанатик? Может, это маска на манер античных? Когда мы говорим о фанатизме, нужно быть очень осторожными и не зачислять в фанатики всех без разбора.

Поскольку самоидентификация фанатика исключена, приходится анализировать со стороны. Допустим, греки не были фанатиками, потому что, приходя в другие страны, они узнавали в чужих богах своих богов. У греков не было Священного Писания, греки охотно – как позже и римляне – принимали культы других народов, других религий. В античном Риме были храмы всех религий. И воспринималось это абсолютно адекватно. Христианство с самого начала воспринимается как истина в конечной инстанции, и поэтому почти непременно тенью христианства становится фанатизм – тот фанатизм, который проявился в инквизиционных процессах, в сожжении книг античных авторов. Почему греческие поэты 7-8 веков до н.э. дошли до нас только в цитатах поздних авторов? Потому что их книги были сожжены. С этого начинается история христианства как государственной религии. Следует подчеркнуть, что сначала, пока христиан не поддерживало государство, пока императоры не были христианами, фанатизма не было. Значит, еще одна характеристика фанатизма – зарождаясь где-то внутри массы, он обязательно поддерживается сверху.

Вольтер призывал разделять понятия "фанатик" и "энтузиаст". В частности, Игнатия Лойолу он относил к энтузиастам. Святой Игнатий не стриг ногти и волосы, не спал месяцами, но он никого не убивал и никого не призывал делать это. Поэтому Вольтер, который очень не любил Лойолу как выразителя католических идей, подчеркивал, что Лойола – энтузиаст, а не фанатик. Фанатик – это тот московский священник, который прислал учительнице своего ребенка письмо, известив ее о том, что он запретил своей дочке учить по-английски текст о Дне Святого Валентина, потому что этот день пропагандирует проституцию, праздник этот нехристианский и т.д. Фанатик обычно ограничивается тем, что распространяет взгляды подобного рода, но когда эти взгляды укореняются в больной голове, случаются беды.

Фанатическая масса очень легко либо выдвигает из своих рядов вождя, либо идет за вождем, что можно увидеть на примере Германии и Гитлера. Бывают и фанатики-одиночки, не нашедшие активных сторонников.

Католики в глазах мрачно настроенного православного человека – это страшные враги, от которых исходит опасность. Это хорошая иллюстрация к тому, что фанатизм вообще склонен демонизировать врага, видеть во враге такую угрозу, перед которой можно испытывать только иррациональный страх и которой надо сопротивляться всеми силами. Наверное, именно поэтому фанатик практически всегда становится некрофилом (если использовать этот термин по Фромму) и стремится живое превратить в неживое, убить, запретить, растоптать, закрыть и т.д. Не случайно же сегодня в среде духовенства и мирян очень популярна идея канонизации Григория Распутина.

Для фанатика очень привлекательна идея превращения человека в труп, поэтому надо запрещать, гнать, казнить. Если невозможно казнить физически – надо казнить морально. Фанатик очень любит убивать словами – убивать в действительности, реально. У фанатика идея "иметь", "господствовать" доминирует над "быть" – опять же по Фромму. Фромм пишет и о том, что фанатику свойственно идеализировать прошлое и жить прошлым, и это действительно характерно для наших фанатиков, которые говорят, что вся правда – в прошлом, прошлое – это идеал, и т.д. Фанатик горит ненавистью, причем эта ненависть поэтизируется и возводится в ранг святого чувства, в его идеологии нет ни любви к жизни, ни радости, ни стремления к созерцанию.

Как и что мы можем ответить людям, которые исповедуют такие взгляды? Нельзя закрывать глаза на то, что и среди православных в России, и среди мусульман, и среди других конфессий есть фанатики. В некоторых случаях это маргиналы, но сегодняшние маргиналы завтра могут превратиться в достаточно консолидированную силу. Мой приятель – Альбрехт Диле, немецкий историк и филолог, занимающийся классической древностью, сын лютеранского пастора, умершего в конце 1930-х годов, рассказывал, что его родители смеялись над Гитлером, пока тот не пришел к власти. Мы знаем, что из этого вышло. Поэтому фанатический маргиналитет – это явление, которое приходится принимать во внимание, о котором необходимо говорить и задумываться.

Бацилла фанатизма очень легко распространяется в религии, когда религия чувствует поддержку со стороны. В независимой религиозности практически не бывает фанатизма.

Что делать? Во-первых, конечно, необходимо просвещение. Около десяти лет назад в Москве был создан Свято-Тихоновский православный институт, студенты которого не ищут врага, а изучают библейские языки, изучают другие древневосточные языки библейского ареала, типа арамейского, древнеегипетского и т.д., и учатся по-настоящему хорошо и по-настоящему серьезно. Просвещение – это очень важный компонент в преодолении фанатизма. Во-вторых, проповедь биофильского, используя термин Фромма, христианства. Когда человек начинает жить в измерении встречи с Богом, тогда вся шелуха, которая делает религию идеологией, а верующего человека – носителем этой идеологии и очень часто фанатиком, сама собою отпадает.

Огромный опыт для православия – это опыт существования православия в изгнании. Это православие, не зависимое от власти: власть его не гнала, власть его не давила, власть его не использовала, как это было в советские времена, власть его не пыталась использовать и возвысить, как это часто происходит сейчас, – оно развивалось абсолютно независимо, и в нем нота фанатизма отсутствует начисто.

Я подчеркиваю, завершая, что религиозность, свободная от опеки власти, как правило, не может быть фанатичной. Это еще один существенный компонент. Фанатизм, вырастая в какой-то темной массе непросвещенного населения, всегда опирается на поддержку силы.

Оглавление

  • Если Родина в опасности
  • Внутренний эмигрант
  • Иисусова молитва
  • За что надо бы бороться верующему
  • "Щит лопнул, разлетелся на куски…"
  • "Язык обитателей Неба"
  • По книге и без
  • Души их во благих водворятся
  • Люди и книги
  • Зачем переиздана эта книга?
  • Язычник или христианин?
  • Дальняя земля
  • Откуда эта злоба?
  • Философские и психологические основы фанатизма.
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Сборник статей о. Георгия», Георгий Петрович Чистяков, священник

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства