Закатная песнь Льюис Грассик Гиббон
Посвящается Джин Бакстер
Переводчик Роман Дмитриевич Стыран
© Роман Дмитриевич Стыран, перевод, 2017
ISBN 978-5-4483-8759-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Примечание
Если бы великий нидерландский язык исчез из литературного обихода и некому голландцу пришлось бы писать по-немецки историю из жизни Лексайдских крестьян, вполне вероятно, что он бы ожидал и в итоге снискал бы известную долю снисхождения со стороны читателей к плоду своих трудов, сотворённому при помощи немецкого языка. Он мог бы перенести на свои страницы некоторое музыкальное звучание или совсем уж непереводимые слова и идиомы – непереводимые, за исключением тех случаев, когда смысл их понятен из контекста и из расположения в тексте. Он мог бы определённым образом подогнать немецкий язык под ритм и темп родного наречия, на котором говорят его крестьяне. Но большего, если объективно относиться к его возможностям, он вряд ли смог бы добиться – попытка произвести впечатление каскадом апострофов обернулась бы не только бестактностью по отношению к читателю, но и погрешностью в передаче смысла.
Любезность, которую такой гипотетический голландец снискал бы со стороны языка немецкого, шотландец вправе испрашивать у великого английского языка.
Л. Г. Г.
Прелюдия Непаханое поле
Земли Кинрадди были заполучены одним норманским парнем, Коспатриком де Гондешилом, во времена Вильгельма Льва1, когда грифоны и подобные им твари шныряли ещё по шотландским полям и лесам, и люди порой вскакивали в постелях, разбуженные криками собственных детей, которых терзал, вцепившись им в горло, какой-нибудь здоровенный волчара, пролезший в окошко. В Кинраддской Берлоге у одной такой твари было логово, днём она болталась по лесам, и по всей округе от неё расползалась чудовищная вонь, и на закате какой-нибудь пастух мог увидеть, как она, прикрывая исполинскими крыльями огромное брюхо и здоровенную петушиную голову, снабженную ушами льва, высовывалась из-за ёлки, что-то высматривая. И она пожирала овец и людей, и наводила на всех неподдельный ужас, и Король велел своим герольдам объявить о награде тому рыцарю, который поедет и положит конец бесчинствам этой твари.
Тогда этот парень из норманнов, Коспатрик, молодой, безземельный, ужасно смелый и прекрасно вооружённый, оседлал в Эдинбурге коня и отправился из чуждых южных пределов на север, через Файфский лес, пастбищами Форфара, мимо Больших Камней в Аберлемно, воздвигнутых в те времена, когда пикты побили данов. И подле этих камней он становился и рассматривал вырезанные на них фигуры – отчётливо различимые в то время, да и сейчас не особо поблекшие – лошадей, мужчин, бегущих в атаку, и убегающих с поля битвы мерзких чужеземцев. И вполне возможно, что он произнёс короткую молитву у тех Камней, а потом двинулся в Мирнс2, но предание о его странствиях больше ничего не рассказывает, а гласит, что в итоге он добрался до Кинрадди, того самого исстрадавшегося селения, и ему указали место, где ночевал грифон – ту самую Кинраддскую Берлогу.
Однако в дневное время чудище скрывалось в лесу, и только ночью, по тропе, шедшей через заросли граба, можно было к нему подобраться, пока оно валялось на обглоданных костях в своём логове. И Коспатрик дождался ночи, чтобы верхом подобраться к Кинраддской Берлоге, и, поручив свою душу Богу, сошёл с коня, и взял в руку рогатину, и вошёл в Берлогу, и убил грифона. И послал он известие о том Вильгельму Льву, который восседал в Эдинбурге, пил вино и ласкал прелестных дев, и Вильгельм сделал его Владетельным Рыцарем Кинрадди, и даровал ему все земли этого обширного прихода, и дозволил ему построить там замок и носить на гербе изображение головы грифона, и велел ему держать в смирении всех тамошних тварей и люд непокорный – ему и потомству плоти его, навечно.
Так Коспатрик обзавелся пиктами, чтобы соорудить близ холмов крепкий замок, за которым неясно темнели Грампианские горы, и высушил он Берлогу, и взял в жёны пиктскую знатную госпожу, и произвёл с ней отпрысков, и жил там, пока не помер. И сын его принял имя Кинрадди, и однажды посмотрел он со стены замка и увидел Графа-Маршала, двигавшегося с юга, дабы присоединиться к горцам в битве, что произошла при Мондинсе, где сейчас стоит мельница; и взял он свою рать и бился там, хотя на какой стороне – летописи не сообщают, но, наверняка, это была побеждавшая сторона – Кинрадди всегда были парнями толковыми и хитрыми.
И правнук Коспатрика ополчился вместе с англичанами против разбойника и татя Уоллеса3, и когда Уоллес как-то раз шёл из южных земель, Кинрадди и другие тогдашние знатные господа взяли и заперлись в замке Данноттар, что выдается в море ниже Киннеффа, замке добротно построенном и крепком, море плещется у подножия его в час прилива, и чайки стенают там день и ночь. Множества еды и мяса, и добра всякого взяли они с собой, и обосновались там весьма прочно, они и их слуги из крестьян, и опустошили весь Мирнс, так что Разбойник и Тать, дерзнувший восстань против превосходнейшего английского короля, не мог найти прокорма для войска свого, состоявшего из подлого и безземельного люда. Однако Уоллес весьма быстро миновал Долину, и прослышал про Данноттар, и осадил его, а место это было, и впрямь, неприступное, а он был нетерпелив, когда имел дело с неприступными местами. Поэтому посреди ночи, когда рокот моря заглушал шум и топот его тайком подбиравшегося войска, взобрался он на скалы Данноттара и перебрался через стену, он и его бродяги-шотланцы, и взяли они Данноттар, и перебили собравшихся там знатных господ и всех англичан, и разграбили их запасы съестного и всякое добро, и ушли прочь.
В Замок Кинрадди в тот год, рассказывают, только что вошла хозяйкой юная невеста, и не было у неё потомства плоти её, и шли месяцы, и поехала она в Аббатство Аберброток, добрый аббат которого, Джон, доводился ей кузеном, и поведала ему о своей беде и о том, что род Кинрадди мог того гляди иссякнуть. И вот возлёг он с ней, был тогда сентябрь, и на следующий год родился у юной невесты мальчик, и с той поры Кинрадди не помышляли уже о войнах и сварах, а сидели тихо в своем замке близ холмов со своим добром, красавицами-девицами и вышколенным для услужения мужичьём.
И когда пришла Первая Реформация, а за ней – другие Реформации, и когда одни кричали Виггам4!, а другие кричали За Рим!, и некоторые За короля!, Кинрадди сидели себе тихо, чинно и мирно в своём замке и плевать хотели на эти, творившиеся в народе, свары, ибо война – дело небезопасное. Но потом пришёл Голландец Вильгельм5, который, бывало, уж если на чём порешил, так с места его не сдвинешь, и Кинрадди тут же все стали ратовать за Ковенант6, у них, ясное дело, Ковенант с Богом искони жил в сердце, говорили они. Так что возвели они новую кирку на месте часовни и построили подле неё Пасторский Дом, в том месте, среди тисов, где прятался разбойник и тать Уоллес, когда англичане, наконец, обратили его в бегство. И один из Кинрадди, Джон Кинрадди, уехал на юг и стал большим человеком при дворе в Лондоне, и водил дружбу с парнями по имени Джонсон и Джеймс Босуэлл7, и однажды эти двое, Джон Кинрадди и Джеймс Босуэлл, приехали в Мирнс, имея в виду славно отдохнуть, и сидели ночи напролёт, распивая вино и ведя непотребные разговоры, пока не утомляли старого лэйрда8, и тогда они смывались и, как Джеймс Босуэлл изложил это в своем дневнике, всходили в верхний этаж, где были девы, и одна из них, Πεγγι Δυνδας βыλα πышνα в яγοδιцαχ, ι я вοζλεжαλ σ νει…9
Но в начале девятнадцатого века для шотландского джентри10 настали скверные времена, ибо отрава Французской Революции пришла из-за морей, и крофтеры11 и прочий простой люд навроде них подымались и кричали Идите к чёрту!, пока Старая Церковь12 проповедовала со своих кафедр о смирении. Дошла эта отрава до самого Кинрадди, и тогдашний молодой лэйрд, звался он Кеннет, так вот он заявил, что он якобинец, и вступил в Абердинский якобинский клуб, и там, в Абердине, во время восстания его чуть не убили за ради свободы, равенства и братства, как он это называл. И привезли его обратно в Кинрадди калекой, но он по-прежнему твердил, что все люди свободны и равны, и что он, мол, порешил продать имение и отослать деньги во Францию, ибо сердце у него было действительно доброе. И фермеры пошли толпой на замок Кинрадди и повыбивали окна, полагая, что равенство должно начаться дома.
Более половины всего имения по капле разошлось на то на сё, пока этот калека сидел и почитывал свои непотребные французские книжонки, но никто об этом не догадывался, покуда он не помер и вдова его, бедная женщина, не обнаружила, что земель у неё во владении осталось не более тех, что лежали между крутыми горами, Грампианами, и фермами, что стоят за Мостом через Денбарн по обеим сторонам дороги, идущей из деревни. Было там общим счетом хозяйств двадцать-тридцать, всё фермеры, суровый люд из древней породы пиктов, без роду-племени, простые люди, коё-как строившие свои домишки, что стояли, сгрудившиеся и покосившиеся, среди растянувшихся отлогих полей. Аренду заключали на два или на три года, с первым лучом зари ты натягивал штаны и шёл работать до темна, да так, что в глазах к ночи рябило, а грязные джентри сидели и проедали твою арендную плату, а ты ведь был ничем не хуже их.
Вот в таком состоянии оставил Кеннет имение своей леди, горько плакала она, видя, до чего всё дошло, но никому до этого не было дела, пока ей самой не подвязали челюсть тряпицей и не снесли в фамильный склеп Кинрадди, чтобы положить рядом с мужем. Трое из её детей утопли в море, рыбача со скалы Беви13, остался четвёртый, мальчик, Коспатриком звали, этот умер в один день со Старой Королевой14, был он смирный, бережливый и разумный, и он порешил привести имение в порядок. Выкинул прочь половину крофтеров, они упорхали в Канаду и в Данди и в другие места, навроде того, остальных же сразу подвинуть не смог, разве что со временем.
Однако на освободившейся земле он устроил фермы размером побольше и сдавал их за арендную плату повыше и на срок подольше, он заявил, что пришло, мол, время доброй большой фермы. И он насадил перелески из елей, листвениц и сосен, чтобы закрыть от ветров длинные блеклые косогоры, и при нём в Кинрадди вполне мог бы вернуться былой достаток, не женись он на девице Мортон с чёрной кровью в жилах, из-за которой мозги у него съехали набекрень, начал он пить, а там и помер, что было для него наилучшим исходом. Потому как сын его уродился полным дурачком, которого, в конце концов, заперли в дурдоме, и на этом род Кинрадди пресёкся, Большой Дом, что стоял на месте замка, возведённого руками пиктов для Коспатрика, начал рассыпаться, как кусок засохшего сыра, весь, кроме двух-трёх комнат, которые опекуны имения заняли под свои служебные нужды – имение к тому времени было по уши в закладах.
В общем, к зиме 1911 года от имения Кинрадди оставалось не больше девяти небольших хозяйств, Мейнс15 было самым большим из них, в стародавние времена это была господская ферма при Замке. Один ирландец, Эрберт Эллисон его звали, был на ферме управляющим от опекунского совета, так он говорил, но, если верить молве, в свои карманы он клал деньжат гораздо больше, чем в опекунские. Этого и следовало ожидать, ибо когда-то он подвизался официантишкой в Дублине. Было это в те времена, когда Лорд Кинрадди, тот самый, придурковатый, ещё не совсем свихнулся. Как-то раз он, Лорд Кинрадди, поехал в Дублин с целью попьянствовать, и Эллисон поднёс ему виски и потом, говорят, разделил с ним постель. Хотя люди и не такое понарассказывают.
В итоге наш полудурок привёз Эллисона с собой в Кинрадди и сделал своим слугой, и иногда, когда Лорд напивался особенно сурово, так, что бесенята начинали с фырканьем выпрыгивать на него из бутылок виски, он швырял подвернувшуюся бутыль в Эллисона и орал Пшёл вон, чёртов утиральник! да так громко, что вопли его доносились до стоявшего напротив Пасторского Дома и вгоняли жену пастора в краску. И старый Григ, тот, что был раньше пастором в деревне, обращал гневный взгляд на Кинрадди-Хаус, как Джон Нокс16 на Холируд17, и говорил, что, мол, настанет ещё час Божий. И час Божий, действительно, настал – дурачка упекли в психушку, поехал он туда в медсестринском чепчике на макушке, высунув голову из заднего окошка медицинской кареты и крича Кукареку! изредка встречавшимся по пути школьникам, так, что те опреметью кидались домой, напуганные до крайности.
Однако Эллисон к тому времени успел основательно поднатореть в сельском хозяйстве и торговле скотом, особенно – в тонкостях приобретения лошадей, так что попечители имения сделали его в Мейнсе управляющим, и он переехал в дом на ферме и начал присматривать себе жену. Особо никто с ним связываться не хотел – жалкий ирландишка, который и говорить-то на человьем языке не умел и был не из нашей Церкви, но вот Элла Уайт – та была не столь разборчива, да и зубки у неё у самой были ого-го. Так что, когда Эллисон подошёл к ней на празднике урожая в Охенбли и гаркнул Проводить тебя сегодня до дому, дорогуша? она сказала А чо ж. И по дороге домой они прилегли среди снопов, и, надо полагать, Элиссон прикладывался к ней и так и эдак, чтобы накрепко застолбить за собой, уж очень к тому моменту ему приспичило найти женщину.
На следущий Новый год они поженились, и Эллисон решил, что теперь он большой человек в Кинрадди, а может, даже и один из джентри. Но батракам, что жили в лачугах, пахарям и просто бездельникам в Мейнсе – этим до всяких там джентри дела не было, разве что поглумиться, и вот накануне свадьбы они поймали Эллисона, когда он шёл домой, стянули с него штаны, намазали ему смолой задницу и ноги и изваляли в перьях, а потом кинули в уличную канаву с водой – как того требовал обычай. И он обзывал их Сраные шотландские скоты и гневался ужасно, и когда пришло время продлевать найм, он их повыгонял, всю их весёлую шайку, так жестоко он оскорбился.
Но после того случая жил он довольно мирно, он и жена его, Элла Уайт, и у них была дочь, костлявая мелкая девка, для которой, как они полагали, школа в Охенбли была недостаточно хороша, так что она поступила в Академию в Стоунхейвене, и там выучилась, как ничего не бояться и вертеться в спортзале в маленьких чёрных панталончиках под юбкой. Сам Эллисон начал отращивать приличное брюхо, и лицо у него стало красное, крупное, налитое, а глаза – как у кота, зелёные такие глаза, и усы его свисали по обеим сторонам крохотного рта, под завязку набитого вставными зубами, страшно дорогими и красивыми, ещё и позолоченными. И он всегда носил гетры или щеголял в штанах для верховой езды, потому как заделался к тому времени чистым джентри. И завидев на рынке знакомца, он кричал Ба, никак это ты, старый доходяга! и парень жутко тушевался и заливался краской, но не решался ответить, потому что Эллисон был не тем человеком, которого можно безнаказанно задевать. Что до политики, он называл себя «консерватором», однако все в Кинрадди знали, что это означало просто тори18, и дети Страхана, того, что фермерствовал на Чибисовой Кочке, обычно кричали
Синий нос, чернилами срёшь, Рожей на телку Тарру похож!19каждый раз, когда видели проходящего мимо Эллисона. Ибо он подписался в поддержку того парня из Тарриффа, чью корову продали с торгов, чтобы покрыть долги по страховке, и люди говорили, что оба они обычные показушники – и парень с коровой, и сам Эллисон. И за спиной потешались над ним.
Таким был Мейнс, располагавшийся ниже Большого Дома, и Эллисон фермерствовал там на свой ирландский манер, а прямо напротив его хозяйства, спрятавшись среди тисовых деревьев, стояли кирка и Пасторский Дом, кирка – старая, продуваемая сквозняками развалина, где зимой прямо посреди Господней Молитвы порой можно было услышать такой порыв ветра, что, казалось, крыша того гляди улетит, и мисс Синклер, та, что приходила из Недерхилла играть на органе, так вот она чихала, утыкаясь в Книгу Гимнов, и теряла место в нотах, и пастор, ещё прежний, устремлял на неё пылающий взор, больше обычного походя на Джона Нокса.
Рядом с киркой стояла старинная колокольня, построенная еще при римо-католиках, знаменитых негодяях, и была она очень старая, и никто ей уже не пользовался, кроме вяхирей, они влетали и вылетали через узкие щели в верхнем этаже и гнезидились там круглый год, и там всё было сплошь белым от их помёта. В нижней части башни находилось надгробье Коспатрика де Гондешила, того, что убил грифона; он был изваян лежащим на спине, скрестившим руки на груди и с придурковатой кокетливой улыбочкой на лице. И копье, которым он убил грифона, хранилось там же в сундуке под замком, по крайней мере, так некоторые говорили, а другие говорили, что это просто старое тесало времён Красавчика Принца Чарли20. Такой была часовня, но от кирки она стояла отдельно, а сама кирка разделялась надвое – большой зал и малый зал, находились такие, кто называл их «коровник» и «сарай для репы», и посередине стояла кафедра.
Когда-то малый зал предназначался для прихожан из Большого Дома, их гостей и тому подобных джентри, но теперь почти любой, у кого хватало наглости, заходил туда и усаживался, и церковные старосты сидели там с мешками для пожертвований, и ещё молодой Марри, тот, что раздувал органные мехи для Сары Синклер. Окна в малом зале были с тонкими, жутко старыми стёклами, на которых были изображены три девицы – не самые подходящие картинки для церковных витражей. Одна из девиц была Верой, и, ей-богу, вид у неё был дурноватый, ибо стояла она с воздетыми руками и с глазами, как у телушки, подавившейся репой, и наброшеное на неё одеяльце спадало с её плеч, но ей, казалось, было всё равно, и вокруг неё буйно ветвились пергаментные свитки и прочая обычная дребедень.
И вторая девица была Надеждой, выглядела она почти такой же чудноватой, как и Вера, но зато волосы у неё были роскошные, рыжие такие волосы, хотя, возможно, кто-нибудь назвал бы их каштановыми с золотым отливом, и иногда зимой во время утренней службы свет, разлетаясь на брызги в ветвях тисов, стоявших на церковном дворе, проникал в малый зал сквозь рыжие волосы Надежды. И третья девица была Любовью, с толпой голых ребятишек у ног, и выглядела она женщиной доброй и приличной, хотя и была замотана в какие-то дурацкие тряпки.
А вот окна главного зала, хотя и цветные, стояли, однако, без картинок, сроду картинок на них не было – кому они нужны? Только негодяи, навроде католиков, любили, чтобы церковь выглядела, как календарь бакалейной фирмы. В общем, кирка была приличной, голые стены, старинные резные скамьи, некоторые – с мягкими подушками, некоторые – без, и, если мать-природа не расщедрилась на мягкую подбивку для твоего седалища, но в кармане у тебя имелась лишняя монета, ты мог подложить себе подушечку, чтобы устроиться поудобнее. Прямо у самой кафедры, наискось, располагались три скамьи, на которых сидел хор и задавал тон в пении гимнов, и были такие, кто звал эти скамьи «телятником».
Задняя дверь, та, что за кафедрой, вела наружу, через церковное кладбище – к Пасторскому Дому с его хозяйственными постройками, возведённому ещё во времена Старой Королевы, довольно-таки симпатичному, но жутко сырому, как говорили все жены пасторов. Хотя таковы уж жены пасторов, вечно они ноют и не ценят собственного счастья, благополучия и деньжат, которыми их обеспечивают муженьки, раз или два читающие проповедь по воскресеньям и так раздувающиеся от важности, что, кажется, едва тебя узнают, случись повстречаться с ними на улице. Комната пастора располагалась в доме на самом верху, из неё открывался вид на весь Кинрадди, по ночам оттуда были видны огоньки фермерских домов, словно рассыпанные под пасторским окном блестящие песчинки, и флагшток, белевший в вышине между звёзд на крыше Большого Дома. Однако в декабре 1911 года Пасторский Дом пустовал, причём уже много месяцев, прежний пастор умер, а нового ещё не избрали. И пасторы из Драмлити, Арбутнотта и Лоренскёрка приезжали по воскресеньям, обычно до полудня, и справляли службу в Кинрадди. И проповеди эти пасторы читали так, что вполне могли бы не утруждать себя дорогой, видит Бог, без них было бы даже лучше.
А если выйти из кирки через главные двери и немного пройти по дороге на восток – а вдоль дороги этой стояли кирка, Пасторский Дом и ферма Мейнс – то можно было выйти на большой тракт. Он шёл в одну сторону на север, а в другую – на юг, и этот тракт, на который вы только что вышли, пересекала ещё одна дорога – эта шла через Кинрадди до фермы Бридж-Энд, что за мостом. И тут, стало быть, получался перекрёсток, и если пойти налево по большому тракту, то можно было дойти до Чибисовой Кочки, стародавнего ещё хозяйства, надел тамошний был всего акров тридцать-сорок21, нераспаханная пастбищная земля, хотя, ей-богу, настоящего пастбища там было не много, а были там, по большей части, заросли дрока и ракитника и грязь, и водились там в изобилии кролики и зайцы, которые выбирались по ночам на свои вылазки и сжирали посевы, приводя людей в полнейшее отчаяние. Однако же почва там, на Кочке, была неплохая, две тысячи лет её поливали человеческим потом, и большая усадьба за домом и амбарами была чистый чернозём, а не красная глина, прикрытая верхним слоем почвы, как у половины Кинрадди.
Постройкам на Чибисовой Кочке было не больше лет двадцати, однако же они всех страшно раздражали, потому что, хотя дом стоял у дороги – и это было вполне подходяще, если, конечно, тебя не бесило, что невозможно сменить нижнюю сорочку без того, чтобы какой-нибудь дурень не таращился на тебя с улицы в окно – но вот открытый загон для скота располагался между коровником, конюшней и амбаром с одной стороны и фермерским домом с другой, и прямо посреди этого загона желтела высоченная навозная куча из разного помета, перемешанного с соломой, и госпожа Страхан никак не могла простить Чибисовой Кочке исходившую от неё ужасную вонь.
Однако Че Страхан, который там фермерствовал, говорил на это только Тьфу ты, что за вздор? и пускался в рассказы о том, каких ужасных запахов он нанюхался, пока был за границей. Потому что ему, этому Че, довелось попутешествовать вдоволь, прежде чем он вернулся в Шотландию и получил свою последнюю батрацкую плату на ферме Недерхилл. Он ездил на Аляску, искал там золото, но золота нашёл с гулькин нос, и потом фермерствовал в Калифорнии, пока эти самые фрукты не засели у него в печёнках так, что он с тех пор не переносил самого вида апельсинов или там груш, даже консервированных. А потом он отправился в Южную Африку и жил там припеваючи, коротко сойдясь с вождем одного из чёрных племён, который оказался, при том, крайне порядочным человеком. Они с Че боролись как против буров, так и против британцев, и одолели всех, по крайней мере, так рассказывал Че, но те, кто недолюбливал Че, поговаривали, что если уж ему с чем-нибудь и приходилось когда-либо бороться, так это со своим языком, а что до «одолели», так он вряд ли одолеет пенку на миске квашеного молока.
Те, что корчил из себя джентри, не особо его любили, этого Че, потому что был он социалистом и считал, что денег у всех должно быть поровну, и что не должно быть богатых и бедных, и что все люди одинаково хороши. И все эти его идеи насчет денег – это, конечно, была полная дурь, потому что, если бы в один прекрасный день у всех оказалось поровну денег, что произошло бы потом? Да снова – богатые и бедные! Но Че говорил, что, мол, четырём пасторам в Кинрадди, Охенбли, Лоренскёрке и Драмлити платили в прошлом году примерно одинаково, и что у них в этом году? Да опять – более-менее поровну! Так что тебе надо бы поменьше дрыхнуть и получше узнать свет, прежде чем пытаться подловить социалиста на россказнях, а будешь со мной спорить, приятель, получишь в ухо.
По части убеждения Че был большой дока, и драки не любил, если, конечно, его совсем уж не допекали, так что с этим парнем все ладили, хотя и посмеивались над ним. Но, ей-богу, есть ли хоть кто-то, над кем люди не посмеиваются? Мужчиной он был видным, славного роста, широкий в плечах, с красивыми русыми волосами, лоб у него был широкий, нос – что твой плужный нож, и кончики усов он закручивал вверх и вощил на манер германского Кайзера, и он мог остановить бегущего телка-однолетка, ухватив его за рога, так крепок он был в запястьях. И был он из самых рукастых парней в Кинрадди, мог охолостить телёнка, объездить лошадь или заколоть свинью – причем всё мигом, или покрыть тебе черепицей маслобойню, или остричь ребятёнка, или выкопать колодец, и попутно он устали рассказывал бы о том, как вот-вот наступит социализм и все научатся жить в обществе справедливости, а если социализм не наступит, то случится ужасный кризис, и все опять будут жить дикарями Едрить его!
Но люди говорили, что ему бы сперва стоило научить жизни в обществе свою госпожу Страхан, ту, что звалась когда-то Кёрсти Синклер из Недерхилла, а потом уж других поучать. Про неё говорили, что её языком можно полотно резать, а болтовнёй отпугивать попрошаек от дверей, и честное слово, если Че хоть иногда не тосковал по хижине и чёрной девице в Южной Африке, то, значит, не было у него отродясь ни хижины никакой, ни девицы. Он, Че, когда только вернулся из чужих стран, столовался в Недерхилле, и там было две дочери, одна – Кёрсти, а другая – Сара, та, что играла на органе в кирке. Обе были перезрелыми девицами, остро нуждавшимися в мужике, и нужда Кёрсти была особенно отчаянной, ибо, по всему судя, спутался с ней один докторишка из Абердина. Только он своё-то получил, да и оставил её в неловком положении, и её мать, старая госпожа Синклер, от стыда чуть с ума не сошла, когда Кёрсти вдруг разревелась и поделилась с ней этой новостью.
Между тем близилось время нанимать новых батраков, и кого же ещё старый Синклер из Недерхилла мог притащить домой с ярмарки работников, как не Че Страхана, у которого от житья за морями кровь разогрелась, и чтобы распалить его, надо было всего лишь кокетливо подмигнуть, да и того много. Но даже при всём при этом женихаться он совсем не спешил, а только всё крутился вокруг Кёрсти, как кружит вокруг кусочка мяса в капкане лесная ласка, не уверенная, стоит ли ради этого мяса рисковать. Но время шло, и ей-богу, назревало что-то серьёзное.
И вот как-то вечером, когда все поужинали на кухне и старый Синклер, размахивая руками так, будто брызгался водой на реке, пошёл в хлева, старая госпожа Синклер встала, кивнула Кёрсти и сказала Ну, ладно, я ложусь. Ты ведь тоже не будешь засиживаться, Кёрсти? И Кёрсти сказала Нет, и бросила на мать лукавый взгляд, и старая хозяйка ушла в свою комнату, и тогда Кёрсти начала скалиться и заигрывать с Че, а тот был мужчина весьма горячий, и они были одни, так что, наверное, минуты не прошло, как он завалил её на диван прямо там, на кухне, но она прошептала, что это небезопасно. Тогда он снял башмаки, и она тоже, и по лестнице они прокрались вдвоём в комнату Кёрсти, и начали предаваться своим маленьким радостям, когда У-у-ф! ухнула дверь, и в комнату ворвалась старая госпожа Синклер, в одной руке свеча, другая воздета в смятении. Нет-нет, сказала она, так не пойдет, Чаки, дружочек, тебе придется на ней жениться. И всё – у бедняги Че, переминавшегося под гневными взглядами Кёрсти и её матери, выхода уже не было.
Так они и поженились, и старый Синклер поднакопил немного деньжат, и арендовал для Че и Кёрсти Чибисову Кочку, и накупил туда скотины, и там они и осели, и не прошло семи месяцев, как Кёрсти родила, девчушку, вполне себе, по виду, нормального размера и развития, хотя мать её божилась, что родила задолго до положенного срока.
Потом у них родилось ещё двое, оба – парни, и оба – копии Че, те самые детки, что распевали про Тарра Ку при каждой встрече с этим надутым болваном Эллисоном, бодро катившимся по Кинраддской дороге, и ей-богу, от их дразнилки смех тебя так и разбирал.
Прямо напротив Чибисовой Кочки, если перейти через тракт, рыжая глинистая земля круто уходила вверх холмом, по которому ухабистая, засыпанная щебнем дорога вела к ферме Блавири. Прочь от мира, в Блавири, так говорили в Кинрадди, и точно, это была запущенная ферма, одиноко стоявшая на холме, земли акров пятьдесят-шестьдесят22, да к этом – пустошь, расстилавшаяся вверх по холму далеко за Блавири, выше, к обширной и плоской вершине холма, где имелось небольшое озеро, на котором гнездилось не менее сотни бекасов, и поговаривали, что у озера этого не было дна, а Длинный Роб с Мельницы говорил, что глубина его столь же велика, как порочность церковников.
Конечно, нехорошо так говорить о пасторах, какими бы они ни были, но Роб отвечал, что нехорошо так говорить об озере, каким бы оно ни было, а между тем на озере этом плескалась с шелестом вода, мрачный тёмный плес окаймляли камыши и осока, и от воплей бекасов по вечерам закладывало уши, если постоять там при закате. Хотя мало кто приходил туда постоять, потому что рядом с озерцом был кромлех, круг из камней, ещё с древности, некоторые камни торчали стоймя, некоторые валялись, и некоторые клонились – одни в одну сторону, другие в другую, и прямо в центре круга из земли вылезали три больших камня и стояли, покосившись, с умиротворением на плоских своих лицах, будто прислушиваясь в ожидании чего-то. Это были друидские камни, и люди рассказывали, что друиды эти были лютыми бесами в человечьем обличье, жившими в стародавние времена, они забирались на холм и распевали свои мерзкие языческие песни, топчась вокруг этих камней, и если им встречался какой-нибудь христианский проповедник, они выпускали ему кишки, едва тот успевал удивлённо моргнуть. И Длинный Роб с Мельницы говорил, что, мол, если Шотландии чего-то и нехватало, так это возвращения друидов, но это он просто болтал, потому что они, наверняка, были людьми тёмными, свирепыми и совершенно необразованными.
В Блавири уже почти год никто не жил, но теперь, говорили, со дня на день должен был заселиться какой-то Джон Гатри с севера. Ферма была в прекрасном состоянии, амбары и прочие постройки теснились на одной стороне двора, позади них было место для навозной кучи, и по другую сторону двора стоял дом, прекрасный дом для небольшой фермы, в три этажа, с отличной кухней, и между домом и дорогой к Блавири был приличный сад. Тут росли буки, три дерева, один прямо вплотную к дому, и живая изгородь из жимолости летом разрасталась так дивно, что красивее было не сыскать. И если бы люди могли питаться одним лишь запахом жимолости, то доход с этой фермочки был бы ого-го.
В общем, вот эти две фермы – Чибисова Кочка и Блавири – лежали вдоль тракта в сторону Стоунхейвена. А вот если поворотить на восток и пойти дорогой на Охенбли, то справа первым был бы Каддистун, небольшое хозяйство размером с Чибисову Кочку, и такое же старое, скромная фермочка, существовавшая с незапамятных времен. Располагалась она в четверти мили, или около того, от большого тракта, и на проселочной дороге, ведшей к фермерскому дому, с поздней осени и до прихода весны всю жизнь грязи было по колено. Некоторые говорили, что, мол, возможно, этим объясняется, почему у Манро такая шея – сроду он не мог отмыть её от грязи. Хотя другие утверждали, что он никогда и не пробовал. Ферму он арендовал на тринадцать лет, этот самый Манро с юга, родом откуда-то из-под Данди, и росту в нём было добрых шесть футов23, однако ноги у него вечно заплетались, как у ягненка с водянкой в башке, и ступни были здоровенные, подстать его росту. Отроду ему было лет сорок или вроде того, успел он уже облысеть и кожу имел красноватую, свисавшую усталыми складками на щеках и подбородке, и ей-богу, уродливее рожи за всю жизнь не видишь, бедный мужик.
Наверняка, где-нибудь и водились люди, ещё неприятнее, чем Манро, однако, надо полагать, все они сидели в каких-нибудь тюрьмах, а что до Манро, то он был способен хвастаться и с надутым видом разглагольствовать до тех пор, пока окончательно не выводил собеседника из себя. Фермерствовал он на своем небольшом наделе от случая до случая, а земля ведь там была очень даже славная, всё больше тот же чернозём, пласт которого шёл через Чибисовы поля, но только со скверным водоотведением, там всё ещё были старые каменные водоотводы, и чёрта с два управляющий в Большом Доме почесался бы, чтобы их заменить или залатать крышу в коровнике, через которую дождь лился, как через решето, прямо на голову госпожи Манро, если она каким-нибудь непогожим вечером бралась доить коров.
Но доведись кому-нибудь сказать ей, этак с высока, Вот ведь, хозяйка, до чего коровник-то у вас страшенный, она мигом вспыхивала Для таких как мы – в самый раз! И если этот кто-нибудь, по неопытности, соглашался с ней, бедняга, и поддакивал, что, мол, местечко как раз для бедняков, она вновь подскакивала на месте Кто бедняки? Я вам так скажу – мы отродясь ни в чьей помощи не нуждались, хоть мы и не трубим об этом на всю округу, как некоторые – не буду говорить кто, хотя могла бы. И собеседник понимал, наконец, что с этой женщиной не поладишь, и весь Кинрадди над ней потешался, правда, исключительно у неё за спиной. И была она худая, волосы чёрные и острые черные глаза, как у крысы24, а голос такой, что волосы у тебя на загривке подымались дыбом, когда она принималась брюзгливо скрипеть. Однако повитухи лучше неё было не сыскать на много миль вокруг, частенько посреди ночи какой-нибудь несчастный взъерошенный бедолага стучался в её окно Госпожа Манро, госпожа Манро, вы не могли бы пойти к моей жене? И она выходила, одевшись так живо, что ты и свиснуть бы не успел, и ныряла в холод кинраддской ночи, и по-крысиному юрко скользила сквозь неё, и вскоре уже резко и отрывисто отдавала команды в кухне того дома, куда её позвали, успевая заверять роженицу, что дела у той не так уж плохи, бывает куда как хуже, и была проворна, сноровиста и сведуща.
А забавнее всего в ней было то, что она со всей чистосердечностью верила, будто никто про неё слова дурного не говорил, ибо, если доводилось ей услышать хотя бы малейший, лукаво, как бы случайно, оброненный намёк на нечто подобное, она краснела, что твой ревень на унавоженной грядке, и вид у неё становился такой, будто она вот-вот разрыдается, и у собеседника уже начинало щемить сердце от жалости, но в следующий миг она вдруг принималась истошно визжать на Энди или на Тони и глумливо причитать, какие, мол, убогие мозги им, чертям проклятым, достались.
Энди и Тони – это были два дурачка, которых госпожа Манро взяла на содержание из дурдома в Данди, там сказали, они, вроде как, неопасные. Энди был здоровенным неряшливым увальнем, с вечно капающей из приоткрытого рта слюной, чисто жеребенок, у которого режутся зубы, нос его болтался по всей физиономии, а когда Энди пытался говорить, получалась только какая-то белиберда. Из двух он был самым дурным, но очень хитрым, порой он убегал на холмы и стоял там, показывая нос и строя рожи госпоже Манро, та визжала на него, он что-то вопил ей в ответ, а потом пустошью уходил к батрацкому дому на ферме Апперхилл, где пахари давали ему сигареты, а потом начинали издеваться над ним до тех пор, пока он всерьёз не разозлится; и однажды он чуть не зарубил одного из них топором, выхватив его из деревянной колоды. И ночью он прокрадывался обратно в Каддистун, скулил на улице, как побитая собака, и топтался у двери до тех пор, пока те немногие волосы, что ещё оставались на голове у Манро, не подымались дыбом. Но тут госпожа Манро вставала с постели и за ухо втаскивала Энди в дом, и поговаривали, что она стягивала с него штаны и задавала приличную порку, но, может, это и враньё. Она его совсем не боялась, и он её не боялся, два сапога пара.
Так они все и копошились в своём Каддистуне – кроме Тони – ибо своих детей у Манро не было. А Тони, хоть и не был самым бестолковым, однако же имел большие странности. Крупным телосложением он не отличался, была у него рыжая бородка и печальные глаза, и ходил он, низко опустив голову, и вызывал у всех неподдельную жалость, ибо нередко очередная придурь настигала парня прямо посреди большака или в поле, на гребне с брюквой, и он замирал, идиотски глядя в точку несколько минут подряд, пока кто-нибудь, как следует тряханув, не приводил его в чувство. У него были красивые мягкие руки, потому что происходил он не из рабочих; говорили, когда-то он был ученым и писал книги, и всё чему-то учился, учился, пока не доучился до размягчения мозга, и тогда он свихнулся и попал в бедняцкий дурдом.
И госпожа Манро имела обыкновение посылать его за покупками в магазинчик, что находился за фермой Бридж-Энд, и она перечисляла ему, что ей было нужно, разборчиво и понятно, и, может быть, отвешивала время от времени пару затрещин, ну, как обычно это делается с детьми и дурачками. Он слушал её и видом давал понять, что всё запомнил, потом уходил в магазин и возвращался, купив всё в точности, не перепутав ничего. Но однажды, продиктовав, что надо купить, госпожа Манро увидела, что доходяга что-то царапает на клочке бумаги подобранным где-то карандашом. И она отобрала у него бумажку и стала рассматривать, вертела так и сяк, но ничего не смогла в ней разобрать. Поэтому она слегка треснула его по уху и спросила, что там было написано. Однако он только тряс головой, как совершенный идиот, и тянул руки к бумажке, но госпожа Манро живо его угомонила, а когда дети Страханов должны были по пути в школу проходить мимо поворота на Каддистун, она их там поджидала, и дала бумажку старшей девчонке, Маргит, и велела показать господину директору школы и спросить, не означают ли эти какакули чего-нибудь.
И вечером она вышла на дорогу и ждала, когда дети Страханов пойдут обратно, и они принесли ей от директора конверт; она открыла его и нашла записку, в которой было сказано, что запись на бумажке была стенографией, и что означала она, если переписать всё обычным образом, следующее: Два фунта сахара Пиплз Джорнал25 полунции горчицы крысиный яд в жестяной банке фунт свечей жаль думаю не удастся обдурить её на два пенса сдачи в счет дыма вот уж правда скареднее стервы по эту сторона Твида не сыскать. Так что, возможно, Тони был не так глуп, но в тот вечер он остался без ужина; и с тех пор хозяйка не требовала у него его записки.
Шагая дальше на восток по Кинраддской дороге, ты оставлял слева ферму Недерхилл, пять усадеб вмещали её поля во времена крофтеров, до Лорда Кеннета. Но теперь все эти земли были объединены в одну довольно приличную ферму, старый Синклер со своей женой, вечно всем недовольной – не давало ей покоя, что старшая дочь Сара до сих пор была совершенно не замужем – жили в фермерском доме, и в батрацком домике обитали старшина артели, и работник, и ещё одни работник, и в придачу к ним ещё парень. За Недерхиллом спокойно и неторопливо протекал Денбарн, безмятежный в своей низине, рыба в его водах сроду не ловилась, люди говорили, её там попросту не было, хотя дела в Недерхилле и без того отдавали рыбой.
Через просторы обширной пустоши, лежавшей между этой фермой и Чибисовой Кочкой, тянулся след древней дороги, поговаривали, что она была ровесницей Калгака26, того, что от души навалял римлянам в битве у Граупийских гор и прогнал их к чертям собачьим, другие говорили, что это работа друидов, мол, те, кто поставили камни над озером Блавири, проложили и эту дорогу. И ей-богу, видать каменщикам при тех парнях без работы скучать не приходилось, ибо они не поленились возвести ещё один круг из камней – на Недерхилльской пустоши, аккурат посерёдке между двух концов той древней дороги. Но в этом месте до наших дней сохранилось камня два-три, не больше, пахари с Недерхилла божились, что остальные кто-то повыдергивал и раскидал по всему пахотному полю – почва тут была жёсткой и завалуненной, как сердце жены-старухи.
Хотя, если под репу или овёс, то местечко было в самый раз, этот Недерхилл, сено там родилось вполне сносное, но всё равно, по большей части земля – красная глина, для ячменя слишком грубая и сырая, так что, если б не свиньи, которых старая госпожа Синклер откармливала и пускала на продажу в Лоренскёрке, может, муж её никогда бы и не осел там, где в итоге оказался. Его старуха-хозяйка была родом из Гурдона, а всем известно, каковы они, гурдонские рыбаки, эти выжмут деньгу из дохлятины, назовут вонючую пикшу ароматной рыбкой и толканут по шиллингу за пару хвостов. Так вот она была рыбачкой, прежде чем сошлась со старым Синклером, и когда они осели в Недерхилле на одолженные деньги, не кто иной, как она дважды в неделю каталась в Гурдон на повозке, запряжённой маленьким пони, и обратно повозка возвращалась, расточая густую вонь на несколько миль вокруг, гружёная гнилой рыбой для удобрения почвы. И удобрение из неё было что надо, и первые шесть лет или около того урожаи у них были отличные, а потом земля обескровилась, и им пришлось завязать с рыбным удобрением. Но к тому времени уже наладилось у них свиноводство и приносило прибыль, с долгами они расчитались и теперь гребли деньгу лопатой.
Он был совершенно безобидным, старый Синклер, и уже становился некрепок в ногах, и госпожа Синклер вечерами запихивала мужа в кресло, снимала с него башмаки, надевала ему тапочки у очага в кухне и говорила Опять себя не жалел, милёночек ты мой. А он брал её за подбородок и говорил Да всё хорошо, не тревожься… Я ведь всё тот же твой паренёк, а, девонька ты моя? И они замирали, уставившись друг на друга, старые морщинистые дураки, и их дочь Сара, чрезвычайно утончённая особа, конфузилась до крайности, если при этом в доме был кто-нибудь чужой. Но Синклер и его старая жена только качали головами, глядя на неё, и ночью в своей постели жались друг к другу под одеялом, чтобы согреть старые кости, и тихонько вздыхали, горюя, что ни один пригожий парень до сих пор не выказал намерения уложить Сару в свою постель. Она-то всё надеялась, и посматривала по сторонам, и охорашивалась – уже который год, и однажды уже казалось, что забрезжила надежда с Длинным Робом с Мельницы, но Роб был парнем, на женитьбу не настроенным. Господи! Ну, ладно дурачки с Каддистуна, у них, и вправду, мозгов не было, но вот что сказать о человеке при деньгах, который живёт один одинёшенек, сам стелит себе постель и сам печёт свой хлеб, когда мог бы завести жену, чтобы та превратила его в почтенного и солидного мужчину?
Однако Робу с Мельницы было всё равно, что говорили о нём в Кинрадди. Она, Мельница его, стояла дальше по Кинраддской дороге, там, где в сторону уходил просёлок, ведущий на Апперхилл, и Роб обитал там один уже десять лет, вёл свои мельничные дела и читал книги негодника Ингерсолла27, того, что мастерил часы и не веровал в Господа Бога. Он, Роб, всегда держал при мельничном хозяйстве двух-трёх свиней, и чем они только живы были, если он кормил их всего лишь той малостью овса да ячменя, что удавалось поприжать из мешков, которые люди привозили ему на помол? Но никто не стал бы спорить с тем, что хряк у Длинного Роба был из лучших в Мирнсе; и люди везли своих свиноматок со всей округи вплоть до самого Лорекнскёрка, чтобы свести их с этим хряком, роскошной здоровенной зверюгой.
Помимо Мельницы, свиней и кур, у Роба были клейдесдаль28 и шолти29, с которыми он распахивал свои двадцать акров, и пара коров, которые сроду не телились, потому что у Роба вечно не было времени отвести их к быку, хотя, может, и стоило бы ему найти время, вместо того, чтобы обливаться потом и бестолково убиваться, расковыривая жёсткую пустошь за Мельницей и пытаясь превратить её в пахотное поле. Начал он это дело три года назад и с той поры не осилил и половины, пустошь вся была в огромных рытвинах, каких-то прудах и задыхалась от буйно разросшихся кустов дрока с ветками в руку толщиной, так что более дурная затея мало кому приходила в голову. Когда остальной Кинрадди укладывался спать, у Роба на его целине работа была в самом разгаре, и было слышно, как он насвистывает какую-нибудь песенку, будто на дворе девять утра и солнце светит вовсю. Обычно он высвистывал Дамы Испании и Жила-была девчушка и Та, что уложит спать меня, хотя чёрта с два самому Робу приходилось хоть раз укладывать какую-нибудь девицу, что, вполне вероятно, для девицы было к лучшему, ибо этого парня она вряд ли часто видела бы рядом с собой в постели.
Ибо Роб после первой же ночи с ней чуть свет уже был бы на ногах и вывел бы клейдесдаля или шолти, они втроём были лучшими друзьями, правда, до тех пор, пока четвероногие твари не забредали туда, куда не надо, или отказывались шагать туда, куда было нужно Робу; и тогда он выходил из себя и обзывал их всеми последними словами, какие только мог припомнить, так что пол-Мирнса его слышало; и так он нахлестывал лошадей, что соседи начинали говорить, что пора, мол, заявить в полицию о жестоком обращении с животными, хотя умел он и ладить с животиной, и обычно через минуту они с конягами уже опять были лучшими на свете друзьями, и когда случалось ему отлучиться в кузницу в Драмилти или к столяру в Арбутнотт, лошадки, завидев его, мчались навстречу с другого конца поля, а он слезал с велосипеда и угощал их кусками сахара, который специально покупал и носил с собой.
Он считал себя большим знатоком лошадей, этот Роб, и, видит Бог, свои байки о лошадях он мог травить, пока у тебя ум не заходил за разум, при этом сам он мог продолжать их бесконечно, этот длинный жилистый парень. Он был, и вправду, высокий, может, тонковат в кости, но при этом в плечах широк, с некрупной головой и тонким носом, и с глазами, дымчато-голубыми, как железный лемех морозным зимним утром, всегда блестящими, и с длинными усами цвета зрелой пшеницы, свисавшими по сторонам рта, так что старый пастор говорил Робу, будто тот, мол, походил на викинга, и Роб отвечал Очень хорошо, пастор, до тех пор, пока я не выгляжу как поп, я собой вполне доволен и смело могу дальше пробивать себе дорогу в этом мире, и пастор говорил, что Роб дурак и безбожник, и что смех его то же, что треск тернового хвороста под котлом30. А Роб говорил, что он лучше будет терновым хворостом, чем паразитом, потому что не верил в пасторов и в церкви, он набрался всего этого в книгах Ингерсолла, хотя, ей-богу, если с логикой у того парня было так же плохо, как с часами, которые он делал, то опора в жизни из него была скверная. Но Роб говорил, что всё с ним было в порядке, и что, если бы Христос пришёл в Кинрадди, то на Мельнице его всегда были бы рады угостить с дороги или налить кружку молока, но вот чёрта с два он получил бы хоть что-нибудь в Пасторском Доме. Таковы были Длинный Роб и дела на Мельнице, и некоторые говорили, что вовсе он был не таким, как про него сплетничали, а другие говорили, что ещё как был, и что он ещё и не таким был.
Над Мельницей возвышался холм Апперхилл, увенчанный небольшим лиственничным лесом, и говорили, что лет сто назад там теснились пять крофтерских наделов, пока Лорд Кеннет не снес тамошние постройки, не выкинул крофтеров из прихода и не построил одну большую ферму Апперхилл. А двадцать лет спустя сын одного из тех крофтеров вернулся и арендовал это место, имя ему было Гордон, но для краткости все звали его, по названию фермы, Аппрамс, и ему это не нравилось, ибо он почти что стал джентри с тех пор как обосновался на этой огромной ферме и забыл бедняка отца, который рыдал как ребенок, уходя прочь из Кинрадди той ночью, когда Лорд Кеннет всех их вышвырнул. Был этот Гордон некрупным человечком с белым лицом, волосы у него были длинные и жидкие, нос торчал не прямо, а кособочился куда-то на сторону, усов он не носил, и ноги с руками у него были маленькие; и он любил ходить, заправив брюки в гетры, и носил с собой небольшую палку, и глядел гордо, что твой кочет на навозной куче.
Госпожа Гордон была стоунхейвенской барышней, её отец работал на почте каким-то чиновником, но – Господи! – послушать её, так он почту сам и изобрел, да ещё и патент оформил, не меньше. Была она здоровенная, как дебелая свинья, но одевалась всегда хорошо, и глазами у неё были рыбьи, точно как у трески, и она всё время пыталась говорить на английский манер и двух своих дочерей, Нелли и Мэгги Джин, тех, что ходили в Стоунхейвенскую Академию, тоже заставляла говорить по-английски. И – Господи Боже мой! – какую дребедень они несли, порой встретишь этих крошек на дороге и спросишь Ну, Нелли, как там у твоей мамы курочки несутся? и девка эта могла ответить что-нибудь навроде Нынче не слишком здоровенно31 и была при этом так горда собой, что ты едва сдерживался, чтобы не пристроить мелкую крысу поперёк колена и малость не отшлепать.
Хотя у самой госпожи Гордон семья была – птичка капнула, однако, послушав госпожу Гордон, можно было подумать, что она высиживала детей в месяц по выводку, начиная с первого дня замужества. Вечно от неё было слышно Я Нелли вот как растила… или И один специалист в Абердине сказал, что Мэгги Джин… пока она так не доставала собеседников, что те зарекались хотя бы словом ещё раз обмолвиться о детях в пределах мили вокруг Апперхилла. Но Роб с Мельницы, грубиян, как-то раз поглумился над ней, да ещё прямо в глаза, пустившись рассказывать такую историю: А вот я как-то раз возил своего хряка к одному специалисту в Эдинбург, так тот аж подскочил и как давай распинаться: «Мистер Роб, это совершенно необычный хряк, безумно деликатный, и ТАКОЙ умный, вам следует отдать его учиться в Академию, и когда-нибудь он добудет вам почет и всеобщее уважение». И госпожа Гордон, услышав это, вся вспыхнула, покраснела и, забыв свой английский, сказала, что Роб – хамло, каких свет не видывал32.
В придачу к двум девкам у Гордонов имелся сын, Джон, такой гнусный гад, какого редко встретишь, он уже успел втянуть в неприятности двух-трех девиц, и это при том, что ему едва исполнилось восемнадцать. Правда, с одной из них его поджидал неприятный сюрприз, её братец был садовником где-то в Гленберви, и, прослышав о случившемся, он явился в Апперхилл и отловил молодого Гордона возле скотного двора. Ты будешь Джок? сказал он, а молодой Гордон сказал Держи, на хер, свои руки при себе, а парень сказал Конечно, только сперва вытру их о грязную тряпку, и с этими словам загрёб с земли коровью лепёху и размазал её по всему молодому Гордону, а потом валял его в навозной канаве до тех пор, пока тот не приобрел такой вид, от которого стошнило бы свинью за ужином.
На шум прибежали мужики из батрацкой хибары, но увидев, что неприятность приключилась всего лишь с молодым Гордоном, только посмеялись, встав вокруг и крича друг другу, что, мол, тут в навозной канаве валяется целая тачка отличного навоза. А поскольку парень из Драмлити, помня о сестре и её позоре, не был настроен быстро прекращать мучения молодого Гордона, то после этого случая целую неделю молодой Гордон выглядел, как полудохлый кот, а вонял – как совершенно дохлый, вот же был горький удар по самолюбию хозяйки Апперхилла. Она примчалась к хибаре и принялась наскакивать на старшину артели, серьёзного и хваткого молодого горца, Юэна Тавендейла Почему вы не заступились за моего Джони? и Юэн сказал Меня сюда нанимали старшиной артели, а не нянькой, он был дерзкий и грубый, невозмутимый до крайности, но при том работник отменный, люди говорили, он нюхом чуял погоду и был землеробом до мозга костей.
Ну, а восьмое хозяйство в Кинрадди трудно и хозяйством-то было назвать, ибо была это ферма Пути, что по Кинраддской дороге, на полпути между Мельницей и Бридж-Эндом. Всего хозяйства там было домишко в две комнаты33, да теснившиеся позади него несколько сараюшек, где старый Пути держал корову и ослика, почти такого же старого, как он сам, и, ей-богу, на вид раза в два симпатичнее хозяина. И люди говорили, что осёл этот прожил у Пути так долго, что стал заикался каждый раз, когда приходила ему фантазия покричать. Потому что старый Пути был, наверное, самым ужасным заикой из всех, которых когда-либо слышали в Мирне, и самым ужасным в этом ужасе было то, что он даже не догадывался о своём заикании, и время от времени ему удавалось убедить какого-нибудь пастора, устраивавшего где-нибудь в округе очередной общественный концерт, дать ему поучаствовать. И тогда он взбирался на сцену, старый дурень на трясущихся ногах, и декламировал Тттруслиииииивввввый ссссереньккккй ЗВЕРЕК, вввввелллик жже тттттввввой И-ИСПУГ34 или ещё какой-нибудь стих в том же духе, и слушать его было чистой мукой.
Говорили, что прожил он на своей ферме добрых пятьдесят лет, а до этого его отец арендовал маленький надел на землях Кочки, и едва ли нашлась бы живая душа, знавшая, какое у Пути имя, а может, он и сам его запамятовал. Он был старейшим жителем Кинрадди и очень этим гордился, хотя чего уж особо-то гордиться, если ты прожил всю жизнь в сыром скверном домишке, куда, ей-богу, козёл не зайдёт нужду справить. Был он сапожником, этот старик, и сам себя величал Башмачником35, старомодное словечко, над которым все потешались. Волосы у него были седые, вечно спадавшие на уши, и вполне возможно, что он мылся на Новый год и на свой день рождения, но уж точно не чаще, и если кто-нибудь когда-нибудь видел на нём что-то, кроме серой рубашки с красным воротом, то этот кто-то явно хранил увиденное в страшном секрете.
На ферме Бридж-Энд, что располагалась за истоком Денбарна, хозяйствовал Алек Матч, он приехал сюда из Стоунхейвена, и люди говорили, что был он по уши в долгах, и с таким грузом на шее, как его обжора жена, это, чёрт побери, было не удивительно. Великий трудяга был Алек, и Бридж-Энд – не самая плохая ферма в Кинрадди, хотя земля и сыровата в том месте, где поля фермы граничат с Апперхиллом. Конюшная там была на две пары лошадей, но Алек держал не больше трёх коняг, говорил, что ждёт, пока семья разрастётся, прежде чем взять пару для третьей животины. И семья ждать не заставляла, ибо, хотя ни на что другое госпожа Матч была не способна, однако же редкий год проходил без того, чтобы она не лежала в постели с новорождённым младенцем, Матч уже привык выволакивать себя посреди ночи из постели и мчаться в Берви за доктором. И доктор, это был старый Мелдрум, подмигивал Алеку и кричал Приятель, да ты, никак, снова? и Алек говорил Чёрт, да нынче только глянешь на бабу – как она уже на сносях.
И некоторые говорили, что он, наверное, глаз со своей хозяйки не сводил, во что, правда, трудно было поверить, ибо она отнюдь не была красавицей, косоглазая, с ленивым взглядом, и ничто не могло её взволновать, то есть вообще, даже если бы все её пять детей разом завопили «Караул!», дым попер бы из очага в комнату, обед бы сгорел, скотина выбралась бы из загона и принялась жевать развешенное после стирки белье. Она бы только сказала Да и ладно, через сто лет после того, как я помру, это вообще будет неважно, и прикуривала сигаретку, ну, чисто беспризорница, ибо она всегда таскала при себе пачку этого добра, и пол-Мирнса судачило про неё и её сигареты.
Из пяти детей в этой семье двое были мальчишки, самому старшему – одиннадцать, и лица у всех пятерых были точь в точь как у Матча – широкие и симпатичные, сужающиеся к подбородку, как у сыча или лисицы, и с большими ушами, похожими на ручки сливочника. У самого Алека уши были таковы, что, поговаривали, будто летом он ими отмахивался от мух, и однажды он ехал домой на велосипеде из Лоренскёрка, пьяный в стельку, и, спускаясь с крутой горки, что перед мостом через Денбарн, принял речку за широкую дорогу и с разгону промчался мимо моста вниз к реке, и с высоты футов в двадцать36 сверзился вверх тормашками на сырой глинистый берег; и впоследствии он частенько говорил, что, если бы не шлёпнулся на ухо, то наверняка бы вышиб себе мозги, хотя Длинный Роб с Мельницы смеялся и говорил Вышиб мозги? Господи, Боже мой, Матч, вот уж это тебе никогда не грозило!
Таков был Кинрадди холодной серой зимой одна тысяча одиннадцатого года, и новый пастор, тот, которого выбрали в начале следующего года, позже говорил, что это было само воплощение шотландской деревни, зачатой между огородом и дивным кустом шиповника под крышей дома с зелёными ставнями37. И что он хотел этим сказать, догадывайся сам, коль есть у тебя охота ломать голову над загадками и всяким вздором, ибо никаких домов с зелёными ставнями во всём Кинрадди отродясь не бывало.
Песнь
I Пахота
Ниже, вокруг того места, где лежала на земле Крис Гатри, июньские вересковые пустоши перешёптывались, и шелестели, и встряхивали своими накидками, жёлтыми от цветущего дрока и слегка присыпанными лиловым – вереском, ещё, впрочем, не вошедшим в полное буйство цвета. На востоке, в кобальтовой сини неба, видны были отблески Северного моря – это в Берви, и могло статься, что ветер в тех краях через час-другой переменился бы, и ты бы почувствовала, как всё вокруг меняется, и услыхала, как он, ветер, поёт, словно тронутые струны, принося с просторов моря струящуюся прохладу.
Однако уже который день подряд ветер дул с юга, игриво встряхивал вересковые пустоши и неспешно взбирался на сонные Грампианы, заросли ситника вокруг озера клевали верхушками и трепетали, когда его рука проходилась по ним, но он приносил больше жара, чем прохлады, и все поля иссохли, истощились, красная глинистая земля Блавири призывно раскрывала свои борозды в ожидании дождя, который, казалось, никогда не прольётся. Здесь наверху холмы поражали красотой и жаром, но сенокосное угодье всё растрескалось от засухи, и на картофельном поле за сараями ботва уже вся поникла, рыжая и ржавая. Люди говорили, такой засухи не было с восемьдесят третьего, а Длинный Роб с Мельницы говорил, что по-крайней мере в этом Гладстон38 точно не виноват, и все смеялись, кроме отца. Бог знает почему.
Некоторые говорили, что на севере, ближе к Абердину, дожди лили как из ведра, так что Ди вышел из берегов, и дети вылавливали застрявших на мелоководье лососей, и всё это, наверное, было просто восхитительно, однако ни единого всполоха грозовых туч так и не блеснуло над холмами, дороги, которыми ходишь в кинраддскую кузницу или к Денбарну, покрывались волдырями от жары, и пылищи на этих дорогах было столько, что автомобили катились, пыхтя, как кипящие чайники в клубах пара.
И так им и надо, говорили люди, они вечно на остальных плюют, эти говнюки на машинах; один из таких две недели назад чуть не переехал Уота Страхана, так затормозил напротив Чибисовой Горки – аж колёса завизжали, Уот завыл, как кот с колючкой под хвостом, а Че вышел размашистым шагом и схватил водителя за плечо. И Ты какого же чёрта творишь? спроил Че. И водитель, он был наряжен щёголем, краги на ногах, надвинутая на глаза шляпа, сказал Следи за своими щенками, чтобы не болтались по дороге. И Че сказал Следи за своим языком, чтобы он был повежливее и залепил парню-автомобилисту по уху, и тот кувырком полетел в пыль, и госпожа Страхан, та, что старшая дочь из Недерхилла, выскочила на улицу, вереща Господь Всемогущий, ты же убил его, дубина стоеросовая! а Че только засмеялся и сказал Не боись! и ушёл.
Но госпожа Страхан помогла щёголю подняться, отряхнула его, почистила щеткой и извинилась за Че, очень вежливо. И единственная благодарность, которую она получила, была такова, что Че прислали повестку с предписанием явиться в Стоунхейвен, обвинили его в нанесении побоев и оштрафовали на фунт, и Че вышел из суда, говоря, что нет справедливости при капитализме, и что революция скоро сметёт его коррумпированных прислужников. И, вполне возможно, что так оно и случится, говорил Длинный Роб с Мельницы, но, ей-богу, пока что примет грядущей революции было так же мало, как намёков на дождь.
Возможно, из-за этой засухи случалась в те дни добрая половина всех раздоров в Долине39. Нельзя было пройти по дороге, не увидев парней с какой-нибудь фермы, подпиравших плечами ворота и злобно уставившихся на небо, или дорожных ремонтников, бедолаг, махавших лопатами подле своих гравийных куч и истекавших ручьями пота; и, казалось, единственными, кому повезло, были пастухи на холмах. Но когда пастухам кричали, чтобы попенять им за их везение, те клялись, что тоже все измучились от жары, что источники в холмах, рядом с которыми паслись стада овец, пересохли или иссякали прямо на глазах, и овцы начинали бестолково бродить, и блеять, и бесить пастуха до тех пор, пока он не отгонял их к другому ручью, который, между прочим, находился в нескольких изнурительных милях ходу. Так что все были на взводе, неотрывно глядели на небо, и пасторы по всей Долине возносили молитвы о ниспослании дождя в промежутках между молебнами об армии и ревматизме Принца Уэльского. Но в смысле дождя толку от их усилий было мало; и Длинный Роб с Мельницы говорил, что, насколько он слышал, c армией и ревматизмом, по большей части, всё тоже оставалось без изменений.
Возможно, отцу следовало получше следить за своим языком и оставаться жить в Эхте40, там дожди лили не переставая, отличный край в смысле дождя – Абердин, дождь там льёт день и ночь, вымачивая всё насквозь и крутясь вихрями над Городищем41 и Холмом О’Фер в том дивном северном краю. И мать порой вздыхала, глядя за окно в Блавири, Ни один край не сравнится с Абердином, и людей не найдешь лучше тех, что живут на Доне42.
Она, мать, прожила на Доне всю жизнь, она родилась в Килдрамми43, отец её был пахарь, зарабатывал он не больше тринадцати шиллингов в неделю, и у него было тринадцать ртов в семье, вероятно, для строгой пропорции. Но мать говорила, что жили они прекрасно и со всем справлялись, никогда она не была так счастлива за всю свою жизнь, как в те дни, когда топала босыми ногами по дороге в маленькую школу, угнездившуюся под уютными холмами. И в девять лет она бросила школу, и собрали ей корзинку, и она сказала своей матери «пока», и отправилась на свою первую работу, опять же босиком, без башмаков, она не носила обуви до двадцати лет. Тогда, в первый раз, это была не совсем заправдашняя работа, мать ничего такого не делала, кроме как гоняла ворон с полей одного старенького фермера и спала на чердаке, но ей очень всё нравилось, навсегда она запомнила пение ветров в полях в дни её юности, и бестолковое блеяние ягнят, которых она пасла, и то чувство, когда ощущаешь землю пальцами ног. Ох, Крис, милая моя девонька, есть вещи получше твоих книжек и уроков, или любви, или постельных дел, есть земля с её лесами, полями и холмами, она вся твоя, а ты – её, пока ты ещё ни ребенок, ни женщина.
В общем, мать в ту пору работала на усадьбах, была она жизнерадостная и добрая, ты это просто знала, она виделась тебе вся в лучах солнечного света, так, будто ты смотрела на неё издалека сквозь тоннель минувших лет. На втором месте она задержалась надолго, лет семь или восемь там проработала, пока не встретила Джона Гатри на соревновании пахарей в Питторди. И она частенько рассказывала про тот день Крисс и Уиллу, соревнование вышло так себе, ничего особого, лошади скверные, а пахота ещё хуже, почва грубая, над бороздами ветер завывал, так что Джин Мёрдок уже почти собралась уходить домой.
И тут настал черёд симпатичного молодого парня с рыжей шевелюрой и самыми сильными и ловкими ногами, какие ты только видывала, лошади его были убраны ленточками, ладные и живые, и как только он взялся за пахоту, сразу стало ясно, что приз он увезёт с собой. И он его увёз, молодой Джон Гатри, и не только приз. Ибо, уезжая с поля верхом на одной из лошадей, он похлопал вторую по спине и крикнул Джин Мёрдок, сверкнув неулыбчивым цепким взглядом Хочешь – запрыгивай. И она воскликнула в ответ Ещё как хочу! и ухватилась за гриву лошади и повисла на ней, болтаясь, пока рука Гатри не подхватила её и не устроила надёжно на лошадиной спине. Так что с соревнования пахарей в Питторди эти двое уехали вместе, Джин сидела на собственных волосах, были они золотистые и длинные, и смеялась, глядя на серьёзное, сосредоточенное лицо Гатри.
Так началась их совместная жизнь, она была с ним приветлива и добра, но он не смел к ней прикоснуться, порой эта её приветливость так его допекала, что лицо его чернело от злости на Джин. Однако через года два-три они, работая без устали, скопили достаточно, чтобы накупить всякой утвари и мебели, и, наконец, поженились, а потом родился Уилл, а потом и сама Крис родилась, и Гатри арендовали ферму в Эхте, звалась она Кернду, где и осели на много лет.
Зимы сменялись вёснами, летние дни осенними, стены Городища то нахохливались от мороза, то нежились на солнце, а жизнь всё распахивала свои борозды и погоняла своих лошадей, и суровость всё более затвердевала, твёрдая и холодная, в сердце мужа Джин Гатри. Но блеск её волос всё ещё волновал его, Крис порой слышала, как он, уединяясь с ней, кричал в агонии, а лицо матери постепенно становилось каким-то непонятным, вопрощающим, взгляд её был обращён в далёкое прошлое, в те вёсны, которых ей уже не увидеть никогда, они были драгоценны и полны радости, с Крис или Уиллом она ещё могла поцеловать и на последний краткий миг удержать их. Потом родился Дод, потом Алек, и беззаботное лицо матери отяжелело. Однажды ночью они, дети, слышали, как мать кричала на Джона Гатри Четверо в семье – этого довольно. Больше не будет. И отец гремел на неё, как он это мог Довольно? У нас, женщина, будет столько, сколько Господь пошлёт по милости Своей. Смотри у меня.
Он ничего не делал против Божьей воли, отец, и, знамо дело, на Алеке Бог не остановился, послав близнецов, которые родились семь лет спустя. Мать проходила беременность с незнакомым выражением на лице, прежде чем они появились на свет, она утратила свою приветливую радостность, и однажды, кажется, ей тогда занедужилось, и отец начал говорить, что надо, мол, организовать доктора и всё необходимое, она вдруг сказала ему Да не беспокойся. Наверняка твой друг Иегова обо всём позаботится. Отец, казалось, заледенел, потом лицо его потемнело; он не произнес ни слова, и Крис удивлялась этому, вспоминая, как он взбеленился, когда Уилл без задней мысли произнёс это слово всего неделю назад.
Уилл услышал это слово в Эхтской кирке, где старосты сидят с выбритыми подбородками, держа мешки для пожетвований между коленями, ожидая, пока закончится проповедь, чтобы пройти медленным, степенным шагом по рядам скамей, слушая, как пенни скудости смущенно звякает о трехпенсовик достатка. И Уилл в одно из воскресений, борясь с одолевавшим сном, услыхал слетевшее с губ пастора слово Иегова и с тех пор благоговейно хранил, полюбив за красоту и великолепие, пока не нашлась бы вещь или человек, или животное, достойное этого слова, стройного, внушительного и величественного.
Так вот, было это летом, в пору блох, слепней и здоровенных жуков в полях, когда молодые бычки вдруг пробуждаются от дремотного жевания и кидаются очумело и бестолково носиться наперегонки, если слепни, прокусывая шерсть и шкуру, впиваются им пониже крестца. Эхт в тот год оживлённо кипел топотом стад, треском ломавшихся ворот, плесканием бычков в прудах и, наконец, жалобными стонами Нелл, старой лошади Гатри, когда её затянуло в водоворот Хайлендских быков и брюхо её прорвалось, как гнилая брюква, от удара огромного изогнутого рога.
Отец увидел случившееся с дальнего конца поля, где они косили сено и складывали снопы в копны, и выругался Чёрт тебя побери! и побежал, быстро, как он умел, к стонущей бесформенной груде, которой теперь была Нелл. И на бегу он подхватил с земли косу и, приблизившись к Нелл, снял лезвие с рукояти и сокрушенно произнёс Бедная девочка! и Нелл застонала, роняя с губ кровавую пену и обливаясь потом, и закинула голову, выворотив шею, и отец вонзил ей в шею косу и пилил до тех пор, пока она не умерла.
Таким был конец Нелл, отец дождался, пока сено сложили в копны, а потом отправился в Абердин покупать новую лошадь, Бесс, и вечером приехал домой верхом на ней, встреченный восхищённым взглядом Уилла. И Уилл взял лошадь, напоил её и отвел в стойло, где раньше спала Нелл, дал ей сена и пригорошню овса, и начал чистить её, от холки до пятки, и проходился щеткой по её роскошному выпуклому животу и по хвосту, длинному и волнистому. И Бесс стояла, жуя овёс, и Крис в дверях прислонилась к косяку со своей «Латинской грамматикой» в руке. Так, длинными, сильными взмахами, счасливый, Уилл оглаживал её, пока не добрался до хвоста, и когда он поднял щётку шлёпнуть Бесс по боку, чтобы она сдвинулась к другой стороне стойла и он бы завершил чистку, вспыхнуло в его голове то прекрасное слово, что он трепетно берег. Подвинься, Иегова! прикрикнул он, шлёпнув лошадь, и Джон Гатри через весь двор расслышал это слово и пулей вылетел из кухни, на бегу смахивая с бороды крошки овсяного печенья, и, промчавшись через двор, оказался в конюшне.
Однако не следовало ему колотить Уилла так, как он его поколотил, тот упал к копытам лошали, и Бесс повернула голову, роняя овёс, и посмотрела на Уилла сверху вниз, на его лицо, всё в крови, взмахнула хвостом и потом стояла неподвижно. А Джон Гатри отволок сына в сторону и больше не обращал на него внимания, а вместо этого взял щётку и скребницу и прикрикнул Тпру, девочка! и продолжил чистку. Крис до этого стояла и плакала, отворачиваясь и пряча лицо, но теперь она решилась посмотреть на валявшегося Уилла. Тот медленно сел, лицо было в крови, и Джон Гаттри начал говорить, не глядя на него и продолжая чистить Бесс.
И запомни, дружок, если я ещё хоть раз услышу, что ты снова поминаешь имя своего Создателя всуе, если хоть раз услышу, что ты опять произносишь это слово, я тебя охолощу. Запомни. Охолощу, как ягненка.
Поэтому Уилл ненавидел отца, ему было шестнадцать, уже почти мужчина, но отец всё ещё мог заставить его плакать как ребёнка. Иногда он вышёптывал Крис на ухо свою ненависть, когда они ночами лежали в своих кроватях в комнате под самой крышей, на верхнем этаже, и осенняя луна плыла над Городищем, и чибисы свистели над землями Эхта. И Крис закрывала уши и вслушивалась, поворачиваясь то одной щекой к подушке, то другой, и ненависть тоже то охватывала её, то отступала совсем, ненависть к отцу, к этой земле, к жизни в этом краю – о, если бы она тогда знала!
Познакомившись с книгами, она научилась уходить сквозь них в волшебную страну, лежавшую далеко от Эхта, где-то за тридевять земель, где-то на юге. И в школе учителя писали про неё, что она умная девочка, и Джон Гатри говорил, что, если она будет как следует заниматься, то выучится на кого захочет. Со временем из неё могла бы выйти учительница, и он гордился бы ею, нашептывало Крис то лучшее, что она унаследовала от отца Гатри, но та часть её, что была от Мёрдок, заливалась смехом и сияла беззаботным милым личиком. Однако всё дальше и дальше отстранялась она от этого заливистого смеха, собранная, целеустремлённая, она любила слушать про разное, что рассказывали на истории и на географии, редко ей казались смешными странные имена и названия городов навроде Фужер и Кагор44, от которых остальные ученики хохотали до колик. И на арифметике она тоже показывала выдающиеся успехи, складывала в уме огромные числа и всегда была быстрее всех в классе, так что ей присвоили звание первой ученицы и вручали награды, за четыре года у неё было четыре награды.
И одна книга казалась ей совершенно дурацкой, это была Алиса в Стране Чудес, ерунда какая-то. Была ещё другая, Что Кэтти делала в школе45, и она обожала Кэти, и завидовала ей, и хотела, как Кэти, жить в школе, вместо того чтобы тащиться зимними вечерами по слякоти помогать возить навоз из коровника, чтобы запах дерьма бил – ох ты! – прямо в лицо. И была ещё третья книга Риенци, последний римский трибун, и она местами была хороша, а местами очень утомительна. У него была очень симпатичная жена, у этого Риенци, и они с ней спали, она лежала, обхватив его за шею своими белыми руками, когда римляне пришли, чтобы, наконец, его прикончить. И четвёртая книга, подаренная ей незадолго до того, как в Кернду появились близнецы, называлась Смешные рассказы из шотландской жизни, и – Господи! – если эта чушь была смешной, то, наверное, она родилась на свет полной тупицей.
И это были все её книги, кроме учебников, и все книги в Кернду, не считая Библий, оставленных им бабушкой, одна для Крис и одна для Уилла, и в той, что для Крис, было написано Моей дорогой Крис: Доверяйся Богу и живи по правде. Потому что бабушка, она была мамой отца, не маминой мамой, была очень религиозной и каждое воскресенье, дождь или солнце – не важно, топала в Эхтскую кирку, четыре или пять пасторов сменились, пока она была там прихожанкой. И одного пастора она не могла простить за то, что он говорил не БОГ, как приличные люди говорят, а БОХ46, и это был настоящий дар небес, когда он подхватил простуду, слёг и быстренько скончался; а может, это его настиг суд Божий.
Такой была Крис и её книги, и школа, две Крис жили в ней, борясь за её сердце и терзая её. То ты ненавидела этот край и грубую речь людей вокруг, и учеба казалась такой чудесной и замечательной; то вдруг на другой день ты просыпалась, слыша где-то за холмами крики чибисов, всё дальше и дальше, и сердце твоё рыдало, запах почвы в лицо, и чуть не слезы на глазах – до чего же красива и дивна шотланская земля и эти небеса над нею. Ты видела их лица в отсветах огня, отца, и матери, и соседей, прежде чем зажигались лампы, усталые и добрые, дорогие и близкие лица, и тебе хотелось знать те слова, которые они когда-то знали и произносили, забытые ими в юности, на заре их жизней, шотландские слова, способные поведать твоему сердцу, как они впивались руками в тяжкие труды дней своих, в бесконечную свою борьбу, по капле выжимая её плоды. А в следующий миг это проходило, ты снова становилась такой английской, к тебе возвращались английские слова, такие острые и чистые и точные – до сроку, до сроку, пока они не начинали выскальзывать из твоего рта так гладко, что ты вдруг понимала – этими словами не скажешь ничего, что действительно стоило бы сказать.
Однако Крис участвовала в конкурсе на стипендию, выиграла его и принялась за спряжение латинских глаголов, совсем не трудных по первости, Amo, amas, amat – люблю я всех девчат, а потом ты хохотала, когда директор нечаянно сам так сказал, и он кричал Тихо! Тихо! но при этом был доволен и улыбался тебе, и было хорошо, до мурашек, и ты чувствовала себя выше всех остальных девочек, которые не учили латынь, если вообще что-нибудь учили, и были кухарками до мозга костей. А потом начался французский, очень сложный, хуже всего было u; и один инспектор приехал в Эхт, и Крис от стыда чуть не провалилась сквозь землю, когда он заставил её выйти к доске и говорить ю-ю, ю-ю, бю-ютон. И он говорил, Сложи губы так, будто собираешься сисьтеть, но не систи, а скажи «ю-ю, ю-ю, ю-ю». И она делала, как он просил, она чувствовала себя курицей с застрявшим в горле камнем из-за этого инспектора, он был анличанином, со страшным пузищем, и он не мог сказать «свистеть», только «сисьтеть».
Потом он пошел садиться в двуколку, которая ждала его, чтобы отвезти на станцию, он вышел и забыл свой дорогой кожаный портфель, и директор увидел это и закричал Живо, Крис, беги за инспектором, отнеси ему портфель. Она побежала и догнала его у спортплощадки, он подозрительно уставился на неё и сказал А? потом издал смешок и опять сказал А? а потом Пасиб. И Крис пошла обратно к кабинету директора, директор ждал её и спросил, дал ли ей инспектор что-нибудь в благодарность, и Крис сказала Нет, и директор был крайне разочарован.
Впрочем, все знали, что англичане ужасно жадные и подлые, и не умеют нормально говорить, и что они трусы, что они изменой схватили Уоллеса и убили его. Но их потом основательно поколотили при Бэннокбёрне47, Эдуард Второй ни разу поводьев не натянул, пока не доскакал до Данбара, и с тех пор англичан всегда били во всех войнах, кроме Флоддена, и под Флодденом они опять же взяли верх изменой, как про то поется в Цветах лесов48. Крис всегда душили слезы, когда играли эту песню – и очень многие пели её на приходском концерте в Эхте – потому что она была печальной, в ней были слезы по парням, что так и не вернулись к своим девушкам, ждавшим их на жнивье среди снопов, и о девушках, которые так и не вышли замуж, а сидели и смотрели на юг, в сторону английской границы, где их парни лежали, все в крови и грязи, с окровавленными килтами и в расколотых шлемах. И она написала сочинение на эту тему, рассказав в нём, как это всё приключилось, директор сказал, что сочинение получилось прекрасное и что когда-нибудь ей следует попробовать писать стихи, как миссис Хеманс49.
Но потом, сразу после сочинения, родились близнецы, и матери было так худо, как ещё никогда не бывало. Она совсем расхворалась и рыдала, укладываясь в постель, когда пришла пора рожать, Крис часами кипятила воду в чайниках, а потом принесли полотенца, заляпанные чем-то, на что она не смела посмотреть, она быстро выстирала их и повесила сушиться. Вечером приехал доктор, он пробыл у них всю ночь, и Дод с Алеком дрожали и плакали в своей комнате, пока отец не поднялся и жестоко их не отшлепал, им что-то было нужно, но они не решились попросить. И отец опять спустился по лестнице, проворный и быстрый, как всегда, хотя он не спал уже часов сорок, и закрыл дверь в кухню, и сидел, сжав голову ладонями, и стонал, и говорил, что он жалкий грешник, Господи, прости ему похоть плоти его, ещё что-то про её красивые волосы, а потом опять про похоть, но он не хотел, чтобы Крис это слышала, потому что, подняв взгляд и увидев, что она смотрит на него, он рассердился и велел ей накрыть для доктора завтрак – там, в гостиной, и свари ему яйцо.
А потом мама стала кричать, доктор вышел на лестницу и сверху позвал Дружище, дело серьёзное, боюсь, мне понадобится твоя помощь, и при этих словах отец побелел как полотно, и опять закрыл лицо руками, и закричал Не могу! Не могу! Тогда этот парень, доктор, опять позвал Гатри, ты слышишь меня? и отец подскочил от злости, и крикнул Чёрт тебя забери, я не глухой! и взбежал по лестнице, быстрый, как всегда, и потом грохнула дверь в комнату, и Крис больше ничего не слышала.
Хотя она и не хотела ничего слышать, ей самой уже стало нехорошо, пока она варила яйцо и накрывала завтрак в гостиной, расстилая белую скатерть поверх зелёной плюшевой, и все предметы вокруг стали мрачными, попрятались в тень и тревожно прислушивались. Потом Уилл спустился по лестнице, из-за матери он не мог спать, они сели рядом, и Уилл сказал, что старик – просто дикое животное, и что матери не следовало рожать, она слишком стара для этого. И Крис посмотрела на него широко раскрытыми глазами, в её мозгу пронеслись пугающие видения, она совсем растерялась, английской её части стало дурно, она прошептала Причём тут отец? И Уилл, сконфузившись, посмотрел на нее, А ты не знаешь? Когда телёнок рождается, бык, по-твоему, причём, дура?
Но тут они услышали такой ужасный крик, что оба вскочили, казалось, какие-то звери, не переставая, разрывали мать клыками на части, и ей было уже невмоготу; и потом за этим криком раздался тонкий визг, как поросята визжат, и они старались больше не слышать доносившиеся сверху звуки. Крис варила и варила яйцо, пока оно не стало твердым, как железо. И потом мать ещё раз крикнула, Господи! у тебя просто сердце останавливалось при этих криках, и в этот момент родился второй из близнецов.
Потом наступила тишина, они слышали, как доктор спускался по лестнице, близилось утро, оно замерло, напуганное, за притихшими полями, и слушало, и ждало. Но доктор крикнул Горячей воды, пару-другую кувшинов, налей мне таз воды, Крис, и мыла рядом положи побольше. Она крикнула, Да, доктор, в ответ, но крикнула шёпотом, он не услышал её и очень рассердился. Ты слышишь меня? И Уилл сказал ему, подойдя к лестнице, Слышала, доктор, просто она перепугалась, и доктор сказал Чёрт, сама рожать будет – ещё не так перепугается. Налейте воды, быстро! И они налили воды и пошли в гостиную, когда доктор прошёл мимо, расставив руки и держа их подальше от детей, и запах, шедший от его рук, стал для Крис кошмаром, преследовавшим её потом целый день и целую ночь.
Так в Кернду появились близнецы, там и прежде-то всем едва хватало места, а теперь они вообще жили цыганским табором. Но всё же это было очень хорошее место, Джон Гатри и думать не хотел о том, чтобы расстаться с ним, хотя срок аренды был на исходе, и когда две недели спустя мать поднялась с постели, прекрасные волосы её по-прежнему отливали золотом, а глаза вновь стали её прежними ясными глазами, он взбеленился и начал ругаться, когда она заговорила с ним. Больше места? Зачем нам больше места, чем ужё есть? Или ты думаешь, мы джентри какие-нибудь? закричал он, и опять начал рассказывать, что, когда он маленьким жил в Питтодри, у его матери было девять детей при том, что жили они в доме всего из двух комнат, и их отец был всего лишь пахарь. Однако они прекрасно справлялись, отец вырастил их богобоязненными и порядочными людьми, и если хотя бы один из детей Джин Мёрдок был бы таким же хоть на половину, ей никогда не пришлось бы краснеть от стыда. И мать смотрела на него с полуулыбкой, Так, так, стало быть, мы должны жить здесь? и отец задрал на неё свою бороду и крикнул Да, должны, смирись с этим.
Однако уже на следующий день он ехал с рынка, телегу тащил старый Боб, когда из-за поворота, за Городищем, на них выскочил автомобиль, плюясь и лая, как взбесившаяся бродачая собака. Старый Боб скакнул и едва не завалил телегу в канаву, а потом встал столбом, до того напуганный, что не мог и шагу сделать, а машина заглохла поперёк дороги. И пока отец пытался оттащить оцепеневшего конягу к обочине, женщина с лицом, изгаженным белилами, румянами, пудрой и дорожной пылью, высунула свою крошечную голову из окошка машины и крикнула Ты мешаешь движению, дружочек мой. И Джон Гатри вскинулся как лев: Я, слава Богу, не твой дружочек, потому что, если бы я им был, я бы выскреб тебе физиономию навозными граблями, а потом велел подметальщику как следует её отмыть. Женщина чуть не взорвалась от негодования, она отвалилась на сиденье и сказала Ты этого не слышал. Перепеши его имя с таблички, Джеймс, ты слышишь меня? И шофёр выглянул, вид у него был сконфуженный, и посмотрел на табличку на борту повозки, и продребезжал Да, мадам, и они развернулись и уехали. Вот так надо было обращаться со всяким дерьмом, навроде этих джентри, однако, когда отец подал заявление на продление аренды, ему сказали, что про аренду он может забыть.
И поэтому он глянул в Пиплз Джорнал и влез в свой лучший костюм, Крис вытряхнула из него нафталин, отыскала воротничок и широкую белую манишку, чтобы прикрыть его рабочую сорочку; и Джон Гатри потопал в Абердин и сел на поезд до Банкори, чтобы посмотреть там одну небольшую ферму. Но арендная плата была ужасно высокой, и он увидал, что там был край крупных ферм, платежи задушили бы его, и шансов у него не было. Хотя земля там оказалась отличная, он от неё чуть не ошалел, выглядела просто волшебно, руки сами тянулись на ней поработать; но агент обратился к нему Гатри, и он выпалил агенту в лицо: Ты что за хрен с горы, чтобы звать меня Гатри? Для тебя – мистер Гатри. И агент посмотрел на него и стал белым, как мел, потом издал короткий смешок и сказал А-а. Хорошо, мистер Гатри, боюсь, вы нам не подходите. И Джон Гатри ответил Да это мне ваше место не подходит, жополиз ты конторский. Может, он и был беден, но не родился ещё на свет человек, который умел бы задирать нос так, как Джон Гатри.
Так что он вернулся домой и вновь начал свои поиски. И после трехдневной отлучки он вернулся откуда-то издалека, с юга. Он таки подыскал одно местечко – Блавири в Кинрадди, что в Мирнсе.
Погода в тот январь была мерзкая, и ночь на Слагской дороге50 душила путников дождём вперемешку со снегом, когда Джон Гатри повёз свою семью и добро из Абердина в Мирнс. Дважды огромные повозки с надставленными бортами, все ещё шуршавшими случайно уцелевшими с сентябрьского праздника урожая обрезками шпагата для перевязки снопов, увязали колесами в снегу, прежде чем упирающиеся лошади оказались перед уходящей вверх кручей Слага. Темнота опустилась, как мокрое одеяло, под которым были усталость и плач близнецов, нарочно оравших, чтобы изводить Джона Гатри. Мать позвала его из своего укромного уголка в головной повозке, где она сидела, прикладывая к груди то одного близнеца, то другого, её голая кожа белела, и полоска ржаво-золотых волос выпадала из темноты, окружавшей её лицо, в свет раскачивающейся лампы: Нам бы лучше передохнуть в Портлетене, а не пытаться ночью пройти Слаг.
Но отец выругался в ответ Какого чёрта? Думаешь, я набит деньгами, как чучело соломой, чтобы останавливаться на ночь в Портлетене? и мать вздохнула и отняла от груди крошечного близнеца, Роберта, и молоко густыми сливочными каплями пролилось из его мягких, нежных губ: Нет, мы не набиты деньгами, но может статься, что этой ночью мы опять завязнем и все умрём.
Возможно, он и сам этого боялся, Джон Гатри, может, гнев его был порождением страха перед этой ночью, но ответить ей он не успел, потому что безумный рёв поднялся на дороге, рядом с которой, взъерошенный ливнем и ветром, колыхался торфяной мох, стелясь под умирающим лунным светом. Скотина здесь сбилась в кучу, хвосты по ветру, и не хотела подниматься по Слагу под жалящими укусами ледяного дождя, маленький Дод плакал и кричал на скотину, на Безрогих Ангусов и Шортхорнов и полукровных Хайлендских бычков, совсем недавно тучневших, игравших и любивших жизнь на пойменных лугах Эхта, тогда как впереди, на юге, за недружелюбными вершинами, лежал мир холодный и опасный.
Джон Гатри отбросил край брезента, закрывавшего от непогоды его жену с близнецами, и мебель для лучшей комнаты, и разное справное и довольно многочисленное добро, и быстро побежал мимо лошади, туда, где сбился скот. Одним взмахом руки он столкнул Дода в канаву и крикнул У тебя совсем мозгов нет, засранец? и размотал с руки длинный узкий отрез коровьей шкуры, служивший ему кнутом. Кнут хрипло затрещал сквозь жгучие укусы ледяного дождя, шерсть длинными бороздами вздыбилась на спинах скота, и через миг один из них, это был маленький Хайлендский бычок, замычал и побежал вперед, и пошёл бодрой рысцой, и остальные потянулись за ним на скользящих и расползающихся раздвоенных копытах, вонь от их навоза, острая и едкая, висела в удушливом тумане дождливой ночи. Впереди на дороге Алек увидел, что они приближаются, и вновь развернул лошадь и пошёл рысью, ведя всех за собой вверх через Слаг в Мирнс, на юг.
Так, с немилосердным скрипом, с тонким взвизгиванием бортов, напрягавшихся под весом поклажи, они миновали то опасное место, повозки вновь принялись монотонно, тяжело наматывать дорогу, первая – с прикрытым фонарем, и с домашним скарбом, и с матерью, кормящей грудью близнецов. Следовавшая за ней повозка Клайд была нагружена посевным материалом, картошкой, овсом и ячменём, и мешками с инструментом и инвентарём, и разными вилами, крепко перевязанными эспартовым жгутом, и двумя отличными плугами, и бороной, и маслобойной утварью, и зубастой машиной для обрезки репы, рубившей, как гильотина. Нагнув голову против ветра, вожжи брошены, гладкая шкура испещренна хлопьями мокрого снега, шла Клайд, тяжелая поклажа была ей нипочем, красивая, чистая и невозмутимая, мерно шагала она следом за повозкой Джона Гатри, ничто и никто ею не правил и не погонял, кроме его голоса, который она слышала время от времени, через каждые полмили, бодро покрикивавшего Молодец, Клайд, молодец. Давай, девочка.
Крис и Уилл были в последней повозке, Уиллу шестнадцать, Крис пятнадцать, дорога всё наматывалась и наматывалась, вверх, прямая и неуклонная, и иногда они прятались под тентом, и вокруг пел снежный дождь, справа и слева, белый и сияющий в темноте. И иногда они вдвоём соскальзывали с бортов повозки к утомленному коняге, к старому Бобу, и бежали рядом с ним, по обеим сторонам, и притоптывали, чтобы согреться, и замечали чёрные кусты колючего дрока, вскарабкивавшиеся на белые холмы рядом с ними, а вдалеке за пустошами – мерцание огней, где люди лежали в кроватях, тепло укутавшись. Но тут шедшая вверх дорога вдруг виляла вправо или влево, взбираясь на какой-нибудь крутой кряж, и ветер опять бил им в лица, и они задыхались и залезали обратно за борта повозки, ноги и руки Уилла коченели, снежный дождь хлестал по лицу, вонзаясь иглами, Крис было ещё хуже, с каждым поворотом она замерзала всё сильнее и сильнее, тело её было измучено и затекло, колени и бедра, живот, грудь, груди её – всё болело, да так, что она едва не плакала. Но она ничего не говорила, сквозь холод погрузилась она в тяжёлую дремоту, и странный сон привиделся ей, пока они тяжело тащились вверх по этим древним холмам.
В ночи, впереди, появился вдруг бегущий навстречу им человек, отец не видел его или не обращал внимания, хотя старый Боб в этом сне, что привиделся Крис, захрапел и кинулся в сторону. И он заламывал на бегу руки, он был безумен и что-то пел, иноземец, чернобородый, наполовину голый, и он прокричал по-гречески Корабли Пифея51! Корабли Пифея! и пробежал мимо, скрывшись в удушливой пелене дождя и снега, покрывавшей Грампианы, Крис больше не видела его, странный это был сон. Потому что глаза её были открыты, она терла их, хотя в том не было нужды, но если всё это не привиделось ей во сне, то, должно быть, она сошла с ума. Они миновали Слаг, внизу был Стоунхейвен и Мирнс, и где-то вдали, в нескольких милях пути через Долину, мерцала точка света, сиявшая на флагштоке в Кинрадди.
Так они приехали в Блавири, повалились, измученные, от ночи уже почти ничего не оставалось, и проспали до позднего утра, принесшего с собой холод и морось с моря в Берви. Всё время, пока ещё было темно, они слушали это море, его ух-ух, доносившееся стонами от скал нелюдимого Киннеффа. Джону Гатри делать больше нечего было, кроме как слушать всякую такую хренотень, но Крис и Уилл прислушивались, лёжа в комнате, где они по-быстрому соорудили себе что-то вроде постелей. Чужое место, холод и вздохи этого далекого водного простора не давали Крис заснуть, пока Уилл не прошептал Давай спать вместе. Так они и поступили, и сжимали друг друга в объятиях, пока совсем не отогрелись. Но при первом утреннем луче Уилл скользнул обратно под одеяло своей кровати, он боялся, что скажет отец, если застанет их лежащими вместе. Крис возмущенно размышляла об этом, недоумевающая и сердитая английская Крис, пока сон опять её не сморил. Разве могли брат и сестра сделать что-нибудь такое, если спали вместе? Да к тому же она не знала, как.
Но у Уилла, перебравшегося к себе в постель, едва была минутка, чтобы согреться или сомкнуть глаз, прежде чем Джон Гатри уже был на ногах и носился по всему дому, будя каждого, и близнецы проснулись и плакали, прося грудь, и Дод и Алек пытались развести огонь. Отец ругался, бегая по незнакомым лестницам Блавири вверх и вниз, стуча во все двери и спрашивая, не сгорели ли они ещё от стыда, отлёживая бока в постели, когда полдня уже прошло? Потом он вышел на улицу, дом затих, когда он хлопнул дверью, и он крикнул из-за двери, что пойдет на холм, посмотрит озеро на пустоши Блавири – Вылезайте, и соберите завтрак, и займитесь делами, прежде чем вернусь, иначе я вам уши надеру.
И ей-богу, удивительно, что отцу вдруг вздумалось именно в этот час взобраться на холм. Потому что, пробираясь через заросли дрока, он, Джон Гатри, вдруг услышал, как выстрел расколол утро, тёмное, железное, и Джон Гатри застыл, ошеломлённый, разве Блавири – не его ферма, и не он здесь арендатор? И гнев охватил его, и неспешная прогулка его на этом закончилась. Резвее зайца он бросился вверх по склону холма, между кустами мёртвого дрока, и выскочил к озеру, окаймленному травой и холодному под покровом зимнего утра, с вившейся над ним полоской диких гусей, летевших на восток, к морю. Все они летели на восток, взмахивая воронеными крыльями под небом цвета голубой стали, и только один зарыскал, занырял и стал бить воздух воронеными пальцами перьев, и Джон Гатри увидел, что перья сыпятся с гуся, потом тот испустил дикий крик, как младенец, задыхающийся ночью под одеялами, и обрушился рядом с озером, меньше чем в десяти ярдах52 от того места, где стоял мужчина с ружьём.
И Джон Гатри осторожно зашагал по траве к этому парню в щегольских гетрах и с красным лицом, кто он вообще был такой, что стоял тут, как хозяин, на земле Гатри? Тот слегка подскочил, услышав шаги приближавшегося Гатри, затем издал смущенный смешок откуда-то из глубины своей дурацкой физиономии, но Джон Гатри не засмеялся. Вместо этого он прошептал, тихо, Значит, приятель, ты тут стреляешь, и парень сказал Ну, навроде того. И Джон Гатри сказал Стало быть, ты, вроде как, браконьер? и парень сказал Нет, не стало быть. Я Мэйтленд, старшина артели в Мейнсе, и Джон Гатри прошипел Ты можешь быть хоть Архангелом Гавриилом, но ты не будешь стрелять на МОЕЙ земле, слышишь ты?
Стоячие Камни возвышались над этими двумя, испещрённые ветвистым узором разноцветных прожилок, с краями, побелёнными снегом, и ветер напускал такой холод, что плевок замерз бы, не успев долететь до земли, а они стояли и злобно таращились друг на друга. Потом Мэйтленд пробормотал Эллисон из Мейнса разберется и ретировался так поспешно, будто боялся, что его нагонит пинок под зад. И Джон Гатри вполне мог, аккурат в серединку его модных штанов, влепить доброго пинка, однако он благоразумно сдержался, потому что гусь так и лежал у края озера, дергаясь, и струйка крови вытекала из его клюва; и гусь смотрел на Джона Гатри с ужасом в сиренево-серых глазах, а тот ждал, опять же благоразумно, пока Мэйтленд скроется из виду, и потом свернул птице шею и отнес в Блавири. И он рассказал всем о встрече с Мэйтлендом, и если когда-нибудь они услышат хоть один выстрел на его земле, то должны сейчас же бежать к нему и обо всем рассказать, уж он разберётся с чертовым браконьером – будь это иудей, язычник53 или сам Принц Уэльский.
Так состоялось первое знакомство отца со Стоячими Камнями, он их не любил, потому что как-то раз весной, вечером, отпахав целый день в поле, и, видимо, слегка устав, отправился он побродить по холму до озера и наткнулся там на Крис, лежавшую в летний зной на земле, так же, как она лежала сейчас. Несмотря на усталось, он мгновенно подскочил к ней, плечи расправлены, страшные глаза устремлены на дочь, она не успела закрыть книжку, которую читала, и он выхватил её, взглянул на обложку и закричал Что за дерьмо?! Ты нужнее внизу, дома, помогать матери стирать пелёнки. Он бросил мрачный взгляд на Стоячие Камни, и в этот момент Крис в голову пришла глупая мысль, что отец вроде как задрожал, как будто напугался, он, который не боялся никого – ни живого, ни мертвого, ни джентри, ни простолюдина. Хотя, возможно, дрожь эта приключилась из-за его резвости, угодившей в зубастую пасть холодного весеннего воздуха, он постоял, глядя на Камни, и потом сказал, что это мерзость, что те, кто их воздвигал, горят в аду, дикари, прежде бегавшие в звериных шкурах, а теперь оставшиеся без клочка собственных шкур. И что Крис лучше бы идти вниз и браться за работу, не слышала она сегодня вечером выстрелов?
Но Крис сказала Нет, и она правда не слышала выстрелов ни в тот, ни в другие вечера, пока Джон Гатри сам не купил ружьё, подержанную штуковину, которую он подыскал в Стоунхейвене, заряжалась она через дуло, и когда он ехал мимо Мельницы, возвращаясь в Блавири, Длинный Роб вышел, увидел ружье и крикнул Ух ты, приятель, не знал, что ты ветеран сорок пятого54. И отец крикнул, Чёрт возьми, Роб! Неужели в ту пору ты уже дурил народ на своей Мельнице? ибо он мог иногда малость пошутить, но только не в кругу семьи. В общем, он притащил домой это старое ружьё, и зарядил его дробью, и забил шомполом пыжи; и вечерами, на закате, он тихо уходил из дому и подстреливал тут кролика, там зайца, и ни одна живая душа не могла прикасаться к ружью, только он. Да никто и не пробовал до того самого дня, когда он уехал на рынок в Лоренскёрк, а Уилл взял ружье и стал над ним смеяться, зарядил его, и вышел на улицу, и принялся палить по мишени, жестянке из-под селёдки, поставленной на столб, пока не навострился так, что стал бить почти без промаха. Но скоро он об этом горько пожалел, потому что отец вернулся домой, и тем же вечером проверил дробь, и начал беситься, пока матери всё это не осточертело, и она закричала Да угомонись ты со своим ружьем, что ему сделалось от того, что Уилл немного пострелял?
Отец сидел в углу у очага, но, услыхав эти слова, по-кошачьи вскочил на ноги, глядя на Уилла так, что у Крис кровь похолодела в жилах. Потом он сказал, тихим голосом, как он всегда говорил, когда собирался кого-нибудь из них высечь, Пойдем в амбар, Уилл. Мать рассмеялась своим непонятным, беззаботным смехом, который она принесла с собой из тех вёсен в Килдрамми, добрым, чудноватым смехом, и поглядела на Уилла с жалостью. Но Крис стало стыдно смотреть на всё это, Уилл был для такого уже слишком большим, она выкрикнула Отец, ты не можешь!
С тем же успехом она могла кричать волнам в Киннеффе, чтобы они держались подальше от суши, отец к тому моменту был уже на пике ярости, он прошептал Тише, девица, а то я и тебя прихвачу. И он пошел с Уиллом в амар, и снял с него штаны, хотя ему было уже почти семнадцать, и порол его до тех пор, пока рубцы не засинели поперек его зада и ляжек; и той ночью Уилл не мог заснуть от боли, рыдая в подушку, пока Крисс не скользнула к нему в постель, и она обхватила его руками, и обнимала его, и прижимала к себе, и просунула руку ему под рубашку, и стала нежно гладить, водя пальцами вверх и вниз по истерзанной плоти его тела, утешая его, и вскоре он перестал плакать и заснул, держа её в объятиях, и Крис посетило незнакомое чувство, потому что она знала, что он взрослее и старше её, и его кожа, и волосы, и тело – всё стало вдруг каким-то незнакомым, не таким, как прежде, как будто они уже не были детьми.
Потом она вспомнила истории Маргит Страхан и почувствовала в темноте, как щеки её вспыхнули от стыда, и потом она снова и снова вспоминала те истории и лежала без сна, глядя в окно на расползающиеся в полуночной тьме бледно-фиолетовые и золотистые отсветы пламени, кравшиеся, скользившие, колыхавшиеся по небу – это горели в Грампианах заросли дрока; и на следующее утро ей страшно хотелось спать, и чего ей только стоило втиснуться в платье, и дойти полями до станции, и сесть в поезд до Колледжа в Данкерне.
Её ведь отдали в Колледж, и после высоких классных комнат старшей школы в Эхте он показался Крис довольно странным, это было маленькое уродливое здание, стоявшее за Данкернской железнодорожной станцией, страшное как грех и почти такое же напыженное, сказала та Крис, которая Мёрдок, Крис, что была от этой земли. Во внутреннем дворе главного здания колледжа имелась вырезаная из камня голова какой-то твари, похожей на телёнка, страдающего от колик, однако все божились, что это был волк на щите, не важно, что бы эта зверюга там ни делала.
Почти каждую неделю учитель рисования, старый мистер Кинлох, организованно выводил тот или другой класс на игровую площадку перед волчищем; и все усаживались на принесённые с собой стулья и пытались эту тварь нарисовать. Кинлох питал самые нежные чувства к джентри, если ты носила дорогое платье, и у тебя была красивая причёска, и твой отец был человеком не из последних, то он присаживался подле тебя, гладил по руке и неспешно приговаривал напевным голоском, из-за которого все потихоньку смеялись над ним. Неееееееееееет, не савсем таак свистел он фистулой, Баааааааааюсь, эта больше паходит на голову одной из свиней с фермы ааааааааатца Кристи, чем на гераааааааааааааальдическое животнае.
В общем, он обожал джентри, этот мистер Кинлох, и видит Бог, среди здешних учителей он не был исключением. Ибо большинство из них сами были сыновьями и дочерьми бедных крофтеров и рыбаков, вскарабкавшись поближе к джентри, они чувствовали себя в безопасности, здесь отступали страхи, вдали от той убогой дыры с вечной овсянкой, и жидким бульоном, и с кроватями без простыней, где они выросли. Потому-то они и глядели свысока на Крис, дочь какого-то, ничего не значившего фермера, хотя её это не трогало, она была девушкой здравомыслящей и неглупой, как она сама себе говорила. И разве не отцовы это были слова, что в глазах Бога честный человек ни чем не хуже какого-нибудь школьного учителя, а, как правило, ещё и чёрт знает насколько лучше?
Но всё равно слегка раздражало, что мистер Кинлох обхаживал девиц навроде Фордайс, хотя лицо у неё было, как разбитая миска из-под овсянки, а голос – будто гвоздем царапают по грифельной доске. И причиной этих обхаживаний были вовсе не её рисунки, деньги её отца имели к ним гораздо большее отношение, правда, Крис и сама рисовала далеко не как художник, предметами, на которых она блистала, были латынь, французский и греческий, и история. И учитель анлийского задал их классу сочинение на тему Смерти великих людей, и сочинение Крис было настолько хорошо, что он даже прочитал его вслух всему классу, и девица Фордайс хихикала и фыркала, так её корёжило от зависти.
Учителем английского здесь был мистер Маргетсон, хотя сам он был не англичанин, приехал он из Аргайла и говорил, забавно подвывая, как подвывают горцы, и мальчики божились, что у него на ногах между пальцами росла шерсть, как у Хайлендских коров, и, завидев, что он идёт по коридору, они высовывали головы из-за угла и кричали Мууу! как стадо коров. Он обычно приходил в страшную ярость, и однажды, когда они опять проделали этот трюк, он пришёл в класс, где Крис ждала начала урока, и стоял, и ругался напропалую, ужасными словами, и схватил чёрную линейку и озирался по сторонам, будто хотел кого-нибудь ею прикончить. И может быть, он кого-нибудь и убил бы, не войди в класс, кокетливо улыбаясь, учительница французского, красивая и яркая, и тогда он опустил линейку, заворчал, скривив губы, и сказал А? Вот ведь canaille55! и она, учительница французского, опять кокетливо ему улыбнулась и сказала Чтоб они сгорели синим пламенем56.
Вот таким местечком был колледж в Данкерне, каждое утро две Крис отправлялись туда, и одна была благоразумной и прилежной, а другая сидела безучастно, и только снисходительно посмеивалась над ужимками учителей, и вспоминала холм в Блавири, и лошадиное хрумканье, и запах навоза, и руки отца, коричневые, зернёные, пока у неё не начинало сосать под ложечкой от желания поскорее вновь оказаться дома. Однако она подружилась с юной Маргит Страхан, дочерью Че Страхана, она была стройной, милой и доброй, приятной в общении, хотя говорила о таких вещах, которые поначалу казались ужасными, но потом уже совсем и не ужасными, и тебе хотелось послушать ещё, и Маргит тогда смеялась и говорила, что всё это ей Че рассказывал. Она всегда называла его Че, и это была странная манера говорить о собственном отце, но, может, это от того так было, что он считал себя социалистом и верил, что Богатые и Бедные должны быть Равны. Только какой смысл верить в это, и тут же отправлять дочь получать образование и самой становиться одной из Богатых?
Но Маргит кричала, что он хотел совсем не этого, что ей надо учиться, чтобы быть готовой к Революции, которая когда-нибудь должна произойти. А если Революция так никогда и не случится, то она всё равно не будет гоняться за богатством, а уедет и выучится на доктора, Че говорил, что жизнь приходит в мир из женщин путями боли, и если Бог и задумывал женщин для чего-нибудь ещё, кроме как вынашивать детей, так это определенно для того, чтобы их спасать.
И глаза Маргит, такие синие и такие глубокие, похожие на колодец, в который ты будто бы заглядываешь, становились глубже и темнее, и её милое лицо принимало такое торжественное выражение, что Крис сама начинала чувствовать себя как-то по-особенному. Но длилось это всего лишь минуту-другую, и вот уже Маргит снова смеялась и улыбалась, и пыталась поразить её, и рассказывала про мужчин и женщин, какими дурацкими они были там, под одеждой; и как рождаются дети, и что надо делать, чтобы они у тебя появились; и про то, что Че видел в хижинах чёрных в Африке. И она рассказывала, что есть такое место, где тела людей лежат, засоленные и белые, в огромных каменных ваннах, пока у врачей не возникает надобность их покромсать, это всё были тела бедняков – так что постарайсся не умереть в бедности, Крис, потому что я совсем не хочу, чтобы однажды, когда я позвоню в колокольчик, мне принесли бы из этих ванн твое голое тело, старое и сморщенное, всё в соляном инее, и я посмотрела бы в твоё мёртвое, чужое и незнакомое лицо, стоя со скальпелем в руке, и воскликнула бы: «Да это же Крис Гатри!»
Это звучало отвратительно, Крис ощутила острый приступ тошноты и остановилась посреди сияющей тропинки, что вела через поля к Чибисовой Кочке, где застал их тот мартовский вечер. Чистый и ясный, дикий и звонкий, вечер этот выворачивал запах земли прямо тебе в нос и в рот, стоило его открыть, ибо недерхилльские работники весь день провели в поле, запах причудливый и любимый, и такой дорогой, подумалось Крис.
И еще кое-что она заметила, глядя на Маргит, борясь с тошнотой при мысли о том, как её мертвое тело принесут к Маргит. И это кое-что было веной, пульсировавшей на шее Маргит, маленькой синей жилкой, вдоль которой кровь пробивалась медленными, тихими толчками, она ведь больше так не бьется, когда человек мёртв и лежит неподвижно под травой, там, в земле, которая пахнет так замечательно, как тебе самой не пахнуть никогда; или когда он лежит, упрятанный в ледяной темноте каменной ванны, уже не видя пламени горящего дрока, не слыша рокота Северного моря за холмами, морского рокота, прорывающегося сквозь утренний туман, всех этих простых и настоящих вещей, которые не будут существовать вечно и, может быть, скоро вообще исчезнут. И только они были настоящими и подлинными, за их пределами ты не могла обрести ничего, кроме усталого сна и того последнего безмолвия тьмы – О, только дурак может радоваться, что живёт!
Но, когда она это сказала, Маргит раскинула руки, и обхватила её, и поцеловала алыми, добрыми губами, были они такие алые, что походили на ягоды боярышника, и сказала, что в мире много всего восхитительного, которое не будет существовать вечно, и от этого оно становится ещё восхитительнее. Вот погоди, пока сама не окажешься у своего парня в руках, как-нибудь в жатву, кругом копны сена, а он вдруг перестанет шутить – у них это так заведено, и как раз в этот момент кровяное давление у них подскакивает, ну, ты понимаешь – и он возьмёт тебя вот так – да подожди, всё равно никто не видит! – и ухватит тебя вот так вот, и руки вот сюда положит, и поцелует тебя вот так!
Это произошло в один миг, быстро и стыдно, но в то же время приятно, щекочуще, и странно, и стыдно – всё по очереди. В тот вечер, после того, как они с Маргит разошлись по домам, ещё долго она оборачивалась и долгим взглядом смотрела на Чибисову Кочку и вновь заливалась краской; и вдруг все, кто жил в Блавири, стали видеться ей какими-то незнакомыми, нагими, словно выбравшимися из моря, и её мутило каждый раз, когда она смотрела на отца и мать. Но это прошло через день или два, ибо всё проходит, ничто не вечно.
Ничто, хотя ты ещё слишком молода, чтобы задумываться об этом, у тебя уроки и занятия, английская Крис, и тебе надо жить своей жизнью, и кормить, и укладывать спать ту, другую Крис, которая вместо тебя вытягивает твои пальцы ног в темноте ночи и шепчет сонное Я – это ты. Но всё же ты не могла не подумать об этом, когда в один из дней Маргит, ставшая частью твоей жизни, встретилась тебе у Кочки и, помахав рукой, подошла и сообщила, что уезжает в Абердин, где будет жить с тётей – Че говорит, студентам там живется лучше, и там я скорее выучусь.
И три дня спустя Че Страхан и Крис ехали с ней в сторону станции и прощались с ней на платформе, и она махала им, красивая и юная, Че вдруг впал в странное оцепенение, и Крис внутри чувствовала себя так же. Он, Че, подвез её от станции, и по дороге он заговорил всего однажды, будто сам с собой, не с Крис: Да, Маргит, девочка моя, всё у тебя будет хорошо, если не станешь разрешать парням целовать твою милую грудь.
Так уехала Маргит, и в Кинрадди не осталось никого, кто мог бы её заменить, девки из прислуги, ровесницы Крис, были обычными сельскими дурёхами, с визгом носившимися вокруг амбара в Мейнсе от похохатывающих пахарей. И Джон Гатри не видел толку ни в них, ни даже в Маргит. Подруги? Занимайся уроками и добейся чего-нибудь в жизни, на подруг у тебя нет времени.
Мать при этом поднимала на него мирный взгляд, совсем его не боясь, она никогда не боялась. Смотри, чтобы у неё мозги не спеклись с этими уроками и прочей дрянью, говорят, тот мелкий рыжий дурачок с Каддистуна с ума-то от учения и книжек сбрендил. И отец выпячивал на неё бороду. Говорят? А как, по-твоему: лучше ей сбрендить от учёбы и книжек или от… тут он запнулся и начал орать на Дода и Алека из-за того, что они расшумелись в углу кухни. Но Крис, уткнувшаяся в свои книги в мягком свете парафиновой лампы, размышлявшая о походе Цезаря в Галлию и о том, какую бучу этот парень там устроил, точно знала, что отец имел в виду – похоть, видимо, было тем словом, что он хотел произнести. И она перевернула страницу с усталым Цезарем, и припомнился ей дикий галоп, которым однажды дурачок Энди носился по дорогам и лесам Кинрадди.
Это случилось как раз после отъезда Маргит, в начале апреля, так что вся деревня потом только об этом и судачила. Была пора сева, Джон Гатри отвел одно поле под траву, и одно под хлеб, взмахивая то одной рукой, то другой, он шагал и мерно разбрасывал зерна, и Уилл таскал ему через всё поле зерно из мешков, стоявших на краю пашни. Крис и сама иногда помогала им в ранние утренние часы, когда роса ещё только выпала, чистый воздух был легок, и светел, и полон свистами дроздов, сидевших на деревьях Блавири, и отблеск моря по ту сторону Долины, и ветер, обвевавший холмы свежими, дикими запахами, которые охватывали тебя так, что перехватывало дыхание. Мир был настолько тих и безмолвен в те часы, когда солнце только-только выглядывало из-за горизонта, что ты слышала ясные и громкие, как будто он шёл по соседнему полю, звенящие шаги Че Страхана – далеко вниз по склону высветленная лучами солнца чёрточка с тянущейся от неё тенью – засевавшего свои поля за амбарами Чибисовой Кочки.
Тем утром, вспоминала Крис, в небе всё время летали жаворонки, свистя и заливаясь трелями, тёмные и невидимые в жарком свете солнца, то один, то другой, пока от сладости их трелей у тебя не начинала кружиться голова, и ты спотыкалась с тяжело нагруженными вёдрами зерна, и отец ругался на тебя сквозь рыжую бороду Чёрт тебя побери, совсем ты, что-ль, одурела, девка?
Тем самым утром случилось так, что дурачок Энди улизнул из Каддистуна и обрушил на Кинрадди приступ неистового бесчинства, возмутив всех жителей деревни. Длинный Роб с Мельницы потом говорил, что когда-то у него был жеребец, который обычно вытворял такие штуки рано по весне, принимался скакать через изгороди и канавы и через любое подворачивавшееся живое существо, если вдруг слышал, что рядом проходила симпатичная кобылка. Хоть и был он холощёным, этот мерин, но всё равно этак вот дурил, а Энди, бедный чертяка, он-то разве не был таким же холощёным мерином? Хотя госпожа Эллисон с таким сравнением была совершенно не согласна – ещё бы ей согласиться!
Говорили, она так мчалась, повстречавшись в тот день с дурачком, что сбросила пуд веса, не меньше. Этот негодник гнался за ней почти до самого Мейнса, после чего прятался где-то в перелесках за большим трактом.
Она, госпожа Эллисон, вышла из дому раньше, чем обычно, и только было собралась прогуляться по дороге до Фордуна, когда из каких-то кустов на неё выпрыгнул Энди, его рассыпающееся лицо всё дергалось, а глаза были горячими и влажными. Сначала она подумала, что его кто-то обидел или поколотил, а потом увидела, что он пытался засмеяться, и он ухватил её за платье и, с силой потянув, заорал А ну, пошли! Она чуть не упала в обморок, однако не упала, в руке у неё был зонтик, который она тут же сломала о голову дурачка, а потом повернулась и кинулась бежать, и он, припрыгивая, бежал за ней вдоль дороги, подскакивая, как огромная обезьяна, и выкрикивая ей вслед ужасные вещи. Когда показавшийся впереди Мейнс положил конец этой погоне, Энди, видимо, убрался обратно в холмы, где проболтался около часу, после чего приметил, как госпожа Манро, знаменитая крыса, деловито посеменила тропинками от Мейнса к Чибисовой Кочке, а оттуда к Блавири, спрашивая недовольным до крайности голосом, будто виноваты были все, кроме неё, Вы не видели этого парня, Энди?
Пока она подымалась к Блавири, он, должно быть, холмами прошел обратно, обогнув поверху Каддистун, пока не завидел Апперхилл. Потому что потом один из пахарей припоминал, что, вроде бы, видел, как по краю неба тащилась фигурка парня с большим пучком щавеля в руке, который он время от времени кусал. Потом он оказался в Апперхилльском лесу и притаился там, и как раз через этот лес в девять часов Мэгги Джин Гордон держала путь к станции – лес, через который шла тропинка, был густой, дремучий, лиственничный, свет сюда едва пробивался, и шишки хрустели и расползались гнилью под ногами, и порой зелёная стена базальтовых столбов поднималась из лесного оврага и таращилась на тебя, и зимой олени спускались сюда с Грампианских гор, находя себе здесь укрытие.
Но в апреле там не было оленей, которые могли бы напугать Мэгги Джин, и даже дурачок её не напугал. Он поджидал глубоко в лесу, прежде чем схватить её, а может быть, перед этим он какое-то время тихо бежал рядом вдоль тропинки, которой она шла, прячась от девичьих глаз, потому что, как она потом припоминала, рядом то и дело раздавался какой-то тихий хруст, и она ещё удивлялась, чего это белки так рано распрыгались. Она носила имя Гордон, но не сказать, что ей это особо помогло, живая была, маленькая девчонка, тоненькая, с красивыми каштановыми волосами, ходила, держа спину прямо, и в глаза другим смотрела прямо, и тебе нравилось, как она смеялась.
Так и шла она через лес, прямо в руки к дурачку, и когда он схватил её и поднял, даже тогда она не испугалась, и даже когда он потащил её куда-то вглубь леса, ветки дрока хлестали их по лицам, и роса осыпалась на них, пока он тащил её на крохотную полянку, окруженную зарослями дрока, где солнце протягивало к земле сквозь полумрак свой длинный палец.
Когда он усадил Мэгги Джин на землю, она поднялась, и отряхнулась, и сказала ему, что она больше не может играть, ей правда надо спешить, иначе она опоздает на поезд. Но он не обращал на её слова никакого внимания, упав на одно колено, он мотал головой туда-сюда, дёргался в разные стороны, всё время прислушиваясь, так, что Мэгги Джин тоже стала прислушиваться и услышала, как пахари кричали на своих лошадей, и как её мать в эту минуту созывала кур, чтобы покормить их – Цыпа-цыпа-цыпа! Цыпа-цыпа-цыпа! – Ну, всё, мне пора, сказала она ему, и подхватила свою сумку, и не успела сделать и шагу, как он опять схватил её; прошла минута, другая, хотя она даже тогда не испугалась, он ей не нравился, и, пожалуйста, ей надо было идти. И она глядела на него, отталкивала его, его безумную, отвратительную голову, а он начал урчать, как огромный дикий кот, мерзко, наверное, было смотреть на него и слышать это урчание.
И одному Богу ведомо, что бы он сделал в следующий миг, но тут, а никогда ещё не выдавалось такого ясного и чистого утра, где-то вдали, внизу, за полями кто-то запел, далеко, но очень отчетливо, весело выводя живой, переменчивый мотивчик. Потом он прервал песню и стал насвистывать, а потом запел снова:
Крошка моя, Радость моя, Если б была ты моей, Как жемчужину Тебя бы На груди Хранил своей!57И тут, припадая к земле и вслушиваясь, дурачок отнял руки от Мэгги Джин и сам начал петь; и потом опять взял её на руки, но осторожно, обхватив, как кошку, и поставил её на ноги, и одернул на ней платьице; и встал рядом с ней, взял её за руку и отвел обратно к тропинке, что шла через лиственничный лес. И она пошла дальше, а он остался, и она один раз обернулась и увидела, что он пристально смотрел ей вслед; и увидев, что он плакал, она бросилась обратно к нему, добрая душа, и похлопала его по руке и сказала Не плачь! и увидела его взгляд, взгляд измученного зверя, и опять пошла к станции. И рассказала она о своей встрече с каддистунским Энди, только вернувшись вечером домой.
Однако день шёл своим чередом, и Длинный Роб, трудясь на своём странном поле за Мельницей, всё пел и пел, и ругался на своих лошадей, его-то пение, должно быть, и заставило Энди выйти из лиственничного леса – вдоль живых изгородей, таясь и ускользая от взглядов апперхильских работников в полях. И один раз Роб поднял голову, и ему показалось, что тень скользнула в канаве, тянувшейся по границам его странного надела. Но он решил, что это собака, и только запустил камнем или чем-то вроде того на случай, если это какая-нибудь тварь в пору течки, или если она явилась воровать кур. Тень при этом взвизгнула и зарычала, но, когда Роб поднял ещё один камень, убежала из канавы; и он продолжил работу; и дурачка, улепётывавшего по Кинраддской дороге в сторону Бридж-Энда с тонкой струйкой красной крови, стекавшей по его горестному лицу, он так и не увидел.
Однако прямо на повороте, неподалёку от того места, где дорога резко уходит в сторону возле хозяйства Пути, он едва не налетел с разбегу на саму Крис, возвращавшуюся из Охенбли, куда мать послала её по каким-то делам, с корзинкой на локте и с мыслями, витавшими где-то далеко-далеко, вокруг латинских глаголов, оканчивающихся на -are. При виде неё у Энди изо рта потекла слюна, он бросился к Крис, и она закричала, хотя и не очень испугалась; и потом она запустила корзинкой ему прямо в голову и бросилась к дому Пути. Сам Пути сидел у себя, и когда Крис добежала до двери, подпрыгивавшая на бегу скотина была в паре шагов за ней, она слышала его тяжёлое дыхание и впоследствии часто удивлялась спокойствию, охватившему её тогда. Она птицей ворвалась в дом, и с грохотом захлопнула дверь прямо перед лицом дурачка, и задвинула засов, и смотрела, как выгибались и трещали доски, когда тело безумца с разлету врезалось в них снаружи снова и снова.
Пути в полумраке начал, заикаясь, что-то ей говорить, но, когда она втолковала ему, что к чему, он расхрабрился, навострил два своих башмачных ножа и стал, дрожа, бродить от окна к окну – дурачок их не тронул. Потом Крис потихоньку глянула в одно из окон и опять увидела его: он шарил в корзинке, которой она запустила ему в голову, и расшвыривал свёртки по дороге, пока не нашёл большой кусок мыла, и тогда он начал его есть, фу-у! смеясь и что-то быстро без умолку говоря сам себе, и побежал обратно к дому, чтобы снова грохнуться о дверь Пути, жёлтая пена прорывалсь сквозь его бороду, а он всё ел и ел мыло.
Однако вскоре им овладела жажда, и он пошёл к ручью, Пути и Крис стояли и наблюдали за ним, и тут появился сам Каддистун, приближавшийся по дороге. Он увидел Энди и окрикнул его, и Энди перепрыгнул через ручей и был таков, и Манро побежал за ним следом, бренча и грохоча, и они скрылись из виду на дороге в сторону Бридж-Энда. Крис откинула засов, не обращая внимания на причитания заикавшегося Пути, и пошла опять сложить всё в корзинку, и всё было на месте, кроме мыла, потому что мыло было в животе бедолаги Энди.
В тот день он вряд ли что-то ещё съел, силы его были почти на исходе; и хотя он бежал как заяц, а Каддистун у него за спиной был в ногах совсем не крепок, но всё же судьба распорядилась так, чтобы Матч из Бридж-Энда вёл свою артель через дорогу боронить поле, которое засевалось по второму году, как раз в тот момент, когда появились эти два бегуна, вид у обоих был дурной до крайности, Энди бежал почти вдвое быстрее, мыло и безумие кипели пеной на его лице, Каддистун с ревом – позади.
Тогда Матч остановил своих артельщиков и крикнул Энди, Эй, дружище, не стоит тебе так шибко бегать, и, когда Энди поравнялся с ним, выставил ногу, и Энди, споткнувшись об неё, повалился прямо в пыль, и через мгновение Каддистун уже сидел на нем, молотя Энди по физиономии, а Алек Матч просто стоял рядом и смотрел, возможно, слегка пошевеливая своими огромными ушами, его это всё не касалось. Руки дурачка взметнулись к лицу под градом ударов, а потом Каддистун ухватил его за чувствительное интимное место, Энди вскрикнул и обмяк мешком в руках Каддистуна.
И на этом похождения Энди закончились, потому что его доставили обратно в Каддистун, и поговаривали, что госпожа Манро стянула с него штаны и сурово выпорола; впрочем, никогда не знаешь, где люди врут, а где нет, потому что другие говорили, будто на самом деле она выпорола Каддистуна за то, что он позволил дурачку в то утро уйти из дому и опозорить её имя своими бесстыдными выходками. Самому бедняге они второго шанса не дали, на следующий день приехали люди из дурдома и увезли его в двуколке, крепко связав ему руки за спиной; и с тех пор Энди в Кинрадди больше не видели.
Отец страшно рассвирипел, услышав эту историю от Крис, злился он как-то странно, отвел её в амбар и слушал её рассказ, и глаза его скользили вверх-вниз по её платью, пока она говорила, так что её охватила дурнота, и её было очень не по себе. Так, в итоге, он тебя опозорил? прошептал он; и Крис мотнула головой, и отец тогда словно обмяк, и глаза его потускнели. Ну, понятно, в таком безбожном приходе, как здешний, этого надо было ожидать. У Преподобного Гиббона такое вряд ли повторится.
Трое пасторов приезжали в Кинрадди примериться к приходской кафедре. Первый прочитал свою проповедь в начале марта, более задрыганного создания трудно было сыскать, не выше пяти футов58 росту, по крайней мере, с виду. Носил он щегольскую мантию с пурпурным капюшоном, словно какой-нибудь католик, и всё дергался и скакал вокруг кафедры, как хворый кулик, натужно вымучивая что-то про Нынешнее разномыслие в Церкви Шотландии. Но у Кинрадди насчет него разномыслия не возникло, и Крис, возвращаясь из кирки с Уиллом и отцом, слышала, как Че Страхан говорил, что он скорее согласится на квохчущую курицу, чем на это в роли пастора. Вторым, попытавшим судьбу, был старый маленький человечек из Банфа, трясущийся и древний, и некоторые говорили, что он подошёл бы лучше всех, он в свои годы уже угомонился и не стал бы все время посматривать по сторонам – как бы перебраться в кирку побольше с жалованием повыше. Ибо, если кто на свете и был способен сдирать последнюю сорочку с бродяги и проповедовать о пенсии в чистилище – так это пастор Старой Церкви.
Однако несчастный старый дурень из Банфа выглядел совсем уж иссохшимся. Он бы стал год за годом писать книжки и заниматься подобными вещами, биение пульса жизни давно тонкой струйкой перетекло из его тела в перо, к тому же он прочитал свою проповедь, и уже этого было достаточно, чтобы свести его шансы к нулю.
Почти никому не было дела до того, что он там сочинил, кроме Крис и её отца, ей проповедь показалась превосходной, потому что он говорил о давно вымерших чудовищах, населявших землю Шотландии в те времена, когда по всей Долине леса джунглей распускались цветами, и красное солнце восходило над дымящейся землей, на которую ноге человека ещё только предстояло ступить; и он рассказывал о тёмных, медленно тянувшихся племенах, странствовавших через равнины, омываемые северными морями, и о том, как огромные медведи наблюдали за их приближением, а они охотились и ловили рыбу, и любили, и умирали, дети Бога на заре времён; и он говорил о первых путешественниках, приплывших к гулким берегам, они привезли языческих идолов великих Каменных Кругов, Золотой век закончился и ушёл, и похоть и жестокосердие грузно шагали по миру; и он говорил о Воскресении Христовом, о крохотной точке космического света, засиявшей далеко-далеко, в Палестине, света, что распространялся тихо и незаметно, трепетал, как свеча на ветру, и не погас, света, которому ещё предстояло воссиять, подобно солнцу, над всем миром, и, конечно же, над тёмными долинами и холмами Шотландии.
Ну, и что из этой билиберды можно было понять, кроме того, что он считал Кинрадди каким-то диким местом, раз джунгли завяли и рассыпались? И молитвы он читал наспех, едва ли единым словом помянул Короля и Королевскую Семью, этот Преподобный Кахун. Это сразу настроило против него Эллисона и Матча, эти двое стояли за Короля горой, были готовы умирать за Короля каждый будний день и дважды по воскресеньям, как говорил Длинный Роб с Мельницы. И Че Страхану эта проповедь тоже не доставила ни малейшего удовольствия, ему бы хотелось, чтобы проповедник расхваливал социализм и вещал о том, что Богатые и Бедные должны быть Равны. Так что даже те немногие, кто вслушивался в проповедь, остались невысокого мнения о старом книгописце из Банфа, шансов у него не было, поскольку понравился он только Крис и её отцу, Крис не шла в счёт, Джон Гатри в счёт шёл, но его голос оказался единственным, так что, когда дошло до голосования, пришелец из Банфа не получил почти ничего.
Стюарт Гиббон был третьим, кто пробовал заселиться в Пасторский Дом Кинрадди, и в то воскресенье, когда Крис сидела в кирке и смотрела на него, стоявшего за кафедрой, ей стало ясно как день, что он понравится всем, хоть он и был только-только со студенческой скамьи, черноволосый, с приятным румяным лицом, крепкими плечами, крупного, хорошего телосложения, привлекательный был мужчина. И первое, что их впечатлило – его голос, он звучал смело и сильно, как рёв быка, красиво и широко, и он произнес Господню Молитву так, что угодил и джентри, и простым людям. Ибо, хоть он и молил простить ему его грехи так же, как он прощает согрешившим против него – вместо более изысканного моления об оставлении долгов его также, как он оставляет должникам своим – всё равно делал он это с возвышенной торжественностью, настраивавшей каждого слушающего на степенный и серьезный лад; и один или двое начали подтягивать ему под конец молитвы, а такое весьма редко случалось в кирках Старой Церкви.
Затем последовала его проповедь, темой он взял Песнь Песней Соломона, и говорил он красиво, как-то необычно, показывая слушавшим, что в Песни было несколько смыслов. Она была Христовым описанием красоты и изысканного благообразия Старой Церкви Шотландии, и в этом смысле читать её следовало с должным благоговением; также она была образом женской красоты, что создавала саму себя по образцу стройности и изящества Церкви, и в этом смысле она являлась неустаревающим правилом для женщин Шотландии, указывающим им путь к жизни добродетельной и прекрасной в этом мире и к спасению в мире ином. И уже через минуту весь приход Кинрадди слушал его так, будто он обещал заплатить за них налоги к Дню Святого Мартина59.
Ибо где-то внутри начинало приятно щекотать, когда ты слышал, как о таких вещах говорилось вслух с церковной кафедры, о женских грудях и бёрдах и о всём остальном, голосом, подобным рёву священного тельца; и при этом ты точно знал, что это всё благопристойное Писание, с высоким смыслом к тому же. Так что все разошлись по домам к воскресному обеду весьма довольные новым молодым пастором, хотя и был он едва со студенческой скамьи; и в понедельник Длинный Роб с Мельницы замучился снова и снова слушать про эту проповедь, и сложил два и два, и сказал Ну, что… Такие проповеди – отличный способ втихаря поиметь своё небольшое удовольствие прямо на церковной скамье, но я как-то склонен получать свои удовольствия в более уединённой обстановке. Но, говорили люди, в этом был весь Роб, всегда надо держать ухо востро с ним и с его Ингерсоллом, который не умел ни часы нормальные сделать, ни рассудить здраво. В общем, мало кого в Кинрадди слова Роба удержали от того, чтобы потопать на выборы и проголосовать за последнего кандидата.
Так он, Преподобный Гиббон, и прошёл с подавляющим большинством голосов, в середине мая он поселился в Пасторском Доме, он и его жена, англичанка, на которой он женился в Эдинбурге. Она была молодая, как и он сам, красивая тонкой и стройной красотой, со смешным голосом, навроде как у Эллисона, очень похожим, но всё же иным, и с большими тёмными глазами, и были они с пастором так страстно влюблены, что их служанка рассказывала, будто они целовались каждый раз, когда он, пастор, ненадолго уходил из дому. И однажды, вернувшись с прогулки и увидев, что жена его дожидается, пастор взял её на руки и бегом взлетел с ней по лестнице наверх, и оба обнимались, целовались и смеялись, глядя друг на друга сияющими глазами; и они удалились в спальню наверху, и закрыли дверь, и не спускались несколько часов, хотя была ещё только середина дня. И, может, так оно и было, а может, и нет, ибо ту служанку старая госпожа Синклер наняла для Пасторского Дома из Гурдона, а всем известно, что скорее ручей Берви побежит обратно через Долину, чем гурдонская девица скажет правду.
С той давней поры, когда Время начало своей бег в Кинрадди, каждый пастор, приняв должность, объезжал весь свой новый приход. Некоторые делали это сразу после избрания, другие тянули, сколько могли, Преподобный Гиббон был из тех, кто поспешал. В одно из воскресений он явился в Блавири, как раз после обеденного часа, и увидел Джона Гатри, который вострил мотыгу во дворе, сорняки лезли из земли Блавири во все стороны, как ребятня из школы после окончания уроков, это была очень грубая земля, сырая, давно непаханная, к тому же – красная глина, чем лучше отец её узнавал, тем больше портилось его настроение. Поэтому, когда пастор подошёл и с неподельной сердечностью выкрикнул Ага, так это ты, дружище, будешь моим соседом Гатри? отец вздернул рыжую бороду, уставив её на пастора, и бросил на него взгляд, холодный, как сосулька, и сказал Да, МИСТЕР Гиббон, это буду я. Так что пастор протянул руку, тут же сменив тон, и продолжил тише А у вас здесь отличное хозяйство, ухоженное, Мистер Гатри, так всё ладно и чисто, хотя, я слышал, вы всего шесть месяцев как здесь поселились. И он улыбнулся широко и сочно.
И дальше они беседовали совсем по-приятельски, один усадил другого на ручку навозной тачки прямо посреди двора, пастор не выказал ни малейшей тревоги за свой щегольской чёрный костюм; и отец рассказывал ему, какая грубая земля в Кинрадди, и пастор говорил, что он охотно верит, и что только человек с севера мог так толково с ней управляться. Через минуту они уже были дружны как братья, отец завёл его в дом, Крис была в кухне, и отец сказал А эта девица – моя дочь, Крис. Пастор улыбнулся ей, блестя чёрными глазами, и сказал Я слышал, что ты очень смышлёная, Крисси, и учишься в Данкернском колледже. Как тебе там нравится? И Крис покраснела и сказала Очень нравится, сэр, и он спросил её, кем она хочет стать, и она сказала, что учителем, и он сказал, что нет профессии благороднее.
Потом пришла мать, укладывавшая близнецов, и была тиха и доброжелательна, какой она, увенчанная золотом своих чудесных волос, всегда бывала с мальчишками и с лэйрдами. Она налила пастору чаю, и он нахваливал его и говорил, что лучше чая, чем в Кинрадди, он не пивал за всю жизнь, и что дело было в молоке. И отец спросил, откуда приносят молоко в Пасторский Дом, и пастор сказал Из Мейнса, и отец вздернул бороду и сказал Ну, это, должно быть, доброе молоко, у них, сволочей, там лучшая земля во всём приходе, и пастор сказал Ну, мне, пожалуй, пора. Пойди потихоньку домой. Заходи навестить нас как-нибудь вечерком, Крисси, может быть, мы с женой одолжим тебе какие-нибудь книжки для занятий. И он ушёл, достаточно проворно, но не с той летящей быстротой, с какой вышагивал рядом отец, провожая его до того места, где дорога расставалась с полем репы.
Крис отправилась в Пасторский Дом вечером следующего дня, это был понедельник, ей подумалось, что это, наверное, самое подходящее время, однако отцу она ничего не сказала, только матери, и мать улыбнулась и ответила Конечно, она, казалось, была далеко, в каких-то своих мечтах, последний месяц с ней такое часто случалось. Так что Крис надела своё лучшее платье, воскресное, и высокие ботинки на шнуровке, хорошенько причесалась перед зеркалом в гостиной и пошла через холм, мимо озера Блавири, а тем временем ночь уже сгущалась над Грампианами, и сотни бекасов кричали за серыми водами озера – гладкого и серого – словно не могли забыть ушедшее лето и не верили, что оно когда-нибудь вернется.
Стоячие Камни отбрасывали на восток длинные острые тени, так же, наверное, как они это делали по вечерам тысячи лет назад, когда дикие люди взбирались на холмы и пели свои песни, прячась в этих тенях, пока закатное солнце замирало в ожидании над теми же самыми тихими холмами. И в этот момент странное, незнакомое чувство накатило на Крис, она оглянулась назад, слегка испугавшись Камней и того, каким белым вдруг стало озеро, и торопливо зашагала по тропинкам через поле, пока не вышла к церковному погосту и Пасторскому Дому. За дорогой высился Большой Дом, вокруг которого удушливо толпились деревья, видны были развалившиеся стены, на флагштоке уже горел огонь, скоро должно было стемнеть.
Она отперла калитку кладбищенской ограды и пошла через погост к Пасторскому Дому, старинные могильные камни безмолвно стояли вокруг, конечно, не такие уж древние, если вспомнить о Стоячих Камнях на холме Блавири, но всё равно довольно старые. Некоторые были из седых недобрых времён Ковенантистов, на одном был изображён череп со скрещёнными костями и песочные часы, он наполовину зарос мхом, так что едва можно было разобрать бессмысленную надпись с буквами S, похожими на F, и от этого камня мурашки бежали по телу. Ту часть кладбища, где стояли самые древние камни, захватили тисовые деревья, и Крис, шагая между ними, протянула руку, чтобы раздвинуть заросли, и низко свисавшая ветка тиса что-то прошептала, и тихонько засмеялась у неё за спиной, и прикоснулась к её руке, холодная и мохнатая, так что Крис вскрикнула совсем по-детски, так глупо, и немедленно пожалела, что не пошла в обход по нормальной дороге, а вместо этого выбрала короткий путь, показавшийся ей таким удобным.
Так она торопливо шагала, насвистывая себе под нос, и вот – там, где кончалось кладбище, стоял их новый пастор собственной персоной, прислонившись к воротам и блуждая взглядом между камнями, он заметил её прежде, чем она увидела его, и голос пастора заставил её вздрогнуть. А ты, Крис, очень мила, сказал он, и ей стало стыдно, потому что он слышал, как она свистела на кладбище; и он рассматривал её странным, незнакомым взглядом, и, казалось, на минуту забыл о её присутствии; потом он издал странный смешок и пробормотал себе под нос, но она расслышала его слова, Одной за день достаточно. Потом он будто очнулся и проревел бычьим голосом Ты, наверняка, за книжкой. У нас дома сегодня полный кавардак, весенняя уборка, ну, или навроде того, но, если ты подождешь здесь минутку, я сбегаю и подберу тебе что-нибудь лёгкое, нескучное.
Он ушёл, она осталась одна среди чёрных деревьев, склонявшихся над серостью погоста. Невидимые травы без умолку шелестели и шептались над смутными очертаниями распростёртых надгробий, и она подумала о мёртвых под этими камнями, о фермерах, и пахарях, и их женах, и о маленьких детях, и новорождённых младенцах, их тела уже превратились в скелеты, так что, если раскопать землю, найдёшь только их кости, не считая недавно похороненных, и, может быть, там, в темноте, черви и мерзкие твари ползали, истекая гноем, в гнилой и почерневшей плоти, и это было очень страшное место.
Но тут, наконец, появился пастор, он совсем не спешил, а шёл к ней медленно, задумчиво, он протянул ей книгу и сказал Ну, вот, держи, надеюсь, тебе понравится. Она взяла книгу и посмотрела на неё при умирающем свете дня, книжка называлась Religio Medici, и она, поборов стеснение, спросила А вам, сэр? и пастор посмотрел на неё пристально и сказал, голос его был ровным, как всегда, До чёртиков! и развернулся, и оставил её один на один с ужасом обратной дороги, лежавшей через заросли тисов. Однако теперь они её совсем не пугали, она пробиралась обратно домой и размышляла о том слове, которое он произнёс, это ведь было не что иное, как ругательство, следовало ли рассказать об этом отцу?
Но нет, так нельзя, пастор был всего лишь обычным человеком, и он одолжил ей книгу, мило с его стороны, хотя выглядел он странновато. И к тому же отец не знал про её поход в Пасторский Дом, он мог подумать, что она пытается сойтись с джентри, и тогда он сам стал бы ругаться. Хотя ругался он, отец, не так уж часто, говорила она сама себе, проворно, торопливо шагая по холму, восходя из сумрака ночи в последний отсвет майского дня, и закат полыхал заревом, и отблески его плясали у ног Крис, будто поджидали её; нет, не часто, только когда всё шло совсем уж наперекосяк, как в тот день, во время сева, на поле ниже Блавири, когда сначала сломалась оглобля у телеги, а потом молоток переломился, а потом он увидел, что собирается дождь, взбеленился, и накинулся на Уилла и Крис, и выпорол их так, что у них едва осталось с грошик нетронутой кожи на том месте, на котором сидят; а потом, как полоумный, он грозил небу кулаками и вопил, Ну, давай же, Подлюга, давай, смейся!
Крис полистала Religio Medici и чуть челюсть не вывихнула от зевоты, пока читала, помогать матери стирать одеяла в погожий выходной день – и то было веселее. На дворе, разомлевшем и замершем под жарким солнцем, Джин Гатри выстирала бельё со всех постелей в Блавири, а одеяла сложила одно на другое в корытах, до половины наполненных едва тёплой водой и мылом, и Крис сняла ботинки и чулки, и высоко закатала панталоны на белых ногах, и ступила в серые пенившиеся складки одеял, и топтала их так и эдак. Ей это нравилось, вода чавкала и клокотала, расходясь синевой и вытекая радужными разводами между пальцами ног, и становилась всё гуще и гуще; потом – в следующее корыто, пока мать вынимала одеяла из первого, славное занятие, казалось ей, она могла бы вечно топтать одеяла, единственное что – становилось всё жарче и жарче, тянулись раскалённые до красна предполуденные часы, пока они занимались стиркой. И когда мать снова ушла в дом, она скинула юбку, а потом подъюбник, и мать, выйдя с очередным одеялом, воскликнула Господи, совсем заголилась! и беззлобно шлёпнула Крис по панталонам и сказала Из тебя, Крис, девонька, вышел бы ладный парень, и улыбнулась своей беззаботной улыбкой, и вновь принялась за стирку.
Но тут Джон Гатри вернулся с поля, вместе с Уиллом, и едва мать увидела, с каким лицом отец смотрел на Крис, как вся вдруг словно осунулась и закричала А ну, бесстыдница, убирайся живо, и пойди оденься, мерзавка! И она ушла, побелев от стыда, больше от стыда за отца, чем за себя, и Уилл покраснел и увел лошадей, сконфузившись, но Джон Гатри размашисто прошагал через двор к кухне, подошёл к матери и стал орать на неё. Что люди подумают о девке, если увидят, как она сидит тут, почти голая? Про нас вся округа трепаться будет, на весь мир посмешищем станем. И мать посмотрела на него, беззлобно и холодно, Да ладно, ты не первый раз увидел голую девицу; а если твоим соседям это в новинку, то, верно, детей своих они зачинали, не снимая штанов.
Отца это допекло окончательно, он отвернулся от матери и пошел прочь, лицо даже не красное, а белое, как у мертвеца, и он не сказал больше ни слова, он весь вечер не разговаривал с матерью и весь следующий день. Той ночью Крис лежала в кровати и думала обо всём этом, одна, натянув одеяла до подбородка, ей показалось, будто из глаз отца, когда он смотрел, как она стояла в корыте, глянул на неё дикий зверь в клетке. Словно пламя полыхнуло через двор, оно жгло и жгло, будто она всё еще стояла там, а он глазел на неё. Она спрятала лицо под одеялом, но забыться не могла, на следующее утро ей уже было невмоготу от всех этих мыслей, дом затих, потому что все разошлись, и она пошла к матери и прямо её спросила, она никогда прежде о таком не спрашивала.
И тут случилось что-то ужасное, лицо матери посерело и за мгновение состарилось, когда она оторвалась от своих хлопот за кухонным столом, с каждой секундой лицо её становилось всё бледнее и бледнее, Крис чуть не сошла с ума, видя такое. Ой, мамочка, я не хотела тебя расстроить, воскликнула она, и обняла мать, и крепко прижала её к себе, увидев вдруг, каким бледным и больным стало её лицо за последний месяц. И мать, наконец, улыбнулась ей и положила руки на плечи дочери. Ты ни при чём, Крис, доченька, это просто жизнь. Нечего мне тебе сказать или посоветовать, девочка моя. Тебе придётся самой разбираться с мужчинами, когда придёт время, рядом никого не будет, никто не поможет. И потом она, поцеловав Крис, сказала что-то странное, Когда-нибудь, если я не смогу больше всё это выносить, вспомни мои слова – и замерла, и засмеялась, и опять стала весела. Какие же мы обе дуры, ну-ка, сбегай принеси мне ведро воды. И Крис взяла ведро, и вышла из кухни, и пошла к колонке по горячему, раскалённому от солнца двору, и тут что-то на неё нашло, она прокралась обратно, мягко ступая, и мать стояла всё так же, как она её оставила, бледная, одинокая, печальная, Крис не решилась подойти, а только стояла и смотрела.
Что-то творилось с матерью, с ними со всеми что-то творилось, всё как-то менялось, кроме, разве что, стоявшего на дворе беспощадного зноя, и если бы он продержался подольше, джунгли Преподобного Кахуна вскоре опять повылезали бы на полях Долины. Это усталое и бессмысленное ковыряние в земле, жизнь самой земли, бесконечное ожидание – когда, наконец, прольётся дождь или хотя бы утихнет зной!.. Какое же это будет счастье, когда закончатся экзамены и она уедет в Абердинский университет, получит свой диплом бакалавра гуманитарных наук, и вот – у неё уже своя школа, у английской Крис, отец с его потаёнными взглядами и рычанием позабыт, у неё будет красивый дом, свой, и одеваться она будет, как захочет, и никогда своим видом не раздразнит ни единого мужчину, уж она об этом позаботится.
А может, не позаботится, странно, что она до сих пор по-настоящему не знала саму себя, хотя была уже почти взрослой женщиной. Отец говорил, что соль земли – это те, кто прямо ведут свой плуг и никогда не оглядываются назад, но она пока была лишь распаханым полем, борозды шли вдоль и поперёк, хотелось того и тут же хотелось этого, книги и вся их прелесть иногда казались всего лишь пустой бессмыслицей, а потом навоз и ругань, от которых уже тошнило, возвращали тебя обратно к книгам…
Вздрогнув, она перекатилась по траве, когда мысли её приняли этот неприятный оборот. Закат раскрашивал озеро, но жара стояла прежняя, малость спадая только ночью, когда лежать под одеялом было невыносимо, и даже сама темнота становилась мерзким чёрным одеялом. Ветер – он просто умер, пока она лежала здесь и думала; не великая потеря, но вместо него пришла пустота, кусты дрока к концу дня вытянулись, не шевелясь, огромные их лица, сгрудившиеся, жёлтые, словно лица полчища каких-то жёлтых людей, глядели вниз, за Кинрадди, высматривая дождь. Матери там, внизу, наверное, была нужна её помощь, Дод и Алек уже пришли из школы, отец и Уилл скоро вернутся с поля.
Кто-то уже кричал, звал её!
Она поднялась, и отряхнула платье, и стала спускаться по траве к подножию холма, и посмотрела вниз, и увидела вдалеке, ниже, махавших ей Дода и Алека. Они взволнованно выкрикивали её имя, голоса их походили на мычание телят, потерявших мать, она нарочно шла медленно, чтобы подразнить их, пока не увидела их лица.
А потом она помчалась вниз по склону, кровь отхлынула от её лица, небо позади раскололось, длинная молния зигзагом полыхнула над Грампианскими вершинами, и далеко за полями, у холмов, услышала она шипение дождя. Засуха, наконец, кончилась.
II Боронование
Взобравшись почти бегом по крутому склону холма – с развевавшейся юбкой и твердой решимостью ни за что не оборачиваться, кто бы во всём Блавири ни кричал ей вслед и ни звал её обратно, даже на свист отца! – Крис повалилась навзничь, задыхаясь, и почувствовала, как жёсткая трава с хрустом расстелилась под ней чудным тихим ложем. Она расслабила шею, и плечи, и бёдра, и колени, её длинные коричневые руки подрагивали, лёжа по бокам, пока обмякали мышцы, день погружался в дремоту, золотистый свет просачивался сквозь длинные каштановые ресницы, опустившиеся на её щёки. Словно гномоны60 гигантских солнечных часов, тени Стоячих Камней тихо ползли к востоку, бекас всё звал и звал кого-то…
Точно как в предыщущий раз, когда она поднималась к озеру – когда это было? Она открыла глаза, и задумалась, и утомилась от раздумий, и опять закрыла глаза, и как-то странно рассмеялась. Это было в июне прошлого года, в тот день, когда мать отравилась и отравила близнецов.
Всё это было так далеко и так близко, казалось, твои часы и дни протекали в какой-то тёмной холодной западне, из которой было не выбраться. Но ты выбралась, тёмная сырость отступила перед солнечным светом, и мир пошёл своим чередом, белые лица и шёпот, одолевавшие тебя в западне, исчезли, ты уже никогда не стала бы прежней, но мир двигался дальше, и ты вместе с ним. Умерли не только мать и близнецы, что-то умерло в твоём сердце и лежало теперь под землей на погосте Кинрадди – в твоём сердце умер ребёнок, дитя, верившее, что холмы были сотворены для того, чтобы оно играло среди них, что каждая дорога, отмеченная по сторонам столбиками, вела туда, куда надо, и что есть руки, всегда готовые подхватить тебя в последний миг и удержать на краю гибельной бездны, если ты уж слишком заиграешься. Всё это умерло, и вместе с этим всем умерла та Крис, что жила книгами и мечтами, или, может быть, ты просто аккуратно сложила их, завернула в шёлковую бумагу и пристроила рядом с тёмным тихим трупиком, который когда-то был твоим детством.
Так сказала ей госпожа Манро из Каддистуна в ту кошмарную ночь, когда она пришла к ним через размокшие от дождя усадьбы Блавири и уложила тело матери и тела близнецов, так тихо умерших в своей кроватке. Она сновала по комнатам, быстрая, нахальная и бесцеремонная, крыса с чёрными бусинками глаз, отрывисто раздавая команды сделать то или это, она навела страху и угомонила разревевшихся Дода и Алека, вытолкала отца и Уилла заниматься скотиной. И делала своё дело быстро, спокойно и равнодушно, и поглядывала на Крис, поднимая на неё свое крысиное личико. Помяни моё слово, забросишь ты теперь свой Колледж с учёбой – гниль, лучше не марайся. Вот как взвалят на тебя всё хозяйство в Блавири, так на мечты и прочее паскудство времени-то не останется.
И Крис в своей западне, оглушённая, с затуманенным взглядом, ничего не отвечала, как ей потом припоминалось; и кто-то другой, не она, шарил по дому и искал полотно и одежду. Потом госпожа Манро омыла тело матери и одела его в ночную рубашку, в её лучшую, ту, что с синими ленточками, которую она не надевала уже много лет; и мать после её трудов лежала аккуратная и красивая, так что слёзы, наконец, набежали на ресницы, когда ты увидела её такой, горячие слезы выступили на глазах, словно капли крови. Но они быстро иссякли, если долго так плакать, можно было умереть, и вместо слёз полился долгий бесконечный вой, на который у тебя в голове не было ответа, Мама, мама, почему ты это сделала?
И только долгое время спустя Крис узнала почему, ей и мальчикам не хотели про это говорить, но всё вышло наружу во время разбирательства, мать отравилась, убила себя и близнецов, потому что опять забеременела и ею овладел страх, ужасный, холодный, незамутнённый страх. Вот она, в приступе безумия, и покончила с собой, мать, нежная, с добрыми глазами, жившая памятью о тех вёснах в Килдрамми, возможно, это было её последнее воспоминание, и ещё грачи, кричавшие на холмистых полях вдоль Дона, где-то далеко, за тоннелями минувших лет.
Месяц спустя Дод и Алек опять начали ходить в школу, и в первый вечер, когда они уже пошли домой, один школьник крикнул им вслед, а остальные подхватили Придурошная, придурошная! Чья мать была придурошная? Они побежали в сторону Блавири и явились домой, спотыкаясь и рыдая навзрыд, отец, увидев их, вбзеленился и отлупил обоих, но на следующий день они – хоть лупи их, хоть нет – в школу идти наотрез отказались.
И тогда за них вступился Уилл, отца он теперь в грош не ставил. Казалось, за одну ночь он вдруг твёрдо осознал, что отец больше не посмеет его ударить, он купил старый велосипед и по вечерам уезжал, когда ему приходила охота, и лицо его становилось холодным и жёстким, если он замечал блеск отцовских глаз. Утром Джон Гатри, грозно ворча, покрикивал на него Где ты шатаешься каждую ночь, как бродяга? Но Уилл обычно не отвечал ни слова, кроме одного раза, когда Джон Гатри бросился к нему, и тогда Уилл развернулся на месте и прошипел Не советую. И отец остановился и отступил, Крис тогда с возмущением смотрела на них, с возмущением и испугом, затаив дыхание, как теперь, когда Уилл заступился за братьев.
Зачем им туда ходить? Я бы, к примеру, не стал. Ой, и не надо на меня так таращиться. Тебя нынче, вон, на рынок силком не затянешь, и на ярмарку тоже. Всю грязную работу на меня свалил!
Отец при этих словах вскочил, Уилл тоже расставил ноги пошире, они стояли посреди кухни, сжав кулаки, и Дод с Алеком перестали плакать и смотрели во все глаза. Но Крис с силой толкнула стол, вдвинув его между ними, и сказала, выдумывая на ходу, что стол ей нужен, мол, лепить пироги; и они опустили кулаки, и Джон Гатри выругался, но как-то беззлобно; и Уилл покраснел и стоял с глупым видом.
Но в тот же вечер отец, ни слова не сказав никому в Блавири, он был слишком горд для этого, написал своей сестре Джанет в Охтерлесс и попросил забрать Дода и Алека, чтобы они ходили в школу в Абердине. И уже через неделю они прикатили с севера, тётя Джанет и её муж. Звали его дядя Тэм, был он большим, грузным и нарядным, и на цепочке от часов у него висели ряды маленьких медалек, которые он получил за игру в кёрлинг. И были они очень добры, эти двое, Алек и Дод обалдели от восторга, когда услыхали про переезд в Охтерлесс. Однако у тети и дяди не было своих детей, и они сразу пояснили, что, если мальчики поедут с ними, то они заберут их навсегда, они хотели их обоих усыновить.
Отец в ответ недобро осклабился и вздёрнул бороду Так ты что, хочешь украсть у меня плоть от плоти моей? И тётя Джанет кивнула, глядя ему прямо в глаза, Да, Джон, именно так, у нас никогда не было своего младенчика, хотя, видит Бог, дело не в том, что мы плохо старались; и отец сказал Дурная кровь дурно плодится; и тетя сказала Ну, зато мне вряд ли придётся накладывать на себя руки из-за того, что муж только и делает, что покрывает меня, как племенную свиноматку; и отец сказал Ну, ты и сука.
Крис бесконечно подтыкала какую-то болтавшуюся верёвку, пока не почувствовала, что голова у неё вот-вот взорвётся, и тогда она выбежала из кухни, через двор к гумну, где слонялся без дела Уилл. Он слышал крики в доме и только посмеялся, но когда он обнял её, в глазах его горел гнев. Не обращай внимания на старых сволочей, все они одинаковы, что отец, что тётя, что эта навозная куча, облепленная жестяными медальками. Пойдем со мной на усадьбу, пригоним коров.
Коровы стояли в высоком клевере, когда они, Крис и Уилл, подошли к ним; и обратно они шли не торопясь, совсем не горя желанием поскорее вернуться в Блавири. И Уилл, казалось, был и зол, и нежен, и добр одновременно. Не расстраивайся из-за них, они того не стоят, Крис, и не давай отцу превращать тебя в рабыню, как он мечтает. Нам надо жить собственными жизнями. И она сказала А что мне теперь остаётся, кроме как жить дома и терпеть?
Он сказал, что не знает, но для него надолго задержаться здесь было бы всё равно, что дать себя охолостить, вспороть живот и выпотрошить, как только он скопит денег, он уедет в Канаду, там можно быть самому себе хозяином. Крис слушала его, широко раскрыв глаза, надежда вдруг поманила её так зримо, что она даже забыла пошёлкивать кнутом на коров, которые разбрелись по холму, и толкались, и скакали, переполнившись клеверно-сытой дурной резвостью. Ой, Уилл, и ты мог бы взять меня к себе, вести хозяйство! Он отвернулся, слегка покраснев, и прищёлкнул на коров кнутом, и Крис вздохнула, и надежда растаяла, он мог и не отвечать Ну, может быть, хотя, наверное, тебе бы это не особо подошло.
И позже она узнала наверняка, что у него была девушка где-то в Драмлити, и это с ней он собирался делить постель и хозяйство на доброй земле Канады.
И когда они возвратились в Блавири, перебранка уже утихла, отец всё-таки уступил своей сестре Джанет, хотя и был с ней всё так же груб. Через три дня только трое из них сидели за обеденным столом на кухне, Крис целыми днями слушала голоса людей, умерших или ушедших, в любом случае пребывавших где-то очень далеко от Блавири. Но даже это со временем перестало казаться ей странным, стояла пора жатвы, она помогала в поле, которое вызрело обильным и пышным урожаем и за последние два месяца пожелтело от солнца и дождя.
У него, у отца, не было сноповязалки, он слышать не хотел о таких штуках, однако он привез из Эхта старую жатку, которой они и убирали хлеб; хотя Уилл божился, что прослывет сельским дурачком, если в Кинрадди его увидят на такой штуковине. Отец смеялся над ним сквозь бороду, как шипящий кот, Если насмешки в Кинрадди смогут сделать тебя ещё большим дураком, чем ты есть от природы, это будет чудо, не рви платьице на жопе, малыш, жатку поведу Я. Уилл что-то пробормотал в ответ, но всё же уступил, ибо каждый год во время жатвы на отца находило что-то странное и пугающее, для чего невозможно было подыскать название, он как будто становился сильнее и свирепее, сила зерна наполняла его зрелой мощью, он был быстрее, чем обычно, лицо становилось налитым, и они слышали, как он возвращался с полей, восседая на широкой спине Бесс и распевая церковные гимны, это было единственное, что он когда-либо пел, выводя их со странной, острой пронзительностью, от которой ладони у тебя становились влажными.
В поле за домом и двором Блавири – и это была земля, засеянная после пара! – они первым сжали лучший овес, страшная прорва зерна и соломы, едва хватало сил сгибать и скручивать всё это в снопы. Крис было очень тяжело поспевать и вовремя связывать в снопы свои участки скошенных полос перед неустанно возвращающейся жаткой, хотя погода стояла прохладная и серая. Но за серостью этой пряталось солнце, и порой, поднимая голову от снопов, ты видела луч света, блуждавший вдалеке по усадьбам Апперхилла или бесцельно скользивший по пустоши, или танцевавший на верхушках стогов в Каддистуне, луч, пробивавшийся из горячей серой дымки неба, что выжидающе смотрело сверху на обливавшуюся потом жатву в Долине.
Перед тем, как начинать уборку поля, засеянного после пара, надо было выкосить проезды вокруг хлебов, широкие прокосы, которые отец скосил вручную, косой, он ставил голову в заклад, что обычная коса ещё вернется и возьмёт своё, когда сноповязалки и жатки сгниют от ржавчины и народятся люди прежней породы. Однако же её, косы, время прошло, или ещё только должно было наступить, так что жатку выкатили из сарая и впрягли в неё лошадей, и вот Крис шла за ней по полю. Лучшая погода для уборки урожая, говорили люди, скверно браться за жатву в одуряющий зной; и воздух утром и в подлень был так тих, что напоминал весенние дни, на мили вокруг по всей Долине слышны были резкие позвякивания лезвий, пение Длинного Роба с Мельницы, крики обитателей Каддистуна, ругавшихся на Тони, который стоял и тупо таращился на копны. Блавирийская жатка пробренчала, выезжая через ворота, Бесс и Клайд тянули дышло, и лезвия посверкивали светлым металлом, словно зубы зверя, заурчавшего при запахе вожделенной свободы. И потом Джон Гатри крикнул Пошли! и направил лошадей вдоль полосы, и голодное урчание сменилось глубоким захлебывавшимся рыком, когда мотовило принялось заталкивать овес жатке в зубы; вдоль по полосе, твёрдо и ровно, двигалась жатка, срезая всё под корень, не оставляя торчать в поле ни единого нескошенного колоска, как бывало на других фермах, Джон Гатри следил за этим.
Однако времени глазеть на колосья или на жатку не было вовсе, едва лошади прошли вперед по полю, и жатка выбросила позади себя первый скошенный пучок, Крис ястребом кинулась на этот пучок и собрала его поплотнее, и перевязала, и отбросила в сторону быстрее, чем произнесешь Гленберви!61 и потом бежала к следующему, и скручивала из стеблей перевязь, и сбивала, и связывала, и связывала, и собирала, так что собственные руки мелькали у неё перед глазами, расплываясь дымкой, так быстры они были. В середине полосы её встретил Уилл, вязавший снопы с другого конца, смахивавший пот с лица. И только они выпрямились, и потянулись, и посмотрели на дальний край поля, позвякивание идущей на холостом ходу жатки сменилось на рычащий, вгрызающийся рокот – отец направил лошадей вдоль следующей полосы хлеба. Солнце всё еще полыхало за занавесью своей дымки, и где-то рядом с Кинеффом ежечасно взвывал туманный горн, и задолго до того как день подошёл к концу, тебе самой хотелось так же завыть, и спина едва не переламывалась пополам от бесконечных наклонов.
Однако за три дня поле, засеянное после пара, было скошено; поле, засеянное по второму разу, пылало жёлтым за невысокими каменными изгородями, и они без передышки принялись за него. А потом неожиданно дымка прояснилась, и туманный горн прекратил свой монотонный вой, наступила обжигающая до волдырей жара, до дышла жатки едва можно было докоснуться, распрягая лошадей, так оно накалилось. Кинрадди судорожно набрало воздуха в грудь и вновь согнуло спины, возвращаясь к своей рабочей маете, жара ведь долго не продлится, скоро должен пойти дождь, помоги, Господи, колосьям, ещё только ждавшим, пока их скосят.
На второй день уборки поля, засеянного по второму разу, какой-то пришлый босяк поднялся от большого тракта к Блавири и крикнул Джону Гатри, нет ли для него какой работы, и отец сказал Возможно, возможно. Только сперва давай посмотрим, на что ты годен, и бродяга сказал Ага, идёт. И скинул пиджак, и встал посреди сжатой полосы, и в два приёма с ней управился, так сноровисто собирая и связывая колосья, будто занимался этим с пеленок, успев подарить Крис мимолётную улыбку, когда они сошлись. И, проезжая по следующей полосе, отец крикнул бродяжке, что бёрет его на день-два, если погода продержится; и Крис могла отправляться домой готовить ужин – и не филонить, девка, смотри мне там. Был он чернявый, как цыган, этот бродяжка, отец не пустил его на кухню за стол, у парня могло быть полно вшей; и спать в доме он ему тоже не разрешил.
Крис устроила бродягу на тюфяке в амбаре, он сказал, ему там в самый раз. Но когда в первую ночь она принесла ему в амбар ужин, ей вдруг стало неловко перед ним, и она сказала, что покормила бы его в доме, если бы не отец. И он сказал За это, девчуня, не беспокойся, лично мне посиделки с твоим папашей нужны так же, как ему со мной. А потом, он ведь всего лишь местный клоун! Крис почувствовала, что лицо у неё вспыхнуло при этих словах, лишний раз убеждаешься, что бестолку делать добро бродягам, однако она притворилась, что не расслышала, и повернулась, чтобы пойти обратно через двор.
Но прежде чем она сделала шаг, бродяга обхватил её руками за ноги и потянул на сено рядом с собой. А ты, девчунь, как я погляжу, ещё не ложилась с мужчиной, какая потеря – кровь-то у тебя горячая. Ну, если захочешь со мной – помни, я здесь. Потом он её отпустил, тихо смеясь, она не могла пошевелиться, только смотрела на него, её охватила тошнота, а гнева не было вовсе, что-то перевернулось у неё в желудке, и ноги стали ватными. Бродяга протянул руку и опять похлопал её по ноге, Захочешь со мной, помни – я здесь, и Крис замотала головой, говорить она не могла – слишком сильно её мутило, и выскользнула из амбара, и быстро прошла по двору, и умывалась, и умывалась без остановки, всё мыла руки и лицо горячей водой, пока отец не опустил газету и не спросил Ты что там, совсем одурела?
Но той ночью наверху, в своей комнате, в комнате, которая теперь принадлежала только ей, Уилл спал с братьями, она, раздеваясь, чтобы ложиться, увидела, как огромная луна взошла над Грампианами. Она открыла окно, ей нравилось спать с открытым окном, и вдруг ей показалось, что ночь только этого и ждала, лёгкое дуновение осеннего ветра наполнило комнату, тёплое и прохладное, пахнуло ей в лицо запахом, похожим на запахи позднего клевера, навоза и стерни на сжатом поле, смешанные воедино.
Она прислонилась к окну, дыша этим ветром, глядя на Луну, на холмы, лежавшие под Луной, но над Блавири; Кинрадди спал, как деревенька на картинке в детской книжке, отбрасывая длинные тени, плясавшие петронеллу62 на недвижных ночных полях. И ни с того ни с сего, без причины, странная боль вошла в неё, в её груди, так что их начало покалывать, и в горло, и под сердце, и она услышала биение своего сердца, и целую минуту она слушала, как кровь стучится в её голове. И она подумала о бродяге, лежавшем там, в амбаре, и о том, как легко можно было бы прокрасться вниз по ступенькам и через двор, густо-чёрный от столпившихся теней, к амбару.
Но мысль эта владела ею не долее секунды, глупая мысль, и она рассмеялась сама себе, холодная, собранная и твёрдая, и закрыла окно, оставив снаружи запахи ночи, и медленно разделась, глядя на себя в высокое зеркало, когда-то стоявшее в комнате матери. Она становилась гибкой и миловидной, может быть, не красивой, скулы для этого были чересчур высоки, а нос слишком короток, но глаза были чистые и глубокие, карие-карие, глубокие и чистые, как воды Денбара, и волосы рыжие, каштановые на завитках, спрядённые такими же тонкими, как паучьи нити, непокорные чудесные волосы.
Такой она увидела себя, и свои зубы, гладко выточенные и ровные, проблеск белизны в этой мрачной коричневой недвижности лица, доставшейся ей по наследству от крови Джона Гатри. И ниже лица и шеи теперь, когда одежды были сброшены, мерцали плечи и груди, и тут кожа у неё была атласной, приятно было прикасаться к самой себе. Ниже склона левой груди была ямочка, она увидела её и изогнулась, чтобы рассмотреть, и лунный свет побежал по её спине вниз, такой странный лунный свет, что она почувствовала, как он скользит по спине. Лунный свет разросся, и она выпрямилась, и рассмотрела всё своё тело, и решила, что она мила и свежа, и годна для возлюбленного, который однажды придёт и поцелует её, и обнимет, вот так.
И Крис увидела, как в коричневом мерцании её лица проступила нежность, и испугалась, представив, как они лежали бы вместе, в комнате, залитой светом луны, и она была бы ласкова с ним, ласкова, ласкова, отдавая ему всё и вся, и он бы засыпал, положив голову вот сюда, ей на грудь, или они лежали бы без сна все ночи до утра, перешептываясь, им столько всего надо было бы сказать!
И, может статься, эта третья и последняя Крис смогла бы, наконец, облечь в слова те причуды, что наполняли её глаза, и рассказать о дожде, что колотит по крыше ночью, о том, как страшно и восхитительно стучит он по сланцевой черепице крыш; и о годах, что поблекли и опали, истаяли, как вздох, перед чистыми глазами той третьей; и о лице матери, когда она лежал мертвая; и о Стоячих Камнях, толпившихся там, вверх по склону холма, ночь за ночью, изо дня в день у озера Блавири, о том, как вокруг них собирались странные фигуры, плакавшие и смеявшиеся, оживавшие в дорассветные часы, пока далеко внизу в Кинрадди не начинали голосить петухи, и вновь наставал день. И он бы поверил всему этому, больше, чем она так часто верила сама себе, и не смеялся бы над ней, обнимал и целовал бы её, вот так. О Господи! ему придется обнимать покойницу, если она сейчас же не наденет ночную рубашку и не ляжет в постель, о парне можно было мечтать сколько угодно, пока не окоченеешь и не станешь холодной, как камень, но только вот ты ему понадобишься потеплее, чем холодный камень.
Таким было охватившее Крис жатвенное безумие, хотя и довольно лёгкое, посередине возбуждённых мечтаний она крепко заснула. Однако оно оставило борозды в её разуме, как борона прочерчивает свои следы в рассыпающихся пластах коричневого неподвижного мая, оно не оставило после себя ни удовольствия, ни боли, но с тех пор во все дни своей жизни она чувствовала этот след, тёмной и длинной полосой прошедший по давно ждавшему этого полю. Сноповязалки с жатками лязгали и свистели по неверной погоде, установившейся в Долине, скоро погода могла перемениться, а копны в Блавири ещё были не смётаны. Но Уилл слышать не хотел о том, чтобы работать ещё и по ночам, он смеялся Джону Гатри в лицо, стоило тому только заикнуться об этом, запрыгивал на свой велосипед и уезжал в Драмлити, вечер за вечером. Отец тогда бесцельно болтался среди амбаров и коровников, глядел на поля, а потом заглядывал в дом и бросал на Крис мрачный взгляд, Подоишь коров – и убирайся спать; и она почти не спорила, к концу дня она так уставала, что едва не засыпала прямо на соломе в коровнике.
Но в одну из ночей она не посмела заснуть, потому что слышала, как наверху, в комнате, которую раньше он делил с матерью, Джон Гатри встал с постели и ходил, не надевая ботинок, туда-сюда, шагами медленными и приглушенными, будто там, наверху, мягко ступал огромный кот, зверь, тянувший носом воздух, что-то обдумывавший и принюхивавшийся в ночи. И потом вдруг он мягко сошёл по сжимавшимся от страха и взвизгивающим ступенькам и остановился возле её двери, и она слышала его дыхание, её замутило от испуга, хотя чего было бояться? И она слышала, как дыхание его стало лихорадочным, захлебывающимся, и как его рука прошелестела по дверной щеколде; и потом всё прекратилось, должно быть, он ушёл наверх или вниз, дом был тих, но заснуть она так больше и не посмела до тех пор, пока, позвякивая в тишине раннего утра, не вернулся домой Уилл.
Ибо в Кинрадди неистовствовало жатвенное безумие, хотя со своим приступом Крис и удалось быстро совладать. И если какой-нибудь парень с девушкой полагали, что об их делах не знал никто, кроме них, вскоре их ждало жестокое разочарование, ты мог спрятать свою девчонку на вершине Бен-Невиса63 и там малость с ней повеселиться, но десять к одному что, когда вы соберетёсь идти домой и встанете, рядышком обнаружится госпожа Монро, или кто-нибудь навроде неё, хихикающая как полоумная от несказанного удовольствия лицезреть ваш позор.
Первыми, про кого пошли слухи, стали Сара Синклер и старшина артели в Апперхилле, Юэн Тавендейл было ему имя: их видели, когда они возвращались из лиственничного леса, что выше Апперхилла, того самого леса, где дурачок поймал Мэгги Джин, и чем они там наедине друг с другом занимались? Эта парочка наткнулась по дороге на Алека Матча из Бридж-Энда, он как раз шёл через пустошь в кузню чинить сломавшийся нож от сноповязалки. Сперва они его не заметили, лицо у мисс Синклер было какое-то странное, красное и жаркое, как ляжка чахоточного кролика, если содрать со зверька шкурку, Юэн, весь ссутулившись, топал рядом с видом побитой собаки, как будто переспал с собственной мамашей, говорил Алек, и, возможно, по ощущениям это было похоже. Алек крикнул парочке Доброго вечера! те с перепугу чуть не выскочили из собственных шкур, и пошагал дальше в кузню за пустошью с уже готовой сплетней. А уж оттуда, будьте покойны, она мгновенно разлетелась по всему Кинрадди, кузнец сочинял враки даже быстрее, чем лошадей подковывал, а уж по этой части он был первейшим мастером.
Правда это было или нет, но история дошла до Че Страхана, и он отправился в Апперхилл повидать Юэна Тавендейла и по-дружески спросить, каковы его намерения в отношении Сары, свояченицы Че, этой старой тупой потаскухи. И возможно, всё уладилось бы тихо и мирно, не приди он к Юэну в недобрый час; Юэн сидел у двери батрацкого дома с остальными работниками, и когда Че подошёл к ним, начались смешки и хихиканье, и это раззадорило Че, он остановился перед мужиками и спросил, над каким чёртом они тут смеются? И Сэм Гурлей сказал Вот так малыш, едрить твою, а, ну, малыш же, смеривая Че взглядами с головы до ног; и Юэн сказал, что ему бы в пору не смеяться, а плакать при этаком-то зрелище, и говорил он медленно, нагло, чем довёл Че просто до белого каления.
В общем, будучи человеком крайне нетерпеливым и умелым в обращении с собственными руками, Че засадил Сэму Гурлею прямо в ухо, да так, что тот свалился в пыль, и потом никто и глазом моргнуть не успел, как они с Юэном уже увлечённо колотили друг друга, бах-тарарах, как два сцепившихся бродяги, валяясь по всему двору Апперхилла; и Аппрамс, хозяин, прибежал в своих гетрах, до крайности возмущённый происходящим, однако в тот же миг получил удар в живот, от которого свалился прямиком в ту самую навозную канаву, где в свое время его сын Джок столь много претерпел; и на этом его участие в драке закончилось. Через минуту или около того стало ясно, что Юэн, хоть он и был добрый боец, влип всерьёз, ибо тягаться с этим полоумным Че ему явно было не по силам. И потому остальные работники вскочили и набросились на Че; и когда он вернулся на Чибисову Кочку, на спине у него живого места не было. Но у Юэна, хама, быдла, физиономия была так раскурочена, что на какое-то время он прикрыл свой рот, к тому же под глазом у него красовался синяк такого размера, что из него можно было выкроить подошвы для сапог на громадные ножищи Каддистуна, так люди говорили.
И ей-богу! ещё одна сплетня могла бы не появиться на свет, если бы Каддистун случайно не стал, так сказать, главным свидетелем, отправившись однажды в Пасторский Дом за какой-то подписью на какой-то бумаге для своего стряпчего. Там ему сказали, что мистера Гиббона нет дома, сама госпожа Гиббон вышла, чтобы сообщить ему об том, милая и приветливая, хотя он всё равно её не любил, дрянь английскую.
Крайне раздосадованный, он поворотился, чтобы идти обратно, огромные потные ноги несчастного дуралея наверняка гудьмя гудели после целого-то дня скирдования на жаре. Но тут в углу пасторского сада, как раз там, где тисы склоняли над пышно разросшейся травой свои густые ветви, в которых когда-то прятался тот пропащий бедняга Уоллес перед тем, как сквернавцы англичане загнали его в какую-то нору, а потом увезли в Лондон, и там повесили и оскопили, и четвертовали, чтобы развесить его тело по частям на воротах Шотландии – так вот там, в траве, в полумраке, раздавались шорохи и писки, как будто стадо поросят рыло землю пятачками. И Каддистун остановился, загрёб пригорошню гравия с пасторовой дорожки и запустил им в травяные заросли, крикнув А ну, брысь! ибо это могли собаки шебуршиться, кобель с течной сучкой, а наткнуться на крупного колли, унюхавшего подружку – знаете, ничего хорошего. Но вместо колли из травы поднялась гурдонская девица, та, которую старая госпожа Синклер наняла в Пасторский Дом; и Манро увидел её физиономию с остекляневшим взглядом, как у свиньи под ножом мясника; и она рукой откинула волосы с лица, словно дурочка, и, волоча ноги, прошла мимо Манро, не сказав ему ни слова, как будто в полусне.
Однако, оставив его позади и шагая к Пасторскому Дому, она вдруг начала насвистывать и рассмеялась громким визгливым смехом – так, будто в отчаянной схватке с целым миром она взяла верх и одержала вожделенную победу. Каддистун видел это всё собственными глазами, и, ей-богу, списать этот рассказ на его заигравшееся воображение было затруднительно, ибо у него, урода, воображения отродясь не бывало; надо полагать, зрелище это было довольно странное, огорошенный, он стоял столбом, вперившись в её удаляющуюся спину, потом, наконец, развернулся, чтобы пойти своей дорогой, и тут вдруг обнаружил перед собой самого мистера Гиббона.
К тому времени уже порядком стемнело, но не до такой степени, чтобы Каддистун не разглядел, что пастор был без шляпы и дышал, тяжело хватая воздух, будто только что после забега. И он рявкнул, Ну, что надо, приятель, говори? Манро страшно растерялся от того, что такой приятный молодой человек как пастор рявкнул на него этаким вот образом. Поэтому он сказал только Так это, мистер Гиббон, вы, не иначе, малость взапуски побегали? и сразу пожалел о сказанном, потому что пастор, ничего не ответив, прошёл мимо, бросив только через плечо Если у вас ко мне дело, приходите завтра.
И он подошёл к дому и так забарабанил в дверь, что Каддистун от неожиданности чуть не выпрыгнул из своих огромных ботинок. И теперь ему уже ничего не оставалось, кроме как отправиться домой к госпоже Манро, и ей-богу, в её пересказе наверняка ни единая деталь не потерялась, и вскоре у каждого в Кинрадди была своя версия событий, Джон Гатри узнал эту историю в изложении Длинного Роба, когда проезжал мимо Мельницы. Он, Длинный Роб, никогда не пересказывал сплетни о людях, только о лошадях, все так шутили, но, вероятно, пастора он числил ниже лошадей.
Всё это, вся эта история, показалось Джону Гатри достаточно правдоподобным, хоть он и не держался всяких дурацких убеждений, как Роб и его Ингерсолл, но мир явно кубарем катился в ад наживы и чистогана, возвращались стародавние рабские времена, пасторы катились в преисподнюю вместе с богатеями, при этом, как умелые шлюхи, успевая подмахивать всем остальным. Ибо за тот год, что он прожил в Блавири, с каждым днём горечь охватывала его всё крепче и глубже въедалась ему в сердце. Шло время, весне на смену пришло лето, его сменила осень, и чем дальше, тем яснее видел Джон Гатри – земля тут настолько скверная, что просто непонятно, как дальше быть, в этом году хлеб уродился ещё туда-сюда, но и так ясно, что в обычный год зерно может вообще не вызреть на этих длинных, словно скованных трупным окоченением красноглинистых склонах.
А теперь, вдобавок к этому, с пугающей ясностью, какой не бывало в Эхте, увидел он, что дни малоземельных крофтеров почти истекли, засунутые куда-то с глаз долой времена таких, как он сам, как Че, Каддистун, как Пути и Длинный Роб с Мельницы, последние из фермерского люда, кто деньгу на жизнь выжимал из земли собственными голыми руками. Знамением времени вдруг увиделось ему то, что Джин Гатри покончила с собой, чтобы укорить его и сделать его имя притчей во языцех по всей округе, знамением времени было то, что женщины накладывали на себя руки или же не таясь выставляли на показ своё распутство, как им заблагорассудится, и что деревенские начинали гнаться за деньгой и либо, немногие, вскарабкивались повыше, либо, большинство, валились обратно в свою яму; и мрак кромешный опускался на эту землю, которую он любил больше собственной души и Бога.
И следующим повод для пересудов в Кинрадди дал не кто иной, как Уилл, он и его похождения в Драмлити. Правда, Крис узнала обо всём раньше, чем сплетня добралась до Кинрадди, она услышала её в самом Драмлити, во дворе садовника Голта64. В тот день бродяжка ушёл из Блавири, она вышла со своей корзинкой, в небе не было ни облачка, стояла раскалённая добела жара, дурманная жара, как из топочной дверцы. По большому тракту носились автомобили, едва не задевая пеших путников, когда она пошагала в Мондинс, тот самый, где в стародавние дни была знаменитая битва. Под мостом широкий ручей нёс свою влагу на запад, к Берви Уотер65, дети кричали и плескались в тени моста, самые смелые прыгали в воду голышом, и она видела, как, вспугнутые, они сверкали белизной тел в каменном убежище.
Вскоре стало так жарко, что она сняла шляпу и, обмахиваясь, несла её в руке и так шла вверх по дороге, и, наконец, слева появился Драмлити, некоторые называли эту деревеньку Скайт66, чтобы поиздеваться над местными, и это очень злило их, в Скайте. Деревня представляла собой всего лишь кучку домов, белых в палящем солнечном зное, сгрудившихся вокруг колокольни, из-за которой над Скайтом смеялась вся Долина, ибо кирки подле неё не наблюдалось. Люди шутили, что каждый раз, когда начинался дождь, жители Драмлити бежали прятать свою колокольню, так они ею гордились, построили её в те давние времена, когда деревню населяли ткачи, и часы, чтоб их не видать вовсе, тогда были ещё на месте, и бой их возвещал ход времени.
Таков был Скайт, он поднимался из пыли и старинных запахов, ягоды висели, зрелые, во дворе садовника Голта, и он как-то странно посмотрел на Крис, когда услышал её имя. Потом он принялся отпускать какие-то хитрые намёки и шуточки, пока взвешивал свои ягоды, здоровенный грубый мужичина, он истекал потом на жаре, и от одного его вида можно было самой расплавиться. Ну, как там Уилл? спросил он. Что-то его здесь давненько не видать, ей-богу, розы уже вянут на щеках Молли Дуглас. И Крис сказала А? разом оцепенев, и потом И ещё мне два фунта ежевики. И он завернул ей ягоды, продолжая многозначительно болтать и коситься на неё, словно жирная ухмыляющаяся свинья, Крис так и подмывало дать ему кулаком по физиономии, но она сдержалась, вышел бы только ещё больший скандал, а, судя по всему, поводов для скандала было достаточно и без её усилий. Во что Уилл вляпался, и что же он такое сотворил со своей девушкой, что теперь прячется от неё?
Огромным облегчением было оставить позади вонь Скайта и вновь зашагать по мондинской дороге. Но тут она услыхала далеко позади велосипедный звонок и отступила на обочину, но велосипед не проехал мимо, он притормозил, и кто-то окликнул её, робко, Ты сестра Уилла Гатри? Крис обернулась, увидела её и сразу поняла, что это девушка Уилла, юная, белолицая, симпатичная, и услышала свой собственный голос, почти такой же испуганный, как эти глаза, что смотрели на неё, Да. А ты, наверное, Молли Дуглас?
Лицо девушки медленно залилось краской, медленно и трогательно, и она оглянулась на скайтскую часовню, будто боялась, что та подглядывает за ними; а потом вдруг, чуть не плача, она стала упрашивать Крис сказать Уиллу, чтобы он заехал с ней повидаться, пусть приезжает этой ночью, она больше этого не вынесет – ей всё равно, бесстыдно она себя ведёт или нет, она просто больше так не может! А потом она как будто прочитала вопрос в глазах Крис, кровь мигом отхлынула от её лица, и потом она вновь покраснела, Крис подумала, что под одеждой она должна была краснеть всем телом, до самых подошв ног, как она сама иногда краснела. Но девушка вскрикнула Ты об ЭТОМ подумала, как они все, но это же неправда! Глядя на неё, удивленная и пристыженная, Крис вдруг поняла, что она не сможет отнекиваться и убеждать девушку, что она об ЭТОМ и не думала, да и кто подумал бы о чём-то другом?
Тут она обнаружила, что лицо Молли Дуглас было совсем близко от её лица, нежное, расстроенное, горящее стыдом, как и её собственное. И Молли попыталась посмотреть ей в глаза, и сразу же отвела взгляд, покраснев и, видимо, мечтая провалиться сквозь землю от того, какой дурой она тут себя выставляла. Это вообще не так, я просто так сильно его люблю, я не могу жить, если его нет рядом!
Так они стояли посреди дороги, стесняясь взглянуть друг на друга и не зная, что сказать; и тут показалась двуколка, несшаяся по дороге от станции, при виде её Молли вновь запрыгнула на велосипед, развернула его и оглянулась с улыбкой, навсегда остававшейся в твоей памяти, и, чуть помешкав, крикнула Пока!
Крис не могла забыть её взгляд, всю дорогу домой улыбка Молли стояла у неё перед глазами, и в тот вечер за ужином она сама не могла отвести глаз от Уилла. Впервые за все эти годы она увидела, что он уже почти мужчина, увидела его русые волосы, шедшие волнами и расходившиеся по щекам ржаво-рыжим пухом, как у только что вылупившегося цыпленка; и глаза его, синие, темные, девичьи, добрые, когда смотрели на неё, угрюмые, когда оборачивались к отцу. Хотя не особо часто они к нему оборачивались, Уилл и отец друг с другом не разговаривали, разве что совсем уж было некуда деваться; как дурни, которые вместе работали, и ели, и молча друг друга ненавидели.
Отец покончил с ужином и отправился на холм, прихватив ружьё, Уилл болтался без дела от двери к окну, насвистывая, пока не заметил вдали, через Долину, на холмах Драмтохти, что-то подымавшееся и закручивавшееся, пепельно-серое, темневшее на фоне осеннего неба, похожее на огромную змею в тихом вечернем воздухе, хвост её блистал, полыхая красным подле холмов, и это был не отствет заката. Дрок палят, окликнул он Крис, палят дрок под Драмтохти, пошли на пустошь, тоже попробуем. Там его давно пора спалить. – Мне еще студень варить, балбес! – Да ну его к чертям, твой студень, мы сами, того гляди, в студень с костями превратимся, когда в могиле будем лежать, пойдем!
И она пошла, они набрали огромные стопки старых газет, чтобы скручивать из них запальные факелы, и поднялись по холму к пустоши. Они сели на траву и немного отдышались, Кинрадди лежал внизу – поля все сжаты и заставлены копнами – ждавший наступления ночи, в Берви светилось зарево – там, у моря, тоже жгли дрок. Они с Уиллом побежали в разные стороны по кромке пустоши, Крис – к левому краю, она бежала через кусты дрока, останавливаясь у каждого большого куста, чтобы притоптать его к земле. Потом Уилл крикнул издалека, с бугра, что он начинает, она увидела его, стоявшего далеко, на фоне неба, и крикнула в ответ Давай! и опустилась на колени у самого большого куста, который она примяла, и зажгла свой факел, и поднесла огонь к трескучим сухим веткам.
Он, дрок, вспыхивал мгновенно и шумно, Крис всовывала факел в куст и бежала к следующему и поджигала его; и так, факел в куст – факел из куста, взад-вперёд носилась она по холму, бежать надо было во всю мочь, какая только была у тебя в ногах, чтобы поджечь дрок впереди, когда сзади занявшиеся кусты уже яростно тянулись языками огня и дыма к твоим волосам. Сухим тихим вечером пламя вспыхивало с шумным треском и расходилось в стороны, и с рычанием прорывалось через кусты и ухватывалось за траву, и быстро ползо по ней, испуская дым, выискивая дорожки к ещё не горевшим кустам, и поджигало их, так что ты, глядя, как языки его набрасывались на траву, уже готова была поверить, что они, жадные, рыщущие в поисках добычи, были злобными живыми существами. Когда Крис встретилась с Уиллом на кромке пустоши, перед ними раскинулось поле, как море огня посреди предгорной равнины, охватывавшее холм, солнце теперь уже совсем ушло, и громадный рычащий зверь, вырвавшись на свободу, гнал добычу и куражился, безнаказанно красуясь, и зарево его освещало весь Кинрадди.
Уилл был чёрный, как негр, брови опалены, он потянул Крисс вниз, на траву, передохнуть. Дай Бог, чтобы огонь вон там не перекинулся на изгородь, а то старик Гатри вышибет меня пинком под зад из Блавири за то, что я свел седину его с печалью во гроб67!
Он сказал это глумливо, передразнивая отцов абердинширский выговор, и Крис сердито крутанулась, и вздохнула, и потом спросила А что ты станешь делать, если он тебя, вдруг, действительно выгонит? и Уилл сказал Уйду. – Думаешь, сможешь где-нибудь наняться? – Чёрт, да у меня даже сомнений нет.
Однако голос его звучал не особо уверенно, Крис прекрасно понимала, что найти работу ему, если бы до этого дошло, было бы вовсе не так просто теперь, когда жатва в Долине закончилась. И тут, в огненной лихорадке пала она совсем вылетела у неё из головы, ей вспомнилась девица Молли Дуглас, она будто увидела вдруг её белое лицо рядом с лицом Уилла в озаряемой огнем темноте, Я нынче в Драмлити встретилась с Молли Дуглас, она просила передать, чтобы ты заехал с ней повидаться.
Он замер и сидел, не шевелясь, он мог не слышать, она взяла его за локоть Уилл! И тогда он стряхнул её руку, Да слышу я. А что толку? Я не могу встречаться с девушкой, как другие, я ведь даже не зарабатываю. – Может, ей нужен не твой заработок, а только ты сам. Уилл, в Драмлити про вас с ней рассказывают разное, этот Голт и другие хамы вроде него. – Разное? Что разное? – Говорят, что она от тебя беременна, и что ты решил от неё слинять. – Это Голт сказал? – Намекал, но это с твоей сестрой, с другими он не станет намёками ограничиваться.
Отродясь она не слышала, чтобы он так ругался, как тогда, вскочив на ноги и иступлённо сжав кулаки. Это они про Молли говорили – свиньи! Этому ублюдку Голту я башку отшибу, так уделаю, мать родная не узнает! Но Крис сказала ему, что это не сильно поможет, люди просто будут смеяться и говорить, что, видимо, в слухах о беременности Молли точно что-то было. Ну, и что мне тогда делать? спросил Уилл, всё ещё кипя гневом, и Крис покраснела и сказала Не торопись. Ты её любишь, Уилл? Впрочем, она могла бы заранее угадать, как Уилл отнесётся к этому вопросу, наверное, под покровом темноты краска залила его лицо, и он швырнул на землю остававшиеся у него бумажные факелы и пробормотал Я – в Драмлити, и побежал вниз по холму прежде, чем она могла его удержать.
Может быть, как он позже рассказывал Крис, ему тогда всего лишь захотелось увидеть свою Молли, и никаких других планов у него не было. Однако случай распорядился так, что возле Отеля Драмлити он на своем велосипеде чуть не сбил с ног ни кого иного, как самого Голта, сального, аж лоснящегося, пьяного в стельку, и с ним был Алек Матч.
И Алек крикнул, Прекрасный вечерок, Уилл, но Голт крикнул Не зови её нынче гулять, Уилл, трава мокрая – особо не поваляешься. Уилл остановился, спрыгнул с велосипеда, и бросил его валяться на дороге, и подошёл к Голту – Ты это мне? И этот кусок сала, сопя, как супоросая свинья, и истекая ручьями пота, заливавшего его необъятную физиономию, пьяно икнул А кому ещё? – Тогда получи, сказал Уилл и с замаху ударил Голта в здоровенное брюхо; Матч схватил его за руку и закричал Да ты сдурел, молодой Гатри, этот человек тебе в отцы годится. Уилл ответил, что, если бы у него был такой отец, он бы его прикончил, а сам потом утопился бы, и попытался вырваться из хватки Матча и вновь наброситься на толстяка Голта. Но Голт был решительно не настроен продолжать общение с Уиллом, он проворно, несмотря на весь свой жир, развернулся и зайцем кинулся улепетывать по переулкам Драмлити, с удивительной для своей комплекции резвостью, так что через секунду его уже и след простыл.
Короче говоря, происшествие это наделало в Скайте такого шуму, что Матчу, можно не сомневаться, было о чём рассказать, вернувшись в Бридж-Энд. Через день или два историю знал каждый, Уилл стал посмешищем всего Кинрадди. Первым отцу сплетню пересказал почтальон, размахивая руками, он подозвал его к дороге, чтобы поделиться новостью, и Джон Гатри, едва дослушав, пошёл к Уиллу, который смётывал копны на засеянном по второму разу поле, и сказал Что это за хрень я слышал про тебя и какую-то сучку из Драмлити?
А Уилл весь тот день был в отвратительном настроении после свидания со своей Молли: она заставила его поклясться, что он не станет давать волю своему нраву и не будет больше выставлять себя дураком, если опять услышит всякие грязные сплетни про неё. Поэтому он просто продолжил складывать копну и сказал Какого чёрта ты несёшь, о чём ты, вообще? Отец вздёрнул бороду и закричал Отвечай на вопрос, Уилл! и Уилл сказал Ну, так задай вопрос нормально. Как я должен догадываться, что ты там слышал? Я мысли читать не умею, и отец сказал Да, чтоб тебя черти взяли, скотина ты тупая, мало мне того, что ты каждую ночь по шлюхам бегаешь, так мне ещё твой поганый язык терпеть? Правда, что ты заделал ребенка какой-то дуре по имени Молли Дуглас? и Уилл сказал Ещё раз назовешь Молли Дуглас дурой, я тебе твои сраные зубы в глотку вобью, хоть ты мне и отец.
И они забыли про копны, злобно уставившись друг на друга, и отец выбросил кулак в сторону Уилла, но Уилл перехватил его руку и крикнул Не советую! И отец опустил руку, побелев, как призрак, и вновь принялся за копны. Уилл какое-то время неподвижно смотрел на него, сам весь белый, а потом тоже занялся копнением. На этом всё могло бы и закончиться, по крайней мере, в Блавири, но в тот же вечер они услышали какой-то стрекот во дворе, и оказалось, что это был велосипед пастора и сам мистер Гиббон, только что с него слезший; и он прошёл в кухню и сказал Добрый вечер, добрый вечер, мистер Гатри. Могу я перекинуться парой слов с Уиллом?
Крис велели позвать Уилла из коровника, где он менял подстилку коровам, он пришёл с ней – весь серый, на кухне сидели пастор и отец, надутые, как два сыча под крышей сеновала, было ясно, что они решили взяться за дело вдвоём. Отец сказал Крис, иди в свою комнату, и ей ничего не оставалось, кроме как уйти; и что случилось потом, она точно так и не узнала, потому что Уилл ей не рассказал, но она слышала, как они говорили все втроём одновременно, и как голос Уилла всё больше распалялся: а потому вдруг грохнула дверь в кухне, и она увидела в окно Уилла, шагавшего через двор к амбару, где он держал свой велосипед. Голос мистера Гиббона крикнул ему вслед, разгневанно и гулко, Минутку, Уилл, куда это ты собрался? и Уилл оглянулся и сказал Вы все так испереживались, переспал ли я со своей девушкой, сделал ли ей ребенка, что я вот сейчас поеду и сделаю так, как вам хочется. И он подкатил велосипед к изгороди из жимолости и укатил по дороге, и не возвращался в Блавири до часу ночи.
Крис не могла заснуть, она лежала и слушала, когда он вернётся, и когда услышала, что он поднимался по ступенькам, шёпотом выкрикнула его имя Уилл! Он остановился в нерешительности за её дверью, и потом поднял щеколду и вошёл, тихо ступая, и сел на край её кровати. Крис поднялась на локте и вгляделась в него, комнату освещал только слабый свет из окна, ночь стояла безлунная, хотя небо было белым от звёзд, и Уилл казался лишь тенью, сгорбившейся на краешке её кровати, с белёсым пятном вместо лица. И Крис прошептала Уилл, я слышала, что ты сказал, перед тем как уехать. Но ты ведь этого не сделал? и Уилл тихо рассмеялся, он не рассердился, Было бы не удивительно, при том, как меня упрашивает половина благочестивых придурков со всего Кинрадди. Но ты за это не беспокойся, я скорее перережу себе горло, чем сделаю больно ЕЙ.
В общем, вмешательство пастора никакого вреда не принесло, к тому же пастору самому пришлось бы побегать перемазанным в дерьме вокруг своего маленького коровника, окажись история Каддистуна о гурдонской девице правдой. А вскоре вокруг него разразился ещё больший скандал, да такой, что люди качали головами и всем видом показывали, как глубоко они оскорблены: все, кроме Длинного Роба с Мельницы, и он Богом клялся, что не слыхал истории лучше с тех пор, как Навуходоносор перешел на травяную диету68!
А вышло это так, в первые дни ноября в Пасторском Доме родилась крохотная девочка, и Преподобный Гиббон раздувался от гордости, в воскресенье он прочитал грандиозную проповедь, Ибо Младенец родился нам69; и было это так трогательно, что старая госпожа Синклер из Недерхилла не сдержалась и всю проповедь прохлюпала в платок; правда, Длинный Роб с Мельницы, когда ему об этом рассказали, заметил: Не стоит ей брать с собой в кирку конфеты с виски. Все остальные были под большим впечатлением, те, кто за последние месяцы малость охладел к Пасторскому Дому, согласились, что за ним, конечно, могли водиться небольшие огрехи, за этим парнем, Гиббоном, но кто в наше время не ошибается? К тому же мало кто во всём Мирнсе умел так мотать головой с церковной кафедры. И – чёрт побери! – всё было бы прекрасно, если бы на следующий день он сам всё не испортил, это был понедельник, он как раз собрался на поезд в Абердин, мистер Гиббон, когда няня крикнула ему, чтобы он привёз маленький ночной горшок для девчушки, в Пасторском Доме ни один ей не подходил. Он слегка покраснел, этот здоровенный кучерявый бык, сказал Очень хорошо, няня бычьим своим голосом и уехал на станцию, ту, что в Фордуне, и оставил там свой велосипед, а сам сел на поезд.
О дальнейших событиях того дня одни рассказывали одно, другие – другое, а третьи – и то и другое сразу. Но, судя по всему, рано поутру в Абердине Преподобный Гиббон столкнулся с какими-то своими друзьями; и они посчитали, что следует отметить такое дело стаканчиком виски. Так что всей толпой отправилась в паб и выпили по стаканчику, а потом придавили его сверху ещё одним, для верности, потом приняли ещё по два-три, чтобы ветром не продуло, на дворе стояла ветренная погода, зима была на пороге. По рассказам некоторых, в самый разгар попойки мистер Гиббон поднялся, чтобы произнести короткую молитву: и одна из подавальщиц стала смеяться над ним, и он погнался за ней из бара наверх, в её комнату, и закончил свою молитву уже там, вместе с ней. Впрочем, всякой брехне, какую тебе нарассказывают, верить не стоит.
Позже днём он, пастор, вдруг вспомнил про поезд, и взял кэб, и купил маленький ночной горшок, и еле-еле успел на поезд, когда тот уже отходил. Едва оказавшись в своем вагоне он, совершенно обессиленный, мгновенно заснул мертвецким сном и беззаботно прохрапел весь путь много миль на юг, совершенно отключившись от окружающего мира.
До этого момента большая часть рассказанного, наверное, могло быть домыслами, причем домыслами злонамеренными, однако дежурный на станции Бридж-оф-Дан в добрых двадцати милях на юг от Фордуна, клялся, что всё дальнейшее было чистой правдой. Он как раз захлопывал двери в купе старого доброго пассажирского с отправлением в 7:30, когда из окна одного вагона, словно бычья башка из соломы, высунулась голова, и у него, у дежурного, челюсть чуть не отпала, когда он увидел на макушке этой головы плоскую пасторскую шляпу. Это Фордун? проревела громадная голова, и дежурный сказал Нет, друг, это хрен знает где от Фордуна.
И он открыл кинраддскому пастору дверь купе, и мистер Гиббон, цепляясь ногами за всё подряд, вывалился из вагона и стал протирать глаза, и дежурный указал ему платформу, где пастор мог сесть на поезд, малой скоростью шедший обратно в Фордун. К той платформе вёл нельшой мостик, и пастор полез через него; и первые несколько ступенек дались ему довольно хорошо, однако, добравшись почти до самого верха, он зашатался, и оступился, и раскинул руки. Следующее, что увидел дежурный, был ночной горшок, пулей вылетевший из свёртка и покатившийся вниз по ступенькам моста, соперничая в скорости со шляпой пастора, а следом за ними загрохотал сам пастор.
И потом, когда дежурный поднял его и стал отряхивать, Преподобный Гиббон вдруг разразился рыданиями и начал орошать слезами плечо дежурного, причитая сквозь слезы, какая же, мол, чёртова дыра этот Кинрадди! И каково бы самому дежурному понравилось жить между кустом шиповника и сраным огородом под сенью дома с зелёными ставнями? И, всхлипывая, пастор ещё немного жалостливо побормотал что-то насчёт зелёных ставней и сказал, что в Кинрадди нельзя на минутку прилечь с девицей, чтобы какой-нибудь придурошный пентюх крофтер тут же не начал швыряться в тебя камнями, никакого уважения у них в Кинрадди ни к Богу, ни к церкви, ни к пастору. И дежурный сказал, это ужасно, куда катится мир, он сам подумывал уволиться с железной дороги и заняться проповедничеством, но теперь уж точно не станет.
Потом он помог пастору сесть на подошедший поезд, а сам отправился домой к жене и поведал ей о случившемся; и она рассказала обо всём своей сестре из Охенбли, а та рассказала своему мужу, который рассказал Матчу – так всё и вышло наружу. И в следующий раз, когда он, пастор, ехал по дороге мимо Чибисовой Кочки, из живой изгороди за спиной у него высунулась голова – это был малыш Уот Страхан – и, уж не обессудьте, громко прокричала Что это вы сегодня без горшка?
Хотя уж чья бы корова той зимой мычала, а только не Страхановская; люди говорили, мол, нетрудно понять, с чего это Че так уперся в эту идею про Равенство Богатых и Бедных: ему бы делёжка материальных ценностей пришлась сейчас как нельзя кстати, пока он совсем не загнулся. Возможно, у старого Синклера и его жены было в тот год туго с деньжатами, но суть в том, что не позже декабря Че уже пришлось продавать зерно, обмолот он в том году из всего Кинрадди начал первым. Джон Гатри и Уилл выскочили из дому ни свет ни заря, увидев дым, подымавшийся от паровых молотилок, час спустя Крис пошла вслед за ними помочь жене Че с обедом, ну, и вообще по хозяйству. И ей-богу, может быть, он и загибался, но скупердяем он, Че, точно не был, когда люди явились, топоча, на обед, их ждала похлёбка, говядина, курица и овсяные лепешки, на Кочке пекли лучшие лепешки; а еще каравай хлеба, студень и овсяный пудинг с сахаром и молоком; и если кто-нибудь посмеет сказать, что ему этого мало, то пусть идёт поищет себе добавки на поле с репой, сказал Че.
Первых трёх человек, пришедших на обед, Крис едва разглядела, так она была занята, наливая им похлебку. Позже, ставя на стол тарелки, она увидела Алека.
Матч, его громадные уши походили на красные тряпки, вывешеные сушиться после стирки, крикнул Эй, Крис! и принялся за трапезу с таким усердием, словно у него недели две крошки во рту не было. Рядом с ним сидел Манро из Каддистуна, он ел, как сорвавшаяся с цепи колли, для этих двоих молотьба у Че означала весёлый загул. Потом другие, топая и соскребая грязь с подошв, вошли в дверь, народ заходил по двое, по трое, Крис за хлопотами не успевала разглядеть их лиц, но некоторые смотрели на неё и слегка улыбались, и Каддистун крикнул отцу, Боже ж ты мой, приятель, она, прям, настоящей хозяйкой становится, дочка твоя. Определенно, на кухне ей сподручнее будет, чем в Колледже.
Некоторые за столами при этих словах загоготали, низость и злоба проступили на их лицах кривыми усмешками, и Крис вдруг охватила ненависть к ним всем, на миг английская Крис вернулась в её тело, она увидела вокруг себя только вечно ёрничавших хамов и кривляк, тупых и неотёсанных. Потом Алек Матч подхватил у Каддистуна эстафету и пустился разглагольствовать насчёт учёбы, и тему подхватили за всеми столами. В большинстве говорили, что от учёбы этой один вред, выучат твоих детей всякому вздору, а те потом только нос задирают, словам им тогда не скажи – они тебе сразу десять в ответ.
Однако за один из столов уже сел сам Че, и он такого потерпеть не мог. Черт тебя побери, приятель, ну, ты ведь совсем не прав. Образование – это то, что нужно рабочему человеку, чтобы встать на один уровень с Богатеями. И Длинный Роб с Мельницы сказал А я-то думал, для этого нужно немного деньжат и счёт в банке. Хотя в одном он, вроде бы, сходился с Че – чем больше образования, тем больше здравого смысла, тем меньше церквей и пасторов. Каддистун и Матч от этих слов просто опешили, Каддистун принялся орать Ну-ка, ну-ка, мы тут не будем просто сидеть и слушать, как поносят веру, так, будто он всем тут распоряжался и не желал больше ничего такого слышать. Но Длинный Роб ничуть не смутился, высоченный жилистый парень, он только зыркнул на Каддистуна и крикнул Ну-ка, ну-ка, Манро, а давай поговорим вообще про психически ненормальных, не только про отдельные случаи. Как поживает твой старшина артели Тони? Всё ещё балуется стенографией? Раздались, понятное дело, смешки, и Каддистун сразу замолк, люди за столами посмеивались и говорили, что с Длинным Робом лучше не связываться. И Крис вспомнила про своих кривляк и хамов, и ей стало стыдно – это же были Че и Длинный Роб, беднейшие бедняки в Кинрадди!
В четверть седьмого снова прекратилось шмелиное гудение мельницы, молотильщики снова потянулись к столам. Снова был овсяный пудинг, остававшийся чай, бутерброды с маслом и овсяные лепешки и булочки от бакалейшика, джем из ревеня и ежевики и сироп для тех, кому он больше нравился, некоторые любят всякое дерьмо из консервных банок. Большинство пришедших с мельницы уселись за стол в отличном настроении, а почему бы и нет, расстегнув жилетки. Уилл пришёл со двора почти что последним, и следом за ним вошёл длинный чернявый молодой парень, Крис прежде его не видала, и он её тоже, судя по тому, как он на неё уставился. Уилл и парень встали посреди царившей в кухне толкотни, с растерянным и глуповатым видом, высматривая, куда бы присесть, пока госпожа Страхан не крикнула Крис Ты не накроешь им там, в комнате?
Она так и сделала и понесла им ужин в комнату, тут Уилл увидел её и крикнул Привет, Крис, как справляешься? И Крис сказала Отлично, ты как? Уилл рассмеялся Ну, по-правде сказать, спине было бы гораздо лучше, если б я повалялся сегодня в постели. А, Тавендейл? Тут он вспомнил о правилах хорошего тона. Крис, это Юэн Тавендейл, у Аппрамса работает.
Так вот кто это был; Крис почувствовала себя странно, когда он поднял голову и протянул руку, и она почувствовала, как кровь прихлынула к лицу, и увидела, что его лицо тоже потемнело, залившись румянцем. О нём говорили как о парне грубом и суровом, но выглядел он для этой молвы слишком молодым, похожий на дикого кота, сильный и быстрый, его лицо одновременно и нравилось ей и вызывало отвращение, разве мог он заниматься ЭТИМ в лиственничном лесу Апперхила? А с другой стороны, как говорил Длинный Роб, если б можно было по глазам распознать натуру любого парня, лёгкое и приятное житьё началось бы в этом мире.
В общем, она тут же о нём забыла, и минуту спустя ушла с Кочки и почти бегом отправилась в Блавири доить коров. Ветер всё ещё дул, а под ногами у неё, пока она бежала, хрустел иней, холм вздымался, холодный и незнакомый, с неясными тенями амбаров где-то там, наверху в Блавири, в холодной темноте. От бега её охватило радостное возбуждение, она сказала сама себе, что, будь у неё время, она бы зимой каждую ночь выходила из дому и бежала бы вверх по холмам, чтобы иней кругом, и ночные звезды проступали бы на небе.
Однако той ночью, в час, когда Блавири уже укладывался спать, Уилл распахнул дверь своей комнаты и закричал Отец! Крис! Смотрите, на Кочке что-то светится!
Крис мигом оказалась у окна, подбежала босиком, и стала вглядываться сквозь тень огромного бука. И точно – там был какой-то свет, даже не свет, а пламя, с треском расцветавшее жёлтым и красным и разраставшееся на ветру, что пришёл вместе с ночью. Через минуту Чибисова Кочка вся будет полыхать, дошло до Крис; и тут по лестнице кубарем скатился отец, крича Уиллу, чтобы тот одевался и бежал за ним, Крис пусть сидит дома, смотри у меня. Они слышали, как он отворил дверь, и выскочил из дому, и быстро побежал в ночь, окутавшую холм Блавири, Крис крикнула Уиллу Меня подожди, я тоже пойду, и он крикнул в ответ Хорошо, только, ради Бога, не копайся!
Потом она не могла найти чулки, её трясло, и голова отказывалась соображать; и когда нашла чулки, куда-то запропастился корсет, обнаружился он за сундуком, забился между ним и стенкой, Уилл начал колотить в дверь Давай уже! – Зажги спичку и входи, отозвалась она, и он вошёл, завязывая на шее шарф, и зажёг спичку, и посмотрел на неё, стоявшую в коротких панталончиках и нижней блузке, она пыталась дотянуться до только что обнаруженного корсета. Да брось ты это тряпье, и так хорошо, зря ты девкой родилась. Она тем временем уже надела юбку и сказала Да я бы с удовольствием родилась парнем, и натянула ботинки, наполовину их зашнуровав, и побежала вниз по лестнице вслед за Уиллом, и внизу уже накинула пальто.
Через мгновение они выскочили из дома и оказались в неясном помутившемся мире, освещённом звездами, заиндевевшем, и побежали, очертя голову, в сторону пламени, которое теперь поднималось, как сигнальный костёр, затмевая собой весь Кинрадди. Только бы они проснулись! задыхаясь на бегу, сказал Уилл, ибо всем и каждому было известно, что Страханы отправлялись в постель, едва пробьет восемь. Подбегая, они увидели, что горел амбар, где хранилась солома, и, похоже, уже сгорел до тла, и другой сарай занялся, и дом, может быть, тоже. И по всему Кинрадди зажигались огни, пока они бежали, Крис подняла глаза и увидела, как в темноте мигал и светился Каддистун.
И ей-богу, как ни быстры все они были, семью Че Страхана спас их отец. Он, Джон Гатри, первым примчался к пылающей Кочке; и он обежал сараи и увидел языки огня, с гулом обхватывавшие тот конец дома, где была кухня, ни единого человека вокруг, никто не пытался бороться с огнем, хотя шум стоял страшный, пламя трещало и шипело, и по светлому зимнему воздуху летали какие-то ветки и солома. Он забарабанил в дверь и крикнул Какого дьявола, вы что там, зажариться хотите? и, не получив ответа, разбил окно, тут его услышали в доме, и дети закричали, и здоровы же они были спать, как никто другой, говорили потом в деревне, Че, заснув в этом мире, наверняка проснулся бы уже в аду, поджарившись на собственных дровах, если бы Джон Гатри тогда его не разбудил. Он вышел, наконец, спотыкаясь, из одежды на нём были одни штаны; и он глянул на Джона Гатри, потом на огонь и закричал Кёрсти, пропадаем, едрить его! и опрометью кинулся к коровнику.
Но когда он был посреди двора, на полпути к коровнику, сарай закачался, и загудел, и рухнул прямо перед ним, и ему пришлось отбежать назад, в коровник проникнуть не было никакой возможности. Тут появился Длинный Роб с Мельницы, он прибежал усадьбами, перепрыгивая через каменные ограды, как заяц, и лёгкие его шумели, что твои кузнечные меха, он задыхался. И это он помогал госпоже Страхан выносить из дома детей и то из одежды, что они смогли оттащить к дороге, пока Че и Джон Гатри пытались прорваться в коровник с другого угла: но это было бесполезно, всё вокруг уже гудело пламенем.
Какое-то время было слышно только сердитое ворчание огня, пожиравшего деревянные перекрытия, грохот падавшей сквозь уже обуглившиеся балки черепицы, и первый звук, который Уилл и Крис услышали, подбежав, задыхаясь, по дороге, был крик, ужасный крик, услыхав который они решили, что кто-то из Страханов остался заперт в горящем доме. И при этом звуке Че зажал уши ладонями и закричал О Господи, это старушка Клайти, Клайти – это была его маленькая лошадка, его шолти, и она кричала и кричала, ужасно, так ужасно, Крис побежала обратно к дому, чтобы не слышать этого и чтобы помочь бедняжке Кёрсти Страхан, плакавшей и хлюпавшей носом, и вокруг смеялись и плясали дети, будто на пикнике, и Длинный Роб с Мельницы курил свою трубку, спокойный и невозмутимый, как будто тут и без его трубки не достаточно было дыма и вони? Впрочем, трубка не мешала ему то и дело заныривать в дом и спасать стулья, и посуду, и корзины яиц; и госпожа Страхан закричала Ой, моя вышивка! и Роб кинулся внутрь и сорвал с полыхавшей стены уже довольно сильно пострадавшую, в рамке с треснувшим стеклом, вышивку, которую госпожа Страхан сделала в школе ещё ребенком.
И потом раздалось цоканье двуколки, это Эллисон приехал из Мейнса, с ним ещё двое, и, ей-богу, может он и был всего лишь надутым ирландским болваном, однако тут он явно соображал, что надо делать, двуколка оказалась забита верёвками и вёдрами, Эллисон выстроил всех в линию и стал отдавать команды, ведра поползли, раскачиваясь, из рук в руки через двор от колодца к парню, стоявшему ближе всех к огню, и тот выплескивал воду на пламя. Хотя толку от этого было мало, и затея с ведрами продлилась недолго, ибо вскоре из коровника раздался ужасный звук, мычание коров, стоявших между языками пламени, и Длинный Роб с Мельницы закричал Не могу больше! и схватил кайло и побежал кругом через двор, чтобы забежать сзади; и там наткнулся на чёрную бесформенную груду – все, что осталось от свиньи – едва тлеющую, и он, оборотившись, крикнул остальным о своей находке, а сам прыгнул сквозь дым и подобрался к задней стене коровника, и начал ломать её, отчаянно торопясь.
Его примеру последовали Че и Джон Гатри, и втроём они работали, как одержимые, парни Эллисона поливали водой крышу над ними, пока вдруг стена под их ударами не поддалась, и самая взрослая из коров Че высунула голову и произнесла Мууу! прямо Че в лицо. Затем втроем они забрались в коровник, это было очень рисковано, стропила уже разваливались и кусками падали на стойла, и там, несмотря на языки огня, царил полумрак. Однако они смогли выпустить другую корову и двух телят, прежде чем огонь заставил их отступить, остальную скотину пришлось бросить, её обезумевшее мычание и запах горящей плоти сжимали горло рвотными спазмами, прошла почти четверть часа, прежде чем крыша, наконец, обрушилась и прикончила коров. Длинный Роб с Мельницы сел на землю у дороги, и вдруг его охватил отчаянный, мучительный приступ рвоты, и он сказал Господи, я теперь жареную говядину на дух не смогу переносить.
Так горела Чибисова Кочка, к этому времени собралась огромная толпа, народ пришёл из Недерхилла и Апперхилла и из Каддистуна, явился Алек Матч со своими громадными ушами, озарёнными огнём пожара, некоторые приехали на велосипедах, кто-то прибежал через весь Кинрадди, и двое привели свои двуколки. Но теперь уже мало что можно было сделать, кроме как стоять и угрюмо смотреть на огонь и его буйство. Эллисон уехал в Мейнс с госпожой Страхан и детьми, там их устроили на ночь. Скотину, которую ему удалось спасти из коровника, Че отогнал в Недерхилл, люди стали надевать сброшенные пиджаки, ждать больше было нечего, пора было идти спать.
Крис не могла отыскать взглядом ни отца, ни Уилла, так что она развернулась, чтобы идти обратно в Блавири. За кругом света от горящей Кочки было холодно, небо беззвёздное, но чистое, сталь земли вокруг будто сама собой светилась изнутри тихим огнём, а дальше подымалась тьма, как чёрная стена, неподвижная и непроглядная. На самой границе этой тьмы она едва не налетела на двух мужчин, возвращавшихся по дороге, она заметила их только тогда, когда уже почти столкнулась с ними. Она вскрикнула Ой, простите, и один из них засмеялся и сказал что-то другому, в следующий миг, прежде чем она сообразила, что происходит, тот другой схватил её, грубо и сильно, и поцеловал, кожа у него на лице была мягкая, шероховатая, впервые на зимней дороге мужчина целовал её вот так – страшно, угрожающе и мерзко.
Другой стоял рядом, Крис, парализованная, услышала его дыхание и поняла, что он смеётся, и вдали раздался треск последнего очага пламени в горящих постройках. Тут она пришла в себя и ударила мужчину, который её держал, молодого, с его мягким шероховатым лицом, сильно ударила коленкой, а потом ногтями расцарапала ему лицо сверху вниз. Когда он выругался Ах ты, сука! и отпустил её, она опять ударила его, на этот раз ногой, и он выругался снова, но другой сказал Тсс! Идёт кто-то, и они вдвоём бросились бежать, трусливые ублюдки, и оказалось, это отец и Уилл приближались по дороге.
И когда Крис рассказала Уиллу, что случилось, это было на следующее утро, когда отца не было поблизости, он странно посмотрел на неё, полунасмешливо, полусерьёзно, и рассудил, что происшествие было пустяковым, все пахари таковы, вечно готовы позабавиться. Но ей всё это вовсе не показалось забавным, скорее наоборот исключительно серьёзным; и лежа той ночью в кровати между двумя холодными простынями, свернувшись калачиком, так можно было растирать белые пальцы ног, чтобы хоть немного отогреть и размять их, она вспоминала о случившемся, и она чувствовала себя так, будто дикий зверь гнался за ней и впивался в неё клыками, только ещё гаже, и к этому чувству примешивалось ещё что-то, будто половине её нравился этот зверь и то, как он впивался в нее клыками, и тот запах от рукава, обхватившего её шею, и то мягкое шероховатое лицо, прижимавшееся к её лицу. Кстати, у него сладкое дыхание, подумала она, и рассмеялась сама себе, хоть что-то в этом дураке утешало. И потом она заснула и видела во сне его, ужасный сон, от которого она залилась густой краской, даже понимая, что это только сон, а когда настало утро, она поднялась, радостная, рассудок её был чист и покоен, и она опять была собой.
Однако сон этот часто возвращался к ней, пока в Кинрадди длилась зима, зима, до самого кануна Нового года не принесшая почти ни одной снежинки, а после обрушившая прорву снега, так, что небо потемнело от низвергавшейся белизны. Забавно, что с этой слепой лавиной снега, наполненной завываниями, над холмами будто подушку с перьями распороли, должна была прийти и чёрная темнота, ночь наступала не позже трёх часов дня. Они, отец и Уилл, в тот вечер рано вычистили скотину, дали ей репы и соломы, солому полили горячей патокой, и потом отправились сами ужинать, и поужинали, и уселись поближе к очагу, пока Крис делала чудесный овсяный пудинг к Новому году. Долго никто не произносил ни слова, слушая вой и стук по оконным стеклам, и хлоп-хлоп-хлоп какой-то расшатавшейся черепицы на крыше, пока отец не прошептал, глядя на них, его шепот ожёг больнее, чем крик, Господи, никак не пойму, ну, почему Джин от нас ушла?
И Крис заплакала, беззвучно, она посмотрела на Уилла и увидела на его лице краску стыда, все трое они думали о матери, той, что была с ними такой нежной, и доброй, и легкой, и быстрой в тот последний Новый год, и теперь она была такой холодной и притихшей, и забытой, с маленькими мёртвыми близнецами, на церковном погосте Кинрадди, сейчас там, под шуршащими, раскачивающимися и скрипящими тисами, в снегопад, наверное, кучей росла чернота. И Уилл смотрел на отца глазами, слепыми от жалости, он хотел было что-то сказать, но не смог, они всегда так ненавидели друг друга, и теперь им было бы неловко вдруг заговорить по-доброму.
Так что отец опять взялся за газету, и в десять часов Крис пошла доить коров, и Уилл вышел с ней на двор, неся лампу, её огонь скакал,, и сиял звездой, и дрожал, и замирал под валившим снегом. В свете лампы они увидели, словно дождь из стрел, приближение бури, которая нахлынула с Грампианских утесов той ночью, она и в Блавири была сильной и непроглядной, однако же высоко, на настоящей круче холмов, она вздымалась со всех сторон давящей несгибаемой стеной тьмы, наводя слепоту на одинокие домишки пастухов и на глаза заплутавших бродяг, волочившихся сквозь неё и высматривавших огни, давно задушенные снегом. Крис трясло, но не от холода, и, войдя в коровник, она прислонилась к стойлу, и Уилл сказал Господи, ну, и видок, что с тобой? И она встряхнулась и сказала Ничего. Почему ты не поехал сегодня к Молли?
Он сказал, что собирался съездить на следующий день, разве этого не достаточно, всё равно в такую ночь он околел бы, не доехав до Драмлити – послушай, какой ветер, да от него сейчас весь этот сраный сарай нам на головы рухнет! И коровник трясся, делая короткие передышки, во время которых он будто успокаивал дыхание, чтобы сделать, наконец, рывок и, оторвавшись от склона холма, подняться в воздух, так натужно он дрожал и скрипел. Но телята и бычки не обращали на это никакого внимания, они беззаботно спали, всхрапывая в своих стойлах, в этом мире были вещи и похуже, чем родиться домашней скотиной.
Потом они вернулись в дом, и Крис показалось, что она едва успела процедить молоко, как большие часы в гостиной начали бить удар за ударом, дребезжащими раскатами отдаваясь по всему дому. Уилл посмотрел на Крис, и вдвоем они посмотрели на отца, и Джон Гатри только начал было поднимать голову от газеты, но собирался он поздравить их с Новым годом или нет, узнать им было не суждено, ибо как раз в этот миг раздался резкий стук в дверь, и кто-то поднял задвижку и начал топать, отряхивая ноги от снега, и грохнул дверью у себя за спиной.
И это оказался он, Длинный Роб с Мельницы, замотанный в длинный серый шарф и в гетрах до колен, с головы до ног в снегу, замёрзший, он закричал Всех с Новым годом! Я что, первый? И Джон Гатри поднялся, Так и есть, дружище, именно, что первый, скидывай пальтишко! Вдвоём они стянули с него пальто, ей-богу, усы у Роба почти заледенели, но он сказал, что это не беда, и засмеялся, и подождал, пока отец принесёт ему стакан пунша, и крикнул Ваше здоровье! И едва пунш побежал вниз по его горлу, опять раздался стук, и чёрт его побери совсем, если это был не Че Страхан, он уже принял стаканчик, да не один, и он закричал С Новым годом, я ведь первый, а? И он поцеловал Крис, она не возражала, смеясь, а он поскользнулся и грохнулся на пол. Длинный Роб посмотрел на него сверху вниз и воскликнул, навроде как изумленно, Господи Боже мой, Че, тебе нельзя здесь укладываться спать!
И его подняли и усадили в кресло, и через минуту ему уже стало лучше, после ещё одного стаканчика; и он пустился рассказывать, что за адская жизнь у него теперь была в Недерхилле, старая хозяйка с каждым годом становилась всё дурнее, начинала лаять и щёлкать зубами, почище цепной собаки, стоило только Страхановским детям малость расплакаться или чуток помутузить друг друга – это уж совсем неразумно, не рождалось ведь ещё детей, которые не дрались бы как черти. И Длинный Роб сказал Да, это точно, как это поется в том гимне, собачья радость – лаять и кусаться, и ей-богу, обычный человек даст в этом деле сто очков вперёд любой дворняге из всех, что когда-нибудь появлялись на свет.
Вот лошади – это другое дело, чтобы лошадь по натуре была скандалисткой – это редкость, если попадалась лошадь с дурным нравом, её живо укрощали, причём сурово. Однажды у него был конь – на Мартинов день ему бы исполнилось три или четыре года – или нет! – всего два, два года, ага – которого он купил как-то в Охенбли по осени, здоровенный савраска, тогда ещё сказали, мол, норов у него крутой, как у чёрта, он там из одного старика чуть дух вон не вышиб. Ну так что ж, Роб одолжил уздечку и попытался проехаться на этой твари верхом до Мельницы, и первую милю конь два раза начинал храпеть, сбрасывал его, а потом преспокойно стоял рядом и ржал над тем, как Роб подымался из дорожной пыли. Но Роб сказал сам себе, Ну, хорошо же, приятель, посмотрим, кто будет смеяться последним; и когда он привёл-таки коня домой, то привязал его в деннике и так выпорол, что, ей-богу, конюшня едва не развалилась.
Всю неделю каждый вечер конь получал такую вот трёпку, и, вот чтоб его черти взяли, дружище! вскорости он угомонился и стал прекрасным трудягой, а какой разумный был этот конь, почти как человек, в одиннадцать часов сам разворачивался в конце пашни и начинал ржать и игогокать, время просекал на отлично. Такая добрая и весёлая животина вышла из этого коня, и Роб продал его с выгодой через год или около того, и вот лишний раз убеждаешься, что, коль уж руки у человека не из того места растут, то он любую лошадь загубит – Роб слышал, что новый хозяин животины распустил коня так, что тот вообще перестал слушаться. Немного доброй порки и щепотка ласки – вот единственынй способ привести в чувство брыкливую лошадь.
Че икнул и сказал Едрить его, может, ты и прав, дружище. Жаль, старому Синклеру не приходило в голову этаким вот манером поучить свою хабалку, она своими воплями и визгами мёртвого в гробу вертеться заставит, кривая старая сука тори. И Длинный Роб сказал, что есть люди похуже тори, и Че сказал, что если есть такие, то они очень умело прячутся, будь его воля, он бы всех тори заколачивал в бочки с шипами внутри и пускал бы катиться вниз с Грампианских гор; и Длинный Роб сказал, в этом случае спрос на бочки вырос бы до небес, и большая часть народу в Кинрадди оказалась бы в таких бочках; и Че сказал Кстати, отличный способ избавляться от барахла.
Оба были уже порядочно навеселе и говорили всё громче, а отец просто сказал, невозмутимо, что, мол, сам он – либерал, и что они думают об этих дополнительных выборах, назначенных на февраль? Че сказал, кто бы ни победил, разницы ноль, что один разбойник, что другой, что тори, что либерал; а вообще он не понимает, какого черта Блавири должен достаться этим либералам. Длинный Роб сказал Че, а почему бы тебе самому не выставиться от социалистов? И подмигнул Крис, но Че принял всё за чистую монету и сказал, что, может быть, он так и поступит, надо только Чибисову Кочку заново отстроить. И Длинный Роб сказал К чему дожидаться? Твои идеи всё это время только жиреют от безделья, как лошади в стойлах зимой. Слышь, приятель, а ведь и странные же твари эти лошади. Взять мою шолти, Кейт – Но Че сказал Ой, иди к чёрту со своими лошадями, Роб. Если нужна тебе спокойная и сообразительная скотина – лучше верблюда – не сыскать, и, наверное, он пустился бы рассказывать им о верблюдах, если бы в этот момент не свалился со стула, едва не угодив в самый очаг, и Джон Гатри улыбнулся в бороду, видя его таким, хотя уж он-то скорее перерезал бы себе горло, чем разулыбался. И когда Уилл и Длинный Роб помогли Че подняться на ноги, Длинный Роб засмеялся и сказал, что им пора разбредаться по кроватям, и что он проводит Че до Недерхилла.
Буря к тому времени уже понемногу улеглась, и звёзды светили ярко, когда Крис смотрела из окна своей комнаты вслед двум удалявшимся фигурам – оба двигались не особо твёрдым шагом, а внизу лежал Кинрадди, укутанный в снежный саван с размазанным грязным пятном, нечётким и тёмным, далеко внизу, в ночи – это были выгоревшие до тла постройки Чибисовой Кочки.
И ещё не одну неделю пятно это продолжало смутно мерцать, Кочку не начали отстраивать заново вплоть до середины февраля. Но ей-богу, трёп пошёл по всей округе прямо с той ночи, когда случился пожар. Самый разный люд приходил и ковырялся палочками в пепелище, полиция и Инспекция по зажите животных прибыли из Стоунхейвена; и управляющий приехал, а его-то здесь видели не часто, разве что дело касалось денег; и шумный рой страховщиков, как туча блох, прискакал из Абердина, их жужжание, бормотание и кудахтание заполнили Кинрадди.
Вскоре по всей Долине стали ходить самые невероятные истории, одни говорили, что пожар устроил сам Че, один парень из Драмлити в ночь, когда случился пожар, припозднился и, проезжая на велосипеде мимо Кочки, видел Че с коробкой трута в руке, натурально возвращавшегося после того, как он запалил сарай с соломой; ибо, едва заприметив того парня на велисипеде, Че, якобы, мигом прыгнул обратно в тень. Другие говорили, что пожар устроили обитатели Недерхилла, только так, мол, они могли вернуть свои деньги, одолженные Че. Но это была явная ложь, как и остальные слухи, думала Крис, Че не стал бы так убиваться по своей сгоревшей шолти, собирайся он сжечь её ради страховки.
Впрочем, какие бы слухи не появлялись, Че они не волновали ничуть, он получил все полагавшиеся ему выплаты, до пенни, говорили, что он на этом деле огрёб сотни две-три фунтов, и что теперь-то уж он не станет так радеть за всеобщее Равенство. Но ей-богу, если бы на него вдруг с неба пролился денежный дождь, даже это не заставило бы его отказаться от своих чудноватых убеждений.
Вместе с началом строительства на Кочке стартовали и дополнительные выборы, прежний член Парламента умер в Лондоне от перепоя, бедолага, ходили слухи, что, когда его тело вскрыли, виски из него так и хлынул. Да, как бы то ни было, теперь он всё одно скис, вместе со своим виски, и, может быть, он прекрасно подходил для того, чтобы представлять графство, однако, как правило, в само графство его было не заманить никакими коврижками, разве что во время выборов. Теперь вместо него появился молодой тори из хорошей семьи, имя ему было Роуз, англичанин с забавным, малость писклявым голосом, как у обмочившегося ребятёнка. А от либералов был пожилой дядька из Глазго, богатей, люди говорили, кораблей за ним числилось больше, чем за иными фермерами усадеб. И он был сторонником по-настоящему радикальных мер, когда это касалось денег других людей, но только не его собственных, и он заявлял, что будет поддерживать Закон о Страховании70, и к чёрту Палату Лордов, Голосуйте за Шотландский Чертополох, а не за Английскую Розу71.
Но тори говорил, что Палата Лордов всегда стояла на защите Простых Людей – только он не говорил «aye»72, как нормальный шотландец сказал бы, его английские словечки серьёзно портили впечатление; и он сказал это на встрече с избирателями, и тогда Че Страхан поднялся и спросил, правда ли, что его дядя – лорд? И этот тори сказал Да, и Че сказал, что, может быть, этот лорд и был бы рад увидеть его членом Парламента, но есть Лорд повыше73, который слышит, когда тори всуе поминают бедняков. Это Бог старой Шотландии, всегда сражающийся на стороне народа со времён старого Джона Нокса, и Он ещё положит конец временам богатеев и расточителей во всём мире, свобода, равенство и братство грядут, пусть даже всем проклятым лордикам из Палаты Лордов пришлось бы заложить свои герцогские и графские венчики, выкинуть обратно на улицы своих шлюх и снарядить на вырученные деньги личные армии, чтобы давить простых людей.
Но тут к Че, когда он ещё не закончил говорить, подступили распорядители, и в зале начался страшный гомон; потому что, хотя в большинстве своём люди смеялись над Че, однако они не дали бы его в обиду какому-то английскому болвану и неотёсанным дуболомам из рыбацкой братии, которых тот нанял в Гурдоне, чтобы они не давали людям задавать ему вопросы. Поэтому, когда первый из распорядителей схватил Че, Джон Гатри, сидевший рядом, крикнул Эй, парень, ты кто такой будешь? И рыбак огрызнулся Ты тоже помалкивай, и отец поднялся и врезал ему по физиономии, и у рыбака из носа кровь хлынула, как разлившийся в половодье Дон, и кто-то высунул ногу и поставил ему подножку, и на этом его распорядительство закончилось. И когда другой распорядитель кинулся было ему на выручку, Длинный Роб с Мельницы сказал Валите домой к своей вонючей рыбе! и, ухватив того за ухо, вывел из зала и на улице пинком свалил в траву.
Тут заговорили все разом, мистер Гиббон на встрече был председателем от партии Тори, и он выкрикнул Может, будем играть по-честному, Чарльз Страхан? Но Че уже кровь ударила в голову, как ни велико было его почтение к Церкви, сейчас он забыл, с кем разговаривает – Пойдем, приятель, выйдем на минутку, я с тобой сыграю по-честному! Однако пастор был не настолько глуп, он сказал, что встреча закончена, продолжать дальше не имело смысла; и он сказал, что Че – демагог, а Че сказал, что пастор лжец, тут все закричали Хватит, кончай! и стали расходиться по домам. Парень от тори, в итоге, получил самую малость голосов, Че хвастал, что старый либерал выехал, мол, только на его подмоге; и видит Бог, если он этому радовался, то не много же ему требовалось для счастья, в Кинрадди того дядьку больше не видали.
Но это был последний раз, когда отец ударил человека, ударил в холодном гневе и с холодной головой, как это с ним обычно бывало. Люди говорили, отца лучше не злить; но следущий его приступ ярости навредил уже не другим, а ему самому. Начался новый год, шло время, пришёл апрель, пора уже было сеять репу, и всё в Блавири, вроде бы, шло тихо и гладко, Уилл открывал рот за столом или в поле только по необходимости, не говоря отцу ни слова поперёк, даже глаз на него почти что не поднимал; и отец, наверное, опять почувствовал себя дома петухом в курятнике, как в былые времена, когда Уилл был всего лишь мальчишкой, у которого коленки подгибались от страха, стоило прикрикнуть на него порезче, напуганным и забитым пацаненком с исполосованной спиной, находившим по ночам утешение в объятиях Крис. Но Крис, не зная ничего о его планах, догадывалась, что нечто иное, новое скрывалось за спокойствием Уилла, спокойствием, неизменно длившимся изо дня в день, хотя, если ей удавалось взглянуть на него украдкой, она порой видела, как он улыбался сам себе, от улыбки лицо его озарялось особенной красотой, загорелое и чистое, и глаза становились добрыми и ясными, волосы отросли роскошной копной, их ржавым золотым отливом Уилл пошёл в мать – у неё были такие же.
Так он и продолжал насвистывать и потихоньку улыбаться, и каждый вечер, отдохнув и поужинав, он садился на свой старый велисипед и уезжал вниз по дороге, слышно было только в утренней тишине, как старая веломашина стрекотала по Блавирийской дороге, и чив-чивкали чибисы, летавшие в сумраке над Кинрадди, кружившие где-то там, в темноте, глупые создания, свивают свои гнезда прямо на пашне, то тут то там, и на следующий день они уже обычно бывают разорены или смяты. Сотни лет это происходит с ними вновь и вновь, с чибисами, говорил Длинный Роб с Мельницы, и они так ничему и не учатся; и если взять это как пример Божественной Мудрости, раздавшей каждой твари мозгов по нуждам её, хочешь не хочешь, а начнешь подозревать, что Божество явно имело что-то против чибисов.
Крис услышала от него эти слова, заглянув однажды на Мельницу узнать, когда будет вымолочен мешок зерна, который оставлял Уилл. Однако там, на скамейке рядом с Мельницей, спрятавшись в теньке от жаркого весеннего солнца, сидели Роб, Че и Матч из Бридж-Энда, все трое жадно сосали пиво из длинных бутылок, Роб был больше настроен помолоть с ними языком, чем молоть зерно с Блавири.
Чибисы кружили над Мельницей густой стаей, чибисы и вороны, гнездившиеся на соснах, что стояли выше за Мельницей, и с птиц спор-то и начался. Крис немного подождала, почему бы и не отдохнуть в теньке, слушая, как Длинный Роб выводит Бога на чистую воду. Но Алек Матч махнул своими огромными ушами, Нет, приятель, вот тут ты совсем не прав. И попомни мое слово, Роб, гореть тебе за это в аду. Че наполовину с ним соглашался, но наполовину – нет, он сказал Меня лично этим не испугаешь, это всё бабьи сказки, детей стращать. Но Что-то ТАМ, наверху, есть, Роб, с этим не поспоришь. Если бы я в это не верил, я бы прямо сейчас пошёл и перерезал себе горло. Тут троица заметила Крис, и Роб поднялся, длинный жилистый парень с блестящими глазами, и крикнул Ты насчёт зерна, Крис? Скажи Уиллу, вечером будет готово.
Но когда Крис пришла домой, Уилл, разобравшись с делами, уже, как обычно, укатил в Драмлити, а отец бродил где-то по пустоши с ружьём, то и дело был слышен грохот выстрелов. Крис в тот вечер предстояло порядком похлопотать у печи, и отец, и Уилл ели теперь только овсяные лепешки и печенье, один больше другого, покупной хлеб из передвижных лавок они на дух не переносили. Жаркая это работа, когда разведёшь огонь пошибче, и круглый противень, подвешенный в очаге, накалится и начнёт малость светиться, в тёплую погоду едва не до гола приходится раздеваться, чтобы от пота не заболеть. Крис скинула почти всё, кроме блузки и нижей юбки, она была одна дома и могла делать, что угодно, ей было легко и свободно, и она орудовала у печи в охотку.
Она снимала с противня последнее печенье, коричневое, пышное, с двумя поперечными надрезами, когда вдруг почувствовала, что кто-то смотрит на неё от двери кухни, и она подняла взгляд, и это был Юэн Тавендейл, которого она не видала со дня молотьбы на Чибисовой Кочке. Он стоял, прислонившись к косяку, высокий и смуглый, с горящим взглядом, но, встретившись с ней глазами, покраснел, а она покраснела в два раза гуще, она почувствовала, как красный жар залил краской её кожу с темени до пят; вот так зрелище для него, подумала она, жаль, я не разделась совсем, а то бы он оценил, как я краснею всем телом.
Но он только сказал Привет, а Уилл дома? и Крис сказала Нет, наверное, он в Драмлити, и они стояли и таращились друг на друга, как пара придурков, Крис увидела, что глаза у него были странные, нежные и застенчивые, ворот рубашки распахнулся, под ним кожа – белая, как молоко только из-под коровы, как пена на молоке, и капля пота замерла там, где встречались коричнева загара и природная белизна его кожи. И тогда Крис вдруг поняла кое-что и вновь покраснела, густо, как-то глупо, она не могла остановить свои мысли, в голове её проносились воспоминания о той ночи, когда случился пожар на Чибисовой Кочке, и о парне, который поцеловал её по дороге домой, это был Юэн Тавендейл, никто иной, бесстыдник и грубиян.
Тут он уже сам покраснел, они смотрели друг на друга в белом, непонятном ошеломлении, Крис панически пыталась сообразить, понял ли он в итоге то, что она поняла, и невольно молилась, чтобы он не заговорил об этом, когда он вдруг начал отступать прочь от двери, все ещё красный, шагая осторожно, как отец, как какой-нибудь вор, как крадущийся кот. Ну, ладно, я-то думал повидать его, а то уедет ещё, не попрощавшись.
Она впилась в него взглядом, мигом придя в себя, поцелуй на зимней дороге тут же улетучился из её головы. Уедет? Кто сказал, что Уилл уезжает? – Да так, говорили, будто он подыскивал себе работу в Абердине, может, и наврали. Скажи ему, я заходил. Пока.
Она сказала Пока, Юэн ему вслед, когда он уже шагал через двор, он полуобернулся и улыбнулся ей, быстрый и смуглый, опять повадкой походя на кота, Пока, Крис. И долго она ещё стояла, глядя ему вслед, ни о чём не думая, улыбаясь, пока запах горящего печенья не заставил её подпрыгнуть на месте и помчаться бегом, навроде того английского парня Альфреда74.
И утром следующего дня она сказала Уиллу после завтрака, как бы мимоходом, но сердце у неё при этом билось где-то в самом горле, Юэн Тавендейл заходил к тебе вчера вечером, он думал, ты собираешься уезжать из Блавири. И Уилл воспринял это известие холодно и спокойно, Правда? Ох уж эти сплетники в Кинрадди, языками подтяжки на штанах у горца перепилят. Тавендейл заходил ко мне? Да уж скорей, Крис, он заходил на тебя поглазеть. Только ты особо не забывайся, он ведь горец, мужлан тот ещё.
В июле наступила пора сенокоса, и Джон Гатри посмотрел на Уилла и сказал, что хочет в этом году косить траву косой и не портить сено косилкой. Крис видела – он ждал, что Уилл взбеленится и заявит, что не собирается тут убиваться и исходить на пот, смётывая вилами сено, полосу за полосой, когда косилка уберёт весь покос в Блавири за день, самое большее за два. Но Уилл только сказал Хорошо и вновь занялся своей овсянкой, а потом вслед за отцом ушёл на поле, закинув вилы на плечо и весело насвистывая, что твой жаворонок, так что отец обернулся и прикрикнул А ну, хорош свистеть, побереги дыхалку, тебе ещё полосу убирать. И даже на это Уилл рассмеялся, как взрослый в ответ на детское нытьё, отношения теперь у них разладились ещё больше, чем год назад. Однако всё это время Уилл строил свои планы, и утром в последнюю субботу августа, Крис потом часто вспоминала то утро с его красным солнцем и пением Северного моря, нёсшимся над всей Долиной, в то утро он сказал отцу Я сегодня уезжаю в Абердин.
Отец не сказал ни слова, продолжил есть овсянку и съел её всю, может, он не слышал, что сказал Уилл, он раскурил трубку и вышел из дома, быстрым, как всегда, шагом, и начал ворошить сено на скошенном поле перед домом; и Уиллу, глядевшему на него, должно было стать стыдно за себя и за свои праздные прогулки. Но Уиллу не стало стыдно, он с ухмылкой смотрел на отца, Старый дурак думает, что всё ещё может меня напугать, и ещё что-то сказал, что именно, Крис не разобрала, потом посмотрел вдруг на неё, глаза его были светлы, губы шевелились, Господи, Крис, вот бы тебе тоже поехать!
Она подняла взгляд на Уилла, его слова изумили её, хотя ей было приятно, что он это сказал. Что, в Абердин? Я бы с радостью, но не могу. Ты лучше поторопись, тебе ещё одеваться, того гляди на поезд опоздаешь.
И он ушёл к себе наверх и начал одеваться, очень неторопливо, как ей показалось, у него впереди было целое утро и приятная поездка. Она подошла к лестнице и крикнула наверх, не решил ли он, часом, вздремнуть перед поездом? И вместо того, чтобы ответить шуткой и ухмылкой, он неуверенно рассмеялся и крикнул в ответ, что всё в порядке, он скоро спустится. И когда он вышел, она увидела на нём воскресный костюм, сияющие новые ботинки, на голове сидела новая шляпа, которая была ему очень к лицу. Ну, как думаешь, сойдёт? спросил он, и Крис сказала Выглядишь бесподобно, и он сказал Да ну, ерунда! и взял непромокаемый плащ, Ну, пока, Крис; и вдруг резко повернулся к ней, и она увидела его лицо, покрасневшее и незнакомое, и он поцеловал её, они не целовали друг друга с тех пор, как детьми лежали вместе в постели однажды морозной ночью.
Она вытерла губы, было одновременно и стыдно, и приятно, и оттолкнула его, он хотел что-то сказать и не смог, и сказал А, к чёрту! и развернулся, и выбежал прочь, она смотрела, как он удалялся по Блавирийской дороге быстрым шагом, едва не бегом, глядя вверх на холмы, освещённые солнцем, и на медленно рассеивающийся туман Долины, дёргая головой из стороны в сторону и торопливо шагая, он так ни разу и не посмотрел в сторону отца, и отец не глянул на него. Потом она услышала, как он стал насвистывать, красиво и чисто, это была песенка Вставать чуть свет75, они использовали её в былые дни как сигнал, когда вместе ходили дорогой в школу, и, дойдя до большого тракта, он оглянулся, и остановился, и помахал рукой, он знал, что она смотрела ему вслед. Тут странная боль сжала ей горло, глаза невыносимо защипало, и она обозвала себя дурой, Уилл уехал только на день, к вечеру он должен вернуться.
Но Уилл тем вечером не вернулся, не вернулся он и на следующий день, он вообще больше не вернулся к Джону Гатри в его Кинрадди. Ибо в Абердине он женился на своей Молли Дуглас, подправил для этого своё свидетельство о рождении; и потом будто земля разверзлась и поглотила их, похоже, никто в Абердине не знал, куда они делись. Так что, когда отец приехал в Абердин по следам этой парочки, никаких следов найти не удалось, он пошёл к полицейским и орал на них, но те только смеялись – может, он сам пару раз ту девку заваливал, и оттого-то теперь так взъелся на сына?
В общем, отец вернулся злой как чёрт, но от того, что он злился, толку было мало. И десять дней прошло, прежде чем парочка вновь дала о себе знать – Уилл прислал в Блавири письмо для Крис; в письме говорилось, что через мать Молли, старую госпожу Дуглас, Уилл получил работу в Аргентине, скотоводом на большом ранчо, где разводили Абердин-Ангусских коров, и они с Молли отплывали из Саутгемптона в тот день, когда он написал письмо; и – Ох! – вот бы Крис повидаться с ними теперь, когда они поженились; и пусть она не держит на них зла, они ещё напишут, и к госпоже Дуглас в Драмлити всегда можно обратиться, если что.
Так уехал Уилл, весь приход какое-то время только об этом и судачил, все смеялись над отцом у него за спиной и говорили, что теперь, небось, он уже не станет так задаваться; и спрашивали Че Страхана, поездившего по миру парня, где она, эта Аргентина, что за место, не особо плохое хотя бы? И Че сказал Ох! отличное, он, на самом деле, там, можно сказать, и не бывал, но место это весьма приятное, сомнений нет, деньги там водятся большие; и Едрить его, а этот молодой Гатри не дурак пожить вольной жизнью, я сам таким был. Но большинство считало, что Уиллу должно быть стыдно за то, что он вот так сбежал и бросил отца, ему бы сейчас от стыда места себе не находить; и это только лишний раз показывало, куда катится этот мир, вот так растишь детей, поднимаешь, ставишь их на ноги и ждешь от них хоть какого-то утешения в старости, и что получаешь? Ничего, кроме бесконечного хамства, а всё это образование и прочая гниль. Можете быть покойны, этот безмозглый молодой Гатри, этот олух царя небесного, ничего хорошего в жизни не увидит, Бог его ещё накажет, вот увидите, его и его дурную девку.
Настигло тогда Уилла Божье наказание или нет – неизвестно, однако меньше чем неделю спустя Джона Гатри сразил его собственный гнев. Он был на гумне, смётывал копны, когда Крис услыхала, что куры вдруг испуганно раскудахтались. Она подумала, может, к ним пробралась какая-нибудь чужая собака, и схватила какую-то палку-мешалку и побежала на двор, и там увидела отца, лежавшего неподвижно, в крови, чёрная кровь заливала ему лицо, он упал и разбил лицо о камень.
Она испуганно крикнула, окликая его, а потом вроде как успокоилась, и побежала к источнику, и смочила в нём свой платок, и омыла отцу лицо. Тут он открыл глаза, взгляд у него был мутный, и сказал Джин, милая, я в порядке и попытался встать, и не смог. И опять на него нашёл гнев, он выставил руку и оттолкнул Крис так, что та едва не упала, а он вновь и вновь пытался встать, и смотреть на него было мукой. Он беспомощно корчился, так, будто половину его тела и обе ноги приколотили к земле гвоздями, и синие вены взбухли на его лице; и он выругался и сказал А ну, живо в дом, стервь белолицая! он не хотел, чтобы она его видела. И она смотрела украдкой из-за двери, её чуть не мутило, выглядело это так, будто там, в пыли, ползала на подогнутых лапах огромная лягушка, и куры столпились и кудахтали вокруг отца.
Наконец, он встал и, спотыкаясь, добрался до камня, и Крис больше не смотрела, вернувшись к своим делам, насколько ей это позволяли руки, которые всё тряслись и тряслись. Однако, придя домой к обеду, он выглядел почти как обычно, и ворчал на то и на это, и ел яйца, хотя от них ему могло сделаться нехорошо, потом взял ружье и ушёл на холмы, быстрый, как всегда.
Он пробыл там долго, Крис подходила к окну и высмативала его, глядя на густеющий поздний августовский вечер, каддистунские овцы блеяли где-то высоко на каддистунской пустоши, и жимолость, от которой летом живая изгородь в Блавири становилась такой красивой, стучала веточкой в оконное стекло и трогала его, как будто чья-то неторопливая рука постукивала в окно; и вечер был тих, овеваемый дуновением ночного ветерка, и отец всё не возвращался, пока Крис окончательно не растревожилась, и уже было собралась идти его разыскивать. Но тут она услыхала его шаги на крыльце, он вошёл, и положил ружьё, и увидел, что она стояла там, и закричал Чёрт тебя забери, тебе что, больше заняться нечем, кроме как торчать тут, руки в боки, словно леди какая? Так и не поверишь, что недавно он был совсем плох, ну, кроме дурного настроения, а это у него было не редкостью, и кто бы подумал, что на следующее утро он попытается встать с постели и останется лежать, парализованный.
Вряд ли она смогла бы когда-нибудь забыть его вид в тот миг, и как она неслась вниз по Блавирийскому холму, пока не показалась заново отстроенная Кочка со своими новенькими сараями и домом. И там, наконец, она нашла Че Страхана, он был занят тем, что вкапывал в землю цедильный бак, курил, синий, словно нарисованный росчерком карандаша, дым из его трубки поднимался в воздух, петух подал голос где-то за Денбарном, и какое-то время Че не слышал её криков. Но потом услыхал, движения его стали быстры, он побежал ей навстречу, Крис, милая, что стрялось? и она рассказала ему, и он развернулся и побежал – Иди обратно к отцу, я сам привезу доктора и жену пришлю к тебе в Блавири.
И она пошла домой, неуклюжая, безжизненная, всё, что она могла теперь делать – стоять и бестолково смотреть на отца, Ох, Боженьки, мистер Гатри, горькое, горькое зрелище, что же вы будете делать теперь, а? И отец что-то шамкал и косился из кровати, так, будто единственное, что ему сейчас отчаянно хотелось сделать, это расшибить ей башку, неважно, парализовало его или нет, злобы в нём, по-прежнему, было через край. И когда доктор, наконец, приехал из Берви и ворвался в комнату, бросая по сторонам пронзительные взгляды, тыкаясь в каждый угол своим проницательным подвижным лицом и сияя своей лысиной, и загавкал отрывисто Что такое? Что ещё с тобой, Блавири? отец сумел вполне резонно ответить – Это ты должен разобраться, за кой чёрт, думаешь, тебе деньги платят?
И доктор, прикрывая рукой рот, ухмыльнулся, Кто-то из вас, женщин, должен помочь мне раздеть его. И он перевел взгляд с Кёрсти на Крис и сказал Ты, Крис, и она помогала ему, пока госпожа Страхан спустилась в кухню, чтобы сделать доктору чай, и толклась там взад-вперед, словно раскудахтавшаясь клуша, Господи! чего только не могло приключиться без неё на Чибисовой Кочке? Терпение Крис, наконец, лопнуло, с ней это случалось крайне редко, но на этот раз оно лопнуло с оглушительным треском – Я тоже понятия не имею, что там творится сейчас на Чибисовой Кочке, но раз вы так переживаете, идите лучше домой и посмотрите, что там и как. Госпожа Страхан при этих словах покраснела, заклокотала, как индюк, что не годится, мол, девушке так разговаривать с взрослой женщиной, которая ей в матери годится, и что стыдно ей так ругаться и браниться, когда её отец, почитай, у самой двери гроба. И Крис сказала, что она не ругалась, но у неё уже не было никаких сил спорить об этом, и она прекрасно понимала – что бы она сейчас ни сказала, госпожа Страхан в любом случае запустит про неё роскошную сплетню.
И она это сделала, можете не сомневаться, вскоре вся Долина судачила про то, как эта неотёсанная девка в Блавири принялась последими словами поносить госпожу Страхан, когда у них над головами её же собственный отец лежал присмерти. Один только Че не поверил этому и, придя на следующий день в Блавири, шепнул Крис, Это правда, что ты вчера малость всыпала Кёрсти перцу? и когда она сказала, что этого не было, он сказал, жаль, пора бы уже кому-нибудь это сделать.
В общем, отец остался лежать у себя, и так и лежал с тех пор; все те пять недель он пролежал там, наполовину парализованный, возле кровати у него был свисток, чтобы свистеть, когда ему что-то было нужно, и Господи! что-то ему было нужно постоянно. Доползая, вечерами, полумёртвая, до постели, Крис замечала, что думает про такое, про что не смогла бы подумать потом при свете солнца, когда гудят пчелы в вереске и от земли подымается вересковый запах, Господи! если бы она только могла денёк не вставать с кровати, как бы она отоспалась. Сложила бы аккуратно свою душу и сердце и убрала бы подальше, вместе с их бесконечными тревогами и заботами, пахота в полях закончилась, настала пора браться за боронование, и ей-богу, это был изнурительный труд!
Она вздрагивала, и вздыхала, и убирала руки от лица, и снова прислушивалась. Далеко внизу в доме Блавири свисток разражался яростной трелью.
III Время сева
Часто она думала, пока бежала, спотыкаясь, вверх по склону, через пустошь, лихорадочный румянец заливал её щеки, вверх, через зелень апрельского дня с его кустами в паутинной дымке, Я больше туда не вернусь, я больше туда не вернусь, лучше я утоплюсь в озере! Потом она останавливалась, сердце, казалось, вот-вот разорвётся, и под ним что-то пугающе и жутко пошевеливалось, тяжёлым и медленным было это что-то, когда она убегала из Блавири, но теперь казалось, будто оно задвигалось и стало разворачиваться. Медленно, угрожающе оно шевелилось и меняло свою форму, как змея, которую она как-то раз видела тут, на холме, и лоб у неё покрылся каплями пота. Неужели с ней что-то случилось? О Боже, там ничего не может быть! Если бы она только не бежала так, если бы сдержалась, сохранила спокойствие, не припустилась вот вот так в раздражении, в злобе, в приступе ярости!
Всхлипывая, она замедлила свой бег и побрела, держась рукой за бок, и через ворота медленным шагом она вышла на пустошь, щёки всё ещё горели нездоровым румянцем, ей казалось, что на них полыхало свежевыжженное клеймо. Наконец, слезы подступили к глазам, но она машинально смахнула их и не позволила себе заплакать; и фазан порхнул у неё из-под ног фыррр! пока она шагала к водной глади озера. Она перегнулась через заросли ситника, поднимая руки к совсем растрепавшимся волосам и убирая их с лица, и посмотрела на свое отражение в озере. На мгновение вода, она была коричневой от обломков камней, покрылась рябью, сперва она не могла разглядеть себя, видела только дрожащую бесформенную фигуру в тени ситника; и потом вода прояснилась, она разглядела пятна румянца под скулами, своё лицо, за последний месяц и так ставшее каким-то чужим, а теперь казавшееся ещё более незнакомым.
Внизу в Кинрадди повозки грохотали по каждой дороге между фермами, везли навоз на засеянные репой поля, где-то боронили пахоту, может, в Апперхилле, лязг и грохот стоял оглушительный. Девять утра, а она уже была здесь, на холме, и не знала, куда пойти, к кому завернуть.
Рядом были Стоячие Камни, эти последние девять месяцев она так редко их видела. Покрытые паутиной, они стояли в ожидании, она подошла и прижалась щекой к самому огромному, чудовищу, которое стояло и будто вглядывалось в воду и в синие дали, уходившие вверх, в Грампианы. Она прислонилась к нему, прижалась синяком на щеке, и это было как-то странно и успокаивающе – и ещё более странно было думать о том, что этот древний каменный круг с каждым годом, прожитым ею в Кинрадди, всё больше и больше становился тем единственным местом, куда она могла прийти и ненадолго отсраниться от шумной суеты дней. Ей сейчас казалось, что едва ли у неё нашлась хотя бы минутка просто остановиться и подумать с того дня в сентябре прошлого года, когда она приходила сюда, наверх; захватили её, затянули и всё вертели по кругу, не отпуская, жернова бесконечных дней после того, как умер отец.
Но тогда, в первый миг, смерть его показалась ей чем-то прекрасным и лучезарным, ей было всё равно, сочтут ли её бессердечной безбожницей – для неё это было радостью, молитвы её были услышаны, наконец-то, он умер, с этими своими хмурыми и яростными взглядами, со своими свистами и шёпотом. Крис, сделай то и Крис, сделай это продолжалось с утра до ночи, до тех пор, пока у неё уже едва-едва оставалось сил доползти до лестницы на второй этаж, чтобы разобрать, что он там опять хотел.
Но самое страшное случилось в ту пору, когда вяло иссякали последние дни того медлительного сентября, случилось такое, о чём она не рассказала бы ни единой живой душе, мучительно гноясь, это воспоминание хранилось в дальнем тайнике её разума, и когда-нибудь оно должно было умереть, всё ведь умирает, и любовь, и ненависть; в этом году оно становилось всё слабее и слабее, и Крис уже почти готова была поверить, что ей это померещилось, одно из тех утренних наваждений, когда отец лежал с багровым лицом, с глазами, прикованными к ней, и шептал вновь и вновь, жатвенная лихорадка бушевала в его крови, шёпотом требовал, чтобы она шла к нему, такое бывало промеж человеков в Ветхозаветные времена, и шептал Ты моя плоть и кровь, я могу делать с тобой всё, что захочу, иди ко мне, Крис, ты слышишь?
И она слышала его, и не могла отвести от него глаз, и тоже шептала, Нет, в те вечера они разговаривали только шепотом. И она выскальзывала из его комнаты, перепуганная до смерти, тряслась в кухне, пока воображение её бушевало, вздагивала от каждого скрипа, раздававшегося в осенней жатвенной тиши дома Блавири, представляя, как отцу каким-то образом удавалось выбраться из постели, как он, похожий на огромную лягушку, полз, напрягая последние силы, по полу – бум, бум – по ступенькам, как налезал на неё, пока она спала, с глазами, горящими безумием и нежностью.
Этот дикий страх заставил её запирать дверь в комнате. Утром того дня, когда она, проснувшись, обнаружила, что он мёртв, она высунулась из окна спальни и услышала Длинного Роба с Мельницы, где-то далеко за усадьбами Чибисовой Кочки, в такую рань уже на ногах, уже весь в работе, напевая Дамы Испании голосом юным и чистым, совсем мальчишеским. Той ночью она почти не спала из-за охватившего её страха и усталости, но сейчас это пение ласкало ей слух, ласкало и трогало за душу, как будто мир по ту сторону Блавири обращал к ней свою песню, говоря ей, что всё, творившееся в тёмном, безмолвном доме, больше не повторится никогда, что это была всего лишь случайность, мимолетная превратность судьбы в обласканном ветрами мире мужчин.
Потом она оделась, уже с ясной головой, и скользнула вниз, в кухню, и поставила чайник, и подоила коров, и потом приготовила завтрак. Под окнами расстилались усадьбы, скошенные, со сложенными копнами, аккуратно убранные, это всё было сделано руками Эллисона и Че и Длинного Роба, добрые соседи были у Джона Гатри, только это у него и было. Из комнаты отца не раздавалось ни единого шороха, он что-то заспался, и, ставя на поднос овсянку и молоко, она надеялась, что он не начнёт ничего ей говорить, а будет только смотреть мрачно и есть, а она потом тихонечко ускользнет.
И она, поднявшись по ступенькам, без стука вошла в его комнату, он терпеть не мог стука в дверь и прочих церемоний на благородный манер, она поставила поднос и увидела, что отец мёртв. Мгновение она смотрела на него, а потом повернулась к шторам, и задернула их, и опять взяла в руки поднос, оставлять его там было бесполезно, и пошла вниз, и плотно позавтракала, ела медленно, с удовольствием, и на душе у неё было тихо и радостно, так что она даже задремала, сидя на стуле, и проснувшись, увидела, что уже было за девять часов. Потом она немного полежала, рассматривая свои раскинутые руки, смуглые от загара, с ямочками, с мягкой кожей, под которой играли мышцы. Спать? Теперь она сможет спать, сколько захочется, часто и подолгу.
Потом она убралась в кухне, и нашла ненужную простыню, и пошла к изгороди, стоявшей вдоль дороги, и растянула на ней простыню, знак, о котором они условились с Че на случай, если ей понадобится его помощь. Через час или около того, выйдя на усадьбу, он увидел простыню и поспешил в Блавири, ещё с полпути крича ей Крис, милая, что случилось? Только тут она поняла, что за весь день ещё не обмолвилась словом ни с единой живой душой, подумала, заинтересованно, будет ли её голос дрожать или надламываться, не случилось ни того, ни другого, он звучал звонко и чисто, как колокольчик, когда она крикнула Че в ответ Отец умер.
В Кинрадди только и было разговоров, что об её бессердечии, она это знала, но ей было всё равно, она, наконец-то, была свободна. И когда госпожа Манро, она пришла обмывать тело, высунула своё крысиное личико и сказала, Кому-нибудь посмотреть на тебя, так сроду не скажешь, что у тебя отец только что преставился, Крис взгляднула на это тёмное, грубое создание, и увидела её так отчетливо, как никогда прежде, у неё раньше не было времени посмотреть на других людей своими собственными глазами, у Крис-поди-сюда и Крис-пойди-туда. Она не почувствовала ни малейшего укола гнева, только улыбнулась и сказала Разве, госпожа Манро? и потом наблюдала за тем, как та делала своё дело и как после ушла, ни мало не заботясь о том, что думала и делала госпожа Манро. Потом она немного встряхнулась, в ближайшие день-два о свободе пока ещё было думать рано, и приготовила большую комнату, где смогли бы переночевать Тетя Джанет и её муж, при медальках и прочем снаряжении, когда приедут на похороны.
Они появились на следующий день, оба, Тётя как всегда весёлая и оживлённая, Дядя вся такой же толстый, на цепочке появилась ещё одна медалька; и когда они увидели, что она не хлюпает носом и не плачет, то сразу сбросили благопристойный скорбный вид, который напустили на себя перед встречей, и поделились с ней новостями, у Дода и Алека всё было замечательно, они слали ей сердечные приветы и велели целовать. И Тётя сказала, что надо распродать всё добро в Блавири, а Крис должна переехать жить к ним на север, где какой-нибудь симпатичный фермер вскоре обязательно на ней женится.
И Крис не сказала ни да ни нет, а только улыбнулась им, не торопясь с ответом, откладывая его до тех пор, пока не выяснит, оставил ли отец завещание. Че Страхан и старый Синклер из Недерхилла взяли на себя похоронные хлопоты, старый Синклер так медленно шёл по дороге, можно было подумать, что он остановился и прирос к месту, словно корни там пустил, следить за ним было чистой мукой, и лицо у него было старое, всё изрытое оспой, отец по сравнению с ним был ещё совсем молодым. И мистер Гиббон заглянул навестить её, поговаривали, что он последнее время очень сильно пил, может быть, поэтому, шагая в сумерках по холму, он что-то громко пел сам себе, Тётя услыхала это пение, и подхватилась, и выскочила из дома, и притаилась за одним из стогов, чтобы послушать, что же он там пел. Но тут он замолчал, чем весьма раздосадовал Тётю, потом она говорила, что могла поклясться – песня была из тех, что распевают в батрацских хибарах, про то, как парень спит с девкой.
Но Крис было всё равно, в сердце своём она хранила, тайно от всех, принятое ею решение, такое тёплое, чистое, незапятнанное, извлекая его, чтобы полюбоваться, только наедине с собой, эту свою давнюю мечту. Никогда ещё она не смотрела на себя так часто и так подолгу, как теперь, тайна светилась в заветной глубине её глаз, она видела своё лицо, оно стало тоньше и красивее, чем в былые дни, это было вовсе не лицо деревенской простушки. Так что ей не было дела до мистера Гиббона, здоровенного кудрявого детины, и до его песен, и его дыхания, такого смрадного, он поднялся с ней в отцову комнату, где в гробу лежал отец в нарядной белой рубашке и при галстуке, с аккуратно расчёсанной, торчащей вверх бородой, казалось, он вот-вот поднимет мёртвые веки и зашипит на тебя своим шёпотом.
Пастор опустился на колени, здоровенный кудрявый бык, и начал молиться, Крис поколебалась мгновение и посмотрела на пол, и потом украдкой, пока он не видел, смахнула на полу пыль перед собой и тоже опустилась на колени. Но ей не нужны были слова, которые он произносил, в воздухе витал принесённый ночью запах жимолости, высоко в холмах собака какого-то пахаря, вышедшего на браконьерский промысел, захлебывалась истеричным лаем, гонясь за белым пятнышком кроличьего хвоста, в смыкающейся темноте за склоном холма ей был виден красный огонь Кинрадди-Хауса, сиявший, как тихая звезда. Кудрявый бык молился и низким голосом рокотал подле неё, ему за это платили деньги, но она его не слушала, и не было ей до него никакого дела.
И потом наступил черёд похорон, когда все проснулись, рано на рассвете, шёл дождь, мелкая изморось, всё сочившаяся и сочившаяся с неба, такая мягкая и нежная, можно было подумать, что это снег, только лишившийся белизны; поначалу солнца не было вовсе, но потом, наконец, оно выглянуло, красный шар, и неподвижно повисло в небе, пока не пробило десять и не появились первые из тех, кто собирался на похороны, это были Че со своим тестем, потом Эллисон с Мэйтлендом в двуколке, которую они оставили на гумне, чтобы шолти мог попастись. И Эллисон крикнул, правда, негромко и прилично, Я оставлю его здесь, милая, он ведь не помешает, правда? и Крис улыбнулась и сказала Хорошо, мистер Эллисон, и он выпучивал глаза, ирландец, что с него возьмешь, Эрберта Эллисона уже было не переделать, даже в худшую сторону, говорили люди.
Следом пришла целая толпа людей, управляющий, пастор, Каддистун с рыхлым землистым лицом, напоминавшим картофельное поле, раскопанное в дождливый день, однако при белейшей манишке, свеженакрахмаленной, поверх рабочей сорочки, и в манжетах, которые явно натирали его огромные красные руки, весьма презентабельный вид, и на огромных ногах его красовались новенькие жёлтые ботинки. Потом явились Роб с Мельницы и Алек Матч, их трепотню было слышно ещё от подножия Блавирийского холма, люди возмутились, и вышли на улицу, и стали кричать А ну, цыц! Цыц! на них, и Роб крикнул в ответ А что такое? и ей-богу, если бы их не трогали, было бы спокойнее – такое поднялось вокруг шиканье и шипенье.
Они, однако, пришли, основательно подготовившись, Роб принес бутылку виски, «Гленливет» называлось, Алек – полбутылки, и они потихоньку, стараясь не привлекать внимания, протиснулись к Дяде Тэму; хотя все остальные и так усиленно старались не смотреть в их сторону и предусмотрительно завели разговор о погоде. Кухня была забита до отказа, то же творилось в комнате, как в молотьбу, люди расселись, перед каждым стоял стакан, мистер Гиббон говорил Чего-нибудь покрепче? Да, спасибо, капельку выпью, выпивки едва бы хватило разлить каждому по кругу, не считая Роба и Алека. Потом все услышали, что ещё одна двуколка катилась вверх по холму, это приехал Гордон с Апперхилла со своим старшиной артели. Дядя Тэм подмигнул, указывая на виски. Примешь стаканчик, а, Апперхилл? Ты и твой человек? но мистер Гордон сказал, напыжившись, Не думаю, что это подходящий способ отдавать дань уважения, да и Юэн тоже – трезвенник.
Длинный Роб с Мельницы сидел возле двери, он подмигнул Крис, а потом Юэну Тавендейлу, Юэн густо покраснел и ничего не сказал. Стакан ему не поставили, а он был бы не прочь пропустить добрый глоток, подумала Крис, и ощутила какую-то слабость, и приятность, и застенчивость, и потом она мысленно встряхнулась, какое ей было до всего этого дело? Потом пастор посмотрел на свои часы, и тут пришёл гробовщик, и потом, самым последним, никто не ждал, что старый бедняга тоже заявится, на пороге появился Пути, на нем был чистый воротничок и рубашка, и шляпа, старая, зелёная, но старательно вычищенная щеткой; и когда Дядя шёпотом спросил, примет ли тот стаканчик, он сказал Ох, ну да, таков ведь обычай, правда? и принял два.
К этому моменту гробовщик уже ушёл наверх, Дядя с ним, и остальные, один за другим, подымались туда и потом сходили вниз, и потом Тётя отозвала Крис в уголок на лестнице и сказала Хочешь взглянуть на него, пока не закрыли гроб?
Дядя Тэм и Длинный Роб с Мельницы были в комнате, и когда Крис вошла, Длинный Роб проговорил Ну, всё, прощай, хозяин Блавири, и пожал отцову руку, и когда он повернулся, глаза у него были какие-то странные, он сказал Отличный был сосед, и вышел, и закрыл дверь. Крис стояла и смотрела на отца, она вдруг увидела его так отчетливо, как никогда в жизни, он для этого был слишком беспокойным и мгновенно вышел бы из себя, начни ты вот так пристально вглядываться в его лицо.
Теперь он совершенно застыл, лежа без движения в своём гробу, он как будто изменился с тех пор как помер, лицо ввалилось, это был уже не Джон Гатри, и в то же время это был он. За спиной у неё Дядя начал шептаться с гробовщиком, а потом рядом с ней возникла Тётя. Сейчас будут закрывать, поцелуй отца, Крис. Но она замотала головой, она не могла этого сделать, в комнате повисла тишина, все, не шевелясь, смотрели на неё, в какой-то миг ей почудилось, что опять к горлу подкатывает тошнота, как тогда, вечерами, когда это, которое сейчас было в гробу, лежало и шепотом требовало, чтобы она легла с ним. Потом она просто сказала Прощай, отец, и отвернулась, и спустилась к себе в комнату, и надела пальто и шляпу, девице было неприлично ходить на похороны, говорили люди, но в случае с Блавири не было ни сына, ни брата, кто мог бы проводить его на церковный погост.
Че, Длинный Роб, и Эллисон, и Гордон снесли гроб вниз по ступенькам и там пристроили его себе на плечи, и медленно вышли с ним через дверь; и дождь утих, хотя ветер и дул им в лицо, пока они шагали вниз по склону холма. За гробом шли Преподобный Гиббон с обнажённой головой, все собравшиеся были с обнаженным головами, кроме Крис, Длинный Роб и Че шагали легко и привычно, Эллисон тоже, но Гордон на своем углу гроба слегка дрожал от натуги, он бы справился с делом лучше, сели бы принял стаканчик для крепости. А Крис шагала свободно и безучастно, скоро, после похорон, она будет свободна, как никогда в жизни, она подняла лицо навстречу порыву влажного сентябрьского ветра и миру, в котором её теперь ждала только свобода.
А потом она увидела Юэна Тавендейла, шедшего рядом с ней, он быстро опустил взгляд, а она посмотрела ему в глаза прямо и открыто, медленно шагая по дороге, и чуть не споткнулась, глядя на него. Потом они подошли к большому тракту, там Юэн сменил Гордона, подставив плечо под угол гроба, и Алек Матч занял место Эллисона, и те двое пошли позади пастора, но Че и Длинный Роб на предложение смениться мотнули головами, им было совсем не тяжело.
Дождя всё ещё не было, да и ветер шумным порывом промчался по Долине и затих, и солнце краешком глаза глянуло сквозь тучи, правда, лучи его не сошли на Денбарн, а осветили высокие вершины холмов, их затерянную, незнавшую плуга землю, где никто отродясь не жил, да и не забредал туда, кроме, разве, какого-нибудь пастуха или шального молодца-охотника, в ясный, тихий день горы эти, одинокие и нелюдимые, видны были издалека. Может, вот так же ходили мертвецы в недвижимом, ясном, пустынном краю, в первозданных землях смерти, куда забредал лишь случайный скиталец, думала Крис, и мёртвые чибисы водили в небе хоровод и кричали под иным солнцем. Потом она прогнала эти мысли, на мгновение спокойствие, владевшее ею с того мига, как умер отец, изменило ей – глупо предаваться всем этим грёзам теперь, когда у неё было столько планов. Шаг за шагом, уверенно и спокойно шли Длинный Роб с Че – у Че рыжеватые волосы уже начинали редеть, обнажая макушку, а золотистые белокурые волосы Роба всё ещё росли густо, и длинные усы свисали по обеим сторонам рта – и они свернули на дорогу, что вела к кладбищу рядом с киркой.
Тут солнце опять спряталось, было, наверное, часов одиннадцать, и Крис подняла глаза и увидела сквозь кроны деревьев зашторенные окна Мейнса, занавески все были благопристойно задернуты из уважения к похоронам; и что-то странно и болезненно затрепетало у неё пониже левой груди, не так, как бывает, когда вдруг станет нехорошо или когда заболеешь, а просто было такое чувство, будто там опять побежала застоявшаяся кровь, как будто бы она слишком долго сидела, прижавшись к чему-нибудь этим местом, так что оно онемело. Под тисами было темно, они роняли капли влаги на гроб и на Длинного Роба, капли забарабанили, пока они медленно шли под тисовыми ветвями, и Крис увидела, как длинные овальные листья вдруг задрожали, похоже было, будто невидимая рука встряхнула их, и через листву поглядывало небо, оно почернело, и дождь надвигался пеленой вниз по холму с Грампианских лугов. Он пришёл и начал хлестать по влажной юбке, облепляя её вокруг ног Крис, она увидела, как Че, Длинный Роб и Юэн пошатнулись, и остановились, и согнулись, пряча лица от ветра и дождя, и потом опять пошли, никто не подумал надеть шляпы, к вечеру не один из них сляжет с тяжёлой простудой и будет последними словами крыть эти похороны.
Нехорошо было так думать, но какое ей, собственно, было до всего этого дело? Ей хотелось опять оказаться в Блавири, и она надеялась, что пастор не особо разговорится, произнося надгробное слово. Их поджидал могильщик, он был с Мейнса, большой костлявый детина, который, поговаривали люди, скверно жил со своей женой, он поднял воротник пальто, и вышел из-под свеса церковной крыши, и рукой указал им, какой дорожкой идти. И они пошли по ней, и потом Крис увидела могилу, яркую от красной глины, совсем не такую, как Крис себе представляла, его хоронили не в одной могиле с матерью. Потому что тот участок был переполнен, говорили, что каждый раз, когда могильщик втыкал лопатку в землю, из-под неё, самым омерзительным образом, разлетались брызгами осколки костей каких-нибудь стародавних мертвецов. Хотя это место тоже было довольно таки древним, прямо напротив возвышался могильный камень со скрещёнными костями, может, здесь все тела мертвецов уже давно перегнили, превратившись в красную глину, стали самой глиной и радовались, что освободили землю для новоприбывших.
Тут Дядя подошёл и встал рядом с ней, подле локтя, остальные встали позади, повисла странная тишина, только дождь мягко стучал по тисам, и потом Преподобный Гиббон, прикрывая свою Библию от напиравших капель, начал читать. И Крис вслушивалась, голова её склонилась под шёпотом дождя, в слова, сулившие Воскресение и Жизнь в Господе нашем Иисусе Христе, Который давным-давно умер в Палестине и воскрес на третий день, и Который забрал у того, что было когда-то быстрым Джоном Гатри, а ныне стало мёртвым Джоном Гатри, его летящую быстроту, и Который в будущем вновь дарует ему бытование.
И Крис вспоминала, о чём она грезила, глядя на непаханые земли холмов и размышляя о землях смерти, может, там ей суждено встретиться с отцом? Непривычно и странно было думать о таких вещах, стоя здесь под дождём и слушая этот голос, странно, что отец сам тоже был тут, в этом тёмном ящике, заваленном маленькими цветочками, что передали люди, отец, которого они должны будут оставить здесь, засыпав красной глиной, и когда спустится ночь, он будет здесь один, в темноте, под землей. Да не может этого быть, наверняка, он будет ждать её там, в Блавири, она услышит его резкий раздражённый голос и увидит, как он стремительно выходит из дому, рыжая борода, как всегда, задрана вверх, назло всему миру, с которым он противоборствовал с такой мрачной сноровкой…
Тут кто-то настойчиво потрогал её за руку, это оказался могильщик, он был деликатен и как-то неожиданно добр, и она перевела взгляд и ничего не увидела перед собой, потому что теперь она плакала, она сроду не думала, что будет когда-нибудь плакать по отцу, но она тогда не знала, она не знала того, что такое была его жизнь! Потом она поняла, что молится, слепая от слёз, под дождём, выпуская верёвку, руки могильщика лежали поверх её рук, гроб мелко подрагивал под колючими струями дождя. Папа, папа, я не знала! Ой, папочка, я не ЗНАЛА!
Она, действительно, не знала, она ошалела от своих планов на будущее, голова совсем перестала соображать, а ведь без отца у неё никогда не было бы ни будущего, ни прошлого; и тут на неё стали набрасываться, бешено, длинными рваными вспышками, воспоминания о всём хорошем, что было между ней и отцом, о всём, что заслонили от них годы, летящую стремительность его движений, и его справедливость, и то, как неутомимо он вёл бесконечную схватку с землей и с хозяевами ради того, чтобы все они были одеты, накормлены, чтобы их уважали, он никогда не давал себе покоя, работая на износ ради них, и только Бог сразил его в конце концов.
И ей вспомнились длинные дороги, которыми он ходил с ней в кирку, когда она была маленькая, как он улыбался ей и называл её девчуней в те дни, когда борьба с миром и с собственной плотью ещё не стала для него слишком тяжела и не отравила его любовь, переродив её в ненависть. Ой, папа, я не знала! молитвенно твердила она снова и снова, и тут всё кончилось, она стояла под струями дождя, суровая, с сухими глазами, могильщик указывал вниз, и она взяла пригорошню мягкой, влажной земли и услышала, как прогудел голос Преподобного Гиббона Прах к праху, пепел к пеплу, и наклонилась над могилой и бросила туда мокрую землю; и потом могильщик сбрасывал в могилу куски дёрна, гроб отзывался звоном, словно был пуст, она, не отрываясь, смотрела на него, пока Дядя не взял её за локоть, что-то ей говоря, и Преподобный Гиббон сделал то же самое, но она поначалу не слышала их; и всем пришлось признать, что она всё же была по-настоящему привязана к отцу, из всей бессердечной семейки она, в итоге, оказалась самой достойной.
И потом она пошла обратно через погост, и у ворот все останавливались, чтобы пожать ей руку, Длинный Роб и Че сказали, что всегда готовы ей помочь, и Эллисон, добрый, торжественный и очень ирландский, и старый Синклер, промокший под дождём до нитки, он отродясь бы в такую погоду из дома носа не высунул. Последним был Юэн Тавендейл, он сказал Пока, Крис, их руки встретились, у обоих они были мокрыми, но он ещё протянул и левую руку и с минуту держал её за обе руки; и он больше не смущался и не стыдился, но видом своим выражал глубокое раскаяние, он всегда готов помочь, в любом деле, всё, что сможет и даже больше.
Он был последним, кто выразил ей свои соболезнования, на этом отцовы похороны закончились. Дома, в Блавири, Тётя Джанет заставила её скинуть одежду и лечь в постель, Господи помилуй, этак следующей тебя хоронить придётся! причитала она. И Крис проспала остаток того дня, без снов, она не просыпалась до глубокой ночи, Блавири, замерев, настороженно прислушивался к ней. И потом на неё накатил страх, ужасный страх, когда она сидела в кровати и ловила каждый звук Чего-То, ходившего по дому резкими, быстрыми шагами, стремительно взбегавшего по ступеням, нетерпеливо и неустанно, призрака с призрачной поступью; и всю ночь вплоть до самого рассвета оно кружило по дому Блавири, пока не запели петухи и Дядя с Тётей не зашевелились, и Крис к тому времени уже совсем не было страшно, она просто лежала и тихо плакала по отцу, которому она никогда ничем не помогла и которого забывала любить.
На следующее утро приехал нотариус из Стоунхейвена, Питер Семпл, люди звали его Саймон Простак76, но при этом клялись, что он большой жулик. Впрочем, отец доверял ему, а, ей-богу, легче было сдохнуть на бегу, чем добиться доверия Джона Гатри. Советов он, отец, отродясь не слушал, он просто велел составить завещание и продиктовал, что в этом завещании должно было значиться; и когда мистер Семпл заикнулся, что ему, мол, как-то неловко перед некоторыми членами их семьи, отец велел ему заниматься своим делом, а именно – оформлять бумаги.
Так что мистер Семпл составил завещание, это было как раз после отъезда Уилла в Аргентину, и отец подписал бумагу; и вот теперь собравшиеся в Блавири расселись по всей гостиной, мистеру Семплу принесли виски и печенье, чтобы это завещание заслушать. Оно было коротким и очень простым, Крис следила за лицом Дяди, пока нотариус читал, и видела, как оно побелело, что твой лист бумаги, он-то надеялся на совсем другое. Завещание гласило, что Джон Гатри оставлял всё свое достояние, деньги и имущество, своей дочери Кристин в полное и нераздельное владение, мистер Семпл назначался её опекуном в тех правовых случаях, где таковой был необходим, однако Крис была вольна распоряжаться всем движимым имуществом и домашней и хозяйственной утварью по своему усмотрению. И люди говорили, едва только в Кинрадди стало известно о содержании завещания, и ей-богу, похоже, им было всё известно задолго до того, как нотариус распечатал конверт, что это неслыханное завещание, старый Гатри крайне несправедливо обошёлся с сыновьями, и что, может быть, Уилл ещё захочет оспорить права сестры на этакое приданое.
Денег было три с лишним сотни фунтов на счету в банке, с трудом верилось, что отец мог скопить такую сумму. Но он скопил; и Крис сидела и смотрела, не отрываясь, на нотариуса, слушая, как он объяснял то и это, и ещё вот это, как заведено у нотариусов: они с самого начала убеждены, что ты набитая дура, и стараются удвоить свой гонорар. Триста фунтов! Теперь она сможет исполнить всё, что задумывала, она опять будет ходить в Колледж, сдаст экзамены, и поедет в Абердин, и там окончит университет, выйдет из него учителем и навсегда покончит с этой грязной фермерской жижей. Она продаст всю утварь, что есть в Блавири, аренда всё равно пропала, пропала вместе с отцом, ух! а она была свободна, свободна делать всё, что пожелает, и мечтать, наконец, о том, о чём ей самой хотелось мечтать!
И было жалко, что теперь, когда у неё появилось всё, чего она хотела, она больше не ощущала того чудесного трепета, не покидавшего её всё время, пока она строила свои тайные планы. Казалось, она потеряла этот трепет там, на кладбище Кинрадди; и она сидела и смотрела, спокойная и бледная, на нотариуса, который с щелчком захлопнул свой портфель. Так что обдумай всё хорошенько, Кристин, сказал он, и она поднялась и сказала Хорошо, я обдумаю; и он ушёл, Дядя Тэм шумно и глубоко втягивал воздух, будто задыхался Ни слова о его двух несчастных, растущих без матери мальчиках!
Похоже, он ожидал, что Алексу и Доду отец тоже оставит по доле, может, поэтому он с таким энтузиазмом их и усыновил год назад. Но Тётя воскликнула Как тебе не стыдно, Тэм, чего это они без матери, когда у них есть я? А ты ведь поедешь жить с нами, когда распродашь здесь обстановку, Крис? И голос у неё был добрый, а глаза цепкие, Крис подняла на неё тяжёлый взгляд, Может быть, и встала, и выскользнула из комнаты, Пойду, пригоню коров.
И она вышла из дому, хотя загонять коров было ещё совсем не время, и пошла прочь в поля; стоял холодный хмурый день, голос моря отчётливо доносился до неё, будто она поднесла к уху морскую раковину, Кинрадди увядал под спускавшейся на него серостью. На паровом поле стоял старый Бод, хвост его развевался по ветру, грива взлохмачена ветром, голова склонена и отвернута от недававшего вдохнуть ветра. Он услыхал её шаги и негромко заржал, однако следом за ней не пошел, бедняга, скоро он будет слишком стар для работы. Поля хлюпали влагой у неё под ногами, источая запах красной глины из-под мокрой травы, и наверху, в холмах, она увидела стелившийся туман, бесформенными громадами плывший по ветру на юг в сторону Форфара, мимо Лоренскёрка, через широкую Долину с её упрятанными лощинами и запоздалыми вымоклыми полями урожая, мимо Брихина, с его дымящимися на фоне холмов трубами, с его древней башней, возведенной еще пиктами, прочь из Мирнса уплывали они по воздуху всё дальше и дальше, минуя одно место за другим, ей вспомнилось вдруг греческое слово из забытых уроков, Παντα ρει77, все изменяется, ничто не вечно.
И потом посреди этих вдрызг промокших полей ей в голову пришла странная мысль, что нет ничего, что пребывало бы вечно, вообще ничего, кроме вот этой земли, по которой она шла, развороченной, и распаханой, и вечно менявшейся в руках крофтеров с тех давних пор, когда древнейшие из них воздвигли Стоячие Камни подле озера Блавири, и взбирались туда по своим праздничным священным дням, и окидывали оттуда взглядом свои колосящиеся поля на уступах холмов, гордо колыхавшиеся на ветру под жарким солнцем. Море, небо и люди, люди, которые писали, сражались, учились и учили сами, разговаривали и молились, их век был мимолётен, как дуновение ветра, как дымка тумана в холмах, но эта земля пребывала вечно, она двигалась и менялась под тобой, но существовала всегда, ты был связан с ней, а она – с тобой, она держала тебя, малейшая попытка разорвать эту связь отдавалась болью во всем твоем существе. И она ещё думала со всем этим расстаться!
Потом она шла и плакала, сражённая и напуганная этим, вдруг явившимся ей осознанием того, что она никогда не сможет всё это бросить, эту жизнь, наполненную непосильным трудом, заботой о скотине, дымом горящих дров и воздухом, что так едко щипал тебе горло осенью и весной, она была накрепко привязана к ним, словно они были её тюремщиками. И её чудесные скромные планы на будущее! – это были всего лишь мечты ребенка об игрушках, которых ему недоставало, игрушках, которые вмиг перестанут его радовать, едва он заслышит порыв бури или блеяние овец на пустошах, или почует щекочущий ноздри запах земли на поле, по которому только-только прошёлся нож плуга. Она никогда не сможет учить детей в школе так, как не может она летать, день и ночь её тянуло бы обратно, и ничего не значили бы для неё все те дорогие красивые платья и разное добро, которое могло принадлежать ей, книги и свет, и учеба.
Тут она заметила коров, они стояли подле невысокой изгороди из песчаника, которая местами набегала и местами отступала, как морская волна, на край длинного пастбищного поля, и они жались к изгороди, пытаясь укрыться от пронизывающего ветра, не обращая на Крис внимания, пока она шла между ними, резкий запах их тел ударил ей в лицо – зловонный, знакомый, вечный, как сама земля. О, единый вдох пробудил в ней ненависть и любовь! Пусть даже её любовь не продлится вечно, но рядом с этой любовью ненависть была не более чем хныканьем и испугом ребёнка, прячущегося от ветра за материнской юбкой.
И в ту ночью она снова почти не спала, всё думала и думала, пока не разболелась голова, дом теперь совсем притих, не было таинственных шагов на лестнице, она ощущала покой и уверенность, если бы ещё получилось заснуть. Однако к утру она твёрдо знала, что не сможет жить под боком у Дяди с Тётей, её душили их годы и их проницательные догадки. После завтрака она быстро оделась и спустилась, и Тётя крикнула, довольно резко, Господи помилуй, Крис, куда это ты собралась? как будто ферма Блавири уже целиком принадлежала ей, от прутика до камня, от копыт до шкур. И Крис холодно посмотрела на неё, Поеду в Стоунхейвен, повидаю мистера Семпла, вам привезти что-нибудь?
Тут Дядя Тэм встал из-за стола, пуча глаза, медали его позвякивали, В Стоунхайв? И зачем тебе туда тащиться? Я сам позабочучь о любом твоём деле. Лица Дяди и Тёти побагровели от злости, и она со всей ясностью увидела, какой близкой вдруг стала зависимость от них, и почувствовала, что лицо её побледнело, когда она подняла на них взгляд, Я сама прекрасно позабочусь о своих делах, сурово сказала она и крикнула от двери Пока, не услышала ответа и зашагала вниз по Блавирийской дороге, и через усадьбы добежала до станции, и села на ранний школьный поезд, что шёл до Стоунхейвенской Академии.
Поезд был набит под завязку, в вагоне, куда она села, ехали три-четыре школяра, ни одного из них она не знала, зубрившие французские глаголы. И ей захотелось обратно, к таким вот дурацким занятиям!
Проехали Драмлити, потом Кармонт, можно было уловить запах деревьев в Данноттаре и увидеть их в окно, они кольцом окружали Стоунхейвен и оттесняли его к бухте, сияющее белое солнце блуждало между стволами леса, и поезд гибкой лаской скользил сквозь их влажный запах. А там показался и сам Стоунхейвен, как говорили люди, обиталище щёголей-голодранцев, где можно было грешить направо и налево, как только пожелаешь, однако вечное проклятие грозило тебе, если ты не мог завести себе белой сорочки. Она слышала это от Че Страхана, но это было не совсем правдой, в Стоунхейвене попадались как и очень бедные люди, так и те, у кого дела шли на лад; был и пристойный трезвый люд, не бедный и не гордый, помалкивавший, когда Стоунхейвен трубил о своих достоинствах. А уж он это делал частенько, столичный город Мирнса, безумно гордившийся своими сорочками, но только не своими трущобами, сам себе он казался по-настоящему светским и утончённым, и в нём имелся прекрасный приморский бульвар, такой, что англичане приезжали летом погулять по нему – типичная английская дурость, говорили люди, что у них в Англии, моря нет?
Поскольку было ещё рано, день только начинался, и нотариальная контора была закрыта, Крис бесцельно побрела по дороге следом за торопившимися школьниками, малышами, состоявшими, казалось, из одних ног и высоких ботиночек, смешно было слышать, как они пытались говорить друг с другом на английский манер, косясь при этом на окружающих, чтобы посмотреть, не примут ли их за джентри. Неужели они с Маргит были такими же глупыми?
Однако солнце уже осветило длинные стоунхейвенские улицы, и Крис прошла мимо Академии в сторону рынка, где в этот час ещё никого не было, кроме что-то вынюхивавших бродячих котов, жантильных и франтоватых стоунхейвенских котов. А потом в просвете переулка глаз её уловил мерцание Северного моря, или, может, это солнце сияло над горизонтом, но морем всё равно запахло. И у неё всё ещё было полно времени.
Она спустилась к берегу, было время отлива, волны громово рокотали между скал, на пляже, кроме неё, ни души, чайки летали с криками, жарило солнце. Она села на скамейку, на самом солнцепёке, закрыла глаза, и ей стало так хорошо. Земля под ногами громыхала, словно барабан, эхом отдавался в ней гул моря, вновь и вновь кидавшегося приступом на дальние скалы, что стояли на входе в бухту, необычно было видеть, слышать, и ощущать всё это, и быть частью этого, возможно, в ком-нибудь море будило те же чувства, какие охватили её прошлой ночью посреди вымокших под дождём полей Кинрадди. Но Крис море казалось тревожным, полным какого-то смутного ожидания и ни чем не успокаивающимся, совсем не таким славным, как лощины, что уютно лежали, к чему-то прислушиваясь там, высоко, посреди от веку не паханных земель, или же как поля под гнётом закатного солнца, полные клевера, так и ждущего вечерами, чтобы ты по нему прошлась.
Потом она задремала, два часа проспала на солнце и, проснувшись, почувствовала себя свежее, чем за всё время с отцовских похорон. А ещё она была такая голодная, что не могла ждать, пока разберётся с делами, ради которых приехала, и она пошла в чайную на площади, хозяйками там были две женщины, старушки, ходившие взад-вперёд между столами, медленные и ревматичные. Одна походила на тех котов, которых Крис видела утром, прилизанная и гладкая, другая была худой как щепка, и чайная их смотрелась выскобленной и чистой, и вкус их чай имел соответствующий. Они были пунктуальны, приглажены и чопорны, Крис вдруг впервые в жизни подумалось, как ужасно будет когда-нибудь состариться и стать такой же, как они, эти старые девы, незамужние, даже ни разу не бывшие с мужчиной, никто за всю жизнь их не целовал, не обнимал, не был с ними рядом, они ни от кого не рожали детей, не чувствовали рядом мужскую руку, когда была в ней нужда, добрую, твердую и сильную руку. Если бы исполнилсь её задумка пойти в учительницы, то с годами она стала бы такой же, как они.
Впрочем, она и теперь ещё могла стать такой! подумала Крис и вдруг испугалась, глупое было чувство, но очень сильное, она торопливо расплатилась за чай и вышла на площадь, представляя себя старой девой, и мысли эти были невыносимы. И тогда она поспешила в контору мистера Саймона Простака, и крохотный клерк спросил, по какому она делу, бесцеремонно этак, и она холодно посмотрела на него и сказала, что её дело касается только мистера Семпла. И тут она вспомнила старых дев, а что если она по природе своей одна из них? И, похолодев от страха, с отчаянием улыбнулась клерку, губами и глазами, и всё вдруг стало хорошо, мальчишка улыбнулся в ответ, покраснел и оттаял, и сказал Соодитесь, вот тут будет удобно; и отодвинул для неё мягкий стул; и она села, и на сердце у неё опять стало легко. Потом клерк вернулся и провёл её коридором в кабинет Семпла, тот был весь в делах, на столе телефон, кипы бумаг, на полках ряды маленьких чёрных коробочек. Он поднялся и стал жать ей руки, Так-так, да это же мисс Гатри пожаловали; вы, очевидно, обдумали завещание?
Она сказала, Да, именно так, и она решила пока пожить в Блавири, сразу не распродавать движимое имущество, и не мог бы он уладить эти дела с управляющим?
Он уставился на неё, челюсть у него отвисла, Но вы не можете жить там одна!
Она сказала, что у неё и не было такого намерения, не мог бы он подыскать ей какую-нибудь женщину в компаньонки, чтобы она приехала и жила вместе с ней, какую-нибудь старушку, которая была бы рада крыше над головой?
Он произнёс О, Господи, да их полно таких! и принялся жевать усы.
Она сказал, что это всего на месяц, может, чуть дольше, пока она, хорошенько всё взвесив, не примет окончательное решение.
Он пробормотал, будто сам себе, Взвесив? Чёрт, баба пожалуй навзвешивает! и тут же осёкся и как-то даже вытянулся, встретившись с её тяжёлым холодным взглядом. Потом он немного попрепирался с ней, но Крис его почти не слушала, в отцовском завещании говорилось, что она может поступать, как ей будет угодно.
И через минуту, видя, что его слова не производят на неё ни малейшего действия, Семпл сдался и сказал, что он все устроит с управляющим, и что он знает одну пожилую вдову, Мелон, которую утром пришлёт в Блавири.
Крис сказала Спасибо, до свидания, и вышла из конторы, такая же невозмутимая, какой пришла, солнце уже жарило во всю, и улицы были забиты овцами, огромными стадами гнали их на еженедельный рынок. Колли бегали туда-сюда, молчаливые, с навострёнными ушами, чистые и чрезвычайно быстрые, не обращая внимания ни на кого, кроме пастуха и овец. Погонщики и скотина, и те и другие, вдоволь наглазелись на Крис, стоявшую в своём чёрном платье и наблюдавшую за ними; и как раз в тот момент, когда она задумалась, чем бы ей теперь ещё заняться – пойти вниз к морю и посидеть там на скамейке, подождать, когда в отелях настанет время обеда, или отправиться на станцию и сесть на одиннадцатичасовой – проезжавшая мимо двуколка вдруг замедлила ход, какой-то человек выпрыгнул из неё и что-то крикнул вознице.
Человеком, выпрыгнувшим из двуколки, был старшина артели в Апперхилле Юэн Тавендейл, а возницей старый Гордон собственной персоной, вид у него был рассерженный. И он крикнул Тогда гляди не опоздай! окинул Крис сердитым взглядом и, нахлёстывая лошадь, укатил прочь.
И Юэн пересек тротуар и оказался прямо перед ней, он приподнял кепку и сказал, смущаясь, Здравствуй! Крис сказала Здравствуй, и они смотрели друг на друга, его лицо было залито румянцем, она вспомнила предыдущую встречу, сейчас он не показался ей и в половину таким привлекательным, как тогда на похоронах. Он сказал Выбралась на денёк? и она передразнила его, сама не зная зачем, это было невежливо, да и отец ещё совсем недавно умер, Ага, точно. Он покраснел ещё больше, у неё пробежал холодок по телу, горло странно сжалось, и слегка закружилась голова, пока она смотрела на этого дурня, и от людских глаз не ускользнуло ничего, как они оба потом узнали, их видели вдвоём не только Гордон, но еще и Эллисон; и эти двое вернулись в Кинрадди и разнесли по всей деревне, какая, мол, жалость, что некому поостеречь девку Гатри, чтобы не попала она в силки этого неотёсанного бродяги Юэна Тавендейла.
Однако они вдвоём ничего этого не знали, да и если б даже узнали, то не обратили бы внимания, внезапно Крис опять почувствовала, что проголодалась, и ещё, что она счастлива, до самого Юэна ей не было особого дела, но и чтобы он оставил её и пошёл на рынок, ей тоже не хотелось. Она сказала Я иду в гостиницу, обедать, и он посмотрел на неё, по-прежнему застенчиво, но с какими-то мерцающими угольками в глубине этой застенчивости, глаза его походили на тлеющий дрок во время пала – Может, поедим вместе? И она сказала, он как раз развернулся, чтобы пойти рядом с ней, Ну, может быть. Только что скажет мистер Гордон? И Юэн сказал, что мистер Гордон, если его уж совсем разопрёт от злости, может сплясать джигу у рыночных ворот, и вообще, может делать всё, что ему вздумается.
И они пошли в трактир у старой Мамаши Уайт, хотя саму старушку не застали; и там имелась отличная столовая, где можно было перекусить, с белыми суконными скатертями и чехлами на стульях, и с канарейкой, которая распевала прямо над ними, окна были плотно закрыты – от пыли и грязи с улицы. И они заказали бульон, он оказался хорош, и овсяные лепёшки, ещё лучше; а потом отварную говядину с картошкой и репой; а потом рисовый пудинг с черносливом; а потом чаю, когда они дошли до чая, Юэн набрался, наконец, смелости заговорить и сказал, что сегодня у него выходной, потому что он работал всё прошлое воскресенье, холостил ягнят. И Крис сказала, слова сорвались с языка прежде, чем она успела подумать, Так тебе не надо спешить обратно? и Юэн перегнулся через стол, угольки вот-вот готовы были разрастись в пламя, Нет, если только ты не спешишь? Ты каким поездом поедешь в Кинрадди?
И как потом это всё произошло, как они решили провести весь день вместе, как пошли прогуляться в Данноттар, Крис не помнила, и Юэн, наверное, тоже. Однако спустя полчаса Стоунхейвен уже был слепящим белым сиянием за их спинами, впереди – Данноттар, и они осторожно спустились по тропинке, ведшей на островок. Воздух был непрогляден от шума приливной волны, над головой взметалась громада отвесной скалы, и тропинка, рыская из стороны в сторону, вилась вниз; и в вышине, венчая скалу, виднелись развалины замковых стен, забрызганных солнечным светом и помётом морских птиц. Всё кишело чайками, у Крис уши закладывало от воплей этих мерзавок, но в самом замке оказалось довольно тихо, посетителей, кроме них, не было.
Они отдали свои шиллинги, и пожилой человек пошёл с ними из комнаты в комнату, к огромной досаде Юэна, как догадалась Крис, потому что его скучающие глаза, скользя по развалинам, то и дело возвращались к ней. И в стенах здесь были проделаны узкие щели, через них в стародавние времена гарнизон пускал стрелы в осаждавших; и в подземельях башен были осыпающиеся от времени ямки в стенах – это какому-нибудь узнику во время пыток прибивали руки гвоздями. Здесь стенали и умирали Ковенантисты, пока благородные господа обедали и танцевали в своих уютных, тёплых залах, Крис обводила эти места широко раскрытыми глазами, ощущая дурноту, и гнев, и скорбь по тем людям, которым она уже никак не сможет помочь, и в сердце её вспыхнула ненависть к правителям и благородным господам, та самая ненависть Джона Гатри. Это имена её и его народа были высечены тут клеймом той давней трагедии:
Но Юэн шепнул, Может, будем выбираться отсюда, хотя это была его идея пойти в Данноттар. И они оказались снаружи, на солнце, возле входа с пологим спуском, и немного постояли под криками чаек; а потом Юэн сказал Пошли вниз, к морю, я знаю там одно местечко.
И они начали спускаться, а потом опять карабкались вверх по краю скалы, голова кружилась, стоило посмотреть вниз на прибывающую пену прибоя, и иногда далего внизу под их ногами разражался громкий бум! как будто пушка стреляла. Юэн сказал, что иногда скалы бывают полыми внутри, и вода под полями заходит далеко вглубь суши, так что пахари пашут над морем, и в бурную погоду они порой видят, как их пахотная земля ходит ходуном от шторма, бушующего у них под ногами. И так они подошли к осыпавшейся тропинке, казалось, она вся уже обвалилась, чайка плыла по воздуху им навстречу, и Юэн, его ног уже не было видно, обернулся и спросил Голова не закружится? И Крис мотнула головой и пошла за ним следом, как ей казалось, ступая между морем и небом, всё вниз и вниз, и потом Юэн держал её за лодыжку, она на мгновение закачалась, чуть не потеряв равновесие, глядя вниз ему в лицо, побелевшее и напряжённое, потом её ступня и рука вновь нащупали прочную опору, Юэн крикнул, что осталось уже совсем чуть-чуть; и потом они были внизу, и сидели, и смотрели друг на друга на кромке песка.
Солнце заливало это место, волны шептали, и плескались, и тянули к ним по песку свои руки, но не дотягивались. И Крис увидела, что место это было укрыто со всех сторон, взморья отсюда было совсем не видно, только нависавшие скалы и кусочек моря, и не более чем в миле от берега разворачивалась лодка, она сверкнула своими крыльями, как кружащая чайка; и Юэн сидел подле неё и чистил апельсин.
Они съели его вместе, и Крис сняла шляпу, ей было жарко и неудобно в её скорбном чёрном платье. И вдруг, ни с того ни с сего, ей вспомнилось время, много лет назад, когда она, помогая матери ясным майским днем, топтала в корыте одеяла и скинула юбку, и мать вышла из дому и смеялась, глядя на неё, Из тебя вышел бы ладный парень! Она будто услышала голос матери, подняла глаза, огляделась, растерянно, секунду она не могла понять, кто это сказал, но рядом не было никого, кроме Юэна Тавендейла, лежавшего, опершись на локоть, и глядевшего на море, солнце светило ему прямо в лицо, юное и чистое, в глазах его горели искры. И она почувствовала, что больше не испытывает к нему неприязни, и на неё нашло странное, незнакомое чувство, не тревога, а словно предчувствие, что в следующий миг он произнесёт нечто такое, на что, она знала, у неё не найдётся ответа. И он произнёс, краснея, но не отводя глаз с тлеющими в них огоньками, Крис, я тебе хоть немножко нравлюсь?
А ты сам не догадываешься, иначе, чего бы мы тут с тобой прохлаждались.
Однако волнение охватило её, нет, она его не боялась, всё это время она знала, что была с Юэном в безопасности, как Молли с Уиллом в те давно минувшие дни, когда он ухаживал за ней в Драмлити. Просто её кровь будто бы так ровно и с таким дивным, сладким пением побежала по венам, что ей пришлось затаить дыхание и вслушиваться в эту песню; и впервые она почувствовала, какой незнакомой, почти чужой была её рука, сжимавшая песок, убегавший сквозь пальцы, вся её телесная оболочка будто бы сидела чуть в стороне от неё, и она с любопытством её рассматривала. Так она поняла, что он ей нравится, что она любит его, как говорили в слезливых английских книжках, и стыдно и глупо звучали эти слова в Шотландии. Юэн Тавендейл – это будет он! И тут она кое-что вспомнила, это был пустяк, но ей и об этом хотелось всё знать. Юэн, а это правда, что говорят про тебя и старую Сару Синклер?
Её слова как будто хлестнули его по лицу. Он побелел, смешно так побелел – красный загар по-прежнему темнел в прочерченных суровой сельской погодой морщинках его лица; и он сердито сел, выпрямившись, и зло посмотрел на неё, огромный чёрный кот, лоснящийся и вскидчивый. И то чувство, что она испытывала к нему, то дурманящее головокружение, от которого земля, и море, и её сердце становились такими легкими, тут же исчезло. Она сказала Да ладно, не хочу ничего знать, и замурлыкала что-то себе под нос; и Юэн дотянулся до неё и крепко взял за руку, выше запястья, больно сжав, он сказал Чёрта с два, если спросила, так уж слушай. И это было ужасно, ужасно и пугающе, она не хотела его слушать, она закрывала лицо ладонями, а он говорил и говорил, и потом, наконец, замолчал – Страшно тебе, да, не знала, что женщинам иногда такого хочется, может, когда-нибудь и с тобой так будет.
Она вскочила, разозлившись так же, как и он, забыв, как только что стыдилась. Может, и будет, только я тогда для своих нужд подыщу мужчину получше! И прежде чем он успел ответить, она подхватила с земли шляпу и ринулась по тропинке вверх по скале, да так быстро, что сама не понимала, как у неё это получалось, пальцы и ноги двигались легко, быстро и уверенно, она слышала, как Юэн что-то прокричал снизу, но даже не оглянулась. Он едва добрался до середины тропки, а она уже была наверху и посмотрела вниз, и тут гнев её испарился, она легла на край скалы, протянув вниз руку, и он ухватился за неё и улыбнулся, и они стояли, тяжело дыша и улыбаясь друг другу, снова счастливые и глупые, как давеча на рыночной площади Стоунхейвена.
Но тут вдруг Юэн выхватил часы, Господи, похоже, мы совсем опоздали, и едва он это проговорил, как свет солнца потускнел. Крис подняла голову и увидела, в чём было дело – они сидели, освещённые последним лучом, сумерки спустились на округу, и гвалт чаек вздымался сквозь мрак. Юэн ухватил её за руку, и они побежали краем утеса, притихшими в сумерках сельскими усадьбами, здоровенные пёстрые коровы, переставая щипать траву, смотрели им вслед; и вверху, впереди, увидели они тёмный и незнакомый, возвышающийся на своей скале Данноттар. И тут они добежали до большого тракта и перешли на шаг, но она так и не забирала руку из ладони Юэна.
И в Стоунхейвене они еле-еле успели на шестичасовой поезд, запрыгнув в последний момент, рынок давно закрылся, и люди разъехались по домам. В вагоне всю дорогу до Кинрадди, кроме них, никого не было, Юэн сидел на сиденье напротив нее, ей нравилось, что он сидел именно там, нравилось, что он не пробовал взять её за руку, ей сейчас было бы невыносимо его прикосновение. И они не промолвили ни слова, пока не доехали до Кинрадди, и тогда он сказал Крисси! Устала? и она сказала Да нет, и ещё, Юэн, меня зовут Крис. Тут в дрожащем свете газовой лампы она увидела, что он опять покраснел; и незнакомая сладкая волна жалости накрыла её, она наклонилась к Юэну и похлопала его по колену, несмотря на свою Сару Синклер, он был всего лишь мальчик.
Однако всё равно той ночью она думала о Саре, лёжа в кровати и прислушиваясь к опять полившему дождю, сурую зиму обещал он Долине. Так, значит, вот какими могут быть женщины, когда с ними рядом нет так нужного им мужчины? – на самом деле очень многие из них могут быть такими, только скрывают это, даже от самих себя, пока знойное лето то тут, то там не заставит их вдруг выкинуть что-нибудь этакое, от чего весь Кинрадди начинает возмущенно гудеть. Впрочем, лично её всё это совершенно не возмущало, возможно, потому, что она была ещё слишком молода, прочла слишком много книг, была английской Крис, так же, впрочем, как и вот этой, той, что лежала и думала о Юэне; и часто она удивлялась, как глуп извечный людской обычай грешить и искать своего, получать удовольствия и тут же возмущаться тем, что другие получают свои. Сара Синклер вполне могла сделать ей одолжение и пойти в тот августовский вечер гулять с каким-нибудь другим парнем вместо Юэна; но тогда она никогда бы не узнала, что Крис Гатри может вот так лежать в постели и думать о нём, слушая, как дождь барабанит в окно и шумят на ветру огромные деревья Блавири.
И потом, когда шум ветра вдруг затих, она услышала страшный раскат грома, которым началась буря, сильнейшая из всех, что за многие годы обрушивалась на Долину. Громовой раскат, казалось, прогромыхал где-то высоко, и в то же время так близко, что Крис почудилось, будто камни дома Блавири обрушились ей прямо на голову, она резко села на кровати. Снаружи ночь прорезали вспышки, опять и опять, она увидела Кинрадди, озарённый ярким светом, жуткий и пугающий, потом всё опять утонуло во мраке, но тишина не вернулась. Снаружи в небе огромный зверь ворочался, урчал, и скёб когтями, и потом вдруг распахнул свою пасть, и раздался рык, потом опять и опять, и блеснули ярким светом его клыки, терзавшие землю, казалось, от них не скроются ни фермерский дом, ни господская усадьба. Дождь затих, он прислушивался, затаившись в снова наступившем безмолвии, и тут Крис услышала крик Тёти Крисси, с тобой всё в порядке? и крикнула в ответ, что с ней всё замечательно. Забавно, что Дядя Тэм не издал ни звука, он, небось, всё ещё дулся, он чуть не рухнул замертво, услышав про старушку, которую Семпл должен был прислать Крис в помощь по хозяйству. Они уезжали в Охтерлесс этим утром, и ох! с какой же радостью она бы их поскорее проводила, у неё и без скандалов с родичами в избытке имелось, чем заняться и о чём подумать.
Гром пророкотал ещё раз, и она снова вскочила и села в кровати, вся дрожа, она вдруг вспомнила – Клайд, Старый Боб и Бесс – все трое были там, на пастбище, их обычно не загоняли чуть не до конца года. Пастбище было обнесено колючей проволкой, практически новой, отец натянул её весной, люди говорили, что она отлично притягивает молнии, может, уже притянула.
Со следующей вспышкой, на этот раз молния дотянулась до земли, замерла, как бы в ожидании, потрескивая, за окном, она натянула чулки, блузку и рейтузы, бросилась к двери и закричала Дядя Тэм, Дядя Тэм, надо загнать лошадей! Он не услышал, она подождала, дом вздрогнул и заходил ходуном от новой огромной молнии, потом Тетя что-то прокричала, Крис стояла, не веря собственным ушам. Дядя Тэм боится молний, он не пойдет, и самой ей лучше вернуться в постель и дождаться утра.
Слушать дальше она не стала, а побежала в кухню и наощупь нашла спички и зажгла маленькую лампу, ту, что со стеклянной колбой для керосина, и потом нашла крохотный фонарь и засветила его, хотя пальцы тряслись, и она едва не уронила воронку. Потом она отыскала старые башмаки и непромокаемый плащ, это был отцов плащ, и на ней он свисал почти до щиколоток, и подхватила фонарь, и открыла дверь кухни, и быстро захлопнула её за собой как раз в тот миг, когда небо опять бабахнуло, и вспышка ветвящейся молнии растеклась по склону холма, вскипая, как набегающая волна подле Данноттара. Молния тут же иссохла, ослепив её, глаза болели, и она снова едва не уронила фонарь.
Коровы в сарае мычали так, что, казалось, своим рёвом вот-вот сорвут крышу, даже телята проснулись и с топотом метались по своим загонам. Но им ничего не грозило, по крайней мере, пока молния не ударила в их сарай, а Крис надо было позаботиться о лошадях.
Прямо перед ней на какой-то ослепительный миг стога сверкнули, огромными заострёнными пирамидами, и исчезли, темнота, совершенная и тяжёлая, вновь обступила её со всех сторон, свет фонаря вгрызался в эту черноту, как сверло дрели. Дождь так снова и не начался, пока она, спотыкаясь, шла размокшими полями и выкликала лошадей. Потом она увидела, что колючая проволка ожила, молния бежала по ней, обволакивая её светом, живая, трепещущая, дрожащая змея, трещавшая и источавшая свет, прятавшая голову и, трепеща, вновь показывавшаяся. Если лошади стояли где-то неподалёку, то с ними уже было покончено, она принялась их звать, и остановилась, и стала прислушиваться, в ночном воздухе, между взрывами грома, висела гробовая тишина, такая, что было слышно, как трава, примятая её ногами, медленно, вздрагивая, распрямлялась в шаге позади неё. Потом, когда гром стал отдаляться, он будто бы отступил и загрохотал вниз по правой стороне холма, над Пасторским Домом и Мейнсом, она обо что-то споткнулась, упала, и огонь в фонаре вспыхнул и тут же едва не погас совсем; но она поправила фитиль, хотя горло ей сжал приступ тошноты от той мокрой тёплой массы, на которой она растянулась плашмя, ткнувшись в неё лицом.
Это был старый Боб, он лежал, мёртвый, язык вывалился изо рта, ноги как-то чудно сложились под телом, бедняга, и она с минуту дергала его за узду, прежде чем поняла, что это бесполезно, и что ещё надо позаботиться о Бесс и Клайд. И потом она услыхала гром и топот их копыт, приближавшихся по полю, они внезапно возникли в свете фонаря, чуть не растоптав её, и встали подле неё, и тихо ржали, напуганные и дрожащие так, что её ладонь на шее Бесс трясло, как на доске паровой молотилки.
Потом опять ударила молния, совсем рядом, хотя гром, вроде как, ушёл, она раскинула огромный зигзаг над полем, посреди которого стояла Крис с лошадьми, и они прижались к ней так тесно, что едва не раздавили её своими боками; и в конце концов они выдавили фонарь у неё из руки, он упал и погас с треском и хрустом ломающегося стекла. Она одной рукой поймала уздечку Бесс, другой – Клайд, и молния погасла, и в темноте они двинулись вперёд, ей казалось, что она идёт в нужную сторону, хотя не была уверена наверняка. Следующая вспышка осветила в шаге от неё какую-то незнакомую усадьбу, обнесённую высокой изгородью с кольями, и тут она поняла, что шла совсем не туда, куда было надо, это была изгородь вдоль большого тракта.
Гром удовлетворённо рычал, и Клайд всё ржала и ржала тихонько, и Крис увидала, что причиной тому был раскачивавшийся из стороны в сторону свет фонаря прямо перед ними, должно быть, Дядя вышел, наконец, чтобы найти её, она крикнула Я здесь! и голос крикнул в ответ Где? Она крикнула ещё раз, и фонарь начал двигаться в её сторону, двое мужчин перелезали через изгородь. Лошади дёрнулись, и заржали, и потянули вперед, и тут она оказалась лицом к лицу с Че Страханом и Юэном, они вышли загнать своих лошадей на Апперхилле и Кочке, и встретились, и вспомнили про её лошадок на пастбище в Блавири, и пришли посмотреть, как они. В тот миг, когда они узнали друг друга, полыхнула молния, последняя трескучая ветка огня, и затем дождь снова полил, они услышали, как он приближался издалека вверх по пустоши, как он выл и стонал, и потом налетел громкий секущий свист. Че всучил свой фонарь Юэну Едрить твою, парень, а ну-ка, держи вот это, бери девчушку – и бегом домой! Я займусь лошадьми!
Юэн схватил Крис за руку, взмахнул фонарём, зажатым в другой руке, и они побежали к калитке, выходившей на большак, лошади галопом понеслись за ними, Че, ругаясь, тянул их за привязи; и дождь нагнал их, когда они уже выскочили на дорогу, и принялся лупить их своей мокрой рукой, и уже через секунду Крис промокла до нитки.
В следующий миг они были уже рядом с новыми постройками Чибисовой Кочки, в кухне горел свет, Юэн открыл дверь и втолкнул Крис внутрь, Побудь здесь, я сбегаю помогу Че! Он растворился в темноте, дверь за ним закрылась, Крис вошла в кухню и ступила в свет очага. Она стояла, растерянная и оглохшая от внезапно повисшей тишины и так же внезапно исчезнувших дождевых струй в неподвижном безмолвии новой кухни с её огромными часами, мерно вилявшими маятником у стены, с календарями и картинками, висевшими повсюду, здесь было тихо и уютно. Тут она вдруг поняла, как сильно промокла, и сняла плащ, с него на пол кухни уже натекла целая лужа, под плащом на ней были только рейтузы и блузка, она про это совсем забыла!
Снаружи, со двора, послышался топот и гвалт – мужчины подбегали к дому, Крис вновь накинула плащ и как раз судорожно пыталась протиснуть пуговицы в тугие петли, когда двое, топая, вошли в кухню. Че воскликнул, Едрить твою, Крис, скидавай этот плащ, ты, небось, насквозь промокла. Сейчас разведу огонь пожарче, старуха-то моя в постели, её и сотней бурь не разбудишь.
Он наклонился к очагу, шерудя кочергой, и Крис обнаружила подле себя Юэна, с волосами, чёрными от дождя, в большой кепке, пытавшегося помочь ей стянуть плащ. Она шепнула Я не могу, Юэн, у меня под ним – ничего! и он залился девьчьим румянцем, и опустил руки, и стал похож на бестолкового мальчишку, так что её собственное смущение мигом улетучилось, и она сказала то же самое Че, когда он обернулся. Тот рассмеялся, глаза его заблестели, Что, совсем ничего? – Ну, скажем, очень мало – Тогда пошли со мной, найду тебе какое-нибудь женино пальто, наденешь его.
Под шум дождя, барабанившего по крыше, она пошла за ним следом в новую гостиную госпожи Страхан, дождь так разбушевался, что мёртвого разбудил бы своим грохотом, но только не ту, что прозывалась прежде Кёрсти Синклер. Че отрыл шкаф и вытащил отличное пальто, лучшее воскресное пальто госпожи Страхан, с подкладкой, добротное и пахнувшее нафталином, а потом пару Кёрстиных тапочек. Скидавай свои вещички, Крис, девонька, и повесь их сушиться. А я пока организую вам с Юэном чего-нибудь горяченького попить.
О свече она и не мечтала, а вот полотенце ей очень хотелось попросить; Че был добрый парень, но мужчины вообще туго соображают. Впрочем, она управилась и без полотенца, хотя, когда она снимала блузку, рейтузы и чулки, чувство было такое, будто она стягивает с себя собственную влажную кожу, ну, почти такое, настолько она промокла. Потом она надела пальто и тапочки, и собрала мокрое бельё, и пошла с ним в кухню; и там, по одну сторону очага с бутылкой виски под рукой сидел Че и готовил тодди78, а по другую сторону расположился Юэн, скинув плащ, он грел руки и поглядывал на дверь, ожидая, когда она войдет. Они не стали её рассматривать, ни тот, ни другой, Че подтянул для неё стул, и ещё один – чтобы повесить её вещи на просушку, и когда она их развесила, он оторвался от возни с тодди и сказал Едрить твою, Крис, это ВСЁ, что на тебе было? И она кивнула, и он сказал Да так недолго простудиться и помереть, ну-ка, садись ближе…
И как же было хорошо сидеть рядом с Юэном, близко-близко к пламени полных смолой огромных лиственничных поленьев, которые Че подложил в очаг. Потом у Че подоспел тодди, и он вручил первый стакан Юэну, как и полагалось мужчине, и другой – Крис, положив туда три ложки сахара, госпожа Страхан уж наверняка нашла бы, что на это сказать, будь она свидетельницей такого расточительства. Но она крепко спала наверху, в постели Че, и ничего обо всём этом не знала до самого утра, но зато уж потом она наверстала упущенное, говорили, она обвинила обоих, Че и Юэна, в том, что они всю ночь напролёт обжимались и черт-те что вытворяли с девицой Гатри.
Таковы были происшествия той штормовой ночи, и этим буйство грозы в Кинрадди не ограничилось, ибо молния, и очень может быть, что это была та самая огромная вспышка, которую Крис видела, когда бежала вниз по холму к лошадям, пробила огромную дыру в гостевой спальне Пасторского Дома, так что дождь стал заливаться внурь, и комната пришла в совершенную негодность. Поговаривали, что, когда Преподобный Гиббон услышал удар молнии, поразившей дом, он в тот момент не спал, прислушиваясь к грозе, так вот он шмыгнул под одеяло, как кролик, и закричал О Боже, удали сие от меня! Что было вовсе не тем поведением, какого ожидаешь от пастора, хотя в ту ночь молния везде напугала изрядное количество людей, Джок Гордон в Апперхилле, к примеру, рысцой примчался в материну спальню и всю ночь прорыдал, как дитя, под стёганым одеялом.
А Алек Матч из Бридж-Энда около полуночи отправился посмотреть, как там его овцы, однако, выходя, он был уже порядком навеселе, и с каждой минутой нелёгкого пути хмель одолевал его всё сильнее и сильнее, так что Алек толком ничего вокруг себя не видел. Наконец, он набрёл на большую копну посреди зернового поля и забрался в неё, копна эта стояла подле большого тракта, и до позднего утра его никто не видел, а утром мимо копны шагал почтальон, солнце радостно сияло, и из копны торчала Алекова физиономия с громадными ушами, и почтальона от испуга так скрутило, что он чуть не обделался на месте.
Но Крис ничего этого не знала, у неё было достаточно собственных забот, занимавших все её мысли. Потому что, когда непогода рассеялась и бельишко её высохло, она пошла прямиком в гостиную, натянула его, всунула руки в отцовский плащ, и Че, отчаянно зевая, зажёг фонарь, и Юэну пришлось проводить Крис с лошадьми. Они вновь вышли в ночь, чистую и свежую после дождя, мёжду звездами носился дувший с моря ветер, и облака огромными шалями, в какие заматываются рыбачки, развевались на печальных лицах суровых высоких гор.
На дворе лошади захрапели, нетерпеливо кусая удила, Юэн сжимал в руке их привязи, Крис шла рядом с ним, помахивая фонарем, они крикнули Че Пока! и Че зевнул так широко, что можно было разглядеть его самые дальние зубы, так его, беднягу, клонило в сон; и он стал что-то кричать Крис насчёт того, что он придёт утром и займется старым Бобом, которого убила молния, его можно продать живодеру в Брихине. Однако новый зевок не дал ему договорить, да и не важно это всё было, уже наступило утро, вдалеке, внизу, у Берви, виднелась серая полоска, размазанная по горизонту, словно чей-то палец лениво мазнул серым по оконному стеклу.
Вперёд и вперёд, гулко и тяжело шагали, то и дело ржа и протяжно всхрапывая ноздрями, лошади, радуясь, что их вели по дороге в Блавири, Юэн рядом с Крис, большой, она раньше не замечала, какой он большой. Он ничего не говорил, вообще, один раз только застенчиво обронил Тебе тепло? и она засмеялась и сказала Всё замечательно, и больше она никогда не смущалась рядом с Юэном Тавендейлом. И тут ей почему-то подумалось, что она не скоро забудет эту их прогулку в ночи, которую уже и ночью-то трудно было назвать, час замер на грани утра, как монетка в один пенни на ребре, ветер трепетал на их лицах, мокрая деревня спала вокруг, в воздухе пахло настоящей весной, а никак не осенним утром.
И потом на Крис нашла зевота, она боролась с ней, до дома ещё оставалась какая-то часть пути, она подумала заинтересованно, поняли Дядя с Тётей, что она пошла в грозу за лошадьми, или нет. Впрочем, волноваться ей не стоило, Дядя с Тётей ни о чем не догадывались до самого утра. Блавири был чёрен, как нутро каминного дымохода, когда они поднялись наверх, к дому, коровы успокоились и затихли, и совсем не было такого чувства, что она пришла домой, всё казалось незнакомым теперь, когда рядом с ней был Юэн. Она открыла перед ним ворота конюшни, он завёл лошадей внутрь, и набросал им соломы, чтобы они легли, и вышел, и закрыл дверь на засов, она светила ему фонарём. И потом он развернулся к ней, они стояли на дворе, его руки легли ей на талию под её руками, и она сказала Нет! и отвернула лицо; и он не шевелился, и она опять повернулась к нему посмотреть, что он там делал.
Было ещё темно, однако она разглядела его смеющиеся над ней зубы, и положила фонарь, и сопротивление схлынуло, ей не хотелось сопротивляться, он притянул её к себе и поцеловал, попав в щёки и в кончик носа, потому что мало чего видел в темноте. И она подождала мгновение, и его губы прикоснулись к её губам, и они у него дрожали, так же как у неё, и ей захотелось плакать, и захотелось смеяться во весь голос, и чтобы он обнимал её вот так, стоя во дворе, вечно, и его дрожащие губы, прижимавшиеся к её губам, сладки и ужасны были эти губы на её губах.
Жимолости в тот год была пропасть, весь двор пропитался её запахом при влажной, тихой погоде, наполнил своим ароматом ночь и тот поцелуй, никогда ей было не забыть ни этот запах, ни поцелуй, будто с той поры до самой смерти она так и прожила больше не целованной. И тут она поняла, что ещё миг, и они оба будут готовы сделать ещё что-то, Юэн задышал чаще, чем следовало, он оторвался от её губ, и его губы нетерпеливо набросились на её шею; и она позволила ему это, стоя неподвижно, было тепло и приятно, она принадлежала ему, а он – ей, и ни на какие сокровища мира она не променяла бы это мгновение.
И потом, в тот самый решающий миг Крис услышала, как совсем рядом Синий Виандот79, уже взбудораженный, шевельнулся в своём вольере, кудахтнул, прежде чем зашебуршиться и выглянуть в ожидании зари, которую он бы сейчас с таким возделением возвестил. И каким-то образом птичья возня привела Крис в чувство, нет, она не испугалась, просто это могло подождать до другой ночи, это было сладостью, и она хотела прожить и продлить её, а не ухватить украдкой, суетливо, слепо и глупо. И она перехватила руку Юэна и поцеловала его, он замер, почувствовав этот её поцелуй на своей щеке, щеке с мягкой загорелой кожей; и она прошептала Подожди, Юэн!
Он тут же её отпустил, застыдившись своей смелости, но стыдиться нужды не было, она увидела в неверном утреннем сумраке, что он расстроен и растерян, и обхватила его руками, и поцеловала снова, и прошептала Приходи завтра вечером, и он сказал Крис, когда ты выйдешь за меня? и при этих словах по её телу пробежала дрожь, странная и приятная, его руки вновь держали её, но теперь осторожно. И тут кое-что случилось, и этим кое-чем был зевок, она зевнула так, что оставалось только удивляться, как у неё голова не отвалилась, и она не могла прекратить зевать; вдобавок к зевоте на неё вдруг нашел смех, и от этого стало только хуже. И Юэн её отпустил, наверное, в первый миг он готов был обидеться и разозлиться, но тут он сам зевнул, они стояли, зевая, как два глупых гуся, и потом смеялись вместе, держась за руки, хотя и не очень громко смеялись, чтобы их не услышали. И пять минут спустя Юэн был уже далеко, шагая в сторону Апперхилла, а Крис лежала в постели, едва коснувшись головой подушки, она уже думала о Юэне, ей хотелось думать о нём долго-долго, но в следующую минуту она уже спала глубоким сном.
Казалось, минуты не прошло, как раздался стук в дверь, это стучал Дядя Тэм, довольно-таки раздраженно, Выходи, выходи сейчас же; надо развести огонь, и твоя Тётя ждёт свой чай. Она села в постели, всё ещё сонная и вялая, Хорошо, Дядя Тэм, и зевнула, и с минуту не шевелилась, вспоминая события ночи и дня, которые во сне позабыла. И потом она сбросила одеяло, и выбралась из постели, и потянулась так, что каждый мускул напрягся и задрожал, она чувствовала себя легко, свободно и радостно, она была совсем не той Крис Гатри с могильным тёмным лицом и тяжелыми волосами, а легкой и свободной, как пёрышко; и она в чем мать родила немного покружилась, танцуя у окна в брызгах утреннего солнца, вот было бы разговоров в Кинрадди, если бы её кто-нибудь увидел! И она напевала, пока одевалась, и легко соскользнула по лестнице вниз, Дядя стоял на коленях перед кухонным очагом, как корова, мучимая коликами, лицо его было кислым до безобразия. Гляжу, у тебя нынче хорошее настроение, зыркнул он на неё, и она сказала Да, Дядя, хорошее, дайте-ка мне этот хворост, и забрала сухие ветки у него из рук, и через мгновение огонь с треском пожирал их.
Дядя вышел во двор, чтобы пойти на поле за лошадьми, и примчался обратно, бегом, крохотные перекрутившиеся медальки болтались и бились друг о друга на громадном брюхе, Господь Вседержитель, Крис, лошади куда-то подевались! Она не обернулась, только сказала Вы, наверное, не смотрели в конюшне, и услышала, как он замер, и тяжко вздохнул, и вышел прочь. И, не проронив за завтраком ни единого слова, он поднялся в их с Тётей комнату собирать вещи; но Тётя спросила, кто в итоге пригнал лошадей, и услышала в ответ, что это сделала сама Крис, и что ей помогли Че Страхан и Юэн. Услышав это, Тётя Джанет смутилась, но в то же время и разозлилась, и стала носиться по дому, как оса, Ну, всё понятно, родственники тебе здесь не ко двору, об одном молюсь, чтоб ты не загубила свою жизнь. И Крис сказала Это ужасно мило с вашей стороны, Тётя, от чего та разъярилась ещё больше, но Крис было всё равно, ей было бы всё равно, даже если бы весь мир, весь Кинрадди и вся Долина ополоумели и удавились бы на собственных шнурках из-за того, что происходило между ней и Юэном.
К тому часу, когда почтальон разносит почту, весь Кинрадди был если не обуян гневом, то, по крайней мере, побулькивал от возмущения. Жителям деревни во всех подробностях было известно, как она провела день в Стоунхейвене с этим неотёсанным бродягой Юэном Тавендейлом, их видели вместе уходившими в сторону Данноттара, они спрятались в какой-то дыре на берегу моря – зачем они это делали, если им нечего было скрывать?
Почтарь доложил об этом Тёте, пока Крис кормила цыплят, нервы у Тёти были уже на взводе, так что она совсем забыла разъяриться и, пересказывая эту историю Крис, едва не рыдала. Какие всё же люди забавные! думала Крис, стоя перед Тётей и глядя на её трясущееся лицо. Ты их знаешь, видишь их насквозь, заворачиваешь их в маленькие свёрточки, перевязываешь верёвочкой и прячешь подальше, в дальний угол своего разума, надписав ГРУБИЯНЫ или БОЛВАНЫ или ХОРОШИЕ ЛЮДИ; но стоит их самую малость встряхнуть, как они тут же вываливаются из сверточков, и всё смешивается в кучу, она не знавала ещё человека, который бы остался тихо и мирно лежать в своём сверточке. Потому что вот сейчас перед ней стояла Тётя, едва не рыдавшая от того, что убедила себя, будто её племянницу минувшей ночью изнасиловал Юэн Тавендейл, и теперь ей было стыдно за племянницу, жалко её, и она уже поверила, что теперь придется везти девицу в Абердин и там скрывать её позор. Но Крис сказала Да не о чем пока плакать, Тетя Джанет, мы с Юэном еще не переспали. Мы подождём до свадьбы, и рассмеялась, увидев, как изменилось Тётино лицо, было одновременно и смешно, и жалко её. И Тетя сказала Так он женится на тебе? и Крис сказала, что она надеется, но кто может знать наверняка, и Тётя опять принялась испуганно причитать, нехорошо было так её мучить, но такое уж настроение было у Крис в то утро.
Потом с Кочки пришёл Че Страхан и осмотрел старого Боба, лежавшего мертвым на своём пастбище. Че покачал головой, стоя над ним, он сомневался, что живодёр даст больше фунта – самые страшные жмоты на всю Шотландию эти живодеры, и это, как ни странно, было ещё мягко сказано. Потом он пообещал отвезти Тётю с мужем на станцию и пошёл обратно на Кочку за двуколкой, и никто и глазом моргнуть не успел, как он уже был тут как тут, стоял и ждал. И Крис помогла родственникам забраться на двуколку и сказала, чтобы целовали за неё братьев, и двуколка резво покатила прочь, они сидели, обернувшись и смотрели, как она стоит и смеётся, у неё ничего в душе не шевельнулось, такая она бесчувственная была девка.
И избавиться от них было настоящим облегчением, дом опять целиком принадлежал ей одной; и пока она смотрела, как двуколка лихо скрылась за поворотом на большой тракт, до неё вдруг дошло, что это было не опять, это было впервые! Блавири принадлежал ей, на всей ферме не было ни души, кроме неё самой, ни у кого не было права заявиться сюда, разве только с её разрешения. Жимолость, всё ещё мокрая, в солнечных лучах была ослепительно красива, и, стоя рядом с кустами живой изгороди, она зарывалась лицом в её листья, смеялась и краснела, вспоминая себя прошлой ночью. И вскоре к ней должен был прийти Юэн, к ней… но больше предаваться мечтам она не могла, у неё были сотни разных забот!
К полудню она приготовила обед для старушки, которую должны были прислать из Стоунхейвена. И потом она услышала, как к Блавири вверх по холму подъехала двуколка Че, и в ней были сам Че и крохотная старушонка, и пока та выбиралась из двуколки, казалось, что она еле держится на трясущихся ногах, голову её украшал чёрный чепец, в руке была зажата авоська80. Но когда она, наконец, ступила на твёрдую землю, обнаружилось, что не такая уж она трясучая, и она сказала, что её ноги всегда боялись высоты; и она оглядела Крис с головы до ног, будто хотела удостовериться, живая та или мёртвая, и спросила Куда я могу поставить свой сундучок, медам? И Крис смутилась и покраснела от того, что пожилой человек должен медамкать ей, Может быть, Че поможет нам и отнесет его наверх? И Че сказал А, ну, конечно, и закинул старую жестянку на плечо и с важным видом прошёл в дом, и миссис Мелон прошла следом, а Крис поворотилась к двуколке Че.
Когда Че вышел из дома, она уже почти распрягла лошадь, Че закричал Едрить твою, Крис, чего это ты делаешь? и она сказала ему Обед, ты должен остаться и пообедать с нами. И он был очень доволен, хотя и побурчал-поворчал с минуту, что ему, мол, ещё добираться обратно на Кочку. Но она улыбнулась ему, так же, как тому мальчику в конторе Семпла, и Че поглядел на неё пристально и закрутил свои навощёные усы, заблестел глазами и хлопнул её по плечу, Господи, Крис, с такими глазами у тебя скоро отбоя не будет от парней! И он тихонько вздохнул, в иные времена, при иной жизни он был бы первым из этих парней.
Так что они прошли в кухню и уселись со старой госпожой Мелон, и Крис разложила по тарелкам тушёного кролика, и они славно отобедали, госпожа Мелон оказалась занятной старушкой, если видела, что ты не важничаешь перед ней. У неё было крупное красное лицо, словно она целый день пекарничала у печи и только-только успела разогнуть спину, и бледные голубые глаза, как летнее небо, и поблекшие волосы, когда-то в прошлом каштановые, и Крис вскоре поняла, что она, наверное, самая большая сплетница из всех, что когда-либо бывали в Кинрадди, и ей-богу, её появление бросало вызов многим признанным чемпионам.
Однако её истории из жизни Стоунхейвена были игривы и веселы, и лучше всех была про Провоста81, который потерял запонку в стакане виски, выступая перед собранием трезвенников. И Че сказал, что это отличная история, А вот, мамаша, когда я был в Африке, едрить её… и рассказал историю об одном своём знакомце, чёрном, настоящем храбреце, который однажды нашёл алмаз, причём на собственной земле, но едва британцы прознали про такое дело, тут же велели его схватить. И что же этот чёрный парень? Он проглотил чёртову штуку, и британцы ничего не могли с ним сделать, в кутузку его сажать было не за что, а через день или два алмаз естественным путем вернулся в руки к чёрному, они всегда были склонны к запорам, эти чёрные.
На протяжении всего рассказа Че за обе щеки уплетал кролика с овсяными лепешками; и, едва очистив тарелку, он посмотрел на кастрюльку и воскликнул Боже, это было просто великолепно, Крис, девонька. А ещё есть? Крис это нравилось, здорово, когда в доме был кто-то голодный, и еда ему нравилась, и он не строил из себя благородного или особо учтивого господина, в Че учтивости было меньше, чем в вилах, которыми копают картошку.
Госпожа Мелон тоже уплетала за обе щеки, и Че рассказал им ещё одну историю, про льва, на которого охотились он и тот самый парень, вождь чёрных, и они жуть как сдружились… И госпожа Мелон спросила Что, вы со львом? и подмигнула Крис, но Че ни капли не смутился, он только сказал Да нет же, мамаша, с вождём, едрить его, и продолжил рассказ, и было видно, что госпожа Мелон принимала его за любителя малость приврать, пока вдруг Че, небрежно этак, не распахнул ворот сорочки и не закончил словами И вот что чёртова зверюга оставила мне на память. Они увидели шрамы у него на груди, явственные шрамы от огромных когтей, глубоко разодравших плоть, и чёрные волосы, покрывавшие тело Че, на этих отметинах не росли. Госпожа Мелон была потрясена до глубины души; она призналась в этом Крис потом, когда Че уехал.
Настала пора Крис договориться с тётушкой Мелон, как они разделят между собой работу по дому, госпожа Мелон могла бы готовить и убираться, Крис охотно взяла бы на себя хлопоты вне дома, доила бы коров и ухаживала за ними; и они бы, без сомнения, отлично поладили. Госпожа Мелон, несмотря на свой неуёмный язык, была великой и сноровистой труженицей, она успевала после обеда убрать со стола, перемыть посуду и спрятать её в шкаф прежде, чем Крис выходила из дому. А сама госпожа Мелон тем временем уже на четвереньках скоблила пол в кухне, Крис порадовалась, увидев её за этим занятием, сама она терпеть не могла выскабливать пол. Вот родись она мальчишкой, не пришлось бы мучиться со всей этой назойливой домашней суетой, пахала бы она поля, осушала бы усадьбы, жила бы себе и жила, уходила бы пастушествовать на холмы и не маялась бы, застилая кровати или надраивая кастрюли. Но тогда и Юэн никогда не обнимал бы её так, как прошлой ночью.
И тут она покраснела и молча продолжила чистить коровник, представляя, как он придёт, и что она ему скажет, и чем они будут заниматься. И вдруг, она сама не поняла как, у неё родился новый замечательный план, ладный, чёткий и ловкий, и когда она выглянула на улицу, и увидела, что близится вечер, и прошла двором, и пошагала через усадьбы за коровами, в голове у нее всё окончательно сложилось, и ей было наплевать, что скажут люди.
Так что, когда Юэн, наконец, пришёл, она поджидала его в гостиной, жаркий огонь горел в камине, и два больших стула с кожаной обивкой были сдвинуты поближе. Его впустила в дом госпожа Мелон, большое красное лицо её тряслось совершенно неприличным образом от предвкушения того, что случится дальше. Но Крис просто сказала Спасибо, госпожа Мелон, и поманила Юэна к его стулу, и взяла у него кепку, и усадила, и плотно закрыла дверь прямо перед носом старушенции.
В комнате было светло и тепло, она обернулась от двери и увидела своего парня, сидевшего на стуле; и она подняла голову и увидела себя в длинном старом зеркале на стене гостиной, и подумала, что она очень сильно изменилась, это происходит тихо и неприметно, ты почти ничего не замечаешь, и вроде бы поначалу остаёшься всё такой же юной, как та девочка с косичками, что мчалась рядом с Маргит, чтобы успеть на поезд до школы. А теперь она увидела себя, длинная зелёная юбка, намного ниже колен, волосы большими русыми косами закручены вокруг головы, и высокие скулы, на которых играл свет, и рот, довольно милый, и фигура, ещё лучше; и в какой-то бешено промчавшийся миг она поняла, со страхом и с сожалением одновременно, что придётся стать женщиной, что больше не получится только мечтать о том и о сём, а надо будет жить этим, дни грёз и мечтаний прошли, и может статься, они были лучшими в её жизни; и вот перед ней сидел Юэн, огромный тихий кот, стыдливо красневший, оборачивавший к ней свой пылающий взгляд.
Она подошла к Юэну и положила руку ему на плечо, и прежде чем она успела что-то понять, они уже были близко-близко друг от друга и, нацеловавшись, долго стояли так, тихо, освещённые огнём камина, его руки обнимали её, голова её лежала у него на плече, они смотрели на огонь. И когда, наконец, они заговорили, она прижала ладони к его губам и прошептала, чтобы он говорил шёпотом на тот случай, если госпожа Мелон подслушивала за дверью. И может, она вовсе и не подслушивала, но через несколько мгновений они услышали, как она затопала на кухне, громко распевая какой-то церковный гимн, и это было малость подозрительно.
Но очень скоро они про неё позабыли, их ждала сотня разных дел, которые надо было спланировать и обсудить там, при свете очага, лампу они не зажигали, Крис слушала с поникшей головой, как он говорил, что не может жениться, он скопил всего сотню фунтов, не больше, им надо подождать. И она говорила, что у неё есть три сотни фунтов, вовсе не её стараниями нажитые, это были сбережения отца, но если она и Юэн поженятся, то очень скоро он сможет переоформить на себя аренду Блавири, они смогут жить здесь дальше, и это будет замечательно, тебе больше не придётся что ни день ходить усадьбами обратно в Апперхилл. Тут он её снова поцеловал, так, что стало больно губам, но её это не тревожило, ей понравилась такая боль; но она не поцеловала его в ответ до тех пор, пока он не спрятал свою гордость горца подальше и не пробормотал Ну, хорошо.
Они собирались пожениться в декабре, и как они задумали, всё так, словно само собой, и сложилось, гладко как по маслу. В ноябре Юэн подыскал и нанял себе замену на место старшины артели в Апперхилле, тихого парня по имени Джеймс Лесли; и хотя старый Гордон вовсе не был доволен таким поворотом, тем не менее он не мог себе позволить разругаться с таким близким соседом, как новый хозяин Блавири. Крис ещё раз съездила в Стоунхейвен с Юэном и навестила Семпла, он был поначалу очень подозрителен, но она тут же развеяла его подозрения, и он внёс в договор аренды имя Юэна, и даже не сомневайтесь, всего лишь вписав одно имя вместо другого, он неплохо утеплил и своё собственное гнездышко.
К этому моменту новость ужё не была новостью, Кинрадди знал всё, и, когда они вечером того дня шли от станции, подле Мейнса им встретился Эллисон, он специально их поджидал и был настроен не отпускать до тех пор, пока они не зайдут в дом и не выпьют по стаканчику за своё же здоровье. Госпожа Эллисон была мила и учтива, больше учтива, чем мила, бедняжка, она в душе всё ещё оставалась простой служанкой и высокомерно усмехалась и выгибалась, пытаясь заставить Крис и Юэна покраснеть, с Юэном ей это удалось. Но Крис оставалась холодна как лед и почти настолько же дружелюбна, грязная шутка не становилась для неё менее грязной, если выходила из уст соседа. Они с Юэном по этому поводу разругались в пух и прах, когда шли с Мейнса, это была их первая ссора, и она велела ему не прикасаться к ней, она сказала Тебе, может, нравятся похабные истории, так вот мне – нет, и он сказал, нарочно, чтобы поддеть её, Ой, не будь дурой, Крис, и она сказала Если так, зачем тебе жениться на дуре? и тут его горский норов вспыхнул во всю силу, как сухой дрок от спички, Не бойся, я и не собираюсь! и он ушёл прочь, вверх по холму через вечерние поля.
Крис пошла дальше, строгая, холодная и быстрая, солнце уже почти село, она обернулась, не смогла побороть себя, посмотреть, не обернется ли он; и всё, ей это было уже не по силам, она остановилась и закричала Юэн! и он пулей выскочил и бегом помчался к ней, она уже горько рыдала, она рыдала, уткнувшись в его куртку, а он обнимал её, и тяжело дышал, и ругался на себя, Крис, я не хотел сделать тебе больно! И она шмыгала носом Ты и не сделал, это я сама; и опять между ними всё стало, как прежде. В тот вечер она шла домой слегка подавленная, жизнь с Юэном не всегда будет лёгким плаванием, характеры им достались ужасные, обоим. И потом она увидала свет в Блавири, сиявший впереди, за усадьбами, и её сердце занялось его непонятным тихим теплом.
Они решили пожениться на Новый год, большинство в этот день не будут работать и смогут прийти. Три вечера подряд они сидели в гостиной Блавири и писали приглашения знакомым и некоторым незнакомым, позвали почти каждого человека в Кинрадди, никого не могли пропустить. И Тёте с Дядей, и Доду с Алеком написал, и другу Юэна МакАйвору, горцу из Росса. У самого Юэна не было близких родичей, и ей-богу, их очень не хватало.
Крис знала, что некоторые чрезвычайно оскорбятся тем, как скоро после смерти отца она устраивала свадьбу, и тем, как шумно они с Юэном её планировали. Но Юэн сказал Ну их к чёрту, свадьба бывает раз в жизни, как правило, а старику на кинраддском кладбище это точно не навредит. Так что, когда Дядя написал в ответ из Охтерлесса, что он почёл бы за чёрный жгучий позор присутствовать на такой свадьбе, Юэн сказал, что Дядя может чернеть и гореть до тех пор, пока не превратится в кучу пепла, им до этого дела нет.
Крис было жалко, что Дядя с Тётей не разрешат приехать её братьям, но ничего поделать было нельзя, а плакать по этому поводу она не собиралась. В общем, они решили устроить такую свадьбу, чтобы было, что вспомнить в старости, еды заказали столько, что даже французов можно было накормить, как говорится в поговорке. Госпожа Мелон чуть не лопнула от удивления, когда в дом водопадом полились свёртки; и она разнесла по всей Долине рассказ о причудах Крис, что, мол, скоро у той иссякнут денежки старого Гатри. Люди только качали головами, слыша это, ясно было, что девка скоро разбазарит всё хозяйство.
Когда Юэн пошёл договориться насчёт объявления о предстоящем бракосочетании, Преподобный Гиббон попробовал было прочитать ему нотацию о столь широком гулянии, устраиваемом так скоро после кончины Джона Гатри. Однако он тут же бросил свою затею, ибо Юэн зафыркал котом и заявил, что он пришёл заказать венчание, а не проповедь. Потом выяснилось, что они не смогут ещё побыть вместе, потому что Юэну полагалось весь день до свадьбы оставаться в Апперхилле. Крис вечером поцеловала его на прощание и велела беречь себя, и с тревогой смотрела ему вслед, зная, какие грубые выходки могут поджидать его в батрацком доме. И они его там поджидали, но Юэн одному так засадил в живот, что тот свалился, а молодого Гордона бросил в водопойный жёлоб для лошадей, когда этот олух попытался проделать то же самое с самим Юэном; в общем, его оставили в покое, с этими чертями горцами не управишься.
На следущий день в Блавири надо было и стряпать, и сделать то и это по хозяйству, и заняться скотиной, и амбар добавлял волнений – она ещё только наполовину убрала его для танцев, так что у Крис голова шла кругом, и неизвестно, как бы она справилась, не покажись чуть позже полудня на дороге неспешно шагавшие Че и Длинный Роб, которые, смущаясь, преподнесли ей свои подарки. И подарок Роба был просто замечательным – две большие круглые коробки под печенье, из дуба, отделанные серебром; и подарок Че был от него и от Кёрсти, простыни и подушки, мило со стороны госпожи Страхан, если вспомнить, как они разругались с Крис, когда слёг отец.
И услыхав про амбар, они скинули свои куртки, Предоставь это нам, Крис, скажи, только, что бы ты там хотела устроить; и они принялись за работу, ползая по приставным лестницам, растягивая веревки с праздничными гирляндами, и трудились почти до темноты, раскрасневшись лицами, и когда всё было готово, амбар смотрелся чудесно, как сказочный дворец из книжки с картинками. Че сказал А кто у тебя будет за музыканта? Тут Крис чуть не свалилась в обморок, они с Юэном совсем забыли про музыку. Но Че заявил, что волноваться нечего, он принесёт свою гармошку, а Длинный Роб – скрипку; и ей-богу, если кому-то этого покажется мало, то эти кто-то явно рассчитывали на церковное шествие с оркестром у Гордонов, а не на свадьбу.
Потом они пожелали Крис доброй ночи, и посмеялись над ней по-доброму, и сказали Завтра, Крис, в эту пору ты будешь замужней женщиной, а не девицей. Так что сегодня выспись хорошенько! И она рассмеялась в ответ и ответила Ладно; но она покраснела, когда Длинный Роб начал блестеть на неё своими серыми глазами, ему пора было самому подумать о женитьбе, сказал он, должно быть неплохо спать со стройняшкой, навроде неё, холодними зимними ночами. И Че сказал, Да ладно, Роб, ты, небось, спать-то ей особо не дал бы!
И потом они ещё раз крикнули ей «спокойной ночи» и ушли, оставив Крис наедине с таким пронзительным чувством одиночества, какое редко её посещало, всё, что можно было сделать, было сделано, её клонило в сон, но спать она не могла; и она бродила из комнаты в комнату, пока госпожа Мелон всерьёз не растревожилась и не закричала Бога ради, ложись в постель, девка, всем остальным я сама займусь; если сейчас же не ляжешь, то вид у тебя поутру будет, как у быка на скотобойне, а не как у невесты. И Крис рассмеялась, собственный смех показался ей каким-то жалким и слабым, и сказала, что она как раз собиралась, и отправилась в свою комнату, но не легла. Она сидела у окна, ночь была покрыта инеем звёзд, иней на небе, и иней на земле, Млечный путь сиял ясно и отчетливо, и чёрные деревья Блавири покачивали своими голыми ветвями высоко за окнами, искристо белые от изморози; и несколько часов она смотрела, как далеко, за полями мигали парафиновые огоньки фермерских домов, пока они не потонули, истаяв, оставив её посреди мира, который, вполне могло статься, вымер в одночасье, и живой оставалась только она.
Странно и жутко было тут сидеть, она на могла вырваться из заледеневшего потока мыслей, внезапно охватившего её, глупых мыслей, совершенно лишних накануне свадьбы… О том, что замужество это ничего не значило, что оно минует и наступят дни, когда не останется никакой памяти о нём, и о её жизни, и о жизни Юэна, и сами они тоже исчезнут, и лик этой земли изменится, и потом изменится ещё больше в череде зим, лет и веков, пока последние огоньки её не канут в небытие, и тогда подступит море, заливая Долину, вся её любовь и слезы по Юэну – даже меньше, чем рябь на поверхности этой толщи воды, что придёт сюда в далеком будущем. И потом она почувствовала, что замёрзла как сосулька, и встала, и, наконец, начала стаскивать с себя одежду – странно подумать, завтра и во все последущие завтра Юэн будет делить с ней её комнату и её постель.
Она думала об этом, замёрзшая и не согревшаяся, всё ещё во власти своей странной белой грезы, глядя сверху вниз на себя, обнажённую, с таким чувством, будто она смотрела не на себя, а на кого-то другого, как на статую времён какого-нибудь древнего народа, навроде тех, что выставляют в художественных галереях. И она увидела свет, белый на атласе её гладкой кожи, и длинные, плавные линии, прочерченные от талии к бедру, от бедра к колену, и была рада, что ноги у неё от колена до лодыжки были длинными, когда они в этом месте короткие, ноги выглядят кряжистыми и валкими. И всё еще будто разглядывая кого-то другого, она изогнулась, чтобы проверить, пряталась ли по-прежнему под левой грудью та ямочка, она была на месте, глубокая, как всегда. Потом она распрямилась, распустила волосы и расчесала их, так и стоя, глупо, конечно, стоять без ночной рубашки, но такое уж у неё было настроение, почему-то казалось, что она никогда ужё не будет собой, это тело, что было её и только её, уже не будет ей принадлежать, эти дивные линии, что бежали плавным изгибом от бедра к колену, не будут больше её, эта ямочка, которую она так любила, когда была ребёнком – о, так много лет назад!
И тут начали бить часы, они пробили два, и она вдруг в панике кинулась скорее лечь в постель, устроиться поуютнее и снова стать собой; и через мгновение она была под одеялом, обхватив себя руками, чтобы немного согреться, и подсчитывая в уме, сколько часов могло оставаться до утра. И, Ох! до утра было ещё так долго!
В то утро выпал снег; Крис выглянула в окно и увидела, как он укрывал землю, стояла тишина; но глупые чибисы всё так же пронзительно кричали, кружась над холмами, выискивая гнезда, которые они потеряли во время жатвы и не могли забыть. В круговерти гонявшихся друг за другом больших разлапистых снежинок стояли, вздрагивая от озноба, голые деревья; но внизу госпожа Мелон уже принялась за работу, Крис слышала, как та, гремя посудой, хлопотала с завтраком, ей самой пора было одеваться, у неё еще была куча разных дел.
Она вытащила из комода белье, можно было уже сейчас надеть свежее, и посмотрела на него, шёлковая короткая сорочка, ужасно дорогая, и панталончики, и нижняя юбка; сорочка, панталончики и нижняя юбка – все одного цвета, голубые, с белым кантиком; они мило смотрелись и пахли чудесно, она зарылась в них лицом, такие они были милые, и странное чувство они вызвали в ней. И она передумала, сейчас она не наденет ничего из того, что станет носить, когда будет замужем, она надела старые вещи и старую свою юбку и спустилась по лестнице; и там стояла госпожа Мелон, улыбаясь ей, Ну, как ты себя чувствуешь в свадебное утро, Крис?
И Крис сказала Отлично, и госпожа Мелон её похвалила, знавала она таких девиц, которые впадали в настоящую истерику, других просто трясло от страха, а некоторые говорили такие непристойности, что сразу было ясно, им кровать мужчины будет не в новинку. Она верила, что Крис будет ужасно счастлива, бояться-то ей нечего, а там, глядишь, и двое-трое детишек не заставят себя ждать. И Крис сказала Кто знает, и она съела свою овсянку, а госпожа Мелон – свою, и они убрали со стола и выскоблили кухню, а потом Крис вышла из дому и занялась скотиной, лошади будто догадывались, что грядёт нечто новое, незнакомое, Бесс фыркала ей в плечо; и в амбаре, когда она заглянула туда, на полу, прямо посередине, две крысы сидели столбиками на хвостах, обнюхивая мордочки друг друга, может, они так целовались, и это было так смешно, она старалась не засмеяться, но всё равно у неё вырвалось сдавленное булькание, и вжих! крысы мигом исчезли в своих норках.
На гумне куры сбежались к ней, очумевшие от голода, она дала им горячего корма, только с огня, и потом – бушель зерна, они очень любили зерно. Но сперва крошка Виандот вскочил на оглоблю телеги и издал оглушительное кукареку, да так, что, наверное, было слышно в Апперхилле; и он гордо глянул на неё светлым глазом, сначала одним, потом другим, и Крис опять рассмеялась.
После этого она не чувствовала никакой спешки, и потом пришёл почтальон, совершенно трезвый, они поднесли ему стаканчик, и он облизал губы и сказал Ну, за тебя, Крис! всегда с одинаковым удовольствием готовый как выпить за её здоровье, так и распустить про неё грязную сплетню. Он принес два свёртка – в одном было прекрасное постельное покрывало от госпожи Гиббон из Пасторского Дома, очень мило со стороны тихоголосой англичаночки, а другой был от Гордонов из Апперхилла, столовый набор с ножами, вилками и прочей утварью в количестве достаточном для того, чтобы чистить их целую неделю напролёт и всё равно не управиться, как сказала госпожа Мелон.
Затем на дороге показалась жена могильщика, Гартмора, того, что хоронил отца. Она, бедняжка, была как всегда печальна, Крис с госпожой Мелон попросили её зайти и помочь с приготовлениями, больше из жалости, чем из каких-то иных соображений; и когда они втроём сели обедать, она сказала Охо-хо! Хорошо быть молодой и выходить замуж, может, он будет добр с тобой, а вот мой, первый мой муж, тот, что помер, Господи, чистый зверь был, а не человек, и, к тому же, не только в первую ночь. Вечно у него на уме только это и было, так бы и свёл меня в гроб, не случись ему свалиться с обрыва в карьер по дороге с ярмарки работников тому уж лет девять-десять как на будущий Мартинов день. Но госпожа Мелон сказала Вздор, вы что хотите, напугать девушку? Всё у неё будет хорошо, парень у неё весёлый и добрый; и Крис её за это очень полюбила, как будто до этого она толком не видела и не знала госпожу Мелон, считая её всего лишь работящей старой любительницей посплетничать, а теперь она увидела, как просияла её доброта, а сплетничанье – это были всего лишь её фантазии, в которых она вечно пребывала и которые не могла не пересказывать другим. И потом госпожа Мелон воскликнула А ну, Крис, живо ступай и надевай платье, пока люди не пришли.
Снег прекратился, Крис, одеваясь, увидела это из окна, день был пасмурный; огромная заплата из облаков лежала на небе, ниже – свет, яркий и резкий, отбрасываемый самим снегом; и дым прямо поднимался в воздухе. Далеко за холмами, в Апперхилле, где Юэн должен был в этот момент одеваться в свой костюм, если только уже не оделся заранее утром, овцы блеяли в своих зимних кошарах. Крис сняла с себя одежду, и опять постояла во всей белизне своей кожи, и надела свадебный наряд, мать была бы рада посмотреть на неё, мать, лежавшая, мёртвая и позабытая, на кладбище Кинрадди с близнецами подле неё. И она поплакала, медленными тяжёлыми слезами, на мгновение ощутив себя потерянной и брошенной без матери в день своей свадьбы. И потом она встряхнула головой, Ой, не будь дурой, хочешь выглядеть страшилищем перед Юэном и всеми людьми?
Она глянула на себя в зеркало – всё как нельзя лучше! Глаза были светлы, слёзы пошли им только на пользу. Она показалась себе не только симпатичной, но даже по-своему красивой, её жёсткие скулы, приобретшие холодноватый бронзовый оттенок, смягчились. И она расчесала волосы, они свисали ниже пояса, густые и мягкие, сладко пахнущие, цвета рыжей ржавчины и потускневшего золота. Последним подошёл черёд платья, тоже голубого, но потемнее, чем бельё; поскольку отец умер совсем недавно, она оторочила ворот платья узкой чёрной лентой, но на шее у неё не было ничего, тут единственным приношением была её кожа.
И затем, полностью готовая, она с минуту покрутилась и приподняла юбку, чтобы рассмотреть лодыжки, и осталась ими довольна, они были ладными и круглыми, в кости она была хороша, ступни у неё были удлинёнными и изящными, в чёрных шёлковых чулках и туфлях. Наконец, она подыскала себе платочек и побрызгала его духами, совсем чуть-чуть; спрятала его на груди и спустилась по лестнице, как раз заслышав первую подъезжавшую к дому двуколку.
Это оказались Страханы с Чибисовой Кочки, госпожа Страхан сначала была холодна до крайности. Но Че вскоре отогрел её стаканчиком, он шепнул Крис, что сам займётся разливом; и госпожа Мелон сказала, что всегда хорошо, когда эту заботу берёт на себя мужчина. И прежде чем они успели обменяться ещё парой слов, со стороны большого тракта показался целый поток гостей, казалось, весь Кинрадди решил заявиться в Блавири, кроме стариков с Недерхилла, те прислали свои лучшие пожелания и двух кудахтавших курочек – для Крис, в её курятник.
Куры, можно сказать, разрядили атмосферу, ибо они выскочили из недерхилльской двуколки и с шумом и квохтаньем кинулись в разные стороны, вырвавшись со двора Блавири. Длинный Роб с Мельницы как раз шагал по дороге в своём лучшем воскресном костюме, и столкнулся с первой курицей, и услышал несшиеся ей вслед вопли, и сам закричал Кыш, стерва! Курица метнулась в придорожную канаву, но Роб кинулся следом и схватил её, пока он нес её к дому, она заливалась пронзительным кудахтаньем, лучшее воскресное пальто Роба всё было в снегу, как в лошадином мыле; и он сказал, что такая работа была подстать Че, который гонялся за страусами в Трансваале, но вот у него сноровки для этого было маловато. Потом он взял стакан, который Че ему поднёс, и громко провозгласил За самую красивую девушку из всех, что запомнятся в Кинрадди на много лет вперёд!
Это было в его духе, до сих пор Крис оставалась тиха и холодна, но сейчас она залилась румянцем при виде Роба, стоявшего, как викинг с книжной картинки, со стальным серым блеском в глазах. Госпожа Манро, правда, как обычно, вся извелась от зависти, она задрала нос и сказала, причём довольно громко, Дурачина мог бы дождаться, пока все сядут за стол, прежде чем вылезать со своей болтовнёй; возможно, её бесило, что никто никогда не называл её красивой; хотя, если бы хоть один человек когда-нибудь такое сказал, то он был бы неслыханным лжецом.
Потом приехали гости из Бридж-Энда, что за мостом, потом Эллисон с женой и дочерью, а потом Гордоны, а потом пастор, прикативший на своём велосипеде, выглядел он так, будто по пути пару раз свалился, и настроение у него было не лучшее, от стаканчика он отказался, Нет, спасибо, Че, сказал он довольно скованным голосом. И когда Роб хитро на него посмотрел Вы, мистер Гиббон, как я погляжу, причастились Матери Земли, он только повернулся к нему спиной и притворился, что ничего не слышал, и всем стало неловко, всем, кроме самого Длинного Роба и Че, они подмигнули друг другу, а потом – Крис.
Она про себя назвала Пастора пустоголовым дурнем и пошла к двери посмотреть, не идет ли ещё кто-нибудь; и там, не поверите, обнаружился старый бедный Пути, пробиравшийся через сугробы с огромным свёртком подмышкой, его старое лицо было бело от снега, и, войдя в дом, он дрожал и кашлял, высматривая Крис из-под своих старых изношенных бровей. Где тут ддддевчунька! крикнул он, и потом увидел её и вложил свёрток ей в руки, и она его развернула, как требовал обычай, и внутри оказалась пара прекрасных туфель, которые он сделал для неё, туфель из блестящей кожи с яркими зелёными подошвами, и пара тапочек с мягкой шерстяной подкладкой, во всем Кинрадди не нашлась бы пара, великолепнее этих. И она сказала Ой, спасибо, и поняла, что этого было не достаточно, он стоял, пристально глядя на неё, как старые куры умеют глядеть на хозяев, и Крис сама не знала, почему это сделала, но она обняла его и поцеловала, все засмеялись, все, кроме них двоих, Пути заморгал и, заикаясь, начал что-то говорить, но Длинный Роб дотянулся до него и усадил на стул и крикнул Смочи-ка горло вот этим, Пути, а то не успеешь оглянуться, как свадьба уже начнётся.
И он был прав, ибо по дороге приближались последние двое, Юэн и его шафер, Горец МакАйвор, шести футов с шестью дюймами82 ростом, рыжеволосый, краснолицый, рыжий горец, поклонившийся Крис так низко, что она почувствовала себя неловко; и он поднёс ей свой подарок, это был бараний рог с серебрянной ножкой, действительно красивый и необычный, как все горские вещицы. Но Юэн не взглянул на Крис ни разу, они прикидывались, что не видят друг друга, и госпожа Мелон шепнула ей, чтобы она пошла привела в порядок волосы, и когда она опять спустилась, все затихли, не было слышно ни звука. Она остановилась у нижней ступеньки лестницы, сердце у неё внутри билось так, словно готово было сию же секунду вырваться из груди; и тут её поджидал Че Страхан, он похлопал её по руке, которую она положила на его руку, и шепнул Ну как, Крис, готова?
И он открыл дверь гостиной, комната была полна, гости сидели на стульях, торжественные, как приходское собрание, и возле окна стоял Преподобный Гиббон, суровый и ещё больше обычного походивший на кучерявого быка; и напротив пастора её ждал Юэн со своим шафером МакАйвором. Подружками невесты у Крис были маленькая девочка Эллисонов и Мэгги Джин Гордон, они пошли рядом с ней, на несколько мгновений взгляд её помутился, или наоборот всё стало слишком отчетливым, она словно смотрела вокруг себя совершенно чужими глазами. И потом Че снял её руку со своей руки, и они с Юэном стояли рядом, на нём был новый костюм, твидовый, чудно пахнувший, его тёмное лицо было торжественным, и напуганным, и бледным, он стоял рядом с ней, совсем близко, и она чувствовала, что он волновался ещё больше, чем она сама. Тут какая-то часть её собственного страха покинула Крис, она стояла, слушая Преподобного Гиббона и слова, которые он читал, слова, прежде ею не слыханные, она ведь первый раз в жизни была на свадьбе.
И потом она услышала позади шёпот Че, и стала вслушиваться ещё внимательнее, и услышала, как Юэн сказал Обещаю с каким-то отчаянием в голосе, и потом она сама произнесла то же самое, её голос был как нельзя лучше счастливым и звонким, она улыбнулась Юэну, бледность ушла с его лица, теперь оно раскраснелось. Рыжий Горец что-то подал сзади, она увидела, что это было кольцо, и Юэн приладил его ей на палец, у него самого пальцы были горячими и слегка дрожали, и мистер Гиббон закрыл глаза и произнес Помолимся.
И Крис взялась за руку Юэна и опустила голову и слушала его, пастора; и он просил Бога благословить их союз, ниспослать им отвагу и силу, чтобы справиться с трудностями, которые могут принести им грядущие годы, и сделать брак их плодородным, а любовь их столь же чистой и прочной в её совершении, как и при её начале. Слова были чарующи, словно череда бронзоволистых буков на губах летнего неба. Так подумалось Крис, голова её была склонена, и рука лежала в руке Юэна, потом она потеряла нить, на которую нанизывались слова, отвлекшись на руку Юэна, по-прежнему державшую её руку; и она просунула мизинец в его сжатую ладонь, внутри было жёстко и шершаво, и тайком пощекотала, и его рука задрожала, и самым краешком глаза, украдкой, она глянула на его лицо. Она увидела его улыбку, ту самую, неуловимо-быструю, вспугнутый кот, и потом его рука, твёрдая, тёплая и уверенная, сжала её руку, и её рука послушно затихла в его ладони, и тут пастор закончил и начал жать им руки.
Он помедлил мгновение и потом наклонился, чтобы поцеловать Крис; близко-близко она увидела его лицо, сильно постаревшее с тех пор, когда он только появился в Кинрадди, мешки под глазами, и взгляд усталый, и его поцелуй ей не понравился. Юэн поцеловал её, будто клюнул по-птичьи, другое дело Че, его поцелуй был сердечным и тёплым, даже несмотря на то, что от него разило чудовищным табаком, который он курил, и потом её поцеловал Длинный Роб, его поцелуй был чистым, нежным и легким, как дуновение от крыльев его Мельницы; и потом, казалось, её целовали все жители Кинрадди подряд, кроме, разве что, Тони, дурачка, его оставили дома. Все говорили, и смеялись, и хлопали Юэна по спине, и подходили поцеловать ее, те, кто хорошо её знал, и некоторые из малознакомых. И последней была госпожа Мелон, глаза её сияли, но при этом в них была видна всегдашняя её заботливость, она чуть не задушила Крис, а потом шепнула Ступай наверх и приведи себя в порядок, они тебе всю прическу растрепали.
Она потихоньку улизнула от всех, народ двинулся в кухню, где гулко пылал очаг, Че снова передал всем по стаканчику, для женщин имелся портвейн, если кто хотел, и малиновый морс для детей. Как только гостиная опустела, госпожа Мелон и госпожа Гартмор распихали стулья в стороны, на середину выдвинули столы и расстелили скатерти; и пока они накрывали ужин, из гостиной доносилось громкое звяканье, хотя было всего лишь три с небольшим. Но Крис знала наверняка, что в тот день не многие в Кинрадди плотно пообедали, просто не было смысла, ведь предстояла свадьба; и чем скорее у них в желудках будет заложен прочный фундамент для выпивки, как говорят мужчины, тем лучше.
В своей комнате, которой долго теперь не быть её комнатой, Крис причесалась, и поправила платье, и посмотрела на своё разгорячённое симпатичное лицо, оно было почти таким же, как прежде, как ни трудно было в это поверить. И тут она почувствовала, что в ней появилось что-то незнакомое, кольцо на руке, вот что это было, она стояла и рассматривала эту штуковину, пока мягкий шёпот не привлек её взгляд к окну, снег опять повалил сплошной, всё заволакивавшей пеленой, спустившейся с холмов; и внизу в доме раздались крики Невеста, где невеста?
И она сошла вниз, гости уже перекочевали обратно в гостиную и сидели за столами, пастор во главе одного стола, Длинный Роб – во главе другого, на столе посередине гостиной возвышался на своей подставке свадебный торт, подле которого лежал горский кинжал дирк, который Юэн взял у МакАйвора, чтобы резать торт. Снаружи подымался штормовой ветер, когда Крис подошла разрезать торт, в своем голубом платье с длинными свободным рукавами; в камине раздалось громкое завывание, и кое-кто выглянул в окно и сказал, что сугробы к утру нанесёт в добрый фут83. И потом торт был разрезан, и Крис уселась за стол, Юэн подле неё, и она вдруг поняла, что совсем не голодна, единственный, наверное, человек во всем доме, кто не был голоден, остальные уписывали за обе щеки.
Пастор к этому моменту оттаял, он хохотал уже совсем по-свойски во всю гулкую мощь своего бычьего голоса, рассказывая о других свадьбах, на которых ему когда-то приходилось венчать, и все они были до невозможности смешными и чудноватыми, так что, бывало, только посмеёшься, на них глядя, не такими замечательными, как эта. И Крис слушала и светилась от гордости за то, что на её свадьбе всё было правильно и хорошо; и потом опять, как это часто бывало, её охватили сомнения, отдалившие её от этих добрых фермеров, добрых, всегда готовых поверить в самое худшее, что они слышали про других, и искренне не верящих в то, что другие могут так же скверно думать о них самих. И пастор, может быть, всего лишь льстил ей, она посмотрела на него с тёмным, холодным сомнением на лице, но в следущий миг мысли о нём поглотила затмившая всё вспышка осознания: она вышла за Юэна.
Рядом с ней он прошептал Эй, съешь чего-нибудь, Крис, а то, чего доброго, в голодный обморок хлопнешься, и она попробовала чуть-чуть окорока и кусочек пудинга, сладкого, очень вкусного, приготовленного госпожей Мелон. И все нахваливали его изо всех сил и требовали добавки и ещё чаю, и помимо этого были овсяные лепёшки, и оладьи, и содовые сдобные пироги, и медовые пироги, на которые все налегали; и маленький Уот Страхан вдруг перестал есть и вскрикнул Мам, у меня что-то с животом! все засмеялись, кроме Кёрсти, она вскочила и поволокла его прочь из комнаты, и когда они вернулись, лицо у него было перепуганное. Но ей-богу, мальца этим было не остановить, он тут же принялся уплетать с прежним голодным рвением, и Че крикнул Да ладно, оставь его, может, оно по пути вверх такое же вкусное, как по пути вниз!
Одни засмеялись, другие покраснели и выглядели глубоко оскорблёнными, самой же Крис было без разницы. Каддистун с женой сидели прямо напротив неё, это было всё равно что наблюдать, как едят огромный колли и лесная ласка, он жадно заглатывал всё, что оказывалось под рукой, и многое из того, что не оказывалось, за этим он тянулся через весь стол, и уродливое лицо бедняги прямо-таки сияло и светилось от этого занятия. Госпожа же Манро пощёлкивала над тарелкой острыми быстрыми зубами, голова её ни на мгновение не замирала, ну чисто ласка, а рядом с ней псина. Они почти не разговаривали, так были заняты, зато у Эллисона, сидевшего рядом, было много, что сказать, он уже принял на один стаканчик больше, чем следовало, и кричал что-то через весь стол Крис, госпоже Тавендейл, как он каждый раз её называл; и он говорил, что ей и госпоже Эллисон надо поближе познакомиться. Возможно, утром он бы раскаивался, если бы смог вспомнить своё предложение, однако шансов на это у него было не много.
Рядом с Эллисоном сидели Кёрсти и мальчики, дальше был стол пастора, за которым сидели Алек Матч со своей родней и молодой Гордон; Алек по-настоящему сошёлся с пастором, эти двое сидели, как закадычные друзья-товарищи, а госпожа Манро, как обычно, лениво развалилась и то и дело поглядывала на Крис своими ленивыми косыми глазами, и, возможно, что-то забавное было в этом взгляде помимо косоглазия.
За столом Роба разгорелся спор, Крис очень надеялась, что спорили не о религии, она видела, как мистер Гордон по-птичьи клевал своими крошечным личиком в сторону Роба, возражая ему. Но Роб всего-навсего говорил, какой, мол, стыд и позор, что людям в наше время приходится стесняться говорить на скотче84 или «по-шотландски», как они ещё выражаются, бубнилы занудные! Каждая мелкая узкожопая крыса, что попадется тебе на пути, начинает корчить из себя англичанина, если задумает произвести впечатление – как будто скотч недостаточно хорош; да в нём есть такие слова, до каких английское повизгивание сроду не дотянется. И Роб сказал Вот ты, приятель, может сказать мне, как по-английски будет sotter85, или greip86, или smore87, или pleiter88, gloaming89 или glanching90 или well-henspeckled91? И если кто скажет, что gloaming – это «закат», то будет он настоящим лжецом; а это уж точно не про вас, мистер Гордон.
Но Гордон сидел, весь из себя учтивый и рассудительный, С этим ничего не поделаешь, Роб. В наши дни, если человек хочет выбиться в люди, подальше от плуга и грязи, ему надо говорить на английском, как это ни странно. И Че закричал, что всё верно, и – Господи! Кто бы за это винил? И тут спор их понёсся, как ветер, охватывая гостиную, и казалось, все заговорили одновременно, как обычно бывает, когда люди говорят о чем-то, сходясь друг с другом во мнении: что земля скверная, жизнь скверная, займись ты чуть ли не любым другим делом – и жил бы лучше, те, кто мог отправить своих парней выучиться какому-нибудь ремеслу, поступали очень мудро, тут сомнений быть не может, на земле не увидишь ничего, только работай, работай, работай и убивайся, убивайся, убивайся от зари до темна, ничем особым тебя эта грязь и круговерть не отблагодарит, на жизнь-то еле заработаешь.
Потом Каддистун сказал, что он, мол, слышал об одном парне, который живёт где-то там, ближе к Лоренскёрку, сын одного городского банкира, и вот он приехал в деревню, чтобы взяться за сельское хозяйство по науке. Он сам так сразу и заявил, этот парень, но Боже мой! сейчас ведь к нему на ферму и не сунешься, такой там шум и гвалт от этих машин во дворе; и вот у него зерносушилка долго не задержалась. Но тут уж Че не мог смолчать, он выругался Едрить твою, да что ж такое, машина – лучший друг человека, ну, или станет им в социалистическом государстве. Придёт машина, и труду на износ настанет конец, вот увидите, машина будет делать всю грязную работу. И Длинный Роб отозвался, что очень бы он хотел посмотреть чёртову машину, которая сможет вычищать вместо него свинарник, даже если бы ради этого завтра всем пришлось стать социалистами. И гости посмеялись немного над его словами, про Крис и Юэна на какое-то время все совсем позабыли, они смотрели друг на друга и улыбались, Юэн под столом взял её руку и сжал, и Крис захотелось, чтобы все, кроме неё с Юэном, оказались вдруг за сотню миль от Блавири.
Но тут Че закричал Наполнить стаканы, друзья, у шафера созрел тост. И рыжий Горец, МакАйвор, встал, и склонил свою рыжую голову к Крис, и начал говорить; говорил он превосходно, хотя и с забавным горским акцентом, он сказал, что никогда не видел девушки милее, чем невеста, и никогда не знал друга лучше, чем жених; и он желал им долгих радостных дней, и для этого не было ничего лучше, чем жениться зимой. Ибо разве не ждала их впереди весна и время разбрасывать семена их любви, и за весной – прекрасные летние дни, которые украсят их любовь цветами, а за ними осень, когда придёт им пора пожинать плоды своих дней? И когда они вместе приблизятся к той другой зиме, они будут знать, что это не конец их любви, а только сон, который в другой жизни пробьётся и поднимется юным ростком из другой земли. И он верил, иначе и быть не могло, что двое таких молодых и славных людей, как его друг и жена его друга, однажды став единой плотью, станут также едины и духом; и дни их будут созиждены из счастья, а ночи – из музыки звёзд.
И он поднял стакан и воскликнул За невесту! глядя на Крис своими чудноватыми светлыми глазами, глупый горец-поэт, все они были такими, рыжие горцы. И гости закричали Счастья ей! и все выпили, и Крис почувствовала, что зарделась от темени до пят под своими голубыми одеждами.
И потом Длинный Роб с Мельницы произнёс речь, совершенно не похожую на тост МакАйвора. Он говорил, что сам он никогда не женился, потому что слишком глубоко уважал эти прихотливые создания, этих женщин; но будь он лет на десять помоложе, то пусть бы чёрт его побрал, если бы это уважение помешало ему попытать счастья с Крис Гатри и одолеть этого горского парня, Юэна, в его же игре. Юэн добился своего везением, а не здравым умом, полагал Роб, и Крис ему досталась просто по случайности, как могла достаться любому другому мужу, ну, кроме самого Роба. Но теперь-то сомнений нет, она его вышколит как следует, и потому он, исходя из собственного скромного опыта семейной жизни, желал Юэну никогда не перечить жене; не то чтобы он сомневался, что она может постоять за себя, нет, а просто ради того, чтобы Юэн однажды, возомня себя победителем, не оказался на самом деле проигравшим.
Супружество, по его мнению, это всё равно что пара двухлеток, запряжённых вместе, на первой борозде они ещё прихотливые и порывистые, хорошо, если не подерутся, едва их запряжешь, и не разнесут в клочья друг друга и упряжь, но вторая борозда – это время проверки, вот тут ты видишь, когда один тянет вперёд, а другой упирается, один ленив до крайности, вот как раз случай для мистера Гордона подыскать подходящее английское словечко92, по своей натуре, а у другого сердце крепкое и кишка не тонка. Тут он решил, что довольно про лошадей, хотя, ей-богу, предмет увлекательный, и вернулся к супружеству, и сказал, что все они желают всего самого наилучшего Крис, такой милой и весёлой, и Юэну, горскому разбойнику, и долгих им лет и всеумножающегося здоровья, достатка и благополучия.
Все снова выпили, и Бог знает, кто начал бы говорить следующий тост, если бы Че не встал и не крикнул Ночь скоро. Кто не прочь сплясать на свадьбе Крис, пока не стемнело?
И все вышли в кухню, после жаркой комнаты там было довольно прохладно, но это было ещё ничего по сравнению с колотуном, что стоял в амбаре, когда первый из гостей прошёл через двор и встал на пороге. Однако госпожа Мелон разожгла уголь в железной печке, огонь уютно затрещал, подальше от соломы, Роб настроил свою скрипочку, подала визгливый голос гармошка Че, все оживились, стало как-то теплее, даже если ты стояла и так тряслась от холода, что платье едва не сваливалось. Крис, конечно, была тут, с мужчинами, и дети, и госпожа Гордон, и госпожа Матч, и госпожа Страхан были тут, госпожа Манро осталась в доме, помочь прибрать со столов, как она сказала, и кое-кто шептался, что, вернее всего, большую часть еды она приберёт к себе в живот, видит Бог, она со Сретенья толком не наедалась.
Но тут Че выкрикнул Обдери липу!93, и все выстроились, и гармошка ловко и весело заиграла в руках Че, и порывисто мелькал, поблёскивая, смычок Длинного Роба, и через две минуты кружения и обдирания липы в амбаре Блавири не осталось ни единой холодной души, ни холодной подмётки94. Потом, едва закончился танец, появилась госпожа Мелон с огромным кувшином тодди95, чтобы гости утолили жажду, она поставила кувшин на скамью между Че и Длинным Робом. И любой, кто хотел выпить, мог просто подойти, и мало кто постеснялся это сделать; и начался следующий танец, это был шоттиш96, и Крис оказалась в руках пастора, он отплясывал, как юный оболтус. И, кружа её из стороны в сторону, он раскрыл рот и заорал Хуч!97, и его поддержал рыжий горец МакАйвор Хуч! скача в танце с толстой Кёрсти Страхан, вид у неё был перепуганый, крепко перехватив её за талию.
И потом Че и Длинный Роб едва давали гостям перевести дух, они наяривали танец за танцем; и каждый раз, когда они останавливались, чтобы дать танцорам короткую передышку, Че зачерпывал из кувшина, подмигивал Робу и восклицал За тебя, приятель! и Роб зачерпывал, тоже с важным видом, и говорил Взаимно! и скрипка с гармошкой вновь пускались играть резвее прежнего. Юэн танцевал шоттиш с чопорной госпожой Гордон, но для вальса он подыскал девицу с Мейнса, краснолицую дуреху, она визжала от восторга, и все смеялись, Крис тоже смеялась. Она знала, что некоторые выискивали её глазами посмотреть, смеётся ли она, и она слышала шепоток, что ей придется забросить все дела, чтобы смотреть за ним, потому что был он знаменитый ходок, Юэн Тавендейл. Но её это не тревожило, она знала, что всё это ложь, Юэн был её и только её; и всё же ей хотелось, чтобы он сменил партнёршу и потанцевал бы с ней.
И, наконец, когда заиграли Петронеллу98, он встал напротив неё, он совсем не пил, и в гомоне танца, пока они кружили и скакали по амбару, он шепнул Ну как, Крис? и она шепнула в ответ Отлично, и он сказал Ты самая красивая девушка из всех, что жили в Кинрадди, Длинный Роб был прав. И она сказала, что рада, что он так думает, и он утянул её в сторонку, в темноту, подальше от танцующих, и целовал её быстро, и целовал её медленно, и она не торопилась, было так хорошо и радостно стоять там и целоваться, и обоим напряжённо прислушиваться, ожидая, что их застукают.
И их таки застукали, Че стал орать А где жених с невестой? Едрить твою, потерялись! и им пришлось выйти на свет. Че крикнул, умеет ли кто-нибудь играть на гармони? и молодой Джок Гордон отозвался, Да без проблем, и, спотыкаясь, пересёк амбар, и уселся рядом с кувшином тодди, и заиграл громко, чисто и красиво.
Че ухватил Крис, он сказал Юэну А ну, прочь, жмотяра, подожди, пока она станет твоей на веки вечные, и танцевал он очень умело, от Че ты такого не ожидала, и его серые глаза смеялись, глядя на тебя. И, танцуя, он вдруг сказал с грустью, Никогда не сомневайся в своём Юэне, Крис, или виду не подавай, если засомневаешься. В этом весь кошмар семейной жизни. Нахваливай его, говори ему, какой он замечательный, что во всей Долине нет никого, кто бы с ним сравнился, и ему будет хотеться ласкать тебя до конца дней; и, глядя на тебя пятидесятилетнюю, он будет краснеть так же, как сейчас. Она сказала Я постараюсь, и Спасибо, Че, и он сказал Ох, должно быть, это виски во мне говорит, и передал её Эллисону, и забрал гармонь у Гордона, но пошатнулся и задел мешок, что висел за скамьей музыкантов как занавеска от сквозняка. Мешок упал, и за ним, в сене, оказался пастор с той визгливой девицей из Мейнса, её руки обхватывали пастора, а огромный курчавый бык целовал девку так, как пёс жадно лакает свою кашу.
У Крис чуть сердце не остановилось, но Че подхватил мешок, повесил его обратно на крюк, никто ничего не заметил, кроме него самого, Крис и, может быть, Длинного Роба. Но насчёт Роба трудно было сказать, он сидел, важный, как пять сычей, и играл он так, сказал Че, будто ему платили не по времени, а отдельно за каждый танец.
Между восьмым и девятым часом госпожа Мелон вошла в амбар и громко позвала всех ужинать, вьюга улеглась, только снежинки медленно падали, как парящие чайки, в снопе света, что вываливался из двери амбара. На земле снег поскрипывал под ногами, ударил иней, гости стояли и дышали на воздухе, и смеялись, и кричали друг другу, Ну, друг, я теперь утром не разогнусь! Женщины первыми побежали в дом привести в порядок прически, и Юэн всех проводил внутрь, кроме Манро из Каддистуна, его нигде не было видно.
И потом, проходя мимо конюшни, Юэн услышал какое-то чудное сопение; и он остановился, и открыл дверь, и зажег спичку, и внутри нашёлся Манро, в своём лучшем воскресном костюме, лежавший в деннике рядом с Клайд, и руки его обхватывали шею лошади, и ей-богу, всем своим видом лошадь красноречиво давала понять, насколько омерзительны ей объятия Манро. Юэн встряхнул его и крикнул Манро, тебе нельзя тут спать, но Манро только поморгал, таращась ему в лицо как дурачок, и пробормотал Почему это? Потом со стороны дома подошёл Алек Матч посмотреть, что тут за возня, и они с Юэном вдвоём ещё раз попробовали растолкать распростёртого на полу Манро, однако тот был просто как бревно, Алек сказал Ну его к чёрту, пусть валяется здесь с этой кобылой, с ней, небось, спать поприятней будет, чем с этой крысой, женой его.
Так что они затворили конюшню и пошли ужинать; гости ели почти так же славно, как за обедом, от танцев и выпивки у всех разыгрался аппетит. Крис, пока не перекусила, сама думала, что порядком подустала, однако потом чувствовала себя такой же свежей, как обычно, и поддержала Длинного Роба, который выглядел вдвое трезвее любого из мужчин и пил при этом за троих, когда тот крикнул Кто не прочь ещё потанцевать? Госпожа Мелон заново наполнила до краев кувшин с тодди, и его унесли, на этот раз в амбар пошли все, кроме госпожи Манро, Нет, нет, я лучше уберу со стола.
И юная Элси Эллисон, заинтересовавшись, с чего бы той оставаться в доме, тоже осталась и осторожно подсмотрела из-за дверного косяка: и увидела госпожу Манро с бумажным пакетом в руках, набивавшую его лепёшками, и печеньем, и кусками торта, и крутившую головой из стороны в сторону, точно как лесная ласка. И Элси, перепуганная, побежала в амбар, ухватила отца за фалды и закричала Жена Каддистуна хочет сбежать с угощением, и Эллисон, он к этому времени уже разошёлся во всю, и настроение у него было отличное, крикнул Пусть бежит к дьяволу, чёрт бы её побрал совсем.
И тут он пустился было рассказывать, как однажды она его оскорбила, грязная шотландская сучка. Но Длинный Роб и Че грянули новый танец, и Крис уже не слышала рассказ Эллисона, вальсируя с молодым Джоком Гордоном, и танец их был похож на полёт, лицо Джока побелело от восторга. На четвертом танце Алек Матч, дурень, начал шататься по амбару, заваливаясь то вперед то назад, и мешал всем, пока не оказался рядом с Длинным Робом, и Роб крикнул Эй, Алек, дружище, у тебя ноги-то совсем заплетаются! и выставил ногу, пропихнув её между ногами Алека, и свалил его, и Че запихал его в сторонку, на солому, действуя одной рукой и одной ногой, а другими ногой и рукой продолжая играть, или, может быть, ногой и зубами, умелец Че.
Госпожа Матч ничего не сказала, а только стояла, и смеялась, и курила свою сигарету. Мужчин в абмаре собралось больше, чем женщин, даже когда мужчины тянули в танец маленьких девочек, и вскоре Крис обнаружила, что танцует с госпожой Матч, огромной беззаботной неряхой, она говорила медленно и небрежно, будто только что проснулась ото сна. Крис не могла понять, куда та смотрит своим косым глазом, но говорила госпожа Матч вот что В семейной жизни, Крис, относись ко всему легче, но не слишком легко, МЕНЯ это и погубило. Хотя, видит Бог, через сто лет это всё уже будет не важно, и мы все уже умрём. Не позволяй Юэну взвалить на тебя кучу детей, Крис, это убивает и выедает твоё сердце, не говоря о том, какой это труд, причем грязный. Не позволяй ему, Крис, они все одинаковы, мужчины; от них никуда не денешься, не первый, так второй. Но ты только своя собственная, помни это.
Крис бросило в жар, потом в холод, потом она хотела кое-что спросить у госпожи Матч, посмотрела на неё, и поняла, что не сможет, ей придётся самой в этом разобраться. Следующим её пригласил на танец Длинный Роб, он отдал скрипку старому Гордону, и он спросил, что эта мясистая неряха ей тут плела? И Крис сказала А, ерунду всякую, и Роб сказал Запомни, Крис, нельзя позволять никому из этих чёртовых баб тебя запугивать; это беда рода человеческого – слушать советы. И Крис сказала Но я ведь сейчас слушаю твои, а, Роб? Он серьёзно кивнул ей и сказал, Да, у тебя есть голова на плечах, у тебя всё будет хорошо. Но запомни, если когда-нибудь захочешь поделиться с другом, так чтобы об этом не трепался весь Кинрадди, я – на Мельнице, всегда готов помочь. Крис подумала, что Роб говорит глупости, пусть даже из добрых намерений, ведь с ней рядом будет Юэн, кто ещё может ей понадобиться?
И потом веселье как-то поутихло, в амбаре было тепло, гости кто сидел, кто лежал на скамьях или на соломе, Крис оглядывалась и нигде не могла найти пастора, может, он ушёл. Она шепнула Че, но тот сказал Не тревожься, он вышел на воздух, его затошнило. Вон, слышишь, как будто кошка рыбьей костью подавилась? Так это он. И его, действительно, было слышно, но Крис, в итоге, оказалась права, обратно он не вернулся. Может, он застыдился, а может, просто заплутал, потому что на следующий день некоторые клялись, что видели следы огромных ног, шедшие кругами, и круги эти тянулись через усадьбы от Блавири до Пасторского Дома; и кто ещё, кроме пастора, мог там наследить, разве что сам дьявол, но тут уж пусть каждый сам выбирает, во что верить.
Едва закончились танцы, раздались крики Роб, дружище, может, теперь споешь? И Роб сказал Добро, да, мне не трудно, и скинул пиджак, и расстегнул воротник, и спел им Дамы Испании; и потом повернулся туда, где стояла Крис подле своего Юэна, и спел Та, что уложит спать меня:
Милы мне золото волос Зубов жемчужных белизна, И нежность лилий на щеках Той, что уложит спать меня. Белее двух сугробов грудь Что мне дороже света дня. Как гладкий мрамор кожа рук Той, что уложит спать меня. Я всю её расцеловал Не знала, что сказать она, Её я к стенке уложил, Всю ночь ей было не до снаВсе смотрели на Крис и кивали ей, пока Роб пел, и у Юэна поначалу был такой вид, будто он вот-вот вышибет Робу мозги; и потом он покраснел; но Крис просто слушала и не обращала внимания, на её вкус песня была прекрасная, и девушка в песне – очень милая, она надеялась, что сегодня ночью сама будет такой же милой, ну, насколько получится после всех этих танцев. Так что она похлопала Робу, и потом наступил черёд Эллисона, он встал, заколыхав огромным брюхом, и спел им песню, которой никто сроду не слыхал:
Щеки её краше лилий и роз, Но алые губы слаще всё ж, Целуй же, ласкай же, Лобзанья желанны, Растаем мы в неге и сладости грёз.и потом ещё одну, английскую и притом ужасно печальную, о молодом парне по имени Вилликинс и о девице по имени Дина, и заканчивалась песня так:
Ибо чаша холодного яда лежит на земле сырой. * * * * * * И турил-и-урил-и-урили-и-ай.Че крикнул, что таких песен тут никто не хочет, таких тоскливых; и что лучше бы им всем оставить в покое розы и губы и руки Крис, вместе с ногами, она их берегла как следует, и, если что, сумеет применить; и как насчёт более подходящей песни, ко времени? И он спел так, что все стали подпевать, и вполне ко времени, потому что, несмотря на мороз, на улице опять пошёл снег:
Вставать чуть свет – не для меня! Вставать чуть свет мне тошно, Когда холмы под снегом спят — Зима настала точно!99,Потом спела госпожа Матч, чего никто не ожидал, и гости потихоньку хихикали; но в общем-то голос у неё был неплохой, получше, чем у некоторых, она спела О, милый дом Эрли, а потом еще Старый Робин Грей, от которой Крис всегда чуть не плакала, а в этот раз натурально прослезилась, и не она одна, под нашёптывание Робовой скрипки, над печалью и скорбью этой песни, хотя это и были дела дней давным-давно минувших:
Когда овцы в загоне, и коров пригнали домой И усталый мир отошёл на ночной покой, Безудержно слезы текут из моих очей, А рядом спокойно спит Старый Робин Грейи вся та история про юного Джэми, который ушёл в открытое море и, как все думали, утонул во время страшной бури; и его девушка вышла за Старого Робина Грея, и потом Джэми вернулся, но не смог забрать свою девушку у старика, даже не смотря на то, что сердце его было разбито:
Как призрак брожу, позабыв про веретено Не смею подумать о Джеми, ведь это грешно. Я все силы отдам, чтобы стать хорошей женой, Ведь Старый Робин Грей так добр со мнойСтарый Пути спал в углу; потом он пробудился, горя желанием прочитать своего ТРУСЛИВОГО ЗВЕРЬКА; но его усадили на место и загомонили, что, мол, пора бы самой невесте спеть. И ей ничего не шло на ум, кроме той женщины из южных пределов, что плакала в ночи над своим суженым, а вокруг – сонный и серый мир; и она шепнула Робу название песни, и он подстроил скрипку, и Крис запела, стоя перед ними, юная и искренняя, Юэн серьёзно и с гордостью глядел на неё, Лесные цветы:
Раньше бывало, девчата звонко певали, Овец доя, напевали – встречали рассвет. А ныне рыданья, повсюду плач, причитанья, Лесные цветы увяли, больше их нет. Горе на лицах! Услали парней на границу! Коварством английским был выигран бой. Цветочки лесные, герои родные, Земли нашей гордость, лежат в земле сыройКогда она замолкла, Че подскочил и сказал Ребята, едрить его, мы сейчас все тут от бледной немочи загнёмся, если ещё таких вот тоскливых песен послушаем! Никто не знает чего-нибудь повеселее? И собравшиеся в абмаре гости засмеялись, качая головами, и Крис вдруг заметила, как неизъяснимо печально всегда пение Шотландии, тёмными летними вечерами звучащее в один голос с печалью этих земли и неба, с плачем людей этой земли, видящих, как их жизни и их любовь тонут в потоке лет, о чём плачут возле каких-нибудь овец, когда тоска накатит вдруг ночью или в сумраке вечера. Радость и доброта ушли в прошлое, отжили своё и были забыты, песни эти породила Шотландия туманов, дождей и ревущего моря. И Че взревел Раз так, станцуем-ка ещё разок, а то уже почти без четверти двенадцать, скоро расходиться, полночь вот-вот пробьёт.
И все вспомнили, что будет в полночь, и Че с Робом опять взяли гармонь со скрипкой и врезали Восьмерик100, и каждый ухватил себе пару, не разбираясь, кто есть кто, МакАйвор подхватил Крис и отплясывал с ней так, будто хотел выжать из её груди последнее дыхание жизни, танцевал он легко, парил, как пух чертополоха, здоровенный рыжий горец; и едва закончился один танец, Роб и Че принялись за следующий, они играли как сумасшедшие, и хлёсткие отблески света скакали повсюду, пока пары кружились и кружились; и музыка лилась наружу, в снежную ночь; и потом Че вытянул из кармана свои большие серебряные часы и положил их рядом с собой, не переставая играть.
И тут вдруг наступил Новый Год, танец остановился и все жали друг другу руки и подходили обменяться рукопожатем с Крис и Юэном; и Длинный Роб запустил приторную волну Auld Lang Syne101, и все взялись за руки и встали в круг, петь, и Крис подумала о Уилле, который был сейчас где-то далеко за океаном, в Аргентине, под небом жаркой ночи102. Потом песня закончилась, все устали, кто-то начал гасить свечи в абмаре, потом с полчаса стояла суматоха, гости втискивались в пальто и выводили своих дрожащих лошадок из пустующих загонов в коровнике. Потом Крис и Юэн опять жали руки, у Крис рука уже начала побаливать, и потом колеса в последний раз проухали по снегу, плотно укрывшему дорогу из Блавири, тишина, охватившая всё вокруг, была непривычной после всего шума и веселья этих долгих, залитых светом часов. И в двери кухни стояла госпожа Мелон, зевавшая так, что могла бы лошадь проглотить, она шепнула Крис Я сегодня сплю в твоей комнате, не забудь, и пожелала им Доброй ночи и крепкого сна обоим! и ушла вверх по лестнице, оставив их одних.
Даже теперь казалось, что он почти не устал, Юэн, рыскавший туда-сюда, как огромный тихий кот, запирая двери, пока Крис не позвала его мягко Ну, сядь со мной! Он подошёл к креслу, в котором она сидела, и взял её на руки, такой он был сильный, и сел сам, так и держа её на руках. Долго они смотрели на огонь, и потом голова Крис упала, она не заметила, как заснула, и спала, пока не пробудилась от того, что Юэн тихонько тряс её, Крис, Крис, ты уже спишь, пошли ложиться. Очаг почти угас, и керосина в лампе оставалось совсем чуть-чуть, Юэн дунул на огонёк, тот задрожал и с хлопком погас; и они оказались в темноте, и вместе поднялись по лестнице, пройдя мимо комнаты, которая когда-то принадлежала Крис, и которую заняла на одну ночь госпожа Мелон перед тем, как вернуться в Стоунхейвен.
И на Крис, пока она поднималась по лестнице, держась за руку своего мужчины, накатило вдруг воспоминание о другом мужчине, со страшными глазами и дерзко торчащей бородой, лежавшем когда-то в той комнате, куда они сейчас шли, лежавшем там, и шептавшем, и осыпавшем её проклятьями. Но она прогнала это воспоминание, ничего этого не было, мучить себя воспоминаниями грустно и глупо, она и так устала. Потом, когда её ладонь задержалась на ручке двери, Юэн поцеловал её в темноте, нежен и дик был его поцелуй, она и не думала, что он может так её целовать, не так, будто он по-мужски захотел её, как захотел бы любой мужчина в этот час и в этом месте, но так, будто он вспомнил ту песню, услышанную от неё. Она закинула голову, подставляя лицо его поцелуям, забыв усталость, она вдруг почувствовала такой прилив сил, как никогда прежде, сон выветрился из головы и тела, и вместе с ним ушло зябкое чувство, рука Юэна легла на её руку и открыла дверь.
В камине пылал яркий огонь, они думали, что в комнате будет темно и холодно, однако госпожа Мелон обо всем позаботилась. И тут стояла брачная кровать, отодвинутая от стены, она была вся белая, с откинутыми простыней и одеялом, шторы задернуты, и когда они стояли, переводя дыхание после подъема по ступенькам, Крис услышала, как снег нежно гладил окно тихими мягкими пальцами, будто что-то писал на стекле.
Потом она позабыла про это, стоя у огня и снимая свои голубые вещи, одну за одной. Ей было сладостно делать это, так медленно, и то, как Юэн, наконец, целовал её, когда не осталось преград для его поцелуев, и потом лежать с ним, погасив огонь, только отблеск камина на стенах и потолке. И потом она повернулась к нему и прошептала с нежностью Вот мы дурачки, мы же так голые простудимся! и увидела рядом его лицо, серьёзное и незнакомое, и всё же такое знакомое и родное. И он просунул левую руку ей под шею и придвинул её к себе, близко, и они были единой плотью, единым целым; и поздно утром она проснулась, и ей было совсем не холодно в его объятьях, и потом она опять услышала руку, выводившую зимние письмена на стекле, и мгновение прислушивалась, счастливая-счастливая, и тут же уснула глубоким сном и проспала до тех пор, пока вместе с утром не пожаловали госпожа Мелон и две больших чашки чая – будить её и Юэна.
Так она стала замужней женщиной, это не походило на пробуждение ото сна, скорее напоминало погружение в сон, она не была уверена, несколько дней не была уверена, о чём они мечтали, и чего же, наконец, добились – она и этот хозяин Блавири, который обычно просыпался по утрам вместе с нестройным звоном часов и тихонько вылезал из постели, огромный кот, и спускался по лестнице разжечь огонь и поставить чайник. Она, впрочем, от него не особо отставала, ей даже нравилась суровость тех морозных утренних часов, а зима и впрямь выдалась суровая, из каждой щели, из каждого стыка старого дома через все комнаты тянуло холодным ветром. Юэн шёл в коровник и в конюшню, пока она спускалась и отыскивала овсяную крупу и ставила её вариться, из собственного, в Блавири выращенного овса, ровненького, зёрнышко к зёрнышку, Юэн так его любил. Она оставляла овсянку бормотать на огне, а сама приносила ведра из молочни, и открывала дверь из кухни на двор, и дыхание у неё перехватывало от обжигающе холодного ветра, ей открывался серый мир на пороге утра, голые стебли стерни на сенокосном поле суетлово качались, высматривая что-то между стогами, огоньки ламп ярко светились в коровнике и в конюшне, пока Юэн засыпал корма, и вычищал навоз, и холил лошадей с коровами.
И в коровнике густым туманом стояло дыхание коров, когда она входила, они уже доедали репу, и Юэн перевалисто входил следом с огромной охапкой соломы – набросать в стойлах, он щекотал ей шею, когда она усаживалась для дойки, и она вскрикивала У тебя руки холодные! и он говорил Ну-ка, женщина, ты ещё спишь. Кто рано встаёт, тому Бог подаёт! и, насвистывая, уходил в конюшню, там били землю копытами Клайд и Бесс, наполняясь овсом и резвостью, очень им хотелось побегать на воле. Обычно по утрам она сама приносила молоко в дом и готовила завтрак, но иногда Юэн шёл вместе с ней, такими они были молодыми и глупыми, люди посмеивались, видя, как эти два неразлучника шли вдвоём, потом вместе готовили завтрак и усаживались рядышком, чтобы его съесть.
Потом Юэн, покончив с едой, закуривал трубку и сидел, курил, пока она доедала, не так торопливо, как он; и потом он говорил, что пойдёт сейчас покормит кур, и она говорила ему не молоть чепухи, она сама их покормит, и он спорил, и иногда обиженно надувался, пока она поцелуем не приводила его в чувство. Тогда он, рассмеявшись, вставал и брал ружье Джона Гатри и шёл побродить по пустошам часов до одиннадцати, иногда приносил большой мешок, и Крис тогда продавала лишних кроликов бакалейшику, заезжавшему к ним по вторникам.
В такую погоду делать в Блавири было особо нечего. Юэн убрался в амбаре, где они танцевали, казалось, с той ночи прошли годы, и привёл в порядок плуг, сошник с плужным резаком, чтобы был готов к работе, когда погода наладится. И потом он обнаружил, что в стоявшем там большом ларе заканчивался вымолоченный кормовой овёс; он впервые после свадьбы выезжал с фермы как хозяин, Крис смотрела ему вслед, он сидел на передке повозки, в оглоблях – Клайд, повозка нагружена овсом – на Мельницу, и она видела, как Юэн обернулся помахать ей у подножья холма Блавири. И весь тот день, пока его не было, она в беспокойстве слонялась из комнаты в комнату, ох! ну, не дура ли? ну, что с ним могло случиться?! И когда, наконец, он вернулся, она выбежала к нему с таким видом, что он перепугался, решив, что она заболела, и когда она, чуть не плача, сказала, что скучала по нему, он побелел, а потом покраснел, всё ещё просто мальчишка, и забыл распрячь Клайд, стоявшую на морозе, и вместо этого целовал Крис. И ей-богу, у детей фермеров могло бы быть хоть чуточку больше мозгов.
Однако, и осознание этого закралось в её разум той ночью, и мысль эта снова и снова посещала её утром и в последовавшие дни, каким-то образом поездка Юэна на Мельницу положила конец тому глупому отчуждению, которым они вдвоём наглухо отгородились от Кинрадди и от всего мира, наедине друг с другом, со всей той радостью, что принадлежала безраздельно им одним, с её поцелуями, которых Юэн так жаждал, и с его поцелуями, от которых для неё переставали существовать дни, и ночи, и чуть ли не сама жизнь. Кинрадди снова был с ними, к Крис почти вернулась её прежняя холодная уверенность, зима шла к концу, и в середине февраля уже вовсю пекло солнце, погода стояла почти майская.
Глядя из своего окна, как у неё было раньше в обычае по утрам, Крис видела пар, подымавшийся от полей внизу, казалось, будто земля кинула поля Кинрадди в самую утробу солнца, громадной топки, и оставила там сушиться. Холмы гордо, как знамёна, вздымали громадные полотнища пара перед лицом каждого восхода, и сквозь шёпот, пробуждение и кутание утренних часов вскоре доносился стон Тодхедского туманного горна, этот ужасный рёв занедужившего теленка, он всё тянулся и тянулся, долго ещё после того, как туман прояснялся, поднявшись и растаяв в слепящей солнцем выси, и огромные тучи чаек с криками появлялись со стороны моря. Они знали, что их ждало на полях Кинрадди, Крис за своими повседневными делами услышала их призывные крики и выглянула посмотреть на поле, в прошлом году оставленное под паром, и там был Юэн с лошадьми, вспахивавший свою первую пашню, согнувшийся над рукоятями плуга, одна нога в борозде, другая на гребне, лемех, острый, ещё не обточившийся, новый, вспарывал красно-чёрную глину. Земля выворачивалась лентой, выгибалась и укладывалась; чайки кружили тучей, истошно крича, и выклевывали что-то из пашни, и вновь следовали за Юэном по пятам.
По всему Кинрадди в поля вышли пары лошадок, хотя и не так рано, как Юэновы, казалось, люди по-прежнему были не уверены в погоде, а то им делать больше нечего, говорили они, только сидеть и ждать подходящий момент, чтобы выпендриться, как этот молодой Блавири. Однако когда день вошел в силу, и в девять часов Крис положила фляжку с чаем в корзину, а рядом пристроила овсяные лепёшки, щедро намазанные маслом и вареньем, и сама, по своей воле отнесла эту корзину Юэну на вспаханное поле, Че Страхан где-то вдали и внизу уже сгибался над рукоятями плуга, шагая за упряжкой, у Апперхилла две пары лошадей убрели по огромной усадьбе к лиственничному лесу, и ещё виднелась в поле пара Каддистуна, можно было догадаться, что это он со своими лошадьми, хотя целиком их видно не было, только головы их и спины иной раз мельком показывались там, где полоса леса соприкасалась с кромкой холма.
Весна пришла, и пела, и струилась по всем полям, можно было слушать и слышать, словно внимаешь новому пробуждению земли, десяткам прорывающихся и текущих в каждой придорожной канаве огней; и когда вы впервые после зимы выгоняли скот на улицу, посмотреть, не ослаб ли кто в ногах, те едва не взлетали в небо, ошалевшие и счастливые, и принимались бегать, носились и поскальзывались, Крис боялась, как бы коровы не переломали себе ноги. Она пыталась загнать их на старый сенокосный луг, но бычки разыгрались и упрямо пёрли вперёд по дороге, и Юэн увидел их, и бросил плуг, и погнался за ними через усадьбы, ругаясь на бегу последними словами; и ей-богу, если бы им навстречу не попался почтальон и не завернул их у самого конца дороги, они, может быть, до сих пор так и бежали вперёд.
Крис помнила, что с наступлением ясной погоды её ждала тьма хозяйственных хлопот, весь дом был вверх дном, повсюду царила грязища и беспорядок, и Юэн, распрягши лошадей в полдень, придёт и едва сможет пробраться через кухню, заваленную грудами всякой объёмистой утвари, и Крис увидела, что кожа на её продолговатых руках раздражилась и покраснела, пока она драила угрюмые старые стены. Юэн сказал, что она дурочка, в доме всё замечательно, чего ещё она хочет? И она сказала Чтобы было меньше грязи; ему, может, грязь и нравится, но ей – нет; и он рассмеялся Ну, может, и нравится… Мне ты нравишься, очень! и обнял её за плечи, и они стояли и целовались посреди загромождённой и замусоренной кухни, разве так можно себя вести, сказала Крис, они, наверное, оба с ума сошли.
В марте погода переменилась, зарядил плескучий шумный дождь, на дворе дальше вытянутой руки ничего не было видно. Юэн сидел в амбаре, провеивал зерно, или плёл веревки, или просто курил и ругался на дождь. На второй день Че Страхан, весь в клеёнке, заглянул поболтать; он уселся в амбаре с Юэном и сказал, что видал дожди навроде этого на Аляске, и что там горы сдвигались, когда таяли снега. И Юэн сказал, что ему дела нет до Аляски, пусть она этим же утром хоть на дно морское опустится, когда в Блавири-то распогодится?! Потом заявился Манро, потом Матч из Бридж-Энда, они приходили без всякого дела, просто посмотреть на дождь, и покачать головами, и поворчать, что они, мол, начисто разорены.
Однако пришёл срок, и он закончился, бесконечный двухнедельный дождь, и в то утром они проснулись и увидели, что погода стояла прекрасная, Юэн глянул на поля из окна спальни и живо улёгся обратно в постель. К чёрту Блавири со всем, что в нём есть, давай, Крис, устроим сегодня выходной. Она сказала Я не могу, я хотела убраться на чердаке, и Юэн разозлился, она никогда прежде не видела его таким сердитым, горская натура, незнакомая и чужая, зашипел, как кот. Всю жизнь собираешься убирать сраные комнаты? Тебе так двадцати не исполнится, а уже станешь морщинистой старухой, второй госпожой Манро. Всё! Сегодня будем отдыхать.
И, втайне обрадовавшись, она улеглась и беззаботно лежала и думала, положив руки под голову и глядя на него, как непохож он стал на того парня, с которым она брела в Данноттар, сейчас она так близко его узнала: как он думал, что любил, его доброту, и как он бывал терпелив, если его пытались оскорбить, и как жестоко он переживал оскорбление, каким ядом оно жгло его душу, если всё же достигало её! Он был таким и не таким, как ей мечталось и хотелось до того как, они поженились. Несмотря на минуты наивысшей близости, которые между ними уже случились, Юэн мог по-прежнему покраснеть от её взгляда или прикосновения; тут она коснулась его, чтобы проверить, и он покраснел! Он сказал Осади! Какая же ты развратная бесстыдница. И это тебе еще девятнцадцати не исполнилось. Всё, давай вставать и собираться.
Они торопливо управились с утренними хлопотами и к девяти уже были на Чибисовой Кочке, и одолжили у Че двуколку, и получили с Че обещание, что он подоит и загонит блавирийских коров. И они укатили, и лихо поворотили налево, через Кинрадди, и поехали по большому тракту в сторону Лоренскёрка, солнце сияло, и кричали чибисы, вальдшнепы ходили по берегу озера, попавшегося им на пути, Северное море мрачнело вдали в Берви, а их шолти рысью бежал на юг. Дорога шла всё вверх и вверх, видны были лежавшие ниже поля, что отлого спускались к лесу и к часовне в Драмлити, а за Драмлити высились холмы Барраса и Рииск в ложбине за лиственничным лесом. К западу оттуда подымался Арбутнот, неимоверное сплетение лощины и холма, потом из-за горизонта навстречу им показался Фордун, и вскоре они уже ехали через него. Юэн сказал, если бы он жил в Фордуне, он бы лёг на рельсы и дал Летучему Шотландцу переехать себя103, настолько невыносимой казалась ему жизнь в деревне, похожей на амбар, раскрашенный человеком, у которого на руках были только большие пальцы, и вдобавок косым на оба глаза.
Но Крис это местечко понравилось, она никогда прежде не видела ни самой деревни, ни разбросанных вокруг ферм, больших и зажиточных, с добрым чёрным суглинком на полях, не то что глина в бледном, унылом Блавири. Юэн сказал Ну их к чёрту, вместе с их чудесной землей, какие они фермеры, так, бездельники, сидят только и наживаются на батраках; и он сказал, что скорее бы поселился в каком-нибудь городке и носил бы чёртов фартук, чем стал бы тут работать. И потом они оказались рядом с Лоренскёрком, день был по-прежнему на удивление погожий, Лоренскёрк гляделся щёголем в предполуденной суете со своим скотным рынком и типографией, где печатали еженедельную «Кинкардиншир Обсёрвер»104, люди для краткости называли её «Визгля». Он, Лоренскёрк, всегда лелеял ненависть к Стоунхейвену, и некоторые говорили, что это он должен быть столицей графства, но другие говорили, помилуй Бог столицу, если её сюда перенесут, и припоминали стишок Томаса Рифмача105, что, мол, до того, как Рим стал…
Своим величьем знаменит, Его пределы населяли Пират, разбойник, вор, бандит… «Коль так, – рек Томас, – дайте срок, Сравнится с Римом Лоренскёрк».И жители Лоренскёрка, слыша это, смеялись, а не пускали обиженную слезу, как, например, обитатели Драмлити, стоило лишний раз поддеть их часовню, и не улыбались с горькой деликатностью, как это делали в Стоунхейвене, стоило только намекнуть на нищих щёголей. Юэн сказал, это отличный городок, Лоренскёрк ему нравится, можно остановиться тут пообедать.
Так они и сделали, и было здорово есть, когда кто-то другой за тебя всё приготовил. Потом они поговорили о том, что за сегодня видели, и решили съездить в замок Эдзел106 – Смотреть там, правда, не на что, кроме груды камней, сказал Юэн, но, я уверен, тебе они понравятся.
Сказано – сделано, день, золотой и зелёный, плавно шёл своим чередом. Когда они проезжали у подножья холма Драмтохти, Юэн сказал, что летом от верескового цвета этот холм становится самым лиловым холмом во всей Шотландии; но сейчас, когда они проезжали мимо него в своей повозке, холм нависал огромным мрачным, сонным облаком, цеплявшимся за землю. В замке не было ни души, кроме них, они лазали, вскарабкивались на разваливающиеся камень за камнем руины, по углам замковых стен имелись маленькие тёмные комнаты, где в старину сидели лучники. Юэн сказал, надо полагать, эти лучники были парнями непритязательными – жить в таких вот комнатушках; и Крис рассмеялась и тут же посмотрела на него, смущённо, как бы извиняясь, и во взгляде её блеснула та отдаленность, которую посеяли в ней её книги.
Она была рада снова выйти на солнце, хотя с севера набегали облака, и Юэн сказал, что им не стоит особо разгуливаться. В замковом парке они бродили от стены к стене, разглядывая крошащиеся изображения: шары и розы, и кольца, и кронциркули107, и диких геральдических зверей без счета; Юэн сказал, хорошо, что их всех перебили. Но Крис не рассмеялась над его словами, хотя отлично знала, что эти звери никогда не существовали, в тот день чувства её были словно размыты, даже здесь она вдруг замёрзла, здесь, где высокая трава стояла, залитая солнцем, и вокруг раскидывался мёртвый парк с его мёртвыми каменным зверями, порождениями чьей-то болезненой фантазии.
Когда-то богатые, горделивые люди, беззаботные и молодые, как они сами, ходили здесь, беседовали и развлекались, и вот – их пьеса сыграна, и они ушли, после них не осталось имён или мест, по которым их помнили бы, и может быть, даже в стране мёртвых их забыли, потому что, может быть, после смерти есть ещё смерть, а потом новый выход на сцену. И она попыталась, глупая попытка, объяснить Юэну эту свою странную мысль, и он смотрел на неё, сдвинув кепку на затылок, с озадаченным видом, и неуверенно сказал Ага, он не понял, что за ерунду она несла. Тогда она рассмеялась и отвернулась от него, злясь на себя и на свою наивность; но верила же она когда-то, что не будет во всём свете ничего, что они не смогли бы понять вместе.
И дождь, который весь день держался где-то в стороне, наконец, пришёл и застал их по пути домой, нагнав возле Лоренскёрка заволакивающей всё волной, с шелестом надвигавшейся у них на глазах через поля, шолти наклонил голову против порывистого ветра и уверенной рысью бежал вперёд, в миг всё потемнело, и Юэн вдруг понял, что у Че на его двуколочке не было фонарей. Он выругался на Че и потом правил молча, и когда они выехали на длинную пустынную дорогу, ведущую мимо Фордуна, ветер усилился, уже едва не отрывая их лошадку от земли; и где-то далеко в темноте они услышали голос туманного горна, стонавшего на Тодхедском маяке. Когда двуколка свернула на двор Чибисовой Кочки, они напоминали пару до костей промокших крыс, и Че позвал их обсушиться, но они отказались и побежали в Блавири, и мокрые деревья скрипели на ветру, когда они добежали до своей двери.
Впрочем, это был последний дождь в ту весну, и недели помчались мимо Крис, как телеграфные столбы, мелькающие летним днём за окном вагона – тень и свет, и пёстрый лес, свет и тень, и протяжный гудок паровоза, сама жизнь, казалось, летит вот так же через весну, Юэн распахал всю посевную землю и сам засеял, почти не отставая от Мейнса; только с полем, засеваемым второй год подряд, Крис ему помогала, таскала зерно.
И ей нравилось, как они работали, не натужно и изнурительно, как с отцом, Юэн был быстрым и весёлым, дымка в его глазах исчезла, они, казалось Крис, стали ясными и тихо светились теперь, когда у него появился свой дом и жена. В следующие дни, когда они начали бороновать, Крис вела борону, пока он возил в телеге навоз на реповое поле, она радовалась, что эта работа не досталась ей, радовалась, что вместо этого брела за лошадьми, подоткнув юбки, с кнутом и вожжами в руке, и лошади шли и шли медленным, тяжёлым, размеренным шагом, они хорошо её знали, и она баловала их кусками хлеба с вареньем, так что Юэн, когда пришёл, чтобы самому взяться ими править, стал сердито кричать, Всё, Клайд, всё, хорош тыкаться мне мордой в карманы! Какого лешего ты там вынюхиваешь?
Потом он поехал в Стоунхейвен, и купил новую сеялку, и посеял репу; и ночью, он закончил, и распряг лошадей, и пришёл домой к ужину, он не мог найти Крис, хотя звал и звал её. Она слышала, но не отвечала, лежа в саду под буками, красивыми, зелёными, шелестящими свежей весенней листвой, неустанно шептавшимися у неё над головой, которой она зарылась в траву, лежа на земле и предаваяся своим мыслям. Маленький жучок пробежал у неё по руке, и ей было неприятно, но сейчас это не могло её потревожить, ничто не могло её потревожить, она лежала, сосредоточенная и неподвижная, потому что почувствовала в себе это.
Она не ощущала ни радости, ни боли, только оцепенение, будто бежала с Юэном по полям и налетела вдруг на огромный камень, всем телом, ногами и руками, и теперь лежала, ошеломлённая, ушибшаяся; она всё еще чувствовала стремительность бега и радостное желание наполнять упоительный воздух своим криком, Юэн бежал дальше, свободно и беззаботно, ещё не зная и не догадываясь о том, с чем столкнулась она. Дни любви, и отдыха, и глупых поцелуев, для него они могли всё ещё длиться, но никогда они уже не будут прежними для неё, мечты сбылись, и пришла пора забыть дни, принадлежавшие только им; холмы по-прежнему взбирались к закату, но её сердце никогда уже не будет взбираться вместе с ними, и, нетерпеливо дожидаясь завтрашнего дня, она знала, что эта ночь по-прежнему будет принадлежать только ей. А дальше у неё никогда уже не будет её собственных ночей, в теле её пробивалось и росло семя того наслаждения, что она посеяла с Юэном, в темноте, в тепле у неё под сердцем. И Крис Гатри потихоньку выбралась из укромного места под буками, где лежала Крис Тавендейл, и пошла рассеянным шагом в ожидающую тишину дня, Крис Тавендейл слышала, как она ушла, чтобы больше никогда не вернуться в Блавири.
Но она не сказала Юэну ни в ту ночь, ни в следующие несколько недель, трепетными глазами осматривала она с тайной заботой своё тело, выискивая приметы и знаки того, что с ней произошло. И она видела, что соски изменились и отвердели, и потом опять стали мягкими, груди, которые Юэн целовал и назвал чудом Божьим, девичьи груди были уже не девичьими, меняясь в неспешном целенаправленном ритме, сообразно высоте и длительности каждой ноты этой мелодии, живот округлялся, набухая ниже пупка, она смотрелась в зеркало и видела, что и глаза менялись, приобретая глубину и становясь совершенно незнакомыми, с проступившими в них красными огоньками и жилками.
И в безмолвии ночи, однажды, когда сыч в амбаре затих, что-то шевельнулось у неё под сердцем, шевельнулось и задвигалось дремотно, словно увидев что-то во сне; и у неё перехватило дыхание, она вскрикнула и потом лежала, не шевелясь, не будя Юэна, потому что это были её гребень и борозда, она отдала ему это незасеянное поле, а уход за всходами и жатва – её заботы, как когда-то сама она была заботой своей матери, покоясь в её теле. И она размышляла обо всём этом, странно вспомнить, когда-то её мысли о всяком таком были смутными и неясными, ведь стыдно, неприлично и низко девушке задумываться о подобных вещах, что мать когда-то носила её в виде семени, и плода, и тёмного шевеления плоти, скрытых внутри неё.
И тут спать почти совсем расхотелось, она лежала вся в своих мыслях, отвернувшись от спавшего рядом Юэна, думая о матери, совсем не как о своей собственной матери, а просто как о Джин Мёрдок, такой же, как она, женщине, которую по ночам так же сковывал страх. Долгие тёмные часы они проводили без сна из-за плода любви, сеятель которого спал, ни о чём не догадываясь; они были растениями, что стояли, тёмные и безмолвные в ночи, неподвижно, нешелохнувшись, и пчела с жужжанием залетала в них и улетала прочь, тяжёлая и осоловевшая от добытого сокровища, и назавтра прилетала снова, влекомая зудом добычи.
Так уж было заведено, перед тобой выростала стена, темница, сломать которую ты не могла, ничего нельзя было поделать, ничего, и хотя сердце твоё сбрасывало оцепенение, начиная биться быстрее, и сковывавший тебя ледяной плен растаивал, но ты всё равно не могла заснуть… Только теперь причиной была вереница слов, носившихся у тебя в голове по замкнутому кругу, беззвучных, страшившихся достичь губ, бормотание долгих часов, проведённых в холмах и в бесцельных прогулках у озёр, и великолепие книг, и безмятежность сна – бормотание мира, по-прежнему бурлившего и шумевшего за тюремными стенами, очарование которого, чистое и невыразимое, все так же царившее за дверями Блавири, глумливо передразнивал его собственный призрак, плач в ночи по тому, что было потеряно, и прошло, и закончилось.
Потом вся эта смута утихла, утро пришло, стучась в окно, она отвернулась и заснула, спала изнурённо, проснулась бледная, ходила медленными шагами, надолго задержалась в кухне. И Юэн вбежал, он в то утро торопился, первые всходы репы пробились тонкими, нежными травинками над пашней, он хотел побежать к ним. Чёрт, Крис, ты ещё не проснулась? воскликнул он, полусмеясь-полусердито, и Крис ничего не сказала и пошла обратно в молочню, Юэн пристально посмотрел ей вслед, потом напряжённо шевельнулся и пошёл за ней нерешительными шагами, Что не так? Что случилось?
Оглянувшись на него, Крис вдруг поняла, что ненавидит этого мужчину, стоящего тут с лицом, пышащим здоровьем, с ясным взглядом, каждый день глаза его становились всё яснее здесь, на этих усадьбах, которые он полюбил и о которых думал в полдень, утром и по ночам, они ему были нужны, и ещё – ухаживать за скотиной, и заботиться о лошадях, и она сама была нужна, согревать его по ночам и накрывать на стол днём. Что это ты такая хмурая? спросил он, и она заговорила, наконец, спокойно и безжизненно, Ради Бога, отстань от меня. Тебе обязательно, как старой жене, вечно таскаться за мной, куда бы я ни пошла?
Он вздрогнул, как лошадь, которую хлестнули по спине, глаза его вспыхнули тем самым дымным огнем, однако он развернулся, поворотясь к ней спиной. Ты сегодня не с той ноги встала, и вышел прочь. Она тут же пожалела о своих словах, захотелось крикнуть ему вслед, бросить ведра и побежать за ним, но тут он всё испортил, крикнув уже со двора: И надеюсь, завтрак будет готов до того, как стемнеет.
Она словно была сухим кустом дрока, а его слова – поднесённым огнём, она выбежала и догнала его на дворе, схватила за плечо и рывком развернула к себе, от неожиданности он чуть не упал. Так ты со мной разговариваешь? кричала она, Думаешь, я твоя прислуга? Это ты мой слуга, заруби себе на носу, живёшь на моем хлебе и молоке, горский голодранец!.. Она знала, что много ещё чего наговорила, но все эти слова не сохранились в её памяти, всё заволокла пелена гнева, а когда она спала, Юэн держал её за плечи и тряс Чёртова сука, ты мне это говоришь? Мне?.. в глазах у него пылала звериная ярость, потом он словно сдулся, руки его упали с её плеч. Ой, да ты же больна, тебе надо лечь!
Он оставил её стоять посреди двора, сам торопливо пошёл к амбару, она стояла как дура, слёзы гнева и раскаяния застилали глаза. И когда она пошла обратно в кухню и вышла оттуда с ведрами, Юэн, широко шагая, уходил через поля с мотыгой на плече, ещё только-только рассвело, он уходил на усадьбы, не позавтракав. Коров она доила торопливо, гнев её утихал, она спешила закончить и успеть приготовить завтрак, потому что он наверняка скоро должен был вернуться.
Так она думала; но Юэн не вернулся. Овсянка доварилась до густой, плотной массы, за поднятой оконной занавеской день становился душным и злобно красным, горячим, как разливавшийся за холмами пар; чай остыл. Сама отчаянно проголодавшаяся, она ждала, не могла спокойно присесть, бродила от очага к двери и от двери к столу; и потом заметила на самом верху буфета свисток, тот, что был обыкновенно рядом с отцом, пока тот парализованный лежал в постели, и она схватила его и бросилась бежать через двор туда, где отбрасывали свои тени скирды овса.
Прикрыв глаза от солнца ладонью, она увидела Юэна на поле с репой, размеренно и живо сгибавшегося и разгибавшегося, никто в Кинрадди лучше не управлялся с мотыгой. Её свист прозвучал громко и звонко в утреннем воздухе, пол-Кинрадди, должно быть, слышало его, но Юэн не обратил внимания. Тут её охватило какое-то отчаяние, она перестала свистеть и источно закричала Юэн, Юэн! и при её первом крике он поднял взгляд и бросил мотыгу, он прекрасно слышал её свисток, скотина этакая! Она закричала опять, он уже бежал через усадьбы к двору; когда он был ярдах в десяти108 от неё, она закричала в третий раз, срывая голос, но при этом была спокойна, гнев кипел у неё внутри, но каким-то образом она оставалась достаточно холодна.
И Юэн закричал Господи, Крис, ты совсем сдурела, что ли? Что ты орёшь, чего тебе надо? Он возвышался над ней, рассерженный, удивлённый, именно в этот момент ею овладела совершенная уверенность, она собрала все силы в голосе и в теле для ответа, готового сорваться с её губ, и для того, что последовало бы за ним. Вот это! сказала она и изо всей силы ударила его по лицу, пальцы её вспыхнули болью и тут же онемели, большой красный след расцвел на лице Юэна, пощечина эхом отдалась между амбаров Блавири.
Так она это видела и слышала, но только мгновение, в следующую секунду он, как кот, подскочил, и голова её зазвенела и задрожала, когда он дважды ударил её, она попыталась устоять на ногах, но не смогла, повалилась назад, на скирду, хватаясь за неё, в страхе уставившись на Юэна, лицо у него было безумное, он опять занёс свои кулаки. Вставай, вставай! кричал он, Чёрт тебя дери, вставай! и она понимала, что он ударит её снова, и, поднимаясь, заслонила лицо руками, пытаясь подавить рыдание в горле, хотя и слишком поздно. Сквозь дурноту она видела его перед собой, качавшегося из стороны в сторону, она не могла его разглядеть, но закричала Нет, нет! и повернулась, и побежала, спотыкаясь, по двору, вверх по склону холма, к пустоши. Дважды он окликнул её, пока она бежала, во второй раз так, что она едва не остановилась, Крис, Крис, вернись! срывающимся, как и у неё, голосом. Но она не могла остановиться, она бежала, как заяц, чудом выскочивший из затягивавшегося силка. Больше никогда, никогда, озеро, озеро! рыдала она на бегу, задыхаясь, Стоячие Камни поднялись из-за зарослей дрока глянуть ей в лицо своими неподвижными лицами.
Четверть часа, полчаса, сколько она лежала в забытьи? Воздух был всё ещё по-утреннему свеж, она вымокла от росы. Она повернулась и приподнялась, слушая, как свистят кусты дрока, и опустилась вновь.
Там, где начиналась пустошь, стоял Юэн, высматривая её, он остановился, глядя на озеро, думая о том же, о чём думала она, всё ещё не замечая её. Она вздохнула. Она так устала, словно, не разгибая спины, отработала целый день в поле, но Юэн, он всем займётся, он всё поймет и позаботится о ней.
И она крикнула, окликая его, и он подошёл.
IV Жатва
Ей казалось, что она почти не покидала ферму с того майского дня больше шести лет назад, когда Юэн пришёл, разыскивая её по раскалённо-красному, злому мареву. Она закрыла глаза и положила руку на самый большой из Стоячих Камней, его грубая поверхность обожгла ладонь холодом – пронизывающий ветер дул с холмов. Она вздрогнула при мысли о кое-чём другом, открыла глаза и огляделась; но он был там, спокойный и надёжный он стоял и смотрел на неё. Она крикнула Юэн, иди ко мне! и он подбежал; и она взяла его за руку и снова закрыла глаза, молясь с неистовым состраданием жалости к тому Юэну, чья рука лежала далеко от её руки.
Шесть лет, череда весенних дождей и поры сева, осенних жатв и новых зим с того дня, когда Юэн пришёл сюда, разыскивая её, с бледным, холодным лицом, которое зажглось теплом и радостью, когда она, наконец, окликнула его. Потом она рыдала у него на руках, устала, как же она устала, пока он нёс её вниз по склону; и гнев его совсем прошёл, он отнес её домой и потом наверх, в их постель, и похлопал её по руке и сказал Полежи, успокойся! и помчался вниз с холма.
После ей рассказали, что он в тот день сломя голову побежал прямиком на Чибисову Кочку, но тогда она этого не знала, она медленно погрузилась в сон и проснулась долгое время спустя, когда Юэн и ещё какой-то человек зашли в комнату, это был Мелдрум из Берви, доктор. Он стянул перчатки со своих длинных белых рук и глянул на неё по-куриному своим косым острым взглядом. Ну, и что это ты вытворяешь, Крис Гатри?
Не дожидаясь ответа, он ухватил её за руку, за запястье, и стал прислушиваться, опять на куриный манер наклонив голову на бок, пока Юэн с сумрачным видом пристально смотрел на него. Потом он сказал Так, так, отлично, давайте-ка ещё вас осмотрим, молодая госпожа Тавендейл.
Пока он её слушал, воткнув забавные штуки себе в уши и прижав другой их конец к её груди, она закрыла глаза, дурнота прошла, но оставалась ещё какая-то вялость, и украдкой, улыбаясь, поглядывала на Юэна. И потом доктор приложил свой стетоскоп ниже, ей было щекотно, и она знала, что он знал об этом, и потом он выпрямился И ты мне говоришь, что не догадываешься, что это было, Крис Тавендейл?
Она сказала Ох, знаю, и он сказал Но Юэн ещё не в курсе? и она мотнула головой, и они оба рассмеялись над Юэном, стоявшим и смотревшим то на неё, то на него, чёрные волосы взъерошены, она едва не убила его в то утро. И потом доктор Мелдрум пожал ему руку, Ты скоро станешь отцом, хозяин Блавири, что думаешь об этом? Ладно, иди-ка, сделай мне чашечку чаю, пока мы с Крис побеседуем о кое-каких интимных деталях – тебе тут нечего стоять, со стариком ей ничего не грозит, хотя она и красотка.
Всё это он говорил так легко и просто, будто заказывал банку молока, Юэн судорожно вдохнул, и хотел было что-то сказать, и не мог, но на лице его светилось счастье, когда он развернулся и сбежал вниз по лестнице. Они слышали, как он внизу запел, и старый Мелдрум наклонил голову на сторону и прислушался, Чёрт, хорошо ему распевать, а, Крис? Но ты ещё сама запоёшь, когда этот ребеночек родится на свет. Ладно, давай посмотрим, всё ли у нас как следует.
Все было как следует. Закончив, он взял её за плечо и слегка встряхнул. Ну что, Крис Гатри, отличное, здоровое, красивое тело, как у коровы или как у розы. Проблем не будет, бояться тебе нечего. Однако береги себя, ешь овощи, но с Юэном будь приветлива, насколько со временем сможешь. Это и ему на пользу, и тебе. Она понимающе кивнула в ответ, и он ещё раз встряхнул её, и пошёл вниз к Юэну, и выпил чаю, который приготовил Юэн, если, конечно, это был чай, в чём можно было усомниться, понюхав потом их чашки.
Юэн всё знал, Мелдрум всё знал, было такое чувство, будто берег, о котором она мечтала, вдруг стал проваливаться под её ногами, наводнение и шторм готовы были разразиться, и ослепить, и поглотить её. Однако ничего такого не произошло, только овёс набирал силу, и чибисы кричали, наступало лето, с каждым утром оно всё приближалось с распущенными волосами, роса оседала в сплетающихся клубах тумана на буйных хлебах, густо покрывавших ухоженные Юэновы поля. Бояться было нечего и делать – особо тоже, главной её заботой стало уговаривать Юэна не волноваться, она не кукла, она будет в порядке, как стельная корова, хотя она и уповает на Бога, что не стала похожа на корову с виду. И Юэн говорил, Ты выглядишь чудесно, красивее, чем когда бы то ни было, произнося это с торжественной серьёзностью, действительно веря в свои слова, и она радовалась, поглядывая на себя в высокое зеркало, когда оставалась одна, неспеша оглядывая эту гладкую округлость живота и бёдер под платьем, к счастью, никогда у неё в фигуре не было тех изъянов, с которыми некоторым приходилось жить, и как же они мучились.
Ей нравилось быть собой, такой же, как прежде, не делая различия, занимаясь стряпней, выпекая хлеб и бегая на усадьбы отнести Юэну завтрак пораньше, он кричал Не беги! и она кричала Не болтай ерунды! и подбегала к нему, и опускалась подле него между длинными картофельными грядками, которые он мотыжил, она, ботва, разрасталась, низкая, широкая и кустистая, в смысле картошки год обещал быть урожайным. И пока он сидел и завтракал, она сворачивала его пиджак, как подушку себе под голову, и валилась на спину, раскинув руки на солнышке, и несколько минут просто отдыхала, слушая, как Юэн говорил про овёс и погоду, а погода стояла прекрасная, люди говорили, долго она не продержится, два последних месяца отлично на пару потрудились, но скоро этой слаженности должен прийти конец.
Он говорил это в конце июня, и вся мрачная Долина хмуро смотрела на небо в уверенности, что там затевалась какая-то каверза. Ибо дождь, который был так нужен, лил только по ночам, точно в меру, не больше, будто умелая рука поливала землю из лейки, а днем стояла чудесная солнечная погода, лучше нельзя было и желать; однако не так уж устроен мир, чтобы эта благодать долго продержалась. И Крис говорила мечтательно Может, всё вокруг меняется к лучшему, и Юэн отвечал Не так страшен чёрт, взгляд его был устремлен вдаль, мрачный и сосредоточенный, хлеб и земля были у него в плоти и в крови, и она смотрела в его лицо и видела довольство, и хотя не было там ревности, внимания или особой заботливости, но всё же находилось и для неё место в его глазах, рядом с хлебами и землей. И она закрывала глаза под слепящим солнцем, в зелёном, остром, крепком и сладостном запахе поднимающейся картофельной ботвы, и погружалась порой в дрёму, и просыпалась, измождённая солнцем, и Юэн работал немного поодаль, стараясь не брякать мотыгой, чтобы не разбудить её.
Она решила, что рожать будет в комнате, которая когда-то была её. И она вычистила и выскоблила её так, что та опять заблестела, и вынесла матрас с кровати и повесила проветриться в саду между скамейками, укрытыми густой листвой. Небо было едва видно, если посмотреть наверх, стоя под этим малахитовым шепчущим куполом; и пока она так смотрела, пришёл Длинный Роб с Мельницы подвести счета с Юэном, он увидел Крис и подошёл, облокотился на изгородь, без шапки, длинный, как обычно, с большими усами и голубовато-серыми, как сталь, глазами.
И он сорвал веточку жимолости и зажал её в зубах. Должно, сын будет, а, Крис? И когда тебе срок рожать? Она сказала Думаю, в конце сентября – начале октября, и Роб покачал головой – не лучшая пора для младенцев, хотя за её младенцев можно было не волноваться. И он засмеялся, стоя, облокотившись на ограду, вспомнив о чём-то, и он рассказал Крис, что ему припомнилось – его собственная мать, жена крофтера в Рииске. Она родила двенадцать детей за шестнадцать лет, девять померли, Роб был старший, к тому же пацан, и он видел, как появлялся на свет младший из его братьев. Видел?! Да я помогал, ты представь только, Крис, девонька! И она представила, и её передернуло, и Роб сказал Что-то я сглупил, конечно, о таком рассказывать. Но ты ведь в порядке, да, Крис?
И наверняка, по пути домой он поделился с встречными новостями из Блавири; и вскоре Кинрадди знал больше, чем сама Крис. В тихие вечерние часы люди начали болтаться возле фермы, и только по неотёсанности своей, а не из-за чего-то другого, пока препирались с Юэном о том или о сём, искоса рассматривали Крис, а потом спешили домой рассказать, что всё так и есть, Точно, скоро в Блавири будет целое семейство, Крис-то, должно быть, с первого раза понесла. Но были и те, кто знал больше остальных, Матч и Манро, и по округе пошёл слух, что понесла она задолго до свадьбы, и Юэн женился на этой девке, только когда она припугнула его судом. Кинрадди тщательно пережёвывал эту историю, лакомую и аппетитную, и потихоньку сплетня пробралась в Блавири, Крис не могла вспомнить, от кого она её услышала. Но она услышала, и Юэн услышал и поклялся, что пойдёт и так надерёт Матчу и Манро задницы, что присесть на них они смогут только в своих самых сладких мечтах. И в приступе гнева он выскочил из дому, но Крис догнала его и удержала, не надо делать глупостей, скандал только убедит людей, что всё, действительно, так и было; и если им приятнее так думать, то пусть себе думают!
А потом Крис стало казаться, будто её мир на холме Блавири начал обступать её всё теснее и теснее, и эта жизнь, которую она носила в себе, шевелилась теперь всё чаще и чаще, первое время она медленно ворочалась у неё под сердцем, а теперь вдруг принималась дёргаться, иной раз минуту подряд, так, что она садилась и, закрыв глаза, судорожно ловила воздух. Дни, казалось, сжимались всё плотнее и плотнее вокруг неё и дома, Уилл в своей Аргентине стал какой-то призрачной фигурой из ночных снов, Абердиншир был где-то далеко, ни единого живого существа, ни малейшего движения, кроме теней при свете солнца и по ночам вне круга холмов и лесов, что были видны ей из Блавири. Потом грёзы находили на неё и уходили прочь, но пока владели ею, казались глупыми, утомительными и непонятными, она не могла от них избавиться, они должны были обветшать и растаять своим собственным неспешным чередом.
Однажды вечером она вдруг не смогла заставить себя прикоснуться к коровам, Юэну пришлось самому их подоить, он был весьма озадачен и не знал, как подступиться, но она ничего не могла поделать, хотя на следующее утро смеялась над собой, что такого страшного в дойке? Потом наступил день, когда овец Че Страхана заперли в загонах и начали холостить ягнят, и она едва не свихнулась, пока это продолжалось: тонкое блеяние, подымавшееся бесконечным стенанием, мужчины с их трубками и ножами, и кровь, лившаяся на ярком солнце. Все смешалось в одну картину и навалилось на неё под звуки этого блеяния, и она, наконец, спряталась в молочне, единственном месте, куда не проникал этот звук.
И ещё одной причудой, причем она длилась дольше иных, был страх, что все звуки исчезнут, страх, наваливавшийся по ночам, когда повисала мёртвая тишина, Юэн спал, подложив руку под голову, как иногда за ним водилось, беззвучно, пока ей не начинало казаться, что он умер, и она трясла его, он сонно открывал глаза и спрашивал Что такое? Я стащил с тебя одеяло? и она говорила Да, стесняясь признаться ему в своих страхах.
Однако дни казались ей тогда вполне счастливыми, квохтание и кудахтание кур на дворе, звук косилки, которую Юэн водил взад-вперёд по сенокосному полю, мычание телят, одолеваемых мухами. Ржание Клайд, завидевшей проходящего мимо жеребца. Только ночь была временем страхов, когда она просыпалась и вокруг царила та самая тишина; но даже самой тихой ночью, если она прислушивалась как следует, было слышно порывистое шелестение листьев на берёзе за окном, успокаивавшее её, утешавшее её, она сама не знала почему, будто бы сок, переполнявший толстые ветви и тонкие веточки, был той же кровью, что переполняла новую жизнь у неё под пупком, будто бы приближавшийся сквозь череду месяцев день ей предстояло разделить с той, чей шёпот доносился снаружи, из темноты.
Но, Боже, как же долго ещё было ждать! Ей уже едва ли не хотелось, чтобы они с Юэном переспали до пасторского благословения, как Матч везде про них рассказывал, малыш уже родился бы к этому времени, а не был бы до сих пор на подходе, всё ещё ожидая жатвы, копнения и складывания стогов. И всё же он был с ней, тёплый, надёжно защищённый, он видел вместе с ней рост и вызревание осенних хлебов, жёлтых и обильных, и полную луну в пору осеннего равноденствия, так рано наступившего в этом году, красную луну, скособочившуюся к краю земли, видели они, ложась в постель, и такое было чувство, словно иная земля, иной мир висел там, в тишине неба.
Однажды вечером, в середине августа, только они сели за стол, дверь распахнулась, и в дом ворвался Че Страхан с газетой в руке, взволнованный до крайности, Крис слушала вполуха, война, Британия объявила войну Германии. Но Крис было всё равно, и Юэну тоже, он думал о своём хозяйстве, где непогода могла всё погубить; так что Че убрался со своей газетой, и потом, хотя изредка и вспоминая про неё, Крис не уделяла войне никакого внимания, как Юэн сказал, всегда найдутся тупоголовые черти, готовые повоевать из-за того или этого; и Господи! да пусть они дерутся между собой до посинения, всё, что его заботило – не поднимется ли овёс на поле, засеянном после пара, чуть быстрее, его уже в пору жать, а стебли все ещё такие коротенькие, что сердце кровью обливается.
И он уходил из дому на рассвете, шёл на поле, засеянное после пара, и лазил там, осматривая гребень за гребнем, будто упрашивая овсяные стебли расти шибче по ночам, чтобы порадовать его утром. Ребёнок со своей игрушкой, думала Крис, и смеялась, глядя на него; и потом, когда она всё ещё наблюдала за Юэном, под сердцем у неё шевельнулось, она была матерью с ребенком, как у Юэна был этот овёс, так у неё было его семя, распускавшееся и вызревавшее, растущее ради грядущей жатвы.
Овес созрел первым. Взад-вперёд по полю на своей новенькой жатке-сноповязалке, Клайд и Бесс по обеим сторонам оглобли, ездил Юэн; и колосья овса склонялись и падали, сражённые мотовилом, и подхватывались грабельными зубцами, и скручивались, и связывались, и выбрасывались. Вверх-вниз вихрем летали руки мотовила, и отличная погода для жатвы пришла в Кинрадди, хотя в Ди лил дождь, говорили люди, и в Форфаре год выдался сырой. Поле за полем проезжал Юэн, Крис ещё могла принести ему обед, пока он работал, но ходила она теперь медленно, осторожно и медленно, и он спрыгивал с жатки, и бежал ей навстречу, и усаживал её в тени какой-нибудь копны, пока сам ел стоя, взгляд как всегда обращён на поля и на небо, до конца жатвы было ещё много работы.
Однако жатва закончилась, к концу сентября, и на следующий же день разразился ливень, Крис видела, как подступал дождь и как уходило яркое лето, и копны стояли в полях, тяжёлые и высокие. И тут Крис почувствовала тошноту, страшная боль наскочила на неё и вцепилась ей в грудь, в бёдра, она закричала Юэн! и чуть не упала, и он кинулся к ней. Они смотрели друг на друга, слыша, как барабанит дождь, и потом опять и опять боль пронзила Крис раскалённым мечом, и она сжала зубы и стряхнула с себя руки Юэна, она знала, что ей надо было делать. Это, может, ещё не скоро, но ты сбегай к Че, пусть привезёт доктора и сестру. Пусть он, Че, привезёт сестру из Берви.
Юэн стоял и смотрел, и на его лице одно выражение сменялось другим, она улыбнулась ему, хотя та боль, что пронзала её мечом, была как ничто109 перед пришедшими ей на смену железными крюками, что терзали её тело, ржавыми, мучительно медленными и тупыми. Она подставила ему лицо для поцелуя, по-прежнему сжимая зубы, и сказала Я в порядке, но ты всё же поторопись! и потом смотрела, как он бежал по дороге к Кочке. Потом, вся белая, с мутящимся от боли сознанием, стала она ходить взад-вперёд по кухне, она помнила, что так надо делать, чтобы роды скорее начались, всё остальное было готово и ждало в комнате наверху. И немного спустя боль затихла и отступила, но Крис знала, что та скоро вернется.
Она наполнила грелку и заспешила вверх по лестнице положить грелку в кровать, едва не бегом, опасаясь, как бы боль не вернулась в середине пути и не застала её врасплох. Но боль затаилась, Крис разгладила простыни, вытащила прорезиненную простыню, которую купила заранее, и привязала её к кровати, надежно и прочно, и установила большой таз на коврик возле окна, и задумалась, что ещё могло понадобиться. Потом она увидела своё лицо в зеркале, раскрасневшееся и ясное, и горящие глаза; и неожиданно ей подумалось, как странно выйдет, если она умрёт, подобно многим женщинам, умиравшим при родах, она чувствовала себя хорошо и была полна сил, они чувствовали то же самое, странно вообразить, что когда-нибудь её лицо может стать мёртвым и неподвижным, это лицо, на которое она сейчас смотрела, это не могло быть её лицо, это всё ещё было лицо совсем юной девушки.
В окне показался бегущий обратно Юэн, и когда она спустилась по лестнице, чтобы встретить его, боль навалилась вновь, ей пришлось сесть. Но сидеть было глупо, так боль продлилась бы только дольше, она заставила себя встать и пошла обратно в кухню, Юэн стоял в дверях, вместо лица белое пятно и ничего больше, пока она не напрягла взгляд и не всмотрелась в него как следует. Он всё время повторял Крис, иди ляг! и она открыла рот и, задыхаясь, хотела сказать ему, что с ней всё в порядке; и вместо этого вдруг услышала, как принялась без остановки материть его, ужасными словами, она даже не догадывалась, что знает такие, они мучительно рвались с её губ, пока она, спотыкаясь, ходила взад-вперёд, всё лучше, чем кричать, женщины кричат, но она не станет.
И потом ей опять полегчало, кухня выровнялась, и она села, Юэн возник из своего размытого пятна и сделал ей чаю. Что-то продолжало тревожить её, что он будет есть на обед? Она не могла вспомнить, что хотела приготовить, и сдалась, её мучители вновь были рядом. Свари себе яйцо, Юэн! задыхаясь, сказала она, и он не понял, он думал, ей было что-то нужно, Что сварить? И тут иступлённое раздражение нашло на нее, Да башку свою свари, если хочешь! и она с трудом поднялась на ноги, часы на каминной полке расширялись и сжимались, циферблат расплывалася и опять обретал резкость, пока она стояла. И вдруг накатила уверенность, она закричала Юэн, помоги мне подняться в комнату, ибо поняла, что время её пришло.
Что было потом, она не знала, откуда-то появилось чистое полотно, и она поняла, что была голая, совсем, кроме одного чулка, он не слезал, она сидела на краю кровати и пыталась снять его, Юэн пытался помочь, это было так смешно, что она захихикала, несмотря на боль. И потом она увидела лицо Юэна, оно повзрослело, превратившись в лицо старика, теперь ей надо было лечь и выпроводить его из комнаты. Она вскрикнула А как же огонь, Юэн, дров же нет, беги наруби скорей, и когда он вышел, она, наконец, могла думать только о себе и своей агонии; и она закусила простыни, замоталась в тугой кокон, боль, казалось, на мгновение ушла, может быть, она задушила ребенка, ей было уже всё равно, она не могла этого больше выносить, это длилось не часы и не дни, казалось, мучения длятся недели, она видела, как комната потемнела, осветилась и пришла ночь, Юэн и отец истерзали её тело, и Уилл был мёртв, они сперва запытали его.
Она закричала Уилл! и открыла глаза, проспав час. В комнате был доктор и сестра из Берви, он подошёл к ней, старый Мелдрум, Ну-с, Крис, девонька, как ты себя чувствуешь? В такой панике за нами примчались, мы скорее сюда, а ты, оказывается, лежишь и спишь, как ягненочек! Это миссис Огильви, ты про неё слышала.
Крис попыталась что-то сказать и смогла, тело её было, как раскалённая печь, но она смогла произнести несколько слов, вышло неразборчиво, и она попыталась ещё раз. И миссис Огильви похлопала её и сказала Оставь, не тревожься. Как ты чувствуешь, всё идет хорошо? Тут опять подошёл доктор Мелдрум, Ладно, давай посмотрим; и Крис замерла на краю ослепительно сиявшей чаши боли, пока они осматривали, и ощупывали, и расправляли нечто чужое и белое, это было её собственное тело, вспомнила она. Мелдрум сказал Отлично, отлично, теперь уже не долго, я подожду внизу, и вышел и закрыл дверь, он терпеть не мог роды. Миссис Огильви присела и в следущий миг вновь вскочила, Не надо этого делать, миссис Тавендейл, не зажимайтесь! Расслабьтесь, и всё пойдет легко, надо захотеть, чтобы это началось, вот, смелая девочка!
Крис старалась, это была пытка, зверь отникал от её грудей, скрёбся, и рвал, и вновь возвращался, и это был не зверь, добела раскалённые щипцы рвали её на части. Раздираемая нещадно, она закусила губы, кровь на языке, и она больше не могла кусать, тут она услышала собственный крик, потом ещё один. И потом по лестнице затопали ноги, комната вздыбилась и опала, руки шарили по всему её телу, держали её, терзали её, она опять закричала, пронзительно, глубоко, крик угас до вздоха, крик и вздох, с которыми молодой Юэн Тавендейл пришёл в этот мир в фермерском доме Блавири.
Чтобы всё так быстро прошло, да она просто счастливица, говорили люди, родить ребенка за одно утро, всего лишь; когда Юэн родился, было двенадцать. Некоторым, говорила миссис Огильви, приходилось молотить от рассвета до заката и потом всю ночь до следующего дня, и Крис лежала и кивала, и говорила Да, я знаю, и она крепко заснула, без снов. И проснувшись, обнаружила, что её помыли и вытерли насухо, на ней была новая ночная сорочка, миссис Огильви вязала что-то, сидя рядом с кроватью, и больше – ничего, ох! она не могла проспать, не зная, что… Она прошептала, испуганно, Мой ребенок? и миссис Огильви шепнула Рядом с тобой, не задави, и Крис повернула голову и увидела подле себя лицо, такое маленькое, будто вырезанное из яблока, близко, совершенное и крошечное, с пухом чёрных волос и синевой удлинённых век, и со ртом Юэна и её носом, и она чуть не вскрикнула Маленький мой!
Так она лежала и смотрела на него, и опять чуть не вскрикнула, и протянула руку, сильную и быструю, хотя и тяжёлую, и её пальцы скользнули под его скрученными пеленками, тельце, такое маленькое и теплое, как у кошки, с сердцем, бьющимся ровно и спокойно. И ребёнок открыл глаза, и вскинул взгляд на неё, и зевнул, и она увидела язык, маленькая красная рыбка в маленьком красном ротике; и голубоватые веки опустились вновь, и молодой Юэн Тавендейл уже спал.
Сладко было лежать рядом с ним, пока час сменялся часом, сама то и дело проваливаясь в сон и просыпаясь, чтобы посмотреть на него, вовсе он был не страшненький, как она думала, а прелестный, идеальный. И потом он зашевелился и захныкал, беспокойный, и руки миссис Огильви взяли его из кроватки, и веки его дрогнули, и он посмотрел на неё, Крис видела, и открыл рот, и запищал, как котёнок. И миссис Огильви сказала Вот мы и проголодались, малыш, наконец, оказался на руках у Крис, и она обняла его, прижав к себе, всего разок, и приложила к груди.
Слепой маленький рот прижался к коже, чмокая и жадно хлюпая, он разочарованно взвыл, маленькие ручки впились в неё. Потом его губы нашли сосок, было больно и одновременно не больно, казалось, будто он высасывал жизнь из её тела, и ничто не могло бы сравниться с такой смертью, он был для неё самым близким, ближе, чем был когда-то отец, ближе даже, чем мог стать любой её следующий ребенок. И она рассматривала его и целовала его чёрные волосики, всё ещё мокрые от тяжких родовых трудов; и посмотрела на глаза, что глядели пристально и так неотрывно, пока голодные губы прижимались к её груди. И, наконец, он насытился, потом появился Юэн, он приходил до этого, пока она спала, и наклонился, и поцеловал её, и она вскрикнула Осторожно, ребёнок! и он сказал Ради Бога, я что, могу забыть? И вытер испарину со лба, бедый Юэн!
Через неделю миссис Огильви уехала, и Крис чувствовала себя настолько хорошо, что уже поднялась и хлопотала по дому, глупо было лежать, утомительно и никчемно, когда она чувствовала себя такой здоровой. Так что она сошла со своим малышом вниз, в кухню и в сияние октябрьского солнца, в перешёптывание и приглушённые пересуды о войне, что так взволновала Че Страхана.
Ибо теперь только и было разговоров, что о войне, не просто пустой болтовни, каждый, кто приходил посмотреть на молодого Юэна, рано или поздно заводил о ней речь. Че пришёл, и поглядел на молодого Юэна, и пощекотал ему пальчики на ноге, и сказал Ага, приятель! И заявил, что они с Юэном сотворили прекрасного ребятёнка, может статься, каждому мужчине придётся повоевать за своего ребенка и за жену, прежде чем закончится эта война; и он сказал, что германцы совсем взбесились, чистые дьяволы, что они насиловали женщин и разбивали головы ребятишкам по всей Бельгии, подлинный ад там творился. И Юэн спросил Ну, и кто победит? и Че сказал, если германцы, то конец всему, и миру, и прогрессу, навсегда, не будет покоя во всем мире до тех пор, пока пруссаков, это были такие германцы в здоровенных шлемах с пиками наверху, ужасные разбойники, хуже не сыскать, не побьют и не загонят обратно в преисподнюю, откуда они явились. Но Юэн только зевнул и сказал А, к черту их, вместе с их преисподней! Че, ты едешь утром на рынок?
Ибо ему не было дела до войны, Юэну; но и на рынке оказалось не лучше, все говорили только о войне и ни о чём другом, там были Манро из Каддистуна и Матч, они порядком поднабрались, оба, и божились, что записались бы на фронт этим же утром, будь они помоложе, вот ей-богу. Это, конечно, был просто пьяный треп, но на следующий день старшина артели из Апперхилла, Джеймс Лесли его звали, тот, что стал старшиной на смену Юэну, поехал в Абердин и записался в полк Гордонских горцев, он был первым в Кинрадди, кто ушёл на войну, и погиб он очень скоро. Впрочем, люди сочли его обыкновенным дурнем, который показушничал и просто-напросто отлынивал от работы, какой смысл суетиться, когда война, глядишь, со дня на день кончится. Ведь газеты в один голос твердили, что она точно скоро кончится, и были в своих статьях свирепы до крайности, Слышь, приятель, а среди этих редакторов водятся суровые парни, доберись они до германцев, тех бы только чудо Господне спасло! И люди качали головами и соглашались, что парням из газет лучше под горячую руку не попадаться.
Однако германцев это всё не пронимало, возможно, они не читали газет, говорил Длинный Роб с Мельницы; они всё продолжали насиловать женщин и выпускать кишки детям, пока Че Страхан однажды вечером не заявился в Блавири с газетой в руке и с пылающим лицом, и не закричал, что он сам, к примеру говоря, хочет записаться в армию, старый Синклер как-нибудь позаботится о Кочке и о Кёрсти. И Юэн закричал на него, Да полно брехать, приятель, ты ведь это не всерьёз! но Че закричал в ответ Всерьёз, едрить твою! И он в самом деле собрался и уехал, в субботу на Чибисову Кочку пришло письмо, в котором сообщалось, что он записался в Северный Горский полк и что его отправили в Перт.
Тут в Кинрадди поднялся такой шум и переполох, каких давненько не бывало, сахар мигом вздорожал, да ещё как, и Крис накупила у бакалейщика столько, сколько смогла, и припрятала в амбаре. Потом Юэн услышал какие-то занятные слухи насчёт проподведи, которую Преподобный Гиббон прочёл в прошлое воскресенье, и хотя церковь он на дух не переносил, однако же нарушил свой обычай и в следующий воскресный день надел лучший костюм и пошёл на службу в кирку.
Там собралась целая толпа, как Юэн услышал, больше, чем в прошлое воскресенье, и все ловили каждое слово, произносимое Преподобным Гиббоном. Он казался крупнее и ещё больше, чем обычно, походил на быка, подумал Юэн, когда пастор взобрался на кафедру, и пока он выдавал гимн с молитвой, ничего необычного не происходило. Но потом он выбрал стих из Библии для чтения, Юэн не мог вспомнить, откуда это было, про мерзость вавилонскую, они там, у себя в Вавилоне, были те еще грешники. И пастор сказал, что Бог посылал германцев как бич и чуму на этот мир за грехи его, что низость и похоть овладели миром, что гнев Божий разразился в сии времена Аттилы110. Как долго будет он бушевать, каких глубин боли достигнет посланное им наказание – ведомо только Богу и Его Гневу. Но, очистившись кровью и огнем, народы смогут восстать обновлёнными, и не последней будет Шотландия с её древней здравостью и смирением, дабы вновь направить стопы свои на путь благодати.
И как только он дошёл до этого места, старый Синклер из Недерхилла вскочил, вся кирка обернулась на него, и надел шляпу, и повернулся спиной к кафедре, и вышел, чинно, медленно шагая вдоль прохода, не хватало ему слушать этого остолопа, защищавшего германских ублюдков и какого-то своего дружка, которого он величает Аттилой. Едва он поднялся, как Манро встал следом, потом Каддистун, и они тоже нахлобучили шляпы; и Эллисон привстал было, но жена дёрнула его обратно, вид у него был дурацкий, как у полупридушенного индюка, Элла Уайт не позволила бы ему выставлять себя дураком из-за какой-то дурацкой войны, в которую всё ввязались. Но пастор побагровел, потом побелел и стал запинаться, увидев, что люди расходятся; и проповедь его сошла на нет, он быстренько её закончил и протараторил благословение так, будто произносил проклятие. Когда он вышел из кирки, снаружи, на церковном дворе собрался кое-какой народ, намереваясь двинуть ему как следует по уху, но старейшины были тут как тут, и они оттеснили буянов, и мистер Гиббон протиснулся сквозь толчею, как беременная лесная ласка, и убрался в Пасторский Дом, и повесил на калитку замок.
Но Юэну что так, что эдак – всё было едино, как он сказал Крис. Может, пастор был прав со своими Вавилонами и блудниками, а может, и нет, и он мог распускать нюни по поводу Аттилы хоть каждый вечер на неделе, зато в Блавири весь урожай убран, вот это, действительно, важно. И Крис сказала Да, какая-то ерунда с этой войной, правда, Юэн? и пощекотала молодого Юэна, лежавшего у неё на коленях. И он засмеялся и брыкнул ножками, и его отец сел рядом, и очень серьёзно посмотрел на него, и сказал, что это просто чудо, Ты видела, Крис, он на меня посмотрел?
Короче говоря, всеобщее волнение их не задело, и в Блавири жизнь шла мирно и радостно, хотя после отъезда Че Страхана Кинрадди был уже не тот. Кёрсти заглянула как-то в гости и рыдала, сидя в кухне рядом с детской кроваткой, Крис сделала ей чаю, но Кёрсти была безутешна. Она говорила, что знала точно, Че уже не вернётся, он был так зол на германцев, что наверняка на фронте помчится впереди всех и будет убивать, убивать, пока сам не сгинет. Крис сказала А, может, они и не такие ужасные, эти германцы, как газеты про них пишут, и при этих словах Кёрсти Страхан вскочила А, да ты, никак, тоже чёртова прогерманка? Что-то много вас развелось в Кинрадди. Крис смотрела на неё, изумленно, а Кёрсти Страхан выбежала прочь, по-прежнему рыдая, и потом много недель подряд она не показывалась, может, ей было стыдно, что она так сорвалась.
Впрочем, было ей стыдно или нет, сказать трудно, но вот насчет Преподобного Гиббона никаких сомнений не осталось. Ибо в следующий воскресный день, когда огромная толпа людей опять пришла в кирку послушать, как он проповедует, им была выдана добрая порция патриотизма самой высшей пробы, пастор клеймил Кайзера Антихристом и кричал, что до тех пор, пока эту мерзость и зло не сметут с лица земли, не будет ни мира, ни прогресса. И потом он завёл гимн, Вперёд, Христово воинство, и его мощный бычий голос заглушал всех, он стал чистым патриотом и, похоже, понял, что германцы были действительно плохими парнями. Но Длинный Роб с Мельницы, услышав эту историю, сказал, что пастор, скорее всего, понял, что шансы потерять кирку и приходские сборы не стоят никаких германцев, сколько бы их ни народилось на свет.
Ибо, и это стало поводом для скандала на всю Долину, невозможно было в это поверить, смешно сказать, Длинный Роб с Мельницы не одобрял войну. Он говорил, что все это было чёртовой бессмыслицей, всех, кто хотел сражаться, Членов Парламента, и банкиров, и редакторов, и истеричных фанатиков, всех надо было согнать на какое-нибудь поле, да так, чтоб грязи по колено, запереть там и заставить вспарывать друг другу животы вилами, не великая была бы потеря для мира, а приличным людям – отличное зрелище, залюбуешься. Но когда люди при мозгах лезут в эту кучу-малу и начинают завывать на все лады про Короля и страну – это уже чистая истерика; а что до вторжения в Бельгию, так Бельгия получила то, что заслужила, как насчет Конго и того, что ваши бельгийцы там вытворяли? И речь не о том, что германцы хорошие, все они одним дёгтем мазаны.
Но, хотя люди в основном не были настолько безголовыми патриотами, как Че Страхан, однако им не нравилось, когда над ним этак вот насмехались, все догадывались, что Длинный Роб не стал бы так завираться, длинный, долговязый этот детина, если бы сам не был прогерманцем, как это называлось в газетах. Ибо все газеты тогда пестрели прогерманцами, то бишь британцами, которые считали, что германские сволочи были правы; и в Англии люди шли и били им окна, так возмущала их низость этих прогерманцев. Правда, окнам Роба мало что угрожало, никто особо не горел желанием связываться с этим парнем, кроме Че Страхана, который в это время проходил боевую выучку в Перте.
В общем, вся эта свара вполне могла улечься, так-то к Робу относились хорошо, а на его бредни просто не следовало обращать внимания, если бы в дело не влез Преподобный Гиббон, выступив с проповедью о подлых предателях; и он долго говорил о какой-то потаскушке по имени Иаиль111, которая была полной дурой, хотя и весьма праведной, и прикончила парня по имени Сисара, которого невзлюбила за то, что он был немилосерден с евреями. И Преподобный Гиббон гремел с кафедры про то, какой она была замечательной, какой патриоткой и светом Израиля, и что мы должны поступить так же, этаким же манером, ибо прямо здесь, посреди нас есть предатели, вставшие на сторону Антихриста, позор Кинрадди, что дошло до такого!
Люди выслушали проповедь и пришли в крайнее возбуждение, и после обеда в тот воскресный день собралась толпа парней, некоторые из Кинрадди, но по большей части из других мест, правда, был там новый старшина артели из Апперхилла, страшный патриот, такой же, как сам Гордон, и они все пошли к Мельнице, и там был Длинный Роб, сидевший на улице у двери, куривший трубку и читавший свою книжку, подлый вздор про Бога и про Бог знает что ещё. И апперхилльский старшина закричал Вон он, Кайзеров дружок, макнём ублюдка! и вся толпа кинулась на Роба и схватила его, Роб подумал, что это какая-то шутка, и засмеялся при виде них, откладывая свою книжицу. Но парни быстро дали ему понять, что намерения у них были вполне серьезные, всех просто трясло от проповеди и от Длинного Роба, этого друга Антихриста, и они потащили Роба к мельничному желобу, где вода искрилась и бурлила после доброго разлива в горах.
Тут, наконец, Роб понял, что их слова не собирались расходиться с делами, и рассказывали, что он дико заорал, причём это были не проклятья и не вопли, а и то и другое сразу; и пока они его волокли, он задрал ногу, крайне неделикатно, и саданул старшине апперхильской артели прямо по чувствительному месту, и он, старшина апперхильской артели, завизжал, как здоровенная свинья на вилах; и Боже мой! все хохотали до упаду, слыша про это. Ну, а дальше случилось так, что Роб высвободил руку и с такой силой двинул парню подле себя, здоровенному мужичине с Мейнса, по уху, что тот рухнул как подкошенный; и тут Роб вырвался и побежал, остальные гнались за ним по пятам, к дому. Однако Роб бегал довольно хорошо, и порядком опередил всю свору, и заскочил внутрь, и закрылся на засов.
Потом они немного покидали камни и попытались высадить дверь плечами, уже почти что досадуя на себя за весь этот шум, который они подняли, и, возможно, догадываясь, что в понедельник будут чувствовать себя дураками; и, может, через минуту другую они бы и разошлись по домам, если бы здоровенный мужик с Мейнса, тот, которого Роб свалил наповал ударом в ухо, не поднялся, пошатываясь, на ноги и не подобрал огромный камень; и трах! через кухонное окно камень с грохотом и осколками влетел в дом!
В следующий миг дверь распахнулась настежь, все обернулись и посмотрели, и на пороге стоял Длинный Роб с ружьем в руке и совершенно серым от ярости лицом. Кто-то крикнул Но-но, парень, полегче, брось ружье! однако все попятились. И Роб крикнул Ну, давайте, бейте мне окна, ну что ж вы, мрази? и он вскинул ружье на ближайшего парня и пальнул. Дробь пропела у парня рядом с головой, и тот вдруг понял, что с него войны достаточно, повернулся и кинулся бежать, как кролик; и другие бросились врассыпную и тоже побежали, а Длинный Роб бежал за ними, и ружье его гремело бах! снова и снова, по всему Кинрадди было слышно.
Люди повыскакивали из домов, все решили, что германцы высадили десант и уже вовсю грабят Мирнс; в Блавири Крис, пробежав через гумно, прикрыла глаза ладонью и оглядывала деревню и, наконец, увидала их, бегущие фигурки, издали казавшиеся жучками, они разлетались, улепётывая в разные стороны от Мельницы. И за ними бежала другая фигурка, то и дело останавливавшаяся, и при каждой её остановке в воздухе возникало небольшое облачко дыма, и потом доносился грохот ружья. Опускался легкий туман, и он заволок поле боя, и нападавшее воинство мчалось сквозь него, обращённое в постыдное бегство, Крис видела, как они исчезали в сгущавшейся хмари, и как Длинный Роб, продолжая постреливать, преследовал их, скользя по полю в стремительном беге.
Таким был итог проповеди Преподобного Гиббона, на следующий день Кинрадди бурлил, обсуждая новость, разговоров только и было про штурм Мельницы и про то, как Роб гонялся за наскочившими на него парнями, иные потом с неделю не могли присесть, так щедро их зады были нашпигованы дробью. И некоторые говорили, что Длинный Роб хам и скотина, если ему приспичило повоевать, как в этот раз при Мельнице, то пусть отправлялся бы во Францию и воевал; но другие, хотя этих было меньшинство, среди них Крис и Юэн, любили Длинного Роба и были на его стороне, и говорили, что скверно это для Шотландии, если её патриоты всегда улепетывают так, как они улепётывали при Мельнице. Это всё было в воскресенье, а в среду случилось новое происшествие, и Бог знает, чем бы оно закончилось, не вмешайся дурачок Тони, тот, что жил в Каддистуне.
Он, Тони, болтался по Денбарнской дороге и ушёл за поворот, и там, на дороге, возле Мельницы, был Преподобный Гиббон, велосипед пастора валялся в пыли, а самого его держал, ухватив за воротник, Длинный Роб, и если над пастором в тот момент не нависала серьезнейшая угроза схлопотать по физиономии, то вид у обоих был отчаянно обманчив. Ибо Длинный Роб, издалека заприметив подъезжавшего пастора и узнав его чёрное пальто, остановил Мельницу и побежал к дороге спросить, какого чёрта Преподобный имел в виду, говоря, что Роб водит дружбу с Антихристом. И Преподобный Гиббон побагровел от злости и закричал Прочь с дороги, Роб, не стой на пути, и Роб закричал Сперва ты постоишь, дружок, надо кое в чём разобраться! и когда пастор попытался наехать на него, Роб схватился за руль велосипеда и изо всех сил крутанул, и пастор свалился, как мешок с зерном, прямиком Робу в руки.
И Роб малость его тряхнул и спросил Ну, так кто тут прогерманец? и пастор выругался немилосердно и кинулся на Роба, и Роб стал трясти его, как хорёк кролика, и потом отступил на шаг и рассмотрел его лицо и решил, что, пожалуй, прямо сейчас врежет пастору по носу, он видел пару раз, как проделывались такие штуки, и пригожее личико превращалось в настоящее месиво, просто надо было бить и бить, пока кость не подастся.
И Роб как раз собирался начинать месить пасторишку, когда из-за поворота с забавным визгом появился дурачок Тони, он заверещал как курица, подавившаяся зерном, и подбежал, и схватил Роба за руку. Он просто худоумный церковник, Роб, не пачкай об него руки, кричал он, и оба, Роб и пастор, ошеломлённые, забыли драку и уставились на зарвавшееся создание с этой его рыжей бородкой, и ведь всего-то дурачок, вроде как. Однако тот кивнул пастору, Скатертью дорога, пока шкура цела, сказал он, и, хочешь верь, хочешь не верь, но пастор без лишнего слова запрыгнул на свой велосипед и укатил; и Длинный Роб повернулся и спросил дурачка, где он прятал свой ум всё то время, что его тут знали, но Тони стоял, замерев, похожий на кучу тряпья, с идиотским выражением на лице. И когда Роб вновь заговорил с ним, он только заулыбался, как недоумок, и, волоча ноги, потащился прочь, вздымая дорожную пыль.
И некоторые сказали, что, мол, если б все россказни на свете были правдой, тогда и эта не была бы враньём, но Роб клялся, что всё именно так и было, он не хвастался тем, что сделал с пастором, говорил он, просто Тони так его ошарашил, что он просто обязан был рассказать эту историю, чтобы все узнали, как Тони себя в ней повёл. Каддистун божился, что это всё вранье от начала до конца, чего ещё ждать от штопанного прогерманца, ну, или навроде того; но он не сказал этого Длинному Робу, слишком он был некрепок в ногах, Манро, чтобы бегать так резво, как другие парни бегали, когда Роб взялся за дело. Однако он прекратил дела с Длинным Робом и возил вымолачивать и молоть своё зерно на мельницу в Мондинсе, потом Матч из Бридж-Энда, что за мостом, последовал его примеру. Ну что ж, если им так нравилось, почему нет, люди ведь, в основе своей, не настолько глупы, чтобы оставить без работы лучшего на много миль вокруг мельника только потому, что он сказал, что, мол, все германцы вряд ли могут быть сволочами. А там, кто его знает, может, что-то и было в его словах, хотя по большей части германцы всё же были те ещё черти.
Но Крис всё это не трогало ничуть, она сидела в Блавири с молодым Юэном у груди, рядом – муж, Блавири принадлежал им, зерно было в приличной цене, к тому же бычки хорошо продавались на ярмарках. Может, в мире и шла война, лилась кровь, и это было ужасно, но всё это происходило где-то далеко, ты слышала эту войну, как рёв Северного моря поутру, рёв и громыхание, с ходом времени ставшие неумолчными, это была часть жизненного уклада, окаймлявшая горизонт твоих дней своим долбливым стуком и взрёвыванием. Пришёл следующий год, и Крис наблюдала за тем, как молодой Юэн менялся и рос подле её груди, он был нетерпелив и вспыльчив, как отец, добр, как мать, говорила она Юэну; и Юэн смеялся Господи, ну, наверное, так и есть! После того, как ты родила на свет такого славного карапуза, вряд ли ты можешь в чём-то быть неправа. И она смеялась в ответ Ну, ты тоже слегка помог! и он, как всегда с ним это бывало, заливался краской, время шло, а они в своей любви оставались всё теми же дурачками.
Всё так же ново и здорово было лежать с ним, жить с ним, рассматривать капли пота у него на лбу, когда он возвращался домой, протопав целый день в поле за своими лошадьми; по-прежнему для неё было чудом слышать рядом его дыхание в темноте ночи, когда наслаждение было позади, и он засыпал так быстро. Но в те ночи, когда зима перетекала в март, в весну, она не спала, лежала и слушала его приглушенное дыхание с одной стороны от себя и быстрое дыхание мальчика рядышком в кроватке, всё ей нравилось, нравилось, что ещё могло у неё быть, чего ещё она могла желать, кроме этих двоих, их плоти, и крови, и дыхания? И утро поднимало её с постели заняться молодым Юэном, и приготовить завтрак, и, напевая, вычистить коровник с конюшней; она работала, не зная усталости, и Длинный Роб с Мельницы однажды утром пришёл к ней, когда она вычищала навоз из конюшни, и крикнул Весна жизни, а, Крис, девонька! Пой и дорожи ею, потом она уже не вернётся!
Выглядел он не так, как прежний Роб, подумала она, не придав, впрочем, этой мысли особого значения, торопясь в дом к молодому Юэну. Однако она задержалась и посмотрела, как он, перескакивая из стороны в сторону, зашагал через поле по гребням к Юэну с его лошадьми, Юэн остановил их на краю косогора, и лошадиное дыхание паром поднималось в воздухе. И она слышала, как Юэн поприветствовал его Привет, Роб, дружище, и Роб в ответ Привет, Юэн, дружище, и их слова были правдой, два славных мужчины, стоявшие на фоне весеннего неба, ноги их были жирно измазаны влажной глиной, бурой, чудесной, их ноги упирались в землю, а за спинами их дожидалось небо. И Крис засмотрелась на них, они замерцали в ее глазах, будто их там уже и не было, всего лишь миражи мужчин, пригрезившиеся земле, лежавшей в запустении под своим переменчивым небом. И Крис, справившаяся с теми двумя своими сторонами, довольная, ни в чём не сомневающаяся уже много месяцев, встряхнула головой и обозвала себя дурой.
Урожай в тот год совсем не задался, но цены на зерно из-за этого подскочили, цены на другие товары могли расти, но фермерский люд чувствовал себя нормально. Так шли дела зимой, и в новом году тоже, Юэн взял гурт ирландских бычков, чтобы скормить им обильную зелёную траву одна тысяча девятьсот шестнадцатого года. Они мигом раздобрели, покруглели, Крис с гордостью смотрела на них, так много скотины было в Блавири. С трудом верилось, что это здесь отец убивался до седьмого пота и бился за крохи, чтобы прокормиться; хотя это было до Войны.
Ибо война всё ещё продолжалась, громыхая пересудами о себе, как летним громом за холмами. Но теперь никто не знал, когда она закончится, даже приехавший домой Че Страхан, прямо настоящий фронтовик, как это говорилось; явился он в чудного вида полевой форме, с двумя полосками, пришитыми к его рукавам, он сказал, что его сделали капралом. Он пришёл в Блавири в первый же по приезду вечер и поскрёб подошвами о скребок снаружи у двери, и небрежной походкой вошёл в кухню, как всегда не постучавшись, но крикнув в дверь, Эй, народ, вы дома?
И вот – перед ними был Че, Крис громко охнула при виде его, Че собственной персоной, так сильно изменившийся, что трудно было поверить, Че собственной персоной, худющий, добрые его глаза стали какими-то диковатыми и напряжёнными. Даже смех его казался другим, хотя и сердечным, как прежде, и он закричал Господи, Крис, я ещё не призрак! и потом Крис и Юэн трясли ему руки, и усаживали его, и наливали ему стаканчик, и следом ещё один. И молодой Юэн вбежал посмотреть, что случилось, и закричал Солдат! и Че подхватил его, и поднял под потолок, и воскликнул Ребятёнок Крис! Боже ты мой, не может быть, я помню день, когда он родился, как будто вчера это было!
Обычно молодой Юэн не особо шёл к чужим, он их не боялся, но держал на расстоянии, однако с Че он и не пытался держать расстояние, он уселся к нему на колени, пока Крис накрывала ужин, а Че рассказывал о житье на Войне, оно было не таким уж плохим, если б только не вши. Он сказал, что это настоящее бедствие, но Крис не стоит волноваться, Кёрсти велела ему встать посреди двора, и снять всё, что на нём было, и бросить одежду в корыто, и самому залезть в другое. Так что он был совершенно чист, и Господи! в новинку ему было не хвататься то и дело за плечи, чтобы отловить очередную мерзавку, которая всё высасывала и высалывала жизнь у тебя из-под кожи.
И, закончив этот рассказ, он громко расхохотался, и в его прежнем смехе прозвучал какой-то странный изъян, словно рана. И Юэн спросил, что он думал о германцах, действительно они сволочи? И Че сказал, пусть чёрт его заберёт, если он знает, он их живьем-то и не видел почти, хотя одного-другого порой можно было разглядеть, зелёные такие и Ух-ты! Ужин-то уже на столе! А вообще, никаких сражений там нет, просто валяешься в этих сраных окопах и пинаешь землю, в которой они вырыты. И земля там, дружище, занятная такая, глина и что-то типа чёрного известняка, но фермеры из французов совсем никудышные, только грязь разводят и копошатся в ней, а усадебки – с платочек, да такой, что и рыльце себе не утрёшь. Французы Че совсем не понравились, он сказал, за таких никакой охоты сражаться нет, жадные, подлые, от дерьма и то толку больше, чем от них.
И Юэн послушал его и спросил Так ты не думаешь, что я должен записаться? и Крис изумлённо посмотрела на него, Че изумлённо посмотрел на него, молодой Юэн изумлённо посмотрел, и они втроём изумленно смотрели, пока Че не прохрипел На этой войне дураков и так хватает. У Крис вдруг перехватило горло, она закашлялась, пытаясь что-то сказать, но не могла побороть кашель, и Юэн пристыженно посмотрел на неё, покраснел, и произнёс Фу ты, да я просто спросил.
Че в свой тогдашний отпуск обошёл весь Кинрадди, и от перемен вокруг глаза у него открывались всё шире, хотя, подумали люди, может, он просто переутомился от фронтовой жизни, там ведь не было ничего, кроме копошения в грязи и сражений. И первую перемену он, Че, увидал в первое же утро, нежась в собственной кровати, пока Кёрсти готовила ему завтрак. Он приподнялся, чтобы дотянуться до трубки, и случайно глянул в окно, и тут же издал страшный рык; он выскочил из кровати в одной сорочке, и Кёрсти вбежала с криками Что такое? Рана?
Однако она обнаружила, что Че стоял у окна, лицо его побагровело, и матерился на чём свет стоит, и он спросил, давно ли вот это творится? И госпожа Страхан посмотрела в ту сторону, куда он смотрел, и увидела, что взбесился он всего-навсего из-за длинного узкого перелеска, тянувшегося рядом с землями Чибисовой Кочки, который теперь почти весь был вырублен. Разница на вид, конечно, была огромная, но лесорубы пришлись Кинрадди очень даже кстати, они квартировались на Кочке и прилично платили за постой. Но Че орал Да к дьяволу их постой, ублюдки, они мою землю уродуют, слышишь ты! И он натянул брюки и сапоги и уже готов был побежать через усадьбу и наброситься на них, но Кёрсти ухватила его за сорочку и потянула назад, крича Совсем ты, что ли, свихнулся, убивая своих германцев?
И он спросил, куда она засунула свои глаза, дура, почему сразу не сказала, что рощу вырубают? Теперь вся Кочка будет открыта с северо-востока, и житью тут точно придет конец. И госпожа Страхан отвечала, что она не дура, и что им будет житься не хуже, чем остальным, что, не так? все рощи в Кинрадди велено было вырубить. Че закричал Что, все? и пошёл посмотреть; и вернувшись, он уже больше не кричал, он сказал, что часто вспоминал их там, во Франции, эти рощи, они были такие красивые, густые и тёмные, как хорошо было скотине укрываться в их тени. Больше он не сказал ничего, Кёрсти решила, что он успокоился, и он был тихим и каким-то странным весь свой отпуск, да и глупо было так психовать из-за какой-то рощицы.
Но в последний вечер своего отпуска он поднялся в Блавири и сказал, что, мол, ничто не беспокоило его, кроме рощ и их участи. Ибо возле Мейнса он наткнулся на лесорубов, не одна лесорубная бригада, они во всю валили длинный лесок, что взбирался по высокому холму, они не щадили ничего, кроме тисов у Пасторского Дома. И выше Апперхилла они срубили лиственицы, и роща, что за хозяйством старого Пути, тоже вся была вырублена.
Люди говорили ему, что опекуны удачно продали лес, они, мол, опекуны, выручили отличные деньги, а лес был нужен для строительства аэропланов и всякого такого прочего. И, пойдя в контору, он нашёл управляющего, и эта тварь зыркнула на Че сквозь свои роговые очки и сказала, что Правительство восстановит все лесные насаждения после победы. И Че сказал, что ему, конечно, это стало бы охренеть каким утешением, если б только у него был шанс прожить две сотни лет и увидеть, как рощи достаточно вырастут для того, чтобы в них снова могли гулять скотина или человек; однако у него имелись некоторые сомнения, что он протянет так долго. Тогда управляющий сказал, что все должны чем-то жертвовать, и Че спросил А ты чем пожертвовал, скажи-ка мне, недоносок ты тупорылый?
Возможно, это было несправедливо по отношению к управляющему, вполне себе приличному парню, который не годился для службы на фронте по здоровью, но Че был так взбешен, что сам едва понимал, что говорил, да и не особо об этом заботился. И когда он столкнулся со старым Эллисоном, дело обернулось не лучше. Потому что Эллисон стал весьма важным, имел веское мнение обо всём и не менее веский кошелёк, люди говорили, что денег у него как лошадиного навоза; и он купил машину и ещё одно пианино; и он сказал О, это ты, Чарльз, старина! Надолго домой? и он сказал Готов поспорить, рвёшься обратно на фронт, а? И Че сказал, что он бы проспорил, ей-богу! Ты когда-нибудь слыхал, чтобы баба хотела запихать в себя обратно новорождённого ребенка? И Эллисон заморгал и сказал Нет. И Че сказал И я не слыхал, дубина ты белоглазая, и с этим удалился; и вряд ли его высказывание можно было назвать особо любезным.
Однако куда бы он ни пришёл в Кинрадди, везде повторялась та же история, кроме Мельницы и фермы его тестя; каждый делал деньги и плевать хотел на Войну, пусть даже она продлилась бы дольше отмеренного им века; всем было плевать на то, что с земли, как бритвой, будут смахивать леса до тех пор, пока вскоре вся округа не превратится в бесплодную пустошь с завывающим над вересковыми зарослями ветром там, где когда-то зеленел овёс. У Каддистуна он набрёл на чету Манро, они разводили в тот год сотни цыплят и поставляли их за бешеные деньги в больницы Абердина. Они были так заняты своими инкубаторами, что едва обращали внимание на Че, госпожа Манро, убогое создание, коротко тявкала и чирикала ему в ответ, в своей обычной крысиной манере, морща при этом своё длинное тощеё рыло: Ну да, ну да, нам тут работать надо. Тебе и так-то хорошо, Че, а ты ещё и в солдатах, отпуск у тебя, и всякое такое. А вот беднякам всегда приходится в поте лица добывать хлеб. Сам Манро при этом смутился, бедняга, и покраснел всем своим уродливым лицом, однако у него не было и минутки, чтобы поднести Че стаканчик, так он захлопотался с новым куриным выводком.
И Че быстро ушёл от них, тошно ему там было, и потом, шагая через усадьбы, он напоролся на Тони, стоявшего аккурат посреди поля с репой. Взгляд его был прикован к земле, и Господи! судя по виду, могло статься, что он простоял там несколько дней кряду. Че крикнул ему, Эгей, Тони, дружище не ожидая, что тот ответит, но Тони посмотрел искоса, снизу вверх, А, это ты, Че, стало быть, жернова Божьи112 всё ещё мелют?
И Че пошагал дальше, и думал о его словах, ну, чушь какую-то сморозил, подумал он сначала, но уже выше на холме, проходя мимо хозяйства Аппрамса, он почесал затылок, а такая ли это была чушь? Он остановился и оглянулся, и там, далеко внизу, стоял малыш Тони, прилипший к земле. И Че как-то вдруг передернуло, словно от озноба, и он пошёл дальше.
Так Че бродил по Кинрадди, по странному опустевшему месту с поваленными деревьями и недостающими лицами. И не только в этом было дело, люди казались иными, Война въелась в сами их кости, все помешались, кто от денег, кто от горя по убитому или раненному, как госпожа Гордон с Апперхилла, от её гордости не осталось и следа, и всё из-за Джока, которого она любила и звала всегда Джоном. Но она называла его Джоком, сидя с Че в гостиной, и она рассказала новость о своём ослепшем сыне в госпитале, в Англии.
Он уже никогда не будет видеть, и это не из-за шока или чего-то такого, он стянул бинты, когда она ездила навестить его, и показал ей огромные красные дыры в своей голове; и потом он хохотал над ней, как безумный, и кричал: Ну, что ты теперь думаешь о своём сыне, старуха? Ты так хотела, чтобы сын прославил тебя в Кинрадди своей храбростью. Ну, так гордись, гордись, я очень скоро вернусь домой, буду ползать по усадьбе, и я покажу эти дыры каждой суке в Мирнсе, которая ищет себе героя. Он истошно выкрикивал эти слова матери в лицо, и медсестра прибежала и успокоила его, и сказала, что он сам не понимал, что говорил, но у госпожи Гордон на этот счёт сомнений не было. И она рассказывала об этом Че, и рыдала, не скрывая слёз, её задиристость и её английскость – всё испарилось; и когда Гордон вошёл в комнату, он тоже выглядел иным, пожухшим, люди говорили, он начал пить.
И Че пошёл прочь через усадьбы к Бридж-Энду, досадуя на себя, что вообще попёрся в Апперхилл. Но за самой дальней усадьбой, что ниже лиственничного леса, он столкнулся с юной Мэгги Джин, той самой с которой дурачок Энди чуть не напроказил, она выросла и стала совсем взрослой девицей, так что он едва её узнал. Однако она узнала его сразу и улыбнулась ему, радостно и открыто. Да это же Че Страхан! А форма тебе к лицу, Че! Пожалуйста, можешь подарить мне пуговицу? Он срезал для неё пуговицу с мундира, и они улыбнулись друг другу, и он пошёл через поля, и на сердце у него полегчало, она была милая и нежная, как веточка жимолости в Блавири.
Придя в Бридж-Энд, он обнаружил, что Алека не было дома, он уехал в Стоунхейвен продавать овец. Но зато дома была госпожа Матч, и она сидела, и курила сигарету, и рассказывала ему, что Алек по-прежнему был ярым патриотом, записался в Добровольческий полк Гленберви и через день по вечерам ездил в Драмлити на выучку, то ещё зрелище, придурки, скачут туда-сюда, чисто псы, которых понос разобрал, вот кого они ей напоминали.
И она спросила Че, когда кончится Война, и Че сказал Бог её знает, и она спросила А ты ещё веришь в Него? И Че был просто ошарашен, мужчины могут сомневаться и не верить, от женщин ожидаешь другого, им в этом мире больше нужна опора. Но теперь, задумавшись в глубине души о Боге, он ничего не мог сказать, там, во Франции, он больше сталкивался с Его Врагом, и это напомнило ему, что теперь надо бы повидаться с Преподобным Гиббоном из Пасторского Дома. Но госпожа Матч сказала Ты разве не слышал? Мистер Гиббон уехал, он теперь капеллан-полковник в Эдинбурге, или что-то навроде того; ходит в щегольской форме с чёрной повязкой на воротнике. Его отец приехал вместо него, этакий старичина, судя по проповедям, он свою овсянку запивает стаканами германской крови.
К Пути Че стучался и стучался, но так никто и не ответил. Людям следовало предупредить его, чтобы он не удивлялся, старый Пути в последнее время стал запираться от всех, он становился всё чуднее и чуднее, говорил, что каждую ночь слышит, как по дорогам в морозной темноте тяжело шагают ноги множества людей, и они крадучись сходят с дорог, и неслышно скользят, и крадутся вдоль изгородей и полей, и он знал, кто это были такие, это были германцы, мёртвые германцы, восставшие из могил и явившиеся, чтобы погубить Шотландию. И даже при свете дня, если взглянуть быстро, резко так и неожиданно, то сквозь переплетение ветвей или между жердями ворот можно было увидеть бледное, искажённое последней багровой мукой лицо германского призрака, бродящего по шотландским полям. И по правде сказать, это были очень странные фантазии.
Но Че про эти дела ничего не знал, еще немного постучался в дверь маленького домика, а потом плюнул и пошёл по дороге к Длинному Робу. И Роб увидел его, и остановил мельницу, и побежал навстречу, и весь остаток дня они сидели и спорили, Роб вынес бутылку, и они приняли по стаканчику; и потом Роб приготовил ужин, и они приняли ещё, на этот раз прилично, и проспорили до самой глубокой ночи. И Че божился, что по-прежнему был убежден, что война пойдет миру на пользу, с ней все армии и сражения исчезнут навсегда, наконец-то засветит заря социализма, простые люди увидели, на что способны их пушки, и очень скоро они пустят их в дело, дай только им вернуться домой.
И Роб сказал Вздор, вздор, дружище Че. Простые люди – они либо овцы, либо, когда не овцы, тогда свиньи; ты – исключение, потому что ты козёл.
Да, неплохо было вот так убивать время в спорах с Робом, однако, шагая в темноте рядом с Че по дороге, Роб вдруг воскликнул Знаешь, парень, я бы поехал вместе с тобой этим же утром, если бы только… и слова вдруг будто застряли у него в горле. И Че спросил Если бы только что, дружище? и Роб сказал Если бы только я хотел лёгкой жизни – проще жить, врать научиться. Но я пока этой тропкой не хаживал, и чёрт меня побери совсем, если из-за какой-то там войны я на эту тропку сверну!
И что он хотел этим сказать, Че не понял, на этом он попрощался с Робом и пошёл через пустошь к Кочке при свете восходившей луны. И как раз тут приключилось с ним странное происшествие, может, он выпил слишком много виски Длинного Роба, хотя голова у него была достаточно ясная, он мог бы ещё втрое больше выпить.
Ах да, а приключилось с ним вот что: когда он шёл пустошью, той, где были когда-то ещё одни Стоячие Камни, увидел он прямо перед собой остановившуюся повозку, и какой-то человек вышел из неё, и опустился на колени возле колеса, и стал осматривать колёсную ось. И Че подумал, что это какой-нибудь ломовик с Недерхилла, срезавший дорогу через пустошь, и направился в его сторону, и крикнул Славная ночка, а. Но ответа не последовало, так что он присмотрелся вновь, и никакой повозки там не было, валуны блестели, белые и одинокие в свете луны, чибисы кричали вдалеке. И волосы на загривке у Че встали дыбом, потому что до него вдруг дошло, что такой повозки, как та, что он видел, отродясь не водилось в округе, была она то ли из светлого дерева, то ли плетёная, побитая и завалившаяся глубоко набок, с оглоблей, в которую впряжены были два пони; и одет тот парень, что стоял на коленях перед колёсной осью, был чудно, хотя как раз одежды на нём почти и не было, но на голове что-то сверкнуло, может, что-нибудь навроде шлема.
И Че стоял, бормоча проклятья, кровь его похолодела, и он подпрыгнул так, что чуть не выскочил из штанов, когда фазан выскочил вдруг с визгливым криком у него из-под ног, и фыр-р-р вспорхнул шумно, и исчез в мглистой мути. И как знать, может, он тогда видел одного из тех людей, что жили тут в древности, кого-нибудь из воинов Калгака, сражавшихся в битве при Граупийских горах с римлянами, пришедшими с юга; а может, во всем был виноват крепкий «Гленливет» Длинного Роба.
Так Че обошёл всю округу, и не успел он глазом моргнуть, как отпуск кончился; и Че уехал, люди говорили, что он оставался всё тем же стариной Че, всё так же нёс околесицу про Богатых и Бедных, а ведь, если подумать, Армия могла бы и выбить из него всякую дурь. Но Крис заступалась за него, Че был замечательным, хотя лично ей не было никакого дела до Богатых и Бедных, она сама не была ни тем, ни другим. В те несколько лет урожаи были такими обильными, что Юэн говорил, надо, мол, нанять кого-нибудь в помощь, и так они и поступили, и в Блавири появился престарелый мужичок из Берви, поначалу совершенно безрукий, Джон Бригсон его звали. Однако вскоре он обвыкся на новом месте, спал он в бывшей комнате Крис и на удивление сдружился с молодым Юэном, так что его появление оказалось настоящей удачей. И урожай созрел добрый, и Крис думала, что уже почти настало время ещё одному ребенку появиться в Блавири. Раньше они осторожничали с этим, но теперь всё было иначе. Юэн сам очень хотел ещё одного.
И вот одна ночь миновала, за ней другая, и она прошептала сама себе Весной я ему скажу; и прошёл Новый год; и потом в Блавири волной слухов из Долины принесло новость. Парламент принял Закон о всеобщей мобилизации, и это означало, что ты должен был оставить свой дом и идти на войну, хотелось тебе этого или нет, и если ты отказывался, тебя могли расстрелять. И, понятное дело, вскоре Юэну пришла повестка, ему надлежало прибыть в Абердин и пройти комиссию, до сих пор он как фермер был освобождён от военной службы. Длинный Роб получил свою повестку в тот же самый день, и он рассмеялся и сказал Отлично, отчего же не прогуляться.
И они все вместе поехали в Абердин, целая толпа набралась, все в одном вагоне; и пахари все как один клялись, что им без разницы, заберут их в армию или нет; и Юэн знал наверняка, что его не заберут, тех, кто вёл собственное фермерское хозяйство, не забирали; и Длинный Роб ничего не говорил, только сидел и курил. Они приехали в Абердин, и явились по указанному адресу, и расселись в длинной пустой комнате. И у двери этой комнаты стоял солдат, выкрикивавший их по имена, одного за другим; и Длинный Роб спокойно сидел и курил свою трубку. Мало по малу разобрались с пахарями, вся развёселая компания отправилась в солдаты. И вызвали Длинного Роба, но он сидел, не двигаясь с места, курил свою трубку и ухом не вёл. Тут поднялся страшный крик, все прыгали вокруг Длинного Роба и крыли его, на чём свет стоит, а он выпускал им в лица дым, невозмутимый, как человек, которому дела нет до налетевшей на него в летний день мошкары.
В итоге они сдались, ничего с ним в тот раз не сделали, он вернулся в Долину и уселся возле Мельницы. Но вскоре ему было велено явиться в Стоунхейвен на заседание Комиссии по освобождению от воинской повинности, разбиравшей такие дела; и Роб поехал на велосипеде, куря трубку. Выкрикнули его имя, и он вошёл, и председатель, мелкий мужичонка-бакалейщик, трудившийся не покладая рук, посылая других парней воевать с германцами, он спросил Длинного Роба, как тому нравилось, что люди называли его трусом? И Длинный Роб сказал Прекрасно, приятель, просто прекрасно. Лучше уж я буду трусом, когда только пожелаете, нежели трупом. И ему сказали, что освобождение ему не полагалось, и Длинный Роб закурил трубку и сказал, что это печально.
Опять вернулся он домой на Мельницу, и в ту ночь люди видели его на усадьбах, он стоял, и курил, и глядел на свою землю и на небо, длинный жилистый парень. Тем вечером Юэн проходил мимо в довольно поздний час и увидел его, и крикнул Эй, Роб! но мельник в ответ не произнес ни слова, и Юэн пошёл в Блавири раздосадованный. Но Крис сказала, что Длинный Роб просто был в мыслях о завтрашнем дне, ему велели явиться в абердинские казармы.
И следущий день миновал, и весь Кинрадди следил со своих дворов, что делал Роб на своей Мельнице; и за весь день он шагу за ворота не ступил, чтобы отправиться, куда было велено. Пришёл следущий день, вместе с ним появился полицейский, он приехал на Мельницу на своём велосипеде, и провёл на Мельнице добрых два часа, и потом снова укатил. И люди потом рассказывали, что все два часа он спорами и уговорами пытался убедить Роба поехать. Но Роб сказал Если я тебе так нужен, сам меня и вези! и ей-богу, полицейский, как ни досадно ему было, вряд ли согласился бы на такое, довольно глупое было бы зрелище, начни он катать Роба по большаку на багажнике велосипеда.
Так что полицейский уехал в Стоунхейвен, и поздно вечером оттуда прикатила двуколка, и в ней снова был полицейский и два солдата, приехавшие домой на побывку, и понадобились усилия всех троих, чтобы забрать Роба с Мельницы на войну. Даже теперь он не шевелился, хотя и не сопротивлялся, он просто сидел неподвижно и курил трубку, и им пришлось вынести его из дому на руках и запихать в двуколку. И они укатили, так Длинный Роб отправился на Войну, и о том, что случилось с ним дальше, ходили разные слухи, кто-то говорил, что он сидел в тюрьме, другие говорили, что он в итоге сдался и пошёл в солдаты, некоторые говорили, что он сбежал и с тех пор прятался в холмах, но в точности никто ничего не знал.
И Крис подумалось, когда исчез Че, исчез Роб, что, вот, их лучшие друзья покинули Кинрадди, близкие, добрые друзья, но у них остались они сами, Юэн, она и молодой Юэн. И она старалась держаться к ним поближе, работала для них, заботилась о них, видела, каким прямым и сильным рос молодой Юэн, тело у него становилось стройное и белое, точно как у его отца; и странный, сладкий дурман начинал петь в её сердце, когда она купала его, он стоял такой крепкий и белый, она вспоминала муки, в которых производила на свет это тело, это стоило тех мук, и даже большего. И теперь она хотела ещё одного ребенка, наступала весна, неумолимо быстро, земля пахла ею, прохладые чистые морские ветры приносили свежесть и тот самый особый запах, который они приносили только весной, шёл одна тысяча девятьсот семнадцатый год. И Крис сказала в сердце своем, что в апреле они вновь зачнут ребенка.
Так она замыслила и ходила в те дни, напевая, по кухне в Блавири, вся в этом своём замысле, она думала, что понадобится новое бельё и для неё самой новая одежда, она вновь стала юной и порывистой, как до замужества, и украдкой посматривала на Юэна. И старый Джон Бригсон замечал порой Ей-богу, хозяйка, на сердце у вас легко, как я погляжу!
Но Юэн, как ни странно, ничего не говорил. И она поняла, что его что-то тревожило, может, он заболел и не рассказывал, всё время молчал и за столом, и после еды, и с каждым днем мрачнел всё больше и больше. И когда он поднимал на неё глаза, взгляд у него уже был не прежний, а пустой, тёмный взгляд, и потом он медленно отворачивался. Сначала её это раздражало, потом стало пугать, и однажды утром на дворе, сквозь безмятежность куриного квохтания, она услыхала, как он заорал, ругаясь на Бригсона, некрасиво и стыдно ему было так орать, это был словно и не он вовсе. Торопливым шагом он вошёл в дом со двора, когда он проходил через кухню, Крис крикнула Что случилось? Он пробормотал в ответ Ничего, и поднялся по лестнице, и даже не глянул на молодого Юэна, который подбежал к нему с детской доверчивостью показать картинку в книжке.
Крис слышала, как он шумно рылся в их комнате, и потом он спустился, полностью одетый, тёмное лицо как никогда прежде тяжёлое и незнакомое, Крис замерла, глядя на него Куда это ты? и он зло гаркнул В Абердин, если тебе интересно, и вышел из дому. Он никогда так с ней не разговаривал – это же был ЮЭН, ЕЁ Юэн!.. Она стояла у окна, оцепеневшая, глядя ему вслед, видимо, так странно она тогда выглядела, что маленький Юэн подбежал к ней Мама, мама! и она взяла его на руки и прижала к себе, успокаивая, и вдвоём они стояли и смотрели, как Юэн Тавендейл исчезал из виду на яркой весенней дороге.
В тот миг, когда он посмотрел на неё в кухне, Крис показалось, что он её ненавидел, весь день она чувствовала в сердце какую-то извивающуюся боль. Бригсону, терзаясь стыдом за мужа, она сказала, что Юэн просто переживал из-за своих дел, и что утром он распсиховался и уехал на день в Абердин. И Джон Бригсон сказал ободряюще Не берите в голову, хозяйка. Вечером вернётся и будет в порядке, как прежде, и он помог ей убрать со стола и помыть посуду после ужина, и они долго и очень душевно поговорили. Потом он ушёл заниматься скотиной, и Крис овладела тревога, она смотрела на часы, пока не вспомнила, что ещё оставался поздний поезд, десятичасовой. Она уложила молодого Юэна, и подоила коров, и вернулась на кухню, и стала ждать. Джон Бригсон лёг спать, в Блавири стояла тишина, Крис вышла из дому и пошла по дороге, чтобы встретить Юэна, по едва опустившейся ночной росе, год был ещё так молод и так нежен, сегодня будет эта ночь, их ночь с Юэном, которую она давно замыслила!
Подле Чибисовой Кочки кричали бекасы, она постояла и послушала птичий крик, и увидела при свете звёзд торчавшие, словно кости остова, стволы большого леса, что когда-то преграждал на этом месте путь северному ветру. Заяц переметнул через дорогу, в невидимых канавах по обочинам бежала, струилась, наполняя их, вешняя вода, она чувствовала запах травы, вывороченной вместе с пластами земли на пахотных полях, и зябко ёжилась на ветру, Юэн что-то совсем задерживался. У поворота на большой тракт она остановилась и стала прислушиваться, надеясь различить его шаги, и вспомнила из детства – если приложить ухо к земле, то услышишь дальние шаги раньше, чем если просто прислушиваться стоя. И она рассмеялась этому воспоминанию, и опустилась на колени, быстрая и гибкая, как все Гатри, и прижалась ухом к дороге, земля была холодная и усыпанная мелкими камешками. Ее слух уловил стайку тихих звуков, разбредавшихся по своим загонам, далёких и близких, звуки расходились по домам, но не было среди них звука шагов.
И потом вдруг, катясь в сторону Стоунхейвена, разрезая ночную темноту лучами света, выскочила огромная машина, её фары скакали с холма на холм, Крис отсупила назад и в сторону, и смотрела, как та проехала мимо, в машине сидели солдаты, один согнулся на колесе, она видела развевавшиеся ленточки его гленгарри113, машина промчалась и исчезла в ночи. Она неподвижно смотрела ей вслед, оцепеневшая, ушедшая в свои мысли и видения, и её снова затрясло от холода. Юэн, должно быть, пошёл через холмы и теперь уже был в Блавири, зря она тут торчала, он мог начать волноваться за неё и пойти её разыскивать!
Она кинулась обратно в Блавири и прибежала на ферму, тяжело дыша. Однако на сердце у неё было легко, она хотела разыграть Юэна, тихонечко подкрасться к нему, подобраться в кухне со спины, так, чтобы он подпрыгнул. И она, мягко ступая, прошла через двор к двери кухни и заглянула внутрь, и на столе горела лампа, и кухня, озаренная её светом, была тиха. Она поднялась по ступенькам в их комнату, признаков того, что Юэн вернулся, не было, молодой Юэн спал, уткнувшись лицом в подушку, она перевернула его и опять пошла в кухню. Там она в ожидании села на стул, и холод начал сковывать её обуянное страхами сердце, ей виделся Юэн, попавший под машину на улице, но почему тогда её не известили телеграммой?
Но, может быть, она ошибалась, может, он опоздал на тот последний поезд и вместо него сел на другой, до Стоунхейвена, и теперь брёл оттуда по темноте. Она подложила поленьев в очаг, и села, и стала ждать, и ночь всё тянулась, она крепко заснула, а проснувшись, увидела, что лампа погасла, небо в просвете между решетчатой рамой и занавеской было ярким, мертвенно белым, как рука покойника. Она потянулась, озябшая и онемевшая, и тут в комнате Джона Бригсона зазвенел будильник. Была половина шестого, ночь прошла, и Юэн всё ещё не вернулся.
Он не вернулся ни в тот день, ни в следующие. Потому что в полдень почтальон принёс Крис письмо, оно было от Юэна, и она сидела в кухне и читала его, и не понимала, и губа у неё ныла от боли, и она провела по ней рукой и посмотрела, и на руке была кровь. Молодой Юэн, играя, прыгал вокруг неё, он выхватил письмо и побежал с ним прочь, его детский пронзительный голос звенел смехом, она осталась сидеть и не посмотрела ему вслед, и он подошел к ней и засмеялся ей в лицо, удивлённый тем, что она с ним не играет. И она взяла его на руки, и попросила отдать письмо, и снова и снова пыталась его перечитать. И Юэн писал, что ему всё осточертело, люди над ним смеются и смотрят косо, как на труса, Матч и Манро всё время над ним насмехаются. Он ушёл на Войну, в тот день он записался в полк Северных горцев, он даст ей знать, куда его пошлют, пусть она не беспокоится; и Всегда твой Юэн.
Когда Джон Бригсон пришёл к обеду, Крис была бледна как привидение, однако оцепенение прошло, ничего нельзя было поделать, Юэн уехал, но, может быть, война закончится прежде, чем он пройдёт боевую выучку. И Джон Бригсон сказал Конечно, закончится, германцы, как я погляжу, отступают на всех фронтах, у них поджилки начинают трястись, стоит нашим парням взяться за штыки. Маленький Юэн захотел узнать, что такоё штыки и почему германцы их так боятся, и Джон Бригсон объяснил ему, и Крис стало дурно, она выбежала прочь, её стошнило, потому что, если вы хоть раз потрошили кролика или курицу, то можете представить, что у человека внутри, и ей привиделся штык, входящий в Юэна. И Джон Бригсон долго извинялся, говорил, что не подумал, и что ей не надо волноваться, с Юэном всё будет хорошо.
О, долгой же была та весна! Днём Крис уходила на усадьбы, чтобы помочь Джону Бригсону и заглушить собственную измотанность, она брала с собой маленького Юэна и плед укутать его, чтобы он, когда устанет, поспал бы где-нибудь в тени изгороди или под кустом дрока. И поля были ей утешением, становилось легче, когда под ногами рассыпались комья славной земли, когда она шла, помахивая на ходу вилами, когда разбрасывала навоз, когда высоко на ней парили жаворонки, лошади с храпом тяжело шагали вперёд, старый Бригсон сгибался над оглоблями плуга. Пахал он очень скверно, но это было лучше, чем ничего, и он всегда был любезным и весёлым, отличный старикан, он взвалил на себя всю ту уйму дел, которыми занимался Юэн, и не просил за это дополнительной платы. Хотя, если бы он этого не сделал, ничего бы не изменилось, погода стояла плохая, зерно гнило в земле, стоило его посеять.
В первой половине того года, где-то в мае, полил дождь, и казалось, что конца ему не будет, на улице ничего делать было нельзя, дождь этот пришел с северо-востока, через Кинрадди, и не одна Крис заметила, что дождь был не таким, как в прошлые годы. На Чибисовой Кочке госпожа Страхан изводила себя, пытаясь понять, в чём же таилась перемена; и потом она вспомнила слова Че про то, что будет, когда вырубят рощи, прежде это место была отгорожено и защищено, теперь оно торчало на вершине холма, открытое всем бурям и ветрам. Лесорубы к тому времени со всем покончили, деревня после их ухода смотрелась, как после германского артиллерийского обстрела. В те майские дни, глядя на бушующий дождь и ветер, Крис с трудом верила, что перед ней было то же самое место, которое они с Уиллом рассматривали из окна в первое утро после приезда в Блавири.
И на следующий же день, когда она сбивала масло, молодой Юэн сидел наверху со своими кубиками и книжками, а Джон Бригсон уехал в Мондинс с грузом зерна, Крис услышала шаги на дворе, кто-то, торопясь, бежал с поезда. Затем дверь отворилась, и, тяжело переводя дыхание, вошёл солдат в очень странной форме, шапка с золотым шитьём и красные бриджи, и краги на ногах, Крис изумленно посмотрела на эту шапку, а потом в лицо солдату. И солдат закричал Ну, Крис, не узнаешь что ли?! и тут она воскликнула, Уилл! и её руки обхватили его, они обнимались и гладили друг друга, как дети, Крис плакала, Уилл сам едва не прослезился, хлопая её по плечу и повторяя Ну, Крис!
Потом она отодвинула его и оглядела, и они опять принялись обниматься, и Уилл запрыгал с ней в танце по кухне, и маленький Юэн наверху услышал шум и мигом примчался вниз, и, увидев незнакомого мужчину, вцепившегося в его маму, бросился на Уилла и принялся колотить его по ногам и закричал, Уходи, уходи! Уилл воскликнул Господи Боже, это что у тебя такое, Крис? и высоко поднял Юэна, и смотрел ему в лицо, и качал головой Да ты славный парень, а, только уж чересчур в отца пошёл, таким красавчиком, как мама, не будешь!
Слова его были неправдой, но слышать их было приятно, Крис не могла толком ничего сделать по дому или что-нибудь приготовить, о стольком им надо было поговорить, Уилл сидел и курил, и то и дело они смотрели друг на друга, и Уилл вдруг начинал хохотать Ой, Крис, а помнишь то… а помнишь это…! и в смехе его были слышны слёзы, они были сущими дурачками, оба. И когда вернулся старый Джон Бригсон, они услыхали грохот колес на дворе, и Уилл вышел помочь ему, старичина соскочил с телеги и кинулся за лежавшими неподалеку вилами, он принял Уилла в его необычной форме за германца. Однако когда Уилл объяснил, кто он такой, Бригсон от души посмеялся, и они вдвоём пошли в дом обедать, и Уилл сел во главе стола, на место Юэна. И пока ел, рассказал, откуда у него эта форма, и про всё, что приключилось с ним и с Молли после того, как они покинули Шотландию.
И ей-богу, на их долю выпало немало и странствий, и счастливых знакомств, ибо в Аргентине, как Крис уже знала из его письма, после недолгого времени он бросил свою первую работу, они с Молли выучили испанский, и он стал работать с одним французом, просто замечательным мужиком. Уилл ему очень глянулся, а он глянулся Уиллу, и он отдал Уиллу половину своего дома под жильё, это было огромное ранчо посреди усадебных полей этой громадной страны. Там они и жили, счастливо и беззаботно, пока французу не пришлось отправиться на Войну. Уилл сам не раз подумывал пойти добровольцем, но француз ему сказал, что он тогда выставит себя круглым дураком, ему надо радоваться, что британцы не объявили всеобщего призыва; к тому же кто-то должен был присматривать за ранчо.
Однако не прошло двух лет, как француз вернулся, он был тяжело ранен, и вскоре после его приезда Уилл сказал ему, что теперь его очередь, пора ему собственными глазами посмотреть на эту Войну. И француз сказал, что он, конечно, редкостный болван, однако же он подыщет ему место у французов. И, в итоге, подыскал, завалив Париж кучей каблограмм, и Уилл попрощался с Молли, с французом и с французовой женой и отплыл из Буэнос-Айреса в Шербур; и в Париже его уже ждали, прибыв туда, он обнаружил, что зачислен сержант-майором во Французский Иностранный Легион, переводчиком, ибо он отлично знал три языка. Потом ему дали двухнедельный отпуск – и вот он здесь.
И когда вечером они с Крис остались наедине, и она рассказала ему про Юэна, проходившего теперь воинскую выучку в Ланарке, он сказал, что Юэн был или слабовольным, или дураком, или и тем и другим сразу. Зачем ты, вообще, вышла за этого угрюмого чёрта, Крис? Он тебя заставил, или вы ждали ребенка? И Крис не обиделась, это же Уилл её спрашивал, если уж на то пошло, он бы не стал к ней хуже относиться, даже приноси она в подоле неизвестно от кого по разу или по два каждый год. Так что она мотнула головой, Нет, просто он стал для меня тем же, чем для тебя была Молли, и Уилл кивнул в ответ, Раз так, ясно, с этим ничего не поделаешь. Помнишь, ты однажды спросила, как…?
И они стоялись и смеялись в вечернем сумраке, припомнив тот случай, и ходили, взявшись за руки, туда-сюда по дороге, и Крис забыла все свои тревоги, вспоминая то время, когда они с Уиллом были ещё маленькими, и какой суровой иногда бывала жизнь тогда, но и какой упоительной и сладостной, и Уилл спросил А помнишь, как мы спали вместе – в последний раз это было, когда старик чуть не запорол меня до смерти, тогда, в амбаре? И его лицо потемнело, он до сих пор не мог простить, он сказал, что тех, кто плохо обращается со своими детьми, надо отстреливать, когда он был совсем юным, отец издевался и калечил его, только чтобы потешить свою жестокость. Крис на это ничего не ответила, вспоминая день отцовских похорон, и то, как она плакала у его могилы на погосте Кинрадди.
Однако она понимала, что не сможет рассказать об этом Уиллу, он бы просто не понял, и они поговорили о другом, Уилл рассказал про Аргентину и про жизнь там, про запах солнца, жару, про фрукты и цветы, и про полыханиё жизни ниже Южного креста. Крис сказала Но ты ведь вернешься, ты и Молли, снова жить в Шотландии? и Уилл рассмеялся, он по-прежнему выглядел сущим пацанёнком, несмотря на чужую французскую форму, О Боже, да кому бы такое взбрело в голову – возвращаться в эту страну? Она умерла, ну, или умирает – и очень правильно делает!
И тут, глупо, нелепо, Крис почувствовала внезапный укол гнева в сердце; и она оглядела Кинрадди в вечернем свете, такой тихий, мирный и безмятежный, подумала о семенах, что пробивались ростками из тысячи земных уст. Глупость Уилл сказал, Шотландия жива, она не умрёт никогда, эта земля переживёт их всех, их войны и Аргентины, и ветра по-прежнему будут носиться над Грампианами с их грозами и дождём, и роса будет так же насыщать хлеба в полях, когда все их жалкие, освещённые этим вечерним светом невзгоды будут давным-давно мертвы и позабыты. И её мысли вернулись к церковному погосту, она спросила Уилла, не хочет ли он завтра сходить в кирку, она сама там не была целый год.
Он посмотрел удивленно и рассмеялся Ты становишься верующей, что ли? так, будто она начала пить. И Крис сказала Нет, и задумалась об этом, в кои-то веки появилось время задуматься в суматохе дней, когда Блавири вокруг, наконец, затих, и молодой Юэн со старым Бригсоном заснули. И она сказала Думаю, они вообще никогда не были верующими, шотландцы. Понимаешь, Уилл? По-настоящему верующими, как ирландцы или французы, или как все остальные в книгах по истории. Они никогда не ВЕРИЛИ. Для них кирка всегда была только местом, где можно собраться, и поспорить, и покритиковать Бога. И Уилл зевнул, он сказал, может быть, и так, лично ему вообще до этого не было никакого дела, Молли в Аргентине приняла католичество, и ей-богу, на здоровье, если ей так нравилось.
В общем, на следующий день они отправились в кирку, на улице распогодилось, влажный ветер мигом разогнал тучи, и выглянуло солнце, над Кинрадди зубцами поднялись радуги, Крис сказала, что это от формы Уилла на небе расцвела такая разноцветная неразбериха. Но, несмотря ни на что, она им гордилась, гордилась тем, как все глазели на них, когда они шли в кирке вдоль прохода! Крис была в синем, в новой короткой юбке и ботинках, и Уилл был в своем синем, и в красных штанах, и в крагах, и на нем был китель с золотым шитьём и высоким воротником и мягкая красивая шапка с сияющим козырьком. Старый Гиббон, тот, что проповедовал вместо сына, при виде Уилла чуть не свалился по ступенькам с кафедры. Впрочем, он быстро пришёл в себя и прочитал им одну из тех проповедей, что с год назад наделали столько шуму по всей Долине, он рассказал, как германское зверьё сейчас варит своих же мертвецов и остатки скармливает свиньям. И он скрежетал зубами при одной мысли о германцах, такими они были негодяями; и он говорил, что БОГ непременно их поразит.
Однако народ уже тошнило от него и от его гневливых припадков, послушать его собиралась жалкая горстка прихожан, и когда они, наконец, вышли из кирки, Уилл сказал Надо же, как хорошо дохнуть свежего воздуха после вони этого уродца! Тут Эллисон узнал Уилла, и подошёл с важным видом, краснее, чем прежде, и толще, чем прежде, и завопил А не Уилл ли это Гатри! Как поживаешь? И Уилл сказал Отлично. Люди, по большей части, вроде как, были рады ему, даже Матч с Манро, не считая, правда, жены Манро, она заверещала, Ну, и что же ты теперь такое, Уилл? Во дворце в Стоунхейвене есть картина, на ней человек в таких же штанах, как у тебя. И Уилл сказал Ей-богу, госпожа Манро, про штаны вы знаете побольше других. Я слышал, вы всё ещё носите их у себя в Каддистуне. Стоявшие вокруг захихикали, неплохо он отшил эту крысину, нашла, наконец, коса на камень.
И отпуск Уилла пролетел пулей, в первые несколько дней он объехал всю Долину, от Фордуна до Драмлити, и везде его встречали шумно и радостно. Но потом он почти всё время пробыл с Крис, помогал ей или Бригсону, надев старые вещи Юэна, которые она ему подыскала. Частенько он ходил пострелять с отцовским ружьём, его выстрелы, доносившиеся с пустоши, и его пение наполняли сердце радостью, молодой Юэн иногда ходил встречать его. И когда отпуск подошёл к концу и наступил последний день, они уложили молодого Юэна и сидели у очага; мягко опустилась июньская ночь, Крис за Уилла совсем не тревожилась, он был ухоженый, довольный, живой, всё у него было хорошо. И на следующее утро только молодой Юэн плакал при расставании, и Уилл уехал, и в Блавири повисло такое чувство, словно с Уиллом из их жизней ушло ещё что-то, счастливый голос, нашедший себе место в их сердцах за те недели, что он пробыл с ними.
Но холмы текли дальше, вверх и вниз, день за днем, в темноте ночи и при свете солнца, и вскоре даже те недели заволоклись пеленой и ушли в прошлое, и Крис видела, что время жатвы уже близко, очень близко, урожай, вопреки непогоде, вновь уродился на славу; а Война всё не кончалась. Иногда приходило короткое письмецо или открытка от Юэна из Ланарка, иногда от него неделями не было вестей, пока она не начинала всерьёз беспокоиться. Но он объяснял, что ему просто некогда писать, да и не умел он сочинять письма, они там были ужасно заняты, и пусть она не переживает.
И потом в один из дней по Кинрадди прокатил мотор, свернул на перекрестке и поехал вниз к Денбарну. Он остановился подле Мельницы, и люди кинулись к дверям, и все стали выглядывать, недоумевая, кто бы это мог быть, Мельница-то была заперта и стояла пустая. И, когда мотор остановился, из него вышел человек, а следом ещё один, двигался он еле-еле, и он взял первого за руку, и они черепашьим шагом потащились к дому мельника, и больше никто ничего не видел. Но вскоре вся округа знала, что это было за представление, это вернулся Длинный Роб собственной персоной, он так и не сдался, его посадили в тюрьму и ужасно с ним обращались; но он не сдавался, что бы с ним не делали, он смеялся им в лицо Прекрасно, приятель, прекрасно. Наконец, он объявил голодовку, это когда ты назло другим моришь себя голодом до смерти, и с того дня становился всё слабее и слабее. В итоге из тюрьмы его отвезли к одному докторишке, и доктор этот сказал, что держать его бесполезно, не будет от него пользы ни его Королю, ни стране.
Так он, наконец, вернулся домой, в народе говорили, что он превратился в полную развалину, едва мог вставать и ходить или готовить себе еду, как он одевался – одному Богу ведомо. И Матч с Манро держались от него за версту, и Гордон тоже, он получил по заслугам, подлый прогерманец, говорили они. И когда Крис это услышала, жалящая боль пронзила её глаза, и она позвала старого Джона Бригсона, и велела запрягать повозку и грузить её овсом, чтобы, навроде как, везти к Робу на вымолот; и Крис тоже села в повозку и взяла к себе на колени молодого Юэна, и они выехали из Блавири. У дома мельника Крис велела Бригсону остановиться, и отыскала на дне повозки корзинку, которую сама туда положила, и через двор побежала к двери в кухню. Дверь была полуоткрыта, в доме стояла темнота, еле-еле мерцал огонь, однако Крис разглядела фигуру сидевшего человека, она остановилась и стала вглядываться, казалось, это был старик с белым иссохшим лицом, руки его суетливо копошились, разжигая трубку.
Она окликнула его Роб! и он посмотрел на неё, и она увидела его глаза, наполненные ужасом пережитого, он воскликнул Крис! Господи, это же Крис Гатри? Потом она трясла ему руку и плечо, вспоминая, каким он был, не глядя на него, вспоминая, каким он стал славным соседом для них с Юэном, когда они только поженились. И она спросила Чего ты здесь сидишь! Тебе надо лечь в постель, и Роб сказал Чёрта с два, в постели я на всю жизнь навалялся. Я бакалейщика ждал, а он не остановился, хотя знает, что я дома. Видать, всё еще злится на прогерманцев.
Крис посоветовала ему не обращать внимания на бакалейщика, и говорила с ним сурово, чтобы не расплакаться, видя его таким; и она велела ему пойти поболтать с Джоном Бригсоном. И как только он, хромая, уковылял, опираясь на палку, она осмотрелась и принялась за уборку, и разожгла жаркий огонь, и стала выкладывать свежие яйца и сливочное масло, и овсяное печенье, и лепёшки, и варенье, она привезла кучу всего из Блавири. Так что, когда Роб вернулся, поговорив с Бригсоном, всё это ждало его на столе, он заморгал, и сел, и сказал шёпотом, Не надо было тебе беспокоиться, Крис, девонька. Но Крис промолчала, только усадила его за стол, и сама села рядом, и смотрела, чтобы он ел; и когда в дом пришли молодой Юэн со старым Бригсоном, она накормила и их; и потом Бригсон отправился на ферму в Охенбли, где всё это время оставались конь и шолти Роба.
Когда он ушёл, Крис взялась за дело и открыла окна, чтобы впустить свежий воздух, и прибралась в комнатах, и стянула с кровати грязное бельё, и завязала его в тюк, чтобы взять с собой. Потом она испекла Робу овсяного печенья и сказала, чтобы он каждый день брал ведро молока в Недерхилле, пока опять не заведёт себе собственных коров, она об этом договорится. И когда вечером Джон Бригсон вернулся с конём и шолти, Длинный Роб крепко спал в своём кресле, они не стали его будить, но накрыли для него ужин, и завтрак тоже приготовили, и поставили рядом с ним лампу со слабым огоньком, а в кровать положили горячую грелку. Потом они оставили его и поехали обратно в Блавири, все трое устали, молодой Юэн заснул на руках у Крис, хорошо было вот так прижимать его сонную голову к груди и различать в тихо сгущавшейся ночной темноте плечо старого Бригсона.
На следующее утро они выглянули из Блавири и увидали коня и шолти Роба, пасшихся на усадьбе при Мельнице, и самого Длинного Роба, точку на залитом солнцем поле, медленно шедшего к пустоши, на которой он пролил столько пота. И, глядя на его фигурку, они услышали тихие и далёкие звуки песни, по которой Кинрадди так долго скучал. Это были Дамы Испании.
Может быть, скоро кончится Война, мечтала Крис, слушая это пение, и все они вернутся в Кинрадди, как прежде, Че, и Длинный Роб, и её смуглый парень, Юэн. Так мечтала она в то утро, даже повзрослев, она не перестала порой надолго уходить в мечты по осени при восходах солнца. И вскоре исполнение её мечты явилось в виде мальчишки-посыльного с телеграфа, приехавшего в Блавири на велосипеде. Крис прочитала телеграмму, она была от Юэна, Приезжаю в отпуск сегодня вечером перед отправкой во Францию. Она посмотрела на телеграмму и на парня, доставившего её, и тот спросил Ответ будет? и она сказал Что будет? и он спросил её ещё раз, и она сказала Нет, и побежала в кухню, и всё смотрела на строчки телеграммы. Он уезжал во Францию.
Мысль эта давно таилась в дальнем углу её сознания, тёмная, словно чёрная кошка, крадущаяся у дальней стороны изгороди, она видела порой мелькание её пушистого меха или встречалась глазами с её тайком брошенным взглядом, дикая и злобная тварь посреди солнечного дня; но ты ведь стараешься особо не глядеть в её сторону, не встречаться с её глазами, свирепо и неотрывно уставленными на тебя. Он собирался ехать туда, где небо было тяжким ночным кошмаром и земля тряслась день и ночь, в страну подлых французов, её Юэн, её парень с дорогим его смуглым лицом, красневшим так быстро и так легко. И вдруг сердце её переполнила рыдающая жалость к нему, жалость, от которой слёзы не полились из глаз, ему не следовало видеть её в слезах, пока он будет здесь, с ней, он отправляется в тёмный далёкий край, так пусть он возьмёт с собой только светлые, радостные и добрые воспоминания о ней и о Блавири.
Всё утро она суетливо носилась из комнаты в комнату, наводя блеск, она достала чистые простыни и подушки для кровати, которая казалась ей такой одинокой, она послала молодого Юэна за розами и веточками жимолости, чтобы поставить в кувшин на полочку над кроватью. И она повесила новые занавески, и достала вещи Юэна, и вычистила их щёткой, он ведь захочет скинуть свое обмундирование, когда мужчины возвращались, их обычно мутило от солдатской формы. Потом она решила напечь пирогов к его приезду, да так разошлась, что едва успела приготовить обед молодому Юэну и Бригсону, но они слова ей не сказали, оба были взбудоражены не меньше её. Она знала, каким поездом Юэн должен был приехать, он прибывал в половине шестого, и она всё протёрла и подмела в кухне, и поставила чайник, и взбила большую подушку для его кресла, и оделась в синее, как он любил, и молодого Юэна нарядила в его новенькие, красивые коричневые штанишки из плиса. Джон Бригсон воскликнул Ну, раз к вам муж приезжает, мне тут, наверное, пока не место, я поеду в Берви переночую.
Он уехал, Крис помахала доброму старику, когда он покатил на велосипеде с холма Блавири. И потом она бросилась в гостиную ещё раз посмотреться в зеркало, в высоком стекле фигура её по-прежнему смотрелась легкой и стройной, с ней всё ещё хорошо было спать, подумала она – ох, Юэн! Её лицо не изменилось, оно было распалённым и миловидным, может, глаза стали чуть старше, но они сияли и были ясными. И она прекратила себя рассматривать и пошла через двор стоять рядом с молодым Юэном, который смотрел с холма вниз, высматривая, когда же появится его отец. Солнце отбрасывало длинные тени от Блавири и буковых деревьев далеко на восток, и за Берлогой, высоко в полях Апперхилла, блеяла в зарослях дрока потерявшаяся овца.
Когда он заснул, она, лежа в темноте с открытыми глазами, едва могла заставить себя поверить, что это он спал рядом, всхрапывая и пьяно бормоча, раскинувшись так, что ей почти не оставалось места на кровати, не говоря уж об одеяле. Она зажмурилась и с силой вдавила зубы в костяшки пальцев, чтобы пробудиться от боли и увидеть, что Юэн ещё не вернулся, что он по-прежнему был тем самым Юэном, о котором она мечтала безмолвными ночами в своей одинокой постели. Но тут он заворочался, рука его тяжело откинулась, ударив Крис по лицу, Крис лежала под ней неподвижно, потом рука вяло уползла. Крис разжала зубы, отпустив закушенные костяшки, и лежала тихо, не шевелясь, причинять самой себе боль уже было не нужно.
Со станции он пришёл пьяный и на два с лишним часа позже, чем она его ждала. И вот, наконец, он стоял посреди кухни в своем килте, оглядываясь по сторонам и ухмыляясь Чёрт, Крис, а у тебя тут неплохо! когда она бросилась к нему. И он швырнул вещмешок в одну сторону, шапку – в другую, и поцеловал её, так, как целуют уличных девок, руки зашарили по её телу, быстрые, горячие, ищущие и опытные, какими они никогда прежде не были. Она увидела, как глаза его вспыхнули жаркими углями, но не стыдливый румянец проступил на его лице, оно раскраснелось от другого. Но она задушила свой ужас, и засмеялась, и поцеловала его, и вырвалась от него, и крикнула Юэн, гляди, кто пришёл!
Молодой Юэн оробело замешкался, глядя во все глаза, и только сказал Это папа. В ответ незнакомая качливая фигура в клетчатом килте зашлась грубым смехом, Ну, будем надеяться, а, Крис? Что-нибудь от ужина осталось – или ты уж так разленилась, что и не готовишь ничего?
Она не верила своим ушам. Разленилась? Ох, Юэн! и снова бросилась к нему, но он стряхнул её, Ну, всё, хватит, я устал. Ради Бога, дай человеку сесть. Покачиваясь, он подошёл к креслу, которое она для него приготовила, на нём лежала книжка молодого Юэан с картинками, он взял её и швырнул в другой конец комнаты и рухнул в кресло. Чёрт, сдохнешь, пока взберёшься на эту сраную горку. Ладно, сваргань как нам чайку.
Она села рядом с ним, чтобы поухаживать, она знала, что лицо у неё побледнело. Однако она налила чаю и накрыла чудесный ужин, которым так гордилась, он не сказал ни слова, словно и не заметил её трудов, только пил чай чашку за чашкой, как скотина у водопойного желоба. Теперь она получше рассмотрела его, жёсткие волосы, торчавшие короткой щетиной по всей его голове, шею с красной натёртой полосой над воротником солдатской куртки, тянувшийся через тыльную сторону ладони огромный, наполовину заживший шрам мерцал гнилостной синевой. Внезапно он поднял взгляд, Ну, чёрт тебя дери, вот я приехал домой, и ты сидишь, словно язык проглотила. Да я бы лучше в городе переночевал, с какой-нибудь шлюшкой.
Она ничего не сказала, не могла сказать, слёзы душили, сжимая горло, едко щипали и жалили веки, рвались наружу, слёзы, которые, она поклялась, он не увидит во всё время, что пробудет дома в отпуске. И она не посмела поднять на него глаза, чтобы он не увидел этих слёз, но он все равно увидел, и оттолкнул стул, и вскочил в ярости, Да Господи Боже мой, теперь чего ты сопли распускаешь? Ты, помнится, вечно их распускала. И вышел вон, молодой Юэн подбежал к ней и обхватил её руками, Мама, не плачь, я не люблю его, он плохой, этот солдат! Она подавила слезы, Тсс, Юэн, никогда больше так не говори; и встала, и убрала со стола, и вышла на двор, и ласково окликнула Юэн!
Он крикнул в ответ, всё ещё зло Да хорошо, хорошо!; и тут в ней самой вспыхнула ответная злость, она не стала дожидаться, когда он вернётся, а отвернулась и взяла молодого Юэна на руки, и поднялась по лестнице, и положила его в кровать, он был растревожен и боялся за неё, и целовал её, лежа в постели. Мама, поспи сегодня со мной. Она рассмеялась, сегодня она будет спать с его отцом, он должен быть хорошим мальчиком и спать один, быстренько, быстренько, завтра им с папой будет так весело. Он сказал Я постараюсь, и закрыл глаза, и она спустилась по лестнице, внизу было темно, ужё восьмой час. Она решила, что Юэн всё ещё на улице, но стоило ей шагнуть к лампе, как что-то шевельнулось в кресле, она подумала, что это кошка, это был Юэн. Он схватил её, и силком усадил к себе на колени, и сказал Только покобенься мне тут, за каким чёртом, по-твоему, я домой ехал?
Это напоминало борьбу с кем-то невидимым в разгар ночного кошмара, когда одеяло наползает на голову, и ты начинаешь задыхаться, какой ужас, что так она думала о Юэне. Но это был не Юэн, не её Юэн, кто-то грубый, чужой и сильный вернулся в его теле, чтобы мучить её. Он смеялся, борясь с ней там, в кресле, и держал её цепко, и начал рассказывать – о, он был пьян и сам не понимал, что говорил, ужасные, омерзительные вещи он рассказывал, в Ланарке у него были женщины, когда только он хотел, говорил он. И он нашептывал ей про них, его дыхание обжигало ей лицо, она видела белый блеск его зубов, он рассказывал, как он с ними спал и что он с ними делал. Гадливость и стыд охватили её, а потом, что было ещё ужаснее, она прекратила отбиваться, и срамное, испепеляющее желание захлестнуло её. И он это почувствовал, сразу почувствовал, он сказал Ну вот, раз ты теперь всё знаешь, могу и тебя осчастливить!
Она поднялась с пола и вся в дурмане пошла доить коров, оставив его одного. Когда она вернулась, в кухне его уже не было, она нарочно долго процеживала молоко, и снимала сливки, и потом поднялась в комнату, которую приготовила утром, готовя которую, она пела. И там он ждал её, лежа в постели, он принес лампу из кухни, и это были они, которые всегда укладывались в темноте и за счастье почитали лежать в объятьях друг друга при свете звёзд и луны, лившемся из окна! Но теперь он проворчал Давай побыстрее, ради Бога! и когда она хотела погасить лампу – Я сам, давай, шевелись! И она легла рядом с ним, и он овладел ею.
Теперь она вспоминала, лёжа в темноте, пока он спал, почему он не погасил лампу; и при мыслях об этой мерзости что-то холодное и гадкое крутилось и крутилось, как вращающееся зеркало, у неё в мозгу. Ибо не из-за его звериных рывков шептала она в агонии Ох, Юэн, погаси огонь! Никогда она не сможет забыть его ужасные глаза, впивавшиеся в неё, они горели и плясали в том зеркале, что крутилось и крутилось у неё в мозгу.
Таким было возвращение Юэна на побывку, и дни, сменявшие друг друга, оказались такими, как предвещал тот первый вечер. Он ушёл Юэном Тавендейлом, а вернулся таким грубым и жестоким человеком, что место любви в сердце Крис заняла поющая ненависть – ненависть, которая не выливалась в слова, которая медленно, но верно обосновывалась так, что не прогонишь. Часто ей казалось, будто истерзанное, изувеченное создание глядело из глаз Юэна, пока он изливал на них свои мерзотнейшие рассказы, издевался над старым Бригсоном, глумился над ним и каждый вечер возвращался в Блавири пьяным; это истерзанное существо и был тем пропавшим парнем, за которого она выходила замуж. Но чем дальше, тем больше чувство это увядало и таяло. Он пробыл дома пять дней, завтракал в постели и ни разу не вставал раньше обеда; он не взглянул на усадьбы, на скотину, не обращал внимания на молодого Юэна; он одевался только в свою солдатскую форму и килт, и когда Крис предложила ему надеть костюм – Что? Мне вырядиться как сраному уклонисту? Пусть твой дружок Роб Данкан так ходит.
Каждый день он уходил, с куражливым видом, вниз по дороге, и отправлялся в Драмлити, или в Стоунхейвен, или в Фордун, и пил там. Перед тем, как уйти, он просил денег, Крис без единого слова давала, сколько он просил, но ему казалось, что она недовольна, и он глумливо щерился, глядя на неё. Разве ему не полагалось то, что и так было его? Она что, думает, он всё ещё тот молоденький дурачок, каким был прежде, готовый горбатиться как раб в Блавири – без такой даже малости, как стаканчик, чтобы сдобрить кашу, или девка-другая ночью, чтоб кровь в жилах заиграла – вообще ничего такого, одна жена, которую тронуть-то боязно, того гляди забрюхатеет, а, Крис?
Обычно он говорил это всё за обедом, самодовольно ухмыляясь, старый Бригсон краснел и смотрел в свою тарелку, а молодой Юэн неотрывно глядел на отца, пока Юэн не говорил Господи, ну чёрта ли ты уставился! Глаза, как у матери, и натура такая же; и он ругался на ребенка последними словами, стыдно было слушать. Он завёл дружбу с Матчем, которого раньше на дух не переносил, и они каждый вечер уезжали, чтобы удариться в очередную шумную пьянку. Уходя к себе ложиться, Джон Бригсон смотрел на Крис с тревогой в добрых старых глазах, но она не смела ничего ему сказать, он ходил, топая, у неё над головой, а она садилась, чтобы дожидаться возвращения Юэна и прислушиваться, как каждая секунда, отмеренная хромым тиканьем часов, отзывалась в её сердце, ненавидя миг его возвращения, зовя миг его возвращения.
Ибо после той первой ночи он перестал к ней прикасаться, она лежала около него, дрожа и ожидая. А он лежал тихо, она знала, что он не спал, и знала, что он знал, чего она ждала; и всё это походило на игру кота с мышью, через некоторое время он разражался смехом, а потом засыпал, она же часами лежала и мучилась. В последнюю ночь она решила не терпеть эту муку, она встала в три часа и разожгла очаг, и сделала себе чаю, и смотрела, как утро поднимается по холму – чудесное летнее утро, желто-серое, с упоительным чириканьем птиц в ветвях буковых деревьев. И потом вдруг, как это всегда бывало с её перепадами, она почувствовала спокойствие и уверенность, выкинув Юэна из сердца, заперев сердце на замок, чтобы он никогда уже не смог досаждать ей, у неё с ним всё закончилось, и любовь, и ненависть. И ощутив это избавление, она встала и неторопливо принялась за свои дела, огромный груз свалился с её души, Джон Бригсон, спускаясь утром, услышал, как она пела, и сам обрадовался облегчённо, но это была песня её избавления.
В девять Юэн крикнул из своей комнаты Эй, чтоб тебя, дождусь я сегодня завтрака или нет? Она не обратила внимания, но отослала молодого Юэна играть на двор и продолжила заниматься своими делами. Наконец, она услышала топот по ступенькам, и вот он возник в дверях кухни, сверкая на неё глазами, Оглохла? Она ответила, подняв голову и глядя на него, Если тебе нужен завтрак – сам и готовь.
Он сказал Ах ты, сука! и кинулся на неё с кулаками. Но она схватила со стола нож, она держала его рядом с собой, пока ждала, он выругался и отступил. Она кивнула, и улыбнулась в ответ, невозмутимая, и положила нож, и продолжила заниматься своими делами.
Так что он сам сделал себе чаю, ворча и ругаясь, отлично, мол, провожают человека, который уезжает во Францию, чтобы исполнить свой скромный долг. И Крис слушала эти избитые слова, презрение подымалось в её сердце, она смотрела на него, скривив губы, и он увидел её взгляд и выругался на неё, но было видно, что всё это его испугало, и она навсегда запомнила, что видела его испуганным. И тут странное холодное недоумение овладело ею, как же это она так поработила себя, чтобы холить, и любить его, и отдавать ему всё лучшее, тело, и разум, и душу – всё принесла она в дар вот этому пьяному быдлу, приросшему к ручкам плуга.
И теперь этот человек, на которого она глядела с холодным отвращением, умывался, брился и одевался, видеть его ей было невыносимо, и она вышла из дому, и стала работать на дворе, чистила кастрюли при ясной погоде, молодой Юэн играл, спокойный и довольный своими игрушками, по всей Долине стояла пора сенокоса, и куры обступили её, поклевывая землю. Она слышала, как Юэн топал в кухне, ему хотелось, чтобы она оглянулась, побежала и притащила ему его вещи. И она снова улыбнулась, холодная, спокойная и безмятежная, и услышала, как он вышел, хлопнув дверью; и, не поднимая головы, она увидела его. Он был в полном обмундировании, на голове гленгарри, вещмешок на плече, болтающийся килт, и он небрежно прошел мимо неё, но она знала – он ждал, что она его остановит, побежит за ним и обхватит руками; она видела в его глазах, когда он проходил мимо, тот самый страх, который теперь был ей совершенно безразличен.
И она не сделала ничего, не заговорила, не распрямилась, молодой Юэн оторвался от своих игрушек и безразлично смотрел вслед отцу, как на незванного чужака, покидавшего их дом. Грохнув за собой калиткой со двора, Юэн нагнулся поправить подвязки на гетрах, лицо красное, на неё он так и не посмотрел. И она не удостоила его взгляда.
Потом он закинул вещмещок на плечи и медленно пошёл по дороге к повороту на большой тракт, она видела это из окна кухни, знала, что он верил, что она, в конце концов, окликнет его. И она, холодная и уверенная, улыбалась тому, как хорошо его знала, каждый его поступок и мысль, и то, почему он, наконец, остановился там, не пытаясь посмотреть назад. Он пошарил по карманам в поисках спичек и закурил трубку под её взглядом; и облако набежало на солнце и отправилось дальше вместе с Юэном, вдвоем они двинулись к большаку, уже не видимые ей в тенях и пламени яркого солнечного дня, всё это было странно, невероятно странно. Она долго стояла, глядя туда, где он исчез, остро кольнуло под грудью, разрывая её тело, сердце её разбивалось на куски, а ей было все равно! Муки и агония сердца были где-то далеко-далеко от неё, теперь он сделал с ней всё, что мог, он, тот, что топал по дороге, скрытый убегавшей от солнца тенью.
И потом она вдруг осознала, что нет такого избавления, которое длилось бы вечно, или которое было бы сверх той меры, что по силам вынести сердцу, она рыдала и рыдала, руки раскидались по кухонному столу, рыдала по тому Юэну, что не вернулся домой, по застыженному, измученному мальчишке, напустившему на себя важность, которого она отпустила из Блавири, не поцеловав и не сказав слова на прощание. Юэн, Юэн! закричало её сердце, разрываясь на части, Ох, Юэн, я не хотела этого! Юэн – он был её, всё ещё её, наперекор всему, что он сделал и сказал, он вжился в её тело прочнее, чем то сердце, что сейчас разрывалось у неё в груди, молодой Юэн был его сыном, о Боже, она не должна была отпускать его вот так! И опустошённая рыданиями, начала она молиться, она знала, что это бесполезно, и всё же молилась, не переставая, чтобы он вернулся, чтобы поцеловал её и хоть раз обнял с нежной добротой перед тем, как уйти по той дороге. С безумными глазами, плача, бросилась она на двор, и там был Джон Бригсон, он ошарашенно смотрел, как она кричала, задыхаясь от слёз Не отпускайте его, бегите за ним, Джон!
И он сказал, что не понял, если она про своего мужа, так тот больше часу как ушёл по дороге, и уже давным-давно за холмами прогудел его поезд.
Прошёл месяц, прежде чем она получила известие от него, да и то всего лишь пару строчек, нацарапанных на армейской открытке где-то во Франции; и говорилось в них всего лишь, что с ним всё в порядке. Это был всего лишь шёпот из тёмной пещеры этих дней, в которую ушёл Юэн, и всё же он исцелил жгучую агонизирующую боль в её мозгу, терзавшую её в первые недели. Им уже не быть прежними, но когда-нибудь он вернется к ней, помешательство их забудется, вернётся к ней, и к молодому Юэну, и к Блавири, когда закончится Война, они накрепко всё позабудут, заняв себя разными хлопотами в новые дни, в новые зимы и вёсны, между ними больше никогда не будет огня и радости, но будут всё те же неизбывные крестьянские труды, в которых она теперь хоронила свои дни.
Ибо она топила себя в полевых работах, чтобы забыть всё, от зари до темна она почти не бывала в доме, в любую погоду, какую бы ни припасла страдная пора, бежала она по выкошенным полосам следом за жаткой, которой правил Джон Бригсон, и маленький Юэн бежал, смеясь, рядом с ней. Он думал, что она так веселится и играет, с проворством бесконечно связывая снопы, руки её стали как машины, неутомимые и быстрые, долгими часами не замирающие ни на миг, она вязала снопы так быстро, что, работая каждый вечер на час дольше – старый Бригсон помогал ей – она опять доходила до несжатых полос. Зерно и сияющие пустотелые стебли соломы оплетали узором её жизнь, её ночи и дни, она обычно доползала до постели и видела во сне бесконечные полосы хлебов, и руки будили её в ночи, не успокаиваясь даже во сне. Однажды она зашла в гостиную глянуть в зеркало и увидела, отчего в глазах старого Бригсона так часто мелькала жалость, она стала такой худющей, какой никогда ещё не бывала за всю жизнь, лицо осунулось, волосы, показалось ей, утратили блеск, глаза стали мутными и безропотными, без зрачков, как у коровы.
Так, измученная болью и одуревшая, обратилась она к земле, ближе к ней самой и к её запаху, доброй, какой доброй была эта земля, она не накидывалась и не рвала тебе сердце, с землей можно было жить в мире, если отдавать ей сердце и руки, ухаживать за ней и обратиться в её раба, неистово дикой была она и деспотичной, но не жестокой. И частенько по вечерам, когда она вязала снопы и неподалеку работал старый Джон Бригсон, стал являться ей призрак радости, она трудилась под восходящей луной, пока вечерняя роса не опускалась сверкающими каплями на Кинрадди, над полями свистели ночные птицы, так тихо, так тихо, умаляя боль в её теле, боль в её сердце, зарождённую этой жатвой и страдой.
И потом в Блавири наведался Длинный Роб с Мельницы. Он пришел однажды утром, когда они уже взялись за то поле, что было по второму разу засеяно овсом, прошёл через двор и вошёл в кухню, высокий и жилистый, как всегда, лицо у него поправилось, и глаза стали прежними, и он воскликнул Ну, как ты, Крис? Хороша, как всегда! И подхватил молодого Юэна и усадил к себе на плечо, и Юэн пасмурно, мрачно посмотрел на него сверху вниз, и улыбнулся, и решил, что он хороший.
Роб пришёл помочь, самому ему жать было нечего; и когда Крис сказала, нет, он не должен оставлять без присмотра Мельницу, он блеснул глазами и мотнул головой. И Крис поняла, что терять ему было особо нечего, люди и раньше-то к нему переменились, а теперь и вовсе отвернулись, ни один не пригнал телегу зерна на Мельницу с тех пор, как Длинный Роб вернулся домой. Ему нечем было заняться, кроме как болтаться с усадьбы на усадьбу и высматривать на дороге заказчика, который так и не появлялся; а если сейчас кто и заявится, то вполне себе может и подождать, а он ушёл вязать снопы в Блавири.
Так что эти двое отправились на поле, молодой Юэн шёл с ними, и они вместе вязали и складывали снопы, хлеб уродился просто невиданный, Крис казалось, что Роб был как всегда весел. Но иногда взгляд его начинал блуждать по холмам, как у человека, высматривающего что-то, чего ему отчаянно не хотелось увидеть, и на голубовато-серые, как сталь, глаза его набегала тень сумрачного немого вопроса. Может, ему вспоминалась тюрьма и пережитые там мучения, он никогда не говорил об этом, и никогда ни слова не обронил о Войне, Крис тоже об этом молчала всё время, что они вязали снопы на засеянном по второму разу поле. Чудно, прежде она его толком и не знала, Длинного Роба с Мельницы, странноватого, да еще и атеиста; он был всего лишь мельником с блестящими глазами, со своим пением по утрам и свистом по вечерам, с историями про лошадей, которые он мог рассказывать бесконечно, пока голова у тебя не шла кругом. Теперь же ей казалось, что она знала его всегда и до странного близко, непонятное чувство охватило её, она как будто смущалась, сидя в тот вечер рядом с ним за ужином, пока он разговаривал со старым Бригсоном. При свете лампы тюремная бледность проступила под коричневой солнечного загара, и она увидела его руку рядом со своей, худую и сильную, руку мельника, привыкшую укрощать лошадей.
В тот вечер он сам укладывал молодого Юэна, просто ради удовольствия, и пел ему, пока тот не заснул, Крис и старый Бригсон слышали его пение, сидя внизу на кухне, Дамы Испании и Жил-был фермер молодой и Синие береты – все на границу. Вряд ли остался кто-нибудь в Кинрадди, кто пел бы эти песни, теперь из окна каждого батрацкого домика неслись другие звуки, Типперари и визгливые английские вещицы, похожие на верещание крысы, свалившейся в патоку, Долгий, долгий путь и тому подобное. Странно и малость жутковато было слушать Роба, словно прислушиваешься к эху далеких веков, стоя у спуска в давным-давно затерянную долину.
И потом, в следующие дни, она не могла понять, когда и как нашло на неё, беззвучно, тайно, может быть, из самой земли, осознание того, что она принадлежала Робу, что он мог делать с ней, что пожелает и что пожелает она. Ей захотелось большего, чем похлопывание его руки по её плечу, когда они вечером убрали сжатую полосу и медленно пошли домой через закатные тени, краем поля, вдоль изгороди, ко двору, окутанному и пропитанному ароматом жимолости. Ей хотелось большего, чем взгляд обращенных на неё серовато-голубых, цвета стали, глаз, тёплый, чистый и добрый взгляд, она чувствовала, как кожа её заливается краской под этим взглядом, ей хотелось того, чего, как она теперь поняла, у неё никогда не было в жизни – мужчину, который бы её любил, не мальчишку, каким был Юэн, и не несчастного ополоумевшего зверя, которым он стал.
И если старый Джон Бригсон и догадался о том, что так бесстыдно нашёптывало её сердце, он не подал виду, мудрый, добрый, знающий жизнь. И Роб тоже ни единым жестом не выдал, что знал её мысли, мерно работая рядом с ней в ту, близившуюся к концу, жатву. И у Крис внутри, когда она в последний день сгибалась, и распрямлялась, и вязала снопы, звучала молитва к земле и усадьбам, молитва о том, чтобы эта жатва никогда не заканчивалась, чтобы она и Длинный Роб вечно шагали по этим полям. Но жатка сверкнула своими ножами в начале последней, длинной полосы, и Длиный Роб положил руку ей на плечо, Всё, он закончил, Крис, девонька, остался обжинок114!
В тот вечер она вышла с ним к калитке со двора, и он закинул куртку на плечо, Да, Крис, славно поработали, в охотку. И потом, не глядя на неё, он добавил Я завтра уезжаю в Абердин записываться в армию.
Минуту она ошеломлённо смотрела на него, не издавая ни звука, но ей в его мыслях места не было, он смотрел на уставленные снопами поля Кинрадди. И потом он начал рассказывать, он всё решил сегодня днем, больше оставаться в стороне он не мог, весь мир свихнулся, и ему ничего не оставалось, кроме как стать таким как все, здесь ему не было ни работы, ни доверия, и уже не будет, пока не кончится эта Война, если она вообще когда-нибудь кончится. В деревне теперь скажут, мол, сдался Роб, наконец. Прощай, Крис; вспоминай иногда добрым словом.
В закатном свете она держала его за руку, и он, наконец, посмотрел на неё сверху вниз, она кусала губы, чтобы не расплакаться, но он увидел, как слёзы сияли, до краев наполняя её глаза. И его глаза тоже переменились, переменились и подобрели, потом в них проступило какое-то другое чувство, он воскликнул Да что же это, девонька! и его рука, лежавшая у неё на плече, притянула её, близко-близко, и так крепко прижала, что она почувствовала медленное биение его сердца, ей захотелось навсегда остаться в надежном укрытии этих перевитых жилами рук. И потом она вспомнила, что завтра он уедет, каждый крик чибиса в вечернем воздухе разносился пронзительным Почти, почти!
И это тоже кончалось, как всё остальное, как всё, что она когда-либо любила и желала, уходило в неистовавшее за холмами безумие по горемычной этой дороге, забросившей свою белую ленту вглубь вечерних сумерек. И это были её руки, что обхватили его шею, притягивая вниз голову, чтобы целовать его, странно и жутко было целовать мужчину вот так, целовать до тех пор, пока она не услышала, как участилось его дыхание, и он схватил её, произнеся умоляющее Мы сошли с ума, Крис, милая, мы не должны! Но она уже знала, что победила, она обвила его руками, она прошептала В стога! и он отнес её туда, запах клевера подымался, измятый, едкий и сладкий, из-под её головы; и лежа так в темноте, обнимая его, целуя его, страстно тянулась она губами, руками, ногами и кровью своей к погибели, жаждая умереть в тот миг вместе с ним.
Но это тёмное горячее облако ушло, очнувшись, она обнаружила, что всё ещё лежит там, Роб рядом, и она притянула его голову к своей груди, лежа так с ним, глядя на сумрачную красноту жатвенной ночи за округлыми грудями стогов, эта жатва подобралась, наконец, и к ней, сжатой и убранной в закрома, сердцем и телом принадлежащей только себе самой. Так они пролежали несколько часов, Джон Бригсон не выходил позвать их; и потом она стояла рядом с Робом, опять там, у начала дороги, дремотная, тихая, удовлетворённая. Они ничего друг другу не обещали, целуясь в последний раз, она уже видела, что он всё больше удалялся от неё, его глаза уже были обращены к тому безумию, что звало к себе, за холмы. И вот он уже уходил прочь от неё, она слышала, как он неторопливо пошёл широким, размеренным своим шагом сквозь темноту, и уже больше не видела его, больше ей не суждено было его увидеть.
Это чувство вспыхнуло, как огонь, охвативший куст дрока, появилось в её жизни и потом тоже выгорело и погасло. На следущий день она ходила по Блавири и тихо напевала сама себе, спокойная и безмятежная, покормила кур, дала сена коровам, днём уложила молодого Юэна поспать и вечером накрыла ужин старому Бригсону до его прихода. Ей совсем не было стыдно, все назойливые страхи отступили, ей не хотелось отвернуться от глаз, смотревших на неё из зеркала, вновь пробудившихся и оживших. Она была рада, что переспала с Длинным Робом, рада и удовлетворена, теперь они были одним и тем же, Юэн и она.
Так что, когда с телеграфа в Блавири приехал мальчишка-посыльный на велосипеде, она пела, сидя на дворе, чиня одежду молодого Юэна. Она услышала, как щелкнула калитка, и он достал телеграмму из почтовой сумки и отдал ей, и она посмотрела на него, а потом на свои руки. Они дрожали, как листья на буковом дереве в ожидании близящегося дождя, они дрожали в легкой дымке, соткавшейся вдруг у неё перед глазами. Потом она открыла телеграму, и пробежала глазами по строчкам, и сказала, что ответа не будет, мальчишка вновь заскочил на свой велосипед и покатил, давя на педали и сгибаясь над рулем, он щелкнул за собой калиткой и, обернувшись к ней, засмеялся тому, как ловко это у него получилось.
Она встала, она положила своё рукоделье на чурбан для колки дров, и снова вчиталась в телеграму, и начала говорить что-то сама себе, пока это её не испугало, и она прекратила. Но тут же забыла про этот испуг, через минуту она опять говорила, кудахтавшие на дворе куры замолкли, и подошли поближе, и обратили блестящие глаза на её громкий монотонный шёпот, Что я cделала, ох, что же я cделала?
Досада и возмущение охватили её – а что она сделала! Что она, съездила во Францию, на фронт, может быть, была в комнате, где ей показали лежавшего мёртвым Юэна, недвижимого и мёртвого, бледного и бескровного, с каплями пота в волосах, убитого в бою? Она вышла к передней двери и помахала работавшим в поле Бригсону, молодому Юэну и пришлому батраку, они увидели её и замерли, глядя в её сторону, пока она ещё раз не помахала им, и тогда Джон Бригсон оставил наполовину загруженную телегу и, переваливаясь, пошёл через поле, как же медленно он шёл, Вы звали меня, Крис?
В его волосах был пот, такой же, как пот в волосах Юэна. Не отрывая глаз от этих капель пота, она протянула телеграму, он вытер руки и взял её, и прочитал, пока Крис стояла, ухватившись за дверной косяк и шептала без остановки Что я теперь должна делать, Джон? Надо ехать во Францию? И, наконец, он поднял на неё глаза, лицо у него стало серым, взопревшим и старым, он медленно вытер пот со лба. Господи, хозяйка, это тяжкое известие, но он умер как мужчина, вашему Юэну досталась славная смерть.
Но она не слушала его, ей хотелось понять, что она должна делать; и пока он не сказал ей, что делать не надо было ничего, что всё равно всех вдов во Францию не отвезут, и что Юэна, должно быть, уже похоронили, она не прекращала заламывать руки и без умолку шептать. Потом гнев охватил её, Почему ты мне сразу не сказал? Чёрт тебя побери, нравится мучить меня?! и она отвернулась, и ушла в дом, и взбежала по ступенькам к кровати, её и Юэна кровати, и легла на неё, и зажала уши руками, стараясь не слышать крик агонии на затерянном французском поле, не думать о том, что то самое тело, которое лежало рядом с её телом, открытое и свободное, доброе и молодое, стало теперь растерзанной, мёртвой, неподвижной плотью, извилистые дорожки крови покрывали его, это был совсем не Юэн, разбитый на куски и страшный, неподвижный и мёртвый, сейчас, когда урожай созрел на земле Блавири, и бекасы кричали на озере, и буки шептали и шелестели. И ОНА ЗНАЛА, ЧТО ВСЁ ЭТО ЛОЖЬ!
Он не умер, он не мог умереть, его не могли убить даром где-то далеко-далеко от неё за морем, что была ему эта их Война и их сражения, их Король и их страна? Кинрадди был его землей, Блавири, он не стал бы умирать за всю эту ничего не значащую чушь, у него были хлеба, которые надо убирать, и озеро, которое надо спустить, и она, к которой надо было вернуться. Эта телеграма была не про него. Они просто издевались над ней, проклятые трусы и лжецы, английские генералы и прочие им подобные там, в Лондоне. Но она этого терпеть не станет, она найдет на них закон, на всех этих – она знала, что они такие! – трусов и лжецов.
Только теперь она заметила, что стонала, страшным голосом стонала; и на дворе её было слышно, Джон Бригсон слышал её и сам чуть не сходил с ума, он подхватил молодого Юэна и побежал с ним в кухню, а там – к лестнице наверх, и сказал ему пойти к матери, он ей нужен. И молодой Юэн пришёл, это его рука, дергавшая за юбку, вывела её из забытья этих стенаний, и он не плакал, хотя она и издавала страшные, пугающие звуки, лицо его было бледным и решительным, Мама, мама! Она взяла его на руки и прижала к себе, раскачиваясь в агонии отчаяния из-за этого выражения на его лице, этого потерянного выражения и его пылающих угольным пламенем глаз. Ох, Юэн, твой отец умер! сказала она ему ту ложь, в которую верил мир. И наконец, она поплакала, не сдерживаясь, в полную силу, немножко, старый Бригсон потом скажет, что только мальчик и спас её от безумия.
Однако по всему Кинрадди начал расходиться шепоток, что она всё же свихнулась, смерть мужа её совершенно подкосила. Потому что она всех уверяла, что это неправда, что Юэн не погиб, он никогда бы не погиб даром. Кёрсти Страхан и госпожа Манро приходили её навестить, они качали головами и говорили, что он принял прекрасную смерть, умер за свою страну и своего Короля, молодой Юэн, когда вырастет, будет гордиться отцом. Они говорили это, сидя за чаем с печальными лицами, и тогда Крис рассмеялась, так рассмеялась, что они отшатнулись.
Страна и Король? Чушь вы несёте, чушь! Как это всё касалось моего Юэна, что ему был этот Король, эта их чёртова страна? Блавири его земля, и не его беда, если другим вздумалось повоевать!
Потом она совсем ополоумела от гнева, увидев жалость на их лицах. И ещё теперь, и только теперь, глядя на них сквозь пелену гнева, она, наконец, поняла, что жила грёзой в сошедшем с ума мире. Юэн был мёртв, они знали это, и она это знала; и он умер даром, просто так, его мучили и убивали, и он, может быть, со слезами звал её, погибая даром; и эти суки сидели тут и говорили про своих Короля и страну…
Они выбежали из дома и припустились вниз по холму, и она, тяжело дыша, стояла и кричала им вслед. На следующий день в Кинрадди только и было разговора о том, как она себя повела, и больше никто навестить её не приходил. Однако она больше не кричала, она стала тиха и холодна. Раз за разом наступало новое утро, и она, видя очередной рассвет, вспоминала то утро, когда она отправила его прочь, когда ей достало сил не окликнуть его. Полдни с их солнцем и дожди проносились над Долиной, и жестокость и боль жизни виделись ей багровыми радугами, раскинувшимися по всему горизонту в эти долгие часы, что тащились вперёд огромными тяжелыми колесами. Ночи опускались, мягкие, серые, тихие на поля Кинрадди, теперь они не приносили ей ни страха, ни надежды. За стенами вменяемости, холодными и высокими, запершись от лжи жизни, жила она, укрывшись от мира, который убил её мужа ни за что, за бредовую болтовню какого-то сумасшедшего, что неслась ночью из-за холмов.
И потом, наконец, в отпуск приехал Че Страхан, и по приезду тут же пошёл в Блавири. Она встретила его на дворе, у двери в кухню, он уже был сержантом, похудел и стал выше, и он остановился и посмотрел на её заледеневшее лицо. Потом, когда её рука выпала из его ладони, он прошел мимо неё в своем болтающемся килте в кухню, и уселся, и снял берет. Крис, я пришёл рассказать тебе про Юэна.
Она посмотрела на него, пробуждаясь от своего сонного оцепенения, надежда, как птица, забила крыльями в её груди. Про Юэна? Че, Че, разве он жив? И потом, когда он помотал головой, оледенелая стена вновь обступила её сердце. Юэн умер, не изводи себя надеждами. Больше они ничего ему не сделают, даже вот это не сможет ему навредить, хоть я и поклялся, что ничего не расскажу тебе. Но я уверен, что ты должна знать, Крис. Там, во Франции, Юэна расстреляли как труса и дезертира.
* * * * * *
Че был в полевом лагере неподалеку и случайно услышал про всё, что случилось, он увидел имя Юэна в каком-то вывешенном списке. И он отправился туда в ночь перед расстрелом Юэна, и ему разрешили повидаться с Юэном, и он услышал всё это, историю, которую сейчас он рассказывал ей – всегда лучше знать правду, потому что ложь пробирается под крышу дома тайком, чтобы устроиться на насест в чужом курятнике, Крис, девонька. Ты ещё молодая, ты только начала жить, и я поклялся себе, что расскажу тебе всё, чтобы потом, с годами, тебя кто-нибудь этим вдруг не поддел. Юэна расстреляли как дезертира, всё было справедливо, он дезертировал из траншей на передовой.
Он дезертировал в один из крошечных просветов между дождями, что поливали обожравшиеся до отрыжки крысиные ходы фронтовых окопов. Получилось это просто и легко, рассказывал он Че, он просто развернулся и пошёл назад. И другие солдаты, встречавшиеся ему по пути, думали, что он вестовой или раненый, или, может, получил отпуск, никто не задавал ему вопросов, он вышел в десять часов утра и днём, держась полей, был в десяти милях от линии фронта, а то и дальше. Потом на него наткнулись военные полицейские и забрали его, он был отправлен обратно, предан военно-полевому суду и признан виновным.
И Че сказал ему, они сидели вместе в сарайчике, где он дожидался наступления утра, Но зачем ты это сделал, Юэн? Ты же отлично знал, что не выйдет сбежать и потом свободно разгуливать. И Юэн посмотрел на него и мотнул головой, Это всё из-за ветра, он пришёл вместе с солнцем, и я вспомнил Блавири, я как будто проснулся, почуяв тот самый запах. И я не мог поверить, что это я стою в этой траншее, было так глупо – торчать там. Вот я и развернулся и пошёл оттуда.
Это походило на вспышку: он пробудился, он был набитым дураком, находясь там; и, как человека, припоминающего, что он делал в зверином диком сне, озарило его воспоминание о Крис в Блавири и о его последних днях, проведенных там, безумцем, безумцем он был, он обращался с ней как последняя скотина, он старался сделать ей побольнее, помучить её, чтобы проснуться от этого кошмара, чтобы заставить её разбудить его; и теперь, при свете выглянувшего на краткий миг солнца, он увидел её лицо, таким, каким видел его, когда она с содроганием отшатывалась от его издёвок. Он знал, что потерял её, она никогда больше не будет его, он понял это в тот момент, когда карабкался наверх из траншеи; но он знал, что будет трусом, если не попытается, даже если не оставалось уже никакой надежды.
Ради этого он и ушёл, вспоминая Крис, чтобы дойти до неё, проходя милю за милей и понимая, что никогда ему до неё не дойти. Но он пообещал ей, что никогда её не подведёт, давным-давно пообещал, в ту ночь, когда держал её, такую пригожую и милую, такую красавицу, в своих объятиях, молодой, переполненный желанием, добрый. Так милю за милей он шёл по раскисшим французским дорогам: она была для него потеряна, но от этого не становилось легче, он попытается снова пройти этот путь до неё, снова увидеть её, сказать, что ничего из его тогдашних слов не было его словами, это была грязь, сочившаяся из пожиравшего его морока. И молодой Юэн вспомнился ему, надо было столько всего сказать ему, столько всего надо было сказать и сделать, если бы он только смог пробиться и прийти в Блавири…
Потом военные полицейские забрали его, и он слушал их и прочих в следующие дни, слушая и одновременно не слушая вовсе, измотанный и притихший. Ох, и измотанный же, и, наконец, пробудившийся, Че, и мне было всё равно, они завтра могут запросто вывести меня и расстрелять, я буду только рад, Крис я потерял из-за своей же дурости. Она даже не подошла поцеловать меня на прощание, Че, мы так и не попрощались; но я вспоминаю её красивую голову, как она наклоняла её там, на дворе. Она никогда не узнает, милая моя, и так лучше всего – они про тех, кого расстреляли, правды не сообщают, и она будет думать, что я умер, как остальные; и ты не говори ей.
Потом он долго молчал, и Че нечего было сказать, он знал, что помилования ему не добиться, он был всего лишь сержантом, и даже в этом сарайчике для арестованных ему, по чести, не положено было находиться. И потом Юэн сказал, ни с того ни с сего, Че его слова застали совершенно врасплох, Че, помнишь, запах навоза на полях в апреле поутру? А чибисов над пашней? Наверное, красиво они этим вечером летают в Кинрадди, и Крис там спит, и вся Долина укрыта туманом. Че сказал, что не надо об этом вспоминать, он боялся, что рассветёт совсем скоро, и Юэну теперь следовало подумать о другом, пастор к нему приходил? И Юэн сказал, что приходил какой-то старикашка и что-то блеял, офицеришка, но он его даже слушать не стал, какое ему до всего этого дело. В тот самый момент, когда он говорил, началась пушечная канонада где-то на передовой, милях в четырех, не больше; и Че представил забегавших дозорных, кинувшихся взбираться по своим постам, и опадающие брызги огней сигнальных пистолетов Вери, треск пулеметов из гнёзд в слякотной грязи, всё, что ему самому, может быть, не долго оставалось слышать; Юэн же, едва истечет ночь, не услышит этого уже никогда.
И Че видел, что Юэн вовсе не казался испуганным, он сидел там, в своем килте и в гимнастерке без кителя, и, как прежде, выглядел всего лишь молоденьким парнишкой, он обхватил голову руками, и, похоже, не думал об утре, которое было так близко. Потому что он вдруг заговорил о Блавири и о полях, на которых хотел бы обустроить дренаж, хотя он полагал, что без укрытия, которое давали рощи, земли испортятся и будут ни к чёрту не годны. И Че сказал, что он тоже так думает, скверные перемены будут их поджидать, когда они вернутся; и потом он вспомнил, что Юэн не вернется, и чуть не откусил себе пол-языка, однако Юэн не обратил внимания, он всё говорил о своих лошадях, о Клайд и старой Бесс, отличные животины, отличные животины – помнит Че ту ночь и грозу, когда они нашли Крис, бродившую по полям с этими двумя лошадками? Это как раз в ту ночь он понял, что нравится ей – ничего больше, Че, такой быстрой и вспыльчивой она была, дружище, берегла себя, как королева во дворце, ничего не было между нами до той самой ночи, когда мы поженились. Помнишь, как погуляли? А как пели, а, Че? Что за песню Крис тогда пела?
И оба не могли припомнить, Юэн слегка разозлился, но потом забыл про это, тихо сидя в том сарайчике на самом пороге утра. Потом, наконец, он встал, подошёл к окну и сказал Четверть часа осталось, Че, если не меньше, тебе пора возвращаться.
И они пожали руки, часовой открыл Че дверь, и он пытался сказать все слова утешения, какие только мог, предвестие близившегося утра в молодых глазах Юэна было странным и пугающим, он не мог забрать руку из сжавшей её ладони Юэна. И Юэн сказал только Эх, дружище, вспомни обо мне, когда в следущий раз услышишь чибисов над Блавири – посмотри на мою девчонку за меня, когда встретишь её, хорошенько посмотри, ради того поцелуя, который мне ей уже не подарить. И он отвернулся от двери, он не был испуган, не плакал, он был спокоен и тих; и Че прошёл через ряды таких же сарайчиков, толпившихся в том месте, прежде это было фермерское хозяйство, он залез в ждавший его грузовик, потом он ругался и плакал, и водитель подумал, что он псих, и он сам не был уверен, все ли с ним в порядке. И они уехали, сырое утро надвигалось, медленно подползало по взбухшим землёй полям, и больше Че не видел Юэна, его убили в то утро.
* * * * * *
Вот такую историю рассказал Че Крис, сидя с ней на кухне в Блавири. Потом он зашевелился и встал, и она тоже встала, и, словно он приближался к ней из далекого тёмного края, она увидела, наконец, его лицо, всё это время он был для неё только голосом, звучавшим в темноте. И, наконец, речь вернулась к ней Не вздумай переживать из-за меня или из-за того, что рассказал мне всё это, так лучше всего, так лучше всего!
Когда он ушёл, она медленно и тихо поднялась по ступенькам в их комнату, открыла шкаф с вещами Юэна, и целовала их, и прижимала их к себе, эти вещи, что когда-то были так близко к нему, как теперь он стал близок к ней. И она шептала в тишине, только бук слышал её, Ох, Юэн, Юэн, спи теперь спокойно и мирно, милый, я понимаю! Ты сделал это ради меня, и я горжусь этим, так горжусь, ради меня и Блавири, дорогой ты мой, дорогой мой – спи спокойно и не тревожься, потому что я поняла тебя!
Бук слушал и шептал, шептал и слушал, не прерываясь. И странное влечение, порыв овладел Крис Тавендейл, когда она тоже прислушалась. Она сбежала по лестнице вниз и отыскала молодого Юэна и поцеловала его, Пойдем прогуляемся к вершине холма.
Под ними – Кинрадди; над ними – холм; озеро, переливающееся серебром и сонное под осенним солнцем; молодой Юэн у её ног; крики чибисов в Долине.
Она глубоко и долго вздохнула и убрала руку с лица Стоячего Камня. Пелена воспоминаний спала, и вернулся мучительный вопрос – зачем, зачем? Солнце, и небо, и одиночество холмов, всё здесь кричало ей – зачем?
И тут что-то заставило её поднять глаза, она стояла, оцепенев от ужаса, прямо перед ним, поднимавшимся тропой через заросли дрока. Форма измазана грязью, лицо белое, и огромная дыра обвисала краями и раскрывалась, обвисала и раскрывалась, застывше-красная и чёрная, при каждом его шаге вверх по холму. Он подымался через кусты дрока, она видела, как трава качалась, не прижимаясь к земле под его ногами, милый её парень с этим светом в глазах, который она всегда будет нести с собой.
Крики бекасов затихли, на солнце набежало облако. Теперь он стоял рядом с ней, близко, и она протянула к нему руки, глаза её были светлы и слепы от слёз, чистый солнечный свет лежал на их лицах, голос её соткал вопрос, его ответ она услышала в шуршании ситника на кромке озера, когда его беззвучные ноги поднесли его ближе к её губам и рукам.
Милая, я вернулся! сказал он и вошел в её сердце, теперь навсегда принадлежавшее ему.
Эпилюдия Непаханое поле
В ту зиму люди говорили, что Матчу из Бридж-Энда, что за мостом, Война особой выгоды не принесла. Хоть он и пыжился и хвастался, но, если уж по правде, то те деньги, что он тратил на свою утробу, можно было сразу выбросить в навозную кучу, итог, по большому счёту, был бы тот же. Он, Матч, занялся ирландскими породами скота, с ними ведь как – легко купил, тут же легко перепродал и получил приличный навар, с такими-то роскошными ценами. А уж тем более, если напичкать скотину сеном и водой поутру перед тем, как гнать на рынок, вид у неё будет такой, будто говядина из боков так и прёт. Хотя иногда старый Эйткен из Берви, старый хитрый гад, мог двинуть вдруг какому-нибудь бычку по брюху, и тот рыгал с утробным рёвом, а Эйткен говорил, Эй, Матч, а ветер-то дует, где он хочет115, как я погляжу, на любой случай у него, у этого Эйткена, имелась цитатка из какого-нибудь стиха.
Однако при всём при этом он, Матч, зарабатывал деньги, и пока шла Война, его огромные красные уши в Бридж-Энде успели понависать над страшным количеством еды. Ибо на его семье Война сказалась таким образом, что они обжирались с утра до вечера, бакалейщик останавливался у их ворот по три раза на неделе, и к нему выходили Алек со своей хозяйкой, за ними следом мчались дети, и они скупали ветчину и печенье, сыр и сосиски, консервы такие и этакие да по стольку, что можно было прокормить всю германскую армию, как люди говорили – а армия эта, если верить слухам, так голодала, что солдатам приходилось есть трупы своих же немцев, фу!
Но, ей-богу, в Бридж-Энде и близко не было ничего похожего на поедание своих же трупов. А ту малость, что не проедалась, они пропивали, к концу Войны он, Алек, приобрел машину, это был всего лишь «Форд», однако он всю неделю грохотал взад-вперёд по дороге в Драмлити, и когда на обратном пути, качаясь на ухабах, он подъезжал к Бридж-Энду, ящики с пивом и бутылки виски пьяно раскачивались, выглядывая из-за заднего борта. А Алек раздувался и нахваливал себя с привычным пылом, уверял, что хозяйство в Бридж-Энде процветало, и что стаканчик он уж точно заслужил – требуется ведь только фермерская сноровка, всего и делов-то.
В тот день Матч только что поднялся с кровати и вышел на двор с мутными заспанными глазами, когда почтальон вручил ему письмо из Кинрадди-Хауса. И он прочитал его один раз, потом другой, потом он крикнул жене Девятьсот фунтов. Вот у ТЕБЯ есть девятьсот фунтов, а? И она отвечала, весело и спокойно, Нет, я, как за тебя вышла, ни денег не видала, ни слова разумного не слыхала. А зачем тебе понадобилось девятьсот фунтов? И Алек показал ей письмо, оно было длинным и нудным, и дочитать его до конца казалось невероятной задачей; но суть его была в том, что Опекунский совет собрался, наконец, продавать Кинрадди; и желавшие фермеры могли выкупить свои наделы; и если Матч пожелал бы выкупить свою ферму, то цена для него составила бы девятьсот фунтов.
Так Матчи уехали из Кинрадди, насчёт выкупа надела они даже не заикнулись, Алек по-тихому распродал свою скотину, и семейство сбежало под покровом ночи; некоторые говорили, будто слышали в ту ночь, как «Форд» протарахтел в сторону Лоренскёрка, другие клялись, что Матч подался на север, в Абердин, и подыскал там себе отличную работенку в пабе. На север он уехал или на юг, однако больше о нём никто ничего не слышал; и не успели отпраздновать Новый год, как старый Гордон из Апперхилла купил Бридж-Энд вдобавок к своему собственному наделу, он сказал, что будет возделывать поля трактором. Но чёрта с два в деревне увидели этот трактор, вместо него он запустил овец на свои усадьбы, и порой пастух забредал в кухню, где в былые дни осоловелая жена Матча сидела и курила свои сигаретки; и он говорил, что дом до сих пор был пропитан вонью, сменить юбку им, Матчам, было так же в тягость, как старому Пути.
А что касаемо германцев, призраков и грязи, то тут у него, у старого Пути, всё шло полным ходом. Ещё задолго до конца Войны он забросил починку башмаков и не подпускал бакалейщика к дверям, а кричал ему, чтобы он оставлял послания у дороги. И под конец крыша у него, как это говорится, съехала окончательно, он затащил своего ослика жить к себе на кухню, и парни с ферм, проезжая вечерами по субботам, иногда слышали, как эти двое разговаривали, можно было разобрать голос старого Пути, которому мерещилось, что он на каком-нибудь концерте из прежних времен, не щадя горла декламировавшего, заикаясь и спотыкаясь на каждом слове, своего ТРУСЛИВОГО ЗВЕРЬКА. И потом было слышно, как он отвешивал ослу затрещину Чёрт тебя забери! Хлопай, ты, скотина! вопил он; и это была настоящая потеха.
Но, в конце концов, терпение у людей иссякло, история с ослом тянулась уже с месяц, когда стали приходить письма от парней из Опекунского совета, и в деревне говорили, что от Пути доносятся ужасные звуки, скотина совсем обезумела. Но делать никто ничего не собирался, пока, наконец, не собрался старый Гордон, он выехал из ворот со своим старшиной артели, поехали они на машине старого Гордона, был вечер, и чем ближе они подъезжали к хозяйству Пути, тем ужаснее звучали доносившиеся оттуда вопли. В страшной истерике ослик орал, не умолкая, они попробовали заглянуть внутрь через окно, но на нём висела толстая кожаная занавеска, и они ничего не разглядели. Тогда старшина подёргал дверь, однако она не подалась, при этом вопли ослика становились всё горше и горше; а артельский старшина был здоровенным детиной, он как следует разбежался и высадил дверь, и от той мерзости, что он увидел, ужин едва не полез у него обратно желудка, старый негодяй и так и этак пытал осла раскалённой кочергой, он кричал, что скотина на самом деле была германцем, и им пришлось связать его.
Старшина сбегал домой за ружьём и послал за полицией; и когда полиция на следующий день приехала, осла уже пристрелили, и некоторые говорили, что вместо осла следовало бы пристрешлить старого Пути. Однако старика забрали в дурдом, и для Кинрадди это было счастливым избавлением. Какое-то время потом ходили разговоры, будто в дом Пути может заселиться апперхильский старшина артели, он хотел жениться, и там ему было бы удобно, и на работу ходить не далеко. И старшина сказал, что место просто прекрасное, если поселить туда семейство свиней; но лично он – не кабан, а девушка его – не свинка.
Так что хозяйство постепенно стало приходить в запустение, крыша вскоре съехала набок и наполовину провалилась внутрь, жить там стало невозможно ни человеку, ни скотине, двор весь зарос кустами чертополоха и травой, вот порадовался бы старый ослик Пути, если бы дожил до этого времени. Вид у местечка был мрачный и холодный, если случалось ехать мимо него ночью, стояло оно почти такое же одинокое, как старая Мельница, но совсем не такое же полезное. Потому что на Мельницу можно было поехать со своей девушкой, вы ставили велосипеды к стене и осторожно заглядывали в окно кухни; потом шли прочь от дома, вдвоём, и сидели внутри самой Мельницы; и девушка говорила Не надо! и расправляла свой короткую юбку, и говорила, что может тебе и повезёт, если тебе достанутся два танца на балу в Фордуне, Джон Эдвардс, между прочим, повезет её туда на своём мотоцикле с коляской, вот так.
Ибо Длинный Роб так и не вернулся на Мельницу. Настоящим дивом было то, что он вот так вот взял, записался в солдаты и ушёл на Войну – после того как клялся и божился, что ни за что не станет воевать, что один человек ничем не лучше другого, неважно, шотландец он или германец. Некоторые говорили, что он страшно сглупил, отправившись на фронт, когда его никто в армию уже не тянул; но когда Манро из Каддистуна сказал это Крис Тавендейл в Блавири, она ответила, что в мизинце Роба было больше доброты и здравого смысла, чем в останках всех Манро, что народились со времён Потопа. Очень нехорошо так разговаривать с человеком, который по возрасту тебе в отцы годится, сразу было видно, что за штучка была Крис Тавендейл, люди качали головами, вспоминая, как она едва не повредилась рассудком, когда погиб её муж; как будто его одного убили! А ведь ещё был её брат, Уиллом звали, который приезжал с Войны в такой странной форме, говорил, во французской; но те, кто разбирался в форме, не были так уж уверены, у уланов была точно такая же форма.
А те были германскими конниками, тогда ещё, в самом начале Войны, припоминалось тебе, и ты качал при этих мыслях головой и вновь возвращался к размышлениям о Длинном Робе, том самом, которого убили на поле боя в апреле прошлого года. Он был одним из тех солдат, которых так спешно погнали во Францию, когда всем стало казаться, что германские парни нас почти одолели, и в Кинрадди он больше не вернулся, только извещение о смерти пришло, и потом пара слов в газете. Читая, глазам невозможно было поверить, он, такой знатный пацифист, был убит во время какого-то там отступления, он и ещё два-три парня стояли насмерть против германцев и сдерживали их, пока отступал Шотландский полк; они ещё долго продержались после того, как остальные все ушли, и Робу за это дали медаль. Конечно, он её не получил, он был мёртв, они, британцы, обнаружили его труп потом, много времени спустя, но просто в знак уважения.
И ты очень хорошо помнил Длинного Роба, высокий жилистый парень с поблескивавшими глазами, и большими усами, и с вечными историями, от которых тебя уже мутило, лошади, лошади, чтоб их! у него одни лошади были на уме. Ещё, помнится, он скверно отзывался о религии, как-то раз вся Долина возмущалась, но при всём при том, вспоминалось тебе, он был отличный малый, этот Роб, как он пел на поле поутру, он пел… И ты никак не мог вспомнить, что за песня там была, может, ребенок проснется и подскажет, они часто его слышали по пути в школу, и О, точно, это были Дамы Испании. Сейчас этих старых песен уже почти не слышно, дурацкие они и старомодные, вместо них теперь новые отличные песни, прямиком из Америки, говорили люди, всё что-то про родившихся там чудноватых грустных крошек, умные они бестии, эти американцы.
В общем, вот так обстояло дело с Мельницей, мельничная работа там заглохла, старый Гордон купил земли, что были при ней, за два или три фунта, и присоединил их к обширным угодьям Апперхилла. Джок Гордон вернулся с войны слепым, говорили, поначалу он чуть не свихнулся, когда потерял глаза. Но у старого Гордона денег было что грязи, он возился с сыном как мог, Джок был точно поросёночек у мамкиной титьки, и в итоге он утихомирился, вполне довольный жизнью, насколько это возможно в его положении, с любым куревом и выпивкой, какие пожелаешь, под рукой и мамашей под боком, всегда готовой лизать ему задницу. Они теперь заделались чистыми джентри, Гордоны, невозможно было на милю подойти к Апперхиллу, чтобы по ушам тебе не шарахнуло английской речью, такой тонкой и жантильной; и пахари просто бесились, когда заходили пропустить стаканчик в Драмлити-Отель, и какой-нибудь парень обязательно вставал и спрашивал, А это правда, что в Апперхилле вам теперь выдают белые манишки и что вы все ходите в Академию?
Он был одним из тех, кто порвал с Профсоюзом землепашцев, старый Гордон, и очень этим, к тому же, гордился; и ей-богу, мужик был совершенно прав, кто вообще когда-нибудь слышал о такой нелепице – «Профсоюз землепашцев»? Однако так ему это с рук не сошло, ей-богу, не сошло! Потому что на Всеобщих выборах суждено было случиться такому, чтобы секретарь Профсоюза фермерских работников выставился кандидатом от Мирнса; и со всей Шотландии, от края до края, на подмогу ему примчалось стадо социалистов, все в очочках, в мешковатых брюках и при гетрах в огромную клетку.
И был среди них один парень, докторишка, и он заявился в Апперхилл, навроде как со своей агитацией, когда старый Гордон с женой уехали из дому помогать Коалиции116. Дверь открыла Мэгги Джин, она выросла и стала красивой, как весенний цветок, красавица, нежная и приветливая, англичанку из себя не строила. И пропади оно всё пропадом, если эти двое, она и доктор, единым мигом не влюбились друг в друга, доктор позабыл о батраках, которых он собирался агитировать, и Мэгги Джин пригласила его в дом выпить чаю, и служанка рассказывала, что они несколько часов подряд проговорили о политике, она говорила, что между ними не было ничего, кроме разговоров о политике; хотя мы слыхали и не о таких чудесах.
В общем, после этого старый Гордон вдруг обнаружил, что его работников подстрекают голосовать за лейбориста, причём подстрекает его же собственная девочка Мэгги Джин, и это привело его в неподдельную ярость, и его слепого сына тоже. Но Мэгги Джин на это было наплевать, докторишка уже заморочил ей голову; и когда выборы прошли и лейборист проиграл, она заявила отцу, что больше не будет ходить в колледж, она собирается замуж за своего лейбористского доктора. Гордон сказал, что он ей хвост-то прищемит, годами она ещё не вышла, и он этого замужества не допустит. Но Мэгги Джин обняла его за шею, Я знаю, но ты же не хочешь, чтобы люди показывали на тебя и говорили «А ты слыхал, у Гордона незаконнорождённый внук?» И тут-то, говорят, старый Гордон так и сел, Ох, девочка моя, моя Мэгги Джин, ты же это не всерьёз! Мэгги Джин ничего не ответила, только стояла и смеялась, малость истерично, пока в комнату не вошла сама госпожа Гордон, не услышала новости и не напустилась на девушку. Тогда Мэгги Джин стала холодна, как лёд, Раз так, мама, очень хорошо, я слышала, в Стоунхейвенском работном доме отличные постели, и женщины могут там жить с детьми.
В итоге её взяла, можете не сомневаться, Гордоны спешно кинулись устраивать свадьбу, а доктор с Мэгги Джин то и дело посматривали друг на друга и начинали хохотать, им нисколечко не было стыдно, приличий они не знали. И после свадьбы госпожа Гордон сказала Я очень рада, что вы уезжаете из Кинрадди в Эдинбург, и мне не будут всю жизнь тыкать в лицо позором вашего беспрозванного ребёнка. И Мэгги Джин сказала Какого ребёнка, мама? Я, знаешь ли, пока детей заводить не собираюсь, разве что мы с Джорджем сегодня ночью перестараемся. Госпожа Гордон была просто оглоушена, она задохнулась, Но ты же говорила, что у тебя будет ребёнок! и Мэгги Джин только тряхнула головой и рассмеялась. Да нет же, я только спросила отца, не хочет ли он стать дедушкой. И мне не показалось, что он хочет. В ближайшие годы у меня времени на детей не будет, мама, мне надо помогать ОРГАНИЗОВЫВАТЬ ФЕРМЕРСКИХ РАБОТНИКОВ!
Но, говорили люди, вот чего уж хрен дождешься, так это чтобы у Нелли, другой дочурки, родился кто-нибудь – хоть законнорождённый, хоть незаконнорождённый, она росла кислой и сморщенной, как старая картошка, несмотря на весь её английский, спала в холодной постели, и никто её не обнимал, так что просидеть ей в старых девах всю жизнь. Но, ей-богу, ни в чём нельзя быть уверенным, ведь кто бы мог угадать, что Сара Синклер, старая глупая зараза, вдруг выскочит замуж? А причиной всему стали Война и шевеление в Недерхилле, когда старый Синклер одним махом выкупил и Кочку, и своё хозяйство. Едва узнав про это, Сара пришла к нему и сказала Ты уже для Кёрсти столько всего сделал, только ей Кочка больше не понадобится, так что преспокойно можешь поселить туда меня!
Старый Синклер, ему было под девяносто, и был он почти слепым, уставился на неё, как бычок, набредший на канаву с водой, и потом крикнул жену. И Сара сказала им, что она не шутит, Дэйв Браун, гурдонский парень, хоть завтра на ней женится, если им отдадут Чибисову Кочку под семейное гнездышко.
И она своего добилась, хотя землю не получила, старый Синклер пас там своих овец, и Дейв так и остался пахарем в Недерхилле. Однако Сара, наконец-то, вышла замуж и улеглась в супружескую постель в доме, принадлежавшем когда-то её сестре. Вскоре муж был у нее, у Сары, под каблуком, люди говорили, в первую ночь она затаскивала его в постель за ухо, но всегда найдутся хамы, готовые распускать подобные сплетни. И будь оно всё проклято, если не прошло и двенадцати месяцев, как она уже родила, пусть и бледную, немощную девочку, но какого-никакого, а ребенка. Это было не Бог весть что, конечно, но всё же лучше, чем ничего, и когда старый Синклер услышал новость, у него в голове всё перепуталось, он к тому времени уже не вставал с постели и стремительно увядал, он решил, что говорят о первом ребёнке Кёрсти, и всё время твердил шепотом Че! звал зятя, Че, который когда-то давно женился на Кёрсти.
Но Че к тому времени уже давно не было, его убили в первой схватке в День Перемирия117, за час до того, как замолчали пушки. Ты хорошо помнил его, и его бесконечные споры с Длинным Робом с Мельницы; он, бедняга Че, стоял бы за кандидата Лейбориста, потому что Богатые и Бедные были всё так же далеки от Равенства, как и прежде. Да, как-то странно это было, что он умер, славный был парень, хотя малость глуповатый, из-за чего ты смеялся над ним у него за спиной.
В свой последний отпуск, говорили люди, он был какой-то притихший, молчаливый до крайности, может, он уже знал, что больше не вернётся, всё болтался по усадьбам, ворча себе под нос, что деревья, мол, вырубили, и что земля теперь уже родить не будет, можно, мол, про это забыть. И когда он прощался с Кёрсти, то не просто хлопнул её по плечу и сказал Ну, я пошёл! Он обнял её, и поцеловал её, люди сами видели на станции, и он сказал О детях позаботься, девонька. И Кёрсти, дура здоровущая, стояла и плакала, когда поезд уходил, все на неё нервно таращились, и можно было даже подумать, что у неё в голове всё же что-то есть. И на этом история Че, так сказать, закончилась, разве что в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого прислали его записную книжку, и носовые платки, и всякие прочие вещи; и они были как следует отстираны, но кровь осталась на чехле блокнота, холодная и чёрная, и Кёрсти, увидев её, вскрикнула и упала в обморок.
У женщин нервишки ни к чёрту, ну, если только одна или две найдутся, сказал Манро из Каддистуна, так, будто сам убивал по германцу на завтрак каждый день, пока шла Война. И, может, он это себе и воображал, гоняясь за курами и сворачивая им шеи для продажи в госпиталь, или материл дурачка Тони за то или за это. Правда, Тони особо внимания на него не обращал, стоял только, такой же, как всегда, разглядывая землю у себя под ногами и доводя госпожу Манро до белого каления, когда она посылала его убавить обогрев в одном инкубаторе или прибавить в другом. Потому что можно было не сомневаться, что бедолага сделает всё, что было велено, совершенно наоборот, и потом будет весь день стоять и таращиться на землю, пока кто-нибудь не пойдёт его искать и не обнаружит, что все чёртовы яйца либо сварились вкрутую, либо лежат холодные, как камни, одно из двух. Некоторые говорили, что он был не таким уж дурачком и делал это всё назло, но вообще как-то не верилось, что у дурачка хватило бы соображения на такое.
Однако никто не мог поспорить с тем, что Манро стали зажиточными, они совсем бросили возделывать свои усадьбы, кроме одной, на которой выращивали картофель, все остальные были сплошь покрыты загонами и вольерами для кур, они сколотили на птице и всяком таком целое состояние. За всю жизнь не услышишь такого гвалта, какой подымался вечером, когда в Каддистуне запирали куриные загоны, в это время госпожа Манро ловко сцапывала тут молодого петушка, там старую курицу, и сворачивала птицам шеи с такой быстротой, что и моргнуть не успеешь, и потом сидела полночи, ощипывая перья. У самих-то у них в доме добротной стряпни, почитай, не водилось, однако, хотя в животах у них было пусто, зато их банковские счета недостатка не знали, может, второе служило достаточным утешением для первого. Но Эллисон говорил, что его от них тошнит, единственные скряги среди всех шотландцев, которых он когда-либо встречал, и, чёрт их раздери, у этой семейки скаредности было столько, что хватило бы на всех шотландцев вместе взятых.
Хотя от ирландца иных речей ожидать не приходилось, он по-прежнему выговаривал слова, как ирландишка, растолстел до крайности, брюхо его болталось, свисая уже до самых колен, и брюки его в поясе были громадны. Когда Опекунский совет разослал свои уведомления о выкупе земли, все гадали, как он поступит, теперь-то конец Эллисону, говорили все. Однако вскоре все поняли, что горько ошибались, он выкупил Мейнс со всеми потрохами, он выкупил развалины Кинрадди-Хауса, и он выкупил Блавири, когда заявок на него никто не подал, он приобрел его меньше чем за двести фунтов. И откуда, спрашивается, у него все эти деньги, если только он их не наворовал?
Сам себя он почитал по-настоящему большим человеком в Кинрадди, ей-богу, люди смеялись над ним и называли лэйрд-подавальщик; Коспатрик, тот, что прикончил грифона, был бы неприятно удивлён, увидев такого преемничка. Он без конца рассуждал о тракторах для пахоты, однако грянул кризис, цены рухнули, и с ними его хвастовство, вместо тракторов он купил в Блавири овец. К этому в итоге всё и пришло в старинном местечке на холме, овцы блеяли и хрустели травой там, где когда-то нивы наливались зерном, какое уж теперь зерно, говорили люди, когда все рощи повырубали. И новый пастор в своей первой по приезду проповеди восклицал Они сотворили пустыню и назвали это миром118; и находились такие, кто невзлюбил парня за эти слова, но видит Бог, была правда в его речах.
Ибо Гиббоны совсем уехали из Кинрадди, больше будет места и меньше вони, сказали люди, Стюарт Гиббон так с Войны и не вернулся на кафедру, которую временно занимал его отец. Его, конечно, не убили, нет-нет, можете не сомневаться, у здоровенного курчавого быка было для этого слишком много мозгов. Но он в своей капеланской форме пришёлся по нраву всяким джентри в Эдинбурге, а потом полюбился каким-то американцам, которые распоряжались киркой в Нью-Йорке. И они спросили его, не хотел бы он получить эту кирку, все состоятельные шотландцы туда ходили; и он молниеносно принял предложение, и никто глазом моргнуть бы не успел, как он уже оказался в Америке, он, и та его тощая жена-англичаночка, и их маленькая дочка. Ну что ж, свою выгоду он соблюл, это ясно; несомненно, американцам он должен был очень понравиться, они, в Америке, что угодно вытерпят, желудки у них крепкие до невероятия при всей той дряни, которую они едят из своих консервных жестянок.
Что касаемо отца, старик, так ненавидевший германцев, совсем обветшал и проповедовать уже не мог, так что пришлось ему уйти на покой; и ей-богу, если бы британская армия убила своими пушками вполовину столько германцев, сколько он поубивал языком, Германия бы начисто опустела ещё задолго до конца Войны. Однако он, наконец, ушёл, и только два пастора попробовали себя за кафедрой, оба молодые, один всего лишь студентишка из Абердина, другой – только из Армии. Выбор между этими двумя был не велик, голоса, такого, чтобы говорить с кафедры, у них не было ни у того, ни у другого, но люди подумали, что справедливо будет дать шанс парню-фронтовику.
И только после того, как он получил место, Кахун его звали, пошёл слух, что он приходится сыном тому старому пастору из Банфа, который претендовал на место в Кинрадди до Войны и которого начисто перепроповедовал Преподобный Гиббон. Вы ведь наверняка помните его, нет? – он рассказывал о чудищах и Золотом веке, о том, что драконы ещё водятся, но когда-нибудь они перемрут, и вновь настанет Золотой век. Уф, вот ведь! это что ж за проповедь такая, наверное, сказали бы вы. Ну, так вот, то был он, а этот – его сын, худой и высокий, гладко выбритый, и он выступал с лекциями о том, и писал статьи об этом, и, не прожив в деревне ещё и месяца, уже успел многих восстановить против себя. Ибо он сдружился с пахарями, сам возил себе уголь, никогда не носил воротник с застежкой сзади, и когда люди называли его Преподобным, тут же прерывал их – подобный вам, всего лишь подобный вам, не больше, почтенный друг мой. И прогуливаясь по воскресеньям, он насвистывал, и он обрушивался на фермеров за то крохотное жалованье, что они платили работникам, и он поддерживал Профсоюз землепашцев, и в проповедях призывал чуть ли не к восстанию, и говорил так, будто Христос, давая заповеди, имел в виду именно Кинрадди, так что всем становилось довольно-таки не по себе.
Назвать его, ну, навроде как, прогерманцем, было нельзя, как-никак он всю Войну прошёл простым солдатом. Люди совершенно растерялись, не зная, каким словом его пригвоздить, пока Эллисон не сказал, что он – «Большевик», один из тех мерзких хамов, что наделали такого переполоху в России. Они расстреляли своего короля, «Царь» он у них прозывался, и блудили, ну, просто повсюду, рассказывали, человек там мог в любой вечер прийти домой и обнаружить, что жену его реквизировали, и что с ней уже лежат Ленин и Троцкий. И Эллисон сказал, что то же самое наступит в Кинрадди, если мистер Кахун добьется своего; может, он, Эллисон, боялся за свою хозяйку, хотя, видит Бог, ей реквизиция вряд ли грозила, даже Ленину с Троцким пришлось бы дойти до крайней степени нужды, прежде чем решиться на такое.
В общем, вот таков был ваш новый пастор; и потом стали появляться скандальные слухи, что он, мол, сошёлся с молодой Крис Тавендейл. Чуть не каждый вечер на неделе он ездил в Блавири и оставался там на всю ночь, по крайней мере, так говорили. И чего ему могло понадобиться от такой простухи, как вдова Тавендейл? Пасторы сходились с благородными дамами, если на уме у них было что-то большее, чем просто шуры-муры. Но когда Манро пересказал это старому Бригсону, мужичонка просто взбеленился; и он сказал, что много хорошего Война унесла из Кинрадди, но если она что хорошее и принесла – так это нового пастора.
Ну, может, так оно и было, а может, нет; но однажды вечером Дэйв Браун поднимался по холму от Кочки, чтобы поговорить со старым Бригсоном насчёт покупки лошади, и он услышал, как кто-то разговаривал в кухне, и одним глазком заглянул за дверь. И там, у очага, стояла сама Крис, а Преподобный Кахун стоял перед ней, она смотрела в лицо пастора, а он держал обе её руки в своих руках. И О, дорогой, может, вторая Крис, может быть, третья, но первая навсегда принадлежит Юэну! говорила она, что бы это всё ни означало; и потом, пока Дэйв Браун всё ещё подсматривал, пастор наклонился и поцеловал её, дурень.
Люди говорили, что этим всё доказывалось – слухи были правдивы, но в следующее воскресенье пастор взошёл на кафедру и, невозмутимый, как всегда, зачитал объявление о предстоящем бракосочетании апперхильского старшины артели и его девушки из Фордуна, а потом объявление о бракосочетании Роберта Кахуна, холостяка этого прихода, и Кристины Тавендейл, вдовы, тоже этого самого прихода.
Можно было услышать, как булавка упала на пол, такая тишина наступила в кирке, все сидели, как громом пораженные. И отродясь в Кинрадди не было таких пересудов, как после того, как завершилась служба и прихожане вышли на улицу – ну, Крис Тавендейл выстелила себе гнездышко как следует, хитрая бестия, кто бы мог подумать?
И, уж можете не сомневаться, это не добавило пастору популярности среди новых джентри Кинрадди. Однако вскоре произошло кое-что похуже; ему, пастору, передали деньги на сооружение памятника мужчинам Кинрадди, погибшим на Войне. Все думали, что он закажет добротного каменного ангела в ночной сорочке и водрузит его на перекрестке дорог в Кинрадди. Однако вместо этого он послал за каменотёсом, и заново возвёл старый кромлех подле озера в Блавири, и навел там порядок, всё вычистил, каждый камень установил на своё место, ну, чисто язычник, и обнёс всё это палисадом. И в то воскресенье, зачитав объявления о предстоящих бракосочетаниях, пастор объявил, что в следующую субботу Мемориал павшим жителям Кинрадди будет открыт на холме Блавири, и что он ожидает увидеть всех, независимо от погоды – им, тем, кто пал, не приходилось смотреть на ненастье.
Славная для января погодка была в ту субботу, солнечная, но морозно-свежая, в небе виднелись облака, плывшие с севера, набегавшие на солнце и вновь уплывавшие прочь. Однако дождь был не далеко, чайки, пронзительно крича, прилетели с моря; бекасы вдруг затихли. День шёл своим чередом, и казалось, все обитатели Кинрадди взбирались на холм Блавири, на дворе фермерского дома царила суета, лошадей и скотины тут уже не было, аренда заканчивалась, и Крис надо было съезжать. Взамен она скоро должна была поселиться внизу, в Пасторском Доме, и уж тогда-то она бы заважничала, кто б сомневался.
На холм по дороге, через заросли дрока, стекалась целая толпа народу, там был Эллисон со своей хозяйкой, и Гордоны, и вообще местные джентри, вдобавок изрядное количество пахарей с девицами, эти разлеглись вокруг на траве и хихикали. Перед собравшимися стояли старые, выстроившиеся в круг Стоячие Камни, тот, что в центре, был обмотан тканью, можно было только гадать, что там, под ней, и сколько взял каменотёс. А было там что-то высокое, видел ты, сидя на траве и глядя по сторонам, и тебе было видно весь Кинрадди и чуть не пол-Долины, сиявшей у твоих ног на солнце, Прочь от мира, в Блавири, как говорилось в стародавней поговорке. И ей-богу, без рощ, пущенных под топор, местность вокруг выглядела незнакомой и несчастной, даже под нежными искрами солнца пробегала зябкая дрожь по усадьбам Кочки и Блавири, люди говорили, землю развезло и выморозило аж прям до самого Мейнса.
Снег сиял на Грампианах, на далёких суровых горах, и вскоре уже должно было стемнеть. Тут, наконец, все увидели приближавшегося пастора, на нём было облачение, которое он, похоже, сроду не надевал, Крис Тавендейл шла рядом, а за ними шагал третий парень, которого никто не знал, какой-то горец в килте и с волынкой на плече, здоровенный и рыжий, кто это мог быть? И потом Эллисон вспомнил, он сказал, что парень этот – друг Юэна Тавендейла, он был шафером у Юэна на свадьбе, МакАйвор его звали.
Пастор открыл перед Крис калитку, и она вошла, вся в чёрном, крепко держа за руку молодого Юэна, он, ещё ребёнок, подрос и стал копией отца, смуглый и серьёзный. Лицо у Крис было бледным и тоже серьёзным, кроме того мига, когда она бросила взгляд на пастора, пока он держал для неё калитку, не особо-то прилично было так смотреть, как она на него глянула, эти двое могли бы подождать со своими заигрываниями до тех пор, пока останутся наедине. Все загомонили Привет, пастор! и он радостно отвечал им и широким шагом прошёл в середину старого кромлеха, Джон Бригсон стоял там, держа в руках концы веревок, которыми была примотана ткань.
Пастор сказал Помолимся, и все сняли шляпы, морозец прохватил по голове. Солнце щерилось в облаках, на холме воцарилась тишина, ты видел молодую Крис, стоявшую и смотревшую вниз на Кинрадди, державшую ребенка за руку. И потом, после Господней Молитвы, пастор заговорил попросту, он сказал, что они все пришли почтить память тех, кого унесла Война, и что привести в порядок это древнее место было, возможно, тем способом увековечить память павших, который им самим понравился бы больше всего. И он кивнул старому Бригсону, и тот потянул за веревки, и ткань спала, и на Стоячем камне все увидели слова, сиявшие темно-серыми литерами, простые и краткие:
И потом, пока рядом с холмом Блавири густела поджидавшая своего часа ночь, и солнце замерло на самой кромке суровых гор, пастор заговорил вновь, его короткие волосы ерошил налетевший ветер, голос его звучал сбивчиво, не было в нем церковной солидности, но он звонко разносился над озером:
ИБО Я ДАМ ВАМ ЗВЕЗДУ УТРЕННЮЮ119
На закате века и эпохи мы можем начертать эти слова как эпитафию тем, кто был сыновьями той эпохи. Тихо и отважно оставили они свои любимые края, хотя, может быть, они и редко говорили о той любви, не привыкли они говорить словами о земле, что распускалась, и жила, и всё выносила, о своей жизни и о непреходящей любви. И кто знает, какие воспоминания о ней были с ними в самом конце: вёсны и зимы этого края, все его звуки и запахи, которые когда-то принадлежали им и хранились где-то в заветной глубине, волнение их крови и духа, тех четырёх, что погибли во Франции? С ними, можно сказать, погибло нечто более древнее, чем они сами, они были Последними из Крестьян, последними из Старого Шотландского народа. Новое поколение приходит, которому они будут незнакомы, разве что как память в песне; они ушли со всем тем, что считали добрым и хорошим, с любовями и желаниями, которые потускнеют и станут чуждыми в грядущие времена. В тот час сгинула старая Шотландия, и можно быть уверенным, что больше уже никогда старая речь и старые песни, старые проклятья и старые благословения не сойдут с наших губ, разве что с усилием чужака.
Последние из крестьян, те четверо, которых вы знали, забрали всё это с собой в темноту и безмолвие тех мест, где они ныне спят. И земля переменилась, их поля и их хозяйства пришли в запустение, и овцы пасутся там теперь, нам говорят, что скоро придут огромные машины возделывать эту землю, и великие стада придут кормиться от неё, крофтер исчез, человек, у которого есть его собственный дом и хозяйство, и земля, которая ближе его сердцу, чем плоть его тела. Сказано, ничто не истинно, кроме перемен, ничто не пребывает вечно, и здесь в Кинрадди, где мы видим, как на руинах маленьких ферм созидаются эти маленькие гордыни и эти маленькие состояния, нам следует задуматься над тем, что они тоже не вечны, что новый дух придёт в эту землю с ещё большими стадами и ещё более громадными машинами. Эти четверо не были жадны до земли и до разного добра, они не мечтали об огромных поместьях, доброта друзей, согревающее тепло тяжёлого труда и мирный покой отдыха – большего они не просили ни у Бога, ни у человека, но и с меньшим они бы не смирились.
Так вот, чтобы не было им стыдно за нас, давайте верить, что все эти новые притеснения и глупая жадность – не более чем дымка, которая когда-нибудь исчезнет. Они, эти люди, умерли за мир, который ушёл в прошлое, но за то, что, по всем признакам, достаётся теперь нам в наследство, они не умирали. Превыше этого и превыше нас сияет великая надежда и новый мир, невообразимый в те дни, когда погибли эти четверо. Но должны ли мы сомневаться, на чью сторону в этой битве встали бы они, если бы были живы сегодня, должны ли мы сомневаться, что именно кричат они нам в ответ уже сейчас, эти четверо, из закатных краёв?
И потом, пока люди стояли, ошарашенные, ведь всё это было чистой воды политикой, ясно же, что он имел в виду, горец МакАйвор наладил свою волынку и медленно пошёл вокруг кромлеха у озера Блавири, медленно и тихо, и все смотрели на него, уже почти стемнело, и волосы у тебя вдруг начинали шевелиться, и становилось как-то совсем не по себе, пока он играл Лесные цветы:
Мелодия летела всё выше и выше, и плакала, и заливалась рыданиями, рыданиями по тем, кто пал в бою, и Кёрсти Страхан тихонько плакала, и другие с нею, и молодые пахари стояли с хмурыми белыми лицами, они всего этого не понимали, их это не трогало, для них это было что-то досадливое и надсадное, что-то из времён, о которых они ничего не знали.
Играть он умел славно, этот волынщик, брал тебя за сердце и мучительно сжимал его, шагая под эту мелодию, вскидывавшуюся вверх по пустоши и эхом разносившуюся над озером, люди говорили, что только Крис Тавендейл не проронила ни слезинки, она стояла тихо, держа за руку своего мальчика, глядя вниз на поля Блавири, пока волынка не затихла. И тут все увидели, что уже стемнело, и начали растекаться с холма, оставляя её там одну, некоторые неуверенно оглядывались. Но они видели, что пастор стоял у неё за спиной, дожидаясь, последние лучи света оставались с ними там наверху, а может, он им и не был нужен, и не заботились они о нём, можно ведь обойтись и без света дня, если в сердце твоём горит светильник тихим и добрым светом.
КОНЕЦ ЗАКАТНОЙ ПЕСНИ
Примечания
1
Вильгельм I Лев – король Шотландии из Данкельдской династии, правивший с 1165 по 1214 год. Прозвище «Лев» получил из-за своего штандарта, несшего изображение восстающего красного льва в золотом поле, которое с тех пор стало гербом Шотландии (здесь и далее – примечания переводчика).
(обратно)2
Мирнс – Мирнская долина (Mearns Hove) расположена на юге Абердиншира.
(обратно)3
Уильям Уоллес (1270—1305) – шотландский рыцарь, один из лидеров шотландцев в Войнах за независимость. Часто ему ошибочно приписывают прозвище Храброе Сердце, принадлежавшее Роберту Брюсу, другому шотландскому лидеру, впоследствии ставшему королём Шотландии.
(обратно)4
Whiggam – боевой клич Ковенантистов, участников шотландского национального движения в защиту пресветерианства. Слово это изначально использовалось как понукание для лошадей. В бою Ковенантисты кричали своим лошадям Whiggam!, и постепенно слово переросло в боевой клич. Позже, во второй половине XVII века, от него произошло название партии Вигов (Whigs), сторонников «Билля об отводе», закона, отстранявшего от Престола Короля из шотландской династии Стюартов Якова II, исповедовавшего католицизм. Противниками Вигов были Тори, поддерживавшие Якова II.
(обратно)5
Голландец Вильгельм – сменивший Якова II протестантский король Вильгельм III, до восшествия на британский престол бывший штатгальтером Голландии.
(обратно)6
Ковенант – центральное понятие шотландского пресвитерианства, состоящая в идее избранности шотландского народа и необходимости заключения договора, Ковенанта, между Богом и народом по примеру Ветхозаветного иудейского народа.
(обратно)7
Сэмюэл Джонсон (1709 – 1784) – английский поэт, литературный критик и лексиколог. Его биографом и другом стал шотландский писатель Джеймс Босуэлл (1740 – 1795)
(обратно)8
Лэйрд – laird (шотл.), шотландский феодал, владелец поместья, как правило, с замком или господским домом.
(обратно)9
«…, Пегги Дандас, была пышна в ягодицах, и я возлежал с ней».
(обратно)10
Джентри – Gentry, нетитулованное мелкое дворянство, занимающее промежуточное положение между знатью и богатым крестьянством.
(обратно)11
Крофтеры – Crofters, мелкие фермеры, арендующие небольшие земельные наделы.
(обратно)12
Старая Церковь Шотландии – Auld Kirk of Scotland, пресвитерианская Церковь Шотландии, основная протестантская деноминация в стране.
(обратно)13
Здесь автором использована игра слов, т. к. Bevie на шотландском сленге означает «алкоголь», будучи сокращением от beverage, «питьё».
(обратно)14
Старая Королева – Виктория (1891 – 1901), Королева Великобритании и Ирландии, Императрица Индии, правившая 64 года.
(обратно)15
Mains в переводе с шотландского означает «ферма с сельскохозяйственными угодьями при господском поместье».
(обратно)16
Джон Нокс (1513 —1572) – шотландский богослов и церковный деятель, лидер протестантской Реформации, основатель Пресветерианской Церкви в Шотландии.
(обратно)17
Холируд – Холирудский дворец в Эдинбурге, резиденция королей Шотландии. Гиббон имеет в виду противостояние Джона Нокса и Марии де Гиз, регента Шотландии, которая преследовала набиравшее силу пресвитерианское движение.
(обратно)18
Тори – прозвище членов Партии консерваторов, пользующейся поддержкой состоятельных представителей среднего класса и аристократии и непопулярной среди рабочего класса и мелких фермеров.
(обратно)19
Телка Тарра – Turra Coo (Корова Тарра, шотл.), корова, жившая на одной из ферм в Абердиншире и прославившаяся на всю страну в 1913 году после тяжбы между властями и её хозяином, фермером, отказавшимся исполнять закон о введении обязательного страхования наемных работников. Корова была описана в счёт шрафов, однако фермер пытался опротестовать это решение через суд.
(обратно)20
Красавчик Принц Чарли – Чарльз Эдвард Стюарт (1720 – 1788), внук изгнанного Короля Якова II. В 1745 году был предводителем неудачного восстания якобитов, стремившихся вернуть шотландскую династию Стюартов на престол Великобритании.
(обратно)21
30—40 акров равняются 12—16 гектарам. 1 акр – 0,4 гектара.
(обратно)22
50—60 акров – 20—24 гектара.
(обратно)23
6 футов – 1 метр 80 сантиметров
(обратно)24
В оригинале использовано слово futret, что по-шотландски означает «лесная ласка». Сравнение с этим зверьком у шотландцев часто используется в уничижительном смысле, подобно русскому сравнению с крысой.
(обратно)25
The People’s Journal – шотландское периодическое издание, выходившее с 1858 по 1986 год.
(обратно)26
Калгак – вождь каледонских племен, возглавлявший их войско в битве с римлянами при Граупийских горах (83 год н.э.). Битва и сам Калгак упоминаются в «Жизнеописании Юлия Агриколы» Тацита.
(обратно)27
Речь идет о Роберте Ингерсолле (1833 – 1899), американском политике и юристе, известном стороннике агностицизма. Жители Кинрадди путают его с другим Робертом Ингерсоллом, американском бизнесменом, первым в 1896 году наладившим массовое производство дешевых карманных часов, получивших название «Часы за доллар» и не отличавшихся качеством.
(обратно)28
Клейдесдаль (шотландская хладнокровная лошадь) – порода лошадей, произошла от рабочих кобыл Клейдсейдаля, фламандских и голландских жеребцов. Свое название клейдесдали получили по имени шотландской реки Клайдсдейл, на берегах которой была выведена эта порода.
(обратно)29
Шолти, шелти – шетландский пони.
(обратно)30
Пастор цитирует Экклесиаста 7:6 – «потому что смех глупых то же, что треск тернового хвороста под котлом».
(обратно)31
В оригинале – Not very meikle the day. Фраза представляет собой смешение английского оборота not very much (не очень) с шотландским словом meikle (большой, огромный) и чисто шотландским же выражением the day, являющимся аналогом английского today (сегодня).
(обратно)32
В оригинале – orra tink brute, буквально – «неслыханно грубый бродяга» (шотл.).
(обратно)33
В оригинале изпользвано шотландское название двухкомнатного дома – butt and ben. Butt – означает, «вне, внешний», а ben – «внутри, внутренний». В шотландских маленьких двухкомнатных домиках одна из комнат называется внешней, а другая внутренней. Отсюда название – butt and ben.
(обратно)34
Стихотворение Роберта Бёрнса «К полевой мыши». Цитата приводится в переводе М. Л. Михайлова (1829 – 1865).
(обратно)35
В оригинале Sutor, устаревшее слово, означающее «сапожник».
(обратно)36
20 футов – около 6 метров.
(обратно)37
«зачатой между огородом и дивным кустом шиповника под крышей дома с зелеными ставнями» – сложная игра слов и смыслов, с помощью которой автор связывает историю Кинрадди с двумя полюсами тогдашней шотландской литературы. «Огород» по-шотландски – kailyard. Это же слово использовано в названии Кейлъярдской школы (1880—1914), литературного течения, для которого было характерно пасторальное идеализированное изображение жизни шотландской деревни. Ярким представителем Кейлъярдской (т.е. «Огородной») школы был Иен Макларен, издавший в 1894 году роман «Подле дивного куста шиповника». «Дом с зелёными ставнями» – роман шотландского писателя-реалиста Джорджа Дугласа Брауна, изданный в 1901 году и, в отличие от канонов Кейлъярдской школы, натуралистично изображавший жизнь шотландской глубинки и борьбу простых людей за выживание в меняющемся мире. Роман Брауна стал одним из побуждающих импульсов для т. н. Шотландского Ренессанса в литературе, к которому относят и автора «Закатной песни» Льюиса Грассика Гиббона.
(обратно)38
Уильям Юарт Гладстон (1809 – 1898) – британский политик, член партии Либералов, четыре раза занимавший пост Премьер-Министр Великобритании. Главный оппонент лидера партии Консерваторов Бенжамина Дизраэли.
(обратно)39
Долина – в оригинале Howe, «долина» (шотл.) Имеется в виду Долина Мирнса (Howe of Mearns) на юге Абердиншира, известная развитым сельским хозяйством. Здесь расположены приходы Лоренскёрк, Мэрикёрк, Феттеркёрк, Фордун, Арбутнотт и Гарвок. Самый крупный город Мирнской долины – Лоренскёрк, где издавна находился рынок скота (в наши дни уже не существующий). В средние века Мирнс был графством, сейчас это просто объединение приходов. Название Долины Мирнса – Howe of Mearns, дало имя второй части трилогии Гиббона – Cloud Howe, «Облачная Долина». Часто Cloud Howe ошибочно переводят как «Вершины в облаках». Причина ошибки в сходстве шотландского слова howe (долина, низина) с английским how (курган, холм).
(обратно)40
Эхт (Echt) – деревня в Абердиншире, на северо-востоке Шотландии.
(обратно)41
Эхтское Городище (Barmekin of Echt) – развалины небольшой крепостной стены на холме в северо-западной части Эхта.
(обратно)42
Дон (Don) – река в Абердиншире.
(обратно)43
Килдрамми (Kildrammie) – селение в Абердиншире на реке Дон. Рядом с селением расположены руины замка Килдрамми.
(обратно)44
В оригинале – Тулон и Тулуза, на созвучии которых с английскими выражениями Too-long (Слишком длинный) и Too-loose (Слишком свободный, просторный) строится игра слов.
(обратно)45
What Katy did at School – книга американской детской писательницы Сюзан Кулидж, автора серии книг про непоседливую девочку Кэти и её семью.
(обратно)46
В оригинале противопоставляются два варианта произношения слова God (Бог): традиционный ɡɔːd и разговорный, свободный вариант ɡɒd.
(обратно)47
Битва при Бэннокбёрне (24 июня 1314 года) – важное сражение в ходе Первой войны за независимость Шотландии, окончившееся поражением английских войск. Сама битва стала одной из важнейших вех в истории Шотландии.
(обратно)48
Flowers of the Forest – старинная шотландская песня, повествующая о поражении шотландцев в битве при Флоддене (9 сентября 1513 года). Мелодия этой песни традиционно используется во время траурных церемоний.
(обратно)49
Фелиция Хеманс (Felicia Hemans) – английский поэт-романтик XIX века.
(обратно)50
Слагская дорога – Slug road, сейчас трасса A957, соединяющая Стоунхейвен и Кратес в Абердиншире. Название Slug road происходит от гэльского sloc, означающего «горная лесистая ложбина». Слагская дорога на одном из участков идет узким крутым горным перевалом в виде ложбины, т. н. Слагом.
(обратно)51
Пифей – древнегреческий географ и купец 4 века до н. э., описавший значительную часть Британии.
(обратно)52
10 ярдов – чуть более 9 метров.
(обратно)53
Джон Гатри использует оборот из послания апостола Павла к Галатам, 3:28 – «нет уже Иудея, нет язычника;…»
(обратно)54
Имеется в виду якобитское восстание 1745 года, когда еще использовались дульнозарядные ружья.
(обратно)55
Подонки (фр.)
(обратно)56
В оригинале ирония состоит в том, что учительница французского в ответ на французское слово отвечает чисто шотландским ругательством Мay swee – «чтоб им сгореть» (шотл.)
(обратно)57
Здесь и далее песни и стихи в переводе Р. Д. Стырана.
(обратно)58
5 футов – 1,52 метра.
(обратно)59
День Святого Мартина, Martinmas – 11 ноября, один из традиционных сроков квартальных платежей в Шотландии.
(обратно)60
Гномон – часть солнечных часов, отбрасывающая тень на циферблат.
(обратно)61
Гленберви (Glenbervie) – усадьба в Долине Мирнса, в Абердиншире, расположена в одной миле от деревни Драмлити. На церковном погосте в Гленберви похоронены прабабка и прадед поэта Роберта Бёрнса.
(обратно)62
Петронелла – сельский танец, шотландский контрданс.
(обратно)63
Бен-Невис – гора в Шотландии, наивысшая точка Британских островов. Расположена в западной части Грампианских гор. Высота вершины 1344 метра.
(обратно)64
Любопытно, что Galt по-шотландски означает «боров, кабан».
(обратно)65
Bervie Water – река в Абердиншире, текущая через долину Мирнса
(обратно)66
Skite – в переводе с шотландского «Дурни».
(обратно)67
Уилл, передразнивая манеру Джона Гатри цитировать Библию, использует слова Иакова из книги Бытия 42:38 – «сведете вы седину мою с печалью во гроб».
(обратно)68
Ветхозаветного Царя Навуходоносора II Бог покарал за гордыню, отняв у него разум, так что царь стал вести себя как животное и, помимо прочего, есть траву. См. книгу Даниила 4:28 – 34.
(обратно)69
Цитата из книги Пророка Исаии 9:6.
(обратно)70
Имеется в виду закон об обязательном страховании работников работодателями.
(обратно)71
Кандидат обыгрывает фамилию своего противника-англичанина Роуз (Rose), означающую «роза». Роза – символический цветок Англии, который кандидат противопоставляет символу Шотландии – чертополоху.
(обратно)72
Aye – «всегда» по-шотландски.
(обратно)73
Игра слов, основанная на двух значениях слова lord: «лорд», т.е. член Палаты Лордов, и «Господь» как именование Бога.
(обратно)74
Имеется в виду английский бегун Альфред «Альфи» Шрабб (1879 – 1964), 28-кратный рекордсмен мира по бегу на средние и длинные дистанции.
(обратно)75
Up in the Morning – Песня на стихотворение Роберта Бёрнса.
(обратно)76
Саймон Простак – (Simple Simon англ.) герой популярной английской детской песенки, незадачливый мальчуган, вечно попадающий впросак. Нотариуса прозвали за сходство его фамилии Semple со словом Simple, т.е. «простак».
(обратно)77
Крис вспомнила обрывок знаменитой фразы Гераклита Эфесского Πάντα ῥεῖ καὶ οὐδὲν μένει, «Все течет, все изменяется».
(обратно)78
Тодди (toddy) – горячее питье из виски или другого крепкого алкогольного напитка, смешанного с сахаром, корицей и гвоздикой.
(обратно)79
Синий Виандот (Blue Wyandotte) – порода кур.
(обратно)80
Не стоит удивляться появлению авоськи в шотландской истории. Авоська (String bag, т.е. веревочная сумка) как предмет обихода в британской литературе встречалась еще в начале 20 века. Например, у Форда Мэдокса Форда во второй части его тетралогии «Конец парада» (1925) встречаем: He imagined the trams going along the High Street, his missus in one of them with her supper in a string bag on her stout knees. («Он представил себе трамваи, движущиеся по Хай-Стрит, в одном из них – его мадам, на крепких коленках – обед в авоське»). Хотя массовое производство верёвочных сумок началось всё же после Первой мировой войны.
(обратно)81
Провостом (Provost) в Шотландии называют мэра города.
(обратно)82
То есть под два метра.
(обратно)83
1 фут – 30,48 см.
(обратно)84
Роб говорит о скотсе (Scots, или, как говорит Роб, Scotch), германском языке, близкородственном английскому. Также его называют шотландским или равнинным шотландским, чтобы не путать с гэльским, кельтским языком шотландских горцев. Вся «Закатная песнь» написана на смеси английского и шотландского.
(обратно)85
Sotter – 1. Варить на медленном огне; 2. Беспорядок; 3. В северо-восточных областях – состояние сырости (шотл.)
(обратно)86
Greip – cельскохозяйственные вилы с тремя зубьями и рукояткой, похожей на рукоять шпаги (шотл.)
(обратно)87
Smore – 1. Душить; 2. Мелкий противный дождь (шотл.)
(обратно)88
Pleiter – 1. Сырая вязкая грязь; 2. Идти, увязая в грязи (шотл.)
(обратно)89
Gloaming – Закатные сумерки (шотл.)
(обратно)90
Glanching – 1. Торопливо и жадно заглатывать пищу; 2. Кусать боком, как это делают свиньи (шотл.)
(обратно)91
Well-henspeckled – легко узнаваемый, известный всем в округе (шотл.)
(обратно)92
Роб использует шотландское слово sweir – «очень ленивый».
(обратно)93
Обдери липу (Strip the Willow) – популярный шотландский амбарный танец. Мужчины и женщины становятся в два ряда. Стоящая первой друг напротив друга пара выходит вперёд, берётся за руки и кружится, делая 16 оборотов. Затем наступает пора «обдирания липы» – партнёр передает свою партнёршу стоящему следом за ним в ряду мужчине, тот, не выходя из ряда, делает с женщиной один оборот на месте и возвращает стоящему между рядов партнеру. Тот снова делает один оборот с партнёршей и передает её второму в ряду мужчине и т.д., пока пара не дойдет до конца ряда, т.е. не обдерёт всю «мужскую липу». После этого женщина таким же образом «обдирает» своим партнером «женскую липу», передавая его от одной женщины к другой. Затем следующие пары проделывают то же самое. Часто одновременно танцуют две пары. Амбарные танцы – сельские пляски, которые устраиваются в пустых амбарах, они веселы и незамысловаты, поэтому принимать в них участие может самый неискушенный танцор.
(обратно)94
Игра слов, основанная на созвучие английских слов soul (душа) и sole (подметка).
(обратно)95
Тодди (toddy) – горячее питье из виски или другого крепкого алкогольного напитка, смешанного с корицей и гвоздикой.
(обратно)96
Шоттиш (Schottische) – парный сельский танец.
(обратно)97
Хуч! (Hooch!) – междометие, выражающее восторг. Выкрик Hooch! является традиционной частью танца.
(обратно)98
Петронелла (Petronella) – шотландский контрданс.
(обратно)99
Up In The Morning Early (Вставать чуть свет) – стихотворение Роберта Бёрнса.
(обратно)100
Восьмерик (eightsome) – шотландская кадриль, обычно для восьми пар.
(обратно)101
Auld Lang Syne – (Давным-давно, шотл.) знамениная песня на стихи Роберта Бёрнса, традиционно исполняемая в момент наступления Нового года.
(обратно)102
Крис вспоминает про Уилла за океаном, потому что в одном из куплетов Auld Lang Syne говорится о морях, разделивших героев песни.
(обратно)103
Летучий Шотландец (Flying Scotsman) – пассажирский железнодорожный маршрут между Эдинбургом и Лондоном, функционирующий с 1862 года. Также «Летучим Шотландцем» называется построенный позже описываемых событий, в 1923 году, паровоз LNER Class A3 4472 Flying Scotsman, установивший несколько мировых рекордов скорости.
(обратно)104
Kincardineshire Observer – местная газета.
(обратно)105
Томас Рифмач (Thomas the Rhymour) – он же Томас Лермонт, легендарный шотландский бард XIII века. По одной из версий был предком Михаила Юрьевича Лермонтова, по каковой причине в Эрлстоуне, на родине Томаса Рифмача, в 2015 году был открыт памятник М. Ю. Лермонтову.
(обратно)106
Замок Эдзел (Edzel Castle) – замок XVI века километрах в 16 к западу от Лоренскёрка, знаменитый своим обнесённым стеной парком.
(обратно)107
Имеются в виду геральдические фигуры в виде барельефов на каменных стенах, окружающих парк.
(обратно)108
10 ярдов – 9, 14 метра.
(обратно)109
Гиббон использует архаичное выражение as nothing, встречающееся в Библии Короля Иакова. Например, в стихе 40:17 Книги Исайи – All nations before him are as nothing. В русском синодальном переводе – «Все народы перед ним как ничто».
(обратно)110
Аттила – вождь гуннов в V веке н. э., создавший крупную империю и получивший прозвище Бич Божий. Сравнение немцев с гуннами было широко распространено в британской прессе во времена Первой и Второй мировых войн. Говоря о гуннах, Гневе Божьем и очищении мира через страдания, Преподобный Гиббон почти дословно цитирует посвящённый гуннам отрывок из «Истории готов» Исидора Севильского.
(обратно)111
Иаиль – упоминающаяся в Книге Судей женщина из кочевого племени кенеев, родственного евреям. Иаиль убила ханаанского военачальника Сисару, воевавшего с евреями, напоив его и вбив в висок кол, пригвоздив голову Сисары к земле.
(обратно)112
«Жернова Божьи» (другой вариант «Мельницы Господни», в оригинале the mills of God) – выражение из четвертостишия Г. У. Лонгфелло «Воздаяние». Впрочем, фраза эта имеет долгую историю и восходит ещё к античности.
(обратно)113
Гленгарри (Glengarry bonnet) – традиционный шотландский головной убор навроде пилотки с помпоном и ленточками, как у русской матросской бескозырки.
(обратно)114
Обжинок (clyak, шотл.) – последний сноп на поле, срезаемый во время жатвы. Обычно, по традиции, срезать обжинок должен самый молодой из живущих на ферме. Последний сноп наряжают молодой девицей или украшают лентами и с почетом несут в дом. В канун Рождества (Aul’ Eel Even) его скармливают самому старому или лучшему животному на ферме, или жеребой кобыле.
(обратно)115
Цитата из Евангелия от Иоанна 3:8. В русском синодальном переводе этот стих выглядит как «дух дышит, где хочет». Однако в греческом оригинале Евангелия использовано слово πνεῦμα, означающее и «ветер», и «дух», за счет чего создается игра слов. Авторы английских переводов Евангелия отдали предпочтение слову «ветер», wind.
(обратно)116
Имеется в виду возглавляемая Дэвидом Ллойд-Джорджем Коалиция Консерваторов, Либералов, Национал-демократов, Лейбористов и независимых кандидатов, одержавшая сокрушительную победу на первых послевоенных Всеобщих выборах 1918 года, во время которых и происходят описываемые события.
(обратно)117
День Перемирия (Armistice Day) – 11 ноября 1918, когда во французском Компьене было подписано перемирие между Союзниками и Германией, положившее конец Первой мировой войне.
(обратно)118
«Они сотворили пустыню и назвали это миром» – цитата из речи Калгака перед битвой у Граупийских гор, в которой предводитель каледонских племён обличал римский захватчиков. Речь Калгака приводится в «Жизнеописании Юлия Агриколы» Корнелия Тацита и, скорее всего, является выдумкой римского историка.
(обратно)119
Измененная цитата из Откровения Св. Иоанна Богослова 2:26—28 – «Кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца, тому дам власть над язычниками, и будет пасти их жезлом железным; как сосуды глиняные, они сокрушатся, как и Я получил власть от Отца Моего; и дам ему звезду утреннюю».
(обратно)
Комментарии к книге «Закатная песнь», Льюис Грассик Гиббон
Всего 0 комментариев